[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Геннадий Ананьев
В шаге от пропасти
"Коллекция военных приключений"
© Ананьев Г.А., 2018
© ООО «Издательство «Вече», 2018
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2018
* * *
Со времен царствования Ивана Грозного защищали рубежи России семьи Богусловских и Левонтьевых. Сдружились еще на засечных пограничных линиях, потом и породнились… Но прогремел выстрел «Авроры», и бывшие соратники оказались по разные стороны баррикад. Глава рода Левонтьевых считал, что пограничники не должны нарушать данной императору присяги, поддерживали в этом отца и сыновья-офицеры. Генерал Богусловский же был уверен, что никакие политические изменения не должны ослаблять охрану государственной границы. И убеждения свои представители старых пограничных семейств отстаивали не только словом, но и делом. Гибнет в Финляндии Петр Богусловский, его брат Михаил, избранный председателем Реввоенсовета пограничного полка, сначала участвует в штурме Зимнего, а потом помогает чекистам бороться с разного рода контрреволюционерами. В это время младший из Левонтьевых – Андрей, служивший на заставе в Туркестане, раскалывает личный состав и уводит группу казаков, которая вскоре превращается в бандитское образование. Иннокентий Богусловский, наоборот, остается на заставе и сначала вместе с оставшимися верными своему долгу пограничниками отбивает многочисленные налеты басмачей, а потом уходит с красноармейцами в поход на Коканд. Дмитрий Левонтьев отправляется в Сибирь, надеясь, что ему удастся сыграть решающую роль в освобождении экс-императора Николая II, но быстро разочаровывается в этой идее и вместе со своим старым знакомцем подпоручиком Хриппелем решает присоединиться к войскам Колчака или атамана Семенова…[1]Глава первая
— Стало быть, все едино, что к Каппелю, что к атаману Семенову? — похлестывая короткой плеткой по голенищу, вот уже в какой раз спрашивал Дмитрия Левонтьева и Якова Хриппеля дородный, косая сажень в плечах, есаул с рыжей окладистой ухоженной бородой и пронзительным взглядом коричневых глаз. Дмитрий напрягся, чтобы легче принять удар, но сегодня есаул, по манерам и речи больше похожий на урядника, не взмахнул плеткой и не ошпарил хлестко, с оттягом, плечо. Продолжал ехидно задавать вопросы: — За Русь, стало быть? Чего же оттуль в Сибирь подались? Русь-то там. Молчали офицеры. Они уже все сказали этому хаму. Поначалу требовали, а Хриппель даже пытался угрожать, но плетка быстро их усмирила. Бессильными и безвластными они оказались в руках казачьего есаула, недавно, по всей видимости, испеченного, и не могли найти никакого выхода из сложившегося положения. Бежать? Но казаки знают все тропы, нагонят быстро, и тогда уж вовсе крышка. А так, глядишь, поверит все же и отправит в штаб. Там-то все встанет на свои места. Честолюбивые планы молодых офицеров, их мечты оказаться у дел рядом с теми, о ком заговорили на Руси, в ком признали силу, рухнули вдруг и совершенно нелепо. Казачий разъезд не заметил их, так нет, сами окликнули. Как же — свои. Но встреча с есаулом огорошила… — Кто послал?! — строго спросил тот, хлестнув нервно плеткой по голенищу, предупредил еще строже: — Добром не признаетесь, замордую до смерти! — Мы, господин есаул, — офицеры! И мы просим… — Офицеры? Ну ты-то, — с ухмылкой глядя на Хриппеля, согласился есаул, — куда ни шло. А этот, — есаул смерил взглядом Дмитрия, — вон азойный какой. Нет кости такой мужицкой у дворян. Я-то знаю. Откуда было ему, выросшему в глухой забайкальской станице, знать офицерство? Но так уж устроен человек, что он сам себя может твердо убедить в чем угодно, если еще жизнь балует его, если ему фартит. Уверенный в себе человек, если он еще необразован и не воспитан хорошо, многое может возомнить. Таким, уверенным в себе, обласканным судьбою, и был есаул Кырен, Костя Кырен, как его продолжали звать станичники, которые хотя и остались рядовыми, но тоже были о себе высокого мнения, ибо считались, по казачьим меркам, богатыми, крепкодомными. Полк, в котором Кырен поначалу служил рядовым, побывал в Омске, Новосибирске и даже в Самаре. Костя Кырен видел там господ, гулявших в городских садах, завидовал столь вольготному житью, дорогим одеждам и сам мечтал «выйти в люди». — Повидал я на своем веку всякого, меня не проведешь! — рубанул он и пригрозил: — Не скажете, аже кем и откудова засланы, жалко мне вас станет. Замордую! — Я — офицер штаба Корпуса пограничной стражи! Я прошу вас либо доложить о нас своему вышестоящему командованию, либо дать возможность сделать это нам самим! — Ишь ты, серчает. А ответь мне, отчего в такую глухомань черт тебя занес? Там-то, не в Сибири, ее, границы той, не мерено. Иль места тебе не нашлось? Скажи, будь милостив. Что ответишь на это юродствование? Отчитать бы есаула-выскочку, а то и морду начистить, сразу бы нашел свой шесток, да как сделаешь это, если сила на его стороне. Одно остается — убедить… Закончился первый разговор плеточной выволочкой. Не крепкой, но чувствительной. На следующий день разговор возобновился, но строился так: вопрос — удар плеткой по ключице либо по шее, а то и меж лопаток, новый вопрос — новый удар. А когда отлеживались на сене в сарае после такого разговора, думали да гадали, как убедить этого твердолобого, по их определению, есаула в том, что не лазутчики они. Но все, что казалось им самим убедительным, никак не действовало на есаула. Он упрямо спрашивал, приправляя каждый вопрос хлестком плетки, кто и с какой целью подослал их к нему, есаулу Кырену. И конца этим вопросам пленные офицеры пока не видели. В первый же день Кырен понял, что никакие они не лазутчики, поначалу даже намерился не только отпустить их с миром, но даже дать сопровождающих, затем, однако, передумал. Ему пришла, как он посчитал, от бога мысль: испытать офицериков и того, кто покрепче будет, взять себе в помощники. А поразмыслив денек-другой, и вовсе определил крепшего в подручник превратить, что стелят семейцы на колени при молении. Вот и изгалялся над беднягами до тех пор, пока один из них, Хриппель, не взвыл истошно: — Шпионы мы! Да! Да! Расстреливайте, но прекратите издевательства! — Ладно, так и поступим, — удовлетворенно ответствовал есаул и приказал казакам: — В сарай. А утром вновь за свой вопрос. Только плетку придержал. Подождал ответа минуту-другую и заговорил ухмылисто, с издевкой: — Помалкиваете? Обиду на меня держите? Не шпионы, дескать, и сказ весь. Согласен. Не лазутчики. На том и порешим. Теперь слушай мой приговор. Тебя, — ткнул в сторону Хриппеля плеткой, — отвезут к атаману. А тебе, — тот же указующий жест плеткой, — быть у меня помощником. Все. Судить-рядить не станем. Выполнять станем. Есаул кивнул казаку-конвойцу, и тот, нахально улыбаясь, пригласил: — Кони ждут, вашеброть. Пожали друг другу руки обрадованные Хриппель и Левонтьев, пожелали друг другу все, что принято в такие моменты желать, а когда вышли из комнаты Хриппель с казаком, есаул, осенив себя крестом, пробурчал смиренно: — Прости, господи, душу грешную… Мурашки по спине пошли у Дмитрия Левонтьева от возникшей догадки: ни до какого штаба Хриппель не доберется, а он, Левонтьев, тоже в руках вот этого рыжебородого есаула, который может в любую минуту отправить его к праотцам. А есаул Кырен тем временем достал из кармана расческу, маленькое зеркальце и начал неспешно, с явным удовольствием, расчесывать и без того аккуратную бороду. И как бы между прочим бросил: — Уж больно много в штабу таких, как твой друг. Лишним станет, истинный крест, лишним. — Прошелся еще разок-другой по бороде расческой и добавил философски: — Припозднились вы. Когда начинали мы, голо было, а теперь чево, теперь как мухи на мед. Облепили все… Языком полуграмотного казака говорила великая житейская истина. Но не до философских размышлений по поводу этой истины было теперь Дмитрию Левонтьеву. Он думал о себе, о том, как поступит с ним этот жестокий человек. Внимательно оглядев в зеркальце бороду и оставшись довольным, есаул подошел почти вплотную к Левонтьеву и, вцепившись в него немигающим взглядом, принялся высекать слова: — У меня останешься. Худа не сделаю. В бега вздумаешь податься — пеняй на себя. — Помягчел голосом. — Чтобы Русь спасать, чего ты намерился, нет нужды в штабе портками трясти. Крепкое дело дам. С башкой будешь, не обездолишь и себя. Вот так, паря! Хотелось с размаху, всласть влепить этому наглецу оплеуху, но проглотил обиду Левонтьев. «Ничего, жив буду — сочтусь!» Поздно вечером, после обильного ужина с крепким самогоном, Дмитрия Левонтьева отвели не в сарай, а в соседний с есаулом дом, где ждала его большая неуютная комната, в которой и было-то всего мебели — кровать, стол да лавка. — Вот, паря, тут и ночуй, — панибратски похлопав Левонтьева по плечу, вроде бы выдал сопровождавший казак свое разрешение располагаться в этой комнате. — Вон вольно как тут… Больно кольнуло Дмитрия и «паря» и «ночуй» — не живи, а только ночуй. Понуро побрел он к лавке и принялся стаскивать сапоги, вовсе не обращая внимания на все еще торчащего у порога казака. Ему сейчас было все одно, уйдет ли казак, останется ли в комнате караулить его. Казак ушел, и Левонтьев вздохнул облегченно. За многие недели мытарств по станциям, по тайге он впервые остался один, и хотя хмель притуплял его сознание, он мог теперь, без пригляду, расслабиться и неспешно обдумать все, что с ним произошло, наметить тактику действий на будущее. Сколько раз он проклинал себя, что прилип к Хриппелю, поверил его радужным надеждам. Уехав с ним из заимки, податься бы к себе домой, переждать смуту, но нет, потянуло в самую гущу смуты. И чего ради? В монархию он уже не верил так свято, как до заимки под Тобольском, а правда — она ведь у каждого своя. Он даже подумал, что вполне возможно, в чем-то правы мужики, вздыбившие империю от края до края, но в ответ немедленно возмутилась сословная гордость, растоптанная, заплеванная. Со стыдом вспоминал он сейчас те часы и дни, когда из-за трусости своей читал старообрядческие книги, забыв вовсе, что искренне тогда увлекся ими, что они перевернули его душу, заставили на мир посмотреть иначе, не привычно. Но теперь, в возбуждении, он воспринимал все то как унижение. А рыжебородая харя мужлана-есаула представлялась ему столь омерзительной, его поведение так оскорбительно, что даже стон от злобной бессильности непроизвольно вырвался из его груди. Да, он опоздал. И в Петербурге, и теперь здесь, в Сибири. Но пришла бы нужда спешить ему куда-то, не свершись переворота в феврале, не произойди восстания в октябре? Нет. Он был при деле. При своем деле. И конечно же, та, чужая для него правда, была ему не только неприемлема, но и ненавистна. И другое он понимал: не властен он пока что распоряжаться собой, прими он даже сейчас решение не перечить большевизму. Ему теперь оставалось одно: искать случая, чтобы обратить на себя внимание Семенова. А тогда уж сполна отплатить рыжебородому есаулу и за плетку, и за все иные унижения. Почти всю ночь провел Дмитрий Левонтьев без сна, роились думы, тошнило то ли от изрядно выпитого самогона, то ли от чрезмерно (с голодухи) съеденной свинины, но утром он не чувствовал физической утомленности, лишь на душе у него было гадко, и родившееся ночью определение: «Раб есаульский» — назойливо повторялось, не отступая ни на шаг. В комнату, словно он был за дверью и лишь ждал того момента, когда Левонтьев проснется, вошел вчерашний казак. — Кличет, паря, тебя есаул. Совет держать. — Как зовут вас? — спросил Левонтьев, делая ударение на слове «вас», чтобы отдалить нахального казака, дать понять ему, что фамильярность ему неприятна. — Газимуров я. А тебя как звать-величать? — Дмитрий Павлантьевич Левонтьев. Офицер. — Дмитрий, стало быть, — вовсе не обращая внимания на последнее слово Левонтьева, уточнил Газимуров. — Памятливое имя, без заковырок. Ну так пошли. Ждет есаул. Осерчает, чего доброго. Нет, у есаула было приятное настроение. Он сидел за столом, на котором ведерный самовар настойчиво шептал что-то стоявшему на конфорке цветастому чайнику, и, казалось, внимательно изучал медали, густо набитые на медном самоварном лбу, пытаясь разобраться, когда и на какой выставке была заработана каждая из медалей. — Гляди, вашеблагородь, — без приветствия заговорил Кырен, как только Левонтьев с Газимуровым вошли в комнату, — медный грош цена ему, а по всему пузу, гляди, — награды. Почет, стало быть. А отчего? Полезный людям. Это тебе не фигурка какая мраморная иль золотая. Цена — не подступишься, а толку никакого. Никто медаль прилепить и не подумает. Осмыслил, к чему клоню? — Вроде бы да… — Вроде бы — это негоже. Садись. Вот чашка. Наливай и кумекай. Долго, однако, кумекать Дмитрию Кырен не дал. Макнул кусок сахара в чай, отгрыз, сколько удалось, хлебнул из блюдца глоток и заговорил напрямую, без притчей. — Семенову, атаману нашему, да иным всем, кто возле него, золотишко нужно. У нас, забайкальцев, спрос есть: «Каво, паря, без обуток да лопотины с сухаркой насухаришь?» И верно, озябнешь враз, до целования ли? Так и Семенов без золота чего навоюет? Потому и поедешь ты в Зейскую пристань. Не слыхивал небось о таком городе? Как не слыхать пограничнику об этом, как в штабе называли, «оперативном направлении»? Читал не одно донесение не только с застав амурских о стычках с золотоношами, но и с тыловых острожков — Верхнезейского и Долонского, что стояли на Селимже. Много казаков-пограничников, заступавших контрабандистам-грабителям тропы, было представлено к крестам, но не меньше и погибало. Он знал, что золото намывали старатели на притоках реки Зеи в Приамурье, которое еще именовалось в донесениях «пегой ордой», и что открыл этот золотоносный край землепроходец Юрий Москвитин, а затем побывали здесь Василий Поярков, Игнатий Милованов — Левонтьев и по долгу службы, и любознательности ради читал кое-что о Приморье, но скажи ему прежде кто-либо, что придется ему подневольно оказаться на «оперативном направлении» и выполнять роль контрабандиста-грабителя, посчитал бы величайшим оскорблением. — Казаки золотишко углядели, — горделиво продолжал, не ожидая вовсе ответа, есаул. — Под казаками и поныне Зея-город. Так кому, скажи мне на милость, золото должно идтить? Атаману казачьему! Семенову нашему, за нас, казаков, радеющему! — сердито выкрикнул есаул, словно Левонтьев упрямо возражал ему. Отхлебнув чаю, продолжил, все так же серчая: — Выбирай, сколь с собой возьмешь. Как определишь, так и распоряжусь. Только вот мой сказ: не больше троих бери. Тайга шума не любит. Ой, не любит. Вот его, — есаул кивнул на Газимурова, — обязательно возьми. Сам он хоть из Газимур-завода родом, места те зейские ведомы ему. У Ерофей Павловича бывал, в Тынде, по Гилюй-реке хаживал, в Золотой горе перемогался. Миллионщиком не стал, но две лавки открыл. Две станицы атаманские шапки перед ним ломали. И будут еще ломать, как изведем латаных горлодеров. Не худобожий Газимуров казак. За свое стоит. Иных двоих, тож алкотных казаков, сам он сыщет тебе. Пополднюете — и, благословясь, в путь. Тайгой да яланями. Оно подольше, зато поспокойней, — бросил взгляд на Газимурова. — Споро чтобы переодеванный был. Да не пакостную лопоть добудь. Ловко все обставил. Вроде бы просто посоветовал Левонтьеву, да тому от такого совета деваться некуда. Придется ехать тайгою под присмотром есауловских соглядатаев. Не увильнуть, не отделаться от них. Одежду ему принесли вскорости. Домотканую, на вид грубую, но и штаны и кабатуха, толстая холщовая рубашка, вовсе без воротника, отороченная красной каймой, и шамель, что-то отдаленно напоминающее шинель, только сукно сермяжное много плотней и толще да длиною выше колен — все сидело ловко, все удобно, все вольно, не стесняло движения. «Для охоты такую одежду иметь», — скользнула мысль, и всплыли в памяти сцены сборов на охоту, зорьки в скрадках, удачные выстрелы по налетавшим табункам, услужливые егери — вспомнилось все так отчетливо, что даже стона не смог удержать Дмитрий. Все в прошлом! А что впереди? Перед отъездом есаул саморучно налил всем по стакану первача. — Ну, с богом, — благословил он и, осушив стакан, добавил: — Вестей жду побыстрее. И начался многодневный путь по едва проторенным дорогам меж сопок, на которых удивительно нелепо, прямо, можно сказать, на камнях росли величавые кедрачи и сосны, а по падям толпились все больше осины, дрожавшие словно в ознобе от сырости и сквозняков, и лишь на вольной ровности, на еланях, по-купечески размашисто, как на опушках среднерусских лесов, стояли березы; на дорогах, по которым правил коня Газимуров, видел Левонтьев множество следов и кабаньих, и лисьих, и лосиных, а несколько раз рогачи показывались перед всадниками, приняв, видимо, мерный лошадиный топот за шаги своих сородичей, но, поняв ошибку, круто виляли и неслись, ломая подлесок, подальше от человека — все это не могло не отвлекать Левонтьева от дум о своей участи, и постепенно, день ото дня, он отходил душой, все охотней поддерживал на привалах разговор с казаками. Постепенно привыкал он и к грубому «паря», и к тому, казавшемуся ему странным, снисходительно-покровительственному, отношению к нему казаков, какое бывает у сильных, обеспеченных и уверенных в себе людей к обиженным судьбой, мечущимся в поисках своей доли. Левонтьев начинал даже с уважением относиться к казакам, которые не видели настоящего богатства, но для которых пятистенник с крытым двором, пяток лошадей, две-три коровы да десяток овец были настолько значительны, что они считали себя вполне достойными уважения. Левонтьев, более того, стал перенимать их манеру держать себя, манеру разговаривать, и когда их маленький отряд подъезжал к цели своего путешествия, Левонтьев уже не «выкал» интеллигентно и казаки относились к нему намного уважительней. Постепенно он отбирал главенство у Газимурова, хотя внешне все вроде бы шло по установленному есаулом Кыреном порядку. Последний удар по высокомерию казаков Левонтьев нанес за вечерним чаем в доме старовера, или, как их здесь называли, семейца, на окраине Овсянки, вольно раскинувшегося села по левому берегу Уркана. Под вечер переправились они бродом через Уркан повыше Овсянки, и Газимуров предложил переночевать в селе и обмозговать, как лучше добраться до Зейского причала: верхом или лодками. Постучал Газимуров в ворота стоявшего на отшибе пятистенника с большущим крытым двором, и хозяин, поздоровавшись с Газимуровым, как с другом, по которому неимоверно соскучился, радушно распахнул ворота. — Милости прошу, дорогие гости. Левонтьев давно заметил, что Газимуров останавливался на отдых только у семейцев, хотя сам открестился от староверства, когда Левонтьев спросил его, не двуперстием ли он кладет крест. Но не случайны же эти совпадения. И решил Дмитрий рассказать о Тобольске, о том, что стоял у коновода староверов Ерофея Кузьмина. Вдруг знают семейцы здешние о нем. Связи у них крепкие, информация хорошо налажена. В этом Левонтьев убедился, слушая разговоры Газимурова с семейцами, у которых они останавливались. Левонтьев искал только удобного момента, чтобы рассказ его прицельно выстрелил. И вот он настал. Завели лошадей во двор, расседлали, растерли ноги и бока сенными жгутами, задали сена, а когда протирали стремена и трензеля, один из казаков сказал многозначительно: — Хозяин, паря, коновод среди семейцев. В почете. Смысл сообщения этого, как понял Левонтьев, сводился к тому, что гляди, дескать, в каком доме привечают, стало быть, не лыком шиты. «Что ж, пора определяться, кто и как сшит», — решил Дмитрий, надеясь на то, что хозяин, раз коноводит, вероятней всего, может слышать о коноводе притобольской округи. Здесь ужин проходил так же чинно, как и во всех староверческих домах. Ели сосредоточенно и молча. Женщины не поднимали глаз на гостей, но видели все, что происходило за столом, улавливали желания гостей и моментально их выполняли. Только хозяйка пользовалась правом голоса и время от времени советовала гостям кушать, не стесняясь, все что на столе. Беседа началась только после того, как появился самовар и хозяйка начала разливать чай. Раскрыл, как говорится, рот первым хозяин. Не то спросил, не то удостоверил: — В Пристань, значит, путь… — И посоветовал после паузы: — Урканом спуститься ладней будет. — Еланями тож заблудки не станет, — возразил Газимуров, но так, вроде бы не хотел этого вовсе делать, а должен был возразить для порядка. И хозяин вполне понял это. Пообещал: — Карбаз сыщем. Помолчали, сосредоточенно переливая чай из чашек в блюдца. И тут Левонтьев решился. Понимая, что вовсе не к настроению вопрос, но надеясь вызвать хозяина на заинтересованный разговор: — Скажи, отчего здесь старообрядцев семейцами зовут? Когда я под Тобольском у Ерофея Кузьмина на заимке жил… — Погоди, мил человек, не коновод ли тамошний Ерофей Кузьмин? — живо переспросил хозяин. — Похоже, коновод. Сходилось к нему много народу, слово его слушали. Книги я у него брал ваши — старинного письма. Не попадалось слово «семейцы» в них. Да и прежде, в Петербурге, не слыхивал. — Глядел в книгу, а видел фигу! — сердито проворчал хозяин. — Стадо божье, единое стадо. — Смягчаясь, спросил: — Как жив Ермач? Справно ли дом блюдет? — Коммуна трактор у них отняла. — Не божье дело — коммуна. Ох, не божье, — сокрушенно вздохнул хозяин. — Бог — он осудит. Накажет бог! — Заимщики тоже так порешили. Мы готовились императора нашего Николая Второго из большевистского ареста вызволить, да против коммуны повернулись. — А на кой ляд Николашку спасать? — удивленно спросил Газимуров. — На кой ляд? В этом вопросе как бы распахнулась душа казачья. Что ни говори, а верой и правдой служили императору казаки, но не за здорово живешь, не просто за титул императорский уважали да обороняли, все было гораздо земней: цари им землю без меры, они — головы за царей. А какая сила у Николая Второго? Теперь им самим свою землю защищать, а не ждать манны небесной. Все это прекрасно понял Левонтьев уже давно и именно на этом решил сыграть. Вроде бы и он уважал прежде в императоре не титул, а силу, но вот теперь ставит на более сильную личность. — И я, о том же подумавши, махнул на все рукой и подался сюда с тем поручиком, что в тайгу вы свезли. Отец-то мой с Семеновым были представлены друг другу. — Знали, выходит? — еще с большим удивлением спросил Газимуров. — Знали? — Да. И довольно коротко… — Ишь ты. Уж куда как махтарый Костя Кырен наш, а не угадал. Офицерика того, сотоварища твого, приказал, чтобы, значит, в спину. Дознается Семенов — крышка есаулу. Почувствовал Левонтьев, что перехлестнул. Нельзя было всей правды говорить. Газимуров теперь вполне может, чтобы держать в узде есаула Кырена, передать ему все, что узнал, и пригрозить, что в случае чего поможет ему, Левонтьеву, добраться до атамана Семенова. С другой стороны, сам Газимуров теперь станет бояться его, Левонтьева, и глаз спускать не будет, превратится в истинного цербера, а при невыгодной для себя ситуации может и вообще убить. Ругнул себя Левонтьев, да поздно: слово — не воробей. Попытался как-то успокоить Газимурова: — Да нет, Хриппель не друг мне. Один раз всего виделись. На бале у императрицы. Ну, а я… Есаул прав: в штабе и без меня людей хватит, а здесь я реальную пользу общей нашей борьбе за землю, за права свои принесу. Не клеился дальше разговор. И казаки, и хозяин-старовер трудно переваривали услышанное. Так, озадаченные все, разошлись спать. Утром Левонтьев заметил два изменения в поведении казаков. Без него никто не сел за самовар, здоровались с ним все почтительно, и даже слово «паря» звучало не грубо, не унизительно-панибратски, а с мягкой добротой. И во взглядах уважительность. Причина этого изменения ему была понятна и радостна. А вот второе озадачивало. Дело в том, что, как ни старались и казаки, и хозяин держаться безмятежно, Левонтьев все же почувствовал, что растревожены они чем-то очень сильно. Он тоже безотчетно заволновался, пытаясь успокоить себя и терпеливо ожидать, пока уведомят его о том, что же случилось этой ночью. Пышные румянобокие шаньги, мед, чай со сливками, сметана, масло — всего было много, и хозяйка потчевала гостей настойчиво: — Медок — горный, с первоцвета. А шаньги — только из печи. Кушайте, христа ради. Только ей дозволено говорить за столом, всем остальным по правилам хорошего тона семейцев разрешается только отвечать хозяйке: «Благодарствую» — иные слова были не в почете. И видел Левонтьев, макая, как и все, шаньгой в мед и отхлебывая чай, что спешат на этот раз казаки покончить с едой, чтобы поскорей вылезти из-за стола. Дмитрий тоже попроворней задвигал челюстями, поддаваясь общему настроению. Легла боком на блюдце одна чашка, вторая, третья. И вот уже хозяин распорядился: «Давайте все со стола. Проворней-проворней», а как только женщины унесли самовар и недоеденные шаньги, заговорил, обращаясь к Левонтьеву: — Беда приключилась нонче. У японцев золото отбили. Похоже, голодранцы красные. На Уркане, у перевоза. Отселя верст пяток. Как бы, говорю, японцы на вас глаз не кинули. Крутой у них спрос: виноват ли, прав ли, все едино — комарам на корм. И пережидать не резон, и в путь идти не ко времени. А карбазом и вовсе нельзя… — Японцы, — глядя на Левонтьева, подхватил Газимуров, — не есаул. Тот плеткой раз-другой огрел — и ладно. Эти жилы повытянут при допросе. — Не выгораживай есаула! — не сдерживая ненависти, отрезал Левонтьев, хотя понимал, что не ко времени эти слова, но не мог иначе. Гнев и боль не столько за унижения физические, сколько за нравственные жили в нем неумолчно. — Есаул ваш… — Не о том, паря, сказ, — настойчиво прервал Левонтьева Газимуров. — О японцах говорю. Понаслышаны о них мы. Во как! — казак приставил ребро ладони к горлу. — Не приведи господи! В полной мере осознал опасность Левонтьев. У всякого, кто проведает об их появлении, возникает вопрос: для чего они здесь? для какой цели? Беда еще и в том, что не расскажешь искренне о своих намерениях. От казаков тогда смерть. Но Левонтьев не хотел показывать своей растерянности, чтобы не расплескать едва утвердившийся авторитет. Сказал усмешливо: — Не только, выходит, казаки одни считают себя законными хозяевами золота. На блюде, гляжу я, никто не преподнесет его нам. Придется крепко подумать, чтобы добыть его. А для этого, как я понимаю, нужно целым и невредимым добраться до Зейской пристани. Ну, это уж, дорогой Газимуров, твоя забота. Тебе есаул повелел доставить меня к месту. — Мандрык сподручен, — посоветовал хозяин. — Пеши. — А на партизан наткнемся в тайге? — высказал сомнение один из казаков. Но Газимуров одернул его: — Эко, сказанул. Птицы они, что ли? Следы небось углядим. — Коней опосля возьмете, когда нужда в них станет. Не объедят. Сена и овса вдоволь у меня. Левонтьев спросил Газимурова, что такое мандрык, но тот глянул удивленно, пожал плечами. — Мандрык — мандрык и есть. Что за этим незнакомым словом кроется нелегкий путь, Левонтьев понял в короткое время. Поговорили еще самую малость о ночном происшествии, так не ко времени случившемся, и хозяин, как бы прекращая пустопорожний разговор, предложил: — Обуходить обутки пошли. Он провел их в просторную комнату, которая предназначена была для шорницких и сапожных работ. Она была довольно светлой, о трех окнах, в простенках между которыми висели хомуты, уздечки, потники, а на самодельных полках лежали кожи добротной выделки, колодки, прави́ла, сапожные ножи, молотки, плоскогубые щипцы и иной разный, совершенно незнакомый Левонтьеву инструмент. Хозяин снял с одной из полок короткошерстные обрезки лосиной шкуры, с колен и подбрюшья, и казаки, разместившись за просторным низкорослым верстаком, принялись выкраивать треугольники. Левонтьев же оказался не у дел, стоял возле верстака и пытался вникнуть в суть начатой казаками работы. Но хозяин подставил к верстаку табуретку и, подавая Левонтьеву сапожный нож, пригласил: — Садись, паря, режь себе подбойки. Без подбоек негоже. После короткого разъяснения он понял, что́ за подбойки нужно кроить и для чего они. Взял самый грубый лоскут и начал вырезать треугольники с таким расчетом, чтобы шерсть лежала от острого угла к основанию. Восемь треугольников для каблуков, восемь, побольше размером, для подошв. Подбитые углами к центру, на подошвы и каблуки, они полностью исключат скольжение при подъеме и спуске с любой крутизны. Левонтьев сам, поначалу неловко, а затем все более приноравливаясь, даже испытывая удовлетворение от хорошего удара молотком, когда гвоздь, не ломаясь, вбивался в проткнутое шилом гнездо, прибивал к своим сапогам деревянными березовыми гвоздями подбойки, стараясь накалывать шилом ровную строчку, чтобы было красиво, как у Газимурова и других казаков. За работой, как водится, вели разговоры о житье-бытье. И конечно же о запустевших усадьбах, хозяева которых либо погибли на германской войне, либо ушли в семеновские сотни, а то и подались в партизанские отряды. — Гибнет землица, — сетовал семеец. — И все от чего? От неверия? Попы-щепотники довели до греха. Старой бы веры не порушили, содома не случилось бы. За щепоть бог и наказует. — Двуперстием ли, трехперстием ли себя осенять, разве это так уж важно, так уж существенно? — вступил в разговор Левонтьев, намереваясь блеснуть знанием истории раскола и тем самым подняться еще выше в глазах казаков. — Исправлять святые книги начал Аввакум вместе с Никоном… — Господь с тобой?! — посуровел возмутившийся хозяин. — Аввакум от Никона натерпелся страсть сколько! Неужто мог он вместях быть?! Господь с тобой! — Верно, натерпелся. Только это позже произошло. После свершившейся реформы, когда Никон патриархом стал. Суть раскола в борьбе русского уклада жизни против нововведений европейских. Не мог же всерьез расколоть нацию возврат к старым, до татарского ига, правилам в церковной службе. И Никон предложил Аввакуму возглавить эту работу. — За такие слова, паря, поганой метлой из дому гнать тебя следовало бы! Ну да простит тебя, грешного, заблудшего, бог. Нелепицей показалась поначалу Левонтьеву гневная вспышка хозяина: полное незнание причины раскола и столь же полное нежелание что-либо менять в своем привычном восприятии веры, перешедшей от деда к отцу, от отца к нему. — Екатерина Вторая вас же, семейцев, сюда сослала, — пытался как-то повлиять на старовера Левонтьев. — Кнутом и огнем расправлялась… — И то — ложь греховная. Екатерина да Павел вольность старообрядству вынесли. Не греши. Сослав в отдаленные губернии основную массу старообрядцев, Екатерина Вторая разрешила торговлю купцам-старообрядцам, позволила носить им бороды, даровала права судебного свидетельства, уничтожила двойной налог со старообрядцев, позволила иметь своих священников (не везде, а лишь в Новороссийском крае) — и вон как в народе прослыла: избавительницей. Будто не ведал народ о расправе Екатерины с восставшими староверами в Таре? Сотни их гибли под пытками, сотни кончали жизнь самоубийством. Избавительница? Невероятно, но факт. Это говорит коновод… В установившемся безмолвии Левонтьев почувствовал себя неуютно, а чем больше думал он о слепой заданности в вере хозяина, не рядового старообрядца, а коновода, тем страшней становилось ему от все более укрепляющегося в его сознании вывода: «Не ведает народ, что творит…» Что знает о Никоне нынешний старовер? Только то, что узнал из гневной исповеди Аввакума, и то уже переиначенной, подчиненной духу времени. Многие десятилетия минули с тех пор, как горели скиты с замкнувшимися в них упрямыми защитниками русского привычного уклада, и кто сегодня может поведать их предсмертные думы? Какие надежды лелеяли они, цепляясь за старину? А может, и не было надежд? Сказал им духовный наставник, что лучше смерть в огне и вечный рай, чем трехперстый крест и вечная геенна огненная, вот и шли на смерть. Не идеи ради. Ее, идею, знали немногие. Да и конечная цель борьбы ведома была только вождям самого высокого ранга, остальные же шли словно бараны за козлом, который мог привести стадо либо на обильный луг, либо под нож мясника. А видят ли цель все те, кто сегодня размахивает клинками и не жалеет пуль друг на друга? Ведома ли им конечная цель? Большевистские газеты обещают раи райские, а антибольшевистские — ад кромешный. Поди разберись. Левонтьев даже усмехнулся, вспомнив, как в свое время отец, перелистывая журнал, вдруг с пафосом прочел вслух, что, победи социализм, общество превратится в массу дикарей, наступит смерть всякой деятельности и всякого нравственного идеала, а затем так же торжественно представил автора: Олесницкий. Мимолетной была та сценка, каких в доме Левонтьева случалось множество, а, смотри ты, запомнилась. Запала, выходит, в душу угроза известного всей просвещенной России православного моралиста. — Смешного, паря, нет ничего! — приняв ухмылку Левонтьева на свой счет, сердито проворчал хозяин. — Антихристовы слова у тебя, вот что я, паря, скажу! — И махнул рукой безнадежно: — Ну да прости тебя Христос. Не ведаешь, что глаголешь… Дмитрий промолчал. Объяснять то, о чем он думал, было бессмысленно. Не день и не неделя нужны, чтобы вбитые в староверческую голову понятия хоть чуть-чуть поколебались. Убеждать да доказывать долго и упорно нужно, но у Левонтьева не имелось на это ни желания, ни времени. Докоротать бы день до вечера, соснуть несколько часов и — прощай гостеприимный хозяин. Находя размолвку Левонтьева с хозяином и наступившее вслед за этим молчание нелепостью, казаки быстро определили, на какую торную тропку следует свернуть. Переглянувшись меж собою, заговорили с сомнением: — В Зейской пристани каково без коней нам? Без коня казак — не казак. Может, не бросим все же коней? — Ишь ты, казак — не казак, — враз откликнулся хозяин, — а без божек вы кто будете? Началось незлобивое пререкание, такое, когда обе стороны вполне уверены, что ведут совершенно пустой разговор, но от этого он не утихает, а наоборот, каждая сторона, поначалу нехотя, постепенно же все более упрямо держится за свое, все более горячится. Левонтьев не вмешивался в спор. Более того, он вовсе не вникал в его суть. Он думал о том, что многое делается народом такое же никому ненужное, как и эта вот пустопорожняя перепалка, которая в итоге ни к чему не приведет. Газимуров все уже решил и поступит по-своему, тем более что он, Левонтьев, развязал ему руки до прибытия в Зейскую пристань. А там он, Левонтьев, стреножит их всех своей волей, как бы ни спорили они, как бы ни пыжились, что бы ни намеревались предпринять. Он настоит на своем. Но хотя удовлетворенность тем, что, пусть в малом, он все же отличается, даже в нелепом для себя положении, от простолюдинов, и тешило его самолюбие, хотя он от миниатюры своей проводил аналогию на всю страну, на все народы, хотя он и предполагал, что пройдет время и он встанет вновь в привычный ряд тех, кто диктует волю стране, он тем не менее тревожился мыслью и о том, что же ему предстоит делать в Зейской пристани послезавтра, с чего начинать? Этого Левонтьев пока не знал и, понятно, думал о том, что ждет его в тайге, где придется шагать ему по какому-то пугающему своей непонятностью мандрыку, что ждет в самом городе? Но как бы мрачно или радушно ни рисовал он в своем воображении неведомый завтрашний день, жизнь преподнесла ему совершенно невероятный сюрприз. Что касается мандрыка, то тут оправдались самые худшие предположения. Затемно вышли они из дому на дорогу, по которой приехали в Овсянку, и вдогонку им, словно желая доброго пути, закукарекали петухи. — Припозднились, — недовольно буркнул хозяин, согласившийся проводить их до мандрыка. — Рассветет, того гляди. Шибче давайте. Прибавили шагу. Только зря. Прошли километра полтора, свернули в лес, а рассвет едва лишь прорезался на востоке, и хозяин, не рискуя в темноте идти дальше, остановился вблизи опушки. — Перегодим. Болотина там. Посветлу пойдем. Терпеливо он ждал, когда в тайге станет совсем светло. Вот наконец повелел сам себе: «Ну, с богом» — и позвал всех: — Пора. Пошагали, айда. Напролом повел, лишь когда встречались совершенные завалы, огибал их. И вывел прямо к старой полузатопленной гати, которая и была-то видна всего метров на двадцать-тридцать, а дальше исчезала среди кочек и тощего ржаволистого кустарника. — Ну, слава богу, — удовлетворенно молвил хозяин, воздавая должное не своей изумительной способности ориентироваться в лесу, а богу, который наверняка ведать не ведал о пробиравшейся в тайге группе людей. — Слава богу. Постоял самую малость и смело ступил на илистую, замшелую и казавшуюся совершенно сгнившей гать. Знал, видимо, что обманчив вид ее, что прочны еще бревна. Гать под ногами сопела, вздыхала, хлюпала, но держала тяжесть людскую. Вот уже почти версту миновали, а гати впереди все двадцать-тридцать метров. Она как бы вылезает из-за кочек и хилых, как мокрая курица, кустов. Солнце уже начало припекать. Вскоре стало парно и душно, как в бане, когда заплескают излишней водой уже остывшую каменку. Вторая верста позади. Бревна сопят и хлюпают, кое-где гать и вовсе затянута тиною, но не скользят сапоги, подбитые жесткой шерстью. Не набойки бы, хитроумные, не раз пришлось бы хватать воздух руками да потирать ушибленные бока. Осилили наконец гать, ступили на твердь земную, но не остановился проводник, не поинтересовался, устали или нет казаки и Левонтьев, зашагал еще спорей, словно подгонял его какой-то страх. К полудню лишь, взобравшись до половины крутой сопки, оказались на едва приметной тропе. Хозяин и казаки пристально вглядывались в тропу несколько минут, затем Газимуров молвил с явным удовлетворением: — Отура только, слава богу. — Держись этого мандрыка, — дал последнее напутствие хозяин Газимурову, — не свертай. Так к Пристани и выведет. Верст тридцать. — Знакома она мне, — ответил Газимуров. — Хаживал по ней. — Ну и — ладно. Я, значит, обратно. Засветло к дороге успею, а уж домой — потемну. Авось неведомым останется уход мой никому. На авось надейся, а сам не плошай — не с бухты-барахты родилась эта притча. Но в чем-то оплошал хозяин, где-то просчет получился у него. Только вернулся, только, благословись, сел за ужин, забухали в калитку настойчивые кулаки. — Кого черти несут? — стараясь побороть страх, проворчал хозяин и велел жене: — Отвори. Впусти. Ввалилась в комнату разношерстная толпа: японцев двое, каппелевцев двое, сельских богатеев, из семейцев, несколько. «Слава те господи! — обрадовался хозяин, увидев семейцев. — Не дадут изгаляться. Постращают только…» Он был благодарен семейцам, что пришли те с японцами. Делать вид станут, что гневаются, а в конце концов защитят своего коновода. Решил не отпираться. Ответил охотно японцу на его вопрос: — Да, проводил до мандрыка четверых старателей, чтобы, значит, заблудки не случилось. Почему по дороге не пошли? Побоялись. Ночью на Уркане грабеж случился, так не обвинили бы, дескать. Прежде знали ли? А то нет. Стал бы потчевать иначе да провожать. Один неведомый, но из офицеров он. К царю, сказывал, вхожалый. Не скажи хозяин последних слов, все бы обошлось проще, а так — вцепились в него японцы и давай выспрашивать все до самых мелких мелочей: и рост какой, и волосы, полон или худ, глаза цвета какого, говорит как. И хотя хозяин пытался все порассказать в точности, но японцы не удовлетворились ответами и чуть было не увезли его с собой в Зейскую пристань. Не будь семейцев, каюк бы, считай, ему. Но те разыграли такую комедию, что не только японцев, но и каппелевцев убедили в том, что больше ничего не знает их односельчанин. Накинулись на него с бранью, заставили поклясться здоровьем семьи своей, что все выложил как на духу. Истово перекрестился хозяин, скрепляя клятву крестным знамением, и это подействовало. Оставили в покое коновода староверческого и, заглянув еще в два-три дома, тоже безуспешно, подались обратно сыщики в Зейскую пристань… Предполагали, что упрек за бесполезные розыски получат, но и похвалу за сообщение о неизвестном офицере, которого ведут глухоманью в город казаки-семейцы. Вышло, однако, все не так. Совершенно безразлично выслушал их полковник и с подчеркнутой холодностью процедил: — Вы мне больше не нужны. Но как только остался один, сразу же вытащил из сейфа карту, развернул ее на столе и впился в нее глазами. «Завтра будут здесь. Нужно встречать!» Убрал карту и вышел из кабинета. Поспешившего за ним адъютанта вернул обратно в штаб. Пошел по улице как хозяин, которому торопиться некуда вовсе и незачем, ибо дела идут прекрасно. Миновав несколько кварталов, свернул в тупичок, в конце которого неуклюже горбился массивный трактир с призывной вывеской: «Русская водка. Колониальные закуски». Едва начал подниматься на крыльцо, как появился хозяин, японец в китайской одежде, с подобострастной улыбкой и весь в поклоне. — Дорогой гость, дорогой гость, — захлебисто лепетал он, кланяясь и пятясь, но, как только оказался в устланном коврами кабинете, распрямился и, дерзко глянув на полковника, надменно и негромко проговорил: — Русские таких, как вы, называют шляпами или раззявами. Я собрал золото для Японии, для Великой Японии, а где оно?! Партизаны?! Разве мало у вас солдат императора?! Честный самурай не продолжал бы жить! — Я с приятной новостью, — пропуская мимо ушей последнюю фразу и стараясь держаться с аристократическим блеском, заговорил полковник. — Завтра в городе появится русский офицер. Знатный родом, имевший право входа в царский дворец. Я его приведу к вам, господин Киото. — И что я буду с ним делать?! — все так же, не меняя маски раздражения, спросил хозяин трактира. — Он вернет золото? Если он руководил захватом золота, здесь не появится. Займитесь, господин полковник, поиском и уничтожением разбойников. Партизан ищите, если вам дорога честь… Вмиг натянул маску подобострастия, перегнулся донельзя и попятился из кабинета, семеня пухлыми короткими ножками. И даже когда выпятился из двери, все еще продолжал лопотать услужливо: — Сейчас будет, господин полковник, ваш обед. Оченьскоро будет. И в самом деле, половые, пышнобородые дауры, несли к кабинету на подносах и яства, и напитки. Хозяин трактира Киото повторил то же самое с полковником, что тот с солдатами. Его, давнишнего разведчика, не могло не заинтересовать сообщение армейского полковника, который только один во всем городе знал, для чего здесь куплен у китайца трактир и кто такой он, Киото. Древнейшего самурайского рода, он приехал сюда по личной просьбе микадо. Великой Японии нужно золото. Ради этого он готов кормить комаров в этой дыре. Что-то, конечно, пристанет и к его рукам, но главное — просьба самого микадо. Киото не мог ослушаться. И ему просто не приходило в голову, что не своей волей и не по крупному делу пробирается в Зейскую пристань офицер знатного дворянского рода. И хотя русскую империю Киото воспринимал как взбесившийся улей, где пчелы грызут не только трутней, но и друг друга, он не думал всерьез, что ход вековой жизни может как-то измениться. Рано или поздно все уладится, матка станет откладывать яйца, трутни останутся трутнями, сторожа — сторожами, а рожденные добывать для всех пищу будут безропотно трудиться. Но пока идет грызня, можно увозить отсюда все, что можно увезти: из церквей не только золотые и серебряные оклады, но и сами иконы, ибо вкусы меняются, сегодня на икону просто молятся, завтра же она может стать древним искусством и будет стоить очень дорого, с приисков — золото, с заводов — оборудование, с полей — хлеб и сою. Но главное все же — золото. Увозить его нужно все, до самой последней песчинки. Для этого он, Киото, здесь. И он не потерпит, чтобы ему кто-то мешал. Ротозея-полковника заменят, а русского офицера обезвредит он сам. Тихо уберет. Вначале только узнает цель его приезда, чтобы знать, чего опасаться в будущем. Он не станет устраивать засады на дорогах к городу, но как только офицер появится в каком-либо трактире или кабаке, он, Киото, тотчас узнает об этом. Во всех злачных местах имелись у Киото свои люди. Знал бы Киото, из-за какой нелепой случайности оказался здесь Левонтьев, смеялся бы от души над своими опасениями и планами обезвреживания важного противника. Левонтьев же тем временем шагал по узкой каменистой тропе, которая то безжалостно петляла по откосам сопок, то круто поднималась вверх, то так же круто спускалась вниз, — она была настолько неловкой, что на ней вначале только встречались кабаньи следы — отура, как казаки их называют, затем им на смену появились только следы диких козлов — гуранов. Даже лоси избегали мандрык. Левонтьев уже утомился не только от бесконечных подъемов и спусков, но и от беспросветной плотности крупноствольных деревьев, закрывавших и горизонт, и небо над головой, от оранжевого багульника, густо цветущего везде, где только есть возможность ухватиться корнями либо за землю, либо за трещину в камне. Левонтьеву хотелось лечь, пусть на жесткий и холодный гранит, и, закрыв глаза, лежать бесконечно долго, но перед ним маячила спина Газимурова, мерно покачиваясь в такт неспешному шагу, и он, представляя себе высокомерно-снисходительный взгляд, которым одарит Газимуров в ответ на просьбу о привале, шагал, преодолевая себя. Дмитрий Левонтьев не хотел унижения. Не хотел упускать отбитые у Газимурова позиции верховенства. Ночь перемогли на косогоре, выбрав место поровней да погуще устланное хвойными иголками, слежалыми от многолетия, подопретыми, но все равно дурманно пахнущими смолой. Костра не разводили, поужинали всухомятку, и всю ночь держали казаки поочередно караул. Одного Левонтьева не трогали, но он сам часто просыпался, ощущая какую-то близкую опасность. Почувствовал себя Левонтьев вольней, уверенней лишь к середине следующего дня, когда все чаще и чаще стали попадаться светлые поляны, на которых горбились стожки, недавно сметанные. И хотя Газимуров обходил поляны и сторонился дорог, продолжая петлять по склонам сопок, но Левонтьев уже предвкушал скорый конец трудного пути. И верно, они вскарабкались на крутую сопку с залысиной, и Левонтьев расплескал взгляд по немерной длины долине, словно перепоясанной голубым широким поясом реки и уставленной многими десятками осанистых домов. И как-то удивительно было видеть совершенно чистую от леса и даже кустарника широченную полосу, подковой огибавшую дома и упиравшуюся концами в речной берег. Не только села и станицы боялись и нижнего, и, особенно, верхнего лесного пала, но и город. Что же приготовил этот отгородившийся от возможных пожаров пустырем город для него, Левонтьева?! — Стемнеет как, пойдем, — садясь на пенек под разлапистой лиственницей, проговорил Газимуров. — Выпяливаться резону нам нету. Казаки разместились, найдя для себя удобные места, под деревьями, а Левонтьев продолжал стоять и смотреть на город. Только размером он отличался от забайкальских казачьих станиц. Еще и тем, что торговых рядов было здесь несколько. Один, самый большой, двухэтажный, как и надлежало ему, располагался в центре, отделив себя от домов внушительных размеров площадью с коновязями, у которых стояло множество коней и подвод. Другие, поменьше, на подклетях, высились на всех четырех окраинах почти в одинаковом удалении от центра. Окружающие их площади тоже были поменьше, да и не так людны и лошадны. Все остальные дома походили на близнецов, хотя, конечно же, каждый дом имел свой размер, свои резные наличники и ставни, у каждого на свой манер было сделано крыльцо, да и двор, но расстояние скрадывало различия, однообразило дома, и Левонтьеву виделись они шаблонными, отпугивающими своей невзрачностью. Даже дымы, торчавшие из труб, казались Левонтьеву совершенно одинаковыми. Погрустнел Левонтьев от всего этого, и та уверенность, которую он почувствовал на исходе пути, стала стремительно улетучиваться. — Уйди с плешины, — попросил Газимуров. — Углядят, не дай бог, япошки… Нехотя отступил в лес Дмитрий, вяло опустился на хвойную мягкость под кедрачом, прилег спиной к его корявому стволу и вскорости, сам того не заметив, заснул глубоко и безмятежно. Так и проспал бы невесть сколько, если бы не разбудил его Газимуров: — Спускаться, паря, пора. Темень непроглядная укрыла все вокруг, только далеко внизу густо желтели слабым светом керосиновых ламп квадратики окон. Окна те то в одном, то в другом конце меркли, освобождая место темноте. Город засыпал по-деревенски рано, чтобы так же по-деревенски пробудиться вместе с петухами. — Пошли. Я передом, ты, паря, — приказ Левонтьеву, — в шаг за мной. Не отстань. Заблудка случится, до беды тогда недалеко. Едва различал Левонтьев тропку, спускавшуюся с сопки, а Газимуров шагал уверенно, словно по освещенной мостовой. Время от времени только оборачивался, не отстали ли далеко казаки. Пока спускались, все окна на окраине города угасли либо закрылись ставнями, но это, похоже, совершенно не смутило Газимурова: скорым, но неслышным шагом он вел своих спутников в темноте по пустырю без колебаний. Дома зачернели отпугивающе неожиданно для Левонтьева, а Газимуров прошел мимо двух первых, остановился у третьего и постучал двукратно в калитку, которая была вделана в глухие ворота. Брехнула во дворе собака и умолкла. Газимуров повторил двукратный стук. Собака вновь лениво тявкнула, послышались неспешные шаги, и тут только собака залилась визгливым лаем, но хозяин прикрикнул, и она, гавкнув для порядка еще раз-другой, умолкла. — Кого бог послал на ночь глядя? — Открывай, Константиныч. От Кырена мы. Газимуров. — Милости прошу. Жданки все съели. От Кырена весточка давно дадена. Слава богу, стало быть, раз здесь. Осенил себя двуперстием. «И здесь старовер. Надежны, видно, в тайных делах эти семейцы», — думал Левонтьев, здороваясь с хозяином и проходя вслед за ним в жилую часть дома. — Вот сюда, — заходя в просторную комнату, пригласил гостей хозяин. — Туточки окон нету на улицу, вот и закеросиним лампу безбоязно. Впотьмах нащупал спички, чиркнул, и вот уже семилинейная лампа наполнила комнату ласковым желтым светом. — Пока старуха пельмени стряпает, о деле поговорим, — приглашая гостей рассаживаться на лавке, что стояла у массивной печи и была покрыта домотканой холстиной, предложил хозяин. — Урок не из зряшных. Азойный урок. Это тебе не вьюн водить: ты ли застукаешь, тебя ли опередят — велика ли беда? А золото — оно кровь льет, жизни губит не жалеючи… — Прознали хоть что-нибудь? — прервал хозяина Газимуров. — Неуж под пьяну руку не хвастанул кто, где позалук оставил? — Не удалось. Бражничают, спасу нет, а вот где жилы аль позалуки, помалкивают. — Нам жилы не нужны. Нам намытое определять до места либо засады засадить на ходоков-золотонош. — Я считаю, нам следует иметь своих людей в том месте, где старатели приобретают продукты. Трактир, облюбованный старателями, тоже под свой глаз возьмем, — попытался Левонтьев взять в свои руки нить разговора, но тут же получил отповедь. — Аль людей у вас дюжин с десяток? — с искренним удивлением поинтересовался хозяин. — Четыре всего, гляжу я. Ну, у меня пяток наскребется. А кабаков здесь — две дюжины, почитай. И всюду гуляет, прости господи, рванина фартовая. Спустит за неделю все золотишко намытое да еще и последние, прости господи, штаны, одолжит харч и — в тайгу. — Выходит, трактирщики все сгребают в свои руки? — А то кто? Только не держат здесь. Увозят. В Благовещенск, в Читу. В Хабаровск даже. Не меньше и за кордон. — Знать бы, кто и когда повезет, и всего делов. Кырен бы довольный был и нам не в тягость служба, — проговорил мечтательно Газимуров, но фантастическое, на взгляд Газимурова, желание Левонтьеву показалось подходящей программой для действия. Как бы ставя точку обмену мнений, заговорил категорически: — Сейчас же распределим трактиры, чтобы взять их под контроль. Я возьму самый крупный. — Самый крупный у китайца намедни японец перекупил. Лопоть, верно, и у нового китайская, но по морде — японец. Вывески не сменил: «Русская водка. Колониальные закуски». Сдается мне, шибко махтарый. Многих промышленников загубил, антихрист. Ох, многих, прости душу грешную. Опасливо туда… — С него и начну, — еще более уверенно заявил Левонтьев. — Остальные — делите. Докладывать мне каждое утро, кто привлечен в помощники, что разведано. Возражений не принимаю! — резко бросил Газимурову, пытавшемуся что-то сказать. — Время разговоров осталось в тайге! Настало время действий! Строго спрошу, кто не поймет этого. Подействовало. Безропотно принялись обсуждать казаки и Константиныч, в какие кабаки кому определяться, и когда в комнату вошла хозяйка с приглашением отведать пельменей, все уже знали, с чего начнут завтрашний день. Провожатого с собой утром Левонтьев не взял. Спросил лишь, в какой стороне трактир. Искал не так уж долго. Вот он, всем видом своим говорящий о процветании. Манит и основательной домовитостью, и яркой нелепой вывеской. Неспешно Левонтьев поднялся на крыльцо и только взялся было за ручку двери, она отворилась, а через порог шагнул навстречу низкорослый, упитанный японец в китайском халате. На круглом, как полная луна, лице его светилась добродушная улыбка. «Хозяин встречает! — настороженно подумал Дмитрий Левонтьев. — Есть наблюдение за улицей. Неспроста. Ухо востро нужно держать». Но он не успел даже опомниться, как оказался в капкане. Отступив на шаг и склонив голову, хозяин пролепетал подобострастно: — Господина гостя, милости проходите… Вошел, естественно, куда деваться. И тут рослый даур с лопатоподобной бородой жестом пригласил Левонтьева следовать за собой. Провел в отдельный кабинет и оставил одного. «Странно. Кабинет отдельный. Я же одет, как обычный старатель, — размышлял Левонтьев, оглядывая мягкие, алого бархата, стулья, приставленные к дорогой работы столу; диван, тоже обитый алым бархатом, экзотические рисунки на голубом гобелене, которым были задрапированы стены кабинета, и вдруг взгляд его, скользивший по райским птицам и смазливым китаянкам, наткнулся на потайную дверь. — Странно! Отдельный кабинет! Потайная дверь…» Достав из кармана ревнаган, проверил на всякий случай, полон ли барабан. Но напрасными показались Левонтьеву все тревоги, когда в кабинет бородатый даур внес на подносе штоф водки, вокруг которого, как услужливые слуги, толпились чашечки и тарелочки разной формы и раскраски с закуской. — Если теперь деньги нету, когда тайга воротишься, дашь мало золота. Расписку только пишешь, если карман пустой. «Вот в чем суть приветливости. Ввести в должники», — успокоенно подумал Левонтьев, налил рюмку водки и ответил, подражая забайкальскому говору: — Можно, паря, и расписку дать. Завсегда можно. Фарт схвачу, позалух ладить не стану, сполна расплачусь. — Фарт где? Один скажет — на Чалумане, другой Нарангу назовет. Ты куда идешь? — Есть место, — с хитроватой неопределенностью ответил Левонтьев, вовсе не понимая, что выдал себя с головой. Ему бы поинтересоваться, о каких местах даур сказал. Не существовало в тайге ни Чалумана, ни Нарангу, а были Чульман и Нерюнгри, названия которых умышленно исковеркал даур. К тому же до них от Зейской пристани было верст пятьсот, и никто отсюда туда не ходил. Там своя база — Тында. Но не знал этого Левонтьев. Не впился в даура взглядом любопытно-жадным, как поступают обычно старатели, услышав о новом для них золотоносном районе, не стал выпытывать, какой туда путь самый легкий, а равнодушно опрокинул рюмку и закусил маринованным стебельком бамбука. — Хозяин слышал, много золота в Чалумане. Шибко много. — Погляжу, — все с той же хитроватой неопределенностью ответил Левонтьев, отправляя в рот ломтик запеченного в тине сала. — Погляжу. Может, Чалуман облюбую. Поставив последнюю чашечку с каким-то темным соусом, даур поклонился почтительно и вышел. «Ишь ты, даже совет дают, куда идти. Так и ведут дело, так и процветают», — думал Левонтьев, выбирая, что более подходит для еды. Не плавники же акулы глотать? Налил еще рюмку. Но едва не упустил штоф: пальцы не держали, они вовсе не чувствовались. «Да что же такое?!» А через миг уже не подчинялись ему ни руки, ни ноги. Сознание, однако же, было ясным, и оттого трагичность положения виделась в полном объеме. Щелкнул замок входной двери кабинета, почти одновременно отворилась потайная дверь, и в кабинет вошел хозяин, сопровождаемый двумя такими же низкими и плотными японцами, одетыми тоже в китайские халаты. Сколько было силы воли у Левонтьева, всю он сконцентрировал на том, чтобы побороть ватность руки и вытащить из кармана ревнаган. Он физически ощущал в ладони твердую рукоятку, он нажимал на спусковой крючок и видел, как падают круглолицые японцы… Но рука его едва только шевельнулась. Осторожно, как тяжелобольного, подняли Левонтьева японцы и понесли темным, без окон, узким коридором, протиснулись в такую же темную, тоже без окон, комнатку, где стоял лишь стол с горевшей на нем трехлинейной лампой, возле которой лежал небольшой кожаный футляр. К столу приставлены два стула. Один жесткий, грубой работы, другой полумягкий с высокой спинкой, как у трона, и голубого бархата сидением. Японцы посадили Левонтьева на жесткий стул, положили на стол руки ладонями вниз, как велит иной раз строгая учительница расшалившимся ученикам, поклонившись хозяину трактира, вышли из чулана, плотно прикрыв за собой дверь. Японец вкрадчиво, как показалось Левонтьеву, прошел к своему стулу, с такой же вкрадчивостью раскрыл футляр, и сердце Левонтьева екнуло при виде разной длины и конфигурации игл, блестевших ровным рядком в гнездышках красного бархата. «Это не плетка Кырена!» Взяв самую тонкую иглу, японец принялся рассматривать ее, поворачивая перед лампой, словно пытаясь определить, есть ли какой дефект, остался доволен осмотром, взял пальцы Левонтьева в свою пухлую, но, как почувствовал Дмитрий, сильную руку и спокойно, чуть вращая иглу, запустил ее под ноготь. Болью пронзило все тело, дикий вскрик невольно выплеснулся в полумрак комнаты, японец выдернул иглу и очень спокойно упрекнул: — Офицера, а так кричит. Совсем не больно. Шибко больно станет, если офицера не скажет, кто и зачем прислал его сюда. Левонтьев не видел никакого смысла таить цель своего здесь пребывания, он боялся лишь повторения того, что творил с ним и Хриппелем есаул: ответ не удовлетворит японца, и каждый новый вопрос будет сопровождаться уколом иглы. Это действительно, как говорил в Овсянке Газимуров, не удар плеткой. С ума сойти можно от адской боли… — Обстоятельства появления моего здесь столь же печальны и нелепы, как все, что происходит сегодня во всей России. Я готов рассказать все, как на исповеди, если господин… — Киото. — Если господин Киото соблаговолит выслушать. — Киото готова. Подробно, не скрывая даже своих разочарований в монархии, пересказал Дмитрий Левонтьев о делах Тобольских, затем, не избегая гневных слов, поведал об есауле Кырене и его насильном задании заниматься здесь самым настоящим грабежом. — Я — пограничник. Служба моя заключалась в борьбе с контрабандным хищением золота, теперь же я, волею рока, сам низвержен на самое дно преступности, — закончил рассказ Левонтьев. — Можете пытать, ничего иного добавить не имею, ибо сказанное мной — истина. — Кырен-есаул — злой. Киото — хорошо. Киото верит. Киото отпускает офицера. Только помнит пусть офицера: наша разговора — наша тайна. Очень плохо, если тайна уйдет! Крикнул что-то тягуче, дверь моментально отворилась, вошедшие японцы подняли Левонтьева и понесли обратно по узкому темному коридору. В кабинете все оставалось по-прежнему. Даже недопитая рюмка водки была нетронута. Киото достал из кармана флакончик, открыл пробку и поднес флакончик к носу Левонтьева. Пронзительный запах ландышевого цветка, истомное кружение головы, и тут же руки и ноги начали обретать силу. Левонтьев сунул руку в карман, обхватил твердую рукоятку револьвера… Но хватило разума оставить револьвер в покое. Киото все же понял намерение Левонтьева и предупредил: — Офицера станет стрелять Киото, Киото может убить офицера. — Спокойно повернулся и вышел из кабинета в потайную дверь. А через четверть часа в кабинете появился даур-половой. Он либо и в самом деле не знал о том, что здесь происходило, либо ловко играл свою роль: удивлялся тому, что гость мало ел и пил, предлагая другие, по вкусу, закуски, а когда Левонтьев, от всего отказавшись, поблагодарил за любезность, тот положил перед Левонтьевым заготовленный договор: хозяин трактира кормит гостя и снабжает его продуктами за два фунта золота. — Сильно дешева, — искренне восхищался нескаредностью хозяина даур. — Другие — жадные. Три фунта отдай. Левонтьев подписал, где ему было указано, условился об ужине и поспешил из трактира. Ему о многом предстояло подумать. Положение, в какое он попал, казалось ему как предельно нелепым, так и смертельно опасным. Он был буквально озлоблен на себя. Авторитетный в пограничных войсках офицер, а авторитет рождается не сам по себе, превратился в тряпку, о которую всякий может вытереть ноги, а затем вышвырнуть за ненадобностью. «Нет! Они еще не знают меня! — грозил Левонтьев есаулу и особенно трактирщику-японцу, который даже револьвера не отнял, ушел как от совершенно никчемного и безопасного человека. — Я еще постою за себя!» Но как оградить свою честь от поругания и покончить со столь неловким положением своим, он пока еще не знал. Шел по пыльным улицам города, распалял злость. А она — не спутник толковым мыслям. Решение возникло внезапно. В скобяной лавке, куда он вошел, можно сказать, бесцельно. Увидел ее — и вошел. Лавка битком набита разного размера лопатами, кирками, косами, вилами и другими необходимыми в хозяйстве, но главное, старателям вещами. Покупателей немного. Двое крестьян-бородачей выбирали ножовки, обмениваясь новостями. — Слышь, а Семен-трактирщик так и не объявляется. Умыкнули, должно… Пронзила Левонтьева дерзкая мысль, даже жарко сделалось вдруг в лавке. Вышел на улицу. «Умыкнули». «Не объявлялся». Сегодня же взять японца! Сегодня!» Теперь он ходил по городу уже с явной целью: если кто за ним наблюдает, собьется с толку. Заходил в лавки, приценивался к товарам, заговаривал с мужиками, предлагая создать артель старателей, и даже после того как повстречался с Газимуровым и сказал ему о своем решении, продолжал ходить от трактира к трактиру, от лавки к лавке до самого ужина. В трактир возвращался, перемогая страх. Нет, он больше не хотел сидеть в комнате без окон, не хотел видеть изящной отделки футляр с иглами, боялся нового укола под ноготь, считая, что просто не выдержит его, но он сам поставил условие Газимурову действовать лишь после того, как войдет в трактир, поэтому усилием воли заставил себя подняться на крыльцо и открыть дверь. Его не пригласили в отдельный кабинет, Киото не вышел встречать, и это немного успокоило Левонтьева. А когда половой указал ему на свободную табуретку за общим столом и поставил штоф водки и убогую закуску в небрежно помытых тарелках, не страх, а брезгливость и обиду за такое невнимание пришлось подавлять в себе, чтобы остаться в этом прокуренном, грязном и пьяном сарае. Поспешно налил водку в захватанный жирными руками стаканчик и, преодолевая тошноту, торопливо проглотил обжигающую сивуху. Налил еще один, и острота чувств притупилась, окружавший его пьяный мир и грязность стали восприниматься более терпимо. Вскоре с ним заговорили, и он, стараясь подражать газимуровскому выговору, отвечал на расспросы охотно, сам интересовался тем, в каких местах больше вероятности «схватить фарт». Оборвал этот «ознакомительный» разговор грубым вмешательством похожий своим телосложением на гориллу казак: — Ты вот что уразуми: кабатухой не укроешь белой кости своей, но все одно беру тебя в свою артель. Грамотный, счетоводить станешь. Вот прогуляю остатный фунт песку и — айда. Ну, как? По рукам? Это я предлагаю — Никита Фарт! Спрыснули состоявшийся сговор. Не стаканчиками, а стаканами гранеными. Левонтьев уже начал хмелеть, но крепился предельно, запоминая все, что спьяну выбалтывали старатели. Поднялся из-за стола, когда уже трактир наполовину опустел, а Никиту Фарта, который не в меру расходился и стал бить посуду, дружки-артельщики с трудом скрутили и выволокли из трактира. До самого дома Левонтьев никого не встретил и растревоженно думал: «Неужто Газимуров не понял меня?» Постучал двукратно в калитку, и она тотчас отворилась, словно нетерпеливо ожидали его прихода. — Газимуров дома? — спросил Левонтьев хозяина, как только тот запер на засов калитку. — Где ж ему быть, прости господи, — испуганно-горестным голосом выдавил Константиныч. Вздохнул и спросил жалостно: — Что теперича будет, господи? Дом спалят японцы, петлю всем на шею. За какие грехи, господи? — Взяли, стало быть, трактирщика? — Приволокли, прости господи… Борода у хозяина тряслась, как в сильном ознобе, и это особенно обрадовало Левонтьева: значит, в яблочко выстрелил, значит, многого можно будет добиться, подчинив японца себе. Он ликовал, предвкушая увидеть надменного японца униженным, просящим пощады. О возможных трагических последствиях свершенного Левонтьев не думал. Эти мысли появятся у него лишь на следующее утро, не в хмельной голове. А пока, гордый собой, он вошел в комнату, где за самоваром сидел Газимуров и, нарушая принятую здесь этику, потребовал немедленного доклада о выполненном приказе. Отставил Газимуров чашку, посмотрел насупленно на Левонтьева, ответил односложно: — Никто, должно, не видел. — Сопротивлялся? — Заверещал, скакнул гураном и давай лягаться. Оплеуху смазал ему, под белы рученьки и — в баню. Двух на часы поставил. Не дай бог, удерет… — Молодцом, — похвалил Газимурова Левонтьев. — Стерегите пуще глаза. Утром, увидев трясущуюся бороду хозяина и угрюмое лицо Газимурова, спросил с ухмылкой: — Что, Константиныч, не перемог страх? — Дык, как тебе, паря, разъяснить? Зазря ты все затеял. Шила в мешке не утаишь. Проведают японцы, вот те хрест, проведают. Каппели им помогут. Жди с часу на час гостей. На волоске жизнь наша. Такой откровенный упрек и такой откровенный панический страх хозяина дома озадачил Левонтьева, а чем больше он осмысливал положение, им самим созданное, тем неуверенней себя чувствовал. Не знал Левонтьев, что об исчезновении Киото давно уже доложили полковнику, но тот даже обрадовался тому известию. С исчезновением Киото погибнет и правда об отбитом партизанами золоте. Нет, полковник не собирался поднимать гарнизон. Но откуда было ведать в доме, где держали взаперти Киото, о намерениях полковника, и тревога, нагнетаемая хозяином, нарастала подобно снежному кому. К тому же совершенно ничего не получалось у Левонтьева с допросом. Точнее, получалась настоящая комедия. Левонтьев требовал от Киото, чтобы тот указал, где спрятано золото, но японец лепетал лишь одно и то же: — Я, господин офицера, совсем не богатый. Все отбирает полковник. У него золото. Если господин офицера у него спросит, полковник скажет: «Киото правду говорит». И даже на вопрос, кто из других трактирщиков имеет золото, отвечал тем же лепетом. Левонтьеву хотелось от всей души размахнуться и ударить всласть по этому лоснящемуся от жира жалобно-грустному лицу, но он только брезгливо морщился. «Кулак — дело Газимурова». До самого обеда длился в бане спектакль одного актера. В безнадежном отчаянии вернулся Левонтьев в дом, а там — будто покойник лежит. Константиныч то и дело крестится, пришептывая: «Прости душу грешную». Лицо, словно у желтушного. В глазах тоска пронзительная. Положение, как бы сказал отец Дмитрия, хуже губернаторского. Не подает, однако, Левонтьев вида, что тоска сердце гложет. Распоряжается: — Отправь, Газимуров, казака одного на разведку. Кроту незрячему впотьмах сидеть сподручно, а нам негоже. И давайте обедать. Ели молча и безаппетитно. Оживились немного, когда вернулся разведчик и сообщил, что в городе покой и благодать. Только Константиныч не успокоился. — Хватятся еще. Как пить дать — хватятся. Залютуют. — Пока суд да дело, давай, Газимуров, в баню, — приказал Левонтьев. — Побеседуй с японцем. Лицо не повреди только. Поаккуратней. И газимуровская беседа оказалась без проку. А на следующий день повторился в бане спектакль. Твердил японец как заведенная кукла: — Я, господин офицера, совсем не богатый. Все отбирает полковник… Киото правду говорит. Хоть плюнь на все и отправляй японца к его праотцам. Не отпускать же его? Тогда уж точно мученической смерти не миновать. А кому такое по душе. — В тайгу его? — спросил Газимуров, улавливая настроение Левонтьева. — Сделаем так, комар носа не подточит. И тут мелькнула жестокая мысль: раздеть донага, открыть окна и двери, а чтобы не закричал, кляп в рот. Не захочет помирать, подчинится. — Не в тайгу. Пусть здесь комары свои носы потешат, — решительно ответил Левонтьев. — Раздеть, связать, рот заткнуть. Подождал, пока выполнят казаки его приказ, поставил рядом с головой Киото тазик и посоветовал усмешливо: — Надоест комедию ломать, постучи головой в таз. — И казакам бросил: — Всю ночь втроем охранять. Стукнет в таз — зовите меня. Повернулся и шагнул к двери. Казаки — следом. — Глаз да глаз. Не дай бог, сбежит. Если что, лучше придушить, — еще раз предупредил Левонтьев казаков и направился было к дому, но услышал доносившийся из бани стук. Остановился, поднял руку, чтобы притихли все. Стук повторился. «Ишь как быстро сообразил, что к чему, — удовлетворенно подумал Левонтьев. — Не успели еще комары налететь». Вернулся в баню и вынул кляп. Спросил резко: — Будем беседовать?! — Иначе я не стал бы вас возвращать. Прошу развязать меня и распорядиться, чтобы мы остались одни. Совершенно одни, — без малейшего акцента заговорил Киото. — Нам не понадобятся свидетели. — Хорошо. — Вы — офицер, я — самурай. Самим богом предписано нам на роду блюсти верность императору, защищать его до последней капли крови. Именно эта верность и привела меня сюда. В ином положении вы. У вас нет императора, вас плеткой пригнал сюда какой-то безродный есаул. И вы не задумывались над тем, почему такое могло случиться? — Много раз, — невольно попадая под влияние уверенного в себе японца, ответил Левонтьев. — Творится на Руси невообразимое… — Самое подходящее слово. И для меня тоже не вполне ясны силы, которые породили хаос, но я предвижу будущее вашей нации. Она потеряет себя. Нет-нет, не пытайтесь возражать, а лучше последите за ходом моей мысли и тогда поймете, сколь логичен мой вывод. Ваша революция под корень изведет дворянство, эту самую благородную и мыслящую часть нации. Здесь у вас нет, что возразить, ибо вы прекрасно понимаете, что даже вас ждет смерть. Есаул убьет вас, как и вашего сотоварища, как только заездит вас. И это, заметьте, произойдет в стане ваших единомышленников. А как поступает с дворянами и даже их семьями чернь, не мне вам рассказывать. Цвет нации, таким образом, срублен будет под корень. Но беда для вашей нации не только в этом. Сильные люди, целеустремленные люди в критические моменты жизни страны, это подтверждает история, выходят на арену. Золото отбил у нас Кошелев. Это не пьяница-старатель. Это — личность. Боровницкий здесь еще был. Создавал, как они называют, ревком. Тоже — личность. Они погибнут в тайге, погубят вместе с собой сотни честных и сильных людей. Останутся Кырены. Останутся такие, как тот, у кого вы останавливались в Овсянке — предатели и трусы. Теперь давайте порассуждаем вот о чем: ценою огромных потерь дворянство с помощью цивилизованных стран одолеет чернь, но и тут возникает новая, неведомая прежде проблема. Плеткой подчинивший вас себе есаул уже почувствовал власть, почувствовал себя рабовладельцем. Только смерть избавит его от мании величия. Без нашей помощи — Япония и Америка в Сибири, Англия, Франция, Германия в европейской части — не навести должного порядка вам в своей стране… Потребуется смена многих поколений, пока нация обретет прежние благородство и силу. Дмитрий Левонтьев слушал чистую, с прекрасным выговором речь японца и поражался смелости оценок и выводов. Какими осторожными казались ему теперь те споры, которые возникали вечерами в салоне между его отцом и Михаилом Богусловским. А тогда они шокировали Дмитрия своей оголенностью и категоричностью. По-новому воспринимал он все пережитое за последние месяцы. А впереди что? Беспросветность. Не мог, конечно же, не понимать Левонтьев тенденциозности в логическом построении японца, но видел в нем и весьма точные выводы. Киото тем временем продолжал: — Вы накормите тьму комаров моей кровью, вашу кровь высосут комары где-нибудь в тайге, если мы не поймем друг друга. Я предлагаю: вы поддержите меня и моего императора, а когда чернь будет уничтожена, я и мой император поможем вам установить прежний порядок, обуздать непокорных. — Я давал присягу царю и отечеству. — Но вы же рассказывали, что разочаровались в монархии. Или то была ложь, порожденная боязнью перед болью? — Нет. Слово офицера. — Тогда о чем речь? Не думаете же вы всерьез цепляться за то, чего нет? К тому же у вас невелик выбор. Комары или… сегодня же ваших церберов предупредят: если они хоть пальцем тронут вас, не просто отправятся на суд к своему богу, но прежде проклянут тот день, когда мать родила их. Я предоставлю возможность вашим казакам перехватить нескольких золотонош, а золото вы доставите не есаулу, а самому Семенову. Этому я посодействую. Тогда вы сможете отомстить и есаулу-плеточнику и церберам за свою попранную честь.Глава вторая
Стародубцев встретил Иннокентия Богусловского с обычной вальяжностью. Только на этот раз не предложил сесть, а многозначительно изрек: — Большие дела, молодой человек, ждут вас. Я бы так сформулировал: большой государственной важности. «Наконец-то», — подумал Богусловский, но вместо удовлетворенности, неожиданно и безотчетно, охватило его тоскливое предчувствие чего-то недоброго. Сильное, до тошноты, до холодной испарины на лбу, до безвольной ватности в руках. Озлился на себя Иннокентий. Ведь он ждал решения своей судьбы уже несколько дней. Ждал с нетерпением. После того как деблокировал сводный отряд Кокандскую крепость и выбил из старого города Иргаша с правительственными органами Кокандской автономии, Стародубцев привез Богусловского в Ташкент, поселил в добротном караван-сарае и каждый день водил «по начальству». Богусловского внимательно слушали, когда он рассказывал об обстановке на границе, о расколе казаков, его самого знакомили со всем, что происходит в Туркестане. Особенно, как понимал Богусловский, всех беспокоит то, что в Закаспии держится только Кушка, все остальное захвачено контрреволюцией, а Дутов, недавно выбитый из Оренбурга Красной Армией, копит силы в Тургайской степи, чтобы вновь захватить город. А это приведет к тому, что Туркестанская республика окажется полностью отрезанной от России… После таких бесед, которые повторялись в своей основе в каждом новом кабинете, Богусловский возвращался в устланную кошмами и обитую коврами комнату в караван-сарае и ждал следующего дня. О многом он передумал, много планов, интересных с его точки зрения, рождалось в долгие часы ожидания. И вот ему сообщают: ждут дела. Радоваться бы, а оно вон как обернулось. Тоска неуемная навалилась. Стародубцев же, вовсе не замечая состояния Богусловского, продолжал: — Решили мы доверить тебе ответственное дело: организацию охраны границы Туркреспублики в Семиреченской области на наемно-добровольном принципе. Подберем мы тебе десяток крепких помощников из красноармейцев-коммунистов, из военспецов, и, как говорится, — большого полета. И разочарованность, и удовлетворенность, даже гордость — все одновременно. Молодо-зелено, а уже командир, если по прежнему штату, отряда, а то и выше бери — отдела. Но лелеял мечту стать штабным работником. Была она, согревала душу, будоражила мозг и вдруг — совершенно неожиданное, негаданное. Такова армейская доля. Пограничная доля. Несогласен если, кто тебя держать станет? Скатертью дорога на все четыре стороны. Но тогда ты, хочешь или нет, станешь если не врагом, то и не союзником рождающейся свободной России. — Срок отъезда? — Сутки на сборы. До станции Бурное — в вагонах. Дальше путей нет, дальше — верхом. Маршрут определите сами. Достаточно будет времени приглядеться и к подчиненным, оценить возможности каждого. Мандат получите с большими полномочиями, но не забывайте: полномочия останутся полномочиями, если пренебрегать решительной настойчивостью. Думаю, понятно? Богусловский даже улыбнулся, вспомнив встречу со Стародубцевым и представив себя на его месте. — Не берите под сомнение мой совет, — еще настойчивей заговорил Стародубцев, осерчав на улыбку Иннокентия. — Интеллигентская мягкость сегодня не ставится ни в грош. Если хотите быть на высоте положения — наступайте, атакуйте, не давая возможности возражать или даже советовать. Повторяю: только твердость может гарантировать успех. Весь мой опыт этому учит. Не стал полемизировать Богусловский. У него есть свое мнение, но этот самоуверенный человек не станет его слушать, а время дорого, тратить его на словопрения очень жалко. Понимал, однако, Богусловский, что поступал неверно, молчаливо выслушивая и, стало быть, поддерживая не столько целеустремленность, сколько наглую чванливость. Он, Богусловский, жалея время, промолчал, другой промолчит, третий, глядишь, человека, и без того не обремененного скромностью, вовсе не узнать. Непогрешимым в поступках себя видит, не терпит никакого возражения. А многим и непонятным будет, отчего это, как родилось, как выпестовалось? От лености нашей. Делай, мол, свое дело добротно, а остальное — мелочь, суета сует. Но может, и от робости? — Если все ясно, — продолжал тем временем Стародубцев, — тогда — за дело. Вскачь понеслось время, закусив удила, не передернешь повода, не осадишь. Увы, далеко не все чувствовали эту стремительность. Накладные выписывались и визировались с черепашьей неспешностью, а каптенармусы, прежде чем выдать положенное, долго вчитывались в каллиграфические строчки, словно в руках держали папирус с неведомыми иероглифами и пытались распутать великую тайну седой древности. Обстоятельными, раздумчивыми были и напутственные беседы. И, как казалось Богусловскому, вовсе лишними, ибо все они заканчивались примерно одной и той же фразой: — Опыта пограничного вам не занимать, на месте сориентируетесь и станете действовать сообразуясь с обстановкой…Но как бы ни волокитилось время, в урочный час все было погружено в вагоны, прицепленные к попутному составу, паровоз пронзительно визгнул, прошипел змеино паром, натужно лязгая, пробуксовал раз-другой, затем захлебывающийся лязг прокатился от вагона к вагону, и поезд тронулся. — Можно и отдых устроить себе, — вроде бы не командуя, а лишь советуя, проговорил комиссар Владимир Васильевич Оккер. — Мы заслужили отдых… Предупреждая возможное возражение командира, снял фуражку, выгоревшую, с потрескавшимся козырьком, бросил ее на нары и добавил утвердительно: — Да, заслужили… Богусловский собирался сразу же, как тронется поезд, провести совещание, а предложение Оккера нарушило его планы. Задело это командирское самолюбие. Но сдержался Богусловский и, видя, как поспешно принялись вслед за Оккером красноармейцы и краскомы распоясываться да снимать фуражки, бросая их на облюбованные места, тоже снял фуражку. Увы, смежил веки Богусловский лишь под самое утро. Вначале думал об Оккере, который безошибочно уловил настроение всех и преподнес ему, командиру, приличный урок. Нет, не принимал душой поступка Оккера Богусловский, но в то же время не мог не согласиться с разумностью его совета. Приказа, по сути… С Оккером его познакомили только накануне отъезда. Представили коротко: «— Командир». — Кивок в его, Богусловского, сторону. «— Комиссар». — Кивок в сторону Оккера. Оккер был в красноармейской форме, изрядно поношенной и основательно выгоревшей, но затрапезно не выглядел: форма сидела на нем ловко. Богусловский почувствовал сразу волевую силу в этом человеке. Комиссар подал руку. Жесткую. «— Потомственный рабочий. С Красной Пресни». «— Пограничник. Тоже потомственный». «— Вот и добре. Думаю, сработаетесь, — удовлетворенно констатировал познакомивший их начальник. — Должны. Точнее, обязаны». «Если самовольничать и дальше станет, — думал теперь под стук колес Богусловский, — не сработаемся. Оттеснить себя не дам…» Он долго обдумывал, как ему вести себя с комиссаром, чтобы и авторитета его не рушить, но и свой блюсти безущербно, но постепенно мысли его переключились на более важное: он стал систематизировать все напутствия, но больше всего думал о том, с чего начинать в Семиречье и каким маршрутом туда добираться. От железной дороги путь поначалу ясный: Аулие-Ата — Пишпек. А дальше? На Верный через Каскелен? А может, на Чолпон-Ату, а затем в Кеген, Чунжу, Джаркент. Там казачий пограничный гарнизон. Там наверняка казаки продолжают охранять границу. Но Верный — центр Семиреченской области. В нем — большая крепость. Обосноваться рекомендовали там и уже оттуда посылать на границу уполномоченных. Вроде бы верно все, но от границы Верный далековат. К тому же, как говорили перед отъездом, там кулацко-байские элементы имеют крепкие позиции, пользуясь поддержкой большой части семиреченского казачества. Вот и выбирай. Вот и прикидывай, как выгодней поступить, где разумная середина? А поезд на перегонах лязгал надоедливо колесами, на остановках же осмотровые бригады шумной стаей налетали на состав, стучали молоточками по колесам и осям, громко перекликались — все это не давало ни сосредоточиться, ни заснуть. И тоска не проходила. Притупилась, как хронический недуг, ослабла, но продолжала скрести сердце. Утро тоже не внесло ясности. Позавтракав всухомятку, расселись чинно по нарам на совещание. Вопрос пока один: маршрут. И сразу началась перепалка. Одни ратовали за степной путь, другие — за горный, мимо Иссык-Куля. Противились из-за воды, корма для коней, возможности обеспечить питанием себя. Помалкивал лишь Оккер, с иронией поглядывая на разгоряченных товарищей. И только когда выговорились все не единожды, поднялся с нар и, встав рядом с Богусловским, который терпеливо слушал споривших и внимательно вглядывался в их лица, заговорил с легкой усмешкой: — Спора нет, предмет разногласий заслуживает пристального внимания. Пристального, однако же не главного. Считаю, определять путь наш должна политическая обстановка. Да-да, именно — политическая! — жестко закончил он и глянул на Богусловского, чтобы определить его отношение к сказанному. Богусловский кивнул одобрительно. «Смышленый. Уверенный. На Костюкова чем-то похож». А Оккер продолжал: — Второе направление нашей мысли — охрана границы. Где удобней для этой цели нам обосноваться, где лучшая возможность привлечь добровольцев? Лошадей, уверяю вас, мы сможем прокормить. Себя тоже. Если живы будем. Примолк вагон. Это тебе не сено с овсом, тут поразмыслить нужно. Крепко поразмыслить. Да и знать побольше того, что они знают о Семиречье. Поспокойней заговорили, повесомей слова стали. Но мысль одна — окончательно определить маршрут в Пишпеке. До конечной станции добрались без особых происшествий, если не считать довольно долгой стоянки в Арыси. Их вагоны поставили на запасный путь и, казалось, забыли о них. Но когда Богусловский, сопровождаемый Оккером, который для верности был при сабле, маузере да еще с карабином за спиной, предъявил мандат, а Оккер, словно по дурной привычке, от нечего делать, начал перекидывать, как игрушку, деревянную кобуру маузера из ладошки в ладошку, начальник станции тут же распорядился прицепить вагоны к отходящему на Чимкент составу. — Вот видите, а вы не хотели идти, — упрекнул Богусловского Оккер, когда они, довольные удачной концовкой визита, возвращались к своим вагонам. — Нет, вы явно оторвались от жизни в своем пограничном гарнизоне. Она, Иннокентий Семеонович, ой как круто поменялась. — Никогда я не соглашусь с вами, —возразил Богусловский. — Если человек остался служить, он должен выполнять свое дело. Революция же не означает хаос. — Служат, но вредят. Пакостят каждый в меру своих возможностей и способностей. — Увольнять таких следует. Они же дискредитируют самую суть революционного переворота. — Спуститесь, Иннокентий Семеонович, на землю грешную с памирских высот. — Нет-нет, ни понять, ни тем более согласиться не смогу никогда. Сбросив рабство, задохнуться может Россия в неурядицах деловых. Каждый должен делать свое дело и отвечать перед обществом за него полной мерой. А если всякий раз, чтобы решилось дело, маузером пугать — далеко зайдем. Не приемлю этого! Тем не менее в Чимкенте, где их вновь отцепили и загнали в тупик, Богусловский не стал ждать, пока о них вспомнит само железнодорожное начальство. По полной форме, с шашками и маузерами, нанесли Богусловский с Оккером визит в городской Совет. Итог радостный. Овес и сено, хлеб, крупы, консервы выделены обильно, а начальнику станции велено немедленно сформировать, пусть неполный, состав и отправить в Бурное… Для верности к начальнику станции Оккер сходил сам. Это тоже возымело действие: вскоре состав из десяти вагонов выкатил из Чимкента и ходко понесся мимо пыльных полустанков сквозь бесконечную пыльную степь. Метко окрестили эту чрезмерно обласканную солнцем и забытую богом, жаждущую получить хоть глоток воды пустыню: Голодная степь. И не всю ее им удастся пересечь в вагоне, предстоит еще по этому безжизненному горячему однообразию ехать верхом… Но когда они выгрузились и, уложив в повозки фураж, продукты, оружие с боеприпасами, тронулись на восток, к своему удивлению и огорчению, выяснили, что степь не безжизненна, а обжита, исполосована дорогами, не очень торными, но заметными. А им говорили, что до Аулие-Аты проводника брать не нужно — дорога одна, с пути не сбиться. Сколько раз Богусловский упрекал себя за то, что поверил этому утверждению, особенно когда подъезжали к очередному развилку и начинали гадать, куда направить коней. Благо что встречались в степи и юрты. Правда, не каждая юрта гостеприимно откидывала полог и зычный голос успокаивал злобных собак, иной раз так никто и не отзывался. Двигались с горем пополам через пустыню все же в нужном направлении, и, чем ближе подъезжали к Аулие-Ате, тем чаще попадались не только одиночные или парные юрты, но и целые аулы из юрт, а то и из глинобитных плоскокрышных домишек. Встречали тоже по-разному. То барана зарежут и кумысом вволю напоят, а то еще издали спустят свору собак. К таким юртам не сворачивали, если даже очень нужно было расспросить дорогу. На исходе степи стали попадаться хохлацкие и староверческие села — Алексеевки, Николаевки, но чаще Подгорновки. Осанистые, с пышными садами, с вольными пашнями. Неприветливые села. Только когда видели всадники красный флаг, обычно на выселках, — подъезжали безбоязненно. Коммунары охотно делились с пограничниками небогатой своей пищей, не жалели сена лошадям и несказанно радовались, когда получали от отряда две-три винтовки и цинк патронов. Тревожные беседы велись за вечерним чаем. Коммунары рассказывали, что кулачье сбивается в шайки, обзаводится не только винтовками, но и пулеметами. И все она — землица. Пусть не осилю, пусть овсюгом зарастет, но не отдам никому. Мое есть мое. — Не взять добром у них, что нахапали, у нас же нахапали, — с сожалением говорил кто-либо из коммунаров, и все соглашались с ним. В Аулие-Ате Богусловского несколько успокоили, заверив, что имеют достоверные данные: крепость в Верном у красных казаков. Но уже через несколько дней, когда они добрались до Пишпека, там узнали совершенно противоположное: крепость поднялась против большевиков. Какие дела в пограничных гарнизонах, никто толком ничего не знал. Богусловский собрал совет. На этот раз никто уже не говорил об овсе и сене. Путь определяли взвешенно. Приняли горный вариант — тропами Пржевальского. Главный фактор таков: бедные чабаны дружелюбней домовитых хохлов-переселенцев и зажиточного казачества, к тому же киргизы менее вооружены. Пару дней на сборы. Брички заменены вьючными лошадьми, строевые кони перекованы, потники старательно почищены, а к седлам прикреплены накрупные ремни (чтобы на спусках не съезжало седло на холку и не наминало ее) из сыромятной кожи, основательно пропитанной дегтем. Сена с собой не стали брать, ибо все предгорье уже было в густом разнотравье, среди которого рваными островами алели маки. Да и проводник, взявшийся показать дорогу до Иссык-Куля, утверждал, что травы по дороге будет вволю. Первые километры среди изумруда трав и пламени маков радовали путников, но вскоре холмистое однообразие начало угнетать, и глаз невольно тянулся вдаль, к нахлобученным на вершины снежным папахам. Но пламенные маковые острова назойливо лезли в глаза, никак от них не отделаешься. — Смотришь на маки, и оторопь берет, — словно серчая на кого-то, говорил Оккер. — Оттого, думаю, столько легенд о маке… Своя у каждого народа. — Только суть у них у всех одна, — поддержал разговор Богусловский. — Капли крови борцов со злыми силами, с захватчиками, с притеснителями, борцов не за свое счастье, а за счастье всех. — Логично бы тогда святыми почитать следовало эти цветы, — усмехнулся Оккер. — Так нет, рвут их люди охотней других, топчут без всякой жалости эти огненные капли крови великих храбрецов. Парадокс… — Не вижу несоответствия со здравым смыслом, — возразил Богусловский. — Жить лишь памятью, не означает ли это петь только панихиды? Пусть памяти останется святость, жизнь пусть живет. Полно живет, во весь размах. По мне, так каждое поколение просто обязано оставлять о себе легенды. — Мы-то оставим, спору нет. Вволю их наберется. Добрых и недобрых. — Поживем — увидим, — неопределенно ответил Богусловский и пришпорил коня. Не хотелось ему продолжать разговор, который вдруг крутнул в иную сторону. Спустились в ложбину, будто грязный хребет какого-то чудища выдавился из земляной глубины, растолкав и зелень травы, и маки, но обезножел и теперь набирается в спокойной неге силы, чтобы еще разок напрячься и распрямиться, подняться в полный рост… И не замечало чудище, что бока слезятся от солнечной горячей ласки. — Сказка! — восхищенно воскликнул Оккер. — Истинно — сказка! — Нет, — возразил Богусловский. — Жизнь реальная. Частенько и люди так: пыжатся, а бока у них тают. Удивленно посмотрел на Богусловского Оккер. Он не понял своего командира, ибо не знал его мыслей, его ассоциаций. Нет, не складывался у них разговор. Что-то мешало им раскрыться полностью, а ведь они понимали, что долог их путь стремя в стремя. Да и сторожиться друг друга вроде бы причин нет. Оккера Богусловский выделил сразу, почувствовал он и ответную симпатию. И надо же — стоило лишь перейти на разговор, не касающийся службы, как тут же он стопорился и каждый из них чувствовал сдержанность собеседника. Недоумевая по поводу этого, они тем не менее ничего не предпринимали, чтобы откровенно объясниться. Тропа все теснее, все круче подъемы и спуски, а местами скалы вплотную подступают к тропе, и тогда кажется, что воздух, привыкший к полной тишине, дрожит испуганно от цокота подков, да и скалы пугливо отшвыривают чуждые им звуки, и они мечутся по теснине неприкаянно, заполняя собою все, что можно заполнить. В таких местах всадники замолкали, лошади возбужденно прядали ушами. После одного такого, очень глубокого и очень длинного расщелка, по дну которого журчала торопливая речушка, перед утомленными путниками вдруг распахнулся неохватный простор нежной голубизны. Будто небо, раздвинув горы, расстелило себя под копыта коней до самого горизонта. Богусловский натянул повод. — Иссык-Куль! — восторженно выдохнул кто-то. — Горячее озеро. Красиво! — Вот оно какое?! — столь же восторженно воскликнул Оккер. — Природный уникум! Полюбовавшись бездонной голубизной, покойно чувствующей себя в ореоле хмурых с седыми вершинами-головами скал, двинулись по правому берегу озера, вначале по узкой прибрежной полоске, но вскоре горы начали постепенно отступать, появились деревья, вольные, могучие, и ехать стало легко и просторно, а тень и ветерок, который постоянно тянул с озера, приятно освежали. После застоялой духоты каньона все это воспринималось как земной рай. Повстречалась первая рыбацкая артель. Русские, киргизы и казахи. Рыбаки только что вернулись с удачливого осмотра сетей и на радостях предложили пограничникам остаться на уху. Пока чистили рыбу, еще живую, пока разжигали очаг, Богусловский и Оккер беседовали со старшим артели, назвавшимся Василием. Выясняли более легкий путь на Чунжу. — Я вам проводника дам. Кегенские у меня есть. Рады будут рыбки домой переправить. Лошадью только его обеспечьте. Нежданный подарок. Теперь не придется больше двигаться на ощупь. Сколько будет сэкономлено и времени, и сил. И путь, как пояснил Василий, не озорной. — В степи зорует, слухи ходят, сволочь всякая. Насильничают, грабят. А здесь — бог миловал пока. Значит, верный маршрут избран. Пусть немного длиннее, но зато безопасней. — Большевистскую власть без огляда приняли здесь. Кто побогаче, знамо дело, насупились, но пока, слава богу, помалкивают. А дехкане, чабаны да мужики, что на земле сидят, те сразу быков да ослов в упряжь — и давай Пржевальского стаскивать. Генерал ить царев. — Что?! Уничтожили памятник?! — Не совладали. Крепок шибко, — ответил Василий безразлично, затем так же безразлично спросил: — Жалко, что ль? Иль родственник? — Пржевальский — патриот России. Он — история России! — Кто ж его разберет, — все так же равнодушно ответил Василий. — Генерал он и есть генерал. Одного поля ягода. С простодушной искренностью было это молвлено, и именно от этой незлобивости, от этого полного безразличия оторопь взяла Богусловского. Как же так?! Отсечь пуповину — естественно, но как остаться без материнской груди, если грудь, и это тоже естественно, не родилась вместе с новорожденным, а была прежде. Что? На вышвыр ее? Пагубна позиция: «Кто ж его разберет…», пагубна непредвиденностью последствий. И Богусловский, горячась, и оттого не очень-то последовательно, но пылко и потому по-своему убедительно, принялся втолковывать, какую роль для России, для тех же киргизов, для староверов, что сгоняли к памятнику быков и ишаков, сыграл Пржевальский. — Нельзя же, поймите, стричь под одну гребенку крепостника-кровопийцу и величайшего русского ученого. Кощунственно это!.. — Верно вроде бы все, если по-твоему рассудить. Только на митинге давеча нам иное сказывали: раз генерал, выходит, одна ему дорога — под корень. — Да кто посмел такое?! — Большевиком назвался. Из Пишпека. Из тех, которые грамотные, ученые. Что и ты говорил, только иначе как-то. Во вред, мол, все генеральские дела. В колонии, сказывал, собирался киргизов угнетать. А им, бедолагам, и без того податься некуда. Стригут, что овец. Под нулевку норовят. Это было выше понимания Богусловского. Он не мог поверить, чтобы просвещенный человек хулил Пржевальского. Такое мог делать только враг России. Только враг мог возбудить народ, играя на его справедливой ненависти к притеснителям и лихоимцам, против тех, для кого благо России и могущество ее были превыше всего, возбудить народ против своего же прошлого, против груди материнской. — Поймите же, обкрадывают вас. Духовно обкрадывают. Дети наши, внуки наши не найдут доброго слова для нас, если мы проведем запретную черту между прошлым, нынешним и будущим! — По мне, так: хватит на мой век рыбы в озере, тогда и детям останется. — Не тратьте попусту энергии, Иннокентий Семеонович, — вмешался в разговор Оккер. — Ну одного наставите, а что делать с тысячами, с сотнями тысяч? То-то. — Верно, — поняв по-своему Оккера, поддержал рыбак. — Чего безрыбью воду сквозь невода цедить. К ухе пора. Да с проводником сговориться. Уха была навариста, душиста, как всякая уха, сваренная из свежей рыбы, положенной без экономии. Воистину за уши не оттянешь. Молча и сосредоточенно работали ложками рыбаки, отирая то и дело потные лбы шумливо, вприхвалку, — пограничники. И только Богусловский не усердствовал над своей чашкой. Уха ему тоже нравилась, но полностью отдаться трапезе, забыть разговор с Василием Иннокентий не мог. Он был уверен, что от памятника не отступятся. Он представлял себе, как сделанный старанием многих искусных людей памятник великому сыну России покачнется от взрыва и рухнет на землю — Богусловский даже ощутил боль, будто сам валился с пьедестала. «Сколько их в империи — памятников достойных?! Что, все — динамитом?! Нет, следует спасать. В Ташкент депешу. В Москву! При любой встрече наставлять людей. Особенно когда к месту доберемся». Вроде бы успокоить должно было Богусловского это умозаключение, но, вопреки здравому смыслу, та тоска, к которой он уже привык и даже не замечал ее, — та хроническая тоска обострилась и до боли сдавила сердце. Какая уж тут уха? Никому не было дела до дум и чувств Богусловского. Мелькали ложки, остановки делались только для того, чтобы отереть тыльной стороной ладони взопревшие лбы. Вот она, вековечная традиция простолюдия: пока я ем, я глух и нем. И совсем неожиданно и даже неуместно прозвучал голос Василия: — Ты, командир, приглядись к кегенцам, пока они за едой. Мы как определяем: каков в еде, таков и в труде. Вон те, особняком что, все — семиреченские. Любой согласится, кого выберешь в проводники. Слова русские все они сколь-нисколь, но калякают. А понимать — как есть понимают весь разговор наш. Поглядел Богусловский на кегенцев. Одеты, как все рыбаки, в стеганки из «чертовой кожи», замызганные настолько, что непонятно какого цвета, в такие же лоснящиеся от налипшей чешуи и слизи штаны, заправленные в яловые добротной работы сапоги. Кегенцы отличались от остальной артели только редкобородыми скуластыми лицами. Словно братья, сидели они тесным рядком, ели неспешно и чинно, с чувством внутреннего достоинства. По меркам русского нанимателя они не годились в отменные работники, да Богусловского и не интересовало, жаден ли до еды будущий проводник. Лучшим качеством в человеке Богусловский считал доброту и сейчас приглядывался, у кого из семиреченских казахов самое доброе лицо. Все казались ему одинаково достойными выбора. — Ну как, приглянулся кто? — полюбопытствовал Василий через какое-то время. — Позвать? — Не нужно, я сам, — ответил Богусловский и перешел, взяв свою почти полную чашку, к дружному рядку казахов. Те потеснились, освобождая Богусловскому место в центре, и заприглашали наперебой: — Жогара чикингиз… — Проходит перед… Сколько раз он слышал это традиционное приглашение казахов, которое уважительно произносилось у распахнутого полога юрты, сколько раз переполняло его чувство благодарности к доброму степному народу, ибо у злого и завистливого не может быть столь бескорыстного гостеприимства. Вот и теперь он с благодарностью опустился на траву в тесный ряд сердечно встретивших его людей. Помолчав немного, спросил: — Кто сможет проводить нас до Кегена? Горы не любят слепых котят… — Верно, — закивали казахи. — Ой как верно. Затем заговорили между собой, определяя, кому ехать. Сообщил мнение всех старший по возрасту, лицо которого уже тронули бороздки времени: — Сакен поедет. Молодая жена скучает у него. Каждому из них хотелось воспользоваться счастливым случаем, чтобы побывать дома, но все добровольно уступили самому молодому. Не ведали они, что искренняя доброта их обернется великим испытанием для их товарища. Но кто и когда может определить, что станет с нами завтра? Знал бы где упасть — соломки бы постелил. Сакена, улыбчивого молодого мужчину, о которых говорят: в расцвете сил — не мучили предчувствия, как Богусловского. Он резво вел отряд по долине меж плантаций цветущего мака, не дикого, а взлелеянного ради терьяка окладистобородыми староверами или неприметными дунганами, осторожничал только тогда, когда предстояло пересечь горную речку, часами отыскивая броды, но стоило лишь чуточку распрямиться тропе, даже в ущельях пускал коня рысью. Он тоже не предполагал, что спешит не в объятия истосковавшейся по его ласкам жене, а на свидание со смертью. Перевалил через горы отряд в семиреченскую долину по притоку Кегена. Сакен, довольный тем, что самый трудный путь позади, сообщил: — Спим в караван-сарае. Богатый был, теперь пустой. Год, может, пустой. Днем Кеген будем. Пограничники, ночевавшие все время под открытым небом, тоже обрадовались возможности поспать под крышей, пусть даже в заброшенном доме, но каково же было их удивление, когда они увидели над крепкими, обитыми цинковым железом воротами красный флаг. Не менее удивил их и размер караван-сарая. Высокий глухой дувал, крепкий, едва лишь тронутый по низу солонцом, окружал множество построек: ряд домиков-гостиниц, напротив которых осанисто стояли, тоже в ряд, склады с массивными запорами на крепких дверях, а в глубине двора вытянулись подслеповатые конюшни, кошары и коровники. Маленькая калитка выходила на берег речки. Да, с умом и размахом велось здесь дело. Сейчас, в этом большом дворе, приспособленном для отдыха купеческих караванов, было так же шумливо, словно и нынче караван-сарай процветал. Во двор въезжали повозки с сеном и соломой, от кузницы доносились звонкие удары молоточка мастера, вслед за которыми ухала кувалда, а в конюшнях покрикивали конюхи в ответ на нетерпеливое ржание лошадей. Из труб почти всех домиков столбно поднимались дымы, и это особенно подчеркивало домовитую основательность жизни караван-сарая. У крыльца бывшего хозяйского дома сгрудился десяток мужиков, одетых кто в солдатские гимнастерки, кто в темные крестьянские косоворотки, и баб в цветастых сарафанах. Они, жестикулируя и горячась, что-то обсуждали, но как только пограничники въехали в открытые ворота, от толпы отделился высокий сухопарый мужчина в накинутой на плечи длиннополой кавалерийской шинели и размашисто зашагал навстречу гостям. — Какими судьбами? — с доброй улыбкой на таком же, как и сам, сухопаром лице приветствовал гостей. — В Кеген, — ответил Богусловский, — а там, судя по обстоятельствам, либо в Верный, либо в Джаркент. Границу будем охранять. — Похвальное и весьма нужное дело, ибо ослабла граница здешняя, гуляет контрабанда беспошлинно. Ну, это к слову. Дела военных неподсудны хлебопашцам. Расседлывайте лошадей, места в конюшнях есть. Мы пока работы на завтра обмозгуем, затем — к вашим услугам. — Он пробежал глазами по все еще сидевшим в седлах пограничникам и заверил: — Всех устроим. По семьям распределим. Поклонившись старорежимно, пошел к ожидавшим его мужикам и бабам. Теперь к тем заботам о завтрашнем дне добавилась еще одна — устройство гостей, но именно она-то ускорила решение деловых проблем, и, едва лишь успели пограничники управиться с конями, их тут же разобрали по домикам. Богусловский с Оккером оказались в большом, председательском, как его теперь называли, доме. Они сидели на настоящих стульях, от чего уже вовсе отвыкли, за настоящим столом и пили из настоящего самовара чай, который разливала невысокая, полногрудая, бедрастая молодая женщина с грубоватыми, мужскими, чертами лица, скрадывались которые нежной белизной кожи, пышными темными, почти черными, волосами, и оттого лицо казалось женственным и приятным. Красила женщину (она назвалась Ларисой Карловной Лавринович) и озорная улыбка, появлявшаяся всякий раз, когда она глядела на председателя коммуны Климентьева, и было непонятно, что веселит ее, ибо сам «товарищ Климентьев», как он представился и как его все называли, держался весьма строго, а рассказ его, более похожий на исповедь, на тайное желание получить одобрение того главного, ради чего он оказался на границе гор и степей, не казался не только смешным, но даже просто веселым. — Сам я имел сан. Отцом Климентием именовался. Когда отлучили за проповеди крамольного, противного богу вольнодумства, не стал возвращать мирское имя, Климентьевым на каторгу поехал. Чахотка открылась там. Не дожить бы мне до деньков светлых, да спихнули царя-батюшку. Сотоварищи по каторге в Россию подались, в Питер да в Москву. Меня тоже звали, только я иное определил себе. Знавал я богатых да и роду не мещанского людей, кто все бросал нажитое и подавался в глухомани зауральские не корысти ради, а чтобы трудом своих рук прилежным, наставлениями и просвещением приобщать людишек тамошних к земле. Вот я и подумал: в России много таких, как я, найдется, а здесь все больше казаки, а на них нагляделся я и до каторги, когда сан имел, и на этапах нагляделся. Не сеятели они свободного и справедливого труда, правды и милосердия. Нет-нет, не возражайте. Я тоже не огульник, не хулитель. Но очень многие из них далеки от понимания, что есть заблуждение и что — истина, что есть зло, а что есть добро. Отсюда их беды, их нравственное падение. — Я никак не могу разделить столь категоричные оценки, — все же вставил свое слово Богусловский. — Они — разные. Как и все земные люди. Но что подкупает: они честны перед собой. Честны в поступках. Угодны ли нам те поступки, противны ли — это другое дело. В дверь постучали, и в сопровождении коммунара вошел в комнату Сакен. Глаза гневные, лоб нахмурен. Так бы сейчас и кинулся на оскорбителя. Только кто тот оскорбитель? — Что стряслось, Сакен? — с искренним удивлением спросил Богусловский, поднимаясь навстречу проводнику. — Обидел кто? — Он считает: я — желтая собака! Сам — собачий сын! — Что стряслось? — все еще не понимая причину гнева, но чувствуя неслучайность этого гнева, спросил озабоченно Богусловский. — Поясните вразумительно. Не вдруг осознан был весь трагизм того, что произошло во дворе у конюшни и о чем так непоследовательно, беспрестанно прерывая рассказ оскорбительными тирадами в адрес «собачьего сына», поведал Сакен. Вместе со всеми он завел своего коня в конюшню, подложил ему сено, распушив его и выбрав из него крупные жесткие стебли, а в это время к нему подошел пожилой казах, не из кегенских, совсем незнакомый, и принялся расспрашивать, куда держат путь пограничники. Сакен ответил, что не знает, ибо он взялся проводить их только до Кегена. Вновь вопросы: что во вьюках? Не винтовки ли с патронами? Сакен ответил, что не только винтовки, но и пулеметы. Тогда казах прищелкнул от удовольствия языком и поспешил в крайний денник. Сакен посчитал, что это один из коммунаров, но каково же было его удивление, когда, выйдя из конюшни, увидел незнакомого казаха верхом на серой лошади. Тот явно поджидал Сакена. Поманив поближе его, он почти шепотом предупредил, что оставаться на ночь в караван-сарае нельзя, но уйти нужно тихо, никем не замеченным. Сказал, развернул жургу (иноходца) и стегнул его камчей. — Думал крикнуть: стой, сын собаки, только журга за ворот ушел. — Что ж, отдых отменяется, так, командир? — решительно поднимаясь из-за стола, скорее утвердительно, чем вопросительно проговорил Оккер, затем принялся высказывать свои предложения по организации обороны караван-сарая: — Ворота забаррикадировать мешками с землей. В дувалах пробить бойницы… — Вы предполагаете налет на коммуну? — с искренним изумлением спросил Климентьев. — Но с какой стати? Мы же хлебопашеством занимаемся. У нас никакого оружия нет. Всем в округе об этом известно. Караван-сарай бросовый. Еще после февральской, говорят, кинул здешний хозяин свое дело. Никакого насилия мы никому не чиним. Цель наша лишь в том, чтобы примером личным убедить людей в радости коллективного труда, в его великих возможностях! Возможно, причина в вашем приезде? — Вернее считать так: наш приезд спасет коммуну и коммунаров, — возразил Оккер. Ухмыльнувшись, спросил: — Неужели, товарищ Климентьев, вы и в самом деле верите своим словам? — Молодой человек! Я бы попросил! Мой революционный и жизненный опыт позволяет мне!.. — Не время для ссоры, — спокойно прервал Климентьева Богусловский. — Мы не знаем того, что произойдет, но факт, изложенный проводником, весьма тревожен. Подготовиться к обороне мы просто обязаны. После короткого совещания решили так: то, что Сакен не успел возмутиться, предполагает, что налетчики не изменят тактики, станут рассчитывать на внезапность, и, чтобы сохранить в тайне подготовку к обороне, следует в первую очередь закрыть ворота и калитку, поставив у них часовых, после чего лишь поднять пограничников и коммунаров. Пока те станут обкладывать мешками с землей ворота и калитку, подкатывать к дувалу брички и поднимать их на дыбы, чтобы удобно было стрелкам стоять вровень с дувалом (бойницы пробивать не решались, чтобы не создавать излишнего шума), Оккер с Сакеном и одним коммунаром обыщут все помещения караван-сарая. — Но это же бросит тень на наш принцип, — возразил товарищ Климентьев, — на ту суть, ради чего мы здесь. Мы несем людям мир и согласие, мы всегда рады всякому гостю: смотри, учись жить, познавай истину. Мы даже ночью лишь прикрываем ворота. А недоверие и насилие породит ответное недоверие. — Сколько существует мир, столько человечество ищет и не находит истины. И найдет ли? У каждого человека — своя истина, — прервал Климентьева Богусловский. — Но обменяться взглядами по этому вопросу мы успеем, если все кончится благополучно. Теперь же я прошу только одного: совершенно беспрекословного выполнения моего и вот его, — Богусловский кивнул в сторону Оккера, — приказов. Поймите, любая недисциплинированность может дорого обойтись нам всем. Жизни может стоить. Надеюсь, вы не слишком спешите к костлявой в гости? Подействовало. Поначалу хотя и без энтузиазма, но делал все, о чем его просили, когда же за кормушкой одного из денников обнаружили «гостя», Сакену тоже неизвестного, а в сеннике скотного двора — еще одного, и те признались, что оставлены специально для того, чтобы открыть ворота, если они вдруг окажутся запертыми, Климентьев стал не только исполнительным, но и шумливо-деятельным. Пришлось чуточку остудить его организационный пыл, запретив распоряжаться самостоятельно. Право такое имел только Оккер как комиссар. Да и команды его, как видел Богусловский, были разумны и тверды. А это было весьма важно, ибо, как показали лазутчики на допросе, коммуне грозила серьезная опасность: налетела, что называется, коса на камень. Глава небольшого племени, пастбища которого были малы и безводны, возымел намерение разжиться землей в предгорье, а брошенный караван-сараи представлялся ему прекрасной стоянкой, откуда можно делать набеги, а в случае опасности укрываться за надежным дувалом. И вот когда уже, свернув юрты, двинулось племя в путь, получил глава племени Сулембай известие, что в караван-сарае поселились русские. Коммуна поселилась. Сулембай повелел возвращаться. У джигитов племени было мало оружия, а русские наверняка имеют много винтовок — так предположил Сулембай и решил повременить, решил разжиться ружьями и винтовками, решил подослать к русским соглядатаев, чтобы с их помощью расправиться с коммунарами внезапно. Вскорости Сулембай сбил отряд в двести всадников, привел их в предгорье и этой ночью планировал налет. Желание его удвоилось, когда узнал он, что в караван-сарае тюки с карабинами и пулеметами. С таким оружием он станет держать в страхе всю округу, он возьмет ту землю, какую захочет. За сытным ужином, где без меры разливался кумыс, обсуждал он с самыми близкими соплеменниками судьбу коммунаров и кокаскеров. Только двоим даровалась жизнь. В наложницы себе Сулембай брал председательскую жену, а бывшего офицера — советником. Если, конечно, не будет возражать. Иначе — тоже смерть. Наступила ночь. Безлунная, темная. Сулембай посылает пятерых всадников без оружия вперед, чтобы узнать, открыты ли ворота. Если нет, постучать и попросить приюта. Остальной отряд остановился поодаль в готовности к броску. Подъехали разведчики — караван-сарай помалкивает, словно спят все мертвым сном. Толкнулись в ворота — не поддаются. Постучали раз, постучали другой и третий раз — молчит караван-сарай. Развернулись тогда и порысили в темноту душевно смятенные всадники. — Сейчас полезут, — уверенно заключил Оккер и предложил: — Встретим на подходе. Залпом. Охотку и отобьем. — Нет, — возразил Богусловский. — И еще раз — нет! Первыми стрелять не начнем. Сигнал начала, повторяю, первый выстрел со стороны нападающих. Лучший исход — мирный исход. Здесь же жить коммуне. Богусловский, Оккер, несколько пограничников и Сакен лежали на мешках с землей, которыми под самый верх завалили ворота, и видели, насколько позволяла темнота, все, что происходило перед воротами. Вот подъехало еще десяток всадников. Спешились, поднажали плечами — без пользы. Ускакали. А вскоре всадники начали попарно наплывать из темноты и, не приближаясь к воротам, сворачивали, так же попарно, вправо и влево и ехали вдоль дувала. — Хитрецы, — шепнул Оккер. — Ишь как ловко задумано. И впрямь, умно. С седла на плечи напарнику и — на дувале. Оккер скользнул по мешкам вниз, чтобы предупредить пограничников и коммунаров о тактике налетчиков. Сейчас он был доволен своей предусмотрительностью: настоял, чтобы по всему дувалу разместились стрелки на приставленных бричках. До времени никто не должен был высовываться. Теперь же пора приготовиться к бою, иначе можно прозевать нужный момент. Оккер, однако, успел сказать только стрелкам на первой от ворот бричке, как услышал громкий голос Сакена. Оккер не понимал слов, но догадался, что проводник хочет предотвратить кровопролитие. И верно, Сакен взывал к благоразумию: — Джигиты, здесь нет ваших врагов. Здесь мирные дехкане. Кокаскеры, с которыми я приехал, тоже не враги. Одумайтесь, джигиты! Хлестнул выстрел, за ним второй, Богусловский, для которого поступок Сакена оказался неожиданным, но похвальным, свалил проводника на мешки и спросил: — Не задело? А караван-сарай уже ожил, ощетинился вспышками частых выстрелов. Нападающие ответили, но не дружно. Кто-то из тех, кто успел проскочить вдоль дувала, еще пытался вскарабкаться на него, но стрелки метили в лошадей, и обезлошадившимся всадникам оставалось одно: уползать торопливо в темноту. До утра отряд Сулембая не тревожил коммунаров. И вообще вокруг было такое спокойствие, словно ушел он совсем, отступился. Рассвет еще более утвердил пограничников и коммунаров, что сбил оскомину Сулембай. Отряда и след простыл. Привычно нежится в еще нежарких лучах солнца нежно-зеленая пшеница, расправляются листки свеклы от ночной зябкости — мир и покой вокруг. Никого нет и на дороге. Дальняя степь тоже привычно пустынна. — Ну что? Освобождаем ворота? — радостно, не предполагая возражения, спросил Климентьев Богусловского. — За работу пора. — Повременим. Слишком все просто. Не хитрость ли какая? Выедете на поля, а он налетит коршуном. Повременим давайте. — А как скот поить? Лошадей? — Калитку открыть можно, если что, ее быстро укрепим. Успели коммунары, однако, напоить только лошадей, как наблюдатель, лежавший на мешках у ворот, крикнул: — Пыль в степи! Замерли коммунары, ожидая приказа Богусловского. А тот не спешил с выводом, взобрался на мешки, понаблюдал сам минуту-другую и, спустившись вниз, распорядился: — Быстро поить овец и коров, затем заполнить водой все, что можно. Всем работать. Всем до одного. Вмиг образовалась цепочка, словно на пожаре. Ведра цинковые, эмалированные, брезентовые передавались из рук в руки, заполнялись колоды, бочки, казаны и кастрюли. И, словно хлыстом, подстегивали работающих доклады наблюдателя: — Верста осталась. Всадников двести — двести пятьдесят… Верблюды следом. Коней табуны!.. Овцы!.. Много овец! Ничего пока не ясно. Что за тактический прием? Возможно, вовсе мирное кочевье, не сулембаевское. Но на всякий случай укрепиться стоит. — Заложить калитку, — командует Богусловский и посылает Оккера с Сакеном на мешки к воротам. Возможно, узнает Сакен, кто кочует. Вскоре Сакен совершенно уверенно определил: Сулембай привел всех своих сородичей, пригнал весь свой скот. Тут уж и сам Богусловский не выдержал, вскарабкался на мешки. Не отстал от него и Климентьев. Лежат на мешках, глядят сквозь щели меж досок (по верху ворота железом не обиты) с возмущением на то, как проносятся по пшеничным полям кони, а следом за ними тысячи острых овечьих копытцев втаптывают остатки нежных пшеничных стебельков в сухую землю, и остаются позади отар погибшие поля. — Что вы делаете?! — крикнул, поднявшись, товарищ Климентьев. — Топтать хлеб — кощунственно! Ответом прогремел выстрел, и Климентьев, ойкнув, плюхнулся на мешки, с недоумением уставившись на плечо, где набухала кровью гимнастерка. А на караван-сарай навалился тем временем огневой шквал. Свистели пули, щелкали по воротам, пробивая доски и впиваясь в мешки. Переломилось подсеченное пулями древко знамени, и оно начало медленно валиться за ворота, и тут Климентьев непостижимо вытянулся, будто не глядел только что обалдело на рану, пытаясь, видимо, осмыслить причины столь великого заблуждения того, кто стрелял в невооруженного человека, и ухватил здоровой рукой древко, рванул его на себя и, вновь ойкнув, уставился на пробитую пулей руку. Две раны в считанные секунды — ничего хорошего не предвещающее начало. — Всем, кроме наблюдателя, вниз! — скомандовал Богусловский и стал помогать спускаться Климентьеву, теперь уже совершенно ослабевшему не от потери крови, а от нервного потрясения. Не успели еще Богусловский с Оккером спуститься на землю, как увидели стремительно бегущую к раненому Ларису Карловну. В глазах ужас, волосы, прежде мягко спадавшие на плечи и придававшие ее лицу женственную миловидность, невообразимо вскопнились, и теперь Лавринович лицом была похожа на первобытного человека, каких принято изображать не только в дешевых книжонках, но и в солидных энциклопедических изданиях, в безысходном горе застывшего у потухшего костра. Обняла, припала к груди, слушая сердце и причитая: «Жив! Жив!», хотя Климентьев даже не лежал, а стоял. Испуг у него прошел, и теперь он старался держаться молодчиной, что ему в какой-то мере удавалось. Только лицо оставалось снежно-белым. — Ему более нужна, Лариса Карловна, перевязка, а не причитания ваши, — вмешался в эту трагикомическую сценку Оккер. — Йод и бинты у вас есть? Нашлось несколько бинтов. Лавринович начала было бинтовать раны, но делала это неловко, и Оккер отстранил ее: — У вас, Лариса Карловна, юзом все выходит. Сноровисто Оккер наложил на раны смоченные йодом тампоны, приговаривая: «Терпи казак — атаманом станешь» — и Климентьев добросовестно терпел, даже не просил Ларису Карловну отереть взмокший лоб, хотя пот щипал глаза. — Флаг укрепить надо, — через силу выдавил из себя Климентьев. — Непременно надо… — Что верно, то верно, — добродушно соглашался Оккер, бинтуя плечо. — Только одно условие: делайте это ночью, а то у вас бинтов не припасено в достатке. — Флаг — не предмет для шуток, — упрямо давил из себя Климентьев. — Флаг класса… — Я и не шучу. Кто полезет днем, своими руками сброшу вниз! О воде нужно думать в первую очередь. О колодце. — Да, колодец нужен, — поддержал Оккера Богусловский. — Теперь же следует рыть его… — Колодец нельзя, — возразил Сакен и ткнул себя в живот. — Курсак пропал будет. Соль много. Под дувал дыра рыть — хорошо. — Выход ли? — не выразил энтузиазма Богусловский. — Много ли ведрами натаскаешь? Если же лаз обнаружат, непременно пристреляются к нему. Выход один — подземный водовод. Если не песчаная земля, осадки не даст. — Чистейшая глина, — сказал Климентьев. — Метра три глины. А там — песок. Три метра — вполне достаточно. Работа закипела, ибо уже скоро могли замычать коровы, прося воды, заржать лошади. Не отдавать же скоту припасенную для себя воду. Самим надолго ли хватит? Вырыли поначалу глубокий хауз подальше от дувала, затем повели от него траншею, чуть помельче, а у самого дувала принялись пробивать тоннель. Никто не уходил на обед, сменялись землекопы часто, чтобы споро рылось, и еще засветло пробили подземный арык до самой речки. И угадали выход удачно, специально так не рассчитаешь, прямо между огромными валунами. Щель небольшая, ее совершенно не видно, да и напор воды невелик. Выбрались довольные землекопы, хотя и мокрые с головы до пят, в глине все, словно поросята-шалуны. А вода, поначалу мутная, но потом посветлевшая, заполняет хауз. Черпай ведрами и неси скотине. Не страшна теперь осада. А там, за дувалом, шла своя, не менее спешная и вдохновенная, работа. Метров двести правее караван-сарая переправлялись на предгорные пастбища кони и овцы; охватной подковой, концы которой упирались в берег реки справа и слева от караван-сарая, ставились юрты, сооружались летние очаги, камни для которых подтаскивали от берега дети, возбужденно-шумливые от новизны впечатлений, от обилия воды, прежде ими невиданного, — ничто на первый взгляд не выдавало агрессивности кочевья, и только уложенные на траву у каждой юрты винтовки, ружья и карабины были необычны для обычных, мирных намерений. К вечеру каждая из противоборствующих сторон осталась довольна собой. Задымили трубы в домиках коммунаров, занялись огоньками костерки под казанами у юрт — все тихо и пристойно, только у каждой юрты стоял часовой, наблюдавший за караван-сараем, а оттуда, тоже непрерывно, наблюдали за юртами. Разница была лишь в том, что часовые у юрт расхаживали открыто, уверенные в том, что не станут русские стрелять по ним, чтобы не попасть случайно в детей, затеявших под вечер колготные игры возле юрт, а коммунары вынуждены были хорошо укрываться, ибо помнил каждый из них раны своего председателя, товарища Климентьева. Смеркалось. Пограничники и коммунары, те, кто из бывших солдат, разобрали оружие и заняли свои места на мешках и на бричках. Что им сулила ночь? Первая ночь в осаде? Хлопотно прошла она. Богусловский, согласно просьбе Климентьева, распорядился стрелять только в тех, кто взберется на дувал. И это, естественно, осложнило оборону. К полуночи к дувалу начали бесшумно подползать сулембаевцы. В них не стреляли. Вот они уже у самого дувала — молчит караван-сарай. Постояли, прижавшись к дувалу, не совсем понимая, отчего их вроде бы не замечают. Осмелев, размотали припасенные веревки с кошками на концах. Не у каждого такая веревка, всего десятка два, но и это не мало. Коммунары, правда, готовы были к тому, что штурм дувала будет и по приставным лестницам, и с помощью кошек. Лестницам ничего не противопоставишь, единственный выход — стрелять, а вот кошки можно мирно отбивать. Оглоблями и слегами. Лестниц не оказалось. Только кошки. Вот и началась крутоверть. Хлестнет по дувалу кошка — несется туда коммунар и спихивает ее слегой. С деревянными кошками проще, не впиваются те в твердь дувальную, с железными же, а их оказалось несколько штук, — сложней. Вцепится в дувал, не враз столкнешь слегой. Дело до выстрелов дошло. Скосили стрелки за ночь десяток штурмующих. Это отрезвило. Задолго до рассвета отступились сулембаевцы. Убитых и раненых унесли с собой. И тут началось: взвыли страдальным многоголосьем юрты. И аллаха в свидетели призывали, ни за что ни про что, дескать, сгублены неверными верные рабы его, и все проклятия, мыслимые и немыслимые, посылали на голову кокаскеров и коммунаров. — Эка дела, — удивлялись коммунары. — Сами виноватые, а нас виноватят… А плач женщин и детишек становился все горестней, все пронзительней. Он угнетал, он невольно создавал ощущение виновности, вызывал чувство сопричастности к чему-то мерзкому, нечеловечному. И нигде, ни в домиках, ни на конюшне, нельзя было отгородиться от этого плача, он проникал во все щели, и колготившиеся всю ночь защитники караван-сарая никак не могли уснуть. — Психологический штурм, — определил Оккер. — Жесток ихний главарь. Куда как жесток! — В наглой изобретательности ему тоже не откажешь, — добавил Богусловский. Если говорить честно, то он завидовал тому, как Сулембай возбуждает соплеменников, подогревает их ненависть к коммунарам. Даже неудачу сумел повернуть себе на пользу. Как и все люди, Богусловский много встречал творящих зло и в мелочах, и в крупных делах. Как правило, все они держались гоголем, наскакивали на каждого, кто осмеливался воспрепятствовать злу словом или поступком. Иногда Богусловский даже завидовал таким людям, хотя не принимал их вовсе, тем более не стремился подражать им. Завидовал ненавидя. Вот и теперь с завистью представлял, с каким отчаянием полезут ночью через дувал подогретые ловкой жестокостью сулембаевцы и, наоборот, как опасливо станут действовать защитники караван-сарая. И только оттого, что ему, Богусловскому, противоестественным кажется любая ложь. А ведь в бою, и это он понимал прекрасно, она может стать добрым помощником. Даже своего рода оружием. Шло время, а поминальный плач с жалостными причитаниями не притухал. Но вот застучал упрямо молот по наковальне, по-деловому неуместно, словно в насмешку над неуемным горем сирот и вдов, горем всего племени. Наблюдатель доложил: — Кошки мастерят. — Позвольте собрать коммунаров и наших, — обрадованно спросил Оккер у Богусловского. — Есть отдушина. — Да, — согласился Богусловский. — Полезны весьма были бы слова товарища Климентьева. — Думаете, спустился после ранения на грешную землю? Иллюзия… — Послушаем. Товарищ Климентьев принял предложение держать, как он выразился, речь на митинге без колебания. — Клеймить алчное вероломство! Немедля клеймить! — воскликнул он. Казалось, он даже обрадовался возможности сказать своим товарищам по коммуне то новое и для себя, и для них, что осмыслил в долгую бессонную ночь. Увы, Богусловский ошибся. На митинге Климентьев только начал с гневного призыва: «Алчное вероломство надлежит сурово карать!» — но на этом воинственная запальчивость иссякла. Голос его обмяк, погрустнел: — Увы, меч — не главное средство для кары. Я атеист, и слова Иисуса: «Не мир принес я вам, люди, но меч» — не приемлю. Я отвергаю их. Я порвал с церковью оттого, что не приемлю первородного греха. Источник добра — сам человек. Каждый человек. Слышите плач страдалиц? Горе причинили им мы, поклявшиеся друг другу мирно возделывать поля, безнасилия нести забитым и обездоленным свет. Свет добра, свет знаний, свет коллективного труда и коллективного быта. Мы не сдержали той клятвы!.. — Но, товарищ Климентьев, — с несвойственной сердитостью прервал председателя Богусловский, — и коммунары, и мы, да и вы тоже не можете не слышать стука кузнечного молота. Не подковы куются у юрт, не серпы, не лемехи — куются кошки! И разве не можем мы представить, какая предстоит нам ночь?! — Мы можем погибнуть. Если хотите, мы просто обязаны погибнуть ради возвышенной цели. Смерть наша окупится сторицей! Добро будет посеяно, взойдет оно алыми маками! — Прекрасный порыв, — с саркастической ухмылкой прервал Климентьева Богусловский. — Пользуясь, однако, правом, которое дает мне мандат, полученный мною в Ташкенте, я налагаю запрет на нелепую мученическую смерть. Та новая жизнь, ради которой совершена революция, полагаю, нужна живым, а не мертвым. А маки, товарищ Климентьев, найдут места в достатке, где им расти. Поистине героические места. Так вот, пользуясь правом, я приказываю, — голос его налился металлом, — подчиняться только мне и ему, — стрельнул он пальцем в Оккера. — К любому самовольству буду применять фронтовые меры пресечения! Надеюсь, всем это понятно?! — После малой паузы, уже спокойнее, продолжил: — Вы слышите удары молота? Я повторяю: это куются кошки. И это, надеюсь, ясно, ради чего?! Потому приказываю вооружиться всем мужчинам. Кто не умеет стрелять, учиться сейчас же. Мы не хотели смерти тем, кто убит нами. Они сами пришли за ней. Сегодня мы тоже станем стрелять только в тех, кто окажется на дувале. Повторяю: только тех! Ни одного выстрела за дувал! Помните это. И еще… Давайте подумаем, как скидывать обратно кошки. Это поможет избежать кровопролитие. Была бы подана мысль, а русский скоро ее обратает. Изворотлив он, когда нужда заставляет его есть калачи. К вечеру десятка два слег заточили клином, обив их железом, а для верности выпустили шильцами перед клиньями зубья от вил. Убыток хозяйству немалый, ну да что поделаешь. Пока суд да дело — солнце уже под закроем. Пора по своим местам. Кому с винтовкой на бричку, кому с пулеметом на мешки, а кому со слегой к отрезанному под его глаз куску дувала. Ждать пришлось недолго. Подползли татями сулембаевские молодчики, и хлестнули темень резко брошенные кошки. Пошла круговерть пуще прошлоночной. Верно, ныне ловчее действовали осажденные — ни одному из штурмующих до самого утра не удалось подняться на дувал. Мужики даже ловчить начали, с разумностью кошки скидывая, не враз, как вопьется в дувал, а с выдержкой, когда натянется струнно волосяной аркан. Подсунет тогда шильце слеговое под кошку, поднажмет плечом, кованый наконечник вырвет с мясом когтистый зацеп, и там, за дувалом, глухо шмякнется лихач штурмующий. Иной молча, иной посылая страшные проклятия на головы кяфиров — иноверцев. Как бы ни гневались сулембаевцы за помятые бока, живыми они остались все, а когда рассвело, коммунары принялись похваливать себя за ловкость и силу. И не сразу заметили, что нет среди них Сакена. Хватились, лишь когда начали поить и кормить лошадей. Давай искать: не убит ли, не ранен. По всем закоулкам заглядывали — нет человека. Вспоминать начали, кто последним видел его, и выходило, что почти до рассвета он находился в караван-сарае. — Сбежал, сукин сын, — заворчали осуждающе коммунары, но Богусловский приструнил их: — Жизнью мы все ему обязаны. Жизнью! Я ему несколько раз предлагал либо в Кеген добираться, либо обратно на Иссык-Куль вернуться. Упрямился. Возможно, разум взял верх. Неподсуден он нам. Пожелаем ему доброго пути. — Ну если так, то пусть так и будет, — согласились коммунары и принялись за прерванные дела. Управившись по хозяйству, захрапели, наверстывая недосып прежний. Безмятежно захрапели, праведно. И никто не предполагал, что прервется их сон, не успев набрать силу. Пробудит их всех крик наблюдателя: — Сакена ведут! Избитого! Богусловский первым вскарабкался на мешки, и захолодело сердце его, привыкшее, казалось бы, за годы пограничной службы ко всяким жестокостям. В подковном охвате десятков трех озлобленных прислужников Сулембая шагал Сакен, подгоняемый тычками ножей и ударами короткохлыстых плеток-камчей. Лицо в густых кровоподтеках, разорванные уши кровоточат, а он, словно не жалят его острые ножи, не рвут кожу жесткие ременные узлы, идет достойно, не вздрагивая и не ежась, не ускоряя и не замедляя шаг. Метрах в двадцати от ворот остановили Сакена. — Говори! — потребовал толстый в животе, весь бархатный, серебром шитый властелин. Откинул со лба пушистый лисий малахай рукояткой камчи и еще более настойчиво процедил сквозь зубы: — Говори! Зашипела атакующая «подкова»: — Говори! Говори, сын собаки! Говори! Сулембай простит тебя. Но Сакен будто не слышал шипения многоголосой толпы, не ощущал ее остервенелости, стоял, чуть расставив крепкие короткие ноги, гранитным изваянием, и было совершенно ясно, что благородная цель вдохновляла его, давала ему силы. Он верил в ее конечное торжество. — В клинки? — спросил Богусловский Оккера, одновременно прикоснувшись к плечу наблюдателя, который сжимал уже рукоятку затвора, готовясь дослать патрон в патронник. — Стрелять нельзя. Юрты там. В клинки… Скатились пограничники на землю, и вот уже бегут торопливо одни коммунары к воротам раскидывать мешки, другие — в конюшни седлать коней. Подстегивают их приказы все более злобные и более грозные: «Говори! Говори, иначе — смерть!» Последние мешки отбрасываются от ворот, последних оседланных коней выводят из конюшни. Не только пограничники готовы к вылазке, но и многие коммунары. Как пики, держат они в руках остроконечные слеги. А за воротами вдруг гвалт поднялся. Там Сакен сдавил мертвой хваткой горло Сулембая и душил, не реагируя на град пинков в голову и бока. — Скорее! — кричит Богусловский тем, кто освобождает ворота, и, как только был отброшен последний мешок, скомандовал зычно: — За мной, марш-марш! Не сразу разъяренная толпа увидела всадников. Потом примолкла и вдруг кинулась наутек, огрызнувшись всего лишь двумя выстрелами. И обе пули угодили в скакавшего впереди Иннокентия Богусловского. Конь, почувствовав неладное с хозяином, остановился, и Богусловский, сползая с седла, увидел, как стремительно кинулись от юрт женщины-казашки навстречу ожесточившимся коммунарам и пограничникам, чтобы загородить собою мужей и братьев, увидел и коммунарок, бежавших из ворот. Впереди всех — Лариса Лавринович. Богусловского и Сакена, с трудом оторвав его от уже задушенного Сулембая, внесли женщины осторожно в дом председателя. Когда начали обмывать кровоточащую голову Сакена раствором марганцовки, он пришел в себя. Оглядел комнату, женщин, склонившихся над ним, увидел Богусловского и трудно, с надрывом заговорил: — Я шел сказать им — вы не враги. Сказать: вместе хорошо. Скот пасти у гор… Здесь сеять хлеб… Думал, поймут. Думал, хорошо будет, когда вместе… — Истину говоришь ты, — вдохновенно подхватил Климентьев, который тоже пытался, несмотря на свои раны, помочь женщинам обмыть и перебинтовать Сакена и Богусловского. — Истину, которая проложит себе дорогу непременно. Она восторжествует, как бы ни противостояли ей власть имущие и власти предержащие. Истина в свободном коллективном труде! Все остальное — заблуждение. Придет время, и скажет земля алчности и властолюбию: «Изыди!» — Земной рай? — с отрешенной тоскливостью спросил Богусловский. — Утопия. Не ведал Иннокентий, что повторил слова, сказанные Климентьеву еще на каторге. Прозвище Утопист к нему крепко там прилипло. — Утопия строилась на гармонии неравноправия социального, — горячо возразил Климентьев, считавший, что то, о чем мечтал он на каторге, воплотил теперь в реальность. — Я же предлагаю равноправный коллективный труд. Предлагаю, но не насилую. Кто не желает, того среди нас нет. Мы несем мир этой округе, и нападение на нас — чистейшее заблуждение. — Я уже говорил вам: сколько стои́т мир, столько люди ищут истину. И не найдут, ибо она у каждого своя, — возразил вяло Богусловский. — Но есть вселюдские истины. Есть вера в лучшее завтра. Она извечна, иначе не родилась бы и не стала столь живучей идея неземного, а затем и земного рая, не было бы страстного желания людей делать это лучшее своими руками. Я человек и оттого не могу тоже не думать о лучшем, не делать лучшее. И никто не может — слышите, никто! — осуждать меня… Последние слова едва доходили до сознания Иннокентия. Ему уже стало совершенно безразлично, какой сделает для себя вывод из случившегося Климентьев.
Глава третья
Нет, такого Андрей Левонтьев не ожидал. Все, кажется, шло блестяще. Отряд по пути к Семиречью, да и в Семиречье прибавился намного, никаких, однако, попыток потеснить власть атамана не случилось. Газякин оказался незаменимым помощником: все знал, везде поспевал повлиять, а если требовалось, то и подмять. Никого в отряде не осталось, кто бы не рубанул шашкой совдеповца либо коммунара, кто бы не сорвал грубо платья с вдовы убитого совдеповца. Не уйдет из отряда, как считал Левонтьев, теперь никто — все почувствовали безнаказанную власть над себе подобными, вольную волю обращаться с жизнями людей по своему уразумению. Левонтьев уже предвкушал добрый отдых в Верненской крепости, которую рассчитывал свободно захватить, не представляя даже, что казаки станут противиться казакам. Отряд самооборонцев, какие попадались ему на пути и какой наверняка был в Верном, он в счет не брал. Увы, орешек оказался не по зубам. Километрах в трех от города, с питомника купца Моисеева, встретили отряд пулеметы. Оповестили, видать, город о появлении белоказачьего отряда. Не пришли казаки еще в себя от такой неожиданности, а уж эскадрон пластает навстречу, поигрывая клинками. Только поспешный отход в предгорье Ала-Тау, в лесные дебри, спас отряд от полного разгрома. Отдышались немного и стали совет держать, куда подаваться. Левонтьев собрал привычный «круг» — пусть погорячатся. После поражения в бою, считал он, это полезно. Тем более что Газякин докладывал: винят казаки атамана, разведку, мол, не выслал, не за понюх табаку кровь казачью пролил. Все так и оказалось: всяк к своему гнездовью тянет. Серчают на своих супротивников, вот-вот за грудки хватать друг дружку начнут. Толковой, однако, мысли Левонтьев никак не мог уловить. Сплошь пустобрехство. Только десяток казаков, стоявших вроде бы вместе со всеми на поляне, в то же время друг к другу плотней, чем к остальным, помалкивали. Знал Левонтьев, что из одной станицы они, из Алексеевской. Никто не заговорит из них, пока не скажет своего слова старший — урядник Васин, похожий внешне на Газякина, только уверенный в себе. Все время, как Васин появился в отряде, Андрей пытался приблизить его к себе, но ничего из этого не выходило. Рядом вроде бы урядник, но сам в себе. Вот и теперь: вместе со всеми, но и особняком. А наверняка имеет что предложить. — Прошу тишины, — крикнул Левонтьев, пересиливая гвалт. — Хочу слышать мнение урядника Васина. Притихли, раз атаман потребовал. Повернули головы к алексеевским. Во взглядах у иных презрительность, у других — ненависть. Не воспринимается равнодушно ни в каких кругах, ни в каких сферах самостоятельность суждений и взглядов, на том стоит человечество. Ровно все должно быть, как травка на газоне, как подстриженная живая изгородь. Все, что начинает возвышаться, — скосить, состричь. Не нарушай ласкающей глаз гармонии… — Мне ли слово, когда за клинки уже хватаются? — с сомнением ответил Васин. — Есть у меня мыслишка, только по душе ли она казакам? — Говори, чего уж, — снисходительно разрешили казаки. — Говори. — На Медеу податься следует теперь. Хохот взметнулся над поляной. Ого-го-го! Вот это ответ! В щель забраться, как тараканы, и ждать, пока совдеповцы не пожалуют да не пустят кровушку казачью! — Тихо, — гневно крикнул Левонтьев. — Я хочу знать его совет! — Я уже сказал свое, — ответил спокойно Васин, когда притихла поляна. — На Медеу. Иль разжевать? Коням там корм есть? Есть. Нам прокорм? Скота тьма-тьмущая. Передохнем чуток, пока разведаем, где казачья сила не сломлена, туда и подадимся. Не сайгачить же по степи вслепую, коней гробить, себя под пули совать… Посомневались для порядка казаки, но уже без горячности возражали, а вяло, и понявший настроение казаков Левонтьев приказал: — По коням! На разведку в Верный он послал несколько человек по разным маршрутам. Перестраховался. Ведь может кто-то наткнуться на разъезд либо в самом городе оплошать, зато другие задание выполнят. Медео оказалось прекрасным местом. Коней пустили пастись на густотравные склоны предгорных холмов. Не остались без еды доброй и казаки. Хозяин богатого аула, похоже, обрадовался появлению казаков, повелел резать баранов, нести кумыс и айран. Настроение у всех поднялось, стало празднично-благодушным. Даже в засаду, которую Левонтьев приказал выставить на случай если кто из разведчиков, попав в плен, не умолчит о местоположении отряда, отряжались неохотно. Беспечность царила в отряде и на следующий день, хотя казаки стали замечать недобрость во взглядах пастухов и табунщиков, для которых такое множество незваных и, похоже, не торопившихся покидать урочище гостей было обременительно. Когда же вернулся один из разведчиков и рассказал, как твердо держат в городе власть совдеповцы, и никто не знает, в каких городах такая власть слаба, нахмурились казачьи лбы. Второй разведчик вернулся и тоже принес неутешительную весть. Рассказ третьего посеял еще большую безнадежность. Гозякин докладывает, что поговаривают казаки меж собой, не пора ли, дескать, бросать эту канитель? Хочешь не хочешь, а задумаешься над всем этим. Поймешь, что нужны самые срочные меры, чтобы сохранить отряд боевым и единогласным. Однако сколько бы Левонтьев ни думал, с кем бы из верных своих подручных ни советовался, ничего стоящего не находил. Вот уже вернулись все разведчики. Только есаула Васина нет. И уже не шепотком, в кулак, а во всеуслышание раздается: — Переметнулся, не иначе! — И то верно. Не только помилуют за такую измену, но и чин дадут! — Как не дать! Заманил в мешок, бери нас голыми руками. К Левонтьеву, атаману своему, подступают смело: решай, как поступать дальше? Известна Левонтьеву переменчивость людских симпатий. Только сильный и смелый в авторитете. Дай одну, да другую, да третью промашки, и авторитету твоему конец. Это — первый промах. Достойный выход из него вернет послушание непрекословное. Но впредь следует не казаков оберегать от ненужных потерь, а свою власть, свой авторитет. Спросил Газякина: — Всех приметил, кто слишком ретив? — Иначе как же? Дайте срок, обуздаю! — Утром уходим отсюда. Спускаемся к границе. По пути дадим казакам потешиться над совдеповцами. Пригляди, чтобы к утру все было готово. — Слушаюсь. Ловили коней, набивали сетки сеном, коптили мясо, собирали со всех юрт баурсаки и курт, и к рассвету отряд готов был двинуться в путь. Но случилась заминка. Приятная заминка: вернулся Васин и принес приятную весть. — В Жаркенте председатель совдепа миллионер Кувшинов, с ним купцы Салихов, Мершанов, Иванов, бывший городской голова, бывший следователь и бывший судья. Туда и путь держать. Верные слова. Теперь о маршруте подумать. Васин предлагает: — Можно и предгорьем. Здесь сел да станиц погуще, поразгульней будет отряду. — Хорошо. Двигаемся предгорьем, — согласился Андрей Левонтьев. — По коням! Не екнуло в тот миг сердце у товарища Климентьева, не подсказало предчувствие, что сказаны роковые слова и для него, и для всей коммуны, что уже меньше чем через неделю въедут казаки в открытые ворота караван-сарая. Могло бы, возможно, ничего не произойти, ибо вначале Левонтьев предполагал свернуть в степь по реке Чарын, и тогда коммуна осталась бы в полусотне верст восточнее, но прослышали казаки о коммуне, которая для баев была бельмом в глазу. Гневались баи оттого, что не отмщена смерть почтенного человека, главы рода, погибшего от рук — кого?! — самих сородичей. Молва многолика, и каждый выуживает из нее и запоминает то, что волнует его. Баи восприняли молву по-своему. Распаляла почтенных старейшин и аксакалов-богачей еще и боязнь потерять уважение и послушание своих бедных сородичей, которыми коммуна воспринималась как утренняя заря. Вот и старался каждый, у кого останавливался Левонтьев, очернить коммунаров. После очередного обильного обеда с кумысом и бузой Левонтьев решил изменить маршрут отряда. Узун-кулак быстрее ветра нес весть о Левонтьеве, свирепом как тигр. Велики у страха глаза, вот и неслись от аула к аулу джигиты, снимались чабаны с обжитых мест, гнали поспешно овец и лошадей подальше в степь либо в горы, лишь бы в сторону от приближающейся лютой смерти. Дошел слух об отряде белоказаков и до коммунаров. Собрались те на сходку. И стар и млад. Двор караван-сарая битком набит. Впору проводить собрание на вольном просторе — так разрослась коммуна. Радостно на душе у Климентьева: взросли семена добра, могучую поросль дали. Начинали же, можно сказать, с ничего: десяток семей, коровенок пяток, десяток поставленных на ноги лошадок-работяг да петух краснокрылый с малочисленным гаремом. Особенно много народу добавилось после того, как хлебопашцы объединились со скотоводами. Приедет казах или русский поглядеть, верны ли слухи, что дружно и в полном достатке живут люди разных наций, а уезжать уже не хочет. Принимали всех желающих. Как все домики в караван-сарае заселили под завязку, стали на берегу реки строить. Камышитовые дома. Артельно, за считанные дни. Многие чабаны согласились жить не в юртах, а в домах. Разрастался поселок стремительно по обоим берегам реки, но не ухудшалось от этого сытное житье — работали все без понуканий. Сообща решали и все вопросы. Не припомнит Климентьев, чтобы разногласия большие возникали на собраниях. Думал и сейчас, послушаются его без особых споров. Внушительно заговорил, стараясь не частить, чтобы слова в душу западали: — Следует ли нам опасаться казаков? Думаю, нет. Кто такой казак? Он такой же хлебопашец, как и мы. Любит он землю ухоженную. Скотину тоже он любит и ухаживает за ней любо-дорого. Увидят казаки наше отличное хозяйство, поймут всю выгоду нашего устройства труда и захотят, поверьте мне, перенять. А уж пояснить, поверьте мне, я смогу. Открытые сердца наши вызовут ответное добро. Ну, найдется пусть десяток недоброжелателей, кто не поймет нас, так вон нас сколько?! Пусть без оружия, но, повторяю, с открытым сердцем. А это еще сильней. Сопротивление же, считаю, вызовет ответный гнев, а это для нас нежелательно, это подорвет саму суть нашего здесь существования, самую идею добра… — Не пограничники бы давеча, косточки бы наши давно погнили, — вырвался из толпы неуверенный, словно пробный голос. — Но баю хотелось захватить землю нашу, казакам же она не нужна. А если нужна — милости просим к нам в артель. Ее тут на всех хватит. — Запереть бы ворота, надежней оно, — донеслось из толпы уже более настойчиво. — Береженого бог бережет. И тут, словно прорвалась запруда, хлынул поток выкриков. Один другого громче: — В горы уходить! — Добро бросать?! Авось минуют белоказаки нас. — В горы! Там спасение! Как ни убеждал коммунаров Климентьев не паниковать, многие не послушали его, собрали спешно скарб и подались в горы, угоняя с собой несколько отар овец и табуны коней. Но, на беду свою, осталось немало пахарей, чабанов и табунщиков. На следующее утро еще несколько семей покинуло коммуну, поэтому оставшимся коммунарам прибавилось работы, и они даже не заметили, как заволокли сумерки горы и степь. Подошла пора дойки, и чабаны на лужайке у берега реки, ловко прижимая овечьи шеи петлями длинного аркана, выстраивали овец в длинную цепочку, а женщины, не дожидаясь, пока свяжут всех дойных овец, уже начали с привычной сноровистостью выдаивать жирное густое молоко в специально сработанные для этой цели овечьи желудки. В караван-сарае шла своя работа. Там доили коров, поили и задавали корм лошадям, растирали их натруженные ноги и бока. Но вот все вечерние хлопоты подошли к концу, коммунары разошлись по своим домам, чтобы, почаевав всласть, поспать до рассвета малое время, снять хоть на немного усталость. Как они считали, им предстоял завтрашний день не менее хлопотный. А в это время в полуверсте от караван-сарая остановился в неглубокой впадинке, заваленной шарами перекати-поля, отряд Левонтьева. Спешились казаки и стали ждать, пока разведчики разведают, как подступиться к коммуне. Помалкивают, а стремена подтянуты, чтобы не звякнули ненароком. Никто не крутит самокруток, не достает кресал. Нельзя, демаскировка. Вернулись разведчики, докладывают удивленно: — Ворота открыты. Охраны нет. В окнах кое-где еще горит свет… — По коням, — негромко приказал Левонтьев и, дождавшись, когда казаки выполнят команду, продолжил: — Газякин, возьми десяток молодцов — и вперед. Только через несколько минут повел Левонтьев весь отряд к караван-сараю, настороженно ожидая выстрелов. Напрасно Левонтьев опасался возможной хитрости коммунаров, Гозякина встретил всего один человек, назвавшийся дежурным. Скрывая испуг, с насильной ласковостью он залепетал: — Милости прошу. Сейчас товарища Климентьева покличу. В один миг. Лампа горит в евонных окнах. — Не спеши, — остановил его Газякин. — Мы сами. В каком он доме? — Вон светится. Дежурный отвечал на все вопросы скоро и подробно, как принято было здесь не таить перед гостями ничего, и, когда Левонтьев с отрядом подъехал к воротам, Газякин знал уже все о коммуне. Предложил Левонтьеву: — Половину отряда — к речке. Дома и юрты почистить. Остальные — здесь. Первым брать председателя. — Хорошо, — согласился Левонтьев и бросил теперь уже трясущемуся от страха коммунару: — Веди к председателю. Если бы казаки подъехали шумно, весь ход дальнейших событий мог бы для них осложниться. Были у некоторых коммунаров охотничьи ружья, в сенях у иных стояли косы — при нужде какое-никакое, а оружие. Но казаки действовали настолько тихо, что даже в ближних домиках никто не проснулся, а до дальних никаких звуков и вовсе не доносилось. Не слышали ничего и в председательском домике. Лариса Карловна взбила подушки, расправила одеяло и, полная нежных чувств и предвкушающая близость порывистых ласк любимого мужчины, живя ими, готовая к ним, подошла к Климентьеву, чтобы помочь ему раздеться, как делала это каждый вечер после его ранения. Сняла рубашку, провела мягко ладонью по шраму, прижалась к Климентьеву, но в это время услышала приближающиеся к дому шаги. Твердые, уверенные. — Кто-то идет? — Может, не к нам? А топот сапог уже в сенцах. Резко распахнулась дверь в комнату, и с приторной любезностью вошедший офицер представился: — Левонтьев. В настоящее время атаман казачьего, простите, белоказачьего отряда. С кем имею честь? С товарищем, как вас величают, Климентьевым? — Да. Я поставил перед собой цель: примером личным нести доброе в эти дикие степи. Моя идея увлекла многих… — Увести! Всех в клинки, этих коммунаров. Всех! Лариса прижалась к Климентьеву, но ее грубо оттащили, и до ее слуха, словно издалека, словно из небытия, донеслось: — Коммунарок — казакам в утеху. Шагнул к ней: молод, красив, перетянут ремнями, а взгляд презрительно-похотливый, отвратительный. Машинально запахнула полы халатика и принялась судорожно застегивать пуговицы. Услышала издалека, из небытия: — Красавица. Неплохо бы ночку провести с такой. — Повернулся к казакам, еще не успевшим вывести Климентьева: — В клинки всех! Живо! — Прощай, Лариса, — спокойно проговорил Климентьев. — Прощай и прости. Чего-то я в жизни не понял… Она кинулась к нему, но оказалась в жестких руках Левонтьева… Двое суток отряд утешался в караван-сарае, в поселке на берегу и в юртах насильной любовью, откармливал коней семенным овсом и семенной пшеницей, а когда Левонтьев скомандовал сбор в поход, набили зерном не только переметные сумки, но еще и перекинули через седла хурджумы, прихваченные в юртах. Левонтьев оглядел строй, остался недоволен тем, что кони скорее походили на вьючных, чем на строевых, но не упрекнул никого, не распорядился оставить весь нештатный груз. Наоборот, весело пошутил: — Мы славно поработали. Есть о чем доложить предсовдепу в Джаркенте. Смешок перекатился по рядам, кто-то спросил шутливо: «Еще бы ночку поработать, а?» — строй загоготал, пересыпая хохот сальными шутками. — За мной, марш-марш! — насмеявшись вместе со всеми, скомандовал Левонтьев, застоявшийся конь его нетерпеливо рванул в галоп, но, послушный поводу, перешел на мягкую рысь. Доволен Левонтьев, что разгромлена коммуна, но не меньше доволен тем, что те «прыткие», как они с Газякиным окрестили проявивших в Медео недовольство казаков, тоже не сторонились; он представлял себе, с каким удовольствием воспримут Кувшинов и другие совдеповцы Джаркента сообщение о гибели коммуны, и вовсе не подозревал, какую совершил ошибку, изменив маршрут и потеряв на это несколько дней, и как эта ошибка повлияет не только на судьбу отряда, но и на всю политическую обстановку в этом людном уголке Семиречья. Произошло в Джаркенте то, что рано или поздно, а должно было произойти. Давно уже вернувшиеся домой фронтовики поговаривали, что пора бы сместить буржуазный совдеп, но недоставало у них решительности. Вернее, не находился человек, который бы возглавил борьбу. И вот он приехал. Раненый фронтовик, начальник штаба революционного пограничного полка. Из Петрограда в Верный с мандатом — честь по чести; а из Верного — в Джаркент. И уже на следующий день добрая полусотня бывших фронтовиков заполнила помещение совдепа. Требование одно: отчитаться перед народом о своих делах. Кому дали землю, кому улучшен быт, как распределяются народные деньги. Кувшинов тут же отказался от своих полномочий, другие же совдеповцы, покуражась, согласились собрать представителей народа, перед которыми и отчитаться. Надеялись, видимо, собрать своих сторонников. Вышло, однако, по-другому. Городской сад, где должен был состояться отчет, заполнила беднота не только города, но и окрестных сел и аулов. Русские, украинцы, казахи и уйгуры. Совдеп, естественно, переизбрали. Тут же началась добровольная запись в Красную гвардию. И когда отряд Левонтьева приблизился к Джаркенту, там уже были готовы встретить его пулеметами. Как и на подъезде к Верному, Левонтьев не выслал и теперь разведку. В богатых юртах ему расхваливали джаркентский совдеп как настоящий, уважающий обычаи старины. О самом же Кувшинове наговорили столько лестного, что Левонтьев, не зная его, рад был служить человеку, имя которого называлось с великим почтением. Но как и на подступах к Верному, ударили пулеметы, а вслед за этим выпластали справа и слева с околичных садов по эскадрону всадников. Если, однако, от Верного левонтьевские казаки ушли в горы, то здесь такого надежного укрытия поблизости не было, отряд вынужден был принять бой, и, действуй красногвардейцы пограмотней да посноровистей, чем бы все кончилось, известно одному богу. Противники, однако, остались, как говорится, при своих интересах. Казаки отбили атаку красногвардейцев, в Джаркент же врываться не осмелились. Отступили на несколько километров и, встретив саксаульник, расположились в нем на ночлег. И хотя потери в отряде оказались небольшие, но посоловели казаки — разрушилась у них еще одна надежда. Если бы они шли брать Джаркент с боем, но не смогли этого сделать, тогда дело иное, разочарование тогда не было бы столь подавляющим, но они же рассчитывали на радушный прием и так жестоко оказались обманутыми. — Без головы, что ли, атаман наш? — ворчали казаки. — Разведал бы город. — И то верно. Завихрились бы ночью, куда бы совдеповцы подевались?! А теперь сунься попробуй. Застав понатыкали, должно. Левонтьев и сам клял себя теперь уже за вторую оплошность: опытный офицер, пограничник — и надо же так сротозеить? И видел выход только в риске. В смертельном риске. Среди красногвардейцев, атакующих отряд, Левонтьев заметил Трибчевского, с которым не единожды встречался в штабе погранкорпуса и о котором много слышал как о перспективном офицере, и вахмистра Ремизова, который служил на Алае под его, Левонтьева, началом и которого перевели в Семиречье незадолго до революции. К ним и решил, пробравшись в город, наведаться Левонтьев. Если предприятие удастся, атаманство его останется незыблемым. Казаки любят отчаянных. Только к кому первому? К Трибчевскому? Скакал в общей лаве, как простой солдат. Но вряд ли он на рядовых ролях. Скорее совдепом повелевает. А может, к Ремизову? Похоже, боем руководил он. И не безупречно. Чем больше Левонтьев анализировал каждый тактический маневр красногвардейцев, тем яснее ему виделись просчеты Ремизова. Атака с двух флангов вроде бы и разумна, но тогда нужно было обход сделать более глубокий. Получилась же полная бесполезность: стоило чуть-чуть казакам попятиться, и красногвардейцы едва друг с другом не сшиблись. Пока меняли направление атаки, казаки хлестнули разок-другой залпами, хочешь не хочешь, а повернешь обратно в сады, чтобы укрыться от пуль. Случайно ли все это? По Алаю Ремизов запомнился Левонтьеву как тактически грамотный вахмистр. Любое приказание, бывало, выполнит отменно. Все видели — рвался Ремизов в офицеры. «Грудь в крестах или голова в кустах», — повторил мысленно Левонтьев любимую поговорку отца и приказал Газякину: — Васина ко мне. Приготовь форму рядового казака для меня. На красные ленты спороть лампасы. — Позвольте и мне в разведку? — предложил свои услуги Газякин. Левонтьев, однако, возразил: — Приглядывай за «прыткими». Если что, не церемонься. Ясно? — Так точно. Урядника Васина и еще пятерых казаков взял с собой атаман. У всех — банты красные на груди, как у тех красногвардейцев, что атаковали отряд. Васин — впереди. Левонтьев — в роли рядового. Сделали изрядный крюк и подъехали к Джаркенту с северной стороны. Спешились у кукурузного поля, Васин с одним казаком исчез в ночи, чтобы найти караул и, дождавшись смены часовых, подслушать пропуск и отзыв. Долго не возвращался урядник, но вот наконец выскользнул из кукурузных зарослей. Доложил: — Нагель — Нарынкол. — Тогда с богом! — распорядился Левонтьев. — Вперед. Проехали первую заставу благополучно. Без осложнений обменялись паролем с красногвардейским патрулем, важно шествующим посредине улицы, сдавленной с обеих сторон палисадниками. Когда же выехали на базарную площадь, в ночи отпугивающе-пустынную, попался им дотошный патруль. — Кто и откуда? — Сказан тебе пароль, вот и баста! — рубанул Васин. — В крепость мы. А ну расступись! — Не пугай пуганых! — угрожающе вскинул винтовку, сделав шаг вперед, приземистый казак с бантом на груди. — А ну слазь! Левонтьев, понимая, что осложнения могут привести не к доброму концу, хотел было попросить патрульных, чтобы, не скандаля, сопроводили в крепость к Ремизову, и если же те воспротивились бы этой просьбе, тогда выход один: в клинки и — вон из города, сметая по пути патрули и заставы, но его опередил шагнувший вперед казак с бантом. Он был, похоже, старшим патруля. — Слазь, слазь! Доставим к Ремизову, он разберется! Теперь Левонтьев мог благодарить бога за столь счастливую развязку первой части задуманного. Да, он вполне был уверен, что Ремизов в крепости, но столь же уверен был и в том, что совдеповцы тоже там. Встречи же с любым из них он, естественно, не хотел, хотя понимал, что такая встреча не исключена во время поиска Ремизова. Теперь все страхи отпали. Теперь одна мысль в голове: как поведет себя Ремизов. В крепость их ввели со стороны конюшен. — Вот здесь, в манеже, погодите, — указывая, куда завести лошадей, распорядился старший патруля. — Кто старшой, айда со мной. Вызвались Васин и Левонтьев. Это не понравилось казаку-красногвардейцу. Возмутился: — Я старшого звал. Вдвух у Ремизова чего делать? — Веди двоих! Так надо! — грубо отпарировал Васин. — Задержал — твоя власть. Куражиться — не сметь! Не на гулянку мы ездили. Уяснил? — Карабины оставь здесь, — покладистей распорядился старший патруля. — Айда. Пошагали по песчаной дорожке с густой живой изгородью по обочинам и могучими ветвями над головой. Все, что дальше, не видно. Темень укутала. Долгой кажется эта мягкая к ноге дорожка, сплетается то с одной, то с другой, таких же размеров и с таким же густым, ровно подстриженным кустарником по бокам. Если уходить придется, пару пустяков сбиться с пути. Бодрит лишь твердая теплота ревнагана в кармане шаровар. Выхватить его — один миг. Подошли наконец к крыльцу штаба. Часовой окрикнул грубо: — Пропуск? — Приклад. Вот в чем дело. У караулов крепости иной пароль. Оттого и задержаны. Промах крепкий. Правда, на пользу дела оказался. Не пришлось плутать по крепости. — Сам у себя? — спросил старший патруля. — Для выяснения. — У себя. Веди. Широкий коридор с одной керосиновой лампой в дальнем конце. Неуютно от полумрака и гулких шагов. Хоть бы скорее нужная дверь. Возле самой лампы она. Обита хромом. Что кроет она за своей глянцевой чернотой?! «Господи! Обереги!» Вошли в кабинет. Просторен, с двумя семилинейными лампами на дубовом столе. Взгляды Левонтьева и Ремизова скрестились. «Прекрасно. Испуг есть», — отметил с радостью Левонтьев и, чтобы не возникло какой неловкости, заговорил первым: — Задание выполнено. Готов доложить. Поспокойнел взгляд Ремизова. Еще миг — и вовсе справился с собой бывший вахмистр. Вышел из-за стола, пожал крепко руку Левонтьеву, затем Васину, а казаку-патрульному кивнул: — Молодцом, что ко мне сразу привел. Мы тут поговорим одни, а вы, — на Васина тоже указал, — подождите на крыльце дальнейших указаний. — Когда дверь закрылась и приглушенно послышались удалявшиеся шаги, Ремизов, разводя руки, воскликнул: — Ну, Дмитрий Павлантьевич, за такой вояж в доброе время к «Георгию» представили бы. — Вернем императора, чинов и наград не занимать станет, — ответил Левонтьев. — Но пока поругана и его и наша честь. Мы присягали, и мы обязаны свято блюсти верность! — Горяч. Ох, горяч! Лбом нынче ничего не прошибешь. Ум и ловкость — вот наш козырь. Пусть побузит чернь, польет кровь и слезы, а у власти останемся все равно мы. Понимаешь, мы! «Эка, унтер-офицеришко, однодворец, а туда же — в князи», — неприязненно воспринял слова и фамильярность Ремизова Левонтьев, но перечить не стал. А вахмистр столь же уверенно продолжал: — А император? Бог ему судья, коли подданных своих в узде удержать оказался не в состоянии. — Вы говорите о грядущем, я предлагаю власть сегодня. Власть в наши руки. Для этого всего лишь нужно моему отряду войти в Джаркент. Мы тут быстро наведем порядок! — Дело нелегкое. Понаехало в город изрядно черни, а совдеп многим выдал оружие. Вояки они никудышные, но ядро, с позволения сказать, гвардии красной — казаки. С ними куда как не просто. — Прошелся по кабинету в раздумье, остановился вновь напротив Левонтьева. — Даже не знаю, что ответить. — И вдруг воскликнул радостно: — Верно! Так и поступим. Давай к столу! — уже повелительно пригласил Левонтьева. Передернуло Левонтьева от этого приказного «давай», неприятна ему эта непочтительность. Нахмурился. Но вновь сдержался. Подошел к столу. Ремизову же не до наблюдений за настроением собеседника. Говорит вдохновенно: — На завтра намечен общегородской митинг на базарной площади, до которой от крепости рукой подать. Красной гвардии совдеп поручил обеспечение порядка на митинге. Я выведу максимальную часть красногвардейцев. Без оружия. Просто участвовать в митинге. Патрулей выставлю только вблизи площади, на южных улицах. Между крепостью и базаром никого не будет. Маршрут для тебя — сегодняшний. Успех будет зависеть от того, как бесшумно снимете вы заставу. Он командовал. Он не исполнял волю Левонтьева, он диктовал ему, а это никак не входило в планы атамана. Взять город, чтобы попасть в подчинение унтер-офицера? Лихо! Слушал, однако, Левонтьев внимательно, все запоминал, со всем соглашался. — Пароль на завтра: Баек — Бийск. Запомнишь? — Конечно. — Что ж, тогда до завтра. Я провожу тебя. «Наглец! Как к нижнему чину обращается. Ничего, сочтемся!» Вахмистр Ремизов проводил Левонтьева до манежа и, словно повторяя приказ, напутствовал: — До самых мелочей разведать. И — немедленно назад! Приказ ясен? — Да. — Тогда — вперед. Уже рассвело, когда Левонтьев вернулся в свой отряд. Спрыгнул с коня и бросил Газякину: — Седлать коней! Живо! Построился отряд, ждет, что скажет атаман. Веры той, какая прежде была, нет. Плохеть начал. Не пора ли менять? А Левонтьев не спешит. Левонтьев красует себя перед строем. Эффектен, ничего не скажешь, влит в коня, одно с ним целое. Взгляд смелый, веселый. — Молодцы! Будет вам сегодня воля потешиться! Джаркент ждет вас! Не возликовали казаки. Не верилось им, что за ночь, которую провели они, как зайцы, в саксаульнике, изменилось что-либо. И хотя успели казаки узнать еще до построения, что Левонтьев побывал у самого красногвардейского командира, они не могли пока осмыслить всей выгоды столь рискованного действия атамана. Смелость одобряли, но проку пока в ней не видели. Левонтьев же не спешил раскрывать карты. Повел недоумевавший и не вполне веривший ему отряд в обход Джаркента. Только невдалеке от города остановил Левонтьев отряд у кукурузного поля. Подозвал Васина: — Бери вчерашних молодцов. Задача: снять засаду. Без выстрела. Подождал, пока осядет пыль на дороге после ускакавших казаков, и принялся распределять отряд — кому крепость брать, кому базарную площадь в клинки. Когда же прискакал посыльный от Васина с докладом: «Путь свободен!», молвил торжественно: — С богом, молодцы! А на городской улице, испуганно поглядывавшей окнами домов на белогвардейский отряд, невесть откуда взявшийся, Левонтьев спросил рысившего рядом Газякина: — Вахмистра Ремизова помнишь? — А то. Бычился все, нос драл знатней офицеров. — Отступился от присяги. Красногвардейцами командовал. Теперь и их предал. На трибуне должен стоять. Его первого снимешь. Потом уж остальных совдеповских главарей. Определи пяток стрелков метких. Запомни: Ремизова — первым. Сам бери его на мушку. Понял? — В удовольствие свое. Попортил на Алае мне кровушки. Не все так произошло, как наметил Левонтьев. Крепость взяли лихо, почти без выстрелов, но на базарной площади вольной рубки не получилось. По раздольному полю да на полном аллюре налети казаки, не сдержать бы красногвардейцам лавы, а когда табуном из одной узкой улочки, где не то что галопом нестись, но и рысью не разбежишься, вываливаться начали казаки, тут времени в достатке, чтобы загородить собою беспомощную базарную площадь. Первым встретил казаков огнем патруль, который оказался ближе всех. Смяли его казаки, потоптали и порубили, но слева и справа открыли огонь другие патрульные группы, а устроители митинга, руководители совдепа, попрыгав с помоста-трибуны, бросились тоже навстречу казакам. И в этот миг не единожды похвалил себя Трибчевский, который настоял, чтобы красногвардейцы, вопреки приказу Ремизова, вышли на митинг и с оружием, и с боеприпасами. На трибуне только Ремизов. Кричит зычно, вроде распоряжается, а сам панику наводит: — За дома разбегайтесь. За дома! Быстро, если жизнь дорога! Поперхнувшись, рухнул на доски. Газякин белке в глаз стрелял, а выцелить голову — для него плевое дело. Вырываясь из толпы, красногвардейцы смыкались в цепь и, припав на колено, стреляли по казакам в упор. Казаки попятились за дома и, спешившись, повели ответный огонь. Невыгодно красногвардейцам. На виду они, негде укрыться от меткой казачьей пули. Никто, однако, не отступил, пока вся базарная площадь не очистилась от людей. — Отходи! — скомандовал Трибчевский, который был со всеми вместе в цепи, и красногвардейцы, отстреливаясь, начали отступать за дома. Когда оказались в безопасности, Трибчевский предложил: — Оставим заслон, а сами — из города. Спешно. — Может, напротив, выбьем? Их же немного, — предложил предсовдепа. — А огнезапас большой ли? — спросил Трибчевский, затем заговорил резко: — Для споров времени нет. Командование отрядом беру на себя. Приказы прошу выполнять беспрекословно. Он не хотел повторения того, что произошло с пограничным полком в Финляндии. Он не раз корил себя за уступку, которую сделал тогда полковому комитету. Он лучше комитетчиков понимал обстановку и должен был подчинить их себе. Теперь не допустит безграмотных действий. — Повторяю: беспрекословно подчиняться. Бесцельных жертв я не допущу! — Затем, уже мягче, пояснил: — По всему видно, случилась измена. Крепость, уверен в этом, занята казаками. Первейшая наша цель — спасти наш отряд. Поэтому требую немедленного отступления. Действительно, решение это весьма соответствовало обстоятельствам, тем более что Газякин не осмеливался атаковать красногвардейцев, которых было значительно больше и которые могли делать засады на каждой улице. Послал посыльного к Левонтьеву за помощью, чтобы окружить совдеповцев. Пока подоспела помощь, Трибчевский увел отряд из города. Преследовать его казаки не стали. Левонтьев торжествовал победу. Только Джаркента ему было мало. Он слал гонцов в Баскунчи, Подгорновку, Джаланашколь, в Кок-Тал — везде хотел иметь свое влияние, казаков всей округи свести в одно войско: он видел себя атаманом войска Джаркентского, а там, бог даст, и Семиреченского. Только ведь как говорится: мыши с кошкой не подраться. Крепли и партизанские отряды Лесновский и Коктальский, да еще Верный помощь направил. Объединились и обложили Джаркент: ни выехать никакому гонцу из города, ни въехать. В самом городе тоже неспокойно стало. Поначалу-то не очень свирепствовавшие белоказаки покруче взяли, да толку-то ни на грош от того. Кто труслив, тот, конечно, ставни не открывает, но кого пули и шашки казачьи не страшили, ибо сами умели стрелять и сплеча рубить, отправляли еженощно многих патрульных на тот свет. Зароптали казаки, и Левонтьев решил уходитьиз города. Ночью уходить. Чтобы добраться до рассвета к горам, а там уже решать, как поступить дальше: идти ли в подчинение к Дутову, чего Левонтьев никак не хотел делать, уходить ли за кордон. Готовились в полной тайне от жителей города. Хотя и понатыкали белоказаки засад довольно, но вдруг прошмыгнет кто-либо. Оно ведь как: береженого коня и зверь не бьет. Хотел Левонтьев поначалу всем отрядом идти на прорыв, но затем передумал. Риск большой, по дорогам заслоны крепкие. Надеяться, что Трибчевский или другие командиры ротозейничают, было бы смешным. Вот и решил просочиться сквозь блокаду мелкими группами, как мука через сито. План этот, по мнению самого же Левонтьева, был, однако, уязвим в том, что часть казаков могла не выйти к месту сбора. Но эта беда казалась ему меньшей, к тому же локализуемой при определенном подборе групп. Вот и сел он вместе с Газякиным, чтобы свести до минимума возможное дезертирство, намечать группы, назначая старшим каждой верного казака. Построил отряд всего за полчаса до начала операции. Выехал к строю, повел взглядом по звеньям, хотя уже сумерки мешали разглядеть лица казаков. Да его мало интересовало, хмуры ли казаки, радостны ли, главное эффект произвести: командир-отец смотрит на своих подчиненных в трудную минуту, чтобы запомнить их лица, чтобы вдохновить. На это рассчитывал, этого добивался. Заговорил уверенно, будто не бежать из города предстояло казакам, а готовились они к победному бою. — Уходим, молодцы, временно. Уходим группами. На Сарыбель. Оттуда — в горы. Думаю, каждому понятно, что, попади он в руки красных, суд свершится над ним скорый и страшный. Я выбрал эти часы, потому что еще не ночь, еще нет настороженности у врага, и это поможет нам. Вперед, молодцы! За волю казацкую! За землю нашу разворованную! Прорыв удался. Прошли без потерь. Более того, все группы, даже те, где было много «прытких», собрались к утру у Сарыбеля. Пяток легкораненых не в счет. Дали передохнуть коням, подкормили их овсом из торб — и в путь. Подальше от Джаркента, от возможного преследования. Так что напрасно опасался Левонтьев, что может начаться в отряде разлад. Он появился потом, много месяцев спустя, когда, уставшие от скитания по стылым горам и крови, подумывать начали казаки, что не пора ли по станицам родным, к земле пахотной. Особенно Васин со станичниками думу эту крепко в головы взяли. Как случался передых от похода, так и разговоры у костра о доме. — Эхма, истосковалась земля по сеятелю… — И то верно, сколько колготиться можно? Пора бы коней править к домам. — Башку не страшно потерять? Спросят станичники, где был. — Иль тут башку убережешь? Там-то своим пыль в глаза пустить можно: пограничил, мол. — И то верно. Завтра круг потребуем. Но вышло не так, как думалось да гадалось. Прикорнули земляки Васина у затухшего костерка, тут как раз и хлестнул выстрел в дальнем ущелье, где караул казачий находился. Через миг понесло-поехало. Гул по горам перекатом пошел от залпов. — По коням! Сейчас либо в рубку, если небольшой отряд красноармейцев, или бросок многоверстный по глухим ущельям. Затем передышка день-другой, а потом вновь налеты. Коварные своей неожиданностью. Жестокие. На этот раз, однако, ни в атаку белоказаки не бросились, ни оторваться от красноармейцев не смогли. Пришлось отходить с боем. До самой границы отстреливаться пришлось. Лишь когда перемахнули бурливую пограничную речку и углубились уже на чужой стороне в глухое ущелье, словно заплесневелое от сырости и вечных сумерек, спешились и сняли седла с мокрых лошадиных спин. Вперед Левонтьев выслал разведку, а на выход из ущелья, туда, откуда они только что прискакали, направил Газякина с десятком верных ему казаков и «максимом». Напутствовал: — Если начнут переправу — пулемет в дело. Все понял? Да, он понял все. Давно уже Левонтьев и Газякин намеревались увести отряд за границу (там спокойно можно отдыхать после каждого налета и всадникам, и коням), но все не решались. Предполагали, что не все согласятся на это. А кто знает, вдруг противники одолеют? Теперь же, когда силой обстоятельств они оказались на чужой земле, возвращаться не намеревались, не обосновавшись здесь, не обзаведясь базою. Если нужно, то можно ради этого пойти в подчинение единому эмигрантскому правлению. Но обсуждения этого вопроса на кругу решили не допускать. Обменялись Левонтьев с Газякиным несколькими фразами. Тихими, чтобы никому не слышно было. — Если взбунтует кто, сразу же разрешу возвращение. Даже предложу сам. А вот выпускать их нельзя. — Я заслоном стану. — Прекрасно… Ну а задачу заслону ставил чип чином: сберечь отряд от возможного преследования красноармейцев. Что у них на уме? Но знал же Левонтьев непреложное правило красноармейцев: через границу не переходить. Опасения Левонтьева подтвердились. Пришли в себя малость казаки, и пошли разговоры меж собой говорить: что да как дальше? Вертаться опасно — это факт. На чужбине меда не жди — тоже факт. Момент требовал ставить точку, пока «прыткие» не взбаламутили отряд. Левонтьев приказал построиться. — Что, молодцы, приуныли? — пружиня на носках, с напускной веселостью спросил Левонтьев, проведя взглядом по лицам казаков, чтобы определить настроение отряда. Ухмыльнулся и продолжил: — Все сложилось как нельзя лучше. Казны нашей, — Левонтьев кивнул на вьюки, возле которых стоял часовой, — хватит, чтобы купить землю. Думаю, у каждого из вас тоже золотишко имеется. Только не пахарями мы станем, а мстителями! Мы вернемся в свои станицы и города! Не владеть разбойникам краснозвездным землями нашими и добром нашим, что от поколения к поколению хребтом наживалось! Конец им один — смерть! Лютая смерть! Скорый конец! Прошелся горделиво вдоль строя. Пусть поворочают мозгами казаки, но не очень долго, чтобы не успели осмыслить все в доскональности. Продолжил задиристо, эффектно пружиня на носках: — Не неволю. Кому милей суд красных, может возвращаться. Есть такие? Пусть выйдут из строя… Не враз дрогнул строй. Левонтьев уже было решил, что напрасно опасался разлада, хотел уже скомандовать: «Разойдись», но тут шагнул вперед Васин. За ним, дружно, станичники его, а уж потом, поодиночке, разнобойно ломая строй, еще несколько казаков. «Не много, полтора десятка», — определил Левонтьев и проговорил с издевкой: — Скатертью дорога. Вас ждут клинки красноармейские. Соскучились по вашим дурным головам. — Смерть дома краше, чем жизнь на чужбине, — смело глядя на Левонтьева, ответил Васин. — Только, думаю, простить могут. Повинную голову меч не сечет. — Ишь, на что надежда! А если спросят, сколько совдеповцев и коммунаров в клинки вы брали, что ответите? То-то! — Но, поняв, что зря ввязывается в полемику, обрубил: — Все! Если ехать, седлайте коней — и с глаз долой! Примолкли казаки. И те, кто уезжал, но особенно те, кто оставался. Многие седлали бы сейчас коней вместе с Васиным, но боялись. Боялись встречи с красноармейцами, зная в полной мере свой грех и понимая, что покаянием одним не смыть его. А больше всего не решались возвращаться потому, что не верили Левонтьеву. Не просто так Газякин пулемет прихватил. Красные не полезут — это известно всякому. Зацокали в тревожно притихшем ущелье подковы, заметался дробный перестук меж высоких гранитных откосов, отдаваясь в душах казачьих, вызывая у одних ненависть, у других — сочувствие, у третьих — зависть. Многие думали так: выпустит Васина атаман, подседлаем коней и — следом. Жадно вслушивались в удаляющийся цокот. На полпути между отрядом и газякинской засадой Васин остановил коня, снял из-за спины карабин и, дослав патрон в патронник, опустил карабин на луку. Все последовали его примеру. — Пойдем рысью. Если что — ответный огонь и в галоп. Там поворот, расстояние небольшое, проскочим. А рубить их, пеших, сподручно. Задумка верная, но не простаком был и Газякин. Верно оценив неудобство своей позиции, выслал к повороту двух своих казаков. Наказал: когда появится кто, без злобы встречать. — Башку сниму, — угрозливо провожал дозорных Газякин, — если ссора возникнет! В голову ихнюю для успокоения встаньте. Иль вольны мы лишить жизней казаков, с кем кровушку лили вместе? Последние слова сказал, не веря в преданность дозорных. Что у них на уме? Переметнутся вдруг, тогда, считай, конец. Порубят заслон и спокойненько уйдут. Газякин жить хотел. Чтобы убивать тех, кого ненавидел. Ненавидел же он всех, кто не единомышленник его. Ну о предателях, какими считал Васина и его земляков-станичников, тут уж и речи никакой не могло быть. Один исход: смерть им. Выпусти, справедливо считал он, одних — отряд рассыплется, не соберешь. Когда Васин издали увидел дозорных, то насторожился, зашарил глазами по ущелью, нет ли за каким камнем пулемета. Вроде бы пусто до самого поворота. И дозорные едут навстречу с карабинами за спинами. «Неужто выпустят?!» Не очень-то верилось. Но вот они — дозорные. Спрашивают, не смена ли. — Нет, уходим! — А-а-а. Не боязно? Порубят красные. — Кто ведает, что станется. Чужбина тоже не мед. — Оно верно. Пристроились сразу же за Васиным и вместе едут. Не станут же делать этого, если пулеметом намерен Газякин встречать. И все равно не верится Васину в мирный исход. Неужели, думает, не пожалеет жизни своих двух, чтобы нас в заблуждение ввести? Решил спросить без обиняков: — Вас что, Газякин приманкой пустил? — Да нет. Сказывал: не вольны, дескать, жизней лишать своих казаков. По разуму, не выходил такой расклад. Крепко сомневался Васин. Так и думалось: «Перестрелять следует весь заслон, безо всякой опаски тогда переправляться», но отмахивался, как от назойливого слепня, от этой мысли. А вдруг и впрямь не имеют злого умысла? За что же стрелять их тогда? Грех на душе всю жизнь гирей висеть будет… Так и не решив, как поступить, выехал Васин к заслону. И крикнул бы «Огонь!», не так ловко сыграй свою роль Газякин. А тут все натурально. Зло смотрит подручный атамана. Цедит сквозь зубы: — Порешить всех за измену, да не волен! — Надвое бабка гадала, кто кого порешит, — возразил Васин. — Оно ведь у нас рука не слабее. — Уезжай, не доводи до греха! — еще больше серчая, отрезал Газякин. — Уезжай. И что бы нажать Васину на спусковой крючок, вскинув карабин?! Нет, махнул рукой казакам своим, скомандовал: — За мной! И только принудили они коней своих спуститься с берега в бурлящую воду, тут и застрочил пулемет захлебисто, ударили карабины дружными залпами в спины людские и конские. Никто даже не успел ответить выстрелом: либо сам падал замертво, либо конь валился, сбрасывая седока в стремительную студеную воду. До отряда стрельба та донеслась приглушенно, но все поняли, что произошло на реке. — Седла-ай! — громко крикнул Левонтьев. Он спешил, чтобы не дать казакам времени для осмысления последствий случившегося, чтобы увести их подальше от границы, пока страх закрался им в души, пока мысль о мести еще не пришла. — Пошевеливайся, молодцы! Быстрей! Через несколько минут отряд уходил по ущелью от границы. Впереди — Левонтьев. Вскоре догнал их Газякин со своей группой. Ехали они позади, метрах в ста. Километров пять замшелых, и вот отряд выехал в долину. По всему было видно, что здесь нет недостатка в воде, и оттого, куда ни кинь взгляд, — ухоженные пашни перемежаются с садами, будто обсыпанными розовым снегом. А небольшое селение, видневшееся недалеко, стыдливо, казалось, прикрывало свои белобокие дома розовой кисеей. Левонтьев подозвал к себе Газякина и, как бы советуясь с ним, высказал свое мнение: — Проедем поглубже в долину? А можно и попытаться приобрести землю здесь… — У гор сподручней. Лихо-то, оно не заказано. Горы укроют. — Что ж, дело советуешь, — согласился Левонтьев. Ему понравилась долина. Он уже начал прикидывать, какой построить дом для себя, где разместить казаков, чтобы и под рукой были и не мешали. Он вовсе не думал, что ему не продадут землю, ибо готовился отдать любую сумму, какую запросят местные землевладельцы. Газякина Левонтьев уже видел своим управляющим. В кишлаке встретили отряд, что говорится, ни шатко ни валко. Брехнули собаки и умолкли, одернутые хозяевами. Лишь несколько стариков, любопытства ради, вышли из ворот на улицу, но у всех у них лица казались в совершенно одинаковых масках — безразличного спокойствия. Изменилось отношение кишлачных моментально, стоило лишь баю, чей дом стоял особняком, рядом с небольшим прудом в тени вековых ореховых деревьев с еще неокрепшей, по-весеннему нежной листвой, встретить Левонтьева низким поклоном и пригласить к себе в дом. Тут же нарасхват развели казаков по домам, и задымились во дворах гостеприимные очаги. Хозяин богатого особняка усадил Левонтьева на открытой веранде с колоннами из орехового дерева изумительно кропотливой резьбы, и почти сразу же был принесен чай в ярком пузатом чайнике. Хозяин бросил что-то требовательное юноше, принесшему чай, тот ответил услужливо и бегом побежал со двора. Не успел Левонтьев выпить первую пиалу, как на веранду спешно поднялся мужчина неопределенного возраста с белой чалмой на голове и столь же белой бородой, но которая не старила, а, наоборот, молодила его. Представился: — Я — толмач. Готов облегчить вашу беседу с досточтимым властелином нашим… Левонтьев ждал вопроса о том, какая судьба занесла в эту долину русских казаков, но ни хозяин, ни переводчик его не задали. Переводчик спросил у Левонтьева другое: — Чем может досточтимый властелин помочь вам, бежавшим от красных нечестивцев? Конкретный вопрос. Столь же конкретный ответ: — Я хотел бы приобрести землю. Большой участок. Чтобы хватило работать на нем всем казакам, со мною приехавшим… Ни малейшего удивления на лицах хозяина и переводчика. Будто речь идет о совершенно обыденном деле. «Я повторил кого-то?» — недоумевал Левонтьев, ожидая ответа. — Земля есть. Только дорогая, — перевел слова хозяина толмач. — Шибко дорогая. — Это не препятствие для меня. — Хорошо, — переводил толмач. — Досточтимый готов обсудить условия. Только как вы, русские, говорите: утро вечера мудренее. С усталым путником не богоугодно решать дела, ибо можно его обмануть. Аллах покарает. — Я действительно устал, — согласился Левонтьев, — и рад буду хорошему отдыху. Откуда мог знать Левонтьев, что хозяин послал вглубь долины гонца и специально теперь оттягивает время. Радуясь тому, что земля обещана, ушел Левонтьев в отведенную для него комнату. Утро и впрямь оказалось вечера мудренее. Проснулся Левонтьев, едва лишь начало рассветать. Открыл окно, в комнату потянуло снежной прохладой, и на душе стало так покойно, как не было покойно вот уже многие месяцы. Брызнула отраженным лучом самая высокая вершина, похожая, больше чем другие, на острый клык, а следом, как по ранжиру, начали вспыхивать слепящие огнем все новые и новые белоснежные клыки. Зачарованно смотрел на всполошную яркость Левонтьев и не вдруг осознал, что дверь решительно распахнулась и в комнату кто-то вошел. — Атаман? — резко спросил вошедший, и только тогда Левонтьев обернулся. Перед ним стоял совсем молодой на вид полковник, припудренный пылью и с влажными от конского пота шенкелями. «Спешил. С чего бы это?» — встревоженно подумал Левонтьев, но ответил с достоинством: — Да. А с кем имею честь? — Уполномоченный войскового атамана. Разговор состоялся недолгий. Упрекнув Левонтьева в том, что тот долго действовал в одиночку и зачастую мешал проведению крупных операций силами нескольких отрядов, уполномоченный предложил без лишних эксцессов влиться, как он выразился, в единую казачью семью. — Мне велено принять половину кошта вашего для войскового кошта и выделить проводника на место дислокации вашего отряда. Численность его отныне не должна превышать полусотни сабель. Право отбора вам предоставлено. Остальных я увожу с собой. — Но мне и всем моим казакам нравится здесь. Я намерен приобрести здесь землю… — Ваши намерения должны быть только одни: служить делу спасения поруганной родины. Все остальное осуждается. Кара единая для всех, — полковник многозначительно положил руку на кобуру маузера. Нет, такой оборот дела никак не устраивал Левонтьева, но он вполне понимал опасность, которая возникнет, если поперечить войсковому атаману. Часть казаков тут же сбежит от него, Левонтьева, остальных будет ждать незавидная участь. Стиснув зубы, он подчинился. И после завтрака два проводника повели похудевший изрядно отряд глухим ущельем на юг, где бесконечной чередой высились горы. Непомерно длинным, хмуро-тоскливым показался Левонтьеву путь по стиснутой диким гранитом тропе. И лишь к исходу дня, когда сумерки словно набросили мягкую вуаль на остроконечные стены ущелья, проводник подбодрил Левонтьева: — Поворот один, и вы у цели. В самом деле, темнота еще не успела воцариться вокруг, как отряд выехал из ущелья в уютную долину, которую легко было охватить взглядом. Трава — по пояс. По берегам речушки, которая пересекла долину, густо росли тальник и барбарис. А почти в центре этого девственного великолепия возвышался насыпной холм с плоской вершиной, на которой стояла убогая старинная крепостишка с изъеденными солончаком стенами, с жухлой травой на плоских крышах. И без того маленькое и запущенное строение в сравнении с буйством трав и особенно с гранитными кряжами, вековечными в своей устойчивой монолитности, виделось жалким до сердечной тоски. Горы вокруг упирались в небо, быстро темневшее. Ни одного просвета, куда бы мог устремиться взор. — Травы вдоволь, баня и пекарня в исправности, конюшни тоже. Остальное — казаки не без рук. Муку, овес и мясо доставлять придется вьюками, — напутствовал Левонтьева старший из проводников. — Мы теперь же возвращаемся. Хочу порекомендовать. Самовольство исключено. Не жалует войсковой атаман. Здесь был уже атаман с полусотней. Прыткий больно. Связи на той стороне и маршрут станете получать перед походом. Честь имею. Что оставалось делать, как не козырнуть в ответ? Пошли чередой дни, недели, месяцы, то ленивые и сытные, то стремительные и жестокие. Когда возвращался Левонтьев из набега живым и невредимым, радовался даже этой беспросветной яме, невесть каким образом оказавшейся среди гранитных громадин. Но отсыпался день-другой, отъедался, и наваливалась тоска на Левонтьева такая, что, казалось, пулю в лоб и то лучше. До сумасшествия недалеко. А время шло. Тоска не отступала. Но жил Андрей Левонтьев, как и весь его неприхотливый отряд. Нет предела человеческой терпеливости и живучести. И только когда прискакал атаманов гонец и передал, что войсковой атаман кличет срочно на совет, а затем добавил: «От Семенова ждем представителя. Фамилия его тоже Левонтьев. Не брательник, случаем?», сдавило болью голову и зашлось сердце. Но пересилил волнение свое быстро. Приказал Газякину: — Седлай коней. Еще двоих казаков возьми. У войскового атамана Андрей Левонтьев не задержался. Переменил коней и — навстречу Дмитрию. Сам атаман проводил его. Сразу почувствовал Андрей перемену в отношении к нему атамана, ласковый такой, внимательный. Понял: высоко взлетел Дмитрий, с трепетом ждут его приезда. И словно крылья расправились, пришпоривал коня, подставляя лицо ветру. «Теперь все пойдет иначе! Собью спесь со всех!» Андрей первым прискакал в кишлак, который стоял на самом краю зеленой долины перед безмерной, исхлестанной суховеями степью. Суховеи, похоже, не щадили и кишлака, потому что казался он безлико-серым, пожухлым. Даже не встретил он казаков обычным для здешних мест захлебистым собачьим лаем. В доме, где должен был встретить Андрей Дмитрия, уже стояла кошевка, посланная еще раньше войсковым атаманом. «Молодец Дмитрий, — гордясь братом, думал Андрей. — Высоко шагнул. Не то что я — на посылках. Ну да ладно! Все теперь изменится. Возьму свое!» Дмитрий Левонтьев приехал лишь на следующий день. С восхищением смотрел на своего брата Андрей. Сухощав, как отец, и черноволос, но ноги матери — по-женски полные. И лицо матери — нервное, остроносое, но самое радостное для Андрея оказалось то, что как только вошел брат в комнату, в ней сразу стало тесно, Андрей даже не сдержался: — Вылитый отец. Даже, как и он, неловок для других. — Мне ловко, и ладно. Остальные перетерпят, — с явным довольством ответил Дмитрий, удобно устраиваясь на подушках. Хозяину и Андрею стало тесно за дастарханом. Явно не спешил к войсковому атаману Дмитрий Левонтьев. А когда Андрей хотел на следующее утро поторопить брата с отъездом, сказав ему: «Все атаманы в сборе. Ждут тебя», ухмыльнулся в ответ: «— Ничего, подождут. Ничего с ними не поделается. До начала совместного удара есть еще несколько дней, вот и побудем денек вместе. Завтра тронемся». За выделенный себе день братья пересказали все, что произошло с ними за эти годы. Не все, что они делали, казалось им теперь верным. Андрея даже возмутило то, что брата подмял японец. — Да как же так?! Ты же — русский офицер! — Посмотрел бы я на тебя, случись ты на моем месте. Либо смерть, либо… Соглядатаи мои превратились в верных псов. С десяток золотонош прирезали они на мандрыках, так они глухие таежные тропы зовут, с этим золотом я напрямую к Семенову. А отец, ты же помнишь, близко его знал. Есаула-мучителя моего тоже в штаб пригласили. Спас я его, он теперь при мне. Пресмыкается. Одного недостает мне: пригляда за Кыреном и Газимуровым. Споткнись чуть-чуть, не дай бог, — предадут вмиг. — Могу дать забайкальца. Газякин. Верней человека нет. — Думаю, и тебе со мной нужно ехать. Хозяйством я крепким обзавелся. Думаю, что у тебя тоже припасено кое-что. Прикупим еще земли. — Предложение стоящее… Они даже пофантазировали о своем будущем житье-бытье, но явно поспешили. Сразу же после того как Дмитрий Левонтьев закончил совещание, как определены были направления и сроки казачьих налетов, а все атаманы начали разъезжаться по своим отрядам, войсковой атаман пригласил Андрея и предложил ему должность начальника войскового штаба. — Сразу бы оставил, — как бы извиняясь, говорил атаман, — но своди отряд. Семенов от нас ждет крепкого удара, а новичок может не справиться с твоим отрядом. Вернешься — и сразу за дело принимайся. Для верности даю тебе сотню добрых казаков. Как? По рукам? — Я предполагаю увезти его с собой, — возразил было Дмитрий Левонтьев. — У меня есть земля… — Здесь она тоже есть. Я скажу, так дешево продадут, — настаивал атаман. — Или должность невысока? — Я остаюсь, — ответил Андрей. — Видеться, думаю, будем. Газякина возьми с собой.Глава четвертая
Шли чередой мобилизации, известия с фронтов летели внахлест, то торжественно-победные, то унылые… Уже давно не работало Главное управление пограничной охраны, а товарищи Михайла Богусловского сражались на всех фронтах, ждал и Михаил своего череда, но шли недели, шли месяцы, а он только и делал, что сиживал в засадах с чекистами, раскрывал малые и большие заговоры, обыскивал, арестовывал. Он вполне понимал, что поступать так необходимо во имя того, чтобы не становились жертвами предательства полки, дивизии, армии, — он понимал все это, но продолжал ждать, когда его отправят на фронт, ибо все, что он делал в Москве и Подмосковье, считал временным. Он даже стеснялся своей работы. Особенно обострилось чувство неловкости, когда услышал он обидное: «Гороховое пальто» — прежнее прозвище сотрудников сыскного отделения, размещавшегося на улице Гороховой. Сам он видел, что чекисты и милиционеры, с кем сидел в засадах, с кем проводил облавы и обыски, не имели ни малейшего сходства с сытой и наглой сыскной полицией. Милиционеры, пошатываясь от голодной усталости, сами грузили на подводы припрятанные на Даниловском сахарном заводе сотни тысяч пудов сахара, и ни один из милиционеров и чекистов не взял себе и фунта. А когда обыскали склады общества «Кавказ и Меркурий», где оказалось хлопковое масло, мед, сало, и тоже сотни тысяч пудов, грузчикам и милиционерам выделены были продукты только на скромный обед. Да и у самого Богусловского дома иной раз совершенно не было хлеба, в то время как на совещании говорили, что работники городской продовольственной управы, опираясь на общественность, органы ВЧК и милицию, реквизировали такое количество продуктов, которыми можно прокормить целых полгода всю Москву. И не последнюю скрипку играл во всем этом он, Михаил Богусловский. Несмотря, однако, на понимание всей, казалось бы, важности и нужности того, что делал Богусловский, он все же не единожды говорил чекистам о своем желании уехать на фронт. Но те не принимали всерьез его просьб. Не поддерживала его и Анна. — Раз не пускают, — говаривала она, — нужнее, стало быть, ты здесь. А меня лично это весьма устраивает. Вот уже и вести добрые все чаще. Все видней конец кровопролитию. А он продолжает ждать отправки на фронт либо туда, где уже формируется граница. Когда же стало очевидным, что мимо него, как он определил, прошла гражданская война (засады, облавы, аресты не в счет), Михаил стал ждать весточки от Иннокентия. Несколько раз писал отцу, чтобы тот тут же дал знать, если получит от Иннокентия известие. К нему бы он тогда и уехал. Увы, Иннокентий как в воду канул. И некуда было сделать запрос. И все же пришло время, когда вспомнили о том, что Михаил Богусловский — пограничник. Границе, которая все более и более определялась, потребовались грамотные кадры, и на Покровке открыли курсы по подготовке командно-политического состава для пограничной охраны. Вот туда и пригласили преподавателем Богусловского. Эта работа была уже больше по душе. А вскоре и от отца получил письмо. Тот тоже на Мойке учит новых пограничников. Все вроде бы хорошо. Михаил, однако, вскоре принялся обивать пороги в Отделе пограничной охраны ГПУ, просил, чтобы послали его в Туркестан, где все еще продолжались бои с басмачами. Он не только хотел испытать себя в настоящем деле, в настоящей службе, но и лелеял мечту найти Иннокентия. Вместо границы его зачислили слушателем Высшей пограничной школы, и трудно даже представить себе, как это обидело его, бывшего штабного офицера-пограничника: мог быть полезным организатором охраны границы, он хотел стать им, но его посадили за парту. «Кто будет учить и чему?» — думал с досадой он, но нашел в себе силы подчиниться приказу. И не пожалел. Преподавали уважаемые в прошлом в пограничных и армейских кругах старшие офицеры и генералы. Многих Михаил знал, о многих был наслышан. А более всего удивило и покорило его то, что совершенно неожиданно приехал в их коммунальную квартиру отец. Не в гости, а, как он с гордостью сообщил, насовсем. — Пригласили читать лекции в Высшей пограничной школе. Квартиры пока своей не сдал, пригляжусь поначалу, но думаю, верно поступили, что к моей помощи прибегли. Такого же мнения был и Михаил. Он лучше всех знал, как осведомлен его отец обо всех пограничных договорах и конвенциях, в подготовке многих из которых участвовал сам, и какой поистине незаменимый опыт имел Богусловский-старший в оперативной работе, — он многому мог научить новых стражей российских границ, и раз ему дозволили это сделать, значит, новое правительство всерьез озабочено подготовкой профессиональных пограничников, без которых охрана границы — не охрана. Утром отец и сын отправились на Покровку вместе. Семеон Иннокентьевич в старой своей форме, только без погон, более походил на швейцара фешенебельного ресторана, чем на генерала, Михаил же смотрелся молодцом в полевой офицерской форме, достаточно поношенной, но сшитой у модного портного и старательно отутюженной Анной. За послереволюционное время он потерял ту дрожжевую пышность, которая не портила его, но уже как бы прокладывала первую борозду в отцовскую будущую тучность, стал стройней, и форма еще более влито сидела на нем, более ему подходила. И если усмешливый взгляд прохожего переходил с Богусловского-старшего на Михаила, плечистого, бравого, то становился либо уважительным, либо завистливым. А они ни на что не обращали внимания, отягощенные своими мыслями, и только изредка обменивались незначительными фразами. Вечером их ждал сюрприз: кушетка, довольно приличная, почти новая; ширма, хотя и аляписто-яркая, но полностью отгораживающая кушетку от остальной комнаты, на столе, теперь уже втиснутом между кроватью и трельяжем, полная сковорода жареной картошки, пышный, почти прежних времен, хлеб и бутылка вина. На все это Анна потратила лишь одно фамильное кольцо, зато какое доброе дело сделала: не придется уступать друг другу место на кровати, убеждая, что на полу спать не менее удобно, а ужин — это и радость встречи, и помин по Пете с Иннокентием, помин по рассыпавшейся и погибшей семье Левонтьевых, по которой она не переставала тосковать и частенько, оставаясь одна, тихо и грустно плакала. Анна понимала, что ужин будет невеселым, что за столом начнутся бередящие душу, и без того неспокойную, разговоры, но она даже с затаенной радостью готовилась к ним. — Порадовала старика, что и говорить, — похвалил покупку Анны Семеон Иннокентьевич. — Не кабинет, конечно, не спальня, но уголок приличный. Переможем до лучших времен. Довольна Анна, что оценена ее заботливость. Приглашает мужчин к столу на торжественный семейный ужин, как она пошутила, по случаю начавшейся новой жизни старшего в роде Богусловских. — Остра на язычок, — добродушно попрекнул Семеон Иннокентьевич невестку, поудобней устраиваясь за столом. Налиты хрустальные бокалы кровавым вином. Первый тост Богусловскому-старшему. Вздохнул он, обхватил бокал тучной рукой и трудно, словно тяжелую гирю, приподнял его от стола. — За отсутствующих первый глоток. За Иннокентия, за Левонтьевых, невесть куда запропастившихся, за Петю… Поманил его бог, да не сулил счастья… Ожидала такого тоста Анна, готовилась к нему, но не предполагала, что вот так, сразу, с оголенной прямотой будет сказан. Комок горестный подкатил к горлу, глаза ее вспухли слезами. Замолчать бы в самый раз Семеону Иннокентьевичу, осушить бокал, но не почувствовало его издерганное горем сердце надрывного горя другого, не менее истосковавшегося сердца, да еще оголенно-нежного. Продолжил: — Петром назвали мы его не моды ради. В самом имени смысл видели. Меньшенький, думали, той скалой станет, на которую опереться в старости сможем… И этого не судил бог… По-бабьи визгливо вскрикнула Анна и зашлась в рыдании. Так это оказалось неожиданным и для Семеона Иннокентьевича, упивавшегося своим горем, и для Михаила, сидевшего с понурой головой и не отрывавшего взгляда от красного вина, что оба опешили. Михаил первым кинулся к Анне, прижал ее, вздрагивающую судорожно, к себе, не зная, что сказать, чем утешить. Сейчас он острее обычного почувствовал безвинную вину свою перед погибшим младшим братом, но и теперь, как и прежде бывало, не осуждал себя за то, что женился на Анне. Он любил ее, и эти вот рыдания, хотя он понимал и оправдывал их, когтями рвали сердце. А Анна, подмятая горем, почувствовала чуткой душой своей состояние мужа и, сдержав усилием воли очередной приступ, молвила виновато: — Извини, Миша, за боль, что причиняю тебе. И вновь зашлась в рыдании. Прошло довольно много времени, пока утихла опустошенно-выплакавшаяся Анна, и тогда Семеон Иннокентьевич вновь поднял бокал: — Мертвым — земля пухом. Пропавшим — найтись поскорее. Живым — жизнь. Анна тоже подняла свой бокал, виновато улыбнулась и молвила тихо и грустно: — Я обещала Михаилу быть доброй спутницей в радости и в горе. А боль? Она привыкнется с годами. Сейчас Анна, как и в тот момент, когда решала свою судьбу, говорила с такой же искренностью, с какой верила в это сама. И не предполагала она, что всю оставшуюся жизнь она не перестанет делить себя, хотя этого никто, даже Михаил, замечать не будет. И чем больший достаток придет к Богусловским, чем успешней пойдет карьера Михаила, тем неуемней станет затаенная тоска по Пете, ее Пете, с кем был бы весь этот уют и покой, но были бы они любимей и оттого еще дороже. Никогда не раскроет Анна своей души Михаилу, но Михаил будет считать, что не она, а он скрытничает, ибо с годами чувство вины перед Петром (его нет, а он жив), хотя и не воспринимаемой разумом вины, будет у него тоже нарастать. Так и будет жить эта с виду счастливая семья двойной жизнью. Теперь, однако, они находились в совершенной уверенности в том, что года утолят душевную боль, а жизнь обретет неделимую полноту. Они старались утешить друг друга, и это им в конце концов удалось. Ужин закончился покойной мечтательной беседой о днях грядущих. И хотя они говорили, что жизнь прожить — не поле перейти, виделась она им в ореоле радужного семицветья. Дни полетели колготно и для старшего, и для младшего Богусловских, но если бы они пристальней пригляделись к ним, то разочарованно бы поняли, что в сути своей они утомительно однообразны. Но им либо недосуг было приглядываться, либо они не хотели этого делать, чувствуя свою нужность в новорожденном пограничном организме, принимая и боясь ревизовать ее. Вечерами же они, если не шли в театр или в гости, затевали разговор о новых инструкциях, о реорганизациях, которые тогда были частыми, но и эти разговоры, порой горячие, по сути своей тоже повторяли одну и ту же тему: Богусловский-старший считал, что нечего мудрить, что не следует столь много и громоздко перестраиваться, а что нужно просто вернуться к старой, надежной, как он говорил, структуре, но Богусловский-младший выступал против слепого цепляния за старое. — Функции границы теперь иные, чем прежде, — возражал Михаил отцу услышанными и усвоенными на лекциях и собеседованиях истинами. — Она теперь и политический рубеж… — Пусть это так. Я с этим в разлад не собираюсь вступать. Я говорю совершенно о других вещах — о структуре войсковой и оперативной. Один командир. Все в его ведении. Повторяю: все! Он организует охрану границы, он целиком и полностью за нее отвечает. Эту мысль, сын мой, я не перестану отстаивать, пока в состоянии это делать. И вспомнишь старика, вернемся на круги своя. Уклад вековой — он крепкий, испытанный. — А я не против поиска. Ты, отец, тоже не станешь возражать, что ищущий находит. Определится новое, совершенное. Уверен я в этом. Да и сам начну искать, как только пошлют меня на границу. Пока это туманилось где-то вдали. Но дни летели чередой, и вот уже выпуск, как говорится, на носу. Оба Богусловских хлопотали, чтобы направление Михаилу состоялось на Памир, но, как объясняли им, туда только готовится десантирование пограничного отряда, пока же там маломощные посты, пограничники которых давно уже ждут смену, да таможенная служба. Там пока что нечего делать выпускнику Высшей школы, и направили Михаила в распоряжение командования части пограничной охраны полномочного представителя ОГПУ Киргизского края. Направили в Алма-Ату. — Проявишь себя в работе — широкая тебе дорога, — вручая предписание, пообещал председатель выпускной комиссии. — Пример вашей семьи для многих поучителен. Не изменили в лихую годину вы границе. Не порадовался Михаил этой похвале. Он ждал отправки на границу, он торопил время, но вот наступил этот момент, а удовлетворенности не почувствовал. Напротив, было такое ощущение, что свершается что-то ненужное, чего следовало избежать. И комнату коммунальную ему стало жаль, и отца, который остается без присмотра под старость лет, но более всего жалел он Анну, представляя, каково будет ей на новом месте, — ей, выросшей в обильном достатке, не знавшей вовсе, что такое деревенская изба. Он не корил себя за неуютность московского быта — революция определила его. Он даже утешался тем, что у других и подобного устройства не было. Теперь же, когда жизнь налаживалась, когда, останься он в Москве преподавателем ли, работником ли штаба, как ему предлагали, обеспечили бы его приличным жильем, как обеспечили уже многих его коллег, а он бросал все это, уезжал в Тьмутаракань и увозил туда Анну. Теперь этот шаг казался Михаилу опрометчивым, но идти на попятную мешали ему и гордость, и командирская честь. Оставалось одно: собирать чемоданы, увязывать в тюк постель, вовсе не предполагая по неопытности, что тюк этот окажется в пути обузой и будет вызывать невольную усмешку ездовых, ибо чего-чего, а подушек и даже перин сколько угодно можно купить в любой казачьей станице, в любом поселке у хохлов-переселенцев. Нет, не знал этого Богусловский, красный командир, хотя вполне прилично изучил и историю, и этнографию того края, где предстояло ему служить. Вот и хлопотал, чтобы все собранное, пусть и превышало оно норму, определенную железнодорожными инструкциями, отправить билетным багажом. В конце концов это удалось ему. Удалось достать и билеты в спальный вагон. Проводник с нафабренными усами встретил их с профессиональной безразличной вежливостью, проводил в купе с мягкими, обитыми коричневым бархатом диванами и спальными полками над диванами, тоже мягкими и бархатными, лучшего желать чета Богусловских не могла, и старались Анна с Михаилом поначалу просто не обращать внимания на то, что бархат на диванах изрядно потерт и бугрится пружинными кругами, а воздух нечист от невыветренного табачного дыма и застарелой грязи, а спустя сутки-другие обвыклись и чувствовали себя превосходно. Привыкли они к тележному скрипу и самого вагона, который, особенно в первую ночь, рождал тревожное беспокойство: «Не рассыплется ли?», привыкли к долгим стоянкам на узловых станциях, даже выходили прогуливаться по перрону; и к тому привыкли, что поезд то захлебисто пересчитывал стыки рельсов, то полз по-черепашьи, — они превратились в заправских пассажиров, подолгу спали, остальное же время либо читали журналы и газеты, что услужливо приносил им вместе с утренним чаем проводник, либо смотрели в окно; а чем дальше отъезжали от Москвы, тем окно все более притягивало их к себе. Привычный лес, то густой и хмурый, то раскидисто-праздничный, который мелькал за окном, когда поезд прытко бежал от полустанка к полустанку, пахотные лоскуты среди этого леса, деревни на взгорках у тихих разливистых речек, пароконные брички на колеистых проселках — все это знакомое и оттого не очень привлекательное оставалось позади, а к железной дороге, все упрямей расшвыривая леса на тощие колки, властно подступала степь, настолько бескрайняя, что терялась она где-то за горизонтом. Ровная, серовато-зеленая, она магнитно тянула к себе, хотя, казалось бы, не за что было ухватиться взгляду. Крутит встречно безмерная ровность за окном, и все, а надо же — не оторвешься. И редко когда взбугрится в степи юрта да проплывет вдали серо-черная отара овец, еще реже — аул из юрт. День, второй, третий — всюду степь. Даже запыленные полустанки с выгоревшими на солнце домишками казались растворенными в степной шири, смятые и задавленные ею, и тихая грусть, исподволь подкрадываясь, захватила в конце концов полностью и Анну, и Михаила. Нестерпимо хотелось им, чтобы мелькнул за окном привычный темный бор, блеснула в ожерелье ракит речка; им хотелось назад, в Россию, но они старательно скрывали это желание, боясь обидеть друг друга, в то же время понимая, что делать этого не следовало бы, оттого чувствовали себя неловко и больше помалкивали, уткнувшись носами в окно или в книги. — Голодная степь, — оповестил проводник вскорости после того, как они миновали Арысь. Чем она отличается от той — сытой? Ничем. Все та же бескрайность, прокаленная солнцем. Только воздух, врывавшийся в окно, немного теплей. А поди ж ты — объявил проводник, и поднадавила грусть покрепче… Но жалкими и смешными показались бы Михаилу его грустные думы, знай он, что через вот эту степь проезжал Иннокентий верхом, снедаемый тревожными предчувствиями чего-то недоброго. Не сутки ехал, не двое. Не в вагоне по новеньким рельсам, которые легли уже до самого Пишпека. В Пишпек, в этот тихий, необычный для Анны и Михаила своей сплошной зеленостью город, поезд привез их уже оттаявших душой, налюбовавшихся белопапаховыми горами, уютными долинами с белокипенными речками — им все вновь стало интересным, увлекающим. Их не смутило даже то, что через несколько минут после перронной суеты они остались совсем одни, безъязыкие в совершенно незнакомом городе. Терпеливо Михаил пытался выяснить, выйдя на привокзальную площадь, как найти нужный адрес, но все, кого он ни спрашивал, пожимали плечами либо кивали подбородками в сторону гор. Тогда он решил пойти к начальнику вокзала, наверняка, как он подумал, русскому человеку, но Анна остановила его: — Фаэтонщик, Миша, должен знать по-русски. — Верно. Пошли. Увы, по выражению глаз, этих безразличных черных жуков, нельзя было даже предположить, что фаэтонщик хоть что-либо понял из сказанного Михаилом, но, когда он безнадежно закончил объяснять, куда им нужно попасть, фаэтонщик сказал непонятное: «Жаксы», помог сесть в фаэтон Анне и, взгромоздившись на облучок, подобрал вожжи. Не успели еще Михаил с Анной насладиться мягкой ездой в прохладной тени под белым тентом, как фаэтон уже остановился у кирпичного, давнишней постройки, внушительного дома, и возница, ткнув в сторону двери кнутовищем, сказал что-то непонятное, но что, как догадались Богусловские, означало: приехали, платите денежки и — до свидания. — Удивительно, — читая трафаретку, прикрепленную к стене рядом с дверью: «Управление ГПУ по Кара-Киргизской автономной области», недоуменно проговорил Михаил. — Ничего вроде бы не понял, а надо же — привез. — Велико ли дело? — улыбнулась Анна. — По форме твоей краскомовской смекнул. Их встретили без особой радости. Лишние заботы, и немалые, но пообещали отправить в Алма-Ату в самом скором времени и с надежной оказией. Предоставленные самим себе, в ожидании «самого скорого времени», Анна и Михаил бродили по улицам, удивительно похожим на улицы заштатных русских городишек. Дома, хотя и разные по размеру, но похожие друг на друга одноликостью фасадов, тесовыми крышами, палисадниками и даже цветами в этих палисадниках. Только окраины Пишпека были иными — глинобитными, беспорядочными, но Богусловские не решались проникнуть в глинобитную тесноту. Побродив по улицам-близнецам и утомившись от однообразия, возвращались они к себе в заезжую, как называли здесь двухэтажный деревянныйособняк, конфискованный у какого-то купца-воротилы, и принимались за книги, которыми в изобилии снабжала их библиотекарь управления. Книги тоже были похожими друг на друга, как близнецы-братья, тем, что написаны были как бог на душу положит; но, видя их несерьезность научную, Богусловские все же читали, надеясь пополнить хоть немного свои знания о крае, куда они приехали жить. Лишь иногда Михаил не выдерживал: — Наставляли нас: знайте и уважайте обычаи местных жителей, образ хозяйствования. А тут попробуй разберись во всей этой несерьезности, — откладывая брошюрку с очерком незадачливого этнографа, возмущенно говорил Богусловский. — Всех под одну мерку — туркестанцы. Их же тут, племен и народов, сколько?! Анну же забавляла горячность мужа. Улыбнется и спросит: — Значит, они — верхогляды? А ты сам? Он соглашался с ней, что и в самом деле, сидя в кресле не познаешь народа, тебе незнакомого, вовсе, но все же вновь брал очередной очерк. Вдруг есть что-либо интересное и нужное. Во время одной из таких пикировок, родилась у них мысль отнести все эти толстые и тонкие книги в библиотеку, а взять словарь и приняться за изучение киргизского языка. Не ведали они, что в Семиречье казахи говорят иначе, хотя и похоже. Словарь они выпросили насовсем и взяли с собой, когда пришло время тронуться в путь. Но вышло так, что среди их попутчиков оказались казахи, и те, когда Анна с Михаилом начинали попугайно твердить какое-нибудь слово, цокали языками, покачивали головами несогласно и наконец осмеливались сказать это же слово на свой манер. Поначалу Михаил даже серчал на эту, как он считал, помеху, а потом понял, что легче познавать язык в общении с носителями самого языка, и уже все дни, пока они петляли по предгорью, преодолевали перевал, а затем ехали по дороге-стреле, проткнувшей степь до самого горизонта, — все те дни Михаил Богусловский ни на шаг не отходил от казахов, ставших его учителями. На удивление себе он сносно усвоил ударение и жесткость говора, быстро понял, что, как и в России, места именовались по ассоциации с чем-либо привычным. Даже вот эта поразительно ровная дорога названа Длинным деревом — Узунагач, и поселок, который встретится им на дороге при подъезде к Алма-Ате, носит то же имя, что и дорога, просто оттого, что стоит рядом с ней, и Алма-Ата вовсе не отец яблок, а яблочное место — Алматы; как верно бы, не искажая сути местного названия, должно переименовать Верный — многие слова он хорошо запомнил и вполне сносно произносил их, и это радовало как и учителей, так и самого ученика. — Важен почин, — говорил он Анне. — Дальше станет легче. Слово за словом начнет цепляться. А словарь? Пусть остается. Как память, как упрек: подумай, прежде чем заняться чем-то. В Алма-Ате краскома Богусловского ждали, и лишь только о его приезде доложено было начальству, тут же последовало приглашение. Просторный кабинет, в красном углу которого будто врос в пол массивный стол под зеленым сукном. На полу — ковер. Работы старинной. Правда, с заметными проплешинами. У стен в парадной ровности — осанистые разномастные кожаные кресла. И совсем приличные еще, и старенькие, потертые. — Столица — в гости к нам, — с излишней восторженностью приветствовал Богусловского хозяин кабинета, краском средних лет, среднего роста и средней полноты. Он вышел из-за стола, вежливо пожал руку Богусловскому и, пригласив сесть его в кресло, сам уселся рядом. Кресло было ему явно великовато, и чтобы не казаться в нем утонувшим вовсе, раскинул руки вольными крыльями по круглым толстым подлокотникам. — Жалоба к нам поступила. Весьма неприятная. Самосуд на заставе. Мы бы просили вас начать свою службу с выяснения обстоятельства вопиющего беззакония. Начальнику отряда мы доверяем, он из рабочих, предан Советской власти, но есть одно обстоятельство… Короче говоря, я имею основание отвести от расследования начальника отряда. Хочу, чтобы все было без предвзятости. Поезжайте и изучайте вопрос на месте. Ваши выводы позволят нам принять верное решение. — Помолчал немного, затем продолжил сочувственно: — Понимаю, отдых с дороги не повредил бы, особенно вашей жене, увы, я вынужден поторопить вас с отъездом. Жену сразу берите с собой — в том отряде останетесь служить. Но дорога неспокойна, поэтому решайте: с усиленным сопровождением либо только с одним проводником-коноводом? Меньше привлечете внимания. Три всадника. — У меня багаж. — Еще лучше. Пароконку выделим, возницу. Оружие — под сено, вот тебе и переселенцы, которых сейчас — пруд пруди. — Я согласен. Жене на бричке тоже удобней. — Оформляйте тогда мандат. Они, привыкшие приказывать и подчиняться, даже не подумали, что решили за женщину, коей сама природа предопределила повелевать. Нет, не приказывать, не настаивать, а соглашаться и поддакивать, добиваясь в конце концов своего. А если еще женщина любима, ее желания становятся непререкаемым законом. В общем, Анна захотела ехать верхом и попросила мужа: — Можно, Миша, и я в седле? Верно-верно, на бричке удобней, я понимаю, но ты же сам говоришь, что дорога опасна, а на бричке, если что, не особенно ускачешь. Ты же знаешь, что в седле я себя прекрасно чувствую… Да, Михаил знал, что она любила конные прогулки. Не слезала с седла, бывало, по два-три часа и никогда не казалась уставшей. Но сравнимы ли те прогулки с предстоящей многодневной дорогой? Сравнимо ли женское седло с кавалерийским строевым? И не ровные просеки петербургских лесов лягут под копыта коня, впереди — крутые подъемы и не менее крутые спуски, где особенно ловко нужно сидеть в седле, чтобы не намять холку лошади, не посдирать себе колени. Анна, уловившая недовольство мужа ее просьбой и понявшая причину этого недовольства, не отступилась тем не менее от своего: — Пусть, Миша, это будет проверкой моего тебе обещания: в любой трудности с тобой. После таких слов особенно не повозражаешь. Но не мог Михаил не предупредить Анну: — Горами придется ехать. — Я все снесу. Поверь мне. — Хорошо. Дадут ли только лошадь? Попытаюсь уговорить. Не пришлось уговаривать. Желание Анны ехать верхом было воспринято с уважением. Охотно подобрали невысокую, гладкую, не только от молодости и здоровья, но и от мягкого, доверчивого характера кобылку, нашли казахское седло, выточенное из дерева и обитое плотным войлоком. Короче, быстро сделали все, как надо. Михаилу, однако, седло показалось неприглядным и неудобным, он начал было возражать, но получил убедительную отповедь: — Седло кочевников! Седло чабанов и табунщиков. В нем мудрость народа, весь его опыт. Не то, что строевое, для сабельных сшибок рассчитанное, для атак лавных. А это, — краском провел рукой по войлоку, будто по гриве любимой лошади, — для мира. Ну, если так, то что же возражать. Согласился. Хотя сомнения и остались. Широкое слишком седло, удобно ли будет Анне? Первые километры, как выехали, все поглядывал на жену, то и дело спрашивая, хорошо ли седло, не поменяться ли? Анна успокаивала его, уверяя, что все в порядке, и он в конце концов успокоился. Как и сам город, прислонившийся к горам, но ни одним домишком не взобравшийся даже на первые предгорные холмы, так и дорога из Алма-Аты шла по степной ровности, упрямо огибая любой горный выступ. Но поначалу ни степь, которая стелилась слева, ни горы, поднимавшиеся справа до самых небес, не воспринимались: плотными рядами стройных часовых стояли на обочинах пирамидальные тополя и привлекали все внимание к себе строгим совершенством форм; чем дальше, однако, дорога уходила от города, тем чаще в строю том встречались прорехи, будто прошлась по нему пулеметная очередь, а потом и вовсе оголилась дорога и стала как бы рубежом между аскетической суровостью и барской вольготностью. Когда они глядели на степь через вагонное окно, то видели ее всю сразу, лишь выхватывая иногда взглядом жухлые полынные кусты или пропыленные саксаульники, попадавшиеся недалеко от железной дороги, но сейчас степь, вот она, под копытами коней, которых они то пускают рысью, то переводят на шаг. Любуйся ею, познавай, ибо все неведомо, все удивительно. Анна заливисто, с той безотчетной веселостью, какой давно уже не испытывала, смеялась над сусликами, которые торчали столбиками у своих норок и очень походили и своей напряженностью, и пугливым взглядом на новобранца, первый раз вставшего на часы и взявшего, тоже первый раз, на караул при виде приближающегося командира. Не меньше веселости было у Анны и когда она смотрела, как по-бабьи неуклюже прятались суслики в свои норки. Михаил же, глядя и на сусликов и на Анну, улыбался довольный. В эти минуты он был просто счастлив и не хотел замечать огромных солончаковых плешин, которых было много по левую руку и на которых не росли даже убогий ковыль и занозистая верблюжья колючка. Его взгляд тянулся к горам. И удивительное дело, от самых подошв предгорных холмов, сразу, без подготовки, начиналось буйство природы: боярышник, облепиха, дикие яблоньки и даже миндаль в густом переплетении, в травной тесноте поднимались по склонам вверх и там врезались клиньями в глухие сосновые боры, могучие, нахмуренные; и только в поднебесной выси лес редел, мало какие хребты щетинились низкорослыми сосенками да темнели сосновыми пятнами стиснутые скалами ущелья, а над всей этой причудливой мешаниной гранита и зелени нависали ледники, белые до синевы — все красиво, все величественно, но с непривычки берет робость. А степь отталкивает. Только веселят суслики и Анна, заразительно смеющаяся над сусликами. Миновали сонный поселок, приткнувшийся к небольшой речушке, шумно выбегавшей из тугайной лощины, где деревья густо перевивал дикий виноградник; проехали еще десяток километров, и возница, остановив бричку у развилка, сообщил Богусловскому: — Коль на заставу сразу, то вверх лощиной. Бричке только ходу нет. Жинка пусть со мной. Все одно в отряд возвернетесь. — Потом предложил красноармейцу-коноводу: — А то, Паша, свези ты в отряд, а я верхом. Знакома мне дорога. — Будто я кутек писклявый, — серчая, отозвался Павел и подтолкнул под буденовку высунувшуюся на лоб жидкую пепельную прядку. — Гляди. Не заплутал бы. — Типун тебе на язык… А у Анны с Михаилом свой разговор. Анна на своем стоит, чтобы вместе ехать. Пусть трудно, пусть горы, но вместе. Потом вместе и в отряд. Михаил отговаривает, убеждает, что не долгой будет разлука. Увы, ничто не помогает, Анна обрезала: — Я еду с тобой! Все! Откуда такая настойчивость? Вроде бы всегда отличалась покладистостью, излишней даже уступчивостью, а вот тебе, уже вторично на своем настаивает. Что ж, не ругаться же? Да и самому покойней, когда рядом жена. Знаешь, что с ней ничего не случится неведомого. — Хорошо. Пусть будет по-твоему. Попрощавшись, разъехались, и дорога, на которую свернули Богусловские с коноводом и которая тут же сузилась до тропы, сразу же насторожила жуткой спокойностью и затхлой сумеречностью. Нет, здесь не было мертвецкого безмолвия, напротив, речка шумела изо всех сил, подковы звонко цокали по граниту, здесь густо облепили речку деревья, веселые и пышные от обилия влаги и оттого, что их здесь никогда не трепал ветер; в зеленой гуще прытко сновали меж веток пичуги, перекликаясь самыми различными голосами, — здесь все жило, все двигалось, все шумело, но вся жизнь совершенно не воспринималась потому, что тропа лепилась к высоченной до головокружения гранитной стене, которая задавила все своей каменной молчаливостью. Даже лошади, не ведающие душевной нестойкости, то прядали ушами, то локаторно настораживали их. Путники молчали. Коней рысью не пускали. А неспешная езда еще больше угнетала их. Михаил старался отвлечь Анну воспоминаниями о Москве, рассказывал, первый раз, о штурме Зимнего, о реакции солдат на картину «Туалет Венеры», о том, как пытался Ткач вынести из Зимнего драгоценности, — Анна слушала Михаила, казалось бы, с интересом, даже упрекнула, что прежде никогда об этом не говорил, но бледность не сходила с ее лица. А когда видела Анна на высоте двадцати-тридцати метров впившуюся в гранит корнями, похожими на щупальцы осьминога, сосенку либо осинку, она еще сильней бледнела и совершенно машинально втягивала голову в плечи. Михаил же, понимая полную бесполезность своих действий, с болью в сердце смотрел на Анну и еще с большей настойчивостью продолжал уводить ее мысли в прошлое, стремясь вовлечь в равноправный разговор. Долго длилась эта бессмыслица. Несколько часов. И вдруг, после некрутого подъема и столь же некрутого поворота, воздух, вольный и свежий, пахнул в лицо, речка будто проснулась, птицы защебетали явственно, лошади весело вскинули головы — словно сбросила природа вериги и задышала полной грудью. А всадники прежде почувствовали разительную перемену и лишь потом только осознали причину: гранитная стена круто оборвалась и вольно распростерлась впереди холмистая в густом разнотравье долина. А горы, ступенчато поднимаясь от окраин долины, виделись отдаленно и оттого казались приглаженными и добродушными. Неописуемую, никогда прежде не виданную красоту долины, как казалось Михаилу, создавали прилавки, каждый из которых имел свой, совершенно отличный от соседнего, мир деревьев, трав и подлеска, хотя и была во всем этом зеленом многообразии как форм, так и оттенков какая-то закономерность. На прилавках северного, самого крутого, склона преимущество имела тяньшаньская ель, необычайно длиннохвойная и чрезмерно, до самого комля, густая. Но Михаила поражали не столько густота, сколько непостижимая разнообразность форм, каких не встречал он в лесах России. Там каждое дерево начиналось со ствола. Тут почти ни у одного дерева ствола не видно. Вот торчит лохматая колонна высотой метров под сорок, а рядом, столь же лохматая, пирамида Хеопса, а за ней — наконечник копья, выкованный умелым и аккуратным мастером. А березы, которые густо лепились на прилавках ближе к восточному и западному склонам? Розовостволые и тоже высокие, что тебе голенастые девчонки, ошпарившие холодной росой босые ноги, когда перебегали полянки с густым купырем, борцом и василистником. Но чем южнее, чем солнечнее были склоны, тем чаще втискивались в сосновые и березовые ельники корявостволые клены, образуя серебристую проседь в густой зелени, когтистый боярышник и приземистые яблони. Постепенно клен, боярышник и яблони отвоевывали для себя целые прилавки и вольготно ветвились на них. — Чудо природы! — обращаясь к жене, заговорил Михаил, но тут же замолчал, увидев ее устремленный на ледники взгляд и поняв, что она даже не услышала его слов. Да, Анну восхитили ледники. Не скрывая восторга, она воскликнула, указывая на дальний ледник, над которым пухлыми белобокими лоскутами двигались редкие тучки. — Смотри, Миша, какая прелесть! Как живые. Они катятся по леднику. — Точно, — поддержал Анну Михаил и добавил раздумчиво: — Верно отец сказывал как-то: горы видеть нужно, а не читать про них. Невообразимый контраст красок и в то же время удивительная гармония в этом хаосе скал, ущелий и долин. Можно ли привыкнуть к горам и не восторгаться ими? Даже если ты здесь родился, здесь пасешь овец и лошадей?! Не предполагал краском Богусловский, что совсем скоро вся эта восхитительная гармония станет обычными трудными для путников горами, где опасность подстерегает тебя всюду. Первым ушатом холодной воды оказался развилок тропы, у которого ехавший впереди коновод придержал повод и, сдвинув буденовку на лоб, поскребся по-мужицки в затылке. — Что? Неведомо куда путь? — еще не ощущая полной мерой важности момента, спросил Богусловский, остановив своего коня рядом с Павлом. — Куда-никуда — приведут. Джайляу это. Людей все едино встретим, — спокойно ответил коновод. — Напрямки и возьмем… А куда «напрямки»? Развилок словно рогатка. Один ус — вверх, другой — вниз. Павел, уверенный, что «прямки» те, что вверх ведут, повернул коня вправо. Но километра через два остановился в нерешительности: от тропы сучковато ветвились тропки поменьше, теряясь в густом разнотравье, а сама тропа худела, как ствол к вершине, и в конце концов терялась в траве, как и боковые отпрыски. — Стало быть, вниз следует, — глубокомысленно изрек Павел и развернул коня. Нижняя тропа привела обратно к берегу речки, какое-то время так и шла возле нее, словно прилепленная, затем тоже отвернула вверх, перевалила через несколько мягких холмов и, вильнув вниз, уткнулась в утрамбованную до каменистой твердости и оттого совсем бестравную площадку. — Теплые ключи, — все с той же невозмутимой покойностью констатировал коновод. — Верный путь, стало быть. Версты три по увалу, а там и аул. Три версты не бесконечность неведомая, заваленная горами. Можно до темноты успеть. Солнце еще довольно высоко. Неспешно обиходили коней, и когда те аппетитно захрумкали овсом, слюнявя торбы, подкрепились сами. Но прежде умылись в теплом сернистого запаха роднике, поверив Павлу, что целебен источник, что паломничество сюда настоящее, оттого и тропа широкая, и площадка умята прочно. Увы, три горные версты далеко не те, что в степи. Пусть они там даже с гаком будут. Не испытала этого на себе прежде чета Богусловских, вот и не спешила, проникшись спокойствием коновода. А зря. Напрасно и Михаил тянул время, чтобы, как он думал, отдохнула получше Анна, которая хоть и бодрилась, но было видно, что устала основательно. Поняли они это совсем скоро. Через каких-нибудь полкилометра. Тропа, ровно тянувшаяся по склону, вдруг, упершись в гладкокаменную ровность, вильнула вниз и как-то сразу отощала. Это вызвало у Михаила Богусловского недоверие, но Павел спокойно объяснил, что путь здесь один и заплутать теперь они не заплутают никак. Однако не прошло и четверти часа, как тропа привела к голой площадке с несколькими развалившимися, явно прошлогодними очагами, вокруг которых уже начала пробиваться трава. За площадкой начиналась широкая осыпь, которая загибалась вправо за скалу, конца оттого осыпи не было видно. — Брошенная стоянка чабанов, не иначе, — заключил Богусловский. Его уже начало угнетать олимпийское спокойствие коновода, его принцип: куда бы ни ехать, лишь бы не стоять на месте. — Нет же дальше пути. Где-то потеряли мы нужную тропу. Возвращаться нужно, искать ее. — Как же потеряли, если не терялась она? — удивленно спросил коновод. — По осыпи, должно, дальше. Иначе куда ж? Нет пути иного. Так по угору и нужно. — Сомнительно. Весьма сомнительно, — пожал плечами Богусловский и глянул на Анну, ожидая ее слова, ее поддержки. Но Анна сказала иное: — Мы же, Миша, не знаем. Зачем обижать недоверием человека. Кони, эти привыкшие беспрекословно повиноваться поводу и шенкелям кони оказались на этот раз не столь послушными. Павел даже крикнул на своего мерина, только тогда он боязливо ступил на окатанные камни, в навал лежавшие на склоне, и, подгоняемый шенкелями хозяина и глухим каменным шорохом, который рождался от потекших вниз камней, заперебирал торопливо ногами. — Давай следом, — велел Михаил Анне. — Я замкну. Как по каленым углям засеменила послушная кобылка Анны, напрягаясь вся, словно жгут, но ничего — успевает за конем Павла. Но вдруг споткнулась, сбилась с темпа и начала тонуть в круглом текучем камне по самые бабки, до крови разбивая их, — Анна натянула повод и, жалея лошадь, спрыгнула на камни, а те поплыли из-под ног, ноги подвернулись, и Анна тяжело завалилась, больно ударившись не только боком, но и головой. — Стой! — крикнул коноводу Михаил и, как ни спешил к беспомощно лежавшей на камнях жене, слез с коня и осторожно, стараясь ступать как можно мягче, чтобы не упасть и тоже не подвернуть ноги, подошел к Анне и помог ей подняться. — Что? Больно? — Вроде все цело, — силясь улыбнуться, ответила Анна, и было видно, с каким трудом дается ей улыбка. — Обними меня. Пошли. Медленно они пошагали по осыпи, шелестя камнями. Впереди, примеряя каждый шаг, двигался Богусловский, держа одной рукой жену, а из другой не выпуская повода своего коня. Следом шел в полном спокойствии коновод, держа под уздцы своего мерина и кобылку Анны. Вначале он молчал, затем, когда солнце подобралось к вершинам почти вплотную, принялся время от времени бубнить: — Засветло бы успеть, а, товарищ краском? Михаил и сам понимал, что, если ночь застанет их на осыпи, положение окажется безвыходным, но как он мог торопить Анну, которая, он видел, совершенно обезножела и ковыляла из последних сил. Не спешил Богусловский еще и потому, что боялся, как бы не оступиться, не покатиться вместе с камнями вниз, туда, где весело шумит река. Начинало смеркаться, а конца осыпи все еще не было видно. Темнота в южных горах наваливается споро. Прошли путники еще метров тридцать, и не видно уже скалы, нависшей над осыпью. Впиталась она в темноту. Один ориентир: шум речки, доносившийся слева. Неважный ориентир, но на безрыбье и рак рыба. Минут двадцать двигались они на ощупь, ловя старательно речной шум. Но трагичность положения с каждой минутой им виделась все ясней. И вдруг: — Миша! Огонек! Столько было радости в крике Анны, что Михаил даже испугался за душевное состояние жены. Но, оторвав взгляд от камней под ногами, тоже увидел не очень далеко тусклый костерок, который только начинал набирать силу, и тоже воскликнул: — Костер! Спаситель наш! Только коновод спокойно изрек: — Ужин у юрты готовят. Выбраться бы из камней, пока горит. Поспешить бы. Он обвинял. Он, самоуверенно заявивший вознице, что не собьется с дороги; он, по вине которого они потеряли более двух часов светлого времени, плутая по джайляу, а затем оказались здесь, в этих сыпучих камнях, — он обвиняет. Это было сверх понимания Михаила Богусловского, но он не стал ничего говорить коноводу, осознавая и бесполезность упреков, и полную их ненужность в данной ситуации. Пошагал вперед. Теперь более уверенно. На костер. Еще почти час они скреблись по осыпи. Первый костер уже потух, зато разгорелось несколько новых. Зовуще и радостно они мерцали в ночи, хотя казались далекими. До отчаяния далекими. Вот наконец нога Михаила ступила на твердое. Какая радость ощутить под ногой не выскальзывающий камень, а твердь! Шаг, другой, третий… Гранит. Еще несколько шагов и — трава. Анна со стоном повалилась на нее. — Змей здесь полно, — выводя на траву коней, предупредил Павел. — Не ужалила бы. К юртам бы нужно. Там кошмы. Там не опасно. Ясней ясного, только не в силах подняться Анна. Стонет сдержанно. О седле и слышать не хочет. — Вот что, Павел, — приказывает Богусловский, — бери всех коней и — вперед. Я следом понесу жену. — А что не на конях? — недоуменно спросил коновод. — Прытче же на конях… Подождал ответа, но, не получив его, накинул поводья на согнутую в локте руку и, понукнув: «Пошли, милые», взял направление на огоньки. Михаил поднял Анну, та прильнула к нему, безвольная, обмякшая, судорожно, но беззвучно зашлась в плаче. Михаил молчал. Чем он мог утешить свою Анну? Он понимал, что впереди полная неизвестность. Даже неведомо, как встретят их в ауле. Он сосредоточенно делал каждый шаг, чтобы не оступиться в темноте, не уронить жену, не причинить ей еще и физической боли. Заржала устало и жалобно кобылка Анны, ее поддержал задористо и звонко конь Михаила, и от юрт откликнулось сразу несколько лошадей, а вслед за этим наполнилась темнота топотом скачущих лошадей и лаем собак, которые, было похоже, неслись рядом с всадниками. Остановился коновод, смахнул карабин с плеча. Отпустил торопливо Михаил на землю свою жену, кинулся к коноводу. — Коней кладем! Легли послушные кони, образовав живые укрытия. Михаил маузер достал и приспосабливает руку у седла, чтобы удобней, с упора, стрелять. Нет, не даст он в обиду жену свою, любовь свою. Ни людям, ни собакам. Коновод тоже мостится за своим мерином половчее, патрон в патронник досылает. Ближе и ближе топот копыт. Не так и много всадников, как поначалу показалось. Не более пяти. Собак, тех, кажется, свора целая. Трудно управиться будет с ними, если набросятся. Конечно, если огонь открыть с упреждением, тогда полегче, но… — Не вздумай стрелять, — строго предупредил Богусловский коновода, — ни в коем случае без команды! — Не кутек я слепой, — осерчал Павел. — Мирных ни за что ни про что обидеть можно. Летит свора неудержимо, захлебывается злобным лаем. Вот она, видна уже. Огромным усилием воли Михаил держит неподвижно палец на спусковом крючке. «Только в упор стрелять! — убеждает себя. — Только в упор». Анна молчит перепуганно. Съежилась за своей кобылкой, дохнуть боится. На пределе нервы. На самом пределе. Еще миг — и врежется в хриплый лай выстрел. Выделил уже Михаил самого крупного пса, уже начал пальцем давить на спуск. И тут что-то непонятное гортанно крикнул невидимый еще за теменью всадник, и собаки будто наткнулись на глухую стенку. Они лаяли все так же ненавистно, но ни на шаг не приближались. Наплыл из темноты всадник. Он держал, как копье, длинную палку с веревочной петлей на конце. Осадили коней и остальные всадники. Михаил, поняв, что это табунщики, решил первым вступить в переговоры. Стараясь выговорить как можно четче, сообщил: — Пограничники мы. Плохо не сделаем. На этом его словарный запас на данную ситуацию иссяк, но и этого оказалось достаточно, чтобы один из всадников, похоже старший, прикрикнул на собак: «Турдеса!», что, как понял Михаил, означало: угомонитесь. А когда те, понурив хвосты и замолчав, отошли в сторону, слез с лошади и положил палку с веревочной петлей на землю. Спрыгнули и остальные всадники и тоже положили палки у своих ног, демонстрируя этим мирные намерения. Михаил встал, скомандовал Павлу, чтобы тот держал на мушке старшего, перешагнул через лошадь и сделал несколько шагов навстречу табунщикам. Сказал старательно: — Женщина у нас. Жена моя. Ноги. — И, еще не зная, как сказать по-казахски, принялся коверкать русские слова, словно они станут от этого понятней, объяснять, что произошло с Анной. Тот, кого Михаил принял за старшего, бросил что-то своим товарищам резкое, затем, передав повод одному из них, снял бархатный халат, подошел к Анне, расстелил его рядом с ней, жестом подозвал Михаила и, тоже жестом, потребовал переложить на халат Анну, которая была в обмороке. Дальше все шло ловко и быстро, без всяких слов. Подняли Анну Михаил и табунщик вдвоем, но тут же им на помощь подошли еще двое казахов, и, прировняв шаг, двинулись размеренно они к юртам. Чуть приотстав, шагал Павел с конями. Следом за ним вели на поводу лошадей казахи-табунщики, а замыкали шествие с молчаливой покорностью собаки. У юрт Анну облепили женщины, заохали, запричитали. Затем самая старшая из женщин посеменила к большой юрте, откинула полог и крикнула: — Несите. Анну осторожно подняли и понесли в юрту, а перед Михаилом, который пытался помочь женщинам, опустили полог, и он остался стоять в растерянности. То одна, то другая женщина пробегали мимо него с горячей водой, с одеждой, со свежими овечьими шкурами, с пучками травы. Он был в полном отчаянии, он хотел сейчас находиться рядом с женой, но, подчиняясь воле женщин аула, стоял истуканом возле юрты. Подошел табунщик, уже в другом халате. Ткнул себя в грудь и назвался: — Сакен. — Михаил, — ответил машинально Богусловский и повторил: — Михаил. — Джаксы, Михаил-ага, — одобрительно кивнул Сакен и, мягко положив на плечо Михаилу руку, позвал: — Жур. Знал это слово Богусловский. Пошел послушно рядом с Сакеном к ярко пылавшему очагу, у которого сидели на кошмах мужчины аула и Павел. Богусловскому подали кумыс, он выпил его жадно, до дна, и тут же сморила его усталость, и физическая и душевная. К бесбармаку он едва притронулся, как ни приглашали и жестами и словами, смысл которых не доходил до сознания Богусловского, хотя иные слова ему были хорошо знакомы. Сакен, поняв состояние гостя, отвел Михаила в юрту. Подумалось Богусловскому, что нельзя без охраны, что следовало бы поделить ночь с Павлом, но никакого распоряжения коноводу он не дал, поверив этим приветливым чабанам и табунщикам. Он побоялся обидеть гостеприимство подозрительностью. И не напрасно. Как только Сакен вернулся к дастархану, мужчины аула завели разговор о том, что перво-наперво следует сообщить на заставу о кокаскерах и женщине и что необходимо джигитам всю ночь посменно охранять аул. — Келеке, этот ненавистный басмач, недалеко, — говорили они. — Нельзя, чтобы нежданно нагрянул… Мужчины удивлялись, каким образом смогли пограничники проехать по осыпи на лошадях, где даже пешие опасались проходить. Несколько лет назад один смельчак скатился в каменном оползне прямо в реку. Да и несподручен пограничникам этот путь. Дорога на заставу по той, за хребтом, долине, куда ведет хорошая тропа. Нет, не могли понять мужчины, как пограничники очутились здесь. Может, предполагали, Келек сел на хвост? От него уходили? Если так, то особенно важно охранять аул. Того, что пограничники могли заблудиться, никто из них даже не подумал. Так и не удовлетворив своего любопытства, разошлись аульцы по своим юртам, оставив для охраны самых молодых, самых ловких и крепких. Тех оставили, кого в повседневности называли уважительно джигитами. Богусловский проснулся рано, едва лишь чабаны начали откидывать пологи юрт. Еще раз прокрутилась мгновенно неприглядная картина возможных последствий ночной беспечности, она словно подстегнула его, принудила торопливо одеться и выйти наружу. Натренированный взгляд Богусловского схватил сразу главное: выше юрт, на выступе, похожем на бараний лоб, стоял юноша с непривычно длинной одностволкой, а издали, от ущелья, что рубило восточное крутосклонье, мерно рысила пятерка всадников с ружьями на луках. «Охраняли! — с чувством благодарности подумал Богусловский. — Не мирно здесь, выходит». Совестно ему стало, что так непростительно размяк и принес столько хлопот добрым, гостеприимным людям. Еще больше испортилось настроение Богусловского, когда он, осматривая долину, понял, что они сбились с пути. Безлесая долина — классический трог, выдолбленное в граните корыто с широким округлым дном и крутыми боками-склонами, на которых белели, как трещины в застарелом дереве, промоины. И даже ущелье, прорезавшее восточный склон, тоже казалось большой трещиной. Дно и нижняя половина корытных боков были застланы ярким разнотравным покрывалом, которое делало, как ковер на полу комнаты, долину уютной. Уютность эта, однако, не воспринималась Богусловским, он думал о том, как выбраться отсюда на заставу, упрекал тех, кто выделил проводником-коноводом не знающего пути бойца, досадовал и на самого Павла, чрезмерное спокойствие которого и завело их, как думалось Богусловскому, в это корыто. «И Анне что потакнул? — серчая, осуждал себя Михаил. — В отряде была бы давно. А теперь и колени натерла, застрянем здесь…» Он понимал, что не вправе оставаться при жене до ее поправки, его ждала служба, в то же время он совершенно не представлял себе, как оставит ее здесь, в этом глухом ауле, хотя и у гостеприимных, но все же совершенно незнакомых людей. Из того, что ночью конный, как он назвал, дозор находился в ущелье, Богусловский делал вывод, что в этом районе гор есть басмачи, и что сделают вот эти, пусть смелые, пусть мужественные, люди с прадедовскими одностволками против вооруженной банды? Погибнут. Но оправдана ли такая гибель? Нет, Анну оставлять здесь одну Богусловский не мог, но и не ехать на заставу тоже не мог. Вот и соображал, как поступить, чтобы и овцы были целы и волки сыты. В юрту к Анне его не пустили, объяснив с виноватым видом, что ее лечат, и потому ничей глаз, даже мужа, не должен смотреть на нее. Михаил из длинных фраз выхватил лишь отдельные слова и понял одно: опасения его не напрасны, Анна сесть в седло сегодня не сможет. Не сможет, наверное, и завтра, и послезавтра. Подошел коновод. На этот раз с виноватой потупленностью. Давит из себя: — Занизили мы, товарищ краском, чуток. Тропа там, за скалами. — И пути нет туда, кроме осыпи? — Должен. Как же не должен? Только ведь как — не знаючи? — Не знаючи, это уж точно, — плохо, — согласился с деланным равнодушием Богусловский. — Хуже может быть, да уж некуда. — Проводника взять бы… — Думаю, что помогут до тропы выбраться, — ответил Богусловский в полной уверенности, что так и произойдет. Увы, он получил категорическое: «Джок!» Нет, не страх того, что басмачи могут предъявить счет за помощь кокаскерам, и тем более не леность были причинами отказа, но здравый смысл. Так понял Богусловский, продираясь сквозь жесты и знакомые слова. Понял он и то, что остались они живы лишь благодаря беспечности Павла, сбившегося с пути. В том ауле, где они предполагали ночевать, находился сейчас Келеке. Об этом главаре небольшой, сабель с полста, но очень наглой и жестокой банды Богусловский был уже информирован в Алма-Ате. Однако в штабе сказали, что последнее время Келеке не слышно, и вполне возможно, он ушел за кордон. Не ушел, стало быть. Какая тогда сила держит его в горах в бездействии? Не одумался ли? Тогда он безопасен, тогда встреча с ним лишь на пользу. Но когда поняли чабаны вопросы и предположение Богусловского, энергично, наперебой бросали жесткое: «Джок». И только после этой необычной несдержанности начали терпеливо объяснять, что шакал не иначе как ждет кого-то. Сольется стая дикая и тогда спустится вниз. Попадаться же кокаскеру ему в руки совсем нельзя. Наиздевается вдосталь, затем казнит лютой казнью. Обойти бандита можно лишь одним путем: спустившись вниз, ехать от заставы к заставе. Напрямую же, либо обратно по осыпи, затем вверх, через перевал, либо по ущелью, что виднелось трещиной в этом «зеленом корыте», все равно не миновать аула, где Келеке. Так объяснили чабаны. Богусловский, однако, и верил и не верил им. Думал, что хитрят, чтобы оттянуть выезд до выздоровления Анны, а тогда уж и проводника дадут, и стращать не станут. Увы, вскоре он понял, как чабаны искренни. Размеренно, взвешивая каждое слово, заговорил самый пожилой чабан. Его слушали внимательно и почтительно, но, как только он умолк, сразу же вспыхнул спор. Неудержимо горячий. Особенно с возмущением что-то доказывали молодые джигиты. Аксакал не перебивал споривших долго, словно не слышал перебранки, будто ушел в себя, полностью поглощенный своими думами. Но вот наконец поднял руку, успокаивая молодежь, и та тут же примолкла, как замолкает перекрытый валуном ручеек, полнится до поры, набирает силу, чтобы обрести вольный бег, пересилив препятствие. Недолго помалкивала молодежь. Хлестанула неудержимо возмутительная волна, закрутила водовороты горячей схлестки. Но рука аксакала властно рубанула воздух. — Стыдно джигитам уподобляться крикливым женщинам. Пойдут те, кого назовут старшие. Пойдут там, где им укажут идти старшие. Через полчаса из аула ушли двое молодых парней. Ушли на заставу. Порознь ушли. Едва заметными архарьими тропами. Теперь Богусловскому оставалось одно: ждать возвращения посланцев, изучать язык и попытаться понять нравственные устои, которые определяют быт и взаимоотношения в кочевье. Ехать на заставу через отряд он не хотел, чтобы не встретиться с начальником отряда, которого в Алма-Ате просили к следствию не привлекать. Не предполагал Богусловский, что прибытие повозочного в отряд взбудоражило штаб, и Оккер, знавший о том, где Келеке, приказал спешно седлать коней полуэскадрону и сам повел пограничников резвым аллюром в горы. Начальник отряда сразу же догадался, что краском из Алма-Аты не заехал в отряд неспроста. «По душу Ларисы Карловны, — думал Оккер. — Ну, натворила! Не оберешься теперь хлопот». Вместе с тем Оккер недоумевал: отчего краском с женой? Может, заставу принимать? Тогда зачем обходить штаб? Решал шараду Оккер, а сам пришпоривал коня, чтобы успеть вызволить из лап Келеке краскома с женой и коновода. Что они попали ему в руки, Оккер не сомневался, ибо, как он считал, миновать басмаческий стан путники никак не могли. Но как ни спеши, а километры в горах ох как длинны, и быстрей того, насколько можно, не осилишь их, как бы ни старался. Одним днем не отделаешься, как ни шпорь коня. Не ведая о двигавшемся на выручку полуэскадроне, Богусловский прикидывал, как скоро приедут к ним пограничники заставы. Не вдруг прискачут, это уж точно. Пешие посланцы не открыто пошли, а тропами, которые легки только для архаров и теков, и как ни ловок чабан, как ни легок он на ногу, а птицей не перелетит через несколько хребтов да отрогов. Не один день пути. Откуда было знать чабанам и Богусловскому, что застава не в состоянии будет послать помощь в аул, а направит лишь эстафетой донесение в отряд, ибо ждет она нового перехода большой бандгруппы и дробить силы поосторожничает. И если бы не решение Оккера, жить бы им в ауле не менее недели. Позже, когда сам Богусловский послужит в этих горах, когда познает в полной мере, сколь долги горные версты, он научится ждать, научится рассчитывать, теперь же он считал эту вынужденную остановку совершенно нелепой. Он был еще молод и горяч, оттого и не мог спокойно, без угрызений совести, ждать. И как обрадовался он, когда к исходу второго дня на плоском валуне, нависшем над ущельем, задымился костерок; и чабаны, только что пригнавшие овец, сбились в кучки и устремили свои взоры к выходу из ущелья. Богусловскому, который сразу же понял, что костер — сигнал добрый, хотелось закричать «Ура!», но он неспешно подошел к чабанам, и те сразу же, радуясь и за себя (опасность от Келеке миновала), и за пограничников, сообщили: — Ваши едут. Кокаскеры. Вскорости и впрямь показался сломанный строй всадников, которые, выезжая из ущелья, равнялись в звеньях, и вот уже командир отдал повод своему коню, полуэскадрон зарысил размашисто по крутому корытному боку. Собаки кинулись было от юрт навстречу всадникам, но, подчиняясь окрикам, вернулись и вяло разбрелись меж юрт. — Скажу я вам, — спрыгнув с коня и представившись по форме, заговорил Оккер, — в рубашке вы родились. Едва к вам пробился. С боем пришлось. Без потерь, правда, но и Келеке ушел. — Затем спросил, меняя тон вновь на официальный: — С кем имею честь? — Краском Богусловский. Получил направление для дальнейшего прохождения службы… — Постойте-постойте… Во-первых, фамилия? Во-вторых, если служить, отчего тогда миновали отряд? — Богусловские — старинный пограничный род… И замолчал, не зная, что сказать в ответ на второй вопрос. Пауза становилась неловко-долгой, нужно было что-то ответить. Решил быть искренним. — Велено мне прежде расследовать, — приостановился, подбирая формулировку, — дело Лавринович. — Иннокентий Богусловский, стало быть, родственник ваш? — Брат. Вы знакомы с ним? Где он? — взволновавшись, забросал вопросами Оккера Михаил и даже подался вперед. — Знаете, где он?! — Знал. Вместе осаду держали. И Лавринович там была. Бог даст, к могиле съездим. Вмиг осунулось лицо Богусловского, и желваки зажгутились на скулах.Глава пятая
Наконец-то они одни. Отданы все распоряжения, закончена трапеза и неспешная беседа за обильным дастарханом. Оккер попал, казалось, в свою стихию: и мясо брал руками ловко, как и сами казахи, и кесу с сурпой принимал так, словно родился и вырос в ауле, и говорил с достоинством и только ко времени, и слушал чабанов со вниманием, не перебивая. Богусловскому же не терпелось порасспросить о брате у Оккера все, что тот знал, что видел. И потому Михаил осуждал Оккера за неспешность, за то, будто сознательно оттягивал тот неприятный разговор. «Обещал рассказать подробней, и надо же! Да, сытый голодного не разумеет. Мог бы сослаться на усталость с дороги. А может, что между ними произошло?» Не предполагал Михаил, что и Оккер рад был отказаться от ужина, но тот понимал, как обидит этим аул, и теперь молил бога, чтобы поскорее закончились эти нисколько не волновавшие его разговоры, его беспокоил самый важный для него вопрос: каковы полномочия краскому даны в Алма-Ате и можно ли повлиять на выводы по случившемуся. Ему было важно, чтобы незапятнанным осталось имя Ларисы Карловны. Сама-то она с обидой твердит: «Приехал следователь, ни одному слову не верит. Работничек-вояка». Понимал Оккер, что напутал следователь Мэлов, ошибся в чем-то, но не видел, как поправить дело. Был же он в этом кровно заинтересован. И вот краскомы Богусловский и Оккер в отведенной для них юрте. Наконец-то. Но лежат, укрывшись тулупами, на мягких одеялах, смотрят сквозь круглое оконце в куполе юрты на звездный кружок неба и молчат. Михаил едва сдерживает резкий вопрос: «Ну, что вы молчите?!» Ему не терпится узнать подробности гибели брата, и обида на молчавшего Оккера копилась, готовая плеснуть через край, хотя Михаил всячески пытался оправдать начальника отряда: «Времени много прошло. Крутого времени. Сколько смертей?! Припоминает…» Нет, Оккер не забыл той неожиданной и вовсе нелепой с военной точки зрения обороны караван-сарая. Но даже сейчас, когда он понимал, чего ждет от него брат погибшего Иннокентия Богусловского, виделось ему из прошлого не то, как поднялся Климентьев, возмущенный тем, что табуны коней налетчиков и их отары овец топчут хлеба, забывший об осторожности, и был ранен, а то, как стремительно, с неописуемым горем на лице бежала к раненому Климентьеву Лариса Карловна, и даже теперь, зная трагическую судьбу председателя коммуны, он все же завидовал ему; Оккеру вспоминались не избитый Сакен за стеной, не лихорадочное растаскивание мешков от ворот, не стремительность Иннокентия Богусловского, рванувшегося навстречу смерти ради спасения Сакена, — ему виделась толпа коммунарок, выбежавших из ворот вслед за мужьями, и впереди этой толпы прекрасная в своей решительности Лариса Карловна Лавринович… — Жениться на ней думаю, и вот тебе — недолга! — горестно молвил Оккер и тягуче вздохнул. И вздох этот осадил, как ковш холодной воды кипящее молоко, поднимавшуюся через края обиду. «У каждого своя боль, — подумал Богусловский. — И чья больней, не рассудить». — Побывал я в караван-сарае уже после того, — продолжал Оккер, — как побили казаки всех коммунаров, а над коммунарками понасильничали. За Лавринович ездил. Только не оказалось ее там. Перед воротами, где Иннокентий кровь пролил, — маки пышно цветут. На братской могиле — тоже маки. — Так что же произошло? — Испокон веков встречаются на Руси люди родниковой души и младенческой наивности. Им нет дела до скрещенных мечей, до кровавых водоворотов, рожденных революционными бурями, коих на Руси тоже не перечтешь на пальцах, — люди такие гнут свое, цепляются за доброту человеческую, за разум. Гибнут эти святой чистоты люди ни за понюх табаку, но их не убывает. Вот и Климентьев. Тут класс на класс стеной встал, а ему одно: учить трудовым примером. Коварство Сулембая не пошло ему впрок. Так и не затворял ворота на ночь. Да и от оружия отказался. Утверждению его устремлений способствовало и то, что в дружбе зажили казахи и коммунары. Образовалась этакая кооперация. В предгорье — отары овец, табуны лошадей, в пойме реки — хлеба, овощи. Сообща, на сходках, обсуждались дела совместные. Конфликты какие, тоже всенародно судились. Хорошо, конечно, только в степи, не среди чабанского люда, а у знати, теория о соответствии имени человека его сущности, прямо скажу, в почете. Не в чистом виде, приспособленная к степи, но в основе своей неизменна: если имя тебе чабан — паси овец, а не лезь в дела управленческие, тем более судейские. Решать и судить дозволено лишь тому, имя которого — почтенный. Вот за сохранение милого их сердцу уклада почтенные те ножами да клинками глотки полосуют непослушным. Перерезали глотку и коммуне-кооперации. Доложу я вам, однако, не столько прискорбен факт гибели мужиков-коммунаров, позор их жен и дочерей, гибель особливо заметных в делах кооператива казахов, хотя трагедия здесь великая, сколько неподсчетны по своей отрицательности последствия разгрома коммуны и кооперации. Тут мне один казах говаривал: «Советская власть — справедливая власть. Не джигитова сила только у нее и аркана нет крепкого, дабы баям руки посвязать…» Как переубедишь? Придет, дескать, время. Не сразу, дескать, даже Москва строилась. Только не всякий ждать того времени желает, а тем более свою жизнь ставить на карту. Ему при его жизни блага потребны. Иной же так рассчитывает: окрепнет власть новая, вот тогда я к ней прильну, как теленок к матке, а пока поостерегусь, издали понаблюдаю… Замолчал, понимая, что не это теперь жаждет услышать брат погибшего. И все же, вопреки, казалось бы, здравому смыслу, осознавая, что навязчивым подчеркиванием положительности Ларисы Карловны может настроить краскома и против себя, и, что особенно нежелательно, против самой же Ларисы Карловны, продолжал разговор о том, что волновало его: — Иная реакция на трагедию оказалась у Лавринович. В коммуну пришла она благодарности ради. Любви ради. Не настоящей, тешу себя надеждой, а придуманной. Когда отец Лавринович (пимокат он был) занемог, Климентьев, тогда совсем не знакомый еще им, лечил старика, последние, возможно, деньги свои тратил на лекарства и продукты. Вот она, благодарная ему, и приехала в коммуну, когда узнала о затее Климентьева. Пассивный она была сторонник Советской власти. Личное преобладало. После же трагедии бойцом стала. Настоящим бойцом. В Ташкент подалась. Разведчицей стала. Упорством своего добилась. У белоказаков года два была. Важнейшие сведения поступали оттуда. Вернулась, узнав о подготовке крупной операции, что замыслили казачки против нас, и местах перехода границы белоказачьими отрядами. Времени для передачи данных не оставалось, вот и рискнула. Когда в бою с тем отрядом погиб начальник заставы, она приняла командование заставой. Не могла она самосуд учинить. Не могла! — Мне, однако же, говорили, что следователь опытен. Да и честен. Зимний штурмовал. — Верно. Штурмовал. Фамилию изменил, составив из начальных букв пролетарских вождей. Похоже, из интеллигентов. Из старорежимных юристов. И все ж Лавринович я больше верю. Больше. — Истинную фамилию не называл? — Нет. Фальшивость какая-то у него в желании оставить о себе хорошее впечатление. Сколько раз говорил с ним, всякий раз после так и хотелось руки помыть. Словно к чему-то склизкому прикоснулся, жабу в руках подержал… А с Иннокентием, — меняя тон, в котором почувствовалось искреннее сожаление, — не сошлись. А ведь сколько вечеров на привалах коротали. Не складывался разговор, замыкались. Отчего? Вот и теперь ответа дать не могу. И только на смертном одре он мне раскрылся. Не о себе говорил, о России, о границах ее. Сколько разумных мер намеревался провести, да только у жизни много планов, у смерти — один. Неспешно, стараясь не упускать ни одной детали последних часов жизни Иннокентия, ни одного факта из его предсмертной исповеди, принялся рассказывать Оккер, и получалось так, будто Оккер был участником обороны пограничного гарнизона на Алае, словно сам отсиживался в муллушке, готовый к обороне и к смерти, а затем с отрядом ташкентских пролетариев освобождал Коканд от автономистов. Далеко за полночь тянулся этот печальный монолог, который ни разу не прервал Михаил Богусловский. И лишь когда Оккер умолк, молвил: — Не уважая человека, не сохранишь о нем память. Благодарю искреннейше. А мечты его — нам подспорье. — Я уже кое-что воплощаю. Он говорил: не с туркестанцами — слово аборигены и тем более сарты для него были неприемлемы, — так вот, не с туркестанцами, не над туркестанцами, как поставили себя казаки-пограничники, а с ними заодно охранять границу. Заодно, заметьте. Не вдруг забитым, запуганным вера в искренность наших помыслов приходит, но плоды усилий своих вижу: на многих заставах есть джигиты-проводники. В аулах и городишках образовались добровольческие отряды нам в помощь. Кстати, Сакен, вылечили которого, подняли на ноги, первым джигитов собрал вокруг себя и привел в отряд. Все, говорит, что повелите, делать станем. Следопытствуют нынче орлы. Преотменные проводники. Так и не сомкнули глаз до самого рассвета краскомы. Оккер рассказывал о контрабандистах, матерых, знающих каждый камень в горах, о басмачах, жестокость которых не поддается пониманию здравомыслящего человека, о пассивности части жителей приграничных аулов, их нежелании, из-за боязни конечно, бороться с басмачеством — вместе они обсуждали, что предпринять (ведь им предстояло работать бок о бок не дни и месяцы, а, возможно, годы) для искоренения зла и насилия. Они мечтали о том времени, когда казахи и казаки, оставшиеся в аулах и станицах, не ушедшие с атаманами и баями за кордон, не только созерцать станут, но и действовать, самозащищаться. И верили: такое время придет, и придет довольно скоро. Не могут же люди долго терпеть насилие, не могут же не понять, откуда зло, кто носитель этого зла. Посветлели звезды, что виднелись через дыру в юрте, затем и вовсе растаяли, утонули в бездонности белесого колодца. И вот уже духовитый кизячный дым просочился в юрту: хлопотливые, заботливые женщины аула разжигали очаги, чтобы напоить мужей чаем с баурсаками и куртом перед тем, как те отправятся пасти овец. А сегодня чай нужен еще и гостям. Пусть много их для такого малого аула, но без внимания никто не может остаться. — Пора вставать и — в поход после утреннего чая, — сладко потягиваясь, проговорил Оккер. — Конечно, еще денек-другой отдыха для Анны Павлантьевны не оказались бы лишними, однако же накладен полуэскадрон для малоюртного аула. Придется, Михаил Семеонович, объяснить ей ситуацию. Надеюсь, проявит понимание и… мужество. — Она поправилась почти совершенно, — ответил Богусловский, который думал сам настоять на отъезде, если бы даже Оккер не спешил. Михаил был благодарен чабанам и их женам за искреннее гостеприимство, злоупотреблять же этим гостеприимством не хотел. — Она поедет. — Уверены вы, однако же, в своей жене. Не спросимши ее, ручаться… — Поедет. Женщины аула — волшебницы. Исцелили. — Вот и ладно, коли так. Когда краскомы вышли из юрты, Анна, одетая по-дорожному, вместе с двумя казашками расставляла на дастархане пиалы, насыпая из довольно объемных кожаных сумок возле каждой пиалы бугорки курта, и было видно, что женщины понимают друг друга прекрасно, хотя и сопровождают жесты неведомыми друг другу словами. — Мужчины, быстро умываться и — к столу, — приветствовала Анна Павлантьевна краскомов. — Прекрасный завтрак: сушеный творог и крепкий чай с бараньим жиром. Женщины говорят, что сытно весьма. Весь день можно без обеда. — Прекрасно. Обедать нам и не придется. Если все ладом пойдет, успеем к ужину на заставу. Все пошло ладом. Дорога оказалась не такой уж и трудной, перевалов немного, все больше альпийские луга-джайляу с нечастыми аулами, то ласкающими глаз добротностью юрт, то угнетающие своей невообразимой убогостью: истлевшая, латаная-перелатаная кошма на скособочившихся юртишках, похожих скорее не на жилье, а на забытые за ненадобностью и оттого сопревшие стожки. — Под одним небом вроде бы живут, — сокрушенно говорил Оккер и высылал вперед разведку. Он не верил ни обильным аулам, ни убогим: засада Келеке могла укрыться везде. Это, безусловно, было логично, но, но мнению Богусловского, во всем остальном Оккер поступал совершенно нелогично. Послав в аул разведку и получив добрые донесения, в аулы все же не въезжал, а обводил полуэскадрон стороной, в ущелья же, которые оказывались на пути, никого не посылал. Подберет поводья, поднимет руку, предупреждая конников о смене аллюра, и прижмет шенкеля — конь, подчиняясь поводу, зарысит резво. Так и прорежет полуэскадрон ущелье с ветерком, и только на выходе осадит Оккер коня и двинется медленно, прислушиваясь и, казалось даже, принюхиваясь к горной безмолвности, в которой цоканье копыт полуэскадрона бездонно терялось. Потом и вовсе остановит и не тронет коня, пока не убедится, что впереди никого нет. Только в одно ущелье, уже вблизи заставы, послал сразу два дозора с интервалом в полкилометра. Пояснил: — Один дозор минует ущелье, второй только подъедет. — А что прежде разведку не слали? — Там засады невозможны. Стены будто тесаны, наверху тоже негде укрыться. «И верно, — досадливо подумал Богусловский. — Что с глупыми вопросами лезу?» Миновали последнее ущелье благополучно. Четверть часа переменным аллюром по зеленому склону, поворот влево, и перед всадниками, как-то вдруг, совсем неожиданно, возник неуклюжий серый квадрат высокого каменного дувала, который казался совершенной нелепицей в этом уютном зеленом распадке. — Вот и добрались подобру-поздорову, — с облегченным вздохом проговорил Оккер. — И стоит целехонька. Понял Богусловский по этим последним словам, что не только из-за нежелания стать обузой гостеприимному аулу спешил с отъездом Оккер, да и привала большого не делал тоже не только потому, что опасался Келеке, который, если неспешно двигался бы отряд, мог бы, получив сведения об этом, опередить пограничников и встретить их в удобном месте, — спешил Оккер потому, что знал обстановку на заставе и боялся опоздать. — Целехонька стоит. Все в порядке. Но как только часовой открыл ворота и начал было докладывать за дежурного по заставе, Оккер прервал сразу же: — Где начальник? Где дежурный? — Банду ждут. — Ясно, — кивнул Оккер и скомандовал полуэскадрону: — Слеза-а-ай. Не расседлывать коней. Отпустить подпруги, надеть торбы с овсом, растереть жгутами. Готовность к выезду через десять минут. — И часовому бросил: — Чай сюда организовать. Быстро. Михаил, спрыгнув с коня и передав повод Павлу, поспешил к Анне, и она, обмякшая, вовсе безвольная, сползла ему на руки. Она показалась Михаилу необычно тяжелой, и он с благодарностью, одновременно жалея ее, подумал: «Из последних сил держалась. Молодчина». Спросил участливо: — Устала? — Да, — ответила она. — Немножечко. Он поцеловал ее, шепнув: «Спасибо, родная!» — Пойдемте, — пригласил Оккер, с едва скрываемой завистью глядя на чету Богусловских: «Будет ли Лариса такой же женой?» — Пойдемте, устрою вас на отдых. — Не думаете ли вы оставить меня здесь? — с совершенно нескрываемым неудовольствием спросил Богусловский. — Я полагаю… — Полагать может один командир, — осадил Богусловского Оккер. — Так вот: я полагаю, что вам следует остаться здесь. Пока вы следователь, с вами ничего не должно случиться. — Пока я не вступил в должность, вам подчиненную, я вправе поступать согласно своему разумению. — Прекратите, мужчины, — со светской капризностью воскликнула Анна Павлантьевна, затем с лукавинкой глянула на Оккера. — Владимир Васильевич, уверяю вас, Миша, если останется, казниться будет. Поймите его. — Ох уж эти жены, — несердито буркнул Оккер. — Будь по-вашему. Они подходили к довольно внушительной казарме из добротных сосновых бревен, год-другой как срубленных и умело просушенных, за которой прятался небольшой домик красного кирпича. — Конюшню одну казачью разобрали и — вот таких три заставы. Дальние, горные. — А лес на взгляд совершенно свежий. — Умели казаки строиться. Бревна сушили отменно, затем в конской моче выдерживали, а потом вновь сушили. На сотни лет. Звенят бревна. Прошли мимо заставы к командирскому домику. — Вот здесь и отдыхайте, Анна Павлантьевна. Две комнаты. В одной Лавринович живет, другая — не занята. На ужин вас позовут. Оккер, прощально кивнув, повернулся и пошагал к казарме, оставив Богусловских одних. Михаил привлек к себе Анну, поцеловал крепко: — Не волнуйся. Я скоро, должно быть, вернусь. — Храни тебя бог. На людях она давно уже не поминала бога, а когда оставались одни, она по привычке, как было всегда принято в доме Левонтьевых, благословляла мужа, если предстояло ему что-то совершить, утешала тоже именем бога, и это его нисколько не шокировало, хотя сам он уже не помнит, когда перестал верить в бога. Еще раз порывисто поцеловав Анну, Михаил поспешил за Оккером, который уже входил в казарму. Несколько минут краскомы, склонившись над схемой участка заставы, решали, куда скрытно провести полуэскадрон, чтобы можно было ударить банде в тыл, как втянется она в бой с заставой. Чай в кружках, которые сразу же принес в канцелярию повар, остывал. Когда же определили самый удобный, по мнению Оккера, маршрут, времени пить чай уже не оставалось. Оккер, а за ним и Михаил вошли в казарму, Анна тоже открыла дверь в сенцы. Переступила порог, но следующего шага сделать не решалась. Она переводила взгляд с чистенького медного умывальника на эмалированный таз под ним, тоже чистый, словно не был он помойным, на ведро с водой, стоявшее на крашеной скамейке и покрытое аккуратно выпиленной и до желтизны проскобленной досточкой, на ковшик, висевший на гвоздике над ведром, но видела все это она как что-то далекое, ускользающее от реального восприятия. Когда Михаил сказал Анне, что Андрей Левонтьев был пленен при переходе границы, а затем застрелен, и ему, Михаилу, велено разобраться в законности происшедшего, она сразу же расплакалась и долго не могла успокоиться. А чем ближе они подъезжали к заставе, а особенно в юрте во время болезни, когда представилась полная возможность думать неспешно обо всем, что произошло с ней и со всей дружной, как она привыкла считать, ее семьей, с ее отцом, чья жизнь была отдана границам России, с Дмитрием, который, как и отец, исчез невесть куда и где теперь — неизвестно, она не могла не думать о их возможной гибели. «Никого нет. Одна совсем. Нет рода Левонтьевых». Но если даже отец с Дмитрием живы, они там, у врагов Михаила. Они с теми, кто убил Петю, ее Петю, которого никто никогда не заменит. Она не плакала. Она не могла плакать, зная, что в любой миг может войти кто-либо из хлопотливых, добрых лекарок, которых слезы могут обидеть. Непомерным усилием отгоняла она тоску, заставляла себя улыбаться, когда кто-либо входил, и приветливо разговаривать. Когда же ей полегчало, прибыл в аул полуэскадрон пограничников, она и вовсе отвлеклась от тоскливых дум. Стоило ей, однако, сесть в седло, на сей раз особенно удобное, небольшое, то ли детское, то ли женское (подарок аула), как мысли об Андрее завладели ею, и, чем ближе был конец пути, тем они становились властней. Она больше помалкивала и была благодарна Михаилу, что тот понимает ее состояние и не пытается веселить, навязывать разговор. Теперь же, оставшись одна, Анна даже не пыталась сдерживать слез, они катились по щекам, и она не отирала их. Команда: «По коням!», которая влетела в сени со двора, встрепенула и Анну Павлантьевну, она с лихорадочной торопливостью принялась вытирать глаза и щеки платочком и сделала было шаг к порогу, но остановилась. Нет, ей хотелось, очень хотелось проводить Михаила с Оккером и всех конников, помахать им рукой, пожелать бескровной победы, но она испугалась, что Михаил наверняка догадается о ее слезах, расстроится и станет волноваться, пока не вернется. Но ведь он идет в бой, и спокойствие ему очень важно. Анна Павлантьевна лишь шепнула страстно: — Сохрани их, господи! И вновь слезы неуемно покатились по щекам, реальность отдалилась, будто заволоклась осенним неприглядным туманом, мысли смешались. Она стояла истуканом в маленьких сенях, совершенно от всего отрешенная. Она не воспринимала даже своих слез. По дорожке от казармы приближались размеренные твердые шаги, до Анны Павлантьевны же они доносились словно из далекого небытия, а когда она наконец осознала, что кто-то идет к ней, времени, чтобы привести в порядок заплаканное лицо и надеть маску спокойствия, не осталось: красноармеец в белой поварской куртке стоял уже в дверях. — Здравствуйте, — с веселой уверенностью от сознания того, что пришел к гостье с добрыми намерениями и потому не может быть неприятным, приветствовал Анну Павлантьевну заставский повар. — Ужин ждет вас. На выбор: отбивная баранья или гуляш… И осекся, встретившись взглядом с заплаканными главами, где как бы наложились друг на друга грусть и боль, доброта и благодарность. — Извините. Я не думал… — Ничего-ничего. Сейчас все пройдет. Женские слабости, — и в самом деле успокаиваясь и даже пытаясь улыбнуться, ответила Анна Павлантьевна. — А ужинать что-то не хочется. — Я сюда принесу. Отбивную или гуляш? Я мигом. — Если можно, чаю, пожалуйста. — Я мигом. Стало быть, нужно умываться, нужно все же войти в комнату. В комнату убийцы брата. «Сейчас-сейчас, — обещала Анна Павлантьевна сама себе, продолжая стоять. — Сейчас». Подошла все же к умывальнику и принялась макать лицо в пригоршни холодной воды. Это успокаивало. Взяла полотенце. Подумала: «Ее — убийцы», но все же утерлась им. Комнатка, в которую наконец решилась Анна Павлантьевна открыть дверь, поразила ее уютом и чистотой, хотя стояли здесь несообразные вещи: железная солдатская кровать и старинный буфет ручной работы, дешевенькая местпромовская этажерка и шифоньер красного дерева, тоже ручной работы, грубый стол и венские стулья, но все эти вещи казались у места. Анна Павлантьевна с естественным женским любопытством попыталась понять эту странность, и, чем больше приглядывалась, тем яснее видела, что странности нет, что уют создан хозяйкой-аккуратисткой, наделенной к тому же чувством гармонии. «Непостижимо! — думала Анна Павлантьевна, любуясь и книгами, со вкусом расставленными на этажерке и скрывавшими ее грубую дешевизну, и бархатным покрывалом, в тон шифоньеру и буфету, с идеальной ровностью застланным на кровати; любуясь нежным, будто морозом рожденным рисунком кружевной накидки на подушке и занавески на окне; уважительно поглядывая на пол, который вроде бы дышал свежестью. — Непостижимо! Она не может быть жестокой…» И ухмыльнулась грустно столь нелепому, как ей представлялось, выводу. Андрея застрелила она. Самосудно. Зря Михаила не послали бы сюда расследовать. Нет, не оставалось незыблемым ее прежнее представление о Лавринович: маузер через плечо, шашка до пола, пышные груди с глубокими промятинами от портупеи (она видела что-то подобное на плакате, но считала, что образ создала сама), галифе, подчеркивающие пышность бедер и толстость тренированных ног, короткие толстые пальцы с обломанными ногтями-лопатами, руки эти особенно были ненавистны Анне Павлантьевне, жестокие руки жестокой женщины — все, что вообразила себе в тоске и ненависти Анна Павлантьевна, теперь вдруг исчезло, расплылось в этом уюте, в этой чистоте. Предполагала Богусловская, что комната женщины-убийцы пропитана запахами потных портянок, табачного дыма, ваксы, ружейного масла, а уловила лишь легкий аромат мяты, слегка завядшие стебельки которой были вставлены в небольшую розовую вазу, стоявшую на буфете. — Можно? — постучавшись в дверь, спросил повар и внес на подносе не только чайник с пиалой и тарелку с хлебом, но и покрытые тарелками миски, из которых вкусно пахло жареным мясом и пряной подливой. Прошел к столу и, расставляя на нем ужин, оправдывался: — Глядишь, кроме чаю еще что захотите. Вот на выбор. Гуляш. Отбивная… — Давайте, я помогу вам, — встрепенулась Анна Павлантьевна, но поднос уже был пуст, все стояло на столе, и ей оставалось лишь поблагодарить повара. Она поужинала, не переставая думать о погибшем брате. Она ждала Михаила и молила бога, чтобы и на этот раз муж вернулся живым и здоровым, рисовала в своем воображении встречу с той, которая убила ее брата, но ела с аппетитом. Недаром же говорят: голод — не тетка. Уснуть тоже уснула, вовсе не надеясь на это. Прилегла, не раздеваясь, стала прислушиваться с тоской, не донесется ли топот копыт, и на тебе — усталость взяла свое… Не слышала Анна Павлантьевна ни залпов, которые хлестнули на рассвете, ни пулеметных очередей, ни громкого «Ура!» пограничников, взявших в клинки басмачей ударом с тыла, — она проснулась лишь тогда, когда затопали в сенцах сапоги, а затем распахнулась дверь и в комнату стали осторожно вносить, боясь задеть за косяк, метавшуюся на шинели Лавринович. — Господи! — воскликнула Анна Павлантьевна, забывшая все на свете в этот миг, сбросила покрывало с кровати, взбила подушку: — Сюда, сюда! И уйдите все. Я ее сама раздену. Йода и бинтов! Скорее, пожалуйста! На кровати Лариса Карловна вскоре успокоилась, перестав метаться и бредить, но в сознание не приходила. Лицо ее теперь казалось совершенно безмятежным, отдыхающим. Пышные черные волосы, в которых как бы утопало оно, подчеркивали эту безмятежность, его нежную юность и, смягчая грубоватость черт, делали удивительно привлекательным. «Мила, — думала Анна Павлантьевна, вглядываясь в лицо Лавринович. — Женственна». Теперь уже не рушился, а летел в пропасть созданный Анной Павлантьевной образ женщины-вампира, и мысли ее получали постепенно иное течение, рождались иные выводы. Она уже думала о возможной вине Андрея, а вскоре единственным ее желанием стало желание узнать подробности случившегося от самой Лавринович, а не в пересказе мужа. Она твердо решила, как только раненая очнется и немного освоится со своим положением, рассказать о цели приезда на заставу, попытаться расположить женщину к себе и обо всем порасспросить ее. Анна Павлантьевна уже поняла, что раны в правое и левое плечи не опасны, суставы все целы, кости лишь слегка задеты, и шок Лавринович наступил более от усталости, и от того, что организм, долго находившийся в нервном напряжении, расслабился до бесконтрольности над собой, а не от потери крови и сильных болей. Богусловская, обработав и перебинтовав раны Ларисы Карловны, давала теперь ей время от времени нюхать нашатырный спирт, прикладывая смоченный им тампон к вискам, надеясь этим возбудить уставший организм. Удалось этого добиться вскорости — очнулась Лавринович. Размежила трудно веки, в глазах поначалу — полное безразличие и пугающая холодность, но постепенно теплел взгляд, появилась осмысленность. — Кто вы? — Гостья ваша. Вынужденная гостья, — ответила Анна Павлантьевна. — Подкрепитесь, тогда уже пооткровенничаем. Она помогла приподняться раненой повыше, подложив под спину еще одну подушку, которую принесли из соседней комнаты, и, хотя боль выбелила лицо Лавринович, она даже не ойкнула, терпеливо переносила боль, пока устраивала Анна Павлантьевна изголовье, и только после этого откинулась расслабленно, глубоко и облегченно вздохнула. Повременив немного, чтобы раненая почувствовала облегчение, Богусловская начала кормить ее с ложки супом. Завтрак прошел в полном молчании. И только когда Лариса Карловна допила чай, тоже из ложечки, женщины могли удовлетворить каждая свое любопытство. Первой заговорила Лавринович: — Я готова слушать. Так какими судьбами к нам? — Я — Богусловская, — ответила удивленная Анна Павлантьевна. Она считала, что Лавринович не могла не знать о приезде Богусловского, и вопрос должен был прозвучать совсем иначе: «Вы, значит, жена краскома?», или что-то в этом роде. Во всяком случае не «какими судьбами?». Не думала Анна Павлантьевна о том, что не видела Лавринович ни Оккера, ни Богусловского. Бой с бандой уже начался, первая пуля уже прострелила ее плечо, когда подполз к ней связной от Оккера и передал приказ: «Через десять минут начать ложное отступление в глубь ущелья. В контратаку перейти, когда полуэскадрон ударит по банде с тыла». И все. О Богусловском ни слова. Да и была ли в том нужда? Несказанно обрадовалась Лариса Карловна этой совершенно неожиданной помощи. Она знала, что намечал прорваться через границу объединенный отряд белоказаков и басмачей, и поначалу предполагала сделать засаду в самом ущелье, но потом передумала. «Остановить мы их легко остановим, только толку от этого чуть…» Наткнувшись на засаду, банда может моментально отступить и, проскакав долиной около километра, выйти через другое ущелье к аулу, где их ожидал Келеке. Поставить заслон загодя и там застава не имела сил, вот и решила Лавринович рискнуть, занять оборону в полусотне метров перед входом в ущелье за грядой обросших травою камней. Успели пограничники приготовить огневые точки для пулеметов, вырыли и для себя окопчики, искусно их замаскировали, но до самого начала боя Лавринович не была уверена, разумно ли она поступила, не погубит ли заставу. И можно понять, с каким воодушевлением она передала приказ начальника отряда по цепи. Отбила застава атаку вражескую, примолкли все в ожидании следующей. Не из легких задачка предстоит: отступать, вроде бы дрогнули, обессилели, но в то же время не дать банде сблизиться для сабельной сшибки. Незаметно для противника один станковый пулемет Лавринович перемещает в тыл, правее входа в ущелье, чтобы мог открыть фланговый огонь. Предупредила пулеметчиков: не выдавать себя, стрелять лишь в том случае, если прорвутся всадники через оборону заставы. Если же не случится такого, открывать огонь только тогда, когда пойдет в атаку полуэскадрон Оккера. Ослабляла она этим оборону, зато обеспечивала больший успех кавалерийской атаки резерва. Очередное наступление белоказаки начали в пешем строю. Приближались короткими перебежками к пограничникам на бросок гранаты, и это вполне устраивало заставу. Она сразу же начала отходить, тоже короткими перебежками. А когда противник понял, что дрогнули пограничники, когда вылетела из-за увала орда гикающих басмачей, было уже поздно — пограничники, отстреливаясь, укрылись в ущелье. Тактика Оккера, который провел свой полуэскадрон как раз в то ущелье, куда мог повернуть враг, строилась на том расчете, что атакующие ворвутся в ущелье, как говорится, на плечах заставы. Так оно и случилось с конниками. В ущелье уже загремели залпы, а сотня пеших казаков находилась еще далеко от него и явно не спешила на помощь басмачам. Коноводы не подавали коней, казаки лениво поднимались и неспешно трусили к входу в ущелье. Момент критический. Застава может не выдержать нажима басмаческой конницы и погибнет, но и атака с тыла бесцельна в такой ситуации: казаки встретят залпами полуэскадрон и не пропустят его в ущелье. И тут заработал пулемет, подсекая лениво бегущих казаков, рассчитывающих подоспеть к шапочному разбору. Живые плюхались на траву и по команде сотника ползли на пулемет, охватывая его подковой. Оккер, увидевший все это со скалы, где он лежал между гладкими валунами, торопливо спустился вниз, с благодарностью думая о Ларисе Карловне: «Молодчина! Получше иного мужчины командует». Вскочил в седло, поднял руку. — Бесшумно! Аллюр три креста! Краском Богусловский! — Он рубанул рукой, как бы отсекая правый фланг строя. — На казаков. Я с остальными — в ущелье. Вперед! Рысью вышли конники из каменной тесноты и запластали по мягкому травяному ковру, разламываясь надвое. Безжалостно шпорили коней, ибо слышали, что в ущелье уже не так дружны залпы, и понимали: опоздай, несдобровать и им самим, а заставе наверняка конец. И казаки как бельмо на глазу. Тоже минуты решают исход схватки. Казаки подползли к пулемету, теперь это уже было хорошо видно скачущим пограничникам, совсем близко. Не поднимаются, однако, для последнего броска, стреляют из карабинов и ждут, пока посланные сотником казаки не проберутся за скалами в тыл пулеметчикам и не постреляют их. Полуэскадрону все это на руку. Впереди скачет Богусловский. Он понимает, что вот-вот начнут натыкаться пограничники на шальные пули, что разумней было бы с флангов ударить, но тогда будет потеряно время и внезапность, казаки могут встретить тогда прицельным огнем, а это куда как не легче. Богусловский выхватил саблю. Еще метров полста безопасных, а там — взгорок, там — встречные пули от своего же пулемета. Припал к гриве Богусловский и шпорит коня. Утешная мысль: «Минет шальная, не зацепит» — подбадривает, а боязнь того, что казаки вот-вот увидят атаку пограничников и откроют огонь, подгоняет. Выпластали пограничники на взгорок, и обрубилась пулеметная очередь. «Что делают! Казакам руки развязывают!» Напрасно встревожился Богусловский. Добром обернулось решение пулеметчиков прекратить огонь. Казаки, посчитав, что кончились у красноармейцев патроны, поднялись в рост и потрусили к пулемету, предвкушая сабельную расправу над беззащитными, а когда услышали топот копытный, поздно уже было, засверкали над их головами жгучие сабли. Поразумней кто, руки подняли и в кучу сбились. Спрыгнул Богусловский с коня, пожал руки пулеметчикам: — Молодцы! Собой жертвовали ради товарищей, ради победы! — Верно, посекли бы шашками вмиг, не шпорили бы вы коней так, — радуясь жизни, которая только что была на кону, ответил весело пулеметчик, поправил сбившуюся на затылок фуражку и повел восторженным взором по безбрежности горной, наслаждаясь тем, что может вот так свободно смотреть на величавый простор. И метнулся к Богусловскому, сбил его с ног, а сам отяжелело повалился рядом. Не вдруг Богусловский осознал, что произошло: пулеметчик лежит бездыханный, несколько пограничников, припав на колени, стреляют в сторону ближних скал, а взводный, который в атаке все норовил обогнать его, Богусловского, просит настойчиво: — Разрешите догнать гадов?! — Да, — кивнул Богусловский почта машинально, не отрывая взгляда от гипнотизирующего алого островка среди густой зелени луга. Он бы и себе не ответил, о чем думал. Да и видел он не кровь, а пулеметчика, которого переполняла радость жизни и который с восхищением смотрел на горы в свой последний миг жизни. Нет, он не хотел умирать ни тогда, когда отпустил гашетку «максима», понимая, что может погибнуть, ни в тот момент, когда закрыл собой совершенно неизвестного ему краскома. Богусловский опустился на колени и поцеловал в лоб красноармейца, принявшего его смерть на себя. Из ущелья донеслось раскатистое «Ура-а-а!» — Богусловский поднялся, крикнул зычно: — По коням! Сади-и-ись! За мной! Несколько человек только осталось охранять пленных казаков, все остальные понеслись, что называется, с места в карьер к ущелью, где ржали кони, но откуда выстрелы доносились все реже и реже. Опоздал Богусловский. Бой окончился, пленные басмачи понуро стояли в окружении пограничников, а чуть подальше несколько бойцов несли на шинели раненую Лавринович, затем подняли ее и помогли Оккеру, который был в седле, поудобней взять на руки. — Не могу воспринять как реальность, — глухо проговорил Оккер, когда к нему пристроился Богусловский. — Дичайшая несправедливость! — Убита? — Дышит. Но в беспамятстве. — Возможно, рысью? — предложил Богусловский. — Крови меньше потеряет. — Разумно, — согласился Оккер. — Возьмите повод. Они рысили рядом, когда позволяла местность, в тесных же местах Богусловский переходил на шаг и отпускал повод на всю длину, чтобы конь Оккера шел позади. За всю дорогу Лариса Карловна ни разу не пришла в сознание. Не видела она Богусловского, ничего о нем не слышала, оттого и вопрос такой задала, а ответ ничего ей не прояснил. — Стало быть, с Владимиром Васильевичем, — поправилась, — с начальником отряда приехали? — Я жена краскома Богусловского. С ним и приехала. — Смена мне? Наконец-то. Сгоряча всунула в хомут голову, да что оставалось делать: убили начальника заставы почти тут же, как бой начался с казаками, а красноармейцы не то чтобы дрогнули, просто замешкались… Не представлял никто ни силы беляков, не знал никто и планов ихних. А мне ведомо все. Вот и принялась распоряжаться. Ловко побили белоказаков, в плен многих взяли, тогда мне и говорят: молодец, командуй заставой до смены. Согласилась, опять же сгоряча. Оно-то ведь как: дом не велик, а сидеть не велит. Но тут-то — велик дом. Участок один чего стоит. Ходкий. То басмачи, то казаки шалят, то контрабандисты, то все вместе сгрудятся. В пору клинки в ножны не вставлять… Теперь все, передохну немного, а там — куда пошлют… Анна Павлантьевна слушала исповедь Лавринович с радостью: не сторожится, почувствовала расположение. Но и тревожила мысль: не уйдет ли в себя после того, как узнает о цели приезда Богусловского. Умалчивать, однако же, истину тоже, понимала, нельзя. Вздохнула и ответила виновато: — Нет, Лариса Карловна, не смена. В отряде будет служить Михаил. Сюда же мы заездом. Его просили разобраться, — Анна Павлантьевна остановилась, подбирая нужные слова, нашла их и, с трудом сохраняя прежний тон, продолжила: — С фактом расстрела плененного в бою офицера. — Ох! Да никто его не расстреливал! — возмущенно воскликнула Лавринович, даже приподнялась было, но резкая боль побелила ее лицо и отбросила на подушки. Переждала, пока утихнет боль, заговорила уже спокойней: — Сама я в него не стреляла. Не успела. Хотя и хотелось пристрелить, как собаку, сразу же как ввели в канцелярию. Пленные скоро его выдали. И что атаманил долго, и что офицер бывший. Пограничники и ведут его ко мне, чтобы допросила, не пойдет ли еще вскорости банда какая. Сразу узнала его, холеного офицерика, а он, вижу, — нет. Выходит, думаю, частенько насильничал, если не помнит. А я, дура, пряталась от него, больной прикинулась, толком почти ничего не узнала. Заводят его, стало быть, рука у меня к маузеру. Да так скоро, едва успела сдержаться. «Красавец, — говорю ему и даже улыбаюсь. — Неплохо бы ночку провести с таким». Его же словами, значит, говорю. А он мне: «Не в моем вкусе». Вот тебе и на. А в коммуне?.. — Как ни пытаюсь понять вас, Лариса Карловна, не могу, — решилась прервать рассказ Лавринович, хотя опять же опасалась, что это может остановить вовсе ее откровения. Но столько неясного и любопытного для Анны Павлантьевны было в словах раненой, столько волнующего, хватающего за сердце, что не вытерпела больше, перебила: — Где вы прятались от офицера? Отчего он должен был узнать вас? О каком насильничанье вы говорите? Подозрительно посмотрела Лариса Карловна на Богусловскую, удивленная чрезмерной заинтересованностью, с какой та задавала вопросы. Мелькнула мысль: «Нужна ли откровенность? Не повторится ли, как с тем следователем?» — и все же стала отвечать подробно, как прилежная ученица перед учительницей. — У атамана казачьего и прислужничала. А тут он говорит, чтобы я, значит, поприличней выглядела да подавала бы все аккуратно на стол, когда гости съедутся. Спрашиваю его: «Что за гости?» Осерчал он. «Не твоего ума, рычит, дело!» Эге, думаю, важное что-то будет. Принялись вскорости гости съезжаться, атаман атамана важней. Бражничают, спасу нет. Утомилась я донельзя, только креплюсь, жду, как и они, какого-то важного семеновского посланника. Пожаловал, когда неделя к исходу шла. Да не один. Выбежала я по необходимости какой-то на крыльцо, гляжу: тарантас пылит и прямо к воротам. Казачок-служка настежь их, хозяин мой тут как тут, стоит, готовый к рапорту. Выпрыгивает тот, главный, поджарый вроде, только ноги мясные, а следом Левонтьев атаман. Дух у меня занялся. Бежать надо, а ноги, что лен моченый. Потом узнала: братья они… Анна Павлантьевна чуть не вскрикнула радостно: «Жив Дмитрий!», но только смежила веки, чтобы укрыть от собеседницы вспыхнувшую радость. — Стою, значит, а сама понимаю: узнает если — конец. Повытянут все жилы. — Да отчего же узнает? Встречались прежде, выходит? — Приходилось, — вмиг подсевшим голосом процедила сквозь зубы Лариса Карловна и умолкла. Так ярко всплыли ужасы последнего дня коммуны, такой тоской сдавило сердце, что она не могла произнести ни слова. Вроде и не здесь она, а там, в караван-сарае. И не теперь, а тогда… Разобрала постель, сняла прокаленные солнцем потные одежды свои, набросила халатик и стала расстегивать пуговицы на рубашке Климентьева. Так у них повелось после его ранения, она помогала ему раздеваться, хотя рана давно зажила. Сняла уже с него рубашку, и тут со двора донеслись жесткие шаги, а следом почти тотчас дверь хлестко отворилась и — вот он, Андрей Левонтьев. Приказывает: «Всех в клинки, этих коммунаров. Коммунарок казакам в утеху». Вроде бы вот он, грубый хвато́к бородатого казака, выламывающий руки, отрывающий от Климентьева, а потом презрительно-масленый взгляд самого Левонтьева. И слова снисходительные: «Красавица. Неплохо бы ночку провести с такой». Не смогла Лариса Карловна сдержать стона от боли воспоминаний, а Богусловская, не знавшая истинной причины глухого стона, положила на лоб раненой ладонь, чтобы узнать, нет ли жара, и спросила с заботливой тревогой: — Больно? — Да, очень, — с грустным вздохом ответила Лавринович. — Не знаю, пройдет ли она когда-либо. Та ночь проклятая колом в сердце вбита. Не верила, вернее, не хотела верить Анна Павлантьевна тому, что слышала; она проходила памятью своей день за днем, год за годом, детство, юность, взрослость, пытаясь вспомнить, хоть в каких-то поступках, в каких-то словах проявлялась у Андрея жестокость, и не могла этого сделать: мягок, ласков, уверен в себе, чужой воле неподвластен — нет, она не хотела верить Ларисе Карловне, но понимала в то же время, что Лавринович говорит искренне, ибо даже не предполагает, кому исповедуется. — В Верный подалась я, потом в Ташкент. Подучилась немного и — в белоказачий стан. Что проведаю, через связного сюда. Думаю, не одну банду встретили умно по моим сообщениям. А в тот, последний раз, хотя и сказалась больной, сердце, мол, зашлось, хотя и не слышала сама многого, но прознала: готовят переход границы в пяти местах одновременно, связного же нет и нет. Я и подалась сама. Успела. Все нужные заставы предупредили. Ну, а с Левонтьевым как вышло? Не стала я его допрашивать. Отправила обратно. Только, значит, вывел его красноармеец, и тут — выстрел. Я хватаю маузер — и во двор. Гляжу: атаман Левонтьев застреленный лежит с шашкой в руке, а пограничник скорчился весь, рану в боку зажимает. Вышло это все так: только из казармы они — атаман метнулся, выхватил из ножен конвойного шашку и в живот ему удар нацелил. Вмиг все это. Только и пограничник не лыком шитый оказался. Увернулся, бок только немного задело шашкой, и — в упор. Патрон, видать, в патроннике был. — Но Миша… — Поправилась Анна сразу. — Краском Богусловский сказывал, что следователь заключил, будто вы стреляли. Беспричинно, выходит? — Пограничники, когда выбежали, маузер у меня в руках все видели. Да я и сама не скрывала, что с радостью пулю бы ему в лоб влепила. Он-то вроде ничего, кивал сочувственно, вопросы, как и вы, задавал, а вышло вон как. Мне Владимир Васильевич, — и тоже поправилась, — начальник отряда сообщил о его заключении. Без вины обвинили. — Тенденциозный подход, значит? — Кто его знает? Возможно, выслужиться хочет, а может, не понял чего. Пусть его… Подлечусь и снова попрошусь, чтобы послали куда-либо. — Но мне известны намерения Владимира Васильевича… — И мне известны. Только я товарища Климентьева любила. Очень. — Я тоже любила. Брата нынешнего мужа. Да, видно, не судьба. — Погиб? — Да. В Финляндии. Рассудила так: с любящим человеком — а Миша давно меня любит — лучше, чем одной… Промокнула платочком Анна Павлантьевна вначале свои слезы, потом стала вытирать сбегавшие по щекам слезы у Ларисы Карловны, уже не обращая внимания на свои, которые застилали глаза. Тихо и мирно плачущих их и застали мужчины: Оккер, Михаил Богусловский и незнакомый, тоже молодой и подтянутый, краском. Вошли улыбающиеся, возбужденные каким-то приятным разговором. Особенно радостным было лицо у Оккера, и хотя, увидев Ларису Карловну плачущей, он постарался посерьезнеть, но ничего путного из этого не получилось. И в голосе радость: — Смена вам, товарищ Лавринович. Вот, новый начальник заставы. Я сам познакомлю его и с обстановкой, и с участком. Вам, Михаил Семеонович, — обернулся Оккер к Богусловскому, — тоже не лишним станет ознакомление. Через два дня мы сможем выехать в отряд… — Я вам, Владимир Васильевич, — глядя на Оккера полными слез глазами, сообщила Богусловская, — сосватала Ларису Карловну. На свадьбу пригласите? Словно бомбу бросила, и та крутится, дымя фитилем, готовая вот-вот взорваться и смести единым махом всех собравшихся. Лариса Карловна была шокирована столь смелым заявлением этой едва знакомой женщины, взявшей на себя смелость решать ее судьбу. Оккер обалдел от вдруг свалившегося на него счастья, но более всех был поражен Богусловский, который еще не приступил к расследованию и вот теперь, благодаря столь опрометчивому, как он считал, действию жены, оказался будто спеленатым. С упреком он смотрел на Анну, но та, однако же, нисколько не смутилась. Ответила с мягкой грустью: — Напраслину на нее, Миша, навели. Она тебе все расскажет… — Самой дорогой гостьей вы, Анна Павлантьевна, будете на свадьбе! — горячо воскликнул Оккер, влюбленно глядя на Ларису Карловну. Лавринович не ответила на этот взгляд таким же взглядом. Она устало смежила глаза.Глава шестая
Нет, Михаил Богусловскийрешительно не мог понять, для чего и этот многотысячный митинг, для чего вообще эта шумливая экспедиция к ледникам. Он стоял перед строем полуэскадрона и, казалось, внимательно слушал очередного выступающего, который, как и прежние ораторы, страстно убеждал забившую до отказа городской сад толпу в том, что, если дать воду степи, она станет цветущей; на самом же деле Богусловский воспроизводил в деталях тот спор, который произошел прежде и с Оккером, и с учеными, пытаясь разобраться в своих оценках происходящего. Толпа бурно приветствовала уверенное обещание оратора: «Мы воочию убедимся, сколь плодородна ныне безжизненная степь, когда напоим ее живительной влагой». А Богусловский с недоумением думал: «Ну как же так? Разве непонятно, что это — маниловщина? Неужели все здесь без разума?» А может, он сам не прав? Вот до этих радостных оваций все ему было понятно, он был совершенно убежден в своей правоте и считал резкость вполне уместной в тех не единожды возникавших перепалках… Первый спор, вернее, почти незаметное разногласие случилось при первом сообщении Оккера о возможном приезде научной экспедиции. Богусловский вошел в кабинет начальника отряда с очередным докладом по обстановке. «— Получены данные, что Келеке готовится к вылазке. Его усилит отряд белоказаков. Считаю необходимым заявить ультиматум соответствующим чинам сопредельной погранстражи, потребовать, чтобы не потворствовали бы…» «— Неисправим ты, Михаил Семеонович, неисправим, — с явным сожалением ответил Оккер. — Сколько заявлений сделано, а проку от того много ли? Меры боеготовности следует разработать тщательнейшим образом. И вот что имей в виду: ученые едут к нам. Из столицы. Цель их — изучение ледников и моренных озер Тянь-Шаня. Замах, видишь, велик. Придется сопровождать». «— Время ли для этого? С басмачами и белоказаками впору справляться». «— Придется удвоить и утроить усилия». А неделю спустя Оккер приказал готовить полуэскадрон к походу в горы. «— Ученые уже выехали из Алма-Аты. К их прибытию все следует подготовить». «— Но у нас нет совершенно резерва. Маневренная группа на заставах, где предполагается переход Келеке». «— Придется отзывать. И пусть будет по-твоему, бери из хозвзвода перебежчиков».Несколько казаков, по которым ударил в спину Газякин, остались живыми. Попадали с подбитых лошадей в воду, и понесла их речка стремительно вниз, кого закружила до смерти, кого расшибла о валуны, обильно выпирающие из воды на самых быстринах, но те, которые в рубашках родились, выбрались на берег. Васину тоже повезло. Хмуро оглядел он своих товарищей и выдавил: «Казните. Я во всем виноват!» И чем бы все закончилось, известно одному богу, если бы не выскочили из расщелка красноармейцы. Они видели все и, выбирая короткий путь, погнали коней ущельями, чтобы опередить стремительную речку и там, где она поворачивает от границы в тыл и немного смиряет бег, раздавшись вширь, спасти живых и раненых. Десяток красноармейцев окружили тех, кто выбрался на берег, остальные плотной стеной перегородили речку, вылавливая в воде убитых и раненых. Всех спасенных привезли в отряд. На вопрос Оккера: «Что, навоевались досыта?» — ответил Васин: «Дайте оружие, и вы узнаете, как крепко мы можем мстить». Не убедило Оккера это заявление. Сказал, что ненависти, согласен, у них хоть отбавляй, а вера иная. Определил в хозвзвод, хотя Богусловский убеждал, что их место в маневренной группе: горы изучили досконально, где укрывались от пограничников, урок от своих же получили такой, что хочешь не хочешь, а с головы на ноги встанешь. Несколько раз Богусловский просил Оккера изменить решение, заговаривал даже с ним об этом, когда собирались у семейного очага в редкий свободный вечер вместе, но, несмотря даже на поддержку женщин, разговор всякий раз оказывался хотя и горячим, но бесполезным. Один у Оккера ответ: на мести далеко не уедешь. Верить нужно в то, что защищаешь, за что воюешь. «Нужда привела к разумности», — подумал не без удовольствия Михаил Богусловский. Но выход из положения он не видел в том, что возьмет к себе перебежчиков. Сказал с сомнением: «— Не велико подспорье. Границу все равно ослаблять придется». «— Ничего. Ради будущего…» «— Когда это будущее придет? Через полвека? Сколько людей нужно, чтобы создать искусственные реки в пустынях? А где их теперь возьмешь?» «— Мы — солдаты. Для нас главное — выполнить приказ, — ушел от полемики Оккер. — К сроку полуэскадрон, Михаил Семеонович, подготовь. Ну, а мысли твои? Времени у тебя достанет обратить в свою веру ученых. Путь, как я понимаю, долгий будет у вас». Богусловский принял совет, решив и впрямь погодить до «долгого пути» и упрятать свое мнение в долгий ящик. Но в первый же день едва сдержался, приглядевшись к пожилому бритоголовому профессору столичного университета и двум его молодым коллегам, которые еще не имели громких научных титулов, но которых профессор опекал подобострастно и заботливо, словно наседка цыплят. Молодые же ученые, было похоже, не тяготились столь всеподавляющей опекой, а воспринимали ее как должное. Они вполне были уверены, как виделось Богусловскому, что они — гении, не приспособленные к житейским неурядицам, и стало быть, опекун не только должен торить тропу в науку, но и просто обязан ограждать ту тропу от мирского сглазу. Только тогда ученики достойно продолжат дело учителя и даже превзойдут его. Видя все это, Богусловский как ни пытался убедить себя, что только смелость, только истинное стремление служить народу привело этих людей в такую глушь, но сомнения все больше и больше укреплялись. «Полазают месяц-другой по горам и станут всю жизнь снимать проценты», — с неприязнью думал он. Удержал все же себя в тот, первый день, не навязал дискуссии. Она разгорелась на следующий день, когда ученых пригласил на праздничный бешбармак председатель исполкома и где, вполне естественно, такими же почетными гостями были командиры-пограничники. После первых протокольно-сухих официальных минут, удлиненных обычными для восточного стола приветствиями, вниманием собравшихся постепенно завладели столичные гости. «— Почему мы выбрали Тянь-Шань? — задавал себе вопрос профессор и медлительно, с расстановкой, как с кафедры университета, чтобы каждое слово ощутилось, осело в сознании, сам же отвечал: — Тянь-Шань — это гигантский оазис в великом поясе пустынь Азии. Обратите внимание: от Каспийского моря до Центрального Китая — Кызылкумы, Каракумы, Голодная степь, Такла-Макан…» «— И если бы не ледники, — бесцеремонно прерывая профессора, будто взял с места в галоп молодой ученый Лектровский, — не быть бы среди бескрайних песков ни Аральского моря, ни Лобнора, ни Балхаша. — Сделал паузу, поглядывая на всех с явной гордостью, вот, мол, внимайте, впитывайте все, о чем я буду говорить, затем продолжил: — Исток Волги не увидишь, пока не подойдешь к нему вплотную, истоки среднеазиатских рек видны за сотни километров: они в изгибах ледяных корон, что венчают вершины хребтов. Но, обратите внимание, раздел рек происходит в более низких и потому более теплых поясах. Причем раздел этот столь тонок и изменчив, что даже след лошадиного копыта может изменить направление течения воды». «— А у нас сколько лошадей будет? — иронически спросил Богусловский. — Не потопчем ли мы все разделы?» «— Опасность имеется, — вполне серьезно ответил Лектровский, то ли не уловивший иронии, то ли не обративший на нее внимания. — Но эта опасность ничто в сравнении с нашей великой целью. Наши оценки запасов воды в Тянь-Шане лягут в основу гигантских проектов по превращению диких пустынь в цветущие сады, в безбрежные пашни. Извечная мечта азиатского крестьянина обретет реальность, зримость. Изобильная радость воцарится в ныне бесплодных степях». «— Как скоро это случится? — с еще большей иронией спросил Богусловский». «— Три, четыре, пять десятков лет — миг для истории, миг в жизни народа. Мечтали и надеялись столетиями. Сколько легенд и сказаний связано с водой? Достаточно обратиться к одной: Фархад и Ширин. Воплощение же мечты займет десятилетия…» Богусловский больше не иронизировал. Он заговорил жестко: «— Фархад — не казах — киргиз. Совсем недалеко отсюда есть следы древней ирригационной системы. Да-да, системы. Было время, когда каналы и арыки пересекали Бетпак-Далу, теперь заброшенную пустыню. Теперь еще многие в прошлом возделываемые участки называют огородами. И не оттого, осмелюсь утверждать, брошены поля, что леность обуяла народ. Нет! Ему едва хватало сил отбиваться от джунгар и калмыков, от тех же узбеков, гений которых воспел Фархада. Героями эпоса казахского народа стали герои, отвечающие иным идеалам, идеалам бесстрашия, мужества и самопожертвования ради национальной свободы. Не считайте мои замечания за желание напомнить вам историю края, у меня иная цель — провести, если хотите, параллель между древностью и днем сегодняшним. Не видится мне возможность сегодня рыть каналы не только в Бетпак-Дале, но даже на семиреченских залежных землях. Много сил отнимает борьба с байско-белоказачьим движением. Да и сама экспедиция — дело хлопотное, ущербное для обороны границы… А через полста лет, когда, как вы говорите, подоспеет время, ваши данные устареют, на них никто не станет опираться. Пойдут новые экспедиции. И нужны им будут не полуэскадроны, а только проводники». «— Столь мрачная картина, — с едкой усмешкой возразил Лектровский, — которую нарисовал пограничный командир, никак не соответствует тем светлым далям, к которым устремлен сегодня освободившийся от оков рабства народ. Хочу заметить, что даже царское правительство обеспечивало безопасность экспедиций… Инженер Васильев тому пример. Он разработал целую систему орошения долины Чу. Повторяю, еще при царском режиме. Сейчас разработкам Васильева будет дана зеленая улица. Васильев уже в Пишпеке. Видимо, командир-пограничник не совсем в курсе дела?» «— У атбашей Васильев сумел объяснить старейшинам каракиргизских племен, которые встретили его у переправы враждебно, пользу своей экспедиции. Миром все обошлось. Посмотрю я, как вы сможете договориться с Келеке». «— Если с таким настроением командир, как поведут себя красноармейцы? — недоуменно спросил профессор. — Я не желал бы вручать свою судьбу…» «— Бандитская рука коснется вас лишь тогда, — резко прервал Михаил Богусловский, — когда не останется в живых ни одного пограничника. Но до этого, будем надеяться, дело не дойдет». «— На том и порешим, — как бы подвел итог спору профессор, И добавил, пристально глядя в глаза Богусловскому: — А мысли ваши, молодой человек, не в духе времени. Я бы охарактеризовал их неполезными». Никто не возразил профессору. Хозяин стола предложил тост за успех предприятия, на какое-то время стол оживился, но все равно обед вскоре закончился. По пути в штаб отряда Оккер упрекнул Богусловского: «— Не ко времени спор затеял. Председатель исполкома обиделся, что прием не получился задушевным. Нам это тоже учитывать следует». Сцены минувшего со всей ясностью восстанавливались в памяти Богусловского, но в то же время он замечал все, что происходило вокруг него сейчас, и соотносил свои оценки с оценками собравшихся на площади людей. Они же аплодировали ораторам радостно, вдохновенно. Скажи им сейчас: «Вперед! Рыть арыки! Сооружать каналы!» — они не остановятся ни перед чем — такое впечатление было у Богусловского. «Неужели я все же не прав?» И тут он услышал реплику Сакена на ораторское обещание: «Недалек тот день, когда живительная влага побежит по рукотворным рекам, и припадет к ним иссохшими губами пустыня, оплодотворится в них». — Кто кетмень в руки возьмет? В аулах юрты без джигитов. Вот тебе и овации. Митинг шел своим чередом, мысли Михаила Богусловского — своим. Теперь, когда уверился он в своей правоте, мысли его перекинулись на предстоящую долгую разлуку с Анной, вот уже вторую после женитьбы. Но если, оставляя ее в Москве, он больше беспокоился о ней, теперь же, наоборот, считал, что судьба уготовила ему жесткий экзамен на жизнь. Речи последних ораторов, резолюция митинга — все это лишь фиксировал в своем сознании Богусловский машинально, сам же, взвешивая каждую фразу, каждое слово, готовился к прощальному разговору с Анной. Он не хотел, чтобы жена почувствовала его сомнения и его опасения. Станет тогда тревожиться, а она недавно объявила, что будет у них ребенок. Волнения, стало быть, ей совершенно вредны. Увы, все слова, которые приготовил Михаил, оказались вовсе ненужными. После митинга он, приказав полуэскадрону еще раз осмотреть снаряжение и вьюки, а утром в назначенное время выстроиться на манеже, пошел сразу домой. Анна встретила его с необычной грустью в глазах, и грусть их обоих как бы слилась воедино, но странное дело, оба почувствовали себя более покойно. Любая фальшь вмиг бы разрушила их, пожалуй, первое со времени женитьбы единение душ. — Боюсь я за тебя, Миша. — Я тоже боюсь. Всему миру растрезвонили маршрут. — Значит, вы до Хан-Тенгри, оттуда к Чилико-Кебикскому горному узлу? Так? — Да. Они хотят изучить Заилийский Алатау и Кунгей-Алатау. Месяца два, а то и три. И никакой связи. Посыльного не пошлешь. Берем только голубей. — Хан-Тенгри зовут Кровавой горой. Страшно, — тоскливо сказала Анна, а помолчав, справившись с собой, продолжала со спокойной грустью: — Что ж, как распорядится судьба. Я буду ждать. — И поправилась: — Мы будем ждать. Михаил прижал ее к себе и, повынимав шпильки, рассыпал прическу, затем долго процеживал сквозь пальцы ее шелковисто-мягкие волосы, а она с трудом сдерживала рыдания, время от времени лишь судорожно вздыхала. Летняя ночь, что обрубок. Вот уже и в путь пора. Народу, несмотря на раннее время, собралось проводить экспедицию много. Пришли все находившиеся в гарнизоне командиры. С женами все. Красноармейцы высыпали из казарм и сгрудились в манеже. Сколько советов, сколько пожеланий… Анна шепнула одними губами: «Храни тебя бог», чтобы даже не услышала Лариса Карловна, которая уже поцеловала Михаила и теперь отступила, давая возможность проститься супругам. — Полно, Анна, — ласково упрекнул Богусловский жену. — Береги себя. Береги сына. — А если дочь? — Тем более береги. Он поцеловал Анну, и ее тут же под руку взяла Лариса Карловна, как беспомощную старушку, а Богусловский крикнул зычно: — Слушай мою команду! По коням! — Подождав, пока все провожающие отошли к краю манежа, а ему подвел коновод коня, рубанул рукой. — Сади-и-ись! Справа по звеньям за мной, марш! Вроде бы полуэскадрон всего, а с вьючными лошадьми строй вытянулся впечатляюще. Таким ли он возвратится? Неспокойно в горах. Тревожно на границе. И не связано ли все это именно с экспедицией? Не поставлена ли задача перед Келеке уничтожить ученых? А по их программе в каждом крупном населенном пункте должны состояться митинги. Богусловскому же казалось наиболее разумным начать экспедицию с конца маршрута, поднявшись на Заилийское Алатау по пойме речки Иссык, а вернуться через Нарынкол, Текас, Подгорное, Чунжу и Коктал. Тогда и провести задуманные митинги. Такое изменение обезопасит экспедицию, как считал Богусловский, ибо она исчезнет из поля зрения тех, кто, возможно, за ней следит, а научным изысканиям нисколько не повредит. Предложение свое Богусловский высказал профессору, но тот решительно возразил: — Мы настроились на изучение ледников именно в той последовательности, как и намечен маршрут. Вы можете аргументировать свои сомнения? Научно? — Нет, научно не могу, ибо граница каждый день преподносит совершенно новый эксперимент. Повторы бывают весьма редки, а, насколько я могу судить компетентно, любой научный вывод — это результат серии совершенно идентичных экспериментов. Мы, пограничники, больше рассчитываем на интуицию, приобретенную многолетним опытом службы. Мы просто обязаны уметь обобщать частные факты, самые невзрачные. Так вот, интуиция, родившаяся из анализа таких фактов, подсказывает мне, что возможны серьезные осложнения, если мы не изменим маршрут. — Это напоминает мне гадание на кофейной гуще. Вы видели, как вдохновенно горели глаза всех, кто слушал наши выступления? Возможно ли с их стороны предательство? Нет! Тысячу раз нет! А каждый новый митинг — это новые сотни энтузиастов орошения бесплодной степи, а стало быть, наших сподвижников, наших защитников. — В сыртах их не будет. И потом, обещанием скорой воды воду не заменишь. А разочарование, как вам ведомо, приводит к депрессии, к неверию. Слово станет для них пустым звуком. — Нет, вы решительно недооцениваете морального фактора. Зажечь людей идеей — это уже половина успеха. Горячее слово всегда имеет неоценимую важность. — Вам не попадалось одно очень заметное слово, рожденное нашим временем, слово это — политическая демагогия? — едва сдерживаясь, но все же спокойно спросил Богусловский. — Не о горячем слове для народа, как я понимаю, вы печетесь, а о славе для себя. Лишняя же слава всегда вредна. А в нашей обстановке, думаю, особенно. — О вашей дерзости я вынужден буду информировать в полной мере в Алма-Ате, — оскорбленно воскликнул профессор. — Ваше право. Нет, они не нашли общего языка, маршрут не изменили, и каждый новый населенный пункт готовил им пышную встречу. Проводили иногда по два митинга в день. Чем ближе к горам, тем реже аулы и станицы, тем проворней шел отряд, тем возбужденней становились ученые. А когда увидели они пик Хан-Тенгри, очень похожий издали на египетскую пирамиду, восторженным восклицаниям не было конца. Прорвало даже самого молчаливого из ученых, Комарнина. — Властелин духа Небесных гор! Сколько смысла в этой топонимике?! Смотрите, смотрите, как кровянеет его вершина! И в самом деле, закатное солнце будто выплескивало на отточенные грани вершины огненные языки, то прозрачно-яркие, то до жути похожие на густеющую кровь. — Властелин духа во гневе! — воскликнул Лектровский. — Он предостерегает. Но мы не из трусливых. Мы не остановимся! — Закат этот предвещает хорошую погоду в горах, — буднично пояснил Богусловский. — А «Властелин духа» — перевод не совсем точен. Здесь в ходу иное название: «Подножие божьего трона»… И еще называют пик в народе Кровавой горой. Наверное, вот за такие закаты. А может, из-за сотен погибших смельчаков, пытавшихся подняться на вершину. — Вы мастерски можете портить настроение, — упрекнул Богусловского профессор. — Одна фраза и… — Полно вам безгрешного в грехах обвинять. У меня одно желание — помочь вам на правах хозяина. Не убедил. Обиженные, что посягнули на их ученый авторитет, до самой заставы ехали и профессор, и его молодые ученики молча. Уже совсем стемнело, когда полуэскадрон въехал во двор заставы, и сразу же здесь стало шумно и тесно — не рассчитана застава на стольких гостей. Благо добрая половина пограничников несла службу в сыртах, а наряды высылались туда на несколько суток. Ученых разместили в комнате политрука, который тоже был в сыртах, а Богусловского взял к себе начальник заставы, краском хотя и в годах, но все еще холостой. Когда все угомонились, когда были высланы дополнительные дозоры, Богусловский с начальником заставы смогли наконец неспешно, за кружкой чая, проанализировать обстановку на границе в районе работы экспедиции. — На мой взгляд, — докладывал начальник заставы, — об экспедиции на сопредельной стороне знают, и по ней готовится удар. Чем ближе вы подъезжали, тем у меня нарушений добавлялось. У каждого — карабин, да еще и маузер, а то и два. В хурджумах всего по горстке курта и баурсаков, остальное — патроны. Максимум людей на сыртах держу, но не уверен, что всех переходчиков мы задержали. Оба краскома знали, что многие долины, труднодоступные с тыла, имели превосходные подходы со стороны сопредельной, и если пограничные наряды, высылаемые с заставы на несколько дней, могли сообщать о себе только по голубиной связи, а поддержку получать лишь через несколько суток, когда она могла оказаться вовсе ненужной, то белоэмигранты и басмачи маневрировали своими силами вольно, широко. Знали краскомы и то, что в высокогорных долинах есть аулы, либо не принявшие Советскую власть, либо выжидающие, колеблющиеся. Для Келеке — это хорошая база. — Я так считаю, — продолжал начальник заставы. — У границы побоятся нападать. А вот когда оторветесь от нас, тут устроят ловушку. Пока по аулам попрячутся, выжидая удобного момента. В горах не число, а место может оказаться решающим. Въедет экспедиция в ущелье, отсекут ее спереди и сзади — куда денешься. Пощелкают как куропаток. Пограничники сами были мастера устраивать подобные ловушки, потому ведали, насколько это опасно. — Еще один вариант возможен: Келеке попытается прорваться через границу. Много нечисти сосредоточилось, не сдержу я своими силами. Тогда совсем плохо. Засада отрежет путь вперед, а Келеке навалится… Гадали они и так, и эдак, определяя наиболее разумный ход действий, наконец, Михаил Богусловский решил поступить совершенно, казалось, не логично. — Пока гляциологи работают в районе Хан-Тенгри, вы переподчините мне половину заставы. Когда снимемся, я переподчиню вам полуэскадрон. С собой возьму только пять пограничников. — Рискуете, товарищ начштаба. Я повторяю: в сырты много могло просочиться басмачей. — Главная задача, и вы лично несете за это ответственность, — вроде бы не услышав предостережения начальника заставы, продолжал Богусловский, — не дать прорваться Келеке. Примите все меры. А теперь пора спать. Завтра на заре — в путь. Утром, когда все было готово к выступлению, начальник заставы спросил проводника Сакена: — Где поведешь? — В Сары-Джаз. — Неважный ты проводник. Не ходи там. Обвалы снежные. По леднику Мушкетова тоже нельзя, и там обвалы. — Тогда Баянколом пойду. — И по тому ущелью нельзя нынче. Снег там сдуло, Мраморную стену не осилите. К зимовью Саду-Сай веди, а потом через перевал Тоз в долину Иныльчека. — Много дороги. — Долго идти, — возразил Сакен. — Сары-Джаз ближе совсем. Зачем снег бояться, снег упадет, когда совсем лето станет. Когда не совсем лето, снег спит… — Много его там нынче. Не спит он, Сакен, к сожалению. Я наряды туда только в крайнем случае посылаю. И контрабандисты обходят Сары-Джаз. — Ладно, Иныльчек пойду, — не очень-то охотно согласился Сакен. — Ой-бой, далеко путь. — Тогда — по коням, — протягивая руку для прощания начальнику заставы, заключил Богусловский. — И в путь. Сомкнулись руки, привыкшие сжимать эфес сабли, жестко. Начальник заставы придержал руку Богусловского. Посоветовал: — Нелишне бы вооружить самих ученых. Я велел вчера все приготовить. Боеприпасы уже в переметах у них. — Так и сделаем… Молодец! Но если молодые ученые охотно надели на себя сабли, маузеры и карабины, то профессор заупрямился: — Все это обузно. Я не привык. Мне сдается, что вы чрезмерно запугиваете сами себя. Отчего же не предположить вам с такой же уверенностью, что никто даже не помышляет сделать нам зло? — Граница — не московское Садовое кольцо, — решил еще раз повлиять на профессора Богусловский. — Не смею утверждать, что там не кипят страсти, но по сравнению со страстями на границе они — мизер. Район Хан-Тенгри привлекал к себе не только альпинистов. Вам ли не знать об этом? Не думаю, что вам не известно, что еще в начале нынешнего века мюнхенский географ Мерцбахер дошел до Хан-Тенгри. С ним были геолог и топограф. Для чего? Во всяком случае, не спорта ради. Англичане просили Николая сдать им в аренду район Хан-Тенгри и Мраморной стены на десять лет. Не думаю, что ради развития альпинизма. Это я для примера. Что экспромтом вспомнилось. Шевельнуть если историю, найдутся и еще сотни не менее убедительных фактов. Но это еще не все… Выходы в долины Хан-Тенгри из-за кордона легкие, вот и норовят скотоводы пасти отары на нашей земле. Разве они не станут противиться потере дармовых пастбищ? Сливаются, стало быть, межгосударственные интересы с межплеменными. Оттого особенно велика опасность. — Как не знать этого. Знаю. Но мы не ставили и не ставим себе целью поиск ископаемых, что ведет к освоению хозяйственному. Мы, напротив, ратуем за девственную неприкосновенность ледников и стоков. Отчего же?.. — Это знаете вы. А они? — Богусловский кивнул в западную сторону. — Там привыкли говорить одно, а делать другое. Это называется политикой. Так что не считайте обузой необходимость. Принимайте оружие. На привалах я научу вас стрелять. Нехотя, но все же вооружился профессор. И Богусловский подал команду: — По коням! И пошел после этой команды отсчет времени, которое лило воду на мельницу успеха ученых. Не враз они осмелели до явного подтрунивания над Богусловским, ибо побаивались его резких суждений и, чего греха таить, перед собой, его шлепков по носу при любом споре; но дни шли, экспедиция продвигалась все выше в горы, Богусловский высылал вперед не только дозоры, но и разведку, которая неизменно сообщала: «Путь свободен», вот и начали ученые день ото дня отвоевывать, как именовал их действия Богусловский, утраченные позиции. Правда, даже профессор не очень-то пререкался, когда Богусловский приглашал гляциологов потренироваться в стрельбе из карабинов или маузеров. Молодые охотно палили патроны, а профессор иногда добродушно, иной же раз с явным сарказмом высказывал свое отрицательное отношение к таким занятиям. — Каждое действие непременно в принципе своем должно предопределяться полезностью. Мы же, похоже, бессмысленно транжирим труд тех, кто отлил эти пули, предполагая, что они станут разить врагов… Богусловский отмалчивался и терпеливо объяснял, каким образом совмещать мушку с прорезью прицела, как нажимать на спусковой крючок, как укрываться за камнями, чтобы тебя не задела пуля, а самому можно было прицельно стрелять, — профессор поначалу упрямился, притворяясь непонимающим неумехой, но постепенно, сам того не замечая, увлекался, и занятия имели успех. Зато вечером, у костра, он, как говорится, брал свое. Нет, он не упрекал Богусловского, который на каждой ночевке не только выставлял усиленную охрану, но и создавал позиции для круговой обороны, — профессор обычно рассказывал случаи, наверняка каждый раз придуманные, свидетелями которых он якобы был сам. Выставлялся обычно в смешном виде всякий раз какой-либо новый коллега профессора, чрезмерно подозрительный. Сюжеты повторялись: ученый прячет свои изобретения, опасаясь того, что их могут выкрасть, а оказывается, его работу проверяют по поручению начальства, чтобы или повысить его в должности, или выделить дополнительные средства для более глубокого экспериментирования… Молодые ученые особенно старательно смеялись над потешками своего учителя, а Богусловский слушал их равнодушно. А утром вновь высылал разведку, за ней дозор, и только тогда, когда убеждался, что на пути нет засады, садился в седло. А когда спустились в долину Иныльчек, Богусловский вовсе потерял покой. Не оставалось времени слушать профессорские байки. Приставил к ученым Сакена с десятком пограничников, которые, проводив гляциологов до ледника, перекрывали засадами все тропки, по которым могли прошмыгнуть басмачи, а сам со своими и заставскими пограничниками стерег границу. Удивительно тихо, однако, было не только в Иныльчекской долине, но и в Сары-Джазской, и это особенно настораживало Богусловского. «Выжидают. Надеются, что успокоимся, — думал Богусловский, — а уж тогда ударят. В спину». Он еще больше убеждался в том, что полуэскадрон непременно надо оставить здесь, но сделать это скрытно. Показать, будто уехали все, что приняли тишину за безопасность. Но эта мера, так сказать, на будущее. А что произойдет через час, через сутки? Точных намерений Келеке Богусловский не знал. Вот и перестраховывался, хотя уже не только ученые, но и пограничники нет-нет да и бросали вопрос: — Не зря ли колготимся? Один раз Богусловский даже оказался свидетелем весьма заставившего его задуматься разговора. Нет, он не желал подслушивать. Получилось совершенно для него неожиданно, зато поучительно. День шел к концу. Богусловскому нужно было обдумать, как распределить силы пограничников на завтра, но ученые никак не могли прийти к единой оценке, увеличивается или уменьшается область питания ледников Мушкетова и Иныльчека; у каждого было свое мнение, и каждый рьяно его защищал, и понятно, спокойного хода мысли в такой атмосфере быть не могло, тогда, устав от этого бесполезного, как казалось ему, переливания из пустого в порожнее, Богусловский вышел на улицу. Устроившись на приятной теплоты валуне, он начал думать ту самую думу, которая в такие часы становилась всепоглощающей у всех пограничных командиров на всей границе — куда, в какое время и какие выслать наряды, чтобы уберечь охраняемый участок от врага… Вроде бы все знакомо, известны облюбованные контрабандистами тропы, удобные броды, глухие расщелки; кажется, знает командир каждого своего подчиненного, может без ошибки сказать, где тот принесет большую пользу; и что вроде бы сложного расставить, как на шахматной доске, каждого по своей силе на свою клетку, так нет — не раз и не два перетасует в мыслях различные варианты командир-пограничник, прежде чем окончательно остановится на каком-то решении. Слишком велика ответственность. Самая малая ошибка может оказаться неоплатной стоимости. Солнце начало закатываться, и Хан-Тенгри заиграл своими кровавыми переливами, хотя и привычными уже Михаилу Богусловскому, но всякий раз неизменно захватывающими… Решение постепенно обрело стройность, Хан-Тенгри тускнел, с ледников потянуло ночным морозцем, Богусловский начал зябнуть и намеревался сразу, как только граненую вершину пика проглотит чернота неба, вернуться в теплую тесноту домика — в это самое время донесся до него справа, из-за моренной грядки, вначале терпкий махорочный дымок самокрутки, а вслед за ним такой же терпкий матерок. — Ишь ты, кровянеет как, сучий кот! — Да, страшит Хан-Тенгри, пугает на ночь глядя, а утром одумается — и ласковей ничего во всей округе нет. «Любопытный ход мысли», — подумал Богусловский, но следующие слова будто ошпарили его. — Это он тебя ласкает, а командира нашего как пужнет с вечера, так и держит пужанным. Чего заставское сено изводим, коней и себя мотаем? Пяток конников для ученых вот так — по самое горло. — Келеке, сказывают, скучился… — Чего он тут потерял? Келеке там ходит, где пограбить можно чего… — И то верно. Богусловский пытался узнать говоривших по голосам, но не смог. Подумал: «Неужели весь полуэскадрон так считает?!» Что ученые сомневаются в нужности тех мер, которые принимает он, Богусловский, можно как-то оправдать, но у пограничников отчего такие мысли? — Ну, пусть не пять, пусть десять, — продолжал тем временем первый голос. — «Гочкисов» — пару. Мало ежели, пусть «максим» еще. Пусть Келеке изворотлив, но сил-то у него — не сотни сабель. Чего труса праздновать? — Мякины в голове у вас много, — вплелся в разговор третий голос, и Богусловский узнал, что заговорил один из перебежчиков, бывший урядник Васин. Его тут же обрубил первый голос: — У тебя, видать, мозгов много, раз с беляками заодно был? — Может, у меня не мякина, а солома тогда была, — так же незлобиво ответил Васин. — Быльем то былое поскорей поросло бы, полегчало бы на душе. Только урок — он всегда урок. Находился я среди них, знаю потому: шапками их не закидаешь. Атаманы у них с головой на плечах. Да и казаки не лыком шиты. А когда честь и совесть потеряны — чего угодно ждать от них можно. Зря, думаю, наш командир не сторожился бы, не имея на то причин. Он-то поболе нас знает. На свой вершок мерить, казаки, негоже. А не сказывает командир нам чего, стало быть, не время. Богусловский горько ухмыльнулся. Не бережения тайны ради не рассказал он полуэскадрону подробности обстановки, а по упущению. Просто не подумал, что могут возникнуть сомнения у пограничников. Решил исправить свою оплошность днем, когда более всего не заняты в наряде пограничники, собрать их и без утайки разъяснить им и возможную опасность, и свой замысел. «Гляциологов стоит пригласить», — подумал он и, поднявшись, зашагал в зимовье слушать спор о том, на каком из ледников выпахивается ложе активней и можно ли считать ледники района Хан-Тенгри щитом, ледниковым покровом или только обычным центром оледенения… Прошла неделя. На Иныльчек поднялся начальник заставы с двумя десятками пограничников и двумя «максимами». — А на заставе кто остался? — недоуменно спросил Богусловский, выслушав рапорт начальника заставы. — Усилена взводом мангруппы. Получены данные, что сюда направился еще один отряд белоказаков. Сотни полторы сабель. Вот я и поспешил. — За все время — ни одного контрабандиста, ни одной провокации, — озабоченно делился своими наблюдениями Богусловский, — а участок всегда отличался активностью. Самый беспокойный в отряде. Затаился Келеке, не дает узнать его планы, и вполне возможно, что наши предположения ошибочны. — Конечно, — согласился начальник заставы, — но, думаю все же, нам менять тактику не следует. Когда снимаетесь? — Через три дня. — Я со своими в наряды не пойду пока, чтобы не засекли. Перед отъездом митинг проведите. А возвращается пусть полуэскадрон ночью и небольшими группами. Посылать их в наряд не стану, а соберу в резервный кулак. — Что ж, согласен. Более разумного хода пока не видно. Так они и поступили. Когда гляциологи закончили свою программу, Богусловский приказал готовиться к походу всему полуэскадрону. Особенно следил, чтобы побольше навязали тюков сена, приторочили их не только к вьюкам, но и к седлам строевых коней. Впереди, длиною в несколько переходов, — бестравный в это время участок, и, если полуэскадрон тронется в путь без сена, засекут это наверняка с сопредельной стороны, и зародятся там сомнения. Митинг начался после обеда. Открыл его сам Богусловский, затем поочередно давал слово всем троим ученым, начальнику заставы, и так как коротких речей не было, затянулся митинг на добрых два часа, а этого и добивался Богусловский: тронуться так, чтобы засветло добраться лишь до первого плато, чтобы попусту не копытили горные версты. Небольшой перекур после митинга — и вперед. Не прячась. Неспешно, с достоинством. Даже дозоры не выслал в ущелье, куда лежал путь полуэскадрона. Риск, понимал, велик, но он, как виделось Богусловскому, оправдан. Километра два, которые просматривались с сопредельной стороны, ехал отряд по ущелью спокойным шагом, все так же не высылая дозора. Пограничники знали, для чего это делается, но от этого их напряженность не уменьшилась. Что ждет их за поворотом? Более, однако, чем у всех лихорадились мысли у Богусловского. Он вполне понимал меру ответственности, которую взял на себя. Он ни в чем себя не упрекал, ни в чем не сомневался, ибо действовал по своему же плану, к тому же был в какой-то мере уверен, что засада в такой близости от границы маловероятна. Но вздохнул облегченно Богусловский, когда ущелье за крутым поворотом оказалось таким же мертвецки-тихим. Сразу же выслал вперед дозор. Все круче и круче забирает ущелье, лошади идут с трудом, и Богусловский начал опасаться, верен ли его расчет, не слишком ли затянул митинг, успеет ли засветло пересечь плато, чтобы дальше, уже в следующем ущелье, остановиться на ночлег. Место это — небольшой карман в высокостенном ущелье, с узким, легко охраняемым входом и, что не менее важно, вытекающим из-за скалы родником, — было разведано заранее. Ошибка, он понимал, случилась оттого, что расчет времени был сделан по небольшой разведке, а сейчас двигается внушительный строй. Двигается, естественно, медленней. Напрасно все же опасался Богусловский, зряшными были его упреки самому себе: на плато они выехали задолго до вечера. Спешив полуэскадрон у выхода из ущелья, послал он дозоры вперед, а сам достал из чехла бинокль и медленно, цепляясь за каждый расщелок, за каждую осыпь, за каждую арчу, повел им по кольцу прилавков, зажавших плато… Вроде бы никого. Отнял бинокль от глаз, и удивительная случилась метаморфоза: не горы окружают плоскодонный котлован, с небольшим озерцом посредине, а бараньи лбы. Вроде бы кинулось несколько огромных стад со всех сторон на водопой, никто не хотел уступать друг другу, каждый баран стремился первым припасть к воде, и от этой неразумной жадности сдавилось кольцо в гибельной плотности, так и остались бараны вековечно созерцать манящую прозрачность студеного озера. На многих лбах, усиливая впечатление, торчали, напоминая рога, низкоствольные арчовые деревца. Богусловский даже поежился от столь ясно представившейся ему жуткой картины. Потом усмехнулся: «Эка, куда воображение занесло?!» Подошел профессор с учениками. Профессор попросил бинокль. Но не прилавки, похожие на бараньи лбы, его интересовали, он даже не заметил этого сходства, — он созерцал приближенные в несколько раз оптикой снежные хребты, которые будто пропарывали небесную синь. — Жизнь необходимо прожить здесь, только тогда обретешь право говорить: я знаю горы, — опуская бинокль, грустно проговорил профессор. — Как я теперь понимаю ваше сопротивление экспедиции. Сотни экспедиций здесь нужны. Именно, сотни. Превосходно, к тому же, оснащенные. А мы? Капля вот в том моренном озере… — Кто-то должен же быть первым! — с жаром воскликнул, возражая профессору, Лектровский. — Кто-то всегда прокладывает путь остальным! — Первые здесь уже проходили: Пржевальский, Семенов… Мы — не первые. — Да, но в советское время?! — Ледники, — ухмыльнулся профессор, — не социальное явление. Они не имеют своего лица в зависимости от того, какой класс правит. Они живут своими законами. И чтобы изучить эти законы, подчинить их интересам человека, нужны усилия многих ученых. — Новый социальный строй предоставляет такие возможности! — Не спорю. Только, думаю, краском прав: сегодня экспедиция наша более полезна нам, чем той идее, о которой мы так горячо говорим. — И, словно давая понять Лектровскому, что больше не намерен вести полемику, обратился к Богусловскому: — Когда конники покинут нас? — Сегодня. Как стемнеет. — Не рискуем ли мы чрезмерно, совершая подобный шаг? — Рискуем, — искренне ответил Богусловский. — Очень даже рискуем. Ему было понятно душевное состояние профессора. Там, на равнине, он просто не мог воспринимать всю ту опасность, с какой может столкнуться их экспедиция, ибо идея изучения почти неизученных гор настолько владела им, что любое противодействие он отшвыривал, как отшвыривают обычно злого кутенка, который норовит куснуть, не имея зубов, штанину. Уверенность придавало и то, что находились они постоянно среди местных жителей, добропорядочных, может быть, и не понимающих, для чего едут ученые в горы, но воспринимающих и цель ученых и их самих с великим уважением; либо на заставах, среди столь же добропорядочных и не менее уважительных пограничников, — эта уважительность возвышала ученых в собственных глазах, являлась, вольно или невольно, подтверждением правильности их предприятия — она как бы подпитывала их первоначальную идею. Но вот они среди гор. Величественно-холодных, совершенно безразличных к людским страстям. Не мог не почувствовать себя профессор, как все люди, ибо он такой же человек, бессильной пылинкой в этом молчаливом могуществе, незыблемом, вечном; не мог не понять всю зряшность задуманного, всю мелочность житейской тщеславности. Когда едешь по узкому ущелью, сдавленному хмурыми гранитными стенами, когда слышишь только стук копыт конских, но не обычный, как в раздольной степи, а тревожно-глухой, противоестественный в этой недвижной сонности, когда видишь над головой только полоску неба, да и то не привычного, а с белесыми звездами, — тогда очень о многом думается невольно, неподвластно… — Очень рискуем, — повторил Богусловский, — но иначе поступить я не могу. Я видел, как расправляется Келеке с теми, кто попадает к нему в руки. Видел я и сожженные бандитом аулы… Правда, Келеке и белоказаков на границе встретят огнем, но исход боя предсказать точно никто не возьмется. А мы? Будем вдвойне, втройне предусмотрительны. Да нас и не мало, по пограничным понятиям, остается. Вооружение сверх табеля. Огнеприпасов вполне достаточно. — Посмотрел на профессора изучающе и предложил: — Можно иначе поступить. Можно возвратиться. Я готов дать команду. Не сразу ответил профессор. Какие мысли были в те молчаливые минуты в его голове? Ответил наконец решительно: — Возвращаться не станем. В конце концов, даже я обучен меткой стрельбе. На противоположном краю плато выехал из ущелья дозорный, поднял фуражку на клинке вверх: значит, путь свободен. Не весь полуэскадрон повел Богусловский. Большую часть оставил. Приказал: — Как только стемнеет, без задержки возвращаться. Скрытно только. Вполне возможно, Келеке именно сегодня нагрянет. Пересекли плато. И только втянулись в ущелье, Богусловский вновь остановил строй. Ученых и тех, кого отобрал с собой, попросил проехать вперед, остальным приказал: — Пересекать плато после того, как стемнеет. Группами по пять человек. Интервал — четверть часа. Сосредоточиться на той стороне и двигаться ускоренным маршем в распоряжение начальника заставы. До свидания, товарищи. Ответили пограничники разнобойно, негромко и начали спешиваться. Богусловский же направил коня в глубь ущелья. За ним потянулся кургузый строй, в котором вдвое больше было вьючных лошадей, чем строевых. Оглянулся Михаил Богусловский на строй, на оставшихся пограничников, и неуютно ему стало в этом узком ущелье. Усилием воли он сдержал себя, чтобы не вернуться и не взять с собой хотя бы пяток всадников. Нет, он не вправе был делать этого. Он не мог рисковать больше того, как рисковал. Начало быстро темнеть. Вскоре все слилось в единый густонастоянный мрак, цокот копыт стал пугающе-звонким. Богусловский подозвал Сакена: — Дозорных догони. Не проехали бы место ночлега. — Хорошо, командир. Порысил в темень и растворился в ней. Вскоре послал Богусловский еще одного пограничника. С собой оставил только двоих. Перебежчиков. Он им доверял так же, как и остальным, а Васину тем более, ибо,оказавшись невольным свидетелем того, как тот втолковывал азы своим товарищам, стал внимательней приглядываться к бывшему уряднику и определил, что он весьма смышлен и уверен в себе. Тогда и наметил его взять с собой. Предложил даже ему, чтобы выбрал себе напарника из земляков-станичников, который более проворен в ратном деле. Вот теперь и держал их подле себя. Вернее, подле ученых. Без помех доехали до места стоянки, где уже стараниями Сакена начинал разгораться костер, отчего все вокруг казалось еще более черным. — Поганое место, — ни к кому не обращаясь, но громко, чтобы слышал Богусловский, проговорил Васин, не торопясь спешиваться. — Мышеловка. — Сам бы поискал лучше чего, — ответил один из дозорных, который еще несколько дней назад разведал это место. — Тут днем с огнем лучшего не сыщешь. — Меня не посылали, — без упрека, просто констатируя факт, ответил Васин. И добавил: — Ну да ладно. Бог не выдаст — черт не съест. — На бога надеяться не станем. Охранять будем себя, — возразил Богусловский. — Всю ночь по два человека. С «гочкисом». Себе определил Богусловский самое трудное предрассветное время. Спал Михаил тревожно. Слышал, как сменялись часовые. Вот ушел к горловине Васин с напарником. Богусловский заставил себя расслабиться и уснуть на оставшиеся до смены три часа и уже стал засыпать, как услышал тихое ржание своего коня. Похоже, отвечал он собрату, находившемуся не так уж и далеко. Во всяком случае, не далее того расстояния, на которое хватает лошадиного слуха. Сон как рукой сняло. Михаил встал, подошел к своему коню, и догадка его подтвердилась: конь, который обычно встречал хозяина тихим, похожим на радостно журчащий ручеек ржанием, на этот раз даже не повернул головы. Уши коня строго нацеливались на выход из отвилка. — Ты что? — спросил ласково Богусловский, поглаживая гриву. Конь ткнулся лишь на миг в плечо хозяина и снова поднял голову и навострил уши. Стоял вкопанно, словно косячный жеребец на страже своего гарема, пока еще не понимая опасности, но уже чувствуя ее. Прихватив карабин, Богусловский бесшумно зашагал к горловине. Щелкнул прицельной планкой, когда подошел поближе к наряду, услышал ответный щелчок и, определив место, заскользил сквозь темень туда. Лег рядом с Васиным. Спросил тем тихим голосом, каким могут говорить пограничники: они слышат друг друга, а уже шагах в пяти их голоса совершенно не слышны. — Ничего не заметил? — Спешились справа по ущелью. Конь у них вашему ответил. Не конь ваш — проехали бы, глядишь. А теперь дело хуже… — Много? — В чулках, похоже. Мягко ступали. Не усек. Однако не мало. Помолчали, слушая непроглядную темень. Тихо. Совершенно тихо. Усомниться даже можно, не показалось ли все. Но вот цепнул кто-то ножнами за камень. Совсем недалеко. Богусловский вздохнул облегченно. Все становилось на свои места. Правда, позиция не ахти какая, не поманеврируешь даже своими малыми силами, но все же лучше, чем в самом ущелье, где укрыть от пуль могут только уложенные кони. «Не прав Васин. Сносное место…» Словно вслух сказал Богусловский эти мысли, ибо Васин тут же возразил: — Если не сыщем лаза наверх, пощелкают нас, что твоих куропаток. Вот об этом Богусловский не подумал. И в самом деле, басмачи могут появиться над головой. За скалами они окажутся неуязвимыми, а их огонь будет предельно прицельным. Тоскливо сжалось сердце, но попытался Богусловский бросить себе спасательный круг: «В ущелье не легче бы сложилось». Но мысль эта не спасательным кругом являлась, а соломинкой для утопающего. Приказал Васину: — Идите спать. До утра, думаю, басмачи ничего предпринимать не станут. — Нет! — совершенно непререкаемо ответил Васин. — Я не уйду. Не стал Богусловский требовать, чтобы его распоряжение было выполнено. Промолчал. До самого рассвета не донеслось из ущелья ни шороха, ни звука, но Васин не отпускал приклада «гочкиса», а Богусловский держал наготове карабин. Едва лишь забрезжило, Васин шепнул: — Пойду лаз искать. И побужу всех. Вскоре все пограничники залегли, укрываясь камнями, у входа в расщелок, а Богусловский вернулся к лагерю, чтобы вместе с Васиным поискать место, где можно было бы подняться наверх. Но он застал Васина у лошадей. Унизывал тот ремень подсумками. Доложил: — Нашел. Теперь вот поспешаю. — Вдвоем, может? — Вдвоем сподручней, конечно. Да где человека взять? — Меня возьмите, — предложил Лектровский. — Имею навыки скалолазанья. К тому же и стрелять обучен. Нет, серьезно. Васин и Богусловский посмотрели на Лектровского. Взгляд у того решительный. Держится уверенно. Не проситель, а предлагающий свою силу. — Ладно, — согласился Васин. — Патронов набери. Да поживее. Богусловскому показалось немыслимым взобраться почти по отвесной скале, но Васин ухватился за острый выступ, подтянулся, занес ногу вверх, уперев ее в такой же неприметный выступ, и, змеино перегнувшись, не то чтобы лег, а вроде бы зацепился боком за узенький карнизик, который теперь рассмотрел Богусловский, словно завиток улитки, бугрился диагонально по гранитной скале и, чем выше, тем становился шире. Васин, передохнув самую малость, пополз ящерицей по карнизу. «Молодчина — одно слово», — оценивал Богусловский, наблюдавший за каждым движением бывшего урядника. Повторяя движения Васина, так же ловко распластал свое тело на карнизе и Лектровский. Пополз даже сноровистее Васина. Уже больше половины проползли Васин и Лектровский, и хотя карниз там намного расширился и ползти стало легче, но оба заметно устали, потому чаще останавливались передохнуть… Вырвался из тишины одинокий выстрел, Богусловский даже вздрогнул от неожиданности, настолько был поглощен наблюдением за Васиным и Лектровским, а Васина этот выстрел подстегнул, словно удар бича, — торопливо заработал он руками и ногами, забыв, казалось, о том, что с карниза совсем нетрудно сорваться. Заспешил и Лектровский, но не с таким жаром, Не понимал он всех возможных последствий этого первого выстрела. Еще несколько минут продержалась тишина, но вот густо ударили карабины, а следом и «гочкис» заговорил торопливо языком смерти. Но Богусловский не побежал к горловине, где начался бой, он то смотрел, далеко ли еще ползти Васину, то обводил взглядом кромки окружающих расщелок скал, не появится ли где враг. Карабин держал наготове, патрон загнал в патронник. Вот Васин дополз до верха, осмотрелся и, стремительно рванувшись вперед, исчез. «Что это он?! — пронзил вопрос Богусловского. — Увидел кого?!» И верно, не успел еще Лектровский доползти до верха, как там, куда исчез Васин, хлестнул выстрел, а ему ответило сразу несколько. Там тоже начинался бой. Еще более неравный, чем у горловины. А может, уже закончился?! Васин больше не стреляет. Сейчас появятся басмачи, первым скосят Лектровского, затем… Сердце Михаила Богусловского сжалось от мысли, что произойдет затем. Прошла вечность, прежде чем выстрел Васина сиял неимоверное напряжение Богусловского. Басмачи ответили, и Богусловский определил — пятеро. И тоже — не тюхи. Басмачи умели и метко стрелять, и ловко укрываться от пуль. Подполз к кромке Лектровский. Приподнялся, чтобы снять из-за спины карабин, и тут же пуля прострелила ему плечо. Не упал Лектровский, он, похоже, не понял, что произошло, стащил карабин и только тогда, уже подражая Васину, перекатился через гребень и исчез… А Васин в это время начал стрелять часто, не давал басмачам вести по Лектровскому прицельный огонь. К Богусловскому подошел Комарнин. — Мой альпинистский опыт — стены недостроенного Екатерининского дворца у Царицынских прудов, но я не могу оставаться здесь. Я полезу. — Благодарю. Возьмите йод и бинт. Пока Комарнин готовился, бой наверху ослабел. Васин стрелял все так же редко. Лектровский палил почти беспрестанно, а ответные выстрелы редели заметно. Когда Комарнин подтянулся и лег на карниз, силы наверху сравнялись. Зато там, у горловины, ни «гочкис», ни карабины не смолкали, и Богусловский решил идти туда. Сразу же как Комарнин проползет самую узкую часть карниза. Подошел профессор. Спросил: — Куда меня определите? Альпинист из меня никудышный. Стало быть, дозвольте туда, где все? — и кивнул в сторону горловины. — Бинтовать приходилось? — Нет. — Кашеварить? — Нет. — Кормить коней? — Нет. — Придется всему этому учиться. Причем — самоучкой. Начните с коней. Попоите их вначале, затем овса дадите. В торбах. Примерно фунта по три-четыре. Как съедят — сена. Тоже экономно. Ну, и кашу одновременно. Не пересыпьте крупы, она разваривается. Перекинув через плечо две переметные сумки с патронами, зашагал к горловине, продолжая прислушиваться к перестрелке наверху и с радостью улавливая, что Васину с Лектровским противостоит только один басмач. Но вот умолк и он. «Бог помог увидеть казака, — с теплым чувством думал о Васине Богусловский. — Без него — конец бы нам…» Теперь ход боя вскоре изменится. Васин с Лектровским и Комарниным ударят по наседающим басмачам сверху и заставят их отступить. Пограничники у горловины обрадовались и патронам и, особенно, известию, что Васин с молодыми учеными наверху. Они не отчаивались и прежде, им не так уж и редко приходилось иметь дело с многократно превосходящим по силе врагом, они понимали, что, пока не закончатся патроны, басмачи через горловину не пройдут, и только опасность сверху виделась им реальной угрозой. Теперь ее нет. — Теперь-то чего не жить? — довольно комментировал известие пулеметчик, подсекая короткой очередью басмача, который хотел перебежать за новое укрытие, поближе к горловине. — Теперь-то жить можно! Теперь мы — господа. Сверху ударили карабины. Один, Васина, — редко, два других начали посылать пули вдогонку друг другу. И словно смерч выхватывал из-за камней наступавших басмачей и уносил их под скалы. Басмачи рассчитывали поднять панику среди пограничников, пострелять их сверху и праздновать легкую победу, но оказались сами в трудном положении: сверху и от горловины доставали пули менее проворных. Однако до полусотни басмачей успели укрыться в безопасной, непростреливаемой зоне. Да, это еще не победа. Пока что пути ни вперед, ни назад нет. Более того, басмачи станут теперь отвоевывать верх, а там всего три человека и только один из них по-настоящему боец. Но могут они вообще не наступать. Измором возьмут. Самим-то им что беспокоиться о прокорме лошадей и продуктах для себя, они могут сколько угодно осаждать пограничников. Но скорее всего, басмачи не станут сидеть сложа руки. Особенно ночью. «Голубя пустить? — рассуждал мысленно Богусловский. — Нет, лучше посыльного отправить на Иныльчек. Вернее тут. Сакена пошлю…» Посигналил Сакену, чтобы отполз тот в тыл, и сам тоже пополз следом. Когда достигли безопасного места, поднялся. — Прошу тебя доставить донесение на Иныльчек, — начал было говорить Богусловский, но в это время от лагеря донеслись звонкие удары стремя о стремя, а затем громкий призывный крик профессора: — Завтракать! Завтракать! Богусловский даже улыбнулся. Словно косарей скликает повариха на стан. Он даже представил себе, как, закинув за спины карабины, зашагают неспешно пограничники к костру, а сверху поскользят по карнизу Васин, Лектровский с Комарниным. — Ну, молодчина этот профессор. Ну, молодчина, — улыбаясь, говорил Богусловский, но Сакен оставался серьезным. И как бы отвечая Богусловскому, оценил призыв профессора по-своему: — Умный человек такой, почему головы совсем нет? Богусловский посерьезнел тоже. Ответил: — Повоевал бы с наше, сам бы над собой смеялся. — Зачем ему воевать? Ты воевать будешь. Я буду. Он воду пусть даст. — Верно. Потому и прошу тебя добраться до Иныльчека. Садись на коня — и скачи. От огня басмачей прикроем. — Нет, начальник. Ущельем нельзя. Скакать нельзя. Идти нельзя. Горы пойду. Назад немного — трещина есть. — Далеко? — Совсем близко. Теперь можно туда, басмача гонял Васин. — Тогда так: позавтракай, с собой еды возьми — и в путь. Профессор, встретивший их, весь сиял от удовлетворения самим собой. И хотя это казалось потешным, состояние его было вполне объяснимо: и каша у него получилась, и коням, напоив их, понадевал торбы с овсом. Но главное даже не в этом. Когда стал насыпать в торбы овес, увидел, что он пыльный, и можно было не обратить вовсе на это внимания, он же все торбы подержал в проточной воде. Пыль из овса вымыло, и помягче он стал. Сено тоже щедро смочил. Пусть отмякнет, пока лошади с овсом управляются, аппетитней станет. Он даже удивился, что краском не обратил внимания на его старательность, ни сена мокнущего не заметил, ни вкуса каши. Съел ее вроде бы по обязанности, потому что просто заставляет необходимость его это делать. Хотел даже профессор спросить: «Как моя первая в жизни каша?», но постеснялся. Ждал, не оценит ли краском. И обидно для него прозвучала просьба Богусловского: — Приготовьте, пожалуйста, для Сакена полбулки хлеба и пару мясных консервов. — Хорошо, — ответил профессор сдержанно. — Сейчас сделаю. Сакен взял только одну банку да четвертушку хлеба. Сунул за пазуху и, не слушая никаких советов, сказал решительно: — Пошли. Щель, в которую нырнул Сакен, оказалась метрах в двадцати от горловины, и Богусловский с запоздалой тревожностью подумал, что басмачи вполне могли ночью просочиться туда. «Засаду на ночь придется выставлять». А днем по щели можно относить Васину и молодым ученым пищу. Раненого Лектровского снять. В общем, хорошо получилось и плохо. Хорошо, что не нужно теперь будет ползать по карнизу, а плохо, что ночью придется сразу всем не спать: двое наверху, двое в щели, трое в горловине. Не в счет только профессор. Пусть за конями смотрит, кашеварит да Лектровского лечит. «Попоны нужно послать Васину. Днем могут поочередно спать», — определился окончательно Богусловский и немного успокоился. Не все расчеты Богусловского исполнились. Лектровский не спустился вниз, а Комарнин взял на себя роль обеспечивающего. И за попонами спускался, и за обедом, и за ужином. Вот и удалось всем пограничникам поспать днем сравнительно хорошо. Длинно тянулся день, но вот подкрались сумерки. Пора всем по своим местам. Коротать ночь, которая покажется еще более длинной. Затаились в темноте пограничники. Не шевелятся даже. Не потому, что намерены совершенно схорониться от басмачей, а наоборот, чтобы услышать самый тихий шорох, который неминуем, если попытаются подкрасться басмачи к горловине или подняться вверх. Тихо. Предельно тихо. Уже к полуночи время. Нервы уже не выдерживают. И вдруг — выстрел. Из щели. И вновь тишина. «Отчего стреляли?! Вроде тихо все!» — думал Богусловский, еще более напрягая слух. И уловил. Вроде бы ветерком потянуло из ущелья. Но воздух неподвижен. — Ракету! Взвилась осветительная, и «гочкис» сразу же дал очередь по басмачам, метнувшимся призрачно почти у самой противоположной стены ущелья. Богусловский сразу же разгадал замысел врага: частью сил перерезать ущелье слева, чтобы полностью блокировать пограничников. Усложнит это оборону, но ничего этому замыслу не противопоставишь. Единственное средство, которое может затруднить басмачам передвижение — это ракеты. С разными интервалами, то одна за другой, то после продолжительного перерыва, взлетали в небо ракеты, озаряя тусклой желтизной ущелье, и если кто из басмачей не успевал нырнуть за камень, скрещивались на нем пули от горловины, из щели и сверху, от Васина. Но как ни старались пограничники, басмачи все же исполнили задуманное. И самое неприятное было то, что к щели теперь нельзя было пробраться даже ползком, и силы пограничников оказались распыленными. Один путь для пополнения боеприпасами — карниз. Положение, как говорится, хуже не придумаешь. Только лишь профессор, казалось, не понимал, что творится вокруг. С рассветом встал. Рассыпал по торбам и замочил овес, замочил сено, распотрошив тюк, и принялся разжигать костер. И вскоре заметался меж скал перемешанный со звоном стремян призывный крик: — Завтракать! Завтракать! Куда как нелепо. От горловины поочередно пограничники сходят, а остальные как? Сунулся было пограничник из щели, басмачи тут же открыли огонь. «Придется по карнизу. Хотя бы один раз в день», — думал Богусловский, прикидывая, кто из оставшихся более ловок. Никого не пришлось посылать Богусловскому. Верх отрядил своего посланца — Комарнина. Как раз в то время, когда подошла очередь идти на завтрак Богусловскому. Вместе с профессором он наблюдал, как сползал вниз Комарнин, не зная, чем помочь молодому ученому, и только молил, чтобы у того не случилось неловкого движения. Вот уже Комарнин в конце карниза; вздохнули Богусловский с профессором облегченно, но, как оказалось, преждевременно. Лечь на карниз при подъеме было трудно, оторваться от него еще трудней. Комарнин никак не мог нащупать ногой упора, и положение становилось критическим: либо ползти обратно, либо падать. — Лошадь! — крикнул профессор радостно, словно сделал великое открытие. Так, наверное, было выкрикнуто знаменитое — «Эврика!» И подниматься с коня намного проще. Отчего сразу не открылась эта совершенно нехитрая реальность? Всего одни сутки прошли с того времени, как вызвался Комарнин подняться вверх, а перед Богусловским стоял совсем иной человек. Вроде бы все то же самое: мясистые ноги, та же немужская рыхлость, но теперь отчего-то не замечалась женоподобность его фигуры — перед Богусловским стоял муж, уверенный в себе, но не красующийся своей уверенностью, словно ратные невзгоды, ратные труды его были делом привычным, обыденным. Оттого и заговорил краском с ученым языком по-военному строгим: — Вместе с продуктами и огнеприпасами передайте наряду в щели, чтобы поднялся наверх. Сподручней будет бить басмачей, если попытаются атаковать. Вам же нужно передвинуться почти вплотную к горловине. Не исключено, что могут басмачи предпринять конную атаку. Ясно? — Да. Ракетницу бы нам. — Нет. Мал запас ракет. Почти половину этой ночью израсходовали. — Не вековать же здесь? Подойдет помощь. Неразумно экономить… — Разумно! — резко оборвал Комарнина Богусловский. — Очень разумно. И патроны тоже, кстати, беречь нелишне. Стрелять только прицельно. Я не знаю, когда подойдет помощь. Через час, через сутки, а может, через неделю. Он не лукавил. Если Сакену по каким-либо причинам не удастся добраться до Иныльчека, хотя вроде бы туда рукой подать, то по сигналу голубей (отправлен был уже второй, для верности) помощь и в самом деле подоспеет лишь через неделю. Повторил еще раз: — Рассчитывать свои силы нужно на долгую оборону. Днем спать поочередно, патроны и продукты экономить. Передайте это всем наверху. И еще учтите: к басмачам поддержка тоже может подойти. — Хорошо. Передам. Будем все в точности исполнять. Вроде бы спокойно ответил, но погрустнел взгляд. Встревожили его слова краскома. Очень встревожили. Оно и понятно — молодой, с большим будущим в науке, и вдруг… Надолго ли хватит сил противостоять басмачам, которых и без пополнения много? Комарнину совершенно не хотелось погибать в этом глухом расщелке. Не ускользнуло от Богусловского изменение, моментально совершившееся с Комарниным. Понял он и причину этого изменения. Сказал спокойно: — Перспектива остаться здесь навечно и меня не устраивает. Да и никто, думаю, к этому не стремится. Но выход для нас один: победа. А она может свершиться только нашими руками. — Сделал паузу и повторил настойчиво: — Только нашими руками. Всех нас. Всех! И самое важное: нужно верить, что доживешь до победы. Верить и биться за эту веру. Высказал все это Комарнину не только для его успокоения, но главное, чтобы сохранить полноценного бойца и без того в редком строю. Сам он вполне верил, что все обойдется, что проводник Сакен уже добрался до Иныльчека, и начальник заставы при любой, самой сложной, обстановке, десяток конников сможет выделить. А это — уже сила. Он понимал, что днем пограничники не станут атаковывать басмачей в ущелье, а дождутся ночи, чтобы ударить неожиданно. Он и поджидал ночь. Но вот она наступила, басмачи начали наседать. Особенно упрямо лезли к щели, и Богусловский был доволен, что распорядился подняться пограничникам наверх, иначе бы их все равно смяли. А теперь так: в щели пусть с десяток накопится басмачей, но подниматься они могут только поодиночке, и тут преимущество пограничников явное. Полез было один басмач по тропе вверх, но у самого верха два выстрела в упор сбросили его. Больше желающих не оказалось. И все же щель в руках басмачей. До горловины оттуда им — один бросок. Как ни жаль ракет, а приходится частить. Зеленые в ход пускать. Вперемежку с осветительными. Продержались ночь. Дождались неуместного, но вселяющего уверенность перестука стремян и призывного крика: — Завтракать! Завтракать! Перемочь теперь день. На следующую ночь наверняка подойдет помощь. Правда, теперь Богусловский не думал так, а заставлял себя так думать. К обеду налетело в ущелье воронье. Не осмеливались садиться на убитых басмачей, кружились над ними, надоедливо горланя, словно собрались вместе десятки картавых и принялись тренироваться упрямо в произношении чистого «р». Устанет кружиться какой ворон, примостится на едва приметном выступе, но выдавливать свое «р» продолжает. Появление воронья весьма озадачило Богусловского: ночью не вдруг поймешь, ворон ли пролетел, басмач ли пополз. А ракет не только осветительных, но и зеленых осталось всего ничего. Как сказал профессор, с гулькин нос. Выход один: стрелять туда, где возникает подозрительный шум. Патронов пока еще в достатке. Так и поступали, когда ночь подошла. Басмачи же начали стрелять по вспышкам. Вот и гремел всю ночь настоящий бой. Только бестолковый. Потерь ни с той, ни с другой стороны не было. И вполне закономерно. Много ли проку от стрельбы в темень? Наступать же басмачи не наступали. Не спешили. Понимали, что вслед за ракетами кончатся у пограничников и патроны. Тогда голыми руками их можно брать. Понимал это и Богусловский. От прежней уверенности у него не осталось и следа. Он уже корил себя, что не продублировал проводника Сакена. Утром намеревался отправить на Иныльчек Васина. Взамен ему послать наверх одного из тех, кто лежит сейчас рядом. Добровольца. Забрезжил рассвет. И вдруг в перестрелку, ставшую уже привычной, вплелись новые выстрелы, и число их нарастало и нарастало. Били сверху по ущелью метрах в двухстах правее горловины. Богусловский обрадовался несказанно. Вот и слева, над щелью, застрочил пулемет, а басмачи, укрывшиеся в ней, по-тараканьи стремительно улепетывали оттуда и неслись влево по ущелью. Богусловский сам лег за «гочкис» и принялся пускать басмачам вдогонку короткие очереди. И вдруг отсек очередь, словно речь на полуслове оборвал: увидел скачущих по ущелью пограничников. «Сейчас повернете! — злобно подумал о басмачах Богусловский. — Подпущу поближе и попотчую!» Но басмачи, увидев конников, побежали вперед еще быстрее. Словно врукопашную. И когда до сшибки оставались какие-то десятки метров, крутнули басмачи резко вправо и юркнули один за другим в боковой расщелок. Богусловскому не было видно его, и оттого ему показалось, что исчезли басмачи прямо в гранитной стене. Пограничники осадили коней, несколько бойцов спешилось и, остерегаясь, двинулось к расщелине. Не посмели стремительно кинуться вслед за басмачами, и верно поступили: оставили басмачи заслон. Началась там вялая перестрелка, которая вскоре затихла — басмачи отступили в горы. Справа по щели бой шел еще успешней. Вскоре басмачи там были частью побиты, частью пленены. Угрюмая кучка их, окруженная пограничниками, приближалась к горловине. Впереди конвоя шагал начальник заставы. Бодрился, но скрыть предельную усталость ему не удавалось. Богусловский поднялся навстречу, начальник заставы вскинул руку к козырьку, чтобы начать рапорт, но в это время из расщелка донесся перестук стремян и призывный крик: — Завтракать! Завтракать! Вначале недоумение выразилось на лицах пограничников, затем улыбка, а когда из расщелка донеслось в третий раз: «Завтракать!», захохотали пограничники, не сдерживаясь. Да и что им, оставшимся в живых после двухдневного боя с Келеке, который, не схитри пограничники и не замани его в ловушку, мог даже прорваться через границу, и после только что окончившегося боя, короткого, но тоже не бескровного, — что им было не смеяться весело, от всей души такому долгожданному приглашению, тем более что аппетит нагулялся у них волчий. В лагере все было как обычно: лошади сосредоточенно опустошали торбы, очередная порция сена размачивалась, чтобы стать мягче и аппетитней, угли догоревшего костра ярко алели, а профессор встречал гостей с подчеркнутым радушием, скрывая за ним свою растерянность. Хотя он и сварил каши побольше, поняв по стрельбе, что подошла подмога, но на такое количество людей не рассчитывал. И чтобы сейчас накормить всех, ему нужно было сотворить чудо, подобное тому, какое совершил Иисус, накормив пятью хлебами всех страждущих. Непосильно простому смертному подобное, да от него никто этого и не требовал. Кашеварить мог каждый пограничник, было бы время. Профессор остался не у дел. Он поначалу даже пытался помогать пограничникам, но его вежливо оттеснили, а когда он принялся снимать опустевшие торбы с конских морд и раздавать сено, уже хорошо напитавшееся водой, начальник заставы остановил его. Бесцеремонно. Спросил сердито: — Все время мокрым сеном кормили? — Да. Я и овес размачивал. Приспособился на всю ночь опускать торбы в воду. — А что же они понурили головы от такой заботы?! — с явной издевкой спросил начальник заставы. — Мослы выпирать начали?! — Видите ли… Лошадь, по моему разумению, рождена, чтобы скакать. Ничегонеделание ей противопоказано. Мучаются, вижу. Переминаются с ноги на ногу. Ложатся даже… — Вы отравили их. Мокрое сено для лошади — смерть медленная. Задали вы, товарищ профессор, задачу. — Я же как лучше, — растерянно ответил профессор. — Я же чтобы вкусней. Начальник заставы больше не слушал профессора. Он крикнул двух пограничников, приказал нарезать в ущелье чия и, порубив его мелко, перемешать с овсом. Не проглотишь живоглотом такой корм, пожуешь прежде основательно. — Неужели необратима моя ошибка? — сокрушался тем временем профессор. — Я же как лучше. — Обойдется, думаю. Пару дней овсом с сечкой покормим и — трогаться можно. Галопом не побегут, но и не обезножеют на первой версте. А там, глядишь, и вовсе силу наберут. — И повернулся к подошедшему Богусловскому с вопросом: — Что ж не объяснили ученому? — Да я и сам, признаться, не ведал, что сено мочить нельзя… — Но казаки, те должны же были видеть. Не считаете возможным умышленное умолчание? — До коней ли было? Не до них. А злого умысла? Не думаю… — Вы знаете, — вмешался профессор, — кто-то спрашивал меня: «Мочите?» Я ответил: «Как видите». А он мне: «Ну-ну». И похоже, ухмылку на лице сдерживает. — Кто, не помните? — Я покажу. Им оказался земляк Васина. Профессора краскомы попросили больше никому об этом не говорить. Порешили, что дальше с собой Богусловский казака-перебежчика не возьмет. Профессор успокоился и с аппетитом позавтракал. Впервые за эти дни беззаботно, не опасаясь, понравится или нет пограничникам приготовленная им еда, не станут ли они осуждать его неумелость. Он с гордостью за своих учеников слушал рассказ Васина об их смелости и мужестве, о выносливости — один пренебрег раною, второй добровольно вызвался на роль снабженца. Профессор даже немного жалел, что только он один не бился с басмачами. Но прошлого не вернешь, и как только он позавтракал, сразу же пошел к пленным, которые сидели поодаль в тесном кругу под охраной пограничников, чтобы поближе разглядеть врагов. Какими представлял он себе басмачей? Он вряд ли мог ответить на этот вопрос. Одно было ему ясно: не таких, каких увидел. Лица их, за исключением нескольких, с явными признаками жестокосердия, весьма походили на лица тех, кто на митингах в кишлаках и аулах радостно аплодировал им, ученым. Только эти лица очень грустные. И одеты басмачи были в те же обычные для местного среднего люда одежды. «Так кто они? Где первооснова, понудившая их взять в руки оружие?» — думал профессор, совершенно растерянный и совершенно не в состоянии остановить поток вопросов, один другого сложней… Он понимал и принимал мотивы движения крестьян против помещиков, рабочих против фабрикантов и заводчиков, он был всецело на стороне трудового люда, расправившего в конце концов плечи, но то, что он сейчас увидел, никак не укладывалось в рамки его прежних пониманий, которые он уже привык считать истинными. «У этих тоже нет земли, нет скота. Отчего же они подняли оружие против своих собратьев? Не все же они слепцы?» Ни на один свой вопрос профессор ответить вот так, сразу, не мог. Он стоял истуканом, не в силах оторвать взгляда от понурых басмаческих лиц. Появившись еще в ущелье перед плато, сомнение о необходимости всей этой экспедиции не покидало профессора, оно лишь затаилось на время, отступило перед бременем вдруг навалившихся забот, но теперь начало набирать силу. Нет, он не попросил Богусловского повернуть назад. Он не в силах был этого сделать, ибо понимал, чем обернется подобное решение для Лектровского и Комарнина и что это наверняка расстроит его давнишнюю дружбу с их родителями. Его не устраивала подобная перспектива, он пошел на компромисс и, чтобы хоть немного оправдаться в своих же глазах, как только кони восстановили силы и экспедиция тронулась по маршруту, с величайшим рвением вел не только урочные, но и сверхурочные исследования, доводя порой себя до изнеможения. И без того не имевший лишнего веса, он превратился в сухопарого богомола. Никому профессор не поведал своих мыслей. Всем виделась только его самоотверженность. Особенно она повлияла на Богусловского. Нет, тот еще не признал себя неправым в том, что противился экспедиции. Он и теперь продолжал считать ее преждевременной, но то, как мужественно вели себя в бою с басмачами и молодые ученые и профессор, и то, как они рьяно изучали ледники и водоразделы — все это не могло не изменить мнения Богусловского. «Одной славы ради на такое не пойдешь, — думал он. — Ими движет время…» Он даже сказал об этом ученым. Под самый конец пути. Спускались они вниз с хребтов Заилийского Алатау по пойме реки. Осталось позади джайляу с частыми юртами чабанов и табунщиков, где экспедиция получала радушный кров, начались густые тугайные леса с буйным подлеском, и приходилось двигаться медленно, иной раз даже прорубаться через цепкие заросли облепихи, боярышника, шиповника и жимолости. Но даже улитка в конце концов добирается туда, куда стремится. Доползла и экспедиция до озера Иссык — места последней ночевки в горах. Спешились на большой поляне, где речка шумно вбегала в озеро. Вечерело. По-горному яркое солнце щедро обсыпало южный склон, густо, будто до отказа, набитый разлапистым кленом, листья которого казались в лучах солнца серебристыми; между кленами впрессованно жались, как нежеланные гости за столом, розовостволые березы и седые осины. Воздух стоял недвижно, но листья осиновые дрожали зябко, словно детишки, вылезшие на солнцепек после непомерного купания, — глаз не оторвешь от этого буйно-веселого, изнеженного ярким светом леса. И озеро у этого берега тоже искрилось радушием. Дальше, к середине, оно становилось безразлично-синим, а к северному, крутому, ощетинившемуся гранитными клыками, меж которых росли хмурые вековые сосны, насупливалось. Потрясающий контраст. Богусловский, раздевшись по пояс, подошел к воде, зачерпнул пригоршню, плеснул ее себе на потную грудь и даже вскрикнул от ожегшего холода. — Не зря, видать, озеро горячим зовется, — с улыбкой проговорил Васин, который тоже подошел к воде, чтобы помыться. — Вмиг руки в шпоры заходят. Интересное умозаключение. А Богусловский слышал легенду, вроде бы бросилась в это озеро любившая молодого джигита девушка, которую насильно сосватали за богатого старца. Потрясла соплеменников столь горячая любовь девушки, они и назвали озеро — Иссык. За ужином он пересказал эту легенду. Понравилась она всем. Лектровский даже записал ее себе в блокнот, восхищенно повторяя, что это — поэма, достойная пера Шекспира. Но восторженность Лектровского и романтические мысли остальных разрушил Сакен. Пояснил спокойно: — Давным-давно старики озеро Истыком звали. Как дверь. Пришел когда сюда, дальше путь на джайляу есть, открытый. — Так это же прекрасно! Здесь мы и предложим открыть путь ледниковой воде. Каскад гидростанций даст свет, вода оживит мертвую степь! Вот тогда Богусловский и признался в своей неправоте. Сказал откровенно: — За то время, как мы с вами, я убедился вполне: вашими делами движет великая идея! — Да! И только — да! — с пафосом ответил Лектровский. — Ради народного благополучия приемлемы любые лишения. Профессор, сосредоточенно молчавший, еще более насупился, а Комарнин улыбнулся. К исходу следующего дня они спустились в небольшой поселок — конечный пункт экспедиции. Ученым отсюда путь в Алма-Ату, пограничникам — в свой гарнизон. Экспедицию встретила еще на околице шумливая ребячья стая, а в центре поселка уже собрался весь народ. У Богусловского создалось такое впечатление, что здесь знали о времени прибытия экспедиции, но он ничего подозрительного в этом не усмотрел, а, наоборот, порадовался за ученых, о которых донес сюда «узун-кулак» — этот безотказнейший способ оповещения у казахов и в степи, и на джайляу. Но к удивлению Богусловского, профессор принялся настойчиво просить, чтобы митинг отменили. Кто ж согласится с этим? Митинг состоялся. От ученых, однако, выступил только Лектровский. Пафосно выступил, зажигающе, и долго толпа аплодировала ему. Потом говорили местные. И каждый выступающий искрение, во всяком случае так казалось Богусловскому, благодарил ученых, называл их народными учеными. И удивлялся Богусловский, что профессор не рад этим добрым похвалам, а даже досадует. Похлопала толпа последнему оратору, вскинули все собравшиеся вверх руки, голосуя за прочитанную резолюцию, председательствующий объявил уже о закрытии митинга, и тут из толпы донеслось громко: — Подождите! Богусловский заметил, что смутились устроители митинга, не для анализа заметил, а так, по пограничной привычке, взгляд ухватил, а память зафиксировала, — анализировать в тот момент не было ни времени, ни желания, ибо вслед за выкриком-просьбой на устланное коврами возвышение поднялись мужчины с яркими шелковыми халатами в руках и с подчеркнутой почтительностью надели их на профессора, на молодых ученых и на него, Богусловского. А дехкане неистово хлопали и разноголосо кричали «Ура!». Богусловский ощутил хотя и мягкую, но заметную тяжесть халата, понял, что в полы его зашито что-то металлическое, хотел пощупать, но только протянул руку к поле, как тот, что надевал на него халат, моментально приподнял ее и принялся пояснять: — Тут амулет. Пули. Их зашивают самым почтенным людям. Если пули в халате, они — твои. Другие теперь мимо пролетят. Пощупал Богусловский. Верно, пули. Винтовочные. Улыбнулся наивности поверья. И только осталась в памяти зарубка о том, с какой поспешностью было сделано пояснение.
Глава седьмая
Богусловский вошел в кабинет Оккера, хотел было молвить обычное: «Слушаю вас, Владимир Васильевич», но начальник отряда, кивнув в сторону сидевшего за приставным столиком молодого краскома в мешковатой форме, что выдавало в нем совершенную непричастность к строевому командиру, сказал с сухой раздражительностью: — Не я, а вот он, следователь, пригласил. — Да, пригласил я, — подтвердил мешковатый краском мягко и доброжелательно. — Видите ли… — сделал паузу, словно оказался в затруднении, что сказать дальше, не обидев незнакомого человека, затем лишь, как бы подавляя свои сомнения, как бы насилуя свою собственную волю, прихлопнул ладонью по зеленому сукну столика и продолжил более решительно, но с той же доброжелательностью: — Поступим так… Посмотрим халат, а уж тогда, исходя из результатов обыска, начнем уточнения. Ничего не понимая и пока еще вовсе не осознавая всей сложности своего положения, Богусловский переводил взгляд с насупившегося лица Владимира Васильевича на доброе, открытое лицо следователя. Стоял он посреди кабинета растерянно, похожий более не на начальника штаба отряда, а на недотепу-недоросля, ошарашенного какой-то новостью и пытающегося осмыслить ту новость. Тягучую паузу прервал Оккер. — Скрывал я от тебя, Михаил Семеонович, что следствие по твоей поездке с учеными началось. Давно началось… Скрывал оттого, что просили, — кивнул на следователя. — К тому же вполне надеялся на благоразумный исход: разберутся по чести и совести, тебя и трогать не станут. Холод пополз к сердцу. Перехватило дыхание. Богусловский понял теперь причины столь неожиданных распоряжений Оккера о срочных выездах на границу, в комендатуры или на заставы, хотя он, как начальник штаба, не видел никакой необходимости в тех поездках, а тем более их срочности. Он только теперь понял причину того, почти неуловимого изменения в отношениях к нему подчиненных, по поводу которого недоумевал и первооснову которого искал в своем поведении, в своем отношении к работе; понял он теперь и причину откомандирования Васина в Алма-Ату, и то, отчего Васин, с кем свои отношения Богусловский считал вполне дружескими, не зашел попрощаться, чем весьма его тогда обидел, — теперь ему на многое открылись глаза, но он пока еще представлял свое положение всего лишь нелепым… Следователь тем временем прервал Оккера. Мягко, но категорично: — Прошу вас не информировать подследственного о ходе следствия. Очень настоятельно прошу. Богусловский напружинился. Лицо следователя, вся его мешковатая фигура, его добренький голос вдруг стали для него омерзительными, ненавистными. — Да как вы смеете?! — Согласен, пока не вполне смею, — совершенно не меняя доброжелательности тона, ответил следователь. — Посмотрим халат, тогда. — И вдруг спросил резко: — Вы не распарывали его?! Не перепрятали золото?! — Какое золото?! — невольно вырвалось у Богусловского, а память вмиг выхватила из недавнего прошлого и ту растерянность, какая вдруг возникла у устроителей митинга, когда поднялись на помост мужчины с халатами в руках; ту поспешность, с какой дано было пояснение на его, Богусловского, вопрос, отчего тяжелы полы халата; вспомнился и тот восторг, с каким Анна приняла известие о пулях-амулетах, — все это навалилось кучно, и ощутил наконец Богусловский опасность момента. Усилием воли приглушил обиду и гнев, ибо, не видя за собой никакой вины, знал, что следователю нужны не эмоции, а убедительные доказательства невиновности. — Халат мне преподнесен на митинге. В полы зашиты пули-амулеты. Для обережения от других, роковых пуль… Я сам их щупал. — Если амулеты — дело, безусловно, примет иной оборот. — И вновь неожиданный и резкий вопрос: — Так вы, утверждаете, видели те пули? — Пощупал. Там, на митинге. Потом коновод убрал в переметку. Дома Анна, жена, повесила со своими платьями. Подарок все же памятный… — Ясно, — проговорил следователь, хотя по тону, каким было сказано это «ясно», было совершенно понятно, что он не верит Богусловскому. — Ясно, ясно… И задумчиво забарабанил пальцами по сукну. Затем встрепенулся: — Кого, товарищ Оккер, возьмем понятыми? — Никого, кроме меня. Авторитет начальника штаба… — Хорошо, — совершенно не стал перечить следователь. — Я согласен. — И Богусловскому: — Ведите нас. Анна встретила гостей приветливо. — Проходите, проходите. У меня как раз самовар готов. Сейчас и Лариса Карловна должна подойти. — Результат осмотра халата решит вопрос, станем мы пить чай либо нет, — ответил Анне Павлантьевне следователь, вежливо кланяясь ей и вовсе, казалось, не замечая, как бледность вмиг изменила ее только что радостное, румяное лицо. А Михаил попросил Анну: — Ты иди к Владику. А то он проснуться может… — Хорошо, — покорно ответила Анна, прошла в спальню, где стояла кроватка сына, и прикрыла дверь. На сына только глянула мельком, затем остановила взгляд на оставленной специально щелочке. Напряглась до предела, боясь вздохнуть, чтобы не помешать себе же услышать то, о чем говорят в гостиной. А там водрузили на стол халат, следователь прощупал полы, хмыкнул многозначительно, затем принялся с величайшей аккуратностью отпарывать подкладку. Замерло время. Замерло все вокруг. Только хрустят перекусываемые ножницами нитки, словно сухие ветки под неосторожным каблуком. Но вот просунул следователь пальцы в распоротую щель, вынул одну пулю, вторую, третью и — дальше уже не спешит. Понял, что кончились пули, начались червонцы, но выдерживает паузу, чтобы натянуть еще более нервы подследственного, до предела натянуть и тут же подмять его, лишить воли к сопротивлению. — Хороша пуля! — с явной издевкой проговорил следователь, медленно вытянув и аккуратно положив на стол золотой червонец. — А вот еще! — торжествовал следователь, вытягивая следующий червонец, а за ним массивную печатку. — И вот еще!.. Для Богусловского все это казалось каким-то идиотским сном, хотя все отчетливее он осознавал трагизм своего положения. «Кто и для чего это сделал?! Кто?! Для чего?!» — Я вынужден вас арестовать. Обвинительное заключение вы получите в самое ближайшее время, — жестко, словно ему вовсе не свойственна была мягкость и доброта, проговорил следователь. Он диктовал условия: — Выделите, товарищ Оккер, соответствующее помещение, организуйте охрану! — Прошу санкцию на арест, — едва сдерживая гнев, с таким же металлом в голосе заговорил Оккер. — В противном случае!.. — Не усугубляйте! — предупреждающе поднял палец следователь. — Я получил устное распоряжение моего начальника товарища Мэлова арестовать подследственного при положительном результате обыска! Доказательства налицо! Вот она — плата за предательство! — Прежде затакое вызывали на дуэль! — встрепенувшись, резко оборвал следователя Богусловский. — А сейчас я попрошу одного: докажите мою виновность в чем-либо, тогда обвиняйте! — Помолчи, Михаил, — мягко положив руку на плечо Богусловского, совершенно спокойно, как рассудительный старец, заговорил Оккер, и только ему было ведомо, какие усилия для этого потребовались. — У нас свой круг обязанностей, у следователя — иной. Он получил приказ и обязан его выполнить. Ты не гневи, Михаил Семеонович, его, а помоги ему. — Перекинул взгляд на следователя. — Я совершенно уверен, что мой начальник штаба — жертва ловко спланированной провокации. Именно эта версия должна лежать в основе следствия. Уверяю вас. А что касается ареста, то будем считать надежнейшим местом пребывания подследственного его дом. Ответственность полностью беру на себя. Не сразу ответил следователь. Обвел взглядом комнату, словно прикидывая, надежны ли стены, затем пристально, словно впервые видел его, принялся изучать Богусловского и, наконец, поправив портупею, дрябло висевшую через плечо, и одернув гимнастерку, выдавил с явным насилием над собой: — Хорошо. Извольте письменное поручительство. — И еще одна просьба, — не меняя тона, словно его не обрадовало несказанно согласие следователя на домашний арест, осмелел Оккер. — Позвольте ознакомить подследственного хотя бы с сутью обвинения. Уверяю вас, дело от этого выиграет. — Странная просьба, — недоуменно пожал плечами следователь. — Выходит, не интересовался, что зашито, не ведал, что делается вокруг. Его, как своего подчиненного, вы могли не вводить в курс событий, но как человека, коему обязаны если не всем, то почти всем… Не воспринимаю. Михаил вновь встрепенулся, с его уст уже готова была сорваться резкая отповедь, но Оккер опередил его: — Михаил, прошу тебя. Не вызывай ответных стрел. — И следователю: — Все логично. Я, однако же, не говорил о начале следствия, чтобы не расстраивать попусту. Считал: отметется напраслина. А халат? До него ли начальнику штаба отряда, когда граница бурлит? — Позвольте усомниться и в этом, — с ехидной вежливостью прервал Оккера следователь. — Неужели вы не обратили внимания на лицо жены… — запнулся, не зная, как назвать Богусловского, товарищем либо гражданином, но нашелся, — краскома? Отчего бы это? Не смогла совладать с собой? — Давайте у нее у самой узнаем причину. Позови, Михаил Семеонович. — Нет-нет. Сделаю я это сам. Она — Анна Павлантьевна, если мне не изменяет память? Через неплотно прикрытую дверь Анна слышала почти все, о чем говорили мужчины. Сын спал, не мешая ей. Она, машинально покачивая кроватку, судорожно искала ответ на то, как ей вести себя со следователем. Дело в том, что она давно уже знала, что в поле халата не пули. Не раз и не два она, прощупывая полы халата, пыталась убедить себя, что не перстни там, не монеты, по размеру очень похожие на червонцы, а что-то другое, не ценное, но ритуальное. Обнаружила она, что в полах халата не пули, когда демонстрировала его своеобычную красоту Ларисе Карловне. Оценили женщины и мастерство шелковых дел мастеров; и ту гармонию, которая создавалась сочетанием пышущих жаром полос с холодными, почти снежными; и изумительного орнамента тесьму, которой были отделаны ворот и рукава, — все приводило их в восторг, казалось им экзотичным… «— И амулеты вшиты, — говорила Ларисе Карловне с восторгом Анна, приподнимая полу и прощупывая ее пальцами. — Утяжеляют халат, не дают ему топорщиться и, важнее всего, надежду вселяют владельцу, что минет его роковая смертельная пуля. Здесь она находится…» И примолкла, почувствовала пальцами, что за подкладкой перстень. Но миг лишь длилась ее растерянность. Прошлась по комнате, вернулась к зеркалу, крутнулась еще раз, любуясь своей фигурой, гибкость которой халат как бы высветил, проявил, и молвила с прежним восторгом: «— Прелесть, что и говорить». Через малое время сняла халат и, повесив его в плательный шкаф, позвала гостью в столовую выпить по чашечке кофе. Анна не торопила время, разговор у них шел обычный, какие ведут не занятые службой женщины, чтобы скоротать часок-другой, но, как только Лариса Карловна ушла готовить ужин, Анна тут же поспешила к шкафу. Да, в полах были не пули, и она решила в тот же вечер рассказать о своем открытии Михаилу, но тот зашел лишь на минутку домой: на границе готовились встречать банду, и ему предстояло поспешить туда. Анна не посмела расстраивать его перед возможным боем. Лишь сказала свое обычное: «— Храни тебя бог!» И когда вернулся Михаил, пожалела его покойный отдых. Потом и вовсе убедила себя, что поступает верно, сохраняя в тайне свое открытие. Знала, что не суеверен Михаил, но не могла представить, что пули-амулеты вовсе его не затронули. По-доброму вспоминает, предполагала, о них перед каждым боем, безопасней себя чувствует. И себе не хотела признаться, что кривит душой, что главная причина ее скрытничанья в предчувствии чего-то недоброго, в стремлении предельно отдалить это недоброе, а возможно, и вовсе избежать его. Как казнилась она сейчас, как гневалась на свое малодушие! «Скажу все, как было. Всю правду. Миша же ничего не крал!» Когда следователь позвал ее в гостиную, она была готова спокойно отвечать на все вопросы, но, как только глянула на подавленного столь неожиданным и нелепым обвинением Михаила, сердце ее сжалось, она с еще большей остротой почувствовала во всем этом свою вину. — Извини, Миша, меня. Я знала, что в халате не пули. Только все не решалась… — Анна! Что же ты натворила?! Столько неподдельной горести было в том упреке, и так упрек подействовал на Анну, что она покачнулась и, не поддержи ее следователь, рухнула бы на ковер. — Скорее нашатырный спирт и воду, — отстраняя кинувшегося к своей жене Богусловского, потребовал следователь и заботливо усадил Анну Павлантьевну в кресло. — Поспешите же! Следователь все делал сам, и виски потер ваткой, смоченной нашатырным спиртом, и из флакончика дал понюхать — Анна пришла в себя, их взгляды встретились. В одном — отчаянность, в другом — искренняя встревоженность. — Повремените с вопросами, — попросила Анна. — Соберусь с силами, тогда уж… — Вы зря казните себя, — с мягкой заботливостью прервал ее следователь. — Тем, что вы не уведомили мужа о своем открытии, вы, как ни парадоксально, помогли ему. Да, да… Ему, чтобы оправдаться, логичней самому заявить о взятке. Тем более что деяние, за что дана взятка, не совершено. И если я не свидетель великолепной игры. Впрочем, неподдельная искренность — не удел комедиантов… Подошел к столу, поставил флакончик с нашатырным спиртом, но так и не отнял от него руку, словно забыл, где он и что происходит вокруг. Прошло несколько непомерно тягостных минут, прежде чем следователь заговорил. Нет, он ни к кому не обращался, он стал высказывать свои мысли вслух и для самого себя, внеся еще большее смятение в сознание Анны и удивив Богусловского, но более всего Оккера. — Нет, интуиция — миф. Тем более интуиция иного лица. Подследственный не виновен — вот первая версия следователя. Первооснова его работы. Придется все начинать с самого начала. — Оторвал взгляд от флакончика и перевел его на Оккера: — Вы просили довести до подследственного суть обвинения. Я сделаю это сам. Рискую весьма, ибо мы, по существу, совершенно незнакомые люди, и я вверяю себя вашей порядочности. Так вот… Получен донос, что краском Богусловский, имея сговор с белоэмиграцией, готовил пленение или уничтожение ученых. Их путь специально оповещался с помощью митингов во всех населенных пунктах. Экспедиция была оставлена без должной охраны, оказалась в ловушке, специально облюбованной загодя, и, чтобы лишить всякой возможности прорваться из этой ловушки, лошадей ухищренно отравливали. Помешал злодеянию бывший урядник Васин да джигит Сакен. Последний, вопреки приказу скакать по ущелью на лошади, что привело бы его к непременной гибели, избрал путь тайный и безопасный… — Какая нелепица! — воскликнул Богусловский, не дослушав следователя до конца. — Какая дикая ложь! Кому она нужна?! Кому? Не я ли настаивал на изменении маршрута? Да я вообще считал экспедицию затеей весьма несвоевременной… — Это тоже вменяется вам в вину, как демагогический прием для своего будущего алиби. Впрочем, — остановил сам себя следователь, — у нас еще будет время обо всем переговорить. А сейчас я откланиваюсь. Продолжайте, Михаил Семеонович, исполнять свои обязанности, — с подчеркнутой решимостью закончил следователь. — Пока я не вижу мотивов для отстранения и тем более для ареста… Воспрянули духом Богусловские, да и Оккеры тоже. Следователь их вовсе не тревожил, он то уезжал на заставы, то возвращался и многие часы проводил в беседах не только с красноармейцами, которые участвовали в экспедиции, но и со штабными краскомами, бывал в райкоме и райисполкоме, а затем, вовсе уединившись в отведенном ему кабинете, писал до полуночи, оформляя протокольно все дневные разговоры. Он осунулся, форма топорщилась на нем, словно неприглаженные волосы, портупея обвисло лежала на плече, придавая форме еще большую неряшливость; об обедах и ужинах следователь забывал и изголодался бы вовсе, если бы не Оккер. В урочное время он либо просил дежурного пригласить следователя в столовую, либо делал это сам. Надеялся на возможную во время трапезы благодушную откровенность. Увы, следователь вместе с заливным языком, казалось, проглатывал и свой. Нет, они не молчали за столом, они говорили о многом, особенно о своей Москве, о Марьиной роще, где родился и вырос следователь; о Красной Пресне, где вырос и мужал Оккер; вспоминали были и небылицы о Гиляровском, который любил пьяные кабаки и забегаловки, которыми обильны были и Марьина роща, и улочки и переулки, лепившиеся к Рижскому вокзалу. Оккер охотно поддерживал разговор о родном городе, хотя это в данный момент его вовсе не занимало; он ждал, не расскажет ли следователь, к какому выводу пришел он по делу Богусловского, но тот об этом помалкивал. Расспрашивать же тех, с кем беседовал следователь, Оккер не решался, вот и оставался в неведении, терзался тем, что не может повлиять на ход следствия, хотя бы чем-либо помочь своему начальнику штаба, своему доброму товарищу. Он уже давно написал письмо профессору, а следом и его ученикам Комарнину и Лектровскому, но никто из них пока еще не ответил, и Оккер был в полном неведении, станут ли они хлопотать о своем спасителе или отмахнутся. Если не пожелают утруждать себя, то надежда только одна — следователь. На него нужно влиять, его убеждать. Увы, следователь не делился с Оккером своими мыслями. И только один раз он чуточку открылся. Разговор за ужином повернулся от обычных московских анекдотов о сильных мира сего на тему извечного соперничества обывателей двух российских столиц за лидерство в модах и нравах. Следователь, сторонник, естественно, как москвич, московского во всем начала, пафосно молвил: — Москвич — всегда москвич. Возьмите Богусловских. Сама искренность! Она не может не покорить. Даже недруга. А уверенность в себе? И это понятно — они дорожат честью. — Богусловские — ленинградцы, — возразил Оккер, сам не отдавая себе отчета, для чего это сделал. Но поздно. Слово — не воробей. — Странно, — с совершенно несвойственной царившему за столом настроению, задумчиво протянул следователь. — Странно… Впрочем, она не одна. Много странностей в деле. Чувствую: сфабриковано обвинение. Только это доказать следует. Найти первовиновника. Ой как не просто. Ничего, однако, найду. Распутаю. Не удержался Оккер, чтобы не порадовать Михаила Богусловского. А то извелся, бедняга, хотя и крепится, работает с неослабевающим старанием, но избегает совершенно людных собраний, а улыбка на лице не появляется даже дома, хотя Анна, сама убитая горем, всячески стремится казаться не очень обеспокоенной за будущее семьи, часто принимается вспоминать смешные истории, с ними же происходившие. Хмур Михаил, вроде бы от роду бирюк бирюком. Радость и в самом деле несказанная в семье Богусловских от такого известия. Праздничный стол накрыт, Оккеры приглашены. Хотя, собственно, чему радоваться? Оклеветали и оскорбили ни за что ни про что, внесли смуту в добрые преданные сердца, заставили терзаться совершенно честных людей и вот, наконец, одумались. Не вздыхать бы облегченно, а с еще большим гневом, с еще большей решительностью осудить факт насилия, все предпринять, чтобы вывести на чистую воду виновника, но честный и добрый по натуре своей человек так уж устроен: прощает быстро и безоглядно, не думая о том, что потакает тем самым злу и насилию. Да, он признает мудрость: клин клином вышибают, но в каждой житейской ситуации отступает, иногда даже жалея того, кто поступил с ним несправедливо. Так и сейчас Богусловские вовсе не осуждали следователя, а жалели его. Особенно Анна. — Настроили его. Убедили. Неопытен, видно. Податлив к тому же. — Верно. Чья-то рука направила. Но и о той руке говорили в тот вечер беззлобно, не как о вражеской, роковой, а как о заблуждающейся. В общем, миновала вроде бы беда, вот и ладно. Можно и дальше жить спокойно, делать свое дело безоглядно. Благодушно прошел вечер, благодушно начался и новый день, и оттого полученное к полудню повеление Мэлова арестовать и доставить немедленно Богусловского в Алма-Ату было совершенно неожиданным, подействовало совершенно угнетающе и на Михаила, и, особенно, на Анну. Никакого просвета впереди. Никакой надежды на добрый исход дела. Они не говорили друг другу самого главного, ибо боялись признаться даже себе, что Михаилу трудно будет полностью снять с себя все подозрения, раз женат он на сестре белоэмигранта. Причем не из пешечного ряда. В то время когда Анна собирала Михаила в дорогу, на этот раз неведомую и страшную, отчего никак не могла определить, что ему нужно и важно взять, вновь и вновь меняя содержимое переметных сумок, а Михаил передавал дела своему помощнику, — в то самое время следователь по телеграфу требовал от Мэлова отмены распоряжения, пытаясь убедить своего начальника, что обвинен Богусловский ошибочно. Мэлов, однако, стоял на своем, и в конце концов они пришли к компромиссу: выезд отложить на несколько дней, пока следователь не прояснит еще один неясный факт в деле. Назвать его следователь, несмотря на настойчивость Мэлова, отказался, ссылаясь на то, что разглашение несвоевременно, а стопроцентная тайна их переговоров не гарантирована. Отсрочка эта обрадовала Оккера, так как он все же надеялся на ответ кого-либо из ученых, которым написал уже по второму письму, но Богусловских разочаровала. — К одному бы берегу, — с грустной отрешенностью прокомментировал Михаил сообщение о переносе срока ареста, а когда сказал об этом Анне, она высказалась примерно в том же духе. Не предполагали они, что каждый день отсрочки идет во благо им и что только благодаря упрямству следователя не придется просидеть в тюрьме Богусловскому и одних суток. Только ведь как сказывается: не угадаешь пива на сусле. Лишь неделю спустя двинулись в путь. Сопровождающих, десяток конников, Богусловский отбирал сам, но даже и им назначил ложное время выезда — послеобеденное. Но едва забрезжил рассвет, поднял их по тревоге (следователю была известна предосторожность, и он собрался загодя), и выехал небольшой отряд из гарнизона без лишнего шума. И этого Богусловский посчитал недостаточным, он дважды резко менял маршрут. Следователь пытался было отговорить Богусловского от чрезмерной, на его взгляд, осторожности, но Михаил рубанул резко: — Я не намерен рисковать ни своей жизнью, ни, особенно, вашей! — Думаете, большая вероятность засады? — Она возможна. Но я иного опасаюсь: одиночного стрелка. Случись с вами что, кто поверит, что непричастен я? Извольте потому беспрекословно подчиняться. Открытой степью весь день, до самой темноты, вел отряд Богусловский, затем круто повернул вправо и уже в полной темноте увел отряд в приречные тугаи. Утром — снова в степь. Утомительную, без тени, без воды… Еще одна бессонная ночь в тугаях, еще один опаленный солнцем день, и только затемно, обойдя город с севера, въехал отряд в Алма-Ату и направился через центр в крепость, вопреки тому что следователь предложил вначале поехать в управление, а дальше поступать в соответствии с полученными распоряжениями. — Не настаивайте, — тверд был в своем решении Богусловский. — Только утром доложите. Вас я сейчас от себя не отпущу. Не могу, поймите. — Это уже насилие, — осерчал следователь, который предвкушал уже уютный домашний ужин и мысленно нежился в мягкой постели… — Расценивайте, как вам будет угодно. Но я хочу исключить любую случайность. — Утром я вынужден буду конвоировать вас по всем правилам. — Лучше час позора, чем вечное бесчестие. И потом, случись с вами что, смогу ли я не казнить себя? Возможно, лишними были все эти предосторожности, но когда обожжешься на молоке, станешь дуть и на воду. Так Богусловский думал: если рассчитали время возвращения экспедиции, хотя то предприятие было весьма и весьма трудное, то определить, когда следователь появится дома — пустячное дело. А Богусловский уверился, что самому ему не причинят зла, случись даже встреча с засадой, а вот следователю несдобровать. Сразу двух зайцев убьют: уберут человека, пытающегося познать истину и, возможно, уже имеющего какие-то доказательства, и окончательно запутают сфабрикованное дело, чтобы уж никаких сомнений в виновности его, Богусловского, не осталось. — Не рекомендую и завтра ночевать дома. Настоятельно не рекомендую… Впрочем, не мне вас учить. — Да, вы правы. Спасибо за совет. До крепости они добрались без происшествий, скоротали ночь каждый со своими думами и заботами, а утром двинулись в управление. Там их ждали. Еще вчера. Дежуривший по управлению кадровик изнервничался. Несколько раз справлялся у него Мэлов, не прибыл ли арестованный, и всякий раз напоминал, чтобы немедленно его переправили в тюрьму. И понятно поэтому, что дежурный не дал даже всадникам спешиться. — Сразу, без остановки, — по назначению, — повелел он следователю. — Немедленно. На Богусловского, с кем не единожды встречался и в отряде, и в Алма-Ате и кого считал толковым и перспективным краскомом, даже не взглянул. Объяснимо это: оскорблена вера, нанесен по его престижу удар, ибо он настойчиво предлагал доверить хотя и молодому, но мыслящему и организованному краскому пограничный отряд. Верхоглядство, выходит, допущено в изучении кадров. А за это и спросить могут. По большому счету. Вот и строжился, себя оправдывал. Вот и осек следователя, который было возразил: — Предлагаю прежде доложить начальнику войск округа. Возможно… — Доложите, когда сдадите арестованного! К тому же начальник войск еще не прибыл. Впрочем, ваше право оставаться. Арестованного отконвоирует мой помощник. — Нет-нет! Я сам. — Вот и прекрасно. Когда миновали половину пути, следователь, возглавлявший конвой, осадил коня и пристроился к Богусловскому. — Вы поступили мудро, оставив меня возле себя. К заключению этому я не сразу пришел. Осерчал вначале. Осерчал, но подчинился. Теперь, прошу вас, примите мой совет: никакого даже намека на попытку сбежать. Не подходите близко к двери камеры, тем более не пытайтесь стучать в нее. Когда станут сопровождать на допросы, липните к конвоирам. — Спасибо, — ответил с искренней благодарностью Богусловский. — Спасибо. Я тоже думал об этом. Однако же если с вами и теперь что-либо случится, мне все равно несдобровать, как бы я ни остерегался. Прошу поэтому, наведайтесь домой днем, ночью же останьтесь на службе… Ну, а теперь давайте пожелаем друг другу мужества! — и протянул следователю руку. Да, оно им было просто необходимо. Каждому свое мужество. Следователю, чтобы отстоять свою точку зрения, Богусловскому, чтобы с видимым спокойствием принять все предстоящие унизительные процедуры приема, которые совершенно не унизительны людям нечестным, падшим, даже совершенно необходимые по отношению к ним, но которые оскорбительны для честных, попавших в тюрьму по недоразумению. Но откуда знать тюремному начальству, у кого что на уме и в сердце, да и забота у них одна — предотвратить возможный побег. После формальностей приема отвели Богусловского в одиночную камеру. Захлопнулась обитая железом дверь, змеино протиснулся засов в проушины, мягко процокал ключ в замке, и сдавила тоска неуемная сердце краскома. С чего бы, казалось? И смерть видел в упор, порой наверняка зная о встречах с ней, а такого не приходилось испытывать. Поначалу Богусловский даже пытался подтрунивать над своей тоской, но она от этого не уменьшалась, а, напротив, подминала мысли, завладевала ими и в конце концов праздновала окончательную победу. Машинально он теперь ходил взад и вперед, от окна до двери, вовсе не замечая ни грязности стен, ни совершенно запыленных стекол высокого окна в жесткой паутине ржавых прутьев, не ощущая тухлости воздуха, настоянного на пыли и грязи, — он, теперь только в полной мере осознавший свое положение, пытался понять, отчего такое могло случиться. Но думал он скорее не о себе, он вроде бы со стороны наблюдал свою жизнь, как обобщенную, сторонним взглядом оценивал поступки свои, искал хотя бы один из них, который мог бы вызвать недоверие к нему новой власти, но не находил. В мыслях он был не безгрешен, особенно когда нижние чины предложили ему командовать ими: прикидывал, взвешивал, приглядывался. Но он же — человек. Это и о нем сказано, что ищет человек, где лучше. А тут — судьба России на весах к тому же. О сомнениях тех, однако же, знал лишь он один. С отцом даже ими не делился. Терзался сомнениями и после штурма Зимнего, когда видел в Москве толпы безработных и длинные очереди за хлебом, когда был свидетелем разгула анархистской вольницы, с которой, ему представлялось, не в силах была совладать новая власть, и столь же страшного разгула контрреволюции, — он сомневался в силе новой власти, служению которой себя посвятил, но сомнения те не препятствовали ему поступать так, как требовал от него долг патриота. И вдруг его будто кипятком ошпарили. И кипятком этим послужили пересказанные Оккером слова казаха-пастуха: «…хорошая власть. Только не джигитова сила у нее…» И впрямь, если навет может стать причиной ареста человека, так искрение отдающего свои силы и знания стране своей, где же у нее тогда сила? Отчего такое происходит? Нет, сейчас он не мог найти ответа, он найдет его потом, когда еще раз судьба преподнесет ему столь же нелепое и столь же суровое испытание, а опыт жизни будет значимей. Теперь же он мерил шагами узкую и не очень длинную одиночку, пытаясь безуспешно понять, отчего могла случиться такая жестокая несправедливость? Принесли обед. Не с большим аппетитом, но съел все. И вновь зашагал маятником в межстенье, не ощущая времени, не делая вовсе перерыва, как беспрерывны были его тоска и его грустные мысли. Остановил его, напружинил в предчувствии чего-то чрезвычайного скрежет отпираемого замка. «На допрос?! На ночь глядя?!» Как же удивился Богусловский, увидев на пороге следователя. Не всего, а лицо его, веселое, разбрызгивающее радость, а затем руки, на которых лежало его, Богусловского, снаряжение: потертый ремень и портупея, шашка, не с модного ковра снятая, маузер — все его, родное, ловкое к руке в бою, но непонятно отчего появившееся здесь… — Сейчас едем ко мне, — весело, вовсе не скрывая своей веселости, заговорил следователь, — а в восемь ноль-ноль завтра мы обязаны быть у начальника войск округа. — Выходит, я свободен?! — еще не веря счастью, боясь спугнуть его, поэтому несмело спросил Богусловский. — Либо?.. — Никаких либо! Вот оружие. По коням и — ко мне. В гости. И никаких, слышите, никаких возражений. Привычной тяжестью давит на плечи портупея, малиново позванивают шпоры, лаская слух; ножны шашки гладят ногу до костяной белости отполированным боком — все родное, неотделимое от него, Богусловского, вновь на своих местах. Грудь гордо расправлена, дышится глубоко, хотя и в коридоре воздух застойностью своей мало чем отличался от камерного. Рад Богусловский, что сняты с него вериги бесчестия, но и любопытство разбирает, как удалось следователю за столь короткое время отстоять свою точку зрения. Даже не предполагал Богусловский, что иные силы могли повлиять на ход дела. Он считал своим ангелом-спасителем следователя и ждал от него подробного рассказа о проведенных им баталиях, уже заранее предвкушая то волнение, какое вызовет рассказ; но следователя, казалось, вовсе не интересовало душевное состояние Богусловского, он рад был чему-то своему, берег ту радость, лелеял ее. «Больше меня радуется за меня. Искренний человек», — подумал Богусловский, совершенно ошибаясь и на этот раз. Раскрылась истина Богусловскому лишь на следующее утро в кабинете начальника войск округа. Два краскома сидели рядом в массивных кожаных креслах, и начальник войск с мягкой иронией вопрошал: — На весь свет обиделся, когда заперли? — Не комаринского же мне было отплясывать? — Верно оно верно, но… Жизнь, дорогой мой краском, не поле. На нем и то о колдобину можно споткнуться. А жизнь?! — И тут же увел от философских далей разговор, приземлил его. — Ну а следователь молодчина. Не побоялся возможности вслед за тобой отправиться в камеру. У него больше эмоций, у Мэлова — факты. Да такие факты, дорогой мой краском! Я, правда, сомневался в их натуральности, но что мог поделать? Не подчинены мне следственные органы. Не ведаю, чем бы все кончилось, не вмешайся Москва. Дело велено закрыть. К тому же и Мэлов, который заварил всю кашу, отозван в Москву. В другой округ переводят. Профессора благодари. Решающее слово сказал. — С него бы и начать, — сделал запоздалое открытие для себя Богусловский. — Давно бы ему сообщить надлежало. — Сообщили. Оккер сообщил. Как только узнал о начале следствия. Не вдруг, получается, и профессору поверили. — И совершенно без паузы круто повернул разговор: — Думаю разделить вас с Оккером. Боюсь, мешать начнут службе ваши почти родственные отношения… — У вас есть претензии к организации охраны границы? К обучению пограничников? — сухо, вовсе не скрывая недоумения, спросил Богусловский. — Если есть, готов выслушать и доложить начальнику отряда. По моему разумению, работа краскомов определяется делом. И только делом. — Что ж, мысль верная. С ней не поспоришь. Начальник войск округа встал, давая понять, что прием окончен. Поднялся и Богусловский. — Разрешите отбыть к месту службы? — Отбыть разрешаю, — кивнул начальник войск, — только, возможно, денек, а то и пару пообщайтесь с отделами и службами. Вопросов, наверное, пруд пруди? — Не без того. Только ждут меня дома. Не думаю, чтобы жена моя безмятежно спала ночами… Начальник войск хлопнул себя по лбу ладонью и, круто развернувшись, поднял телефонную трубку. — Жаркент. Квартиру начальника штаба. Быстро! — хотя знал, что линия ему всегда дается первоочередно, без задержки, для чего обрубается разговор любых окружных начальников. Трубку передал Богусловскому. Долго, очень долго с раздражающей беспечностью зуммерила трубка. Ей что до буйной нетерпеливости человеческой. У нее души нет. — Алло, — наконец прорвалось сквозь треск и шипение. — Слушаю вас. Беспросветно-горестный голос. Словно разверзлась уже перед Анной могила и нет, кроме нее, ничего впереди. Ни одного лучика надежды. — Здравствуй, Анна. Все у меня в порядке. Дома я буду через два дня. Молчит трубка. Потрескивает только. — Анна! Анна?! — Все в порядке, Миша. Жду. Как он казнил себя, что послушался следователя и не поехал сразу после освобождения из тюрьмы к дежурному, не позвонил Анне. «Она же не знает, что вас арестовывали. И потом, до разговора с начальником войск не рекомендую. Настоятельно не рекомендую». Он не решился ослушаться следователя, так много сделавшего ему доброго. Верно, возможно, поступил, но Анне-то каково было в неведении провести еще одну ночь. Вчера не очень об этом серьезно думалось, радость захлестнула, чувство вновь обретенной свободы оттеснило все на второй план. А сегодня… — Ты извини, что не звонил. Объясню дома. — Хорошо. Нет, не хватило его на два дня, какие отпустил ему начальник войск округа. Все, что ему необходимо было сделать, он делал с лихорадочной поспешностью, да и понимание полное встречал во всех кабинетах: ему шли навстречу по всем вопросам. Поначалу это немного удивляло Богусловского, но потом, поразмыслив, он верно оценил ситуацию (даже вовсе не причастные к случившемуся злу чувствовали себя виновными и старались откупиться содеянным добром) и стал ею успешно пользоваться. И получилось так, что до конца рабочего дня еще оставалось время, а он уже мог без зазрения совести отправляться домой. Так он и поступил. Доложил дежурному о своем намерении и направился к выходу, чтобы на крыльце ждать коновода, и тут столкнулся с тем самым кадровиком, который с возмутившей Богусловского поспешностью торопил, как заклятого врага, с отправкой в тюрьму. Совсем иной человек на пути. Сама доброта. Само сочувствие. А лицо — как пасхальное яичко, будто его самого только что выпустили из одиночной камеры. Протягивает руку, спеша поздравить с благополучным исходом неприятного дела. — Руки я вам, товарищ краском, не подам, — приняв стойку «смирно», с металлом в голосе ответил Богусловский. — И слово «товарищ» понимайте как дань принятой в Красной Армии форме обращения. Честь имею. И пошел прямо, словно никого не было в коридоре, и, не отшатнись кадровик прытко, прошагал бы Богусловский сквозь него, как через пустоту. Совершенно не думал в тот момент Богусловский, что обретает неумолимого врага и что много усилий тот предпримет, чтобы не пустить вверх по служебной лестнице способного и умелого краскома. До тех самых пор, пока не переведут его в другой округ. Вот так часто и получается: за свое бесчестие, за свою трусость, за свою ошибку человек мстит другому. Одуматься бы, на себя поглядеть бы со стороны, переосмыслить себя, так нет, упрямей козла упрямого. В этом, именно в этом и малое, и великое зло людское. Только не до этого умозаключения сейчас Богусловскому, он полон благородного презрения к хамелеону и торопится покинуть эти каменные стены, где не только уютно устроился хамелеон, но и процветает, решает судьбы краскомов. С каким удовольствием взял он поводья из рук вскорости подскакавшего к управлению коновода, потрепал гриву своего любимого коня, и тот ткнулся преданно в плечо и тихо заржал, переполненный радостью встречи с хозяином. — Тосковал он. Вроде знал все, — пояснил коновод. — Лошадь вроде бы, какое понятие имеет, а смотри ты — чувствует. — Теперь все позади, — прижавшись щекой к щеке верного коня, вздохнул Богусловский. — Теперь снова вместе. Ловко вспрыгнул в седло и подобрал поводья, успокаивая одновременно: — Не горячись. Путь изряден. И поглаживал по шелковистой шее, выгнутой колесом. Путь и в самом деле не близок. С ночевкой. К тому же Богусловский намерился заехать в тот самый поселок под горами, где дарили ему халат. Это удлиняло путь еще на десяток километров, но ему очень хотелось спросить председателя сельсовета, откуда появились халаты для участников экспедиции и отчего, когда о подарках объявили, многих на трибуне это озадачило. Да, Богусловский все тогда заметил. Все. И уж не раз костил себя всячески за тот необузданный восторг, что затмил реальность. Откуда было знать ему, что те, дарившие, не расседлали коней, а кони их стояли сразу же за первым домом, что задание они имели точное: попытается Богусловский прощупать закладку в полах — в упор его. А пока поймут митингующие, что произошло, кони понесут подосланных Мэловым людей в ущелье, где взять их будет не так-то легко. Восторженность ребячья спасла, выходит, жизнь Михаилу. Да и не только, видимо, ему одному. Разве знает человек, что ждет его впереди и какой из поступков более разумен? Слишком было бы легко жить тогда. И, наверное, неинтересно. Вел свой небольшой отряд Богусловский переменным аллюром, какой положен в долгом пути, а мысли его диссонировали с размеренностью движения, они никак не хотели мириться с тем, что произошло с ним, никак не могли оправдать случившегося. Забывался Михаил Богусловский только на привалах. Не мог он не поддаться настроению бойцов, которые не скрывали вовсе радости, что возвращаются домой со своим командиром, что не пришлось им оставить его в злых руках в Алма-Ате. Они выказывали, причем совершенно откровенно, знаки внимания, угадывали любое его желание, и выходило, будто не командир он, а отданный на попечение ребенок неумелым, но старательным нянькам. Но стоило ему сесть на коня, как устремленность его мыслей вновь обретала прежнюю направленность. А чем ближе подъезжали пограничники к селению, где положен был первый шаг злодейского марафона, тем больше он думал о предстоящем в сельсовете разговоре. Он даже лелеял надежду, что ухватится за ниточку, которая позволит распутать сплетенную вокруг него паутину зла. Увы, разговора с председателем не получилось. Да, он встретил приветливо; он даже предлагал провести митинг, чтобы знали люди, как многолик и коварен враг; но он становился совершенно беспонятливым, когда Богусловский пытался выяснить, откуда появились на трибуне люди с халатами и кто они. — Молва говорит разное. — Но вам-то известен был порядок прохождения митинга? — Очень известный. — Халаты намечалось нам дарить? — Зачем намечалось? Не намечалось. — Отчего же не воспротивились устроители митинга? — Дарить разве плохо? — Но вы же не знали тех людей? Или знали? — Не знали. Говорят, чужие они, не наши… Вот так. Молва… Говорят… А сам он, проживший в этих местах всю жизнь, разве не знает, свои они либо чужие. Выходит, великая правда в том: свой глаз лучше родного брата, а своя рубашка к телу ближе.
Василий Ардаматский
Путь в «Сатурн»
"Коллекция военных Приключений"
Пролог
Глубокой ночью по обводной полосе подмосковного военного аэродрома медленно прохаживались, негромко разговаривая, комиссар государственной безопасности Леонид Иванович Старков и подполковник Михаил Степанович Марков. Оба они были в штатском, и это вызывало к ним любопытство людей аэродрома, на котором в это время шла своя ночная жизнь. Где-то на невидимых в темноте стоянках самолетов вечно бодрствующие механики пробовали моторы. Когда мотор умолкал, его рев еще долго повторяло эхо — глухое в недалеком лесу и звонкое в невидимых просторах вокруг аэродрома. На башне штабного здания неустанно вращался прожектор-маяк. Далеко отброшенный им конус света скользил по крыше ангара, по верхушкам деревьев парка и белым стенам домов военного городка, по перекрестью бетонных полос, по зеленой равнине аэродрома и потом опять по ангару, по парку. И так без конца. Когда конус света убегал с аэродрома, становились видны багровые светлячки оградительных сигналов. Но Старков и Марков ничего этого не замечали, занятые своим разговором. — Все же мне непонятно, — упрямо тряхнув головой, сказал Марков. — Если Крымов шлет из Берлина донесения, которые здесь считают провокационными, почему его не вызовут и не отдадут под суд? — Скажу вам больше: ему даже не сообщают, как расцениваются здесь его донесения. — Ничего не понимаю… — Марков остановился и, заглянув в лицо тоже остановившемуся Старкову, спросил: — А вы понимаете? — Я успокаиваю себя мыслью, что тут действует очень высокая политика, в которую мы, грешные, не посвящены. Они снова пошли рядом и некоторое время молчали. — Ну я понимаю, если бы Крымов сообщал какие-то абстрактные сведения, — взволнованно заговорил Марков. — Но он же перечисляет номера армий, двинутых Гитлером к нашим границам. Он сообщает даже примерный срок нападения. Да ведь и мы сами читаем в газетах сообщения о непрекращающихся нарушениях наших границ немецкими самолетами. Англичане — те прямо и открыто пишут о повороте Гитлера на восток. Что же это все? Дезинформация? Политическая игра? — Вообще-то Гитлер — великий мастер политической авантюры, а против этого невредно выставить спокойствие и выдержку… — Старков посмотрел на часы. — Пойдем… Марков понял, что Старков разговаривать на эту тему не хочет, и молча шел рядом с ним, погруженный в свои мысли. Самолет, которого они дожидались, высоко пролетел над аэродромом; они увидели только цветные его огоньки и услышали глухой рокот моторов. — Ну вот, Михаил Степанович, сейчас многое выяснится, — сказал Старков, провожая взглядом плывущие среди звезд цветные огоньки. — И, может, придется объявить провокатором и Петросяна, — усмехнулся Марков. — Меня сейчас интересуют не предположения Петросяна, а то, что скажет нам с вами немец, которого он везет. Гул моторов снижавшегося самолета быстро нарастал, и вот в лучах зажженных прожекторов возник скользящий к земле двухмоторный воздушный корабль. Пробежав по бетонной полосе, он погасил разбег и, с ходу развернувшись, покатился туда, где стояли Старков и Марков. В последний раз моторы самолета взревели и умолкли. Дверь в самолете открылась, и из нее спустили на землю лесенку. Первым из самолета вышел конвойный солдат с винтовкой. Чуть отойдя от самолета, он остановился, махнул рукой и взял винтовку наперевес. В дверях самолета показался высокий беловолосый парень в милицейской форме, но без головного убора. Посмотрев по сторонам, он легко соскочил на землю и чуть не упал: руки у него были связаны за спиной. Затем из самолета вышел еще один конвойный солдат и, наконец, низкорослый, похожий на борца мужчина в чекистской форме. В руках у него был небольшой чемодан. Он сказал что-то солдатам, и те повели парня в милицейской форме к штабному зданию. А сам он быстрыми шагами приблизился к Старкову и, вытянувшись, негромко сказал: — Докладывает майор Петросян… — Подождите. Пройдем в здание… Спустя несколько минут они втроем сидели в отведенной им тесной комнате авиационного штаба и вели неторопливый разговор. — А может, он был сброшен не один? — спросил Старков у Петросяна. — Вполне может быть, товарищ комиссар! — быстро, напористо, как говорят южане, ответил Петросян. — Ведь служба ПВО обнаружила самолет, когда он уже уходил на запад. — Поиск ведется? — Весь минувший день и эту ночь. Но до моего отлета ничего не дал. Да и этот гад был задержан чисто случайно: он вышел к железнодорожной станции, а там им заинтересовался постовой милиционер. — Он оказал сопротивление? — Извините, товарищ комиссар, эту подробность я не выяснил. — Напрасно. — Старков перевел взгляд на стоявший на полу чемодан. — Что там? Петросян легко подхватил чемодан, раскрыл и вывалил на стол его содержимое: два пистолета и сумку с запасными обоймами к ним, компас, три пачки взрывчатки с привязанными к ним взрывателями, четыре электрические батареи для радиостанции и одну маленькую — к фонарику, ракетницу с пятью патронами разных цветов, две обоймы к автомату и миниатюрную аптечку. Старков и Марков внимательно осматривали каждую вещь. Майор Петросян нетерпеливо переступал с ноги на ногу. — Он знает латышский язык? — спросил Старков, рассматривая удостоверение. — Наши рижские коллеги сказали, что плохо. Допрос вели по-немецки. — Не жил ли он в Латвии до репатриации оттуда немцев? Петросян приподнял свои борцовские плечи. — Он же вообще никаких данных о себе не сообщает. Только острит, чтоб мы торопились. И смеется, гад! — Большие черные глаза Петросяна от злости сузились. — У меня, товарищ комиссар, сложилось впечатление… — Подождите со своими впечатлениями, — строго оборвал его Старков. — Он знает, что находится в Москве? — Знает, гад. Когда мы приземлились, засмеялся и говорит: «Я прибыл в Москву раньше всех». — Давайте его сюда. Петросян быстро вышел из комнаты. Старков обернулся к Маркову и, встретив его тревожно-спрашивающий взгляд, спокойно сказал: — Допрашивать буду я… Весь разговор — по-немецки. Вы ведете протокол — для виду. Настоящий допрос — в управлении, а здесь схема допроса такая: если он хочет жить, пусть не только нас торопит, но поторопится и сам. Нам-де торопиться некуда: на его расстрел достаточно пяти минут, мы все знаем и без его показаний. Так сказать, не допрос, а чистая проформа перед тем, как расстрелять. И вы уже оформляете протокол расстрела. Бандиты, как правило, обожают жизнь. Ставим на это… — Ясно, — отозвался Марков. Вернулся Петросян и вслед за ним конвойные ввели немца. Старков мельком взглянул на него и показал на стул: — Сядьте сюда. — Благодарю вас, — четко произнес немец, сел, посмотрел на настенные часы, которые показывали двадцать минут второго, и улыбнулся. — Ваши имя и фамилия? — небрежно спросил Старков. Немец не отвечал и, продолжая улыбаться, смотрел то на Старкова, то на Маркова, то на Петросяна. — Можете, если хотите, назвать вымышленное имя, — сказал Старков. — Адольф Гитлер! — выкрикнул немец, перестав улыбаться. — Это имя не подойдет, — поморщился Старков. — Его неудобно вносить в протокол вашего расстрела. Сами понимаете. Пожалуйста, какое-нибудь другое. В голубых глазах немца мелькнула растерянность. Он внимательно посмотрел на Старкова, на Маркова, занесшего ручку над листом бумаги, на стоявшего у стены Петросяна и, видимо, понял, что с ним не шутят. — Все равно вы ничего от меня не узнаете, — заученно проговорил он. — И я очень советую вам поторопиться. — Нам торопиться некуда, — лениво сказал Старков и стал закуривать папиросу. — На расстрел хватит пяти минут. — Вы же не знаете, что вас ждет! — воскликнул немец. — Вы имеете в виду войну? Знаем, — сказал Старков, наблюдая за дымом от папиросы. Немец явно оторопел. Несколько секунд он молчал, а потом угрожающе произнес: — Вы ответите за это. — За что? — искренне удивился Старков. — На протоколе расстрела мы поставим дату позднее, и таким образом вы будете расстреляны по законам военного времени как шпион и диверсант. — Старков показал глазами на лежащие настоле вещи. — Ну, ну давайте какое-нибудь имя. Не записывать же нам в протокол «господин икс»?! На лбу немца проступила испарина. Он что-то обдумывал. — А если я буду говорить? — вдруг спросил он уже без всякой амбиции. — Вы отсрочите свою смерть, а может быть, избежите расстрела, — спокойно ответил Старков. — Мы из контрразведки, и, естественно, нам важно получить от вас сведения. Впрочем, поскольку вы явно не генерал, вряд ли мы услышим от вас что-нибудь действительно важное. — Я давал присягу, — снова заученно выпалил немец. — Мы тоже, — тихо сказал Старков. — Такова уж военная служба… Немец молчал, напряженно глядя прямо перед собой. — Вы член гитлеровской партии? — лениво спросил Старков. — К сожалению, нет. — Почему? — Я жил не в Германии, — удивленно смотря на Старкова, ответил немец. — Но после вашего возвращения из Прибалтики в фатерланд прошло время? — Увы, недостаточное для того, чтобы я успел заслужить такое доверие. В это время Марков нетерпеливо пошевелился, Старков посмотрел на него и обратился к немцу: — Да, я забыл, назовите все же какую-нибудь фамилию… — Старков улыбнулся. — А то мой протоколист нервничает. — Гельмут Шикерт, — чуть подумав, ответил немец. Старков подождал, пока Марков записал фамилию, и сказал ему: — Сходите к начальнику конвоя, спросите, достаточно ли ему наших подписей. И у меня нет с собой печати. Немец проводил Маркова испуганным взглядом. — Еще несколько вопросов… не для протокола, а так, просто из чистого любопытства… — сказал Старков. — Сколько вам лет? — Двадцать четыре. — Недотянули годика до круглой даты. С парашютом прыгали впервые? — Да. — Без тренировки? — удивился Старков. — Считается, что новичок первый прыжок делает более уверенно и храбро, чем второй и третий, — ответил немец механически, думая, очевидно, совсем о другом. — А что? Пожалуй, это верно, — обратился Старков к Петросяну. — Все же нужно быть храбрым, чтобы ночью прыгнуть в полную неизвестность… Немец молчал. Эти домашние рассуждения Старкова доконали его: кроме всего прочего, такой допрос исключал для него возможность прибегнуть к заученной браваде. Вернулся Марков и, не садясь больше за стол, сказал по-немецки: — Протокол он принял, но просил не забыть поставить потом печать. — Хорошо. Господин Шикерт, вы сами хотите что-нибудь сказать? — Может, вы думаете, что я из службы безопасности? — тревожно спросил немец. — Я от армии. — Абвер? — быстро спросил Старков. — Да, да, — почти обрадовано подтвердил немец. — Невелика разница — шпион абвера или шпион гестапо. — Но на меня распространяются все законы в отношении военнопленных! — воскликнул немец. — Швейцарская конвенция! — Да кто это внушил вам такую глупость? — сочувственно сказал Старков. — По всем законам участь пойманного шпиона безотрадна. Увы! Закончим на этом… Старков и Марков встали. Немец продолжал сидеть. — Встать! — приказал ему Старков. Немец вскочил, точно подброшенный пружиной, и вытянулся перед Старковым; его связанные за спиной руки так и рвались опуститься по швам. — Я буду говорить… Я скажу очень важные для вас вещи… Я прошу вас… — немец бормотал это, не сводя со Старкова умоляющего взгляда. Старков нехотя вернулся на свое место. — Если вы надеетесь морочить нам голову — не выйдет. — Нет, нет, я скажу все. Спрашивайте. — Кто точно забросил вас? — Подразделение абвера, имеющее название «Сатурн»… Вот когда начался настоящий допрос, который длился больше часа. Когда чуть занимался рассвет, немца вывели из штабного здания, посадили в машину и увезли в Москву. Потом на крыльце здания появились Старков, Марков и Петросян. Посмотрев в бледнеющее небо, Старков сказал: — Ну что ж, возможно, это утро — историческое… В этот момент где-то над ними оглушительно завыла сирена. Переглядываясь, они слушали ее и видели, как от военного городка к аэродрому бежали люди. Из штабного здания вышел летчик. Нахлобучивая на голову шлем, он смотрел на небо. — Тревога? — спросил у него Старков. — Война, — ответил летчик и побежал к самолетам.Часть первая. Навстречу врагу
Глава 1
— Кто вы такой? Фамилия? — Пантелеев Григорий Ефимович. — Профессия? — Это вы в смысле профсоюза? Считайте, что выбыл. Лет десять, как взносы не платил. — Коммунист? — Хранил Бог. — Что это значит? — Ну даже близко к ним, к коммунистам, не был. Хранил Бог, говорю, от этого. Человек, задававший вопросы, записал что-то в своем блокноте и, постукивая карандашом по столу, внимательно разглядывал своего собеседника. Они сидели в просторной, залитой солнцем комнате. Ветерок, залетавший в раскрытые настежь окна, шевелил гардины и приносил с собой чуть слышный шум большого города. Один из них — в добротном светло-сером костюме — по-хозяйски расположился в кресле. Другой — в мятом потрепанном пиджаке и мешковатых брюках, заправленных в разношенные сапоги, — сидел скромненько, на краешке стула, всем телом почтительно подавшись вперед. Тому, который сидел в кресле, можно было дать лет тридцать пять. У него было худощавое лицо с резкими чертами, покрытое ровным, еще не сильным загаром. Выпуклые надбровья отчеркнуты темными бровями. Прямой тонкий нос и близко к нему поставленные серые глаза придавали его лицу выражение какой-то недоброй внимательности, которое, однако, мгновенно слетало, стоило ему чуть улыбнуться. Но сейчас он не улыбался… Его собеседник был помоложе, и это было видно, несмотря на пушистые рыжеватые усы и бородку лопаточкой. Вздернутый широкий нос с раздвоенным кончиком и широко открытые маслянисто-черные глаза. После каждого вопроса бородатый всем своим широким корпусом делал движение вперед и, отвечая, пригибался, будто подобострастно кланялся. — Где вы работаете? — По бумагам я числюсь отсюда дальше далекого, аж за самой Колымой. А только теперь, я считаю, бумагам моим ноль цена, грош-копейка. Теперь я пожить хочу, господин начальник. — Минуточку, минуточку, я не уловил. Что значит вы числитесь за Колымой? — Так я там состою при леспромхозе. — Кем? — Сторожем или, если хотите, обходчиком. — А здесь вы как очутились? — Родной брат у меня здесь скончался, и я от него унаследовал домик с садом и огородом. Неловко так говорить о смерти родного брата, а все же мне повезло. Поносило меня по белу свету, как цветок одуванчика, — хватит. — Когда умер ваш брат? — Девятого февраля сего года. — Вы сюда переехали когда? — Четырнадцатого марта. — Через месяц после смерти брата? — Ну да! До меня же известие о его смерти три недели шло. Факт. Вы знаете, где та Колыма! — А почему вы раньше не жили здесь с братом? — У него жена была волчьего норова, терпеть меня не могла, покойница, царство ей небесное. А те далекие места я не сам выбирал. — Как это не сам? — Так меня, извините, сослали… — Чего ж вы сразу не сказали, все тянете! Ну а за что же? — За что? Как вам сказать… Работал я на лесозаводе под Казанью, подносчиком считался. И вдруг пожар, завод возьми да сгори. НКВД, конечно, тут как тут. Вредительство, говорят. И нас, восьмерых рабов божьих, кто в ту смену работал, в ссылку. — И вас судили? — Ни-ни, ни синь пороху. Поспрошали вот, как вы сейчас. А потом сразу в поезд, в вагон с решеткой, и ту-ту… — У вас есть справка? — Вы меня просто смешите, господин начальник. Постройте в одну линию все наше население и прикажите: кто имеет на руках какую-нибудь справку из НКВД, тот пусть сделает шаг вперед и получит миллион рублей. Ни один не выйдет, жизнь кладу. Факт, НКВД, господин начальник, не справки давал, а сроки. Я свой срок еще два года назад отбыл. Жил там уже по вольной. И работал, как уже сказано, в леспромхозе. А тут вот умирает брат и оставляет мне дом. Я сразу, конечно, приехал и оформился в наследстве. И тут же, между прочим, чуть наследство-то не потерял. Факт. — Почему? — Сейчас поясню. В апреле и мае шло оформление. Боже ж ты мой, мельница какая! Бумажки, справки, запросы. Ну ладно, оформили. Теперь, думаю, надо же и себя оформить, уволиться, так сказать, из системы. А то ведь у нас с этим шутить не любят. Чуть что, пришьют тебе дезертира трудового фронта. У нас даже за опоздание на работу судят. Вот я и поехал в Москву, в свой, так сказать, наркомат. Прибыл я туда пятнадцатого июня сего года. Хожу там по этажам, по коридорам и никак добиться толку не могу. Весь от злобы зашелся, кричать на них стал. Тогда они выдали мне вот эту справку, что кадровый отдел вроде не возражает, чтобы я уволился по семейным причинам. Получил я эту справочку в пятницу и поехал сюда обратно. А как приехал, через сутки война началась. Поволынь они меня еще пару дней, не увидел бы я своего домика с садом и огородом. — Документы по наследованию дома у вас с собой? — Так точно. Вот… — Чем занимался ваш брат? — Художник по сельским храмам. — Кто? — Ну, понимаете, ездил человек по селам и обновлял на иконах лики святых. Но это не то, что маляр постенный. Брат мой тому умению учился, два года в Угличе жил. — А чем собираетесь заняться вы? — Торговлишку самую малую заведу. Народ говорит, что по новому, по вашему, стало быть, порядку это можно и даже имеет содействие немецких властей. Или врут люди? — Почему врут? Мы за частную инициативу. Но что же вы будете продавать? — Вещички разные из обихода жизни. Война-то растрясла людское имущество. Кто имеет, что продать, а кто в том нуждается. А я тут как тут — между ними: извольте, к обоюдной выгоде. Комиссия, одним словом, но не как-нибудь там налево, а по закону согласно выправленному патенту. Потому я и к вам пришел. — Так… Так… Значит, когда умер ваш брат? — Девятого февраля сего года. — А когда вы приехали сюда? — Я же сказал: четырнадцатого марта. Человек, сидевший в кресле, помолчал и сказал: — Вот тут, Бабакин, мне кажется, вы делаете ошибку. Дату смерти брата вы должны знать назубок — с этим связано ваше счастье. А вот дату своего приезда сюда так точно называть не следует. Тут лучше сказать: в середине месяца. Так будет естественнее. — Почему, товарищ подполковник? Ведь для него и дата приезда связана с тем же счастьем. В этот день он впервые видит унаследованный дом. — Подумайте, Бабакин, подумайте. Ведь кто Пантелеев? Туповатый и темный тип. Для него каждая дата — это цифра, арифметика. Подумайте об этом. Дальше. Выбросьте словечко «факт». Оно не из лексикона Пантелеева. Теперь насчет профессии и профсоюза. Эту игру слов надо выбросить. Она может стоить вам слишком дорого. Ведь в составленных гестапо списках крамольных организаций наши профсоюзы упомянуты рядом с партией. А платили вы взносы или не платили, они могут на это не обратить внимания или просто не понять. — Я и сам подумал об этом, — сразу согласился Бабакин. — Но вы так быстро спросили: «Профессия?» И я, как есть тип темный, переспросил: «В смысле профсоюза?» И тут же спохватился, но уже поздно, Учту, товарищ подполковник. — Не думать о таких мелочах нельзя. А в общем — хорошо. Правильно, что у него нет большой злости на НКВД. Ведь действительно, никакой особой трагедии с ним не случилось. Работал подносчиком на лесозаводе под Казанью, а попал на север в леспромхоз. Может, ему на новом месте даже лучше стало. И со справкой из НКВД вы придумали здорово. Побольше таких вот находочек, и чтобы каждая работала на ваш типаж. Очень хорошее, например, выражение «вещички разные из обихода жизни». — Это я у Горького вычитал, — улыбнулся Бабакин. — Кстати, маляр постенный — такое выражение есть? — Есть, товарищ подполковник. Я специально консультировался. Так говорят о плохих малярах, которым платят не за колер или красоту, а по размеру стены. — Хорошо… — подполковник Марков снова осмотрел Бабакина. — И внешность уже приблизилась к норме, только вот бородка слишком аккуратная. — Отрастет. — Бабакин кивнул через плечо. — Что на фронте? — Плохо… — подполковник Марков подошел к висевшей на стене карте и подозвал к себе капитана Бабакина. — Вот уже где они. По данным на четырнадцать ноль-ноль сегодня. Окончательно утверждено: наша база будет вот здесь. — Когда вы туда прибудете? — Мы тронемся, когда их войска пройдут дальше на восток, а в этих местах все мало-мальски определится. Наконец надо убедиться, что наши данные правильны и «Сатурн» расположился именно в вашем городе. — А если нет, товарищ подполковник? — Тогда придется на ходу перестраиваться. Еще раз, Бабакин: пока к вам не придут наши люди, вы ничем, кроме своей торговли, не занимаетесь. От прочности вашего врастания в город зависит очень многое. На первом этапе операции ваш ларек на рынке — главный узел моей связи со всеми, кто окажется в городе. Главный и единственный. — Понимаю, товарищ подполковник. Буду только присматриваться к людям. Марков повернулся к нему: — Вы слышали? Я повторяю: абсолютно ничем. — С ума можно сойти, товарищ подполковник! — тихо проговорил Бабакин. — Сидеть сложа руки, когда вокруг… — Если вы серьезно, сейчас же подайте рапорт. Бабакин вытянулся. Подполковник бросил на него сердитый взгляд и, вернувшись к столу, включил радио. Послышалась громкая оркестровая музыка, «тарелка» не могла пропустить ее через себя, она хрипела, дребезжала и, казалось, могла сорваться с гвоздя. Марков раздраженно выдернул штепсель и смотрел, как он качается на шнуре. Потом взял его и аккуратно вставил в розетку. «Тарелка» суровым голосом диктора предложила прослушать арию Ивана Сусанина… Марков прошел к окну и стал смотреть вниз, на улицу, похожую на дно глубокого ущелья. Здесь, на десятом этаже, в глаза ему било слепящее солнце, а там, на дне ущелья, лежала синеватая мгла. За спиной уже рокотал бас Сусанина. Раздражение не проходило. С того дня, когда Маркова назначили руководителем оперативной группы, которой предстояло действовать в глубоком тылу врага, он часто впадал в такое раздраженное, почти неуправляемое состояние. Вот, изволите ли видеть, открылось, что у него есть нервы, с которыми он не может справиться. Когда Марков повернулся снова к Бабакину, тот продолжал внимательно разглядывать карту. — Словом, ждать, товарищ Бабакин, — как только мог спокойно сказал Марков и вернулся к столу. — И год ждать? — весело спросил Бабакин. — Два! Десять! Ждать! — повторил Марков, стараясь не смотреть на улыбавшегося Бабакина. Приглушенно буркнул телефонный звонок. Марков схватил трубку: — Слушаю… Ясно… Он здесь… Марков положил трубку и посмотрел на Бабакина. — Я буду терпеливо ждать, товарищ подполковник, — сказал Бабакин с такой интонацией, будто хотел успокоить Маркова. — Немедленно на аэродром, — сухо произнес Марков. — Приказ комиссара госбезопасности Старкова. Бабакин вытянулся. — Есть! Они смотрели друг на друга почти в замешательстве. Марков вышел из-за стола к Бабакину. — У меня, Алексей Дмитриевич, нервы тоже не из проволоки… — усмехнулся Марков, стараясь спрятать смущение. — Ну желаю вам успеха. До свидания. — Через десять лет? — рассмеялся Бабакин. — Если можно, хоть чуть-чуть пораньше. Марков смотрел на него удивленно: неужели у этого черта нет нервов? Ему захотелось обнять капитана, сказать ему теплые, дружеские слова, но он этого не сделал. Они ограничились энергичным рукопожатием, и Бабакин быстро вышел. Недовольство собой стало еще сильней. Марков снова подошел к окну и, перегнувшись через подоконник, посмотрел вниз. Из подъезда выбежал Бабакин, посмотрел по сторонам и юркнул в стоявшую у тротуара машину, которая тотчас сорвалась с места, развернулась поперек улицы и помчалась к площади. Сусанин закончил свою арию, и «тарелка» снова надрывалась от оркестровой музыки. Марков со злостью посмотрел на нее и вышел из кабинета. По коридору навстречу ему шел комиссар госбезопасности Старков. — Бабакин отправился? — спросил Старков. — Наверное, уже на аэродроме. Я к вам, товарищ комиссар. — Сейчас не могу. Вечерком… — Старков посмотрел на хмурого Маркова и взял его под руку. — Вот что, едемте со мной. Поймали еще одну птичку из того же гнезда. По дороге и поговорим… Машину вел сам Старков. Однако он успевал поглядывать на сидевшего рядом Маркова, который пристально смотрел вперед, но явно ничего не видел. — Как Бабакин, в форме? Марков вздрогнул. — Вполне. — И, помолчав, прибавил: — А я вот обнаружил, что у меня есть нервы. — Лучше поздно, чем никогда, — улыбнулся Старков. — Впрочем, лучше бы вы их обнаружили попозже, скажем, после войны. Только когда машина уже вырвалась на широкую окраинную улицу, Марков сказал: — Когда я на финской с отрядом лыжников рейдировал по тылам врага, нервов у меня не было. Старков долго молчал, а потом заговорил как будто совсем о другом: — Я сегодня ночью еще раз просмотрел досье на руководителей и работников абвера. — Старков прищелкнул языком. — Академики! На шеях кресты за Францию, за Чехословакию, за Испанию, за Польшу. Заметьте себе, Канарис возле себя дураков не держит. И во всех бандитских делах Гитлера разведка — первое дело. Он бросает ее в обреченную страну, как квасцы в молоко, и молоко в два счета прокисает. — Про то и говорю, — угрюмо пробурчал Марков. — Ни у одного из нас нет опыта в таких делах. — В таких и не надо, — рассмеялся Старков. — Ну вот… А кого мы с вами против этих академиков выставляем? Скажем, в вашей группе. Рудин — парень из потомственной рабочей семьи. Кравцов — всего семь лет назад пас скот в колхозе. Тот же Бабакин: вся его академия — это завод, комсомол и армия. — Именно, — иронически подтвердил Марков. — Но есть, Михаил Степанович, одно но… — Старков весело посмотрел на Маркова. — Все они коммунисты! Довольно долго они ехали молча, думая каждый о своем. У железнодорожного переезда пришлось остановиться и ждать, пока пройдет поезд. Марков вздохнул. — А все ж не думал я, идя в органы, что мне приведется такое. Вы понимаете, это страх не за себя. — Увы, Михаил Степанович, положение у нас с вами безвыходное, — сухо, без тени улыбки сказал Старков. — Назвались чекистами — полезай в опасные и нелегкие дела. Но все на нашей грешной планете, в том числе и самое необыкновеннейшее, свершают люди. Обычные люди. — Старков помолчал. — Шутка сказать, была громадная темная, как тайга, Россия с царем-батюшкой во главе. А на ее месте возникло светлое государство социализма. И сделали это мы. Между прочим, как раз батька нашего Кравцова брал Зимний. И был тогда совсем неграмотным солдатом. А ваш отец что делал, когда была революция? То-то! Ну хватит об этом, Степаныч. Обнаружил нервы? Тоже хорошо. Теперь вы знаете, где они, и можете ими управлять… Машина мчалась по шоссе, которое было, как прямая просека в лесу. Старков уменьшил скорость и посмотрел на спидометр. — Где-то здесь… Они проехали еще немного и увидели стоящего на шоссе офицера, который делал им знак остановиться. — Сворачивать? — спросил у него Старков. — Дальше не проехать, — ответил офицер. — Поставьте машину на обочину. Идти шагов триста, не больше. Они вошли в лес, и сразу их обступила спокойная тишина, в лицо пахнули пряные ароматы горячего летнего дня. Марков невольно замедлил шаг. А Старков, будто не замечая ничего вокруг, шел рядом с офицером своим обычным размашистым легким шагом. Они говорили о деле. — Не сопротивлялся? — спросил Старков, отстраняя свисавшую на пути ветку. — Нет. — Офицер засмеялся. — Его ведь первая девчонка обнаружила и подняла такой крик, что люди сбежались со всех сторон. А пистолет он даже не вынул. Удивительно, как люди его не прикончили! Мы в самый раз прибыли. — Вам бы пораньше девчонки надо, — ворчливо сказал Старков. — Где его сбросили? — Да тут же. — А почему он отсюда не ушел? — Говорит, решил ждать темноты. Сбросили-то его на самом рассвете. — Парашют, снаряжение нашли? — Он все зарыл и сам показал где. — Имя девочки записали? — Катя Лагутина. Дочка путевого обходчика. Она здесь… — Я вижу, здесь целый митинг, — недовольно сказал Старков. Они вышли на лесную поляну, на которой толпились не менее сотни людей. Были тут и мужчины, и женщины, и, конечно, вездесущие ребятишки. Люди сгрудились вокруг парня в красноармейской форме, понуро сидевшего на гнилом пне. Рядом с ним на лугу лежали скомканный парашют и нераспечатанный грузовой контейнер. — Здравствуйте, товарищи! — громко сказал Старков, подходя к толпе. Отвечая Старкову, люди расступились. — Кто из вас принимал участие в задержании парашютиста? Ребятишки вытолкнули вперед девчушку лет четырнадцати. Босоногая, курносая, с растрепанными рыжими волосами, она исподлобья смотрела на Старкова. Вперед вышли еще три человека: пожилой мужчина в парусиновом мятом пиджаке, женщина с маленькой корзиночкой земляники и круглолицый, багряно-румяный юноша в тюбетейке на крупной бритой голове. — Спасибо, товарищи, — сказал Старков, внимательно вглядываясь в их лица. Он остановил взгляд на Кате Лагутиной и увидел, что на правой щеке у нее засохшая царапина. — Это он тебя? Катя фыркнула, тряхнула кудлатой головой. — Ничего, я ему тоже… — она прикрыла царапину ладонью. — А он же мог тебя из пистолета? — Пусть бы попробовал! Старков рассмеялся и оглянулся на Маркова. — Вон ты какая! — Такая уж… — Молодец, Катя! Спасибо тебе огромное. — Не за что… — девчушка презрительно посмотрела на парашютиста. — Лезут, гады… Старков приказал офицеру записать со слов тех, кто задержал лазутчика, как все это было, а остальных попросил разойтись. — Нам надо работать, товарищи… Люди не очень охотно стали расходиться. Старков подошел вплотную к парашютисту: — Ну, герой Гитлера, назовись. Подняв голову, парень с тупым страхом смотрел на Старкова и молчал. — Фамилия? Имя? — повысил голос Старков. — Куницкий, — негромко и хрипло ответил парашютист. — Яснее, громче. Парашютист прокашлялся: — Куницкий Петр. — Где в плен сдавался? — Нигде не сдавался. Освобожденный я. — Что значит освобожденный? — Сидел в минской тюрьме. Немцы освободили. — За что сидел? — По тридцать пятой. Старков переглянулся с Марковым. — Академические кадры, ничего не скажешь. Что собирался здесь делать? — Ничего не собирался. Думал, как сяду, дам деру куда подальше. В Сибирь, к примеру. — Тебя обучали? — Две недели и пять дней. — Где? — В спецшколе… — Они, — тихо сказал Старков Маркову. Он приказал офицеру доставить пойманного в Наркомат госбезопасности и кивнул Маркову. — Поехали домой. Шагая по лесу, Старков улыбался и посматривал на Маркова. — Ну как у нас с нервами? — По крайней мере знаю, где они находятся, — отшутился Марков. Старков остановился. — Знаете, о чем я думаю? Ваша группа будет действовать там в благоприятнейших условиях. Да, да, Михаил Степанович, в благоприятнейших. Вспомните того первого, которого привез Петросян. Немец, не то что этот уголовник. На сколько у него спеси хватило? Ровно на сутки. А потом как он лебезил, как покорно ползал на брюхе, как поносил всю свою епархию! Ведь его же уверили, что война с Россией — веселая прогулка. И академики Канариса тоже развращены успехами. После легких добыч в Европе у них должна быть очень опасная для господина Канариса самоуверенность и наглость. Вы только подумайте, они вот на этого типа, на тридцатипятника, возлагали задачу подорвать наш тыл! Наглецы! А тут Катя… — Старков посмеялся. — Одна Катя. И сюжету конец. Они вышли к машине и остановились, любуясь зеленым коридором шоссе, по краям которого крутым водопадом рушился солнечный свет. — И между тем — война… — тихо сказал Старков и вздохнул. — Садитесь, Степаныч. Надо ехать, война не ждет… Машина развернулась и помчалась к Москве.Глава 2
Самолет, на борту которого находился Бабакин, взлетел с Центрального аэродрома и, не делая традиционного круга, взял курс точно на запад. Бабакин был втиснут в кабину стрелка-радиста, вдвоем они не могли даже присесть, стояли, чуть подогнув колени, дыша в лицо друг другу. Стоило Бабакину чуть шевельнуться, он бился головой о пулеметную турель. Стрелок нервно оглядывал небо и потом со злостью смотрел на Бабакина: случись надобность, он не сможет вести огонь из-за этого бородатого. Самолет летел низко, словно привязанный правым крылом к железной дороге. Чуть повернувшись вправо, Бабакин все время видел одно и то же — прямое двустрочие железнодорожного полотна и на нем эшелоны, эшелоны из кирпичиков вагонов. И было такое впечатление, будто эшелоны не движутся, а просто расставлены по всей дороге с небольшими промежутками. А вверху было блекло-голубое знойное небо. Впереди висело предзакатное громадное солнце. По отполированной руками стрелке пулеметной турели скользил нестерпимо яркий солнечный блик. Стрелок резко дернулся, закрутил головой. Самолет в это время как-то боком взмыл от земли, у Бабакина перехватило дыхание, и вдруг он близко-близко увидел внизу жуткую картину разгромленного эшелона: несколько вагонов были опрокинуты и горели, паровоз лежал на боку и вокруг него, точно молочная лужа, растекался пар. В стороне от поезда бежали люди. Бабакин понял: это случилось только что. Он глянул на стрелка, а тот в это время, до белизны закусив губу, бешеными глазами смотрел вверх. Бабакин тоже посмотрел туда: в голубом небе три самолета с черными крестами на крыльях один за другим пикировали к земле. Он ясно увидел, как из-под брюха первого самолета отделились и точно растаяли в воздухе черные сигары. Взрывов бомб он не видел и не слышал. Эшелон был уже где-то позади. Теперь внизу был лес, над которым они летели так низко, что Бабакин видел качающиеся верхушки деревьев. Его начало подташнивать. Чтобы отвлечься, он стал думать о деле, которое ждало его там, впереди. Еще раз мысленно он повторял версию своей выдуманной судьбы. Но на этот раз привычное повторение легенды происходило по-иному: почему-то сознание все время рядом с выдуманным ставило то, что было в его реальной жизни. И так это выдуманное не сходилось с настоящим, что Бабакин вдруг со страхом подумал, что уверенно жить с этой выдуманной биографией он не сможет и сорвется… Подносчик на лесозаводе. Сослан на Колыму. Работал сторожем в леспромхозе. Унаследовал дом с садом и огородом. А теперь будет заниматься частной торговлей в оккупированном немцами городе. Сплошная муть. А на самом деле его жизнь — простая, ясная: завод, комсомол, армия, учеба… По неисповедимому движению памяти вдруг перед его мысленным взором возникало давнее-давнее — ночевка на жигулевских скалах, высоко над Волгой. Это было в туристском походе в студенческие времена. Давно это было, а припомнилось так ясно, будто было это вчера. В каменной пещере бушует костер. Они сидят поодаль на обомшелых валунах, и кто-то заводит разговор о том, что, может быть, у этой самой пещеры вот так же сидели у костра, поджидая купеческие корабли, лихие волжские разбойнички. Генька Сугробов сказал с печальной миной: «Все погубила цивилизация. Даже разбойничков». А Таня Зиборова рассмеялась и сказала: «Да поглядите вы на себя, разве из вас получились бы разбойники? Да у вас храбрости хватает только на то, чтобы, не готовясь, идти сдавать диамат…» И тогда он, Бабакин, обиделся и сказал: «Храбрость человека — это не его нос, который всем сразу виден». Кто-то неожиданно заговорил о Чапаеве. Что вот-де простецкий мужичок, многого не понимал, культурно говорить не мог, а стал легендарным героем народа. «Опять же героем его сделала война, — гнул свою линию Генька Сугробов. — И Павку Корчагина тоже. Она породила всех известных нам по литературе героев, включая сюда и артиллериста Тушина из «Войны и мира». А вон Чехов о войне не писал, так у него все герои — хлюпики, мелкота разная». Возражая Геньке, он, Бабакин, назвал своего любимого героя — Рахметова. Разве он не мужественный человек? «Не война, так какая-нибудь борьба! — не сдавался Генька. — А ты назови мне хоть одну героическую личность, которая выявилась, так сказать, на ровном месте жизни…» И он ничего ответить Геньке не смог… Самолет снова взмыл вверх, и воспоминания точно сдуло воздушным вихрем. Бабакин на мгновение увидел большой город, над которым в нескольких местах закручивались в небо столбы черного дыма. Самолет резко накренился, и тут же его сильно затрясло: он уже катился по корявому зеленому полю. К остановившемуся самолету подъехала облезлая «эмка», из которой вылез рослый парень в брезентовом плаще и высоких болотных сапогах. — Вы Пантелеев? — спросил он Бабакина. — Ну… да, — чуть запнувшись, ответил Бабакин. — Я за вами. Садитесь. Парень сел за руль, Бабакин — рядом, и «эмка» помчалась к городу. — Как дела? — спросил Бабакин. — Плохо. Ночью уходим в лес. Мы уже думали, вы не успеете… Странно выглядел город. Тихий солнечный день, а на улицах ни единой живой души, будто это не настоящий город, а оставшиеся после спектакля декорации. — Все ушли? — спросил Бабакин. — Если бы! — парень сердито ударил кулаком по баранке. — Всех разве вывезешь за такой короткий срок? Немало таких, кто остался из-за барахла… А есть такие, кто надеется, что жить можно и при оккупантах. Есть, конечно, и просто сволочи. Минуя центр города, машина свернула в тихую улочку и, поднимая клубы пыли, промчалась по ней к самой окраине города. Там она круто завернула в глухой переулок и вскоре въехала во двор дома, на стене которого Бабакин успел прочитать вывеску: «Автотракторосбыт». Бабакин с парнем вошли в дом. — Сюда, — парень показал на дверь с табличкой «Управляющий конторой». В тесном кабинете возле стола сидели пятеро мужчин в штатской одежде. На полу лежали туго набитые вещевые мешки. В углу возле двери стояли винтовки. — Пантелеев? — спросил мужчина с крупной седой головой. Это был секретарь обкома партии Лещук. — Так точно, — ответил Бабакин. Он по фотографии знал, кто этот седой человек. — У вас должна быть… — начал седой, но Бабакин уже протягивал ему клочок бумаги с условной запиской от подполковника Маркова. Секретарь обкома прочитал записку, тщательно ее разорвал, ссыпал клочки в пепельницу и поджег спичкой. — Ну вот, — сказал он, когда бумажки сгорели, — я товарищ Алексей. А это — члены нашего теперь подпольного обкома. С ним вы уже знакомы? — товарищ Алексей показал на парня, который встречал Бабакина на аэродроме. — Товарищ Завгородний. Теперь — товарищ Павел. Он, как и вы, остается в городе. Договоритесь с ним о связи. — До появления нашей группы мне приказано бездействовать, — сказал Бабакин. — Я это знаю. Но на всякий случай о технике связи вы должны договориться… — Товарищ Алексей тяжело вздохнул. — Обстановка такова: передовые подразделения противника достигли поселка кожевенного завода на западной окраине города. Там они пока и сидят. Наверно, не верят, что мы оставили город без боя. Наиболее важные объекты взорваны. С темнотой все мы, кроме товарища Завгороднего, уйдем в лес. Когда думаете вступить по владение домом? — спросил товарищ Алексей и в глазах его мелькнула искорка смеха. — Сегодня же. — Ну и живите на счастье. Все документы по наследованию вами дома, как условлено, — в городском архиве. Комар носа не подточит… — Спасибо. — Как Москва? — помолчав, спросил товарищ Алексей. Бабакин молчал, не зная, как коротко ответить на этот вопрос. Он вспомнил Москву, какой увидел ее последний раз несколько часов назад, когда мчался в машине на аэродром. Пронизанная солнцем, по-летнему пестрая, она показалась ему опасно невоенной. Возле памятника Пушкину толпились девочки с яркими цветами. А на углу возле тележки, торгующей газированной водой, толстяк в белом чесучовом пиджаке, сдвинув на затылок соломенную шляпу, со смаком пил воду, и стакан в его руке излучал ярко-красный свет… Почему-то вспомнилось вот это, и Бабакин не очень уверенно произнес: — Москва спокойна. — Не слишком? — спросил товарищ Алексей, строго глядя в глаза Бабакину. — Спокойна, если со стороны смотреть, — немного смутившись, пояснил Бабакин. — А вообще-то и в Москве все на войну повернуто. Москвичи валом идут в ополчение… Товарищ Алексей оценивающе оглядел Бабакина и сказал: — Тут, глядите, поосторожней. Фрицы у вас будут рядом, а в Минске они уже показали себя. — Волков бояться — в лес не ходить, — улыбнулся Бабакин. — Ну, ну… — товарищ Алексей еще раз оценивающе посмотрел на Бабакина, потом — на часы. — Давайте-ка, товарищи, собираться. С первой, еще неплотной темнотой они ушли. Бабакин и Завгородний в окно видели, как они пересекли улицу и один за другим исчезли в проломе забора. — Кто бы мог подумать, что приведется такое… — вздохнул Завгородний. — Ну ладно. Помоги мне сжигать мосты. Два бидона бензина они разлили внутри дома. Остальные вынесли во двор и там облили стены всех построек. Один бидон Завгородний опорожнил в «эмку», на сиденья. Потом намочил бензином тряпку и вынул из кармана спички: — Ну давай. До свидания. Бабакин вышел на улицу и направился к центру города. Он не дошел еще и до первого перекрестка, как за его спиной с ревом и треском к небу взметнулось сине-желтое пламя.Глава 3
Разведывательный центр «Сатурн», нацеленный на Москву, был создан абвером уже перед самым нападением на Советский Союз. Чем было вызвано создание этого специального центра? Ответить на этот вопрос нелегко, все связанное с абвером — германской военной разведкой — происходило в глубокой тайне. Шеф абвера Канарис не любил оставлять следов. Известно его изречение, что разведчик, заботящийся о своем архиве, — самоубийца. Все же кое-что можно понять, проследив события того времени, нашедшие отражение в документах или в мемуарах, на которые невероятно плодовитыми оказались недобитые гитлеровцы, в том числе и работники абвера. Когда уже шла переброска дивизий к советским границам, состоялся разговор Гитлера с Канарисом «о русской проблеме». Этот разговор фигурирует в мемуарах, в переписке и даже в некоторых служебных документах. Упоминался он, в частности, и на Нюрнбергском процессе. Что касается мемуаров, то изложение в них этого разговора находится в прямой зависимости от того, кем они написаны, с какой целью и где изданы. Так, в одном, выпущенном в Мюнхене мемуарном сочинении автор его, упомянув об этом разговоре Гитлера с Канарисом, приходит к категорическому выводу, что если бы Канарис не был изменником, этот разговор мог сделать совсем иным исход всей русской кампании. Тут что ни слово, то дремучая глупость или злоумышленная ложь. Исход войны не зависит от разговоров. Уж что-что, а поговорить Гитлер умел… Наконец, если поверить этому запоздалому адвокату Гитлера, Канариса следует считать чуть ли не защитником интересов Советского Союза. Между тем Канарис был одним из наиболее опасных наших врагов. Он смертельно ненавидел нашу страну, фанатически желал ее разгрома, а поняв раньше других, что Советский Союз оказался Гитлеру не по зубам, сделал все, что мог, для того чтобы внушить нашим западным союзникам мысль не торопиться с реальной помощью СССР, а то и вообще отказаться от союзничества, вступив в войну на стороне Германии… В Лондоне в свое время вышли мемуары, в которых не менее категорично утверждалось, что в вышеупомянутом разговоре Гитлера с Канарисом умный адмирал-де не мог в течение нескольких часов убедить Гитлера в том, что Россия — опасный противник. И снова ложь. Известно, что пущенное Гитлером в оборот выражение «Россия — колосс на глиняных ногах» принадлежит Канарису. Ерунда! Никакого конфликта между Гитлером и Канарисом в ту пору и быть не могло. И тот, и другой к русской кампании приступали в ореоле славы покорителей Европы. Все казалось им легкодостижимым. И оба они были убеждены, что Россия — это колосс на глиняных ногах. — Ударьте железной палкой по этим ногам сзади, а я сделаю все остальное… Эта фраза Гитлера приводится в нескольких описаниях разговора, как и фраза Канариса о том, что в нужный момент самые опытные его люди окажутся за спиной Кремля. Гитлер порекомендовал Канарису в России работать смело, уверенно и начисто отбросить разборчивость в методах. — Если, действуя в Чехословакии, Норвегии и Польше, — сказал Гитлер, — нам еще приходилось помнить о традиционных симпатиях к этим странам лидеров-англосаксов, то в России все допустимо, лишь бы свалить большевистский режим. И тогда те же западные лидеры своими руками наденут на нас ангельскую одежду. Канарис с этим целиком согласился. — Действуйте, адмирал! Бейте их наотмашь! Всаживайте им кинжал в спину! — быстро распаляясь, уже почти кричал Гитлер. — Все, что вы сделаете, заранее одобрено мной! Я вам полностью доверяю, и вашей груди не хватит для знаков доблести, которыми я вас увенчаю! Канарис без слов благодарно склонил свою уже сильно поседевшую голову и только после пристойной моменту паузы заметил, что единственной трудностью, которую он видит в России, являются непостижимые размеры этой страны. — Это не Норвегия, — сказал он, — которую можно между завтраком и обедом пересечь на дамском велосипеде. В ответ он услышал небезопасное для него заявление Гитлера: — Вы недооцениваете нашу нацию. Я хочу напомнить вам, что не кто иной, как русские, в войнах прошлого достигали не только Берлина, но и Парижа. И делали они это, когда не было ни танков, ни авиации, ни автомашин. И хотя Гитлер сказал это, криво улыбаясь одной правой стороной лица, Канарис счел за лучшее промолчать, преданно смотря фюреру в глаза… И наконец всплыл еще один, для нас наиболее любопытный эпизод этого разговора. Канарис повел речь о трудностях с подбором агентов для работы в России. Все дело в языковой проблеме. О, эти неполноценные славянские языки! Ни один европеец не может научиться говорить по-русски без акцента… Гитлер не дал Канарису договорить, рывком встал и, пристукнув ладонью по столу, чеканя слова, произнес: — Воспитанные мною немцы могут все! Канарис молчал. Он видел, что продолжать нормальный разговор с Гитлером уже нельзя, так как у него начиналось то состояние, которое сам Канарис через пару лет легко назовет «помешательством на самом себе». — Вы, Канарис, оказывается, кое-что явно не понимаете, — все более наэлектризовываясь, говорил Гитлер. — У норвежцев был король, который являлся для них дублером бога. У поляков были фанаберия, амбиция, национальный фанатизм и католичество. А мы одним щелчком развеяли все это в прах. А что у русских? Им и не снилась такая вера в государство, в вождя, которая одухотворяет всю новую историю великой Германии. В моих устах «я» — это и есть Германия! Ее настоящее и будущее! Провидение и немцы избрали меня своим вождем! Я обязан видеть дальше всех! Разве мне генералы не говорили, что с Польшей так гладко, как с чехами, не получится? Говорили! Польши не стало в несколько дней! Разве те же генералы не говорили мне, что во Франции мы завязнем? Говорили! На Францию мы потратили пару недель! Я знаю, что теперь малодушных теоретиков пугает план «Барбаросса». Они болтают о стратегии, подсчитывают русские дивизии. А мой расчет ясен и прост. Россия — миф двадцатого века! И этот миф развеет мой солдат, одухотворенный религиозной верой в меня и мою партию! Вы понимаете, Канарис, логику моих действий? — Да, мой фюрер, — почтительно отозвался Канарис. — Молниеносный удар и молниеносная победа, какой еще не видала история! — изрек Гитлер, рассекая рукой воздух. Несколько секунд Гитлер, распрямив плечи и откинув назад голову, исступленными глазами смотрел прямо перед собой, и губы его нервно подрагивали. Потом плечи его сникли, и весь он точно погас и стал меньше. — Я верю в вас, Канарис, — устало произнес он и сел в кресло. — Спасибо, мой фюрер, — сказал Канарис и, пятясь, вышел из кабинета… В последний месяц перед началом войны против Советского Союза в гитлеровском генеральном штабе почти ежедневно проводились так называемые контрольные советы, на которых проверялась готовность войск по отдельным деталям плана «Барбаросса». Обычно председательствовал на этих совещаниях начальник штаба Гальдер, а присутствовал цвет генералитета, командующие армиями и специальными ее службами. Канарис присутствовал далеко не на всех заседаниях совета. Получив очередное приглашение, он поручал кому-нибудь из своих генералов позвонить от его имени Гальдеру и узнать, обязательно ли присутствие начальника абвера. Чаще всего следовал ответ: «Если у адмирала найдется время, я рад буду его видеть». Это означало: можно не являться. Канарис вообще не любил бывать среди генералитета. Слишком много он знал об иных генералах такого, что не мог не раздражаться, видя их лицемерное подхалимство перед Гитлером. В свою очередь эти генералы знали, что Канарису известно о них многое, и присутствие шефа военной разведки им тоже не доставляло удовольствия. На этот раз сам Гальдер позвонил Канарису, когда тот еще находился дома, и попросил обязательно присутствовать на сегодняшнем совете. — Что случилось? — с оттенком иронии спросил Канарис. — Это не по телефону, — сухо ответил Гальдер. — Я вас жду. Канарис догадывался, зачем он понадобился. Робеющие перед надвигающимися событиями генералы хотят, чтобы абвер положил им на стол данные, как и где без боев и без риска доехать до Москвы. Их явно не удовлетворяет его меморандум Гитлеру от 1 марта 1941 года. У Канариса были неофициальные сведения, что некоторые генералы, в частности только что назначенный одним из заместителей начальника штаба Паулюс, сомневаются в достоверности данных меморандума о русских пограничных укреплениях и о возможностях советского железнодорожного транспорта. Не удовлетворены они и разделом меморандума окомандном составе Красной Армии. Во Франции-де абверу были известны абсолютно все командиры полков, а в России он не смог установить даже всех командующих армиями. Словом, Канарис понимал, что у генералов есть достаточно претензий к данным военной разведки русского плацдарма, но, еще не выходя из дому, адмирал уже знал, как он всех их поставит на место… Совет прямо с этого и начался — с критических замечаний по главному меморандуму абвера. И первым заскрипел как раз Паулюс. Он хотел абсолютно точно знать пропускную способность русских железных дорог на всех направлениях и отдельных участках, а также количество подвижного состава и в особенности паровозов. — Вашему предшественнику на посту квартирмейстера эти данные в свое время были представлены, — как всегда, ровным и будто усталым голосом ответил Канарис. — Принимая пост, мой генерал, надо знакомиться не только с креслом предшественника… Так, один из игры выбит. Кто следующий? Неудача Паулюса разозлила генералов. Претензии посыпались одна за другой. Один хотел «достоверно, а не приблизительно» знать, кто стоит против него по ту сторону Буга. Обычно тихий и, как думал Канарис, побаивающийся его генерал Клюге вдруг с желчью набросился на меморандум, назвал его любительским сочинением и требовал перепроверки всех данных по интересовавшему его направлению Брест — Москва. Представитель воздушных сил, сославшись на заинтересованность в этом самого Геринга, хотел иметь уточненные данные о всех базах горючего советской авиации. В заключение он под общий смех обратил внимание Канариса на то, что в той части меморандума, где даются характеристики советских военных самолетов, имеется феноменальное открытие: один из советских бомбардировщиков наделен скоростью, вдвое большей, чем у истребителя «Мессершмитт». «За таким самолетом гоняться бесполезно, — иронически сказал авиационный генерал и после паузы добавил: — Ибо такого самолета нет в природе». Канарис выслушал все это, как всегда, со спокойным и даже сонным видом, изредка делая пометки в блокноте. Наконец Гальдер предоставил ему слово. Заглянув в блокнот, он заговорил тихо и внятно: — С самолетом — явная опечатка, и я извиняюсь, что из-за этой глупой опечатки, понятной каждому фельдфебелю, представитель наших славных воздушных сил отнял время у столь важного собрания. — Канарис перевел взгляд своих черных маслянистых глаз на авиационного генерала. — Я недоумеваю только по поводу того, почему вы, заметив опечатку, не исправили ее, а ждали этого совещания. Неужели вас так волнует чисто эстрадный успех? — Канарис положил блокнот в карман и продолжал: — По-человечески я понимаю многие высказанные здесь претензии. Конечно же, всем вам хочется знать о противнике как можно больше, но есть, однако, объективно существующий предел возможностей разведки и соответственно должен быть предел требовательности к нам. Пример в этом отношении показывает фюрер. На меморандуме, о котором здесь шла речь, он написал, конечно, приятную для меня, почему я ее и помню дословно, резолюцию. В ней всего три слова: «Великолепная, обнадеживающая картина…» Гальдер понял, чем грозит создавшаяся ситуация, и сказал примирительно, что никто здесь меморандум не дезавуирует и речь идет только о каких-то отдельных деталях. Канарис, не повышая голоса и не торопясь, верный своей будто бы сонной манере, сказал: — Я не вижу никакой разницы в том, сказать ли, что меморандум негоден полностью, или сказать то же самое о каждой его странице в отдельности. Дальше. Я почему-то не вижу у вас в руках дополнительных к сводке тетрадей: синюю, зеленую и черную, в которых мы дали уточненные и новые данные по многим разделам… — Канарис прекрасно знал, где эти тетради: они лежали в сейфе у Гитлера, и он их попросту не захотел читать, сказав, что меморандум его полностью устраивает… Совещание сразу закрылось, и Канарис еще раз убедился, что сегодня единственной задачей совета было дать бой абверу. Ни с кем не прощаясь, он покинул зал и уехал к себе. Он был взбешен: болваны! Но он не мальчик, которого легко поставить в угол… Канарис приказал секретарю переключить телефон на себя и в течение часа никого к нему не пускать. Близкие к адмиралу люди дали ему дружеское прозвище Кикер, что означает подсматривающий. Когда он вот так, как сейчас, уединялся в своем кабинете, секретарь всем посторонним говорил, что адмирала нет, а приближенным с почтительной улыбкой доверительно шептал: «Он подсматривает за собой». Сегодняшний совет заставил адмирала вернуться к раздумьям, которым последнее время он уделял немало времени. Его занимала и тревожила мысль о том, как будут выглядеть абвер и он, Канарис, когда начнется русский поход и если, не дай Бог, он развернется совсем не так успешно, как рассчитывает фюрер. Гитлер беспощадно расправляется с теми, кого он выбирает в качестве виновников неудач. Во время большой войны ссориться с генералитетом Гитлер не решится. Он будет искать виновных в другом месте, и абвер может оказаться тем самым местом, тем более что будет весьма логичным обвинить в неудачах разведку, которая-де не обеспечила доблестную германскую армию исчерпывающей информацией и заставила ее драться вслепую… Канарис поежился. Нет, нет, покорно ждать такой ситуации он не намерен. Прежде всего нужно продумать работу абвера с того момента, как начнется поход в Россию. Надо при любых обстоятельствах застраховать себя от неприятностей… «Подсматривание за собой» затянулось. Адмирал «отсутствовал» более двух часов. И в результате родился приказ о создании на центральном направлении фронта специального разведывательного центра под названием «Сатурн». Собрав узкий круг руководящих работников абвера, Канарис зачитал им приказ и объяснил, чем вызвано создание «Сатурна». Разумеется, он не говорил, что «Сатурн» для абвера и для него лично — нечто вроде громоотвода на случай грозы. Цель «Сатурна» он изложил так: — Эта начинаемая фюрером кампания — самая важная, ибо она завершает выполнение гениального плана создания великой Германии — владычицы Европы и Азии… — начал Канарис свою речь без тени пафоса, не изменяя своему обычному стилю — обо всем говорить тихо и спокойно. — Победа на Восточном фронте должна быть решена молниеносным рывком армии от Бреста до Москвы. Но не забудем, что в России мы сталкиваемся с фактором колоссальных расстояний. Это требует от нас нового построения нашей работы. Именно для этого мы вслед за бронированным кулаком армии выставляем и наш кулак. Главная цель «Сатурна», естественно, — Москва. Мы нашпигуем большевистскую столицу разведывательной и диверсионной агентурой, поможем этим нашей доблестной армии, а в нужный час нанесем решающий удар в спину Кремлю… «Сатурн» — это не просто группа наших работников, приближенных к фронту. «Сатурн» — это весь наш абвер, только сконцентрированный на это время в наиболее выгодной для нас точке. В «Сатурне» в точности повторится вся наша структура. И если во главе «Сатурна» я ставлю лучших своих работников Зомбаха и Мюллера, это вовсе не означает, будто я хочу взвалить на них все дело по России. Отнюдь нет. Больше того, я им не завидую, — Канарис с улыбкой посмотрел на Зомбаха, потом на Мюллера, — да, друзья, не завидую, ибо в вас я буду видеть себя, а вы знаете, как безжалостно требователен я к себе и к своей работе. Ведь отныне и на ближайшее время слава нашего абвера будет создаваться там. Только там. — Канарис помолчал, как будто дожидаясь ответа, и продолжал: — Однако это совсем не значит, что весь «Сатурн» сможет скрыться за моей спиной. Мой выбор потому и пал на Зомбаха и Мюллера, что я знаю их как талантливых, умных, гибких и оперативных работников разведки и контрразведки. Их инициатива неистощима, мешки с новыми и смелыми их идеями все мы не раз тащили на своих спинах… — Канарис тихо рассмеялся и подмигнул Зомбаху. — Не обижайтесь, дорогой, я говорю это, любя вас и безгранично в вас веря. И прошу вас завтра же дать мне соображения о комплектовании аппарата «Сатурна». Не стесняйтесь, берите себе лучших… Зомбах молча кивнул головой, лицо его не выражало ни радости, ни огорчения. Не зря про него говорили, что у него лицо из камня, а глаза из стекла. Идею создания «Сатурна» горячо поддержали начальники всех отделов абвера. О! Они прекрасно разгадали тайный смысл создания «Сатурна» и были искренне благодарны своему шефу, они понимали, что действие громоотвода распространится и на них. Они называли создание «Сатурна» блестящим ходом в стиле стратегии и тактики самого фюрера. Но не таков был Пауль Зомбах, уже давно славящийся своим холодным аналитическим умом. Он совсем не торопился восторженно говорить о порученном ему новом детище абвера. Зомбах был одним из наиболее доверенных людей Канариса, искренне преклонялся перед его умом и талантом, и поэтому, если и понимал, что за созданием «Сатурна» кроется хитрость, он рассуждал так. «Если Вильгельму это надо, я обязан это взять на себя…» Единственное, что его сейчас обижало, — это то, что Канарис не поговорил с ним об этом предварительно. Поблагодарив за доверие, Зомбах заговорил языком далеко видящего практика, для которого любое новое дело сразу же представляется в реальном своем виде. — Что касается наших профессиональных кадров, — сказал он, — то я еще сегодня представлю список необходимых мне сотрудников. Но меня тревожит проблема агентуры, которую мы должны будем засылать в советский тыл. Я и до этого, как вы знаете, занимался этим делом. Положение здесь у нас не из лучших. Агенты русской национальности, которыми мы располагаем в данный момент, представляют собой нечто вроде пассажиров Ноева ковчега, и вдобавок нет никакой возможности установить, какая пара чистая, а какая — нечистая. Агенты из среды старой русской эмиграции и из молодого ее поколения — это трусливый, развращенный Европой сброд. За деньги готовы на все, а умения — ноль. Кроме того, они не знают современной России. То, что мы получили от Маннергейма из контингента пленных финско-русской войны, — товар более хороший, но его мало. Это означает, что главное, решающее поступление этих кадров следует связывать с началом кампании, когда у нас появятся пленные и коренные русские. Армия должна получить авторитетнейший приказ о работе на нас в этом направлении. Значение дела столь огромно, что я нахожу желательным вмешательство самого фюрера. Канарис слушал Зомбаха, прикрыв глаза чуть вспухшими веками. Конечно же, Зомбах правильно ухватился за главное и самое трудное. Но чем он мог здесь помочь ему? Гитлер, когда он попытался разъяснить ему эту проблему, или ничего не понял, или не захотел этим делом заниматься. Таким образом, вмешательство Гитлера, о котором мечтал Зомбах, исключалось. Приказ подпишет армейское начальство, напишут его с кучей оговорок, и неповоротливая военная машина будет выполнять его спустя рукава. Однако другого выхода нет… Но полковник Зомбах говорил не только о кадрах. Он стал выкладывать свои критические соображения и по другим не менее важным вопросам. Канарис почувствовал, что выступление полковника может косвенно дискредитировать саму идею создания «Сатурна», и закрыл совещание, сказав Зомбаху, что все остальные вопросы будут им решены в оперативном порядке. Они остались вдвоем, сели в кресла и молча смотрели друг другу в глаза. Для обоих это молчание было и красноречивым, и взаимопонятным. Если не считать того, что Зомбаху было не по силам ни раньше, ни теперь разгадать темную душу своего шефа. — Поговорить с вами предварительно у меня не было минуты, — тихо сказал Канарис. — С Мюллером говорили? — спросил Зомбах. — Нет. Кстати, следует объяснить, почему я его назначил. При всем том, что нам о нем известно, у него все же есть и достоинства. Он умен, цепок, любит нашу работу. А то, что вторым работником «Сатурна» я сделал человека, пришедшего к нам из дебрей Гиммлера, тактически необходимо. Ревность Гиммлера к нашему абверу прямо пропорциональна нашим успехам. Так пусть в наших успехах участвует его человек. — Он что, до сих пор их человек? — удивился Зомбах. — Он же работает с нами уже несколько лет. — Из гестапо никто не может уйти совсем, — улыбнулся Канарис. — Тогда на какого черта мне эти глаза и уши Гиммлера? — разозлился Зомбах. — Чтобы вы делали поменьше ошибок, радующих Гиммлера, — продолжая улыбаться, ответил Канарис. — Кроме того, Мюллер — большой специалист по диверсиям, и в этом качестве он хорошо дополнит вас, поэта разведки. Разговаривая со мной в отношении Москвы, Гитлер особенно нажимал на диверсионную деятельность. Помните это всегда… Некоторое время они молчали. Потом Зомбах спросил: — Фюрер подпишет приказ о работе армии для нас? — Нет. Он этой проблемой попросту не хочет заниматься. Не беспокойтесь, за этой стороной дела я буду следить сам. И вообще мое заявление, что я всегда буду рядом с вами, — это не слова.Глава 4
Самолет взлетал в абсолютной темноте душной летней ночи. Когда он стал делать разбег, на каких-нибудь десять-пятнадцать секунд вдоль взлетной полосы зажглись оградительные багровые огоньки. В момент отрыва самолета от земли огоньки погасли, и с ними исчезло всякое ощущение полета. Внизу была глухо затемненная Москва, сверху — черное небо. И только когда самолет, круто набирая высоту, пробил два слоя облаков, вверху засветились редкие бледные звезды. Рудин смотрел на них, прижавшись лицом к стеклу. Тусклая лампочка над дверью в кабину летчиков чуть освещала внутренность самолета. Смутными белыми пятнами виделись лица только тех, кто находился ближе к двери. Кравцов сидел, привалившись спиной к парашюту и закинув вверх голову, как будто спал. Его круглое, обычно добродушное и простецкое лицо сейчас было сердитым и напряженным. Если он спал, то видел явно неприятный сон. Рядом с ним, зажав руки между колен и подавшись вперед всем телом, сидела Галя Громова. Ее отсутствующий взгляд был устремлен в пол самолета. Губы ее шевелились. Она тренировалась по кодам. Сидевший напротив Савушкин смотрел на нее с улыбкой: вот дотошная дивчина, даже в самолете зубрит свои коды! Сидевший в хвосте самолета Добрынин с интересом рассматривал крепления своего парашюта. Марков в это время находился в кабине летчиков. Привалившись нагрудным парашютом к спинке пилотского кресла, он через плечо летчика смотрел на карту, расстеленную на коленях штурмана. Зеленую курчавину Лиговинских болот он так часто и подолгу рассматривал на разных картах, что она всегда стояла у него перед глазами. По силуэту болото было похоже на Апеннинский полуостров. Возле этого болота они и спрыгнут. Там их должны ждать возглавляемые старшиной Будницким бойцы из воинской части НКВД, сброшенные несколько дней назад… Ни в одной дислокации партизанских сил Лиговинские болота не значились, хотя они представляли собой довольно удобное место для партизанской базы, во всяком случае летом. Болотный массив, заросший густым кустарником, тянулся в длину почти на пятнадцать километров и в ширину — на шесть. В центре массива находился маленький островок сухой земли, добраться до которого, не зная опасных охотничьих троп, было невозможно. Недаром в округе это болото прозвали лешачьим морем. Забредет сюда отбившаяся от стада корова — и пиши пропало. Рассказывали, что в зыбкой трясине болота погибали и люди. — Что будем делать, если не увидим костров? — прокричал Марков летчику. — Уйдем обратно, — крикнул летчик и добавил: — увидим! — Приближаемся к фронту! — штурман показал вперед и вниз. Марков выпрямился и увидел глубоко-глубоко внизу багровые вспышки. Справа кучкой огня виднелся большой пожар. Вдруг все там, внизу, исчезло. Марков вопросительно посмотрел на штурмана. — Слава Богу, опять облачность! — прокричал штурман, улыбаясь. Прошел еще час полета, и летчик показал Маркову на карту. — Порядок! Впереди слева костры! — крикнул летчик. — Идите готовьтесь, я пошел на круг… Бортмеханик снял дверь с петель, и вся оперативная группа выстроилась в очередь у дверного отверстия. Первой у черной свистящей дыры стояла Галя Громова. Марков приказал ей прыгать первой не только потому, что она лучше всех знала парашютное дело; он считал, что пример девушки хорошо подействует на всех остальных. Сам он прыгнет последним, а затем люди экипажа самолета сбросят груз. Зажглась и быстро-быстро замигала сигнальная лампочка. — Пошли! — крикнул Марков и махнул рукой сверху вниз. Галя шагнула в черную дыру. За ней — Савушкин, Кравцов, Рудин, Добрынин. Марков несколько задержал раскрытие парашюта, рассчитывая, что это поможет ему оказаться ближе к своим людям, но когда парашют раскрылся и он огляделся, оказалось, что он опускается значительно правее костров. Он знал, что в районе приземления по предболотью разбросаны жерди и ветви кустарника на тот случай, если парашютист попадет в места, где есть опасная трясина. Все же мысль о том, что он может оказаться в болоте, встревожила Маркова. Но расчет летчика оказался верным, и вскоре Марков заметил, что его относит все левее и левее — прямо к кострам. Еще левей себя он увидел силуэты двух парашютных куполов. Костры были уже совсем близко. В отсвете одного из них Марков увидел пробежавшего человека. «Внимание, земля!» — приказал себе Марков и, как исправный парашютист-новичок, соединил ноги и чуть согнул их для того, чтобы удар о землю был пружинным. Ноги Маркова выше колен вонзились в мягкую землю. Согласно инструкции он завалился на бок, и это чуть не обошлось ему очень дорого, он мог сломать обе ноги — таким вязким и цепким было болото. Его спасло только то, что одновременно парашют протащило вперед порывом ветра и он выдернул Маркова из болота. Отцепив парашют, Марков вынул из кармана фонарик с зеленым стеклом, зажег и начал размахивать им над головой. Перед ним точно из-под земли вырос низкорослый коренастый человек в кепке, нахлобученной козырьком назад. Это был Будницкий — командир группы сброшенных ранее бойцов. Вскоре подбежали еще несколько человек. Как и участники группы Маркова, все они были в штатской одежде. — Потушить костры! — приказал Марков. Будницкий побежал выполнять приказание, а Марков, осторожно нащупывая ногами землю, пошел за ним на звучавшие в темноте голоса. Вскоре он наткнулся на Рудина, который сидел возле куста и складывал парашют. — Как дела? — тихо спросил у него Марков. — Отлично! — весело отозвался Рудин. — Где остальные? — Да тут где-нибудь. Кравцов шел левее меня. Опять словно из-под земли вынырнул Будницкий. — Костры потушены, — доложил он. — Двое ваших товарищей вон там с моими людьми. — А еще один? — Ищем. Груз уже найден. Будницкий исчез. К Маркову подошли Савушкин и Добрынин. Минут через десять объявился Кравцов. Не было только Гали Громовой. Ее обнаружили только перед самым рассветом… Прыгнув первой, Галя решила сделать большую затяжку, чтобы оказаться значительно ниже своих товарищей и наблюдать за их снижением. Из-за этого она приземлилась довольно далеко от костров и попала в глубокий бочаг. Вода по грудь, ноги завязли в вязком илистом дне. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не предусмотрительный Будницкий. Его люди и в этот бочаг бросили жердину. С ее помощью Галя выбралась из ямы, но сама идти искать товарищей не решилась: сидела около ямы и ждала. Ее нашли солдаты Будницкого. Так как они были в штатском и Галя их не знала, она, услышав голоса, спряталась в куст ольшаника и долго оттуда наблюдала за ними, пока не убедилась, что это свои. Подойдя к Маркову, Галя отрапортовала: — Радист Громова явилась на место сбора группы. — Что случилось? — строго спросил Марков. — Проявила ненужную инициативу, сделала большую затяжку, чтобы лучше видеть снижение товарищей; приземлилась далеко от расчетного места и угодила в яму. — Так… — тихо произнес Марков, не зная, ругать или хвалить девушку. Но тут он разглядел, что вся одежда на Гале мокрая, и принялся совсем по-домашнему отчитывать ее. — Как же это вы, честное слово! Ведь можете простудиться, слечь! Шевелитесь что ли, бегайте, чтобы не застыть. Надо скорей идти. Группа шла к острову цепочкой. Впереди — Будницкий, за ним — Марков. Замыкали шествие солдаты, которые тащили сделанную из еловых веток волокушу с нагруженным на нее снаряжением. — Вот и наш остров, — сказал Будницкий. Все остановились и с удивлением обнаружили, что под ногами у них действительно твердая, хотя и не совсем сухая земля. — Зимой тут будет довольно голо, — оглядевшись, сказал Марков. — Мы тоже думали об этом, — согласился Будницкий и, показав рукой вперед, добавил: — Вот там, километрах в семи, есть лесок. Грунт там, правда, влажный, но я рассчитываю, что к зиме, когда земля подмерзнет, мы там приготовим базу. — Посмотрим. Где землянки? — Главная — перед вами, — ответил Будницкий, лукаво смотря на Маркова. Только приглядевшись, Марков заметил, что под густой кустарник в глубь земли уходят ступени. Просто непонятно было, как Будницкий и его люди за такой короткий срок смогли построить эту подземную трехкомнатную квартиру! В узком коридоре справа и слева были входы в просторную главную штабную землянку и в две поменьше, оборудованные для жилья. Для радистки в главной землянке был сделан специальный закуток, задернутый плащ-палаткой. Кроме общего выхода, каждое помещение имело свой выход на поверхность. Осматривая это добротное и прочно сделанное подземное жилье, Марков понимал, чего стоила людям Будницкого эта работа, и хотел его поблагодарить, но комендант острова уже исчез. Выйдя на поверхность, Марков увидел его, одиноко стоящего на полянке. Склонив голову набок, он перочинным ножичком обстругивал палку. Уже поднявшееся солнце освещало его лицо, серое от усталости. Услышав шаги Маркова, Будницкий вздрогнул, обернулся, отшвырнул палочку и сделал привычное движение, чтобы одернуть гимнастерку, но вместо военной формы на нем был тесный пиджачок и кепка козырьком назад. Быстрым движением он перевернул кепку и смущенно улыбнулся. — Хочу сказать вам спасибо за вашу отличную работу, — сказал Марков. Сжимая руку коменданта, он почувствовал, что его ладонь в горбылях мозолей. — Я знаю, как нелегко было сделать эти землянки да еще так быстро. Спасибо. — Да это ж мои бойцы, товарищ подполковник. Орлы! — Всем им передайте мою благодарность. — Есть передать благодарность! — Будницкий метнул руку к козырьку, но, вспомнив, что на голове у него кепка, сделал какое-то неопределенное движение рукой и вдруг сердито сказал: — Не могу, товарищ подполковник, к форме этой привыкнуть. — Ничего, привыкнете… — улыбнулся Марков и вспомнил, как, характеризуя Будницкого, его командир сказал: «Он из тех, кто из двух палок может мост построить и одной пулей семерых убить». — Я вот стою сейчас и думаю… — между тем заговорил Будницкий, чуть окая по-владимирски. — С одной стороны — красота тут какая, а с другой — вы правы, зимой произойдет полное оголение местности или, точнее сказать, демаскировка. А вдруг там, в леске, на глубине залегания землянок почвенная вода зимой не промерзает? — Ладно, не ломайте пока над этим голову, — сказал Марков. — Обживемся, а потом вместе решим, как поступить. — Но и оттягивать не дело, товарищ подполковник. Сани надо готовить летом. — Обдумаем это немного погодя. Вас тут никто не беспокоил? — Только комары, товарищ подполковник, — засмеялся Будницкий. — Ну до того лютые, прямо гестаповцы, а не насекомые! Из-за них мы работали только в первую половину дня и ночью. — А отдыхали когда? — А как комары на работу выйдут, мы под кусты и спать. — Люди здоровы? — Чего им сделается? Тут же не война, а санаторий. — А где вы живете? — Мы по краю острова отрыли восемь блиндажиков из расчета на четыре человека каждый. Так сказать, и жилье, и ближняя круговая оборона. — Когда же вы все это успели? — Приказ, товарищ подполковник. — Дайте своим людям трое суток полного отдыха и сами тоже отдохните как следует. Будницкий молчал. — Вы слышали, что я сказал? — строго спросил Марков. — Слышал, товарищ подполковник, — скучным голосом ответил Будницкий. — А только сегодня половина моих бойцов тропы зубрит. — Увидев на лице Маркова недоумение, комендант пояснил: — Они с проводником заучивают все подходы к острову. Между прочим мои бойцы все спрашивают, когда на операции пойдем. — Придет срок — пойдете, — сухо ответил Марков, сердясь на себя за то, что не может найти правильный тон разговора с комендантом. — Нам ведь теперь вроде и делать нечего, а кругом — война, — продолжал Будницкий. — Всем дела хватит, еще чуру запросите. А пока все же отдыхайте, комендант, — засмеялся Марков и пошел к землянке…Глава 5
Начали действовать бойцы Будницкого. Нагрузившись взрывчаткой, они группами уходили с базы на несколько дней, а иногда и на целую неделю. Цель этих рейдов — дальняя разведка местности и диверсии, отвлекающие и дезориентирующие противника. В группу входили два-три подрывника, остальные бойцы прикрывали их во время диверсий. Уход с базы и возвращение планировались так, чтобы гитлеровцам абсолютно не было понятно, откуда эти люди появляются и куда исчезают. За этой особенностью операций Будницкий следил с беспощадной требовательностью и каждый раз придумывал хитрейшие схемы передвижения своих групп. Он с самого начала показал себя незаурядным, врожденным что ли, тактиком борьбы в тылу врага. У него невесть откуда появилась толстая бухгалтерская книга, в которую записывались все боевые дела: взорванные мосты, пущенные под откос эшелоны, уничтоженные гитлеровцы. И особо: как был проведен уход с базы и возвращение. Возвращавшихся после операции бойцов, несмотря на то, что это происходило, как правило, ночью, встречало все население острова. Расспросам и рассказам не было конца. И, конечно же, в рассказах бойцов частенько факты приукрашивались воображением. Но Будницкий этому не мешал. Он считал, что на первых порах такие, как он говорил, «вольные рапорты» даже полезны: слушая их, люди убеждались, что враг не так страшен, как сначала казалось. Однако, дав своим бойцам высказаться, Будницкий звал к себе старшего по группе и, раскрыв перед ним свой гроссбух, говорил: — Теперь запиши точно и без всякого трепа… Начали разведку обстановки и люди из группы Маркова. Первым в такую разведку отправился Савушкин. Вместе с тремя бойцами Будницкого он покинул базу перед вечером. За ночь они сделали почти тридцать километров и к утру вышли к железной дороге. По ту сторону дороги виднелся большой поселок, тянувшийся вдоль берега реки. Бойцы остались у дороги, а Савушкин направился в поселок. Он шел в открытую, хотя в кармане у него был документ не очень-то надежный — это была рукописная справка, свидетельствовавшая, что обладатель ее работает санитаром при немецком госпитале в Барановичах и отпущен на десять дней для розыска семьи. Савушкин шел не торопясь, успевая заметить все: и одинокую фигуру женщины, рывшейся в земле на картофельном поле, и ребятишек, бегавших возле разрушенной церкви, и сутулого мужчину, перешедшего от дома к дому на окраине поселка, и даже жаворонка, висевшего над нескошенным лугом. На окраине поселка Савушкин пучком травы обстоятельно обтер сапоги, выколотил о колено пыль из кепки и только тогда вошел на пустынную улицу. Мужчина, несколько раньше перешедший от дома к дому, стоял в тени дерева и смотрел на Савушкина. Поравнявшись с ним, Савушкин пошел прямо к нему. — Здорово, земляк! — приветливо сказал он. — Здравствуйте, — осторожно ответил мужчина, смотря на Савушкина. — Не скажешь ли мне, часом, много у вас тут осело народу из тех, что от войны бежали? — Не считал, — угрюмо ответил мужчина. — Мне не счет нужен, — печально и укоризненно сказал Савушкин. — Я свою родню разыскиваю. — А другой заботы, как искать ветра в поле, у тебя нет? — Жена пропала, двое ребятишек… понимать надо, — тоскливо сказал Савушкин. — В начале войны они снялись из-под Минска, по моему разумению, дальше этих мест они уйти не могли. — Жена пропала… — повторил мужчина. — У людей все пропало и то не ищут. Они молчали. — Немцы-то в поселке есть? — небрежно спросил Савушкин. — Чистых немцев нет, а холуев ихних сколько хочешь. Вон легок на помине. — Мужчина показал на высокого усатого богатыря, вышедшего на крыльцо соседнего дома. — Наш старший полицай господин Ферапонтов. — Он-то небось знает всех, кто у вас осел? — спросил Савушкин. — Этот все знает, — усмехнулся мужчина. Савушкин направился к полицаю, продолжавшему стоять на высоком крыльце. Но вот он повернулся и перевел взгляд на приближавшегося к нему Савушкина. — Здравствуйте! — еще издали громко и подобострастно произнес Савушкин. — Ну-ну, а что дальше? — спросил Ферапонтов и положил руку на кобуру нагана. Савушкин рассказал, что привело его в поселок. — Бумага у тебя есть? — низким, басовитым голосом спросил Ферапонтов. — А как же, вот! — Савушкин протянул ему свою справку. Ферапонтов внимательно ее прочитал, сложил и отдал. — Зайди в хату, — сказал он и, посторонясь, пропустил Савушкина мимо себя. Они сели к столу. Больше никого в просторной светлой хате не было. Очевидно, вечером здесь происходила попойка: на полу и на лавках валялись пустые бутылки, на столе на смятой немецкой газете — остатки еды. От Ферапонтова несло кислым перегаром. — Тэк-с… — сказал он, положив на стол узловатые руки с черными ногтями. — Так ты, значит, прешь от самых Барановичей? — Ну да! Где пешком, где подвезут. — Савушкин помолчал и добавил со вздохом: — Ребятишек жалко. Ферапонтов хмыкнул. — Жалость теперь не в моде. А только с двумя ребятишками у нас никого нет. Это я тебе официально говорю, я тут каждую собаку знаю, а собаки знают меня, — Ферапонтов рассмеялся, и Савушкин понял, что он пьяный: или с ночи не протрезвился, или опохмелился недавно. — А у тебя ряшка гладкая, при госпитале, видать, жить можно, — продолжал Ферапонтов добродушно. — На харчи жаловаться нельзя. Потому я и семью стал разыскивать. Мог бы легко ее прокормить, а это теперь самое главное. — А деньги платят? — Какие деньги? Да и на кой они мне, что на них купишь? — жалостно сказал Савушкин, а Ферапонтов продолжал басовито: — Как поглядишь — прижимистый народ эти фрицы, копейки человеку зря не заплатят. Нам, полицаям, положили жалованье — смех один. И прямо объяснили: у вас, мол, есть много возможностей для заработка. Понял, куда указуют? Ну мы, конечно, и не теряемся. Я вот домину себе отхватил. Тут, брат, жил сам председатель исполкома. Пожил, и хватит, дай другим пожить… — Он снова рассмеялся. — Ну, а как в ваших краях, спокойно? — А какое же может быть спокойство? Немцев набито там, как сельдей в бочке. Одних госпиталей в Барановичах четыре штуки, потом штабы всякие, канцелярии. Каждый день в саду музыка играет, кино крутят. — Вон как! — удивленно сказал Ферапонтов и доверительно наклонился к Савушкину. — А у нас тут начинают кино крутить партизаны, понял? — У нас не слышно, — в тон ему сказал Савушкин. — А у нас, брат, и слышно, и видно. — Он еще ближе придвинулся к Савушкину и обдал его таким ядреным перегаром, что противно стало дышать. А полицай, как видно, находился в том состоянии опьянения, когда ему требовался слушатель для его пьяных разглагольствований. Ну что ж, лучшего слушателя, чем Савушкин, ему не найти. Ферапонтов положил свою тяжелую лапу на плечо Савушкина и продолжал: — Да… Третьего дня мост на шоссе начисто снесли. Давеча эшелон с бензоцистернами опрокинули и зажгли. Во кино было! За десять верст видно. Ну и народ, сразу точно его подменили. Вчера вечером у одной вдовицы телка забирали, так она такие угрозы начала орать, что пришлось ее приложить к земле-матушке. Или вот сосед мой, Малахов, ты к нему, я видел, подходил. Он же спит и во сне на меня зубами щелкает. Мы у него и мотоцикл забрали и мебелишку вытряхнули. А главное, он тут при славе состоял, вкалывал по-стахановски на дороге. А теперь нуль с палочкой. Оттого у него и злость. Ну ничего, ничего, или он смирится, или фрицы до него доберутся. — В этом роде у нас работа почище, — шепотом, тоже доверительно сказал ему Савушкин. — В госпитале добра своим не делаешь, но и зла им тоже не творишь. — Какие они мне свои? — вдруг вскипел Ферапонтов. — Я через этих своих два раза небо сквозь решетку разглядывал. Что мне за это добром им платить что ли? — выкрикнул он и сразу сник, запустил руку куда-то под лавку и, как фокусник, вытащил оттуда бутылку водки. — Не хочешь? — Как не хотеть… — улыбнулся Савушкин, разглядывая бутылку. — Смотри, московская! С начала войны не видел. — Ее не глядеть надо, — сказал Ферапонтов, наливая водку в захватанный руками граненый стакан. — Пей, я уже опохмелился. Савушкин выпил, закусил огрызком сала и подумал, что он первый раз в жизни выдул сразу почти целый стакан водки. По телу разливалось тепло, в голове зашумело. — Нелегко с отвычки, — сказал он, виновато улыбаясь, и взял со стола еще кусок сала и ломоть хлеба. — Вообще с этих мест лучше подаваться туда, к вам, от фронта подальше, — говорил Ферапонтов. — Значит, у вас там, говоришь, спокойно? — Вполне. — Вот погляжу, как дальше будет, и если увижу, что фрицы порядок сделать не могут, подамся до ваших мест. Поможешь с работой? — А чего ж не помочь по-земляцки? — Где там искать тебя? — Спросишь госпиталь номер три и все. А там меня всякий знает. Спроси Егора и сразу укажут. Ну, спасибо за приют и угощение. Пойду дальше искать. — Савушкин встал. — Иди, коли хочешь, а только зазря ноги нагружаешь. Разве ж можно сообразить, куда твоих забросило в этом коловороте? — Ферапонтов поднялся и протянул Савушкину свою ручищу. — Но раз надумал — иди… — Пройду за Борисов немного и ворочусь, — сказал Савушкин. — До свидания, коли не шутил про переезд. — Тут, брат, не до шуток… — запустив руку в кудлатые волосы, мрачно сказал Ферапонтов. — Фрицы хитрюги, дорогу они берегут, а мы — берегись, как хочешь. А нас-то, полицаев, трое на весь поселок. Вот и соображай, какие тут могут случиться штуки… Савушкин вышел из поселка и зашагал обратно к железной дороге. «Можно было без шума прикончить гада», — подумал он. Но приказ Маркова безоговорочно запрещал подобные действия. Перейдя через полотно, Савушкин вскоре сошел с дороги и углубился в кусты, где его ждали бойцы сопровождения. Ночью они вернулись на базу… Марков внимательно слушал рассказ Савушкина об этой первой разведке. Все казалось важным. И то, что в деревне нет немцев, и то, что полицай Ферапонтов уже трусит. И то, что поблизости начал действовать какой-то партизанский отряд, а явно патриотически настроенный железнодорожник почему-то сидит в деревне. Все это может пригодиться… У Маркова накапливалось все больше безотлагательных вопросов к секретарю подпольного обкома партии товарищу Алексею, но встреча с ним откладывалась и откладывалась. И хотя Марков прекрасно понимал всю сложность организации встречи, он нервничал… Глубокой ночью Маркова разбудил Будницкий: — ЧП, товарищ подполковник! Крупное нарушение дисциплины и режима секретности! — тревожно проговорил Будницкий и показал на стоявшего возле двери старшину Ольховикова — парня богатырского роста, про которого бойцы говорили, что он добрый, что телок-несмышленыш, а здоров, как бык в соку. — Что там у вас? — Марков встал и прошел к сколоченному из досок столу. — Старшина Ольховиков, доложите, — напряженным голосом приказал Будницкий и сам отошел в сторону. Ольховиков переступил с ноги на ногу, потом сделал шаг вперед и вытянулся, почти упершись головой в потолок землянки. В это время Марков зажег лампу и увидел, что все левое плечо старшины в крови. — Вы ранены? — спросил Марков. — То кровь не моя, — прогудел Ольховиков. — То кровь… — Докладывайте по порядку, как положено! — прервал его Будницкий. Ольховиков глянул в потолок и заговорил мягким баском: — Значит, так. Во время дальнего рейда подобрали мы раненого мальчонку. Колей звать. Тезка, значит, мне… — Отставить ненужные подробности! — крикнул Будницкий. — Есть отставить ненужные подробности, — как тихое эхо, повторил Ольховиков. — Ну, значит, подобрали того мальчонку и доставили на базу. Сюда, значит, — он умолк, преданно и вопросительно смотря на своего командира. — Вы что, забыли, какой у нас режим? — строго спросил Марков. Ольховиков пошевелил своими могучими плечами. — Почему забыл? — Товарищ подполковник, пусть он все доложит, как было, — сказал Будницкий. — Доложи, Ольховиков, при каких обстоятельствах ты дошел до своего преступного легкомыслия. — Значит, так… — Ольховиков посопел, глядя в потолок, и продолжал: — За городом Гомелем подорвали мы бензосклад. И согласно схеме пошли до дому. Первый день переждали в лесу. В ночь опять же шли. Видим, горит деревня. Подошли поближе. Картина ясная — каратели побывали. Вокруг трупы раскиданы. Женщины, между прочим, и старики. И ни тебе живой души. А дома горят. Ну, значит, мы постояли, попечалились и пошли дальше согласно схеме. Только отошли от горящей деревни шагов на триста, глядим, метнулось что-то с дороги. Алексеенко враз туда и вытаскивает мальчонку. Рука у него простреленная вот сюда, — Ольховиков показал на кисть своей огромной ручищи. — Ну куда его деть? Бросить? Все мои бойцы молчат и на меня глядят. И я же вижу, как они глядят. И сам я что, изверг какой? Вот мы того мальчонку и взяли… — Ольховиков помолчал и добавил: — Смышленый. Лет тринадцать ему. Из города, между прочим. Будницкий, который все время норовил врезаться в рассказ старшины, крикнул: — Ты про режим скажи! Что ты об этом думаешь? — Скажу… — Ольховиков снова глянул в потолок. — А что он, этот пацаненок, сделает вредного нашему режиму? А такой паренек может и сгодиться в дело. Для разведки, к примеру. — Он передвигаться может? — спросил Марков. — А чего ж? — улыбнулся Ольховиков. — У него ж только рука раненая. — Приведите его сюда, — приказал Марков. Ольховиков с неожиданным проворством исчез за дверью. Будницкий выжидательно молчал, посматривая на Маркова. Ольховиков привел худого, тоненького мальчика. Держа у груди забинтованную руку, он угрюмо смотрел на Маркова. — Как тебя зовут? — спросил Марков. — Коля, — чуть слышно ответил мальчик и, сделав глотательное движение, повторил громче: — Коля, фамилия — Куканов. Я из Гомеля, а с войны жил в деревне, у тетки. — Кто твои родители? — Мама — врач, а отец — танкист. — Где они? — Как где? Воюют, наверно. Тетя Даша ходила в город, так там и дома нашего нет. — Что ж теперь, тетя Даша хватится тебя? — Не хватится, — тихо ответил Коля. — Она, товарищ подполковник, убитая, — пояснил Ольховиков. — И ее дочка тоже. И все это у него на глазах. — Товарищ начальник, оставьте меня здесь, я пригожусь, честное слово, пригожусь. Я рисовать умею, я все буду делать, — быстро проговорил Коля то, чему его явно научил Ольховиков. — Ладно, подумаем, — сказал Марков и обернулся к Будницкому. — Определите его. — Он у меня будет, — обеспокоенно прогудел Ольховиков. — С вами разговор будет особо, — сухо, но совсем не строго сказал Марков. Вот так и появился на базе Коля Куканов.Глава 6
Наконец пришла долгожданная радиограмма из Москвы. Комиссар госбезопасности Старков сообщал о месте и времени-встречи Маркова с секретарем подпольного обкома товарищем Алексеем. Она должна состояться в ближайшую субботу, в двадцать два часа, в селе Набережном, в доме священника. В пятницу вечером Марков отправил туда Кравцова и двух бойцов из отряда Будницкого. Они должны были разведать обстановку в селе, а затем охранять место встречи. Сам Марков прибудет туда точно к назначенному времени. Кравцов с двумя бойцами покинули остров ночью. На рассвете они вышли к автобазе имени Будницкого — так называли землянку на окраине болота, где хранились пять велосипедов, добытых по приказу Будницкого его бойцами. Этот, как его называл Будницкий, ножной транспорт позволял его группе совершать все более дальние рейды. Кравцов и сопровождавшие его бойцы поехали на велосипедах проселочной дорогой, петлявшей вдоль реки и уходившей к горизонту, где чернел лес. Село Набережное находилось за лесом, и до него было не меньше двадцати километров. Осень чувствовалась во всем. Низкие грязные облака закрывали небо. Давно пожухли листья кустарника. Несжатое ржаное поле стало бурого цвета, от него веяло прелью. Скворцы стремительными стаями перелетали с места на место, готовясь к дальнему путешествию в теплые края. Река была свинцового цвета, ее рябил холодный ветер. На заросшем травой проселке велосипеды противно скользили, увязали в наполненной водой колее. Впереди ехал Кравцов. Его круглое добродушное лицо раскраснелось. Нажимая на скрипучие педали велосипеда, он с досадой думал, что зря послушался Будницкого и надел под пиджак телогрейку. Теперь ему было жарко, а засунутый за пояс пистолет больно упирался в ребра. Чтобы отвлечься от всего этого, он стал слушать разговор ехавших позади него бойцов. — Смотри влево на одинокое дерево. Чуть правей дерева — человек или что? — Я уже давно смотрю, — отозвался другой голос. — Не шевелится, вроде пень. Кравцов тоже стал смотреть туда. То, о чем говорили бойцы, было похоже на сидящего под деревом человека. Всю дорогу до самого леса они посматривали туда и пришли к выводу, что это все-таки пень: за все время силуэт ни разу не шевельнулся. В лесу дорога была настолько расквашена, что найти на ней даже узкую сухую полоску для велосипеда было невозможно. Машины спрятали в лесу и дальше пошли пешком. К селу Набережному приблизились в середине дня. Укрывшись в кустарнике на взгорке, они стали наблюдать за тем, что делалось на единственной улице села, которая отсюда была им хорошо видна. Селоказалось вымершим. Только над прижавшимся к церкви домиком на старой одинокой березе, тоже, очевидно, собираясь на юг, беспокойно горланили грачи. Но вот из крайней хаты вышла женщина, по самые глаза повязанная черным платком. Она остановилась у калитки, посмотрела в хмурое небо, потом — по сторонам и вернулась во двор. Спустя немного из калитки вышел мальчуган, он тоже постоял, посмотрел по сторонам, а потом медленно пошел по улице к центру села. Возле церкви точно сквозь землю провалился. Кравцов видел, как он зашел за куст сирени и там точно растаял. Однако спустя немного времени мальчик появился по другую сторону церковной ограды и пошел дальше по улице, почти до самого ее конца, где он зашел в покосившуюся хату, окна которой были забиты досками. «Пожалуй, неспроста гуляет этот паренек», — подумал Кравцов. Один из бойцов точно услышал его мысль и тихо сказал: — Сдается мне, что малец просматривает село. — Я тоже так думаю, — согласился Кравцов. Прошел еще час, а может быть, и больше, и все это время село казалось вымершим. Где-то за тучами солнце скатывалось к горизонту, и его движение угадывалось только по тому, как темнело небо на востоке. — Слышь, мотор! — быстро проговорил один из бойцов. Кравцов тоже слышал отдаленный, но постепенно приближающийся рокот. В село въехал мощный трехосный грузовик, в железном кузове которого сидели не менее полусотни немецких солдат. В середине села грузовик остановился, из шоферской кабины вылез офицер в черной эсэсовской шинели. Минут пять он стоял возле машины, точно ждал кого-то. Потом сказал что-то солдатам и быстро залез в кабину. Солдаты встали, подняли автоматы, и тишину разорвала бешеная стрельба. Грузовик медленно поехал дальше, солдаты продолжали стрелять. Их мишенью были крестьянские хаты. Со звоном вылетали стекла из окон. Загорелась соломенная крыша на одной из хат. Грузовик выехал из села и, прибавив скорость, помчался к горизонту. В наступившей тишине слышался только треск разгоравшегося пожара. Но на улице, как и прежде, ни души. Кравцов услышал рядом непонятный звук, повернулся. Это скрипел зубами лежавший рядом с ним боец, от гнева лицо его было серым, побелевшими руками он сжимал винтовку. — Еле удержался, — хрипло произнес он, виновато улыбнулся и, сдвинув кепку на затылок, рукавом стер выступившую на лбу испарину. — Вот ироды!.. Кравцов не знал, что делать: продолжать наблюдение или сниматься и идти навстречу Маркову, чтобы предупредить его об опасности: ведь немцы могли вернуться сюда. Но он знал, как долго и трудно готовилась эта встреча. А появление здесь грузовика с немцами могло быть чистой случайностью. Тревожные размышления Кравцова прервал быстро нараставший треск. На дальней окраине села показался мотоцикл с коляской. На нем ехали трое мужчин в штатском. Они промчались через все село, выехали на дорогу, но вскоре свернули прямо на луг и тотчас скрылись в кустарнике. Рокот мотора вдруг оборвался. Очевидно, они там остановились. — Похоже, что полицаи, — сказал боец, лежавший рядом с Кравцовым. — Следить за кустами! — приказал Кравцов. Однако до самых сумерек никто из кустов так и не вышел. Кравцов послал туда на разведку одного из бойцов. — В перестрелку не лезь, — приказал он, — только посмотри след мотоцикла. Может быть, там есть дорога? Посмотри и возвращайся да поживей. Боец спустился в лощинку и, укрываясь в ней, побежал к дороге. Вскоре Кравцов увидел, как он стремительно переметнулся через дорогу и исчез в кустах… Боец вернулся запыхавшийся, весь выпачканный землей. Он рассказал, что мотоцикл стоит, прикрытый наломанным кустарником, а следы пассажиров ведут к деревне. Он прополз по следу, пока можно было, но затем след повернул на огород крайней хаты, а там все вокруг голо и за капустной кочерыжкой не спрячешься… Кравцов встревожился не на шутку. До появления Маркова оставалось чуть больше двух часов. По плану они все трое сейчас должны были пройти в село и попроситься на ночлег в трех разных хатах поблизости от церкви, где находился поповский домик. Но кто были эти трое штатских? Больше всего это было похоже на засаду полицаев. Кто же, кроме них, мог ездить на мотоцикле так открыто? Неужели враг откуда-то узнал о встрече и организовал засаду? Одного из бойцов Кравцов послал навстречу Маркову, чтобы предупредить о происшедшем. Боец ушел. Уже заметно смеркалось. Кравцов подумал, что посланный им боец может не встретить Маркова, разминуться с ним в темноте. И тогда случится непоправимая беда. Кравцов решил изменить план и действовать напролом. Первым в село пойдет боец, он направится прямо в крайнюю хату и попросится на ночлег. А спустя десять минут в ту же хату зайдет и Кравцов. Бойцу он приказал каждую секунду быть наготове и гранату-лимонку держать в руке со снятым кольцом. Если в хате засада, бросить гранату и отходить. Они спустились к дороге, и боец открыто пошел в село. Кравцов присел на обочине, чтобы выждать десять минут. Он видел, как боец исчез в калитке крайней хаты… Дверь была не заперта, и боец сразу прошел в горницу. Женщина, выходившая днем из калитки, сидела с вязаньем возле мутного окна. Появление незваного гостя ее нисколько не удивило. — Что тебе, родимый? — приветливо спросила она. — Пусти переночевать… — совсем не просительно сказал тот, пристально оглядывая горницу. — Ночуй, ночуй, родимый. Где лечь хочешь? В хате душно. Можно в пуньке, там чуть-чуть сенца есть. — Лучше в хате, ночью сейчас уже холодно. — Тогда сходи, родимый, в пуньку, возьми сенца и постели тут на пол. Боец вышел во двор, осмотрелся, но ничего подозрительного не заметил. Взяв в пуньке охапку сена, он вернулся в хату. Сбросив сено на пол, он обнаружил, что в горнице находятся двое мужчин. Один сидел за столом, другой стоял, прислонясь к печке у самой двери. — Откуда бредешь, бездомный? — весело спросил тот, что сидел за столом. — Пробиваюсь к себе на Смоленщину, — спокойно ответил боец, кляня себя за то, что из-за проклятого сена он снова окольцевал гранату. — Вон как! И откуда же ты пробиваешься? — Из-под Минска. — А там что делал? — В окруженцах сидел, пока можно. — Гляди-ка! Боец стал медленно передвигать руку к карману, где была граната. — Еще одно движение — стреляю! — хриплым голосом крикнул тот, что стоял у печки, и боец увидел у своего виска дуло пистолета. — Спокойно, парень, ну-ка сядь вон туда на лавку и руки положи на стол. Боец выполнил приказ. Он решил поступить так: через несколько минут, когда в хату войдет Кравцов, он крикнет: «Засада!» — и — будь что будет! — бросит под стол гранату. Приняв это решение, он сразу успокоился. — Мы свои карты не прячем, — тихо сказал тот, что сидел за столом. — Мы партизаны. А ты кто? — Чего на бога-то брать? — усмехнулся боец. — Удивляешься, что сами раскрываемся? — включился в разговор человек с хриплым голосом. — Так мы же играем без проигрыша. Если ты не гад, хорошо, а если гад, до утра не доживешь, а нам опять же выигрыш — одним гадом меньше. Боец растерялся. В том, что сказал хриплый, была железная логика. Что же делать? Вот-вот должен войти Кравцов. — Если вы партизаны, тогда и я партизан, — торопливо проговорил боец. — Вон как! А нельзя без «если»? Мы-то тебе прямо сказали. И поторопись, мы тут по делу, а не театр разыгрывать. — Ладно, я тоже партизан, — доверительно сказал боец. — Случайно не с острова, что в Лиговинских болотах? — Оттуда, — подтвердил боец, видя, что эти люди и без него знают об острове. — Пароль на сегодня знаешь? Боец молчал. Никакого пароля он не знал. — Кто-то еще идет, — сказала женщина. — Это ваш? — тревожно спросил хриплый. — Наш, и я ему сейчас дам команду бросить гранату. — Не дури, мы здесь по случаю встречи. Понял? Кравцов вошел в горницу и остановился в дверях, пытаясь разглядеть, кто тут есть в темной хате. — Кто там? — спросила женщина. — Можно у вас переночевать? — спросил Кравцов. — Ночуй, ночуй, родимый, — с той же приветливостью сказала женщина. — Я здесь, — услышал Кравцов голос своего бойца. Кравцов сделал два шага вперед и остановился, сжимая в кармане гранату. Он уже видел силуэты сидевших у стола людей. В эти секунды напряженной тишины все находившиеся в хате, — кроме Кравцова, понимали, что сейчас может случиться беда. — Мы из отряда «Мститель», — торопливо сказал хриплый. — Прибыли для обеспечения, возможно, известной вам встречи. — Пароль? — с угрозой потребовал Кравцов и вынул из кармана гранату. — Тропинка идет в гору, — сказал хриплый. — На горе воздух чище, — произнес Кравцов ответную часть пароля и почувствовал, что ладонь, в которой он сжимал гранату, стала мокрой. — Вы что же это, с ума посходили там у себя на острове? — со злостью спросил тот, что сидел за столом. — Тетя Аня, занавесь окна, зажги свет. Женщина зажгла коптилку и поставила ее на стол. Сидевший за столом посмотрел на бойца, на Кравцова с гранатой в руке и нервно рассмеялся. — Ну история могла быть! Да спрячь ты свою игрушку… — сказал он Кравцову. Кравцов положил гранату в карман и сел. Теперь и он понял, что могло случиться, и тяжело дышал, облокотившись на стол. — Разве ж это работа? — укоризненно сказал сидевший за столом. — Посылаете человека без пароля, — он кивнул на бойца. — Мы же могли прихлопнуть его в два счета. А заодно и вас. — Это мое упущение, — тихо произнес Кравцов. — Легко сказать — упущение, — ворчливо заметил хриплый. Теперь Кравцов разглядел его. Это был высокий худой человек лет тридцати пяти. Густые темные брови, черные глаза, рыжие усы. — Легко сказать — упущение, — повторил он. — Свои своих могли перебить. Ну да ладно, как говорится, свадьбы не было, музыка не играла. Вы по встрече? — Да. — Мы тоже. — Это вы ехали на мотоцикле? — спросил Кравцов. — А кто же еще? Мы же оба с документами полицаев из городской команды… Так вот, встреча состоится не здесь. План изменен. Утром в ближнем лесу была какая-то перестрелка. А здесь болтается грузовик с эсэсовцами. Мало ли что… Поедем на взорванную мельницу в пяти километрах отсюда. Товарищ Алексей уже там. Марков подошел к селу ровно в девять. С бойцом, который был послан Кравцовым, он укрылся в кустах, а сопровождавшие его два бойца и Будницкий направились в село. Не дойдя до него, они увидели стоявшего у дороги Кравцова… Марков решил, что с ним поедет только Будницкий. Сам он сел в коляску, а комендант устроился позади водителя. Мотоцикл взревел, сорвался с места и исчез в темноте. Кравцов и остальные бойцы будут ждать его здесь вместе с партизанами… Не без опаски посматривал Марков на водителя: как он на такой скорости успевает разглядеть дорогу? Подлетев к мосту, мотоцикл резко затормозил и свернул влево. На мгновение водитель зажег фару, сноп света скользнул по берегу, по засыпанной опавшими листьями реке. Теперь мотоцикл катился медленно, будто на ощупь находя дорогу вдоль реки. Наконец машина остановилась возле какого-то приземистого строения. Водитель выключил мотор и неизвестно кому крикнул: — Прибыли! Марков стоял возле машины, не зная, куда ему идти. Стоявший рядом с ним Будницкий, приподняв автомат, настороженно всматривался в темноту. — Подождите, вас проведут, — сказал водитель и добавил после паузы. — От этой езды по ночам без света с ума можно сойти… Вынырнувший из темноты человек провел Маркова к берегу реки и фонариком осветил ступени лестницы, уходившей под большую груду кирпичных развалин. — Семь ступенек и дверь, — сказал он, погасив фонарик. Открыв массивную дверь, Марков инстинктивно заслонил глаза рукой — таким ярким показался ему свет обычной керосиновой лампы. За сколоченным из ящиков столом сидели двое, они рассматривали какую-то карту. В одном из них Марков узнал секретаря подпольного обкома. — Здравствуйте, товарищ Алексей! — Наконец-то встретились! — товарищ Алексей тяжело поднялся с Опрокинутого ведра, на котором сидел, и подошел к Маркову. — Вон вы какой. Я почему-то думал, вы постарше, — он крепко сжал руку Маркова и подвел его к столу. — Знакомьтесь, это наш человек из интересующего вас города, товарищ Завгородний, подпольное имя — товарищ Павел. Из-за него наша встреча и откладывалась. Вытащить его из города не так-то легко… Марков поздоровался с Завгородним, и они втроем сели к столу. Товарищ Алексей как-то по-штатски — так он, наверно, делал всегда на мирных заседаниях обкома — снял с руки часы и, положив их перед собой, сказал: — Я думаю, начнем с того, что Завгородний расскажет вам об обстановке в городе. Давай, Павел, десять минут, не больше… — Прежде всего несколько сведений общего характера… — неторопливо и тоже привычно по-штатски начал Завгородний. — Созданный оккупантами гражданский аппарат управления городом — сплошная фикция. Бургомистром является бывший директор комбината бытового обслуживания. Жулик, но ловок, как черт. До войны раскусить его не смогли. А когда пришли немцы, он сразу к ним. Нашлись еще предатели. Пару интеллигентов-стариков запугали — вот вам и магистрат. Ну а мы им подсунули в аппарат двух своих подпольщиков. Главная сила в городе — военная зональная комендатура во главе с подполковником Штраухом и гестапо во главе с оберштурмбаннфюрером Клейнером. Делами города занимается гестапо. В городе остались не меньше двадцати тысяч жителей. — Так много? — удивился Марков. — Не так уж много, — заметил товарищ Алексей. — Ведь к войне у нас были более ста тысяч… — Гестапо начало вербовать агентов среди населения, — продолжал Завгородний. — Пока это у них не очень ладится. Все же с десяток подлецов нашли. Но и сюда мы тоже определили своего человека, чтобы знать, куда целится Клейнер. Пока их главная цель — выловить коммунистов и актив. Аресты проводятся каждый день, две тюрьмы набиты битком. Третьего дня под тюрьму заняли еще и здание студенческого общежития. Расстрелы происходят каждую ночь. Из наших подпольщиков пока ни один не взят. В городе назревает драма с продовольствием. К зиме нет никаких запасов. Расклеены объявления о поощрении рыночной продажи продуктов. Такие же объявления отправлены во все окрестные деревни. Мы пока главным образом ведем разведку и стараемся залезть в оккупационные органы. — Завгородний помолчал, подумал и сказал: — Вот и все, пожалуй. Конечно, в самых общих чертах. Если у вас есть вопросы, давайте. — Есть в городе какие-нибудь военные учреждения? — спросил Марков. — Есть два госпиталя, оба переполнены. Затем довольно большой штаб инженерно-строительных войск. И, наконец, главная полевая почта центральной группы войск. В отношении того, что вас особо интересует, мы только третьего дня установили почти твердо: учреждение это действительно обосновалось в нашем городе. Они заняли несколько зданий, в том числе новую школу. Это далеко от центра. Охрана всей этой зоны очень сильная, улицы перекрыты шлагбаумами, по огородам протянута колючая проволока. Так что проникнуть туда мы не рисковали. Единственно, что мы выследили, — что в эту зону почти каждую ночь приезжает автобус; он останавливается возле школы с тыльной ее стороны. Там пустырь. — На основании чего вы решили, что это именно то учреждение? — Тут, значит, дело такое… — Завгородний помолчал. — Есть у нас человек, инженер Русаков, коммунист. Вот он как раз по нашему заданию и завербовался в тайные агенты гестапо. И, кажется, перестарался. Примерно неделю назад он пошел на очередную явку с гестаповцем, а его оттуда повезли в ту запретную зону. И там его часа два уговаривали пойти работать в немецкую разведку. Предложили очень высокое жалованье. Объяснили, что его забросят в советский тыл, там он должен поступить на военный завод и организовать диверсию, потом вернуться, получить большие деньги и жить припеваючи в Германии, работать, если захочет, по своей инженерской специальности. Ну он, конечно, отказался. Сказал, что такое дело ему не по силам. Потом они его еще целый час агитировали. В конце концов инженер сказал, что подумает. — Он должен согласиться… — сказал Марков. — А когда его забросят, пусть сразу явится в органы безопасности. Его будут ждать. — Как же так? Человек-то он для нас очень ценный. Верно, товарищ Алексей? — заволновался Завгородний. — Поймите, он сделает для нас огромное дело, — горячо заговорил Марков. — Он первый пройдет через аппарат «Сатурна», и мы получим от него важнейшие данные. Завгородний молчал. — У меня только одно сомнение… — сказал товарищ Алексей. — Справится ли он? Операция даже физически нелегкая, а ему уже далеко за сорок. — Не в этом дело! Он здоров, как бык, и умница! — возразил Завгородний. — Мы же лишимся человека, привязанного к гестапо. — Погоди, Павел! — сказал товарищ Алексей. — Задача, которую должна решить группа Маркова, настолько значительна, что нужно считать за честь участие в этом деле. Это раз. Во-вторых, насколько я понимаю, заменить инженера Русакова тебе нетрудно. Пусть он сам подберет себе замену. Трофима Кузьмича например. Он же у тебя до сих пор без дела… Завгородний неохотно согласился. Марков дал ему — для передачи инженеру — несколько советов. Завгородний ушел: он еще этой ночью должен был вернуться в город. — Что у вас еще? — спросил товарищ Алексей. Марков рассказал о том, что выяснила его разведка. — Самое первоочередное, — сказал он, — надо отодвинуть подальше от моей базы партизанский отряд, о действиях которого говорил Савушкину полицай Ферапонтов. В моей зоне пока должно быть тихо. Мы выполняем такое ответственное задание, что привлекать к этому району внимание противника не следует. — Что же это за отряд? — товарищ Алексей задумался и сказал: — Это что-то новое, наверно, окруженцы подсобрались. Хорошо, я пошлю туда человека. — Еще просьба… — Марков улыбнулся. — С нами вы хлопот не оберетесь. — Давайте, давайте, — строго сказал товарищ Алексей. — Я-то знаю, о каком деле речь. — На зиму мой остров не годится, он станет голый, как лысина. Нужно, чтобы вы порекомендовали мне какое-нибудь лесное место для новой базы. — Подумаю. А как у вас с продовольствием? — Имеем неприкосновенный запас. А пока кое-что доставляют бойцы отряда. Нас же не так много. — Смотрите, сигнальте, если что. Поможем. — Спасибо… и опять просьба… Они обсудили еще немало больших и малых дел и договорились о шифре и о схеме радиосвязи между собой. В дверь постучали. — Войдите! — крикнул товарищ Алексей. В подвал вошел водитель мотоцикла. — Пора ехать, а то до рассвета мы не успеем… — Пора так пора, — товарищ Алексей встал и протянул руку Маркову. — Ну что ж, закроем первую нашу конференцию. Вроде все ясно. И будем теперь поддерживать регулярную связь. До свидания. Желаю вам успеха. К рассвету Марков, Кравцов и сопровождавшие их бойцы во главе с Будницким были уже на границе болота и, построившись цепочкой, направились к острову.Глава 7
Несколько очень важных шифровок:От подпольного обкома — Маркову «С Русаковым в порядке. Проходит ускоренное обучение в известном вам учреждении. Ориентировочно его выезд — конец октября. Человек, с которым он там имеет дело, — бывший офицер Советской Армии Андросов Михаил Николаевич. До войны он как будто служил в Прибалтийском военном округе. Наши встречи с Русаковым крайне затруднены. Павел виделся с ним только один раз и вряд ли увидится еще. Наблюдение за учреждением продолжается, но заранее хотим предупредить, чтобы вы не возлагали больших надежд на его результаты. Пантелеев торгует нормально. Привет. Алексей».
От Маркова — комиссару госбезопасности Старкову «Русаков, о котором я сообщал, ориентировочно прибудет в конце октября. Явится к вам немедленно по прибытии. Срочно надо выяснить фигуру Андросова Михаила Николаевича, работающего в интересующем нас месте и, по-видимому, связанного с вербовкой агентуры. По непроверенным сведениям, до войны служил в Прибалтийском военном округе. Рудин готовится к походу в город. Пантелеев действует нормально. Люди Будницкого успешно продолжают свое дело, беспокоя и отвлекая внимание противника. Привет. Марков».
Из Москвы — Маркову «Ждем Русакова. Относительно Андросова пока получили следующие данные: год рождения — 1911, уроженец города Кромы Курской области, учился в Курском военном училище, затем служил в армии. В 1939 году окончил курсы усовершенствования командного состава и работал в штабе Ленинградского военного округа, откуда в 1940 году был переведен в Прибалтийский округ. Со всех этих мест, исключая Прибалтику, отзывы положительные, как официальные, так и лиц, его знавших. Словесный его портрет сообщу вам в ближайшие дни. При первой возможности перешлем фото. В штабе Прибалтийского округа, по имеющимся скудным данным, Андросов работал до самой войны. За утерю секретного штабного документа он решением партийного собрания штаба примерно в мае 1941 года исключен из партии, приказом командующего понижен в звании и отчислен в резерв. Есть не очень надежная деталь, что в последние дни перед войной он болел. Предприняты меры для получения дополнительных данных и перепроверки сообщаемых сейчас. Нельзя не опасаться, что у вас может оказаться совсем другой человек, существующий по версии и документам Андросова. Привет. Старков».
От Маркова — товарищу Алексею «Если появится возможность, получите от Русакова описание внешности Андросова. Желательны какие-то особые приметы по внешности, в голосе, в манере держаться и тому подобное. Привет. Марков».
От подпольного обкома — Маркову «Павел видел инженера второй и теперь наверняка последний раз. К сожалению, это произошло ранее получения нами вашей радиограммы относительно внешности Андросова. Другие возможности для выполнения вашего задания мы вряд ли будем иметь. Русакова отпускали на несколько часов в город в связи с близкой отправкой. Ему доверяют. Привет. Алексей».
Из Москвы — Маркову «Русакова ждем с нетерпением. Дополнительно по Андросову. Мы нашли подполковника Маслова — секретаря партийной организации, где разбиралось дело Андросова. Он считает, что в утере документа Андросов непосредственно не виноват, но по непонятным мотивам то ли из ложного чувства товарищества, желая выгородить других, он всю вину взял на себя и при этом вел себя вызывающе, что способствовало принятию крутого решения. После отчисления в резерв много пил, а перед самой войной заболел. Жил он в Риге один, семьи у него нет. Допускается возможность, что в суматохе эвакуации о нем, больном, забыли. При ориентации Рудина все это крайне важно. Как можно тщательнее разработайте вместе с Рудиным варианты его разговора с Андросовым. Очевидно, что его ахиллесова пята — обида. Привет. Старков».
От подпольного обкома — Маркову «По всем данным, Русаков отбыл. Привет. Алексей».
Из Москвы — Маркову «Русаков прибыл благополучно. Сообщаю полученные от него данные. Андросов занимается первичной проверкой всех поступающих в «Сатурн» русских военнопленных, намечаемых к вербовке в агенты. По его совету принимается решение брать человека в агенты или отправлять обратно в лагерь. Подтверждается, что в отделе подготовки документов для агентов работает другой русский и тоже бывший советский офицер — Щукин. Андросов — умный, волевой, рост выше среднего, блондин. Шевелюра светлая, редкая, с намечающейся лысиной. Голубые глаза. Эти данные совпадают с нашими. У немецкого начальства пользуется полным доверием. В отношении других русских сотрудников «Сатурна», в том числе о Щукине, сведения инженера очень скудные. В аппарате «Сатурна» на мелких незначительных постах есть и русские эмигранты старой формации, которые враждуют с русскими типа Андросова. Немцы относятся к ним пренебрежительно. Кроме того, есть несколько русских, полученных Германией от Маннергейма из числа пленных русско-финской войны. Они обработаны лучше других и представляют серьезную опасность, используются на более значительных постах, в частности на преподавательской работе. По-моему, следует ускорить отправку Рудина. Привет. Старков».
Глава 8
Было то время осени, когда даже в солнечный день чувствовалось, что зима уже стоит за дверью. По ночам жухлая трава становилась седой от инея и не оттаивала до полудня. Паутинный ледок на лужах холодно блестел на солнце весь день. Кустарник сбросил листву, болото хорошо и далеко просматривалось. Это очень тревожило Маркова. На острове был заведен порядок, чтобы днем ничто не выдавало присутствия здесь людей. Предстоял переход на зимнюю базу, оборудованную в соседнем лесу. Она была уже готова, и часть бойцов Будницкого даже жила там. Все остальные должны были перебраться на новое место в самые ближайшие дни — ждали ненастной погоды, когда в небе не будут кружить немецкие самолеты-разведчики. По ночам бойцы Будницкого переносили туда имущество и боеприпасы. Никто на острове так не ждал этой ненастной погоды, как ждал ее Рудин. Когда остров покинут все его обитатели, начнется и его операция по проникновению в «Сатурн». Началом ее будет фиктивный бой небольшого отряда бойцов Будницкого с гитлеровским гарнизоном села Никольского. Во время этого боя Рудин и сдастся в плен. Попав к гитлеровцам, Рудин должен сделать все от него зависящее, чтобы они им заинтересовались. Для этого была разработана подробная и импонирующая немцам легенда его жизни и судьбы. Главная же его цель — добиться, чтобы интерес к нему проявил «Сатурн», а там попасть на допрос к Андросову. Давно продумано множество вариантов поведения Рудина на допросе в «Сатурне», но все они могли оказаться бесполезными, если его усилия заинтересовать собой «Сатурн» ни к чему не приведут. Мысль о возможности такого поворота дела была настолько страшной, что по сравнению с ней сам допрос в «Сатурне» казался Рудину совсем нетрудным. Хотя он прекрасно понимал, что допрос этот может окончиться и тем, что Андросов отправит его на виселицу… С самого утра день нахмурился, заморосил дождь, который, как и серое небо, становился все гуще и злее. Сильный порывистый ветер свистел в кустарнике, закручивая желтые смерчи из отяжелевших мокрых листьев. Непогода, которую так ждали, пришла. Марков отдал приказ приготовиться к ночному маршу и к бою у села Никольского. В землянку Маркова пришли Будницкий и старшина Ольховиков, назначенный командиром группы, которая должна провести бой. Втроем они склонились над картой местности. Марков показал Ольховикову на село Никольское. — Знаете это село? — спросил Марков. — Как не знать? Вторую неделю к нему принюхиваемся, — прогудел Ольховиков. — Там же есть гарнизон, и мы собираемся его прикончить. — Сегодняшний бой — только разведка, — строго сказал Марков. — Да зачем? — обиделся Ольховиков. — Мы же их уже разведали, по харям всех знаем. — Скажу яснее: сегодняшний бой должен быть фиктивным… фальшивым. — Каким, каким? — не понял Ольховиков. — Фальшивым. Гарнизон нужно только растревожить, но особенно злить не надо. Ольховиков не верил тому, что слышал; своими большими серыми глазами он недоуменно смотрел то на Маркова, то на Будницкого, то на Рудина. — Да, да, вот так, — улыбнулся Марков. — Бой этот нам нужен только для того, чтобы вот он, — Марков показал на Рудина, — имел возможность по ходу боя сдаться в плен. — Он? В плен? — Ольховиков даже сел на ящик, но тот угрожающе затрещал и старшина вскочил. — Зачем? — Так надо. — В плен? Надо? — у Ольховикова от удивления сорвался голос. — Раз начальство говорит надо — значит, надо, — нравоучительно заметил Будницкий. И эта, в общем ничего не объяснявшая сентенция успокоила Ольховикова. — Ясно — приказ, — сказал он тихо, посмотрел на Рудина и вздохнул: — Ай-яй-яй! Ну и ну… — Но то, что я сказал, знаете в группе только вы, — продолжал Марков. — Для всех ваших бойцов эта операция не что иное, как разведка боем. И боем осторожным. Понятно? — Понятно… Ну и ну… — А раз понятно, идите готовьтесь к делу. Будницкий и Ольховиков вышли на поверхность и остановились в кустарнике. Глядя на старшину снизу вверх, Будницкий сказал: — Но что ты знаешь, немец знать не должен. Он, как и твои бойцы, должен думать, что бой как бой. И вроде бы у тебя сил не хватает на решающую атаку. Ясно? — Уж так ясно, что голова кругом идет! — Ты это брось! — строго сказал Будницкий. — Голову раскрути в нормальное положение и думай. — Я думаю, — прогудел Ольховиков. — Вот что я решил насчет выхода из боя, — помолчав, сказал Будницкий. — Фрицы не должны это почувствовать сразу. Понял? Как почуешь, что скоро рассвет, пошли троих ребят вправо, троих — влево. И чтобы они постепенно, не прерывая огня, отходили лучами в разные стороны, а с рассветом торопились на новую базу. Понял? А остальные пусть продолжают лобовой огонь вблизи. Тогда фрицы решат, что боковой огонь — начало окружения. Понял? Внимание их распадется на три направления, плюс у них заиграют нервы. А ты в это время из лобовой группы снимай по бойцу и отправляй на базу, чтобы, как рассветет, все кругом было тихо и вас там нет. Понял? — Понял… В это время в штабной землянке разговаривали Марков и Рудин. Говорили тихо, вполголоса, точно боялись, что их кто-нибудь услышит. — Единственно, что меня угнетает, — сказал Рудин, барабаня пальцами по столу, — это невозможность управлять событиями после того, как я попаду в плен. Ведь я… — Это не совсем так, — поспешно прервал его Марков. — Все, что мы делаем для того, чтобы вызвать к вам интерес гитлеровцев, это управление ходом событий. Все зависит от того, Петр Владимирович, каков из себя тот немец, с которым вы в каждом отдельном случае будете иметь дело. И для каждого нужно применять свою тактику. Они сразу же проявят к вам любопытство, услышав ваш великолепный немецкий язык. А как только интерес к вам возникнет, все в конечном счете будет зависеть уже от вас… — Говоря это, Марков прекрасно понимал, что все предстоящее Рудину далеко не так просто, как выглядит сейчас в их разговоре, а главное — он понимал, что Рудин идет на подвиг, который можно считать смертным. Его могут попросту пристрелить, даже не взяв в плен. Его как партизана могут ликвидировать, не доставляя в лагерь военнопленных или в тюрьму, не говоря уже о том, что смертью может окончиться и его встреча с Андросовым. Может случиться самое примитивное: Андросов попросту испугается и откажется от предложения Рудина работать на советскую разведку и для того чтобы еще больше возвыситься в глазах начальства, выдаст Рудина, не боясь никаких угроз с его стороны. Марков отлично понимал, на что идет Рудин, и знал, что сам Рудин также хорошо это знает и понимает. Он сейчас досадовал на себя, что не может поговорить с ним в открытую, чтобы Рудин видел, как он по-человечески тревожится за него. Рудин вынул из кармана два запечатанных и надписанных конверта и, положив их на стол, сказал: — Просьба: если погибну, жене и старикам моим письмо перешлите не сразу. Пусть побольше увидят вокруг горя чужого, тогда и свое покажется им легче. А братишке — тому пошлите сразу. Он у меня служит на Черноморском флоте. Будет злее воевать. — Рудин сказал все это просто, без тени рисовки или сентиментальности и, посмотрев в глаза Маркову, спросил: — Сделаете? — Конечно. А только лучше об этом думать меньше. — Почему? — поднял брови Рудин и посмотрел прямо в глаза Маркову. — А черт его знает почему… — вздохнул Марков. — Знаю, на что вы идете, и испытываю перед вами некоторую неловкость. Но поверьте, я сам готов ко всему, и если выпадет мне что-либо подобное, я буду желать себе одного: держаться, как держитесь сейчас вы. Говорю это искренне. — Спасибо, — тихо произнес Рудин и, помолчав, сказал: — Вообще-то у меня какое-то странное состояние. Спросили бы вы у меня, испытываю ли я чувство страха, я бы не знал, как вам ответить, чтобы это было полной правдой. — Он улыбнулся. — Единственное, что ясно, — умирать не хочется. Но если придется — с тем большей злостью схвачусь с ней, костлявой. Жалко только, если дело сорвется. — Не сорвется! Мы доведем его до конца. — Мысль об этом поможет мне, если… — Рудин не договорил и после долгого молчания сказал: — Интересно, о чем сейчас думает Андросов? Как ему спится? Что может быть для человека страшнее — в час такого испытания, как война, оказаться не только не со своим народом, а еще и пособником его врагов? Если у него в мозгах есть хоть одна извилина, он не может не думать об этом без страха. Ну я понимаю, враг, который пришел к этому всей своей судьбой. Но у Андросова-то биография похожа на мою. — Особенно этим не обольщайтесь, — сказал Марков. — Кроме социальной основы, в политической позиции человека такого сорта, как Андросов, есть еще такой фактор, как характер. Конкретный характер конкретного человека. А в пору грандиозных потрясений господин характер особенно активен. Вдруг Бог знает куда человека толкает самая вульгарная трусость. Или взять такое сложное человеческое качество, как принципиальность или верность идее. По анкете он идеал для кадровиков, но анкета процессов в душе человека не отображает. Так что вы с биографией Андросова осторожней. Постарайтесь увидеть его таким, как он есть на самом деле, и соответственно выбирайте тактику. И прежде всего постарайтесь понять, что толкнуло человека в руки врага. И чем сложнее причина, тем сложнее тактика разговора. Помните, как Старков сказал однажды: что перевербовать вульгарного труса может даже дурак… — Марков улыбнулся Рудину и замолчал. — Андросов, судя по всему, не трус, — задумчиво произнес Рудин. — К тому и говорю… — подхватил Марков. — Однако бояться он все же должен. Но подлость в нем может оказаться сильнее страха, и тогда… — Марков не договорил: и без того было ясно, что тогда произойдет. — Бабакин к активной радиосвязи готов? Может, ему нужны новые батареи? — спросил Рудин. Марков позвал Галю. Она вышла из-за брезентового полога. Готовая к походу на новую базу, она была в ватнике и стеганых брюках, заправленных в сапоги. На поясе у нее болталась граната. Рудин рассмеялся. — Ну прямо богатырь наша Галочка! Галя покраснела и обратилась к Маркову: — Вы звали меня? — Рудин интересуется, готова ли рация Бабакина к активной связи. — До сих пор, как вы знаете, я ежедневно передаю ему только контрольную фразу, что мы на месте, а он отвечает одной точкой. Слышимость отличная. — А за это время питание не могло иссякнуть? — спросил Рудин. Галя снисходительно улыбнулась. — Во-первых, наши батареи очень устойчивые, во-вторых, у него три или даже четыре запасных комплекта. Другое дело, что Бабакин очень медленно работает на ключе, вот это да. — Ничего, потренируется, — рассмеялся Рудин. — Спасибо, Галя. Галя ушла в свой радиозакуток. Марков тихо сказал: — Она просилась с вами в операцию. — Только этого мне не хватало! — улыбнулся Рудин. — Она предлагала перебросить ее к Бабакину, чтобы связь между вами и мной была более надежной. Она даже замену себе нашла. — Где? — Оказалось, у запасливого Будницкого есть боец с квалификацией радиста. — Ей-богу, у этого Будницкого все есть, — рассмеялся Рудин. — Да, золотой комендант нам попался. Мужик из тех, кого забрось в одиночку на Северный полюс, так он там создаст рабочую бригаду из белых медведей. Они оба посмеялись. В землянку зашел Коля. На нем был перехваченный ремнем ватник с рукавами, засученными почти по локоть. На базе все называли его в шутку личным адъютантом Маркова, хотя жил он в землянке Будницкого. — Я готов, — сказал Коля почему-то с виноватым видом. — Фуфайку надел? — строго спросил Марков. — Надел… — Тогда иди к Будницкому, он объяснит тебе твои задачи в походе. Коля вышел. Рудин кивнул ему вслед. — Как адъютант? Справляется? — Старается, — ответил Марков и глаза его сузились, будто он смотрел вдаль. — Он на моего Саньку чем-то похож. Страшно подумать, какое испытание выпало такой вот детворе. Год сейчас для них считай за пять. И вы знаете, они все прекрасно понимают. Коля как-то сказал мне: «Здорово мне повезло, я, — говорит, — голову ломал, в какой вуз идти, когда десятилетку окончу, и вдруг подвалила война, и я попал в партизанскую академию…» Так их разговор вдруг ушел далеко-далеко от того огромного и трудного дела, с которого он начался. Но дело это неотступно стояло рядом и сейчас же напомнило о себе. Галя принесла только что принятую шифровку из Москвы. Марков прочитал ее и передал Рудину.Из Москвы — Маркову. Передайте Рудину следующее: там, куда он идет, работают люди, прекрасно осведомленные о ходе войны, которым абсолютно ясно, что блиц не получился. Они знают, что быстрое и далекое продвижение их войск внутрь нашей страны вызвало опасную для них растянутость коммуникаций, которая уже теперь сдерживает активность их войск. Мы имеем точные сведения, что в их генеральном штабе дебатируется план приостановки наступления на Центральном фронте, чтобы к будущему году подготовить решающее наступление на Москву. Большую тревогу у трезвомыслящих немецких генералов вызывает неподготовленность их войск к нашей зиме. Речь здесь идет и об экипировке солдат и о технике, не рассчитанной на низкие температуры. Даже осенняя грязь уже стала для них ощутимой трудностью. Нужно, чтобы Рудин все это знал и учитывал. О выходе Рудина в операцию сообщите мне немедленно. Информируйте об этом и товарища Алексея. Все мы желаем Рудину успеха и уверены в нем. Привет. Старков».Рудин прочитал шифровку и вернул ее Маркову. Они переглянулись. Радиограмма была для них как бы ответом на их постоянные и тревожные раздумья о положении на фронте. Не дальше как вчера они говорили об этом, и Марков сказал, что самую главную трудность для Рудина создает положение на фронте, ибо совершенно ясно, что разговаривать с Андросовым было бы гораздо легче, если бы немецкие войска не имели таких больших успехов в первые же месяцы войны. — Остается только желать, — сказал Рудин, — чтобы Андросов оказался достаточно осведомленным. — А если нет, — улыбнулся Марков, — информируйте его сами. — Постараюсь… С наступлением сумерек все покинули остров. За несколько минут до этого в Москву отослали последнюю радиограмму: «Сейчас Рудин уходит. Все покидаем остров и переходим на зимнюю базу. Утром связь оттуда. Марков». На границе болота Марков простился с Рудиным. — Все будет в порядке, я уверен, — тихо сказал Марков, сжимая руку Рудина. — Я тоже. — До свидания! — До свидания! — Рудин махнул рукой стоявшим поодаль товарищам, улыбнулся Гале Громовой, смотревшей на него широко раскрытыми глазами, и побежал догонять ушедший вперед отряд Ольховикова…
Глава 9
Шли молча растянутой цепочкой. Впереди маячила громадная фигура Ольховикова, сразу за ним шагал Рудин. Стоило кому-нибудь звякнуть оружием или глухо чертыхнуться на скользкой тропинке, Ольховиков оборачивался и некоторое время шел пятясь. И тогда виновный старался укрыться за спину впереди идущего, будто командир мог разглядеть его в темноте. В километре от села Никольского отряд встретил боец, проводивший здесь предварительную разведку. Он сообщил, что в селе находятся около двадцати немцев и полицаев. Немцы ночуют в здании школы, а полицаи — по хатам. Подошли к селу вплотную. Ольховиков сам выбрал место для каждого своего бойца. Оставляя его, он спрашивал: — Все ясно? Вопросов нет? — Ясно!.. Разместив бойцов с флангов села и прямо перед ним, Ольховиков вернулся к Рудину, выбравшему себе место на окраине ольшаника, который широкой полосой тянулся западнее села. Ольховиков присел рядом с ним на землю, прижал к глазам светящийся циферблат часов и сказал шепотом: — Рубеж заняли хорошо. Ровно через час начнем концерт. — Тронув Рудина за руку, добавил: — Значит, вы из кустов никуда. И пока мы не начнем отхода, сидите здесь без движения. Мало ли что: пуля, она, как известно, дура. — Вы обо мне меньше думайте, — строго сказал Рудин. — Делайте свое дело, а я — свое. Ольховиков помолчал, смотря на Рудина, и вздохнул: — Не знаю, конечно, для чего это делается, но вашей доле не позавидуешь. — Думайте, повторяю, о своей задаче. Ольховиков обиженно умолк. Вокруг тишина. Только шорох дождя. Точно в назначенный срок Ольховиков встал и, подняв ракетницу, выстрелил. Над темными силуэтами домов со свистом взметнулся багровый комочек, со звонким треском он взорвался в воздухе, и огненные капли, на мгновение зависнув в воздухе, начали медленно падать. И тотчас справа и слева затараторили ручные пулеметы. Они точно перекликались краткими очередями. Ольховиков вслушивался в эти звуки, как дирижер в игру оркестра. — Начали складно, — удовлетворенно сказал он. Там, где в селе была школа, послышались звон разбитого стекла, крики и ругань по-немецки. Очевидно, солдаты гарнизона покидали помещение кратчайшим путем — через окна. Немцы открыли ответный огонь. Беспорядочная перестрелка длилась около часа. Особенно ожесточенной она была на правом фланге села. — Там у них блиндаж с круговым обстрелом, — пояснил Ольховиков. На левом фланге действовал миномет, он швырял мины через село. Видимо, минометчики стремились помочь огневой точке, думая, что партизаны там готовят прорыв в село. Рудин напряженно вслушивался в разноголосицу выстрелов, стараясь понять, как ведут себя немцы. Пули щелкали по кустарнику, где он сидел, рикошетили то с визгом, то со злым урчанием. Ольховиков ворчливо сказал: — Ложись, товарищ. Это они, гады, стреляют сюда вслепую. Небо на востоке начало приметно светлеть. Фланговые группыОльховикова, не прекращая огня, начали уходить от села. — Мои снимаются, — тихо сказал Ольховиков и, помолчав, смущенно добавил: — И мне пора… — Он смотрел на Рудина выжидательно и удивленно, возможно, до сих пор еще не веря, что этот человек сейчас пойдет сдаваться в плен. Рудин улыбнулся ему. — Спасибо, старшина. Идите. Будницкому и всем вашим ребятам — привет… Ольховиков встал, посмотрел еще раз на Рудина. — Ну и ну… — он вздохнул и неторопливо пошел по кустарнику. Издали он еще раз оглянулся на Рудина и пошел быстрее. Его тяжелые шаги затихли вдали… Рудин встал и медленно пошел к селу. Поднявшись на взгорок, который был как раз против школы, он укрылся за стволом дикой яблони. В предрассветной мгле он уже различал у школы силуэты немцев. Трое стояли, прижавшись к стене, и о чем-то громко спорили, показывая руками в разные стороны. Как раз в это время огонь отходивших бойцов Ольховикова должен был вызвать у них ощущение, что их окружают. Четверо немецких солдат, привалившись к поленнице дров, стреляли, поминутно меняя направление огня и тревожно оглядываясь на тех, кто стоял у школы. Полицаев здесь не было. Очевидно, они вели огонь на восточной окраине села. Те, кто стоял у стены, теперь все чаще показывали в ту сторону, где находился Рудин. По-видимому, они говорили о том, что с этой стороны села противника нет. Видно вокруг было уже довольно хорошо, но со стороны реки на село наползала белая полоса тумана, и чуть притихший недавно дождь вдруг будто с цепи сорвался. Рудин обнаружил, что стрельбы больше не слышно. Подождал еще минут десять — ни единого выстрела. Только хлещет, шумит злой осенний дождь. Возле школы появились еще несколько немцев и полицаи. Сбившись в кучу, они возбужденно разговаривали. Рудин решительно оттолкнулся от яблони и пошел прямо к школе. Вскоре немцы его заметили и взяли автоматы на изготовку. Рудин продолжал идти, делая вид, будто он пытается разобраться, где находится. Он вышел на открытое место. Теперь немцы видели его хорошо, видели, что он один и что в руках у него нет оружия. Они не стреляли. Рудин подходил к ним все ближе, и вот он услышал, как кто-то из немцев гортанным голосом отрывисто приказал: — Взять его! Два немца и один полицай пошли наперерез Рудину. Рудин остановился, поднял руки. Он стоял и ждал. Немцы и полицай подошли к нему и в трех шагах остановились. — Сделать обыскание! — приказал полицаю один из немцев. Полицай, не сводя злобных глаз с Рудина, подошел к нему и начал обыск. Из кармана ватника вытащил пистолет и вернулся к немцам. — Иди! — крикнул Рудину один из немцев. — Куда? — по-немецки спросил Рудин. Немец удивленно посмотрел на него и показал рукой в сторону школы. Из группы, стоявшей возле школы, вперед вышел высокий худощавый офицер с нашивками младшего лейтенанта. Фуражка с высокой тульей была глубоко нахлобучена на голову, в тени от большого козырька Рудин увидел только ввалившиеся щеки, тонкие сжатые губы и острый подбородок. — Стой! — по-русски приказал офицер, когда Рудин был еще шагах в пяти от него. — Кто есть такой? — Я из партизанского отряда, с которым вы вели бой. Решил сдаться в плен, — на хорошем немецком языке ответил Рудин и, сняв кепку, рукавом отер вспотевший лоб. Немцы переглянулись. — Отведите его в мою комнату, — приказал офицер. Рудина ввели в комнату, которая была когда-то школьным классом. Вдоль стен стояли парты. На стене висела диаграмма сравнительной успеваемости Никольской неполной средней школы за 1939/40 учебный год. Рудин механически отметил, что успеваемость повысилась, но, судя по сравнительной высоте столбиков, ненамного. В глубине комнаты стояла разворошенная койка, на стуле возле нее висел китель. Как видно, офицер так торопился, что надел шинель без кителя. На столе стояла эмалированная кружка с недопитым кофе, а на листе бумаги лежали аккуратно нарезанные ломтики белого хлеба и косячок ноздреватого сыра. Тут же стоял зеленый ящичек полевого телефона, провода от которого тянулись в окно. Конвоировавший Рудина немец стоял у двери и с любопытством рассматривал пленного. Полицаи в комнату не вошли. Не было и офицера, его приметный гортанный голос слышался в коридоре. Офицер вошел стремительно, ударом ноги распахнув дверь. Повесив фуражку на гвоздь, сбросив шинель на кровать, он надел китель, аккуратно застегнул его на все пуговицы, одернул, прошел к столу и сел в кресло. Может быть, целую минуту он молча снизу вверх смотрел на Рудина большими белесыми глазами, в которых не было ни любопытства, ни злости. В них вообще ничего не было, разве только усталость. Лицо у офицера было серое, с болезненной желтизной. Под глазами — пухлые синеватые мешки. — Кто ты такой? — спросил он тихо. — Я же сказал — партизан. — Где базируется твой отряд? — Лиговинское болото. — Ты говоришь неправду — эти болота непроходимые. — Нет, я говорю правду, в болоте есть остров и к нему ведут безопасные тропы. Офицер помолчал. — Допустим… Фамилия? — Крамер. Михаил Евгеньевич Крамер. — Еврей? — Немец. — Как так немец? — Очень просто, я родился и вырос в республике немцев Поволжья. — Не знаю такой республики. — Между тем она есть. Вернее — была. — Сколько ваших наступали на Никольское? — Человек сорок. — Почему отступили? — Я не командир, не знаю. Мне известно только то, что говорил наш командир перед боем. Он сказал, что, по данным разведки, в Никольском почти две роты. — Какой у тебя партизанский пост? — Никакого. Рядовой боец, переводчик при командире. Меня мобилизовали в партизаны как знающего язык. — Что значит мобилизовали? Разве ты не местный? — Я же сказал вам, я уроженец Поволжья, это возле Саратова. А мобилизовали меня в Москве, где я жил и работал последние два года. Мобилизовали и сбросили сюда с самолета. — И что же ты, значит, чистокровный немец? — Не совсем, мать у меня русская. — Как ты сказал? Республика немцев Поволжья? — Да. — Первый раз слышу. Рудин пожал плечами. — Значит, Крамер? — Да. Офицер явно был озадачен. — Партизаны, как правило, в плен не сдаются. Почему ты не оказал сопротивления? Рудин улыбнулся. — Это могло стоить мне жизни, а она у меня одна. Офицер тоже улыбнулся и с этого момента перевел разговор на «вы». — Какая у вас профессия? — Инженер коммунального ведомства в городском муниципалитете Москвы. Я работал в отделе, который ведал энергетикой. — Каков был план нынешней операции вашего отряда? — По-моему, разведка боем. — Две роты! — офицер посмотрел на стоявшего у двери немца и рассмеялся. — Ваши разведчики имеют большие глаза и маленькую храбрость. Нас здесь девятнадцать человек. Офицер крутнул ручку полевого телефона и взял трубку. — Второй? Здесь Девятый. Все в порядке, они отступили. Есть пленный… Мне кажется… Нет, мне все же кажется… Что казалось офицеру, Рудин мог только догадываться. Видимо, не желая говорить в присутствии пленного, офицер приказал конвойному вывести Рудина в коридор. Рудин решил, что дело обстоит так: офицеру кажется, что пленный представляет интерес, а тот, с кем он говорит по телефону, его интереса не разделяет и, весьма возможно, предлагает пленного без всякой канители ликвидировать. Рудин думал об этом так, будто речь шла совсем не о нем. Вот это и была та угнетавшая его раньше ситуация, когда события становились неуправляемыми, когда, нервничай ты, не нервничай, все равно события развертываются без всякого твоего участия. Рудин продумал свои ответы офицеру. Нет, нет, он сделал все, чтобы заинтересовать его своей персоной. Единственная досада, что полицай при обыске взял у него только оружие и не сработало зашитое под подкладку пиджака письмо Крамеру от отца, якобы полученное им еще в Москве в первые дни войны, в котором отец довольно прозрачно намекает сыну насчет голоса крови и призывает его прислушаться к этому голосу. Словом, сейчас все решается в том разговоре офицера по телефону… Рудина заперли в деревянном сарайчике на школьном дворе. Он сидел на поленнице, стараясь не мучить мозг и нервы раздумьем о том, как сложится его дальнейшая судьба. Ему вспомнилось вдруг, как он мальчишкой на пари стал переплывать Оку и посреди реки его охватил ужас, что у него не хватит сил. Плыви назад, плыви вперед — все равно не хватит. Он начал тонуть. И тут увидел летевшего над рекой голубя, за ним гнался ястреб. Голубь то припадал к самой воде, то взмывал вверх, но ястреб не отставал от него… Но вот голубь сделал крутой маневр, и ястреб проскочил мимо, а голубь повернул к берегу и вскоре исчез там. А Рудин обнаружил, что он не утонул и продолжает плыть к берегу. Он понял простую вещь: нельзя думать, что у него не хватит сил, — эта мысль как раз и отнимает силы. Он стал думать о голубе, который только что на его глазах спасся от смерти. И переплыл Оку. «Да, бесцельно и даже вредно думать о том, что меня ждет худшее», — решил Рудин и стал тихо декламировать свое любимое стихотворение, жившее в его сердце со школьных лет и с ходом времени вмещавшее в себя все больше чувств и мыслей:Глава 10
Ольховиков после боя у села Никольского прибывал на новую зимнюю базу. Будницкий уже поджидал его на лесной поляне и сразу повел Ольховикова к Маркову. Согнувшись пополам, громадный Ольховиков вошел через узкую дверь в землянку и, опасливо глянув вверх, выпрямился: — Прибыл по вашему приказанию. Операция проведена точно по плану. Потерь нет. — Как Рудин? Ольховиков приподнял свои борцовские плечи. — Что я могу о нем знать? Ушел и все. — Когда вы его видели в последний раз? — Когда шел бой. — Он вам ничего не говорил? Ольховиков снова поднял могучие плечи. — Не до разговора было. Когда бой стал свертываться, я его оставил в кустах. — Так… — Марков хотел спросить еще что-то, но передумал. — Спасибо, идите отдыхайте, — сказал он. Спустя несколько минут Галя Громова передала в Москву шифрованную радиограмму:«Операция по первичному выведению Рудина на цель прошла нормально. Все дальнейшее неизвестно. Рудин чувствовал себя уверенно. Будем ждать. Привет. Марков».Доложив, что радиограмма передана, Галя продолжала стоять перед Марковым. — Я все понял. Спасибо, — недовольно сказал Марков. — Сколько же времени мы ничего не будем о нем знать? — тихо спросила Галя. — Сколько понадобится, — сухо сказал Марков и с притворным интересом посмотрел на радистку. — А вы что, хотите что-нибудь предложить? Галя молча повернулась и ушла в свою каморку. В землянке было тихо. С тревожным шорохом за дощатой обшивкой обсыпалась подсохшая земля. Из-за полога радиорубки доносилось попискивание рации. Очевидно, Галя, как она выражалась, «прохаживалась по эфиру». Но сейчас она не просто так прохаживалась. Настроив приемник на волны, на которых немцы обычно работали открытой радиотелефонной связью, она слушала их переговоры, надеясь перехватить что-нибудь имевшее отношение к Рудину. «Пфенниг, Пфенниг, я — Марка, я — Марка, — монотонно повторял какой-то немецкий радист. — Дайте генерацию, дайте генерацию, я вас не слышу… — помолчит с минуту и снова: — Пфенниг, Пфенниг, я — Марка, я — Марка…» Потом Галя услышала, как какой-то немец острил по поводу холода: «Не знаю, как ты, а у меня мозги замерзли и я думаю только о стакане спирта». Низкий красивый голос медленно диктовал какие-то непонятные цифры вперемежку с именами: «Десять. Макс. Двадцать четыре. Точка. Феликс, тире. Одиннадцать. Анхен. Тире. Семнадцать. Точка. Сюда не входит сегодняшняя сводка. Повторяю еще раз. Десять. Макс…» Нет, нет, о Рудине Галя ничего не услышала. А в полночь она приняла радиограмму от товарища Алексея, которая еще больше встревожила всех обитателей землянки:
«Имеем информацию о ликвидации лагеря военнопленных возле нашего города, откуда возили пленных в интересующее вас место. Причины неизвестны. Работавший в лагере советский врач, с которым мы имеем связь, утверждает, будто пленных увезли в другое место, где есть зимнее помещение. Вывоз осуществлен этой ночью. Привет. Алексей».Марков, не раздеваясь, лег на койку и попытался заставить себя уснуть. Но это был странный сон, когда он все время ощущал себя неспящим и в то же время видел какие-то смутные сны… Его вывел из этого состояния неугомонный Будницкий, которому было сказано прийти, когда он освободится, и вот в третьем часу ночи он счел себя освободившимся. Марков ему обрадовался: можно заняться делом и отвлечься от тревожного и бесплодного раздумья. Они расстелили перед собой подробную карту района. — Придется вашим людям еще поработать для вашего хозяйства… — медленно сказал Марков, он еще не освободился от сонного оцепенения. — А мы и не думали, что все уже сделано… — Будницкий по-хозяйски оглядел землянку. — Потолок будем укреплять. — Погодите вы с потолком, — недовольно сказал Марков. — Тут новое дело. Нам надо в разных местах, но обязательно в лесу и в большом отдалении от базы отрыть три маленькие землянки. Чтобы сбивать противника с толку, если он займется пеленгацией, мы должны нашу рацию систематически перемещать. — Ясно. Укажите места и размер землянок… — старшина вытащил из-за голенища замусоленный блокнот. Будницкий ушел. — Что-нибудь новое есть? — крикнул Гале Марков. Полог пошевелился и чуть приоткрылся. — Ничего, товарищ подполковник. …Поезд с пленными продолжал идти на запад. Рудин подсчитал, что от места отправки он удалился не меньше как на сорок-пятьдесят километров. Хорошо помня карту этой местности, он подсчитал, что скоро поезд должен проходить через большой лесной массив. Рудин встал. Разглядеть, что делается в вагоне, он не мог. За грохотом колес ничего не было слышно. Рудин сделал шаг в сторону от двери, наткнулся на чье-то тело. Он пригнулся и, ощупывая руками сидящих и лежащих людей, начал продвигаться к чуть светлевшему в темноте окну. Ему пришлось влезть на нары. Возле окна, прижавшись лицом к проволочной решетке, сидел бородатый человек в изодранной тельняшке. Рудин протиснулся к нему вплотную и немного отжал его от окна. — Я решетку попробую, — шепнул ему Рудин. Бородач ничего не сказал, но отодвинулся. Рудин ощупал и осмотрел крепления решетки. Колючка была прибита гвоздями к деревянной раме. Не раздумывая, Рудин обвернул руку полой пиджака, ухватился за центральное сплетение проволоки и изо всей силы рванул на себя. Сорванная сразу с нескольких гвоздей решетка обвисла. Еще рывок, и вся решетка была в руках Рудина, он выбросил ее в окно.
— Я с тобой, — жарко, в самое ухо ему проговорил бородач в тельняшке. — У тебя товарищи есть? — спросил Рудин. — Может, они тоже?.. Я выберусь, и минут через пятнадцать вылезайте вы… Помоги… С помощью бородача Рудин ногами вперед спустился из окна и стал на карниз вагона. Прижавшись к дрожащей стене вагона, ощущая упругие толчки воздуха, Рудин осмотрелся. Поезд шел в сумрачном коридоре леса. И вдруг Рудин рядом увидел небрежно повязанную проволокой щеколду вагонной двери. Держась одной рукой за окно, Рудин размотал проволоку и откинул щеколду. Подтянувшись на руках к окну, Рудин увидел бородача. — Я дверь открыл. — Спасибо… — бородач исчез в темноте вагона и тотчас Рудин увидел, что дверь стала отодвигаться. Теперь надо самому прыгать как можно скорей: бегство большой группы пленных может быть замечено охраной поезда. Рудин уперся ногой в карниз вагона и сильно оттолкнулся. Воздушным вихрем его перевернуло в воздухе и отшвырнуло в сторону. Он врезался в густой кустарник и провалился в канаву. Поезда уже не было слышно. Саднила правая сторона лица. Рудин попробовал это место рукой и нащупал глубокую царапину возле уха. «Ладно, неважно, — сказал он себе. — Самое главное — нужно немедленно уходить подальше от этого места». Он выполз из кустов и, поднявшись на ноги, сделал приседание. Ноги были целы, а вот левая рука тупо ныла в плече. Попробовал поднять ее вверх и чуть не вскрикнул от резкой боли. Сжав зубы, правой рукой несколько раз дернул левую, превозмогая страшную боль. Он почувствовал, как выбитый сустав встал на место. Боль стала гаснуть. Лес молчал, только все шумел и шумел дождь. Рудин перешел через железнодорожное полотно и стал углубляться в лес. Отойдя от дороги километра на три, он повернул направо и пошел параллельно дороге. Никакого реального плана действий сейчас у него не было. Им руководила только одна мысль: он должен как можно скорее снова оказаться вблизи заветного города. Он шел всю ночь и сделал первый привал, когда рассвет пробился в лес и можно было отыскать сухое местечко, чтобы присесть. «Продолжать идти или до ночи спрятаться? — вот о чем думал Рудин, прислушиваясь к ровному шуму дождя. — Нет, сидеть нельзя. Еще осторожнее, но все равно идти. Во что бы то ни стало идти». Рудин встал и зашагал дальше, напряженно следя за всем вокруг. Но лес был точно вымерший: за несколько часов пути Рудин не увидел ни одной птицы, и ничто не говорило о том, что здесь прошла война. Во второй половине дня Рудин заметил, что лес редеет, и вскоре он кончился совсем. До самого горизонта простиралась равнина с очень редким кустарником. Выяснилось, что он приблизился к железной дороге. Или, может быть, дорога еще в лесу сделала поворот. Во всяком случае первым звуком жизни, который он услышал здесь, на окраине леса, был протяжный гудок паровоза, а затем он увидел вышедший из леса поезд. Значит, снова надо брать влево. Около часа Рудин наблюдал за равниной, но ничего подозрительного не заменил. Пройдя километра два по окраине леса, он вышел на равнину. Идти здесь было труднее, чем по лесу. Размокшая от дождя земля липла к ногам, дождь хлестал в лицо так сильно, что приходилось идти, выставив вперед плечо. С наступлением темноты стало еще хуже. Он то и дело попадал в ямки с водой, спотыкался, напарывался на кусты. Внезапно перед ним возник черный силуэт одинокой избы. Пахло дымом. На отдалении обойдя вокруг избы и не заметив там никаких признаков жизни, он, бесшумно ступая, приблизился к ней. — Ты кого ищешь, божий человек? — услышал он тихий старческий голос из темноты. Рудин сжал в руке тяжелую палку, с которой шел. — Попить не дадите? — Почему не дать? Вода — не золото, заходи. В темноте возле избы что-то шевельнулось, и от стены отделился сгорбленный человек. Рудин подошел ближе и разглядел старика, на котором были коротенькая солдатская шинель и шапка с торчащими в стороны ушами. — Держись за меня, тут склизко, — предупредил старик, направляясь к двери. В избе Рудин остался у двери. Старик, чиркнув спичкой, зажег коптилку, сделанную из немецкой консервной банки, и оглянулся на Рудина. — Чего стоишь? Проходи. Садись с дороги. Рудин сел на лавку. Старик поднес ему ведро, в ко тором позвякивал ковшик: — Пей на здоровье. Рудин жадно выпил целый ковшик и зачерпнул еще. Старик взял его за руку. — Погоди, а то, как конь, сядешь на задние ноги. Поесть не хочешь? — Хочу. — То-то же, а то пьет, пьет, будто чем объелся… — ворчал старик, доставая что-то из настенного шкафчика. Он положил на стол перед Рудиным кусок ржаной лепешки и поставил глиняную миску. — Макай, там конопляное масло. Пока Рудин возился с окаменевшей лепешкой, старик молча смотрел на него, делая беззубым ртом жевательные движения. — Откуда же ты и куда путь держишь? — спросил он, садясь рядом с Рудиным. — Войну что ли догоняешь? — Иду, дед, в город… по делам… — устало ответил Рудин. — Спасибо тебе за еду, а заплатить мне нечем. — А с тебя плату разве кто спрашивал? — сердито сказал старик. — Спасибо. Мне надо идти. — Вроде же ты и не солдат. Что же это у тебя за дела, когда кругом война? Или ты, может, к новым господам в услужение поступил? — Нет, дедушка. — Стало быть, ты партизан? — вдруг быстро спросил старик. — Нет, дедушка, — ответил Рудин. — А что? — Да ничего… для интереса спросил. — Слушай, дедушка, если отсюда идти прямо на город, могу я на немцев напороться? — Да как тебе сказать? — старик явно соображал, говорить ему или нет, по все же решился. — Если пойдешь версты на две стороной от железки, то их вроде и не будет. Но они ведь что твои клопы — по всем стенам ползают. — Старик помолчал. — А партизан не боишься? — Нет, дедушка, не боюсь. — Тогда иди от железки стороной версты на четыре, так тебе будет еще спокойнее. — Спасибо, дедушка! — Рудин встал. — Как звать-то тебя? — Степан, а все вокруг зовут меня Ведьмаком. — Он тихо рассмеялся. — Это за то, что я на болоте живу. — Спасибо, дядя Степан. До свидания. — Бог тебе по пути. Рудин пошел, как советовал старик, значительно левее. Под ногами по-прежнему чавкала раскисшая земля, но идти теперь было легче; это, наверное, потому, что после встречи со стариком на душе у него стало чуть светлее… — Эй, ну-ка стой! — приказал сиплый голос из темноты. — Руки, руки подыми, а то не ровен час… Рудин остановился и поднял руки. От куста отделилась и приблизилась неясная в темноте человеческая фигура. — Кто таков? — Советский человек. — Советскими все зовутся. Отвечай: кто, откуда и куда идешь? — Это долго рассказывать. Если ты партизан, веди меня к командиру. — Оружие есть? — Нет. — Тогда шагай вон туда и не оглядывайся. Кусты становились все гуще, и вскоре начался лес. Неизвестно откуда возле Рудина появились еще два человека, а когда они углубились в лес километра на три, их остановил невидимый часовой. Один из сопровождавших Рудина сказал часовому пароль, и они пошли дальше. Вскоре его ввели в тесную землянку, в которой у опрокинутого ящика сидели и пили чай два бородатых человека неизвестного возраста. Их стол бедно освещала подвешенная к потолку керосиновая лампа с закопченным разбитым стеклом. Один из бородачей с недовольным лицом поставил на стол недопитую кружку чаю. — Мне сказали, что ты просил вести тебя ко мне. Что тебе надо? — Если вы командир отряда, я хотел бы говорить с вами с глазу на глаз. — Ишь ты! — он подмигнул другому бородачу. — Это ты брось, от комиссара отряда я секретиться не буду. Говори, кто ты и что тебе надо. — Пусть выйдет боец, — сказал Рудин, оглянувшись на стоявшего у входа партизана, который его привел. — Ну ладно. Петрок, выйди на минутку… Ну я слушаю. — Вы связаны с товарищем Алексеем? — спросил Рудин. Бородачи смотрели на него невозмутимо. — А что? — Я просил бы передать ему радиограмму, которую напишу. Комиссар запустил руку в ящик, возле которого они сидели, вытащил лист бумаги и подал его Рудину. — Пиши! Рудин написал: «Сообщите Маркову, что со мной произошло осложнение, я был отправлен с эшелоном пленных. Бежал. В настоящее время нахожусь у… — тут Рудин сделал пропуск. — Снова выхожу на прежнюю цель». — Сами вставьте, у кого я нахожусь… Бородачи вместе прочитали написанное Рудиным, переглянулись. Помолчали. Командир отряда встал. — Хорошо. Сейчас передам, но до получения ответа ты останешься здесь. — С удовольствием, — улыбнулся Рудин. Командир вышел из землянки, комиссар предложил Рудину поесть. — Не отказался бы. За двое суток я съел только кусок каменной лепешки, — сказал Рудин. — У Ведьмака? — улыбнулся комиссар. — У него. — Не удивляйтесь. Когда вы были у него, там были и наши люди. — Хорошая работа, — рассмеялся Рудин. Вернулся командир отряда. — Сейчас передадут. Теперь из землянки вышел комиссар, но вскоре вернулся, неся кусок сала и каравай черного хлеба. — Чем богаты, тем и рады. Рудин еще не успел поесть, как радист принес ответ на радиограмму:
«Ваше сообщение передано Маркову. Оставайтесь в отряде до получения указаний от вашей базы, которые мы передадим вам немедленно по получении».И еще одна радиограмма адресовалась командиру отряда Нагорному:
«Находящемуся у вас человеку окажите полное доверие и необходимую помощь. Алексей».
Глава 11
Второй день после ухода Рудина был на исходе. И хотя Марков отлично понимал, что рано ждать от него каких бы то ни было известий, освободиться от — нервного напряжения ему не удавалось. Вечером пришел Савушкин. Он ходил на разведку района, где, по данным, полученным из Москвы, гитлеровцы строили большой аэродром. В свое время, когда Марков формировал оперативную группу и первый раз поговорил с Савушкиным, у него сложилось о нем неважное впечатление. «Паренек легковесный, на серьезное дело посылать нельзя», — решил Марков. Он сказал об этом комиссару госбезопасности Старкову, а тот немедленно вызвал к себе непосредственного начальника Савушкина и спросил у него, зачем Маркову рекомендован несерьезный человек. — Могу сказать одно, — ответил начальник, — если Савушкин останется у меня в отделе, буду очень рад, это мой лучший работник. Он рассказал об операциях, самостоятельно проведенных этим «несерьезным», смешливым работником. В них рельефно был виден настоящий Савушкин — живой, умный и острый человек. — Да, да, я вспомнил его, — сказал Старков. — Вы напрасно, товарищ Марков. Савушкин действительно цепкий работник, а главное — имеет на плечах собственную голову. Маркову пришлось извиниться перед начальником Савушкина… И впоследствии, когда в Москве шла подготовка группы, Марков сам убедился, что не зря начальник считал Савушкина лучшим своим сотрудником. Все же один недостаток у него был, хотя Марков и не очень был уверен, что это действительно недостаток. В характере Савушкина жила азартность: он, как шахматист авантюрного стиля, в любом деле искал ходы к обострению и усложнению. Для него не было большего удовольствия, чем придумать по ходу дела неожиданный поворот. Вот и сейчас, увидев вернувшегося с задания Савушкина, Марков по его весело блестевшим глазам угадал, что Савушкин доволен своей разведкой и что у него случилось что-то неожиданное и интересное. — Во-первых, данные Москвы абсолютно точные: немцы строят там большой аэродром, — докладывал Савушкин. — Сказать точнее — переоборудуют и расширяют наш военный аэродром. Одну бетонную полосу они уже заканчивают, другую — обводную — сделали наполовину. Во-вторых, я познакомился там с полковником инженерных войск Конрадом Хорманом — личностью абсолютно исключительной. Более тупого и ограниченного человека я не встречал за всю свою жизнь. Мне повезло… — Нельзя ли конкретнее? — прервал Савушкина Марков. — Я сейчас очень занят. — Рудин? — с наигранной беспечностью спросил Савушкин и, видя, что Марков отвечать ему не собирается, сказал: — Есть конкретней. Когда я пойду туда второй раз, я могу сделать, на выбор, следующее: а) притащить полковника сюда, б) попросту его ликвидировать, в) позаимствовать его портфель. И как резерв — привлечь его к работе на нас. — Нам исключительные дураки не нужны, — сухо обронил Марков. — Он дурак во всем, что не касается его инженерных дел, — пояснил Савушкин. — А в своем деле он, надо думать, специалист высокого класса. Он сказал мне, что за строительство Темпельгофского аэродрома в Берлине награжден орденом, и даже показал мне этот орден — он носит его в заднем кармане брюк в замшевом чехле. — Как вы с ним познакомились? — спросил Марков. — На почве ревности, — последовал мгновенный ответ. И затем Савушкин рассказал историю своего знакомства с немецким военным инженером. Придя в поселок, где жили вольнонаемные рабочие стройки, Савушкин быстро сошелся там с одним разбитным пареньком по имени Анатолий. Довоенная специальность паренька — карманный вор. В сороковом году он попал в тюрьму, из которой его вызволили немцы. На стройке аэродрома он работал учетчиком земляных работ. Савушкин выдал себя за бывшего преподавателя танцев в Минске, сказал, что не успел эвакуироваться и теперь ищет теплое местечко при немцах. Он дал Анатолию понять, что у него есть идея, как хорошо заработать на спекуляции продуктами. Весь, мол, вопрос в том, чтобы вовлечь в это дело какого-нибудь немца, имеющего власть и тоже желающего подзаработать. Анатолий сразу же назвал имя инженера Хормана. — Лысый кот, — сказал он, — ходок по бабам, выпить дока и «навар» любит похлеще нашего. Знакомство с инженером Хорманом состоялось в тот же день на квартире у некоей Тоськи. — Шалавая баба из наших. У нее подушка круглые сутки не стынет. Ловкая, как хорек! — восхищенно говорил Анатолий, когда они шли с Савушкиным к этой Тоське. — Немцы липнут к ней, как мухи на клейкую бумагу. Ну а теперь у нее любовь с этим Хорманом, он у нее днюет и ночует, одаривает ее грабленым барахлом. Вот там мы с ним сейчас и потолкуем. — По-нашему он понимает? — спросил Савушкин. — Когда дело идет о «наваре», все, гад, понимает и сам лопочет разборчиво. В общем, договориться можно. А Тоське я что скажу, то она и сделает. Тоська оказалась довольно красивой женщиной лет тридцати. Наделенная хитростью базарной торговки, она прекрасно освоилась с новым гитлеровским порядком и жила припеваючи. Хорман зачислил ее на какую-то фиктивную должность. Жила она в отдельном домике на окраине бывшего авиационного городка. Все три ее комнаты были тесно уставлены разносортной мебелью, натасканной из покинутых квартир. Стены были увешаны картинами — копиями с известных полотен. На рамках картин оставались несорванные инвентарные бляхи с тавро местного клуба. — Хочешь жирно позолотить ручку? — с места в карьер спросил у нее Анатолий, представив ей Савушкина как своего старого приятеля по имени Вова. — А кто же этого не хочет? — лениво отозвалась Тоська, запахивая полы зеленого японского халата. — Когда придет шеф? — осведомился Анатолий. — Должен быть… — неопределенно ответила Тоська. — Обещал? — Да вот жду. — Тогда так: ставь на стол шнапс. Хорману скажем, что Вова — твой бывший ухажер. Мол, разыскал тебя и явился. А дальше уже дело не твое. Пойдет так для начала? — спросил он Савушкина. — Пойдет, — улыбнулся Савушкин. Вскоре явился Хорман. Это был обрюзгший и явно не следящий за собой мужчина лет сорока пяти. Плохо побритый, в помятом кителе, он поминутно вытирал грязным платком лоб и лысину. Знакомство с бывшим ухажером Тоськи его явно не обрадовало. Он насупился и пить наотрез отказался. Савушкин тоже держался угрюмо. Что касается Тоськи, то ей эта ситуация явно нравилась: она делала глазки Савушкину, отчего Хорман становился еще мрачнее. Анатолий не унывал, буйно жестикулируя руками, будто говорил с глухонемым. Он объяснил Хорману, что Вова не собирается увозить Тоську и что вообще он ее начисто разлюбил. Однако Вова хотел бы иметь какую-нибудь компенсацию. И тут Анатолий выложил Хорману идею Вовы, как из продуктов сделать ценности. Хорман заметно оживился и действительно стал лопотать по-русски вполне понятно, хотя и очень смешно. Угрюмость его прошла. Более того, он дал понять, что в коммерции, которую Вова предлагает, он хотел бы иметь дело непосредственно только с ним, Вовой, «без какой контрагент абер комиссионер…» На том и договорились. Анатолий прикинулся обиженным и вскоре ушел. Савушкин с Хорманом выпили по рюмочке за успех коммерции и еще по рюмочке — за счастье Хормана с Тоськой. Савушкин сказал, что еще сегодня он отправится в ближайший город подыскивать клиентов, которые имеют ценности… Выслушав рассказ Савушкина, Марков вызвал Галю Громову и передал ей краткую радиограмму в Москву о результатах разведки. Соприкосновение с живым делом несколько успокоило его. Отпустив Савушкина, он прилег на койку и неожиданно для себя уснул. Его разбудил крик Гали. Высунувшись из-за полога, она кричала: — Рудин объявился! Рудин объявился!Глава 12
Партизанский отряд, в который попал Рудин, был совсем небольшой, всего тридцать бойцов. — Ничего, ничего, — посмеиваясь в бороду, говорил Рудину командир отряда Нагорный. — Надо помнить, что человечество начиналось с одного Адама. — Не забудь еще его Еву, — раскатисто захохотал комиссар отряда Лещинер. — Тем более что у нас с тобой была вполне аналогичная ситуация: все началось с нас двоих. Рудин узнал от них простую историю их партизанского отряда. До войны Нагорный был директором совхоза, расположенного западнее Минска, возле старой советско-польской границы. Лещинер в том же совхозе был агрономом и секретарем партийной организации. Когда началась война, они получили приказ эвакуировать коллектив совхоза и уничтожить все постройки и технику. На транспорте, которым располагал совхоз, они отправили на восток рабочих с их семьями и остались вдвоем. Они взорвали электростанцию и сыроварню, всю технику вывели из строя, зарыли в землю наиболее важные части машин, а сами ушли на восток. Шли пешком, потому что полуторка, которая должна была за ними вернуться, почему-то не пришла. Они не добрались и до Минска, как были отрезаны немецкими войсками. Оба они были абсолютноштатскими людьми, даже в юности не служившими в армии. То, что у них было по нагану и по полусотне патронов к ним, ничего для них не значило, кроме возможности застрелиться в безвыходном положении. Об этом они и договорились, как только поняли, что путь на восток отрезан. Но все же они решили пробиваться. Им даже показалось, что это не так трудно, — нужно только держаться подальше от дорог. Они не знали, что это была та пора войны, когда гитлеровцы, прорвав нашу оборону, делали бросок колоннами по дорогам. Однако пока они дошли до района Борисова, картина войны уже сильно изменилась. Где-то далеко на востоке все упорнее становилось наше сопротивление, и как река, остановленная плотиной, начинает выходить из берегов и разливаться, так и немецкая армия начала растекаться в стороны от основных коммуникаций и затоплять все более обширную территорию. Вскоре они поняли, что к своим не прорвутся, зашли в глубь леса и засели там, не представляя себе, что делать дальше. Ясно было только одно: жить с немцами в мире они не будут. Спустя два дня к ним прибился шедший из окружения офицер саперных войск; затем к ним присоединился экипаж сбитого бомбардировщика. Прошло две недели, и их отряд уже насчитывал более двадцати человек и начал действовать. — Знаешь, когда мы окончательно поняли, что войну мы выиграем? — смеющимися глазами смотря на Рудина, спросил Нагорный. — Ровно месяц назад. Вдруг является к нам дядька. Представитель подпольного обкома партии. Сердитый такой. Давай расспрашивать да спрашивать, кто мы такие. Партизаны, отвечаем. По чьему указанию, спрашивает, создан отряд. Лещинер ему говорит: по указанию партийной совести. «Это, — говорит, — я понимаю, но мне нужно знать точно, какой именно райком, горком или обком». Мы удивляемся: для чего ему эти точности? Оказывается, для учета. Рассказали мы ему всю нашу историю, показали тетрадь с записью боевых действий. Тетрадь он похвалил, сказал: «Молодцы» — и процитировал Ленина, что социализм — это учет. И тут же приказал, чтобы мы составляли еженедельные рапортички, и даже вручил нам форму — честь по чести, отпечатана в типографии. Смотрим мы на эту форму, на него, слушаем его строгий голос, а в душе у нас просто музыка играет. Ну, думаем, теперь все в порядке. Угостили мы его по-царски. Хороший мужик оказался. Ходит, понимаешь, по лесам и учет налаживает. Оказывается, он и до войны в обкоме партии тоже на учете кадров сидел. Так вот после этой ревизии мы окончательно и бесповоротно поверили в нашу победу… Рудин слушал рассказ бородачей, смотрел на них — веселых, уверенных, — и на душе у него становилось все спокойнее, и все, что произошло с ним за последние сутки и еще недавно казалось ему исключительным, становилось в один ряд с делами и трудностями этих людей, и рождающееся из этого ощущение боевого товарищества как бы включало его и его дело в общую героическую борьбу народа. Вот почему, когда Нагорный вдруг спросил у Рудина, чем он тут, в тылу занимается, Рудин смешался, не зная, как ответить, а потом совершенно искренне сказал: — Ничего особенного, но я о своей работе попросту не имею права говорить. Не обижайтесь. Бородачи не обиделись. Уже за полночь были получены две радиограммы от товарища Алексея. Одна — для Рудина. Он прочитал:«Одновременно командир отряда получит соответствующие указания. Далее следует текст, полученный нами от Маркова для вас: «Продолжайте выход на цель. Версию появления придумайте сами. Особенно тщательно взвесьте объяснение своего побега из эшелона. Рады, что благополучно вышли из осложнения. Все желаем вам успеха. Марков».В радиограмме на имя Нагорного говорилось о необходимости выделить человека, который безопасным путем провел бы Рудина к городу. — Когда пойдете? — спросил Нагорный. — Сейчас, — ответил Рудин. Они шли по лесу. Впереди скорой подпрыгивающей походкой шел Ваня Козляк — лучший разведчик отряда, совсем юный паренек маленького роста. Всем своим обликом он был похож на деревенского школьника-забияку. — Жаль, что дождь перестал, — обернувшись назад, на ходу сказал Козляк. — Почему? — механически спросил Рудин, который в это время обдумывал версию своего нового появления близ города. — Фриц — он дождя не любит. Он тогда на воздух только до ветру вылезает, — словоохотливо начал пояснять Козляк и рассмеялся. — У меня смешное дело с фрицами вышло третьего дня. Пошел я… — Погоди, — остановил его Рудин. — Мне нужно обдумать свои дела. Больше Козляк за всю дорогу до города не произнес ни слова. Только утром, когда, пересекая шоссе, он побежал, а Рудин немного отстал от него, паренек обернулся и, зло прищурясь, беззвучно шевельнул губами. Рудин понял, что он ругается, и послушно прибавил шагу. До города оставалось не больше двух километров, он был уже хорошо виден. Козляк остановился так внезапно, что Рудин натолкнулся на него. — Значит, так… — сказал Козляк, смотря в сторону города. — Видите колокольню со сбитой верхушкой? Это самый центр города. А главная улица, которая идет сквозь весь город, начинается вон там, где два отдельных дома. Самое лучшее — тут в город и войти. Дорога туда идет вон за теми кустами. Фриц на запад смотрит спокойно, он, дурак, думает, что на западе его Германия, а не мы. Так что отсюда войти в город лучше. Дальше так: поравняетесь со стадионом и берите влево вдоль стадиона. Кончится стадион — и сразу направо рынок. Потолкайтесь там по рынку, а потом идите, куда вам надо. Я всегда к делу иду от рынка. Фриц — дурак, думает, раз человек идет с рынка, значит он мирный. Все понятно? — Вполне, — улыбнулся Рудин. — Спасибо тебе. — Не стоит благодарности, — сухо отозвался Козляк, круто повернулся и пошел назад, насвистывая «Мельника» Шуберта — любимую песенку учителей пения в школах. Как видно, еще не забыл партизанский разведчик свою школу… Рудин поступил так, как советовал Ваня Козляк: вошел в город с запада, прошел до стадиона, свернул налево и вскоре оказался на рынке. Попадавшиеся ему по пути немцы не обращали на него никакого внимания. Между тем Рудину хотелось, чтобы они были к нему повнимательней и, может быть, даже задержали его. По придуманной им версии это было бы лучше. Но все немцы были заняты какими-то своими делами. Денек был хоть и солнечный, а холодный, железные крыши домов побелил иней, тускло блестели замерзшие лужи. На севере небо было темно-свинцового цвета и обещало уже не дождь, а снег. Рудин решил: если он на рынке найдет Бабакина, он сделает так, чтобы тот его только увидел. Подходить к нему он не будет. Рынок был людный, но выглядел очень странно. Здесь не было обычной бестолковой и нервной суеты и на нем больше было мужчин, а не женщин, как обычно. Эти мужчины стояли, держа в руках нехитрый товар: кто старое пальто, кто стоптанные валенки, кто что. Один мрачный дядя в черной шляпе держал в вытянутой руке надраенный медный подсвечник. Он стоял, будто в церкви, — торжественно и в то же время просительно. Солнце весело играло на его нелепом товаре. Рудин знал, что Бабакин должен иметь на рынке комиссионную торговлю. Укрывшись за спиной человека, который продавал нарезанное на мелкие дольки сало, Рудин начал осматривать рынок и вскоре увидел Бабакина. Тот стоял возле открытого ларька, оживленно разговаривая с инвалидом на самодельной деревянной култышке. На Бабакине были добротное темно-серое пальто и пыжиковая шапка. На ногах — сапоги с калошами, лицо тщательно выбрито, усы и борода аккуратно подстрижены. Говоря, он то и дело степенным жестом подправлял пальцем усы. Рудин подошел ближе и остановился шагах в трех, не сводя глаз с товарища. Их взгляды встретились. Рука, поднятая Бабакиным к усам, на мгновение замерла, но больше он ничем не выдал того, что узнал Рудина, и продолжал разговаривать с инвалидом. Рудин чуть улыбнулся ему. Бабакин, видимо, думал, что Рудин хочет к нему подойти, и начал прощаться с инвалидом. Когда тот заковылял прочь, Бабакин прошел в ларек и стал там, облокотясь о прилавок. Он пристально смотрел на Рудина. Снова их взгляды встретились. Рудин едва заметно качнул головой, повернулся и пошел к рыночным воротам. И снова на него нахлынуло успокаивающее ощущение его принадлежности к великому боевому товариществу. Рудин шел к центру города неторопливо, походкой человека, любопытного ко всему, что он видит. Он постоял возле немецкого солдата, который подкачивал колесо своего мотоцикла. Потом пошел дальше. Он тщательно выбирал немца, к которому обратится со своим подготовленным вопросом. Навстречу ему медленно шел офицер в кожаном длинном пальто. Он, наверное, прогуливался, и у него было хорошее настроение. Устремив вперед рассеянный взгляд, он задумчиво улыбался. Увидев остановившегося перед ним Рудина, офицер вздрогнул и даже сделал шаг в сторону, глаза стали настороженными, правую руку он опустил в карман пальто. — Что вы хотите? — спросил он по-немецки. — Простите, пожалуйста, — тоже по-немецки заговорил Рудин. — Не скажете ли вы мне, где здесь военная комендатура? Офицер внимательно и даже с любопытством посмотрел на Рудина и ответил: — Центральная площадь, точно против церкви. — Спасибо, извините, — подобострастно сторонясь, Рудин даже сошел с тротуара. Возле комендатуры стояло несколько легковых машин, а у подъезда прохаживался часовой. Он ничего не спросил, только, остановясь, проводил Рудина взглядом, пока тот поднимался по ступеням и входил в дверь. В вестибюле у столика, уставленного телефонами, сидел молоденький лейтенант. Над ним на стене была прикреплена табличка: «Дежурный офицер». Окинув Рудина быстрым оценивающим взглядом, лейтенант вышел из-за стола. — Вам кто, куда? — спросил он по-русски, произнося каждое слово раздельно. — Мне нужно к кому-нибудь из начальников, — по-немецки ответил Рудин. Лейтенант еще раз, как бы переоценивающе — точно в первый раз его обманули — посмотрел на Рудина, на его мятую грязную одежду. — Не можете ли вы сказать, какое у вас дело, это поможет мне правильно подсказать необходимую вам комнату. — О деле я буду говорить с начальником, — чуть раздраженно сказал Рудин. Лейтенант пожал плечами, подумал и спросил: — Это касается чисто военного дела или имеет связь с вопросом контакта с населением? Рудин понял, что лейтенант действительно не знает, куда его направить, и боится нарушить священный истинно немецкий порядок своего учреждения. — Да, контакт с населением, — сказал Рудин. Лейтенант прямо обрадовался. Он шагнул к столу и нажал там кнопку. Из двери сбоку выбежал солдат в очках. Лейтенант показал ему на Рудина и сказал: — Проводите господина в комнату номер четыре… Рудин вошел в узкую длинную комнату, в конце которой за столом спиной к окну сидел офицер. Стоя у двери, Рудин видел только его силуэт: большую круглую голову на короткой шее и широкие плечи. — Подойдите ближе, — произнес офицер довольно чисто по-русски. — Благодарю вас, — по-немецки сказал Рудин, подходя к столу. Теперь он хорошо видел немца. Это был майор. На груди у него висел почетный знак «За Францию» и неизвестный Рудину ромбовидный орден. У майора было простецкое и какое-то увядшее лицо с мягкими, почти бабьими чертами. — У меня очень сложное дело, господин майор, — сказал Рудин. — Я даже не знаю, как начать. — Откуда вы так хорошо знаете наш язык? — спросил майор, бесцеремонно рассматривая Рудина. — Я наполовину немец, по отцу… — ответил он. — Уроженец республики немцев Поволжья. Моя фамилия Крамер. — О-о! — воскликнул майор. — Эта республика — предмет большого любопытства нашей семьи. Там жил один наш дальний родственник. А что вы делаете здесь? Рудин ответил не сразу; он помолчал в замешательстве, как бы не решаясь сказать всю правду. — Я, господин майор, бывший партизан, — сказал, наконец Рудин, опустив голову. — Партизан? — глаза у офицера округлились. — А что это значит — бывший? — Вообще-то я инженер-электрик. Но я был мобилизован в Москве как знающий немецкий язык и заброшен к партизанам в качестве переводчика. Три дня назад меня послали в бой у села Никольского, это километрах в двадцати отсюда. — Никольское? — спросил майор. — Одну минуту. — Он вынул из стола папку и, отыскав в ней какую-то бумажку, внимательно ее прочитал. — Так, так… Ну и что же? — Во время ночного боя я нарочно ушел от своих и сдался в плен. Майор заглянул в бумагу и спросил: — И вас отправили в лагерь военнопленных? — Да. Это был самый страшный момент в моей жизни. — Почему же вы на свободе? — Я бежал. — Не врите. Из лагеря такого типа бежать нельзя, — почти обиженно сказал майор. — Я, господин майор, бежал не из лагеря. Когда меня доставили туда, лагерь как раз эвакуировался, и меня тоже посадили в поезд, и в пути я выпрыгнул из вагона. — Чтобы явиться затем сюда? — недоверчиво усмехнулся майор. — Очевидно, вы очень хотели познакомиться со мной? — Мне не до шуток, господин майор, — огорченно сказал Рудин. — Я у вас спрашиваю, зачем вы сюда явились? — Вы должны понять мое положение, господин майор. Для партизан я пропал без вести. Сдаваться в плен живым у нас не полагается. Вернуться туда для меня означало бы попасть под расстрел. Но дело не в этом. Я же твердо решил, что мое место среди немцев. И вообще все это не так просто. В первые дни войны, еще в Москве, я получил письмо от отца. Он писал мне, чтобы я прислушался к голосу крови. Тогда, прочитав это, я улыбнулся, подумал, что мой наивный старик все еще слышит песню о Лорелее. А когда, находясь уже здесь, я увидел немцев, услышал немецкую речь, стал свидетелем грандиозного подвига немецкой армии, во мне произошло что-то необъяснимое. Я просто не мог себе представить этих людей своими врагами, в которых я должен стрелять. Наоборот, моими врагами стали партизаны, которые, словно чувствуя это, относились ко мне безобразно. И я пошел в плен. Но я это сделал совсем не для того, чтобы провести войну в лагере для пленных. Однако со мной никто из ваших толком не пожелал разговаривать. А потом эта страшная нелепость: меня бросают в поезд, везут неизвестно куда. И я бежал… — Но вы могли бы все объяснить по месту прибытия поезда, — сказал майор, который слушал теперь Рудина более заинтересованно. — Нет, господин майор. Одно дело — все выяснить здесь, когда у вас есть возможность быстро и легко проверить все, и то в том числе, при каких обстоятельствах я сдался в плен. Другое дело — пытаться уверить в своей правдивости, находясь за тридевять земель от фактов. — Это, впрочем, верно, — сказал майор и, помолчав, продолжал: — Но я ничего конкретного предложить вам не могу. Мы организация чисто военная, для нас люди из среды противника — или цель для стрельбы, или пленные. Я могу сделать только одно: снова отправить вас в лагерь военнопленных. То, что вы советский немец, — обстоятельство любопытное, но никак не решающее, и мне некогда разбираться в этих тонкостях. — Разве вам не нужны переводчики, одинаково хорошо знающие оба языка? — Мне лично не нужны, я говорю по-русски. В отношении же других я ничего не знаю, ибо я не отдел кадров. — Майор, смотря на уныло опустившего голову Рудина, задумался и сказал: — Скорее всего вы могли бы заинтересовать нашу службу невоенного порядка. Службу безопасности например. — Нет, нет, — поднял руку Рудин. — Туда попасть мне бы не хотелось. Майор с явным любопытством посмотрел на него. — Вот как? Ну хорошо, я попробую кое-что предпринять. Майор нажал кнопку звонка, и тотчас в дверях появился тот солдат в очках. Майор приказал солдату отвести Рудина в комендантскую.
Глава 13
В это время в городе уже находился и Кравцов. Началась параллельная рудинской и тоже очень важная операция по проникновению в аппарат гестапо. Кравцов прибыл в город ночью. На условленном месте его встретил подпольщик, тот самый, которого подпольная организация устроила в гестапо взамен заброшенного в Москву инженера Русакова. Это был мрачный, неразговорчивый человек лет пятидесяти по имени Трофим Кузьмич. Он провел Кравцова на приготовленную для него квартиру — маленький, прямо игрушечный домик, стоявший в большом фруктовом саду. — Это сад нашего местного мичуринца, — пояснил Трофим Кузьмич, зажигая коптилку. — Летом он, бывало, сам жил в домике, а теперь сдал нам, то есть вам, значит. Вместо платы вы обязаны работать в его саду. Ясно? А теперь я пошел. Завтра приду в полдень. — Трофим Кузьмич ушел, но тут же вернулся. — Забыл предупредить, мичуринец наш тронутый, — Трофим Кузьмич ковырнул пальцем висок. — Маскировка. Зовите его дядя Егор, так его весь город зовет. Кравцов осмотрел домик и вышел в сад. Сразу за забором начинался окраинный пустырь, а с другой стороны темнели развалины какого-то дома. «Местечко удобное», — подумал Кравцов, возвращаясь в домик. Он постелил на полу пальто и лег. Сразу понял, что скоро не заснет, и чтобы утомить себя, начал штудировать свою версию. Итак, фамилия его Коноплев. Окончил юридический институт в Москве, но не имел возможности работать по специальности, так как из института за ним ползла плохая характеристика, приписывавшая ему ни больше ни меньше как низкопоклонство перед буржуазным законодательством и буржуазной теорией права. Не дали работать даже юрисконсультом в торговых организациях. В конце концов он вынужден был уехать из Москвы в Смоленск и работать там директором мясного магазина. Но и здесь он долго не продержался, был обвинен в хищении мяса и осужден. Когда началась война, заключенных из смоленской тюрьмы решили вывезти на восток, но эшелон этот разбомбила немецкая авиация, и уцелевшие заключенные разбежались кто куда. Коноплев в их числе… А в этот город он прибыл в поисках работы, надеясь на помощь друга его отца — Трофима Кузьмича. Но одно дело — схема версии сама по себе, самое трудное — уверенно жить по этой схеме, всегда помня великое множество деталей выдуманной биографии. Кроме того, нужно быть актером и таким жизненно правдивым, чтобы зритель — враг — не мог и подумать, что видит игру, а не саму жизнь. Вот где та «правда жизни», которую иной раз так ищут в театре. От этой правды зависит: жить или умереть этим безыменным героям — актерам. Кравцов должен был много-много раз умозрительно «прожить» биографию своего прототипа и по каждому эпизоду жизни быть осведомленным почти так же, как и тот, кто эти эпизоды мог пережить в действительности. Он должен знать великое множество подробностей исторического, географического, бытового и всякого иного порядка. Скажем, бывший директор смоленского мясного магазина Кравцов-Коноплев должен с не меньшей твердостью, чем свое имя, знать цены на мясо в самые различные времена. Или суд над ним в Смоленске. Ведь это судебное дело в действительности имеется в архиве городского суда, и гитлеровцы всегда могут его поднять. А это значит, что Кравцов должен знать не только всех выступавших на процессе свидетелей, но и то, что они говорили; он должен помнить, на каком — утреннем или вечернем — заседании суда произошел тот или иной эпизод судебного следствия… Поезд с заключенными смоленской тюрьмы немцы разбомбили в действительности. И поскольку этот факт они тоже всегда могут проверить, Кравцов должен о бомбежке знать и помнить целую кучу подробностей. Он «не знает» только одной детали, что его прототип — Коноплев — в этой бомбежке погиб. И вот сейчас, лежа на полу в домике дяди Егора, Кравцов гонял себя по всем эпизодам своей версии. Заснул он только под утро… Кравцова разбудил непонятный звук под окном. Кто-то не то пел, не то стонал низким неровным голосом. Кравцов осторожно выглянул в окно. Возле самого дома копал землю нескладный старик, страшно худой, со стоящей дыбом седой шевелюрой. Всаживая ногой лопату в уже подмерзшую землю, он выгибался знаком вопроса и в это время не то пел, не то стонал. Это, очевидно, и был дядя Егор. Старик словно почувствовал, что на него смотрят, воткнул лопату в землю и направился к домику. Он вошел и долго, со света ничего не видя, стоял около двери. Потом подошел поближе, пристально посмотрел на Кравцова и спросил: — Коноплев? — Я, — ответил Кравцов. Старик улыбнулся, но тотчас же его лицо будто погасло, и он забормотал быстро и неразборчиво: это походило на бред человека во сне. Так, бормоча, он вышел из домика и вернулся к своей лопате. «Вот это артист!» — восхищенно подумал Кравцов. Пришел Трофим Кузьмич. Не здороваясь, он подсел к столу и положил перед Кравцовым лист бумаги. — Тут вся моя родня. Выучите. Теперь то новое, что вы тоже должны знать. В благодарность за услуги «новому порядку» я только что получил хлебную должность. Уже вторую неделю я — директор хлебозавода. Это может пригодиться. А сейчас нам надо идти на встречу с гестаповцем. Он уже ждет нас на явочной квартире. Учтите, что мои заслуги как секретного агента гестапо ерундовые. Я прикидываюсь плохо соображающим в этом вопросе. — Понятно, — улыбнулся Кравцов. Трофим Кузьмич и Кравцов вышли на улицу и направились в центр города. — Держитесь свободно, — тихо сказал Трофим Кузьмич. — Меньше любопытства к окружающему. Ведь вы прибыли сюда не из Москвы и всего этого уже успели наглядеться. Теперь о гестаповце Циммере, который нас ждет. Человек он не очень умный, примитивно хитрый, но убежден, что является знатоком России. Эту уверенность я в нем всячески подогреваю, восхищаюсь каждым его дурацким откровением. Но нужно быть всегда начеку, он очень подозрительный. Значит, условлено: я рекомендую вас как сына моего старого друга, с которым я вместе рос, учился в школе и потерял его из виду примерно в тридцатых годах. Я буду просить гестаповца устроить вас на работу. — Но он может устроить меня директором бани, — заметил Кравцов. — Может. Москва строилась не сразу. Кравцов почувствовал себя неловко и замолчал. Они пересекли проходной двор и оказались на пустынной улице. Здесь они вошли в подъезд старинного каменного дома. В коридоре было темно, но Трофим Кузьмич уверенно сделал несколько шагов и два раза отрывисто стукнул в дверь. — Прошу! — послышалось из-за двери. Просторная комната была обставлена казенно, как номер в дешевой гостинице. Кравцов невольно улыбнулся, увидев на стене темную копию шишкинских «Мишек». — Русский лес и русские медведи, — тщательно выговаривая слова, сказал гестаповец Циммер. — Русский человек любит этот родной пейзаж. — Да, конечно, — поспешил согласиться Кравцов, отмечая про себя наблюдательность немца, заметившего его мимолетную улыбку. Трофим Кузьмич почтительно поздоровался с Циммером и показал на Кравцова. — Вот это и есть тот человек, о котором я вам говорил. Коноплев. — Ко-но-плев, — раздельно произнес Циммер. — Очень хорошо! Здравствуйте, господин Коноплев. Давайте все сядем. Кравцов обратил внимание, что сам гестаповец сел спиной к окну, а их посадил лицом к свету и, не переставая, смотрел на него. — Значит, вы из Смоленска? — спросил Циммер, видимо, хорошо помня то, что сказал ему о Кравцове Трофим Кузьмич. — Если считать мою довоенную жизнь — да, из Смоленска. Но с началом войны где я только не побывал! — А где именно? Назовите, пожалуйста. — Ну сразу как бежал из тюремного поезда — в Дорогобуже, потом в городе Белом, потом в Демидове, а последнее время в Велиже. Это отсюда уже недалеко. — О! — засмеялся Циммер. — Война развивает путешествие. — Путешествие в поисках работы — довольно грустное занятие, — подчеркнуто серьезно заметил Кравцов. — Да, да, мне Трофим Кузьмич говорил, — сочувственно сказал гестаповец и, забыв, что на нем штатский костюм, сделал жест рукой к правому нагрудному карману, потом перенес руку левее и, вынув из бокового карманчика пиджака бумажку, заглянул в нее. — Вы имели, не знаю, как выразиться легче… ну, преступление перед советским законом. Так по крайней мере говорил мне Трофим Кузьмич. — Нет, я никакого преступления не совершал, — сказал Кравцов, недоуменно посмотрев на Трофима Кузьмича. — Меня осудили неправильно, мне приписали преступление, которого я не совершал. Кравцов заметил, что когда он это говорил, в глазах Трофима Кузьмича мелькнула растерянность. — Разве так можно? — удивленно поднял брови гестаповец. Кравцов снисходительно улыбнулся. — Еще с незапамятных времен живет русская поговорка: «Закон что дышло — куда повернул, туда и вышло». — О! Русские поговорки удивительно смешные и точные, — сказал гестаповец. — Но что есть дышло? — Оглобли в телеге или в пролетке, куда привязывается лошадь. — Пролетка? — Циммер не знал и это слово. — Ну тарантас или кабриолет. — О! Понятно! — рассмеялся гестаповец. — Значит, дышло — вышло? — Мне это дышло стоило года свободы, — мрачно заметил Кравцов. — Есть ли у вас семья? — Нет. Была жена, но когда меня посадили за решетку, она быстро утешилась с другим. — О, женщины, женщины!.. — вздохнул гестаповец. — Я, когда изучал Россию раньше, еще по книгам, очень был взволнован историей жен противников царя, которые имели название декабристы. Царь послал их в Сибирь, и их жены добровольно поехали тоже. И я думал, что русские женщины — это что-то особенное и небывалое, а оказывается, нет. Женщины — всюду женщины. — Да, добра от них не жди, — охотно подтвердил Кравцов. Гестаповец подумал, смотря на Кравцова, и спросил: — Вы хотите иметь работу? — Да, путешествовать мне надоело. — И сотрудничать с нами? — Естественно. — Но искренне или по необходимости? — В моей искренности можете не сомневаться, любая работа будет выполнена честно и хорошо. — Вас в этом городе знают? — Откуда? Я все время работал, учился и потом жил в Москве. Только в конце тридцать девятого года переехал в Смоленск и вскоре попал в тюрьму. — Это хорошо, — рассеянно произнес Циммер. — Кому хорошо, а мне не совсем, — усмехнулся Кравцов. — Я думал, что хорошо, если вас здесь не знают, — поправился гестаповец. — А в Москве вы работали? — Ты скажи про свое образование, — посоветовал Трофим Кузьмич. — Какое это имеет значение! — Почему? Образование — это очень важно, — подхватил Циммер. — Я имею юридическое образование. — Вот как! — удивился гестаповец. — Советский торговец обязан быть юристом? — Да нет, — раздраженно сказал Кравцов. — По образованию я должен был работать следователем в прокуратуре, мог стать судьей или адвокатом, но было несколько «но». Во-первых, я был беспартийный. Во-вторых, в институте мне дали характеристику, что я политически невыдержан и допускал антимарксистские высказывания о преимуществах буржуазного законодательства. — Кравцов улыбнулся. — Может быть, вам будет любопытно услышать, что антимарксистские высказывания касались, между прочим, и работ немецкого теоретика Зауэра? — О, Зауэр! — оживился гестаповец. — Я однажды на экзамене срезался как раз по его работам. Ха-ха! Получается, что мы с вами товарищи по беде? — Ну вот, — продолжал Кравцов, — в общем, в юридические дела двери мне были закрыты, и поэтому я пошел в торговлю. — Но господа партийные юристы, как видно, нашли вас и там? — Выходит, да! И должен сказать, они окрутили меня ловко. В институте, когда я учился, большой успех имела моя экзаменационная работа на тему «Техника допроса при полном отрицании вины подследственным». Ее напечатали на стеклографе и раздавали студентам. Профессор Киселев упомянул мою работу в своей книге. Словом, я эту технику допроса действительно знаю. Но так, как они допрашивали меня, — это граничило с волшебством. Они так хитро ставили вопросы, что скажи я «да» или «нет», все равно получалось, что вину признаю. Зауэр ваш, окажись он на моем месте, сел бы за решетку как миленький. — О! Как миленький! — хохотнул гестаповец и отрывисто произнес: — Коммунисты — опасные враги. — Надо знать их слабости, и тогда борьба с ними будет легче, — небрежно обронил Кравцов. — Главная их слабость — невероятная самоуверенность и наглость, — резко проговорил Циммер. — Правильно! — подобострастно воскликнул Трофим Кузьмич. — Но не только это, — глубокомысленно заметил Кравцов. — Что же еще? — заинтересовался гестаповец. — Коммунисты, как и все люди, разные. Но одновременно есть нечто, что делает их одинаковыми и легкоуязвимыми. Надо только знать, какая партийная биография стоит за каждым отдельным человеком. Кравцов видел, что разговор идет так, как надо, гестаповец по ходу разговора проявляет к нему все больший интерес. Кравцов решил выбросить еще один из заготовленных козырей и завел разговор о том что, по его наблюдениям, при внедрении нового порядка на советской территории допускаются тактические ошибки, которые вызывают излишнюю озлобленность населения. Гестаповец слушал его внимательно, даже не перебивал вопросами. Трофим Кузьмич смотрел на Кравцова с удивлением, если не с восхищением. И этот козырь сработал как надо. Немного спустя Кравцов выбросил еще один — о неиспользуемой немцами возможности привлечь к себе симпатии молодежи, подростков и даже детворы. — Старое поколение вы не переделаете, — с авторитетной уверенностью сказал Кравцов. — А молодое — это глина. Нужно только уметь придать ей нужную форму. Из подростка одинаково легко сделать и партизана, и тайного агента гестапо. Он жаждет игры с оружием, с тайной и прочими штуками, и постепенно его можно вовлечь в конфликт со старшим поколением… Гестаповец понимающе кивал головой и думал: «Положительно этот человек — находка; все, что он предлагает насчет подростков, не дольше как две недели назад на совещании в гестапо говорил сам Клейнер. Прямо удивительно!» Между тем ничего удивительного в этом не было. Просто комиссар госбезопасности Старков вовремя сообщил Маркову, что, по сведениям из Берлина, гестапо разрабатывает специальный план использования в своих целях советских ребят. И сейчас по тому, как вел себя гестаповец, Кравцов видел, что сведения Старкова точные. — Где бы вы хотели работать? — спросил Циммер. — Где угодно, — скромно ответил Кравцов. — Лишь бы быть сытым и… — он улыбнулся, — не путешествовать. — Хорошо, я подумаю. Прошу вас, вот на этом листке бумаги кратко напишите данные о себе. Самые основные. Кравцов сел писать, а гестаповец отозвал в сторону Трофима Кузьмича. — Вы за него ручаетесь? — тихо спросил он. — Видите ли, — уклончиво ответил Трофим Кузьмич, — за его отца я бы поручился, а тут уж вы сами смотрите. Но я думаю, что он пригодится. — Где он живет? — Я устроил его у одного сумасшедшего садовода. — Хорошо. Прошу вас быть с ним здесь послезавтра в час дня. Выйдя на улицу, Кравцов и Трофим Кузьмич долго шли молча. Потом Трофим Кузьмич сказал: — Молодчина вы, честное слово! Кравцов улыбнулся. — Выкручиваемся, Трофим Кузьмич, как можем. — Он вашу наживку заглотнул по самое грузило. — А не пережал я? — Думаю, нет. Я все время наблюдал за ним. Порядок!.. Через день в назначенный час они снова пришли на явочную квартиру гестапо. Кроме уже знакомого им гестаповца, их ждал там сам начальник гестапо оберштурмбаннфюрер Клейнер. По-видимому, Циммер сильно заинтересовал его своей «находкой». Узнав, кто этот статный моложавый гестаповец, Кравцов весь внутренне собрался. По краткой характеристике, которой располагал Марков, Клейнер был образованным гестаповцем, сделавшим стремительную карьеру во Франции. А до войны он работал в немецком посольстве в Москве. Уже по началу разговора Кравцов понял, что Клейнер невысоко ценит достоинства Циммера. Когда Кравцов на первый вопрос Клейнера ответил, что обо всем этом он уже сообщил Циммеру, начальник гестапо резко сказал: — Разговоры такого типа — это не вещи, и передача их через третьи руки — не лучший способ сохранения их точности. Итак, скажите о вашем образовании. Кравцов слово в слово повторил то, что говорил Циммеру. — Диплом у вас есть? — Есть, но он в Смоленске. — Вы можете его там получить? — Безусловно. Кое-какие мои документы, в том числе и диплом, я перед арестом передал хозяйке квартиры, у которой жил. Она никуда не уехала и, надеюсь, жива. — Так… — Клейнер помолчал, холодно смотря на Кравцова. — Теперь об аресте и суде. Несколько слов: в чем тут дело? Кравцов рассказал. — Об этом у вас документы есть? — Лично мне никаких справок по этому поводу не давали, — сказал Кравцов. — Но в архивах смоленского суда и тюрьмы, я думаю, вы найдете все, что вас по этому поводу интересует. У меня лично сохранилась только копия кассационной жалобы со штампом, что подлинник ее принят к рассмотрению. Клейнер выслушал это с непроницаемым лицом и спросил: — Ваше преступление носило экономический характер? — Не было никакого преступления! — раздраженно ответил Кравцов. — Чуть подробнее об этом, пожалуйста, — сухо, но вежливо попросил Клейнер. — Я переехал в Смоленск… — начал Кравцов. — Откуда? — прервал его Клейнер. — Из Москвы. — Почему? — В Москве мне не давали работать по специальности. Последнее время я на полставки работал юрисконсультом в универмаге, но затем был лишен и этой работы. — За что? — Я обнаружил, что все руководство универмага ворует, и написал об этом прокурору, а уволили меня, использовав для этого все ту же институтскую характеристику. — Это в высшей степени странно, — заметил Клейнер. Кравцов посмотрел на него с открытым сожалением: дескать, откуда вам, приезжим, знать здешние порядки? — Ну, ну дальше, — сказал Клейнер. — Я перебрался в Смоленск, и там мне удалось устроиться заведующим мясным магазином. И снова я попал на воров. И заместитель мой вор, и бухгалтер, и старший продавец. Но теперь я к прокурору уже не бегал и только держался от ворья подальше. А на их намеки и предложения включиться в их черные дела я никак не реагировал. Спустя несколько месяцев их посадили и меня вместе с ними. А потом судили. Доказать, что я получал деньги у воров, судьи не смогли, но, поскольку директор в принципе отвечает за все, дали мне три года, по-божески. Те получили по семь лет. Вот и все. — Вы бежали из тюремного поезда? Скажите точно день, час и место, где подвергся бомбардировке этот поезд. — Второго июля, около пяти утра, примерно посредине между станциями Ярцево и Дорогобуж. Клейнер это записал, подумал и сказал: — В ваших интересах проделать следующее: съездить в Смоленск и привезти свои диплом и все остальные документы. — А нельзя ли это сделать с вашей помощью? — попросил Кравцов. — Я дам точный адрес своей хозяйки, дам к ней записку. Вы поймите меня: всякая поездка человека в моем положении — дело очень рискованное. Меня уже хватали не раз. Кроме того, вряд ли по моей просьбе будут искать документы в архивах. — Позвоните в Смоленск и обеспечьте эту операцию с документами, — приказал Клейнер Циммеру. — Будет сделано, — щелкнул каблуками гестаповец. Клейнер повернулся к Кравцову. — То, что вы говорили моему сотруднику о привлечении подростков, вы считаете делом возможным? — Вполне, — убежденно ответил Кравцов. Клейнер встал. — Завтра утром ровно в девять будьте у нас в гестапо. Знаете где? — Нет. — Он объяснит вам. — Клейнер кивнул на Циммера, надел фуражку и, небрежно подняв два пальца к козырьку, вышел. Циммер явно не знал, как ему теперь держаться с Кравцовым. Торопливо объяснив, где находится гестапо, он дал понять, что свидание окончено. Вскоре Марков получил краткую радиограмму от товарища Алексея:«Кравцов просит, чтобы его смоленская хозяйка и тюремный архив были на месте».
Глава 14
Солдат в очках вел Рудина через весь город. Резко похолодало. Темные тучи низко стелились над городом, казалось, задевали крыши. На улицах было сумрачно, как в предвечерний час; вот-вот должен был пойти снег. На солдате была коротенькая легкая курточка. Он шел за Рудиным, засунув руки в карманы брюк, локтем прижимая к боку автомат. — Скорей иди, скорей! — почти умолял он замороженным голосом. Рудин несколько секунд двигался быстрее, но тут же сбавлял шаг: ему надо было успеть продумать недавний разговор в комендатуре. Решая, кто может заинтересоваться советским полунемцем, майор прежде всего вспомнил, конечно, гестапо. Нежелание Рудина попасть туда майору было явно по душе: здесь сработала бравшаяся в расчет старая неприязнь военных к службе безопасности. Но какой адрес избрал майор потом? Куда его ведут? — Скорей, скорей! — торопил Рудина конвоир. Они пересекли какой-то бульвар, свернули за угол большого дома и сразу оказались перед шлагбаумом, возле которого стояла будка. Рудин быстрым взглядом окинул улицу, и сердце у него радостно забилось. Если полученное в свое время от подпольщиков описание зоны «Сатурн» точное, то здание впереди и слева и есть школа, где размещался «Сатурн». Тот самый, к которому Рудин так стремился. Он внутренне улыбнулся, вспомнив, как Марков сказал ему однажды: «Разведчик часто попадает в невероятно критические ситуации и благополучно выходит из них не по воле случая, а только благодаря тому, что он разведчик и все время работает, имея определенную цель, а никакой труд зря не пропадает». Это верно. И если бы сейчас его привели не сюда, а совсем в другое место, он продолжал бы работать и сделал бы все для того, чтобы в конце концов очутиться именно здесь, в «Сатурне». Рудин прислушался к разговору солдата в очках с часовым, вышедшим из будки. Они явно не могли договориться. Наконец часовой потребовал, чтобы солдат и приведенный им человек отошли назад на десять шагов. После этого часовой, очевидно, позвонил куда-то из своей будки. Прошло минут десять. Солдат в очках страшно ругался, приплясывая и согревая руки. Из калитки в заборе позади будки вышел офицер в длинной шинели с меховым воротником. Он поговорил с часовым и потом подошел к Рудину и солдату в очках. Солдат доложил, что он сопровождает человека, о доставке которого сюда договаривались майор Оренклихер и подполковник Грейс. Офицер скользнул взглядом по Рудину и, ничего не сказав, ушел и скрылся за калиткой. Прошло еще минут десять. Начал сыпать редкий колючий снежок. Солдат в очках проворчал: — Все корчат из себя начальников, черт бы их побрал! — Что бы ни было, плохо всегда солдату, — улыбнулся Рудин. — Немецкому солдату всегда хорошо! — сердито и заученно выпалил солдат. Из калитки в заборе вышли два солдата с автоматами и за ними офицер в длинной шинели. Офицер показал солдатам на Рудина и сказал: — Второй блок, комната восемь, подполковник Грейс. Солдаты стали по бокам Рудина, и один из них сделал движение автоматом, заменявшее приказ «Пошли!» Солдаты подвели его к небольшому двухэтажному дому, стоявшему рядом со школой. Один остался у входа, другой прошел с Рудиным внутрь здания. В вестибюле их уже ждал молодой человек в штатском. Он кивнул солдату, и тот замер в дверях. Молодой человек жестом пригласил Рудина идти за ним. Они поднялись на второй этаж и повернули направо по коридору. Возле второй двери молодой человек остановился. — Вам сюда, — он открыл перед Рудиным дверь. Рудин вошел в небольшой кабинет. В это время сидевший за столом немец раздраженно говорил по телефону. Увидев входящего Рудина, он крикнул в трубку: «Позвоню позже!» — и небрежно спросил по-русски: — Так что у вас там? — Я думал… Это очень длинный рассказ, господин начальник… — всем своим видом и тоном Рудин как бы извинялся за то, что вынужден отрывать время у занятого куда более важными делами начальника. — Я что-то не понял: вы и партизан, и в то же время немец, и притом немец советский? Что это за ребус? — Да, я по национальности немец, но вырос в Советском Союзе, в республике немцев Поволжья, а потом был мобилизован в партизаны. Теперь сдался в плен. — Так. Что вы хотите? — Я хочу сотрудничать с Германией, — ответил Рудин. Подполковник Грейс на мгновение задумался, потом склонился к какому-то аппарату на столе и тихо сказал в него: — Попросите ко мне Андросова. Сейчас же. Сердце у Рудина застучало так часто, что он испугался… Ну вот и наступил решающий момент. Работа зря не пропала, сейчас он увидит Андросова — первую свою цель. Рудин продолжал стоять посреди комнаты, когда позади с легким шумом открылась и закрылась дверь. — Вы меня вызывали? — спросил спокойный и какой-то бесцветный голос. Андросов прошел мимо Рудина к столу подполковника. Рудин видел его спину, широко развернутые плечи. На нем был китель немецкого офицера, но без знаков различия и брюки, заправленные в сапоги, начищенные до лакового блеска. — Этого человека нам прислал из военной комендатуры мой друг майор Оренклихер, — продолжая рыться в бумагах, небрежно сказал Грейс — Займитесь им. — Есть какие-нибудь ваши рекомендации? — спросил Андросов. — Нет, нет, все решайте сами и потом мне доложите. Андросов повернулся к Рудину, окинул его взглядом и, уже проходя мимо, сказал: — Идемте. Первое впечатление об Андросове было почти неуловимым. Запомнились только его глаза — внимательные, цепкие. В просторном кабинете, куда они прошли, несмотря на день, был зажжен свет, а окна зашторены. — Садитесь, — Андросов показал Рудину на стул, стоявший у его стола. Потом он, может быть, целую минуту пристально смотрел на Рудина, а тот на него, выжидательно и покорно. Андросов пододвинул к себе лист бумаги, положил на него карандаш. — Расскажите, как вы оказались в военной комендатуре. — Я пришел туда добровольно. — Вы местный житель? — Нет, — улыбнулся Рудин. — Вам, наверное, придется выслушать довольно длинную историю… — Отвечайте на вопросы, — сухо сказал Андросов. — Фамилия, имя, отчество и основные анкетные данные. Прошу! — Он взял карандаш. — Крамер Михаил Евгеньевич. — Национальность? — Немец, точнее — по отцу немец. Мать русская. Год рождения тысяча девятьсот одиннадцатый, место— город Энгельс, бывшая республика немцев Поволжья. Беспартийный, образование высшее — энергетик, работал в Москве. В июле нынешнего года мобилизован в партизаны как знающий немецкий язык. Несколько дней назад в бою возле села Никольского сдался в плен. Андросов молчал, а Рудин смотрел на него спокойно и выжидательно… В глазах Андросова он не видел ни любопытства, ни веры, ни недоверия — ничего. — Значит, вы сдались в плен, а затем свободно явились на прием в военную комендатуру? Не кажется ли вам это странным? — спросил Андросов. — В такой последовательности это выглядит, конечно, странно, — согласился Рудин. — Но вы не знаете, что произошло между тем, как я сдался в плен и пришел в комендатуру. — Вас передумали брать в плен, — без тени улыбки сказал Андросов. — Нет, меня взяли. Но вместо того чтобы прислушаться к моему предложению о сотрудничестве, меня отправили в лагерь военнопленных. Мало того, это случилось в ту ночь, когда лагерь перебазировали в тыл. Никто со мной не поговорил, меня сразу сунули в эшелон, а я из него бежал — выпрыгнул из вагона на ходу, вернулся сюда и явился в военную комендатуру. Все это вам нетрудно проверить. Я находился в последнем вагоне эшелона, мои бумаги остались, вероятно, у солдата, сопровождавшего этот вагон. Андросов подождал и спросил с иронией: — Итак, вы выпрыгнули из поезда специально для того, чтобы предложить ваши услуги нам именно в этом городе и ни в каком другом? — Да, — последовал твердый ответ Рудина. Андросов сделал на листе бумаги пометку «Проверить бегство» и спросил: — А почему вы не подумали, что в глубоком тылу, куда шел эшелон, в более спокойной обстановке, чем здесь, немецкое начальство разобралось бы в вашей истории гораздо лучше? — Наоборот! — горячо возразил Рудин и изложил уже известное нам объяснение: сдавшись в плен, он считал, что все последующие объяснения с немецким начальством должны происходить в условиях, когда этому начальству легче легкого проверить каждое его слово. Рудин видел, что Андросов это его объяснение принял. В разговоре наступила пауза. Андросов сделал пометку «Проверить пленение», бросил на стол карандаш, облокотился на стол и, глядя в глаза Рудину, спросил: — Что побудило вас сдаться в плен? Рудин вытащил из-за подкладки потрепанный конверт с письмом отца и протянул его Андросову. — Вот вам причина номер один. Рудин видел, как Андросов профессиональным взглядом, что называется, ощупал конверт и письмо. — На первой странице несущественное, — пояснил Рудин. — Обычные стариковские жалобы. Читайте на обороте, в конце. Но Андросов прочитал все письмо. Прочитал и положил возле себя. Он подождал довольно долго, потом спросил: — Итак, в вас проснулась кровь, подняла крик, и вы по ее зову пошли вытворять невероятное? — Андросов серьезно, даже грустно усмехнулся и сказал: — Перестаньте, это несерьезно. Говорите правду, это для вас во всех отношениях будет лучше. Рудин пожал плечами, помолчал, потом вдруг понимающе посмотрел на Андросова и торопливо проговорил: — Извините меня, пожалуйста, я не подумал… Андросов удивленно уставился на него. — О чем? — Может, вам неприятно напоминание про голос крови? Извините ради Бога. — Да вы что, с ума сошли? Что вы мелете? — почти до крика повысил голос Андросов. Но тут же он овладел собой и небрежно спросил: — Итак, вы настаиваете на версии о кричащей крови и больше никаких мотивов своего поступка назвать не можете? — Остальное субъективно в еще большей мере, — удрученно произнес Рудин. — А все же что? — настаивал Андросов. — Нелады с командованием отряда. — Конкретно, пожалуйста. Характер неладов. Политический? Личный? Рудин удивленно посмотрел на Андросова. — Да что вы, право! Я же был рядовым бойцом, да еще переводчиком без работы, поскольку пленных у нас не было. Просто в отряде меня почему-то невзлюбили, дали мне прозвище Полуфриц. В общем, несправедливое хамье, и все… — Рудин будил у Андросова воспоминания о его собственных неприятностях в Риге, пережитых им. — Что за отряд? Где его база? — Андросов явно уходил от этой темы. — Лиговинские болота. — Лиговинские? — удивился Андросов и, достав из стола какие-то бумаги, стал их просматривать. — Вы говорите правду? — Только правду. На ваших картах показано, что эти болота непроходимы. Но это не так. В центре болота есть остров и к нему безопасные тропы. Андросов удивленно посмотрел на Рудина. — Сколько человек в отряде? — Около двухсот. Большая часть — местные, остальные заброшены, как и я, из Москвы. — Командир местный? — Да. — Фамилия? — Я знаю только его партизанское имя — дядя Николай. — Кто он был до войны? — Судя по всему, партийный деятель. Причем из тех, кто уверен, что каждое его слово — это божья искра гениального ума. Его любимое изречение: «Фриц сам лезет в петлю, наше дело подтолкнуть его в спину». И это глубокомысленное заключение он сделал, сидя в болотной землянке. Андросов пожал плечами. — То же самое, только чуть другими словами твердит московское радио. — Ну что вы! — не согласился Рудин. — Если уж говорить об официальной пропаганде, то она и в Москве, и в Берлине грешит только одним: бежит несколько впереди событий и норовит желаемое выдать за действительность. Я из-за этого немало пережил. — А вы тут при чем? — вяло поинтересовался Андросов, очевидно, думая о чем-то другом. — Я ведь решил сдаться в плен давно. Но я считал, что мне здесь не будет веры, если я явлюсь, когда у немецкой армии одни бесспорные успехи. — Теперь, значит, они уже небесспорны? Так прикажете вас понимать? Рудин молчал, только взглядом спрашивая, можно ли сказать все откровенно. — Ну, ну, а что же теперь? — бесстрастно спросил Андросов. — Теперь обстановка на войне изменилась, — тихо проговорил Рудин. — Это интересно. Что вы имеете в виду? — все так же бесстрастно спросил Андросов. Но Рудин увидел за этим неподдельную заинтересованность: конечно же, ему интересно узнать, что думают о ходе войны с той стороны. — Я имею в виду видный всем факт — молниеносной войны у немцев не вышло, — спокойно заговорил Рудин. — Советская Армия приведена в порядок и оказывает все более стойкое сопротивление. А немецкие войска получили непомерно длинные и притом постоянно нарушаемые партизанами коммуникации, по которым совсем нелегко… нормально питать какие бы то ни было большие операции… Рудин говорил неторопливо, будто раздумывая вслух, но с большой убежденностью. Выражение лица Андросова становилось все более замкнутым, а взгляд — отсутствующим. Он точно сверял то, что сейчас слышал, с собственными мыслями. — Наступает, вернее — уже наступила зима, — продолжал Рудин. — Немецкая армия к ней не подготовлена, и это станет ее трагедией. Между тем как советское командование даже партизан обеспечивает полушубками и валенками. Это очень важно. Но дело не только в одежде. Немецкая техника захлебнулась еще в осенней грязи. Что с ней будет, когда начнутся снежные заносы? Словом, теперь нельзя меня заподозрить в том, что я сдался в плен, чтобы примазаться к праздничному пирогу. Нелегкой борьбы хватит и для меня. Вы меня понимаете? Вопрос Рудина застал Андросова врасплох. Сказать, что он понимает Рудина, означало бы согласиться и с его оценкой положения дел на фронте. Выигрывая время для обдумывания ответа, он неторопливо размял и закурил папиросу: — Дилетантский взгляд на такое событие, как война, прежде всего субъективен. Нужно уметь видеть дальше собственного носа. — Конечно, я знаю далеко не все, — покорно принял обвинение Рудин. — Но если говорить о будущем войны, учитывая только то, что известно всем, нас с вами тоже не ждут легко сбывающиеся надежды. Я имею в виду простой арифметический подсчет всех и всяких резервов Германии, с одной стороны, и России с ее могущественными союзниками — с другой. — Союзники России — блеф, — вставил Андросов. Рудин улыбнулся. — Вот вам типичный пример, когда немецкая пропаганда желаемое выдает за реальность. Нет, нет, мы с вами должны приготовиться к тяжелой и затяжной борьбе. Андросов промолчал, и это, как ничто другое, сказало Рудину, что инициативу разговора он уже взял в свои руки. Надо продолжать атаку. Рудин тихо и сочувственно спросил: — Вам не бывает страшно при мысли, что вы… — Вы забылись! — крикнул Андросов. — Вы забыли, где вы находитесь! — Я не забыл, я просто не знаю, где я нахожусь, — мягко улыбнулся Рудин. — Я откровенно разговариваю со своим земляком, с которым у меня, в общем, одинаково тревожное положение. Почему бы нам не посоветоваться, не поговорить искренне? Потом вы можете сдать меня гестапо. Вам-то бояться нечего. А кричать не стоит. Меня ваш крик не испугает, а полезному для нас обоих разговору он только повредит. Я понимаю, что вам в высшей степени наплевать на мои сомнения и на меня. Но не торопитесь плевать, Андросов, я еще могу вам пригодиться. Рудин видел, что Андросов в смятении, он уже, вероятно, почувствовал, что перед ним не просто очередной пленный из тех, что вереницей прошли через его руки раньше. Да, Андросов был в смятении, а главное — у него было ощущение, что он не властен над этим человеком, который сидит перед ним. Чутье подсказывало ему, что этот разговор таит для него опасность и что-то еще. Он весь дрожал внутри от напряжения, от желания скрыть эту, дрожь. Но он никогда не был трусом и потому сейчас решил пойти навстречу опасности. — Скажите-ка прямо, что вы хотите? — спросил Андросов. — У меня такое впечатление, что вы вертитесь вокруг да около, главного не говорите, а у меня время ограничено. — Мне хотелось бы вернуться немного назад, — с улыбкой заговорил Рудин. — Вы с насмешкой отнеслись к моей ссылке на голос крови. Ну а что руководило вами, когда вы пошли работать к немцам? — Это что, допрос? — спросил Андросов. — Да нет, — поморщился Рудин. — Допрашиваете вы. Я же только пытаюсь разобраться в сложнейшем для меня моменте собственной жизни. Мне кажется, что и вы, и я не из тех примитивных людей, которые с легкостью меняют форму и убеждения и для которых где хорошо кормят, там и рай. Допустите все же, что меня позвал голос крови, и скажите, что привело сюда вас. — Ваше — ваше, мое — мое, — быстро сказал Андросов. — Но все же что оно — это ваше? Может, обида? — Что? — насторожился Андросов. — Ну, скажем, несправедливость, когда-то проявленная к вам? Разве у нас не было так: человек совершает небольшую ошибку, а с ним под горячую руку расправляются, как с преступником? Или еще того хуже: человек и не совершал ошибки, а его обвиняют, не дав себе труда разобраться в сути дела? После этого человеку трудно верить в объективность. Можно, конечно, но трудно. — Вы думаете, что все-таки можно? — усмехнулся Андросов. Рудин затаил дыхание, Андросов шел в приготовленное русло разговора. — Конечно, можно, — сказал Рудин убежденно. — Для этого необходимо только одно: когда над вами совершается несправедливость, ясно сознавать, что на людях, которые ее совершают, общество не заканчивается, а если вы коммунист — понимать, что даже общее собрание партийной организации — это еще не партия. Андросов сидел молча, плечи его опустились, он не смотрел на Рудина. — А что, если я скажу вам, что подполковник Маслов и тогда, и до сих пор считает, что с вами поступили несправедливо? — спросил Рудин и заметил, как, услышав фамилию подполковника Маслова, Андросов вздрогнул, но продолжал, будто ничего не случилось: — Больше того, подполковник Маслов был тогда и до сих пор убежден, что в утере секретного документа вы виноваты меньше всех из тех, кто имел доступ к тому документу. Я говорю — до сих пор, но я должен предупредить, что подполковник Маслов еще не знает, чем вы занимаетесь теперь. Он знает, что вы были отчислены в резерв и, по непроверенным слухам, заболели. Он как раз собирался вызвать вас по вашему делу, а ему доложили, что вы больны. А потом — война. Теперь Андросов уже и не пытался скрывать, как он поражен услышанным. На лбу у него выступила испарина. — Теперь я понимаю, кто вы, — весь обмякнув, тихо произнес он. — Тем лучше, — подхватил Рудин. — Вы должны понять и другое: какое огромное значение придается нашей с вами встрече. Ради нее было решено рисковать моей жизнью. Впрочем, чтобы вами не было допущено ошибки, уточняю: цель этой нашей встречи — не спасение грешника Андросова, а нечто, как вы догадываетесь, гораздо большее. — Я все понимаю, — глухо и как-то рассеянно отозвался Андросов. Эта его внезапная рассеянность встревожила Рудина. Очевидно, именно сейчас Андросов решил, как ему поступить. Именно в эту напряженную до предела минуту дверь распахнулась и в кабинет вошел высокий подполковник. — Вы, оказывается, здесь? — сказал он раздраженно. — Почему не отвечаете по телефону? Вскочивший при его появлении Андросов посмотрел на вмонтированный в стол щиток. — Вон в чем дело: очевидно, я нечаянно задел рычажок переключения… Рудин прекрасно видел, как несколько минут назад Андросов вполне сознательно перевел этот рычажок в верхнее положение. Рудин даже подумал тогда, не включил ли он звукозапись или не зовет ли кого на помощь. Оказывается, Андросов просто отключил телефон, чтобы звонки не помешали их разговору. — Кто это? — спросил подполковник, смотря на Рудина. — Пленный, переданный нам военной комендатурой, — небрежно ответил Андросов. — Когда кончите с ним, зайдите ко мне. — Слушаюсь. Подполковник вышел. Андросов взглянул на Рудина и отвернулся. — Я боялся, — сказал Рудин, — что вы проявите минутное малодушие и на этом наша очень важная беседа оборвется. — Я могу это сделать пятью минутами позже, — угрюмо произнес Андросов. — Насколько я понимаю, это был подполковник Мюллер? — Откуда вы его знаете? — удивился Андросов. Рудин рассмеялся. — Все стоящие внимания обитатели «Сатурна» нам известны. Андросов склонился над столом и опустил голову. — Я отлично понимаю вас, Андросов, — сочувственно заговорил Рудин. — Я верю, что вам нелегко далось решение идти на службу к немцам. Нелегко вам и теперь принять новое решение. Но тогда вы были во власти случайных обстоятельств, которые толкали вас в спину, и выбора у вас, объективно говоря, не было, ибо далеко не каждый в том вашем положении мог бы найти в себе силы и не согнуться от ударов. Но теперь перед вами ясный выбор: либо продолжать идти по этому же пути, отлично зная, что впереди вас ждет пропасть, либо сделать все, чтобы искупить свою вину перед Родиной и своим народом и обрести право на будущее. Решение должно быть принято сейчас же. Я лично готов ко всему. Но моя смерть вас не спасет. Рудин молчал, глядя на Андросова, который продолжал сидеть с низко опущенной головой. После очень долгой паузы, показавшейся Рудину бесконечной, Андросов спросил, не поднимая головы: — Как это будет выглядеть практически? Что я должен делать? — Сделать все, чтобы устроить меня сюда, в «Сатурн». Мы будем вместе с вами работать на благо своей Советской Родины. После этого Андросов долго сидел, не поднимая головы. Лицо его стало белым, как бумага. Потом он выпрямился, посмотрел на Рудина и решительно сказал: — Я согласен. — Я искренне рад за вас, Андросов! Искренне! Рука у Андросова была холодная, как у мертвеца. — Я не знаю, — сказал он с жалкой улыбкой, — что мне теперь с вами делать. — Отправьте меня туда, куда вы отправляете всех проходящих через вас пленных, по поводу которых у вас сложилось мнение, что они могут пригодиться. Потом займитесь проверкой моей версии. Все, что касается моей сдачи в плен в Никольском и бегства из поезда, подтвердится на сто процентов. Затем вы докладываете обо мне начальству. Покажите им письмо моего отца, только скажите, что оно изъято у меня при обыске. А договориться о дальнейшей нашей работе мы еще успеем… Андросов кивнул головой и нажал кнопку звонка.Глава 15
Метель как зарядила с того вечера, когда Рудин был доставлен в «Сатурн», так и не прекращалась уже пятые сутки. В город вошла и прочно поселилась в нем зима во всей своей девственной и чистой красе. Проснувшись утром в арестном помещении «Сатурна», Рудин через окно, почти доверху забитое досками, увидел угол крыши с навьюженным на нем косым сугробом, увидел беснующуюся метель и неожиданно для себя тихо рассмеялся: вот и пришла зима; все идет своим чередом, как надо. За прошедшие четыре дня его дважды вызывали на допрос. Первый раз, кроме Андросова, на допросе присутствовал неизвестный Рудину седоголовый майор, который все время молчал, не сводя глаз с Рудина. Андросов тусклым своим голосом сообщил, что получил подтверждение показаний Рудина, и задал несколько чисто формальных вопросов: год и место рождения, кто отец, мать, где они сейчас? Рудин понял, что он вызван только для показа сидевшему на диване майору. Второй раз Рудина отвели к Андросову вчера — он заполнил опросный лист и написал обязательство «честно и добросовестно выполнять приказы военной разведки Германии». Прочитав написанное Рудиным обязательство, Андросов положил его в стол и с чуть заметной улыбкой сказал: — Теперь и вы в моих руках. Рудин удивленно поднял брови. — Почему я? Ведь вы, Андросов, не у меня в руках. Вы в руках своих собственных. Андросов сообщил Рудину, что в самое ближайшее время с ним будет говорить кто-нибудь из большого начальства. — Будьте осторожны, тут работают не дураки, — тихо сказал он. — Пока все идет нормально. На присутствовавшего здесь в прошлый раз личного референта начальника «Сатурна» Зомбаха вы произвели хорошее впечатление… Зима совсем не радовала полковника Зомбаха. Если до этого зимние холода были для него не больше, чем одним из аргументов в разговорах о положении и перспективах Центрального фронта, то теперь зима стала и его личным бытом. В первый же зимний день он, пока дошел от квартиры до «Сатурна», набрал полные ботинки снега. Пришлось в кабинете переобуваться, посылать домой солдата за сухими носками. И он отдал приказ, чтобы каждое утро расчищали от снега всю улицу, на которой находились «Сатурн» и жилые дома его сотрудников. Вчера Зомбах хотел съездить в Оршу, где после совещания, проведенного начальником штаба, находился командующий 4-й армией фельдмаршал фон Клюге, о котором говорили, что «ключи от Москвы у него в кармане». Шофер сказал, что на легковом «Мерседесе» в Оршу не проедешь, вся дорога занесена, нужны цепи для колес, а их до сих пор не прислали. Комендант «Сатурна» предложил воспользоваться гусеничным тягачом. Зомбах отказался; ему почему-то показалось унизительным прибыть к фельдмаршалу Клюге на тягаче. К счастью, сегодня выяснилось, что Клюге сам приехал сюда проверить один из своих штабов. Зомбах позвонил ему и попросил уделить тридцать минут по очень важному вопросу. И в ответ услышал: — Очень рад буду видеть вас, полковник, сейчас же… Положив трубку, Зомбах долго думал, чем объяснить такую поспешную любезность Клюге. Уже подъезжая к особняку, в котором остановился фельдмаршал, Зомбах продолжал думать об этом, но никакого объяснения так и не нашел. У особняка стояло несколько легковых машин. В вестибюле толпились офицеры разных рангов. Дежурный провел Зомбаха к адъютанту Клюге. Тот, узнав, с кем имеет дело, тотчас прошел за массивную дверь. Спустя минуту он вернулся и, вытянувшись перед Зомбахом, сказал: — Командующий просит извинения, он примет вас через три минуты. Спустя две минуты из кабинета Клюге вышли несколько офицеров. Выходя, они с любопытством посматривали на Зомбаха. Наверно, им было любопытно, из-за кого это командующий так спешно всех их выпроводил. Клюге вышел навстречу Зомбаху с протянутой рукой. — Добрый день, полковник! Рад вас видеть, садитесь. Вот сигары, сигареты. — Спасибо, — Зомбах выдавил на своем каменном лице улыбку. — Я запланировал себе долгую жизнь и не курю. — А я плюнул на все и дымлю, как фабрика, — рассмеялся Клюге. — Один мой полковник подбросил мне утешительную формулу. Он сказал: на войне, если не курить, надо пить. А я как раз из ваших же соображений не пью. — Клюге посмотрел на часы. — Я слушаю вас, полковник. — У нас произошел конфликт со здешним начальством СД, — начал Зомбах. — Вдруг, не предупредив нас, они ликвидировали находившийся в пяти километрах отсюда лагерь военнопленных, из которого мы черпали необходимые нам кадры. — Что значит ликвидировали? — спросил Клюге. — Просто погрузили всех пленных в эшелон и вывезли куда-то на запад. Клюге ворчливо сказал. — Черт знает что! Мы своих раненых не можем вовремя вывезти… — он повернулся к столику с телефонами и схватил одну из трубок. — Полковник Гашке? Здесь — Клюге. Почему ликвидировали местный лагерь военнопленных? Так… так… Хорошо. Мой штаб вы об этом информировали? Так… хорошо, спасибо. — Он положил трубку и повернулся к Зомбаху. — Лагерь, оказывается, не ликвидирован, отсюда только вывезли контингент, чтобы иметь возможность на этом месте построить зимние бараки. Строительство закончится через месяц, и лагерь снова будет наполнен. Вас это устраивает? — Но нам уже теперь необходимо непрерывное поступление пленных. — А лагерь под Гомелем? Это же совсем недалеко. — Но и не близко… — возразил Зомбах. — Когда лагерь рядом, мы имеем возможность вести там повседневные весьма важные для нас наблюдения за пленными. А поездки в Гомель могут попросту срываться из-за тех же снежных заносов, из-за которых я не смог вчера приехать к вам в Оршу. Клюге посмотрел в окно, за которым бушевала вьюга, и вздохнул. — Да, русские вполне могут назвать зиму вторым фронтом. — Неужели она так сильно усложнила наши действия? — осторожно спросил Зомбах. — Очень, — доверительно, как доброму другу, сказал Клюге. — Страдают от нее и техника, и особенно люди. За последние два дня мы имеем сотни обморозившихся солдат. — Значит, это факт? — спросил Зомбах. — А я подверг сомнению донесение своего агента. — Напрасно. Это в Берлине должны знать. — Но ставка, наверное, знает все, — возразил Зомбах, уже начиная догадываться о причинах поспешной любезности фельдмаршала. — Ведь вы со ставкой связаны повседневно. — Связан-то связан, но у нас нет привычки докладывать ставке о подобных неприятных вещах, тем более не имеющих прямого отношения к ходу военных действий, — бросив свой доверительный тон, раздраженно сказал Клюге и добавил поспешно: — Но если и вы тоже будете молчать в сомнении, это будет похоже на заговор лжецов. Теперь Зомбах уже окончательно понял, почему Клюге так захотел его повидать: решил выяснить, доносит ли фюреру разведка о том, о чем сам он сообщать не решается. — О трудностях во время осенней распутицы мы сообщали регулярно, — сказал Зомбах, решив несколько успокоить и обнадежить Клюге. — Могу вас за это только поблагодарить. Кстати, вполне ли точны ваши данные о том, что русские подтягивают к нашему району свежие и достаточно крупные резервы? — Вполне. Данные перепроверены и подтверждены несколькими нашими агентурными точками. — Фюрер об этом тоже знает? — Конечно. Наши данные уже фигурируют в материалах главной ставки. — О, это ничего не значит, — махнул рукой Клюге. — Материалы ставки могли пройти и минуя фюрера. А сейчас, как никогда, фюрер нуждается в абсолютно точной и регулярной информации о нашем фронте. Вам, наверно, известно, полковник, что недавно я был в конфликте с фельдмаршалом Боком по поводу тактической цели группы «Центр». Я придерживался первоначальных планов фюрера, чтобы наши армии остановились на реке Десне, а выход на Москву осуществлять с юга. Но затем победила позиция Браухича, и войска «Центра» атакуют Москву. Браухич склонил к этому решению и фюрера. А для нас, солдат, приказ есть приказ — мы, не считаясь ни с чем, рвемся вперед. Не считаемся мы и с сообщениями о том, что русские подтягивают резервы. — Но ведь и для русских, — сказал Зомбах, — контрнаступление затруднено теми же зимними условиями. — Вы так думаете? — с иронией спросил Клюге. — У русских есть очень точная поговорка: дома и стены помогают. А мы тут в гостях, полковник. Вы не читали случайно мемуары наполеоновского генерала Коленкура? Обязательно прочитайте… — Клюге кивнул головой через плечо. Спросил: — Ваши агенты… там… не прозевают момента, когда готовность русских к контрудару станет вполне реальной? — Не должны. В прифронтовой полосе с той стороны у нас больше десятка хорошо работающих агентов. — Я иногда думаю об этих ваших людях. Смелый народ. И я слышал, все они русские? Это верно? — Да. Почти все. — Таинственная нация, честное слово, таинственная! — Почему? — спросил Зомбах. — Люди, склонные и даже влюбленные в рискованную профессию разведчика, есть в каждой нации. И мы их хорошо готовим, надежно оснащаем, мы много платим тем, кто хорошо работает. Вы помните наши сводки по району Гжатск — Вязьма? — Как же! Как же! — оживился Клюге. — Это была ценнейшая информация, она позволила мне высвободить из боя и перебросить в другое место три дивизии. И силами одной дивизии я сделал то, на что собирался бросить почти всю армию. Это был пример великолепного контакта армии и ее разведки, пользуюсь случаем поблагодарить вас за это. — За этот эпизод ставка наградила наших людей орденами, — сказал Зомбах. — По заслугам, по заслугам, полковник! — быстро проговорил Клюге и снова задумался. — Стремление к такому контакту должно быть и постоянным, и обоюдным, — сказал Зомбах. — Очень досадно, когда сталкиваешься с непониманием и неуважением наших задач. — Что я могу сделать для вас? — Клюге подвинул к себе огромный блокнот. — Не можете ли вы отдать приказ, чтобы пока здешний лагерь будет построен и заполнен, мы получали пленных непосредственно от войск? Мы будем производить отбор, а остальных переправлять в ближайшие лагеря. Клюге сделал размашистую запись в блокноте. — Хорошо, это будет сделано. Вы правы, армия должна помогать вам лучше, но и вы армии тоже. — Мы делаем все, что от нас зависит, — с достоинством ответил Зомбах. — Меньше чем за полгода создать в тылу противника широкую агентурную сеть было делом нелегким. Зомбах и в самом деле был доволен проделанной «Сатурном» работой. И он был уверен, что если бы не вечные интриги службы безопасности да еще холодок в отношениях с армейской верхушкой, дело можно было бы развернуть еще лучше. В этом смысле Зомбах возлагал большие надежды на этот свой разговор с фельдмаршалом Клюге. — Вы несете большие потери? — спросил Клюге. — Значительная убыль для нашей работы естественна. Главным образом потери происходят при переходе через фронт. Вот и здесь, позволю себе заметить, помощь нам армии могла бы быть значительно лучшей. — А как же мы можем помочь? — спросил Клюге. — В настоящее время при переходе фронта наши люди могут рассчитывать лишь на то, что свои не выстрелят им в спину. Но бывало и такое. — Не может быть! Где, когда? — В сентябре на участке сто девятой дивизии. Командир дивизии по нашей просьбе будто бы отдал соответствующий приказ, но приказ почему-то не дошел до флангов дивизии, и мы потеряли двух ценных, хорошо подготовленных агентов. Их застрелили наши солдаты. — Почему об этом случае не доложили мне? — Шифровка вам была послана. — Я расследую это. — Клюге сделал запись в блокноте и, отшвырнув карандаш, сказал: — В свою очередь просьба к вам: будьте до конца честны в сводках, которые достигают стола фюрера. Вы понимаете меня? — Вполне. — Армия не забудет этой вашей помощи ей. — Клюге встал. — Я буду позванивать вам, а вы звоните мне, не стесняйтесь, я хочу иметь с вами, полковник, настоящий деловой контакт. — Клюге протянул руку. — До свидания, полковник, желаю успеха. — Взаимно. Зомбах вернулся в «Сатурн» в хорошем настроении. Разговор с Клюге получился интересным и весьма обнадеживающим. Зима — все же опасность побочная: армия с ней справится. Надо немедленно сообщить об этом разговоре Канарису, подчеркнув просьбу Клюге относительно честного информирования фюрера. Зомбах зашел в кабинет своего заместителя Мюллера и рассказал ему о встрече с Клюге. Он рассказал все, кроме того, что собирается подчеркнуть в донесении Канарису. — Когда им становится плохо, они вспоминают о разведке, — съязвил Мюллер. — Кажется, еще старик Николаи сказал, что армия любит делиться с разведкой только поражениями. — Неплохо сказано, — усмехнулся Зомбах. — Что нового? Мюллер раскрыл лежавшую перед ним папку и вынул из нее два оранжевых листка, на каких печатались расшифрованные донесения агентов. — Два интересных донесения, — сказал он. — Агент Иван сообщает, что за истекшие сутки из Сибири к Москве проследовало тринадцать эшелонов, то есть на два эшелона больше, чем вчера, и на пять больше, чем третьего дня. Второе — от точки «Оскар». Вторично утверждает, что ничего похожего на голод в Москве не наблюдается. — Мюллер положил шифровки в папку. — Я думаю, что оба эти донесения нужно включить в сводку номер один. Зомбах вспомнил просьбу Клюге и распорядился включить в главную сводку только донесение о сибирских эшелонах. Незачем лезть на рожон. Геббельс в «Фелькишер беобахтер» ежедневно расписывает голодающую Москву, и в конце концов сам этот факт, тем более что он вовсе и не факт, никакого значения сейчас для немецкой армии не имеет. Мюллер не возражал. Он и сам думал так же, но хотел заручиться поддержкой начальника «Сатурна». — Остальные точки, — сказал Мюллер, — точно сговорились передавать чепуху. Точка «Южная» нашла нужным радировать о пожаре в керосиновой лавке. — Может, это дело их рук? — спросил Зомбах. — Да нет же, они бы об этом сообщили. Доносят, как репортеры в хронике: «Сгорела керосиновая лавка». Я дал указание Фогелю, чтобы он всем этим репортерам сделал строгое внушение. — Только пусть он это делает мягче, без ругани, которая может обидеть агентов. Прошу вас, проследите за этим. Что еще? — Андросов докладывает, что у него есть, как он выразился, любопытный и очень стоящий экземпляр. Он настаивает, чтобы мы сами поговорили с этим человеком. — Откуда он его взял? — Прислали из военной комендатуры. — С чего бы это они вспомнили о нас? — удивился Зомбах. — Чистая случайность, — пояснил Мюллер. — Наш Грейс дружит с каким-то майором из комендатуры, и тот сделал ему этот подарок. — Ну что ж, учитывая наш голод на кадры, давайте посмотрим, что за экземпляр. Минут через тридцать пусть его доставят ко мне. Приходите. Зомбах написал личное донесение Канарису о разговоре с Клюге. Как всегда, он абсолютно точно рассчитал время. Только из его кабинета вышел шифровальщик, унесший донесение Канарису, как в дверях появился Андросов. — Человек, о котором вам говорил подполковник Мюллер, здесь, — доложил Андросов. — Прикажете ввести? — Подождите, сначала расскажите, что он собой представляет. В это время в кабинет вошел Мюллер. — Это он сидит у дверей? — обратился он к Андросову. — Да. — Морда симпатичная, похож на какого-то нашего киноартиста, из-за этого мне кажется, что я его где-то видел. — Вы видели его у меня в кабинете, — сказал Андросов. — Помните, когда я не отвечал по телефону и вы вошли узнать, в чем дело. А симпатичный он и в другом, для нас более важном, — почтительно улыбнулся Андросов. — Посмотрим, — хмуро бросил Зомбах. — Расскажите о нем. Андросов четко, без лишних слов изложил версию Рудина-Крамера и сообщил, что проверка того, что можно было проверить, показания Крамера подтвердила. — А что? — обратился к Мюллеру Зомбах. — Я верю в такой зов немецкой крови. Письмо отца у вас? Ну-ка покажите. Андросов вынул из своей папки и протянул Зомбаху письмо. Тот исследовал отдельно конверт, потом начал читать письмо. — Да, это письмо писал немец… — Зомбах подумал и сказал Мюллеру: — Между прочим, мы эту большевистскую республику немцев Поволжья как резерв кадров использовали плохо. — Об этих наших интересах, — сказал Мюллер, — большевики своевременно подумали и приняли меры. Республика эта стала для нас недоступной. — Ах, эти несносные большевики! — рассмеялся Зомбах, которого еще не покинуло хорошее настроение. Он обратился к Андросову: — Давайте сюда вашего красного немца… Первый вопрос Рудину задал Зомбах: — Где и в какой форме вы рассчитываете сотрудничать с нами? Рудин долго не отвечал, делая вид, будто он напряженно обдумывает ответ. — Вы задали мне самый трудный вопрос… — пробормотал он и, помолчав еще, спросил: — Можно ответить мне на этот вопрос позже?.. Понимаете, я был готов ко всему, что вы мне сами предложите, о выборе я и не помышлял, но раз вы мне предоставляете эту возможность, я хочу обдумать как следует. — Какая причина толкнула вас перейти к нам? — спросил Зомбах. — Было несколько причин, — не торопясь, с паузами ответил Рудин. — Здесь и письмо отца, которое еще раз напомнило мне, какая кровь течет в моих жилах; здесь и хамское отношение ко мне командования партизанского отряда, куда меня забросили; здесь и… — Почему вас не любило командование отряда? — перебил его Мюллер. — Любовь или нелюбовь — это не то определение, — скромно улыбнулся Рудин. — За хамством ко мне стоял средний уровень культуры моих начальников. — То есть? — не понял Зомбах. — Почти всегда люди среднего уровня не любят людей образованных, имеющих это явное превосходство над ними. — Почему? Наоборот, более естественно их уважение к такому человеку, — сказал Зомбах. — Да, да, — закивал головой Рудин, — где угодно, только не в России. Проследите трагическую судьбу умных людей России во все времена ее истории. В основе этих трагедий то, что облеченные властью посредственности не признавали ум и талант этих людей. Пушкин, Шевченко, Лермонтов, Некрасов. В России неприязнь клики людей среднего уровня к уму сложилась исторически. — Рудин улыбнулся. — Я, конечно, не причисляю себя к таким гениям, как Пушкин, и моя трагедия в сравнении с его трагедией — песчинка, но для каждого человека своя боль — самая больная. Командиру отряда не нравилось во мне все: и то, что я знаю немецкий язык, а он его не знает; и то, что я люблю книги, а он каждый свободный час заваливается спать; и то, как я разговариваю и не прибегаю, как он, к матерной ругани. Ну и уж, конечно, то, что я по крови наполовину немец. Они называли меня Полуфриц и делали вид, что не знают другого имени. Часто я был не согласен с командиром по поводу действий отряда, но это менее существенно. В конце концов за отряд отвечал он, а не я. А главное — у меня не выходили из головы слова отца, и с каждым днем я чувствовал себя в отряде все более чужим. В конце концов я увидел, что оставаться там мне не по силам. Я мог однажды сорваться и погибнуть. И тогда я сдался в плен… Рудину казалось, что Зомбах слушает его не только с интересом, но и с сочувствием. А вот Мюллер — тот не сводил с него холодного прищуренного взгляда. Но это были разведчики-профессионалы, и точно определить, что они сейчас думают на самом деле, невозможно. Было видно, как нервничал сидевший в стороне Андросов. Он так сжимал в руках папку, что пальцы у него стали белыми. — Разрешите мне теперь ответить на ваш первый вопрос? — обратился Рудин к Зомбаху. Полковник благосклонно кивнул. — Все, что я сейчас сказал, и есть часть ответа на первый ваш вопрос. Я нахожусь здесь в нашем… простите, в вашем тылу… — смущенно поправился Рудин. — Все дни войны я наблюдал поистине грандиозный размах действий немецкой армии и ее оккупационного аппарата. Но, с другой стороны, я не мог не видеть досадных оплошностей и промахов, которые происходили от незнания специфики Советской России. Именно Советской, а не просто России. Вы меня простите за смелость, но мне кажется, что многие действующие здесь представители Германии изучали Россию только по Достоевскому. Зомбах не смог удержать улыбки. Он вспомнил, как Канарис на одном совещании сказал, что не в силах понять русскую душу в том ее виде, как она раскрыта Достоевским, и, кроме того, надо полагать, что большевики вывернули эту душу наизнанку и немцам придется иметь дело черт знает с чем… — Можете вы привести хоть один пример из этих ваших наблюдений? — попросил Мюллер. — Сколько угодно, — с готовностью ответил Рудин, чуть повернувшись к Мюллеру. — Например, действия оккупационного аппарата по отношению к местному населению. Безжалостность и жестокость по отношению к коммунистам и ко всем их прихлебателям — это трезвая необходимость. Германия должна убрать с этой земли все, что было главной опорой советского режима. Но она, эта жестокость, не должна быть безжалостной и неразборчивой по отношению ко всем людям, живущим на этой земле. Когда в качестве заложников расстреливают наугад схваченных жителей какой-нибудь деревни, иногда, даже не узнав их фамилии, мы… простите, вы в этой деревне из-за каждого расстрелянного приобретаете столько врагов, сколько у этого расстрелянного друзей и родственников. Прославленная покорность русского мужика оканчивается там, где он начинает озлобляться. Еще пример, даже просто вопрос: расстреливать ли заложников на глазах у всей деревни или делать это в другом месте, оставив родственникам право надеяться на лучшее? Опять же учитывая классическую долготерпимость русского человека. — Гестапо обязано выполнять приказ фюрера о расчистке занятых нами просторов России, — ровным голосом сказал Мюллер. — Я понимаю это, — подхватил Рудин. — Но не лучше ли проделывать это постепенно, а главное — так, чтобы не озлоблять население, не создавать этим опасность для тыла немецкой армии? Вот и командир нашего партизанского отряда, как только узнавал, что в какой-нибудь деревне произведена жестокая расправа над крестьянами, немедленно посылал туда своих людей и получал оттуда и пополнение отряда, и продовольствие. — Рудин сказал все это, глядя прямо в прищуренные глаза Мюллера, и тот первый отвел взгляд в сторону. Против того, что сказал этот полунемец, возразить было нечего. Обо всем этом поднимался вопрос и на недавнем секретном совещании в Минске, где Мюллер присутствовал. Зомбах смотрел на Рудина с возрастающим интересом. Да, у этого красивого парня башка варит. Ему нравилась еще и классически немецкая внешность Рудина. В самом деле, он похож на какого-то киноартиста. Зомбаху нравилось и то, что он говорил. Ведь не дальше как две недели назад, когда Канарис прилетал в «Сатурн», Зомбах сам говорил ему, что гестапо, излишне и торопливо усердствуя, усложняет положение в тылу немецкой армии. Правда, Канарис как будто не обратил на это никакого внимания и отделался шуткой, что за действия гестапо он не отвечает… — Или взять вопрос о частной торговле в зоне оккупации, — продолжал Рудин. — Русские привыкли к полному отсутствию частной торговли. Вы ее восстановили, но не подумали, как ограничить алчность торговцев. И что получилось? Людям жить трудно, достать что-нибудь для нормальной жизни — целая проблема. У частников все есть, но они дерут с обывателей три шкуры. Обыватель клянет торговцев, но заодно и тех, кто дал им волю. Разве нельзя обуздать частников? Можно и нужно. Зомбах и Мюллер переглянулись. Это же просто удивительно! Оба они вспомнили недавно полученную оккупационными властями специальную директиву по поводу контроля за ценами и источниками товаров частных торговцев. — Ну хорошо, — сказал Зомбах. — Вы говорите любопытные вещи, но они к нашей работе не имеют никакого отношения. Вы представляете себе ясно, где вы находитесь? — Безусловно. Мне все разъяснили. — Рудин посмотрел в сторону Андросова. — Ну так как же вы представляете себе сотрудничество с нами? — Как? — удивился Рудин и недоумевающе посмотрел на Андросова. — Я ведь уже подписал обязательство выполнять приказы немецкой разведки. Так что я жду приказа, и все… — Мы вас пошлем в качестве нашего агента в партизанский отряд. Согласны? — спросил Мюллер, не сводя глаз с Рудина. — В принципе согласен, — после некоторого раздумья ответил Рудин и, помолчав, продолжал: — Однако мне кажется, что при засылке своих агентов в партизанские отряды вы иногда не учитываете типичные черты военного времени — подозрительности. Нельзя схватить партизана, уговорить его служить Германии и отправить его туда, где он находился до плена. Категорически нельзя. Более правдиво — заслать его совсем в другой район. У нас в отряде рассказывали, как вы вернули одного партизана в отряд, что находится в Задвинском лесу. Его там потрясли, он все рассказал, и его повесили на осине у самой шоссейной дороги да еще прикололи к пиджаку надпись: «Судьба предателя». У меня нет желания последовать за ним. Уж если это обязательно необходимо, забросьте меня к партизанам, которые находятся подальше от моего отряда, и я вам подберу там нужных сотрудников. — Это надо обдумать, — сказал Зомбах. — Давайте пока закончим. Я прошу вас, Крамер, выйти и подождать в приемной. А вы, Андросов, останьтесь. Андросов вышел из кабинета Зомбаха спустя полчаса и на ходу сухо бросил Рудину: — Пройдите ко мне. В своем кабинете Андросов, как совсем обессилевший человек, тихо опустился в кресло. — Ну знаете ли… — шепотом произнес он. — А что такое? — улыбнулся Рудин. — Все как будто идет нормально. Или я ошибаюсь? — Больше, чем нормально. Зомбах хотел, чтобы вы сейчас же начали работать здесь, в аппарате, но Мюллер настоял, чтобы сначала вы отправились в партизанский отряд. — Это не страшно. Мюллер, я вижу, очень насторожен, а он не дурак. Надо дать им возможность меня проверить. Нет, нет, все идет хорошо. Спасибо. На каком режиме меня будут держать? — Приказано определить вас в общежитие при нашей разведшколе, это на территории гарнизона. — Выход в город разрешается? — Как и всем курсантам, только в воскресенье и только с двенадцати до трех. — Негусто, ноничего, управлюсь. Был разговор, в какой отряд посылают? — Мюллер предложил как раз в тот отряд в Задвинском лесу, про который вы говорили. — Прекрасно! А какой у нас сегодня день? — Четверг. — Надеюсь, я могу затянуть свою подготовку, чтобы иметь хоть одно воскресенье с выходом в город? — Конечно. — Тогда все в полном порядке…Пять важных радиошифровок.
От Бабакина — Маркову «Торговля идет нормально. Связи с Кравцовым по-прежнему нет. Сегодня было свидание с Рудиным. Далее следует переданный им для вас текст: «Все в полном порядке. Андросов согласился и уже сделал для меня многое. Его письменное обязательство оставляю у Бабакина. В самое ближайшее время меня забросят в Задвинский лес в отряд, где в конце лета был повешен изменник. Я должен завербовать там агента. Это задание для меня экзамен, и если я его выдержу, по всем данным, буду взят в аппарат. Прошу обеспечить все необходимое для этой операции. Привет. Рудин». Рудин очень торопился, ничего к его тексту прибавить не могу. Обязательство Андросова перешлю при ближайшей возможности. Привет. Бабакин».
От Маркова — в Москву, Старкову «Только что через Бабакина получил первую радиограмму от Рудина. У него все в полном порядке. Андросов согласился и уже работает. Рудина хотят проверить — посылают с заданием к партизанам. Обеспечиваю эту операцию и подключаю в нее находящегося в резерве Добрынина. Дальнейшее продвижение Кравцова происходит пока медленно. Хотя данных об организации противником широкой и тщательной службы радиопеленгации нет, до возможного минимума сокращаю работу своей рации и буду выходить в эфир из разных мест. Перехожу на использование каналов связи с участием посыльных и почтовых ящиков. Привет. Марков».
От Маркова — товарищу Алексею «В самое ближайшее время вражеские разведорганы забросят своего агента в партизанский отряд, действующий в Задвинском лесу. Это будет наш человек, о чем надо срочно предупредить только руководство отряда. Подробности им объяснит сам заброшенный. Операция имеет крайне важное значение. В целях наилучшего ее обеспечения нахожу необходимым немедленно перебросить в тот отряд своего представителя, который в настоящее время находится в деревне Стогово. Сообщите, возможно ли установить с отрядом предварительный контакт. Начиная с 20-го числа переходим на условленные каналы связи. Радиосвязь только в самых необходимых случаях, но слушаем друг друга, как и до сих пор, в четырех поясах времени. Привет. Марков».
От товарища Алексея — Маркову «Командиру отряда Лещевскому даны необходимые указания и лично на него возложена ответственность за успех вашего дела. Представитель отряда будет ждать вашего человека завтра с 19 до 20 часов возле развалин казачинской церкви, что примерно в пяти километрах на запад от Стогова. Пароль вашего человека: «Привет «верующему». Отзыв: «Бога бояться — не грешить». Подтвердите выход вашего человека завтра. Привет. Алексей».
Из Москвы — Маркову «При первой же возможности передайте Рудину сердечный привет и пожелания успехов. Держите меня в курсе всех его дел, в том числе незначительных. Находка Савушкина может оказаться перспективной. Его связь с Хорманом развивайте и закрепляйте. Что у Кравцова? Хозяйка и тюремный архив в Смоленске давно приготовлены, но до сих пор там никто не был. Решение в отношении радиосвязи правильное, но мы слушаем вас по-прежнему круглосуточно. Учитывая громадную важность для нас точки Бабакина и то, что он находится в городе, насыщенном радиослужбой противника, необходимо, чтобы и он использовал свою рацию только в особо важных случаях, требующих срочности действий, и переходил на использование связных. Привет. Старков».
Глава 16
Ровно в девять ноль-ноль Кравцов, как было ему приказано, явился в гестапо. Старательно сколотив снег с сапог, он подошел к дежурному. — Мне приказано оберштурмбаннфюрером Клейнером быть здесь в девять утра. Фамилия Клейнера подействовала, но все остальное дежурный явно не понял. — Айн момент, — пробормотал он и вызвал по телефону переводчика. Явился пожилой флегматичный дядя. — Узнайте, что надо этому человеку, — обратился к нему дежурный. Кравцов сказал переводчику, по чьему приказанию он явился. Тот перевел все это дежурному. — Айн момент, — улыбнулся Кравцову дежурный и позвонил адъютанту Клейнера. Доложив о посетителе, он выслушал, что ему сказали, положил трубку и повернулся к Кравцову. На лице у него уже не было никакого уважения к посетителю. Он кивнул переводчику: — Скажите ему, чтобы он вот там подождал. Кравцов сел на обшарпанный деревянный диван, видимо, привезенный сюда с вокзала, на спинке дивана было клеймо «МББЖД». В вестибюле становилось все оживленнее. Шли на работу сотрудники, многие из них были в штатском, а их ранги можно было угадать только по степени небрежности, с какой они козыряли дежурному и как тот им отвечал. Кравцов пристально наблюдал за всем вокруг и старался понять, почему сегодня с ним обошлись так небрежно. Он находил всякие объяснения этому, но только одно, самое тревожное, в которое больше всего не хотелось верить, казалось ему самым реальным: очевидно, они немедленно дали указание в Смоленск, а наши не успели привести в боевую готовность ни «хозяйку дома», ни тюремный архив. Из Смоленска пришло соответствующее донесение, у гестаповцев, естественно, возникло недоверие ко всему, что он сообщил им о себе. В характере Кравцова была черта, которую Марков иронически называл «недержание решительности». Когда в группе обсуждались очень рискованные действия Кравцова в операции по обеспечению встречи Маркова с товарищем Алексеем, Марков несколько раз спрашивал у него: «Ну а что было бы, если бы у людей товарища Алексея не оказалось больше выдержки, чем у вас?» Кравцов молчал. Что он мог ответить? Он еще долго после той истории вспоминал сцену в хате, и от одного этого воспоминания у него ладонь делалась влажной, как в ту минуту, когда он сжимал в ней приготовленную к броску гранату. А Марков своим ровным въедливым голосом уже спрашивал: «Как вы могли отправить в деревню солдата, не снабдив его паролем?» И снова Кравцов молчал. То, что он допустил крупный просчет, ему было ясно. Самое обидное, что он не только Маркову, но и самому себе не мог объяснить, как он не подумал тогда о таких простых вещах. «Снова и снова недержание решительности…» — со злостью сказал Марков. Сейчас, сидя в вестибюле в гестапо, Кравцов старался как можно спокойнее обдумать свое положение. Вдруг дежурного точно пружина подбросила. Вытянувшись в струну, он поедал глазами вошедшего с улицы высокого мужчину в длинном кожаном пальто с запорошенным снегом воротником. Это был Клейнер. Кравцов тоже вскочил, умышленно неловко и шумно. Клейнер, на ходу стряхивая снег с воротника, безразлично взглянул на Кравцова, прошел мимо, тяжело поднялся по первому пролету лестницы и исчез за ее поворотом. Дежурный насмешливо смотрел на стоящего руки по швам Кравцова. «Вот в чем дело, — обрадованно думал Кравцов, снова садясь на диван, — я приперся, когда Клейнера еще не было, а без него просто никто не знал, что со мной делать». И действительно, минут через десять пришел уже знакомый ему гестаповец Циммер. Он издали рукой позвал Кравцова, сказав дежурному: «Это ко мне». Они зашли в маленький кабинет, в котором стояли простецкий стол без тумб и два венских стула. Один из стульев был связан проволокой. Словом, ясно было, что Циммер — птица некрупная. Он, наверное, догадался, что думает Кравцов, видя его кабинет, вдруг надулся, как индюк, и начал корчить из себя большого начальника. — Что же мне, Коноплев, делать с вами? — процедил он сквозь зубы. Между прочим, он действительно не знал, что ему делать с Кравцовым. Клейнер вызвал его и сказал: «Займитесь этим человеком», — а что это значит, не пояснил. Телеграмму в Смоленск Циммер послал только сейчас, потому что вчера целый день Клейнеру было некогда и нельзя было получить у него визу, а без визы отдел связи телеграмму не принимал. В общем, все показывают свою власть, всем некогда, а он, Циммер, должен придумывать, чем заниматься с этим русским. Циммер был случайным человеком в гестапо. Чтобы спасти от фронта, его устроил туда дядя, известный в Германии писатель, обласканный самим Гитлером за книгу, воспевающую могущество нации. Циммер обиженно думал, что дядя мог бы позаботиться и о звании для своего племянничка. А то вот еле-еле дали ему унтерштурмфюрера и держат на самой грязной работе. Это просто проклятье, как ему не везет. Раньше тот же дядя устроил его в Гейдельбергский университет. Попал он на факультет славяноведения, где ежегодно был недобор студентов. Выучил тяжкий, как свинец, русский язык. Другие со знанием этого языка занимают теперь большие посты, а ему приходится возиться со всякими типами вроде вот этого Коноплева… Тем не менее Циммер старался. Ему чертовски хотелось показать всем выскочкам, что он не лыком шит. Кто знает, кто ведает, а вдруг этот Коноплев окажется его золотой находкой? Недаром же им заинтересовался сам Клейнер… — Ну что же вы хотите сказать мне, Коноплев? — важно спросил Циммер, заглянув в чернильницу. Кравцов понимал, что гестаповец не знает, что с ним делать, и решил ему помочь. — Поручите мне какую-нибудь работу, чисто техническую, просто, чтоб я не бездельничал, — почтительно попросил Кравцов. Циммер решительно выдвинул единственный ящик стола и достал из него какую-то бумагу. — Вот мы получили на днях заявление без подписи, — сказал он. — Клейнер поручил мне разобраться, а я что-то ничего тут не пойму. Прочтите, пожалуйста. Кравцов начал читать удивительнейший по своей гнусности документ:«Заявление В немецкое жандармское управление города — гестапо от непримиримого врага коммунизма и его жертвы, в прошлом верного слуги монархии Желая верноподданно содействовать беспощадной расправе не только над иродами-коммунистами, но и над всеми их прислужниками, нижайше доношу о нижеследующем: 1. Обратите ваше внимание и упрячьте в тюрьму Ганушкину Марию Филатовну, проживающую по Успенскому переулку в доме номер шесть. Находясь в летах и состоя на большевистской пенсии, эта особа дни и ночи общественно действовала при детском саде, что на Пролетарской улице, и тем самым содействовала коммунистам в отлучении детей от родителей и Церкви и вдобавок обучала их гнусным песням. 2. Семенихин Павел Ильич, проживающий по 3-й Первомайской, д. 24. С утра до ночи ходил этот тип по домам, брал за горло агитациями про коммунизм и под смерть требовал с людей деньги для коммунистов…»Кравцов усмехнулся: «Да, трудновато, конечно, немцам разобраться, о ком тут идет речь». — Вам что-нибудь понятно? — спросил Циммер. — По-моему, он ненормальный, — сказал Кравцов. — Старуха-пенсионерка, работающая с детьми; мелкий чиновник по страхованию жизни — разве это опасность для великой Германии и ее армии? Посмотрим, что дальше.
«3. Стародубцев Егор Ильич, проживающий по Кирпичной улице, д. 17. По заданию коммунистов он калечил природу, случал яблоню с грушей, вишню с рябиной и так далее. За эту темную деятельность коммунисты дали ему звание мичуринца и освободили его от всех налогов при наличии у него большого плодово-ягодного сада…»— Бывает же так! — рассмеялся Кравцов. — До чего же земля тесна! Он тут пишет про человека, у которого я живу. Это же смешно. Нашла, как говорят у нас, коса на камень. Мой-то хозяин — полный псих, а этот сумасшедший про него как раз и пишет, что он пособник коммунистов. Ну и дела! — Кравцов небрежно бросил донос на стол. — Я тоже думал, что тут что-то нелепое, — важно сказал Циммер, беря в руки заявление. — Но что мне с ним делать? Эта бумага взята на контроль, и надо официально отвечать, что по ней сделано. — Знаете что? Для того чтобы вы могли ответить обоснованно, давайте я в течение дня сбегаю по всем указанным здесь адресам и проверю, что это за люди. К вечеру я представлю вам официальную справку. Циммер колебался. — А как же вы объясните свое появление, почему вы занимаетесь этим заявлением? — Если что, я даю ваш телефон: мол, пожалуйста, проверьте, я имею поручение. Вы сходите сейчас к Клейнеру и согласуйте с ним это. Циммер ушел и через несколько минут вернулся. — Начальник занят, но его адъютант говорит, что это можно сделать. Только адреса вы выпишите, заявление должно остаться у меня. Кравцов выписывал адреса и вдруг в самом конце заявления обнаружил оплошность анонима, которая могла помочь его отыскать. Он писал: «Из окна своего вижу православный собор, его святые врата, и дума моя рвется с мольбою к Богу, чтобы он вместе с вами покарал коммунистов, погубивших Россию…» Кравцов мгновенно принял решение. …Он вышел на небольшую площадь, где находился православный собор. Остановившись возле его ворот, смотрел, где может быть то окно, через которое доносчик смотрит на храм и его святые врата. Прямо против церкви стоял старый приземистый каменный дом с подслеповатыми окнами. «Одно из этих окон его», — с уверенностью решил Кравцов и направился к дому. Войдя в дом через боковое крыльцо, Кравцов очутился в темном, пахнущем уборной коридоре. Приглядевшись, он увидел дверь и решительно в нее постучал. Никто не ответил. Кравцов толкнул дверь и вошел в комнату. У стола сидели две женщины. Они испуганно смотрели на него. — Чего не отзываетесь? — грубо спросил Кравцов. — Я из гестапо. Кто здесь живет? — Мы живем, — ответила одна из женщин. Кравцов оглядел захламленную комнату. — Да, к вам никого не поселишь. У кого тут есть лишняя площадь? — Да где ей тут быть, лишней? — осмелев, заговорила женщина. — Мы сами поселенные тут как погорельцы. — Кроме одного, — оживилась вдруг женщина. — Вот у него-то как раз самая большая комната, раз в пять больше нашей. — Кто такой? — Бывший церковный староста Михайловский. Вы только поглядите, как он живет! Тут же все говорят, что он в соборе ценности с икон ободрал и теперь меняет их на продукты. — Где его комната? — строго спросил Кравцов. — Через одну от нашей. Налево. Кравцов вошел к Михайловскому без стука. Два окна комнаты были занавешены какой-то одеждой. В дальнем углу трепетал кровавый язычок лампады, чуть освещавший вытаращенные глаза святого на иконе. Кравцов подошел к окнам и сорвал затемнение. На старой деревянной кровати красного дерева лежал старик с благообразной белой бородкой. Он со страхом смотрел на Кравцова. — Что… что вам надо? — с трудом выговорил он. — Михайловский? — Да. — Вставайте! Я из гестапо. Михайловский вскочил с постели и, торопясь, начал натягивать штаны. — Сей момент… сей момент… — бормотал он. — Садитесь сюда. Так. — Кравцов вынул из кармана лист бумаги с выписками из доноса и, не давая старику опомниться, строго сказал: — Вы написали нам заявление? Почему без подписи? — Да, так уж… подумал… а вдруг… — ответил, заикаясь, Михайловский. — Убедились, что от нас скрыться нельзя? — Ну как же, как же! Я же и уповаю на ваше могущество. — Уповаете, значит? Уповаете, а сами вставляете нам палки в колеса? — повысил голос Кравцов. — Боже меня упаси! Да что вы! Да как же! — А так. Мы с утра до утра ловим врагов настоящих, опасных, а вы решили отвлечь наши силы на старуху из детского сада, на полоумного садовника и на прочую мелкую шваль. Думаете, нам непонятно, зачем вы это делаете? Блеклые глаза Михайловского налились ужасом, голова как повернулась налево, так и застыла, точно столбняк его хватил. — Я этого не хотел, видит Всевышний, не хотел, — пролепетал он. — Хотел или не хотел — это на вашей темной душе, а факт налицо — попытка повредить работе гестапо. И за это придется отвечать, мы шутить не любим! Михайловского одолела икота. — Извиняюсь… премного извиняюсь… Это от нервов, — прошептал старик, схватившись руками за стол. — Вот ручка и бумага, — Кравцов еле сдерживал смех. — Пишите, я продиктую… — Боже мой, боже мой! — лопотал Михайловский, пытаясь взять ручку непослушными пальцами. — Слушаю-с. — Пишите: «Я, Михайловский, сознаюсь, что послал в гестапо заявление без подписи, желая помешать работе немецкой администрации…» Михайловский соскользнул со стула и встал на колени. — Христом богом клянусь! Не думал! Пожалейте старого человека! Лишил бог разума на старости! К стопам вашим припадаю! — выкрикивал он, задыхаясь. Кравцов выдержал паузу и сказал: — Ладно. Хватит. Пишите так… — он подождал, пока старик снова уселся за стол. — Значит, сознаюсь и так далее, а потом напишите так: «Письмо послал, не подумав о том, что сообщал о всяких мелких людях, не представляющих опасности новому порядку, как не думал и о том, что я мог направить гестапо по ложному пути и отвлечь от настоящих врагов Германии. За это приношу свои глубокие искренние извинения и прошу не привлекать к ответственности, учитывая мой преклонный возраст». Подпись и чтоб разборчиво, — приказал Кравцов. Михайловский расписался. Кравцов взял бумажку, аккуратно свернул ее и положил в карман. Михайловский судорожно вздыхал и мелко крестился, глядя на лампаду. — Подождите, рано еще Бога благодарить. Где ценности, которые вы украли из собора? Глаза у старика выкатились на лоб: — Не брал… свято слово, не брал! Перед Богом, вот перед ликом Николая-угодника клятву даю! — Ну-ну, — усмехнулся Кравцов. — Угодник вам, лжецу и вору, может, и поверит, но гестапо — нет! — Кравцов ударил кулаком по столу. — Гадина! В то время как все честные люди отдают последнее, чтобы помочь Германии в ее священной борьбе с большевиками, он ворует ценности, чтобы жрать масло и писать вредительские донесения! Собирайся и мигом! Мы тебе покажем, что такое гестапо и чем оно занимается. Ну быстро! Михайловский встал со стула, его качнуло и он завыл высоким бабьим голосом. — Молчать! — крикнул Кравцов. Старик умолк. — Если хочешь жить, тварь проклятая, ценности — на стол. Ну? Михайловский сделал несколько шагов и повалился на постель. — Здесь они, — пробормотал он, показывая на перину под собой. — Вынимай и клади на стол. Живо! Старик сполз с постели и трясущимися руками стянул на пол перину. Под ней на досках лежали куски иконных риз, большой крест с цепью и сверток в белой тряпке. — Клади на стол, вор паршивый. Старик положил ценности на стол. — Здесь не все, — убежденно сказал Кравцов. — Выходит, жить тебе надоело? Одевайся. Старик прошел в угол комнаты к стоявшему там пузатому самовару, открыл крышку и вытащил оттуда золотую цепь, крест, кадильницу, чаши. — Теперь все, — выдохнул старец. — Стреляйте, не стреляйте — все. — Садись, негодяй, к столу. Пиши! Если что тебя и спасет, так только чистосердечное признание. Ах ты, крыса церковная, Бога ограбил! — Нечистый попутал… нечистый в грех склонил… — лепетал старик. — Пиши: «Я, Михайловский, произвел кражу церковных ценностей в православном соборе». Написал? Так. Дальше: «Сознаваясь в этом преступлении, передаю похищенные мной ценности гестапо на укрепление великой Германии. Да здравствует Адольф Гитлер!» Написал? Подпишись разборчиво. Давай сюда. Спрятав и эту бумажку, Кравцов пересчитал ценности и написал расписку: «По поручению гестапо я, Коноплев, принял от гражданина Михайловского похищенные им в церкви ценности в количестве тридцати двух предметов». — Вот тебе, гадина, расписка, мы не воры, как ты. И завтра утром придешь в гестапо, получишь на эту расписку печать. Спросишь там господина Циммера. Запомнил? — Циммера, — прошелестел старец. — Правильно. Не вздумай скрыться, под землей найдем, ворюга. Кравцов завернул в скатерть ценности и ушел… Когда Кравцов в комнате Циммера развязал свой узел и высыпал на стол его содержимое, унтерштурмфюрер побледнел. Выслушав рассказ Кравцова, он немедленно позвонил Клейнеру. — Прошу извинить меня, господин оберст, но я очень прошу вас зайти ко мне. Чрезвычайно важное и необычное дело. Пришел Клейнер. Он выслушал рассказ Кравцова, не сводя глаз с рассыпанных на столе блестящих вещей, и сделал вид, будто ничто его не удивляет. — Я благодарю вас, Коноплев, за эту очень полезную для Германии операцию, — сказал он и обратился к Циммеру: — Отнесите это ко мне в кабинет. До свидания, — он кивнул Кравцову и вышел.
Глава 17
Савушкин продолжал возиться с немецким инженером Хорманом. Он думал, что эта его операция будет совсем не длительной: наша авиация разобьет новый аэродром, а он получит другое, более интересное задание. Но почти готовый аэродром почему-то не бомбили, а Москва требовала продолжать коммерческий альянс с инженером. Савушкин ведь не знал, как далеко была нацелена Москвой проводимая им операция. Уж очень противный тип этот Хорман! Прямо не человек, а ходячая коллекция пороков. Все в нем есть: и жадность, и развращенность, и непроходящая склонность к спиртному, и даже элементарная физическая нечистоплотность. Вечно от него пахнет кислым потом и каким-то духовитым ромом, который он очень любил. Савушкин заметил, что даже его коллеги с ним в быту не общаются. Но, надо быть справедливым, Хорман удивительно преображался, когда занимался своим инженерным делом. В последние дни Савушкин уже имел возможность бывать там, где строился аэродром, и не раз видел, как инженер руководил работами и как почтительно, с каким уважением слушали его указания другие инженеры. Но Савушкину от этого легче не было. Меж тем коммерческий альянс Савушкина и Хормана постепенно укреплялся. Уголовника Анатолия удалось отстранить от этой игры очень просто: Савушкин снабжал его табаком, который тот выгодно сбывал, и в дела с инженером не лез. Но не так-то легко было Савушкину вести с Хорманом коммерческие дела. Никаких денег, кроме долларов, инженер не признавал. Он изложил Савушкину свою нехитрую теорию о деньгах, а заодно изложил перспективы собственной жизни. Располагая небольшим количеством русских слов, он говорил: — Франция — капут. Понимать? Я из Франция пил коньяк. Цо-цо! Очень хорош коньяк унд дамы, абер метхен. Цо-цо! Очень хорош! Абер я был дурак, гросс дурак. Коллеги пили коньяк аух, абер искал бриллиант, золото, платина, доллар. Понимаешь? Я не искал. Гросс дурак. Теперь — нет. Я не дурак. Ты говорил — рубль. Что есть рубль? Россия фьюить, и рубль есть зеро — ноль. Марка? Марка оккупации есть пипифакс, папир фюр туалет, понимаешь? Рейхсмарка? — тут он испытующе посмотрел на Савушкина, потом подмигнул ему и поднес палец к губам: — Тсс! — и продолжал шепотом: — Рейхсмарка аух капут. Может быть. Понимаешь? Иван крак фрица и фьюить! Рейхсмарка аух зеро — ноль. А доллар — гросс валюта, очень хорош… — он вздохнул: — Россия доллар нет. Вольдемар, дай мне золото, серебро, платина, хорошие камешки, гольд ринг — кольцо, бранзулет унд зо вейтер. Сегодня война есть, завтра война нет. Германия хорошо, Германия плохо, а мне всегда хорошо. Семья моя большой, очень большой… — он приготовился загибать пальцы, но передумал и засмеялся. — Цвельф, двенадцать, сын — три, дочь — четыре ун зо вейтер. Очень много надо золота, очень. Понимаешь, Вольдемар? — Конечно, понимаю, — печально и сочувственно произнес Савушкин. — Но где тут много золота? — Ты ищет, — энергично сказал Хорман. — Я ищу, господин Хорман. Вот привез тут кое-что… Савушкин полез в потайной карман и вытащил небольшой узелочек. Быстрым движением Хорман надел очки, глаза его стали совершенно трезвыми. В узелке были четыре золотые десятирублевки царской чеканки, усеянная мелкими рубинами браслетка со сломанным замком, золотой корпус от старинных карманных часов, золотая цепочка с крестиком и, наконец, брошка из непонятного металла с двумя эффектно сияющими синими камнями. Это было все, что пока смог достать для Савушкина Бабакин, употребив для этого свои торговые связи в городе. Хорман осторожно брал вещь за вещью, подносил ее к глазам, взвешивал на ладони, пробовал на зуб. О десятирублевках он сказал: «Очень хорош. Фирма хорошо есть». О других вещах он говорил осторожнее. Но Савушкин видел, что именно это ему и надо, и решил никак не продешевить свой товар. Торг длился более часа. Несколько раз Хорман категорически кричал: — Больше никс! — Мало, — убежденно произносил Савушкин и начинал сгребать со стола вещи. Торг возобновлялся. Хорман шел в соседнюю комнату и выносил оттуда еще одну банку консервов или плитку шоколада. Бросив их в кучу, которая занимала уже половину дивана, он кричал: — Больше никс! — Мало. Наконец они поладили. Хорман забрал ценности и помог Савушкину уложить продукты в мешок. Он все вздыхал и, укоризненно глядя на Савушкина, ворчал: — Вольдемар, ты гангстер, гроссгангстер. — Бизнес есть бизнес, — смеясь, отвечал Савушкин. — Не хотите — не надо, и больше я не приду. — Нихт, нихт, Вольдемар, ты давай аух золото! Давай! — в глазах у Хормана вспыхивали радостные огоньки. В сумерки Хорман на своей машине, которой он сам управлял, отвез Савушкина до того места на шоссе, где в сторону леса шла еле накатанная санная дорога. Здесь они попрощались. С помощью Хормана Савушкин взвалил на спину мешок с продуктами и пошел к лесу. Хорман развернул машину и уехал обратно. В глубине леса Савушкина ждали три бойца Будницкого и запряженные лошадью сани-розвальни. К рассвету Савушкин был уже на зимней базе своей группы. Марков внимательно выслушал его рассказ о сделке с Хорманом. — Видите? Вот дело у нас и пошло, — сказал Марков. В это время из-за полога раздался голос Гали Громовой: — Рудин вернулся из отряда в «Сатурн». Сейчас расшифрую полностью… — У людей — дело, — угрюмо произнес Савушкин. — Отставить эти разговоры! — внезапно разозлился Марков. — Найдите Будницкого и заприходуйте доставленные вами продукты. Опись ценностей есть? — Есть перечень предметов. — А вес? Примерная стоимость? — Этого нет. — На первый раз прощаю, в дальнейшем приказываю составлять абсолютно точную ведомость. Эти ценности не наши с вами. — В том смысле, что они ничьи, — усмехнулся Савушкин, но напоролся на такой взгляд Маркова, что счел за лучшее вытянуться и отрапортовать: — Будет выполнено!В землянке Будницкого было полно народу. Савушкин остановился в дверях, пытаясь через пелену табачного дыма разглядеть, где Будницкий. Но фонарь «летучая мышь» плохо освещал землянку, и Савушкин слышал только голос Будницкого, густой, с сиплой хрипотцой, не проходившей у него с осени. — Сколько раз было говорено! — раздраженно отчитывал кого-то Будницкий. — Лыжи нам даны, чтобы забыть о дорогах. Это перекрывает все недостатки зимы. А ты это единственное свое преимущество отдал противнику и чуть не заплатил за это головой. — Метель была, — оправдывался боец сонным голосом. — Я же боялся, что не выйду на Осиповичи. «На Осиповичи? — удивился и позавидовал Савушкин. — Вон уже куда забираются!..» Бойцы Будницкого уже давно совершали далекие рейсы или, как выражался Будницкий, рывки на дальность. До глубокой осени они передвигались на велосипедах, а теперь — на лыжах. Группы, уходившие в рейды, состояли из двух-трех подрывников и боевого прикрытия. Будницкий сам разрабатывал план каждого такого рывка. Он так строился, что противник ни за что не мог понять, откуда появляются и куда исчезают эти неуловимые отряды. На боевом счету отряда уже было больше десятка взорванных мостов, около десяти сваленных под откос эшелонов и разнообразные диверсии в городах и в деревнях на немецких складах и базах. Вот и сейчас он слушал доклад своего бойца-подрывника, который с группой ходил в Осиповичи и, видно, допустил там какую-то ошибку. — Ну ладно, рассказывай, как было, — наконец примирительно сказал он. — После перестрелки, — рассказывал боец, — я, как было по плану, сделал вид, будто ухожу на север, и вышел там на чью-то лыжню. И тут же аккуратненько, чтобы по следу ничего не было видно, развернулся обратно по своей же лыжне. — Правильное решение, — одобрил Будницкий. — Но как же ты прикрытие потерял? — Так уже ночь и ни зги не видать. Фрицы за мной не пошли. Ну, думаю, тем лучше. Можно довести дело до конца, а потом уже искать прикрытие. Я обошел Осиповичи с юго-запада, в леску спрятал лыжи, маскхалат, мины подвязал под пальто и пошел в город. Метель затихла, а мороз — жуть! Все фрицы забились в помещение, а техника — на улице. Одну магнитку я прилепил под брюхо бензоцистерны. А потом мне повезло: на железнодорожной ветке, что идет к военному городку, я обнаружил четыре платформы со снарядами или с авиабомбами — не знаю, все брезентом было прикрыто. Заложил две магнитки. — Взрывы контролировал? — А как же! Добрался до своих вещей и там часа два пролежал в снегу. Первой пошла цистерна. Дала хорошее освещение местности. Потом пошли платформы. Тут уж было не столько света, сколько звука, не меньше как полчаса рвались те снаряды или бомбы. Сплошной гром стоял. Ну а потом я снялся и стал искать прикрытие. А оно тут как тут… — Ладно, — махнул рукой Будницкий. — Садись пиши своей рукой все, что было, в боевую книгу. Савушкин протолкался к Будницкому, но ему неловко было при бойцах затевать разговор о переписи каких-то колец и брошек. Но Будницкий знал, зачем пожаловал к нему Савушкин. — Садитесь, будем ваше барахло оформлять. — Будницкий подвинул Савушкину ящик. — Все свободны, — сказал он бойцам и, когда они вышли из землянки, доверительно спросил: — Влетело от Маркова? — Не без того, — нехотя ответил Савушкин. — Из меня просто дым шел, — рассмеялся Будницкий. — А кто же знал, что всю эту дрянь надо взвешивать да еще пробу на ней искать. Тьфу! Они составили подробную опись ценных вещей и оба ее подписали. — Дело сделано, — сказал Будницкий. — А между прочим, интересно, польза от этого барахла есть? — Должна быть, — уклончиво ответил Савушкин и поспешил уйти. По дороге от землянки Будницкого его перехватил юный адъютант Маркова Коля. — Скорей к начальнику, товарищ старший лейтенант! Возле Маркова стояла радистка Галя. Марков что-то писал, очевидно, радиограмму, которую она ждала. Увидев вошедшего Савушкина, Марков молча протянул ему бланк расшифрованной радиограммы, только что полученной из Москвы:
«Еще раз подчеркиваю необходимость укрепления и расширения коммерческой связи с Хорманом. Нельзя ли узнать, куда он будет направлен после окончания аэродрома. Нужно сделать все, чтобы Савушкин остался при нем дальше. Сообщайте мне об этой операции регулярно. Если возникнет затруднение с товаром, радируйте. Вышлем. Привет. Старков».Нельзя сказать, что эта радиограмма доставила Савушкину наслаждение: это было видно по нему. — Вот так, товарищ Савушкин, — рассмеялся Марков. — Спекуляция — тоже работа.
Глава 18
Солнце билось в сплошь замороженное окно. Бугристый косматый лед на стеклах стал нежно-голубого цвета, а там, где лед был потоньше, он золотился. Рудин проснулся давно, но не торопился вылезать из теплой постели. С вечера протопленная «буржуйка» давно окоченела, и в комнате было холодно. Сам Зомбах сказал ему вчера, чтобы он выспался как следует. Чертовски приятно понежиться вот так в тепле, смотря на люто промороженные стекла. Рудин любил это в детстве и сейчас улыбнулся далекому своему ребячьему воспоминанию. В зимние каникулы, когда валяться в постели можно было сколько угодно, он любил наблюдать, как с наступлением дня изменялся морозный рисунок на окне. Это происходило медленно, почти незаметно, и на окно нужно было смотреть не отрываясь. Вот и сейчас Рудин попробовал наблюдать за рисунком мороза, но тут же об этом забыл и стал думать о вчерашнем и о том, что он делал последние дни. Заброска его в Задвинский лес к партизанам прошла удачно. Ни у кого из рядовых партизан и мысли не могло быть, что он прибыл с какой-то специальной целью. Просто приходил для связи человек из подполья и спустя десять дней ушел. А вместо него для связи остался другой. Как всегда, Марков умно и тщательно обеспечил операцию. Вторым человеком, оставшимся в отряде после ухода Рудина, был Добрынин. Он будет теперь жить в деревне Конищево у одинокой старухи, и эта хата будет местом явки для партизан. Он же будет и тем агентом «Сатурна», которого завербовал Рудин. Вернувшись в «Сатурн», Рудин представил начальству обстоятельную докладную записку о партизанском отряде. В ней — одна сущая правда. Но она неопасна: этот небольшой отряд весной вообще перестанет существовать и сольется с другим, расположенным в семидесяти километрах восточнее. А пока идет зима, «Сатурн» будет иметь об отряде вполне достоверную информацию. Только на тот случай, если гитлеровцы вдруг захотят сделать на партизанскую базу авиационный налет, в докладной записке Рудина даны неточные координаты отряда. С приближением весны Добрынин начнет снабжать «Сатурн» донесениями о страшной склоке, якобы возникшей среди его командования. В конце концов в результате этой склоки отряд будто бы распадется и перестанет действовать. Добрынин останется без работы и явится в «Сатурн». О пребывании в отряде Рудин лично докладывал Зомбаху и Мюллеру. Никогда ни от одного своего агента они не имели такой обстоятельной и точной информации о партизанах, о трудностях их зимнего житья в лесу и о том, что же в конце концов представляют собой эти таинственные лесные солдаты. Рудин докладывал по-немецки, и оттого начальникам «Сатурна» все, что он говорил, казалось еще достовернее. Но Рудин и в самом деле говорил правду. Да, партизанам зимой в лесу очень тяжело. Не хватает продуктов, а достать их в деревнях очень трудно и опасно. А если речь пошла о составе отряда, то вот кто они, эти лесные солдаты: учитель, ветеринарный фельдшер, шестидесятилетний крестьянин, заведующий аптекой, советский офицер, потерявший одну руку в начале войны, два школьника и так далее. Вообще ничего страшного — таков подтекст этой части доклада Рудина. Он же не был обязан при этом давать еще боевую и политическую характеристику этим людям. Но здесь-то и таилось то, что оккупантам понять не дано. К примеру, заведующий аптекой к зиме на своем боевом счету уже имел два взорванных железнодорожных моста и девятнадцать лично им уничтоженных гитлеровцев. Зачем Зомбаху и Мюллеру знать эти «частные подробности»?.. Вчера в конце дня Зомбах снова вызвал Рудина к себе и объявил, что его оставляют работать непосредственно в аппарате «Сатурна». — Вы будете значиться инструктором при школе, где мы готовим агентов. Но работа у вас будет гораздо шире… — Зомбах наблюдал, какое впечатление произвели его слова на Рудина, но лицо его в это время выражало только усталость. — Все же в какой-то степени участвовать в работе школы вам придется. Я, например, хотел бы знать ваше мнение о программе нашей школы, методах обучения и о качестве преподавателей. Будете работать и непосредственно в центре. Ваше знание современной России очень ценно для нас. Большинство работающих в центре русских ни черта не знают о России. Я хотел бы, чтобы вы также вплотную подключились к Андросову для проверки контингента, из которого мы отбираем агентов. По моему твердому убеждению, это тоже должны делать только люди, знающие современную Россию. И последнее: я вам верю, и не только потому, что в жилах у нас с вами течет одинаковая кровь. Я редко ошибаюсь в людях и не хотел бы — это прежде всего в ваших интересах — ошибиться в отношении вас. — Постараюсь оправдать ваше доверие, — просто и скромно ответил Рудин. — Жить вы будете в доме преподавателей школы, Андросов вас туда отведет. — Зомбах встал. — Идите и хорошенько выспитесь. Во время этого разговора в кабинете находился и Мюллер. Он сидел в сторонке и перелистывал бумаги в толстой папке. Со стороны казалось, что он занят какими-то своими делами. Но, выйдя из кабинета Зомбаха, Рудин снова подумал, что главная опасность для него — Мюллер. Он явно хитрее, а главное, настороженнее Зомбаха. Вот и сейчас, лежа в постели, Рудин стал думать об этом же. По-видимому, Мюллер в отличие от Зомбаха все еще не доверяет ему полностью, и об этом надо все время помнить… Размышления Рудина прервал осторожный стук в дверь. Пришел Андросов. Он подвинул стул вплотную к постели Рудина, сел и тихо сказал: — Вчера после того, как вы ушли, Мюллер до полуночи анализировал вашу докладную о походе к партизанам. Там все в порядке? — Не беспокойтесь, все там чисто. — Рудин улыбнулся. — Но все же я не бог, а всего только человек. — Мюллер запросил в радиоотделе все волны, на которых работают партизанские рации. — И здесь его ждет разочарование. Длина волны, которая мной сообщается, принадлежала одному из отрядов. — Спустя некоторое время он собирается вызвать для проверки человека, которого вы оставили агентом в Конищеве. Человек этот крепкий? Ведь с Мюллером шутить нельзя. — Успокойтесь, Андросов. Мюллер тоже не бог. Какие новости? — Сегодня наша школа выпускает очередную группу агентов, семнадцать человек. Зомбах прислал меня к вам сказать, чтобы вы присутствовали на проверочной беседе с агентами, — так сказать, для первого знакомства с делом. — Мюллер там будет? — Обязательно. Он обычно проваливает каждого второго агента. — Очень хорошо, я ему сегодня помогу. — Осторожней, прошу вас, — тихо произнес Андросов. Рудин взял его за локоть. — Мы с вами, дорогой друг, начали большую войну и обязаны быть смелыми. Умными и смелыми. А если мы начнем креститься на каждую тень, никакой войны у нас не получится, будет лишь пассивная оборона. Вы понимаете это? Андросов вздохнул. — Все же я считаю своим долгом предупредить вас еще об одном человеке, который тоже будет на проверочной беседе и с которым вам наверняка придется столкнуться в дальнейшем. Этот человек ведает в «Сатурне» всей русской документацией. Яков Иванович Щукин. Я о нем почти ничего не знаю, мы с ним только здороваемся, но, судя по всему, он попал к немцам по убеждению. — Откуда он? — Думаю, как и я, из армии. Нашу военную документацию, и не только военную, знает отлично. Работает старательно, документы делает классно. Даже Мюллер относится к нему с уважением и доверяет ему. Угрюмый и злобный человек. — Щукин — подлинная фамилия? — Не знаю, но думаю — да. — Андросов посмотрел на часы. — Вставайте, вам еще надо позавтракать. Проверочная беседа ровно через час. Проверочная беседа проводилась в просторной комнате. За столом сидели Зомбах, Мюллер, Андросов и незнакомый Рудину немецкий офицер. Вдоль противоположной стены сидели, очевидно, преподаватели школы. За отдельным маленьким столиком, на котором лежала груда папок, сидел Щукин. Рудин сразу догадался, что это именно он, и с любопытством его разглядывал. У него было острое, костлявое лицо с застывшим выражением недовольства, глаза, спрятавшиеся в глубоких ямах под выпуклыми надбровьями. Спокойные движения больших рук. Держится уверенно, независимо. Заметив все это, Рудин стал прислушиваться к ходу проверочной беседы. Щукин называл фамилию, и очередной курсант входил в комнату. Экзамен вели через переводчика. Вопросы были самые разнообразные, касались и географии, и истории, и чисто военного дела. Больше других спрашивал Мюллер и тот незнакомый Рудину офицер, который, как выяснилось по ходу экзамена, являлся начальником школы и отдела агентурной связи старшим лейтенантом Фогелем. Было заметно, что вопросы Фогеля особых трудностей курсантам не доставляли. Он, видимо, спрашивал их точно по учебной программе. В конце концов он как начальник школы был заинтересован в том, чтобы его питомцы выглядели подготовленными. А вопросы, которые задавал Мюллер, были один сложнее другого. И было видно, что Мюллер не только отлично знает всю технологию разведывательной работы, но неплохо понимает и ее специфические особенности в России. В самом начале проверочной беседы он срезал трех курсантов и назначил им дополнительный срок обучения. — Следующий — Зилов, — объявил Щукин. К столу изломанной походкой, с чуть заметной ухмылочкой на красивом лице подошел крепкий парень. Он остановился и, ожидая вопроса, разглядывал стену над головой начальства. Сначала спрашивал старший лейтенант Фогель. На его вопросы Зилов отвечал с вызывающей краткостью, но очень ясно и по смыслу правильно. Один вопрос задал Зомбах. Уверенно отвечая на него, Зилов почтительно смотрел на полковника. Но потом за него взялся Мюллер. Он называл фамилии советских государственных деятелей и требовал сказать, какие посты они занимают. Но и это Зилов знал точно и отвечал с каким-то задором, даже с лихостью. Мюллер поблагодарил его и сказал, что у него вопросов больше нет. Фогель уже сделал знак Зилову сесть на свое место, но в это время руку поднял Рудин. — Можно задать курсанту вопрос? — Прошу, прошу, — заинтересованно сказал Мюллер. — Курсант Зилов, ответьте, пожалуйста, сколько стоит в Москве проезд в метро и на трамвае? Зависит ли цена билета от длины маршрута? Зилов повернулся к Рудину, смотрел на него злобно сузившимися синими глазами и молчал. Он не смог ответить на вопрос Рудина. — Я это узнаю на месте, — произнес он наконец. — Может, я ошибаюсь, но мне кажется, что такие вещи вы должны знать так же твердо, как свое имя и фамилию, — сказал Рудин. Зомбах начал что-то говорить, но Мюллер перебил его и сказал: — Крамер абсолютно прав. — Но в преподавании обстановки этой детали не было, — попробовал спасти положение Фогель. — А она должна быть, — отрезал Мюллер. Зилову назначили месяц дополнительной учебы, а преподавателю обстановки было приказано проконсультироваться с Рудиным. После проверочной беседы Рудин вместе с Андросовым шел в «Сатурн» по залитой солнцем заснеженной улице. От сверкающей вокругбелизны резало глаза, и взгляд отдыхал только на высоком блекло-голубом небе. И было так тихо, что слышны были скрипучие шаги часового у дальнего шлагбаума. — В этом квартале живут посторонние? — спросил Рудин. — Ни одного. Только аппарат «Сатурна», комендантская рота да еще школа. — Для сотрудников вход и выход по пропускам? — Нет. Просто каждый вечер всем сотрудникам сообщается новый суточный пароль. — Я буду его знать? — Наверное. Во всяком случае мне его сообщают. Некоторое время они шли молча, потом Рудин сказал: — Главная наша задача — добывать и передавать в Москву дислокацию агентурных точек в советском тылу. — Я уже думал об этом, — Андросов вздохнули. — Это нелегко. Я дислокации не знаю. План с нанесением точек есть только в двух экземплярах: у Зомбаха и у Мюллера. Кроме того, есть еще книга учета агентурных донесений. Она в одном экземпляре, хранится у Зомбаха. Думаю, что адреса агентов знает еще Фогель как начальник радиосвязи. — Что он собой представляет? — Убежденный нацист, карьерист, и, может, единственное его достоинство — не очень умен. — А те два плана вы никогда не видели? — За всю работу здесь — только раз, издали, в кабинете Зомбаха. — Бывает вам известно, где и когда агенты пересекают фронт или где их сбрасывают с самолета? — Нет. Даже летчики, насколько мне известно, получают специальную карту перед самым вылетом, а затем, когда возвращаются, на аэродроме у них эту карту отбирает представитель «Сатурна». — Где потом хранятся эти карты? — Возможно, что в личном деле агентов. Точно не знаю. — А Щукин что-нибудь знает обо всем этом? — Вряд ли. Его дело — подготовить документы. Вообще все, что касается тайного тайных, прячется здесь крепко… В течение трех дней Рудин работал с преподавателем обстановки Гуреевым. Это оказалось довольно рискованным делом. Гуреев был уязвлен вмешательством Рудина на проверочной беседе и тем, что теперь и ему самому приходится как бы экзаменоваться перед Рудиным. Слушая каждый совет Рудина, он, видимо, страстно хотел обнаружить в этих советах какой-нибудь промах. Гурееву было не меньше тридцати лет. Худощавый, с желтым угловатым лицом, с отечными мешками под серыми узкими глазками, с руками, всегда находящимися в движении, он производил впечатление тяжело больного человека. Но ходил он удивительно легкой спортивной походкой и был поистине неутомим. Работая по четырнадцать, шестнадцать часов в школе, он каждое утро встречался с Рудиным выбритым, подтянутым, аккуратно одетым. Его довоенной биографии Рудин не знал, но по всему было видно, что по крайней мере до тридцать девятого года он жил в Советском Союзе. Сам он сказал Рудину, что работает в абвере уже несколько лет. Это был ярый враг всего советского, слово «коммунист» он попросту не мог спокойно произносить и вместо него чаще говорил «господа большевички». Человек он был наблюдательный и обладал прекрасной памятью. Пожалуй, лучшего преподавателя обстановки трудно было бы найти. Но тем сложнее теперь было положение Рудина. Он сначала собирался на каждые две-три подлинные детали обстановки давать одну неправильную. Но в первые же минуты разговора с Гуреевым он отказался от этого плана. Гуреев слишком хорошо знал советскую жизнь и явно ложную деталь мог легко обнаружить. Их занятия были своеобразным поединком, когда каждый стремился поймать другого на незнании какой-то жизненной детали. По ходу занятий у Рудина выявилось только одно преимущество — он очень хорошо знал Москву, а Гуреев в последний раз был там, по-видимому, в тридцать седьмом году. Это склоняло поединок в пользу Рудина, но постоянное напряжение отнимало силы и действовало на нервы, тем более что все это время Рудин продолжал напряженно думать о главном. Черт с ним, с этим преподавателем обстановки, завтра же он доложит Мюллеру, что Гуреев прекрасно знает свой предмет, и делу этому конец. В конце концов что изменится оттого, что какой-нибудь агент обстановку будет знать чуть хуже или чуть лучше? Главное в другом — нужно знать адреса агентов. Будут адреса, и тогда будет сведена на нет и опасная работа Гуреева. Но шли дни, недели, а эта главная цель по-прежнему оставалась для Рудина недосягаемой. Его не обрадовало даже то, что ему, как и всем сатурновцам, по вечерам стали под расписку сообщать пароль на выход из гарнизона. На что ему этот выход, если не с чем идти на связь к Бабакину?Глава 19
Система секретности в «Сатурне» была продумана очень тщательно и соблюдалась с чисто немецкой пунктуальностью. Радиосвязью с агентурой ведал Фогель. Все агенты получали радиограммы только за одной подписью «Доктор» и знали, что Доктор — это Фогель. Еще в школе их приучали к этому псевдониму Фогеля, и они никогда не обращались к нему по фамилии, только: «Господин Доктор». Полученные от агентов радиограммы записывали в одном экземпляре и также в одном экземпляре расшифровывали. Если в них не было ничего особенно важного, Фогель тут же подтверждал по радио агенту получение и сообщал ему, опять же за подписью «Доктор», имеющиеся для агента указания. Если же радиограмма требовала срочного вмешательства начальства, Фогель немедленно относил ее Зомбаху или Мюллеру. Однако Фогель не имел права вести запись адресов агентурных точек, и если он и знал некоторые из них, то только благодаря тому, что в самом тексте радиограммы бывали какие-то детали о месте нахождения агента. Зомбах или Мюллер, получив радиограмму в одном экземпляре, своей рукой делали единственную ее копию. Подлинник вкладывался в личное дело агента, хранившееся в синей папке, а копия — в папку зеленую. Таким образом, Зомбах и Мюллер всегда имели под рукой весь агентурный материал, к которому больше ничья рука не прикасалась. В кабинете у обоих стояло по нескольку сейфов, где хранились эти папки. Сводный список агентов был только в одном экземпляре. Но все же радиодонесения по ходу дальнейшей над ними работы видели и другие, правда, немногие, сотрудники «Сатурна». Это происходило, когда Зомбах и Мюллер вынуждены были обращаться за консультацией к специалисту. Для этого в центре работали люди, знающие железнодорожный транспорт, авиацию, электротехнику, химию. Когда требовалась консультация по чисто русским условиям, к начальству вызывали Андросова или Гуреева. И только тогда Андросов получал возможность прочитать какое-то одиночное радиодонесение. За прошедший месяц один раз был вызван к Мюллеру для консультации и Рудин. Агент, явно находившийся в Москве, сообщал, что ему представилась возможность приобрести за деньги московский паспорт и надежно переделать его на свое имя. Он испрашивал разрешения начальства на эту операцию. — Как вы считаете, можно на это пойти? — спросил Мюллер. — Весь вопрос в том, — подумав, ответил Рудин, — достаточно ли квалифицирован агент, чтобы определить надежность переделки паспорта. В советской паспортной системе действует очень хитрая система индексов на паспортных бланках. Милиция всегда точно может узнать, где этот паспорт выдан. И если индекс вдруг не совпадет с биографической версией агента… — Но он сообщает, что паспорт московский, — перебил его Мюллер. — Он под этим может понимать только московскую прописку, — спокойно продолжал Рудин, — а штамп на паспорте может быть любого индекса. Мало ли откуда перебрался в Москву хозяин паспорта? Если этот паспорт московский по индексу, это не устраняет, а, наоборот, усиливает опасность разоблачения. В условиях военного времени милиция настороженна, работает бдительно и ей легко получить по Москве любую справку об этом паспорте и его владельце. Мюллер целую минуту думал, смотря на Рудина, потом сказал: — Да, пожалуй, идти на это не следует. Спасибо, вы свободны. Рудин ушел, даже не увидев донесения, о котором шла речь. И он далеко не был уверен в том, что Мюллер сам не знал всей этой техники паспортных индексов. Вполне возможно, что этот вызов на консультацию был для него еще одной проверкой. Фогель лучше других знал только одно — что из себя представляет каждый агент. Они учились в его школе, и поэтому, когда начальство хотело узнать возможности того или иного агента, его характер, достоинства или недостатки, вызывали Фогеля. Надо сказать, что Фогель совмещал должности начальника школы и отдела оперативной радиосвязи не случайно — это было хорошо продумано. Осведомленность Фогеля в чисто человеческих данных агента имела в дальнейшей работе очень большое значение. Вот почему Рудин одной из своих ближайших задач считал сближение с Фогелем… В конце ноября Рудин впервые вышел в город. Был хмурый морозный день, порывистый ветер гнал по улице колючую поземку. Настроение у Рудина было под стать погоде. Почти два месяца он в «Сатурне» и ничего стоящего еще не смог сделать. Даже Андросов позволяет себе иронизировать над ним. Вчера вечером, когда они снова и снова безрезультатно обсуждали все то же — как проникнуть в тайное тайных «Сатурна», Андросов после долгого их молчания вдруг сказал с усмешкой: — Вы призвали к работе меня, а сами без дела… — Кто же думал, — разозлился Рудин, — что вы, умные люди, согласились быть здесь на положении слепых пешек? Андросов обиженно замолчал… Сейчас Рудин уходил в город в служебное время, и ему пришлось обратиться за разрешением к Мюллеру. — Почему вдруг вам понадобилось идти именно сейчас? — спросил Мюллер. Рудин ответил, что у него очень мерзнут ноги и он хочет купить на рынке шерстяные носки деревенской вязки. Он избрал именно этот товар не случайно: знал, что теплыми вещами не располагал даже наиболее обеспеченный всем «Сатурн». — Можете сделать это и вечером, — проворчал Мюллер. — Рынок, господин подполковник, работает только утром, — спокойно пояснил Рудин. — Не понимаю, когда у вас успевают замерзнуть ноги, — сказал Мюллер, — от места, где вы живете, до работы тихой ходьбы пять минут, а больше вы никуда не ходите. — Потому и не хожу, — улыбнулся Рудин, отметив про себя, что Мюллер, видимо, интересовался, ходит ли он в город. — Вы закончили сводку о зимних действиях партизан? — Да. Сдал на машинку. К моему возвращению она будет перепечатана. — Ладно, идите, — сказал Мюллер. Ощущение, что Мюллер все еще не доверяет ему, не проходило. Все его поручения Рудин выполнял, что называется, не за страх, а за совесть, упрекнуть себя было не в чем. Зомбах уже дважды благодарил его за работу, а этот тип точно знает что-то… Рудин нес Бабакину для передачи Маркову обстоятельное донесение о положении дела. Единственное ценное, что было в нем, — это пофамильный список и расстановка сил в «Сатурне» и, наконец, описание того, как искусно засекречено все дело. Это должно объяснить Маркову отсутствие конкретных результатов работы Рудина. Он честно и искренне пишет в донесении, что проникновение в «Сатурн» явилось самой легкой частью операции. Рудин, выпрямившись, шел против ветра, не укрывая лица от обжигающего снега. Протоптанной дорожки не было, и Рудин без разбора шагал посередине улицы. Эта была улица Ленина. На перекрестках таблички были сорваны, но на номерных знаках домов надпись «Улица Ленина» оставалась. Рудин посматривал на номерные знаки справа и слева, и ему казалось, будто сами дома упрямо твердили: несмотря ни на что, это улица Ленина, и мы ее охраняем. «Да, несмотря ни на что, это улица Ленина…» — в ритм шага повторял Рудин. Всех, кто был в этот час на базаре, можно было пересчитать по пальцам. Но самое опасное было в том, что все это были люди, которые хотели что-то или выменять, или продать, и Рудин оказался среди них единственным покупателем. Все они обступили его и наперебой предлагали свой товар. — Мне нужны шерстяные носки, — сказал Рудин наседавшей на него старушке, державшей в руках какие-то пожелтевшие от времени кружевные изделия. Старушка только мотала закутанной в платок головой и трясла перед Рудиным кружевами. Очевидно, разговаривать на холодном ветру ей было невмочь. На Рудина надвинулся синемордый детина в драном пиджаке. — Имею аспирин в порошках, пирамидон в таблетках. — Не нуждаюсь… — Рудин невольно отвернул лицо в сторону — от торговца лекарствами несло кислым самогонным перегаром. — Куплю шерстяные носки. Разговаривая с пареньком, продающим фитильки для коптилок, Рудин обменялся взглядом с Бабакиным, который из своего ларька сразу увидел появившегося на толкучке товарища. Паренек с фитильками будто знал, что нужно Рудину, и показал на ларек Бабакина. — Носки если есть, то разве вон у той шкуры в ларьке. Рудин подошел к ларьку. Толкучка ревниво наблюдала за ним. — Здравствуй, Саня, — тихо сказал он, испытывая невыразимую приятность оттого, что может назвать живое, подлинное человеческое имя и смотреть человеку в глаза с искренней радостью. — Здорово, Петро! — также тихо отозвался Бабакин, и в глазах его Рудин увидел собственную радость и волнение. — Мне нужны шерстяные носки деревенской вязки, хорошо бы две пары, — сказал Рудин. — Всерьез нужны? — Да, Саня, но не сейчас, дня через три. Сегодня я скажу, что мне только пообещали их найти. — Понятно. Послезавтра носки будут. Фирма не подведет, — улыбнулся Бабакин. — Покажи что-нибудь… для разговора… Бабакин выбросил на прилавок старое драповое пальто. Рудин стал его рассматривать и незаметно положил перед Бабакиным сложенную до размера гривенника бумажку с донесением. — Срочно? — пряча донесение, спросил Бабакин. — Не очень, — вздохнул Рудин. — Передам не по радио. А это тебе от Маркова… — Бабакин положил на прилавок бумажку, скрученную в тугую, похожую на спичку трубочку. — Как настроение? — Не очень. Пока. — Будь здоров… Они посмотрели друг другу в глаза, чуть кивнули головами, и Рудин ушел. — Эй, служивый! — громко кричал ему вслед Бабакин, потряхивая старым пальто. — Бери, пожалеешь! Другие возьмут! Рудин, не оглядываясь, шел дальше. На площади Рудин зашел в уборную, торопливо развернул бумажную трубочку и прочитал радиограмму Маркова:«Для Рудина. Уверен, что все в порядке, поздравляю с успешно проведенным первым этапом операции. Теперь главное — прочно закрепиться, завоевать их доверие. Одновременно изучайте окружающие вас кадры. Не торопитесь. Еще раз — не торопитесь. Удар, который они скоро получат, должен заставить «Сатурн» активизироваться; они начнут торопиться, и это облегчит вашу задачу. Передайте Андросову, что мы верим в искренность его решения и рады за него. Все остальное в его судьбе зависит только от него. Еще и еще раз — не торопитесь. Мы ждем терпеливо и с полным пониманием стоящих перед вами трудностей. Привет. Марков».Рудин перечитал радиограмму несколько раз и немедленно ее уничтожил. Вернувшись в «Сатурн», Рудин сразу же явился к Мюллеру. — Я отсутствовал сорок пять минут, — доложил он. — Где носки? — насмешливо спросил Мюллер. — Будут послезавтра, — Рудин улыбнулся. — Сегодня был аспирин, пирамидон и кружевные изделия. Между прочим, я заказал спекулянту две пары носков — одну для вас, господин подполковник. Когда вы их наденете, вы совсем иначе будете относиться к русскому морозу и к моему стремлению приобрести носки. Мюллер впервые посмотрел на Рудина с чисто человеческим любопытством и сказал: — Хорошо, спасибо, посмотрим, — и прибавил привычно сухо: — Где сводка о партизанах? Но раньше, чем пойти за сводкой в машинное бюро, Рудин заглянул к Андросову. В сумрачном кабинете Андросов сидел за столом и читал. Увидев входящего Рудина, он вздрогнул и торопливо отодвинул от себя бумагу. Но Рудин успел заметить, что перед ним лежал совершенно чистый лист. — Что с вами? — тихо спросил Рудин, садясь к столу. — Абсолютно ничего, — ответил Андросов, смотря в сторону. — Не надо так, — укоризненно сказал Рудин, — Давайте раз и навсегда договоримся: между нами нет ничего, что мы прячем друг от друга. — Вы должны понимать мое состояние, — помолчав, сказал Андросов. — Нет, я не хочу ничего понимать и обязан сказать вам следующее: мне передали, что мое начальство верит в искренность вашего решения и радо за вас. Подчеркивают, что все остальное в вашей судьбе зависит только от вас. Андросов вопросительно смотрел в глаза Рудину, и он продолжал: — Еще раз — между нами во всем должна быть правда, только правда. — Меня мучает наше бездействие. — Меня не меньше, — сказал Рудин. — Но начальство прекрасно понимает наши трудности и предлагает нам не торопиться. — Вы — дело другое, — сказал Андросов. — А мне не торопиться нельзя. Я должен сделать слишком много, чтобы иметь право смотреть в глаза своим людям. — Одно немалое дело вы уже сделали — я здесь. И наконец, многого стоит ваша готовность помочь нам. Они долго молчали. Вдруг Андросов выпрямился в кресле. — Правда так правда. Скажу вам, о чем я думал, когда вы вошли. О самоубийстве. Ведь фактически я его уже совершил, когда пошел на службу к врагам. А теперь… теперь я точно повис в воздухе между жизнью и смертью. Но вы не думайте, я предполагал сделать это не без пользы для дела. Раньше, чем пустить себе пулю в лоб, я бы пристрелил Зомбаха и Мюллера. Рудин встал и, с трудом подавляя злость, сказал: — У меня нет времени выслушивать неумные шутки. Я считал вас более сильным и более умным человеком. Неужели я ошибся? Не ожидая, что скажет Андросов, Рудин быстро вышел из комнаты…
Глава 20
Советское контрнаступление на Центральном фронте стало фактом. Вот, значит, о каком ударе сообщал Марков. Несколько дней Берлин во всех видах пропаганды старательно обходил слова «наступление» и «отступление» и пытался представить дело так, будто под Москвой случилась неудача сугубо частного порядка, без каких большая война не бывает. Затем последовало признание об «организованном отходе» войск центральной группировки с целью занять более удобные позиции для нового, более мощного броска на Москву. Именно так и сказал Геббельс в своей очередной речи. Но в Германию хлынул поток раненых и обмороженных солдат, «видевших Москву», в тысячи семейств пришли «похоронки». Те немцы, которые в то время могли хоть немного самостоятельно мыслить, стали догадываться, что под Москвой случилось нечто значительное и тревожное… Вильгельм Канарис не слушал речей Геббельса, он все знал гораздо раньше Геббельса и точнее. Еще за две недели до начала советского контрнаступления под Москвой доверенное лицо доставило ему письмо с Центрального фронта от близкого его друга генерала фон Трескова. И хотя письмо было написано эзоповским языком, даже нам все в нем понятно.«Погода оставляет желать лучшего, — писал генерал. — Мороз со снегом — не самое худшее. Ветер с востока все сильнее и грозит перейти в бурю. С этим согласен и Клюге. Он сам сказал мне об этом и о том, что к буре мы не готовы. Все, что нам нужно, как и все вы, находится от нас невообразимо далеко. Расстояние между нами и вами носит не только материальный, но и моральный характер. Иногда мне начинает казаться, что мы и вы говорим на разных языках. Словом, все идет к тому, что известное вам мое своевременное предложение о сокращении разделяющего нас расстояния скоро претворится в действительность, но уже под воздействием бури с востока. И теперь это будет стоить очень и очень дорого. А разве мы так богаты? И разве не накапливаются тучи за спиной и у вас?..»Еще раньше Канарис получил от Зомбаха подробное изложение его разговора с Клюге, в котором фельдмаршал почти прямо просил разведку честно информировать фюрера о все более усложняющейся обстановке на Центральном фронте. Даже не считая агентурных данных, Канарис имел довольно ясное представление о положении дел на этом фронте. Гитлер в ту пору находился, по выражению Канариса, «в состоянии радужного самозабвения», когда даже самые близкие ему люди не решались и намекнуть на какое-нибудь неблагополучие с реализацией его военных планов. Самый близкий Гитлеру в ту пору военачальник Браухич, когда заходила речь о Москве, был тем более немногословен, что именно он еще летом склонил фюрера к плану брать советскую столицу с запада. Все же Канарис решил рискнуть и сказать фюреру хотя бы самую маленькую правду. Он шел на это, — абсолютно не рассчитывая на то, что Гитлер, выслушав его, найдет какой-то гениальный выход из положения. Меньше других он верил в чудотворный гений фюрера, он слишком много знал о подноготной стороне всех предыдущих побед, чтобы относить все успехи за счет его божественных предначертаний. На риск сказать фюреру самую малую правду Канарис шел, заботясь главным образом о сохранении собственной шкуры. Случись беда, Гитлер ринется искать виновных, и тогда Канарис напомнит ему о своем сигнале. Случай для этого вскоре подвернулся. Гитлер созвал узкое совещание, на котором изложил свой план торжественных мероприятий в связи со взятием Москвы. План этот содержал в себе немало грубой театральщины. Например, был там и такой пункт: «Сделать то, что не подумал сделать Наполеон, — взорвать Кремль». В плане был указан даже маршрут и средства передвижения при поездке Гитлера из ставки в Москву. — Я хочу проследовать через весь строй моих доблестных войск, — напыщенно сказал Гитлер и, улыбнувшись, спросил: — Надеюсь, вы простите мне эту мою слабость? Но учтите, что я больше всего на свете люблю и ценю моего солдата! Все присутствующие изобразили на своих лицах полное понимание. — Я хотел бы только одного, — сказал Геринг, — быть в это счастливое время рядом с вами. Гитлер, прищурясь, посмотрел на Геринга и только дернул головой вверх. Вдруг заговорил обычно на таких заседаниях молчавший Гиммлер: — Мой фюрер, и в минуты торжества я отвечаю перед Германией и историей за вашу жизнь. Исходя из этой своей высокой обязанности, я к вашему плану хочу сделать небольшое добавление. Речь идет о вашей поездке в поверженную Москву. Маршрут и средства передвижения вы избрали в расчете на нынешнюю осенне-зимнюю обстановку. Разрешите мне самому разработать еще и вариант летний или весенний. Ведь мне надо быть готовым к любому варианту. Когда Гиммлер начал говорить, Гитлер, слушая его, благосклонно кивал головой. Но когда дело дошло до весенне-летнего варианта, он всем телом подался вперед и впился в Гиммлера свирепым взглядом. Когда рейхсминистр кончил говорить, Гитлер тихо сказал: — Я вас не понял, рейхсминистр Гиммлер. Первый раз за все время работы с вами я не понял вас, Гиммлер. — Он продолжал гневно смотреть на рейхсминистра. Геринг из-под тяжелых век не без злорадства наблюдал эту сцену. Гиммлер встал. — Мой фюрер, я понял свою ошибку. Я сказал это, подталкиваемый только чисто эгоистическими соображениями, в том смысле, что меня лично больше бы устроил весенний вариант, когда я имел бы больше времени для полной прочистки Москвы. Я прошу извинения, мой фюрер. Гитлер помолчал и, скривив рот в улыбке, сказал: — Все вы извольте и впредь свои планы соизмерять с доблестными делами армии, никакого эгоизма я не потерплю. — Я все понял, мой фюрер, — облегченно проговорил Гиммлер. Совещание продолжалось, но Канарис уже отказался от мысли сказать фюреру свою малую правду. Он решил поступить иначе. В конце концов абвер работает на генеральный штаб. Так именно туда он и передаст осторожную сводку о положении на Центральном фронте. Конечно же, никто, включая Браухича и Гальдера, показать эту сводку Гитлеру не решится. А в случае беды сводка в делах генштаба все равно станет защитным козырем Канариса… На удивление всем, после поражения под Москвой снятия голов не последовало. Гитлер ограничился тем, что отправил в отставку трех фельдмаршалов, около сорока генералов и взял на себя командование сухопутными войсками. На том буря и кончилась. Канарис пустил тогда в ход утешительную для ушедших в отставку остроту: «Раньше времени лучше в отставку, чем в могилу…» И все же неприятности из-за Москвы Канарис имел. Возможно, что позже Гитлер понял, почему тот передал в генштаб, а не лично ему информацию о положении на Центральном фронте. Так или иначе, но, разговаривая с ним в январе, Гитлер вдруг без тени юмора и вне всякой связи с разговором сказал: — А знаете, адмирал, ведь вы единственный человек в Германии, который мне не доверяет? — Я принимаю это как шутку, мой фюрер, — проникновенно сказал Канарис. — А почему же мои генштабисты иногда знают от вас то, что мне неизвестно? — Я не знаю, о чем вы говорите, мой фюрер, — сказал Канарис. — Вы прекрасно все знаете! — повысил голос Гитлер и вернулся к прерванному разговору. Этот внезапно возникший в разговоре эпизод очень беспокоил Канариса, не выходил у него из головы, и он не раз потом припоминал его во всех деталях, пытаясь определить, насколько серьезно было сказанное Гитлером. Он знал, что Гитлер часто говорил подобные вещи по мгновенному движению своей сумбурной души или по велению мгновенно распаляющегося мозга, и тогда он тут же забывал о сказанном. Но нередко за его словами таилось нечто более существенное, и тогда он ничего не забывал и не раз возвращался к затронутой теме. Только один человек из всех его приближенных всегда абсолютно точно знал, как нужно относиться к тому или иному высказыванию фюрера. Это был самый близкий Гитлеру человек — Мартин Борман. Это именно он после заседаний давал указания секретарям, что из сказанного Гитлером нужно и что не нужно заносить в протокол. Канарис мог бы спросить у Бормана, как ему отнестись к странному обвинению, высказанному Гитлером, но Бормана при этом разговоре не было. Несколько успокаивало Канариса только то, что разговор с Гитлером не протоколировался. Так или иначе, сейчас ему ясно было одно: надо решительно улучшить работу в России… Генштаб лихорадочно готовил весенне-летнюю кампанию сорок второго года. В это время любимым словечком Гитлера стало «тотальный». Он требовал, чтобы все было тотальным: и наступление, и бомбежка, и дипломатия, и репрессии. Канарис взял это словечко себе на вооружение. «Разведка тоже должна быть тотальной», — сказал он. Разработанный им план понравился Гитлеру. — Да, Канарис, именно так! — распаляясь, говорил ему Гитлер. — Не должно быть ни минуты покоя нервам противника! За спиной у него должен быть ад! Я хочу в это время видеть его затылок и все о нем знать! Чтобы Кремль только собирался сделать шаг, а я уже знал о его желании! И тогда тотальный удар моих армий сольется с тотальным разрушением тылов и нервов коммунистов!.. Вернувшись после доклада к себе, Канарис прежде всего удовлетворенно отметил, что фюрер ни словом, ни намеком не дал понять, что помнит тот разговор о недоверии. Наоборот, фюрер был с ним дружествен, разговаривал очень доверительно и дважды переходил на «ты». Канарис стал перелистывать только что утвержденный Гитлером план организации в России тотальной разведки. План был очень хорош, и понравился Гитлеру не зря. Весь вопрос в том, можно ли его реализовать. Снова и снова стояла перед ним эта проклятая, не похожая на все страны мира Россия. В любой стране осуществление этого плана создало бы там ад. Нужно было бы только бросить туда побольше своих опытных, трижды проверенных людей. Но в России особые трудности начинались с того, что здесь существовал трижды проклятый языковый барьер. Посланный туда самый опытный разведчик мог провалиться при первом же разговоре с первым встречным русским. Когда же засылаются туда агенты русского происхождения, это не приносит желаемого эффекта, потому что эти агенты и ненадежны, и неопытны, сколько их ни учи. Даже самые лучшие ныне действующие в России агенты шлют донесения, от которых разит любительщиной; они попросту не умеют найти и увидеть важное. Не случайно все сводки по этим донесениям, как правило, составляет Канарис сам, и каждый раз ему приходится мобилизовывать все свое прославленное умение, чтобы искусной фразеологией прикрыть слабость фактических данных. Видимо, главные усилия надо направить по второму отделу абвера — на совершение диверсионных и террористических актов. Тут особого ума и опыта от агентов не требуется. Что же касается первого отдела, остается надеяться на одно — что при массовой засылке агентов будет больше шансов на удачу и в области получения разведывательных данных. Размышления Канариса прервал прямой междугородный телефон Берлин — Прага. Звонил Рейхард Гейдрих — новый протектор Богемии и Моравии, Услышав хорошо знакомый голос, Канарис поморщился, как от зубной боли, но заговорил весело и дружески. Это была старая игра: они ненавидели друг друга, но оба были пока бессильны реализовать свою ненависть и должны были поддерживать внешне приличные и даже дружеские отношения. Сначала разговор шел о вещах, ничего не значащих: погода, здоровье жен и так далее. Канарис ждал. Наконец он услышал то, ради чего звонил Гейдрих. Хотя кабель был прямой и подслушивание разговора исключалось, Гейдрих говорил иносказательно. — Я продолжаю ликвидировать либеральное наследство барона. Но здесь, как и во Франции, у меня все те же порядком надоевшие мне трудности. Почему мы с вами должны ходить друг за другом по одному и тому же адресу? Ведь мы с вами, кажется, обо всем договорились? Я веду здесь грандиозную расчистку болота, у меня на счету каждый фельдфебель, а в это время ваши люди занимаются тут чистописанием или решают ребусы о том, как найти вышедшую в тираж агентуру Запада. Не пора ли, мой друг, с этим покончить? — Почему вы спрашиваете? — перебил Канарис. — В принципе мы с вами обо всем договорились на совещании. Я разработал проект решения. Но для того чтобы проект стал решением, его должен утвердить Кейтель, порядок есть порядок. — Какой к черту порядок! — повысил голос Гейдрих. — Мне звонил из Берлина Хуппенкоттен; он говорит, что в вашем проекте от нашей договоренности остались только запятые. — Мнение Хуппенкоттена — это далеко не эталон оценки, — саркастически заметил Канарис. — Но у него молодое зрение и он еще умеет отличать черное от белого, — последовал контрудар из Праги. — Предпочитаю иметь дело с людьми, умеющими нормально видеть всю гамму красок. Гейдрих промолчал. Уж если дело дошло до словесного турнира, он знал: с Канарисом справиться трудно. — Друг мой, — сказал он примирительно, но голос его звенел от злости. — Вернемся к делу. Мы берем пространства не для того, чтобы вести на них вечную борьбу с красными и с еврейской плутократией. С этим вы согласны? — Конечно, и мы оба делаем все, что можем, для освоения новых земель. — Боюсь, что ваша оценка не совпадает с более высокой. И чтобы это несовпадение не стало слишком явным и не приобрело неприятные формы, я очень прошу немедленно вернуться к своему проекту, подумать еще раз обо всем, что от этого проекта зависит, включая сюда и нашу с вами судьбу, и привести этот проект в соответствие с нашей договоренностью на совещании. Вы можете это сделать? — Проект уже у Кейтеля, — спокойно сказал Канарис. — Неправда, — засмеялся Гейдрих. — Проект всего лишь у референта Кейтеля. — Хорошо, я постараюсь сделать все возможное, однако я искренне считал, что проект выражает все, о чем мы договорились на нашем совещании. — Видите, как плохо вести такие переговоры без стенограммы! — почти весело воскликнул Гейдрих. — Но я помогу вам, мой друг. У Хуппенкоттена есть подробная запись нашего совещания. Он может еще сегодня доставить ее вам. — Ему незачем утруждать себя, пусть пришлет. — В любви и ненависти вы постоянны, — снова рассмеялся Гейдрих. — До свидания, мой друг. Канарис положил трубку, не простившись… Значит, Хуппенкоттен сделал запись того совещания и, наверно, получил визу записи у всех участников совещания, вернее, не у всех, а у тех, кто прямо или косвенно представлял гестапо. Канарис сжал кулак и ударил им по подлокотнику кресла. Как он ненавидел этого молодого выскочку Хуппенкоттена, делавшего стремительную карьеру! Он сталкивался с ним всего три или четыре раза на различных совещаниях, где Хуппенкоттен был на вторых, а то и на третьих ролях. Никаких прямых столкновений с ним у Канариса не было и даже не могло быть — так мало по своему положению значил этот юный красавец. Но Канарис ненавидел и даже боялся его не меньше, чем Гейдриха, он словно предчувствовал что-то… Забегая вперед, скажем, что именно Хуппенкоттен в начале апреля 1945 года по приказу Гитлера накинет на шею Канариса проволочную петлю и повесит его в тюремной камере. Но до той поры еще далеко, и мы продолжим наш рассказ. Канарис вызвал полковника фон Бентевиньи, своего адъютанта полковника Энке и приказал им немедленно сделать свою протокольную запись совещания с представителями гестапо по поводу контакта в работе и дал указание, что в этой записи должно быть отражено. Канарис решил иметь свой вариант записи. — документ, равносильный тому, который состряпал Хуппенкоттен. Затребовав к себе все последние сводки по Чехословакии, Франции, Англии и Америке, Канарис отдал распоряжение секретарю говорить всем, что его нет… Англия… Опытнейший агент, которому Канарис верил, как себе, сообщал, что на Британских островах союзники начинают накапливать военные силы, в первую очередь авиацию. Еще три месяца назад тот же агент сообщал, что прибытие в Англию американской военной миссии носит чисто символический характер и что сами англичане говорили тогда, что эта миссия не больше чем «кусок сырого мяса» для немецкой разведки. А теперь тот же агент сообщает нечто совсем другое. Три месяца назад все агентурные данные говорили о том, что главным в настроении англичан являются паническое ожидание вторжения и страх перед авиационными налетами. А теперь в донесении речь уже идет о растущем боевом духе англичан. Это проявлялось не только в том, что по всей стране создаются отряды самообороны, что даже женщины идут в эти отряды, но и в действиях английской разведки. В частности, она начинает активно использовать силы Сопротивления во Франции… Все это, конечно, не могло не тревожить Канариса. Но он слишком верил в другую Англию, в ту, которая последние годы шла на все, только бы Гитлер направил свои войска против коммунистической России. Та Англия охотно расплачивалась за это целыми странами. Канарис, однако, учитывал, что стоявшие за этой политикой главные силы Англии еще достаточно сильны и именно на них следует делать ставку, а господа английские министры пусть пока поиграют в войну… Франция… Донесения агентов отсюда подтверждали то, что сообщал их коллега из Англии: разведка англичан начала действовать во Франции и пытается прибрать к рукам подпольную борьбу французского Сопротивления. Из пачки донесений Канарис выбрал то, которое было подписано «Полковник Анри». За этой подписью-кличкой скрывался один из любимцев Канариса — унтер-офицер Гуго Блейхер. Об этом агенте Канарис уже не раз говорил на совещаниях, приводя его как пример, подтверждающий тезис, что талант разведчика проявляется так же, как и талант поэта. В самом деле, был человек мелким чиновником промышленной фирмы в Гамбурге, его мобилизовали, он стал одним из самых умелых разведчиков во Франции. Донесение Блейхера было, как обычно, подробным и даже излишне многословным, но зато, как всегда, интересным. Вот и он сообщает, что англичане лезут во французское Сопротивление, сбрасывают им оружие, рации, шлют к ним своих эмиссаров. Блейхер располагает данными, что среди эмиссаров, засланных во Францию, находится сын Черчилля — Рандольф. Канарис замер: неужели это правда? Блейхер иногда не прочь и пофантазировать, но вряд ли он позволил бы себе легкомысленное оперирование подобным фактом. Прервав чтение сводок, Канарис написал распоряжение руководителю абвера во Франции: если подтвердится нахождение сына Черчилля во Франции, принять все меры, чтобы он не попал в руки гестапо, где его могут ликвидировать, не понимая, как важно заполучить его живым. Отдельную шифровку он написал Блейхеру: все внимание сосредоточить на Черчилле, информировать об этом ежедневно. Канарис вернулся к чтению досье. Действительно, английская разведка нахально лезет во Францию, но агенты встревожены этим излишне. То, что сейчас делают англичане в этом направлении, — кустарщина. Однако контрмеры принять необходимо. Учитывая традиционную нелюбовь англичан к потерям, самая лучшая мера — нанести по английским резидентам во Франции массированный удар: переловить их, как мышей, и десяток расстрелять. Вот тут и можно сделать уступку СД. Агенты абвера разведают английских резидентов, а затем в порядке, так сказать, совместных действий, которых так добивается Гейдрих, собранные данные будут переданы гестапо. Это решение вернуло Канарису хорошее настроение, испорченное разговором с Прагой, и он подумал, что ему и в самом деле следует немного подправить проект в том смысле, что везде, в том числе и в России, нужно передавать гестапо то, что для целей абвера не представляет ценности. Но что может значить ликвидация дюжины английских резидентов, занимающихся безнадежной авантюрой в поверженной Франции, когда самое главное и самое ценное для Гитлера агенты абвера делают в самой Англии, или Америке, или в той же России?.. Кстати, об Америке. Что сообщают оттуда? Вот страна, которая у Канариса всегда вызывала особое любопытство. Как-то на совещании у Гитлера он бросил ставшую крылатой шутку, что «в Америке продается все, даже фельдмаршалы». Так оно и есть на самом деле, американцы и сами говорят, что у, них все решают деньги. Но, с другой стороны, этот же деловой практицизм был грозной и одновременно таинственной силой Америки. Ведь если ее финансовые магнаты увидят, что война для них на сегодня самый выгодный бизнес, они того же ранее проданного фельдмаршала перекупят за такие деньги, каких и в помине не было в германской казне. В обрисовке внутреннего положения страны донесения агентов из Америки были идентичными. Рузвельт и его ближайшее окружение прокламируют действенное союзничество с англичанами, французами и русскими, но на самом деле эта действенность пока выражается главным образом в пропаганде и чисто символических жестах вроде посылки личных представителей Рузвельта в союзнические страны или увеличения состава военных миссий. Пропаганда есть пропаганда. Гораздо серьезнее сообщение агента о том, что в Конгрессе все более активно действуют силы, поддерживающие союзнические порывы Рузвельта. Канарис начал читать донесение агента, который был наиболее близок к финансовым кругам Америки. Это донесение, проделав большой путь, пришло в Берлин только сегодня. Еще не дочитав его до конца, Канарис понял, насколько оно важно. В первой его части сообщалось о неблагоприятном для Германии реагировании высших кругов финансовой олигархии на поспешное объявление Гитлером войны Америке. Канарис и тогда, в декабре, считал этот шаг фюрера непродуманным. Подлинных властителей Америки разозлило объявление войны: это спутало их карты. До этого они могли спокойно держаться политики изоляционизма: «Пусть где-то там идет война, нас она не касается». Но затем последовал Пирл-Харбор. Это был первый удар по изоляционизму. И тут же выскочил со своим объявлением войны Гитлер. Это было уже чересчур! Американцы инертны, но не до бесконечности… Агент сообщал, что военные поставки Америки в Россию могут стать сейчас большими, что в этом деле остался только один нерешенный вопрос — о способах оплаты поставок, но и этот вопрос близок к решению. И вообще позиция Рузвельта завоевывает все более сильную поддержку народа, и не считаться с этим уже не могут даже могущественные противники президента. Агент приводил множество фактов, подтверждающих реальность вступления Америки в войну не на словах, а на деле. Как ни встревожило Канариса это сообщение, все же в конце концов он вернулся к раздумью о России. Что ни говори, сейчас все решается там. Если Советы в ближайшее время будут поставлены на колени, американский капитал ни за что не протянет им руку помощи. Вся история против этого, вся суть американской политики. Разгромив русских, Гитлер сразу же найдет общий язык и с Америкой, и с Англией, и на том война пока может кончиться. Мир будет в основном поделен. Итак, Россия и еще раз Россия.
Глава 21
Февраль капризничал. Над Польшей он раскинул нежное солнечное утро. Над Минском развесил низкие косматые тучи. Самолет шел под нижней их кромкой, и внутри самолета было сумрачно и холодно. А ближе к Смоленску самолет врезался в полосу густого снегопада, исчезла не только земля, но даже крылья самолета будто отрезала белая мгла. В пассажирском помещении зажегся неяркий плафон. На переднем кресле, закрытый по горло теплым пледом, спал мужчина с крупной седой головой. Второй пассажир сидел позади него, прикрыв лицо сдвинутой на нос фуражкой, зябко засунув руки в рукава шинели. Это летели в Смоленск Вильгельм Канарис и его адъютант полковник Энке. Самолет резко тряхнуло, и снаружи что-то ударило в его железную обшивку двойным звонким щелчком. Энке сбросил с лица фуражку, вскочил, прислушиваясь и осматриваясь. Канарис только приоткрыл свои большие черные глаза и улыбнулся адъютанту. — Да, да, Энке, идет война, и, судя по всему, нас обстреливают свои зенитки. Садитесь, Вилли, русские утверждают, что ноги не содержат в себе никакой правды… Хотя Канарису было уже за пятьдесят лет, это был еще очень крепкий мужчина, правда, рано поседевший. Уже почти десять лет он возглавлял разведывательную службу гитлеровской Германии. Обладая незаурядным и изворотливым умом, он даже среди главарей нацизма держался независимо. До сих пор разведка обслуживала Гитлера хорошо. Все его авантюры начинались с того, что в дело вступал абвер — немецкая военная разведка. Люди Канариса, действовавшие по всему свету, развертывали тайную работу, которая должна была подготовить успех очередной разбойничьей затеи Гитлера. Готовился ли Гитлер прибрать к рукам Чехословакию или Норвегию, он не отдавал последнего приказа войскам до тех пор, пока Канарис не говорил ему: «Все готово». После того как флаг со свастикойвзметнулся над древней Прагой, в загородной резиденции Гитлера состоялся торжественный обед главарей гитлеровской Германии. Геринг произносил речь о «всеобъемлющем гении фюрера». Гитлер был в прекрасном настроении, беспрерывно шутил, прерывал оратора длинными экспромтами. Когда Геринг сказал о Чехословакии: «Мы засунули ее в карман, как смятый носовой платок», — Гитлер, показав на Канариса, крикнул: «А смял-то платок он…» После захвата Норвегии Гитлер присвоил вице-адмиралу Канарису звание полного адмирала, хотя многим флотским адмиралам, непосредственно участвовавшим в норвежском походе, такой чести оказано не было. О Канарисе, закончившем свою жизнь в петле в начале апреля 1945 года, теперь имеется целая литература. В ней правда смешалась с ложью, отчего облик его окутала дымка таинственности. Нашлись авторы, которые пытаются сделать из Канариса благородного рыцаря ума и чести и чуть ли не главного борца с Гитлером и его шайкой. Это чушь. Канарис неизменно был с Гитлером во всех его разбойничьих авантюрах, в том числе и в войне против Советского Союза. Канарис был умен, и, может быть, именно поэтому он раньше других понял, что Гитлер в России зарвался. И тогда, пользуясь своим положением и своими возможностями, он начал хитрую игру с западными державами, внушая им мысль о возможности прекратить войну в центре Европы и совместными силами довести ее до победы на востоке. Канарис был прекрасно осведомлен об оппозиции крупных военачальников Гитлеру. Более того, когда начались военные неудачи в России и дело запахло полным поражением немцев, Канарис очень хитро, не выдавая себя, подталкивал генералов, бывших в оппозиции, к действию. В этом смысле можно считать, что к неудавшимся покушениям на Гитлера в Смоленске в 1943 году и в Растенбурге в 1944 году Канарис некоторое отношение имел. По поводу позиции Канариса один из его биографов выразился довольно точно: адмирал вел не только двойную, но и тройную игру, но главную ставку в течение десяти лет он делал все же на Гитлера. Канарис, так же, как и Гитлер, ненавидел Советский Союз. Так же, как Гитлер, он был убежден, что Советская Армия не выдержит натиска германских войск и война с Россией будет выиграна. Он только, по-видимому, не очень верил в молниеносные сроки победы. Считая Советскую страну колоссом на глиняных ногах, он тем не менее ее побаивался. Он не понимал России. Известно его выражение, что Россия и русские сильны и опасны своей таинственной непонятностью для европейца. После удара, полученного немецкими войсками под Москвой, Канарис понимал, что Германии предстоит длительная борьба на советской земле, но он верил, что немецкая армия в конце концов справится с Россией. Принимая решение о развертывании в Советском Союзе тотального шпионажа и диверсий, он был уверен, что это будет содействовать победе Германии. Но после первого полугодия военной кампании в России он видел неизбежность длительной и очень трудной борьбы и осторожно внушал эту мысль своим приближенным. Сейчас он летел в Смоленск не только для того, чтобы проинструктировать своих работников и главным образом вызванных туда руководителей «Сатурна». Он собирался лично повидаться с близкими ему генералами, чтобы получить более реальное представление о том, что делается на фронте. Приближаясь к Смоленску, самолет вышел из полосы метели, и Канарис с высоты увидел город, рассыпанный на крутых берегах Днепра. Сделав круг, самолет пошел на снижение в сторону Покровской горы, где за больничным городком располагался аэродром. Совершив посадку, самолет не стал подруливать к штабным помещениям, а покатил к дальнему краю летного поля, где стояли несколько легковых автомашин и небольшая группа людей. Канарис легко сбежал по лесенке на землю. Теперь можно было рассмотреть, что он совсем небольшого роста; это особенно подчеркивали длинная, почти до пят, шуба и непомерно высокая меховая шапка-камилавка. К Канарису приблизился только генерал Лахузен — один из его заместителей, прибывший сюда раньше. Остальные продолжали стоять на почтительном расстоянии. — С благополучным прилетом, — пожимая руку адмиралу, сказал Лахузен. — К чему этот парад? — Канарис кивнул на стоявших поодаль людей. — Вы же знаете, что я этого не терплю. Где машина? Они сели в громадный, как вагон, «майбах». — Остальные пусть едут минут через пятнадцать после нас, — приказал Канарис. — Что за глупая страсть устраивать кавалькады! Машина осторожно и неуклюже спускалась с Покровской горы. Ее поминутно заносило, цепи на колесах с неприятным хрипом вгрызались в снежную дорогу. — Вот это и есть русская зима, — задумчиво сказал Канарис, смотря в окно на заснеженные холмистые берега Днепра. — Но ведь она одинаково трудна и для нас, и для русских? — Если не считать, — сказал Лахузен, — что русская техника приспособлена к холодам, а наша — нет. У русских, например, есть такое изобретение — валенки, — генерал Лахузен произнес это слово по-русски. — Это сапоги из овечьей шерсти. Или вот посмотрите, пожалуйста… — Лахузен показал на двух ребятишек, которые, съезжая с горки на санках, испугались машины и опрокинулись в снег. Смеясь, толкая друг друга, они барахтались в снегу. — Им все равно, что теплый песок, что этот холодный снег. — Совещание подготовлено? — перебил его Канарис. — Съехались все. Основной доклад сделает, конечно, Зомбах. — Не доклад, а отчет, — верный своей неторопливой манере, сказал Канарис. — Я устал от бесконечных проектов и планов. Он должен сказать точно и ясно, что сделано и что будет сделано. — Примерно так я его и ориентировал, — не совсем уверенно сказал Лахузен. — Но вы же знаете Зомбаха, он вывалит на стол, кроме всего прочего, кучу объективных причин и кучу требований. — Ну что же, причины — это уже кое-что. В причинах следует разобраться. Совещание было созвано в уютном домике на заснеженной окраинной улочке, которая почему-то называлась Мееровское шоссе. Обстановка внутри дома оставалась той, в какой проходила здесь чья-то мирная жизнь. В столовой чуть не полстены занимал огромный, похожий на орган буфет. Вокруг овального стола стояли старинные венские стулья с дырчатыми стертыми сиденьями. Над пианино, покрытым кружевной дорожкой, висела увеличенная фотография мужчины и женщины. В черном, глухо застегнутом пиджаке, в крахмальном воротничке с отогнутыми углами, со стрельчатыми усами под массивным носом мужчина был похож на коммерсанта или на преуспевающего врача. Женщина была, очевидно, в подвенечном наряде, белый флер, наброшенный на высокую прическу, делал ее похожей на королеву, Лицо у нее было милое, доброе и чуть испуганное. Посмотрев на эти портреты, Канарис сказал смеясь: — Пусть счастье этой четы сопутствует нашей работе! Стоявшие вокруг стола военные почтительно улыбнулись. Канарис сел во главе стола, как раз под портретами, и жестом предложил сесть всем. — Мы начнем с того, что послушаем полковника Зомбаха, — тихо и как-то по-домашнему сказал Канарис, будто и в самом деле здесь была какая то семейная застолица. Полковник Зомбах, грузный, с волевым, замкнутым лицом, медленно поднялся, расстегнул портфель, вынул из него пухлую папку, раскрыл ее, надел на нос прямоугольное пенсне, отчего сразу стал похож на ученого. — Регламент? — спросил он густым низким голосом, снимая с руки часы. — На проекты — одна минута, — рассмеялся Канарис. — На деловой анализ обстановки и конкретные предложения — вечность. Сидевшие за столом офицеры прекрасно поняли, что значит шутка адмирала о регламенте для проектов. Видимо, слух о том, что Канарис недоволен работой «Сатурна», подтверждается, а это значит — надо держать ухо востро и тщательно продумать свои позиции. Здесь присутствовали абверовцы не только из «Сатурна». Между тем Зомбах совершенно спокойно говорил о работе подчиненного ему «Сатурна», и сразу было видно, что он совершенно не собирается представить эту работу в радужном свете. Более того, об успешно проведенных операциях он сказал очень коротко и сейчас же заявил, что самым тревожным в работе «Сатурна» является большое количество таких операций, когда агенты заброшены, но ничего об их дальнейшей судьбе неизвестно. Подполковник Мюллер незаметно наблюдал за Канарисом, пытаясь угадать, как он реагирует на самокритическую позицию Зомбаха. Однако по лицу адмирала нельзя было ничего узнать. Он равнодушно смотрел прямо перед собой, только изредка бросая мимолетные взгляды на говорившего Зомбаха. Оратор сделал паузу и начал отыскивать в папке понадобившуюся ему бумажку. — Пытались ли вы проанализировать дела, ушедшие в туман? — мягко спросил Канарис. Зомбах, найдя свою бумажку, ответил: — Для анализа, на основании которого было бы допустимым сделать для себя какие-то выводы, не хватает многих компонентов. Вот, например, операция, которая относится к осени прошлого года. Мы забросили в район Москвы группу хорошо подготовленных людей. Операция проводилась по второму отделу. — Зомбах не без умысла в качестве примера взял операцию, подготовкой которой руководил Мюллер. — Летчик доложил, что сбросил группу точно и без всяких осложнений, А связи с группой нет до сих пор. Анализировать предположения бесполезно. Возможно, что во время приземления была повреждена рация, а возможно и другое — что русские сразу взяли наших агентов. Однако ничего о поимке этой группы они в своих сводках не сообщали. Канарис укоризненно покачал головой. — Ах, уж эти русские!.. — Однако о менее значительной группе, а в двух случаях даже об отдельных взятых ими агентах, они сообщали, — сказал Зомбах. — Перепроверку другими способами проводили? — спросил Канарис. — Нет. — Вот… — Канарис назидательно поднял палец. — Судя по всему, в России без этого действовать нельзя. Заметим себе это и в дальнейшем обсудим, как нам своими силами лучше организовать эту перепроверку. Продолжайте. Теперь руководитель «Сатурна» говорил о получении разведывательных данных, касающихся военных возможностей противника. По его мнению, эта работа идет, в общем, удовлетворительно, и вряд ли армия в этом отношении имеет к «Сатурну» серьезные претензии. Однако он считает, что эта работа должна быть расширена, с тем чтобы обеспечить себе большую уверенность в каждом разведывательном донесении. — Что вы называете несерьезными претензиями армии? — спросил Канарис и дал знак своему адъютанту полковнику Энке. Тот положил перед адмиралом папку. Зомбах прекрасно понимал, что стоит за вопросом Канариса, и отвечать не торопился. — Вот, например… — продолжал Канарис, вынимая из папки какой-то документ. — Мы снабдили верховное командование информацией о количестве танков противника в районе Калинина. На самом деле этих танков оказалось втрое больше. К претензиям какого рода вы, полковник, относите такой случай? — Мне трудно ответить, не говоря при этом о безобразной медлительности наших армейских штабов, включая и главный. Пока они эту нашу информацию обнюхали и смотрели на свет, более подвижные, чем наши штабисты, русские танки дополнительно прибыли на этот участок фронта. В конце концов, — начал раздражаться Зомбах, — руководство абвера просто обязано сломить недоверие к нам фронтовых штабов. Сидевшие за столом офицеры смотрели на Канариса: как он проглотит эту пилюлю? — Я доложу об этом фюреру, — с небрежной покорностью произнес адмирал, продолжая искать что-то в своей папке. — А вот это, полковник… — Канарис помахал в воздухе бумажкой. — Мы снабдили авиационное командование сведениями о местонахождении грандиозной русской базы горючего. Если мне не изменяет память, в местности Мелихово, — адмирал заглянул в бумагу, — именно в Мелихове. Геринг бросил туда одновременно шестьдесят бомбардировщиков. Итог: одиннадцать самолетов сбито до подхода к цели, три сбито целью и семь — по дороге обратно. Ваши агенты радировали о прекрасных результатах бомбардировки, о взрывах чудовищной силы, о море огня, охватившем громадную площадь, а фотолента самолета-разведчика зафиксировала жалкий пожар. Что же было, полковник, на самом деле? Или ваш агент трус, негодяй и фантазер, или с вами сыграли в покер русские контрразведчики? — Может быть, и то, и другое, — невозмутимо ответил Зомбах. — Причем что касается, как вы выразились, покера, мы ведь тоже играем с русскими в эту игру, и, как во всякой игре, счастье переменчиво. — Весь вопрос в том, — бросил реплику генерал Лахузен, — делают ли русские в этой игре столь же крупные ставки, как мы. В данном случае двадцать один самолет! — Я могу напомнить, — отпарировал Зомбах, — что осенью сорок первого года в результате нашей игры мы получили не одну советскую дивизию. — Выигрыш первых недель войны не в счет, — жестко произнес Канарис, — тогда наш партнер слишком сильно нервничал и сам делал грубые ошибки. — Возможно, — ответил с достоинством Зомбах. — Однако вы тогда наградили меня. — Ордена периода успехов весят меньше орденов периода упорной борьбы, — отрезал Канарис и резко повернулся к заместителю Зомбаха — Мюллеру: — Вы можете что-нибудь добавить? Спасибо, Зомбах. Эрих Мюллер поднялся во весь свой гренадерский рост. — Я разделяю тревогу полковника Зомбаха по поводу глухих точек, — начал Мюллер, не торопясь, лихорадочно обдумывая, как ему повести речь дальше, чтобы получить поменьше зуботычин от Канариса. — Однако мы принимаем все зависящие от нас меры, чтобы выяснить положение. Одной из таких мер является выполнение вашего приказа о решительном увеличении числа агентов, засылаемых в тыл противника. Последнее время мы на один и тот же объект с одной и той же задачей делаем по два и даже по три заброса, и уже есть случаи, когда последующий заброс прояснял ситуацию предыдущего. — Заметив, что Канарис поощрительно кивнул ему, Мюллер заговорил увереннее: — В отношении же претензий к нам со стороны армии мне кажется, что кое в чем виноваты мы сами. Нам нужно быть ближе к армии, и не только к армии. Наша отдаленность от повседневных забот фронта раздражает и людей службы безопасности, несущих на своих плечах нелегкую обязанность. — Может быть, имеет смысл, подполковник, назначить вас адъютантом при командире одной из дивизий СС? — мягко улыбаясь, спросил Канарис. Все застыли. Мюллер понял, что перестарался, и счел за лучшее перевести все в шутку. — Я не заслужил такого повышения, — сказал он. — Хвалю за скромность, — усмехнулся Канарис. — Я согласен, поработайте пока на прежней должности. Но я хотел бы услышать от вас ответ на такой вопрос: что вас больше всего тревожит? — Русские, — ответил Мюллер без тени улыбки. Канарис захохотал, засмеялись и все остальные. — Я имею в виду русских, которых мы используем, — торопливо пояснил Мюллер, и его лицо порозовело. — За редчайшим исключением я им полностью никогда не доверяю. И вообще их психология для меня загадка. Я работал во Франции. Там все было яснее или, во всяком случае, легче. Передо мной был француз, который хотел у нас хорошо заработать и ради этого становился прекрасным исполнителем моей воли. Или я имел дело с французом, чьи политические убеждения гармонировали с нашими идеями, — эта гармония позволяла мне надеяться, что я и здесь получаю хорошего исполнителя. Мы неплохо использовали там и преступный элемент. Наш второй отдел, когда речь шла о диверсиях или о терроре, никогда не испытывал недостатка в исполнителях, взятых из этой среды. За свободу и деньги эти люди делали чудеса. А здесь я не могу понять психологии даже уголовного преступника. Недавно привели ко мне профессионального вора. Десять лет отсидел в советских тюрьмах. Наш второй отдел хотел забросить его в Москву с террористическим заданием. Ни за что! «Я, — говорит, — вор-домушник, но на «мокрое» никогда не ходил и не пойду». «Мокрое» на их жаргоне — это когда имеешь дело с кровью. И вообще он, видите ли, принципиально стрелять не хочет, он против войны и так далее и тому подобное. — Вы читали Достоевского? — спросил Канарис. — Нет. — Напрасно. Спасибо, — Канарис посмотрел на часы. — Медленно идут у нас дела и не совсем правильно. Нам не следует, по-моему, пытаться теоретизировать по поводу наших успехов или промахов. После войны появятся авторы мемуаров, и они позаботятся об этом. Нашу работу всегда отличали динамичность и маневренность, и вот в духе этого я и попросил бы выступать. Послушаем майора Зандерлинга. Выступили еще четыре человека. Слушая их, Канарис прекрасно понимал, что дело обстоит здесь плохо. Для него это не было новостью. Его предчувствия подтверждались. Принимая решение о развертывании в России тотальной разведки, он надеялся, кроме всего прочего, на довольно простую теорию: чем больше выстрелов, тем больше и шансов на попадание в цель. Но эта трижды проклятая Россия большевиков является сложнейшей загадкой. Чего стоит одно то, что она после трагического разгрома в первые месяцы войны смогла не только устоять, но и собрать силы для отпора! И русские, конечно же, непонятный народ. Уровень их жизни был весьма низким, а они за эту жизнь с песней идут на виселицу. И наконец то, что ближе всего к делам абвера — русская разведка и контрразведка. Впрочем, почему «наконец», когда это самое главное? И вот даже на этом совещании ораторы говорят о чем угодно и почти не упоминают о своем непосредственном противнике. Впрочем, объяснить это не так уж трудно: все эти офицеры помнят его выступление перед самой русской кампанией, когда он советскую разведку и контрразведку назвал таинственными нулями, и теперь они не хотят попасть впросак. Да, надо сознаться, когда готовилась кампания против России, он излишне доверился мнению начальника своей контрразведки полковника Бентевиньи, который советскую контрразведку считал беспомощной. Но теперь-то, после почти года войны, уже совершенно ясно, что советская разведка и контрразведка — это реально существующая сила и что именно эта сила заставляет сейчас тревожиться участников совещания. Канарис вглядывался в сидевших за столом офицеров: все ли они останутся до конца преданными ему, когда положение, не дай Бог, станет еще хуже? Полностью он был уверен только в полковнике Зомбахе, которого знал уже добрый десяток лет как абсолютно верного ему человека. А вот верзила Мюллер, несмотря на свои правильные высказывания, попросту опасен. Опасен он не только тем, что позволяет себе открыто делать так далеко нацеленные заявления о необходимости лучшего контакта с людьми Гиммлера. Надо помнить, что этот человек не так уж давно пришел в абвер из гестапо, и никак нельзя поручиться, что он и здесь не является ушами и глазами рейхсминистра. На Зандерлинга можно положиться только потому, что он глуп и до конца будет действовать с упрямством и слепой преданностью малограмотного солдата. Остальных Канарис попросту недостаточно знал… — Довольно ли нами высшее командование или СД — это вопросы, порождаемые ненужной и вредной заботой о карьере, — так начал свое выступление Канарис. — А вот довольны ли мы своей работой сами — это святой вопрос нашей преданности фюреру и его гениальным планам, вопрос нашей гордости и нашей готовности без остатка посвятить себя великим целям Германии. В этом аспекте я и хотел бы рассматривать положение наших дел и сделать некоторые конкретные предложения. Канарис говорил недолго, минут двадцать. Все его предложения касались организации тотальной разведки. Никакого решения совещание не вынесло. Само собой подразумевалось, что указания Канариса являются как бы продолжением приказа… Канарис остановился в том же доме, где проходило совещание. Вечером все его участники разъехались. Адмирал предложил Зомбаху переночевать у него. Поздно вечером адъютант Канариса полковник Энке в своей комнате работал над протоколом совещания, адмирал и Зомбах сидели в маленькой комнатке, которая когда-то была детской. Ее стены были разрисованы смешными зверюшками и птицами, а в углу стояли кукольный столик и два маленьких кресла. — Интересно, кто здесь жил? — сказал Канарис, оглядывая стены. — Очевидно, какая-то большая и зажиточная семья. Где-то они теперь? Что с ними сделала война? Начиная совещание, я пожелал, чтобы счастье четы, запечатленной на портретах, сопутствовало нашей работе, и тут же подумал: о каком счастье может идти речь, если эта чета выброшена из дому и находится неизвестно где? Зомбах не без удивления смотрел на адмирала. Не затем же он в самом деле оставил его ночевать, чтобы выяснить, кто жил в этом доме и куда они девались! Однако разговор надо было поддерживать. — Когда я вижу разоренные русские дома, — сказал Зомбах, — я каждый раз думаю: какое счастье, что мы все время ведем войну вдали от наших домов! — Мы располагаем данными, что англосаксы готовят массовые налеты на Берлин, Гамбург, Рур. — А мы опередить их не можем? — Вы имеете в виду нашу высадку на остров? — Ну да, операция «Морской лев». Разве она отменена? Канарис посмотрел на Зомбаха, как учитель на нерадивого ученика. — «Морскому льву», Зомбах, время думать об обороне. Ла-Манш, Зомбах, имеет два берега, а не один — английский. Теперь молчал Зомбах. Его некоторая наивность в начале разговора не была лишена хитрости. Он хотел побольше узнать о положении дел от очень хорошо информированного адмирала, но Канарис прекрасно разгадал эту хитрость. Он доверял Зомбаху и считал возможным и даже необходимым поддержать в нем сознание огромной сложности обстановки, в которой находилась Германия. — Главное, не давать возможности русским иметь мало-мальски заметные результаты на фронте. Каждую свою самую незначительную удачу русские раздувают всеми средствами пропаганды и немедленно преподносят ее союзникам с вопросом: «А вы что делаете, господа?» Это тоже приносит свои плоды, но если русские добьются больших успехов, то тогда мы должны думать, что второй фронт почти неизбежен. — Что стоит за определением «почти»? — Многое. Дипломатия, дезинформационная деятельность нашего абвера, консерватизм англичан, связанность действий Рузвельта, вынужденного считаться с миллионами чертей, населяющих их хваленую демократию, успехи нашего флота, особенно подводного, наш нажим здесь, в России. И, наконец, ненависть англосаксонских денежных мешков к большевистской России. Все это очень серьезные аргументы. Но не забывайте, Зомбах, что те же самые англосаксы видят в нас своих конкурентов. А у них разговор с конкурентами один — устранить. И они могут на это пойти. — Я говорил с генералом фон Тресковом, — сказал Зомбах, наблюдая за Канарисом: он знал, что генерал фон Тресков близок к адмиралу. — У него любопытная теория, слишком большие наши успехи здесь могут ускорить действия англосаксов против нас. — Тресков — очень умный и решительный генерал, — неторопливо сказал Канарис, — но политик он никакой. И на подобные темы вы с ним лучше не откровенничайте. — Я думал… — Зомбах запнулся, не очень искусно разыгрывая замешательство. — Да и он сам сказал, что считает вас своим другом и этим гордится, даже сказал, что по уму вы — наци номер один. Канарис рассмеялся. — А на каком же месте в его таблице стоит фюрер? — Вождь вне классификации, на то он и вождь, — улыбнулся Зомбах. И не очень искренний смех адмирала, и понимающая улыбка Зомбаха при обмене этими фразами имели куда большее значение, чем слова. Зомбах хотя и меньше, но все же знал о существующей оппозиции некоторых генералов к Гитлеру, считающих, что фюрер ведет войну на проигрыш; знал он и то, что Канарис близок ко многим из этих генералов, в частности к фон Трескову, поэтому он о нем и заговорил. — Как ни лестно оказаться хотя бы в частной таблице под номером один, — сказал Канарис, — все же мне думается, что даже доверительные разговоры на эту тему вести не следует. Наша обязанность — все знать и уметь молчать. После этого их разговор касался только дела. Канарис спросил, как Зомбах относится к его предложениям по организации тотальной разведки. Зомбах долго молчал, а потом тоже спросил: — Можно откровенно? — Только так! — Тотальное проникновение в Россию потребует решительного расширения доставляемого нам контингента, а уже сейчас я стою перед простейшим фактом: из десяти русских, предлагаемых мне в качестве агентов, я с трудом отбираю двух и даже им до конца не верю. Где я возьму кадры для тотального проникновения? — Нас поддержит фюрер. Он хочет держать русских в непрерывном нервном напряжении. Возможно, что сейчас он подпишет приказ по армии о контингенте. — Это многое решило бы… — рассеянно проговорил Зомбах и продолжал: — Я не совсем понял и ваше предложение о более полной контактной загрузке нами СД. Они же только того и добиваются, чтобы влезть в наши дела. — Да, это, конечно, самое сложное, — сказал Канарис и вздохнул. — Но и это диктуется обстановкой, создавшейся на фронте. До России все обстояло проще: фюрер выдвигал идеи, мы производили разведку нового направления и подготавливали операцию, что называется, изнутри. Следовал успех — и мы на коне. А СД в это время было занято главным образом расчисткой самой Германии. Для фюрера мы были опорой номер один. Теперь же возникла совсем другая картина. СД поручено освоить завоеванную территорию и выполнить задачу обескровливания русской нации. Работа эта нелегкая и, прямо скажем, грязная, а результат ее совсем не эффективен. Перед началом русской кампании Гиммлер и Гейдрих заверили фюрера, что, идя вслед за армией, войска СД будут верным ее щитом и что заботы о тыле у немецкой армии не будет. Не вам мне говорить, что щит оказался деревянным, а тыл — весьма беспокойным. Мы здесь, в тылу, несем огромные потери. Несет потери и СД. Слово «партизаны» при фюрере избегают произносить, такое бешенство у него вызывает всякое напоминание о них. В конце концов руководители СД в одном правы — они могут претендовать на нашу помощь, в частности на нашу разведку. Я вам могу сказать, что Лахузен до совещания имел встречу с командованием СД этого фронта. Он просто поражен, как не информированы эти люди и как слепо полагаются они на эффективность тотального террора. Так вот, дорогой Зомбах, когда я говорил о лучшей контактной загрузке нами СД, я имел в виду именно это — сбрасывание им всего добытого нами материала, в котором нет информационного зерна для главной ставки. Скажем, вы открыли новую шайку партизан. Вместо того чтобы тратить время и силы на агентурную разведку этой шайки, передайте ее немедленно в СД. — Тогда мы сами можем остаться без информации. — Какой информации, Зомбах? При нынешнем положении на фронте какую ценность может иметь добытая вами информация о том, что в шайке пятьдесят головорезов, двадцать автоматов и сто мин? Эти сведения теперь могут представлять интерес только для СД, чтобы они могли рассчитать свои силы при ликвидации этой шайки. Скажу больше: сейчас даже сведения, добытые по ту сторону фронта, уже не имеют прежней ценности. Мы сейчас отходим, а такие сведения ценны главным образом при наступлении. — Но командование обещает новое наступление? — Когда это для вашего фронта станет реальностью, я дам вам знать. А сейчас, поверьте мне, ваши донесения о том, что где-то под Тулой на русский аэродром переброшена дюжина самолетов, в главном штабе попросту не дочитывают до конца. Их интересуют новые виды оружия. Фюрера интересуют общие данные о внутреннем положении России и ее далеко идущие стратегические планы. Вот где ваша главная задача. Плюс тотальное проникновение, главным образом по профилю второго отдела. Пусть хоть один ваш человек из ста прорвется в русский тыл и застрелит там хотя бы одного зазевавшегося майора или подожжет дом. Подобные сообщения неизменно радуют фюрера. Вы непременно включайте их в сводку номер один. Что же касается контрразведки внутри нашей армии, то, честное слово, люди Гиммлера делают это с большей сноровкой, чем мы. Недаром их так не любит фронт. В этом смысле наш третий отдел должен абсолютно точно разграничить свою работу: все, что связано с обезвреживанием проникшей в нашу армию агентуры противника, — это наше, а что касается враждебных интересам рейха настроений среди наших военных — это СД. Материалы об этом шлите лично мне, а я их передам по нужному адресу. — Это не затормозит принятие мер? — спросил Зомбах. Канарис отвечать не спешил. — Очень тонкое и сложное это дело, дорогой Зомбах, — сказал он наконец и, посмотрев на Зомбаха, улыбнулся: — К примеру, фон Тресков сболтнул вам о том, что я — наци номер один. Получи от вас эту информацию Гиммлер, он был бы счастлив доложить ее фюреру, и Трескову конец. Но мы же с вами знаем, что он замечательный и до конца преданный великой Германии военачальник. Не так ли? — Конечно, — согласился Зомбах, не пропустив, однако, мимо ушей, что адмирал сказал «преданный великой Германии», а не фюреру. — Видите, как тут нужно быть осторожным. Как говорят русские, одна голова хорошо, а две — гораздо лучше. Вот почему я советую вам, когда в ваши руки попадет подобный материал, касающийся какого-нибудь крупного офицера в армии, шлите его мне лично. В таких случаях все нужно взвешивать очень тщательно. — А по более мелким офицерам? — спросил Зомбах. Канарис рассмеялся. — Вы всегда, Зомбах, были педантом. Хотя шахматисты и утверждают, что пешка — важная фигура, я думаю иначе. Пешка есть пешка, не так ли? — Понимаю, понимаю, — тихо произнес Зомбах. — А теперь спать. Как говорят те же русские: утро умнее вечера. Зомбах уже давно спал, а Канарис еще долго лежал с открытыми глазами.Часть вторая. «Зилле» играет…
Глава 22
Днем их уложили спать. Каждый из них притворялся друг перед другом, что спит. Но какой, к черту, мог быть сон, если они знали, что с наступлением темноты их погрузят в самолет, перевезут через линию фронта и где-то между Тулой и Москвой сбросят на невидимую в ночи землю? И что с ними будет после, они не знали — этого не знал никто. Костя Леонов — тот вообще об этом «после» не думал, его сердце сжималось от мысли, что не раскроется парашют, как случилось это во время тренировки с Кузакиным. Он падал, как мешок с картошкой, и так кричал, что слышно было за несколько километров. Леонов вздрогнул, словно опять услышал и этот крик, и оборвавший его тупой деревянный звук, с каким ударилось о землю тело Кузакина. Когда час назад старший лейтенант Фогель, в последний раз инструктируя их, спросил: «Как чувствуете себя? Уверенно или страх сильнее?», Леонов промолчал. А Сергей Зилов сказал: — Страшновато, конечно, но очень хочется оказаться хитрей всех опасностей. Фогель внимательно посмотрел на него и подумал: «Этот надежней». — Учите этому своего товарища, — сказал ему Фогель. Вот и сейчас Зилов, видя, что заснуть ему не удастся, думал о том, какие неожиданности могут ждать их «там». Он сам придумывал опасные ситуации и словно со стороны видел себя ловко и смело выходящим из самых сложных переделок. Слыша, как рядом судорожно вздыхает Леонов, он злился: «Дали напарника — манная каша с сахаром. Чего доброго, маму примется звать…» Леонов и впрямь в это время вспомнил свою мать. Самая модная в Витебске дамская портниха, она была женщиной веселой. Она и Костеньку своего любила легко и весело. Отца своего он не знал. Когда однажды спросил о нем, мать, не отрываясь от шитья, беспечно сказала: — Бежал он от нас быстрее лани, ну и дьявол с ним. На что он нам такой? Верно? Костя никогда ни в чем не знал отказа. «Хочу настоящий велосипед». — «Пожалуйста, сынок, катайся на здоровье!» — «Хочу голубей завести». — «На, сынок, денежки, купи себе самых красивых». В школе он учился плохо, но за это его не журили. «Ну что же можешь, сыночек, поделать, если не дается тебе эта наука…» И все же непонятным образом он переползал из класса в класс. Впрочем, в этом могло играть существенную роль простое житейское обстоятельство: почти все учительницы школы во главе с директрисой и даже заведующая районо ходили в платьях и пальто, пошитых Костиной мамой. Мать не знала, что ее сынок будет делать после окончания школы, и не хотела знать. Ее глаза становились мокрыми при одной мысли, что Костенька может ее оставить. Сам Костя о своем будущем не думал. Зачем? Мать зарабатывала хорошо, деньги в его карманах не переводились. Подружившись с двумя такими же, как он, бездельниками, он проводил время в свое удовольствие. В последнюю предвоенную весну он познакомился с Галей — дочкой преуспевающего промкооператора. Костя мечтал о женитьбе. Мать была в восторге от такой блестящей перспективы; она со знанием дела учила его, как вести себя с девочкой, чтобы не упустить «сказочный вариант»… И вдруг — война. В первой же бомбежке погибла мать. Побежала к какой-то своей клиентке забрать оставленную у нее на ночь швейную машину и не вернулась. О том, что с ней случилось, Костя узнал только на следующий день. Он так ее и не увидел больше — дом, где ее настигла смерть, превратился в обгорелый каменный курган. В страхе и растерянности; не зная, что делать, он побежал к Гале, но застал там все вверх дном: семья уезжала на восток. Перед домом стоял грузовик-трехтонка, и в него беспорядочно наваливали узлы и чемоданы. Костя рассказал о гибели матери. Они жалели его, но не переставали бегать из дома к машине и обратно. — Куда вы едете? — спросил он Галю. — Боже мой, ну что ты спрашиваешь? — крикнула она, таща узел. — Помоги лучше. — Все кругом горит, а ты… Он стоял возле грузовика, пока тот не уехал. Галя помахала ему рукой на прощанье — будто на дачу уезжала… Потом пришли немцы. Костя и его приятель Генка Кузакин поселились вместе в доме Кости и вскоре выяснили, что жить можно, и даже совсем неплохо. Немцы оказались отпетыми барахольщиками. Ребята занялись спекуляцией: выменивали у немцев продукты, табак, лекарства на вещи, которые им давали оставшиеся в городе жители. В доме у них образовалась настоящая меняльная контора, которую посещали солдаты и господа офицеры доблестной германской армии. Но однажды — это было в конце августа — к ним явился офицер, хорошо говоривший по-русски. Ему товар не был нужен. Его интересовали сами торговцы. Он подробно расспрашивал их о прошлой жизни, о настроениях и планах на будущее. А затем сказал: — Торговля — не дело для таких парней, как вы. Кроме того, вы не учитываете, что по возрасту подлежите увозу в Германию, чтобы работать там батраками. Но зачем вам и это? Вы же умные парни, и я могу вам предложить увлекательную и выгодную работу. Вот так Костя Леонов и его друг Генка Кузакин оказались в агентурной школе «Сатурна». Генка погиб во время тренировочного прыжка с парашютом. А Костя Леонов лежал сейчас в постели и мучился от страшной мысли, что его парашют не раскроется, когда их сегодня ночью выбросят с самолета где-то между Тулой и Москвой. По-немецки точно в двадцать два ноль-ноль Зилова и Леонова вызвали к заместителю начальника «Сатурна» подполковнику Мюллеру. Для них это был невыразимо большой начальник; до сих пор они видели его только издали и лишь один раз поближе — на проверочной беседе. Вместе с ними в просторный кабинет вошел и старший лейтенант Фогель. Мюллер встал из-за стола и вышел им навстречу. — Прошу, прошу, — он показал им на кресла, окружавшие низкий столик, на котором стояли бутылка коньяку и высокие дорогие рюмки. Показав Фогелю на бутылку, он сказал: — Распорядитесь. Пока Фогель откупоривал бутылку и разливал коньяк, Мюллер бесцеремонно рассматривал агентов. Потом он взял рюмку и сказал: — Школа характеризует вас хорошо. Я хочу выпить с вами за то, чтобы сказанное в характеристике было подтверждено вашей смелой работой во имя великой Германии. Хох! — Мюллер стремительно поднял рюмку, но отпил из нее лишь маленький глоток. Леонов «по-честному» хватанул всю рюмку. Зилов свою только пригубил. Мюллер мельком глянул на Леонова и потом, пристально смотря на Зилова, сказал, улыбаясь: — Всему необходимому вас научили, теперь вы знаете даже цену черного и белого хлеба в Москве. Мне остается сказать вам несколько напутственных слов. Вы — солдаты Германии. А для нас солдат — самая почетная фигура. Наш великий вождь Адольф Гитлер сказал недавно: «Каждый мой солдат, исполнивший долг, получит все что захочет. Ему будет принадлежать не только Германия, но и весь мир с его неисчерпаемыми богатствами». — Мюллер многозначительно посмотрел каждому в глаза и продолжал: — Это касается и вас, я хочу, чтобы вы это знали. Выполнив задание, вы вернетесь и получите жизнь, какую захотите. Больше подвергать вас риску мы не будем. Герои должны жить, и так жить, чтобы их счастливая жизнь была завидным примером для других. — Мюллер кивнул через плечо. — Мы не русские, которые только и знают, что кричат своим солдатам: «Умри за Родину! Умри за Родину!» Нет, ты соверши подвиг и живи в свое удовольствие, говорим мы своему солдату. Я хочу, чтобы вы помнили об этом каждый час, совершая свое храброе дело. Какие у вас есть желания? — Выполнить задание и благополучно вернуться, — твердо ответил Зилов. — Прекрасно. А у вас? — Мюллер повернулся к Леонову. — То же самое. — Прекрасно, прекрасно, — сказал Мюллер, чуть задержав взгляд на Леонове. — Тогда у меня все. — Он встал, а за ним встали все. — Счастливого пути, желаю удачи. Зилов и Леонов ушли. Фогель остался в кабинете. Мюллер сел за свой стол, закурил сигарету и сказал: — Этот, с синими глазами… — Зилов, — подсказал Фогель. — Зилов… — повторил Мюллер, смотря перед собой. — Этот мне нравится, у него есть характер и явная заинтересованность, он знает, на что идет, и будет проявлять хитрость, чтобы все сошло благополучно. — А второй, по-моему, пустышка. — Абсолютно точно, — подтвердил Фогель. — Леонов по всем своим данным, конечно, слабее Зилова, но у него есть одна очень полезная черта: если над ним висит сильный кулак, он с голыми руками, не задумываясь, пойдет на стенку. И Зилов будет для него этим кулаком. И, наконец, его главное дело — рация. — Жаль, что ни один из них не знает достаточно хорошо Москвы, — помолчав, сказал Мюллер. — Это и хорошо, и плохо, — заметил Фогель. — По крайней мере исключена опасность их опознания. — Все, что касается Москвы, вбили им в голову крепко? — К этому и сводилась вся подготовка. Во всяком случае, по плану Москвы они ходили с завязанными глазами. — Ну хорошо, идите проводите их в полет… Самолет летел на большой высоте. Зилов и Леонов дышали широко открытыми ртами. В летнем солдатском обмундировании Советской Армии им было чертовски холодно. В иллюминаторы ничего не видно. И вверху, и внизу черным-черно. Но вот дышать стало легче. Вскоре из кабины летчиков вышел инструктор по парашютным прыжкам, которого все курсанты школы за глаза звали Палачом. Он и впрямь был похож на палача — мордастый детина огромного роста, с длинными узловатыми руками, на которых волосы росли даже на пальцах. Глядя на него, Леонов вспомнил, как Палач, подойдя к трупу Кузакина, пошевелил его ногой и сказал: «Одним трусом меньше!» И плюнул на труп. — Фронт уже позади! — прокричал Палач, и на лице его шевельнулось нечто вроде улыбки, его маленькие глазки почти скрылись в щеках. — Приготовьтесь! Зилов встал и начал внимательно проверять парашютное снаряжение. Леонов продолжал сидеть, ощущая противную слабость в ногах и щекотную дрожь в животе. — Проверяй! — крикнул ему Зилов. Леонов встал и, держась одной рукой за кресло, принялся беспорядочно дергать лямки парашюта. Зилов подошел к нему и сам проверил подгонку лямок. — Что, уже навалил в штаны? — зло спросил Зилов. Палач в это время подтаскивал к дверям самолета контейнер со снаряжением. Замигала лампочка над дверью в пилотскую кабину. Палач неторопливо и без особых усилий снял с петель дверь, в самолет ворвались рев моторов и пронзительный холод. Зилов встал у двери, за его спиной — Леонов. Над дверью в кабину летчиков зажглась зеленая лампочка. Палач махнул рукой. Зилов оперся правой ногой на ребристый порог, наклонился вперед, резко оттолкнулся и исчез в черной пучине. Леонов хотел сделать все точно так же, но у него не получилось, и он застрял в дверях. Сильный удар в спину вышиб его как пробку… Они приземлились точно по расчету, метрах в двухстах друг от друга. Вокруг был густой кустарник, под ногами чавкала мокрая земля. Они зарыли парашюты и начали искать контейнер со снаряжением. Часа два безрезультатно бродили по кустам. Зилов на чем свет стоит ругал Палача. Леонов ходил за ним как тень и молчал. Чувствовалось приближение рассвета. Уставшие, взмокшие, они остановились на окраине кустарника. Их окружала глухая тишина, только где-то далеко-далеко слышались летучие гудки паровозов. — Прямо не знаю, что делать! — сказал Зилов. — Слушай, — взял его за руку Леонов. — А что, если нам рвануть куда-нибудь подальше? Да спрятаться там ото всех. Зилов молча повернулся и наотмашь ударил его по лицу. — Сука! Леонов вытер рукавом лицо и с этой минуты беспрекословно и молча делал все, что приказывал ему Зилов. Они нашли контейнер, когда уже рассвело. Оказалось, что в темноте они дважды проходили мимо него и не заметили. Тщательно зарыв контейнер на приметной маленькой полянке, они привели в порядок свою одежду и пошли на север. Там должна быть железная дорога и маленькая станция. Дальше им везло, как во сне. Они точно пришли к той станции, какая была указана в плане. И на путях стоял готовый к отправке на Москву воинский эшелон. Зилов поговорил с комендантом эшелона, и им разрешили устроиться на площадке вагона с лошадьми. Их накормили солдаты, сопровождавшие лошадей. За трапезой они получили первую информацию. Оказывается, они попали в замыкающий эшелон сто четырнадцатой дивизии, которая перебрасывалась из-под Тулы на Центральный фронт. Леонов и восхищался, и удивлялся, как ловко и уверенно вел себя Зилов. Рассказывал веселые байки про госпиталь, в котором будто бы они с Леоновым лежали после ранения, и про то, как они лихо проведут в Москве отпуск, положенный им после лечения. Леонов решил про себя: «С ним не пропадешь, надо его слушаться». Эшелон остановился настанции Москва-Товарная. Зилов и Леонов сердечно распрощались со своими попутчиками и направились в город. Везение продолжалось. Они благополучно проехали через всю Москву и, продолжая подчиняться плану, на Казанском вокзале сели в электричку. Еще засветло они сошли на станции Сорок второй километр и вскоре уже беседовали с хозяином скромной дачки. Это был пожилой человек в очках с очень толстыми стеклами, за ними невозможно было разглядеть его глаз. — Мы в деньгах не стесняемся, заплатим, сколько вы положите, — уже второй раз говорил Зилов. — И затрудним мы вас самое большее на месяц. Проведем положенный после госпиталя отдых и обратно на фронт. Хозяин явно хотел сдать комнату, но его, видимо, смущало, что он возьмет деньги с солдат. Сдавать же комнату бесплатно ему не хотелось. — Может, вы думаете, что мы какие-нибудь бандиты с большой дороги? — заискивающе улыбаясь, спросил Зилов. — Так вот наши документы, пожалуйста, поглядите. — При чем тут бандиты? — вяло отозвался хозяин и документы смотреть не стал. — А в смысле оплаты не стесняйтесь, — снова сказал Зилов. — Мы при деньгах. Как говорится, солдат спит, а харч ему идет, поднакопили мало-мало. — Месяц, говорите, жить будете? — спросил хозяин. — Самое большее месяц, — подтвердил Зилов. — Триста рублей имеете? Зилов молча вынул из кармана сотенные бумажки и, отсчитав три, положил их на стол. — Прошу! Хозяин отвел им уютную комнатку с выходом на кухню. Из окна комнаты сквозь голый сад была видна железная дорога. Она была так близко, что, когда проходили поезда, на кухне позвякивала посуда. — Поезда всю ночь спать не дадут, — тихо сказал Леонов. — Идиот! Каждый поезд — это информация для Доктора, — сонным голосом отозвался Зилов. — Давай-ка лучше спать ложиться, завтра работы невпроворот…Глава 23
Когда Леонов проснулся, Зилов уже сидел у окна и рассматривал маленькую карту, которая хранилась у него за подкладкой сапога. — Ты что, решил курортничать? — обернулся он к зашевелившемуся Леонову. — Вставай мигом! Умойся на кухне. Зилов все уже продумал… Сегодня же они нормальным пассажирским поездом вернутся в район приземления и возьмут из контейнера самое необходимое: рацию, деньги, запас консервов и сухарей. Сюда они вернутся завтра. Хозяину дачи скажут, что едут в Москву — в гости к фронтовым дружкам. — Повезло нам с этим домом, — сказал Зилов. — Во что бы то ни стало надо здесь закрепиться. Я утречком помог хозяину наколоть дров, потолковал с ним. Он же почти слепой, сказал, что с шагу лицо человека не разбирает. До сорокового года он работал наборщиком в типографии. А сын его, знаешь, кто? В жизни не угадаешь. Дипломат. И в настоящее время вместе с семьей находится в Америке. Старик сторожит теперь и дачу, и московскую квартиру. Два раза в неделю ездит в Москву. Представляешь, какое удобство! Не дача, а золото. Будем ловчить, чтобы закрепиться. Через месяц скажем, что идем на врачебную комиссию, а вернемся — объявим, что нам дали дополнительный месяц отдыха. А потом придумаем что-нибудь еще. Леонов слушал Зилова и снова думал: «Ох, головастый парень, с ним не пропадешь!» После вчерашнего везения все их предприятие уже не казалось ему таким опасным. Они сошли с пассажирского поезда на той же станции, где вчера сели в воинский эшелон. Уже вечерело, сыпал редкий ленивый дождик пополам со снегом. На платформе — ни единой живой души. Они перешли через полотно и присели на штабель старых шпал. Зилов хотел убедиться, что их никто не видел. На путях зажглись сигнальные огни. — Пошли! — Зилов решительно встал и сбежал с откоса. Они зашли в кусты, огляделись и зашагали наискосок от дороги… С двумя тяжелыми вещевыми мешками за плечами они вернулись на станцию около двух часов ночи. Зилов зашел в здание станции и узнал, что ближайший поезд будет только в восьмом часу утра. Эту справку ему дал дремавший в зале ожидания железнодорожный милиционер. — Вот досада! — сказал ему Зилов. — Нам явка в Москву в свое хозяйство к восьми ноль-ноль. Попадет нам, будь здоров! — Ничего, страшнее фронта кары нет, — утешил его милиционер. — А фронта вам так и так не миновать. Предъявите своему начальству билет с компостером времени — учтут. — А далеко отсюда до шоссе? Может, там можно схватить попутную? — Шоссе недалеко, — сказал милиционер, — километра полтора от силы. Только в такое время там до утра можно прождать, а машины не будет. Это уж я знаю, сам другой раз с дежурства на попутной езжу. Они разговорились. Милиционер расспрашивал о фронте: сильна ли «у них» артиллерия, как фриц держится в рукопашной, много ли «ихних» в плен попадает? Зилов отвечал словоохотливо и на прощание подарил ему непочатую коробку «Казбека». Спустя час оба они уже тряслись в кузове полуторки, подхватившей их до Москвы за сотнягу, или, как выразился шофер, за рубль-целковый. Впрочем, до Москвы им ехать было не нужно: оказалось, что шоссе проходило недалеко от дачного поселка, где они обосновались. — Все идет, как в кино, — Зилов подтолкнул локтем Леонова и рассмеялся. — Порядочек! — засмеялся в ответ Леонов. Они не знали, что именно в эту минуту их везению пришел конец… Железнодорожный милиционер был совсем не такой простачок, каким он показался Зилову. Во-первых, он видел, как эти два солдата вечером сошли с поезда и исчезли за полотном. Во-вторых, толкуя с Зиловым о фронтовых делах, он отлично разобрался, что его собеседник фронта не нюхал. Правда, сначала он это расценил вполне благодушно — заливаха-парень, и все. Тем не менее он все же решил проверить документы своего собеседника, но сразу не сделал этого только потому, что в это время Зилов подарил ему «Казбек». Неловко показалось милиционеру брать дареные папиросы и тут же потребовать документы; он же не думал, что имеет дело с опасными преступниками — не дальше как позавчера он имел дело с одним таким же отставшим от части, чтобы повидаться со своей девушкой. Когда Зилов ушел, милиционер заглянул к дежурному по станции, чтобы узнать, не опаздывает ли поезд. Он с удовольствием угостил дежурного «Казбеком», потому что до сих пор больше сам одалживался у него табачком. Разглядывая коробку, милиционер обнаружил на ней штамп «Ресторан при минской гостинице «Беларусь» и сразу встревожился: откуда это у солдата спустя год войны папиросы из Минска? Милиционер быстро прошел на платформу, но солдат там не было. Он обошел вокруг станции, сбегал к откосу, снова прошел по всему перрону, заглянул в зал ожидания — солдаты словно сквозь землю провалились. Милиционер вернулся к дежурному по станции и по селектору связался со своим начальством в Москве… Еще минувшей ночью комиссар госбезопасности Старков получил радиодонесение Рудина. Он сообщал, что в район Москвы только что заброшены по крайней мере два агента, фамилия одного из них по агентурной школе — Зилов. Далее следовало более чем скупое описание его внешности. Немедленно были приняты все необходимые меры для поиска. Но день не принес успеха. Шутка сказать — район Москвы. Сигнал железнодорожного милиционера явился первой тонкой ниточкой, ведущей уже к конкретной цели. Старков был почти уверен, что милиционер видел вражеских лазутчиков. Старший лейтенант госбезопасности Весенин дежурил на Казанском вокзале. Это на тот случай, если солдаты, пробираясь на попутной машине к Москве, вздумают пересесть затем в электричку. Лейтенанты Аксенов и Чувихин дежурили при въезде в Москву на контрольно-пропускном пункте шоссейной дороги. Солдаты контрольно-пропускного пункта — КПП — более придирчиво, чем обычно, осматривали каждую машину, а в это время Аксенов и Чувихин расспрашивали водителей и пассажиров, проверяли у них документы, смотрели путевые листы. Но пока шли машины ближних маршрутов. И только на рассвете у КПП остановилась полуторка, которая шла из Тулы. Рядом с водителем сидел тучный мужчина, который по документам являлся агентом снабжения из ОРСа одного номерного завода. — Ездили за сто верст киселя хлебать, в Тулу по картошку, и возвращаемся порожняком, — рассказывал снабженец Аксенову. — В пути никого не подбирали? — строго спросил Аксенов. Снабженец только открыл рот, чтобы ответить, как вместо него шофер быстро сказал: — Левацкие посадки запрещены, не маленькие, знаем. Аксенову показалась подозрительной эта поспешность шофера и то, как в это время посмотрел на него снабженец. — Поставьте машину у обочины, — приказал Аксенов и, чтобы шофер со снабженцем не смогли сговориться, вскочил на подножку машины возле шофера. Допросить шофера Аксенов поручил Чувихину, а снабженца, отведя в сторону, допрашивал сам. Допрос был недолгий. Снабженец, чуть повиляв, все рассказал. Вместе с ним Аксенов вернулся к машине, где Чувихин допрашивал шофера, который упрямо твердил, что никого не подвозил. — Федя, брось мутить, — сказал ему снабженец. — Дело важное, государственное, можно сказать, подороже твоего рубля-целкового. Говори правду. Шофер метнул на снабженца злой взгляд и, помолчав немного, произнес: — Ну было дело, подумаешь… — Где они слезли? — Темно было. — По-моему, — сказал снабженец, — они слезли вблизи Раменского. — Предъявите деньги, которые они вам дали, — приказал Аксенов. Шофер, не очень торопясь, полез в карман ватника и вынул небрежно смятую сотенную бумажку. Аксенов аккуратно взял ее за уголок, завернул в носовой платок и передал Чувихину. Потом шофер и снабженец описали внешность своих пассажиров. Но это описание мало чего прибавило к тому, что чекисты знали. — Темно было, разве разглядишь? — оправдывался шофер. — Сотенную небось разглядел, — со злостью сказал Аксенов. Рано утром в кабинете капитана госбезопасности Беспалова уже шло совещание, в котором участвовали Аксенов, Чувихин и подключенный к операции лейтенант Загорский. Не было здесь только Весенина, который продолжал вести наблюдение на Казанском вокзале. Перед Беспаловым на столе лежали сотенная купюра и возле нее фотолента с отпечатками пальцев, снятых с купюры. Тут же лежала и подаренная милиционеру коробка «Казбека». — То, что это вражеские агенты, можно считать фактом, — сказал Беспалов. — О самолете в том районе мы имели сигнал от ПВО. Первый поиск ничего не дал, потому что проведен плохо. Минская коробка «Казбека» — улика прочная. Трудно допустить, что во время панической эвакуации Минска в первые дни войны кому-то пришло в голову вывозить ресторанный запас папирос. А господа, снаряжавшие агентов, на штамп ресторана или не обратили внимания, или, наоборот, отнесли его к приметам достоверности. Все поведение этих «солдат» тоже соответствует штампу, какой применяют их разведчики. Если в архивах Госбанка есть порядок, мы скоро получим данные о сторублевке… — Беспалов набрал какой-то номер телефона. — Говорят из госбезопасности. Проверили? Ну, ну… Так. Спасибо. — Беспалов положил трубку. — Точно. Сторублевые купюры этой серии к началу войны должны были находиться где-нибудь в Прибалтике. Вот вам еще одна прочная улика. — Беспалов помолчал, пристально смотря на лежавшую перед ним сторублевку, точно он читал на ней что-то очень важное. — Первичный план предлагаю такой, — заговорил он наконец. — Вы, Загорский, отправляйтесь в район железнодорожной станции. Возьмете с собой два отделения солдат из дивизии НКВД и мобилизуйте людей на месте. Надо найти парашюты и все, что они там оставили. Вы, Аксенов, организуете круглосуточное наблюдение за всей дачной зоной от Москвы до Раменского. Людей себе подберите сами. Вы, Чувихин, обеспечьте немедленное получение отпечатков пальцев шофера полуторки, а потом подключайтесь к Аксенову. Я круглые сутки здесь жду ваших донесений. Все. За дело, товарищи… В это время Зилов и Леонов завтракали. Полчаса назад хозяин дома предупредил их, что он до завтра уезжает в Москву, и попросил быть поаккуратней с огнем. Они видели, как он пошел на станцию и с первым же поездом уехал. — Да здравствуют дипломаты, поручающие своим старикам стеречь московские квартиры и дачи! — смеялся Зилов, вываливая на стол размоченные сухари, целую банку консервированного мяса. — Так все у нас складно получилось, что прямо не верится, — подхватил Леонов. — Доктор все же голова. Он всегда твердил нам: ничего особенно страшного с вами не произойдет, надо только быть осторожными. — Балда ты, — фыркнул Зилов. — Да ты со своим Доктором без меня завалился бы в два счета. — Что верно, то верно, — добродушно и вполне искренне согласился Леонов. — Сейчас мы будем спать, — сказал Зилов. — А вечером развернем рацию и пошлем привет Доктору… В двадцать один час десять минут на стол Беспалова легло следующее сообщение.«В двадцать ноль-ноль службой контроля в подмосковной зоне Рязанской железной дороги установлено, что в эфир вышла коротковолновая радиостанция. Работала шифром в течение семи минут, волна 29,5. Запеленговать не успели. Наблюдения продолжаем».Зилов и Леонов шифром передали в «Сатурн» более чем краткое донесение:
«Все в полном порядке. Приступаем. Зилле».Условная подпись и наименование этой агентурной точки — «Зилле» — складывались из первых слогов их фамилий. — Зилечка заработала, — улыбаясь, сказал Зилов, когда Леонов выстукал ключом донесение. Потом они перешли на прием и через несколько минут записали ответ:
«Вас приняли отлично. Поздравляем. Ждем по расписанию. Доктор».— Небось сейчас помчался наш Доктор докладывать самому Мюллеру, а то и Зомбаху, — задумчиво сказал Зилов. — Не шутка для них, что их люди осели в самой что ни на есть Москве. Запрятав рацию, они легли на свои раскладушки. — Что-то спать неохота, — вздохнул Леонов. — Спать! — приказал Зилов. — Мы завтра должны быть в форме. Работать надо. Радиорепродуктор в кухне начал передавать вечернюю сводку Информбюро. Они стали слушать. С фронта ничего особенного не было. Как видно, Доктор был прав, когда говорил, что русские истощили все свои силы в зимнем наступлении под Москвой. Но в самом конце сводки было передано сообщение, которое заинтересовало их. Было сказано, что, по данным Центрального статистического управления, предприятия, эвакуированные в восточные районы страны, в минувшем месяце выпустили столько продукции, сколько до войны выпускала вся промышленность Советского Союза. Когда сводка закончилась и заиграла музыка, Леонов тихо сказал: — Силища все-таки наша Россия-матушка… — А ты и поверил? — насмешливо спросил Зилов. — Передают всякую липу для агитации таких дурачков, как ты. Они надолго замолчали, но заснуть не могли. — Где силища, так это у Гитлера, — сказал Зилов. — Шутка сказать, вся Европа на него действует! Ты только подумай, Европа! — А чего же он Москву не взял? — задал Леонов вопрос, который так не любил Доктор и никогда не отвечал на него без брани, вроде того, что не по твоим щенячьим мозгам понять стратегию фюрера, или как-нибудь еще в этом роде. Зилов спокойно сказал: — Тут, я думаю, у немцев все же вышла промашка. Не учли нашей зимы, а до холодов взять Москву не успели. Ты же сам видел, в какой одежонке ехали на фронт их солдаты. Смех один: валенки из соломы! — А что же Доктор — стратегия, стратегия! — Конечно, теперь какая-то стратегия у них, будь уверен, приготовлена, — убежденно сказал Зилов. — Генералы у Гитлера, будь здоров, свое дело знают. Погодим — увидим. Мы же с тобой действительно ни хрена не знаем. Талдычим: Москву не взяли, Москву не взяли. А может статься, Гитлер хочет так войну выиграть, чтобы Москва сама на колени стала. Помнишь, как говорил про это в лекции полковник с двумя крестами? — Помню, — тихо ответил Леонов. — А только и тут Москва не спит и тоже, будь здоров, знает, как и что. Помнишь в Новый год мы на радиотренировке слышали речь Калинина? «Мы уверены в победе!» — сказал он. Твердо так сказал. Мне аж страшно тогда стало. Зилов засмеялся: — Чего-чего, а страха тебе занимать не надо. У тебя его на десятерых хватит. — Я тебе вот что скажу, — Леонов приподнялся на постели. — Когда я еще в своем городе жил, мы с дружком, с Генкой Кузакиным, спекуляцией промышляли и имели дело с одним немецким майором. Еще только осень начиналась. Так вот, майор еще тогда говорил нам, что Гитлер — Париж — это хорошо, а что Гитлер — Москва — это капут. — Ну и что же? — обозлился Зилов. — Трусы и маловеры есть и у них. Помолчав немного, Леонов спросил неожиданно: — Слушай, а кто мы с тобой? — Как это кто? — Зилов не понял хода мыслей напарника. — Оперативные агенты «Сатурна». Ты что, отрекаешься, что ли? — Чего мне отрекаться? — Леонов опять помолчал и продолжал: — Хочу тебе сказать одну штуку. Как раз накануне нашего отлета был у меня разговор с тем типом, что документы для нас готовил. — Это со Щукиным, что ли? — Ага. Вызвал он меня на проверку знаний своего документа, часа полтора гонял. Вопрос за вопросом, и все с подковыркой. Ну что-что, а документы я знал назубок. Понимал: в этом — главная наша защита от беды. И вдруг он спрашивает: «А с каким чувством, с какими мыслями ты будешь там смотреть в глаза людям?» Я удивился, но ответил, что буду смотреть, как на своих врагов. А он тогда вдруг заявляет: «Тогда ты сразу и провалишься. Люди увидят в твоих глазах ненависть и заподозрят неладное. А ведь ты им земляк, боевой товарищ для военных и защитник для гражданских». Я даже засмеялся. Хорош, говорю, защитник. Тогда он вдруг спрашивает: «Значит, ты понимаешь, что являешься предателем своего народа и своей страны?» Тут я, брат, прямо тебе скажу, не нашелся, что ему ответить. Ловит меня, вижу, а на что ловит — не пойму. А сам смотрит на меня так, будто чего кислого съел и ему противно на все смотреть. И под конец он посоветовал обо всем этом подумать, чтобы правильно вести себя здесь. Пришел я в общежитие и стал думать. И скажу тебе, ничего приятного в голову мне не пришло. Ну в самом деле, кто мы с тобой по тому счету? — А мне он этого не говорил, — сказал Зилов. — Вообще этот Щукин мне не по душе. Глаза злые, бегают, как у вора. Я о нем даже с Доктором говорил, но тот только рассмеялся. Не твое, сказал, дело. Щукин, мол, золотой специалист по документам. Когда вернемся, ты про этот разговор с ним обязательно расскажи Доктору, а то кому и повыше. Что-то не нравится мне этот разговор. — Ну а в самом деле, — не отставал Леонов, — кто мы с тобой по тому счету? — И зануда же ты! — зло сказал Зилов. — Вернемся, и больше я вместе с тобой шага не сделаю. Точно, Доктор предупреждал меня, что у тебя голова, как форточка: что туда влетит, то и вылетит. Но если уж тебе так припекло, я объясню, кто мы такие. Весь мир разделился сейчас надвое: с одной стороны — целые народы и с другой — тоже целые народы. Человек — песчинка. И где она крутится, эта песчинка, с той или с этой стороны — никакой разницы. Одни служат там, другие — здесь. А мы с тобой здесь несем службу для той стороны. Вот и вся история, а теперь катись к чертовой матери и спи. Утром будем добывать информацию…
Глава 24
Для начала они решили фиксировать проходящие мимо поселка товарные поезда и стараться разглядеть, что они везут. Утром пошли в сосновый перелесок, что был рядом со станцией, и хотели устроить здесь свой наблюдательный пост, но, постояв немного, передумали. Люди быстро и деловито шли по тропинке на станцию и обратно, и стоять тут, на виду у всех, было опасно; присесть на землю было неестественно — стояла еще холодная погода, и земля была мокрой. — Пойдем туда, — приказал Зилов и показал на станцию, где в ожидании поездов на перронных скамейках сидели люди. Леонов, инстинктивно боявшийся людей, начал было возражать, но Зилов, не слушая его, пошел вперед. И как только они по лестнице поднялись на платформу, их увидел Аксенов. Это невозможно объяснить, но в то же мгновение он решил: они! Подавив волнение, Аксенов отошел в глубь платформы и, делая вид, будто изучает расписание поездов, наблюдал за солдатами. Первое подозрение подтверждалось: внешность одного из них подходила к описанию. Солдаты сели на скамейку, на которой уже сидели две женщины и подросток. Аксенов стал лихорадочно ждать, что предпримут солдаты. Что делать, если они сядут в поезд, идущий на Москву? Или поедут в сторону Раменского? А если они сойдут на какой-нибудь станции по пути? Возможных ситуаций было немало. Но в обе стороны прошло по нескольку поездов, а солдаты продолжали сидеть на скамейке. У Аксенова возникло опасение, что они могут заметить его и обратить внимание на то, что он тоже пропускает поезда. Он сел в электричку, которая шла в Москву, и через три минуты вышел на следующей остановке — Кратово. Здесь дежурил Весенин. Аксенов подошел к нему и тихо сказал: — По-моему, они на Сорок втором, сидят на перроне, вторая скамейка от начала платформы по ходу поезда из Москвы. Сядем вместе в следующий поезд. Ты там выйдешь, а я проеду до Раменского и буду возвращаться следующей электричкой. Я сяду в последний вагон и буду стоять на задней площадке. Если они останутся на платформе, ты этот поезд пропустишь, а я доеду до Отдыха и оттуда пришлю Загорского, он тебя сменит. Сам я буду ехать с Загорским и снова проеду до Раменского и обратно. Если они сядут в поезд, следуй за ними неотступно… Вот так они челночили возле платформы Сорок второй километр вплоть до двух часов дня, когда Зилов и Леонов поднялись со скамейки и отправились обратно на свою дачу. За ними пошел Весенин. В военное время поселок был безлюдным, и идти незамеченным за двумя предельно настороженными вражескими разведчиками было нелегкой задачей. Но Весенин провел их до самого дома. Теперь отсюда и воробей не вылетит, не замеченный наблюдением… Леонов налаживал рацию, а Зилов писал донесение. До двадцати часов, когда они по расписанию должны были сегодня выйти в эфир, оставалось около часа. Зилов торопился, а сообщение у него не получалось: выходило каким-то излишне длинным и малоконкретным. За то время, что они пробыли на платформе, мимо них к Москве промчалось девять товарных составов, но только на одном они ясно увидели прикрытые брезентом танки и орудия. У Зилова чесались руки все составы заполнить вполне конкретным грузом, но на этот раз он все же решил выполнить главное требование инструкции о донесениях: ни слова домысла. Ничего, даже простое перечисление поездов выглядело вполне эффектно. Он стал зашифровывать донесение. Ровно в двадцать ноль-ноль Леонов послал в эфир позывные «Зилле». Передача радиодонесения была закончена в двадцать десять. Потом Леонов принял ответ «Сатурна».«Поздравляем с началом успешной работы. Будьте активны и осторожны. Ждем ежедневно. Крепко жму руку. Доктор».Зилов схватил Леонова за плечи и принялся его трясти. — Порядок, Костька, порядок! Пусть Доктор знает наших! — Погоди ты, — отбивался Леонов. — Дай спрятать рацию. — Снова трусишь? Да брось ты, ей-богу! В этот момент Аксенов постучал в кухонную дверь их дачи. Вырвавшись из объятий напарника, Леонов схватил рацию и стал запихивать ее под раскладушку. Зилов совершенно спокойно дождался, пока он это сделал, и неторопливо пошел на кухню. — Кто там? — спросил он уверенным хозяйским голосом. — Дмитрий Петрович дома? — спросили из-за двери. — Он уехал в Москву, — ответил Зилов. — Будет завтра часам к двенадцати. Голос за дверью помолчал и спросил: — Вы не можете передать ему письмо от сына? — Лучше сделайте это сами завтра, — сказал Зилов. — Это невозможно, — послышалось из-за двери. — Я ночью улетаю за границу. Зилов вспомнил, что хозяин дачи ждал письма от сына, подумал, что не взять письмо нельзя — это будет подозрительным хамством, — и поднял крючок. В кухню вошел хорошо, даже щеголевато одетый мужчина лет тридцати пяти. Зилов чуть посторонился, чтобы пропустить его и прикрыть дверь, но в следующее мгновение он уже лежал ничком на полу с вывернутыми за спину руками. Через кухню какие-то люди пробежали в комнату, где был Леонов. «Что в таких случаях рекомендует делать инструкция самбо? — лихорадочно вспоминал Зилов. — Ага, удар ногами». Собрав все свои силы, он наугад резко двинул ногой в сторону. Но удар пришелся по воздуху, и тотчас нога его оказалась больно прижатой к полу. — Сопротивление бесполезно, — услышал он спокойный голос. — Весенин, обыщи его и свяжи. Чьи-то проворные умелые руки ощупали его, вынули из кармана брюк пистолет. Спустя час их уже доставили в Москву, и Аксенов приступил к допросу. Первым он допрашивал Леонова, который показался ему более податливым. И он не ошибся. Леонов сразу рассказал все: и про беглого своего отца, и про маму-портниху, и даже о своей несостоявшейся свадьбе в Витебске. Рассказал он и о том, как их завербовали и как Зилов ударил его по физиономии, когда после приземления он предложил ему уехать в Сибирь и спрятаться. Он откровенно заявил, что без Зилова вообще пропал бы сразу. — Зилов, он знает всякого побольше меня, — сказал он. — Он еще в школе был на первом месте, и начальство его уважало. — Откуда он, Зилов, из пленных? — Нет, родом из города Осиповичи, это километрах в ста от Минска. — Кто его родители? — Он говорил, что его отец — железнодорожник и будто в первые дни войны добровольно ушел в Красную Армию, а про мамашу его ничего не знаю. — Она жива? — Кажется, жива. Я раз видел, как он отправлял по почте деньги кому-то в Осиповичи, может, как раз матери и отправлял. — Кто готовил ваши документы? — Есть там такой спец, Щукин его фамилия. — Он из пленных? — Не знаю… — Леонов хотел было рассказать о Щукине то, что он рассказывал Зилову, но сообразил, что это не говорит в его пользу, и промолчал. — Кто такой Доктор? — Старший лейтенант Фогель, начальник школы и начальник связи. Аксенов с брезгливым любопытством смотрел на сидевшего перед ним парня, у которого от страха отвисла нижняя губа, и он поминутно подправлял ее рукой. «Туго у них с кадрами, — думал Аксенов, — если они вынуждены полагаться на такую шваль». И продолжал допрос: — Диверсии в вашу задачу входили? — Про них говорили, но задания не дали. Пока мы проходим по первому отделу — только разведка. — Зилов на рации сам работает? — Может, но плохо. Радистом при нем официально числюсь я. — Шифр знаете оба? — Да, только я шифрую очень медленно. Когда Леонова уже уводили, он вдруг обернулся и крикнул: — Нас расстреляют? Аксенов ему не ответил. Леонова так качнуло, что конвойный вынужден был подхватить его под локоть. — Сопляк! — вслух произнес Аксенов, когда дверь за Леоновым закрылась. Привели Зилова. Он сел на стул, спокойно оглядел кабинет и остановил холодный, выжидательный взгляд на Аксенове. Но тот начинать допрос не торопился. Сколько уже их, таких вот, разных и всяких, за войну побывало перед ним! Были и сильные натуры, с которыми приходилось немало возиться, прежде чем они, внутренне опустошенные, превращались в покладистых и трусливых, клянчащих пощады. Аксенов уже знал, что сила таких держится только на их личном характере и важно отыскать в этом характере главную слабину, и тогда вся фанаберия слетает с человека, и он оказывается голым перед самим собой. За всю войну только один раз ему пришлось иметь дело с вражеским агентом, который действительно руководствовался совершенно ясными и твердыми идейными побуждениями. Это был выкормыш из белогвардейской эмигрантской семьи, которому, что называется, с молоком матери привили звериную ненависть к советской власти, к большевикам, ко всему, что выбросило на задворки мира семью блистательного офицера свиты его величества. И как ни был опасен тот тип, Аксенов обращался с ним, если можно так выразиться, с уважительным любопытством. Глядя сейчас на Зилова и еще не начав допрос, Аксенов уже знал, что этот парень всего лишь с характером, и, очевидно, сильным, и что ему предстоит повозиться с ним терпеливо и долго, чтобы «взорвать» его изнутри. — Фамилия, имя, отчество? — спросил Аксенов. — Зилов Сергей Петрович, — последовал спокойный ответ. — Это все настоящее или производство господина Щукина? Зилов понимающе улыбнулся. — Нет, все настоящее. А по господину Щукину я имею все другое. — Как звали вашего отца? — Петр Михайлович. — Вы не хотите его повидать? Лицо Зилова дрогнуло. Именно только лицо. А глаза испуганно метнулись сверху вниз. — Не-ет, — с запинкой ответил он. «Так, — подумал про себя Аксенов, — здесь уже имеется первая щелочка, попробуем ее расширить…» — Каким же трусливым ничтожеством должен быть сын, не желающий видеть своего родного отца — заслуженного фронтовика, который ушел на войну, чтобы защищать свободу и честь своего сына! — Поэтому и не хочу, — тихо, но твердо произнес Зилов. — Значит, вы знаете, что в отличие от отца — защитника Родины — вы стали ее изменником, предателем, врагом, батраком у гитлеровских бандитов? — Это вопрос очень сложный, — глядя Аксенову в лицо, ответил Зилов. — Как вы про немцев говорите, так же они говорят про вас. А ведь и они такие же люди, только у них свои задачи, а у вас — свои. А такие, как я, во всех случаях являются только мелкими исполнителями. — Мелкий подлец вы, Зилов, а не исполнитель. — Возможно, — индифферентно произнес Зилов, пожав плечами. — Чем вы занимались до войны? — Всякой всячиной. Главное, пожалуй, киномеханик. Сперва в осиповичском клубе, потом — на передвижке. — Сколько зарабатывали? — Ерунду. И это не имело никакого значения. На харчи хватало, — нагло улыбнулся Зилов. — За идею, значит, работали? — Просто очень любил кино. — Какие же картины вам больше всего нравились? — Приключения. И про войну. — А как пришли немцы, вы решили ринуться в приключения сами? — Не без того, — снова улыбнулся Зилов. «Ну что же, — подумал Аксенов, — в изначале его поведение может быть и такое». Пришлось же ему иметь дело с одним пареньком, который сказал на допросе, что пошел в шпионы под впечатлением романа Уэллса «Человек-невидимка». — Что вы можете рассказать о Докторе? — Только то, что он подполковник и наш непосредственный начальник. «Любопытно, зачем ему так повышать Фогеля в звании? — подумал Аксенов. — Вероятно, ему самому хочется казаться более значительным, чем на самом деле». — Фамилия этого подполковника? — Фогель. — Давно он получил звание подполковника? — Вероятно, давно, потому что он говорил мне как-то, что должен скоро получить полковника. Он даже намекал, будто это зависит от успеха моей работы здесь. — Значит, подвели вы своего подполковника? — Выходит, так. — А врать вас учили тоже в шпионской школе? — Я не вру, — твердо ответил Зилов, но на смуглых его щеках проступили багровые пятна. — Что же, по-вашему, подполковник Фогель перед разговором с вашим напарником надевал, что ли, погоны старшего лейтенанта? Лицо Зилова приняло презрительное выражение. — Леонов — трус и сопляк, он ровно ничего не знает. Вы только слушайте его, он наболтает вам полный короб всякой чепухи. — Значит, Фогель все-таки специально для него переодевался? — Ему это не нужно делать. Он действительно ходит с погонами старшего лейтенанта, а на самом деле он подполковник. Лейтенантские погоны — это не больше как маскировка, — почти увлеченно пояснил Зилов. — Может быть, может быть… Что вам обещано за вашу грязную работу? — Для меня это не имело значения, как и моя довоенная зарплата. — Значит, главное — идея? Тогда расскажите мне, какова эта ваша идея. Зилов молчал. — Ну за что вы боролись? Какая у вас цель? Ради чего вы пошли на такой риск? — Да не думал я об этом и думать не хочу, — почти с возмущением сказал Зилов, смотря в сторону. — Напрасно, — спокойно ответил Аксенов. — По законам военного времени мы вас как вражеского шпиона расстреляем. Что же вы подумаете в последнюю минуту своей жизни? Неужели у вас не мелькнет мысль: «За что погибаю?» Зилов молчал, продолжая смотреть в сторону. Аксенов видел, как у него на правой щеке мелко-мелко подрагивал мускул. — Наши люди умирают с возгласом: «За Родину!», «Смерть фашизму!» А вы что крикнете? «За Гитлера!»? За что? За что, Зилов? Зилов поднял на Аксенова тяжелый взгляд. — Я пошел на интересную работу, и я знал, на что шел, — медленно сказал он. В это время Беспалов находился в кабинете комиссара госбезопасности Старкова, которому он только что доложил об операции, проведенной на Сорок втором километре. — Сработано хорошо, — Старков помолчал. — Хотя тот железнодорожный милиционер действовал не идеально, все же ему нужно объявить благодарность. Проследите за этим. Какое впечатление производят задержанные? — Все тот же сброд, — ответил Беспалов с такой интонацией, словно его огорчило, что приходится иметь дело со столь незначительной публикой. — Нельзя ли и эту парочку подключить к игре с «Сатурном»? Посмотрите на них под этим углом зрения. — Хорошо. Между прочим, любопытны их документы. В общем, они сделаны великолепно, и тем более странно, что в них допущена одна и такая грубая ошибка. Вот посмотрите… — Беспалов положил на стол две бумажки. — Это справки из госпиталя о прохождении ими лечения после ранения и о предоставлении им отпуска. Старков бегло посмотрел справки, но ничего не заметил и вопросительно взглянул на Беспалова. — Обратите внимание на номер госпиталя в угловом штампе и в круглой печати. Номера разные. — Действительно… любопытно, — сказал Старков. — А теперь посмотрите вот это. Выписка из решения комиссии о предоставлении отпуска. Обратите внимание на почерк, каким заполнены графы. А вот их красноармейские книжки — они заполнены точно тем же почерком. Невероятно, чтобы, делая идеальные во всем документы, они могли допустить такой промах. — Да, это маловероятно, — согласился Старков, рассматривая документы, — об этом надо подумать. Узнайте у них поточнее, кто делал эти документы. — Я уже сказал Аксенову, он сейчас ведет допрос. — Да, обязательно нужно узнать, это может оказаться очень важным. Может статься, что тот, кто делает документы, совершает ошибки не случайно. Понимаете? Тем более что у нас уже были и другие факты. Беспалов вошел в кабинет Аксенова и, присев на стул возле двери, стал слушать допрос. Зилов слышал, как он вошел, и теперь заметно нервничал, чувствуя за спиной человека. Ему все время хотелось обернуться, но он сдерживался, не желая выказать страх. — Значит, вы хотите меня, Зилов, уверить, что влезли в это грязное дело только потому, что считали его интересным? — спросил Аксенов. — Искали приключений и не нашли ничего лучше, как заняться преступной деятельностью против своего народа? — Выбора не было, — тихо произнес Зилов. — А если бы выбор был? — спросил Беспалов, проходя к столу и садясь рядом с Аксеновым. Зилов молчал, исподлобья смотря на Беспалова. — Ну а если бы выбор был и другие варианты тоже содержали в себе элемент приключения, но зато в них не было бы подлости и измены, что бы вы предпочли? — Я же сказал: у меня выбора не было. — Ясно. — Беспалов обратился к Аксенову: — Кончайте с ним возиться. Аксенов приказал конвойному увести Зилова. Солдат подошел к нему и тронул за плечо. Зилов, не шевелясь, продолжал сидеть, смотря в пол перед собой. — Встать! — резко приказал Беспалов. Зилов медленно поднялся и, посмотрев на него, сказал: — Я говорил правду. — А жил по кривде, и за это надо расплачиваться. Уведите! Зилов шел к дверям, медленно передвигая ноги и будто раздумывая, не остановиться ли ему и не сказать ли что-то еще. Когда дверь за ним закрылась, Беспалов рассказал Аксенову о соображениях Старкова насчет использования Зилова и Леонова для мистификации «Сатурна». — Как твое мнение? — Леонов на это пойдет без оглядки, а этот не знаю. Он производит впечатление мелкого авантюриста. Не стал бы шпионом, стал бы фальшивомонетчиком или просто вором. — Так, может, на этой его струне и сыграть? — Это надо тщательно взвесить, — сказал Аксенов. — Я еще поговорю с ним. — Узнал, кто делал документы? — Оба показали, что некто Щукин. — А подробней? — Леонов ничего о нем не знает, а этого я еще не спрашивал. — Спроси. Узнай, что он за человек, этот Щукин, как себя ведет. Пользуется ли уважением и доверием немецкого начальства. Словом, узнай все, что можно. — Постараюсь. В течение всего дня Аксенов попеременно допрашивал Леонова и Зилова, незаметно подводя их к мысли о существовании какой-то, пока для них неясной возможности заслужить пощаду. И только к концу дня им было сделано конкретное предложение. Леонов согласился мгновенно. С Зиловым пришлось повозиться, и поэтому вечером, в час расписания их связи с «Сатурном», пока один Леонов под присмотром Аксенова и радиста, обливаясь потом, зашифровал и отстукал на ключе пять слов: «Ничего нет. Ждите. Привет. Зилле». Спустя несколько минут он принял ответ:
«Вас слышали хорошо. Желаем успеха. Доктор».Леонов передал Аксенову радиограмму и жалко улыбнулся: — Доктор на посту. К утру предложение Аксенова принял и Зилов… Там же, на Сорок втором километре, были подобраны две стоявшие рядом неприметные дачи. В одной поселились Леонов, Зилов и вместе с ними Аксенов и радист Привальский. На соседней даче круглосуточно дежурили оперативные работники, имевшие возможность знать все, что происходит на соседней даче, в любой из ее комнат. В следующий вечер Зилов зашифровал, а Леонов передал по рации сообщение, которое дал им Аксенов:
«Окончательно обосновались. Место очень удобное — возле самой Московско-Рязанской железной дороги, видим ее из окна. Обзаводимся полезными знакомствами. Леонов познакомился с девушкой, работающей диспетчером на железнодорожной станции. Постараемся ее использовать для получения информации. Сегодня в сторону Москвы прошел состав из сорока девяти платформ, на каждой были по две укрытые брезентом «катюши» и при них боевые расчеты по десять-двенадцать человек. Привет. Зилле».Ответ Доктора был принят спустя полчаса. В это время Аксенов пристально наблюдал за своими подопечными. Леонов хихикал, делал вид, что ему страшно весело дурачить Доктора, но видно было, что он нервничает и явно побаивается Зилова. А тот, наоборот, был молчалив, необъяснимо спокоен и сосредоточен в каждом своем движении, будто сейчас продолжалась его ничем не нарушенная деятельность и вообще с ним ничего не случилось. В эфире появились позывные «Сатурна», и Леонов начал записывать ответ Доктора:
«Рады, что вы обосновались. Знакомство одобряем, но нужно быть очень осторожными. Девушку Леонова вербуйте вглухую, она пока не должна знать, кто вы; позже сами, по обстоятельствам, решите вопрос об открытой вербовке, но еще раз — будьте предельно осторожны. Информация о поезде ценная, но всегда стремитесь к большей конкретности. Например, номер части, конечный пункт следования поезда и тому подобное. Желаем успеха. Доктор».При расшифровке ответной радиограммы между Зиловым и Леоновым возник спор. Зилов доказывал, что вместо слова «старайтесь» было слово «стремитесь». — Это же и по смыслу видно! — горячился Зилов, обращаясь уже к Аксенову. Он явно входил в роль. После ужина Зилов и Леонов отправились спать в свою комнату. — Посадили мы нашего Доктора в дураки, — шепотом сказал Леонов и рассмеялся. — Вон как вышло. А я уж думал — стенка. — Дурак твой Фогель и есть, — отозвался Зилов. — И все они — дубье, ни черта не знают и не умеют. А эти, брат, ловкачи, ничего не скажешь. — Главное — мы с тобой пока что живы, — помолчав, сказал Леонов. — Могли шлепнуть нас за здорово живешь. — Я сразу почуял, что я им на что-то нужен. Как он меня расковыривал: да кто я, да что я, да зачем, да почему? — Лихо они с нами придумали, — сказал Леонов и, хихикнув, добавил: — Доктор наш знай жрет, что мы ему суем. — Они придумали… — насмешливо проговорил Зилов. — Надо было тебе лекции внимательно слушать. Это называется перевербовка. Бывало это в истории не раз. — Слушай, Сергей, а что будет с нами, когда немцы придут сюда? — тревожно спросил Леонов. — Во-первых, придут ли? — не сразу ответил Зилов. — А если придут, то эти дадут драпу. А мы явимся к господину Фогелю и доложим: задание выполнено. — А если они узнают про этих? — Узнают, узнают… — раздраженно сказал Зилов. — Они могут узнать это и раньше. Разве им не может прийти в голову, что мы попали в руки чекистов и действуем теперь со связанными руками? Ну что же, тогда мы — типичная жертва в руках чекистов. Да и в самом деле, что мы можем сделать? После этого они долго молчали. Потом Зилов сказал насмешливо: — А мне нравится дурачить Фогеля. Вспоминаю, как корчил он из себя шпионского бога — и, смотри, попал сам на голый крючок. — Как бы все же он не подцепил нас, — сказал Леонов. — Ладно, храбрец, хватит болтать. Спи…
Глава 25
На схематической карте, висевшей в кабинете Старкова, прибавилась новая включенная в игру точка — «Зилле». Ее порядковый номер — 27. Но это было только начало игры — очень сложной и тонкой операции, дальним прицелом которой была масштабная дезинформация противника. В случае успеха эта операция даст большой военный выигрыш. А пока все играющие точки как ни в чем не бывало, каждая по мере сил и способностей агентов, должны так работать, чтобы у их хозяев не возникло ни малейшего подозрения. Составление донесений для играющих точек стало ежедневным напряженным трудом целой группы людей, изучивших каждого агента и его возможности. Снабжать абвер сплошными выдумками означало бы провалить игру — ведь там работали не дураки. Но нельзя было снабжать абвер и такой информацией, которая приносила бы вред нам. Каждая фраза в донесениивзвешивалась со всех сторон, каждый факт подвергался тщательному анализу. Была продумана целая система «подтверждения жизнью» агентурных сообщений. Словом, это была очень сложная и тонкая работа… Итак, в игру подключена новая точка — «Зилле». Несколько радиошифровок:«Зилле» — «Сатурну» «Девушка Леонова — большая удача. Она многое знает и охотно рассказывает. Передаем полученные от нее сведения. Переброски эшелонов по нашей дороге в сторону Москвы за последние недели сократились почти наполовину и соответственно увеличились перевозки в южном направлении. Ее брат, по званию подполковник танковых войск, вчера ночевал у нее и сказал, что его часть перебрасывается из-под Тулы на юг. Сегодня он уже выехал на новое место. Наше положение кажется нам удачным. Хозяин дачи доволен нами и нашей щедростью. Завтра едем на весь день в Москву смотреть и слушать. Привет. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Сведения очень важные, но требуют дальнейшего развития и конкретизации. Спасибо. Не пережмите со щедростью в отношении хозяина дачи. Это тоже может вызвать подозрение. Девушке делайте недорогие подарки. В Москве будьте втрое осторожнее. Привет и пожелания успехов. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «Поездка в Москву получилась пустой, если не считать услышанного на вокзале разговора двух лейтенантов-летчиков. Они окончили школу в городе Куйбышеве и теперь ждут получения самолетов, которые должны прибыть с Урала. Далее то, что мы получили от девушки: составы порожняка из теплушек непрерывно перегоняют в сторону Сибири, очевидно, за пополнением, до десяти эшелонов в сутки. С подарками девушке очень трудно: ничего нельзя купить. А жаль, так как через нее мы вскоре познакомимся с главным диспетчером станции, который ухаживает за ее подругой. Да и денег у нас не так уж много. Привет. Зилле».
«Зилле» — «Сатурну» «Очень рады, что вчерашняя наша информация получила такую высокую оценку. Будем стараться и впредь. Сегодня ничего нет. Леонов сильно беспокоится по поводу состояния батарей рации. Как нас слышите? Привет. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «За вчерашнее вам официально объявлена благодарность. Поздравляю. Слышимость удовлетворительная, но с затуханием. Решено послать к вам курьера со всем необходимым. Подготовьте и сообщите нам место встречи курьера. Оно должно быть подальше от вашей дачи. Привет. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «Поправка к вчерашней информации. Завод, о котором мы сообщали, не целиком перевезен на восток, а только частично. То, что осталось здесь, действует, выпускает продукцию. Место завода уточним. Новое знакомство полезно, но требует денег, так как источник это очень любит. Леонов просто паникует по поводу батарей. Требует предельно сокращать наши сообщения. Нельзя ли ускорить получение батарей? Будет глупо и обидно, если это остановит начавшуюся настоящую работу. Привет. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Курьер уже в пути к вам. Ежедневно бывайте на условленном месте. Он привезет вам все, что необходимо. Из трехсот тысяч рублей сто тысяч вы можете употребить на вознаграждение источника. Остальные резервируйте. Курьер — человек надежный. Доктор».
Зилов и Леонов ждали курьера. Явочная квартира для встречи с ним была приготовлена Аксеновым. Она была в доме по улице Чкалова, возле Курского вокзала. Хозяева квартиры находились в эвакуации. Для курьера эта подлинная история квартиры дополнялась только одной деталью — что, уезжая в эвакуацию, хозяйка квартиры будто бы оставила ключ от нее той девушке, с которой познакомился Леонов, и она будто бы присматривала за этой квартирой и последнее время встречалась здесь с Леоновым, который тоже имел свой ключ от двери. Уже несколько дней подряд Зилов и Леонов приезжали в Москву для встречи с курьером. Леонов ждал его, как было условлено, с восьми до девяти вечера у входа на Курский вокзал. Он знал, что курьеру на вид лет пятьдесят, что рост у него ниже среднего, что у него густые седые волосы и белесые брови и что в руках у него должен быть небольшой черный чемодан, перевязанный брезентовым ремнем, а на руке, если нет дождя, синий плащ. Для того чтобы убедиться, что это именно тот человек, которого они ждут, был установлен пароль. Сначала Леонов приведет его на квартиру, где их будет ждать Зилов, а уж потом все вместе они поедут на дачу. Стемнело. Ветер гнал по привокзальной площади полосы пыли, взметал клочья газет. Небо было низкое и клубилось грязными тучами. Неприютно что-то было Леонову. Когда-то в детстве, как все ребята, он мечтал увидеть Москву, а теперь вот он ее видел, но она не вызывала у него ни малейшего любопытства. Он ее боялся и сейчас мечтал только о том, чтобы поскорее прошел час и чтобы курьер не появился, как не появлялся он уже несколько дней до того. И тогда можно будет уехать к себе на дачу и лечь спать. Леонов боялся встречи с курьером. Как-никак этот человек от того строгого начальства, которое оставалось там, далеко за фронтом. И хотя Леонов догадывался, что за его встречей будет наблюдать не одна пара глаз и что эти люди где-то рядом, все равно он боялся этого неизвестного человека, который придет оттуда, где Фогель, Мюллер, Зомбах, где шутить не любят. Леонов посмотрел на вокзальные часы. Нужно было ждать еще почти тридцать минут. Он повернулся и увидел, что возле ступенек вокзала стоит человек, полностью соответствующий описанию курьера. Только волос его Леонов не видел, так как человек был в глубоко нахлобученной шляпе. Леонов сошел по ступенькам вокзального подъезда и медленно приблизился к человеку. Да, это наверняка курьер. Леонов стал к нему вплотную. — Простите, пожалуйста, случайно вы не знаете, как проехать отсюда на Малую Бронную? Человек несколько секунд спокойными глазами в упор смотрел на Леонова и потом ответил условной фразой второй части пароля: — Я Москвы совершенно не знаю, сам вторые сутки ищу родственников. — Здравствуйте, — Леонов протянул ему дрожащую руку. — Здравствуйте. Вы, я вижу, трусите? Леонов вырвал у него свою руку. — Застыл, ждавши на ветру. Идемте! — быстро сказал Леонов и пошел прямо через площадь. Курьер сначала шел немного позади, но потом нагнал Леонова, и они пошли рядом. — Куда мы идем? — спросил курьер. — На квартиру. Там нас ждет Зилов. — А вы, значит, Леонов? Будем знакомы — Савчук. Они вошли в подъезд большого дома и по абсолютно темной лестнице поднялись на третий этаж. — Здесь, — сказал Леонов, трижды нажал кнопку звонка и, словно не доверяя технике, еще дважды ударил в дверь кулаком. Это было сигналом, что он идет вместе с курьером. Дверь открыл Зилов. — Входите скорей. В передней света тоже не было, он горел только на кухне, куда дверь была чуть приоткрыта. — Туда проходите, — сказал Зилов. — Свет только там. Половину тесной кухоньки занимал стол, на котором стояла поллитровка водки, а на расстеленной газете лежали нарезанная колбаса и куски хлеба. — Встреча небогатая, — усмехнулся Зилов, показывая на стол. — Как для кого… — сказал Савчук, жадными глазами смотря на стол. — Я вторые сутки без еды. — Садитесь, садитесь, — Зилов чуть подвинул стол и показал гостю на стул в углу между столом и стеной. По очереди из одного стакана они выпили за благополучную встречу. Зилов наливал понемногу, сказав, что сперва надо покончить с делом, а потом уж можно будет выпить и покрепче. — Ночуем здесь? — спросил Савчук. — Нет, — ответил Зилов. — Поедем на нашу загородную базу. В городе ночевать опасно, бывают обходы милиции. А там у нас полное спокойствие. — Батареи привезли? — спросил Леонов. — Здесь, — Савчук показал на свой чемодан. — Тут и подарки для вашей девки. — А новый шифр? — спросил Зилов. — О шифре речи не было, — Савчук тревожно посмотрел на Зилова, потом на Леонова. — Почему вы говорите о шифре? — Мало ли что! — небрежно ответил Зилов. — Начальство небось не дремлет, могли выдумать и новый шифр. — Нет, об этом и разговора не было, — успокаиваясь, сказал Савчук. — А вот с деньгами и другим имуществом произошла беда. Сбросили меня неудачно, попал в болото и контейнер не нашел. Всю ночь шарил и еще полдня. Больше рисковать было нельзя. — Где вы приземлились? — Возле реки Истры, район деревни Снегири. Летчик, гад, спортачил, просигналил мне позже, чем надо. Что теперь делать — ума не приложу. Там, в контейнере, и деньги, и обмундирование для вас. Зилов, не моргая, смотрел на Савчука, и в глазах его был немой вопрос: «А не брешешь ли ты, милый человек? Не присвоил ли ты наши деньги?» Савчук понял этот взгляд и разозлился. — Ты на меня так не гляди, я для тебя не прохожий на темной дороге. За то, что вышло, ответ держать перед начальством мне, а не тебе. Мне было сказано: главное — батареи. И проверить, как вы тут работаете. — Можно посмотреть батареи? — попросил Леонов. — Да там они, не беспокойся. На целый год тебе хватит. — Он повернулся к Зилову. — И деньги, которые при мне были, отдам вам, — тысяч около сорока. Не волнуйся, пришлют еще. Чего-чего, а денег наше начальство не жалеет: они, чай, для него дармовые. — Что там у нас нового? — спросил Зилов. — Особенного ничего. Ждем наступления на Москву, теперь уже окончательно и без отхода назад. Тем и живем. А вас начальство похваливает. Сам Мюллер сказал, что вы работаете хорошо. — Понимаете, нам деньги нужны, — проникновенно сказал Зилов. — Не для себя нужны, для агентуры. Что теперь делать, я не знаю. В это время дверь на кухню распахнулась, и прежде чем Савчук успел шевельнуть рукой, он уже стоял зажатый в угол и руки его связывали чекисты. — Предатели! — прохрипел он и матерно выругался…
«Зилле» — «Сатурну» «Вчера вечером приняли вашего человека, назвавшегося Савчуком. Батареи доставил, но часть их находится в поврежденном виде. Деньги он не принес, говорит, что не нашел контейнера после приземления. Беспокоимся, не найдут ли контейнер жители, а главное, как теперь быть нам с деньгами? Срочно отвечайте. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Савчук, наш курьер, вполне надежный человек. Всякие подозрения отпадают. Очень жаль, что он не нашел контейнера, однако ничего опасного для вас в этом нет. Пусть Савчук отдаст вам бланки для резервных документов, а также сорок три тысячи рублей, которые он имел при себе. Деньги в большом количестве пришлем следующей оказией, которую уже готовим. Сам Савчук пусть отдохнет и возвращается назад. Он должен идти в расположение тридцать третьей армии, как было с ним договорено заранее. Там по-прежнему фронт жидкий, а наши солдаты предупреждены. Привет всем. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «Сегодня Савчук отправился обратно по договоренному маршруту с выходом на квадрат 654. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Вас хорошо понял. Очень нужны данные о мобилизации новых пополнений армии. Ждем. Привет. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «Вчерашнюю информацию про аэродром и испытание там новых самолетов подтверждаем окончательно. Подтверждаем и полную надежность источника. Его интересуют только деньги и антисоветские разговоры. Ему сорок пять — пятьдесят лет. Подлинная его фамилия Бусаров Евгений Ларионович. Отвечаем на ваш вопрос: его мобилизовал военкомат во время повальной подчистки резервов, и он попал в батальон обслуживания аэродрома авиапромышленности, где порядки почти гражданские. Он дает деньги какому-то дежурному, и тот отпускает его в Москву на день-два, а то и неделю. Решает сумма денег. Вы поняли правильно: на него нас вывел главный диспетчер, который вместе с ним сидел в лагере в тридцать восьмом году. Последнее и самое главное: вчера он сказал, будто в тридцать седьмом году его вербовал секретарь германского посольства в Москве, которого звали Густав. Он получил от него один раз деньги, но информацию не давал, так как боялся, а спустя три месяца был арестован и сослан в лагерь. Нельзя ли это проверить и тогда решить, можно ли ему доверять. В противном случае, учитывая, что он понимает, кто мы, его нужно будет ликвидировать. Привет. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Информация от диспетчера большой ценности. Вы оба премированы большой суммой, которая уже переведена на ваши счета. Поздравляем. Проверка Бусарова в отношении его отца и его семьи все подтвердила. Вербуйте его смело. Передайте ему привет от Густава. Его кличка по той вербовке была «Злой». Он — замечательная ваша находка, только бы начал работать. Савчук вернулся, отзывается о вас хорошо[2]. В ближайшие дни высылаем нового курьера, известного вам преподавателя нашей школы Гуреева, который привезет вам деньги, документы на оба договоренных варианта вашей дальнейшей жизни, а также фотокамеру для Бусарова. В дальнейшем Гуреев останется в Москве для выполнения особого задания. Подыщите ему жилье на самое первое время. Привет. Доктор».
Глава 26
Командир батальона сто девятой дивизии капитан Тихомиров не спал третью ночь. Вместе с солдатом Кравченко он безвылазно сидел в тесном окопчике боевого охранения. Только днем они поочередно спали понемногу. Лица обоих обросли серой щетиной. Уже пятые сутки с серого неба сыпал мелкий въедливый дождь. На дне окопчика поблескивала вода. Шинели их промокли насквозь, набухли, стали тяжелыми, и хотя ночью было по-летнему тепло, обоих немилосердно знобило. — Ну понимаю я, тут моя служба, — сказал Кравченко, сочувственно глядя, как комбат раздраженно закуривал отсыревшую папиросу. — А чего вы страдаете, товарищ капитан? — Надо, Кравченко, надо, — проворчал Тихомиров и швырнул под ноги так и не зажегшуюся папиросу. — Вы спрячьте, товарищ капитан, пачку на тело, под гимнастерку, — посоветовал Кравченко. — За часок просохнет. Тихомиров засунул «Беломор» за пазуху, поежившись от прикосновения к телу холодной и сырой пачки. — Наступление, что ли, здесь ожидается? — помолчав, спросил Кравченко. Тихомиров не ответил. Этот вопрос Кравченко задавал ему уже третий раз. Капитан твердо решил, что вплоть до самого дела, из-за которого они здесь торчат, он солдату ничего объяснять не будет. И в Москве ему сказали, что язык нужно держать за зубами. А если говорить откровенно, так и сам он об этом знал очень немного. Знал, что дело большой важности и оттого такое секретное. Третьего дня его вызвали не куда-нибудь, а в Москву. Самолет У-2 специально для него гоняли. А в Москве пришлось побывать у такого большого начальника, что он вначале и говорить с ним толком не мог. Тихомиров так и не выяснил, кто был по званию тот начальник, одетый в штатское. Но Тихомиров видел, что перед ним вытягивались даже полковники. И на всякий случай обращался к нему «Товарищ генерал». Генерал поздоровался с ним и без дальних слов подвел к подробной карте фронта, занимавшей почти всю стену его огромного кабинета. Длинной указкой он притронулся к месту на карте, которое Тихомиров знал, как свои пять пальцев. Здесь был участок фронта, который держал его батальон. — Это место вам знакомо? — спросил генерал. — Так точно, товарищ генерал. — Ваш батальон стоит здесь? — Так точно, товарищ генерал! Здесь. — Когда вы были лично вот здесь, где овраг? — Позавчера, товарищ генерал. Там как раз прошли через фронт трое наших окруженцев, и я их допрашивал про обстановку на той стороне. Генерал положил указку на стол и заинтересованно спросил: — Они прошли благополучно? — Так точно, товарищ генерал. — Немцы их не обстреливали? — Так точно. Генерал поморщился. — Да погодите вы со своим «так точно». Давайте-ка сядем. Они сели за длинный стол друг против друга. Генерал протянул Тихомирову раскрытую коробку каких-то дорогих папирос. Генерал закурил. — Значит, немцы их не обстреляли? — тихо, словно про себя, произнес генерал и вдруг быстро спросил: — А не странно это? — Так точно, странно, — ответил Тихомиров, сердясь на себя, что опять не обошелся без «так точно». — Тем более что окруженцы эти говорили, что немцев они видели. Ведь что-что, а глаза у немцев тоже имеются. Генерал улыбнулся. — То-то и дело, что имеются. Ну а наши почему их не обстреляли? Тихомиров мгновенно покраснел. Вопрос генерала затрагивал то, о чем на днях у него уже был неприятный разговор с самим командиром дивизии: Тихомиров хотел изменить расположение правого крыла батальона, а командир дивизии делать это запретил. Сейчас Тихомиров не знал, имеет ли он право сказать об этом генералу. Решил пока не говорить, а просто объяснить, в чем тут дело. — Там, значит, овраг, товарищ генерал, — начал Тихомиров, оглядываясь на карту. — И расположен он как раз на самом правом фланге нашей дивизии и моего батальона. И тут у меня стык с соседом, с одиннадцатой дивизией. Нас этот овраг только и разделяет. Но он пересекает фронт не поперек, а вкось, так что с моей точки овраг видно в том месте, где он еще глубокий. А выход из оврага находится уже на участке соседа. Окруженцы выходили как раз по оврагу. Мои их ночью не обнаружили, да я их и не виню. Ночи сейчас жуть какие темные. Дождь к тому же шумел, а окруженцы шли, конечно, аккуратно. А когда они из оврага вышли, то оказались уже за передним краем соседа. Чего же тут стрелять, их просто задержали, и все. — Так, так. А может, и немцев тоже овраг подвел? — Не получается так, товарищ генерал, — осторожно возразил Тихомиров. — Окруженцы рассказывали, что они километра два от оврага шли по открытой местности, и немцев-то они там и видели. Надо заметить, что как раз на этом месте против нас немцы сидят очень густо. Генерал встал и снова подошел к карте. Тихомиров тоже встал, но остался возле стола. Генерал зажег яркую лампу над картой. — Подойдите сюда. Покажите мне, где находится ваше крайнее боевое охранение. Тихомиров показал. — Так вот, начиная с сегодняшней ночи и до получения отмены этого приказа вы лично должны находиться здесь, в своем боевом охранении. Командование батальоном на это время передайте своему заместителю или кому-либо из командиров рот. Здесь через фронт с той стороны должны пройти к нам очень нужные и ценные люди, но пройти они должны без всяких осложнений. Ни один из ваших солдат не имеет права прибегнуть к оружию. — Но их же могут заметить и перестрелять другие, — обеспокоенно сказал Тихомиров. — Ведь и у нас тут тоже густо, товарищ генерал. — Это уже не ваша забота, капитан. Вы отвечаете только за то, чтобы эти люди беспрепятственно прошли через ваше расположение. Понятно? — Так точно. — Вот и хорошо. Они снова сели за стол. — Вопросы у вас есть? — А если по тем людям огонь откроет сосед? — спросил Тихомиров. — Это тоже не ваша забота, — улыбнулся генерал. — Ясно. Потом генерал расспрашивал его о настроении, о том, что говорят солдаты про войну, и еще о чем-то. Но это к делу уже не относилось, и сейчас Тихомиров в точности даже не мог вспомнить ни вопросов генерала, ни своих ответов. Наверное, опять сыпал свое «так точно»… Тихомиров встревоженно осмотрелся: что-то произошло, но что, он еще не понимал. Оказывается, перестал шуметь проклятый дождь. Небо на востоке чуть заметно просветлело, а там, где вот-вот должно было сесть солнце, над горизонтом появился узенький розовый просвет, отделивший серое небо от серой земли. — Распогоживается, — тихо сказал Кравченко. — Чего доброго, за ночь подсохнет, как бы поутру сволочи не зашевелились… Тихомиров промолчал. Темнело быстро. Началась ночная жизнь фронта. То там, то здесь медленно взлетали, рассыпались и таяли в черном океане ракеты. На большой высоте через фронт в наш тыл пролетел самолет. Зенитки почему-то молчали: видать, самолет был для них недосягаем. Где-то далеко слева басовито пророкотал тяжелый пулемет немцев. Трасса пулемета пошла вверх. Наверное, немец заложил новую ленту и решил проверить пулемет. Тихомиров наблюдал все это, стараясь тут же объяснить себе каждый факт. Особенно пристально он следил за лежащим прямо перед ним сектором ничейной земли. Но здесь не происходило ничего. За весь вечер приметил только одно — там, где овраг выходил к позиции противника, метнулся лучик света. Либо кто-то неаккуратно включил фонарик, либо прикурил от зажигалки. Кравченко тоже видел это и шепнул: — Дать бы очередь по этому месту, чтобы не думали, будто мы спим. — Отставить! — хриплым голосом приказал Тихомиров и подумал, что пора, пожалуй, объяснить Кравченко задачу. — Ты вот что учти, — строго сказал он. — Что бы ни случилось, без моего приказа огня не открывать, и чтоб ни звука, будто нас тут и нет вовсе. Кравченко озадаченно посмотрел на комбата. — А если он, сволочь, окажется перед самым окопом? Обратно ждать приказа? — Без моего приказа ни звука, понял? — Понял. — Кравченко помолчал. — Все понятно. Он меня будет на мушку брать, а я: «Что прикажете, товарищ комбат?» — Болтаешь лишнее, — не очень строго заметил Тихомиров. Он любил Кравченко — опытного и смелого солдата, умевшего в самых тяжелых условиях действовать инициативно. Сам не раз хвалил его за это перед строем и даже наградил медалью «За отвагу». — Бывают, Кравченко, приказы, — нравоучительно заговорил Тихомиров, — которые не то чтобы рядовому, а и мне обсуждать не положено. Вот сегодня мы такой приказ как раз и выполняем всем своим передним краем. Что бы ни случилось, должны молчать, вроде мы ничего не видим и ничего не слышим… Чертова тишина — ни звука. В другой бы раз Тихомиров радовался такой спокойной ночи, а сейчас он боялся, несмотря на тишину, что не заметит, как пройдут те люди, которые так важны были генералу, и не сможет вовремя доложить, состоялся ли этот переход или его вовсе не было. Тихомиров не знал, что за его спиной, метрах в двухстах, где начинался густой кустарник, тоже уже третью ночь таилась группа людей, которые в гораздо большей степени, чем он, отвечали перед тем генералом за эту операцию. Там, глубоко в кустах, стояла машина с радиостанцией. В машине попеременно бодрствовали двое. Один из них был старший лейтенант госбезопасности Весенин. Он был в замусоленном солдатском ватнике и в добела выгоревшей пилотке: ни дать ни взять — боец из хозвзвода. Другой, капитан госбезопасности Беспалов, наоборот, имел весьма солидный вид: добротное кожаное пальто без погон, а на голове — военная фуражка без звездочки. На ногах — генеральские сапоги. Даже здесь он каждое утро брился. Сейчас Беспалов сидел в автомашине. Рядом с ним, не сняв с головы наушники, дремал радист. Возле машины бесшумно возник Весенин. — Похоже, что сегодняшняя ночь пройдет не зря, — сказал он. — Надо предупредить центр. Беспалов вырвал из блокнота листок, написал на нем несколько слов и тронул радиста за плечо. — Передайте. Спустя несколько минут в далекой Москве дежурный офицер положил на стол комиссара госбезопасности Старкова бланк шифровки:«Беспокоимся о готовности всей цепочки, возможно, что сегодня будет работа».Прочитав радиограмму, Старков наискосок написал на ней: «Полковнику Рыбчаку. Внимание!» — и приказал отнести полковнику. Но напрасно тревожились чекисты, находившиеся там, в кустах, у самой линии фронта. Полковник Рыбчак приказал дежурившему в его кабинете радисту сделать общий контрольный вызов, и тотчас поступило несколько ответов: «Пост три — все в порядке», «Пост пять — ждем», «Пост четыре — на месте»… Нет, нет, три безрезультатные ночи не ослабили внимательность цепочки. Все ее звенья настороженно ждали того, кто должен был перейти линию фронта. Кто же был этот человек, которому создавалась такая исключительная обстановка для перехода фронта? В эту минуту он под кустами ольхи сидел на дне оврага и нетерпеливо посматривал на светящийся циферблат, ожидая, когда часовая стрелка подойдет к первой цифре. Судя по знакам различия на матерчатых погонах его перепоясанной ремнем, сильно заношенной зеленой куртки, он был старшим лейтенантом инженерных войск. В его документах было сказано, что Николай Степанович Корольков, уроженец подмосковного города Раменского, призван в армию еще в сороковом году, его военная специальность — техник-мостовик. В командировочном предписании сказано, что он командируется в город Москву на двенадцать суток согласно приказу по полку за номером 1207(с). Но если бы старший лейтенант Корольков приехал в Раменское и зашел в свой родной дом на Первомайской улице, мать не узнала бы в нем своего сына, о котором она еще осенью сорок первого года получила извещение, что он пропал без вести. Но Корольков заглядывать под родительский кров не собирался… На дне оврага таился совсем не Николай Степанович Корольков. Настоящий Корольков в этот час, если он еще был жив, спал на нарах в каком-нибудь гитлеровском концлагере. А у этого сидевшего в овраге человека все было поддельное. И не только документы — вся его судьба. Кирилл Николаевич Гуреев — вот настоящее имя этого человека. Впрочем, тоже не совсем настоящее. Родился он в Сибири, в семье бывшего колчаковского офицера, который потом тоже жил не под своей фамилией и скрывался под поповской рясой в глухом сельском приходе. Так что ложь и обман сопутствовали Кириллу Гурееву со дня его появления на свет. И еще ненависть. Его отец патологически ненавидел советскую власть. Однажды в пасхальные дни, напившись до озверения, он на глазах у сына зубами разорвал газету «Беднота» и потом с пеной на губах, с глазами, от ярости налившимися кровью, плясал на обрывках газеты, хрипло крича одну и ту же фразу: «Зубами горло вырву!..» Во время коллективизации, когда Кириллу было уже восемнадцать лет, он вместе с отцом совершил убийство председателя сельского комитета бедноты. Отец Кирилла был расстрелян, а его самого сослали на десять лет в лагеря. Там судьба свела его с уголовниками. В 1937 году по амнистии в честь двадцатилетия советской власти он вышел на свободу вместе со своими новыми друзьями. Они не разлучались. Курсируя между Москвой и Крымом, совершали крупные грабежи… Весной 1939 года они готовили убийство инкассаторов Симферопольского банка, но их выследил и взял угрозыск. То, что задуманное ими убийство не было осуществлено, спасло Кирилла Гуреева от высшей меры. Он получил восемь лет и опять очутился в лагере, только теперь на севере Карелии. Глубокой осенью 1939 года он еще с тремя заключенными-уголовниками совершил побег. Два месяца они скрывались в лесах, жили в волчьих берлогах, питались чем попало. Началась война с белофиннами, и тогда они решили перейти через фронт. Повезло одному Гурееву… Весной 1940 года абвер получил его от маннергеймовской разведки. Гуреева увезли в Берлин. Кирилл не скрывал своих уголовных преступлений, и там сразу поняли, что он — ценная находка. Гуреев начал делать быструю карьеру немецкого разведчика, специально подготовленного для проникновения в СССР. В марте он совершил успешный рейд в Советский Союз, организовал крупную диверсию на Западной Украине и вернулся. Однако подниматься по служебной лестнице абвера ему не было суждено. После рейда в Советский Союз им заинтересовался сам Канарис. Он поговорил с ним не больше десяти минут и потом сказал о нем: — Неумен. А это опасно даже при самой блистательной биографии. Рядовой исполнитель, не больше. И годен только на диверсии. Когда создавался «Сатурн», Гуреев был включен в его штат по предложению Мюллера. Тот собирался использовать его для какой-нибудь особенно крупной и важной диверсии, а пока Гуреев преподавал обстановку в агентурной школе. И вот его час настал. Он шел через фронт с двумя заданиями. Первое — менее важное — доставить агентурной точке «Зилле» деньги, документы, фотокамеру и тайно проверить работу агентов. Они действовали настольно успешно, что Мюллер все чаще подумывал, не руководит ли ими советская контрразведка. Если Гуреев это установит, он должен ликвидировать агентов. Второе, главное задание — крупная диверсия в районе Кремля. О его отправке через фронт наша контрразведка узнала не только из радиограммы, полученной точкой «Зилле». Об этом сообщил и Рудин. С каким заданием идет Гуреев, Рудину узнать не удалось, но он сообщил о месте, где Гуреев будет переходить через фронт, а знать это было очень важно. По приказанию Старкова срочно были собраны данные о Гурееве, и стало ясно, что этого опасного бандита нельзя оставлять без наблюдения с первой же минуты, когда он перейдет фронт. Родился план операции, названной «Встреча и проводы». Проще простого было сразу взять Гуреева. Сложность операции в том и состояла, что ему нужно было дать хотя бы добраться до точки «Зилле». Могло оказаться, что он несет какие-нибудь новые инструкции агентам, без знания которых вся игра с «Сатурном» может провалиться. Одновременно его ни на минуту нельзя упускать из виду и при этом не вызвать у него и тени подозрения, что за ним следят. Все это предусматривал план «Встречи и проводы». Теперь он уже был в действии… Пошел второй час ночи. Гуреев встал и тихо сказал: «Тронемся с Богом». Он поднимался по отлогому выходу из оврага. Сопровождавший его до начала оврага немецкий офицер уверял, что здесь в русской линии фронта широкое окно, и сослался при этом на благополучный переход именно здесь трех советских солдат, которых они специально пропустили для проверки. Но Гуреев полагался главным образом на себя. Когда до выхода из оврага оставалось метров пятьдесят, он обвязал колени тряпками и пополз на четвереньках. Выбравшись из оврага, Гуреев привстал, и его сразу увидел Кравченко. Он тронул Тихомирова за руку и автоматом показал вправо. Тихомиров отвел его автомат в сторону: дескать, спокойно, сам вижу. На фоне предрассветного неба еле виднелась неподвижная фигура человека. Гуреев не торопился. Так, не шевелясь, он простоял очень долго, целых десять минут. С немецкой стороны послышался звук тяжелых пулеметов. Они били примерно по середине переднего края тихомировского батальона. Гуреев знал: этот огонь должен отвлечь от него внимание русских. Сняв со спины вещевой мешок — в случае чего он его отбросит, — Гуреев, пригнувшись, быстро побежал к черневшему вдали кустарнику, туда, где находились сотрудники госбезопасности. Забежав в кусты, он перевел дух и снова долго прислушивался. Но ни одного, тревожного звука не услышал. Из кустов он долго смотрел на пролегавшую неподалеку дорогу, которая — он знал — вела к железнодорожной станции. На дороге не было никаких признаков жизни. Он отвязал тряпки, мокрыми листьями ольшаника вытер перепачканные руки, внимательно осмотрел себя и спокойно, неторопливой походкой вышел на дорогу. Спустя несколько минут из скрытой в глубине кустов машины в Москву полетела радиограмма: «Первый пост закрывается». И тотчас из деревни Глушково, находившейся в трех километрах севернее, выехала пустая полуторка, за рулем которой сидел старший лейтенант госбезопасности Силин, имевший вид бывалого фронтового шофера. Вскоре полуторка с проселочной свернула на грейдерную дорогу, по которой шел к станции Гуреев. Поравнявшись с Гуреевым, Силин притормозил и крикнул: — Если к станции, садись! Нет ли случайно спичек? Гуреев подошел к полуторке и молча протянул Силину коробку спичек. — Угораздило выехать без огонька, — смеялся, закуривая, Силин. — А в нашем деле без курева лучше не жить. Садитесь, старший лейтенант. Если на станцию, почти до места доставлю. — Силин распахнул дверцу кабины. — Садитесь. Тороплюсь. Гуреев сел рядом с Силиным, вещевой мешок положил себе в ноги. — Нашему брату-шоферу нет жизни ни днем ни ночью, — жаловался Силин. — Только пригрелся у артиллеристов — подъем, и все полетело к чертям собачьим. Так вам на станцию? — Много будешь знать — состаришься, — усмехнулся Гуреев, и когда Силин обиженно замолчал, добродушно добавил: — На станцию, на станцию. — К самой станции не могу. Мне сворачивать не доезжая. — Ладно, дареному коню в зубы не смотрят, — рассмеялся Гуреев. Не доехав до станции полкилометра, Силин остановил машину, молча распахнул дверцу и протянул Гурееву спички. — Прошу, товарищ старший лейтенант. — Возьми себе, — сказал Гуреев и неторопливо вылез из машины. — Спасибо… Силин захлопнул дверцу, рывком тронулся с места и тут же с грейдера свернул на проселок. Сделав круг километров пять, он подъехал к станции уже с другой стороны и остановился возле маленького домика. Не прошло и получаса, как сюда подъехала и другая машина — с Беспаловым и Весениным. — Все как по писаному, — весело рассказал Силин. — У него рюкзачок, насколько я мог подметить, килограммов на пятнадцать-двадцать. Куртка у него из таких, что выдавали офицерам-саперам до войны. Знаете? Она ему почти до колен. Надо сказать, видик у него вполне естественный и держится уверенно. Единственный промах, который я заметил, — слишком чистый у него подворотничок на гимнастерке. Хотя, с другой стороны, он ведь в Москву едет, приоделся, так сказать. Беспалов посмотрел на часы. — Поезд уйдет через тридцать минут. Мне пора. После отхода поезда ждите двадцать минут: если я не приду, значит, все в порядке — я поехал с ним в Москву. Тотчас радируйте об этом в центр… На вокзале, погруженном в полную темноту, царило то нервное оживление, которое было свойственно прифронтовым станциям. В основном здесь были люди военные, но попадались среди них и штатские. Непрерывно хлопала дверь, ведущая в комнату военного коменданта. Только там и горел свет. Когда дверь открывалась, свет на секунду освещал тесный зал ожидания. Здесь десятка два солдат спали рядком, прямо на полу. То и дело кто-нибудь спотыкался в темноте об их ноги, и тогда сонный голос кричал: «Полегче там!» — Рядовой Юркин! Рядовой Юркин! — назойливо звал мальчишеский, но явно командирский голос. Слышно было, как кто-то распекал дежурного по станции. — Если ты дежурный, то обязан по движению все знать. Где наш вагон? — Ищите на путях, — отвечал усталый голос. — Мне ваши вагоны не нужны. На втором пути растянулся смешанный товаро-пассажирский состав, который должен был идти в Москву. Вдоль поезда редкой цепочкой стояли солдаты. Посадка еще не была разрешена, и те, кто собирался ехать, толпились на перроне, не выказывая, впрочем, никакого нетерпения: все понимали, что отход поезда зависит от многих причин, неподвластных железнодорожникам, и предъявлять им претензии просто глупо. Беспалов разыскал на перроне Гуреева и теперь не выпускал его из виду. Далекий бледный луч прожектора безостановочно, как гигантский маятник, медленно качался в черном небе. Все посматривали на него не без опаски: не дальше как третьего дня на станцию был совершен ночной налет, и бомбы угодили в стоявший на перроне эшелон. Черные обломки вагонов лежали рядом с путями, напоминая об этом событии. Но вот к поезду вышла группа военных из контрольно-пропускного пункта. Вместе с солдатами они стали у входа в четыре пассажирских вагона. Началась посадка. Гуреев подошел к поезду не сразу. Некоторое время он издали наблюдал за посадкой, потом решительно направился к последнему вагону. Беспалов быстро прошел по перрону и потом, чуть опережая Гуреева, к последнему вагону. Он оказался впереди Гуреева и предъявил патрулю свои документы. Капитан с красной повязкой на рукаве взял бумаги Беспалова и осветил их спрятанным в рукав фонариком. — Инженер Рокотов? — Да. Из научно-исследовательского института. — Егор Дмитриевич? — Да, да, Я приезжал сюда на освоение нового оружия. — А где отметка о прибытии в прифронтовую зону? — На обороте. Капитан перевернул бумажку и долго исследовал штамп отметки. — А чья тут подпись? — Да откуда я знаю? — раздраженно ответил Беспалов. — Мне он не представлялся, поставил штамп и до свидания. — Первый раз вижу эту подпись. Погодите-ка, я сперва пропущу фронтовиков, а потом разберусь с вами, отойдите в сторонку. Следующий. Гуреев предъявил свои документы. Капитан бегло их просмотрел и, возвращая, сказал: — Не забудьте отметиться в московской комендатуре. — Есть отметиться, — отозвался Гуреев и легко вскочил на подножку вагона. Пропустив еще человек пять, капитан вернулся к Беспалову. — Значит, не знаете, кто подписал отметку? — Не знаю. — Ну ладно, проходите. — Спасибо, капитан, — тихо сказал ему Беспалов и вошел в вагон.
Глава 27
Затемненный фонарик со свечой над дверью вагона освещал только передние места, а дальше было черным-черно. Беспалов зажег спичку и сразу увидел Гуреева. Он стоял у третьего окна. Пройдя туда, Беспалов сел на боковое место. На противоположном боковом месте уже лежал вещевой мешок Гуреева. Беспалов поднял воротник пальто, надвинул шляпу на нос и засунул руки в рукава. Человек явно собирался спать. Протягивая ноги, он задел Гуреева. — Извините, пожалуйста, — буркнул Беспалов. — Ничего, — ответил Гуреев и тоже сел. — Я вижу, патруль все же смилостивился над вами. — Да, — вздохнул Беспалов, чуть приподняв шляпу. — С одной стороны, я их понимаю, но с другой — зло берет. Будто я ради каких-то своих личных дел сюда езжу. — Для него одно то, что вы не в военной форме, уже подозрительно, — засмеялся Гуреев. — Я, конечно, личность сугубо штатская, но он же видит документ. Командирован сюда по просьбе самого командования. Что ему мало этого? Гуреев ничего не сказал. Беспалов снова надвинул шляпу на лицо, давая понять, что разговор окончен, он будет спать. Но он видел всю нижнюю часть тела Гуреева, видел его сложенные на животе руки, видел его ноги. Очень интересно было наблюдать за руками, которые ни минуты не оставались без движения. Гуреев, конечно, и не думал спать. Он явно нервничал. Беспалов судорожно, как это делают в неудобстве спящие люди, передвинул ноги, прижал их к ногам Гуреева. Тот осторожно отодвинул свои ноги в сторону. Беспалов начал похрапывать. Рассвет наступил, когда до Москвы оставалось часа два пути. Беспалов охая стал поворачиваться на бок, тело его поползло со скамейки, и он «проснулся». — Ух ты, чуть не упал! — смущенно пробормотал он и, осмотревшись по сторонам, сказал: — С юных лет не спал в таких условиях. Ну что ж, как говорится, с добрым утром. — Также и вас, — чуть улыбнулся Гуреев. Становилось все светлее, и теперь Беспалов мог хорошо разглядеть своего соседа. У него было крупное плоское лицо, резко очерченные надбровные дуги, под которыми тускло поблескивали глаза неопределенного цвета: не то голубые, не то серые. От широких ноздрей к уголкам рта прорезаны глубокие складки, а подбородок, как у девушки, круглый, с чуть наметившейся ямочкой посредине. Беспалов подумал, что он должен быть злым, в злости упрямым, но что большой воли у него нет. Поезд останавливался часто. В вагон входили новые пассажиры, теперь больше штатские. Гуреев сидел, чуть повернувшись к окну, но левым своим глазом он следил за каждым входящим в вагон. Москва была все ближе и ближе. Только что поезд отошел от станции Дорохово. «Если все будет в порядке, — прикинул Беспалов, — часа через два будем в Москве». Поезд тащился медленно и так же медленно за окном вагона проплывала разоренная войной земля. На фоне свежей зелени еще более контрастно выделялись черные пепелища. — Не спешит наш поезд, — сказал Беспалов. Гуреев посмотрел на него с усмешкой. — Вы зря торопитесь. Небось в Москве за вас снова возьмется патруль. «А, миленький, хочешь выяснить, есть ли проверка документов в Москве?» — внутренне позлорадствовал Беспалов и сказал: — В Москве это вам не где-то на забытой Богом станции, в случае чего можно позвонить в институт. — Беспалов сделал паузу. — Да в Москве и нет поголовной проверки. — Этого не может быть! Москва… столица… как же? — сказал Гуреев и выжидательно смотрел на Беспалова. «Хочешь, миленький, чтобы я тебя окончательно успокоил, а я этого не сделаю. Промолчу. Мучайся…» Беспалов только повел головой, что могло означать: «Ладно, поживем — увидим». Гуреев мог сойти с поезда, не доехав до Москвы. Это было предусмотрено. На каждой станции были люди, которые его ждали. Когда поезд подошел к Кунцеву, Беспалов спросил: — А вы до Москвы или дальше? — Пока до Москвы, а там… — Гуреев усмехнулся. — А там, куда прикажут. Наш брат сам маршрута не выбирает. «Говоришь ты складно, — мысленно заметил Беспалов, — а только я твой маршрут знаю…» Но вот поезд медленно вполз под крышу Белорусского вокзала и остановился. Гуреев не торопился, продолжал сидеть, наблюдая толкотню у дверей. Беспалов встал. — До свидания, попутчик. — Счастливо! — Гуреев махнул ему рукой. Беспалов сошел на перрон и тотчас увидел лейтенанта Весенина в его замызганном ватнике. Они обменялись взглядами. Глаза Беспалова сказали: «Он в этом вагоне». Глаза Весенина ответили: «Ясно». Теперь невидимым спутником Гуреева станет Весенин. Беспалов медленно пошел вдоль поезда к выходу. На площади его ждала машина. — Быстро в управление! — приказал он шоферу. Подойдя к двери своего кабинета, Беспалов услышал, что там надрывается телефон. Перешарил все карманы. Как назло, не мог найти ключ от двери. Наконец вспомнил, что положил его в задний карман. А телефон все звонил и звонил. Черт бы их побрал, эти английские замки, никогда ключ правильно не вставишь! А телефон все звонил. Беспалов ворвался в кабинет и схватил телефонную трубку. — Слушаю. — Докладывает Весенин. Беда, товарищ капитан. — Что случилось? — Его взял комендантский патруль. — Как так взял? — Он переходил вокзальную площадь, и там его остановил патруль. Они посадили его в машину и увезли. Новость была такой неожиданной, что Беспалов в первую минуту не знал, что сказать. Затем он приказал Весенину немедленно ехать вуправление. Черт возьми! Провести огромную работу, занять в ней столько людей и не предусмотреть такого случая?! Наверное, у него была какая-нибудь ошибка в документах и патруль это заметил. Беспалов готов был сейчас выругать тех, кто делал эти документы, и тех, кто оказался в этом бдительном патруле. Круто повернувшись, он шагнул к столу и позвонил Старкову. — Докладывает Беспалов. Только что, уже в Москве, интересующего нас человека взял комендантский патруль. — За что? — после паузы спокойно спросил Старков. — Пока неизвестно. Его взяли, посадили в машину и увезли. — Так… — Старков молчал, Беспалов слышал его дыхание. — Весенин с ним не контактировал? — Нет. — Где он? — Едет в управление. — Немедленно пошлите его в военную комендатуру, пусть осторожно выяснит, в чем там дело. Если без нашего вмешательства все там для нашего объекта сойдет благополучно, продолжайте операцию по плану. Если же положение объекта усложнилось, нужно вмешаться, чтобы его отпустили. Но знать о нашем вмешательстве может только комендант. Ясно вам? — Ясно. — Действуйте. Спустя десять минут Весенин уже был в военной комендатуре. Во дворе комендатуры несколько офицеров под наблюдением молоденького капитана безостановочно маршировали и, поравнявшись с ним, отдавали честь. Это было им наказанием и учебой, чтобы впредь не забывали на улице приветствовать старших по званию. В одной из групп Весенин увидел Гуреева. Он был совершенно спокоен. Маршируя, даже улыбался. Весенин прошел в помещение дежурных офицеров. Здесь было полно народу. У всех трех окошек — очереди. Были тут люди и военные, и штатские. Одни отмечали командировочные предписания, другие выясняли адреса нужных им военных организаций или частей. Все торопились. Высокий интеллигентного вида старик, согнувшись к окошку, смущенно спрашивал, где можно выяснить, почему он уже третий месяц не получает писем от ушедшего на войну сына. Маршировка во дворе закончилась. Нарушители дисциплины направились в помещение дежурных офицеров комендатуры. Весенин встал в хвост самой длинной очереди… Нельзя сказать, что знакомство с комендатурой доставило задержанным удовольствие. Войдя в приемную, все они со злыми лицами ждали молоденького капитана, ушедшего куда-то за их документами и вещами. Лицо Гуреева выражало не злость, а тревогу. Он переминался с ноги на ногу и, не отрываясь, смотрел на дверь, за которой скрылся молоденький капитан. Минут через пять вошел капитан, неся в одной руке два вещевых мешка, а в другой — целую пачку документов. — Чье? — спросил он, приподняв вещевые мешки. — Вот этот мой, — первым произнес Гуреев и взял один из мешков. Капитан, заглядывая в бумажки, начал называть фамилии. — Младший лейтенант Сумбатов… Младший лейтенант Курочкин… Лейтенант Закроев… Получившие документы молча и демонстративно козыряли капитану и уходили. — Старший лейтенант Корольков! Гуреев взял свое командировочное предписание, но уходить не торопился. Весенин готов был крикнуть ему: «Ну уходи же, черт тебя подери!» Но вместо того чтобы уйти, Гуреев обратился к капитану: — Разрешите спросить? — Что у вас? — Мне нужно отметиться о прибытии. — Второе окно., Гуреев стал в очередь. «Мерзавец, не из нервных», — со злостью подумал Весенин. Получив отметку на удостоверении, Гуреев наконец ушел. Вслед за ним вышел и Весенин. На улице он увидел своих товарищей по операции. Лейтенант Загорский стоял у ворот комендатуры, а старший лейтенант Чувихин выглядывал из машины, которая стояла на другой стороне улицы. «Все в порядке», — подумал Весенин. Встретившись взглядом с Чувихиным, он чуть заметно кивнул ему и перевел взгляд на Гуреева, который в это время неторопливо уходил в сторону Земляного вала. — Возвращайся в управление, — тихо сказал Загорский, проходя мимо Весенина.Глава 28
Гуреев не зря целый месяц штудировал план Москвы. Он уверенно вышел на Комсомольскую площадь и остановился у станции метро возле Казанского вокзала. Именно здесь, на этой площади, только на той ее стороне, должна произойти его встреча с Зиловым. Это место он выбрал сам. Вспомнил, как он с двумя своими верными дружками по лагерю встречался однажды утром на том самом месте. Народу там всегда невпроворот, и никто ни на кого не обращает внимания. Несмотря на военное время, площадь была такой же оживленной, как тогда, четыре года назад. Только теперь большинство людей были военными. Гуреев отметил это обстоятельство как благоприятное для себя: среди военных он — тоже военный — меньше приметен. Из-за облаков выплыло солнце, и площадь точно повеселела. Возле Гуреева остановились два солдата. Они нерешительно посматривали на него и о чем-то тихо переговаривались. Гуреев наблюдал за ними уголком глаза, опустив правую руку в карман куртки. Один из солдат, печатая шаг здоровенными кирзовыми сапожищами, подошел к нему, отрывисто козырнул и, глянув на его погоны, спросил: — Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант? — Давай, давай, — раздраженно отозвался Гуреев. — Вы не скажете, как отсюда проехать на Преображенскую площадь? — Не знаю, сам тут первый раз в жизни, — ответил Гуреев. — Извините. Солдат вернулся к товарищу. Спустя минуту они уже разговаривали с летчиком, и тот обстоятельно объяснил им, как проехать на нужную им площадь. Солдаты побежали к трамвайной остановке. Гуреев окончательно успокоился и мысленно выругал себя: «Трушу, как последний шпак. Никуда не годится». Он стал думать о том, что беспокоило его больше всего. Дело в том, что сегодня был пятый и последний день, когда по предварительному условию Зилов должен был к девятнадцати часам приходить сюда и ждать его у входа в станцию метро между Ленинградским и Ярославским вокзалами. Зилов мог являться сюда четыре дня, а сегодня, потеряв надежду, не прийти. Впрочем, нет. Не прийти он не посмеет. Но могло случиться совсем другое: появляясь здесь каждый день, он мог обратить на себя внимание, вызвать подозрение, и его могли задержать. Могло быть осложнение и совсем простое: вдруг Зилов заболел? Но тогда он должен был догадаться послать сюда Леонова. Гуреев посмотрел на часы. Было начало пятого. Он вошел в здание Казанского вокзала. В беспорядочной толкотне спешащих людей он проболтался минут тридцать, пока не увидел вывеску «Парикмахерская». Его брил пожилой мастер с опухшим серым лицом и потухшими глазами. Повязав его салфеткой, приготовив мыло и направив бритву, он тихо спросил: — Какие виски хотите? — Все равно, — улыбнулся Гуреев. — На фронте пуля в висках не разбирается. Парикмахер тяжело вздохнул и начал работать. — У меня война трех сыновей взяла, — немного погодя сказал он. — Не успевали мы со старухой опомниться — одного за другим. И остались одни. — Помолчав, он спросил: — Неужели не отольются ему наши родительские слезы? — Придет срок — отольются, — рассеянно произнес Гуреев, наблюдая в это время через зеркало за парнем в штатском, который вошел в парикмахерскую, справившись об очереди, сел на стул за спиной Гуреева и, как ему показалось, излишне внимательно наблюдал, как его бреют. Но вскоре освободился мастер слева, и парень сел в кресло. Гуреев услышал, как он весело распорядился: — Подстричь, побрить, поодеколонить! «Это надолго, — подумал Гуреев. — Я успею уйти». И снова рассердился на себя: «Опять трясусь, как последний шпак». — На каком же фронте были ваши сыновья? — со чувственно спросил он у мастера. — Откуда же мы знаем? — вздохнул парикмахер. Почувствовав себя после бритья как-то свободнее и легче, Гуреев уплатил деньги остроглазой курносой кассирше, пожелал ей счастливой жизни и, не взяв сдачи, ушел. И все же на всякий случай он решил посмотреть, как поведет себя тот парень, который остался в парикмахерской. Для этого он прошел в глубь зала ожидания и сел там на деревянный диван. Спинка дивана, стоявшего перед ним, хорошо его закрывала, он видел дверь парикмахерской. Парень вышел минут через десять. Не глядя по сторонам, он прошел прямо на перрон. Гуреев встал и, посмотрев на часы, отправился в вокзальный ресторан. Усевшись за свободный столик в дальнем углу зала, он заказал бутылку пива. В это время в кабинете Беспалова зазвонил телефон. — Докладывает лейтенант Жаков, — услышал Беспалов юный басок. — Я принял его от Савицкого, который довел его до парикмахерской и вместе с ним там брился. Сейчас он сидит в вокзальном ресторане. Заказал одну бутылку пива. — Хорошо. Аккуратней, смотрите! За бутылкой пива Гуреев провел более получаса, потом щедро расплатился с официантом и вышел из ресторана. До встречи оставалось чуть больше часа. Он решил выйти на площадь и в любом направлении идти тридцать минут, а потом повернуть обратно и вернуться прямо к месту встречи… А Зилов в это время сидел в автомашине, стоявшей в глубине одного большого двора по Краснопрудной улице. Отсюда до вокзальной площади ровно десять минут спокойного хода. Сидевший вместе с ним в машине капитан Аксенов перелистывал «Огонек», украдкой посматривая на своего соседа. Он видел, что Зилов нервничает. Меньше, чем в предыдущие дни, но все же нервничает. Все эти дни, когда они к восемнадцати часам приезжали в этот двор и потом порознь шли на Комсомольскую площадь и ждали там Гуреева, Аксенов испытывал такое чувство, будто он сам держит серьезный экзамен… Уже третий месяц он постоянно был возле Зилова и Леонова. Если Леонов со своей простенькой и мелкой душонкой был ему ясен во всем и он не ждал от него никаких сюрпризов, то с Зиловым дело обстояло куда труднее и сложнее. Внешне Зилов как будто полностью примирился с крутым поворотом своей судьбы. Однако в отношении его Аксенов никогда не был спокоен и неустанно за ним наблюдал. Ему казалось, что Зилов переживает свою вину перед пославшими его немцами. В характере Зилова, по мнению Аксенова, одним из ведущих начал была любовь к приключениям. Эта любовь была непонятна; объяснения, что она возникла под воздействием кино, Аксенов всерьез не принимал. Тогда откуда она у простого парня, выросшего в маленьком белорусском городке в простой трудовой семье? Не окончив даже семи классов, он пошел работать. Был учеником в типографии, слесарем, кассиром и потом киномехаником в Доме культуры. Но вот факт же — в нем жила мечта о дешевом авантюрном подвиге, и именно на это, вербуя его, сделали ставку гитлеровцы. Затем парня, очевидно, увлекла романтика тайной деятельности, связанной с риском. Кроме всего, у Зилова было какое-то обостренное чувство ответственности за выполнение порученного ему дела. Это чувство не было связано ни с какими идейными или даже меркантильными соображениями. Просто раз он брался за дело, он должен был его выполнить. Вот почему, когда Леонов после приземления предложил спрятаться от всех, Зилов без слов ударил его по физиономии. Когда Аксенов пытался объяснить Зилову, на какое грязное и подлое дело он пошел, тот на все это отвечал одной и той же фразой: «Я об этом не думал и думать не хочу». Аксенов всегда помнил, как спокойно держался Зилов, когда его брали, и как он спокоен был на допросах. Позже, когда он целиком подчинился правилам игры, действовал спокойно и точно, Аксенов всегда чувствовал, что за его внешней выдержкой и исполнительностью скрываются какие-то по-своему сложные переживания. Сколько раз, незаметно наблюдая за ним, Аксенов видел, как он вдруг точно замирал и долго сидел, не двигаясь, уставив в одну точку свои темные, с синим отблеском глаза. Только жилки под скулами подрагивали. Потом, словно приняв какое-то решение, он осторожно оглядывался по сторонам и начинал работать. С того момента, когда было решено, что на встречу с Гуреевым пойдет Зилов, Аксенов чувствовал себя неспокойно. Сейчас успех дела зависел от того, как поведет себя Зилов во время встречи с Гуреевым, которого он хорошо знал и говорил, что это был единственный преподаватель школы, которого он боялся. В первые два дня, отправляясь отсюда, со двора на Краснопрудной, к месту встречи, Зилов так нервничал, что один его вид мог насторожить даже малоопытного разведчика. А к девяти часам вечера, возвращаясь к автомашине, выглядел так, будто все время ожидания занимался тяжелой физической работой. Правда, на третий день он был значительно спокойнее, а вчера держался и совсем прилично. Он, очевидно, решил, что с Гуреевым что-то случилось и встреча вообще не состоится. И теперь опасной становилась уже эта его успокоенность. Сегодня наконец встреча состоится. Аксенов уже знал о прибытии Гуреева и не понимал, почему Беспалов запретил ему сообщить об этом Зилову. Все же лучше, если бы парень знал. А теперь, увидев Гуреева, он может растеряться и сделать ошибку. — Мне кажется, что сегодня он придет, — непринужденно сказал Аксенов, откладывая в сторону журнал. — Не придет, — убежденно сказал Зилов. — Наверное, в пути напоролся на ваших. — Ты же сам говорил, что он опытный волк. Зилов усмехнулся: — Волк-то волк, но и охотники не дети. — Он долго молча смотрел в окно машины и потом спросил: — А вам сообщат, если его схватили? — Мы бы об этом уже знали. Нет, нет, я уверен, что сегодня он явится. Зилов впал в состояние оцепенения. Аксенов с тревогой наблюдал за ним. О чем он сейчас думает? Он же прекрасно понимает, что ни он, ни Гуреев, если даже тому станет известно, что Зилов действует не по своей воле, ничего предпринять не смогут. Немыслим даже простой побег. Сделать они могут только одно: если Гуреев везет с собой новый шифр радиосвязи или какой-нибудь проверочный пароль, он сможет его утаить. Но и это совсем не будет означать немедленного прекращения игры: в «Сатурне» могут предполагать, что Гуреев не дошел и поэтому точка «Зилле» работает прежним шифром и не знает проверочного пароля. Аксенов посмотрел на часы, и этот его жест точно пробудил Зилова. — Сколько осталось? — быстро спросил он, и Аксенов в его темных глазах увидел решительность. — Сорок минут. — Как тянется время! Ну а если он все-таки не придет, нашему ожиданию конец? — А чего же ждать больше? Ведь и ему условие о пяти днях известно. — Лихо ему будет, если его что-то задержало в пути и он до Москвы доберется только завтра, — не без злорадства сказал Зилов. — Ничего. Пойдет обратно. — Это не прогулка по парку, — усмехнулся Зилов. — Чего у этого человека на двоих, так это упрямства и злости. Я сейчас вспомнил, как он однажды издевался надо мной, обучая настойчивости. Называл меня… — Зилов остановился, точно в последнее мгновение не решаясь сказать, но потом, скривив лицо в недоброй улыбке, произнес: — Сопливым романтиком называл. И в пример настоящей воли рассказал о себе, как он однажды почти двое суток просидел по горло в болоте и благодаря этому спасся. — Ну теперь, если он явится, песенка его спета, — сказал Аксенов, еще раз давая Зилову понять, что и он и Гуреев бессильны что-нибудь сделать. Зилов промолчал. Они вышли из ворот на улицу и направились к вокзальной площади. Зилов шел впереди. Шагах в двадцати за ним с рассеянным видом шагал Аксенов. Он знал, что с момента их выхода на улицу за Зиловым неотрывно следит не одна пара внимательных глаз. У входа в здание Ярославского вокзала Аксенов увидел Чувихина и, подойдя к нему как к незнакомому человеку, спросил, нет ли у него спичек. Протягивая ему коробок спичек, Чувихин тихо сказал: — Он уже четверть часа вертится возле метро. Да, Гуреев уже дважды прошел мимо того места, где должна произойти его встреча с Зиловым. Высматривал, нет ли чего подозрительного, не готовят ли ему здесь засаду. Второй раз он мимо места встречи прошел без трех минут девятнадцать. Наблюдатели отметили любопытную ситуацию. Была минута, когда Гуреев шел навстречу Зилову и они могли встретиться. Но буквально в десяти шагах Гуреев вдруг повернул обратно, и они пошли один за другим. Гуреев тогда, идя навстречу Зилову, увидел его и, круто повернувшись, поймал себя на мысли, что ему в лице шагавшего навстречу Зилова что-то безотчетно не понравилось. И тут же разобрался: ему не понравилось спокойствие Зилова. Когда у него самого нервы были взвинчены до предела, ему пришлась не по душе спокойная физиономия сопливого романтика. С чего бы?.. Быстро и успевая все видеть, он снова прошел мимо станции метро и сделал очень хитрый маневр. Как раз в это время Ленинградский вокзал выплеснул на площадь густой поток приехавших в Москву пассажиров. Гуреев врезался в поток и протиснулся к стоянке автомашин. Здесь он мгновенно сговорился с шофером-леваком, сел в его зеленую «эмку» и умчался в неизвестном направлении. Это видел наблюдатель, стоявший на трамвайной остановке напротив вокзала, Весенин, подключившийся к операции всего четверть часа назад. Он заметался, не зная, что предпринять. Оперативные машины находились неблизко. Пока он до них добежит, Гуреева и след простынет. Зеленая «эмка» уже промчалась под железнодорожным мостом и свернула влево. На его счастье, возле вокзала остановилась легковая машина, из которой вышел генерал. Весенин подбежал к генералу, предъявил ему свое удостоверение и попросил предоставить ему машину. — Поезжай с товарищем, — приказал генерал своему шоферу, — а потом возвращайся в хозяйство. Почти целый час Весенин гонял по городу, бросаясь за каждой «эмкой» зеленого цвета. Но почти все военные машины были покрашены в этот цвет, и Весенин понял всю бессмысленность таких поисков. Шофер привез его назад, на вокзальную площадь, и Весенин вернулся на свою точку у трамвайной остановки. Первое, что зафиксировал его взгляд, была зеленая «эмка», стоявшая возле Ленинградского вокзала. В ней сидели двое: шофер и пассажир на заднем сиденье. У Весенина заколотилось сердце. Он почему-то был уверен, что это та самая «эмка», хотя никаких ее конкретных примет он не знал. Чутье не обманывало Весенина. Гуреев сделал последнюю проверку: отъехав от вокзала, он сразу же дал понять шоферу, что тот может крепко заработать, и рассказал ему свою довольно простую и достоверную семейную историю. Будто он вернулся с фронта на побывку и обнаружил, что жена его крутит с каким-то тыловым интендантом. Сегодня он узнал, что между семью и восемью часами вечера она вместе со своим интендантом должна на электричке вернуться с дачи, где они проводили время, и хочет застукать их с поличным. Для этого шофер должен сейчас же вернуться на вокзальную площадь и поставить свою машину возле Ленинградского вокзала, поближе к станций метро, а он, сидя в машине, будет следить за выходящими из вокзала людьми. И вот уже почти полчаса Гуреев наблюдал из машины за Зиловым, поджидавшим его у входа в метро, но ничего подозрительного не замечал, разве только все то же спокойствие, с каким держался Зилов. Стоит, как столб, даже на часы ни разу не посмотрел. И только без пяти минут восемь Гуреев, попрощавшись с шофером, вылез из машины и быстро пошел прямо к Зилову. Тот не видел его до самой последней секунды. — Здорово, дружище! — радостно воскликнул Гуреев и свободной рукой обнял Зилова за плечи. — Здорово! — также радостно ответил Зилов, хотя спина его в это мгновение стала мокрой. Они отошли немного в сторону, снова обнялись и расцеловались. Проходившие мимо люди, смотря на них, улыбались: фронтовики встретились. — Я думал, вы уже не придете, — тихо сказал Зилов. — Как это так? Я — да не приду! Разве это на меня похоже? — возбужденно спрашивал Гуреев, глядя прямо в глаза Зилову. — Мало ли что может с нашим братом случиться?.. — спокойно сказал Зилов. — Ладно каркать. — Гуреев оглянулся. — Зовут меня Николай Степанович, как видишь, старший лейтенант, сапер. В командировке с фронта на двенадцать суток, фамилия Корольков. Это на всякий случай. Куда пойдем? — Прямо к нам, на базу, — улыбнулся Зилов. — Уже пятый день водка тухнет на столе вместе с закуской. — Пошли! Они пошли через площадь к Казанскому вокзалу… В электричке в вагон, в котором, нашли себе место Зилов и Гуреев, сел Аксенов. Он стоял недалеко от них и хорошо их видел. Они не разговаривали. Гуреев с любопытством смотрел в окно. Перед станцией Кратово Зилов сказал ему что-то, они встали и направились к выходу. Это их маленькая предосторожность. Зилов предложил Гурееву сойти в Кратове и пересесть на следующий поезд. Все шло по плану, и Аксенов спокойно поехал дальше. В Кратове вместе с ними в вагон сядет уже другой сотрудник. Аксенов сошел на перрон Сорок второго километра. Электричка умчалась к Раменскому, гул ее затих вдали. И вдруг Аксенов обнаружил, что вокруг него чудесный летний вечер! В высоком небе мерцают крупные звезды. Пряно пахнет разогревшейся за день сосной, где-то вдали приглушенно и нежно играет музыка. Мимо Аксенова прошла пожилая женщина, еле тащившая тяжелую сумку. Ему показалось, что она укоризненно и даже насмешливо посмотрела на него. Конечно же, ей непонятно, почему этот здоровый мужик болтается на дачной станции, в то время как, может быть, ее сын уже погиб на фронте… Аксенов спрыгнул с платформы и перебежал под редкие сосны, где начиналась дачная улица. В темной передней дачи он столкнулся с капитаном Беспаловым. — Где они? — спросил Беспалов. — Вот-вот явятся. Едут. Они пошли в комнату, которая называлась у них «дежурка». Здесь на жестких железных койках спали дежурные. На одной из них сидел всклокоченный после сна паренек — радиотехник оперативной группы Привальский. — Пошли, Гена, в оперативку пора, — сказал ему на ходу Беспалов. — Будем слушать оперу…Глава 29
Придя на дачу, Зилов, Леонов и Гуреев сразу сели к столу, и разговор у них пошел о чем угодно, кроме дела. Разговор вел Гуреев, и было ясно, что приступать к делу он не торопится умышленно: видимо, решил сначала прощупать агентов. Но Зилов и Леонов держались хорошо, и постепенно разговор за столом приблизился к главному… Зилов предложил выпить за благополучное прибытие Гуреева. — Нет, ребята: сперва я хочу выпить за вас, — сказал Гуреев и надолго замолчал. — Буду говорить прямо. Знаю я вас не первый день. В тебя, Леонов, я не верил. Не видел я в тебе серьезности и начальству об этом говорил. А выходит, ошибался. А тебя, Зилов, я хоть и считал покрепче, но тоже держал под сомнением. — Сопливый романтик, — с усмешкой вставил Зилов. — Э-э, я вижу, ты злопамятный, — рассмеялся Гуреев. — Ну что ж, это хорошо. Зла не помнят только люди, у которых вместо характера манная каша. Но теперь важно другое — что вы оба оказались вполне на высоте. И я хочу выпить за ваши успехи, отмеченные начальством. Поехали! Потом опять речь зашла о качестве водки и закуски. Гуреев стал рассказывать, как он однажды в Берлине ел омаров. — Это раки, но во какие раки! Размером с кошку, ей-богу, — говорил он. — Одна клешня — во! По предложению Леонова выпили за начальство. — Это в тебе, Леонов, я вижу, не прошло. Боишься начальства пуще смерти, — с иронией заметил Гуреев. После пятой рюмки Гуреев резко изменился. Или после пережитого напряжения на него подействовала водка, или, наоборот, он стал таким, каким всегда был: злобным, ни во что и никому не верящим человеком. — Трудно было фронт перейти? — подобострастно спросил Леонов. — А ты думал, легко? В моей жизни уже всяко бывало. И в болоте по горло сидел, когда кругом собаки рыскали. На одной злобе выдержал. У меня, брат, стаж этой злобе многолетний, меня еще батька на нее благословил. Давайте-ка выпьем, чтобы нашим врагам лихо было. Глухо звякнули стаканы. Тишина. И снова голос Гуреева: — Я бы не мог, как вы, сидеть вот так, на дачке, словно на курорте, и выстукивать на ключе правду пополам с брехней. — Мы брехней не занимаемся, — глухо послышался голос Зилова. — Брось, все занимаются. — А мы не занимаемся, — повысил голос Зилов. — Ну ладно, ладно, — примирительно сказал Гуреев. — Я ведь только к тому, что мне по душе другое: миной мост рвануть, всадить пулю кому надо в голову — вот это дело! Результат сразу налицо. Меня на чепуху не посылают. Один мой шеф, майор Гецке, однажды сказал: «По трупам идти не так удобно, но зато мягко». А? Здорово сказано! Снова звякнули стаканы… Когда уже было выпито довольно много, возник беспорядочный спор о том, что важнее — шпионаж или диверсия. Говорили, перебивая друг друга, только Зилов и Гуреев. Каждый упрямо стоял на своем. — Да пойми же ты, — говорил Гуреев, — война идет. Тут сила ломает силу, и это самое главное. Вот рвану тут у вас одно почтенное строение, и это будет подороже всех ваших донесений. Ваш Бусаров, честно говоря, на своем аэродроме может сделать побольше, чем вы тут вдвоем за год. — Но вы забываете, что Бусарова-то нашли мы с Леоновым, — не уступал Зилов. Они выпили расходную, и вскоре все стихло. В пять часов утра их разбудил хриплый голос Гуреева: — Подъем, ребята! Подъем! Есть чем опохмелиться? Пока Зилов и Гуреев умывались, Леонов готовил завтрак. Наконец они снова сели за стол. — Открыть свежую бутылку? — спросил Леонов. — Не надо, — сказал Гуреев — Мне на опохмелку хватит. И за дело. Когда вы можете свести меня с вашим Бусаровым? — Сегодня вечером он должен приехать в Москву, — ответил Зилов. — Слушай, а деньги ты нам привез? — Не боись, не потерял и не присвоил. Вон вещевой мешок, бери считай — двести пятьдесят косых, как одна копейка. Получение отстукай для порядка Фогелю. Там же бланки для резервных документов. Мог, между прочим, сгореть мой мешочек и я вместе с ним. Причем дважды. Сперва еще на немецкой стороне. Нарвался там на одного майора СС. Чин какой-то из Берлина. Только прилетел на фронт с ревизией. Он обо мне предупрежден не был. Залез он в мой мешок, увидел кучу денег и зашелся. Два дня выясняли, кто я такой. Из-за этого я чуть не опоздал на встречу с вами. А вчера в Москве меня комендантский патруль сцапал — я не отдал честь на улице. Часа два потом таких, как я, учили честь отдавать. Смеху мало. Отмахиваю честь по команде, а сам думаю: а ну как они заглянут в мой мешочек? Обошлось. Теперь дело такое: приказ от Доктора. В конце каждой радиограммы после подписи выстукивайте четыре точки. Это будет сигналом, что у вас руки свободные. Понятно? — Понятно. Пока наши руки в порядке, — ответил Зилов. — Глядите! — Глядим. — Если что, положу вас рядком, и концы в воду. — Хватит грозить, — решительно произнес Зилов. — Больше нам никаких поручений нет? — Похвалить вас приказано. Ордена вам чеканят. До вечера что будем делать? — Погодите. Документы для диспетчера привезли? — Привез. — Давайте. У нас с ним сегодня встреча. — Где? Когда? Сегодня же — Бусаров! — настороженно спросил Гуреев. — Бусаров, я сказал ясно, приедет в Москву вечером. А диспетчер уже через час будет ждать меня на той станции, где мы пересаживались с поезда на поезд. У нас свидание с ним в магазине культтоваров. — Поедем все вместе, — тоном приказа сказал Гуреев. — Он знает только меня. — Ничего, мы с Леоновым представляться ему не будем, постоим в сторонке для порядка. По-видимому, Гуреев потребовал этого все с той же целью: проверить агентов. Спустя минуту Беспалов уже говорил по телефону с находившимся в Кратове Весениным. — К двенадцати все трое будут там, в магазине. Там мы его и берем. Смотрите в оба, он нужен только живой. Этот маленький, торговавший культтоварами магазин находился возле рынка. У него было два входа: один — с улицы, другой — с рынка. Нельзя было сказать, что покупатели ломились в этот магазин. Во-первых, рядом Москва, во-вторых, мало кому приходит в голову во время войны обзаводиться патефонами или полубаянами. Единственными активными покупателями были здесь местные ребятишки, но в последнее время и они не забегали — уже вторую неделю на дверях магазина висело объявление «Тетрадей нет». За полчаса до двенадцати продавцами магазина стали Весенин и Чувихин. Затем в магазине появились три покупателя. Все они тоже были сотрудниками госбезопасности. Один из них должен был сыграть роль завербованного Зиловым диспетчера, он был в железнодорожной форме. Наконец для естественности в магазин зашли и две девушки, которые должны были покупать репродукции картин для украшения общежития. Так что, когда Зилов, Гуреев и Леонов вошли в магазин, они увидели весьма достоверную картину работающей торговой точки. Гуреев и Леонов остановились возле двери и начали разглядывать укрепленные на стене плакаты. Зилов подошел к прилавку, сказал что-то покупателю в железнодорожной форме и направился к выходу. Железнодорожник — за ним. Как только они прошли мимо Гуреева, тот пошел за железнодорожником. Но в то же мгновение у выхода оказались еще два покупателя. Железнодорожник резко отпрянул от двери и спиной толкнул шедшего за ним Гуреева; тот отшатнулся и в это время был схвачен за руки, сбит с ног и прижат лицом к полу. Его обезоружили, связали, через черный ход вынесли из магазина и уложили в машину. — В управление! — приказал шоферу Весенин. Все это произошло в течение считанных минут…«Зилле» — «Сатурну» «До сих пор Леонов выходит на явочный адрес. Гуреева нет. В чем дело? У Зилова началось какое-то осложнение после простуды. Прибегнуть к помощи врача боимся. Вечерами температура у него очень высокая. А главное — нет курьера. Как быть? Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Очень сочувствуем Зилову. Попробуйте прибегнуть к совету продавца какой-нибудь отдаленной от вас аптеки. На встречу с курьером больше не выходите. Последние сведения диспетчера очень ценные, хорошо заплатите ему. Деньги вышлем скоро. Спросите у него, не готовится ли переброска войск с Центрального фронта на другой. Это очень важно. Не может ли Бусаров провести операцию с ангаром сам? Мы сбросим все, что для этого надо. Привет. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «Диспетчер знает только, что железнодорожный порожняк концентрируется на ближайших к Москве станциях дальневосточной магистрали, но, по его мнению, к Центральному фронту это отношения иметь не может. Обещал уточнить. Бусаров согласен сделать сам, но требует подробный инструктаж и технику. Решайте. Я совершенно сбился с ног, теряю голову. Зилов совсем плох. Лекарства купил, но они не помогают. Охватывает отчаяние. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Меньше отчаяния, больше мужества. Будем надеяться на скорое выздоровление Зилова. В отношении Бусарова решение будет принято в самое ближайшее время. Привет. Доктор».
«Сатурн» — «Зилле» «Уже четыре дня вас нет в эфире. В чем дело? Доктор».
«Сатурн» — «Зилле» «Пять дней вас нет в эфире. В чем дело? Доктор».
«Зилле» — Сатурну» «Зилов умер ночью на 26 июня[3]. До 28 июня он лежал на даче, я не знал, что делать. Мне помог Бусаров. Минувшей ночью мы отнесли тело Зилова на шоссе и положили на обочине без всяких документов. Сегодня я на такси ездил на то место — тела нет. Что делать дальше? Отвечайте срочно. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Выражаем искреннее сочувствие. Зилов умер, как солдат, находясь на посту, будьте же вы солдатом и не теряйте мужества, хотя мы понимаем, что вы пережили. Завтра получите подробный инструктаж. Все будет хорошо, мужайтесь. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «У меня ничего нет. Перехожу на прием. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Ставлю вас в известность, что приказом командования фронта вы награждены золотой медалью за храбрость. Зилов награжден посмертно. Это признание больших достижений и хорошей вашей работы. Поздравляем! Передайте нашу благодарность Бусарову за помощь, которую он вам оказал. Новый напарник прибудет к вам в самые ближайшие дни. У него будут деньги для вас и все необходимое для Бусарова. Сообщите удобное вам место встречи. Привет. Доктор».
«Зилле» — «Сатурну» «Благодарю за высокую награду. Такого напарника, как Зилов, мне не найти. Место встречи: предлагаю дачную платформу станции Удельная, мне теперь трудно далеко отлучаться, желательное время с двадцати одного до двадцати двух часов, когда темно. Зилле».
«Сатурн» — «Зилле» «Место и время встречи принято. Дни уточним завтра-послезавтра. Отдыхайте. Поддерживайте связь только с Бусаровым. Привет. Доктор».
Спустя пять дней к Леонову прибыл новый напарник, Гусев, мрачный пожилой человек. Он был арестован в тот же день. Игра продолжалась…
Василий Ардаматский
Конец «Сатурна»
"Коллекция военных приключений"
Часть третья. Каждую минуту — в бою
Глава 30
Начальник гестапо Клейер приказал в середине рабочего дня собрать всех работников гестапо. В коридоре второго этажа на столе, покрытом зеленым сукном, были разложены все ценности, принесенные Кравцовым. Самого Кравцова попросили сесть сбоку около стола. Он понятия не имел о том, что произойдет, но по тому, как с ним обращались, чувствовал, что опасность ему не угрожает, и с любопытством ждал, что будет. Появились фото- и кинорепортеры. Коридор заполнился сотрудниками. К столу подошли оберштурмбаннфюрер Клейнер и майор в армейской форме. Все притихли. Клейнер вынул из кармана маленький листок бумаги, заглянул в него и начал речь. — Мы оторвали вас от работы на несколько минут, чтобы все вы приняли участие в нашем маленьком торжестве. Во время одной из наших операций мы изъяли у местного жителя, который не отличался честностью, вот эти ценности. Стоимость их определяется довольно солидной цифрой. Сейчас мы передаем их в фонд священной войны нашего рейха. — Клейнер выбросил вперед правую руку и крикнул: — Хайль Гитлер! — Хайль! Хайль! Хайль! — проревел зал. На место Клейнера встал армейский майор. Откинув назад массивную бритую голову, он сказал: — Мне выпала честь принять ваш дар и установленным порядком препроводить его в Берлин, в Рейхсбанк. — Майор смотрел на всех и ни на кого в отдельности маленькими злыми глазами. — Ценность этих вещей значительно выше той, которую определили компетентные лица. В этом вашем даре выражено единство армии и всех действующих вместе с ней институтов, то единство, которое мы называем великим именем нашего великого вождя. Хайль Гитлер! И опять трижды проревели гестаповцы. Мигали блицлампы. Стрекотали киносъемочные аппараты. Кравцов наблюдал всю эту церемонию, с трудом сдерживая улыбку. Гестаповцы разошлись по своим служебным комнатам. Прибывшие с майором два солдата сложили ценности в чемодан, который тут же был опечатан. — А вас, господин Коноплев, я прошу зайти ко мне, — сказал Клейнер Кравцову. Когда Кравцов вошел в кабинет Клейнера, там находились еще три гестаповца — ближайшие его помощники. — Господин Коноплев, — торжественно сказал Клейнер, — я хочу поздравить вас с зачислением в мой аппарат. — Спасибо, — проникновенно произнес Кравцов. — Садитесь, пожалуйста. Ваш диплом и некоторые документы из Смоленска получены, вот они. Прошу вас не обижаться на эту проверку. Война! — Отлично понимаю, — ответил Кравцов. — Не обижайтесь, пожалуйста, и на то, что сегодня мы не назвали ваше имя. — Я нисколько не обижен. — Но считаю своим долгом объяснить. Германия заинтересована во всяческом сближении гестапо, всех сил СД и армии. К сожалению, еще живы всякие предрассудки и существует недопонимание. Наше маленькое торжество направлено на их устранение. Оно будет широко распропагандировано как начало кампании «Гестапо помогает армии». Согласитесь, что начать эту кампанию с операции, проведенной русским, было бы несколько неправильно и, пожалуй, бестактно… — Полностью с вами согласен! — воскликнул Кравцов. — Ну тем лучше… — Клейнер взял со стола конверт и протянул его Кравцову. — Здесь пятьсот марок. Это мой подарок. Кравцов встал, взял пакет и пожал руку Клейнеру. — Мне трудно говорить. Спасибо. — Садитесь, садитесь. Вам спасибо… — говорил Клейнер, улыбаясь Кравцову. — Но всякое начало требует продолжения, не так ли? Так вот, вам поручается ближайшие месяцы заниматься тем, что вы так блестяще начали. Мы вам придаем специальную оперативную группу из пяти человек. При надобности вы можете пользоваться нашей секретной агентурой. Номинально группой будет руководить майор Берг — он знает русский язык. — Клейнер показал на коренастого гестаповца, сидевшего в кресле. Майор приветливо кивнул Кравцову, и Клейнер продолжал: — Фактически группой руководить будете вы. Сейчас вы пойдете вместе с майором Бергом, и он познакомит вас с сотрудниками вашей группы. Желаю вам успеха. — Я сделаю все, что смогу, — скромно и вместе с тем уверенно произнес Кравцов. На другой день о почине возглавляемого Клейнером управления гестапо уже трубили берлинские газеты и радио. Кравцов сразу и прочно вошел в среду гестаповцев, вызывая у них не только любопытство, но и уважение, смешанное с завистью. Группа получила наименование «Алмаз» и приступила к работе. Негласным сотрудником «Алмаза» стал Бабакин. Без его помощи Кравцов вообще не смог бы оправдать надежд, возложенных на него Клейнером. За время своей торговой деятельности Бабакин узнал немало мерзавцев, которые в дни эвакуации города мародерствовали, награбили много добра и теперь судорожно меняли награбленное на ценности, и прежде всего на золото. Знал Бабакин и нескольких типов другого рода. Это были бывшие нэпманы — дельцы, не брезговавшие ничем. После ликвидации их нэмпанской деятельности они, что называется, ушли в подполье, маскировались, как умели. Иные влачили нищенскую жизнь, иные шли на советскую службу, но все они в заветных тайниках хранили золотишко, ценные камешки и терпеливо ожидали перемены власти. Один из них, с которым Бабакин познакомился ближе, чем с другими, по фамилии Еремеич, однажды спросил у него, существует ли в городе черная биржа. Бабакин сделал таинственное лицо, оглянулся по сторонам и шепотом ответил: — Если понадобится — найдется. Этот тип не давал ему потом прохода, но Бабакин оставался неприступным в своей верности великой тайне и ждал, когда Еремеич сам выложит наконец свои карты, то бишь свои богатства… После сильных морозов в январе и первой половине февраля вдруг выдался солнечный тихий денек, из тех, которые напоминают людям о близкой весне. К полудню на южной стороне домов зазвенела капель. Пригревало солнце. В это воскресенье базар был особенно оживленным. Кто меняет поношенные ботинки на сахарин, кто меховую шапку — на сигареты или махорку, кто ватник — на свечи, кто костюм — на кусок свиного сала. В большинстве своем здесь были люди, которых пригнали сюда нужда и голод. Шныряли по рынку и прожженные спекулянты. Этих не интересовали старые ватники. Им нужны были немецкие марки, но не оккупационные, а, как они говорили, главные. Из русских денег их очень интересовали николаевские золотые монеты, но можно было сговориться с ними и на советские деньги, для которых они сами произвели девальвацию, приравняв рубль к копейке. Как-то Бабакин спросил у одного из них, на кой черт он берет советские деньги, и услышал в ответ: «Что бы там ни было, но немец в России не выживет, а деньги, брат, даже царские, в революцию сразу не отменяли…»В этот день бойко шла торговля и у Бабакина. Особенно расхватывали махорку, которую он продавал порциями в маленьких стаканчиках. Куча оккупационных марок росла на глазах. Бабакин торговал по патенту и обязан был брать этот бумажный хлам. Неподалеку от его ларька, прислонившись к стене заколоченного магазина, стоял Кравцов. На нем были хорошее драповое пальто, пыжиковая шапка и подшитые кожей белые бурки. Он наблюдал базарную толчею, дымя хорошей немецкой сигарой. Наконец тот, кого так ждали Кравцов и Бабакин, появился на рынке. Это был Еремеич — чистенький маленький старичок в куртке из домотканого серого сукна, в добротных валенках с отворотами и короткополой черной шляпе. Он привычно втерся в гущу рыночной толпы и исчез в ней. Спустя несколько минут он вынырнул перед самым ларьком Бабакина. Лицо его раскраснелось, маленькие глазки под густыми седыми бровями возбужденно блестели. По-видимому, ему доставляла наслаждение эта рыночная толкотня. Он обвел рынок медленным взглядом и подошел к ларьку. — Здравствуй, Григорий Ефимович, — сказал он высоким певучим голоском, протягивая Бабакину руку через прилавок. — Привет, Еремеич. Как дела-делишки? — Дела забыты, а заниматься делишками вроде стар стал. — Зайди, Еремеич, — тихо сказал Бабакин. Еремеич, будто не слыша приглашения, продолжал стоять, облокотясь грудью на прилавок. Потом лениво оттолкнулся руками и не спеша пошел ко входу в ларек. Бабакин пододвинул ему пустой ящик. — Садись. — Благодарствую. Еремеич сел и принялся рассматривать разложенный на полках товар. — Негусто, негусто, — усмехнулся он. — То, что мне надо, я имею, — рассмеялся Бабакин. — Это здесь-то? — недоверчиво спросил Еремеич. — Не смеши ты меня, старика. — Я же тебе, Еремеич, не раз говорил: имей голову на плечах, а доход сам появится. — Что верно, то верно, — вздохнул Еремеич посмотрел на вытащенные из-за пазухи часы-луковицу. — Бежит время, спасу нет. Бабакин точно не понял намека. Занялся покупательницей. Она уговаривала его зайти к ней домой посмотреть самовар, который хотела продать. — Нет, мадам, у меня такого правила нет, чтобы по домам бегать, — отбивался Бабакин. — Принесите или кого попросите. Тут мы дадим ему оценку, и делу конец. — А вдруг ваша цена меня не устроит, а таскать самовар туда-сюда, думаете, легко? — Больше ничем не могу помочь, уважаемая. — Хоть примерную цену скажите. Самовар-то серебряный, медальный, на двадцать пять стаканов,в виде шара на гнутых ножках. Бабакин рассмеялся. — Цыган за глаза коня купил, а он козой обернулся. Женщина обиженно поджала губы и ушла. Бабакин сел рядом с Еремеичем на ящик и приступил к делу. — Ты давеча биржей интересовался. Так вот, насчет биржи пока ничего не скажу, но есть человек, который имеет доллары, а что он за них хочет — не знаю, кажется, камешки. Так я понял его намек. — Кто такой? — оживился Еремеич. — Здешний? — Да откуда у здешних доллары! С Запада откуда-то, но русский. А может, поляк. — А сам чего доллары не берешь? — прищурясь, спросил Еремеич. — Предпочитаю золотишко. — Ну и дурной. Доллар — он, что в мире ни стрясись, всегда на ребре стоит, а золотишко — оно и вес имеет, и пробу, и на него когда спрос, а когда и дуля в нос. — А чего же тогда этот тип доллары продает? Выходит, камешки лучше? Еремеич покровительственно улыбнулся. — Ты, милый друг, я вижу, действуешь вслепую и не имеешь профессии. — Он помолчал и заговорил тоном лектора, причем было видно, что ему доставляет удовольствие даже говорить обо всем этом. — Доллар всегда стоит на ребре — это факт. Но с ним никакой фантазии случиться не может. А камешки, дорогой мой, они не только блеском играют, они сами игру могут вести. Конечно, в нашем городе им никакой игры нет. Ты говоришь, что тот человек с Запада, а там совсем другое дело. Если он, скажем, из польских районов, так там камешку игры сколько хочешь. Там действует не камешек, а мода и женский каприз и фанаберия. И тогда начинает играть всеми бликами цена камешка. Вот тебе, уважаемый, и выгода: здесь у нас взять камешки без всякой игры в цене, а там пустить их во всем блеске. А с долларом, хоть он и тверд, такой игры и блеска не бывает. — А чего же ты сам не пустишь камешки на блеск? — Кабы имел дорогу на Запад, пустил бы, — изрек Еремеич. — А потом еще играет роль характер дельца. Доллар любит дельца спокойного, который свои нервы бережет, как деньги. Но всегда были и такие — с фантазией в голове, любящие поиграть на собственных нервах. Этому ничего, кроме камешка, не надо. И замечу: дела они проворачивали миллионные. Горели другой раз страшно, но риск ихний всегда хорошо оплачивался. — Этот, наверное, как раз такой и есть, — раздумывая, сказал Бабакин и, точно встряхнувшись, вышел из раздумья. — Спасибо, Еремеич, за урок. Теперь я, пожалуй, с этим типом поговорю. А то ведь я, дурак, подумал: зачем человеку камешки, когда у него есть доллары? — Бабакин озадаченно покачал головой. — Скажи, пожалуйста, ценная наука! На лице у старика проступили тревога и злость. Тревога, что Бабакин перехватит у него клиента, а злость, по-видимому, на себя за то, что он неизвестно зачем вправил мозги этому безмоторному кустарю-одиночке. Он явно не знал, что ему делать для устранения конкурента. — А ты доллар-то в руках когда-нибудь держал? — вдруг будто обеспокоенно спросил он. — Не доводилось. — Тогда смотри в оба: в два счета фальшивку тебе сунут. — А как проверить? — деловито спросил Бабакин. — Как, как… — на этот раз Еремеич от поучений удержался. — А ты фальшивку увидишь? — спросил Бабакин. — За два аршина одним глазом. Бабакин сунул руку за пазуху и вытащил зеленый долларовый банкнот. — Какой он? Верный или как? — спросил Бабакин, держа банкнот на расстоянии. — Покажи ближе, — осевшим голосом попросил Еремеич. Бабакин покружился и дал ему бумажку. Надо было видеть, как Еремеич взял ее и как он ее держал — уважительно, осторожно, даже нежно, как он любовно со всех сторон ее осматривал и долго не хотел вернуть Бабакину. — Гарантия — полновесный, — сказал он наконец, с уважением смотря на Бабакина. — А ты, я вижу, не так прост, как кажешься. — Ты об этом? — Бабакин показал на американский банкнот и тут же сунул его за пазуху. — Чисто для коллекции сделал пару бумажек. Был у меня один камешек, шало в руки попался, и ходу я ему не видел. Вот и загнал его. Так тот тип все не верил, что у меня только один этот камешек. «Ну и дельцы, — говорит, — в ваших краях! Вам бы, — говорит, — только курами торговать». — А их у него много? — осторожно спросил Еремеич, касаясь пальцем груди Бабакина, где была спрятана долларовая бумажка. — Вот из такой пачки вынул, — Бабакин показал руками пачку размером в кирпич и индифферентно сказал: — А может, мне поискать ему этих камешков? Мне ведь, дураку, не раз их предлагали, а я не брал. Зачем, думаю, мне такой неходовой товар? — Ты погоди-ка, — вдруг заговорщицки сказал Еремеич. — Для начала хочешь от меня на этом куш иметь? — Как это? — недоверчиво заинтересовался Бабакин. — А так. Сведи меня с этим человеком, и от моего оборота получишь комиссионные. — Ты же обманешь, Еремеич, оборот покажешь один, а в самом деле провернешь другой. — Зря говоришь, — обиделся Еремеич. — Между собой люди дела рук не марают. Никогда. Мы же не большевики — сгори они в аду! Закон: ты помоги мне, а я тебе. Бабакин еще минут десять не сдавался. Еремеич наседал и распалялся все больше. Наконец Бабакин капитулировал, и трагическая для Еремеича встреча с Кравцовым состоялась… До весны кравцовская группа «Алмаз» с негласной помощью Бабакина провела еще несколько подобных операций. В дальнейшем с каждой операции Кравцов организовывал «отходы» для Савушкина, который продолжал свои коммерческие дела с инженером Хорманом. Однажды Кравцов пришел к Клейнеру и сказал: — По-моему, мы выкачали все, что было в этом городе. Прошу вас подумать о моей дальнейшей работе. — Без работы вы не останетесь, — ответил Клейнер. — А пока, господин Коноплев, я имею честь сообщить вам, что за заслуги в организации помощи армии вы награждены орденом…
Глава 31
Подготовка и тотальный заброс агентуры начались еще в конце зимы. Советских военнопленных доставляли в «Сатурн» из нескольких лагерей, даже из тех, которые находились в Польше и Германии. Специальные сотрудники абвера, разосланные по лагерям, вели там предварительный отбор. К концу марта Андросов один уже не справлялся с проверкой и обработкой поступавших в «Сатурн» пленных. В помощь ему был направлен Рудин. С утра до позднего вечера Рудин беседовал с пленными. За день перед ним проходила вереница людей, и у каждого за душой была какая-нибудь подлость. По этому признаку их и подобрали в лагерях. Но меченные одним клеймом, эти люди были все-таки очень разными. Таких, которые свою подлость убежденно считали доблестью, было немного. Большинство, беседуя с Рудиным, старались приуменьшить значение своего подлого поступка. И тогда между Рудиным и его собеседником возникала своеобразная игра. Пленный скромничал, говорил, что он только формально числился доносчиком, но ничего особо полезного для Германии сделать, мол, не успел. А Рудин эту его скромность подвергал всяческим искушениям и по степени податливости пленного на искушения определял глубину падения человека и его опасность как будущего агента. Но и эти «скромники» были далеко не на один манер. Один становился скромным, лишь когда узнавал, что за работа ему предстоит, и категорически заявлял, что все написанное в характеристике — чистая брехня. Рудин видел: перед ним подлец, да еще и трусливый. Другой, добровольно дав согласие стать агентом, которого пошлют в советский тыл, скромничал только для того, чтобы ему дали задание полегче, так как на серьезное дело у него, видите ли, нет способностей… Были и такие, которые ради хорошего заработка готовы были на все. Самой редкой разновидностью были убежденные идейные враги советской власти, искренне желавшие выслужиться перед ее врагами… Словом, что ни человек, то новая загадка для Рудина. И загадка нелегкая, если учесть, что от его решения зависело, очутится ли тот или иной человек на советской территории в качестве агента гитлеровской разведки. Он старался, конечно, отправить в разведывательную школу как можно больше таких, которые по своим данным просто не могли стать хорошими агентами. Однако делать это нужно было очень осторожно: отобранные им люди проходили еще не одну проверку в школе. На каждого принятого в школу агента Рудин составлял словесный портрет и краткую характеристику. Он передавал эти сведения Бабакину, тот переправлял их Маркову, а затем их получала Москва. Но Рудин понимал, что Москва ждет от него большего. Он предпринимал все, чтобы проникнуть в тайное тайных «Сатурна» и знать не только лица и имена агентов, но и то, когда, куда, с какой целью их забрасывают в советский тыл. И все же ближе к этой цели он не стал. Марков был прав: с началом тотальной подготовки агентов обстановка в «Сатурне» для Рудина стала более благоприятной. Спешка всегда в конфликте с бдительностью и даже с простой осторожностью. И все же неглупые люди, видать, разрабатывали систему секретности важнейших тайн «Сатурна»… — Для разведчика терпение — оружие, — говорил себе Рудин, но эта истина не утешала его. …Это весеннее утро началось для Рудина, как обычно. Когда он вошел в свой служебный кабинет, на столе уже лежал список военнопленных, с которыми он должен сегодня беседовать. Список был длинный. Заглянув в него, Рудин вздохнул и сел к столу. На кнопке звонка в комендатуру весело сиял солнечный блик, а нажми ее — и начнется тяжкое грязное дело. Конвойный ввел молодого человека лет двадцати трех. Первое, что поразило Рудина, — внешний облик юноши. Он был очень красив. На нем топорщилась замызганная военная гимнастерка, прорванные на коленях брюки и вместо сапог опорки. Но все это на нем выглядело не жалко, не безобразно. И сам он весь был подтянутый и спокойно-сосредоточенный. Чаще перед Рудиным представали люди с потухшими глазами. Пока пленный усаживался на стуле, Рудин хорошо разглядел его лицо. Смугловато-матовый его цвет выдавал в пленном южанина — грузина или армянина. Черноволосый, чернобровый, над верхней, чуть вздернутой губой — черные усики, а глаза неожиданно голубые, со стальным отливом. Он смотрел на Рудина смело и даже с любопытством. Рудин взглянул в справку и спросил: — Каждан? — Так точно, — сразу ответил пленный. — А еще точнее — Кажданян, я армянин… — сказал он без малейшего акцента. — Уроженец и житель Ленинграда. Отец — рабочий, мать — домохозяйка. Учился на третьем курсе Ленинградского кораблестроительного института. На фронт ушел добровольно в первые дни войны. Ни в партии, ни в комсомоле не состоял. В армии служил в разведке. В плен попал во время ночного поиска «языка». Был контужен миной и очнулся уже в немецком блиндаже. Беседа развивалась нормально, он подтвердил все остальные данные справки. Но с самого начала у Рудина возникло недоумение, почему этот парень согласился стать агентом. В характеристике было сказано: «Добровольно изъявил согласие работать в немецкой разведке». — Это правда? — спросил Рудин. Каждан пожал плечами и не ответил. — Я спрашиваю, вы дали согласие работать с нами? — В общем — да. — Что значит — в общем? — То и значит, — ответил он с вызовом. — Вы представляете, какая работа вам предстоит? — Тоже в очень общих чертах. — Каждан еле заметно усмехнулся. — Прошу вас уточнить. — Вы пройдете курс специального обучения и затем с самолета или через фронт будете заброшены в советский тыл. Там вы будете действовать в качестве нашего агента. Понятно? — В чем будут заключаться мои действия? — Вы будете снабжать нас информацией. — Какой? — Полезной для Германии. — И вредной для моих соотечественников? — Естественно. Рудин пристально смотрел на Каждана, он чувствовал, что за вопросами парня скрыта не наивность, а нечто другое. Их взгляды встретились. Голубые глаза Каждана приобрели стальной оттенок. Он откинулся на стуле, точно хотел лучше разглядеть Рудина. — Скажите по личному опыту, — медленно заговорил Каждан. — А ведь это, наверное, нелегкая работа — помогать врагам и вредить своему народу? — Что, что? — не поверил своим ушам Рудин. — Что вы сказали? — То, что вы прекрасно слышали. Могу только добавить: работа эта, вероятно, не только тяжелая, но и подлая. Рудин не знал, как ему поступить, как реагировать на происшедшее. Как добросовестный служака «Сатурна», он должен немедленно вызвать конвой и отправить парня обратно в лагерь, где его сживут со свету. Но Рудин сухо спросил: — Непонятно, зачем вы дали согласие на эту работу? Тяжело дыша и глядя на Рудина ненавидящими глазами, он сказал: — Скажу… скажу… Очень хочется вернуться на Родину. А других способов нет… Рудин, видя, что парень уже не владеет собой, спокойно сказал: — Но тогда вы поступили очень глупо. Вам нужно было до конца разыгрывать роль человека, согласившегося у нас работать. А вы сразу раскрыли свои карты и, надеюсь, понимаете: теперь рассчитывать на хорошее вы не можете. Стальной блеск в глазах парня потух, он тяжело дышал, опустив голову. — Я не смог…, — тихо сказал он. — Увидел вас, сытого, красивого, довольного собой, и не смог… сорвался. Делайте со мной, что хотите. Рудин смотрел на него, боясь обнаружить свое волнение, и решительно не знал, что делать, во всяком случае, сейчас, в эту минуту. Наконец он вызвал конвойного и приказал увести пленного в комендантское помещение. Уже у дверей Каждан обернулся и с насмешкой и ненавистью посмотрел на Рудина. Конвойный толкнул его в спину. После этого Рудин два часа разговаривал с другими пленными, но все это время помнил о Каждане и думал, как с ним поступить. В конце концов решение было принято. Рудин пошел к Андросову и рассказал ему про Каждана. Договорились, что в самом конце дня (за это время Каждан, надо надеяться, всесторонне продумает свое положение) Андросов вызовет его к себе и проведет допрос, так, будто утром его не было. Они рассчитывали, что Каждан, поняв свою ошибку у Рудина, постарается исправить ее у Андросова и будет говорить, что он хочет работать в «Сатурне» и готов выполнить любое его задание. Тогда Андросов направит его в школу. Ну а если он не поймет, что его хотят спасти и предоставить ему возможность вернуться на Родину, тогда пусть пеняет на себя. Больше Рудин ничего сделать для него не мог. Ради него навлекать на себя подозрение он не имеет права: слишком большую и важную работу ему еще предстоит здесь выполнить. В конце рабочего дня Андросов зашел к Рудину. — Все в порядке, я отправил его в школу. — Он все понял? — Думаю, что нет, — грустно улыбнулся Андросов. — Я подумал: если он сорвался у вас, он может сорваться и в школе, а тогда нам с вами будет плохо. Очень хороший парень, но излишне импульсивный. Брать его в сообщники даже на время обучения в школе опасно. Я сказал, что сотрудник, который беседовал с ним утром, попросту не понял его, и сразу начал его уговаривать. И он согласился. Он, наверное, решил, что мы оба болваны и что он нас переиграл. Он даже просил передать вам свои извинения за то, что ввел вас в заблуждение. И он, конечно, сдастся первому же милиционеру. После этого случая Рудин и Андросов еще не раз используют такой способ возвращения пленных на Родину. Помня о главной своей цели, Рудин предпринимал все, что мог, для того чтобы сблизиться с Фогелем — начальником школы, который ведал также агентурной связью. В самом начале он совершил досадную ошибку, которую не мог исправить до сих пор. Виноват в этой ошибке был Андросов, характеризовавший Фогеля как очень примитивного, типичного наци среднего звена. И когда у Рудина появилась первая возможность разговора с Фогелем, он прежде всего пустил в ход элементарную лесть. — Я вижу, какую колоссальную работу вы ведете, — сказал ему Рудин, — и удивляюсь, почему вам не присвоено более высокое и достойное звание. Фогель внимательно посмотрел на него и сказал: — Звание — это не более как приставка к имени. А уму человека оно ничего не прибавляет. — Он холодно улыбнулся. — А иногда и убавляет. Это когда человек схватит непосильное ему звание. — Но я вижу здесь людей, — продолжал свою линию Рудин, — которые выполняют значительно меньшую работу, а звание носят высокое. Я этого не понимаю. — В таком деле, как наше, — серьезно сказал Фогель, — банк подсчитывается после игры. А в настоящей игре генералы и фельдфебели имеют равные шансы. Успех решает умение играть. Рудин уже понял, что Фогель совсем не так примитивен, как показался Андросову. Вечером сотрудники «Сатурна» смотрели кино. Очевидно, с целью улучшить их знания о России, показывали состряпанную немцами сентиментальную, пошлую картину из жизни русского композитора Чайковского. В просмотровом зале Рудин оказался рядом с Фогелем. Уже в самом начале фильма Фогель начал подавать насмешливые реплики. А в середине фильма он тронул Рудина за руку и тихо сказал: — Как ни мила наша кинозвезда Зара Леандер, не лучше ли этот весенний вечер провести в обществе натуральных звезд? — Согласен, — ответил Рудин. Они вышли на улицу и направилась к центру города. Вечер был нежный, теплый, и, как по заказу, черное бархатное небо было густо усыпано звездами. На улицах ни души. Единственный звук — кованые шаги патрулей, которые то и дело останавливали их, но, узнав, с кем имеют дело, щелкали каблуками и торопились уйти. — Эта наша бдительность мне надоела, — рассмеялся Фогель после очередной встречи с патрулем. — Идемте в городской парк, посидим, у меня там есть излюбленное местечко. Вскоре они уже сидели на скамейке у пруда под высокой одинокой сосной, которая все время поскрипывала. — Люблю слушать эту сосну, — сказал Фогель. — Она будто кряхтит от старости, но посмотрите, как еще сильна. Есть вот такие старики: переживут иных молодых, а кряхтят, кряхтят, чтобы все знали об их старости и уважали ее… — И без паузы спросил: — Что вы скажете об этом фильме? — Что же тут скажешь? Плохо, очень плохо, — не торопясь, ответил Рудин. — Создатели этой картины бродили в потемках и шли на свет, который они сами зажгли. — Я не совсем вас понял, — сказал Фогель. — Фильм о Чайковском — это фильм о России, — продолжал Рудин. — А она для авторов картины — потемки. И чтобы выбраться из этих потемок, они обратились к дешевой сентиментальности — это всегда действует; пошлая песенка тоже действует, неразделенная любовь — тоже верный козырь. И, скажите, какое значение имеет для нас, слушающих его великую музыку, была счастливой или горькой его личная судьба? — Я тоже думал об этом, — сказал Фогель. — Между прочим, у меня дома есть несколько пластинок, его музыка потрясает своей чистотой, особенно Третья симфония. Когда я вижу здешние пейзажи, всегда слышу эту музыку. И о главном, ради чего он жил, авторы фильма умудрились не сказать ничего… — Фогель вдруг рассмеялся. — Наша работа здесь в чем-то бывает похожа на этот фильм. Действуем мы в России, а главной ее специфики не учитываем или, честно говоря, не знаем ее. Рудин промолчал. — Вы не обидитесь, если я задам вам один вопрос? — спросил Фогель. Рудин молча кивнул. — Вы пришли к нам по велению ума, совести, души или обстоятельств? — И то, и другое, — не раздумывая, ответил Рудин. — Только обстоятельства были, пожалуй, всего лишь ускорителями главного процесса. — Вы все же немец, вам, наверное, трудно контактировать с Андросовым? — Нет. Хотя вот он — человек, которого привели к вам главным образом обстоятельства, но не только обстоятельства войны, но и его довоенной жизни, когда его обидели. — Да, да, я в курсе, — сказал Фогель. — Мне кажется, Андросов — очень надежная фигура. — А если обстоятельства изменятся, тогда как? — быстро спросил Фогель. — Какие обстоятельства? — Ну… ход войны? — Да что вы, господин Фогель! Назад ему все пути отрезаны. На той стороне его ждет только одно: расстрел или виселица. Рудина насторожил последний вопрос Фогеля. Это, пожалуй, похоже на деловое прощупывание. — У вас есть семья? — продолжал спрашивать Фогель. — Только отец, из-за него я и не женился. — Как это так? Рудин рассмеялся. — Он ревновал меня ко всем моим девушкам, существующим и несуществующим. Когда я учился и потом, когда жил в Москве, каждое его письмо начиналось вопросом: не променял ли я на юбку его верную отцовскую любовь? Иногда, особенно в юности, мне эта его ревность казалась патологической, а потом я к ней привык и как-то примирился. Я нравился женщинам и без женитьбы и в конце концов сам пришел к мысли, что с женитьбой лучше подождать и подольше пожить, как говорится, в свое собственное удовольствие. — А у меня есть жена, — задумчиво сказал Фогель, — и разлука с ней меня тяготит. — Вот этого-то и я боялся. — Мы обвенчались в день, когда наши войска вступили во Францию, — начал рассказывать Фогель. — Спустя месяц я уже был в Париже. Она туда ко мне приезжала. Вы никогда не были в Париже? — Нет. — По-моему, самый прелестный город на земле. Он создан для любви. Мы с Ренатой провели там незабываемое время. Тогда из Парижа все виделось иначе, даже дальнейший ход истории, даже Россия с ее грозной таинственностью. Мы с Ренатой решили тогда, что у нас будет ребенок и мы назовем его Адольфом. Но, увы, оказалось, что она не может рожать. Я не поверил своим врачам, показал ее французским. Они сказали то же самое. Вот так скоро пришло к нам первое горе… Фогель рассказывал все это с чисто немецкой сентиментальностью, в которой для него органически сливались и история Германии, и неспособность жены к деторождению, и их фанатическая любовь к Гитлеру, чьим именем они хотели назвать сына. Рудин слушал Фогеля с огромным интересом, потому что в его рассказе была не только эта извечная немецкая сентиментальность, в нем чувствовалось гораздо более важное — настроение слепого приверженца гитлеризма. — Вы сказали — первое горе. Потом случилось что-нибудь еще? — сочувственно спросил Рудин. Фогель вздохнул. — Потом случилась эта война. Они помолчали. — А почему вы не вызовете жену сюда? Ведь это как будто разрешается? — спросил Рудин. Фогель развел руками: — Что вы, Крамер! Они же там представления не имеют, в каких собачьих условиях мы здесь живем. Сегодня я получил письмо. Жена просит меня не засиживаться допоздна в коктейль-барах, как я это делал в Париже. — Фогель засмеялся. — А на прошлой неделе она прислала мне французский экстракт для ванны, пишет, что он делает кожу бархатистой. Вы понимаете, Крамер, с какого неба Рената смотрит на нашу жизнь в здешних условиях? Она выросла в семье, где царит убеждение, что первый утренний кофе должен быть подан в постель. — Она из богатой семьи? — Да. Очень. Когда я женился, товарищи звали меня счастливчиком. Тогда и я так думал. А теперь знаете, что я думаю? Перед лицом войны все равны, а богатые люди несчастней в ней еще больше, чем бедные. Случись беда, Рената моя не переживет. Эти люди трагически не готовы к трудностям. — Какая беда? Вы же не на фронте. Вернетесь домой и заживете в свое удовольствие. Утром кофе в постели — ей-богу, это, наверное, неплохо! Фогель повернулся к Рудину и молча смотрел на него. Его глаз в темноте не было видно, но Рудин представлял себе их выражение и с нетерпением ждал самого откровенного. Но Фогель сказал: — Я бесконечно верю в гений фюрера и в немецкую армию. «Зачем он это сказал? — подумал Рудин. — Что стоит за этим? Поправка к излишней откровенности? Вызов на разговор?» Рудин молчал и ждал. Возможное развитие разговора было чересчур острым и опасным. — Впрочем, вы же только наполовину немец, — усмехнулся Фогель, — вы, наверное, никогда не поймете нашей веры в фюрера. — Почему? — обиделся Рудин. — Я шел на любой риск, связанный со сдачей в плен, по той же причине. — Я верю вам, — тихо произнес Фогель и вдруг с ожесточением сказал: — Но мы с фюрером будем в любой ситуации до конца, а вы еще можете пожалеть, что пришли к нам. Не возражайте, пожалуйста, я говорю абсолютно искренне, убежденно и не имею к вам никаких претензий. Рудин сказал после паузы: — Ваша искренность и доверие взволновали меня. И я хочу говорить тоже искренне и прямо. Я непреклонно верю в победу великой Германии и не допускаю мысли о каких-то бедах или любых ситуациях. Из всех сатурновцев моя душа больше всего тянется к вам, я сам не знаю почему. И вдруг именно от вас я слышу… Я потрясен… — Вы, вероятно, неправильно меня поняли, — быстро заговорил Фогель, слишком быстро, чтобы Рудин не мог заметить, как он встревожен. — Личный план разговора — это одно. А что касается любой ситуации, то вам не мешало бы почитать «Майн кампф». Там Гитлер говорит, что величие национал-социализма познает тот, кто, не согнувшись, пройдет и через катастрофу, и через триумф. — Фогель овладел собой и уже спокойно и даже с иронией продолжал: — Из любых ситуаций у нас с вами сейчас создалась самая смешная: меня, члена национал-социалистской партии с тридцать пятого года, трижды испытанного работника святая святых рейха — абвера, подозревает в неверии человек, без году неделя назад перебежавший к нам от противника. Ну, право же, это смешно, Крамер… Рудин видел, что голыми руками Фогеля не возьмешь, но одновременно он понимал, что его собеседник встревожен; это чувствовалось даже в его смехе, внезапно оборванном. Фогель ударил ладонями по коленям и встал. — Вот что, пойдем-ка мы домой, я угощу вас чудесным французским коньяком по имени «Арманьяк». — Это всегда с удовольствием, — весело отозвался Рудин, вставая. Фогель жил там же, где работал. Две его комнаты находились в одноэтажном каменном доме, пристроенном к зданию разведшколы. Они прошли мимо часового, который стоял на школьном крыльце. Второй часовой был у входа в радиоузел, где вдоль стен стояли приемопередающие рации. Все они сейчас были зачехлены, и только возле одной клевал носом дежурный радист. Увидев входящего Фогеля, радист вскочил. — Сидите, сидите, Вилли, — дружески сказал ему Фогель. — Ничего срочного нет? Радист взглянул на настенные часы и ответил: — Первый пояс связи начинается через час сорок три минуты. — Чья смена работает ночью? — Максфельда. — Прекрасно! Фогель отпер ключом обитую жестью дверь, открыл ее настежь и обратился к Рудину: — Прошу. Первая комната, куда они вошли, была служебной: возле окна стоял большой письменный стол, у стен — два сейфа и шкаф, на дверцах которого сверху, посередине и внизу висели сургучные печати. Из этой комнаты они прошли в другую, поменьше. Половину комнаты занимала старинная кровать из красного дерева. На круглом столе, застланном скатертью с белорусским орнаментом, стояла большая фотография молодой красивой женщины. — Это и есть моя Рената, которая любит пить утренний кофе в постели, — весело сказал Фогель, доставая из тумбочки бутылку и рюмки. Они сели к столу, Фогель наполнил рюмки. — Для полного уточнения любой ситуации, — смеясь, сказал он, — мы первую рюмку выпьем за победу Германии. Хох! — он опрокинул в рот рюмку. Рудин выпил свою несколькими глотками. — Ах, какой напиток! — восхищенно сказал он. — Поддерживайте со мной знакомство, Крамер, и вы часто будете прикасаться к таким родникам. Я привез сюда весь свой запас, сделанный в Париже. Выпили еще по рюмке — за то, что судьба их познакомила и свела на одном священном деле, и продолжали разговор. — Знаете, я не представляю себе работы не в разведке, — оживленно заговорил Фогель. — Вам, Крамер, чертовски повезло. Вы, умный человек, должны полюбить эту работу. Вот там, за дверью, — зал оперативной связи. Сидишь там, кругом попискивают радиостанции, и невольно начинает казаться, будто ты слушаешь пульс России. Правда, агенты, которых мы туда посылаем, не в обиду будь вам сказано, оставляют желать лучшего, это, конечно, не то, что наши работяги, скажем, во Франции. — Фогель оживлялся все больше, было видно, что он действительно любит свою работу и ему доставляет удовольствие говорить о ней. — Но я сторонник такой позиции: каждый, даже самый слабый агент, если он закрепился на территории противника, — это наши глаза, и от нас уже будет зависеть, куда направить эти глаза. Наконец умение приходит, приобретается. Вот есть у нас одна любопытная точка в Москве. У своих родственников закрепился наш агент, парень лет двадцати. Два раза откладывали его выпуск из школы, считали безнадежным. Но было страшное безлюдье, и его в конце концов забросили. Первый месяц я с ним мучился невероятно. На что его ни нацелим, он ничего сделать не может. И вдруг он сам начал присылать интересные донесения — наблюдения за жизнью Москвы. Он описывает в них магазины, вокзалы, киношки и тому подобное. И хотя он не дает нам никаких конкретных фактов, его зарисовки необычно интересны в смысле разведки противника. Сам адмирал Канарис приказал выдать этому агенту премию. Вчера, например, этот агент прислал описание жизни одного большого московского дома, в котором он живет. Никаких конкретных данных для генерального штаба, и в то же время данные ценные. Например, он сообщает, что большой десятиэтажный дом наполовину пуст. Говорят, что в октябре прошлого года, когда Клюге остановился под Москвой, в городе была нервная обстановка, многие покинули город. А теперь они хотели бы вернуться, но очень трудно получить пропуск на въезд в Москву. Отсюда нетрудно сделать вывод, что Кремль все еще боится потерять Москву и не хочет ее перегружать населением. Разве все это неинтересно? — Конечно, интересно, — согласился Рудин. — Только одно сообщение о системе пропусков на въезд в Москву имеет огромную ценность. — Вот видите, — обрадовался Фогель, наливая коньяк в рюмки. Они выпили, и Фогель продолжал: — А сколько мне пришлось потратить сил и нервов, чтобы доказать ценность и такого вот агента! Мюллер трижды мне приказывал сунуть его в мешок, но я выстоял. — А что это значит — сунуть в мешок? — спросил Рудин. — Это значит отказаться от использования агента по первому отделу и перевести его во второй, то есть поручить ему какую-нибудь диверсию и считать, что это максимум того, что можно получить от него. Провалится агент затем или нет, неважно. Сам Мюллер и придумал это дурацкое выражение — сунуть в мешок. Сейчас, с начала тотального заброса, он только и печется о своем мешке. Теперь и на отбор агентов он смотрит с позиции: чем хуже — тем лучше, потому что считает, что даже у полного кретина хватит ума сунуть мину в подъезд дома или выстрелить из-за угла. Мюллер — поэт второго отдела. Но ничего, пока есть Зомбах, настоящая разведка тоже будет жить. — Должен же кто-то работать и по второму отделу, — сказал Рудин. — Конечно, однако не за счет разведки. Я понимаю, у них пока что негусто, а в то, что они сообщают, я иногда просто не верю. На днях один агент сообщил, что он на запасных путях взорвал паровоз. Пойди проверь! — Фогель рассмеялся. — У нас по первому отделу в этом отношении все ясно: агент либо получился, либо не получился, видно это невооруженным глазом по его донесениям. И в этом смысле я за тотальный заброс, так как при этом больше шансов на увеличение числа способных агентов. Кстати, вот о чем я хочу вас попросить. Если к вам попадет пленный с явным плюсом для использования его в первом отделе, делайте на его карточке пометку, скажем, в верхнем углу справа ставьте букву «ф», и я буду знать: это товар для Фогеля. Хорошо? — Не возражаю, но ведь существует инструкция, — сказал Рудин. — Хорошо. Зомбах даст вам соответствующее указание. Этого будет достаточно? — Вполне, — улыбнулся Рудин и тут же вспомнил о Каждане. — Вот только что в вашу школу направлен некий Каждан. По-моему, парень с крепкой, хорошей головой. Фогель записал фамилию Каждана в свой блокнот. — Обязательно поинтересуюсь… Рудин ушел от Фогеля в первом часу ночи. Настроение у него было прекрасное, он с пользой провел вечер.Глава 32
Самым трудным для Маркова было ожидание. Оно стало еще более томительным после того, как решили как можно реже выходить в эфир и перейти на связь через «почтовые ящики». Некоторые сообщения из города приходили к нему на четвертый, а то и на пятый день. В свободные часы он проводил занятия с бойцами Будницкого, учил их методам и технике разведывательной работы. Это уже давало ощутимый результат: бойцы активно действовали по всей округе, часто уходили в дальние рейды; возвращаясь, приносили иногда очень ценную разведывательную информацию… В этот вечер в отряде Будницкого проходило партийно-комсомольское собрание, на котором присутствовал Марков. Бойцы сидели на маленькой лесной полянке, а президиум расположился на пригорке у корявого ствола старого дуба. Вокруг шумела и блистала молоденькая листва. Где-то близко-близко на все лады заливался соловей. Но как не к месту был его веселый свист! На собрании обсуждали тяжелое событие последних дней. Отряд Будницкого впервые понес большие потери. В одном бою погибли шесть бойцов. Самое обидное заключалось в том, что произошло это только потому, что командир группы Ловейко проявил беспечность и слепую самоуверенность. Ловейко вел свою группу по дальнему кольцевому маршруту. Дела шли хорошо — группа взорвала важный железнодорожный мост и отбила у полицаев повозку с продовольствием. На четвертые сутки, уже в темноте, они подошли к деревне Лосихе, расположенной на берегу небольшой речушки. Деревня была маленькая, домов пятнадцать, не больше. Ловейко решил, что немецкого гарнизона здесь быть не может, и всем составом группы вошел в деревню без предварительной разведки. Когда они добрались до середины единственной, тянувшейся вдоль реки деревенской улицы, по отряду ударили несколько пулеметов. Уцелевшие бойцы бросились к реке и залегли там в прибрежном кустарнике. Бой длился до рассвета и закончился тем, что гитлеровцы заставили остатки отряда беспорядочно отступить. Уцелевшие бойцы и сам Ловейко вернулись на базу. Ловейко специально предупреждали, что немцы немедленно приспособятся к борьбе с рейдовыми отрядами. Будницкий втолковывал ему: «Ни шагу без разведки». И вот не стало шестерых бойцов, и среди них богатыря Ольховикова, того самого, который руководил боем, когда Рудин сдавался в плен. Мало того, Ловейко не знал, все ли, кто остался на деревенской улице, убиты. Может, там были и раненые? Потеряна повозка с продовольствием, нужда в котором была очень острой. Марков на собрании не выступал, он слушал, что говорят другие. Это было первое в отряде серьезное нарушение воинской дисциплины. Впрочем, нет, нарушения бывали и раньше, но поскольку они не приводили к трагическим последствиям, о них говорили иногда даже с этакой веселой лихостью. И именно Ловейко, считавшийся помощником Будницкого, пустил летучую поговорку: «Партизан не солдат, он сам себе генерал». — Ну сам себе генерал, — сказал Будницкий, обращаясь к нему, — отвечай перед партией и народом за свое генеральское преступление. А раньше послушай, что скажу тебе я. Ты что же, решил, что мы из целой дивизии выбрали и послали сюда лучших из лучших, чтобы ты их здесь поставил под немецкие пулеметы? Ловейко сказал что-то, но Будницкий, глядя на него бешеными глазами, крикнул: — Отвечай, как ты посмел вернуться на базу живым? Бойцы выступали коротко. Ловейко совершил преступление и, конечно, не может оставаться в партии. Говорили о том, что эта трагическая история должна послужить уроком для всех. Бойцы вспоминали случавшиеся раньше нарушения воинской дисциплины, называли фамилии, не щадили товарищей. Марков видел суровые лица бойцов; видно было без слов, что этот случай никогда не будет забыт. Ловейко не оправдывался и не просил снисхождения. — Я сознаю свою вину, — сказал он и после долгого молчания добавил: — Пошлите меня на самое тяжелое, на смертное дело, чтобы я собственной кровью смыл свой позор. Будницкий снова не утерпел: — У нас все каждый день на смерть идут и считают это за честь, а ты хочешь идти, чтобы с себя смыть кровь товарищей? Хочешь красивую смерть? А расстрел перед строем ты не хочешь? — Расстреливайте, — твердо произнес Ловейко. Его исключили из партии. До решения командования о предании Ловейко военно-полевому суду постановили считать Ловейко под арестом и держать его в землянке, где он до сих пор жил вместе с четырьмя бойцами. Люди разошлись притихшие, серьезные. А соловей, будто ничего не случилось, рассыпал в сумеречном лесу сладострастные трели. Марков шел с собрания, погруженный в глубокое раздумье. Спустившись в землянку, он сел к столу и задумался о сотрудниках своей группы. Еще и еще раз придирчиво анализировал работу Рудина, Кравцова, Савушкина, Бабакина. Нет, нет, он не мог обнаружить даже намека на недисциплинированность кого-нибудь из них. В начале операции несколько легковесными были донесения Савушкина о его встречах с немецким инженером Хорманом. Но тогда он еще не понимал, какой важной может оказаться связь с этим неприятным для него человеком. В последних же его донесениях все было серьезно, точно, деловито… Нет, и Савушкин работал хорошо. Уже почти месяц Савушкин неотлучно находился при Хормане. Получаемые им через Бабакина «отходы» от операции Кравцова по изъятию ценностей окончательно покорили немецкого инженера. Он решил не отпускать от себя Савушкина и оформил его своим вторым шофером и переводчиком для связи с русскими рабочими, привлекаемыми на строительство. На самом деле никакой такой связи Савушкин не осуществлял и, пользуясь машиной Хормана и выданными ему документами, «гонялся за ценностями». Не так давно опасной помехой для Савушкина вдруг стала пассия инженера — Тоська. Пронюхав, что за дела у Савушкина с Хорманом, она захотела иметь свою долю доходов. Савушкин обошелся с ней грубо: порекомендовал ей не совать нос куда не следует. Тогда она рассказала все своему дружку Анатолию, и они решили действовать вместе. Сначала друзья вступили с Савушкиным в мирные переговоры. Но, не добившись своего, перешли к агрессивным действиям. Однажды вечером они подкараулили Савушкина в безлюдном месте и предъявили ему ультиматум: или половина ценностей им, или он пожалеет. — С тебя вполне хватит табака, который ты от меня получаешь, — спокойно сказал Анатолию Савушкин и добавил Тоське: — А ты, если еще хоть раз пикнешь, потеряешь все, что имеешь… Агрессоры явно растерялись и не знали, что им дальше делать. А пока они размышляли об этом, Савушкин ушел. Однако вскоре Савушкин разгадал нехитрый их план. Они попросту решили ограбить Хормана и удрать. Подготовку к этому они вели грубо, с нахальной смелостью уголовников. Савушкин выследил их и предупредил Хормана. Тот рассвирепел, и спустя два дня наступила развязка: Хорман застал их, когда они рылись в его чемоданах. Угрожая пистолетом, он загнал их в чулан, запер и вызвал гестапо. Тоська и Анатолий попали в тюрьму. Они явно переоценили в Хормане лирическое начало. Строительство аэродрома закончилось. Хорман сказал Савушкину, что какое бы новое назначение он ни получил, обязательно возьмет его с собой и найдет ему подходящую должность… В этот день на аэродром начали прибывать бомбардировщики. К вечеру на стоянках, по подсчету Савушкина, их было не меньше шестидесяти. Завтра должны прибыть остальные, а также командование воздушной армии, которой этот аэродром был передан. Ночью Савушкин успел передать связному подполья подробное сообщение об аэродроме. Рано утром следующего дня над аэродромом на большой высоте пролетел советский самолет-разведчик. На перехват его вылетело звено «мессершмиттов», но они его не догнали: на большой высоте была довольно плотная облачность. Днем Хорман передал по акту аэродром командованию воздушной армии. По этому случаю состоялся обед в офицерской столовой. Савушкин, как приказал ему Хорман, ожидал его дома. Ранним утром они вместе уедут в Минск, где Хорман получит новое назначение. Чемоданы инженера уже были упакованы. Савушкин проснулся оттого, что Хорман изо всех сил тряс его за плечи. — Вставай! Вставай! Черт тебя взял! Савушкин вскочил и сразу все понял. Наши самолеты бомбили аэродром. — Чемоданы! — крикнул Хорман и потащил самый большой в машину. На аэродроме рвались фугаски, горели самолеты. Бомба попала в бензохранилище, к небу поднялась стена белого огня. Машина рванулась с места и понеслась по разбитой дороге, которая кружным путем вела к шоссе. Хорман настолько не владел собой, что включил обе фары. — Погасите свет! — кричал ему в ухо Савушкин, но инженер точно оглох и продолжал гнать машину с зажженными фарами. Савушкин погасил фары. Темнота черной стеной возникла перед машиной. Хорман резко нажал на тормоз, чемоданы с заднего сиденья обрушились на их спины. Хорман выругался и стал вылезать из машины. Вслед за ним вылез и Савушкин. От аэродрома они отъехали уже километров пять. Налет советских бомбардировщиков продолжался. В черном небе гудели самолеты, там, на аэродроме, то и дело возникали огненные кусты взрывов, но грохот их слышался уже отдаленно и был похож на гром уходящей грозы. — Плохо, Вольдемар, — печально сказал Хорман. — Очень плохо. Немец — это орднунг… порядок. Где порядок? Аэродром — и нет зенитной артиллерии. Никс орднунг. Очень плохо, Вольдемар… Савушкин, казалось, был так перепуган, что не мог что-нибудь сказать в ответ. Он прекрасно понимал, о чем говорит Хорман. Железнодорожный состав с зенитными батареями, предназначавшийся для охраны аэродрома, словно сквозь землю провалился. Он должен был прийти еще пять дней назад. Одно из двух: или батареи самовольно захватил какой-нибудь военачальник, или этот эшелон обработали партизаны. И в том, и в другом случае Хорман прав: хваленого немецкого порядка в этой истории не было видно. Они поехали дальше. На рассвете, когда впереди был уже виден Минск, Хорман сказал, улыбаясь усталым, грязным лицом: — Мы уехал с аэродром до того, как прилетел Иван. Понял? Савушкин все понимал. День он провел в машине Хормана, охраняя его чемоданы. Машина стояла в тени бульварчика возле огромного здания, в котором до войны был Дом офицера. Хорман исчезал на час-полтора, потом прибегал, обшаривал взглядом чемоданы, говорил Савушкину: «Ждем, так надо», — и снова убегал. Когда уже стало смеркаться, он пришел и сообщил: — Есть новая работа, Вольдемар, все в порядке. Он рассказал Савушкину, как целый день вокруг него шла, как он выразился, борьба порядка с беспорядком. Дело в том, что новое его назначение состоялось еще три дня назад. А здешнее начальство пыталось не подчиниться берлинскому приказу, и весь день звонили в Берлин, требуя, чтобы Хормана вернули на восстановление разбитого русскими аэродрома. — Но тут порядок имел победа, — сказал Хорман. — Аэродром больше не мой дело. Ночевали они в гостинице вместе, в одном номере. — Ты, Вольдемар, держись за мой рука, — сказал Хорман, ставя на стол бутылку своего любимого рома и закуску. Он опьянел, как всегда, очень скоро и снова впал в дикую меланхолию, молол всякую чушь, но ни слова о том, что больше всего интересовало Савушкина, — о новом своем назначении. Утром Хорман был бодр и весел. Не завтракая, они упаковали две посылки его жене и свезли их на военную почту. По дороге в гостиницу Хорман засмеялся и сказал: — Большой город — большой гешефт. Теперь мы с тобой имеем много большой город. Я получал большой пост. Рейх смотрит на Хорман и говорит: «Браво, Хорман!» Постепенно Савушкин выяснил, что Хорман назначен техническим руководителем строительства оборонных укреплений здесь, в Белоруссии. — Понимаешь, Вольдемар, как хорошо, — говорил Хорман, — ты — моя машина, твой документ, и гестапо говорит «пардон». А мой работа такая: надо ехать Гомель, Борисов, Витебск, Минск, а ты там ищешь товар и делаешь свой реализация продукты. Мы будем иметь большой капитал… Понимаешь? Теперь известна и примерная зона, где будет строиться укрепление. Савушкин отлично понимал, что приближается к большому и важному делу, ради которого можно пойти на все.Глава 33
К этому времени Кравцов оказался в крайне рискованном положении. Когда еще в Москве разрабатывались планы оперативных действий участников группы Маркова, для Кравцова было определено несколько тем для первого его разговора с гестаповцами, которыми он должен был заинтересовать немцев. Среди других была тема «Работа среди молодежи и подростков, оставшихся на оккупированной территории». Этот козырь и выложил Кравцов во время первой встречи с оберштурмбаннфюрером Клейнером. Клейнер, оказывается, не забыл этого разговора, и когда операции по изъятию ценностей закончились, он подключил Кравцова к работе среди молодежи и подростков, оставшихся в городе. Этим занималась довольно многочисленная группа гестаповцев, руководил которой сам Клейнер. Поначалу Кравцов не был посвящен в конечные цели этой работы, ему сказали, что задача состоит якобы только в отвлечении молодежи от всяких порочных увлечений, в частности от хулиганства и воровства, которые действительно процветали в городе. Кроме того, Кравцов рассчитывал, участвуя в работе этой группы, вести разведку среди молодежи. Ребята и понятия не имели, что занимающиеся ею штатские люди — гестаповцы. Они называли себя чиновниками министерства восточных областей. Никакой политики! К ребятам они обращались с невинной просьбой — помочь местной администрации оградить население города от хулиганов и воров. А пятнадцатилетнему подростку даже нравится участвовать в ночном патрулировании по городу и носить на рукаве повязку с надписью «Команда порядка». В эти команды вступило немало молодых парней, и Кравцову не удавалось пока узнать, что делается во всех командах и что представляют собой вступившие туда ребята. Следующим делом гестаповцев было открытие в городе молодежного клуба. Ответственным за клуб и был назначен Кравцов. Как раз в это время Добрынин закончил свою миссию подставного агента «Сатурна»: как было запроектировано, партизанский отряд «в результате склоки» среди его руководителей распался, и Добрынин остался без работы. Марков, понимая всю сложность положения, в которое попал Кравцов, решил направить в помощь ему Добрынина. Когда тот появился в городе, Кравцов «завербовал» его агентом гестапо и вскоре привлек к работе в молодежном клубе. Сообща они решили, что первая их задача — пользуясь клубом, разведать настроения молодежи. Добрынин предложил для начала провести вечер отдыха молодежи с танцами и играми. Вот когда вдруг пригодилось, что Добрынин в юности работал старшим пионервожатым в летнем пионерском лагере. Представленный Кравцовым план вечера утвердил Клейнер. Он предупредил, что обязательно заедет в клуб, но, так сказать, неофициально. В субботу клуб молодежи был переполнен. Особенно много народу было в коридоре: там привезенная из офицерского казино радиола играла джазовую музыку. Кравцов толкался среди молодежи, прислушивался к разговорам. Неужели все они были бы здесь, если бы знали, что все это дело рук гестапо? Нет, нет, этого не может быть. С любым из них нужно только поговорить по душам, объяснить… Но кто будет говорить с ними? Кравцов и Добрынин не могут. Первый же паренек поглупее или поболтливей может их провалить… Приехал Клейнер. Он был в штатском, и ребята не знали, кто этот высокий благообразный человек. Увидев Кравцова, Клейнер сделал ему знак глазами. Они вышли на улицу и, завернув за угол клуба, остановились. — Послушайте, это грандиозно, — сказал Клейнер. — Первый вечер — и столько молодежи! Я думал, что во всем городе ее меньше, чем сейчас в клубе. Благодарю вас, господин Коноплев. В следующую субботу организуйте такой же вечер, и я вызову сюда кинохронику. Завтра утром вы мне доложите обо всем, что было на вечере. — Клейнер пожал руку Кравцову и направился к машине. Когда Кравцов вернулся в клуб, молодежь из коридора перешла в зал, где разыгрывалась викторина с призами. Кравцов сел в самом последнем ряду. — Внимание, внимание! — кричал со сцены Добрынин. — Задаю второй вопрос. Внимание! Назовите фамилию выдающегося полководца из шести букв. Отвечать быстро, считаю до трех. — Он хлопнул в ладоши. — Раз… — Чапаев! — крикнул парень, сидевший в последнем ряду, недалеко от Кравцова. — Чапаев! Чапаев! — раздалось еще несколько неуверенных возгласов. — Нет, нет, — Добрынин помахал рукой и еще раз хлопнул в ладоши. — Два… Человек, которого знает весь мир! Шесть букв. Ну? — Суворов! — послышался тоненький девичий голос. — Неправильно! Ну-ну! — Добрынин хлопнул в ладоши третий раз. — Три! Мимо. Эх, вы! Гитлер — вот кто! — У-у, — разочарованно загудел зал. — Внимание! Внимание! — продолжал Добрынин. — Вопрос третий. Кто такие Минин и Пожарский? За что им установлен памятник в Москве на Красной площади? На размышление даю ровно минуту. — Добрынин посмотрел на часы и отошел в глубь сцены. «Что он, с ума сошел, что ли?» — думал Кравцов, ругая себя за то, что предварительно не проверил добрынинскую викторину. Но теперь было поздно, и ничего сделать было уже нельзя. Вопрос задан. В зале гул. Ребята советуются друг с другом, и вот над рядами поднялась рука. Добрынин вышел на авансцену: — Ну давай, давай! Паренек в очках, со светлой косматой головой заговорил густым баском, точно отвечал на вопрос учителя в школе: — Это было в семнадцатом веке. Польские интервенты захватили Россию и Москву. Проживавшие в Нижнем Новгороде Минин и Пожарский бросили клич — создать народное ополчение для спасения России и Москвы. Они созвали большое войско, повели его на Москву и разгромили поляков. За это им и памятник. — Правильно! Как тебя зовут? — Костя. — Костя имеет пять очков. Идем дальше. Вопрос четвертый… У Кравцова было ощущение, будто он сидит на мине замедленного действия, которая каждое мгновение может взорваться. Однако дальше по ходу игры он постепенно начал успокаиваться. Добрынин задавал самые разнообразные вопросы, и больше половины из них были связаны с датами, именами и событиями, взятыми из истории Германии. Правда, на эти вопросы почти не отвечали. Но разве в этом виноват организатор игры? А то, что свою историю ребята знают, — это не удивительно, они же учили ее в школах. К концу игры Кравцов совсем успокоился. Добрынин под дружные аплодисменты вручил приз — плитку шоколада и книгу Гитлера «Майн кампф» — косматому пареньку в очках, который ответил на семь вопросов из десяти. В коридоре заиграла радиола, и молодежь хлынула из зала. Кравцов чуть задержался, чтобы выйти вместе с парнем, который в игре назвал имя Чапаева. Это был коренастый юноша с серьезным и даже сердитым лицом. Он выходил из зала вместе с приятелем. Кравцов пошел вплотную за ними и услышал их разговор. — Как бы ты не влип со своим ответом, — сказал парню приятель и оглянулся. — А ты хотел, чтобы я сказал Гитлер, да? — спросил его парень угрюмо, и тот рассмеялся. — А вышло здорово, все кричали: «Чапаев! Чапаев!» Они смешались с толпой. Вскоре к Кравцову протолкался еще разгоряченный игрой Добрынин. — Ну как? — тихо спросил он. — Сначала я испугался, — ответил Кравцов. — Но вроде все в порядке. — Слушай-ка, что я тебе скажу… Тот малец, в очках, книгу Гитлера сунул в урну, и все, кто это видел, засмеялись. — Узнай, кто этот паренек и где живет, — сказал Кравцов. — Поговори с ним. И еще вот с тем, — Кравцов отыскал в толпе своего соседа по последнему ряду, — вон, видишь, сердитый такой, прическа на пробор? — Вижу. — Это он первый назвал Чапаева. — Ладно. — Добрынин нырнул в толпу танцующих… Утром Клейнер вызвал к себе Кравцова. — Ну как прошел вечер? В его вопросе Кравцов почувствовал чуть заметную иронию. — Не совсем так, как хотелось… — ответил Кравцов, думая, что Клейнеру уже доложил о вечере кто-нибудь из его сотрудников. — В этом смысле особенно показательной была проведенная нами викторина. Конечно же, головы молодежи еще замусорены тем, чему их учили в школе, и пропагандой коммунистов. Вообще с этой молодежью надо работать и работать, и это будет нелегкое дело. Клейнеру ответ Кравцова явно понравился. Возможно, он ждал, что Кравцов начнет расхваливать вечер. — Да, да, мне об этой викторине рассказывали, — сказал Клейнер. — Эта игра в России популярна? — Да. И она очень помогает выяснить думы и чаяния играющих. По сути дела — это игра-допрос. — А что? Неглупо, неглупо. — Клейнер помолчал и сказал: — Я хочу, чтобы вы знали, какие два результата мы ждем от этой затеи с местной молодежью. Подавляющее ее большинство мы должны подготовить к отправке в Германию в качестве рабочей силы. Я уже распорядился, чтобы в вашем клубе регулярно крутили фильмы о жизни Германии и выступали ораторы, умеющие хорошо подать немецкую жизнь. Но одновременно мы должны отобрать для начала, скажем, сотню наиболее надежных, из них мы сделаем специальный отряд, подчиненный гестапо. Вы не видели последнюю кинохронику о Кавказе? — Нет, — еле слышно ответил Кравцов, потрясенный тем, что он слышит. — В кинохронике показано, — продолжал Клейнер, — как пойманных партизан расстреливает карательный отряд, составленный из местных жителей. Не случайно почти весь выпуск хроники посвящен эпизоду с расстрелом. Берлин придает огромное значение этому делу, и вы сами понимаете почему. Меньше собак будет повешено на нашу с вами фирму. Мне уже звонил об этом сам Кальтенбруннер. Я думаю, что именно вы и должны взяться за отбор надежных ребят в местный отряд. — Боюсь, что я с этим не справлюсь, — с опасной поспешностью сказал Кравцов и, помолчав, пояснил: — Все эти ребята мне как русскому доверяются меньше. Клейнер удивленно посмотрел на Кравцова. — Не узнаю вас, господин Коноплев! Все наоборот! Из всей нашей группы именно вам легче всего говорить с молодежью. Это подтверждает и вчерашний вечер. Так что прошу вас не хныкать, а поработать так, как следует человеку, который скоро из рук Германии получит орден. — Я, конечно, буду стараться. — Я верю в вас, господин Коноплев, — почти торжественно произнес Клейнер. Весь день Кравцов провел в тревожном смятении: он не знал, как ему теперь поступить. С одной стороны, он прочно влез в гестапо, и его донесения о планах и делах гестаповцев имели для Маркова огромную ценность. С другой — он должен был теперь стать прямым пособником гестаповцев в их кровавых делах. Способа устраниться от выполнения поручения Клейнера он не находил. «Нужно удирать из города», — эта мысль становилась все более настойчивой. Вечером Кравцов и Добрынин встретились в домике мичуринца. Добрынин не разделял мрачных мыслей Кравцова; он считал, что они могут найти выход из создавшейся ситуации, однако ничего конкретного пока предложить не смог. — Все же эти ребята нашенские, — убежденно говорил Добрынин. — Им только шепни, чего от них хотят, они ни в Германию не поедут, ни тем более наниматься в палачи. Кравцов не мог разделить оптимизма товарища. «Одно из двух, — думал он, — или Добрынин не понимает всей сложности положения, или, дорвавшись наконец до дела, попросту не хочет его бросать». — Не узнаю тебя, честное слово, не узнаю! — пытался шутить Добрынин. — Куда девалось твое знаменитое недержание решительности? — Брось шутить, — угрюмо сказал Кравцов. Ночью они написали подробное донесение Маркову о создавшемся положении. В донесении излагались оба мнения: кравцовское — об уходе из города и добрынинское — о попытке подрыва изнутри гестаповской работы среди молодежи. Утром Кравцов снес это донесение Бабакину, предупредив его, что дело очень срочное. На другой день утром Бабакин передал Кравцову ответ Маркова.«Об оставлении города не может быть и речи: мы, как и прежде, должны знать от вас все о деятельности гестапо. Необходимо сделать все возможное для ликвидации критической ситуации с молодежью. Вместе с Добрыниным выявите из ее среды хотя бы полтора десятка таких, на которых можно положиться, их имена и адреса через известных вам людей передадите подполью. Опираясь на отобранных вами ребят, подпольщики развернут агитационную работу среди всего контингента. Вам же необходимо продумать мероприятия, которые раскрыли бы молодежи и кто ими занимается, и что их ждет. Воспользуйтесь тем, что начальство спешит. Им теперь не до тонкостей, и можно действовать более прямолинейно, а это значит, что перед молодежью можно обнажить цели гестапо во всей их гнусности и опасности. Ваши действия не должны противоречить вашему положению. В те мероприятия, которые вы продумаете, обязательно вовлеките гестаповцев, во всем с ними советуйтесь, заручитесь их одобрением, провоцируйте на дачу вам указаний и превращайтесь в исполнителей этих указаний, не несущих в дальнейшем прямой ответственности перед гестапо. Желаю успеха. Привет. Марков».Кравцов прочитал радиограмму уже на пути в гестапо. Тщательно ее уничтожив, он непроизвольно замедлил шаг. Однако на обдумывание указаний времени не было. Он уже опаздывал в гестапо, где сегодня, по иронии судьбы, ему должны вручать орден. Церемония происходила в кабинете Клейнера. Для вручения ордена прибыл представитель армии — полковник с железным крестом на шее. Присутствовали все начальники отделов, корреспонденты, кинооператоры. Первым говорил Клейнер. Не испытывая ни малейшего смущения, он весьма похвально отозвался о работе руководимого им учреждения. Потом он долго разглагольствовал о гестапо вообще и о его самом трудном месте среди победоносных институтов фюрера. Он выразил сожаление, что не все это понимают, и при этом недвусмысленно посмотрел на армейского полковника. — Одна из самых трудных задач гестапо в развращенной коммунистами России, — сказал Клейнер, подняв указательный палец, — умение найти поддержку великим целям Германии среди трезво мыслящей части местного населения. И я горжусь тем, что сегодня получает орден за заслуги перед Германией мой русский сотрудник господин Коноплев. — Он захлопал в ладоши, смотря в объектив стрекочущего киноаппарата. — Хайль Гитлер! К столу подошел полковник с Железным крестом на шее. Он держал открытую синюю коробочку с орденом. Кинооператор крупным планом снял орден. — Господин Коноплев, прошу вас подойти сюда, — сказал Клейнер. Кравцов вышел вперед и встал перед полковником. — Армия поручила мне вручить вам высокую награду, — однотонным, скрипучим голосом заговорил полковник. — Я делаю это с удовольствием. Армия знает о вашем ценном подарке и говорит вам спасибо. Но у армии всякое ее слово — это непременно дело. — Полковник взглянул на Клейнера. — Поэтому и армейское спасибо приобрело материальное выражение в виде этого ордена. Поздравляю вас и хочу верить, что в вашем лице армия приобрела надежного помощника на всем ее трудном пути. — Полковник выбросил вперед правую руку. — Хайль Гитлер! — После этого он пожал Кравцову руку и сам прикрепил орден к его пиджаку. Все аплодировали, аппарат крупным планом снимал Кравцова. — Вы хотите говорить? — обратился к нему Клейнер. — Да, несколько слов… — казалось, что Кравцов взволнован до крайности и счастлив. — Мне сейчас неловко перед всеми, кто здесь присутствует. По сравнению с ними я сделал так мало, и вдруг… эта награда. Так позвольте же мне расценивать ее не как награду за сделанное, а как высокий вексель доверия, который мне еще предстоит оплачивать своей работой. Его выступление понравилось, ему аплодировали. — Господин Коноплев, — сказал Клейнер, — начал сейчас новое большое дело и, должен заметить, начал успешно. Я хочу пожелать ему выполнить его так же хорошо, как и предыдущее… Церемония закончилась. Кинооператоры погасили свои лампы-подсветки. Начальники отделов разошлись. Уехал полковник с Железным крестом на шее. Клейнер разговаривал с Кравцовым. — Вы выступили, Коноплев, не только хорошо, но и очень правильно по смыслу. Вексель, именно вексель, — Клейнер снова поднял свой назидательный палец, — хочу, чтобы вы знали, я все время буду помнить ваше выражение — вексель. — Я тоже всегда буду его помнить, — улыбнулся Кравцов. Он прошел в свою комнату, сел к столу и погрузился в глубокое раздумье. Кравцов был действительно взволнован. Еще недавно, узнав о награждении, он думал об этом как о большой своей победе. Ведь если разведчику враг вручает награду — это значит, что работает разведчик хорошо: умно, хитро, не вызывая подозрения. А сейчас он увидел этот орден совсем в другом свете: ведь не будет же враг вручать ему орден только за то, что ему доверяет? И совсем не случайно Клейнер сейчас не вспоминал об операции с ценностями и так напирал на слово «вексель». Ясно, что этой затее с молодежью они придают огромное значение. Значит, сорвать планы гестапо — его святая обязанность. Но как сделать это, не потеряв доверия Клейнера? И еще одну ночь Кравцов и Добрынин провели без сна…
Глава 34
Тот вечер, который Рудин и Фогель провели вместе, заметно содействовал их сближению. Фогель все чаще обращался к Рудину за различными консультациями, требовавшимися ему по ходу радиопереписки с агентами, и постепенно Рудин стал его главным консультантом. Уже несколько раз посыльный поднимал Рудина с постели, и он шел помогать Фогелю в решении вопросов, возникавших во время ночной радиосвязи. Достаточно осторожный, Фогель делал это не на свой страх и риск, он согласовал это с Зомбахом и даже получил на это согласие Мюллера. — Я не возражаю, — сказал Мюллер, — только держите его на расстоянии. Ему всего доверять нельзя. — Вы ему не доверяете? — удивился Фогель. — Я никому полностью не доверяю, — улыбнулся Мюллер. — Даже себе. Однако ни Зомбах, ни Мюллер не пошли на то, чтобы освободить Рудина от обязанностей, которые он выполнял вместе с Андросовым, — проводить отбор пленных, и Рудин работал теперь по четырнадцать, а иногда и по шестнадцать часов в день. Уставал страшно, и это его тревожило. Он старался вжиться в этот напряженный режим, ибо знал, что усталость всегда таит в себе опасность совершить ошибку. Вот и этой ночью Рудина снова разбудил посыльный от Фогеля. Он посмотрел на часы — половина третьего. Невыспавшийся, с тупой головой, шел он по темным, мертвым улицам, стараясь взбодрить себя надеждой, что сейчас ему удастся узнать что-нибудь важное. Зал оперативной связи был залит белым светом люминесцентных ламп, Рудин невольно зажмурился. — Сюда, Крамер, я здесь, — услышал он веселый голос Фогеля и увидел его возле одного из операторов. — С добрым утром, Крамер. Ну и видик у вас! Садитесь сюда, я вас сейчас растормошу. Читайте! — Фогель дал Рудину бланк радиограммы. — Это только что сообщил агент, о котором я вам рассказывал, — мастер беспредметной информации. Как и все агенты, он получил указание искать объект для диверсии, и вы посмотрите, что он придумал. Рудин прочел:«По поводу ваших указаний «один плюс два» предлагаю следующее: я живу в доме, который только узким переулком отделен от большого здания Всесоюзного радиокомитета. Из своего окна вижу там на втором этаже большой кабинет какого-то начальника. Он сидит за столом возле самого окна. Могу свободно его пристрелить. Отвечайте ваше мнение. Марат».— Что вы на это скажете? — спросил Фогель. Рудин лихорадочно обдумывал ответ — усталости как не бывало. — Он по характеру не фантазер, этот ваш Марат? — спросил Рудин. — Немного есть. — А если в кабинете сидит просто бухгалтер. Стоит ли такая цель жизни агента? Ведь после выстрела агента наверняка найдут. — Я тоже так думаю, — согласился Фогель. — Мне кажется, — сказал Рудин, — что можно произвести диверсию более чувствительную для противника, например взорвать этот радиодом. Раз агент живет рядом, ему нетрудно это сделать. — Не тот человек, — сказал Фогель. — Тогда надо ему подсказать, как это сделать. — Уйдет время, а Мюллер на затяжку не согласится. Вы представляете, как Мюллер схватился за это предложение! Его ведь не переубедишь, и мы потеряем агента. А у него, оказывается, такая замечательная позиция — рядом радиодом. Да будь он настоящим разведчиком, он бы уже имел десяток хорошо знакомых чиновников из радио. А в руках у этих чиновников ценнейшая информация. Но — увы! — Марату такое не по силам. — Мое мнение — лучше взорвать здание, — повторил Рудин. — Смерть какого-то радионачальника коммунисты могут попросту скрыть, а тут в центре Москвы вдруг раздается взрыв. И где? Радиодом. Даже если не удастся дом сильно повредить, об этом заговорит вся Москва. Моральный эффект будет колоссальный… — Настаивая на своем предложении, Рудин знал, что Старков будет осведомлен им об этом гораздо раньше, чем раскачается на действие сатурновский Марат. И найти его особого труда не составит. Фогель подумал и сказал: — Да, да, вы правы. — Он пододвинул к себе тетрадь и начал писать ответ агенту. — Я попробую уговорить Мюллера, — закончив писать, сказал Фогель и, не показав Рудину свой ответ, передал тетрадку оператору. Рудин решил разозлиться. В самом деле, зачем Фогелю понадобилась консультация по этому эпизоду? Здесь же вовсе не требовалось знание советских условий! — Все? — холодно спросил Рудин. — Нет, Крамер, не все, — серьезно и многозначительно сказал Фогель. — Не допустить самоубийства своего Марата я мог бы и без вашей консультации. Есть дело, где нужен ваш совет. — Он вынул из папки бланк радиограммы. — Дело такое. Один наш агент оседлал вашего Льва Толстого. Да, да, не удивляйтесь. Он базируется под Тулой, в местечке Ясная Поляна, где некогда жил Толстой. Вы знаете? — Конечно. Там музей. — Музей нас не интересует. Главная задача агента — железная дорога и станция. Но базируется агент в поселке при музее, там он живет и работает. Это место полтора месяца было в наших руках, потом мы оттуда ушли. А спустя примерно месяц, то есть в начале этого года, мы через линию фронта просунули туда агента. Он устроился рабочим по восстановлению музея и, судя по некоторым признакам, осел там очень прочно. На фронте он потерял глаз, у него и кличка теперь по этой примете — Циклоп. Положение инвалида, освобожденного от военной службы, и очень хорошие наши документы делают его неуязвимым. Но — увы — на этом его плюсы заканчиваются и начинаются минусы, из которых главный — отсутствие необходимой разведчику сообразительности. — Фогель рассмеялся. — Остальные минусы можно и не перечислять. Мне приходится по радио водить его за руку, как рахитичного ребенка. Однако кое-что он все-таки делает. Месяц я добивался, чтобы он присмотрел кого-нибудь для вербовки в помощь себе. Наталкивал его на работников железной дороги. И вот наконец он сообщает, что объект для вербовки найден. — Фогель заглянул в радиограмму. — Прораб ремонтно-восстановительного поезда. Что это такое? Про-раб? — Это сокращение слов: производитель работ. — То есть, проще говоря, рабочий? — Нет. Он над рабочими, он непосредственный руководитель работами. — О! — удивленно сказал Фогель. — Смотри, кого увидел наш одноглазый! В общем, фигура стоит того, чтобы на нее тратить деньги? — Вполне. — Спасибо, Крамер. И теперь вы можете идти досыпать. Извините, но, видите, вы мне действительно были нужны. — Я измотан до крайности, — грустно сказал Рудин. — Начальство думает, очевидно, что я двужильный. Еще месяц такой работы, и я свалюсь, честное слово. Фогель сочувственно посмотрел на него и сказал: — Я поговорю об этом с Зомбахом. Спокойной ночи. — Спасибо. Возвращаясь к себе, Рудин не чувствовал ни малейшей усталости. Придя домой, он написал донесение Маркову.
«Сообщаю данные о двух агентах. Первый — в Москве. Кличка — Марат. Этим именем подписывает радиодонесения. Живет у родственников в доме, отделенном узким переулком от здания Всесоюзного радиокомитета. Из своего окна видит там на втором этаже большой кабинет, обладатель которого сидит у окна. Агент предлагал покушение на обладателя кабинета. Решили, что эффективнее взрыв здания. Второй находится в Ясной Поляне. Работает на восстановлении музея. Кличка — Циклоп, он с одним глазом. В настоящее время пытается вербовать прораба ремонтно-восстановительного поезда. Привет. Рудин».В одиннадцать тридцать утра эта шифровка была у Бабакина. В двенадцать десять ее уже читал Марков. В двенадцать пятьдесят в Москве ее положили на стол Старкова. В тринадцать тридцать две бригады оперативных работников уже занялись розысками Марата и Циклопа. Надо было взять их под наблюдение. Весь день у Рудина было приподнятое, веселое настроение. Даже возня с пленными не показалась ему тягостной, хотя перед ним, как на подбор, проходили скользкие, омерзительные личности, готовые за чечевичную похлебку на все. На все, но не на то, чтобы стать квалифицированными агентами абвера. Рудину стало даже смешно при мысли, что его товарищи там, в Москве, могут обидеться на него за то, что им приходится иметь дело с этим дерьмом. Нет, нет, господа, как угодно громко и цветисто называйте свои усилия — тотальный заброс, насыщение советского пространства гнездами абвера, все равно главным вашим контингентом были и будут вот эти подонки, не имеющие ничего общего с нашим народом. А их руками многого вам не сделать… Вечером Рудин пошел ужинать. И как только вышел на улицу, к нему ни с того ни с сего прицепился смешной и глуповатый мотивчик на слова «…что без воды и ни туды, и ни сюды». Впрочем, не так уж ни с того ни с сего: они с женой распевали эту песенку в прошлом году на даче. Это была первая их дача. Не имея опыта, они сняли тесный и жаркий верх. За водой приходилось ходить к колонке почти за километр. Если жена запевала: «Без воды и ни туды, и ни сюды», это означало, что Рудину надо брать ведра и идти по воду. Но все это они принимали легко. Жизнь казалась такой прекрасной и безмятежной! Так прошло около недели. В ночь на то черное воскресенье на дачу примчался мотоциклист. Через пять минут Рудин уже трясся в его коляске, и уже не было ничего: ни лета, ни дачи, ни веселой песенки про воду. Ничего. Была только война. «Ничего, Еленка, потерпи, — думал Рудин, шагая по сумеречной безлюдной улице, — управимся с этой бандой и заживем спокойно. Будут и дача, и Черное море, все, что ты захочешь». Он попытался представить себе жену — одну, где-то в далеких чужих местах — и не смог. Она виделась ему такой, какой была всегда: веселой, не умеющей хмуриться, с вечно улыбчивыми ямочками на щеках. Свесится с верхней веранды и кричит: «Сюды, товарищ, сюды…» Рудин легко шагал в ритм этой смешной песенки. В столовую он чуть не опоздал. Все уже поужинали, и дежурный курсант собирался запирать дверь. Верхний свет был погашен, и комнату освещала только лампочка, висевшая возле окна в кухне. Рудин сел за первый попавшийся столик и вдруг обнаружил, что в дальнем углу ужинает еще один опоздавший. Это был Щукин. Решение созрело мгновенно. Рудин встал и подошел к его столу. — Разрешите? Щукин молча кивнул головой. — Тоскливо ужинать в полумраке да еще в одиночку. Щукин молча продолжал есть суп. — Вчера ходил в город. Прошел по улицам, заглянул в парк, — начал рассказывать Рудин, чтобы завязать разговор. — И за всю прогулку встретил только одного человека. Так странно: идешь по большому городу — и нигде ни единой живой души. Окна в домах темные, слепые. А тишина, как в деревне. Был какой-то момент, когда я непроизвольно остановился и спросил себя: «Неужели я вижу все это не во сне?» У вас никогда не было такого странного чувства? — Нет, — чуть задержав перед ртом ложку, не глядя на Рудина, буркнул Щукин. Рудин улыбнулся. — Как-то в детстве в городе Энгельсе мы, ребятишки, днем пробрались в местный театр. Темно, тишина — страшно. Мы пролезли на сцену. И вдруг видим улицу, настоящую улицу, а на ней — никого. Стоим, смотрим — может, кто появится или хотя бы кошка перебежит через дорогу. Никого. Страшно стало, жуть — мертвая улица. — Рудин помолчал. — Вчера вдруг вспомнилось это… из детства… мертвая улица. Щукин поднял на Рудина глаза и тотчас опустил. — Не понимаю, — сказал он, не прерывая еды. — Вы что ждали-то увидеть? Толпы гуляющих? Духовой оркестр? Фейерверк? И дам, бросающих в воздух чепчики? А если нет, то каков смысл поднятого вами разговора? Не дожидаясь ответа, Щукин встал и, не прощаясь, направился к выходу. Хлопнула дверь. Тишина. Только на кухне кто-то по-домашнему погромыхивал посудой. На лбу у Рудина проступила холодная испарина. «Черт! Возрадовался удаче и повел себя, как мальчишка. Впал в детство, идиот! Зная, что собой представляет Щукин, полез к нему с разговором, который, конечно же, вызвал у него подозрение. Совершил ошибку!» Эта мысль становилась все тревожнее. Хорошего настроения как не бывало.
Глава 35
Говоря Савушкину о новом своем назначении, Хорман немного прихвастнул — он не стал главным техническим руководителем строительства оборонных сооружений, объединенных условным названием «Серый пояс». Он отвечал за все бетонные работы. Но и это было большим делом, если учесть, что «Серый пояс» включал в себя несколько десятков объектов и все они должны были строиться под землей и бетонироваться. «Серый пояс» был наглухо засекречен даже от самих немцев, особенно от людей армии. Еще бы! Не хватало, чтобы армия, которую держат в уверенности, что в самом скором времени начнется запланированное фюрером генеральное победоносное наступление, узнала, что далеко за ее спиной строится полоса долговременных мощных укреплений! Хорман сказал Савушкину: — Ни один человек ни один слово не скажи о мой работа. Тогда — смерть. — Ваша работа интересует меня, как прошлогодний снег, — небрежно ответил Савушкин. Хорман понял это выражение не сразу, а когда понял, захохотал. — Прекрасный формул! Очень прекрасный! Хорман сдержал свое обещание. Савушкин был официально назначен к нему вторым шофером и переводчиком для связи с занятыми на работах русскими военнопленными. Савушкин уже давно говорил, что хочет научиться говорить по-немецки. Хорман вначале смеялся над тем, как он калечит немецкий язык, но вскоре ему пришлось удивиться быстрым успехам своего шофера. А Савушкину, хорошо знавшему немецкий язык, совсем не легко было его калечить и разыгрывать начинающего. К этому времени Савушкин вручил Хорману еще одну партию ценностей, которые тот немедленно переправил жене в Германию и потом получил от нее письмо, в котором она сообщила, что его «посылки имели грандиозный успех» и что «дом Гаузнеров скоро станет нашим». Хорман пояснил, что их давнишней семейной мечтой была покупка дома у генеральской вдовы Гаузнер. — Я тебя прошу… очень прошу, — сказал умоляюще Хорман. — Давай еще. Больше давай. Твой работа шофер — тьфу! — Это нелегко, — вздохнул Савушкин. — Товар надо искать по всем близлежащим городам. — Ищи! Ищи! Я же тебе дал документ, я же тебе дал машина. Ты только ищи. Связь Савушкина с Марковым осуществлялась через подпольщика Никанора Решетова, который жил и работал полицаем в деревне недалеко от Гомеля. Положение его было довольно прочным. Перед самой войной его судили по действовавшему тогда закону о расхищении социалистической собственности. Лесник поймал его, когда он пытался вывезти из леса сломанную бурей березу. Никанор Решетов получил два года тюремного заключения, но не прошло и года — началась война. Сидел он в минской тюрьме. В первые дни войны, когда началась эвакуация заключенных, его отпустили, и он вернулся домой. Тюрьма с советской властью его не поссорила. Он и на суде, когда дали ему последнее слово, сказал: — По глупости я ту березу взял, а вы по слепому закону меня судите. Не просить же вас, чтобы вы мимо закона шли, все равно ведь не пойдете. Так что уж пишите там, что положено… Еще первым военным летом Никанор Решетов связался с партизанами и по их приказу пошел в полицаи. Учитывая, что он пострадал от советской власти, немцы ему доверяли и сделали его старшим над полицаями трех окрестных деревень. Нелегкое у него было положение: каждый день ему приходилось хитро лавировать и всячески изворачиваться, чтобы подчиненные ему полицаи не проявляли себя чересчур рьяными служаками «нового порядка» и чтобы немцы при этом не заподозрили неладное. Пока что это ему удавалось… Между прочим, одним из подчиненных ему полицаев оказался тот самый лесник, из-за которого он попал в тюрьму. Связь Савушкина с Решетовым осуществлялась по расписанию, почти исключавшему возможность проследить место и регулярность их встреч. Их свидания происходили в разные дни, в разное время и в разных местах. Сегодня их встреча должна была произойти в восемь часов вечера на окраине леса, где стояла деревянная часовенка, когда-то популярная среди паломников, под названием Возвратная. Чудотворная ее икона будто бы возвращала угнанных на царскую службу солдат, сосланных в далекие места, уехавших на заработки и даже беглых мужей. После обеда Савушкин сказал Хорману, что ему надо съездить повидать одного полезного человечка, и покатил поближе к тому месту, где должна была состояться его встреча с Решетовым. Он имел теперь в своем распоряжении старенький мотоцикл «БМВ», который достал для него Хорман. День был светлый, просторный и нежаркий, хотя ослепительное солнце гуляло в безоблачном небе. Однако же это было еще не лето, а та пора, когда реки уже улеглись в берега, но в заливных поймах сквозь нежную зелень еще поблескивает оставшаяся после разлива вода, когда под вечер от всей земли веет прохладой, сыростью, когда кроны деревьев и кустарники еще не стали плотным зеленым массивом и сквозь них проглядывают дали. Километрах в двух от Возвратной Савушкин поставил мотоцикл в кусты, пешком прошел до часовенки и там, сев на пенек, стал писать донесение. Вокруг — немые просторы словно забытой людьми земли. Место это было вдалеке от бойких дорог, и немцы здесь появлялись редко. Зато все смелее чувствовали себя партизаны. Видная Савушкину вдали рассыпанная на горушке деревня была одним из опорных пунктов партизан. Там они имели несколько надежных помощников, включая Решетова. Впрочем, о том, что полицай там «свой», знал только командир партизанского отряда, но даже он не мог прибегнуть к помощи Решетова без разрешения подпольного райкома партии. Написав донесение, в котором уточнялись районы строительства «Серого пояса», Савушкин задумался. Все-таки и это его донесение точной схемы бетонированных узлов еще не давало. Яснее стала только та полоса пространства, которую немцы называли «Серым поясом», но длина пояса была свыше ста пятидесяти километров, а ширина доходила до двадцати. Где точно на этой полосе спрячутся в землю бетонные крепости, Савушкин пока не знал и не был уверен, что ему удастся узнать это в будущем. Спрятав донесение под корень пня, Савушкин постелил куртку и прилег. Солнце уже спускалось к далекому горизонту. Он проснулся с неясным ощущением, что его разбудили. Приподнявшись, огляделся — никого… Верхний край солнца лежал на горизонте огненной шапкой. Из лесу веяло холодом, и по-прежнему все широкое вокруг пространство было затоплено тишиной. Но тревога, с которой он очнулся от короткого сна, не проходила. Вдруг он заметил какое-то шевеление за углом часовенки. Савушкин встал и медленно пошел к дороге, так, чтобы пройти мимо часовни. Сделав два-три шага, он увидел, что за кустом, приросшим к стене Возвратной, стоит паренек, который по мере приближения Савушкина осторожно переступал влево, видимо, рассчитывая все время оставаться прикрытым кустом. Савушкин ускорил шаг, и парень не успел спрятаться. — Ты что тут делаешь? — крикнул Савушкин, продолжая идти. — А ты что делаешь? — в свою очередь сиплым баском спросил парень. Ему было лет шестнадцать, не больше. Паренек запустил руку за борт перехваченного ремнем пиджака. — Не дури! Вынь руку, — спокойно сказал Савушкин и подошел к нему вплотную. Парень медленно вынул руку и сделал шаг назад. Савушкин смотрел на него спокойно и дружелюбно, а паренек с испугом в чуть сдвинутых косинкой глазах. — Да не бойся, не бойся. Скажи-ка лучше, вон в той деревне немцы есть? — спросил Савушкин. — Нет, — тихо ответил паренек и, спохватившись, поправился: — А может, и есть, не знаю. — Сам откуда? — Тутошний, — паренек неопределенно повел головой в сторону. — Ну вот, а я нетутошний, пробираюсь домой в Минск, боюсь, как бы немцы не задержали. — Давеча на дороге не ты на мотоцикле ехал? — спросил паренек. — Нет. Я тоже видел его. — А откуда идешь? — Бежал я с земляных работ у немцев. — А-а… Это не вас давеча в Смоленск гнали? — Нет. Нас еще в апреле мобилизовали. Они присели рядом на мшистых купинках и понемногу разговорились. — Весь народ с места посгоняли, всю жизнь покалечили, — серьезно, как взрослый, сказал паренек. — Никто теперь не знает, где его дом. — Ты учился? — А как же, семь классов кончил. В этом году собирался в техникум, ждал, когда брательник из армии вернется, да не дождался. — Кем же ты хотел стать? — Фельдшером. — А кем стал теперь? Паренек исподлобья посмотрел на Савушкина: — Никем. Ловчу, как бы прожить, и все тут. — Врешь. — Ей-богу, правду говорю! — Врешь, — рассмеялся Савушкин. — Не, не вру, — упрямо сказал паренек, а сам улыбнулся. — Эх ты, конспиратор! Как звать-то? — Алексей. Савушкин спросил, как ему поближе выйти на Оршу; Алексей начал объяснять, вдруг умолк на полуслове и стал смотреть в сторону деревни. — Что ты там разглядел? — спросил Савушкин. — Тихо! — приказал паренек, продолжая смотреть в сторону деревни. — Так и есть, полицай на велосипеде катит. Ну бывай здоров, мне надо тикать. Паренек вскочил и, пригнувшись, побежал по кустам в лес. Да, это ехал Никанор Решетов, направляясь на свидание с Савушкиным. Велосипедист приближался. Савушкин уже видел точно, что это Решетов, видел болтавшийся у него на груди автомат. «Как же теперь быть? Парень ведь где-то поблизости…» Савушкин встал, выбежал на дорогу и зашагал навстречу велосипедисту. Было видно, что Решетов его заметил. Он перестал крутить педали и медленно ехал, смотря по сторонам. Они сошлись возле мостика. Решетов соскочил с велосипеда. — Что случилось? — Ничего страшного… — Савушкин рассказал о пареньке. Решетов усмехнулся в желтые, прокуренные усы: — Не косит он малость? — Косит. — Значит, Лешка Мухин — партизанский разведчик. Этот босяк мне стоит нервов. Он уже не раз предлагал командиру отряда ликвидировать меня. Тот запрещает, а почему — объяснить не может. — Решетов посмотрел в сторону леса. — Вот черт окаянный, ведь он где-нибудь тут прячется. Что же делать? — Он подумал и сказал: — Придется сделать так: я тебя задержал и веду к деревне Зыково, вон туда, а по дороге поговорим. Пошли. Савушкин сходил за донесением и передал его Решетову. Разговаривать им, собственно, было не о чем, они могли уже и расстаться, но Савушкин видел, что Решетов чем-то удручен. — Пройдемся все же, — сказал Решетов. — На случай, если Лешка за нами наблюдает. И они пошли прямо через поле, удаляясь от леса. Савушкин шел на шаг впереди, как полагалось идти человеку, которого ведет полицай. — Ты мою довоенную историю с лесником знаешь? — спросил Решетов. — Знаю. — А теперь так закрутилась у меня с ним веревочка, что не знаю, как ее и раскрутить. Свела нас судьба опять. Он, значит, полицай и подо мной ходит. Я думал, раз он был при советской власти такой законник, что за дохлую березку упек меня в тюрьму, значит, душа у него советская. А оказался сволочь из сволочей. Рвется, как волк, людей наших губить. Что ни день, приходит ко мне с доносом. Ведь он, гад, многое знает про всех в этой округе. Старается, понимаешь, и при этом все напоминает мне про березу и свое старание объясняет так, будто он хочет мне услужить и получить от меня прощение. В общем, по всем статьям надо его казнить к чертовой бабушке, а как это сделать, ума не приложу. — Пристрелить с глазу на глаз, и делу конец, — сказал Савушкин. — Командир отряда тоже такого мнения, но я против. Получается, вроде я отомщу ему, что он советские законы сохранял. Савушкин удивленно взглянул на Решетова и сказал: — Так пусть его казнят партизаны. — Они месяц уже какохотятся на него, так он от них, как солнце от луны, ховается. Ну никак они его защучить не могут. В том-то и дело. Я думал, что ты его приголубишь, гада, а я тебе его, куда надо, приведу. — Мне нельзя, — сказал Савушкин. — Мне начисто запрещено лезть в такие дела, а то я бы с удовольствием. Некоторое время они шли молча. — Ладно, давай расходиться… — вдруг сказал Решетов, остановившись. Он тяжело вздохнул. — Придется мне казнить его самому. Против души пойти. Другого способа, видно, не сыщешь. Ты свидетель, что мести за березу я не хотел, не думал даже. Ладно, так тому и быть. Ну всего! Было уже темно, когда Савушкин на мотоцикле возвращался обратно. Всю дорогу он не мог отделаться от мыслей о своем связном. Золотой, честный человек! И как свято такие люди берегут свою чистоту в том аду, где им приходится теперь жить!..Глава 36
Несмотря на то, что теперь добрую половину связи Марков осуществлял не по радио, работы у Гали Громовой не убавилось. Наоборот. Сама не выходя в эфир, она должна была по десять-двенадцать часов в сутки слушать другие рации, принимать и записывать радиограммы, адресуемые Маркову. А когда надо было по расписанию, сама выходила в эфир. Для этого она с передатчиком уходила каждый раз на новое резервное место, а самое ближайшее из них было в семи километрах от базы. Бывали дни и иногда подряд, когда поспать она могла урывками и не больше двух-трех часов. Марков видел, как она похудела, как обострились черты ее лица, понимал, что надо дать ей передышку, и даже подумывал о вызове второго радиста. Но если бы он сказал об этом Гале, она бы страшно обиделась и расценила это как обвинение ее в том, что она не справляется с обязанностями. И Марков до поры до времени молчал, стараясь только по возможности облегчить ей работу. Но никто не знал, что именно эта сумасшедшая работа помогала Гале легко переносить душевную боль, занозой сидевшую в ее сердце. Для Маркова ее биография была короткой и ясной, как простейшая справка о том, что человек родился и дожил до девятнадцати лет. Никому и в голову не приходило, что эта суровая, неразговорчивая молодая девушка успела пережить личную драму. Но в анкетах нет графы «Переживания», и потому никто о настроении Гали не знал… Еще в восьмом классе школы у нее началась неловкая и смешная для других дружба с белоголовым пареньком, которого звали Лешка. Прошло немного времени, и уже никто из одноклассников не смеялся над их дружбой. Бдительные педагоги начали тревожиться. Девчонки завидовали Гале, шептались: «У них настоящая любовь». Чистота их дружбы, а потом и любви была так ясна всем, что никто не решился поднять голос против их отношений. Родители Гали, однажды информированные по телефону неизвестным доброжелателем о романе их дочери, сначала встревожились, но, узнав Лешу и еще лучше зная свою Галю, успокоились. Леша стал бывать у них дома. Своим родителям Леша ничего не говорил потому, что отец у него был неродной и жили они с матерью не очень дружно. Он боялся, что его признание станет еще одним поводом для их ссоры. Галя это понимала, но все же ее тяготило, что Леша не мог быть во всем честным до конца. Когда кончали девятый класс, они уже, не стесняясь, говорили друзьям: «Мы всегда будем вместе». Собственно, только это и было ясно для них самих. А как сложится их дальнейшая жизнь, будут они учиться дальше или станут работать, об этом они говорили редко. «Не люблю попусту фантазировать», — беспечно заявляла Галя, но, пожалуй, один только Леша знал, что стояло за этим ее нежеланием мечтать о будущем. Отец Гали был известным летчиком, в прошлом участником Гражданской войны, где он и познакомился с матерью Гали — тогда санитаркой авиаотряда. Они души не чаяли в своей единственной дочери, но не баловали ее. С самого раннего детства Галя обожала слушать не сказки, а рассказы отца о Гражданской войне, позже прибавились рассказы о схватках на Халхин-Голе. И каждый раз отец, заканчивая рассказ, говорил: «Знай, Галчонок, на том войны не кончились, хватит их и на твой век. Родиться бы тебе мальчишкой…» Отец чмокал ее, она отмахивалась совсем как мальчишка, и он смотрел на нее, пока она не засыпала. Ее любимым развлечением были мальчишеские игры в войну, стрелы, ружья, шашки. «Разбойник какой-то, а не девчонка», — говорили соседи. Нет ничего неожиданного в том, что Галя, еще учась в школе, поступила на военизированные курсы и к окончанию школы стала парашютисткой и радисткой. Дома все упорнее и все тревожнее говорили о неминуемой войне. А Леша, ее единственный и самый лучший в мире Леша, этого не понимал. Когда она рассказала ему о своем решении поступить на военизированные курсы, он высмеял ее, умоляя бросить хотя бы парашютный спорт. Она отвечала ему: «Нет, если начнется война, я не хочу остаться в стороне только потому, что я девчонка». Однажды, когда Гали не было дома, Леша пришел к ее отцу, думая, что он не знает о причудах дочери. Но он ошибся: отец поддержал Галю. Галя долго удивлялась потом, почему Леша больше над ней не смеялся. Восьмого марта сорок первого года, когда они учились уже в десятом классе, в школе состоялся вечер. На афише было написано: «Праздник для наших девчат». Организаторами вечера были только ребята. Очень хорошо говорил, открывая вечер, Леша. И хотя он выступал по бумажке, чувствовалось, что говорит от души и волнуется. Он рассказывал о своих воображаемых встречах с одноклассницами через десять лет. Рассказывал, кем они стали, как выглядели, как разговаривали. Все было и смешно, и трогательно. Леша сказал почти обо всех. О Гале — ни слова. Сначала она обиделась, а потом подумала: «Со мной у него такой неожиданной встречи не могло произойти, потому что мы с ним будем все время вместе…» После вечера они бродили по весенней Москве, медленно шли по маршруту, который у них назывался «пушкинским». Он проходил через площадь Пушкина, потом по Пушкинской улице, мимо Музея имени Пушкина и, наконец, по Арбату, мимо скромного старого дома, где некогда жил поэт. — Ты очень хорошо говорил сегодня, — сказала Галя, сжимая Лешину горячую руку. — Одна Нинка Зимина обиделась, что ты изобразил ее растолстевшей женой полковника. Конечно, нам открыты все дороги, но какая судьба ждет каждого из нас, никто не знает. Леша усмехнулся: — А Витька Субботин сказал, что эта моя мысль — политически неправильная. Мол, что бы ни было, у всех нас счастливая судьба, ведь мы живем в стране социализма. — Он думает, что у нас нет несчастливых людей? — спросила Галя. — А кто его знает? Галя украдкой посматривала на строгий Лешин профиль, над которым так неуместно торчал легкомысленный белесый чуб, выбившийся из-под лыжной шапки. Она подумала: «И весь он такой: умное, строгое в нем всегда рядом с легкомысленным, и никогда не знаешь, каким он будет через минуту». Только в том, что касалось их дружбы, их любви, Галя верила: он неизменно серьезен и чист в каждой своей мысли, в каждом поступке. — Лешик, почему ты ничего не сказал в своей речи обо мне? Он рассмеялся: — У меня было и про тебя. Что встретил я тебя в форме комбрига, но что, мол, поскольку такой случай нетипичен, больше я ничего сказать об этой военной женщине не могу. В последнюю минуту передумал — решил, что ты обидишься. — Вот уж нисколько… — засмеялась Галя. — А правда, Лешик, разве наша с тобой судьба тоже неизвестна? — Абсолютно! — ответил он. — Что мы знаем? Только то, что мы, что бы ни случилось, будем вместе, то есть что наше личное счастье всегда будет с нами. Но это же еще не все? — Но это и немало? — тоже спросила Галя. — Ну а если война? — спросил Леша. Галя удивленно посмотрела на него: до этого он никогда первый эту тему не затрагивал. — Ты же сама научилась прыгать с парашютом, — продолжал Леша, — скоро станешь радисткой, и ты понимаешь, что, когда война, человек себе не хозяин. Тебя пошлют в одно место, меня — в другое, и что с каждым из нас может там случиться, не знает даже товарищ Ворошилов. — Мы можем попросить, чтобы нас послали вместе, — не очень уверенно сказала Галя. — Не смеши меня, Галка. Война — это не туристский поход. — Я буду писать тебе каждый, каждый день, — тихо сказала Галя. — А ты? — Три раза в день, — так же тихо ответил он. Когда они прошли половину Арбата, Галя сказала: — Отец вчера говорил, что все войны до этого — только чепуховые репетиции. А теперь у наших дверей стоит главная война… — Кошке всегда мыши снятся, — рассмеялся Леша. — Не надо, Леша. Я во всем верю отцу. — Извини… И опять они шли молча. И каждый раз так: стоит им заговорить о войне, и сразу они не понимают друг друга, как будто говорят про разное. — А вот и наш дом! — радостно произнес Леша. Они остановились перед дверью, возле которой была укреплена мемориальная доска «Здесь жил Пушкин». Галя вдруг спросила: — Скажи, Лешик, а ты мог бы, если бы тебя оскорбили, драться на дуэли? — По-моему, дуэль — самый глупый способ выяснять отношения, — с улыбкой глядя на нее, ответил он. — Преждевременная смерть Пушкина — лучшее тому подтверждение. — Я не про то, не про то, Лешик. Мог или не мог? — она смотрела ему прямо в глаза. — Галка, не задавай глупых вопросов! — Почему ты сердишься? Ведь так просто ответить: мог или не мог? Он так и не ответил. Она обиделась, смолчала. И хотя уже на другой день они об этом разговоре словно забыли и все было как раньше, Галю втайне угнетало неясное подозрение, что Леша все-таки не совсем такой, каким она видела его в своем воображении. В то роковое воскресенье, когда по радио объявили о начавшейся войне, первым позвонил Леша. — Ты слушаешь радио? — спросил он. — Да, — ответила Галя и замолчала. Она ничего не могла сказать: за несколько минут до Лешиного звонка отец ушел из дому, ушел на войну. Он поцеловал ее и сказал: «Ты, Галчонок, сама знаешь, что тебе делать. Только раньше съезди к маме на дачу и скажи ей, чтобы она ехала к Вере в Омск. Одной ей в Москве будет тяжело». И ушел. У подъезда уже нетерпеливо сигналила присланная за ним машина. — Галя, ты меня слышишь? — тревожно спросил Леша. — Да. — Что ты собираешься делать? — Ты же знаешь, что я буду делать. Но сейчас я должна ехать к маме на дачу. На дачу в Малаховку они поехали вместе. Всю дорогу больше молчали — о чем ни заговорят, все Гале кажется, что сейчас говорить об этом неуместно. С удивлением и невольным страхом смотрели они, как мгновенно изменился облик их родного города и его людей. Мама уже уехала в Москву — они разминулись. Когда возвращались обратно, Галя спросила просто и даже небрежно: — Когда ты пойдешь в военкомат? — Завтра. Сегодня же воскресенье. Весь понедельник Галя провела в беготне по городу: она оформлялась радисткой в авиацию. Во вторник она несколько раз звонила Леше, но никто к телефону не подходил. В среду не выдержала и пошла к нему домой. В дверях квартиры столкнулась с его отчимом. — Леша дома? — спросила она. — Леша? — Лешин отчим удивленно смотрел на нее. — Зачем вам Леша? — Он мне очень нужен! Очень! Он как-то странно улыбнулся и сказал: — Вы, голубушка, опоздали. Вчера вечером я отправил его с матерью к своим родственникам. — Куда? — почти шепотом спросила Галя. Он неопределенно повел рукой. — Далеко, голубушка, очень далеко. Можете за него не беспокоиться. — А в военкомат он не ходил? — А это еще зачем? Словом, голубушка, все это улажено, и он уехал. Извините, я тороплюсь. Цокая подкованными штиблетами, помахивая портфелем, он стал спускаться по лестнице. В эту минуту Леши не стало. Она просто не могла думать о нем. От всего, что было когда-то Лешей, их дружбой, их любовью, осталась только непроходящая боль в сердце. Она запретила себе думать о нем. Но разве послушается тебя сердце? Вместо авиации Галю направили в госбезопасность, и вскоре она была включена в оперативную группу Маркова. Беседовавшие с ней Марков и Старков увидели в ней волевую, смелую дивчину, которая ни о чем, кроме предстоящей ей боевой работы, и думать не хочет. Такой ее увидели потом и все участники группы. Здесь, в тылу врага, находясь среди людей, для которых трусость была попросту непостижимым состоянием души, Галя еще более беспощадно оценивала поступок Леши. Она завидовала женщинам и девушкам, которые были женами или любимыми ее товарищей по оружию. Как-то Рудин сказал ей, что его жена эвакуирована в Среднюю Азию. — Она у вас хорошая? — сердито спросила Галя. Рудин рассмеялся. — Самая лучшая из лучших! Больше всего Галя думала о Рудине. Может быть, это происходило потому, что ему выпало, как ей казалось, наиболее трудное и рискованное дело. Самое сильное впечатление на нее произвело то, как он простился с ней, уходя на операцию. Спросил смеясь: «Моих радиограмм искажать не будешь?.. Паинькой будешь?..» — весело помахал рукой, нахлобучил кепку и ушел. Ушел почти на верную смерть. «Вот как ведут себя настоящие герои», — думала она. С этой минуты ее преклонение перед Рудиным стало еще и тревогой за него. В последнее время у Гали завязалась нежная дружба с маленьким адъютантом Маркова Колей. Она учила его радиоделу, и ее смешило, когда он, надев на голову наушники, делал испуганное лицо. Коле еще не было шестнадцати лет. «Стукнет в сентябре», — неохотно говорил он. И хотя Галя была старше его всего на два года, она относилась к нему со снисходительностью взрослой и с заботливой нежностью старшей сестры. Следила, чтобы он регулярно мылся, чего он страшно не любил делать, и на каждое ее напоминание об этом по-мальчишески обижался. Она оставляла ему пайковые сладости, которые он сразу никогда не брал. «Что ты, ей-богу, — возмущался он, — маленький я, что ли?» Однажды Коля вдруг спросил у нее, почему она бывает грустная? Вопрос мальчика застал ее врасплох, и сама не зная зачем, просто в ней, очевидно, все время жила потребность поделиться с кем-нибудь своим горем, она под большим секретом рассказала Коле о Леше. Мальчик выслушал ее серьезно и тихо произнес: «Я это понимаю». С того момента Галя стала относиться к нему еще нежней и заботливей, точно он стал еще дороже после того, как она доверила ему свою сокровенную тайну. Колю любили все. Даже суровый Будницкий. Он подарил ему отобранную у немца губную гармошку, которую перед этим целый час кипятил в котелке. Марков тоже привязался к Коле. Он, может быть, больше других сознавал свою ответственность за судьбу мальчика и не раз подумывал отправить его на Большую землю. Иногда Коля рисовал портреты бойцов Будницкого. Рисовал быстро и удивительно точно схватывал в лице человека самое характерное. Однажды Марков сказал ему, что хочет отправить его на Большую землю учиться рисованию. Мальчик, не дослушав, заплакал, убежал из землянки, и потом целый час Будницкий искал его по лесу. Больше Марков об этом с ним не заговаривал. А Галя стала главным союзником Коли в его стремлении стать полезным человеком на базе. Он уже вел запись радиограмм в регистрационную книгу. Галя обещала ему, что сделает из него настоящего радиста, и каждый день занималась с ним по азбуке Морзе, уже научила его различать позывные базы и Москвы, и он иногда становился ее «подвахтенным». Все труднее было Гале осуществлять радиосвязь. Все чаще Марков сталкивался с промедлениями и в работе живой цепочки связных. Уже были случаи, когда какое-то промежуточное звено в цепочке вдруг выпадало. Не дальше как неделю назад оборвалась цепочка связи, шедшая к Савушкину. Восстановилась она только сегодня. Оказывается, связной от подпольщиков Никанор Решетов был заподозрен немцами в убийстве лесника-полицая и арестован гестапо. За отсутствием улик его выпустили спустя три дня, но пользоваться его услугами стало опасно. А пока подпольщики нашли ему замену, прошло несколько дней. Марков обдумывал, как перестроить руководство группой. В конце концов он решил: надо перебираться в город, туда, где действуют его люди. Он запросил мнение Москвы.«Мне очень трудно давать по этому вопросу советы, — радировал Старков. — Замедление связи считать катастрофическим пока нельзя. Сами тщательно взвесьте все конкретные в ваших условиях обстоятельства. Будницкого и его людей нужно брать с собой и для охраны вашего КП, и для осуществления в городе отвлекающих боевых операций. По вопросу перебазировки вам необходимо встретиться с товарищем Алексеем. Без его помощи осуществить это дело, по-моему, немыслимо. Информируйте меня о своих соображениях и действиях. Передайте Рудину, что его работа становится отличной. Потребуйте от него тем большей осторожности. Как выполняется Кравцовым срыв гестаповских планов в отношении молодежи? Переброску Добрынина в штаб власовцев одобряю: мы должны знать, что делается в этой опасной банде. Привет. Старков».Еще раз все обдумав, Марков принял решение перебираться в город. Он не знал только, как поступить с Колей. Думая об этом, Марков подошел к мальчику, который складывал свое немудреное имущество, взял лежавший сверху альбом рисунков и наугад открыл его: с белого листа на него смотрела Галя. Впрочем, не прямо на него, а чуть мимо. Коля имел строгое предупреждение — не рисовать членов оперативной группы. Его натурщиками могли быть только бойцы Будницкого. Коля нарушил приказ, и в первое мгновение Маркова возмутило именно это. Но затем он стал удивленно рассматривать портрет. Да, это была Галя. Рисунок был очень хорош, и все же такой свою радистку Марков не знал. На портрете в ее глазах была глубокая печаль, а не привычная Маркову неутомимая решимость бойца. Где это мальчик увидел такую Галю? Марков подошел к закутку радистки и приоткрыл полог. — Галя, вы видели это? — он издали показал портрет. — Нет, — тихо сказала она, глядя на свой портрет. — Боже мой, как же это он? Вы же запретили. Марков внимательно смотрел на Галю и по тому, как она глядела на свой портрет, видел, что она действительно не знала о существовании рисунка, но что встревожена она не только тем, что Коля нарушил приказ. — Отдайте мне, — тихо попросила она. — Зачем? — Так. Впрочем, как хотите. Мне рисунок не нравится… — она надела на голову наушники и склонилась над рацией. Марков решил, что говорить с Колей лучше без Гали, и с альбомом вышел из землянки. Приказав дежурному разыскать Колю, он сел на скамейку под елью. Паренек точно чувствовал, что стряслась беда: приближался к Маркову испуганный, настороженный. — Садись, — сказал ему Марков. — Итак, мы перебираемся в город. — Я слышал, — тихо сказал Коля, садясь на край скамейки. — От кого слышал? — строго спросил Марков. — От Будницкого, — чуть запнувшись, ответил Коля. — Ты, надеюсь, понимаешь, что значит действовать в занятом врагом городе? — Понимаю. — Тогда, значит, тебе там не место. Коля знал, что Марков не решается брать его с собой в город, сердце его больно сжалось. — Дядя Миша… — Я тебе не дядя. — Товарищ начальник… подполковник… — Коля с ужасом смотрел на Маркова. — Людям, которые не выполняют приказы, в городе делать нечего. А ты нарушил мой приказ. Тут только Коля увидел в руках Маркова свой альбом, лицо его мгновенно стало пунцовым. — Ты понял, о чем я говорю? — Понял. — И что же ты мне скажешь? Вместо ответа Коля кошачьим прыжком бросился на Маркова, выхватил у него свой альбом, отбежал на несколько шагов, достал из альбома портрет Гали и изорвал его в мелкие клочья. Потом он медленно вернулся к скамейке и вытянулся перед Марковым, как положено, руки по швам. — Делайте со мной что хотите, товарищ подполковник. Я виноват, — произнес он, смело глядя в глаза Маркову. Марков, сдержав улыбку, встал и, пройдя мимо мальчика, направился к землянке. «Вот и объявился у чертенка характер», — подумал он. Вечером Коля согласно своим обязанностям, как всегда, вскипятил чайник, нарезал хлеб, открыл консервы, поставил на стол три кружки и возле каждой положил по кусочку сахару. Но когда Марков и Галя сели к столу, он остался в своем углу. — Ты что это? — обратился к нему Марков. — Не желаешь сидеть с нами за одним столом? Коля вскочил, вытянулся: — Разрешите, товарищ подполковник, сесть ужинать? — Садись. Марков посматривал на Галю: нет, она была такой, какой он ее знал всегда. После ужина Галя вышла из землянки на воздух. Поднялся вслед за ней и Коля. — Сиди, — приказал ему Марков. Мальчик сел и, смотря в глаза Маркову, ждал. — Мало того, что ты нарушил мой приказ, ты еще и плохо нарисовал Галю, — насмешливо сказал Марков. — Это был мой самый лучший рисунок, — ответил Коля. — Лучший? — спросил Марков. — Где же это ты увидел такую Галю? На твоем портрете она только что не плачет. — Вы же не знаете, товарищ подполковник. — Что я не знаю? — Не знаете, товарищ подполковник, — чуть тише упрямо повторил Коля. — Галю я не знаю? Ну, брат… — Вы же не знаете, товарищ подполковник, какая она одна, когда думает о своем. А я видел. — Вон как! — Ее же в Москве обманул один тип. Подло обманул! — вырвалось у Коли, и он мгновенно понял, что сказал лишнее. — Откуда ты это знаешь? — Она мне сама рассказала, — не сразу ответил Коля и, густо покраснев, добавил: — По секрету. — Хорошо же ты держишь секреты, — усмехнулся Марков. — Я и тут поступил плохо, товарищ подполковник. — Ну вот что. Об этом нашем разговоре не должен знать никто. И в первую очередь Галя. Это тебе мой приказ. Понятно? — строго проговорил Марков. — Понятно. — А тот приказ, о рисовании, был непонятен? Коля опустил голову. — Товарищ подполковник… — тихо сказал он. — Она же мне, как родная сестра. Я не смог сразу порвать. — Ладно. Иди… Позови ко мне Будницкого… — Есть позвать Будницкого! — Коля пулей вылетел из землянки. Пришел Будницкий, и Марков долго обсуждал с ним план перехода в город. Когда все было обговорено, Марков вдруг спросил: — Как быть с Колей? Берем его? Будницкий долго молчал, потом сказал: — С одной стороны, иметь такого паренька в городе — великое дело, особенно на связи. Выглядит совсем мальчиком, к нему не будет никаких подозрений. Ну а с другой стороны… Рисковать страшно, лучше бы переправить его в безопасное место. — Ну и советчик же вы! — улыбнулся Марков. — С одной стороны — да, с другой стороны — нет. — Люблю я его очень, — тихо сказал Будницкий и покраснел. — Смотрю на него, как на братишку своего меньшого, что в Чувашии остался… — Ладно, решим, — сказал Марков. — Завтра я иду на встречу с товарищем Алексеем. Подготовьте группу сопровождения. — Мне с вами идти? — Хоть это, сами решите! — рассмеялся Марков. На этот раз встреча Маркова с товарищем Алексеем должна была произойти на лесной базе партизанского соединения, недавно созданного из четырех партизанских отрядов. Временно подпольный обком находился там. Эта встреча совсем не была похожа на ту, первую. Во всем чувствовалась спокойная уверенность людей, обретших силу, прекрасно знающих обстановку и научившихся не только применяться к ней, но и распоряжаться ею. Подпольный обком имел своих верных людей не только в городах, но и по всей округе. Они были и на всем пути следования Маркова к месту встречи. Особенно взволновало Маркова знакомство с одной женщиной. Она поджидала его группу возле моста через мелкую, петлявшую по лугам речушку. Партизан, сопровождавший их до этого места, сказал: — Здесь я вас передаю Анне Сергеевне. В этих местах она главный человек. Вот женщина! На колени перед ней можно встать без всякого для себя унижения. Муж у нее был председатель колхоза. Расстреляли у нее на глазах еще прошлым летом. Был у них ребенок лет пяти или шести, играл на улице. Так пьяный немецкий водитель танкетки раздавил его. И это она тоже видела. Теперь стала тут нашей опорой. Мало того, организовала женщин трех окрестных деревень. Великая сила получилась. Немец здесь спокойно не дышит… Анна Сергеевна сидела на поваленном дереве возле мостика. Увидев приближающихся людей, она неторопливо встала и вышла навстречу. Здороваясь с Марковым, сказала: — Анна… Если хотите — Анна Сергеевна. Потом она шла рядом с Марковым, и он исподволь любовался ее красивым русским лицом, обрамленным пшеничными волосами. Выражение ее лица было сурово и сосредоточенно. «Ее профиль просится на медаль, — думал Марков. — Ведь будет когда-нибудь отлита такая медаль: «Беззаветной советской женщине — героине своего народа». Разговаривая с ней, Марков волновался все больше, хотя она говорила очень просто и, казалось бы, об очень простых вещах. — Много женщин помогает вам? — спросил Марков. — Все, сколько их тут есть. Не мне они помогают, а Родине своей, — просто, без тени пафоса ответила Анна Сергеевна. Помолчав, Марков спросил: — Не боязно?! Анна Сергеевна посмотрела на него, словно хотела узнать, серьезно ли он это спрашивает или так просто, для разговора. — Когда я своим бабам борьбу еще только на словах объясняла, одна сказала мне: «Легко тебе, — говорит, — тебе-то уже терять нечего, а у меня муж и двое детей». Словно она меня в грудь ножом ударила. Всю ночь я пролежала — глаза в потолок. Думала, так это или не так? Ведь если так, надо мне умолкнуть и других баб не мутить. Но к утру голова была ясная, как небо на восходе. Человек-то, решила я, не скотина, на свет является не для того, чтобы только прожить свой срок. Он рождается для счастья, и счастья этого хотят все. Только другие хотят его без настоящего понятия. Вот и та баба. Она же счастья хочет, когда старается уберечь мужа и детей. Но какое же у нее, дуры, будет счастье, если враг нашу Родину поразит насмерть? Пойдут они всей семьей в батраки к немецкому помещику. А между прочим, как раз у ее матери в царское время помещик один глаз кнутом выхлестал. Так что за примером батрацкого счастья далеко ходить не надо. Вот так я ей все и разъяснила. А насчет того, боязно ли… — она, сурово улыбнувшись Маркову, спросила: — А будто бы вам не боязно? Кабы не было боязно, небось пошли бы, куда идете, без наших проводников. Марков рассмеялся. — Верно, Анна Сергеевна. Группа поднималась по зеленому косогору, на вершине которого виднелась одинокая избушка без пристроек. Возле нее стоял и, закрыв от солнца глаза рукой, смотрел на идущих седобородый старик в длинной рубахе без пояса. — Дозорный наш на посту, — глядя вперед, сказала Анна Сергеевна. — Наш дед Митрофан. Самый старый здесь. Зимой немцы узнали, что ему за сто лет, приехали снять его на кино и чтобы он на весь мир сказал спасибо Гитлеру. Народ согнали. А дед прикинулся глухонемым, мычит, и все. Они и так и сяк — ни в какую! А кругом народ стоит, все Митрофана знают и знают, что он большой мастак болтать языком. Так ни один человек не выдал деда! Даже полицай был при этом из местных, тоже знал, что дед не глухонемой, а промолчал. На том кино и кончилось. А дед с тех пор говорит только с командиром партизанского отряда да еще вот со мной недавно заговорил. Возле деда Митрофана не останавливались, надо было торопиться. Только Анна Сергеевна задержалась около него на минуту, потом, нагнав группу, сказала Маркову: — Дед что-то тревожится за деревню Комаровку, говорит, что там пыль была видна на дороге, так что мы на всякий случай пойдем левее. На склоне дня Анна Сергеевна передала группу другому человеку. — Это будет товарищ Огарков, — сказала она, — председатель действующего сельсовета. Огарков оказался хмурым, неразговорчивым человеком лет сорока, а может быть, разговаривать ему мешала одышка. Шли довольно быстро: до темноты надо было выйти из лесу. — Как же это вы сумели свой сельсовет сохранить? — спросил Марков. Огарков ответил не сразу, прошел еще шагов пятьдесят. Потом, разрывая фразы одышкой, сказал: — Перевыборов не было… Значит, должны работать… Вот и все… В полночь Марков уже беседовал с товарищем Алексеем. Они сидели в просторной добротной землянке за большим столом, покрытым красной материей. Над ними висела яркая электрическая лампочка с домашним оранжевым матерчатым абажуром. Все тут в лесу дышало уверенностью. И самый вид партизан, встретивших группу Маркова на лесной окраине. И беспрестанные оклики часовых, когда они шли по лесу. И задумчивый голос гармошки на базе, услышав который Марков в первую минуту не поверил своим ушам. И мерный стук движка, дающего свет. И мирно дымившаяся солдатская кухня, от которой веяло запахом подгорающей гречневой каши… Они разговаривали с глазу на глаз. Марков рассказал о своем плане перехода в город. — Без вашей помощи нам этого не сделать, — сказал он. — Да и совет нужен. А прежде всего я хотел бы знать ваше мнение: возможно ли это вообще? — Сделать это можно, — ответил товарищ Алексей, но потом надолго замолчал, вороша рукой свои густые седые волосы. — Подготовить все надо не торопясь. Речь-то идет, как я понимаю, не об одном человеке. — Что касается группы бойцов, которую я беру с собой, — продолжал Марков, — положение облегчается тем, что у одного из бойцов в городе живет сестра, она имеет домик на окраине. Брат к ней уже наведывался, говорит, все в порядке. Там спокойно можно определить несколько человек. — Мы должны проверить сами… — записав адрес, товарищ Алексей спросил: — Какой срок вы себе назначили для перехода? — В течение месяца, — ответил Марков, хотя до этого думал о более коротком сроке. — Ну что ж, за месяц мы успеем, — соображая что-то, сказал товарищ Алексей. — А раньше не выйдет? — не вытерпел Марков. — Действовать наобум и напролом мы могли, когда начиналась борьба. А теперь обязаны действовать только наверняка. Месяц, не меньше, и тогда мы отвечаем за все обеспечение вашего перехода в город. Обсудив детали перехода, они продолжали разговор. — Очень меня беспокоит гестаповская обработка городской молодежи, — сказал товарищ Алексей, — Мы благодарны вашим товарищам за передачу нам адресов боевых и надежных ребят. Они уже действуют по нашим указаниям. Но угроза создания из ребят карательного отряда не устранена. По нашим данным, почти сотня ребят попала в это дело. — Кравцову приказано сделать все для срыва этой затеи гестапо, — сказал Марков. — Выполнить такой приказ нелегко… — товарищ Алексей помолчал и спросил: — Вы знаете, что вблизи города находится штаб и подсобные хозяйства генерала-предателя Власова? — Знаю. — Случайно вашего человека там нет? — Есть. Только недавно направлен. — Он такой рыжеватый парень? — спросил товарищ Алексей. — Да, — ответил Марков, понимая, что речь идет о Добрынине. — Значит, верно. Я тоже послал туда своих людей. И они натолкнулись на вашего парня. Почему-то они сразу догадались, что он от вас. Это меня встревожило. Посоветуйте-ка ему вести себя потоньше. — Хорошо. Спасибо, — рассеянно произнес Марков и спросил: — А может, отозвать его оттуда, чтобы он не мешал вашим? — Не надо, — возразил товарищ Алексей. — Дело в том, что моим людям закрепиться там не удалось, а ваш вроде уже прирос. Пусть только потоньше действует. — Товарищ Алексей посмотрел на часы. — Ну а сегодня у нас большой праздник. Принимаем первый самолет с Большой земли. Идемте, встретим. Посадочная площадка была приготовлена на лугу, примыкающем к лесу. Из кромешной тьмы то и дело появлялись какие-то люди, которые, узнав товарища Алексея, здоровались с ним и исчезали. — Привет товарищу Алексею! — перед ними возник бородатый дядька громадного роста. — А-а! Начальник аэродрома. — Товарищ Алексей протянул ему руку. — Здорово! Как дела? — Порядок. Костры разложены, находятся в минутной готовности. Посты наблюдения на месте. — Охрана выставлена? — Мышь не пролезет. — Мышь — ладно, а немец? — рассмеялся товарищ Алексей. — Раненые где? — Вон там, в кусточках. Секретарь обкома и Марков прошли к раненым. В темноте белели бинты повязок. — Как настроение, товарищи? — Плохое, — последовал ответ из-под куста. — Зачем нас отправляют? Ну кто тяжелый — ладно. А мы-то через неделю-другую в операцию пошли бы. — Приговор медицины окончательный и обжалованию не подлежит, — пошутил товарищ Алексей. Никогда в жизни Марков не слушал гул самолетов с таким волнением, как в эту ночь. Ведь то был не просто самолет, а сама Большая земля, сама Москва, сама Россия. Самолет, резко снижаясь, пролетел дальше на запад. Тотчас взметнулось пламя костров. Сделав круг, самолет пошел на посадку. На концах его крыльев зажглись цветные звездочки. Они двигались среди звезд летнего неба и были все ниже и все ближе. Прокатившись по лугу, самолет остановился. Со всех сторон к нему сбегались люди. Когда подошли товарищ Алексей и Марков, партизаны качали летчика. Его подбрасывали, негромко выкрикивая: — Ура! — Москва! — Хватит! — умолял летчик. Пока шла быстрая выгрузка самолета, с летчиком беседовали товарищ Алексей и Марков. — Как там Москва? — спросил Марков. — Нормально, — отвечал летчик, совсем молодой парень с торчащими вихрами. — Сильно ее разрушили? — спросил секретарь обкома. — Кто это вам сказал? — Немцы трепались. — Их только послушать! — рассмеялся летчик. — Я в Москве чуть не каждый день и только раз видел, как бомба упала. В здание «Известий», знаете, на площади Пушкина? — И дома этого нет? — спросил Марков, вдруг живо представивший себе это серое прямоугольное здание. — Почему нет? Только один угол пострадал. — Через фронт летели благополучно? — Нормально. — Не обстреливали? — Нормально. — К нашему брату-партизану часто летаете? — Нормально, почти каждую ночь. Вас же повсюду развелось, — засмеялся опять летчик. Все у него было нормально: и положение на фронте, и состояние торговли в Москве, и настроение в армии, и работа московских театров. И хотя спрашивавшим так хотелось услышать побольше всяких живых подробностей, все же это словечко «нормально» вмещало в себе что-то такое, что было самым главным и самым исчерпывающим ответом на все их вопросы. Когда они прощались, Марков спросил: — Когда будете в Москве? — Через три часа сорок минут. В общем, нормально, — ответил летчик и, козырнув, побежал к самолету. Вскоре моторный гул уже растаял на востоке. — Нормально, — произнес товарищ Алексей, и они с Марковым громко рассмеялись.
Глава 37
Для Кравцова наступили решающие дни. Гестаповцы, конечно, чувствовали, что их работа с молодежью начала, что называется, уходить в песок. На сборы приходило все меньше ребят. Последний сбор в клубе «желающих» ехать в Германию не состоялся: пришли только четыре человека, и они, увидев, что больше никого нет, мгновенно исчезли. Усилия подпольщиков и ребят, отобранных Кравцовым и Добрыниным, даром не пропали. Клейнер приказал сделать проверочный обход по десяти адресам, чтобы выяснить, почему ребята не являются на сборы. По девяти адресам ребят вообще не оказалось: кто «поехал к дядьке на деревню», кто «отправился за картошкой в соседний район». Словом, кто что. И только один оказался дома, но «лежал в тифу». Клейнер вызвал к себе гауптштурмфюрера Берга, отвечающего за работу с молодежью, и Кравцова. — Вы думаете, так все это и есть? Дядька, картошка, тиф? — спросил Клейнер холодно и небрежно, но Кравцов видел, что оберштурмбаннфюрер в ярости. Майор Берг пожал плечами. — Вполне возможно. — А то, что у вас под носом работали коммунисты, — это возможно? — заорал Клейнер. Берг молчал. — Господин Коноплев, ваше мнение? — снова холодно и небрежно спросил Клейнер. Кравцов встал. — Ваше опасение, господин оберштурмбаннфюрер, мне кажется, не лишено основания. — О, интересно! Почему вы так считаете? — Потому, что другого объяснения я просто не мог найти. — Логично. Весьма логично, — лицо Клейнера кривилось в усмешке. — Я поздравляю вас, господа. Коммунисты благодарны вам за вашу бездарность и слепоту. Придется серьезно разобраться в вашей деятельности. Прошу каждого из вас написать обстоятельный рапорт о своей работе. Предупреждаю: ненаказанным это безобразие не останется. Вы, Берг, можете идти, а господину Коноплеву — остаться… — Как я на вас надеялся, как надеялся!.. — сказал со скорбным лицом Клейнер, когда они с Кравцовым остались вдвоем. — Кто-кто, но вы должны были сразу почувствовать руку коммунистов. Вы-то знаете их методы и уловки. Это подозрительно, господин Коноплев, говорю это вам прямо. — Господин оберштурмбаннфюрер, — осторожно возразил Кривцов, — я же думал, что за год здесь и запаха коммунистов не осталось. — Не будет! — Клейнер ударил кулаком по столу. — Этого запаха вскоре не будет! Я вам это гарантирую! Но пока это… с молодежью — их работа! Их! — Я думал другое, — спокойно сказал Кравцов. — В самом начале мы погнались за количеством. Это было ошибкой. Ведь достаточно было в наш контингент попасть двум десяткам парней, распропагандированных коммунистами, а может, и теперь с ними связанных, и все дело насмарку. — Ладно. Мы этих красных щенят выловим во время облавы. Они еще поплачут у меня! — Клейнер нервно закурил. — Как с созданием карательного отряда? Надеюсь, здесь все в порядке? — Я привык отвечать за порученное мне дело, — спокойно ответил Кравцов. — Смотрите, Коноплев! Вы сами за это дело взялись. Помните об этом. — Я помню, господин оберштурмбаннфюрер. Пользуясь случаем, я хотел бы получить вашу санкцию на мой план проведения первого сбора отряда. Я хочу пригласить на этот сбор штурмбаннфюрера Грюнвейса. Ведь отряд пойдет в его распоряжение. Так пусть же ребята сразу познакомятся со своим начальником. — Когда сбор? — Послезавтра в клубе. В двенадцать ноль-ноль. — Хорошо. Я прикажу Грюнвейсу быть на сборе. Что еще? — Пожалуй, все. Сбор открою я, а затем бразды правления передам Грюнвейсу. — Хорошо. Но отвечаете за все вы! Кравцов наклонил голову. — Можно идти?.. Кравцов шел на явочную встречу с Бабакиным. Стемнело раньше времени. С запада на город надвинулись охватившие половину неба черные грозные тучи. Влажный воздух вздрагивал от пока еще далеких перекатов грома. Всплески молний были все ярче и чаще. Кравцов с беспокойством поглядывал на небо. Как назло, эту встречу они условились провести за городом, возле реки. Гроза словно шла за Кравцовым по пятам, и когда он приблизился к реке, через все небо полоснула белая молния и небо лопнуло с оглушительным треском. В это время Кравцов увидел Бабакина. Он шел навстречу по берегу реки. — Здорово! Выбрали мы с тобой погодку, — весело сказал Бабакин. — Надо куда-то прятаться. Давай-ка вон под то дерево… Они побежали к дереву, и в это время на них обрушился такой плотный ливень, что они почувствовали его тяжесть на своих плечах. — Будь неладна такая работа! — смеялся Бабакин. — Нет на свете такой девушки, к которой бы я пошел на свидание в такую погодку. — Хватит тебе острить, — угрюмо сказал Кравцов. — Дело серьезное. Сообщи Маркову, что все решится послезавтра днем. Либо отряд будет создан, и мне придется нести ответственность перед партией за невыполнение задания. Либо отряда не будет, но тогда неизвестно, что сделает со мной Клейнер. Больше я уверен во втором варианте. Так и сообщи. — Ясно? Что еще? — Клейнер сегодня рвал и метал по поводу развала работы с молодежью и заявил, что за создание карательного отряда отвечаю я. — Зачем ты взялся за это дело? — спросил Бабакин. — Другого выхода не было. Выпустить это дело из своих рук было нельзя. Нельзя! И я сделаю все, что смогу. А потом посмотрим. — Может, тебе сразу же уйти? — Об этом не может быть и речи. Моя задача — не только уцелеть, но и остаться в гестапо. — Да… — вздохнул Бабакин. — Тебе не позавидуешь. Еще минут десять они стояли под деревом, прислушиваясь к шуму дождя, изредка перебрасываясь ничего не значащими фразами о погоде. — Судя по одной фразе Клейнера, — сказал Кравцов, — гестапо готовит облаву на городских коммунистов. Сообщи об этом. — Ясно. Дождь стал затихать. Кравцов поднял воротник плаща. — Я пошел. Будь здоров! Они даже не обменялись рукопожатием… В полдень около сотни ребят собрались в клубе. Сидели тихо, настороженно наблюдая за Кравцовым, который, сидя за столом президиума, советовался о чем-то с незнакомым ребятам офицером. Это и был штурмбаннфюрер Грюнвейс, непосредственно заинтересованный в создании карательного отряда. Весь вид майора, которому сами гестаповцы дали прозвище Свинец, должен был подействовать на ребят, что тоже брал в расчет Кравцов. Это был верзила более чем двухметрового роста, его громадные руки и даже пальцы были покрыты черными густыми волосами. Волосы росли у него из ушей и из ноздрей. У него была привычка выдергивать волосы из носа, и тогда он морщился, глаза его становились влажными, но эта боль, очевидно, доставляла ему удовольствие, иначе у него не было бы этой привычки. У него был прямоугольный, массивный, как кусок кирпича, подбородок и глаза — глубокие, немигающие, свинцового цвета. В эти страшные глаза в последние минуты своей жизни смотрели тысячи людей, чей жизненный путь обрывался в застенках гестапо города. Лучшей кандидатуры для того, чтобы вызвать страх у ребят еще до того, как они узнают, для чего создан их отряд, Кравцов подобрать не мог. — Встать! Смирно! — крикнул Кравцов голосом оголтелого строевика. — Старшим по группам провести поименную перекличку! Кравцов нарочно приказал произвести перекличку, чтобы в самом начале дополнительно взвинтить нервы ребят, и сейчас он видел, как все они, тревожно переглядываясь, старались угадать, что их ждет. После переклички выяснилось, что не явились всего семь человек. На большее Кравцов не рассчитывал. В этом отряде подобрались ребята, которых, пользуясь довоенной терминологией, следовало назвать неорганизованными, почти «пришлыми», попавшими в этот город уже во время войны и не имевшими здесь ни дома, ни старых друзей, ни каких-нибудь привязанностей. Очевидно, по этой общности судьбы они и тянулись друг к другу. Немало среди них было и отпетойшпаны. Кравцов встал и начал речь в каком-то повышенном тоне: — В вашей судьбе наступил решающий момент! Сегодня вы выходите на совершенно новую дорогу своей жизни! — Кравцов сделал паузу, а затем, копируя ораторский прием Гитлера, вдруг истошно закричал: — Вы должны знать, что историю делают не слюнтяи и трусы! История делается подлинными героями — людьми германской армии и гестапо! — И, снова перейдя на ровный напряженный тон, Кравцов, оглядывая притихших ребят, продолжал: — Начальник местного гестапо оберштурмбаннфюрер Клейнер вам верит, и именно поэтому сегодня у вас такой исторический день… — Кравцов видел глаза ребят — они буквально кричали, эти встревоженные глаза: «При чем тут гестапо?» Кравцов снова перешел на крик: — Вы согласились ловить воров, но главные враги Германии Гитлера не воры, а коммунисты и все их пособники. Кравцов видел, что ребята в смятении, все они смотрели на сцену, боясь взглянуть друг на друга. Потом они начали перешептываться, и в зале возник шум. Кравцов закричал еще громче: — Вы будете вылавливать врагов Германии и будете уничтожать их своими руками! Гестаповская тюрьма ежедневно ставит их к стенке. Вы получите право именем фюрера расстреливать их! А вам за это — награда и слава!.. Кравцов сделал длинную паузу. Он видел, что первая цель достигнута — ребята не на шутку перепуганы. Откуда бы они ни попали в этот город, все равно ребята они советские, и то, что они сейчас узнали, не могло не вызвать у них страха, а то и ужаса. — Так вот, сейчас каждый из вас должен решить, — продолжал Кравцов, — трус он или храбрый солдат Германии. Из храбрецов сейчас же, вот здесь, будет создана специальная зондеркоманда при гестапо, и она поступит в распоряжение штурмбанфюрера Грюнвейса. — Кравцов почтительно показал на сидевшего рядом гестаповца. — Работать с ним — большая честь. Не было еще случая, чтобы коммунисты и прочие враги Германии живыми вырывались из его рук. Впрочем, он сам скажет сейчас вам несколько слов. Грюнвейс лениво поднялся и, обведя ребят немигающим взглядом, сказал: — По-моему, все достаточно ясно из речи господина Коноплева. Он сказал хорошо, я бы так не сумел. Я специалист не речи говорить, а вышибать дух из всякой красной сволочи. — Он говорил довольно хорошо по-русски, ровным и даже приятным бархатистым голосом. — Для меня нет большего наслаждения, как взять на мушку какой-нибудь красный затылок, нажать гашетку и устроить фонтан из мозгов. — Он улыбнулся. — Очень приятно слушать, как воют эти красные собаки, когда мы вышибаем у них показания, или видеть, как они корчатся, когда одной пули им не хватало и когда ты им ставишь последнюю свинцовую точку. А коммунисты, между прочим, нахапали добра. Так знайте, все это ваше! У меня есть орлы, которые на этом сколотили состояние, дома себе в Германии покупают. — Он опять улыбнулся, и тут же улыбку точно сдуло с его лица. — Конечно, есть чистоплюи и всякие ублюдки, которые от нас воротят свои бледные рожи: грязная, мол, работа, руки, мол, в крови. Плюньте и разотрите сапогом вот так. — Он харкнул себе под ноги, растер плевок подошвой и выбросил вперед свои волосатые руки: — Смотрите! Руки чистые! Кровь коммунистов отмывается начисто даже без мыла. Не бойтесь, я научу вас, как аккуратно дырявить затылки и мыть руки. И знайте, у фюрера мы — первые герои. Победа — это мертвый враг, и мы эту победу делаем каждый день. Работы всем вам хватит. Грюнвейс сел и сказал Кравцову, чтобы он начинал запись желающих вступить в зондеркоманду. Еще раньше Кравцов убедил Клейнера в необходимости добровольного вступления ребят в команду, чтобы сильней было их чувство ответственности за сделанный шаг. Кравцов видел, что ребята буквально в панике. Они тихо переговаривались. У многих лица стали белые, как бумага, глаза расширены. Кравцов постучал карандашом по столу. — Внимание! Кто согласен вступить в зондеркоманду, встать! Ребята замерли. Никто не вставал. Прошла, может быть, целая минута, никто не вставал. — Ну? — Грюнвейс, глядя в зал, ударил кулаком по столу. И тогда встал парень, сидевший в первом ряду. Кравцов знал, что он профессиональный уголовник, вор, а теперь заводила среди этой ватаги ребят. Это был не кто иной, как тот самый Анатолий, который состоял при немецком инженере Хормане, пока его не выжил оттуда Савушкин. После попытки ограбить Хормана он просидел две недели, в тюрьме, но затем был выпущен и болтался в городе. — У меня вопрос, — быстро сказал он, явно боясь, что его вставание будет понято неправильно. — А кто в эту команду не пойдет, что тому будет? — Отправим работать в Германию, — громко произнес Кравцов. — Тогда все это надо обдумать с толком, — рассудительно сказал Анатолий и облизнул губы. — Дело-то действительно вон какое важное. Мы просим дать нам срок до утра: надо подумать, чтобы от всей души решить. — Правильно! — Надо подумать! — Шутка ли! — закричали ребята. Кравцов посмотрел на Грюнвейса. Тот пожал плечами и буркнул: — Черт с ними, пусть подумают. — Хорошо, — сказал Кравцов. — Даем вам срок до утра. Завтра в восемь ноль-ноль всем явиться сюда. И пусть никто не подумает улизнуть! Об этом придется пожалеть. Вы свободны. Разойтись! Ребята, толкаясь, ринулись к двери, и зал быстро опустел. — Ну что вы скажете? — обратился Кравцов к Грюнвейсу. Грюнвейс, не удостоив его ответом, встал и вышел из зала. Кравцов нарочно задержался минут на десять. Когда он вышел, на крыльце его остановил Анатолий; вдали, прячась за колоннами церковной ограды, толпились остальные ребята. — Есть разговор, — с угрозой в голосе сказал Анатолий и оттеснил Кравцова в нишу, где была касса. — Ты что же это, шкура, затеял с нами, а? Трепался, трепался, а теперь суешь на мокрое дело? — Я сам об этом не знал, — тихо ответил Кравцов. — Брешешь, шкура! — сверкая белками, прошипел Анатолий. — Думаешь сунуть нас под пятьдесят восьмую, а сам скрыться с награбленным золотом? Думаешь, шкура, мы ничего про тебя не знаем? Завтра ты увидишь, сколько дураков сюда придет. Об остальных забудь! А если на кого капнешь или под монастырь подведешь, кровью своей умоешься. Понял? Из-за угла клуба вышли два солдата, несшие на палке полевой термос. Увидев их, Анатолий сделал еле приметное движение, и в руках у него сверкнула финка. — Только пикни — дух вон, — тихо произнес он. — Сам погибну, но и тебя, шкура, порешу. Солдаты перешли через улицу и скрылись за углом перекрестка. — Знай, ты у меня на зарубке, — сказал Анатолий, сунул финку за пазуху и медленно, вразвалочку пошел к церкви. Кравцов смотрел ему вслед и от всего сердца желал ему повести за собой как можно больше ребят… На другой день утром в клуб явились двое, и те, судя по всему, пришли только потому, что не решились бежать, как это сделали остальные. А может, умно рассчитали, что из двух человек зондеркоманды не создашь. — Убирайтесь к чертовой матери! — крикнул им Кравцов, когда стало ясно, что больше никто не придет. И пошел докладывать Клейнеру о случившемся. В кабинет начальника гестапо Кравцов вошел вместе с Грюнвейсом, которого он упросил идти, чтобы подтвердить, что сделано было все и он, Кравцов, не виноват, что эти парни оказались подлыми трусами. Узнав о бегстве и этих ребят, Клейнер рассвирепел. И неизвестно, как бы все сложилось для Кравцова, если бы он предусмотрительно не захватил с собой Грюнвейса. — Вы выставили меня на посмешище! — кричал багровый Клейнер. — Я об этом деле телеграфировал в Берлин. Получил одобрение от начальника управления. А теперь что мне прикажете делать? — Мне кажется, что я никакой ошибки не совершил, — твердо сказал Кравцов, смотря на Грюнвейса. — Он говорил с ними как надо, — подтвердил Грюнвейс. — Но, очевидно, перед этим русским дерьмом распинаться было вообще бессмысленно. — Не желаю ничего этого знать! — кричал Клейнер. — Провалено мое важное задание, и я потребую за него ответственности. Грюнвейс поднял на Клейнера свои свинцовые немигающие глаза. — Господин обершурмбаннфюрер! Я вам давно говорил, что эта ваша затея провалится; помнится, я сказал вам тогда, что из дерьма пули отлить невозможно. — Но господин Коноплев заверил меня, что все будет в порядке, — несколько сбавив тон, сказал Клейнер и с возмущением посмотрел на Кравцова. — Надеюсь, вы помните? — Я честно выполнял ваш приказ, господин полковник, — тихо произнес Кравцов. — Позволю себе сказать только одно: нельзя было так торопиться. Вы сами не дали нам времени на основательную обработку контингента. — Я разберусь, кто и в чем здесь виноват… — проворчал Клейнер и, помолчав, обратился к Грюнвейсу: — Всю эту дрянь переловить, подвергнуть такому режиму, чтобы у них сопли потекли, и затем отправить в Германию. — Клейнер повернулся к Кравцову. — Сегодня же представьте мне в письменном виде подробнейшую записку обо всей этой истории. Вы свободны…Глава 38
Рудин с большой тревогой наблюдал за Андросовым. То он думал о самоубийстве, а теперь весь как натянутая струна: работает днем и ночью, похудел, глаза лихорадочно блестят. Сообщил, что задумал какое-то большое дело, но что это за дело, пока не говорит. Сказал: «В случае неудачи отвечать за это буду один я». Рудин никогда не любил людей настроения, особенно в своей работе, которая требует, чтобы ум всегда был свободен от всякого постороннего влияния. Что затеял Андросов? Рудин решил еще раз серьезно поговорить с ним. В конце длинного рабочего дня, когда резкие звонки на всех этажах требовали, чтобы все сотрудники «Сатурна» покинули главное здание, Рудин зашел к Андросову и пригласил его прогуляться. — Гулять так гулять, — усмехнулся Андросов. Они вышли на берег реки и сели на скамейку у песчаного откоса. Рудин давно облюбовал это местечко, удобное для разговора, не предназначающегося для третьей пары ушей. Вокруг — голый берег, впереди — река. — От усталости, наверное, снится черт знает что, — сказал Рудин. — Вчера видел… Андросов положил руку на колено Рудина. — Не надо. Я расскажу вам о своем плане. Недавно я узнал, что Мюллер втайне от Зомбаха готовит список с адресами всей нашей агентуры для передачи ее, по-видимому, главному командованию СД. — Как вы это узнали? — недоверчиво спросил Рудин. — Помните, две недели назад к нам приезжали из Берлина оберштурмбаннфюрер СД и заместитель Канариса Лахузен? Официально их миссия означала улучшение контакта между «Сатурном» и СД. Но я случайно услышал разговор Лахузена с Зомбахом. Собственно, я услышал только несколько фраз Лахузена. Он сказал: «Они хотят прибрать к рукам нашу агентуру. Судя по всему, Мюллер тайком готовит им списки. Пусть он это делает, не мешайте ему. А в Берлине адмирал Канарис примет необходимые меры…» Так вот, Мюллер действительно готовит списки, я это установил совершенно точно. Уже вторую ночь личная стенографистка Мюллера перепечатывает списки… Дальше. Из разговора с адъютантом Мюллера капитаном Ноэлем я узнал, что он совершенно неожиданно получил подарок от Мюллера — десятидневный отпуск — и готовится к поездке в Берлин, а потом к семье, в Дрезден. Он попросил меня подыскать ему какой-нибудь хороший и типично русский подарок для его жены. Я пообещал ему это сделать и спросил, когда он едет. Он ответил так: точно не знаю, шеф должен закончить какую-то срочную работу, я повезу ее в Берлин. — Как же нам завладеть этими списками? — Я сделаю так… — помолчав, не очень уверенно заговорил Андросов. — Буду тянуть с вручением подарка вплоть до самого отъезда Ноэля. И когда он уже должен будет ехать, скажу, что за подарком надо заглянуть по одному адресу. Этот адрес я уже присмотрел — заброшенный дом на Каланчевской улице. Это и окраина, и по дороге на аэродром. Мы с ним туда зайдем… Стрельбы не будет… Заберу списки и кружным путем возвращаюсь в «Сатурн». Списки — у вас. — А вы в руках гестапо, — добавил Рудин. — Пусть, — выдохнул Андросов. — Но я свое главное дело сделал. Они долго молчали. Рудин уголком глаза наблюдал за нервно курившим Андросовым и впервые подумал, что человек он стоящий и что он действительно глубоко пережил свое предательство и, очевидно, искренне хочет теперь пожертвовать жизнью, чтобы вернуть себе честь хотя бы посмертно… — То, что вы узнали, Михаил Николаевич, очень ценно, — тихо заговорил Рудин, впервые называя его по имени. — У плана вашего два принципиальных просчета. Во-первых, его нельзя выполнять в одиночку. Во-вторых, ваша смерть никому не нужна. Давайте-ка вместе обдумаем это дело… Когда может уехать адъютант? — Он сказал, завтра, самое позднее — послезавтра. Рудин подумал и сказал: — Без помощи подпольщиков тут не обойтись. И надо действовать немедленно. Давайте точный адрес того дома. — Каланчевская, восемьдесят один. Он заколочен. — Первая часть плана остается неизменной. Вы с ним туда подъедете и зайдете в дом. Все остальное сделают другие. И в «Сатурн» вы уже не вернетесь… — Увидев, что Андросов страшно удивлен, Рудин улыбнулся: — Вы же сами сказали: «Главное свое дело я сделал». А с делами второстепенными мы справимся без вас. Вот так, Михаил Николаевич, и давайте не спорить. У нас очень мало времени. Возвращайтесь домой, а утром зайдите ко мне. До свидания. Рудин встал и тотчас скрылся в темноте. Андросов остался сидеть на скамейке… В эту ночь радиоцепочка Бабакин — Марков — товарищ Алексей работала с полной нагрузкой. Передавались донесения Рудина, ответы Маркова, товарища Алексея. И наконец перед самым рассветом Бабакин принял для Рудина радиограмму, в которой был уточненный план действий, начиная с момента, когда Андросов с адъютантом Мюллера появятся в покинутом домике на окраине города. Этот план был в руках Рудина в седьмом часу утра. После этого прошло еще три дня, а адъютант все не уезжал, хотя каждый день напоминал Андросову о подарке, а тот говорил, что подарок пока еще не готов, что знакомый его поехал за подарком в Минск и должен вернуться не сегодня-завтра. Вечером капитан Ноэль зашел к Андросову и сказал, что он уезжает завтра под вечер, так как ему надо поспеть на ночной самолет, отправляющийся в Берлин из Минска. — Все в порядке, — сказал Андросов. — К этому времени подарок будет нас ждать. В восемь часов вечера было по-летнему светло. Легковой темно-синий «Мерседес» уже стоял у подъезда «Сатурна». Пройдя мимо него, Рудин рассмотрел шофера, совсем молодого солдатика. Справиться с ним будет нетрудно. Посложнее задача — утихомирить капитана Ноэля. Это был крепкий мужчина спортивного склада. Но может быть и другое осложнение: вдруг с Ноэлем поедет кто-нибудь еще? Правда, предусмотрено и это, но любое осложнение операции отнимает часть шансов на успех. В начале девятого капитан Ноэль позвонил Андросову и сказал, чтобы он выходил к машине. Именно в это время Рудин зашел к подполковнику Мюллеру с жалобой на то, что он не может выполнить к утру его задание, если не разрешит передать Андросову составление итоговой справки о прошедших через «Сатурн» пленных. — Хорошо, — согласился Мюллер. — Передайте сводку Андросову, скажите, что со мной согласовано. — Спасибо. Рудин ушел в свою комнату. Теперь ему оставалось только ждать в тревоге дальнейших событий. Сам он в них не участвует и ничего не будет о них знать до окончательного результата, о котором неизвестно когда узнает от Бабакина. В окно Рудин увидел, как капитан Ноэль с портфелем в руках и Андросов сели в машину, как она лихо развернулась перед подъездом и помчалась к шлагбауму. — Удачи всем! — тихо произнес Рудин и сел к столу. В заброшенном домике на окраине города все было готово к прибытию Ноэля и Андросова. Домику придали жилой вид: раскрыли ставни, на окнах повесили занавески. Здесь операцией руководил член подпольного обкома Завгородний. Кроме него, в домике были еще трое подпольщиков. Среди них — женщина. Ее в шутку называли: «Наша мирная вывеска». Темно-синий «Мерседес» остановился, чуть проскочив дом. — Вы пойдете со мной? — спросил у Ноэля Андросов, открыв дверцу машины. — А кто же будет расплачиваться за подарок? — рассмеялся тот. — Уж не вы ли? Взяв с собой портфель, Ноэль вылез из машины и пошел вслед за Андросовым. Они вошли в заросший крапивой и бурьяном двор домика. Андросов постучал в окно, и тотчас в нем появилось женское лицо. Женщина открыла дверь и, подобострастно кланяясь, молча указала на другую дверь, которая вела внутрь домика. Первым туда вошел Андросов, за ним капитан Ноэль. Вряд ли капитан Ноэль успел что-нибудь сообразить — тяжелый удар по голове свалил его на пороге. Его мгновенно связали и заткнули рот кляпом. Спустя две-три минуты Андросов вышел на улицу и крикнул шоферу, что капитан просит его перенести чемодан из дома в машину. С шофером поступили вежливее, его не оглушали ударом, просто спеленали, как маленького. Спустя несколько минут домик снова был пустым и явно нежилым. В это время темно-синий «Мерседес», за рулем которого сидел подпольщик в кителе немецкого капрала, вырвавшись за город, мчался по проселочной дороге на северо-запад. В машине, кроме Завгороднего и Андросова, находились два скрученных веревками неподвижных тела. Эта часть операции прошла без сучка и задоринки. Следующий эпизод операции обеспечивали уже партизаны и бойцы Будницкого. Они ждали машину на лесной дороге. Здесь вместо подпольщика за руль «Мерседеса» сел один из бойцов Будницкого. Все содержимое портфеля и чемодана капитана Ноэля пересыпали в мешок и бросили обратно в машину. На заднее сиденье машины, где на полу лежали капитан Ноэль и его шофер, сели два партизана. В багажник машины, где находились канистры с бензином, был уложен солидный заряд взрывчатки. Андросов остался у партизан. Машина развернулась обратно, затем по проселкам выскочила на Минское шоссе и, проехав по нему километров двадцать, остановилась. Вскоре на шоссе раздался сильный взрыв. Сброшенную в кювет изуродованную машину охватило пламя. Партизаны ушли в лес. Возле шоссе остался только водитель машины, боец Будницкого, который должен был проследить все дальнейшее. Первым догоравшую машину увидел немецкий мотоциклетчик, ехавший в сторону Минска. Он, видимо, не собирался останавливаться, да в сумерках попал в яму, которая образовалась на шоссе от взрыва, и чуть не врезался в горящие обломки. Страх перед партизанами оказался сильнее любопытства: гитлеровец вскочил на мотоцикл и помчался дальше. Минут через пятнадцать возле догоравшей машины остановился автофургон с красным крестом. Но и он задержался здесь не больше как на минуту-другую и тоже, умчался в сторону Минска. И только на рассвете к месту катастрофы прибыли танкетка с солдатами и легковая машина с тремя офицерами… Около десяти часов вечера Рудин зашел к Мюллеру, сдал выполненную работу и, уже повернувшись, чтобы уйти, сказал: — Между прочим, Андросов до сих пор не взял у меня материалы по пленным. Вы дали ему какое-нибудь другое задание? — Нет. А где он, кстати? Я ему звонил час назад, его на месте не было. Рудин пожал плечами. — Найдите-ка мне его сейчас же. — Слушаюсь! Около часа Рудин добросовестно разыскивал Андросова: звонил по телефонам, ходил в столовую, но все его поиски были безрезультатны. Только дежурный офицер связи сказал ему, что видел, как Андросов садился в автомашину вместе с капитаном Ноэлем. Вот это Рудин и сообщил по телефону Мюллеру. — Полное отсутствие дисциплины — вот что это такое! — закричал в трубку Мюллер. — Как только он появится, немедленно ко мне! Но Андросов не появился. Утром Зомбаху сообщили из Минска, что на шоссе партизаны подорвали и сожгли легковую автомашину, которая, судя по всему, принадлежала его ведомству. В машине обнаружены обгоревшие до неузнаваемости два трупа. Зомбах немедленно пошел к Мюллеру. — Вы вчера кого-нибудь посылали на автомашине в Минск? Лицо у Мюллера стало каменным от напряжения. — А что такое? — медленно спросил он, стараясь не выказать охватившей его тревоги при мысли, что Зомбах докопался до истории со списками. — Капитану Ноэлю я предоставил отпуск на десять дней и разрешил доехать до Минска на дежурной машине. А в чем дело? Опять по поводу экономии бензина? — Мюллер уже взял себя в руки и даже придал лицу насмешливое выражение. — Машина подорвана партизанами, — сказал Зомбах. — И, по-видимому, капитан Ноэль убит. Мюллер вскочил мгновенно побледневший. Можно было подумать, что для него не было дороже человека, чем капитан Ноэль. — Где это случилось? — Отсюда недалеко — шестьдесят первый километр по Минскому шоссе. — Я еду на место, — Мюллер быстро вышел из кабинета. Если бы Зомбах вместе с Мюллером поехал на место катастрофы, его удивило бы поведение своего заместителя и там. Вместе с сопровождавшими его солдатами и с теми, кто приехал на танкетке, Мюллер больше часа копался в пепле и кусках железа, пока не нашел два обгорелых портфельных замка. Он положил их в карман и с этой минуты потерял всякий интерес к случившемуся на шоссе. Он даже не подошел к лежавшему под плащ-палаткой трупу своего адъютанта. Отозвав в сторону руководившего следствием гестаповца, Мюллер спросил: — Партизаны? — Вне всякого сомнения, — ответил гестаповец. — Не первый раз сталкиваюсь, их работа. — В машине были мой шофер и адъютант. Гестаповец спросил: — У вашего адъютанта были три золотых зуба? — Да. — Он, — гестаповец кивнул на труп, прикрытый плащ-палаткой. Мюллер сел в машину и уехал. Он был почти совершенно спокоен. Покачиваясь на сиденье машины, он пытался выяснить, что же все-таки его еще тревожило немного. И вдруг вспомнил: Андросов садился в машину вместе с капитаном Ноэлем. Зачем он понадобился адъютанту? Это следовало немедленно выяснить. Вернувшись в «Сатурн», он прежде всего спросил об этом Рудина, но тот абсолютно ничего не знал. Ничего не мог сказать Мюллеру и вызванный к нему Щукин. Андросов не появился и к обеду. Теперь о его исчезновении знал весь «Сатурн». Вот только тогда к Мюллеру явился Фогель. Оказывается, он знал от Ноэля, что Андросов помогает ему достать какой-то подарок для жены. Однако это сообщение Фогеля мало что объясняло. Розыск Андросова был поручен гестапо. В этом розыске принимал участие и Кравцов, так что нет ничего удивительного в том, что через неделю из гестапо в «Сатурн» поступили сведения, прояснявшие судьбу Андросова. Гестапо через свою тайную агентуру установило, что примерно неделю назад группа неизвестных лиц, очевидно, причастная к тайным коммунистическим организациям, схватила на улице какого-то русского, будто бы работавшего в гестапо, и как изменника казнила его. Местонахождение трупа неизвестно. Выждав после этого почти месяц, Рудин пошел на связь с Бабакиным. Их встреча состоялась на базаре в знойный летний день. От жары весь базар казался каким-то полусонным. Люди жались в тень от ларьков, и было непривычно тихо. Только через равномерные паузы слышался скрипучий голос стоявшей у базарных ворот бабенки: — Сахарин, сахарин имею! Рудин подошел к киоску Бабакина. — Нет ли какой-нибудь легкой рубашоночки? Из темноты ларька высунулся Бабакин. — Такой товар, господин хороший, не залеживается. Приходите в следующее воскресенье, припасу. — Бабакин положил на прилавок скатанную в шарик бумажку. Рудин незаметно взял ее и ушел с базара.«Рудину. Хотя и внезапно возникшая, операция с Андросовым прошла очень хорошо. Полученные нами сведения трудно переоценить. Всех участников операции генерал Старков представляет к правительственным наградам. Какова обстановка после операции у вас? Не следует ли вам на некоторое время ослабить активность? Затем у вас должны быть только две цели: раскрытие подготовленных «Сатурном» новых агентов и наблюдение за ходом развернутой нами игры, в которую мы подключаем все большее количество выявленных нами агентурных радиоточек. Необычайно важно знать, что из дезинформации принимается на веру, что подвергается сомнению. В отношении Щукина все сходится. Его жена и сын проживают в городе Барабинске, считают его без вести пропавшим. В ближайшие дни думаем располагать письмом к нему от жены и сына. Пока никаких шагов в отношении его не делайте. Правильнее будет, если мы на Щукина выведем кого-нибудь другого. Андросов шлет вам привет и благодарит за все, что вы для него сделали. Завтра отправляем его на Большую землю. Привет. Марков».
Глава 39
Бизнес Савушкина с инженером Хорманом оборвался внезапно. Просто в один действительно прекрасный летний день Хорман сообщил Савушкину, что завтра они едут по всему «Серому поясу». Хорман должен был, как выразился, визуально осмотреть местность, где начато строительство оборонительных узлов. — Я беру вас с собой, — сказал Хорман. — Вероятно, там мне придется общаться с русскими. Их уже согнали в район строительства. В поездке они находились четыре дня, и Савушкин получил возможность составить довольно точную карту оборонительных строек «Серого пояса». Вечером на пятый день они вернулись в город. А ночью Савушкин исчез. Что по поводу его исчезновения думал Хорман и предпринимал ли он что-нибудь для розыска своего поставщика ценностей, неизвестно. Большую часть пути Савушкин сделал ночью на мотоцикле. Затем он спрятал машину в обвалившемся блиндаже на окраине леса и пошел пешком. Ранним утром его остановил дозорный партизанской базы. Савушкин не знал пароля-пропуска, и ему пришлось ждать смены дозорных. Черт возьми! Стоило так торопиться всю ночь, пройти через столько опасностей, чтобы застрять возле своей базы! Попытка заговорить с дозорным ни к чему не привела. Суровый юноша с автоматом на груди в разговор не вступал. Мало того, осведомленность Савушкина о базе вызвала у него подозрение: он приказал ему поднять руки и стать лицом к стволу старой сосны. Пришлось приказ выполнить. Это было уже совсем смешно, если не было бы так трудно стоять, уткнувшись носом в корявую кору сосны, по которой вверх и вниз бегали муравьи. Наконец пришла смена, и суровый юноша с автоматом повел Савушкина на базу. — Так вам и надо, господин спекулянт, — смеялся Марков, когда Савушкин рассказал ему о своем утреннем приключении. — Дозорный-то почуял, что имеет дело с дельцом черного рынка. Савушкин отпорол подкладку на спине своего пиджака, вынул оттуда кусок белой ткани и молча положил его на стол перед Марковым. — Отчет об израсходованных ценностях? — улыбнулся Марков. — Именно. Марков внимательно прочитал и просмотрел все, что было написано и нарисовано на полотне, и поднял веселые глаза на Савушкина. — Надеюсь, теперь вы иначе смотрите на гнусную деятельность спекулянта? — Все равно занятие паршивое, — сказал Савушкин. — Но явно выгодное, — возразил Марков. — Этот вот кусок полотна, знаете, чего стоит? Молчите? Скромность одолевает? Этому вашему лоскутку цены нет, дорогой Савушкин. Спасибо вам за вашу замечательную работу. А с Хорманом, значит, так и не простились? — Не было времени. — Нехорошо, Савушкин, — смеялся Марков, — невежливо. Он же обидеться может. Столько для вас сделал, а вы так по-хамски с ним обошлись. Они оба весело смеялись. — Парочку дней отдохните, а затем в поход, — сказал Марков. — Куда? — В город. Все туда перебираемся. В город перебирались Марков, Савушкин, Галя Громова, юный адъютант Маркова Коля и Будницкий с двадцатью своими бойцами. Семеро бойцов было решено оставить на базе как резерв и для ее охраны. С помощью подпольщиков в городе уже подготовлено помещение, где будет базироваться Марков. Будницкий и его группа будут находиться в доме родственников одного из его бойцов. Подпольщики проверили это место и нашли его очень удобным: дом стоял на отшибе, рядом с городским кладбищем, сразу за которым начиналась необозримая равнина, заросшая кустами и прорезанная глубокими балками. Запасная рация, часть имущества и боеприпасы для группы Будницкого были уже переброшены в город. Окончательно уточнялся маршрут перехода. Наиболее трудным и опасным его участком считался самый подход к городу. Товарищ Алексей и его люди считали, что к городу надо выйти через заболоченный лес, но тропки там хорошо знал только один человек — лесник Матвеев, которого вот уже третий день не могли найти. Возле его хаты в лесу дежурили партизанские разведчики, но старик точно сгинул. Все было готово к переходу. Только Будницкий, как всегда, считал, что он еще не все сказал своему заместителю Кудрявцеву, остающемуся на базе с шестеркой бойцов. Он буквально не отходил от Кудрявцева и докучал ему бесконечными проверочными вопросами. Потом Будницкий атаковал Ловейко, который входил в эту семерку остающихся. С ним он говорил несколько иначе. — Ты не забыл, надеюсь, как мы тебя судили за преступное самовольство? — Такое не забывается, — мрачно бубнил Ловейко. — Вот и хорошо. Значит, тебе все ясно? Приказ Кудрявцева — закон. А если приведется приказывать самому, что будешь сначала делать? — Думать буду. — О чем? — О бойцах, вот о чем. И чтобы лучше выполнить задание. И без потерь. — Правильно, Ловейко, — радовался Будницкий. — Будешь так поступать, глядишь, мы тебе и вернем высокое партийное звание. Или оно тебе ни к чему? Ловейко всей своей грузной фигурой повернулся к Будницкому, глаза его недобро блеснули. — Ладно, ладно, — примирительно сказал Будницкий. — Я же только спрашиваю. Будницкий снова торопился к Кудрявцеву. Ему вдруг показалось, что тот наверняка забыл, как надо держать связь с партизанами… Больше всех волновался, ожидая похода в город, Коля. Он знал, что Марков долго не принимал окончательного решения — брать ли его с собой. А тут еще эта история с Галиным портретом. Но он поклялся себе показать всем свою партизанскую выдержку и ни разу ни с кем не заговаривал о походе в город, делал вид, будто ему абсолютно все равно, где быть: он солдат, и ему неважно, где воевать, лишь бы не сидеть сложа руки. Но Марков видел, как волнуется паренек, как он весь напрягается, когда начинается разговор о переходе в город. Решение Маркова взять его с собой Коля встретил тоже, как положено солдату, спокойно, без всяких там переживаний. Когда Марков сказал ему об этом, он стал по стойке «смирно» и сказал: — Есть, товарищ подполковник… Вечером пришел посыльный от партизан — лесник Матвеев наконец вернулся. Оказывается, он нашел в лесу раненого сбитого советского летчика и целую неделю устраивал его в безопасное место. Провести группу Маркова через заболоченный лес он согласился. Группа шла до этого леса две ночи подряд. Последняя дневная стоянка перед заболоченным лесом была в овраге, так густо заросшем орешником, что на дно его почти не пробивался дневной свет. Сюда к вечеру должен был прийти лесник. Он оказался тщедушным мужичонкой на вид лет пятидесяти. Когда Марков не поверил, что ему за семьдесят, он сказал: — Я, товарищ начальник, как тот ржавый гвоздь, который еще дед забил, а внуки на том гвозде качели подвешивают. Быстрый в движениях, острый на язык, он буквально минуты не мог усидеть на месте. — Нет, нет, Бога гневить не надо, силенки еще имею, — сказал он и, резко поднявшись с корточек, схватился за корявую орешину да так тряхнул ее, что вся она затрепетала, заскрипела своим узловатым стволом. Он засмеялся. — А вот давеча ночью думал, все, каюк. Да вот с этим летчиком, будь он неладен. Свалился на меня, как снег с крыши. Одна нога у него переломлена, а другая — раненая. Ну как его передвигать? Взвалил я его на спину и попер. Решил доставить его к одной бабке в Лиговку, а дотуда, считай, верст восемь да еще с гаком. Эта бабка уже не одного раненого выходила. Вот и понес. Сперва сгоряча почудилось, что вроде и нетяжело. Летчик-то худенький, почти что как пацан. А на третьей-четвертой версте стал он мне, как поп Сергей из Глуховичей, тяжеленный, будто камнями набитый. Но несу, потому что за ночь нужно донести его до этой бабки. — Матвеев отломал ветку, как мальчишка, стеганул ею по кустам. — И не донес. Словно воздуху не стало, будто мне кто нож в левый бок всадил. Хорошо еще, что в лесу это случилось. Вот и лежим мы рядком, как полупокойники: летчик и я. Он мне говорит: «Брось ты меня. Не мучайся». А я его по матери. Я пробую встать — будто нож в боку и боль такая, хоть землю зубами грызи, и воздуху опять же нет. Так мы с ним двое суток и пролежали. Смехота! Зверюшки возле нас бегают, нюхают, игру затевают. Будто мы уже не люди с летчиком. — Он посмеялся, покрутил головой и продолжал: — И вдруг как нож из меня вынули. Встал — ничего, помахал руками — ничего. Вот оказия, будто ничего и не было. Стал я летчика снова прилаживать к себе на спину, но, вижу, не могу. Ослаб, конечно, без двух дней питания… Пришлось его в кустиках припрятать. Дал ему воды, нарвал ему кучку заячьей капусты и пошел подмогу искать. А она, подмога-то, рядом не ходит. Ведь каждого встречного о ней не попросишь. Пришлось сходить за одним учителем, этак верст за пять. Ничего, сходил и все успел. Летчика надежно устроили. Вот оттого, товарищ начальник, я и задержался. Прошу прощения. — За что же прощать-то? — сказал Марков. — Спасибо надо сказать за такое благородное дело. — Благородное? — Матвеев помолчал с задумчивым видом, склонив голову набок, потом отшвырнул прутик, опустился на корточки перед Марковым. — Значит, вам в город надобно, товарищ начальник? — Да. И надо так туда добраться, чтобы никто нас не увидел. Выйдет? — Ого! — лесник засмеялся. — Сделать так, чтобы все население вокруг стало слепым, это я не сумею. Но провести аккуратно — это можно. — Он медленным взглядом обвел людей Маркова. — Правда, вас многовато, а каждый человек свой шум делает. Но ничего. Значит, так: я сейчас убегу, погляжу, что там, в лесочке моем. А вы будьте готовы. Явлюсь… — Он поднялся и, хватаясь за орешник, резкими рывками подтягивая тело, стал быстро выбираться из оврага. Марков смотрел ему вслед и думал: «Вот же то главное, чего не учел идиот Гитлер. Он считал наши танки, а считать надо было таких вот людей, как этот лесник». Марков подозвал к себе Савушкина, который сидел поодаль на камне и о чем-то напряженно думал. — Ну как, есть какие-нибудь предложения? — спросил у него Марков. — Пока нет, — угрюмо ответил Савушкин, садясь рядом с Марковым. — Весь вопрос в том, где я смогу с ним встретиться. — Это верно, — согласился Марков. — Но я полагаю, что расчет нужно строить на том, что встреча произойдет, конечно, не на территории гарнизона «Сатурна». — А если он оттуда не выходит? — спросил Савушкин. — Во-первых, это надо еще установить. Во-вторых, может, нам в этом посодействует Рудин? — Не умею я гадать на гуще, голова у меня не так устроена. — На лице Савушкина было страдание. — А вы все же погадайте, — сухо сказал Марков. — Допустим, что он выходит за пределы гарнизона. Как вы с ним заговорите? — Тогда-то легче легкого… Я все думаю, как с ним встретиться… там, в гарнизоне. — Такой встречи не будет, — повторил Марков. — И ничего легче легкого тоже не будет. Вам, Савушкин, предстоит операция сложная, острая, и вы будете иметь дело с человеком опасным. Еще раз прошу это учесть. — Слушаюсь… — Савушкин видел, что Марков сердится. Речь у них шла о встрече со Щукиным. На сближение с ним Марков решил направить Савушкина и теперь всячески старался дать ему понять, в какой напряженной обстановке он будет выполнять это задание. Таинственное исчезновение Андросова не могло не насторожить как руководителей «Сатурна», так и самого Щукина. Если Щукин поверил, что Андросова схватили и казнили подпольщики, он вообще будет бояться каждого встречного на улице и будет избегать выходить за пределы гарнизона. В последнем донесении Рудин сообщал, что все работающие в «Сатурне» русские лишены права знать ежедневный пароль гарнизона. В каждом отдельном случае, когда кто-нибудь хочет выйти за пределы гарнизона, он должен обращаться за разрешением к начальству. Одно из двух: или руководство «Сатурна» поверило в похищение Андросова подпольщиками и хочет обезопасить себя от новых потерь, или тут скрывается другое — усиливается недоверие ко всем русским. Обстановка там сейчас очень сложная, напряженная, и надо, чтобы Савушкин понял это до конца. На дне оврага был уже вечер, и только когда сквозь густую зелень кустарника вдруг проскальзывал световой блик, это напоминало, что там, наверху, еще день. По времени солнце должно было зайти через полчаса. По склону оврага, ловко скользя от куста к кусту, спустился лесник Матвеев. — Вот и я! — весело сказал он. — Полчаса на сборы и пошли. Очень труден был этот последний переход по заболоченному лесу. Вскоре в группе уже не было ни одного человека, не побывавшего по пояс в воде. Лесник не в счет. Этот быстро и легко шел впереди. Когда кто-нибудь шумно ступал в воду, он, не останавливаясь, оборачивался и спрашивал четким шепотом: — Неужели не видите? — Плохо видим, — отвечал шедший за ним Марков. — Ай-яй-яй! — укоризненно говорил лесник и, тихо крякая, шагал дальше. Как он сам видел тропу, было непонятно. Шли так уже четвертый час. — Не устроим ли привал? — тихо спросил Марков. — Я знаю, когда надо, — последовал ответ Матвеева на ходу. Шли еще, может быть, час. Вдруг лесник остановился. — Станция Посиделки, — весело объявил он и, отойдя на несколько шагов в сторону, сел на пень. — Тут стульев всем хватит — приглядитесь вокруг. Действительно, все расселись на пнях. Здесь была небольшая сухая полянка, окруженная плотной стеной тихого леса. — Станцию делаем здесь не по причине наличия стульев, — сказал Матвеев, — а по причине расчета, согласно вашим требованиям. Теперь большая часть дороги позади, и в город вы войдете еще затемно. Тут выбирать надо одно: либо отдыхать, либо идти, как того дело требует. Отставших, к слову спросить, нет? — Нет, — ответил Будницкий. Он замыкал цепочку. Так же внезапно, как остановился, лесник вскочил, поддернул брюки и сказал: — Пошли дальше. Теперь будет посуше. Не останавливаясь, шли еще около двух часов. Лес начал заметно редеть и вскоре перешел в кустарник. Поднявшись из неглубокой балочки, лесник остановился и подождал, пока подтянулась вся группа. — Значит, так, — шепотом сказал он. — Видите вон там дерево? От него до городского кладбища двести шагов. Ясно? А от кладбища уже начинается улица, которая ведет прямо в город. Но лучше идти огородами, правей. — Там мы дорогу уже знаем, — сказал Марков. — И на кладбище нас должны ждать люди. — Ну что ж, тогда счастливого пути! — сказал лесник и протянул Маркову жесткую ладонь. — А я назад, до дому. — Спасибо, — Марков запнулся. Черт! Он даже не удосужился узнать имя лесника. — Спасибо, дорогой товарищ Матвеев. — Та не, я совсем не дорогой, — засмеялся лесник, уже отходя назад, к лесу. — Я же бесплатный или, сказать так, дешевый, как тот грош, который не сразу найдешь, а без того гроша копейка плачет… — Его легкие шаги быстро затихли в кустах.Глава 40
Адмирал Канарис прилетел внезапно. Настолько внезапно, что непредупрежденная комендатура задержала его машину при въезде на территорию гарнизона. Зомбах в это время спал в своем особняке после обеда. На месте был только подполковник Мюллер, который и встретил шефа абвера. Они прошли в кабинет Мюллера. Канарис был в прекрасном настроении, юмористически рассказал, как задержали его часовые у шлагбаума, требовали пароль и не желали знать никаких адмиралов. Слушая его, Мюллер тоже смеялся, но сам в это время лихорадочно пытался найти объяснение столь внезапному появлению Канариса. Не связано ли это с недавним его свиданием в Варшаве с Кальтенбруннером? После гибели адъютанта Мюллер второй раз составлять списки агентуры не стал. Неделю назад он летал в Варшаву и встретился там с грозным Кальтенбруннером. Когда Мюллер рассказал ему, что случилось с его адъютантом и списками, Кальтенбруннер мрачно заметил: — Не удивлюсь, если когда-нибудь выяснится, что это проделка Канариса. Вы недооцениваете ловкость его людей. — Но я ручаюсь, что Зомбах об этих списках ничего не знал, — сказал Мюллер. — В те дни, когда я их составлял, он болел и вообще не выходил на работу. Кальтенбруннер посмотрел на Мюллера своими белесыми, вечно слезящимися глазами и промолчал. Договорились действовать иначе. В «Сатурн» раз в неделю будет приезжать специальный курьер от управления имперской безопасности, которому Мюллер будет передавать данные об агентуре за истекшую неделю, и, таким образом, в течение двух-трех месяцев в руках гестапо окажется полная картина заброшенной в советский тыл агентуры. — В нужный момент мы возьмем все это хозяйство в свои руки и покажем фюреру, что значит активное использование такой силы, — сказал Кальтенбруннер. Когда они уже прощались, Кальтенбруннер, будто между прочим, сообщил: — Вы получите нового адъютанта. Очень верный человек, с ним вам будет легче. Этот новый адъютант, обер-лейтенант Биркнер, не дальше как вчера прибыл и приступил к работе. Поддерживая сейчас с Канарисом непринужденный и ни к чему не обязывающий разговор, Мюллер пристально наблюдал за собеседником, со страхом продолжая думать о том, не пронюхал ли Канарис о его встрече с Кальтенбруннером. Но нет, адмирал был весел и весьма демократичен. Расспрашивая Мюллера о семье, пожурил за то, что он за год не нашел время съездить хотя бы на пару дней к жене. — Я, как бы ни был занят, — сказал Канарис, — всегда стремлюсь побывать дома. И это потребность отнюдь не биологическая. Даже часовой отдых в домашних условиях необыкновенно успокаивает и очищает мозг. Вы попробуйте, — рассмеялся Канарис. — Сами убедитесь, что это так. Или вы предпочитаете метод Зомбаха и пытаетесь перетащить дом сюда? Теперь пришла очередь рассмеяться Мюллеру. — У него с этим ничего не вышло. На третий день жена заявила ему, что в этой гнусной дыре она жить не желает, и уехала. Канарис расхохотался. — Ну и ну! А мнеоб этом — ни слова. В кабинет Мюллера заглянул адъютант Биркнер. — Можно? — Разрешите? — обратился Мюллер к Канарису. — Конечно, дело прежде всего, — Канарис отошел к окну. Адъютант передал Мюллеру папку с донесениями агентуры, требовавшими оперативного вмешательства. — Фогель сидит у меня, ждет… — шепнул Биркнер и, опасливо глянув на Канариса, вышел. — Извините, адмирал, мне нужно прочитать несколько донесений, требующих немедленного ответа. — Пожалуйста. Что за донесения? Канарис сел к столу Мюллера. — Вот, — Мюллер протянул ему папку. — Нет, нет, скажите вкратце о самом интересном. Мюллер стал просматривать донесения. — Вот… Один наш агент уже второй месяц бьет тревогу, будто в Красной Армии произошли какие-то изменения в оформлении документов. — Другие это подтверждают? — спросил Канарис. — В том-то и дело, что нет. Боюсь, что агент просто паникует. — Нет, нет, подполковник, это очень серьезно. Проведите перепроверку, и я у себя дам указание на этот счет. — Канарис посмотрел на часы. — Распорядитесь и пойдемте будить Зомбаха. Мюллер написал на донесении резолюцию и, вызвав адъютанта, передал ему папку. Когда тот вышел, Канарис, внимательно смотря на Мюллера своими черными маслянистыми глазами, спросил: — Как вами ощущается ход нашего дела? Мюллер ответил не сразу. — Это ощущение всегда зависит от состояния всей военной обстановки, — осторожно сказал он. — Тогда сейчас вы должны ход дела ощущать оптимистически? — подхватил Канарис, в упор глядя на Мюллера. Ответа с достаточной быстротой не последовало. Канарис никак не показывал, что он завел сейчас так любимую им словесную игру, в которой он был непревзойденным мастером. — Да, да, именно так… — задумчиво произнес он, так и не дождавшись ответа Мюллера. — Военная обстановка складывается великолепно. Вот когда видишь всю мудрость стратегии фюрера! Наверное, можно было взять Москву и осенью прошлого года, но куда прочнее взять ее так, как считает это фюрер, — теперь. Рывок к Волге дал нам новые огромные пространства, причем богатейшие. Снова подсчет пленных наши штабы ведут при помощи арифмометров. Сталинград мы возьмем в ближайшее время. Это означает, что Москва будет отрезана от юга, и прежде всего от нефти. Затем удар на север вдоль Волги, и Москва отрезается от востока. И тогда она, обескровленная и бесполезная, у нас в крепко застегнутом кармане. Так что, дорогой Мюллер, у нас есть все основания для оптимизма. — Да, да, — заторопился Мюллер. — Декабрьское ликование господ коммунистов оказалось кратковременным. И, конечно же, когда там, на фронте, дела идут столь хорошо, и своя работа здесь видится и более полезной, и более благополучной. — Напрасно, — жестко произнес Канарис. Он играл с Мюллером, как кошка с мышью. — Напрасно, подполковник. Наша работа пока недостойна подвига армии нашего фюрера. — В этом смысле — да, конечно, — поспешно согласился Мюллер. — А какой же может быть смысл еще? — удивился Канарис. Мюллер понял, что лучше всего молчать. — И именно в этом смысле наши дела тревожат, — продолжал Канарис. — Если принять образное выражение фельдмаршала Клюге, что Москва — сердце Советов, то действия фюрера на фронте можно считать операцией по обескровливанию большевистского сердца. Но разве не является нашим святым долгом помочь армии и взорвать сердце врага изнутри? Так и только так мы обязаны целиться и в этом плане продумать всю свою деятельность. Например, проблема такая: не пора ли нам объединить наши усилия с усилиями службы безопасности, опереться на ее боевой опыт? А? Мюллер молчал и чувствовал себя очень плохо; он помнил, как обжегся на этой теме в Смоленске. Неужели Канарис все-таки знает о его встрече с Кальтенбруннером и именно потому заговорил об объединении усилий? Канарис, прекрасно зная, что ответа собеседника на его вопрос не будет, сказал: — Распорядитесь, пожалуйста, чтобы разбудили Зомбаха. Мюллер уже протянул руку к кнопке звонка, но Канарис остановил его. — Впрочем, не надо. Пусть ваш адъютант проводит меня к нему на квартиру. — Я сам провожу вас, — сказал Мюллер. — У меня новый адъютант, он еще ничего тут не знает. — Да, я совсем забыл… — покачал головой Канарис. — У вас же произошло несчастье с прежним адъютантом. Так ничего и не выяснилось? Убийц не нашли? — Нет, но убийцы известны — партизаны. — Капитан Ноэль, если мне не изменяет память? Я его немножко помню. Мюллер встал. — Разрешите проводить вас к полковнику Зомбаху? — Не стоит, подполковник, я уже и так отнял у вас уйму рабочего времени. — Канарис быстро подошел к окну. — Кажется, вот тот особнячок, где две березки? Я сам, я сам. Вечером мы еще увидимся. Из глубины кабинета, не приближаясь к окну, Мюллер видел, как Канарис, заложив руки за спину, медленно перешел через улицу и свернул за угол особняка Зомбаха. Мюллер был не на шутку встревожен и злился на себя, что не смог провести достойно этот разговор и, как слепая мышь, то и дело попадался в ловушку. Предчувствия не обманывали Мюллера: Канарис действительно знал о его встрече с Кальтенбруннером. Именно с этого он и начал свой доверительный разговор с Зомбахом. — Ваш заместитель, дорогой Пауль, начал активную игру с расчетом сорвать банк на двух столах, — сказал Канарис. — Я не забываю ваших советов и всегда помню, из какого он гнезда, — флегматично заметил Зомбах. — Помнить об этом мало. Следует знать, что он делает сейчас. Неделю назад он имел неофициальную встречу с Кальтенбруннером в Варшаве. — Это точно? — поднял брови Зомбах. — Моя информация всегда точная, Пауль, — усмехнулся Канарис. — Они лезут к нашей агентуре в Москве. И не только в Москве. Кстати, как вел себя Мюллер, когда пришло известие о гибели адъютанта? — Сразу же поехал на место происшествия… — Так я и знал! — Канарис хлопнул себя ладонью по коленке. — Ноэль что-то вез от него в Берлин. На аэродроме в Грюнвальде Ноэля ожидало СД. Более того, мне известно, что происшествие с Ноэлем гестапо неофициально приписывает нам. Из-за всех этих гнусных дел я, собственно, и приехал. Новый адъютант Мюллера Биркнер — верный пес Кальтенбруннера. Вам здесь, Пауль, да и мне тоже нужно молить Бога, чтобы капитан Ноэль оказался просто слепой жертвой партизан. Понимаете? В общем, наша извечная борьба с СД обостряется. Единственное святое событие в ней — конец Гейдриха. Но тут за нас прекрасно сработали чешские партизаны. — Я слышал, что его убийцы были сброшены в Чехию англичанами? — спросил Зомбах, внимательно следя за адмиралом. — Это не имеет никакого значения, — небрежно обронил Канарис — Важно, что это сделали не мы. А мы, Пауль, перехитрим их. Я хочу провести через фюрера распоряжение о расширении контакта между нами и СД. Этого добивался Гейдрих, и мы, так сказать, осуществим его заветы. Сейчас для этого самое время. — Почему? — удивился Зомбах. — Мы с таким трудом нашпиговали своими агентами Москву, и теперь, когда новое наше наступление уже совершенно реально приближает падение Москвы, мы вдруг так трудно созданное нами дело начнем распылять или даже передавать в другие руки? Я этого не понимаю. Канарис долго молчал, потом сказал: — У моего предшественника Николаи, как рассказывают, было любимое изречение: «Спешить нужно только на похороны, потому что возможности увидеть героя событий больше не будет». — Канарис рассмеялся. — А вы, Пауль, торопитесь неизвестно куда. Во-первых, я не собираюсь это сделать завтра, но и не собираюсь откладывать, скажем, на год. Во-вторых, хорошо знающие, что такое война, подвергают сомнению вашу железную уверенность в скором падении Москвы. — Но мы же вот-вот возьмем Сталинград! И тогда Москва со всех сторон будет отрезана от страны, от резервов, — возразил Зомбах. Канарис посмотрел на него с задумчивой улыбкой. — К Сталинграду, Пауль, мы выходим примерно в том же виде, как осенью сорок первого года к Москве, — на четвереньках и с языком на плече. Наши войска предельно измотаны, резервы истощены, коммуникации опять растянуты на многие сотни километров. И вдобавок войска наших доблестных румынских, итальянских и прочих союзников, как выяснилось, не умеют воевать, но зато умеют сдаваться в плен. А что касается русских, то они за этот город собираются драться фанатически. Да, ведь именно через вас мы получили номер газеты русских коммунистов — «Правды». Вы прочитали там статью на первой странице? — И не собирался… — проворчал Зомбах. — Я не читаю даже статей доктора Геббельса. — Напрасно, Пауль. Геббельса, впрочем, можно и не читать, но русские — это нечто совсем иное. Я недавно был в Швейцарии и специально полдня просидел с переводчиком и библиотеке. Он читал мне материалы из этой самой «Правды». Очень серьезное дело, Пауль. Мы все-таки не учли каких-то очень важных специфических особенностей диктатуры коммунистов. Ладно, пусть в этом разбираются теоретики государственных устройств. У нас задача своя. Так вот, Пауль, если ваши радужные надежды окажутся реальными, мы флирт с СД затевать не будем. В этом просто не окажется надобности. Но если в Сталинграде повторится Москва, мы будем просто обязаны объединить наши усилия, чтобы достичь большего эффекта. Понимаете? — Понимаю, — замедленно произнес Зомбах. Канарис смотрел на него и думал: «Ни черта вы, дорогой Пауль, не понимаете. Вы очень хороший работник, но плохой политик. Если бы вы понимали, вы бы поняли, что все, о чем я вам сказал, вызывается совсем иной необходимостью. Все дело в том, что, если мы проиграем битву под Сталинградом, неизвестно, сможем ли мы после этого хоть что-нибудь выиграть в самой России. Война затянется, станет непосильной для Германии, и тогда фюрер не будет так либерален, как после Москвы. И в предвидении этого и только этого тактически выгодным становится объединение наших усилий с ведомством Гиммлера. Тогда и ответственность будет пополам…» Думая так, Канарис вдруг перехватил напряженный, устремленный на него взгляд Зомбаха. «А может, он все понимает, но не хочет этого показать? — подумал он. — Или не хочет до поры до времени раскрывать свои карты даже передо мной?» — Как все это будет выглядеть практически? — спросил Зомбах. — Пока никак. Но вы, например, в разговоре с Мюллером, к слову, эту мою идею сообщите. В вопросительной форме я ему ее уже выложил. Вы можете сказать, что об этом я советовался с вами. Скажите, что вам эта идея нравится. — Она мне не нравится, — сказал Зомбах. — Пауль, — укоризненно сказал Канарис, — мы же с вами разведчики, хитрость — наше оружие. Зачем вам нужно, чтобы кто-то интересовался содержимым вашего письменного стола? Это же вопрос микротактики. А главная цель у вас и у меня одна и та же — сделать все для победы рейха. А если в Берлине я тому же Кальтенбруннеру, а вы здесь Мюллеру дадим понять, что их тайная возня не что иное, как попытка ползком пробраться в широко открытую дверь, мы заставим их отказаться от подобной тактики. Они же люди умные. Все ведь так просто: мы не должны мешать друг другу. — Это я понимаю, — сказал Зомбах. — И если обстановка потребует объединить наши усилия, мы это сделаем, — закончил Канарис. Продумывая позже свой разговор с Зомбахом, Канарис мысленно хвалил себя за то, что не открыл Зомбаху все свои карты: полковник все-таки тонкостей ситуации до конца не понимает и не поймет… Вечером адмирал провел совещание с ответственными сотрудниками «Сатурна». Остался им доволен. Задача тотального заброса агентуры в зону Москвы решалась неплохо. Он удивился, узнав, какое количество агентов прошло через «Сатурн» за последние месяцы. Его даже взяло сомнение. После совещания он попросил Зомбаха представить ему кого-нибудь, кто в аппарате «Сатурна» занимается отбором агентов. Зомбах вызвал Рудина, предупредив Канариса, кто он, откуда взялся, и аттестовав его как наиболее толкового работника. Рудину не сказали, кто хочет с ним разговаривать, но как только он вошел в кабинет и увидел стоявшего у окна невысокого человека с крупной седой головой, сразу узнал, кто это, и весь внутренне мобилизовался. Но ни малейшего страха не испытывал. — Господин Крамер, хотя вы по крови немец, — Канарис сделал паузу, внимательно глядя на Рудина, — все же, если рассматривать вас диалектически, — адмирал улыбнулся, — вы больше русский. Чему вы улыбаетесь? — Я невольно вспомнил, — ответил Рудин, — что в моем, блаженной памяти, партизанском отряде мне каждый день напоминали, что я немец, и звали меня Полуфриц. Канарис рассмеялся. — Полуфриц? Это очень точно. — Но обидно, — заметил Рудин. — Что обидно? — быстро спросил Канарис. — Что полуфриц? А не полный? Или что не полуиван или полный Иван? — Краткий ответ ничего вам не объяснит, — ответил Рудин. — А углубляться в психологический самоанализ я не считаю возможным, ценя ваше время. — И все-таки мне крайне интересно, даже важно знать, как устроена ваша душа полунемца из Страны Советов. — Канарис, доброжелательно улыбаясь, смотрел на Рудина своими черными блестящими глазами, но Рудин всем существом своим чувствовал, как серьезен и ответствен для него этот разговор. Помолчав, Рудин заговорил твердо и с чуть заметной злобинкой в голосе: — Я примерно догадываюсь, что вас больше всего интересует, и скажу прямо: еще с институтской скамьи я почувствовал, что мне не доверяют оттого, что я немец. После — института я столкнулся с тем, что графа «Национальность» в анкете закрывает передо мной двери к интересовавшей меня работе. Словом, если бы моя советская жизнь не напоминала бы мне так назойливо, что я не русский, вряд ли я сейчас имел бы честь разговаривать с вами. Канарис, прищурив глаза, на секунду задумался и сказал: — Это я понимаю. — Ну а когда начинается такое событие, как эта война, — продолжал Рудин, — и когда твое место в этом событии, попросту говоря, ставит тебя перед лицом смерти, если ты хоть немножечко человек, ты не можешь не оказаться перед вопросом: то, за что ты идешь умирать, действительно твое единственное, священное, без чего ты не можешь жить? Когда я оказался перед необходимостью ответить себе на этот вопрос, я не мог ответить на него утвердительно. Станьте на мое место. Меня, как всех, даже не берут в армию — немец. Но меня все же мобилизуют и посылают к партизанам, и опять потому, что я немец и знаю язык. А в партизанском отряде я попадаю в среду людей, которых раздражало во мне все: и то, что я с образованием, и то, что я говорю по-немецки, и, конечно же, то, что я немец. Вы бы послушали, как они произносили эту мою кличку — Полуфриц! Как плевок в лицо. А я-то должен был наравне с ними делить все опасности партизанской жизни. Рудин помолчал, точно желая справиться с охватившим его возмущением, и потом продолжал: — Вообще вы должны знать, что русский национализм или шовинизм — это тупая и, я бы сказал, слепая штука. Вот почему я не очень-то верю работающим здесь русским из числа эмиграции. Они сами рассказывают, что, живя в Германии, влачили жалкое существование, пока они вам не понадобились для этой войны. Эта публика даже здесь, получая от Германии высокое жалованье, при случае дает мне почувствовать, что они подлинные русские и, значит, не мне чета. Они же убеждены, что вся эта война ведется только для того, чтобы вернуть им в России то, что у них отняла революция. Вот почему, когда я из пленных отбираю кандидатов для агентурной работы в советском тылу, я больше доверяю не русским, а людям из различных национальных меньшинств, которые пережили похожее на то, что пережил я сам. Канарис слушал Рудина с огромным интересом. Ему было интересно говорить с этим умным и красивым молодым человеком, он хотел с ним говорить, а такую потребность он испытывал редко. — Как вы расцениваете нашу работу в зоне Москвы? — спросил Канарис. Рудин взглянул на сидевшего в стороне Зомбаха. Канарис рассмеялся: — Не бойтесь, Крамер, не бойтесь, говорите то, что думаете. Мы, немцы, не меньше коммунистов любим эту, как это у них называется, да, самокритику. Рудин почтительно улыбнулся и сказал: — Я еще не могу считать себя специалистом по разведке. Но мне кажется, что мы сейчас действуем излишне торопливо. Те пленные, которых я отбираю, в общем, хорошее сырье, но только сырье. В школе их обучают месяц, самое большее — два и забрасывают. Я знаю, агент хочет сделать дело, но я далеко не уверен, сделает ли. Вопрос тут в умении — только в этом. — А что бы вы предложили? — Я думал вот о чем, — с готовностью ответил Рудин. — Что, если, не свертывая тотального заброса, выделять для более тщательного обучения наиболее надежных и способных? Чтобы в россыпи средней агентуры у нас систематически появлялись особые ударные точки. С перспективой передачи нескольких средних агентов в подчинение такой ударной точке. У нас ведь вообще очень слабо поставлен контроль за работой агентуры. Старший лейтенант Фогель жаловался мне, что в его ведении теперь так много агентов, что он не успевает систематически следить за их деятельностью. А в этих условиях агенту можно или вовсе бездействовать, или заниматься высасыванием информации из собственного пальца. Я бы, например, провел выборочную проверку и тщательнейший анализ деятельности, скажем, двух десятков агентов. — Вы имеете в виду инспекцию на месте? — спросил Канарис. — Совершенно необязательно, — ответил Рудин. — Это, конечно, тоже делать необходимо, но сейчас я имел в виду просто серьезный анализ всех донесений агента, анализ, проведенный здесь. Канарис обратился к Зомбаху: — По-моему, этот совет господина Крамера дельный. — Мюллер тоже говорил об этом, — сказал Зомбах. — Да, я несколько раз предлагал ему это, — подхватил Рудин и заметил, как при этом Зомбах и Канарис выразительно переглянулись. Рудин подумал, что разговор с Канарисом идет хорошо, и немного расслабил нервы. И именно в это мгновение он едва не вздрогнул, наткнувшись на взгляд адмирала — напряженный, подозрительный, злой. Перед ним был совершенно другой Канарис. — А теперь, господин Крамер, — даже голос у него стал другим: жестким и более высоким, — потрудитесь абсолютно точно и кратко ответить на мой вопрос… — Канарис сделал паузу и спросил: — Что из того, что вы рассказали о себе, правда и что ложь? — Из того, что я рассказал сейчас вам? — выигрывая время, как только сумел спокойно, спросил Рудин. — Нет, нет, — торопливо, напористо, точно подхлестывая Рудина, сказал Канарис. — Это касается всего, что вы наговорили о себе по эту сторону фронта и писали в документах. Ну-ну! Рудин задумался, молчал… — Припомните, Крамер. И я должен прямо предупредить вас, что от вашего ответа зависит вся ваша судьба. Понимаете? Рудин с рассеянным видом кивнул головой. Мысль его в это время работала молниеносно: «Что все это могло значить? Неужели обнаружен какой-то просчет в моей версии? Может, я сам допустил ошибку и в каком-нибудь эпизоде версии появилось разночтение?..» Нет, это исключалось. Во всем, что касалось версии, он всегда был предельно внимателен и осторожен. Рудин поднял взгляд на Канариса и в выражении его лица уловил какой-то еле приметный и мгновенный знак усталости, точно ему трудно было находиться в этом напряженном состоянии и он торопился сбросить с лица маску «второго Канариса». «Ясно! Все это разыгрывается им для того, чтобы поймать меня», — подумал Рудин и совершенно спокойно, глядя в глаза Канарису, сказал: — Все, что я писал и говорил по эту сторону фронта, правда и только правда. Канарис отвел взгляд и небрежно произнес: — Можете идти… Рудин встал, поклонился Канарису, потом Зомбаху и вышел из кабинета. — Ну как? — спросил Зомбах с чуть заметной улыбкой. Канарис встал, подошел к окну и, смотря в него, ответил: — Пожалуй, это находка… — Я считаю его весьма перспективным работником, — не без самодовольства сказал Зомбах. — Что о нем говорят другие? — Кто, например? — Скажем, тот русский, которого я прислал вам в начале кампании… Андросов, кажется… — Его у нас уже нет, — не сразу ответил Зомбах. — А где он? — Сначала он исчез, а потом мы узнали, что его ликвидировали коммунисты. Канарис резко повернулся от окна и быстро, встревоженно спросил: — Когда это произошло? — В то же время, когда погиб адъютант Мюллера. — Его труп был найден? — Да. Но был обезображен до неузнаваемости. — И это случилось буквально в один день с гибелью Ноэля? — Несколько позже, я думаю. — Что значит «несколько», что значит «я думаю»? А точно? — Схватили его точно в тот же день. А когда казнили, неизвестно. Труп был найден спустя неделю, а то и десять дней. — Тщательное опознание трупа было сделано? — Да. Абсолютно точно установлено, что это труп Андросова. Следствие вело гестапо. Есть документация. — Зомбах отвечал уверенно, убежденно, так как имел на этот счет официальные данные из гестапо. Он не мог знать, что эти данные явились результатом сложной и смелой работы Кравцова. — Так… — Канарис замолчал, смотря прямо перед собой напряженным, сосредоточенным взглядом. — Мне очень не нравится эта история, — произнес он задумчиво. — Почему я о ней ничего не знал? — Довольно ординарное происшествие. Красные все время охотятся за своими изменниками, — устало сказал Зомбах. — Он не был зачем-нибудь нужен Мюллеру или, может быть, наоборот, он мешал ему? — Ни то и ни другое. Мюллер считал его хорошим, надежным работником. Предпочитал его вот этому Крамеру. Да, Канарису очень не понравилась эта история. И хотя, судя по всему, ничего особенно тревожного в ней не было и, очевидно, красные действительно разделались с тем человеком, случай, как говорится, не первый и не последний, а все же от каких-то безотчетных подозрений Канарис освободиться не мог. — Я хотел бы посмотреть материалы гестапо по этому случаю… — сказал он. — Хорошо. К утру они будут у вас, — недовольно отозвался Зомбах. Канарис ночевал у Зомбаха. После ужина они прослушали по радио из Берлина последнюю фронтовую сводку и обзор новостей за день. Сводка была сугубо оптимистическая. Почти вся она была посвящена прорыву к Волге. Захвачено огромное количество пленных и вооружения. Танковые колонны и моторизованные части стремительно вонзаются в разрушенную оборону русских и ведут бои на уничтожение окруженных группировок вражеских войск. — Интересно, как все это близко к действительности? — тихо спросил Зомбах. — Думаю, что очень близко, — ответил Канарис. — У Геббельса есть стандартный прием: если на фронте плохо — сводка короткая и туманная. Но обязательно фигурирует какой-нибудь фельдфебель, совершивший сногсшибательный подвиг. Нет, нет, это наступление к Волге до сих пор действительно выглядит успешным. — Канарис поднял руку и пригнулся к радиоприемнику. В обзоре печати передавалось заявление Черчилля по поводу событий на русском фронте. Британский премьер сказал, что он всей душой с русскими союзниками, ведущими тяжелые сражения. «Русские предпочли бы иметь сейчас не душу Черчилля, а нечто более существенное», — съязвило берлинское радио. Канарис рассмеялся. — Вот это сказано точно! — Но все же караваны из Англии в Россию, я слышал, прорываются, — заметил Зомбах. — С огромными потерями. С такими потерями, когда эти караваны уже несущественны для хода войны; более того, это отрезвляет англичан, и они смотрят на эти усилия своего правительства весьма критически. У нас есть сведения, что последнее время Черчилль искусственно задерживает отправку каждого каравана. Быть с русскими всей душой, но никак иначе — это, конечно, его мечта. Я убежден, если мы возьмем Сталинград и двинемся на Москву, эта хитрая лиса наглухо уйдет в нору. — А Рузвельт? — Тут дело сложней. Эти загребалы хотели бы приобрести русский рынок, а заодно английские колонии, и Кремль на этот счет делает им авансы. Тут-то и имеется трещина между Америкой и Англией. Черчилль прекрасно понимает, что без Америки он — голый король. И если Москва зашатается, лиса, поджав хвост, бросится к ним. Вот посмотрите. — Мне вообще кажется, что этот тройственный союз противоестествен и уже потому непрочен. Канарис вздохнул. — Все это, Пауль, не так просто. Идет колоссальная игра, противники еще не выбросили все козыри на стол, и нам надо быть начеку. А мы-то поставили в этой игре все. — Канарис улыбнулся. — И потому самое лучшее для нас с вами — лечь спать с надеждой и верой в нашего солдата. От этого сейчас зависит все. Я лично в него верю.Глава 41
Городским жильем Маркова стал глубокий подвал старого каменного лабаза. В первые дни войны он был разбит прямым попаданием фугаски. Марков мог благодарить подпольщиков за это удивительно подходящее убежище для его городской базы. В конце прошлого века этот лабаз на окраине города выстроил купец-мучник Синюшин. До сих пор глухой переулок, в самом конце которого стоял лабаз, именовался Синюшиным, а небольшая открытая площадка перед ним называлась Мучным рынком, хотя со времени революции на этом рынке не было продано или куплено ни одного фунта муки. Купец Синюшин построил свой склад по всем требованиям крепостного сооружения — его кирпичные стены были метровой толщины. Фугаска взорвалась внутри склада. Какой она была мощности, неизвестно, но последствиями взрыва было только то, что две противоположные стены оказались как бы сдвинутыми с цоколя фундамента и обрушились, образовав живописный кирпичный курган, по бокам которого возвышались две уцелевшие стены с узкими окнами-бойницами. Однако подвал от взрыва нисколько не пострадал. Для чего купец Синюшин сооружал этот подвал, было непонятно. Складом муки он быть не мог, потому что по длинному и узкому подземному ходу протащить в подвал мешок с мукой стоило бы огромного труда. Обложенный кирпичами, этот яйцеобразный в разрезе ход был чуть больше метра в высоту, а в ширину и того меньше. Человек среднего роста передвигался по нему, согнувшись и цепляясь за стенки. Из подвала можно было выбраться наружу и по другому ходу, который выводил вас на крутой склон оврага, заросший крапивой и бурьяном. В последние годы овраг был местом городской мусорной свалки, и этот второй выход из подземелья подпольщики обнаружили, только забравшись в подвал. Теперь выход был расчищен и искусно замаскирован. Сам подвал представлял собой тесное помещение с низким сводчатым потолком. Марков мог стоять выпрямившись только в центре подвала. Словом, не понять, для чего купец Синюшин выстроил это подземное сооружение с двумя ходами. Осмотрев его, Марков, смеясь, сказал: — Остается предположить, что купец знал, что будет эта война и нам понадобится именно такое помещение… Вот здесь и поселились Марков, Савушкин, Галя Громова, Коля и четверо бойцов Будницкого, несших охрану базы. В обязанности Коли, кроме помощи Гале, входили все хозяйственные работы, и он истово выполнял их. В помещении всегда были идеальная чистота и порядок. Кроме того, он должен был встречать и провожать всех приходящих на базу. После сигнала внешней охраны о прибытии ожидаемого человека Коля отправлялся на поверхность. Не так-то просто отыскать в развалинах начало входа в подземелье, нелегким делом было и передвижение по узкому спиральному лазу. Сегодня Марков ждал Добрынина. Коля уже ушел ему навстречу. Галя в своем закутке вслушивалась в эфир, ожидая связи с Москвой. Марков думал о делах Добрынина, и спокойствия не было у него на душе. Конечно, у Добрынина работа сложилась неудачно. Больше месяца он без всякого дела просидел в деревне, ожидая, пока Рудин подключит его к себе в качестве агента «Сатурна». Потом несколько месяцев у него была, в общем, пассивная роль передатчика донесений из партизанского отряда. Наконец он попал в город, подключился к Кравцову в операцию с молодежью, начал работать активно, смело, но тут же последовал приказ срочно свернуть операцию. И снова сложное, рискованное дело было поручено Кравцову, а Добрынину было приказано начисто выйти из игры, получше врасти в город и… снова ждать какого-то неизвестного своего дела. Словом, обдумывая сейчас положение, в которое попал Добрынин, Марков не мог не учитывать внутреннее его состояние. Добрынин был крайне подавлен всей своей предыдущей деятельностью. Добрынин сам стал искать полезные знакомства, считая, что это и есть выполнение указания Маркова — получше освоиться в городе. И однажды он познакомился с человеком, который спекулировал в городе медикаментами. Он оказался фельдшером санитарной службы при одном из штабов бандитской власовской армии, который находился в пяти километрах от города, в поселке сожженного в первые дни войны кожевенного завода. Когда Добрынин узнал, где работает его новый знакомый, он на свой страх и риск решил немедленно воспользоваться этим знакомством, чтобы проникнуть к власовцам. Он выдал себя за бывшего лейтенанта артиллерии Красной Армии Сорокина, якобы уничтожившего в окружении все свои документы. Сделать это ему было нетрудно, потому что он действительную служил в артиллерийских войсках. Иван Фоломин — так звали фельдшера — познакомил Добрынина с нужными людьми. В поселке кожевенного завода, кроме офицерского госпиталя власовцев, находился интендантский штаб, занимавшийся снабжением власовских частей артиллерийскими снарядами, оружием и обмундированием. Штаб, видимо, испытывал острую нужду в грамотных артиллерийских офицерах, и Добрынина, что называется, с ходу, на веру зачислили в группу артснабжения и присвоили ему звание старшего лейтенанта. Вопрос о должности и звании в первом же разговоре с Добрыниным мгновенно решил серый с перепоя и тоже наверняка липовый полковник Полухин. — Был, говоришь, лейтенантом? — спросил он. — Будешь у нас старшим. Про снаряды что-нибудь знаешь? Вот и хорошо. А то ведь какая штука у нас получается. Снаряды у нас всякие: и от Советов, и от немцев. Какие к каким пушкам — знать надо. И нам все время шею мылят, что мы не то засылаем. Будешь за этим глядеть… Добрынин поначалу подумал, что попал в главный интендантский штаб власовцев, но вскоре выяснилось, что таких штабов несколько, они рассыпаны по оккупированной территории и занимаются сбором брошенного оружия и боеприпасов, создавая временные базы для их хранения. Кроме того, они вербовали людей во власовскую армию. А все главные власовские штабы находились километрах в семидесяти западнее. Добрынин решил: лиха беда начало, потом он проникнет и в главный штаб; во всяком случае, отсюда перебраться будет легче. Главное же — он был уверен, что цель им найдена немаловажная… Для полковника Полухина Добрынин оказался находкой. В лице Добрынина они приобрели работягу, который быстро навел порядок в артиллерийском складе. В штабе царила разгульная махновщина: беспробудное пьянство, драки со стрельбой были повседневным явлением. Вскоре нелегким делом для Добрынина стало уклоняться от участия в попойках. Все же ему удалось заставить Полухина поверить, что у него язва желудка и ему нельзя пить, а особенно закусывать всякой всячиной. Однако присутствовать на пьянках ему приходилось. За трезвое поведение ему дали кличку Святоша. Меж тем время шло, и Добрынин начинал понимать, что он снова увяз в неинтересном и бесперспективном месте. О переходе в главный штаб нечего было и думать. Полухин сказал, причем абсолютно серьезно: «От меня ты можешь уйти только в могилу…» В это время Добрынин ни с кем из группы Маркова связи еще не имел, ему строго было приказано ждать, пока к нему не придет на связь Бабакин или Кравцов. Несколько позже Добрынин все же решил уйти, взорвав перед этим склад артиллерийских снарядов. Но когда все для взрыва было приготовлено, произошли события, которые все изменили… Однажды вечером в поселок примчались две легковые машины с начальством из главного власовского штаба. Вечер был субботний, или, как Полухин назвал его, отгульный. Вся его шайка находилась в невменяемом состоянии. Гулянка шла прямо в штабе. Ничего не соображавший и тоже пьяный часовой у входа задержал приехавших, а когда те на него прикрикнули, он защелкал затвором. Часового тут же пристрелили. В пьяном гуле Добрынин услышал выстрел. «Партизаны!» — мелькнула у него мысль, и он незаметно отошел от стола. Дверь распахнулась, и в комнату вошли шесть власовских офицеров во главе с генералом. У всех в руках были пистолеты. Пьяные полухинцы таращили на них мутные глаза. — Встать! — крикнул генерал. — Но-но! — послышался хриплый голос Полухина. Опрокидывая посуду, он поднялся из-за стола и, шатаясь, пошел на генерала, пытаясь в это время вынуть из кармана пистолет, который за что-то зацепился. Глухо хлопнул выстрел, и Полухин рухнул ничком к ногам генерала. — Пулька! — испуганно и в то же время восхищенно произнес кто-то из пьяных, и тотчас все они, точно их вихрем выдуло из-за стола, выстроились вдоль стены. Добрынин оставался стоять в стороне и с любопытством рассматривал генерала, о котором он много слышал. Это был один из сподвижников изменника Власова. Говорили, что до войны он работал заведующим сельской чайной и никакого военного звания, конечно, не имел. Теперь официально он именовался генералом по особым делам. Он единолично вершил суд и расправу над советскими людьми и провинившимися власовцами. Генерал имел прозвище Пулька за то, что был осатанелым картежником и обожал разыгрывать пульку. И еще за то, что когда к нему в кабинет попадал провинившийся, генерал обычно начинал допрос неизменной фразой: «Ну что, хотел со мной в пульку сыграть?» И поскольку очень часто такой допрос заканчивался тем, что провинившегося вытаскивали из кабинета с простреленной головой, прозвище Пулька имело еще и этот смысл. — Убрать! — Пулька махнул пистолетом над лежавшим у его ног Полухиным. Один из офицеров схватил Полухина за ноги и вытащил из комнаты. Небольшого роста, с маленькой головой, прилепленной прямо на широченные плечи, Пулька стоял, широко расставив ноги-тумбы в коротеньких надраенных сапогах, и медленно оглядывал комнату. Стоявшие за его спиной офицеры не сводили настороженных глаз с замерших у стены полухинских собутыльников. Взгляд Пульки остановился на Добрынине. — А ты что там в одиночку тоскуешь? — спросил он. Добрынин сделал шаг вперед, щелкнул каблуками, вытянулся в струнку. — Лейтенант Сорокин, — четко произнес он. — А ну становись-ка вместе с ними, — генерал пистолетом показал на полухинских собутыльников. Добрынин выполнил этот приказ. Пулька поставил табурет перед шеренгой полухинцев, сел на него, как на лошадь, широко расставив свои короткие ноги, и пистолетом, как пальцем, поманил к себе заместителя Полухина. Тот сделал шаг вперед. — Ну, господин майор доблестной русской освободительной армии, как ты себя чувствуешь? — Плохо чувствую, — тихо ответил майор. — Воровать умеешь, а пить еще не научился. — Никак нет. — Где вагоны с добром? — рявкнул Пулька. — Не могу знать. Хлопнул выстрел. Майор сел на пол и завалился набок. — Убрать! — приказал Пулька. Добрынин одним ухом слышал, что несколько дней назад полухинцы на каком-то полустанке захватили вагон с ценными вещами, и еще несколько минут назад, во время пьянства, они похвалялись этим своим завоеванием. Очевидно, Пулька интересовался именно этим добром. Генерал поманил пистолетом следующего. — Где вагон с добром? — Поделен поровну, — отрапортовал полухинец. — Солдат, сопровождавший вагон, говорил вам, что добро принадлежит немецкому генералу? — Так точно, говорил. — Так. Все уже спустили? — Никак нет, не успели. Пулька оглянулся на свою свиту. — Взять его и всех остальных. Разыскать все до нитки. — Выходи по одному! — приказал кто-то из офицеров. — Можно обратиться? — Добрынин старался преданно смотреть в глаза генералу. — Что скажешь? — Я абсолютно не знаю, о чем идет речь. Я служу тут недавно. Генерал Пулька ткнул пистолетом в того полухинца, который сознался в дележе добра. — Кто это такой? — Верно, он ничего не знает. Он у нас новенький и вообще он Святоша. — Хорошо. Останься, Святоша. — Пулька пистолетом показал Добрынину на дальний угол комнаты. — Сядь там и жди. В это время в дверях появился ничего не знающий фельдшер Фоломин. В руках у него была канистра со спиртом, за которой его послали некоторое время назад полухинцы. Его появление всех развеселило. Отобрали у него канистру, а самого фельдшера увели вместе с остальными. Генерал сел за стол. — А ну, посмотрим, что тут пьют эти мародеры. Офицер, оставшийся в комнате, налил из канистры спирта в кружку, глотнул из нее и крякнул. — Чистый аптекарский, — доложил он с восторгом в глазах. — Дай сюда. Пулька медленными глотками выпил половину кружки и закусил куском сала. Потом повернулся к Добрынину. — Значит, Святоша Сорокин? Правильно? — Так точно! — Добрынин вскочил и вытянулся. — Ты что, трезвый? — Так точно, трезвый. — А что же ты тут делал? — Заставляют, вот и сидел. У меня язва желудка. — А что ты тут по службе делаешь? — Навожу порядок в артснабжении. — А-а-а! Так это про тебя, значит, я слышал. Ну молодец, а то они тут не могли отличить дрова от снарядов. Артиллерист? — Так точно! — Звание? — Лейтенант. — В Красной Армии что делал? — Командовал тяжелым орудием. — Партийным был? — Никак нет. — А как же тебе орудие доверили да еще тяжелое? — За знания, наверное, — улыбнулся Добрынин. — Я ведь на гражданке индустриальный техникум кончил. — Где? — В Новосибирске, я и родом оттуда. — Сибиряк, значит. Это хорошо. Сибиряки — деловой народ. Ну а к нам как пришел? За куском хлеба, за китель или как? — Не без того, конечно, но главное — я хочу участвовать в вашей борьбе… — Так… — соображал что-то генерал. — А ты случайно типографское дело не знаешь? — Сейчас не знаю, а пригожусь — освою. Все же одно — техника. — Лады. Сейчас ты иди, а утром явись ко мне, будет деловой разговор. Утром выяснилось, что штаб, в котором служил Добрынин, ликвидирован. Сюда, в поселок, перебирается издательский отдел главного штаба. Пулька приказал Добрынину подыскать помещение для типографии и, кроме того, сделал его своим осведомителем. — За теми, кто сюда приедет, — сказал он, — нужен глаз да глаз. Вот ты глазом и будешь. Если явится к тебе человек и скажет: «Привет от Пульки», значит, этот человек мой, и ты ему докладывай, как тут, кто и что. Понял? — Так точно. Вскоре приехали новые хозяева поселка. Работники издательского отдела одобрили подобранное Добрыниным помещение, но сам он им не был нужен, и он остался без конкретной работы. Но поскольку генерал распорядился, его зачислили на довольствие при издательском отделе. Добрынин болтался без дела. Это было и хорошо, и плохо. Он был волен распоряжаться своим временем, как хотел, но зато был отдален от всего, что его могло интересовать. В это время Добрынин довольно близко сошелся с начальником госпиталя Курасовым. Это был умный человек лет пятидесяти. Он обладал на редкость непостоянным характером. То был безмятежно веселым и ни о чем серьезном не желал ни говорить, ни думать, а то вдруг впадал в угрюмую хандру и тогда на чем свет стоит клял свою судьбу. Иногда он начинал пить, пил много, но совершенно не пьянел, только становился неудержимо злым. В такие дни работники госпиталя старались не попадаться ему на глаза. К медицине он никакого отношения не имел и был таким же полковником, как покойный Полухин, а до назначения в госпиталь работал в главном власовском штабе. Там, видно, у него что-то случилось. В состоянии мрачного запоя он однажды сказал Добрынину: «Не подошел Курасов в главную собачью упряжку, ликом не вышел». А как-то, будучи в хорошем настроении, заметил: «Люди, Сорокин, как клапаны на баяне, надо точно знать, на какой нажимать. Я нажал не на тот клапан, и вышла не музыка, а бе-е… Судя по тому, что Курасов рассказывал о Власове и его приближенных, он занимал там, в главном штабе, какой-то высокий пост, но все попытки Добрынина узнать, кем он был и что с ним там произошло, ни к чему не приводили. Он явно не хотел об этом говорить. Так же упорно избегал он и разговора о жизни до войны. Добрынин узнал только, что последние предвоенные годы Курасов прожил на Дальнем Севере. К Добрынину внешне он относился хорошо. Устроил его жить при своем госпитале, говорил с ним довольно откровенно, но иногда Добрынин ловил на себе какой-то странный его взгляд, будто тот напряженно и подозрительно присматривался к нему. Недели две назад Курасов находился после запоя в тяжкой депрессии. Добрынин сидел вместе с ним у него дома, и они играли в шахматы. Курасов выигрывал. — Не сдамся, не сдамся, — автоматически повторял Добрынин, лениво подыскивая выход из ловушки. — К черту! — Курасов смахнул фигуры с доски, выпрямился и заходил по комнате. Добрынин подумал, что Курасова разозлило его упорство, и уже хотел признать свое поражение, но в это время Курасов снова сел за стол и, глядя ему в глаза, тихо спросил напряженно дрожащим голосом: — Долго мы еще будем барахтаться в этой грязи, как моржи в шуге? — О чем вы? — не понял Добрынин. — Обо всем этом… — Курасов сделал широкий жест рукой. — Освободительная армия! Тьфу! Банда, а не армия. Пьяницы, бабники, уголовники — мусор со всей России. Я не могу больше. Не могу! Хватит! Добрынин молчал. В эту минуту он пытался выяснить, что в его поведении могло дать Курасову основание решиться на такое опасное признание. — А тебе что, нравится? — спросил Курасов. — Что значит «нравится», «не нравится»? — пожал плечами Добрынин. — Во время войны люди работу не выбирают. Важно жить и работать честно, и никакая грязь к тебе не пристанет. — Что ты, парень, мелешь? — презрительно усмехнулся Курасов. — Работать, работать… На кого работать? Вот где закавыка. А на бандитов работай хоть распрочестно, все равно сам ты бандит. Что, нет? Я бандитов лечу, чтобы они снова занималисьбандитизмом. А ты ремонтируешь машины, на которых они сочиняют свои бандитские листовки. Выходит, руки в грязи как у меня, так и у тебя. — Благо не в крови, — тихо произнес Добрынин, и Курасов сразу оживился. — Говоришь, не в крови, да? — говорил он. — С твоей помощью печаталась памятка для бандитов с призывом: убивай, не зная пощады? Печаталась? А что это такое? Не кровь? — Не пойму я что-то, чего вы хотите, — недовольно сказал Добрынин. — Чего, чего… — Курасов, казалось, сразу успокоился и долго молчал. — Ты думаешь, обо всем этом не думают даже в их главном штабе? Еще как думают! Я там дружу с одним, он при самом Власове состоит. Мы с ним не раз про это говорили. Однажды он прямо сказал мне: «Если бы иметь какую-нибудь зацепку, чтобы жизнь нам сохранили, я бы к своим завтра убежал». Вот оно, брат. А ты не поймешь, чего я хочу. Чукча ты, что ли?.. Дня через три Курасов, когда они с удочками сидели на берегу реки, снова вернулся к начатому тогда разговору. — На твоем бы месте, — сказал Курасов, — я, пока не завяз тут по шею, дал бы деру к своим, не думая. А с тобой вместе и я бы чесанул. Авось бы не повесили. Поджег бы я или взорвал к чертям собачьим госпиталь с бандитами, для актива, так сказать, если там судить будут… Добрынин молчал. Солнце багровым шаром скатывалось к горизонту. Тихая речка была синяя в тени и розовая на открытых местах. В кустарнике тревожно перекликались птицы. Была пора, когда птичьи выводки покидают гнезда и копошатся в кустах с утра до вечера под тревожный писк своих родителей. Все вокруг было напоено покоем и безмятежностью. Но Добрынину было не до покоя. Ему нужно было принимать ответственнейшее решение, как дальше держаться с Курасовым. Мысль о том, что все эти разговоры он затевает с провокационной целью, не выходила у него из головы. Но, с другой стороны, простая логика говорила, что Курасов не может не понимать, как он рискует, заводя такие разговоры. Стоит Добрынину слово сказать тому же начальнику издательского отдела, не говоря уже о Пульке, и от Курасова останется мокрое место. Пулька не знает пощады к «переметным», как именовали власовцы тех, кто хотел от них уйти. На этот раз Добрынин снова проявил осторожность и не поддержал начатого Курасовым разговора. Промолчал и заговорил о другом. Но Курасов в ответ на это тяжело вздохнул и сказал: — Боишься, парень. Ну что ж, дело, как говорится, твое. В эти дни Добрынин впервые получил возможность побывать в городе. Кравцова он увидеть не смог и, нарушив инструкцию, пошел на рынок к Бабакину и все ему рассказал. Бабакин сообщил о его делах Маркову, и тот приказал Кравцову немедленно установить связь с Добрыниным и помочь ему разобраться в ситуации. Кравцов в это время уже занимался работой с секретной агентурой гестапо из местного населения. Зная о том, что гестапо интересуется всем, что делается в стане власовцев, Кравцов доложил своему непосредственному начальнику, что он имеет возможность завербовать агентом надежного человека, работающего в издательском отделе власовского штаба. Идея была одобрена, и Кравцов получил наконец возможность съездить в поселок кожевенного завода и увидеть там Добрынина. После этого Кравцов дважды побывал в поселке и пытался помочь Добрынину разобраться в обстановке. Принадлежность к гестапо позволила ему проникнуть в госпиталь и познакомиться с Курасовым. Кравцову он не понравился. Курасов говорил с ним цинично: «Мы с вами на одного хозяина работать нанялись». По поводу обстановки здесь, в немецком тылу, он говорил так, как мог говорить только законченный предатель с другим таким же законченным предателем: «Или вы там, в гестапо, перестреляете всех, кто в тайгу глядит, или спокойной жизни у нас с вами не будет». В следующий приезд Кравцов решил сделать еще один проверочный шаг. Он предложил Курасову стать агентом гестапо. Курасов наотрез отказался. — Ищи кого другого, кому делать нечего, — сказал он. — А у меня на шее госпиталь, и на раненых писать доносы вроде ни к чему… Кравцов попробовал нажать на него, напомнил ему предыдущий разговор о тех, кто в тайгу глядит, и сказал: — Для своего же покоя будешь работать. В ответ на это Курасов злобно отрезал: — Хватит агитировать, а то сейчас же позвоню в главный штаб, доложу, что вы тут шуруете и, видать, нам не верите. Генерал Власов страсть как не любит это! Он до самого Гиммлера, если надо, достучится. Так что давай, друг, отсюда, с чем пришел… Теперь путь к дальнейшей разведке личности Курасова Кравцову был отрезан, и реально помочь Добрынину разобраться в этом человеке он не мог. В тот же вечер, когда Курасов выставил Кравцова, он рассказал об этом Добрынину. — У меня, брат, сегодня гость был интересный, — усмехаясь, рассказывал Курасов. — Является тип из гестапо. Русский. Настырный такой. Дня три назад он приезжал первый раз, но тогда интересного разговора у нас не вышло. А сегодня он явился снова и предложил мне стать их сексотом. — Что это значит? — Да ты что, сегодня родился, что ли? Сексот — это секретный сотрудник. Только этого мне не хватало — взять на свою совесть еще и дела гестапо! Что я, эскимос? Мне во как хватит того, что я уже имею. А ты бы пошел? — Не думал об этом. — А ты подумай, подумай. Могу сосватать в два счета. Для начала настучишь на меня: дескать, так и так, Курасов лыжи натирает, бежать хочет. Благодарность получишь. Я ведь все же как-никак хоть и липовый, а полковник, не хрен собачий. Ладно, не лезь в бутылку, я шучу, сам понимаешь. Но Добрынин решил разыграть серьезную обиду. Молча встал, ушел в свою комнату и лег в постель. Спустя минут десять Курасов постучал в дверь и, не ожидая ответа, вошел в комнату Добрынина. — Пришел извиниться. Знаю, что говорил не дело, прости. Ладно? Давай выпьем… — Он ловко, как фокусник, выхватил из кармана бутылку и, раньше чем Добрынин успел слово сказать, налил водку в стоявшие на столе стакан и чашку. — Давай мириться. В самом деле я свинья. Ты для меня единственный человек, перед которым я душу оголяю без страха, а я на тебя кинулся. Извини, брат. Может быть, в первый раз с детских лет я прощения прошу. Мир? — Ладно. Только пить я не буду. — Не хочешь — не пей. А я выпью. У меня, кажись, начинается мое северное сияние… — Он без передышки выпил стакан, а за ним — чашку. — Да, началось мое запойное горе. — Он выпил остаток водки, вздохнул. — В запое есть своя хорошая сторона: на душе покойнее. Только вот злость, как рога у молодого оленя, прет наружу, черт бы ее побрал! Я и так недобрый, а тут лучше мне не попадайся, все меня злит. И ты злишь, что не доверяешь мне и корчишь из себя неизвестно кого. Ну кто ты, скажи, пожалуйста? Идейный власовец? Держи шире! Знаешь, кто ты? Ты выжидалыцик, нос по ветру держишь. Чуть что, ты лево руля и в кусты. — Я вижу, вы пришли не извиняться, а снова оскорблять меня, — со злостью сказал Добрынин. — Прошу вас, идите к себе. Я хочу спать. — Не пойду. Я тебе кое-что сказать должен, а потом уйду. Помнишь тот наш разговор? Так вот, не прозевай, парень, то, что дается нам один раз. Жизнь говорю, не прозевай. Ты, я и тот человек при Власове, о котором я тебе рассказывал, делаем тут фейерверк, берем с собой всякие документы и айда в сторону дома. И не забудь, что тот человек при Власове может заиметь документы золотые. Решай. Я немного подожду. А нет, так оставайся тут дураком и жди своей виселицы. А теперь я пойду к себе и добавлю северного сияния. Курасов тяжело поднялся, ударом ноги распахнул дверь и ушел. Добрынин встал, закрыл дверь, погасил свет, но больше в постель не ложился, сел к окну и принялся в который раз обдумывать ситуацию. Курасов делает свое предложение всерьез. И теперь память подсказывала Добрынину все больше подтверждающих доказательств, что Курасов не провокатор. Добрынин знал, что всякая тенденциозность тем и опасна, что она всегда по-своему, то есть тенденциозно, отбирает и доказательства своей правоты. Добрынин знал это, но уже не был волен приказать уму оставаться настороженно-объективным. Да и слишком мало было у него конкретных и ясных данных, говорящих о том, что Курасов ловит его. В эту минуту раздумья он словно забыл, что о самом Курасове он почти ничего не знает. На другой день Добрынин передал донесение Кравцову… А вот Марков, ожидавший сейчас Добрынина, не разделял его уверенности в Курасове, и главное, что вызывало у него беспокойство, — это как раз то, что Добрынин совершенно ничего не знал о личности Курасова. По просьбе Маркова Москва провела тщательнейший розыск, в частности на Дальнем Севере, но никаких следов пребывания там Курасова не было обнаружено. Комиссар госбезопасности Старков высказал соображение, что Курасов мог находиться на Севере в заключении и что именно оттуда и идут, все «северные» словечки в его лексиконе. Но тогда Добрынин должен быть вдвойне осторожнее… Добрынин пришел около полуночи. Давно не видевший его Марков удивился, как он похудел. А как только они заговорили, обнаружил, что у Добрынина не в порядке нервы. Марков нарочно заговорил не о том, что больше всего волновало Добрынина. Начал рассказывать ему об успешной работе его товарищей. Добрынин слушал его как будто и с интересом и в то же время рассеянно, явно занятый своими мыслями. — Ну расскажите теперь о себе, — попросил Марков. — Не знаю, с чего начать… — Добрынин сморщил лицо, потер ладонью лоб. — А вы с самого начала, Добрынин. С момента вашего знакомства, кажется, с фельдшером, который и привел вас туда. Добрынин начал рассказывать. Поначалу он часто останавливался, сбивался и поправлялся. Он ошибался даже в хронологии событий. Было очевидно, что он уже не мог стройно представить себе всю историю своего проникновения во власовский штаб, и уже одно это было опасно. Разведчик всегда должен четко видеть всю линию своей жизни и деятельности. Стройность рассказа у Добрынина началась только со времени его знакомства с Курасовым. В этом также таилась своя опасность. Он был, что называется, загипнотизирован одним сюжетом, только о нем и думал, а это лишало его гибкости, которая так необходима разведчику. Добрынин окончил рассказ и в напряженном ожидании смотрел на Маркова. — Вы смотрите на меня, как на волшебника, — улыбнулся Марков. — Точно ждете, что я скажу «раз-два» и выну из рукава решение задачи. А я не волшебник, Добрынин. Я такой же человек, как и вы, только опыта побольше. Лучше давайте думать вместе… Нет ли в лексиконе Курасова каких-нибудь словечек, помогающих установить, кто он по своей истинной профессии? Вот таких, как о Севере, о которых вы сообщали. — Пожалуй, нет. — Пожалуй или нет? — строго спросил Марков. — Если вы с этим прицелом не наблюдали его, так и скажите. — Специально не наблюдал. И словечки о Севере я стал замечать только после того, как он однажды сказал, что неплохо знает Север. — Припомните точно: как он это сказал? В связи с чем? — Как-то мы говорили с ним о том, где самая красивая природа. Так как я по версии родился и жил в Сибири, я стал расхваливать тайгу. Ну вот. А он в ответ сказал, что его жизнь так сложилась, что он не успевал полюбить одни места, как судьба его забрасывала в новые. «Пожалуй, лучше всего, — сказал он, — я знаю наш Дальний Север». Но… — Погодите, — перебил Добрынина Марков. — Раньше вы сказали, что он неплохо знает Север, теперь «лучше всего». Припомните это точно. — Пожалуй, «лучше всего», это будет точнее, — смущенно сказал Добрынин. — Хорошо. Дальше. — Он стал ругать природу Севера, называл ее туберкулезной, но тут же, смеясь, добавил, что он там знал идиотов, которым эта чахлая природа нравилась, и они даже видели в ней какую-то красоту. — Так. Дальше. — Потом он ударился в философию, что вообще, мол, впечатление об окружающей природе зависит только от того, как в тех местах жилось человеку. Хорошо жил, тогда и все ему там хорошо. — Это очень важная деталь, Добрынин. Не говорит ли что-нибудь о том, что на Дальнем Севере Курасов был в заключении? Нет ли в его лексиконе жаргонных словечек лагерного происхождения? — Я-то этих словечек сам не знаю, — ответил Добрынин. — Он производит впечатление человека интеллигентного? — Скорее нет. Он мог быть на какой-нибудь административной работе. В этом смысле у него видна хватка. Госпиталь он держит в руках крепко, врачи и весь персонал относятся к нему с уважением, боятся его. — Стоп! Уважают или боятся? Что больше? — Пожалуй, больше боятся, особенно когда он в запое. — Кстати, об этих его запоях. Это с ним бывает часто? — При мне было уже раза четыре. — Вы видели, как он в это время пил? — Один раз. Как раз в последний его запой. Он начался у меня в комнате. Сразу выпил целую бутылку. — Пол-литра? — Да. И сказал, что пошел добавлять, как он выразился, северное сияние. — Странно, странно. Запойные сразу много не пьют… Стойте, стойте, как он сказал? Что он будет добавлять? — Северное сияние. — Это выражение лагерное, — сказал Марков, но, подумав, добавил: — Впрочем, нет. Им пользуются и просто северяне. Затем Марков и Добрынин вместе проанализировали все разговоры, когда Курасов предлагал бежать к своим. Как ни был придирчив Марков, он не смог обнаружить ничего, что говорило бы о провокационном характере предложений Курасова. Странно было только то, что он так уверенно говорил не только от своего имени, но и от имени того своего друга — «человека при Власове». Одно из двух: или тот человек действительно является большим его другом и он хорошо знает его настроения, или же тот человек «при Власове», располагающий возможностью, по выражению Курасова, «заиметь золотые документы», не больше как приманка для Добрынина. Причем приманка эта может преследовать две цели: или чисто провокационную, чтобы добиться согласия Добрынина на бегство, а затем предать его, или же это просто лишний довод, чтобы склонить Добрынина к бегству, которое Курасов действительно затеял. Они разговаривали до тех пор, пока появившийся из штольни Коля не сообщил, что скоро начнет светать. Было решено, что в отношении Курасова Добрынин будет придерживаться выжидательной позиции, а пока всеми силами должен стараться выяснить хоть что-нибудь о самом Курасове. Кроме того, он должен попытаться установить, что это за «человек при Власове» и в каких он отношениях с Курасовым. Одновременно Добрынин должен отыскивать совершенно новые цели. Марков все же считал, что Добрынин влез в объект, который может пригодиться. — Главное, Добрынин, предельное внимание и терпение, терпение, — прощаясь, сказал Марков. — Поддерживайте со мной связь через Бабакина и Кравцова, честно, без стеснения сообщайте о всех своих затруднениях. Успех никогда не сваливается в руки, он достигается кропотливым трудом. И если вы даже ничего конкретного не сделаете, к вам не будет никаких претензий. А попытка поторопить успех всегда кончается плохо. Вы понимаете это? — Понимаю, — ответил Добрынин. — Но меня угнетает сознание своей бесполезности. — Вы не правы. Бесполезность в таком положении, как у вас, — понятие относительное. Вы можете сидеть в засаде год, а потом получить в свои руки ценнейший материал. Вы можете сидеть пять лет и не получить ничего. Но самый факт, что вы находитесь там, уже работа. Савушкин, например, несколько месяцев занимался спекуляцией, а это в конце концов помогло ему получить важнейшие разведывательные данные… — Марков улыбнулся, ему хотелось подбодрить Добрынина. — Савушкин, между прочим, в пору своей спекулятивной деятельности тоже впадал в уныние, а теперь он на коне. В общем, Добрынин, еще раз повторяю вам: внимание и терпение…Глава 42
Утром, придя на работу, Рудин впервые после исчезновения Андросова на списке пленных внизу, где указывалось, кто выполняет эту работу, рядом со своей фамилией увидел новую фамилию — Мигунец. Недели две назад Фогель говорил ему, что Мюллер взялся сам подобрать второго работника. И вот, видимо, подобрал… Кто он? Фамилия Мигунец еще ничего не говорила. Она могла быть и украинской, и белорусской. «Ладно, подождем — узнаем…» Рудин уже собрался позвонить в комендатуру, чтобы к нему доставили первую группу пленных, но в это время его вызвали к Мюллеру. В кабинете Мюллера в кресле перед столом в довольно свободной позе сидел мужчина лет пятидесяти в светло-сером, хорошо выутюженном костюме. Благообразная седина густых, зачесанных назад волос, тщательно выбритое лицо, холеные руки делали его похожим на актера, играющего роли положительных героев почтенного возраста. Он встретил Рудина внимательным взглядом больших темных глаз. — Это господин Мигунец, наш новый сотрудник, — сказал Мюллер. — Будет работать параллельно с вами. Рудин кивком приветствовал нового сослуживца, тот ответил ему величественным поклоном головы. — Ваши права одинаковы, и вы равно подчиняетесь руководству, — продолжал Мюллер. — Я надеюсь, что вы будете действовать в хорошем контакте. А теперь, господин Крамер, я прошу вас ввести господина Мигунца в курс дела. В комнате Рудина Мигунец взгромоздился на угол стола и, покачивая ногой, спросил, оглядывая комнату: — У меня апартамент такой же? Более чем скромно. Типичная немецкая скупость. Ну так что же мне предстоит делать? — Разве Мюллер вам не сказал? — Только в общих чертах. Рудин объяснил, в чем состоит работа. — Самое трудное, — сказал он, — отыскать в сидящем перед вами человеке то рациональное зерно, которое позволяет надеяться, что он станет агентом и… — Что происходит с теми, кто отказывается работать? — перебил Мигунец. — Их возвращают в лагерь. — Этим их и нужно стращать. Не хочешь работать — сгниешь в лагере. А жить хочет даже муха… — произнес Мигунец сочным баском. Рудин промолчал. — Вы не думайте, что я не имел дела с вербовкой агентуры, — сказал Мигунец. — В тридцать девятом году, когда Советы аннексировали Западную Украину, я был оставлен во Львове специально для того, чтобы создать там агентурную сеть. Я действовал в треугольнике Львов — Станислав — Дрогобыч. К началу этой войны я имел несколько десятков агентов — надежных помощников немецкой армии. Имею за это орден из рук рейхсминистра Розенберга. К чему это я рассказываю?.. — Мигунец сморщил лоб. — Ах, да! Так я вербовал их очень просто, всего два варианта подхода. Тем, кто шел на это охотно, я говорил: «Вы об этом не пожалеете, вы будете богатейшим человеком на украинской земле». А тем, кто брыкался, я говорил: «Вы пожалеете об этом. Бандера и его люди найдут вас под землей и за измену Украине заплатят вам свинцовой валютой». Хо-хо! Человек, который пять минут назад говорил «нет», говорил «да». Ведь каждый человек устроен очень просто, господин Крамер, не так ли? Рудин неопределенно улыбнулся и спросил: — Вы не хотите послушать, как я веду допрос? — Отчего же, давайте. Вызвали первого пленного. Это был солдат из старослужащих, почти сорокалетний, усталый, с клочковатой бородкой, с большими натруженными руками. «Наверно, из крестьян», — подумал Рудин. Но пленный заговорил вполне интеллигентно, и оказалось, что он агроном из сибирского совхоза. Да, он дал согласие пойти на работу, но на такую, о которой идет речь здесь, он не пойдет. Во-первых, он с ней не справится, во-вторых, душа у него не лежит к таким делам. — А какую же работу ты надеялся получить? — спросил Мигунец. — Вязать кружево или, может быть, петь в церковном хоре? Хо-хо! Пленный молчал. — А сгнить в лагере ты хочешь? К этому у тебя душа лежит? — наседал Мигунец. — Чему быть, того не миновать, — спокойно ответил пленный. — А босыми ногами на горячих углях ты еще не стоял? — заорал Мигунец, и лицо его стало багровым. — Не приходилось, — тихо ответил пленный. — А если придется, что ты запоешь? — Чему быть, того не миновать, — повторил пленный. Мигунец рванулся к нему, но Рудин успел нажать кнопку звонка, и в комнату вошел конвойный. — Уведите, — приказал ему Рудин. Пленного увели, но еще несколько минут Мигунец не мог успокоиться, ходил поперек комнаты и ругался. — По зубам нужно было! — кричал он, размахивая кулаками. — Я этих кацапов когда вижу, меня всего трясет. — Между прочим, я тоже кацап, — улыбнулся Рудин. — Что? — Мигунец остановился, смотря на него. — Ах, да… Извините, конечно, но вы понимаете, что я говорю о красных кацапах. И вообще я считаю, что умнейшая программа фюрера о поголовном истреблении этой сволочи выполняется плохо. И на этих землях могли бы прекрасно жить и помогать Германии истинные украинцы. — Вызовем еще одного? — предложил Рудин. Мигунец замахал руками. — Нет, нет. Мне все ясно. Пойду действовать сам. — Желаю успеха. Вызывать следующего пленного Рудин не торопился. Он обдумывал: хорошо или плохо, что у него появился такой коллега по работе с пленными? В конце дня, когда оказалось, что Рудин отобрал для отправления в агентурную школу всего двух человек, а Мигунец одиннадцать, Мюллер, конечно, заинтересовался, почему так неодинаков результат их работы. Вечером он вызвал к себе наугад трех из отобранных Мигунцом и обоих отобранных Рудиным. Он сам решил произвести проверку. Рудин волновался, хотя мысль о возможности такой проверки возникла у него еще утром. Оба отобранных Рудиным пленных были отъявленными бандитами и должны были понравиться Мюллеру. Но что, если ему понравятся все одиннадцать, которых отобрал Мигунец? Легкий на помине, Мигунец без стука вошел в комнату. Он держался гораздо скромнее, чем утром, сел на стул перед столом Рудина и сказал: — Не знаю, не знаю… — О чем вы? — доброжелательно спросил Рудин, уже догадываясь, что дебют напарника не был успешным. — Я отобрал сегодня одиннадцать человек, а Мюллер троих моих перепроверил и всех их забраковал. Он сказал, что он не желал бы оказаться во главе конторы, занимающейся возвращением русским их военнопленных. По его мнению, ни один из предложенных мной кандидатов не способен стать агентом. Что значит не способен? Важно, что я из него вышиб согласие, а затем пусть он попробует не работать. И вообще что это значит: способен, не способен? Им же не на сцене играть! — Вы ошибаетесь, господин Мигунец, — спокойно и нравоучительно заговорил Рудин. — Агент должен быть актером самого высокого класса. Вот вы говорите, пусть попробует не работать. А он возьмет и не будет работать. Или будет морочить нам голову, делая вид, будто он работает. Он же там, а мы здесь. — Но он же знает, что мы туда придем? — Допустим, знает, не в этом дело. Но он уже сегодня должен хорошо работать, чтобы облегчить победу немецкой армии. А для этого мы, пока он здесь, должны тщательно выяснить, способен ли он хорошо работать там. — И я должен с этим кацапским отребьем любезно беседовать и откапывать у них способности? — Да, господин Мигунец. И я должен сказать, что дело это нелегкое. — Это дело не по мне, вот что я вам скажу. — Мигунец решительно встал. — Я не желаю быть золотарем при лагерях военнопленных. — Заявите об этом руководству, зачем вы это говорите мне? Да, я золотарь, — с вызовом сказал Рудин. Мигунец непонимающе посмотрел на Рудина. — А при чем здесь вы? Ах да, так получилось. Извините, ради Бога! Я не хотел… В коридоре трижды прозвучал резкий звонок: вызов к начальству на совещание. — Идемте, — Рудин встал и взял Мигунца за локоть. — Здесь не любят опозданий. Совещание проводил Зомбах, но он сразу же предоставил слово Мюллеру. — Наступает историческая осень, — несколько напыщенно начал Мюллер и, точно разозлившись на себя за эту напыщенность, замолчал, раздраженно перекладывая на столе бумаги. Потом продолжал уже в обычной своей манере, сухо и, бесстрастно: — Подготовка московской зоны к решающему моменту может оказаться недостойной того, что делает немецкая армия во главе с фюрером. Нас лихорадит на самом начальном этапе — подбор агентуры в лагерях. В этом отношении очень характерен сегодняшний итог. Из лагеря присланы пятьдесят человек. Нами отобрано двое. Я ни в чем сейчас не упрекаю Крамера и тем более нового нашего сотрудника, господина Мигунца. Мне сейчас главная беда видится в том отборе, который производится для нас в лагере военнопленных. Эту процедуру мы никак не контролируем. А там эту работу ведут, как мне кажется, случайные и неквалифицированные люди. Особенно это относится к лагерю номер 1206, не так ли, господин Крамер? — Совершенно точно, — ответил Рудин. — Этот лагерь в особенности. — Мы решили вмешаться в этот процесс, — продолжал Мюллер. — С этой целью мой адъютант Биркнер и вы, господин Крамер, командируетесь в лагерь 1206. Надо выехать туда завтра же… Фогель, как это бывало всегда на пятиминутках, сообщил общие данные о полученных за сутки агентурных донесениях, разделив их на две группы: по первому отделу — разведка и по второму — диверсии. И оказалось, что для второго отдела не было принято ни одного донесения. — Какая чуткая забота о нервах противника… — неизвестно в чей адрес бросил реплику Мюллер. — Мне хотелось еще раз обратить ваше внимание, — сказал Фогель, — что наш второй отдел вырабатывает для агентов инструкции или слишком неконкретные, или попросту нереальные. Вроде, например, организации покушения на кремлевских руководителей. — Я вас не понял, Фогель, — угрожающе произнес Мюллер. — Это не моя вина, — улыбнулся Фогель, — видимо, я поддался влиянию неконкретных инструкций второго отдела. Уточняю: речь идет об отмененной Зомбахом инструкции, предлагавшей устроить покушение, на крупных руководителей Советов очень слабому агенту, к тому же даже не имеющему возможности по его документам без риска бывать в самой Москве. — Нерискующих агентов не бывает, — сухо бросил Мюллер. — Этот случай действительно нелепый, — примирительно сказал Зомбах. — Ну хорошо, — согласился наконец Мюллер. — Давайте разберемся в этом. — Только этого я и прошу, — подхватил Фогель. — Причем прошу вторично. Всю эту перепалку Рудин прослушал с большой тревогой. Ему казалось, что установившиеся у него с Фогелем почти приятельские отношения исключали возможность умышленного утаивания от него Фогелем каких-то важных обстоятельств, связанных с работой. Тем более что после отправки Гуреева через фронт Рудин числился при Фогеле главным консультантом по обстановке и был уверен, что все агентурные запросы он знает… После совещания Фогель, точно чувствуя вину перед Рудиным, позвал его поужинать в офицерскую столовую. Они сели вдвоем за столик у окна. Фогель распахнул окно, за которым неуютно шумел уже сильно тронутый осенью фруктовый сад. — Не люблю осень, — сказал Фогель. — В детстве это всегда было связано с грустным открытием, что каникулам конец и надо вешать за спину ранец. А теперь осень каждый раз сигнализирует, что была еще одна весна и одно лето и что в эту радостную пору ты никаких радостей не знал. — Опасный пессимизм, если учесть, что эта осень, как выразился Мюллер, историческая, — усмехнулся Рудин. Фогель сказал после паузы: — Не понимаю я этого человека. Ведь, безусловно же, он умный. — О ком вы? — Мюллер. — Безусловно умный. — А лезет напролом там, где нужно быть до предела тонким и осторожным. Одно только объяснение — гестаповская школа. Для немца всякая школа — это след на всю жизнь, как след от оспы. — Мне трудно участвовать в этом разговоре. Я не знаю его предмета, — сказал Рудин. Фогель допил коньяк. — В общем, все тот же давний спор диверсии и разведки. Трагедия в том, что во время кампании в Польше, в Западной Европе не только люди СД, но и мы, абверовцы, не ставили себе в труд быть осторожными и тонкими. И при этом действительно достигали поразительных успехов. Вспомнить мотивировку нападения на Польшу. Переодели уголовников в польскую форму, инсценировали нападение «поляков» на наших пограничников, разыграли «захват поляками» радиостанции, и весь мир это съел, как хину в сладкой облатке. Но пора уже уяснить, что Россия — это не Польша и не Чехословакия. А Мюллер сатанеет, когда я произношу слова «русская специфика». Мне кажется, что тут у него нет согласия и с Зомбахом. Этот старый волк абвера прекрасно все видит. Во всяком случае, когда я ему показал инструкцию Мюллера о покушении и объяснил, кому эта инструкция адресована, Зомбах схватился за голову. Но почему-то он не хочет наступать Мюллеру на мозоль. Я удивлен, что он сейчас сказал об этом. Если бы вы только видели, Крамер, эту инструкцию! Мюллер, видимо, надеялся, что об этой инструкции никто не будет знать. Он поставил на ней гриф «Строжайше секретно». Сейчас после совещания он выразил мне свое возмущение по поводу того, что я забыл о грифе и вынес этот вопрос на совещание, где присутствовали не только офицеры абвера. А эту инструкцию можно объявлять строжайше секретной только в рассуждении скрыть от других ее абсурдность. Нет, вы только представьте себе на минуту, Крамер: агент ниже среднего качества, агент, который с трудом зацепился за деревню в ста пятидесяти километрах от Москвы, агент, у которого вышедшие в тираж документы, так что, как он там вообще держится, я не понимаю. И вот этот самый агент получает задание организовать покушение на руководителей Кремля. Я на свой страх и риск показал эту инструкцию Зомбаху… — Фогель начал есть, но сразу отложил ложку и продолжал говорить: — Существует неразрешимое противоречие. Тот наш агент, который такую инструкцию может выполнить, представляет для нас ценность как агент-разведчик. А ведь еще вопрос, что для Германии более важно: ухлопать одного из многочисленных красных руководителей или повседневно получать оперативную информацию, помогающую быстрее выиграть войну? Как вы считаете? — Мне не хочется говорить на эту тему, — равнодушно ответил Рудин, заканчивая свой суп. — Я, повторяю, плохо обо всем этом осведомлен. Фогель прищурился и потом, широко открыв глаза, посмотрел на Рудина. — Вам, Крамер, надо работать не здесь, а в ведомстве Риббентропа. Вы бы сделали там карьеру. Рудин узнал, что представляла собой интересовавшая его инструкция, а выслушивать сентенции Фогеля — занятие бесполезное. Фогель, как никто, умеет болтать о чем угодно, дабы казаться критически мыслящим деятелем, причем Рудин уже не раз ловил его на том, что он по одному и тому же вопросу с одинаковым убеждением высказывал противоположные суждения. Рудин сослался на свою завтрашнюю поездку в лагерь 1206 и, не дожидаясь сладкого, ушел домой… Посланный Биркнером солдат разбудил Рудина в шестом часу утра. Когда Рудин вышел из дому, адъютант Мюллера уже ждал его у автомашины. Поодаль стояли два мотоцикла с колясками и четыре вооруженных солдата. — Прошу извинить, но я решил выехать пораньше, — не здороваясь, сказал Биркнер. — Оказывается, нам ехать более двухсот километров. Лучше раньше выехать и раньше вернуться. Садитесь. Биркнер сделал знак мотоциклистам: один из них выехал вперед, другой пристроился сзади автомашины. — Это Мюллер приказал. — Биркнер кивнул на ехавший впереди мотоцикл. — Сказал, что не собирается слишком часто менять адъютантов. Биркнер вел машину сам. — Себе я как-то больше доверяю, — сказал он. Над землей, словно нехотя, вставало зябкое туманное утро. Местами в низинах туман был таким густым, что Биркнер, резко сбавляя ход, включал фары и непрерывно сигналил. Только часам к семи прояснилось и вокруг воцарилось спокойное осеннее утро во всей своей желто-багряной красоте. — Все хочу вас спросить… — Биркнер повернулся к Рудину. — Как вы тут решаете женский вопрос? — Я — никак. Биркнер рассмеялся. — Зомбах, как видно, подбирал сотрудников по принципу отсутствия у них интереса к этому вопросу. — Он включил радио: когда послышалась музыка, выключил его и посмотрел на часы. — Сводку мы с вами прозевали. Вечернюю слышали? — У меня нет приемника. Я слушаю только на работе. — Сталинград еще держится, но висит на волоске. Фюрер сметет этот город с лица земли. Наш фюрер — великий реалист, и его обещание скрутить большевиков — не слова. Свое величие он доказал не словами, а делами. Лучшую в мире армию создал он, лучшую в мире партию создал он. Что ни возьми — дипломатия, разведка, генералитет, — все дело его рук. Такого гиганта история еще не знала. Верно? — Разве что Наполеон, — тактично, не сбивая патетического тона Биркнера, сказал Рудин. — Ерунда! Наполеон — позор. Это же надо — сжег Москву, а Россию не смог взять и дал сослать себя на остров! Разве это вождь? Величайшее для нас счастье, что сейчас у руля Германии стоит Адольф Гитлер. Вы согласны? — Конечно. Таких успехов Германия никогда не имела. — Подождите, вы еще не то увидите. Покончим с Россией, возьмемся за Англию. А затем доберемся и до набитой золотом Америки. Германия, немецкий народ станут во главе мира! Рудин со спокойным видом слушал разглагольствования Биркнера, но иногда посматривал на него с любопытством. Вот он, типичный представитель гитлеризма. Ему все ясно, никакие сомнения его не мучат. Его мозг не затрагивают сложные размышления. За него думает Гитлер, и все, что нужно, Гитлер сделает. А посему — хайль Гитлер! И никакого пессимизма! Все идет прекрасно! И фривольное начало дорожного разговора никакая не ловушка, просто «женский вопрос», о котором он тогда заговорил, входит в нехитрый комплекс его мироощущений. Когда до лагеря 1206 оставалось несколько километров, Биркнер заговорил о работе «Сатурна». — Действительно, черт знает какую шваль доставляют нам из лагерей, — сказал он. — Мюллер вчера прямо взбесился. И было отчего. Именно сейчас, когда нужно нашпиговать Москву надежными боевиками, мы вынуждены в течение целого дня без толку рыться в дерьме. Порядок в этом деле должен быть наведен. Мюллер просто не верит, что в большом лагере нельзя найти роту готовых на все русских. — Готовых на все — можно, — осторожно заметил Рудин. — Труднее найти таких, которые способны стать хорошими разведчиками. — А на кой черт сейчас ваши способные разведчики? — На мгновение Биркнер повернул лицо к Рудину и посмотрел на него. — К моменту, когда армия будет сваливать Москву в овраг, кому нужны какие-то сведения о том, что там в ней делается! В это время в Москве нужны люди, которые в назначенный час способны поднять стрельбу и создать в городе панику. От них больше ни черта и не потребуется. Новые времена — новые задачи! Так говорит Мюллер. Впереди уже был виден лагерь. Расположенный в огромной низине, он издали был похож на железнодорожный узел, сплошь уставленный вагонами. Дорога в последний раз свернула в перелесок, лагерь исчез, но через несколько минут он открылся уже во всей своей страшной реальности. Приземистые, с плоскими крышами бараки стояли по-немецки точными шеренгами, замыкая собой четырехугольный голый плац. На вышках методически вышагивали часовые. Было около десяти часов утра, пленные давно работали на каменоломне, лагерь казался мертвым. Рудин и Биркнер прошли в здание комендатуры, откуда их провели к начальнику лагеря. Это был низкорослый бритоголовый крепыш, лицом удивительно похожий на Муссолини. Узнав, кто они и зачем приехали, он включил рычажок на коммутаторе и трижды прокричал в микрофон: — Лейтенанта Крафта к начальнику лагеря! И казалось, что сама земля железным голосом трижды выкрикнула имя лейтенанта Крафта. Начальник лагеря нахлобучил на голову высокую фуражку и, натягивая на руки перчатки, сказал: — Сейчас придет. А у меня, извините, дела. Вскоре явился лейтенант Крафт — пухлый молодой мужчина в золотых овальных очках на блестящем утином носу. — Меня вызывал начальник, — задыхаясь, проговорил лейтенант Крафт. — Вы нужны нам, — сказал Биркнер. Лейтенант Крафт опустился на стул и вытер платком лоб. — Я слушаю вас. — Вы занимаетесь отбором пленных по приказу сто два? — спросил Биркнер. — Я, то есть не один я. — У вас что, целый отдел? — Нет. Я просто имею в виду блоковых капо, которые представляют мне предварительные списки. А что случилось? — Крафт снял и протер свои очки. — Пока ничего, — сказал Биркнер, глядя в упор на Крафта. — Расскажите-ка нам подробнее, как вы ведете эту работу. Из рассказа лейтенанта Крафта выяснилось, что все решали блоковые капо, которые, кстати, не имели даже приблизительного понятия, для чего они отбирают людей. По просьбе Биркнера лейтенант Крафт вызвал одного из капо. Биркнер спросил у него, как он отбирает пленных. — Выбираю тех, которые покрепче физически, — ответил капо. — И чтобы они хотели работать для Германии. Биркнер прорычал что-то неразборчивое и отпустил капо. Затем Рудин и Биркнер встретились с руководителем лагерного гестапо Фиглем. — Я примерно знаю, для чего отбирают этих людей, — сказал Фигль. — Но я вмешиваюсь лишь в том случае, если в списки попадают нужные мне люди. Так что все претензии прошу адресовать лейтенанту Крафту. Ваш уполномоченный — он, — с открытой усмешкой сказал Фигль. — Мне кажется, что вы в этом важнейшем деле заняли позицию не самую разумную, — сказал Биркнер. — А вы прочтите ваш приказ сто два, — разозлился Фигль. — Там недвусмысленно сказано, что к помощи гестапо следует обращаться, только когда это вызывается необходимостью. — А где же ваше всегда присущее офицерам гестапо чувство ответственности за все, что делается в рейхе? — язвительно спросил Биркнер. — Для того чтобы чувствовать ответственность, необходимо знать, за что ты ее несешь, — нагло ответил Фигль. — Цель отбора я знаю только приблизительно. — Но раз вы рекомендуете нам прочитать приказ, — заметил Рудин, — значит, вы сами его читали, а там недвусмысленно сказано и о целях. Фигль уставился на Рудина наглыми своими глазами и отчеканил: — Давайте лучше не играть в прятки. Все это наше дело умышленно ведется мимо Принцальбертштрассе, а я, извините, оттуда. — Когда издавался приказ, может быть, так и было, — примирительно сказал Биркнер. — Но теперь контакт абвера с Принцальбертштрассе существует и доказательство того — я сам, человек, как вы выразились, оттуда и тем не менее занимающийся этим делом. — Я привык к дисциплине, — сказал Фигль. — Будет приказ, и я возьму это дело в свои руки. А что касается вашего лейтенанта Крафта, я бы не доверил ему отбор людей даже для ассенизационных работ… Как подобает ревностному служаке «Сатурна», Рудин по дороге обратно возмущался вместе с Биркнером всем, что они узнали в лагере. — Я напишу руководству такой рапорт, что они забегают, — злобно говорил Биркнер. — Пора кончать с этой игрой в прятки. Фигль прав. Это же похоже на измену, честное слово! Вся Германия в едином порыве самоотверженно следует предначертаниям фюрера, а тут две важнейшие организации играют в прятки. Честное слово! Что вы скажете, Крамер, об этом? — То, что делается в лагере с отбором, — форменное безобразие, — уклончиво ответил Рудин. Они вернулись в город к обеду. Рудин пошел в столовую, а Биркнер сразу же сел писать рапорт Мюллеру. Сидя в столовой, Рудин обдумывал все, что произошло в этой поездке, проверял еще раз свое поведение и пришел к выводу, что держался правильно. Оставалось только что-то неясное по поводу Биркнера. В течение всей поездки Рудину почему-то казалось, что Биркнер говорит по-немецки с акцентом, с каким обычно говорят русские, хорошо изучившие этот язык. В чем тут дело? Вечером Рудина вызвал к себе Зомбах. Он был расстроен, хотя всячески старался этого не показывать. Сообщил, что он подписал приказ о повышении Рудину жалованья, и сразу после этого вдруг спросил: — Действительно в лагере так плохо? — В каком отношении? — Да с отбором для нас контингента. — Да, действительно, отбор производится кустарно, непродуманно. — Ничего не понимаю! — развел руками Зомбах. — Ведь в лагере 1206 должна была действовать целая комиссия. — Лейтенант, который производит отбор, сказал нам, что за лето всех членов комиссии по одному отозвали в Берлин. — Ничего не понимаю… — начал Зомбах, но не кончил и сказал: — Хорошо. Спасибо, идите. Рудин был доволен поездкой. Еще раз она позволила установить, что давняя вражда абвера и СД продолжается и что эта вражда все больше сказывается уже и внутри «Сатурна». Ну что ж, это прекрасно, господа…Глава 43
«В сталинградскую зиму, — по свидетельству одного летописца гитлеровской камарильи, — фюрер потерял не только шестую армию, но и власть над собой. Мы, знавшие его давно, знавшие в нем все, в том числе и его взрывчатую импульсивность, несшую с собой поразительные внезапности — от гениальных до глупых, все же были потрясены открытием, что у него не оказалось нервов и выдержки, достойных вождя…» В двадцатых числах ноября советские войска в районе Сталинграда перешли в наступление. Через три дня двадцать две гитлеровские дивизии уже сидели в «котле». В течение этих трех дней опытнейшие немецкие военачальники, в частности новый начальник генштаба Цейтлер, умевшие видеть ход военных событий реально и в их перспективе, пытались подсказать Гитлеру выход из сталинградской ловушки. Но Гитлер уже не мог трезво смотреть на вещи, отказывался слушать советы военных об уходе из Сталинграда. — Я не оставлю Волгу! — в бешенстве кричал он начальнику генштаба. В эту пору хитрую игру вел адмирал Канарис. Надо думать, что он раньше других имел точную информацию о положении в Сталинграде. Еще в октябре он доверительно сказал одному из генералов ставки, что, по его мнению, шестая армия «погружается в трясину». В одной из мемуарных книг утверждается, будто это выражение Канарис употребил в личном докладе Гитлеру. Это неправда. Все остальные свидетельства, в том числе лиц, близких адмиралу, утверждают другое — что в ту осень Гитлер вообще ни разу не принимал Канариса. Вряд ли сам Канарис стремился к этому. В конце лета и осенью Канарис представлял в генштаб сводки по русскому фронту, содержание которых могло отвечать любому взгляду на ход событий. Держаться такой тактики Канарису было тем легче, что Гитлер во второй половине лета находился в ставке, перенесенной в Винницу, и до него не доходилабольшая часть информационных материалов. Об этих сводках Канариса начальник генштаба Гальдер, в то время уже снятый Гитлером, иронически сказал, что они содержат в себе сразу четыре козырных туза, чего в картежной игре, как известно, не бывает. Однако в это же самое время Канарис специальными курьерами доставлял фюреру в винницкую ставку очень убедительные сведения о том, что англосаксы совершенно твердо отказались от мысли в ближайшем году начать кампанию в Европе. В то время Канарис обронил фразу: «Что касается Черчилля, то я в субботу знаю, что он сделает в понедельник». И Канарис действительно располагал очень достоверными и разносторонними данными о позиции Англии. Через агентов, действовавших в Англии, он еще в начале сорок второго года (точнее — через месяц после опубликования официального союзнического коммюнике о договоренности открыть второй фронт в сентябре) получил данные, что эти уверения союзников ничего не стоят и второй фронт в этом году англосаксы не откроют. Агенты получили эту информацию от таких авторитетных и осведомленных лиц, что Канарис, не задумываясь, отправил ее Гитлеру. Он знал, чего ждет фюрер, что может его обрадовать. Уже заканчивался ноябрь и второго фронта действительно не было, а на столе у Гитлера уже лежало новое донесение Канариса: близкие к Черчиллю люди уверены, что второго фронта не будет и в сорок третьем году. Канарис знал, что это сообщение — единственный бальзам для Гитлера в то время, когда шестая армия сидит в Сталинграде, крепко затянутая русскими в петлю, и когда все его планы захватить Москву с юга можно считать провалившимися. Гитлер возвращается из Винницы в свою ставку «Волчья яма» в Пруссии. Он смело снимает дивизии, находившиеся на западе, требует новых дивизий у своих союзников и все эти силы перебрасывает на советский фронт, в частности в распоряжение фельдмаршала фон Манштейна — командующего группировкой войск «Дон», которая, как уверял Гитлер, не только спасет армию Паулюса, но и запихнет русский «котел» в «котел» немецкий. Как известно, ничего подобного не произошло. Наступление группировки «Дон» захлебнулось в пятидесяти километрах от Сталинграда, и она, неся огромные потери, стала откатываться на запад. Оставшаяся в сталинградском «котле» шестая армия оказалась обреченной на гибель. Именно в это время в «Сатурн» с личным поручением Канариса направился его ближайший помощник — руководитель второго отдела абвера генерал Лахузен, пробывший здесь всего один день. С утра он провел беседу с Зомбахом и Мюллером, а после обеда к нему был созван весь руководящий состав «Сатурна», перед которым Лахузен произнес часовую речь, после чего сразу же уехал. Всем думающим офицерам «Сатурна» было ясно, что Лахузен приезжал с единственной целью — развеять пессимизм, вызванный сталинградской трагедией. В тот день, когда Лахузен был в «Сатурне», Рудин не работал. Еще накануне Зомбах отдал распоряжение в этот день не привозить пленных. С ночи район, где находилась разведшкола и где жили Рудин и другие сотрудники «Сатурна» — не немцы, был изолирован от остального гарнизона и оттуда никого не выпускали. Этот режим действовал до утра следующего дня. Чем все это было вызвано, Рудин в тот день не знал. Когда утром на другой день он пришел на работу, все было, как всегда. Только когда он позвонил дежурному коменданту, чтобы к нему привели первую группу пленных, комендант предупредил его, что пленных украинской национальности приказано направлять только к Мигунцу. Очевидно, Мигунец убедил Мюллера, что украинцы — это его специальность. Рудин решил не протестовать против такого решения, а лишь выяснить, кто будет отбирать этих украинцев для Мигунца. Вот и предлог сходить к Мюллеру. Оказывается, не все в «Сатурне» оказалось, как всегда. Мюллер был взвинчен и разговаривал резче, чем обычно. — Украинцев направляете к Мигунцу вы, — сказал он, не глядя на Рудина. — Но не думайте, что это позволит вам спихнуть на него часть своей ответственности. Настало время, когда каждый должен отвечать за свое дело. Вы, Крамер, отвечаете за весь подбор контингента, головой отвечаете. — Как же я могу отвечать за то, что делает другой? — спросил Рудин. — А вот так, черт возьми, как мы тут отвечаем за все, что делаете вы! — Мюллер стукнул кулаком по столу. — В лагере 1206 отбор будет производиться теперь как следует. Там будут работать не идиоты. Через три дня извольте доложить мне, как изменился идущий оттуда контингент. Теперь о режиме дня. Отдыхать будем после победы. А пока порядок я устанавливаю такой: до восемнадцати часов вы работаете здесь на отборе, а затем у Фогеля на связи столько, сколько ему потребуется, наши солдаты в Сталинграде об отдыхе не думают. — До сих пор я работал у Фогеля по его вызовам. — До сих пор, до сих пор… Вы что, не понимаете немецкого языка, черт возьми? Я же ясно сказал: с восемнадцати ноль-ноль ежедневно у Фогеля. Наши солдаты в Сталинграде не ждут приглашения сражаться, они это делают круглые сутки по велению долга. — Разрешите идти? — спросил Рудин. — Последнее: обо всем, что у вас возникает по ходу дела, докладывать только мне. Понимаете? Только мне. Не реже, чем раз в три дня. А теперь идите. Рудин вернулся к себе. В коридоре его уже ждала первая группа пленных. Ровно в шесть часов вечера Рудин явился к Фогелю. — Прибыл по приказанию Мюллера, — доложил он официально. — Знаю, знаю, — флегматично отозвался Фогель. — Но сегодня вы явились зря, мы не работаем. В районе Москвы непрохождение радиоволн. Только теперь Рудин обратил внимание, что в оперативном зале стоит тишина и большинство аппаратов зачехлено. — Что мне нужно делать? — все так же официально спросил Рудин. — Сегодня ничего. Пойдемте ко мне, жена кое-что прислала. Это «кое-что» оказалось бутылкой французского коньяку «Бисквит». Фогель наполнил рюмки и сказал: — Надо выпить за наших сталинградских героев, они этого заслужили. Рудин выпил, понюхал рюмку и сказал: — Не могу понять, в чем достоинство французских коньяков. Самая обыкновенная водка, пахнущая парфюмерией. — Дьявол с ним, с коньяком. Скажите лучше, что вы думаете о Сталинграде. — По-моему, русских ждет там какой-то горький для них сюрприз, — задумчиво сказал Рудин. — Вчера в утренней сводке Сталинград был назван крепостью, а крепость есть крепость. — Да, это верно, — рассеянно произнес Фогель, откинувшись в кресле, как бы издали глядя на Рудина. — Жаль только, что мы там задерживаемся и не можем пока сделать решающий бросок на Москву. — Почему? — горячо возразил Рудин. — Во-первых, под Сталинградом мы сковали большие силы противника; во-вторых, фюрер совершенно ясно сказал, что в это время готовится новое победоносное наступление; в-третьих, герои Сталинграда тоже еще не сказали своего последнего, решающего слова. Фогель недовольно поморщился. — Все это пожирает время, Крамер, драгоценное время. — Не знаю, — не сдавался Рудин, — Фюрер в своей ноябрьской речи ясно сказал, что фактор времени теперь не имеет никакого значения. — Я же говорю не о том времени, о котором думал фюрер, — продолжая морщиться, сказал Фогель. — Я — о времени, которое отведено для нас, для нашей работы. Одно дело, когда мы знали, что Москва будет взята в этом году, и совсем другое, если это откладывается еще на год. В первом случае от нас требовалось не столько вести разведку, сколько заняться диверсией, и Мюллер в этом был прав. А что теперь? — Вас не поймешь: то Мюллер не прав, то прав, — усмехнулся Рудин. — В принципе он прав, — повторил Фогель. — А детали — это детали. Но теперь-то снова нужна разведка, прежде всего разведка! — Это уж не в моей компетенции, — вздохнул Рудин. Выпили еще по рюмке. — Вчера нам поставили задачу, — сказал Фогель. — Голова кругом идет. Раньше мы хоть знали: наше дело — зона Москвы. А теперь мы должны свой фронт расширять беспредельно. А вы нас кадрами для этого обеспечите? А, Крамер? — Я уверен в немецкой организованности, — ответил Рудин. — Если нужно, все для этого будет сделано. А сам я сошка маленькая. Рудин попрощался и ушел. Конечно, сейчас он имел возможность попытаться выяснить у Фогеля, что произошло вчера. Но делать это было неосторожно. В столовой находились почти все преподаватели школы. Рудин сразу заметил, что все они давно поужинали, но не уходили и, видимо, обсуждали все то же — что было вчера. Когда Рудин вошел, разговор сразу затих. Рудин сел за свободный столик и заказал ужин. Преподаватели молча стали уходить из столовой. Только преподаватель шифровального дела Салаженков остался и подсел к столу Рудина. — Можно на минутку? — спросил он. — Пожалуйста! — Рудин улыбнулся. — Что это тут у вас за совещание было? — Какое там совещание… — Салаженков со злостью придавил сигарету в пепельнице. — Слухи перебалтывали. Вы случайно не знаете, что за начальство вчера приезжало? Рудин рассмеялся. — Такое впечатление, будто вы в первый раз узнаете о приезде начальства. — Но нас никогда при этом под арест не сажали! — Какой арест? — удивился Рудин. — Будто вы сами вчера не просидели весь день дома? — усмехнулся Салаженков. — Ах, вон что! Ну и как это расценивают ваши коллеги? — Кто-то принес слух, будто нас ликвидируют, — помолчав, тихо сказал Салаженков. — Вы ничего такого не слышали? — Ерунда, Салаженков, нас не только не ликвидируют, нам придется работать еще больше. — Это вы что, свое мнение говорите или что-нибудь знаете? — Знаю, — убедительно ответил Рудин. Салаженков посидел еще немного для приличия и ушел. Самое главное он выяснил и теперь, наверное, поспешил успокоить своих коллег. Ну что ж, первый итог этого дня не такой уж плохой. Что бы там вчера ни произошло, ясно одно: господам абверовцам вчерашний день ничего приятного не принес, и они нервничают. Ну а челядь, та паникует. И все это неплохо. Но что же все-таки стряслось вчера? Фогель, конечно, знает, но расспрашивать его опасно. Вернее держаться позиции железного оптимиста, не проявлять никакого интереса ко вчерашнему и этим вызвать Фогеля на откровенность. Ему ведь явно хочется поделиться своими мыслями, а друзей у него тут нет и рано или поздно он придет к Рудину. Рудин не ошибался. Не мог он только подумать, что Фогель придет так скоро — в тот же вечер. Рудин уже лег спать, когда в дверь его комнаты осторожно постучали. Это был Фогель, и, судя по его виду, с бутылкой коньяку он разделался в одиночку. — Прошу извинить, вы уже спите? — с недовольной интонацией спросил он и сел на край постели. — Честно говоря, мне хотелось отоспаться, — устало ответил Рудин. — Правда, я выбился из сил. — Неправда, — раздельно произнес Фогель. — Вы отдыхали весь день вчера, «когда мы слушали руководящий реферат генерала Лахузена. Вот я действительно устал, Крамер, я зверски устал! — Он прислонился к спинке кровати и закинул назад голову. — Но я устал, Крамер, не физически, я думать устал. Рудин, уже хорошо зная пристрастие Фогеля, выпив, пускаться в философствования, с внутренним вздохом смирился со своей судьбой. Надо слушать и надо спорить — ведь может случиться, что именно сейчас Фогель и расскажет о вчерашнем. Кое-что он уже сказал. — Вы извините меня за то, что я лежу? — спросил Рудин. — Делайте что хотите, — безразлично произнес Фогель. Рудин решил все же привстать, отодвинул в сторону подушку и так же, как Фогель, облокотился на спинку кровати. — Понимаете, Крамер, я хочу все понять сам, — сказал Фогель. — Весьма похвальное желание, — улыбнулся Рудин. Фогель только мотнул головой, точно пропустил мимо себя реплику Рудина. — Может быть, для вас, Крамер, такое время еще не наступило, — сказал он. — И это понятно. Что бы там ни было в вашей биографии немецкого, вы все же не шли с нами весь путь. Вы на какой-то станции вскочили на подножку нашего поезда и едете с нами налегке. А мы-то в дороге давно, очень давно. — Он закинул далеко назад голову и продолжал: — Знаете, какое я сделал открытие? — спросил он, глядя в потолок. — Оказывается, когда поезд стремительно, точно по расписанию идет вперед, никто не думает и даже не вспоминает о машинисте. Но стоит только поезду хоть немножко сбиться с графика, не там, где надо, на минуту остановиться, как все вспоминают, что есть машинист, и начинают его критиковать. — Наблюдение не лишено точности, — сказал Рудин вполне серьезно. — А с чем я его связываю, вам понятно? — Нет. Фогель долго молчал, потом отнял голову от спинки кровати и наклонился к Рудину. — Я вам, Крамер, доверяю, поэтому скажу кое-что такое, что должно умереть в этой комнате. Обещаете? — Мне, кроме вас, вы это хорошо знаете, вообще некому рассказывать, — улыбнулся Рудин. — А вам слушать собственные мысли в моем изложении вряд ли придет в голову. — Хорошо, — сказал Фогель. — Вы не задумывались над тем, почему враждуют между собой, особенно последнее время, Зомбах и Мюллер? — Я просто не знал, что они враждуют, — ответил Рудин. — Ну выразимся так: у них нет контакта. В первое лето русской кампании такой контакт был, а теперь дело дошло до того, что приезжавший к нам вчера генерал Лахузен часть своей речи посвятил их примирению. Ну, конечно, не так прямо: дескать, господа, помиритесь и работайте дружно. О них конкретно и слова не было сказано, но, повторяю, часть речи генерала преследовала эту цель, и все это поняли. Коротко и как я понимаю: причина преткновений между Зомбахом и Мюллером — это их отношение к ходу событий. И должен вам сказать, что сейчас Мюллер представляется мне более истинным наци, чем Зомбах. А еще в прошлом году я думал наоборот. Я ведь во Франции тоже работал с Зомбахом. Он меня и сюда вытащил. Если бы вы знали, как он работал во Франции! — Фогель ногой пододвинул стул к кровати и положил на него ноги. — Вы знаете, конечно, о старом соперничестве между нашим абвером и гестапо? — Ну откуда я могу это знать? — с улыбкой и удивлением сказал Рудин. — В лучшем случае мог только догадываться. — Соперничество это довольно давнее, но особенно оно начало обостряться во Франции, когда нашим оккупационным силам стало допекать так называемое французское Сопротивление. За порядок во Франции тогда отвечало гестапо, СД. А мы там только вели разведку. У нас опыта разработки с помощью агентуры было, конечно, больше, и создалось положение, когда мы о тайной организации французов знали гораздо раньше и лучше, чем гестапо, которое и во Франции продолжало действовать своим излюбленным методом массовых облав и арестов. То, что нам не нужно было, мы, естественно, отдавали гестапо и этим им помогали. Но в наших руках, вернее — под нашим наблюдением были крупные узлы тайной сети Сопротивления, которые мы иногда даже оберегали от гестапо, потому что через эти узлы мы вели разведку, выходящую далеко за пределы Франции. И вот тут-то и начались наши уже открытые стычки с гестапо. — Фогель замолчал, задумался, наверно, припомнил то время и, покачав головой, продолжал: — Но тогда его руководители были не правы. Они просто не хотели или не могли понять наших особых задач. Как тонко и гибко работал тогда Зомбах! Он очень много сделал, чтобы смягчить конфликт, но в принципе конфликт остался. Он прорывался наружу то в Чехословакии, то в Дании, то в Польше. Но то было совсем другое время. Теперь Германия поставила на карту все, что она имеет, и свою историю в придачу. И вот в это невероятно трудное время фюрер показывает образцы гибкости, и Сталинград совсем не лишает его энтузиазма и веры. Наоборот, он со свойственным ему умом консолидирует все силы, гениально маневрирует ими. А в это время мы тут не можем установить контакта между собой. Позор! Генерал Лахузен, знаменитый Лахузен, который всегда был готов, как о нем говорили, спрыгнуть с парашютом на крышу любого президентского дворца, он, вместо того чтобы ударить кулаком по столу и призвать всех к порядку, втолковывает Зомбаху, что затруднения в Сталинграде — это не повод впадать в пессимизм, что следует воспитывать в себе высокий дух, что крайне необходима консолидация сил. — Фогель соскочил с постели и принялся ходить по комнате. — А вы не преувеличиваете конфликт между Зомбахом и Мюллером? — осторожно спросил Рудин. Фогель остановился и, глядя на Рудина, сказал: — А вы бы послушали, что на этом совещании говорил сам Зомбах! Точно он выступал на панихиде. «Мы, — говорит, — поставлены в положение гонщика, ехавшего не по той дороге и которому нужно теперь возвращаться к развилке дорог в начале пути». И так далее в таком же духе. — Фогель нервно рассмеялся и сказал: — Зомбах-то, оказывается, и есть тот самый типичный пассажир поезда, вдруг вспомнивший, что есть машинист, которого можно во всем винить. Но, черт возьми, что случилось? — выкрикнул Фогель и снова замаячил по комнате. — В общем, сегодня я за Мюллера, — после долгой паузы продолжал он уже спокойно. — Он и вчера выступил ясно, энергично. Конечно же, мы должны делать только одно — всеми силами, всеми способами бить по противнику, а не спорить, что важнее — разведка или диверсии. — Фогель снова сел на постель к Рудину и сказал устало: — В общем, Крамер, невесело. Не сон ли была моя жизнь во Франции? Триумфальная арка с нашим флагом на колеснице. Нотр-Дам, где фюрер был в белоснежном кителе. Какой он веселый стоял у гробницы Наполеона! А теперь где-то в снегу гибнут наши безвестные герои… — Почему гибнут? — спросил Рудин. — Они делают свое святое дело и победят. Ради Бога, не становитесь похожим на нарисованного вами Зомбаха. — Вы, Крамер, верите? Действительно верите? — спросил Фогель, исступленно смотря на Рудина. — Верю, — ответил Рудин. — Верю с самого начала. — Он улыбнулся. — И я никогда, можете мне поверить, не превращусь в пассажира, который набрасывается на машиниста за пятиминутное опоздание поезда. — Спасибо вам, Крамер, большое искреннее спасибо. — Глаза у Фогеля влажно заблестели. Сентиментальный, как многие немцы, он, очевидно, и впрямь был растроган верностью Рудина. — И я вам верю больше, чем иным нашим чистокровным и отмеченным наградами арийцам, честное слово офицера! — Фогель надвинулся на Рудина и крепко пожал ему руку. — Извините меня, дорогой Крамер, я немножечко выпил, но вы не думайте, можете на меня рассчитывать полностью и всегда. А теперь спите. — Он довольно твердо вышел из комнаты. «А, голубчики, встревожились! — торжествовал Рудин. — Вон что происходит! Это прекрасно. И да здравствуют защитники города-героя!» Рудин попытался представить себе этот город, в котором он никогда не был, город, к которому еще так недавно с торжествующим воем рвались гитлеровские орды. Рудину довелось как-то слушать немецкую радиопередачу, которую вели с берега Волги, фоном передачи был непрерывный грохот взрывов. А репортер в это время шальным, хриплым голосом выкрикивал короткие фразы: — Пикировщики Геринга превращают город в развалины! Город — гигантский костер! Дым закрыл солнце! Сумерки в полдень! Это апофеоз. Я мою свои сапоги в Волге. Слушайте, это плещет волжская вода!.. После передачи играли марш и били в барабаны. Хотя Рудин и знал кое-что от Маркова о подлинном ходе войны, от этой передачи на душе у него стало холодно и тревожно. Тем радостнее было сейчас его торжество. Воображение рисовало ему картины разбитого, завьюженного снегом города, в котором круглые сутки, не затихая, идет бой. Вчера Берлин передавал, что борьба идет за каждый дом. Это здорово! Давно ли они орали, что по пути к Сталинграду их войска в день продвигаются на пятьдесят километров? А потом с разбегу они врезались в город и теперь неделями ведут бои за каждый дом, и все, чего они достигли за лето, уже пошло прахом. Крепость на Волге становится всегерманским кошмаром… Рудин не мог заснуть. Все, что он узнал сегодня, надо точно и обстоятельно изложить в донесении. Об этом он и думал, вышагивая в темноте в своей тесной комнатке. То, о чем Рудин узнал в этот вечер, оказалось еще серьезнее, чем он думал. В декабре и январе обстановка в «Сатурне» определялась одним словом — Сталинград. Дело дошло до того, что, когда стало окончательно ясно: шестая армия погибает, Мюллер на вечерней пятиминутке потребовал, чтобы были прекращены всякие разговоры об этом городе, мешающие сотрудникам сосредоточиться на более важных для них задачах, и предупредил, что подобные разговоры будут расцениваться как враждебная пропаганда, как пораженчество. Но тщетно! Черная тень разгрома армий Паулюса лежала даже на лицах сотрудников. И сам Мюллер уже не мог владеть собой. Когда началось и первые сутки шло успешно наступление группы войск Манштейна, бросившихся на спасение окруженных войск Паулюса, Мюллер на пятиминутке торжественно объявил об этом. — Это наступление, — сказал он, — пример, который дает всем нам армия. Она наносит стремительный удар и по доморощенным политикам и пессимистам. Но спустя несколько дней стало известно, что генерал Гейм — командир танкового корпуса, на которого возлагались главные надежды, генерал, чье имя в последние дни называлось во всех радиопередачах, генерал, который не дальше как вчера был назван «воплощением беспощадного возмездия врагу», этот генерал приказом Гитлера снят со своего поста, разжалован в солдаты и его будут судить. Это было уж слишком! У Мюллера хватило сообразительности не проводить в этот день пятиминутку. Но немцев ждали еще более тяжелые испытания, апогей которых наступил в конце января. На Волге — катастрофа, разгром, а Берлин еще трубит о стойкости героев. Гитлер присваивает Паулюсу звание фельдмаршала, а назавтра выясняется, что фельдмаршал сдался в плен вместе со своей армией. Больше его имя не упоминается нигде. Германия в трауре. Радио передает заунывный плач колоколов. В коридорах «Сатурна» тишина. Сотрудники стараются не выходить из своих комнат, чтобы не попадаться на глаза начальству, и словно боятся друг друга. Несколько дней не проводятся пятиминутки. Вечером четвертого февраля, когда Германия уже сняла траур, Рудин работал в оперативном зале. Операторы то и дело клали на стол Фогеля радиодонесения агентов. С осунувшимся небритым лицом Фогель быстро читал и передавал их Рудину. Почти все донесения касались Сталинграда, и было видно, что агенты тоже переживают страх. Одно из донесений Фогель прочел и уже протянул Рудину, потом, видимо, передумав, хотел положить его в папку, но снова передумал и отдал Рудину. Рудин прочел:«Русские утверждают, будто в Сталинграде уничтожена и взята в плен целая армия, и называют это началом конца Германии. Среди населения царит небывалый подъем. Завербованный в октябре агент Зуб вчера явился на встречу и заявил, что больше работать не будет. Угрожал разоблачением. Ждем срочных указаний».Рудин брезгливым жестом отложил радиограмму. — Что им ответить, Крамер? — спросил Фогель. — Это хороший агент? — в свою очередь спросил Рудин. — То-то и дело, что хороший. Их там двое. Работали просто хорошо. — Жалкие паникеры! — со злостью сказал Рудин. Фогель думал о чем-то своем. Потом, словно сбросив эту думу, повернулся к Рудину: — Что же все-таки им ответить? — Я не берусь это решать, — точно оправдываясь, сказал Рудин. — В конце концов этот же вопрос, прямо или косвенно, есть во всех донесениях. Я думаю, вам нужно сходить к Мюллеру или Зомбаху. Надо выработать общий ответ. Фогель, ничего не говоря, взял папку с радиограммами, оделся и ушел. Примерно через час он вернулся и принес написанный Мюллером стандартный ответ «Сатурна» всем агентам. Ответ был тут же зашифрован, и операторы начали выстукивать его в эфир.
«Естественно, что кремлевская пропаганда раздувает сталинградский эпизод войны, особенно если учесть, что их армия за всю войну не имела ни одного влияющего на ход войны успеха. Этот успех чисто местного характера стоил Советам столько крови, что Германия может считать: Сталинград неплохо послужил неминуемой победе немецкого оружия. Германия, как никогда, спокойна, уверена в своих силах, продолжает оставаться хозяином положения на большей части советской территории и в свой срок, который от Москвы не зависит, победоносно завершит войну. Это должны знать вы и осторожно объяснять связанным с вами людям. Необходимо решительно активизироваться, чтобы быть достойными подвига победоносной армии рейха».— Ну как, убедительно? — спросил Фогель, когда Рудин прочитал этот ответ. — Вполне, — ответил Рудин. — Вы, кстати, знакомы с новым адъютантом Мюллера? — спросил Фогель. — С Биркнером? Да. Мы вместе ездили в лагерь военнопленных. — Какое впечатление он произвел на вас? — По-моему, это верный, дисциплинированный офицер. — Я сейчас ждал, пока освободится Мюллер, и в первый раз говорил с Биркнером… Он мне тоже понравился. Вы знаете, он абсолютно спокоен. Абсолютно. Я показал ему донесения агентов, он небрежно так прочитал, вернул мне и сказал: «Скулят, щенки» — и все. И спросил у меня, как я здесь разрешаю женский вопрос. Рудин улыбнулся: — Он спрашивал это и у меня. — Вот характер! Я подумал: наверное, вот такие офицеры там, на Волге, спокойно и хладнокровно выполняли свой долг до конца. Фогель опять находился в своем обычном состоянии импульсивной готовности по первому попавшемуся поводу с глубокомысленным видом вести пустопорожние философствования. Видимо, ему самому, не меньше, чем агентам, нужно было получить это указание Мюллера да еще потолковать с интересующимся женским вопросом Биркнером. И вот он уже успокоился. — Знаете что, Крамер? — весело сказал Фогель. — Идите отдыхать. Мы ведь теперь всю ночь будем передавать ответ Мюллера. — Спасибо. Я прогуляюсь немного и спать. — Хороших вам снов, Крамер! — Фогель помахал Рудину рукой.
Глава 44
Кравцов продолжал заниматься вербовкой агентов среди населения, встречался с ними на явочных квартирах, получал от них донесения, давал указания. Эту же работу вели Циммер и Таубе — новый сотрудник, переведенный сюда из Польши. Положение у Кравцова было очень сложное. После провала затеи с молодежью он должен был работать активно и с ощутимой для гестапо пользой. Иначе он мог окончательно потерять доверие, а значит, и возможность быть в курсе гестаповских дел. А с другой стороны — он не мог стать действительным сообщником гитлеровцев в их черных делах. Кравцов мобилизовал всю свою хитрость и изворотливость. С Циммером он управлялся без особого труда. Этот во всем ему верил и даже выполнял его советы. Неожиданной и очень большой опасностью стал Таубе, которого перевели из Варшавы. Там он занимался такой же работой и, по-видимому, действовал очень активно, раз польское подполье организовало на него охоту. Дважды в него стреляли, но только слегка ранили. Гестапо, видимо дорожа им, решило убрать его из Варшавы. Таубе плохо, но все же говорил по-русски. Он был очень хитер и сверх того обладал необыкновенным умением перевоплощаться. Ему было одинаково легко внушить своему собеседнику, что он тупой, глупый человек или что он рафинированный интеллигент, поклонник и знаток изящного. Он был молод. Только за год до войны окончил Рижский университет, получив диплом историка. На гестапо он работал еще в буржуазной Латвии, в свои студенческие времена. Кравцов раскусил его довольно быстро и понял, что этот тип опасен во всех отношениях, тем более что он сразу же показал себя хорошим организатором и на фоне его деятельности отчетливо стали видны ничтожные результаты работы Кравцова. Приходилось обдумывать каждый свой шаг еще более тщательно. Гестаповцы ответили на сталинградскую катастрофу усилением террора. Оберштурмбаннфюрер Клейнер на совещании аппарата сказал: — Мы сделаем сталинградский «котел» всем красным и обеспечим нашу героическую германскую армию тылом, спокойным, как кладбище… По всей Белоруссии непрерывно проводились крупные карательные экспедиции против партизан. Готовились массовые облавы на подпольщиков. От Кравцова, Циммера и Таубе Клейнер потребовал быстрейшей ликвидации городского подполья и сам руководил этой работой. Март выдался теплый, слякотный, город погрузился в грязь, перемешанную со снегом. По некоторым улицам в течение дня автомашины не могли проехать. Только по ночам этот кисель немного затвердевал. В сумерки Кравцов шел на встречу с агентом по кличке Повар. Этот тип и на самом деле не был чужд поварскому делу. Он работал истопником при ресторанной кухне офицерского казино. До войны Повар был счетоводом на сыроваренном заводе где-то на Смоленщине, его мобилизовали в армию, и в первом же бою он перебежал к врагам. Полгода пробыл в лагере военнопленных, где, как он сам говорил, «отправил в овраг целую кучу политработников и разных всяких партизан». За эти заслуги из лагеря его выпустили, он прибился к этому городу и устроился истопником в казино. Кравцов наткнулся на него случайно. В декабре Клейнер поручил ему посмотреть, что за русские работают в офицерском казино. Незадолго до этого где-то на Украине подпольщики взорвали такое же казино, погибли несколько офицеров. Клейнер встревожился… Кравцов пошел в казино и там во дворе увидел человека, который, весело посвистывая, ловко колол дрова. Кравцов заговорил с ним и сразу же понял, что перед ним тот, кто ему нужен. Кравцов завербовал его, дал ему кличку и стал с ним встречаться. Повар оказался опаснейшим доносчиком. У него был обостренный нюх на людей, которых ему следовало бояться. Именно по этой мерке он и находил тех, кем могли интересоваться в гестапо. Недели три назад Повар сообщил, что девушка, работающая на кухне судомойкой, «наверняка комсомолка и может вытворить все что угодно». Кравцову пришлось заняться этой девушкой, и выяснилось, что она действительно комсомолка и связана с подпольной молодежной группой. Кравцов через подпольщиков дал ей сигнал, чтобы она немедленно убиралась из казино. Сложность ситуации была еще в том, что подпольщики действительно готовили взрыв казино и там у них были свои люди. Теперь они были предупреждены о грозящей им опасности. Повар ждал Кравцова возле развалин каменного дома. Они прошли в пролом, зиявший в стене, и присели на груду мокрого кирпича. — Важная новость, — тихо заговорил Повар. — У нас Танька исчезла. Помните? Та, что я вам говорил. — Это мы ее взяли, — сказал Кравцов. — Тогда порядок… Теперь еще. В ресторане есть две официантки — Клавка и Санька. Так они по очереди встречаются с каким-то парнем. Будь бы любовь, встречалась бы с ним одна, а то по очереди. Парень этот покажется под окнами ресторана, и тогда одна из них выходит на улицу, вроде как подышать воздухом, и там разговаривает с парнем минуты две, не больше, — и назад. В другой раз — другая. Сам видел. Вот тут я записал. — Повар вынул из кармана бумажку и протянул Кравцову. — Молодец! — похвалил Кравцов. — А как они ведут себя на работе? — То-то и оно. Всех их официанток семь штук. Так остальные и за столик к офицерам подсядут, и всегда веселые. А эти две ни-ни! А меж тем самые красивые девки из всех семи. — Так. Что еще? — Да вроде ничего. Ох, и напиваются же офицеры, скажу я вам! Хоть сапоги с них снимай. Друг на друга в драку лезут. Вчера один выстрелил, слава Богу, без попадания. Еле его утихомирили. — Это нас не интересует, — строго сказал Кравцов. — Ясно, ясно… — торопливо проговорил Повар. — Я же только так, в порядке наблюдения. — Наблюдай за кем надо. Больше нет ничего? — Нет. — Мало. Ну ладно, иди… Утром Кравцов, ссылаясь на данные, полученные от Повара, доложил Клейнеру о пьянстве офицеров в казино. Клейнер тут же начал звонить военному коменданту, а Кравцов пошел на базар, чтобы передать Бабакину донесение об официантках. Кравцов просил Маркова срочно проверить, кто связан с этими девушками. Ответ пришел на другой день: Марков назначал ему встречу в ночь на воскресенье. То, что узнал Кравцов при свидании с Марковым, поставило его в еще более сложное положение. Оказывается, в городе начал активные действия отряд Будницкого. Разработан широкий план диверсий, которые явятся ответом на угрозу гестаповцев создать спокойный, как кладбище, тыл. Готовились взрывы узлового железнодорожного депо, большой подземной базы горючего, расположенной на окраине города, и, наконец, офицерского казино. Повар, оказывается, выследил как раз одного из бойцов Будницкого, установившего связь с официантками Клавой и Саней. — Как же теперь быть? — спросил Кравцов. — Ясно одно, — сказал Марков, — человек Будницкого, ходивший к девушкам, не имеет опыта и работал грубо, но Повара надо убрать. Договорились, что на очередную встречу с Поваром в развалинах дома вместо Кравцова придет кто-нибудь из группы Будницкого и на том существование предателя закончится. Сам же Кравцов в этот час должен находиться на глазах у начальства. Трудно было придумать что-нибудь конкретное на тот случай, если на бойцов Будницкого натолкнется агентура Циммера или, что еще хуже, Таубе. Марков обещал специально поговорить с людьми Будницкого, чтобы они работали более умело и тонко, однако одно это не устраняло опасности разоблачения. Единственное, что мог сделать Кравцов, — стараться вовремя узнать о подозрениях, возникающих у Циммера или Таубе, чтобы иметь возможность предупредить. — С Циммером мне сделать это нетрудно, — сказал Кравцов. — А вот с Таубе — дело сложное. Умная и хитрая бестия. — Умнее и хитрее вас? — улыбнулся Марков. — А черт его знает! Во всяком случае, каждый разговор с ним для меня тяжелая работа, честное слово. — Вся наша работа нелегкая, Кравцов. — Марков смотрел куда-то мимо своего собеседника. — Значит, Таубе о своей давней связи с гестапо говорит открыто? — Даже хвалится. — Это хорошо. — Марков заметил на лице Кравцова недоумение. — Очевидно, в его службе фашизму элемент случайности отсутствует, а это в свою очередь означает, что он таит в себе типичные пороки фашизма. Понимаете, Кравцов, хитрым, даже очень хитрым он может быть, а умным в объективном понимании этого человеческого достоинства он быть не может. Не может, и все. Фашизм и объективный ум — враждующие силы. Действительно умный человек не может искренне служить фашизму. Но если человек преданно работает на самом грязном и коварном фронте фашизма — в гестапо, он должен быть поражен всеми пороками фашизма. Так что чистый, объективный ум здесь исключается. Так вот: за что работает этот ваш Таубе? Прощупайте-ка его, Кравцов, где у него главное гнилое дупло? И как только вы это выясните, в вашей характеристике Таубе — «умный и хитрый» — первое качество исчезнет. Но тем не менее надо думать, как этого Таубе устранить… Прошла еще неделя. С Поваром было покончено. Его никто не искал. Истопником в ресторане казино начал работать подпольщик, и подготовка диверсии значительно упростилась. За это время Кравцов сделал несколько попыток поговорить с Таубе в неслужебной обстановке, но тщетно. Таубе упорно избегал неофициальных встреч… Во время очередного свидания Бабакин вдруг спросил Кравцова: — Кого у вас в гестапо зовут Артуром? — Из тех, кого я там знаю, — Таубе, — ответил Кравцов. — Ты его видел? Бабакин с присущей разведчику точностью описал внешность Таубе. — Почему ты спрашиваешь о нем? — Он меня вербовал в гестапо. — Ты согласился? — Ломаюсь, — рассмеялся Бабакин. — Говорю ему, что боюсь и что ничего, кроме торгового дела, не знаю. А он жмет. Говорит, что ему как раз и нужно влезть в торговый мир. В общем стандартное, как оказалось, дело. Он интересуется золотишком. И когда я понял его стратегию, я сказал ему прямо, что помогу и без того, чтобы быть агентом. Пусть только даст на этом заработать и мне. Кравцов слушал все это, затаив дыхание, а Бабакин заметил его волнение. — Что это с тобой? — Ты даже не представляешь, как это важно! — Кравцов вспомнил свой разговор с Марковым. — Ну и что, вы уже как-нибудь начали свой бизнес? Бабакин снова рассмеялся. — Ты торопишься, как и он. Я его всю весну промарьяжу, а потом суну ему какую-нибудь ерунду. Кравцов рассказал Бабакину, кто такой Таубе и как с его появлением в гестапо усложнилось положение. — Вот любопытно… — задумчиво сказал Бабакин. — А мне он умным не показался. Обычная гестаповская скотина. — Но ты понимаешь, как важно его убрать. Ведь он каждый день может наскочить на людей Будницкого. Они малоопытные ребята и работают грубовато. — Ладно. Дай подумать… Спустя два дня они снова встретились и разработали план устранения Таубе. Как только гестаповец снова обратится с просьбой достать золото, Бабакин скажет ему, что человек, имеющий золотые монеты царской чеканки, обнаружился. Затем Бабакин познакомит Таубе с этим человеком. Это будет Будницкий. Он пригласит гестаповца к себе домой. А там, в домике подпольщика, будут находиться еще два бойца. Если же Таубе идти туда не согласится, Будницкий ликвидирует его с помощью холодного оружия… План был несложный, если не учитывать, что Таубе — опытный и видавший виды гестаповец. Таубе познакомился с Будницким возле ларька Бабакина. Произошло это около шести часов вечера, на город уже опустились ранние зимние сумерки. Проинструктированный Бабакиным, Будницкий довольно удачно вел роль хамоватого деятеля черного рынка. Таубе не собирался очертя голову лезть в аферу. Он пожелал встретиться с Будницким через день, объясняя, что сейчас он без денег. — Я вам не девка — через день бегать на свидания, — сказал Будницкий и сделал вид, что хочет уйти. — Подождите… — Таубе пошел рядом с ним. — Чего вы торопитесь? Деньги и послезавтра — деньги. — У меня свои планы, а у вас — свои, — равнодушно сказал Будницкий. — Давайте пройдем до гостиницы, я возьму деньги, — предложил Таубе. — Да что вы, ей-богу? — Будницкий с усмешкой смотрел на Таубе. — Идете на дело с пустыми руками, а я потом гуляй с вами по городу! Будницкий свернул в переулок и прибавил шагу. Таубе не отставал. — А откуда у вас золото? — вдруг спросил он. Будницкий остановился, в одно мгновение заметив, что в переулке, кроме идущих впереди двух женщин, никого нет. — Я еще не арестованный, чтоб меня допрашивать, — сказал он. — Нужен вам товар — берите, не нужен — до свидания. Неизвестно, что замышлял Таубе, но он вдруг быстро опустил руку в карман пальто. В то же мгновение он получил сильный и точный удар финкой в грудь и без звука свалился. Будницкий исчез в проломе стены разрушенного дома… Весь этот вечер Кравцов находился в гестапо, составлял сводку агентурных донесений для Клейнера. Ровно в десять ноль-ноль он понес сводку Клейнеру. Войдя в его кабинет, сразу понял: что-то случилось. Оба заместителя Клейнера встревоженные стояли перед его столом, слушая разговор Клейнера по телефону. — Так… так… Еще раз назовите улицу… — Клейнер записал название улицы. — Так… так… Действуйте! — Он швырнул трубку на рычаг и посмотрел на своих заместителей. — Да, это факт. Труп опознан. — Клейнер увидел стоявшего возле двери Кравцова. — Что вам нужно? — Вы приказали сдать сводку в двадцать два ноль-ноль. — Давайте… Кравцов отдал сводку и повернулся уходить. — Когда Таубе покинул здание? — спросил Клейнер. — Я видел его только перед обедом, — ответил Кравцов. — Послать его к вам? — Не надо. Идите. На другой день уже на всех трех этажах гестапо было известно об убийстве Таубе. Встретившийся Кравцову в коридоре Грюнвейс сказал: — Кокнули красные нашего польского героя. Советую по вечерам в городе не болтаться. — Грюнвейс изобразил из пальцев, наведенных на Кравцова, пистолет. — Пиф-паф! Официального объявления о смерти Таубе не последовало. Тело его самолетом было отправлено в Ригу. Там жили родственники убитого.Глава 45
Новая встреча Маркова с секретарем подпольного обкома товарищем Алексеем происходила уже в городе. Явочная квартира находилась в самом центре города, из ее окон было видно здание гестапо. Уже в этом была примета нового времени и нового этапа борьбы. Встретив Маркова, товарищ Алексей, смеясь, сказал: — Хорошо бы в следующий раз встретиться на моей довоенной квартире, это всего через два дома отсюда. Но, увы, пока там еще живет военный комендант города. Пора, пора наводить здесь порядок. — Я вспомнил сейчас нашу первую встречу под обломками мельницы, — рассмеялся Марков. Они сели к столу, на котором шумел начищенный медный, самовар. — Начнем с чайку, — сказал товарищ Алексей, потирая руки. — Что может быть лучше спокойного разговора под стаканчик горячего чаю, когда за окном в это время жмет мороз? Они пили чай и говорили о самых разных и не очень важных вещах. О том, что зима что-то задерживается нынче, что бриться с холодной водой, оказывается, не только можно, но даже приятно, что война научила наших людей не только воевать, но и еще черт знает чему. Этот разговор про всякое, а не про главные свои дела доставлял обоим удовольствие — да, оказывается, уже можно спокойно посидеть за чайком и потолковать, о чем хочется, точно забыв, что наискосок через площадь — гестапо. — У нас в один партизанский отряд, — рассказывал товарищ Алексей, — попал директор самого модного в Минске женского пошивочного ателье. Все начальственные жены в очередь, бывало, к нему записывались, и директор, будь уверен, не терялся, с помощью наших жен добивался, чего хотел. Квартиру — пожалуйста, путевку в Кисловодск — пожалуйста. Сам мне недавно рассказывал. Жил, говорит, как царь, в полное свое удовольствие. Сам он мужик, надо сказать, красивый и, конечно, одевался по последней моде. На всех театральных премьерах места имел в первом ряду. Ну вот. А сейчас он один из лучших подрывников, и я ему как раз недавно орден вручал. Спрашиваю у него, что самое трудное было в его партизанской жизни. Он вполне серьезно говорит: «Самое трудное — это закручивать портянку в сапог, который на три номера больше. У меня, — говорит, — вся первая зима ушла на то, чтобы научиться…» — А я вот научился спать по заказу, — смеясь, сказал Марков. — До войны страдалбессонницей, таблетки на ночь глотал. А здесь научился спать. Есть полчаса между сеансами связи — сплю. И будить не надо. Ровно через тридцать минут сон сам выключается. — Мои не подводят вас? — спросил товарищ Алексей. — Что вы! Разведчики что надо. Спасибо. — Я впервые вплотную столкнулся с вашей работой; думал раньше, что специальность у вас особенная, а оказалось, что ваша работа — это тоже борьба, смелая, даже дерзкая, умная, хитрая, и если у человека эти качества есть, разведчик из него наверняка получится. А война показала, что у нас людей с такими качествами сколько хочешь. — Вообще да, — согласился Марков и, улыбнувшись, добавил: — А остальное уже опыт и кой-какие специальные знания. — Кой-какие? — товарищ Алексей, лукаво прищурясь, смотрел на Маркова. — Ну ладно, оставим эту тему, а то вы еще пройдетесь насчет того, что все могут вести и партийную работу тоже. — Я как раз к этому и приготовился, — рассмеялся Марков. — Хочу информировать вас о своих делах, — сказал товарищ Алексей серьезно. — Я только что вернулся из Москвы. Летал на совещание. Там был и ваш начальник Старков. Потом я с ним отдельно беседовал. Дело в том, что нынешние весна и лето для нас — решающая пора. Будет большое наступление армии, и большая наша работа ей в помощь. Надо думать, и ваша тоже. Товарищ Алексей пододвинул к себе карту, лежавшую на другой половине стола, надел свои очки и начал рассказывать, показывая на карте. Многое из того, что он говорил, Марков уже знал, но все же общей картины надвигавшихся весенне-летних событий он себе не представлял. Теперь он увидел ее во всем сложном сплетении задач армии, партизан, подполья и, конечно же, разведки. — К подходу армии в этот район, — говорил товарищ Алексей, — мы со своей стороны подведем сюда два партизанских соединения, чтобы помешать гитлеровцам спокойно занять позиции на приготовленном ими «Сером поясе» или, точнее сказать, на том, что от этого пояса останется после работы нашей авиации и артиллерии. — Товарищ Алексей поднял лицо от карты и посмотрел на Маркова поверх очков. — Это ведь ваша работа — разведка «Серого пояса»? — И наша, — сказал Марков, нажав на «и». — Я на совещании обиделся за вас. Хоть бы намеком сказали об этом. — Нам лучше, когда о нас говорят меньше, — улыбнулся Марков. — Ну и народ! — рассмеялся товарищ Алексей. — Я высказал свои обиды на вас Старкову, так он ответил еще похлеще. «Я, — говорит, — не знал, что там действовали наши люди. И вы, — говорит, — тоже не знаете». Видал? Кстати, как дела у вашего человека, который проник к власовцам? Мои люди говорят, что там сволочь на сволочи сидит и сволочью погоняет. Мы перестали искать там опору и решили попросту устроить этой банде партизанскую баню. — Когда? — Вот чуть мороз отпустит, мы этот их филиал в поселке кожевенного завода закроем на переучет. Нам их типография нужна. Освободим город, а газету не на чем печатать. — Мой человек там работает, но пока ничего существенного его работа не дала, — сказал Марков. — Не поможет ли он нам, когда мы будем осуществлять операцию? — Конечно, поможет. Марков решил, что, как только вернется к себе, через Кравцова передаст Добрынину, чтобы тот бросал затянувшуюся возню с начальником госпиталя и ждал партизанского налета. На помощь ему надо будет подбросить парочку ребят из группы Будницкото. Втроем они смогут хорошо помочь партизанам. Сберегут, в частности, типографию. После принятого решения у Маркова на душе стало легче. Обговорив все неотложные и ждущие их впереди дела, Марков и товарищ Алексей уже хотели прощаться. В это время в комнату зашел худенький паренек. Он хотел сказать что-то секретарю обкома, но остановился и выразительно посмотрел на Маркова. — Говори, говори, — сказал ему товарищ Алексей. — Я принял радиосообщение из Велижа: вчера ночью гестапо взяло Кравченко, Набутского и Соловьеву. — Ах ты, черт побери! Эх! — воскликнул товарищ Алексей. — Эх… — еще раз повторил он тихо. Потом вырвал из блокнота листок и быстро что-то написал на нем. — Сейчас же передай это Шуйскому и Гореву и позови меня, когда на связи будет Соколенок. Радист ушел. Товарищ Алексей встал и начал ходить по комнате вдоль стола. — Я еще в первый месяц подполья как-то подумал, — сказал он, остановившись около Маркова, — ко всему придется привыкнуть, даже к потере своих людей. Нет! Черта с два! Сколько мы потеряли золотых людей, беззаветных коммунистов, настоящих героев! Как подумаешь, душа надрывается! В пору закричать… — Долго в комнате стояла тишина, в которой слышны были только грузные его шаги. Лицо у него за это время точно постарело. Он как-то виновато посмотрел на Маркова и тихо сказал: — Не могу я к этому привыкнуть, не могу. — Он опять долго молчал, потом сказал огорченно: — Силенок у меня в Велиже маловато, а то бы я тех людей выручил. Но ничего, может быть, еще что-нибудь у нас выйдет. Вы же не тяните, пожалуйста, с вашими диверсиями в городе. А теперь давайте попрощаемся, ведь уже за полночь… Марков вернулся в свое подземное убежище. Встретивший его Коля, как положено коменданту, вытянулся и доложил, что на базе все в порядке. Покосившись в угол, где Галя Громова спала, привалившись головой к рации, Коля тихо добавил: — Радист на вахте. — Ты, я вижу, не только комендант, но еще и адвокат. Ладно, пусть спит. Но через десять минут разбудить. — Ну что вы! Посмотрите, за пять минут до сеанса она сама вскочит, как по будильнику. Марков сел за стол. Нужно было написать сообщение Старкову о встрече с товарищем Алексеем. Было уже около двух часов ночи. — Проход перекрыт, сигнализация включена, — доложил Коля, вернувшийся из штольни. После двух часов ночи приход на базу допускался только в самых исключительных случаях. Шла нормальная рабочая ночь… Галя положила на стол Маркова только что принятую ею радиограмму из Москвы:«Имеются основания предполагать, что «Сатурн» начал заброску к нам агентуры по новой системе, когда засылаемые агенты-одиночки умышленно лишены средств связи и снабжены только оружием и взрывчаткой. Они должны выполнить одно задание диверсионного или террористического характера и возвращаться обратно. Агенты, о которых мы были вами предупреждены и которые были нами взяты, об агентах нового типа ничего не знают. Однако в одном случае такой агент оказался воспитанником школы «Сатурна». Необходимо, чтобы Рудин немедленно занялся выяснением этого вопроса. Почему так задерживается операция в отношении Щукина? Привет. Старков».Марков не успел подумать над радиограммой, как прозвучал резкий сигнал, означавший, что в штольне к перекрытию кто-то приблизился. Посторонним этот человек быть не может. Снаружи у входа в штольню находится пост охраны, и в случае опасности он должен был не только преградить путь, но и дать знать об опасности. В штольню направился боец охраны, и спустя несколько минут он вернулся вместе с Кравцовым, по лицу которого Марков сразу понял: что-то случилось… — Пропал Добрынин, — сообщил Кравцов, забыв даже поздороваться. — Как это пропал? — спокойно спросил Марков, показывая Кравцову на стул. — Садитесь. Ну, ну? — Позавчера он должен был встретиться со мной, но не пришел, — рассказывал Кравцов. — Сегодня я решил сам съездить к нему в поселок. Дома его не оказалось, а в комнате у него все перевернуто вверх дном. На стене кровь. Я пошел в госпиталь — никто ничего не знает. Заглянул к начальнику госпиталя Курасову. Он увидел меня — смотрю, усмехается. Я ведь его, если помните, вербовал для гестапо, но он тогда наотрез отказался. Он сразу спрашивает у меня: «Небось приехали искать вашего агента лейтенанта Сорокина?» Я ему говорю, что мне действительно нужен лейтенант Сорокин, но что моим агентом он не является. «Бросьте темнить, — заявляет Курасов, — он сам заявил, что является вашим агентом, и скажу вам прямо: с такими агентами вы далеко не уедете, до самой стенки можете допереть». Я потребовал, чтобы он не говорил загадками. Тогда он говорит: «У нас есть свое гестапо — генерал Пулька и его отдел при Власове. Надо думать, — говорит, — они официально сообщат вам все о вашем агенте. Не завидую вам. А я вам ничего не скажу, не уполномочен…» Так ничего больше я и не узнал. Вернулся к себе в гестапо и сразу же доложил Клейнеру о пропаже нашего агента в поселке и рассказал о своем разговоре с Курасовым. Клейнер отнесся к этому абсолютно спокойно, сказал: «У ваших соотечественников все время происходят всякие дрязги». Я высказал опасение, что они могут приписать моему агенту бог знает что и я буду выглядеть полным дураком. Но Клейнер попросил меня не беспокоиться. «Я, — говорит, — знаю вас достаточно хорошо». Этот мой разговор с ним происходил сегодня поздно вечером. Я решил немедленно все сообщить вам, но до сих пор не мог вырваться…
Глава 46
Разведчику должно везти. Однако везение везению рознь. Иногда это везение выглядит попросту неправдоподобно — такова профессия разведчика, если смотреть на нее взглядом постороннего человека, не понимая, что везение здесь — только точная и талантливая работа. Но если разведчику один раз не повезло, это почти, как правило, означает конец его деятельности, а может, и конец его самого. Разведчик, как и сапер, может совершить грубую ошибку лишь один раз. Скажем, рядом с Кравцовым в гестапо появился опасный Таубе и возникла необходимость его убрать. И Кравцову вроде везет: Бабакин узнает, что Таубе интересуется золотишком. На этом строится план устранения гестаповца. Слепое везение всегда случайно. Но разве здесь был случай? Нет. Марков учил Кравцова искать у Таубе то порочное, что связывало его с черным миром гестапо. Однако это порочное открыл в Таубе не Кравцов, а Бабакин. Это что, тоже случай? Нет. Для этого и расставлены сети, чтобы в них попадалась рыба. Когда еще в Москве разрабатывался план действий оперативной группы Маркова, торговая должность была избрана для Бабакина именно в расчете на то, что он станет притягательной точкой для алчущих наживы гитлеровцев. В данном случае сработал этот расчет. Только и всего. Нет, нет, когда кажется, что разведчику везет, это значит прежде всего, что он хорошо работает и элемент случая в его судьбе может быть не больше как случаем, иногда счастливым, а иногда и трагическим. Но что же случилось с Добрыниным?.. После разговора с Марковым он не отвечал на заигрывания Курасова и терпеливо ждал. Никаких движений навстречу. Курасов и тот его человек при Власове сами должны поставить себя в положение, когда пути назад у них не останется. И только когда они настолько раскроются перед Добрыниным, что будут находиться целиком в его руках, только тогда он и сам что-то предпримет. Одновременно он искал себе новую цель и вел разведку. Воскресным утром его разбудил Курасов. — Как не стыдно дрыхнуть в такой денек? — сказал он, показывая на окно, за которым сверкал белый солнечный мир зимы. — Пошли на лыжах. Добрынин отказался. Ему попросту не хотелось вылезать из теплой постели. Но Курасов так настаивал, так уговаривал, что Добрынин не мог не почувствовать, что речь идет не просто о лыжной прогулке. И он не ошибся. Как только они отошли от поселка, Курасов пристроился рядом с Добрыниным и сказал, улыбаясь: — Разговор среди этой красоты самый безопасный. Вокруг ни одного лишнего уха. Добрынин молчал. — Надо, Сорокин, что-то решать, — сказал Курасов. — Или — или. — Подо мной не горит, — ответил Добрынин. — Потому, если можно решать или — или, лучше всего не решать. — О том и речь, — подхватил Курасов. — Слушай, сегодня ко мне приедет Заганский. — Кто это такой? — Ну тот человек при Власове, о котором я тебе все время толкую. Можешь ты зайти ко мне часов в восемь? — Зачем? Курасов остановился и загородил дорогу Добрынину. — Буду говорить прямо. Мы с Заганским все уже обдумали и обговорили. Ну что ни говори, у всех нас видик там будет неважный. Ведь чуть не с начала войны мы сидим в этой грязи. А ты, Сорокин, все же грязью этой почти не замаран. И только ты, если до конца будешь честным, сможешь там засвидетельствовать, что инициатива перехода была наша. В этом наш единственный козырь. Ты же, надеюсь, понимаешь, на какой риск мы идем? Я имею в виду отношение к нам уже там… Добрынин наклонился, поправил крепление и, резко оттолкнувшись палками, заскользил вниз по склону. Курасов постоял немного и тоже съехал вниз. Они остановились в ложбине. Солнце сюда еще не заглянуло, и все здесь было сине-голубым. В высоком небе ни облачка. Добрынин смотрел, как жирный снегирь, повиснув на ветке рябины, клевал ягоды. Стоявший позади него Курасов сказал: — Как не позавидовать этой пичуге? Живет себе в полное удовольствие и ничто ее не касается. Последнее время я все живое рассматриваю только с этой точки зрения. Свихнуться можно. — Давайте пройдем до реки и берегом вернемся домой, — предложил Добрынин. — Можно и так. Снова они пошли рядом. — Ну как ваши типографские дела? — спросил Курасов. — Машины работают, а остальное — не моя забота, — беспечно ответил Добрынин. — Вот-вот, — сказал Курасов, — в том-то и дело. А ко мне вчера в госпиталь привезли ближайшего сатрапа генерала Пульки. Осколок партизанской мины в легком. И мы его спасли. А могли и не спасти. Вызвать хирурга на полчаса позже, и все. Я ведь думал об этом. А вот не сделал. Струсил. Особенно теперь, когда главное решение уже принято, не хочется иметь дело с Пулькой. Пусть уж лучше свои расстреливают. Добрынин остановился. — Можно вам задать один вопрос? — Любой. — Почему вы не боитесь все это рассказывать мне? Я ведь тоже знаю дорогу к генералу Пульке. Курасов выставил вперед палки, свел их вместе и оперся о них подбородком, задумчиво смотря вперед. — Отвечу прямо, как есть. Мой друг Заганский этого опасается, а я нет. Понимаешь, Сорокин, я тут во власовской банде навидался людей всяких, разных и научился разбираться, кто из них пошел в банду идейно, а кто сослепу или со страху. — А я, по-вашему, как пошел? — усмехнулся Добрынин. — С одной стороны — сослепу, ведь не очень-то ты знал, что это за банда. А с другой стороны — надо же было как-то тебе жить. Мой же фельдшер Фоломин рассказывал, как он тебя на рынке подобрал. Он же до сих пор гордится, что привел тебя сюда. Потом я слышал, что ты был артиллеристом. А ведь в артиллерии народ всегда был пообразованней. Ну и еще твоя молодость. В твоем возрасте человек большой стойкости еще не имеет. — Тем более не следовало бы вам на меня полагаться, — без угрозы сказал Добрынин. — Брось! Я в людях ошибаюсь редко. — А на чем же вы погорели, когда работали в главном штабе? Вопрос Добрынина, по-видимому, удивил Курасова. Он повернулся к нему и посмотрел прищуренными от яркого солнца внимательными глазами. — А что ты знаешь об этом? — медленно спросил Курасов. Добрынин пожал плечами. — Так, кое-что. Они снова пошли рядом. Молчали. Потом Курасов сказал: — Что бы ты ни знал об этом, настоящей правды никто не знает, даже сам Власов. И больше я тебе ничего не скажу. Но если там, у своих, я и смогу в свою защиту выставить хоть что-нибудь, так только вот эту историю со мной в штабе. — Тогда опять же непонятно, почему вы не хотите рассказать эту историю мне. — Тебе? — рассмеялся Курасов. — Тебе, который только что намекал про генерала Пульку? Да ты что, считаешь меня круглым идиотом, что ли? Я и без того засунул тебе в зубы половину своей руки. Действительно, Сорокин, что-то ты хитришь со мной, особенно последнее время. Ладно, вечерний разговор сегодня, может быть, погасит твои подозрения. Зайдешь? — Возможно. Весь остальной путь к дому они проделали молча. Только теперь впереди шел Курасов. Весь день Добрынин обдумывал все возможные ситуации вечерней встречи и соответственно уточнял свое поведение. Главное — не торопиться. Даже не надо идти туда, пока Курасов не зайдет за ним. А там следует заставить их выложить все их карты, внимательно все слушать и анализировать. В разговор не лезть до крайнего предела, только вопросы, если нужно. Уже вечер. Девятый час. Добрынин, не зажигая света, лежал на кровати. Курасов не являлся. Добрынин решил, что они там уже примирились с тем, что он не придет. Но это было не так. Если бы Добрынин мог незримо присутствовать в комнате Курасова, он бы стал свидетелем такого разговора между хозяином комнаты и его другом Заганским. — Ты уверен, Петро? — уже в который раз спрашивал Заганский. — Уверен, уверен, — раздраженно отвечал Курасов. — А ты помнишь, что его приголубил сам Пулька? — Я-то помню. А вот Пулька про него давно забыл. Я следил внимательно. Я думал, что Пулька оставил его здесь своим соглядатаем, но ни разу никто от Пульки к нему на связь не приходил. Да и не в этом вообще дело. Мне важно одно: Пулька высадил меня из штаба за утерю боевого духа и бдительности, а я сам приведу на аркане красного агента. Я же уверен, что Сорокин подсажен сюда коммунистами. Он такой же Сорокин, как я Наполеон, и, когда я его приведу, решать вопрос о моем боевом духе будет уже не Пулька, а сам Власов. Не каждый день генералу удается схватить такого зверя. Я вернусь в главный штаб, вот увидишь. — Все это верно, — согласился Заганский. — Ну а что, если промах? Если он на твой крючок не полезет? Что тогда? — Тогда гнить мне в этом госпитале до конца дней своих, — сказал Курасов и выругался. — Полезет, черт возьми! — Он стукнул кулаком по столу. — Я же вижу его насквозь! Как голавль ходит кругами возле наживки: и хочется ему, и страшно. Может быть, ради меня одного он и не рискнул бы, но, когда речь пойдет и о тебе, о человеке, про которого я ему сказал, что ты при самом Власове состоишь, глотнет, голову даю, глотнет. — Между прочим, уже десятый час, — заметил Заганский. — Знаешь что, — Курасов встал. — Идем к нему, возьмем его нахрапом. Ты только держись твердо нашего плана, и все будет в порядке. Меньше всего ожидал Добрынин, что Курасов и его друг Заганский явятся к нему сами. Добрынин встал с постели, опустил затемнение и зажег укрепленную на стене керосиновую лампу. Курасов познакомил Добрынина со своим другом. Это был крупный мужчина лет сорока пяти, с наголо бритой массивной головой. У него были какие-то ленивые светло-серые глаза, и сам он был тоже ленив и флегматичен. Они сели к столу, и Курасов сразу заговорил о деле. — Ну вот, Сорокин, как говорится, не идет гора к Магомету, он сам идет к ней. Обстоятельства берут нас за горло, и мы откладывать больше не можем. Петро, скажи свое слово. — Я два раза не решаю, — угрюмо сказал Заганский. — Не в моей привычке. У меня все готово: пачка важнейших документов штаба и поименный список всех больших и малых главарей власовской банды. Если выйдет, я им еще оставлю подарочек в погребе главного штаба — двадцать килограммов взрывчатки с механизмом замедления. Но ждать я больше не могу. Надоело слушать, — он кивнул на Курасова, — как он, словно Керенский, действует тут в роли главноуговаривателя и все без толку. Не пойдете вы, я сам пойду, один. — Ты зря на меня, Петро, нападаешь, — обиженно сказал Курасов. — Ты же мне не раз говорил, что Сорокина надо проверять и проверять. Разве ты этого не говорил? — Говорил. — Заганский повернулся к Добрынину. — Конечно, с вами идти, что называется, сподручней и верней. Вы же не будете отрицать при случае, что инициатива была наша с Курасовым, а? — Инициатива действительно ваша, — медленно произнес Добрынин. Курасов стал излагать свой план перехода. У него, оказывается, все было уже продумано: и маршрут, и график движения, и документы, и версия на случай задержания их немцами. И даже продовольствие на время перехода. План был тщательно отработан в каждой детали, и Добрынин не мог не видеть за этим заботы Курасова об успешном переходе. Но почему-то Заганский слушал план Курасова с ленивой усмешкой и, когда тот замолчал, спросил: — У тебя все это, что по плану, готово? — Ну что ты? — Курасов удивленно посмотрел на друга. — Тут работы еще недели на две. — Ну тогда знай вот что: идти мы должны послезавтра или, самый крайний срок, в среду. — Это невозможно! — воскликнул Курасов. — Слушай меня. Если мы будем там через неделю, мы успеем вовремя передать советскому командованию очень важный документ власовского штаба. За один этот документ нам могут простить все. А через две-три твоих недели этот документ — дерьмо. — Почему же ты молчал об этом раньше? — вскинулся Курасов. — Копию с этого документа я снял только вчера, когда он к ним и поступил, — не торопясь и лениво объяснял Заганский. — А сейчас, когда мы были у тебя, ты ведь без остановки курлыкал, как тетерев, слова мне не давал вставить. Я же знаю тебя: если ты втемяшишь что в свою голову, тебя так просто не переломишь. Но тут я вместе с Сорокиным. Может быть, нам вдвоем все же удастся оторвать тебя от твоего, кстати сказать, хорошего плана? — А ты понимаешь, что значит в таком деле спешка? — спросил Курасов. — Может, твои документы и до фронта не дойдут. — Риск, конечно, будет, — все так же спокойно сказал Заганский. — Но тут уж все будет зависеть от нас. Документы ты для нас приготовил? — На тебя и на меня — да. А на Сорокина могу сделать завтра же. — Что за документы? — спросил Заганский. — От госпиталя. Что мы направляемся в прифронтовой город для изыскания медикаментов и перевязочного материала. От нас с такими документами люди все время ездят. — А не жидковато? — Нет. Немцы со своей сентиментальностью очень уважают фронтовую медицину. Сколько раз уж я этим пользовался. Но идти послезавтра! Не знаю, не знаю… — Что вы обо всем этом скажете? — обратился к Добрынину Заганский. Вот и наступил для Добрынина момент, когда он должен был принять окончательное решение. Он понимал, что выжидать ему больше нельзя, ибо можно переиграть, а потом будет поздно. Он видел серьезно и тщательно разработанный Курасовым план. Заганский совсем не выглядел болтуном и тоже думал о переходе серьезно. Документ, о котором он говорит, действительно может оказаться очень важным. Последнее время Курасов не раз намекал, что немцы собираются поручить власовцам расчистку тыла от партизан. Не дальше как вчера в типографию поступил новый заказ на отпечатку специальной памятки — для власовцев о партизанах. Все же надо попытаться узнать хоть что-нибудь о том важном документе, о котором говорит Заганский. И вместо прямого ответа на заданный ему Заганским вопрос Добрынин спросил: — Ваш документ действительно серьезный? — Весьма. Речь идет о том, чем на ближайший год займется власовская армия. А что вас волнует? — Да боюсь я, что там нас всех троих аккуратно поставят к стенке и на этом все кончится. — Ну вас-то не поставят — не за что, — угрюмо усмехнулся Заганский. — Не скажите. Из окруженной части я фактически дезертировал, мои-то товарищи пошли с боями к своим, а я застрял. Это раз. А затем служба здесь. Поди докажи им, что я тут был пятой спицей в колеснице. Вон Курасов однажды разъяснил мне, чистая ли у меня работа. В общем, напрасно вы из меня делаете своего защитника. Уж если мы пойдем, так пойдем по ровному счету. Добрынин заметил, как Заганский посмотрел на Курасова, а тот отвернулся. Это Добрынину не понравилось. Может быть, они уже сомневаются: нужен ли он им вообще? И если они сейчас придут к мысли идти без него, он выпустит из своих рук большое и важное дело. — Ну вот что, — решительно сказал Курасов, обращаясь к Добрынину. — Мне эта толчея воды в ступе осточертела. Мой ли план пойдет в дело или не мой, я хочу знать: ты идешь с нами или нет? Отвечай, Сорокин, без маневров, которые мне во как надоели! — Он резанул ладонью по горлу. — Идешь или не идешь? — Иду. — Фу ты, черт! — облегченно вздохнул Курасов и улыбнулся. — Наконец-то! Ты же не знаешь, с каким мы огнем сейчас играли. Мы же с Заганским, когда пошли к тебе, решили: если откажешься — кончать тебя. Пойми нас, ты слишком много от нас узнал и мог сделать с нами все что угодно. — Я понимаю, — тихо сказал Добрынин и подумал: «Хорошо, что я вовремя отказался от позиции выжидания». Они начали обсуждать новый план перехода, назначили, что отправятся в среду. Теперь Добрынин принимал участие в разговоре на равном с ними положении, но все же старался больше молчать. При таком коротком сроке на подготовку разработать надежный план действительно было не так-то легко. Каждый очередной пункт плана вызывал спор. Он продолжался уже больше двух часов, и Добрынин увидел, что они до утра не придут к единому решению. Напряженно слушая, как спорили Курасов и Заганский, Добрынин думал о том, что, пожалуй, вообще нельзя идти на собственный риск, имея на руках важные документы, да и этих типов надо доставить живьем. Надо придумать что-то другое. Завтра же он побывает в городе, свяжется с Бабакиным и через него с Марковым, и тогда передача документов и этих людей будет организована вполне надежно и без всякого риска. — Имею предложение, — решительно произнес Добрынин в разгаре спора. — Завтра я схожу в город. У меня есть там кое-какие связи. Нам могут помочь. — Какие еще там у тебя связи? — небрежно спросил Курасов. — Главное не в том, какие они, — сказал Заганский. — Нас трое, и четвертый — лишний. Я категорически против вмешивания в наше дело новых людей. Категорически! — Я тоже, — поддержал его Курасов. — Не торопитесь, — сказал Добрынин. — Я знаю, что предлагаю. Речь идет о людях, которые могут обеспечить нам уверенный переход через фронт. — Таких волшебников не бывает, — засмеялся Заганский. — Не собрался ли ты, друг милый, под этим предлогом смыться? — спросил Курасов, насмешливо улыбаясь. — А может, и что похуже? Хочешь снести в город донос? — Он сунул руку в карман пиджака. Заганский тоже в упор смотрел на Добрынина, и в глазах его лени как не бывало. — Повторяю, — многозначительно сказал Добрынин. — В городе я свяжусь с людьми, которые окажут нам большую помощь, такую, о которой мы можем только мечтать. — Партизаны? Подпольщики? — тихо спросил Заганский. — Это неважно, но я говорю то, в чем абсолютно уверен. Наступила большая пауза. Заганский и Курасов, изредка переглядываясь, как бы безмолвно спрашивали друг друга: верить Добрынину или нет? — Ну вот, дружок, теперь все ясно, — вдруг весело сказал Курасов, продолжая держать руку в кармане. — Вот мы и поймали тебя, гуся лапчатого с красными ножками. Добрынин удивленно смотрел на него. — Не понимаешь? Ах ты, бедняга! Давно я на тебя, подлеца, охочусь! Попался наконец! Добрынин уже видел, что он не шутит, и сделал движение рукой к карману, где был пистолет. — Стоп! — крикнул Заганский, в руке у него был пистолет, направленный на Добрынина. — Только шелохнись, сволочь, и я стреляю. Но ты нам нужен живой и вместе со всеми своими волшебниками из города. — Дураки! Не я попался, а вы, — сказал Добрынин хриплым, незнакомым самому себе голосом. — Я связан с гестапо, и те давно знают, что вы готовите. Заганский и Курасов переглянулись. — Думаешь, мы и в самом деле дураки? — сказал Заганский. — Заткнись! Треножь его, Курасов. Как только Курасов сделал шаг, Добрынин вскочил. Заганский выстрелил. Добрынина ударило в левое плечо, и он чуть не упал. С трудом удержавшись на ногах, он выхватил пистолет и, не целясь, выстрелил в Заганского. Успев заметить, как тот начал падать, Добрынин бросился к двери, но в спину ему ударили три выстрела. Первый выстрел он еще слышал… Когда в поселок примчались бандиты генерала Пульки, Заганский был еще жив. Положенный на кровать Добрынина, он давал показания. Тело Добрынина лежало поперек порога. — Красный резидент, сволочь, — тихим голосом говорил Заганский склонившемуся над ним бандиту в новеньком полушубке. — Нас с Курасовым вести через фронт брался. Связан с городом. Другой деятель допрашивал Курасова. — Я его давно раскусил, — говорил Курасов. — Зачем убили? — На секунду промедлили схватить. Один из приехавших побежал звонить в штаб. Вскоре он вернулся и сообщил, что сюда выехал сам генерал… Войдя в комнату, Пулька приказал перевернуть Добрынина на спину. Наклонился, внимательно осмотрел лицо и прищелкнул языком. — Помню его. Единственный трезвый тогда был. Ты помнишь? — спросил он у бандита в новеньком полушубке. — Так. — Пулька выпрямился и подошел к кровати. — Куда тебя, Заганский, угораздило? — В грудь… все горит, — шепотом ответил Заганский. — Видишь, как дорого тебе дается дружба с Курасовым! — усмехнулся Пулька. — Хотел ему авторитет вернуть, а вышло-то вон что. — Генерал с насмешкой посмотрел на Курасова. — Ты же, кажется, начальник госпиталя? Чего докторов не вызвал дружка спасать? Или вакансию себе готовишь? Не прогадай. Я тебе Заганского не прощу, так и знай. — Пулька побагровел и заорал: — Зови докторов! Всех зови! Курасов выбежал из комнаты. Вскоре он привел сразу трех врачей, но Заганский был уже мертв. — Отшабашил, бедняга, — сказал Пулька, не сводя глаз с Курасова. — Значит, ты тут резидента ловил? — Я его с осени разрабатывал, — ответил Курасов. — Молчать! Почему я ничего не знал? — Я хотел доставить его вам готовенького. — Он хотел… — хмыкнул генерал Пулька и кивнул на кровать. — А это ты тоже хотел? — Как вы можете это говорить? — попробовал возмутиться Курасов. — Я все могу. Я разберусь в этой твоей операции, и в случае чего ты пощады не жди.Глава 47
Почти месяц Марков ничего не знал о судьбе Добрынина. Кравцов еще дважды побывал в поселке, но ничего нового он не узнал. Власовцы тщательно замели следы происшествия. Трупы Добрынина и Заганского они увезли и захоронили неизвестно где. Врачам, которых вызывали спасать Заганского, под страхом смерти было приказано молчать о том, что они видели. Спустя две недели в гестапо поступило пересланное из Берлина дело со странным названием — «О возможной вербовке гестапо агента советской разведки». Оно целиком состояло из материалов власовской контрразведки, и все они были на русском языке. На немецком языке было только сопроводительное письмо центрального управления службы безопасности, которое предлагало строго и тщательно разобраться в деле и сообщить о результатах проверки. Клейнер, очевидно, не вникнув в суть дела, поручил проверку Кравцову. Таким образом, дело попало к нему и он первым узнал о судьбе Добрынина. Власовская контрразведка долго допрашивала Курасова — в деле было одиннадцать протоколов допроса, пока не убедилась, что он говорит правду и что он действительно, по всем данным, имел дело с красным резидентом, но не сумел это дело завершить. В своих показаниях Курасов сообщал, что представитель гестапо из города пытался его завербовать. На этом основании он считал, что заявление лейтенанта Сорокина, утверждавшего, что он агент гестапо, не лишено правдоподобия, так как Курасов видел того же представителя гестапо разговаривающим с лейтенантом. Вот на этом власовцы и решили сыграть, чтобы насолить гестапо. Они отправили дело в Берлин, в управление имперской безопасности: вот, мол, до чего дошли в неверии к нам ваши местные работники — готовы завербовать советского агента и сделать его источником информации о настроениях во власовской армии, вместо того чтобы вовремя обезвредить врага. В первые минуты знакомства с делом Кравцов еще не понимал всей сложности и опасности положения, в которое он попал, получив это дело для проверки. В эти первые минуты он с волнением и щемящим сердцем читал все, что относилось к Добрынину. Одиннадцать протоколов допроса Курасова начинались с его рассказа о том, как он ловил Добрынина и чем это закончилось. Очевидно, власовцы хотели поймать Курасова на противоречиях в показаниях и много раз возвращали его к этой теме. Но ни одного противоречия в протоколах допроса обнаружить было нельзя. Появлялись только все новые и новые детали, подтверждающие происшедшую историю. И Кравцов так ясно представил себе все, что случилось с Добрыниным, будто он там был сам, все видел и слышал. Мог ли он подсказать Добрынину какое-нибудь другое поведение, другую тактику? Не мог и даже не брался, ведь ему не были известны все детали сложившейся к тому вечеру ситуации, а в таких делах решают прежде всего детали… За окном бесновалась метель. Сердце у Кравцова защемило еще острее, он вдруг подумал, что никто никогда не узнает, где могила Добрынина, а сейчас ее заметает метель. Накануне отправки в тыл врага Кравцову и Добрынину дали машину, чтобы они съездили навестить родных. Вместе они побывали в семье Кравцова, которая в тот день эвакуировалась на Урал, а потом вместе были у матери Добрынина. Кроме нее, у Добрынина никого не было. Конечно, они ничего не говорили о предстоявшем им деле, сказали, что отправляются, как все, на фронт. Мать Добрынина — высокая женщина с красивым строгим лицом — держалась спокойно. Но когда они собрались уходить, вдруг прижала сына к себе. Лицо ее сморщилось, и она заплакала. Добрынин, смущенно бормоча что-то, высвободился из ее рук и виновато посмотрел на Кравцова. Потом, уже в машине, точно оправдываясь, сказал: «Мать есть мать, и я у нее один…» «Что же мы скажем его матери, когда вернемся?» — думал сейчас Кравцов под тревожный вой метели за окном. Кравцов снова начал перелистывать дело, и только теперь до него со всей ясностью дошло, что, получив это дело на проверку, он попал в опасную ловушку. Почему Клейнер поручил проверку именно ему? Может быть, он не читал дела и ограничился только беглым просмотром сопроводительного письма? А если он прочитал? И отлично зная, что вербовку в поселке кожевенного завода проводил Кравцов, решил передать дело именно ему, чтобы одновременно проверить, как он себя поведет. Посоветоваться с Марковым Кравцов не мог: в четырнадцать часов сегодня он должен сообщить Клейнеру свои соображения. Подозрительно тоже, почему Клейнер назначил такой маленький срок. Кравцов стиснул ладонями голову и стал думать, как ему себя вести дальше. Ровно в четырнадцать Кравцов вошел в кабинет Клейнера, молча положил ему на стол дело и поверх него свое заявление, в котором он сознавался в совершенной им грубой ошибке, выразившейся в вербовке советского агента, и просил уволить его как недостойного работать в гестапо. Клейнер прочитал заявление, отложил его в сторону и посмотрел на Кравцова. — Вы это серьезно? — Вполне, — сокрушенно ответил Кравцов. — Моя ошибка непростительна. Клейнер некоторое время молча и с улыбкой превосходства смотрел на Кравцова. — Это ваше глупое заявление можно объяснить только вашей неопытностью, — наконец сказал он. — Случаи вербовки и даже перевербовки вражеских агентов в нашей практике очень распространены. И еще неизвестно, может быть, вам бы удалось этого лейтенанта перевербовать напрочно, если бы власовские идиоты не устроили перестрелку. Ведь он уже давал информацию. — Да, и очень важную, — поспешно отозвался Кравцов. — Вот видите. Идиоты устроили дурацкий спектакль со стрельбой и все нам испортили. И вообще я не придаю никакого значения воплям из их штаба. Вся эта затея с генералом Власовым себя не оправдала. Чего стоит один из его приближенных полковников, Родионов, который вместе со своей частью перешел к партизанам! Между прочим, если тот парень действительно был советским агентом, он вполне мог поверить, что власовцы, с которыми он завел знакомство, действительно хотят перебежать. — Клейнер подвинул к себе дело, наугад раскрыл его, пробежал глазами по страницам, захлопнув папку, отодвинул ее в сторону. — Болтуны и жалкие интриганы. После истории с полковником Родионовым им бы помолчать и благодарить Бога за то, что мы их еще кормим, а они шлют кляузы в Берлин. — Клейнер тоном простившего отца сказал: — Возьмите свое заявление, порвите его и занимайтесь делом. Я к завтрашнему утру должен иметь все данные по красному подполью в городе. Покойный Таубе был прав, предупреждая меня, что в городе явно активизируется большая шайка коммунистов. Какое у вас впечатление? — Данные об этом имеются, — спокойно сказал Кравцов, но он понимал, что Клейнер заинтересовался этим вопросом неспроста. — Сведения мои, однако, носят отрывочный характер, и их необходимо перепроверить. — Обработайте все, что у вас уже есть. Наш второй отдел тоже готовит свою разработку. Хватит заниматься ловлей блох в одиночку. Мы им устроим здесь свой Сталинград. Город должен быть очищен от бандитов массированным ударом раз и навсегда!.. Вот и новая тревога. Кравцов абсолютно ничего не знал о деятельности второго отдела, который самостоятельно вел работу в городе, используя своих подготовленных в специальной школе агентов, количество которых за последнее время сильно увеличилось. Эти агенты могли разнюхать многое… Ночью Кравцов пришел к Маркову. Сообщение о Добрынине Марков выслушал молча, не задал ни одного вопроса и, как только Кравцов кончил рассказывать, спросил: — Что у вас еще? Кравцов молчал, удивленно смотря на Маркова. Перехватив его взгляд, Марков повторил: — Что у вас? У нас с вами очень мало времени. Кравцов рассказал о своем разговоре с начальником гестапо Клейнером. — Ну видите, о самом важном вы не говорите, — сказал Марков без удивления, как будто то, что сказал Кравцов, он знал раньше. — Когда вы должны представить Клейнеру данные по подполью? — Завтра утром. — Они готовы? — Да, вот они. Марков внимательно прочитал их. — Эти три адреса, которые вы приводите, реальные? — Да. К сожалению, — ответил Кравцов. — И нужно сегодня же предупредить подполье, чтобы они покинули эти адреса, но оставили бы там свои явные следы. В этом мой расчет. — Да, пожалуй, это единственный выход, — согласился Марков. — Что у вас еще? — Что посоветуете в отношении проклятого второго отдела? — Надо туда влезать, Кравцов. Надо. Придумайте для этого предлог сами, вам там все это виднее, но задача такова: туда надо влезать, иначе мы можем понести тяжелые потери. Очевидно, они готовят облаву. — Я понимаю, — отозвался Кравцов. — Я знаю, это будет и трудно, и опасно, — сказал Марков. — Второй отдел набит опытными ищейками, но нужно идти на риск. И если Добрынин не справился с возникшей перед ним тяжелой задачей, вы, я уверен, справитесь. — Жалко его все-таки, — тихо сказал Кравцов. — Конечно, жалко, — почти со злостью произнес Марков и, посмотрев на часы, сказал: — Вам пора идти. — Он встал и протянул руку. — Значит, проникнуть во второй отдел во что бы то ни стало. И не пропустить дату облавы. Выбравшись из штольни в овраг, Кравцов очутился под звездным небом, среди спокойной и доброй тишины ночи. На исходе зимы бывают такие, уже совсем не зимние ночи. Кравцов присел на бревно. Он смотрел в черное небо, ища в нем единственное известное ему созвездие — ковш Большой Медведицы… Ему просто не хотелось возвращаться к своей нереальной жизни, полной, однако, вполне реальных и ежедневных опасностей. И неизвестно, сколько бы он так просидел, если бы у выхода из штольни не появился Коля, который сердитым шепотом сказал: — Товарищ Кравцов, разве не знаете? Оставаться у входа нельзя. — До свидания, Коля… — Кравцов вскочил и быстро зашагал вниз, наискосок овражьего ската.Часть четвертая. «Сатурн» почти не виден
Глава 48
«Весна без надежд» — так спустя два года на Нюрнбергском процессе фельдмаршал Кейтель назовет весну сорок четвертого года. Но сейчас, когда эта весна еще только шла по земле, гитлеровская пропаганда продолжала уверять немцев, что все в порядке и события разворачиваются согласно замыслам Адольфа Гитлера. Немецкая армия продолжала драться упорно, и это было главным и единственным аргументом в пропаганде лжи и обмана. Рабочему говорили: «Работай без счета времени, будь достоин солдата. Германия победит». Под предлогом помощи солдату в стране непрерывно проводились реквизиции, именовавшиеся то зимней помощью солдату, то летним содействием фронту. В марте сорок четвертого года по радио транслировалась речь министра пропаганды Геббельса, которая затем была опубликована в газетах под заголовком «Уверенность и еще раз уверенность». В зале, где Геббельс произносил эту речь, сидели отпетые головорезы эсэсовских банд. Они чуть ли не после каждой фразы Геббельса устраивали овации, похожие на рев раненых слонов. В газетах речь пестрела ремарками «овация», «бурная овация», «громоподобная овация», «грандиозный восторг и воодушевление», возгласы «Хайль Гитлер!» и тому подобным. Геббельс, конечно, достаточно хорошо был осведомлен о действительном положении вещей, и тем страшнее была ложь, которой была насыщена каждая фраза его выступления. Прошло три года войны. Миллионы немецких солдат были уже в могилах, а сотни тысяч городских жителей — под развалинами разбомбленных домов. Захваченные территории были потеряны, и в этом смысле Германия находилась у разбитого корыта. Ее людские и технические резервы были предельно истощены. В генералитете бурно назревала открытая оппозиция Гитлеру. Словом, наступила весна без всяких надежд, а Геббельс говорил об измотанных немецкими солдатами русских силах, о слепом неведении советского командования, не знающего, что его ждет в самое ближайшее время. Нервничая, он сообщал «по секрету», что Гитлер уже подписал исторический приказ, а доблестные солдаты Германии полны энтузиазма достойно реализовать гениальные предначертания своего фюрера. Объявляя о том, что Гитлер удостоил высокой награды создателей секретного оружия победы, Геббельс заверял, что это оружие уже в руках армии и не за горами день, когда оно обрушится беспощадным возмездием на головы врагов. Он уверял, будто бы союзники Кремля, англосаксы, уже поняли, в какую скандальную и катастрофическую ситуацию они влипли, и мечтают только об одном — как бы поскорее выпрыгнуть из этого идущего под откос поезда. Они уже три года обещают русским завтра открыть второй фронт. «Где он, этот второй фронт? Покажите мне его, пожалуйста!» — злорадствовал Геббельс под гогот эсэсовцев.«Германия и ее боевые союзники, фюрер и его армия берут войну, победу и судьбы мира в свои руки. Уверенность фюрера в конечном успехе великой битвы должна стать уверенностью каждого немца! Уверенность и еще раз уверенность!» — закончил Геббельс под бешеный рев эсэсовцев. Эту речь Геббельса полковник Зомбах слушал по радио вместе с Канарисом в его кабинете. Руководитель «Сатурна» вчера прилетел в Берлин по срочному вызову шефа, но только сегодня смог попасть к нему, и получилось, будто Канарис вызвал его специально для того, чтобы вместе с ним послушать министра пропаганды. Зомбаха пригласили в кабинет в момент, когда в радиоприемнике гремела овация в честь появившегося на трибуне Геббельса. Канарис кивнул Зомбаху и показал на кресло, а потом на ревущий приемник. Они больше часа слушали речь. Когда запели гимн, Канарис выключил радио и повернулся к Зомбаху. — Ну что скажете, полковник? Зомбах опустил плечи и, выпрямляясь, сделал глубокий вздох, точно давал понять: ладно, с речью покончено, давайте говорить о деле. — Уверенность, Зомбах, и еще раз уверенность — вот чего не хватает нам с вами, — сказал Канарис и, глядя на приемник, добавил: — Уверенности доктора Геббельса можно только позавидовать, не так ли? — Да, он верный человек фюрера, — ответил Зомбах. — Мы, Зомбах, все верные люди фюрера, — устало сказал Канарис. — Нам нужно только более точно и более конкретно знать, на чем эта уверенность теперь основывается. Скажу вам, как этот вопрос понимаю я. Союзники России в самом деле подозрительно медлят со вторым фронтом, а сами ведут войну на задворках земного шара. Не может быть сомнений в одном: им не нужны большевики как победители Германии и хозяева Европы. На самый крайний случай им нужно разделить Европу хотя бы пополам. Но это, повторяю, на самый крайний случай. А не лучше ли для них, учитывая усталость мира от войны и ее непопулярность, выступить с благородной инициативой о мире? С помощью мира пока остановить красных, а затем найти повод, чтобы вместе с нами водворить их обратно в пределы Кремля. — Неужели вы считаете такую перспективу реальной? — удивился Зомбах. — Вполне. Как большую тайну, которую я доверяю единицам, могу сообщить вам, что в Швейцарии уже давно находится очень влиятельное лицо из Америки, некто Даллес, наш с вами коллега по профессии. Так вот, он упорно зондирует как раз эту самую, кажущуюся вам нереальной перспективу. А в этих условиях что нужно демонстрировать Германии? Уверенность, Зомбах, и еще раз уверенность. В этом главный смысл речи. — Канарис снова посмотрел на радиоприемник. Помолчал. — А секретное оружие, подписанный гениальный приказ и прочее — это адресовано обывателю. Он обожает верить во всяческие чудеса и секреты… Зомбах был весь внимание и со свойственной ему медлительностью тщательно и деловито обдумывал то, что услышал. «Вот она, большая политика», — думал он с почтительностью человека, который сам к этим высоким делам непричастен. По дороге в Берлин в самолете он тщательно обдумывал свой разговор с Канарисом. Последнее время он был все больше недоволен работой «Сатурна». Отношения его с Мюллером продолжали обостряться, и сейчас в «Сатурне» фактически было два руководителя и возле них два лагеря работников, которые во многом действовали как бы самостоятельно. Во всяком случае, о многих указаниях и делах Мюллера Зомбах узнавал постфактум и, заботясь о дисциплине среди сотрудников, вынужден был делать вид, будто все это с ним было своевременно согласовано. Зомбах не был уверен даже в том, что он знает все, что делает в «Сатурне» Мюллер. Вот об этом он и собирался сказать Канарису со всей откровенностью. Но было и такое, о чем он решил не говорить, если об этом первым не заведет речь сам шеф. В первую очередь о несомненной бесперспективности работы «Сатурна». Больше того, об ощущении, что дело идет вхолостую. Одно положение, когда фронт все еще был устремлен на Москву, являющуюся главной целью «Сатурна». Тогда даже самая незначительная информация агента могла пригодиться. Другое дело теперь, когда фронт, видимо, бесповоротно откатился от Москвы и когда разведка в советской столице может быть ценна только в тех случаях, когда она добывает важные сведения о планах и замыслах противника по самому большому счету. А таких сведений было мало. Последнее время, постоянно думая об этом, Зомбах уже начал внутренне соглашаться с Мюллером, что сейчас более опасным для противника является не разведка, а диверсии. Однако первым говорить обо всем этом Канарису Зомбах не собирался, он не знал, какую игру с гестапо ведет сейчас шеф абвера. Канарис заговорил об этом сам. — В свете этих больших планов, — будто размышляя вслух, заговорил Канарис, — не очень большое значение приобретает получаемая нами из Москвы разрозненная и довольно случайная информация. Исключая, конечно, собираемые нами по крупицам в донесениях ваших агентов данные о стратегических замыслах противника. Я уверен, что наши московские сводки сейчас читают только низшие офицеры генштаба в часы безделья. Но это совсем не означает, — вдруг поспешно добавил он, — что мы эту работу должны прекратить. Наоборот. Активный заброс через Центральный фронт, кроме всего прочего, собьет русских с толку: они будут думать, что удар на Москву снова последует здесь, а не с юга. И вообще наша сеть должна быть в исправности, она еще пригодится нам, в частности, уже сейчас нужно расширить задачи «Сатурна» и более смело прощупывать не только Москву. Нужно наталкивать агентов, искать общую информацию о положении дел в России. Вы согласны с этим? — Безусловно, — поспешно согласился Зомбах, испытывая большое облегчение. В том, что говорил шеф, он снова видел привычные ему, служаке, спокойную точность и ясную логику мысли и действия. И это гасило все мучившие его еще вчера сомнения и опасения. «Абвер остается абвером, — думал он. — Не зря фюрер в свое время сказал, что абвер — это его чуткая рука, лежащая на пульсе всех врагов Германии». Зомбах благодарно и даже чуть восторженно посмотрел на Канариса, и их взгляды встретились. Канарис со свойственной ему проницательностью отлично понимал, что сейчас думает Зомбах, ибо он досконально знал, что происходит в «Сатурне», знал, что Зомбах в последнее время пасует перед Мюллером, нервничает, и знал, как успокоить этого преданного ему человека. И было в эту минуту Канарису немного грустно: почему-то самые надежные его люди, как правило, ограниченны и на них можно полагаться только как на исполнителей. Ведь если рассказать этому же Зомбаху все, что он знает, о чем думает, разве он это поймет? Попробуй скажи ему, например, что в большой игре с Западом одной из козырных карт становится устранение Гитлера и что на эту карту делают ставки многие прославленные генералы фюрера! Зомбах просто не поверит в это или тут же пойдет с донесением на Принцальбертштрассе. Канарис посмотрел на Зомбаха, вздохнул и сказал: — Гибкость, Зомбах, всегда была нашим достоинством. Чем ближе развязка войны, тем в большей степени должны быть объединены и сосредоточены на одной общей цели все усилия нашего рейха. В нашей области в особенности. Вот почему объединение усилий абвера и СД сейчас уже не тактический маневр или чья-то кому-то хитрая уступка, а сама выдвинутая жизнью необходимость. Ну зачем нужно, чтобы в такой острый момент истории я тратил время и нервы на чтение ваших возмущенных писем по поводу Мюллера, а соответственно Гиммлер — на чтение доносов Мюллера? Я вообще, Зомбах, думаю, что вы свою миссию там в свое время выполнили неплохо и ревновать вам теперь Мюллера незачем. Дайте ему больше свободы. Давайте и в этом проявим гибкость. Его конек — диверсии. Дело это он знает, любит, и сейчас оно может дать хороший эффект. Москва нашпигована англосаксами, о всех заметных диверсиях они, конечно, будут сообщать в свои страны, и это будет работать на нас. — Канарис ободряюще улыбнулся Зомбаху. — Хотя, сказать откровенно, вряд ли самые большие успехи Мюллера повлияют на дела фронта и тем более на ту высокую политику, о которой я вам сказал. — По другим направлениям контакт с СД осуществляется? — деловито спросил Зомбах: он во всем стремился к полной ясности. — Да. Но это не значит, конечно, что к тому же Даллесу в Швейцарию едут представители от двух ведомств. Делами высокого свойства по-прежнему занимаемся мы. И фюрер знает, что только мы обладаем опытом в подобных делах. Словом, дорогой Зомбах, абвер был, есть и будет главным исполнителем воли фюрера в решающие моменты истории. — Канарис опять улыбнулся. — И сознание этого пусть поможет вам примириться с Мюллером. Этим вы очень поможете мне. Нужны, Зомбах, доказательства, что существует наш контакт с СД. — Я понял вас, — тихо отозвался Зомбах, помолчал и уже энергично добавил: — Я сделаю… — Последнее, Зомбах. Позавчера я послал вам перечень донесений «Сатурна», в которых содержатся крупицы сведений о каких-то новых стратегических замыслах русских. Проверьте предельно тщательно, мог ли каждый данный агент по своему месту, по своим способностям добыть ту или иную крупицу. Наши люди здесь из этих крупиц составили очень важное заключение, с которым мы обязаны идти к фюреру. Речь идет о совершенно неизвестном ставке маневре, который готовят русские на фронте. Вы поняли меня? — Отлично. Я сделаю это… — Мюллера в эту проверку не посвящайте… Зомбах вернулся в «Сатурн» в приподнятом настроении. Ничто так не поднимало его дух, как ощущение ясности в своем деле. Не заходя в свой кабинет, он прошел прямо к Мюллеру: ему хотелось, чтобы скорей наступила ясность и в его отношениях с заместителем. Это главное, а остальное приложится. — Добрый день, подполковник! — как только мог приветливо поздоровался Зомбах и, сев в кресло, весело спросил: — Что нового в нашем доме? — Если нашим домом считать Германию, — улыбнулся Мюллер, — новости должны быть у вас. — Кое-что есть, кое-что есть, — сказал Зомбах. — А здесь ничего особенного, — небрежно сказал Мюллер. — Разве вот удалось ликвидировать большой склад бензина на одном подмосковном аэродроме. — Это замечательно! — восторженно воскликнул Зомбах и без паузы, верный своей манере в отношениях со своими людьми действовать напрямик, сказал: — В общем, нам пора подписать мир. — Что-о-о? — удивленно протянул Мюллер. Зомбах рассмеялся. — Не то, не то. Мир надо подписать нам с вами. Мюллер выжидательно смотрел на Зомбаха и молчал. Он пытался угадать, откуда подул такой ветер. То ли сбывается то, о чем писали ему его друзья, что Канарис уже не в фаворе у Гитлера и капитулировал перед Гиммлером? Если это так, тогда это новое в Зомбахе идет от самого Канариса. То ли Зомбах, находясь в Берлине, сам разнюхал ситуацию и счел за лучшее быть с ним, Мюллером, заодно и жить с ним в ладу. Так или иначе, Мюллеру это было приятно. — Мне досадно, что за вашим предложением, полковник, стоит признание состояния войны между нами, — одобрительно сказал Мюллер. — Мне это состояние удовольствия не доставляло. — Мне тоже, — подхватил Зомбах. — Я искренне хочу прекратить все это и хочу откровенных отношений с вами во всем. К этому нас обязывают не только чисто формальные обстоятельства службы. Перед лицом крупных событий, которые переживает наша страна, мы не имеем права быть мелочными. Действительно, мы делаем одно общее дело, и оно не должно страдать оттого, что мне нравится утка с яблоками, а вам — яблоки с уткой, — Зомбах рассмеялся, но ровно настолько, чтобы не нарушить серьезность беседы. — Я целиком с вами согласен, — сухо проговорил Мюллер. — Я много и болезненно думал о наших отношениях, и моя вина, может быть, в том, что я первый не заговорил с вами об этом. Но меня удерживало то, что я здесь все же на положении второго работника, а дисциплина есть дисциплина. — Не будем, подполковник, делить и это, — сказал Зомбах. — Когда речь идет о работе второго отдела, вы здесь первый человек, а не я. Это естественно. Ведь я всю жизнь посвятил разведке как таковой и, покаюсь, к диверсиям относился как к работе второго сорта. Это беда, я думаю, целого поколения абверовцев, которые выросли в пору, когда фюрер только начал поднимать Германию и когда нашей задачей было знать, что думают о нас в окружающем мире, но никак этот мир не раздражать. Мы узнавали все, что нужно было фюреру. И я горжусь, что участвовал в этом. Но новое время рождает и новые задачи. Многие из нас и войну считали не больше как продолжением разведки, только с применением оружия, а война — это гигантская и длительная диверсия. Зомбах много думал обо всем этом, когда летел из Берлина. Он знал, что этот разговор с Мюллером произойдет, и искренне хотел разобраться в причинах своей неприязни к своему заместителю, чтобы в разговоре с ним не петлять и не изворачиваться, на ходу подыскивая аргументы и объяснения. Внимательно слушая Зомбаха, Мюллер продолжал думать об одном: откуда же так сильно подуло на полковника? — Вы видели шефа? — прямо спросил Мюллер. — Конечно. Я летал по его вызову. — Ну как он? — Как обычно, может быть, только более усталый. — Да, ему не позавидуешь. — Однако мозг у него не устает никогда, — возразил Зомбах. — Грандиозный ум. Для меня всегда удовольствие слушать его. — Как он оценивает военную обстановку? — спросил Мюллер. — Специального разговора на эту тему у нас не было, — ответил Зомбах. — Но его оптимизм и энергия, его веселость говорили об этом без слов. Вообще абвер, как всегда, на посту. И очень полезно побывать там, почувствовать атмосферу большой напряженной и многосторонней деятельности. — Все же картина не та, что в тридцать седьмом — тридцать девятом, — с несколько грустной интонацией заметил Мюллер. — Не скажите! — Зомбах замолчал, всем своим видом давая понять, что он знает нечто очень важное. — Ну как же? Польша и все Балканы теперь целиком на плечах гестапо! — Мюллер пробовал раззадорить полковника на более откровенный разговор. — Но разве в Польше или, не дай Бог, в Греции сейчас главный узел событий? — улыбнулся Зомбах. — Таким узлом не является сейчас даже интересующая нас с вами красная Москва. — Ну, положим, коммунисты остаются для нас врагом номер один, — решительно заявил Мюллер. — Если бы это было не так, я сбежал бы отсюда на другой день. — Мы должны, подполковник, делать свое дело. Вы слушали позавчера речь Геббельса? — С середины. Но в ней ничего нового не было. Уверенность и еще раз уверенность — это мы уже слышали не раз. — Не скажите, не скажите, — заметил Зомбах с той же интонацией, которая давала понять, что ему известно гораздо больше, чем мог узнать Мюллер из речи Геббельса. Но сколько ни пытался Мюллер растрясти Зомбаха и заставить его проговориться, из этого ничего не вышло. Разговор их закончился вполне дружественно. — Я хочу только знать, что вы делаете, — сказал Зомбах, — вмешиваться в ваши дела я не буду. Кесарю — кесарево. И буду вместе с вами радоваться вашим успехам. — У меня есть предложения о некоторой перестройке работы аппарата, — сказал Мюллер. — Вы можете уделить мне внимание, скажем, завтра? Я представлю вам свой план. — С удовольствием, хоть сегодня… Когда Зомбах ушел, Мюллер уже не испытывал того приятного чувства, которое возникло у него в начале их разговора, когда он увидел, что полковник делает поворот на сто восемьдесят градусов. Главным, что погасило это чувство, была уверенность Зомбаха. Мюллер слишком хорошо знал этого человека, его железную последовательность во всем, что было его работой, чтобы поверить, что он сделал такой крутой поворот только потому, что ему это подсказали. Нет, нет. Зомбах что-то узнал, и очень важное, и, надо думать, узнал от Канариса, а тут всегда следует ждать какую-нибудь дьявольскую хитрость. И еще одно очевидно: кое-кто явно торопится лишить Канариса фавора у Гитлера. Пока Канарис во главе абвера, он прежний всемогущий Канарис. Утром Мюллер представил Зомбаху свой план. В организационном отношении он сводился к тому, что от всех дел, проводимых Мюллером, отстранялись некоторые сотрудники, в их числе и Рудин. Зомбах просмотрел план и поднял на Мюллера вопросительный взгляд. — Но при такой структуре вам будет очень трудно. В два раза по крайней мере повысится загрузка каждого вашего человека. Да и себя вы не щадите. — Зато в десять раз повысится моя уверенность в засекреченности дела, — улыбнулся Мюллер. — А для этого стоит потрудиться. — Несколько неудобной будет коллизия с Крамером, — сказал Зомбах. — Я привез приказ о его награждении, и мы тут же его отстраняем, как бы выказывая ему недоверие. Лицо Мюллера приняло сухое, надменное выражение. — По-моему, полковник, нам меньше всего нужно считаться с тем, что подумают такие люди, как Крамер. Наши с вами приказы для них — не предмет для размышлений. — Но Щукина вы забираете к себе, а они с Крамером у нас на равном положении, и кстати, приказ о награждении касается их обоих. Мюллер подумал немного. — Приказ можно не объявлять им сейчас, а сделать это месяца через два, когда все утрясется. И тогда равная награда со Щукиным снимет обиду у Крамера. — Но почему вы все же предпочли Щукина? — спросил Зомбах. — Ведь Крамер гораздо умнее и деятельнее. — Мне не требуется занимать ума у людей, которые должны быть только исполнителями, — ответил Мюллер. — Щукину я верю больше, чем Крамеру. Я сторонник расовой определенности. — Ну что ж, делайте, как находите лучшим, — со вздохом согласился Зомбах. — Но приказ о награждении я объявлю им еще сегодня. И без того этот приказ почти полгода провалялся в недрах военных канцелярий. — Это ваше дело. — Общая идея вашего плана мне нравится, — поспешно сказал Зомбах. — И, конечно же, агенту, предназначенному специально и только для диверсии, совершенно необязательно проходить весь курс нашей школы. — Рад, что вы наконец это поняли, — улыбнулся Мюллер. Раньше Зомбах ни за что не простил бы Мюллеру такую фразу, а теперь он решил ответить на нее шуткой: — Дело не в этом, дорогой Мюллер, что я вдруг поумнел, а в том, что сначала, когда мы готовили агентов с универсальным профилем, вы не понимали, что таких агентов необходимо основательно обучить. Теперь наши точки зрения сблизили время и новые оперативные задачи… — Война, война, — согласился Мюллер. — Кстати, рекомендую вам просмотреть вчерашнюю нашу сводку. Там есть два сообщения по поводу какого-то готовящегося русскими наступления…Глава 49
Спустя час Рудин уже знал о плане Мюллера. Сказать точнее, он знал пока только то, что с этого дня Щукин зачислен в какую-то созданную при «Сатурне» новую группу под названием «Два икс». Днем позже Рудин узнал, что на третий этаж, где расположилась группа «Два икс», к Щукину доставили большую группу военнопленных. Значит, в этой новой группе производится какой-то свой отбор агентов. Очевидно, именно этим в последнее время так интересуется Старков. Во время обеда Рудин попытался завести разговор с Щукиным, сел для этого за его стол. — Не могу ли я поздравить коллегу с повышением? — шутливо заговорил Рудин. — С вас причитается. Щукин молчал. — Вы что, — рассмеялся Рудин, — получили повышение на один этаж и так зазнались, что не хотите разговаривать? — Вы угадали, именно не хочу. Весь обед они просидели молча. Вечером адъютант Зомбаха обошел все комнаты «Сатурна», приглашая сотрудников в кабинет полковника. Когда Рудин вошел туда, все стулья были уже заняты, только возле стола Зомбаха оставались свободными два стула. Заметив Рудина, полковник жестом показал ему на один из этих стульев. Такое же приглашение получил и Щукин, севший рядом с Рудиным. Что это могло означать? Рудин не без тревоги наблюдал за полковником, пытаясь по его настроению угадать, что здесь должно произойти. Но не зря говорили про Зомбаха, что у него лицо из камня, а глаза из стекла. Было видно, что и все сотрудники тоже не знают, зачем их вызвали. Знал разве только Мюллер, который сидел в стороне в глубоком кресле и просматривал бумаги, делая на них пометки. — Прошу внимания! Встать! — громким голосом произнес Зомбах и взял со стола лист бумаги. — Зачитываю приказ по штабу центральной группы войск. Это был приказ о награждении Крамера и Щукина медалями «Знак с мечами второй степени». К ним подошел адъютант Мюллера Биркнер и вручил коробочки с медалями. Затем вышедший из-за стола Зомбах пожал им руки и произнес короткую поздравительную речь. — Добросовестная работа, — сказал он, — не проходит мимо внимания фюрера. Я вдвойне рад, что награду получили люди, пришедшие к нам из другого и враждебного нам мира. Этот факт говорит о многом. Те, кто понял и искренне принял идею Германии, ведут для нее сложную, нелегкую работу и по ту сторону фронта, и здесь. Рудин и Щукин поблагодарили за награду и пообещали оправдать доверие и честь, им оказанные. Им скромно поаплодировали, и Зомбах объявил церемонию законченной. Уже в коридоре Щукина и Рудина догнал адъютант Мюллера Биркнер. Он взял их под руки. — Господа, мне поручено устроить для вас по возможности торжественный ужин. Увы, дам не будет! Прошу вас в двадцать один ноль-ноль прибыть в комнату, где я живу. — С удовольствием! — весело отозвался Рудин. Щукин только кивнул головой. До ужина оставалось меньше часа. Рудин пришел к себе, сел за стол и стал обдумывать, как повести себя на ужине. Во-первых, почему устройство ужина поручено Биркнеру? Он же ни слова не понимает по-русски, а Щукин достаточно хорошо не знает немецкий. Разве не должны были подумать об этом устроители ужина, учитывая, что за столом будут, по-видимому, всего три человека? Значит, зачем-то нужно, чтобы хозяином стола был именно Биркнер. Зачем? А не для того ли, чтобы более естественным получилось появление на ужине и самого Мюллера? Но могло быть все и значительно прощен решили устроить ужин с выпивкой и учли, что из всех близких к руководству офицеров Биркнер более других к такому ужину расположен: о его пирушках и картежной игре все время поговаривают в «Сатурне». Так или иначе, Рудин решил, что на ужине он будет держаться непринужденно, весело, как положено держаться человеку, только что получившему награду… Увидев накрытый стол, Рудин сразу понял, что придется много пить — в центре стола стояла целая батарея бутылок, а из еды было только несколько банок консервов и хлеб. — Ужин будет мужской, господа, — смеялся Биркнер. — Обожаемого русскими супа не предвидится. — Он обратился к Рудину: — Переведите это господину Щукину. Рудин перевел. Щукин ухмыльнулся и сказал, показывая на бутылки: — Русские понимают толк и в этом. Рудин перевел его слова, и Биркнер захлопал в ладоши. — Замечательный ответ! Они сели за стол. — Начнем с классики, — объявил Биркнер. — С русской водки. — Он налил водку в пивные фужеры и поднял свой. — Господа, пока я еще трезв, я должен сказать кое-что умное. — Он повернулся к Рудину. — Вы на этом ужине несчастный человек — надо переводить. Рудин развел руками: — Надо так надо. — Но я надеюсь, что, когда поредеет строй бутылок, — продолжал Биркнер, — мы начнем понимать друг друга без переводчика, а может быть, и без слов вообще. Это со мной уже бывало. Так я тоже хочу поздравить вас с наградой и пожелать вам и новых успехов, и новых наград. Все. На этом умное кончается, выпьем. Рудин перевел его слова Щукину и поблагодарил за добрые пожелания. Щукин тоже пробормотал что-то, Рудин перевел, что он тоже благодарит за поздравление. Этот первый фужер выпили стоя и до дна. Перешли на коньяк. Рудин сказал тост на немецком языке и тут же перевел его Щукину. — У нас за столом радуга национальностей, — сказал Рудин. — Господин Биркнер — немец, Щукин — русский, я — полунемец, полурусский. Я между вами как переходный элемент, прокладка, так сказать, для лучшего контакта. Какая же сила, преодолев все исторические условности, свела нас за один дружный стол? Отвечаю: эта сила — гений фюрера. Выпьем за здоровье фюрера! Когда Рудин переводил Щукину этот свой тост, тот вначале слушал, опустив голову, но потом вдруг резко поднял голову и посмотрел на Рудина с каким-то непонятным прищуром, в котором было не то восхищение, не то усмешка. Выпили за здоровье фюрера. Щукин не допил свой коньяк, но Биркнер это заметил и, показывая на фужер, сказал вполне серьезно: — За здоровье фюрера так не пьют. Щукин поспешно допил коньяк, поперхнулся и, отдышавшись, сказал: — Предупреждаю, господа, пьяный я отвратительный. Я намертво засыпаю прямо за столом и храплю, как боров. Биркнер, узнав, что он сказал, захохотал: — Если вы думаете, господин Щукин, что мы, опьянев, превратимся в белых ангелов, вы глубоко ошибаетесь. Рудин перевел это Щукину. — Ну смотрите, господа, — сказал Щукин уже заметно нетвердым голосом. — Мое дело — предупредить. Биркнер становился все более веселым. Выпили еще. Он начал рассказывать смешную историю, как однажды пьяный вернулся в казарму военного училища и, увидев на плацу чучело для штыковой тренировки, принял его за офицера и вступил с ним в разговор, принося ему извинения за свое состояние. Рассказывал он очень смешно. Но при этом Рудин опять слышал в его немецкой речи какую-то почти неуловимую странность, вернее всего — чуть заметный акцент. Рудин начал было переводить его рассказ, но Биркнер, глянув на поникшего Щукина, сказал по-немецки: — Ну его к черту, он уже, кажется, переходит в состояние борова. Они выпили теперь только вдвоем. — В самом деле, еще захрапит, а я это не переношу, — сказал Биркнер. Щукин сидел, казалось, равнодушный ко всему происходящему. Иногда он ленивым движением брал вилку, накалывал какую-нибудь закуску, отправлял ее в рот и потом долго медленно жевал, смотря прямо перед собой помутневшими глазами. Рудин рассказал Биркнеру, как он первый раз в жизни прыгал с парашютом, когда его сбрасывали к партизанам летней ночью сорок первого года. Биркнер, слушая рассказ Рудина, хохотал в голос. Когда выяснилось, что Биркнер тоже недавно получил орден, Рудин предложил выпить за его награждение. Щукин тоже пытался выпить, но расплескал коньяк себе на колени. Рудину показалось, что он сделал это не совсем естественно. Сам Рудин не пьянел и даже не боялся этого. Он уже не раз проверял в себе это качество: когда нервы напряжены, спиртное на него не действует. Потом, позже, опьянение обрушится на него нестерпимой головной болью, тошнотой, но сейчас оно не наступало. Заподозрив, что Щукин преувеличивает свое опьянение, Рудин решил показать, что он тоже начинает пьянеть, и сразу же заметил на себе пристальный, как бы проверяющий взгляд Биркнера. Как раз в эту минуту дверь в комнату приоткрылась, и ординарец Биркнера вызвал его в коридор к телефону. Биркнер выругался, что нигде ему нет покоя, и вышел. Щукин поднял тяжелый, но абсолютно ясный взгляд на Рудина, чуть повел головой в сторону двери и тихо сказал: — Учтите, он знает русский язык, — и снова уронил голову на грудь. Рудин буквально замер. В эту же минуту вернулся Биркнер. Обдумывать происшедшее Рудину было некогда. Он мог только пассивно ждать дальнейшего развития событий, не забывая, однако, того, что сказал Щукин. Но что же все это означало? — Это звонил Мюллер, — сказал Биркнер. — У него тоже гости, и он просил передать, что они выпили за ваше награждение. Будем же, Крамер, вежливы и выпьем в ответ за наше начальство. — С удовольствием, — сказал Рудин. Они выпили. — Нет, мне положительно не нравится наш господин Щукин, — вдруг заявил Биркнер и принялся трясти Щукина за плечи. Тот поднял голову и виновато улыбнулся. — Бросьте! Какой вы, к чертям, русский, если с двух рюмок валитесь? Ну-ка выпейте. — Биркнер подвинул к нему фужер с коньяком. — И не пытайтесь пролить. Пейте за здоровье нашего начальства. Щукин вздохнул, с обреченным видом взял бокал и начал пить. — Еще! Еще! — кричал Биркнер до тех пор, пока Щукин не осушил фужер до дна. — И прошу вести себя прилично, за столом не спать. Выслушав перевод, сказанного Биркнером, Щукин попытался встать, но тут же плюхнулся на стул. — Слушаюсь, — пробормотал он еле слышно. — В самом деле, — обратился к Рудину Биркнер. — Что может быть непонятней и подозрительней, чем русский, не умеющий пить? Переведите ему это. Рудин перевел. Щукин повернулся к Биркнеру. — Хотите знать, что еще непонятно и подозрительно? Так я скажу вам. Вот он! — Щукин ткнул пальцем в Рудина. — Что он сказал? — быстро спросил у Рудина Биркнер. Рудин уже понял, что вот здесь-то и скрыта приготовленная для него ловушка. Он точно перевел сказанные Щукиным слова. — Ну и что вы на это скажете? — последовал мгновенный вопрос Биркнера. — Ничего не скажу. Диалог с бредом — не моя специальность. Биркнер громко рассмеялся и, сразу оборвав смех, спросил: — А все же любопытно, что он имеет в виду. Спросите-ка у него. Рудин спросил. Щукин с какой-то заученной интонацией сказал: — Коммунисты забрасывают к партизанам своих самых отборных людей, и вдруг они забросили вас — полунемца, который только того и ждал, чтобы перебежать на эту сторону. Как же в это поверить? Рудин обернулся к Биркнеру, чтобы спросить, нужно ли переводить, и наткнулся на его злобный пристальный взгляд. — Переводить? — Да, да, мне очень любопытно, что он болтает, — улыбнулся Биркнер. Рудин перевел. — А что? Бредит, бредит, а логично, — почти весело заметил Биркнер. Рудину было ясно, что эта опасная для него игра была разработана заранее. Щукин не мог не согласиться на участие в этой игре, но почему-то нашел нужным предупредить его, что Биркнер знает русский язык. Но возможно, что Щукин действует отнюдь не по принуждению, и тогда его предупреждение может быть тоже частью игры. Наконец Щукин мог и не получить возможности сделать это предупреждение. Словом, многое тут было неясно. Рудин ничем не выдавал ни свою тревогу, ни волнение. Это было нелегко, если учесть, что выпито уже немало. Где-то в затылке уже начинала накапливаться глухая боль. — В самом деле, Крамер, как могло случиться, что господа большевики решили проявить к вам такое слепое доверие? — спросил Биркнер, наливая фужер и делая вид, что Щукин его больше не интересует, а им руководит только собственное и вполне безобидное любопытство. — Все дело только в том, — спокойно ответил Рудин, — что у них постыдно малое количество людей, знающих язык. — Он пригубил коньяк. — Что я? Мне известны случаи похлеще. В один партизанский отряд был сброшен бывший учитель немецкого языка, находившийся к тому времени на пенсии. И только уже партизаны обнаружили, что он шизофреник. Он начал у них закатывать такие спектакли, что те не знали, смеяться им или плакать. — Ну и что они с ним сделали? — спросил Биркнер, посмеявшись. — Прикрепили его к кухне мыть посуду. В это время снова заговорил Щукин. — Не сходятся у вас, Крамер, концы с концами, — сказал он вяло и апатично. — То вы говорите, что там страшный голод на людей, знающих язык, а то, будто с вами в отряде обращались по-хамски и даже травили, издевались. Непонятно. — Что он сказал? — нетерпеливо и требовательно спросил Биркнер. Рудин переводил, а сам в это время думал о том, что, готовя эту игру, Биркнер, а может, и сам Мюллер внимательно изучили протокол его первого допроса. Теперь уже не было никакого сомнения, что эта игра была заблаговременно подготовлена и рассчитана. — Смотрите! — воскликнул Биркнер. — Каков наш пьяный! А ну, Крамер, ответьте-ка ему. И знаете что? Не считайтесь со мной, говорите с ним по-русски. Мне ваша дискуссия надоела. — Биркнер взял свой фужер, отошел к окну и стал смотреть в темное стекло. — Ну объясните, объясните, если вы такой умный, — пьяно настаивал Щукин. — Мне это интересно. — А мне, Щукин, это неинтересно, — сказал ему Рудин. — Если вы действительно пришли сюда оттуда, откуда и я, вам все должно быть понятно без моих пояснений. — А если мне непонятно? — покрутил Щукин тяжелой головой. — Я не верю, что вам это непонятно. — Может, это мне и понятно, но я не верю вам. Не верю, и все. — Чему вы не верите? Скажите-ка пояснее, — с угрозой в голосе произнес Рудин. — Не верю, что вы тот, за кого себя выдаете. Ясно? Помолчав немного, Рудин сказал: — Если бы вы были трезвым, я попросту разбил бы вам физиономию. Но я от этого не отказываюсь. Я зайду к вам завтра, и, если вы трезвый будете молоть то же самое, я проучу вас и сам доложу обо всем полковнику Зомбаху или Мюллеру. — Угрозы и кулаки не лучшее доказательство, — мрачно сказал Щукин. — И все же мы отложим этот разговор до утра. Биркнер вернулся к столу. — Что у вас тут происходит? Рудин подробно, точно и совершенно спокойно перевел ему весь свой разговор со Щукиным и сказал: — Вы офицер, Биркнер, и должны меня понять. Вы свидетель того, что произошло, и я прошу вас присутствовать при моем разговоре со Щукиным завтра утром. А сейчас я больше не хочу даже находиться с ним в одной комнате. Эта пьяная свинья испортила самый радостный день в моей жизни. Такое не прощается. Вам, Биркнер, огромное спасибо за внимание. Рудин встал и быстро вышел из комнаты.Глава 50
Полковник Клейнер решителен, как никогда. Есть все основания полагать, что решительность ему впрыснули из Берлина. И никогда Кравцов не видел его таким злобно-неприступным — вероятно, укол из Берлина был болезненным. Вчера он подписал приказ о проведении в городе трехдневной облавы, и стал известен день, когда она начнется: завтра, в ночь под воскресенье, когда подпольщики, по мнению Клейнера, будут менее осторожны. Подготовка к облаве шла всю последнюю неделю. В помощь аппарату гестапо в город вызваны две роты эсэсовцев. Операцией будет руководить сам Клейнер. Она проводится одновременно по трем направлениям: на основе предварительной разработки, проведенной вторым отделом, по данным городской агентуры, представленным Кравцовым, и, наконец, по свободному безадресному поиску. Для Кравцова эти дни были наполнены непроходящей тревогой. Он твердо знал только одно: по тем адресам, которые даны в его сводке, гестапо найдет только следы подпольщиков, но ни один из них жертвой облавы не станет. Но он ничего не мог узнать о том, чем располагал второй отдел. Конечно, общий сигнал тревоги подпольщики получили и, надо думать, приняли меры. Но Кравцов понимал, как сложно было оповестить всех в такой короткий срок. А тут еще Марков предупредил, что на облаву немедленно последует ответ группы Будницкого. Кравцов знал, что эти храбрые ребята находятся в городе, однако знал он и то, что они не имеют большого опыта в конспирации. Словом, было отчего испытывать большую тревогу. Наступил субботний вечер… Как только стемнело, эсэсовцы группами по десять человек начали занимать исходные позиции по всему городу. Связь с ними поддерживалась по радиотелефону. В кабинете Клейнера, превратившемся в настоящий военный штаб, на столах стояли рации, беспрестанно гудели зуммеры и в динамиках звучали голоса командиров групп, докладывавших о прибытии на место. Кравцов находился здесь же, при Клейнере. Он был в составе оперативной тройки, которой поручено вести хронологическую запись хода облавы на основании донесений командиров групп. Ровно в двадцать два часа по всем рациям был передан приказ начать операцию. На столе у Клейнера лежал разграфленный лист ватмана, на котором под номерами были обозначены все адреса, являвшиеся главными, заранее намеченными целями операции. Кравцов мельком успел заметить, что адресов этих девятнадцать. Он представил семь. Значит, второй отряд разработал двенадцать. Отдав приказ начать операцию, Клейнер сел в кресло, отстегнул с руки часы и положил их перед собой. Почти целый час в кабинете стояла тишина, нарушаемая только потрескиванием в динамиках раций да осторожным шепотом находившихся здесь людей. — Докладываю по адресу семь, — послышался глухой голос в одном из динамиков. — Взят один человек и оружие. Отправлен к вам. Операцию продолжаю. Спустя несколько минут последовало новое донесение. — Адрес пятнадцатый. Арестованы и отправлены трое. Обыск продолжаю. — Адрес второй. Безрезультатно. Перехожу на адрес пятый. — Группа свободного поиска три. Задержан один человек. Продолжаем рейдировать свой квадрат. Сообщения поступали непрерывно. Кравцов еле успевал их записывать. Было видно, что облава организована по-немецки педантично и тщательно, но что в ее сети с одинаковым успехом могут попасть не только те, на кого охотилось гестапо. Начали подъезжать машины с арестованными, которых тут же разводили по комнатам первого этажа, где более двадцати гестаповцев с помощью переводчиков, мобилизованных во всех немецких организациях города, проводили первые допросы. Затем все задержанные вне зависимости от исхода допроса отправлялись в тюрьму. Там они будут находиться до конца облавы. Как полководец, руководящий боем, Клейнер делал пометки и записи на своей схеме, время от времени вступал в радиопереговоры с командирами групп, отдавал приказы, звонил по телефону тем, кто допрашивал арестованных. К двум часам ночи число арестованных достигло семидесяти. Клейнер на своей схеме обвел эту цифру красным карандашом и сказал: — Если мы попадем в каждого пятого, и то будет хорошо. Ровно в четыре тридцать ночи всем группам был дан отбой, только группы, проводившие свободный поиск, продолжали рейдировать по городу еще целый час — проводили, как выразился Клейнер, подчистку. Результат первой ночи — семьдесят шесть арестованных, один автомат, три винтовки, ящик с патронами, одна граната и радиоприемник. — Совсем неплохо, — сказал Клейнер, потирая руки. — Даже этот один автомат и тот ведь был нацелен в нас. Теперь они будут думать, что облава закончена и что во всяком случае воскресная ночь у них в резерве. А мы их обманем и завтра повторим удар. А в следующую ночь нанесем третий, завершающий. Клейнер решил сходить вниз, где производился допрос, и пригласил с собой оперативную тройку. — Пойдемте посмотрим, что за рыба нам попалась. В первой комнате, куда они зашли, молоденький гестаповец допрашивал паренька, который был еще моложе его. Оба они были белобрысые, и у обоих было одинаковое выражение лица — напряженное и злое. Переводчиком на допросе была женщина, которая могла им быть матерью. При виде Клейнера гестаповец вскочил. — Сидите, сидите… — сказал Клейнер, глядя на арестованного. — Кто вы? — Пока ничего не удалось выяснить, даже фамилию, — ответил гестаповец и покраснел. — Бьюсь с ним целый час. Молчит, и все! — Ну-ка, Коноплев, — обратился к Кравцову Клейнер, — расшевелите этого юного бандита. Кравцов стал напротив арестованного. — Чего, дурной, молчишь? — почти сочувственно спросил Кравцов. — Это же хуже. Ты, может, ни в чем не виноват, а подумают, что молчишь неспроста. — Ничего я не знаю, — выдавил паренек. — О, прогресс! Немой заговорил! — воскликнул гестаповец. — И фамилию свою не знаешь? — спокойно спросил Кравцов. — Что вам с моей фамилии? Ничего не скажу. — По-моему, рыбка хоть и некрупная, но явно красная, — по-немецки сказал Клейнер. — При задержании он пытался выбросить пистолет, — сообщил гестаповец. — Ах, вот как! — сказал Клейнер. — Тогда не тратьте на него сейчас времени, отправляйте в тюрьму, скажите, я приказал — в одиночку. Он у нас заговорит, когда познакомится с Грюнвейсом. Пошли, господа. Когда они вышли в коридор, Клейнер сказал: — Может оказаться, что эта рыбка и немаленькая. Как, Коноплев? — Возможно. Кравцов был почти уверен, что паренек из подполья или по крайней мере связан с ним. Выдавало это его упрямое, ожесточенное «ничего не скажу». Неужели он не задумается над тем, что ему успел сказать Кравцов об опасности молчания, и не надумает какого-нибудь толкового объяснения? Из-за какой-то двери доносился пронзительный женский крик. Клейнер поднял палец. — О, где-то беседуют с дамой! Зайдемте. Дама, с которой беседовали, была такой крупной и разбухшей, что заполнила собой всю маленькую комнату. Рядом с ней допрашивавший ее малорослый гестаповец казался карликом. Переводила девица в кокетливой шапочке с меховым помпончиком. — Ты ему, идиоту, объясни, — орала женщина, наваливаясь на переводчицу всем своим громадным телом. — Я честная спекулянтка, а не то, что он, идиот, думает. А то вот я ему как двину раз, от него мокрое место останется. Ишь, наловчились хватать честных людей! Скажи ему, идиоту. Переводчица, еле сдерживая смех, переводила то, что сказала спекулянтка, пропуская ругательные слова. Увидев вошедших, спекулянтка безошибочно угадала в Клейнере главного начальника и двинулась на него. — Ты чего склабишься? — заорала она ему в лицо. — Честную женщину хватают, как последнюю воровку, волокут неизвестно за что и куда, а ты доволен? И это у вас называется Европа? Да я самому Гитлеру жалобу пошлю! Клейнер с трудом протиснулся мимо нее к столу. — Что это за фурия? — спросил, он по-немецки у гестаповца. — Ее взяли на улице во время свободного поиска. У нее был чемоданчик с немецкими сигаретами. Ясно — спекулянтка. — Так и есть, спекулянтка, — обрадовалась женщина, услышав знакомое слово. — Узнайте, кто ее снабжает нашими сигаретами, и отправьте в тюрьму, — приказал Клейнер и снова боком, чтобы не задеть, прошел мимо спекулянтки. — Спекулянтка — тоже товар, — выйдя в коридор, сказал он, будто оправдываясь. Однако у него почему-то пропал интерес ходить по комнатам. Он посмотрел на часы и сказал: — Пожалуй, лучше сейчас отправиться спать. Утром ровно в девять все будьте у меня. Кравцов шел домой все на ту же свою квартиру у дяди Егора. Под ногами хрустел ледок. Ночь пахла весной, лицо ласкал тихий, незлой ветерок. А перед глазами Кравцова стоял паренек с его ожесточенным «ничего не скажу». В нем, в его судьбе как бы сконцентрировалась вся тревога, не покидавшая Кравцова все это время. Зимой Кравцов жилне в садовом домике, а в квартире дяди Егора, занимавшего часть небольшого дома. Остальные комнаты в этом доме пустовали, поэтому никто не мог увидеть, как поздними вечерами дядя Егор переставал быть ненормальным и разговаривал с Кравцовым. Кравцов полюбил этого неуклюжего старика, чем-то напоминавшего ему отца. Как бы поздно Кравцов ни возвращался, дядя Егор слезал со своей лежанки, зажигал керосинку и подогревал чай. Они садились к столу и чаевничали, толкуя о том о сем. Дядя Егор никогда не спрашивал у Кравцова, чем он занимается, но не боялся его и разговаривал с ним так, как говорили друг с другом советские люди до войны. В свою очередь и Кравцов, разговаривая с ним, отдыхал душой и становился самим собой… На утреннем совещании у Клейнера подводились итоги первой ночной облавы. Вся операция была его детищем, это все знали, и поэтому никто из выступавших никаких критических замечаний не делал. Наоборот, все говорили, что такую операцию следовало бы провести уже давно. Только Грюнвейс, когда выступал майор СД, руководивший группами свободного поиска, непонятно хмыкал, не сводя с майора свинцового взгляда. А когда тот кончил говорить, прогудел: — Неужели вам неизвестно, что отряд, действовавший в районе хлебозавода, упустил по меньшей мере двух бандитов? Ведь надо же докладывать руководству полную правду. Майор осадил его: — Мне все известно, коллега, но более точно, чем вам, и потому с вашей уверенностью превращать в двух бандитов какую-то убежавшую от солдат девчонку я не могу. — Нехорошо стрелять в девчонок, — усмехнулся Грюнвейс. — Господа, господа, оставьте, — вмешался Клейнер. — Сейчас не время. После операции мы обсудим все ее детали. А сейчас — только главное, только то, что нужно учесть при продолжении операции сегодня и завтра. Начальник следственного отдела сообщил, что первые допросы как будто и не дали основания думать, что попались крупные деятели подпольных банд, но, когда речь идет о врагах такого типа, делать выводы по первым допросам опрометчиво. — Конечно, конечно, — поддержал его Клейнер и напомнил о пареньке, которого он видел во время допроса. — Посмотришь на него — мальчик. А у мальчика-то в кармане пистолет… — Клейнер показал на расстеленную перед ним на столе схему операции и сказал: — Я обращаю ваше внимание на то, что наибольшее число арестованных приходится на группы свободного поиска. Это понятно. Другие группы разворошили осиные гнезда, бандиты пытались скрыться и наскакивали на заслоны свободного поиска. Сегодня мы прочесываем город с севера на юг. В этом направлении город вытянут в длину, и поэтому мы обязаны заткнуть все боковые выходы. Для этого я удваиваю сегодня число групп свободного поиска. И потом мне хотелось бы, чтобы все участники по ходу операции проявляли больше инициативы и интуиции. Вот тот же молодой бандит, о котором я вам говорил, был арестован только потому, что один фельдфебель увидел мелькнувший в окне свет. Вот так и надо действовать. — Клейнер улыбнулся. — Вы же понимаете, что свои фамилии, адреса и точное время, когда они сидят дома, бандиты нам не дают. Никто этих указаний Клейнера не слушал с таким удовольствием, как слушал их Кравцов. По-видимому, те двенадцать адресов, которые по разработке второго отдела указаны на схеме у Клейнера, являются только предположительными. У Кравцова появилась надежда, что облава не нанесет подполью большого ущерба.Глава 51
Всю ночь, пока шла облава, командный пункт Маркова охранял отряд бойцов Будницкого. По одному, по два они таились вокруг развалин мучного лабаза, готовые вступить в бой, если появятся эсэсовцы. В подвале все были готовы в случае опасности уходить через запасной лаз в овраг и перебираться на резервную базу. Дважды в течение ночи группы свободного поиска появлялись возле развалин, но ничто здесь не задержало их внимания, и они ушли. На рассвете в подвал спустился Будницкий. — Фрицы пошли спать, — сказал он весело Маркову. — Пора нам браться за дело. В ответ на облаву бойцы Будницкого должны были еще сегодня провести в городе две крупные диверсии: вывод из строя железнодорожного депо и взрыв офицерского казино. Марков, понимая, как сейчас насторожены гестаповцы, придирчиво разбирал каждую деталь этих операций и снова и снова поражался разностороннему умению Будницкого. В этой постоянной готовности к любому, самому трудному делу воспитывал Будницкий и своих бойцов. Он обладал удивительной способностью не то что применяться к любой обстановке, а как-то необыкновенно быстро в нее врастать. «Растет замечательный разведчик», — думал о нем Марков и уже давно решил про себя: кончится война, и он пошлет Будницкого на хорошую, большую учебу. Сейчас, отвечая на вопросы Маркова, можно было подумать, что Будницкий излишне уверен в себе и своих людях, но его отряд уже имел за своей спиной много дел, проведенных умно, смело, уверенно. Было видно, что и этим двум крупным диверсиям предшествовала кропотливая и тонкая работа. В депо и казино с помощью работающих в этих местах надежных людей маленькими порциями была доставлена взрывчатка. Теперь оставалось только на нужный срок включить часовой механизм взрывателя. В депо это сделает сам Будницкий, а в казино — одна из официанток по имени Клава. — За Клаву, как за себя, ручаюсь, — сказал Будницкий Маркову и заметно смутился. Марков не знал, что уже давно между Будницким и Клавой были не только деловые отношения. — Так только за жену можно поручиться, — сказал Марков. Лицо Будницкого порозовело, но в глазах появилась хитринка. — И то не всякую, — сказал он. — Но за свою я ручаюсь. — Вы что?.. — Марков удивленно поднял брови, еще не зная, как к этому отнестись. — В загсе мы, конечно, еще не были, — подхватил Будницкий, видимо, решив все рассказать Маркову, — поскольку этого заведения в городе пока нет, но по совести она мне жена. Не думал, конечно, что здесь найду такую, в этой ненормальной обстановке, да вот нашел. Так что вы будьте в полной уверенности, товарищ подполковник. Она казино сработает в самом лучшем виде. Я ее обращению с механизмом мины сам выучил, сам экзамен принимал. Знает, дай Бог каждому… А то, что не доложился вам сразу о ней, моя вина… Ведь мы здесь на особом положении… Взрыв был назначен на следующую ночь после облавы. Ни Марков, ни Будницкий не знали, что облава будет проводиться в течение трех ночей. Кравцов сам узнал это только в первый вечер облавы и сообщить об этом не смог. В воскресенье начало облавы было назначено на двадцать три ноль-ноль. Клейнер нарочно отодвинул начало на более позднее время, думая этим усыпить бдительность подпольщиков, которые должны считать, что на вчерашнем облава закончилась. Он даже сам посоветовал офицерам СС и сотрудникам гестапо для отвода глаз вечером пойти в казино. Именно это обстоятельство впоследствии и вызвало у него подозрение, что начало измены кроется среди его близкого окружения. Ровно в двадцать один тридцать грянули на железнодорожном узле один за другим два взрыва такой силы, что, казалось, встряхнули весь город. Было уже темно, изо всех концов города был виден всплеск огня над вокзалом. Клейнер в это время находился в своем кабинете. Он только что вернулся после обеда и слушал последние известия из Берлина. Услышав грохот, Клейнер посмотрел, закрыты ли окна кабинета шторами затемнения, и продолжал слушать радио. Он подумал, что действует советская авиация, но тут же в кабинет ворвался его адъютант. — Взорваны депо и водокачка! — Кто сообщил? — Военный комендант вокзала. — Подробности? — Он сообщил только факт. — Соедините меня с ним, а сами позвоните в казино дежурному офицеру, чтобы все наши люди немедленно шли сюда. Клейнер был относительно спокоен. Он еще не знал размеров того, что произошло. — Комендант вокзала у аппарата, — доложил адъютант и поспешно скрылся за дверью. Клейнер не спеша поднял трубку. — Здесь оберштурмбаннфюрер Клейнер. Что там у вас произошло? — Взорваны депо и водокачка. Все здание депо, в котором находились пять паровозов, разрушено. Водокачка взорвана до основания. Больше я ничего сообщить не могу. У меня нарушена связь с комендантским взводом, в здании вокзала выбиты все окна, сорвана часть крыши. Извините, я должен идти на место происшествия. — Когда вернетесь, позвоните мне немедленно. Сейчас к вам прибудут мои люди. Теперь, когда Клейнер понял, что случилось, спокойствие оставило его. Он вызвал адъютанта. — В казино позвонили? — Да. Но звоню еще раз. Боюсь, что дежурный меня не понял. Очень плохая слышимость, а там играет музыка. — Какая, к черту, музыка? — заорал Клейнер. — Сегодня воскресенье, господин оберштурмбаннфюрер. — Какое воскресенье? Соедините меня с дежурным по казино! Оказалось, что дежурный по казино офицер все понял правильно. Он сообщил, что офицеры гестапо уже начали уходить, и спросил у Клейнера, касается ли его приказ также и офицеров из приезжей части СС. — Все должны покинуть этот бордель! — орал в телефон Клейнер. — Все, и немедленно сюда! Первым в кабинет Клейнера явился Грюнвейс. — Где остальные? — закричал на него Клейнер. — Кто именно? — спокойно спросил Грюнвейс. Не так-то просто было испугать криком этого человека с мертвыми глазами. — Вы из казино? — задыхаясь от ярости, спросил Клейнер. Грюнвейс усмехнулся. — Я туда не хожу. Я вел допрос, услышал взрыв и вот пришел узнать, что случилось. — Диверсия на железнодорожном узле, — сквозь сжатые зубы начал Клейнер. Оглушительный грохот потряс здание, и в стены его точно ударила шквальная волна. С треском и звоном посыпались стекла, шторы затемнения взметнулись к потолку. — Погасить свет! — крикнул Клейнер, вскочил с кресла и прижался к стене. Грюнвейс удивленно посмотрел на него, не очень торопливо пошел к двери и повернул выключатель. Потом он подошел к окну, выглянул через разбитое стекло на улицу и, продолжая смотреть, громко сказал: — По-моему, горит казино. В кабинет вбежал адъютант и молча начал прилаживать шторы затемнения. Потом вбежал кто-то еще, Клейнер не видел кто, было слышно только его судорожное дыхание и потом хриплый голос: — Несчастье! Какое несчастье! Адъютант зажег свет и прошмыгнул в дверь. Посреди кабинета стоял начальник следственного отдела. Клейнер уже сидел в кресле и смотрел на него округлившимися от бешенства глазами. — Что вы там бормочете? Говорите толком, что случилось! — Я только вышел оттуда, — прерывисто заговорил начальник следственного отдела, — дошел до почты, стал переходить улицу… И в это время меня точно бревном в спину ударило. — Что случилось, черт вас возьми? — заорал Клейнер. — Взорвано и горит наше казино, — ответил начальник следственного отдела. Крик полковника сразу привел его в чувство. Он подошел к столу и сел в кресло. — Я так и понял, — произнес Грюнвейс и спросил: — Наших там много? — Полно, — тихо ответил начальник следственного отдела. — Там не только наши. Многие из армии. Я видел генералов, они сидели за отдельным столиком, трое или четверо. Ужас… Ужас! Клейнер отдал приказ включить сигнал тревоги. По сигналу тревоги, который обычно давался в угрожающие моменты авиационных налетов, все сотрудники должны были немедленно выбегать во двор, где находился вход в бомбоубежище. Когда Кравцов вышел во двор, там уже находились человек тридцать. Они толпились возле запертой двери в бомбоубежище и нервно расспрашивали друг друга, что случилось. Кравцов мог бы дать им совершенно точную информацию, но он предпочел слушать, что говорят другие… Прибежал Грюнвейс. Он велел всем построиться в шеренгу. В это время во двор въехали два грузовика. Грюнвейс приказал всем погрузиться в машины. — В казино! — приказал Грюнвейс, вскакивая на подножку машины. По приказу Клейнера силами гестапо и СС были оцеплены районы взрывов. Кравцов попал в группу, которая оцепила казино, представлявшее собой объятую пламенем груду развалин. Солдаты пытались тушить пожар, но сделать это было невозможно — очаг огня был под сваленными каменными стенами, и стоило солдатам погасить вырвавшееся наружу пламя, как оно снова вырывалось в другом месте. С грохотом и ревом примчались четыре танка. Солдаты закидывали поданные им танкистами стальные тросы на развалины и таким способом пытались растащить каменные глыбы. Однако все это ни к чему не привело. Тросы накалялись и рвались, как нитки. Спустя час прибыли две машины с химическими средствами тушения. Пламя наконец погасили. Все вокруг погрузилось во тьму, и только черные клубы дыма свивались в качающийся столб, который поднимался над городом все выше и выше, к самым звездам. А справа по небу разливалось красно-серое зарево горящего депо. Вернулись в гестапо только к полуночи. Сотрудники разошлись по своим кабинетам, подавленные всем, что они видели. Многие из них в этот вечер потеряли своих друзей. Всех охватило ощущение страха и полной своей беспомощности. В эту ночь облавы не было. Кравцов домой не пошел, лег на столе в своем кабинете: мало ли что придет в голову начальству, нужно быть под рукой. Всю ночь он слышал беготню по коридору, нервные выкрики, ругань. Около девяти утра в коридоре послышался крик: — Всех к оберштурмбаннфюреру! Немедленно! Кравцов слез со стола, привел себя в порядок и пошел к Клейнеру. В дверях приемной его остановил адъютант. — Только немцы, — сказал он, закрывая дверь. И так как Кравцов не уходил, адъютант повторил: — Только немцы. Разве непонятно? — И дверь захлопнулась. Кравцов отошел от двери и на лестничной площадке увидел троих русских, которые, так же, как и он, работали в гестапо. Среди них был отпетый негодяй, подручный Грюнвейса Булочкин, к которому Кравцов уже давно подбирался. — Что происходит? — спросил Кравцов, подходя к ним. — Суд господень, — усмехнулся Булочкин. — Не волнуйся, Коноплев, когда понадобится за вчерашнее рвать головы, нас позовут. Я пойду почищу пистолет, надо, как говорится, приготовить орудие производства. Булочкин пошел вниз, а русский, работавший в регистратуре, смотрел ему вслед и, когда тот скрылся из виду, сказал: — Как бы нам самим головы не поотрывали за компанию. Клейнер еще ночью затребовал к себе личные дела всех русских сотрудников. Шутка сказать: не меньше ста жертв, и все, как на подбор, шишки. — А что на вокзале, не слышали? — спросил Кравцов. — Неизвестно, дым и сейчас валит и с заречной стороны оцепление за три квартала стоит. Наш лейтенант Цеслер говорил сначала, что это авиация, а теперь говорит — партизанская диверсия. — Так или иначе, дело плохо, — вздохнул Кравцов и пошел по коридору в свою комнату. Нет, у этих ничего не узнаешь, они начинены только слухами. Главные события пока происходили в кабинете Клейнера. Сотрудники гестапо, забившись в свои кабинеты, старались не попадаться на глаза начальству. Около девяти часов вечера Кравцов решил идти домой. Он спрятал в стол бумаги, погасил свет и вышел в коридор. Ключ от кабинета полагалось сдавать коменданту на первом этаже. Еще спускаясь по лестнице, Кравцов увидел, как два солдата провели Булочкина через вестибюль к двери во двор. Он шел впереди бледный, как бумага. Кравцов вошел в комендантскую. Помещение было набито солдатами, которые стояли, сидели на подоконниках и прямо на полу. Кравцов протолкался к шкафу, где хранились ключи, и в это время услышал хриплый голос коменданта: — Минуточку, господин Коноплев, подойдите сюда. Кравцов протолкался к его столу. — Сдайте оружие! — последовал приказ. Чуть помедлив, Кравцов положил пистолет на стол. — Вы арестованы… Отведите, — приказал комендант стоявшим возле него солдатам. — Я не могу узнать, в чем дело? — спокойно спросил Кравцов. — Придет время — узнаете.Глава 52
Савушкин знал, конечно, что разведчику умение терпеливо выжидать так же необходимо, как смелость и находчивость. Но одно дело — знать! Вот уже третий месяц его недосягаемой целью был Щукин. Савушкин должен был встретиться с ним за пределами «Сатурна» и обязательно с глазу на глаз. Заговорив с ним, он передаст ему привет от живших в Барабинске его жены и сына и вручит письмо от них. А затем он должен сделать со Щукиным то же, что в свое время Рудин сделал с Андросовым, — привлечь его к сотрудничеству с нашей разведкой. Этот, казалось бы, простой план обсуждался долго и тщательно. Конечно, Рудину, который видел Щукина почти каждый день, проделать все это было гораздо легче. Но если Щукин отвергнет предложение, это означало бы провал Рудина. Было решено: сделает это Савушкин. Встреча должна произойти обязательно за пределами «Сатурна». Причина та же: если попытка окажется безрезультатной, у Щукина будет меньше шансов захватить Савушкина, да и Савушкину легче маневрировать, чем Рудину. Ведь не было никаких оснований надеяться на покладистость Щукина. Большой спор возник по поводу того, стоит ли показывать Щукину, чтоб оказать на него давление, изготовленные им провальные документы. Могло, например, оказаться, что Щукин делал ошибки в документах неумышленно. Тем более что последний год такие документы в наши руки не попадались. Щукин ведь мог в случае чего сослаться на свою неопытность в начальный период работы. Наконец, не исключено, что в тот первый период Щукин и сознательно делал для агентов такие негодные документы, но затем его настроение изменилось. К тому же, предъявив Щукину изготовленные им документы, Савушкин тем самым раскрывал провал многих агентов «Сатурна». А ведь они были включены нашей разведкой в «игру» для «Сатурна» и для немцев числились нормально действующими. Словом, приходилось учитывать очень многое. А главное — абсолютно неизвестны истинные настроения Щукина. Этого не знал даже постоянно находившийся вблизи Щукина Рудин. — Сколько, по-вашему, шансов за то, что он сломится? — спрашивал Марков. — Столько лее, сколько за то, что не сломится, — отвечал Рудин. Даже после ужина по случаю награждения, когда Щукин почему-то нашел нужным предостеречь Рудина, что Биркнер знает русский язык, ничего определенного о настроениях этого человека сказать было нельзя. Рудин спустя несколько дней после того ужина спросил у него, что означало его предупреждение, но Щукин, нисколько не смущаясь, ответил, что ничего подобного не помнит, так как был очень пьян. Словом, позиция Щукина таила в себе неведомые опасности и их нужно было предусмотреть. Наиболее надежным оружием против него оставалось письмо от жены и сына. Если в Щукине еще живо что-нибудь человеческое, оно должно было помочь ему обратить взоры к Родине. Надо сказать, что письмо это не могло не взволновать только человека с каменным сердцем. Жена и сын Щукина, получив уведомление военкомата, почти три года считали его без вести пропавшим. И вдруг они узнали, что он жив, и получили возможность написать ему письмо. Правда, им не сообщили, чем он теперь занимается: им просто сказали, что он партизанит в тылу врага. Увы, этот утешительный обман был необходим. В конце концов, если Щукин найдет в себе силы порвать с гитлеровцами и станет честно служить Родине, вернувшись к своим близким, он сам решит, что им сказать о первом годе войны — правду или эту утешительную ложь. Но тогда главным для них будет его возвращение. Если же письмо ожидаемого воздействия на Щукина не произведет и Савушкин увидит, что ничего больше он сделать не может, ему придется тут же на месте уничтожить Щукина. И тогда этот предатель еще раз, но теперь уже навсегда станет для своей семьи без вести пропавшим… Начиная операцию, Савушкин покинул базу Маркова и поселился у связанной с подпольем учительницы-пенсионерки. Но там он только ночевал, а весь день с утра до позднего вечера проводил вблизи зоны «Сатурна» в упорном стремлении встретиться со Щукиным. Щукин будто знал, что его ждет такая встреча. За два месяца он вышел за пределы зоны «Сатурна» только два раза и при этом не один. В обоих случаях Савушкин неотступно следовал за ним, как тень, надеясь, что хоть на время Щукин останется один, но надежда эта не оправдалась. Первый раз Щукин с группой работников «Сатурна» пошел в кино. Савушкин терпеливо ждал его возле кинотеатра. Когда вся компания вышла наконец из театра, Савушкин, пользуясь тем, что вокруг была толчея, подошел к компании вплотную и слышал, как все уговаривали Щукина пойти в казино, а он отказывался. «Не иди в казино, не иди», — мысленно приказывал ему Савушкин, готовый поверить в передачу мысли на расстояние. Но Щукин пошел в казино. И там Савушкин долго ждал его. И снова они вышли компанией и вместе отправились в «Сатурн», издали провожаемые Савушкиным. Второй раз Щукин отлучился в город в сопровождении двух сотрудников «Сатурна». Савушкин установил, что они ходили покупать кожаное пальто для одного из сотрудников. И снова Щукин ни на минуту не оставался один. Свою неудачу Савушкин переживал тем более остро, что предшествующие два месяца он провел в бесплодном ожидании. Создание при «Сатурне» группы «Два икс», в которую входил и Щукин, потребовало ускорить операцию. Марков решил несколько ее упростить. Он разрешил Савушкину подойти к Щукину и отозвать его в сторону, даже если тот будет в этот момент не один. Савушкина обрадовало это облегчение, но оно таило в себе и огромную опасность для него самого. Если Щукин откажется или позовет на помощь, он должен будет уничтожить Щукина. Но каким бы способом он это ни сделал, у него самого шансы на спасение катастрофически уменьшались. И все же Савушкин радовался новой схеме операции, осуществление которой было ему действительно дороже собственной жизни. …Все поплыло в этот субботний апрельский день, хотя солнца совсем не было видно. Дул теплый южный ветер. С крыш падала капель, с легким шумом оседали снежные сугробы. По-весеннему пронзительно чирикали воробьи. Савушкину в его добротном пальто на вате и меховой шапке-венгерке было жарко. Вскоре после взрывов в город прибыли несколько воинских отрядов, в том числе и батальон венгров. Патрули стояли на перекрестках, бродили по городу днем и ночью. Человек, идущий по улице, должен был поминутно предъявлять документы. Чтобы облегчить Савушкину задачу, Бабакин купил у венгерского капрала для него пальто и шапку, Савушкину приготовили новые документы, и теперь он по документам был уполномоченным санитарного управления венгерской армии, командированным в этот город для организации медицинского обслуживания венгерской части. Расчет был правильный: венгерские солдаты патрульной службы не несли, а у немцев этот документ сомнения вызвать не мог, поскольку они знали, что в городе есть венгерский батальон. Одетый в венгерскую форму, Савушкин сидел на скамейке в садике, откуда хорошо был виден выходной шлагбаум «Сатурна». Это была одна из его наблюдательных точек, и называлась она «Суббота» — самая безнадежная точка. Если Щукин и выйдет, он ни за что не окажется один: в субботний день отправлялись в город многие сотрудники «Сатурна». Савушкин уже собирался встать, чтобы немного пройтись по улице, как вдруг увидел возле шлагбаума знакомую коренастую фигуру Щукина: охрана «Сатурна» проверяла его документы. Савушкин замер: Щукин был один. Это было похоже на сон. Щукин один, совершенно один медленно шел по улице. Дойдя до перекрестка, он повернул налево. Савушкин быстро обошел садик и параллельным переулком вышел навстречу Щукину. Между ним и Щукиным было метров сто, и это расстояние неумолимо сокращалось. Савушкин подавил волнение, вынул из пачки сигарету и, когда Щукин поравнялся с ним, сказал: — Простите, пожалуйста, нет ли у вас спичек? Щукин спокойно посмотрел на него, вынул из кармана и протянул ему коробок спичек. Смотря, как Савушкин закуривает, он, чуть усмехаясь, сказал: — Вы, я заметил, уже давно хотите закурить именно от моих спичек. Савушкин выпустил струю дыма и, возвращая спички, произнес: — Это верно. Но дело в том, что я должен не только прикурить именно от ваших спичек, я должен передать вам привет от Ольги Викентьевны и от Кости. Этого Щукин явно не ожидал. Он даже сделал шаг назад. Потом испуганно оглянулся по сторонам. — Не может быть! — пробормотал он еле слышно. Лицо его стало землистого цвета. — Да, да, — улыбнулся Савушкин. — И не только привет, но и письмо. Давайте пройдем отсюда, рядом есть тихий садик. Ведь, кроме всего прочего, я должен вам сообщить кое-что очень для вас важное. Щукин покорно пошел рядом с Савушкиным. Шли молча. Савушкин давал ему возможность осмыслить происходившее. В садике они подошли к той же скамейке, на которой пятнадцать минут назад нес свою терпеливую вахту Савушкин. Щукин молча сел рядом с Савушкиным и протянул руку. — Подождите, сначала поговорим. Я хочу, чтобы вы точно знали, кого я представляю. — Я догадываюсь, — тихо ответил Щукин. — Я заметил вас, когда ходил с компанией в кино. Если хотите знать, сейчас я шел специально, чтобы встретиться с вами. — Почему и зачем? Щукин, помолчав, сказал: — Очень трудно коротко ответить на ваш вопрос. Но все же кто вы и зачем я вам нужен? Вряд ли вы хотите только передать мне письмо… Савушкин десятки раз вел в уме этот разговор в самых различных вариантах, но слова Щукина о том, что он заметил его давно, были для него, Савушкина, неожиданностью. С одной стороны — это как будто облегчало разговор, свидетельствовало о том, что Щукин и сам хочет его, но с другой стороны — оно облегчало Щукину ведение игры. Савушкину теперь нужно было сразу выкладывать все свои карты. А могло быть и другое? — что Щукин пошел на эту встречу, подготовив засаду. Но отступать некуда. Вперед, Савушкин! — Скажите, вас устраивает ваша нынешняя судьба изменника своего народа? — спросил Савушкин. — Нет. Давно не устраивает. — Почему же вы ничего не предпринимали, чтобы изменить свою судьбу? — Вы недостаточно информированы об этом, — сказал Щукин. — Так информируйте, это в ваших интересах. — Я делал только то, что мог сделать в моем положении. Вы знаете, чем я занимаюсь в «Сатурне»? — Да, ваше дело — документы, и иногда вы их изготовляли небрежно. — Вы это знаете? — вырвалось у Щукина почти радостно. — Но только не иногда, — в тридцати четырех случаях и не просто небрежно, а умышленно неправильно. — Нам известны только три случая, — остановил его Савушкин. Так было условлено — из осторожности назвать только три случая. — Этого не может быть! — воскликнул Щукин и добавил: — Или тогда у вас там очень плохо работают. Савушкин молчал и ждал. Игра или искренность? Вот вопрос, на который он пытался сейчас ответить себе и не мог, потому что в словах Щукина, в том, как он их говорил, во всем его облике, в глазах было что-то такое, что не вызывало к нему полного доверия. — Умоляю вас, дайте мне письмо, — тихо сказал Щукин. Савушкин молчал. — Неужели то, что вы сказали о письме, только уловка? — спросил Щукин, и в глазах его сверкнул злобный огонек. — Письмо у меня в кармане, — спокойно сказал Савушкин. — Но я не уверен, что оно доставит вам радость. Ваши жена и сын не знают, что вы изменник. До этого времени они считали вас без вести пропавшим… — с этими словами Савушкин достал из внутреннего кармана письмо и протянул его Щукину. Когда Щукин раскрывал письмо, руки его дрожали, он закусил нижнюю губу и полузакрыл глаза. Он взглянул на письмо и тихо сказал: — Да, Ольга… Вы не обращайте на меня внимания… Извините… — пробормотал он и начал читать письмо.«Сережа, мой дорогой! Я все еще не верю, что ты нашелся и что я пишу это тебе — живому, которого я помню, люблю и жду все это страшное время. Наш Костик сидит сейчас рядом со мной, и его буквально трясет от радости, что ты жив. Он тоже сейчас напишет тебе. Ведь он уже в третьем классе. Человек, который принес нам эту радость, к сожалению, не имеет много времени и ждет наши письма тебе. Но он обещает, что мы скоро получим твой адрес, и тогда я тебе напишу подробней обо всем. Мы живем в Барабинске. Я ведь не знаю, успел ли ты получить нашу весточку отсюда в первые недели войны. Сперва нам было здесь тяжело, но потом о нас позаботились власти как о семье фронтовика: я получила работу и нам устроили комнату. Так что мы сыты и живем, как говорится, в тепле. Костик, прямо как настоящий мужчина, когда было трудно, поддерживал меня и все говорил: «Папе на войне труднее». Мы получили только одно твое письмо, которое ты отправил, когда ехал на фронт. А в сорок втором году в апреле пришло извещение, что ты пропал без вести. Не буду тебе описывать, что я пережила за эти годы, но, сама не знаю почему, верила, что ты найдешься, и Костик тоже верил. Он из-за этого однажды даже подрался во дворе с ребятами. Но теперь все это позади. Я горжусь тобой, любимый мой Сережа, что ты стал партизаном. Твоими подвигами все это время бредил Костик. Он словно чувствовал, что ты там, в лесах, ведешь борьбу с заклятым врагом…»Савушкин видел, как рука Щукина, державшая бумагу, упала на колени, на лбу и скулах появились красные пятна, дышал он порывисто и шумно. — Кто сказал им, что я партизан? — прошептал он. — Мы, — ответил Савушкин. — Нам показалось, что такой обман не будет подлым. Если вы окажетесь настоящим человеком, а не законченным подлецом, лучше будет, чтобы семья ваша ничего о вашей измене не знала. Ну а если… Тогда переживания ваших близких не могут никого интересовать. Щукин думал о чем-то, смотря прямо перед собой, потом снова стал читать письмо. Когда он дошел до строчек, написанных сыном, он вдруг издал какой-то булькающий звук и отвернулся. Плечи его вздрагивали. Щукин дочитал письмо и спросил: — Вы мне оставите это письмо? — Пожалуйста. Щукин торопливо спрятал письмо: он точно боялся, что его отнимут. — Что вы от меня хотите? — уже спокойно спросил он. — Сначала я хочу знать: действительно вы хотите заслужить снисхождение Родины? — Да, хочу, — торопливо ответил Щукин. — Но вы, надеюсь, понимаете, что для этого вам надо сделать немало? — Все, что в моих силах, я сделаю. — К вам в «Сатурне» обратится наш человек. Он спросит у вас, готов ли ответ Ольге Викентьевне и Косте. Вы ответите: готов. И тот человек скажет вам, что вам надо делать. Запомнили? — Да. А если тот человек не придет? — Не беспокойтесь, придет. А теперь расстанемся. — Савушкин протянул руку Щукину. — Желаю вам одного — заслужить право вернуться к семье. — Спасибо, спасибо, — пробормотал Щукин, не выпуская руки Савушкина. — А могу я написать хоть несколько слов жене? — Можете. Передайте тому человеку, который к вам обратится. — Спасибо. Я сделаю все, что смогу. Спустя два дня в столовой во время обеда к Щукину подошел Рудин. Они обстоятельно и долго разговаривали по поводу сообщений, полученных от нескольких агентов об изменениях в личной документации советских военнослужащих. Агенты били тревогу и требовали замены их документов новыми. Было основание предполагать, что два агента из-за устаревших своих документов уже провалились. Рудин наблюдал за собеседником: изменилось ли в нем хоть что-нибудь после встречи с Савушкиным? Но не таков был Щукин, чтобы хоть чем-нибудь выдать себя. Он был, как всегда, сдержан, угрюм и немногословен. Это даже настораживало. И все же Рудину нужно было действовать. Когда в их разговоре наступила пауза, Рудин спросил, готов ли у Щукина ответ на письмо жены и сына. Щукин внимательно посмотрел на Рудина и еле заметно улыбнулся. — Ответ готов. Минуту они молчали, пристально глядя друг на друга. Потом Щукин сказал: — Имейте в виду, Мюллер в отношении вас что-то подозревает. — Откуда это вам известно? — Тот ужин после награждения проводился по плану Мюллера. — Я так и думал. — Но я-то считал их подозрения неосновательными, — улыбнулся Щукин. — Очень боялся, что вы пьяный можете безотчетно подтвердить их подозрения какой-нибудь глупой фразой по-русски и пропадете зазря, и поэтому предупредил вас. Но вы, надо сказать, испытание выдержали отлично. Биркнер потом сам сказал мне, что, очевидно, Мюллер в отношении Крамера ошибается. И все же в свою группу «Два икс» он взял не вас, а меня. Вам нужно быть настороже. — Я всегда настороже, — просто сказал Рудин. — А теперь давайте о деле. Мы должны знать все, что делается в группе «Два икс».
Глава 53
Первые два дня Кравцова допрашивал следователь гестапо Штих. Кравцов знал его в лицо, не раз видел его на совещаниях, но никаких общих дел у них никогда не было, и допрос был их первым разговором. Штих был маленького роста, обувь носил на высоких каблуках; щупленький, он шил себе кители с высокими ватными плечами и подкладкой на груди, носил очки с толстыми стеклами, через которые его глаза казались неимоверно большими. Когда он снимал очки, лицо его принимало детски беспомощное выражение. Бее это Кравцов успел заметить в первые же минуты, когда его привели, и Штих, не начиная допроса, важно, но явно бесцельно долго перекладывал на столе какие-то бумаги. Всю ночь, проведенную в одиночной подвальной камере, Кравцов не спал. Сначала он обдумывал возможные причины своего ареста. Потом, убедившись, что он слишком мало знает, для того чтобы составить логическую картину событий, занялся тренировкой памяти по своей версии. Это оказалось очень кстати. Со временем версия в каких-то своих мелких деталях стала забываться, а допрос-то именно с этого и начался. Штих еще раз переложил бумаги на столе и сказал: — Сначала я попрошу вас рассказать, как и почему вы стали нашим сотрудником. Прошу говорить медленно, я должен записать. — Он стряхнул авторучку, пальцем левой руки прижал к переносице дужку тяжелых очков. — Прошу. Кравцов рассказал всю свою версию, рассказал обстоятельно, со множеством деталей; он рассказывал с такой интонацией, которая как бы говорила следователю: «Вот, дорогой мой, что со мной было, что мне пришлось пережить, а когда я нашел наконец место в жизни, меня арестовывают, как последнего бандита». Рассказ Кравцова длился более часа. За это время Штих только два или три раза поднял на Кравцова взгляд своих увеличенных стеклами глаз. Он подробно и старательно записывал то, что говорил Кравцов, только изредка произносил «не торопитесь» или «дальше»… Когда Кравцов перешел к рассказу о том, как он поступил в гестапо, Штих поднял руку. — На сегодня хватит, — сказал он с видом хорошо и с толком поработавшего человека и вызвал конвойного. Кравцов решил, что следователю для начала было поручено записать то, что было версией его жизни. Очевидно, они будут пытаться найти противоречия между тем, что он говорил раньше и теперь… На другой день Штих вел себя несколько иначе. Был менее официален и более человечен. Предложил закурить и всем своим видом давал понять, что сегодня вчерашнего диктанта не будет. Он даже не вынул из кармана ручку. — Вы должны понять, господин Коноплев, — сказал он после сладкой затяжки сигаретой. — Произошло событие, которое потребовало от нас максимальной настороженности. То, что оберштурмбаннфюрер Клейнер из тактических соображений отправил большинство офицеров в казино и именно в тот вечер и час происходит взрыв, не может не наводить нас на самые горькие предположения. — Именно? — насмешливо спросил Кравцов. — Например, что я взорвал казино или что-нибудь в этом роде? Штих развел свои короткие ручки. — Я вам ничего подобного не говорил, но необходимость убедиться в преданности всех наших сотрудников, не немцев, тем не менее возникла, и она вполне естественна. Кстати, вы знали, что наши офицеры отправлены полковником в казино? — Кстати, не знал. Полковник со мной об этом не советовался. — Значит, отбросив неуместный в данной ситуации юмор, вы об этом ничего не знали? — Абсолютно ничего. Я в этот день не выходил из своей комнаты в ожидании ночной операции. — С кем из немецких сотрудников вы дружите? — Ни с кем. — А с русскими? — Ни с кем. — Какое впечатление производит на вас Булочкин? Кравцов ответил не сразу, но он думал в это время не о Булочкине. Вопрос Штиха наводил на мысль, что они арестовали не только его и, если они проверяют даже такого верного своего пса, как Булочкин, можно предположить, что арестованы и проверяются действительно все русские сотрудники гестапо. — На меня он производит впечатление вполне преданного Германии человека, — ответил наконец Кравцов. — К тому же то, что он делает здесь, исключает всякую мысль о его двойственности. Я уверен, если бы русские его поймали, они повесили бы его, даже скажи он, что взрыв казино — дело его рук. — Да, да, это верно, — согласился Штих. — Но вот говорят, что за деньги, за золото он может пойти на все что угодно. — Но не на виселицу, — улыбнулся Кравцов. — Ну, а Савельев? Речь шла о переводчике из регистратуры. — По-моему, это пожилая и тихая мышь. — А о чем вы утром после взрыва говорили с этой мышью и Булочкиным на лестнице? — О чем они там говорили между собой, я не знаю. Кстати, там был еще Наседкин. Я же подошел к ним и спросил, не знают ли они, почему нас не пустили на совещание к полковнику Клейнеру, но они ничего не знали. — Все же что они вам ответили? Кравцов пожал плечами: — Булочкин, помнится, сказал, что он пойдет чистить пистолет, готовить, так сказать, орудие производства, и ушел. Савельев же боялся, что за взрывы полетят головы у нас, русских. — Все? — Штих не сводил с Кравцова своих увеличенных глаз. — Припомните получше… Савельев сказал что-то еще. Кравцов теперь был уверен, что Булочкин и Наседкин уже допрошены и, очевидно, Наседкин дал какие-то показания о том, что говорил на лестничной площадке Савельев. — Да, Савельев в подтверждение своих опасений сказал, что Клейнер затребовал к себе личные дела всех русских сотрудников. — Вот, вот, это очень важно, — оживился Штих. — Как вы расценили это сообщение? — Как вполне достоверное. — Я не о том. Не почувствовали ли вы, что Савельев как бы подает вам сигнал тревоги? — Конечно, ничего приятного в его сообщении не было, — ответил Кравцов, — но для меня лично тревога, вызванная взрывом, была гораздо сильнее, и тогда я думал только об этом. Штих заговорил почти доверительно: — Да, да, огромное несчастье, многие этого еще не понимают. Враг поднял голову и на фронте, и в тылу — вот в чем дело. Успехи на юге и в Крыму окрылили коммунистов, это естественно. Кравцов внутренне усмехнулся: начался зондаж на политические темы. Ну подожди же, я тебе сейчас покажу! — А мы здесь, в тылу, несколько самоуспокоились, — продолжал Штих размышлять вслух. — Не подготовились к неизбежному оживлению местных банд. И оказались в положении обороняющихся. — От своих, — тихо вставил Кравцов. — Что вы сказали? — не понял Штих. — Вы оказались в положении обороняющихся от своих, — громко сказал Кравцов. — Я вам, господин Штих, скажу откровенно: когда коммунисты в свое время упрятали меня, невиновного, за решетку, я не чувствовал на них такой обиды, какая жжет мне душу сейчас. В той несправедливости по отношению ко мне все же была какая-то логика. Мне говорили: директор магазина отвечает за все, что делается в его магазине, в том числе и за воров, орудующих рядом с ним. А теперь меня сажают за решетку и говорят: враг поднял голову, коммунисты действуют, а посему, будьте любезны, садитесь за решетку. — Говоря это, Кравцов распалял себя и видел, что его истерика производит впечатление на следователя. — Зачем вы мне говорите о юге и о Крыме? Я не являюсь военным специалистом, но я понимаю, что значение какого-то Крыма в такой войне равно нулю. Ну потеснили нас еще на юге, ну и что же? А разве великая армия Германии не держит в своих руках все ключевые позиции Советов? Разве мы потеряли веру в гений фюрера? Что же, наша вера рассчитана была только на время, когда у нас одни удачи? — Теперь Кравцов почти кричал в лицо следователю. — Главное, все это говорится мне, для которого, как для того же Булочкина, нет выбора судьбы при любых, самых тяжелых условиях! Что же, может быть, мне пора опомниться и идти назад к коммунистам? Может быть, вы еще дадите мне с собой веревку, на которой они меня повесят? Или вы считаете, что меня спасет то, что вы меня сажали за решетку? В кабинете довольно долго царило молчание, потом Штих вызвал конвойного и, сняв очки, четко, точно рапортуя, проговорил: — Я, господин Коноплев, выполнял приказ не чей-нибудь, а оберштурмбаннфюрера Клейнера. Приберегите свою злость для него. Кравцова отвели в камеру и до вечера его больше не беспокоили. Сегодняшним поединком со Штихом он был доволен, считал его выигранным. Утром за ним никто не пришел. А в середине дня Кравцова выпустили и отвели в кабинет Клейнера. Там, кроме него, были оба его заместителя: Грюнвейс и следователь Штих. Клейнер был неузнаваем, так он за эти дни осунулся и потускнел. Кравцов первый раз видел его в мятом кителе и без креста на шее. — Приказ о вашем аресте мной отменен, — устало объявил Клейнер, не глядя на Кравцова. — Но на прежней работе здесь, в аппарате, вы не останетесь. Вы переведены в распоряжение штаба зондеркоманды СС. Все. Кравцов, вытянувшись, стоял посреди комнаты и ел глазами оберштурмбаннфюрера. Их взгляды на мгновение встретились. — Вы хотите что-нибудь сказать? — небрежно спросил Клейнер. — Только то, что на новом месте я буду работать так же добросовестно, как здесь, — отчеканил Кравцов. — Куда мне надлежит явиться? — Пройдите к моему адъютанту, он все вам скажет. С дивана поднялся Грюнвейс. — Но сначала вы сдадите мне ваши дела. — Господин оберштурмбаннфюрер! — взволнованно обратился Кравцов к Клейнеру. — Разрешите мне поблагодарить вас за все, что вы для меня сделали. Если когда-нибудь я понадоблюсь вам, я сочту за счастье выполнить любой ваш приказ. — Хорошо, хорошо, — смущенно пробормотал Клейнер и рукой показал, что Кравцов может уходить. Вместе с Грюнвейсом Кравцов вошел в свой служебный кабинет. Все содержимое стола и шкафабыло кучей вывалено на стол. — Я тут уже поработал, — рассмеялся Грюнвейс, садясь на подоконник. — Что от меня требуется? — сухо спросил Кравцов. — В мой отдел передается ваша агентура. Дерьмо мне не нужно. Отберите лучших, их материалы. Сколько вам потребуется на это времени? — Не знаю, — сухо ответил Кравцов, смотря на кучу бумаг. — В общем, вот так. Я зайду через часок. Кравцов поработал всю вторую половину дня. К вечеру был готов список агентов и подобраны их донесения. Почти ничего эти материалы гестапо не дадут. Принимая список, Грюнвейс сказал с насмешкой: — Список глухих и слепых… — Заметив непонимающий взгляд Кравцова, он пояснил: — Если бы это было не так, они обязаны были вывести нас на адреса бандитов. Шутка сказать, тридцать пять пар глаз и ушей! — Не забудьте, господин Грюнвейс, что именно по данным моих агентов, — обиженно сказал Кравцов, — ваши оперативные работники во время первой ночной операции вышли на наиболее результативные адреса, и если там не были пойманы бандиты, это вина не моя. А то, что они там были, — это факт. — Правильно, — согласился Грюнвейс. — Скажу вам по секрету, именно это вас и спасло от гораздо более крупных неприятностей. Ничего, Коноплев! Я советую вам отличиться в зондеркоманде, там для этого есть большие возможности. Я вообще убежден, что бандиты базируются не в городе, а в лесах и деревнях. Если вы там добудете бандита, который хоть кончиком ногтя участвовал во взрывах, и доставите его живьем сюда, Клейнер снимет с себя Железный крест и повесит его вам. Вы бы видели, какую он шифровку получил от Гитлера и Кальтенбруннера! В общем, найти бандита, причастного к взрывам, для Клейнера — дело чести. Действуйте, Коноплев, в этом направлении и считайте, что фазан под шляпой. Только не занимайтесь там глупостями, какими занимались здесь. — То есть? — поднял брови Кравцов. Грюнвейс засмеялся. — Я никогда не забуду это знаменитое ревю: господин Коноплев и его ценный подарок германской армии, кинокамера, аплодисменты. — Грюнвейс презрительно посмотрел на Кравцова. — Все мы смеялись над этой чушью, а над вами в особенности. Группа наших офицеров хотела затащить вас в казино и поговорить с вами по душам о ваших кладах. Но потом решили, что с таким идеалистом подобные дела иметь опасно. Побежите еще, чего доброго, к Клейнеру… — Грюнвейс приблизил к Кравцову свое бугристое лицо. — Ну и что вам это дало? Что? Вас отсюда вышвырнули, да и сам главный режиссер ревю, Клейнер, тоже висит на нитке: дунь — порвется. Не за ту струну, Коноплев, вы тогда дергали, не за ту… — почти печально закончил Грюнвейс.Глава 54
С того воскресенья, когда были произведены взрывы, Марков работал с предельным напряжением. Он знал, что паника, возникшая среди гитлеровцев сразу после диверсии, сменится оголтелым террором. Подпольный обком сделал все, чтобы контрудар гитлеровцев вызвал меньше потерь. В эти дни две партизанские бригады начали рейд с севера на юг, уничтожая на своем пути фашистские гарнизоны в деревнях. Гитлеровцы вынуждены были перебросить из города в те места полк войск СС и два словацких батальона. В самом городе объявлен особый режим. С наступлением темноты запрещалось появляться на улицах. Проводились непрерывные облавы, повальные аресты; во рву за городским стадионом каждую ночь расстреливали ни в чем не повинных людей. Рота эсэсовцев ночью окружила дом, где базировались бойцы Будницкого. Их было там девять человек. Произошел настоящий бой, и только двое, в том числе Будницкий, сумели вырваться из окружения. У Рудина пока было относительно спокойно, но Марков волновался и за него. Вечером боец Будницкого, ходивший на связь с Бабакиным, принес тревожное донесение. Вчера к Бабакину должен был прийти Кравцов, но не явился. Перед самым рассветом Галя Громова приняла срочную радиограмму от Старкова:«Необходимо заблаговременно подумать, как помешать вывозу гестаповских и сатурновских архивов во время отступления гитлеровских войск. Задача крайне важная. На ее выполнение надо переключить высвободившегося Савушкина и группу Будницкого. Продумайте, как использовать помощь партизан и подпольщиков. Проект своего плана сообщите мне и товарищу Алексею. Диверсию на заводе лучше не проводить, а, наоборот, принять все меры для сохранения завода и не дать противнику вывезти оборудование. События в вашем направлении начнутся в самом скором времени. Привет. Старков».Марков думал. Радиограмма вернула его от хотя и немалых, но все же частных тревог к главной его цели и задаче. Воспользоваться Савушкиным он уже не мог: еще три дня назад он был переброшен в партизанскую бригаду. Не дальше как сегодня утром отведены из города и бойцы Будницкого. В городе пока оставался только Будницкий, но после гибели Клавы он был в таком состоянии, что Марков опасался поручить ему какие-нибудь дела. Весь следующий день Марков занимался выполнением указаний Москвы. С заводом все складывалось как будто хорошо. Оказалось, что действующие там подпольщики установили контакт с инженером, чехом, и это сильно облегчало выполнение задания. Труднее было обеспечить операцию, нацеленную на архивы «Сатурна» и гестапо. Сейчас перебрасывать партизанский отряд к дороге, по которой неизвестно когда пройдет колонна машин «Сатурна», было бы непроизводительной тратой боевых сил. Договорились, что отряд выдвинется к дороге по первому сигналу Маркова. Но сумеет ли Рудин вовремя сообщить об эвакуации «Сатурна»? Наступил еще один вечер. О судьбе Кравцова по-прежнему ничего не было известно. Только что вернулся боец Будницкого: в «почтовом ящике» Бабакина было пусто. На обратном пути, уже недалеко от базы, боец наткнулся на группу эсэсовцев. — Просто счастье, просто счастье! — нервно повторял боец, рассказывая об этом Маркову. — Они выходят из-за угла. До меня им пятьдесят шагов, не больше. Но я нахожусь перед открытой калиткой во двор. Просто счастье! А там огород и лаз в соседний двор. Оттуда я выскочил на параллельную улицу и пулей сюда. Просто счастье!.. — Вы не стреляли? — спросил Марков. — Вроде нет… Глухую тишину подвала нарушил звук, донесшийся из главного входа. Марков прислушался и крикнул Коле, чтобы он посмотрел, кто там идет. Шел явно свой. Вот и условный стук в дальнюю дверь. Коля побежал открывать и вскоре вернулся с бойцом Рычковым, который вместе с напарником нес ночную вахту по охране базы. — Что-то неладно в овраге, — доложил Маркову Рычков. — Минут двадцать назад туда прошли пятеро гитлеровцев с собакой. Теперь они там шуруют. Слышно, как лает собака, а они переругиваются. Второй пост, который в овраге, конечно, себя не обнаруживает. А пять минут назад один из тех гитлеровцев, что прошли в овраг, побежал обратно в город. Вдруг они обнаружили лаз и послали за подмогой? Марков мгновенно принял решение: не ждать, постараться опередить события. Нужно уходить на резервную базу. К этому все давно готовы. Каждый взял свой груз. Марков надел рюкзак с наиболее важными документами. Все проверили оружие. Давно разработанное и изученное каждым расписание перехода на резервную базу вступило в действие. — Идем известным маршрутом, — сказал Марков. — В случае какого-нибудь осложнения в пути по моему приказу рассредоточиваемся, и каждый пробирается своим маршрутом. Коля дождался, пока все прошли в коридор, а потом вместе с Рычковым они включили взрыватель мины на пять часов утра и, погасив лампочку, побежали догонять своих. У выхода из руин их встретил второй боец охраны Лиднев. — По-моему, они нашли штольню, — прошептал он Маркову. — Все звуки идут от того места. — Проберитесь к посту в овраге, — приказал ему Марков. — Пусть снимается оттуда, и обходным путем идите на новую базу. Все помните? — Так точно, помню. Лиднев исчез в приовражных кустах. Маршрут к резервной базе был заранее тщательно разработан и проверен. На нем было только одно особенно опасное место — мост через железнодорожную ветку. Впрочем, опасность была повсюду, ведь город по-прежнему был забит солдатами и непрерывно шли облавы. Они перебежали улицу и пошли вдоль окраины города. Идти было очень трудно: на огородах после дождя между грядок стояла вода, земля была вязкой, липла к ногам. Когда миновали первый огород, позади, там, где была оставлена база, послышалась беспорядочная стрельба. Марков тревожно подумал: вдруг туда пришли на связь Рудин или Кравцов? Так или иначе, сделать он уже ничего не мог. Он ускорил шаг, и вся цепочка людей заторопилась вслед за ним. Пересекли парк возле собора, прошли глухим переулком к набережной и дальше двигались под крутым береговым обрывом. Там, где река делала крутой поворот и уходила из города, они поднялись на откос, прошли вдоль забора, огораживавшего рынок, потом повернули налево, в глухой переулок, в конце которого и был выход на железнодорожный пешеходный мост. Там Марков остановился, подождал, пока цепочка подтянулась, и быстрыми шагами устремился вперед. Когда они уже прошли полпути до моста, шагах в двадцати позади них из ворот вышли четверо гитлеровцев. Ночь была темная, и те скорее всего только услышали удалявшиеся шаги. — Хальт! Этот окрик в глухом тихом переулке прозвучал пугающе громко. Марков решил воспользоваться темнотой и, прижимаясь к стенам домов, побежал к видневшемуся впереди просвету, где переулок выходил на пешеходный мост. Только бы пересечь мост, а там сразу спасительный больничный парк. — Хальт! — кричали сзади, и слышен был стук тяжелых солдатских ботинок. Когда Марков выбежал из переулка и стал подниматься на предмостный бугор, сзади раздались выстрелы. — Скорей, скорей! — крикнул Марков. Поначалу гитлеровцы стреляли лениво: дали две-три короткие очереди из автоматов. Но, когда они в просвете переулка увидели силуэты бегущих, огонь их стал активным. Коля бежал последним, и поэтому, когда он упал, это заметили не сразу. Отсутствие Коли заметил бежавший впереди него боец Рычков. — Мальчик отстал! — крикнул они бросился назад. В это время все остальные уже перебежали мост. Гитлеровцы выскочили из переулка. Тотчас хлестнули два пистолетных выстрела, и один из гитлеровцев закричал страшным голосом. Рычков дал по ним длинную очередь из автомата. Он уже видел Колю, сидевшего на краю дорожки. В руках у него был пистолет. Рычков подбежал к нему и, пользуясь тем, что гитлеровцы от его очереди укрылись в переулок, схватил Колю за руку и стал его тащить. — Скорей, скорей! Ты что, с ума сошел? — Нога! — простонал Коля.. Рычков подхватил его на руки и побежал через мост. Когда он поднялся на горб моста, гитлеровцы снова открыли бешеный огонь. Рычков почувствовал тупой удар в левое плечо, чуть не упал, но все же удержался на ногах и продолжал бежать. Его уже скрывал горб моста. Пробежав еще немного, он ринулся влево и кубарем, прижимая к себе Колю, скатился вниз по откосу, там вскочил и, добежав до невысокого каменного больничного забора, перевалил через него Колю и перемахнул сам. И вдруг почувствовал страшную слабость. Коля лежал рядом и тихо стонал. За забором слышались голоса и топот ног. Гитлеровцы остановились и начали о чем-то спорить. По-видимому, они спорили о том, куда делись беглецы. Как раз здесь, возле больничного забора, дорога постепенно отходила вправо, в сторону совсем недалекого леса. В гомоне немцев Рычков разобрал только одно понятное ему слово — «партизан». Очевидно, немцы решили, что партизаны ушли в лес, и, подождав еще несколько минут, вернулись в город. Когда их шаги затихли, Рычков, преодолев слабость, встал, поднял на руки притихшего Колю, хотел взвалить его на спину, но острая боль ножом ударила в плечо. Тогда Рычков снял с шеи автомат, ремень от него продел Коле под руки и потащил его волоком. Возле больничного корпуса его встретил посланный Марковым другой боец. Они вдвоем понесли Колю в глубь больничного парка. Резервная база была оборудована в подвале больничного морга не случайно. Гитлеровцы никогда не входили внутрь морга, обычно переполненного трупами. Кроме того, из той части подвала, где находилась резервная база, имелся подземный ход, который вел в подвал больничного корпуса для инфекционных больных. Этот корпус гитлеровцы тоже обходили стороной. А Марков и его люди в случае необходимости могли перейти в инфекционный корпус, где связанный с подпольем врач положит их на койки и выдаст за больных. В низком, пропахшем карболкой подвале горела чахлая коптилка. Тени людей шарахались по косым стенам, блестевшим от влаги. Возле коптилки на полу сидел Марков. На руках у него умирал Коля. Все, очевидно, случилось так: сначала он был ранен в ногу. Мальчик отполз на край дорожки и, видимо, решил дорого отдать свою жизнь, но успел сделать только два выстрела из пистолета. А затем, когда Рычков уже нес его, вторая пуля попала Коле в шею возле позвонка. Сейчас он был без сознания. Поодаль Галя перевязывала Рычкову развороченное пулей плечо. Из-за его спины она то и дело посматривала на Колю, и по лицу ее текли слезы. По подземному ходу из инфекционного корпуса прибежал врач — худой взлохмаченный старик. Словно устав вообще чему-нибудь удивляться, он с невозмутимым лицом осмотрел Колю и быстро сказал: — Здесь все. Кто еще? Ему показали на Рычкова. Размотав сделанную Галей перевязку, он осмотрел рану. — Забинтуй! — приказал он Гале и, вставая с колен, спросил: — Кто тут главный? — Я, — глухо ответил Марков. — Мальчика через час, не позже, поднимете в морг и положите на левую сторону. Там лежат дети. А этого, — он кивнул на Рычкова, — я завтра посмотрю еще. У него ничего страшного. Не сказав больше ни слова, врач исчез в черной дыре подземного хода. В подвале было так тихо, что слышно было, как шипит фитиль коптилки. Коля уже не дышал; ощутимо твердеющий, он все еще лежал на руках у Маркова. Начала всхлипывать Галя Громова. Марков резко повернулся к ней: — Радист Громова, рация установлена? Через пять минут вы должны слушать Москву. Марков осторожно переложил Колю на пол и встал. — Отнесите Колю в морг, — сказал он бойцам. Ровно в пять часов утра в подвал глухо донесся раскатистый гром взрыва. — Прежней базы нет, — тихо сказал Марков. — Последняя Колина работа… Вскоре пришли бойцы, несшие вахту в овраге, и посланный за ними Лиднев. Возбужденные, перебивая друг друга, они рассказывали, что произошло в овраге. Первая группа гитлеровцев появилась там, явно ничего не зная о секретной штольне. Они спустились по откосу метров на сто левее лаза и пошли по дну оврага. Но у них была собака, они ее спустили с поводка, она начала метаться возле лаза и лаять. Немцы подошли к ней и осветили фонариком замаскированный выход из штольни. Они поняли, что лаз ведет в какое-то укрытие, однако ни один из них в дыру не полез. Послали одного своего в город за подмогой, а те четверо, что остались, расположились возле лаза и ждали. Потом, то ли им что померещилось, то ли просто для острастки, они вдруг открыли стрельбу. Били трассирующими пулями прямо в лаз. Видевшие все это с другой стороны оврага бойцы охраны были уверены, что на базе уже объявлена тревога и принимаются необходимые меры, и поэтому огонь по немцам не открыли, это только усилило бы их подозрения. Но тут же к ним прибежал Лиднев, который сообщил, что наши с базы ушли. Бойцы решили сразу не уходить и посмотреть, что будет дальше. Прибыл грузовик, доставивший не меньше двадцати солдат. Все они сгрудились возле лаза, светили вокруг фонариками, смотрели следы. Потом несколько солдат полезли в штольню. Тогда бойцы охраны через овраг дали по немцам несколько очередей из автоматов. Немцы загалдели, быстро рассыпались по склону и с разных точек, наугад начали стрелять через овраг. Бойцы охраны были хорошо укрыты в глиняном карьере. Заметив, откуда немцы ведут огонь, они переждали, пока стрельба с той стороны прекратилась, и затем обстреляли замеченные цели. Так завязалась перестрелка, которая длилась почти два часа, но затем приехала еще одна машина с солдатами. Немцы начали действовать по плану: одни держали под огнем овраг, а остальные полезли в штольню. Израсходовав почти все патроны, бойцы охраны покинули карьер. Базы они достигли без всяких приключений… Двух бойцов Марков отправил нести дозор возле морга, а всем остальным приказал лечь спать. Коптилка погашена. Плотная темнота словно слилась с тишиной каменного погреба и, казалось, придавила людей. Галя Громова пыталась заснуть, облокотившись на ящик рации и накрывшись плащ-палаткой, но спать не могла. Она все время видела перед собой живого Колю, и стоило ей подумать, что сейчас он лежит в морге, среди мертвецов, ее охватывал такой ужас, что она готова была закричать. Ее душили слезы, но она боялась, что услышит Марков, и стискивала зубы до боли в висках. Марков казался ей сейчас человеком, у которого нет сердца. Не спал и Марков. Никто не знал, с какой болью он переживал гибель своего юного адъютанта. Более того, он считал себя виновником этой смерти. Сколько раз сообщал он Старкову о Коле, о том, что надо бы переправить его в Москву, и тут же словно забывал об этом. Он привык к тому, что в длинные часы одиночества рядом с ним всегда находилась эта чистая живая душа. Никто, кроме Коли, не знал, что Марков мог часами разговаривать с ним о самых неожиданных вещах, отвечать на десятки вопросов, волновавших мальчика. О том, есть ли у Гитлера совесть. Что находится в небе дальше самых далеких звезд?.. И вот юная, только начавшая расцветать жизнь оборвалась. И все планы, которые строил Марков насчет будущего Коли, о том, что он, наверно, станет хорошим художником, уже ни к чему. Вдруг Маркову вспомнилось, что где-то на прежней базе остался альбом с Колиными рисунками. Марков рывком поднялся с пола, точно собирался немедленно пойти за этим альбомом… Ничего, ничего не осталось от человека, только память о нем! В углу, где находилась Галя, послышались сдавленные рыдания. Марков, светя себе фонариком, подошел к Гале и сел возле нее. — Не надо, Галя, не надо, — тихо сказал он и, найдя руку Гали, крепко сжал ее. — Не надо, прошу тебя. — Почему он? Почему он? — хрипло всхлипнула Галя. — Война, Галя, не выбирает. Это я виноват. Думал, что идти в конце цепочки ему безопасней. — Почему он? Ну почему он? Марков молчал. — Боже мой, какая я несчастная! — тихо, с болью произнесла Галя. — Ты, Галя, счастливая, — сказал ей Марков. — Очень счастливая. Ты так красиво начала свою жизнь, тебе могут позавидовать многие. Очень многие. Ты ведь еще девчонка, а здесь не каждый, мужчина выстоит. Ты, может, обижаешься, что я тебе доброго слова не сказал за всю твою работу? Извини. Но не думай, что я ничего не вижу, ничего не чувствую. Работа такая, что сердце больше приходится отдавать другим. Особенно тем, кто поближе нас к смерти ходит. Вот погиб Добрынин. И оторвался кусок сердца. А теперь вот Коля… Еще кусок. Прошу тебя, не плачь. Мне очень тяжело, Галя. Очень. — Я не буду, — прошептала Галя. — Простите. — Впрочем, плачь. Только тихо. Я знаю, от слез становится легче. — Я однажды проплакала целую ночь, а легче не стало. — Это когда тебя кто-то обманул? — тихо спросил Марков, чувствуя, как Галя потянула руку. — Мне Коля рассказал про это. Галя высвободила руку. — Вы говорите неправду. — Он знал, что поступил плохо. Помнишь историю с твоим портретом? Я удивился, что ты на рисунке печальная. А он сказал, что ты такая, когда остаешься наедине со своими мыслями. И вот тут у него и вырвалось… Он ведь очень любил тебя. Не сердись на него… А того человека забудь. Он не стоит тебя. — Разве можно на Колю сердиться? — сказала Галя и тяжело вздохнула. Они долго молчали. Несколько глухих ударов отрывистыми толчками отдались в подвале. С потолка посыпалась известка. Марков прислушался и сказал: — Кажется, наши бомбят. Может, среди летчиков и твой отец. Вот у тебя, Галя, какое счастье. Ты на войне рядом с ним. Галя снова вздохнула. — Посветите, пожалуйста, который час? Пора слушать Москву…
Глава 55
Положение немецких войск на Центральном фронте становилось все более напряженным. И хотя Берлин по радио вопил о гранитной мощи группы центра, уже выяснилось, что гранит этот смахивает на глину. В первый летний месяц советские войска быстро сменяющимися ударами срезали неприятные для себя выступы фронта. Всем было ясно, что это еще не главное наступление, но уже явная к нему подготовка. В это время гитлеровская пропаганда подозрительно перестала говорить, о втором фронте. Еще весной Геббельс в речи перед окружными уполномоченными гитлеровской партии, как только мог, издевался над импотентностью англосаксов, затеявших роман с Кремлем и теперь не знающих, как скрыться от его страстных притязаний на второй фронт. Речь передавалась по радио, и гогот нацистских бонз слушал весь мир. — Нам смертельно наскучила, — кричал Геббельс, — эта бесконечная сказочка для нервных, которую болтают Черчилль и Рузвельт! Если они, потеряв рассудок, ринутся через Ла-Манш, они разобьют свои твердые лбы о стальную мощь Атлантического вала. Мы им это обеспечим… В опубликованной затем газетами речи Геббельса после этих слов шла игривая ремарка: «Атлантический вал оваций». Но как раз после этой речи Геббельса официальный Берлин о втором фронте замолчал. Теперь эта тема была отдана на растерзание фельетонистам и карикатуристам. И только в мае Герман Геринг на вопрос корреспондента о возможности вторжения противника через Ла-Манш ответил: «Фюрер учит нас заниматься реальными делами, а не болтовней, так что давайте поговорим о чем-нибудь другом». Предлагалось думать, что немецким главарям действительно надоела «англосаксонская сказочка» и именно поэтому они о втором фронте теперь молчат. Однако это было не так. Осведомленные люди среди работников гитлеровского генштаба да и многие генералы знали, что никакого Атлантического вала на самом деле нет и что эту «крепость на западе» придумал и соорудил в своем воображении Геббельс. С особой тревогой ко всему, что было связано с перспективой второго фронта, относились генералы, находившиеся здесь, в центральной группе войск. Дело в том, что в последнее время сюда стали поступать приказы Гитлера о переброске дивизий на другие фронты. Обсуждать приказы Гитлера никто не решался. Генералы, пожимая плечами, говорили своим подчиненным, будто у фюрера есть точные данные о том, что наступления русских на Центральном фронте в ближайшее время не будет, и он решил перестраховать себя на западе. Затем поступил приказ Гитлера о необходимости подготовить к снятию с фронта целую армию. Вот только когда сработала давно, исподволь начатая дезинформационная игра, которую при помощи захваченных агентурных точек абвера вела советская контрразведка. В хитро и умно расставленные сети этой игры попался Канарис, а за ним и генеральный штаб гитлеровской Германии. Они поверили, что русская армия готовит прорыв там, где его меньше всего можно было ожидать. Генералы центральной группы войск могли делать только одно — в своих донесениях в ставку осторожно намекать, что русское наступление на их фронте вполне возможно… В это время Щукин начал опасно торопиться. Работая в группе «Два икс», он о положении дел на Центральном фронте знал очень мало, но чувствовал вокруг себя атмосферу большой тревоги. В группе «Два икс» Мюллер попросту запретил в служебное время разговоры о ходе войны. Мало того, он приказал убрать из всех служебных помещений радиоприемники, объяснив это тем, что у сотрудников группы уходит слишком много времени на слушание одних только сводок командования. Щукин нервничал: ему хотелось как можно скорее и лучше доказать Рудину искренность своего обещания, заслужить прощение Родины, а работа в группе «Два икс» была организована так, что Щукин ничего, кроме того, что он делал сам, фактически не знал. И он не мог понять главного: для чего группа «Два икс» засылает в Москву агентов с документами, рассчитанными на жизнь в Советском Союзе даже в послевоенное время. В том, что он делал, было все больше непонятного. До конца зимы он занимался допросом доставляемых к нему военнопленных и отбирал из них кандидатов в агенты. Но отобранных им людей направляли не в школу, а в специальный отдел группы, находившийся под непосредственным руководством Мюллера, и что затем происходило с агентами, Щукину было неизвестно. Одновременно, вне всякой связи с отбором агентов, ему приказали готовить документы, которые он был обязан сдавать Мюллеру, не зная даже, на чье имя эти документы будут потом выписаны. В начале весны к нему стали поступать пленные, явно отобранные предварительно и по определенному принципу. Все они, находясь в лагерях для военнопленных или в концлагерях, были активными помощниками палачей и знали, что пути назад у них нет, пощады им от своего народа не будет, и потому готовы были на все. Щукин сначала не мог понять, на что они рассчитывают, соглашаясь вернуться на Родину в качестве агентов, но вскоре это обстоятельство несколько прояснилось. Из Берлина в группу «Два икс» прибыл чемодан чистых бланков советских паспортов. Целая бригада, в которую вошел и Щукин, начала обработку этих бланков. На них ставили даже штамп прописки. Щукин видел, что прописку делали штампами самых разных городов, кроме Москвы. Но, как и прежде, он не знал, на чье имя будет выписан тот или иной паспорт. Стало ясным одно — любого пособника палачей такая радикальная смена шкуры, конечно, устраивала. Итак, от непостоянных документов военного времени группа «Два икс» отказалась, но тем более непонятно было, как сейчас, в период военного положения, когда все советские люди так бдительны, агенты смогут обосновываться, имея паспорта, но не имея никаких военных документов? Над всем этим Щукин ломал голову, пытался придумать, как в этих условиях выполнить свой долг, и нервничал все больше. В середине дня Щукина вызвали к Мюллеру. Пришедший за ним Биркнер ждал, пока Щукин, совершая обряд секретности, прятал бумаги в сейф, и поэтому Щукин не мог позвонить Рудину. Они условились, что каждый раз, когда Щукина вызывают к начальству, он будет ставить об этом в известность Рудина. На этом настоял Щукин. Он очень боялся разоблачения и того, что Рудин, не зная, что с ним случилось, подумает, что он сбежал, чтобы уклониться от выполнения обязательства. Рудин принял это условие, но стремление Щукина таким способом перестраховаться ему не понравилось. И вообще, чем больше он узнавал Щукина, тем меньше была его уверенность в этом человеке. Дело было не в том, что он не доверял ему. Нет, он видел, что Щукин искренне хочет заслужить снисхождение Родины, но характер у этого человека был совсем не таким, каким он казался Рудину раньше. За угрюмой скрытностью оказался совсем не суровый и волевой характер, а предельная напряженность нервов запутавшегося и долго не видевшего выхода человека. Теперь, когда выход для него наметился, он не только устремился к нему всем своим существом, но уже сейчас хотел обезопасить себя от каких бы то ни было подозрений. Рудин понимал, что в таком состоянии он не может быть боеспособным в той степени, какая требуется от него во время такой сложной и опасной игры. И действительно, Щукин шел к Мюллеру в тревоге, ожидая внезапной опасности. И думал он сейчас не о том, чтобы крепче собрать воедино свои силы и преодолеть опасность, а только о том, что вот сейчас может сорваться так счастливо найденная возможность вырваться из омута, в который он попал в начале войны. Но Мюллер встретил его любезно. — Мне требуется ваша помощь, — сказал он, показывая Щукину на кресло возле своего стола. — Сейчас сюда доставят одну девицу, точнее сказать, бывшую девицу. Она была санитаркой в партизанском отряде, попала в плен, а в лагере сожительствовала с офицером СС. Правда, говорят, у них была любовь. Офицера, ее любовника, оттуда убрали, она осталась одна, и теперь мы хотим сделать ее нашим агентом и забросить в советский тыл. Причем хотим сделать это не совсем обычным порядком. — Мюллер многозначительно посмотрел на Щукина. — Я не думаю, что вас нужно предупреждать о том, что все, чему вы будете свидетелем, абсолютная тайна, абсолютная, понимаете? Щукин кивнул головой. — Так вот. Мы ее отсюда только переселим поближе к фронту. Она должна дождаться советских войск и некоторое время продолжать жить там же. А затем, может быть, даже когда кончится война, перебраться в Москву по адресу, который мы ей дадим. Там ее будут ждать, устроят на работу, и затем от нее ничего не потребуется, кроме одного — ждать, пока к ней не придет человек, который формально станет ее мужем. Ясно и твердо скажите ей: только формально. Мы снабдим ее очень крупной суммой советских денег, она будет полностью обеспечена. Черт ее побери, что ей еще нужно? Ее уже обрабатывали на этот счет в Минске, но она не соглашается ни за что. Просто ерунда какая-то. Это даже невозможно понять. Если бы вы знали, с каким трудом мы подыскали эту кандидатуру! Все в ней идеально: любовная связь с эсэсовским офицером дает в наши руки действенную угрозу на случай ее измены, подходит возраст, подходит ее мышление — она до войны работала буфетчицей в ресторане. Словом, все в ней сочетается идеально — и вдруг это непонятное упорство! Мюллер взял телефонную трубку, назвал номер и приказал привести к нему арестованную Лидию Олейникову. Пока он звонил, Щукин думал только об одной услышанной им фразе: «…может быть, даже когда кончится война». Он уже готов был переспросить у Мюллера, не оговорился ли он, но благоразумно удержался. — Беседовать с ней будете вы, — сказал Мюллер. — Может быть, с русским она будет податливее. Ваш разговор мы запишем на пленку и потом его проанализируем. В дверь постучали. Мюллер быстро отошел в глубь кабинета, сел там в кресло и закрылся журналом. Конвойный ввел в кабинет худенькую девушку в простеньком синем платье. У нее было невзрачное лицо, на котором только глаза, большие, светло-голубые, выражали дикий страх. — Сядьте, Олейникова, сядьте, — доброжелательно сказал Щукин и показал ей на кресло, которое стояло по другую сторону маленького столика. Она села и испуганными глазами осмотрелась вокруг, на мгновение задержав взгляд на Мюллере. Щукин подождал немного и спросил тоном доброго учителя: — Достаточно ли точно вы поняли, что вам предлагают? — Да, достаточно, и я этого не сделаю, — с заученной торопливостью произнесла Олейникова. — Все же я вам скажу об этом еще раз. Щукин пересказал ей то, что сам пять минут назад услышал от Мюллера. Олейникова слушала его, отвернувшись к окну. Когда Щукин замолчал, она сказала: — Я этого не сделаю. Умру — не сделаю! К ним подошел Мюллер. Он пододвинул стул и сел рядом со Щукиным напротив Олейниковой. На лице у него была сладчайшая улыбка. Коверкая русские слова, он сказал: — Вы тоже не будет соглашаться, если мы сказал, что человек, который будет прийти к вам в Москве, есть ваш большой любовный друг Гельмут? Олейникову точно хлыстом ударили. Она всем телом рванулась из кресла, потом опять села и вжалась в него. — Да, да, — улыбнулся Мюллер. — Именно так. Придет к вам Гельмут. Так что можно ему сообщить? Хотите вы с ним встречаться в Москве? Да? Нет? Олейникова посмотрела на Щукина, снова на Мюллера, потом отвела взгляд к окну. — Ну, ну, мы ждем ответ. У нас нет много времени. — Я не сделаю этого, — тихо сказала Олейникова. — Так и сообщить Гельмут? — уже строго спросил Мюллер. — Сообщите. — Подумай еще. — Нечего мне думать! Не сделаю, и все. Внутри Мюллера точно какая пружина сорвалась. Он вскочил со стула, схватил лежавшую у него на столе тяжелую связку ключей от сейфов и начал наотмашь бить ею Олейникову по лицу. Голова ее дергалась, на лбу показалась кровь, но она даже не прикрыла лица рукой. И вдруг она вскочила, метнулась сначала к двери, потом повернула к окну, легким прыжком взлетела на подоконник и начала плечом выбивать раму. — Держите ее! — заорал Мюллер. Щукин схватил ее за ногу, когда она уже наполовину высунулась в окно. Она навзничь упала на подоконник. Подбежавший Мюллер стащил ее на пол и принялся пинать ногами… Рудин в течение всего этого дня тщетно пытался увидеть Щукина, необходимость переговорить с ним была безотлагательной. Еще вчера вечером он через Бабакина получил от Маркова записку следующего содержания:«Пойман еще один отправленный «Сатурном» агент, который, судя по документам, должен был законсервироваться на весьма длительное время, вплоть до послевоенного. Показаний по этому поводу арестованный не дал. Старков категорически приказывает срочно выяснить, в чем тут дело».Рудин знал только одно — что и этот агент послан группой «Два икс». Неужели Щукин по-прежнему ничего не может узнать и поэтому последние дни избегает или не ищет встречи с ним? Возвращаясь из столовой, где Щукина не оказалось, Рудин заглянул к Фогелю. В зале оперативной связи, как всегда, стоял ровный шум, сливавшийся из стука ключей на передатчиках, писка регенерации и тихого говора радистов. Фогель стоял возле одной из раций и через плечо оператора читал записываемую им радиограмму. На лице Фогеля было удивление. Он увидел Рудина и жестом подозвал к себе. Оператор закончил прием радиограммы и протянул бланк Фогелю, а тот, не читая, передал его Рудину. — Вот до чего уже дошло, — сказал он. — Эти ничтожества нас учат. Рудин, будто нехотя, взял бланк и прочитал: «Наше дальнейшее пребывание здесь считаем нецелесообразным и бесполезным. Откладывание нашего возвращения вызывает трудности в связи с предстоящим перемещением фронта на запад. Радируйте согласие на наше возвращение и его способ. Цезарь». Рудин вернул радиограмму Фогелю. Тот швырнул ее на стол и сказал: — О предстоящем перемещении фронта они пишут так, будто непосредственно связаны с главной ставкой в Кремле. — Подозвав дежурного секретаря, Фогель приказал ему снести эту радиограмму полковнику Зомбаху, а сам взял Рудина под руку. — Зайдемте ко мне… по традиции. Они прошли в жилую комнату Фогеля. Рудин не был здесь с зимы и поразился царившему в комнате беспорядку. — Что это тут у вас? — рассмеялся Рудин. — Опись белья и прочего имущества? Фогель, не отвечая, подошел к шкафу, вынул оттуда бутылку коньяку, молча наполнил две рюмки, удивленно посмотрел на пустую бутылку и швырнул ее в угол, где кучей было свалено грязное белье. — Выпьем, Крамер, для ясности, — сказал он и, не дожидаясь Рудина, опрокинул рюмку. — Не нравится мне все это. — Что именно? — Кажется, ясно сказано — все, — раздраженно сказал Фогель. — А вам все по-прежнему нравится? — Я работаю, — спокойно ответил Рудин. — И больше ничего не хочу знать. — Бросьте, Крамер! Я бы поверил вам, если бы знал, что вы слепой кретин! Просто вы не хотите или, вернее, боитесь говорить. — Фогель насмешливо смотрел на Рудина. — Помнится, я вам говорил, что моя жена — дочь очень богатых родителей. Так вот, мы с ней уже унаследовали все их богатство. Ее отец, мать и брат погибли в одну ночь во время налета американцев на Гамбург. Не стало не только их, но, говорят, и всего Гамбурга. Но я, Крамер, теперь богат. После войны приезжайте ко мне в гости. Я куплю яхту и построю дачу на берегу моря. Приедете? Все это было похоже на истерику, и Рудин немного растерянно смотрел на Фогеля. А тот эту растерянность, очевидно, принял за сочувствие и положил руку на руку Рудина. — Спасибо, Крамер. Я вижу, вы понимаете мое состояние. — Фогель взял рюмку Рудина и выпил ее. — Все, Крамер, преотвратительно. Пришла пора, когда нас учат набранные вами люмпены, а полковник Зомбах с утра до вечера занят изобретением способов дать понять Мюллеру, что он относится к нему лояльно. Тьфу! А Мюллер, по-моему, попросту вернулся на свою блевотину, в гестапо, и делает то, что ему приказывают с Принцальбертштрассе. Есть еще могущественный абвер Канариса или его уже сдали в архив? Иногда мне моя работа здесь кажется похожей на какую-то дурную игру. Именно игру. А где-то ведь свершается подлинная история. Получаешь вот такие радиограммы, и хочется бежать на фронт. Лучше погибнуть от русской пули в бою, чем бесцельно возиться с русскими кретинами, именуемыми агентами абвера. Чушь! С самого начала чушь, а теперь в особенности! — Я знаю, дорогой Фогель, что вы человек настроения, — Рудин сочувственно улыбнулся ему. — Пройдет, пройдет и это. А вот по поводу гибели близких примите мое искреннее сочувствие. Это горе настоящее. — Нет, Крамер! — Фогель по-бычьи упрямо покрутил головой и заговорил, быстро распаляясь: — Родители жены… Да черт бы их побрал, кто они мне? Плутократы, которые по гостиным и курительным рассказывали анекдоты про фюрера, наживались на его заказах для армии. А ведь на меня они смотрели как на печальное недоразумение, которое приходится терпеть, поскольку их дочурка отдалась мне, находясь в уме и полном здравии. Задавило их, не задавило — мне от этого ни жарко ни холодно. На их капиталы я плевал. Я ведь, Крамер, солдат партии фюрера по убеждению, а не по калькуляции. Только жену вот жалко: ей-то они родители… — Почему вы не возьмете отпуск? — спросил Рудин. — Съездили бы к жене, побывали возле нее, она же в большом горе. — Опять вы про большое горе! Где большое горе, Крамер? Где? — он несколько раз обвел взглядом комнату, как будто искал это горе, и воскликнул: — Оно здесь! Неужели вы этого не понимаете? — Всякая война не праздник, а такая — тем более, — как нельзя более серьезно ответил Рудин. — И к этому нужно было заранее подготовиться. Иначе может опасно перекоситься взгляд на все события, а частные неудачи на фронте кое-кому покажутся катастрофой. — Я о катастрофе ничего не говорил, — поспешно сказал Фогель, удивленно и растерянно смотря на Рудина. — Но ведь факт же, что волю фюрера искажают негодяи. Вспомните Сталинград. Фюрер хотел дать там решающее сражение коммунистам, а генералы пеклись только о том, чтобы попристойнее бежать оттуда. Все же об этом рассказывают, даже сверхосторожный Зомбах. А Западный фронт? Почему англосаксонские бандиты безнаказанно губят наши города? Где прославленная авиация Геринга? Говорят, она распылена по всем фронтам, опять-таки вопреки воле фюрера. Вот же, Крамер, в чем дело и отчего я теряю власть над собой. Почему фюрер не поручит Гиммлеру разогнать и истребить саботажников, засевших в главном штабе? Вместо этого гестапо лезет в наш абвер, как будто именно здесь скрылись враги фюрера, не желающие следовать его воле. Вы должны быть счастливы, Крамер, в своем неведении. Но ведь упорно держится слух, что некоторые генералы в заговоре против фюрера. И когда люди, ему преданные, видят все это и бессильны что-нибудь сделать, им нетрудно потерять голову. Какие тут, к черту, частные неудачи? Вы бы почитали, что пишет мне жена! Там же, в Германии, полная паника. Может, из-за этого я не хочу и ехать туда. Я не перенесу встречи с нашим тупоголовым немецким обывателем. Когда фюрер в Париже, обыватель орет «Хайль!», а когда фюрер ведет тяжелую историческую битву с русскими, где победа дается кровью, он орет «Караул!» Мне нельзя встречаться с этой публикой — перестреляю. Ведь там ничего не понимают, Крамер. Я безжалостно написал жене, что нельзя удивляться гибели ее брата, потому что он, вместо того чтобы идти на фронт, прятался за папину спину. А жена пишет в ответ, что, наверно, я тут сошел с ума. Кто, я вас спрашиваю, Крамер, сошел с ума — я или они? Будь проклята вся эта порода! А ведь фюрер предвидел и это. В «Майн кампф» он писал, что постоянной задачей партии является истребление в немецком народе вонючего духа бюргерского мещанства. Они же подняли сейчас голову, приняв облик генералов-заговорщиков или спрятавшихся от войны спекулянтов. Нет, нет, Крамер, долго я этого не выдержу. Я подам рапорт, чтобы меня послали на фронт. Все преданные фюреру солдаты партии должны быть там, где перед глазами враг, а не эта муть с вашими люмпенами, которые дороже своей шкуры ничего не знают. Мы, видите ли, должны их спасать в предвидении передвижения фронта. Ваши боевые кадры, Крамер! Можете, конечно, быть довольны своей деятельностью и смотреть на меня как на неврастеника, можете! Но меня вы этим не успокоите и уважения моего к вам от этого не прибавится. Наоборот, Крамер… Мне не по душе слепые. И те, кто таким родился, и те, кто слеп по умыслу. Понимаете вы меня? А теперь уходите, я боюсь, что наговорю вам лишнего… Рудин обиженно промолчал, встал и, не прощаясь, ушел. Что могло быть приятнее того, что он сейчас услышал? Крысы запищали! Пока все эти фогели еще не понимают главного. Беда их не в том, что в штабах засели генералы-заговорщики, а в тылу — обыватели. Беда их в том, что Советская держава оказалась не по зубам их фюреру и его бандам. Советский народ, Советская Армия, партия коммунистов — вот кто вершит теперь историю и приговор над Германией. И великое счастье знать, что ты тоже причастен к этой священной борьбе. В вестибюле «Сатурна» у доски объявлений стоял Щукин. Рудин посмотрел на него почти с ненавистью: тоже деятель, хочет и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Когда Рудин подошел к нему, Щукин тихо произнес: — Надо поговорить. Рудин прошел мимо него и стал подниматься по лестнице. Щукин пошел за ним. До сих пор они неукоснительно выполняли строгое условие: о своих делах в помещении «Сатурна» не разговаривать. Но выходить сейчас вместе мимо сидящего в вестибюле дежурного офицера было рискованно. В последнее время, особенно после взрывов, и в городе, и в «Сатурне» подозрительность к русским сотрудникам усилилась. Но наступил такой момент, когда разговор со Щукиным Рудин откладывать больше не мог. Они зашли в служебную комнату Рудина, Вынув из сейфа сводки об отборе пленных, Рудин пригласил Щукина сесть рядом с ним к столу и сказал шепотом: — Вы пришли ко мне узнать, нет ли среди отобранных мной кандидатов таких, какие требуются вашей группе, и в связи с этим мы просматриваем списки. — Хорошо. Не дальше как сегодня утром Мюллер орал, что мы мало получаем нужных нам людей. — Что у вас? — перебил его Рудин. Щукин рассказал о документах невоенного образца,которые он теперь готовит для агентов. Рассказал о допросе Олейниковой и о поразившей его фразе Мюллера, что Олейниковой нужно будет ждать посланца Мюллера вплоть до послевоенного времени. И, наконец, о том, что последнее время обрабатываемый им контингент, как правило, состоит из предателей и активных пособников гитлеровцев. А сегодня утром Мюллер договорился с начальником гестапо Клейнером, чтобы тот отобрал для него наиболее активных полицаев и секретных осведомителей. — Да, это надо тщательно обдумать, — сказал Рудин после рассказа Щукина. Но на самом деле ему уже было совершенно ясно, что группа «Два икс» занята забросом агентов впрок, на будущее. Неясно было только, на что они рассчитывают, делая это. Может быть, они готовятся к миру или хотя бы к перемирию и хотят заранее обеспечить себе позиции в нашем тылу? И понятно, что для этого им нужны люди более надежные, такие, которые совершили перед своей страной достаточно тяжкие преступления, чтобы в паспорте на новое имя видеть единственное для себя спасение от возмездия. — Что же мне делать? — спросил Щукин. — Я же чувствую, что здесь что-то скрыто. — Вы знаете хоть примерно, в какие места их забрасывают? — Нет. Я делаю свою часть работы по подготовке паспорта, когда на его бланке еще нет даже фамилии, Агентов увозят на аэродром где-то в Польше. Но далеко не всех. Вот все, что я знаю. — В чем заключается ваша работа? — Я делаю штамп прописки. — Но ведь на штампе указано и место жительства? — Но я же не знаю фамилии, и потом это совсем не значит, что агента засылают именно в то место, где прописан его паспорт. — Какая-нибудь подпись на штампе прописки делается? — Обязательно. Подпись начальника паспортного отдела милиции. — Вы подписываетесь неодинаково? — Естественно. — А что, если во всех вариантах подписей делать какой-то единый условный знак? Щукин поднял на Рудина удивленный взгляд, молча пододвинул к себе лист бумаги и сделал на нем десятка полтора разных подписей, и в каждой, в различных местах, он выписывал совсем незаметный условный знак — что-то вроде недописанной буквы «о». — Здорово у вас рука набита… — тихо сказал Рудин. — А я удивился вашему предложению, потому что про такой знак давно, очень давно думал. Делал документы и мечтал вот о таком обусловленном с нашими знаке. Я еще тогда этот знак и разработал. Рудин взял лист с росписями, аккуратно его сложил и спрятал в потайной карманчик в рукаве пиджака. — Что мы можем сделать еще? — Я могу передавать вам номера всех проходящих через меня паспортов. — Хорошо. Но нам нужно предусмотреть и такую ситуацию, когда мы вдруг совсем лишимся возможности общаться. Так что более надежным делом остается знак в подписи. Признаться, я уже начал тревожиться, что мы с вами так ничего и не сумеем сделать по вашей группе. Но теперь начало положено. Спасибо. И все же главное для нас — подобраться к спискам агентов. Подумайте об этом, пожалуйста. — Я думаю сейчас только об одном, — угрюмо сказал Щукин, — они уже затевают что-то на послевоенное время. Вдруг война кончится, а я — у разбитого корыта! Жена с сыном все время перед глазами. Как начну думать о них, власть над собой теряю… Они уже пробыли вдвоем довольно долго, и Рудин перебил его: — А надо бы наоборот: думая о них, становиться сильнее, умнее, смелее. — Легко сказать… — вздохнул Щукин. — Вы подумайте, сколько у меня за спиной вины. И какой! — Все теперь зависит от вас. Только от вас, — проговорил Рудин. — Вам пора уходить…
Глава 56
Пришло время решающего наступления советских войск на Центральном фронте. В эти дни Зомбах и Мюллер провели подряд несколько совещаний сотрудников «Сатурна». Рудин присутствовал на одном из совещаний, которым руководил Мюллер. — Нам следует быть готовыми к русскому нажиму на нашем фронте. Он не может не произойти. Им попросту негде больше наступать — так начал это совещание Мюллер. Рудин чуть не рассмеялся… В этом, сорок четвертом году ведомство Геббельса явно не успевало переваривать события войны. Шутка сказать: в январе — поражение под Ленинградом и Новгородом, в феврале — Корсунь-Шевченковский «котел», в апреле-мае — потеря Севастополя, Крыма, Одессы! И все это надо было объяснить и тем немцам в шинелях, которые находились в пыльном хаосе отступлений, и тем, которые сидели в смертных «котлах» или на еще спокойном пока французском побережье, а также и тем, которые оставались в Германии и жили в непроходящем страхе перед англо-американскими бомбежками и тоже каждый день хоронили погибших. К этому времени многие немцы — и военные, и штатские — уже начинали понимать, что война неотвратимо надвигается на территорию самой Германии. Это было настолько неизбежным, что они для своего успокоения готовы были поверить в чудо. Почуяв это, Геббельс клятвенно обещал немцам чудо. Министр пропаганды изворачивался, как мог. Гитлеровская пропаганда, которая еще полгода назад все неудачи на советском фронте таинственно немногословно именовала «осуществлением далеко идущих замыслов верховного командования рейха», теперь к этой терминологии не прибегала. В сводках и комментариях уже появились такие признания, как «превосходящие силы противника», или «давно известная натренированность русских вести военные действия в условиях зимы», или «коварное использование противником типично русской весенней распутицы и своего традиционного бездорожья». Только безнадежные тупицы не могли понять, что стояло за этими объяснениями. Но Геббельс как раз и делал ставку на ограниченность немецкого обывателя. Именно в это время он в записке на имя Гитлера по поводу пропагандистских задач окружных комитетов партии писал, что «нормальный немец от представителей нашей партии ждет не беспредметной философии, а солдатского приказа — взять в руки нервы и безоговорочно верить пропаганде, несущей ваши мысли и надежды…». Однако Геббельс явно переоценивал результаты своей неутомимой деятельности по оболваниванию немецкого народа: души немцев все сильнее и беспощаднее терзала тревога. Даже ссылки на спасительный гений фюрера уже никого не успокаивали. Больше поднимало дух обещание чуда, которое называлось «Секретное оружие». В тот день, когда берлинское радио передало наконец более чем краткое сообщение о «блестяще организованном» отходе немецких войск «от потерявшего свое значение Ленинграда», немцы у своих радиоприемников прослушали речь Геринга. Он начал ее словами благодарности ко всем, как он выразился, неисчислимым его друзьям, которые прислали ему поздравления по случаю дня его рождения. Это было не просто хвастовство — оратор прекрасно знал, что ничем так нельзя растрогать немца, как неуклонным, несмотря ни на что, соблюдением всяческих семейно-сентиментальных дат и традиций. И, наконец, это начало речи было великолепным трамплином для разговора о чуде. — Я вместе со всеми вами, — продолжал он, — получил от фюрера драгоценный подарок. Это секретное оружие, придуманное нашими учеными, разработанное нашими инженерами и воплощенное в грозные формы нашими неутомимыми рабочими. С тех дней чудо вошло в арсенал лжи гитлеровской пропаганды. Немецкие войска поспешно оставляют благословенный Крым. Об этом — в одной скромной фразе сводки. И тут же многословно и с пафосом — о чуде, о секретном оружии. Десятки тысяч немецких солдат варятся в смертном Корсунь-Шевченковском «котле» — ничего, фюрер уже знает грозный для врага час, когда он прикажет пустить в ход свое таинственное оружие. Что это за оружие, немцу знать не надо. Час этого оружия еще не настал… Мюллер не ждал этого чуда. Он ждал советского наступления на своем фронте, рассуждая с потрясающей простотой и логичностью: «Русским просто негде больше наступать: всюду, где можно, они это уже сделали. Теперь очередь за нами. А раз так, надо быть к этому готовыми». Зачитанный на очередном совещании приказ Зомбаха не содержал ничего конкретного или практического. Это был набор выспренних фраз о необходимости быть, как никогда, организованными, об особой ответственности абвера перед Германией и ее фюрером, о непоколебимой уверенности в победе и о готовности во имя этой победы пожертвовать всем. И только в самом конце приказа были две-три строки, содержавшие нечто практическое и очень важное для Рудина: в приказе было объявлено, что ответственным за осуществление всех эвакуационных операций по «Сатурну», связанных с возможными осложнениями на фронте, назначается Мюллер. Когда Мюллер уже хотел закрыть совещание, со своего места тяжело поднялся Зомбах. — При создании «Сатурна», — сказал он, оглядывая комнату холодными своими глазами, — ему была предопределена оперативная подвижность. Мы неразрывны с группой войск «Центр». В силу объективных обстоятельств длительное время мы неподвижно находились в этом городе. И кое-кто мог уже забыть, что наша далеко не последняя особенность — оперативная подвижность, уменье вести нормальную работу в условиях передвижения, то есть в соподчинении с теми оперативными маневрами, которые совершают войска группы «Центр». Вот об этом мы и решили всем вам напомнить… Совещание проходило 6 июня вечером. А на другой день сатурновцы узнали о начавшемся вторжении союзников России во Францию. Нельзя сказать, что эта неприятная новость была воспринята панически или хотя бы с серьезной тревогой. Но опять это следует отнести за счет ловкости, с какой гитлеровская пропаганда успокаивала немцев. «Ничего серьезного во Франции не происходит, просто Черчилль и Рузвельт лезут во второй Дюнкерк, и чем больше они своих обреченных солдат высадят на французском побережье, тем тяжелее и скандальнее будут их полный разгром и уничтожение» — так сказал по радио 7 июня руководитель ведомства печати Шмидт. Не прошло и двух недель, как стало ясно, что Атлантический вал — не что иное, как плод фантазии Геббельса, и что никакого второго Дюнкерка не произошло, а Германия получила второй фронт. 22 июня началось могучее, неудержимое наступление советских войск на Центральном фронте. 23 июня в «Сатурн» прилетел Хуппенкоттен. Полномочия, с которыми он примчался, были несколько странными. Все знали, что он гестаповец, делающий большую карьеру, и знали, что он — открытый недоброжелатель Канариса, а тот в свою очередь ненавидел этого выскочку. Хуппенкоттен прибыл, имея документ, подписанный Кальтенбруннером. Документ гласил, что предъявитель сего должен выяснить на месте вопросы, интересующие управление имперской безопасности. Одновременно в «Сатурн» пришла шифровка Канариса, предлагающая оказать необходимое ему содействие. Прочитав шифровку, Зомбах тревожно задумался: выходило, что пределы этой необходимости должен установить сам Хуппенкоттен? Странно… — Я должен просмотреть весь ваш агентурный архив, — безапелляционным тоном заявил Хуппенкоттен. — В случае надобности кое-что из архива будет мною изъято для доставки в Берлин. — Я хотел бы знать, чем это вызвано? — спросил Зомбах. На тонком, красивом лице Хуппенкоттена появилась нагловатая улыбка: — Вы что, действительно не знаете? — Адмирал Канарис в шифровке о вашем прибытии к нам сути дела не уточняет, — официально сказал Зомбах. — Естественно! Адмирал рассчитывает, что вы знаете все без его разъяснений. Вы просто не можете не знать! — надменно, с сознанием собственною превосходства и силы говорил Хуппенкоттен. — Поверив вашим сводкам, верховное командование ослабило Центральный фронт, и, как только это было сделано, русские именно здесь начали наступление. И после этого вы спрашиваете, чем вызвано мое появление? Зомбах молчал. Не объяснять же этому выскочке технологию работы абвера, по которой материалы «Сатурна» являются не больше как полуфабрикатом и что в таких вопросах их окончательная перепроверка — дело всего абвера и генштаба. Присутствовавший при этом разговоре и до сих пор скромно молчавший Мюллер пошевелился в кресле и сказал примирительно: — Мы с полковником, конечно, думали об этом. У меня даже была мысль своими средствами провести контрольную перепроверку. Но еще лучше это сделать вам. Свежий взгляд со стороны всегда точнее и объективнее. — В общем, мне хотелось бы до минимума сократить эту нашу беседу и приступить к делу, — закончил разговор Хуппенкоттен. Ему отвели комнату рядом с кабинетом Мюллера и перенесли туда досье всех агентов «Сатурна». Два дня с утра до поздней ночи Хуппенкоттен копался в бумагах и утром на третий день заказал себе самолет, после чего зашел к Мюллеру. — Ну, какое у вас впечатление? — осторожно спросил Мюллер. Хуппенкоттен ответил не сразу. — Если считать, что в сообщениях ваших агентов присутствует дезинформация, сделанная руками противника, то эту работу противника следует признать гениальной. Вряд ли такое признание соответствует нашим интересам, — сказал он. — Мысль о возможной дезинформации с использованием наших агентов тревожит меня давно, и я об этом задолго до последних событий неофициально информировал управление безопасности, — доверительно понизив голос, говорил Мюллер. — Но могло ведь быть и так: противник получил данные об ослаблении нашего Центрального фронта и изменил ранее принятый им план действий. Хуппенкоттен насмешливо взглянул на Мюллера. — Очень ловко, подполковник. Идеальнейшая позиция! С одной стороны, вы сигнализировали об опасности, а с другой — никакой опасности и нет, а есть только вина нашего генштаба, не удержавшего в секрете свои действия. Ловко! А может быть, только что-то одно? Мюллер промолчал. Хуппенкоттен сел к столу и, наклонившись к Мюллеру, заговорил вполголоса: — Гораздо умнее было бы доказать фюреру, что здесь абвер Канариса съел то, что ему сунул в рот противник… — Он переждал немного, глядя, какое впечатление это произвело на Мюллера, и продолжал: — Но, к сожалению, в материалах прямых улик на этот счет нет. Все очень убедительно. А идти против Канариса с домыслами так же опасно, как охотиться на акулу с перочинным ножом. Тем более сейчас, когда фюрер сдерживание активности англосаксов целиком возложил на абвер. — А что, если вызвать трех-четырех агентов, причастных к этой версии, и выбить у них признание? — По вашему вызову прибудут агенты, которые побывали в руках у русских? — спросил Хуппенкоттен. — Они сознаются и в том, что русские умышленно их отпустили, чтобы придать большую веру дезинформации. Хуппенкоттен посмотрел на Мюллера почти удивленно и вместе с тем одобрительно. — На худший вариант эта ваша мысль может пригодиться. Я доложу об этой идее. Как группа «Два икс»? — Работа развернута. Уже заброшено более сорока человек. — Только? — Я провожу очень строгий отбор. — Учтите, Мюллер, в этой операции заинтересован сам Гиммлер. Надеюсь, вы понимаете, как далеко нацелен этот его замысел? Речь идет о спасении наших идеалов даже в случае военной катастрофы. — Я понимаю это. — В успехе этого дела и ваша личная судьба. — Мюллер понимающе наклонил голову. — Гиммлер никогда еще не ошибался. Русские завтра станут противниками своих сегодняшних союзников, и мы на этом повороте истории подключимся к новым врагам коммунистов не с голыми руками. — Как дела во Франции? — Об этом фронте не думайте. Там война — большая игра. Если будет нужно, мы пропустим их в Германию без единого выстрела. Судя по всему, вам придется перебазироваться дальше на запад. Я случайно прочитал приказ, по которому за эвакуацию отвечаете вы. Это надо поломать. Придумайте мотивы для этого. Как вывезет Зомбах отсюда свою колымагу, должно быть его заботой. Вы перед рейхсминистром отвечаете за сохранность дела «Два икс» и должны заботиться только об этом. Между прочим, эвакуация вам на руку. Оставляйте агентов прямо здесь. Делайте этот посев и при дальнейшем движении на запад. — Я уже делаю это. Только пока я отсылал их поближе к фронту. — Отлично! — Хуппенкоттен посмотрел на часы. — Надо пойти проститься с Зомбахом. У Зомбаха Хуппенкоттен держался почти весело. — К счастью, полковник, пока еще ничего такого, что давало бы повод считать «Сатурн» коллективом слепцов, а русских — гениальными дезинформаторами, я не обнаружил. Это было бы слишком, не правда ли? — Зомбах не ответил. — Но вы, полковник, должны понять нервозность Берлина. — Я все понимаю, — двусмысленно заметил Зомбах. — Тем лучше! — тоже с каким-то особым значением воскликнул Хуппенкоттен. — Каковы последние известия о вашем фронте? — Русские углубляют прорыв в центре. Полчаса назад я говорил по телефону с генералом фон Тресковом. Он от определенной оценки положения уклонился. — Старая лиса, — усмехнулся Хуппенкоттен. — Мой вам совет: готовьте эвакуацию «Сатурна». — К передвижениям мы готовы с первого дня нашего существования, — сухо произнес Зомбах. — Ну и прекрасно! Разрешите пожелать вам успехов и проститься. Хуппенкоттен улетел днем 26 июня. А в ночь на 27 июня весь гарнизон «Сатурна» был поднят по тревоге. Наступление советских войск становилось все более стремительным. Не дальше как в вечерней сводке накануне говорилось, что русские, прорвав немецкую оборону на небольшом участке фронта, сами лезут в «котел». А ночью Зомбаха поднял с постели телефонный звонок из штаба войсковой группы «Центр». Звонил генерал фон Тресков. — Вам необходимо, — сказал он, — срочно передислоцироваться на запад. Я только что говорил с адмиралом Канарисом. Мы сошлись на том, что вам следует пока перебраться в Минск, предусмотрев, однако, и дальнейшее передвижение с ориентацией на Брест или, еще лучше, Белосток. Решите это сами. — Что происходит? — громко закричал Зомбах. — Идет война, полковник, — спокойно ответил генерал. — Прошу простить, меня зовут к другому аппарату. До свидания! Когда Зомбах еще одевался, позвонил Канарис. Он говорил из ставки. — Когда вы можете сняться? — спросил он. — По графику мы должны погрузиться в течение четырех часов. — Хорошо б вам выехать затемно. Русская авиация очень активна. Возможно, что вы останетесь в Минске. Во всяком случае, там в вашем распоряжении военный городок. Завтра при въезде в Минск вас будет ждать майор Гордон. Действуйте, полковник. Канарис положил трубку: он, видимо, не хотел или не ждал никаких вопросов. Зомбах отдал приказ поднять гарнизон по тревоге… По расписанию общей тревоги Рудин обязан бы явиться к главному зданию и участвовать в погрузке на машины имущества «Сатурна». Когда он прибежал, там уже стояла колонна машин и возле каждой — по четыре солдата, готовых принимать и укладывать груз. Цепочка солдат стояла и на лестнице внутри здания. Во всех кабинетах сотрудники быстро укладывали бумаги в плоские железные ящики, которые, как по конвейеру, двигались по цепочке солдат к выходу, к грузовикам. Рядом с последним ящиком документов того или иного отдела шел начальник этого отдела. Проследив за погрузкой последнего ящика, он подходил к стоявшему у крыльца Мюллеру и рапортовал: «Четвертый отдел погружен». Действовала неистребимая немецкая организованность. Рудин стоял в самом конце цепочки и передавал ящики уже в руки солдат. Судя по всему, погрузка заканчивалась, а имущество группы «Два икс» еще не выносили. Не было видно и сотрудников группы. Неужели они остаются? Эта мысль буквально обожгла Рудина. Что же это получается? Он сейчас уедет неизвестно куда, а то, ради чего он живет и рискует жизнью все последнее время, останется здесь? Останется и Щукин — без связи и, значит, совершенно бесполезный… Погрузка закончилась. Из здания выходили сотрудники, направляясь к автобусам, стоявшим впереди колонны. Решение пришло мгновенно. Рудин подошел к Мюллеру. — Могу я, господин подполковник, проститься со своим коллегой Щукиным? — Не можете, он занят, — отрезал Мюллер и вдруг удивленно посмотрел на Рудина. — Давно это вы стали с ним друзьями? Я был наслышан совсем о другом… Рудин не успел ничего сказать, как к нему подбежал майор Гликштейн, отвечавший в эвакуации за десятку сатурновцев, в которую входил и Рудин. — Я же ищу вас, господин Крамер! — закричал он въедливым бабьим голосом. — Все уже в автобусе! Колонна трогается! Немедленно на свое место!.. Обескураженный Рудин козырнул Мюллеру и побежал к автобусу. Колонна с имуществом и сотрудниками «Сатурна» двинулась в путь. Машины мчались на большой скорости, не зажигая фар. Очевидно, было решено до рассвета отъехать как можно дальше. Место Рудина в автобусе оказалось на самом заднем сиденье. Он посматривал в боковое стекло и думал еще о своем просчете. Не дальше как вчера он через Бабакина передал Маркову донесение об эвакуационном приказе Зомбаха, но одновременно сообщил, что никаких признаков немедленной эвакуации не заметно и что, по его мнению, при любом темпе ее подготовки в запасе будет не менее двух суток. Он не принял в расчет немецкую организованность, а в результате партизаны, переброшенные к этому шоссе, не знают о выезде «Сатурна», и нападение на колонну может не состояться. А группа «Два икс» осталась там, и всякая связь со Щукиным потеряна. Что можно предпринять? Что?.. За окном бешено мчавшегося автобуса была только темнота, сплошная, спокойная, казавшаяся неподвижной. Колонна благополучно миновала лесной массив, и вскоре темнота начала медленно рассеиваться. Был сделан десятиминутный привал. Из автобуса, где находился Рудин, никто не вышел, и он, думая о своем, разглядывал ехавших вместе с ним сотрудников во главе с майором Гликштейном. Майор не в счет. Этот суетливый и в то же время удивительно старательный работяга, наверно, вообще никогда ни о чем, кроме своего дела, не думает. Сейчас его работа — возглавить десять сотрудников во время переезда. Вот он и посматривает на всех деловито и успокоенно: ему, по-видимому, приятно, что на остановке из его автобуса никто не вышел… Но все остальные — почему они-то так спокойны? Ведь все они далеко не глупые люди и не могут не задумываться над происходящим. О чем же они сейчас думают?.. Рудин нарочно отвлекал себя от мыслей о главном — о том, что группа «Два икс» осталась со Щукиным там, а он едет неизвестно куда, все дальше и дальше от того, что было его главной целью. Но что он может сделать, чтобы вернуться к этой главной цели? В который раз спрашивал он себя и снова, сопоставив, перебрав все факты, отвечал себе: ровным счетом ничего. Любое самое мотивированное его появление теперь на старом месте «Сатурна» означало бы провал. Мюллер не поверил бы ни в какую версию его возвращения. Значит, остается одно — надеяться, что группа «Два икс» позже прибудет туда же, куда они сейчас едут… Весь остальной путь до Минска колонна прошла, не останавливаясь, и прибыла туда вскоре после полудня. В нескольких километрах от города ее встретил майор Гордон. Он показал дорогу в отведенный «Сатурну» военный городок, располагавшийся примерно в километре от шоссе, от которого он был скрыт сосновым лесом. Машины были рассредоточены и замаскированы в сосновом перелеске, а всех сотрудников провели в приземистое здание, где их уже ждал обед. В городке располагалась танковая дивизия СС, но по всему было видно, что она собирается покинуть это место. Рудин слышал, как танкист насмешливо сказал одному из офицеров «Сатурна»: — Все правильно: штабы бегут на запад, а солдаты — на фронт… Ночью танкисты по тревоге покинули городок. Всю ночь сатурновцы не спали из-за дикого рева танковых моторов. Потом весь день они, как сонные мухи, ползали по опустевшей территории городка. Миновал полдень, еще раз пообедали; что будет дальше, никто не знал. Зомбах неотлучно весь день находился у телефонного аппарата, пытаясь соединиться с Канарисом. В ставке отвечали, что его там нет. Зомбах позвонил в Берлин, соединился с абвером. Там к аппарату подошел адъютант шефа полковник Энке. Он сказал, что делами «Сатурна» занимается только сам адмирал и что он находится в ставке. Зомбах снова вызывал ставку и снова слышал то же: Канариса в ставке нет. Зомбаху надо было выяснить пока одно: остается ли «Сатурн» в Минске или едет дальше на запад?.. Сотрудники «Сатурна» явно не умели не работать. От безделья они стали даже разговорчивыми. Но снова удивительно: они болтали о чем угодно, кроме того, что происходило с ними сейчас. Когда Рудин спросил у одного из своей десятки, как он думает, останутся ли они в Минске, тот посмотрел на Рудина с удивлением. — Это может знать только начальство. Под вечер на территории городка появились два автобуса и грузовик — это прибыл со своим хозяйством Фогель. Увидев Рудина, он искренне обрадовался. — Вот это здорово, Крамер, что вы здесь! — сказал он, пожимая руку Рудину. — А то и поболтать было бы не с кем. — Вы, я вижу, как капитан, покидали тонущий пароход последним? — смеясь, спросил Рудин. — Нет, нет, Крамер, капитан не я, а Мюллер. Когда я уезжал, он выглядывал из окна кабинета Зомбаха и действительно был похож на одинокого капитана покинутого всеми корабля. Ну а как тут вы? — Как видите. Загораем. — А где Зомбах? — Кажется, поехал в Минск. — Берегитесь, Крамер, он не из тех, кто прощает безделье… Рудин наблюдал Фогеля не без удивления. Странный все же тип: невозможно понять, когда ему хорошо и когда плохо и что влияет на его настроение…Глава 57
В половине двенадцатого ночи начался массовый налет советской авиации на Минск, который продолжался почти до рассвета. Судя по всему, военный городок, где расположился «Сатурн», был одной из целей, которую летчики хорошо знали. Через каждые тридцать-сорок минут над городком появлялись все новые и новые отряды самолетов. Они сбрасывали тяжелые фугаски и несчетное число зажигалок. Хорошо еще, что после танкистов остались земляные щели, но для многих сатурновцев они стали могилами. Несколько бомб упало в сосновый перелесок, где стояли автофургоны. Очевидно, машины были разбиты и вспыхнул бензин — огонь поднялся выше сосен и не утихал до утра. Освещенный пожаром городок был для летчиков отличной целью, и они обрабатывали ее без перерыва еще около двух часов. Бомбардировка прекратилась перед самым рассветом. Нетрудно понять, как тяжело было Рудину пережить эту ночь. Конечно же, как и все, он вовсе не хотел погибнуть под бомбами. Но для него это были свои бомбы. В один момент он вдруг представил себе летчика там, в небе, в самолете, курносого, белобрысого, молодого. И как он сейчас сверху с удовольствием смотрит на огненную панораму бомбежки. Доволен небось… Лежа на дне земляной щели, слыша всеми порами, как вбивается в землю металл, как шастают над ним шальные воздушные волны и с глухим стуком падают глыбы земли, он мысленно умолял этого летчика ударить еще, еще, чтобы ничего не осталось от проклятого «Сатурна». И в то же время, как никогда, ему хотелось жить! Одна фугаска ударила так близко, что Рудину показалось, будто он кувыркается и плывет в воздухе, выброшенный взрывом из щели. На какое-то время он потерял сознание… Очнулся Рудин в глухой тишине. «Может, я оглох?» — подумал он и попытался встать. С него посыпалась земля, он ясно услышал ее шорох, но страшная боль в спине положила его снова. Рудин подождал, пока боль утихла, и сделал вторую попытку и на этот раз поднялся на колени и высунулся из щели. То, что он увидел, заставило его забыть о боли. В сером мареве рассвета он видел искореженную дымящуюся землю. В сосновом перелеске еще бушевал пожар, вчера зеленые кроны сосен были теперь черными. Ни одно здание военного городка не осталось целым. Приземистый кирпичный барак, в котором они ночевали и обедали, словно погрузился в землю, и отдельно на земле лежала его крыша. В нескольких местах, так же, как он, из земли выглядывали люди. Они были похожи на сусликов, высунувшихся из нор. Когда Рудин прятался в свою щель, Фогель из соседней крикнул ему: «Крамер, сюда! Веселей будет!» Сейчас там, где была щель Фогеля, зияла громадная, как кратер вулкана, воронка. И она дымилась… Неподалеку от Рудина из земли выкарабкался майор Гликштейн. Весь в земле, давясь от кашля, он ходил меж воронок, заглядывая в них, качал головой и брел дальше. На территорию городка въехали две пожарные машины и фургоны с эсэсовцами, охранявшими «Сатурн» в пути. Вскоре огонь в перелеске затих, и сосны окутало клубами дыма. Возле эсэсовского майора собрались уцелевшие сатурновцы. Их было не больше тридцати человек. Солдаты начали раскапывать заваленные щели. — Их надо выкопать! Их надо выкопать! — кричал солдатам майор Гликштейн. — Мы должны знать, сколько живых и сколько мертвых. Я обязан иметь эти сведения! — Очевидно, он рехнулся, но никто не обращал на него внимания. Неизвестно, откуда появился Зомбах. На том месте, где были ворота в городок, стояла его машина — очевидно, Зомбаха не было на территории городка в эту страшную ночь. С лицом белым, как бумага, он оглядел панораму погибшего городка и прошел в сосновый перелесок. Там он простоял минут десять возле догоравших машин. Потом, не сказав никому ни слова, почти бегом вернулся к своей машине и уехал… «Опель-капитан» Зомбаха с трудом пробирался по улицам Минска, то и дело путь ему перегораживали завалы разбитых домов. Зомбах, привычно выпрямившись, сидел рядом с шофером и глазами, лишенными мысли, смотрел вперед. Когда машина остановилась наконец перед зданием, где располагался один из штабов группировки «Центр», шофер решил, что полковник заснул, и долго не решался его потревожить. Но вот до сознания Зомбаха дошло, что они стоят. Он тревожно осмотрелся, торопливо вылез из машины и направился в штаб. Зомбах шел к генералу Рекнеру, с которым был знаком еще по Франции. Даже больше чем просто знаком: они довольно часто вместе коротали вечера за шахматами и бутылкой доброго французского вина, вели неторопливые, доверительные беседы. Зомбаху импонировали прямота генерала, его смелые обо всем суждения и наконец его непреклонная уверенность в себе и во всем, что он делал. Зомбах всегда был неравнодушен к уверенным в себе людям, а сейчас, как никогда, нуждался в поддержке сильного человека… Зомбах прошел в комнату, где работал генерал, подошел к столу, за которым тот сидел, сгорбившись, и молча протянул ему руку. Генерал Рекнер выпрямился, но руки не подал, глядя на него злыми воспаленными глазами. — Вы что, не узнаете меня? — пробормотал Зомбах, продолжая держать протянутую руку. — Что вам угодно? — спросил генерал Рекнер. Зомбах медленно опустил руку. Ему начало казаться, что все происходит во сне, и он тревожно оглянулся по сторонам. — Я спрашиваю, что вам угодно? — повысил голос генерал Рекнер. — Я Зомбах, — прошептал полковник. — Я это знаю. Как знаю и то, что вы участник измены рейху. У меня с вами никаких дел быть не может. — Что… что вы сказали? — То, что вы слышали. Рекнер бесцеремонно и брезгливо разглядывал Зомбаха и, видимо, поверил, что тот действительно еще не знает того, что известно ему. — Рекомендую вам подняться на этаж выше и явиться к находящемуся там Кальтенбруннеру. Он с ночи разыскивает вас. — Зачем? — Он вам объяснит. Зомбах почти целую минуту стоял неподвижно, глядя на генерала, и вдруг его осенила догадка. — Послушайте, но разве может быть кто-нибудь виноват в том, что русские произвели налет? — Какой налет? Бросьте болтать глупости! — взревел Рекнер. — Мы терпим позорное поражение в результате вашей измены, а вы обвиняете русских. Я считал вас честным офицером… И во всяком случае, более мужественным. Мне не понять, как вы можете после всего смотреть людям в глаза. Убирайтесь! Я не желаю дышать с вами одним воздухом! Зомбаха качнуло, он неловко повернулся и побрел к двери. Когда он вышел, генерал позвонил кому-то по телефону и сказал: — Полковник Зомбах, которого я от себя выгнал, только что вышел из моего кабинета… Зомбах медленно шел по коридору. Навстречу ему и обгоняя его пробегали офицеры, не обращавшие на него никакого внимания. Увидев дверь с надписью: «Для мужчин», он свернул к ней и вошел в темную уборную. После ночи здесь забыли поднять штору затемнения. Зомбах подошел к окну и сорвал бумажную штору. Но окно оказалось слепым: оно было закрашено белой краской. Зомбах с размаху ударил кулаком по стеклу, и оно с жалобным звоном вывалилось наружу. Он высунулся в разбитое окно и увидел бушующий неподалеку пожар. Потом он удивленно посмотрел на свою окровавленную руку: в мякоти ладони торчал осколок стекла. Он его вынул, выбросил в окно и стал искать по карманам носовой платок. Но вместо платка он вытащил пистолет, внимательно его осмотрел, отвел предохранитель и вдруг быстро вставил дуло в рот и нажал на спуск. Узнав от генерала Рекнера, что Зомбах в помещении штаба, Кальтенбруннер распорядился немедленно его арестовать и продолжал разговаривать с Мюллером. — То, что он здесь, это хорошо, — положив трубку, сказал Кальтенбруннер. — Было бы хуже, если бы он успел прорваться к Канарису. А теперь мы его обезвредим. — До каких же пор Канарис будет безнаказанно обманывать фюрера и лелеять таких дураков, как Зомбах? — Мюллер, видимо, хотел сказать это с пафосом возмущения, но страх за свою шкуру оказался сильней его и вопрос прозвучал нелепо риторически. Кальтенбруннер загадочно улыбнулся и сказал: — Вам, Мюллер, нужно печься о собственной судьбе, а не о Канарисе. — Я перед Германией чист! — воскликнул Мюллер. — Я все время вел борьбу с Зомбахом! Вы, как никто, знаете это! И я выполнил ваш приказ в отношении группы «Два икс», это и было моей работой все последнее время. Все это здесь… — он показал на портфель, лежавший у него на коленях. — А что делала шайка Зомбаха, мне просто неизвестно. Кальтенбруннер поморщился. — Вы, я вижу, все еще не понимаете масштаба случившегося скандала. Ошибочные приказы по Центральному фронту издавал сам фюрер. Виноватым в дезинформации ставки пощады не будет. Приказ, который получил я на этот счет, исключает для меня всякую возможность вывести вас из-под удара. Аресту подлежит руководство «Сатурна». Так и сказано: ру-ко-вод-ство. — Но как можно уравнивать мою вину и вину Зомбаха? Зомбах — человек Канариса, а я… — Приказ о вашем назначении в «Сатурн» подписан тем же Канарисом, — сухо заметил Кальтенбруннер. Он помолчал и, видя, что Мюллер стал серым от страха, заговорил более мягко: — Как вы не можете понять, что произошло? Мы в тот же день, когда был создан ваш «Сатурн», разгадали этот маневр Канариса. Он создавал этот абсолютно самостоятельный организм абвера на главном и самом трудном направлении войны только для того, чтобы иметь возможность в случае несчастья выйти сухим из воды. Так он теперь и сделал. Теперь он все свои силы бросил на Запад и пичкает фюрера успокоительными пилюлями о нежелании Запада видеть Россию врывающейся в Европу и о готовности Запада повернуть оружие против коммунистов. В чем в чем, а в дьявольской хитрости ему отказать нельзя. И он сейчас сам сделает все, чтобы руками разгневанного фюрера ликвидировать все живые улики по «Сатурну». И вас в том числе. В это время в кабинет без стука вошел офицер, который прошептал что-то на ухо Кальтенбруннеру. Когда офицер вышел, Кальтенбруннер сказал: — Зомбах сейчас застрелился. В сортире. Первый его умный поступок. Кальтенбруннер скользил по лицу Мюллера презрительным взглядом, увидел, что у того отвисла нижняя челюсть, отвернулся и процедил сквозь зубы: — Все же мы попробуем спутать карты Канарису… Мюллер умоляющими глазами смотрел на генерала. — Через час мой самолет летит в Берлин, — сказал Кальтенбруннер, по-прежнему не глядя на Мюллера. — Я отправлю вас на этом самолете. В сопровождении конвоя. Не подвергнуть вас хотя бы формальному аресту я не имею права. В Берлине на аэродроме будут ждать наши люди, которые доставят вас к Гиммлеру. Остальное будет зависеть от вас. Рейхсминистр — ваш единственный шанс на спасение. Группа «Два икс» — его детище. Если вы сумеете доложить ему о проведенной вами работе и если она, эта работа, сделана хорошо, считайте, что вам в отличие от Зомбаха повезло. — Может, я сначала доложу вам и вы предварительно информируете рейхсминистра? Кальтенбруннер покачал своей массивной бритой головой. — Нет, Мюллер. Я не намерен влезать в эту игру. Достаточно того, что Гиммлер знает о вашем существовании от меня. Да, кстати, вы успели провести операцию с вашим адъютантом? — Конечно! Еще три дня назад он пошел навстречу русским войскам. Сейчас он уже у них в тылу. — Это хорошо. Рейхсминистр недавно специально интересовался этой операцией. Словом, Мюллер, если вас сгоряча не ликвидируют, считайте, что все в порядке… Сидя в самолете, Мюллер несколько пришел в себя и стал готовиться к разговору с рейхсминистром. Он раскрыл портфель и вынул из него список агентов. Внимательно его прочитав, он подумал, что, если учесть имевшийся у него малый срок, дело сделано неплохо. Он положил список обратно в портфель, аккуратно закрыл его. Вдруг он быстрым движением снова раскрыл замки портфеля, вытащил список и стал искать в портфеле что-то еще. Это было похоже на страшный сон. Он отлично помнит, что собственноручно положил в портфель два экземпляра списка. А теперь был только один. Он еще раз перерыл весь портфель — второго экземпляра списка не было. Куда же мог деться второй экземпляр? Он же не выпускал портфеля из рук ни на минуту. От страха его начало знобить, он оглянулся на сопровождавшего его офицера, но тот мирно дремал в кресле. Мюллер, точно боясь, что сейчас может пропасть и последний экземпляр списка, осторожно сложил его, засунул в папку, потом аккуратно вложил папку в портфель, запер его и ключи спрятал во внутренний карман кителя. Ровно гудели моторы. Под крылом медленно плыла зеленая земля. Мюллер смотрел в иллюминатор и старался не думать о страшном фокусе. Он стал внушать себе, что второго экземпляра вообще не было в природе. Или был, но он его уничтожил. В целях сохранения секретности. Да-да, если об этом зайдет речь, он так и скажет. Это вполне убедительно. Мысль о том, что список похищен или утерян и может попасть в руки противника, возникла только на мгновение. Черт с ним, со вторым экземпляром, с теми, кто в этом списке числится! Сейчас главное — спастись ему самому.В это время Рудин все еще находился на территории разбитого военного городка. Он напряженно думал все об одном: что ему делать? Оставаться здесь становилось все более бессмысленным. Надо немедленно уходить. И все же он не уходил. Около полудня возле территории военного городка остановился автобус. Из него вылез человек, который направился к стоявшим возле разбитых ворот эсэсовцам, где находился и Рудин. Человек, показавшийся Рудину знакомым, подошел и спросил, здесь ли находится подполковник Мюллер. Узнав, что его здесь нет, человек направился обратно к автобусу. Рудин нагнал его. — В вашем автобусе не находится сотрудник Щукин? — строго спросил Рудин. — А в чем дело? — Я сотрудник второго отдела «Сатурна» Крамер. — Я знаю это. — Так вот, здесь утром был Мюллер, он приказал, чтобы Щукин остался со мной для охраны имущества школы. Человек рассмеялся. — Вашего Щукина самого надо охранять, чтобы не умер от страха. С удовольствием сделаю вам этот подарок… Человек вернулся к автобусу, и через минуту с подножки автобуса тяжело ступил на землю Щукин. Он огляделся по сторонам и, увидев Рудина, направился к нему тяжелой, шаркающей походкой. Рудин смотрел на приближавшегося к нему Щукина, стараясь угадать, с чем он пришел. Не в силах подавить волнение, не сводя глаз со Щукина, он спрашивал про себя: «Ну удалось тебе что-нибудь сделать? Удалось?» Но уже один вид Щукина гасил всякую надежду. Спотыкаясь, Щукин подошел, пошатнулся и осел на землю, хватаясь за ноги Рудина. — Что с вами? — тихо спросил Рудин, помогая Щукину подняться. Но Щукин снова опустился на землю. Тогда Рудин сел рядом с ним. Хорошо еще, что эсэсовцы не обращали на них внимания. Щукин поднял на Рудина страдальческие глаза и прерывающимся голосом сказал: — Я ведь думал, все пропало… Все мои надежды, жизнь… Все… — Прекратите истерику! — не разжимая губ, шепотом сказал Рудин. Щукин долго молчал, удивленно оглядывая все вокруг, и вдруг тревожно спросил: — Где мы находимся? — В Минске. — Мюллер здесь? — Нет его здесь. Скажите толком: что с вами произошло? — Я взял у него список агентов «Два икс». «Где список?» — хотел крикнуть Рудин, но спросил только глазами. — Здесь, — Щукин прижал руку к груди. — А теперь встаньте, — решительно сказал Рудин. — Нам надо немедленно отсюда уходить. — Он помог Щукину встать и взял его под руку. — Опирайтесь на меня. Обходя воронки и развалины, они направились к лежащему на земле забору. Никто не обращал на них внимания, и спустя несколько минут они уже были за пределами городка в сосновой роще и вышли на шоссе. Щукину стало лучше, и он шел уже самостоятельно. Перейдя через шоссе, они продвинулись дальше еще метров на пятьсот, а потом повернули вправо и пошли по лесу, держась параллельно шоссе. Первый привал они сделали только под вечер, когда солнце, скатившись за дальний горизонт, зажгло все небо розовым пламенем. Рудин уже давно видел, что Щукин опять еле передвигает ноги, но хотел уйти как можно дальше от Минска. Когда он объявил привал, Щукин как шел, так с ходу и повалился на упругий мшаник. Рудин сел возле него на заросшую брусникой купинку. Вокруг был необозримый торфяной океан с островками реденького и чахлого кустарника. По шоссе продолжали двигаться отступающие немецкие войска, оттуда доносились моторный гул, лязг металла. Щукин, как только отошел немного, поднялся, расстегнул рубашку и вытащил сильно измятые листы бумаги, сшитые металлическими скобками. — Вот, возьмите, — глухо сказал он. — Отдаю в ваши руки свою жизнь. Рудин развернул листы. Да, это было именно то, о чем он мечтал. Это был просто пофамильный список, в нем были указаны города, где эти агенты должны закрепляться, были пароли, явки и краткое изложение версии, по которым агенты будут жить. Рудин аккуратно сложил списки и сунул за воротрубашки. Вокруг — тихий простор необозримого торфяного болота. Не доносилось шума и со стороны шоссе. У Рудина было такое ощущение, будто вся жизнь на полном ходу вдруг остановилась и оттого вокруг эта звонкая тишина. Но это ощущение длилось недолго: над шоссе взмыла красная ракета, и тотчас в небе послышался нарастающий гул самолетов и началась бомбежка шоссе. — Наши работают, — сказал Рудин. — Эти списки теперь еще имеют ценность? — встревоженно спросил Щукин. Рудин удивленно посмотрел на него. — Конечно! Это очень ценный документ! Очень! — Рудин подумал и спросил: — А это не может оказаться липой, специально приготовленной Мюллером для нас? Щукин раскрыл рот, хотел что-то сказать и опять закрыл его. Он со страхом смотрел на Рудина. — Пожалуйста, не нервничайте так, ведь это только мое предположение, — сказал Рудин. — Чтобы его отбросить, мне кажется, будет лучше всего, если вы как можно более точно и подробно расскажете, как вы это достали. И, пожалуйста, не обижайтесь. Мы обязаны предусмотреть все, что можно предусмотреть. — Хорошо. Я сейчас вспомню… — сказал Щукин и, собравшись с мыслями, начал рассказывать: — Когда вы уехали, Мюллер объявил, что мы уедем на сутки позже. Наши автобусы и грузовики были наготове. Весь день делали этот список. Вся группа работала. Каждый готовил Мюллеру данные по своим вопросам, а он обобщал это воедино и отдавал на перепечатку в двух экземплярах машинистке, которая работала в кабинете Биркнера. Да, кстати, Биркнер вместе с вами не уехал? — Как будто нет, а что? — После вашего отъезда я больше ни разу его не видел… Так… Значит, весь день шла работа над списком. Под вечер меня вызывал Мюллер и я издали видел на его столе перепечатанные страницы списка. Я сильно нервничал. Вы уехали, и я не знал, что я смогу сделать, даже если захвачу список. У меня была мысль убить Мюллера. Но куда после этого бежать? Кто мне вообще поверит? Потом я подумал, что, наверно, все же мы поедем за вами, и я решил ждать более удобного момента. А в общем… если говорить прямо, я испугался… Часов около десяти вечера Мюллер приказал мне сжечь все свои бумаги и сам присутствовал при этом. Жгли в кабинете Зомбаха в печи. Потом он приказал нам спуститься вниз, в вестибюль, и там ждать его. А сам он остался на третьем этаже, где в это время была только машинистка. И вдруг начался авиационный налет. У нас там, внизу, возник спор, должны ли мы идти в убежище или ждать здесь, как приказано. Человек десять все же побежали во двор. Я воспользовался суматохой и поднялся на третий этаж. Я еще не знал точно, что я сделаю, но настроение на этот раз было решительное. Приготовил пистолет. Первое, что я увидел там, на третьем этаже, была пристреленная машинистка. Она лежала на пороге кабинета Биркнера. — Ее убил Мюллер? — Больше некому. Дверь в кабинет Мюллера была открыта, и я увидел его. Он выгребал что-то из сейфов и ссыпал в брезентовый мешок. Что именно, я не видел. Я видел только портфель, который лежал на краю большого стола. А налет все сильней и сильней. И бомбы ложатся совсем близко. Думаю, самое подходящее время — никто моего выстрела не услышит. Я уже полез в карман за пистолетом. В это время Мюллер подхватывает брезентовый мешок, бежит с ним к лестнице и кричит в лестничный пролет, чтобы кто-нибудь быстро поднялся за мешком. Он, когда выбегал из кабинета, прикрыл меня дверью. Тут я выбрался из-за нее — и в кабинет. Думаю, если портфель заперт, беру его, как есть, и убегаю куда глаза глядят. А портфель оказался открытым. Тогда я вынул из него один экземпляр списка, положил портфель, а сам в туалетную комнату рядом с кабинетом. Все это произошло в одну минуту. И, на мое счастье, в этот момент погас свет по всему дому. Через дверь я слышал, как прибежал Мюллер. Ругался. Чиркал спичками. Потом, очевидно, взял портфель и убежал. Я спрятал список за рубаху и тоже вниз и через двор вышел к автобусам. Сказал, что живот заболел. И мы поехали. Мюллер впереди на легковой, а мы — двумя автобусами. По дороге нас обстреляли партизаны. Двоих ранили. Но автобусы проскочили на большой скорости. В бой там ввязались только солдаты, которые ехали на замыкающем колонну грузовике. А на рассвете мы попали под бомбежку. Шоссе забито войсками. Ни вперед, ни назад. А сверху — самолеты. Сколько там немцев погибло — ужас! Один танк в кювет запрокинуло, так я за ним и отлежался, пока самолеты улетели… Ну вот, а потом мы приехали туда, к вам… — Здание Мюллер не взорвал? — спросил Рудин. — Когда я убегал, солдаты поливали стены бензином. — Ну, а что было бы, Щукин, если бы вы со мной не встретились? — Не знаю, не знаю, — пробормотал Щукин. — Один вы знаете, кто я и что я. И без вас мне так и так конец. Рудин смотрел на Щукина со сложным чувством. То, что он сделал, заслуживало самой высокой благодарности, и надо признать, что в решительный момент он действовал неплохо. Но Рудин не мог забыть, что это громадное дело все время висело на волоске из за истерического характера Щукина. — Как говорится, хорошо то, что хорошо кончается, — сказал Рудин. — Но могло все кончиться очень плохо, прямо страшно подумать об этом. — А почему вы не остались? — вдруг возмущенно спросил Щукин. — Главное было «Два икс», вы знали, что мы остаемся, а сами уехали! — В том-то и дело, что точно я ничего не знал, — улыбнулся Рудин. — Вы еще, чего доброго, пожалуетесь теперь на меня и мне попадет? Щукин тоже болезненно улыбнулся. — Дело наполовину сделано, Щукин. И за это вам громадное спасибо. — Почему наполовину? — изумился Щукин. — Вы же говорили… — Список, пока он только у нас, стоит ломаный грош. Его нужно доставить куда следует. Это еще надо сделать. А кругом — война. Ночью они прошли еще глубже в торфяной массив и, выбрав местечко посуше, расположились на ночлег. Спали по очереди по два часа. Как только рассвело, занялись делом: Щукин диктовал данные списка, а Рудин зашифровывал их на полосках бумаги, оторванных от страниц списка. Затем они разорвали список на мелкие куски и весь этот по виду бумажный мусор запихали под подкладки своих пиджаков. Нести через фронт список в целом виде было очень рискованно. А составить его потом из кусочков для специалиста дело нетрудное. Теперь самой большой опасностью для них была угроза нарваться на отступающих гитлеровцев, которые могли их убить или взять в плен. Рудин решил, что безопаснее для них будет идти не вдоль шоссе, а уйти от него дальше на север. Вдали от бойких дорожных магистралей Рудин рассчитывал найти надежного человека и спрятать у него зашифрованный список. Затемно они остановились на окраине леса. Вдалеке, на взгорье, виднелись очертания небольшой деревеньки. Давал себя чувствовать голод, в голове шумело, тело сковывала слабость. Щукин в пути ел зеленую бруснику, и теперь его изнуряли приступы рвоты. Оставив Щукина в кустах, Рудин направился к деревне. Он подошел к ней со стороны огородов. Идя вдоль плетня, приблизился к углу покосившейся избы и прислушался: он услышал звук, какого не слышал уже несколько лет, — в хате тихо хныкал ребенок. И так ему спокойно стало на душе от этого детского плача, что он, не укрываясь, обошел дом, через калитку прошел во двор и затем в сени. Он слышал не только плач ребенка, но и голоса разговаривающих мужчины и женщины. Рудин опустил руку в карман, где лежал щукинский пистолет, и с силой рванул дверь. На загнетке теплилась лучина. Ее слабый свет еле освещал внутренность избы. На протянутом от печки шесте покачивалась люлька, возле которой сидела женщина. А за столом сидел бородатый мужчина. Он без особого испуга, прищурясь, смотрел на Рудина. — Кто такой? — Свой, — ответил Рудин. — Здравствуйте, товарищи! — Здравствуй, коли не шутишь, — отозвался бородатый. — Немцы в деревне есть? — А на что они тебе? — Мне-то они как раз ни к чему, — улыбнулся Рудин. — Нету их. Нету, слава Богу, — ворчливо произнес бородатый. — А ты кто же будешь? — Нас тут двое. Товарищ остался у околицы. Мы бежали из немецкого лагеря. Пробиваемся к своим. — Считайте, что пробились, — сказал бородатый. И так он это сказал — и просто, и чуть торжественно, — что Рудин сразу почувствовал к нему доверие. Они вместе сходили за Щукиным и вскоре уже сидели за столом втроем, ели печеную картошку, запивали ее кислым молоком и мирно беседовали. Рудин старался получше разобраться, кто хозяин хаты. — Из какого же лагеря вы бежите? — спросил бородатый. — Из-под Минска, — ответил Рудин и вспомнил лагерь, в который он ездил однажды с Биркнером. — Лагерь 1206. Может, слышали? — Где же нам тут слышать? — вздохнул бородатый. — Мы народ, что называется, местный. А вы как же отбывали там? Как военнопленные или как? — В облаву нас схватили месяца три назад. — А-а… А то, я гляжу, вид-то у вас вроде не лагерный. Ну а до облавы что же поделывали? — Я ничего не делал, — безмятежно ответил Рудин. — Хоронился у одной бабки. А вот он работал на хлебозаводе. Бухгалтером. — Ну что ж, хлеб — дело важное для людей при всякой власти. — Бородатый солидно помолчал и спросил: — А куда ж вы теперь подаетесь? — Как куда? К своим. Я в армию хочу вступить. А он — к семье. У него жена и сын в Барабинске живут, небось считают его погибшим. Женщина, внимательно слушавшая разговор, вздохнула. — Сколько погибели пережили — подумать страшно. Неизвестно, как долго еще они вот так петляли бы в разговоре, пытаясь узнать друг о друге побольше, но вдруг за окном послышался конский топот, который оборвался возле самого дома. Во дворе послышался громкий мужской голос: «Стреножь поводком к передней ноге. Вот так…» — Кто это? — прошептал Рудин. — То ж свои, — спокойно ответил бородатый и обернулся к жене. — Есть у тебя еще картошка? Женщина пошла к печке. В это время в хату вошли трое мужчин, один в один — рослых, у каждого на шее по автомату. Один из них, в фетровой шляпе, нахлобученной на уши, осветил стол фонариком. — Никак ты, Федор, гостей потчуешь? — Он подошел к столу и по очереди бесцеремонно осветил фонариком Рудина, потом Щукина. — Кто такие? — Говорят, беглые из лагеря под Минском, — сказал бородатый. — Да только не все у них сходится. Говорят, будто бежали из-под Минска, а лагерь называют 1206, который совсем не там. — Документы есть? — лучик фонарика слепил Рудина. — А вы кто такие, чтоб спрашивать? — Рудин подставил руку под луч фонаря. — Ты, дорогой, света не боись. А кто мы, можно ответить, пора пряток для нас прошла. Мы партизаны. — Сказать все можно, — усмехнулся Рудин. Мужчина в шляпе захохотал. — Это верно. Партизанить куда труднее. Документы какие у вас есть? — спросил он, перестав смеяться. — В лагерях паспортов не дают, — мрачно произнес Щукин. — Оружие есть? — Нет, — ответил Рудин. — И этого тоже в лагерях не дают… — Он все же решил проявить осторожность и пистолет оставить при себе. — Так… — мужчина снял шляпу и швырнул ее на лавку. — А почему путаете с лагерем? Лагерь 1206 — где, а Минск — где? — С таким номером могло быть и два лагеря, — ответил Рудин. — Это у немцев-то? — насмешливо спросил мужчина. — Что-что, а порядок в номерах у них имеется. Ну без брехни: кто такие, откуда и куда направились? — Идем навстречу своим войскам, — спокойно ответил Рудин. — Опять странно, — вмешался в разговор хозяин хаты. — Хотят встретить Советскую Армию, а зачем-то вымахали крюк на север от шоссе. — Они ее окружают, — сказал мужчина и начал хохотать. Конечно, случись эта ситуация, скажем, в сорок втором году, ничего бы похожего в этой хате не произошло, начало разговора было бы совсем другим и обеим сторонам было бы, как говорится, не до смеха. Но сейчас все было по-другому, потому что и хозяева хаты, и пришельцы знали главное — что фашистов у них за спиной нет. Это заставляло Рудина верить, что допрашивающие его люди действительно партизаны. А те в свою очередь обращались с ним и Щукиным без особой опаски — мы все тут свои и уж как-нибудь разберемся, что к чему и кто к кому. — Ну ладно, — перестав смеяться, сказал мужчина, смотря на Рудина веселыми глазами, — вот вы с севера окружите, значит, Советскую Армию и что же вы ей скажете, если нам не доверяете? Рудин, не отвечая, смотрел прямо в глаза мужчине, пока в них не погасли веселые искорки. — Если говорить всерьез, — сказал Рудин, — мы не можем открыть, кто мы такие. Не имеем права. А просить вас мы можем только об одном: доставьте нас как можно скорее в ближайшую нашу воинскую часть. Каждый день промедления может дорого стоить. За эти свои слова я отвечаю. Мужчина молча и серьезно посмотрел на Рудина, потом сказал: — Я — командир партизанского отряда «За революцию» Тихон Ходорков. А он, — кивок на хозяина хаты, — мой зам, Федор Мохов. Тихон Ходорков! Откуда-то Рудину эта фамилия была известна. Он напряг свою память, и она его, как всегда, не подвела: Тихон Ходорков был прославленным подрывником в том партизанском отряде, куда его забрасывал «Сатурн» в первую военную зиму. — Я вас знаю, — сказал Рудин. — Вы были подрывником в отряде Боковикова. В конце ноября сорок первого года я почти две недели пробыл в вашем отряде. Однажды вы при мне докладывали командиру о взрыве железнодорожного моста с помощью детских саночек с взрывчаткой. — Смотри, Федя, что помнит, — оглянулся на хозяина хаты Ходорков. Он задумался. — Ну что с вами делать?.. — Нельзя ли как-нибудь связаться с товарищем Алексеем? — спросил Рудин. — Попробуй поймай его сейчас… — рассеянно ответил Ходорков, уже не удивляясь тому, что Рудин знает секретаря подпольного обкома партии. — Вот что, вы напишите сообщение, кому надо, а я сгоняю паренька в штаб партизанской бригады, это недалеко, а там уже давно есть радиосвязь с армией…
Глава 58
В связи с приближением фронта Будницкий получил приказ вывести свой отряд из города и подключиться к партизанской бригаде, которая действовала на одной из магистралей, где отступали немецкие войска. Ночью Будницкий пришел в подземелье больничного морга. Когда он снял кепку, Марков увидел, что у него волосы точно мукой присыпаны. — Зашел попрощаться, — тихо сказал Будницкий, вертя в руках кепку. Они долго молчали. Будницкий сидел, навалившись грудью на стол, и так внимательно рассматривал свои тяжелые рабочие руки, будто ничего интереснее никогда не видел. — Всех своих отправили? — спросил наконец Марков, хотя все было ясно. Будницкий поднял на Маркова тяжелый взгляд. — Кроме погибших. — А сам? — Да вот сейчас… — ответил он и вдруг без всякой связи с предыдущим, очевидно, отвечая своим мыслям, возбужденно сказал: — Страшное занятие — война! Не сказать, товарищ подполковник, какое страшное! — Напугала вас? — грустно улыбнулся Марков. — Напугала, товарищ подполковник, — ответил Будницкий, серьезно глядя на Маркова своими светлыми печальными глазами. — Только вы не думайте — не смертью она меня напугала. Погибнуть в бою — славная смерть. Я это и бойцам все время внушал, и себе как закон ставил. Война страшна своей слепотой. Сколько в ней гибнет людей вслепую, они даже не понимают, за что! Одно дело Клава моя — она все понимала. Я прямо глазами вижу, как она погибала. В замедлителе на кончике стержня застыла капелька смазки, а она этого не знает. Видит только, что стерженек не проворачивает механизм. А времени в обрез. И она взорвала напрямую, вместе с собой. И она знала, на что шла и за что. В бою умерла. И я знаю, любил я человека верного… Марков, глядя на бледное, взволнованное лицо Будницкого, и сам начал волноваться. — А эти гады пришли из Европы, — продолжал Будницкий. — Хватают на улице старуху и тут же ставят ее к стене. Европа? Поджигают дома и, когда люди выбегают из огня, они косят их из автоматов. Европа? А вы слышали, как они убили моего Леньку Болотникова? — Слышал только, что он погиб. — Парень этот сто раз смерти в зрачки глядел и не дрогнул. Это, между прочим, его сестре домик принадлежал, где вы базировались. Так вот, Ленька в тот свой последний день взял сестриного мальчонку трехлетнего, племяшка своего, значит, и пошел с ним погулять на кладбище. А там два эсэсовских офицера водку распивали. Это мы уж потом по всяким следам установили, что там было. Мы выстрелы услышали, побежали, да уж поздно было. Пристрелили они и Леню, и маленького. Пьяные гады! Ну мы, конечно, их прикончили, да что от того… Ну как же можно честно воевать против такой сволочи? Скажите мне, товарищ подполковник! — Ну а если не воевать, Будницкий, так они весь наш народ истребили бы, — сказал Марков. — Я ж не говорю — не воевать. Вы не так меня поняли. Но я все время думаю, товарищ подполковник, я хочу свою линию определить. Вот придем мы скоро в Германию. Я ж не смогу стрелять ихних старух и детишек — совесть не позволит. А злоба и ярость прямо душат меня! Взял бы и перепахал всю их страну вдоль и поперек. Чтоб и семени их не осталось. За все, что они натворили на нашей доброй земле… Но я же не смогу! Я же понимаю, там дети, старики ихние… Да рука не поднимется, не смогу. Они убивают вслепую, а я не смогу. Вот и получается, что борьба у нас не на равных правах. И все ж таки я боюсь, мне страшно, товарищ подполковник, что нервы мои не выдержат… когда я туда, к ним, приду. А если я там сорвусь, я же себя за человека не посчитаю… — И все же мы им отомстим за все. И за Леньку Болотникова, и за Клаву, — сказал Марков. — Я уж про все это, товарищ подполковник, столько всякого передумал, что прямо голова вспухла, — со вздохом улыбнулся Будницкий. — Вы ведь это просто так сказали, думали, как душу мне облегчить. Спасибо. — Он встал, взял со стола кепку, кинул ее на голову. — Ладно. Надо идти. Они попрощались за руку, но Марков не выдержал, притянул Будницкого к себе, обнял, и они трижды накрест поцеловались. — Спасибо вам, Будницкий, за все, — сказал Марков, прижимая его к себе. — За все, за все. Кончим войну, вы пойдете учиться обязательно, а потом хорошо поработаете для Родины. Как работали здесь. До встречи, дорогой. Я вас разыщу, где бы вы ни оказались. Будницкий молчал. И только уже уходя, у самой двери, обернулся и, показывая на сочащиеся сыростью стены подвала, сказал: — Прикажите, чтобы вам сюда песку сухого натаскали. Валиком его насыпать вдоль стен, он будет влагу отсасывать… — И ушел. На другой день Марков узнал о том, что Рудин и, очевидно, Щукин вывезены из города с эвакуированным «Сатурном». Было непонятно, почему они не бежали. Зная Рудина, он мог объяснить это только тем, что, наверно, ему все же удалось зацепиться за группу «Два икс» и он решил довести дело до конца. Была неизвестна и судьба Кравцова. Марков склонялся к худшему варианту — что его или раскрыли, или арестовали вслепую и в панике отступления не стали с ним возиться… Только Бабакин продолжал сидеть в своем ларьке. За сутки три раза Галя Громова вызывала его на радиосвязь, но ответ был один: «Никто не приходил…» Меж тем советское наступление стремительно развивалось. Наши танковые клинья, проломив фронт, разрезали на куски гитлеровскую группировку «Центр», вышли в ее тылы, вывели за собой моторизованную пехоту и на громадной территории образовали тот знаменитый слоеный пирог, когда бои велись в самых неожиданных направлениях, и только общее перемещение фронта было неуклонным — на запад. Потерявшие управление вражеские дивизии несли большие потери, гитлеровцы тысячами сдавались в плен, быстро комплектуясь в ту семидесятитысячную колонну, которая под конвоем автоматчиков спустя немного времени прошла по Садовому кольцу торжествующей Москвы. По ночам, выходя из подвала, Марков уже слышал отдаленный рокот приближавшегося к городу фронта. Вчера даже были видны его похожие на бледные зарницы огненные всполохи. Утром Марков, как всегда, прежде всего прошел в уголок Гали. — Что-нибудь от Бабакина есть? — Нового ничего. — Она протянула ему бланк радиограммы. — От Старкова.«По имеющимся у нас данным, «Сатурн» в течение нескольких дней находился в Минске. Там он попал под нашу активную бомбежку, понес значительные потери в людях, возможно, пострадал архив, на месте его стоянки обнаружены остовы сгоревших автомашин. Находились ли там Рудин и Щукин? Вчера то, что осталось от «Сатурна», эвакуировано из Минска дальше на запад, в направлении Барановичей. За ними следует наш человек, но он не располагает пока возможностью проникнуть в колонну «Сатурна». Получить от него исчерпывающие сведения о наших людях не можем. Прояснилась ли ситуация с Кравцовым? Полагаю, что вам надо постепенно выходить из игры. Посоветуйтесь об этом с товарищем Алексеем. Наше дело сделано. Сообщите ваши соображения. Привет. Старков».Марков прочитал радиограмму быстро, привычно улавливая прежде всего то, что ему важно немедленно для дела. Потом он еще раз начал читать и будто заново увидел и только сейчас понял слова «наше дело сделано». Он и сам знал, что операция подходит к концу, но, находясь все последнее время в большой тревоге за судьбу своих пропавших людей, и мысли не мог допустить, что он может уйти с поста. — Неужели их считают погибшими? — тихо спросила Галя. Марков посмотрел на девушку. Ее глаза были сейчас точно такими, как на Колином рисунке. — Не надо, Галя… — сказал он и, взяв журнал радиосвязи, быстро написал в нем ответную радиограмму Старкову.
«Вашу последнюю радиограмму принял к руководству, но остаюсь на месте до окончательного выяснения судьбы своих сотрудников. Марков».Галя прочитала и посмотрела на Маркова повеселевшими глазами. — Вы забыли написать «Привет». — Передай и привет… — буркнул он и несколько поспешно отошел к своему столу. С той страшной ночи, когда погиб Коля и произошел их разговор, Марков уже не мог относиться к Гале, как раньше. И вообще трагические события последнего времени — заставили его признаться себе, что он до сих пор не знал до конца своих подчиненных, не умел с достаточной ясностью увидеть в каждом из них человека во всей его особой сложности. Вот и сейчас он думал об этом. Вспомнился ему Добрынин. Разве знал он, что на душе у этого парня? Когда подбирали сотрудников, Добрынин понравился всем своей какой-то задумчивой сдержанностью. Начальник отдела, где раньше работал Добрынин, так и сказал о нем: «Думающий парень». Ну а анкета у него была просто эталон чистоты. А вот теперь, пожалуй, ясно, что та задумчивая сдержанность Добрынина таила в себе что-то другое: может быть, нерешительность, а может, у парня просто не было данных для того, чтобы уметь самостоятельно действовать в сложной обстановке, и он сам это чувствовал, не решаясь, однако, в этом признаться. Упрекать его теперь нельзя. Он сделал все, что смог. А вот себя Марков упрекал. Он вспомнил, как однажды, вскоре после прибытия на остров в Лиговинских болотах, он работал с Добрыниным над планом действий резервной точки в деревне. Добрынин снова начал иронизировать над своей, как он выразился, сидячей судьбой, и Марков, разозлясь, спросил: «Вы что, хотите, чтобы я послал вас вместо Рудина?» Добрынин, подумав немного, ответил: «Нет, это я не потяну…» Вспоминая теперь этот разговор, Марков думал: «Задай я такой вопрос Кравцову или Бабакину, они наверняка ответили бы: «Да, хочу». А Добрынин сразу открыто сознался: «Не могу». Тогда это показалось Маркову излишней скромностью, а теперь выглядело совсем иначе. Значит, нужно было тогда продолжать разговор и выяснить, откуда у парня такая, если так можно выразиться, решительная нерешимость на трудное дело. Еще. Будницкий слыл у него смелым парнем, хорошим командиром, умельцем на все руки… И только сегодня он увидел Будницкого другого, думающего, страдающего… «Этот урок мне на всю жизнь, — думал Марков. — Мы ведь вообще о своих чисто человеческих отношениях с подчиненными думаем мало. Более того, мы часто умышленно избегаем сближения с ними, считаем это излишним и даже вредным для дела. Как я встревожился тогда, после ночного разговора с Галей: не потерял ли я в ее глазах какую-то часть своего командирского авторитета, не помешает ли делу это новое, что вдруг вошло в наши отношения? До того дошло, что утром избегал ее взгляда, пока не увидел, сердцем не почувствовал, что девушка уважает меня теперь больше, а главное — искренней… Нет-нет, разведчик обязан быть тонким психологом не только в отношении противника, но и своих же товарищей, рядом с которыми он ведет свою исполненную риска работу…» Марков еще раз перечитал радиограмму Старкова. «Вот и он не обнаружил себя чутким психологом. Как он мог подумать, что я могу уйти отсюда, не узнав судьбы своих боевых товарищей?» Марков открыл блокнот и составил сообщение для товарища Алексея:
«Получил указание Москвы в связи с окончанием операции прекратить деятельность и уходить из города. Думаю неделю-две все же оставаться здесь и пытаться выяснить судьбу своих товарищей. Если я нужен здесь вам, сообщите. Привет. Марков».Тотчас Галя приняла ответ:
«Ваша радиограмма не может быть вручена адресату, так как он выехал на место событий и связи с ним пока нет. При первой возможности вручим или передадим по цепочке. Дежурный штаба Ивлев».Это «выехал на место событий» Марков воспринял как укор себе. «Я сейчас вообще вне всяких событий», — думал он. У Гали была привычка на правой стороне журнала, как положено, записывать текст радиограмм, а на левой она делала самые разнообразные свои записи: подслушанные радиопереговоры противника, заметки о передачах радиовещательных станций. Все страницы левой стороны журнала были испещрены такими ее записями. Марков их никогда не читал, так как к делу они никакого отношения не имели. Когда-то, в самом начале, он подумал было, что надо ей запретить это делать, а потом решил: пусть пишет, может быть, потом они послужат каким-то дополнительным материалом о пережитом времени. Сейчас он механически перелистывал страницы, выхватывал лишь отдельные фразы. «Фриц-арткорректировщик жалуется, что у него от мороза отказала механика оптического прибора». «Москва передавала стихи, начинавшиеся словами: «Жди меня, и я вернусь…» «Почему-то, когда я принимаю донесения Рудина, мне кажется, что передача ведется замедленно». Снова запись радиопереговоров противника: «Двадцать минут какой-то фриц вызывал по радио другого. Наконец второй появился в эфире и свое опоздание объяснил тем, что до сих пор не может освоить технику русских уборных». Марков, улыбаясь, перевернул сразу толщу страниц и, задержав взгляд на последней, обнаружил там стихи. Строчки были неразборчивы из-за множества перечеркиваний и вставок. Марков смог разобрать только несколько строк, но сразу понял, что стихи эти о Рудине.
Глава 59
Ранним утром через город начали проходить наши войска. Первыми вошли танки. Вид у них был далеко не парадный: траки — в глине, броня — в шрамах, белесая от пыли. На танках сидели и лежали пехотинцы. Выбежавшие на улицу горожане махали им руками, кричали «Ура!». Пехотинцы отвечали на приветствия, но им было не до праздничных эмоций. Они отдыхали после одной тяжкой работы, направляясь к другой. Война откатывалась дальше на запад, и эти парни на танках были ее передним валом. Потом сплошным потоком шли грузовики с мотопехотой. Но и мотопехота в городе не задержалась — двинулась дальше, к Минску. И только в полдень в городе появились машины и военные люди, которые дальше не пошли. И сразу в город точно вошла сама жизнь. Задымили походные кухни, запахло борщом и чуть пригорелой кашей. В уцелевших зданиях торопливо размещались штабы; связисты, весело переругиваясь, тянули к ним телефонные линии. На центральной площади появилась регулировщица движения — девчушка небольшого роста в солдатской гимнастерке, с повязкой на рукаве и с флажками в быстрых руках. На столбе возле почты заорало радио — передавалась ученая беседа о борьбе с сорняками на хлопковых полях… Да, в город вернулась жизнь. Вблизи городской окраины, там, где шоссе, огибая озеро, делало поворот, на придорожной насыпи стояли пять человек. Четверо мужчин в мятой штатской одежде и девушка в военной гимнастерке без погон. Это были Марков, Рудин, Бабакин, Галя Громова и Щукин. Они молча смотрели на проходящие войска. Достаточно им обменяться взглядом, улыбкой, и они уже понимают друг друга, а по стуку собственного сердца знают, как бьется сердце товарища, а по его глазам или улыбке узнают, о чем он думает или что вдруг вспомнил. И только лицо Щукина выражало напряжение и тревогу. Когда мимо них шли запыленные танки, Рудин тронул Щукина за руку: — Что такой грустный? Щукин промолчал, даже не поднял на Рудина взгляда. Все они объединились только минувшей ночью. Рудина и Щукина подпольщики провели на базу Маркова вечером. Увидев Рудина — живого, невредимого, веселого, только чуть похудевшего, — Марков бросился к нему навстречу, обнял, прижал к себе. В этом молчаливом объятии они простояли некоторое время, а потом долго трясли друг другу руки и оба точно не знали ни одного нужного в эту минуту слова. — Ну, парень… Ну, парень… — без конца повторял Марков. — Нормально… Нормально… — отвечал Рудин. Галя по-военному вытянулась перед Рудиным, глаза ее смеялись. — Докладываю: ваших радиограмм не искажала и была паинькой! — отрапортовала она. Рудин несколько мгновений, улыбаясь, смотрел на нее, не понимая, о чем она говорит, а потом вспомнил свое прощание с ней и захохотал. — Смотри, не забыла! Ай да Галя-Галочка! Дай же я тебя поцелую… Рудин обнял девушку, и поцелуй пришелся в висок, потому что Галя смутилась и отвернула лицо. Всем было хорошо, и только неловко чувствовал себя Щукин. Рудин вспомнил о нем и представил его Маркову. — Я обязан выразить вам благодарность… — начал Щукин, как видно, заранее продуманные слова. — Не надо, не надо, — перебил его Марков. — Самое важное для себя сделали вы сами. И я рад за вас. Но что бы там ни было, сколько важного Щукин ни сделал, а при нем Марков и Рудин откровенно говорить не могли. Рудин коротко сообщил, каким документом они располагают, и они стали обсуждать, что предпринять дальше. В это время явился Бабакин. Снова объятия и как будто ничего, а на самом деле все говорящие слова и фразы. — Час назад, — рассказывал Бабакин, — я узнал, что из города драпают последние фрицы, и решил, что больше мне торговать не нужно. Сбегал в свой ларек, взял рацию и сюда, домой… Но о Кравцове ничего не знаю, — виновато сказал он Маркову. — У нас тоже ничего, но я твердо верю, что он вынырнет, — сказал Марков. — Факт, вынырнет! — убежденно воскликнул Бабакин. — У него прорвется его знаменитое недержание решительности и… порядок! Вспомнили о Добрынине, встали и молчанием почтили его память. Потом говорили о Савушкине, который после проведенной им операции со Щукиным находился теперь для связи при подпольном обкоме партии. О сне никто и не думал. Проговорили всю ночь. А утром пошли в город встречать свои войска… Когда в потоке машин с мотопехотой к ним приблизилась явно командирская машина — трофейный мятый «опель-адмирал» с открытым верхом, — Марков вышел на дорогу и поднял руку. — В чем дело? — сонным голосом спросил сидевший рядом с шофером моложавый генерал. — Мне срочно нужен начальник вашей разведки или особого отдела… Генерал оглядел Маркова усталыми глазами. — Зачем? — По делам службы, товарищ генерал, — чуть улыбнулся Марков. Генерал обернулся к сидевшим позади офицерам: — Вылезай, друг Иващенко. Хватит кататься, надо работать. Из машины выбрался щуплый полковник в пенсне на тонком с горбинкой носу. «Опель» покатил дальше… — В чем дело, товарищ? — совсем по-штатски спросил полковник Иващенко и, сняв пенсне, начал протирать его синим платком. — Я должен знать, с кем я разговариваю, — тихо и немного виновато сказал Марков. — Вы же слышали… — полковник Иващенко водрузил пенсне на нос. — Иващенко. Полковник Иващенко. Начальник разведки армии. Слушаю вас. — Подполковник Марков. Начальник особой опергруппы, действовавшей в немецком тылу, — представился Марков. — Марков… Марков… — повторил полковник Иващенко, не выпуская руки Маркова. — Откуда-то я эту фамилию знаю. Ага! Вы по ведомству комиссара госбезопасности Старкова? Точно? — Точно. Теперь Иващенко смотрел на Маркова уже с откровенным любопытством. — Чем я могу быть вам полезен? — Во-первых, нам нужна охрана, с нами находятся очень важные документы. Затем нам на денек нужно помещение, и, наконец, мне нужно немедленно получить самолет на Москву, а до этого телефонную или телеграфную связь с генералом Старковым. Организовать охрану оказалось не так просто: командиры не хотели оставлять здесь своих солдат. Пришлось полковнику Иващенко от уговоров перейти к приказу, и, хотя это получалось у него не очень-то грозно, все же вскоре в распоряжение Маркова поступили разбитая полуторка и с ней шестеро солдат. — Полуторки не надо, — сказал Марков. Майор, отдававший своих солдат, посмотрел на Маркова укоризненно. — Тебе, может, и не надо, а мои солдаты пешком свое хозяйство не догонят. В городе они заняли небольшой домик возле центральной площади. Рудин и Бабакин начали упаковывать порванный список и листочки с шифрованной его записью. Галя Громова в сопровождении трех бойцов поехала за своим имуществом в морг. Иващенко отправился добывать самолет, а Марков на узле связи ждал соединения с Москвой. Связь не ладилась. Это всегда бывает сразу после устройства узла на новом месте. Наконец до коммутатора Министерства обороны пробились, но соединиться с коммутатором госбезопасности никак не удавалось. Нервничал Марков. Нервничал опухший от бессонницы начальник узла связи. Вдруг телефонист, вызывавший Москву, повернул к Маркову свое облитое потом, усталое лицо. — Старков на проводе. Марков выхватил у него трубку. — Товарищ Старков! — закричал Марков. Телефонист показал ему, что нужно нажать клапан на трубе. — Старков слушает, — прозвучал далекий знакомый голос — Я слушаю, говорите громче. Марков прокашлялся. — Товарищ Старков! Докладывает подполковник Марков. Нахожусь… — Михаил Степанович, здравствуйте! — перебил его Старков. — Докладываю. — Ладно, ладно, доложите лично. Я же увижу вас еще сегодня. Командующий фронтом заверил, что в течение часа предоставит вам самолет. Какая у вас там погода? — Прекрасная. Солнце. Жарко. — Кому жарко? — Как кому? Всем жарко, товарищ Старков. На том конце провода послышался смех. — А я думал, жарко только немцам… Насчет Кравцова не волнуйтесь! Мы уже установили с ним прочную связь. Савушкина я отозвал в Москву. Все вы тут нужней. Словом, давайте сюда. Марков вернулся в домик, где работали Рудин и Бабакин. Здесь его ждала одна радостная встреча. Явился Будницкий. Он был уже в армейской форме. — Вы что же это, дезертировали от нас? — смеялся Марков, обнимая своего верного коменданта. — Никак нет, товарищ подполковник, — серьезно ответил Будницкий. — Вы же сами про учебу мне говорили. Вот я и решил перво-наперво пройти военную академию. Командую вот ротой разведки. — Ну что ж, это, как говорится, по нашей специальности. А все ж, если отзовем, не удивляйтесь и не брыкайтесь. Как это вы нас нашли? — Я ж командир роты разведки, а не интендантской. А потом у меня в роте почти все мои бойцы… — Будницкий посмотрел на стенные часы и вытянулся. — Служба есть служба. Надо бежать. Просьба у меня одна: доложите обо мне, как положено, командованию дивизии НКВД. Как я, словом, нес у вас службу… — Будет доложено… — Марков снова обнял Будницкого. — Спасибо вам еще и еще раз… Будницкий попрощался со всеми и убежал. Марков через окно увидел, что Будницкий садится в сияющий на солнце лаком офицерский «мерседес», и захохотал, подзывая к окну товарищей. — Смотрите на этого черта! Вот хозяйственный мужик — у него машина получше, чем у того генерала… Прибежал полковник Иващенко. Плюхнулся на стул, начал вытирать лоб платком. — Только на войне так бывает, — рассказывал он, вытирая лоб и фуражку синим платком. — В одной штабной комнате я выбиваю для вас самолет, и у меня ничего не выходит: нет у них самолета, и все. А в это же самое время в соседней штабной комнате человек охрип, передавая во все концы приказ разыскать вас и отвезти на аэродром, где вас ждет самолет на Москву. Вот, пожалуйста, это за вами… — Иващенко показал в окно на зеленый штабной автобус. …Самолет летел низко и, как казалось Маркову, мучительно медленно. Внизу сонно проплывала покореженная войной летняя земля. Но и такой она выглядела здесь совсем мирно, а главное, была своя, родная, безопасная, совсем не та, что пряталась в ночи, когда они летели из Москвы к тому первому своему болоту… Но почему так медленно летит самолет? Рудин сидел рядом с Галей. Они смотрели на землю и, как дети, радовались, глядя на то, что делалось внизу. Самолет летел невысоко, и все было отлично видно, только будто в уменьшенном масштабе. — Смотри, женщина достает воду из колодца… — А вон горелый танк. Видишь? Интересно, наш или не наш? — Гляди, поезд! Пассажирский! Вот чего давно не видел. Так они читали землю до самой Москвы. Когда под крыльями самолета появилась московская окраина, Рудин вдруг крикнул: — Смотри, ребята мяч гоняют в одни ворота! Галя посмотрела на него, а потом сказала: — Не хочу на ребят смотреть, все Коля наш вспоминается… Бабакин неосторожно сел рядом со Щукиным. Веселая его натура рвалась наружу. Его так и несло острить и смеяться. А Щукин молчал, как камень. Смотрел в окно и словно ничего там не видел. Он молчал, думал, болтовня Бабакина его раздражала, хотя он и старался это скрыть. Бабакин уже давно хотел пересесть от него и, увидев внизу Москву-реку, ринулся сообщить об этом Гале и Рудину. К прибытию марковцев в приемной Старкова стало тесновато. Здесь собрались почти все, кто так или иначе был связан с операцией против «Сатурна». Всем им хотелось увидеть своих товарищей, возвращавшихся после опаснейшей работы. Но это, однако, совсем не означало, что, когда марковцы наконец появились, им была устроена какая-то шумная или, не дай Бог, сентиментальная встреча. Их окружили. Им жали руки. Шутливо поздравляли с приездом. Задавали вопросы вроде: «Ну как вам там жилось?» Задавали, зная прекрасно, что в ответ услышат: «Нормально», и не ожидали другого ответа. По-дружески поталкивали их в грудь, подмигивали. Но было при этом в глазах всех этих людей, именно в глазах, что-то неуловимо теплое, свое, что для марковцев было дороже всего на свете. Они были взволнованы гордым ощущением боевого товарищества и своей принадлежностью к нему. Старков обнял и расцеловал каждого. Здороваясь, он подозрительно молчал и отводил взгляд. Только встретившись со Щукиным, на мгновение замер и уже со своим обычным выражением лица протянул ему руку. — Спасибо, — отрывисто произнес он и вернулся к столу. Расселись вокруг большого стола. Старков посмотрел на часы. — Прежде всего нам надо отпустить товарища Щукина. Через час отходит его поезд на Барабинск. Сейчас, товарищ Щукин, вам дадут билет и отвезут на вокзал. Ваша семья предупреждена и ждет вас. А через месяц вы вернетесь, и тогда мы решим, что вам делать дальше. Я еще раз благодарю вас за помощь. Скажу вам прямо: все остальное в вашей судьбе будет целиком зависеть от вас. Только от вас. Щукин встал и тихо сказал: — Благодарить вас должен я.Спасибо… — А теперь поговорим, как говорится, по-семейному, — сказал Старков, дождавшись, когда Щукин вышел. — Да, интересно, как он поведет себя в семье? Скажет ли им всю правду? — Думаю, что скажет, — сказал Рудин. — Кстати, Рудин. Нужно будет вам, не откладывая, написать все, что вы думаете о Щукине. Надо разобраться по справедливости со всеми его делами. — Я напишу… — Где список? Марков положил перед Старковым два засургученных пакета. — Вот. Но его надо склеить. Старков вызвал по телефону начальника технического отдела, передал ему пакеты. — Работа сверхсрочная. Через час список целенький должен лежать у меня на столе. Старков по очереди оглядел всех сидевших за столом и сказал: — Печати особой усталости на вас я что-то не вижу. — А мы отпуска и не просим, — сказал Рудин. — По крайней мере я. — Отпуск вы все же получите. Все. Двухмесячный. — А как Кравцов? — спросил Марков. Старков улыбнулся. — Ему с отпуском придется повременить. Он продолжает действовать в зондеркоманде СС. Сначала он находился в Осиповичах, а теперь его зондеркоманда в районе Барановичей. Решили его там оставить. Пока… — Старков встал. — Сердечно помянем погибших: Добрынина, Колю и бойцов Будницкого. — Когда все встали, он добавил: — На войне, как на войне. Помолчали и снова сели. — В Верховный Совет направлено представление всех вас к высоким наградам, — продолжал Старков. — В том числе и погибших. Ваша работа оценивается очень высоко. К этой оценке присоединяется и товарищ Алексей со всем обкомом партии, теперь уже не подпольным. Он прислал мне радиограмму. Обижается только, что вы не простились с ним, как положено. Должен вас предупредить: операция ваша строжайше засекречена и останется засекреченной надолго. — Старков сел, взял со стола бумажку и заглянул в нее. — А теперь давайте, пока вы не разбежались, подчистим некоторые хвосты. У меня к вам есть несколько вопросов… Началась работа. И в том, что они говорили, о чем спорили, вчерашнее отодвигалось все дальше и дальше, и все чаще слышались слова: «надо сделать», «мы наметим план», «я предложил бы так», «но нужно учесть, что они будут теперь осторожней»… Старкову принесли радиограмму. Он прочитал ее, смеясь, и передал Маркову. — Ну вот вам, пожалуйста. Как работает Марченко! Он уже знает, что мы тут собрались. Все по очереди читали радиограмму:«Освоился прочно. Крайне необходимы опытные люди для устройства их в интересующие нас места. Здесь найти трудно, почти невозможно. Привет. Марченко».— Где он? — спросил Марков. — Где? — генерал помолчал. — Марченко в Берлине, товарищи. После этого в кабинете генерала стояла тишина, и именно в ней и выразилось почтительное уважение знающих дело людей к подвигу своего товарища, который вот и в эту минуту тишины, и в следующую, и еще миллионы минут будет работать, ощущая за своей спиной холодок дыхания смерти. Такая уж у них работа. Разговор подошел к концу. Старков еще раз поблагодарил всех за прекрасно выполненное задание и с очень серьезным видом сказал: — В связи с вашим возвращением я провел тут одну нелегкую операцию: все ваши семьи вызваны из эвакуации и сейчас ждут-не дождутся вас дома. Все. Берите у дежурного машины — и по домам… Марков покончил с делами только поздней ночью. Старков дал ему свою машину, она уже стояла у подъезда, но Маркову захотелось пройтись по Москве, да и жил он совсем недалеко. Перейдя площадь, он углубился в темное ущелье улицы 25-го Октября. Война продолжалась, и Москва была наглухо затемнена. На улице ни души — комендантский час. — Предъявите документы! Перед Марковым стояли неизвестно откуда взявшиеся два солдата и лейтенант — комендантский патруль. В то же мгновение Марков понял, что попал в нелепое положение: у него не было не только ночного пропуска, но и вообще никаких документов. Днем он позаботиться об этом забыл: привык за три года жить без всяких бумажек. Он начал объяснять молодому лейтенанту, в чем дело, но лейтенант прервал его строгим требованием: — Ваши документы, гражданин! — Сделаем так, — сказал Марков. — Вот здание госбезопасности. Сведите меня туда, и там мы все выясним. Не тут-то было! Лейтенант был, как говорится, из другого ведомства, и, не вступая больше в объяснения, он приказал своим солдатам отвести задержанного в военную комендатуру. И смешно, и досадно, а надо идти. Да еще сцепив руки за спиной: видимо, патрулю он показался очень подозрительным. На пустынной улице гулко звучат шаги идущих за его спиной солдат. У одного весело позвякивает разболтавшаяся подковка на каблуке. Марков уже не досадовал на то, что ему не поверили. Более того, он бы, наверно, встревожился, если бы этого не случилось, и еще сегодня поднял бы тревогу по поводу опасной доверчивости военных патрулей. Досадно было только, что он на час позже увидит жену и сынишку. Он им нарочно не позвонил, хотел сделать все так, как мечталось там, в тылу врага, — прийти домой без предупреждения, постучать в дверь и на вопрос жены: «Кто там?» — ответить: «Один нищий, который хочет стать принцем…» Двадцать лет назад он, комсомолец, слесарь железнодорожных мастерских, объяснялся в любви рабфаковке Кате Лызловой. Он не мог пользоваться старорежимными выражениями вроде «прошу вашей руки» и начал плести нечто несуразное и путаное про нищего, который хочет стать принцем, — до этого он случайно прочитал детскую книжку. Катя рассердилась и заявила, что принцы — это из царской монархии, которую, слава Богу, свергли в октябре, и тогда пришлось ему прибегнуть к обветшалым старорежимным формулам. Но слова о принце и нищем крепко вошли в их жизнь, и они поминали их и в минуты нежности, и в ссорах. Ну ничего. Нищий, который хочет стать принцем, через часок все же постучит в заветную дверь… А пока надо идти по темной и тихой Москве. За спиной гулко стучат сапоги солдат. У одного звякает подковка. Его ведут в комендатуру. Война продолжается. Петро Марченко сейчас в Берлине. А Кравцов где-то со своей зондеркомандой. Они воюют. Все-таки замечательная профессия — разведчик. Вечно воюющие солдаты Родины. Они погибают, даже когда на земле нет войны. Вдруг вспомнился Коля Крымов, вместе с которым они по комсомольской мобилизации пришли в ЧК. Перед войной Крымов работал в Германии. Еще в начале сорок первого года он начал присылать донесения о готовящемся Гитлером нападении на Советский Союз. Ему в грубой форме отвечали, что он вместо достоверной информации собирает провокационные слухи. Крымову не поверил Сталин — человек, который был для него чуть ли не богом. И в день, когда гитлеровские банды ринулись через нашу границу, Коля Крымов застрелился. Там, в Берлине. Конечно, можно теперь спокойно рассуждать о том, что он проявил малодушие, вместо того чтобы с еще большей яростью продолжать борьбу с врагом. Но кто знает меру пережитого им за те месяцы, когда он видел, как надвигается на его Родину великая беда, когда он, ежеминутно рискуя жизнью, добывал все новые и новые тому доказательства, передавал их в Москву и в ответ получал: «Это провокация». Ну-ка, спокойно теперь рассуждающие, станьте на минутку на место Коли Крымова. У него же было самое обычное сердце — пульсирующий комок мышц, переплетенный живыми нитями нервов. Ведь даже стальная струна рвется, как нитка, когда ее перетянут… А теперь там, в Берлине, Петро Марченко, он как бы подхватил незримое знамя, уроненное Колей Крымовым. Удачи тебе, дорогой Петро!.. Да, мы солдаты и, как положено на войне, мы несем потери. И мы по-солдатски смыкаем ряды, чтобы идти дальше, вперед, видя перед собой одну и ту же святую цель — покой и счастье своей Отчизны. О нас не поют песен. И не надо. Так нам даже лучше. На каждой нашей бумажке стоит гриф «Сов. секретно». Как положишь эти слова на песню? Слова героев открытой войны — гордость народа; она своим звонким, далеко слышным голосом зовет за собой других. Нам славы не нужно. Громкой — тем более. Нашими портретами интересуются только враги. А разве с концом Гитлера исчезнут навсегда враги нашей великой Родины? О ком же тогда заботился Гиммлер, создавая у нас впрок агентуру группы «Два икс»? Но уже этой ночью по всей стране действуют оперативные группы чекистов: их делом уже стал добытый Рудиным список… Незримая война продолжается, и конца ее пока не видно. И спасибо вам, молчаливые солдаты, мирно шагающие за моей спиной. Сейчас вы вместе с нами… Когда Марков ушел, Старков позвонил по телефону к нему домой и сказал Екатерине Сергеевне, что минут через десять она увидит своего мужа. — Подшутите над ним, — попросил Старков. — Подержите его за дверью подольше, проявите бдительность, поспрошайте, кто да что и тому подобное… — Хорошо, попробую, — смеялась Екатерина Сергеевна, но по голосу было видно, что никакой бдительности она не проявит. Минут пятнадцать спустя, когда Старков читал очередное донесение Марченко из Берлина, раздался телефонный звонок. — Леонид Иванович, это Маркова вас беспокоит, — услышал Старков встревоженный голос женщины. — Его нет до сих пор. Прошло уже пятнадцать минут, я выходила на улицу… Идти-то ему пять минут, не больше. — Все ясно, — успокоил ее Старков. — Очевидно, его забрал патруль, ведь у него нет документов. Не волнуйтесь, ради Бога, сейчас мы его спасем и доставим. Старков позвонил в военную комендатуру… …Марков медленно поднимался по лестнице родного дома. Вот и третий этаж. А сердце так колотилось, будто он взошел на двадцать третий. Отдышавшись, Марков отрывисто стукнул в дверь и приготовился сказать про нищего, который хочет стать принцем. Но дверь распахнулась мгновенно…
Эпилог. Спустя пятнадцать лет
Ярким летним утром в прохладную тень перрона Белорусского вокзала в Москве бесшумно вполз международный экспресс, состоящий из синих запыленных, казалось, выгоревших на солнце вагонов. Красивая рыжеволосая девушка с букетом гвоздик, появившаяся на перроне еще за полчаса до прихода экспресса, побежала вдоль поезда. Возле площадки пятого вагона она остановилась, торопливо поправила прическу и стала смотреть в открытую дверь вагона с таким выражением лица, будто ждала появления там самого бога. Девушка с букетиком гвоздик — это Раечка Гинзбург. Она работает в «Интуристе» только третий месяц. Сегодня она от строгой заведующей бюро обслуживания отеля «Националь» получила первое самостоятельное задание: ей надо встретить прибывающего в Советский Союз в качестве туриста промышленника из Западной Германии господина Гернгросса, к которому ее прикрепили в качестве переводчицы на все время его туристской поездки по СССР. Раечка Гинзбург очень волнуется — это ведь ее первая, очень ответственная самостоятельная работа. Рая знала о господине Гернгроссе только то, что ему почти шестьдесят лет. Поэтому всех пожилых мужчин, появлявшихся в дверях вагона, как в раме, она встречала почтительной улыбкой и вопросом: — Извините, пожалуйста, вы случайно не господин Гернгросс? Один по-русски ответил ей: — Случайно совсем наоборот. Другой ответил по-французски: — К сожалению, нет, мадемуазель… А вот третий — высокий и седой — посмотрел на нее внимательно и сказал: — Да. Я — Гернгросс. А вы кто? — Я переводчица из туристского агентства. Поздравляю вас с прибытием в столицу Советского Союза — город Москву. Разрешите подарить вам эти скромные цветы. — Рая вела себя точно так, как учили ее на курсах. — Прекрасно. Спасибо. Как прикажете вас называть? — в глазах у Гернгросса поблескивала ирония. Рая посмотрела на своего подопечного, который мог быть ей дедом, и сказала: — Просто Рая. — Ра-я, — повторил Гернгросс и снова внимательно посмотрел на девушку. Они вышли на вокзальную площадь и остановились. Гернгросс медленно оглядел площадь. — Вот я и в Москве. Кто это? — он показал на памятник. — Это великий русский, советский писатель Максим Горький. Он родился… — Подробности не надо, — любезно перебил Гернгросс. — Писатели — не моя сфера, — улыбнулся он. — Я занимаюсь производством пластических материалов. И когда нам попадется памятник человеку, связанному с этим великим делом, я попрошу вас побольше рассказать о нем… Скажите, этот большой дом какой-нибудь офис? — Нет. Это просто жилой дом. Между прочим, в этом доме жил и умер наш талантливый поэт-песенник Василий Иванович Лебедев-Кумач. Гернгросс расхохотался. — Что у вас вся литература разместилась на этой площади? — Почему только на этой? — серьезно возразила Рая. — Рядом площадь — там стоит памятник великому советскому поэту Маяковскому. А дальше еще площадь — там знаменитый памятник Пушкину. На Арбате — Гоголь… Гернгросс смотрел на нее удивленно: он не понимал, почему девушка сердится. Когда носильщик принес чемоданы, Гернгросс и Рая сели в машину и поехали в отель «Националь», где туристу был приготовлен номер. Рая молчала. Она не знала, чем занять своего подопечного; прежний ее план — по дороге рассказать ему о достопримечательностях улицы Горького — оказался исчерпанным. И она боялась, что этот господин почему-либо сразу ее невзлюбил и, приехав в отель, попросит заменить переводчицу, и все в бюро обслуживания будут думать, что она не справилась. Но она все делала правильно, действовала так, как учили на курсах. — А кто этот на лошади? Тоже писатель? — с хитрой улыбкой спросил у нее Гернгросс, показывая на памятник Долгорукому. Рая уже открыла рот, чтобы развеять заблуждения своего подопечного, но Гернгросс, смеясь, приложил палец к губам. — Давайте договоримся. Не обременяйте меня ненужными мне познаниями. Если меня будет что-нибудь интересовать, я спрошу сам. Я вообще враг разговоров на беспредметные темы. А вот о пластиках — сколько угодно. Но вряд ли это интересует вас. — Почему? Я осведомлена о вашем профиле заранее, — возразила Рая. — В плане для вас есть поездка на выставку нашей промышленности пластмасс. Я прочитала книжку. — Вот это замечательно! — Гернгросс звонко хлопнул себя по коленке. Они подъехали к отелю… Весь день Рая дежурила в комнате переводчиков, ожидая вызова Гернгросса. Но она ему не понадобилась. До завтрака он ходил по магазинам. Уходя, он сказал Рае, что из соображений бережливости в магазины всегда ходит без женщин. Исключения из этого правила он не делает даже для жены… Потом он обедал в компании других туристов и с ними же вечером пошел на балет. — А вы идите к папе и маме, — сказал он Рае. — Балет понятен всем своим интернациональным молчанием. Однако утром он сам предупредил Раю, чтобы она никуда не уходила: они едут на выставку советских пластмасс. Рая еще раз полистала скучнейшую и непонятную ей книжку о пластических массах. И со страхом ждала поездки на выставку. А поездка прошла прекрасно. На экспонатах были таблички — знай читай да переводи на немецкий. И Гернгросс ни разу ни о чем не переспросил. Было видно, что дело это он знает и ничем удивить его тут нельзя. На другой день Рая с утра без дела слонялась возле бюро обслуживания. Потом ей это надоело, и она вызвалась подбирать газетные вырезки. А Гернгросс с тремя туристами из Японии отправился утром в Третьяковскую галерею. Рая проводила его до машины. — Не обижайтесь на меня, Рая, — сказал Гернгросс. — Но переводить картины так же нелепо, как и балет. В Третьяковской галерее Гернгросс сначала пристроился к экскурсии немецкой молодежи из ГДР. Экскурсовод на хорошем немецком языке рассказывал довольно интересные вещи, и Гернгросс не скучал. Его только раздражали шедшие вместе с ним чересчур уж самоуверенные парни и девицы из этой Германии Ульбрихта. В конце концов он отошел от них и, беспорядочно бродя по галерее, зашел в зал, где экспонировались русские иконы. О, это очень интересно! Кто-то из людей его круга говорил, что русские иконы бесподобны и стоят грандиозных денег. Гернгроссу особенно понравилась одна из них, написанная на плохо отесанной доске. Казалось, из самых ее пор проступало женское лицо со спокойными, чуть грустными глазами. Гернгросс не удержался и потрогал икону пальцем: ему не верилось, что на доске есть слой краски. — Гражданин! Руками трогать запрещается! — гулко прозвучало в пустом зале. Гернгросс отдернул руку и оглянулся. На него строго смотрела худенькая женщина в форменном халатике галереи. И вдруг он увидел, что ее глаза расширяются, она хочет закричать… и не может. Гернгросс невольно сделал шаг назад. Он понимал только одно: эта женщина его знает. Он быстрыми шагами прошел мимо нее, а оказавшись в соседнем зале, еще быстрее устремился к выходу. Во дворе, расталкивая людей, он стремительно прорвался к воротам. Счастье! Из такси вылезли и направились к галерее две дамы. Гернгросс вскочил в освободившуюся машину. — Скорей вперед! Водитель, не очень торопясь, включил скорость, и машина покатилась по переулку. В это время к милиционеру, дежурившему у подъезда галереи, подбежала женщина в форменном халатике. Показывая на удалявшееся такси, она, тяжело дыша, произнесла отдельные слова: — Гестапо!.. Палач!.. Арестуйте!.. Гестапо!.. — Сперва, гражданочка, успокойтесь, — степенно посоветовал ей милиционер, но на всякий случай все же посмотрел вслед такси и заметил про себя его номер: не то 30–32, не то 30–37. Машина была уже далеко… — Ну успокоились, гражданочка? — Боже мой! Берите же машину, догоняйте! Он же удерет! — Гражданочка, скажите толком, что случилось. Хищение? — Да нет же! Вот тот, что уехал… Это палач гестапо… Бил меня… Мучил… Когда война была… Я его узнала… Он испугался и бежать… — Вот теперь все ясно. Как ваша фамилия? — Олейникова. Лидия Викторовна Олейникова. Я тут работаю. — Это вижу. Погодите. Я сейчас. Милиционер прошел к своему постовому телефону, вызвал дежурного по городу и сообщил о происшествии: — Да… 30–32 или 30–37. Светло-серая. Фамилия заявителя — Олейникова Лидия Викторовна. Работница Третьяковки… Хорошо.Водитель Артамонов, повезший Гернгросса, с утра был не в духе. Утром он пришел в гараж, и выяснилось, что сменщик подсунул ему машину с оторванным глушителем — гремит, как пустое ведро с горы. Надо было приварить кронштейн, а сварщик начал требовать на чекушку. Пришлось дать, не то проболтался бы в гараже до полудня. Но беда не приходит одна. Поехал он на вокзальную площадь к ленинградскому поезду. Прошел к выходу, чтобы выловить пассажира повыгоднее, и как раз повезло — поймал такого, который в жизни на такси не ездил. И тут же нарвался на контролера. Теперь будут тебя поливать на всех общих и прочих собраниях. А то и выговор навесят… А этот пассажир попался — зануда неизвестно откуда, гудит и гудит: «Скорей, скорей». — В случае чего мне штраф платить, а не вам, — привычно огрызнулся Артамонов. — Я платит все штрафы! — решительно заявил Гернгросс. Артамонов впервые глянул в зеркальце на своего пассажира: кажись, не русский? Они уже поднимались по склону улицы Горького. — Куда еще? — опросил Артамонов уже повежливее. — Вперед и быстро. — Ясно… А что ясно, неизвестно. Будет потом кудахтать: ах, мне надо было направо, ах, налево! — Пожалуйста, отвозить меня Белорусский вокзаль. — Вот теперь все ясно. К поезду? — Станция метро, пожалуйста. — Ясно. Это мы в момент, — Артамонов и в самом деле поддал газу. У станции метро Гернгросс выскочил из машины, сунул Артамонову пять рублей и тут же смешался с людским потоком, вливавшимся в двери метро. Артамонов посмотрел на счетчик — 47 копеек. Потом посмотрел на новенькую хрустящую пятерку и решил: «Надо подождать — вспомнит, зануда, вернется за сдачей». Но «зануда» не вернулся. «Оплатил мне сварщика с походом», — усмехнулся Артамонов и, аккуратненько сложив пятерку, спрятал ее в свой личный кошелек…
Милиционер и Лидия Викторовна Олейникова прошли в помещение дирекции, и постовой неторопливо приступил к таинству составления протокола. Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Место рождения?.. Он словно не видел, что сидевшую перед ним женщину трясло как в лихорадке и не слышал, как она потерянно твердила: «Он сбежал… Он сбежал…» Протокол еще не был окончен, как в Третьяковскую примчался коренастый парень в модной клетчатой рубахе навыпуск. Он показал милиционеру свое удостоверение и тихо спросил о чем-то. Парень, выслушав ответ милиционера, весело осмотрел женщину. — Вы Олейникова? — Пятый раз говорю: Олейникова Лидия Викторовна, — начинала сердиться женщина. В самом деле: прицепились к ней, вместо того чтобы догонять палача. — Вы уж извините, Лидия Викторовна, — улыбнулся парень, — служба у нас такая. Вы не волнуйтесь, меры приняты. Я из госбезопасности. Лейтенант Трегубов. Теперь вы мне все расскажите, Лидия Викторовна. Что это за человек, которого вы опознали? Где вы с ним познакомились? Как? И так далее. Только как можно подробнее… Когда лейтенант Трегубов вернулся в КГБ и доложил обо всем начальнику отдела, тот быстро отдал по телефону несколько распоряжений, коротко доложил кому-то о происшествии и, наконец, назвал последний номер. — Это Бабакин говорит. Слушай, помнится мне, что в одном из твоих донесений по «Сатурну», проходивших через меня, было что-то про девушку, которую Мюллер обрабатывал, чтобы закинуть в Москву. Помнишь? Тогда никуда не уходи, сейчас мы зайдем к тебе с лейтенантом Трегубовым. Очень интересная ситуация. В кабинете полковника Рудина лейтенант Трегубов повторил свой рассказ. — Ясно. Это она, — сказал Рудин. — Значит, она тогда сломилась? — Нет. Она сказала, что выжила чудом, а потом, когда ушли немцы, уж своим ходом, как она выразилась, перебралась в Москву, к сестре. — Поиск уже идет? — спросил Рудин. — Ищем такси, — ответил Бабакин. — Генерал Марков информирован? — Да. Он на четырнадцать ноль-ноль назначил оперативку… В это время центральная диспетчерская такси уже в шестой раз передавала по радио одно и то же объявление: — Вниманию всех водителей! Вниманию всех водителей! Если увидите машины за номерами 30–32 и 30–37, передайте их водителям приказ директора парка: немедленно явиться в свой парк. Повторяю… Это объявление могли слышать только водители радиофицированных машин, а их было еще не так много, да потом еще и не всякий водитель внимательно к этой просьбе отнесется. Старший лейтенант госбезопасности Глебов это понимал и, находясь в таксомоторном парке, старался подавить свое нетерпение. Первой прибыла машина с номером 30–32. Водителем ее оказалась женщина. И сразу же Глебов документально установил, что в то время, когда случилось происшествие, эта машина по вызову обслуживала народного артиста республики Смирнова-Сокольского.
Артамонов после Гернгросса возил еще с десяток пассажиров и уже после полудня отвез веселую компанию в Химки. И там он влип: у подъезда речного вокзала стояло целое стадо свободных такси. Возвращаться в город пустым накладно, получится холостяк километров на семь. Но он заметил, что такси все же мало-помалу разбирают, и решил ждать своей очереди и подремать. Его разбудил пожилой водитель. — Слушай, тебя в гараж начальство требует. Немедленно. По радио с утра трубят. Небось нарушение какое сделал? — Никаких нарушений не было! — разозлился Артамонов, но вспомнил о контроле на вокзале. — А может, ты ошибся, не обо мне речь? — Точно. 30–37. Номер прямо в мозги ввинтили — зовут, зовут… — А твой номер какой? — А зачем тебе? — Шутишь, какой холостяк надо сделать! В случае чего подтвердишь, что я из Химок снимался. — Это можно. Номер мой — 40–14. Фамилия — Соловьев. Артамонов записал и злой, как черт, рванул машину со стоянки… «Есть же на свете такие люди! Сам сунул пятерку и давай бежать, как на пожар. А потом спохватился и еще тарарам поднимает. А номерок-то мой заприметил. Впрочем, он не мог его увидеть. Он ни спереди, ни сзади машины не заходил. А на щитке после покраски номера нет. Значит, мог же он ошибиться с номером? Мог. А если он сидит в гараже собственной персоной? Тогда дело табак — горела моя пятерка. Но, может, вообще другое — накапал контролер?» В гараже пассажира не оказалось. Вместо него с Артамоновым разговаривал симпатичный молодой товарищ. Это был Глебов. — Расскажите мне, где вы были сегодня между десятью и одиннадцатью часами утра, — попросил Глебов. Артамонов хотел было спросить, а кто ты такой, чтобы я для тебя рассказы рассказывал, но тут же подумал, что трубить полдня по радио зря не станут. — Где я в это время был? Дайте-ка припомнить… Значит, Преображенка. Потом ЦПКиО Горького… Потом ГУМ… Потом Савеловский… Потом обратно ГУМ… Потом Химки. А оттуда по вызову сюда. — А в районе Третьяковки вы не были? Артамонов ответил не сразу, будто силился припомнить. На самом деле он быстро соображал: «Ясно — сдача. Хай подняла та зануда. Но засекли меня, видно, точно и петлять опасно. Гори она, эта трижды проклятая пятерка!» — Да, я был и там. — Там вы взяли мужчину высокого роста в светло-сером костюме? — спросил Глебов. — Ну взял. И что из этого? — Куда вы его отвезли? — Метро «Белорусский вокзал». Артамонов смотрел на симпатичного молодого товарища, видел, как тот волнуется, и не мог понять, с чего. Неужто из-за четырех с полтиной? — Он вошел в метро? — Не то что вошел — вбежал. — По дороге он что-нибудь говорил? — Только «скорей» да «скорей». Я ему сказал, что не хочу штраф платить, тогда он заявил, что все штрафы уплатит сам. Щедрый… на слово. — Он говорил по-русски? — Да. Только он, по-моему, не русский. Слова калечит. — Как он с вами расплатился? — Хорошо расплатился, — начал, усмехаясь, Артамонов. — Меня не интересует сумма, — перебил его Глебов. — Он платил монетами или бумажкой? — Бумажкой, бумажкой… — огрызнулся Артамонов. — Она у вас сохранилась? Артамонов мялся, снова делал вид, что хочет припомнить, цела ли у него та пятерка. — Товарищ Артамонов, это очень важно, чтобы бумажка оказалась у вас! Очень важно! Артамонов, не торопясь, достал кошелек и вынул из него пятерку. Он уже понимал, что дело не в сдаче. — Осторожней! — крикнул Глебов. — Держите за уголочек. Артамонов бросил пятерку на стол. — Спасибо, товарищ Артамонов. Огромное вам спасибо. Вы не представляете, как дорого стоит эта пятерка. — Почему ж это не представляю? — Вам убыток нести ни к чему, — спохватился Глебов и, вынув из кармана пять рублей, отдал их Артамонову. — Вы пока свободны. — Что значит пока? — встревожился Артамонов. — А то, что вас не должно удивить, если мы вызовем вас к себе в КГБ. Возможно, понадобится с вашей помощью установить личность этого пассажира. И последнее: никому о происшествии ни слова. — Понятно… — озадаченно протянул Артамонов, встал и, переступив с ноги на ногу, смущенно сказал: — Он, между прочим, сдачи не взял. На счетчике было всего сорок семь копеек. Глебов рассмеялся. — И вы думали, что вас вызвали отнять сдачу? — Не без того… — Подождите немножко, я оформлю протокол, вы должны подписать…
Заканчивалось оперативное совещание у генерал-майора Маркова. Здесь были полковник Рудин, майор Бабакин, лейтенант Трегубов, старший лейтенант Глебов и еще три оперативных работника. — Я хочу обратить ваше внимание, товарищи, на то, как просто удалось разоблачить этого опытнейшего разведчика, — говорил Марков, улыбаясь. — Как-то в одной критической статье о приключенческой литературе я прочитал такую тираду: нам-де надоели в этих произведениях бдительные уборщицы из гостиниц, ловящие шпионов, как мух. Это мог написать человек, который ничего не понимает в том, о чем пишет. Ему подай баскервильскую собаку, головоломный сюжет или что-либо в этом духе. Ну а нам уборщицы не надоели. И вы посмотрите, какую роль в этом разоблачении сыграла самая элементарная добросовестность разных людей… И прежде всего, конечно, сигнал Олейниковой. Какая молодчина! Ведь она понимала, что из-за этого вылезет на свет история ее любви к эсэсовцу в лагере… — Марков помолчал. — Рудин, и Бабакин, и я — мы давно знакомы с этим господином. Мы его знали под фамилией Мюллер. Это матерый враг нашего государства. Теперь нам предстоит узнать, зачем он пожаловал к нам. Сейчас главное — не спускать с него глаз ни на минуту. Но работать осторожно, чтобы не спугнуть этого хищника. Он должен немного успокоиться и тогда, вероятно, займется тем, ради чего приехал. Хотя может случиться и так, что, испугавшись, он не будет ничего предпринимать и поспешит уехать восвояси, а впоследствии вместо него приедет кто-то другой. Но я думаю, что уехать ему мы все же не позволим. Итак, действуйте, товарищи!
…Гернгросс заболел. Пришел в гостиницу и тотчас вызвал к себе Раю Гинзбург. Она увидела его лежащим в постели. Он негромко стонал. Переведя страдальческий взгляд на Раю, он попытался улыбнуться. — Вот какой скверный турист вам достался… — сказал он, и лицо его скривилось от боли. — Беда, милая Рая! Со времени войны во мне таится гнусная болезнь — воспаление нервных окончаний солнечного сплетения. — Я вызову врача! — Рая направилась к телефону. — Подождите… — остановил он ее. — Бесполезно. Медицина не знает ни причин этой болезни, ни того, как ее лечить… — он снова сморщился, пережидая боль. — Вот, отпустило. В прошлом году я ездил в Швейцарию — там нашелся профессор, который как будто справился с моей болезнью. После его лечения я думал, что все мои мучения окончились. И вдруг… Сегодня вот был в Третьяковской галерее, настроение прекрасное, прошел в зал икон, и тут… Такая боль, Раечка, что становишься от нее безумным, не помнишь, что делаешь. Как раненое животное инстинктивно стремится к своей норе, так и я во время приступа стремлюсь домой… — Он улыбнулся и продолжал, закрыв глаза: — Произошло просто смешное — сраженный чудовищной болью, я ринулся… Куда бы вы думали? На Белорусский вокзал. Вот сила слепого инстинкта: ведь через тот вокзал лежит путь к моему дому. Но еще по дороге к вокзалу боль немного отпустила, и я понял, что веду себя как сумасшедший. И я вернулся в этот мой здешний дом… — Он помолчал, страдальчески улыбаясь. — Врача все-таки надо вызвать, мне необходимо снотворное. Рая бросилась к телефону и позвонила заведующей бюро обслуживания. — Врач будет в течение получаса, — сообщила она Гернгроссу. — Спасибо, милая Рая. Если можно, пожалуйста, достаньте мне книг на немецком языке. Только поинтересней. Если можно, детектив — это очень хорошо отвлекает от всего земного, в том числе и от боли. Жена всегда держит в запасе для меня такие книги. — Хорошо, я постараюсь… Рая отправилась в бюро обслуживания. Гернгросс лежал… и тщательно анализировал все, что сегодня случилось. Будучи профессиональным разведчиком, он отлично понимал, что его работа всегда связана с подобными рискованными осложнениями, и особенного страха не испытывал. О том, кто такая женщина, узнавшая его в иконном зале, он вспомнил, еще когда ехал в такси. Память его тоже была профессиональной. Все детали встречи с ней тогда, во время войны, он восстановил в памяти абсолютно точно. И теперь, обдумывая, как она может себя в дальнейшем повести, он в конце концов остановился на наиболее реальном, по его мнению, варианте: да, она узнала его и в первое мгновение не сумела этого скрыть. Но затем, когда шок прошел, она должна была отказаться от мысли заявить о своей встрече. Ведь тогда ей нужно будет сообщить властям, что в лагере она была любовницей эсэсовского офицера, а ведь ей известно, что подобного здесь не прощают… Ну а если она все же подняла шум? Что ж, ничего особенно страшного. Переводчица уже знает объяснение его поведения во время приступа болезни. Сейчас это же узнает и врач. Он может утверждать, что женщина обозналась. Что же касается его поведения, то оно вовсе не было связано с этим случаем и явилось результатом приступа болезни. Свидетелей их встречи в «Сатурне» быть не может, и юридическое обоснование обвинения на основе только одних ее показаний невозможно. Теперь деньги, которые он дал шоферу такси. Он все время помнил об этой синенькой бумажке, прекрасно понимая, что эта бумажка — единственный путь отыскать ее владельца. Валюту он менял здесь, в отеле, получил совершенно новые банкноты в запечатанной пачке, так что синенькая бумажка неизбежно приведет сюда, в отель, а затем установить его личность будет совсем просто… Ну и что? Действует все та же версия: во время приступа болезни он действовал безотчетно, главное было — скорей, скорей домой. Но почему же он воспользовался затем метро, а не вернулся на такси? Здесь был явный просчет в логике, если не ссылаться на приступ боли. Но могли ли «они» разыскать шофера, который его вез к вокзалу? В Москве, надо думать, десятки тысяч такси, и возле галереи ежедневно бывают их сотни. Ну а если все же нашли? Вряд ли водитель сможет опознать своего пассажира, ведь он ни разу даже не оглянулся на него. И все же… А вторичное отрицание опознания будет выглядеть уже уликой. Значит, надо ликвидировать все другие, хоть и побочные улики. И прежде всего деньги. Девушка, менявшая их ему, никаких записей не делала, и возле него, когда он производил обмен, никого не было. Значит, лучше всего ликвидировать оставшиеся у него деньги из той пачки. Скажем, послать Раю что-нибудь купить. Нет, этого делать нельзя, ведь Рая в случае чего сообщит «им» о покупке. Нужно сделать другое… Гернгросс встал с постели, запер входную дверь и, взяв из кармана деньги, прошел в уборную. Там, тщательно смяв каждую бумажку в отдельности, он долго спускал их в унитаз. Затем отпер дверь и лег в постель, продолжая размышлять. Иностранных туристов в отеле много, и проверку денег «они» устроить не посмеют. В конце концов у него на самый крайний случай есть еще одно средство защиты — требование к посольству ФРГ оградить его от оскорбительных действий местных властей. Посольство снесется с Бонном, а там знают, кто он и с какой миссией отправился в Москву, и, конечно же, сделают все, чтобы его выручить… Гернгросс несколько успокоился. Вскоре пришел врач. Гернгросс повторил ему свой рассказ о болезни и попросил несколько порошков снотворного. — Самое главное — хоть немного заснуть: приступы, как правило, проходят во сне. — Я хотел бы послушать вас, — сказал врач. Гернгросс рассмеялся. — Непременно хотите соблюсти формальности? Так, как я сам знаю свою болезнь, ее никто не знает. Но если знаменитый советский бюрократизм проник и в медицину и вы против него бессильны, пожалуйста, слушайте… — Гернгросс привстал и снял рубашку… До ночи все было спокойно. Он лежал, принимал лекарства, его вкусно кормили. Рая принесла книги. Вечером она предупредила его, что уходит домой, и объяснила, кому надо звонить, если ему станет хуже. Потом заходил директор отеля. Интересовался, все ли для него сделано, что требовалось. — Все, господин директор, — улыбнулся Гернгросс. — Даже больше того. Должен сказать, что внимательности обслуживания у вашего отеля могли бы поучиться многие отели Европы. — Что вы! В нашей работе еще очень много недостатков, — скромно заметил директор и, пожелав Гернгроссу спокойной ночи, ушел. «В самом деле, все они работают хорошо, — подумал Гернгросс. — Так обслуживают приезжих в Европе отели победнее, хозяева которых стремятся восполнить отсутствие роскоши не требующей расходов назойливой заботливостью. Но там к этому их толкают конкуренция, страх потерять клиентуру. А что же толкает этих?..» Думая об этом, Гернгросс заснул и спал, как всегда, крепко. Ничего тревожного не случилось и на следующий день, который Гернгросс тоже провел в постели. Рая старательно выполняла его просьбы: обменяла ему валюту, отправила телеграмму жене, принесла газеты. Снова приходил врач, он предложил позвать на консультацию известного советского невропатолога. Гернгросс отказался. — Зачем? Я вижу, что приступ идет на убыль, — сказал он. Да, приступ должен длиться еще только два дня. В субботу Гернгросс должен встать с постели, но из отеля он не будет выходить. А в воскресенье совершит небольшую прогулку, главная цель которой — посмотреть, нет ли за ним слежки. В понедельник — дело…
Бывший адъютант Мюллера Биркнер жил в Москве уже тринадцатый год. Никто из знавших Яна Плуциса и подумать не мог, что этот всегда спокойный, умелый и добропорядочный инженер является опаснейшим иностранным разведчиком. Единственная его особенность — по-русски он говорил с легким акцентом — объяснялась весьма просто: все латыши так говорят. В свое время еще в «Сатурне» Рудин заметил, что Биркнер по-немецки говорит так, как говорят русские, которые отлично знают этот язык, но все же не могут вытравить акцент. И Рудин тогда не ошибался: дело в том, что мать у Биркнера была русская, а отец — немец. Именно это плюс знание русского языка предрешило то, что он был избран для роли агента, которого гестапо, как козырную карту, впрок забрасывало в Москву. Тринадцать лет карта была вне игры. Тринадцать лет подряд инженер Плуцис ежегодно двадцать четвертого июня являлся на условное место — к входу в камеру хранения ручного багажа Казанского вокзала и в течение часа ждал посланца от Мюллера. Но тот не приходил, и Ян Плуцис возвращался в ту свою новую жизнь, чтобы терпеливо ждать следующее двадцать четвертое июня. Документы его не вызывали никакого сомнения, тем более что он и не лез туда, где их строго проверяли. Имея диплом об окончании в Риге еще в буржуазное время технического училища, он устроился техником-бригадиром по бетонным работам в строительный трест. Он просился сначала рабочим, но начальник отдела кадров, увидев рижский диплом, сам настоял — бригадиром. Бетонное дело Плуцис знал, так как в Германии учился в военно-техническом училище, выпускавшем младших офицеров для инженерных войск ТОДТа. Так что работал он не только старательно, но и лучше многих. О его рационализаторском предложении по перевозке жидкого бетона в свое время даже писали в какой-то газете. В 1948 году Плуцис получил комнату в новом доме. В это же время он поступил на вечерний факультет инженерно-строительного института и в 1953 году получил диплом инженера. В коллективах, где приходилось ему работать, его неизменно уважали и даже любили. Когда он переезжал в новый дом, в общежитии ему устроили трогательные коллективные проводы. Всегда спокойный, он ни на кого не повышал голоса и умел утихомирить любого крикуна. Он был непреклонно честен, в отличие от иных не допускал никаких махинаций с подсчетом выполненных работ, а будучи хорошим организатором, добивался того, что работающие с ним люди без всяких махинаций зарабатывали лучше других. Однажды с ним заговорили о вступлении в партию. Он категорически отказался, сказал, что считает себя еще недостойным этой высокой чести. Строительные коллективы часто перекомплектовываются, и обычно хорошо сработавшиеся люди старались остаться вместе. Плуцис, наоборот, всегда охотно шел на предложения перебросить его в другой коллектив. И, надо отдать ему должное, свою жизнь с двойным дном он проводил мастерски. Самим собой он становился только поздно ночью, когда дома приникал ухом к динамику радиоприемника и на коротких волнах слушал радиопередачи из ФРГ или «Голоса Америки» на немецком языке. Слушая эти передачи, особенно в последние годы, он переживал двойственное чувство радости и тревоги — он видел, что все идет именно так, как говорили ему еще во время войны: США все более открыто шли на контакт с западными немцами в борьбе против коммунизма. Ему казалось, что уже давно настала пора активизироваться и ему, а связной не являлся, и иногда у него возникала мысль: не забыли ли его? Последние три года, идя на июньскую встречу, он каждый раз загадывал: если сегодня связной не придет — значит, все пошло прахом. Но он абсолютно не знал, что ему тогда делать, и поэтому, возвращаясь с явки, говорил себе: «Ничего, подожду еще годик…»
…Спустившись в бюро обслуживания отеля, выздоровевший Гернгросс заявил, что прерывает свою туристскую поездку и на юг не поедет. Завтра он последний день проведет в Москве, а на послезавтра ему нужен билет до Стокгольма на самолет шведской авиакомпании «САС». Отдав эти распоряжения, Гернгросс отправился погулять. Это была типичная прогулка туриста по Москве. В руках у него был план города, в который он то и дело заглядывал. Шел он медленно, останавливался у витрин магазинов, стоял перед памятниками, отдыхал на скамейках в тени, бульваров. Но все это время он занят был только одним: ему надо было выяснить, есть ли за ним слежка. И чем дальше он бродил по городу, тем становился спокойнее. Ведь он-то знал, как заставить наблюдателей обнаружить себя… Нет, никто не следит, все в порядке. Но слежка была организована так, что даже матерый Гернгросс не мог ее обнаружить. За всю его прогулку не было такой секунды, чтобы он оказался вне наблюдения. И к тому моменту, когда он вернулся в отель пообедать, у генерала Маркова на столе уже лежал маршрут прогулки туриста. Вскоре над этой картой склонились Марков и его сотрудники. — Значит, прогулка была без контактов? — спросил еще раз Марков. — Да. Если не считать того момента, когда он сидел на скамейке возле памятника Пушкину и к нему подбежал малыш. — У малыша в руках не было ничего? — Лопаточка для песка. — Он лопатку у малыша не брал? — Нет. — Все же я хочу посмотреть кинопленку. — Она будет готова через полчаса. — Так… — говорил Марков, точно продолжая размышлять сам с собой. — Следовательно, цель прогулки была проверить, нет ли за спиной нас. Надо признать, он не трус. Я думал, что он закажет билет на самолет сразу после эпизода в Третьяковке. И, значит, у него в Москве очень важное дело, и, наверно, детали встречи так продуманы, что опасности для себя он не видит. Но на дело у него остается только сегодняшняя ночь, завтрашний день и последняя ночь. Утроить внимание, товарищи!.. Гернгросс прекрасно выспался и утром вместе с Раей отправился по магазинам делать покупки. — Изменяя своему правилу, беру вас, Рая, с собой, но только при одном условии, — смеялся Гернгросс, — никаких советов мне не давать, только помогать мне общаться спродавцами. Условились? — Я советовать и не собиралась, — обиженно сказала Рая. Он купил жене коробку духов — «говорят, русскую парфюмерию признали даже в Париже», мужскую каракулевую шапку — «это у наших дам последний крик моды», кофейный сервиз и фарфоровую статуэтку балерины — «для иллюстрации рассказа за кофе о посещении прославленного русского балета» и, наконец, большой фотоальбом о Москве — «буду мысленно гулять по вашей прекрасной столице…». Все покупки он складывал в небольшой чемодан, который взял с собой из отеля. К обеду они вернулись в отель, и он отпустил Раю до шести часов, предупредив, что она ему понадобится. Ровно в шесть часов он вызвал ее в свой номер. — Вы знаете, Раечка, я лечу в Стокгольм, там у меня дел на недельку. И я не хочу таскать с собой чемодан с покупками. В «Метрополе» живет мой соотечественник и коллега по бизнесу, я попросил его отвезти чемодан в Германию. Закажите, пожалуйста, машину и свезите чемодан в «Метрополь». — Где там искать вашего знакомого? — А искать и не надо. Вы остановитесь возле подъезда отеля и подождете минут десять. Как только вы сядете в машину, я ему позвоню, и он выйдет за чемоданом… Рая взяла чемодан и, опустившись вниз, заказала машину. Спустя несколько минут она позвонила Гернгроссу, что выезжает. — Вот и прекрасно! Я звоню знакомому. Затем возвращайтесь ко мне… Он подошел к окну, посмотрел, как Рая садилась в машину, помахал ей рукой, а потом надел пыльник и вышел из гостиницы. Рая все проделала точно, как он просил, и теперь с нетерпением поглядывала на подъезд гостиницы «Метрополь». Прошло минут десять, и вдруг возле машины появился сам Гернгросс. — Просчет в организации, — смеялся он. — Вы выехали, я ему звоню, а он, оказывается, пошел гулять. Пришлось бежать к вам на выручку. Давайте чемодан. Я его здесь подожду. А вы возвращайтесь к себе и ждите меня. Почти час Гернгросс простоял с чемоданом возле «Метрополя», а затем медленно пошел к станции метро. Под землей, пересаживаясь с поезда на поезд, он катался не меньше часа — это был нелегкий час для сотрудников Маркова. Зато Гернгросс поднялся из метро на вокзальную площадь совершенно спокойный: слежки не было… Он прошел в ресторан Казанского вокзала и выпил там чаю. В восемь тридцать он покинул ресторан и минут двадцать толкался по залам ожидания, а затем направился к камере хранения ручного багажа. Возле входа в камеру он поставил чемодан на землю и закурил. Было без пяти минут девять. Минут через десять возле него остановился Плуцис. Поставив свой чемодан рядом с чемоданом Гернгросса, он сделал вид, будто ищет что-то по карманам. В это время Гернгросс, чуть наклонясь, взял чемодан Плуциса и пошел прочь от камеры хранения. А Плуцис, взяв чемодан Гернгросса, направился в другую сторону. Они отошли не больше десяти шагов от места встречи и оба были задержаны сотрудниками госбезопасности…
…Допрос Гернгросса длился второй час. Марков делал вид, что располагает недостаточными уликами и старается поймать Гернгросса на противоречиях в ответах. Тот все отрицал, держался абсолютно спокойно и даже вызывающе: «Чемодан незнакомого мне господина я взял по ошибке». В кабинет, будто невзначай, по какому-то своему делу зашел Рудин. Он посмотрел на допрашиваемого и всплеснул руками: — Вот так встреча! Подполковник Мюллер? — Моя фамилия Гернгросс, вы ошиблись, — слишком быстро отреагировал Гернгросс. — Да что вы, какая же тут может быть ошибка? — радостно вопрошал Рудин. — Вот же ваша фотография. Я ношу ее как память о временах, когда мы работали вместе с вами. Пожалуйста, посмотрите… Гернгросс бросил на фотографию мимолетный взгляд и повторил: — И все же вы ошибаетесь… Затем в кабинете Маркова «невзначай» появились сначала Лидия Викторовна Олейникова, затем Щукин — свидетель ее допроса. Пока шла очная ставка, Рудин написал Маркову записку: «Биркнер, как только увидел меня и Щукина, сознался и дает показания. Минут через пятнадцать его можно доставить сюда». Но в очной ставке с Биркнером особой надобности не было: Гернгросс уже понял, что игра проиграна. Он думал теперь только об одном: есть ли у него хотя бы один шанс на облегчение его участи? Вот почему, когда Марков заговорил о его работе в «Сатурне» и неизбежности для него нести ответственность перед советским законом за военные преступления, Мюллер-Гернгросс поднял голову и сказал: — Закон давности, как мне известно, признается и вами… — О какой же давности может идти речь? — устало улыбнулся Марков. — Мы вас взяли только сегодня, и вы занимались сегодня не чем иным, как продолжением тех преступлений, которые совершали во время войны. А все самое преступное в «Сатурне» — ваша работа. Привели Биркнера-Плуциса. В кабинете Маркова разыгралась драматическая сцена: Биркнер принялся площадно бранить Мюллера. Он, Биркнер, столько лет жертвовал собой, своей личной жизнью, думая, что его судьба находится в надежных руках и когда-нибудь за все его жертвы воздастся сторицей, а оказалось, что он был игрушкой в руках болванов. Ругань Биркнера разъярила Гернгросса. Он стал кричать на своего бывшего адъютанта, что тот слишком торопится с выводами и об этом еще пожалеет. — Чего мне жалеть? — кричал Биркнер. — Я уже потерял пятнадцать лет жизни по милости таких кретинов, как вы!.. Дело было сделано. Гернгросс-Мюллер и Биркнер-Плуцис подписали протоколы допросов, и, когда преступников увезли в тюрьму, в кабинете Маркова снова собрались участники операции. — Спасибо, товарищи, — сказал Марков. — Сегодня вы помогли нам с товарищем Рудиным завершить наконец операцию «Сатурн». Ведь этот Мюллер висел у нас на шее, как недостача у бухгалтера. — Марков улыбнулся. — Теперь разъезжайтесь по домам и постарайтесь как следует выспаться. Послезавтра в Москву прибывает еще один господин…
Бортников Сергей Иванович
Секретный сотрудник
"Коллекция военных приключений"
© Бортников С. И., 2017
© ООО «Издательство «Вече», 2017
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
ОТ АВТОРА
Дорогие друзья! Те из вас, кто уже знаком с моими предыдущими произведениями, где выдуманные события тесно переплетаются с реальностью, непременно попытаются установить, кто же на самом деле скрывается за личностями главных героев… Но на этот раз я решил немного отступить от своих творческих принципов… Ярослав Плечов – персонаж, от начала до конца выдуманный автором. А профессор Фролушкин – образ собирательный. В нём есть что-то от моих кумиров – философа Алексея Фёдоровича Лосева и писателя Григория Петровича Климова (поэтому вам покажутся знакомыми некоторые суждения), но не более того…ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СТАНОВЛЕНИЕ
1
Ярослав явился на Лубянку не просто так (впрочем, из праздного любопытства в это мрачное заведение давно никто ходит). Вчера на открытой лекции в недавно «отпочковавшемся» от МГУ Московском институте философии, литературы и истории (МИФЛИ), где он имел честь обучаться по направлению командования Рабоче-крестьянского красного флота, профессор Фролушкин фактически разнёс в пух и прах «Краткий курс по истории ВКП(б)», точнее, его основополагающую четвёртую главу «О диалектическом и историческом материализме», написанную, как поговаривают, лично товарищем Сталиным. Нет конечно же доносить на своего преподавателя не очень прилично, но и оставлять без внимания столь вопиющий факт очернительства советской действительности свежеиспечённый член партии большевиков попросту не имел права… Электрический свет в просторном коридоре был слишком слаб и тускл. Поэтому ранний посетитель, страдавший начальной формой близорукости, едва не врезался в долговязого парня в новенькой униформе, замешкавшегося у двери одного из кабинетов. Серьёзного столкновения, к счастью, удалось избежать – он только задел слегка потрёпанный кожаный портфель, впрочем, так и не выпавший из тощих длинных рук, после чего не замедлил принести незнакомцу свои искренние извинения… В ответ ожидал чего угодно: от матов до тумаков, однако служивый неожиданно полез целоваться: – Тёзка, родной, какими судьбами?! С трудом освободившись от удушающих объятий, студент снял очки, аккуратно протёр платком их стёкла и напялил на прежнее место… Перед ним стоял бывший голкипер футбольной команды «Моряк» Северной военной флотилии, в которой они вместе играли несколько лет. Между прочим, тогда их часто путали: первый номер – вратарь Пчелов, второй – защитник Плечов или, может, наоборот? Да ещё оба Славики! – Ты что здесь делаешь? – еле смог выдавить перепуганный очкарик. – Работаю! То есть служу… – Кем, если не секрет? – Оперуполномоченным спецотдела… Тьфу ты чёрт, девятого отдела ГУГБ НКВД СССР[4] – никак не могу привыкнуть, только вчера нас в очередной раз переименовали и пронумеровали… Так что – разрешите представиться… Лейтенант госбезопасности Пчелов Вячеслав Васильевич, – сухим, казённым слогом отрапортовал офицер и напоследок привычно полюбопытствовал: – А вы, какими судьбами, дорогой товарищ? – Дело есть! Между прочим, особой государственной важности… – Мы другими и не занимаемся! Так что ты того… погодь немного, я только отдам начальнику отчёт и буду свободен, словно птица в полёте… Закроемся у меня в кабинете, посидим, поболтаем, вспомним, так сказать, славную флотскую молодость! – Слушаюсь, товарищ лейтенант!2
Пчелов и вправду долго не задержался. Ровно через пять минут, пятясь, он покинул кабинет своего непосредственного начальника… Потный, с раскрасневшимся лицом и уже без портфеля. – Эх… Засадил мне Глеб Иванович клизму по самое горло, – откровенно признался Пчелов ожидавшему в коридоре товарищу. – Что ж, сам виноват: запорол «косяк», теперь вынужден расхлёбывать по гроб жизни… Ярослав не ответил ничего. Просто промолчал. Время такое. Много будешь знать – скоро сгинешь. – Ну и хрен с ним, – продолжал его бывший сослуживец. – Давай ко мне, угощу тебя хорошим чаем. – С удовольствием… А то я уже забыл его вкус. Сам понимаешь, то, что подают в нашей студенческой столовой, иначе, как мочой, назвать нельзя… – Не брюзжи, старина! Светлое будущее не за горами… – А вот профессор Фролушкин считает… – Да пошёл он к ядрёной бабушке! Гляди, какие у меня «хоромы» – развернуться, блин, негде… Ты бочком входи, бочком. Посиди немного на моём месте – почувствуй, так сказать, собственной задницей, каково оно – круглосуточно пребывать в чекистской шкуре! – Спасибо. – А я пока к шефу сбегаю – за «бульбулятором»… – За чем? – Так мы называем электрокипятильник… – Что? – Долго объяснять… Принесу – увидишь! – Пчелов махнул рукой на бывшего сослуживца, безнадёжно отставшего от новейших достижений технического прогресса, и вышел прочь.3
У всё той же двери с новенькой табличкой «Начальник 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР товарищ Бокий Г.И.», Пчелов остановился, огляделся по сторонам и, не заметив ничего подозрительного, шмыгнул за тяжёлую дверь. – Можно, товарищ комиссар третьего ранга? – Ты, как всегда, сначала входишь, а только затем спрашиваешь разрешения… – блеснув из-под высокого чела бездонными коричневыми глазами, обычно не выказывающими никаких эмоций, в шутливо-ироничной, можно сказать, даже издевательской манере бросил поджарый, сухощавый мужчина, отставляя в сторону развёрнутую газету с текстом новой Конституции[5]. – На самом интересном оторвал! – О чём вы, Глеб Иванович? – Об основном законе Страны Советов, текст которого ты обязан был выучить наизусть ещё на прошлой неделе! – Так я стараюсь… Учу… И днём, и ночью, – неуверенно пробормотал лейтенант. – Тогда процитируй статью сто двадцать седьмую… – Ну… В ней… В общем… – Не в общем, а предельно точно. Строго по тексту! – Эта статья гарантирует всем советским людям… – Не гони пургу… Если не помнишь – так и скажи! Без обиняков, прямо… – …Свободу печати, собраний, митингов, шествий, демонстраций… – Да… Всё в одну кучу смешал… Это статья десятая. А сто двадцать седьмая… – Вспомнил… Там идёт речь о неприкосновенности личности… – Ладно… Повторяю… Для особо одарённых… «Никто не может быть подвергнут аресту иначе как по постановлению суда или с санкции прокурора». Понятно? – Так точно, товарищ комиссар! – Сиди – и учи. Пока не будешь знать, как «Отче наш» – на глаза мне лучше не попадайся! – Что вы меня всё время провоцируете, Глеб Иванович? Какой к чёрту «Отче наш»? Я, как и вы, убеждённый атеист! – Ладно… Не сердись. Я ведь по-доброму тебя журю, можно сказать даже – по-отечески. – Понял… Разрешите идти? – Да погоди ты… За чем приходил – помнишь? – А… Кипятильничек хочу ненадолго одолжить – встретил старого дружка, сослуживца по Северному флоту, не мешало бы чайку сварганить. – Вон там, возьми… на подоконнике. – Мы с ним, кстати, точно родные братья. – С кипятильником? – Нет, с сослуживцем… – Чего вдруг? – Я – Пчелов, а он – Плечов, на флоте нас называли – «два сапога пара». – И что забыл на Лубянке твой «второй сапог»? – Похоже, хочет сдать своего профессора… С потрохами. Как же его фамилия?.. То ли Фторушкин, то ли Флорушкин… Что у меня сегодня с башкой – сам не понимаю?! – Может, Фролушкин… Фёдор Алексеевич? – Похоже на то! – Интересно… Меня этот великий деятель давно занимает. Так что будем пить чай втроём, если ты не возражаешь, конечно… – Милости прошу, товарищ комиссар… – Ридикюль свой, кстати, забери. – Что забрать, Глеб Иваныч? – Портфель, товарищ Рассеянный с улицы Бассейной…[6] – Но ведь вы сказали… – Ридикюль – это дамская сумочка. Такой, чисто бабский, атрибут тебе как нельзя кстати! – Обижаете, товарищ комиссар! – Нет, не обижаю… Просто констатирую сей печальный факт.4
Наливной трёхлитровый кипятильник знаменитой немецкой фирмы «Элтрон», недавно приобретённый в загранкомандировке одним из сотрудников спецотдела и с тех пор путешествующий по надобности из кабинета в кабинет, был немедленно включен в электрическую сеть. Вскоре вода в нём начала бурлить, то есть булькать и подниматься кверху. «Вот почему эту штуку назвали бульбулятором» – наконец-то дошло до Ярослава. Его тёзка и почти однофамилец уже бросил несколько крупных чаинок в каждую из трёх фарфоровых кружек с оригинальным, истинно русским декором. Осталось только залить их кипятком… Тем временем усталый, измождённый мужчина лет пятидесяти пяти с живыми проницательными глазами, в сопровождении которого Пчелов только что вернулся в свои, как он говорил, «хоромы», начал странный разговор, больше напоминающий допрос: – Итак, молодой человек, вы учитесь в МГУ? – В МИФЛИ… Теперь это отдельное учебное заведение. – Мечтаете стать философом? – Так точно! – Похвально… Похвально, – незнакомец принялся расхаживать по кабинету: два шага вперёд – два назад, больше в тесном помещении сделать не получалось. – Значит, Фёдор Алексеевич опять взялся за старое? – О чём вы, товарищ… – Комиссар третьего ранга Бокий. Начальник этого оболтуса и всего девятого отдела. – О-о-очень приятно, – услышав легендарную фамилию, начал заикаться посетитель. – Студент четвёртого курса Плечов. Ярослав… Иванович… – Он, кстати, также родом из Белоруссии, как и Фролушкин, – важно надув щёки, поспешил продемонстрировать свою осведомлённость лейтенант. – Итак, вы утверждаете, что профессор критикует идеи нашего вождя? – никак не отреагировал на реплику подчинённого Глеб Иванович. – Да! На прошлой лекции он вообще умудрился оплевать «святая святых» – четвёртую главу «Краткого курса по истории ВКП(б)» – ту самую, что больше известна под названием «О диалектическом и историческом материализме»… – Здесь собрались далеко не дилетанты… Поэтому постарайтесь быть кратким и предельно точным в формулировках, дорогой товарищ. У нас и так хлопот – по горло! – Понимаю… – И в чём, по вашему мнению, выразилось его неприятие сталинского учения? – Во всём! – Подробней, пожалуйста! – Профессор имел претензии к каждому предложению, каждой строчке, и я, как член ВКП(б)… – Перечислите конкретно, по пунктам. – Пожалуйста… Как учит товарищ Сталин, ссылаясь, между прочим, на «Манифест Коммунистической партии» самого Карла Генриховича Маркса: «Пролетариат в борьбе против буржуазии непременно объединится в класс… и в качестве господствующего класса силой упразднит старые производственные отношения»… А товарищ… господин Фролушкин утверждает, что силой ничего добиться нельзя… – Да, это серьёзно… Ведь тот же товарищ Маркс в своей работе «Капитал», доказал, что именно «насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым»… Ты записывай, Вячеслав Васильевич, записывай, а не хлопай ушами… – Слушаюсь! – безучастно проронил лейтенант, лениво водя карандашом по листу бумаги. – И про чаёк, между прочим, не забывай. Лей, не стесняйся! Кипятку жалеть не надо! – Сахарок давать? – А как же! – Но вы послушайте дальше! – продолжал студент, время от времени похлёбывая ароматный и очень горячий напиток. – Он подверг сомнению даже главный вывод Иосифа Виссарионовича. О том, что в будущем «пролетариат использует свое политическое господство для того, чтобы вырвать у буржуазии шаг за шагом весь капитал, централизовать все орудия производства в руках государства, то есть пролетариата, организованного как господствующий класс, и возможно более быстро увеличить сумму производительных сил…» – Это вы по памяти процитировали? – Да! – Похвально… Теперь понимаете, товарищ лейтенант, на каком уровне надо владеть первоисточниками? – Так точно! – понурил голову Пчелов. – Так вот, – неугомонно тарахтел его бывший сослуживец. – В ответ на это профессор издевательски заметил, что на объективные законы природы силой влиять невозможно… Что существование общественно-политических формаций, о которых твердит марксистко-ленинское учение, на самом деле чушь, фигня на постном масле, простите за выражение… – Это опять Фролушкин? – Ну не я же? – Эко как его понесло! Впрочем, Фёдор Лексеич и раньше не особо отличался деликатностью… Чего только стоит его тезис о том, что человеческое общество развивается не по указке Маркса – Энгельса, а по велению Господа! Не зря же мы дали ему кличку – Познавший Бога. – А вы знакомы с ним лично? – Да… С давних, дореволюционных, между прочим, времён… – И сколько ещё мы будем терпеть эти буржуазные происки, а, товарищи? – Недолго! – Бокий врезал кулаком по поверхности стола, так, что его нетронутая чашка подпрыгнула и выплеснула часть своего содержимого наружу. – Вставай… Пойдём к Николаю Ивановичу – расскажешь с самого начала свою историю! А ты, Славка, останься… Учи матчасть – проверю!5
Тщедушный человечек с маленькой головой, над которой возвышалась высокая копна зачёсанных назад непослушных густых волос, призванная хоть немного сгладить шокирующее впечатление, непременно производимое на посетителей его чрезвычайно низким ростом, казался муравьём на фоне широченной и высоченной спинки дореволюционного буржуазного кресла с лакированными подлокотниками, от которых он и не думал отрывать свои короткие, но пухленькие ручонки. Блеклые, серые, постоянно бегающие глазки с лёгкой, едва заметной, изумрудинкой, глядели на вошедших совершенно безучастно, как на тараканов, которых в любой момент можно прихлопнуть. – Это – товарищ Плечов Ярослав Иванович, – поспешил представить своего молодого спутника Бокий. – Член ВКП(б), бывший краснофлотец, а ныне студент Московского института философии, литературы и истории. – Здравия желаю! – ни к селу ни к городу брякнул Слава, при этом зачем-то кивнув подбородком. Впрочем, хозяин апартаментов всё равно не обратил на него внимания и обратился исключительно к коллеге-чекисту: – Чего он хочет? – Жалуется на своего преподавателя… «Познавшего Бога»… Помните, я вам как-то уже докладывал? – На Фролушкина? – Так точно. – Вот и отведи его в секретно-политический отдел. Пусть даст показания! А то сразу к наркому… Ты его ещё б в Кремль приволок! – У меня возникла идея использовать Плечова в качестве личного агента! – И на хрен он тебе дался? – Здесь есть один нюанс… – Говори! – Товарищ студент, выйдите ненадолго, я вас позову, если понадобитесь… – Есть! Ярослав лихо развернулся через левое плечо, как его учили на Красном флоте, и чуть ли не строевым шагом рванул прочь из кабинета. – Дело в том, что они с профессором Фролушкиным – земляки. Белорусы, – оставшись наедине с наркомом, заговорщически сообщил Глеб Иванович. – Какое отношение это имеет к делу? – Ежов встал (точнее – спрыгнул) с высокого кресла и снизу вверх брезгливо уставился в карие глаза товарища Бокия, уже начинавшего его раздражать. – Самое что ни на есть непосредственное, – ухмыльнулся тот. – Как я вам докладывал, Фёдор Алексеевич лучше других знает историю Несвижского замка… Или вы решили прекратить поиск золотых апостолов? – Нет-нет, что ты… Это одна из главнейших задач твоего отдела! – Вот поэтому я и хочу сделать из этого студента секретного сотрудника, нашего с вами личного агента у тела дражайшего Фёдора Лексеича… Думаю, как земляки да ещё коллеги-философы, они быстро найдут общий язык… – Ладно. Оформляй.6
Плечов словно прилип к холодной стене напротив двери кабинета, из которого он вышел несколько мгновений тому назад. Ибо только сейчас заметил, что на ней написано: «Народный комиссар внутренних дел товарищ Ежов Николай Иванович». «Мать честная, как высоко меня занесло! Ох, и больно же придётся падать, если что-то пойдёт не так…»Бокий вернулся только четверть часа спустя. – Пошли! – бросил небрежно и поплыл по длинному коридору в направлении своего кабинета, не оглядываясь и не следя за тем, выполняет тот, кому предназначалась команда, её или нет. Куда он теперь денется? Уже не спрыгнуть, не отвертеться… Выбора не осталось.
Ярослав быстро «подмахнул» все необходимые бумаги и преданно уставился в глаза своего будущего куратора. – С этой секунды будешь состоять на связи лично у меня, – подвёл черту тот. – И чтоб ни одна собака не узнала о твоей тайной миссии. Ни мать, ни отец, ни братья-сёстры, ни жена, ни друзья, в том числе, Пчелов… Всё ясно? – Так точно! Эх, как всё-таки славно, что я сирота! – Круглый? – Круглее не бывает! – расцвёл добродушной улыбкой Ярослав, впервые в жизни радуясь своему абсолютному одиночеству. – И супруги у меня нет и даже невесты! Только девушка, которая пока никак не реагирует на мои ухаживания. – Это несомненный плюс для службы в нашей конторе, – по-отечески потрепал его давно не чёсанную рыжую шевелюру Глеб Иванович. – Вот возьми, на первое время хватит, – он достал из открытого сейфа пачку новеньких рублей, переполовинил её и вложил часть хрустящих купюр в руки оторопевшего студента. – Да… И распишись, вот здесь, пожалуйста! Плечов оставил размашистый автограф внизу листа бумаги, – там, где чьей-то рукой цифрами и прописью загодя была выведена довольно внушительная по тем временам сумма, и только затем бережно упаковал денежки во внутренний карман куцего пальтишко, которое он так и не удосужился снять. – Когда следующая встреча? – полюбопытствовал деловито, мысленно прикидывая грядущие прибыли. – Завтра в десять утра. В Тайницком саду… – В режимной зоне? – Да. Подальше от посторонних глаз! – Как же я туда попаду? – Легко, – в очередной раз выдавив любимое словцо, Бокий запустил руку в выдвижной ящик стола и достал оттуда обычную открытку с видом Кремля. Поставил на её обороте дату: 27.12.1936, время 10.00–12.00 и шлёпнул печать. – Вот твой пропуск. Вход со стороны Ивановской площади? Всё ясно? – Так точно, товарищ комиссар!
7
Плечов уже толкнул тяжёлую дверь и ступил одной ногой на заснеженную улицу, впуская потоки холодного воздуха в просторное фойе, в котором и без того дрожал от стужи дежурный офицер в летней униформе, когда услышал сзади окрик: – Постой! Это его бывший сослуживец на всех парах летел вниз по центральной лестнице, пытаясь на ходу надеть длинное пальто с каракулевым воротником. Догнал, обнял за плечи… – Ну что, идёшь к нам на службу? – между делом поинтересовался, следуя за товарищем в сторону Сретенских ворот. – Нет, конечно… Мне ведь ещё надо закончить институт. – Странно… А я думал, что Глеб Иванович непременно предложит тебе… – Предлагал, но я отказался. – Зря, тёзка… Зря… Отказываться в нашем ведомстве не принято! – Понял. Приму к сведению! – Ты куда сейчас? – Домой. То есть в общагу. – Мне тоже в ту сторону. – Ещё признайся, что тебе известно, где она находится! – Конечно, брат… Я, по долгу службы, и не такие подробности обязан знать. Ладно, садись – после разберёмся! – он чуть ли не силой затолкал оторопевшего студента на заднее сиденье основательно покрытой инеем новенькой «эмки»[7], одиноко мёрзнувшей на недавно организованной стоянке такси. – Вам куда? – поворачивая к пассажирам холёное, гладко выбритое лицо, услужливо поинтересовался немолодой водитель. – А это вы, Вячеслав Васильевич… – Я, Паша. Трогай! – Да мне, в общем-то, недалеко, – неуверенно запротестовал начинающий философ, но быстро набрался важности и, придав голосу немного несвойственного ему металла, громко распорядился: – Давай для начала – на Большой Трубецкой[8], а дальше – будет видно. – Слушаюсь! Машина фыркнула и плавно тронулась с места. Одновременно затрещал-защёлкал таксометр… – Ух ты, – прямо в ухо старому товарищу восхищённо прокричал Плечов, с интересом созерцавший быстро меняющиеся, словно пляшущие, цифры – такого чуда, равно как и кипятильника, ему доселе видеть не приходилось. – Надеюсь, ты не очень разоришься? – Нет, конечно… Недавно нам значительно повысили денежное содержание… Эх, зря ты не согласился… – Не всё потеряно, дружище… Может, я ещё передумаю?8
– Вон там – наше общежитие, – ткнул палец в основательно разукрашенное морозом боковое окно Плечов. – Только до него мы сейчас не доберёмся… – Это почему же? – насупил густые брови Пчелов. – Ещё месяц тому назад власть закрыла мост для автомобильного транспорта. Как бы на плановый ремонт… И с тех пор тут никто ничего не делает. Так что придётся ехать в обход! – Пешком будет проще, быстрее и, что немаловажно, – гораздо дешевле, – добродушно заключил водитель, глуша двигатель и одновременно выключая так понравившийся студенту счётчик. – Вас ждать, Вячеслав Васильевич? – Нет, Паша, езжай! – лейтенант по-барски швырнул на остававшееся всё время свободным переднее пассажирское сиденье крупную новенькую купюру и привычно добавил: – Сдачи не надо! – Спасибо! – растроганно пробормотал шофёр, торопливо запихивая банкноту в нагрудный карман по покрою напоминающей гимнастёрку рубахи из грубой фланелевой ткани, поверх которой он для проформы накинул лёгкий демисезонный плащ – в салоне, несмотря на лютую зиму, было уютно и тепло. – А что, разве сегодня в вашем институте выходной? – «забросил наживку» Пчелов, первым ступая на мост, движение пешеходов по которому власть решила не ограничивать. – Нет… Просто суббота, короткий день, и я решил немного сачкануть. – Может, тебе, того, лучше повестку на всякий случай выписать? – Зачем? Руководство факультета не возражало! Более того, староста группы лично предложил мне взять отгул… – С какой стати? – Новый год на носу… – Ну и что? – А кто лучше меня может написать праздничный сценарий? Чтоб и Снегурочка, и Дед Мороз… Волк, Заяц, Лиса, Звездочёт, Снежинки и даже украинка с украинцем в своих национальных костюмах… – А эти-то, эти-то каким боком? – Видимо, как прародители нашей славной русской цивилизации. – Блин, полное сумасшествие… Неужто и ёлка будет? С игрушками? – А как же… Положено – второй год подряд…[9] – Ей-богу, не по душе мне эта мелкобуржуазная возня. – Лейтенант скривил рот в презрительной ухмылке и тут же затянул популярную песню, стараясь подражать сладостному детскому голосочку, что, впрочем, вышло у него вполне естественно и чисто:9
Ярослав предъявил постовому открытку. Тот мгновенно вытянулся в струнку, козырнул и услужливо толкнул дверь, ведущую в Большой Кремлёвский сквер… Бывать в нём студенту ещё не приходилось. Оказавшись в полном одиночестве на центральной аллее парка, он растерянно глядел по сторонам, не зная, куда следовать далее, но вскоре заметил покатую спину одинокого прохожего, несколькими секундами ранее отбывшего в путь в одном с ним направлении, и бросился вдогонку: – Вы не подскажете… – Отчего нет? Подскажу, Слава, подскажу… Конечно же это был Глеб Иванович Бокий. Сгорбившийся, ссутулившийся и посему выглядевший много старше своих и без того немалых лет… Его умению перевоплощаться без грима, париков и прочих профессиональных трюков, завидовали многие сотрудники НКВД. Позже метод возьмёт на вооружение и сам Плечов; вот только на то, чтобы в совершенстве овладеть им, уйдут долгие годы… – Ну, рассказывай, – удобно расположившись посередине недавно выкрашенной, но уже высохшей скамьи, произнёс чекист. – О чём? – удивлённо пожал плечами студент, скромно примащиваясь слева от своего куратора. – Как ты до такой жизни докатился? – Какой, товарищ комиссар? – Чтобы доносить на своего преподавателя… Да ещё и земляка! – А разве Фёдор Алексеевич тоже родом из Белоруссии? – Да. – Простите, не знал! – А если б знал, то не пришёл на Лубянку, а? – Ну, почему же?.. Какой-то личной неприязни к Фролушкину и, следовательно, причин желать ему зла у меня нет – это правда. Но и оставлять без внимания чьи бы то ни было антисоветские выпады я не намерен! – Молодец! С этой минуты, как и договорились, будешь работать лично на меня… Ясно? – Не совсем… Я намерен служить своей Отчизне, родному рабоче-крестьянскому государству, а никак не отдельной личности! Даже такой крупной… – Да не волнуйся ты так… Кстати, как тебя кормилица в детстве величала? – Ярек, Яра… Я родился в Минске 23 августа 1911 года… Тогда в этом городе проживало множество поляков, как у нас говорили – ляхов, и мама, между прочим, представительница одного из самых славных и древних белорусских родов – Кухарчик её девичья фамилия, стала звать меня на чужой манер… – Значит, Яра? – Так точно! – Теперь это твой оперативный псевдоним, о существовании которого никто не должен знать. – Понял. – Запомни: быть секретным сотрудником в нынешнее время – непросто и… небезопасно! Внутри страны обострилась классовая борьба. Враги народа, словно тараканы, повылазили изо всех щелей и пытаются сорвать построение социализма… Чтобы своевременно выявлять, а, значит, и пресекать их подлые замыслы, сил аттестованных сотрудников явно недостаточно, вот мы и вынуждены прибегать к услугам сознательных граждан из разных социальных групп, в том числе и студенчества. Надеюсь, ты не против? – Никак нет! – Я лично ходатайствовал перед руководством о том, чтобы взять тебя на довольствие и в то же время вывести за пределы штатного расписания. – Спасибо… – Встречаться будем раз в неделю на этом же месте… По пятницам, в 14.00… – Сегодня двадцать седьмое, воскресенье… В пятницу – первое – Новый год, Глеб Иванович. – Тогда по средам… Если наша лавка вдруг окажется занятой – пересядешь на следующую в этом же ряду и прождёшь ровно четверть часа. – А если вы не придёте? – Значит, на то нашлась уважительная причина… Волноваться по такому поводу не следует. Просто потерпишь лишних семь дней… – Понял. – Появляться на Лубянке тебе нельзя… Лишь в случае крайней нужды, ежели таковая, конечно, возникнет, можешь позвонить на этот номер. – Бокий достал из внутреннего кармана пальто обычный календарный листок, на котором карандашом были выведены несколько цифр, после чего изорвал его в мелкие кусочки и отправил в стоящую справа от скамьи мусорную урну. – Запомнил? – Так точно. – Представишься: «Яра» – и назовёшь время, например, семнадцать ноль-ноль, оставив зазор в два часа, чтобы я смог добраться до места встречи. – Понял. – Вот тебе постоянный пропуск. – Бокий протянул открытку всё с тем же Кремлёвским пейзажем, посреди которого красовался штамп с трудно различимой аббревиатурой (позже Плечов много раз будет рассматривать её через лупу, но так и не поймёт, к какому учреждению имеет отношение эта, как он в мыслях окрестил, «абэвэгэдэйка»). – Спасибо… – Ежели же со мной что-то случится, и мы не сможем свидеться в течение трёх недель – спокойно наслаждайся жизнью, пока тебя не найдёт мой преемник… – Как я его узнаю? – Он скажет: «Здравствуй, Яра». А после того как ты в произвольной форме ответишь на приветствие, представится: «Тебе привет от Горняка». Так меня ещё при царе Горохе окрестили филеры тайной полиции. Теперь эту кличку мало кто помнит… – Понял. – У тебя три главные задачи. Первая: внедриться в ближайшее окружение Фролушкина и выяснить, как он на самом деле относится к марксистко-ленинскому учению; вторая: что, в его понимании, означает «познать Бога» и почему профессор решил, что уже достиг цели… И третья, может быть, самая главная… О ней – подробней. Так что напряги мозги, дорогой товарищ! – Я весь внимание. – Фёдор Алексеевич родился в Несвиже… – Знаю такой город. Сейчас он в составе Речи Посполитой. – Не перебивай… Именно там находится родовая усыпальница князей Радзивиллов, славных представителей одного из самых богатых родов Великого княжества Литовского… Поговаривают, что в их владении оказалась одна из главных святынь христианского мира… Точнее, не одна, а целых тринадцать! Ты об этом ничего не слыхивал? – Нет… – Речь идёт о статуях Христа и двенадцати апостолов. В полный рост. Из чистого золота. – Вот это да! – Хотя некоторые исследователи уверены, что реликвия давно утеряна… Так это или иначе – всё равно больше, чем Фролушкин, об этом деле никто не знает. Ты должен выведать всё, слышишь всё, что ему известно о сокровищах Радзивиллов. Именно такое задание поставил перед нашим отделом сам… – Я постараюсь! – еле выдавил студент, моментально догадавшийся, о ком идёт речь.10
Сразу после тайной встречи с Бокием Плечов отправился… нет, не в родное общежитие, а в институтскую библиотеку, даже в воскресенье не запирающую свои двери для честной студенческой братии. Единственный выходной у её сотрудников, в том числе и Оленьки Фигиной, к которой Ярослав не очень успешно подбивал клинья весь уходящий год, наступит только завтра… Свободных мест в читальном зале не оказалось, и ему пришлось торчать несколько минут в битком набитом людьми переходе из одного помещения в другое, – предбаннике, как шутливо называли его студенты… – Следующий! – спустя четверть часа откуда-то издали донёсся знакомый звонкий голос. – Подойди ко мне… – тихо бросил Плечов, поравнявшись с одной из двух дежурных библиотекарш – миловидной брюнеткой лет двадцати с немного смешными, не очень опрятными косичками, и неспешно побрёл в направлении освободившегося столика – последнего в правом ряду. – Ну что ещё ты хочешь? – наконец-то соизволила исполнить просьбу надоедливого клиента дражайшая (и строжайшая) Ольга Александровна. – Мы же договаривались: встречаться только вне служебных помещений. – Я по делу. – Да знаю я твои дела, знаю… Всё учреждение над нами насмехается… – Это почему же? – «Опять твой пришёл… Будет глядеть в книгу, а видеть Фигу»… – Но не я же наградил тебя такой дурацкой фамилией? – Дурацкой? – Ну прости, прости… Вот поженимся… – Да ты сначала институт закончи, устройся на работу, получи жильё… – Всё будет. Пойдём сегодня в кино? – Посмотрим. – В «Колизее» снова крутят твоих любимых «Весёлых ребят». Так сказать, по многочисленным просьбам трудящихся. Пошли, а? – Сказала – посмотрим. Давай делай заказ… Забыл, я на работе? – Меня интересует Несвиж – городок в Западной Белоруссии. Тащи все книги, в которых он хоть как-то упоминается! – Как ты себе это представляешь? – Не знаю. Поройся в каталогах, переверни вверх дном все фонды, запасники… – Что мне за это будет? – Шоколадка. – Одна? – Целый набор, если согласишься пойти в кино. – Вот что значит один раз продемонстрировать мужчине свою слабость! Теперь он будет пользоваться этим до конца жизни. Что ж… Ладно… Пять плиток «ЗИС-101»href="#n_12" title="">[12], и я согласна…11
Ольгины старания не прошли даром. После долгих поисков в одном из заброшенных уголков студенческого книгохранилища ей удалось обнаружить две худенькие брошюрки на польском языке. В одной из них рассказывалось о происхождении знатного рода Радзивиллов, в другой речь шла о Несвижском замке, где и находилась интересующая Плечова резиденция сановников. За полчаса Ярослав выучил их содержание наизусть. Итак… Род Радзивиллов (на белорусском языке – Радзівілы, на литовском Radvilos, на польском – Radziwillowie), как и утверждал Бокий, оказался одним из древнейших (и богатейших) в Великом княжестве Литовском. Его девиз – «Bоg nam radzi» («Нам советует Бог»). Общий герб – три охотничьих трубы в золотой оправе на лазоревом щите; в нашлемнике над короной – семь страусовых перьев. Первым официальным носителем фамилии стал Николай I Радзивилл Остик (умер в 1477 году), принявший христианство и оставивший литовское языческое имя в качестве фамилии. В 1518 году Радзивиллы (в лице князя Миколая III, прозванного за пропольскую позицию «amor Poloniae» – любовь Польши) получили титул князей Римской империи. К тому времени они уже владели огромными территориями Белоруссии (городами и местечками Геранёны, Давид-Городок, Клецк, Койданово, Копысь, Лахву, Мир, Несвиж, Чернавчицы, Щучин) и Литвы (городами Кедайняй, Дубингяй, Биржай да множеством деревень). Вскоре к ним добавилась и территория Слуцкого княжества, отошедшая от всем известных Олельковичей… Но не всё так просто. В одной из книжиц, где помимо всего прочего приводились легенды того времени, любознательный студент обнаружил ещё несколько разных, порой взаимоисключающих версий о происхождении знатного рода. Одна из них гласила, что его зачинателем является литовский боярин Сирпутий, чей уже упомянутый сын Остик крестился под именем Кристин и в 1419–1442 годах служил «каштеляном виленским». Мол, в то время и родился у него сын Радзивилл… Другая утверждала, что род происходит из высшего жреческого сословия языческой Литвы, а его первым известным представителем является жрец Лиздейка. Будто бы как раз у него родился сын Сирпутис (Сирпуть), что позже женился на княжне ярославской, от брака с которой и появился на свет сын Войшунд, крестившийся под именем Христиан… В общем, факт, как говорится, налицо – только интерпретация совершенно разная. Однако более всего Плечова заинтересовали не обстоятельства возникновения древнего рода, а коротенькое упоминание о привидении, якобы обитавшем в Несвижском замке – этому феномену было посвящено всего лишь несколько строк во второй брошюрке. Неизвестный автор на полном серьёзе утверждал, что это – призрак Барбары, возлюбленной польского короля Сигизмунда Августа и дочери… Юрия Радзивилла! Также из текста следовало, что братья Барбары – родной Николай Рыжий и двоюродный Николай Чёрный – смогли даже тайно обвенчать сестру с наследником польского престола. Дальше – больше! В 1548 году Сигизмунд Старый умер. Сигизмунд Август взошел на трон и потребовал признать свою супругу польской королевой. Но этому неожиданно воспротивилась его мать – Бона Сфорца…[13] 7 мая 1550 году в Кракове Барбару всё же короновали, но вскоре она заболела и 8 мая 1551 года неожиданно скончалась. Полагают, к этому приложила руку могущественная Бона. Однако Сигизмунд, безумно любивший Барбару, не смог смириться с невосполнимой утратой и вскоре решил вызвать дух покойной супруги. Естественно, при помощи алхимиков и магов… По закону жанра во время спиритического сеанса он ни в коем случае не должен был касаться фантома, но не удержался – протянул навстречу любимой руки… В тот же миг в комнате что-то взорвалось, и присутствующие явственно ощутили гнетущий трупный запах… Говорят, что с тех пор призрак не может найти себе покоя. Как правило, он появляется в Несвижском дворце ночью, в первом часу, и предупреждает о грядущих бедах… На впечатлительного студента эта история произвела неизгладимое впечатление… В ту ночь Плечову впервые привидится метущаяся фигура красивой молодой женщины, которую он, почему-то облачённый в тяжёлые княжеские доспехи, попытается обнять, но, когда, наконец, достигнет цели, изображение вдруг развеется, и он проснётся, явственно ощущая невыносимый запах вони… С тех пор странный сон будет приходить к Ярославу едва ли не каждую ночь. Однако мы сильно забежали вперёд…12
К единственному работающему окошку кассы выстроилась огромная многоликая очередь – в основном из числа трудящейся молодёжи. Причём почти все собирались парами. Отмучившись около часа, Плечов приобрёл-таки два вожделенных билетика на последний сеанс в последний ряд. Что нам кино, лишь бы в зале было темно… Трансляция картины закончилась поздно, но Ольга никуда не спешила (помните, – в понедельник у неё выходной!), транспорт не ходил, и Ярослав был вынужден через всю Москву провожать возлюбленную домой, а после – также пешком, возвращаться в своё расположенное неподалёку общежитие. Поэтому подняться в семь часов утра оказалось совсем непростым, практически непосильным, делом. Помогли однокурсники и в то же время «сожители» по общей комнатушке: Василий Петров, Владимир Филатенко и Алихан Букейханов. Последний из них постоянно проживал в семикомнатной квартире на Большом Кисловском переулке у дяди – лидера какого-то влиятельного национального движения, в честь которого его и назвали родители, обосновавшиеся в столице недавно образованной Казахской Советской Социалистической республики[14], но у влиятельного родственника внезапно возникли очередные серьёзные проблемы с советской властью, и племянник, чтобы не искушать судьбу, решил вернуться на законную жилплощадь в студенческом общежитии, где он был прописан. Не особо церемонясь, друзья сбросили Плечова с железной кровати и выплеснули на его бедную голову кружку ледяной воды. Только после этого Ярослав стал собираться на пары. Опаздывать нельзя… Не дай бог, нарвёшься на старосту группы Николая Альметьева – тот не только прогул в журнале поставит, но и обеспечит добрый подзатыльник… А рука у Кольки ох как тяжела, как-никак – мастер спорта, призёр первенства Союза по какому-то новомодному виду единоборств, культивируемому с недавних пор на военной кафедре Московского института физкультуры. Конечно, можно попытаться «отмазаться», мол, писал всю ночь сценарий… по твоему же заданию, однако, провести Альметьева крайне трудно – тот каждого видит насквозь, любую малейшую неправду чует своим большим рабочим сердцем. Лучше не зарываться, а то вылетишь из института, потом позора не оберёшься!13
Первую пару Ярослав фактически проспал. Причём – с открытыми глазами. А когда следом за сокурсниками потянулся на перерыв, то чуть было не столкнулся в коридоре с опиравшимся на лакированную трость высоким, слегка сутулящимся, мужчиной, нижнюю часть лица которого закрывала густая окладистая борода. Это был Фролушкин. Назвать профессора старцем не поворачивался язык – ему не исполнилось и 57 лет, но для Плечова, как, впрочем, для всей молодёжной аудитории, и такой, не самый «почтенный» возраст казался запредельным. – Ой, Фёдор Алексеевич, здравствуйте! – И вы будьте здоровы, – буркнул философ, намереваясь без задержки продолжить свой путь, но навязчивый юноша не собирался так просто отпускать его. – Простите, ради бога… Хочу представиться. Студент четвёртого курса Плечов, Ярослав Иванович. Имел честь посетить вашу прошлую лекцию. – Понравилась? – Очень. – Приходите сегодня. В актовый зал. Начало – в пятнадцать ноль-ноль… А сейчас простите – спешу! Моё почтение! – Учёный отвесил аристократический поклон и, ускорив шаг, скрылся за углом. – Спасибо! Обязательно буду! – вдогонку ему бросил Ярослав и помчался в буфет за любимыми пирожками с ливером – их всегда подвозили к десяти часам утра…14
Тесный зал оказался забитым до отказа. Негде яблоку упасть. Немного опоздавшему Плечову ничего не оставалось, как забиться в отдающий сыростью дальний левый угол и, уткнувшись носом в диковинную колонну, по всей видимости, служащую строительной опорой в этом, основательно поражённом грибком, древнем архитектурном ансамбле, стоя, слушать очередную замечательную лекцию. На сей раз, она была посвящена теме эволюции в природе. Фролушкина, как всегда, понесло. С первых секунд своего выступления он взял под сомнение основные принципы «самого передового учения» – диалектического материализма, и выдвинул совершенно чудовищный тезис о том, что в каждом живом существе «непременно есть божественное начало», как он выразился – «искра божья», после чего плавно оседлал «любимого конька» – взаимоотношения в треугольнике человек-бог-религия. Здесь лектор впервые поддержал большевиков, развернувших непримиримую войну с православием. Мол, «неподдельная вера в Творца не имеет ничего общего с религиозностью, навязанной нам кучкой меркантильных попов». Дальше – больше. Фролушкин обрушил весь свой пыл на учение Христа. По его мнению, у Господа нет «никакой необходимости в посредниках, в том числе и божьем сыне, ибо все мы – его равноправные дети», ну а о Богородице вообще высказался очень язвительно и, как всегда, кратко: «У Бога не может быть земной матери!» С теорией Дарвина профессор в принципе согласился (и то хорошо!), но и тут не смог удержаться от «ложки дёгтя», заявив, что не верит в происхождение человека от обезьяны, так как «каждый представитель живой природы может развиваться и совершенствоваться исключительно в пределах своей видовой группы, определённой свыше, иначе из мух давно появились бы слоны, а из мышей – свиньи». Основные тезисы его теории Ярослав старательно записывал в блокнот – пригодится при составлении первого донесения в контору! Впрочем, вскоре лекция настолько захватила свежеиспечённого секретного сотрудника, что он оставил это неблагодарное занятие.15
«Бенефис» Фёдора Алексеевича продолжался более двух часов, но студенты не собирались отпускать разошедшегося профессора, предложив ему небольшой философский диспут. Кто мы? Кем и с какой целью созданы? Для чего пришли в этот хрупкий земной мир? И куда уйдём из него? Недолго думая, учёный дал согласие. Плечов не раз тянул руку из своего «медвежьего угла», чтобы задать несколько каверзных (по его собственному мнению) вопросов, но Фролушкин даже при всём своём желании физически не мог заметить и оценить старания затерявшегося в толпе невысокого худощавого паренька, а, следовательно, и предоставить ему слово. К счастью, в тот день их ждала ещё одна – и снова случайная! – встреча…Когда Ярослав одним из последних покидал «альма-матер», то сразу заметил впереди опирающуюся на трость сутулую фигуру и немедленно бросился за ней следом. – А, это вы… – как-то уж не больно уважительно промямлил Фёдор Алексеевич, повидавший на своём веку немало всяких выскочек и приставал. – Я. Студент Плечов. – Ярослав, если не изменяет память? – Так точно. – Гм… Служили? – Да. На Северном флоте. – Шарман… Я, знаете ли, человек полностью сухопутный, однако моряков уважаю чрезмерно. С раннего детства. – Спасибо. – Не за что… Потом, при случае, расскажу эту историю… – С удовольствием послушаю. – Мне вообще-то на трамвай. А вам? – Лично я никуда не спешу и охотно составлю вам компанию. Если вы, конечно, не возражаете. – Нет. Не возражаю… А вот и наша «Аннушка»…[15] Ну-ка, мой юный коллега, подсобите, пожалуйста, немощному больному человеку… – С огромным удовольствием! Плечов подставил ладонь под острый сухощавый локоть и, налегая сзади всей массой своего не самого грузного тела, бережно толкнул «старца» вперёд, таким образом, помогая ему втиснуться в битком забитый людьми вагон, после чего сам едва успел вскочить на подножку. – Вы тут? – донёсся до него бодрый голос Фёдора Алексеевича. – Так точно! – Сдюжите? – Попытаюсь! – Долго терпеть вам не придётся – всего три остановки. Кстати, приготовьтесь, – скоро первая из них. Там к нам будет пытаться присоединиться ещё большее число народу… – Хорошо. Всё случилось, как и предполагал профессор. Десятки людей штурмовали старый московский трамвай, но взять «Аннушку» приступом так и не удалось: наглый студент, с трудом балансируя на узкой подножке, никого не выпустил и не впустил. То же самое он проделал ещё раз через несколько минут. А потом, наконец, покинул вагон вместе со своим преподавателем…
16
Обосновался Фролушкин, как оказалось, в поистине царских хоромах. Три комнаты, каждая из которых не менее двадцати пяти метров. Потолки «заоблачные», как ни старайся – не достанешь. Ярослав попытался сделать это, пока профессор ходил в туалет, но так и не допрыгнул. Высота – метра четыре, а то и больше, при его росте в метр семьдесят заведомо оказалась недостижимой… – Скажите, дорогой Фёдор Алексеевич, вы один здесь проживаете? – с удивлением, нет, даже с восхищением в голосе протянул студент. – Так точно, дорогой мой, если выражаться вашим же военным слогом… – Заблудиться не рискуете? – Никак нет! Философ не может творить в узком, замкнутом пространстве… Ему простор нужен. – А как же Диоген с его глиняной бочкой? – Так ведь жил он в другое время и не в самом передовом государстве мира. Вот представьте себя в мизерной комнатушке. Метров на десять – двенадцать… – Это несложно. Я ведь всю жизнь в общаге маюсь. Шум-гам, иногда – пьянки-гулянки… – Вот-вот… Разве в таких условиях в голову могут приходить дельные мысли? – Обижаете, товарищ профессор… – Извиняйте, кали[16] что не так! – Ну что вы… – И сколько человек разделяют с вами радость по поводу такого быта? – Трое. – Кто именно? – Не важно… Вы их всё равно не знаете! – Это почему же? Иногда я, знаете ли, вынужден почитывать лекции и на вашем курсе… – Петров, Филатенко, Букейханов… Вам что-то говорят эти фамилии? – Ну… Петровых у нас в институте, как и в целом по стране, пруд пруди, видимо-невидимо… Филатенко… Нет, не припоминаю… А Букейханов, по-видимому, какой-то родственник лидера казахского национального движения. Мы с ним (лидером, естественно) знакомы давно – лет десять, не меньше. Кстати, его хоромы похлеще моих будут! – Возможно… Алихан не раз упоминал в разговорах о своём родном дядьке и его семикомнатных апартаментах в Большом Кисловском переулке. – Вот-вот… Бывали мы в той квартире неоднократно… Что же это он, шайтан, не удосужился приютить бедного родственника? Хоть на время учёбы, а? – Да шут его знает. Может, опасается за единственного племянника? Политика, особенно националистического толка – дело грязное, плохо пахнущее и почти всегда печально заканчивающееся. Особенно – в нашем рабоче-крестьянском государстве. Последний абзац носил явно провокационный характер, имевший целью подвигнуть Фролушкина на очередные антисоветские откровения, однако профессор неожиданно запел совсем иную песню: – Чего это вы вдруг принялись охаивать нашу родную социалистическую державу, молодой человек? Как раз я лично в данном вопросе целиком и полностью на стороне большевиков… Допустить в России национализм равносильно самоубийству. Ибо он непременно приведёт к фашизму. – И… сепаратизму, – продолжил фразу Ярослав. – Вы даже такой термин знаете? – А что в этом удивительного? – Мне почему-то кажется, что далеко не все ваши сокурсники понимают его значение. Может быть, потому, что не спешат знакомиться с новинками научной литературы, в том числе и зарубежной? – Возможно. – А вы сами успеваете следить за передовой философской мыслью? – Думаю, да… Во всяком случае, высказывания Сабино Араны[17] и реакция на них мирового сообщества мне хорошо известны. – Студент улыбнулся и в который раз блеснул великолепной памятью, заранее предрекая самому себе очередной замечательный успех: – «Испанец еще ходил со сгорбленной спиной и на полусогнутых ногах, когда бискаец уже обладал элегантной походкой и благородными чертами лица. Бискаец – статен и мужественен; испанец же либо вообще не знает, что такое стать, либо женственен в своей внешности. Бискаец энергичен и подвижен; испанец – ленив и неуклюж. Бискаец умен и способен во всех сферах деятельности; испанец глуп и тугодумен. Бискаец по натуре своей предприниматель; испанец же ничего не предпринимает и ничего не стоит. Бискаец рожден для того, чтоб быть сеньором, а не слугой; испанец же рожден лишь для того, чтобы быть вассалом или сервом[18]»[19]. – Ну, у вас и память! – восторженно воскликнул Фёдор Алексеевич, целиком и полностью оправдывая самоуверенные ожидания студента. – От Бога или… долгие годы напряжённых тренировок? – И то и другое. Природа может наградить человека невероятным, выдающимся талантом, однако не дать ему усердия, старания, наконец, неуёмного желания познавать истину во всех её проявлениях – и всё, зачах исследователь, сдулся! – Это ваша личная формулировка? – Да. – Кажется, из вас будет толк. – Рад стараться… Возьмёте меня под своё большое крыло? – Непременно, Ярослав, как вас по батюшке? – Иванович. – Чайку со стариком попьёте? – С огромным удовольствием. – Значит, я пошёл на кухню, а вы, чтобы не скучать, полистайте пока «Философикал мэгэзин»…[20] Надеюсь, с английским у вас всё о’кей? – Йес, сэр! Но лучше я немного поброжу по вашим хоромам. Можно? – Не возражаю.17
Ярослав аккуратно толкнул застеклённую внутреннюю дверь. В тот же миг квартира наполнилась нежным и мелодичным звоном, издаваемым десятками, нет сотнями колокольчиков, подвешенных к потолку вперемешку с диковинного вида небольшими фигурками, убранными в национальные белорусские одежды. Плечов взял в руку одну из них и услышал сзади звонкий профессорский голос: – Это «зерновушки»! – Знаю. Мама ставила их под образами, дабы уберечь семью от голода… Не помогло. Все мои родственники умерли в начале двадцатых. Но не будем о грустном… Давайте наконец пить чай. – Стоп… Стоп… Стоп… Вы откуда родом, коллега? – Из Минска. – А я из Несвижа. Земляк! Фролушкин поставил на невысокий овальный стол явно ручной, но весьма топорной работы две большущие чашки, декорированные рисунками из знаменитой сказки Александра Сергеевича Пушкина «Руслан и Людмила», которые он держал перед собой, и, широко раскинув наконец оказавшиеся свободными невероятно крепкие для потомственного интеллигента руки, полез обниматься. После чего, так и не прикоснувшись к дымящемуся напитку, снова повернул лицо к своей коллекции оберегов: – А вон те, что из белых и красных ниток – «мартинички» – по имени месяца, когда их плетут, символизируют победу весны над зимой. – По-понятно… – делая первый, наверное, слишком жадный глоток, поперхнулся студент. – Только по-белорусски первый весенний месяц – сакавик. Следовательно, они должны называться сакавичками… – Экий националист выискался! Март у славян был, есть и будет. Только в разных интерпретациях. По-нашему – «марець» или «марац». – Сдаюсь… – пробормотал Плечов. – Рядом – кукла «на здоровье», – как ни в чём не бывало продолжал Фёдор Алексеевич. – Такую фигурку белорусы клали на кровать рядом с больным человеком, чтобы она вбирала в себя всю плохую энергию, после чего её сжигали. – А вон та, с узелком в руке? – Это «подорожница». Ее брали с собой в дорогу, как оберег от любой беды. За ней – свадебные куклы, но о них, если вы не против, мы поговорим в следующий раз. Сахар принести или же вы так пить будете? – Несите! Профессор вышел на кухню и спустя всего несколько секунд поставил перед студентом целую вазу вожделенного колотого кристаллического продукта, изготовленного из свеклы, выращенной на их малой родине. Славик схватил лежащий сверху самый маленький кусочек, лизнул его и блаженно закатил глаза. – Да… Смачнина![21] А вы чего не пьёте? – Сейчас, родный, сейчас… Дай наговориться – не каждый день в Москве земляка встречаешь! – Согласен… – А, может, останешься на ночь у меня? Посидим, поболтаем, пофилософствуем… – В другой раз, – не без сожаления отказался Плечов, интуитивно чувствуя, что форсировать события в новом для него секретном деле никак нельзя. – На завтра нам задана масса нового материала. А я ещё не брался за учебники… – Ой, юлишь ты – по глазам вижу! Знать, какая-то зазноба ждёт тебя не дождётся! – И это тоже! – лукаво прищурил глаза Ярослав, вспоминая свою Оленьку, свидание с которой через час…18
Вторник пролетел незаметно. С головой окунувшись в науку, Ярослав совершенно позабыл о своей второй (потайной) жизни и только в среду, да и то на последней переменке, вдруг вспомнил о запланированной встрече со своим куратором. Засуетился, затревожился и начал искать глазами старосту, чтобы отпроситься с заключительной пары. Благо тот находился рядом – с недавних пор парни крепко сдружились и старались не расставаться всё свободное от занятий время. – Колян, через час у меня свидание… – А как же Оля? – с явно осуждающими интонациями во вдруг потускневшем командирском голосе, прохрипел Николай, по долгу службы пребывавший в курсе амурных дел чуть ли не всех своих сокурсников. – Она ничего не должна знать, – заговорщически прошептал Плечов. – Всё ясно? – Так точно… – Если хватятся – скажешь, что отпустил меня писать сценарий… – И что мне за это будет? – Чекушка![22] – Так ведь я не пью. – Заставим! – Понял… Разрешите откланяться? – Валяйте! – Есть! – староста издевательски приложил ладонь к виску непокрытой курчавой головы и бегом помчался в аудиторию, при входе в которую уже образовался небольшой затор. Налёг крепким телом на последнего из жаждущих посетить лекцию – и силой втолкнул толпу в просторное помещение. Ярослав тем временем забрал в гардеробе верхнюю одежду и устремился в направлении Кремля.19
На явочной скамье живо беседовали две изящные молодые дамы, будто только что сошедшие с плакатов периода Новой экономической политики. Настоящие нэпманши – стильные, балованные, ярко, можно даже сказать, вызывающе раскрашенные. По крайней мере именно таковыми эти карикатурные персонажи отложились в памяти Плечова, воспитуемого на шедеврах советского агитпропа. Приталенные пальто с отороченными мехом рукавами и воротниками, на ногах – фирменные шевровые ботильоны – явно зарубежного производства… Для полноты картины не хватало только мерзких буржуазных шляпок на юных головках, но тому существовало логичное объяснение – мороз! Милые, очаровательные юные лица были почти полностью окутаны кружевными пуховыми платками, из-под которых наружу вырывался густой, чуть ли не молочный, пар. – Что, хороши крали? – раздался сзади вкрадчивый, убаюкивающий голос. – Да уж, – не озираясь, согласился студент. – Таких даже в Москве не каждый день встретишь! – Это Маруся и Нина. Только не раскатывай зря губы – не по Сеньке шапка, не по Хуану сомбреро! – Это почему же? – обиженно надул щёки Ярослав. – У каждой из них зарплата в несколько раз выше, чем у наркома НКВД, не говоря уже о твоей стипендии! Героини труда, стахановки, для них в Кремле перед Новым годом организовали какое-то исключительное представление… – Нам туда нельзя? – А ты как думаешь? – Не знаю, – пожал плечами совершенно растерявшийся Ярослав. – Слушай и запоминай. – Пряча лицо в огромный воротник дорогого импортного пальто, Глеб Иванович обнял за талию временно потерявшего голову Плечова, по-прежнему не сводившего с прелестных созданий восхищённых глаз, и повёл в глубь сквера – так сказать, подальше от греха. Барышни, покорённые неподдельным вниманием симпатичного, на их взгляд, молодого человека, помахали вслед ему ручонками и звонко рассмеялись. – Нас никто и никогда не должен видеть вместе, особенно это касается общих знакомых, – быстро удаляясь от них, продолжил Бокий. – Понял. – Даже эти безобидные кокетки могут нанести нашему делу непоправимый вред. – Каким образом? – Вот представь, что одна из них в скором будущем познакомится, например, с твоим бывшим сослуживцем… – Пчеловым? – Хотя бы с ним… – И что? – Тот пригласит подруг на вечеринку, где по случайному совпадению окажется кто-нибудь из нас двоих… – То есть либо я, либо вы? – предпринял попытку напрячь мозги и с ходу «врубиться в тему» агент. – Давай остановимся на тебе, ибо такой вариант более вероятен – у меня всё-таки работа, возраст, посему желание гульнуть с недавних пор отсутствует напрочь. – Давайте! – «Где-то мы уже видели этого красавца!» – решат Маруся с Ниной. И непременно поделятся своими подозрениями с Пчеловым. А тот, ты уж поверь мне – старому волку, вытряхнет из них всё, слышишь – всё, что им известно. До последней капли! После чего сделает должные умозаключения касательно твоей роли в нашей работе. А о ней не то, что знать, – подозревать никто не должен. – Но ведь мы знакомы. Поэтому полностью исключать факт абсолютной непреднамеренности нашей встречи не может даже такой «выдающийся мыслитель», как Славка, – с мастерством опытного философа, выложил свои аргументы студент. – Согласен. Один раз – можно, но два-три – это уже не случайность, а закономерность, так, кажется, считает философская наука? – Так. – Чем больше времени пройдёт до первой засветки – тем лучше. Для нас обоих… А теперь докладывай, что там у тебя? Контакт с профессором установил? – Так точно. Даже дома у него побывал! Впечатление такое, будто вернулся на родную землю, окунулся, если можно так сказать, в прошлое… Короче, ненадолго впал в детство. – И чем вызваны такие ассоциации? – Обстановкой в квартире. Куклы, колокольчики, прочая мишура, одним словом, культ. Культ всего белорусского! – Фролушкин страдает национализмом? – Нет, что вы. Скорее обычной ностальгией, вызванной воспоминаниями об ушедшей юности. Сытой и весёлой, какой у меня лично, никогда не было. – По сытости и весёлости ностальгии не бывает. Это тоска по Родине, дружок. – Возможно, Глеб Иванович, вполне возможно… Да, совсем забыл, профессор предлагал остаться у него на ночь, но я отказался. – Боишься? – Чего? – А вдруг он предпочитает исключительно мальчиков? – Вы о чём, товарищ комиссар? – Да так… В общем, отказался – и правильно сделал. Бежать впереди паровоза – не самое благодарное занятие. Подождём, когда он сам прибудет в заданную точку. Согласно расписанию. – Вот-вот… И я об этом подумал! – Но долго раскачиваться тоже нельзя. Времени у нас в обрез. – Гм… Похоже, что вы, как и Фролушкин, познали Господа Бога. – Куда нам, грешным? Кстати, что тебя подвигло на столь неоднозначный вывод? – Только Всевышнему известно, сколько нам отпущено… – Да я не об этом… В Европе давно попахивает новой большой войной, выиграть которую мы сможем только в том случае, если успеем очистить страну от всех внутренних врагов. Иначе растопчут нас господа империалисты, и следа не останется! А этого допустить нельзя. – Скажите, а Фёдор Алексеевич в этом списке есть? – Каком списке? – Ну… Врагов народа. – Я ещё не знаю. Впрочем, попадёт он туда или же нет, во многом зависит от тебя.20
По дороге в общежитие Ярослав купил свежую «Вечернюю Москву», на ходу развернул газету и едва не обомлел. Прямо на него глядели две пары горящих глаз, принадлежащих, как оказалось, обворожительным работницам Сталинградского тракторного завода Марусе Макаровой и Нине Славниковой, снятым во время посещения Большого театра. В элегантных шёлковых платьях, в туфлях на каблуках! Так вот кого он встретил у стен древнего Кремля! Плечов свернул газету в трубочку и двинул в обратном направлении – в библиотеку к Оленьке. К счастью, на сей раз в читальном зале не оказалось больше никого – Новый год на носу! Сначала они долго толковали с глазу на глаз в том самом тёмном углу, где Фигина обнаружила материалы о происхождении знатного рода Радзивиллов, а потом, набравшись смелости, и вовсе отпросились ненадолго погулять… Наталья Ефимовна – старшая смены – не возражала. Влюблённые взялись за руки и понеслись в сторону исторического центра вдоль широкого московского проспекта по недавно благоустроенному тротуару, едва не налетев при этом на ещё одну молодую парочку. – Простите… – по инерции пролепетал Славик и осёкся, признав в парне… своего бывшего сослуживца Пчелова. Да-да, это снова был он! Правда, внешне Вячеслав больше напоминал не отечественного рыцаря плаща и кинжала, а великосветского ловеласа. Ну, самый настоящий барин! Тяжёлая шуба из натурального меха на широченных плечах, шнурованные итальянские ботинки, входящие в моду в среде профессиональных альпинистов, к числу которых чекист никогда не принадлежал, тёплая, лохматая шапка из какого-то диковинного заморского зверя… Рядом с ним – изящная барышня чуть старше двадцати с огромными, чистыми глазами «на пол-лица» и великолепной открытой улыбкой. – Знакомьтесь, это Евдокия Викторовна, – представил свою спутницу Вячеслав и подмигнул – да так, что студенту окончательно стало ясно – о службе своего товарища в органах ему лучше не заикаться. – Знатная стахановка, кавалер ордена Ленина! – Да это же Дуся Виноградова! – радостно завизжала Оленька. – Знаю, знаю! Знаменитая ткачиха Вичугской фабрики имени Ногина. – Спасибо! – зарделась стахановка, справедливо принимая за комплимент её слова. – А вы? – она, не мигая, уставилась на Ярослава. – Я – Славик! – смущённо пролепетал тот. – Мы с этим оболтусом, – вспоминая характеристику Бокия, он хотел добавить «тёзки и почти однофамильцы», но вовремя спохватился (кто знает, каким именем назвался лейтенант!) и, краснея, продолжил: – Играли вместе в футбол. – С оболтусом? Как по мне, Иван Константинович вполне уважаемый и респектабельный джентльмен, если вам, конечно, известны такие слова… Кстати, милок, почему раньше ты ничего не рассказывал мне о своём увлечении? – Она скривила нежные губки, видимо, пытаясь изобразить если не обиду, то лёгкое сожаление по поводу своей недостаточной информированности и сразу расцвела очередной лучезарной улыбкой. – Каком? – удивился Пчелов. – Футболом! – А… Давно это было. Во время нашей службы на Северном флоте. – Ты ещё и служил? – восторженно протянула Дуся и неожиданно предложила: – Может, погуляете с нами? – С огромным удовольствием! – мысленно хваля себя за осмотрительность, поспешил согласиться Плечов. – Только недолго! – уточила его пассия. – Я ведь на работе. – И где вы трудитесь, если не секрет? – В библиотеке МИФЛИ. – МИФЛИ… Что это за чудо? – Московский институт философии литературы и истории, в котором обучается ваш покорный слуга! – с гордым видом расшифровал аббревиатуру Плечов. – Значит, мы с вами коллеги-студенты. Я ведь тоже учусь! – Где? – В Промышленной академии имени Молотова. – Вот и славно! – подвёл черту лейтенант. – Ну, пошли, что ли? Перекусим где-нибудь поблизости… – Куда ты поведёшь нас сегодня, милок? – В закусочную на Охотном Ряду. – Ура!!! – захлопала в ладоши Ольга, у которой давно бурлило в животе – с утра девушка ещё ничего не ела. Впрочем, как и её возлюбленный.21
У входа в популярное питейное заведение толпилась уйма народа. – Отгадайте загадку, – один хвост и много яиц? – предложил Пчелов и, не дожидаясь ответа, разъяснил: – Мужики в очереди за пивом! Ярослав громко рассмеялся, а вот дамы сочли шутку пошлой, неуместной и дружно надули щёки. Но ненадолго. – Подождите здесь, я всё улажу, – мысленно коря себя за бестактность, Пчелов решил немедленно загладить вину и принялся барабанить в дверь служебного входа. – Вам кого? – после долгого ожидания донеслось изнутри. – Заведующую! – Афанасьевну? – А то кого же! – По какому делу? – По личному. Открывай быстрее, герой труда ждёт! Лязгнула задвижка, и спустя мгновение, невысокая, пухленькая женщина в уже не очень белоснежных чепчике и фартуке (всё-таки последний день в её недельной смене) повела Пчелова по заставленному бочками тёмному коридору. «Жигулёвское», «Русское», «Московское», «Мартовское», «Портер» – по цветным этикеткам на ходу изучал ассортимент закусочной ретивый служитель закона. Впрочем, особой надобности в этом не было – Вячеслав уже не раз бывал здесь. Вдруг, словно из-под земли, на их пути выросла ухоженная блондинка средних лет. – Иван Константинович, дорогой! Где же вы так долго пропадали? – В заграничной командировке… – И много прибыли принесли нашему славному Внешторгу? – Достаточно. Нам бы столик на четверых. – Ой, даже не знаю, что вам сказать – забито под самую завязку… – А вы напрягитесь, Наденька… – Может, соблаговолите в подсобку? Там мы собираемся иногда рабочим коллективом. Тесновато, конечно, зато никто не будет мешать. – Премного благодарен… – Пить что будете? – Без разницы. Два светлого, два тёмного и что-нибудь к пивку – только быстро: мой товарищ… известный философ, очень спешит. – Всё сделаем по высшему разряду. – Спасибо, Афанасьевна. – После благодарить будете. – Понял, – оскалил ровные зубы лейтенант, мысленно определяясь с суммой чаевых, на которые он обычно бывал щедр. Вскоре вся компания собралась в небольшом уютном зале, где уже был накрыт стол. Тарелка с тонко нарезанным «Советским» сыром, накануне доставленным с Алтая, несколько астраханских вобл и конечно же свежее пенистое пиво в новеньких полулитровых кружках с серпом и молотом. Молодёжь дружно накинулась на еду. Через пять минут на столе остались только пустые бокалы да рыбьи кости. – Повторить? – вставив основательно припудренный носик в узкую щель между коробкой и незапертыми дверьми, поинтересовалась заведующая. – Ни в коем случае, – запротестовала Дуся. – У меня сегодня важная встреча! – А мне уже пора на работу… – поддержала её Ольга. – Как знаете, – фыркнула начальница, собираясь уходить. – Иван Константинович, прейскурант на столе! – В курсе, – оскалил белоснежные зубы Пчелов. – С вашего позволенья, ещё два «Русского» – и привет. – Будет сделано, мой дорогой. Деньги оставьте на столе, а сами – черёз чёрный ход. – Спасибо, Наденька…22
– Ну что, будем прощаться? – оказавшись на улице, предложил Вячеслав. – Пожалуй, – неохотно согласился Ярослав, которому совершенно не хотелось расставаться; жаль, конечно, что любимая больше не может составлять им компанию, но ведь он-то, он – сегодня совершенно свободен! – Куда вы дальше? – В сторону Кремля… – Так, может, я проведу Ольгу и… – Нет уж, хорошего – понемножку! – поставила крест на его надеждах Фигина. – Сегодня я тебя больше никуда не отпускаю. – Понял, – тяжело вздохнул Плечов. – Что ж, други, бывайте! Следующая пирушка, по законам жанра, – за мной. – Ой, не знаю, когда ещё мы сможем собраться в таком составе, – лукаво прищурила огромные глаза Дуся Виноградова. – Скоро сессия окончится – и мы с сестрой уедем на родину. А Иван Константинович, насколько мне известно, уже завтра отбудет в очередную загранкомандировку. Не так ли, милок? – Совершенно верно, – немедленно подтвердил Пчелов. – Однако мы обязаны предоставить моему другу шанс проявить ответное гостеприимство. Согласна? – Конечно. Но только после всех новогодних праздников. Ориентировочно – числа тридцатого января. – Вот и славно! – подытожил студент, протягивая руку.23
«А ведь на месте Дуси запросто могла оказаться одна из тех пигалиц – либо Нина, либо Маруся… Как в воду глядел комиссар Бокий. Вот что значит чекистский опыт, оперативная смекалка! Следовательно, мне тоже пора оставить в прошлом все, как метко заметил Владимир Ильич, “детские болезни”, и начать относиться к своему новому делу с высочайшей степенью ответственности и профессионализма. Иначе враги раскусят вас, товарищ секретный агент, при первом удобном случае!»24
Новый год праздновали бурно. А разве могло быть иначе в удалой студенческой семье? Пели, плясали, веселились до самого утра. Сначала – в институте, затем – в общежитии, где далеко за полночь собрался узкий круг «единомышленников», в числе которых все до одного оказались стойкими холостяками. Хотя столы ломились от спиртного, в крупную попойку празднество так и не переросло: 1 января – рабочий день. Хошь не хошь, а занятий никто не отменял. Поэтому Альметьев и Букейханов, тянувшие на красные дипломы, вообще не пили ничего, кроме газировки. Лишь Петров основательно приложился к горлышку. Но был при этом абсолютно трезв. Ему что литр, что два – всё по барабану! Плечов к водке и раньше относился, как он говорил «равнобедренно», а вот перед игристым «Абрау-Дюрсо», целый ящик которого любимому племяннику – Володьке Филатенко – накануне праздника припёрла любимая тётка, работавшая технологом винодельческого совхоза под Новороссийском, устоять не смог – опорожнил бутылки две-три – не менее. И теперь у него страшно болела голова. – Что они добавляют в этот адский напиток? – бормотал Ярослав, очнувшись последним из всех участников щедрого застолья – в аккурат за час до начала первой пары. – Только сейчас до меня дошло, сколь тяжело наследие проклятого царизма…[23] – Ничего. Скоро все мы будем пить наше пролетарское искристое, – парировал Филатенко. – Тётку уже перевели в Ростов – на Донской завод шампанских вин, где ещё несколько месяцев тому назад спецы всемирно известной французской фирмы «Шоссепье» запустили новую конвейерную линию. – Какой, какой фирмы? – Шос-се-пье! – Видать, главный технолог у них – наш, украинец, – съязвил уроженец Донбасса Альметьев. – Ибо первым делом поинтересовался: «Шо се пан пье?» – Думаешь, наше, советское, не будет вызывать похмелья? – пропустил его реплику мимо ушей Плечов, предпочитая вести полемику не со старостой, бывшим, как мы уже говорили, абсолютным трезвенником, а с коллегой по несчастью, которому, по всему видать, тоже приходилось не сладко. – Не знаю. Может, по единой? Так сказать, для смазки организму… Дабы запустить давшую сбой систему… – Отставить разговоры! – прохрипел Альметьев. – Як у нас кажут: «Нет лучше зелья, чем девка на похмелье»… Всю гадость из организма мигом выводит! – Ой, сомневаюсь я… – Ты не сомневайся – действуй! А то Фига уже волком, то есть волчицей, воет… Когда ты её в последний раз видел? – Вчера… – Выходит, в прошлой году. Вставай, лодыряка – и за работу! – Какую ещё работу? – А «ковать кадры Советской стране назло буржуазной Европе», кто будет? – под ехидный смешок собравшихся вспомнил любимого Маяковского Николай. – Я, что ли? Тебя, Филя, это, между прочим, тоже касается. Не фиг ржать – иди Люську ублажать! – Да я в принципе не против… Только поцапались мы вчера по-взрослому… – Конечно. Ты ж с Тамарки глаз не сводил. И руку с её округлых коленок никак снимать не хотел. – Коль, ты это серьёзно? – Не веришь? – Нет. – Тогда спроси у Алика. – Алихан, дорогой, неужели это правда? – Мамой клянусь! – Ох и дурак же я, братцы… Круглый, словно колесо от велика… Всё, прощавайте, мне надо бежать… – Куда? – К Люсе, вымаливать прощение. – Сначала приведи себя в порядок, помойся, побрейся, а то только усугубишь вину. – Слушаюсь, товарищ староста. – И не вздумай опоздать – повешу! – Делайте со мной, что хотите, – хуже всё равно не будет, – всё в том же шутливом духе согласился Филатенко.25
В следующую среду Глеб Иванович в парк не явился. «Должно быть, готовится праздновать Рождество Христово, – сделал наполовину шутливый – наполовину серьёзный вывод Плечов. – Значит, и мне пора садиться за стол!» На всякий случай он прогулялся несколько раз взад-вперёд по припорошённой снегом аллейке, посидел недолго на явочной скамье – и пошёл прочь. О том, что так случилось – не сожалел: к Ольге приехали родители, и Ярослав собирался показать им Москву. Но и 13-го Бокий не объявился… Что на сей раз помешало товарищу комиссару? Старый Новый год или нечто другое? Ответа не было. Что делать? Использовать канал экстренной связи и позвонить на номер, который он запомнил на всю жизнь? Или пока не нервничать, наслаждаться студенческой жизнью, а через неделю ещё раз наведаться в обусловленное место? Плечов подумал и решил ждать. Скоро – Крещение, последний из новогодних праздников. Авось после него Горняк выйдет на связь!26
Накануне Рождества Христова в Стране Советов произошло ещё одно знаменательное событие, существенно повлиявшее на ход нашего повествования. С 1 по 5 января 1937 года всем жителям огромной страны были розданы так называемые переписные листы. При их заполнении граждане давали ответы на 14 вопросов: о поле, возрасте, национальности, родном языке, религии (этот пункт был введён лично товарищем Сталиным, который редактировал последний вариант анкеты в канун переписи), гражданстве, грамотности, названии своего учебного заведения, класса или курса. Кроме этого, советские люди обязаны были сообщить о том,окончили они высшую школу или среднюю, указать род своих занятий и место работы, общественную группу, к которой себя причисляют, а также уведомить о том, состоят в браке или нет. Естественно, вся полученная информация стекалась в органы НКВД, в ведении которых ещё с 1934 года находились учреждения записи актов гражданского состояния – ЗАГСы. Некоторые считают, что именно с этого события в СССР начались полномасштабные репрессии. Но о них – чуть позже. А пока… Уже в 8 часов утра 6 января в общежитие нагрянули переписчики, чтобы забрать заполненные анкеты. И наши герои, надо сказать, с удовольствием выполнили свой гражданский долг, совершенно не догадываясь о том, какая участь ждёт после этого некоторых из них…27
«Гадкий праздник буржуазный» студенты МИФЛИ в большинстве своём решили проигнорировать. Никто из них и в мыслях не мог допустить, чтобы открыто посетить расположенную по соседству с главным корпусом церковь. Зачем? Согласно заветам вождя советский человек (а тем более интеллигент: историк, литератор, философ!) должен воспринимать всякую религию не иначе, как опиум для народа. Да и потом – кому охота иметь неприятности? Возле каждого храма дежурили молодые люди с повязками и без, среди которых было немало аттестованных сотрудников различных органов и ещё больше общественных активистов из так называемых «бригадмил» – бригад содействия милиции. Неровён час, попадёшь этим ребятам на глаза – потом проблем не оберешься! Филатенко, правда, предлагал в честь Христа «втихаря» уничтожить «остатки былой роскоши», но его никто не поддержал. Даже Петров. С недавних пор Василий, по его же собственному признанию, начал новую жизнь и почти всё свободное время проводил в спортзале, изучая приёмы самозащиты под мудрым руководством Альметьева. После праздников к ним обещал присоединиться и Плечов, в последние дни не раз задумывавшийся над улучшением своей физической формы, изрядно «подупавшей» в результате неумеренных новогодних излияний… А о Крещении ребята вообще не вспомнили бы, если б не ударившие, по старой русской привычке, морозы, продержавшиеся чуть ли не до конца месяца… В те дни бедняге Ярославу совершенно не хотелось покидать тёплые помещения, но что поделать – 20-е, среда! Он бродил и бродил по аллеям сквера в надежде увидеть знакомое лицо, однако всё было напрасно…28
После продолжительной «прогулки» на чересчур свежем воздухе у Плечова поднялась температура и разболелась голова. Алихан, первым из честной братии вернувшийся в общежитие, сбегал в аптеку и принёс какие-то таблетки, но они не помогли. Вечером наведалась Фигина с корзиной чеснока и лука – это добро вырастили на приусадебном участке её «предки», только вчера отбывшие домой на Курщину. Обессилевший Ярослав долго-долго жевал один-единственный зубчик, и Ольга решила прибегнуть к испытанному народному средству. Сто граммов самогона с перцем (тоже от родительских щедрот) и луковица – сочная, жгучая, казалось бы, вернули больного к жизни. Но ненадолго. Через полчаса ртутный столбик термометра снова предательски полез вверх. Неизвестно чем бы всё это закончилось, если бы в девятом часу вечера дверь в комнату не отворилась и в образовавшуюся щель не просунулась довольная физиономия Пчелова, от которого изрядно разило перегаром. – Ну, здравствуй, Яра! – Добрый вечер… – напрягся Плечов, ожидая в дальнейшем привет от Горняка, однако, продолжения так и не последовало. – Ну чего разлёгся? Или ты не рад старому другу? – Рад, конечно, – отчиталась за суженого Ольга. – Только не буяньте, Иван Константинович, шибко захворал ваш товарищ. – А ещё моряк! – укоризненно пробурчал нежданный гость. – Сейчас мы мигом поставим тебя на ноги… Он запустил руку во внутренний карман тулупа из овчины, нащупал узкое горлышко и поставил на стол начатую бутылку водки. – Ни в коем случае, – решительно запротестовала Оля. – Ему больше нельзя… – Что значит «больше»? Никак вы уже остограммились без меня, гражданин философ? – Так точно, тё… Тё-тёплый я уже, – неуклюже выкрутился Славик. – Нельзя больше в моём положении… – Да… Не вовремя принесла меня нелёгкая… Хотя, кто знает? – Пчелов хитро ухмыльнулся и, распахнув громоздкий кошелёк, больше напоминавший небольшую дамскую сумочку (тот самый, вроде как подходящий для него, пресловутый ридикюль!), достал целую упаковку маленьких жёлтеньких таблеток. – Держи, тёзка… Импортные, немецкие, самые, что ни есть, лучшие на свете… Любую хворь, как рукой, снимают! – Спасибо… – еле выдавил Плечов, чувствуя каждой своей клеткой одновременно, казалось бы, несовместимые, озноб и жар. – Как их употреблять? – Одну сейчас, одну утром – и ты спасён. – Но ведь в упаковке десять таблеток. Зачем мне столько? – Бери-бери, я себе ещё достану… Ты мне, брат, живой и невредимый нужен! – Ещё раз – дзякую![24] – Ладно, выздоравливай, а я побежал. – Извини, что так получилось… – Ничего. – Ты заходи, в воскресенье, с Дусей… За мной должок! – С кем? – С Виноградовой. – А… Не выйдет… Разругались мы вдрызг посреди новогодней ночи. – Жаль, она такая красавица и умница. – Сам знаю… С тех пор вот – заливаю горе алкоголем… Ну, не будем о грустном… Бывайте! До скорой встречи! Лейтенант развернулся и быстро исчез в длинном, необычно широком коридоре. – Странный он какой-то сегодня, – подытожила Ольга Александровна, мечтающая закончить аспирантуру по психологии, хотя в институте получила совсем другую специальность. – Вроде как выпил, а рассуждает вполне трезво. Потом… водку не забрал, что для пьяного мужика в общем-то нехарактерно… Имя возлюбленной не сразу вспомнил… И вдобавок ко всему обозвал тебя тёзкой. Ни шиша не понимаю! – Так надо! – ощущая явный прилив сил после употребления чудодейственного снадобья, заговорщически прокомментировал поведение своего товарища Плечов, таким образом, пресекая дальнейшую дискуссию.29
Отоспавшись, Ярослав, чувствовал себя вполне бодрым и здоровым, однако на всякий случай всё же принял вторую таблетку, после чего потихоньку начал собираться на занятия. Но спешно созванный «консилиум» в составе друзей по общежитию и приглашённого (из соседней комнаты) «профессора» Альметьева принял ответственное решение: «Не пущать»! А ему только этого и надо было! Ровно в девять утра Плечов наведался в «клетку» коменданта общежития Зои Фёдоровны, чтобы испросить разрешения воспользовался служебным телефоном, и, получив «высочайшее благословение», набрал искомый номер. – Слушаю вас! – громко ударил по ушам сладостный девичий голос. – Это Яра. Буду в одиннадцать. – Принято! Студент положил трубу на место и обнял за плечи комендантшу, всем своим внешним видом показывавшую, что ей нет никакого дела до его личной жизни: – Только, тётя Зоя, ребятам – ни слова! Особенно Оленьке… – Да понятно… Только что мне за это будет? В каждой приличной организации за соблюдение режима секретности принято платить. – Так… Что у нас есть… Едва начатая бутылка водки – раз… – Настоящая? – Обижаете… Казёнка – госстандарт![25] – Годится. – …Лук и чеснок – два. – Тащи каждого по три головки – и мы квиты.30
Ухоженные аллейки кремлёвского сквера, как и в предыдущие дни новогодних праздников, были основательно заполнены людьми. Проходной двор, а не режимная зона! «Видать, снова какое-то всесоюзное совещание, – догадался Плечов. – “Прозаседавшиеся” – прав был Маяковский. Всё мелют и мелют языками, вместо того, чтобы засучить рукава и работать, работать, работать на благо нашей великой Родины!» На таких крамольных мыслях он не раз ловил себя в последнее время и всегда оборачивался, а не слышит ли его внутренний голос ещё кто-то? Но нет, как забраться в чужую голову наша наука пока ещё не придумала!…Явочная скамья, как не странно, оказалась свободной. Агент, как когда-то Бокий, по-хозяйски разместился посредине её и уставился в направлении пропускного пункта, ожидая появления своего куратора. Уже через несколько секунд его одиночество нарушил неказистый дедуля с узкой и длинной, прямо-таки козлиной бородкой, устало плюхнувшийся рядом с ним. – Разрешите, мил-человек? – Да, пожалуйста, – недовольно буркнул Ярослав, пытаясь вглядеться в глаза, прячущиеся за старомодным пенсне. – «Нет, это точно не Глеб Иванович, так тщательно замаскироваться не под силу даже товарищу комиссару!» – Вы здесь тоже по приглашению, али как? – настаивал на общении старик. – Али как… – По работе или… – По службе! – О… Извините, коль помешал. – Ничего. Тем временем слева за деревьями мелькнула чья-то тень. «Он!» – догадался Славик и, ни слова не сказав обладателю козлиной бородки, последовал в глубь Тайницкого сада. Комиссар ждал у роскошной яблони, щедро плодоносившей чуть ли не со времён Великой Октябрьской социалистической революции (возле неё летом непременно останавливались все кремлёвские экскурсоводы). Естественно, теперь она была абсолютно голой, как-никак – зима! – Да, неудачное место для свиданий мы с тобой избрали, – вместо приветствия грустно констатировал Бокий. – Это почему же? – возмутился Плечов. – Если бы не ваши старанья, я бы никогда не увидел такой роскоши! – Возможно… Возможно… Что за тип сидел рядом с тобой на лавке? – Не знаю. – О чём вы разговаривали? – О погоде. – Прекрасно… Значит, переходим к делу? – Давайте. – Что там у тебя стряслось? – Ничего. Просто соскучился… – Прошу войти в положение…Неприятности у меня. Соратники по партии словно взбесились, накинулись толпой все на одного, скоро сожрут – и не поперхнутся. – Не… – Не перебивай! Все наши былые договорённости остаются в силе. Пароль помнишь? – Конечно… «Здравствуй, Яра… Тебе привет от Горняка»… Да, к слову сказать, мой бывший сослуживец – Пчелов – явно что-то подозревает… – Плохо… Скользкий он какой-то… стал. – Намедни Вячеслав приходил к нам в общежитие. Кстати, слегка под градусом… – Ну-ка, ну-ка, это крайне интересно. Тем более, что он совершенно не пьёт! Поэтому начни с самого начала… – Вчера вечером… – Так не пойдёт… Давай с того самого момента, когда встретил его в нашей конторе. Или после службы вы и раньше виделись? – Нет. Я пришёл пожаловаться на Фролушкина и столкнулся с ним в коридоре. – Значит, эта встреча не могла быть подстроена? – Вряд ли – о том, что я собрался на Лубянку, не знал никто. – Это хорошо. А вот то, что Пчелову известна цель твоего визита – плохо! О наших дальнейших планах ты ему ничего не говорил? – Никак нет. Хотя он интересовался. Ещё в тот день. Мол, идёшь к нам на службу или нет? – Шалит, парниша, самодеятельничает… Надо приструнить его, поставить на место… – А потом мы встретились ещё раз – накануне Нового года. – И опять случайно? – Так точно! Я и Ольга… – А это кто? – Моя невеста. Она в нашей институтской библиотеке служит. – На свадьбу пригласишь? – Непременно. – Когда? – Я сам ещё не знаю. – Итак, вы с Ольгой решили прогуляться… – Да… И налетели на Славку… Он с такой барышней «вышивал», ну просто прелесть! Да вы её знаете, Дуся Виноградова. Ивановская ткачиха… – Дальше можешь не продолжать, об их связи мне всё известно… – Понял. А вчера лейтенант сказал, что с ней покончено… – Правильно… – И с Нового года он крепко зашибает, ибо никак не может забыть распрекрасную Дульсинею… При этих словах старый чекист громко рассмеялся. Схватился за живот, присел и забился в истерике… – Во, даёт… Ха-ха-ха, ну и артист, ну и мастер! Забыть не может… Га-га-га-га-га!.. Вот что я тебе скажу, мой дорогой: все эти дни товарищ Плечов пребывал на службе и спиртным не баловался, у нас с этим строго. Ясно? – Так точно, товарищ комиссар. – Развёл от тебя, братец, как лоха, ха-ха-ха-ха!.. – Мне продолжать или подождать, пока у вас закончится приступ? – отчего-то обиделся студент. – Продолжайте! – сразу посерьёзнел Бокий. – Кстати, что такое лох, товарищ комиссар? – Сёмга, идущая на нерест. Ты ведь служил на Северном флоте. – Ну и что? – После метания икры лосось становится вялым, беззащитным… – Это правда. – Поэт Фёдор Глинка… – Не знаю такого! – А зря. Хороший парень… был. – Почему был? Он умер? – Да. Ещё в прошлом веке – в одна тысяча восемьсот восьмидесятом году… Так вот… В своём стихотворении Фёдор Николаевич описал молодого карельского рыбака, который «беспечных лохов сонный рой тревожит меткою острогой». – Понял. Только больше вы меня этим гадким словом не обзывайте… – Лохом? – Да! – Хорошо, не буду… – Разрешите продолжать? – Валяй! – Пчелов пытался всё время называть меня по-разному: то моряком, то философом, а в конце – и вовсе тёзкой, хоть на прошлой встрече в присутствии Ольги представился Иваном Константиновичем… – Он проверял тебя на вшивость. Зная, какие способы используются в нашем ведомстве при шифровке агентов, наугад забрасывал разные варианты и следил за твоей реакцией. – Кстати, уже с первого же раза он угадал, назвав меня Ярой. – Ну, это было несложно… Надеюсь, ты не поддался и не бросился в его объятия? – Нет, конечно… – Молодец… Действуй и дальше в том же духе. – Рад стараться, товарищ комиссар. Только вы не пропадайте надолго. – Лучше надолго, чем насовсем. Все личные контакты с этой минуты прекращаем – слишком много желающих проследить за нашей связью. Очередные донесения будешь писать в произвольной форме и оставлять в заранее обустроенном тайнике. – И где он находится? – А вот здесь! – Бокий похлопал по стволу яблони. – Гонорар за свои труды тоже тут будешь получать… Вот тебе ключик – он изготовлен в двух экземплярах, второй останется у меня. Видишь в коре прямо за мной небольшую ямочку, вмятину, углубление, напоминающее дупло? – Да. – Вставь в него ключ и два раза проверни. Два… Всё, как у Крылова: «А ларчик просто открывался»… – Ух ты! – восторженно вырвалось из уст Плечова. – Класс! – Номер телефона пока тоже не забывай. Но звони только в самом крайнем случае. Через два часа я буду в условленном месте у той же самой скамьи. Всё ясно? – Так точно, товарищ комиссар.
31
Слишком долго пропускать учёбу позволить себе Плечов не мог и в четверг, несмотря на Ольгины протесты, явился на занятия. Всё же последние дни семестра… Уже 24 января согласно недавнему постановлению[26] СНК[27] СССР и ЦК ВКП(б) начнутся зимние каникулы, до них нужно успеть подчистить все «хвосты». В тот же день состоялась и очередная его встреча с Фролушкиным. Профессор куда-то очень спешил и не дал себя втянуть в длительную беседу, лишь устало отмахнулся и… пригласил в гости: – Приходите ко мне на ужин в Татьянин день, если никуда не уезжаете. В восемнадцать ноль-ноль жду. – Спасибо. Я обязательно приду!32
Татьянин день, Бабий кут, Солныш – как только не называют этот светлый праздник! А студенты МГУ считают его ещё и днём рождения своей альма-матер, ибо как раз накануне дня памяти святой мученицы Татианы российская императрица Елизавета Петровна подписала Указ об открытии Московского университета. Впоследствии в одном из старых флигелей была обустроена домовая церковь, а сама святая объявлена покровительницей всего российского студенчества. А уже к середине XIX века из праздника студентов и профессоров одного отдельно взятого вуза Татьянин день превратился в праздник всей российской интеллигенции. Правда, в советское время от старорежимной традиции решили почему-то отказаться. Однако Фролушкин и его подопечный Плечов, как истинно русские интеллигенты, не могли пройти мимо такого знаменательного события. Начать решили с коллекционного коньяка «Remi Martin», бутылку которого профессору подарил кто-то из французских коллег после своего визита в МИФЛИ. Ярослав совершенно искренне не желал открывать такую оригинальную бутылку, но Фёдор Алексеевич быстро нашёл нужные слова: – Дерзай, братец… И запомни на всю жизнь: на своём желудке экономить нельзя! – Согласен. – Это ничего, что я перешёл на «ты»? – Нет, конечно! – Уже много лет твой покорный слуга руководствуется одним очень мудрым правилом: не пить говна и не пить с говном… В дальнейшем можешь принять на вооружение. Пригодится! – Но ведь он страшно дорогой… – вопреки своему желанию, неуклюже возразил студент, глотая слюнки. – Да, недешёвый, поди, на несколько тысяч тянет. – Рублей? – Зелёных тугриков с портретами мёртвых американских президентов. – Откуда у вас такой жаргон? – Отдыхал несколько месяцев на курорте с одной гоп-компанией – набрался. Можно продолжать? – Давайте… – Если верить моему другу Жан-Клоду – такого коньяка много не выпускают. Нашлёпали несколько сот бутылок – и закрыли серию. – Тем более… – Откупоривай, не стесняйся, лягушатники ещё подарят, я ведь для них авторитет, всемирная знаменитость, на которую даже советская власть боится поднять руку. – Стопудово! Ох и аромат. Ох и запах… – Ну, давай… За Татьяну Крещенскую… – За братство студентов и преподавателей, – добавил Плечов. – Ты куда-то спешишь? – ни с того ни с сего покладистый и обычно толерантный Фролушкин вдруг пробуравил его лихим взором. – Нет… – «Ямщик, не гони лошадей». Разбазаришь все тосты, за что следующую пить будем? – Понял… За святую Татьяну, – студент пригубил бокал и зачмокал языком. – Да, это же просто что-то с чем-то… Умеют клятые господа-капиталисты! – А ты говоришь: не открывай! Пить, братец, надо только высококачественные напитки или не пить вовсе. – Погодите, я запишу… – Бумаги не хватит. – Это почему же? – Сейчас выпью я сто пятьдесят – и начну сыпать афоризмами! Давай наливай… Между первой и второй – промежуток небольшой. Как ты там говорил, за дружбу? – За братство! – О! И это правильно? Студента надо любить, лелеять, наконец – уважать, чтобы он пошёл дальше своего преподавателя и принёс больше пользы трудовому народу. – И опять – согласен. – Кто я, если не оставлю после себя последователей, не передам своё учение в надёжные руки? Мышь церковная, не более… Учёный только тогда может считаться таковым, когда воспитает целую сеть, плеяду единомышленников, способных творить и созерцать не хуже его самого. Хорошо сказал? – Великолепно! За единомышленников? – Поддерживаю! Эх, вкуснятина или, как ты говоришь, смачнина! – А не упьёмся такими темпами? – Если и упьёмся, то что? Ляжем спать, всё равно каникулы… Похмелимся – и продолжим наш диспут. Хороший собеседник – лучший подарок к празднику. Тем более – к такому. Ярославу почему-то сразу вспомнился рассказ Бокия о лохах. Он вздрогнул, словно пытаясь стряхнуть с себя все путы накатывающегося опьянения, и сразу стал трезв, как стекло. – Чего это тебя так передёрнуло? – не удержался учёный, не упускавший ни одной детали из поведения своего юного друга, можно даже сказать – следивший за ним, как за подопытным кроликом. – Не знаю. А вы почему один живёте? – перешёл в атаку гость. – Так ведь умерла моя Настенька. Давным-давно… Вон она на пианино… Плечов перевёл взгляд на музыкальный инструмент и увидел в прислонённой к шкатулке рамке фотографию прекрасной дамы лет тридцати пяти. – Такая молодая и красивая? – сорвалось с языка. – Да не удивляйся ты так… Супруга всего на шесть лет младше меня… была, просто после сорока перестала фотографироваться. Постоянно твердила: «Хочу, чтобы меня запомнили молодой и красивой!» – Она знала, что скоро уйдёт? – догадался Яра. – Да. В последние годы жена страдала неизлечимым недугом. Но не будем о грустном… Жизнь вечна! И всегда побеждает смерть. Но этот вопрос мы обсудим позже. – За жизнь? – Наливай! Жаль, но как утверждают философы, всё хорошее имеет свойство быстро заканчиваться. Конец «Мартина» тоже оказался неизбежным и очень скорым. Профессор не без сожаления повертел в руках пустую посудину, словно намереваясь найти на её дне ещё несколько капель – да не тут-то было! Пришлось идти к серванту, где покоилась его коллекция, за следующей бутылкой… Плечов тем временем поднялся с насиженного места и, словно заворожённый, пошёл в угол комнаты, где стояло пианино с портретом Насти, как магнитом, притягивавшим взор. Эта женщина явно напоминала Барбару Радзивилл, часто снившуюся ему по ночам. Ярослав повертел фото в руках и поставил на место, после чего попытался добраться до шкатулки, однако та оказалась запертой на замок. – Не хочу, чтобы ещё кто-то тревожил её прах! – раздался сзади профессорский баритон. – Вы что же сожгли её? – наконец дошло до Ярослава. – Да. Согласно завещанию Настасьи Филипповны, – печально изрёк Фролушкин. – В первом Московском крематории. – Земля ей пухом… Ой, простите, ради бога! Как-то не христиански получается… – А кто тебе сказал, что я христианин? – Ну… Я сам так подумал… – Тому, кто верит в существование Всевышнего, совсем необязательно поклоняться Христу, ибо все мы точно такие же Божьи дети. А поверить в то, что у Господа была ещё и мирская мать, могут разве что идиоты… – Ваша теория? – Моя. А ты какому Богу молишься? – Никакому. – Не веруешь? – Никак нет… – Это ничего… Со временем придёт. – Посмотрим… – Как по мне, то нынешние атеисты подошли к пониманию Господа гораздо ближе, чем православные ретрограды. Им стоит только поставить знак равенства между Господом и Природой – и всё станет на свои места. – Пожалуй… – Скажи, ты имеешь хоть какие-то элементарные представления об устройстве и происхождении нашей Вселенной? – Ну да… Я даже кружок юных астрономов в своё время посещал. – Про теорию большого взрыва что-нибудь знаешь? – Только то, что таковая существует… – И то уже неплохо… Я не собираюсь углубляться в её физико-математическое обоснование, попробую прояснить лишь философскую составляющую. Лично для тебя. – Не возражаю. Только без ста грамм мне в этом деле ни за что не разобраться. – Понял. Открывай. – О! Эта штука тоже хороша! – «Хеннесси»… Возможно, самый лучший в мире коньяк. Его мне сам Фройд подарил. – Кто-кто? – Зигмунд Фройд или, если хочешь, Фрейд, основатель психоанализа, всемирно известный австрийский учёный… Не слыхал? – Так, краем уха… – Но я, с твоего позволения, сначала продолжу предыдущую мысль. – Не возражаю. За него! – Уточни – за кого? – За большой взрыв! – О, правильно! Так как именно с этого события, по моему глубокому убеждению, начала зарождаться жизнь во всей Вселенной. – Вы, пожалуйста, помедленней, а то не успеваю осваивать! – Коньяк или новый материал? – Коньяк, конечно… Плесните мне в бокал ещё немного, от его аромата я просто балдею! – С удовольствием… Так вот… Гениальный Эйнштейн ещё в тысяча девятьсот шестнадцатом году завершил знаменитую работу «Основы общей теории относительности», в которой обосновал новую модель Вселенной. А спустя год голландский астроном Виллем де Ситтер развил её и назвал космологической… Я понятно изъясняюсь? – Так точно. – В тысяча девятьсот двадцать втором году наш советский математик и геофизик Александр Александрович Фридман предсказал неизбежное расширение Вселенной из-за постоянно идущих в ней взрывных процессов и небезосновательно предположил, что именно большой взрыв лежал в основе её возникновения и дальнейшего развития. – Стоп. Стоп. Мозги уже пухнут. Правду говорят: алкоголь затуманивает разум! – В корне не согласен. Ничего он не туманит и тем более не забирает. Алкоголь только показывает, есть у человека этот самый разум или нет! – Точно! За Всевышний разум… Наливай… те!!!33
Вторая бутылка подходила к концу, однако особых последствий опьянения на лице Плечова, а тем более Фролушкина, нельзя было обнаружить даже под микроскопом. И это обстоятельство ещё больше сблизило двух философов – молодого и пожилого! Впрочем, на течении беседы сие никак не отразилось. Фёдор Алексеевич больше говорил, а Ярослав по-прежнему – больше слушал, периодически вставляя свои едкие реплики и часто справедливые замечания. – Однако не все учёные целиком и полностью согласны с великим Эйнштейном, – продолжал обсуждать устройство мира профессор. – Среди них и мой старший друг, учитель Константин Эдуардович Циолковский, безвременно ушедший от нас чуть более года тому назад. – Вечная ему память! Пьём? – Давай. – Так вот… Мало кто знает, что Циолковский был не только выдающимся практиком, теоретиком-технократом, но и сильнейшим гуманитарием, философом! – Да? – Каждую свою физико-химическую сентенцию он умудрялся снабжать философским обоснованием собственного производства и достиг в этом деле просто невероятных результатов… – Вот как? – В одной из наших бесед Константин Эдуардович высказал мысль о том, что в результате действия эволюции человечество в будущем непременно должно лишиться ног, рук, вообще физического тела, – обузы, которая мешает ему развиваться и распространять своё влияние в вечности… Останутся лишь душа и мозг – ведь это всё, что по большому счёту нам нужно! – Читал. Такое человечество он назвал лучистым. – Так точно, мой дорогой, так точно… Ну, по заключительной, за лучистое человечество? – За союз мозга и души! – Молодец, гениально сформулировал, как я сам до такого не додумался? – Вторая заканчивается, за третьей пойдёте? – Ты на часы смотрел? – Нет. Ё-моё, двенадцать тридцать… Или пол-первого ночи. Я же Фигиной обещал… Плечов сорвался с кресла и принялся ходить по комнате. Но вскоре угомонился: – Ничего… Скажу, что занимался дополнительно с профессором Фролушкиным, что недалеко от истины. Надеюсь, вы подтвердите, так сказать, при случае? – Непременно. А сейчас разреши закончить мысль… – Раз… Пожалуйста! – Только избавившись от неудобств, связанных с обслуживанием дряхлеющего и часто болеющего тела, человечество сможет осознать величину божественного замысла, достичь самых отдалённых уголков Вселенной и тщательно исследовать их. – Ух ты, здорово! Только как в таком случае мы будем размножаться? Не станет тела – не станет и половых признаков… – Эта проблема вполне решаема. Как сказал мой знакомый Фрейд: «Мы выбираем неслучайно друг друга… Мы встречаем только тех, кто уже существует в нашем подсознании». – Значит, вы допускаете, что люди будут любить друг друга, а не исключительно лиц противоположного пола! – Всё возможно. – Но ведь это полный отказ от христианских и, в общем-то, общечеловеческих ценностей… Так мы все станем извращенцами! – Поэтому они и распространяют мифы о своей исключительности, мол, мы просто опередили время, в скором будущем все будут такими. – Мне в такое будущее не надо! – Мне, пожалуй, тоже! Всё, ложимся спать. Утро вечера мудренее.34
Плечов долго не мог уснуть. То ли незнакомое место, то ли «кусучее» одеяло, то ли чрезмерное количество выпитого алкоголя послужило тому виной – было неизвестно. Скорее всё вместе: и первое, и второе, и третье. Раздражающе тикали старомодные часы. Тревожно и слишком часто билось сердце, словно пытаясь выскочить из груди. Не давала покоя и шкатулка, точнее, её содержимое. Спать в одной комнате с покойником, точнее, с тем, что от него (неё!!!) осталось, Ярославу ещё не приходилось. Но где-то под утро природа всё же взяла своё…35
Проснувшись, он первым делом посмотрел на часы. Без пяти одиннадцать! – Ну, как спалось? – заботливо поинтересовался Фёдор Алексеевич, чьё шарканье ног и подняло «дорогого гостя». – Нормально! – соврал Плечов. – Похмелиться не желаете-с? – Никак нет. И так получу по полной программе. – От кого, если не секрет? – От своей ненаглядной Фигиной. – Но от кофе, надеюсь, не откажешься? – Нет, конечно. – С пирожным? – Без, – студент сморщился при одном упоминании о сладком. «Лучше б огурчик предложил!» Профессор тем временем в очередной раз наведался на кухню и вскоре вернулся с двумя маленькими чашечками в руках, от которых исходил лёгкий дымок и головокружительный аромат. Поставил их на стол, рядом с практически пустой бутылкой «Хенесси»… «Практически» – потому что на её дне ещё осталось несколько миллиметров спиртного. – Две капли мне, остальное – вам, – раскусил его замысел Ярослав. – Годится! – Фролушкин плеснул немного в одну чашку и подал её своему юному другу, всё остальное вылил во вторую. – Ну, ещё раз – за братство. – Давайте расширим и уточним тост. – Каким образом? – За братство философов всех стран и народов! – Великолепно… (Они чокнулись и сделали каждый по глотку)… И как тебе напиток? – Прелестный! Или, как вы говорите, – шарман! – Ну-с, продолжим нашу беседу или будем разбегаться? – Если честно, мне давно пора домой… – Не возражаю. – Спасибо вам за всё. – Не за что. Тебе спасибо! – Мне-то за какие грехи? – За искреннюю, обстоятельную беседу. Не каждый день встретишь умного и душевно чистого молодого человека, способного на достойном уровне поддерживать серьёзный разговор. – Дзякую… Раз пошла такая пьянка, разрешите и мне выразить вам глубокую признательность за науку! – Приходи ещё, кали ласка[28]. Можешь со своей девушкой или с друзьями! Только не всем курсом – не люблю больших компаний. – Понял… Где моё пальто? – Там, в гардеробе… – А можно ещё одну чашку? – Отчего же нет? Конечно, можно. Только коньяка больше не осталось. – Простите… – За что? – За то, что уничтожил все ваши запасы. – Не волнуйся… Надо? Найдём! – Нет-нет, только кофе… – Сейчас сварю. Подождёшь? – Конечно. Разрешите напоследок один бестактный вопрос? – Разрешаю… – У нас в университете много этих… ну… извращенцев? – Достаточно… – А как их распознать? – По Фрейду… Смотри пункт первый: Чем безупречнее человек снаружи, тем больше демонов у него внутри… – То есть… – Вот идёт паренёк – весь из себя: модно одетый, причёсанно-прилизанный, маникюр, дорогой одеколон, значит, что-то у него внутри не так. Мужик должен быть немного небрежен, даже неряшлив. Ему никому не надо нравиться – только самому себе! Понятно? – Не совсем… – Тогда приди ещё раз через денёк: я в этой теме большой специалист. – Лучше Фрейда? – Нет, наверное… Ведь он знает проблему изнутри. – Как это понимать? – Как хочешь – так и понимай! В следующий раз расскажу больше. – Хорошо. Я зайду… На днях… – Предварительно позвони… Вот мой номер. Фролушкин вырвал из перекидного календаря листок с давно канувшей в Лету датой, черкнул на нём несколько цифр и расписался…36
Небольшое столпотворение у парадного входа в мужское общежитие Ярослав, несмотря на близорукость, заметил издалека. А вот узнать возлюбленную в невысокой брюнетке, возбуждённо жестикулирующей среди молодых людей, закрывавших её широкими спинами, естественно, не смог. За что чуть не поплатился… Когда он приблизился к живому кругу, тот неожиданно расступился-рассыпался, и обезумевшая, как ему показалось библиотекарша, словно дикая тигрица, без прелюдий набросилась на своего «бесстыжего гулёну». – Я тут всё общежитие подняла, а он жив-здоровёхонек! – Что же мне, по-твоему, лучше сдохнуть?! – А знаешь, это был бы достойный выход! – лучезарно улыбнулся Пчелов, неизвестно с какой стати затесавшийся в дружные студенческие ряды, после чего по-дружески хлопнул своего тёзку по плечу, да так, что тот еле удержался на ногах. – Врежьте ему, как следует, братцы, – подстрекала ни на миг не умолкавшая Фигина. – Только по лицу не бейте: оптика нынче дорогая, всё равно мне покупать придётся! Ну, говори, где шлялся, чёртово отродье? – Да прекратите вы! Я у Фролушкина был. Кто не верит – вот его телефон, можете позвонить и убедиться, – он достал листок календаря и молча протянул Альметьеву – как-никак староста. – И о чём вы говорили? – миролюбиво поинтересовался Николай. – О любви. О боге. О нашей родной советской власти. – Вот работёнка, ни днём ни ночью покоя нет, – сухо прокомментировал лейтенант. Смысл его реплики не понял никто. Только Плечов. – Что ты имел в виду? – полюбопытствовал он, оставшись наедине с бывшим сослуживцем после того, как все остальные разбрелись по своим «норкам», а Фигина побежала в женское общежитие, находящееся через дорогу от мужского, за платком. – А то ты не знаешь? – скорчил удивлённое лицо Вячеслав. – Нет, конечно… – Над твоим… моим… шефом сгустились тучи! – Говори прямо, без обиняков, хватит играть в непонятную для меня игру! – Хочешь прямо? – Да. И быстрее, не то Ольга вот-вот вернётся. – Недавно назначенный замнаркома Бельский, знаешь такого? – Откуда? – Шкура ещё та. – А мне что с этого? – …Вступая в должность, знакомился с начальниками всех подразделений и выразил недоверие товарищу Бокию, заявив, что будет докладывать в Инстанцию, то есть, по сути, лично товарищу Сталину, о том, что руководство 9-го отдела ГУГБ НКВД не справляется с поставленными задачами, более того, просто разворовывает народные средства под видом организации «различных авантюрных мероприятий, как то: экспедиция на Тибет или поиски Гипербореи» – я в последнее время память тренирую… по новой зарубежной методике, так что процитировал точно – можешь не сомневаться. – Ну и что? – А Глеб Иванович откровенно нахамил в ответ, мол, «что мне Сталин? Меня Ленин на это место поставил!» – И зачем ты рассказал мне об этом? – Да так просто… За такие выраженьица в нашем ведомстве наказание одно – к стенке! – Мне-то что с того? Последняя фраза повисла в воздухе, так как вернулась Фигина, и друзья решили не продолжать в её присутствии словесную перепалку. – Ладно… Договорим в следующий раз! – подвёл итог Пчелов и, сняв тёплые кожаные перчатки, протянул другу вспотевшую под мехом ладонь. – Надеюсь, вы не будете возражать против того, чтобы наши встречи стали более регулярными? – Нет, конечно, – заверила Ольга. – Даже будем рады! – немедля согласился с любимой Ярослав. – До шестого февраля у нас каникулы – приходи хоть каждый день! – Давай завтра. В шесть вечера. – Идёт!37
– Ну и где ты пропадал? – опять запричитала Фигина. (Причём по тому, каким тоном это было сказано, Плечов сразу понял: он прощён – окончательно и бесповоротно – любящие женщины отходчивы!) – Сказал же, у Фёдора Лексеича… – Почему не позвонил? – Куда? В рельсу?! – А я всю ночь не спала, за тебя переживала. Даже сердце щемить начало… Раньше-то мне и вовсе неведомо было, с какой стороны оно находится. – С левой… – Ты ещё и насмехаешься? – Олечка, милая, родненькая, любимая, ну куда ж я от тебя денусь? – Мало ли? Найдёшь опять какую-нибудь крысу-Анфису…[29] (Против такого аргумента, являвшегося, по спортивной терминологии, ударом ниже пояса, Вячеслав возражать не посмел – ещё раньше, до знакомства с Фигиной, он крутил роман с однокурсницей Анфисой Берёзкиной, посему решил лучше промолчать.) – Ну, чего притих? Промычал бы хоть что-нибудь в ответ! – Люблю. Больше жизни тебя люблю. – Так-то оно лучше… Я тоже. – Готов исправиться и взять тебя замуж хоть сейчас. – Погоди. Мы ведь уже не один раз говорили на эту тему. – А чего ждать-то? Пойдём, распишемся – и вся музыка! – Жить где будем? – Квартиру снимем! – За какие шиши? – Да есть у меня небольшая заначка. Честное слово – есть. – У тебя? Заначка? – Так точно! – И когда ты умудрился её собрать? Без родни, без отца, без матери… – Ещё прошлым летом копить начать. Тогда я пахал, как проклятый, на стройке, если помнишь. – Что-то не очень… – Вот закончатся каникулы – и пойду разгружать вагоны. С Петровым. – А сдюжишь? – Запросто. Я ведь уже и в спортзал ходить начал, чтоб улучшить спортивную форму. На самозащиту. Вместе с Альметьевым. Уже две тренировки посетил. – Нравится? – Ещё как! – Молодец. А не лучше ли попросить помощи у Ивана Константиновича? Пусть пригреет тебя в недрах Внешторга. – Тоже неплохо. Да, кстати, откуда он тут взялся? – Пришёл тебя проведать. А я с ребятами навстречу. Мы договорились: начнём действовать, если ты не вернёшься к тринадцати часам. – Выходит, успел? – Да… Задержка на пять минут не является опозданием, так, кажется, говорит наша обожаемая товарищ ректор? – Анна Самойловна?[30] – А то кто же!38
24 января 1937 года начальник ЦУНХУ[31] и, по совместительству, заместитель председателя Госплана СССР доктор экономических наук Иван Адамович Краваль доложил руководителям Советского государства о первых предварительных результатах переписи населения. Мол, всего в Стране Советов проживают 156 миллионов человек. Правда, без учёта спецконтингента (то есть бойцов НКВД и РККА), и находящихся в пути пассажиров. А уже в середине марта Сталину и Молотову было направлено письмо ЦУНХУ СССР «О предварительных итогах Всесоюзной переписи населения», в котором утверждалось, что, цитирую: «Общая численность населения по переписи 6 января 1937 года составила 162 003 225 человек, включая контингенты РККА и НКВД. По сравнению с 1926 годом <…> численность населения увеличилась, таким образом, на 15 миллионов человек, или на 10,2 %, или в среднем на 1 % в год. Эти данные показывают, что прирост населения у нас значительно превышает темпы естественного прироста населения передовых капиталистических стран, как то: Англии (0,36 % в среднем за 9 лет с 1927 по 1935 год), Германии (0,58 %). Франции (0,11 %), США (0,66 % в среднем за пятилетие 1930–1934 гг.), равен итальянскому (1,02 %) и уступает лишь Японии (1,37 %)». Такие результаты руководству страны, ожидавшему, по-видимому, более весомые цифры, явно не понравились. И оно начало выискивать «вредителей»! Первыми (уже 31 марта 1937 года!), попали под раздачу ответственные за подготовку и проведение опроса начальник Бюро переписи населения ЦУНХУ СССР Олимпий Аристархович Квиткин, начальник Сектора населения Михаил Вениаминович Курман, заместитель начальника Бюро переписи населения Лазарь Соломонович Брандгендлер (для простоты он часто пользовался сокращённой версией фамилии – Бранд). Сам И. А. Краваль был арестован 31 мая 1937 года и впоследствии расстрелян. Коснулись репрессии и центрального аппарата НКВД. Ещё 29 января 1937 года бывший нарком Ягода (на самом деле Енох Гершевич Иегуда), первым получивший звание генерального комиссара госбезопасности, был отправлен в запас и переведён на работу в Наркомсвязь, а 3 апреля и вовсе арестован. Приблизительно в то же время (плюс-минус пару дней) взяли его заместителя Якова Самуиловича Соринсона, больше известного под фамилией Агранов, начальника 1-го отдела (охрана) ГУГБ НКВД Карла Викторовича Паукера, заместителей начальника Оперативного отдела ГУГБ НКВД СССР старших майоров Бориса Яковлевича Гулько и Захара Ильича Воловича. Комиссар 3-го ранга Владимир Михайлович Курский застрелился, капитан Леонид Исаакович Черток покончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна 7-го этажа… В народе поговаривали, что эта череда арестов и смертей тоже как-то связана с прошедшей переписью. Другие объясняли её раскрытием подготовки еврейского заговора против дорогого вождя. Но так это или нет, достоверно не известно… Да, кстати, у Ягоды изъяли: денег советских – 22 997 рублей 59 копеек, в том числе сберегательную книжку на 6180 рублей 59 копеек; вина разных марок – 1229 бутылок (в большинстве своём – марочные, достойной выдержки – 1897, 1900 и 1902 годов производства); коллекцию порнографических снимков из 3904 штук; порнографических фильмов – 11; сигарет заграничных (в основном египетских и турецких) – 11 075 штук (и ведь кто-то же всё это считал!); чулок шёлковых и фильдеперсовых заграничных – 130 пар; револьверов разных – 19, коллекцию курительных трубок и мундштуков (из слоновой кости, янтаря и другого ценного сырья), состоящую из 165 экземпляров; антикварных изделий разных – 270; роялей, пианино – 3; одну пишущую машинку; чемоданов заграничных и сундуков – 24 и вдобавок… резиновый половой член! Всё это неисчислимое добро благополучно перекочевало в руки преемника Ягоды, вступившего в должность несколькими месяцами ранее Николая Ивановича Ежова…39
В этот тревожный период Ярослав многократно дискутировал со своим земляком Фролушкиным. И один – последний – раз с Бокием… Но сначала была условленная встреча с Пчеловым. Заходить в комнату тот почему-то не стал. Постучал в двери и попросил выйти на улицу, где продолжил гнуть свою линию, пытаясь уличить студента в связях с Конторой. Но Плечов снова не поддался…40
Очередная встреча с комиссаром, состоявшаяся 3 февраля, тоже дала немало пищи для размышлений. Но обо всём по порядку. 29 января Плечов решил проинформировать куратора о содержании последней беседы с Фролушкиным и странном поведении своего бывшего сослуживца. На обычном листе из школьной тетрадки написал донесение и пошёл в Тайницкий сад (после того как Глеб Иванович оборудовал в старой яблоне тайник, наведываться туда в строго обозначенные сроки стало вовсе не обязательно). Провернул ключ в скважине и сразу обнаружил коротенькую записку: «Вусловленное время на прежнем месте». После чего прождал ещё четыре дня. И вот он снова привычно устроился на явочной скамье. Минута, другая… Пять, десять… Вдоль аллейки – шастают толпы незнакомых людей. Изысканные наряды, благородные лица. По всему видать – творческая интеллигенция. Но вот один из них отстал от общей группы и молча ткнул ему тростью в колено. Так и есть – Бокий. Ярослав на всякий случай в мыслях досчитал до тридцати, осмотрелся и неспешно побрёл в глубь сквера. Глеб Иванович стоял за широким стволом исторического дерева и мял в руках его депешу. – Да, странные дела творятся в нашем государстве… Извращенцы и националистические мерзавцы, а часто эта легко воспламеняющаяся смесь умещается в одном флаконе, снова рвутся к власти. Так уже было в далёком семнадцатом году. Залили, сволочи, Россию кровью, чтобы удовлетворить свои амбиции… Чего-чего, а столь откровенной антисоветчины студент явно не ожидал! – Нельзя так. Все люди – братья, – несмело возразил. После чего комиссар взглянул на него, как на умалишённого: – «Вы, Шариков, чепуху говорите. Причём безапелляционно и уверенно». Плечов знал, откуда эта цитата. Изданная в Риге повесть «Собачье сердце», написанная неким Михаилом Булгаковым, пьесы которого шли во многих московских театрах, пользовалась среди студентов МИФЛИ популярностью – вот и сейчас она гуляла по рукам в их общежитии. Но виду не подал. – Это почему же? – спросил, скорчив глупую гримасу: пусть лучше Бокий считает его недоумком, чем почитателем запрещённой самиздатовской продукции! – Я эту шайку-лейку хорошо знаю, – не успокаивался комиссар. – Зачем вы рассказываете мне об этом? – Чтобы знал, кто нами пытается править. И не только нами – всем миром! Придёт пора, я такой компромат из чёрной папки вытащу – не один примазавшийся к рабоче-крестьянской власти жулик ответит! – Думаете, это поможет? – Вряд ли. Маховик запущен… Но я буду сопротивляться. – Давайте сменим тему – тошнит уже! Столько грязи за несколько секунд на меня ещё никто не выливал. – Давай… Хорошо хоть твой профессор не той породы оказался. Говоришь, правильный мужик? – Ага! – Вот что я тебе скажу по секрету, Слава… В каждой спецслужбе, в том числе и нашей, имеются подразделения, специализирующиеся на вербовке извращенцев. Ещё царская разведка весьма преуспела на этом «благородном» поприще. Полковник Альфред Рёдль, может, слыхал? – Нет, не слыхал, товарищ комиссар! – Начальник агентурного отделения разведывательного бюро Генерального штаба вооружённых сил всей Австро-Венгерской империи… – Ого! Серьёзный дядечка! – Ему подсунули молодого улана – он и рад стараться. Все секреты выболтал! Ах, если бы в Генштабе российской императорской армии тогда вняли его совету и начали войну первыми – не было б тогда ни разрушительной Великой войны, ни революции, ни кровавой гражданской розни! – Что это вы такое запели, Глеб Иванович? – В конце жизни многое видится по-иному. – Так говорите, будто вам за девяносто… – Неважно сколько тебе лет, важно, сколько ещё жить осталось! – И сколько же? – Счёт пошёл на месяцы, может быть, даже на дни! Жаль, конечно… Супруга молодая, дочурке ещё и полгода не исполнилось[32] – вот оно счастье, живи и радуйся. Хоть бы до её первого дня рождения дотянуть! Но не дадут, сволочи, нутром чую… – Чего так пессимистично? – Это не пессимизм, мой юный друг, это реальная аналитика, ты ведь будущий философ – разницу знаешь. Всех старых большевиков уже арестовали. Против меня тоже плетут нити интриг. Но я не даюсь. Пока. – Держитесь, дорогой Глеб Иванович. Как же без вас? – Легко! Ты сам хоть не высовывайся. Придут – хорошо, не придут – ещё лучше. Задачу найти апостолов поставили на самом верху. Пока ты задействован в операции по её выполнению – тебе ничего не грозит. – Уверены? – Ещё как… Кое у кого из наших «манечка»[33] – украсить ими один из залов Кремля. Хотя, чужая душа – потёмки… Может, хотят установить фигурки ещё где-нибудь? И срубить рядышком деревянную церковку – чтоб недалеко ходить, когда наступит время замаливать грехи! Ладно… Мне пора… Да… Насчёт твоего «второго сапога», я имею в виду Пчелова… Будь крайне осторожен. И ни при каких обстоятельствах не поддавайся на провокации – он работает ещё на кого-то, а на кого – мы пока не установили. – Постарайтесь сделать это быстрее, чтоб я знал, как с ним себя вести. – Так, как и до этого. При любых расспросах – ничего не знаю, ни с кем не связан, никому не стучу. Понятно? Комиссар посмотрел на агента с какой-то невероятной тоской-печалью-грустью в беспросветно тёмных глазах и протянул для прощания руку, чего никогда ранее не делал, видимо, из опасения заразить туберкулёзом, которым он страдал ещё с царских времён. – Так точно! – слабо улыбнулся Плечов, бережно пожимая её. В первый и последний раз.41
Все беседы с Фролушкиным, а их, как уже говорилось, в феврале – апреле 1937 года было немало – и наедине, и в компании друзей, – тоже, в основном, вертелись вокруг извечных тем: Всевышний, космос, вездесущие евреи и конечно же геи… Приводить их целиком – не имеет никакого смысла. Но и полностью игнорировать – тоже нельзя. Вы ведь должны знать, какие проблемы обсуждались тогда в интеллигентской среде, как советские философы, случайно оказавшиеся в центре нашего повествования, интерпретировали те или иные события жизни своей молодой страны, кого почитали, кому поклонялись, что думали о вечных (человеческих, как теперь говорят), ценностях. Чтобы не утомлять читателя – спрессую в один «файл» все главные ответы-вопросы и помещу в одну главу…– А вот один мой знакомый утверждает, что особенно много извращенцев среди иудеев… – Кто такой мудрый? – Секрет! Но он был женат на еврейке и утверждает, что, как и ваш знакомый Фрейд, знает проблему изнутри. – Возможно… Дело в том, что они длительное время размножались в пределах одной, в общем-то, незначительной по числу и часто связанной близким родством группы людей, то есть, по сути дела, занимались кровосмешением, а это неизбежно должно было привести к возрастанию количества извращенцев и психически больных.
– Евреи там, где деньги, а деньги там, где власть… – Именно поэтому среди руководства всех стран, в том числе и нашей Родины, немало гомосексуалистов, садистов, психов и прочих извращенцев. – Логично! – И именно поэтому в царской России евреи подвергались гонениям, выраженным во «Временных правилах», предполагавших введение ценза оседлости и ограничивавшим количество претендентов на получение высшего образования из числа лиц еврейской национальности. Кроме того, в Уголовном кодексе империи существовала статья, по-моему, девятьсот девяносто пятая, запрещавшая добровольный анальный секс. А следующая – девятьсот девяносто шестая, предусматривала уже более серьёзное наказание за педерастическое насилие. По ней можно было запросто загреметь в Сибирь лет так на десять, а то и двадцать. – Ого! – Но на однополую связь по обоюдному согласию правительство и Церковь, по большому счёту, смотрели сквозь пальцы. Мужеложство процветало даже при императорском дворе и в аристократической среде, не говоря уже о «рафинированной» русской интеллигенции.
– Вы антисемит? – Упаси боже! Напротив, я категорически убеждён, что все мы – из одной пробирки. Или же от Адама и Евы. – А они какой, по-вашему, были национальности? – Можно подумать, ты не знаешь. – Выходит, мы все евреи? – Абсолютно. Но среди нас есть жиды, то есть те, кто угнетает и обирает остальное население планеты, в том числе тех же самых евреев. – Но ведь Талмуд запрещает обирать единоверцев… – Вот! Вот! Поэтому нас и разделили, так сказать, по религиозному и национальному признаку. Христиане, буддисты, мусульмане… Англичане, французы, поляки, русские, украинцы, белорусы, а для них просто – гои, то есть – скот, быдло… А что их считать людьми, если они сами себя таковыми не считают? Но мы немного отвлеклись… Итак, на чём я остановился? – На революции… – Ага… Значит, сразу после неё все традиционные русские ценности: семья, вера в Бога, необходимость защиты Отечества, любовь, целомудренность были признаны «устаревшими». Настало время свободной любви, позже вылившееся в известную тебе теорию «стакана воды»… – Да, я помню… «Вступить в половой акт так же легко и просто, как выпить стакан воды». – Вот-вот… Сталин попытался урезонить извращенцев, в итоге, как и обещал, изгнал их из Кремля, но…
42
Глеба Ивановича Бокия взяли под стражу в начале мая. А уведомили об аресте только седьмого июня. Ордер и вовсе выписали шестнадцатого… Что с ним делали всё это время – известно одному лишь Богу. Кто-то утверждает, что комиссар Бельский (настоящая фамилия которого – Левин), лично допрашивавший бывшего коллегу, всё время добивался от него добровольной выдачи знаменитой чёрной папки, но так и не достиг цели… Все обвинения комиссар сразу же признал (какой смысл их отвергать, если ты детально знаешь правила игры Конторы, которой отдал чуть ли не 20 лет жизни?), и теперь спокойно ждал приговора. Вынесли его только 15 ноября 1937 года; в тот же день Бокия и расстреляли. Так бесславно закончился земной путь одного из самых одарённых советских шифровальщиков, дворянина, старого большевика, орденоносца, делегата нескольких съездов ВКП(б), дважды «Почётного чекиста»… Но это было только начало… Всего в отделе Бокия в то время работали около сотни человек. Вот имена только некоторых из них: Сергей Григорьевич Андреев, Александр Алексеевич Бакланов, член партии с 1925 года Цыден Болданович Болдано, Иван Михайлович Боченков, Владимир Петрович Будников, Вилис Кришевич Вайвер, Яков Матвеевич Валицкий, Александр Станиславович Войтыга, Евгений Евгеньевич Гоппиус, Александр Георгиевич Гусев, Хасан Мамедович Джавад, Абуль Касим Зарре, Харитон Иванович Иванов, соратник Бокия по Петроградской ЧК Александр Соломонович Иоселевич, Александр Вениаминович Каган-Катунал, Илья Шршевич Калтград, Георгий Сергеевич Кильдешов, Николай Яковлевич Клименков, Григорий Карлович Крамфус, Сергей Алексеевич Куликов, Василий Михайлович Малых, Василий Михайлович Михеев, Павел Адамович Мянник, Алексей Дмитриевич Пак, Анна Максимовна Петрова, Леонид Александрович Сизов, Иван Петрович Скоробогач, Федор Григорьевич Тихомиров, Павел Хрисанфович Харкевич, Риза Алимович Хильми, Владимир Дмитриевич Цибизов, Антон Дмитриевич Чурган, Владимир Сергеевич Шинкевич, Лидия Николаевна Шишелова, Федор Иванович Эйхманс, Берта Юрьевна Янсон… Жизненные линии многих из них тоже оборвались в том суровом году. А какие были судьбы! Заведующий лабораторией Спецотдела старший лейтенант госбезопасности Евгений Евгеньевич Гоппиус родился в Москве в 1897 году в дворянской семье. Его отец, Евгений Александрович Гоппиус, инженер, специалист по минному делу (в 1918 году в Воронежской губернии в боях с войсками белого генерала Дутова, он руководил строительством оборонительных укреплений), большевик, умер от тифа в феврале 1919-го, и мальчика воспитывала мать – учительница, член РСДРП(б) с 1904 года, после революции 1905 года жившая в Арзамасе под надзором полиции. Там Евгений окончил реальное училище, одновременно занимался репетиторством. В 1916 году поступил на химический факультет Санкт-Петербургского университета. В апреле 1917 года стал членом РСДРП(б), вскоре был избран секретарем Арзамаского уездного комитета партии. После Октябрьской революции возглавлял уездный Совет, служил уездным комиссаром труда. В 1919 году в Нижнем Новгороде преподавал в партийной школе, председательствовал в школьно-лекторской комиссии губкома партии. Этой же работой занимался и в Самаре – с 1920 года, затем вернулся в Нижний, где руководил пропагандистским отделом губполитпросвета. С 1921 года работал в Москве, заведовал лабораторией экспертизы Спецотдела ВЧК-ГПУ. По обвинению в участии в контрреволюционной организации комиссией НКВД СССР и Прокуратуры СССР 30 декабря 1937 года приговорён к высшей мере наказания (ВМН) и в тот же день расстрелян… Гусев Александр Георгиевич родился в 1891 году в селе Большое Юрьево Муромского уезда Нижегородской губернии в семье (как ни странно!) царского жандарма. Член ВКП(б). Помощник начальника Спецотдела ГПУ-НКВД в 20-е – первой половине 30-х годов, затем – начальник 4-го отделения 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР, почётный чекист. Арестован 29 января 1938-го. Комиссиями НКВД СССР, Прокуратуры СССР и председателя ВКВС[34] СССР 22 апреля 1938 года по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации приговорен к ВМН и, как водится, сразу же расстрелян… Джавад Хасан Мамедович родился в 1891 году на острове Крит, турок, член ВКП(б), образование высшее, сотрудник 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР. Арестован 14 июня 1937-го. Соответствующими комиссиями НКВД СССР и Прокуратуры СССР 9 декабря 1937 года – по обвинению в шпионаже – приговорён к ВМН. В тот же день приговор приведён в исполнение… Зарре Абуль Касим родился в 1900-м году в Тегеране, иранец, член ВКП(б), образование высшее, профессор персидской литературы и персидского языка Института востоковедения имени Нариманова. Арестован 21 февраля 1938 года. Военной коллегией ВС СССР 27 апреля 1938 года по обвинению в шпионаже приговорен к смертной казни и немедленно расстрелян… Каган-Катунал Александр Вениаминович родился в 1903 году в городе Либава (Латвия), еврей, кандидат в члены ВКП(б), образование высшее, сотрудник Разведывательного управления РККА и 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР. Арестован 3 ноября 1937 года. 22 августа 1938 года ВКВС СССР приговорён к ВМН по стандартному обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации. Расстрелян в тот же день… Крамфус Григорий Карлович родился в 1893 году в Харькове, еврей, член ВКП(б), образование незаконченное высшее, работал в шифровальном отделе с 1923 года. Арестован 25 августа 1937-го. Приговорен ВКВС СССР 3 октября 1938 к ВМН по обвинению в шпионаже… Павел Адамович Мянник родился в 1896 году в Эстонии. Эстонец, член ВКП(б), образование среднее, начальник 4-го сектора 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР. Арестован 8 октября 1937-го. Приговорен комиссией НКВД СССР и Прокуратуры СССР 9 декабря 1937 года по обвинению в шпионаже к высшей мере наказания… Харкевич Павел Хрисанфович, полковник, родился в 1896 году в селе Писаревка Воронежской губернии. Окончил реальное училище в Орле, в 1916 году – Алексеевское военное училище. В 1916–1918 годах начальник команды разведчиков 1-го гвардейского стрелкового полка; поручик. В РККА с 1918 года – начальник общего отдела Севского уездного военкомата, заведующий делопроизводством Орловского губернского военкомата. В 1923 году окончил Командное и Восточное отделения Военной академии РККА. В 1923–1930 годах работал в НКИД[35] и в Спецотделе ВЧК-ОГПУ. Член ВКП(б) с 1928 года. В 1930–1931 годах начальник дешифровального сектора 7-го отдела штаба РККА. В 1931–1939 годах начальник дешифровального отдела (5-й отдел, затем 7-й отдел) IV управления (Разведупра) РККА. В феврале 1939 года снят с занимаемой должности и отправлен в распоряжение Управления по командному и начальствующему составу РККА. В ноябре 1939 года уволен в запас за связь с «бокиевской антисоветской организацией». В дальнейшем, как ни странно, репрессиям больше не подвергался… Хильми Риза Алимович родился в 1896 году в Буреа (Турция), турок, член ВКП(б), образование среднее, сотрудник 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР. Арестован 21 мая 1937-го. Приговорен комиссиями НКВД СССР, Прокуратуры СССР и председателя ВКВС СССР 10 января 1938 года по обвинению в шпионаже к ВМН. Расстрелян в тот же день… Цибизов Владимир Дмитриевич, бригадный комиссар, родился в 1893 году в городе Гусь-Хрустальном, русский, член ВКП(б), образование низшее, помощник начальника 9-го отдела ГУГБ НКВД, начальник 8-го отдела Генштаба РККА. Арестован 29 января 1938 года. Приговорен комиссиями НКВД СССР и Прокуратуры СССР 9 мая 1938 года – по обвинению в контрреволюционной деятельности – к ВМН. Приговор без заминки приведён в исполнение… Чурган Антон Дмитриевич родился в 1892 году в Бешенках Лидского уезда Виленской губернии, белорус, член ВКП(б), образование незаконченное среднее, начальник отделения 9-го отдела ГУГБ НКВД СССР. Арестован 29 апреля 1938 года. Приговорен к ВМН ВКВС СССР 28 августа 1938 года – за участие в контрреволюционной организации. Расстрелян в тот же день. Шишелова Лидия Николаевна, она же Маркова родилась в 1897 году в Москве в семье известного монархиста, депутата Государственной думы Николая Евгеньевича Маркова, после революции ставшего одним из первых белоэмигрантов. Беспартийная, образование среднее, лаборантка Научно-энергетической лаборатории ВИЭМ (Всесоюзного института экспериментальной медицины). Арестована 26 мая 1937-го. Приговорена к расстрелу комиссиями НКВД СССР и Прокуратуры СССР 30 декабря 1937 по обвинению в принадлежности к шпионской организации. Её муж, сотрудник Института востоковедения Юрий Шишелов, в 1937 году, опасаясь ареста, бежал в Барановичи, что в Западной Белоруссии (до 1939 года этот город находился в составе Польши) и в дальнейшем сумел избежать репрессий… Майор госбезопасности Эйхманс Федор Иванович родился в 1897 году в селе Вец-Юдуп Эзеровской волости Гельфингенского уезда Курляндской губернии. С 1918 года – в органах ВЧК, служил в Туркестане, начальник Семиреченской областной ЧК, участник операции по ликвидации атамана Дутова. Работал в системе лагерей ОГПУ, был начальником Соловецкой тюрьмы особого назначения, в апреле – июне 1930 года возглавлял новообразованное Управление лагерей ОГПУ. В том же году переведен в Спецотдел ОГПУ на пост заместителя начальника (с ноября 1936 года – заместитель начальника 9-го отдела ГУГБ НКВД). Арестован в июле 1937 года. 3 сентября 1938 года приговорен Военной коллегией Верховного суда СССР к расстрелу… И это ещё далеко не полный список!ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ПОД НОВЫМИ КУРАТОРАМИ
1
Об аресте Бокия Плечов, естественно, ничего не знал. Но догадывался, ибо давно заметил, что его донесения перестали забирать из тайника. Понятно, что и денег в нём больше никто не оставлял. Раньше (в феврале – марте – апреле) такого не случалось! Однако звонить на экстренную линию Ярослав себе больше не позволял – продолжал, как и рекомендовали, «спокойно наслаждаться» нескучной студенческой жизнью, насыщенной разнообразными приключениями. С недавних пор всё свободное время, которого и так было немного, ему пришлось делить между двумя увлечениями: Фигиной и… вольной борьбой нового стиля. Ей уже придумали название – самбо (самозащита без оружия), однако в официальных документах его ещё не зафиксировали. Этот, весьма перспективный вид единоборств, как уже говорилось, в течение нескольких последних лет успешно развивали на военном факультете Института физической культуры под видом дзюдо; теперь там же планировалось открыть специализированную школу. Занятий в институте практически не было – июнь, последний месяц восьмого семестра[36], до летних каникул – всего несколько недель; поэтому тренировки теперь проходили через день. В тот тёплый вечер он покинул спортзал чуть раньше своих друзей, чтобы успеть на последний сеанс в кинотеатре имени Моссовета – уже несколько дней подряд в нём крутили нашумевший фильм «Вратарь», который Ярослав, как бывший футболист, попросту не имел права пропустить. Да и у Ольги «ввиду длительного отсутствия культурной программы», по её же словам, «ехала крыша» – в такие дни она становилась особенно агрессивной и страшно неуступчивой, что не раз выводило Плечова из себя. Но только он вышел на улицу, как услышал из тёмной подворотни голос: – Здравствуй, Яра! Причём сказано это было явно с белорусскими интонациями, такими родными и близкими. За долгие годы жизни на чужбине Плечов научился определять их даже по незначительным, едва уловимым, признакам, не говоря уже о типичном «дзеканьи и цеканьи», различить которые в столь короткой фразе практически невозможно. – Добрый вечер, – испуганно выдавил Плечов. (Кто знает, чего ждать от этой поздней встречи? Хотя Бокий и уверял, что, «пока ты при деле, можешь не волноваться!») – Тебе привет от Горняка, – из темноты вышел мужчина чуть старше сорока лет приблизительно одного с ним роста и протянул руку. – Спасибо! Как он? – Пока живой… – И то ладно… А вы? – Я? Впредь будешь звать меня Ильичём… – Хорошо. – Вы встречались по средам? – Да. Первое время… – А потом? – Использовали для связи тайник. – Секунду, – незнакомец «нырнул» под свет уличного фонаря и начал торопливо рыться сначала в глубоких карманах брюк-галифе, затем – кителя. За это время Плечов успел хорошо рассмотреть его лицо, добрую половину которого закрывал крупный, в каких-то гнойных болячках, нос… Ну, явно не славянский профиль! Коварные, постоянно бегающие глаза, редкие длинные волосы, уложенные на голове так, чтобы скрыть от чужого взора обширную плешь, с каждым днём захватывающую всё новые и новые территории… Нет, этот не дворянского рода! Ильич наконец-то нашёл то, что искал – маленький трубчатый ключик, точно такой же, как у самого Плечова. – Он? – Так точно! – У тебя есть время для беседы? – Нет. Невеста взяла два билета в кино. Не приду – убьёт! – Плохо – ты нам живой нужен. – Понимаю… – Всё равно от разговора тебе не отвертеться. В следующую среду, по графику – в Кремлёвском сквере. – Есть, товарищ… Яра замолк, ожидая, что новый куратор назовёт хотя бы своё звание, но тот оказался верен законам конспирации. – Смотри, не опаздывай, студент!2
Ольга нервно бродила взад-вперёд у входа в кинотеатр. До сеанса оставалось всего две минуты… Но вот вдали на тротуаре наконец появился знакомый силуэт, который она ни за что бы не спутала с другим… – Где ты ходишь? Я все глаза проглядела! – Извини… Раньше вырваться никак не получалось. – Что это у тебя на лбу? – Разве не видишь – шишка, Альметьев немного перестарался. – Ох, горе ты моё! Пошли быстрее! С последним звонком они успели предъявить билеты дежурившей на входе немолодой женщине и юркнули за двери, после чего чуть ли не на ощупь начали искать свои места – в зале уже погас свет. При этом Плечов наступил кому-то на ногу… – Славка? – разрезал помещение зычный бас. – Когда-нибудь ты точно меня искалечишь! Конечно же это был его бывший сослуживец! Рядом с ним – эффектная блондинка с ярко выкрашенными губами. – Лада! – представил свою спутницу доблестный рыцарь плаща и кинжала. Что он и сегодня продолжает прятаться под чужим, но уже знакомым именем, студент догадался сразу: иначе бы Пчелов назвал его привычно тёзкой. – Очень приятно! – смущённо пролепетал Яра, опускаясь в кресло рядом с красоткой; Ольга разместилась сразу за ним. …Картина оказалась настолько скучной, что друзья с трудом досмотрели её до конца. А вот барышням, как ни странно, кино понравилось! Особенно музыка Исаака Дунаевского, которой в этой непритязательной комедии было достаточно много. По дороге домой, они даже пробовали напеть что-то наподобие спортивного марша «Эй, вратарь, готовься к бою», однако дуэт не получился – Лада шипела, как змея! – Не кино, а полная фигня, – спускаясь к Матросскому мосту, буркнул чекист, которого его спутница, к радости Плечова (не доведётся оправдываться перед Фигиной!) называла Иваном Константиновичем (позже тот признается Ярославу, что, знакомясь с новыми девушками по заданию, использует только этот псевдонимом). – А я, болван, раскатал губу: думал, про меня фильма! – Слышь, киса, откуда такие странные параллели? – затягиваясь папи роской в длинном мундштуке по-блатному промурлыкала блондинка. Этот голос – надрывистый, сиплый и надменная манера выражаться страшно раздражали Фигину, и она откровенно начала искать повод для прощания. Наблюдательный Пчелов про себя давно отметил её состояние, однако скорое расставание явно не входило в его планы, по крайней мере пока не состоялась беседа тет-а-тет с Ярославом. – Я ведь тоже поначалу вместо мячей учился ловить арбузы на Херсонской бахче[37], – без умолку тарахтел он, чтобы не дать возможности открыть рот своей приблатнённой пассии. – А раскрылся только на флоте, – подыграл ему Плечов. – Брал такие мёртвые мячи, что Франчишек Планичка может позавидовать. – Это ещё кто? – не врубилась Лада. – Легендарный чешский голкипер, на мой взгляд – лучший в мире, – попытался просветить подругу лейтенант, но та только презрительно скривила смазливое личико и выдохнула очередную порцию дыма. – Мы, пожалуй, по… – затянула Ольга, но чекист не дал ей закончить фразу. – Ой, девчонки, совсем забыл! – он схватился за живот и незаметно подмигнул другу. – Мэни трэба до витру! – Я с тобой! – всё понял Ярослав и мгновенно рванул под мост следом за тёзкой.– Хочу предупредить тебя: у нас новый начальник! – сообщил вполголоса Пчелов. – А старого куда дели? – Пропал Глеб Иваныч не за понюх табаку. Нет, нельзя было Лениным прикрываться… – Зачем ты рассказал мне об этом? – А то ты не знаешь? – Нет! – Ладно. Не хочешь открываться – и не надо. Но запомни: с Шапиро, временно исполняющим его обязанности, надо держать ухо востро! Уж больно хитёр Исаак Ильич. – Ильич? – Яре вдруг вспомнился недавний собеседник; в том, что именно о нём говорит его товарищ, он больше не сомневался. – Ну да, что в этом странного? – Ничего… Только где вы столько Исааков берёте? – Где-где… в Караганде! На твоей малой родине. – В Белоруссии? – А то где же? Майор Шапиро родом из Борисова, а комиссар Бельский, о котором я уже упоминал, – из Минска. Ты, случайно, не на них работаешь? – Иди в зад! – не выдержал Ярослав. – Надо было нарваться на Лубянке именно на тебя! Знал бы, обошёл десятой дорогой! – Зря ты так, тёзка! Мы не враждовать должны, а помогать, всячески содействовать друг другу. Ты мне, я – тебе! И нам хорошо, и стране польза. – Что ты вбил себе в голову – ума не приложу… – Мальчики! Где вы? – донеслось откуда-то сверху. – Здесь, идём уже! – откликнулся Пчелов. – Как там твой профессор, больше не хулиганит? – Нет вроде… – Не пойму, как его до сих пор не арестовали? Заявление есть, резолюция наркома – тоже, а он до сих пор на свободе. Почему? Ты не знаешь, а? – Никак нет, товарищ лейтенант. – Ладно, пошли, а то девчата уже заждались… «Эй, вратарь, гото…» Тьфу, заразительная песенка!
3
– Твой Иван Константинович – самый настоящий донжуан. Каждый раз с новой девушкой! – прижимаясь к любимому, заявила Оленька. – Ты, надеюсь, не такой? – Нет. Я преданный и верный. – Точно? – Точнее не бывает. – А, знаешь, может, нам и вправду расписаться? – Ур-ра! – Плечов обхватил её за талию, оторвал от земли и принялся кружить по площади. – Дошло наконец-то, что лучше меня – нет? – Поставь, где взял! – с напускной строгостью наказала Фигина, не отпуская его шею. – Люди смотрят! – Какие люди, милая? Ночь на дворе – половина первого… – Всё равно – неприлично! – Слушаюсь, родная… Когда идём в ЗАГС? – В сентябре родители соберут урожай, тогда и посмотрим. А сейчас – ищи квартиру, ты ведь обещал! – Уже? – Нет… Начнёшь с завтрашнего, то есть уже сегодняшнего утра. Оно, как известно, вечера мудренее. – Слушаюсь и повинуюсь! – А эта-то, эта его сегодняшняя девица – ну, самая настоящая змея. Кобра, – не унималась Ольга. – И говорит так, словно норовит выплюнуть яд… «Слышь, киса!» Тьфу… Очень неприятная штучка, что он только в ней нашёл?4
23 июня с самого утра Яра начал собираться на встречу с новым куратором. Помылся-побрился, до блеска начистил новые ботинки, недавно приобретённые за счёт отложений из «гонораров», как выражался Глеб Иванович. Чтобы не попасть впросак, ещё раз прокрутил в памяти все разговоры с Бокием, проанализировал свои предыдущие донесения, детально разобрал прошлые беседы с Фролушкиным и Пчеловым. «Вот я и готов!» Ильич маскироваться не стал – открыто подошёл к скамье, на которой посиживал его агент, и протянул руку. – Ну, веди! – Куда? – К тайнику! Мне ведь неведомо его местонахождение. – А разве Бокий вам его не показал? – Нет. Просто передал ключ… Студент быстро нашёл искомое дерево, вставил в «дупло» отмычку и провернул. Несколько бумажек выпали из переполненного тайника и, подхваченные ветром, полетели в сторону КПП. Демонстрируя сноровку и неплохую в принципе реакцию, одну из них Шапиро поймал на лету, на вторую же просто наступил яловым сапогом. По тексту той, что оказалась в руках, быстро пробежал лукавыми глазками: – Значит, так, Яра… Начальство решило несколько сместить приоритеты… Главная задача остаётся прежней: найти золотых идолов, то есть апостолов… А вот за словесной трескотнёй лжепрофессора Фролушкина больше следить не нужно – нам она не интересна. – Слушаюсь, И… – он хотел сказать Исаак Ильич, но вовремя вспомнил, что ещё не знает точно имени своего собеседника и закончил просто: – Ильич! Хорошо, что имя и отчество Шапиро начинались на одну букву! – Вместо этого следует усилить работу по Пчелову, – ничего не заметил собеседник. – Да, кстати, вы давно встречались? – В тот день, когда я с вами познакомился. Наши места в кинотеатре случайно оказались рядом! – Ой, случайно, ли? – Думаю, что да… Я подробно расспросил подругу о том, когда она покупала билет и кого уведомляла о наших планах. Слава не мог ничего о них знать. – Хорошо. Он был один? – Нет. С девушкой. – Как она выглядит? – Белокурая, тщательно наштукатуренная, часто и много курящая… Одним словом, понтовая тёлка! – Отставить жаргон! – Есть, отставить… – Это дочь известного советского дипломата. Она находится в нашей разработке, так что всё совпало. – Ну, слава богу! – Кстати, где вы нахватались таких слов? – От Пчелова… Он по этой части большущий мастер. Да и Фёдор Алексеевич, как ни странно, ему не очень уступает. У него даже целая научная работа есть. «Философия ругательств» называется… – Выходит, этот антисоветчик познаёт Бога в том числе и по нецензурным выражениям, матам? – Похоже на то! И ещё… Как-то он намекнул, что «отдыхал на курорте с одной гоп-компанией». – Об этом эпизоде в его жизни нам хорошо известно. Сидел Фёдор Алексеевич. Но недолго. Всего несколько месяцев. После чего был освобождён, как ты думаешь, почему? Ярослав молча пожал плечами, хотя кое-какие подозрения на этот счёт у него имелись. – Слишком много знает! В том числе и о судьбе золотых статуй. – Значит, пока мы их не получим, он будет оставаться на свободе? – Я не посвящён в планы руководства… Одно могу тебе поведать по секрету: профессор собирается на родину во время каникул, и ты должен непременно составить ему компанию… – Но мы с подругой… – Никаких «но». Если без неё никак – возьмёшь с собой. Затраты мы компенсируем. Ясно? – Так точно, товарищ… – Пока – майор… – Так точно, товарищ майор… – Но вскоре меня утвердят в должности начальника отдела… – Вместо Бокия? – Да. И тогда я стану старшим майором. – Шарман… – Что это значит? – Прелестно, восхитительно… – Старайтесь поменьше употреблять подобных выражений. А то некоторые люди могут вас неправильно понять… – Есть не употреблять, товарищ майор! – Придумаете что-нибудь с поездкой – сразу звоните на линию экстренной связи. Номер прежний… Через два часа я буду на месте. – С билетами поможете? Летом они в дефиците… – Непременно. Даже совместное с Фролушкиным купе по такому случаю организуем. – Спасибо. Кстати, вы случайно родом не из Белоруссии? – Борисовские мы… – А я из Минска. – Знаю. Ну держись! – Шапиро лениво подал для пожатия довольно широкую, но явно слабоватую, конторскую[38] ладошку и после того, как агент её потряс, не оборачиваясь пошёл прочь из парка.5
Бокия допрашивали чуть ли не круглосуточно: и днём и ночью. Но основной вопрос: «Где папка с компроматом?» – всё равно остался без ответа. Зато на остальные Глеб Иванович отвечал искренне и честно. Что только ему в конечном итоге не приписали! И чрезмерное увлечение оккультизмом, и шпионаж в пользу Англии, и создание масонской контрреволюционной террористической организации «Единое Трудовое Братство», и завышение материальных затрат на организацию всевозможных экспедиций, семинаров, специфических (и – часто – волюнтаристских) научных исследований, как то: «Воздействие ядов на психику человека» или же «Применение на практике ультрафиолетовых и инфракрасных лучей». К этим частично обоснованным обвинениям добавились и явно выдуманные: мол, жрёт он, сволочь, сырое собачье мясо и пьёт свежую человеческую кровь. Короче, как ни крути, – полное мракобесие! Позже, в своём последнем слове, Бокий признался, что изменил мировоззрение с материалистического на идеалистическое вскоре после смерти Ленина, заявив буквально такое: – Решающее влияние в дальнейшем имела смерть Ленина. Я видел в ней гибель Революции. Завещание Ленина, которое мне стало известно не помню от кого, мешало мне воспринять Сталина как вождя партии, и я, не видя перспектив для Революции, ушел в мистику. К 1927–1928 году я уже отошел от партии настолько далеко, что развернувшаяся в это время борьба с троцкистами и зиновьевцами прошла мимо меня, и я в ней никакого участия не принял. Углубляясь под влиянием Барченко[39] всё более и более в мистику, я в конце концов организовал с ним масонское сообщество и вступил на путь прямой контрреволюционной деятельности…6
На следующий день в институте был аншлаг. Фролушкин читал заключительную (перед каникулами) лекцию со свободным посещением для студентов всех курсов. Её тему анонсировали заранее: «Разлагающее воздействие многопартийности на капиталистическое общество. ВКП(б) в авангарде построения передового рабоче-крестьянского государства». Начал профессор со своего любимого национального вопроса, мол, все мы – дети Адама и Евы, а, следовательно – евреи, но среди нас есть эксплуататоры, по сути дела, не имеющие национальности – жиды. Их сила – в тщательно пропагандируемом на западе мифе о партиях и сказке о честных выборах. А раз так – значит, права была наша родная ВКП(б), утвердив единоличную (собственную) монополию на власть! Такая откровенно большевистская риторика стала диковинкой для большинства вольнодумных студентов, в том числе и для Ярослава Плечова, предвкушавшего совершенно иные оценки ситуации в стране. Были и такие, кого слово «жид» цепляло за живое, смущало и коробило. По ходу лекции зал покинули чуть ли не десяток филологов: Подаревский, Левин, Шершер, Гринберг, Зазавский, Маркович, Миндин… Зато остальные продолжали, раскрыв рты, слушать поймавшего кураж профессора. Да и он сам никак не отреагировал на этот демарш. Всё говорил и говорил… Долго, красиво, убедительно… А когда закончил – пожелал всем весёлых каникул и… попросил Ярослава задержаться. – Я здесь перетёр кое с кем о твоей судьбе, – наслаждаясь появившейся возможностью отойти от официального слога и наконец-то дать волю любимому сленгу, прошептал доверительно профессор, когда они остались одни. – Итак, дипломную работу будешь писать под моим чутким руководством. – Спасибо! – отвесил поклон Плечов, давно мечтавший о такой благосклонности. – Затем – аспирантура, научная деятельность, если не возражаешь, конечно. – Вы ещё спрашиваете?! Сплю и вижу. – А сейчас – давай прощаться! – Надолго? – До сентября? – Ой! Так нечестно… – Что поделать? На днях я отбываю в Минск. Кстати, тебе оттуда ничего не надо? – Как это ничего? Я давно мечтаю угостить своих институтских друзей настоящим полесским мациком[40]. Достаньте хоть бы из-под земли один малюсенький шарик! – И всё? – Пожалуй – да. – Что ж, думаю, выполнить твою просьбу будет нетрудно. Хотя, если честно, у меня своей работы по горло! Может, составишь мне компанию? – А Ольгу возьмём? – Непременно. Летом общежития всё равно пустуют. – Ура! Дайте я вас расцелую! – Только жить будете в разных комнатах. Чтобы белорусские товарищи не смогли обвинить меня в сводничестве и пособничестве блуду.7
Агент вставил монетку в жерло первого попавшегося таксофона и, накрутив на диске навсегда заученный номер, прохрипел в микрофон: – Яра! Срочно! – Принято! – ответил слащавый голосок, после чего в трубке сразу пошли короткие гудки, но копейки автомат почему-то не проглотил. «Знает, сволочь, куда я звоню!» Через полчаса он был уже в Кремле. До встречи с куратором оставалось немало времени (по крайней мере так предполагал сам Плечов!), и Ярослав принялся изучать оставшиеся достопримечательности Тайницкого сада (главные из них – Константино-Еленинскую и Благовещенскую церкви – большевики уже успели благополучно уничтожить, соответственно в 1928 и 1932 годах). И вдруг на его плечо легла чья-то крепкая рука. – Что вы здесь ищете? – раздался сзади грозный голос, принадлежащий, как выяснится спустя мгновение, высокому худощавому мужчине в штатском. – Просто гуляю! – прикинулся ненавистным лохом Плечов. – Пропуск! – А вы кто? – Сержант госбезопасности Косолапов! – А… Пожалуйста! – Ярослав спокойно протянул открытку со штампом и не мигая уставился в серо-голубые глаза незнакомца. – Бессрочный, да? – Мне это не ведомо. Какой выдали, таким и пользуюсь. – Кто выдал-то? – Не ваше дело… – Тогда вам придётся пройти со мной – к коменданту. У нас как раз проходит ревизия и соответствующая замена устаревших документов… – Меня на этот счёт никто не предупреждал! – А кто вы такой, чтобы доводить до вашего ведома обо всех изменениях в государственных программах? – Отставить, товарищ сержант! – совершенно неожиданно подоспело спасение в облике Исаака Ильича. – А, товарищ майор, здравия желаю! – Вас же предупреждали: обладатели таких открыток под проверку не подпадают. – Извиняюсь… – О соответствующем взыскании вам объявят позже. – Слушаюсь! – А сейчас – идите! – Есть! – Косолапов лихо развернулся и уже высоко занёс правую ногу, собираясь отчалить строевым шагом прочь от разбушевавшегося начальника. – Пропуск не забудьте вернуть! – немного остудил его прыть Шапиро. – Пожалуйста! – бдительный сержант неохотно протянул Ярославу открытку и быстро скрылся из глаз. – Что, земляк, чуть мы с тобой не влипли, а? – Похоже на то! – натянуто улыбнулся Плечов. – Чего звал? – Фролушкин берёт нас с собой. – Так в чём проблема? – Билеты… – А… На какое число? – На послезавтра. – Вас трое? – Двое… Профессор уже купил… – Ничего – сдаст. Вы должны ехать в одном купе. Неформальное общение способствует откровенности. – Спасибо… – Проездные документы и командировочные заберёшь ровно в шестнадцать ноль-ноль. – Где забрать-то? – В тайнике. – Понял. – Больше им не пользуйся… Вернёшься из Минска – сразу позвони. Через два часа я буду у КПП на Ивановской площади. Тогда и получишь дальнейшие инструкции. – Есть! – Фролушкина держи на привязи и не отпускай от себя ни на шаг. Даже если он будет пытаться попасть на территорию, контролируемую Польшей… – Понял… – Пока всё. Свободен!8
Ольга чувствовала себя на этом «балу» чужой и поэтому – немного несчастной. Хорошо хоть догадалась взять в дорогу любимые книги «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок» и теперь, лёжа на верхней полке шикарного купе скоростного поезда Москва – Минск – западная граница, весело шуршала страницами, время от времени заливисто и очень заразительно смеясь. Это совершенно не мешало двум её расположившимся внизу попутчикам философствовать и до хрипоты спорить на извечные темы, отстаивая своё собственное, независимое научное мнение. Впрочем, часто оно совпадало… Ольгу их споры не интересовали, но порой сверху раздавался звонкий голос: – Лучше б с творчеством Ильфа и Петрова познакомились, господа философы! – Да читали мы, читали – и «Двенадцать стульев», и «Золотой телёнок»! – заверял профессор. – И как вам эти произведения, господа присяжные заседатели? – Талантливые, тонкие, остросатирические… Одно смущает: как только в нашей стране смогли опубликовать такую явную антисоветчину? – Вот и я тоже об этом думаю! Голубой воришка Александр Яковлевич, подпольный миллионер Корейко, не говоря уже о великом комбинаторе – откровенном проходимце и мошеннике со странной фамилией Бендер – какие-то не наши, явно асоциальные персонажи… – Да… Начудили авторы на лет двадцать лагерей, однако почему-то их никто не тронул! – Ладно, ложитесь спать, товарищи. До первого сентября ещё наговоримся. Всё равно от нашей трескотни – нет никакого толку, – грустно подвела черту Фигина. – Что, сынок, – Фролушкин впервые за время знакомства назвал Славку столь ласково, – послушаем слабую половину? – Конечно, батя! – как подобает ответил тот. – Гасите свет, Ольга Александровна, довольно тащиться от сына турецкого подданного, займитесь, наконец, своим русским парнем. – Спи, балабол! Вернёмся в Москву – займусь тобой по полной программе!9
Время в пути пролетело незаметно. Мощнейший паровоз ИС-20 (названный конечно же в честь Иосифа Сталина!) развивал порой неслыханную скорость – свыше ста пятидесяти километров в час! Ивот он – красавец Минск, столица советской Белоруссии. Ещё на подъезде к городу сердце Ярослава вдруг начало шалить: частить и сбиваться с ритма – так случается только тогда, когда не был на родине много-много лет… На вокзале полным ходом шла реконструкция. Да и весь город был похож на одну большую строительную площадку. Дом правительства БССР и здание ЦК КПБ, Большой театр оперы и балета, Дом офицеров, главный офис Академии наук, Дворец пионеров, Государственная библиотека, Дом печати, Дом партийных курсов, корпуса Политехнического института и Института физической культуры, гостиница «Беларусь», Центральный дом физкультуры, стадион «Динамо», аэропорт – все эти культовые сооружения, впоследствии ставшие визитными карточками Минска, были введены в строй именно в 30-х годах XX века! На вокзале небольшую делегацию из Москвы встретил сам ректор БГУ Бладыко. Никифор Михайлович вступил в должность совсем недавно – 3 июля и стал по счёту пятым за годы советской власти руководителем главного вуза Белоруссии – всех остальных уже, как водится, репрессировали. Забегая вперёд, скажу, что и ему удастся продержаться в этом «проклятом кресле» чуть менее полгода… Хозяйство Бладыко досталось немалое – невзирая на серьёзную реорганизацию, проведённую за последнее десятилетие. Так, в августе 1930 года в БГУ упразднили медицинский факультет, запустив вместо него новый проект – мединститут. В следующем году из университета выделили в отдельное заведение Политпросветинститут. В то же время на базе факультета хозяйства и права создали планово-экономический и финансово-экономический институты, а также институт потребительской кооперации (с 1933 года – Институт народного хозяйства), на базе факультета права и советского строительства – институт советского строительства и права. А чуть позже – на базе двух отделений (социально-исторического и литературно-лингвистического) педагогического факультета был создан Высший педагогический институт. Почти одновременно с ним основали химический и биологический факультеты БГУ. В 1933 году физико-математическое отделение преобразовали в отдельный факультет, в 1934-м к нему добавились исторический и географический (первоначальное название – геолого-почвенно-географический) факультеты. Всего на пяти факультетах БГУ в 1936–1937 годах обучались 925 студентов. Из них 187 – на химическом, 178 – на биологическом, 259 – на физико-математическом, 140 – на историческом, 161 – на географическом. Немало молодых специалистов ежегодно выпускал и так называемый рабфак. Несмотря на это, в студенческом городке было немноголюдно: каникулы!10
Поселили молодых людей, как и предполагалось, в разных общежитиях. «Так даже лучше», – считала Фигина, давно мечтавшая отоспаться. Вячеслав же напротив – вставал рано. Сначала во внутреннем дворе проделывал целый комплекс физупражнений, без которых давно не мыслил своей жизни, затем бегал до реки Свислочь и купался в ней. Профессор спал ещё меньше. Уже в шесть утра начинал барабанить по клавишам пишущей машинки. Её стук мог поднять и мёртвого, но, к счастью, в соседних комнатах не жил никто, кроме Плечова, воспринимавшего это ежедневное постукивание за бой будильника. «Подъём!!!» – и дальше по плану: зарядка, пробежка, водные процедуры… Все вместе они собирались только к обеду, который для командировочных и оставшейся части преподавательского состава БГУ готовили по распоряжению ректора в университетской столовой. Следует признать, готовили вкусно, отменно, на совесть. После сытного обеда – насыщенная культурная программа. Бесконечные творческие диспуты, философские прения и обмен преподавательским опытом. Во время одной из таких дружеских встреч Никифор Михайлович вручил московским коллегам официальное приглашение – переехать в Минск на весь следующий учебный год с «целью оказания посильной помощи в научной работе». Плечов с радостью согласился. А вот Фролушкин пообещал подумать… По вечерам каждый из них получал свободное время, которое Ярослав по обыкновению проводил в фундаментальной библиотеке; Ольга – изучала местные достопримечательности, сосредоточенные в основном вдоль знаменитого Борисовского тракта, прошлой зимой в честь столетия гибели самого знаменитого русского поэта переименованного в Пушкинскую улицу; а профессор по-прежнему проверял на прочность свой антикварный «Brother»[41], подаренный кем-то из английских коллег ещё в годы НЭПа. Но случались в те рутинные дни и знаменательные события…11
В то утро Фролушкин решил без предупреждения составить компанию Плечову и, вырядившись в спортивный костюм (о наличии которого в гардеробе профессора ни Ярослав, ни его пассия даже не подозревали), лёгкой трусцой увязался за своим учеником в сторону реки, до которой было никак не больше километра. Но и этот, в общем-то, не самый изнурительный путь, преодолеть ему оказалось совсем непросто. Задыхаясь, учёный часто останавливался и умоляюще бросал вдогонку студенту: – Притормози-ка, сынок (с недавних пор он иначе к Ярославу не обращался!), загонишь старика до смерти – потом совесть замучит. – Терпите, батя… За пару дней я из вас такого атлета вылеплю – молодым фору давать будете! – Нет, не могу больше… Сколько ещё… до Сволочи? – До чего? – Ну, до речки, в которой мы купаться собираемся. – Свислочи? – О! Эта пробежка мне все оставшиеся мозги вышибла. Думал-думал, вспоминал-вспоминал… Знаю точно, что приток Березины, начинающийся на «С», а что дальше – ни в какую, хоть кол на голове теши. – Бывает! Вообще-то бег здесь не при чём… От него, батя, организму только польза. – Нет уж… Как говорят в учёных кругах: водка – сила, спорт – могила! И никто не сможет убедить меня в обратном. – Поднажмите… Ещё чуть-чуть, метров двести осталось. Искупаемся – гораздо легче станет! – Нет, не верю… Отдышаться нужно… – Без проблем. Да вы вот давеча Громмера поминали. Это кто? – Великий математик, автор теории целых и трансцедентных функций… и, как я, поклонник учения Эйнштейна, доктор философских наук… Кстати, они ровесники и близкие соратники… были… Пока Яков Пинхусович не переехал из Германии в советскую Белоруссию. – Что так? – Ничего. Просто потянуло на родину, он ведь в Брест-Литовском появился на свет. Всего на год раньше твоего покорного слуги… – Вы не разыгрываете меня? – Нет конечно… – Почему-то такой фамилии – Громмер – в советской науке я не припомню… – С недавних пор власть запретила упоминать его имя. И даже публиковать фото. – За что? – Вот сейчас искупаемся и сходим к нему – в мединститут. Там я тебе всё и расскажу…Входные двери оказались открытыми. Но в просторном фойе не было никого. И лишь когда Плечов по просьбе Фролушкина трижды прокричал «ау», откуда-то снизу, вроде как из подвального помещения, донеслись чьи-то осторожные шаги, и спустя мгновение на лестнице появилась немолодая женщина лет шестидесяти – шестидесяти пяти. Из-под густой копны седых волос блестели живые ещё глаза, правда, не ярко-синие, как много лет тому назад, а серо-голубые… Они не мигая уставились на вошедших, как будто вопрошая: что же вам здесь надобно? Однако на профессора этот слабеющий взгляд возымел магическое действие. – Валентина Максимовна? – вскрикнул он и бросился навстречу. У ног женщины припал на одно колено и нежно поцеловал протянутую сухую руку. – Федя? – растроганно пробормотала та. – Сколько лет, сколько зим? – Восемь, дорогая моя, восемь лет я не был в Минске! – Даже на похороны не приехал… А ведь Яков уважал тебя, как никого другого. – Простите, Валентина Максимовна, не мог… Заработался, замотался… – Да, кстати, кто это с тобой? – Ах да, познакомьтесь, Ярослав, мой любимый ученик. Он тоже родом из Белоруссии. – Очень приятно! – вежливо накренил голову студент. – А я думала, он твой сынок… – Как ни странно, это недалеко от истины… Я на самом деле испытываю к Славе самые трепетные, можно сказать отцовские чувства… – Спасибо, батя! – расчувствовался Плечов. – Это – Валентина Максимовна, домработница моего доброго друга Громмера. – А он сам где? – Здесь. В холодильнике. – Яков Пинхусович умер. Четыре года тому назад, – поспешила прояснить ситуацию старуха. – Всё своё имущество завещал мне, а тело – мединституту. – Фёдор Алексеевич! – прохрипел Ярослав, наливаясь бордовой краской. – Как-то не по-христиански поступают все близкие к вам люди… То позволяют сжечь себя в крематории, то оставляют своё тело на растерзанье юным медикам… Что за бесовщина такая творится в наше доброе советское время? – Яша страдал редким заболеванием – гигантизмом, – пришла на помощь старому другу Валентина Максимовна. – Кто-то же должен дать шанс науке изучить этот крайне неприятный феномен? – Ну, тогда другое дело, – примирительно пробормотал Ярослав, хотя, честно говоря, так и не понял до конца благородности поступка учёного – сам он до такого ни за что бы не додумался…
Где-то наверху скрипнула дверь, и спёртый летний воздух, полностью заполнивший просторное помещение, разрезал сочный певучий баритон: – Максимовна, кого там чёрт принёс? – Это мои друзья! – У нас нерабочие дни. – Они из Москвы. Проездом… – Кто это? – переходя на шёпот, поинтересовался Фёдор Алексеевич. – Шеф! – Разрешите представиться: профессор Фролушкин… Из МИФЛИ… – Очень приятно! – нотки раздражения сразу же исчезли. – Подымайтесь ко мне, пожалуйста… – Секундочку… Ты остаться внизу, – учёный похлопал Ярослава по плечу и устремился наверх по идеально чистым мраморным ступенькам. Быстро пробежавшись глазами по табличке: «Директор Белорусского медицинского института товарищ Шульц Файвель Яковлевич», потянул на себя тяжёлую дубовую дверь: – Разрешите? Прямо напротив него за обычным письменным столом сидел достаточно молодой и крепкий человек с круглым простодушным лицом, носом-картошкой и большой лысиной. – Проходите, уважаемый коллега! Как ваше имя-отчество? – Он учтиво поднялся со своего места и вышел навстречу, протягивая гостю руку. – Фёдор Алексеевич… А кстати, что означает ваше прекрасное имя? – Я и сам не знаю. Файв, значит, пятёрка… – Выходит Файвель – пять баллов? – А что? И такая версия имеет право на жизнь!.. Эх, обмыть бы нам знакомство, но, к сожалению, у меня, кроме спирта, ничего нет – каникулы, да и в директорское кресло я сел совсем недавно, после того как мой предшественник – хвати его кондрашка – отбыл в Москву на повышение. Сейчас он возглавляет там городской отдел здравоохранения. – Я знаком с Кондратием Кондратьевичем[42]. Прекрасный специалист и хороший человек. – Хороший человек – не профессия. А работу он, скажу откровенно, завалил. После чего убёг в столицу. – Понятно… – Вы к нам надолго али как? – До конца августа. Первого сентября нам надо быть в альма-матер… – С вами ещё кто-то? – Мой аспирант. Ярослав Плечов. – Он москвич? – Нет, как ни странно, белорус. А почему вы об этом спросили? – Был у меня в юности дружок – Ваня Плечов, в начале двадцатых мы вместе белополяков били. – Наш Ярослав по отчеству как раз Иванович. – Представьте его при случае… – Да чего тянуть-то? Прямо сейчас и познакомлю вас! Сынок, – профессор раскрыл дверь и громко позвал. – Давай быстрей к нам, директор вызывает. – Слушаюсь! – донеслось издалека. Где-то внизу раздался частый топот, и спустя мгновение на пороге кабинета выросла худощавая фигура. – Здрасьте…
– Как похож… Ах, как похож – ну, вылитый Иван Христофорович Плечов! Теперь я готов на любую сумму биться об заклад, что он – твой родной отец. – Вы были знакомы? – Почему «были», родной? – Умер папа. Вскоре после окончания братоубийственной Гражданской войны… – Жаль… Большой человек твой батя был – и в прямом, и в переносном смысле! Жизнь Шульцу однажды спас – срубил беляка, уже занёсшего шашку над моей бедной головушкой! Постой-постой… Ты с какого года рождения? – Одиннадцатого… – Яра? Точно – Яра! Это же тебя мамка повсюду с собой таскала. Форму сшила, будёновку с огромной красной звездой… – Ну да… Мне тогда и десяти лет не было… – А ты меня не помнишь? – Нет. – Жаль, жаль, – Файвель Яковлевич старательно промокнул мятым носовым платком капельки пота, обильно покрывшие его умудрённое высокое чело, и тихо да почему-то предельно печально затянул:
Пить Славка отказался наотрез. Даже за упокой души своих родителей. А вот салом не побрезговал. Тем более что и сам директор уплетал его за обе щёки, ничуть не озабочиваясь явной некошерностью продукта. – Может, хоть двадцать грамм, так сказать, за компанию? – никак не унимался Шульц. – Нельзя ему. Яра у нас спортсмен. Плесните-ка лучше мне! – Сейчас, дражайший Фёдор Алексеевич, потерпите, пожалуйста, одну секундочку… – Давай на «ты»… Негоже нам, белорусам, «выкать» друг другу… – Честно говоря, в таком случае я буду чувствовать себя неловко… Ведь вы мне в отцы годитесь. – Ты с какого года? – Девятьсот первого. – Подумаешь, двадцать лет разницы! По философским меркам – просто миг, одно ничтожное мгновение! – А каким он спортом занимается, если не секрет? – повернул разговор в прежнее русло Шульц. – Самбо. – Расшифруйте… – Самозащита без оружия. Теперь это модно. – Так, давайте и у нас в мединституте такую секцию организуем. – А что, запросто… Со следующего года Никифор Михайлович обещает нам выбить по ставке в БГУ… Так что можешь подбирать потихоньку контингент. – А что думает по этому поводу сам Ярослав Иваныч? – Я не против в принципе… Только мне ещё технику подтянуть немного надо. – Так и подтягивай… Целый год впереди… Ну, Фёдор Алексеевич, за нас? – Давай. За настоящую мужскую дружбу! Крепкую, честную, верную. Только не сачкуй, – слёзы в стакане оставлять нельзя. – Слушаюсь, товарищ главнокомандующий. – Ведёрко-то совсем детское ты подогнал… С таким мы и без помощи Яры за пять минут управимся. – Так у меня ещё есть. – Нет уж… Это кончим – и баста. Я ведь тоже тренироваться начал. С сегодняшнего дня. Даже в Своло… тьфу ты, в Свислочи искупался. – И как? – Шарман! Такая бодрость в теле образовалась – летать хочется. – Ну, так полетели! – Твоё здоровье! – И ваше – тоже! – ректор опрокинул очередной стакан и продолжил развивать мысль: – Да… Славно сидим… Я здесь, в институте, каждый день бываю. После обеда. Так что вы заходите, если что, не стесняйтесь. – Зайдём, непременно, правда, сынок? Только сначала – ты к нам, Шульц. Чтобы всё по-честному! – А вы где остановились? – В университетском городке. – Принято!
12
Оставшиеся дни в Минске Фролушкин провёл по графику и методике Плечова. Подтягивался, бегал, плавал и таким образом сбросил целых полпуда. – Смотри что делается! – шутя жаловался он, оттягивая сильно ослабевшую резинку трико. – Скоро из штанов выпадать буду! Однако 23 августа Ярослав почему-то вовремя не вышел во внутренний двор, и профессор, надеясь поднять своего юного напарника, принялся со всей силы барабанить в двери его комнаты. – Вставай, лодырь! – Чего вдруг? – На зарядку! – Хорошо… Только сегодня у нас будут разные маршруты. – Позвольте полюбопытствовать, с какой стати? – Вы побежите на реку, а я в гастроном за шампанским! Всё же день рождения. – Откуда ты узнал? – Что? – Что у меня сегодня именины? – У вас? Сегодня мне стукнуло двадцать шесть. – А мне – пятьдесят семь… – Вот так совпадение! – Так что давай, собирайся, сначала – пробежка, а после – пьянка. – Вы и мёртвого уговорите……За стол запланировали сесть в шесть часов вечера в комнате профессора – она считалась самой большой и самой уютной во всём общежитии. Ради такого случая – двойного как-никак дня рождения – пригласили немало гостей: и Бладыко, и Шульца, и даже Валентину Максимовну. Праздничные блюда весь день не покладая рук готовила Ольга; ей активно помогал Ярослав. Ну а Фёдор Алексеевич назначил сам себя старшим по закупкам. Уже третий раз он мотался в центральный гастроном: то за спиртным, то за колбасой, то за хлебом. Впрочем, такие «марш-броски» не были в тягость для его с недавних пор тренированного тела. Когда профессор возвращался из очередного похода, на улице его остановил высокий человек в традиционном католическом одеянии. Чёрная сутана со стоячим воротником и застежками до самого низа, широкий полотняный пояс, специфическая шапочка на макушке. Всё это было хорошо видно из окна пятого этажа, за которым Плечов как раз накрывал стол. Тем временем мужчины недолго о чём-то посудачили и… разошлись в разные стороны. Но бдительный Ярослав успел разглядеть, как Фролушкин прячет во внутренний карман пиджака какой-то клочок бумаги, видимо, переданный священником. – Кто это был, батя? – с ходу поинтересовался Яра, как только дверь распахнулась, и в образовавшемся проходе нарисовалась всё ещё довольно тучная фигура учёного. – Ты о чём, сынок? – Там, на улице, к вам подходил какой-то ксёндз. – А… Этот… Он просто спросил, который час. – И вы не глядя на часы назвали ему точное время. – Ты ищешь подвох там, где его априори не может быть. Да, я знал, что сейчас половина шестого, ибо в пять двадцать вышел из дома. – А я-то, дурачок, думал, что вы собрались подстричься в монахи… – Нет, такого искушения у меня никогда не возникало и благодаря твоему тренерскому дару теперь вряд ли возникнет. – А как же «водка – сила, спорт – могила»? – Каюсь, имел такой грех… Обещаю стать на путь исправления! – Когда же? – Да вот, прямо с сегодняшнего дня и начнём-с… – Ловлю на слове! – Я с определённого времени за свои слова отвечать привык. Так что водки-с, попрошу-с, мне не наливать… Разве что немного «Советского шампанского». Слишком экзотическое словосочетание подобрали для названия вина его создатели. Надо испробовать, каково оно на вкус!
Приглашённые условились встретиться заранее – ещё в 16.00 у места, где по субботам обычно собирались ремесленники, народные умельцы… Сообща купили именинникам подарки – уникальные предметы народного творчества – и ровно в 18.00 прибыли в условленное место. Не надеясь шибко на обилие и разнообразие пищи в среде командировочных коллег, с собой они принесли массу всякой домашней вкуснятины, среди которой Ярослав сразу же признал любимое блюдо, с виду напоминающее мяч в обычной авоське. – Ну-ка, признавайтесь, кто готовил мацик? – Что? – Кто вялил мясо? – Я! – смущённо протянула Валентина Максимовна. – Только на моей малой родине этот продукт называют по-другому… – Неважно… Продайте рецепт, Христом Богом молю… – Ничего сложного в нём нет. Для начала берёшь отборное свежее свиное мясо, солишь, перчишь, заправляешь всяческими специями: лаврушка, кмен, календра…[44] – Помедленней, пожалуйста, я записываю. – Потом добавляешь кусочки сала и запихиваешь смесь в хорошо вычищенный желудок. Или при желании – в мочевой пузырь, но тогда блюдо будет называться сцикуном или сцулеком. – Нет уж, ешьте сами такую гадость! – Почему гадость? Пальчики оближешь! Но я продолжу с вашего позволенья. – Да, конечно… Простите, что перебил… – Всю эту массу ненадолго кладёшь под пресс, чтобы избавить от лишней жидкости, и вешаешь на чердак рядом с пучками лесных и луговых трав – чтобы мясо набралось их аромата. Когда шар уменьшится в объёме в несколько раз, это будет означать, что он высох и уже готов к употреблению… – Чёрт, что же это я вас раньше не встретил! – А в чём проблема? – Тогда б вы мне точно зарезервировали один кусочек к отъезду. – Экая печаль… Бери этот. Надеюсь, никто не станет возражать против такого решения? Как вы считаете, коллеги? – Никто! – авторитетно заверил Шульц. – А организуешь на следующий год в институте секцию самбо, так Максимовна, по моему распоряжению, каждый день будет кормить тебя этими самыми сцикунами. До отвалу! – Ну, открывайте, что ли, шампанское, седьмой час уже, а у гостей до сих пор – ни в одном глазу! Что за именинники такие? Будто не славяне, не белорусы! – рассмеялся Бладыко. – Сейчас, дорогие гости, сейчас, – засуетилась Ольга, державшая главный праздничный напиток в ведре с холодной водой. – Вот, пожалуйста, кто из вас лучший специалист по безопасному открыванию? – Конечно же я! – выхватил бутылку из её рук Никифор Михайлович и начал деловито срывать фольгу. Он открутил пружинящую проволоку и попытался подтолкнуть пальцем плотно посаженную пробку. Но та и так уже была готова взвиться в небо, точнее, в стеклянную люстру, болтавшуюся под белоснежным потолком. Люстра удержалась. А вот в пережившем недавно ремонт потолке появилась внушительная трещина. Однако на пол не пролилось ни капли! – За именинников! – громогласно изрёк Бладыко. – Сначала за обоих сразу, затем – поодиночке. – Ур-ра! – подхватили остальные. Гуляли долго. Пили мало. Говорили – много. И в конце концов приняли «историческое решение» – на ночь не расходиться! Благо, пустых помещений в общежитии – хоть отбавляй. Хватит, чтобы предоставить каждому гостю по отдельной комнате. И лишь Ярослав с Ольгой улеглись вместе – сколько ж можно тосковать друг без друга?
13
Провожали дорогих московских гостей всё те же люди: Шульц, Бладыко… И только Валентина Максимовна на вокзал прийти не смогла: накануне нового учебного года в институте у неё было гораздо больше работы, чем у самого ректора. А что вы хотели? Руководить не выходя из кабинета в нашей стране может каждый. А вот чистить да убирать – только специально обученные люди. Фигина скрючилась на любимой верхней полке; вскоре оттуда начало доноситься её мирное посапывание. Учёным же мужам спать категорически не хотелось. Даже под монотонный стук колёс. И они решили немного пофилософствовать о вечной жизни. Однажды Фёдор Алексеевич уже затрагивал эту тему и обещал к ней вернуться. – Итак, вы утверждаете, что смерти нет, – забросил удочку Плечов. – Да… Смерть – всего лишь иллюзия, которую создает наше воображение. – Но в таком случае и жизнь – тоже иллюзия? – Возможно. Одно точно: умирает лишь тело, а душа переходит в другой – параллельный мир. – А доказательства у такой теории есть? – Физических – нет. Но вот философских – сколько угодно. Главное из них ты знаешь: все мы созданы по образу и подобию Божию. А Бог, как известно, не может быть смертен. – Слишком примитивная логика! – Яйцо учит курицу? – Простите – увлёкся… – Хотя в принципе такие рассуждения в целом не противоречат моей теории. Замысел Господний гениален. И, как всё гениальное, очень прост. Это аксиома, то есть теорема, не требующая доказательств. – Ой, не знаю… Оглянитесь вокруг. Проявления жизни слишком неоднозначны и чрезвычайно сложны для понимания. – Для тебя. Для нас – людей. Но не для Всевышнего! – Значит, по вашему мнению… – Жизнь человека похожа на многолетнее растение, зацветающее снова и снова… Поэтому бояться смерти не стоит, следует бояться греха! Это то, в чём я согласен с религиями мира, в том числе и нашей – православной. Не убивай, не кради, не лги, люби своих ближних, как себя самого, если говорить словами из Священного Писания, или же будь Человеком с большой буквы, как завещал наш классик Максим Горький – и Господь обеспечит тебе счастливую жизнь на новом, более высоком, уровне… – То есть фактически в раю? – Так точно, дорогой мой, так точно… А будешь грешить – попадёшь на переплавку – в ад. – Вы-то сами всегда следовали заповедям Божьим? – Сомневаешься? – По поводу несоблюдения правил «не убий, не укради» никаких аргументов у меня нет, а вот в том, что вы всегда говорите только правду – имеются веские сомнения. – Обоснованные? – Пожалуй… – Тебе не даёт покоя ксёндз, с которым я встретился в день нашего рождения? – Так точно. – Он передал мне записку от моего мальчика. – У вас есть сын? – Да. А что в этом удивительного? – Вы никогда даже не заикались о его существовании… – Не хотел бередить рану… Павлуша не сполна ума и с детства воспитывается при Несвижском костёле Тела Господня. – Да… Дела… Простите, отец… – Ничего. Я схожу в туалет, а ты ложись спать – поздно уже. Утром, на свежую голову, продолжим нашу дискуссию. – Согласен…14
Как только Фёдор Алексеевич покинул купе, Ярослав бросился к его пиджаку, висевшему на крючке прямо над головой Фигиной, и принялся шарить по карманам. Быстро нашёл то, что искал – клочок бумаги – и поднёс его к включенному ночнику. В центре то ли рисунка, то ли чертежа, сделанного чьей-то, явно неумелой рукой, находился огороженный храм, обозначенный буквой «ц»; от него на юго-запад вела стрелка, снизу которой было написано «40 м». Плечов «сфотографировал» изображение своим цепким взглядом и, положив бумажку на место – в профессорский карман, улёгся на правую нижнюю полку. Дождался Фролушкина и сразу же уснул.15
Эх, всё-таки здорово, что август имеет один лишний, 31-й день! Сколько всего важного, необходимого можно успеть сделать за это, казалось бы, короткое время. Спокойно, без аврала и спешки, подготовиться к началу очередного учебного года – раз, повидаться с однокурсниками, друзьями, узнать, как провели летние каникулы они, – два, наконец, встретиться с куратором – три! А ещё – приодеть-принарядить свою ненаглядную. Слава богу, что несколько лет тому назад на Сретенке открылся первый советский Дом моды, к тому же работающий и в воскресенье. Именно к нему держали путь Ярослав с Ольгой. И по устоявшейся традиции встретились с Пчеловым! Лейтенант был один, но его глаза явно кого-то искали в многолюдном помещении, постоянно обминая-игнорируя тёзку и его верную подругу. Пришлось напоминать о себе не очень вежливым похлопыванием по плечу. Чекист готов был немедленно броситься в драку из-за столь неучтивого обращения (по крайней мере именно об этом свидетельствовала его разъярённая физиономия!), но узнал старого друга и рассмеялся: – А, это ты? Давай рассказывай, где пропадал? Я пару раз заходил в общежитие, но там никого не было… – Мы ездили в Минск. Я, Оленька и Фёдор Алексеевич. – Ты за ним, как нитка за иголкой… – Он мой научный руководитель. Забыл: у меня на носу дипломная работа… – Погоди секунду! – Пчелов наконец-то обнаружил того, точнее, ту, кого искал, и бросился навстречу немолодой благородной даме в длинном платье, хвост которого волочился по полу. Взял её под руку и подвёл к своим друзьям: – Знакомьтесь, это Надежда Петровна. Хозяйка всего этого великолепия. – Очень приятно! – восхищённо выдохнула Фигина, сразу признавшая в пожилой женщине директрису треста «Мосбельё» Ламанову. – Мне тоже, – высокомерно процедила та, слегка наклоняя вельможный подбородок. – Что вы ищете в нашем заведении, го… товарищи? – Платье! – Позвольте предложить услуги одной из своих молодых консультанток? – Бесплатно? – недоверчиво покосилась Фигина, привыкшая считать каждую копейку. – Абсолютно! Прасковья… Паня! Оперативно откликаясь на её зов, из самой гущи народу немедля вынырнула учтивая девчушка лет восемнадцати с идеальной фигуркой и чистым, немного простоватым, личиком. – Да, Надежда Петровна? – Проведите сударыню в примерочную и покажите ей нашу последнюю коллекцию. – Слушаюсь! Барышня отвесила старомодный реверанс и, увлекая за собой Ольгу, быстро скрылась из виду. – А вы, Иван Константинович, зачем пожаловали? – Соскучился. – Ой, не льстите… Я дама с опытом. Подхалимов за версту чую! Да, кстати, как зовут вашего приятеля? – Ярослав! – смущённо представился студент. – Вы тоже служите во Внешторге? – Нет. Слава – философ. Почти Конфуций, – разъяснил чекист. – Ясно. А деньги у Конфуция есть? Наши услуги стоят недёшево! – Мы не стеснены в средствах… Знаете, как говорит один из моих наставников? – Нет конечно. – «Если проблему можно решить за деньги, это не проблема, это расходы»… – Очень симпатично сказано! – К тому же именно сегодня мой кошелёк, как никогда, полон. – Поделись секретом успеха, старина! – недоверчиво покосился Вячеслав. – Лотерея ОСОАВИАХИМА[45] – вот богатства моего причина, – патетично продекламировал Ярослав, не забыв при этом заговорщически подмигнуть бывшему сослуживцу. – Всего три рубля – и машина твоя! – Но ты, конечно, предпочёл взять наличными? – принял игру лейтенант. – Ага… Зачем мне автомобиль? Я и ездить-то не умею. – Да… Ничто не обходится в жизни так дорого, как болезнь и глупость. Поделился бы вовремя своей радостью с более опытным товарищем, я бы подогнал приличного, богатенького Буратино… из нашей конторы, и твой выигрыш увеличился бы в разы. – Жадность – наказуема. И история деревянного парня, рассказанная Алексеем Николаевичем Толстым, – ярчайшее тому свидетельство. Много хотеть не надо. Надо – достаточно. – Понял. Что с него возьмёшь, кроме анализа, дорогая Надежда Петровна? Ну пошли, проведаем Оленьку, что-то она уж больно долго… – Вы как хотите, господа, а мне пора. Рада была вас видеть! – Ламанова повторила фирменный кивок и не дожидаясь ответа растворилась в толпе.16
Прижимая к груди долгожданную обновку, на которую ушли чуть ли не все сбережения Ярослава, счастливая Ольга вприпрыжку бежала далеко впереди давно не видевшихся друзей, любезно обменивающихся последними новостями: – И как тебе отдыхалось, тёзка? – Прекрасно! Разве не видно? – Окреп, заматерел, даже очки снял… – В июне я проверялся… Зрение, конечно, не восстанавливается, но и не падает. Поэтому носить всё время очки врач не рекомендует. Только при чтении или какой-нибудь другой работе, требующей повышенного внимания и, как следствие, напряжения глаз… – Понял. А что Познавший Бога? По-прежнему гнёт свою линию? – Нет. Вынужден признаться, что он совсем не такой отпетый антисоветчик, каким казался ранее. – Вот те раз! Неужто, старина, и ты попал под профессорское обаяние? – Возможно… Скажи, а нельзя ли мне отозвать собственное заявление? – Нет конечно. – Тогда я на днях зайду в твою, как ты выражаешься, Контору и напишу покаянное письмо… – Контору? Это слово не моё, а из репертуара товарища Бокия! Когда вы успели пообщаться? – Не бери меня на понт. Мы виделись единожды. На Лубянке. В канун Нового года… И ты был свидетелем той встречи. – Ой, темнишь ты, тёзка, по глазам вижу!.. Кстати, Глеб Иванович больше не работает в нашем ведомстве. – Да? – Да. – А где работает? – Может, уже косит для собак сено… А, может, ещё мучается в каком-то тёмном подвале… – Ты это серьёзно? – Ну да… Так что на Лубянку лучше не суйся. Не то пристегнут тебя, братец, к какой-нибудь особо опасной преступной группе и отправят по этапу на Колыму или Соловки. Надеюсь, такая перспектива вас не радует? – Нет… – И вообще при первой возможности из Белокаменной лучше смыться… Заканчивай институт и дуй по направлению, куда подальше… – Мы как раз рассматриваем подобный вариант. – С куратором? – Что ты такое несешь? С каким куратором? Руководство БГУ предлагает мне и Фролушкину по ставке в Минске. – Соглашайтесь! Всё ближе к Несвижу. – И что с того? – Может, удастся вынюхать что-нибудь о золотых идолах? – О чём? – Ах да… Ты, видимо, не в курсе. – Так проинформируй старого друга! – Ещё не пришло время…17
Фигина конечно же понимала, что деньги просто так с неба не падают. И в мыслях не раз пыталась объяснить самой себе резкий рост финансовых возможностей Ярослава. Но ничего путного придумать не могла. Сам Плечов в оправданиях тоже особо не изощрялся. Часто повторял: «Ты ведь знаешь: мне чужого не надо», – и Фигина считала, что этого достаточно. Пока. Кружась по общежитию в новом платье под завистливыми взорами подруг, Ольга вдруг явственно ощутила, что материальное благополучие – далеко не главная цель их отношений, что внутреннее равновесие, которое она наконец-то обрела за не самой широкой, казалось бы, спиной своего нынешнего ухажёра гораздо важнее, чем налаженный быт: унитазы, шторы, питание, одежда и даже собственная квартира. Другие – и выше, и стройнее, и, возможно, удачливее, сильнее, но в этом неприглядном худощавом парне сквозила такая внутренняя сила, такая мощь, достичь которую не по плечу многим богатырям. А, если принимать в расчёт ещё и необычайную преданность, готовность пожертвовать ради любимой не только последней рубахой, но и даже собственной жизнью, то тогда Славке вообще нет равных! «Ещё раз предложит руку сердце, и я дам согласие!»18
Ярослав тем временем позвонил на номер экстренной связи и неспешно отправился в дорогу. О том, что он уже успел повидаться со своим «почти однофамильцем», докладывать Шапиро агент не собирался. Равно как и о содержании записки, обнаруженной в кармане профессора Фролушкина. «Зато об остальном – пожалуйста: предельно честно, без малейшей утайки!» Исаак Ильич поджидал его у стен Кремля. «Ни фига себе оперативность! Что же ему так не терпится узнать?!» – Времени у меня немного – через два часа совещание… Так что выкладывай быстрее, что нарыл за время отдыха? – На улице? – удивился агент. – Ну, если здесь тебе не очень удобно, давай свернём в какую-нибудь кафешку или присядем во дворе ближайшего жилого дома… – А, может, всё же пройдём в Тайницкий сад? В последний раз? – Не последний, а заключительный. Или крайний. Так, пожалуй, для дела даже лучше…– Пропуск! – заученно процедил постовой – плотный круглоголовый парень азиатской внешности. – Но ты ведь знаешь меня в лицо, – скорчил обиженную гримасу Исаак Ильич. – Не положено. – Что ж, вот, смотри, – он достал удостоверение и кивнул на шедшего сзади студента. – Этот со мной! – Сказал же: без документов не положено. – С каких пор? – С вчерашнего дня! – Никому? – Никому, товарищ майор госбезопасности. У вас есть пропуск, товарищ? – Конечно. – Яра протянул открытку и преданно уставился в строгие раскосые глаза. – Проходите. Но предупреждаю: ваш документ действителен только до конца года. – Чёрт… Самодеятельность какая-то, – тихо пробурчал Шапиро, адресуя своё недовольство исключительно сексоту. – Надо бы поставить на место этого зарвавшегося комендантишку. Возомнил о себе, бог весть что! – Надо – поставьте, – поддержал его Плечов, прекрасно понимавший, что такая несогласованность в действиях может быть вызвана только обострившейся борьбой за власть между разными группами влияния. – Ладно, не твоего ума дело! Тайник засвечен, надо бы оборудовать для тебя новый… – Желательно поближе к общежитию. – Логично… Я подумаю и найду способ сообщить о нашем решении. – Заранее благодарен. – Теперь о твоих задачах на ближайший период. Как нам недавно стало известно, поляки под видом реконструкции затеяли какую-то подозрительную возню в районе костёла Тела Господня. Причём в самих помещениях никакие работы не ведутся. А вот во дворе… Что-то всё время копают, переворачивают, ищут… Надо бы перекинуть тебя поближе к месту событий. – А как же учёба? – Это мы предусмотрели… Закончишь институт и получишь направление. В Минск. – Я ещё собрался поступать в аспирантуру. – Поступишь в Белоруссии. – Понял. – Осталось убедить Фролушкина… Конечно, рычаги влияния на него у руководства имеются, но хотелось бы, чтобы этот шаг Фёдор Алексеевич сделал добровольно, без принуждения. – Это я беру на себя, – мысленно радуясь тому, что планы «конторы» полностью совпали с его личными (и белорусских товарищей тоже!), обнажил ровные белые зубы Ярослав. – Справишься? – Так точно! – Получишь премию… – Хорошо бы авансом. – Обойдёшься… Задача номер два – Пчелов… Как оказалось – редкий проходимец. Стучит непосредственно в Инстанцию[46]. А кому именно – не могу установить. Поможешь? – Я? – Ты. – Попытаюсь… – В письменном отчёте об этом задании упоминать не надо, так как оно носит неофициальный характер. То есть это не приказ, это моя личная просьба. – Будете должны, – окончательно распоясался сексот. – Непременно… – Исаак Ильич почесал едва прикрытый волосёнками затылок и продолжил давать наставления: – Искать свидания с Вячеславом – не стоит, пускай он сам проявляет инициативу. – Я так и поступаю. – Да, кстати, ты ничего не знаешь о его прошлом? – Только то, что родом он из Херсона… – При встрече подробно расспросишь своего сослуживца о семье: кто отец, кто – мать, где братья-сёстры, а то мы нашли кое-какие расхождения в автобиографиях Пчелова, написанных в разные годы. – Понял. Сделаю. – Да… Ещё… В Минске Фролушкин не предпринимал попыток исчезнуть на день-другой? – Нет. Всё время был рядом. Я даже смог приучить его к спорту. Целый месяц изо дня в день по утрам мы бегали, купались… Надеюсь, в Москве продолжить эту практику. – Похвально… Слыхал, ты собираешься жениться? – Откуда такие сведения? – От верблюда… – Собираюсь… Сейчас вот подыскиваю квартиру. – Не волнуйся – сделаем. И проплатим на год вперёд, из твоих же гонораров. – Буду очень признателен… – Адрес сообщу, когда решится вопрос по тайнику. – Понял. – Тянуть не буду, за неделю, думаю, управимся. – Спасибо. – Как у тебя с деньгами? – Полный штиль, как говорят на флоте! – Да… Еврейская мудрость, как всегда, права… – О чём вы? – «С деньгами не так хорошо, как без них плохо» – гласит она. – Точно… Надо бы запомнить. – Учись, студент, – Шапиро запустил руку во внутренний карман френча и достал оттуда пачку денег. Извлёк из неё несколько бумажек и протянул Яре. – Держи, на первое время, надеюсь, хватит. – А гройсн данк![47] – растроганно пролепетал агент, вспомнив, как благодарили друг друга его соседи-евреи. – Биттэ![48] – ответил взаимностью Исаак Ильич. – Ты знаешь идиш? – Немного. Однако в совершенстве владею немецким. – Они очень похожи… – Сейчас напираю на английский – в жизни пригодится! – Завидую я тебе. Путешествуешь, совершенствуешься, изучаешь языки… Мне же – и в гору глянуть некогда. Всё работа и работа – до седьмого пота. И никакой благодарности. Напротив – при случае любая сволочь готова ухватиться в тебя зубами и растерзать на части. Живёшь, как на вулкане, – день прошёл, и ладно… – Давайте поменяемся местами… – Я бы с удовольствием. Честно. Только нет у меня такой возможности. Шаг влево, шаг вправо – попытка к бегству. Зазевался – тридцать лет расстрела. А погибать, земеля, вроде как рановато… – Ничего не поделать! Кому-то везёт, кому-то нет, – по-философски, как его учили, рассудил Плечов. – Задача сделать каждого человека счастливым, очевидно, не входила в планы нашего Создателя. – Так точно, дорогой мой друг, так точно… – понурив голову, грустно согласился Шапиро.
19
Общежитие бурлило. Кто-то притащил с собой новую мебель и теперь собирал её в просторном коридоре. Кто-то раскладывал привезённые из дому снадобья по шкафам и ящичкам. Кто-то уже начинал готовиться к предстоящему учебному году и вовсю штудировал научную литературу. А в комнате, где жил Плечов, знакомились с новым постояльцем – Егором Мякишевым из Горького – именно такое название древний город получил в 1932 году. Поселили парня на место убывшего Букейханова. Куда тот девался – ребятам не объяснили. Староста Альметьев сообщил лишь то, что ему самому стало известно от всёзнающей комендантши Зои Фёдоровны. Мол, «ещё 26 июля дядю (и полного тёзку!) вашего друга заточили в Бутырку, и родители, чтобы не искушать судьбу, решили оставить Алика в Казахстане». Так это или не так – не ведал никто. И узнать правду было негде! Ну, не побежишь же в НКВД за разъяснениями? Неровён час, сам окажешься за решёткой!20
Своё слово Исаак Ильич сдержал. Спустя неделю он выловил Ярослава в том самом месте, где ранее состоялось их знакомство. Плечов был не один. Поэтому Шапиро сначала бросил камушек прямо под ботинки агента, а затем, когда тот повернул голову, жестом указал направление, в котором ему следовало направиться. Когда отбившийся от компании студент наконец поравнялся с аркой, скрывающей вход в типичный московский дворик, майор схватил егоза широкий рукав косоворотки и силой втащил в тёмный подъезд. – Слушай меня внимательно… Вот ключ от квартиры, вот адрес, по которому ты теперь будешь проживать (он вложил в ладонь Ярослава какую-то бумажку). Записку сожжёшь, как только запомнишь её содержание. – Будет сделано! – Кстати, дом элитный. У каждого жильца – индивидуальный почтовый ящик. Пока будем работать через него… – Понял. – Газеты выпишешь за свой счёт. – Я просто переоформлю корреспонденцию, приходящую в общежитие, на новый адрес. – Правильно мыслишь, Яра… Заперт ящик оригинальным замком, который практически невозможно взломать. А подходить к нему будет прежний ключ. Надеюсь, он при тебе? – Конечно. – Напишешь очередной рапорт – и тупо бросишь в ящик после получения новой порции свежей периодики. А я буду появляться раз в неделю, чтобы освобождать его от лишних бумаг. – Шарман… То есть – великолепно. – Квартира оплачена до первого июля следующего года. – Вполне достаточно. – Надо будет – продлим, это не проблема. Впрочем, надеюсь, что к тому времени вы с Познавшим Бога уже переберётесь в Белоруссию. – И я на это надеюсь… – Будешь хорошо себя вести – через год получишь в Минске отдельную благоустроенную квартиру – начальство обещало посодействовать. – Спасибо! – Да… Ещё… На всякий случай вместо фамилий интересующих нас лиц в донесениях употребляй лишь их заглавные буквы. Фролушкин – просто «Ф», Пчелов – «П». Усёк? – Так точно. – Прямым текстом старайся ни о чём не докладывать. Шифруй свои сообщения с помощью обычного сленга – у тебя это хорошо получается. – Есть. – Если сочтёшь, что полученная тобой информация крайне важна для нашей организации и должна быть немедленно доведена до первых лиц государства – пользуйся экстренным каналом связи. Номер тот же. – Прекрасно. – Свою принадлежность к «конторе» ты не должен афишировать ни при каких обстоятельствах. Даже в случае угрозы ареста. Понадобится – мы сразу придём на выручку! Без предупреждения. – Смотрите, не запаздывайте… Всё-таки жизнь моя на кону… – В Минске тоже будешь работать в автономном режиме, – проигнорировал очередной «выхлоп» агента Исаак Ильич. – То есть один. Так что надеяться больше не на кого. Разве на самого себя и на Всевышнего. Веруешь? – Никак нет. – А зря, парень, зря. – Фёдор Алексеевич утверждает, что у меня всё впереди, и вера ещё придёт. Со временем… – Будем надеяться! – А вы, Исаак Ильич, какому Богу молитесь? – припомнил полюбившееся изречение Фролушкина агент. – Единственному. – Выходит, вы с Фёдором Алексеевичем того, единоверцы? – Возможно. Ну, хватит трепаться… Держи кардан, мне пора! – До свидания, товарищ майор… – Будзь здаровы[49], Яра!21
С новосельем, точнее, с празднованием переселения из студенческого общежития на съёмную квартиру, решили немного повременить. Опять же – чтобы Фигины собрали урожай. В середине сентября от них (уже на новый адрес) пришла телеграмма: «Будем 23-го», – и Ярослав с Ольгой решили устроить родителям сюрприз. Чужих приглашать не стали – только самых-самых: Альметьева, Филатенко, Петрова, Наталью Ефимовну из библиотеки МИФЛИ и конечно же Фролушкина. Сам Фёдор Алексеевич был крайне раздосадован, когда ребята сообщили ему о предстоящем переезде – втайне он надеялся, что молодая супружеская пара, которую он полюбил всей душой, обоснуется в его профессорской квартире. А накануне, в субботу, 22-го, стало известно ещё об одном потенциальном госте…Когда Плечов затаривался по полной в ближайшем гастрономе, то случайно заметил в параллельной очереди, медленно тянущейся к прилавку соседнего отдела, знакомое лицо. Почти тёзки и почти однофамильца. Приветливо помахал ему рукой, но тот был настолько увлечён своей очередной подругой, пристроившейся рядом, что ничего не заметил. Пришлось, как и в доме моды, напоминать о себе сочной оплеухой. – А, это ты… – как-то не очень доброжелательно отозвался старый товарищ, по тусклому выражению лица которого легко можно было понять, что на него обрушился целый ворох проблем. – Знакомься, Люся… – Очень приятно. Ярослав. – Кстати, спешу сообщить тебе: скоро мы поженимся! – Вот так новость! – радостно воскликнул Яра. – Мы с Олей тоже! – Когда? – В начале октября. Правда, пышную свадьбу устраивать не будем… Пойдём в загс, распишемся – и вся песня. – Прекрасно. В свидетели возьмёшь? – Ты ещё спрашиваешь? Легко, – он невольно употребил любимое словцо Бокия, однако Пчелов, обычно не упускавший случая позлорадствовать над промахами бывшего сослуживца, на сей раз не отреагировал никак. Только слегка приободрился: – А давай сдуреем в один день? И сообща отметим это знаменательное событие! – А что? Лично я не против… Только тогда тебе придётся открыться перед Ольгой. – Ничего… Люся знает о моей второй жизни, правда милая? Девушка приязненно улыбнулась и кивнула подбородком. – Уже пять лет Вячеслав водит меня за нос. Но сейчас наконец мне удалось взять его за жабры! – Держите крепче этого ужа. Он уже не из одного капкана ускользнул… – Знаю! – А пока – приходите к нам в гости… Завтра. – По какому поводу? – Что-то вроде новоселья… Много людей не будет. Так, самые близкие. Большинство из них ты уже знаешь: Вася, Вова, Коля… – Ты получил квартиру? – Снял. – Конечно, придём… Правда, любимая? – С удовольствием! Адресок только возьми… – Ой, сами вы не найдёте… Я встречу вас в полдень у общежития – это недалеко. Всё равно мне надо туда идти – за скамейкой, – со стульями у нас как-то не сложилось. – Что ж, спасибо за приглашение, братец! А Познавший Бога будет? – Непременно. Он ведь мне теперь, словно родной отец! Только смотрите, не опаздывайте. Долго ждать я не смогу. – Не обижай меня, тёзка, я ведь человек военный в отличие от тебя! Или нет?..
22
– А, знаете, как по-украински будет новоселье? – хитро прищурил чёрные глаза Альметьев, мгновением назад вместе с Василием Петровым приперший в новую квартиру длинную самодельную скамью. – Знаем, – откликнулся Пчелов, следовавший сзади за ними в сопровождении виновника торжества и Люси. – Входины! От слова – входить… Ну, типа в новую квартиру! – Раз в жизни решил блеснуть своими познаниями в родном языке, а тут – откуда не возьмись, – ещё один мовознавець![50] – прикинулся обиженным Николай. – А ведь это слово в самой Украине знают далеко не все… Ты откуда, братец? – Из Херсона. – Хер и сон. Хорошее сочетание! – Нормальное. Если владеешь греческим… – И что оно означает в переводе? – Просто – берег. – А я считал, что это калька от названия древней крепости в Крыму. Херсонес Таврический. – Вряд ли. На момент подписания указа о строительстве Херсона полуостров ещё не был российским… – Ну да… Там ведь располагалось Крымское ханство! Однако хватит болтать. Мы, кажись, знакомы? – И да и нет… Хочу попросить у всех прощения. Раньше я, так сказать, в силу служебной необходимости, представлялся Иваном Константиновичем. На самом же деле, звать меня Вячеславом. По паспорту – Пчелов. Так что мы с сегодняшним новосёлом практически тёзки и чуть ли не однофамильцы. – Выходит, во «Внешторге» вы тоже не работаете? – разочарованно протянула Ольга. – Это почему же? Тружусь, милая, тружусь… – В какой должности? – Старший, куда пошлют! – Ты хочешь, чтобы Вячеслав Васильевич вот так сразу раскрыл пред нами все свои секреты? – встал на защиту друга Ярослав. – Никогда не лезь в чужие дела. Лучше представь своих родителей. – Папа – Александр Александрович. – Лучше – Сан Саныч, – поднялся с табуретки высокий, крепкий дядька лет пятидесяти. – И мама – Шура. – Александра Яковлевна, – назвала себя ладная женщина с горящими, как у самой Ольги, зелёными глазами. – Давайте за стол, гости дорогие, всё уже готово! – Доставай дары! – толкнула в бок своего избранника Люся. – Ах, да… – Пчелов запустил руку в большой, как у Деда Мороза, мешок и извлёк из него настенные часы в деревянном футляре. – Всё как положено, с кукушкой, маятником… С этого мгновения кончился твой безмятежный сон, тёзка… – Спасибо! – восторженно пролепетала Ольга, давно мечтавшая о таком подарке. – А это, – Вячеслав, как самый знаменитый новогодний персонаж, ещё раз опустил руку в мешок – на сей раз по самое плечо и, недолго пошарив в нём, вытащил на свет старинную стеклянную ёмкость без этикетки, заткнутую самодельной пробкой. – Коньяк. Херсонский. Производства совхоза «Перемога наймытив»[51]. – Ура! – захлопали в ладоши собравшиеся. – Мне его только вчера подогнали земляки из нашей Николаевской губернии. – Постой… Какой, к чёрту, Николаевской? Херсон ведь в Одесской области, – попытался перехватить инициативу Альметьев. – Газеты читать надо, деревня! – с напускной укоризной в голосе, но всё в том же шутливом тоне, опустил его на землю Пчелов. – Вчера Одесскую область разукрупнили, и моя малая родина оказалась именно там, куда я её и поместил. – Ну, садитесь наконец за стол! – не выдержала пытки интеллигентской беседой Александра Яковлевна. – Ой, а Алик где? – Не будет его! – жёстко пресёк нежелательное развитие беседы Ярослав. – А Фёдор Алексеевич? – обнаружила ещё одну «недостачу» Ольга. – Скоро появится. И правда! Сразу после этого до ушей присутствующих снаружи донёсся тихий стук, скорее напоминавший лёгкое пошкрябывание и, когда доселе молчавший Филатенко, пребывавший ближе всех к входу в квартиру, распахнул дверь, пред взорами собравшихся немедленно предстал счастливый Фролушкин со свёрнутым ковром через плечо. – Тук-тук… Здесь наши именинники? – Так точно, батя! – Разрешите?! – Пожалуйста… – Это тебе, Оленька… Можешь сразу бросить под ноги… или прибить на стену – как вам больше нравится? – Спасибо, дорогой Фёдор Алексеевич, дайте-ка я вас расцелую!.. Мамуся, помоги постелить на пол это произведение искусства. Ой, красотища-то какая! Смотрите, смотрите, здесь ещё что-то есть! – А это – Яре, – профессор наклонился и поднял бутылку, которая ранее была завёрнута в ковёр. – Проверенный, французский! – Дзякую, отец!.. Рассаживайтесь, дорогие гости, не стесняйтесь! Коля, родной, ты, как староста группы, бери бразды правления в свои крепкие руки. – Слушаюсь и повинуюсь! – Альметьев сделал небольшую паузу, пока гости занимали места за длинным узким столом, накрытым посредине единственной, но очень большой комнаты, и, как опытный тамада, принялся руководить процессом. – Так… Все знают, по какому поводу мы здесь собрались? – Да!!! – многоголосо откликнулся приглашённый люд. – Хозяин, попрошу наполнить бокалы… – Есть! Кто пьёт водку? Подняли руку все кроме девчат и Фролушкина с Пчеловым. – Я буду своё! – пояснил Вячеслав, кивая на стоящую в центре стола бутыль без этикетки. – А это что? – поинтересовался профессор. – Коньяк. Херсонский. – Тогда давайте так: вы пробуете мой, а я ваш. – Годится! – Остальным наливаю нашу славную водочку… – Оковитую, как говорят у нас на Украине, – вставил своё веское слово Николай. – Стоп, стоп, мы так не договаривались, – запротестовала Ольга. – Слав… Ты же обещал нам с Люсей «Шампанское». – Конечно, дорогие мои, конечно… Но у меня, к сожаленью, только две руки. – Так и займись сначала дамами, сынок, а потом – всеми остальными! – Слушаюсь, батя… Вы ближе всех к кухне, принесите, пожалуйста, бутылочку – она в ведре под столом. – Одну секунду! Вот, прошу… Открывать сам будешь или передашь в более надёжные руки? – Разрешите мне? – предложил Пчелов. – Я по этой части большущий мастер… А ты, тёзка, не зевай – наливай! Может, вам тоже игристого, а, тётя Шура? – Нет. Мы с Сан Санычем к буржуазным напиткам не привычны. – Какое же оно буржуазное? Наше, «Советское»… – Нет. Нам, если можно, немного беленькой… – Это по твоей части, тёзка… Обслужи тёщу с тестем! Вот так… Молодец… А ты, Колян, чего вдруг замолк? Давай, командуй! – Кто у нас в компании самый старший? Сан Саныч или Фёдор Алексеевич? – спросил Альметьев. – Пожалуй, я, – Фролушкин поднялся с места. То же самое следом за ним поспешили сделать остальные. – Дорогие друзья, товарищи… Всего год, как я знаю Ярослава Ивановича Плечова, человека, хоть и молодого, но такого, о каких говорят – с большой буквы: любознательного студента, спортсмена, великолепного философа, который, я в этом ничуть не сомневаюсь, ещё прославит нашу отечественную науку. Рядом с ним – очаровательная Оленька, умнейшая, добрейшая хранительница домашнего очага… Они ещё не стали официально супружеской парой, но, мне кажется, что это знаменательное событие случится уже очень скоро… Счастья вам, мои дорогие дети, здоровья, любви большой и чистой на долгие, долгие годы. – Горько! – разразилась криком толпа. Ярослав смущённо прижал к себе такое желанное хрупкое тело и нежно коснулся губами губ. – Ещё! Ещё! Мало! Мало! – жаждали продолжения гости, но его так и не последовало…23
После двух часов непрерывного сидения за столом, хозяева наконец-то догадались объявить перекур. Но тут оказалось, что табачком из всей компании балуются лишь Сан Саныч Фигин и Владимир Филатенко. Даже Вася Петров давно отказался от вредной привычки! Устав от долгого воздержания, курильщики оккупировали широкий подоконник под единственным, в конце коридора, окном, и теперь весело попыхивали любимыми папиросками. Остальные разделились на две половины: женскую и мужскую. Первая осталась на кухне: мыть посуду, резать мясное ассорти и варить картошку, которой, как всегда не хватило. Вторая под началом Фролушкина отправилась во двор, дабы и дальше заниматься любимым делом философов всех стран и народов – пустобрёхством. Для начала обсудили международное положение. Война в Испании, встреча Гитлера с Муссолини, Антикоминтерновский пакт и конечно же агрессия милитаристической Японии по отношению к китайскому народу. Ведь совсем недавно – 7 июля 1937 года – японские войска без объявления войны напали на станцию Лугоуцяо по Бэйпин-Ханькоуской железной дороге и возле старинного моста Марко Поло. После чего в одном лишь Нанкине было убито около четверти миллиона мирных жителей… С самого начала конфликта Советский Союз протянул руку помощи Китаю, а 21 августа 1937 года и вовсе заключил с этой страной договор о ненападении, после чего красные соколы надёжно закрыли от врагов китайское небо. Пчелов, без устали размахивая длинными руками, рекомендовал немедленно уничтожить островную империю. Альметьев был менее категоричен, но также не желал оставлять Стране Восходящего Солнца никаких шансов на выживание, и только Ярослав неустанно проявлял миролюбие, призывая к сдержанности и добрососедству. За что и был обозван пацифистом. А профессор и вовсе молчал. Пока дело не коснулось внутренней политики. Подводя итоги двух первых пятилеток, молодые люди попыталась высказать некоторые критические замечания по состоянию дел в Стране Советов, иногда восхваляя при этом успехи её главного конкурента на мировой арене – США, но Фёдор Алексеевич убедительно, как говорится, с цифрами в руках, быстро разбил все их аргументы: – За годы второй пятилетки мы построили четыре с половиной тысячи новых крупных промышленных объектов, и теперь СССР целиком обеспечивает необходимой техникой свою промышленность, сельское хозяйство и оборонную отрасль. Полностью прекращён ввоз из-за границы тракторов, сельскохозяйственных машин, паровозов, вагонов… Разве это не достижение? Продукция всей нашей промышленности уже выросла более, чем в два раза по сравнению с 1932-м и почти в шесть раз по сравнению с 1913-м, самым удачным в истории России. Соединённым Штатам Америки, которые вы так расхваливаете, потребовалось для такого же роста почти сорок лет – примерно с 1890 по 1929 год! Советский Союз недавно вышел на первое место по объему промышленной продукции в Европе и на второе место в мире, а наша доля в мировом производстве превысила 10 процентов. Для примера: доля царской России составляла не более трёх-четырёх процентов. Что это, как не бурный рост? И потом… Разве вы не замечаете, что люди стали жить лучше, красивей одеваться, вкусней питаться? Взгляните хотя бы на наш стол. Чего там только нет! Небывалыми темпами растёт рождаемость. Завершается культурная революция! Полностью ликвидирована неграмотность – разве этого мало? После такой речи «оба сапога» окончательно убедились, что Фролушкин – никакой не антисоветчик, каким его хотели представить специальные органы, а трезвомыслящий аналитик со своим, несколько специфическим взглядом на «некоторые проблемы современности». Но за это ведь не обязательно садить в тюрьму. Даже в кошмарном 1937 году!24
– Мальчики! – донеслось из окна на третьем этаже. – Давайте за стол! И как раз в это время хлынул дождь. В сентябре такое случается часто. Подул ветер, нахмурилось небо… И бах – всё стихло. А сверху вдруг полились безжалостные холодные струи! Спорщики сразу бросились в подъезд. По дороге подобрали так и не накурившихся вдоволь сотоварищей и гурьбой ввалились в раскрытую дверь. А там – всё сначала. Спиртное, пюре с поджаркой, копчёности и конечно же десерт. Всё это время Фёдор Алексеевич не сводил глаз с Натальи Ефимовны. А к вечеру и вовсе перебрался поближе к Олиной начальнице и теперь вёл с ней интеллектуальную беседу о сокровищах скифов, изучению которых товарищ Ладогина (именно такой оказалась фамилия библиотекарши) посвятила всю свою сознательную жизнь. Сидели допоздна. Первыми ушли Фролушкин и его новая знакомая. Последними, далеко за полночь, – Пчеловы, точнее, без пяти минут чета Пчеловых. Во время прощания Вячеслав отозвал Яру в сторону и ехидно заметил: – То-то я смотрю – знакомая обстановочка… Бывал я в этой квартирке неоднократно – ранее начальство использовало её для конспиративных нужд… Так что облажались твои кураторы, тёзка! – Иди в задницу! – опять не поддался на провокацию сексот. – Устал я уже от твоих дурацких выходок… – Ну, тогда до встречи! – Бывай. Через две недели свидимся. Собраться в аналогичном составе по поводу торжественного бракосочетания сразу четырёх душ из этого большого дружного коллектива они условились заранее.25
В загс, на регистрацию брака, решили никого не приглашать. Только родителей Оленьки и Люсеньки. Дабы не сомневались в том, что их чада, наконец-то, вышли замуж. Фролушкин тоже напрашивался принять участие в обряде бракосочетания, но Ярослав его отговорил, и теперь профессор вместе с остальными участниками празднества дожидался молодых в одном из московских ресторанов, где предприимчивый Пчелов своевременно заказал несколько столиков. А вот и они! Оркестр заиграл свадебный марш, и навстречу двум счастливым парам, бросилась целая ватага друзей. С цветами и без. Лишь старшая библиотекарша не смогла подняться с места. Слёзы радости непроизвольно брызнули из её синих глаз, и женщина, пытаясь скрыть своё состояние, уткнулась носом в мужественную грудь Фёдора Алексеевича; тот от счастья тоже чуть не прослезился. Первый тост опять достался Фролушкину – по праву старшего в компании! На сей раз он долго мудрствовать не стал, сказал: «Совет вам да любовь, дорогие дети…» – залпом опустошил фужер шампанского и снова прильнул к ненаглядной Наталье Ефимовне. – «Где совет – там свет!» – развил его мысль Альметьев. – А я другую пословицу знаю, – вдруг ожил молчун Филатенко, остававшийся, как и староста, убеждённым холостяком. – Хороша тюрьма – да охотников мало! – Стоп. У меня родился тост! – восторженно загудел Николай, наполняя свой стакан очередной порцией любимой фруктовой газировки. – За нашу мужскую свободу! – Поддерживаю, брат! Наливай! За время празднования бывшие сослуживцы несколько раз оставались друг с другом один на один. Но для серьёзного разговора этих коротких промежутков времени оказалось явно недостаточно. И всё же главный вопрос Ярослав успел задать: – А где твои родаки? – Там, где и твои. – Ты же знаешь, я – круглый сирота. – Считай, что я – тоже. Слышь, тёзка, отстань от меня, не порти настроение, не то начну считать, что такое задание пред тобой поставила «контора». – Вот видишь, видишь… А ты утверждал, что такого слова в твоём репертуаре нет!На этот раз всё закончилось значительно раньше – в 23.00 ресторан закрылся. Старшие Фигины на такси поехали к своим свежеиспеченным сватам, жившим на другом конце Москвы. Плечовы ушли на брачную ночь в свою съёмную квартиру, Пчеловы – в новую двушку, недавно доставшуюся лейтенанту от щедрот НКВД. А мудрый Фролушкин впервые повёл незамужнюю Наталью Ефимовну в роскошные профессорские апартаменты. Остальные гуляки гурьбой отправились в общежитие. Из коллег по спецотделу Вячеслава в тот вечер почему-то не поздравил никто. «Либо Устав не позволяет, либо они все там переругались, либо решили отметить сие знаменательное событие в другой день в своём узком чекистском кругу!» – по дороге домой сделал вывод Яра.
26
С понедельника Плечов опять с головой окунулся в учёбу. И только в четверг – да и то после занятий – вдруг вспомнил о необходимости своевременно информировать руководство о проделанной работе. На нескольких листах в подробностях описал все перипетии празднования сначала новоселья, затем – двойной свадьбы и отправился во двор. Вытащил ворох свежих газет, а вместо них опустил в узкую щель свой рапорт. Отправляясь в институт на следующее утро он на всякий случай проверил ящик. Тот был пуст. «Ловко сработано! Такое впечатление, что Шапиро круглосуточно следит за мной!»27
В тот октябрьский вечер Ольга находилась на работе, и Ярослав решил проведать Фролушкина. С недавних пор «несистемное разнообразие, напоминающее бардак», как сам профессор не раз говорил о состоянии дел в своей квартире, «сменил жёсткий революционный порядок». Хозяйки дома не было – они с Фигиной работали в одной смене. Но твёрдая рука товарища Ладогиной ощущалась в каждой мелочи, каждой детали. Колокольчики она сняла и отправила в шкаф, чтобы не звенели. Зерновушки и вовсе заперла в отдельной тумбочке на ключ. Да и шкатулка с прахом первой супруги куда-то подевалась. Естественно, Плечов не стал спрашивать – куда. В новой обстановке Ярослав, ненавидевший всякие перемены, чувствовал себя не очень уютно. Поэтому несколько минут посплетничал с Фёдором Алексеевичем на кухне и начал собираться домой. Но едва ступил за порог дома, как чуть было не столкнулся в надвигающейся темноте лицом к лицу с Шапиро. – Что-то ты уж больно быстро? – ляпнул тот вместо обычного приветствия. – С недавних пор у профессора появился более близкий человек, чем я. Не хочу мешать их счастью! – Мужчина? Женщина? – Дама весьма почтенных лет. Наталья Ефимовна. – То есть такая же, как он, по возрасту? – Ну, думаю, что чуть младше, и сейчас ей не больше пятидесяти. – Немало, но до почтенности ещё очень далеко… Вы, кстати, были знакомы с ней раньше? – Да. Она работает старшим библиотекарем в одной смене с моей Ольгой. – Фамилия? – Ладогина. – Выходит, это вы подсунули профессору невесту? – Нет. Всё произошло случайно, само собой. – Надо бы пробить по нашим каналам, что это за штучка… А то ещё облапошит дражайшего Фёдора Лексеича! Бога он, может быть, и познал, а наших баб-с, и сто лет проживши вместе, до конца познать невозможно. Что молчишь, Сенека? – Я? Я согласен на все сто! Но в их союзе есть одно небольшое отличие от общепринятых норм совместного общежития. Они оба помешаны на науке, причём – каждый на своей. В таких семьях на материальную составляющую и вообще – на быт, обычно обращают мало внимания. Хотя… Возможно, я и ошибаюсь. Слишком круто Наталья Ефимовна завернула, взявшись за дело! – Ну, как знать… Для меня женская половина – непознанная вселенная. Одно говорит, второе думает, третье делает. Свихнуться можно! Однако перейдём к делу. ЧП у нас. – Какое? – Пчелов пропал… – Совсем? – Совсем или нет – мы пока не знаем: мало времени прошло. После свадьбы не вышел на работу – и дело с концом! – А… Может, он ещё празднует? Такое с нашими людьми часто случается. – Только не в нашей структуре. Кстати, свежеиспечённая супруга исчезла вместе с ним. Причём случилось это в тот день, когда мы собрались их арестовать. – За что? – Были б люди, а статья для них найдётся – запомни: чекистская мудрость… Слишком много этот тип нахимичил в своей автобиографии. Даже фамилию укоротил. – Как это? – На самом деле его отец – Пчеловский, даже правильнее – Пчоловский. – Поляк? – А то кто же? Как он оказался под Херсоном – тоже тёмная история, сейчас мы пытаемся в ней разобраться, найти, по возможности, свидетелей, но, как ты и сам должно быть понимаешь, из Москвы до них дотянуться совсем непросто. А на местах никто ничего не хочет делать. Даже на запросы из центра неохотно отвечают. – Серьёзно? – А как ты думал? Опытных кадров практически не осталось, один молодняк, а те – или не хотят, или не умеют. А у неумелых, как известно, руки не болят. – Это точно! – Каких-либо странностей во время совместной свадьбы в его поведении не наблюдалось? – Нет. Вячеслав практически не пил, много шутил… Да, – ещё всех дам обтанцевал: и молодых, и не очень – слишком горазд он по этому делу оказался… Правда, чуть раньше – на новоселье, снова пытался взять меня на понт… – Ну-ка, ну-ка… – Мол, знакомая квартирка – раньше её «контора» использовала для тайных встреч, так что прокололись твои кураторы… – Ты не повёлся? – Нет конечно, послал его к чёрту – на том всё и закончилось. Слушайте, а это не может быть правдой? – Нет конечно. Я лично подбирал тебе квартиру – сейчас в управлении положиться ни на кого нельзя… Впрочем, о проблеме с кадрами мы уже говорили… Знаешь, мне вот ещё что подумалось: а не могла быть вся эта свадебная шумиха прикрытием, дымовой шашкой, а? Пчелов чувствовал, что мы подбираемся к нему всё ближе и ближе – и пытался демонстрировать полное спокойствие, равнодушие ко всему происходящему: вот, смотрите, я женюсь – не боюсь, а сам в это время готовил побег? И в одно прекрасное мгновение раз – и сделал ноги! – Исключать такого нельзя… Хотите верьте, хотите нет, но я чувствую, что он ещё объявится! – Поживём – увидим!28
Предчувствие обмануло секретного агента. Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю-другую, ни даже через месяц Пчелов не появился. Равно, как и его подруга…Жизнь текла своим чередом. Институт – спортзал – библиотека – семья. И никакого просвета! Хотя иногда всё же случались светлые пятна. В конце октября Ярослав попал в финал первенства Москвы по самбо и в итоге заслужил первую медаль. Правда, бронзовую. Колька Альметьев по уже установившейся традиции первенствовал в самой важной – абсолютной весовой категории, довольно легко победив всех своих соперников. В новом учебном году они сдружились ещё крепче, и теперь каждый день начинали в пять утра совместной пробежкой по пустынным московским улочкам – благо, от теперешней Славкиной квартиры до институтского общежития было всего несколько сот метров. А с первого ноября к ним присоединился и… Фролушкин, с каждым днём всё больше страдавший от семейного диктата Натальи Ефимовны. – Общение с вами – единственное спасение, ребята, – часто ворчал профессор. – С такими темпами я и самообороной скоро заниматься начну. Чтоб по вечерам не зачахнуть рядом со своей ненаглядной… Надеюсь, у вас есть стариковская группа? – Будет! – в таких случаях всегда обнадёживал его Николай. И как в воду глядел! Перед Новым годом руководство МИФЛИ поручило ему организовать сборную команду из лиц разного возраста и пола для регулярных занятий борьбой самбо. Не ради достижения каких-то заоблачных спортивных высот, а принципа ради. Ведь главное – не победа, главное – участие. Но мы опять забежали на несколько месяцев вперёд…
29
Расстреляли Бокия 15 ноября. Но в прессе об этом так ничего и не сообщили. Шапиро признался – да и то по секрету. – Всё, нет больше моего предшественника… – сообщил грустно во время очередной встречи, состоявшейся ровно через неделю после трагического события. – Земля ему пухом… – А, может, и меня ждёт такая же печальная участь? – На всё воля божья… – Ишь, как ты заговорил? Чувствуется рука! Видать, поработал Фролушкин на славу. – С кем поведёшься – от того и наберёшься. – Точно! Так ты и в церковь скоро ходить начнёшь. – Нет. У нас другая концепция, далёкая от такого мракобесия. – Поясни… – Долго рассказывать. Да и не поймёте вы ничего без соответствующей философской подготовки. – Хочешь сказать, не с моими мозгами просечь гениальность вашей мысли? – Заметьте: я так не говорил. – Ну ладно… Пчелов не появлялся? – Пока – нет. – И не появится. – Откуда такая уверенность? – Начальству стало известно, что он – агент польской контрразведки – дефензивы, внедрённый в отдел с единственной целью… Как думаешь – какой? – Следить за каждым нашим шагом в деле золотых апостолов. – Правильно мыслишь. Голова!.. Признаюсь, кое-какие секретные наработки, о которых не известно даже тебе, у нас есть. Но, пока Несвиж под поляками, никаких практических шагов по их реализации мы предпринять не можем… – Это очевидно… – Однако скоро всё может измениться… – Исаак Ильич глубокомысленно вздохнул и уставился прямо в Славкины глаза, ожидая от него продолжения. – Не знаю. Я не Нострадамус! – отрезал Плечов. – Кто-кто? – Нострадамус… Знаменитый французский провидец, предсказавший многие события современности. – Надо бы перетереть с ним… – Не выйдет! – Это почему же? Ты ещё не знаешь всех возможностей нашей «конторы». У нас в Париже развёрнута такая агентурная сеть, что… – Умер он. Триста с лишним лет назад! – не дал ему закончить фразу Ярослав. – Тады[52] «ой»… Так далеко не дотянутся даже наши, пожалуй, самые длинные щупальца, – по-философски рассудил Шапиро. – Вот-вот… – А какие-то последователи у этого Насрадамуса есть? – Есть. Но опять же – за пределами нашей социалистической Родины. – Фамилии назвать можешь? – Гануссен… Хотя нет, он ведь тоже ушёл из жизни, если мне не изменяет память – в тридцать третьем году. О! Вольф Мессинг… Недавно, выступая в одном из театров Варшавы, в присутствии тысяч зрителей он предсказал гибель Гитлера в том случае, если Германия начнёт войну на востоке. – Тоже мне, провидец! Это мы и без него знаем. – С тех пор за его голову фашисты установили вознаграждение – аж двести тысяч марок. – Немалые деньги… Может, бросим работу и займёмся этим фокусником, а, Яра? – А что нам мешает сделать это сейчас, так сказать, не вставая со своего рабочего места? – Да в принципе ничего… Сегодня же напишу наркому рапорт, чтобы напряг всю агентуру для поимки этого проходимца. Тогда мы точно возьмём товарища Гитлера в ежовые рукавицы. – Хорошо сказали. – Однако быстро это дельце не провернуть. А успех нужен прямо сейчас! Немедленно… Иначе меня по головке не погладят. Накажут со всей пролетарской строгостью за то, что прощёлкал проникновение в святая святых, подумать только – спецотдел! – вражеского агента. – А попробуйте-ка, товарищ майор… – Старший! – Что старший? – Старший майор госбезопасности – пятого ноября получил. – Поздравляю! – Спасибо… – Надо бы отметить это дело! Хотя бы газировкой. – Надо… Только нельзя нам вместе. – Жаль… – Но ничего не поделаешь… Хотя… Где-то после Нового года можем сообразить на двоих… или на троих – без лишних глаз! – Вы намекаете на Фёдора Алексеевича? – Ну да… Уж больно мне по душе пришлась его теория нашего общего, так сказать, происхождения. – А вы с ней знакомы? – Немного. Из оперативных донесений, в том числе твоих. Только представишь меня не как сотрудника госбезопасности, а как земляка, с которым случайно познакомился, например, на рынке или в метро. – Хорошо. Но я продолжу предыдущую мысль… Итак, товарищ старший майор, попробуйте-ка выдать за свою заслугу блестящее перевоспитание Фролушкина… Мол, был ярым антисоветчиком, но благодаря плодотворной работе моего личного агента стал страстным приверженцем советского образа жизни и теперь всячески поддерживает все инициативы нашего выдающегося вождя. – А что – это идея… Иосиф Виссарионович должен по достоинству оценить наши старания – ведь именно он благословил эту оперативную комбинацию: выйти на золотых апостолов через Познавшего Бога. Ой, не много ли я наговорил? – Нет, не много, – улыбнулся Яра. – Кто инициатор этого дела, мне ещё Глеб Иваныч подсказал… – Земля ему пухом, – пробубнил Шапиро. – И вечная память! – поддержал куратора агент.30
Очередной, 1937-й от Рождества Христова, год уходил в вечность. Провожать его в шумной студенческой компании члены молодой семьи намерений не имели: Ольга находилась на третьем месяце беременности и была категорически против всяческих потрясений для себя и для своего первенца. Какого пола будет дитя, молодые люди, естественно, не могли знать, но имя ему выбрали заблаговременно – такое, что и мальчику, и девочке подойдёт! Александр(а)… Понятно, в честь кого: тесть и тёща – тёзки! – Право назвать следующего ребёнка – оставляю исключительно за собой, – жёстко предупредил благоверную Ярослав. – Пацан будет обязательно Ванькой, а девка – Машкой. Чтоб и моих предков хоть как-то увековечить в будущих поколениях Плечовых! – Согласна! – даже не попыталась возразить супруга. Праздновать Новый год у Фролушкиных условились заранее. Причём – без капли алкоголя. Спирт и спорт оказались несовместимыми понятиями. Тем более что 31 декабря у мужчин по графику – тренировка. И потом: как встретишь, так и проведёшь! Бухать весь год – не самая радужная перспектива. Когда в восемь вечера философы вернулись-таки к своим суженым, стол был уже накрыт. Посреди него стояла огромная бадья морса, изготовленного заботливой хозяйкой на основе свежей клюквы и брусники, в начале зимы доставленной её родной сестрой Агафьей из небольшого рабочего посёлка на севере Вологодчины – откуда берёт исток древний род Ладогиных («Ударение на втором слоге, пожалуйста», – непременно уточнит Наталья Ефимовна). Рядом – на огромной фарфоровой тарели – куча бутербродов с икрой – красной, чёрной и даже щучьей. Её извлёк сам Фёдор Лексеич из огромной рыбины, которую ему несколько дней тому назад подарили ярославские коллеги. В двух тарелках поменьше лежали вперемешку мелко порезанные мясные деликатесы: колбаска, бочок, сало; а третью целиком и полностью занимал тот самый полесский мацик – немного высохший, исхудавший, но от этого никак не менее аппетитный! Одной его половиной Ярослав давно уже угостил друзей по общежитию, а вторую хранил как зеницу ока, дабы поразить при случае самых близких и родных ему людей. И вот этот случай подвернулся. – Горячее подадим позже, – громогласно предупредила Фигина. – А пока – танцы. Растрясите, товарищи философы, немного свои животики прежде, чем набить их снова по самую завязку! Ярчик, не сачкуй, приглашай Наталью Ефимовну. – Слушаюсь, моя дорогая… – И вы, Фёдор Алексеевич, пожалуйста, не робейте – проявите-продемонстрируйте наконец свою молодецкую прыть! – Ах, детка, мне б для начала лет сорок сбросить… – Что я такое слышу? Да за таким мужчиной любая баба хоть на Северный полюс побежит! Правильно говорю, Ефимовна? – Ой, не знаю! Я уже четверть века в Москве безвыездно проживаю и совершенно искренне считаю, что лучше города на всём свете не найти. Даже дома – на своей родине – ни разу после революции не была, – попыталась отшутиться Ладогина, кружа по комнате в Славкиных объятиях. – А ты говоришь – на полюс. Холодно там, а я тепло люблю. Нет, даже с Фёдором не рискну! – Ну, не декабристка она, – увлекая за собой Ольгу, весело шутил профессор. – Так что же теперь – вообще не жить? Слышь, Наталочка, а в Минск с нами поедешь? – И что я там забыла? – Меня! – После поговорим… С глазу на глаз – ладно? – Хорошо, договорились… – А сейчас – давайте, дорогие мои, за стол, выпьем по стаканчику морса за уходящий год. Пусть Новый будет хоть чуточку его лучше!Под бой курантов из динамика включенного на всю громкость радиоприёмника наши герои дружной гурьбой вывалили на улицу. А там уже толпились сотни москвичей! Кто-то «издевался» над снежной бабой, пытаясь воткнуть вместо моркови пустую бутылку, кто-то бросал друг в друга только что слепленные снежные комья, кто-то «салютовал» в воздух предусмотрительно взятым с собой шампанским, кто-то горланил советские песни и народные частушки… Гуляли недолго – уже в половине первого вернулись домой. После ночного променада Фролушкина стало мгновенно клонить ко сну. – Ну что, хозяюшка, попьём чайку – и будем собираться в люлю? – Совсем очумел? Гости у нас! – Гости могут развлекаться сколько угодно – они люди молодые: когда захотят, тогда и улягутся. А нам давно спать пора. – Вы только постелите нам в дальней комнате – и можете отдыхать! – улыбнулась Ольга. – Хорошо. И всё же, может, сперва попьём все вместе чайку? – Наталья Ефимовна отвела в сторону новую изящную штору, открывая взорам собравшихся великолепную фруктовую вазу, доверху наполненную всякой вкуснятиной, и поставила её на стол. – Сама пекла? – удивлённо уставился на временно припрятанную «смачнину» профессор (жена не позволяла ему есть много мучного). – Что ты?! «Остановись, уличное течение! Помни – в Моссельпроме лучшее печение!» – чётко, с выражением, словно на конкурсе художественных чтецов, продекламировала рекламные изыскания любимого поэта Наталья Ефимовна. – «Печенье не черствеет. Питательнее, выгоднее булки. Продаёт Моссельпром. Отделения – в любом переулке!» – поддержала её подчинённая. – Думаете, удивили? – разошёлся Фёдор Алексеевич. – Я, если хотите, по памяти могу процитировать «Листовки для столовой Моссельпрома»… – А ну давайте… Просим, просим, – захлопал в ладоши Ярослав.
31
Очередная встреча старшего майора Шапиро с секретным агентом Ярой состоялась как раз накануне праздника Крещения. Было около шести утра. Город ещё спал. Но Плечов уже возвращался с утренней пробежки и прямо у себя под домом случайно стал свидетелем забавного эпизода: старый дворник вдоль и поперек честил согнувшегося в дугу мужчину в роскошной шубе и надвинутой на уши шапке, периодически давая ему под зад метлой: – Что ты, подлец, забыл в нашем образцовом дворе, а? И вроде ж одет прилично, интеллигент хренов, а по чужим почтовым ящикам шаришь! – Что случилось, дядь Лёня? – Да вот… Поймал грабителя… Надо бы доставить его куда следует! Незнакомец удачно уклонился от очередного удара и повернул лицо. Студент сразу же признал в нём своего земляка и одновременно куратора а, поэтому, не медля, бросился в его объятия. – Бог ты, мой, Савелий Андреевич, дядя! – Ярослав, родной!!! Оттяни от меня подальше этого дикого зверя! – Что так смотришь, Леонтий Никандрович? – Да… Вот… Он… Ключом ковырялся в замке твоего ящика! – Вот именно – ключом! Заметь, не гвоздём, не отмычкой. Фабричным ключом! Как он мог попасть ему в руки? Кто мог дать его? Я, дядь Лёня, только я. – Зачем? – Мы встретились на дороге, я – туда, он – сюда, что делать? Прекращать прогулку или бросить дядьку мёрзнуть на трескучем морозе? А, может, вообще заставить его бегать за собой в натуральной шубе? – Не знаю… – Вот я и дал ему ключи, чтобы забрал прессу и читал её у меня в квартире, пока мы набегаемся… Усёк? – Так точно! Выходит, я чуть не зашиб до смерти уважаемого человека? – «До смерти» – это, конечно, громко сказано! – пробурчал Исаак Ильич, отряхивая одежду от снега, приставшего к ней в результате «избиения» грязной метлой. – Как мне на работу теперь явиться, а? – Простите… Бес попутал! Может, оставьте шубку-то, я её очищу, пока вы газетёнки читаете? – Нет уж. Сами управимся! Пошли, дядя Сава… Посмотришь, как мы живём! – С великим удовольствием!Ольга ещё спала. Ярослав плотно прикрыл двери, ведущие из узкой прихожей в единственную комнату, и повёл раннего гостя на кухню. – Выпьем? – Ты что, совсем с ума спятил? – Чайку? – А… Не откажусь… – Кстати, хочу поблагодарить вас за предоставленное жильё. – Благодари! – Огромное спасибо, Исаак Ильич, за все ваши добрые дела. – Спасибо на хлеб не намажешь… Должен будешь! – Непременно. Вот ваш чай. Сахарку сколько? – Два кусочка…
– Хотя, если честно, – продолжал Шапиро, помешивая ложкой дымящийся и приятно пахнущий напиток. – Сия благотворительность – исключительно за твой же счёт. – Поясните… – За съём квартиры заплатили с твоих гонораров. Вот, возьми остальное, – Шапиро достал из-под шубы конверт и положил на стол. – Здесь всё до копеечки! С полагающимися вычетами, конечно. – Будто знали, что сегодня представится возможность рассчитаться. – Чекист должен быть в любую секунду готов к разным превратностям судьбы. – И поэтому вы предпочитаете всё время держать при себе средства на агентуру? – Ну, почти так… Однако перейдём к делу. – Слушаю… – Спасай меня, Ярослав Иванович! – Это что-то новое… Смогу – помогу! Я ведь в отличие от большинства наших братьев-белорусов не страдаю хронической неблагодарностью. – Вот и славно. Мне срочно нужен результат в деле золотых апостолов. – Ну, где же я вам его возьму? Мы вернулись из Минска ещё четыре месяца тому назад, и обо всём, что мне стало известно во время командировки, я уже доложил… – Может, всё-таки утаил какую-нибудь маленькую детальку, зацепочку, способную пролить свет на историю, связанную с их пропажей? – Нет. – Может, профессор о чём-то заикался, случайно раскрыл какую-то тайну, а ты пропустил её мимо ушей? – Исключено, товарищ старший майор. – Плохо. Уже и не знаю, что делать… Посадят нас на кол за растрату государственных средств. – И меня тоже? – Ну да… Ты ведь – наша главная надежда. Молодой учёный, человек, которого Фролушкин считает своим сыном! Давай, напрягай башку… Иначе нам обоим – капут. – Слушайте, чего мы паримся? Давайте сообща запудрим руководству мозги, придумаем какую-нибудь «байду», иллюстрирующую очевидность наших успехов – и представим её, так сказать, к столу… «Ешьте, не обляпайтесь, господа!» – А ведь точно… Яра, ты гений! Бери бумагу – пиши: «Однажды я обнаружил у Фролушкина записку…» – Дальше я сам! – Прекрасно. – «На ней была нарисована церковь, обозначенная заглавной буквой “Ц” и забор, до которого стрелкой указано расстояние – 40 метров», – написал Плечов, одновременно диктуя вслух правдивое сообщение, которое он запомнил на всю жизнь. – Гениально. Получишь денежную премию. – Одну вы мне уже обещали… – Да, но ты ведь ещё не уговорил окончательно профессора переехать в Минск? – Нет. – Вот видишь! Лучше не торопи события, дружок. А слово своё я обязательно сдержу… И всё равно – полностью расслабляться нам нельзя! Ты наперёд ещё что-то придумай, – в том же духе, ладно? – Неужели всё так серьёзно? – А ты думал чего я, практически генерал[57], бегаю за тобой, точно мальчишка? И вот ещё что: больше в тайну никого посвящать нельзя! Ни снизу, ни, тем более, сверху… Да и нету над нами, Яра, никого больше. Только он сам! А у него – семь пятниц на неделю. Захочет – казнит, захочет – помилует. То ли по одному, то ли двоих сразу, ясно? – Так точно, товарищ старший майор!
Шапиро направился к выходу. За ним последовал Плечов. Вывел Исаака Ильича за пределы двора, чтобы тот не наткнулся на очередного Илью Муромца с метлой, и помчал обратно.
На кухне с раскрытым конвертом в руках стояла Ольга. В её глазах читался неподдельный ужас. – Что это? – Разве не видишь – деньги. Самые что ни на есть настоящие советские рубли! – Где ты их взял? – Зарплату получил. – Ну-ка, посмотри мне в глаза! Так… Врёшь? – Нет конечно. Я всегда говорю только правду. Тем более – тебе, самой дорогой, самой желанной, проще говоря – единственной! – Но хоть что-то для моего успокоения ты можешь сказать? – Нет. Ещё не время. – Но я не смогу так дальше жить? Как растить, как воспитывать дитя, если не уверена в завтрашнем дне, если ложишься спать, не зная, что будет с твоими любимыми людьми утром? – Ничего с нами не случится. До самой смерти!
32
Перед сном супруга решила вернуться к тревожившей её теме: – А знаешь, я слышала обрывки вашего разговора… – Ну и что? – «Практически генерал…» Кто это был? – Оленька, любимая, какое это имеет значение? Генерал… Главное, что не уголовник, не вор… – Это правда! – Вот видишь. Успокойся – и спи! Я никогда не позволю втянуть себя в какие-то преступные антисоветские деяния. Ты же знаешь мои принципы! – Знаю. Скажи, а куда девался твой друг? Пчелов? – Пропал. – Вместе с женой? – Да. – Боже мой!.. Что с ними стряслось? – Вот это я и пытаюсь установить. – Ясно… – А деньги – аванс, за работу, которую ещё придётся выполнить. – Тебе? – А то кому же? – Например, уполномоченным органам! – Не справляются они. Вот и обратились ко мне за помощью. – Странное какое-то решение… – Только на первый взгляд… А на самом деле… Мог тёзка провороваться в своём «Внешторге» и уйти в подполье? – Мог, наверное… – А, значит, и объявиться может в любой момент. – Пожалуй… – И куда он придёт, если в Москве у него больше никого нет? – Не знаю… Думаешь, к нам? – А то куда же? – Но ведь это может быть опасно… – Вот видишь, ты и сама всё поняла: это обычная плата за риск. – Родной, мне уже страшно… За тебя, за ребёночка! – Пока я рядом – можешь ничего не бояться. Смотри, какие у меня бицепсы! Камень! За тебя, любимую, за нашего маленького, любого в порошок сотру – только укажи пальцем. – Ой, какой ты страшный… И всё равно – зачем столько денег? – Без них никак. Ведь, если появится Вячеслав, мне надо будет его как-то задержать… до подхода основных сил. – Ты же теперь сильный. Скрутишь его в бараний рог – и сдашь, кому надо. – Нет. Неправильно. Для начала его надо разговорить. Может, даже угостить водочкой, чтобы развязать язык. Иначе как узнать, куда он дел похищенное у государства? – Теперь всё сходится… А я могу потратить на себя часть этой суммы? – Конечно, моя родная. Сколько угодно!33
«Сообразить на троих» (но всё равно без спиртного, – поэтому такое определение здесь вряд ли уместно!) Шапиро, Плечову и Фролушкину удалось только в следующем месяце. Кстати, и повод для этого нашёлся вполне подходящий… Страна как раз собиралась праздновать «День Красной армии и флота». 16 февраля 1938 года в «Известиях» опубликовали статью Иосифа Виссарионовича Сталина «К 20-летию РККА и ВМФ. Тезисы для пропагандистов». Главный её вывод состоял в том, что «под Нарвой и Псковом немцы получили решительный отпор. Таким образом, наступление врагов на революционный Петроград было приостановлено. С тех пор 23 февраля стало днём рождения нашей родной рабоче-крестьянской Красной армии». Его-то и собрались отметить наши герои в профессорской квартире. Для начала Плечов представил своего спутника: – Знакомьтесь, это Исаак Ильич. Мы с ним случайно в метро столкнулись. На станции «Охотный Ряд». Он долго не мог найти выход на Манежную площадь и обратился за помощью! – А Слава сразу признал во мне земляка-белоруса… – Руса? Ты свой рубильник в зеркале видел, сябар?[58] – Ну, еврей я. Еврей из Борисова. – Значит – человек, как мы с Ярой. Так бы сразу и сказал. А то петляешь, как перепуганный заяц по вспаханному полю. Мы – интернационалисты. Для нас все люди одинаковы, независимо от национальности, вероисповедания и даже цвета кожи. – Согласен! – расцвёл улыбкой Шапиро. – А я тебе что говорил? – подморгнул «приятелю» Плечов. – Дома давно был? – продолжил «допрос» Фролушкин. – Перед Новым годом. Я ведь всего на несколько дней в Москву приехал… По торговой линии… Да вот – малёхо подзадержался. – Жить имеешь где? – Да. Сестра у меня в Балашихе. – Ну, это недалеко. – Так точно! – Служил? – Давненько… – Надеюсь, в Красной армии? – А то в какой же? – Выпьешь с нами по пятьдесят ради такого случая? – Нет… Не употребляю я, братцы… Совсем! (На самом деле, Шапиро не был категорически против употребления алкоголя, но, помня наставления Плечова: «С профессором лучше не начинать пить, а то он мужик азартный – и загулять может!», – решил прикинуться трезвенником!) – И правильно, – не стал спорить Фролушкин. – Мы с Ярославом тоже в глубокой завязке с тех пор, как в спорт ударились! – Молодцы. Чем занимаетесь, если не секрет? – Самообороной. – Нужное дело… – Ну, раз уж никто не пьёт, то я пойду приготовлю для честной компании кофейку… – А… Гэта мы з задавальненнем…[59] Отсутствовал Фёдор Алексеевич недолго. И спустя всего несколько минут присоединился к своим, не успевшим соскучиться, землякам. – Вот… Берите, пожалуйста… Угощайтесь. Сахарок на столе – наш, белорусский, мы с Ярой его из Минска везли. – Спасибо… – Тебя как мамка звала? – Ицик. – Ты, Ицик, в синагогу ходишь или в нашу православную церковь? – Атеист я, товарищ профессор. – Плохо, братец, плохо… – Почему? – Вера в истинного Бога ещё никому не принесла вреда. – И где он – истинный? – Там… На небе. – Это ещё доказать надо. – Существование Всевышнего – неоспоримо и не требует никаких доказательств. В него надо слепо верить и жить по соответствующим заповедям – вот и вся наука, братец! – Буду стараться… Впредь… – Ты книги священные какие-нибудь читал? Библию, Евангелие? – Талмуд – в детстве. Мама заставляла. – И что оттуда почерпнул? – Ничего хорошего. Только то, что мы – Богом избранный народ, а все остальные люди – гои. – «Чтобы лучше обмануть гоев, еврей может даже посещать их больных, хоронить их покойников, делать добро их бедным, но все это должно быть делаемо, дабы иметь покой, и чтобы нечестивые не делали зла евреям», – по памяти процитировал Фёдор Алексеевич. – А ты как думаешь? – Я, как и вы, приверженец ленинско-сталинского учения, утверждающего, что все люди – братья. – И это правильно! Вот теперь я вижу, что ты наш человек, сябар! И, ежели мы с Ярой, не дай боже, будем тонуть, не откажешься протянуть нам соломинку. – Не откажусь, братцы. – Ну или по крайней мере будешь чувствовать сожаление к неверным, невзирая на все еврейские устои. – Непременно, дорогой Фёдор Алексеевич!34
Черту под разговор подвела Наталья Ефимовна, нежданно-негаданно вернувшаяся с работы – на целый час раньше положенного времени. Сказала, что их всех отпустила директриса, чтобы могли поздравить с праздником своих защитников, и преподнесла Фёдору Алексеевичу какую-то забавную русскую деревянную игрушку ручной работы. Ярослав её рассматривать не стал. Догадался, что Ольга тоже уже дома, и стал одеваться, подгоняя Исаака Ильича, который почему-то никуда не торопился. Однако отделаться от него оказалось совсем непросто. – Никуда я тебя не отпущу, пока мы не придумаем новую легенду по делу о золотых идолах, – заявил Шапиро, спускаясь вниз по лестничной клети. – А что, старая не прокатила? – округлил глаза Яра. – Скажем так: прокатила, но не на все сто. – По какой причине? – Да я сам всему виной! Расписал руководству, что рисунок несомненно очень стар. Мол, агент, то есть ты, на личной встрече утверждал, что бумага была жёлтой, а буквы – наполовину стёртыми… – И что тут подозрительного? – А то, что в Несвиже – не церковь. Костёл. При чём там буква «Ц»? – И точно! – К тому же, если текст подлинный… – А то какой же? – Расстояние в нём должно быть указано в саженях, вёрстах или ещё Бог весть в чём, но только не в метрах! – Значит, надо было свернуть на Фролушкина. Мол, он сам с чьих-то слов недавно сделал этот чертёж и, естественно, указал на нём расстояние в современной системе измерений. – После я тоже об этом догадался. Но он мне, кажется, не очень поверил… – Сам? – А то кто же! У него башка тоже варит – дай бог каждому… Так что, Сенека, думай, чтоб никаких сомнений ни у кого не оставалось. – Чёрт! Как я мог забыть? – Что, что, родной? – Ручка у вас есть? – Конечно. Это же мой главный инструмент. – Записывайте! Довожу до вашего ведома, что при Несвижском костёле Тела Господнего уже много лет воспитывается родной сын Фёдора Алексеевича, который, если верить профессору, «не сполна разума». Подозреваю, что именно на него возложена функция наблюдения за всем происходящим на территории храма. И подпись: Яра. – Слава, родной, что же ты раньше-то молчал? Это настоящая сенсация! И главная ценность в том, что её легко проверить. Сегодня же поручу агентуре проштудировать в Несвиже все церковные книги с записями того времени и таким образом установить имя отрока. А потом подам на блюдечке Хозяину! Надеюсь, он достойно оценит наши с тобой старания… – Премию не забудьте! – Будет. Повышенная – обещаю! Как оказалась, это была их предпоследняя встреча…35
Спустя несколько дней Ярослав получил от куратора незапланированное послание через свой почтовый ящик. Всего несколько слов от руки. «Фролушкин Степан – 6.05. 1911 г.». И чуть ниже: «Он нам наконец поверил!» К записке прилагалась весьма приличная сумма денег. Всю её Ярослав отдал Ольге – приближалось Восьмое марта, Международный женский день, и Плечову совершенно не хотелось ломать голову по поводу подарка. За такие деньжищи любимая сама купит всё, что ей только нужно!36
Одновременно с весенним паводком «органы» накрыла очередная волна реорганизаций. В соответствии с решением Политбюро ЦК ВКП(б) от 28 марта 1938 года Главное управление государственной безопасности вообще было ликвидировано, а его секретно-шифровальное подразделение стало «самостоятельным оперативно-чекистским отделом НКВД СССР», который возглавил уроженец Екатеринославской[60] губернии Александр Дмитриевич Баламутов. Ещё совсем недавно (если быть точным – с января по апрель 1937 года) его приняли на службу всего-навсего в качестве стажёра 3-го отдела ГУГБ НКВД, но вдруг карьера Баламутова стремительно пошла в гору! Может, потому что 14 декабря 1937 года Александра Дмитриевича неожиданно избрали секретарём партийного комитета ГУГБ НКВД СССР? Как бы там ни было, именно он по идее должен был стать очередным куратором Яры. Но ушедший на повышение Шапиро, к тому времени уже возглавлявший секретариат НКВД, а после реорганизации назначенный начальником 1-го спецотдела и одновременно ответственным секретарём Особого совещания при наркоме внутренних дел СССР, не спешил передавать одного из самых ценных своих агентов в чужие руки. И лишь после того, как секретно-шифровальный преобразовали в «3-й спецотдел» (19.06.1937 года) представил их друг другу… Случилось это в самый разгар лета – незадолго до отъезда Плечова и Фролушкина в Минск. Причём озадачиваться оперативным обеспечением организации встречи никто не стал. Яру просто «вычислили» посреди столицы, когда тот направлялся в родильный дом проведать Ольгу, накануне осчастливившую его долгожданным сыночком, велели сесть в машину и повезли за город. «Неужели так и не суждено мне хоть раз увидеть свою кровинку?» – кольнула мозг нерадостная догадка. Нет, смерти он не боялся – сказалось благотворное влияние Фролушкина, – но не в столь знаменательный же день уходить из жизни… Плечов сидел на заднем сиденье, зажатый с двух сторон двумя молчавшими мужчинами – Исааком Шапиро и коренастым парнем с добродушным, простоватым лицом, чуть старше его по возрасту, и дрожал от страха. За баранкой – ещё один: совсем молодой, ужасно тощий хлюпик лет двадцати, такого одним щелбаном убить можно! «Впрочем, эти двое тоже не представляют особой опасности, – окончательно успокоился Плечов. – В конторе знают о моём увлечении самбо; хотели б арестовать – послали бы несколько автоматчиков!» На опушке берёзовой рощи автомобиль остановился. Водитель уткнул голову в руль и, казалось, сразу задремал; остальные направились к ближайшей опушке, где, словно по команде одновременно опустились на зелёную траву. – Это Александр Дмитриевич, – кивнул на незнакомца, расположившегося слева от него, Исаак Ильич. – Отныне поступаешь в его распоряжение… – Капитан Баламутов, – уточнил чекист. – Что-то уж больно часто вы меняетесь, – решил набить себе цену сексот. – То один, то другой, то третий… Скоро всё ведомство будет знать о моей роли. – Не волнуйся, этого не произойдёт, – успокоил его новый куратор. – Ты будешь иметь дело только со мной. – А водитель? Он же видел моё лицо. – Первый и последний раз. – Иногда и одного разу достаточно… – Я же сказал: «Последний!» – Да и статус мой, как агента, видно, опять зачем-то понизили, – продолжал бурчать Яра. – Раньше имел дело с комиссаром, затем – со старшим майором, а сейчас и вовсе с капитаном… – У нас как раз проходит смена поколений, – вступился за коллегу Шапиро. – А как ты думал? Надо же давать дорогу молодым… – Возможно… А у меня есть звание? – Конечно. – И какое? – Высокое. При случае Александр Дмитриевич тебя обо всём проинформирует… Кстати, он сам ещё в начале весны был лейтенантом, а год назад – и вовсе стажёром. – Неплохо растём… – Сейчас товарищ Баламутов – начальник Третьего спецотдела, поэтому вся моя агентура перешла в его распоряжение, – жёстко пресёк нежелательные разговорчики Исаак Ильич. – Понял, – угомонился Ярослав. – Слушаю вас, товарищ капитан! – Итак, в ближайшие дни вы отправляетесь в Минск? – Так точно. – Задача номер один: беречь профессора, как зеницу ока. – Есть! – У нас имеется информация, что ваш знакомый – Пчелов – был внедрён в секретно-шифровальный отдел с единственной целью: выяснить всё, что нам известно о золотых апостолах. – Возможно. Слишком настойчиво Вячеслав нащупывал пути-дорожки, ведущие к Фёдору Алексеевичу. – Он может возникнуть на твоём пути в любой момент, любое мгновение… – Знаю. – …И даже предпринять попытку выкрасть профессора. Справишься? – Думаю, что не подведу… – По нашим данным, они с супругой уже пересекли советско-польскую границу и сейчас находятся на родине Фролушкина… – В Несвиже? – Да. Безусловно, им станет известно о вашем переезде в Минск, так что в любой момент жди провокаций. – Всегда готов… – Обеспечить тебя оружием в наши планы не входит. Всё-таки ты философ, а не кадровый оперативник… – Что же мне теперь – на зверя с голыми руками? – Рад, что присутствие духа тебя не покидает… – Стараюсь! – Но если противник начнёт действовать, тебе будет не до смеха. – Поживём – увидим! – Предупреждать белорусских товарищей о твоём визите мы не имеем права, среди них тоже может оказаться вражеский лазутчик, – вклинился в разговор Шапиро. – Так что, как я не раз уже говорил, работать придётся без страховки, исключительно в автономном режиме. – Да знаю я, знаю… – И упаси тебя господь раскрыть свою принадлежность к «конторе»! – Сдохну, но не сознаюсь… – Неправильно. Умирать ты тоже не имеешь права. Пока не выполнишь задание. – В общем, и жить не даёте, и сгинуть не позволяете. Как вы меня уже достали… – Кстати, есть у нас в Минске один надёжный человек, который отслеживает всю оперативную информацию по преступности в республике, и если, не дай бог что, думаю, успеет прийти на помощь. – Как вы себе это представляете? – К нему сходятся все сводки различных правоохранительных органов, и если всплывает что-то необычное – агент, не медля, отправляется в то или иное ведомство… После чего связывается с высшим руководством и получает соответствующие инструкции. – «Свежо предание, а верится с трудом!» Так это или не так, мне ничего не остаётся, как тупо надеться на лучшее. – Это правильно. Вот тебе деньги. Здесь необычно много – на целый год вперёд. – Зачем мне столько? – Чтобы вы с профессором ни в чём себе не отказывали. – Спасибо. А в семью часть средств отдать можно? Всё-таки у нас родился малыш! – Поздравляем. Финансами можешь распоряжаться по собственному усмотрению. Условие одно: супруга не должна знать о твоей службе в «конторе». – Понимаю… – Плести можешь, что угодно: нашёл, выиграл в лотерею, заработал на разгрузке вагонов; лишь бы выглядело более-менее правдоподобно… Вы ничего добавить не хотите, Александр Дмитриевич? – Никак нет, товарищ старший майор. – А у вас, Ярослав Иванович, какие-то вопросы, пожелания имеются? – Да. – Излагайте. – Канал экстренной связи тот же? – Так точно. Только после того, как ты позвонишь, до встречи с куратором пройдёт не два часа, а немного больше времени. – Ясный перец! От Лубянки до Минска чуток дальше, чем до Кремля. – Прямым текстом, по-прежнему, говорить ничего нельзя. «Яра… Жду»… Этого достаточно! Спустя ровно сутки после звонка ждите товарища Баламутова у входа в жэ-дэ вокзал. – А если он того, не удержится до того времени на своём посту? – Приедет другой, кто сменит его в должности… – Как я его узнаю? – Он назовёт пароль… – Прежний? – Да. Зачем его менять? – Значит, «Здравствуй Яра, тебе привет от Горняка»? – Хочешь усложнить? – Не прочь. – Тогда скажешь: «Так он ведь умер». – Ну… – И получишь в ответ: «Уже воскрес!» – Ни хрена себе завернули… А как быть с обычными, текущими донесениями? – Пиши письма на свой московский адрес. Два раза в месяц – частить, как раньше, не надо. Так они неминуемо окажутся в твоём почтовом ящике, откуда их вместо меня будет забирать Александр Дмитриевич. Ключ уже у него. Ну всё, пошли в машину… Я сяду спереди, как старший по званию, а вы располагайтесь сзади… Куда подкинуть вас, товарищ агент? – В родильный дом имени Надежды Константиновны Крупской[61]. – Вставай, Вася, поехали!37
Сегодня Ярослав впервые увидел своего Саньку, и этот маленький живой комочек, закутанный, несмотря на жару, в пелёнку, сразу стал для него самым родным и близким существом на всём белом свете. Может, даже ближе Ольги, держащей их совместное чадо в руках за плотно закрытым окном родильного дома. Впрочем, это утверждение ещё можно оспорить… – Как ты? – заорал Ярослав, и по движению губ любимой понял: «Нормально». – Когда домой? Супруга лишь пожала в ответ плечами. – Я буду приходить каждый день в это же время, слышишь? «Не надо!» – Ну пока, любимая! До завтра!38
А вечером была очередная тренировка, быстро перекочевавшая из спортзала в ближайшую столовку, где друзья-самбисты (без отбывшего по направлению Альметьева) поначалу пытались «замочить» новорожденного одним лишь кефиром, но быстро смекнули, что это – совершенно не по-русски, и всей оравой направились к старой знакомой Плечова – Надежде Афанасьевне. Через главный ход попасть в пивную было практически невозможно, и Ярослав начал действовать по заветам своего бывшего сослуживца. Заведующая долго не хотела признавать не самого постоянного клиента, но когда в карман её передника со словами «Вам привет от Ивана Константиновича» опустился хрустящий червонец (фантастическая по тем временам сумма: килограмм мяса на базаре купить можно или литр водки в магазине – кому что больше нравится!) – давшая сбой память, мгновенно восстановилась. – А сам он куда пропал? – деловито поинтересовалась женщина. – Не знаю, – пожал плечами студент. – Сам его уже несколько месяцев не видел. – В прошлый раз я накрыла вам в каморке? – Да. – После этого Ваня ещё два раза заходил. Один, а потом – с молодой супругой. Это правда, что он женился? – Да, мы с ним сдурели в один день… – вспомнил формулировку былого товарища Плечов.39
Спустя несколько дней он приехал за супругой на такси. С огромным букетом цветов. И бутылкой шампанского для заботливого медперсонала, успешно принявшего роды. Процедура выписки, во время которой «эмка» оставалась во дворе роддома, оказалась достаточно длительной и скучной. Но даже после такого изнурительного испытания машина не сразу рванула в сторону их съёмной квартиры, а сначала долго петляла по широким и не очень улочкам в центре Москвы, дабы, как шутил Плечов, «в памяти дитяти отложились все достопримечательности столицы великого государства, прекрасного русского города, ставшего для него родным…» И только когда младенец начал проявлять настойчивое нетерпение, выражаемое в частом крике и бесконечном выискивании беззубым пока ещё ртом маминых сосков, водитель направил автомобиль по адресу, ранее продиктованному Ярославом. А дома их уже ждал накрытый стол, за которым восседали только что приехавшие Ольгины родители да Фролушкин с Натальей Ефимовной. Именно в тот день они сообща пришли к единому мнению: в Минск дамы не поедут. Прихотливая Ладогина останется в Белокаменной, а Ольга до конца лета пробудет в родной деревне, ближе к нетронутой природе, где в изобилии есть и свежий воздух, и домашние харчи. Что нужно ещё кормящей матери?40
Никифор Михайлович Бладыко получил выговор по партийной линии за «утрату большевистской бдительности» 10 октября прошлого года. А уже 19 декабря был снят с должности, как «не справившийся с работой по выкорчёвыванию и ликвидации последствий вредительства». Однако его преемник Владимир Степанович Бобровницкий ещё в мае подтвердил верность руководства БГУ взятым на себя обязательствам, поэтому Фролушкин с Плечовым не испытывали никакого беспокойства по поводу намеченного переезда. Но 12 июля арестовали и Бобровницкого… И профессор впал в отчаяние: ехать не ехать? К счастью, временно исполняющий обязанности ректора Парфён Петрович Савицкий успел отправить телеграмму: «Всё в порядке. Ждём», а то б он точно сдал билет…41
На вокзале их встречал чернявый красавец с глубоко посаженными бездонными глазами, излучавшими необыкновенную теплоту и добродетель из-под густых бровей, и небольшими залысинами на высоком челе. В неполные тридцать четыре он успел поработать в республике на многих партийных должностях, а совсем недавно, после окончания Института красной профессуры в Москве, стал членом ЦК Компартии Белоруссии и депутатом Верховного Совета БССР. Именно под его руководством университет достигнет, может быть, самых выдающихся успехов в своей истории. По крайней мере получить образование в этом вузе до войны считали честью не только белорусы, но и многие жители соседних республик: русские, украинцы… А пока Савицкий привёл профессора в специально выделенную для него квартиру. Большую, светлую, из трёх отдельных комнат. Окна одной из них выходили на главный проспект столицы, и Плечов поспешил распахнуть их, чтобы насладиться красотой родного города. – Вас, Ярослав Иванович, мы пока поселим в общежитии. Временно. Сроком на один год! – немного опустил его на землю Парфён Петрович. – Слава будет жить вместе со мной, – безапелляционно заявил Фролушкин. – Зачем одному старику столько места? – Ну, как знаете, – с облегчением вздохнул ректор, у которого и без москвичей было немало проблем с обеспечением жилплощадью как лиц преподавательского состава, так и студентов.42
А теперь несколько слов о вузе, в котором предстояло трудиться нашим героям… Следующей весной руководство БГУ активизировало работу по организации филологического факультета с двумя отделениями: белорусского языка и литературы и русского языка и литературы. Несмотря на то, что недавно власти повысили бюджет университета до 5 миллионов 762 тысяч рублей, помещений под далеко идущие планы расширения выделено не было. Но помог случай. В июне 1939-го ЦК ВКП(б) и СНК СССР издали совместное постановление о ликвидации рабочих факультетов. Используя всё своё влияние, Савицкий добился, чтобы их учебные площади целиком и полностью передали БГУ. Таким образом, университет получил 9 учебных аудиторий и 178 мест в общежитиях. А спустя несколько недель в БГУ состоялись первые выпуски историков (46 человек) и географов (50 человек); всего университет выпустил в том году 212 специалистов различного профиля. Помимо этого из числа студентов в 1938–1939 годах было подготовлено более 800 ворошиловских стрелков и 1539 значкистов ПВХО[62], 170 юношей и девушек овладели управлением автомобилем, 130 – мотоциклом, 280 студентов получили значки парашютистов, также было подготовлено 52 конника. По оборонным видам спорта в БГУ проводились межфакультетские соревнования. Почти всегда побеждал в них физмат; истфак же неизменно «пас задних», но с приходом философов-самбистов (так Фролушкина с Плечовым называли за глаза) декан факультета надеялся изменить положение дел. Помогло! Во многом благодаря титаническим усилиям наших героев по итогам 1939 года университет занял первое место по оборонной работе среди всех вузов советской Белоруссии. А истфак покинул позорное место во внутриуниверситетском соревновании!43
В отличие от БГУ в «парафии» Файвеля Яковлевича Шульца ничего не изменилось. Именно на базе мединститута удалось сколотить самую успешную секцию по борьбе самбо, из которой до войны вышло немало чемпионов в разных весовых категориях… Сам ректор сначала подглядывал за занятиями в дверную щёлку, затем стал наведываться в спортзал, скромно садиться на длинную скамью под дальней стеной и с неё молча наблюдать за потугами своих воспитанников, а перед Новым годом и вовсе решил влиться в дружный спортивный коллектив. Портки, куртку и пояс из своего прежнего гардероба ему подарил Фролушкин, за последнее время изрядно сбросивший вес и теперь порхавший на татами не хуже иных, годящихся ему во внуки, студентов… Однажды во время одной из таких тренировок в институт наведался друг Шульца – Лаврентий Фомич Джанджгава, точнее – Цанава: в 1938 году он взял себе чуть более благозвучную и чуть легче произносимую на русском языке фамилию матери. Заметив, как некогда неуклюжий Файвель лихо управляется с новобранцами секции при помощи необычных бросков, рычагов и удушающих приёмов, он подозвал давнего товарища и велел представить самого себя заезжему тренеру. Вот какой между ними состоялся диалог: – Разрешите отрекомендоваться, старший майор Цанава, народный комиссар внутренних дел Белорусской Советской Социалистической республики. – Очень приятно. Аспирант Плечов. Ярослав Иванович, – ничуть не сконфузился агент, давно привыкший к общению с высшими чинами советских спецслужб. – Спортивные титулы у вас есть? – Так точно. Чемпион Москвы. – Прекрасно. Приглашаю, точнее, прошу вас принять участие в подготовке личного состава нашего наркомата. – Мне надо подумать… – Только недолго. С теми, кто не приемлет наши условия, разговор бывает короткий! – Лаврентий Фомич, видимо, решил, что сказал нечто очень остроумное, и громко рассмеялся, да так, что казалось, в зале зашевелились подвешенные к потолку груши и канаты. – Послушай, Фомич, а не могли бы твои парни дважды в неделю заниматься у нас? – быстро сообразил Шульц. – Где ещё ты найдешь такие великолепные условия, а? – Согласен, – не стал спорить нарком. – Сколько бойцов вы можете принять в один вечер, товарищ тренер? – Человек десять – пятнадцать. – Прекрасно. А из меня ещё можно сделать какого-нибудь «Казбек-Гору»? – Ну, это вряд ли – габариты не те. – Это почему же? – Бола Дударикоевич[63] был росту двести двадцать восемь сантиметров и весил больше двух центнеров… – Я и не знал таких подробностей… – Вам сколько лет? – Сколько и Файвелю – я на пару месяцев старше. – Значит, сорока ещё нет? – Нет. – Прекрасно. Приходите в любое время… Буду рад вас видеть… Насчёт горы не знаю, а хорошего бойца из вас сделаем – точно! – Спасибо, товарищ тренер. Когда начнём? – Да хоть завтра. Мы с Фёдором Алексеевич здесь каждый день – в двадцать ноль-ноль. – Фёдор Алексеевич это кто? – Мой старший коллега по работе и помощник по спорту… Вон там, в левом углу, он возится с двумя юношами… – Вижу… И сколько ему лет? – Скоро шестьдесят! – Вай-вай, совсем взрослый уже! А выглядит не старше нас с Шульцем… Где он работает? – Преподаёт философию в БГУ. – Как его зовут? – Профессор Фролушкин. – Тоже из Москвы? – Так точно. – Если профессор не замешан в контрреволюционной деятельности – его тоже возьмём на работу: пускай читает чекистам лекции на философские темы. Как думаете, Ярослав Иванович? – Хорошая идея. Мы одни сюда приехали, без жён и детей, так что лишняя нагрузка нам не в тягость – только на пользу. – Смотрите, пупок не надорвите! – снова зашёлся заразительным смехом старший майор. И тут Ярослава осенило: «Чёрт, я же подставил под удар всю спецоперацию! Сейчас этот старший майор запросит личное дело профессора, получит ответ, что тот сидел за бог весть какие грехи – и начнёт щемить нас вдоль и поперек по своей чекистской линии. Надо срочно звонить Шапиро-Баламутову! Но как это сделать, не засветив себя? Вся связь – целиком и полностью под контролем НКВД. Тем более, всякие “экстренные линии”… Телеграмму тоже не пошлёшь. Остаётся только надеяться, что, когда в Москву из Минска придёт запрос – там проявят благоразумие, свяжутся со всеми заинтересованными лицами, и дадут Фёдору Алексеевичу приличную характеристику!»44
Шло время, а никаких действий со стороны белорусских чекистов всё не следовало и не следовало! Значит, порядок… Значит, в ослабленной репрессиями спецслужбе ещё не все сотрудники утратили профессионализм, бдительность и осмотрительность! Нарком Цанава не мог нарадоваться молодому тренеру, к которому его подчинённые тянулись, словно трава к солнцу, особенно после того, как Ярослав устроил «показательные выступления», в ходе которых довольно крепкие, хорошо обученные, оперативники пытались рубить его шашкой, колоть штыком, бить палкой, резать кинжалом и даже стрелять в упор из боевого оружия. Но безрезультатно! Плечов умело выходил из любых сверхсложных ситуаций и в конечном итоге ловко разоружал всех своих противников… Однако окончательно Ярослав успокоился лишь после того, как Лаврентий Фомич на одной из тренировок сделал Фролушкину и его, как говорил сам товарищ старший майор, «верному оруженосцу», официальное предложение: раз в неделю читать лекции в наркомате внутренних дел. Так сказать, вместо политинформации. Теперь они были вынуждены терпеть друг друга по двадцать четыре часа в сутки. Не только преподавать в одном учебном заведении и тренироваться в одном спортзале, но и по несколько часов в день заниматься с одними и теми же белорусскими чекистами. А потом ещё и спать в одной большой квартире. Хорошо хоть в разных комнатах! Однако, несмотря на удручающее однообразие, их отношения отнюдь не становились менее дружелюбными. Напротив – изо дня в день Фёдор Алексеевич проникался всё большим и большим уважением к любимому ученику и (в чём он уже окончательно убедился!) – главному последователю своего философского учения. А тот – хоть и был, круглым, как уже говорилось, сиротой, всё больше любил профессора, не просто, как старшего и более мудрого товарища, наставника, а как отца! А посему откровенный разговор между ними становился неизбежным. И он таки состоялся в конце второго семестра их первого совместного учебного года в БГУ…45
Каждый день Ярослав писал письма своей ненаглядной Оленьке и, как он непременно добавлял, любимому сыну Александру. И растрогал-таки их сердца, ибо под Новый год жена с ребёночком перебралась в Минск. Пока – до следующего лета. Жили все вместе в профессорской квартире – Фролушкин только рад был! Но всё же, где-то в глубинах своих душ, молодые супруги с нетерпением ожидали окончания учебного года: ведь руководство вуза обещало им тоже отдельную квартиру. Вот только б Фёдор Алексеевич, полюбивший мальчишку как родного внука, не обиделся…В тот день на истфаке приняли последние экзамены и решили устроить по этому поводу небольшую вечеринку. А наши герои в неформальной обстановке решили обсудить с ректором все обстоятельства своего отъезда из Белоруссии либо условия продолжения работы в БГУ, на чём настаивал весь педагогический коллектив. Фролушкин истосковался по Москве и был категорически против, как он сам часто повторял «продления контракта», а вот Плечов ни за что не хотел покидать родной город. Тем более в тот момент, когда ему реально светила в нём собственная жилплощадь! Профессор в приватных разговорах не раз обещал «потерпеть ещё один годик», но, чем ближе становилось лето, тем больше он тосковал по Первопрестольной, да и по Наталье Ефимовне – тоже. В конце концов договорились, что Фёдор Алексеевич проведёт в Москве отпуск, и вернётся в Минск. С такой согласованной позицией решили отправиться на встречу с руководством. Но нежданно-негаданно случилось событие, в один миг изменившее их первоначальные планы…
В обед на адрес профессора Плечову пришла странная телеграмма: «Завтра в 16.00. Встречай. Б.». Поэтому серьёзный разговор с ректором в тот вечер Ярослав решил не начинать. И Фролушкина убедил не делать этого. А как только профессор открывал рот, сразу дёргал его за рукав: – Завтра, батя… Негоже нам в праздничный день забивать голову начальства своими личными просьбами!
46
В каком месте должна состояться встреча с куратором – Плечов догадался сразу. На центральном железнодорожном вокзале, гостеприимно распахнувшем свои главные двери, несмотря на затянувшуюся реконструкцию. Ровно в четыре часа дня к нему причалил изрядно потрёпанный ролсс-ройс «Серебряный призрак» – на таком ещё сам Владимир Ильич Ульянов-Ленин в начале двадцатых по столице ездил. Молодой человек, сидевший за рулём, с виду был ничуть не старше Ярослава (как стало известно позже – даже на один год младше) и очень походил на него. Среднего роста, стройный, поджарый, с узкими, плотно стиснутыми губами и острыми скулами да, к тому же в очках, надёжно скрывающих от посторонних взглядов умные, пытливые глаза. Незнакомец нажал на клаксон и жестом пригласил оглянувшегося на звук Плечова в салон своего ретро-автомобиля, на заднем сиденье которого сидел Александр Дмитриевич Баламутов. – Ну, здоров, Яра… – Здравия желаю! – Как дела? – Лучше не бывает! – Знакомься, Копытцев Алексей Иванович, – он похлопал по плечу лихо гнавшего по минским улочкам водителя. – Мой преемник, младший лейтенант госбезопасности… – Ошибаетесь, капитан! – бросил баранку влево шофёр, сворачивая с центральной магистрали. – Когда успел? – Четырнадцатого апреля вышел приказ – уже после вашего увольнения. – Две ступени миновал – круто! Даже в сравнении с моей, тоже неслабой, биографией… – А вы… Чемпровинились? – участливо полюбопытствовал Ярослав. – В нашей конторе причин не объясняют… Не справился с работой – и до свидания… Ежова арестовали, а меня отправили поднимать народное хозяйство. Для тебя же – ничего не изменилось. Только отныне будешь работать не со мной, а с Алексеем Ивановичем. Надеюсь, вы быстро найдёте общий язык. Слишком много у вас общего… – Мы практически одногодки. – Копытцев наконец остановил свой взбесившийся автомобиль возле какой-то дамбы через одну из местных речушек, до которой Ярослав почему-то пока не добрался, хоть с недавних пор ради разнообразия старался бегать в разных направлениях. – К тому же в один год стали студентами и, ясное дело, закончили свои вузы. – А где вы обучались? – В МГУ имени Ломоносова! – Ого! Действительно, мы словно близнецы-братья… – Не спешите удивляться – главные сюрпризы ещё впереди… С августа одна тысяча девятьсот тридцать восьмого я проходил обучение в университетской аспирантуре, но был из неё отозван и откомандирован для прохождения службы в центральном аппарате НКВД. Так что давай на «ты», Яра. – Давай… Как там Москва? – Строится! Скажи, почему ты ничего не сообщил нам о том, что Цанава затребовал из столицы все материалы на Фролушкина? – А как я мог это сделать, не раскрыв себя? – Ну да… Ну да… Хорошо, что запрос попал в секретариат к Шапиро; тот сразу всё понял, вызвал меня, вдвоём мы и склепали нужную характеристику. – Спасибо! – А с какой стати Фомич взялся за профессора? – Да сам я в этом виноват, сам. Слишком настойчиво продвигал его кандидатуру для чтения лекций в НКВД. – Впредь будь осторожнее. – Буду. – А теперь главное, ради чего мы и примчались за столько километров… Ты ни при каких обстоятельствах не должен покидать Минск до особого распоряжения. – Понял. А Фролушкин? – Тоже. В отпуск можешь его отпустить – до конца августа, но не дольше… Ясно? – Так точно, товарищ капитан… – Лёша… Просто – Лёша… Тем более что мы с тобой в одном звании. – Серьёзно? – Серьёзней не бывает. Причём – с одного дня и, что самое поразительное, согласно одному приказу. – Вот чудеса!..47
Ольга отправилась гулять с малышом (точнее, Ярослав предусмотрительно спровадил её с глаз долой, чтобы не мешала разговору, который он всё время откладывал в долгий ящик). И вот час пробил! – Давай присядем, сынок… На дорожку, – предложил Фролушкин, осторожно опускаясь в новое кресло, за спинкой которого стоял уже собранный чемодан. – Заодно и поболтаем. – Начинай, батя, – впервые осмелился назвать его на «ты» Плечов: чисто для того, чтобы подчеркнуть их близость и истинное родство. Родство душ. – Я не раз замечал твою заинтересованность в некоторых моих делах и теперь попытаюсь внести ясность в наше, надеюсь, теперь общее дело. – Заинтриговали… – Но прежде хочу услышать твоё признание… – В чём? – Кто тебя приставил ко мне, с какой целью и как ты будешь себя вести, если наши совместные потуги увенчаются успехом? – Согласен… Хоть я и давал слово никому не раскрывать своё истинное лицо. Но… – Ярослав поднялся с табуретки, на которой сидел, и зачем-то задёрнул штору. – Но, ближе познакомившись с вами, понял, что никогда ещё не встречал на своём жизненном пути такого великодушного, светлого, чистого человека, как вы, дорогой мой Фёдор Алексеевич. – Спасибо. – Посему считаю себя свободным от всех взятых ранее обязательств и спешу сообщить вам, что являюсь сотрудником одного из самых секретных подразделений НКВД, а именно секретно-шифровального отдела. – Я это давно понял, сынок… – Хотя сейчас он наверняка носит другое название – наше руководство меняет вывески с пугающей регулярностью. – Это плохо. Преемственность – наиважнейшее качество для служб, ответственных за обеспечение безопасности государства. – Вы это им скажите. – Сделаем – при первом удобном случае. – Ранее в мои обязанности входило следить за вашими высказываниями и действиями, вроде как направленными на разрушение социалистического общественного строя, но не так давно мне удалось убедить руководство «конторы» в том, что вы не враг, и все ваши исследования не имеют целью опорочить советскую действительность. – Это чистая правда! – И тогда предо мной поставили новое задание: выведать всё, что вам известно о золотых апостолах. – А ты уверен, что они существовали? – Да. – А, может, я их выдумал специально, чтобы обеспечить себе индульгенцию режима, чтобы, таким образом, застраховать себя от неминуемого преследования? Что скажешь по поводу такого поворота, сынок? – Статуи были. Это подтвердили все мои начальники, коих за последние два с половиной года сменилось немало. Бокий, Шапиро, Баламутов, Копытцев… С одним из них я вас знакомил… – С Исааком Ильичём? – Так точно. Старшим майором Шапиро. А как вы догадались? – Это было нетрудно… Ты такси вызвал? – Да. Ещё четверть часа осталось. – Тогда слушай… В нашем городе, я имею в виду Несвиж, о сокровищах Радзивиллов не говорил только ленивый. И я, любознательный мальчишка, тоже всерьёз увлёкся этой историей. Кое-что эксклюзивное узнать мне конечно же удалось… Приеду из Москвы – и расскажу. Потерпишь месяц-другой? – Только не задерживайтесь долго. В конце августа мы должны быть на работе… – Об этом просит трудовой коллектив или же таково требование твоей, как ты говоришь, «конторы»? – И то, и другое… Так что не подведи меня, отец! – Никогда в жизни. За время нашего знакомства я полюбил тебя всем сердцем, Яра. Кстати, это твоё настоящее имя? – Да. – Не как коллегу по научной деятельности и даже не как ярчайшего последователя своего учения, а как человека, сына… – Спасибо на добром слове… – Я знаю, интуитивно чувствую, что ты меня никогда не подведёшь, не предашь, не бросишь, не подставишь – и готов пройти вместе с тобой любые испытания. Хоть огонь, хоть воду, хоть медные трубы! – Два пункта мы уже обсудили… – Пункт третий: что мы будем делать, если найдём сокровища? – Вопрос риторический… – Хочешь сказать, ответ на него слишком очевиден? – Так точно, батя! Всё, что мы найдём, будет немедленно передано нашему родному рабоче-крестьянскому государству. – Иного от тебя я и не ожидал услышать, сынок! Осталось найти их…* * *
Каждое произведение я неизменно заканчиваю длинным перечнем своих консультантов: высокопоставленных (и не очень) чиновников, генералов, научных сотрудников… Но в работе над этой книгой мне содействовал только один человек. Зато какой: выдающийся археолог, доктор исторических наук, член Союза писателей Беларуси Сергей Евгеньевич Рассадин. Огромное спасибо, тёзка! Отдельная благодарность Елене Микульчик (Минск) – замечательному (и очаровательному!) эксперту белорусской кухни.
Георгий Брянцев
По тонкому льду
"Коллекци я военных приключений"
Часть первая Дневник лейтенанта Трапезникова
26 декабря 1938 г (понедельник)
Проснулся рано. Не выспался. Разбудил сын Максим. Ему всего четыре года от роду, но сорванец отчаянный. Вооружился хворостинкой от веника и принялся щекотать у меня в ноздре. Хотел дать ему шлепков, но он так заразительно хохотал, что я смилостивился и не стал портить ему настроение. Умылся и сел писать эти строки. До начала занятий в управлении — полтора часа. В голове неприятный шум, в затылке тупая ноющая боль. Ее происхождение понятно. Вчера у нас были гости, и мы по-настоящему кутнули. Кутнули по случаю появления на свет тридцать один год назад такого чудесного парня, как мой друг Дмитрий Дмитриевич Брагин. Стол был хороший: студень, маринованные грибы, жареный гусь: Всякие соления, винегреты, заливная рыба, творожники и мое любимое блюдо — беляши. И выпивка была знатная: одна наливка смородиновая чего стоила! От нее-то, видно, и побаливает у меня в затылке. Надо бы, справедливо рассуждая, подлечиться, хватить небольшую чарочку этой самой колдовской наливки, но неудобно. Запах никуда не денешь, а день-то предстоит рабочий. Короче говоря, небольшой праздник прошел на славу: поели, попили, поплясали, наговорились. Все бы ничего, если бы… не одно "но". Отмечая юбилей Дмитрия Дмитриевича, или, как привыкли называть его друзья, Дим-Димыча, мы в то же время отметили утрату своего старого друга Геннадия Васильевича Безродного. В этом и заключается "но". Под словом "утрата" я не имею в виду смерть Геннадия или долгую разлуку с ним. Геннадий жив. Его здоровью может позавидовать любой из нас. Он никуда не уехал. Просто мы вынуждены были вычеркнуть Безродного из списка наших друзей. А сказать точнее — сделал это он сам. Утрата произошла не вдруг, не сразу. Но вчера стало все предельно ясно: нас было трое — Безродный, Брагин и я. Теперь двое — Брагин и я. А началось вот с чего. Четыре месяца назад, в конца августа, Геннадия срочно вызвали в Москву. Там он пробыл восемь дней и вернулся обратно в звании старшего лейтенанта. Тут же был отдан приказ о назначении его начальником отдела, в котором восемь дней назад он руководил отделением. Это было неожиданно для всех, исключая, конечно, руководство управления, без которого такое смелое выдвижение обойтись не могло. Никто не завидовал Геннадию. Все были удивлены, поражены, озадачены, пытались разгадать причины столь неожиданного выдвижения. Геннадий перемахнул через звание и через должности помощника и заместителя начальника отдела. Я знал Геннадия десять лет. Точнее, не знал, а знаю. Так правильнее. Не секрет, что каждый человек обладает своим "потолком". Для Геннадия этим "потолком" была должность начальника отделения. В ней он и сидел. И вдруг Геннадий возглавил отдел. Но, как говорится, начальству виднее. Приказы мы имеем права обсуждать лишь в той части, как их лучше выполнить. Безродный никогда не отличался кипучей энергией, не обладал особой решительностью и предприимчивостью. По служебной лестнице он карабкался медленно, со скрипом: подчинялся чужой воле, редко проявлял инициативу, избегал риска, самостоятельных решений. На его челе нельзя было обнаружить признаков хотя бы потенциального таланта. Главный и, пожалуй, единственный талант Геннадия состоял в том, что он был усидчив, мог много и упорно работать. А вот организовать работу отделения в отсутствие своего заместителя ему не удавалось. Он плохо знал и понимал людей, не мог затронуть их душевных струн. За последние четыре месяца он разительно переменился. В облике появилась необыкновенная важность. Он сразу как бы поумнел и возвысился в собственном мнении, стал самоуверен. Долголетняя профессия разведчика выработала у меня твердое убеждение, что изменить походку так же трудно, как изменить, допустим, голос, а вот Геннадий опроверг это убеждение Он изменил походку. Куда девались резкость, угловатость, этакая несообразность в движениях… Они стали бесшумными, неторопливыми, мягкими, какими-то эластичными. Он усвоил величаво-небрежные манеры. При встречах не здоровался за руку, не останавливался и вместо приветствия только снисходительно кивал. Мне сейчас тридцать три года. Тринадцать лет я проработал в органах госбезопасности. Я уже кое-что повидал, но быть свидетелем такого быстрого и разительного перевоплощения мне еще не приходилось. В работе Геннадий стал проявлять такую активность, что диву даешься. Дим-Димыч, со свойственной ему наблюдательностью, правильно подметил, что Геннадий прямо-таки изнемогает от припадка служебного рвения. Он перестал заходить ко мне и к Дим-Димычу. Странно! Жили мы когда-то втроем под одной крышей, в одной комнатушке. Были дни, когда мы укрывались втроем одним одеялом, ели из одной тарелки, делили поровну скудную еду. Геннадий был старшим из нас. Ему сейчас сорок один год. На нашей дружбе не отразилась моя женитьба пять лет назад и женитьба Геннадия четыре года назад. Мы лишь разъехались на разные квартиры. Но не проходило ни одного воскресенья, ни одного праздника, чтобы мы не встречались у кого-либо из троих. Мы старались попасть в отпуск в одно время, и часто это нам удавалось. Тогда мы ехали на Украину, где родился и вырос Геннадий, или на мою родину, в город Ржев. А с того дня, как Геннадий "вышел в начальники", все пошло прахом, дружба наша дала трещину, а теперь окончательно развалилась. Позавчера, в субботу, перед уходом со службы я специально зашел в кабинет Геннадия. Я предупредил его, что завтра день рождения Дим-Димыча и что по старой, освященной десятилетием традиции мы должны собраться. Он кинул на меня нарочито рассеянный взгляд и сказал, что позвонит мне домой завтра днем и скажет, придет или не придет. И, конечно, не позвонил. Позвонил ему я. Позвонил, когда гости уже сели за стол. Геннадий ответил буквально следующее: — Товарищ Трапезников, вы должны понять, что мне не совсем удобно отмечать юбилей с подчиненными. Это попахивает панибратством… Он впервые обратился ко мне на "вы". Я сказал ему по-старому: — Геннадий, брось валять дурака! Мы собрались не у тебя в кабинете, а у меня дома. Из твоих подчиненных здесь будет один Дим-Димыч. При чем здесь панибратство? — Вы меня не агитируйте, — прозвучал сухой ответ. Я послал его к черту и положил трубку. Правда, сначала я положил трубку, а потом уже послал его к черту. Я сразу не нашелся. Я человек с несколько запоздалым рефлексом. Короче говоря, Геннадий не пришел. Я передал наш разговор ребятам: Дим-Димыч махнул безнадежно рукой: — Я тебя предупреждал. К этому все шло. Что ж… лучше не иметь вовсе друга, нежели иметь плохого. Кто-то из гостей, будучи наслышан о том, что за последнее время отношения у Брагина и Безродного заметно под портились, решил подшутить над Дим-Димычем: — Смотри, паря, он, этот Безродный, еще проглотит тебя! — Подавится, — огрызнулся Дим-Димыч. — Такой кусок, как я, может застрять в горле. — А если не застрянет? — Получит несварение желудка или заворот кишок. Итак, за последние десять лет это был первый случай, когда Геннадий не поздравил Дим-Димыча и не пришел на день его рождения…27 декабря 1938 г (вторник)
Только что вернулся от Дим-Димыча. Время — около трех часов ночи. На дворе чудная погода с приятным морозцем. Снег лег прочно и, видно, надолго. Город преобразился, посвежел, побелел. Название города, в котором мы живем и работаем, я предпочту не называть. Укажу только, что город областной, а в прошлом губернский. Так вот… Значит, я только что от Дим-Димыча. На службе сегодня нам не довелось повидаться, и я решил заглянуть к нему домой. Я и Дим-Димыч работаем в разных отделах: он под началом Безродного, а я у старого, опытного чекиста и умнейшего человека Курникова. А должности у меня и у Дим-Димыча одинаковые: оба мы начальники отделений. Дим-Димыча я застал дома. Он только что пришел с работы, сидел на продавленной койке с гитарой в руках и пел. Завтракал и ужинал Дим-Димыч, как холостяк, на работе в буфете, обедал в нашей столовой. При моем появлении Дим-Димыч кивнул и продолжал петь. Наша дружба не требовала особых знаков внимания, и ничего необычного в моем позднем визите не было. Работу мы всегда заканчивали глубокой ночью. Точнее, прерывали ее для короткого сна. Я сел на единственный венский стул и стал слушать. У Дим-Димыча был несильный, но очень приятный баритон, и его пение всегда доставляло мне удовольствие. Сейчас он пел про утес на Волге, которому Стенька Разин поведал свои сокровенные думы. Дотянув песню, Дим-Димыч встал, повесил на гвоздь гитару и спросил: — Ну, чего молчишь? — Песня хорошая. — Да, неплохая. А знаешь, кто ее написал? Я покачал головой. Нет, я не знал и даже не задумывался над тем, кто автор любимой мною песий. — Написал ее царский чиновник Навроцкий, — сказал Дим-Димыч. — Он служил товарищем прокурора и не один раз выступал с погромными речами на процессах над политическими. Человек дрянь, а какую сотворил вещь! Живет и жить будет. — Парадокс, — заметил я. — Да, — подтвердил Дим-Димыч. — Я припоминаю, как в ВПШ наш преподаватель Севрюков развивал теорию, что плохой человек не может написать хорошей книги, а я спорил с ним и доказывал, что знаю поэта, очень грязненького в быту, пишущего хорошие стихи. — Помню этого "ортодокса", — добавил я. — Загибщик он был. — Загибщик — это для него много. Просто дурак. — Дима аппетитно зевнул и, растянувшись на койке, потянулся. — Спать хочешь? — спросил я. — Устал. — Пойду. Мне тоже пора. — Погоди. Ты знаешь, я как-то по-новому начинаю понимать Геннадия. Оказывается, чтобы разобраться в человеке, его надо сделать начальником. По-моему, Геннадий — карьерист. — Ну, это ты хватил. — Нисколько. Классический карьерист. Убеждать не стану. Скоро ты сам убедишься. Сегодня на него нашло демократическое настроение. Пришел к нам в отделение, угостил ребят папиросами и начал трепаться. — О чем? — О том, как его сватали в Москве на должность начальника отдела, а он ломался, раздумывал, колебался, а потом снизошел и дал согласие. Я рассмеялся: "Ты, говорю, сам еще не понимаешь, какую услугу оказал человечеству". Он нахмурился: "Не ты, а вы". Потом трепался насчет своей честности. В двадцатых годах ему будто довелось везти изъятое у буржуев золото. Целый ящик. Пуда три. Он плыл на пароходе по Каспию, пароход загорелся. Пришлось спасаться вплавь на круге. Он мог не только выплыть сам, но и прихватить для себя лично килограмма два золота в чеканке. Все равно оно пошло ко дну. Теперь он гордится тем, что устоял перед соблазном. Я и сказал ему: "Не велика заслуга не стать вором". Он повертел головой и промолчал. — В общем, покусываешь его за ляжки? — Пусть не говорит глупостей. — Какие еще новости у вас? — Никаких. Жду дня, когда все в этой жизни для меня станет ясно. — То есть? — Ну, например, я хочу получить ответ: зачем эти ночные бдения? Кто заинтересован в превращении ночи в день и наоборот? Сегодня Безродный заявил: "Чем больше спим мы, тем больше бодрствует враг. Поэтому надо спать еще меньше. Ему кажется, что вокруг одни враги, что их можно черпать ковшом… Сумасшествие… — На свете еще много непонятного, — философски заметил я, встал, пожелал Дим-Димычу приятных сновидений и отправился восвояси. Да… Люблю я Димку. Хочется рассказать о нем побольше. Но разве за один раз все изложишь? Сколько бы я ни писал, все равно будет мало. Таков уж Дим-Димыч. Встретился и познакомился я с ним осенью двадцать четвертого года на Северном Кавказе, в Чечено-Ингушетии, после операции по разгрому крупной политической банды. Дим-Димычу тогда едва сравнялось восемнадцать лет. Но его уже звали чекистом. И заслуженно звали. Он имел награду — пистолет "маузер". В ЧК он пришел по комсомольской путевке со второго курса института. Дим-Димыч и сейчас еще человек молодой, но чекист он старый. И при этом — потомственный. Его дед, которому сейчас было бы шестьдесят восемь лет, начал свою работу при Советской власти с заместителя председателя ЧК на Тамбовщине. За три месяца до нашего знакомства с Дим-Димычем деда сожгли бандиты в стоге сена. Отец Дим-Димыча, до революции моряк, работал в Воронежской губчека и трагически погиб при крушении поезда. Мать Дим-Димыча служила в ЧК машинисткой и умерла в двадцатом году от тифа. Старший брат Дим-Димыча, в прошлом чекист, сейчас работает районным прокурором на Смоленщине. Получается, что работе в ЧК посвятили свою жизнь три поколения Брагиных. Такое редко встретишь. Я, например, еще не встречал. С первого же дня я проникся к Дим-Димычу глубокой симпатией. Было в нем что-то боевое, юношески задорное, горячее и в то же время уже обдуманное, взвешенное и раз навсегда решенное. Он нашел себя, знал куда идет, куда стремится, знал, что ему надо делать, чего от него требует Родина. Дружбу нашу скрепил эпизод, в котором Дим-Димыч показал себя настоящим чекистом. На меня возложили конвоирование двенадцати бандитских вожаков. Взяли их после упорного боя, потеряв троих наших товарищей. Арестованных надо было живьем доставить из Грозного в Ростов-на-Дону. Дим-Димыча и трех бойцов из дивизиона войск ОГПУ нарядили мне в помощь. Нам предоставили обычный пассажирский вагон. Прицепили его к нефтеналивному составу, и поезд тронулся. Нас было пятеро, бандитов — двенадцать. О сне и отдыхе нечего было и помышлять. На полпути, между Минеральными Водами и Курсавкой, произошло ЧП. И произошло следующим образом. Провожая арестованного в туалетную комнату, один из бойцов развязывал ему руки и, впустив арестованного в кабину, сам оставался в коридоре. Ногу он ставил между порогом и дверью, чтобы сохранить щель. Время было позднее — часа четыре ночи. Боец Жиленков, помню, как сейчас, мой тезка, повел в туалет самого свирепого по виду бандюгу лет под сорок, невысокого, но крепкого, толстомордого, в огромнейшей, похожей на барана, папахе. В таких случаях Дим-Димыч направлялся в задний по ходу тамбур, а я — в передний, рядом с туалетной. Так мы поступили и в этот раз. Я стоял, дымил махорочной самокруткой и ждал, когда арестованный справит свои надобности. И тут я услышал звон разбитого стекла. Открыв дверь, я шагнул в коридор и обмер: на полу в неестественной позе, как-то изгнувшись и подобрав под себя руки, лежал неподвижно Жиленков. Винтовки возле него не было. Я дернул дверь туалетной, но она оказалась закрытой изнутри. Я даже не сообразил сразу, что произошло, да и некогда было соображать. Надо было действовать, и действовать, не теряя ни минуты. Я бросился в вагон. Позже выяснилось, что бандит обдумал план побега заранее и все учел. Когда Жиленков поставил ногу, он с силой захлопнул дверь. Страшный удар тяжелой железной двери пришелся по ступне Жиленкова и переломал кости. Жиленков даже не вскрикнул. Он мгновенно потерял сознание и упал. Бандит схватил винтовку, запер дверь изнутри, выдавил плечом оконное стекло — и был таков. Я рванул на себя ручку стоп-крана, но он не сработал. Оставалось одно — остановить поезд с помощью кондуктора, который вместе с Дим-Димычем находился в заднем тамбуре. Бандиты уже догадались о случившемся, поднялись со своих мест и глухо переговаривались. — Ложись! — отдал я команду, и ее тотчас же исполнили. — Кто поднимется, стрелять без предупреждения! — приказал я бойцам и помчался в тамбур. Дим-Димыч и старик кондуктор с колючими тараканьими усами о чем-то мирно беседовали. Я довольно сбивчиво и не особенно коротко рассказал о происшествии. Дим-Димыч запрыгал на месте. Не в меру флегматичный кондуктор вытащил из брючного кармана огромные "Павел Буре", посмотрел на них, потом выглянул за дверь в темень и преспокойно изрек: — Не стоит!.. Куда он денется? Минуты через три-четыре Курсавка будет, а там — воду набирать. А за три минуты разве такую махину остановишь? Он был прав, но Дим-Димыч возразил: — Уйдет! Нельзя ждать! И не успел я опомниться, как он спустился на нижнюю ступеньку вагона и исчез в темноте ночи. — Сумасшедший, — произнес я. — Шею сломает! — Они все такие, молодые, — добавил кондуктор и смерил меня критическим взглядом. Действительно, минуты через четыре-пять наш состав влетел на станцию Курсавка и остановился. Я быстро отыскал представителя транспортного отдела ОГПУ, распорядился отцепить вагон с арестованными, взять его под охрану, а сам раздобыл ручную дрезину, усадил в нее трех молодых хлопцев-железнодорожников и помчался на помощь Дим-Димычу. Мы скоро нашли место, где спрыгнул Дим-Димыч, где спрыгнул бандит. Обшарили длиннейший участок пути. Я кричал, звал, и мне помогали ребята. Я стрелял из пистолета в воздух, но безрезультатно: Дим-Димыч не отзывался. Он точно сквозь землю провалился. "Что-то стряслось… что-то стряслось, — с тревогой думал я. — Как бы не наткнулся Димка на бандитскую нулю". Поиски наши затянулись до рассвета, я уже окончательно пал духом, как вдруг увидел на горизонте, на фоне светлеющего неба, две приближающиеся точки. Между ними сохранялась небольшая дистанция. Я бросился навстречу, за мной последовали мои ночные спутники. Да, это был Дим-Димыч. Он конвоировал обезоруженного бандита. Тот, израсходовав в горячке всю обойму патронов, вынужден был вторично за последние сутки сдаться. Я и Дим-Димыч побродили по городу, побывали в цирке, покатались на моторной лодке по Дону, познакомились с чудесными донскими девчатами, а потом расстались. Я поехал в Краснодар, а Дим-Димыч к себе в Донбасс. Встретились мы три года спустя в Москве, на учебе в ВПШ. Тут же познакомились и подружились с Безродным. Он приехал с Украины. По окончании школы, не без наших общих стараний, мы втроем попали в город, где работаем и сейчас. Довелось нам не однажды за эти годы побывать и на Украине, и в Сибири, и в Ставрополье — где по одному, где вдвоем, а где и всем вместе, но это были командировки. Специальные командировки. Теперь опять о Дим-Димыче. По внешнему виду он человек ничем особенно не примечательный. Таких можно встретить часто. В детстве сверстники звали его цыганом. У него большие, выразительные агатово-черные глаза. Иногда они подернуты какой-то грустью. И волосы черные. Черные, густые, пушистые и всегда небрежно причесанные. На открытом, одухотворенном лице его из-под смуглой кожи проступают бугорочки костей. Дим-Димыч худощав, невысок и чуточку сутуловат. Но это почти незаметно. Он отличный физкультурник. Особенно он любит коньки, лыжи и футбол. Дим-Димыч — веселый, беспокойный и уж очень кипятной какой-то. Внутри его заложен взрывной заряд мгновенного действия. Заряд этот может сработать в любую минуту. И вот что странно: одаренный повышенной чувствительностью, Дим-Димыч, когда это нужно, проявляет колоссальную выдержку. Он бывает иногда не прав, но при этом всегда искренен… На сегодня, кажется, довольно. Пятый час. Пора спать.29 декабря 1938 г (четверг)
Итак, опять о Дим-Димыче. Я сказал, что, бывая даже не прав, он остается искренним в своей неправоте. И это подкупает в нем. Его взгляды покоятся на твердых убеждениях. Если возникают какие-либо сомнения, он не может таить их в себе, делится ими с товарищами по работе. А на это нужна известная смелость, на которую способен не каждый. В принципиальных вопросах Дим-Димыч непримирим. Его можно сломать, изуродовать, но нельзя согнуть. Он не гнется. Он не из такого металла. Дим-Димыч не терпит лжи, лицемерия, ханжества, бахвальства и способен сказать человеку в глаза то, что о нем думает. Он любит подшучивать над приятелями, над начальством, но легко переносит, когда подшучивают и над ним. Дим-Димыч решителен во всем, что касается работы, и потрясающе беспомощен в житейских делах. То, что для меня, Геннадия, любого другого является сущим пустяком, для Дим-Димыча представляет проблему. Работник он честный, с большой инициативой, с творческим огоньком. Работает самоотверженно, с фанатической добросовестностью, не разделяя дел на малые и большие, вкладывая в каждое из них свою глубокую убежденность, весь жар души, всю страсть. Руководство управления знает, ценит Дим-Димыча, но не любит за острый язык. Он всегда остается самим собой, никому не подражает, ни под кого не подделывается и не подстраивается. Он одинаков со старшими и с равными, на работе и вне службы, на партийном собрании и оперативном совещании. Сегодня в полдень я и Дим-Димыч встретились в буфете за завтраком. Дим-Димыч поведал мне интересную подробность. Оказывается, жена Безродного Оксана поскандалила с мужем из-за того, что он не захотел идти на день рождения Дим-Димыча и ее не пустил. — Это Оксана сказала тебе? — спросил я. — Нет. — А кто? — Варя. Я кивнул. Варя — техник нашего коммутатора и предмет обожания Дим-Димыча. — А как твои дела с Оксаной? — полюбопытствовал я. — Дел, собственно, никаких нет. Я стараюсь избегать встреч с нею. Дело в том, что жена Безродного Оксана, двадцатипятилетняя женщина, симпатизирует Дим-Димычу. Это известно многим, в том числе и Геннадию. Но Дим-Димыч сторонится Оксаны. Он побаивается женщин, идущих в атаку. Пусть это будет даже не прямая, лобовая атака, пусть эхо будет лишь намек взглядом, жестом. Все равно. — Она не вызывает у меня сердцебиения, — добавил Дим-Димыч, помешивая ложечкой чай в стакане. — Удивительно, — бросил я. — А я не вижу ничего удивительного, — сказал Дим-Димыч. — Жену, как Оксана, найти — пара пустяков. А найти друга, верного, любящего, у которого не будет от тебя никаких тайн, принимающего тебя таким, какой ты есть, понимающего тебя с полуслова, — такого друга найти нелегко. На мой взгляд, подлинные друзья у нас муж и жена Курниковы. Этой паре можно позавидовать. Такое счастье надо искать. А ведь живут они вместе лет двадцать. — Хм. А что ты скажешь обо мне и Лидии? — Хочешь знать? — Конечно. — Ты любишь Лидию. И любишь прочно. Ты однолюб. Лидия тоже любит тебя, но уж не так. Я слушал друга, и в груди у меня, под сердцем, что-то засосало. Дыхание стало вдруг тяжеловатым. Мне страшно хотелось узнать мнение Дим-Димыча, и в то же время я страшно боялся услышать его. — Почему ты так думаешь? — стараясь казаться безразличным, спросил я и вяло улыбнулся. — Мне так кажется. Я знаю тебя, знаю и ее. Она любит, когда за нею ухаживают, это льстит ее самолюбию, она любит пофлиртовать, а, как тебе известно, с флирта все и начинается. Дим-Димыч был прав. Он знал, оказывается, Лидию не хуже меня. Я помню, как Лидия говорила мне: "Какой женщине не нравится, когда за нею ухаживают? Любая женщина не прочь пофлиртовать!" Пофлиртовать… Но флирт бывает разный! — Вот видишь! — Дим-Димыч обаятельно улыбнулся, как мог улыбаться только он один. — Ты уж и призадумался. Что ж, это не вредно. Ответь мне: ты бываешь спокоен, когда Лидия едет на курорт? — Как тебе сказать… — замялся я, не решаясь сказать правду. — Нет, ты не бываешь спокоен. В этом я могу уверить тебя. А почему? Потому, что не веришь ей. Какие у тебя для этого основания — мне неведомо. На это факт. А вот Лидия за тебя спокойна. Она сама говорила это не раз мне, Геннадию, Оксане. И еще могу добавить: если тебе понравится кто-либо, ты скажешь об этом Лидии. И Курников скажет своей жене. И жена Курникова скажет мужу. А Лидия — не знаю. — Да. — только и смог я выговорить. — Вероятнее всего, не скажет, — подтвердил Дим-Димыч. — Она дорожит тобой. Ты нужен ей. Она видит и знает тебя насквозь. Знает, что такого мужа, как ты, найти не просто. — И в то же время… — И в то же время она не прочь развлечься на стороне. Да… Такие смелые суждения можно было принять без обиды только от подлинного друга. — А не кажется ли тебе, — сказал я, — что между Оксаной Безродной и твоей Варей много сходства? — Неудачное сравнение, — возразил Дим-Димыч. — Все равно что луна и солнце. Первая только светит, а вторая светит и греет. Слов нет, Оксана женственна, красива. И при всем том особа она плотоядная. Я чувствую это на расстоянии. — Она умна, — заметил я. — А что мне ее ум! Мне дороги у женщины сердце, душа. Да и что значит умна? Это спорный вопрос. Нет-нет… Между нею и Варей очень мало сходства. Разве что внешне. — А что ты скажешь… — начал было я, но в буфет вошел мой начальник Курников. Он подсел к нашему столику, и интимная беседа прервалась… Сейчас я пишу и думаю, что дал неполную характеристику Дим-Димычу.30 декабря 1938 г (пятница)
Сегодня в начале вечерних занятий мне позвонил Курников и приказал: — Сходите к Безродному и возьмите у него материалы следствия на арестованного Чеботаревского. — Он в курсе? — Да. Есть распоряжение начальника управления. Дело примите к своему производству. — Есть, — ответил я и отправился выполнять приказ. Я слышал о Чеботаревском со слов Дим-Димыча. Дело находилось в его отделении. Но оно, как я понял друга, и к нам имело такое же отношение, как к отделу Безродного. Чеботаревский Кирилл, двадцати двух лет, цыган по национальности, конюх по профессии, был арестован по подозрению в шпионаже в пользу румынской разведки. До революции семья Чеботаревского жила в Бессарабии, а потом отец с двумя сыновьями остались в городе Сороках, а мать и дочь переехали на другую сторону, в деревушку против города Сороки. Между семьей лег Днестр. Кирилл Чеботаревский тянулся к матери. Не один раз он перекликался через реку с сестрой и наконец не выдержал и однажды ночью переплыл Днестр. Тогда Кириллу было пятнадцать лет, и звали его все Кирюхой. Выбравшись незамеченным из пограничной зоны, Кирюха проследовал в Тирасполь, явился в ОГПУ и рассказал о нарушении границы. Подростка-цыгана не арестовали, не судили, отпустили к матери и лишь запретили выезжать в места жительства. Пять лет спустя семья перебралась в нашу область. Кирюха не кочевал с таборами ни одного дня. Получив в наследство от отца неистребимую любовь к лошадям, он со всей цыганской страстью отдался профессии конюха. Работал в колхозе под Тирасполем, числился в ударниках, красовался на Доске почета, окончил школу для взрослых. Когда же сестра его вышла замуж за тракториста и поехала с мужем в совхоз, мать и Кирюха отправились за ними. Прошло около двух лет. Кирюха стал комсомольцем. В ноябре этого года его, как выразился Безродный, "загребли". Сверхбдительный начальник районного отделения ОГПУ сумел доказать такому же, видно, как и он, прокурору, что Кирюха Чеботаревский — пришелец с чужой стороны и, следовательно, шпион. Душа Кирюхи протестовала… Он плакал, бил себя в грудь, рвал волосы, клялся, молил, ругался, но ничто не помогало. Его отправили для решения судьбы в область. Вот это-то дело и поступало теперь ко мне по указанию начальника управления. Безродный был у себя. Получив разрешение, я вошел в кабинет. — Садитесь, товарищ Трапезников, — пригласил он в этим "садитесь" как бы напомнил, какая дистанция разделяет нас. — Чем могу служить? Я объяснил. — Да-да… — кивнул Геннадий. — Дело чистое, и очень жаль, что мы не успели довести его до конца, Почему ваш Курников берет его с неохотой — не знаю. Я пожал плечами. То обстоятельство, что Курников берет дело с неохотой, было для меня новостью. Геннадий между тем снял трубку. — Брагина мне!.. Товарищ Брагин? Это Безродный… Зайдите с делом Чеботаревского. Что? Хорошо, зайдите вдвоем. Я понял, что Дим-Димыч счел нужным явиться вместе с работником, за которым числилось дело. Через минуту вошли Дим-Димыч и помощник оперуполномоченного Селиваненко, молодой паренек, проработавший в нашей системе не более года. Его мобилизовали со школьной скамьи, из какого-то техникума. Это был розовощекий, еще не утративший гражданского облика, молодой, безусый паренек. Мне он был известен больше как активный участник клубной самодеятельности, нежели как оперработник. — Вы вели дело? — спросил его Безродный. — Так точно. — Доложите его суть. Селиваненко доложил. Выходило, что дело не стоит выеденного яйца. Я рассчитывал, что Геннадий, по новой привычке, устроит Селиваненко разнос, но этого не случилось. Возможно, помешал я. В нашей тройке я всегда занимал среднее положение, и со мной считались и Геннадий, и Дим-Димыч. — Молодость, сударь мой, — проговорил Геннадий нравоучительно и в то же время с сожалением, — большой недостаток. — Главным образом для тех, у кого она позади, — не сдержался Дим-Димыч. Селиваненко молчал. Геннадий прицелился в Дим-Димыча своими серыми прищуренными глазами и пренебрежительно скривил рот. Я с любопытством ожидал, что ответит Геннадий, но он промолчал. Промолчал, но не пропустил мимо слова Дим-Димыча, нет! Они засели глубоко. На его рыхлом, тепличного цвета лице обозначилась какая-то злая, неумная жестокость. Почему же я раньше, в течение десяти прошедших лет, не замечал ничего подобного? Неужели Дим-Димыч прав, что Геннадия как человека удалось узнать лишь теперь, когда он стал так нежданно-негаданно начальником одного из отделов управления? Геннадий продолжал молчать. Прошла секунда, две, пять, десять, пятнадцать. Молчание становилось просто невежливым. Он, как это бывало с ним часто, не находил ответа на реплики Дим-Димыча. В словесных поединках с ним Геннадий всегда оказывался побежденным. Пауза затянулась. Геннадий сидел, я тоже, а Дим-Димыч и Селиваненко стояли. Первый — непринужденно, хотя и вполне прилично, а второй — навытяжку. Наконец Безродный сам нарушил молчание. Откинувшись на спинку кресла и, очевидно, решив, что лучше всего никак не реагировать на остроту, он улыбнулся по-старому, вздохнул и сказал: — Да… Вот она, молодость… Молодо-зелено… А ведь надо учиться, дорогой мой друг. — Он обращался к Селиваненко. — Чтобы стать настоящим чекистом и разбираться без ошибок в человеческой душе, надо много учиться. Понимаете? — Так точно! — заученно ответил Селиваненко. — И вам все карты в руки, — продолжал Геннадий. — Для вас все условия. Было бы только желание. А вот старым чекистам, да вот хотя бы мне, ни условий, ни времени не было для ученья. А работали. Да как работали! Какие дела вершили! А какие чекисты были раньше, орлы! — Раньше, видимо, не было и таких, как теперь, начальников, — пустил стрелу Дим-Димыч. Я закусил губу. — Это каких же? — переспросил Геннадий. — Никуда не годных, что ли? — Этого я не сказал, — ответил Дим-Димыч. — Я сказал: таких, как теперь. — Пожалуй, да. Таких не было. Мой первый начальник, к вашему сведению, товарищ Селиваненко, мог ставить на документах только свою подпись, а его резолюции мы писали под диктовку. Но мы учились у него работать, а он учился у нас. — Последнее невредно и теперь, товарищ старший лейтенант, — заметил Дим-Димыч. Геннадий неопределенно кивнул и продолжал, обращаясь к Селиваненко: — Вы не раскусили Чеботаревского. Это не дела, а находка! Клад! И этот клад, благодаря вашей недальнозоркости, мы отдаем в другой отдел. Вас ожидала слава, хорошая слава, а вы предпочли конфуз. — Слава, товарищ старший лейтенант, — вновь заговорил Дим-Димыч, — товар невыгодный: стоит дорого, сохраняется плохо. — Не особенно умно, товарищ Брагин, — огрызнулся Геннадий. — Скорее, даже глупо. — Возможно, спорить не стану, — невозмутимо произнес Дим-Димыч? — Это не мои слова. Они принадлежат Бальзаку, которого, как мне помнится, никто еще не причислял к глупцам. Безродный потискал рукой свой подбородок и, нахмурившись, сказал: — Идите, товарищ Селиваненко! Дело оставьте — и идите! Селиваненко повернулся через левое плечо и вышел. Геннадий встал из-за стола, прошел до закрытой двери, нажал на нее ладонью, хотя нужды в этом никакой не было, и, обернувшись к Дим-Димычу, обратился неожиданно на "ты": — Я никогда не говорил тебе, Брагин, хотя давно собирался сказать, что думать надо головой. — А ты разве пытался думать другим местом? — съязвил Дим-Димыч. — А голова у тебя не всегда хорошо варит. И я ею не особенно доволен. На данном отрезке времени особенно. Дим-Димыч метнул в меня насмешливый взгляд и ответил: — Не стану уверять, что моя голова украшает меня, но я ею доволен. Понимаешь — доволен. Я привык к ней. — Товарищи! Я пришел к вам не затем, чтобы слушать вашу перебранку, — запротестовал я, — у меня дел уйма. — Тоже верно, — снисходительно согласился Геннадий. — Дело, я считаю, еще не провалено. Оно не дотянуто. Виновный еще заговорит… — Виновный или обвиняемый? Это еще не одно и то же, — попытался уточнить я. — И будет ошибкой, если мы его освободим, — закончил Безродный. — Никакой ошибки не будет, Геннадий… — горячо возразил Дим-Димыч и добавил, явно против своего желания: — Васильевич… Чеботаревский чист, как агнец. Он вполне наш, советский человек. Ему было пятнадцать лет… — Ого! — воскликнул Безродный и поднял палец. — Пятнадцать лет! Хорошенькое дело! Если он смог переплыть Днестр, почему он не смог дать подписку? Почему он не мог явиться по заданию? Что вы хотите из меня сделать? Я вас спрашиваю, товарищ Брагин. Хотите сделать из меня великого гуманиста? Ромен Роллана? Я для этого не гожусь. Могу вас заверить, что осудят его… — Никто его не осудит, и, освободив его, мы никакой ошибки не сделаем. Надо не передавать, а прекратить дело. Даже Екатерина Вторая, которую история тоже не считает гуманисткой, сказала как-то золотые слова: лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить. — Речь идет не о казни. Не говорите глупости! Пусть ваш Чеботаревский посидит за решеткой. Это полезно, — проговорил Геннадий. — Сомневаюсь, — заметил я. — Откуда вам известно, что это полезно? — спросил Дим-Димыч. — Я не уверен. По-моему, ничто так не изменяет взгляд на жизнь, как тюремная решетка. — Язык у вас отлично подвешен, — уже раздражаясь, проговорил Безродный. — Но ваши экскурсы в прошлое и ссылки на Бальзака и Екатерину явно не к месту. — А ваши на Ромен Роллана — тем более, — отпарировал Дим-Димыч. — Короче! — потребовал Геннадий. — Что вы хотите сказать? Дим-Димыч развернул папку и сказал: — Дело прекратить и передать не в отдел Курникова, а в архив. Селиваненко вынес постановление, я подписал, вам остается поставить свою подпись и доложить начальнику управления. — Все! Разговор исчерпан, — подвел итог Безродный. — Подписывать я не стану. И докладывать тоже. Берите дело, товарищ Трапезников. Я уверен, что вы сделаете из него конфетку. Чеботаревский — враг. Потенциальный враг, Я в этом убежден. Разговор был окончен. Уступая дорогу Дим-Димычу, я покинул кабинет Безродного. Когда мы вышли, Дим-Димыч сделал перед закрытой дверью не совсем почтительный жест и, обняв меня, сказал: — Поверь мне, он кончит плохо. Он вызывает во мне холодное бешенство, — и сейчас же, что было ему свойственно, заговорил как ни в чем не бывало о другом: — А как с Новым годом? — Собираемся у Курникова. Уже решено. Ты, конечно, придешь сВаренькой? — Несомненно. О, Андрюха! Ты еще не знаешь, что это за женщина! Восьмое чудо света. А Геннадий — дрянь. Если у него раньше и были какие-то, порывы к чему-то хорошему, то теперь они зачахли на корню. Погибли. Навсегда. Это я понял с неотвратимой ясностью. Пока, Андрюха!.. — Иди и не наступай на ноги начальству, — пошутил я.30 декабря 1938 г (пятница)
Канун Нового года. Я только что пришел домой, пообедал, решил заснуть перед вечерними занятиями, но из этого ничего не получилось. Лежать с открытыми глазами не хотелось, я встал, сел за стол и начал писать. В окно смотрят ранние зимние сумерки. На улице уже зажгли фонари. Хорошо бы прогуляться по морозцу, но хочется писать. Да и другого времени, кроме обеденного перерыва и глубокой ночи, у меня нет. Буду писать. Первая половина сегодняшнего дня принесла мне большое моральное удовлетворение. Получив вчера "дело" rib обвинению Кирилла Чеботаревского, я внимательно ознакомился с ним, а сегодня утром доложил начальнику отдела Курникову. Мой доклад был, очевидно, настолько ясен, что Курников отступил от своего правила: не стал сам просматривать дело, а взял ручку и на постановлении — там, где было отведено место для подписи Безродного, — поставил свою фамилию. Через полчаса, не более, он вернул мне дело с визой начальника управления. Отложив текущую работу в сторону, я зарегистрировал постановление, заверил копии, направил их куда следует, позвонил коменданту и попросил доставить ко мне арестованного. Чеботаревский был не парень, а паренек — маленького роста, узкий в плечах, худощавый, — и я бы ни за что на свете не дал ему двадцати двух лет, которые значились в анкете. Самое большее — восемнадцать-девятнадцать. Вид у него был настороженный, запуганный, как у загнанного зверька. Он остановился посреди комнаты, вытянул руки по швам и выжидательно посмотрел на меня. Я понимал его состояние: до сих пор его вызывали и допрашивали Селиваненко, Брагин, к которым он уже привык, а тут вдруг привели к совершенно новому человеку. В чем дело? Почему? Что его ожидает? Я предложил Чеботаревскому сесть у самого стола и подал постановление о прекращении уголовного преследования и освобождении из-под стражи. Он сдержанно вздохнул, не предвидя, конечно, что таит в себе лист бумаги, и стал внимательно читать. Потом уронил руки на стол, ткнулся в них головой и разрыдался, содрогаясь всем телом. В горле у меня защекотало. — Ну вот!.. Зачем же плакать? Все хорошо… Кирюха поднял голову. В глазах его была радость, которую он не мог сдержать, растерянность и слезы. Слезы — крупные, как у обиженного ребенка, — катились по смуглым щекам. — Это правда? — не веря еще, спросил он. — Правда, — ответил я. — И я могу называть вас уже не гражданин, а товарищ начальник? — Можешь. — Спасибо, товарищ начальник. Значит, я свободен? — Свободен. А слезы по-прежнему сыпались из его огромных черных глаз и падали на постановление, лежавшее перед ним. — Ты же размочишь мне официальный документ, — пошутил я. — Придется перепечатывать заново. Кирюха улыбнулся: — Простите, товарищ начальник. Это я с радости. — Подпиши постановление. Чеботаревский размашисто вывел свою длинную фамилию и, подавая мне лист бумаги, сказал не без гордости: — Подпись у меня только на червонцах ставить. — Он уже оправился от свалившегося на него нежданно счастья. — Хорошая подпись. Четкая, ясная, крупная. — одобрил я. Затем я вручил Чеботаревскому паспорт и другие документы, изъятые у него при аресте, и позвал конвоира. — Дело на товарища Чеботаревского прекращено, и из-под стражи он освобождается. Проводите его к коменданту. Тот в курсе дела. Я подал руку Кириллу и пожелал счастливо встретить Новый год. Он долго тискал мою руку своими двумя, а потом, вдруг вспомнив что-то, спросил: — Можно, товарищ начальник, еще раз поглядеть на бумагу? Я улыбнулся и подал постановление. Конвоир покрутил головой и тоже улыбнулся. Глаза его как бы говорили: "Не верит. Хочет еще раз убедиться". Я тоже так подумал. Но и конвоир, и я ошиблись. Чеботаревский быстро пробежал глазами текст, нашел, видно, нужное ему место и вернул мне постановление. — Вы, значит, товарищ начальник, и есть Безродный? "Этого только не хватало", — подумал я и ответил отрицательно. — А можно узнать, как ваша фамилия? Я назвал. — Ага. — закивал Чеботаревский. — Значит, Трапезников, Селиваненко и Брагин. Ну что ж… Вас троих я по гроб жизни не забуду. За правду. А если будут у меня дети и внуки, то и они не забудут. Сказал он это не театрально, не торжественно, а очень даже просто, почти застенчиво, опустив глаза. Когда Чеботаревский ушел, я позвонил Дим-Димычу и рассказал обо всем. — Значит, он принял тебя за Безродного? — Ну да… На постановлении же была его подпись. — Сейчас я к тебе поднимусь, — сказал Дим-Димыч и положил трубку. "Знал бы бедняга Кирюха, — подумал я, — что о нем говорил Безродный, так тоже не забыл бы его по гроб жизни". Дим-Димыч влетел в кабинет: — Знаешь что? У меня мысль. Позвони Безродному в скажи так: многоуважаемый Геннадий Васильевич, мой начальник Курников придерживается вашего мнения, а я считаю своей ошибкой, что усомнился в виновности Чеботаревского… Нет, к черту! Не пойдет! Скажи лучше так: Чеботаревский только что признался, что переброшен румынской разведкой с бактериями летучего сана, который он готовился распространять с будущего года. Так лучше. Геннадий взовьется к потолку, как змий. — Нет, друже, не провоцируй меня. Я не мастер на розыгрыши и покупки. Да и зачем портить человеку кровь? — Был бы еще человек стоящий, — разочарованно протянул Дим-Димыч и махнул рукой. — Я скажу по-своему. — Как по своему? — заинтересовался Дим-Димыч. Я снял трубку телефона, попросил соединить меня с Безродным и коротко сказал, что Чеботаревский освобожден. — Головотяпство! — крикнул Геннадий. — Кого выпустили? Чистейшей воды шпион… — Насчет головотяпства, — ответил я, — можете пожаловаться начальнику управления, который утвердил постановление. Безродный произнес что-то нечленораздельное и хлопнул трубкой. — Тоже неплохо, — заметил Дим-Димыч. Так закончилось дело по обвинению Кирилла Чеботаревского… А сейчас я подумал вот о чем: пишу о других — кого осуждаю, кого хвалю, а кто таков я? В самом деле: кто же я? Придется, видимо, сказать несколько слов о себе. Поговорка гласит: ответь, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Мой лучший друг — Дим-Димыч. Но с чего же начинать рассказ о себе? Все-таки попробую. Меня зовут Андреем Михайловичем Трапезниковым. В детстве у меня не было особых радостей. Жизнь смотрела на меня исподлобья. Я могу составить длиннющий список обид на жизнь хотя бы за то, что она была мачехой моему отцу: он до революции отбыл шесть лет каторги за принадлежность к РСДРП; получил туберкулез и угас совсем молодым; за то, что она круто обходилась с матерью, которая всю жизнь проработала медсестрой, заразилась от больных брюшным тифом и умерла; за то, что она досрочно отозвала с этого света моего брата и сестру; за то, что она заставила меня с семи лет задуматься над тем, что такое хлеб насущный и как он добывается; за то, наконец, что она не наделила меня особыми талантами, а сделала обычным средним человеком. Да и мало ли еще за что! Но я не буду составлять список обид. Я не кляузник. Я не злопамятен. Я помню лишь те обиды, которые надо помнить, и забываю те, которые надо забыть. Чекист я, конечно, не выдающийся, но я способен работать без устали, точно хорошо отрегулированный я смазанный мотор, но выше занимаемой должности, в которой сижу уже четыре года, никак подняться не могу, хотя и стараюсь. У меня как будто нет особых пороков, дурных привычек. Я не пьяница и не обжора. Я не люблю карты и презираю азартные игры, кроме бильярда. В детстве я любил лото и считал его умнейшей игрой в мире. Со временем пересмотрел свой взгляд на лото и решил, что немного переоценил его значение. Я не бросаю на пол окурков. Умею пользоваться носовым платком. Не грызу ногтей. Кашляю в кулак. Женщин пропускаю всегда вперед. Кроме жены… Жена не в счет, она свой человек. Люблю ребятишек, животных, птиц, особенно лошадей и голубей. Я однолюб. Так по крайней мере утверждает Дим-Димыч. Возможно. До тридцать четвертого года я жил холостяком. Потом я сказал твердо: "Надо жениться" — и сразу почувствовал себя значительно лучше. Я женился на Лидии, которую знал до женитьбы три года. Я люблю ее и не изменю ей никогда. И не изменял. Если я скажу, что я храбрец, это будет неправдой. Природа наградила меня храбростью лишь в той необходимой дозе, без которой мужчине, да еще чекисту, просто никак нельзя обойтись. В храбрецах я не числюсь, но и в трусах не хожу. Трусам в наших органах делать нечего. Короче говоря, я не смелее других. А вот если я скажу, что человек я обстрелянный, то тут я не погрешу против истины. В меня стреляли не один раз. Стреляли издали, стреляли в упор. Не скажу, что это очень приятно. Больше, правда, промахивались, но дважды пришлось в аккурат. Одна вражья пуля, извлеченная хирургом из-под моего ребра, и сейчас хранится у меня в столе, а другая прошла насквозь бедро. Я тоже стрелял, когда этого требовало дело. Мне думается, что охарактеризовать себя полнее и глубже можно, когда посмотришь со стороны или сравнишь с кем-либо другим. Предпочитаю последнее. Сопоставлю себя с Дим-Димычем. Взглядами мы не расходимся, а характерами — да, расходимся. У меня не всегда хватает мужества сказать то, что думаю, в чем уверен, а Дим-Димыч — дело другое. Он может. Он умеет выступать с горячими речами, с докладами, лекциями. Я — нет, Дим-Димыч успокаивает меня и говорит, что это еще не беда, а полбеды. Беда, когда нет мыслей, а у меня они, по его мнению, есть. Дим-Димыч относится к числу людей, которых слушают внимательно даже тогда, когда они говорят сущие пустяки. Он умеет говорить веско, убедительно. Он подкрепляет слова удачными жестами. А меня в лучшем случае перебивают, в худшем — не слушают. Это очень обидно. У меня не такой подвижный ум, как у Дим-Димыча. Он может острить, и довольно метко, а главное — вовремя. У меня ничего не получается. Умное, нужное слово, острая фраза приходят с опозданием, когда в них уже нет нужды. Я могу более или менее терпеливо выдерживать несправедливые наскоки и выходки какого-нибудь ретивого начальника, а Дим-Димыч не таков. Он не даст спуску самому наркому. Мне Дим-Димыч говорит: "Ты, Андрюха, терпелив, как бог", — и я не знаю, хорошо это или плохо. Дим-Димыч равнодушен к деньгам. Он мирится как с их наличием, так и с их отсутствием, а мне очень приятно, когда на моей сберкнижке значится небольшая сумма, которую я именую "подкожным фондом". Я люблю уют и красивые вещи. Я не утопаю в роскоши, но у меня есть хороший ковер, венская качалка, японские безделушки из кости. Бронзу я тоже люблю. Мне приятно сидеть в старинной качалке, в теплом халате, с ароматной папиросой в руке, а в комнате мягкий полумрак, из радиоприемника льются какие-то приятные мелодии. Дим-Димыч против роскошеств. Он ведет спартанский образ жизни. Мне он говорит: "Внутри тебя, Андрейка, сидит страшный сибарит. Ты этого даже не чувствуешь". Ну и пусть себе сидит. Это же не микроб? Я не всегда бываю внимателен к жене, сыну, теще. Жена и Дим-Димыч упрекают меня за это. Я отвечаю, как философ: "Невнимание часто является формой вежливости". Вот все, что я могу сказать о себе. Каждый человек стремится оставить по себе какой-то след на земле, стремлюсь и я. Завтра встреча Нового года. В исключение от правила нам разрешают закончить рабочий день в одиннадцать часов ночи. Вполне достаточно, чтобы добежать до дому и переодеться.3 января 1939 г (вторник)
Прошло три дня Нового года. Только сегодня я смог сесть за дневник. Какие события, заслуживающие моего внимания, произошли за эти несколько дней? Я уже обмолвился как-то, что Новый год решили Встречать в доме моего начальника Курникова. Вечер провели мило, весело. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать о встрече Нового года. Первого января состоялся традиционный новогодний вечер в клубе. Торжественной части не было. Начали с выступлений нашей самодеятельности, потом артисты местной филармонии дали приличный концерт, а после него устроили танцы, продолжавшиеся до трех часов ночи. Когда шел концерт, Оксана Безродная смотрела не на сцену, а на Дим-Димыча, который, конечно же, был со своим "восьмым чудом света" — Варенькой. А когда начались танцы, Оксана стала предпринимать все усилия, дабы привлечь внимание Дим-Димыча. Она преследовала его повсюду, обстреливала улыбками, взглядами, заходила с тыла, с фронта, с флангов. Дим-Димыч стойко выдерживал атаки и все внимание уделял "восьмому чуду света". Но вот в перерыве Варенька что-то шепнула Дим-Димычу и исчезла. Я поманил Дим-Димыча к себе, и мы стали в уголке, у входа на сцену. Это была очень удобная позиция. Отсюда открывался вид на весь зал. Мы втихомолку закурили, пуская дым за кулисы. Моя жена вместе с Оксаной все время прохаживались в фойе, а тут вдруг я увидел Оксану одну, в противоположном конце зала. Постояв несколько секунд в раздумье, она решительно стала пробиваться к нам сквозь толпу танцующих. Оркестр играл танго. — Держись, Дим-Димыч, — пошутил я. — Оксана идет в наступление. — Я все вижу, — заметил он. На Оксане было тяжелое бархатное платье с короткими рукавами. Надо признаться, оно хорошо подчеркивало красивые линии ее тела и оттеняло нежную бледность ее лица. — Ты перестал меня замечать, — обратилась она к моему другу. — Чем это объяснить? — Я не хочу, чтобы твой мавр выпустил в меня обойму патронов, — улыбнувшись, ответил Дим-Димыч. Оксана прищурила свои синие глаза, повела бровью и сказала: — Ты не ахти какой храбрец. — Храбрость здесь ни при чем. Я придерживаюсь здравого смысла. — И что он тебе подсказывает? — Опасаться ревнивых мужей, особенно тех, которые пишут на тебя аттестации… — Отбросим на сегодня здравый смысл. Пойдем потанцуем. Тебе не стыдно, что приглашает дама? — Очень, — ответил Дима. — Поэтому и не могу отказаться. Оксана с загоревшимися глазами положила руку на плечо Дим-Димыча, и они не без усилий втиснулись в плотный строй танцующих. Дим-Димыч танцевал, как никогда, напряженно, с каким-то упорством, будто исполнял тяжелую, но необходимую работу. И вдруг сзади меня послышался возглас: — Вот тебе и на! Отошла на минуту, а его уже украли. Я оглянулся. Сзади стояло разрумянившееся "восьмое чудо света" — Варенька. — Ты это откуда? — С коммутатора через сцену. Тут ближе. — Ревнуешь? — Нет! — решительно ответила она и тряхнула головой. — Смотри, — продолжал я в шутливом тоне, — Оксана — соперница опасная. — А это не от нее зависит, а от Димы. А в него я верю. К Вареньке подскочил этаким фертом Селиваненко, получивший на концерте наибольшее количество аплодисментов за художественное чтение, и пригласил ее на танго. — Дуй, Варенька, — подбодрил я ее. — Димка в тебя тоже верит. Я наблюдал за обеими парами. Что и говорить, Оксана красива, и все-таки между нею и Варей есть что-то общее. Они почти одинакового роста, обе статные, у обеих сильные, стройные ноги, чудесные руки, высокая грудь, пышные каштановые волосы. И на этом, кажется, сходство заканчивается. Черты лица и глаза разные. Тут прав Дим-Димыч. Оксана — воплощение холода, а Варенька — одухотворенная теплота. Когда музыка смолкла, первой ко мне подошла Варенька, а за нею Дим-Димыч. Она сейчас же взяла его под руку и, заглянув в глаза, спросила: — Ну как? Дим-Димыч смешно дернул головой и лаконично ответил: — Хищная особа. Я поболтал с ними немного, а когда танцы возобновились, направился в бильярдную. Там было так накурено, что дым четко, видимо на глаз отделялся от чистого воздуха. За единственным не очень плохим столом с костяными шарами шла горячая битва "на вышибаловку". Я взял кий, вошел в игру и не посрамил чести отдела! Воспользовавшись тем, что Фомичев дважды выпустил "свой" шар за борт и дважды заплатил штраф, я "вышиб" его под дружные хлопки болельщиков. Второго января наш отдел походил на бивак. По коридору сновали работники, хлопали ежеминутно двери, стучали машинки, составлялись справки, ведомости, списки. В должность начальника отдела вступал новый человек, некто Кочергин, приехавший из Белоруссии. Я его видел пока один раз на совещании и ничего о нем сказать не могу. А вчера я проводил в командировку Дим-Димыча. Было около восьми, а то и все восемь вечера, когда дежурная машина доставила нас на вокзал. С неба сыпалась снежная мелочь и щекотала лицо. Дим-Димыч взял меня под руку, и мы зашагали по безлюдном перрону. Столбик ртути на большом градуснике, прибитом к стене вокзала, показывал около двенадцати градусов ниже нуля. — Не успел проститься с Варей, — пожаловался Дим-Димыч. — Заглянул на коммутатор, а ее там нет… — Беда небольшая, не на войну едешь. — Так-то оно так, но порядок нужен во всем… Он не договорил. Кто-то налетел на Диму сзади и едва не сбил с ног. — Пришла-таки! — заметил я. Варя скороговоркой объяснила, что вырвалась из коммутатора без ведома начальника телефонной станции, что в ее распоряжении считанные секунды, что ожидать поезда, а тем более отправления его она не может. Дело ясно! С места в карьер они начали прощаться. Я, как человек деликатный по натуре, отошел в сторонку. Прощание прошло в быстром темпе. Оно сопровождалось взглядами, вздохами, объятиями, жаркими поцелуями, но без слов. Да и к чему здесь слова! Можно было подумать, что Дим-Димыч едет не на неделю, а на год и не в райцентр нашей области, а в экспедицию по открытию нового материка. Когда удовлетворенное "восьмое чудо света" затопало своими валенками к выходной калитке, к платформе подошел поезд. У вагона я сказал Дим-Димычу: — Потешные люди вы, влюбленные. — И ничего не потешные, — ответил он. — От Адама и Евы до наших дней все влюбленные одинаковы. А ты знаешь, по какому делу я еду? — Понятия не имею. — Любопытная история. Месяца два назад на одну из строек Сибири приехал член крайисполкома. Был митинг. На глазах у всех к члену исполкома подбежал какой-то тип и с ходу выпустил в него три патрона. Когда его пытались схватить, он хлопнул еще одного, двоих ранил, а последнюю пулю пустил себе в рот. И делу конец. Опознать убийцу-покойника никто не смог. Документов при нем не оказалось. Единственная улика — пистолет "парабеллум". Мы прогуливались вдоль вагона. — Так… — сказал я. — Нелепая история. Но это же в Сибири? — Да, в Сибири. Но теперь выяснилось, что "парабеллум" принадлежал до ноября 1936 года работнику военкомата Свердловского района нашей области. Я свистнул и спросил: — Где же он, этот работник? — Сидит в тюрьме. — За что? — На это я отвечу, когда вернусь. Пока неясно. — Ну, желаю тебе успеха. Заходи… Уже два звонка. Я усадил Дим-Димыча в плацкартный вагон и вернулся в город.6 января 1939 г. (пятница)
Сегодня новый начальник отдела Кочергин собрал к себе руководящий оперативный состав и слушал доклады о наиболее серьезных материалах, находящихся в производстве. Пока впечатление о Кочергине складывается в его пользу. Дело он, видно, знает и имеет опыт. Держит себя просто, а спокойствием напоминает Курникова. Подчиненного выслушивает, считается с его мнением. Это отрадно. Например, выслушав начальника шестого отделения, Кочергин спросил: — Как вы сами думаете? Тот доложил. — Вы убеждены, что это правильно? — Да! — Хорошо. Так и действуйте! Конечно, не в меру "умный" товарищ, вроде Безродного, может сказать, что подмеченная мною деталь, по сути дела, мелочь, но, как известно, стиль работы и складывается из мелочей. А с начальником первого отделения младшим лейтенантом Чередниченко произошел другой разговор. Тот доложил о заявлении на одно лицо, недавно появившееся в нашем городе и сразу привлекшее к себе внимание соседа по квартире. Кочергин поинтересовался: — Почему вы не побеседовали до сих пор с автором заявления? — Как вам сказать… — замялся Чередниченко, — я имел в виду сделать это, но бывший начальник отдела Курников посмотрел на мою инициативу неодобрительно. — Откуда это видно? — спросил Кочергин. — К сожалению, письменного распоряжения не было… Кочергин пристально, даже очень пристально посмотрел на Чередниченко и недовольно произнес: — Никогда не пытайтесь валить вину с себя на тех, кого нет и кто не может опровергнуть ваши слова. Это очень плохая привычка. Меня никогда не радовали чужие неприятности, а вот, тут душа моя возликовала. Чередниченко, безусловно, врал. Курникову он не докладывал. И Кочергин понял это. Уже в коридоре ко мне подошел Чередниченко и произнес с иронией: — Новая метла по-новому метет. — Дурак! — коротко бросил я. — Что ты сказал? — покраснел Чередниченко. — Если понравилось, могу повторить, — ответил я. — Но мне кажется, что ты расслышал. Чередниченко чертыхнулся и пошел к себе. Несколько слов о Безродном. У нас в управлении две группы по изучению иностранных языков. С начинающими занимаются два приватных преподавателя, а с теми, кто совершенствует знания, Дим-Димыч. Он прекрасно владеет немецким языком. Да и не только немецким. Дим-Димыча можно считать полиглотом. Он отлично знает румынский, свободно объясняется и бегло читает по-французски, неплохо знает чешский и польский. На сегодняшнее занятие Безродный не явился. Я, как староста группы и замещающий Дим-Димыча в его отсутствие, решил выяснить причину. — Почему тебя не было сегодня, Геннадий? — спросил я. — Дела, дорогой мой. Зашился окончательно. — Работы у всех хватает. А запустишь — труднее будет. — А я вообще думаю бросить… — То есть как это?.. — Да так, не до языков сейчас, друг мой. Да и туговато он идет у меня. Это была правда. Геннадий не проявлял способностей в изучении языка. Он плохо читал по-немецки, еще хуже писал, а говорить не мог. Он не успевал закреплять знания, терял их. Дим-Димыч до последнего времени прилагал прямо-таки героические усилия, чтобы держать Безродного хотя бы на одном уровне. Дим-Димыч и я, да и другие ребята регулярно читали немецкую литературу, ежедневно разговаривали по-немецки друг с другом, слушали немецкие радиопередачи, короче говоря, систематически тренировали язык, а Геннадий ограничивался лишь посещением занятий. И вот решил вообще бросить учебу. Я не стал его переубеждать, лишь сказал, что останавливаться на полпути плохо. Он ничего не ответил, а когда я собрался покинуть его кабинет, неожиданно остановил меня: — Минутку, товарищ Трапезников. Хотите работать в моем отделе? — Это как понимать? — удивился я. — А так: если согласитесь, я заберу вас к себе и дам второе отделение. Слова "в моем", "заберу", "к себе", "дам" неприятно резанули слух. Я ответил: — Очень неумно заставлять барана выбирать себе мясника. — Острить пытаетесь? С Брагина пример берете? — усмехнулся Безродный.12 января 1939 г. (четверг)
Позавчера вернулся из командировки Дим-Димыч. Он приехал ночным поездом и тотчас же позвонил мне. В третьем часу ночи я зашел к нему на квартиру. Дим-Димыч лежал на диване с папиросой в зубах, закинув руки за голову, и глядел в потрескавшийся потолок. — Как дела? — спросил я и подсел на край дивана. — Разругался с начальством, — не меняя позы, ответил Дим-Димыч. — Опять? — Ну да… — Когда же ты успел? — Успел, сейчас же по приезде. — А из-за чего? — Все из-за этого работника военкомата. Представь себе такую историю… — Дим-Димыч соскочил с дивана и заходил по комнате. — Ночь. Идет поезд. В тамбуре вагона стоит человек и курит. Кто-то из проходящих бьет его чем-то увесистым по башке, человек теряет сознание и падает. Приходит в себя уже в железнодорожной больнице. У него проломлен череп и отсутствует пистолет. А деньги, воинское удостоверение и все прочее — в порядке. Год спустя из его пистолета в Сибири неизвестный убивает члена крайисполкома, потом еще одного, двоих ранит, а затем пускает себе пулю в рот. Проходит немного времени, органы выясняют, кому принадлежал пистолет, и вот Безродный дает указание о возбуждении уголовного дела против работника военкомата. Ему предъявляют обвинение не больше, не меньше, как в соучастии в совершении террористического акта. Ясно? — Боюсь, что да… — Вот и все. С таким же успехом обвинение в соучастии можно пришить изобретателю пистолета. Я вынес постановление о прекращении уголовного преследования. — Правильно поступил. — А Геннадий другого мнения. Он встал на дыбы, назвал меня попиком, слюнтяем, упрекнул в том, что я умею только прекращать дела. Я, конечно, не смолчал… В общем, договорились до того, что он показал мне на дверь. Дим-Димыч сел со мной рядом, закурил и спросил, имея в виду Кочергина: — А как новенький? — Пока ничего плохого сказать не могу. — Ну и дай бог… Поболтав еще с часок у Дим-Димыча, я ушел. Это было позавчера ночью. А сегодня утром по управлению прошла сногсшибательная новость: Безродный ушел от жены и перебрался на квартиру коменданта управления — холостяка. Мне эту новость сообщил на ходу все тот же Чередниченко. Безродный ночью явился на квартиру Дим-Димыча и якобы застал там свою жену Оксану. — Сам понимаешь, — с усмешкой добавил Чередниченко. — Брагин зазвал ее не в шахматы играть. Встревоженный, я бросился искать Дим-Димыча. Он в это время сидел у заместителя начальника управления с делом на сотрудника Свердловского военкомата. Надо было ждать, а ждать не хотелось. И я направился к Варе Кожевниковой. Мне подумалось, что коль скоро об этом скандале знает все управление, то и она должна быть в курсе событий. Однако Вари не оказалось на месте: она поехала на городскую телефонную станцию. В мою голову лезли самые несуразные мысли. У меня давно были опасения, что неприязнь Геннадия к Дим-Димычу объясняется не только их стычками по работе. Тут примешивалось что-то личное, а конкретно — симпатии Оксаны к Дим-Димычу. Но я знал, как смотрит на Оксану Дим-Димыч. Я исключал всякую возможность близкой связи между ними. Но почему Оксана оказалась на квартире у Брагина, да еще ночью? Как узнал об этом Геннадий? Что произошло там? На эти вопросы мог ответить мне только Дим-Димыч. Примерно через полчаса меня вызвал к себе секретарь парткома Фомичев. Я забыл сказать ранее, а поэтому скажу теперь, что я член парткома. У Фомичева уже сидели Безродный, Брагин, заместитель начальника управления по кадрам и начальник следственного отдела. Последние двое тоже были членами парткома. Когда я сел, Фомичев пояснил: — Созывать всех членов парткома, кажется, рановато. Вопрос не подготовлен и во многом неясен. Член партии Безродный ушел от жены и возбуждает дело о разводе. Виновником всей это истории он считает не только свою жену, но и члена партии Брагина. История довольно неприятная… Я посмотрел на Геннадия. На лице его была озабоченность, но озабоченность не обычная, а какая-то нервозная, приподнятая, несвойственная ему. Я перевел взгляд на Дим-Димыча. Он был спокоен. На его лице нельзя было подметить даже намека на смущение, волнение или растерянность. После короткого вступления Фомичев повернулся к Дим-Димычу: — Расскажи, товарищ Брагин, что произошло? — Пожалуйста, — изъявил готовность Дим-Димыч. — Около трех, а может быть, и в три часа ночи, точно не помню, я пришел домой. Входную дверь мне открыла хозяйка. Она предупредила, что меня уже с полчаса ждет какая-то женщина. "Интересно, кто же это?" — подумал я, а войдя, увидел жену Безродного. Она, с заплаканными глазами, сидела на диване. Пальто ее и платок лежали на стуле. Удивленный необычным визитом, я спросил: "Что случилось? Что тебя привело сюда?" Вместо ответа она уткнулась лицом в подушку и расплакалась. Скажу правду — я растерялся. Оксана никогда у меня не была, а тут вдруг пожаловала ночью… и слезы… Я подсел к ней, взял за руку и опять спросил: "Скажи, в чем дело?" В это время открылась настежь дверь и вошел Безродный. Приняв театральную позу, он как артист на сцене, сказал; "Не ожидали? Рассчитывали, что все будет шито-крыто? Думаете, что имеете дело с круглым дураком? Нет, не выйдет!" Затем он начал употреблять слова, которые часто можно встретить на заборах. Я дай понять ему, что если он не заткнет свою глотку, то сделаю это я. Безродный выпустил еще один залп ругательств, хлопнул дверью и исчез. Следом за ним как сумасшедшая побежала его жена. Вот все, что было. — Получается так, — произнес заместитель начальника управления, — что жена Безродного пришла к вам по собственной инициативе? — Только так, — ответил Дим-Димыч. — Ложь! — крикнул Безродный. Лицо его мгновенно переменило цвет и стало похоже на маску. — Спокойнее! — предупредил его Фомичев. — Это во-первых, — добавил Дим-Димыч. — А во-вторых, товарищ Безродный, запомните, что в серьезных вещах я никогда не лгу. — Скажите, пожалуйста, какое совершенство! — с сарказмом воскликнул Безродный. Фомичев нахмурился и постучал карандашом по столу. — Вы хотите высказаться? — спросил он Геннадия. — Я хочу, чтобы вопрос о Брагине, как о морально разложившемся субъекте, был вынесен на обсуждение общего собрания, — ответил Геннадий. — А пока у меня к нему есть несколько вопросов. — Прошу, — наклонив голову, произнес Дим-Димыч. — Вы заявляете, что никогда не лжете? — Вас это удивляет? — огрызнулся Дим-Димыч. — Я спрашиваю, а вы отвечайте, — повысил голос Безродный, и его тонкие губы сжались. — Если вы будете разговаривать таким тоном, — пожал плечами Дим-Димыч, — то я предпочту вообще не отвечать. Вы же не у себя в кабинете, а в парткоме. Безродный побагровел, но, пересилив себя, уже обычным своим тоном спросил: — Если вы выдаете себя за кристально честного человека, то ответьте при членах парткома: вы знали о том, что моя жена была к вам неравнодушна? — Да, знал, — очень спокойно, с этакой снисходительной улыбкой ответил Дим-Димыч. — Быть может, вас не затруднит ответить, — продолжал Безродный, — как же вы узнали об этом? — Нисколько не затруднит. Узнал об этом я от вас, товарищ Безродный. — Ложь! — Нет, это правда. Вы сказали мне об этом, будучи слегка под градусом, год с небольшим назад на моем дне рождения в квартире Курникова. — Ложь! — уже менее горячо возразил Безродный. Тут уж не сдержался и я: — Не ложь, а правда! Я был свидетелем этого разговора. Больше того, я помню и то, что ответил Брагин. Он сказал: "Геннадий! Можешь спать спокойно: Оксана для меня слишком хороша". — Тогда зачем она оказалась в его доме? — изменил курс Безродный. — Об этом, мне кажется, лучше всего спросить ее, — предложил я, обращаясь к Фомичеву. — А вы жену спрашивали? — спросил Фомичев Безродного. — Жена врет, — отрезал он. — Я не верю ни одному ее слову… — Товарищ Фомичев, — заговорил Дим-Димыч, — если вы дали возможность Безродному задавать вопросы, то, надеюсь, такой же возможностью могу воспользоваться и я? — Что у вас? Давайте! — разрешил Фомичев. — У меня такой вопрос к товарищу Безродному, — начал Дим-Димыч. — Коль скоро он вошел в мою Комнату вслед за мной, с разницей на полминуты, то он, возможно, видел, когда я подходил к дому? Все повернули головы в сторону Геннадия. Тот передернул плечами и, усмехнувшись, бросил: — Уж не рассчитываете ли вы, что я вел за вами слежку? — Я ни на что не рассчитываю. Я спрашиваю: возможно, вы видели меня? — Нет, не видел. — А как вы узнали, что ваша жена сидит у меня в комнате? — Жена — другое дело, за вами же я не намерен следить. — Допустим. Но вы учтите, что жена ваша ожидала меня полчаса, что, впрочем, известно вам лучше, нежели мне. — И что же? — с вызовом ответил Безродный. — Ничего. Больше вопросов у меня нет. Мне все ясно. — Что вам ясно? — Все! — Вы намекаете на то, что я преувеличиваю? — Преувеличиваете? Это не то слово. Для этого в нашем лексиконе можно будет отыскать, когда это понадобится, более точное определение. — Хватит! — прервал Фомичев и встал. — Я предлагаю поручить товарищу Трапезникову побеседовать С женой Безродного и доложить о результатах беседы нам. Не возражаете? На этом беседа окончилась. Все стали расходиться. Идя с Дим-Димычем по коридору, я спросил его: — Ты в самом деле не знаешь, зачем к тебе явилась Оксана? Дим-Димыч покачал головой и сказал: — Плохи мои дела, если даже ты мне не веришь. — С ума спятил! Почему ты решил, что я тебе не верю? — По твоему вопросу. — Да ну тебя к черту! Не лови на слове! Я не то хотел спросить. Дим-Димыч обнял меня за плечи: — Шучу. Что тебя интересует? — Меня? Мне хочется знать, как ты сам себе объясняешь визит Оксаны? — Ума не приложу. Опоздай Геннадий на две-три минуты, она бы, конечно, все выложила, но он вошел почти следом. — Странно! Очень странно… На этом мы и расстались.18 января 1939 г. (среда)
Телефонный звонок поднял меня с кровати около шести часов утра. Звонила междугородная. Какой-то район вызывал меня к телефону, но какой именно — я не узнал до сих пор. Разговор не состоялся. Просидев у безмолвствующего аппарата с четверть часа, я выругался и лег в постель. Но склеить прерванный сон не удалось. Тогда я надел свой любимый теплый халат, включил настольную лампу и сел за стол. Надо записать несколько слов о стеснительном поручении, данном мне Фомичевым. На другой день после совещания в парткоме я дозвонился до квартиры Безродного и условился с Оксаной о встрече. Передо мной была поставлена ясная задача: узнать от Оксаны, что привело ее поздней ночью к Дим-Димычу. Кажется, проще пареной репы: задать вопрос и выслушать ответ. Но так только кажется. Этого-то простого вопроса я сразу задать и не мог. Я стал блуждать вокруг да около, делать большие круги, ставить наводящие вопросы. Но она предпочитала отмалчиваться. Я рассчитывал застать Оксану в слезах, убитую горем, но мои расчеты не оправдались. Внешне она выглядела обычно, держалась бодро, а что творилось в ее душе, я отгадать не мог. Короче говоря, я начал издалека и спросил Оксану: — Ты знаешь, что Геннадий подал заявление в партком и требует привлечения Дмитрия к партийной ответственности? Оксана покачала головой. Нет, этого она не знала. — А за что привлекать его? — спросила она. — За то, что он разбил семейную жизнь. Он пригласил тебя, замужнюю женщину, мать ребенка, поздней ночью к себе на квартиру… Оксана улыбнулась. И только, кажется, по этой улыбке я определил, что ей все-таки очень тяжело. Улыбка была грустная, вымученная. — Я до сих пор не предполагала, что живу с негодяем, — сказала она тихо — Как же Геннадий может обвинять Дмитрия в том, что тот пригласил меня, когда знает, почему я пошла… — А чем был вызван этот визит? — задал я свой главный вопрос. — Для вас это важно? — Для меня — нет, а для парткома — очень. — Хорошо. Я расскажу. Оказывается, накануне всей этой скандальной истории Геннадий впервые за супружескую жизнь устроил жене бурную сцену ревности. Он заявил, что роман между Оксаной и Дмитрием давно уже вышел из стен нашего коллектива, стал достоянием чуть ли не всего города, а Геннадий — посмешищем в глазах сослуживцев, что по его адресу сыплются недвусмысленные намеки и т. д. и т. п. На другой день Геннадий неожиданно явился домой раньше обычного и повторил сцену ревности. В этот раз он заявил жене, что держит судьбу Брагина в своих руках и может так его скомпрометировать, что Брагина вышибут не только из органов, но и из партии. Причем все это Геннадий проделает этой же ночью, после работы. — Эта угроза, — продолжала Оксана, — и заставила меня пойти к Дмитрию. Говорить об этом по телефону я сочла неудобным, а ждать утра не решилась. — Геннадий знал о твоем намерении? — поинтересовался я. — К сожалению, да. Я не собиралась скрывать. Он совсем осатанел. Я никогда его таким не видела. Он готов был растерзать меня. Потом заявил, что не может больше и минуты жить со мной под одной крышей, и ушел. А я отправилась к Дмитрию. Я знаю его как очень честного человека и решила предостеречь от возможного шантажа. Уже на улице мне показалось, что Геннадий следит за мной. — Ты не ошиблась? — Я не говорю — точно. Мне показалось. В подворотне дома Дмитрия я, кажется, опять увидела ею пальто… Да и в комнату он ворвался следом за Дмитрием Дмитриевичем. Выбрал нужный момент… От Оксаны я с легким сердцем отправился к Фомичеву. Мне, собственно, и до этого было ясно, что Дим-Димыч говорит правду, но теперь эта правда получила очень веское подтверждение. Короче говоря, сегодня Фомичев в моем присутствии беседовал с Безродным. Тот взял обратно свою жалобу, но решительно заявил, что жить с женой не будет.27 января 1939 г. (пятница)
Оксана тоже подала заявление с просьбой о расторжении брака. Спустя три дня Геннадия и Оксану вызвали в загс Центрального района. Попытка примирить супругов успехом не увенчалась. Я встретил Оксану на улице вместе с дочкой, прехорошенькой двухлетней девчуркой. Оксана была озабочена, расстроена. Оказывается, наши хозяйственники, действуя по принципу "лучше раньше, чем позже", не ожидая развода, открепили Оксану от магазина. — Что ты думаешь делать дальше? — спросил я. Она растерянно пожала плечами. — Страшновато немножко… Но ради нее, — Оксана прижала к себе головку дочери, — я готова работать хоть поломойкой. Как-нибудь не пропадем…12 февраля 1939 г. (воскресенье)
Воскресный день начался как обычный рабочий день. В одиннадцать часов позвонил капитан Кочергин и спросил, говорит ли мне о чем-нибудь фамилия Мигалкин. "Мигалкин… Мигалкин…" — повторил я про себя, призывая на помощь память. Безусловно, я уже слышал эту не особенно распространенную фамилию. Но где, когда, в связи с чем? — Простите, товарищ капитан: откуда он, этот Мигалкин? — задал я наводящий вопрос. Кочергин назвал районный центр нашей области и добавил: — Мигалкин Серафим Федорович, по профессии шофер… Этого было достаточно, чтобы память моя мгновенно сработала. — Мигалкин полтора года назад приехал из Харбина… — доложил я. — Сын эмигранта — чиновника акцизного управления… В эмиграцию попал малолетним ребенком… Отец его до последнего времени поддерживает активную связь с организованными белогвардейскими кругами. Живет в достатке. Мигалкин Серафим непосредственно перед выездом из Харбина окончил там специальную школу по подготовке шоферов… — Занесите материалы мне! — приказал Кочергин. Часа полтора спустя начальник секретариата управления пригласил меня к начальнику управления майору Осадчему. "В чем дело? — подумал я, запирая ящики стола, шкаф и сейф. — Почему прямо к Осадчему; минуя Кочергина?" У Осадчего уже были Безродный, Кочергин и Брагин. Дим-Димыч, видимо, только что закрыл за собой дверь — он стоял еще у порога. Майор Осадчий пригласил нас обоих сесть, взял в руки лист бумаги и объяснил: — Это шифровка от начальника райотделения младшего лейтенанта Каменщикова… И Осадчий прочел шифрованную телеграмму специально для меня и Брагина. Остальные уже были знакомы с нею. Оказывается, в районном центре, небольшом глухом городишке, в квартире некоей Кульковой Олимпиады Гавриловны сегодня утром работники милиции обнаружили труп неизвестной молодой женщины. Накануне женщину доставил в город с вокзала на квартиру к Кульковой на своей машине шофер Мигалкин. Младший лейтенант Каменщиков просит срочно командировать к нему квалифицированных оперработников для проведения расследования и опытного судебно-медицинского эксперта. Коль скоро к происшествию причастны в какой-то мере Мигалкин и Кулькова, младший лейтенант Каменщиков придает событию политическую окраску и намерен все материалы предварительного расследования из уголовного розыска милиции забрать в свой аппарат. — Вопросы есть? — осведомился майор Осадчий. Все было ясно. — Решено послать на место оперативную группу. Поедут старший лейтенант Безродный и лейтенанты Брагин и Трапезников. Судебно-медицинский эксперт уже откомандирован в райцентр… Вот так… а теперь не смею задерживать, — заключил Осадчий. — Начальником опергруппы назначаю старшего лейтенанта Безродного. Поначалу договорились ехать все вместе на "эмке" Безродного, но потом он передумал и предложил мне и Дим-Димычу выехать четырнадцатичасовым поездом. Должно быть, наша компания его не особенно устраивала. Ну и бог с ним! Откровенно говоря, мы были даже рады. В четырнадцать с минутами почтовый поезд отошел от перрона. Когда город остался позади, Дим-Димыч предложил соснуть. Обычно мы очень мало отдыхали и, если случалось ехать в командировку поездом, охотно залезали на верхние полки и мгновенно засыпали. И теперь я уже приготовился поблаженствовать, как вдруг Дим-Димыч тронул меня за плечо. — Мыслишка пришла в голову, — проговорил он. — Выкладывай покороче, — разрешил я. — Знаешь, почему Геннадий решил ехать на машине один? Я признался, что не имею об этом никакого понятия. — Он рассчитывает прибыть на место первым… — Это очень важно? — спросил я с усмешкой. — Чудак человек! Вполне естественно! К этому должен каждый стремиться, а Геннадию и сам бог велел.13 февраля 1939 г. (понедельник)
Мы вышли на безлюдный, продуваемый студеным ветром перрон небольшой, заброшенной в лесах и присыпанной снегом глухой станции. До районного центра оставалось еще семьдесят километров. Невольно поежились и подняливоротники своих демисезонных пальто. На зимние пальто у нас не хватало сбережений. — Не особенно весело, — заметил Дим-Димыч. Я промолчал. Падал сухой колючий снег. Крутила поземка. Под порывами ветра с режущим скрипом раскачивался из стороны в сторону одинокий станционный фонарь. — Ну? — бодрым голосом спросил меня Дим-Димыч. — Что же дальше? — Дальше — поедем. Я отыскал служебный проход в деревянном здании вокзала и провел через него Дим-Димыча. Мне думалось, что "газик" районного отделения уже поджидает нас. Но у подъезда машины не оказалось. — Замело, занесло, запуршило… — продекламировал Дим-Димыч. Я не прислушивался к словам друга. Отсутствие "газика" несколько обеспокоило меня. Машина была, правда, не особенно надежная, я об этом знал. Она выходила все отведенные ей человеческим разумом эксплуатационные сроки и раза в три перекрыла их. Ее давно пора было сдать на свалку, а она продолжала еще каким-то чудом держаться на колесах и скакать по районному бездорожью. Но младший лейтенант Каменщиков слыл человеком обязательным и воспитанным на точности. Он должен был предусмотреть всякие "но" и принять меры, в крайнем случае побеспокоиться о другом транспорте. Хуже всего, если "газик" скис на дороге. Я не преминул высказать свои соображения Дим-Димычу. Друг мой никогда не падал духом и придерживался поговорки, что чем хуже, тем лучше. — У нас есть возможность проверить твои опасения, — спокойно ответил он. — Каким способом? — Подождать. — И Дим-Димыч показал рукой на освещенные окна вокзала. Уже другим ходом мы вошли в зал ожидания. Здесь красовалась буфетная стойка и стояло шесть столиков, обитых голубой клеенкой. Два из них, сдвинутые вместе, были заняты веселой компанией. Ночные гости громко говорили, не обращая на нас никакого внимания, ежеминутно чокались гранеными стаканами и аккуратно наполняли их вином. Мы подсели к соседнему, свободному столику и закурили. — Поспали мы отлично, — заметил Дим-Димыч. — И неплохо бы сейчас поддержать уходящие силы… — Очень неплохо, — согласился я, взглянув на буфетную стойку. В это время в зал вошел коренастый, приземистый человек, заросший по самые глаза густой рыжей бородой. Он энергично закрыл за собой дверь, снял с головы меховую шапку, отряхнул ее от снега и стал молча осматривать зал. Голову его, крупную, породистую, украшала такая же, как и борода, рыжая взъерошенная шевелюра. Уделив присутствующим, в том числе и нам, столько внимания, сколько он считал нужным, незнакомец прошагал в угол к оцинкованному баку с большой жестяной кружкой, тщательно ополоснул ее, нацедил воды и залпом выпил. Выпил и стал рассматривать меня и Дим-Димыча своими строгими внимательными глазами. Так прошло еще несколько минут. Потом незнакомец провел пятерней по волосам и решительно направился к нашему столику. Бывает так: смотришь на совершенно незнакомого человека — и тебе кажется, будто он хочет заговорить с тобой. Больше того, ты даже уверен в этом. Так было и сейчас, когда мои глаза встретились с глазами рыжеволосого незнакомца. Я изучающе и не без любопытства смотрел на него. — Товарищ Трапезников? — спросил он, подойдя вплотную и подавай мне мощную, как у мясника, руку. — Так точно, — ответил я, вставая. — С кем имею честь?.. — Хоботов! — назвал себя незнакомец. — Судмедэксперт, паталогоанатом и прочее. Я так и подумал, что это вы, — наслышан о вас еще от товарища Курникова. — И Хоботов перевел взгляд на Дим-Димыча. Я представил своего друга. — Вот и отлично, — заметил Хоботов низким, грудным басом. — Значит, прибыли мы одним поездом. Я уже было подался в поселок насчет транспорта, но меня вернул какой-то добрый человек, сказал, что дело это безнадежное. — Поедем вместе, — предложил Дим-Димыч. — За нами должны прислать машину. — Совсем хорошо, — заключил Хоботов. Он снял с себя теплое пальто на меху, со сборками в талии, похожее на бекешу, и положил его вместе с шапкой на стул. — А вещи ваши? — поинтересовался я. — Все при мне, — удовлетворил мое любопытство Хоботов. — Все по карманам. Я не признаю в коротких поездках ни чемоданов, ни портфелей. Не верите? — И он улыбнулся хитрой улыбкой, показав крепкие, один в один зубы. — Могу доказать. Это что? А это? А это?.. Как уличный фокусник, он начал извлекать из своих бездонных карманов и демонстрировать поочередно зубную щетку, тюбик с пастой, огромную расческу, несколько носовых платков, два флакона одеколона, вафельное полотенце, лупу и, наконец, замшевый мешочек с инструментом. — Удобно? — спросил Дим-Димыч. — Не особенно, — признался Хоботов. — Но уже привык. Воры отучили меня возить чемодан… Я сплю как убитый. Мы рассмеялись, закурили теперь все втроем и повели беседу, как давние, старые знакомые. Доктор Хоботов был сколочен на редкость ладно, плотно и выглядел здоровяком. Его волосы с золотистой искоркой не имели ни единой сединки, кончики усов торчали горизонтально, будто закаленная проволока. Из-под выпирающих надбровий пытливо смотрели небольшие, глубоко сидящие темно-карие глаза. Он держал себя просто, но с достоинством, был немногословен, если говорил, то кратко и негромко, как человек, уверенный, что его и так услышат. В его речи, жестах, во всем облике, включая и внушительную, прямо-таки разбойничью бороду, совершенно не чувствовался возраст. Я все время смотрел на него, ломал голову и думал: сколько же ему? Можно было согласиться на сорок, можно было дать и пятьдесят. А десять лет для человека — разница существенная. Потом я перестал гадать, решил, что для точного определения возраста нашего нового знакомого надо непременно заглянуть в его паспорт. После пятиминутной беседы Хоботов признался: — Я голоден как волк… — Да, не мешало бы перекусить, — согласился я. Доктор поманил пальцем официантку. Та подошла развалистой походкой и равнодушным голосом Доложила о возможностях буфета. Все меню состояло из отбивных свиных, жареной курицы и клюквенного киселя. — А напиточки? — поинтересовался Хоботов и щелкнул себя по горлу. — Сколько вам? — осведомилась официантка. — В предвидении дороги, а также учитывая наружную температуру… — Он умолк и поочередно посмотрел на меня и Дим-Димыча. — Предлагаю по двести, — сказал я. — Присоединяюсь, — согласился Дим-Димыч. — Дорожная норма, — подвел итог Хоботов. — Шестьсот граммов. Доктор и Дим-Димыч заказали жаркое из курицы, я — отбивные и две порции киселя. — Какое унылое лицо, — покачал головой Хоботов, когда официантка пошла выполнять заказ. — Совсем не гармонирует с оживлением, что за соседним столиком… Давайте переберемся в уголок к окошку. Мы не возражали. Когда мы обосновались на новом месте и перенесли свою одежду, Хоботов откровенно сказал: — Совершенно не могу объяснить почему, но человек, чавкающий во время еды, вызывает во мне холодное бешенство. Я способен смазать его по физиономии. Мы машинально посмотрели на шумную компанию, от которой удалились. Действительно, парень в заячьем треухе обрабатывал пищу с таким усердием, что звуки, вызывавшие бешенство у доктора, разносились по всему залу. Официантка подала заказ. У котлет оказался на редкость странный, несвойственный им запах. Я решил, что мой желудок не настолько натренирован, чтобы освоить без последствий это блюдо, великодушно отказался от него и, следуя примеру попутчиков, попросил заменить отбивные курицей. — Хрен редьки не слаще, — коротко бросил доктор, отыскивая в курице съедобные места. Курицу забыли, вероятно, кормить в течение месяца перед смертью, и нам достались сплетения из костей и сухожилий, напоминающих скрипичные струны. Кисель также не вызвал нашего восторга. Это была мутновато-студенистая жидкость, заполняющая стакан не более как на две трети. Мы проглотили ее залпом, точно яд, и доктор на полном серьезе спросил: — Вам не кажется, что обед наш чрезмерно легок? — Кажется, — рассмеялся я, — но повторять его рискованно. — Да, придется потерпеть, — согласился Дим-Димыч. Мы вволю наговорились, выкурили полпачки папирос, когда в зале появился наконец шофер райотделения, пожилой человек, которого я знал как Василия Матвеевича. — Прошу извинить, — сказал он, подойдя к нам. — Это же гроб, а не машина. Заело переключение, включились все скорости — и хоть плачь! — Чего уж там, — сказал я. — Бандура твоя мне знакома. А доберемся? — Добраться-то доберемся. Не ночевать же здесь. — И Василий Матвеевич с презрением оглядел зал. Хотя в его словах было мало утешительного, мы решили все же ехать и покинули вокзал. Хоботов обошел вокруг "газика", осмотрел его критическим оком и атаковал заднее сиденье. К нему присоединился Дим-Димыч. — Не знаю, как вы, а я попытаюсь уснуть, — сказал доктор. Надорванное сердце машины хрипло вздохнуло, засопело, заклохтало и тут же умолкло. Потом снова вздохнуло и нехотя глухо и сердито заурчало. Машина порывисто прыгнула, точно лягушка, и ходко двинулась с места. "Лиха беда начало", — подумал я. Мы пролетели подобно снаряду через спящий станционный поселок и сразу оказались на большаке, сдавленном с обеих сторон высоким лесом. Упругий ветер ударял машине в лоб и пузырил брезентовый верх В свете фар на нас надвигались и мгновенно исчезали телеграфные столбы и редкие дорожные знаки. Единственным достоинством "газика", на мой взгляд было то, что после долгого кашляния, чихания, тоскливых вздохов и судорожных прыжков он все же мог развивать приличную, по нашему времени, скорость. Маши на мчалась, подминая под себя ветер и снег. На самом переломе ночи показались выбеленные морозом крыши домов районного центра. Город спал. Машина пронесла нас по безлюдным улицам и остановилась возле дома Каменщикова. Сам он, обеспокоенный задержкой, не спал и, услышав условный сигнал машины, выбежал нам навстречу. — Старший лейтенант Безродный приехал? — первым долгом поинтересовался Дим-Димыч после приветствий. — Засел в двадцати километрах, — доложил Каменщиков. — Там основательно замело дорогу. Звонил участковый уполномоченный. К утру доберется. Дим-Димыч толкнул меня локтем и усмехнулся. По узкой, протоптанной в снегу тропинке мы проследовали за Каменщиковым к его дому, стоявшему в глубине усадьбы. Снегопад кончился. Поздняя луна ушла на покой, так и не показавшись. Над нами висело черное небо, и в нем плескались холодные звезды. На юге смутно проступала грива леса. Из высокой трубы дома Каменщикова тоненькой струйкой завивался дымок. Через короткое время мы сидели в небольшой теплой комнате, оклеенной веселенькими обоями, распивали чай из урчащего самовара и слушали младшего лейтенанта Каменщикова. Предварительное расследование, произведенное органами милиции, показало, что в ночь с двенадцатого на тринадцатое февраля гражданка Кулькова дала приют в своей квартире приехавшим в город мужчине и женщине. Со станции их доставил на своей машине шофер артели "Заря" Мигалкин. Он якобы не впервые устраивал таким образом квартирантов в доме Кульковой, которая приходилась ему дальней родственницей. Утром мужчины не оказалось, а женщину обнаружили мертвой. Работники уголовного розыска произвели тщательный осмотр комнаты, сфотографировали покойницу, обработали и зафиксировали следы пальцев, оставленные на бутылках с вином, на куске шоколада, на спинке дивана, покрытой слоем пыли. — Прежде всего нам надо опознать покойницу, при ней не оказалось документов, — сказал Каменщиков. — Затем выяснить, с чем мы имеем дело: с естественной смертью, несчастным случаем, убийством или самоубийством. "Короче говоря, осталось начать да кончить, — подумал я. — Плохо то, что покойница не опознана, плохо то, что не обнаружено ничего, проливающего свет на происшествие, исключая следы пальцев, плохо, наконец, в то, что осмотр комнаты произведен до нашего приезда, И вообще все плохо". Доктор Хоботов не задавал никаких вопросов. Он сидел в глубоком раздумье и катал на столе хлебные шарики. Судя по его упорно сдвинутым бровям, я решил, что он думает о чем-то своем, не имеющем отношения к делу, но я ошибся. — Меры к сохранению трупа приняты? — осведомился он, когда Каменщиков кончил. — Да. — Какие? — Печь не топится, форточка все время открыта. Комнату я опечатал. Так мне посоветовали ребята из угрозыска. Доктор кивнул и опять умолк…14 февраля 1939 г. (вторник)
Встали мы сегодня поздновато. Давно уже занялось зимнее утро, давно уже излучало свой негреющий свет чахлое февральское солнце, а мы только сели за завтрак. Геннадия не было… И никто не звонил. Я предложил приступить к делу, и все согласились. После завтрака "газик" доставил нас вместе с начальником райотделения к месту происшествия. Двор на Старолужской улице, заваленный ворохами пиленых дров, стожками сена, заставленный пустыми телегами с поднятыми к небу оглоблями, набухал от разномастного люда. — В чем дело? — спросил я Каменщикова. Он объяснил, что такие необыкновенные истории, как загадочная смерть человека, происходят в городе не каждый день и, конечно, не могут не вызвать любопытства. Мы оставили машину и направились к дому. Он был рубленый, двухэтажный, какой-то замысловатой архитектуры и бог знает сколько лет прожил на белом свете. Во всяком случае, не меньше сотни. Крыша его с чердачными выходами угрожающе провисала на самой середине, узкие, прямоугольной формы окна смотрели косо, водосточные трубы держались на честном слове, балкончики, завешанные бельем, давно утратившим свой природный цвет, готовы были вот-вот свалиться на головы прохожих. Войдя в дом, мы увидели облупленные стены коридора с обнаженными дранками. Тяжелый, застойный воздух, насыщенный странной смесью разнообразных запахов, сразу шибал в нос. Этими запахами пропитался не только коридор, но и стены, и заплеванная шаткая лестница, приведшая нас на второй этаж. Внутри дом являл собой чудо старины. В нем было столько изгибов, хитрых переходов, непонятных тупиков, глухих безглазых каморок и кладовок, что новому человеку нетрудно было и заблудиться. Пробравшись по сложным лабиринтам второго этажа, по его подгнившим, скрипящим полам, мы остановились наконец перед закрытой дверью. Я посветил карманным фонарем. Каменщиков снял печать и отпер дверь. Мы переступили порог, и с нами вместе прошмыгнула в комнату многоцветная облезлая кошка. Первое, что все мы увидели, — это мертвая женщина на узкой кровати, в простенке между двух окон. Только ее одну. На предметы, наполнявшие комнату, мы не обратили внимания. Мне казалось, что женщина спит, что стоит только произнести слово, как она встрепенется, раскроет испуганные глаза и быстро натянет одеяло на свое совершенно обнаженное тело. Казалось так потому, что она находилась в очень непринужденной позе, обычной для людей живых и неестественной для мертвых. Голова ее покоилась на высоко взбитой подушке, левая рука лежала за шеей, а правая на груди. Мы подошли ближе к покойнице. Ни крови, ни повреждений, ни ранений, ни следов насилия и сопротивления — ничего. И само понятие "смерть" казалось здесь нелепым, нереальным, невероятным. Женщине можно было дать от силы двадцать пять — двадцать шесть лет. Природа наградила ее красивым телом, правильными, хотя и немного крупными, чертами лица, большими, сочными, хорошо очерченными губами и черными густыми волосами, собранными в тугой узел. Нежные, незагрубевшие руки со свежим маникюром говорили о том, что хозяйка их не знала тяжелого физического труда. И на лице с уже побледневшим покровом кожи нельзя было подметить даже намека на какую-то муку. Я отлично знал, что решающие выводы приходят не в начале расследования, а в конце его, и все-таки подумал: "О каком убийстве может быть речь? При чем здесь убийство?" Доктор Хоботов, скрестив руки на груди, исподлобья смотрел в упор на покойницу, шевеля, как жук, своими проволочными усами. Потом он отвел взгляд и сказал: — Температура отличная. Форточку можно закрыть. Каменщиков направился к окну, и в это время облезлая кошка выбралась из-под стола, примерилась и прыгнула на грудь покойной. — Брысь! Брысь, чертова душа! — крикнул доктор. Кошка метнулась назад под стол. — Санитарную машину можно вызвать? — спросил Хоботов Каменщикова. — Безусловно. — Вызывайте! Пока она подойдет, я посмотрю эту особу, — и доктор кивнул на покойницу. Каменщиков направился к двери. — Я распоряжусь. — Он оглянулся на пороге. — И если не особенно нужен вам — отлучусь часа на два-три. У меня бюро райкома сегодня. Дим-Димыч ответил за всех: — Пока не нужны. Поезжайте! Стуча сапогами, Каменщиков почти побежал по коридору. Хоботов поискал глазами, куда можно пристроить шапку и пальто, и положил то и другое на диван. Затем ожесточенно потер свои большие, покрытые золотистым пухом руки, пододвинул стул к кровати, сел на него и извлек из кармана большую лупу в нарядной перламутровой оправе. Мешать людям и отвлекать их от работы не входило в мои правила. Дим-Димыч придерживался такой же точки зрения. Мы уже знали, что тщательный осмотр комнаты сделан, подробный отчет составлен, снимки произведены, все предметы, имеющие значение для следствия, собраны, оттиски пальцевых следов обработаны, но тем не менее решили познакомиться с квартирой и вещами, в ней находившимися. Кроме кровати, здесь стояли хромоногий дубовый стол, два дубовых же стула с отполированными до блеска сиденьями, диван, обитый черным дерматином, и рукомойник в углу. На крышке его лежал небольшой обмылок с прилипшими к нему волосами. Штифт умывальника проржавел и не держал воды. Вся она была в ведре.
На столе остались бутылка из-под вина и водки, видимо, кроме тех, которые сочли нужным приобщить к делу, пустая банка из-под шпрот, колбасная кожура, мандариновые корки, обертки от шоколада и конфет, хлебные крошки.
Мандаринов ни в районе, ни даже в областном центре не было. Их привезли, очевидно, ночные гости с собой.
Доктор между тем занимался мертвой. Теперь она лежала уже не на спине, а на боку, лицом к стене, и Хоботов внимательно исследовал ее тело через лупу.
— Серьги ей теперь ни к чему, — сказал он, добравшись до лица и отстегивая от ушей простенькие украшения. — А следствию они, возможно, понадобятся. Нате-ка!
Дим-Димыч взял бирюзовые серьги и Спрятал в карман.
Доктор встал, окинул взглядом стол и философски изрек:
— Да… Алкоголь развязывает языки и упрощает отношения. Это факт.
Мы смотрели на него, ожидая, что он скажет дальше.
Хоботов вынул из кармана небольшую плоскую флягу со спиртом, тщательно протер свои руки.
— До вскрытия я не могу предложить вам исчерпывающего объяснения, — но… — он поднял указательный палец, — но одно могу сказать уже сейчас; мы имеем дело с убийством. Ее умертвили.
— Умертвили? — недоверчиво переспросил я. — Вы уверены?
— Сомнительно, — высказался Дим-Димыч.
— Абсолютно уверен, — твердо заявил доктор. — Она не по собственному желанию покинула лучший из миров. По всему видно, что она даже не заметила, как очутилась на том свете. Вернее, не почувствовала. Смерть пришла мгновенно. Кроме того, она была сильно пьяна. Возможно, до бесчувствия. А женщина, скажу вам, первосортная. Ее бы в натурщицы хорошему мастеру…
В коридоре послышался топот, а затем стук в дверь.
Я разрешил войти.
Двое санитаров с носилками вошли в комнату.
— Морг в вашем городе существует? — обратился к ним доктор.
— А как же без морга? — весело ответил один из санитаров.
— Отлично, — кивнул доктор. — Везите эту красавицу в морг. И я с вами. А вы где будете? — спросил он меня.
Я посоветовал Дим-Димычу поехать на вскрытие, а сам решил отправиться в районное отделение. На том и договорились.
Мертвую вынесли и уложили в машину. Доктор и Дим-Димыч залезли туда же. Машина побуксовала у ворот и выехала со двора.
Я отправился в райотделение, засел в кабинете Каменщикова и распорядился вызвать ко мне на допрос Кулькову и Мигалкина.
Нужно отдать справедливость работникам милиции, занимавшимся расследованием: они отнеслись к делу внимательно и добросовестно. В документах, которые лежали передо мною на столе, можно было найти все, вплоть до мелочей: время прибытия в комнату, расположение окон и дверей, мебели, положение мертвой. В отчете осмотра я нашел ответы на все элементарные вопросы, предусмотренные расследованием. Большое внимание было уделено отысканию следов преступления, отпечаткам пальцев. В папке лежало много фотоснимков и карт с уже обработанными пальцевыми следами.
В материалах не было, однако, самого главного — указаний на то, кто же такая убитая и кто ее убийца.
Скрывать нечего: меня охватило состояние внутренней растерянности. Что же делать? С чего мне начинать? Как опознать убитую? Что мне дадут пальцевые оттиски? Зачем я вызвал Кулькову и Мигалкина, которые уже подробно допрошены и с показаниями которых я уже познакомился? Не ошибается ли Хоботов, утверждая до вскрытия, что мы имеем дело с предумышленным убийством?
Мысли мои растекались, как ртуть. Я ощутил потрясающую беспомощность, от которой тоскливо сжималось сердце. Дело представлялось мне неразрешимой загадкой.
В это время дверь открылась и вошел Безродный.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант! — сухо и официально приветствовал он меня.
Я встал.
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант!
Безродный обвел нетерпеливым взглядом комнату, снял с себя шинель, шапку (он был в форме) и, пододвинув к горящей печи стул, сел на него.
Он молчал, потирая озябшие руки, и смотрел, как в открытом жерле печи перегорают и с легким шуршанием распадаются березовые поленья.
Странное дело! Скажу откровенно: приезд Геннадия обрадовал меня. Тут, видно, сказалась застарелая болезнь, свойственная многим людям, — скрытое преклонение перед начальством. Страдал, оказывается, этим недугом в известной мере и я. Мне думалось: Геннадий не лейтенант, а старший лейтенант, не начальник отделения, а начальник отдела. То, что для меня составляет непреодолимую трудность, для него, возможно, пустяк. Значит, в нем есть что-то такое, что позволяет ему руководить большим коллективом. А Дим-Димыч и я не замечаем у него этого самого "что-то такое". Наконец, его терпят и держат в занимаемой должности. Значит, он оправдывает себя, значит, он умнее и способнее, чем мы думаем. Если я не вижу звена, за которое сейчас следует ухватиться, то он, возможно, увидит. Большому кораблю — большое плавание…
После продолжительного молчания Геннадий повернулся ко мне и спросил:
— Как дела?
— Плохи.
— Где лейтенант Брагин?
Я ответил.
— Та-а-к… — протянул Геннадий. — Ну-ка, введите меня в курс событий.
Я рассказал все, что знал, и не скрыл своих сомнений; выкладки и доводы проиллюстрировал показаниями уже допрошенных свидетелей, актами осмотра, приобщенными к делу вещественными доказательствами. В заключение счел нужным подчеркнуть, что личность убитой, как и личность убийцы, окутывает непроницаемый мрак.
— Стало быть, мы имеем дело с убийством? — проговорил Геннадий.
— Да… Так утверждает Хоботов.
— А ваша точка зрения? — поинтересовался Геннадий.
— Она не совпадает с точкой зрения Хоботова. Я склонен полагать, что здесь или внезапная естественная смерть, или самоубийство.
— Хм… Сомнительно, — возразил Геннадий. — И в том, и в другом случае партнеру, сопровождавшему покойную, не имело никакого смысла скрываться.
— Пожалуй, да, — вынужден был я согласиться с резонным доводом.
Геннадий громко откашлялся, встал со стула, прошелся по комнате и нравоучительно заметил:
— Вообще, товарищ лейтенант, никогда не надо ничего усложнять и преувеличивать… — Он умолк на мгновение и, посмотрев в замерзшее окно, добавил: — От нас требуется объяснить необъяснимое, так вы, кажется, считаете? Что ж… мы попытаемся это сделать.
В его тоне мне почудилась уверенность, будто следствие напало по меньшей мере на горячий след преступника. Настроение мгновенно улучшилось. Появление Геннадия и наш короткий разговор послужили для меня бодрящей разрядкой.
— Первым долгом я хочу прочитать все сам, — сказал он между тем и занял за столом место, которое я предупредительно освободил.
Геннадий только раскрыл папку, как дверь без шума открылась и в кабинет вошел шофер райотделения. Не зная Безродного, но видя в нем старшего по званию, он испросил у него разрешения обратиться ко мне и сказал, что приехал за мной от доктора Хоботова.
Я перевел взгляд на Геннадия.
— Вместе поедем, — сказал он без колебаний и начал одеваться…
В тылах большого больничного двора, в мрачном каменном помещении с низким потолком и влажными стенами, мы нашли Хоботова и Брагина.
Доктор, облаченный в клеенчатый фартук, сидел на табуретке. Рядом стоял Дим-Димыч. Оба они курили.
Посреди комнаты на высоком железном тонконогом столе, прикрытая не совсем чистой бязевой простыней, лежала та, которая неожиданно покончила расчеты с жизнью в доме на Старолужской улице. Видны были только ее свисающие распущенные волосы и ступни с пожелтевшими пятками.
Кроме нее, на голых топчанах вдоль стены лежали еще три ничем не прикрытых трупа.
Я представил Хоботову Безродного. Доктор поклонился, но руки не подал — она была в резиновой перчатке.
Неистребимый, всюду проникающий сладко-удушливый запах разложения человеческих тел мгновенно вошел в меня и тугим комком застрял в носоглотке.
— Закурите, так лучше будет! — заметив мое состояние, посоветовал Хоботов и показал на пачку папирос, лежавшую на подоконнике.
— Вы уже в курсе дела? — спросил он Безродного.
— Примерно.
— Отлично! Сейчас мы выясним, ошибся я или нет. Прошу сюда!
Доктор подошел к тумбочке, на которой стояла большая стеклянная банка с широким горлом, наполненная водой, и в ней плавало что-то.
— Так вот… — вновь заговорил Хоботов. — Что эта милая особа к моменту смерти была в состоянии сильного опьянения — установленный факт. Не так ли, товарищ Брагин?
— Да-да… — подтвердил Дим-Димыч немного возбужденным, как мне показалось, голосом.
— Что ее умертвили, — продолжал Хоботов, — тоже факт. А сейчас мы попытаемся получить ответ на главный вопрос: как ее умертвили? Что это, по-вашему? — Доктор ткнул пальцем в горловину банки, освещенной яркой двухсотсвечовой электрической лампой.
Я приблизился к тумбочке, наклонился и увидел плавающий синевато-красный ком.
— Сердце!
— Отлично! — подтвердил Хоботов. — Хорошее, молодое, совершенно здоровое и уже никому не нужное сердце. Оно-то, надеюсь я, и сослужит нам последнюю службу. Теперь внимание! Сейчас я вскрою сердце в воде, а вы наблюдайте. Это очень важно и, главное, неповторимо. Если вверх побегут пузырьки, шарики воздуха, — я окажусь прав в своем предположении. Смотрите!..
Я отвел назад руку с дымящейся папиросой и стал ждать. Напряжение я подметил и во взглядах Безродного и Брагина.
Доктор просунул, не без усилий, свою левую руку в банку, захватил крепко сердце, а правой сильным надрезом полоснул его чуть не надвое. И тут же кверху цепочкой устремились один за другим прозрачные воздушные шарики…
— Вот-вот! — воскликнул Дим-Димыч.
— Прекрасно видно, — добавил Безродный.
— Фу! — облегченно и шумно вздохнул доктор. — Что и требовалось доказать. Задача решена. Ответ найден.
Он бросил на тумбочку нож, отряхнул с рук воду и начал стаскивать перчатки.
— Теперь я могу сказать точно, что покойной, когда она после выпитого была в полуобморочном состоянии, при помощи обычного шприца и очень тонкой иглы пустили в просвет вены несколько кубиков обычного воздуха. И все. Этого более чем достаточно для мгновенной смерти. Сердце не терпит воздуха. Произошла эм-бо-ли-я. Слышали?
Мы переглянулись, Для нас это медицинское слово было внове.
— Это отнюдь не изобретение, — пояснил Хоботов. — Старо как мир.
— А как вы догадались? — заинтересовался Дим-Димыч. — Что вас натолкнуло на первоначальную мысль?
Доктор пригласил нас к высокому столу, извлек из кармана свою лупу, подал ее Дим-Димычу и сказал:
— Смотрите сюда. Внимательно, — он указал на локтевой изгиб покойницы. — Что видите?
— Малюсенькую, едва приметную точку, — ответил мой друг.
— Вот-вот. Скоро она совсем исчезнет. Тут и вошла игла. Если бы я появился на свет божий не пятьдесят семь лет назад, если бы мне не довелось повидать на своем веку такие и им подобные штучки, я бы тоже не заметил точки.
Он задернул простыню, подошел к крану с водой и стал тщательно намыливать руки…
Полчаса спустя, проводив Хоботова на станцию, я и Дим-Димыч направились в райотделение. В коридоре мы увидели взволнованных свидетелей.
На ходу я сказал другу:
— Безродный уверен. Это меня радует. Мозги у него все-таки есть.
— Боюсь, что у него их больше в костях, нежели в голове, — отпарировал Дим-Димыч.
Мы прошли в кабинет, где Безродный сосредоточенно изучал материалы дела.
— Свидетели давно уже здесь, — напомнил я.
Геннадий оторвался от бумаг и сказал:
— Точнее, обвиняемые, а не свидетели.
Я и Дим-Димыч переглянулись. Такое заключение нас несколько озадачило. Оно было неожиданным и, пожалуй, смелым.
Спустя несколько минут я впустил в кабинет костлявое и нескладное существо с решительным, если не наглым, выражением лица.
— Я Кулькова, — представилось оно. — Олимпиада Гавриловна.
— Садитесь! — сказал Безродный.
Кулькова села не сразу, она попросила разрешения снять пальто и прошла к стенной вешалке в углу.
Это была плоская спереди и сзади женщина, высокого роста, с несоразмерно тонкими ногами, оканчивавшимися удивительно большими ступнями. Ноги ее жалко болтались в полах короткого платья, из-под которого торчал конец нижней юбки. Чулки с вывернутыми швами напомнили мне крученые ножки гостиного столика. Удлиненную, расширяющуюся книзу голову украшала редкая растительность, сквозь которую просвечивала белая кожа. На одной щеке, у ноздри, и под ухом красовались две крупные и совершенно черные бородавки.
Наконец она села и положила руки на стол.
— Вам предоставляется возможность сказать всю правду, — начал Геннадий с холодным и глубоким презрением в глазах. — Если вы этой возможностью не воспользуетесь сейчас, больше уже никогда ее не получите.
— Вы это о чем? — осведомилась Кулькова.
Геннадий нахмурил брови.
— Не валяйте дурака! Мы люди русские и обязаны понимать друг друга.
Кулькова часто-часто заморгала глазами.
— Поняли? — спросил ее Геннадий.
Она решительно тряхнула своей лошадиной головой.
— Вы должны говорить только правду, — напомнил Геннадий.
— Я и говорю правду… только правду.
— Пока вы ничего не говорите. На первом допросе вы заявили следующее, я привожу дословно ваши показания: "Убедившись, что дверь комнаты заперта изнутри и на мой стук никто не отзывается, я перепугалась и побежала звать участкового уполномоченного милиции". Так?
— Сущая правда. Так и было.
— В котором часу это произошло?
— Совсем рано.
— Точнее.
— Ну, совсем рано… Часов, однако, в семь.
— А что заставило вас чуть свет стучать в дверь ваших квартирантов?
— Кошка, — последовал ответ.
— Что? — блеснул глазами Геннадий.
— Кошка. Моя кошка.
Я, честно говоря, начал сомневаться в умственных способностях свидетельницы.
— При чем здесь кошка? — сдерживая раздражение, громко произнес Геннадий.
— При всем, — ответила Кулькова. — Она с вечера осталась в комнате, а потом размяукалась так, что у меня мурашки по спине забегали. Я потрогала дверь и крикнула: "Кошку выпустите! Нагадит она". А никто не отозвался. Я начала стучать, а квартиранты не подают голоса. Я перепужалась: обокрали, думаю, мене ночные гости, сами утекли, а кошку заперли! И подалась за участковым. Ну, потом дверь долой и увидели ее, сердешную. Лежит себе одна, а его и след простыл…
— А кто же мог изнутри запереть дверь? — попытался уточнить Геннадий.
— Никто изнутри не запирал. Я так думала поначалу, Это ее хлюст запер дверь снаружи на ключ…
— И вы не слышали, когда он ушел?
Кулькова опять тряхнула головой.
— Вот что, гражданка Кулькова, — растягивая слова, проговорил Геннадий. — Не стройте из себя казанскую сироту. Бесполезно… Мы вас хорошо знаем. Вы сектантка-вербовщица. В тридцать первом году по заданию "хлыстов" сожгли семь гектаров пшеницы на. Кубани. В том же году утопили в реке Челбас двух новорожденных близнецов и были приговорены к пяти годам заключения. Вы преступница! И если думаете, что мы верим в ваше перерождение, то глубоко ошибаетесь. Выбирайте: или опять тюрьма, или душу наизнанку! Эта особа закрыла глаза не без вашей помощи. Это так же точно, как и то, что сейчас день. Выкладывайте все начистоту!..
Кулькова вытаращенными глазами уставилась на Безродного. Язык отказался повиноваться ей. Она молчала, застыв в каком-то оцепенении, видимо, переваривая длинную фразу.
Дим-Димыч, исполнявший обязанности секретаря, записал вопрос и ждал ответа.
Кулькова продолжала молчать и смотрела почти не мигая глазами.
Прошла минута, две. Дим-Димыч нацарапал на листке бумаги несколько слов и подсунул мне.
Я прочел: "Через женщину продолжается человеческая жизнь. И через эту тоже. Представляешь?"
— Ну?! — нетерпеливо крикнул Геннадий. — Я вызвал вас не для того, чтобы любоваться вашей красотой. Отвечайте! Как звали убитую? Где сейчас скрывается ее попутчик? Фамилия его? Нам все это известно, но мы ждем подтверждения от вас.
Я содрогнулся.
Это был ненужный, дешевый прием, ставящий следствие в нелепое положение. Умный свидетель мог бы ответить: если вам все известно, так зачем же спрашивать? Но Кулькова умом не блистала. Она в отчаянии замахала руками и заголосила:
— Да что же такое творится?.. Что вы от меня хотите? Никакая я не злодейка… Что было, то было и прошло, а тут чиста я, как росинка. Не знаю я никого и рук не прикладывала… Что хотите, то и делайте.
Геннадий пристукнул кулаком по столу:
— Не морочьте мне голову! Я хочу знать фамилии ваших ночных гостей…
Одного хотения, увы, было недостаточно. Кулькова не знала своих гостей. Она божилась, крестилась, клялась и под конец разревелась. И хотя весь облик Кульковой вызывал во мне глухую и все возраставшую антипатию, я был глубоко убежден, что она и в самом деле непричастна к преступлению.
Дим-Димыч вторично подсунул мне клочок бумаги, и я прочел: "Стрельба из пушки по воробьям. Она ни при чем".
Мы потратили на разговор с ней два с лишним часа и к допросу, снятому сотрудником угрозыска, не прибавили ни одной подробности, если не считать эпизода с кошкой.
Вслед за Кульковой вызвали шофера Мигалкина. Это был очень смышленый молодой человек, отлично понимавший, что его короткая, но трудная биография обязывает его быть особенно разборчивым в выборе средств к достижению своей цели. А жизненная цель его предельно ясна. Он изложил ее доходчиво и кратко. Сейчас он шофер второго класса, а к концу года получит первый. Через год попытается поступить в институт, хочет стать инженером-автомобилистом, возможно — конструктором. И только. Ни больше ни меньше. Что отец его эмигрант, враг советского строя — он не скрывал и не намерен скрывать. Они расстались навсегда. Подобно отцу, он мог стать чиновником, или коммерсантом, или переводчиком у японцев. Японским языком он владеет почти так же, как русским. Он мог, наконец, остаться на той стороне. Хотя в Россию его никто не приглашал, но и из Харбина не выгоняли. Он уехал по собственной воле и считает, что это был первый действительно верный шаг в его самостоятельной жизни. Был ли отец против его отъезда? Нет! Больше того, именно отец первый подал ему эту мысль. Он сказал: "Ты, Серафим, русский, родился в России, должен жить и умереть там". За эти слова ему превеликое спасибо. Сам отец не собирается возвращаться на родину. У него свои счеты с Советской властью. До революции он был видным чиновником, состоятельным человеком, имел трехэтажный дом в Воронеже, прекрасную дачу в Ялте, приличный счет в банке. В шестнадцатом году он перебрался в Москву, купил скромный домик из девяти комнат с чудесным садом и, главное, автомобиль. Автомобиль французской марки, о котором мечтал долгие годы. И все это через год вылетело в трубу. А тут еще политические разногласия… Помирить кадетов и большевиков было невозможно, а старик был активным членом партии кадетов.
Вот так… Значит, с отцом у Мигалкина дороги разошлись…
Если следствие хочет знать, почему он остановился на профессии шофера, ответить нетрудно: еще мальчишкой тянулся к ней, любил ее и не думал ни о чем другом.
Знает ли он о том, что школа в Харбине, которую он окончил, готовила диверсантов и террористов? Точно не знает. Ходили слухи. Но ему лично никто и никогда никаких предложений не делал.
По делу, которое интересует следствие, готов сообщить все без утайки. Да, он действительно подвез на своей трехтонке со станции в город в ночь с двенадцатого на тринадцатое февраля двух пассажиров: мужчину и женщину Нет, сам он не набивался. Наоборот, они напросились. Встретился с ними на перроне часа три спустя после прохода поезда возле багажного склада, где получал четыре ящика с запасными частями.
Мужчина спросил его, где можно остановиться приезжим Мигалкин ответил, что гостиницы в городе нет, приезжие устраиваются кто как может, но он знает одну квартирную хозяйку, у которой раньше жил. Речь шла о Кульковой. Мужчина согласился — на том и порешили. Перед чем как отправиться в путь, мужчина обратился со вторым вопросом: не слышал ли Мигалкин о ветвраче Проскурякове, жителе города? Мигалкин не знал Проскурякова.
О Кульковой он может сказать, что это особа жадная и сварливая. Живет на доходы от двух коров и квартиры, которую сдает приезжим. В прошлом она совершила какие-то преступления, о которых рассказывает очень туманно и без особого желания. Кулькова — женщина со странностями. Супружеской жизни не признает, но очень любит детей. Совершенно не употребляет в пищу мяса, однако пристрастна к спиртным напиткам.
Знала ли Кулькова мужчину и женщину, что приехали ночью в город? Нет, не знала. В этом Мигалкин уверен.
Может ли он описать внешность незнакомца? Конечно! Он хорошо разглядел его. Это мужчина лет тридцати пяти, выше среднего роста, с запоминающимся, открытым, энергичным, гладко выбритым лицом и большим лбом. Недурен собой. На таких обычно обращают внимание.
Вот все, что рассказал Мигалкин. И это было уже известно по материалам допроса уголовного розыска.
Геннадий попытался для большего воздействия повысить голос, но Мигалкин спокойно и вежливо предупредил его:
— Можно говорить тише. У меня отличный слух.
В конце допроса Геннадий снова применил, как и в разговоре с Кульковой, провокационный ход.
— Мы располагаем данными, что вы не случайно встретились с попутчиками на станции, а ездили встречать их.
Мигалкин опять-таки очень вежливо и резонно ответил:
— Если об одном и том же Двое говорят по-разному, то кто-то из них лжет и пытается ввести следствие в заблуждение. В ваших силах проверить как мои показания, так и данные, о которых вы упомянули. И тот, кто лжет, получит удовольствие познакомиться со статьей, о которой вы предупредили меня перед допросом…
Нет-нет… Мигалкин был парень очень смышленый, рассудительный, и Геннадий, мне думается, понял это.
Когда мы остались одни, а это произошло около одиннадцати ночи, Безродный сказал:
— Надо во что бы то ни стало расколоть эту контру.
— Кого конкретно вы имеете в виду? — счел нужным уточнить я.
— Обоих, — угрюмо ответил Безродный.
— Вы уверены, что они контрреволюционеры?
— Я убежден, что они соучастники преступления. Налицо сговор.
— Так вы убедите и нас в этом, товарищ старший лейтенант! — попросил Дим-Димыч.
— Постараюсь, — ядовито заметил Безродный и посмотрел на стенные часы. — Теперь отдыхать. Завтра с утра вы, товарищ Трапезников, загляните в берлогу Кульковой и побеседуйте с жильцами. А вы… — Он повернулся к Брагину.
— Я хочу предложить… — неосторожно прервал его Дим-Димыч, но Геннадий не дал ему высказаться.
— Вы будете делать то, что прикажу я. Договоритесь в больнице, чтобы труп убитой положили в ледник и сохранили. Это раз. Сходите в автохозяйство, где работает Мигалкин, и возьмите на него характеристику. Это два. Установите, живет ли в городе ветврач Проскуряков, и соберите сведения о нем. Это три. Договоритесь с уголовным розыском, чтобы размножили фото убитой Это четыре. Пока все. Ясно?
— Предельно, товарищ старший лейтенант! — ответил Дим-Димыч.
15 февраля 1939 г. (среда)
Утром каждый занимался своим делом. Дим-Димыч отправился в больницу. Безродный опять вызвал на допрос Кулькову, а я пошел на Старолужскую улицу. Какое-то чувство подсказывало мне, что я понапрасну трачу время. Стоило только переступить порог входной двери, как весь дом ожил и зашевелился, словно встревоженный муравейник. По коридорам зашлепали босые ноги, зашаркали башмаки, началось многоголосое шушуканье. Я постоял некоторое время, осваиваясь с полумраком, и постучал в первую дверь налево. Меня встретила улыбающаяся женщина. С ее разрешения я вошел в комнату, сел на расшатанный стул и повел беседу. За стеной в коридоре все время улавливались какие-то подозрительные шорохи. Они меня нервировали. Я шагнул к двери, толкнул ее: прилипнув к косяку, стояла курносая девчонка лет двенадцати. — Ты что здесь торчишь? — строго спросил я. Она прыснула, прикрыла рот рукой и убежала… Я обошел шесть квартир и покинул злополучный дом уже под вечер, усталый и голодный. Предчувствие мое оправдалось. Ничего интересного беседы не дали. О Кульковой говорили всякие небылицы, но к делу это не имело никакого отношения. Наконец дом на Старолужской улице остался далеко позади, и я вернулся врайонное отделение. Дим-Димыч все поручения Безродного выполнил. Автохозяйство дало Мигалкину блестящую характеристику. Ветврач Проскуряков Никодим Сергеевич действительно жил в городе, но совсем недавно, месяц назад, умер. Доложить результаты Безродному сразу не удалось. Запершись в кабинете, он что-то печатал на пишущей машинке. Пользуясь передышкой, мы — я, Дим-Димыч и Каменщиков — сели в дежурной комнате и стали обмениваться мнениями. Для меня было ясно, что следствие зашло в тупик. Руководство управления допустило ошибку, согласившись с доводами Каменщикова и приняв это дело в свое производство. Пока я не видел под ним никакой политической подоплеки. Вот если бы к убийству имели непосредственное отношение Мигалкин и Кулькова, тогда можно было бы что-то предполагать, подозревать. А сейчас вся эта таинственная история оборачивалась самым банальным образом. По-видимому, муж решил избавиться от своей благоверной — мало ли причин к этому, — завез ее в глубокую провинцию и тут совершил свой злодейский замысел. Правда, он почему-то прибег к такому необычному способу, как эмболия, но тут уж дело вкуса. Кому что нравится! Я высказал свое мнение Каменщикову и Дим-Димычу и добавил, что было бы правильно немедля возвратить все материалы уголовному розыску. Каменщиков запротестовал. Он, как и Безродный, придерживался точки зрения, что и Кулькова, и Мигалкин причастны к убийству, и был против возвращения материалов органам милиции. Дим-Димыч согласился с Каменщиковым в той части, что материалы не следует возвращать милиции, по крайней мере до той поры, пока не станет окончательно ясно, что налицо чисто уголовное преступление. А относительно причастности к убийству Кульковой и Мигалкина мнение его не расходилось с моим. — Мы должны, — сказал Дим-Димыч, — наметить себе минимум и осуществить его. Этим минимумом я считаю опознание убитой и установление личности ее спутника. Только тогда нам, возможно, удастся определить, с чем мы столкнулись: с уголовным или политическим преступлением. А сейчас мы топчемся на месте. Младший лейтенант Каменщиков кивнул головой: — Полностью согласен с вами, товарищ Брагин. Что же предпринять, чтобы выполнить этот минимум? — Подумать надо, — ответил Дим-Димыч. — Задача слагается из двух частей: из опознания убитой и установления личности живого. Я бы на вашем месте мобилизовал сейчас все возможности и попытался выяснить: покинул город этот таинственный субъект или скрывается здесь? Можно это проделать? Безусловно. Давайте рассуждать так: предположим, незнакомец покинул город тотчас после убийства. До станции, кажется, семьдесят километров? Каменщиков снова кивнул. — Он мог рискнуть добраться пешком, но едва ли, — продолжал Дим-Димыч. — Скорее всего, воспользовался попутной машиной. Если так, то он облегчил не только свой путь, но и Нашу задачу. Выяснить, чьи машины за эти двое суток ходили в сторону вокзала, не такая уж сложная задача. Наконец, его могли видеть на станции Ведь говорит же Мигалкин, что у незнакомца запоминающаяся физиономия. Он покупал билет. Он ходил по перрону в ожидании поезда. Возможно, заглянул в буфет. Пассажиров на вашей станции не густо, и новый человек легко запоминается. Мысль Дим-Димыча мне понравилась, и я попытался развить ее: — А если он направил свои стопы не на станцию, а в другую сторону, то все равно прибег к машине. — Конечно! — согласился Каменщиков. Мы с увлечением принялись обсуждать новый вариант, и в это время вошел Безродный со стопкой бумаг под мышкой. Он выслушал поочередно меня и Дим-Димыча и сказал: — Я предлагаю арестовать Мигалкина. Мы остолбенели от неожиданности. — Предложение по меньшей мере неостроумное, — не сдержался Дим-Димыч. — Об этом разрешите думать мне, — ответил Геннадий. — Думайте, сколько вам угодно, товарищ старший лейтенант, — не остался в долгу Дим-Димыч, — но разрешите и мне иметь собственное мнение. — Разрешаю, — съязвил Геннадий. — Только не носитесь со своим мнением, как с писаной торбой. На вас напала куриная слепота. Именно слепота! Кулькова призналась и дала показания, что была предупреждена Мигалкиным о появлении ночных гостей. Лицо у меня, кажется, вытянулось. Раскрыл глаза пошире, чем обычно, и Дим-Димыч. Ни он, ни я, конечно, не могли и предполагать такого поворота дела. — Что вы скажете теперь? — обратился к Дим-Димычу Геннадий. — Ничего, — коротко изрек тот. — Прежде всего я посмею испросить вашего разрешения и ознакомиться с показаниями Кульковой. — Пожалуйста! — с усмешкой ответил Геннадий, подал Дим-Димычу протокол, а сам достал портсигар и закурил. Да, действительно, в протоколе черным по белому было записано, что Мигалкин, прежде чем отправиться на вокзал, зашел на квартиру к Кульковой и предупредил, что привезет двух гостей: мужчину и женщину. И все. Но, кажется, достаточно и этого. Значит, Мигалкин не тот парень, за которого я и Дим-Димыч его приняли. Значит, правы Безродный и Каменщиков. — Кулькова тверда в своих показаниях? — спросил Дим-Димыч. — Как это понять? — задал встречный вопрос Геннадий. Дим-Димыч подумал, подыскал более мягкую формулировку и спросил: — Не колеблется? — Это не наше дело. Что записано пером, того не вырубишь топором. Дим-Димыч пожал плечами: — Не находите ли вы целесообразным, прежде чем арестовать Мигалкина, сделать ему очную ставку с Кульковой? — Не исключаю, — заявил Геннадий. — Очная ставка неизбежна. — Тогда следует допросить Кулькову еще раз, — пояснил свою мысль Дим-Димыч. Геннадий вскинул брови и насторожился: — Зачем? — Чтобы уточнить ряд деталей, без которых очная ставка может превратиться в пшик… — Именно? — Следствие должно точно знать, в какое время суток зашел Мигалкин к Кульковой, кто может подтвердить его визит, иначе на очной ставке Мигалкин положит Кулькову на обе лопатки. А этого в протоколе нет. Безродный задумался. — Во всяком случае, — заговорил он наконец, ни к кому конкретно не обращаясь, — эти подробности можно уточнить в процессе самой очной ставки. Тут вмешался я: — Рискованно… — Вот именно! — присоединил свой голос Дим-Димыч. — И к тому же тактически неправильно и, если хотите, неграмотно. Прежде чем допрашивать подозреваемых на очной ставке, мы сами должны знать, что ответит на этот вопрос Кулькова. Это же очень важно. — Даже очень? — сыронизировал Геннадий. — Безусловно! — подчеркнул Дим-Димыч. — Вы знаете, что такое алиби? — Допустим, — заметил Геннадий с той же иронией. — Предположите на минуту, что на вопрос, в какое время к ней заходил Мигалкин, Кулькова ответит — в семнадцать часов, — продолжал рассуждать Дим-Димыч. — Ну… — затягиваясь папиросой, буркнул Геннадий. — А Мигалкин рассмеется ей в лицо и заявит: "Не фантазируйте, Олимпиада Гавриловна, именно в это время я сидел на производственном совещании в автобазе". — А мы проверим, — вставил Каменщиков. — Конечно, проверим, — согласился Дим-Димыч. — Но прежде чем мы это сделаем, очная ставка будет провалена. Дим-Димыч был прав. Это понимал я, понял Каменщиков и должен был понять Безродный. Но я ошибся, Безродный не хотел понимать. Он отмел разумные предложения Дим-Димыча. — Не будем залезать в дебри и делать из мухи слона. Если бы да кабы, да во рту росли грибы… Мигалкин не выкрутится. За это я могу поручиться. И как только его загребем — сразу заговорит. А загребать его надо, не теряя времени. — Без очной ставки? — спросил Дим-Димыч. — А что? — удивился Геннадий. — Никакой мало-мальски уважающий себя прокурор не даст нам санкцию на арест Мигалкина, — твердо проговорил я. — Почему мы должны не верить Мигалкину и, наоборот, верить Кульковой, показания которой ничем не документированы? — Попробуем обойтись без прокурора, — безапелляционно произнес Геннадий. — Нам за это головы не снимут, а вот если Мигалкин скроется или сговорится с Кульковой и заставит ее отказаться от своих показаний, то холки нам намнут основательно. — Я не вижу оснований нарушать революционную законность, — решительно заявил Дим-Димыч. — А посему убедительно прошу вас, товарищ старший лейтенант, отстранить меня от участия в следствии. Молодец Дим-Димыч! Смело, но правильно, правдиво, честно. Геннадий, кажется, на минуту растерялся, но быстро взял себя в руки и зло сказал: — Лучше поздно, чем никогда. Можете считать себя свободным. — И, посмотрев на часы, обратился к Каменщикову: — Обеспечьте лейтенанта Брагина транспортом до станции. Дим-Димыч молча кивнул и, повернувшись на каблуках, вышел. Геннадий взял со стола протокол, подал его мне и спросил: — Надеюсь, вы не повторите глупость своего дружка? — Не надейтесь, — сказал я значительно мягче, чем Дим-Димыч. — Я, пожалуй, тоже уеду… Геннадий деланно рассмеялся. — Не смею вас задерживать… Трусы в карты не играют. — Он взял из моих рук протокол, отдал его Каменщикову и тоном приказа предложил: — Пишите постановление…16 февраля 1939 г. (четверг)
Поздно ночью меня и Дим-Димыча слушали Осадчий и Кочергин. Как мы и рассчитывали, Геннадий связался с управлением по телефону и предупредил майора Осадчего обо всем, что произошло. По выражению лица начальника управления видно было, что он не одобряет наше поведение. Капитан Кочергин молчал, лицо у него было непроницаемое. Мы доложили все, что считали нужным. По нашему мнению, Безродный, не исчерпав всех возможностей для опознания убитой и установления убийцы, стал на неправильный, незаконный путь и пытался толкнуть на него нас. Осадчий спросил, что мы имеем в виду под возможностями, которые игнорировал Безродный. Дим-Димыч подробно изложил наш план действий. — С этого и надо бы начинать… — заметил Кочергин. — Да, пожалуй, — без особенного энтузиазма согласился майор Осадчий и обратился ко мне: — Ваше предложение? — Если Мигалкин арестован, освободить его, — сказал я. — А все материалы передать органам милиций. — А вы что скажете, товарищ Брагин? — С первой частью предложения товарища Трапезникова я согласен, — произнес Дим-Димыч. — А со второй нет. Мне думается, что до опознания убитой и установления личности убийцы возвращать дело органам милиции не следует. — Так-так… — неопределенно произнес Осадчий. — Ну хорошо. Можете быть свободными… Мы покинули кабинет. Теперь следует рассказать о том, что произошло в промежутке времени между нашим разговором с Безродным в райотделении и докладом у начальника управления. Когда мы уже сели в "газик", чтобы отправиться на вокзал, Дим-Димыч решил заглянуть к Кульковой и уточнить ее показания о Мигалкине. Я, хотя и не без сопротивления, согласился. В доме на Старолужской улице мы пробыли ровно столько, сколько потребовалось, чтобы задать Кульковой два вопроса и получить на них ответы. На первый вопрос Дим-Димыча, когда и в какое время суток Мигалкин предупредил ее о том, что доставит ей квартирантов, Кулькова, подумав немного, ответила: "Произошло это двенадцатого февраля утром, примерно между девятью и десятью часами". На второй вопрос, кто может подтвердить этот факт, Кулькова заявила: "Об этом лучше всего спросить самого Мигалкина". Она была еще в постели и не может сказать, кто видел его входящим в дом. Дим-Димыч приказал шоферу везти нас в автохозяйство. Мигалкина там не оказалось. Дежурный нарядчик дал нам домашний адрес Мигалкина, и мы отправились к нему на квартиру. Наш визит его нисколько не смутил, и я отметил про себя, что так может вести себя человек с большой выдержкой или абсолютно не чувствующий за собой никакой вины. — Где вы были двенадцатого февраля утром? — спросил Дим-Димыч. — Утром? — переспросил Мигалкин. — В шесть часов или немного раньше я выехал на своей трехтонке в совхоз имени Куйбышева и вернулся в город, когда уже стемнело. В хозяйстве мне передали телефонограмму директора с приказом получить груз Гутапсбыта. Не заезжая домой, я перекусил у механика и поехал на станцию. — А до совхоза далеко? — поинтересовался я. — Двадцать восемь километров. — Что же вы делали там весь день? Мигалкин охотно объяснил. Автобаза взяла у совхоза мотор на капитальный ремонт. После ремонта мотор обкатали на стенде, отвезли и помогли установить на полуторку. Все это заняло немало времени… Мигалкин отлично понимал, что наши вопросы вызваны не простым любопытством. И когда возникла необходимость подтверждения этих сведений, он улыбнулся, надел шапку, пальто и сказал: — Поедемте… Сейчас вам все станет ясно. Через несколько минут машина подвезла нас к приземистому рубленому домику, засыпанному до самых окон снегом. Как только мы вышли из "газика", огромный, свирепого вида пес с хриплым лаем заметался по небольшому дворику. Из дома вышел пожилой седоголовый мужчина с отвисшими, как у Тараса Шевченко, усами и направился к машине. — Это наш механик и секретарь парторганизации товарищ Омельченко, — сказал Мигалкин. — Задайте ему тот вопрос, который вы задали мне. — Прошу, заходите, — пригласил нас Омельченко. — Иди прочь, Шавка! — прикрикнул он на собаку. — Черт тебя мордует… — Спасибо, мы торопимся на поезд, — пояснил Дим-Димыч. — Вы нам нужны на одну секунду… Омельченко загнал пса в сени дома и вышел уже в шапке и полушубке, накинутом на плечи. — Просим прощенья за неожиданный визит и беспокойство, — обратился Дим-Димыч к Омельченко. — Нас интересует маленькая подробность: где весь день двенадцатого февраля был ваш шофер товарищ Мигалкин? — Двенадцатого февраля? В воскресенье? — Совершенно верно. Омельченко посмотрел с некоторым недоумением на Мигалкина: — А чего же вы не спросите его? Мигалкин усмехнулся: — Так, видно, надо, Сергей Харитонович… Омельченко покачал головой и, извлекая из кармана кисет с табаком, сказал: — Он был в совхозе. Со мной вместе, в совхозе. Мотор мы туда возили и устанавливали на машину. Это вас устроит? — Вполне, Сергей Харитонович, — проговорил Дим-Димыч. — А в котором часу вы туда выехали? — поинтересовался я. — От моей избы отъехали ровно в шесть… Мы тепло распрощались с симпатичным механиком. Я хотел было сделать то же самое с Мигалкиным, но Дим-Димыч взял его под руку и повел к "газику". — Вас не затруднит, — начал Дим-Димыч, — выполнить одно наше поручение? — Если оно в моих силах, я к вашим услугам, — ответил Мигалкин. — Конечно, в ваших силах. Вы не меньше нас заинтересованы в том, чтобы отыскать таинственного ночного пассажира… — Ах, вот в чем дело! — закивал Мигалкин. — Слушаю вас… Поручение было довольно хлопотливым. Надо было выяснить, чьи машины и куда именно выходили из города тринадцатого и четырнадцатого февраля и не воспользовался ли услугами одной из них ночной гость Кульковой. Потом Дим-Димыч спросил Мигалкина: — Омельченко знает о происшествии на Старолужской? — Хм… Об этом знает весь город… — А знает Омельченко, что мужчину и женщину к Кульковой доставили вы? — Да! — твердо ответил Мигалкин. — Я сам сказал ему. — Тогда попросите своего механика помочь вам. — Понимаю… Разобьемся в лепешку… Когда мы простились с Мигалкиным и направились к машине, Дим-Димыч сказал: — Ну? — Чего тебе? — Прав я был относительно алиби? — Получается, так… А почему ты не дал хотя бы адреса своего Мигалкину? Ведь он мог бы написать или телеграмму дать… Дим-Димыч вздохнул: — Боюсь, что Геннадий лишит его этой возможности. Но за Мигалкина это сделает Омельченко. Можешь быть в этом уверен.24 февраля 1939 г. (пятница)
Минула неделя. Я и Дим-Димыч опять едем в тот же райцентр и по тому же самому делу. Почему и как это произошло? Безродный арестовал не только Мигалкина, но и Кулькову. Этого следовало ожидать: пытаясь запутать Мигалкина, Кулькова, естественно, не могла не запутать себя. Районный прокурор выразил протест и довел до сведения областного прокурора… И колесо закрутилось… Если бы Безродный располагал откровенными признаниями арестованных, или убедительными показаниями свидетелей, или, наконец, неопровержимыми документальными уликами, вещественными доказательствами, то любой прокурор, как человек государственный и заинтересованный в разоблачении и пресечении зла, мог бы в какой-то мере оправдать его действия, понять необходимость срочных мер и связанное с этим нарушение уголовно-процессуальных норм. Беда же заключалась в том, что Безродный не располагал ничем Кулькова, категорически отвергая обвинение в убийстве, заявила, однако, что была предупреждена Мигалкиным. На очной ставке Кулькова изменила свои показания и сказала, что Мигалкин посетил ее не утром, а вечером. Мигалкин, конечно, не признавал себя виновным. Следствие окончательно зашло в тупик, а настоящий преступник в это время разгуливал на свободе. После нескольких звонков областною прокурора начальник управления Осадчий вынужден был дать указание об освобождении из-под стражи Мигалкина и Кульковой. Безродный приехал вчера утром и подал рапорт Осадчему с протестом против освобождения арестованных. В этом же рапорте он отказывался вести дело в таких условиях и просил отстранить его от дальнейшего участия в следствии. Вчера же вечером Кочергин сказал мне, что Осадчий решил передать ведение дела мне и Дим-Димычу, хотя я, откровенно говоря, считал это бессмысленным и, как известно, настаивал на возвращении его уголовному розыску. Но если начальство приказывает, надо засучивать рукава и приниматься за работу. Кочергин приказал наметить план действия и ровно через час доложить ему. Точно в назначенный срок я и Дим-Димыч предстали перед капитаном Кочергиным с очень подробным планом, который он, внимательно просмотрев, утвердил. — План планом, — заметил он, — а жизнь остается жизнью. Ориентируйтесь на месте и сообразуйте свои действия с обстоятельствами. Одна маленькая деталь может перечеркнуть весь наш план, и он пойдет насмарку… — И, помолчав, добавил: — А младший лейтенант Каменщиков молодчина! — Почему, товарищ капитан? — поинтересовался Дим-Димыч. — Чутье есть. А это очень важно. — А вы не допускаете, что он ошибся в постановке диагноза? — спросил я. — Пока не допускаю. — Кочергин выдвинул ящик письменного стола, порылся в нем и вынул маленькую записную книжку. — Хочу поведать вам одну маленькую историю. В мае минувшего года я был в командировке в Благовещенске. Там незадолго до моего приезда имел место любопытный случай. На окраине города в частном домике китайца или корейца, точно не помню, был обнаружен труп мужчины средних лет. Работники розыска и эксперты долго не могли опознать труп и определить причину смерти. Наконец удалось все выяснить. Жертвой оказался работник одной из гостиниц, а умер он знаете от чего? От введения в вену нескольких кубиков воздуха. Как? — Интересно! — вырвалось у меня. — Даже очень, — добавил Дим-Димыч. — Характерно, что, как и у нас, убийству предшествовала основательная выпивка и на жертве не оказалось ничего, что могло бы помочь опознанию личности. — И преступление осталось нераскрытым? — спросил я, заранее предвидя утвердительный ответ. — Не совсем, — заметил Кочергин. — Преступника схватили, но он убил одного оперработника, ранил другого и скрылся. И самое замечательное то, что убийца, как мне помнится, по своему внешнему виду мало чем отличается от ночного гостя Кульковой. — Все это чрезвычайно важно, — произнес Дим-Димыч и стал что-то записывать на листке бумаги. — И еще одна подробность, — продолжал Кочергин. — Если я не путаю этой истории с другой, совпадавшей с нею по времени, но не имеющей к ней никакого отношения, убитый оказался недавним жителем Благовещенска. До этого он работал в Москве и был связан с иностранной разведкой. Но чтобы уточнить… — Он подал мне бланк шифротелеграммы, — запросим Благовещенск. Я вооружился ручкой и под диктовку Кочергина написал телеграмму. В ней мы запрашивали все имеющиеся сведения об убийце и убитом. Одновременно были составлены тексты телеграмм в соседние областные центры с просьбой уведомить нас о возможном исчезновении молодой женщины, приметы которой мы сообщали. А два часа спустя я и Дим-Димыч сидели уже в накуренном вагоне и мчались в райцентр.26 февраля 1939 г. (воскресенье)
Капитан Кочергин был прав. Жизнь вносила коррективы. Мы не успели выполнить ни одного намеченного планом пункта. Буквально ни одного. Все осталось на бумаге. Обстановка на месте, что тоже предвидел Кочергин, заставила нас поступать "сообразно обстоятельствам". Попытаюсь изложить все по порядку. Перед выездом Дим-Димыч связался по телефону с младшим лейтенантом Каменщиковым. Он попросил прислать к приходу поезда "газик" и предупредить шофера Мигалкина о нашем приезде. На перроне нас встретил Мигалкин и передал записку Каменщикова. Тот писал, что посылает машину, а сам приехать не может, так как второй день идет пленум райкома. Кстати, мы и не просили его встречать нас. Мигалкин выполнил очень добросовестно поручение Дим-Димыча. Вернее, выполнили Мигалкин и механик Омельченко. Им удалось выяснить, что в четыре часа утра тринадцатого февраля, когда город еще окутывала ночная февральская темень, грузовую машину "Союзплодоовощ", направлявшуюся с бочками засоленной капусты в станционный поселок, остановил неизвестный. Он просил подбросить его на станцию. Заплатил за услугу двадцать пять рублей. После ареста Мигалкина механик продолжал поиски Он отправился на вокзал и стал беседовать с железнодорожниками. Ему рассказали, что "видный мужчина в коричневом пальто с поясом и с небольшим чемоданом в руке" проболтался на вокзале около четырех часов, пропустил два поезда в сторону Москвы и сел лишь на третий. Приметы и одежда незнакомца совпадали с теми, которые сообщили Мигалкин и Кулькова. На этом деятельность Омельченко прекратилась. Возобновилась она лишь после освобождения из-под стражи Мигалкина, то есть двадцать третьего числа. Мигалкин решил узнать, почему незнакомец не уехал со станции сразу, а пропустил два поезда. Оказалось, что на проходившие в сторону Москвы тринадцатого числа поезда билетов в кассе было сколько угодно. Должно быть, незнакомец задерживался по другой причине. Но по какой? Пришлось побеседовать со многими людьми. Однако никто не знал. Мужчина не разговаривал с пассажирами и тем более со служащими станции. Только случайно Мигалкин в разговоре со своим знакомым, сцепщиком вагонов, выяснил одну деталь. Возвращаясь с ночного дежурства, сцепщик увидел около багажного склада мужчину в коричневом пальто и с небольшим чемоданом в руке. Он заглядывал в щель закрытой двери, трогал висячий замок. Поведение чужого человека показалось подозрительным: что ему надо? Хоть и одет вроде прилично, но все бродит у склада и присматривается. Сцепщик залез в пустой вагон на запасном пути и стал наблюдать за складом. Незнакомец дважды подходил к закрытой двери и дважды возвращался в зал ожидания. На третий раз он столкнулся около склада со стрелочницей, о чем-то поговорил с нею и, махнув рукой, удалился. Больше сцепщик его не видел. Он спросил стрелочницу, что это за человек и зачем ходит возле склада. К великому его разочарованию, мужчина интересовался не складом, а кладовщиком, ему нужно было получить чемодан, который он сдал на хранение накануне. "Придется подождать, — посоветовала незнакомцу стрелочница. — Кладовщик ночью принимал груз и поранил руку. Его отправили в городскую больницу". — Вот все, что мы смогли сделать по вашему поручению, — окончил свой рассказ Мигалкин. — Сделано немало, — одобрил Дим-Димыч. — А где находится склад? — За станцией, около пути. Мигалкин повел нас в конец перрона к серому казенному зданию, где помещались склад и камера хранения ручной клади. Кладовщик, хмурый, бородатый мужчина с перевязанной рукой, выслушал нас и сообщил, что действительно принимал на хранение чемодан и он все еще лежит в ожидании хозяйка. — Где он? — не скрывая волнения, спросил Дим-Димыч. Кладовщик включил свет, и на боковой полке мы увидели элегантный желтый чемодан, перехваченный двумя ремнями. Он!.. Не могло быть сомнений! Впрочем, другого чемодана на полках не было; рядом с ним стоял деревенский сундук и бак для варки белья. И, кажется, еще какая-то корзина. Но это нас уже не интересовало. Пульс мой зачастил, что бывало всегда, когда судьба выводила меня на горячий след. — Вот он, — показал кладовщик и с помощью Мигалкина одной рукой стал снимать чемодан с полки. — Кто сдал его? — осведомился Дим-Димыч. — Мужчина и женщина, но записан на мужчину. — Когда сдали? — А у меня есть корешок квитанции. — Кладовщик порылся в настольном ящичке среди бумаг, отыскал, что нужно, и подал нам: — Вот, пожалуйста… Двенадцатого февраля… Фамилия Иванов… Оценен в сто рублей… Сдан на трое суток… — Закройте дверь, — попросил Дим-Димыч. — Нам надо познакомиться с содержимым чемодана. Чемодан был заперт на два замка, но они довольно легко поддались. Не без волнения я поднял крышку. Внутри оказались: шерстяная серая шаль, три носовых платка, пара теплых женских чулок, кожаный поясок, прочно закупоренная и перевязанная бинтом банка с вареньем, отрез синего шевиота, чистая ученическая тетрадь в клетку и томик Чехова. И все. Мы прощупали до ниточки каждую вещь, убедились, что закрытая банка, кроме вишневого варенья, ничего не содержит, и, явно расстроенные, уложили все обратно в чемодан. Я уже готов был захлопнуть крышку, как Мигалкин сказал вдруг: — А что, если еще раз полистать книгу? — Полистайте, — унылым голосом разрешил Дим-Димыч. Мигалкин взял томик Чехова и начал перелистывать каждую страницу, изредка поплевывая на пальцы. Он искал надписи или пометки. Не знаю, как Дим-Димыч, но я не ожидал каких-либо открытий, однако не отводил взгляда от быстро работавших пальцев Мигалкина. Стоп! Что это? Из томика Чехова выпала на цементный пол какая-то бумажка размером в листок отрывного календаря. Я быстро поднял ее и подошел поближе к электролампочке. Счет… да, это счет. Ресторанный счет, какие официанты обычно предъявляют клиентам… Благодаря этому жалкому листочку бумаги мы предали забвению план, разработанный нами же самими и утвержденный Кочергиным, и, не заглянув даже в районный центр, первым проходящим поездом выехали обратно. Младшему лейтенанту Каменщикову через Мигалкина мы послали письмо. Просили установить наблюдение за складом, возможно, "Иванов" пожалует за чемоданом. Напомнили и о трупе женщины — пусть по-прежнему хранят его на леднике.28 февраля 1939 г. (вторник)
— Любопытная подробность, — сдержанно проговорил Кочергин, всматриваясь в лоскуток бумаги. — Очень любопытная. Что же вы думаете по этому поводу? Я и Дим-Димыч думали всю дорогу. Благо, что удалось сесть в совершенно пустое купе и никто не мешал нам высказывать догадки, предположения, спорить, опровергать нами же выдвинутые планы и тут же вырабатывать новые. Мы выложили свои соображения. Счет вырван из блокнотной книжечки, какие обычно бывают у официантов. Вырван неровно, линия отрыва нарушена. От названия ресторана сохранились лишь четыре последние буквы — "наль". Это очень существенно. Думать, что это московский "Националь", наивно, ибо в правом нижнем уголке счета ясно виден текст, набранный петитом: "Областная типография… заказ номер… тираж…" Не станет же московский ресторан заказывать себе бланки счетов в областном городе! Далее. По наименованию блюд, перечисленных в счете, можно предположить, что это был ужин, а не обед и не завтрак, а по количеству блюд — что в нем принимало участие пять персон. Еще деталь: из пяти персон две были дама. Почему? А вот почему: в счете названы бутылка муската, наряду с бутылкой водки, два пирожных "эклер", две плитки шоколада, две порции мороженого. Мужчины редко к этому прибегают. Еще подробность: ужин был обилен и продолжителен. Об этом говорит смена порционных блюд и итоговая сумма. И, наконец, самое главное — дата под счетом. Ужин состоялся десятого февраля. Хотя год и не поставлен, но, не боясь ошибки, можно дописать цифру — 1939. Коль скоро компания ужинала десятого, а двенадцатого чемодан оказался в самой глубине нашей области, то можно, да и следует, думать, что ресторан с окончанием на "наль" находится где-то в ближайшей округе. Если мы узнаем местонахождение ресторана, нам нетрудно будет по почерку отыскать официанта, обслуживавшего столик. Возможно, он запомнил своих клиентов. — Резонно! — одобрил Кочергин. — Но не следует быть твердо уверенным, что жертва или убийца непременно участвовали в ужине. Так? Я кивнул. Я умел быстро соглашаться с доводами начальства, а Дим-Димыч возразил: — Ну, если оба не участвовали, то уж во всяком случае она-то в ресторане была. Чемодан, судя по вещам, принадлежит женщине. — Возможно, и так, — кивнул Кочергин. — Будущее покажет. Когда наш доклад был исчерпан, Кочергин предложил нам посидеть в его кабинете, а сам пошел к начальнику управления. Вернувшись, он сказал: — Осадчий не в особом восторге от вашей поездки, но наметки одобрил. Зайдите к дежурному по управлению и от имени Осадчего передайте приказание: пусть повиснет на телефоне, обзвонит все соседние управления и выяснит, в каком городе имеется ресторан с названием, оканчивающимся на "наль". Все! Вечер в вашем распоряжении. Отдыхайте!.. Дома я принял ванну и в расслабленно-блаженном состоянии в теплом халате лежал на диване, покручивая регулятор радиоприемника. Чужеземная музыка нравилась Лидии и даже теще, и я, блуждая в эфире, выискивал для них экзотические танго и блюзы. Вдруг зазвонил телефон. Я вскочил с дивана и схватил трубку: — Лейтенант Трапезников слушает… Говорил капитан Кочергин. Дежурный по управлению связался пять минут назад с Орлом, и оттуда сообщили что у них имеются гостиница и ресторан с окончанием на "наль" и называется полностью "Коммуналь". — Значит?.. — начал было я. — Значит, приходите сейчас в управление, — закончил за меня Кочергин, — получайте документы и езжайте в Орел. Я туда позвоню, и вас встретят. — Я один? — Почему один? Брагин тоже! — Слушаюсь, — и я повесил трубку. Сборы заняли несколько минут.1 марта 1939 г. (среда)
Утром мы с Дим-Димычем были уже в Орле и обосновались в приличном, но без удобств номере гостиницы "Коммуналь". И, конечно, сразу приступили к делу. Бухгалтеру ресторана, представшему перед нашими очами, я предъявил изъятый из томика Чехова счет и спросил: — Ваша фирма? — Так точно, — подтвердил тот по-военному. — Можете определить по почерку, чья это рука? — Без ошибки! — не колеблясь, ответил бухгалтер. — Счет писал Ремизов. Старый официант. Так сказать, ресторанный корифей. — А как его повидать? — Только вечером. С утра он выехал куда-то за город. Вернется прямо на работу. — Жаль. Ну да ничего не поделаешь. Вечером так вечером… Предупредите Ремизова, что он нам нужен. — Хорошо. Мы побродили по городу, который не произвел на нас особого впечатления. Город как город. Дим-Димыч сказал: — Бывают города лучше — таких много, бывают хуже — таких меньше. С этим, пожалуй, можно было согласиться. Орел не шел в сравнение с такими же, как и он, областными центрами: Воронежем, Ростовом, Краснодаром, Ставрополем, не говоря уже об Одессе, Харькове, Горьком. Возможно, что летом, в зелени, он выглядит наряднее, веселее, но сейчас, в марте, заметенный снегом, с нерасчищенными мостовыми и тротуарами, с закованными в лед Окой и Орликом, он показался нам серым, скучным. Мы заглянули в областное управление, и здесь нас известили о звонке капитана Кочергина. Он искал меня. Я прошел в кабинет начальника секретариата и с его разрешения попросил станцию соединить меня с нашим управлением. Ответил майор Осадчий. Оказывается, получен ответ из Благовещенска. Данные о неизвестном мужчине совпадают. Он тоже средних лет, блондин, глаза большие, голубые, светлые, шевелюра пышная светло-каштановая На левой щеке хорошо приметная красная родинка. Мы вернулись в гостиницу. Ровно в шесть часов вечера порог нашего скромного номера переступил хмурый по виду и довольно грузный старик, с прямым пробором в седых волосах и с серыми мешками под глазами. На нем была черная, хорошо отглаженная пара. Держался он чересчур прямо. От него веяло этакой величественной холодностью. — Я есть Ремизов, — представился он вместо приветствия. По нашему договору беседу с ним должен был вести Дим-Димыч. Он пригласил официанта сесть возле стола, положил перед ним все тот же счет и спросил: — Знаком? Ремизов вооружился старомодными очками в белой металлической оправе, взглянул на бумажку и просто сказал. — Моя работа. Я ожидал встречных вопросов. А в чем дело? А зачем это вам? А что случилось? К людям, которые так поступают, я отношусь с предубеждением. Они или неосторожны и выдают себя, или чрезмерно любопытны, что нескромно, или, наконец, трусоваты из-за не совсем чистой совести. Ремизов, отрадно отметить, не подпал ни под одну из этих категорий. Вопросов от него не последовало. Он вложил очки в твердый футляр, спрятал его в карман и стал преспокойно курить, будто не имел никакого отношения к счету, лежавшему перед ним. — Помните этот ужин? — поинтересовался Дим-Димыч. — Как не помнить? Знатный ужин. Такие не часто у нас бывают в будние дни. — Клиентов не разглядели? Что за люди? — Нездешние. Проезжие, видать. Но солидный народ, вежливый, обходительный. Ремизов обратил наше внимание на детали, которые он подметил сразу. Гости в конце ужина заказали кофе с ликером. Местные этим не шалят. Потом попросили специальные рюмки, а их отродясь не было в ресторане. А местные, уж если доходят до ликера, то пьют его или из бокалов, как вино, или из стопок. — Сколько же их было? — спросил Дим-Димыч. — Пять персон. Две дамы и трое мужчин. "Значит, мы не ошиблись, предположив, что в ужине участвовало пять человек и среди них две женщины", — подумал я. — И, по моему разумению, четверо состоят в родстве, — заметил Ремизов. — Почему решили? — полюбопытствовал Дим-Димыч. — Тут и решать нечего. Одна пара: муж и жена — пожилые люди, а другая — молодые. Молодые зовут пожилых папа и мама. Тут же ясно. — Какого же все-таки возраста были дамы? — Как вам сказать… Пожилая в пору мне, а молодой самое большее двадцать. Девчонка совсем. "Черт знает что, — с досадой подумал я. — Из дам ни одна не подходит". — А мужчины, кавалеры их? — задал Дим-Димыч новый вопрос. — Хм… кавалеры? Пожилой тоже недалеко от меня ушел, а другой парень безусый. Ну, годков двадцать пять. "Так. Двое мужчин тоже отпали", — отметил я. — А пятый? Вы о пятом забыли сказать, — напомнил Дим-Димыч. — Почему забыл? Совсем нет. Вы спрашиваете, я отвечаю. Пятый — средних лет, фигуристый такой, светлый, волосы богатые, красивый с виду… — С родинкой на щеке, вот тут!.. — показал я. — Не заметил. — Маленькая родинка, — добавил Дим-Димыч. — Красная. — Понимаю. Красная, маленькая. Родинки не заметил. Я шумно вздохнул. Ерунда какая-то! Но при чем тут счет? Как он попал в чемодан? — Кто рассчитался с вами? — спросил Дим-Димыч. — Этот фигуристый, светлый и рассчитывался за всех. По всему видать, он и устраивал ужин. — И никого из этих клиентов вы ранее не встречали? Ремизов отрицательно покачал головой: — Не встречал. Мы отпустили старика и задумались. Разрозненные, беспорядочные мысли закопошились в голове. Ну, хорошо, эти люди не имеют никакого отношения ни к жертве, ни к убийце. Допустим — так. Но счет, счет… Каким образом он попал в чемодан убитой женщины? Дело вновь заходило в тупик. Перед нами как бы возник глухой высокий барьер, преодолеть который было не в наших силах. Что же делать дальше? Уж не запамятовал ли старик? Быть может, он просто забыл о родинке, хотя и видел ее? Уж не такая это великая примета — родинка! Быть может, он ее и не заметил? А если бы не родинка, то все как будто совпадает… Наши раздумья прервал стук в дверь. Вернулся Ремизов. — Прошу извинить, вспомнил… — проговорил он, закрывая дверь. "Слава богу, вспомнил о родинке", — подумал я. — Вот что я вспомнил, — продолжал Ремизов. — Надо вам поговорить с Никодимом Семеновичем… Я сдвинул брови. Что такое? — С каким Никодимом Семеновичем? — спросил Дим-Димыч. — Скрипач. Первая скрипка в нашем оркестре. Мне сдается, что он знает этого фигуристого человека. Ну, этого, пятого, как вы сказали. Он подзывал Никодима Семеновича к столу, угощал его. Они чокались и пили… Стоп! Обозначился просвет. Молодец старик! Вновь вспыхнула искра надежды. Быть может, скрипач прольет свет на эту темную историю? — Оркестр скоро соберется, — добавил Ремизов. Мы решили спуститься в ресторан поужинать. Да кстати и приглядеться к первой скрипке. В зале было негусто. Оркестр еще не играл, и на эстраде царила странная тишина. Мы сели за столик Ремизова, и старик довольно быстро подал нам густую и перенасыщенную всякими пряностями мясную солянку. Надо было обладать исключительным мужеством, чтобы проглотить ее без остатка. Но в ожидании музыкантов пришлось чем-то занимать себя к приносить какие-то жертвы. Правда, местное вино, довольно приятное на вкус, несколько смягчило удар, нанесенный нашим желудкам сборной солянкой. Наконец из узкой двери в задней стене на эстраду вышли дружной гурьбой музыканты и стали рассаживаться по своим местам. Первую скрипку мы узнали сразу. Да и нельзя было ее не узнать: она была единственной. Никодим Семенович, как назвал его Ремизов, этакий молодой хлюст с глазами навыкате, выбритый до синевы, был одет по последнему крику моды и владел своей профессией не так уж плохо. Выходной марш Дунаевского, исполненный первым, не причинил нам никаких неприятностей. Потом музыканты сыграли "Утомленное солнце нежно с морем прощалось", "Давай пожмем друг другу руки", "Рио-Риту", а когда сделали перерыв, мы попросили Ремизова пригласить к нашему столику Никодима Семеновича. Он, видимо, привык к этому и, рассветившись профессиональной улыбкой, подошел к нам, как старый знакомый. Мы заказали дополнительно пива и повели деловой разговор. Увы, нас ожидало разочарование. Блондин, устраивавший ужин десятого февраля, был хорошим знакомым Никодима Семеновича и жил в одном с нами городе, а в Орел попал наездом. Зовут блондина Борис Антонович Селихов. Он музыкант и педагог по профессии. Никодим Семенович лет пять назад учился под началом Селихова в Смоленске. Его адрес — улица Некрасова, дом семь, квартира шестнадцать. И все. И никакой родинки у Селихова нет и не было ранее. Вспыхнувшая было искра погасла. Записав адрес Селихова, мы распрощались со скрипачом, уложили свое нехитрое барахлишко, рассчитались за номер и, окончательно расстроенные, спустились вниз. Громыхающий старомодный трамвай потащил нас на вокзал. Прощай, Орел! Здесь нам делать нечего. В дороге, в который раз за день, мы вновь вернулись к уже не новой мысли. В самом деле, как же все-таки мог счет официанта, врученный Селихову, попасть в чемодан убитой?! Не по воле же духа святого! А что, если напутал Благовещенск? Что, если в самом деле у убийцы нет родинки? Мог же он, допустим, в Благовещенске прилепить себе, как поступают модницы, черную мушку? Вполне! Прилепил, а потом смыл. И ввел следствие в заблуждение. И ничего нет странного в том, что Селихов десятого числа давал банкет, а двенадцатого отправил на тот свет женщину. Быть может, напрасно мы унываем. Еще, кажется, не все потеряно. Утром, сойдя с поезда, мы направились, конечно, не в управление, а на улицу Некрасова. На втором этаже оказалась квартира под номером шестнадцать. Я вынул из заднего кармана брюк пистолет, снял его с предохранителя и положил в правый карман пальто. На всякий случай. Мало ли что бывает! Дим-Димыч последовал моему примеру. Согнутым пальцем я настойчиво забарабанил в дверь. Ее открыла миловидная девушка. На мой вопрос, могу ли я пройти к Борису Антоновичу Селихову, она доброжелательно ответила: — Пройдите! Вот его дверь. Он, кажется, у себя. Еще рано. Я взглянул на часы: да, действительно, рановато — семь минут девятого. Я постучал в дверь. Послышались шаги, и она распахнулась. На пороге стоял мужчина лет сорока, немного ниже меня, блондин, конечно, с роскошной шевелюрой, хорошо сложенный и, странно, напоминавший мне кого-то. На нем были пижамные брюки и спортивная безрукавка. Но родинки не было. — Вы ко мне? — сдержанно спросил он, оглядывая нас обоих. — Если вы Селихов, то к вам, — проговорил я. — Прошу! Простите за беспорядок. На несколько минут я оставлю вас одних. Приведу себя в божеский вид. Я кивнул, и он вышел. Никакого беспорядка мы не заметили. Убранство комнаты говорило о том, что живет в ней человек с достатком и аккуратный. Свет утреннего солнца через два больших окна заполнял уютную комнату и делал ее еще более уютной. Глухую, самую большую стену занимали стеллажи, заполненные книгами. У другой стены между окнами стояло пианино, а на нем бронзовая Диана венской работы. Ореховую кровать покрывал клетчатый, приятной расцветки плед. Посреди комнаты расположился стол овальной формы, а с него почти до пола свисала тяжелая бархатная скатерть с крупным цветочным рисунком. На этажерке рядом с пианино возвышалась большая стопка нотных тетрадей. Стоячие часы старинной работы в углу комнаты мерно и мягко отстукивали секунды. Неожиданная мысль встревожила меня. Позвольте, а где же хозяин? Неужели он сообразил, с кем имеет дело, и исчез? Вот это будет номер! Дим-Димыч хотел было уже шагнуть в коридор, но в это время дверь открылась с дружелюбным скрипом и вошелСелихов. На нем была отличная пиджачная пара из синего бостона, белая сорочка и галстук. — Давайте познакомимся! — предложил я, решив приступить к делу. — А мы уже знакомы, товарищ Трапезников, — улыбнулся Селихов и подал мне руку. — Я вас помню, а вот вы меня забыли. Я смущенно рассматривал Селихова, хлопал глазами и призывал на помощь память. — Мы встречались, — помог мне Селихов, — на совещаниях пропагандистов в райкоме партии. Я хлопнул себя по лбу: "Правильно! Ну конечно же!" — Вспомнил! — воскликнул я. — Вы, как мне помнится, работали… — Работал и работаю, — подхватил Селихов, — заведующим учебной частью музыкальной школы. Садитесь, умоляю. Я сел, попросил (с небольшим опозданием) прощение за столь ранний визит и заговорил на интересующую нас тему. — Помогите нам разобраться в запутанной истории… Десятого февраля вы были в Орле? — Был… — Устраивали ужин в ресторане "Коммуналь"? — Устраивал… — Так… — Я полез в карман. — Вот счет официанта, по которому вы расплачивались за ужин. Объясните, каким образом через двое суток после ужина этот счет смог оказаться за триста километров от Орла на глухой железнодорожной станции в чемодане, сданном в камеру хранения ручной клади? Обескураженный Селихов смотрел на меня с любопытством, откинувшись на спинку стула. Я озадачил его. — Понятия не имею. Мне надо вспомнить все последовательно. — Он закинул руки за голову, уставился в потолок и задумался. — Вы чемодан свой никому не одалживали? — поинтересовался я. — Боже упаси! — с каким-то испугом ответил Селихов. — У меня один чемодан. Вот, под вешалкой. Но я должен вспомнить все, как было. Скрывать не буду, я выехал из Орла тотчас после ужина, и под солидным градусом. Собственно, что значит под солидным?.. Я был просто, как говорится, на взводе, но помню каждый свой шаг. Надо вот только привести мысли в порядок. Вы не торопитесь? — Нет-нет, — заверил Дим-Димыч. — Тогда разрешите мне припомнить все? — Пожалуйста. Пока Селихов приводил в порядок свои мысли, мы, чтобы не мешать ему, встали. Дим-Димыч подошел к окну, а я к стеллажу и стал разглядывать книги. Тут были и мои любимые: Лесков, Мамин-Сибиряк, Горький, Джек Лондон. Взгляд задержался на подписном издании Чехова. Я пробежал глазами по корешкам и обратил внимание, что среди книг отсутствует третий том. Поначалу я воспринял это как-то машинально и не придал никакого значения, а потом какой-то внутренний толчок заставил меня вздрогнуть. — Товарищ Селихов! — нарушил я раздумье хозяина. — Где третий том Чехова? Селихов быстро обернулся, пристально посмотрел на меня посветлевшими глазами, взъерошил вдруг рукой свою пышную шевелюру, вскочил с места, точно ужаленный, и воскликнул: — Спасибо! Спасибо!.. Теперь все вспомнил… Сейчас расскажу… И он рассказал. Как всегда, так и в этот раз, отправляясь в дорогу, он захватил с собой книгу. Это был третий том Чехова. На обратном пути, утром в вагоне, он достал из портфеля Чехова, раскрыл и стал читать. Его соседка по купе, очень приятная молодая особа, обратилась к нему. "Чехова можно читать вслух, — так сказала она и добавила: — Это доставит удовольствие всем". Селихов не стал возражать, хотя и не привык читать вслух. Он прочел "Утопленника", "Дельца", "Свистунов", а потом решил заглянуть в вагон-ресторан и "поправиться" бутылкой пива после вчерашнего ужина. Извинившись перед слушателями и поискав глазами, что можно использовать в качестве закладки, Селихов сунул руку в карман и извлек оттуда уцелевший каким-то чудом счет официанта. По возвращении читать вслух уже не пришлось. Завязалась обычная дорожная беседа. Селихов узнал, что приятная особа живет в Орле, работает в ветбаклаборатории, звать ее Лариса Сергеевна, что сейчас она в отпуске и едет повидаться с отцом. Куда — она сказала. Перед тем как сходить Селихову, Лариса Сергеевна спросила его: "Вы верите, что на свете существуют порядочные люди?" Селихов ответил, что, конечно, верит. "Тогда оставьте свой адрес и томик Чехова. Я верну его вам в полной сохранности. Я не взяла с собой ничего и с удовольствием почитаю в дороге". Вот и все. — Теперь вам ясно? — искренне обрадованный, закончил Селихов. — Даже очень, — ответил я. — Вопросов вам я не задаю, — сказал Селихов. — Думаю, они будут неуместны. — Вы догадались, — проговорил Дим-Димыч. — Просим извинить, что потревожили вас… Пожав Селихову руку, мы с чувством одухотворенной легкости покинули его комнату, скатились по лестнице и оказались на улице. Мартовское солнце, как бы радуясь за наш небольшой успех, грело по-весеннему тепло и ласково. — Андрей! — бодро воскликнул Дим-Димыч. — Мы за своими командировками и весну прозеваем. Гляди, как греет! Можно и без пальто. Я ничего не ответил. Я думал о другом. Успех это или ре успех? Несомненно, успех! Лариса Сергеевна наверняка и есть жертва загадочного преступления. Теперь нам известно, как попал к ней счет, теперь мы знаем, что она из Орла и работала в ветбаклаборатории. Наконец-то следствие сдвинулось с мертвой точки. Продолжая размышлять на эту тему, я сказал Дим-Димычу: — Надо бы предъявить Селихову фотокарточку покойной. Он бы, конечно, опознал ее. — Правильно сделал, что не предъявил. Зачем расширять круг лиц, посвященных в эту историю. А потом… — Что потом? — Вдруг опять осечка? — Не думаю… На перекрестке мы остановились. — Ты куда? — удивленно осведомился Дим-Димыч, видя, что я сворачиваю налево. — Как куда? В управление… А ты? — Я думал, что на вокзал и — прямо в Орел. Я запротестовал. Надо было повидать Кочергина и, кроме того, получить требования на билеты. — Ну, ладно, — огорченно вздохнул Дим-Димыч. — Пошли! Кочергин принял нас немедленно. Когда мы открыли дверь кабинета, он разговаривал по телефону: — Да!.. Они уже у меня… Прошу, Геннадий Васильевич. Ясно. Кочергин пригласил к себе старшего лейтенанта Безродного. Мы сели и стали ждать. Ждали минут десять. Кочергин ничем не выдавал своего раздражения. Он спокойно рассматривал утреннюю почту в пухлой папке. Я внимательно наблюдал за ним. Он все больше рос в моих глазах. Было приятно и отрадно сознавать, что должность Курникова, человека и работника, безмерно уважаемого мною и всем коллективом, занял человек не менее достойный. Вошел Безродный. Он даже не счел нужным извиниться за опоздание. Пренебрежительно бросив: "Привет!", он поставил стул рядом со стулом Кочергина. Он и тут хотел показать, что является начальником отдела и ему неприлично сидеть на другом месте. — Ну, давайте выкладывайте, товарищи! — произнес Кочергин и отодвинул от себя папку с почтой. Докладывал я. Дим-Димыч вносил дополнения. — У вас будут вопросы? — обратился Кочергин к Безродному, когда мы окончили. Тот отрицательно покачал головой. Ах, как я хотел знать, что думает Геннадий! Неужели ему непонятно, что он со своими методами следствия оказался в дураках? И в каких дураках! Но он держал себя так, будто ничего не произошло. — Вы уже знаете, — продолжал Кочергин, — что портрет преступника, переданный Благовещенском, полностью совпадает с тем, кто назвал себя в камере хранения Ивановым? Мы дружно кивнули. — Родинка мешает, — усмехнулся Дим-Димыч. — Да! Ни Мигалкин, ни Кулькова не заметили ее. — Ну… — протянул Кочергин, — родинку можно и не заметить. Это не бросающаяся в глаза примета… Тут надо быть профессионалом… А вот если бы вы сказали свидетелям о существовании родинки, то они, возможно, и припомнили бы ее… — Пожалуй, верно, — согласился Дим-Димыч. — Благовещенск сообщил нам исчерпывающие сведения и о жертве, — снова заговорил Кочергин. — Убитый работал дежурным администратором в гостинице. Фамилия его Рождественский. В Благовещенске он прожил всего четыре месяца, а до этого работал в Москве, тоже в тресте гостиниц. Причем перебрался из Москвы в Благовещенск по собственному желанию, — он сделал паузу. — Думаю, что вы на верном пути. Куйте железо, пока горячо. Если вам удастся задокументировать опознание убитой, дальше пойдет легче. Что ж… поезжайте снова в Орел. — Кочергин посмотрел на часы. — В вашем распоряжении сорок семь минут. Вызывайте мою машину. Мы встали. — Какие будут указания? — задал я совершенно глупый вопрос. Умница Кочергин улыбнулся. — Сила инерции? Указаний никаких. Вам на месте будет виднее. Я покраснел. Дим-Димыч закусил губы, сдерживая смешок. Мы вышли. Надо было хоть на минуту заехать домой. — А этот болван, — сказал Дим-Димыч, имея в виду Безродного, — не смог выдавить из себя ни одного слова. Это при нас он строит из себя гения, а при Кочергине — пустое место. А твой Кочергин молодчина! Смотри — пригласил! Быть может, специально для того, чтобы дать понять ему, что он идиот? — Не думаю. Все-таки ты — его работник, и это надо учитывать… — Идиот! — саркастически усмехнулся Дим-Димыч. — Идиот, а держится. Если бы кто другой напортачил, как он… Ого! Всыпали бы ему по самую завязку, а с него — как с гуся вода. Не понимаю я майора Осадчего. Неужели он не раскусил его? — Да… — буркнул я, не зная, что сказать…3 марта 1939 г. (пятница)
Вторично оказавшись в Орле, мы с места в карьер бросились в ветбаклабораторию. День начался успешно. Заведующая лабораторией, не заглядывая в список сотрудников, точно и определенно заявила, что Лариса Сергеевна, носящая фамилию Брусенцовой, работает лаборанткой. Сейчас она в отпуске. Через пять дней должна вернуться. Дим-Димыч попросил личное дело Брусенцовой. Взглянув на фотокарточку, мы сразу поняли, что Лариса Сергеевна из отпуска больше не вернется. Это была та самая женщина, труп которой лежал сейчас в морге на леднике. Бумажки, заключенные в личном деле, поведали нам следующее. Брусенцовой двадцать восемь лет. Она была замужем, жила в Москве, после развода перебралась в Орел. Носила в замужестве фамилию Плавской. В пригороде Москвы живут ее отец, Сергей Васильевич Брусенцов, и его вторая жена, мачеха Ларисы Сергеевны, Софья Кондратьевна Брусенцова. В Москве Лариса Сергеевна работала… Где бы вы думали? В гостинице… — Черт возьми! — воскликнул Дим-Димыч. — И Рождественский тоже в гостинице… Нелепое совпадение! — Роковое, кажется, — заметил я. Нам предстояло еще предъявить фотокарточку убитой и заполнить протокол опознания. Эту неприятную обязанность взял на себя Дим-Димыч. Он пригласил в комнату, которую нам отвели для просмотра документов, заведующую лабораторией, выложил перед ней четыре фотографии и спросил: — Узнаете, кто это? Заведующая, уже немолодая женщина, мгновенно изменилась в лице и, конечно, узнала свою лаборантку. — Исключите ее из списка сотрудников как умершую, — сказал Дим-Димыч, — а дело сдайте в архив… Выполнив все формальности и получив домашний адрес Брусенцовой, мы отправились на Вторую Пушкарную улицу. Нас встретила пожилая опрятная женщина, хозяйка дома, в котором Брусенцова снимала комнату. Дим-Димыч вынужден был расстроить и ее. После предъявления снимков и заполнения протокола опознания мы попросили показать нам комнату покойной. Здесь мы ничего существенного, к сожалению, не обнаружили, исключая добрую дюжину пустых бутылок. Хозяйка объяснила, что Лариса Сергеевна, как правило, перед тем как лечь в постель, выпивала стакан-другой вина. Она жаловалась на бессонницу, и это будто бы ей помогало. — Когда ваша квартирантка уехала? — спросил я. — Десятого февраля утром, — последовал ответ. — Она намеревалась первую половину отпуска провести здесь, походить на лыжах, а вторую — в Москве у родителей. А девятого вечером отец прислал телеграмму… Мы насторожились. — Какую телеграмму? — спросил Дим-Димыч. — А вот… — Хозяйка подняла край клеенки на столе, вынула оттуда развернутую телеграмму и подала ее Дим-Димычу. Телеграмма была послана из Москвы девятого, в восемнадцать часов с минутами. Под ней стояла подпись Брусенцова. Отец сообщал, что чувствует себя неважно, едет в командировку и настоятельно просил дочь встретить его именно на той глухой станции нашей области, где был оставлен чемодан. Кстати, о чемодане. Хозяйка подтвердила, что Брусенцова поехала с новым желтым чемоданом, подаренным ей отцом. Мы попрощались с хозяйкой и поспешили на вокзал. — У меня мысль, — сказал Дим-Димыч уже на перроне. — Надо тебе сейчас же дозвониться до Кочергина. — Зачем? — Придется ехать в Москву к родителям Брусенцовой. И ехать немедленно, не заглядывая домой. Пусть Кочергин организует нам документы, билеты до Москвы и передаст с нарочным во время остановки поезда. Мысль мне показалась дельной. Я отправился в транспортное отделение НКГБ. Полчаса спустя вышел оттуда, переговорив с Кочергиным. Он одобрил нашу инициативу и заверил, что на станции нас встретит Селиваненко. Мы прогуливались по перрону в ожидании поезда. Погода портилась Весна походила на зиму. По небу тянулись серые тучи. Дул холодный северо-западный ветер. — Что за дьявольщина? — проговорил Дим-Димыч. — Неужели отец решился поднять руку на родную дочь? Ерунда. Быть не может. — А почему нет? В истории преступлений немало примеров, когда дети расправлялись со своими родителями, жены — с мужьями, братья — с сестрами. Чего не бывает в жизни! Мне не хотелось думать об этом. Не знаю почему, но не хотелось. — Ты учти, — продолжал Дим-Димыч, — что наличие в семье мачехи или отчима нередко служит причиной ссор, распрей, скандалов. — Согласен, но не хочу думать об этом. Ну хорошо, допустим, что убийца — отец. Но неужели он настолько глуп или наивен, что, замыслив кровавую расправу, послал телеграмму за собственной подписью? Это же явная улика. — Да, резонно, — согласился Дим-Димыч. — На что же он рассчитывал? — продолжал я. — Или был уверен, что дочь уничтожит телеграмму? Откуда такая уверенность? Да и почему она должна так поступить? Нет, тут что-то не то. Дим-Димыч рассмеялся. — Я осел… Как могла прийти мне в голову такая идиотская мысль! Ведь по всем приметам партнеру Брусенцовой самое большее сорок. Так ведь? А если ей самой двадцать восемь, то в день ее рождения отцу ее едва исполнилось двенадцать? — Ну вот видишь? — сказал я. — Нет, отец тут ни при чем… Я вот подумываю о ее бывшем муже, как его там… Плавский, что ли? Уж не он ли сфабриковал телеграмму? — Все возможно… Быть может, и Плавский. Не стоит ломать голову. Москва должна нам кое-что дать. А Кочергин твой как в воду глядел. Помнишь, он сказал: "Может случиться и так, что на ужине в ресторане ни убийца, ни жертва не присутствовали!" — Помню. Вообще он парень головастый. Не то что твой шеф, — сказал я и рассмеялся. — Мой шеф обделался с головы до ног, а старается держать себя как умник из умников. Нашу беседу прервал гудок подходящего поезда.5 марта 1939 г. (воскресенье)
Ранним утром мы оказались на просторной Комсомольской площади — средоточии трех крупнейших столичных вокзалов. Задувал знобкий мартовский ветерок. Не без труда мы заарканили старенькое такси и уселись в него. Ехать надо было в пригород, в Покровско-Стрешнево, где жили родители Брусенцовой. Нам выпала не совсем приятная миссия — сообщить отцу о трагической смерти дочери. Дим-Димыч, когда мы обсуждали эту щекотливую проблему в вагоне поезда, рассудил так: — Важно не содержание, а форма. Я был не согласен. Мне казалось, я был даже уверен, что в какие бы сладкие слова мы ни облекали эту страшную весть, она от них не станет приятнее. — Хорошо, — сказал Дим-Димыч. — Поручи эту деликатную операцию мне. Я, конечно, не возражал. Машина остановилась. Мы расплатились и вышли. Дом Брусенцовых, видимо, собственный, рубленый, граничил с высоким сосновым бором и на фоне снега, сохранившего здесь свой естественный цвет, выглядел уютно и опрятно. Дверь нам открыла высокая, статная, седая женщина с выразительными, но очень усталыми глазами. Когда-то, бесспорно, красивая, сейчас она была примечательна только своей крепкой, хорошо сохранившейся фигурой. — Нам нужен Брусенцов, — сказал Дим-Димыч. — Он в отъезде, — ответила женщина низким голосом. — А вы кто будете? Дим-Димыч представился. Я подметил, что на лицо женщины легла легкая тень. Оно и понятно: визит сотрудника органов государственной безопасности не мог, конечно, не вызвать удивления. — Я жена Брусенцова, — в свою очередь, пояснила хозяйка. — Софья Кондратьевна? — уточнил Дим-Димыч. — Да… — удивленно подняла глаза женщина. — Но я, очевидно, не смогу заменять мужа? — Как сказать… Придется побеседовать с вами… И хотя слово "побеседовать" вряд ли успокоило Софью Кондратьевну, она пригласила нас в дом, предложила раздеться и провела в гостиную. Мы оставили чемоданчики в передней. Согнав с широкой софы, застланной ковром, откормленного до неприличных размеров кота, хозяйка сказала: — Садитесь! Мы послушно сели. Но сама Софья Кондратьевна продолжала стоять. Это было не совсем удобно. Мне хотелось успокоить ее, сказать, что ни мужу ее, ни ей самой не грозит никакая опасность, но я не знал, имею ли на это сейчас право. В ее усталых, оплетенных густой сетью морщинок глазах и даже в движениях, заметно скованных, чувствовалась понятная нам настороженная напряженность. Я ждал, когда Дим-Димыч начнет и, главное, как начнет. Он молчал и делал вид, что рассеянно разглядывает убранство комнаты. — Если курящие — курите! — разрешила хозяйка. — Я тоже закурю. Мы обрадовались, поспешно извлекли из карманов папиросы, угостили Софью Кондратьевну и закурили. Мы сидя, она стоя. В душе я был рад, что Брусенцова не оказалось дома. Миссия наша облегчалась. Сказать о смерти дочери родному отцу или же мачехе — это не одно и та же. Дим-Димыч раздувал папиросу, чего никогда не делал, но это не могло продолжаться вечность. Надо было начинать, но он молчал. — Вы, я вижу, приезжие? — нарушила молчание хозяйка. — Вы угадали, — подтвердил Дим-Димыч и для уверенности громко кашлянул. — Очень жаль, что не застали вашего супруга… Это была ложь… Самая бессовестная ложь со стороны моего друга. Я уже сказал, что нам надо было радоваться отсутствию Брусенцова. То, что мы приезжие, не разрядило напряженную атмосферу. Терпение Софьи Кондратьевны подходило к концу. Она улыбнулась какой-то вымученной улыбкой, смяла в руке недокуренную папиросу и бросила ее в большую раковину на столе. Я многозначительно взглянул на своего друга. Глаза мои говорили: "Не тяни! Становится просто неприлично… Начинай! А если не можешь — давай я". Дим-Димыч едва приметно кивнул и спросил: — Куда же выехал ваш супруг? — В Барнаул. Там целая комиссия из Наркомата сельского хозяйства. — Давно? — Десятого числа прошлого месяца. Дим-Димыч достал из кармана телеграмму на имя Ларисы Сергеевны и подал ее Софье Кондратьевне. Подал и не счел нужным добавить ни одного слова. Быть может, так и лучше.
Софья Кондратьевна прочла телеграмму прищуренными глазами, повела плечом и сказала:
— Чушь какая-то… Чья-то неумная шутка… Сергей не посылал, иначе я бы знала. А как она попала к вам? Что случилось?
"Важна форма, а не содержание, — вертелось у меня в голове наставление Дим-Димыча. — Ну-ка, как он проявит свое искусство?" Надо было отвечать. Минутой раньше, минутой позже, но надо. Наконец мой друг раскрыл рот и бухнул:
— На нашу долю выпала неприятная обязанность. Лариса Сергеевна почти месяц назад умерла…
Получилось совсем как в рассказе Чехова.
В комнате стало до жути тихо. Софья Кондратьевна смотрела на нас широко раскрытыми глазами, силясь, видимо, понять значение сказанного, и потом тихо, задушенным голосом переспросила, будто не доверяла собственному слуху:
— Умерла?
— Да, — кивнул Дим-Димыч.
— Ее заставили умереть, — пришел я не совсем удачно на помощь.
— Боже!.. Сергей! — вскрикнула Софья Кондратьевна.
Мне ни разу в жизни не доводилось видеть, как женщины падают в обморок. Я видел их страдающими от тяжелых ран, падающими под ударами мужских кулаков, умирающими от потери крови. С женскими обмороками мне приходилось сталкиваться лишь в книгах небезызвестной Клавдии Лукашевич. Поэтому обмороки я не принимал всерьез. А теперь принял. Не мог не принять. Софья Кондратьевна вскрикнула, всплеснула руками, откинула назад голову и, покачнувшись, неожиданно рухнула.
Все это произошло так быстро, что мы не смогли прийти к ней на помощь. Просто не успели. Она навалилась на край стола, он наклонился, и все, что было на нем, со звоном и стуком полетело на пол. Я не ожидал подобной реакции. Ну, слезы, крики, плач, а обморок…
— Вот тебе и мачеха! — сказал Дим-Димыч. — Воды, полотенце! — скомандовал он, бросаясь к женщине.
— Хорошо бы нашатырный спирт! — вспомнил я.
— Давай ищи! Что стоишь? Хотя подожди, давай положим ее на софу.
Мы подняли Софью Кондратьевну и уложили на софу.
Конечно, кроме холодной воды и полотенца, я ничего в чужом доме не нашел. Обморок был настоящий, глубокий, основательно нас перепугавший. Он продолжался очень долго. Софья Кондратьевна пришла наконец в себя помимо наших неумелых усилий. Поддерживаемая под руки, она прошла во вторую комнату, отыскала флакон и выпила несколько капель какой-то темной жидкости.
Лишь часа через полтора, когда она наплакалась вволю и несколько оправилась от неожиданного удара, мы сочли возможным продолжить прерванную беседу.
По ее настоянию пришлось поведать со всеми подробностями историю убийства Ларисы Сергеевны. Потом слушали ее. Она была по-настоящему матерью, а не мачехой. Когда она вышла за Брусенцова, Ларисе сравнялось два года. Софья Кондратьевна вынянчила девочку, полюбила, как родную, и считала ее самым близким существом.
Мы слышали ее и понимали, что словами, обычными человеческими словами она не в состоянии выразить всю глубину своего горя, хотя и пытается это сделать. Софья Кондратьевна говорила, а правую руку все время держала на сердце. Она говорила медленно и очень тихо. Говорила о том, что нам совсем не было нужно. Но мы ее не прерывали. С точки зрения человеческой мы были правы.
Но постепенно и очень тактично мы все же перевели разговор в интересующее нас русло. И добрались наконец до причины развода Ларисы Сергеевны с ее бывшим мужем Плавским.
— Я уже сказала вам, — продолжала Софья Кондратьевна, — что я крепко любила Лару. Но, любя, я видела в ней не только ее достоинства, но и недостатки. У Лары, таить нечего, характер был отцовский, далеко не мягкий. Ей передалась по наследству его душевная тяжеловесность. Она с трудом признавалась в своих ошибках, хотя в душе мучилась, раскаивалась. Я часто задавала себе вопрос, любила ли она Константина, выходя за него замуж. И никогда не могла ответить на него. Мне кажется, на заре их супружеской жизни между ними что-то произошло. Что-то серьезное и непоправимое. Очень быстро они стали как бы чужими. И все дальше и дальше отходили друг от друга…
— А что вы можете сказать о Плавском? — спросил я.
— О Константине? Ничего. То есть как ничего? Не могу сказать ничего плохого. Это очень приличный, порядочный, культурный человек, хороший специалист. Вот в его чувствах я никогда не сомневалась. Уж он-то любил Лару. Да как любил!
Софья Кондратьевна сидела теперь ссутулившись, напоминая чем-то крупную прикорнувшую птицу. Глаза ее были устремлены в одну точку.
Мы записали телефоны Плавского и вручили Софье Кондратьевне письмо на имя младшего лейтенанта Каменщикова. Она намеревалась взять тело Ларисы, похоронить в Москве.
До поселка Сокол мы добрались трамваем. Отыскали телефон-автомат и позвонили на службу к Плавскому. Нам ответили, что Плавский, вероятно, дома, так как ночью должен выехать в командировку.
— Этого еще не хватало. Звони домой! — поторопил Дим-Димыч.
Плавский оказался у себя. Я объяснил причину нашего звонка и, не вдаваясь в подробности, напросился на встречу. Условились, что Плавский будет ждать нас на Кропоткинской улице, возле дома с колоннами, и проведет в свою квартиру.
— Плохо, что мы не спросили у Брусенцовой, как выглядит Плавский, — выразил я сожаление.
— Ты думаешь, он с родинкой?
— Шут его знает. Между супругами всякое бывает.
— Но он же любил ее.
— Тем более. Отелло тоже любил.
— А мне чутье подсказывает, — признался Дим-Димыч, — что Плавский тут ни при чем…
Мы вышли на Кропоткинскую улицу со стороны Зубовской площади и стали медленно прогуливаться. Зажглись фонари, и в их свете родился мелкий, колкий, явно невесенний снежок.
Плавский появился в условленном месте. По внешнему виду он не имел никакого сходства со спутником Ларисы Сергеевны: высокий худощавый брюнет, лет тридцати двух — тридцати трех, с большими мягкими глазами. Мы поздоровались. Меня немало удивило, что Плавский совершенно не интересовался, зачем он нам понадобился. Он был по натуре человек общительный и за какие-нибудь четверть часа, пока мы добрались до его дома, рассказал о себе почти все.
Жил он на четвертом этаже в отдельной квартире, состоявшей из комнаты с альковом и передней.
Мы вошли, устроились на диване и продолжили начатый разговор.
Плавский слушал терпеливо и внимательно, опершись локтями о стол и склонив голову на руки. Лишь по папиросе во рту, которая ежесекундно меняла положение и перескакивала из одного угла рта в другой, можно было догадаться, что внешнее спокойствие дается ему не без усилий.
Он долго молчал, как бы собираясь с мыслями, а потом сказал:
— Перед нашим разрывом я сказал Ларе, что совесть ее нечиста, что на ней, как и на солнце, есть какие-то пятна. Я попросил ее быть откровенной. Я клятвенно обещал ей помочь. Знаете, что она мне ответила? Она ответила: "Есть пятна, которые можно смыть только кровью". И больше на эту тему говорить не захотела.
— Чем же все-таки вызван был развод? — попытался уточнить Дим-Димыч.
— Я любил ее, — вздохнул Плавский. — Любил, как только может любить мужчина. Я полюбил ее сразу, с первого взгляда, и окончательно. На втором месяце знакомства мы поженились, она покинула дом родителей и перебралась ко мне, сюда. Но счастливым человеком я был только первые восемь дней Заметьте — восемь дней. На девятый день начальник главка предложил мне срочно вылететь, правда, ненадолго, в Красноярский край. Я распрощался с Ларой, увидел первые слезы разлуки и поехал на аэродром. Это было, как сейчас помню, в полдень, в декабре. С этого момента события принимают, я бы сказал, банальный характер. Я не улетел. Не было погоды. Я проторчал в аэропорту до полуночи и поехал домой. Сами понимаете, что я не был опечален. В то время мне дорога была не только ночь, а каждая минута, проведенная с Ларой. Явился домой в начале второго. Время позднее для того, чтобы бодрствовать.
Плавский прервал рассказ, встал, прошелся по комнате — он явно волновался, вспоминая прошлое, — потом резко повернулся к нам и продолжал:
— У меня был ключ от этой двери. Я отпер ее, вошел и остановился. Моим глазам предстала такая картина: яркий верхний свет, на диване, на вашем месте, сидит мужчина, против него моя жена; на столе бутылки, закуска, в руках у них бокалы. Ну прямо как в бульварном романе. Я стою в темноте, меня не видно, а я их вижу через эту вот застекленную дверь. Не буду рассказывать о том, что творилось в моей душе. Скажу, однако, что я поступил по-джентльменски, хотя после проклинал себя тысячу раз за это джентльменство. Я включил свет и стал виден. Лариса оглянулась, вскочила и бросилась ко мне. Она обняла меня, начала очень сбивчиво что-то объяснять. Я стоял как истукан и из всего ею сказанного уловил только то, что этот визит вызван служебной необходимостью, что иначе нельзя было поступить и что мы, то есть я и он, должны познакомиться. Это был очень коварный и жестокий сюрприз для начала семейной жизни. Гость между тем встал, прошел к окну и закурил.
Не чувствуя под собой ног, я прошел за руку с женой в комнату, и она представила меня гостю. Он назвал себя Андреем, хотя я в это не поверил. Он сразу вызвал во мне острейшую антипатию. Я готов был вцепиться ему в глотку и задушить. Наглая физиономия, самоуверенная улыбка и прозрачные, стеклянные глаза его и сейчас стоят передо мною…
Чтобы сразу внести ясность, я прервал Плавского и попросил поподробнее описать внешность гостя.
Плавский исполнил мою просьбу.
Ладони мои загорелись, будто я прикоснулся к чему-то горячему. Никаких сомнений быть не могло: речь шла об одном и том же человеке.
— И вы его больше не видели? — спросил я.
— Если бы! — усмехнулся Плавский. — В том-то и дело, что видел, и не раз.
— Так-так… — с трудом проговорил я. — Скажите, какие-нибудь особые приметы у него были?
Плавский задумался и спросил:
— Это как понимать? Видите ли, в чем дело… Если быть объективным, надо сказать, что этот тип был недурен собой. Даже красив. У него этакая мощная, гордой посадки голова, хороший, открытый лоб, довольно правильные черты лица, отличная фигура. Его портили глаза и эта самодовольная улыбка.
— Это не то, — возразил Дим-Димыч. — Под особыми приметами имеется в виду другое. Ну, допустим, заметный шрам или рубец на лице, вставные зубы. Или какой-нибудь дефект. Например, прядь седых волос, картавость, отсутствие пальца на руке, хромота, близорукость.
— О нет! — воскликнул Плавский. — У него все в порядке. Хотя позвольте: такая деталь, как родинка, может служить особой приметой?
Вот это нам и нужно было… Сердце мое запрыгало. Я взглянул на Дим-Димыча. Тот от волнения потирал ладони.
— Пожалуй! — внешне спокойно ответил я. — А у него была родинка?
— Представьте себе, была.
— Вы точно помните? — для большей ясности спросил Дим-Димыч.
— Ну конечно! Родинка сидела на щеке, а вот утверждать на какой — не берусь. Не помню. Родинка небольшая, но яркая, если можно так сказать.
— Так… Что же было дальше? — заторопил я Плавского.
Он зажег новую папиросу от докуренной, не глядя, бросил окурок и заговорил с прежним жаром:
— Вы, я думаю, согласитесь, что всегда верится в то, во что хочешь верить. Я верил в хорошее. Верил в Ларису. И я убедил самого себя, что так будет лучше. Я поверил поначалу, что ночной гость — сотрудник общества "Интурист", что их встреча носила деловой характер, что больше встречаться им нет никакой надобности, что его визит был вызван неожиданным приездом большой группы иностранцев, и прочее, и прочее. Я попытался зализать раны, нанесенные мужскому самолюбию, не ведая о том, что готовит мне будущее. А оно готовило мне новые сюрпризы.
Как-то раз, месяца три спустя, я по чистой случайности проходил мимо Новомосковской гостиницы. К этому времени я уже успокоился, смирился и даже начал сомневаться: уж не придумал ли я сам всю эту историю? И вдруг перед самым моим носом из подъезда гостиницы выбежала моя жена. Я едва поверил своим глазам. Зачем она очутилась здесь, в гостинице, к которой не имела никакого отношения, да еще около часа ночи? Я окликнул ее. Она сделала вид, что не услышала, а быть может, и в самом деле не услышала. Она села в машину, стоявшую у подъезда, и скрылась. Этот случай поколебал мою веру. Я начал следить за женой. Я не хотел оставаться в дураках. Измышляя различные способы, пользуясь телефоном, меняя голос, я добился того, что в каждую данную минуту знал, где моя жена. Она продолжала встречаться с ночным гостем. Я видел их в лодке на Москве-реке, на пляже "Динамо", в метро "Красные ворота", возле академии Жуковского, на стадионе "Спартак". Продолжалось это не день, не неделю и не месяц. Все это меня бесило, раздражало, доводило до белого каления. Их встречи стали источником моих мучений. Я стал серьезно опасаться, что закончу буйным помешательством. В нашу жизнь ворвалось, вломилось что-то роковое, непреодолимое. Чуть не каждый день происходили объяснения, ссоры, сцены, от которых надолго расстраивался разум. Тогда я предложил Ларисе бросить службу в гостинице. Она отказалась. Ко мне пришла злая, непреклонная решимость немедленно пойти в правление "Интуриста" к секретарю парткома и попытаться выяснить, что там делает друг моей жены, что он собой представляет. Лариса поверила в мое намерение и запротестовала. В этот раз она плакала, умоляла меня, целовала мои руки и просила не губить ее. Это меня насторожило. "Не губить". Как это понимать?
Я стал еще более непреклонен и заявил, что отправляюсь сейчас же. И тут она призналась мне. Она сказала: "Прости, Костя! Я говорила тебе неправду. К "Интуристу" Андрей не имеет никакого отношения". Я окончательно рассвирепел. "Так кто же он в конце концов? Доколе же ты будешь морочить мне голову?" И вот тут под большим секретом Лариса сообщила мне, что этот Андрей работает в "большом доме на горке". Она так именно и сказала. "Фамилия его?" — потребовал я. Она назвала, но попросила тотчас же забыть. А фамилия немудреная — Кравцов.
— Минутку, — прервал рассказчика Дим-Димыч. — Что она имела в виду под "большим домом на горке"?
Плавский усмехнулся его наивности и объяснил.
Усмехнулся потом и я. Проработав столько лет в органах, мы не знали, что наше центральное учреждение на Лубянке зовут "домом на горке".
— Теперь дальше, — нетерпеливо подтолкнул я Плавского. — Почему вы?..
— Простите, — прервал он меня. — Я, наверное, угадал, что вы хотите спросить. Вы хотели спросить, почему я поверил ей и на этот раз?
— Совершенно верно.
— Я не поверил ей. Я сделал вид, что поверил. На другой день созвонился с другом моего отца, старым чекистом Плотниковым, и напросился к нему домой. Я рассказал ему все. Он пообещал выяснить. А через неделю ровно позвал к себе и сказал коротко и ясно: "Костя, тебя водят за нос. Андрей Кравцов — миф. Сделай вывод". И я сделал. Чаша моего терпения переполнилась. Я пришел домой и выложил перед женой все начистоту. Она, как ни странно, не стала спорить и заявила, что уйдет к отцу. Вот тогда-то и произошел у нас разговор о совести и пятнах на ней. Месяца два спусти я встретил ее отца. Оказалось, Лариса бросила работу в гостинице, уехала в Орел и поступила в ветбаклабораторию…
— После отъезда Ларисы Сергеевны вы никогда не Встречали этого типа? — поинтересовался я.
— Встречал. И совсем недавно. И помню где. Я встретил его у Сретенских ворот.
— Когда, когда? — допытывался я.
Плавский начал усиленно массировать лоб.
— Это было… Это было… Дай бог памяти… Нет, числа я не вспомню… Но что в первой декаде февраля — могу поручиться.
"Хм… Совсем недавно и в то же время очень давно", — подумал я и спросил:
— Вы умеете, когда надо, молчать?
— Да… Я член партии.
— Этот Андрей Кравцов, или как там его, и есть убийца вашей бывшей жены. Да и не только ее.
— Так я вам могу помочь! Неужели я никогда его не встречу? Быть не может! — воскликнул Плавский.
— На это мы и рассчитываем, — признался я.
Ночь мы провели у Плавского. Не спали до четырех часов утра. Обо всем договорились и, перед тем как проститься, оставили ему свои адреса и номера телефонов. Мы возвращались домой. Плавский вылетал в командировку с геологической партией на Дальний Восток.
19 марта 1939 г. (воскресенье)
Пока мы занимались своими делами, на международном горизонте собирались грозовые тучи. Гитлер готовился к большой авантюре. Седьмого марта он напал на Албанию и оккупировал ее. Четыре дня назад он захватил и расчленил Чехословакию. Госпожа Европа явно терялась перед его наглостью. Обо всем этом мы не могли не думать. И мы думали. Часто и много думали и в то же время делали свое дело. Я корпел над тем, что входило в круг моих обычных обязанностей. Следствие по делу о загадочном убийстве Брусенцовой вошло в новый этап. Начался всесоюзный розыск преступника — крайне затяжная, крайне трудоемкая работа, требующая усилий множества людей в различных краях нашей обширной страны. Органы государственной безопасности искали этого злополучного Иванова-Кравцова по куцым описаниям его внешности. Мы не знали точно ни его фамилии, ни его имени и отчества, ни рода занятий, ни места жительства. Трудно было искать, но надо. Наши усилия походили на усилия человека, ищущего иголку в стоге сена, и тем не менее мы искали. Нарядный желтый чемодан продолжал преспокойно лежать на полке камеры хранения ручной клади, и судьбой его никто не интересовался. Нам оставалось терпеливо ждать. А время шло, бежало, принося радости, печали, неожиданности. Полной неожиданностью было присвоение, вне всяких сроков, Безродному звания капитана. Начальник секретариата управления поведал мне, что, когда он ознакомил Безродного с приказом о присвоении звания, тот обрадовался самым неприличным образом. На людях он вел себя, конечно, иначе, делал вид, что факт этот вполне закономерный, соответствующий его заслугам. Внеслужебные связи с людьми, стоящими ниже его по должности, Безродный решительно прервал. Он сторонился даже равных себе. Лишь Осадчий и заместители начальника управления интересовала его. Он по надобности и без надобности торчал у них в кабинетах. Кочергин, например, тоже капитан и тоже начальник отдела, живет интересами всего коллектива. Он, как подметил Дим-Димыч, отлично понимает, что начальник силен своими подчиненными, а подчиненные, в свою очередь, сильны при умном и хорошем начальнике. Кочергин искренне радовался успеху каждого оперативного работника, печалился его неудачами. Если он прибегал к наказанию, то оно доставляло ему не меньше неприятностей, чем виновному. И наказания эти были неизбежны и справедливы. Они только возвышали Кочергина во мнении подчиненных. Новый человек в коллективе, он удивительно быстро смог создать себе авторитет и вызвать уважение окружающих. А Безродный? Он по-прежнему упивался властью. В его кабинете часто слышались крик и брань. Брань служила приправой к речи Безродного, стала его привычкой. "Я не могу с вами работать! — орал он на подчиненных. — Я сниму с вас петлицы!.. Я испорчу вам биографию". Знал ли об этом Осадчий? Думаю, что знал. А вот почему прощал, на этот вопрос я ответить не могу. Сегодня по управлению прошел слух, что Безродный собирается в отпуск, на курорт, лечить отсутствующие у него недуги. В связи с этим я решил предпринять кое-какие шаги делового порядка. Я пришел к Кочергину и сказал: — Если вы помните, московская бригада предложила товарищу Безродному передать нам материал на Кошелькова. — Отлично помню, товарищ лейтенант, — ответил Кочергин. Он пододвинул настольный календарь, перевернул листок и продолжал: — Прочтите! Это касается вас. Я прочел:Т.Трапезникову. Принять от Безродного материалы на Кошелькова и др.— Можно взять? — Да. Безродный получил уже приказание майора Осадчего… Ознакомьтесь с материалами и доложите мне во вторник. Успеете? — Постараюсь. Я тотчас отправился выполнять поручение. Дело на Кошелькова оказалось тонким по объему, но довольно интересным по содержанию. В тридцать четвертом году в нашем городе появился некто Кошельков. Он поступил работать экономистом на местный ликеро-водочный завод. Через некоторое время из управления Минской области прислали материалы, в которых указывалось, что в двадцать восьмом и двадцать девятом годах Кошельков имел несколько законспирированных встреч с активным германским разведчиком. Этот разведчик — назовем его "Икс" — в тридцать третьем году был арестован и осужден. На следствии он не назвал в числе сообщников Кошелькова, и тот избежал репрессии. Полгода спустя после ареста Икса Кошелькова задержали в непосредственной близости от пограничной зоны. И на этот раз Кошелькову повезло. Он выставил какие-то убедительные доводы и вышел сухим из воды. Вот, по сути, и все, что сообщалось в материалах из Белоруссии. Летом тридцать шестого года в поле зрения наших органов попал Глухаревский. Прошлое его просвечивалось с большим трудом. По мобилизации он служил у белых, потом был взят в плен махновцами, после этого оказался в Красной Армии и, наконец, стал коммунистом. В двадцать третьем году его исключили из партии за сокрытие социального происхождения и уголовную судимость Собственно, важны были не эти подробности Глухаревский, как и Кошельков, в свое время встречался с немецким агентом Иксом. Такое совпадение наводило на размышления. Оба знали Икса, оба из Белоруссии, оба оказались в нашем городе. Случайно ли? Глухаревский приехал в середине июля и устроился работать механиком в артель "Гарантия". В августе Кошельков и Глухаревский встретились возле загородного лесного пруда, где любители-рыболовы обычно таскали окуней. Сотрудники отдела Безродного не придали особого значения этой встрече. А спустя почти год выяснилось, что у Кошелькова есть еще знакомый — массовик Дома культуры Витковский. Его видели с Кошельковым в тире Осоавиахима, в платной поликлинике, на спектакле "Без вины виноватые". Глухаревский в этих встречах не участвовал. Все трое имели много знакомых, и определить, кто из этих знакомых заслуживает нашего внимания, было чрезвычайно трудно. За последнее время ничего нового в дело внесено не было, и оно лежало, ожидая своей участи. И вот передо мной встала задача — как решить его судьбу…
21 марта 1939 г. (вторник)
Сегодня утром, точнее, в полдень в буфете за одним столиком завтракали Фомичев, Дим-Димыч и я. Завтракали и болтали. В буфет неожиданно вошел капитан Безродный. С той поры как стал начальником отдела, он обычно требовал завтрак и ужин в кабинет, а тут — пришел. Все поняли, что пришел он лишь ради того, чтобы показать новенькую форму и знаки различия капитана. — Привет! — бросил он всем сразу и на ходу обвел взглядом комнату. Единственное свободное место было за нашим столиком. Безродный занял его и громко сказал буфетчице" — Как всегда! Это означало: стакан сметаны, два яйца всмятку и чай. — Идут слухи, — заговорил я, — что вы решили отдохнуть? — Пора! — снисходительно ответил Безродный. Я искоса взглянул на Дим-Димыча. В его глазах прыгали чертики. Он нарочито медленно отхлебывал чай и энергично дул в стакан. Буфетчица подала Геннадию еду. На тумбочке в углу задребезжал телефон. Кто-то из ребят снял трубку и ответил: — Да… буфет… Здесь! Хорошо. — И, положив трубку, сказал: — Капитана Безродного к майору Осадчему. Геннадий шевельнул бровями, встал и, ни слова не говоря, вышел. — Жаль! — произнес Дим-Димыч. — Я только хотел подбросить ему вопросик для поднятия настроения… — Ох и штучка ты! — крутнул головой Фомичев. — Какой же вопросик? Дим-Димыч охотно ответил: — Я хотел спросить у Безродного, почему его мать, приехавшая в город, остановилась не у него, а у брошенной им жены. — В самом деле? — удивился Фомичев. Я и Дим-Димыч подтвердили. Это была правда. — А в чем же дело? — допытывался Фомичев. Я объяснил. Мать Безродного, узнав о разводе сына с женой, решила приехать и попросила сына выслать денег на дорогу. Безродный отвечал, что сейчас у него с деньгами затруднения и что выслать он не может. Мать обратилась к невестке. Оксана заняла деньги у меня, у Дим-Димыча, добавила к ним немного своих и сделала перевод. Старуха приехала прямо к Оксане, а когда узнала подробности развода, сказала: "Будем считать, что ты потеряла мужа, а я сына. Я останусь с тобой и с внучкой". — Затруднения! — зло бросил Дим-Димыч. — Получает в два раза больше прежнего, алименты не платит и — затруднения! Явно заинтересованный, Фомичев спросил: — Как вы все это узнали? Ответил Дим-Димыч: — Видели его мать. Тихое, хрупкое создание со скорбным лицом и отрешенным от мира взглядом. Непостижимо, как такая кроткая лань могла породить шакала? Разговор прервался: вернулся Безродный. И тут же меня вызвали к Кочергину. Обычно вызов к начальнику отдела бывает неприятен. Неприятен прежде всего своей "таинственностью". Подчиненный не знает, зачем он понадобился, и, чувствуя за собой определенные промахи (а у кого их нет?), волнуется, заранее ожидает выговор или головомойку. Перед дверью кабинета он спрашивает у секретаря: "Как начальник сегодня? С какой ноги встал?" Именно так ведут себя подчиненные Безродного и некоторых других. Так вел себя раньше и я. Но с тех пор как стал работать под началом Курникова, а потом Кочергина, все изменилось. Курников и Кочергин были, по меткому выражению Дим-Димыча, "чекистами особого склада". Они не переносили свои настроения на отношения с оперативными работниками. Их невозможно было "взвинтить", как Безродного, одной неудачной фразой, заставить кричать и стучать кулаком по столу. Они умели уважать людей, ценить в них главное — их человеческое достоинство. Поэтому даже в те дни, когда меня постигала в работе неудача, я шел на вызов начальника спокойно. В кабинете, кроме Кочергина, никого не оказалось. Ответив на мое приветствие, он глотнул какую-то таблетку, запил ее минеральной водой, предложил мне сесть и спокойно потребовал: — Докладывайте о Кошелькове. Возвращаясь от Кочергина, я услышал, как захлебывается телефон. Меня охватила тревога. Быстро щелкнув ключом, я вбежал и схватил трубку. Но тут же успокоился: говорила Оксана. Она просила меня зайти к ней в обеденный перерыв. Ей нужно было посоветоваться по личному, но очень важному делу. Какому делу? По телефону она объяснить не хотела. Тон Оксаны да и сама просьба удивили меня. Что могло произойти важное, требующее срочного решения? Уж не вздумала ли Оксана выйти вторично замуж? Но почему понадобился в таком случае мой совет? В обеденный перерыв я забежал на несколько минут домой, поел на скорую руку и отправился к Оксане. У нее, к моему удивлению, оказались Дим-Димыч и Варя Кожевникова. Действительно, намечалось что-то серьезное. Я поздоровался, разделся, сел и всем своим видом показал, что готов слушать. Оксана приступила к делу без особых предисловий. — Сегодня я узнала, что арестован мой отец… — сказала она. Мы трое уставились на нее. Я ощутил, как по спине моей пробежал мелкий, очень неприятный холодок. Первым заговорил Дим-Димыч. — Как ты узнала? Ей сообщила, оказывается, свекровь. По приезде она смолчала, а вот сегодня не выдержала, открыла тайну. — Где он работал? — заинтересовался я. Отец Оксаны, старый коммунист, комиссар полка в гражданскую войну, до ареста работал начальником политотдела одной из железных дорог на Украине. Что он ног совершить — ни ей, ни свекрови, ни тетке Оксаны, у которой жил отец, неведомо. — Я знаю одно: на подлость отец не способен, — закончила она свой рассказ. Я подумал: "Не слишком ли спокойно восприняла Оксана эту страшную весть? Ведь речь идет об отце, о самом близком, родном человеке! Как бы повел себя я, случись такая беда? Трудно сказать… Во всяком случае, я не смог бы держаться так спокойно… И почему Оксана решила сказать об этом именно нам? Она говорила по телефону, что хочет посоветоваться…" Я перевел взгляд на Варю. Та сидела, положив руки на колени, и увлажненными глазами смотрела в одну точку. Глаза ее сейчас косили. На ум мне пришел разговор с Дим-Димычем. Я как-то сказал ему, что между Оксаной и Варей много сходства. Он возразил: "Все равно что луна и солнце. Первая только светит, а вторая и светит, и греет". Дим-Димыч, кажется, прав. С ним это часто случается. Он лучше разбирается в людях. В это время Оксана, стоявшая у окна, резко повернулась. Вся она дрожала, и крупные зерна слез сыпались из ее глаз. Впервые я увидел ее такой, и мне стало не по себе от моих недавних подозрений. Опершись обеими руками о подоконник, она все тем же спокойным и ровным голосом заговорила: — Вы помогли мне устроиться на работу… С вами я хочу и посоветоваться. Как мне поступить? Должна ли я сказать об этом начальнику госпиталя? "Вот это характер! Вот это выдержка!" — подумал я и поспешно сказал: — Глупо! Тебя никто за язык не тянет… — Правильно! — решительно поддержала меня Варя Кожевникова. — Ты могла и не знать ничего… Отец — отцом, а дочь — дочерью… Ты самостоятельный человек… Дим-Димыч резанул рукой воздух и, сжав кулак, ударил им по своему колену. — А ты как думаешь? — спросил он Оксану. — Мне думается, что я обязана сказать… — Правильно! — одобрил Дим-Димыч и, встав с места, заходил по комнате. — Только так и не иначе… — Что значит "так и не иначе"? — запальчиво возразила Варя. — Ты хочешь, чтобы ее уволили с работы? Это устраивает тебя? Я не слышал, чтобы Варя разговаривала в таком тоне с Дим-Димычем. Но еще больше меня удивил взгляд, которым одарил Дим-Димыч "восьмое чудо света". Его глаза как бы говорили: "Какая же ты глупая!" Но сказал он не так. — Я хочу, чтобы Оксана жила честно. Варя молчала, хотя и не была согласна с Дим-Димычем. Она покусывала губы и, прищурившись, смотрела в сторону. Ноздри ее подрагивали. — Ладно… Хватит… — проговорила Оксана. — Недоставало, чтобы вы из-за меня еще перессорились… Завтра утром я подам рапорт начальнику госпиталя. — Пожалуй, так лучше, — одобрил я с некоторым опозданием. — Хуже или лучше, покажет время, — произнес Дим-Димыч. — Но иначе поступить нельзя. В конце концов свет клином не сошелся на этом госпитале. И не унывай!.. Пошли, товарищи… Прощаясь с нами, Оксана постаралась улыбнуться. Ей это удалось с трудом. На улице Дим-Димыч взял меня и Варю под руки. — А ты не дуйся! — сказал он своему "чуду". — Толкнуть человека на неверный путь — пара пустяков… А ей потом расхлебывать придется. Сегодня она промолчит, — значит, обманет раз. Потом ее спросят: "А разве вы не знали об аресте?" Что ж ей, по-твоему, обманывать во второй раз и отвечать, что не знала? — С тобой трудно спорить, — ответила Варя. — Ты ортодокс… — При чем тут ортодокс? — поинтересовался Дим-Димыч. — При всем… — Варя похлопала его по руке и с улыбкой добавила: — Довольно! Это мне урок: прежде чем советовать — подумать!.. — Вот за это я и люблю тебя, Варька! — сказал Дим-Димыч и попытался обнять свою подругу. Она ловко вывернулась. Дим-Димыч посмотрел на нее как-то странно, потом на меня, хлопнул себя по лбу и бросился обратно к дому Оксаны. — В чем дело? — удивился я. — Наверное, портсигар забыл, — высказала догадку Варя. Минут через десять Дим-Димыч догнал нас. — Что стряслось, друже? — спросил я с нескрываемым интересом. — Сейчас… сейчас… — проговорил он и опять взял нас под руки. — Знаете, зачем я вернулся? Мы молчали. — Узнать, когда арестовали отца Оксаны! — А какое это имеет значение? — продолжал удивляться я. — Сейчас узнаешь. Его арестовали седьмого января. — Допустим. — А ровно через пять суток Геннадий оставил Оксану. Я остановился. — Ты хочешь сказать?.. — Да-да… Я хочу сказать, что, разыгрывая всю эту комедию, Геннадий был кем-то своевременно предупрежден. — Неужели у него мозгов нет? — Это вопрос, — проговорил Дим-Димыч. — Однако на сей раз эта стратагема может обойтись ему очень дорого… — Да… — не без смущения согласился я. — Дело некрасивое…26 марта 1939 г. (воскресенье)
Варя Кожевникова оказалась права: Оксану уволили с работы. Двадцать второго марта утром она подала рапорт начальнику госпиталя об аресте отца, а спустя три часа вышел приказ об ее увольнении. Трудно было вколотить в башку начальнику госпиталя простую человеческую истину, что дети не обязаны расплачиваться за грехи родителей. Он был глубоко уверен, что, лишая работы дочь репрессированного, делает полезное дело. Ему наплевать было на чужую судьбу. В ночь начались хлопоты, звонки, не особенно приятные разговоры, уговоры и поиски. Я и Дим-Димыч во всей этой истории, с позиции стороннего наблюдателя, выглядели довольно странно. Кое-кто из руководителей учреждений, к которым мы обращались, думал примерно так: "Непонятно! Работники органов государственной безопасности пекутся о трудоустройстве человека, отец которого репрессирован этими же органами!" Но ни меня, ни Дим-Димыча эта сторона вопроса ни в какой мере не волновала. Оба мы были глубоко убеждены, что поступаем правильно, что наши действия не порочат нас как коммунистов. К сожалению, наши хлопоты не увенчались успехом. Уж больно много оказалось в нашем городе работников сродни начальнику госпиталя. Не успела Оксана оправиться от одного несчастья, как на нее свалилось другое. В среду она позвонила мне и сообщила, что у дочери высокая температура, девочка бредит с самой ночи. — Доктора приглашала? — спросил я. Нет, доктора она не приглашала. — Жди дома, — предупредил я ее. — Привезу врача. Рабочий день только начался, меня ежеминутно мог вызвать начальник отдела или его заместитель, и отлучиться без разрешения было неудобно. Я позвонил, Кочергину и попросил принять по личному делу. Обманывать его я не собирался и сказал, куда и зачем мне нужно поехать. Он не задал ни одного вопроса, вызвал гараж и потребовал к подъезду свою "эмку". — Поезжайте на машине, — сказал он. — Спасибо, товарищ капитан, — ответил я взволнованно. Откровенно говоря, поступок Кочергина меня тронул. Детский врач, за которым я отправился, работал в железнодорожной клинике, и мне предстояло пересечь почти весь город. Несмотря на торопливость и озабоченность, я по профессиональной привычке поглядывал через смотровое стекло на тротуары и фиксировал лица прохожих. Они мелькали, как на киноленте. Вдруг одно насторожило меня. Я всмотрелся и узнал доктора Хоботова. Он шел своей твердой походкой, большой, грузный, и ни на кого не обращал внимания. Я остановил машину и окликнул его. Зачем я это сделал, не знаю. Просто приятно было встретить человека, который оставил в душе хорошее воспоминание. О возможной помощи с его стороны даже не подумал. И вот совершенно неожиданно эта помощь пришла. Узнав о цели моей поездки, он вызвался сам посмотреть ребенка. Поглядел на часы, взвесил ему одному известные возможности и сказал: — Везите меня к ней… С живыми я тоже умею обращаться… Когда-то умел… Вот так я ввел в дом Оксаны Хоботова. Это было в среду. В четверг я узнал, что у дочери Оксаны температура снизилась до нормы. В пятницу она сообщила по телефону: — С Натуськой все в порядке… А я звоню с работы… Да-да… Я теперь секретарь суда Центрального района… Хоботов чудный человек. Расцелуйте его за меня. Это он помог мне устроиться. И судья здесь такой же чудный, как Хоботов… Я почувствовал, что душа Оксаны вновь обрела мужество. В этот день она позвонила еще раз и пригласила на воскресенье на обед вместе с женой. Будут блины. Ага, блины! И я спросил Оксану: — Дим-Димыча зовешь? — Да-да. Будут он и Варя… О Дим-Димыче я спросил потому, что блины были его страстью. Он предпочитал их любому другому блюду. Но знала ли Оксана об этой слабости Дим-Димыча? Или тут случайное совпадение? И вот настало воскресенье. Сбор у Оксаны был назначен на три часа дня. Чтобы полнее использовать свободное воскресенье, мы решили утро посвятить прогулке по городу. Только сегодня я, кажется, понял, что зима определенно переломилась и уже зарождается весна. Она угадывается в высоком прозрачном небе, откуда текут ласковые лучи солнца, в деревьях, которые полны движущихся соков, в земле, ненасытно вбирающей в себя теплую влагу. Да, быстро, очень быстро летит время. Кажется, вчера только мы пробирались с Дим-Димычем и Хоботовым на "газике" райцентра сквозь метель и поземку, а сейчас в пору снимать теплое пальто. Прогулка отняла у нас около четырех часов. Вернувшись домой, мы сдали бабушке внука и направились к Оксане. Она встретила нас, расцеловала обоих. На ней было летнее ситцевое расклешенное платьице, старенький фартук и косынка на голове. Все обычное, повседневное, домашнее. Но Оксана была женщиной, не теряющей привлекательности ни при каких обстоятельствах. Простенький фартук только ярче выделял ее красоту. В комнате моим глазам представилась такая картина: на диванчике с гитарой в руках сидел Дим-Димыч, а рядом с ним Варя. Она гладила рукой его волосы, всегда не причесанные. Против них на стуле, скрестив под мощной грудью сильные руки, восседал Хоботов. "Умница Оксана, что позвала Хоботова, — отметил я про себя. — Компания подобралась на славу". Оксана подошла ко мне и просто сказала: — Спасибо за знакомство с Вячеславом Юрьевичем. Он чудесный человек и доктор… Наташку сразу поднял… Хоботов крякнул и недовольным тоном произнес: — Чудесный доктор тот, с которым реже имеешь дело. — А Оксана теперь секретарь суда, — сказал Дим-Димыч. — Шутите? За столом заговорили о международном положении. — Война, хлопцы, не за горами, — серьезно сказал Хоботов. — Ничего, — бодро заметил я. — Если Гитлер сунется к нам, мы ему быстро обломаем зубы. Мы уже не те, что были двадцать или десять лет назад. Дальше границы ему не пройти! — Хорошо бы, — коротко заметил Дим-Димыч. — Что мы не те, спору нет, — вновь заговорил Хоботов. — И что зубы Гитлеру мы в конце концов обломаем, тоже факт. Но что всем нам придется браться за оружие и что обойдется это нам недешево — очевидно. — Неужели всем? — испуганно спросила Варя. — Всем, девушка, — заверил Хоботов. — Поверь мне, старому вояке. Я знаю, что такое немцы и с чем их едят. А сейчас они в угаре. Гитлер готовит большую войну. И только глупец может поверить, что он ограничится расчленением Чехословакии. Потом по просьбе всех Оксана рассказала, как она устроилась на работу. Когда Хоботов представил Оксану судье как дочь арестованного, тот спросил ее: — А вы не арестовывались? Она ответила отрицательно. — И жили отдельно от отца? — Да! — Ну и слава богу. Приступайте к работе! Наш секретарь вышла замуж и уезжает в Свердловск… — Не перевелись еще смелые люди, — сказал Дим-Димыч. Оксана следила за Варей и Дим-Димычем полуприкрытыми глазами и молчала. Потом неожиданно спросила меня: — Как вы думаете, будет у них толк? Я сразу сообразил, кого она имеет в виду, и ответил безжалостно: — У них накрепко… Она повернулась ко мне лицом, усмехнулась и сама ответила на свой же вопрос: — Нет, не будет… Я удивился: откуда такая уверенность? — Вас не настораживают эти припадки влюбленности? — продолжала она развивать свою мысль. — Все это искусственно и бросается в глаза. Зачем показывать на людях то, что надо свято хранить в себе? Оксана неожиданно сжала мою руку у локтя и, наклонившись немного, жарко сказала: — Вы лучший друг Димы… Перед вами я не хочу скрывать… Я не верю… Вот на столечко не верю, — она Показала кончик мизинца. — Нет! Я тоже разбираюсь в людях… Варя тянется к нему, когда он здесь, рядом… Сейчас он ей нужен… А если придет разлука — забудет его… Мне захотелось задать прямой вопрос: — Ты сказала, что откровенна со мной? — Да… безусловно… — Ты любишь его? Оксана плотно сомкнула веки и твердо сказала: — Очень… Но мешать им не буду.29 марта 1939 г. (среда)
Ровно в шесть Глухаревский оказался на трамвайной остановке "Первый гастроном". Он пропустил два Трамвая и влез в третий, на площадке которого его поджидал Кошельков. Тот держал на нитке большой голубой воздушный шар. На очередной остановке, во время сутолоки, Глухаревский незаметно опустил что-то в карман пальто Кошелькова и спрыгнул с трамвая. Вагон двинулся дальше. Кошельков спокойно стоял и будто не догадывался, что у него в кармане передачка. Только спустя минут пять он стал пристраивать к нитке шара трамвайный билет, потом полез в карман, нашел бумажку и будто от нечего делать привязал на кончик нитки. Так с шаром он и вышел на остановке возле большого четырехэтажного дома. Здесь было людно: детвора шмыгала на коньках, таскала за собой санки. Примерно через четверть часа из второго подъезда показался уже известный нам массовик-культурник Витковский. Он вел за руку парнишку лет трех. Мальчик сразу заметил голубой шар и, оставив своего спутника, подбежал к Кошелькову. — Дяденька, продайте шарик! — залепетал малыш. Женщины, свидетельницы этой сцены, с любопытством смотрели на мальчика и владельца шара. Кошельков улыбнулся: — Сначала давай познакомимся. Как тебя зовут? — Генька, — бойко ответил паренек. — Геннадий, значит? — уточнил Кошельков. — Ага! — подтвердил Генька и, уже осмелев, спросил: — А тебя как? — Меня зовут Митрофан Сергеевич, — солгал Кошельков и подал Геньке руку, которую тот по-мужски пожал. — Продавать шарик я не буду, но, раз он тебе понравился, могу подарить… Генька схватился за нитку, бросил на ходу: "Спасибо, дядя!" — и побежал назад, к Витковскому. Вместе они некоторое время гуляли, а потом скрылись в том же втором подъезде, из которого вышли. Я поспешил к Кочергину. Он сказал: — Вы понимаете, как у них хорошо продуман вопрос связи? — Понимаю, — ответил я. — В течение четырех часов проведены три встречи, все вне квартир, в естественной обстановке и без всяких премудростей. — Нужно полагать, что Глухаревский из автомата позвонил Кошелькову на работу, а тот, прежде чем выйти на свидание, созвонился с Витковским. — А как вам нравится фокус с шариком? — усмехнулся я. — То есть? — поднял глаза Кочергин. — Хитро придумано, — сказал я. — С очевидным расчетом на мальчишку. — Если бы так… — проговорил Кочергин. — А вы считаете?.. Кочергин ответил не сразу: — Тут дело хитрее: я полагаю, что мальчишка придуман для шара, а не наоборот. Ведь у Витковского детей, кажется, нет? — Да-да, — подтвердил я. — Очевидно, соседский. — Ну что Ж… для первого раза не так уж плохо, — заключил Кочергин и встал, давая понять, что беседа окончена. К середине дня поступило новое сообщение. Неизвестный, стучавший в окно Глухаревскому, оказался Полосухиным. Он шофер по профессии. Родился в девятьсот двенадцатом году. По отбытии срока действительной военной службы в одной из частей нашего гарнизона устроился шофером на строительство военного аэродрома, а сейчас работает вольнонаемным в авиабригаде я ездит на бензозаправщике. Имеет жену и дочь. Родители — колхозники Белгородского района. Живет по соседству с Глухаревским. Сообщение было тревожным. Я взял дежурную машину и поехал в энскую авиабригаду. Мне было известно, что авиабригада бомбардировщиков дальнего действия совершенно новое соединение в нашем гарнизоне. Она начала формироваться после окончания строительства аэродрома. Сейчас укомплектовывалась летно-техническим составом и оснащалась боевыми машинами новейшей конструкции. Связь Полосухина с Глухаревским и его компанией требовала действий быстрых и решительных. В штабе бригады я познакомился заочно с Полосухиным. Ничего интересного, как это бывает обычно, в его деле я не нашел. И лишь характеристика привлекла мое внимание. В ней были такие сведения: "Нерешителен: стоя на посту у артсклада, не нашелся, как поступить, и не смог задержать злоумышленника, напавшего на часового соседнего поста. Теряется в сложной обстановке: на маневрах при форсировании водной преграды, в момент, когда сильным течением сбило с ног лошадей, бросил упряжку и вплавь добрался до берега. Быстро подпадает под чужое влияние: на второй день после знакомства со спекулянтом остался у него ночевать и по его просьбе в течение недели распродавал среди красноармейцев бумажники, перочинные ножи, кожаные перчатки. Жаден к деньгам: торгуется даже в парикмахерской". Когда я передал характеристику Кочергину, он спросил: — Кто писал? Я ответил, что младший командир. — Меткая характеристика! Несколько живых слов, примеров — и перед тобой человек. Умница этот младший командир. А я на днях просматривал аттестации на оперсостав нашего отдела. Скука! Зубы ноют! Все, как одна, будто под копирку написаны. Набор общих фраз, ничего не дающих ни уму, ни сердцу. Это просто безобразие. Чиновники раньше знаете как аттестовали подчиненных? Я читал, довелось копаться в архивах. Там что ни утверждение, то обязательно и пример. Как у этого младшего командира. А наши начальники, не в обиду им будь сказано, отделываются голыми утверждениями — и ни одного факта, ни одного примера. Я сделал себе выписки… — Кочергин открыл ящик письменного стола, вынул большой блокнот, полистал его. — Вот характеристика на младшего лейтенанта Карпачинского. Слушайте! "Энергичен… Инициативен… Дисциплинирован… Скромен в быту. Требователен к себе… Авторитетен… Систематически работает над собой. В аморальных поступках не отмечен". И вывод… Слушайте вывод: "Занимаемой должности соответствует. Выдвижению не подлежит". Слово-то какое — "не подлежит". Почему же не подлежит, спрашивается? Оказывается, что дисциплинированный Карпачинский имеет за семь лет службы пять взысканий. Ну об этом мы поговорим особо, а сейчас… Что же нам предпринять сейчас? Мне казалось, что прежде всего необходимо было выяснить, в какой степени эта четверка связана между собой, кто кого знает. За многолетнюю борьбу с вражеской агентурой мне приходилось сталкиваться с различной тактикой, с различными приемами конспирации. Бывали случаи, когда во вражеских формированиях, независимо от их количественного состава, один человек мог знать только одного или когда личное знакомство не выходило за пределы определенного звена; когда старший знал всю низовку или когда он не знал ее совершенно и был связан с ней через вербовщиков. Да и мало ли еще было вариантов! Иные формирования были так умно и хитро построены, так глубоко и тщательно законспирированы, что арест одного звена, даже двух, не давал возможности не только вскрыть и ликвидировать остальные звенья, но даже узнать, существуют они или нет. Рискованно идти на оперативное вмешательство преждевременно. Можно арестовать одного агента и — оказаться у оборванной нити. На Северном Кавказе произошел такой случай. Органы узнали, что один из работников морского порта собирает шпионскую информацию. Возник вопрос, для кого он делает это? Кому и как передает собранные сведения? Это было главным. А недостаточно опытные товарищи поторопились. Убедившись, что объект их внимания вышел с территории порта с секретными записями, они задержали его. Изъятые записки носили важный характер и являлись бесспорной уликой. Задержанный вынужден был признаться, что выполнял задания иностранного генштаба, в лапы которого попал в двадцатых годах. Дальше он заявил, что все сведения в письменном виде относит в так называемый "почтовый ящик". Делает это раз-два в месяц, а то и реже. "Почтовым ящиком" служит дупло старой акации на одном из городских бульваров. А кто вынимает его корреспонденцию из "почтового ящика", ему было неведомо. Вполне возможно, что он говорил правду. Длительная засада у "почтового ящика" ничего не дала. Торопливость в данном случае помешала вытянуть вражескую цепочку. Я высказал свою мысль капитану Кочергину. — Всяко бывает, — заметил он. — Что Полосухин знает лишь одного Глухаревского — это вне сомнений. И что Глухаревский не знает Витковского, тоже вполне возможно. Тут мы столкнулись с обычной и очень простой схемой, то есть цепочкой, от низшего к высшему, от младшего к старшему. Согласны? — Пожалуй, да. — Жизнь учит нас находить звено, ухватившись за которое мы овладеем всей цепочкой. Так, кажется? — продолжал рассуждать Кочергин. Я опять вынужден был согласиться, но добавил: — Вся беда в том, что мы еще не нашли это самое важное звено. — Тут вопрос спорный, — возразил Кочергин. — Значит, вы уверены, что необходимое звено найдено? — спросил я. — Думаю, что да, — твердо сказал Кочергин, хлопнул ладонью по столу и встал. — Думаю, что да… — повторил он. — Можно начинать со старшего, то есть сверху, можно и с младшего, то есть снизу, можно, наконец, начинать с середины. Во всех случаях мы выхватываем какое-то определенное звено из цепи. Весь вопрос состоит в том, как мы вырвем это звено. Обычный арест принесет мало пользы. Улик-то нет? Нет. Опять ждать случая, когда Полосухин что-то передаст Глухаревскому и вся цепочка придет в движение, по-моему, нецелесообразно. Часто жизнь требует от нас действий, а не рассуждений. Важнее предупредить преступление, а не ожидать, пока оно совершится. А авиабригада — дело такое, что волокитой заниматься нельзя. Значит, надо думать над тем, как ухватиться за нужное звено… Попробуем обойтись на первых порах без арестов… Да-да, — он энергично потер руки и стал прохаживаться по кабинету. — Заготовьте повестку на вызов Полосухина… Обычную повестку… — Как свидетеля? — уточнил я. — Ну конечно… Вызывайте его ко мне на девять вечера. — Сегодня? — Да! Повестку вручите ему лично. Но сделайте это так, чтобы Глухаревский знал о ней. Вы поняли меня? В этом вся суть. Именно в этом. Ясно? Я кивнул. Но сейчас могу признаться, что в то время у меня ясности не было. Абсолютно. — Сделать это несложно. Ведь их дома рядом? — сказал Кочергин. Я подтвердил. — Придумайте что-нибудь… — Постараюсь, — заверил я. — И все? — Пока — да. — Простите, товарищ капитан, — решил я спросить, — кто будет допрашивать Полосухина — я, вы или вместе? Кочергин добродушно рассмеялся, лукаво, по-мальчишески подмигнул мне и сказал: — Об этом узнаете вечером… В пять часов я сел в трамвай, доехал до конца Советской улицы, сошел там и через несколько минут оказался в Больничном переулке. Когда-то до революции и в первой половине двадцатых годов в конце переулка у самого выгона размещалась городская больница, а теперь ее заново оборудованные помещения занимала артель "Гарантия", в которой, кстати, и работал Глухаревский. Дома, в которых жили Глухаревский и Полосухин, стояли рядом, стена в стену, хотя дворы были отдельными. Когда-то, видимо, оба дома принадлежали одному хозяину, поэтому номера различались только по букве "а". Глухаревский жил в доме номер 11, а Полосухин — в доме номер 11-а. На этом сходстве я и строил план своих действий. В повестке на имя Полосухина умышленно была допущена ошибка — вместо номера 11-а поставлен номер 11. Я взошел на крылечко к Глухаревскому и без всяких колебаний постучал в дверь. Прежде чем она открылась, раздался сухой, отрывистый, неприятный кашель, а затем уже выглянула пожилая женщина, хозяйка дома. Я заранее предвидел такую возможность и быстро спросил: — Квартирант у себя? — Да. — Позовите его! Через короткое время она вернулась в сопровождении плотного мужчины с крупными чертами лица. По мне скользнул взгляд холодных, настороженных глаз. "Такому поперек дороги не становись. Сомнет", — подумал я и, подавая ему повестку, сказал: — Это вам… Вот здесь распишитесь! Хозяйка смотрела то на меня, то на квартиранта и поеживалась. Лицо Глухаревского не изменилось. Он всмотрелся в повестку и, возвращая ее мне, угрюмо сказал: — Ошиблись адресочком, гражданин… — Как? Одиннадцатый номер? — Номер одиннадцатый, но никаких Полосухиных здесь нет, — так же угрюмо пояснил Глухаревский. — Вот тебе на! — проговорил я и почесал затылок. — Где же искать Полосухина? — Это уж ваше дело, — ответил Глухаревский. — Вам за это гроши платят… Тут хозяйка, по простоте душевной, подвела квартиранта. — Василий Спиридонович! Это же Федя… Федя, который… Глухаревский не дал ей окончить и, перехватив инициативу, торопливо пояснил: — Тьфу ты… Правильно, Федька-шофер! — он довольно бесцеремонно оттер хозяйку своим мощным плечом, вышел на крылечко и захлопнул за собой дверь. — По фамилии его тут и не знают. Федька и Федька. Но живет он рядом, в доме 11-а. Тут ошибочка. Пойдемте, я покажу… Мы вместе спустились с крылечка, прошли через калитку соседнего двора, повернули направо. Глухаревский сказал: — Вот там его жилье… — и показал на узкую замызганную дверь. Я поблагодарил за любезность и постучал. Провожатый мой постоял немного и неторопливо удалился. На стук вышел рыжий, нескладный парень с лицом, усыпанным веснушками. Одет в легкомысленно короткие брюки с гармошкой у колен и несолидно сшитый куцый пиджак. — Полосухин? — осведомился я. — Точно. А что? — А ничего. Вот вам повесточка. Распишитесь… Сегодня в девять вечера… Адрес указан… Нет, это не Глухаревский! Руки у Полосухина задрожали. Поставив свою фамилию, он недоуменно повертел повестку, словно не ведая, куда ее сунуть, и вопросительно взглянул на меня. — Пропуск будет выписан, — объяснил я и предупредил: — Без опозданий. У ворот я обернулся: Полосухин глядел мне вслед с открытым ртом… Вечером, точно в срок, Полосухин постучал в дверь приемной Кочергина. Проинструктированный капитаном, я принял его, усадил на стул возле окошка, а сам расположился за столом секретаря и стал писать справку, не имеющую отношения к делу. Сейчас Полосухин был уже не тот, что днем. От растерянности не осталось и следа. Наоборот, на лице его была написана решительная готовность ко всему, что его ожидает… Он сидел, ждал. Так прошли пять, десять минут, полчаса. Полосухин кашлянул, поерзал на месте. Я не обратил внимания. На сороковой минуте он попросил разрешения закурить. Я разрешил. Спичек у Полосухина не было, и я дал ему прикурить от своей папиросы. В этот момент, как заключил я, мысли Полосухина отражались на его лице, как в зеркале. К нему вновь вернулась растерянность. Он вошел сюда, обдумав все. Он подготовился к обороне, к отражению атак, но его никто не атаковал. И в глазах появился недоуменный вопрос: "В чем дело? Почему вы не спрашиваете меня?" Вопросов ему я не задавал. Когда стенные часы мерно отбили одиннадцать ударов, я взял пропуск, отметил время, поставил печать и сказал: — Можете идти… Вы больше не нужны… Растерянность, охватившая Полосухина, была так велика, что он даже не спросил, зачем его вызывали, надел поспешно кепку и ушел. Через минуту я стоял перед Кочергиным. — Ну как? — поинтересовался он. Я передал ему свои впечатления. — Что и требовалось доказать. Он пока "вещь в себе", надо добиться, чтобы он стал "вещью для нас". Заготовьте новую повестку. Вызовите его на завтра, в двенадцать часов. Глухаревский, оказывается, перехватил Полосухина, когда он шел к нам, и ожидал его в двух кварталах от управления. Возле краеведческого музея. Сейчас они идут вместе… Теперь вам ясно, что я решил проделать? Я ответил утвердительно. Теперь мне было все ясно. К полудню следующего дня, когда Полосухин вновь сидел в приемной Кочергина, но теперь уже в компании дежурного по отделу, нам стали известны кое-какие не лишенные интереса подробности. Утром Глухаревский, прибегнув к помощи телефона-автомата, дозвонился, видимо, до Кошелькова. Но не встречался с ним. А вот Кошельков с Витковским встретились в пивной, что рядом с Госбанком. За Полосухиным, который шел по вызову к нам, теперь наблюдал не только Глухаревский, но и Кошельков. Первый по-прежнему занял позицию возле краеведческого музея, а второй — наискосок, возле кинотеатра. С Полосухиным же повторилась вчерашняя история. Он прождал в приемной два часа. Потом зашел я, сделал отметку на его пропуске и сказал, что он свободен. Узкий лоб Полосухина, за которым, как в сейфе, прятались интересующие нас сведения, весь собрался в морщины. Я чувствовал, что он хочет заговорить со мной, спросить что-то, но не решается это сделать. На этот раз Глухаревский к нему не подошел. Вместе с Кошельковым они наблюдали издали, с противоположной стороны улицы. Вечером, а точнее, в половине десятого, когда уже совсем стемнело, я, по приказанию капитана Кочергина, отправился на квартиру Полосухина. Мой визит поверг Полосухина в изумление. Открыв дверь, он уставился на меня одуревшими глазами и застыл как парализованный. — Плохо вы гостей встречаете, — произнес я обычным тоном. — К вам можно? — Почему же… Понятно, можно, — приходя в себя, ответил Полосухин и затоптался на месте. "Вот что такое страх", — мелькнуло у меня в голове. Легонько отстранив хозяина, я потянул на себя входную дверь и первым вошел в комнату. В ней была женщина, по-видимому жена Полосухина, но только старше его по годам. — Настя! Выдь до соседки, — сказал ей Полосухин. — Нам покалякать надо… Женщина молча вышла. Небольшая комната с обычной для семейной квартиры немудреной обстановкой никакого интереса не вызывала. Я сел у стола, пригласил сесть хозяина и заговорил с ним о начальнике материального склада авиабригады. Так было задумано капитаном Кочергиным. Каков из себя этот начальник склада, как он ладит с народом, любит ли компанию, какие у него порядки в складе, с кем он дружит, не довелось ли Полосухину бывать у него дома и т. д. и т. п. Полосухин отлично понял, что весь этот разговор так только, для отвода глаз, однако старался давать обстоятельные ответы и говорил все, что знал. Потом я переключился на начальника автобазы бригады. Ставил те же вопросы и получал примерно такие же ответы. Для меня этот разговор, занявший битый час, был нужен, нужен хотя бы для того, чтобы заполнить время. Потом я сказал "спасибо!", надел кепку и вышел. Через полчаса у Кочергина, кроме меня, собрались все оперработники моего отделения. Отпустил нас Кочергин около двух ночи… А сейчас уже… О, очень поздно! Пора и на покой!1 апреля 1939 г. (суббота)
Сегодня я встал необычно рано, выпил стакан чаю из термоса и отправился в управление. Стояло холодное солнечное утро. По небу лениво плыли белые грудастые облака. В сквере перед зданием управления с криками и перебранкой облюбовывали места для жилья первые грачи. Всю неделю я был полон нетерпеливого ожидания: чем окончится эксперимент, предпринятый капитаном Кочергиным? В четверг мы вызвали Полосухина еще раз. Он был похож на человека, пропущенного через мясорубку: глаза ввалились, щеки обросли многодневной щетиной. Он то и дело вздрагивал, испуганно оглядывался, будто ожидал удара. Грязным платком ежеминутно стирал пот с лица. На сей раз Кочергин приказал мне подвезти Полосухина до дому на машине. В этом тоже таился определенный смысл. Когда я вышел из подъезда и предложил Полосухину сесть в машину, он испустил тягостный вздох и тихо пробормотал: — Так… понятно… Ну и слава богу… Но радость его была преждевременной: я направил машину не в тюрьму, как он ожидал, а в Больничный переулок. Глухаревский прождал его у краеведческого музея до двух ночи, а потом рискнул заглянуть к нему домой. Но Полосухина дома не оказалось. И не оказалось по вине самого Полосухина. Когда я въехал в Больничный переулок, он понял, что его везут домой, и взмолился: — Подбросьте меня до аэродрома… Вам ничего не стоит. В четыре утра я должен подвозить бензин. Я исполнил его просьбу. С той ночи Полосухин ни дома, ни в городе не появлялся: он не покидал территории аэродрома. В полдень меня вызвал капитан Кочергин. Я застал его в приподнятом настроении. Он расхаживал по кабинету и жадно курил. — Настал момент проверить, во имя чего мы рисковали, — сказал он. — Что прикажете делать? — Позвоните в бюро пропусков, — он показал на свой телефон, — и закажите пропуск Полосухину! — Опять вызвали? — И не подумал. Звоните! Я заказал пропуск и выжидающе посмотрел на капитана. Он не стал дразнить мое любопытство и объяснил: — Телефонистка коммутатора сообщила, что кто-то звонит из-за города, себя назвать отказывается и настойчиво просит соединить его с начальником, который сидит в восемьдесят пятой комнате. Стало быть, со мной. Я разрешил. Оказывается, Полосухин. Просит принять. Срочно принять. Он на аэродроме. Дальше терпеть не может и должен все сказать. Дело якобы пахнет кровью: его жизнь в опасности. — Что же произошло? — прервал я капитана. — Очевидно, то, чего следовало ожидать. Я послал дежурного на машине. Так быстрее, — добавил Кочергин. Минут через десять дверь приоткрылась, и дежурный по отделу ввел Полосухина. Вид у него был неприглядный: вымазанное известкой пальто застегнуто на одну пуговицу, ворот рубахи открыт и подвернут, волосы всклокочены, под глазами серые мешки. — Здравствуйте… — тихо проговорил он и затоптался на месте. Кочергин предложил ему сесть: — Вы хотите что-то сказать нам? Полосухин решительно кивнул, но не ответил ни слова. Он, видимо, приводил в порядок растрепанные мысли. Мы ждали. Пауза затянулась. Полосухин глядел куда-то мимо нас и ожесточенно грыз ногти. Он был в чрезвычайном возбуждении. Я сидел рядом с капитаном, по правую руку. Он взял карандаш и своим крупным почерком вывел в блокноте: "Скис! Жидкая дрянь". Наконец Полосухин заговорил. Заговорил захлебывающейся скороговоркой, будто опасался, что ему не дадут высказаться: — Все выложу! Все дочиста! Он все одно не верит мне… Не верит… Сказал, что перекусит меня пополам! И вполне свободно перекусит. Для него это все одно что сплюнуть… — Кто он? — строго спросил Кочергин. Полосухин будто споткнулся. Он умолк и уставился на Кочергина. Настала для него решительная минута. Надо было назвать фамилию. — Глухаревский. Да вы знаете… — выдавил он из себя. — Так, — подытожил первый этап допроса Кочергин. — Рассказывайте все по порядку! И Полосухин рассказал все. Да, он виноват, но лучше сесть в тюрьму, чем умереть от руки Глухаревского. Это он, Глухаревский, сбил его с пути и заставил сообщать все об энской авиабригаде. Что нужно было Глухаревскому? Многое: сведения о новых боевых машинах, количество вооружения на них, запас горючего, длительность полета, состав экипажа; сведения о том, где сложены авиабомбы, где расположен склад горючего, для чего подведена к аэродрому узкоколейная дорога, какой марки бензин идет на заправку самолетов и многое другое. Был ли доволен Глухаревский работой Полосухина? Видимо, да. Из чего это видно? Да хотя бы из того, что Глухаревский щедро одаривал его деньгами. В феврале, например, сумма, полученная от Глухаревского, в три раза превысила месячную зарплату Полосухина. И Глухаревский верил ему, а с понедельника перестал верить. Почему с понедельника? Потому что в понедельник Полосухина вызвали в УНКГБ. Глухаревский перехватил его по дороге и спросил: "Зачем вызывали?" Полосухин ответил, что он и сам не знает. "О чем говорили?" — "Ни о чем. Просидел два часа, и никто даже словом не обмолвился". Глухаревский изменился в лице: "Как это ни о чем? Ты за кого же меня принимаешь? Выкладывай, не то перекушу пополам!" А что выкладывать? Что? В четверг рано утром Глухаревский перехватил Полосухина на пути к аэродрому. Он ударил Полосухина по лицу и предупредил: "Смотри, шкура! Если тебя опять вызовут и ты опять будешь заливать мне байки, я тебя так тихо переправлю на тот свет, что ты и сам не заметишь". — А мне жить надо! Понимаете — надо! — каким-то воплем закончил Полосухин. Я посмотрел на Кочергина. Мне показалось, что он не особенно уверен в том, что Полосухину надо жить. Покаянный порыв Полосухина был вызван не сознанием степени и глубины своего преступления перед Родиной, а страхом перед старшим сообщником. — Кто познакомил вас с Глухаревским? — спросил Кочергин. Никто! Дело было так. В прошедшую ноябрьскую годовщину днем его затянул к себе приятель, тоже шофер, но с "гражданки". Они здорово выпили. Полосухин явно перебрал, еле-еле добрался до дому. Он помнит, что на крыльце увидел соседа — Глухаревского и, кажется, поздоровался с ним. Нет, они не были знакомы. Поздоровался впервые, по пьянке. Пришла такая блажь, взял да и сказал: "Здравствуйте! С праздничком!" Глухаревский сбрасывал снег с крыльца и ответил на приветствие. Дома жена начала "пилить" Полосухина и величать его обидными словами, вроде: "Нализался, как пес!", "Пропасти на тебя нет", "Когда мои глазыньки перестанут видеть тебя, злыдень проклятущий" и т. д. Начавшаяся перебранка переросла в ссору. Полосухин без пальто и шапки, разгоряченный, выбежал на улицу. Выбежал и упал в сугроб. Да там и остался. А очнулся, когда было темно, на диване у Глухаревского. Утром они пили пиво и водку. Вели беседу, как давние друзья. Потом спали и опятьпили. Домой Полосухин не хотел возвращаться. Был зол на жену. С того дня все и началось. А потом, когда Полосухин передал первую записку со сведениями о вновь присланных в бригаду самолетах, тот предупредил его, что для пользы дела встречаться им более не следует и лучше делать вид, что они незнакомы. Так безопаснее и спокойнее… Телефонный звонок прервал исповедь Полосухина. Кочергин поднял трубку, выслушал и вызвал дежурного. — Уведите Полосухина к себе, — приказал он. — Накормите его. Дайте бумагу, ручку. Пусть изложит все подробно, по порядку, от начала до конца. Когда мы остались одни, Кочергин торопливо сообщил: — Крысы покидают корабль. Значит, кораблю грозит гибель. Примета верная. Что же узнал по телефону Кочергин? Оказывается, Глухаревский собрал на скорую руку вещички и проследовал на вокзал. По пути он передал Кошелькову бумажный сверточек, что-то вроде сложенного в несколько раз конверта, и сел в трамвай. Сейчас Глухаревский на вокзале, ожидает поезда. — Первым должен удалиться тот, кому больше угрожает опасность провала, — заключил Кочергин. — Надо арестовать всех троих. Займитесь Кошельковым. Лично займитесь. Об остальном позабочусь я. Глухаревский что-то передал Кошелькову. Это "что-то", по всей видимости, предназначено Витковскому, но должно попасть в наши руки. Кстати, вы хорошо стреляете? Как человек скромный и любящий правду, я ответил: — Горжусь, что состою в лучшей стрелковой пятерке коллектива. Кочергин сдержал улыбку: — Отлично. Прихватите с собой малокалиберный пистолет. Возможно, понадобится. По воздушным шарам не приходилось стрелять? Я признался, что не приходилось. — Смотрите не промажьте! Пристрастие Кошелькова к шарам не случайно. Спустя короткое время я сидел в уютной комнатке старой учительницы напротив дома Кошелькова и смотрел в окно. День клонился к исходу. Учительница пристроилась у стола и трудилась над внушительной стопой ученических тетрадей. Она не мешала мне, я — ей. Я выжидал. Проще простого было бы зайти к Кошелькову, арестовать его и произвести обыск, но обыск мог не дать желанного результата. Нет, терпение и терпение… "Передачка" должна попасть в наши руки. Наконец, из калитки, прорезанной в высоких воротах, вышел Кошельков. Над его головой покачивался большой красный шар. Он постоял немного, взглянул в небо, где рокотал пролетавший самолет, и зашагал в сторону центральной улицы. Я встал. Это было машинальное движение, ибо я мог не вставать и не торопиться: с Кошелькова не спускали глаз три работника из моею отделения, находившиеся на своих постах. Я покинул комнату учительницы через четверть часа, когда уже был уверен, что Кошельков удалился квартала за два. Большой шар привлек мое внимание еще издали Он оказался хорошим ориентиром Сначала он двигался прямо, выплыл на улицу Карла Маркса, потом повернул на Советскую, затем на Гоголевскую и стал подниматься по ней. Гоголевская улица выходила на небольшую площадь, вид которой портил старый, с облупившейся штукатуркой и обезглавленными куполами собор На паперти стоял высокий худощавый мужчина и разглядывал остатки былых лепных украшений у входа. "Витковский", — мелькнула догадка. Место для свидания было выбрано удачно. Витковский видел все вокруг и мог сразу заметить подозрительного человека. Я шел еще по тротуару, а Кошельков уже пересекал площадь. Идти следом было опасно, а остановиться — нельзя: остановлюсь я, остановятся и мои ребята. Решение принял на ходу вернулся до угла назад, обошел собор с другой стороны и вышел навстречу Кошелькову. Но тот уже успел приблизиться к Витковскому. На площади в это время появились двое из моих ребят. Они смеялись, толкали друг друга, дурачились. Это был условный знак: значит, я опоздал. Кошельков уже передал что-то Витковскому, и теперь тот держал в руках красный шар. Они шли рядом и мирно беседовали. Нельзя было терять ни секунды. Я пошел прямо на них, а с противоположной стороны стали приближаться мои помощники.
Да, место для свидания было удачное. Об этом я подумал еще раз в тот момент, когда нас разделяло не более двадцати пяти шагов. Площадь возле собора оказалась пустой, и подойти к цели незамеченными нам не удалось.
Витковский обернулся, увидел моих ребят и инстинктивно почувствовал опасность. Красный шар тут же оторвался от его руки.
— Будь ты неладен! — фальшиво-огорченно вскрикнул он.
Ветром шар несло на меня, и поднимался он не так уж быстро. На конце нитки болталась свернутая в трубку бумажка.
Я быстро вытащил из внутреннего кармана пальто малокалиберный наган и, вскинув его, нажал курок.
Все это произошло в считанные секунды; за негромким щелчком выстрела последовал хлопок, и шар маленьким комочком упал на снег.
Витковский решился на последнюю попытку.
— Спасибо! — крикнул он и бросился к остаткам шара.
— Ни с места! — предупредил я.
С другой стороны подбегали мои ребята. Кошельков и Витковский автоматически подняли руки. Другого выхода у них не было.
Я отвязал от шара груз. Обычный почтовый конверт, заклеенный и свернутый в трубку. 6 нем что-то таилось.
Оставалось уточнить личность задержанных.
— Кошельков? — спросил я.
— Да…
— Витковский?
Тот кивнул.
— Вперед! Руки за спину!
Капитан Кочергин ошибся в расчетах. Он предложил мне заняться Кошельковым, а на себя взял двоих. Вышло наоборот. Короче говоря, к двум часам ночи вся четверка находилась там, где ей давно полагалось быть.
6 апреля 1939 г. (четверг)
Я заканчивал докладную записку о ликвидации шпионской группы Витковского. Вошел Дим-Димыч. — Завтракать пойдем? — Посиди минуты две, — попросил я. — Сейчас сдам на машинку последнюю страничку. В буфете за завтраком Дим-Димыч пожаловался мне: — Что-то от Андрея давно ничего нет… Не захворал ли? Андрей, его брат, работал прокурором на Смоленщине. — Как это давно? — поинтересовался я. — В ноябрьскую прислал поздравительную телеграмму — и с тех пор молчок… Я знал, что Дим-Димыч и его брат ленивы на письма, а потому сказал: — Что это, первый случай? А ты когда ему писал? Дим-Димыч покрутил головой: — Не помню… — То-то… Скажи лучше, как вы управляетесь без своего драгоценного начальника? — Я имел в виду Безродного, который двадцать второго марта отбыл на курорт. — Превосходно! По-моему, следует продлить его отпуск на полгода. Мы бы отдохнули, а он убедился бы, что отдел не пропадет без него. После завтрака я зашел в машинное бюро, взял отпечатанную докладную и сел ее вычитывать. Сказать, что дело Витковского окончилось так, как мы желали, никто не имел права. Собственно, для суда в деле имелось все необходимое, чтобы решить судьбу преступников. Следствие закончилось неожиданно быстро. Сам Витковский и его подопечные Кошельков и Полосухин признались во всем. Упорствовал один Глухаревский. Он отрицал принадлежность к шпионской группе, отказывался от знакомства с Кошельковым и Полосухиным, заявлял, что Полосухин никогда не был у него дома. Так он вел себя на допросах, точно так же и на очных ставках. Его изобличали, кроме Кошелькова и Полосухина, жена последнего и квартирная хозяйка. Своим упорством он лишь отягчал собственную вину. Кошельков вел себя на следствии, по выражению Кочергина, "прекрасно". В этом огромную роль сыграл "груз", привязанный к воздушному шару. В заклеенном конверте оказался лист почтовой бумаги, а на нем — зашифрованное донесение, написанное рукой Глухаревского. Кошельков расшифровал его. В донесении шла речь все о той же авиационной бригаде. Витковский поначалу пытался выкрутиться. Это вполне естественно для преступника: он хотел прощупать, чем располагает следствие, но, когда ему сделали очную ставку с Кошельковым, выложил все без утайки. В тридцать втором году его привлекла к сотрудничеству германская секретная служба. Как и где это произошло, что вынудило его пойти на измену Родине, — это уже подробности. И не о них сейчас речь. Речь о другом: с кем он поддерживал связь, перед кем отчитывался. При вербовке Витковского предупредили: до тридцать шестого года его никто не будет тревожить и он может забыть, что в его жизни произошли изменения. Четыре года Витковский, являясь агентом иностранной разведки, бездействовал, а в тридцать шестом ему напомнили об этом. Он проводил летний отпуск под Москвой и как-то решил посетить столицу. На перроне Ярославского вокзала к нему подошел незнакомый мужчина, взял его под руку, назвал по имени и отчеству и сказал пароль. Сам он представился Дункелем, и Витковский подумал, что имя это вымышленное: "дункель" — по-немецки "темный". Здесь же Витковский получил задание найти в нашем городе Кошелькова и через него заняться разведкой строительства военного аэродрома. Дункель не предложил никаких условий связи. Он сказал: "Когда вы будете нужны, я вас найду". Спустя два месяца, уже в нашем городе, Дункель подошел к Витковскому, когда тот возвращался с рынка в воскресный день. Он вручил ему приличную сумму денег и указал три тайника — "почтовых ящика". Первый — в стене общественной уборной в городском парке, им пользовались преимущественно летом. Второй — основной — в отдушине каменного фундамента гардероба на пляже. Им пользовались чаще всего. Третий — резервный — оказался в телеграфном столбе на выгоне, недалеко от перекрестка. В столбе было высверлено отверстие величиной с большой палец, которое прикрывалось хорошо пригнанным сучком. Вторая встреча с Дункелем была для Витковского и последней. Больше они не виделись. Связь осуществлялась через тайники. Глухаревского и Полосухина Витковский ни разу не видел, не стремился к этому, но о существовании обоих знал со слов Кошелькова. Полосухин знал лишь Глухаревского. Мы питали надежду, что на темную личность Дункеля прольет свет Кошельков, но надежды наши не сбылись. Нет, Кошельков о Дункеле не имел никакого понятия. Кошелькова к шпионской работе привлек, как я уже говорил, немецкий агент, которого я назвал Иксом Это было в Белоруссии в двадцать девятом году По рекомендации, полученной от Кошелькова, Икс завербовал тогда же Глухаревского. В тридцать третьем Икс был арестован, осужден, но свою сеть не выдал. Оставалась последняя надежда "познакомиться" с Дункелем — встретить его у одного из тайников. Но и она разрушилась. После первого вызова Полосухина на допрос Витковский опустил в резервный тайник короткую записку с предупреждением о грозящей опасности. Записки этой в тайнике мы уже не обнаружили Надо полагать, что или сам Дункель, или его доверенный своевременно извлекли ее оттуда. Ничего не дали и организованные нами засады у всех трех тайников. Дункель не появлялся. Короче говоря, шеф захваченной нами четверки ускользнул. И узнали мы о нем лишь то, что знал Витковский. По его словам, Дункель был русский. Во всяком случае, ничего инородного ни в его речи, ни в его облике не подмечалось. Обычный, ничем не отличающийся от других человек среднего роста, с правильными мужественными чертами лица, не старше сорока лет, глаза темные, скорее, карие, такая же и шевелюра, не особенно густая, с пробором сбоку. И все…24 апреля 1939 г. (понедельник)
За день до отчетно-выборного партийного собрания Безродный неожиданно изменился. Он стал подозрительно общителен, разговорчив и даже любезен. У него появилось желание заглядывать в кабинеты начальников отделений, рядовых работников, где его давно уже не видели, завязывать разговоры, угощать всех папиросами и, к удивлению многих, даже рассказывать анекдоты. В читальном зале библиотеки, непосредственно перед собранием, он толкался среди "простых смертных", переходил от одной группы к другой. Дим-Димыч сказал мне: — Быть глупцом — право каждого, но нельзя этим правом злоупотреблять. Он старался стать глупцом большим, чем настоящий глупец. Возразить было нечего. Собрание открыл секретарь бюро отдела Корольков ровно в восемь вечера. Первой неприятной неожиданностью для Безродного, испортившей ему настроение с самого начала, явилось то, что его не избрали в президиум. Его кандидатуру никто не предложил, хотя он и сидел на виду у всех. В президиум попали: Зеленский, Брагин, Осадчий, состоявший на учете в парторганизации этого отдела, Корольков и я. Фомичев, к сожалению, на собрании присутствовать не мог: по заданию обкома он накануне выехал в район. Корольков, выступивший с отчетным докладом, раскритиковал и себя, и выбывших из отделов членов бюро. Но это никоим образом не улучшило впечатления о его работе. Мне кажется, даже ухудшило. Получалось так, будто Корольков и члены бюро все отлично видели, знали, понимали, но ничего не делали. В прениях, как ни странно, выступил первым Безродный. Я был больше чем уверен, что он возьмет под защиту Королькова, который являлся его "тенью", но Безродный подверг Королькова полнейшему разгрому. Он говорил резко, безапелляционно, не смягчая формулировок, и выступление его звучало, я бы сказал, довольно убедительно. Раздавив Королькова, Безродный счел нужным пояснить присутствующим, каким должен быть чекист-коммунист. Он говорил о моральном облике, о чувстве товарищества, о самодисциплине, о внутренней культуре, обо всем том, без чего немыслим настоящий чекист. Осадчему выступление Безродного, видимо, понравилось. Он смотрел в его сторону, одобрительно кивал и даже что-то записывал. После Безродного слово взял старший оперуполномоченный — редактор стенной газеты Якимчук. "Ну, этот расскажет, как Безродный пропесочил его за карикатуру", — подумал я. Якимчук, славный парень, жизнерадостный, полный кипучей энергии и инициативы, не решился портить отношений с начальником отдела. Он ограничился жалобой на саботажников, то есть на тех, кто обещал писать в газету и не дал ни строчки. И лишь в выступлении заместителя Безродного Зеленского, человека, по сути дела, нового, я уловил кое-какие тревожные нотки. Он, видимо, уже разобрался в обстановке, потому что сказал: "Корольков не один коммунист, и валить на него все беды было бы несправедливо. В отделе много старых членов партии, старших по работе, — таких, как он, Зеленский, как Безродный, как второй заместитель Рыбалкин…" Потом коснулся роли руководства отдела, его ответственности за партийную работу. — Руководство само по себе, без вас, без коллектива, — пустой звук, — говорил Зеленский. — Будь у каждого из нас семь пядей во лбу, одни мы ничего не сделаем. Нет полководца без войска, нет руководителя без коллектива. Успех дела зависит от того, как руководители строят свои отношения с коллективом, как коллектив понимает их. Все ли у нас благополучно? Думаю, что нет. Руководство отдела может ошибаться. Более того, ошибаясь, оно может верить в то, что поступает правильно. Кто должен подсказать ему? Кто обязан покритиковать его? Вы, и только вы. А вы молчите. Вы критикуете Королькова, будто на нем свет клином сошелся. Не кажется ли вам такое отношение к судьбам отдела равнодушием? А равнодушие штука страшная. Оно убивает самое горячее начинание, оно не оставляет места чистосердечию, оно порождает льстецов, честолюбцев, при нем расцветают стандарт, бюрократизм… Работу бюро признали неудовлетворительной. Затем объявили перерыв. Безродный, приунывший было, заметно оживился. На глазах у всех он взял под руку майора Осадчего, отвел к окну и начал что-то говорить, усиленно жестикулируя. Я подошел к Дим-Димычу: — Оказывается, твой шеф не так уж уязвим, как я рассчитывал. — Посмотрим, — усмехнулся Дим-Димыч. — Ему невдомек, какую свинью я ему подложу. После перерыва место председателя занял Зеленский. Приступили ко второму вопросу повестки — выборам нового бюро. — Прошу называть кандидатов, — объявил Зеленский. Первым в список попал Брагин, затем Зеленский, за ним Якимчук, потом Бодров и, наконец, Безродный. — Хватит! Подвести черту! — предложил кто-то. — Никаких хватит! Почему подвести черту? Мы собрались выбирать, а не просто голосовать. Вопрос поставили на голосование. Большинство решило продолжать список. В него попали Корольков, Фролов, Иванников, Демин и Боярский. Потом подвели черту. Началось обсуждение выдвинутых кандидатур. Первые четыре кандидатуры остались в списке и прошли без сучка и задоринки. Когда Зеленский назвал фамилию Безродного, Дим-Димыч поднялся и сказал: — Я даю отвод товарищу Безродному. Зал затих, будто мгновенно опустел. Безродный поерзал на стуле, откинулся на спинку и глянул на Осадчего. А тот смотрел на Дим-Димыча. И в его взгляде было не то удивление, не то досада. — Можно сказать? — спросил Дим-Димыч председателя и, получив разрешение, начал: — Товарищ Безродный наговорил здесь много хорошего о том, каким должен быть чекист-коммунист. Но сам он выглядит очень неудачной иллюстрацией к своим же словам. Перед нами наглядный пример того, как человек говорит одно, а делает другое… Сдержанный гул одобрения прокатился по залу. — Что вы мастер болтать — все знают. Давайте примеры! — не сдержался Безродный. — Не перебивайте, — предупредил Зеленский. Но перебить или сбить Дим-Димыча было не так просто. Кто-кто, а уж я-то знал его ораторские способности. — Вы просите примеры? — обратился он к Безродному. — За ними дело не станет. Я утверждаю, что критика в нашем отделе — смертный грех. Кто осмелится покритиковать коммуниста Безродного, тот неизменно впадет в немилость. И не случайно, что все сегодня сидят, будто воды в рот набрали. На одном из последних собраний коммунист Бодров сказал, что наш начальник отдела злоупотребляет взысканиями и забывает, что взыскание — это еще не самая лучшая мера воспитания. Этого оказалось достаточно, чтобы Бодрову было отказано в квартире, в которой он остро нуждается. Вот вам один пример. — Квартирами распоряжаюсь не я, а начальник управления! — выкрикнул Безродный. — А кто ходатайствует? — спросил Дим-Димыч. — Да и к чему оправдываться? Спросите любого сидящего здесь, прав я или не прав. Фролов смел выразиться, что вы совершили акт великодушия. Ерунда! Нельзя смешивать великодушие с холодным расчетом. А у вас был расчет. Кто ходатайствовал перед парткомом и начальником управления о предоставлении квартиры Бодрову? Вы! Кто пошел против себя? Вы! И сделали это на следующий же день после выступления Бодрова на собрании. Безродный сидел красный как рак. — Минутку! — обратился Осадчий к председателю. — У меня вопрос к товарищу Бодрову. Какова ваша семья? — Я, жена, мать жены и трое ребят. Шесть душ, — ответил Бодров. — И одна комната в восемнадцать метров без удобств, — подал голос осмелевший Якимчук. — Товарищи! — запротестовал Фролов. — Мы должны кандидатуры обсуждать, а тут бытовой разговор получается. — А что в этом плохого? — спросил Осадчий. — Или собрание против? Нет, собрание было не против. Посыпались возгласы: — Давайте! Давайте! — Разговор по душам… — Это же хорошо! — Вот и отлично, — одобрил Осадчий. — А с квартирами я разберусь. Разберусь и доложу следующему собранию. — Можно продолжать? — заговорил Дим-Димыч. — Продолжу. Еще пример. В предыдущем номере стенгазеты появилась безымянная карикатура. Она не имела ни с кем даже отдаленного портретного сходства. Надпись под ней гласила: "Молчать! Слушайте меня!" Товарищ Безродный безошибочно догадался, что речь идет о нем. Он вызвал редактора стенгазеты и приказал: "Снять эту гадость!" Когда Якимчук попытался объяснить что-то и напомнил о редколлегии, на него обрушилось: "Молчать! Вон отсюда!" Безродный краснел все гуще и гуще. — И еще несколько слов, — продолжал Дим-Димыч. — Вы, товарищ Безродный, красиво, витиевато и очень пространно говорили, каким должен быть чекист. Кого вы имели в виду? Подчиненных или начальников? Видимо, всех. Говорят, что подчиненные не любят слабохарактерных начальников. Это, пожалуй, верно. Но они не любят и грубиянов. Кто дал вам право кричать на сотрудников, унижать их человеческое достоинство? Что такое ругань? Это, прежде всего, бескультурье. Это, наконец, хулиганство. А как можно совместить то и другое с должностью, которую вы занимаете? Да и кого вы оскорбляете? Того, кто не может ответить вам тем же. Уж наверняка Осадчего не оскорбите! Фомичева тоже… А вот Якимчука, Сидорова, Зоренко — да. И с какой это поры в нашем отделе все вдруг стали болванами? С кем же вы работаете, товарищ Безродный? Беда в том, что ошибки других не делают нас умнее. Вы, наверное, забыли историю Селиванова. Вы смогли внушить к себе не только неуважение, но и антипатию. Поэтому я и даю вам отвод. Дим-Димыч сел. Все чувствовали себя как-то растерянно. — Кто еще желает выступить по кандидатуре товарища Безродного? — каким-то не своим голосом осведомился Зеленский. Желающие оказались. Выступили Корольков, Фролов, Ракитин, Боярский, Коваленко, Нестеров, Иванников. Семь человек. Они не пытались опровергнуть сказанного Дим-Димычем. Это было рискованно. Они искали у Безродного положительные стороны, грубость объясняли горячим характером, нелюбовь к критике — болезненным состоянием, усталостью, большой загрузкой по работе и всякой иной чепухой. Короче говоря, они считали возможным оставить Безродного в списке для тайного голосования. И как ни силен был бой, данный Дим-Димычем, я, честно говоря, усомнился в его исходе. Безродный, сидевший все это время как под дулом наведенного пистолета, несколько отошел и воспрянул духом. Однако Дим-Димыч решил добить его. Он обратился к собранию с вопросом: — Быть может, товарищ Безродный даст себе самоотвод? Этого было достаточно, чтобы вернуть Безродного в прежнее состояние. Он подарил Дим-Димыча таким взглядом, что мне его никогда не забыть. Если бы в эту минуту Безродному разрешили безнаказанно расправиться с Дим-Димычем, он бы слопал его вместе с потрохами. — Ставьте вопрос на голосование! — предложил Корольков. Зеленский проголосовал. За отвод Безродному подняли руки Дим-Димыч, Бодров и Якимчук. Трое воздержались. Большинство решило оставить его в списке кандидатов. Сообразительный Корольков выступил с самоотводом, и просьбу его удовлетворили. В списке осталось девять кандидатур. Но самое неожиданное произошло, когда председатель счетной комиссии стал объявлять итоги тайного голосования. Почти единогласно, исключая два голоса, прошел Дим-Димыч. За ним следовал Зеленский, потом Якимчук, Бодров и, наконец, Корабельников. — Остальные четверо, — сказал председатель счетной комиссии, — выражаясь парламентским языком, не получили вотума доверия. Безродный сейчас же встал и, не ожидая конца собрания, покинул зал. На первом заседании партийного бюро секретарем избрали Дим-Димыча.30 апреля 1939 г. (воскресенье)
Произошло нелепое, чудовищное: Дим-Димыча исключили из членов партии и уволили из органов государственной безопасности. Началось все на другой день после отчетно-выборного собрания и закончилось сегодня. Несколько строк приказа, подписанного Осадчим, уничтожили моего друга как чекиста. Мне кажется, будто все это дурной сон, а не явь. Я не хочу верить этому, но от этого ничего не изменится. Ровным счетом ничего. За весь сегодняшний день в моей голове не нашлось места ни для одной путной мысли. Я не мог ничего делать. Я перекладывал бумаги и папки с места на место, курил одну папиросу за другой или бродил по кабинету из угла в угол. Отчаяние, непередаваемая боль охватывали меня, сжимали сердце. С трудом мне удалось дотянуть до вечера, выполнить то, что требовали служебные обязанности. И как только стемнело, я, сославшись на головную боль, ушел. Ноги сами повели меня за город, к реке. Стояла теплая, но пасмурная ночь. Низко плывущие тучи приглушили звезды. Как длинный развернутый холст, лежала передо мной река. Я минул пешеходный мост, спустился с обрыва и лег на еще не утративший дневного тепла песок. У края обрыва росли березы, опушенные свежей листвой. Даль реки затягивал густой зеленоватый сумрак. Что же произошло с Дим-Димычем? Из управления кадров центра пришло письмо с категорическим указанием рассмотреть вопрос о пребывании в партии и органах государственной безопасности Брагина Дмитрия Дмитриевича. К письму прилагались материалы, в которых сообщалось, что в конце прошлого года органами государственной безопасности была арестована подозреваемая в связях с троцкистами сотрудница ОТК одного из заводов на Смоленщине Брагина Валентина Федоровна — жена брата Дим-Димыча. В процессе следствия она заболела глубоким расстройством нервной системы и накануне нового, тридцать девятого года умерла в тюремной больнице. Две недели спустя муж Валентины Федоровны и брат Дим-Димыча — Андрей Брагин покончил с собой. Дим-Димыча обвинили в том, что он знал обо всем я скрыл. Больше того, молчание истолковали как сочувствие жене брата и брату-самоубийце. А Дим-Димыч ничего не знал и ничего не скрывал. В этом я мог поручиться. Лишь один раз, обеспокоенный долгим отсутствием писем, он поделился со мной тревогой. На собрания парторганизации отдела он так и заявил, но добавил, что ни минуты не сомневается в том, что до последних дней своей жизни его брат и жена брата оставались честными советскими людьми и настоящими коммунистами. Это заявление лишь подлило масла в огонь. Как он смеет так утверждать? Как он может ручаться? И это говорит чекист? Да, это говорил потомственный чекист! Он мог ручаться и за своего брата, и за его жену. Он не переставал утверждать, что те, кто отдал свои юные годы жестокой борьбе с многочисленными врагами Родины, кто, не жалея своей жизни, бился в рядах ЧОНа с бандитами, кто бесстрашно разоблачал скрытых и явных недругов Советского государства и в их числе тех же троцкистов, кто поставил целью своей жизни борьбу за святые идеалы ленинской партии, кто ради и во имя этого переносил холод, голод, страдания, кто выполнял задания комсомола под наведенным стволом кулацкого обреза, кто, наконец, в боевых схватках проливал свою кровь, — тот не пойдет на предательство, тот не запятнает имя коммуниста. Поступок брата он не оправдывает. Но как судить его? Валентина была для Андрея не только женой и другом. Их любовь выдержала испытание огнем и временем. Они пронесли ее через бури гражданской войны, через тяжкие испытания разрухи. Дим-Димыч понимает, что у брата Андрея произошел разлад между партийным долгом и чувством, между разумом и сердцем, но от этого понимания никому не легче. — В наше время можно ручаться лишь за себя, — сказал свою любимую фразу Безродный. — Я не верю Брагину. — И с отвратительным хладнокровием добавил: — Ему не место в партии. Собрание отдела при четырех голосах "против" и двух воздержавшихся исключило Дим-Димыча из членов Коммунистической партии. На другой день решение собрания рассматривал партком. Дим-Димыч вел себя так же, как и на собрании отдела. Он твердо стоял на своем: брат и жена его были честные люди. О смерти их никто ему не сообщал. — Честные люди не кончают самоубийством, — бросил реплику Геннадий, присутствовавший на заседании в числе приглашенных. Взял слово следователь Рыкунин. Я его никогда не любил. За глаза его звали человеком с каучуковым позвоночником. Я удивлялся, как мог такой необъективный человек быть следователем. Смысл его высказывания сводился к тому, что Андрей Брагин покончил с собой, видимо, потому, что боялся разоблачения. Если он держал около себя жену-троцкистку, то уж, конечно, не мог не сочувствовать врагам народа. А его брат, чекист, теперь записался в адвокаты и дерет за него глотку. Можно ли после этого держать Брагина в партии? Нельзя! На него неизбежно будет ориентироваться враг. Потом поднялся Кочергин. Он поправил Рыкунина и других выступавших. Жена Андрея Брагина не была троцкисткой. В документах сказано, что она лишь подозревалась в связях с троцкистами. Это не одно и то же. И в документах ничего не сказано о том, что подозрение подтвердилось. Обвинять Дмитрия Брагина в сокрытии факта ареста Брагиной и смерти ее мужа мы не можем. Не можем по той простой причине, что нам нечем это доказать. Вопрос требует доследования. Надо послать на место опытного товарища. Пусть он ознакомится с материалами следствия и доложит нам, на чем основаны подозрения, в чем заключалась связь Брагиной с троцкистами. Вопрос следует оставить открытым. Исключать из партии и увольнять из органов Брагина пока нет оснований. Всеми своими мыслями и душевными силами я был на стороне Дим-Димыча, а потому попросил слова вслед за Кочергиным. — Мне думается, — начал я, — что здесь может совершиться жестокая и вопиющая несправедливость. Мы решаем судьбу коммуниста Брагина, а не его родственников. Так давайте и говорить о Брагине. Я согласен с Кочергиным и поддерживаю его предложение. Более того, я верю Брагину. Он никогда не обманывал партию и не обманет. Если он берет под защиту порядочность своего брата и его жены, значит, верит в них, как я верю в него. Предлагаю отменить решение парторганизации отдела. — Чекисты так не рассуждают, — подал голос Безродный. Он ликовал — это было написано на его физиономии. Но ему недоставало ума и такта скрыть свое ликование. — Как видите, рассуждают, — ответил я запальчиво. — Вы ошибаетесь, считая себя чекистом. Вы ошибаетесь и в том, что ваше мнение непререкаемо. Не так давно вам дали возможность убедиться в этом, и, я думаю, подобная возможность повторится. Это произвело впечатление на Безродного. Когда приступили к голосованию, он неожиданно для всех заявил, что поддерживает предложение Кочергина. Но это не спасло Дим-Димыча. Большинство приняло предложение, сформулированное Рыкуниным: "За сокрытие от партии и органов факта ареста жены брата и самоубийства последнего, а также за бездоказательную защиту их — исключить из членов партии Брагина Дмитрия Дмитриевича". А сегодня Осадчий подписал приказ об увольнении Дим-Димыча. После собрания отношение к Дим-Димычу некоторых товарищей резко изменилось. Еще вчера они весело приветствовали его, с удовольствием жали руку, голосовали за его кандидатуру, доверяли ему большое партийное дело, а теперь… Да, теперь они старались обойти его сторонкой, "забывали" приветствовать. Мне трудно забыть об эпизоде, который произошел со мной в молодости. Я стал чекистом в двадцать четвертом году. До этого работал в рабочем клубе на родине. Я был универсалом: совмещал должности кассира и руководителя драмкружка, гримера и артиста, декоратора и суфлера. Меня окружала куча друзей-комсомольцев, чудных боевых ребят. А Дорошенко, Цыганков и Приходова были лучшими из лучших. За них я готов был в любую минуту хоть в пекло. Нас сдружили вера в будущее, совместная работа, стремления, ЧОН, борьба с бандитами, опасности. Помню, стояли теплые предмайские дни. Комсомольцы готовили к празднику какую-то революционную пьесу. На сцене при поднятом занавесе шла репетиция. Я командовал парадом, учил "актеров" правильным жестам, показывал, как надо стоять, ходить, сидеть, возмущаться, смеяться. Я безжалостно бранился с Петькой Чижовым, который меня не слушал и ставил ни во что. Петька был мой "враг". Он всегда придирался ко мне, умалял мой авторитет руководителя кружка, строчил на меня злые фельетоны в стенгазету. И ничто не могло примирить нас. Чижов по крайней мере был убежден в этом. Он говорил, что я и он — антиподы. Я этого слова тогда не знал, но, коль скоро Петька распространял его не только на меня, но и на себя, я не видел оснований принимать его как обиду или оскорбление. Так вот, шла репетиция. И вдруг в самый разгар ее в зале появился райуполномоченный ОГПУ Силин. Уж кого-кого, а его, грозу бандитов, саботажников, заговорщиков и дезертиров; мы, комсомольцы, преотлично знали. И весь город знал. И он знал каждого из нас вдоль и поперек. Он знал вообще все, что надо мать. По крайней мере я был в этом твердо убежден. Всегда чем-то озабоченный, хмурый и немногословный, он остался верен себе и на тот раз. Он подошел к рампе, посмотрел исподлобья на нашу самодеятельную горячку и, остановив взгляд на мне, скомандовал: — Трапезников, за мной! Отголоски его команды звонко прокатились по пустому залу. Ребята оторопело и растерянно уставились на меня. Силин откашлялся, повернулся и вразвалку, как все бывшие моряки, направился к выходу. Я не стал ожидать повторного приглашения, передал бразды руководства Петьке Чижову и последовал за Силиным. Через час я и он сидели в кабинете секретаря уездного комитета комсомола. Два дня спустя Силин ввел меня в помещение окружного отдела ОГПУ. Прошло еще четыре дня, и я вышел из этого помещения один. На мне была новехонькая форма из отличного "сержа", хромовые сапоги и на правом бедре в жесткой желтой кобуре пистолет "маузер" калибра 7, 65. В застегнутом нагрудном кармане гимнастерки покоилась небольшая, аккуратненькая, обтянутая красным коленкором книжечка. В ней четким каллиграфическим почерком было выведено, что такой-то, имярек, является практикантом ОГПУ и имеет право хранить и носить все виды огнестрельного оружия. Мне было тогда девятнадцать лет. Я получил трехдневный отпуск: съездить в родной город, распрощаться с друзьями, сняться с комсомольского учета и взять личные вещи. С поезда я, конечно, отправился прямо в клуб к ребятам. Был канун Первого мая, зал пустовал, и я по длинному коридору направился к красному уголку. Подошел к двери и невольно остановился: она была неплотно прикрыта и из красного уголка отчетливо доносились громкие, возбужденные голоса. Я сразу узнал голос моего верного дружка Цыганкова. Но то, что он говорил, меня ошеломило. А он говорил вот что. Я помню каждое слово: "Как хотите, ребята, а зазря Силин арестовывать не будет. Не такой он человек. Значит, запутался Андрей в чем-то. Определенно!" "Правильно, Валька! — одобрила Приходова. — Трапезников — дрянь. Я догадываюсь, в чем дело. Помните, он конвоировал трех бандюков и один сбежал? Ну вот… Не сбежал он, Андрей отпустил его…" Я стоял потрясенный, обиженный. Тугой, тошнотворный ком подкатил к горлу и стеснял дыхание. Так обо мне говорили два моих лучших друга — Цыганков и Приходова. Друзья, за которых я готов был перегрызть глотку любому. И вдруг в уши мои вошел высокий, писклявый голос Петьки Чижова, моего "врага", антипода. Он не говорил, а кричал на тонкой, противной ноте: "Сволочи, вот кто вы! Поняли — сволочи! Ладно, я не люблю Андрюшку. Мы антиподы. Он бузотер, копуха, волокитчик и воображала. Но разве он пойдет на такое? Да как у вас язык повертывается? А еще друзья! Он настоящий…" Тут я пересилил себя, сглотнул тугой ком, протер на всякий случай глаза, сильно толкнул дверь ногой и вошел в комнату. Стало тихо, как под землей. Я огляделся: все налицо. Во мне дрожал каждый нерв. Первым опомнился Петька Чижов. С присущей ему язвительностью он бросил: — Во! Видали гуся! Ишь вырядился! Прошу любить и жаловать. Тут Валька Цыганков сорвался с места, перегнулся через стол с протянутой рукой и восторженно воскликнул: — Андрюшка! Дружище! Вот это здорово! Я сделал вид, что не заметил ни его, ни его руки. Приходова хлопнула себя по коленкам: — Ба-тюш-ки! Что делается?! Я посмотрел Чижову в глаза и сказал: — Выдь на минуточку. — Ну прямо… — как всегда, окрысился Петька. — Выдь! — настаивал я. — Прошу. Надо. То ли тон моей просьбы, то ли необычная одежда подействовали на моего антипода, но он неторопливо вышел. У стенной газеты он остановился, засунул руки глубоко в карманы, сбычился и нетерпеливо спросил: — Ну, дальше? — Я слышал все, — произнес я с волнением. — Дальше? — продолжал Петька. — Спасибо, Петька, на добром слове… Я этого никогда не забуду, — и, не дав ему опомниться, я взволнованно обнял его и горячо поцеловал. Смущенный Петька старательно вытер рукавом губы, покачал головой и, нарочито нахмурившись, произнес: — Ох и бузотер ты, Андрей… Вот так бывает в нашей жизни. Слабые люди теряют веру в самого близкого, дорогого им человека, забывая о том, кем он для них был. А Дим-Димыч не утратил этой веры. Он продолжает верить в брата и жену его. И за эту веру он тоже пострадал. Она усугубила его положение. Начальник отделения Бодров, пользующийся моей симпатией и крепко уважающий Дим-Димыча, в разговоре со мной сказал: — Странно ведет себя Димка… Прокурора Андрея Брагина не стало. Жены его тоже. Что думают и говорят о них теперь, как расценивают их поступки, им глубоко безразлично. Их не воскресишь. Они ушли туда, откуда не возвращаются. А Димка печется о них, защищает их, как будто им это очень важно. К чему дразнить гусей? Я задумался. Бодров говорил это, руководствуясь своим хорошим чувством к Дим-Димычу, но все равно он не прав. Умерших, если они этого заслуживают, надо уважать и защищать так же, как и живых. Я так и сказал Бодрову. Я продолжал лежать под обрывом у реки до той поры, пока темная тучка не окропила меня мелким, теплым дождичком. Тогда я встал и пошел домой, думая о своем друге.2 июня 1939 г. (пятница)
Прошло более месяца с того дня, как на моего друга свалилась беда. И ничего нового, отрадного не внесло время в судьбу Дим-Димыча. Все как бы застыло на мертвой точке. Дима ездил в Смоленск, но там к его появлению отнеслись недоверчиво. Тогда он отправился в Москву. В минувшее воскресенье Дим-Димыч позвонил мне на квартиру, и я понял из короткого разговора с ним, что и Москва ничем не обнадежила его. В наркомате заявили, что вопрос о реабилитации его по служебной линии якобы целиком и полностью зависит от восстановления в партии, в то время когда здесь, в парткоме, ему было сказано, что вопрос партийности может рассматриваться лишь после реабилитации его как чекиста. Я знал, что сбережений Димка не имеет и никогда не имел. На какие же средства он живет в Москве? Где нашел приют? Эти вопросы я задать не успел. Он звонил с центрального телеграфа, и времени было в обрез. Я лишь успел сказать ему, что надолго уезжаю, что нам надо повидаться в Москве, и попросил дать свой адрес. Дима сказал, чтобы я предупредил его телеграммой до востребования на Главный почтамт… Я действительно уезжаю. Уезжаю неожиданно и, возможно, надолго. Я еду навстречу опасностям, на Дальний Восток. Там идет, как мы ее называем, малая война. Но она, как и большая, как и всякая война, не обходится без жертв. Японские самураи, эти кладбищенские рыцари, не извлекли уроков из прошлогодних событий в районе озера Хасан. В мае они вторглись в пределы Монгольской Народной Республики на реке Халхин-Гол. Оставаться в стороне мы не можем, не имеем права. Я еду в распоряжение штаба армии. До Москвы поездом, а оттуда самолетом. Сегодня, в начале десятого вечера, оплетенный скрипящими ремнями нового снаряжения с этаким вкусным запахом, я распрощался с Кочергиным и пошел домой. По дороге вспомнил о носовых платках. Когда бы я ни ездил, всегда забываю о них. Не забыть бы теперь. Надо вынуть из шкафа хотя бы дюжину и сунуть в чемодан. Открыв дверь, я в смущении остановился: теща, опустившись на колени перед совершенно пустым углом, усердно молилась. Осеняя себя крестами и отбивая поклоны, она нашептывала слова молитвы, вплетая в нее мое имя. Странно. До сегодняшнего дня я не замечал в ней религиозных настроений. И разговоров никогда на эту тему в семье не было. Странно… Скорее, даже забавно! Я тихо попятился, забыв о носовых платках. В столовой была Лидия. — Уже? — спросила она. — Да, пора. Лидия все эти дни держалась бодро. — Иди сюда… — тихо позвала она и села на диван. Мне казалось, что Лида хочет сказать мне что-то значительное, необычное, но она ничего не сказала, а склонила голову к моему плечу и заплакала. — Не надо, Лидуха… Все шло так хорошо… — начал было я, но тут Максимка соскочил с качалки и подбежал к нам. Он с полдня готовился к моим проводам, но, вконец измученный ожиданием, забрался в качалку и позорно уснул. Я поцеловал жену, сына, посмотрел на часы и встал. Пора! Машина Кочергина стояла у дома. На вокзале ожидали Фомичев, Хоботов, Оксана, Варя. Фомичев был в полной военной форме со знаками различия капитана. Усердно начищенные сапоги отливали зеркальным глянцем. На Хоботове сияла белизной тщательно отглаженная сорочка. Ее ворот и черный галстук плотно облегали могучую шею доктора. Аккуратно сложенный пиджак он держал на руке. Настороженная и чем то озабоченная Варя Кожевникова стояла, обняв Оксану. А Оксана в легком, раздуваемом ветерком ситцевом платье без рукавов, с глубоким вырезом на груди и спине выглядела лучше и наряднее всех. — Как настроение? — деловито осведомился Фомичев. — Бодрое! — громко ответил я и тут же отметил про себя, что это слово не вполне точно передает мое состояние. Именно бодрости я и не ощущал. Я бодрился, но это не одно и то же. — Возвращайтесь капитаном, — пожелала Варя. — Совсем не обязательно, — заметил Хоботов. — Живой лейтенант тоже неплохо. Не так ли, Лидия Герасимовна? — обратился он к моей жене, беря ее под руку. Лидия через силу улыбнулась. У входа в вагон остановились. Хоботов подошел ко мне вплотную, зацепился за мой поясной ремень толстым волосатым пальцем и заговорил: — Всякая война — испытание, мой друг. А испытания, если хотите знать мое мнение, только и определяют настоящее место человека на нашей беспокойной планете. Испытания — самая верная мера значимости человека и его дел. О. Генри, которого я люблю, сказал очень точно: тот еще не жил полной жизнью, кто не знал бедности, любви и войны. — Хорошо! — воскликнул Фомичев, внимательно всматриваясь в доктора, с которым познакомился несколько минут назад. — Что же можно добавить? Бедность Андрей Михайлович хлебнул в свое время, с любовью его познакомила Лидия Герасимовна, остается познать войну. Максимка цепко держал меня за руку, внимательно заглядывал в лица моих друзей и напряженно слушал, полуоткрыв рот. — Ты почему не смотришь на меня? — спросил я Лиду. Жена смущенно опустила голову. Я давно не видел ее такойрастерянной и немного жалкой. "Нет! Любит меня Лидка!" — подумал я, вспомнив давний разговор с Дим-Димычем. — Слушайте меня! — заговорила немного властно Оксана. — Один умный человек сказал, что любить — это не значит смотреть друг на друга, а смотреть только вместе и в одном направлении, — и тут она прямо посмотрела в глаза Вари. — Здорово! — заметил я и обнял Лидию. — Ты согласна с этим? Лидия подняла лицо с влажными глазами и прижалась ко мне. В колокол отбили два удара. Началось прощание. Незаметно Оксана сунула что-то мне в карман и тихо сказала: — Вы его, конечно, увидите. Передайте. Поезд тронулся. Мне махали руками. Я — тоже. Лидия плакала и держала закушенный зубами носовой платок. "Платки забыл! — вспомнил я. — Опять забыл!" Родные и близкие лица скрыл мрак. Я направился к своему месту, опустил руку в карман и вынул оттуда заклеенный конверт. На нем было одно слово, написанное рукой Оксаны: "Брагину". "Почему же написала Оксана, а не Варя — невеста Димки? — подумал я. — В самом деле: если Оксана уверена в том, что, проезжая через Москву, я не могу не повидаться с другом, то почему же такая мысль не могла прийти в голову Вари? Да, Оксана любит Димку. Надо быть дураком, чтобы этого не понять".12 сентября 1939 г. (вторник)
Я отсутствовал четыре месяца с лишним и за это время не прикасался к дневнику. Он так и пропутешествовал со мной в полевой сумке ни разу не раскрытым. Войны, в широком понимании этого слова, я не узнал. Но чувствовал ее ежеминутно и был удовлетворен тем, что вложил в нелегкую победу над врагом свою скромную долю. Вернулся я более мудрым. Я понял, что даже этот локальный военный конфликт потребовал с нашей стороны немалого напряжения и немалых жертв. Закидать врага шапками, как предполагали некоторые, не удалось. Война была как война. Без дураков. Кочергин был первым, кому я подробно поведал обо всем, что видел, слышал, передумал. Мы обменялись мнениями о международных событиях. Договор с Германией о ненападении, заключенный в конце августа, можно было только приветствовать, а вот захват германскими войсками Польши наводил на грустные размышления. Теперь никто нас не разделял, мы стояли лицом к лицу с вооруженным фашизмом. — Какова цена этому договору, — заключил Кочергин, — покажет будущее. Для семьи день моего приезда превратился в праздник. Из дому я обзвонил всех друзей: Фомичева, Хоботова, Варю, Оксану. Кстати, она сообщила мне приятную и радостную весть: неделю назад ее отца освободили из-под стражи, полностью реабилитировали и восстановили на прежней работе. — Значит, есть правда на земле! — заключила она. Да, дорогая Оксана, правда есть! До Дим-Димыча дозвониться не удалось. Он работал в мастерской по ремонту радиоприемников где-то на окраине города, и надо было преодолевать неповоротливость двух коммутаторов. Варя заверила меня, что съездит к нему. Звонили и мне — и кто! Только подумать — Безродный! — Ты, Андрей? — услышал я в трубке. — Сейчас подъеду. Не возражаешь? — Что ты? Ради бога! Жду. Геннадий решил меня проведать. В его голосе звучали те старые дружеские нотки, от которых я давно отвык. Неужели урок, преподанный тайным голосованием, пошел ему впрок? Что ж… надо только радоваться. Геннадий приехал через четверть часа, расцеловал меня, и мне почудилось, что снова вернулась прежняя дружба. Но почудилось лишь на минуту. Когда Геннадий сел в качалку и оглядел меня, в глазах его мелькнуло что-то холодное, отчужденное. — Ну, вояка, рассказывай, как сражался. Нанюхался пороха? — обратился он ко мне с улыбкой. По простоте душевной я начал делиться с ним своими впечатлениями, и вдруг на самом, как говорится, интересном месте Геннадий прервал меня: — Ты знаешь, моего тестя выпустили! "Тестя! — подумал я. — Какой же он теперь тебе тесть?" Но кивком головы подтвердил, что новость мне уже известна. Геннадий опустил глаза и стал внимательно рассматривать ногти на руке. Я умолк. Казалось, после долгой разлуки нам можно было переговорить о многом, но разговор не клеился. Геннадий стал вдруг скованным, застенчивым. Он держал себя так, словно не имел права находиться в моем доме. Пришлось поддерживать разговор мне. Я говорил о погоде, о том, что пора начать ремонт квартиры, что перегорела лампа в приемнике, об урожае яблок… Геннадий прервал меня вторично. — У меня к тебе… просьба, — нерешительно, не особенно связно и не глядя мне в глаза, сказал он. — Я много думал… Ты смог бы переговорить с Оксаной? — С Оксаной? — переспросил я удивленно. — Ну да… — О чем? Геннадий похрустел пальцами, выдержал паузу: — Понимаешь, в чем дело… Теперь ничто не мешает нам снова быть вместе. Семья остается семьей. Она одна мучается с дочкой, а тут еще моя драгоценная мамаша к ней прилепилась. Да и мне не того… не особенно весело. Но у Оксаны характер… А с тобой она считается. Я слушал и чувствовал, как внутри у меня что-то с болью переворачивается. "Ничто не мешает снова быть вместе!" Как это понимать? А что мешало? Арест отца Оксаны? Неужели Димка был прав в своих подозрениях? Мне припомнилась недавняя история с разводом, наделавшая много шума и вызвавшая столько кривотолков. Но какой же идиот Геннадий! Одной фразой он выдал себя с головой. Я спросил: — А что мешало раньше? — Хм… Ты прекрасно знаешь — Брагин… Я думал, что у них что-то серьезное, а теперь вижу — был не прав. Нет, он не идиот. Я сделал преждевременный вывод и ошибся. Возможно, ошибся и Геннадий, но вовремя поправился. — Оксана к тебе не вернется, — заявил я уверенно. — Почему? — Есть обиды, которые не прощаются даже близким людям. — Но ты можешь поговорить с нею? — гнул свое Геннадий. — Могу, но не хочу, — твердо ответил я. — Из уважения к Оксане и к самому себе — не хочу. Геннадий изменился в лице. Оно стало обычным, равнодушно-злым. Несколько минут длилось неловкое молчание, потом он посмотрел на часы, поднялся. — Пора идти. Работа не ждет. "Какой же подлец сидит в тебе!" — подумал я, провожая взглядом уходившего Безродного. И не успела за ним закрыться дворовая калитка, как в комнату влетел Дим-Димыч. — Ага! Решил появиться инкогнито! Здорово! — воскликнул он, заключая меня в объятия. — Спасибо за гроши! Выручил ты меня, брат. Дырки есть на тебе? Все сошло благополучно? Да ты все такой же! Бери, закуривай. Друг забросал меня вопросами, и я едва успевал отвечать. Его интересовало все. Буквально все: какие части были у японцев, сколько их, каковы их танки, пушки, пулеметы, сдаются ли они в плен, почему эта "волынка" затянулась на три месяца, как дрались монголы, как показала себя наша авиация. Потом, верный своей привычке, он резко переключил разговор и спросил: — Безродный у тебя был? Я подтвердил. — Вербовал тебя в парламентеры? — А ты откуда знаешь? — Догадываюсь. Не ты первый. Он и Хоботова обрабатывал. — Вот оно что… Димка расхохотался. Он смеялся, как и прежде: громко, искренне, заразительно. И изменился мало: разве что похудел немного. — Почему ты не встретил меня в Москве? — спросил я. — Прости, Андрей. Не по моей вине вышло. Плавский виноват. — Постой-постой, — прервал я друга. — Тот Плавский? — Ну да. И Дим-Димыч рассказал. В Москве в день приезда он столкнулся с Плавским. Тот затащил его к себе и предложил воспользоваться своей квартирой. Более удобное жилье трудно было найти. Через несколько дней произошло событие, имевшее немалое значение для органов госбезопасности. На Тверском бульваре Плавский увидел "эмку" и признал в человеке, сидевшем рядом с шофером, "сослуживца" своей покойной жены. Плавский не растерялся: остановил первую попавшуюся машину и на ней бросился вдогонку. У станции метро "Дворец Советов" ему удалось настичь ее и уже не выпускать из поля зрения. Она прошла по улице Кропоткина, развернулась на Зубовской площади, манула Крымский мост, Калужскую площадь, Серпуховку и в каком-то переулке, возле деревянного дома, остановилась. Человек вылез из машины, вошел во двор, а "эмка" стала поджидать его. Плавский расплатился со своим шофером и повел наблюдение за дворовой калиткой. Наблюдение затянулось. Желая выяснить, долго ли еще придется ждать, он подошел к "эмке" и попросил водителя подбросить его на улицу Кропоткина. Он-де торопится на совещание, хорошо заплатит. Шофер посмотрел на часы, подумал и сказал, что, пожалуй, успеет обернуться. У парка культуры Плавский расстался с "эмкой", пересел в такси и помчался за Дим-Димычем. Теперь они продолжали наблюдение вместе. Прикатили в переулок, где находилась "эмка", остановились метрах в двухстах от нее, рядом с двумя грузовиками. Прождали час и сорок две минуты. Наконец вышел этот тип, сел в "эмку", и она тронулась. "Эмка" привела на Первую Мещанскую и остановилась возле пошивочного ателье. Человек покинул машину, зашел в ателье. Преследователи проехали мимо, развернулись, остановились на противоположной стороне и стали наблюдать. Прошло десять минут, двадцать, полчаса, на исходе час. Плавский предложил заглянуть в ателье. Дим-Димыч не согласился — боялся испугать. Он решил использовать прием Плавского. Подошел к шоферу "эмки" и спросил: "Не подбросишь, браток?" Тот взглянул на часы и ответил: "Через пяток минут — пожалуйста!" Дим-Димыч удивился: почему именно через пяток минут? Шофер объяснил: клиент заплатил вперёд и предупредил, что если не вернется через час, то шофер может уезжать. Все стало ясно — их ловко провели. Через пять минут "эмка" уехала, не дождавшись своего пассажира. В ателье его тоже не оказалось. Вот и вся история, из-за которой Дим-Димыч не смог встретить меня на вокзале. — Да… — протянул я, готовый продолжать разговор на эту тему, но вовремя спохватился. Нетактично было говорить с Димой о сорвавшейся операции, когда я не узнал еще, в каком положении находятся его партийные дела. Дим-Димыч вынул бумажник, извлек из него четверть листка и подал мне. Это была копия письма на имя майора Осадчего из управления кадров Наркомата. В нем было сказано:…На заявлении бывшего сотрудника Вашего управления Брагина Д.Д. имеется следующая резолюция руководства: "Если точно установлено, что он не знал об аресте своей родственницы и самоубийстве брата, можно возбуждать вопрос о восстановлении его на работе в органах.— Резолюция неглупая, но и неумная, — прокомментировал Дим-Димыч, забирая у меня бумажку. — В старину говорили, что между резолюцией и ее выполнением остается немалый простор для всяческих раздумий и проволочек. От меня требуют доказательств. Ты представляешь всю глупость такого требования? Как и чем я могу доказать, что не знал о брате? — А чем они докажут, что ты знал? — Они и не собираются доказывать. Это должен сделать я. — Действительно сложное положение, — согласился я. — Фомичев заверил, что сам займется этим делом. А пока что написал в ЦК. Своего я добьюсь. Я смотрел на Дим-Димыча и думал: "Небось на сердце у него кошки скребут. Ему тяжело и больно. А ведь об этом не догадаешься. Говорит он без всякой горечи и, что прямо удивительно, со свойственным ему юмором". — Ну, а, честно говоря, настроение как? — допытывался я. — Настроение у меня особенное… Чего-то жду. Понимаешь, не верю, что так вот все и кончится, что никогда больше не вернусь к вам. — Дим-Димыч смутился. — Ну, к делу… Не верю! Иногда забываюсь, и кажется, будто еще работаю с вами, думаю над какой-нибудь старой операцией. Или вот над этой, связанной с Брусенцовой. Тогда в Москве увлекся, бросился вместе с Плавским за "эмкой". И только потом понял, что вел себя как мальчишка. То есть легкомысленно присвоил себе чужие полномочия Ну, ты понимаешь… — Дим-Димыч растерянно посмотрел на меня, опустил голову. — Но ты не ругай меня. Так уж получилось… Думаю, не во вред делу. — Нет, конечно, — подбодрил я его, — другого выхода не было. В начале разговора и особенно теперь меня беспокоила одна мысль: в какой роли должен выступать Дим-Димыч во всей этой истории с Плавским? Работу мы до последнего момента вели вместе, а теперь он должен был отойти, отойти в силу формальных причин. И я обязан сказать ему об этом. Честно и определенно. Дима уже не сотрудник органов. И хотя в последней операции принимал непосредственное участие, все дальнейшее должно проходить без него. Такова логика. — Плавский знает, что ты… — начал я осторожно. — Теперь знает. Вначале неловко было навязывать человеку свои заботы, А после погони за "эмкой" сказал. — И как он отнесся к этому? — Никак… По крайней мере ничем не проявил перемену, если она и произошла. — Я должен тебя предупредить… — проговорил я, подбирая слова полегче и потеплее. — Немного неловко получается… Плавский да и другие могут неверно понять твои намерения сейчас. — Почему неверно? — искренне удивился Дим-Димыч. — Ну… я имею в виду… формальную сторону. У каждого человека есть дело, занятие, что ли… А просто так ведь никто не станет, например, вмешиваться в работу какого-нибудь учреждения, да и не разрешат ему. Везде есть свои планы, намерения, наконец соображения. Ты понимаешь меня? — Понимаю, — упавшим голосом произнес Дима. — Все ясно и просто как день, что тут не понять! Мне от души было жаль друга. Своим предостережением я убил все радостное, что еще теплилось в нем, и в то же время осознавал правоту совершенного. Увлекшись, Дима мог допустить опрометчивый шаг, последствия которого легли бы страшным бременем и на все дело, и на него самого. — Значит, отойти мне? — глухо выговорил Дим-Димыч. В тоне, которым он произнес эти слова, была еще какая-то надежда на мою сговорчивость. — Да, — отсек я одним словом. Он сидел, чуть сгорбившись и опустив голову. Еще несколько минут назад, рассказывая о преследовании "эмки", друг мой смеялся, шутил, а теперь поблек. Я встал, подошел к нему и обнял за плечи. — Терпенье, Димка! — А ты думаешь, я еще не натерпелся, — невесело усмехнулся он. — Или норма установлена выше? — Выше, — в тон ему ответил я. Мы еще долго сидели и говорили, но уже не о деле, а о всякой всячине. Дим-Димыч никак не входил в свое обычное настроение и, только когда неожиданно вернулся к воспоминаниям о поездке в Москву, оживился, стал хвалить Плавского, мол, умен, сообразителен, быстр в решениях, горяч. Ему следовало бы родиться контрразведчиком. — Все мы рождаемся одинаковыми, — заметил я. Мне казалось, что Димка приписывает Плавскому качества, которыми тот не обладает. — Парень — цены нет! — Так уж и нет, — подкусил я с какой-то досадой. Восторг, с которым Дим-Димыч отзывался о Плавском, вызывал во мне, как ни странно, чувство ревности.
13 сентября 1939 г. (среда)
В моей жизни наступил период неожиданностей. Сегодня утром — звонок Кочергина: — Зайдите ко мне! Когда я предстал пред ясные очи начальства, Кочергин без предисловий сказал: — Майор Осадчий распорядился предоставить вам пятнадцатидневный отпуск. "Майор Осадчий распорядился!" Так мог сказать лишь такой человек, как Кочергин. Капитан Безродный преподнес бы все иначе — так, как оно и было на самом деле: "По моему настоянию майор Осадчий решил дать вам отпуск". Кочергин так не сказал. Но я отлично понимал, что если бы не его ходатайство… Это был поистине дар небес. Это было так же неожиданно, как и отправка на Дальний Восток. — Отпуск без выезда, — добавил Кочергин. — Вы можете понадобиться в любую минуту. Положение такое… сами понимаете. Я кивнул и помчался к себе передавать дела, а потом домой. "Отдыхать! Отдыхать! Отдыхать!" — твердил я про себя и улыбался. Точно знаю, что улыбался. Но вот как отдыхать — я еще не знал. "Потом, — решил я, — посоветуюсь с Димкой, что-нибудь придумаем". 13 сентября. Осень… Правда, еще тепло и солнечно, но надо торопиться. Так и сказал мне Дима: "Будем насыщаться природой, пока она позволяет это делать". И он, кажется, прав. В нашем распоряжении река, лес. Что еще нужно двум истомившимся в разлуке друзьям? Собираем удочки. Димка договаривается с завом своей мастерской и переходит временно на двухдневную работу (он прикинул, что больше двух дней в неделю занят не будет) — и мы отправляемся за город. Мы рады всему. Рады тому, что распоряжаемся, как нам заблагорассудится, своим временем, что мы вместе. Солнце валится к горизонту. На нешироком плесе реки выложена золотая дорожка. Смотреть на нее больно. И поплавки видно плохо. Мы сидим и тихо беседуем. Дима, кажется, восстановил прежнее равновесие и рассказывает обо всем, что пережил без меня. — Я никогда не был так одинок, как в те дни, когда вернулся из Москвы, — говорит Дима. — Ты был далеко. А что может быть страшнее и тягостнее одиночества! Я запирался на сутки, двое, трое в своей комнатушке — обители раздумий, сомнений, тоски, — сидел, лежал. Спать не мог. Даже книги опротивели. В них открывался не тот мир, в котором я живу. Совершенно иной. Я начинал читать и бросал. А время шло. Потом я спросил себя: "Сколько же можно пребывать в этом возвышенном уединении? К чему приведет оно? Что делать дальше? Ведь деньги, те деньги, которые прислал тебе друг, на исходе!" Решил стучаться во все двери "Кто хочет, тот добьётся; кто ищет, тот всегда найдет!" Правильные слова Варька мне сказала как-то, что опасалась за меня. Боялась, как бы я не последовал примеру брата. Я посмеялся, сказал ей, что человек очень крепко привязан к жизни и оторваться от нее не так просто. Я ходил, стучался. Ничего не получалось, но я твердил: "Нет ничего превыше истины, и она восторжествует". Потом добрался до артели Жить не стоит тогда, когда ты твердо знаешь, что ни ты сам, ни твоя голова, ни твои руки никому не нужны. Тогда надо уходить. А если не я сам, не моя голова, но хотя бы руки мои понадобились — надо жить. Жить и переносить любые испытания. Дим-Димыч забросил удочку, и не успел поплавок успокоиться, как он опять выдернул его. — Терпение! — сказал я. — Терпение, друг, тоже работа. И не из легких. — Правильно, — засмеялся Дима. — Работенка эта не легкая. Самое главное — не запачкать душу и совесть. Ведь она постепенно налепливается, эта житейская грязь. А надо прожить чистым. — Это задача мудреная. — Пусть мудреная, но разрешимая. И каждый, почти каждый может добиться этого. Солнце скрылось. На заречной стороне накапливалась прозрачная дымка. И до утра там обычно дремали легкие туманы. Не торопясь, мы свернули свое нехитрое рыболовное хозяйство и зашагали домой. Вечер быстро переходил в ночь. Сумрак затоплял тихие городские окраины. — А как у тебя дела с Варей? — спросил я. Этого вопроса Дима не касался в своих откровениях. Мне казалось, что за время моего отсутствия после передряг, выпавших на долю друга, в их отношения проник холодок. По крайней мере он редко заводил разговор о "восьмом чуде света". — А что тебя интересует? — в свою очередь спросил Дим-Димыч. — Регистрироваться будете? — Не знаю. Ответ меня не устраивал. Он лишь давал новую пищу для предположений. Мне уже давно казалось, что связь моего друга с Варей Кожевниковой вылилась в какую-то очень неопределенную, ничего не обещающую форму. Я сказал просто: — Зачем заставляешь меня гадать? Скажи правду. Дима вздохнул. Мы шагали по булыжной мостовой. Она поднималась в гору. Остановились, закурили. Над городом по-хозяйски располагалась теплая осенняя ночь. Взошла луна. Ее нежный голубоватый свет серебрился на реке. Помолчав немного, Дима заговорил и, взяв меня под руку, повел вперед. — Говорить, собственно, нечего. Время само покажет. Сейчас о женитьбе вопрос не стоит. Я получаю половину того, что зарабатывает она. Понимаешь? Иждивенцем быть не хочу. — Ей ты говорил об этом? — Да. — И как она? — Клянется, что у нее хватит сил ждать. Она верит, что настанут лучшие времена. "При таких ее взглядах, — подумал я, — можно поспорить, кто походит на луну и кто — на солнце". — Ты говорил, что страшно одинок. А как же Варя? Дим-Димыч мастерски, щелчком отшвырнул на середину улицы недокуренную папиросу. — Ездила в отпуск… Тут была. В самые тяжелые дни она звонила мне по нескольку раз в день. Это было трогательно, но бесполезно. Дим-Димыч не договаривал. Почему? Быть может, он и сам еще не разобрался окончательно в своих чувствах. Вполне возможно. Я больше не задавал вопросов.23 сентября 1939 г. (суббота)
Идут дни. Все такие же удивительно солнечные и теплые. Мы, то есть я и Дим-Димыч, почти все время вместе: удим рыбу, ходим в лес, ездим в ближайшие деревни. Мне легко — я наслаждаюсь отдыхом, ни о чем не думаю, кроме способов, как лучше провести время. Дим-Димычу труднее. Он без конца говорит о Плавском, о поисках человека с родинкой, строит всевозможные планы. В душе он остается чекистом. Каждое утро, когда мы выходим на речку (а день у нас начинается с реки, от нее мы шагаем дальше, в лес или вдоль берега к тихой заводи), я отсчитываю, сколько дней и часов мне осталось для отдыха. И всякий раз Дим-Димыч бросает свою провокационную фразу: — Неужели не надоело? — Нет, только подумать, человек первый раз за весь год взялся за "приведение в порядок организма", а его уже корят. Нисколько не надоело, — отвечаю ему с усмешкой. — Готов продолжать до полного месяца. А честно признаться, не то чтобы надоело, а попросту непривычно. Но это только утром. А потом, когда бродим по лесу или сидим на опушке, залитой тихим и мягким теплом осеннего солнца, Дима уже не торопит меня. Он мечтательно смотрит в голубое, чуть выцветшее небо и говорит: — Все-таки природа хороша… Знаешь, во мне бродят изначальные инстинкты. Хочешь верь, хочешь не верь, а вот тянет меня в какие-то неведомые дали. Шел бы так лесом без конца или плыл на лодке день и ночь, покуда не вынесет в озеро или в море, далекое море… без края, без имени, никем не открытое. Как-то раз на глухой, уже присыпанной первыми желтыми листьями тропке среди увядающих берез Дима остановился. — Знаешь, Андрей, что меня смущает? — Нет. — Равнодушие природы. Она все живое принимает одинаково. Нравится тебе этот лес? — Да… Ну и что? — И мне тоже… И вот по этой красоте одинаково идут и хорошие, и плохие люди. Здесь могла пройти и Брусенцова (Дима всегда считает ее хорошей), искавшая спасения, и этот тип с родинкой, спокойно пустивший ей в вену кубик воздуха. — Могли, конечно, — согласился я, не догадываясь, к чему, собственно, клонит друг. — А это нехорошо, — сокрушался Дима. — Природа должна быть чиста, должна принимать только прекрасное. Я покачал головой: — Мудришь ты что-то. Только человек различает красивое и некрасивое, хорошее и плохое. А природе все равно. — Значит, ты согласен со мной — она равнодушна. Она равнодушна, — совершенно серьезно заключил Дим-Димыч. — Пусть будет по-твоему. Так мы гуляли, и я начинал уже свыкаться с мыслью, что отпуск мой, в нарушение правил, дотянется до положенных двух недель. Оставалось всего четыре дня. И главное — завтра воскресенье. Всей семьей я смогу провести его на реке. Но планы мои неожиданно рухнули. Сегодня, когда я был еще в постели, вбежал Дим-Димыч. — Кто говорил, что Плавский мировой мужик? Я! — закричал он и сунул мне в руки телеграмму. — Читай! На телеграфном бланке стандартным шрифтом была вытиснена одна короткая фраза:Срочно выезжайте, тяжело больна тетя Ксеня.Все было понятно: условный текст, выработанный нами вместе с Плавским. Он означал: появился человек с родинкой. — Ну как? — торжествующе посмотрел на меня Дима. — Что будем делать с отпуском? От моего вчерашнего спокойствия не осталось и следа. Я уже загорелся, взволновался. — Скорее… Заказывай разговор с Москвой, с квартирой Плавского.Петр
24 сентября 1939 г. (воскресенье)
Прошли сутки. В истории Вселенной это до того мизерный срок, что не стоит и фиксировать, а в нашем деле, деле розыска преступника, это огромный промежуток времени. Тут важны часы, минуты и, если хотите, секунды. Мы торопились. Но темп то и дело срывался из-за непредвиденных обстоятельств. В самом начале все перевернул Плавский. Дима заказал разговор с Москвой, и вдруг вторая телеграмма:Выезжайте Калинин. Адрес такой-то.Мы опешили: что произошло? Но ключи находились в руках Плавского. Поезд отходил в девять вечера. Впереди уйма времени, но дорога каждая минута. Весь день я потратил на беседы с начальством, на оформление документов, хотя все это можно было уложить в полчаса. Немалое беспокойство доставил мне Дим-Димыч, и не сам он, а его желание ехать вместе со мной. Он ничего не говорил, но достаточно было взглянуть на него, чтобы все понять. Нет, друг мой неисправим. Вообще-то и мне хотелось ехать на операцию вместе с ним, но с точки зрения государственной такое объединение представляло собой уже не оперативную группу, а дружескую компанию. Что делать? Я решил поделиться своими соображениями с капитаном Кочергиным. Его мнение о Дим-Димыче я знал. Он высказал его на парткоме. Ответ получил быстрый и несколько неожиданный. Кочергин без колебаний, без оговорок и предупреждений дал согласие на поездку Брагина. Признаюсь, на месте капитана я бы так легко не решил. И вот мы в Калинине. Пришли по адресу, который сообщил Плавский. Сидим и, как говорится, ждем у моря погоды. Семь часов пятьдесят минут. Рановато, но Плавского уже нет. Перед нами хозяин дома, пожилой человек, разбитый параличом. У него некрасивое, но доброе и очень симпатичное лицо. Такое лицо может быть только у светлого человека. Когда вернется его квартирант, он определенно сказать не может. Квартирант, уходя, предупредил хозяина, что мы, возможно, появимся. Надо ждать. Другого выхода нет. Что бы там ни было, а в моих глазах, и в глазах Димы особенно, Плавский зарекомендовал себя человеком положительным. Так, зазря, телеграфировать не будет. Есть, значит, причина. И она одна, эта причина: напал на след того, кого мы ищем. Коль скоро покойная Брусенцова называла человека с родинкой Кравцовым, буду и я, до знакомства и уточнения анкетных данных, именовать его Кравцовым. На душе не совсем спокойно. В голову лезут тревожные мысли. Приходится прикидывать: как удалось Плавскому снова напасть на след? Почему он оказался в Калинине? Чем руководствовался, выбирая для жилья именно тот дом, в котором мы сейчас сидим? Что делает в Калинине Кравцов? Я остановил взгляд на портрете, висевшем на стене. Хозяин заметил и сказал: — Мой дед. Большой был умелец. Плотник, слесарь, бондарь, шорник. Дом этот сам рубил и ставил. И все, что в доме, его руками сделано. Поведав нам частичку своей родословной, хозяин вздохнул, тяжело поднялся и, волоча одну ногу, вышел из комнаты. Дом был стар, но не ветх, рублен по-северному — "в лапу". Населяли его причудливые вещи, от которых глаза наши давно поотвыкли: старомодная фисгармония; узорчато-кружевные, выпиленные из фанеры этажерки, полочки, шкатулки, ящички; около десятка птичьих клеток различной конструкции, но без обитателей; посудный шкаф — широченный, во всю стену, от пола до потолка, с вычурными резными украшениями; явно самодельные, бог весть когда сделанные стулья с высокими, как для судьи, спинками; три окованных медью сундука замысловатой работы, все с горбатыми крышками и на высоких ножках; модель челна из дерева. На таких челнах выходили на просторы Волги соратники Степана Разина. Из кухни доносился бодрящий звон посуды. Там орудовала хозяйка, очень полная, точно налитая женщина. Должно быть, она готовила нам завтрак. Дим-Димыч сказал: — Что ж, надо притираться к новой обстановке. — И тоже стал разглядывать портрет. Из грубой сосновой рамы грозно глядел глазами прошлого века старик с бородой святого пророка. Дима вздохнул, покачал головой: — Самого нет, а память о нем живет вот в этих вещах. И еще долго будет жить. А что останется после нас? Записи в загсе? Личные дела? Фотокарточки? Как ты находишь: не маловато? — Варю успел перед отъездом повидать? — спросил я друга. — Когда же это? — Как когда? Я же Оксану повидал. — Ну, то ты… А в артель кто за меня мотался? — Эх, Дима, Дима, темнишь ты что-то. — Нисколечко, — заверил он меня вполне серьезно. — Видишь ли, в чем дело, дорогой. Любовь не любит нужды, лишений, страданий. Это не ее атрибуты. Они притупляют это великое чувство, охлаждают его. Говорят, что с милым и в шалаше рай. Но это лишь красивые слова. Я был удивлен: Дима пел явно с чужого голоса. — Когда же ты сделал такое открытие? — Почему "я"? Ты невнимателен. Я сказал не с милой, а с милым. Так… Кое-что начинало проясняться. Углублять не стоит. Любовь, очевидно, остывала. Известно с незапамятных времен, что у любви, как у моря, бывают свои приливы и отливы, бури и затишья. Наступил, видимо, отлив. — Короче говоря, для полной ясности скажу тебе вот что: я боюсь испортить Варькину жизнь, а она мою. Это ясно и ей и мне. Она решила ждать. Хорошо. Она твердо верит, что для меня придут лучшие времена. И что они не за горами. Я не возражаю. Подождем. Она крепковато сидит у меня вот тут, — и Дима похлопал себя по груди. — Люди бывают разные. Варя… Он не закончил фразу: вошла хозяйка с крынкой в руках и поставила ее на стол. За крынкой последовали чашки, соль, хлеб. Разговор не возобновился. Мы стали есть горячий хрустящий серый хлеб, выпеченный на поду, и запивать его холодным молоком. Но каким молоком! Густым, ароматным, вкусным. Чтобы сготовить его, надо иметь вот такую крынку и обязательно русскую печь. Разве может идти в какое-либо сравнение это топленое молоко с молоком, вскипяченным, как вода, на плите в эмалированной кастрюле! Во время завтрака Дим-Димыч спросил меня: — Узнал бы ты Плавского, если бы встретил его на улице? — Безусловно. Но когда я попытался мысленно представить себе Плавского и даже зажмурил глаза, портрета не получилось. Вырисовалось что-то зыбкое, расплывающееся, неопределенное. Но я был уверен, что, встретив Плавского, узнал бы его. Тут моя зрительная память сработала бы безотказно. Наконец появился Плавский. После приветствий, рукопожатий он устало опустился на могучий дубовый стул и спросил нас: — Ругаете меня? — Это за что же? — Чертовски не везет. Болтался полдня по городу без толку. Со стороны глядя, я, наверное, походил на ту собаку, которая не помнит, где зарыла кость. Он сидел боком к столу, обхватив переплетенными пальцами рук свое колено. Лоб его был нахмурен, губы сжаты. Я смотрел на него, и мне казалось, будто встреча с ним на его московской квартире была не весной, а недавно, несколько дней назад. — Сейчас расскажу все по порядку, — устало выдавил он. И рассказал. Двадцать первого, в полдень, Плавский неожиданно наткнулся на Кравцова. Произошло это возле кассы предварительной продажи билетов. Плавский шел туда с приятелем, который собирался в Минеральные Воды. Опасаясь, что Кравцов может его узнать, Плавский попросил приятеля проследить и разведать, зачем здесь появился Кравцов, а сам побежал за такси, чтобы иметь его под рукой на всякий случай. Он отсутствовал считанные минуты, а когда вернулся, приятель его встретил у входа и огорошил: Кравцов ушел. К нему подкатился какой-то услужливый субъект и сунул в руки билет. Приятель слышал, как субъект назвал номер поезда и добавил: "Запомните — харьковский". Этого было достаточно, чтобы Плавский воспрянул духом. Харьковский поезд существовал. И номер его соответствовал тому, который назвал услужливый субъект. Плавский прикинул: в день покупки билета выехать невозможно. Для этого существует касса на вокзале. Значит, надо сторожить Кравцова в последующие дни. Двадцать второго, имея в кармане билет до Харькова, Плавский появился на перроне вокзала и подсел к группе пассажиров сразу у входа. Время шло. До отправления поезда оставалось двадцать, пятнадцать, десять, наконец, пять минут. И вот показался Кравцов с небольшим черным чемоданчиком в руке. Он не торопясь, походкой человека, у которого все рассчитано и который не боится опоздать, направился в голову поезда и остановился возле третьего вагона. Вошел он в него, когда состав уже тронулся. До Тулы Кравцов не показывался, а в Туле сошел, сдал чемодан в камеру хранения ручной клади, направился в ресторан и заказал себе полный обед с бутылкой сухого вина. Харьковский поезд оставил Тулу. Плавский задумался. Чемодан можно получить из камеры, лишь предъявив документ. Значит, можно узнать, какую фамилию носит тот, кого я зову Кравцовым. Случай редкий. Полагаться на свои собственные возможности в таком деликатном предприятии, как разговор с кладовщиком, Плавский счел неблагоразумным. Он зашел к дежурному железнодорожной милиции. Так и так… Человека этого он знает в лицо, подозревает в убийстве своей жены и просит содействия. Чемодан незнакомца лежит в камере хранения. Дежурный высказал мысль — проверить под каким-либо предлогом документы неизвестного и тем самым узнать его фамилию, но Плавский, помня наш разговор в его квартире, запротестовал. Нельзя пугать Кравцова. В нем заинтересованы органы госбезопасности. Быть может, он не только уголовный преступник. Надо выяснить, куда он пойдет, зачем сюда приехал, что у него в чемодане. — Ясно! — сказал дежурный. — Покажите мне его. Плавский показал. — А теперь идите в дежурную и отдыхайте, — предложили ему. Плавский так и поступил. Некоторое время спустя дежурный вернулся. — Ваш подшефный взял билет до Калинина и ровно через двадцать минут поедет обратно. Вот так. Чемодан записан на фамилию Суздальского Вадима Сергеевича. "Суздальский… Суздальский Вадим Сергеевич", — повторил несколько раз про себя Плавский. — Вы поедете за ним? — поинтересовался дежурный. — Да, конечно. — Тогда давайте деньги. Я пошлю за билетом, а то там очередишка. Вам в разные вагоны? — Безусловно. Объявили о подходе скорого поезда. С билетом в четвертый вагон Плавский из комнаты дежурною наблюдал за перроном. Появился Кравцов-Суздальский. Не торопясь, с пустыми руками он направился к составу. Дежурный снял трубку с затрещавшего телефона, выслушал кого-то, положил молча трубку на место. Плавскому он сказал: — По всему видно, что чемодан останется у нас. В вагон Суздальский, как и в Москве, вошел в последнюю секунду. А по прибытии в Москву Плавский потерял его. Он ходил вдоль состава, дежурил у выхода в город — Суздальский как в воду канул. Расстроенный Плавский поехал на Ленинградский вокзал, узнал, когда отходит первый поезд в направлении Калинина. Он не рискнул ожидать Суздальского у кассы, где компостируют билеты. Он не стал гадать, каким поездом воспользуется Суздальский, воспользуется ли вообще, а решил отправиться в Калинин и встретить его там. Другого выхода у него не было И поступил правильно. В Калинин он приехал двадцать третьего, списал себе в книжку расписание поездов и стал дежурить Встретил один пригородный и четыре проходящих поезда: Суздальского не было. Наконец в половине третьего ночи, то есть двадцать четвертого числа, из вагона скорого поезда вышел Суздальский. Не задерживаясь на перроне, он через перекидной мост вышел на привокзальную площадь. Там царила пустота. Трамваи уже не ходили. Луна собиралась на покой. Плавский отлично понимал, что в такой сложной обстановке вести наблюдение ему будет трудно, но сдаваться не хотел. Около трех ночи к вокзальной площади подошел "пикап" и высадил из кузова четырех человек. Суздальский тотчас же подбежал к шоферу, переговорил с ним и сел в кабину. "Пикап" помчался обратно в город. Плавский ограничился тем, что запомнил номер машины. Утром первым шагом Плавского был визит в милицию. Он назвал номер "пикапа" и попросил справку, какому учреждению тот принадлежит. Он присочинил историю: "пикап" подбросил его ночью с вокзала в город. Он сидел в кузове и, очевидно, там обронил свою записную книжку. Она нужна позарез. "Пикап" принадлежал одной из городских больниц. Шофер принял Плавского не за того, кем он был, а за представителя органов. Он проводил его на Медниковскую улицу и показал дом, к которому он подвез ночного пассажира.
Плавский в течение суток наблюдал за Суздальским. Тот вел себя довольно скромно. Утром гулял по набережной, затем завтракал в ресторане "Волга", отдыхал дома, обедал снова в том же ресторане, опять гулял и после ужина вернулся на Медниковскую улицу. Сегодня утром повторилось вчерашнее расписание, но вот днем — это было в три часа — вместо ресторана он отправился в баню. И до сих пор из бани не вышел А если и вышел, то, следовательно, Плавский его прохлопал. Не может же человек мыться четыре часа!
— Очень осторожный, мерзавец, — закончил рассказ Плавский. — Он принадлежит к категории лиц, которые трижды подумают даже в том случае, когда надо расстаться с докуренной папиросой.
Последовали вопросы. Я поинтересовался, видел ли Плавский Суздальского в чьей-либо компании.
Плавский отрицательно покачал головой:
— Ни разу. Везде и всегда один.
Дим-Димыч, полюбопытствовал, почему Плавский остановился именно в этом доме, где мы сейчас находимся.
— Потому, — пояснил Плавский, — что в этом доме родилась моя мать, а хозяин дома мой родной дядя.
— Ясно! — воскликнул Дим-Димыч и показал на портрет. — Значит, это ваш прадедушка?
— Совершенно верно.
Мы посовещались, обменялись мнениями и кое о чем договорились. Прежде всего надо выяснить связи Суздальского-Кравцова здесь и особенно в Москве, проверить, зачем он ездил в Тулу и почему оставил там чемодан. Надо, наконец, узнать, под какой же фамилией, по каким документам он живет.
— Начнем со "знакомства" с Кравцовым-Суздальским, — сказал я, — и осуществим это фундаментально: с участием калининских чекистов.
Дим-Димыч сделал удивленное лицо:
— Это еще зачем? По-моему, нас троих вполне достаточно. Время не подошло для аврала.
Я разъяснил Диме.
— Предполагается не аврал, а организованное наблюдение в ряде точек, выявление окружения Суздальского. Он вроде не птичка с неба, у кого-то живет, с кем-то разговаривает.
— Осложняешь, — возразил Дим-Димыч. — Здесь временная отсидка Суздальского, и для ее фиксирования наших шести глаз хватит.
Упрямство друга начинало раздражать меня. Я, конечно, мог сказать ему, что в данном случае решение вопроса зависит только от моей точки зрения, а он, собственно, не имеет права настаивать, но не сказал, не захотел обижать его.
— Не будем кустарничать, дабы потом не каяться и не кусать локти, — снова пояснил я, но уже твердо.
— Ну ладно, — нехотя согласился Дим-Димыч. — Не возражаю.
И тут Дима остался верен себе. Не возражает — каково!
— Кстати, Константин Федорович, — обратился я к Плавскому, — завтра вы сможете возвратиться в Москву.
Я встретился с недоуменным и разочарованным взглядом больших и мягких, точно бархат, глаз.
— Вы сделали все, что могли, и даже намного больше. Все ваши расходы я оплачу.
— Да разве дело в этом! — махнул рукой Плавский. — Но вы уверены, что я вам не понадоблюсь?
— Дело не в том, понадобитесь вы или нет, — объяснил я мягко. — Дальше рискованно и опасно пользоваться вашими услугами.
— Вы полагаете… — начал он.
Я угадал его мысли:
— Полагаю. Суздальский мог вас заметить?
— Да, пожалуй, — признался Плавский. — Он в конспирации имеет больше опыта и сноровки.
— То-то и оно, — заметил я. — Если даже не заметил, то может заметить. Зачем же рисковать?
— Я понимаю… Вы правы, — согласился Плавский. — Все надо предвидеть.
— А теперь посидите здесь, — предупредил я друзей. — Вернусь скоро.
Моя беседа с местными чекистами несколько затянулась, но через час я, Плавский и Дим-Димыч были уже на Медниковской улице и осматривали дом, в котором жил Суздальский. Он оказался удобным, стоял один во дворе.
Потом мы бродили по набережной вдвоем с Димой: Плавский отправился на разведку в ресторан "Волга".
Сигнал от него поступил довольно скоро.
— Ужинает! — сообщил Плавский. — Сидит за столом в компании двух моряков в форме.
— Места свободные есть? — осведомился Дим-Димыч.
— Ни одного.
У входа в ресторан, прямо у дверей, околачивались три типа под приличным хмельком. Они выворачивали свои карманы и что-то подсчитывали. Видимо, определяли финансовые возможности. Я легонько раздвинул их плечом, и мы вошли внутрь.
У стойки мне и Дим-Димычу подали по кружке пива и по паре раков.
Да, это был он, пропадавший и ускользавший. Он старательно прожевывал пищу и разглядывал своих со седей по столику. Мы пили пиво, закусывали раками и разглядывали Суздальского-Кравцова.
Времени оказалось достаточно не только для того, чтобы расправиться с раками и пивом, но еще и для того, чтобы накрепко зафиксировать в зрительной памяти облик человека с небольшой родинкой на левой щеке.
Расплатившись, мы вышли и встретили на Радищевском бульваре терпеливо поджидавшего нас Плавского.
По дороге я сказал:
— Предсказывать дальнейший ход событий я не берусь, но сдается мне, что карьера Суздальского подходит к своему финалу.
— Пора, — кивнул головой Дим-Димыч.
В полночь мы проводили Плавского на московский поезд.
28 сентября 1939 г. (четверг)
Погода резко переменилась. Похолодало. С Волги задул напористый, по-осеннему неприятный ветер. Он налетал порывами, озоровал, выметая остатки ушедшего лета. У меня побаливала голова. Всю ночь в комнате между обоями и стеной надоедливо шуршала мышь. Поначалу я запустил наугад, по слуху, ботинок и, кажется, угодил в Диму. Потом я спустил с кровати ноги и затопал ими по полу. Мышь на несколько секунд умолкла, а потом вновь начала возню. Лишь под утро я немного уснул. А Дим-Димыч выспался преотлично. Утром мы опять наслаждались топленым молоком я заедали его хрустящим хлебом. Затемотправились в город. Сейчас мы стояли на набережной у моста, на самом ветру, в некотором отдалении друг от друга и исподволь наблюдали, как наш подопечный совершает свою предобеденную прогулку. Наблюдали за ним не одни мы. Суздальский возбуждал во мне еще больший интерес, чем прежде. И для этого были причины. Вчера я разговаривал по телефону с Тулой. Вернее, продолжил начатый разговор. Никак не удавалось узнать о содержимом оставленного Суздальским чемоданчика. Дежурный железнодорожной милиции оказался не в курсе дела и попросил позвонить на другой день самому начальнику отделения. То, что сообщил начальник, огорошило нас с Димой. Оказывается, чемодан в течение трех суток преспокойно лежал на полке. Сообразительный (теперь это очевидно) начальник отделения не разрешил до поры до времени интересоваться его содержимым. Считал, что оснований для этого не было. Какой-то инженер Плавский подозревает кого-то в убийстве своей жены, сам преследует этого "кого-то", путает сюда органы безопасности. Вообще — дело темное. Подождать надо. И он распорядился ждать. На четвертые сутки в полдень явился гражданин, предъявил квитанцию и паспорт на имя Суздальского Вадима Сергеевича и потребовал "свой" чемодан. Фотокарточка на паспорте была копией с оригинала, то есть владельца паспорта. Но внешне новый Суздальский нисколько не походил на прежнего — ни по лицу, ни по росту, ни по возрасту. Помимо всего прочего, он оказался горбатым. С чемоданом новый Суздальский отправился на службу, в проектную контору, где он занимал должность чертежника, и, поскольку обеденный перерыв закончился, приступил к работе. Вечером Суздальский доехал трамваем домой, прошел в свою комнату и закрылся. Жил он одиноко в коммунальной квартире. Через полчаса сильный взрыв потряс дом. Потух свет, посыпалась штукатурка, вылетели стекла. Взрыв произошел в комнате Суздальского. Его нашли разорванным на части. От чемодана осталась четвертушка ручки. Обыском, произведенным в комнате, удалось обнаружить телеграмму из Москвы, спрятанную в кармане летнего пальто. Она гласила: "Все переслал. Можешь получить. Валентин". — Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — заметил Дима, когда мы шли опять к ресторану, где оставили подопечного. У нас он спровадил на тот свет Брусенцову, в Благовещенске кокнул Рождественского, а в Туле подорвал Суздальского. Смотри, и тут еще сделает покойника! — Все возможно. Все возможно, — ответил я. Начальник милиции из Тулы сообщил мне еще одну любопытную подробность. Оказывается, Суздальский появился в Туле всего полтора месяца назад. До этого он жил в Москве и работал, как я понял, в тресте канализации. И Брусенцова прежде работала в Москве И Рождественский. — Кто поручил этому подлецу приводить в исполнение приговоры? — спросил Дима. — Очевидно, тот, кто их выносил. — А быть может, он сам и судья и палач? — Тоже возможно. Мы прошли мимо ресторана. В окно был виден Кравцов (фамилия Суздальский уже отпадает), рассчитывавшийся с официантом. Он, должно быть, дал ему на чай, потому что официант поклонился и изобразил на лице улыбку. Через минуту Кравцов вышел, огляделся и уже хотел перейти улицу, когда к нему привязались трое подвыпивших мужчин, кажется, те самые, что толкались у входа в день нашего приезда. Они или просили у него закурить, или навязывались в компанию — издали понять было трудно. Один взял Кравцова под руку, но тот резко оттолкнул его. Поднялся шум. Выскочил швейцар, раздался свисток, стали сбегаться прохожие. Инцидент закончился появлением милиционера и проверкой документов. Целый и невредимый, Кравцов поспешно покинул шумное место и зашагал на свою Медниковскую улицу. От милиционера мы узнали вечером, что Кравцов значится как Вадим Данилович Филин. Ночью я разговаривал по телефону с Кочергиным. Доложил итоги и свои соображения. Он их одобрил. Попросил его затребовать из Тулы телеграмму от Валентина на имя Суздальского. Остаток ночи мы спали. Мышь меня не беспокоила. Дим-Димыч высказал предположение, что у мыши, возможно, выходной день. Утром, следуя примеру Филина, мы посетили калининскую баню и чудно попарились. Посвежевшие и помолодевшие, отправились с визитом к хозяину дома на Медниковской. О хозяине мы успели узнать все, что следовало. Ни его прошлое, ни настоящее, ни его род занятий, ни поведение — ровным счетом ничто не вызывало сомнений или подозрений. Приводам не подвергался, не арестовывался, под судом не был, в белой армии не служил, в бандах не участвовал, права голоса не лишался, женат один раз, алиментов не платит. — Более чистого человека трудно себе представить, — сказал Дим-Димыч. Собственно, это и позволило нам пойти на известный риск и заглянуть к нему. Но идеального, в полном значении этого слова, человека найти трудно. У хозяина дома по Медниковской был порок. Он пил. Пил запоем. Запой длился дней десять — двенадцать. Наступала депрессия. Месяц, другой, иногда и третий бедняга крепился, но стоило споткнуться на одну ногу — и следовал рецидив. Вот мы и у дома на Медниковской. Дворовая калитка болталась на одной петле под порывами ветра и жалобно поскрипывала. Я толкнул первую дверь. Она подалась. Без стука мы прошли через вторую. В просторной комнате, с выходящими на улицу окнами, мы увидели хозяина. Пухлый, бледный мужчина полулежал-полусидел на диване с яркой, цветистой обивкой, опершись спиной на большую подушку. Голова его, затылок и часть лица были обложены крупными капустными листьями. Возле дивана стояла табуретка, на ней медный таз, наполовину наполненный водой, а рядом фарфоровая чашка в проволочной оплетке с какой-то жидкостью ядовитого цвета. Воздух был пропитан валерьянкой и еще чем-то едким, неприятным, не поддающимся определению. "Запашок — хоть святых выноси", — отметил я и любезно приветствовал хозяина, назвав его по имени и отчеству. Глаза его удивленно и оторопело уставились на меня. Чересчур удивленно и чересчур оторопело. — Кх… кх… Откуда вы меня знаете? — вопросил он отсыревшим голосом. — Не подумайте, что из энциклопедии, — невозмутимо ответил Дим-Димыч, подошел бесцеремонно к окну и открыл форточку. Хозяин неожиданно улыбнулся и покачал головой. Затем он решительно содрал с себя капустные листья и швырнул их в медный таз. Нашим взорам открылось опухшее лицо с обвисшей, как у индюка, кожей на шее, довольно внушительный голый бугристый череп. Хозяин встал, проворно заправил нательную рубаху в брюки, застегнул их, сунул босые ноги в домашние войлочные туфли. — Прошу садиться, — проговорил он. — Чем могу быть полезен? "Слава богу, — подумал я. — Не пьян. Вышел из штопора". Мы отрекомендовались работниками паспортного отдела и изложили суть дела. До нас дошли сведения, что в доме долгое время живет непрописанный человек. — Ну что за народ эти соседи! — возмутился хозяин. — В чужом глазу соринку подмечают, а в своем бревно не видят. Как же это так — долго? Пять суток жил человек. Ну и что? — Говорите, жил? А где он сейчас? — осведомился я. — Уехал. Вчера уехал. — Неожиданно? — решил уточнить Дим-Димыч. — Почему неожиданно? Я знал, когда он уедет. Он сказал об этом в день приезда. — Это ваш родственник? — спросил я. — Какой там родственник! Второй раз в жизни встретились. Познакомились год с лишним назад. В Иркутск я ездил. Дочка у меня там. Замужняя… На обратном пути в вагоне познакомились. Сами небось ездили, знаете. Разговорились. Слово за слово. Картишки, выпивка. Вместе до Москвы-матушки. Я из отпуска, он в отпуск из Благовещенска. Инженер. Серьезный такой. Цену деньгам знает. В питье умерен. Адрес взял. Интересно, говорит. Когда-нибудь загляну в Калинин. Вот и заглянул. Деньги предлагал. Я отказался. Все-таки одарил меня. Вот эту штучку пожаловал, — и хозяин показал нам очень тонкий металлический портсигар с вырезанными на нем тремя буквами: "Р.В.С.". — Вроде как "Реввоенсовет", — объяснил хозяин. Это было все, чем отметил здесь свое пребывание Филин. — А как его зовут? — спросил Дим-Димыч. — Валентином. Полностью: Валентин Серафимович Рождественский. Меня будто что-то обожгло. Рождественский Валентин Серафимович. Ведь это тот самый, которого Филин в свое время собственными руками отправил в бессрочную командировку на тот свет. — Вы уверены, что его фамилия Рождественский? — спросил я. — Господи! Что же я, безглазый, что ли? Паспорт его в руках держал. Он просил: "Пропишите!" А стоит ли? На пять суток-то? Волокита одна. Дим-Димыч разглядывал буквы на портсигаре. Переглянулись. Поняли друг друга. В словах не было нужды. Мы встали, предупредили хозяина о соблюдении паспортного режима и распрощались. Половицы захлюпали под нашими ногами, когда мы шли к выходу. Пожилая женщина, видимо жена хозяина, с подобранным подолом старательно смывала грязь с наслеженных ступенек крыльца. — Ожидал ты что-либо подобное? — спросил Дима уже на улице. — Что угодно, но не это, — признался я.24 октября 1939 г. (вторник)
Сегодня московские чекисты получили санкцию прокурора на арест Филина-Рождественского. Понадобился почти месяц, чтобы собрать о нем необходимые сведения. Под фамилией Филин он был прописан в Москве и жил на юго-западной окраине, в Арсенальном переулке, а документами Рождественского пользовался при выездах из столицы. По возрасту он оказался старше, чем мы предполагали. Ему стукнуло сорок два года. Филин нигде не служил и занимался частной медицинской практикой как фельдшер. Часть клиентуры принимал у себя, часть обслуживал у больных на дому: делал лечебные массажи, внутривенные вливания, ставил банки, пиявки. Его хорошо знали завсегдатаи Сандуновских бань, где он раз в неделю делал массажи. Жил холостяком, увлекался музыкой, дома играл на виолончели. Никаких сборищ в квартире не устраивал и у хозяев пользовался репутацией спокойного и солидного жильца. Получив санкцию прокурора на арест Филина, капитан Решетов — работник центрального аппарата НКГБ — провел узкое совещание, на которое вызвал меня. О капитане Решетове я много слышал, но увидел его впервые лишь сегодня. Имя его в кругах чекистов было овеяно романтикой. Он отчаянно дрался в рядах Интернациональной бригады в Испании. О его храбрости рас сказывали легенды. Внешне он был хмур, суров, говорил спокойно и умел заставить себя слушать. Все участники совещания, в том числе и я, ловили каждое его слово. Когда все было оговорено, Решетов помял кисть своей левой раненой руки, кровь в которую, как я понял, поступала не совсем нормально, и сказал, ни к кому персонально не обращаясь: — Ждать больше нельзя, а надо бы. Ой, как надо бы… Трудно поверить, что Филин над собой никого не имеет. Невероятно! В десять вечера старший лейтенант Аванесов, лейтенант Гусев и я сели в машину и отправились на операцию. Задача наша состояла в том, чтобы застать Филина врасплох. Известно, что преступнику достаточно нескольких секунд, чтобы уничтожить неопровержимые улики и приготовиться к самообороне. В комнате Филина, двумя окнами выходящей во двор, горел неяркий свет. Но разглядеть, что происходило внутри, было нельзя: плотные шторы, закрывавшие окна, оставляли лишь узкие щели. Сквозь одну из них мы увидели стену, сквозь вторую — угол платяного шкафа. Расположение комнат в доме было заранее изучено. Через ход со двора и коридор можно пройти прямо к Филину, а с улицы — только минуя две хозяйские комнаты. Лейтенант Гусев остался на улице, а я и Аванесов поднялись на ступеньки крыльца. Дверь, как и следовало ожидать, была заперта. Мой спутник достал что-то из кармана и бесшумно вставил в замочную скважину. Два осторожных поворота кисти руки — и створка подалась. Мы оказались в совершенно темном коридоре, замерли, прислушались. Я включил карманный фонарик. Все правильно: левая дверь ведет в кухню, правая — к Филину. Интересно, заперта она или нет? Если заперта, придется прибегать к содействию хозяина. Но прежде надо проверить, не производя никакого шума. Аванесов протянул уже руку к двери, как за нею послышались шаги, шум переставленного стула, опять шаги и скрип задвинутого ящика. Мы, точно по команде, попятились, и я погасил фонарик. Дверь открылась, и в рамке света показался Филин. На нем была военная форма со шпалой на петлицах. Держа пистолет на изготовку, мы надвинулись на него, и Аванесов негромко скомандовал: — Спокойно! Поднимите руки! Так. Тесня Филина, мы заставили его вернуться в комнату. Я прикрыл дверь, спрятал пистолет и стал обшаривать карманы Филина. В них оказался пистолет "браунинг", большой складной нож, два кожаных бумажника — один с документами, другой с деньгами — и разная мелочь. — Можете опустить руки, — разрешил Аванесов. — Садитесь и отдыхайте. Филин опустился на стул. Лицо его оставалось совершенно спокойным и ничего не выражало: ни страха, ни растерянности, ни волнения. Он сидел между дверью и единственным столом, на котором горела настольная лампа, освещавшая комнату. — Пригласите хозяина и лейтенанта, — приказал мне Аванесов.
Я направился к двери, открыл ее, шагнул через порог и, повинуясь какой-то неожиданной мысли, оглянулся. В этот момент Филин сделал прыжок к столу. Я тоже прыгнул, взмахнул рукой и угодил ему в челюсть. Без звука он рухнул на пол и на мгновение потерял сознание.
Аванесов, стоявший к нему вполоборота и рассматривавший бумажник, удивленно взглянул на меня, потом на лежавшего Филина.
— Что, собственно, он хотел сделать?
— По-моему, разбить лампу, — ответил я.
— Лампу? Зачем? — Аванесов подошел к выключателю на стене и щелкнул им. Загорелся верхний свет. — Нет, тут что-то другое.
Филин легонько простонал, зашевелился. Аванесов наклонился над ним, помог подняться.
— Мы же с вами договорились отдыхать, а вы нарушаете порядок. Не годится, гражданин Филин. Сидите спокойно!
Филин снова устроился на стуле и стал ощупывать рукой ушибленное место. Он молчал и только косился на меня.
Теперь, кажется, можно было спокойно идти за лейтенантом Гусевым и хозяином дома.
Когда я вернулся в сопровождении понятых, Аванесов кивком головы подозвал меня и показал обнаруженный им на столе железнодорожный билет на двадцать восьмое октября. Плацкартный билет от Москвы до хутора Михайловского.
"Так вот зачем Филин бросился к столу! — сообразил я. — Пытался уничтожить билет. Не удалось!"
Вместе с Гусевым мы начали обыск квартиры. Он занял у нас добрую половину ночи, но ничего существенного и интересного, с нашей точки зрения, не обнаружили. В три часа 25 октября Филина привели на первый допрос.
25 октября 1939 г. (среда)
Допрашивал капитан Решетов. Я вел протокол. То, что Филин совершенно не запирался и сразу стал давать, как выражаемся мы, признательные показания, ни для кого неожиданностью не было. Улики опровергнуть было невозможно. Перед ним стоял выбор: или полное и чистосердечное признание, или ложь. В первом случае он мог рассчитывать на снисхождение, во втором — нет. Он, как и большинство преступников, избрал первое. Филин хотел жить. Он рассказывал все. В тридцать четвертом году его завербовала германская разведывательная служба. Это произошло в Гомеле, где он работал фельдшером в одной из городских больниц. До тридцать шестого года никаких поручений не выполнял, ни с кем из представителей вражеской разведки не встречался. В начале тридцать шестого года на гомельском вокзале он неожиданно столкнулся с человеком, который его в свое время завербовал. Человек этот снабдил Филина крупной суммой денег, предложил бросить работу и перебраться в Москву. Филин так и поступил. И вновь бездействовал долгое время. В апреле следующего года его, опять-таки нежданно-негаданно, в Москве, в районе Покровки, взял под руку какой-то человек, и Филин, повернувшись, узнал своего патрона. Они побродили по Садовому кольцу, побеседовали. Филин опять получил деньги и несколько дней спустя выехал в Благовещенск. Ему предстояло найти Рождественского и прикончить его. Филин выполнил поручение и едва избежал правосудия. Затем было дано задание познакомиться с Брусенцовой, увлечь ее куда-либо за город и тоже прикончить. Брусенцова что-то почуяла и сама покинула Москву. Не без труда Филин отыскал ее. А совсем недавно подошел черед Суздальского. Каждый из этих троих, в свое время и при различных обстоятельствах, стал агентом германской разведки, выполнял ее задания, а потом по причинам, Филину неизвестным, начал уклоняться от встреч с шефом. У них не хватало смелости поддерживать дальнейшую связь с вражеской разведкой, но и недоставало мужества пойти в органы безопасности и обо всем рассказать. Но они могли в конце концов обрести это мужество. Это и пугало шефа. Была, конечно, возможность покончить с любым из троих в Москве. Но шеф и слушать не хотел об этом. Только не в Москве! Когда шеф узнал, что Филин умертвил Брусенцову тем же способом, что и Рождественского, он был разгневан. Поэтому убийство Суздальского пришлось осуществить способом, предложенным самим шефом. Он же снабдил Филина и чемоданом, в который был вмонтирован взрывной заряд. Существует еще один человек, над которым нависла угроза расправы Предрешен даже вопрос о том, как его ликвидировать Филин должен столкнуть этого человека с электропоезда между Москвой и Малаховкой. Нужна только команда шефа, а тот медлит — должно быть, проверяет своего агента. Никаких других поручений Филин не выполнял. Его роль сводилась к уничтожению агентуры, которая или уже "выдохлась" и не могла больше приносить пользы, или попала под подозрение органов контрразведки, или же, наконец, не хотела дальше сотрудничать с шефом. — Я уничтожал врагов ваших, — неожиданно и вполне серьезно заявил Филин. — Те, с кем я расправился, уже утратили право быть среди вас и считать себя равноправными гражданами. Пусть это не смягчает моей вины, но это так. Я устранял тех, до кого не дотянулись ваши руки. Устранял — и получал за это хорошие деньги. А вот за благовещенских чекистов — того, которого я убил, и того, что ранил, — я готов класть свою голову на плаху. Но я вынужден был так поступить. Я очень не хотел сидеть в тюрьме из-за подлеца Рождественского. А он такой же подлец, как и Суздальский, как и Брусенцова. Я и Аванесов переглянулись. С такой, довольно оригинальной философией мы встречались впервые. Решетов продолжал допрос. Дело дошло до Калинина. Филин рассказал: шеф однажды намекнул ему, что было бы неплохо подыскать "спокойную крышу" невдалеке от Москвы, на случай "нужды". Возвращаясь из Благовещенска, в поезде Филин познакомился с человеком из Калинина и решил навестить его. Город и дом ему понравились, но конкретного разговора с хозяином он не вел. Считал, что еще рановато. Осведомленность Филина о своем шефе была весьма ограниченна. Ни разу с момента вербовки шеф не назначал ему заранее свиданий. Появлялся всегда в такой момент, когда Филин его не ожидал. Никаких письменных донесений не требовал; снабжая деньгами, расписок не брал. О том, где он живет, какова его фамилия, чем занимается, — Филин не имеет ни малейшего понятия. — Опишите его внешность, — потребовал Решетов. Филин сделал это охотно. Шеф — мужчина лет сорока пяти. По виду, во всяком случае, не старше. Темный шатен. Кто он по национальности — сказать трудно. Роста скорее невысокого, чем среднего. Коренаст, широк в плечах и груди. Ходит крупными шагами. Идти с ним в ногу трудно. Походка вразвалку, но это не очень заметно. Полнотой не страдает и производит впечатление человека физически тренированного. — Когда вы впервые с ним встретились, он как-нибудь назвал себя? — спросил Решетов. Филин повел бровями, усмехнулся: — Понятно, назвал. Но я не придал этому никакого значения. Ему надо же было что-то сказать. — Можете припомнить, как он назвал себя? — допытывался Решетов. — А я и не забывал. Он представился как Дункель. Возможно, это кличка. Я вздрогнул и уронил ручку. Уронил — и оставил на протоколе большую кляксу. Пришлось прибегнуть к помощи пресс-папье. Решетов пристально посмотрел на меня и продолжал допрос. А я пододвинул протокол Аванесову, сказал, что мне надо на минуту выйти, и покинул кабинет. В коридоре я стал у стены и сильно потер виски. "Что же такое? Дункель… Дункель… Одного этого слова оказалось вполне достаточно, чтобы вывести меня из равновесия. Дункель! Это имя назвал и Витковский. Значит, шеф Филина являлся и шефом Витковского? Неужели совпадение? Нелепое совпадение, которое час-то путает все карты. Быть не может… Портрет Дункеля, обрисованный Филиным, не отличается от того, который в свое время нарисовал Витковский. Конечно же: невысок, коренаст, крепок, походка вразвалку. Все совпадает Речь идет об одном человеке. И совпадает не только внешний вид, но и другое. Стиль, если здесь это слово применимо. И тот и этот Дункель никогда заранее не назначают встреч и появляются неожиданно для своих подшефных". Я нервно прошелся по коридору. Потом заглянул к дежурному и набрал номер телефона Решетова. — Товарищ капитан! — произнес я в трубку. — Вы помните из наших докладных дело Кошелькова, Глухаревского, Витковского? — Помню, — тихо ответил Решетов. — Там тоже шла речь о Дункеле. — Помню и это. — Тогда прошу извинить Я думал… В трубке послышались отбойные гудки. Я тотчас же вернулся в кабинет и снова взялся за протокол. Без меня Аванесов уже сделал новую запись. Филин рассказал, что подметил у Дункеля одну довольно странную привычку. Еще при первой встрече с ним в Гомеле (а встреча происходила в больничном саду) ему показалось, что Дункель только что вышел из-за стола после сытной еды. В ходе беседы он несколько раз доставал из бокового кармана пиджака зубочистку и принимался ковырять в зубах. При этом он все время причмокивал и продувал зубы. Подобная картина повторилась и при второй и последующих встречах: Дункель постоянно прибегал к зубочистке. И особенно в те минуты, когда он не говорил, а слушал. Филин склонен объяснить эту привычку нервозностью Дункеля. — А чем он пользовался в качестве зубочистки? — спросил Решетов. — Только гусиным пером. Решетов кивнул, дав понять, что этот вопрос исчерпан. Потом вынул из папки конверт, извлек из него знакомый мне билет, показал его Филину и спросил: — Чем вызывается эта ваша поездка на хутор Михайловский? — Вероятно, я вновь понадобился Дункелю. — А из чего вы это заключили? — Сейчас объясню. В тот день, когда я вернулся из Тулы и собирался в Калинин, я имел встречу с Дункелем. Он предложил двадцать восьмого октября выехать на хутор Михайловский. Число и номер поезда он повторил дважды. И ни слова больше. Искать Дункеля я не имею права. "Если вы когда-нибудь попытаетесь подойти ко мне по собственной инициативе, это будет ваша первая и последняя попытка", — предупредил он меня. И я хорошо это запомнил. — Вы полагаете, что он подойдет к вам и в этот раз? — Иначе и быть не может. Я ведь не знаю, что делать на хуторе Михайловском. Решетов прервал допрос и приказал увести арестованного. Мы остались одни. Капитан энергично помял левую руку, откинулся на спинку кресла и сказал: — Сильный вражина. Умный. Как хотите, а я предпочитаю иметь дело с таким, нежели со слюнтяем. Хм… "Я уничтожал врагов ваших. Я устранял тех, до кого не дотянулись ваши руки". Здорово! А что заявил бы он, если бы на его счету не было убитого и раненого чекистов? — Он попросил бы представить его к награде, — пошутил Аванесов. — А что? — заметил Решетов. — Он все взвесил, обдумал. Мозговитый, подлец. А теперь ступайте обедайте, — он посмотрел на часы: — Ровно в двенадцать ноль-ноль быть у меня.28 октября 1939 г. (суббота)
Поезд прошел станцию Кокоревку. Я попытался припомнить, какие еще остались остановки до Михайловского. Насчитал шесть. Да, вероятнее всего, что Дункель появится на хуторе Михайловском, как условился с Филиным. Если вообще появится… Я лежу на боковой нижней полке в конце плацкартного вагона. Отсюда хорошо просматривается весь коридор до его начала, где на такой же, как и я, скамье-боковушке занимает позицию лейтенант Гусев. А Филин, Аванесов и Решетов находятся в середине вагона. Что они делают — я не знаю. Знаю лишь одно: никто из них не спит, хотя время приближается к полуночи. Филин не спит потому, что ему так приказано, а Аванесов и Решетов — по долгу службы. План поимки Дункеля с помощью Филина принадлежит Решетову. С нашим участием он обсудил детали, распределил обязанности, оставалось только получить согласие самого Филина. И это было, пожалуй, самое сложное. Никто не знал, как он воспримет наше предложение. Но Филин опередил нас. Сегодня утром на допросе он сказал: — Я не утаил от следствия ни одного факта. В правдивости моих показаний вы скоро убедитесь. Но я могу сделать больше, чем сделал. Решетов приподнял нахмуренные брови и тяжелым взглядом уставился на арестованного. Его глаза как бы говорили: "А мне неважно, можете вы или не можете". — Я сделаю это потому, что хочу жить, — твердо продолжал Филин. — И не подумайте, что я боюсь умереть. Ошибаетесь. Кто лишает жизни других, должен сам быть готов в любую минуту расстаться с нею. За убийство мне дадут "вышку". И правильно. Жизнь за жизнь, смерть за смерть… Вы понимаете меня? — Пытаюсь, — проговорил Решетов. Я дивился Филину и скрывать этого не хочу. Меня удивляло его самообладание. Какие надо иметь нервы, волю, чтобы, ясно предвидя, что его ожидает, так невозмутимо и спокойно держать себя. Филин продолжал: — Я выдам вам Дункеля. Если, конечно, он еще не пронюхал о моем аресте. Если пронюхал — его никому и никогда не найти. Поверьте мне. Это не тот человек, который, подобно рыбе, легко пойдет в расставленные сети. Он сам мастер расставлять их. Большой мастер… — Филин откашлялся, хрустнул пальцами и добавил: — Но я думаю, что мы не опоздали еще. Мне хочется вместо "вышки" получить "срок". Любой срок. Не важно. Тюрьма, лагерь — тоже не важно. Но только обязательно жить! Впрочем, об этом после… — и он умолк. Это произошло сегодня утром, а сейчас поезд тащит нас сквозь холодную сырую ночь. На четырех крупных станциях, как заранее было условлено, Филин выходил на перрон и прогуливался до отправления поезда. За ним неусыпно следил один из нас: на Тихоновой пустыни — лейтенант Гусев, в Сухиничах — я, в Брянске — старший лейтенант Аванесов, в Навле — капитан Решетов. В дороге Филин немного отдохнул, а мы четверо бодрствовали. Мы ждали Дункеля, а он не показывался. Мне в голову лезли сомнения. "Если он пронюхал, его никому и никогда не найти", — сказал Филин. Я хорошо запомнил эти слова. А что, если Дункель пронюхал все-таки? Тогда напрасна эта поездка, напрасны ожидания и волнения. Тревожило и другое: вдруг Филин решил спасти своего шефа и предпринял ложный ход? При посадке в Москве, в общей сутолоке или на одной из стоянок, заметив Дункеля, он мог подать ему условный знак. Знак, неприметный нам и понятный Дункелю. Тот скрывается, а Филин продолжает начатую роль, морочит нам голову… Все, все возможно. В вагоне стоял полумрак. Редкие лампочки под потолком горели вполнакала. Пассажиры, за малыми исключениями, спали. Из разных уголков вагона доносился храп. За окном шел дождь вместе со снегом. Сквозь залепленное мокрыми хлопьями стекло нельзя было ничего разглядеть. Минули Холмичи, Неруссу, Суземку, Горожанку… До хутора Михайловского остались две остановки: Зерново и Шалимовка. А вот и Зерново. Поезд замедляет ход и без толчков останавливается. В вагон входят два пассажира. Они задерживаются, разговаривают с проводником. О чем? Об этом знает лейтенант Гусев. Это возле него. Один из пассажиров уже лезет на верхнюю полку, что над Гусевым, а другой пробирается в мою сторону. Поезд трогается. Остается одна остановка. Пассажир одет в брезентовый плащ, изрядно промокший. Капюшон так надвинут на глаза, что мне видна лишь нижняя часть лица. Но вот, кажется, и он нашел себе местечко, свернул влево. Опять не то. Теперь вся надежда на хутор Михайловский. Но что это? Я вижу Филина. Да, определенно Филина. А за ним… за ним следует человек в брезентовом плаще. Дункель! Конечно, Дункель. Никто другой не мог бы заставить Филина покинуть свое место. Не спеша они направляются в тамбур. Там Дункель, видимо, посвятит Филина в новую, последнюю тайну, даст ему последнее задание и в Шалимовке сойдет. Нет, не сойдет. Мы не дадим ему сойти. Открылись и захлопнулись двери. Они в тамбуре. Я вскочил с места. В коридоре показались Решетов и Аванесов, за ними Гусев. Решетов подал условный знак. "Быстрее! Дункель может не задержаться в тамбуре и поведет Филина по вагонам". Правую руку, зажавшую пистолет, спущенный с предохранителя, я сунул за борт пальто. Левой рукой открыл первую дверь, вторую и, когда шагнул в темноту тамбура, почувствовал толчок в грудь. А быть может, мне так показалось? Толчок был не такой уж и сильный. На ногах я устоял, но свет в моих глазах мгновенно померк. И ноги стали будто из ваты. Они не держали меня. Я рухнул без ощущения какой бы то ни было боли. Последнее, что я отлично помню: упал я на что-то мягкое.20 декабря 1939 г. (среда)
Понадобилось пятьдесят три дня для того, чтобы я мог взять в руки перо и написать эти строки. Пятьдесят три дня — ни больше ни меньше. Единственной реальной вещью, которую я ощущал непрерывно в течение почти двух месяцев, была больничная койка. Она явилась моим пристанищем. Упав в тамбуре, я очнулся в больнице. И по тому, как вокруг меня хлопотали, я догадался, что со мной произошло что-то страшное. На другой день в санитарном самолете меня отправили в Москву и тотчас же положили на операционный стол. Третий раз за мою не такую уж долгую жизнь. Два дня спустя после операции меня навестили Решетов, Аванесов и Гусев. Что же произошло в ту ночь в поезде Москва — Одесса? Прежде всего я напоролся на нож. Он повредил ключицу, плевру, левое легкое и едва не достиг сердца. Еще каких-нибудь десять миллиметров — и я бы не писал этих строк. Именно эти десять миллиметров отвели от меня смерть. Преследуя Филина, я не закрыл за собой ни первой, ни второй двери. И капитан Решетов еще на подходе к тамбуру в слабом свете увидел человека в брезентовом плаще. Он стоял на ступеньках, смотрел вниз и явно готовился к прыжку в ночь. Встречные потоки холодного воздуха, смешанные со снегом и дождем, врывались в тамбур и коридор. Но Решетов увидел не только это, а еще и мои ноги.
Первой мыслью Решетова было задержать преступника. Человек в плаще уже оторвал руку от поручней и бросился вниз. Две пули, посланные почти одновременно, должны были настигнуть его. Однако ни крика, ни стона Решетов не услышал. Впрочем, грохот идущего поезда поглощал все звуки.
— Стоп-кран! — скомандовал капитан Аванесову, а сам бросился ко мне. Я лежал хотя и живой, но без сознания, а подо мною в луже собственной крови затих Филин. Его счеты с жизнью были окончены. Один и тот же нож убил Филина и не добил меня.
Дальнейшее приняло естественный и даже несколько обычный ход. Лейтенанту Гусеву поручили доставить меня в хутор Михайловский, свезти в больницу и самому связаться с местным отделением госбезопасности.
Гусев сделал все, что ему было приказано.
Пока в больнице обрабатывали мою рану, Решетов и Аванесов шагали по шпалам сквозь кромешную тьму, а вслед за ними мчалась дрезина с Гусевым и местными чекистами.
Но дождь со снегом работали не на нас, а на врага. Решетову не удалось обнаружить ни человека в брезентовом плаще, ни его следов. На поиски потратили остаток ночи, утро, весь день и вернулись ни с чем.
Можно ли утверждать, что человек в плаще, убивший Филина и ранивший меня, был Дункель? Да, можно. Решетов и Аванесов видели собственными глазами, как он вошел, подсел к Филину, читавшему книгу, молча подал ему знак следовать за ним, как Филин, поднимаясь с места, уронил на пол коробку спичек. Это был условный сигнал для нас.
Возникает вопрос, почему Решетов и Аванесов сразу не задержали Дункеля?
Они могут ответить то же, что ответил бы на их месте и я. Во-первых, мы не предвидели, что в итоге встречи Филина с Дункелем последует кровавая расправа. Во-вторых, мы хотели знать, зачем понадобилось новое свидание с Филиным, какое задание он ему подготовил. Планы врага — это всегда важнейшая тайна, которую надо раскрыть!
Зачем Дункель убил Филина, своего верного агента-боевика, беспрекословно и мастерски выполнявшего все его приказания? Предполагать можно разное. Филин многое знает, многое сделал. Пока ему везло, но неизбежно придет время, когда он попадется. Почему Дункель должен ожидать этого времени, когда он может заранее, без особого риска освободиться от такого свидетеля, как Филин? Предающий Родину должен всегда помнить, что, будь он чудом из чудес, придет все равно пора, когда надобность в нем у врага минует. И тут же встанет вопрос: как поступят с ним? Чем преданнее служил он хозяевам, чем успешнее выполнял их задания, чем ближе они подпускали его к себе и к своим тайнам, тем безжалостнее будет приговор.
Это один возможный вариант. Допустим и другой. Дункель разведал об аресте Филина. Разведал и все же решился на свидание с ним, отлично понимая, что хотя это и крайне рискованный, но тем не менее единственный шанс зажать Филину рот и навсегда избавиться от него.
В нашем смелом, хорошо продуманном плане нашлось уязвимое место. Дункель перешиб нас и Филина. Он оказался хитрее и предусмотрительнее.
Теперь о другом. Весь ноябрь я пролежал в Москве. Дело быстро шло на поправку. Меня все время навещали Решетов, Аванесов, Гусев. Один раз вместе с Фомичевым и на его машине приезжали Лидия и Оксана. Приходил Плавский.
Четвертого декабря неожиданно позвонил Дим-Димыч. Звонил он с Ленинградского вокзала. В его распоряжении, от поезда до поезда, оставалось два десятка минут. Он ехал добровольцем на фронт. Пока я болел, началась война с Финляндией.
Положив телефонную трубку, я ощутил какую-то странную пустоту. Со слов друга, а ранее из разговора с Фомичевым я узнал, что вопрос о партийности Дим-Димыча и восстановлении его в органах по-прежнему висит в воздухе. Он изнервничался, измотался и, боюсь, пал духом.
Меня вся эта волокита возмущала до глубины души. Как можно так жестоко, несправедливо, необъективно относиться к человеку? Да и к какому человеку! Ведь Дима, если это понадобится, отдаст за наше дело и кровь, каплю за каплей, и жизнь. И не задумается!
А теперь он там, где полыхает война.
Пятнадцатого декабря капитан Кочергин прислал в Москву за мной свою "эмку". В сумерки я сел в машину, а когда звездная пыль осыпала небо, окраины Москвы остались позади.
Ночь стояла морозная, ветреная.
Километров за сто от дома у "эмки" полетела цапфа. Шофер и я развели костер в кювете и, подживляя его высохшими стеблями травы, затоптались у огня. Под утро нас взяла наконец на буксир попутная грузовая машина.
Вместо левого переднего колеса мы смастерили из доски, оторванной от чьей-то изгороди, подобие лыжи. Ехали страшно медленно.
Дома я измерил температуру: тридцать восемь. На другой день она скакнула до тридцати девяти с половиной. На третий — я оказался в военном госпитале с двусторонним воспалением легких. И только сегодня, пятьдесят три дня спустя, я почувствовал себя способным сесть за дневник.
Я не одинок. Хоботов, Оксана, Варя, не говоря уж о жене, теще и сыне, часто навещают меня. Не хватает лишь Дим-Димыча.
Вчера был капитан Кочергин. Просидел больше часа. Говорили о многом, и в частности о Филине, Кошелькове, Дункеле. Кочергин рассказал, что две недели назад арестовали активного эмиссара гитлеровской разведки. На допросе выяснилась интересная вещь. Оказывается, адмирал Канарис, глава абвера[64], дал указание своим резидентурам не только в Советском Союзе, но и во Франции, Румынии, Венгрии, Болгарии провести решительную чистку агентурной сети. Вся пассивная, колеблющаяся или "выдохшаяся" часть ее должна быть физически уничтожена. Следовательно, расправа над Рождественским, Брусенцовой, Суздальским, Филиным — звенья одной цепи.
Эмиссар рассказал также, что гитлеровская разведка пытается разными методами компрометировать в глазах партии, Советской власти и народа высший командный состав Красной Армии. Это провокация, рассчитанная на определенный эффект в будущем.
— Сейчас любое дело, на первый взгляд даже чисто уголовное, — пояснил Кочергин, — должно приковывать к себе самое пристальное внимание. Вполне возможно, что за обычной уголовщиной скрывается или хитрый маневр, или шантаж, или попытка скрыть политическую подкладку дела. Ну, а при такой обстановке возможны и ошибки, и перестраховка со стороны отдельных товарищей.
23 декабря 1939 г. (суббота)
Я дома. Два часа как дома. Выкупался, побрился и, обновленный, сижу в качалке. Сижу и курю. Курю первую папиросу с той злосчастной ночи, когда схватил воспаление легких. Я ожидаю Фомичева. Он звонил только что. У него какие-то радостные вести. Какие? Фомичев не говорит по телефону, а я не могу догадаться. Скорее бы приходил. Приятно сознавать, что все страшные недуги остались позади, что из схватки со смертью ты вышел победителем, что ты вновь здоров, силен, можешь встать и пойти куда угодно, крепко пожать протянутую руку, поднять хотя бы вот эту качалку. Подобная радость доступна лишь тому, кто испытал тяжесть больничной койки, будь она хоть на семи пружинах. Я делаю неглубокие затяжки, но все равно голова приятно кружится, как после первой рюмки водки. Ничего, привыкну. Лидия настаивает, чтобы я бросил курить. Не смогу. Долго думал над этим, но, кажется, не брошу. Не выйдет. Не стоит и пытаться. Дим-Димыч смотрит на меня с кабинетной фотокарточки, что стоит на письменном столе. Как раз против меня. Его темные и почему-то усталые глаза как бы говорят мне: "Ничего, дружище! Разлука нам не впервой". Теперь я смотрю на портрет друга веселее. Дима прислал вчера телеграмму, коротенькую, но бодрую: "Жив, здоров. Жди письма". Молодчина Димка! Не унывает. Фомичев появился через час после звонка с тоненькой серой папкой под рукой. Раздевшись в передней, он вошел, положил папку на стол, обнял меня, похлопал по спине и, всмотревшись в лицо, шутливо сказал: — Вот с таким, как ты сейчас, я согласен играть в бильярд так на так. — И обставлю, — заверил я. — Ну прямо… Сначала соков наберись, а потом петушись. — Дай-ка лапу, — предложил я. Фомичев подал руку. Я так ее стиснул, что даже у самого суставчики захрустели. Фомичев сморщился и еле сдержал озорное слово, готовое сорваться с языка. — Медведь! — сказал он и стал разминать кисть правой руки. Я усадил гостя на диван, сам сел рядом и потребовал: — Ну, выкладывай! Фомичев перевел глаза с меня на Димину карточку и сказал: — Половина сражения, и половина главная, выиграна. Дим-Димыч — член партии. Я разинул рот и уставился на Фомичева. Он объяснил: горком отменил решение нашего парткома. Дима был и остается коммунистом. — Лидка! — крикнул я. Жена вошла. Я подскочил к ней, схватил ее и оторвал от пола. — С ума сошел… Пусти! — запротестовала Лидия. — Димка — коммунист! Ты понимаешь — по-прежнему коммунист! — выпалил я. — Господи! — воскликнула жена. — Вот Варька обрадуется! Давайте пошлем сейчас телеграмму Диме. Предложение было одобрено незамедлительно. Фомичев тут же сел к столу, набросал текст телеграммы и поставил под ней свою и мою фамилии. Лидия сейчас же оделась и побежала на телеграф. — А теперь давай все по порядку! — настоял я. И Фомичев рассказал. С ведома и согласия Осадчего он был в Москве и Смоленске по делу Дим-Димыча. Все разузнал, проверил, поставил вопрос о проведении официального расследования. Картина вскрылась до того неприглядная, что неприятно говорить. Жену брата Дим-Димыча, Валентину Брагину, арестовали на основании клеветнического доноса. В материалах нет ни одной улики, ни одного свидетельского показания о связях ее с троцкистами. Сотрудники, ведшие дело, отстранены от занимаемых должностей. — Вот все, — Фомичев положил свою тяжелую руку на серую папку, — что осталось от двух коммунистов, в честности которых я не сомневаюсь. Я не знал ни брата Димы, ни жены его, но я верил другу. Верил, что это были настоящие советские люди, хорошие коммунисты. Я ждал, что еще скажет Фомичев. Он молчал, хмуро смотрел своими глубокими глазами в пол и большими лапами поглаживал себе колени. Потом я спросил, как же с восстановлением Дим-Димыча в органах. Фомичев выпятил губы и пожал плечами. Я понял, что делю выглядит безнадежно. В чем же закавыка? Что еще требуется? Кажется, все ясно. Осадчий же заявлял, что восстановление по службе зависит целиком от решения вопроса о партийности? Да, Осадчий заявлял. Такой точки зрения он держится и сейчас. Но дело не только в Осадчем. Есть наркомат, а в наркомате — управление кадров, а в управлении кадров сидит твердолобый чинуша. И у него тоже есть своя точка зрения: пусть Брагин докажет, что он ничего не знал. Он-де утратил политическое доверие. Железная логика! Я не первый год состою в партии, немало повидал, кое-что испытал, но понять подобную логику не в силах.31 декабря 1039 г. (воскресенье)
Случилось это сегодня, в воскресенье. Я один был дома. Лидия вместе с Оксаной помогали жене Фомичева готовиться к встрече Нового года. Теща и сынишка гуляли. Я тоже собирался на прогулку, оделся, закурил и при выходе в дверях столкнулся с письмоносцем. Он передал мне газеты и письмо. Авиазаказное. Адрес написан совершенно незнакомым почерком. Но не это удивило меня, а то, что внизу конверта, где напечатано "Обратный адрес", я прочел: "Ленинград, почтовый ящик такой-то. Брагин Д.Д.". Мне стало не по себе. Что за ерунда! Писал, конечно, не Дима. Уж его-то руку я знал. Я вернулся в комнату, торопливо вскрыл конверт и снова увидел тот же чужой почерк. Волнение мое усилилось. Не вчитываясь, яперевернул лист и посмотрел на оборотную сторону, на подпись. Там стояли четыре слова: "Крепко обнимаю. Твой Дмитрий". Слава богу, жив! Глаза забегали по фиолетовым, удивительно ровным и четким строчкам. Кто-то чужой, неизвестный мне, заговорил устами Дим-Димыча.Андрей, дружище! Отвоевался я. Сейчас, следуя твоему примеру (дурные примеры заразительны), лежу в ленинградском госпитале. Восемнадцать дней (всего лишь восемнадцать) прошагал я, отгоняя смерть, а в начале девятнадцатого она подкараулила меня, подлая. Но я жив, ты не волнуйся. Я понял, на что ты намекал в нашем последнем разговоре по телефону. Ты, дорогой, ошибался. Странно даже, дружили всю жизнь — и не знаем друг друга. Странно и горько. Нет, брат, не так уж я безразличен к собственной судьбе, как тебе показалось. Я не искал смерти. Есть люди, которые сами лезут на дуло автомата или, допустим, на нож диверсанта (какие люди — уточнять не будем…), но я не отношу себя к их числу. Памятуя о том, что чему быть — того не миновать, я все же не стремился и не стремлюсь быть покойником. Меня даже не устраивает и то, что после моей смерти кто-нибудь скажет обо мне, что, мол, покойник был неплохой человек. К черту! Хочу жить… Утром шестого я отправил тебе телеграмму, а вечером во главе группы из восьми человек перешел линию фронта. Приказ был короток и предельно ясен: поднять на воздух армейские склады боеприпасов противника. Все мы пошли добровольно. Не скрою: идя на такое дело, все отдавали себе отчет, что эта "экскурсия" в тыл врага может стать для нас первой и последней. Для шестерых из нас она и оказалась последней. Приказ мы выполнили. Это было двадцать четвертого. Вернулись двое: я и радист, совсем молодой паренек и большой счастливец. Смерть его даже не коснулась. А благодаря радисту остался жить и я. Короче говоря, я сделал все, что должен был сделать. Меня царапнуло в двух местах. И контузило. Скажу не таясь: оробел я. Оробел, когда почувствовал, как по капельке уходит из меня кровь, как угасают силы, как все труднее становится шагать и держать свое тело на лыжах, когда руку, свою руку, я уже не мог сжать в кулак. "Вот он и конец", — подумал я. А потом померк свет. По-настоящему померк. Стоял день, но перед глазами была ночь. Контузия вызвала временную потерю зрения. Я подчеркиваю: временную. И ты не хныкай. Затронут какой-то нерв. Не такой уж и важный, но все же… Я могу, конечно, поплакаться, пожалеть себя, разжалобить тебя, но к чему все это? Теперь я чувствую себя бодро, а тогда… не особенно. Врача я спросил: "У вас есть сердце?" Он, шутник такой, ответил, что сердце у него должно быть, но на всякий случай он проверит. Я попросил его (дурак этакий!) одолжить мне на одну минуту пистолет. Я люблю оружие и объяснил, что хочу погладить холодную сталь. Ну, не идиот ли? Он ответил: "Потерпите две недели. Только две". — "Почему?" Врач потянул меня за нос и сказал: "Если вы не прозреете к этому времени, я принесу вам не один, а сразу два пистолета. Так вернее. С двух сторон, в оба виска. Пиф-паф — и деньги на бочку! Согласны?" Что мне было ответить? Конечно: "Согласен". Врач заверил, что я получу возможность вновь зрительно обрести тот мир, в котором сейчас существую и в котором живете вы — ты, Лидия, Оксана, Варя. Вообще-то говоря, не особенно приятно лежать и не отличать день от ночи. Скорее пиши! Обязательно и подробно напиши, как и чем завершилась филинская история. Анекдотов я здесь в госпитале нахватался — уйма! Настроение у меня, как видишь, далеко не похоронное. Целуй Лидию и Максима. Привет от слепого зрячим: Кочергину, Фомичеву, Хоботову, Оксане, Варе и всем, кто не забыл о моем существовании. Обнимаю. Твой Дмитрий. 27 декабря. Ленинград.Я, как был в одежде, тяжело опустился, в кресло у стола. Бедный Димка! Как не повезло ему! И он еще шутит, как всегда. "Настроение далеко не похоронное"… "От слепого зрячим"… Я взял его карточку, посмотрел в смелые темные глаза и почувствовал, как щекочет у меня в горле… Вечером, точнее, ночью, часа за полтора до наступления сорокового года, я прочел вслух письмо Дим-Димыча в доме Фомичева. Слушали его Кочергин, Хоботов, наши жены, Оксана и Варя. Женщины плакали. Все, исключая Оксану. Варе стало плохо, и потребовалось вмешательство Хоботова. Оксана не проронила ни слезинки. Лицо ее напряглось и стало до неузнаваемости суровым и холодным. Сухими, горящими глазами смотрела она в какую-то точку и думала неведомо о чем. Сороковой год встретили не особенно весело. У всех на уме был Дима, все жалели Варю Кожевникову. Выпив первый праздничный бокал, она извинилась и покинула нас. Да и остальные долго не задержались. Кочергин с женой, я с Лидией и Оксаной до Лермонтовской улицы шли вместе. Когда начали прощаться, Кочергин сказал мне: — Правильно сделали, что прочли письмо Брагина. Я не был уверен в этом. Наоборот, сожалел, что прочел. Не стоило портить настроение людям в праздничную ночь. Я так и сказал Кочергину. Он возразил. Нет. Хорошо, что Брагин сегодня был среди нас. Оксана шагнула к Кочергину вплотную, молча посмотрела ему в глаза и энергично встряхнула его руку. Странная Оксана. Чувства она выражает по-своему, по-особенному. Вот и сейчас. Она, конечно, хотела поблагодарить Кочергина за его хорошие слова. Мне это понятно. Понятно Лидии. Но как расценили ее порыв Кочергин, его жена? Ведь они, я думаю, не имеют представления о чувствах Оксаны к моему другу. По предложению опять-таки Лидии (все же умница она у меня!) мы всей компанией отправились на Центральный телеграф. Коллективно диктовали, а Кочергин писал телеграмму Дим-Димычу в Ленинград, в госпиталь. Получилась огромная, чуть не в пятьдесят слов. Поставили не только свои фамилии, но и Фомичева, Хоботова, Вари Кожевниковой. Уже дома Лидия вдруг спросила: — А что, если зрение не вернется к Диме? Что тогда? Я почувствовал неприятный озноб. В самом деле: что тогда? Дима — слепой… Как и сам Дима, я верил тому шутнику врачу, который установил двухнедельный срок, ну а вдруг? Это было страшно. Я ответил твердо: — Вернется! Лидия вздохнула, провела ладонью по моему плечу и тихо проговорила: — Дай бог… А Варя, я боюсь, не перенесет. Каким числом подписано письмо? Это я помнил отлично: 27 декабря. Ясно — теперь Лидия начнет считать дни.
6 января 1940 г. (суббота)
Отпуск по болезни окончен. Сегодня я должен приступить к своим служебным обязанностям. Выбритый, причесанный, я сидел за столом и завтракал. В это время зазвонил телефон. Лидия поднялась, неторопливо подошла к столу и сняла трубку. — Да, я… Здравствуй, Оксаночка! Что ты? В сегодняшней? Честное слово? Ой! Ты подумай! Рада? А я? Я тоже рада… Сейчас посмотрю. Что? Ладно… Тоже целую. Я вслушивался, но ровным счетом ничего не понял. Лидия, положив трубку, вприпрыжку, пощелкивая пальцами, заторопилась в переднюю. — Чему ты обрадовалась? — поинтересовался я. — Сейчас узнаешь, — загадочно ответила она, скрываясь за дверью. Я отхлебывал горячий чай и размышлял над тем, что могла сказать Оксана. Что значит: "В сегодняшней?" — или: "Я тоже рада"? Лидия отсутствовала несколько минут. И не вошла, а буквально влетела в столовую. В руках она держала развернутую газету "Красная звезда". Лицо у Лидии сияло, что бывает с нею не так часто. Положив газету передо мной, она ткнула пальцем в строку и потребовала: — Читай! Я прочел: — Брагин Дмитрий Дмитриевич. И такая радость охватила меня — я опять, как недавно при Фомичеве, поднял жену и закружился с нею по комнате. — Здорово! — С ума сойти можно! Потом мы еще раз, вместе, прочли указ. Ошибки или опечатки быть не могло: в числе награжденных орденом Красного Знамени был Дим-Димыч. Аккуратно сложив газету — так, чтобы, не развертывая ее всю, можно было прочесть, что следует, — я положил ее в боковой карман пиджака, оделся и отправился в управление. Я шествовал по морозу, по скрипучему свежему снегу в приподнятом настроении. На сердце было легко, весело, радостно, будто орденом наградили не Диму, а меня В голове роились планы: кому первому показать газету — Фомичеву, Кочергину, Осадчему? И потом вдруг решил: Безродному. Да, именно ему — недругу Дим-Димыча, честолюбцу, властолюбцу, завистнику… Испорчу сегодня ему настроение. Он большой мастер портить его другим, так пусть сам испытает. Я зашел в свой кабинет, разделся и направился к Безродному. Вошел без стука. Геннадий оторвался от бумаг. Давненько я не видел его рыхловатого, без четких линий, тепличного цвета лица. Давненько… Он не изменился, но, кажется, еще немножко раздался, расплылся. — Восставший из мертвых! — воскликнул Геннадий. — Рад. Очень рад. Как твои недуги? Он опять обращался ко мне по-старому, на "ты", и этим словно располагал к дружеской беседе. — Все недуги сданы в архив, — ответил я, протягивая руку. Его лицо растянулось в каком-то подобии улыбки. Желая казаться любезным и внимательным, он, не ожидая, когда я стану сам рассказывать, принялся расспрашивать, как протекала операция, кто меня оперировал, какой был уход, думаю ли я поехать на курорт, как обстоят дела дома. О Филине — ни слова. Я предвидел: об этом не заговорит. Зачем воскрешать старое? Ведь если речь зайдет о Филине, нельзя обойти Брусенцову, нельзя не вспомнить о Мигалкине, о Кульковой. А это, как ни говори, воспоминания не из приятных. Потом я положил перед Безродным свернутую газету. — Что это? — сухо и деловито осведомился он. — Прочти! — посоветовал я. Я подсунул ему эту горькую пилюлю и невозмутимо наблюдал, как он ее проглотит. Геннадий прочел, фыркнул и оттолкнул от себя газету концами пальцев, как крапиву. — Не сомневался, что Брагин отправился зарабатывать орден. Меня покоробило. Я посмотрел ему прямо в глаза и медленно, очень медленно проговорил: — Чтобы получить орден, надо прежде всего стать достойным его. Это во-первых. Во-вторых, было бы тебе известно, что Дима дважды ранен, контужен и потерял зрение. А в-третьих, ты свинья! Геннадий смотрел на меня выпученными глазами. Я поднялся и вышел, не закрыв за собой дверь. Мне казалось, что я первым принесу в управление весть о награждении Дим-Димыча. Но я ошибся. Многие узнали об этом еще ночью из последних известий. По инициативе Фомичева в адрес Димы готовилась поздравительная телеграмма, и я поставил под ней свою подпись двадцать седьмым. — Хорошо! Хорошо! — говорил Фомичев, энергично потирая руки. — Это будет ему лучше всяких лекарств. Меня приятно поразило, что первым подписал телеграмму Осадчий. К концу дневных занятий секретарь принес мне служебную почту. Я отвык за это время от деловых бумаг, от резолюций начальства. Со свежим интересом и удовольствием стал просматривать материалы. На полном листе с приколотой к нему половинкой я прочел резолюцию Кочергина. Почерк косой, крупный, размашистый. Она гласила:Можно было предвидеть, что этот тип еще всплывет на поверхность. Прошу переговорить.Это была ориентировка Наркомата госбезопасности Украины. В начале декабря в Киеве был арестован некто Ч. — оценщик мебели комиссионного магазина. Его арестовали с поличным, во время радиосеанса. Он передавал в эфир депешу, в которой упоминался Филин. Подписал депешу не кто иной, как Дункель. Опять Дункель! Радист Ч. показал то же самое, что и Филин, и Витковский. Местопребывание, род занятий, профессия, источники существования Дункеля ему неизвестны. Встречи происходили всегда по инициативе Дункеля, ни разу в одном и том же месте и всегда неожиданно. Депеши, отпечатанные на машинке, Ч. зашифровывал, передавал и сейчас же сжигал. "Герои" преступления один за другим попадали в руки правосудия: Кошельков, Глухаревский, Витковский, Полосухин, Филин, Ч., а Дункель продолжал гулять на свободе. В двенадцать ночи позвонил Фомичев и попросил зайти. Я зашел. — Не везет Димке! — сказал он и покачал головой. — До чего же невезучий он парень! Предчувствие чего-то недоброго охватило меня. Я ощутил слабость во всем теле. Что еще стряслось? Фомичев развел руками: — Варя Кожевникова уволилась с работы и покинула город. Она вышла замуж. Я облегченно вздохнул. Это еще не так страшно. Я думал, что случилось что-нибудь с самим Дим-Димычем. — Смотри, какая дрянь, — заметил Фомичев. — Кто бы мог подумать? Да, подумать никто не мог. "Восьмое чудо света" выкинуло номер совершенно неожиданный. — Вероломное существо! — возмущался Фомичев. — И главное, тихой сапой… А что выказюривала у меня, когда письмо читали? Честно говоря, побаивался за нее. Вот же стервотина! Уже далеко за полночь, вернувшись домой, я разбудил Лидию и поведал ей о случившемся. Боже мой, что было с моей женой! Я никогда не видел ее в таком гневе. Какие только не выкапывала она слова и эпитеты для Варвары Кожевниковой! Потом она подняла с постели мать и ввела ее в курс событий. Затем, несмотря на позднее время, подсела к столу и начала вызывать квартиру Оксаны. Звонила долго, упорно. Вместо Оксаны к телефону подошла заспанная мать Геннадия. Она сообщила, что Оксана утром уехала в Чернигов, к отцу. — Что же это такое? — воскликнула в сердцах Лидия, сдерживая рыдания. — Одна тайком замуж выходит, другая тайком уезжает! Неужели нельзя было позвонить?
11 января 1940 г. (четверг)
Только сегодня, пять суток спустя, я позвонил в суд, где работала Оксана. Настояла на этом Лидия. Если мать Геннадия не знала, зачем понадобилась Оксане встреча с отцом, то, возможно, знали на работе. Но ничего нового узнать не удалось: Оксана взяла месячный отпуск и уехала. Действительно, в Чернигов. Я злился на Оксану не меньше Лидии: от кого-кого, а уж от нее этого никто не ожидал. Так друзья не поступают. В самом деле: если она не имела времени забежать, то можно было позвонить по телефону. А теперь думай что хочешь!.. От Дим-Димыча за эти дни пришли три телеграммы: на имя Кочергина, Фомичева и мое. Он благодарил, обнимал, целовал, рассыпал приветы. О зрении — ни слова. Странно: если брать срок, установленный врачом, с того дня, когда Дима диктовал свое большое письмо, миновало уже полмесяца. А впрочем, в таких вещах определить точно срок, конечно, трудно. Это не расписание поездов. Врач может ошибиться на неделю, даже на две. Лишь бы не ошибся он в главном. Сегодня утром в почтовом ящике оказалась открытка от Дим-Димыча. Из Ленинграда. Писал не он. Значит, еще не прозрел. На открытке было всего шесть строк. В правом углу в виде эпиграфа: "О женщины, ничтожество вам имя!" Если не ошибаюсь, что-то подобное в свое время сказал Гамлет. Далее следовало четверостишие:27 февраля 1940 г. (вторник)
Наконец пришел этот день. Дим-Димыч в нескольких минутах от нас, а мы, его друзья — Фомичев, Хоботов, Лидия и я, — ходим по перрону вокзала. Ходим и прислушиваемся: вот-вот раздастся шум приближающегося поезда. Он где-то совсем недалеко. Уже выпустили на платформу уезжающих, встречающих, провожающих. Носильщики стоят наготове. В руках Лидии букетик из привозных мимоз. Мы уже обо всем переговорили и ждем. С нетерпением ждем. Прислушиваемся и поглядываем в ту сторону, откуда должен подойти поезд. Истекло больше месяца, как я не прикасался к дневнику. Отпала охота. Да и работы так много, что буквально не продохнуть. Зрение к Диме вернулось: доктор не подвел его. Случилось это, правда, не через две, не через три недели, а через двадцать восемь дней. Но важно, что случилось. От Дим-Димыча мы получили два письма, написанных его собственной рукой. Оксана как в воду канула. Ни звука… И адреса ее черниговского никто не знает. Получилось все глупо, непонятно, странно. Странно и то, что свекровь Оксаны к загадочному исчезновению своей бывшей невестки относится с каким-то удивительным спокойствием. "Ну что же, — говорит она, — ей виднее… Она знает, что делает… А мне и с Наташенькой неплохо. Нет, денег мне не надо. И ничего не надо. У нас, слава богу, все есть. Да и Оксаночка должна скоро объявиться. Не совсем же она бросила нас". Что "ей виднее"? Откуда видно, что "она знает, что делает"? Непонятно. О Варваре Кожевниковой точных сведений нет. Дошли слухи, что живет якобы в Воронеже, и живет неплохо. Ну и бог с ней. Вот и все знаменательные события минувших дней. Я дал себе слово закончить дневник в тот день, когда приедет Дим-Димыч. Так оно, видно, и будет. Это лишний раз подчеркивает непостоянство моего характера. То я не мог прожить и дня, не замарав нескольких страниц, а то вдруг убедился, что великолепно обхожусь без записей. — Идет! — сказал Хоботов, и все, точно по команде, обернулись. Показался поезд. Всех охватило волнение. Фомичев зажег спичку, она вся сгорела, а он так и не запалил папиросу. Хоботов расстегивал и вновь застегивал пуговицы пальто. — Шестой вагон останавливается вот тут, — безапелляционно заявил Фомичев. — Я изучил. Сюда, товарищи! Запорошенный снегом, заиндевевший, окутанный горячим паром, глухо погромыхивая на стрелках и стыках рельсов, приближался локомотив. Промелькнул первый вагон, второй, прошел третий, плавно проплыл четвертый. Фомичев ошибся ненамного. Все устремились к шестому вагону. Дим-Димыч стоял при выходе из тамбура в распахнутом пальто, со сдвинутой на затылок кепкой и махал рукой. Если бы не проводник вагона, преграждавший ему путь, он, конечно, давно бы спрыгнул на ходу. Поезд вздрогнул, скрипнул и стал. — Ди-ма-а! — каким-то истеричным незнакомым мне голосом закричала Лидия. Дим-Димыч переходит из объятий в объятия. Раздаются возгласы, шутки, смех. Мы тискаем поочередно своего друга, не замечая, как толкают нас, как толкаем мы проходящих. Шею Димы теснил отлично отглаженный, идеальной чистоты белый воротник, из-под которого выглядывал красный галстук с черными крапинками. Кепка его не удержалась на затылке и упала. Хоботов поднял ее, ударил об руку и водрузил на прежнее место. И тут Лида вторично издала истерический вопль, заставивший всех нас вздрогнуть: — Оксана! Да, чуть-чуть поодаль, в сторонке от нас, между двумя чемоданами стояла Оксана. Та самая загадочно исчезнувшая Оксана. Что же произошло? Как они оказались в одном поезде? Что за совпадение? Все обалдели. Слово это грубоватое, но оно точно выражает наше состояние. Разинув рты, удивленные, пораженные, мы переводили взгляды с Дим-Димыча на Оксану. Каким теплом, какой радостью светились ее обычно холодные красивые глаза! Она была неузнаваема. Она преобразилась. Она выглядела еще лучше. Обалдели все, исключая Оксану и Дим-Димыча. Правда, на лице друга проглядывало то ли смущение, то ли растерянность. И то, и другое казалось мне необычным. Димка подошел к Оксане, легонько подтолкнул ее в спину и сказал: — Моя половина. Уверен — не худшая. Прошу любить и жаловать. Лидия издала вопль в третий раз и метнулась к Оксане. Так вот оно что! Все теперь ясно. Хоботов присвистнул и стал почесывать затылок. Фомичев сказал: — Мерзавец. Даже не предупредил. А еще краснознаменец! "О женщины, ничтожество вам имя!" — вспомнил я. — Значит, ты… Значит, ты… — твердила Лидия, дергая борт пальто Оксаны. А та сияла, улыбалась, кивала головой: — Ну да. Ну да. — Значит, Чернигов… — допытывалась Лидия. Она хотела поставить точки над "i". Оксана отмахнулась. Все ясно и так. Зачем объяснения? — Друзья! — опомнился я. — Машины нас ждут не собственные! Все направились к выходу на площадь. В одну машину сели Оксана, Лидия и Хоботов. В другую — Дим-Димыч, Фомичев и я. От избытка чувств, как это часто бывает, мы на первых порах утратили способность говорить и молчали. Потом Фомичев обратился к Диме: — Здорово у вас получилось! Даже зависть берет! — Он хлопнул себя по коленям и расхохотался. Дим-Димыч улыбнулся: — Судьба. Иначе не мог поступить, — и тут же по извечной своей привычке резко переключил разговор и спросил: — Изменился я? — А ну-ка, повернись вот так, — предложил Фомичев и, всмотревшись в друга, сказал: — Не очень, но маленько есть. Похудел. Возмужал. — Не согласен, — возразил я. — Очень снисходительная оценка. Фомичев щадит тебя как молодожена. Вокруг рта у тебя залегли морщины. Я их раньше не видел. И седина прет наружу. Вот так, дорогой. Испытания не прошли для него даром и оставили свои меты. Но в глазах, темных, острых, поблескивал все тот же, так знакомый мне, упрямый огонек. — Хорошо все то, что хорошо кончается, — заключил я. К удивлению моему и Фомичева, первая машина свернула вдруг с намеченного нами курса, и мы вынуждены были последовать за нею. Через несколько минут показался подъезд дома Оксаны. Я выскочил, готовый протестовать. — Как же это так? Все должно быть у нас! Но Оксана и слушать не хотела: — Нет! — Она даже притопнула ногой. — Но у нас же все готово, только на стол подать. Зачем терять время? — Нет! У нас! — еще раз повторила Оксана. Лидия молчала. Хоботов тоже. Все ясно. Их Оксана успела убедить. Фомичев пожал плечами. Я вынужден был сдаться. Вошли в дом. Оксана кинулась к дочери. Дим-Димыч поцеловал старушку — мать Безродного. — Кто же она теперь ему? — толкнул меня в бок Фомичев. — И не теща, и вообще… — Неважно. Она чудная старуха, — сказал я. В комнате на столе мы увидели закуски, рюмки, бутылки с вином. Значит, старушка-то знала о приезде. Лидия, поправляя на ходу волосы, подошла ко мне: — Вот надули нас! Ну и Димка! Хорош! — Оксана тоже ничего себе, — заметил я. — Два сапога — пара. Оксана тискала дочурку, смеялась, а слезы сыпались из ее глаз. Дим-Димыч гладил ее по голове и что-то нашептывал. — Голубчики! — неожиданно подала голос свекровь Оксаны. — Кто пособит мне завернуть пельмени? — Я! — подал свой басовитый голос Хоботов. — Я — и никто другой. Он снял с себя пиджак из полосатой грубошерстной ткани, повесил его на спинку стула. Потом закатал рукава до локтей и, кряжистый, широкогрудый, решительно направился в кухню. За ним последовали Фомичев и Лидия. Шествие замкнула свекровь Оксаны. Я смотрел на Оксану и Диму. Оксана перехватила мой взгляд, передала дочь Дим-Димычу и подошла ко мне: — Вы хотите что-то сказать мне? — спросила она, глядя мне в глаза своими, встревоженными. Я пожал плечами и сел на диван. — Что я могу сказать? Ты достойна его, он — тебя. Оксана склонилась и поцеловала меня в щеку. Дим-Димыч сел рядом со мной, держа на коленях Наташеньку. Та покусывала очищенный мандарин и молча мигала сонными глазами. Дима, кажется, блаженствовал. Его душа обрела наконец покой. Сердце его, на мой взгляд, было полно счастья и гордости. Теперь у него жена, дочь и, как подметил Фомичев, что-то вроде тещи. — Дай ее сюда, — сказала Оксана, осторожно взяла у Димы дочь и понесла ее, уснувшую, в другую комнату. Дима и я остались вдвоем. Заговорили о войне. Дим-Димыч сказал, что ему кое-что неясно: или финны оказались значительно сильнее, чем мы предполагали, или же мы встретились с ними неподготовленными. Урок. Жестокий, но урок. Мы поняли, что такое снайпер, "кукушка", автомат, миномет. Оценили значение шапки-ушанки. Говорят, что нет ничего дороже человеческой жизни. Возразить нельзя. Правильно! Говорят, что победу надо завоевывать "малой кровью". Тоже правильно. И когда видишь, как мы щедро жертвуем этой дорогой человеческой жизнью, — больно и обидно. Впечатлительный Дим-Димыч, как и раньше, остро воспринимал все, что казалось ему несправедливым. Следуя своей привычке, он перескакивал с одной темы на другую, радовался, возмущался, ругал, хвалил. Там, в госпитале, ему прочли рассказ из армейской газеты. Чудно! Умирает человек. Умирает в считанные секунды, а автор навязывает ему воспоминания. Перед взором умирающего проходит родной край, дом, поля, леса, реки, отец, мать, любимая, друзья. — Неправда же это! Не бывает так! — возмущался Дима. — Когда смотришь в могилу, не до воспоминаний. Я испытал это на собственной шкуре. — И вдруг совсем неожиданно улыбнулся и сказал: — Ну к черту! Не нужно о смерти. Будем жить! — И уже совсем не в тоне беседы заключил: — Что они там копаются с пельменями? Пойдем проверим! Мы, поддерживая друг друга, словно еще чувствовали свои раны, поднялись и направились в кухню. Хоботов, мурлыкая басом, долепливал последние пельмени. Делал он это уверенно и так проворно, будто с детства ничем другим не занимался. Фомичев толкался среди женщин, поднимал крышки, заглядывал в кастрюли. Мы наблюдали. Лидия сложила глубокие тарелки горкой и подала Фомичеву: — Несите!.. Вбежала немножко смущенная Оксана. — Прошу извинения, — сказала она. — Еще не вошла в курс хозяйства. Кажется, можно за стол. Наконец мы расселись. Оксана положила мне полную тарелку дымящихся пельменей. Все взялись за рюмки. Все, кроме Димы. Ему было запрещено, по крайней мере на год, притрагиваться к спиртному. Первый тост подняли за молодоженов. Взгляд Дим-Димыча последовал за рюмкой сидящего против него Хоботова, и, когда она опорожнилась, Дима вздохнул. С завистью, сожалением и облегчением. Оксана и Лидия переглянулись и рассмеялись. Я замахнулся вилкой, и тут позвонил телефон. Ближе всех к нему оказался Фомичев. Он снял трубку: — Да. Фомичев. Пожалуйста. Это тебя, Андрей. Я подошел к телефону. Говорил Кочергин. Он был краток. В развалинах старой, сгоревшей лет пять назад мельницы, что возле "казенного" леса, обнаружен склад. В нем два ящика сигнальных ракет, четыре ракетных пистолета, много карманных фонарей, маленькие зажигательные гранаты. Надо немедленно организовать засаду. Я положил трубку и с кислой миной посмотрел на пельмени. — В чем дело? — Говори! — потребовали Фомичев и Дим-Димыч. Я отвел их в сторонку и рассказал. — А чего ты скис? — спросил Дима. — Это не такая уж мировая трагедия. Скорее за пельмени! Я тоже поеду.Часть вторая Записки майора Брагина
1. Так было
Ненастье поздней осени. Ни луны, ни звезд. Темень. По измятому небу волокутся растрепанные, взлохмаченные тучи. Завывает ветер, налетая шквалами на оголенные, беззащитные деревья. Я шлепаю по лужам, разъедающим тротуар, по грязи, липкой и тягучей, как смола. — Вер да? Кто идет? — раздается требовательный окрик, и я останавливаюсь. — Свой, обыватель! — отвечаю по-немецки и, напрягая зрение, всматриваюсь в ту сторону, откуда донесся голос. Мрак густ. С трудом угадываются нечеткие линии строений на противоположной стороне улицы. От серой стены дома как бы отделяются два черных пятна и, пересекая булыжную мостовую, медленно направляются ко мне. Жду. Двигаться нельзя. И нельзя идти навстречу. Гитлеровские порядки мне знакомы. Стою и неслышно переступаю застывшими в прохудившихся ботинках ногами. В нескольких шагах от меня вспыхивает свет ручного фонаря. Его острый голубоватый лучик ощупывает меня снизу доверху и гаснет. Становится еще темнее. Патруль подходит вплотную. Лиц солдат я не могу разглядеть. Тот же резкий простуженный голос требует: — Аусвайс! Удостоверение. Подаю. Вновь вспыхивает фонарик. Теперь я вижу конец ствола автомата. Его отверстие холодно глядит на меня. Лучик света пробегает по бумажке и меркнет. — Кеннен геен! Можете идти! — Данке… Спасибо, — отвечаю я, получаю документ и опять шагаю по грязному тротуару. Сыро. Холодно. Пусто в желудке, но что значит это в сравнении с тем, что я только что узнал? Сущие пустяки. Мелочь, о которой не стоит думать. Где-то за тучами, под звездами, разгуливает самолет. На высокой, ноющей ноте выводит свою беспокойную песнь мотор. "Наш, — определяю я по звуку. — Куда же несет его в такую погоду?" Взметнулся луч прожектора, полоснул по рваным краям туч, сломался и погас. Самолет был недосягаем. А я иду, и сердце мое ликует. На пороге дома обнаружил, что ключа в кармане нет. Забыл. Пришлось стучать. Дверь открыл Трофим Герасимович. Заспанный, в нательном белье, он держал в руке горящую немецкую плошку. Слабенький огонек ее заметался на ветру, вздрогнул, сжался и сник. — Мать твою… — спокойно выругался хозяин. Я запер дверь, вынул зажигалку и чиркнул. — Ну, как там? — угрюмо осведомился хозяин. — Собачья погода, — ответил я, снял пальто и встряхнул его. В первой комнате он поставил плошку на стол, поежился и спросил: — Отощал? — А что? Хочешь угостить пельменями? Трофим Герасимович вздохнул и опять ругнулся. Как часто мы мечтали о приличном обеде! Только мечтали… — И когда она, жизнь, вернется! — с тоской произнес хозяин, направляясь к кровати с никелевыми спинками. На ней, укрытая двумя одеялами и овчинным тулупом, сладко спала супруга Трофима Герасимовича. — Скоро! — шепотом сказал я. — Теперь совсем скоро. Хозяин испытующе поглядел на меня и спросил: — Взаправду? — Точно. Наши под Сталинградом перешли в наступление. Сразу тремя фронтами ударили. Трофим Герасимович истово перекрестился: — Морозца бы на них, проклятых. — Тсс! — я прижал палец к губам. — И вообще — ни гугу! Понял? Ты ничего не слышал, я ничего не говорил. — Вот уж это напрасно, — обиделся Трофим Герасимович. — Ладно. Спи! Я взял плошку и прошел в свою комнату. Пальто бросил на одеяло. Разделся торопливо, дунул на огонек и улегся. Боже мой, какая холодина! Будто окунулся в ледяную воду. С минуту покрутился, клацая зубами, и только потом ощутил что-то наподобие тепла. Такими были каждая ночь, каждое утро, каждый день: холодно, голодно, тяжело. И все-таки не безутешно. Невзгоды давили, точно ноша — мучительная, ненавистная. Однако вскоре ее можно будет сбросить. И этот час приближается. Я верю, чувствую, жду. А было другое время. В безрадостные дни лета и осени сорок первого года мое сердце сжималось от боли и отчаяния. Мне казалось, что всему пришел конец. Собственными глазами я видел, как пылали дома, как дымились сугробы отборной пшеницы, как рушилось и превращалось в прах все, что создавали веками умелые человеческие руки. Я видел неохватные глазом зарева пожарищ: они превращали ночь в день. Видел людей, сломленных бедой, бредущих на восток. Голодные, обессиленные, оглушенные горем, все потерявшие, они думали лишь об одном: как бы выжить. Я видел ребятишек с душами стариков и недетской тоской во взоре и стариков, превратившихся в детей. Непомерные страдания и непосильные испытания стерли с их лиц привычные черты. Я видел, как наши фанерные "ястребки" с геройским отчаянием, чуть не в одиночку бросались на стаи бронированных чудовищ, а они, зловеще распластав крылья с черными крестами, терзали наши села, города, поливали смертным огнем людей. А ночами, по радио, гитлеровцы крутили нашу советскую пластинку. Больно до крика и горько до слез было слышать слова полюбившейся песни: "Любимый город может спать спокойно, и видеть сны, и зеленеть среди весны…" А любимый город погибал в огне. Улицы его загромождали вороха скрюченных, искореженных балок, листов железа. Под ногами уходивших солдат скрипело крошево из стекла, кирпича, бетона. Я видел людей, вернее, то, что от них осталось и что было погребено в стенах примитивных бомбоубежищ. Я видел, как тяжело раненные бойцы и командиры молили прикончить их. Я никогда не верил, что человек может просить смерти, а пришлось поверить. Я видел столько слез обреченности, бессилия, отчаяния, сколько никогда не увижу. Я видел ту несметную, до дикости беспощадную серо-черно-коричневую силу, наползавшую на нас… Скрежетали и лязгали танки, самоходки, бронетранспортеры, за сопящими тягачами волоклись громоздкие, в брезентовых намордниках, пушки. Я не видел в небе наших самолетов, но я видел, как на земле не на жизнь, а на смерть дралась наша пехота. Ей не хватало танков, пушек, ее прижимали вражеские бомбовозы, а она дралась и умирала. Что случилось? Кто повинен в этом? Не переоценили ли мы себя? Если так, то излишняя самоуверенность оказала нам плохую услугу. Ответ я искал сам. И ответ пришел не сразу. На это потребовалось время. Понял я, что, невзирая на тяжкие неудачи сорок первого года, мы устоим. И не только устоим, но и победим. Только надо решительно и начисто изгнать из сердца все сомнения. Надо поверить в победу и бессмертие нашего дела до конца. Надо зарядить себя этой верой — могучей, неиссякаемой. Удары судьбы иного убивают сразу, другого лишь сбивают с ног: он еще может встать, оправиться, выпрямиться. Я принадлежу ко второму типу. В тот памятный день солнце подходило к зениту. Тени сжимались, укорачивались. Широким, бескрайним морем колыхались духовитые, перестоявшиеся хлеба, возвращая земле, что их взрастила, золотые зерна. Выгорали под жаркими солнечными лучами густотравные луга. Деревья в садах роняли спелые плоды, и они с грустным гулом ударялись о землю. Били перепела. Машина остановилась на развилке. Оксана крепко обняла меня. Я расцеловал Наташу и нашего первенца — сына Мишу. Произошел короткий разговор. — Ты должен выжить, — умоляла Оксана, глядя на меня полными слез глазами. — Постараюсь. — Ради меня, Наташи, Миши… — Попробую. — Сможешь. Ты уже однажды доказал это. Машина тронулась. Оксана с детьми ехала в Чернигов к отцу. С ним вместе она должна была отправиться в Пензу. Я стоял и смотрел, как подпрыгивает в облаках пыли и уменьшается полуторка. Мне думалось, что скоро мы снова увидимся, и, возможно, в иной, более радостный день. Через неделю по командировке управления я попал в Чернигов. На месте дома, в котором я надеялся повидать Оксану и детей, зияла огромная воронка с рваными, точно рана, обугленными краями. Не стало дома. Не стало дорогих моему сердцу людей. Погибли Оксана, Наташа, Мишуха, погиб отец. …Теперь это — кусочек прошлого. Кажется иногда, что ничего и не было. Память отражает его неточно, как в кривом зеркале. Оно отодвигается все дальше и уменьшается под тяжким грузом времени. Это закономерно. А то, что я недавно пытался разглядеть в дымке будущего, сейчас уже настоящее. Завтра и оно станет прошлым. И я теперь не такой, каким был. Душа моя отвердела. Я окреп духом, обрел веру, я вернул себе силы.2. Как и раньше, мы вместе
Сложилось все так, что война забросила в Энск и Безродного, и Трапезникова, и меня. И это не по воле случая. На второй день войны я имел на руках предписание военкомата отбыть на фронт, на должность переводчика. Мне дали сутки на устройство личных дел. По пути забежал в Дом Красной Армии, где числился руководителем кружка по изучению иностранных языков, чтобы получить расчет, и заодно позвонил Андрею. — Где ты пропадаешь? — закричал он в трубку. — Давай скорей ко мне. Пропуск закажу. Срочное дело. Я усмехнулся. Срочное дело! Уж какие тут дела, когда в кармане у меня предписание? Но так или иначе, надо зайти. Андрей рассеянно кивнул на мое приветствие и продолжал свое дело. На столе пухлым ворохом возвышались разноцветные — тонкие и толстые — папки. Он быстро сортировал их и складывал в отдельные стопки на диване, на полу и подоконниках, на стульях. Сейф и шкаф были распахнуты настежь. Я примостился на краешек дивана, спросил: — Эвакуация? — Ты что, рехнулся? — На фронт? — Помолчи… Андрей энергично постучал кулаком сначала в одну стену, затем в другую. На стук явились его заместитель и два оперуполномоченных. — Забирайте! — распорядился Андрей, показывая на папки. — Сверьте с описью. Стол пуст. Подшивка с докладами у Кочергина. Когда ребята унесли папки, Андрей подсел ко мне: — Дай закурить. Я сдержал улыбку: на столе лежала начатая пачка папирос. Да, друг мой был немного не в себе. Заговорил он сразу, торопливо и странно-возвышенно. Начал доказывать мне, что все, чем мы жили до этого, чему мы учились и учили других, что делали изо дня в день, — все это было лишь подготовкой к тому, что предстоит нам сделать теперь. Кое с чем в этой странной речи Андрея я не мог согласиться, готов был поспорить, но он не дал мне, — перешел к главному, ради чего позвал. Формируется несколько групп для проведения патриотической и разведывательной работы в тылу фашистской армии. В одну из групп включен и Андрей. — Хочешь вместе? — услышал я неожиданное предложение. Сердце мое дрогнуло: хочу ли я? — Я уже не чекист. Андрей никак на это не реагировал. — Хочешь? Я вздохнул, вынул из кармана предписание и подал ему. Он бегло пробежал глазами бумажку, пожал плечами. — На фронт посылают всех, — объяснил мне Андрей, — а в тыл врага только добровольцев. Вещи разные. Здесь капитан Решетов. У него большие полномочия. Нужно только согласие. — Если это не препятствие, — я помахал предписанием, — считай, что мое согласие ты имеешь. К концу дня все было улажено. Меня включили в группу. Ночью Решетов и Кочергин принимали нас троих. Да, троих: меня, Андрея и Геннадия. Старшим группы назначался Безродный. Последнее, мягко сказать, немного удивило меня. Как Андрей мог дать согласие на такой альянс? К чему это? Неужто нет более подходящего руководителя? Очень сдержанно я намекнул об этом Андрею. Он ответил: — Безродный уже не тот, каким был год-два назад. Кое-что перенес, понял, переоценил. Жизнь — диалектика. Но мне казалось, что изменилось лишь служебное положение Геннадия, а не его характер. Был он начальником отдела и опять вернулся в отделение, на прежнюю должность: провалил ответственную операцию. Андрей надеялся, что между нами троими, возможно, установится прежняя дружба, но мне такая мысль в голову не приходила. — А как он отнесся к моей кандидатуре? — поинтересовался я. Андрей ответил, что положительно: сейчас не до симпатий и антипатий, все подчинено одной цели. Если нас не объединит дружба, должно объединить дело. У Решетова и Кочергина мы просидели долго. Обсуждали планы на будущее. Все было ново, сложно, опасно, значительно сложнее, опаснее и труднее того, что мы когда-либо делали. Предстояло рассчитать каждый шаг, а сколько их впереди, этих шагов? Следующей ночью, напутствуемые пожеланиями родных и друзей, мы не без труда втиснулись в вагон поезда, который повез нас в Курск. Мы забрались на полки, подложили под головы чемоданы, сделали вид, что спим, но, конечно, не спали. Как все, принявшие важное для себя решение, мы были спокойно задумчивы. И естественно, что я, а возможно Геннадий и Андрей, задавались неизбежными вопросами: какие испытания выпадут на нашу долю, как мы их встретим, преодолеем, перенесем? Думали о близких, с которыми расстались. По крайней мере, я думал. На сердце было тоскливо. Перед глазами стояла Оксана. Все время она, с грустным лицом, будто я чем-то огорчил ее, обидел. Я безмерно уважал Оксану. Кажется, еще никого на свете я так не уважал, так не почитал. И был обязан ей всем. Но я не любил ее. Знала ли об этом Оксана? Конечно. Но это не помешало ей устроить наше счастье. И любить меня. Любить искренне, необыкновенно. Сейчас, удаляясь от нее, я чувствовал себя почему-то виноватым. Хотелось вернуть прошлое, отблагодарить Оксану, сказать, что она достойна ответной любви, большой любви, и что я, конечно же, полюблю ее и буду любить. — Полюблю… Полюблю, — шепотом повторял я под стук колес и верил, что Оксана меня слышит. Слышит и верит мне. После нескольких дней пребывания в Курске мы разъехались в разные стороны, чтобы вновь встретиться уже в Энске — под другими именами и фамилиями. Мы выбрали себе клички для работы в подполье. Геннадий стал Солдатом, Андрей — Перебежчиком, я — Цыганом. Документы подтверждали, что нет теперь Безродного, а есть Булочкин, вместо Трапезникова появился Кириленко, а вместо меня, Брагина, — Сухоруков.3. Наше появление в Энске
В первых числах июля в энский военный госпиталь с партией раненых, прибывших с фронта, постудил контуженый и страдающий припадками эпилепсии старшина сверхсрочной службы Булочкин. После госпиталя он попал в городскую больницу. Этому предшествовало увольнение его из армии "по чистой". В больнице Булочкин познакомился с санитаркой Телешевой, а через месяц, выписавшись из больницы, женился на ней. Сыграли свадьбу Настоящую, хотя и скромную, свадьбу. Для соседей и окружающих все это выглядело нормально и естественно. Булочкин "выбрал" себе паспорт и прописался по месту жительства своей "законной" супруги, владелицы крохотного домика из двух комнатушек. Затем "инвалид" Булочкин при содействии военкомата получил должность кладовщика в той самой больнице, где лечился и где работала его супруга. Таким образом, Булочкин бросил прочный якорь в Энске. В тот день, когда Геннадий впервые вышел на работу в больницу, в Энске появился я, но уже другим путем. Моему появлению предшествовала более сложная история. После "окончания" Всесоюзного семинара педагогов в Москве я был переведен из Владимира, где "работал" несколько лет преподавателем техникума, в Минск, в сельхозинститут. Здесь я получил комнату и прописался по новому адресу. Но Минску стала угрожать оккупация, и мне "предписали" выехать в Гомель. Но в Гомеле тоже задержаться не удалось. Близился фронт. Вуз эвакуировался в глубь страны. Меня "отослали" в Энск, в распоряжение военкомата. Я имел при себе кучу убедительнейших документов, начиная от паспорта и кончая трудовой книжкой. Но мне "не улыбалась" служба в армии. В мою задачу входило определить себя человеком, уклоняющимся от призыва на военную службу. С этой задачей, при помощиместных товарищей, я неплохо справился. Меня нацелили на дом, где можно было обрести надежное убежище и преспокойно ожидать прихода оккупантов. Этим домом владел некий Пароконный. Мне сказали, что человек он с пятнышком, симпатий к Советской власти не питает и скорее всего останется жить "под немцем". Так все оно и вышло. В доме Пароконного я получил уголок и стал окапываться. А вот с водворением в город Андрея все произошло наперекор нашим планам. Получилось по пословице: не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Жизнь сама подсказала ход, которым мы и воспользовались. Утренними сентябрьскими сумерками я и Андрей встретились у водоразборной будки, что недалеко от вокзала. Вот-вот должен был подойти Геннадий. Город ожидал своей тяжкой участи. На него надвигалось страшное, неизведанное, неотвратимое. Бои шли на ближних подступах. Далеко и глухо бухали тяжелые дальнобойные орудия немцев. Со зловещим шелестом, распарывая дрожащий воздух, пролетали снаряды и рвались, судя по звуку, на северо-восточной окраине города. Утренняя заря охватила уже полнеба. С минуты на минуту должно было показаться солнце. Геннадий прибежал с вокзала запыхавшийся, с мокрым от пота лицом. Он начал было рассказывать, как удалось погрузить в эшелон последнюю партию тяжелобольных, и сразу смолк: недружно и негусто захлопали наши зенитки. Мы задрали головы. В бледно-голубоватом, бездонном и беспредельном, как сама вечность, небе двигалась армада гитлеровских бомбовозов. Она наплывала на город с юго-запада. — За мной! — крикнул Геннадий и выбросил вперед руку. — Там я видел водопроводную траншею. Мы бросились бежать. Пикировщики, шедшие первыми, нацелились и круто ринулись к земле. Остальные бомбовозы раскрыли свои животы, и оттуда вывалились бомбы, похожие на мелкие груши. Зловеще завыла сирена, к ней подключился единственный уцелевший заводской гудок. Добежать до траншеи мы не успели. — Ложись! — вновь крикнул Геннадий. Он плюхнулся в канаву между мостовой и тротуаром, я упал позади него. Перед моим носом торчали ботинки Геннадия с каблуками, подбитыми резиной. А Андрей побежал дальше, желая, видимо, добраться до траншеи. Он забыл, что ничтожные, ничего не значащие в мирной жизни секунды играют здесь решающую роль. Бомбы-ревуны приближались к земле быстрее, чем Андрей к траншее. Земля содрогнулась. Небо раскололось. Воздух разорвался на тысячу кусков Все заходило ходуном. Дома заскрипели на своих каменных фундаментах, тяжко заохали. Нас оглушила лавина сатанинского грохота. Бомбы вгрызались в земную твердь, кажется, в самое сердце земли. Раскаленный металл брызгал во все стороны. Предательский страх мгновенно вошел в кровь. Взрывная волна давила на барабанные перепонки, отрывала от земли и вновь прижимала к ней. Я боялся, что из меня вот-вот вытряхнет душу. "Вот тут, кажется, мы и закончим свой жизненный путь", — обожгла нерадостная мысль. И вдруг стало тихо. Так тихо, что в тишину не хотелось верить. Я с трудом преодолел это тягостное ощущение звуковой пустоты и встал. Встал, ощупал себя. Значит, еще не конец. Я жив и даже не ранен. Проворно оторвался от земли и Геннадий. Лицо его было перепачкано грязью. Но Андрей не поднялся. Он лежал шагах в двадцати от нас на спине, крестом раскинув руки. Мы подбежали к нему и остановились, растерянные, потрясенные. Из-под полуприкрытых век его в утреннее небо смотрели неподвижные, потухшие зрачки. Никаких признаков жизни. Из раны повыше левого уха медленно сочилась кровь. Из другой — на шее, под челюстью, она била тонкой пульсирующей струйкой. Кровь скапливалась и застывала на земле. Кровь Андрея, самого дорогого мне человека. На несколько мгновений я и Геннадий, казалось, потеряли способность соображать. Мы стояли в оцепенении и не знали, что предпринять. Наконец я пришел в себя, упал на колени и схватил бессильную руку друга повыше кисти: чуть-чуть бился пульс. — Жив! — вырвалось у меня. Геннадий не поверил. Тоже опустился на колени и приник головой к груди Андрея. — Жив! — подтвердил он. — Что же делать? — тихо спросил я. — Вывозить, — твердо сказал Геннадий. — Весь план к черту. Еще не ушел последний состав. Мы подняли друга и медленно пошли в обратную сторону, к вокзалу. Путь был не особенно далек, но груз нелегок. Андрей был почти на голову выше меня и значительно плотнее. В центре города рвались снаряды. Шум боя приближался с западной стороны. Он ширился, нарастал. Там, где недавно стояла водоразборная будка, красовалась большая воронка, быстро наполнявшаяся водой. Здание вокзала было охвачено пламенем. Оно злобно гудело. По привокзальной площади метались перепуганные люди. Кто-то плакал, кто-то кого-то искал и звал. На крики и стоны никто не откликался. Деревянное строение пригородного вокзала тоже горело. Из самой середины здания с треском, похожим на ружейные выстрелы, взлетали к небу фонтана беснующихся искр. Горели и пакгаузы. Тягучий и тяжелый, молочного цвета дым густыми клубами рвался из-под раскаленной крыши. Мы пробирались к запасным путям, где, по расчетам Геннадия, формировался последний эшелон. Обойдя развороченную цистерну, полыхающую бесцветным и бездымным пламенем, мы сделали привал. Обильный пот лил по моему лицу, стекал за шиворот и струился ручейком между лопатками. Андрей застонал. Нет, нам не почудилось. К нему возвращалось сознание. Мы осмотрелись. Безнадежно-скорбная картина открылась нашим взорам. По склону горы, охватывающей полудугой город, поспешно откатывалась наша пехота. Мы подняли Андрея и вновь понесли. Путь преграждали разорванные составы, искореженные вагоны, воронки, воронки, воронки. Запах гари разъедал легкие. Приподнятые вместе с рельсами шпалы стояли на протяжении десятка метров подобно какой-то фантастической ограде. Вдруг Геннадий, который шел впереди, остановился и прислушался: вновь нарастал рокот моторов. — Что такое? — неожиданно спросил очнувшийся Андрей. Я вздрогнул. Голос друга звучал незнакомо. Но то, что он заговорил, обрадовало и приободрило меня. — Ничего особенного, — ответил я. — Молчи! Мы спустились в глубокую воронку, над которой нависал одним краем развороченный вагон с окнами, забранными в решетку. Земля в воронке была черная, рыхлая, свежая, еще теплая, не по-земному пахнущая. Мы осторожно опустили Андрея. — Зачем мы тут? — спросил он недоуменно и задвигался. — Лежи! Ты ранен, — строго произнес Геннадий. Над нашими головами волна за волной четким строем проплыли бомбовозы. Теперь они обрушились не на город, а на отступавшую пехоту. Геннадий выбрался из воронки и пошел на разведку: быть может, состав еще не ушел и мы сумеем отправить Андрея. Я тоже поднялся наверх, и, осмотревшись, решил, что ни о каком составе думать нечего: по склонам горы, где только что откатывалась наша пехота, медленно ползли немецкие танки с высокими башнями. Железнодорожная магистраль была уже перерезана гитлеровцами. Совсем рядом с нами лежали в неестественных позах изуродованные человеческие тела. Десятка полтора, если не два. Молодой парень в форме бойца конвойных войск был раздавлен стальной вагонной рамой. Рядом лежала сломанная пополам винтовка. Еще двоих конвоиров я обнаружил в сплющенном взрывной волной тамбуре. "Арестантский вагон, — мелькнула у меня догадка. — Прямое попадание". Вокруг пестрели разноцветные бумажки, скрепленные булавками, тоненькие папки. Это были приговоры судов, определения трибуналов, кассационные жалобы, этапная переписка. — Дима! — послышался слабый голос Андрея. Я спустился к нему. Он сидел, держа в руках какой-то листок. Множество таких же листков было разбросано в воронке. — Дай закурить… — попросил Андрей. Я поколебался, но дал. Андрей сделал глубокую затяжку, поморщился и прикрыл глаза. — Плохо? — спросил я и вынул из его рук папиросу. — Тошно… горит все, — ответил он. Равнодушие и усталость тлели в его глазах. В воронку свалился возбужденный Геннадий. — Гитлеровцы оседлали железную дорогу и шоссе, — прошептал он в отчаянии. — Никакого состава нет. Единственный паровоз разбит. Что делать? — Ничего, — подал голос Андрей. — Чем хуже, тем лучше. Геннадий недоуменно посмотрел на меня. Подбородок его подрагивал. — Как это понимать? Андрей судорожным усилием протянул мне листок бумаги, который держал в руке. — Попробую стать им… Я и Геннадий ничего не понимали, слова друга казались странными. Уж не помутился ли у него рассудок? — Читай! Скорее! — поторопил Андрей. И я прочел:Прокурору Новосибирской области. Г. Новосибирск Согласно Вашему No Р/2758 от 13 июня с.г. направляется этапом Кузьмин Никанор Васильевич, приговоренный по ст.58 п.8 УК РСФСР к высшей мере социальной защиты, бежавший из-под стражи и задержанный на станции Дебальцево. При задержании Кузьмин оказал сопротивление и нанес смертельные раны ножом сотруднику управления.Под направлением красовались соответствующие подписи. — Ну и что? — удивился Геннадий. — Буду Кузьминым, — пояснил Андрей. Вначале мы возмутились. Что за нелепая затея, понимает ли он, какая сложилась обстановка? Немцы вступают в город, надо искать прибежища и постараться залечить раны. Сейчас это главное. Но Андрей и слушать не хотел. — Идите! Надо делать что-нибудь. Иначе провалим план. Он был прав. И мы подчинились. Дальше мы действовали по его указаниям. Нельзя было терять ни минуты. Шум боя приближался. Видимо, железнодорожный поселок был уже в руках врага. Мы вывернули карманы Андрея, извлекли из них все, кроме носового платка. Сняли часы. Вынесли его из воронки и уложили рядом с конвоиром, придавленным вагонной рамой. Киевскую препроводительную сунули в какую-то папку и подложили под труп бойца. Все? Да, все! — Уходите, — шептал Андрей. Он был бледен, губы едва шевелились. Я поцеловал друга, Геннадий пожал ему руку. Молча простились. Пора было уходить. Мы побежали в разные стороны.
4. Первые дни
Две ночи я мучился в полусне и, лишь когда начинал брезжить рассвет, впадал в забытье. Оно не снимало ни усталости, ни тревоги, ни душевной боли. В который раз я уже убеждался, что ночь — плохой советчик, что она явно непригодна для утешительных мыслей. Утром третьего дня хозяин дома притащил и показал мне инструкцию, изданную седьмым отделением фельдкомендатуры. Он содрал ее со стены какого-то дома. — Надо знать назубок, — объяснил он свой поступок. — А то как бы не обмишуриться… Читай. Вслух читай. Я стал читать. Инструкция оповещала, что бывшие административные границы — область, район и даже волость (!) — остаются без изменений. Административные учреждения оккупантов создаются пока лишь в городах (общинах) и районных центрах. Город возглавляется бургомистром (городским головой). У бургомистра должны быть помощник и секретарь. Бургомистр подбирает помещение для управы и штат. В управе должны быть следующие отделы: регистрации жителей, приискания труда, жилищный, здравоохранения, хозяйственный, дорожный, полицейский и казначейский. Предписания фельдкомендатуры, местной и сельскохозяйственной комендатур для бургомистра обязательны. Бургомистры обязаны в трехдневный срок взять на учет все население по двум реестрам. Реестр "обывателей" — проживавших в городе или райцентре до 22 июня 1941 года, и реестр "чужих". В него входят прибывшие и прибывающие в населенный пункт после 22 июня. Сюда же включаются евреи, под буквой "Г", и иностранцы, под буквой "А". Все лица гражданского населения свыше шестнадцати лет должны иметь удостоверения личности. Русские паспорта, срок которых не истек, могут служить видом на жительство после регистрационной отметки в них. Не имеющим паспортов выдаются временные удостоверения личности. Номера регистрационных отметок и временных удостоверений личности должны соответствовать порядковым номерам реестров. Движение местного населения за пределами населенного пункта разрешается лишь владельцам специальных пропусков. От вечерней до утренней зари жители должны оставаться в своих домах. Лица, дающие приют в своих домах тем, кто не прошел регистрацию, подлежат расстрелу. Сходки и сборища на улицах города и в домах запрещаются. Плата за работу и цены на продукты и предметы обихода остаются на уровне 22 июня. Одна германская марка соответствует десяти советским рублям. Лица, хранящие огнестрельное оружие, подлежат расстрелу. Все улицы, площади, скверы, учреждения и предприятия, напоминающие советский режим и носящие фамилии советских деятелей, должны быть переименованы в недельный срок. Должны быть взяты на учет все инженеры, техники, десятники, врачи, фельдшеры, акушерки и квалифицированные рабочие. Все, занятые работой до 22 июня, обязаны явиться для получения службы в свои учреждения и предприятия… И так далее. — Видал?! — воскликнул хозяин, когда я вернул ему инструкцию. — Эти наведут порядок. Там висит еще указание о торговле, о рынке… Надо будет стянуть и прочесть, не то еще обмишуришься. Да и регистрироваться следует. Как думаешь? — Обязательно, — ответил я. В полдень, захватив все документы и спросив хозяина, где расположена управа, я направился в город. По главной и параллельным ей улицам бесконечным потоком тянулись вражеские войска. Я вздохнул огорченно: сейчас бы сюда пяток наших бомбардировщиков. Только пяток! Но небо было удивительно чистым и спокойным. Площадь имени Карла Маркса. На ней разбиты длинные коновязи. Памятник Марксу разрушен до основания. В открытых дворах теснятся повозки, полевые кухни, слоноподобные автобусы, машины с радиоустановками. Сквера не узнать — он перепахан танками и грузовиками. Клумбы вытоптаны. Валяются осколки гипсовых вазонов, бюстов. Всюду руины, пепелище, глыбы скованного цементным раствором кирпича, ребра обнаженного железобетона, осколки стекла. Оно сверкает под лучами нежаркого полуденного солнца. До управы я не дошел. В квартале от нее, возле сгоревшей фельдшерско-акушерской школы, меня остановил немецкий патруль. То ли потому, что на моем паспорте не было еще регистрационной отметки, то ли потому, что я попытался объясняться с младшим офицером на его Же языке, он коротко скомандовал: — Комм! Идем! Через самое короткое время я оказался в местной комендатуре. За столом в высоком кресле с инкрустациями на спинке сидел молодой обер-лейтенант. Черный китель. Розовые петлицы. Значит, танкист. Аккуратный и прямой, точно стрела, пробор разделял его не особенно пышную шевелюру на две равные части. Он напоминал только что снесенное яйцо и показался мне препротивным. Обер-лейтенант не задал мне ни единого вопроса. Просмотрел документы, аккуратно сложил их в плотный конверт и спокойным голосом отдал команду автоматчику, стоявшему за моей спиной: — В камеру! Очень коротко и очень ясно. Мне это определенно не нравилось. За что? Почему? Какие основания сажать меня? Неужели провал на первых же шагах? Нет! Возможность предательства я исключал. Я верил в товарищей. Но могло произойти другое. В городе много приезжих, и кто-либо из них случайно оказался моим земляком и узнал при встрече. Обер-лейтенант предоставил мне для раздумий много времени. Восемь дней просидел я в одиночке. За это время меня не только не допросили, но и ни разу не вызвали. Можно было думать что угодно, рисовать самые мрачные картины. На девятые сутки, когда все надежды на лучший исход уже рухнули, меня утром вывели из каталажки и отвели к тому же обер-лейтенанту. На краю стола я увидел пухлый конверт с моими документами. Офицер заговорил со мной по-немецки. Он поинтересовался, почему я стал дезертиром. Я объяснил, что не имею никакого желания умирать. Достаточно того, что отца я потерял в первую империалистическую войну, старшего брата в гражданскую, а самого меня изрядно потрепали в финскую. — И все? — Все. Обер-лейтенант мило улыбнулся и заметил, что я хорошо владею немецким. У меня прекрасное произношение. На этот раз он показался мне довольно приятным. Я заметил, что у него нежная кожа, нежные руки и какое-то скромно-застенчивое выражение лица. Непорочный юноша. — У вас есть желание работать на своих земляков-русских? — осведомился обер-лейтенант и как бы смутился от собственного вопроса. Я попросил объяснить, что он имеет в виду под словом "работать". Офицер охотно пояснил: созданы органы русского самоуправления, и человек с образованием, да еще владеющий немецким языком, будет очень полезен. Это меня устраивало. Я так и сказал. Чтобы существовать и иметь честный кусок хлеба, надо работать. А на кого работать — это не так важно. Обер-лейтенанту ответ мой понравился. Он подчеркнул, что мы быстро поняли друг друга. Это его радует. Он доложит обо мне коменданту. А сейчас я могу взять свои документы и идти к бургомистру. Обер-лейтенант ему позвонит. Нет, удача еще не покинула меня. Но у выхода меня неожиданно задержал часовой и предложил вновь вернуться к обер-лейтенанту. Сердце дрогнуло. Рано я обрадовался. Обер-лейтенант уже не сидел за столом, а стоял посреди комнаты. — Пусть вас не смущает этот арест, — проговорил он. Я пожал плечами. Ничего не попишешь: война! Но обер-лейтенант продолжил свою мысль: комендант посылал его за пределы города на целую неделю. — А без меня никто не мог решить ваш вопрос, — закончил он и теперь уже окончательно отпустил меня. "Бабушкины сказки, — подумал я, шагая по улице и глубоко вдыхая прохладный утренний воздух. — Никуда ты не ездил, а проверял меня". Управа разместилась в здании бывшего лесного техникума. У входа в нее стоял старый-престарый, с облупившейся краской, "вандерер". Управа всасывала в себя разношерстный людской поток. По заслеженным ступенькам я поднялся на второй этаж. Щелкали костяшки счетов, потрескивали арифмометры, дробно стрекотали пишущие машинки. Дверь а кабинет бургомистра то открывалась, то закрывалась, впуская и выпуская посетителей. По выражению лиц можно было заключить, что привело сюда этих людей не личное желание представиться бургомистру — господину Купейкину, фамилия которого красовалась на жестяной дощечке с еще не подсохшей краской. Все они были вызваны. Настал и мой черед. Бургомистром оказался замшелый, невзрачный, с постным лицом человечишка лет за пятьдесят. Нездоровый цвет лица, ввалившиеся щеки и безволосая голова свидетельствовали, что он страдает каким-то скрытым недугом. На нем был потертый, но хорошо отглаженный пиджак допотопного покроя, черный галстук и пенсне с толстыми стеклами. Держался он просто, без гонора и позы. Возможно, еще не вошел в роль, а быть может, на него подействовал звонок обер-лейтенанта из комендатуры. В том, что звонок был, я не сомневался. Я смотрел на господина бургомистра и пытался по его виду, речи и манерам определить, кто же он таков. С чем его едят? Кем был до прихода немцев? Архивариусом, делопроизводителем, кассиром? Господин Купейкин даже не поинтересовался, что бросило меня, сравнительно молодого человека, в объятия оккупантов. Впрочем, меня это не удивило. С подобным вопросом мог обратиться к нему и я: он не обер-лейтенант и не немец! Он сразу приступил к делу. Хотя нет, не совсем. Вначале счел необходимым сказать мне, что считает немцев нацией культурной и самой передовой в Европе. У них есть чему поучиться. К нам они пришли не на прогулку, а всерьез и надолго. Перед ними стоит огромная задача: все надо переделывать заново. Работы непочатый край. На первых порах будут, конечно, неполадки, шероховатости, недоверие со стороны отдельных слоев населения, возможно — даже саботаж, но это лишь на первых порах. У фюрера и его гвардии накопился значительный опыт государственной работы. Ну, а мы, русские, привыкли ко всякому. Нас эксперименты не пугают. Мы не скучали при Советской власти, не будем скучать и сейчас. Главная задача управы и его, бургомистра, — в короткое время привлечь к сотрудничеству с немецкой оккупационной администрацией тех горожан, которые симпатизируют немцам. Найдутся такие? Безусловно. Часть их уже нашлась. Господин бургомистр был настроен оптимистически и, невзирая на жалкую форму, в которую он был облачен, полон энергии и решимости. Мне он предложил должность заведующего одной из школ, которая должна вот-вот открыться. Я сказал, что очень польщен доверием, но принять предложение не могу. Почему? Да потому, что педагогическая работа мне, откровенно говоря, осточертела. Давно хотел бросить, да все как-то не удавалось. Господин Купейкин укоризненно, явно неодобрительно покачал головой. И это неодобрение было весьма красноречивым. Все стало понятным. Я гадал, кто по профессии Купейкин: архивариус, делопроизводитель, кассир… Ни то, ни другое, ни третье. Он оказался моим "коллегой" — педагогом… Прожил всю жизнь в Энске, последние двенадцать лет преподавал историю в пединституте. Подумать только! И конечно, слово "осточертела" его шокировало. Надо было выкручиваться, и я поспешно сделал новый шаг: — Если вы отважились избрать себе иное поприще для приложения знаний и опыта, то должны понять и меня. Возможно, мои слова, как и отказ от заведования школой, прозвучали довольно смело. Но я отлично понимал, что рассчитывать на второй звонок обер-лейтенанта из комендатуры не приходится. Маловероятно также, что господин бургомистр еще раз удостоит меня такой теплой беседы. Надо пользоваться моментом. Конечно, если он заартачится и скажет, что иного выбора нет, я и не подумаю ломаться. А если улыбнется счастье? Счастье улыбнулось. Купейкин помолчал, подумал, пошевелил бровями и сказал: — Вы хорошо владеете немецким языком? Я ответил, что удостоился комплимента со стороны обер-лейтенанта. — Так… — пробурчал бургомистр. — Что ж, тогда решим иначе. — Он объяснил, что управе нужны переводчики. Все делопроизводство: переписка, документы, распоряжения, объявления и прочее — должно вестись на двух языках. По штату предусмотрены три человека, но пока нет ни одного. — Эта работа вас устроит? — спросил Купейкин. — Вполне, — ответил я. — Отлично! — Купейкин прихлопнул своей утлой рукой с пергаментной кожей по столу. Через минуту секретарь бургомистра показал мне комнату, предназначенную для переводчиков. Она граничила с туалетной. Это имело свои удобства и неудобства. Завтра я обязан был приступить к работе. Секретарь вскользь намекнул, что рад видеть в моем лице нового сотрудника. Я этому не особенно поверил. Никакой радости лицо его не выражало, просто, видимо, продолжал действовать звонок из комендатуры.5. Меня хочет видеть Перебежчик
Случилось это в середине ноября сорок первого года. Меня вызвал на внеплановую встречу Аристократ — содержатель одной из наших нелегальных квартир. Встреча должна была произойти в единственной действующей в городе церквушке, где по случаю воскресного дня шла служба. Стояло промозглое утро, и я шел к церкви, отягощенный невеселыми думами. Причиной этому была, понятно, не плохая погода. Подполье Энска переживало тяжелое время. Лишенные связи с Большой землей, патриоты-подпольщики, как и горожане, не знали, что происходит на фронте. А слухи доходили до нас в таком виде, что холодело сердце. Гитлеровцы трезвонили на весь мир о несокрушимости своей мощи, предсказывали неминуемый и самый недалекий крах Советского Союза и его армии. Из болтовни солдат, преимущественно раненых (а им приходилось больше верить, чем немецким официальным сообщениям), картина складывалась безотрадная: враг рвался вперед, и фронт проходил сейчас у блокированного Ленинграда, Калинина, Звенигорода, Наро-Фоминска, Тулы, восточнее Орла, Харькова, Ростова-на-Дону и под Севастополем. Под угрозой была Москва… В Энске происходили события, косвенно подтверждавшие эти слухи и сообщения. Оккупанты распоясались. Предатели и пособники активно помогали им в бесчинствах и преступлениях. Еще до войны мы знали, что люди, населяющие нашу огромную страну, не одинаковы. Одни активно, не жалея сил, строили новую жизнь — таких было подавляющее большинство. Другие предпочитали стоять в сторонке. Они не мешали, но и не помогали нам, приглядывались, прислушивались, охали или хихикали. Во всяком случае, реальной угрозы не представляли. Их было немного. Третьи — оголтелые, ненавидящие звериной ненавистью все новое, подчас открыто, подчас рядясь в овечьи шкуры, вредили нам. Эти последние были представлены ничтожными единицами, если брать в расчет наш многомиллионный Союз. Все эти три категории существовали и в оккупированном Энске. Вот только количественное соотношение изменилось. Большинство честных граждан эвакуировалось, а оставшиеся по разным, подчас не зависящим от них причинам люто ненавидели фашистов и готовы были биться с ними насмерть. Вторые — колеблющиеся, сравнивающие и выбирающие. Третьи, как и прежде в меньшинстве, ждали оккупантов и стали активно служить им. Из них комплектовалось так называемое русское самоуправление, рекрутировались полицейские отряды, вербовались провокаторы, предатели, платные агенты гестапо, осведомители абвера, диверсанты. И они, эти бывшие русские люди, знающие уклад нашей жизни, имеющие обширные связи среди горожан, знакомые с подлинной гражданской биографией многих людей, были страшнее и опаснее гитлеровцев. От них и получило первый удар наше подполье. Охваченный тревогой, шел я на внеочередную встречу. В чем дело? Что стряслось? Не мог Аристократ, человек пожилой, выдержанный, осторожный, без особой на то причины подать мне условный сигнал. Не мог. Да и не так уж давно я был у него — в пятницу. Но вот и старая церквушка о пяти главах, с пузатыми облупившимися куполочками. Сейчас я получу ответ на свой вопрос. Почему ответ? Быть может, мне и не придется задавать вопросы. Во всяком случае, что-то станет известно. Что именно — гадать уже поздно. Аристократа я увидел на паперти у самого входа. Заметив меня, он торопливо вошел в церковь. Внутри стоял радужный сумрак. Горело немного свечей. Пахло ладаном. Маленький сухонький священник монотонно читал под аккомпанемент жиденького хора на клиросе. Аристократ занял место в сторонке, у стены правого придела, и я встал рядом. Некоторое время он молчаливо осенял себя крестным знамением, бил поклоны, потом улучил удобный момент и под пение хора прошептал: — Вчера заходил неизвестный, назвал себя Перебежчиком и попросил свести с Цыганом. Боже мой! Силы небесные! Ведь Перебежчик — это Андрей, а Цыган — я! Как скрыть радость? Как не обнять за драгоценную весть Аристократа? Так вот что сулила мне внеочередная встреча! В порыве радости я осенил себя крестом и, притушив улыбку, спокойно и тихо спросил: — Как договорились? — Попросил его зайти завтра в двенадцать. Устроит? — Да! — Надежный человек? — Да! — Вы уходите, а я останусь. Большого труда стоило мне спокойно, степенно, тихо выйти из церкви. Я рвался на свет, на улицу. Все внутри у меня пело, ликовало. Перебежчик! Андрей! Андрюха! Дорогой, бесценный друг… Значит, он жив. Тоска по нем так въелась в мою душу, так грызла, так сосала. Все время я и мои ребята искали следы Андрея — и тщетно. Постепенно надежда найти его живым, согревавшая мое сердце, стала мерцать все слабее и наконец погасла. Я простился с другом… А он вот! Просит свести его с Цыганом! До чего же медленно вертится наша земля! Сутки показались мне вечностью. Но наконец подошел назначенный час. В управе надо мной были только два начальника: бургомистр и его секретарь. Просьба отпустить меня на два часа не вызвала да и не могла вызвать подозрения у секретаря. Я был уже сотрудником с прочной положительной репутацией. При неотложной необходимости за мной на дом присылали дежурную машину. Случилось это, правда, один раз. Но все же случилось. Я имел пропуск на право хождения до городу в любое время суток. И вот на глазах удивленного Аристократа я и Андрей — оба его "клиенты" — трясем и душим друг друга в объятиях. — Рассказывай! — требую я. — У меня времени не так уж много. Андрей странно улыбается. Я повторяю еще дважды свое требование. Андрей продолжает улыбаться. — Ты что, не слышишь? — Что? Слышу… Прости, задумался, — он глубоко вздохнул. — Я уж не мечтал… Курить есть? Ведь я только вчера вышел из больницы. Я достал пачку болгарских сигарет, длинных и тонких, с золотым мундштучком (их презентовал мне секретарь управы), и протянул другу. Андрей закурил, делая жадные, глубокие затяжки, а потом пожаловался: — Хотел бросить, с того дня не курил… и не могу. Поначалу я не заметил, до чего изменился Андрей. Волосы сплошь побиты сединой, пережитое углубило морщины на его лице, кожа стала бледной, какой-то сероватой. — Пока хватит, — решительно сказал он, откладывая недокуренную сигарету и проводя рукой по лбу. — Голова закружилась. — Рассказывай, Андрюша, рассказывай… Почему ты не отыскал связного? — Забыл пароль, — признался друг. — И не решился. А к доктору — помнил. — Вот оно что, — успокоился я. — Ну, что тебе еще сказать? Считай, что я одной ногой побывал на том свете. Коротко дело было так… Двое суток, двое мучительных суток пролежал он с открытыми ранами, без глотка воды, без крохи пищи, среди трупов. Сознание то приходило на короткие минуты, то вновь покидало его. На исходе второго дня он впал в глубокое забытье и очнулся уже в немецком солдатском госпитале. Первый вопрос, который задал ему человек в белом халате, был: "Ваша фамилия?" — "Кузьмин, — ответил он, — Никанор Васильевич". Потом его оперировали раз, другой, третий. Оказывается, Андрей был ранен еще и в бедро, о чем мы с Геннадием не знали. Когда дело пошло на поправку, в палату пришли двое и подсели к Андрею. Кто они — он и сейчас не знает. Предполагает, что немецкие офицеры. Один говорил довольно хорошо по-русски и выполнял роль переводчика. Их интересовало прошлое больного. Пришлось рассказать биографию Кузьмина со всеми подробностями Немцы задавали много вопросов. Кого убил Кузьмин? Как ему удалось бежать из-под стражи? Чем может объяснить наличие, кроме трех последних ранений, следы еще трех, давно заживших? Какие города Советского Союза хорошо знает? Нет ли у него там приятелей? На все вопросы надо было давать исчерпывающие ответы. И Андрей не поскупился на краски. Офицеры остались как будто довольны. За день до выхода из госпиталя к Андрею явился переводчик, но уже в сопровождении другого немца. Этот другой спросил — без всяких предисловий, — как посмотрит господин Кузьмин на то, чтобы совершить экскурсию в Советский Союз. Этого только недоставало! Перенести столько мук — и все ради того, чтобы оказаться в своем тылу… Раздумывать было нечего. Андрей ответил, что лучше смерть от собственной руки, чем возвращение. Шутка сказать! Человек три раза стоял перед судом, восемь лет отсидел в лагерях, дважды бежал, приговорен к "вышке", его фото и оттиски пальцев, размноженные в тысячах экземпляров, гуляют по стране, а ему предлагают такую увеселительную прогулку! Нет, спасибочко! Да и что он может сделать путного, когда его основной мыслью будет забота о собственной шкуре? Ничего. Пусть господа не обижаются, но на ту сторону он не ходок. Туда пути ему заказаны. Иной вопрос — здесь. Здесь — пожалуйста. Он сделает все, что в его силах. Новых вопросов Кузьмину не задали. Немец, кажется, понял его. Да, конечно, понял. Но прежде чем ретироваться, поинтересовался, какой профессией владеет Кузьмин. Андрей подумал и вспомнил; когда-то в молодости на "родине", в городе Киренске, в течение семи лет он работал маркером в бильярдной. Немец оставил ему адрес и попросил после выписки из госпиталя заглянуть к нему. Просьбу Андрей понял как приказ и выполнил ее. — Вот и вся моя эпопея. С завтрашнего дня я маркер офицерского казино и доверенный человек абвера… — Почему ты решил, что абвера? — удивился я. — А чего тут решать? Немец оказался офицером абвера. Знаешь, на чем мы договорились? — Понятия не имею. — Он поставил передо мной задачу подбирать надежных, с его точки зрения, людей, вербовать, сколачивать в тройки и передавать ему. — Для заброски в наш тыл? — прервал я друга. — Ты, как всегда, догадлив. Именно в наш тыл. Я вербовщик абвера. Ясно? — Уж куда яснее. — Дело, однако, деликатное. Тут надо все учесть. Шеф меня пока не торопит. Понимает, что здесь я чужачок и выйти в "надежные" мне не так просто. — Обдумаем, — потер я руки, — за этим дело не станет. Главное, есть чем думать. Одной головой прибавилось. И какой головой! Я обнял Андрея, и мы оба весело засмеялись.6. Энское подполье
Подпольная борьба в тылу фашистов — не такое простое и легкое дело, как об этом иногда пишут. Законы подпольной борьбы суровы и жестоки. Чтобы посвятить себя ей, мало одного желания, беззаветной преданности, ненависти к врагу, мужества, готовности к подвигу. Нужны еще: недюжинные организаторские способности, непрестанная осторожность, повседневная бдительность, знание непреложных основ конспирации, крепкие, тренированные нервы, здравый, холодный рассудок. И обладать всем этим должны люди не только всесторонне проверенные, но и опытные. Но где было взять умудренных опытом людей? До войны никто не подумал о том, чтобы хоть на всякий случай заранее подготовить сотню-другую организаторов нелегальной работы в тылу врага. Не подумал, видимо, потому, что начисто исключалась возможность глубокого фронтального вторжения врага в пределы нашей страны. Об элементе внезапности мы заговорили во весь голос лишь после неудач сорок первого года. Сердца и разум советских людей не принимали мысли о хотя бы временных успехах агрессора. Всей предвоенной жизнью они были подготовлены к решительному отпору врагу, если он рискнет на нас напасть. И счастье наше состояло в том, что, помимо организованного подполья, война стихийно выдвинула на арену борьбы сотни и тысячи талантливых самородков-патриотов, в которых в годы мирной жизни трудно было предположить воинские таланты, геройство, готовность к подвигу. Когда мы появились в Энске, костяк подполья, главным образом его руководство, был уже создан. Во главе подполья и подпольного горкома стоял один из бывших его секретарей, человек, проработавший в Энске около семи лет. Если бы ему надлежало жить в лесу и Оттуда руководить работой — дело иное, но его нелегальное положение в городе было равносильно провалу. Руководителю подполья дали кличку Прокоп. Заместителем его назначили Демьяна, помощником — Прохора. Старшими трех самостоятельных, не связанных друг с другом групп стали: Челнок, Угрюмый и Урал. В четвертую группу вошли мы трое, и старшим ее стал Солдат, то есть Геннадий Безродный. Перед нашей группой стояла предельно ясная задача: заниматься сбором разведывательных данных о противнике и информировать Большую землю. Задача слагалась из двух частей: собирать сведения и передавать их. А чтобы передавать, мы должны были иметь связь с Большой землей. Должны. Но мы ее не имели, как не имело ее и руководство подполья. Что такое разведчик без связи? Ноль. Грош ему цена. Он бесполезен для своих, не страшен врагу. Он подобен копилке с деньгами, оброненной на дно моря. Нас могут спросить: "А вы предпринимали что-либо для установления связи?" Да! "Достигли цели?" Нет! Мы потеряли четырех курьеров, направленных к передовой. Ни один из них не вернулся обратно, ни один не перебрался на ту сторону. Да и не так это просто — достигнуть передовой. Не так просто перейти вражеский рубеж. Кто мог в те дни, когда нас оставляли в тылу, думать, что враг подойдет к Москве? Кто мог предположить, что Энск останется в глубоком тылу? А пройти чуть ли не четыреста километров, минуя основные магистрали и населенные пункты, подвергаясь на каждом шагу опасности быть схваченным, — это чего-нибудь да стоит. Предпринимала ли Большая земля меры к налаживанию связи? Тоже предпринимала, но узнали мы об этом уже в сорок втором году, в июне, когда до нас добрался наконец курьер. Он опустился с радиостанцией на парашюте в лес и с большим трудом проник в город. Но он не был радистом. Радистка сидела в Минске, и нам предстояло вызволять ее оттуда. Лишь в конце июня сорок второго года мы подали о себе первую весточку. Вплоть до июня мы работали вхолостую. Мы собирали ценнейшие сведения о враге, но что они могли значить? Мы не могли их реализовать. В конце сорок первого года Андрей высказал мысль — переключить силы нашей разведывательной группы на помощь городскому подполью. Мы, конечно, все разведданные передавали руководству подполья. Но ему не все они были нужны, представляя ценность для командования фронта. И мы решили помочь подполью в подрывной, боевой работе. Я поддержал Андрея. Геннадий запротестовал. Это была первая серьезная стычка с ним в тылу врага. Андрей не ошибался в надеждах, что Геннадий изменится. И он, пожалуй, изменился, но не в лучшую сторону. С первых же шагов стал не в меру осторожен и осмотрителен, усложнял все, к чему прикасался. Любая опасность в его представлении несла в себе неизбежную гибель. А ведь без риска, конечно, рассчитанного, думать о победе было наивно. Предложение Андрея требовало участия, и притом активного участия, в борьбе, сопряженной с риском и опасностями. И Геннадий запротестовал: "Это еще что такое? Кто нам дал право нарушать приказ центра? Каждый занимается своим делом. Надо брать пример с армии. Там летчика не посадят на место танкиста, танкиста не заставят минировать дороги. Предложение Андрея равносильно желанию сделать из инженера-металлурга акушерку. Наша задача — разведка и контрразведка. Ясно?" Нет, нам было не ясно. Я был твердо убежден, что Геннадия устраивает его нынешняя роль обработчика сводок. И на большее он не пойдет. Формально он, возможно, был прав. Но ведь подполье — это не армия. И мы не на фронте. Сравнивать их нельзя. Я сказал ему, что ошибка в выборе средств борьбы менее преступна, чем бездействие, и что я требую доложить мое и Андрея мнение секретарю горкома. Геннадий ухватился за это. Он обязательно доложит. Он был убежден — и не скрывал этого, — что секретарь примет его сторону. Но ошибся: Демьян поддержал нас. Мы придали своей группе боевой характер. Горячая, опасная борьба захлестнула нас. Мы быстро сжились с ней я быстро "обуглились".7. Первые провалы
Как бы ты ни был удачно "устроен" в городе, захваченном врагом, какой бы хитроумной выдумкой ни прикрывался, быть абсолютно уверенным в своей безопасности нельзя. Понимал это каждый из нас. Понимал, что от личного благополучия зависит благополучие подполья. Нужно быть постоянно начеку. Опасность ходит рядом, под руку, спит с тобой в кровати, заглядывает в глаза. Нужно ежечасно, ежеминутно помнить: один непродуманный, опрометчивый шаг погубит не только тебя, но и твоего товарища и само дело. А дело требовало борьбы. Борьбы жестокой, смертельной. И она не могла обойтись без жертв. Первый удар мы приняли сразу же после захвата города гитлеровцами. Исчез руководитель подполья — секретарь горкома Прокоп. Исчез загадочно и бесследно. Всех охватила тревога. Высказывали смутные догадки, нелепые предположения. Геннадий допускал возможность бегства Прокопа с нашими частями. Демьян был уверен, хотя ничем не мог подкрепить свою уверенность, что Прокопа схватили оккупанты, когда проводили массовые аресты советских граждан. Прохор был настроен оптимистически и предлагал ждать: возможно, Прокоп, почувствовав угрозу, скрылся в лесу и скоро даст о себе знать. Но все это были только предположения и догадки. А жизнь требовала решений и действий. Во главе горкома и подполья стал Демьян, и его заместителем назначили Прохора. Связного Акима, знавшего всех трех руководителей, пришлось временно "законсервировать", чтобы оборвать нить возможной слежки. Ничего другого предпринять мы не могли, так как не знали, при каких обстоятельствах исчез Прокоп. Работу не только не прекратили, но даже не ослабили. Подполье, подчиняясь непреложным законам борьбы, росло, мужало, крепло, приобретало организованность и превращалось в грозную силу. Группа Челнока распространяла листовки, разоблачала козни врагов и предателей, нащупывала среди горожан людей, способных отдать себя общему делу. Патриоты из группы Урала, как и разведчики нашей группы, проводили диверсионные акты, выкрадывали оружие, взрывчатку, собирали ценные для подполья сведения. Боевики Угрюмого беспощадно расправлялись с пособниками оккупантов, предателями, провокаторами. Весной, накануне Первого мая, неожиданно пролился свет на тайну исчезновения Прокопа. Люди Угрюмого схватили предателя Хвостова. Тот перед смертью дал покаянные показания. Через связного Колючего они попали к Прохору, от него к Демьяну и стали известны нам. Оказывается, еще до падения Энска сосед Хвостова Панкратов выболтал, что остается в городе для подпольной работы и назвал известного ему Савельева. Когда пришли немцы, Хвостов донес на Панкратова и Савельева в комендатуру. Савельева арестовали, а Панкратова не тронули, хотя вызывали на допрос. Все звучало веско, правдоподобно и страшно. Угрюмый не мог знать, что Савельев — это и есть Прокоп, как не мог знать, что Панкратов — это связной Аким. Но поскольку Панкратов выдал Савельева, значит, он предатель и разговор с ним следовало вести как с предателем. Надо было обдумать сложившуюся ситуацию. Демьян счел нужным выслушать мнение всех членов горкома. Он знал Акима и, невзирая на такую неопровержимую улику, как признание предателя Хвостова, колебался. Геннадий требовал расправы над Акимом. Я и Андрей колебались. Нас смущало, почему Аким выдал только Прокопа? Ведь он был связан еще с Демьяном и Прохором. Их-то не тронули! — У гестаповцев есть мозги, — возразил Геннадий. — Они поторопились с Прокопом и ничего не добились. Теперь осторожно выслеживают Акима, хотят вытянуть улов побольше. Пока не поздно, надо уничтожить Акима. Андрей возразил. Если немцы знают о существовании Демьяна и Прохора,то немедленная расправа с Акимом ничего не даст, ничего не изменит. Это запоздалая мера. К тому же показания Хвостова всего-навсего признание врага. Почему я должен им верить? Он мог оклеветать Акима… Прежде чем выносить приговор, надо проверить человека. Геннадий взорвался. Что значит проверить? Где мы: в тылу врага или на своей территории? Тут дорога каждая минута. Что с ним цацкаться? Если он честный, этот Аким, почему не пришел и не рассказал о вызове на допрос? — Это говорит опять-таки Хвостов, — заметил Андрей. — А мы должны сами во всем убедиться. Поэтому одновременно с проверкой Акима следует уточнить, ведется ли слежка за Демьяном и Прохором. Ведь о них гестапо должно быть известно, по версии Безродного. С этим делом легко справятся ребята Дим-Димыча и Угрюмого. На том и порешили. Наблюдение, организованное за Демьяном и Прохором, успокоило всех. Слежки не обнаружили. Иначе получилось с Акимом. В середине мая два моих проворных хлопца доложили, что вечером тринадцатого Акима посетил на дому неизвестный человек. Он пробыл у Акима с полчаса, а потом прямиком отправился в полицию. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Что же теперь делать? Может быть, правы Угрюмый и Геннадий? Почему молчит Аким, почему не предупреждает Демьяна и Прохора об опасности? Значит, он предатель. Следовало продолжить наблюдение за домом Акима, но мои ребята уже поработали, и их могли приметить. Поэтому Прохор дал команду дальнейшее наблюдение поручить Угрюмому. Спустя дня четыре Угрюмый через связного доложил Прохору: дом Акима посетил "какой-то" молодой человек. Просидел у него до комендантского часа, а затем вместе с ним вышел. Они прошли до здания почты, уселись в поджидавшую их машину. Домой Акима привезли на этой же машине около часу ночи. Теперь уже предательство Акима сомнений не вызывало, Геннадий приказал мне выкрасть Акима, доставить в наше убежище и допросить. Я стал готовить ребят к операции, но осуществить ее не удалось. В ночь на девятнадцатое мая на глазах моих разведчиков к дому Акима подкатили три эсэсовца, произвели обыск и увезли Акима. Домой он больше не возвратился. Наутро, на глазах опять-таки моего разведчика, гестаповцы схватили Прохора, когда он выходил из бани. Он пытался сопротивляться, но его избили и в бессознательном состоянии бросили в машину. Геннадий оказался прав. Сбылись его худшие предположения. Надо было что-то предпринимать, и предпринимать немедленно. Нависла угроза над Демьяном. Всем, кто знал Демьяна, был известен его упрямо-настойчивый характер. Преданный до конца делу, отважный, Демьян едва ли согласится с каждым из нас в отдельности. Поэтому Геннадий, действуя от лица почти всех нас, коммунистов, предложил Демьяну немедленно покинуть город, перебраться в лес и оттуда руководить борьбой. Демьян не решился идти против большинства. Мне он сказал при последнем свидании: — Арест Акима меня не удивляет. Гестапо берет его под свою защиту. Это ясно. Меня удивляет другое: почему не арестованы связные Прохора — Колючий и Крайний? Почему гестаповцы не тронули Урала и Угрюмого? Задумайтесь над этим! Да, над этим стоило задуматься! Двадцатого мая ночью на квартиру Демьяна явились два "полицая", арестовали его, провели под конвоем чуть ли не через весь город и укрыли в надежном месте. Один из "полицаев" был мой разведчик — боевик Костя. Это было на редкость дерзкое и рискованное предприятие. Око могло сойти с рук лишь такому парню, как Костя. Спустя несколько дней этот же Костя вывел Демьяна ночью за городскую черту, и тот зашагал в сторону леса. На некоторое время подполье было обезглавлено. Мы ничего не знали о Демьяне. Старшие групп — Челнок, Угрюмый и Урал, не связанные между собой, не знавшие друг друга, продолжали боевую работу на свой собственный риск и страх. Так продолжалось около месяца, пока Демьян не появился нелегально в городе на квартире у связного нашей разведгруппы Сторожа. Сторож и в самом деле работал сторожем лесного склада. Его однокомнатный рубленый домик стоял на самом берегу реки. Высокий, глубоко подмытый берег нависал над водой. Позади домика, вплотную к задней его стене, лежал огромной глыбой бог весть как попавший сюда камень-голяк. С этого камня хорошо просматривались не только территория склада, подходы к нему, но и весь противоположный берег. Весь день от утренней до вечерней зари на складе рычали моторы лесовозов и тяжелых тупорылых грузовиков, грохотали тракторы-тягачи, скрипели подъемные лебедки, визжала циркулярная пила. Заключенные из концлагеря под усиленным конвоем эсэсовцев разбирали приходящие водой связки кругляка, выкатывали их на высокий берег, грузили на машины и длинные конные роспуски. Всюду сновали чиновники сельхозкомендатуры, представители войсковых немецких частей и одетые в полувоенную форму агенты лесоторговых фирм. С наступлением комендантского часа все стихало и склад вымирал. Широкие складские ворота с Набережной улицы запирались на замок. Возле них разгуливал полицай. Полицейская караулка помещалась в полусгоревшем доме на противоположной стороне улицы. Демьян в сумерки переплыл реку и явился с паролем к Сторожу. Днем он прятался в сложном лабиринте крытых окопов и ходов сообщений, оставленных нашими частями. На ночь он перебирался в домик Сторожа. Тут с ним успели повидаться подпольщики. В состав горкома ввели Андрея и меня, чему, кажется, был не особенно рад Геннадий. Из четырех старших групп только мы двое и беседовали с Демьяном, хотя он хотел повидать еще Угрюмого и Урала. Большинство членов горкома — Челнок, Геннадий, Андрей и я — считало, что нет смысла подвергать опасности руководителей двух самых боевых и основных групп подполья и тем более расшифровывать перед ними Демьяна. Решили ограничиться вызовом связных Угрюмого и Урала, то есть Колючего и Крайнего. Доклады связных успокоили Демьяна. Обе группы выросли численно. Угрюмый привлек к подпольной работе четырех человек, а Урал — девять. Угрюмый по-прежнему беспощадно вылавливал предателей, провокаторов и расправлялся с ними. Уралу после ареста Прохора удалось поджечь шесть цистерн с горючим в станционном тупике, вывести из строя два паровоза, подорвать метеостанцию оккупантов, освободить из-под конвоя одиннадцать горожан и направить их в лес. С согласия Демьяна решено было связных Колючего, Крайнего и Усатого передать под опеку Андрея, чтобы через них он мог осуществлять руководство тремя самостоятельными группами. Пробыв в "гостях" у Сторожа трое суток, Демьян тем же способом перебрался на другой берег и ушел в лес. За него были спокойны: он обосновался в двадцати восьми километрах от города в труднодоступном, заболоченном уголке леса и уже наладил связь с партизанским отрядом. Сейчас я даже не могу сказать, почему мы не торопились связывать Андрея с Колючим, Крайним и Усатым. Точнее, не мы, а я, так как эту часть работы предстояло выполнить ребятам из моей группы. Возможно, что какая-то инстинктивная осторожность замедлила мои действия. Если так, то эта осторожность сыграла свою благую роль: На пятый день после ухода Демьяна гестаповцы арестовали Сторожа. Вновь над нами нависла опасность. Как мог провалиться Сторож? Кто предал его? Только мы — члены горкома — и двое связных — Колючий и Крайний — входили в домик Сторожа. Неужели один из них? Мы рассуждали логично и здраво: если бы на Сторожа немцев вывел по неосторожности Геннадий, Андрей, Челнок или я, то в первую очередь арестовали бы одного из нас. Но этого не случилось. Различные мелочи стали приобретать в наших глазах особое значение. Мы единодушно согласились не сводить Андрея с тремя связными. Вместо этого разработали несколько способов связи через "тупики" и "почтовые ящики". Потянулись тревожные дни, когда с часу на час можно было ожидать нового удара. В застенки гестапо попали Прокоп, Прохор, Аким, Сторож. Фашисты, конечно, попытаются выжать из них все, что возможно, сломить их дух, волю. Как поведут себя товарищи? Хватит ли у них нравственных и физических сил выдержать муки, предпочесть тяжкую смерть черному предательству? Минула неделя, две, месяц… Пришло лето. В город явился посланник с Большой земли. Мы стали обдумывать план водворения в Энск радистки, ожидавшей нас в Минске. Геннадий женился. Женился теперь не формально (это произошло еще до прихода гитлеровцев), а по-настоящему, на своей хозяйке. Доказательством этого явилось появление на свет новорожденного. Никто не удивился, никто не осудил Геннадия. Жизнь брала свое. Я уже давно убедился, что тяжелая борьба и повседневная грозная опасность, как это ни странно, будили неодолимую жажду жизни.8. Человек с пятнышком
Хозяин мне попался трудный. У него была редкая фамилия — Пароконный. Как я уже говорил, на него меня нацелили местные чекисты. Они предупредили, что человек он с пятнышком и, безусловно, не станет эвакуироваться. Задолго до прихода гитлеровцев он в тесном кругу ругал советский строй и не мог дождаться его конца. Даже только поэтому я уже не мог питать к нему братской любви. До тридцать четвертого года он жил в деревне, работал в колхозе, а потом разбазарил личное хозяйство и перебрался в город. Здесь он поставил дом из двух комнат под черепичной крышей, обзавелся лошадью, коровой, свиньями, гусями, курами и устроился возчиком в похоронное бюро. Ко мне он поначалу отнесся настороженно. Эта настороженность длилась до того момента, пока хозяин окончательно не убедился, что я и в самом деле уклоняюсь от призыва в армию и всерьез решил остаться под немцами. Тогда он подобрел. А когда пришли оккупанты, мы и совсем сблизились. Этому сближению, на мой взгляд, способствовала единственная дочь Пароконного Елена, великовозрастная девица, работавшая кассиршей в гастрономе. Она сразу воспылала ко мне горячей симпатией. Мать и отец считали ее девушкой скромной, но подобная "окраска" к ней совсем не подходила. Ей казалось, что все мужчины поголовно влюблены в нее. По нетонким намекам хозяина я без труда догадывался, что он не прочь приобрести в моем лице зятя. Но меня это никак не соблазняло. Для роли зятя Пароконного я еще не созрел, а потому старался выдерживать между собой и Еленой гарантийную дистанцию. Хозяин был мужик на редкость крепкий, выше среднего роста, с округлыми, покатыми плечами. Двигался он неуклюже и как-то мешковато. Лицо его симпатий не вызывало. Не стоит доказывать, что бельмо на глазу и надорванное ухо не особенно украшают человека. Это бельмо и избавило хозяина от военной службы. Небольшие круглые и зеленые, как у кошки, глаза его сидели так глубоко, что складывалось впечатление, будто их вдавили в орбиты. Во всем его облике проглядывала этакая звероватость. Разговаривая, он держал собеседника, как когтями, своим цепким взглядом. Мозг Пароконного, человека чрезвычайно практичного и оборотистого, который уж ни при каких обстоятельствах не пронесет ложку мимо рта, был оплетен густой сетью предрассудков и суеверий. Жена чуть не ежедневно гадала ему на картах. Он считал святотатством браться за что-либо дельное в такой гибельный день, как понедельник. Тринадцатое число полагал роковым. Через порог никогда не здоровался. Оберегал как зеницу ока огромную подкову, прибитую у входа в дом. Мои скромные попытки сбросить с него покров суеверий натыкались на упрямое упорство. Пароконный сморкался (он мастерски умел обходиться без платка) и неизменно отвечал: — Побереги советы для собственного употребления! Недели за две до падения Энска рано утром меня разбудил сильный шум. Я выбежал из дому. Хозяин резал свинью, а жена и дочь метались по двору, ловили кур, гусей и заталкивали их в огромный ящик. К вечеру со всей живностью было покончено. Засоленное мясо было уложено в кадки и спрятано под полом. Еще дня два спустя я вновь оказался во дворе и не обнаружил привычного для глаз сарайчика — убежища лошади и коровы. На его месте высилась здоровенная копна прогнившей до черноты соломы. Хозяин ходил вокруг с граблями. — Уразумел? — спросил он меня с усмешкой. Я признался, что не уразумел. — Сарайчик под соломкой, присыпал я его. А то как бы наши Аники-воины, драпая, не прихватили и мою животинку. Весь вечер он сидел за столом, складывал столбиками серебряные монеты разного достоинства, обертывал их бумагой, заклеивал, а потом куда-то упрятал. Почти еженощно Пароконный заходил ко мне, подсаживался на койку и осведомлялся: — Кемаришь? — Пока нет. Он мастерил самокрутку толщиной в палец, дымил и, подыскав какой-нибудь повод, начинал выплескивать многолетнюю муть, скопившуюся в душе. Целый мир пакостных мыслей, каких-то обид гнездился у него в голове. О многом пора было забыть, а он ворошил душевную грязь, вспоминал, оживлял ее. Подчас мне казалось, что и обиды его на Советскую власть уже выдохлись, но он как-то искусственно подогревал их. Сидел, дымил и дудел в ухо. Наговорившись досыта и наполнив комнату дымом, он бросал: "Ну, бывай…" — и уходил. Во мне стала нарастать глухая ненависть к хозяину. Она пока еще тлела, но могла и вспыхнуть. Часто от ярости у меня сжимало глотку. Я немел, но терпел. С волками жить — по-волчьи выть… За стенами дома бежали тревожные, неспокойные ночи, на подполье обрушивались удары, я остро нуждался в человеке, с которым можно было бы поделиться думами, сомнениями, а меня встречало озлобленное, ослепленное ненавистью существо. Каждое слово Пароконного намертво застревало в моем мозгу. "Погоди, — рассуждал я, — придет и мой черед. Я тебе все припомню". Иногда я старался завести разговор о будущем, о том, что всех нас ожидает, как сложится жизнь после войны. Ведь конец ей когда-либо придет. Хозяина волновали вопросы более непосредственные: добыть бы поросенка и поставить его на откорм. В течение долгих пяти месяцев чуть не каждодневно, с упорством и фанатизмом проповедника он внушал мне, что все, чем мы жили до войны, — дурной сон. Теперь пойдет жизнь по-новому. А как по-новому — он не задумывался. Все это время он был подвижен, энергичен, хорошо настроен, хвалил оккупантов, готов был расшибиться перед ними в лепешку, не жалея ни своих сил, ни сил своей лошади, трудился на благо сельхозкомендатуры. Но горе не обошло и его дом, стоящий на самой окраинной улице города. Как-то немецкая воинская часть забрала его конягу, а взамен дала несколько сотен оккупационных марок. Оказавшись безлошадным хозяином, он не без труда получил работу на городской бойне, обслуживавшей гарнизон. Его корова всегда паслась на суходоле позади усадьбы, и вот однажды пьяные гитлеровские солдаты прирезали ее, унесли мясо, а хозяину оставили рога и копыта. Но и это не изменило настроения Пароконного. Чего не бывает: война! Перед рождественскими праздниками город облетела страшная весть: полевая комендатура и зондеркоманда устроили облаву в городе, схватили много девушек и молодых женщин и отправили их в район передовой для ночных радостей гитлеровским офицерам. Исчезла Елена. На неделю пропал и Пароконный. Ходили слухи, что одним из пяти возчиков, отвозивших женщин, был он. Жена Пароконного Никодимовна — полная, вечно заспанная, с растрепанными волосами — день и ночь ревела, отжимая кулаками слезы. — Хватит… хватит, — успокаивал ее Пароконный. — Пропала — и снова заявится. Я старался наводящими вопросами выяснить судьбу, постигшую Елену, но хозяин отмахивался: — Тебе-то какая печаль? В первых числах января, оставшись один дома, я полез на чердак. Мне надо было спрятать немецкую карту. Разыскивая подходящее место, я под слоем шлака неожиданно обнаружил сверток. Естественно, я не мог не раскрыть его. В старой дерюге оказались завернутыми несколько тысяч настоящих, не оккупационных, немецких марок, фотоаппарат, около десятка пачек сигарет, самопишущая ручка, чистая — без единой помарки — записная книжка немецкого происхождения. Находка заставила меня призадуматься. Тревожное воображение сразу вселило в мою голову подозрения. Подсознательно, помимо моей воли, возникли вопросы: случайно ли это, не ведет ли хозяин подкоп под меня, за что его немцы облагодетельствовали? Мне припомнилось, что часто ночью, возвращаясь домой, я не заставал хозяина. Был и такой случай. Однажды ночью мне не спалось. Дрема подходила и уходила. Что-то мешало мне уснуть. Я услышал, как щелкнул ключ в замке, как скрипнула дверь. Мне показалось, что хозяин покинул дом, а он, наоборот, вошел. И еще такой случай: разведчик Костя ожидал меня в двух кварталах от дома Пароконного. Покидая комнату, я видел хозяина мирно почивавшим рядом со своей супругой, а когда возвратился, хозяйка лежала одна. Тогда я не обратил на это внимания, а сейчас… Сейчас дело другое. Поведение Пароконного могло не вызвать подозрения у человека нейтрального, ни к чему не причастного. Но я-то не был таким. Неоформленные догадки шевельнулись в моей голове: хозяин связан с гестапо, меня он раскусил и, конечно, ведет за мной слежку. Быть может, я дал повод для этого, допустил неосторожный шаг, проговорился во сне. Последнего я всегда особенно боялся. Надо что-то предпринимать. А вдруг провалы в подполье произошли по моей вине? Моя группа получила задание уничтожить ротенфюрера СС Райнеке. Он служил в зондеркоманде. На его совести было столько крови невинных советских людей, что в ней с успехом можно было бы утопить не только ротенфюрера, но и его команду. Он снискал себе известность холодного убийцы и насильника. Мои ребята охотились за ним не один день, но безуспешно. Он, как и все эсэсовцы, редко по ночам появлялся в городе в одиночку. Но вот Костя пронюхал, что в бывшем Кировском переулке есть дом, который дважды посетил Райнеке. Костя узнал также, что в доме живут муж и жена — старики, в прошлом актеры, и их приемная дочь девятнадцатилетняя Люба. Она-то и оказалась магнитом для эсэсовца. Решено было понаблюдать за домом. Наблюдали мы долго. И вот в середине февраля удача улыбнулась нам. Это произошло в понедельник шестнадцатого числа, помню, как сейчас. Костя сообщил, что эсэсовец вновь пожаловал в гости к актеру. Стояла ночь. Мы заняли сторожевой пост во дворе, за мусорным ящиком. Тишина, безлюдье. Кругом глубокий снег. Жестокий мороз остро жалил лицо, железный ветерок проникал в каждую щелку одежды и добирался до тела. Прошел мучительно долгий час, другой. Мы промерзли до костей и готовы были бросить к черту засаду. Но вот наконец дверь открылась и показался эсэсовец. Мы замерли на месте, точно охотничьи собаки на стойке. Райнеке постоял несколько секунд, как бы любуясь дрожащим сине-серебристым светом луны, закурил, попробовал что-то запеть и зашагал по переулку. Он был под основательным хмельком. Его слегка покачивало. Можно было тут же и пристукнуть его, но мы понимали, что этим навлечем подозрение на семью актера. Мы покинули засаду и, прижимаясь к стенам домов, к заборам, делая перебежки, начали преследовать эсэсовца. Неуверенной походкой, мурлыча себе что-то под нос, эсэсовец дрейфовал по переулку. Снег звонко поскрипывал под его ногами. Он свернул в улицу, пересекающую переулок. Докуренная сигарета описала в воздухе дугу и исчезла в снегу. Недалеко перекресток. Последний перекресток на пути эсэсовца. Тут удобнее всего с ним расправиться. Но судьба иногда лишает человека возможности выполнить то, что он твердо наметил, и это делает за него другой. Случилось так и в памятную ночь шестнадцатого февраля, в понедельник. В двух шагах от перекрестка из калитки перед самым носом Райнеке возник немецкий солдат. Он ударил эсэсовца по лицу, сильно, наотмашь. Ротенфюрер глухо ойкнул и рухнул под стену дома, как куль с плеч грузчика. Солдат всем телом навалился на него. Секунду-другую эсэсовец бился под ним, потом издал вздох и затих. Мы стояли в каких-нибудь тридцати шагах, прилипшие к забору, и изумленно наблюдали. Солдат поднялся, вынул из кобуры эсэсовца пистолет и сунул его в свой карман. Затем сильно пнул ногой неподвижное тело и стал удаляться. — Однако здорово шурует, — шепнул восторженно Костя. — Да, пожалуй… Что ожидает человека, поднявшего руку на эсэсовца, знали на оккупированной территории все, от мала до велика. Знали не хуже нас об этом и простые смертные немцы. Знал, несомненно, и тот солдат, что шагал сейчас по спящему городу, удаляясь от нас. Но мы, советские патриоты-разведчики, не могли упустить такой необычный случай. Кем бы он ни был, этот солдат, в данном случае он наш союзник. Он работает на нас. Такие люди нужны нам позарез. Да и почему не попытаться? Почему не рискнуть? Я владею немецким, Костя в форме полицая. — Пошли! — сказал я другу.
Поворот улицы ненадолго скрыл от нас солдата, но потом он показался вновь. Стараясь, видимо, сократить путь, он пересекал проходные дворы, шмыгал в темные подъезды и наконец выбрался на улицу, где жил я.
Мы решили остановить солдата окриком по-немецки. Но тут опять-таки произошло непостижимое, непонятное. Поравнявшись с домом Пароконного, солдат взбежал на крылечко, пошарил в карманах шинели, извлек ключ, отпер дверь и исчез за нею.
Я и Костя вновь опешили. Что это значит? Уж не померещилось ли нам? В моем доме — солдат!
— Диковина! — пожал плечами Костя.
— Ступай! Разберусь сам, — скомандовал я.
Мне уже не было холодно. Проводив Костю, я вернулся, отпер дверь и, волнуясь, перешагнул через порог.
Передняя. Первая комната. Она освещена ярко горящей керосиновой лампой. Хозяйка почивает на своем ложе. Хозяин сидит за столом, обнаженный до пояса, и крутит цигарку. И кроме него в комнате никого. Один.
И только сейчас меня озарила догадка…
— Как дела? — обычным тоном осведомился я, потирая руки.
— А ничего… Живем-покашливаем.
— Так… — Я прошел в свою комнатушку, сбросил шапку, пальто, вернулся и сел за стол против хозяина. Непослушные ноги мои подрагивали.
Хозяин закурил, положил голые волосатые руки на край стола, сбычил голову и исподлобья смотрел на меня. Я — на него. Мы критически разглядывали один другого, будто только что познакомились.
— Ты, кажется, уверял меня, что понедельник гибельный день? — рискнул я для начала.
— Чевой-та? — прикинулся непонимающим хозяин.
— Что? Уши заложило? А ты расковыряй!
Он метнул в меня косой взгляд, но промолчал.
— Надеюсь, ты не каждый понедельник разрешаешь себе такое удовольствие?
Хозяин не ответил. Он сунул цигарку в рот горящим концом, сплюнул, вытер ладонью широкогубый рот и выругался.
— Плохо, брат, когда человек не может скрыть своей профессии, — продолжал я.
— Ладно… Мели, — глухо и зло ответил наконец Пароконный. На лбу его появились крохотные росинки пота.
— Ты поступаешь менее осторожно, чем следует, — гнул я свое.
— Мудришь ты сегодня… Притчами изъясняешься, — произнес хозяин, едва не подавившись этой фразой. — Ложись спать, — он зевнул, потянулся. Затем убавил свет в лампе, встал.
— Садись! — потребовал я, и это прозвучало так убедительно, что хозяин тотчас же водворился на прежнее место. Его кошачьи, глубоко сидящие глаза уставились на меня настороженно, враждебно.
— Откуда у тебя немецкая шинель?
Он вздрогнул, будто на него брызнули кипятком, но мгновенно собрался и, не спуская с меня глаз, ответил:
— На храпок не бери. Не с дитем играешься.
— Куда девал пистолет? — поинтересовался я.
Глаза хозяина превратились в бусинки и в полумраке были едва видны. Он подобрал губы, помолчал и предупредил меня:
— Не шуткуй, парень! Говори, да не заговаривайся. Об меня ушибиться можно.
Мы отлично понимали друг друга, но объяснялись на разных языках!
— Вот ты какой! — усмехнулся я.
— Какой есть…
— За что же ты убил Райнеке?
Хозяин отвалился на спинку стула. Он молчал, но его правая рука как бы упала и медленно заскользила к карману. Я разгадал его маневр. Я всегда считал, что момент, когда на тебя смотрит дуло пистолета, редко бывает приятным. Поэтому, решив опередить хозяина, быстро вынул свой "вальтер", положил перед Пароконным и сказал:
— Он тебе нужен? Возьми! Спусти только с предохранителя!
Хозяин не притронулся к моему "вальтеру", а лишь растерянно и недоуменно, как озадаченный ребенок, смотрел на меня.
Хорошее горячее чувство мгновенно прилило к моему сердцу. Я встал, обошел стол, приблизился к хозяину и положил руки на его голые плечи. Он вздрогнул.
— За что убил человека? — спросил я.
— Он не человек, — опустив голову, ответил Пароконный.
— За что, за что?
— Надо, — твердо сказал хозяин и, чтобы дать выход ярости, грохнул кулаком по столу. — Не он первый, не он последний.
Я обнял Пароконного и крепко поцеловал в сжатые губы. Он жадно схватил мою руку, прижал к своей щеке и прошептал всего лишь два слова:
— Тимофеич… Родной.
Сердце мое гулко колотилось в груди. Пароконный сразу стал мягче, оттаял, изменился за какое-то мгновение. Взгляд его посветлел. Он продолжал держать у щеки мою руку и молчал. Но как значительно и весомо было его молчание!
Мой гнев к нему, скопившийся за прошедшее время, осел, затух. Хозяин, этот человек с пятном, не вызывал теперь во мне ни неприязни, ни антипатии. Я не видел физических недостатков, уродующих его лицо. За считанные секунды он стал мне близким, дорогим.
Я высвободил свою руку, взял со стула хозяйкино пальто и накинул на плечи Пароконного. Он по-прежнему сидел не шевелясь, глядя в одну точку, и после долгого молчания тихо произнес:
— Вот ты какой!
Это были мои слова, сказанные только что. Видимо, Трофим Герасимович не смог подобрать других. Да и какое это имело значение?
Я взял стул, сел рядом с Пароконным. Спросил:
— Как же ты так неосторожно? А если бы не я, а другой видел?
Трофим Герасимович встряхнулся, посмотрел на меня помолодевшими глазами, развел руки в стороны и ответил:
— Я не господь бог. Вообще, конечно, промашку допустил. Невтерпеж стало.
— А обеспечил ты его здорово, — усмехнулся я, чтобы подбодрить его.
— Как умею, — и хозяин тоже усмехнулся.
Мы просидели вдвоем, с глазу на глаз, всю ночь и даже не заметили, как подкралась поздняя, неяркая утренняя заря.
Я слушал Трофима Герасимовича и сначала задавал себе вопрос: неужто можно так мастерски прикидываться врагом, а оказаться патриотом? Нет, не то. Хозяин не прикидывался. Местные чекисты не без оснований считали его человеком с пятном. Были для этого основания, и довольно веские. Сам Трофим Герасимович сказал мне об этом. Он шел не той дорогой. Долго шел. И под немцами остался неспроста. Были планы. Пакостные, гадкие планы. И будь они богом прокляты, эти немцы! Зверье! Ну ничего. Они тоже слезой умоются. Ударит час. Погоди! Сырые дрова тоже разгораются. Заставим их горячую сковороду лизать. Насмотрелся, натерпелся предостаточно. Хватит по самые ноздри. Теперь бить будет. Райнеке? А что Райнеке? Ведь это он сопровождал до передовой обоз с девчатами. Он и еще четверо. А что они делали? Об этом ведомо одному ему — Пароконному. Два возчика приказали долго жить. Сказали слово — и вмиг сглотнули по пуле. И он бы сглотнул, да сдержался. Не так надо. У них оружие.
Первая ночевка по пути была в бывшей совхозной бане. Вот там эти собаки и начали измываться над девками. Двоих насмерть замордовали. И Еленку — тоже. Была дочка, и нет ее больше. Эсэсовец Курт замучил. Волосатая обезьяна, впору Райнеке. Но теперь его подлая душа разговаривает с богом. Проучил его Пароконный. На второй ночевке, в деревне Сутяжной, сошлись их тропки. Возле старого колодца перехватил Трофим Герасимович пьяного Курта. Стукнул поганца маленько по макушке, а у него и глаза под лоб закатились. И желудок не ко времени сработал. Жаль вот — воду в колодце загубил таким пакостником. И Райнеке мог прикончить: пьяный тот был в стельку. А потом Трофим Герасимович одумался. Подозрительно. Один пропал, а другой убит. Не убил тогда Райнеке еще и потому, что твердо верил: убьет его в другое время. И время пришло. Тяжелый, правда, день — понедельник, гибельный день, а видишь, как все обернулось.
— Теперь у меня одна дорога, — закончил хозяин.
— Смотри, — предупредил я, — эта дорога ведет не в рай.
— Ладно, Тимофеич. Я не из пужливых.
9. Наперсток и Аристократ
Проснулся я от крепкого толчка в бок. Как человек тренированный, моментально вскочил, не успев еще ничего сообразить. Хмурое предзимнее утро лило серый свет в мою половину. Передо мной стоял хозяин Трофим Герасимович. В руке его светлел листок из ученической тетради. — Свежая, горяченькая, — улыбнулся он и протянул мне листок. — Вышел по нужде во двор, а она болтается на ветру. По крупному шрифту первого слова "Товарищи!" я догадался, что это листовка, выпущенная группой Челнока. Под текстом стояло: "Подпольный горком ВКП(б)". Еще вчера ночью ребята приняли от меня копию радиограммы, а утром уже готова листовка. В ней сообщалось, что наступление наших войск под Сталинградом завершилось окружением трехсоттысячной группировки немцев, возглавляемой генерал-полковником Паулюсом. Тем самым Фридрихом фон Паулюсом, который в сентябре 1940 года стал оберквартирмейстером в штабе сухопутных сил Гитлера, правой рукой начальника генерального штаба и принимал участие в разработке пресловутого "плана Барбаросса" — плана разгрома Советского Союза. Горком призывал советских людей подниматься на борьбу. В нижнем правом уголке листовки значилось: "Тираж 10000 экземпляров". Я улыбнулся. Это шутка Челнока. Для него приписка двух нулей ничего не значит, а для оккупантов… Ого! Они с ног собьются в поисках всего тиража. — Это правда? — спросил Трофим Герасимович, еще не веря такой крупной победе. — Правда, — подтвердил я. — Эх, мать твою… — круто завернул хозяин, оборвал себя и возбужденно закончил: — Пробил час. Сколько раз Трофим Герасимович давал слово не сквернословить и все срывался. Поймав мой укоризненный взгляд, он почесал затылок, виновато пробурчал: — Не серчай, Тимофеич! От радости. Меня перевоспитывать надо, дурак я. Я вернул ему листовку и попросил: — Оброни где-нибудь. Она еще не отработала свое. Трофим Герасимович кивнул, свернул листовку вчетверо, еще раз и упрятал в кисет. — Одевайся, — бросил он и вышел. Я стал одеваться. Одевался и думал. Сто листовок! Сто лоскутков бумаги, заполненных убористым шрифтом портативной пишущей машинки. А какой страшной силы взрывной заряд таят они! Часть, конечно, попадет в руки врагов. Ну и что же? И из врагов не все знают, что случилось под Сталинградом. В печати оккупантов пока только намеки и недомолвки. Ну, а те, что минуют вражеские руки, те сделают свое дело. Пойдут цепочкой, от одного к другому, из дома в дом, из квартала в квартал, обойдут весь город, попадут в деревню. Сколько раздумий, светлых надежд, слез радости, доверительных бесед, откровений вызовет эта короткая правда! Вести с фронта поднимут опущенные головы, выпрямят согнутые спины, изменят походку людей, вольют уверенность в их сердца, зажгут огонь надежды в глазах! Великое дело творит Челнок со своими ребятами. Его группа не охотится за гитлеровцами, не закладывает мин, не совершает поджогов. У нее свое дело. Она несет людям правду, ту правду, ради которой надо жить, бороться, побеждать. Не так легко сообщать людям правду. Бумага и копирка не продавались в писчебумажных магазинах. И то и другое надо было найти. И ребята Челнока находили. Глухими ночами, при свете коптилки, в холодном подвале стучали чьи-то замерзшие пальцы по клавишам старенькой, разболтанной машинки. На это нужно не только терпение, но и мужество. Однако напечатать листовки — полдела. Надо их распространить. А за обнаруженную листовку, как и за оружие, — расстрел. За все расстрел. Молодец Челнок! Его задача — духовное вооружение людей. Он с ней справляется. И ребята его молодцы! Хотя что значит "ребята"? Это же неправильно. В группе Челнока, кроме него самого, нет ни одного мужчины. Одни женщины. Именно женщины. Самой молодой из них сорок два года, а самой старшей — самой проворной и бесстрашной — шестьдесят четыре. Это она, старуха, изловчилась под носом эсэсовцев забросить несколько листовок за колючую проволоку пересыльного лагеря. А всего в группе Челнока четырнадцать женщин. И каждая из них с достоинством называет себя пропагандисткой… Об этом я думал, пока одевался и умывался. Пароконный ждал меня, сидя за столом. Хозяйка подала варево из трех воробьев, подбитых Трофимом Герасимовичем накануне. Когда мы расправились с ним, хозяин сказал: — Хорошо, да не сытно. — В поле и жук мясо, — заметил я. — Коровятинки бы откушать. Сегодня сопру печенку на бойне, — пообещал хозяин. Мы вышли из дому вместе. Трофим Герасимович почти всегда провожал меня, хотя дороги наши расходились в следующем квартале. Ноябрь был на исходе. Сравнялось четырнадцать месяцев со дня оккупации Энска. Первые морозы грянули на днях, до снега, и сразу сковали лужи, разъезженные дороги. Распутица улеглась. По реке пошло "сало". Окоченевшие деревья жалко съежились. На обочинах и под заборами белела высохшая и поседевшая от мороза трава. По небу вяло текли облака. Пахло зимой. — Как жалко, что человек не может приручить погоду, — высказал сожаление Трофим Герасимович. — Сейчас бы снегу по пояс. Запели бы они, как в сорок первом. Мы наступали на распластанные листья. Они лежали недвижимо, прихваченные морозом. Без нескольких минут девять я вошел в управу, в половине пятого покинул ее, а за пятнадцать минут до пяти остановился возле одного из домов на тихой, обсаженной деревьями Минской улице. Дом имел вполне серьезный, немного скучноватый вид. Старой кладки из темно-красного кирпича, под расшивку, на высоком фундаменте, с четырьмя окнами и ставнями и скромным парадным входом посередине, он напоминал всем своим обликом далекие, дореволюционные годы. На бронзовой, до блеска начищенной дощечке, привинченной к тяжелым резным дверям, значилось:Франкенберг Карл Фридрихович Доктор.А немного пониже следовало пояснение:
Прием Понедельник с 10 до 13 ч. Среда с 12 до 15 ч. Пятница с 15 до 18 ч.Сегодня была пятница. Я утопил пальцем черную кнопку звонка. Дверь открыла малюсенькая курносая девушка в идеально чистом белом халате. — Почтительно прошу! — пригласила она заученной фразой. В просторной приемной, обставленной десятком стульев, сидела единственная клиентка, довольно пожилая женщина с испитым размалеванным лицом и большими нагловатыми глазами. Нетрудно было сообразить, что доктор занят и она ждет своей очереди. Я разделся и подошел к зеркалу. Надо было привести в порядок волосы. Старое, местами проржавевшее зеркало, более пригодное для комнаты смеха, чем для приемной врача, не давало никакой возможности сделать правильный вывод о своей внешности. В светлых, самой разнообразной формы пятнах приходилось ловить то ухо, то глаз, то подбородок. Причесываясь, я чувствовал затылком, что женщина разглядывает меня. Потом я сел за круглый столик, заваленный газетами, и стал перелистывать немецкий иллюстрированный журнал. И теперь я ощущал на себе все тот же любопытно-изучающий взгляд. Круглые стенные часы иноземной работы в замысловатом футляре мерно отбили пять ударов. Каждый удар звучал по-разному. Из кабинета вышла девушка — та, что впустила меня, а за нею худой как смерть мужчина средних лет. Женщина с нагловатыми глазами шмыгнула в приоткрытую дверь. Худой клиент тщательно обмотал шею шарфом. Девушка подала ему пальто и проводила на улицу. Потом она подошла ко мне и молча подала маленький темный флакончик с этикеткой. Точно такой же флакончик отдал ей я. Девушка кивнула и скрылась в боковой двери. Это была наша радистка Женя, под кличкой Наперсток. Никто другой не оправдывал так своей клички, как она. Рост ее — сто сорок сантиметров. Ни больше ни меньше. Щупленькая, узкоплечая, с лицом, усыпанным веснушками, она не была ни интересной, ни привлекательной. Светлые, широко поставленные глаза чуть-чуть косили. Она обладала высшим для радистки достоинством — даром молчания. Неулыбчивая, неразговорчивая, она без надобности никогда не вступала в разговор. Люди, умеющие молчать, обычно настораживают и отпугивают. К Жене это не относилось. Ее молчание вызывало любопытство, и с ней легко заговаривали. Биография Наперстка тоже коротка, как и ее рост. Родилась в Минске в 1925 году в семье шофера. Отец и брат на фронте. Мать живет в эвакуации в Муроме. Женя в начале войны бросила школу и с трудом попала на курсы радистов. Уже была в тылу врага и имеет медаль "За отвагу". И все. А теперь живет у доктора Франкенберга. О том, как это произошло, стоит рассказать. Карл Фридрихович Франкенберг, старый врач, немец, остался в Энске вместе с женой по нашей просьбе. Под кличкой Аристократ он стал участником разведгруппы. Пять месяцев назад жена доктора, страдавшая циррозом печени, умерла. Почти месяц Карл Фридрихович прожил один. Он сам готовил себе, убирал три большие комнаты, мыл полы, ходил по воду. Ему было тяжело. Тогда-то и появился курьер Решетова и сообщил, что в Минске нас ожидает Женя. В преданности Карла Фридриховича, его умении хранить тайны никто из нашей тройки не сомневался. Доктор прошел испытательный срок и блестяще оправдал наши надежды. Не сомневались мы и в том, что дом одинокого доктора является для радистки прекрасным укрытием. И тогда родилась идея водворить Женю к Аристократу, легализовать ее. Но для этого требовались документы. Когда я высказал Карлу Фридриховичу свои соображения, он постарался заверить меня, что все обойдется как нельзя лучше. Разве он не соплеменник всех этих обер-лейтенантов, гауптманов, шарфюреров и прочих фюреров? Разве не течет в его жилах такая же, как и у них, арийская кровь? А это не тяп-ляп… А то, что он и его отец родились не в Германии, а в России, ровным счетом ничего не значит. Немец, где бы он ни родился я жил, не перестает быть немцем. Так сказал сам фюрер. Он больше сказал: десятки тысяч немцев, разбросанных по всему свету, — это его опора и потенциальная сила. Были и другие положительные факторы. Кто, как не бургомистр города господин Купейкин, разрешил ему, доктору, частную практику? Кто, как не комендант города, уговорил его, Карла Фридриховича, работать в немецком офицерском госпитале? Кто, как не комендант, освободил его дом от постоев? Кто, наконец, как не тот же комендант, выразил письменное персональное соболезнование в связи с кончиной супруги доктора? Я благословил Карла Фридриховича на подвиг ратный. Минуя здравотдел управы, минуя бургомистра города, доктор явился пред грозные очи самого коменданта города майора Гильдмайстера и слезно излил перед ним свою душу. Излил — и нашел отклик в сердобольной душе майора. Карл Фридрихович получил пропуск для проезда по железной дороге в Минск и обратно. Он получил письмо в минскую комендатуру. Гильдмайстер просил своих минских коллег оказать помощь почтенному доктору Франкенбергу в поисках его дальней родственницы по жене и вывозе ее из Минска в Энск. Вот коротко и вся история. Последняя клиентка покинула кабинет. Выждав, когда закроется за нею дверь, я вошел. Карл Фридрихович стоял у мраморного умывальника и тщательно намыливал руки. На нем был халат и докторская шапочка, эти неизменные атрибуты его профессии. — Вы не догадываетесь, какой недуг снедает прелестное создание, только что покинувшее кабинет? — спросил он меня вместо приветствия, имея в виду клиентку с большими глазами. Я усмехнулся: — Откуда же мне знать? — Си-фи-лис! Классический сифилис. Подхватила на сорок пятом году жизни и совершенно бесплатно. Экое свинство! — Да, глупо, — заметил я. — Будто раньше не имела для этого времени. — И поверьте мне, ее свалит тиф. На ней вши. А вошь — это бич человечества. Известно ли вам, что вши и комары унесли на тот свет людей больше, чем самые крупные сражения? — Нет, — признался я. — А это прискорбный факт, — он вытер руки, подошел ко мне, повернул меня к свету: — Так… Дайте-ка я погляжу на вас. Похудели. Есть хотите? — Да нет… — Уверены? — Не особенно. — Во всяком случае, так уж твердо настаивать на этом не будете? — Пожалуй. — Отлично. Женюрка! Ангел мой! Ангел не заставил себя долго ждать. Карл Фридрихович склонился над Наперстком, поцеловал ее в лоб и попросил: — Сообрази-ка что-нибудь. У нас кровожадное настроение. Наперсток кивнула и молча удалилась. Мы сели тут же в кабинете, обставленном различным медицинским оборудованием, белыми застекленными шкафами и даже операционным столом. Карл Фридрихович, невысокого роста, тоненький, миниатюрный, удосужился к шестидесяти семи годам сохранить изящную фигуру юноши. Его отличали некоторый налет старомодности и лучшие манеры вымерших аристократов, хотя ничего аристократического в его роду не было. Он обладал врожденной деликатностью, держал себя учтиво и предупредительно. Исконно народные черты характера немцев: точность, аккуратность, трудолюбие — Карл Фридрихович возводил в величайший жизненный принцип. Карл Фридрихович сидел со мной рядом, потирая сухие бледные руки, и молчал. На лице его проглядывала то ли усталость, то ли рассеянность. — Что-нибудь случилось? — спросил я и положил свою руку на его колено. — Всегда что-нибудь случается, — тихо произнес Карл Фридрихович. — Такова жизнь… Ночью умер мой старый друг доктор Заплатин. Да… Константин Аристархович Заплатин. Вместе учились в гимназии. Кончали институт. Вместе работали на хуторе Михайловском. Он и перетянул меня сюда в сороковом году. Он здесь родился… Золотые руки. Ума палата. Отличный хирург и музыкант. А как людей любил! Он был проникнут к людям такой горячей любовью, что она мне казалась порой чрезмерной и не всегда оправданной. Позавчера был у меня… Пили чай… Как всегда, вспоминали прошлое. И ничего я не подметил. Ничего. А прошедшей ночью… Конец. — Сердце? — спросил я. — Яд! — Покончил с собой? Беседу прервала Наперсток. Она вошла и пригласила к столу. Я спохватился: — Дельце есть к вам, Карл Фридрихович. Он шутливо отмахнулся: — Простите. На голодный желудок я плохо соображаю. В столовой было чисто и по-домашнему уютно. Чувствовалась рука Наперстка. Втроем с завидным аппетитом мы уничтожили не так уж мало пожившую на свете говядину, изжаренную, как любил Карл Фридрихович, без всяких фокусов, прямо на сухой горячей сковороде. Съели вилок квашеной капусты. Попили чай. К чаю доктор достал из своего "стратегического" запаса по большому куску сахару. Это был деликатес, равноценный соли. Мы бросили сахар в чай, а Наперсток своими крепкими зубами покусывала его. Когда Наперсток убрала со стола и вышла, доктор осведомился: — У вас, кажется, есть ко мне дело? — Да, Карл Фридрихович. — Так выкладывайте. — Если к вам обратится больной, страдающий закупоркой вен, вы сможете оказать ему помощь? — Обязан. Ну, собственно, как понимать "оказать помощь"? Это же не фурункул вскрыть. От закупорки вен надо лечить. Серьезно лечить. — Простите, я неверно сформулировал вопрос. Я и имел в виду лечение. — То-то и оно. А от правильно поставленного вопроса зависит половина ответа. Но прежде я должен посмотреть больного. — За этим дело не станет. Он немец. — Даже? — Карл Фридрихович усмехнулся. — Вы хотите расширить круг моей клиентуры? — Не только. — А что еще? — Больной представляет интерес. Мы попробуем нацелить его на вас. И надеемся, что вы сумеете снискать его доверие. — Не много ли вы требуете от простого смертного? — Ваши способности нам известны, милый доктор. Карл Фридрихович комплименты никогда не принимал всерьез. Он сказал: — Всякая слава имеет свои теневые стороны. Кто он, если не секрет? — Уж какие тут секреты! Он занимает должность начальника метеослужбы на аэродроме. — Ну что ж… Как вы сказали: "Попробуем нацелить"? — Да, — улыбнулся я. — Нацеливайте, а там будет видно. Мы распрощались.
Разрешение управы № 379
10. У Солдата новости
Обеда сегодня не было. Не было и того, что заменяло бы обед. Я и Трофим Герасимович сгрызли по небольшому черному сухарю и запили кипятком, настоянным на шиповнике. Потом я оделся и отправился к Геннадию. Я нес ему полученную от Наперстка радиограмму. Тысячеглазое звездное небо нависало над городом. Под ногами шелестела поземка. Хватка мороза за последние дни усилилась: наступил декабрь. Я шел и думал о своем одиночестве. Андрей, например, нет-нет да и получал через Наперстка весточки от жены. Геннадий обзавелся новой семьей, а около меня никого. Иногда казалось, что так даже лучше: чувства и мысли не обременены заботами о близких, они посвящены целиком делу. Но это только казалось. Гораздо чаще, как и сейчас, меня угнетало одиночество. По-хорошему я завидовал Андрею и Геннадию, считал их счастливцами. Мне не хватало внимания жены, ее заботы, ласки. Я задавал себе вопрос: будет ли опять у меня семья? Встретится ли на моем пути женщина, ради которой я готов буду пожертвовать всем? И не знал, что ответить. Потом мысли мои вернулись к Трофиму Герасимовичу, которого я оставил расстроенным. Вчера ему удалось унести с бойни говяжью печенку. Не сказав никому ни слова, он подвесил ее на перекладине в сарае, чтобы приберечь до воскресенья и ошеломить нас сюрпризом. Сегодня утром, выйдя во двор, он увидел черного кота. Тот что-то аппетитно лопал на снегу у забора. Кошачья утроба показалась Трофиму Герасимовичу подозрительно вздутой. Сердце его похолодело. Он распахнул дверь сарая и обмер: печенка исчезла. Как угорелый, он бросился за котом, но того и след простыл. Боже мой, что было! Я давно уже не видел своего хозяина таким озлобленным. Благодаря моей "воспитательной работе" с его уст все реже и реже срывалось непечатное слово, а тут он взорвался и полностью раскрыл все свои возможности. Он обрушился на немцев, краем задел хозяйку, чуть-чуть меня, но, конечно, больше всего попало разбойнику коту. В заключение Трофим Герасимович клятвенно побожился слопать кота вместе с потрохами. Обидно, конечно, что кот опередил нас. Печенка есть печенка. Не так часто злая судьба балует нас ею. Я пересек тихую, заснеженную площадь. До войны она звалась Рыночной. По воскресным дням здесь все кипело от колхозного люда. Сейчас площадь была пуста. Вот и рубленый обветшалый домик, где нашел себе приют Геннадий. Наглухо закрыты ставни. Изгородь почти разобрана. Перед домом мерзнет одинокая старая суковатая береза. На белой коре ее четко обозначены большие черные пятна. Под порывами ветра раскачивается прибитая на высоком шесте пустующая скворечня. Из предосторожности я прошел до конца квартала, задержался на углу, посмотрел по сторонам и вернулся к дому. Меня впустила жена Геннадия. Она уже привыкла к моим воскресным посещениям и не удивилась раннему появлению. Впрочем, я был не первым гостем. За неубранным столом уже сидел Андрей и беседовал с хозяином. — Кейфуете? — спросил я, присоединясь к компании. — А что остается? — усмехнулся Андрей. Я не видел его с неделю, но мне казалось, что очень давно, и был рад встрече. — Ты не опоздаешь, Груня? — обратился Геннадий к жене. — Да нет… Я сейчас, — она убрала со стола посуду и утиным крылом стала сметать крошки, рассыпанные на скатерти. Уже в летах, но еще крепкая и довольно моложавая, она была расторопна и энергична. Наконец хозяйка оделась. Прежде чем покинуть дом, она предупредила мужа: — Если Петушок проснется, напои его молоком. Бутылочка в духовке. Геннадий заверил, что все будет в порядке, и запер за нею дверь. Потом зевнул и потянулся. Он за это время подобрел, лицо расползлось. Я отдал ему радиограмму. Геннадий повертел ее в руке, подумал о чем-то и пошел во вторую комнату расшифровывать. Меня всегда это раздражало. Даже такой небольшой деталью он старался подчеркнуть, что старший над нами и располагает недоступной для других тайной. Я заговорил с Андреем. — Как у тебя? — Нормально. Уже двенадцать хлопцев. Четыре тройки. Это относилось к успехам Андрея в роли "вербовщика" абвера. Задание немцев он выполнял не торопясь, и поступал правильно. Высокие темпы могли вызвать недоверие гауптмана Штульдреера, человека довольно умного и понимающего, что в чужом, незнакомом городе нельзя так быстро приобрести связи, войти в доверие к людям и тем более склонить их к работе на вражескую разведку. И Андрей первого кандидата привел на явочную квартиру гауптмана совсем недавно, месяца полтора назад. Затем гауптману был представлен второй и третий. Это были старшие троек. После капитальной беседы со Штульдреером каждый из них подбирал себе еще двоих — конечно, из числа рекомендованных нами. На этом функции Андрея иссякали. Так полагал гауптман. Но он заблуждался. В действительности связь Андрея со старшими троек не прекращалась. Он встречался с ними, получал подробную информацию, ставил перед ними определенные задачи. Мы знали, что наши ребята живут тройками на конспиративных квартирах абвера, что их обучают разведчики гауптмана Штульдреера. — Когда же гауптман думает толкать их на нашу сторону? — поинтересовался я. — Первая тройка, по всем признакам, пойдет недельки через две-три, но, кажется, не через линию фронта, а в партизанскую зону. — Вот как! — Тоже неплохо, — заметил Андрей. — А как с Пейпером? — Посылай его к Аристократу, если уверен, что он согласится. Андрей был уверен. Тромбофлебит доставляет большие муки Пейперу, а врачи военного госпиталя отказываются лечить. Да и не до этого им. Других дел по горло: с фронта идут эшелоны раненых. История с Пейпером заслуживает того, чтобы сказать о ней несколько слов. Примерно месяц назад фельдкомендатура совместно с тайной полевой полицией направила в окрестный лес в целях разведки небольшую команду. Та наткнулась на партизанскую засаду и потеряла пятерых убитыми и двух — попавшими в плен. Один из пленных — обер-фельдфебель, родом из Австрии, — на допросе объявил себя врагом Гитлера и даже антифашистом. Причем предложил партизанам проверить его показания. В Энске, например, где стоит часть, в которой служит обер-фельдфебель, ему удалось встретить человека, которому он в буквальном смысле слова спас жизнь. Человек этот носит фамилию Пейпер и работает начальником метеослужбы аэродрома. А в действительности он не Пейпер и не австриец. Он немец, и его настоящая фамилия Шпрингер. Сменить фамилию и выехать из Германии в Австрию помог Шпрингеру он, обер-фельдфебель. И помощь эта пришла вовремя, так как Шпрингеру угрожал расстрел за убийство своего родственника — гестаповца. Пейпер представлял для нас несомненный интерес. Мы задумались, как поудачнее подобрать ключ к начальнику метеослужбы аэродрома, и попросили Демьяна сохранить жизнь обер-фельдфебелю. Возможно, услуги его еще понадобятся. Совершенно неожиданно Андрею удалось познакомиться с Пейпером. Как-то ночью в бильярдной один из игроков вышел из строя, проще говоря, почувствовал себя плохо. И уж кому-кому, как не маркеру, следовало проявить заботу о своем посетителе! Андрей водворил внезапно заболевшего в свою каморку, уложил на койку и попытался оказать первую помощь. Больной выразил благодарность, но сказал, что ему никто не сможет помочь. Ему нужен покой. У него закупорка вен на ноге. Тромбофлебит. И страдает им давненько. Предлагали операцию, но он уверен, что операция ничего не даст. В Германии, правда, он знает одного специалиста, тот лечил его вливаниями. И помогало. Но можно ли сейчас думать о лечении? Больной назвал себя Пейпером. Назвал после того, как Андрей пообещал ему найти в городе специалиста, который сможет облегчить его страдания. Энск — небольшой город, когда-то уездный, но в нем жили хорошие врачи, бог даст, один из них уцелел. Пейпер был тронут вниманием маркера. Заверил, что не останется в долгу. Теперь Андрей должен был направить Пейпера к Аристократу. Нашу беседу прервал Геннадий. Он вошел злой, бросил на стол расшифрованную радиограмму и изрек: — Попробуйте понять, что это значит? Андрей взял листок бумаги и прочел вслух:Солдату. Ваших информациях много рассуждений. Нет фактов, а задача разведчиков добывание фактов, их проверка. Перестройте информацию и работу. Деятельность Перебежчика одобряем. Своевременно сообщайте о выброске троек.Солдатом, как известно, был Геннадий. Перебежчиком — Андрей, а под кличкой Запасный скрывался Решетов. — А чего здесь непонятного? — осведомился я. — Выходит, мы и рассуждать не имеем права? — вопросом ответил Геннадий. — Почему? Имеем, — сказал Андрей. — Но только не надо эти рассуждения помещать в радиограммы. — Никогда никому не угодишь, — буркнул недовольно Геннадий и стал сжигать листки с текстом. — Чего ты в пузырь лезешь? — спросил Андрей. — Ведь Запасный давал нам ясные направляющие указания. Его требования четки и лаконичны: добывать факты, проверять степень их достоверности, находить взаимосвязь. А оценивать и систематизировать — дело не наше. Геннадий махнул рукой: — Ладно! Сейчас не до этого… Позавчера у меня был связной Демьяна, — он понизил голос. — Провалилась группа Урала. В комнате стало тихо, как в склепе. Казалось, дыхание смерти коснулось каждого из нас. Только ходики на стене своим мерным тиканьем нарушали тишину. — Сначала схватили связного Крайнего, потом шестерых ребят, затем еще троих, наконец самого Урала. Двое оказали сопротивление и были убиты. Четверо уцелевших бежали из города и добрались до Демьяна. Никто из нас не видел в лицо ни Урала, ни ребят из его группы. Но все, что следовало знать о них, мы знали, как знали все и о других подпольщиках. Группа Урала составляла ядро. На ней лежала вся тяжесть боевой работы, а теперь Урал и его ребята в тюрьме. Вот она, новая беда. По нашим расчетам, самое страшное уже миновало, а выходит, только начинается. Теперь подполье уменьшилось на одну треть. Когда долго идешь незнакомым лесом, начинает казаться, что вот-вот деревья расступятся и ты выйдешь на простор, а лес становится все гуще и гуще, и нет никакого просвета. Так было со мной в финских лесах. Об этом я подумал сейчас. Просвет обозначился, по нас настиг новый удар. Мы долго молчали, подавленные случившимся Удивление и соболезнования были неуместны. Молчание нарушил Геннадий. В итоге какого-то непостижимого для нас хода мысли изрек: — Все мы смертны… Человек рождается независимо от его воли и желания и умирает — тоже. Родится он в крови и в крови умирает. Я и Андрей недоуменно переглянулись. Что это значит? Как понимать? — Надо уметь не только одерживать победы, но и переносить поражения, — продолжал Геннадий. — Поражения одних ослабляют, а других ожесточают, делают сильнее. Если подполью будет всегда сопутствовать успех, оно в конце концов станет дряблым, небоеспособным и не сможет вести борьбу. Он говорил, как полководец перед солдатами. Он, конечно, где-то вычитал эти чужие слова и решил, что они пришлись к месту и ко времени. Но это было горькое заблуждение. Выспренние, напыщенные фразы оскорбляли нас и тех, кто сейчас терпел муки в гестаповских застенках. — И все? — зло спросил Андрей. Геннадий набычился. — То есть? — Заткнись со своим красноречием. Геннадий изменился в лице, хотел что-то сказать, но Андрей предупредил его: — Вместо того чтобы подумать о завтрашнем дне, ты коптишь нам мозги какой-то идиотской философией. Андрей вышел из себя, что с ним бывает редко. Почувствовал это и Геннадий. — Я думал… — пробормотал он. — Я сообщил Демьяну, что на неопределенное время прекращаем связи друг с другом и с подпольщиками. — Однако… — поразился я. — Другого выхода нет, — гнул свое Геннадий. — Встречи наведут гестапо на наш след, и начнутся новые аресты. — Значит, свернуть борьбу? Объявить зимние каникулы? — усмехнулся Андрей. — Нам важнее сохранить остатки подполья. Геннадий по-прежнему соглашался лишь в тех случаях, когда чужое мнение не противоречило его собственному. Он говорил "мы", в то время как ни Андрей, ни я не уполномочивали ею на это. — Не согласен! В корне не согласен, — запротестовал Андрей, ж его увесистый кулак опустился со стуком на стол. — Прежде всего мы должны определить свое отношение к случившемуся. Позиция Иисуса Христа меня лично не устраивает. — Пока я вас не понимаю, — перешел на "вы" Геннадий. Андрей пояснил свою мысль. Если мы убеждены, что провалы закономерны и неизбежны, тогда остается одно: сложить оружие, бросить все к черту и сообщить на Большую землю об отказе от борьбы. За нас поведут ее другие. Но он, Андрей, на такую позицию встать не может. Он за то, чтобы выяснить причины провалов. Ведь есть же причины? Безусловно есть. Или это неосторожность, беспечность, халатность со стороны кого-либо, или предательство. Вероятнее всего, последнее. Мы много болтали на эту тему, но ничего против возможных предательств не предприняли. — Что вы конкретно предлагаете? — прервал его Геннадий. — Не перебивай! Брось эту свою дурацкую привычку. Научись слушать других. Враг наступает. Погибли Прокоп, Прохор, Аким, Сторож, Урал, Крайний. Погибло семнадцать человек, а ты требуешь прекращения борьбы на неопределенное время. Как это расценивать? От кого мы это слышим? От коммуниста, чекиста, члена горкома или от обывателя? Я считаю, что мы должны ответить врагу ударом на удар. Надо ввести в борьбу все резервы, мою группу, группу Брагина. Я за то, чтобы вместо группы Урала сколотить новую, с теми же задачами. Люди? Люди есть! Руководитель? Тоже найдется. Дим-Димыч Даст руководителя. Возьми хоть его хозяина. Думаешь, не справится с группой? — Он беспартийный, — заметил Геннадий. Андрей опять вскипел: — Беспартийный! Да мы гордиться должны, что у нас есть беспартийные, которым можно доверять, как коммунистам. И последнее: я предлагаю всерьез и немедленно приняться за проверку всех уцелевших подпольщиков. Всех без исключения. И начать надо со связного Колючего. — Почему с уцелевших? Почему с Колючего? Почему с конца? — спросил Геннадий. — Трудно узнать что-то, не зная ничего, — отрезал Андрей. — Не станешь же ты проверять арестованных? — Пословица гласит, что умные начинают с конца, а дураки кончают в начале, — добавил я. — Андрей прав. Демьяна еще летом насторожило, что гестаповцы, схватив Прохора, не тронули его связных Колючего и Крайнего. Он просил задуматься над этим. — Крайний арестован, — уронил Геннадий. — Так что же? Будем ждать, когда арестуют и Колючего? — Мы не можем, не имеем права подозревать в каждом предателя, — сказал Андрей. — Но проверять каждого мы обязаны. Геннадий молчал, усиленно потирая щеку. Он, видимо, решал трудную для себя задачу. И решал по-своему. Уйти от борьбы, ставшей неимоверно опасной сейчас, было его желанием. Участие в ней до сего дня не требовало особого риска. Кроме меня, Андрея и связного от Демьяна, он ни с кем не встречался. Радиограммы ему доставлял я и относил от него к Наперстку. Возможность провала ничтожна. Геннадий мог спокойно ходить по городу, спокойно спать за своими плотными ставнями и даже спокойно целовать свою Груню. А теперь ему предлагали активную борьбу, и предлагали в такой момент, когда враг накинул на подполье петлю и по одному душит патриотов. — Ладно, — нехотя, каким-то упавшим голосом произнес Геннадий. — Твоим ребятам будет по плечу проверка? — И его, и моим, и даже женщинам из группы Челнока, — ответил за меня Андрей. — Нужна взаимная, перекрестная проверка и перепроверка. Иначе мы не вырвемся из этого заколдованного круга. — Хорошо, — опять согласился Геннадий. — Пусть будет так. — И еще у меня такое предложение, — продолжал Андрей. — Связного Колючего надо сменить. — Правильно! — одобрил я. — Он может быть на подозрении у немцев, как и Крайний, с того момента, когда арестован Прохор. — Но ведь он поддерживает связь через "почтовый ящик", — возразил Геннадий. — Крайний тоже имел дело с "почтовым ящиком", а все-таки его арестовали. Геннадий кивнул: — Что ж, заменим и Колючего. Он говорил это таким тоном, будто выполнял чужую волю. И в глазах его туманилась глубокая тоска. Я приметил ее, но не придал значения. Мы были слишком взволнованы постигшим нас несчастьем и думали в ту минуту только о нем.Запасный.
11. У Аристократа тоже новости
Тридцатиградусный мороз жег основательно. Я шел широким шагом, зябко поеживаясь. Ослепительно белым, кристаллическим блеском отсвечивал на солнце молодой, выпавший ночью снег. Стояла безветренная тишина. Флаги со свастикой у входа в комендатуру упали, будто налитые тяжестью. На главной улице горожане скребли тротуар. Горками возвышался плотный сколотый снег. Наконец холод остался за стенами дома: я в приемной доктора. Поначалу тепло не ощущалось. Только немного погодя горячая кровь прилила к лицу, рукам, ногам. Андрей сидел в компании знакомого мне очень худого клиента. В том, что попаду на прием последним, я не сомневался. Но вот кто из них двоих — Андрей или худой клиент — первым пойдет к доктору, можно было только гадать. Мне хотелось, чтобы пальма первенства принадлежала худому. Я был кровно заинтересован в этом. Из кабинета вышла дремучая старушка в сопровождении Наперстка. Андрей поднялся. Значит, его очередь. Я в душе выругал друга: как же он не рассчитал и пришел раньше худого клиента? И что теперь делать? Изобретать предлог для встречи? Выручила Наперсток. Она обратилась к Андрею: — Вам опять массаж? — Да. — Быть может, вы уступите очередь этому господину? — Она кивнула на худого клиента. — Ему вливание. Десять минут. Андрей "великодушно" поступился очередью. Худой клиент хмуро и неловко поблагодарил его и скрылся в кабинете. — Умница, — тихо проговорил Андрей, имея в виду Наперстка. — Она-то да, — заметил я, еще не избавившись от досады. — Я пришел рановато, — попытался оправдаться Андрей. — Учти на будущее. Спустя четверть часа мы слушали Карла Фридриховича. — Был. Три раза был, — рассказывал он. — Все верно. Тромбофлебит. Хронический, поверхностный, нижних конечностей. Отеки. Боли, особенно при ходьбе. Обычная картина… Надо лечить. Хорошо бы покой, постельный режим, но все это роскошь, о которой сейчас можно лишь мечтать и больному, и врачу. Господин Пейпер был весьма удивлен, узнав, что я немец. Он, кажется, верил, будто русские в начале войны расстреляли всех немцев. Внимательно и как-то настороженно слушал меня, но о себе ничего не сказал… Я понимаю его. — Так-так, — выражал я нетерпение. — Какое впечатление он произвел на вас? Карл Фридрихович улыбнулся: — Глупо, видите ли, пытаться определить характер человека по лицу. Тогда бы преступников узнавали на расстоянии. Я лично видел идиотов с высокими лбами мыслителей, встречал убийц с лицами вдохновенными, как у зодчих, попадались на моем пути подлецы и проходимцы с ангельским обликом, а мой учитель, профессор, умнейший человек, походил на обезьяну. Да! У него был узенький лобик с нависшими надбровьями, глубоко посаженные глаза и огромные уши. А ума — на десятерых. Так что тут и ошибиться нетрудно. А в общем, Пейпер выглядит человеком порядочным. И чем-то угнетен. Есть что-то у него на душе. Это я заметил по глазам. А так — обычный, средний немец. Да, зубы приметны! Они до того ровны и белы, что кажутся искусственными. Вот и все. А теперь, — доктор встал и отодвинул стул к стене, — прошу прощения. Кое-какие дела. И не уходите, у меня есть новость, и довольно занятная. Мы остались одни с Андреем и продолжили разговор о Пейпере. Начальник метеослужбы заходил вчера к нему в бильярдную, благодарил, принес сигареты, консервы, приглашал к себе на квартиру. — Мне трудновато, — пожаловался Андрей. — Он знает русский, как я эфиопский, а мне неохота показывать, что владею немецким. — Понимаю. — А разговор решительный нужен. Канитель разводить нечего. — Но как организовать этот разговор? — Любым способом, который окажется удобным. Тут я спокоен. А я не был спокоен. Успех разговора зависел не только от нашего желания, но и от многих других причин и обстоятельств. Основа задуманного предприятия прочерчивалась ясно и четко: сыграть на нашей осведомленности, вынудить Пейпера пойти на откровенность, заставить работать на нас. Но как воспримет все это Пейпер? Не можем же мы, строя планы, надеяться только на удачу? А вдруг Пейпер покажет когти? Вдруг заартачится? Припугнет нас гестапо? Да и мало ли еще какие "вдруг" объявятся… Притом, кто должен пойти на решительный разговор с Пейпером? Кто подвергнет себя риску быть не только проваленным, разоблаченным, но и, возможно, арестованным? Если Пейпер не дурак (а почему он должен быть дураком?), то он, конечно, предпочтет избавиться от человека, овладевшего его тайной. Зачем ему нужен такой свидетель? Не лучше ли превратить его в молчаливого покойника? Так вот… Если все ясно, то кто же возьмет на себя деликатную миссию переговорить по душам с Пейпером? Быть может, Геннадий Безродный? Не годится. Плохо знает язык и вообще мелко плавает. Аристократ? Нельзя. Он не просто содержатель явочной квартиры, но еще и опекун Наперстка. Андрей? Остается он… Странно. Самое трудное и опасное приходится возлагать на того, кому ты больше веришь, кого любишь, кто тебе дороже, ближе, роднее. А почему, собственно, Андрей? Да, почему? Почему не я? — Знаешь, Андрюха, — начал я. — Пейпера поручим мне. Я с ним найду общий язык. Андрей покачал головой: — Одному нельзя. Надо вдвоем. Я уже думал об этом, ставил себя на его место. Пойдем вместе. Так лучше. Сразу все решим при нем. Понимаешь? Я кивнул. — Согласен? — Да. А где провести разговор? — У него. Он живет на частной квартире. Надо только хозяина прощупать. Что за птица? Условившись об очередной встрече, мы встали, готовые покинуть комнату, но тут появилась Наперсток. — Карл Фридрихович просил не уходить, — объявила она. — Будем пить чай. Пришлось подчиниться. Мы прошли во вторую комнату и сели за стол. Доктор был верен себе. Ни одного раза он не выпускал нас из дому, не накормив. Карл Фридрихович считал долгом делиться с товарищами своими запасами. Когда на столе появился исходящий паром чайник, в комнату вошел, потирая руки, сам Карл Фридрихович. — Не поверили, что у меня новость, и хотели уйти? — обратился он к нам. — Почти не поверили, — признался Андрей. — Подумали, что старик изобрел предлог попить чайку? — продолжал доктор. — Что-то вроде этого, — сказал Андрей. Карл Фридрихович укоризненно покачал головой. Наперсток начала разливать чай. Я положил себе в тарелку несколько горячих картофелин. — Хочу поведать вам одну историю, — начал доктор, не прикасаясь к еде. — История не из моей жизни, а из жизни друга — покойного доктора Заплатина. Но я был ее свидетелем. А если говорить точно — участником. Как и всякая история, всплывающая на поверхность сквозь туман времени, она окутана таинственностью. — Сразу заинтриговали, — заметил Андрей. — И даже аппетит испортили, — добавил я, расправляясь с картошкой. А Карл Фридрихович продолжал рассказывать. Случилось все осенью, до войны, в хуторе Михайловском, в субботний вечер. Он, Карл Фридрихович, был гостем доктора Заплатина по случаю дня его рождения. Тот жил одиноко. Поздравить зашли еще несколько сотрудников больницы, где работал Заплатин. К полуночи все разошлись, а Карл Фридрихович остался ночевать. Погода стояла препакостная, плестись через весь город в такую мокрядь не хотелось. Улеглись спать, а перед рассветом обоих разбудил стук в дверь. Заплатин надел халат и вышел в переднюю, включив на ходу свет в двух комнатах. Карл Фридрихович лежал на диване. Через минуту Заплатин вернулся, но не один, а с незнакомым человеком. Незнакомец переступил порог, сделал шаг, другой, потом закачался и, попятившись, припал к стене. Он был без головного убора, волосы мокрые и всклокоченные. Пальто измято, испачкано грязью. "Мне плохо, — прохрипел незнакомец, — помогите. Только не в больницу. Я отблагодарю". После этой короткой фразы он закатил глаза и стал скользить по стене. Карл Фридрихович вскочил с дивана и бросился на помощь Заплатину. Общими усилиями они подняли человека и положили на диван. Незнакомец был без сознания. Карл Фридрихович прервал рассказ и попросил Наперстка налить ему чаю. Нам он лукаво подмигнул: — Интересно для начала? — Очень, — заверил я. Андрей промолчал, но лицо его выражало крайнее изумление, словно рассказ касался не какого-то там незнакомца, а самого его, Андрея Трапезникова. Карл Фридрихович отпил несколько глотков того, что я именую по привычке чаем, погрел пальцы о горячий стакан и продолжал рассказ. Незнакомец имел сквозное пулевое ранение и перелом руки. Если бы все это произошло в доме Карла Фридриховича, можно заверить, что пострадавший, невзирая на его просьбу, через несколько минут оказался бы на больничной койке. Законы издаются для всех. Но у Заплатина были странности. Он оставил раненого у себя и превратил квартиру в филиал больницы. Человек нуждался в срочной квалифицированной помощи, и эту помощь ему оказали два врача. На спине незнакомца оказалась аккуратная маленькая дырочка. Тут вошла пуля. На поверхности грудной клетки зияла большая кровоточащая рана. Тут пуля вышла. Она прошла верхнюю долю легкого и этим осложнила дело. Плевральная полость была заполнена кровью. Пришлось наложить давящую повязку. Не лучше обстояло дело и с рукой: открытый, загрязненный перелом кости левого предплечья с повреждением крупных кровеносных сосудов. Потребовалась перевязка, накладка гипсовой повязки с открытым окном… Короче говоря, незнакомец пролежал в доме Заплатина чуть ли не месяц. Карл Фридрихович видел его еще два раза. Он не назвал себя, но обещал по выздоровлении объяснить Заплатину историю, в которую попал. Но объяснения не последовало. Он исчез. Исчез неожиданно и бесследно. Карл Фридрихович вновь прервался и начал отхлебывать чай. Андрей уже не сидел. Он шагал по комнате, глубоко засунув руки в карманы. Когда доктор прервал рассказ, он подошел к столу, ухватил руками спинку стула так, что побелели суставы, и спросил: — Вы помните дату, когда явился ночной гость? Я перевел взгляд с Андрея на Карла Фридриховича. — И помнить нечего, — ответил доктор. — День рождения моего друга двадцать восьмого октября. Такие даты не забываются. Взволнованный Андрей посмотрел на меня: — Ты понимаешь? — Ничего абсолютно. — Двадцать восьмого октября в поезде мне нанесли ножевой удар. Силы небесные! Кусок застрял у меня в горле. Неужели возможно такое совпадение? Андрей вновь забегал по комнате, потом плюхнулся на стул, схватил Карла Фридриховича за руку: — Ради бога! Вспомните, каков он из себя. Это очень важно. — Понимаю, — кивнул доктор. — Теперь уже вы заинтриговали меня. Незнакомец, по описанию доктора, был среднего роста, коренаст, крепко сложен, широкоплеч, лицо жестковатое, но с правильными чертами. — Он, Дункель! — воскликнул Андрей. — Да, пожалуй, — согласился я. — Что вы сказали? — обратился доктор к Андрею. Но Андрей был до того взбудоражен и взволнован, Что вместо ответа сам задал вопрос: — Карл Фридрихович! Почему вам на ум пришла мысль именно сегодня и именно нам рассказать эту старую историю? — Простите, — как-то смущенно проговорил доктор. — Дело все в том, что этого человека сегодня утром я встретил в городе. Я и Андрей некоторое время смотрели молча друг на друга, думая об одном и том же: "Дункель в Энске!" Первым прервал молчание Андрей: — Он вас тоже узнал? — Не думаю. Нет-нет. А я его сразу. И вот еще что, — спохватился доктор. — У этого субъекта есть дурная привычка. Он любит пользоваться зубочисткой, когда надо и не надо. Я видел его не за едой, и было неприятно смотреть, когда он энергично ковырял в зубах. — Дункель! Дункель! — снова воскликнул Андрей. — Неужели он тут обосновался? Я развел руками Трудно сказать. Мы просидели в этот раз у Карла Фридриховича очень долго. Пришлось поведать ему историю Дункеля, поскольку она уже не составляла никакой тайны. Потом Андрей пошел к себе в бильярдную, а я решил пойти к Геннадию для зашифровки очередной радиограммы. Надо было сообщить на Большую землю о появлении в Энске Дункеля.12. Визит к Пейперу
— Тайну эту знали лишь двое, — тихо проговорил Пейпер. — Теперь будут знать четверо, — заметил я. — Выходит, так, — согласился Пейпер. Мы сидели без света в комнате, которую он занимал. Быстро падала долгая декабрьская ночь. За окном темнела узкая улица, покрытая снегом Пейпер не зажигал лампу: в полумраке беседовать было значительно легче, все чувствовали себя как-то свободнее. Пейпер был подготовлен к моему визиту. Наш план несколько изменился. За несколько дней до этого Андрей, пользуясь приглашением Пейпера, побывал у него в гостях, а когда уходил, по секрету кое-что сказал. Он сказал, что имеет в Энске знакомого русского, которому известно, что Пейпер вовсе не Пейпер, а Шпрингер и не австриец, а немец. Можно было предположить, что Пейпер рассмеется в лицо Андрею и вытолкает его взашей, скажет, что это не его дело — интересоваться биографией представителя оккупационных войск, или наконец потянет Андрея в гестапо, чтобы он не распускал язык. Получилось иначе. Пейпер был потрясен. Новость ошеломила его. В течение нескольких секунд он не смог произнести ни единого слова и только шевелил беззвучно губами. Мы дали ему возможность в течение нескольких дней пораздумать над своим положением. Андрей твердо рассчитывал, что Пейпер не сможет отделаться от нас молчанием. Так оно и вышло. Спустя четыре дня он зашел в бильярдную, заглянул в каморку Андрея и спросил: — Кто он, тот русский? Андрей сказал, что не уполномочен отвечать на такой вопрос. — Быть может, вам известно, как он намерен распорядиться моей тайной? — Я знаю одно, — пояснил Андрей, — он не станет делиться тайной с вашими соотечественниками. — Вы уверены в этом? — тревожно поинтересовался Пейпер. — Да. — А мне можно повидать его? — Безусловно. — И познакомите меня с ним вы? — Да! — Я буду благодарен. Чем скорее это произойдет, тем лучше. Зверь сам бежал на охотника. Андрей не опасался, что Пейпер выкинет какой-нибудь неожиданный номер. Он относился к числу людей, не обладающих искусством управлять своим лицом. Лицо выдавало его мысли. И тем не менее, обдумывая план встречи с Пейпером, мы ориентировались не только на благополучный исход. Что мог предпринять Пейпер? Он мог, рассуждали мы, привлечь верных друзей, заманить Андрея и меня к себе и расправиться с нами. А с нашей смертью умерла бы и опасность разоблачения, нависшая над головой Пейпера. Рассуждая так, мы решили обезопасить себя: сорвали две назначенные встречи и вошли в дом Пейпера лишь тогда, когда были уверены, что он один. Конечно, он мог поступить иначе: принять нас, а уже после этого подать сигнал. Мы учли и это. Мой паренек и паренек из группы Андрея вели наблюдение за домом и должны были предупредить нас в случае опасности. Но все идет нормально. Мы познакомились, сидим, беседуем, курим. Понимает ли Пейпер, что повлечет за собой наша осведомленность? Догадывается ли он, кто скрывается под личиной переводчика управы и маркера бильярдной из казино? Думаю, что да. Пейпер производит хорошее впечатление. — Ваше счастье, что тайной овладели мы, а не гестаповцы, — сказал я. Пейпер усмехнулся, задвигался на стуле. — Когда лев вырывает из когтей тигра жертву, то ей от этого не легче, — проговорил он. — Вы хотите сказать, — заметил Андрей, — что вам безразлично, кому бы ни проболтался обер-фельдфебель. — Боже сохрани! — запротестовал Пейпер. — Я сказал это для того, чтобы образнее выразить свое положение. Только для этого. — Хорошо, — сказал я. — Не будем придираться к слову. Вы сказали в начале беседы, что версия о покушении на родственника гестаповца несостоятельна? — Да. Эту версию придумал я. Я обманул обер-фельдфебеля. Правда, тогда он не думал еще стать обер-фельдфебелем. Я не мог сказать ему правду… И разве я похож на убийцу? Я и Андрей переглянулись. — А нам вы можете сказать правду? — спросил я. Пейпер развел руками. Смешно говорить об этом. Нам известно, что Пейпер не тот, за кого себя выдает, так почему бы нам не знать и того, что побудило его начать вторую жизнь? — В прошлую войну, — начал Пейпер, — тот, кто сейчас носит фамилию Гитлера, был награжден "железным крестом". И вот из-за этой истории с крестом я тоже попал в историю. Пейпер стал подробно рассказывать, и, если верить ему, дело обстояло так. В прошлую мировую войну Гитлер служил под командой офицера-еврея Гутмана. Часть их действовала на Западном фронте. Как-то ночью подразделение Гутмана, продвигаясь вперед, захватило небольшой лесок, который по непонятным причинам без всякого сопротивления оставили французы. Гутман сообразил: если он быстро не предупредит своих артиллеристов, то они, рассчитывая, что в леске французы, обработают участок и накроют своих. Телефонная связь с тылом отсутствовала. Надо было посылать курьера И курьера с довольно резвыми ногами. Оставались считанные минуты. Гутман остановил свой выбор на Гитлере. И предупредил его, что если он успеет добежать до открытия артогня, то ему обеспечен "железный крест". Гитлер знал цену креста и бросился выполнять приказание. Он успел вовремя. Артиллерийский налет был предупрежден. Гутман представил его к награде. Дивизионное же начальство запротестовало. Оно считало, и считало правильно, что бег, даже рекордно скоростной, по своей территории еще не может служить основанием для получения боевого ордена. Гутман оказался человеком упорным. Он сам добрался до начальства и доказал, что слово, данное офицером, должно выполняться. Гитлер получил орден. Получил благодаря стараниям офицера-еврея. Получил за резвый бег по собственной территории. Прошло время, и ефрейтор стал фюрером. Живых свидетелей "подвига" будущего фюрера уцелело десятка полтора. С одним из них Пейпер изредка встречался, с другими переписывался, о жизни третьих знал по слухам. В тридцать пятом году один из сослуживцев Пейпера, бывший ротный писарь, как-то забрел к нему на кружку пива и поделился своими опасениями. Выходило так, что уцелевшие свидетели "подвига" фюрера начали постепенно кончать расчеты с жизнью при довольно странных обстоятельствах. Так, один из них бесследно исчез, не оставив ничего о себе. Он поехал к брату, но до него не добрался и домой не вернулся; второй попал под автомобиль, хотя шел по тротуару; третий, работавший арматурщиком, свалился с восьмиэтажной высоты и превратился в мешок с костями; четвертого обнаружили рядом с женой на койке, отравленного газом; пятого вытащили из канализационной сети. И все это после того, как бывшие фронтовики на одну из демонстраций вынесли плакат, на котором босоногий фюрер гнался за убегающим крестом. Ротный писарь, человек более осведомленный, был уверен и уверял Пейпера, будто Гитлер отдал приказ отыскать во что бы то ни стало свидетелей его "подвига" и прикончить их. Пейпер, тогда еще Шпрингер, долго смеялся над своим товарищем: "У страха глаза велики! Нельзя так преувеличивать. Нельзя делать из мухи слона". А ровно через неделю после этого разговора бывший ротный писарь, часто хваставшийся тем, что под диктовку Гутмана печатал представление к награде на нынешнего фюрера, был жестоко избит возле своего дома какими-то мордастыми молодчиками. Не приходя в сознание, он отдал богу душу. Шпрингер задумался. Да и как не задуматься! Живет человек один раз. Зачем же рисковать? И вот тогда ему попался на глаза юркий человечишка, предложивший свои услуги. Шпрингер перестал существовать. Появился Пейпер. Он бежал в Австрию, где и застала его вторая мировая война. Пейпер умолк и после внушительной паузы продолжал: — Впоследствии я понял, что поступил правильно. Гестаповцы искали меня, допрашивали моих родственников и знакомых. Я никогда не был спокоен. Жил с сознанием, что в любую минуту могу быть разоблачен, уничтожен. Вы же понимаете: если воробья нарядить в перья сокола, он после этого маскарада не станет храбрее и не перестанет бояться ястреба. Комнату заливал мрак. Мы уже не могли разглядеть лица друг друга. Я слышал, как часто и неровно дышит Пейпер. — Мое благополучие теперь зависит от вас, — произнес он. — А наше от вас, — усмехнулся Андрей. Пейпер подумал немного. — Пожалуй, да. А что вы, собственно, хотите от меня? — Мы надеемся стать друзьями, — ответил я. — Мы рассчитываем на вашу помощь. — Понимаю, понимаю, — отозвался Пейпер. — Я слышал, что у профессионалов-разведчиков это именуется вербовкой на компрометирующих материалах. — Если вы не согласны, — заявил я, — сочтем разговор оконченным. Считайте, что все это вам приснилось. Когда я и Андрей покинули дом Пейпера, Андрей сказал: — Получилось недурно, хотя вполне свободно можно было гробануться. — То есть? — Ну представь, что у Пейпера оказался бы другой характер. Мы сняли с наблюдательных постов своих ребят и разошлись в разных направлениях Дома я застал что-то вроде скандала. Хозяйка плакала. Она называла своего супруга непутевым идолом, призывала на его голову всяческие ужасы. Мне не хотелось быть свидетелем семейной ссоры, я прошел в свою комнату и лег. И тут услышал такое, отчего к горлу подступила тошнота. Дело в том, что позавчера в обед на столе появился нашпигованный и отлично зажаренный кролик. Где его зацапал Трофим Герасимович, одному богу известно. И жаркое, сготовленное Трофимом Герасимовичем, удалось на славу. Втроем мы сели за стол, и после наших совместных усилий от кролика остались одни косточки. Мы хвалили инициативу хозяина, хвалили кролика, а что я слышу сейчас? Оказывается, мы съели не кролика, а того самого черного кота, который вероломно расправился с украденной печенкой. Да, это правда. Хозяйка нашла голову, концы лап с когтями, пушистый хвост. Все это Трофим Герасимович припрятал в сарае. И он молчит. Я постарался поскорее заснуть. Я серьезно опасался, что мой желудок, хотя и с опозданием, выразит протест.13. Ошибка доктора
За два дня до Нового года, в среду, мне и Андрею вновь предстояло встретиться на квартире Аристократа. Когда я вошел в приемную, часы показывали без четверти три. Андрея еще не было. Наперсток объявила: — У доктора клиент. — И шепотком добавила: — Карл Фридрихович очень вас ждал. Он так взволнован. Что могло взволновать доктора? Уж не нагрянула ли какая-нибудь беда? В последнее время неудачи так и подстерегают нас. За несколько минут до ухода последнего клиента пожаловал Андрей. Мы некоторое время пробыли вдвоем в приемной, и он успел сунуть мне в руку аккуратно сложенную бумажку. — Молодчага Пейпер. Это его, об авиации. Здорово, я тебе скажу. Решетов пальчики оближет. Я взял бумажку. — Ты что, не хочешь сам идти к Геннадию? Андрей признался, что не имеет особого желания. — Ну что ж, выручу друга. Я спрятал бумажку в карман и стал просматривать газеты. Не успел последний клиент переступить порог парадной двери, как в приемную вбежал Карл Фридрихович Франкенберг. — Здравствуйте, здравствуйте, — приветствовал он нас, пожимая руки. — Заходите. Тут одно неотложное дело. Прощу за мной. Наперсток была права. Карл Фридрихович выглядел взволнованным, взбудораженным. Он подвел нас к книжному шкафу, протянул вперед руку и спросил: — Видите? Я и Андрей кивнули. — Что это такое? — По всем данным, — портативная пишущая машинка в твердом футляре, — ответил я шутливо. — А почему внутри у нее что-то тикает? — подала голос из-за спины Карла Фридриховича Наперсток. — Как это тикает? — удивился Андрей. — А так, послушайте сами! — посоветовала Наперсток. — Это ваша? — спросил я доктора. Тототрицательно покачал головой и сказал, что машинку эту принес и оставил здесь человек, которого мы зовем Дункелем. Я сделал шаг, подошел к шкафу, взял футляр за ручку и приподнял. Он весил по крайней мере килограммов восемь-девять. Ухо, приложенное к самой стенке футляра, уловило едва слышное тиканье. — Поставь на место! — сказал Андрей. Я опустил машинку на пол, хотел открыть застежку, но она была заперта и не поддалась. Голубенькая кнопочка, ясно видимая ниже замочной щелки, привлекла мое внимание. Должно быть, с ее помощью освобождался затвор, но инстинкт самосохранения предостерег меня от эксперимента. А вдруг… — Вы говорите, что это оставил Дункель? Как это произошло? — спросил я. — Сейчас об этом говорить не время, — прервал меня Андрей. — Там внутри работает часовой механизм. У вас есть погреб? — спросил он доктора. — Да, во дворе, под сараем. — Проводи меня туда, — обратился Андрей к Наперстку, взял машинку и вышел за девушкой. Я последовал за ними. У входа в погреб Андрей скомандовал: — Ступайте обратно в дом. Я сам. Побледневшая Женя тихо произнесла: — Как же так… один. Я ничего не ответил. Мы прошли на застекленную веранду, где уже стоял в накинутом на плечи пальто Кард Фридрихович. Он не задал нам ни единого вопроса я лишь взглянул почему-то на часы. В глубоком молчании, устремив напряженные взгляды в черный провал погреба, мы застыли на месте. Слова были не нужны. Да и какие слова способны занять в такую минуту человека! Трудно представить себе состояние, охватившее каждого из нас. Мы не были объяты страхом. О себе, по крайней мере, я не думал, как не думали и Карл Фридрихович, и Наперсток. Мы думали об Андрее и торопили время. Торопили мыслью, торопили учащенным биением сердца.
Миновала, кажется, вечность, прежде чем Андрей выбрался из погреба. В руке у него была все та же машинка. Не видя нас, он поставил ее на дорожку, вынул платок и старательно вытер лицо.
— Теперь не страшно, пусть стоит, пригодится еще, — сказал он нам уже в доме. — Эта кнопочка выключает механизм.
Все облегченно вздохнули. Теперь можно было спокойно сесть за стол и дать волю словам.
— Рассказывайте, — потребовал у доктора Андрей.
— Видит бог, — начал Карл Фридрихович, — я был уверен, что тот, кого вы зовете Дункелем, не узнал меня при встрече. Я ошибся. Он узнал. Более того, моя скромная персона заинтересовала его. Он возымел намерение повидаться и побеседовать со мной. И лучшим свидетельством этого может служить данный презент.
— Но как это произошло? Где были вы?
— Я? — переспросил Карл Фридрихович.
— Минутку! — вмешался Андрей. — А что, если нам начать все с того, с чего началось, чтобы не возвращаться.
Никто не возразил. Слово получила Наперсток. Она рассказала, что впустила Дункеля в приемную, и он занял очередь третьим, после одного русского и Пейпера. Согласно правилам, новых пациентов полагается регистрировать. Женя спросила у новичка его имя, отчество и фамилию, чтобы сделать запись в книге. Дункель отнесся к этой формальности без восторга и осведомился: "Это обязательно?" Наперсток ответила, что учет больных ведется не ради любопытства, а по приказу коменданта города. Тогда Дункель назвал себя Помазиным Кириллом Спиридоновичем. Пока она записывала в книгу сведения и ходила докладывать Карлу Фридриховичу, Дункель завел разговор с Пейпером и говорил с ним по-немецки.
— Вот и все, — подвела итог Наперсток. Она оперлась локтями о стол, положила подбородок на ладошки и уставилась любопытным взглядом на заговорившего доктора.
— Я, честно говоря, поначалу растерялся, — признался Карл Фридрихович. — Во-первых, я был уверен, что он не узнал меня, а во-вторых, никак не ожидал его визита Явиться в дом, да еще вот с этой штучкой в футляре — довольно смелое предприятие. И главное, с места в карьер заявил, "Мне очень знакомо ваше лицо. Не кажется ли вам, что мы где-то виделись?" Мобилизовав весь запас храбрости, я внимательно и довольно пристально всмотрелся в его лицо и ответил неопределенно: "Вполне возможно Я старый врач, с большой практикой и приличным стажем работы в разных городах и больницах. Через мои руки прошли, слава богу, десятки тысяч больных. Разве всех запомнишь?" Помазин поинтересовался, в каких городах мне приходилось работать. Я перечислил. Назвал и хутор Михайловский. Он на это никак не реагировал, но подчеркнул еще раз, что мое лицо кажется ему очень и очень знакомым. "Вполне возможно, мы виделись где-либо", — заметил я и спросил, в свою очередь, какие недуги привели его ко мне. Оказалось, что его тревожат частые тупые боли в области сердца и левого легкого и острая ломота в левом предплечье. Без моей просьбы он разделся до пояса, и я увидел знакомые следы огнестрельного ранения и перелома. Безусловно, он делал это умышленно, с расчетом, надеялся услышать мое признание: "А… теперь я все вспомнил! Вы — тот самый!" Но я твердо держался прежней линии и ничем не проявлял интереса к следам ранения. А после осмотра сказал ему, что необходимо сделать рентгеновский снимок. Надо проверить и легкое, и сердце. Рентгеноустановка имеется только в немецком госпитале. Я туда вхож и могу получить разрешение на снимок. Но я должен быть твердо уверен, что господин Помазин не подведет меня и придет в назначенный день. Вместе мы отправимся в госпиталь. Я действовал так, чтобы выгадать запас времени и согласовать свои поступки с вашими интересами. Помазин согласился и обещал прийти в девять утра в понедельник. На этом мы распрощались. Он зашагал к выходу, затем остановился и сказал: "Знаете что, доктор… С вашего разрешения, я оставлю машинку у вас до понедельника. Не возражаете? Неохота тащиться с нею домой. Да и вы будете уверены, что в понедельник я непременно явлюсь". Я пожал плечами и не возразил. "Это же не сундук, а машинка! Пусть себе стоит". А потом Женюрка услышала это тиканье. Протирала пол и услышала.
— Да. На этот раз элементарное чувство осторожности изменило Дункелю, — заметил Андрей. — Он сделал необдуманный шаг и проиграл его. Значит, он назвал себя Помазиным?
Наперсток подтвердила: да, Помазиным Кириллом Спиридоновичем.
— Как вы находите, — поинтересовался Карл Фридрихович, — я вел себя правильно?
— Ничего другого в вашем положении и придумать нельзя, — ответил Андрей.
— И в отношении понедельника тоже? — вновь спросил доктор.
— Конечно, — сказал Андрей. — Но теперь о понедельнике не следует и думать. Если бы Наперсток не услышала тиканья, то сегодня ровно в десять ночи дом взлетел бы в воздух. Взрывчатка заложена сильная. Часовой механизм поставлен совершенный.
— Значит, в понедельник он не придет? — разочарованно констатировала Наперсток.
— Да, — заметил я. — В этом не стоит сомневаться. — И тут мне в голову пришла мысль: — Товарищи! Бредовая идея!
Взгляды всех скрестились на мне.
— А вы знаете, что Помазин может явиться в понедельник?
Некоторое время длилась пауза.
— Вы серьезно? — полюбопытствовал доктор.
— Вполне.
— Ну-ну… Выкладывай! — заторопил Андрей.
Я изложил свою мысль. Конечно, если бы дом взлетел на воздух, Помазин бы сюда не явился. Но дом не взлетит ни сегодня, ни завтра. Вообще не взлетит. Что подумает Помазин? Он подумает, что в часовом механизме оказался какой-то дефект и мина не сработала. Я бы на его месте именно так и подумал. А коль скоро так, мину надо выносить из дому и изобретать другой ход.
— Вы рассуждаете разумно, — сделал мне комплимент доктор.
— А ведь ты прав, чертушка, — сказал Андрей. — Будь я на месте Помазина, я бы тоже приперся за чемоданом.
Все заерзали на стульях. Моя мысль заинтересовала друзей. Начали высказывать разные соображения и в конце концов пришли к решению. В воскресенье я и Андрей явимся к доктору и останемся у него на ночь. Все, что мы знаем о Дункеле, обязывает нас быть осторожными и действовать безошибочно. Если мой расчет верен, если Дункель-Помазин пожалует в понедельник к девяти утра, мы его встретим во всеоружии.
Потом Карл Фридрихович и Наперсток общими усилиями попытались по нашей просьбе воспроизвести внешний облик Помазина. Получалось, что мужчина он пожилой, лет сорока пяти — сорока шести, среднего роста, широкоплечий, широкогрудый, кряжистый, физически натренированный, темный шатен с удлиненным, овальным лицом и тонкими губами. Портрет Помазина очень походил на портрет Дункеля.
Весь остаток дня я не мог освободиться от мысли: почему Дункель решил расправиться с доктором Франкенбергом? Я выдумывал и подыскивал различные варианты ответов на этот вопрос, но они звучали неубедительно. Для меня было непонятно, чем руководствовался в своих действиях Дункель. В самом деле: какие причины, какие основания толкали его на убийство Карла Фридриховича? Я рассуждал логично и здраво. До войны Дункель являлся немецким агентом. В тридцать девятом году попал в сложный переплет, едва не оказался в наших руках и спасся лишь чудом: доктор Заплатин укрыл его в своем доме и вылечил. Об этом знал друг Заплатина Франкенберг. Если сейчас Дункель живет в Энске, то уж, конечно, по желанию своих прежних хозяев. И, следовательно, действует по их указке.
Но почему он должен платить черной неблагодарностью своим благодетелям, и в частности доктору Франкенбергу? Какую опасность представляет для него Карл Фридрихович? Естественно было бы ждать от Дункеля благодарности. Тем более, что Карл Фридрихович должен выглядеть в глазах Дункеля, как и он сам, человеком, питающим симпатии к оккупантам. А вместо этого вопреки логике и здравому смыслу Дункель вносит в дом доктора адский заряд. Непонятно! Да и роль Франкенберга в его истории слишком незначительна. Иное дело Заплатин. Тот держал его у себя длительное время, лечил. Стоп! Если Дункель решил расправиться с Франкенбергом, который, собственно, и не врачевал его, то почему оставил в покое доктора Заплатина? Я вспомнил о самоубийстве. Вспомнил, что Карл Фридрихович был удивлен и находил поступок своего лучшего друга по меньшей мере странным. Заплатин, большой жизнелюб, прибегнул вдруг к помощи яда. И тут я впервые подумал, что доктор Заплатин мог покончить расчеты с жизнью не по собственному желанию.
За этими невеселыми мыслями застал меня звонок бургомистра: "Зайдите ко мне!" Когда я вошел в кабинет, господин Купейкин приподнялся с кресла и немного церемонно вручил мне конверт.
— Можете идти, — сказал он.
За порогом я торопливо вскрыл конверт. Внутри оказался пригласительный билет, отпечатанный на плотной глянцевой бумаге. Господин Купейкин выражал желание встретить новый, тысяча девятьсот сорок третий год в моем обществе.
14. Заседание горкома
В четверг, накануне Нового года, когда я шел на занятия в управу, меня догнал на площади Костя. Мы поздоровались, закурили и зашагали рядом. Ему надо было сообщить мне последние новости. Из лесу пришел Демьян и вместе с ним комиссар партизанского отряда Русаков. В шесть вечера состоится заседание бюро, на котором я должен присутствовать. Мы пересекли площадь, исполосованную крест-накрест гусеницами танков и самоходок, и расстались. Утро стояло ясное, солнечное, морозное. Ртутный столбик большого, известного всем горожанам градусника, каким-то чудом уцелевшего на фасаде полуразрушенного здания аптеки, опустился до цифры двадцать четыре. Оккупанты готовились к встрече Нового года. В местной газете какой-то развязный писака, укрывавшийся под псевдонимом Доброжелатель, заверял граждан города, что в самое ближайшее время в каждой семье на завтрак будут натуральные сосиски. У казино пестрела огромная, в рост человека, ярко размалеванная афиша. Она обещала господам офицерам рейха много интересных номеров в новогодней программе. У солдатского клуба болталась афиша поскромнее: она гарантировала немецким солдатам праздничный подарок фюрера Кинотеатр был закрыт. Объявление гласило, что картины сегодня и завтра демонстрируются "нур фюр ди вермахт" — только для военнослужащих. Готовились к празднику офицеры гарнизона, чиновники оккупационной администрации, эсэсовцы, гестаповцы. То, что в Сталинградском котле истекали кровью сто тысяч их земляков, оккупантов не волновало. Они старались в разговоре не касаться этой щекотливой темы. Приподнятое настроение царило и в управе. Бургомистр по просьбе сотрудников разрешил встретить Новый год в помещении управы. Занятия сегодня кончались на два часа раньше — я едва управился со своими делами. А дела заключались в обработке на немецком языке пространных новогодних поздравлений. Писал их лично Купейкин. Адресовались они начальнику гарнизона и трем комендантам: полевой, местной и хозяйственной комендатур. Бургомистр был настолько озабочен результатами своего творчества, что поминутно звонил мне и спрашивал: "Хорошо ли выражена мысль, не добавить ли эпитетов, весомых слов и красок?" Один раз он даже заглянул в мою комнату и одобрительно улыбнулся. Внимание, которое уделял мне Купейкин, и особенно его приглашение на домашний новогодний вечер подняло меня в глазах работников управы. Итак, новый, сорок третий год я буду встречать в компании "хозяев" города! На первый взгляд в этом, кажется, не было ничего особенного, но только на первый взгляд. А если хорошенько вдуматься, то мое посещение дома бургомистра предстанет как серьезное событие. Конечно, я не выдам себя. Я не подниму бокал за Советскую власть и ее победоносную армию. Не в этом дело. Дело в том, что разведчика-нелегала смертельная опасность подстерегает всюду, и особенно в обществе врагов, облеченных властью. После полудня погода внезапно изменилась. Хватка мороза значительно ослабела: подул юго-западный ветер и посыпал снег. Когда я возвращался домой обедать, крутила уже исступленная вьюга. Улицы города тонули в белесой мгле. Ветер злобно метался из стороны в сторону, грохотал в развалинах, рвал вывешенные флаги, наваливал сугробы и перекатывал их с места на место. Острые снежинки и колкая крупа докрасна нахлестали мне щеки. Подкрепившись ячменной кашей и выкурив цигарку в компании Трофима Герасимовича, я отправился на заседание. Я не помню случая, чтобы бюро заседало дважды в одном и том же помещении. Каждый раз — в новом месте. Демьян строго следил за соблюдением этого правила. Сегодня члены бюро собирались в доме Геннадия Безродного. Сам Геннадий к началу заседания должен был вернуться с работы, а жена заступала в вечернюю смену. По дороге, примерно в квартале от дома Безродного, я встретил Костю. Он и еще двое ребят, выбрав удачные позиции для наблюдения, должны были нести охрану заседания. Когда я пришел, заседание уже началось. В первой комнате сидели Демьян, Челнок, Солдат, Перебежчик, комиссар партизанского отряда Русаков, связной Демьяна Усатый. Я был седьмым. Члены бюро слушали Безродного. Демьян сидел в углу, немного ссутулившись, обхватив колено руками, и дымил самокруткой. Цепким взглядом своих острых глаз он держался за Геннадия. Этот взгляд подчинял себе. Первого руководителя подполья и секретаря горкома Прокопа я видел лишь однажды, до прихода захватчиков. На боевой работе ему не довелось проявить себя. А вот Демьяна, хоть он и находился в лесу, мы ощущали повседневно. Только члены бюро знали, что Демьян — это Корабельников Сергей Демьяныч, кадровый партийный работник, попавший в Энск за три месяца до начала войны, Ему было неполных сорок лет. Сдержанный, суховатый, малоразговорчивый и, я бы сказал, немного скрытный, он не сразу и не всех располагал к себе. Обладая упрямо-настойчивым характером и твердой волей, он умел пользоваться правами и секретаря, и руководителя подполья. Решительно и неумолимо он проводил свою линию. И если можно было упрекнуть в чем-либо Демьяна, так это в крутом его характере и суховатости. Челнок, любивший пошутить, как-то сказал мне, что Демьян не тот парень, которого можно развеселить анекдотами. На заседаниях он никогда не делал записей и пометок. Все, что надо, запоминал, и запоминал крепко. План новогодних боевых ударов подполья, составленный Андреем и мной, был принят без изменений. Докладывал Геннадий, докладывал спокойно, уверенно: чужую работу он умел преподнести как свою. Но когда подошел к работе подпольной разведки и контрразведки, я подметил иронию в тоне Безродного. Вербовку Пейпера он не относил к нашим успехам. Больше того, считал, что в борьбу против немецких войск привлекать самих немцев рискованно. Немцам нельзя верить. Немцы — оккупанты. Они считают себя хозяевами, и идти на вербовку представителей оккупантов опасно. — Вы благоразумны. Очень благоразумны, — бросил реплику Демьян. Геннадий повел плечами и сказал: — Да и в конце концов, если говорить честно, вербовка Пейпера — случай. Не попади в руки партизан этот обер-фельдфебель — мы сейчас не говорили бы об этом. А нам, разведчикам, не пристало ориентироваться на случай. — Между прочим, — тихо заметил Демьян, — случай помогает только людям с подготовленным умом. К такому выводу пришел ученый Пастер. Геннадий насторожился. — Вы хотите сказать… — искательно начал он. Демьян не дал ему закончить и внес ясность: — То, что я хотел сказать, я уже сказал. В пределах, оправданных здравым смыслом, мы должны рассчитывать на случай и рисковать. — Видите ли, — не особенно уверенно проговорил Геннадий, — я считаю необходимым сделать своевременный крен в нашей разведывательной работе. Он объяснил, в чем заключается этот крен. По его мнению, нас в настоящее время должен интересовать экономический потенциал Германии и возможности ее к длительному сопротивлению. И еще нам крайне интересно знать, насколько сплочена сейчас немецкая нация, какие трещины образовались в отношениях между рабочими, крестьянами и правящей кликой. А чтобы все это знать, мы должны приобретать маршрутную агентуру и направлять ее в Германию. — Ясно, но нереально, — констатировал Демьян. — Заниматься сейчас стратегической разведкой поздно, да и ни к чему. Наша задача — разведка тактическая. Командованию фронта нужны сведения о расположении баз противника, аэродромов, перегруппировках, перебросках и передвижениях войск, концентрации их. Мысли свои Демьян выражал четко, и они звучали убедительно. — Ты давай нам то, что нам надо, — произнес своим раскатисто-рыкающим басом комиссар Русаков. — А к чему мне сейчас данные о потенциале, единстве и прочем? Этим пусть занимается генштаб. Геннадий ехидно улыбнулся. Он был невысокого мнения о Русакове. — Вот ты тут болтал о Пейпере, — продолжал Русаков. — Ты против таких вербовок. Какой же ты разведчик? Кого же ты хочешь вербовать? Быть может, сельского старосту или полицая? Вы послушайте, товарищи, что нам дал этот Пейпер. А ну-ка, друже, прочти, умоляю, — обратился он к Андрею. Демьян кивнул. Андрей прочел первое письменное сообщение Пейпера. Он давал подробную дислокацию авиасоединений и частей, авиационных парков, обслуживающих авиацию подразделений на большом участке противостоящего нам фронта. К сообщению прилагалась карта с нанесенными на ней ложными немецкими аэродромами. — Кто бы из твоих хлопцев, — вновь заговорил Русаков, — сообщил нам такое? Да никто! А между прочим, мне интересно, сам ты, дорогой, кого-нибудь привлек к разведке? Русаков нащупал ахиллесову пяту Безродного. Желваки задвигались на скулах Геннадия Он готов был сожрать Русакова с потрохами, но не знал, как к нему подступиться. — Чего же ты молчишь? — подтолкнул его комиссар. — Или это тайна? Так мы же на бюро! — А ты многих привлек? — выпалил вдруг Геннадий. Русаков, этакий скуластый, широкобровый, с черной кадыкастой шеей, раскатисто рассмеялся. Глядя на него, засмеялся Челнок, улыбнулся Усатый. — Вовлекать в разведку не мое дело, — ответил Русаков. — У меня своих дел — под самую завязку. — Я думаю, все ясно, — заключил Демьян. — А теперь расскажите коротенько, что вы проделали для проверки подпольщиков и обнаружения предателя. Геннадий именно коротко и сказал: — Проверкой пока не удалось выяснить ничего заслуживающего внимания. — Это нечестно, — подал голос Андрей. Геннадий повернул голову. Брови его приподнялись. — Ты думаешь, что говоришь? — спросил он Андрея. — Да, имею такую привычку. И повторяю: ты ведешь себя нечестно, не так, как следовало бы коммунисту и члену бюро. — Я протестую! — воскликнул Геннадий, апеллируя ко всем. — Здесь не место разводить склоки. Члены бюро молчали. Но Андрей, если уж хватался за кого-либо, то хватался крепко, намертво. Отцепиться от него было нелегко. — Я считаю, — продолжал он с невозмутимым спокойствием, — что на бюро надо говорить откровенно. Как может Солдат организовать поиски предателя, если он считает, что провалы не являются результатом предательства, что они не только закономерны, но и неизбежны. Как он может докладывать о плане диверсионных ударов, когда, по его мнению, диверсия только мешает нашей разведывательной работе! Да и представление о разведработе у него путаное. Он мечтает о засылке агентуры в Германию, а от вербовок немцев отмахивается как черт от ладана. Нельзя же с такими настроениями руководить. На несколько секунд воцарилось молчание. — Вы хотите сказать? — спросил меня Демьян. — Нет. Сказано все. — А ваше мнение? — Я согласен с Перебежчиком. — После провала группы Урала, — заговорил Демьян, — товарищ Солдат предлагал мне прекратить связь друг с другом и свернуть боевую работу. Я сказал ему, что это паникерство. Почва под ногами Геннадия неожиданно заколебалась. Он не был подготовлен к этому. — Я честно высказал свое мнение, — попытался оправдаться он. — Или, по-вашему, нельзя иметь свое мнение? — Пожалуйста, имейте, — разрешил Демьян. — Но выполняйте мои указания. Вы обязаны искать предателя. Провал группы Урала не эпизод, а звено из длинной цепи. — А почему вы уверены, что в нашей среде предатель? — обратился Геннадий к Демьяну. — Вот это да! — воскликнул Русаков. — Я бы не сказал, что ты очень сообразителен для руководителя группы. — Какой есть! — огрызнулся Геннадий. — Плохо, — заметил Демьян. — А мы хотим вас переделать. — Я не нуждаюсь в этом, — с раздражением бросил Геннадий. Он не мог совладать с собой и сорвался с нужного тона. — Тогда я предлагаю вывести Солдата из состава бюро, — медленно произнес Демьян. — Кто за это — прошу поднять руки. Все произошло в считанные секунды. Геннадий не успел даже оценить происшедшее. — И еще, — продолжал Демьян, — есть предложение освободить товарища Солдата от руководства разведкой и возложить это на Перебежчика. А Солдату поручим сформировать боевую диверсионную группу. Люди найдутся. И хорошие люди. Сгоряча Геннадий продолжал гнуть свое, хотя не мог не чувствовать отношения к нему членов бюро. Он напомнил, что в старшие группы назначен приказом управления и бюро не вправе отменять его. — И шифр я никому не передам, — вызывающе закончил он. — Попробуйте, — пригрозил Демьян. — Мы подождем три-четыре дня, а потом обсудим вопрос о вашем пребывании в партии. Дальше идти было некуда. Геннадий сразу обмяк, как проколотая шина, сел на ящик и в состоянии крайней растерянности пробормотал: — Хорошо. Я сам. Мне выйти? — Ну зачем же, — возразил Демьян. — Давайте, товарищ Челнок, докладывайте. Демьян требовал от всех, чтобы именовали друг друга только по кличкам, и это было правильно. Челнок зачитал листовку, воззвание к гражданам города и "поздравительные" письма пособникам оккупантов, подготовленные к распространению и рассылке. Люди из группы Челнока продолжали свою опасную и трудную работу, несмотря на усилившуюся слежку полиции и гестапо. Теперь дело не ограничивалось распространением листовок и воззваний. Пропагандистки Челнока вели беседы по домам, действуя на собственный страх и риск. После Челнока я доложил бюро о выдвижений Кости и Трофима Герасимовича — Клеща — на роль старших самостоятельных групп. Костя фактически уже является старшим, под его началом успешно работают три человека. Кандидатуры утвердили без возражений. На этом заседание окончилось. Члены бюро разошлись, а меня и Андрея Демьян задержал. Он хотел знать подробности истории с Дункелем-Помазиным. Андрей рассказал. — Не выпускайте его из пределов видимости, — посоветовал Демьян. — Держите на прицеле. Он считал, что Дункеля надо взять живым и воспользоваться его безусловно обширными сведениями о немецкой разведке. — А если затащить Дункеля в ваше убежище? — высказал предположение Демьян. — Что ж, это осуществимо, — согласился я. — Дункель, по-видимому, явится к доктору за пишущей машинкой, там мы его и захватим. — А если не явится? — Должен. Логика того требует. — Это ваша логика требует, — заметил Демьян, — а он думает по-своему. — Все равно отыщем, — твердо сказал Андрей. — Теперь его в лицо знают трое: Аристократ, Наперсток и Пейпер. — Хорошо бы. — Демьян скупо, но как-то мечтательно улыбнулся. — Надо добыть его.15. Новогодний вечер
Я не мог опаздывать к бургомистру. Я явился точно в указанное на пригласительном билете время — в одиннадцать часов вечера. До этого мне не приходилось бывать у Купейкина, но его адрес я знал. Он занимал второй этаж небольшого каменного, хорошо сохранившегося особнячка. До войны в нем размещалась эпидемиологическая станция. Жил Купейкин как у Христа за пазухой. Первый этаж особняка занимала городская полиция. Чтобы пробраться к бургомистру, надо было миновать вахтера, который поглядывал на каждого посетителя и проверял глазом — не схватить ли, не упрятать ли в кутузку. Купейкина я увидел через окошко дежурного, он ожидал гостей и подал мне знак рукой: дескать, поднимайтесь наверх! Дверь открыло единственное чадо бургомистра — его дочь Валентина Серафимовна. На ее длинном бледном лице я уловил выражение разочарования: она ждала, видимо, кого-то другого. С деланной улыбкой Валентина Серафимовна приветствовала меня и пригласила в квартиру. — Вы первый, — добавила она. — Подчиненным положено приходить вовремя, — заметил я, раздеваясь. Валентине Серафимовне минуло двадцать девять лет. Высокая, сухопарая, с осиной талией, она наряжалась всегда в короткие платья, чтобы демонстрировать свои ноги, которые являлись ее единственным украшением. В семье дочь Купейкина занимала независимое положение и считала себя самостоятельной женщиной. Она работала переводчицей в гестапо и должность эту купила страшной ценой — предала своего мужа, который по заданию войсковой разведки пробрался в Энск для сбора интересующих фронт сведений. Валентина Серафимовна была вероломным, самовлюбленным и мстительным существом. Даже сотрудники управы, люди с подмоченной совестью, и те не могли ее терпеть и за глаза называли гремучей змеей. Дочь хозяина провела меня в гостиную, извинилась и оставила одного. Я уселся на диван, утяжеленный высокой спинкой, зеркалом, полочками и шкафчиками. Уселся и оглядел комнату. Просторная, с высоким потолком, она была заставлена громоздкой разномастной мебелью. Сюда перебрались из чужих домов доживать свой век ломберные столы, дубовые горки, шифоньеры, кресла, качалки, стулья, подставки для цветов. В четырех разных по цвету, стилю и габаритам шкафах, занимавших глухую стену, покорно дремали бог весть когда плененные книги в хороших переплетах. Давно, видимо, к ним не прикасалась человеческая рука. Я призадумался. Под Новый год принято вспоминать прошлое, заглядывать в будущее. Но я думал о настоящем. Сегодняшний день, как и многие другие, для одних начался радостью, для других слезами, для третьих смертью. В то время когда заседал подпольный горком, оккупанты провели в городе обыски. Делалось это в профилактических целях. Среди горожан уже ползли слухи, что больше сотни человек арестовано. Невзирая на пургу, начальник гарнизона приказал для устрашения населения в течение двух часов гонять по городу тяжелые танки. Они безжалостно перемалывали мягкий снег и обнажали черную мерзлую землю. Мои раздумья прервал звук шагов. Еще не старая, но бесцветная, убогая, страшно высохшая жена бургомистра ввела в гостиную субъекта огромного роста, с красной физиономией и очень неприятными манерами. Это был начальник городской полиции Пухов. — Надеюсь, вы знакомы? — обратилась хозяйка к нам обоим. "Ну еще бы! Как же не знать такого человека, как Пухов?" Я встал, пошел ему навстречу и пожал здоровенную потную лапу. — Вот и чудесно, — обрадовалась хозяйка и ушла. Пухов выругался площадной бранью, прикрыл поплотнее дверь и сказал тонким, сиплым голосом: — На кой дьявол устраивать эти сборища? Время ли сейчас? По городу рыскают подпольщики. Вот, смотрите, — извлек он из кармана несколько смятых листовок и подал мне. — Опять? — спросил я. — Опять! Молодчага Челнок. Он уже приступил к выполнению новогоднего плана. — И разные, заметьте! — продолжал Пухов. — А знаете, какое поздравление прислали господину Купейкину? Я отрицательно покачал головой. — Ужас! Обнаглели, мерзавцы, донекуда. Они пишут… Что "они пишут" — узнать не удалось: господин бургомистр, его жена и дочь торжественно ввели начальника энского гестапо, штурмбаннфюрера СС Земельбауэра. Честно говоря, я представлял себе начальника гехайместатсполицай[65] более величественным по внешности, а он оказался маленьким невзрачным человечком с птичьей головой, крохотным острым подбородком и вогнутыми внутрь коленками. Левое плечо было ниже правого, кожа на лице дряблая, бледно-серого цвета. Из глубоких впадин мерцали, точно угли, маленькие крысиные глазки. И вообще в его облике чувствовалось что-то крысиное. То ли долголетняя профессия, то ли сознание своей силы делали выражение его лица невозмутимым. Он заговорил со мной на жестком и тягучем диалекте баварца, задал несколько ничего не значащих вопросов, а потом оскалил в улыбке свои крупные желтые зубы, повернулся на каблуках и бросил в лицо бургомистру: — Вы пройдоха. Шельмец. Да-да. Штурмбаннфюреру СС разрешалось говорить все, что приходило на ум. Купейкин вылупил глаза и покраснел как рак. Его супруга застыла с полуоткрытым ртом. Валентина Серафимовна недоуменно глядела на своего шефа, силясь понять, как принимать это — в шутку или всерьез. На лице начальника полиции я прочел что-то вроде удовлетворения. Гестаповец сам разрядил обстановку: — Что же получается? Господина Сухорукова, отлично знающего наш язык, вы держите при себе, а я мучаюсь без переводчика. — А я, господин штурмбаннфюрер? — с обидой в голосе и капризной миной на лице вопросила Валентина Серафимовна. Гестаповец отмахнулся: — Вы не в счет. Личный переводчик-женщина — это неплохо. Прием, банкет, интервью и прочее. А когда надо серьезно говорить с мужчиной — и не час, не два, а всю ночь, — тут я предпочитаю переводчика-мужчину. И выезды. А ваше мнение, господин Сухоруков? Я ответил, что в работе полиции ничего не смыслю. Но мне кажется, что допрашивать удобнее всего на родном языке преступника, а переводчик — лишняя инстанция. — О! Чушь! — воскликнул Земельбауэр. — В таком случае мне надо знать французский, польский, венгерский, чешский, словацкий, русский и еще черт знает какие языки. Надо быть полиглотом. А где же вы откопали господина Сухорукова? — спросил он бургомистра. Купейкин ответил, что меня прислали из комендатуры. — А вы не желаете работать у меня? — предложил начальник гестапо. В короткое мгновение я представил себя в роли переводчика гестапо. Колкие мурашки пробежали по спине: страшно. — Нет! — твердо ответил я после короткого раздумья. Наступила тишина. Все насторожились. Ответ сочли не столько смелым, сколько дерзким. Земельбауэр по-новому всмотрелся в меня своими крысиными глазками, оскалил в улыбке свои желтые зубы и неторопливо проговорил: — Вы мне нравитесь, господин Сухоруков. Я вас запомню. У меня хорошая память. Мне редко кто говорит "нет". А почему "нет", можно поинтересоваться? Я пожал плечами, постарался сделать застенчивую улыбку и ответил: — В таком ведомстве, как гестапо, работать могут не все. Для этого нужны люди с крепкими нервами, железной волей и, главное, с призванием. А я ни одним из этих достоинств не обладаю. У меня ничего не выйдет. Я думой, мыслями, стремлениями — педагог. — Хорошо, — одобрил начальник гестапо. — Вы мне определенно нравитесь. Я люблю людей прямых. А это чья? — переключился он сразу на другую тему и указал мизинцем на зимний этюд, украшавший стену. Валентина Серафимовна взяла своего шефа под руку и повела к картине. Бургомистр, довольный тем, что моя персона привлекла внимание штурмбаннфюрера, приблизился ко мне, молча пожал руку повыше локтя и вышел из гостиной. Пожаловали еще трое гостей: комендант города майор Гильдмайстер, начальник военного госпиталя доктор Шуман и высланный им навстречу секретарь управы Воскобойников. Бургомистр впал в ажитацию Он переламывался в поклонах, расстилался ковром, готов был вывернуться наизнанку. Его тонкие и прозрачные, точно из воска, уши просвечивали, голые, без единой ресницы, веки торопливо хлопали. Купейкин старался всем угодить, всем сделать приятное. В каждом госте он видел что-то таинственное и могущественное. И заранее трепетал. Наибольший ужас наводил на него комендант города. Майор Гильдмайстер, широкоплечий, высокий, держался подчеркнуто холодно. Глаза его, полуприкрытые припухшими веками, презрительно смотрели на мир. Он чувствовал свое превосходство над всеми. У него был длинный квадратный подбородок, лобастое лицо и немного вдавленный нос (последствия увлечения боксом). Слыл он офицером властным, решительным и неустрашимым. Со своими земляками он держал себя надменно-торжественно, а с русскими — оскорбительно-вежливо. Северогерманский диалект выдавал в нем берлинца. Второй гость выглядел проще. Это был старик лет шестидесяти, тяжеловесный, как слон, с отталкивающей внешностью и вставной челюстью Среди гостей он оказался потому, что по жене состоял в каком-то родстве с министром пропаганды Геббельсом. С этим нельзя было не считаться. Начальник госпиталя без умолку болтал своими слюнявыми губами, рассказывал анекдоты вековой давности и сам первый смеялся над ними. Жена бургомистра сочла необходимым направить новогодний праздник по должному руслу. — Господа! Можно к столу, — прозвучал ее глухой голос. Все встрепенулись, как по команде, но майор Гильдмайстер поднял правую руку и спокойно сказал: — Я взял на себя смелость пригласить в этот дом своего близкого друга полковника Килиана. Он здесь проездом. Подождем минутку. Он украсит нашу компанию. Слова эти были обращены не к хозяину и не к хозяйке дома, а ко всем, будто мы, гости, правомочны были решать этот вопрос. Валентина Серафимовна захлопала в ладоши и этим выразила свое одобрение. Раздались возгласы: "Подождем!", "Пожалуйста", "Время есть". Жена бургомистра пробормотала что-то по-немецки. Она знала несколько немецких слов и с большой опаской пользовалась ими. Вначале хозяева и гости стояли кучкой посреди гостиной, окружая коменданта, а затем по инициативе начальника гестапо и Валентины Серафимовны стала прохаживаться парами, как в фойе театра. Секретарь управы Воскобойников шагал рядом со мной. Он поведал мне на ухо, что в числе приглашенных были начальник гарнизона, командир авиачасти, комендант полевой комендатуры, командир полка и два офицера абвера. Но никто из них, видимо, не придет. Бургомистр волновался и то и дело, поднимая ткань, маскирующую окна, поглядывал на улицу. И вот наконец пожаловал близкий друг коменданта, ничем не приметный, пожилой, седоголовый полковник Килиан. На нем были тщательно отглаженные мундир и брюки. Стоячий бархатный воротник с окантовкой говорил о том, что полковник штабной работник. Но не Килиан привлек к себе общее внимание. Не он произвел впечатление и эффект, а молодая дама, его спутница. Лет двадцати шести — двадцати семи, просто и со вкусом одетая, она была свежа, женственна и привлекательна. Над ее продолговатыми глазами, излучавшими зеленый свет, четко вырисовывались тонкие выгнутые брови… Нетрудно было убедиться, что никто из присутствующих не знал спутницу полковника. Когда подошла моя очередь знакомиться, она подала мне маленькую крепкую руку, посмотрела на меня спокойным взглядом ясных глаз, и я понял, что не оставлю никакого следа в ее памяти. Почти всех интересовал вопрос: кто она? Гости начали шушукаться, высказывать догадки и предположения. Жена ли это полковника, или родственница, или, наконец, знакомая — никто сказать не мог. Одно было известно: она немка. Звали ее Гизелой. Мне стало ясно, что гвоздем сегодняшнего вечера окажется не комендант, не начальник гестапо, а она, молодая спутница Килиана. Да такая женщина и не могла не быть центром внимания. Это понял не только я, но и Валентина Серафимовна. Она не сводила с незваной гостьи своих любопытно-злых глаз. Все медленно направились в столовую. До Нового года оставалось немногим более десяти минут. Майор Гильдмайстер и штурмбаннфюрер захотели сидеть рядом с Гизелой, а потому и усадили ее рядом с собой. Я смотрел на стол и не мог оторвать взгляда. Ой, как давно не видел я такого изобилия! Здесь красовались ветчина, буженина, разносортные колбасы и сыры, рыба копченая, вяленая, соленая, отварная, жареная, паштеты, консервы, грибы, кулебяка, заливная холодная свинина и многое другое. Откуда все это добыл Купейкин? В каких тайниках хранились такие сокровища? Чье око оберегало их? В ожиданий торжественной минуты гости раскладывали еду по своим тарелкам. Купейкин разливал вино. Когда подошла очередь Гизелы, он достал из буфета отдельную бутылку и сказал тихо, но торжественно: — Только для вас. Сухое. "Корво ди Саллапарута", из Сицилии. Гизела мило улыбнулась, кивнула и, подняв наполненный золотистым напитком бокал до уровня глаз, посмотрела на свет. Мы наблюдали за каждым ее движением. Майор Гильдмайстер взглянул на свои часы и поднялся с бокалом в руке. — Ауф! Встать! — крикнул штурмбаннфюрер Земельбауэр и, выбросив руку вперед, пролаял: — Хайль Гитлер! Ответили все, не особенно дружно. — Ч-ч… — прошипел бургомистр, и взгляды гостей скрестились на коменданте. Майор поздравил присутствующих с Новым годом. Мы поднесли к губам бокалы, и в эту минуту задребезжал телефон, стоявший в углу на маленьком столике. Секретарь управы вскочил с места, опрокинув стул, и схватил трубку. Просили коменданта. Майор Гильдмайстер спокойно допил вино и не торопясь направился к телефону. Все замерли. В столовой водворилась тишина. Но за этой обманчивой тишиной что-то скрывалось. Она таила какую-то угрозу. — Так… Понимаю… Правильно… Поезжайте… Я буду здесь, — произнес комендант, положил трубку и задумался. — Что-нибудь серьезное? — поинтересовался штурмбаннфюрер, сощурив свои крысиные глазки. — Как сказать, — неопределенно заметил комендант. — От этого мы никогда не гарантированы. Горит состав с бензином на станции. У меня сильно сжалось сердце. Горячая волна радости подступила к горлу. Трофим Герасимович выполнил новогоднее задание. — Дверь на балкон открывается? — спросил комендант. — Да, конечно, — ответил бургомистр. — Выключите свет! Начальник полиции, ближе всех сидевший к выключателю, быстро исполнил команду, и комната погрузилась во мрак. Бургомистр завозился у двери. Загремела заслонка, щелкнул ключ в замке, затрещала бумага, которой были заклеены щели. Наконец дверь открылась, и вместе со струями холодного воздуха в комнату хлынули вопли сирены и всполошенные выкрики паровозных гудков. Комендант, гестаповец, начальник полиции, я и бургомистр вышли на балкон и закрыли за собой дверь. Метель угомонилась. Втихомолку падая легонький снежок. Мороз крепчал и сразу охватил нас в свои объятия. В западной части города полыхало пламя. Огонь отражался в низко плывущих облаках. — С воздуха? — спросил начальник гестапо. — Но я не слышал зениток. — Диверсия, — сказал комендант. — Хм… — Штурмбаннфюрер поежился и обратился к начальнику полиции: — Господин Пухов! Поезжайте, посмотрите сами. — Там мои люди, — заметил комендант. — Ничего, поезжайте, — повторил штурмбаннфюрер. — Слушаюсь, — произнес Пухов и, странно втянув голову в плечи, быстро юркнул с балкона. Я перегнулся через перила и стал смотреть вниз на цепочку автомобилей, выстроившихся у фасада. Спортивный "хорьх" с откидным верхом — майора Гильдмайстера; горбатый допотопный "штейр" — начальника госпиталя доктора Шумана; большой, приземистый, залепленный белыми пятнами "оппель-адмирал" — начальника гестапо. А на "мерседесе", видно, приехали полковник Килиан и его спутница. Шоферы стояли кучкой, глядели на зарево и о чем-то болтали. В темноте, точно светлячки, мигали горящие сигареты. Из ворот, расположенных под балконом, часто почихивая, выкатил полицейский "майбах". Чуть ли не на ходу в него вскочили двое. — Пойдемте, — предложил комендант, и мы вернулись в дом. Ужин возобновился. Тосты следовали за тостами. Полковник Килиан предложил выпить за доблестную германскую армию, бургомистр — за новый порядок на земле, вводимый железной рукой фюрера. Штурмбаннфюрер Земельбауэр поднял тост за тех русских, которые глубоко верят в Гитлера и помогают немецкой администрации на оккупированной территории. Хмель, подобно огненному току, растекался по моим венам. Голова чуть кружилась, но мысль работала по-прежнему четко, я прекрасно понимал происходящее, пил, ел, разговаривал, слушал. Шуман рассказывал анекдоты. Он знал их массу. В бестактной форме, не стесняясь женщин, он выкладывал самые пересоленные и переперченные. Бесстыдство этого пошляка со вставной челюстью превышало всякую меру. Килиан, Гильдмайстер и Земельбауэр косились на него, но молчали. Гизела, казалось, не слышала доктора иоживленно переговаривалась то с одним, то с другим гостем. Я изредка останавливал свой взгляд на ней. Происходило это бессознательно, независимо от меня, как биение сердца. Гизела обладала какой-то притягательной силой. Она держала себя в высшей степени скромно, без кокетства, без игры. У нее был низкий, глубокий, грудной, воркующий голос, и в этом я видел какое-то неотразимое очарование. До меня долетали обрывки фраз, брошенных Гизелой. — Там угощали нас страшным напитком. Забыла, как называется. Он отдает цитварным семенем. "Где там? — гадал я. — Кто же, в конце концов, она?" — Где вы жили в Афинах? — Сначала в отеле "Король Георг", потом в "Великобритании". "Так, — ответил я, — значит, она была в Греции". Гизела хотела добавить что-то, но ее перебил этот пошляк доктор Шуман. Он начал рассказывать анекдот о вскрытии трупа, причем с такими подробностями, от которых, скажем прямо, наш аппетит не мог улучшиться. Хозяйка подала национальное баварское блюдо — ливерные клецки. Я понял, что это блюдо — дань штурмбаннфюреру. Он оценил внимание к своей особе, встал, подошел к Валентине Серафимовне и поцеловал ей руку. Та просияла. Дружно принялись за клецки. Все, кроме Гизелы и коменданта, были под хмельком. Осмелела даже застенчивая жена бургомистра. Муж упрекал ее в том, что она допустила ошибку и не пригласила какого-то актера с гитарой. Она громко возражала: — Ни за что! Не терплю артистов! Это неполноценные люди. У них нет своего языка, своих мыслей. Ей начал возражать секретарь управы Воскобойников, но в это время внимание всех привлек неожиданно вошедший в столовую лейтенант из городской комендатуры, тот самый, с помощью которого я сделал головокружительную "карьеру". Снег на его фуражке, воротнике и плечах шинели еще не успел растаять. Майор Гильдмайстер извинился перед дамой, поднялся и твердой походкой направился к лейтенанту. Он обнял своего подчиненного за талию и вывел в коридор. Через несколько минут они оба вернулись. На лейтенанте уже не было фуражки и шинели. Он занял место уехавшего начальника полиции, но, увидев меня, поменялся местом с Воскобойниковым и оказался со мной рядом. Мы чокнулись, поздравили друг друга и выпили по бокалу. Я спросил лейтенанта: — Почему так поздно? Он объяснил, что попал сюда совершенно случайно, и на ухо добавил: — В машину начальника полиции кто-то бросил гранату. Возле казино. Убит он, шофер и референт. "Так, все ясно, — с удовлетворением отметил я. — Костя задание выполнил. Только ни он, ни кто-либо другой гранату не бросал. Костя уложил в багажнике "майбаха" магнитную мину, и она сработала". То, о чем лейтенант сообщил мне шепотом, комендант рассказал всем. Начальника госпиталя передернуло. — Черт знает что! Состав с горючим. Начальник полиции. Эти аттракционы мне не нравятся! — Да, — протянул полковник Килиан. — Не совсем удачная прелюдия к Новому году. Я был на передовой, там, знаете, спокойнее. Штурмбаннфюрер побагровел, стукнул своим детским кулачком по столу и сказал: — Ничего! Я доберусь до них. В голосе его я не почувствовал особой уверенности. Бургомистр, основательно "окосевший", пытался заверить гостей, что и он со своей стороны примет все возможные меры. Он начал было перечислять, какие именно, но поперхнулся Слова у него вылетали с надрывным кашлем и крошками от кулебяки. Гизела сделала брезгливую мину и немного отодвинулась. Мне в голову лезла сумасбродная мысль: "А что, если выпить за упокой души Пухова?" Мысль поистине сумасбродная. Валентине Серафимовне очень хотелось завести патефон и потанцевать, но майор Гильдмайстер решительно запротестовал: пора разъезжаться. Все встали из-за стола. Полковник Килиан загремел стулом и едва удержался на ногах. Начали прощаться. Когда я второй раз за эту ночь ощутил в своей руке теплую руку Гизелы, меня охватило чувство какой-то неловкости. Природу этой неловкости я еще не понимал. В передней штурмбаннфюрер сказал мне: — Я довезу вас на своем "оппеле". — Благодарю, — ответил я. — Где вы живете? Я рассказал. Знаки внимания со стороны начальника гестапо начинали тревожить меня. Я предпочел бы добираться домой пешком. Мы вышли на улицу. Машины коменданта и полковника Килиана уже отъехали. Шофер "оппеля" прогревал мотор, и плотный газ клубился у глушителя. Когда Земельбауэр взялся за ручку дверцы, в центре города грохнул взрыв. Затем застрекотал короткой очередью автомат, и опять наступила тишина. — Вы слышали? — как бы не веря себе, спросил гестаповец. — Да, слышал, — подтвердил я. Я мог сказать больше. Я мог сказать, что взлетело в воздух помещение радиоузла и радиостудии и что для этого понадобилось шестнадцать килограммов взрывчатки, а главное — смелость и отвага ребят из группы Андрея, которых гауптман Штульдреер считает верными людьми абвера. — Где же это? — нюхая носом воздух, поинтересовался Земельбауэр. — Трудно сказать. Где-то в центре. — Поехали, — предложил он и сплюнул. Мы уселись рядом, и "оппель" неслышно тронулся с места.16. Геннадий нервничает
Домой я попал в четыре часа утра. Хозяин не спал. Он сидел за столом, макал в воду черствый, проржавевший сухарь и грыз его. — Ну как? — спросил я, раздеваясь. Трофим Герасимович аккуратно смел на широкую шершавую ладонь крошки и ловко бросил их в рот. Потом подмигнул мне: — Видать по всему, все в порядке. Полыхало, куда там! Сработали твои зажигалочки. Трофим Герасимович намекал насчет моего участия в поджоге состава Это я снабдил его зажигалками, последними из моего личного запаса. Когда рассказывал Трофим Герасимович, казалось, будто сложную диверсию совершить было легко и просто Он передал всю историю за две минуты, и при этом самыми обычными словами — "подошли, заложили, ушли". На самом же деле это была труднейшая операция, потребовавшая недюжинной смелости и находчивости. Железнодорожные пути и составы охранялись усиленными нарядами солдат и полицаев. И хотя Трофим Герасимович улыбался и равнодушно махал рукой, я чувствовал еще не улегшееся в нем волнение. Новогодняя ночь заложила новые морщины на его лице. Он не спал, ждал меня: хотел поделиться своей радостью. И только когда я выслушал его, он забрался под теплый бок супруги и, сраженный усталостью, мгновенно уснул. Я последовал его примеру Мне для отдыха едва-едва хватило времени в эту новогоднюю ночь: предстояла встреча с Геннадием и Наперстком. Спал я немного, но крепко. Мне снилась молодая немка Гизела. Снилась в какой-то необычной обстановке, как это часто бывает во сне. Мы шли с ней на лыжах. Шли глухим хвойным лесом, а по нашим стопам следовал штурмбаннфюрер СС Земельбауэр. Потом мы очутились в зрительном зале неизвестного мне кинотеатра, смотрели фильм, и Гизела все время сжимала мою руку. А когда мы вышли из театра, на дворе стояло лето — солнцепек, духота. Мы пили лимонад и не могли напиться. Он был теплым, не утолял жажды. Проснувшись, я первым долгом подошел к жбану и выпил целый ковш воды. Хозяин спал, и его мощный храп сотрясал стены дома. Часы показывали восемь с небольшим. Я быстро оделся и вышел. Глазам моим открылось изумительно белое сияние снега. Он был всюду: на земле, на крышах, на заборах, на верхушках телеграфных столбов и на проводах. Стоял чудесный морозный день, первый день нового, сорок третьего года. В небо над вокзалом медленно тянулись столбы дыма, заволакивая чистые облака. Состав продолжал гореть, а виновник пожара в это время крепко спал. По пустынным улицам дремавшего города вяло бродили патрули. Сегодня их было необычно много. Оно и понятно. Прежде чем я добрался до дома Геннадия, мне пришлось трижды предъявлять документы. По количеству патрулей, по безлюдью на улицах нетрудно было догадаться, что в городе происходят облавы. К Геннадию должен был заглянуть и Андрей. Так условились мы после заседания. Дневная встреча нас не пугала. Я являлся сотрудником управы, а Андрей вербовщиком абвера. На худой конец встречу у Солдата он мог оправдать намерением привлечь нас к сотрудничеству с абвером. Геннадия я застал за бритьем. Он сидел у окна перед небольшим куском зеркала от разбитого прожектора, неторопливо мылил щеки и старательно выбривал. Лицо его, заметно припухшее, с мешками под глазами, убедительно свидетельствовало о том, что Новый год он встретил не без шнапса. На мое приветствие он едва ответил. Я думал, что Геннадий поинтересуется вчерашним балом у бургомистра, но он не задал никаких вопросов и вообще не проявлял желания разговаривать Молча добрился, подошел к рукомойнику и стал полоскаться. В это время подал голос его наследник. Он спал на диване между подушками и начал орать так, будто с него снимали кожу. Геннадий прервал умывание, наскоро вытерся, взял своего питомца на руки и неловко пестуя, принялся успокаивать. Я смотрел на Геннадия и думал. Дети есть дети. И этого пацана он должен любить. Но почему он ни разу не вспомнил и не заговорил о Наташе — своей единственной дочери? Неужели она не оставила никакого следа в его душе? Мне неудобно было начинать с ним разговор на эту тему, но очень хотелось. А я Наташу и мальца Мишу часто видел во сне. Ввалился с мороза Андрей, озябший, покрытый инеем. — Привет. С Новым годом, — бросил он деловито. — Сегодня ночью две мои группы выбрасывают в партизанскую зону. Одну — в район Борисова, другую — под Смоленск. Знаете, что кокнули Пухова? Я кивнул. Геннадий промолчал. — А что, радиоузел взлетел на воздух? — опять спросил Андрей. Я снова кивнул. Геннадий расхаживал по комнате и, легонько постукивая ребенка по мягкому месту, что-то мурлыкал. Он никак не реагировал и на мое сообщение о том, что Трофим Герасимович с напарником подожгли состав с горючим. Андрей внимательно поглядел на Безродного, вынул из кармана смятую сигарету, расправил ее и закурил. — У меня только что был гауптман Штульдреер, — проговорил он и, достав из кармана клочок бумаги, протянул мне. — Это координаты моих хлопцев. С завтрашнего дня их можно слушать. Уведоми Решетова! На моем лице застыл вопрос. Что значит "уведомить"? Это значит — зашифровать телеграмму. А шифр-то у Солдата! Андрей внес ясность и сказал Геннадию: — Шифр передай Дим-Димычу. — И не подумаю, — усмехнулся тот и поддал сильного шлепка сыну. Андрей нахмурился. — Да-да, — подтвердил Геннадий. — И не подумаю. Или тебе, или никому. Ни о каком Дим-Димыче не может быть и речи. — А если Демьян… — начал было Андрей. Вспыливший мгновенно Геннадий резко оборвал его: — Плевать я хотел на твоего Демьяна! Я подчиняюсь горкому, а не ему. Тоже мне умник нашелся. Командовать мастер. Подумаешь, пуп земли русской. Пусть сидит в лесной норе и занимается своими делами. И нечего совать нос куда не следует. Андрей улыбнулся и спокойно вставил в паузу: — Быть может, ты сам скажешь об этом Демьяну? Слова эти больно задели Геннадия. — Предоставляю эту возможность тебе. Лижи ему задницу! Мне очень хотелось, чтобы Андрей встал, подошел к Геннадию и дал ему по физиономии. Ему это сделать было совсем не трудно при его росте и силе. Но он только побледнел. Побледнел и сказал: — Демьян умеет командовать, ты прав. Тут он мастер, а ты и в подмастерья к нему не годишься. Геннадий подошел к кровати, швырнул в нее своего сына и, энергично жестикулируя, вновь стал выплескивать свою злость: — Ни черта он не умеет, твой Демьян. Только корчит из себя. В подполье провал за провалом. Сам виноват, а на других хочет свалить. Ищи ему предателя! Xa! Сам пусть ищет! Андрей тяжело опустил руку на стол и встал. — Хватит! Не будем ослами. Давай шифр! Геннадий хотел что-то сказать, глотнул воздух и молча вышел в другую комнату. Вернулся оттуда со спичечным коробком в руке. — Здесь все. Андрей неторопливо проверил и передал коробок мне. — У тебя будет, — проговорил он. Геннадий посмотрел на нас и глухо, сдерживая злобу, произнес: — Ладно. Проваливайте. Без вас тошно. Андрей кивком указал мне на дверь. За порогом он сказал: — Составь две телеграммы Решетову. В одной укажи, что по инициативе Демьяна горком развенчал Геннадия. Во второй сообщи о новогодних ударах. Добро? — Ладно. — Я виделся с Пейпером, — продолжал Андрей. — Да, он беседовал в приемной доктора с Помазиным. — Это очень важно, — заметил я. — Во всяком случае, этого типа сейчас знают в лицо трое наших. Посмотрим, что даст нам понедельник. Мы расстались. Поскольку Новый год выпал на пятницу, а в пятницу у доктора был приемный день, я имел все основания заглянуть к нему. Там никаких новостей не было. Небольшая новость заключалась в радиограмме за подписью Решетова. Я расшифровал ее дома. Она гласила:Днями в Энске должен появиться оберштурмбаннфюрер СС Себастьян Андреас. Примите все меры, чтобы узнать, с кем из горожан он будет иметь встречи.Я постарался запомнить имя эсэсовца и сжег бумажку.
17. Сюрпризы
— Ради бога, зайдите сегодня! — Эту фразу я услышал в десяти шагах от управы, когда заворачивал за угол. Оглядываться не следовало, слова были брошены мимоходом, чтобы не вызвать подозрения у посторонних. Но я оглянулся, встревоженный: от меня удалялась Наперсток. На ней был платок, старомодная, сильно поношенная плюшевая кацавейка и несуразные, с перекошенными задниками валенки. Как ни в чем не бывало твердыми маленькими шажками она переходила дорогу. "Ради бога, зайдите сегодня", — повторил я мысленно. И тотчас почувствовал смутное беспокойство. Еще ни разу Наперсток не назначала внеочередную явку таким способом. Ни разу не звучал так тревожно и просительно ее голос. Что случилось? Прошла ровно неделя, как я и Андрей были в доме Аристократа, видели его и Наперстка. Мы пришли в воскресенье вечером и ушли в понедельник: ждали Дункеля-Помазина. Но он не явился за своей машинкой. По-видимому, планы его менялись, и нам следовало это учесть, принять меры предосторожности, временно прекратить посещение Аристократа. И вдруг сигнал! Смутное беспокойство рождало различные предположения, одно страшнее другого. Я досадовал на Наперстка: она могла сказать еще несколько слов и объяснить, что произошло. А теперь мне приходится ломать голову и мучиться. Работа валилась из рук. Я писал какие-то бумажки, не вникая в них, не понимая сути. В голове билась одна мысль: "Надо идти! Надо идти к Аристократу. Скорее!" Сегодня понедельник. Карл Фридрихович принимает с десяти до тринадцати. Пора! Но как вырваться из управы? Что придумать? Кажется, все испробовано, и нового ничего не изобрести. Беспокойство нарастало, вызывало физическую боль: у меня адски ломило виски. Что же предпринять? Раздался звонок: вызывал к себе бургомистр. Сейчас отпрошусь. Скажу, что беспокоит печень, не могу работать. Увы, бургомистр предупредил мое намерение. — Только что звонил штурмбаннфюрер Земельбауэр, — сказал он. — Вызывает вас к себе. Сейчас. Моя машина стоит у подъезда. Поезжайте! Сердце мое сжалось от неприятного предчувствия: — А что такое? Господин Купейкин беспомощно развел руками. Я поклонился и вышел. Еще сюрприз! Зачем я понадобился начальнику гестапо? Не связано ли это с сигналом Наперстка? По пути к зданию гестапо я передумал бог знает что. И конечно, в голову лезло самое худшее. А что, если Дункель уже знает, что доктор — наш человек? Что, если он следил за домом доктора? Быть может, доктора арестовали! — Подождать? — осведомился шофер, когда машина остановилась у подъезда. — Нет! — ответил я. И в голосе моем было столько отчаяния, что самому сделалось страшно. Я переступал этот роковой порог в первый и, возможно, в последний раз. Все допустимо. Сколько патриотов нашло свой удел в этих страшных стенах, и уж, конечно, никто из них не предполагал найти здесь конец. Я тоже не предполагал. Но кто гарантирован? Я поднимался по крутым ступенькам бывшего здания горкома партии, стараясь взять себя в руки и подготовиться к неведомому. Штурмбаннфюрер СС не встал при моем появлении, а лишь откинулся на спинку стула. Спинка была выше его головы. Этот убогий человечишка с птичьей головой, косоплечий, обрадовал меня: он любезно протянул через стол свою мягкую, детскую руку и, когда я пожал ее, предложил сесть. Потом пододвинул пачку сигарет, зажигалку. Я с удовольствием закурил. Затянулся раз-другой, и биение сердца пришло в норму. Тревогу как рукой сняло. Штурмбаннфюрера окружали кипы газет, сводок, папок, докладных записок, пачки раскрытых сигарет, огромный сейф, начатая бутылка вина, раскладной диван с подушкой и одеялом, несколько охотничьих ружей. — Не ожидали? — осведомился гестаповец. Я признался, что не ожидал. Он улыбнулся, показав свои желтые лошадиные зубы. — Я же обещал запомнить вас. "Провалился бы ты со своей памятью в преисподнюю", — едва не сорвалось с моих губ проклятье. Штурмбаннфюрер поинтересовался, как я живу, как идут дела в управе, как отнесся к моему вызову господин бургомистр. Я отвечал и думал: "Неужели за этим он вызвал меня? Нет-нет. Что-то другое. Но что?" Тревога вновь начинала подтачивать сердце. Кажется, рано я успокоился. Гестаповец слушал мои ответы, скалил зубы в улыбке, для которой не было никакого повода, и, откидывая голову с крохотным остреньким подбородком, пускал к потолку дым аккуратными маленькими колечками. Продержав меня минут десять в томительной неизвестности и раздумье, он сказал на своем тягучем диалекте баварца: — Сегодня вы мне нужны, господин Сухоруков. — К вашим услугам, — выразил я готовность. — Валентина Серафимовна заболела Она часто болеет. Женщина. А мне сегодня надо допросить одного типа. Это займет полчаса. От силы час, — и он нажал кнопку звонка. Вошедшему эсэсовцу начальник гестапо сказал одно слово: — Коркина! Эсэсовец щелкнул каблуками и удалился. Всех подпольщиков я знал по фамилиям. Коркина среди них не было. А быть может, кто-нибудь из ребят нарочно назвал себя так, чтобы сбить гестаповцев со следа? Ввели совершенно незнакомого мне, полного, с одутловатым лицом мужчину лет тридцати пяти. По его физиономии гуляла какая-то идиотская улыбка. Он подобострастно поклонился штурмбаннфюреру, потом мне, и я сразу проникся к нему отвращением. Не ненавистью, а именно отвращением, граничащим с брезгливостью. Земельбауэр указал пальцем на высокий табурет в углу, и Коркин без слов понял, что надо сесть. Он еще раз поклонился, сказал: "Благодарю" — и водрузился на табурет. Штурмбаннфюрер подал мне несколько листков, схваченных скрепкой. Это был акт, в котором сообщалось, что Коркина "сняли" с поезда недалеко от Энска прошедшей ночью. При нем нашли несколько килограммов сливочного масла, два куска свиного сала, махорку в пачках, спички, соль, сухари. Он ничего не скрывал. Да, он коммунист. Точнее, кандидат в члены партии. Вступил в позапрошлом году. Втянули. Долго беседовали с ним, уговаривали и обрабатывали. Кроме того, он партизан. Как стал партизаном? Очень просто. В сорок первом году при эвакуации поезд, в котором он ехал, угодил под бомбежку. Спасались кто как мог. Коркин бежал, добрел до деревни Ушкино и поселился в доме вдовы Твердохлебовой. Что делал? Все! Копал картошку, молотил цепом рожь, рубил солому, собирал колосья и, кроме всего прочего, ездил по нарядам старосты в лес за дровами. Вот там-то, в лесу, в декабре прошлого года его и зацапали партизаны. Зацапали — и тут же допросили с пристрастием. Поверили, но к себе не повели. Приказали сидеть в деревне Ушкино и следить за движением немецких войск по большаку. А движения никакого не было. Двенадцатого декабря пришел человек от партизан и сказал: "Мотай-ка, брат Коркин, в Энск и попытайся там устроиться. Биография у тебя чистая. Сойдешь за спекулянта. Кое-что из продуктов мы тебе дадим". Вот и все. Я прочел протокольную запись и вернул Земельбауэру. — Узнайте, кем Коркин был до войны, — поинтересовался он. Я задал вопрос. Оказалось, что до войны он проживал в Энске. Был вахтером на заводе, пожарным инспектором, нарядчиком, Десятником на строительстве железнодорожного клуба, заведующим материальным складом и перед самой войной — кассиром горторговской базы. Далее вопросы следовали один за другим, и Коркин отвечал на них без запинки. Есть ли у него знакомые в Энске? А как же! И не один, а куча. Конечно, часть из них удрала, попала в армию, но кое-кто и уцелел, В этом он уверен. А где остановится Коркин, если его отпустят? Коркин усмехнулся. Скажите пожалуйста, проблема! Об этом господин начальник гестапо пусть не беспокоится. А можно ли надеяться, что Коркин будет честно служить Германии и ставить в известность гестапо обо всем, на что обратят его внимание? Конечно. Если бы дело обстояло иначе, разве он согласился бы ехать в Энск? Это же все равно, что совать голову в пасть крокодила. Нет-нет. Все будет хорошо, и господин Штурмбаннфюрер останется доволен. — Пусть назовет адреса своих лучших знакомых, — предложил начальник гестапо. Коркин назвал двенадцать адресов. Запомнить все я не мог, но некоторые постарался. Допрос закончился вербовкой. Земельбауэр назначил Коркину первое свидание на Старопочтовой улице, дом восемь, в среду, в пять вечера. Когда Коркина вывели, Штурмбаннфюрер спросил меня: — Ваше мнение: можно ему верить? — Вполне, — заверил я. — Но до поры до времени? — Почему? — Скользкий он какой-то… Слишком угодливый. — Возможно, — неопределенно заметил я и спросил: — Мне можно идти? — Вы торопитесь? — Да. Ждет работа, и чувствую себя неважно. Голова болит. — Не смею задерживать. Надеюсь, что разговор, который произошел здесь, умрет в вашей памяти. — Вне сомнений. Я выбрался на свет божий, облегченно вздохнул и торопливо зашагал к дому Аристократа. Было уже две минуты второго, время приема истекло, но ради такого случая приходилось нарушать правила. Дверь, как всегда, открыла Наперсток И едва я переступил порог, как она точно обухом ударила меня по голове: — Пропал Карл Фридрихович. Я выдержал паузу и спросил: — Что значит "пропал"? — Пропал. Вчера в десять пришла машина. Легковая. Я пустила шофера в дом. Он сказал, что приехал от Пейпера за доктором. Пейперу плохо. Карл Фридрихович быстро собрался. Взял кое-что Я проводила его до машины. Он открыл дверцу, сел на заднее сиденье и сказал: "А, старые знакомые!" Ему ответил мужской голос: "Да-да, доктор. Это я и надоумил господина Пейпера поехать за вами". Машина тронулась, и больше Карла Фридриховича я не видела. Новость была страшной, невероятной Я молчал. До меня, кажется, еще не дошел смысл услышанного. — Знаете что? — продолжала Наперсток. — Голос человека, который разговаривал с доктором в машине, показался мне знакомым. Я уже слышала его. Это Помазин. Помазин-Дункель. У меня зашлось дыхание. — Уверена? — Да-да-да! Делайте со мной, что хотите, но это он. — Шофер русский? — Да! — Марку машины не запомнила? — По-моему, это наша машина. Русская. Кажется, "эмка". Но точно не скажу. Если бы я… — Да, милая. К сожалению, мы все недостаточно дальновидны. — Почему я говорю, что "эмка"? Ведь отец мой — шофер. — Понимаю. Я задумался. Неужели это Дункель-Помазин? Неужели он воспользовался Пейпером? А что же, вполне возможно! Надо немедленно проверить. Как? Только через Андрея. Повидать его и поставить в известность. И повидать немедленно. Но это не все. Необходимо решить вопрос с Наперстком. Пропал ли доктор, жив ли он или погиб, украден ли Дункелем или арестован гестапо — все равно оставлять Наперстка в доме нельзя. Каждую минуту может нагрянуть новая беда С Дункелем и гестапо шутки плохи. Но что предпринять? Где, куда, у кого спрятать девушку? Озадаченный, я прошелся по комнатам, ища решения вопроса. Как-то странно выглядел дом без Карла Фридриховича. Неужели я больше не встречу эту благородную и возвышенную душу? Больно и горько стало на сердце от недоброго предчувствия. — Что же делать? — спросила Наперсток. Решение пришло невзначай: убежище — "Костин погреб". Другого выхода нет. И сегодня же, иначе можно потерять и Наперстка, и связь с Большой землей. — Улицу Щорса знаешь? Наперсток покачала головой: нет, она не знает. Я взял со стола доктора листок бумаги и набросал схему. — Смотри. Это ваша улица, дом доктора. Это — бывшая Щорса. Сейчас она Кладбищенская. В квартале один домик. Номер шестьдесят девять. Запомнить нетрудно: туда, сюда и обратно. Между четырьмя и пятью часами, но не позднее пяти, ты должна быть там. Скажешь, что прислал Цыган. — А кому сказать? — Кто встретит в доме. — Это совсем? — Да. Забери лишь то, без чего не обойтись. — А рация? — Неси сюда. В этот день я сделал очень рискованный шаг. Вынужден был его сделать. Никто не знал, что готовит нам грядущий час. И чтобы не проклинать себя в будущем, я поступил так, как подсказывал в эту минуту разум. Я вынул портативную рацию из футляра, завернул в тряпку, потом в газету и обвязал тоненьким шнурочком. Наперстку приказал бросить футляр в печь. И еще сказал: если кто-либо до ее ухода попробует проникнуть в дом, пусть она выйдет черным ходом и через соседний двор выберется на параллельную улицу. Я взял сверток и отправился. И куда бы вы думали? В бильярдную при казино. Я никогда там не был, но знал все со слов Андрея. На мое счастье, бильярдная была пуста: ни единой души. Я пересек гулкий зал, добрался до второй, внутренней двери и на всякий случай постучал. — Можно. Входите, — послышался голос Андрея. Я вошел. Андрей сидел у окошка, налаживал наклейку на конец кия. Увидев меня, он встал, глаза его безмолвно спрашивали: "Ты зачем сюда?" Комнатушка была вся как на ладони, и мне не надо было спрашивать, один Андрей или нет. Я сказал: — Исчез Аристократ. — Что? — переспросил Андрей. Он был озадачен так же, как и я. Я повторил, сел на жесткий топчан, покрытый грубошерстным одеялом, и рассказал все, что случилось сегодня. — Ерунда! — проговорил Андрей. — Что ерунда? — Пейпер здесь ни при чем. Вчера он пришел в девять вечера и ушел около двенадцати. Все время играл. И сообщение письменное мне передал. Это дело рук Дункеля. Вот же паразит! А как же с Наперстком? Я рассказал. — Молодец, правильно. Но почему так поздно, почему не сейчас? — Я должен предупредить Костю или его сестру. — Так. А тебе надо быть в управе? — Совершенно верно. — Я сам предупрежу. Иди. А это что? — спросил он, заметив сверток в моей руке. — Рация. — Сумасшедший, — тихо проговорил Андрей. — Другого выхода нет. — Я протянул сверток другу: — Спрячь пока!18. Доктора нет
— Ваши расчеты строились на песке, — заметил Демьян и прикурил свою самокрутку от самокрутки Андрея. — Дункель и не собирался снова идти к доктору за машинкой. У него свой план. Возможно, он заранее договорился с Пейпером, подстроил вызов Аристократа. — Исключено! — твердо ответил Андрей и пояснил: — Тот вечер Пейпер провел в бильярдной. Кроме того, исчезновение доктора для Пейпера такая же загадка, как и для нас. — Вы ему верите? — поинтересовался Демьян. — Вполне. А что? — Ничего. Очень хорошо, когда человек верит другому и не боится признаться в этом. Последовало длительное молчание. Демьян способен был не только делать ОВ — очередное втирание, но и честно одобрять то, что считал правильным. Андрей хмурился и без нужды дул на свою цигарку. Наперсток стояла, опершись плечом о дверной косяк. Все это время она пребывала в состоянии какой-то тупой летаргии. Несчастье, постигшее нас, особенно остро коснулось ее отзывчивого сердца. Да, Карла Фридриховича нам больше никогда не увидеть. Тяжко, но факт. И никто из нас — ни Демьян, ни Андрей, ни я, ни Наперсток — не ведает, какой срок жизни каждому определила судьба. Так всегда во время войны, особенно в подполье. Как хорошо начался новый год: сгорел состав с горючим, взлетел на воздух городской радиовещательный узел, разорвался на части со своими двумя приспешниками начальник местной полиции Пухов, укоротилась жизнь предателя Коркина, которого через меня допрашивал и вербовал штурмбаннфюрер Земельбауэр. Достигла Коркина рука Клеща — Трофима Герасимовича Пароконного. Это успех. Это удача. А вот Карла Фридриховича мы потеряли. По чьей же вине? Даже ответить трудно на этот вопрос. — Может статься, с доктором уже расправились, — заметил Демьян. Наперсток всхлипнула и с дрожью в голосе произнесла: — У меня, как и у всех, одна жизнь. Но ради Карла Фридриховича я бы рассталась с ней без колебаний. Какой человек! Девушку никто не поддержал. — А что сейчас в его доме? — осведомился Демьян. Я сказал. Лишь позавчера там начались работы по переоборудованию. Вся обстановка, медицинское оборудование и инструменты вывезены управой. В доме доктора разместится городской радиоузел, лишившийся в новогоднюю ночь своего помещения. — Я смотрю так, — рассудил Демьян. — Если бы доктора забрало гестапо, то наверняка дом заняли бы на следующий же день. А ведь прошло столько времени. — Тут ясно. Это дело рук Дункеля, — сказал Андрей. — Так ищите же его, — повысил голос Демьян. — Пусть все ищут. Дайте задание Угрюмому, Челноку, Клещу, Косте. Всем старшим групп. С Солдатом я переговорю сам. Я счел нужным сказать, что уже предпринял кое-какие шаги — просмотрел списки управы, но фамилию Помазина не обнаружил. Демьян фыркнул: — Зачем же быть наивным? Зачем ориентироваться на фамилию? Каждого человека характеризует множество мелочей, мельчайших черт. Эти черты могут его выдать. Походка, взгляд, голос, манера курить, смеяться. Ведь говорил же кто-то, что Дункель имеет привычку с поводом и без него ковырять в зубах? Да, говорил! — Его знают в лицо Пейпер и Наперсток, — вставил я. — Наперсток не в счет, — решительно отверг Демьян. — На нее и ориентироваться не следует. Девушка опустила голову. Час назад она решительно высказывалась, что будет ежедневно бродить по городу, пока не натолкнется на Дункеля-Помазина. Она была твердо уверена, что обязательно натолкнется. — И никакого самоуправства, — предупредил Демьян. — Умереть никогда не поздно. Это первое, чему мы научились. А Дункеля найти во что бы то ни стало. И взять живым. Мертвый он нам не нужен. И сюда его, сюда, к нам. Тут мы с ним поговорим. Он сказал "к нам, сюда", имея в виду убежище, вернее, "Костин погреб", где укрывался сейчас, кроме Наперстка, и сам Демьян. Из лесу ему удалось перебраться в город еще до Нового года. Обстановка требовала сближения руководства с основными силами подполья. История "Костиного погреба" довольно интересна. До войны на улице Щорса в глубине усадьбы, окруженной тополями и березами, стоял большой четырехкомнатный рубленный из медно-красных сосновых бревен дом, принадлежавший "династии" Гришиных. В нем когда-то жили прадеды и деды Кости, а в последнее время — отец с матерью, сам Костя, его сестра и старший брат Кости с женой. Улица Щорса, теперь переименованная в Кладбищенскую, одним концом упиралась в кладбище, а другим — в тупик. Справа от усадьбы начиналась территория завода "Текстильмаш", а слева и позади размещались казармы, гараж, служебные помещения и двадцатиметровая вышка городской пожарной команды. Дом Гришиных был единственным частным строением в большом квартале. В июле сорок первого года позади усадьбы Гришиных, сразу же за их забором, пожарники оборудовали бомбоубежище. Оно имело не зависимые друг от друга вход и выход, две комнаты и полутораметровое железобетонное перекрытие вровень с землей. В убежище намечал обосноваться городской штаб ПВХО. Наметки остались наметками. При первом налете вражеской авиации на энский узел и город от завода и строений пожарной команды остались лишь развалины. Начатое бомбами довершил огонь. На убежище рухнула стена трехэтажного дома и пожарная каланча. Убежище завалило, и настолько основательно, что о расчистке нечего было и думать. Да и надобность в нем миновала, началась эвакуация города. Крепко пострадал и дом "династии" Гришиных. Его перекосило взрывной волной, двери и окна высадило. Жить в нем стало рискованно, того и гляди рухнет. Тогда дружная рабочая семья Гришиных сообща растаскала дом по бревнам, рассортировала их, отобрала уцелевшие и сложила из них однокомнатную избенку с небольшими сенями. Избенка предназначалась Косте и его сестре Аленке. Родные знали, что они остаются в городе. А потом отец Кости, мастер завода "Текстильмаш", подал интересную идею. Оказывается, новую избу и заваленное бомбоубежище разделяют каких-нибудь десять-двенадцать метров. Что если сделать подземный ход? Идея увлекла всех. Быстро принялись за дело. Через восемь суток ход был прорыт и замаскирован. Под избой оборудовали погребок. От него прорыли лаз прямо в убежище. Работали ночами. Землю ведрами выносили наружу, во двор пожарной команды, и высыпали в свежие воронки, которых здесь была уйма. Летом мы проникали в убежище через его "законные" выходы, которые, конечно, отыскали изнутри, расчистили и укрыли от посторонних взглядов. Мы не опасались навести на свой след врагов. Территория завода и пожарной команды представляла собой оазис запустения. Завалы из груд бетона и кирпича, искореженных железных балок, скрюченного металла и битого стекла, густо поросшие сорняком и колючкой, не могли служить местом прогулок. А зимой — иное дело. Зимой лежал снег, и каждый шаг оставлял ясный, приметный издали след. Приходилось проникать в погреб через избу Кости. Погреб имел две смежные, обшитые тесом комнаты, по восьми квадратных метров каждая. Их разделяла железобетонная стена с толстенной дверью. В одной из этих комнат мы и сидели сейчас. — Еще раз говорю, — напомнил Демьян, — что Дункеля надо брать живым. Думаю, что вашего Запасного это порадует. Кстати, как насчет оберштурмбаннфюрера? Нашли? Я развел руками: нам, русским, расспрашивать немцев об эсэсовце Андреасе было по меньшей мере глупо. Даже с Купейкиным или Воскобойниковым нельзя было заводить разговор на эту тему. Никто из нас не смог бы ответить в случае нужды, чем заинтересовала нас персона Андреаса. Да и вообще — откуда мы узнали о его существовании? Все надежды возлагались на Пейпера и на случай. Мои объяснения удовлетворили Демьяна. Андрей встал и спросил: — Я могу идти? Демьян кивнул. Вслед за Андреем вышла и Наперсток. Вышла, чтобы не мешать нам. Она понимала, что я и Демьян должны остаться вдвоем. У нас свои дела. Собственно, дела еще не было. Но мы готовились к нему. Ждали Костю, он должен был появиться с минуты на минуту. Демьян выложил на опрокинутый ящик, который служил столом, какие-то заметки и вооружился карандашом. Сразу сосредоточившись, он что-то подчеркивал, делал какие-то пометки. Его прямые сухие волосы свисали на лоб и глаза. Я наблюдал за ним. Ему, конечно, тяжелее, чем любому из нас. Ой как трудно жить на нелегалке, по документам собственного изготовления, именуемым "липой". Но ведь Демьян не только жил и укрывался. Он бродил по городу, заходил в дома, встречался с людьми, проводил заседания бюро. Нужно было быть не только осторожным, но и безумно смелым. Ведь на каждом шагу его ожидала опасность. На каждом! Сейчас мне очень хотелось заговорить с Демьяном на эту тему и предостеречь его. Но я знал, наверняка знал, что не найду отклика в его душе. Демьян был честен, смел, но очень сух. Он считал, что делает лишь то, что от него требуется, и никакого героизма в этом не видел. И подвиги других расценивал как обычное, само собой разумеющееся дело. Мы советские люди, рассуждал он, коммунисты. Иначе мы и не можем себя вести, иначе мы не имеем права поступать. И вообще Демьян не любил откровенностей и сердечных излияний. Быть может, это его недостаток, быть может — достоинство. Судить не берусь. Но упрекнуть его в чем-либо другом я не мог. Пришел Костя. Свежие снежинки таяли в его волосах, прозрачные капельки стекали на лоб. Он улыбался, улыбался радостно, торжествующе. "Значит, все в порядке", — заключил я. Демьян оторвался от бумажек: — Ну как? — Узнал. Костя надул щеки, с шумом выпустил воздух, прошел к стене, сел на кирпичи, сложенные столбиком. Я посмотрел на Демьяна. Мне хотелось спросить его: "Что вы на это скажете? Я же заверял, что Костя перестанет быть Костей, если не сделает того, что ему поручили". Демьян пошевелил подвижными ноздрями, собрал бумажки, отложил в сторону и попросил: — Ну, рассказывайте. — А что рассказывать? Узнал. Через Фролова. Потом сам сходил и посмотрел. — Фролов служит в полиции? — поинтересовался Демьян. — Да, у нас. Он ведает квартирными делами. До войны в коммунхозе промышлял. Сволочь порядочная. — Ну и что же? — продолжал подбираться к главному Демьян. — Восточная улица, восемьдесят два. Двухэтажный дом. Деревянный. С подвалом, вернее, полуподвал. Часовой. С улицы не подобраться. И со двора ничего не выйдет. Ворота и калитка исправные. Сейчас телефон подводят. А вот со двора по соседству — думаю, выйдет. — Поджечь? — спросил Демьян. — Ну да. — Да, это самое лучшее. Как вы считаете? — обратился Демьян ко мне. Я не возражал. Дело в том, что из информации Пейпера мы узнали, будто представитель СД вывез из разных городов, оккупированных немцами и лежащих восточнее Энска, какие-то архивы. Думали вначале, что эти архивы пойдут на запад, но они осели в Энске. Немцы занялись их изучением. Нашли укромное местечко и стали рыться в бумагах. Где они укрылись — никто не знал, в том числе и Пейпер. А вот Костя сегодня выяснил. — Народу в доме целая орава, — сказал он. — В окна видно. Большая земля уже знала об архивах и предложила уничтожить их. Как? Это уже наше дело. — Кому поручим? — спросил Демьян. — Я начал, я и кончу, — ответил Костя, нахмурив брови. — А если вам поможет Цыган? — осведомился Демьян. — Вдвоем сподручнее. — Не всегда. Ну что ж, вдвоем так вдвоем. Только по моему плану. Я не возражал. — Договорились. Приступайте к делу немедленно. Архивы есть архивы. В руках врага это находка. Жечь их, когда немцы разберутся во всем, не имеет смысла. — Понятно, — заметил Костя. Итак, мне предстоит выполнить операцию вместе с Костей. Это и удобно и в то же время сложно. Сложно потому, что Костя очень своеобразен по характеру. В свои девятнадцать лет он необычно самостоятелен. И неизвестно, откуда эта самостоятельность: воспитана ли в семье или приобретена работой в подполье. В войну он вошел прямо со школьной скамьи. Отец его говорил, что таких, как его сын, в городе хоть пруд пруди, а толку от них никакого. Отец ошибался. Теперь это можно сказать точно. Если бы в Энске отыскались еще три-четыре хлопца таких, как Костя, было бы чудесно, сила нашего подполья увеличилась бы намного. Город он знал как свои пять пальцев. В нем провел детство, юность. Разводил голубей, удил рыбу, играл в "белых" и "красных", лазил в чужие сады за яблоками и грушами, имел друзей и недругов. Своенравный, избалованный хорошей жизнью, достатком в доме, Костя привык спорить, дерзить, пререкаться. Он любил командовать над сверстниками, огрызался отцу и матери, ни во что ставил старшего брата. Когда оккупанты приблизились к Энску, Костя пошел в военкомат и сказал, что останется в городе. Отговорить его было трудно. И военкому, и родителям. Все равно он поступит по-своему. Костя остался, а с ним, для присмотра, осталась его сестра Аленка. Ее мы нарочно не вовлекали ни в какую работу. Она сидела дома, шила, готовила еду, топила печь. Немцы пришли, и Костя словно вырос. Будто возмужал лет на десять. Я диву давался такому огромному приливу энергии. Полная отдача большому, светлому и опасному делу захватила его целиком. Его завербовали в полицаи. Толковый, способный, грамотный, он через месяц стал дежурным по караулам. Полиция охраняла управу, казначейство, магазины, редакцию газеты и типографию, радиоузел, лесной склад и дома наиболее видных ставленников оккупантов. Костя мотался ночи напролет по городу, проверял посты и в то же время обделывал свои подпольные дела. Он работал под моим началом. Задания принимал охотно. Я не помню случая, чтобы он возразил: "Это не просто сделать" — или: "Это невозможно сделать". Но у него было всегда свое мнение, свой взгляд на вещи. Он прекрасно понимал, что к одной и той же цели можно идти разными путями, и шел своим, особым и часто неожиданным для нас путем. Если ему навязывали чужое мнение, ссылаясь на опыт или знания старших, он отвечал: "Вы лучше понимаете, так сами и выполняйте!" Так Костя однажды сказал и мне. У него было отличное чутье, хладнокровие, колоссальная выдержка. Смелый, дерзко-отчаянный, он был жаден к опасностям, действовал рискованно. Не кто иной, как Костя, в свое время посмел ночью явиться на квартиру Демьяна, "арестовать" его, провести чуть ли не через весь город, укрыть в своем погребе, а затем передать партизанам. Именно он в первые дни оккупации среди бела дня на главной улице города ухитрился швырнуть гранату в проходившую штабную машину. Сам уцелел, а шестерых фашистов уложил наповал. А ликвидация начальника полиции Пухова? Когда начальник полиции выехал на вокзал, на пожар, по пути в машину сел Костя. Ему надо было якобы добраться до типографии и проверить часовых. В машине он поставил мину на боевой взвод и опустил на заднее сиденье. Не доезжая казино, Костя вышел, а "майбах" помчался дальше. Через две-три сотни метров внутри машины грохнул взрыв — и все полетело к чертям. Но ни одна живая душа не могла сказать, что видела, как кто-то садился в машину и покидал ее. А мертвые не разговаривают. Это лишь несколько эпизодов из боевой работы Кости. А сколько их на его счету?! Своими делами Костя убедил меня, что подвиги совершаются не рассудком, а порывами сердца, чувствами. Да, такому парню, как Костя, сам черт не брат. И архивам, конечно, не уцелеть. — Ну что ж, действуйте.Благословляю, — заключил Демьян. Я встал и спросил Костю: — Восточная, восемьдесят два? — Точно. Бывшая Калининская. — Хотите лично посмотреть? — спросил Демьян. — Имею такую привычку. — Это неплохо. Я покинул "Костин погреб" и направился на Восточную улицу. Через десять минут передо мной уже возвышался двухэтажный дом. Все, как описал Костя. С улицы часовой — подобраться нельзя, он не подпустит и на сотню шагов. А надо сделать все тихо и, главное, выбраться живыми. Демьян правильно заметил, что умирать мы сразу научились, будто всю жизнь только этим и занимались. Но умереть никогда не поздно. Заглянул я и в соседний двор. Кто в нем обитает? На этот вопрос у Кости, видимо, ответ готов. Я шел по улице, думал, прикидывал и вдруг увидел впереди мужчину и женщину. Немцев. Оба в шинелях, он с погонами, она без них. Это были начальник гестапо штурмбаннфюрер Земельбауэр и Гизела. Та самая Гизела, которую я видел на встрече Нового года. Я уступил им дорогу и приветствовал наклоном головы. Гестаповец, конечно, узнал меня, а что касается ее — не скажу. Мне пришлось напомнить, что мы уже знакомы. — Ах да, верно, — заметила она спокойно, и глаза ее не выдали, приятно или неприятно было мое напоминание. Больше она не произнесла ни слова. Земельбауэр тоже, видимо, не склонен был вступать в беседу. Задав пару стандартных вопросов, он пожелал мне счастливого пути. "Кто же она, эта зеленоглазая фея? — думал я, удаляясь от них. — Каким ветром занесло ее в Энск? Где она обитает и что делает? Куда девался полковник Килиан? Почему она не с ним, а с гестаповцем?" И другая мысль пришла мне в голову: "Если завтра или послезавтра тут запылает огонь, какие ассоциации вызовет он у Гизелы и Земельбауэра? Не вспомнят ли они господина переводчика из управы? Могут вспомнить. Значит, с операцией надо повременить. Немного повременить". В сумерках я прошел мимо знакомого дома Карла Фридриховича. Из замаскированных окон сквозь тоненькие щелки просачивался свет. Явственно доносился стук молотков и визг пилы. Да, дом цел. Стоит он полвека и бог весть сколько еще простоит и сколько перепадет на его долю хозяев. А доктора нет. Нет Карла Фридриховича — и не будет. И никто его не заменит.19. Наши будни
Немного волнуясь, я вторично переступил порог гестапо. Опять меня пригласил к себе штурмбаннфюрер СС Земельбауэр. Но теперь дочь бургомистра ничем не болела. Я это знал точно, и мне это не нравилось. Не нравилось это и самой Валентине Серафимовне. Эта немыслимая дура всерьез, видимо, решила, что я хочу отбить у нее кусок хлеба и сам набиваюсь в переводчики гестапо. Не нравилось это и бургомистру господину Купейкину. Сегодня он уже не дал мне свой горбатый "штейр". Я пришел пешком. По обе стороны длинного коридора шли нумерованные двери, обитые войлоком и дерматином. За дверями шла своя особая, страшная, недоступная постороннему взгляду жизнь. Когда я вошел в кабинет начальника гестапо, он стоял у окна и, поддерживая одной рукой локоть другой, курил. На нем не было мундира. Узкоплечий, в тонком шерстяном свитере, с подтяжками поверх него, он походил на карлика. Сейчас было особенно заметно, насколько одно плечо штурмбаннфюрера ниже другого. — Ну вот мы и опять встретились, — провозгласил он вместо приветствия и направился к вешалке, где красовался его мундир с регалиями и шевронами эсэсовца. Он всунул свое костлявое кривоплечее тело в жесткий и твердый, как футляр, мундир и стал похож на манекен. — Чем могу служить, господин штурмбаннфюрер? — осведомился я. — Спокойно. Не сразу. Садитесь. Курите! — Он водворился на свое место — за стол, заваленный газетами, бумагами, папками, посмотрел на меня, прищурив один глаз, и продолжал: — А знаете, что я вам скажу? Она припомнила вас. — Кто "она"? — Та молодая дама, с которой вы меня встретили. — Ах эта, как ее… — Я хотел, чтобы гестаповец назвал ее фамилию. — Вот-вот, именно она. Вы угадали, — проговорил он. — Красивая особа, ничего не скажешь. Высший класс. Все на своем месте. Все буквально. Даже язык, что редко бывает у дам. Признаюсь, ее прелести действуют на меня неотразимо. Но всему мешает маленькое "но". Неужто между ним и Гизелой может что-то быть? Неужели этот косоплечий ублюдок всерьез рассчитывает, что такая женщина откроет ему свои объятия? А собственно, почему я интересуюсь этим? Какое мне дело? Я неопределенно пожал плечами и внезапно спросил: — Выходит, Гизела припомнила меня? Я так вас понял? — Ну конечно. Вы же встречались на вечере у бургомистра. — Да, правильно. А что понимать под вашим "но"? Интимное вдохновение покинуло гестаповца. Он поднял малюсенький, коротенький, как мой мизинец, указательный палец и сказал: — Никаких вопросов. Со мной любопытным делать нечего. Нихт зихер. Небезопасно. Гестаповец указал этим на дистанцию, разделяющую нас. Я ругнул себя в душе за любопытство. Язык надо постоянно держать на привязи. Дверь открылась. Вошел голенастый гауптштурмфюрер и коротко доложил: — В городе листовки. Земельбауэр побагровел: — Что? Опять непокорство? Опять смеют подавать голос? — Так точно. — Много? — Тут сказано: десять тысяч. — Постоянный тираж. С ума сойти. Перевод сделан? — Никак нет, только что принесли. Но кажется, речь идет о Сталинградской крепости. — Ну-ка, дайте сюда! — Он взял листок, который прошел через руки Челнока, его пропагандистов и Демьяна, протянул мне: — Ну-ка… о чем тут? Я знал наизусть "о чем тут". Речь шла о разгроме трехсоттридцатитысячной немецкой армии под Сталинградом. Второго февраля она капитулировала во главе с фельдмаршалом Паулюсом Армия продолжает наступление. Бои идут под Воронежем, на Дону, на Северном Кавказе, под Ленинградом, в районе Демянска и в районе Ржева. Я с удовольствием перевел это на немецкий язык. — Блеф? Бахвальство! — воскликнул штурмбаннфюрер. Прозвучало это неубедительно — и для меня и для гауптштурмфюрера. Хотя официальная печать и радио фашистов еще не уведомили мир и свой народ о катастрофе, эхо сталинградских событий докатилось уже до Энска. Узнали о них и немецкие солдаты. Узнали и о том, что, вопреки заверениям министра имперской авиации Геринга, будто ни одна бомба не упадет на Германию, с весны прошлого года бомбы падали, и падали густо. — Облава! — грозно приказал негрозный по виду штурмбаннфюрер. — Немедленно! Свяжитесь с майором Гильдмайстером от моего имени. Возьмите у него людей — взвод, роту, батальон! Прочистите район железнодорожного узла. И западную окраину. У всех подучетных — обыски. Все вверх дном. Действуйте! — Яволь! — щелкнул каблуками гауптштурмфюрер и вышел. Взбудораженный начальник гестапо вышел из-за стола и затопал своими дегенеративными ножками по кабинету. Он плюнул несколько раз на пол — привычка не из тех, которыми можно гордиться. Немного успокоившись, он взглянул на часы и сказал: — Сейчас мы поговорим с одной дрянью. Ваш земляк. Актер. В прошлом, правда. В зависимости от того, как он поведет себя, решится вопрос, где ему умирать — здесь или дома, в постели. Я поинтересовался: — Смею спросить, в чем он повинен? Штурмбаннфюрер не делал из этого тайны. Тем более что я, как переводчик, должен был в какой-то мере войти в курс дела. Актер имеет дочь. Не родную, а приемную Этакую молодую и, скажем прямо, роскошную девку. Имеется ее фото, когда ей минуло девятнадцать лет. Люба. Любовь. Она вскружила голову ротенфюреру СС Райнеке. И видимо, основательно вскружила, если такой служака, как Райнеке, прошедший огни и воды, стал волочиться за этой шлюхой. Он стал наведываться к ней на дом. Болван! Иначе нельзя его назвать. Забыл хорошее правило, рекомендованное покойным обергруппенфюрером Рейнгардом Гейдрихом. Правило гласило: "Немец! Покидая любой русский дом, не забудь поджечь его!" А Райнеке забыл. И поплатился. Его нашли мертвым. И где бы вы думали? В трех кварталах от дома актера. "И ты болван, — отметил я. — Поздно хватился". Памятная история с эсэсовцем Райнеке имела годичную давность. Никакого отношения к смерти Райнеке актер не имел. На эсэсовца точили зубы и я, и Костя, но Трофим Герасимович опередил нас. — Давно это было? — на всякий случай полюбопытствовал я. Штурмбаннфюрер сел за стол, покопался в ворохе бумаг и ответил, что в феврале минувшего года. Давненько. Но все дело в том, что у Райнеке, как у всякого порядочного немца, есть брат. Председатель военно-полевого суда. И его страшно интересует, кто мог поднять руку на его брата. Вот лежит его письмо. Надо же ответить. — А этот актер замешан в убийстве? — спросил я. Начальник гестапо засмеялся. Очень сомнительно. Как ему доложили, актер — дряхлый старик, развалина. Одной ногой стоит в могиле, а Райнеке… Его надо было видеть. У Райнеке размер шеи, бицепса и ступни — сорок четыре сантиметра. Это что-нибудь да значит. Юберменш! Он мог раздавить этого актеришку одним ногтем. Но старик, может, выболтает кое-что, если его припугнуть. Он может знать знакомых этой своей девки, а среди них, возможно, отыщется и тот, кто осмелился поднять руку на представителя германских вооруженных сил. — Понимаете? — осведомился Штурмбаннфюрер. Я кивнул. Задребезжал телефон. Земельбауэр снял трубку и отрывисто бросил в нее: — Да, пусть войдет. — Он отодвинул телефонный аппарат и сказал: — Пожаловал. Через минуту дверь открылась и впустила высокого, страшно худого старика лет шестидесяти. В одной руке он держал толстую бамбуковую палку, испещренную выжженными рисунками, а в другой — не по сезону холодную и очень поношенную фетровую шляпу. Одежда его была не в блестящем состоянии. Согбенный страданиями, голодом и холодом, он имел жалкий вид. На костистом, породистом лице его тихо и печально тлели огромные, но уже помутневшие глаза. Радость давно не касалась их. — Прозрачный старикан, — заметил гестаповец. — Как это у вас поется: были когда-то и мы рысаками? Что ж, приступим. Переводите и записывайте. Фамилия? — Полонский, — глухо произнес старик и счел нужным продолжить: — Полонский Всеволод Юрьевич. Шестьдесят девять лет. Русский. Из дворян. В прошлом актер. — Спасибо, — осторожно, как бы про себя, проговорил я. Тихий, усталый взгляд его глаз ненадолго задержался на мне. Стоять на ногах ему было трудно. Указав пальцем на стул у печи, он спросил: — Я имею право сесть? — Есть стулья, сев на которые однажды, уже больше не встанешь. Это его не пугает? — сострил штурмбаннфюрер. И я подумал, что юмор у него довольно мрачный. Нет, Полонского это не пугало. — Сила привычки, — заметил он своим глухим голосом. — Смерть уже много времени открыто бродит вокруг. Хотя, разумеется, всему бывает предел. — Болтун! — констатировал начальник гестапо и разрешил Полонскому сесть. А когда тот водворился на стул, предупредил: — У вас, как у любого смертного двуногого, двести сорок восемь костей. Я переломаю каждую из них, если вы не будете правдиво отвечать на мои вопросы. — Я никогда и никому не лгал. И я не боюсь. Пугать меня не надо. Штурмбаннфюрер фыркнул от неожиданности: — Но вы свободно можете умереть. Кости есть кости. — Человек умирает раз и навсегда. Вы, не знаю вашего чина, тоже не бессмертны. Вы тоже можете однажды не проснуться. Крысиные глазки гестаповца заискрились подленьким смешком. — Вы юродивый? Что это за философия? Вы сектант? Или вы хотите получить по физиономии? Старик Полонский, я уже понял, бесспорно, относился к числу тех русских людей, которые все могут выдержать и не опустить головы. И я знал их. Вот так, видно, держали себя перед врагом Прохор, Прокоп, Урал, Крайний, Аристократ. На короткое мгновение в его старческих, помутневших глазах мелькнул суровый, неумолимый огонек. Мелькнул и исчез. Он лишь сдвинул свои седые клочкастые брови и спросил: — Бить по лицу старика? Это что, рекомендовано уставом цивилизованной германской армии, несущей на своих знаменах так называемый новый порядок? Этого и я не ожидал. Начальник гестапо опешил. Кровь схлынула с его морщинистого лица. Он встал, сжал кулачки, разжал их, сел, откинулся на высокую спинку стула и дико захохотал. — Однако вы смелы, черт вас подери! — Когда пройдешь через многое, то угрозы воспринимаются не совсем так, как некоторые рассчитывают. — Принципиальный старикан. Но ближе к делу! Ответьте мне: вам фамилия Райнеке о чем-нибудь говорит? — К сожалению, да. Бандит с большой дороги. — Что? — разинул рот штурмбаннфюрер. — А вы считаете его красой германских вооруженных сил? Что ж… мы расходимся во взглядах. — Довольно болтать! — ударил кулачком по столу Земельбауэр. — Зачем Райнеке приходил в ваш дом? — Мне думается, что об этом лучше всего спросить его самого. — Думается, думается… Я могу сделать так, что вам вообще нечем станет думать. — Я его, этого Райнеке, не приглашал. — Но на вашей шее сидит девка, которая… — Моя шея, — шевельнул головой Полонский, — тонка для того, чтобы на ней кто-либо сидел. — Для петли неважно, какая она у вас: тонкая или толстая. Тонкая даже лучше. Райнеке завлекала в дом ваша девка. — Ложь! — сказал Полонский. — Она боялась его. Штурмбаннфюрер решил выложить свой последний козырь и спросил: — Вам известно, что убитый ротенфюрер Райнеке подобран вблизи вашего дома? — Неужто! — выпрямился старик и осенил себя крестом. — Вот уж кому я не пожелаю царствия небесного. Земельбауэр опять откинулся на спинку стула и застыл, покусывая нижнюю губу. Этот немощный, бессильный старик говорил все, что хотел. — Он идиот, — пробормотал штурмбаннфюрер после долгой паузы. — Его можно жарить на угольях, а он будет в ладоши хлопать. Попадались мне такие. Или он не понимает, куда попал? Что с ним делать? Позвольте!.. Скажите ему, что я прикажу сейчас приволочь его шлюху. Эту Любу. С нее и надо было начинать. И скажите, что уж ей-то придется заговорить так, как нам хочется. Я перевел. Полонский горько усмехнулся, одарил меня укоризненным взглядом и произнес: — Скажите своему шефу, что за моей дочерью ему надо будет съездить в Германию. Она там. Давно. Полгода. Если только еще жива. Сострадание к старику сжало мое горло. — Кончайте! — взвизгнул гестаповец. — Переведите ему протокол. Пусть подпишет. — Не стоит, я сам прочту, — сказал вдруг на чистом немецком языке Полонский. — Я сам умею. Я бывал в Германии. Дрезден, Мюнхен, Кельн, Лейпциг, Франкфурт. Я пел. Мне аплодировали! — А что же вы ломались? — взорвался Земельбауэр. — Меня не спрашивали. И потом, я бы все равно отвечал только по-русски. Когда затихли звуки его шагов, штурмбаннфюрер вскочил, прошелся по комнате, плюнул с остервенением. — Ну, знаете ли! Если бы он не перекрестился… Что было бы, он не договорил. Вспомнил о моем присутствии, подумал и произнес уже спокойно: — Вы тоже свободны. С облегченным сердцем я покинул гестапо. На дворе стоял последний зимний месяц, но снег еще звонко поскрипывал под ногами. Свернув за угол, я увидел бредущего Полонского. Он, как слепой, ощупывал палкой дорогу и медленно и осторожно ставил ноги. Около витрины, на которой обычно вывешивалась местная газета, он остановился. Но не затем, чтобы прочесть ее, а чтобы передохнуть. Мне захотелось пожать руку этому смелому человеку. Я подошел к нему вплотную и тихо сказал: — Я горжусь вами. Разрешите? — протянул я руку. Старик взглянул на меня и сейчас же отвернулся. И в глазах его была не ненависть, даже не отвращение, а скорее всего брезгливость. Рука моя упала. Что-то обожгло сердце, точно огнем. Вжав голову в плечи и стараясь не смотреть в лица прохожих, я быстро зашагал своей дорогой. Вечером я встретился с Костей и передал ему для Наперстка радиограмму за подписью Перебежчика. В ней было сказано:В ночь с восьмого на девятое вывозятся для выброски на нашу территорию завербованные мною и обученные гауптманом Штульдреером "агенты" абвера: Чекунов Василий Тарасович, кличка Кипарис, Огарков Петр Данилович, кличка Реванш, и Криволапое Александр Федорович, кличка Проходящий. Общий пароль: "Дело идет к весне". Приземление намечено на отрезке желпути Плавск-Чернь между часом и двумя ночи. Желательно встретить.А Костя передал радиограмму, адресованную Андрею:
Первое: Освобождение Солдата от руководства группой и ваше назначение одобряем. Второе: Поздравляем Перебежчика, Цыгана, Костю, Усатого и Наперстка с награждением орденом Отечественной войны второй степени. Аристократ награжден посмертно. Третье: Розыск оберштурмбаннфюрера Себастьяна Андреаса прекратите. Он был в Энске в декабре прошлого года пролетом и сейчас находится в Берлине. О выезде его в Энск уведомим.
20. Архив приказал долго жить
Неспроста я согласился идти с Костей на операцию. Это было необходимо мне как разведчику, как участнику боевого подполья. Демьян сказал мне однажды: "Чтобы эффективно командовать людьми, надо не только знать, что они делают, но и уметь это делать самому". Правильная мысль. План налета на дом с архивами вызревал долго. Все это время объект находился в фокусе нашего внимания Мы тщательно готовились, стараясь не упустить ни одной детали, которая могла бы потом помешать нам. И вот подошел срок. Он пал на семнадцатое февраля. Эх, если бы у меня осталась хоть одна из тех замечательных "зажигалок"! Как бы это облегчило нашу работу… Но, увы, последние я отдал под Новый год Трофиму Герасимовичу. В нашем распоряжении был только бензин — три фляги бензина. Бензин, конечно, тоже горит, но это не то… Далеко не то. Погода изменилась. Температура поднялась почти до нуля. Дороги развезло, точно весной. Вечером, без нескольких минут одиннадцать, я выбрался на Административную улицу — параллельную Восточной. Засел в развалинах четырехэтажного жилого дома, разрушенного бомбой. Здесь мы договорились встретиться с Костей. Город спал. С неба сыпались снег и дождь. Было сыро, слякотно и холодно. В одиннадцать Костя не пришел — подобного с ним никогда не случалось. Я высунул голову, В провале улицы маячила беленькая точка. Иногда она становилась ярче, потом меркла и наконец исчезла. Кто-то курил. Возможно, Костя. Напрягая до боли зрение, я всматривался в темноту. Послышалось шлепанье сапог. Звуки приближались. По тротуару, в каких-нибудь десяти шагах от меня, прошли люди. Я услышал немецкую речь. Патруль! Не успели затихнуть шаги, как рядом со мной возник Костя. Будто из-под земли выскочил. — Видели? — тихо спросил он. — Четыре эсэсовские морды сразу. Чуть не напоролся, пришлось дать задний ход. А погодка, а? Заляпаемся как черти. В этом был весь Костя. Идя на трудное, опасное, связанное с риском для жизни дело, он мог говорить самое обыденное. Неужели важно: забрызгаемся мы или нет? — Хлопцы где? — спросил я. — На постах. Все в порядке. Речь шла о двух ребятах из группы Кости. Они должны были дежурить неподалеку от дома и в случае опасности предупредить нас. Костя присел на корточки у моих ног и полез за пазуху. — Спички достал, — сказал он. — Непочатую коробку. На службе спер. Спички составляли на оккупированной территории острый дефицит. Мы пользовались зажигалками. — Пошли! — предложил я. Мы выбрались на узенький тротуар. Осмотрелись. Ни души. С восточной окраины города доносились какие-то непонятные звуки. Будто бросали с машины на землю полосовое железо. Идти по улице было рискованно, да и не входило в наши планы. Маршрут пролегал дворами. Мы свернули в калитку, миновали один двор, второй, третий, попали в четвертый. Он был не огорожен: забор ушел на топку. Дом стоял на пустыре. Вслед за Костей я обогнул его и наткнулся на кирпичную стену. Ее не обойдешь: она срослась с соседним домом. Пришлось взобраться на нее и идти по гребню. Стена вывела нас на сарай, крытый черепицей. Тут мы поползли на четвереньках, хватаясь за черепицу руками. Вот и край. Отсюда виден тот самый двор, который позволял нам подойти к цели. Просматривался также кусок Восточной улицы и часть двора, где стоял дом с архивами. Нам надо было спуститься, и спуститься бесшумно. Но как это сделать? Ни лестницы, ни столба рядом. Пришлось прыгать. Уже на земле я примерился к высоте сарая. До крыши рука моя не дотягивалась. А ведь на обратном пути придется снова взбираться наверх. И у меня мелькнула мысль, которой я поделился с Костей: он станет мне на плечи, влезет на крышу и подаст руку. Потом с его помощью поднимусь я. Костя согласно кивнул, поправил поясной ремень, засунул за него полы шинели и снова зашагал впереди меня. Спокойствию Кости я всегда завидовал. Он отправлялся на боевое дело, словно на службу. Каждое движение его было обдумано, выверено, рассчитано. Он делал лишь то, что надо было делать. Вот и сейчас. На пути стояла старая, без двух колес, армейская телега. Я обошел бы ее с левой стороны: так было удобнее. Но Костя предпочел обойти справа. Для этого надо было продираться через колючие кусты, кажется, крыжовника. И только позже я понял его маневр: с левой стороны телега была хорошо видна с улицы и нас могли заметить. Вот и последнее препятствие — дом, стоящий вплотную к двухэтажному, где хранятся архивы. Как хорошо, что и он, подобно сараю, покрыт черепицей, а не железом. Одним своим скатом крыша выходила на улицу, вторым — во двор, к нам. Нас интересовал именно этот край. Со слов Кости я знал, что в доме живут две семьи. Люди смирные, опасаться их нечего. Но следует все же соблюдать осторожность. Шум могут услышать не только жильцы, но и часовой на улице. Не шуметь… Легко сказать! Надо взобраться на крышу и пройти по ней из конца в конец. Костя взял стоявшую у стены длинную доску и подставил ее вместо лестницы. Нажал — держится. Пополз по ней и кое-как достиг крыши. Настал мой черед. Первый метр удалось одолеть без шума. Но на втором меня постигло несчастье — под доской лопнула черепица. Я замер, обхватил доску руками и ногами: нужно же так! С минуту мы оба вслушивались. Тихо. Звук никого не потревожил. Тогда Костя подал мне руку, и я взобрался на крышу. Мы доползли до стены желанного дома и залегли передохнуть. Над нашими головами, чуть-чуть наискось, виднелось узкое, с полметра, застекленное окно. Мы смотрели на него и обдумывали свой последний шаг. Скажу прямо: в эти минуты мне не хватало душевного спокойствия. Того спокойствия, которое всегда сопутствует в делах. Почему? Непонятно. Все шло гладко. Мы благополучно добрались до цели. Сидим, отдыхаем. Я уверен в Косте, он — во мне. У нас одни и те же мысли. И все-таки… Все-таки мне было почему-то не по себе. Чего-то я опасался. Отдышались. Пора приступать. Костя приподнялся, оглядел стену. Мы заранее решили выдрать из пазов между бревнами паклю, залить пазы бензином и поджечь. Я провел рукой по бревнам: темные, крепкие, как медь. Такие не сразу загорятся, да и загорятся ли? Костя между тем спустился почти до края крыши, задрал голову и начал показывать мне что-то знаками. Я не понял. Он поманил меня к себе. — Станьте вот здесь, — прошептал он. — Я на плечи вам… Попытаюсь достать до окна. — Ты рехнулся! До окна с самой удобной для меня точки минимум четыре метра. Кроме того, окно расположено не перпендикулярно к нам, а наискосок. Если я примощусь на краю крыши, черепица может не выдержать, и мы оба сорвемся вниз. — Никуда мы не сорвемся, — проговорил Костя. Он уже сердился. — Что вы за человек? Неужели трудно? Я же дело предлагаю. Крыша была неудобным местом для спора. Быть может, действительно не сорвемся? Была не была. Я спустился до самого края крыши и занял место Кости. Выпрямился во весь рост и ухватился руками за стену. — Давай! Костя, как партерный гимнаст, стал на мое левое колено и взгромоздился мне на плечи. В ногах моих появилась дрожь. Я прижался лицом и грудью к холодным бревнам. — Достаешь? — прошипел я. Молчание. — Слышишь, дурень? Тишина. — Ну, что ты там? — теряя терпение, спросил я. — Минутку… Держитесь крепче. Я не успел ни сообразить, ни как следует закрепиться, лишь ощутил страшный нажим на плечи и толчок, от которого повалился на крышу. Придя в себя, я быстро перевернулся на бок и обмер: Костя висел. Руками он держался за что-то невидимое под самым окном, а ногами сучил, стараясь найти опору. У меня засосало под ложечкой. Ненормальный… Он же свернет себе шею! И главное, ему ничем нельзя помочь. Нас разделяют добрые три метра, которые не преодолеешь, даже вытянув руки. Я лежал безмолвный, скованный, таращил глаза, а он висел и изворачивался, как ящерица. И вдруг Костя затих. За что-то зацепился. Да, нашел какую-то щель, или углубление, или выступ. У меня отлегло от сердца. События, разумеется, протекали быстрее, нежели я их описываю. Все исчислялось секундами. Короче говоря, Костя вдруг подал мне… что бы вы думали? Стекло? Как бы не так. Он подал мне целиком раму. Поражало не то, что он сделал это мастерски очень ловко, а то, что ему вообще удалось это сделать… Произошло что-то непостижимое. Сейчас он торчал боком в оконном проеме и шептал требовательно: — Флягу! Одна фляга с бензином была у меня, две — у него. Я отцепил ее с карабинчика на поясе, встал, занял поудобнее позицию, примерился: — Лови! Фляга взметнулась вверх, упала вниз и едва угодила мне в руки. И так три раза подряд. На лбу у меня вы ступил пот. Какое-то проклятие! Чертовское невезение! — Из вас не получится жонглер, — пошутил Костя. Нашел время шутить! А меня разрывала злоба: фляга никак не летела туда, куда я направлял ее. Наконец Костя изловчился и схватил жестянку. — Спускайтесь на землю, — прошептал Костя. — А ты? — Не буду же я здесь ночевать! Что правда — то правда. Значит, он полетит вниз. И хорошо, если не переломает ноги. Надо хоть как-нибудь самортизировать его падение. Ведь умеют же это делать цирковые акробаты! Я спрыгнул. Даже не упал. В это время вверху чиркнула спичка, Костя поджигал паклю. Потом горящий комок исчез внутри дома, Костя опять повис на руках, раскачался и, вопреки закону земного притяжения, оказался не внизу возле меня, а на крыше. Огонь внутри дома скакнул, как хищник, пламя взвилось и осветило пустое окно. Все понимают, и вряд ли надо объяснять, что если дерево облить чистосортным бензином, то уж оно, конечно, горит как следует. Костя прыгнул в мои объятия. Я не рассчитал свои возможности и упал. Он упал на меня. Мы быстро вскочили, разгоряченные, взбудораженные. — А теперь — ходу! Мы направились уже изведанным маршрутом. Надо было бежать, бежать что есть духу. Неосторожность требовала спокойствия, и мы шли, правда быстрее, чем прежде. Все хорошо. Бричка… Кустарник… Сарай под черепицей… Кирпичный забор… Знакомый дом… Сейчас будет тротуар.
— Вер да? Кто идет? Хальт! — раздался хриплый окрик.
Он на секунду пригвоздил нас к месту. Только на секунду. Мы отпрянули назад, бросились в узкую щель между двумя домами и замерли не дыша. На улице, в том месте, где выкрикнул патруль, топали сапоги, звякали автоматы, раздавались ругательства. Нас искали.
Можно было, конечно, выйти и предъявить свои документы. В чем дело? Кто мы такие? Дежурный полиции по караулам и старший переводчик управы. Пожалуйста!
Но это — бредовая мысль. Трудно объяснить, каким образом наше присутствие здесь совпало с пожаром.
Уйти. Незаметно уйти — единственное спасение. Мы воспользовались запасным вариантом, стали пробираться дворами, пока не достигли развалин. Здесь постояли около минуты, вслушиваясь в ночь. Раздался разбойничий свист, но не близко, а так шагах в трехстах, на Административной.
— Это мои ребята, — шепнул Костя.
Я не отнес это к успокаивающим сообщениям. Надо было выбраться на улицу, пересекающую и Восточную и Административную. И побыстрее. Немцы, если что-то учуяли, не уйдут. Они вызовут подмогу и перевернут все вверх дном. А учуять не трудно: пожар скажет сам за себя.
Где-то (где — определить сразу было трудно) затарахтел мотоцикл, и автоматная очередь прошила тишину. Стреляли на Восточной. Возможно, часовой у горящего дома поднял тревогу.
— Держите, — тихо произнес Костя, и ребристая граната тяжестью легла на мою ладонь.
Правильно. Молодчина Костя! Граната — верное дело. Выручит в трудную минуту.
— Выскочим все же на Административную, — предложил я. — Добежим до переулка — и в гору… до соснового бора, а там попробуем вниз, к реке.
Костя не возражал.
Тихо ступая, мы покинули развалины, вышли на улицу, быстро зашагали к переулку и вдруг за спиной опять услышали:
— Хальт!
Теперь беги! Теперь скачи!
Сзади раздался дружный топот, затрещал автомат и хлопнула винтовка. Нас заметили. Немцы стреляли по видимым целям. Вся надежда на ноги и удачу. Попадаться живыми нельзя.
Мы выскочили в переулок. Еще квартал — и перекресток. А там — сосновый бор.
Вот уже середина квартала. И вдруг впереди, на перекрестке, в небо взвилась красная ракета.
Совсем худо. Мы бросились на ступеньки какого-то дома, на крыльцо, под навес и прижались к стене.
— Нас здесь сцапают как цыплят, — задыхаясь, проговорил Костя.
— Понимаю. Но бежать при таком свете…
Ракета озарила все вокруг. Секунда, другая. Как медленно гаснут проклятые искры.
— Видишь? — показал я двор напротив. — Туда. Скорее!
Костя хотел что-то сказать, но вдруг дверь открылась, он покачнулся и едва не упал.
Из темноты прозвучал, как приказ, голос:
— Сюда! Быстро!
Это было предложение, над которым не пришлось раздумывать. Пренебрегая элементарным благоразумием, мы послушались приказа, хотя отдан он был на немецком языке. Но не мужчиной. Возможно, этим и объясняется наша решимость. Впрочем, выбора не было. Вернее, был, но плохой. Перебегать улицу под пулями — не ахти какое удовольствие.
Мы вскочили, и дверь захлопнулась. В темноте слышалось только наше шумное дыхание. Я нащупал рукой Костину руку и зажал в своей. Надо держаться вместе. Еще неизвестно, что ожидает нас. Быть может, западня. По тротуару кто-то пробежал. Потом еще и еще. До нас доносились крики, выстрелы, тревожные свистки.
Но вот скрипнула дверь, и коридор, где мы стояли, залил неяркий свет. Но его было вполне достаточно, чтобы разглядеть того, кто стоял у дверей. Это была Гизела.
— Ну проходите же, — услышал я ее глубокий голос. — Кажется, все в порядке.
Мы прошли в светлую комнату. Надо было считать за огромное счастье, что мы двигались, дышали, были еще живы.
— Это вы? — воскликнула вдруг Гизела, узнав меня. — Боже мой, какой вид!
Да, вид у нас был аховый, что и говорить.
Гизела смотрела на меня широко раскрытыми зелеными глазами. Вспомнив, что в правой руке у меня граната-лимонка, я быстро сунул ее в карман пальто.
Тогда она перевела взгляд на Костю, который выглядел похлестче меня, и весело спросила:
— Что вы тут делали?
— Что делали? — переспросил я, выигрывая время.
— Ну да… Вопрос, я полагаю, ясен.
— Мы прибежали на пожар. Там горит что-то.
— Где? — встревоженно спросила Гизела.
— Недалеко, на Восточной.
Гизела быстро закрыла дверь во вторую комнату, щелкнула выключателем и подняла оконную штору.
Через окно отлично был виден пылающий дом. Огонь держал его мертвой хваткой. Все полыхало, и смотреть было жутковато. Дьявольское зрелище! Какую стихию выпустили на свободу наши руки!
— Очень мило, — спокойно сказала Гизела, опустила штору и зажгла опять верхний свет. — Раздевайтесь. Я здесь живу, — она сделала рукой округлый жест.
Мы продолжали стоять и нерешительно осматривались.
Комната выходила двумя окнами на улицу. Обстановку составляли стол, диван с низкой спинкой, несколько стульев, тумбочка с радиоприемником "Филипс", что-то вроде буфета или посудного шкафа и широкая бамбуковая этажерка с книгами.
— Да садитесь же! Мне просто неудобно.
— Благодарю, — сказал я, и мы сели.
— Значит, вы бежали на пожар? — уточняла она.
— Да. А патруль без предупреждения начал палить.
— Это очень неприятно. Я лично терпеть не могу, когда в меня стреляют. Вообще я предпочитаю не служить мишенью.
Я не знал, как На это реагировать. В ее голосе чувствовалась тонкая ирония.
— Нет, так нельзя, — решительно сказала она. — Сейчас же раздевайтесь! Смотрите, на кого вы похожи.
Я встал. Костя — тоже.
— Спасибо. Мы не будем вас беспокоить. Нам надо идти.
Гизела сидела на диване, упираясь обеими руками в его край.
— Нихт гуд. Вы думаете только о себе?
— Не понял.
— Вы уверены, что вас никто не увидит?
Нет, такой уверенности у меня не было. Но мне трудно было отвечать. Я понимал, что сейчас выйти — значит накликать беду на свою голову. Но не могу же я сказать об этом.
— Вот что, — вновь заговорила Гизела. — Скажите вашему другу, что я тоже ваш друг. И раздевайтесь.
Я посмотрел на Костю. Он нисколько не волновался, только был чуточку бледнее обычного.
— Раздевайся! — после секундного колебания сказал я. — Получилось очень удачно. Здесь нечего опасаться. Я знаю ее.
Костя хотел, видимо, задать какой-то вопрос, но раздумал.
Мы разделись, вышли в коридор, почистили обувь, повесили верхнюю одежду. Но голову сверлила мысль: "Вдруг ловушка?"
Гизела принесла пачку сигарет, угостила нас, закурила сама.
— Я вас напою кофе. Будете пить?
Мы переглянулись.
— Я тоже выпью, — поспешила добавить она.
— Удобно ли? — нерешительно проговорил я.
— Очень удобно. Я весь день сегодня варю кофе. Незадолго до вас у меня был господин Земельбауэр. Он мой сосед. Его дом напротив. Вот там, — она показала в угол. — А через дом от него живет господин Гильдмайстер. Тут целая колония.
Я слушал, кивал и чувствовал, как горят мои уши. Мы угодили в осиное гнездо. Чем все это кончится?
— Смотрите журналы. Я быстренько.
Мы остались одни, Костя оглянулся на дверь, за которой скрылась хозяйка, и спросил шепотом:
— Что это за цаца? Немка?
Я кивнул и коротко рассказал о знакомстве.
Костя почесал затылок.
— А что она делает?
— Понятия не имею.
— Тонкая штучка.
Я встал, прошел к этажерке. На верхней полке лежала стопка иллюстрированных журналов. Руки машинально стали перелистывать их.
— Нам нельзя сейчас высовывать нос, — объяснил я создавшееся положение Косте.
— Угу… А я думаю: почему у нее свет? Теперь ясно: начальник гестапо, комендант. Весь этот квартал надо сжечь.
— Чш-ш, — предупредил я.
— Да, — Костя понизил голос, — прелестная ночка выдалась. А не пошла ли она предупредить кого-либо?
— Ну, а если? Что предлагаешь?
— Да я так. Если уж драться, то лучше здесь.
Я отобрал два журнала — себе и Косте, хотел отойти, но взгляд сам по себе непроизвольно остановился на телеграфном бланке, лежавшем на второй полке. Он был заполнен готическим шрифтом. Деталь сама по себе привлекала внимание. Я всмотрелся, и кровь ударила мне в голову. Телеграмма адресовалась Гизеле Андреас. Из Берлина ее отправили тринадцатого. Текст был краток: "Задерживаюсь. Вылечу семнадцатого. Обнимаю. Себастьян Андреас".
Так вот кто она! Вот с кем мы имеем дело! Жена оберштурмбаннфюрера, о котором ведется переписка. Сегодня шестнадцатое. Он вылетит завтра.
Я подошел к Косте и, взволнованный, поведал ему об открытии.
— Сгорим мы, как шведы под Полтавой, — проговорил он спокойно. — Есть предложение — стукнуть ее и потихоньку сматывать удочки.
Стукнуть. Потихоньку.
— А если она действительно друг?
— Вы, значит, еще не уверены?
Послышались шаги. Мы поспешно занялись журналами. Вошла Гизела с подносом в руках. На нем стояли кофейник, чашки и блюдечко с кусочком масла. Она поставила все это на стол, вынула из шкафа пачку галет, сахар, разлила кофе.
Отпивая маленькими глоточками горячий кофе, я сказал:
— Очень рад знакомству с вами.
— Да? — спросила она. — Охотно верю. Хотя здесь многие говорили мне то же самое.
Она поинтересовалась моим образованием, профессией. Я удовлетворил ее любопытство.
Мне почему-то вспомнилась недавняя беседа с Земельбауэром. Он сказал, что какое-то "но" мешает ему. А говорил он о Гизеле. Не является ли этим "но" оберштурмбаннфюрер? Вполне возможно.
Потом хозяйка занялась Костей. Стала выяснять, здешний он или приезжий, служил ли в армии, сколько ему лет. Узнав, что Костя родился в Энске, она спросила, известен ли ему хозяин дома, в котором мы сейчас сидим.
Костя сказал, что нет. Вообще он держал себя настороженно, отвечал лаконично.
— А вы хотите знать, кто здесь жил?
Она кивнула.
— Пустяки. Я узнаю в управе.
— Да нет, не стоит. Просто так, интересно. Я вам сейчас покажу кое-что. Пройдемте в ту комнату.
Она встала, пошла, а вслед за нею поплелись и мы.
Во второй комнате стояли полуторная кровать, платяной шкаф и тумбочка. Возле нее — коричневый кожаный чемодан.
Гизела сдвинула с места тумбочку, подняла половицу, и мы увидели под ней цинковую коробку из-под винтовочных патронов. Она до краев была наполнена серебряными рублями и полтинниками царской чеканки.
Гизела рассмеялась.
— Быть может, они нужны хозяину?
Я сказал, что едва ли кто-нибудь признает их своей собственностью.
Мы просидели у нее до рассвета. Почистили и привели в порядок свою одежду. Когда уходили, Гизела энергично пожала нам руки и сказала:
— Вы ни о чем не думайте. Хорошо, что все случилось сегодня.
— Почему? — не удержался я.
— Завтра прилетает муж. Из Берлина. А он не такой, как я.
Углублять разговор я считал нетактичным.
— Мы еще когда-нибудь увидимся? — лишь спросил я, набравшись смелости.
— Да! Конечно! Это будет зависеть от вас. — И она улыбнулась. Это была улыбка для друзей. Да, только для друзей. В этом я был почему-то убежден. Убежден я был и в том, что в мою жизнь вошло что-то новое, тревожное. Кажется, я понял то, чего долгое время не мог понять.
Когда мы добрались до центральной площади, где пути наши расходились, я сказал Косте:
— А архив приказал все-таки долго жить.
— Что верно — то верно!
21. Гизела
Меня вызвал бургомистр. — Сходите в Викомандо. К господину Литтенмайеру. Комната тридцать седьмая. Он даст вам циркуляр о весеннем посеве. Надо срочно перевести его на русский и разослать. Ступайте! Я вышел. Оккупантам очень хотелось, чтобы крестьяне посеяли в этом году как можно больше зерновых. Но они не верили, что их стремление совпадает с нашим. Большая земля побеспокоилась об этом значительно раньше Викомандо. Месяц назад, еще зимой, она дала указание развернуть работу среди крестьян о возможно большем освоении земель. Указание это касалось главным образом партизанских отрядов, но не остались в стороне и мы. Успехи на фронтах создавали твердую уверенность, что урожай в этом году будут собирать не оккупанты. Я оделся и отправился выполнять распоряжение. Формально зима уже кончилась. Стоял первый месяц весны, но холод явно не торопился покидать наши края. Всюду лежал снег, обильный, плотный. Вот ветерок, правда, дул весенний. Он нес радостные надежды. Викомандо помещалась в здании одной из средних школ. Я вошел в тридцать седьмую комнату. В ней сидело трое: двое чиновников в военной одежде и один в гражданской. Я сказал по-немецки, что прислан бургомистром. — Сюда, ко мне, — отозвался крякающим голосом пожилой мужчина. У него было добродушное лицо с каким-то домашним выражением. Он раскрыл папку, вынул несколько листов, скрепленных булавкой, и подал мне. — Сделать перевод и разослать. Срок — два дня. Зайдите в комнату четырнадцать, к инженер-агроному Андреас, она зарегистрирует. Я не поверил своим ушам и переспросил. Чиновник повторил. Да, я не ошибся — к Андреас. После той злополучной февральской ночи я видел ее лишь мельком на улице около кинотеатра вместе с начальником госпиталя доктором Шуманом. Это было вскоре после поджога дома с архивами. Она как-то растерянно ответила на мое приветствие, а Шуман даже не обратил на меня внимания. Между прочим, муж Гизелы не появлялся. Или же мы прохлопали его? Задание Решетова висело в воздухе. Первую неделю после поджога я и Костя не знали покоя. Да только ли мы?.. А тот же Решетов, а Демьян, а Андрей? Все они склонны были видеть в поступке Гизелы подвох. Все ожидали с часу на час удара. Но его не последовало. Прошла неделя, минул февраль, настал март. Гизела не выдала нас. Никто не мог понять, чем она руководствовалась, какие причины побудили ее пойти на такой рискованный шаг. Об этом думал я по пути в четырнадцатую комнату. Здесь было людно. Сразу даже не удалось заметить Гизелу среди дюжины столов и затылков. — Вы к кому? — спросил меня на ломаном русском языке плотный интендант с прямым пробором на голове. Я ответил по-немецки: мне нужен инженер-агроном Андреас — и показал циркуляр. — Стол у окна, — показал интендант. Да, там сидела она, Гизела. И как я сразу не обратил на нее внимания! Она занимает самое видное место. Я счел правильным держать себя как лицо, ей незнакомое. Узким проходом пробрался от двери до окна, подошел к Гизеле и приветствовал ее. Так поступил бы на моем месте любой. Она ответила с едва заметной улыбкой, скользнувшей по губам. Я подал ей циркуляр и хотел добавить, что его необходимо зарегистрировать. Но Гизела опередила меня: — Да-да, я знаю. Она не пригласила меня сесть, хотя свободный стул стоял рядом. Неторопливо подколола к циркуляру маленький клочок бумаги, написала на нем несколько строк, сделала отметку в журнале и возвратила все это мне. — Можете идти, — сказала она и опять едва улыбнулась. Мне ничего не оставалось, как проститься. В управе я чуть было не отдал циркуляр вместе с клочком младшему переводчику. Кто мог предполагать, что надпись на листочке имеет прямое отношение ко мне! Не без удивления я прочел:Теперь вы придете сами. Правда? Сегодня же. Не забудьте, что между шестью и семью часами солдатрастапливает у меня печь. Жду.Не скажу о других. Не знаю, как ведут себя другие мужчины, когда им оказывают знаки расположения. Я говорю о себе. Меня обуял телячий восторг. Я готов был смеяться, плясать, петь. Добрый десяток раз была перечитана записка, прежде чем рука моя решилась ее уничтожить. И только потом, позже, начал предъявлять свои права рассудок: что же это такое? Так можно запросто натворить глупостей, уважаемый Дим-Димыч. Или вы забываете, что имеете дело не просто с молодой женщиной, носящей имя Гизела, а с немкой, с женой оберштурмбаннфюрера СС? Это вам ясно? Да, ясно. Но позвольте: разве не эта женщина, жена эсэсовца, спасла жизнь мне и моему другу? Разве не она, рискуя жизнью, укрыла нас в своем доме и не выдала на растерзание своре разъяренных гестаповцев? Что вы на это скажете? Все правильно. Однако я прежде всего разведчик, сидящий в оккупированном фашистами городе. И дело, святое дело, которому я служу, для меня превыше всего. Отсюда надо и танцевать. Нравится мне Гизела? Нравится. Очень. Быть может, потому и нравится, что совершила благородный поступок. А каждый такой поступок, кем бы он ни был совершен, находит отзвук в душе человека. Нашел он отзвук и во мне. Но если за этим поступком скрывается расчет, если это тонкая и хитрая игра, если Гизела обдуманно старается вовлечь меня в ловушку, если она окажется не той, за кого хочет себя выдать, я безжалостно вытравлю из своего сердца чувство, как бы глубоко оно ни захватило меня. Остаток дня я пребывал в том приподнятом настроении, когда любая работа спорится. По заданию Андрея я ходил к Геннадию. Андрей беспокоился за Геннадия, а я нисколько. Его пугало, что, вопреки ясному указанию Демьяна, Геннадий и не думал создавать самостоятельную группу. — В какой роли мне выступать? — с досадой спросил я. — Ревизора или главного уговаривающего? — Не будь идиотом, — произнес Андрей. — И не тебя мне учить. Посмотри хотя бы, как он живет. А то как отрезанный ломоть. По-своему Андрей прав. И вообще он молодчина. Им доволен Решетов, с ним считается Демьян. Качество разведывательной информации, после того как группу возглавил Андрей, сразу же повысилось. По линий абвера он развил такую кипучую деятельность, что я не успеваю подбирать ему людей. Помогают Клещ, Костя, Челнок. Подумать только: уже девять троек выбросил абвер! И все девять ведут с абвером игру. Геннадия я навестил. Он встретил меня холодно. Поговорили вообще и ни о чем конкретно. Говорил больше я. Геннадий слушал меня, сонливо щурясь и позевывая. Глаза его откровенно просили: "Скорей кончай и проваливай. Без тебя тошно". Видимо, наши подпольные события окончательно расшатали его волю. Как не похож он стал на прежнего Геннадия! Где его обычная энергия, настойчивость, решимость? Ведь было, было все это… С какой-то тоской, даже страхом я представлял теперь рядом с ним Оксану. Даже худшее, что знала она о Геннадии, теперь рисовалось в привлекательном виде. Быть может, ревновал, быть может, любил, наконец, тщеславие могло заставить его совершить подлость по отношению к Оксане. В собственной душе я искал основание, причины, объясняющие прошлое. Но настоящее! Как объяснить настоящее? Во имя чего отходит от нас Геннадий? А он отходит. Значит, не было дружбы. Значит, мы всегда были вдвоем: я и Андрей, а он только считался третьим. Больно подумать. Третьим в нашей дружбе был чужой человек. Иначе как понять это холодное равнодушие ко всему, что касается меня и Андрея? Ну, меня он мог бы ненавидеть. Ненавидеть из-за стычек в прошлом, из-за Оксаны. А кто защищал, кто отстаивал его передо мной? Андрей. И сейчас — кто послал меня сюда, чтобы узнать, поговорить, посоветовать? А ему, Геннадию, все равно. Мне кажется, в его душе нет уже места чувству привязанности. Прошло столько времени, а Геннадий ни словом, ни намеком не коснулся своей прежней семьи. Ведь, кроме Оксаны, была у него и дочь… Я ждал, что он спросит о ней. Как-нибудь наедине со мной спросит: жива ли, растет ли, думает ли о нем? Он не знает, что она погибла. Маленькая дочурка Геннадия погибла. И я молчу. Если о живой не спрашивал, зачем ему знать о мертвой! Да, одинок Геннадий. Совсем одинок. Даже мы с Андреем теперь для него чужие. Уже перед уходом я вскользь спросил, давно ли он видел Демьяна. Геннадий ответил с раздражением: — Я не рвусь к нему. Не в моем характере быть разменной монетой. Визит к нему испортил мне настроение. Улучшилось оно дома после беседы с Трофимом Герасимовичем. Он медленно, но прочно врастал в подпольную работу. И делал успехи. У него в группе было уже три человека. На Трофима Герасимовича можно было положиться. Он оправдывал себя не хуже Кости. Хотя сходства между ними было мало, а различий много. Трофим Герасимович не отличался кипучей энергией, не был отчаянно смел. Любил поговорить о своих делах, любил, когда его хвалили. Ко мне он выказывал робкую преданность, о чем я не мог и мечтать в первые дни совместной жизни. Думал он медленно, туговато, не сразу схватывал мысль, но, поняв, цеплялся за дело крепко, мертвой хваткой. Костя шел на задание весело, чуть не с песней, а Трофим Герасимович спокойно, по-деловому серьезно. Азарт был чужд ему. Во время допроса предателя Коркина мне стало известно, что на Старопочтовой, восемь находится конспиративная квартира гестапо. Я поручил Трофиму Герасимовичу заняться Коркиным. Слово "заняться" Трофим Герасимович понял по-своему. Спустя некоторое время он доложил: — Да будет земля пухом твоему Коркину. — То есть? — Дуба дал. — Как так? — Да ему, сукину сыну, ничего другого не оставалось делать. Подох. Выследил его Никушкин и подсмолил копыта. — Не Никушкин, а Свой. Ты фамилии забывай. — Это верно. Опасались мы, что птичка расправит крылышки — и тю-тю! Относительно Коркина наши мнения сходились: туда ему и дорога. А сегодня Трофим Герасимович сообщил другую новость. Наблюдая за квартирой на Старопочтовой, наши ребята выследили предателя. Два раза он приходил по этому адресу, а сегодня Трофим Герасимович случайно встретил его в другом конце города, у другой квартиры. — А ну, расскажи поподробней, — попросил я. Трофим Герасимович сделал это с удовольствием. — Я заглянул к Скурыдину… — Не к Скурыдину, а к Инвалиду. — Тьфу, пропасть… Не привыкну к этим кличкам никак. Так вот, значит. А когда обратно топал, гляжу — он выскочил. Оглянулся и пошел себе. Справный, сытый, рожа приличная. — Может, он живет там. — Говори мне! Уж я-то знаю, чей дом. Жил там Горев. Юркий такой мужичонка. Был комендантом колхозного рынка до войны. Потом профукал колхозные продукты, его и укатали. А в доме жена осталась. — Ночью опять бродишь? Без пропуска? — Подумаешь, страсти господни. — Страсти не страсти, а на пулю нарвешься. — Ничего. Лучшие, чем я, и те смерть приняли. Все одно лежать нам в сырой земле. Кому раньше, кому позднее. — А тебе как лучше? — Попозднее — оно вроде лучше, — рассмеялся Трофим Герасимович и спросил: — А что мне делать с этим немчурой? — С каким? — удивился я. — Я не говорил? Вот балда не нашего бога! А мне и невдомек: память дырявая стала. Он рассказал. В доме Инвалида живет немец, младший офицер лет сорока пяти. Давно живет. С год. Тихий такой, воды не замутит. Придет со службы, сядет в углу и молчит. Или письма пишет. А служит он надсмотрщиком на городской мельнице. И однажды случилось такое: Сосед, наш человек, дал Инвалиду листовку, выпущенную подпольщиками. Тот сунул ее в карман и забыл. А вечером полез зачем-то в карман и обронил листовку. Немец, сидевший тут же, поднял ее и начал разбирать по складам. Инвалид обмер. Ведь за хранение листовок ни больше ни меньше — расстрел! Немец долго читал листовку вслух, потом подошел к печи и бросил ее в огонь. А Инвалиду сказал: "Такой вещь надо палить огонь. Дома держать нихт можно". — Ты маракуешь? — спросил Трофим Герасимович. — Я разматюкал Скуры… тьфу, Инвалида, в пух и прах. Спасибочко, говорю. Разодолжил. Так с тобой и в тюрьму угодишь. А немец? Каков? Может, он нам пособлять захочет? Как ты рассудишь? Или пощупать его хорошенько… Я спросил: — Как это "захочет"? Значит, он должен узнать, что мы подпольщики? — Так получается, — смутился Трофим Герасимович. Пришлось объяснить старику, что надсмотрщик на мельнице не делает погоды и расшифровываться перед ним не следует. Трофим Герасимович согласился: — Тогда садись, есть будем. Он подал жаркое собственного приготовления. Жена не села. Жаркое походило на гуляш. Трофим Герасимович сказал, что приготовлено оно из коровьих хвостов. Я насторожился. Хвосты есть мне еще не приходилось. Попробовав маленький кусочек, я пришел к выводу, что моему желудку будет трудно освоить это блюдо, и великодушно отказался. А хозяин ел с завидным аппетитом и хвалился, что хвосты можно запросто выносить с бойни. Обмотаешься, как поясом, а сверху пальто. А мясо ничуть не хуже говядины. Хозяйка не утерпела: — Провалился бы ты вместе со своими хвостами! — Гляди мне! — погрозился Трофим Герасимович. — Довольно щелкать. Видали вы барыню? Кошек не ест, от хвостов нос воротит. — Эх ты, Трофим, Трофим. Растерял ты совесть. Еще человека угощаешь. — Ничего, — бодро ответил хозяин. — Совесть отрастет. — Да что ж это… волосы, что ли? — негодовала хозяйка. Это была обычная дружеская перебранка. Я привык уже. Потом мы скрутили по цигарке. Закурили. Я посмотрел на часы: без двадцати семь. Пора. — Дела? — осведомился хозяин. Я кивнул. — Ну, а как того, сытого, держать на прицеле? — спросил он. — Непременно. Но только держать, не трогать. — Понятно. — Он помолчал, попыхивая дымом, а потом сказал: — Вот скажи по совести, как мы будем отчитываться, когда придут наши? — Ах, вот ты о чем… Ничего. Отчитаемся. Не сидим сложа руки. — Что верно — то верно, — произнес Трофим Герасимович и умолк. Я воспользовался паузой и встал. Надо было бежать. Мне предстояло выполнить просьбу Гизелы, высказанную в той маленькой записке, что была приколота к циркуляру. К ее дому я подошел в начале восьмого. Плотная маскировка на двух окнах совершенно не пропускала свет. Я постучал. Дверь открылась тотчас же. — Добрый вечер. Можно? — О да. Я ждала вас. Я вошел. На Гизеле было гладкое темно-серое платье с высоким воротником и длинными рукавами. Волосы, как и обычно, спадали на правый висок, волнились. В руке она держала книгу. Положив ее на спинку дивана, Гизела спросила: — Теперь вас не надо уговаривать раздеться? — Пожалуй. Она улыбнулась. Я тоже. Обстановка в комнате не изменилась. Здесь не было никаких мелочей, украшающих быт молодой женщины. В спальне, как и в прошлый раз, горела печь. Огненные блики играли на противоположной стене. Странно, эта скромно обставленная комната создавала какое-то необычное настроение. — Вот сюда, — усадила меня хозяйка на диван и села рядом. — Вы, кажется, не ожидали встретить меня в комендатуре? Я признался, что да, не ожидал. — Там я уже два месяца. Муж тоже должен был приехать сюда… работать. Я зацепился за слово и, опасаясь, что Гизела, быть может, не коснется больше этой темы, прервал ее: — И что же помешало ему? Гизела пристально посмотрела на меня. В ее взгляде мне чудился вопрос: "Вас что, в самом деле интересует это?" Потом она встала, прошла в спальню и вернулась с конвертом в руке. Усевшись на прежнее место, вынула из конверта лист почтовой бумаги и подала мне. — Читайте. Мужская рука крупным изломанным почерком без всяких обиняков писала, что тринадцатого февраля оберштурмбаннфюрер СС Себастьян Альфред Андреас трагически погиб на подземной станции "С-Бангоф Фридрих-штрассе" в Берлине от сильного взрыва. Автор письма, коллега Себастьяна, был с ним, но отделался тяжелым ранением. Вообще пострадало шестьдесят человек Станция была закрыта до утра. Нет никаких сомнений в том, что катастрофа явилась следствием диверсии. Подобные взрывы на подземке уже имели место. Начальник гестапо бригаденфюрер СС господин Мюллер выражает соболезнование супруге Андреаса. Он, Мюллер, лично руководит розыском преступников. Я не знал, что сказать, повертел письмо в руках и молча отдал Гизеле. В таких случаях обычно трудно так сразу подыскать нужные слова. А я вообще на эти вещи не мастер. Гизела пришла мне на помощь: — Вот и все… Теперь я вдова. Остался от него один чемодан, — и она кивнула в угол, где стоял отличный длинный и узкий чемодан из гладкой коричневой кожи. — Вам тяжело? — осторожно спросил я. Она медленно покачала головой: — Представьте, нет. Вы удивлены? Я пожал плечами. Конечно, немного удивлен, но, скорее, обрадован. Но так можно было только подумать, а не сказать. Она обхватила руками колено, откинулась на спинку дивана и, как бы вглядываясь в самое себя, продолжала: — Я понимаю… На вашем месте я бы тоже удивилась. Но это правда. Я машинально кивнул. Я молчал. Ни одним словом, даже намеком я не дал ей понять, что хочу услышать объяснение, но она сама решила дать его. Гизела поведала мне свою трагедию. Родилась в Хемнице, в семье механика. Отец не чаял в ней души, она отвечала ему тем же. У Гизелы был хороший голос, способности к музыке, она хотела стать актрисой. Это были мечты. В тридцать четвертом году отца арестовали за принадлежность к социал-демократической партии, и семья лишилась средств к существованию. Мать пошла работать горничной, а Гизела — кондуктором на автобус. И в это время за нею стал ухаживать оберштурмфюрер СС Себастьян Альфред Андреас. Он был старше ее на семь лет и очень красив. Ему предсказывали хорошее будущее: Гизела видеть его не могла, избегала встреч с ним. Но Андреас был нагл, самоуверен и непреклонен. Весной тридцать пятого года он сказал матери, что, если Гизела не выйдет за него замуж, ее отец сгниет в Плетцензее. Он дал на раздумье пять суток. Это были самые тяжелые, после ареста отца, дни. Они решили судьбу Гизелы. Во имя спасения отца, матери, сестер она готова была на любую жертву. Восемнадцатилетняя Гизела стала женой Андреаса. Месяц спустя отец ее был освобожден. Узнав, какой ценой была куплена ему свобода, он плакал навзрыд, как ребенок. Этих слез Гизела никогда не забудет! Андреас разрешил жене закончить образование, и они уехали в Берлин. Андреас стал гауптштурмфюрером. У Гизелы родился сын. В тридцать девятом году отца арестовали вторично, и, как подозревала Гизела, не без содействия Андреаса. Она хотела уйти от мужа, но он пригрозил, что сына не отдаст. В конце сорокового года отца казнили. Администрация лагеря прислала семье счет за гроб и расходы, связанные с похоронами отца. В мае сорок первого года, в тот день, когда муж стал штурмбаннфюрером и руководителем реферата в гестапо, скоропостижно от воспаления легких скончался их сын. — Теперь мне как будто легче немного, — призналась в заключение Гизела. — А тогда я готова была умереть. Но не смогла. Не хватило сил. И довольно об этом… — Она выпрямилась, встряхнула волосы и неожиданно спросила: — Ваш товарищ успокоился? — А он не волновался, — схитрил я. — Почему вы вспомнили об этом? Гизела замялась на мгновение и ответила: — Ваш друг очень похож на одного молодого человека. — Быть может, он и есть этот самый молодой человек? — Нет! С того света не возвращаются. С тем человеком связана целая история. Хотите, я расскажу? Вам не скучно будет? Я заверил хозяйку, что готов слушать ее сколько угодно. Это была правда. Мне нечего было поведать ей, хотя узнать от нее хотелось многое. Например, почему она пригласила меня? Почему тогда, в ту трудную ночь, укрыла нас с Костей в своем доме? За кого принимает меня? Да мало ли вопросов вертелось на языке! Но я не имел права задавать их. Пока не имел права. Я мог только слушать. — Но я хочу есть. Приготовление ужина заняло немного времени. На столе появились разогретые отбивные котлеты и гарнир из горошка. Котлеты настоящие, из говядины, и солидные по объему. Потом Гизела подала наше русское масло, очень безвкусный, хотя и очень белый хлеб, галеты и кофе. — Настоящий пир, — пошутил я. — Я предпочитаю печеную картошку в мирное время разным деликатесам в войну. Я помню, когда мне было лет десять, отец возил меня в деревню к дедушке. Мы провели весь день в горах у реки. Горел костер, и мы пекли в нем картофель. И он был невероятно вкусный. Я разламывала картофелины, обжигала руки, губы и ела прямо с черной корочкой. Да… Как давно это было… Когда Гизела отправилась на кухню мыть посуду, я сел на диван и закурил. Закурил с удовольствием, попыхивая дымом и оглядывая комнату. Мое внимание привлекла книга, лежавшая на спинке дивана. Это был Ремарк — "На Западном фронте без перемен", в прекрасном издании. Едва я тронул обложку, как книга раскрылась в том месте, где страницы теснила закладка. Письмо! Чье-то письмо. Рука сама перевернула листок. В углу стояла подпись полковника Килиана. По профессиональной привычке мои глаза забегали по тексту. Килиан просил помочь подателю письма в свидании с Гильдмайстером, а далее… далее он сообщал такое, от чего у меня, кажется, помутилось в глазах. Он умолял Гизелу ответить на тот вопрос, который решит его дальнейшую судьбу, и сообщал, что в ночь на семнадцатое марта вновь совершит перелет через линию фронта. Ему придется лично руководить выброской десантной группы на отрезке шоссе Ливны-Елец. И бог знает, удастся ли ему вернуться и вновь увидеть Гизелу. Всякое бывает. Он просит запомнить эту ночь. Надеется получить желаемый ответ с подателем письма. Этот ответ будет очень нужен ему, полковнику Килиану. Я захлопнул книгу и положил на место. Руки у меня вздрагивали, сердце взволнованно билось. Ливны-Елец… В ночь на семнадцатое марта… Сегодня четырнадцатое… Времени хватит. Дурак Килиан! Какой дурак! А еще полковник, штабист. Вот что делает любовь. Вернулась Гизела. Она прошла в спальню и стала подкладывать в печь дрова. Оттуда раздался ее мелодичный голос: — Берите стулья и идите сюда. Я люблю сидеть у огня. А вам нравится? — Мне нравится все, что нравится вам, — в шутливом тоне сказал я, втаскивая стулья. Она протянула к огню руки, посмотрела на меня и рассмеялась. — Вы чему? — полюбопытствовал я. — Увидел бы нас господин Земельбауэр, или доктор Шуман, или полковник Килиан. Русский и немка… Я невольно усмехнулся: — Они бы, конечно, не одобрили вашего гостеприимства. — Я думаю! Особенно полковник. Он друг покойного мужа и такой же, как и он, страшный человек. Впрочем, бог с ними со всеми. Не хочу о них думать, устала. Все эти годы меня мучили кошмары, а тут война. Но лучше здесь, чем там. — Она села поудобнее, вытянула ноги к огню. — Я ведь прилетела сюда из Греции. — Слышал, — заметил я. — От кого? Я объяснил, что слышал из ее же уст на новогоднем вечере у бургомистра. — Да? А я не помню. Хотя, возможно. Я прилетела с мужем. Он пробыл здесь ночь и улетел. Встречали нас Гильдмайстер и Килиан. Муж собирался сюда надолго. Ждал назначения, а в Греции мы прожили почти четыре месяца. Андреас был в специальной группе. Она вела розыск активного британского диверсанта Юрия Шайновича. Вот о нем-то я и хочу рассказать. — Поляк? — прервал я Гизелу. — Наполовину. А наполовину русский. У него двойная фамилия: Иванов-Шайнович. Отец его был полковником русской армии в Варшаве, а мать полька. Отец — Иванов, мать — Шайнович. — Вы его знали лично? — опять прервал я рассказчицу. — Нет, я его видела… Так вот, когда Иванов умер, мать Юрия, Леонарда… Правда, красивое имя? Я кивнул. — …вышла замуж за грека Яниса Ламбрионидиса и уехала в Грецию. Юрий получил образование в Варшаве и Париже. У нас с ним одна специальность. Он тоже был инженер-агроном. В сорок втором году, когда я его увидела, ему исполнилось тридцать лет. — И мой друг напомнил вам этого Юрия? — Да! Можно подумать, что они братья-близнецы. И черты лица, и рост. Гизела прервала рассказ, попросила у меня сигарету и закурила. Можно было без ошибки определить, что курить она начала очень недавно, ибо делала это неумело. Сигарета не хотела гореть, в рот Гизеле попадал табак. Она морщилась, вытирала губы. Раскурив наконец сигарету, она продолжала. История Юрия Иванова-Шайновича выглядела так. В начале войны в Европе он покинул Польшу, попал в Палестину, а затем в Египет. Окончив школу польских прапорщиков, Юрий добровольно вступил в британскую диверсионную группу и выразил желание вести боевую работу в оккупированной немцами Греции. Осенней сентябрьской ночью сорок первого года англичане высадили его с борта подводной лодки "Сэтис" недалеко от Афин. Перед Юрием была поставлена задача создать диверсионную сеть и развернуть подрывную работу. Шайнович блестяще справился с этой задачей. С группой смельчаков он совершал поистине геройские подвиги, наносил немцам удар за ударом и был неуловим. Вокруг его имени складывались легенды. При жизни народ назвал Юрия своим национальным героем. Он пользовался поддержкой населения, появлялся в разных местах, действовал дерзко, бесстрашно. Его видели в одежде рыбака, горожанина, итальянского или немецкого офицера. В сорок втором году, в феврале, он подорвал в Афинах пятиэтажное здание НСДАП. Он потопил корабль "Василевск-Георгиос", который вез немцев на остров Крит. Корабль от взрыва разломился пополам. Затем пустил ко дну испанский военный транспорт "Сан-Исидоро". На острове Парос, в порту, он потопил еще один транспорт с горючим. В Салямине подорвал и пустил ко дну три немецкие подводные лодки, а несколько повредил. Это был блестящий спортсмен. Ночью он выплывал в море, к стоянке лодок, держа при себе магнитную мину. Вблизи лодки нырял, прикреплял мину к корпусу и возвращался на берег. В Ларисе он подорвал немецкий воинский эшелон. В Патрасе уничтожил взрывом береговые артиллерийские укрепления и колонну автомашин с бензином. В Макрополо подорвал арсенал. Но это не все. Самый большой урон нанес Юрий немецкой авиации. Он устроился работать переносчиком грузов на авиационное предприятие "Мальзиниоти" вблизи Афин. Точнее, в предместье Афин. Там собирали, испытывали на стендах и отправляли на остров Крит авиационные моторы. На Крите моторы ставили на самолеты, которые перегонялись в Африку в распоряжение Роммеля. За небольшой отрезок времени четыреста самолетов, вылетевших с острова Крит, потерпели катастрофу в воздухе. Не десять, не сто, а четыреста самолетов! Немецкие специалисты потеряли голову. Абвер и гестапо сбились с ног. Никто не предполагал, что причину катастрофы надо искать не на Крите, а на месте сборки моторов. Юрий изобрел смесь. Она состояла из металлической пыли и каучука. Эту смесь он и его люди при переноске моторов через трубки насыпали в подшипники. Когда моторы запускались, смесь от высокой температуры плавилась и лишала смазку ее качеств. И все. Розыск виновников аварий зашел в тупик. Вот тогда в Грецию приехало несколько гестаповцев, и в их числе Себастьян Андреас. Нужно отдать ему должное, он обладал каким-то особым, собачьим нюхом. Ознакомившись с обстановкой, Андреас сказал: "А что, если моторы не везти на остров Крит, а поставить их в самолеты здесь, на месте сборки?" Инженеры так и поступили. Три мотора поставили на предприятии "Мальзиниоти". Самолеты поднялись в воздух и недалеко от афинского берега среди бела дня на глазах у всех упали в море. Стало ясно, что виновник диверсии находится в Афинах. Тогда-то и вспомнили об Иванове-Шайновиче. Если вначале за его голову назначали премию в полмиллиона драхм, то теперь увеличили до миллиона, а вскоре до двух, затем до пяти миллионов. Наконец усилия гестаповцев увенчались успехом. Нашелся предатель, позарившийся на такой громадный денежный куш. В октябре сорок второго года грек Ламбринопоулос выдал Юрия. Его схватили и заключили в тюрьму "Аверофф". Началось следствие. Я слушал Гизелу затаив дыхание. Какие люди живут на свете! Юрий не просто герой. Он герой дважды, трижды, четырежды. Подумать только — четыреста самолетов, корабль, два транспорта, эшелоны, укрепления, подводные лодки! Это под силу не одному, не двум людям, а целому воинскому подразделению. И не всякому! Таким боевым счетом может гордиться, допустим, авиационный полк. — Открытый процесс в Афинах начался при мне, — продолжала Гизела. — Юрия обвинял наш военный прокурор Стумм. Я сама слышала, как Стумм, обращаясь к Юрию, сказал: "Очень жаль, что вы были не с нами, а против нас". А уже здесь я узнала, что на рассвете четвертого января Юрия расстреляли. Это произошло на стрельбище в Кесариани. И вы знаете… в последнюю минуту Юрий сделал попытку к бегству. Его ранили в ногу. Стоять он уже не мог. Тогда его привязали к доске и расстреляли. Мы долго молчали, глядя в печь, где догорали поленья. Я думал: "Почему Гизела поведала эту историю именно мне? Что это значит?" И я спросил ее. Она ответила, правда, не сразу: — Потому, что ваш друг напомнил мне Юрия. Я не поверил. Гизела, по-моему, тоже понимала, что ответ ее прозвучал неубедительно. Часы показывали десять. Как быстро пролетело время! Я встал и сказал, что мне пора идти. Уже в передней, провожая меня, она любезно произнесла: — Приходите, когда вам захочется. Вечерами я всегда дома. Знаете что? Нам завтра или послезавтра будут выдавать пасхальные посылки. Там будет, видимо, кое-что хорошее. Закуска разная… Я заверил Гизелу, что приду непременно, даже если не будет закуски. Она улыбнулась и подала мне руку.
22. События и новости
По сути дела, это был первый по-настоящему весенний день. Дул теплый восточный ветер, солнце палило, таял снег. Утром недалеко от управы я столкнулся нос к носу с Костей. Под глазом у него сиял огромный багрово-фиолетовый фонарь. — Где это тебя угораздило? — После расскажу, долгая история, — деловито ответил он. — Сегодня в семь приходите. Демьян зовет. Так, не переговорив, мы расстались. На службе я узнал, что Воскобойников от нас уходит. Ему поручают формирование карательного батальона из бывших советских граждан, ставших изменниками Родины. О том, что такой батальон уже начал формироваться, мы знали давно. Знали мы и о том, что вербовка добровольцев в него продвигается очень туго, со скрипом. Пока удалось укомплектовать взвод. Он располагается во дворе полиции и проходит обучение. Бойцы взвода оружия не имеют. Немцы не без оснований раздумывают, вооружать их или нет. Они знают, что винтовки и автоматы можно повернуть куда угодно, даже против хозяев. Не при чем здесь Воскобойников — для меня не совсем ясно. До войны он трудился в системе "Заготскот", в армии не служил, а тут вдруг… военачальник! Перемещение Воскобойникова отразилось на моей служебной "карьере". Бургомистр приказал мне принять дела секретаря управы. Я попробовал было заартачиться, но господин Купейкин дал понять, что делается это не без благословений коменданта — майора Гильдмайстера. Я покорился. В конце концов секретарь управы — это не нарком и я не глупее Воскобойникова. Воскобойников явился сегодня в полдень в полной немецкой форме, при оружии, но без погон. Форма шла ему как седло корове. Был он экспедитором, экспедитором и останется. И толку из него не выйдет. Так думал я. Воскобойников думал иначе. Вводя меня в курс секретарских дел, он, между прочим, сказал: — К первому мая я им сделаю такой батальончик, что они пальчики оближут. Так именно он и сказал — "сделаю". Когда он передал мне дела, печать и ключ от несгораемого шкафа, я сказал ему, что не совсем уверен, справлюсь ли с новыми обязанностями. — Не боги горшки лепят, — сказал Воскобойников и покровительственно похлопал меня по плечу. А прощаясь, попросил: — Если вам будут попадаться желающие послужить под моим началом, направляйте их в батальон. Весь день я входил в обязанности секретаря, мыкался из одной комнаты в другую, копошился в бумагах, измучился окончательно и был крайне рад концу рабочего дня. С удовольствием покинул сырые стены управы и вдохнул теплый весенний воздух. Прежде чем отправиться к Демьяну, мне надо было заглянуть домой. Я пошел мимо сельхозкомендатуры. С недавних пор этот путь стал моим постоянным маршрутом. Я рассчитывал встретить Гизелу, но еще ни разу мне это не удалось. Нужно же так! И сегодня я шел без всякой надежды, но вдруг увидел ее возле почты. Гизела прохаживалась вдоль фасада. Сердце мое зачастило. Конечно, она ждала меня. Но я ошибся. Она ждала машину с тем самым немцем, к которому я ходил за циркуляром. Их вызывал начальник гарнизона. Все это выяснилось, когда я подошел к Гизеле и поздоровался. — Вас можно поздравить? — спросила она. — С чем? — С повышением. — А как вы узнали? Это решилось лишь сегодня. — Это решилось два дня назад в моем присутствии у господина Гильдмайстера. Вы счастливчик, вам везет. И Гильдмайстер, и Земельбауэр… Почему вам так верят? Я развел руками. — Здравствуйте! — прозвучало вдруг рядом по-русски, и я увидел прошедшего мимо полного пожилого субъекта… Лицо его показалось мне очень знакомым. Гизела холодно кивнула. По лицу ее пробежала гримаса брезгливости. — Идиот, — тихо проговорила она. — А что такое? — недоумевал я. — Я видела этого типа однажды, его принимал на дому Земельбауэр. С тех пор он считает своим долгом здороваться со мной. Или это достоинство — быть платным агентом гестапо? — Дело вкуса, — неопределенно ответил я. — Идите. Вон машина. Пока! Мы не станем бравировать нашей дружбой, правда? Эта короткая встреча оставила что-то теплое в моей душе. Я был у Гизелы уже трижды, не считая той злополучной ночи. Наша дружба крепла. Но только ли дружба? Что-то большое, радостное входило в мое сердце и заставляло думать, постоянно думать о Гизеле. И вот сейчас. Не успел проститься с ней, а в голове мысль: "Когда снова увижу? Когда?" Весна ли, чувства ли теплили меня? Я шел и улыбался ветру, солнцу. Мечтал. О чем? Сам не знаю. Наверное, о будущем. А быть может — о близком. Мне казалось, что скоро, очень скоро произойдет необыкновенное. Стоит только напрячься, захотеть — и оно приблизится! И вот в это радостное ощущение почему-то вошел досадным пятном толстяк, которого я только что видел, разговаривая с Гизелой. Откуда он? Почему мне запомнилось его лицо, добродушное, осмысленное, даже доброе? Где-то мы уже встречались. Я ломал голову и никак не мог ответить на вопрос. И лишь войдя в свой дом и увидев Трофима Герасимовича, я вспомнил: это же портной! Частный портной, к которому чуть не год назад водил меня Трофим Герасимович. Он шил, вернее, перелицовывал мой пиджак. У меня еще тогда возник план сделать этого толстяка содержателем явочной квартиры. Оказывается, как можно ошибаться в людях! Я спросил у Трофима Герасимовича фамилию портного. — А на что он тебе? Я рассказал. — Ух ты, какая гадюка! А на морду — попик. Тихий, сладенький… Видались мы недавно возле бани. Все выспрашивал меня: что слыхать о наших, как живется, где обитает дочь? А я будто чувствовал и отвечал ни да ни нет. Что ж, выходит, надо препоручить его моим ребятам? — Препоручи! Непременно. К нему народ ходит, а он выдает. Я выпил кружку кипятку, расспросил Трофима Герасимовича о делах в его группе и отправился в "Костин погреб". Наперсток сидела у приемника с наушниками на голове, а в другой половине о чем-то беседовали Андрей и Челнок. Челноку больше, чем мне, попало в финскую. Лицо его, сильно изуродованное, выглядело асимметричным, правая нога не сгибалась, приходилось пользоваться костылем. Сейчас он работал истопником в гарнизонной пекарне. А до финской войны служил в армии командиром батареи. Я разделся, подсел к ним. — Ты не скачи, а говори по порядку, — обратился Андрей к Челноку. — Раз уж начал, так выкладывай! — А я и так, как на чистке партии, — рассмеялся Челнок, показав свои ослепительно белые, но, к сожалению, вставные зубы. — Чего ты придираешься? Андрей недовольно дернул головой: — Ты сказал, что работал токарем, а при чем тут директор магазина? — Все правильно, так оно и было. Я работал токарем на таганрогском заводе, а потом стал директором магазина. — С чего это вдруг? — Тебя это интересует? Пожалуйста. Дай-ка докурю. — Он взял у Андрея половину цигарки, затянулся и продолжал: — На заводе я имел седьмой разряд Маракуешь? Андрей кивнул. — Почти инженер. А тут как раз кинули лозунг: "Коммунисты и комсомольцы — за прилавок! Надо вы учиться торговать". Меня того… в комитет комсомола Так и так, товарищ Пономарев Поскольку ты есть чистокровный пролетарий и тебе нечего терять, кроме цепей, есть мнение выдвинуть тебя. В торговой сети дело пахнет нафталином. Завелись жучки разные, бывшие нэпманы. Вскрываются гнойники. А торговля — это барометр. Она определяет настроение наших граждан. Нужно подкрепить торговую сеть. Тебя решено сделать директором магазина "Фрукты и овощи". Ну что ж, надо — значит надо. Записали в протокол. Распрощался я с заводом — и в горторг. Приводят меня на рынок и показывают на фанерную палатку. Ей-богу, поменьше этой комнаты! Вот твой магазин. Ну, думаю, разыграли меня. А ставка, спрашиваю, какая директору этакой махины? Как сказали, у меня аж под ложечкой засосало. В аккурат наполовину меньше, чем я вырабатывал на заводе. Вот это выдвинули! — Охмурили, выходит? — рассмеялся Андрей. — Ну сам пойми: с завода я приносил восемьдесят, а когда и все сто целковых, а тут сорок. Начал я ерепениться, а мне говорят: раз ты комсомолец, то должен думать не о деньгах, а о деле. И крыть нечем. Тем более ты, мол, один на свете, без семьи и родных. Я сказал, что в принципе это, конечно, верно, и включился в торговую деятельность… Насчет фруктов ничего не скажу. Это слово можно было вычеркнуть на вывеске. А что касается капусты, помидоров, огурцов, арбузов и дынь — этого хватало под самую завязку: я их и получаю, и вожу, и продаю. Сам над собой директор. Помидоры помаленьку гниют, огурцы вянут, капуста хиреет, арбузы попадаются зеленые — покупатель нос воротит. Ну, прошел, бог дал, месяц. Подвел я баланс, гляжу — не хватает двадцати целковых. Эге, думаю, учиться торговать — дело не простое. На другой месяц уже тридцать целковых выложил, а на оставшуюся десятку стал перебиваться. Ничего себе, думаю, директор! Скоро без штанов останусь. А потом и зарплаты не хватило. Я в комитет. Спасайте, говорю, братцы! Невмоготу! Бросайте на любой другой трудовой фронт, выдвигайте еще раз куда угодно, только не директором. Секретарь бойкий такой парень был. За словом в карман не лез. Нет, говорит, дружок, коль взялся — тащи! Выправишь дело в магазине, будем двигать дальше. Я чуть не заревел. Куда же это дальше? Ну ладно, думаю: ты с характером, я тоже. Пошел на толчок, загнал последнее барахлишко, вложил недостающие деньги в кассу, магазин на замок, а ключик секретарю комитета с записочкой: прощай, спасибо за выдвижение, а меня не ищи. И прощай, Таганрог! Подался я в Киев, поступил в артучилище, тогда еще оно школой называлось. Вот тебе и вся история. — А при чем же тут Ворошилов? — не унимался Андрей. — Ты же сказал, будто он тебя спас! — Не будто, а в самом деле спас. Когда я кончал школу, таганрогцы разыскали меня. Напали на след-таки. И закатили начальнику школы ноту. Они, оказывается, вышибли меня из комсомола, объявили дезертиром трудового фронта да еще присобачили социально чуждое происхождение. Спутали меня с другим Пономаревым, сыном какого-то беляка, и началась катавасия! Понял я одно: вылечу из школы в трубу. Пока докажу, что я не верблюд, обязательно вылечу. И вот тогда я нацарапал письмо Клименту Ефремовичу. Слезное такое. Все описал, до точечки. Он и заступился. Спас меня от погрома. — Здорово у тебя получилось, — заметил Андрей. — Боевой ты мужик, — добавил я. — Станешь боевым, когда за горло возьмут, — сказал Челнок. Из своей половины вышла Наперсток. Она расцветилась тихой улыбкой и дала мне еще горяченькую радиограмму. Я встал и прошел в ее комнату, а следом за мной — Андрей. — Не знаешь, зачем вызвал Демьян? — спросил он. Я не знал. — А как твои сердечные дела? — Ты что, осуждаешь меня? Андрей обнял меня за плечи, подумал и ответил: — Нет, дорогой, все мы люди. Уж лучше крутить с Гизелой, чем с такой русской, как дочь твоего Купейкина. А Гизела, по всему видать, врезалась в тебя. Я что хочу сказать. Я же люблю тебя, черта… Хочу сказать: гляди, не замочись! — А я штаны закатаю повыше. — Ты понимаешь, о чем я. Гизела, возможно, человек чистый, мужнина грязь не пристала к ней. Но вокруг нее грязь. Все эти килианы, шуманы, земельбауэры — старые развратники, переживающие вторую молодость. С ними надо ухо держать ой как! Вот об этом не забывай! — Постараюсь, — заверил я. — Тебе буду все выкладывать. — А теперь расшифровывай! Что там сообщает Решетов? Я сел за расшифровку радиограммы. Андрей стоял за спиной и следил, как из-под моей руки выбегали буквы, слова, строчки. Решетов сообщал, что десантная группа, выброшенная не семнадцатого, а двадцатого, частью попала в наши руки, частью уничтожена. Один транспортный "юнкере" подбит и еле-еле перевалил на свою сторону. Далее шла речь о том, что мой вопрос вновь рассматривался в наркомате, я восстановлен в органах и утвержден в должности начальника отделения. Карандаш едва не выпал у меня. Я еще не успел осознать происшедшего, как Андрей сгреб меня в свои медвежьи объятия и начал тискать. — Наконец-то, — расцеловал он меня и, смутившись, произнес: — Фу-ты… Это же здорово! Да, это было радостное известие, о котором я долго мечтал. Приходит же к человеку счастье! Пришло и ко мне. В конце телеграммы сообщалось самое неожиданное. Находящийся в эвакуации некий Загорулько заявил органам, что Геннадий Безродный развелся с женой, покойной ныне Оксаной, лишь после того, как узнал об аресте ее отца. Предупредил его — Геннадия — этот же Загорулько. — Ну что? Что я тебе говорил? — вскочил я. — Помнишь? Андрей взял из моих рук бумажку, прочел. — Все помню, Дима, — медленно произнес он. — Все. Кто же мог думать, что Геннадий такой подлец! Во второй комнате прозвучал чей-то новый голос. Мы вышли и увидели связного Усатого. Высокий, седой, почти белый, с длинными обвислыми украинскими усами, он едва не упирался головой в потолок. И как только входил, сразу же торопился сесть. Вот и сейчас поставил кирпич на попа, пристроился на нем и достал кисет. Я взглянул на часы. Ровно семь. В это время вошел Демьян. Окинув нас быстрым взглядом, он снял стеганый ватник, повесил его на гвоздь. Андрей подал ему радиограмму. Демьян прочел, подошел ко мне и подал руку: — Рад за вас, от души. Так оно и должно быть. И с десантом неплохо. Обжегся господин полковничек. Такой и должна быть разведывательная информация. А вот с Солдатом плохо. — Он повернулся всем корпусом к Усатому: — Были у него? — Да. Он сказал, что не может прийти. Занят. — Не может прийти. Занят, — повторил про себя Демьян. На несколько минут воцарилось молчание. Демьян сидел поодаль от стола, опершись локтями в колени, похрустывал пальцами и смотрел в пол. — Плохо, — заметил он после долгой паузы. — Хотелось поговорить с ним. Сейчас тем более. С Солдатом надо что-то делать. В убежище вошел Костя с роскошным синяком под глазом. Демьян прервал себя, задержал взгляд на Косте и спросил: — Что это у вас? — Приключение, товарищ Демьян. Я понял, что Демьян еще не видел сегодня Костю, а значит, и не ночевал здесь. — Быть может, расскажете нам? Костя стоял посередине комнаты и стягивал с себя шинель. — Могу доложить. Терр-акт! Покушение на мою персону. Ничего удивительного. Намозолил я глаза народу в этой волчьей шкуре, — и он бросил немецкую шинель на ящик. — Иду ночью по Крутому переулку. После проверки караула. Темень страшная. И грязь по колено. Я крадусь под кирпичным забором, выбираю места посуше — и вдруг кто-то гоп на меня сверху, точно с неба. С забора, конечно. Сбил меня с ног, но и сам не удержался, угодил в лужу и нож выронил. Я навалился на него, поддал ему в скулу, ну а он меня сюда. Карманным фонарем… Можно было, разумеется, из пистолета его, но я не стал. Думаю: не бросится же на полицая подлец, зачем поднимать шум? Ну, потолкались мы с ним в грязи, потом я уложил его на брюхо и вот эту штучку приспособил, — Костя вынул из кармана и подбросил металлические наручники. — Лежит, сопит. "Кончай, — говорит, — продажная шкура. Но и тебе недолго осталось. Пока я буду пробираться на тот свет, ты меня догонишь". Вот это, думаю, разговор. Мужской. Приказываю ему встать, а он лежит. Я поднял его, повернул лицом, а он взял да и плюнул мне в самую рожу. И тут я вижу, что это Хасан Шерафутдинов. Ах ты, сукин сын! А он опять свое: "Кончай, предательская морда. Твой верх. Я бы над тобой не измывался, а сразу кончил". И глаза его горят, как уголья. Надо было объясниться. "Вот что, Хасан, — говорю. — Ты ошибаешься, друг. Я не предатель. И могу доказать это". Он молчит, скрипит зубами. "Давай-ка сюда лапы". Он подумал и подал. Я снял наручники и сказал: "Хочешь беги, а хочешь выслушай меня". Он решил выслушать. В общем, мы договорились сегодня проверить друг друга на деле. Вот так. — Значит, вы его знаете? — спросил Демьян. — Ну да, годок мой, учились вместе. Его отец пограничник, погиб в первых боях, а он мировой парень. Мы его звали потомком Чингисхана, не обижался. Политически крепко подкован. До Карла Маркса ему, понятно, далеко, но в общем головастый. — Это знаменательно, — сказал Демьян. — Люди поднимаются на борьбу сами. — А как вы проверить решили друг друга? — спросил Андрей. — Возьму его на дело сегодня. — Эге! Вот тут ты поторопился, — покачал головой Челнок. — Сразу и на дело. — Может, и поторопился, — вскипел Костя. — Только слово уже дано и отказываться нельзя. — Я тоже считаю, что нельзя, — поддержал его Андрей. Демьян сидел, слушал, прятал улыбку. Челнок спросил: — А какое дело? Костя посмотрел на меня и молча, одними глазами, спросил разрешения. Я незаметно кивнул. — Обычное дело, — сказал он. — Сегодня я и двое моих дружков попробуем взять гранаты из вагона на путях. Гранат-то нет! Вот я и подключу Хасана. Пусть себя покажет и на других поглядит. — Ну что ж, это интересно, — заметил Демьян. — У меня тоженовости, — сообщил я. — Назначен секретарем управы. — Вот как! Я рассказал все подробно. — Отлично, — произнес Демьян. — А не кажется ли вам, — обратился к нему Андрей, — что Воскобойникову следует помочь в формировании батальона? — Как вы помогаете абверу? — усмехнулся Демьян. — Ну да. — А почему бы и нет. — Демьян помолчал, подумал и вдруг заговорил совсем о другом: — Старший группы Угрюмый нашел вашего Дункеля-Помазина и убил его. — Как убил? — воскликнул я. — Это же безобразие! — вскочил с места Андрей. — Вот его записка, изъятая из "почтового ящика", — продолжал Демьян. — Он пишет: "С Помазиным кончено. Он мертв уже трое суток. Живым в руки не дался". Я согласен, что это безобразие. Если командиры, старшие групп, не могут выполнять приказы, что же требовать от остальных? — За это по головке гладить нельзя, — вставил Усатый. — А почему нам не вызвать Угрюмого на бюро, хотя бы раз, и заслушать? — предложил Челнок. — Ведь никто из нас в глаза его не видел. — Ну, это другой вопрос, — сказал Демьян, — мы в подполье. Я не знал Урала, Колючего, Крайнего, Аристократа. Не видел в глаза и старшего Клеща. Не обязательно встречаться со всеми. Но вот на Угрюмого надо посмотреть, познакомиться с ним. — Правильно! — одобрил Усатый. — Упустишь человека, он и от рук отобьется. — А как ваш Старик? — спросил Демьян, имея в виду Пейпера. — Я им доволен, — ответил Андрей. — Обещал дать мне сведения о месте хранения авиабомб. Их привезли четыре вагона и две платформы. Старик подозревает, что бомбы уложили на территории кирпичного завода. Все стали расходиться. Я задержался немного в избушке. Выходить скопом не полагалось. — Хоть все и ругаются, — шепнул мне Костя, — а я верю Хасану. Как себе, верю. Вот такого бы в батальон к Воскобойникову! — Потом он неожиданно погрустнел и добавил: — Ох, и полетят на мою голову шишки, когда вернутся наши. Вам хорошо — вы не здешний. А мне туговато придется. Какое совпадение! Недавно Трофим Герасимович спрашивал меня, как будем мы отчитываться перед нашими. Косте я сказал: — Об этом не думай. Мы поместим твою копию в первом номере газеты, во весь лист, и все будет в порядке. Костя только усмехнулся.23. Воздушные гости
Утро сегодня встало сверкающее, солнечное, умытое. До света с шумом, грохотом и дождем пронеслась первая гроза. Сейчас земля, тихая, разомлевшая и пахучая, нежилась в лучах солнца. Оно палило яростно и необыкновенно жарко для этого времени. Весна в нашем краю ликовала буйно, неудержимо. Деревья в скверах, садах, городском и железнодорожном парках оделись в густую листву. Всюду, где только мыслимо, высыпала ярко-зеленая трава. Она покрыла густым ровным ковром незамощенную площадь, расцветила обочины дорог, пробивалась между булыжниками мостовой. С утра я попал в гестапо. Земельбауэр на этот раз прислал за мной к управе свой "оппель". Штурмбаннфюрер СС расхаживал по кабинету, а я переводил ему вслух попавшую в руки оккупантов нашу брошюру о зверствах немецко-фашистских захватчиков. В открытое окно дул теплый ветер. У дома напротив стояли немецкие танки с высокими башнями и крестами на бортах, грузовик, покрытый брезентом, и штабной вездеход. Длинные тени пересекали улицу. Они были гуще и четче самих предметов. Штурмбаннфюрер расхаживал, засунув руки глубоко в карманы брюк. Изредка он останавливался возле узкой металлической дверцы сейфа, вделанного в стену, притрагивался к круглой ручке или проводил по накладкам ладонью. Звук его шагов скрадывал большой, покрывающий весь пол, ворсистый ковер. Сапоги Земельбауэра были на высоких, чуть не на вершок, каблуках, они чуть приподымали рвущегося к высоте начальника гестапо. Он ни разу не прервал меня, не задал ни одного вопроса и вообще не сказал по поводу фактов, изложенных в брошюре, ни слова. Затем он взял брошюру, полистал ее, швырнул на стол и сказал: — Я благодарен вам. Сегодня вы мне больше не понадобитесь. Когда я был уже у порога, Земельбауэр окликнул меня. — Одну минуту, — сказал он, подошел к тумбочке, на которой стоял приемник, открыл дверцу, достал оттуда бутылку вина. — Небольшой презент. Из посылки фюрера. Я поблагодарил и попросил бумаги, чтобы обернуть подарок. Земельбауэр нехотя протянул газету: — То, что дает начальник гестапо, можно не скрывать. Я сделал вид, что принял эту глупую фразу всерьез, раскланялся и вышел. Поскольку вызвали меня через бургомистра и Купейкин знал, где я нахожусь, мне представилась возможность урвать полчаса — час времени, чтобы заглянуть к Андрею. У него, возможно, была уже очередная радиограмма, которую мы ждали с нетерпением. В бильярдную с некоторых пор я заходил запросто. По ходатайству бургомистра администрация казино разрешила руководящим работникам русского самоуправления посещать бильярдную и пользоваться столами, когда они не заняты. Сюда частенько заглядывал бывший секретарь управы Воскобойников, новый начальник полиции Лоскутов, раз или два заходил Купейкин. Я играл неважно, особой тяги к этому виду спорта не имел, но считал, что для встреч с Андреем это самый удобный повод. Почему нас так беспокоила радиограмма? Дело в том, что пять дней назад Пейперу удалось выяснить, что большой запас авиабомб уложен под навесами бывшего кирпичного завода. Получив эти данные, мы в тот же день информировали Решетова и поставили вопрос о необходимости обработки кирпичного завода с воздуха. Мы забыли уже, когда видели в небе наши самолеты. Последний, хорошо памятный нам, а еще более оккупантам, налет нашей авиации состоялся поздней осенью сорок первого года. На другой день Решетов потребовал точные координаты завода и попросил сообщить дислокацию противовоздушных средств немцев. К выполнению этого задания Демьян привлек всех старших групп, в том числе и Челнока. Кстати сказать, пропагандистки Челнока лучше и быстрее других справились с заданием. Мы засекли две батареи в городе, три в районе железнодорожного узла. Помимо этих сведений, сообщили Решетову, что за истекшую неделю заметно увеличилась пропускная способность железнодорожного узла. Состав за составом с техникой, живой силой идут в сторону центрального участка фронта, в район Брянска, Карачаева, Орла, Ливен. Каждую ночь на станционных путях стоят воинские эшелоны. К фронту подтягиваются новые контингенты — фольксштурм: подростки и старики, призванные в армию. В бильярдной я застал начальника русской почты и заведующего режимным отделом управы. Они катали шары на крайнем столе. Я бы не сказал, что мое появление обрадовало их. В служебное время играть не полагалось, но я весело приветствовал игроков и сам высказал желание погонять шары. Партию составил мне маркер — Андрей. Пришлось почти час орудовать киями, прежде чем начальник почты и заведующий отделом закончили игру. Потом они несколько минут курили и наблюдали за нами. Я бы, конечно, давно ушел, если бы Андрей не подал мне знака остаться. Когда начальник почты и завотделом скрылись за дверью, Андрей сказал: — Черт их принес не вовремя. Тут, брат, такая петрушка… Демьян нужен вот так, — и он провел ребром ладони по горлу. — Телеграмма есть? — спросил я, считая, что в данный момент это наиболее важное. — Это само собой. Тут другое. — Андрей взглянул на дверь: не покажется ли новый гость. — Заходил Пейпер. Утром он видел Дункеля. — Ты что? — Да-да, Дункеля-Помазина, которого "уничтожил" Угрюмый. И видел не когда-либо, а сегодня, час назад. Стоял с ним, болтал. Они выкурили по сигарете. Я слушал ошеломленный. Я отказывался понимать. — Что же получается? — Не знаю. Надо срочно повидать Демьяна и доложить. Я вырваться не могу. Сейчас навалятся летчики и будут торчать до самого вечера. Придется тебе. — Попробую. — Валяй. — А телеграмма? — спохватился я. — На! — И Андрей дал мне спичечную коробку. — А это твое? — указал он на бутылку, стоявшую на скамье. — Мое. В этот раз я не придумал никакого предлога для отлучки и до конца занятий проторчал в управе. Собственно, я и не придумывал. Бургомистр проводил совещание, на котором присутствовали все руководящие работники управы. Только после занятий я заспешил в "Костин погреб". Теперь мы проникали в него через заросшие травой руины завода и пожарной команды. Сначала надо было пройти мимо двора Кости и убедиться, есть ли условный знак, свидетельствующий о том, что в убежище входить можно. Я так и поступил. На улице у своей усадьбы стоял Костя с незнакомым мне парнем. Я почему-то счел этого парня Хасаном Шерафутдиновым и не ошибся. Костя держал его за ворот сорочки и что-то говорил. Хасан внимательно слушал и смотрел на Костю, как смотрит пеший на конного. Он был на голову ниже Кости, но шире в плечах и значительно плотнее. Мы уже знали, что теперь Хасана, названного Вьюном, и Костю не разольешь водой. Они в тот раз удачно провели операцию, бесшумно сняли часового и выбрали из трех ящиков гранаты. После этого выяснилось, что за Хасаном стоят еще два не менее отчаянных парня. Группа Кости сразу увеличилась чуть не вдвое. Я обошел то место, где был угол дома, заметил условный знак — подпорку под яблоней, прошелся по параллельной улице, а потом скрылся в руинах. В погребе я застал одного Наперстка. Демьян ушел рано утром и ничего не сказал. Надо было дождаться его. Я расшифровал коротенькую радиограмму. Решетов сообщал, что гостей следует ожидать в ночь с шестого на седьмое мая. Наконец-то! Демьян появился в начале восьмого. Во рту его торчала погасшая самокрутка. Вид у него был усталый, измученный. Увидев меня, он сразу оживился: — Что случилось? — Дункель-Помазин не убит. Сегодня утром Старик беседовал с ним. Демьян резко вскинул голову и задержал на мне долгий взгляд. — Вы видели Старика? — Его видел Перебежчик. Он и прислал меня. Демьян подошел к столу, пододвинул к себе разбитую фарфоровую пепельницу, положил туда самокрутку и с силой раздавил ее. — Видно, Угрюмый шельмует, — сказал я. Демьян сделал неопределенный жест: — Это очень снисходительный взгляд на вещи, товарищ Цыган. Новость имеет нехороший привкус. Боюсь, что Угрюмый окажется человеком, поворачиваться спиной к которому небезопасно. А я хотел вызвать его завтра на бюро. Н-да… Придется повременить. Вы давно видели Солдата? Я ответил, что давно — в тот раз, когда меня посылал к нему Андрей. — Как вы смотрите, справится Солдат с проверкой Угрюмого? Я сказал, что Солдат — человек не без опыта и, если захочет, безусловно справится. — Я его заставлю, — твердо произнес Демьян и нажал ладонью на стол. — Это будет последнее для него испытание. Кстати, он всегда был на стороне Угрюмого. Помните? Я кивнул. Я хорошо помнил. — А своим людям сейчас же дайте указание искать Дункеля. Надо привлечь Старика. И еще раз предупредите, что Дункель нужен нам только живой. У вас ко мне все? — Да… хотя нет. Радиограмма, — я достал ее и прочел вслух. — Сегодня, значит? — Точно так. — Тоже надо предупредить ребят. Очень хорошо, — он потер руки. — Эта бомбежка поднимет дух у людей. Когда я выбрался из-под земли, уже вечерело. Клонящееся к закату солнце вызолотило горизонт и удлинило тени. Облитые его лучами стекла в окнах пылали. Всю дорогу к дому я любовался игрой красок. И после захода солнца червонные отблески заката еще долго догорали на небе. День теперь был велик, солнце гасло в восемь с минутами. Вечер у меня был свободный. Я ввел Трофима Герасимовича в курс дел и прилег на койку с местной газетой в руках. А около девяти отбросил ее и вскочил с койки. Щемящий страх коснулся сердца. Я вспомнил, что кирпичный завод расположен в каких-нибудь трех кварталах от дома Гизелы, сразу за сосновым бором. А что значат три квартала при бомбежке, да еще ночью? Как поступить? Не могу же я прийти к ней и сказать, что сегодня прилетят наши и что ей лучше покинуть свой дом? Не могу. Но если я даже умолчу о налете и просто посоветую ей уйти из дому, она может насторожиться. Безусловно: с чего вдруг я даю такой совет? Остается единственный выход: я сам должен увести ее из дому. Но опять-таки: куда, под каким предлогом? Это не просто. Мы встречались с Гизелой на улице, здоровались, иногда останавливались и перебрасывались несколькими фразами. Мы никогда и нигде не появлялись вместе. Куда же ее увести? Я подумал, и в голову неожиданно пришла мысль. Через задние двери я прошел во двор. Сумерки уже плотно сгустились Хозяин и хозяйка допалывали грядку. Я обратился к ним с необычным вопросом: — Что, если я сегодня приведу домой гостью? — А ничего, — отозвался Трофим Герасимович, сидевший на корточках. — Удобно? — Кому? — Вам, конечно. Трофим Герасимович поднялся, уперся в бока руками, выпрямился и сказал: — Было бы тебе удобно. Кто она? Я сказал. Он знал уже о моей дружбе с Гизелой Андреас. — Давай, веди! Тут она цела будет. Я набросил на плечи пиджак и вышел. Шел быстро, почти бежал. Мне казалось, что каждая минута решает судьбу Гизелы. Странно, как неожиданно и прочно вошла она в мою жизнь. И кажется, вошла глубоко, надолго. Часто мною овладевали сомнения. Идет война. Нас и немцев разделяет фронт, огонь, кровь. Гизела — немка. Быть может, мы оба допускаем ошибку? Я прислушивался к голосу своего сердца. Оно молчало. Я отгонял сомнения и думал о том, что близость к Гизеле устраивает не только меня, но и Демьяна, и Решетова. Решетов почти в каждой радиограмме интересуется Гизелой. Когда я достиг ее дома, уже пала ночь. Теплая, мягкая, чарующая майская ночь. Облитый светом неполной луны город спал. Этот бледно-серебряный свет накладывал на пустые улицы, наглухо закрытые окна, запертые дома и дремлющие деревья печать грусти. Окно в комнате Гизелы было полураскрыто. Свет не горел. Ясно слышались звуки какой-то мелодии. Гизела, видимо, сидела у "Филипса". Когда я вошел, она призналась, что не ждала меня. На полу стоял раскрытый коричневый чемодан, рядом с ним — тоненький дорожный матрасик, свернутый трубкой, на спинке стула разместился эсэсовский мундир, а на сиденье — хорошо отглаженные брюки. — Мужнино наследство, — усмехнулась Гизела. — Ума не приложу, куда сбыть эту шкуру. Вы голодны? Я сказал, что не голоден, и приступил к тому, зачем пришел. Нельзя было терять ни минуты. — У меня к вам просьба, — начал я. — Мне хочется, чтобы вы посмотрели, как я живу. Трудно было разглядеть без света лицо Гизелы. Наверное, брови ее поднялись. — Это что, интересно? — спросила она, укладывая обратно в чемодан вещи. — Нет, но все-таки… — Я бы с удовольствием, но не уверена, что комендант не пришлет за мной машину. — Она сунула в чемодан металлический несессер и закрыла крышку. — Когда? — поинтересовался я, сдерживая нарастающее волнение. — Вот этого не скажу. В десять у него начнется совещание. Он разрешил мне не приходить, но предупредил, чтобы я на всякий случай не отлучалась из дома. "Этого только не хватало", — подумал я. — А вы не решитесь наплевать на коменданта и совещание? — Если и решусь, то вы этого не одобрите. Не правда ли? Возразить было нечего. Почва уходила из-под ног. Я понимал, что настаивать неразумно. Мое упорство может навлечь подозрение. Гизела будто глядела в мою душу. — И почему такая срочность? Почему именно сегодня? — Да нет, не обязательно, — вынужден был ответить я. — Ну и прекрасно. У нас еще будет время. Я не видел другого выхода, как остаться здесь и подвергнуть себя той же опасности, которая угрожала Гизеле. Я сел, вынул сигарету, закурил. Волноваться незачем. Не поможет. Гизела закрыла окно, опустила маскировочные шторы и включила свет. На ней была та одежда, в которой она обычно ходила на службу. И прическа была та же — и все шло ей и нравилось мне. Я пододвинул к себе лежавший на столе иллюстрированный прошлогодний журнал и, пытаясь успокоить себя, сказал: — Вы правы, времени впереди много. Успеем. Лучше расскажите что-нибудь. Гизела выключила "Филипс" и села напротив. — Что же рассказать? — Все равно, — ответил я, листая журнал. — О себе расскажите. Или о ком-нибудь близком. Как-то вы сказали, что с вашим отцом расправились. За что? В глазах Гизелы мелькнула грусть. — За чересчур разговорчивый характер. — То есть? — Он считал, что в свободе слова нуждается не тот, кто стоит у власти и кто поддерживает ее, а тот, кто не согласен с нею. Этого было достаточно, это его погубило. Мы помолчали. Я перевернул страницу журнала, и на меня глянул со снимка бывший командующий 6-й армией в группе "Юг" генерал-полковник Рейхенау. — Он убит на фронте? — умышленно спросил я, зная, что смерть этого видного немецкого генерала окутана тайной. Гизела покачала головой: — Он тоже жертва. — Почему тоже? — Я не так выразилась. Ведь мы говорили об отце. С Рейхенау расправились как с неугодным. — Вот как… я не слышал. — Мне рассказал муж. Фюрер предлагал Рейхенау пост главнокомандующего. Рейхенау отказался. Потом Гиммлер потребовал от Рейхенау, чтобы тот допустил во все свои штабы эсэсовцев и слил армейские разведорганы со службой безопасности. Рейхенау ответил, что, пока он командующий, этого не случится. В январе минувшего года в штаб-квартиру в Полтаве явились три эсэсовца с личным поручением рейхсфюрера СС Гиммлера. О чем они говорили с Рейхенау, я не знаю, но через полчаса после их ухода его нашли мертвым. — А вы не боитесь рассказывать мне такие вещи? — спросил я. Гизела закинула голову и звонко рассмеялась: — У вас, мне думается, больше оснований опасаться меня. — Вот уж нет, — возразил я. — А почему вы заговорили об этом? Я пожал плечами. — Вы странный сегодня, — заметила Гизела. Да, я был странный. Я сам это чувствовал, но ничего поделать с собой не мог. — А вас не тянет в Германию? — спросил я, Вновь принимаясь за журнал. — Нет, — твердо ответила Гизела. — Там нехорошо, а вдове особенно. Я не хочу иметь кинд фюр фюрер. Оставьте вы журнал! Поднимите глаза. Почему вы такой сегодня? Знаете что, подарите мне свое фото. — У меня нет. — Закажите! — Хорошо. А зачем вам? — Я хочу видеть вас ежедневно. — Надоем. — А я попробую… Я решительно отодвинул журнал и спросил: — У вас не осталось ни капельки вина от прошлого раза? — Хочется выпить? — Да. Сегодня такой суматошный день. Глоточек бы… — Надеетесь, что поможет? Глоток, я думаю, найдется. Она встала, пошла к шкафу, и в это время за стенами дома раздались завывающие крики сирены. Произошло то, чего и следовало ожидать. Гизела остановилась, обернулась, вслушалась. Лицо ее сразу побледнело. — Неужели? Я пожал плечами, взглянул на часы. Завываниям сирены вторили тоненькие, писклявые, всхлипывающие гудки паровозов. Волна страха окатила меня. Но я боялся не за себя. Рядом была Гизела. Я встал, подошел к ней: — Вы боитесь? Она сказала, что да. Она уже понюхала бомбежки там, в Германии. — Но с вами я не буду бояться, — добавила она. — А быть может, это так… ложная тревога, — сказал я. Ответом был глухой, все время нараставший рокот. В природе его ошибиться было очень трудно… — Нет, не ложная, — поправился я, и в эту секунду дружно и яростно залаяли зенитки. Рокот мотора перестал быть слышен, но через короткие мгновения грохнули один за другим такие сильные взрывы, что дом вздрогнул и закачался. Свет погас. Гизела крикнула: — Сюда! Ко мне! В угол! Тут глухая стена. Я в темноте добрался до нее.
Бомбы сыпались одна за другой. Вибрировали оконные стекла, звенела посуда в шкафу, потрескивали стены и пол, коробились двери и окна. Внутри у меня что-то вздрагивало. Дико было смириться с мыслью, что в любую минуту Гизела и я можем погибнуть.
Я взял себя в руки Стал вслушиваться в раскаты взрывов. Они раздавались в разных концах города. Наши самолеты подавляли огонь зениток.
— Идемте на воздух, — предложил я Гизеле и взял ее за руку. — Я, честно скажу, не люблю, когда в такое время у меня что-то над головой.
Когда мы вышли на крыльцо, над нашими головами со страшным свистом прогремел самолет. Кругом сыпались и стучали по крышам осколки зенитных снарядов, но нас защищал от них небольшой навес. Город был освещен, как днем. Над ним висело с полдюжины пылающих подвесных "люстр". В их зловеще ярком и мертвом свете поразительно четко вырисовывались самые мельчайшие детали: вырезанный узором молодой листок клена; перекосившаяся труба на соседнем доме; окно в подвале напротив, заложенное каким-то тряпьем; дыры от сучков в воротах; густая трава по обочине; трещины в плитах, покрывающих тротуар. В другое время эти мелочи вели себя тихо, мирно, а сейчас били в глаза, кричали, требовали, чтобы их запомнили.
Зенитный огонь заметно спадал, а бомбовые удары сотрясали землю все чаще и чаще. И вот, кажется, земля встала на дыбы. Мои барабанные перепонки выгнулись. Ухнул какой-то сложный, комбинированный взрыв вулканической силы. Стекла вылетели из окон. Вслед за этим последовало еще шесть взрывов, но уже не таких сильных. Я понял, что кирпичный завод накрыт.
Я и Гизела прижались к дверям, теснее придвинулись друг к другу. Раздался последний взрыв, и стало так тихо, что я услышал биение собственного сердца. Я приблизил к глазам часы: налет длился всего двадцать две минуты. Над вокзалом полыхали огромное зарево. Последняя "люстра" роняла на землю огненные слезы. Она догорала, и свет ее был уже не так ярок. В бескрайнем небе, под самыми звездами, глухо рокотали моторы.
— Идите домой, — мягко, но настойчиво сказала Гизела.
— Вы не боитесь одна?
— У меня есть свечи, а окна закрою наглухо.
Я осторожно, очень осторожно привлек ее к себе. От нее веяло прохладой и свежестью. Я нашел своими губами ее открытые упругие губы и нежно, очень нежно поцеловал.
Гизела легонько отстранилась, вздохнула и сказала:
— Теперь иди… Обо мне могут вспомнить, могут приехать.
Я почувствовал себя необыкновенно легким. Лишь перед самым домом я сообразил, что ведь Гизела впервые за наше знакомство назвала меня на "ты".
24. Беда
Заседание подпольного горкома закончилось в девять вечера с минутами. На дворе было еще светло: стоял июнь. Я не торопясь держал путь домой, чувствуя удовлетворение собой и товарищами по борьбе. Мы только что подвели боевые итоги за пять месяцев — с января по май включительно. Пусть мы сделали не так много, но мы сделали, что могли. Нет, мы не сидели сложа руки. Подпольщики подожгли состав с бензином на станции. Он сгорел дотла. Пожар уничтожил депо, мост и стоявший рядом состав с круглым лесом. Подпольщики подорвали машину с начальником полиции и его прихлебателями; уничтожили городской радиоузел; сожгли дом с архивными документами; подорвали восемь автомашин с различным военным грузом; забросали гранатами типографию; расправились с пятью предателями; выпустили одиннадцать листовок общим тиражом более тысячи экземпляров. По нашим наводкам был разгромлен десант, выброшенный между Ельцом и Ливнами; разбомблен склад с авиационными бомбами; дважды обработан с воздуха аэродром и трижды железнодорожный узел. Разведывательный пункт абвера, возглавляемый гауптманом Штульдреером, перебросил на Большую землю и в партизанские районы двадцать семь человек, считая их верными людьми, но шестнадцать среди них были советские патриоты. Мы регулярно обеспечивали Большую землю разведывательной информацией, сообщали о работе железнодорожного узла, восстановлении аэродрома, интенсивном и очень подозрительном движении частей и техники в направлении Орла и Курска. Несмотря на потери, подполье росло. За минувшее время в него влилось еще девять патриотов. В решении горкома по докладу Демьяна записали пункт: бросить все силы на выявление среди горожан предателей, агентов карательных органов, а также всех гласных пособников оккупантов. Этого требовала Большая земля — приближался час расплаты. Демьян на заседании дал основательную взбучку мне, Косте и Андрею за то, что тянем с розыском Дункеля. Его видел еще раз Пейпер, но в такой обстановке, когда не мог за ним проследить. Геннадий Безродный опять не явился на бюро. Через связного Усатого он велел передать Демьяну, что занят проверкой Угрюмого и что в ближайшие дни доложит результаты. Демьян сомневался в этом. Он считал, что Геннадий саботирует его указание. Свернув на свою улицу, я заметил "оппель", стоявший у дома Трофима Герасимовича. Значит, мои услуги опять понадобились начальнику гестапо. И хотя не было никаких оснований бить тревогу, сердце дрогнуло: а если не то? Кроме шофера, в машине никого не оказалось; факт успокаивающий: шоферов одних не посылают на аресты. Впрочем, могут вежливо пригласить и не выпустить. Но это уже другое дело. Шофер сказал, что ждет меня с полчаса. Не заглянув домой, я сел в машину и кивнул следившему за мной из окна Трофиму Герасимовичу. Через несколько минут я входил в кабинет начальника гестапо. Земельбауэр, подбоченившись, расхаживал по кабинету с сигарой во рту, а Купейкина, сидя у маленького столика, поспешно вытирала платком заплаканные глаза. Что произошло между ними, догадаться было трудно. Штурмбаннфюрер кивнул мне сухо, а Валентина Серафимовна даже не подняла головы. — Мне можно выйти? — спросила она. — Да, на несколько минут. Вы будете вести протокол. Она порывисто встала и, вихляя бедрами, исчезла за дверью. Начальник гестапо проводил свою переводчицу взглядом и изрек: — Не женщина, а афиша. К сожалению, она не понимает, что уже не обладает художественной ценностью. Когда-то, лет десять назад, — возможно. "Старый петух", — отметил я про себя, но сказал, что полностью согласен. Тем более что это была правда. — А мои парни сегодня, — начал Земельбауэр, потирая руки, — схватили такого жирного гуся, что пальчики оближешь. Я внутренне насторожился: кого же им удалось схватить? — Гусь с перспективой, — продолжал Штурмбаннфюрер. — Через него я непременно выскочу на всю эту шайку. Но он что-то темнит, подлец. А быть может, переводчица путает. Я слушал Земельбауэра со смутной тревогой. В гестапо попал кто-то из наших подпольщиков. Причем совсем недавно, три-четыре часа назад. Земельбауэр уже беседовал с арестованным, а сейчас сделал перерыв и послал за мной. — Но я все-таки успел проковырять дырку в трухлявой душе этого типа, — хвастался Земельбауэр. — Сейчас его приведут. После бодрящего укольчика. Выгребите из него все, что возможно. — Попытаюсь, — сказал я. Ощущение тревоги нарастало. Рассудок предупреждал об опасности. Кого схватили? Чей пришел черед? Демьян? Не мог. Три-четыре часа назад он вел заседание бюро. Челнок, Усатый, Андрей, Костя также присутствовали на заседании от начала до конца. Трофима Герасимовича я только что видел. Быть может, один из ребят моей группы или группы Кости, Трофима Герасимовича, Челнока, Угрюмого? А что, если сам Угрюмый? Земельбауэр сказал, что гусь жирный, с перспективой. Неужели Угрюмый? Неужели судьба решила познакомить нас именно так? Штурмбаннфюрер снял со своего чернильного прибора высокую, похожую на бокал — с такой же тонкой, как у бокала, ножкой — чернильницу и водрузил ее на пристолик. Сюда же он положил стопку чистой бумаги и ручку. Это для Валентины Серафимовны. Я стоял спиной к окну, опираясь на подоконник, курил и напряженно думал: кто же, кто? Тысячи мыслей терзали голову, от них становилось тесно. Вошла Купейкина. Она привела в порядок лицо, и только припухшие веки не поддались искусству косметики. Она молча села на свое место, придвинула стул, переложила бумагу. — Записывайте только то, что будет говорить арестованный, — предупредил ее Земельбауэр. Валентина Серафимовна нервно передернула плечами. — Не дергайтесь, а слушайте, что я говорю, — продолжал начальник гестапо. — Мои слова можно не писать, это не так важно, а вот его — обязательно. Купейкина выпрямилась и подняла глаза на своего шефа. — И, пожалуйста, не редактируйте его речь. Это после. Да и в редакторы вы не годитесь, — закончил свою мысль гестаповец. Валентина Серафимовна закусила нижнюю губу. Она готова была расцарапать лицо штурмбаннфюреру. В дверь постучали. — Можно! — выкрикнул Земельбауэр. Громы небесные! Пол пошатнулся подо мной. Машинально я ухватился руками за край подоконника и на несколько мгновений потерял дыхание. Конвоир протолкнул в комнату Геннадия, оставил его и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Я чувствовал, как холодеют виски. Как он попал сюда? Как мог Геннадий, самоустранившийся от всех дел, провалиться? Кто повинен в его аресте? Геннадий стоял с металлическими браслетами на руках, сгорбленный, осунувшийся, втянув голову в плечи. Это был жалкий призрак того Геннадия, которого знали мы прежде. Я посмотрел в его глаза, и сердце мое сразу налилось тяжестью. Оно упало, провалилось куда-то в пропасть: мне почудилось, будто я заглянул в разверстую могилу. Глаза его были пусты, равнодушны, бессмысленны. Это был мой прежний друг. Мой и Андрея. Друг, переставший им быть, человек, причинивший мне много горя, незабываемых обид, потерявший уважение товарищей. Но скажу правду: боль сжала мне сердце. Нет, такой судьбы я не пожелал бы никому. Во имя прежней дружбы, во имя того, что когда-то нас связывало, во имя дела, ради которого все мы боролись, я готов был пожертвовать жизнью за Геннадия. Но что стоила теперь эта моя готовность! Что я мог предпринять? Ни разум, ни моя жертва уже не могли спасти Геннадия. Будь со мной пистолет, я бы еще рискнул попытаться. Но я безоружен, он скован, от земли нас отделяют три этажа, а внизу ходит автоматчик. В мою душу проник мертвящий страх. Я растерялся перед неотвратимостью беды. Страх давил мне на желудок и вызывал тошноту. Трудно, неизмеримо трудно было сохранить присутствие духа. Такое испытание обдало бы холодом и более мужественное, чем мое, сердце. Но я понимал, что теперь самое главное — не потерять самообладания. — Надеюсь, не знакомы? — осведомился штурмбаннфюрер и, растянув губы в улыбке, показал свои желтые зубы. Дело оборачивалось серьезно. Я, конечно, должен был улыбнуться. Я попытался. Я сделал судорожную попытку и утвердительно кивнул. Только кивнул. Голос мог выдать меня. Начальник гестапо указал Геннадию на стул. Геннадий сделал шаг, потом вскинул вдруг вверх обе руки и выкрикнул: — Хайль Гитлер! Я обмер. Хорошо, что в это мгновение гестаповец и переводчица смотрели не на меня. Страшным усилием воли я поборол в себе желание подойти к Геннадию и плюнуть ему в физиономию. Желание это было сильнее инстинкта самосохранения. Ничтожнейшее существо! Выродок. У него не хватило сил и мужества даже покончить с собой. Трус презренный. Штурмбаннфюрер тоже крикнул: — Не изображайте из себя идиота! Переведите ему. Геннадий вздрогнул, обвел всех бессмысленным, блуждающим взглядом и сел. Он был уже сломан. Морально, а возможно, и физически. Заячья душа. Прав гестаповец: он в самом деле успел проковырять дырку в трухлявой душе Геннадия. — Спросите его: быть может, я не вполне ясно выразился? — обратился ко мне Земельбауэр. Геннадий встряхнул головой, как собака, отгоняющая муху, и с удивительной готовностью сказал, что все понял и будет вести себя как следует. Так именно и сказал он, не способный когда-то слушать других и привыкший, чтобы слушали его. Я смотрел на Геннадия новыми глазами и не мог найти оценки его падению. Земельбауэр предложил мне сесть за пристолик, а сам продолжал стоять. Начался допрос. Штурмбаннфюрер потребовал, чтобы арестованный рассказал подробно свою биографию. И не лгал. Геннадий поерзал на стуле и, гальванизированный страхом, ответил: — Постараюсь говорить только правду. Я как будто преодолел внутреннюю слабость и напряг разум, чтобы он был в состоянии управлять до последней минуты моими чувствами, лицом, голосом, глазами. "До последней минуты". Я не ошибся. Это точная фраза. Именно — до последней. Что эта минута подойдет, я уже не сомневался. Если Геннадий провозгласил "Хайль Гитлер", от него можно ожидать всего. Но я еще не знал, как поведу себя в эту последнюю минуту. Скорее всего выпрыгну в окно, а что дальше — видно будет. Геннадий говорил вялым, потухшим, каким-то надломленным голосом, очень сумбурно, бессвязно, глотая окончания слов и причиняя мне острую, почти физическую боль. Он рассказывал свою жизнь со дня рождения, не утаивая ничего. Все это можно было прочесть в автобиографии, хранящейся в его личном деле. Временами он спотыкался, как бы наткнувшись на какое-то препятствие, терял нить мыслей и виновато моргал глазами. Потом поправлялся. Поначалу мне казалось, что говорит он, не вдумываясь в смысл, но так лишь казалось. Геннадий придерживался хронологии, вытаскивал из закоулков памяти такие детали и подробности, о которых я бы ни за что не вспомнил. Меня захлестывало чувство омерзения. Пока он говорил только о прошлом и закончил сорок первым годом — своим появлением в Энске. Земельбауэр подмигнул мне, безусловно довольный ходом дела, а потом потребовал: — Назовите своих сообщников. Я остановил на Геннадии долгий, пристальный взгляд. Он ощутил его. Мы встретились глазами. Он смотрел на меня как завороженный. "Молчи. Умри, но молчи, — предупреждали мои глаза. — Ты же мужчина, в конце концов". Геннадий молчал. Он, кажется, потерял дар речи и не мог обрести его вновь. Земельбауэр прошелся в ожидании до стенного сейфа, погладил рукой его дверцу, вернулся и произнес: — Знаете, господин хороший, меня страшно одолевает желание пощекотать вас. Мне кажется, вы очень боитесь щекотки. Глаза Геннадия сделались вдруг подвижными, суматошными, они забегали, запрыгали, в них появился подленький, угодливый блеск. — Ну? — подтолкнул его штурмбаннфюрер. Он повернулся к Геннадию и замер, точно сеттер, учуявший запах дичи. Разность плеч его сейчас особенно бросалась в глаза. Наступила тишина. Она походила на туго сжатую пружину, которая ежесекундно могла расправиться. Геннадий отвел глаза в сторону и назвал сразу три фамилии: Прокопа, Прохора и Акима. Но у штурмбаннфюрера была поистине дьявольская память. Ведь Прохор, Прокоп и Аким — это сорок первый год. А сейчас сорок третий. — Хотите отделаться покойниками?! — крикнул он. — Не выйдет. Мне подавайте живых. Меня знобило. Я смотрел на Геннадия, прищурив глаза. Его бледное, осунувшееся и безвольное лицо с дрожащими губами, его скатавшиеся жирные волосы, побитые сединой, его запуганные глаза — проступали как сквозь туман. Что делать? Как закрыть рот этому трусу? Мозг мой напрягался, изворачивался, пытался найти какой-то выход. Я понимал одно: я должен предупредить Геннадия. Не глазами. Это до него не доходит. Я должен сказать ему. Но как? Если штурмбаннфюрер по-русски ни бум-бум, то ведь дочь Купейкина русская. Значит, надо под каким-либо предлогом удалить ее на две-три минуты, на минуту наконец. Но откуда взять этот предлог? Попросить принести воды? Вода стоит в графине. Папирос? Пачка лежит на столе, достаточно протянуть руку. Я чувствовал свое бессилие. Сердце протестовало, восставало против этого трагического бессилия. Это всегда бывает в тех случаях, когда рассудок перестает повелевать и дает "сбой". Начальник гестапо, как и всякий начальник, не любил долго ждать и не терпел арестованных с непослушной памятью. Он крикнул на Геннадия: — Вы что, язык проглотили? Геннадий сидел под обстрелом трех пар глаз. Он опять открыл рот и назвал Крайнего, Урала. — Опять мертвецы! — воскликнул Земельбауэр. — Вы долго будете мне морочить голову? Теперь с мертвецами было покончено. Я затаил дыхание. Геннадий покрутил нелепо головой, посмотрел куда-то вбок и почти шепотом произнес: — Лизунов, кличка Угрюмый… Биржа труда… Кузьмин, кличка Перебежчик… Бильярдная… Казино… Маркер. Шепот показался мне громом. В ушах звенело. И мысль пришла самовольно, неожиданно и поздно: я протянул руку за сигаретами, нарочно, не глядя на них, задел бокалообразную чернильницу и опрокинул ее. Купейкина вскрикнула и вскочила, как обваренная кипятком. Чернила залили бумаги и стол. — Вы с ума сошли! — воскликнула Валентина Серафимовна. — Тряпку! Быстрее! — сказал я ей. Она выбежала. — Надо быть осторожнее, — заметил Земельбауэр. "К черту осторожность", — подумал я и процедил сквозь зубы Геннадию: — Слушай, ты. В кармане у меня граната. Ты меня знаешь. Еще одно имя — и я уложу всех. И тебя. Геннадий закрыл глаза. Его губы дрожали. Земельбауэр подошел к столу, нажал кнопку звонка и поинтересовался: — Что вы ему? — Сказал, что все это из-за него, дурака. Пусть говорит все, иначе потеряет язык. — Потеряет! — усмехнулся гестаповец. — Вполне возможно. Все впереди. В комнату вошли одновременно Купейкина с тряпкой в руке и дежурный по отделению гестапо. — Быстро наряд в казино! — приказал Земельбауэр дежурному. — Там маркер в бильярдной. Кузьмин. Взять. Живым. Допрос прервался. Купейкина вытерла чернила, привела в порядок бумаги. Я опоздал. Это подтачивало мой дух. Я готов был кричать, биться головой о стол, заведомо зная, что это не поможет. Трудно было измерить глубину моего страдания. — Быть может, сделаем перерыв? — предложил я. — Я чертовски голоден. Рассчитывая на положительный ответ, я думал опередить гестаповский наряд и предупредить Андрея. — Ну что вы, — возразил Земельбауэр. — Между прочим, я тоже хочу есть. Сейчас мы это организуем. — И он обратился к Купейкиной: — Устройте несколько бутербродов и кофе. Только черный. Переводчица вышла. — Скажите ему, пусть думает, пока есть время. Из всех зол надо выбирать наименьшее — гласит поговорка. Я сказал Геннадию не то, о чем просил начальник гестапо: — Предупреждаю. Если назовешь еще хоть одного, считай себя покойником. Они-то тебя уж не убьют, ты купил себе жизнь, а я тебя угроблю. — Я не могу, — простонал Геннадий. Я топнул ногой: — Молчи, сволочь. — Что он там болтает? — спросил Земельбауэр. — Говорит, что ему нечего думать. Он всех назвал. — Врет? — Не думаю. Для этого он недостаточно смел. — Оригинально! Выходит, для вранья тоже нужна смелость? — По-моему, да. — Ну-ка, прочтите, что записала Купейкина. За окном послышался шум отошедшей машины и треск мотоциклов. Все, поздно. Андрей погиб. Гестаповец расхаживал по кабинету. Он ничуть не волновался, проклятый гунн. Он знал, что его опричники не ударят лицом в грязь. А у меня дрожали ноги. Я сгреб листы протокола и начал читать вслух. В глазах двоилось. Я читал, а думал об Андрее. Что еще я могу сделать, чтобы спасти его? Это была пытка. Вошедшая Купейкина застала меня за чтением. Губы ее зло сжались. Поставив на пристолик термос и тарелку с бутербродами, она опять вышла. Вышла и сейчас же вернулась с двумя стаканами. Буквы прыгали передо мной, становились на дыбы. Я напрягал зрение. Валентина Серафимовна наливала кофе в стаканы. — Все очень хорошо, — произнес я по-русски. — Вы ничего не упустили. — Скажите об этом ему, а не мне, — дерзко ответила она. Пришлось угодить Купейкиной и похвалить ее перед начальником гестапо. — Мне думается, что лучше и нельзя записать, — одобрил я протокол. — Очень толково. — Вы делаете успехи, фрейлейн, — высказал комплимент гестаповец. Купейкина опустила глаза. Земельбауэр взял бутерброд в одну руку, стакан — в другую и пригласил меня следовать его примеру. Кусок не шел мне в горло. Он застревал, становился поперек, и приходилось судорожными движениями проталкивать его. Я не имел права не есть. Ведь ради меня, собственно, принесен ужин. Значит, надо жевать, глотать, делать вид, что голоден. Перед глазами стоял Андрей, мой верный друг, самый дорогой мне человек, которому я ничем не мог помочь. Только чудо, какое-нибудь чудо могло спасти его. Но в чудеса я в нашем подлунном мире верил очень мало. Прошло уже минут двадцать, как отъехал наряд. Казино — подать рукой. Что там сейчас? Купейкина села на свое место, поправила бумаги. Я и начальник гестапо доедали проклятые бутерброды. Геннадий, нравственно омертвевший, смотрел на нас и глотал воздух. — Разрешите дать ему бутерброд? — сказал я Земельбауэру. Он усмехнулся: — Вы в самом деле гуманист. — Это пойдет на пользу, — добавил я. — Для психологического контакта? — Что-то вроде… — Попробуйте! Я протянул Геннадию самый большой бутерброд. Он взял его обеими скованными руками и так странно стал его рассматривать, будто впервые видел сыр и хлеб. Глаза Геннадия выражали искреннее удивление, он не понимал, для чего ему дали еду. Он смотрел на нее как на что-то нереальное. Это продолжалось несколько секунд. Потом он как бы опомнился и стал рвать бутерброд большими кусками, словно опасался, что его отнимут. — Что ж, — сказал Земельбауэр, вытираясь носовым платком, — продолжим? Продолжать не удалось. Дверь распахнулась, и в комнату ворвался дежурный. Не вошел, а именно ворвался. Дернув головой, он выпалил: — Маркер живым не дался. Убиты Зикель, Хаслер, тяжело ранен Вебер. Последнюю пулю маркер пустил в себя. Я плотно сомкнул веки и сглотнул ком, подкатившийся к горлу. Прощай, мой друг! Прощай, Андрей! Земельбауэр выслушал доклад, разинув рот, потом схватился за голову и взвизгнул: — Идиоты! Какие же идиоты! В это время меня оглушил хохот. Дикий хохот, от которого кровь застыла в жилах. Хохотал Геннадий. Взоры всех скрестились на нем. Сомнений быть не могло: он рехнулся. В глазах зажегся огонь безумия. Он хохотал, выкрикивал непонятные слова, весь трясся, сгибался пополам, колотил скованными руками по коленям, стучал ногами и наконец свалился на пол. На губах его выступила пена. Это было страшное зрелище. — Заберите его! —скомандовал Земельбауэр, скорчив брезгливую гримасу. — Быстро! Геннадий перевернулся со спины на бок, поджал под себя ноги, резко выпрямил их, дернулся всем телом и стих. Он, видимо, потерял сознание. Дежурный схватил его под мышки и с трудом выволок из комнаты. Купейкина смотрела широко раскрытыми глазами. Руки ее дрожали. — Я поехал! — крикнул штурмбаннфюрер, схватил фуражку и исчез, забыв о моем существовании. Когда я вышел из гестапо, еще не рассеялся дымок от "оппеля". Я расстегнул ворот рубахи. Меня мучило удушье. Над городом плыла ночь. Тихая, звездная летняя ночь. Мир стоит, как стоял, а Андрея нет и не будет. Я не мог представить его мертвым. Не мог. Помимо моей воли ноги понесли меня к бильярдной. Около казино стояли "оппель", санитарная машина и несколько легковых. Тут же толпились немцы. В последнюю минуту меня остановил инстинкт. Нет, в бильярдную я не спущусь. Во-первых, это бесполезно, во-вторых, свыше моих сил. Андрею теперь безразлично, а я боюсь за себя. При виде мертвого друга могу не сдержаться. Нет-нет… Все кончено. Надо думать о тех, кто остался жив и кому грозит опасность. Прежде всего о ребятах Андрея. Как только абверовцу Штульдрееру сообщат, кем был в самом деле маркер Кузьмин, им всем крышка. Двоих знает Костя, одного Трофим Герасимович. Я должен повидать и Костю, и Трофима Герасимовича. И еще Демьяна. Ему необходимо скрыться. А как спасти Угрюмого? Как предупредить его об опасности? В сотне шагов от домика Кости я остановился. Меня поразила неожиданная мысль, почему Земельбауэр не отдал никакого распоряжения насчет Лизунова-Угрюмого? В самом деле, почему? Страшная догадка обожгла мозг. Я вспомнил, что Угрюмый соврал, доложив, что убил Дункеля. Вспомнил, что только сегодня услышал из уст Усатого, что Геннадий заканчивает проверку Угрюмого и обещает доложить результаты. Мне стало страшно. Неужели?.. Я почти побежал. Скорее, скорее в "погреб", к друзьям, к Демьяну, к Косте. Я больше не мог оставаться один.25. Угрюмый и Дункель
Минуло девять суток. Я еще не оправился от той страшной ночи, не свыкся с мыслью, что Андрея нет и никогда не будет… Сначала я как-то пассивно воспринимал окружающее, испытывая ощущение страшной пустоты. Постоянно мучила тупая боль в сердце. Но потом стала подкрадываться мысль: все ли я сделал, чтобы спасти Андрея? Не ложится ли на меня часть вины за его гибель? От этой страшной навязчивой мысли невозможно было избавиться. Никакие доводы не помогали, никакие слова не убеждали. Друг обязан спасти. Совершить нечеловеческое — и спасти! А я не совершил этого нечеловеческого. И прощения мне нет. Подполье, его руководство жило в напряжении. Пять суток ждали новых арестов. Ведь Безродный знал наперечет весь командный состав подполья и, если он назвал Угрюмого и Перебежчика, что мешает ему назвать других? Никто не верил, будто Геннадий Безродный действительно потерял рассудок. Большинство склонно было рассматривать его припадок как эпизод, вызванный острой ситуацией. Конечно, он еще заговорит, а если не захочет говорить, его заставят. Земельбауэра не надо учить, как это делать. Мы приняли меры предосторожности. Предупредили ребят, рекомендованных Андреем абверу, снабдили их паролями, явками и выпроводили в лес. Демьян до выяснения обстановки не выходил из убежища. Большой земле было сообщено, что расписание сеансов меняется и сокращается до одного в десять дней, дабы избежать опасности быть запеленгованными. По указанию бюро обкома встречи на улицах временно запрещались. Центром нашего внимания оставался Угрюмый. Демьян приказал вызвать его для объяснения. Встретиться с ним должны были Челнок, Костя и я. Местом для встречи избрали площадку у лесного склада. Мы решили завести Угрюмого в полицейскую караулку и поговорить по душам. Костя обещал создать все условия для безопасной беседы. Записку с вызовом положили в "почтовый ящик", именуемый овражным. Был и еще один ящик для связи с Угрюмым, под названием биржевой. И тот и другой оправдывали свои названия. Первый таился в пешеходном мостике через глубокий овраг, на Набережной улице. Мостик имел деревянные перила, пропущенные через толстые деревянные же стояки. В одном из них, с внешней стороны, ребята отыскали отверстие, куда и укладывали "почту". А биржевой мы сделали сами в кирпичном заборе биржи труда. В предпоследнем от верхнего края забора ряду вынимался кирпич, и за ним в углублении хранились записки. Оба "ящика" организовали после ареста Урала и отстранения от роли связного Колючего. К "ящикам" имели доступ Костя, Угрюмый и я. Пользовались "ящиками" крайне осторожно. Когда к "ящику" шел я, меня охранял Костя, и наоборот. Записку опустили на второй день после гибели Андрея. Угрюмый на свидание не пришел и никаких объяснений в "ящике" не оставил. На третий день Никодимовна — жена Трофима Герасимовича — дала мне баночку из-под крема "Снежинка". В баночке оказалась записка. Никодимовна рассказала: когда она утром мыла полы, баночка, брошенная кем-то через окно, угодила ей в бок. Никодимовна выглянула в окно и увидела удалявшуюся женщину. Записка была от жены Геннадия. Она оказалась женщиной неглупой: сумела найти способ связаться с нами в такой сложной обстановке. Она сообщала сведения, проливающие свет на тайну, которая окутывала провал Геннадия. Оказывается, накануне ареста Геннадий принял у себя в доме Лизунова-Угрюмого. Они уединились и с четверть часа о чем-то беседовали. В день ареста Геннадий ушел из больницы немного раньше обычного. Жене он сказал, что около пяти дня его будет ждать Лизунов. Домой он больше не приходил. Вечером нагрянули гестаповцы и перевернули все вверх дном. Значит, Геннадий встречался с Угрюмым и после встречи последовал арест. Это совпадение наводило на грустные размышления. Угрюмый начинал серьезно беспокоить нас. Он оказался связанным с провалом Геннадия, обманул подполье в отношении Дункеля. Последнее было особенно подозрительным. Что толкнуло Угрюмого на такой шаг? Почему он взял под защиту Дункеля? Мы вспомнили и старое. Челнок высказал предположение, что Угрюмый не мог не знать Прокопа или Прохора. Никак не мог. Вопрос об оставлении кого-либо в подполье решал городской военком. Людей вызывали и обстоятельно с ними беседовали. Но, как правило, на каждой беседе присутствовали или Прокоп, или Прохор. Конечно, никто тогда не знал, что Прокоп и Прохор возглавят горком в подполье. Но после прихода гитлеровцев нетрудно было догадаться, зачем остались в Энске Прокоп и Прохор. Ну, и самое главное, что изобличало Угрюмого, — это свобода, которой он пользовался. Геннадий назвал двух: Андрея и Угрюмого. А гестапо попыталось арестовать только Андрея. Что знало руководство подполья о Лизунове-Угрюмом? Все, что полагалось знать по документам. Звали его Прокофий Силантьевич, родился в 1896 году в городе Бодайбо, в семье кочегара. Потеряв вначале мать, а затем и отца, он покинул Бодайбо и пошел добровольцем на первую мировую войну. Ему тогда только что сравнялось восемнадцать лет. На войне ему не повезло: попал в плен, из которого вернулся в девятнадцатом году. Его сразу призвали в Красную Армию. После демобилизации Лизунов пошел учиться и получил специальность экономиста. Однако экономистом проработал недолго, переквалифицировался на адвоката, а затем юрисконсульта. Жил в Гомеле, Шостке, Кременчуге, Воронеже, а в конце сорокового года перебрался в Энск. Здесь по совместительству обслуживал сразу три предприятия в качестве юриста. Когда его вызвали в военкомат и предложили остаться в городе, он не колеблясь дал согласие. То, что Лизунов был беспартийным и недавно потерял жену, вполне устраивало военкома. А у немцев он получил работу на бирже труда в держался на своей должности довольно крепко. Как старший группы, Угрюмый показал себя только с лучшей стороны. Решать по одним еще не полностью подтвердившимся уликам судьбу старшего группы мы не могли и не имели права. Демьян распорядился понаблюдать за ним. К слежке мы привлекли нескольких патриотов из разных групп. Первым начал наблюдение Трофим Герасимович. Вечером этого же дня Трофим Герасимович принес сногсшибательную новость: Угрюмый, оказывается, и есть тот самый "сытый" тип, которого Трофим Герасимович в свое время засек у двух конспиративных квартир гестапо. Новость поразила всех. Решили продолжать слежку и пока не трогать Угрюмого. Шестые сутки после гибели Андрея принесли нам успокоение. Гизеле, которую я очень просил, удалось узнать, что арестованный Булочкин-Безродный действительно потерял рассудок и в состоянии буйного помешательства водворен в городскую психиатрическую больницу. Случилось это наутро после допроса. Демьян поручил Косте попытаться проверить это через полицию. Сведения подтвердились. Это несколько развязало наши руки. Значит, Геннадий не успел никого больше выдать. А слежка за Угрюмым ничего не давала. Он имел отдельный кабинет на бирже труда и мог там встречаться с нужными ему людьми. Не появлялся он и на конспиративных квартирах гестапо. А позавчера патриотка из группы Челнока, пожилая женщина под кличкой Тихая, принесла новость, заслуживающую внимания. Наблюдая за Угрюмым, она заметила, как возле кино он подошел к какому-то мужчине и заговорил с ним. Тихой удалось уловить несколько слов из их беседы. Угрюмый приглашал своего знакомого в десять вечера в среду на кладбище. Когда они расстались, Тихая решила проследить, куда пойдет собеседник Угрюмого, и выяснить, кто он такой. Это входило в ее задачи. Оказалось, что живет он на Базарной площади, в доме под номером семьдесят девять. Во вторник Костя проверил адрес: в доме семьдесят девять проживал парикмахер бани Дмитрий Коренцов. Для Кости это был Коренцов, а для Демьяна и меня — связной Колючий, с которым мы в свое время прервали связь. Таким образом открылись новые обстоятельства. Встал вопрос: есть ли необходимость встретиться с Колючим? Я высказался против, Демьян — за. — Зачем он тянет Колючего на кладбище? — спросил Демьян. Я пожал плечами. Черт его знает зачем. — Мне это кажется подозрительным. — То есть? — поинтересовался я. — Учтите, что Колючий — единственный подпольщик, знающий Угрюмого в лицо. Других не осталось. Быть может, мы предотвратим угрозу расправы. Я до этого никогда не додумался бы, хотя такая мысль напрашивалась сама собой. — Пароль для связи с Колючим у нас есть? — спросил Демьян. — Да, есть. — Надо подослать кого-нибудь к Колючему, — предложил Демьян. Я изъявил готовность пойти сам. — Не годится, — возразил Демьян. — Он вас может знать как работника управы и, естественно, насторожится. Костя тоже не подходит. Полицай Тут надо такого… — А если Клеща? — сказал я. Демьян подумал и согласился. — Тщательно проинструктируйте его, — предупредил Демьян. — Пусть скажет Колючему, что вновь решено включить его в работу по связи с Угрюмым. И ничего больше. Если Колючий остался таким же, каким мы его знали, он сам все расскажет. Вечером я дал задание Трофиму Герасимовичу. Рано утром он отправился к Колючему по пути на бойню, а в обеденный перерыв сообщил результаты. Демьян был прав. Колючий обрадовался возобновлению с ним связи и сам рассказал, что накануне виделся с Угрюмым. Тот назначил на завтра встречу, которая что-то не по душе Колючему. Почему не по душе? А вот почему. При чем здесь кладбище? Раньше они встречались в кабинете Угрюмого, два раза у него на дому. Это было до получения записки. А тут вдруг кладбище. Но пойти придется. Встретиться условились в левом крайнем углу кладбища, у могилы купца Шехворостова. Вчера Колючий проверил: могила такая есть. Все это я передал Демьяну. Тот покачал головой: — Круг сужается. Надо брать Угрюмого сегодня же. Такого удобного случая мы едва ли дождемся. К операции решили привлечь, кроме меня, Костю, Клеща и Вьюна с двумя его хлопцами. Колючего же предупредили через Трофима Герасимовича, чтобы на свидание не ходил. Таков приказ подполья. Солнце сегодня должно было зайти в двадцать один час девятнадцать минут, а луна — в час тринадцать. Когда я шел по улице Щорса, солнце скрылось за горизонтом, догорала заря, а бледный лунный диск уже плавал в небе. Вся передняя сторона кладбища была открыта. Раньше здесь стояла красивая, высокая, литая из чугуна решетка с узорами, осыпанная крестами и головами ангелов. Немцы еще в прошлом году сняли решетку целиком и увезли. Теперь оградой служили густые кусты колючей акации. Остальные же три стороны кладбища ограждала прочная, сложенная навеки кирпичная стена. У ворог, вернее, там, где раньше были ворота, меня поджидал Костя, одетый, как обычно, в полицейскую форму. — Ну как? — спросил я. — В ажуре. Тишь, гладь и божья благодать. Пошли. — Нет, подождем еще одного. По моим следам топал Трофим Герасимович. Увидев полицая, он остановился и, кажется, хотел быстренько улепетнуть, но я опередил его: — Давай сюда, свои. Знакомься! Трофим Герасимович и Костя молча пожали друг другу руки, и лишь после этого мой хозяин покрутил головой и сказал всего одно слово: "Здорово!" Мы тронулись. Окутанные сумраком и испещренные лунным светом кладбищенские дорожки разбегались во все стороны Костя выбрал самую узенькую и повел нас по ней. Все здесь одичало и заросло зеленью сумасшедшей силы. Было тихо, прохладно, пахло гнилью Нигде не бывает так печально и жутко, как на кладбище ночью. Через пять-шесть минут мы оказались у цели — на небольшой полянке, окруженной вековыми кленами и кустами жасмина. Он цвел, и его одуряющий запах кружил голову. Полянка имела шагов двадцать в диаметре. Точно по середине ее, придавленный трехметровым слоем земли, а поверх нее грубо отесанной глыбой гранита, покоился прах купца второй гильдии Аверьяна Арсеньевича Шехворостова. На гладкой стороне гранита легко можно было разобрать три слова: "Вот и все". Костя предупредил меня, что Вьюн, то есть Хасан Шерафутдинов, и его хлопцы будут наблюдать за Угрюмым от начала и до конца и появятся лишь в том случае, если Костя подаст команду. В нашем распоряжении еще имелось время. Мы облюбовали места для засады — в кустах жасмина, за стволами кленов, закурили и стали болтать о всякой всячине. Разговор сам по себе перескочил на Угрюмого. — И такой гад, — сказал Трофим Герасимович, — был младенцем и сосал грудь матери. Скажи пожалуйста! Но здоровяк. Видать, на хороших харчах сидит. Справный мужик. С таким гляди в оба, спуску не даст. — Посмотрим, что он скажет, — проговорил Костя. — А куда ему деваться? Уж больно сильно наследил, — заметил Трофим Герасимович. На меня нашло какое-то возбужденно-веселое, игривое настроение. Я верил в успех затеянного предприятия. Мне всегда нравились такие столкновения лоб в лоб. Я рассказал несколько анекдотов, рассмешил своих друзей. Хотел рассказать давнюю историю о том, как однажды, сидя в засаде, заснул. Но тут закуковала кукушка: "ку-ку, ку-ку". Четыре раза. Перерыв. Опять четыре раза, опять перерыв и еще четыре. Вьюн подавал условный сигнал. — Гаси цигарки! — предупредил Костя. Мы затоптали окурки и разошлись по своим местам.
Угрюмый появился минуты через три после сигнала. Он шел неторопливой походкой. Выйдя на поляну, поднес к глазам часы и, замурлыкав себе под нос какую-то песенку, стал прохаживаться вокруг могилы.
Я раздвинул кусты и почти без шума вышел на поляну. Но Угрюмый обладал отличным слухом. Он мгновенно обернулся, скрестил руки на груди, но не произнес ни слова.
— Добрый вечер, — сказал я.
— Кому добрый, а кому и нет, — не особенно дружелюбно ответил Угрюмый, всматриваясь в Мое лицо.
— Вы Лизунов?
— Вполне возможно. Разубеждать не собираюсь. — В его голосе мне почудился сдерживаемый смех.
— Что вы здесь собираетесь делать?
— А вам зачем знать?
— Простое любопытство.
— Удивительно, я тоже любопытен: как, например, вы сюда попали?
— Заглянул на вас посмотреть.
— Вот оно что, — протянул Угрюмый с уже нескрываемой усмешкой. — А я пришел проведать могилу бабушки.
Он, подлец, балагурил. Балагурил с жестким спокойствием, не ведая того, что его ожидает.
У меня тоже не было оснований нервничать, и я отвечал ему в тон:
— Серьезно? Вы так любили свою бабушку?
— Представьте! У меня это в крови. Я воспитан на любви к покойникам. Как ночь — меня тянет к ним.
— Приятно встретить человека, так дорожащего родственниками.
Я стоял, глубоко засунув руки в карманы. Это было мое преимущество. Руки Угрюмого лежали на груди. Когда он сделал движение, я быстро предупредил его:
— Руки держите так! В карманы не надо. Мне кажется, что вы хотели что-то вынуть?
— Вполне согласен, что вам так кажется. Я могу вас послушаться, могу и нет. Но вы меня заинтриговали.
Он говорил спокойно, с легкой усмешечкой. И это была не бравада, я сразу понял. Это было нажитое годами, вытренированное и хладнокровное бесстрашие.
— Ну ладно, хватит, — сказал я. — Приступим к делу. Почему вы не пришли на явку?
— Вы что мелете? Какую явку?
— Не валяйте дурака, Угрюмый, — ответил я и назвал пароль.
— А память вам не изменяет? — продолжал он в том же духе.
— Нет, не изменяет.
— Ну ладно, — согласился он. — Вы, что ли, хотели меня видеть?
— Нет. Мы пойдем сейчас к тому, кто хочет вас видеть.
Нас разделяли два шага. Не больше. Эта гарантийная дистанция, как я предполагал, давала мне возможность в любую секунду выхватить из кармана пистолет. Его рукоятку я держал в руке. Но одно дело предполагать…
— Я к вашим услугам, — ответил он вполне серьезно.
Я хотел было позвать Трофима Герасимовича и Костю, но не успел. Все это заняло мгновение. Угрюмый сделал выпад, и я едва успел отскочить в сторону. Его приличный кулак, нацеленный мне в подбородок, пришелся в плечо. Удар был вполне достаточен для того, чтобы я обернулся вокруг собственной оси и оказался на земле возле кустов жасмина. Угрюмый крякнул, видимо, от удовольствия и, игнорируя человеческую заповедь, гласящую, что лежачего не бьют, ринулся на меня. Но тут выскочил Трофим Герасимович, который тоже никогда не жаловался на слабое здоровье, и через секунду Угрюмый оказался возле меня. Я быстро навалился на него всем телом и вцепился ему в горло. Трофим Герасимович поймал руки Угрюмого, а подоспевший Костя прижал к земле его ноги. Мы все страшно сопели, пыхтели. Угрюмый напрягал силы, дергался, рычал, точно цепной пес, его бешеные глаза готовы были выскочить из орбит.
— Цыц! Замри! — прикрикнул на него Трофим Герасимович. — Или хочешь изобразить из себя покойника? У нас недолго. Живо схлопочем тебе командировку на тот свет.
Я почувствовал, как мускулы Угрюмого ослабли, и отпустил его глотку. Трофим Герасимович и Костя скрутили ему руки и связали их куском прихваченной веревки. Мы подняли Угрюмого и поставили на ноги.
— А теперь разрешите ваши карманчики, — весело проговорил Костя и извлек из каждого кармана по пистолету — "маузер" и "вальтер". — Ого, вы, оказывается, вооружены не так уж плохо, товарищ подпольщик.
Угрюмый только сейчас, видно, разобрался, что один из нас — полицейский. Мозг его сделал скорый, но неправильный вывод:
— Я… думаю, — начал он, пытаясь преодолеть одышку, — вы… немного поторопились. Уверен, завтра вы почувствуете себя не в своей… тарелке и пожалеете.
— Мы понаблюдаем, как вы себя будете чувствовать завтра, — заметил Костя.
Мы отряхнули с себя пыль, Трофим Герасимович проделал это над Угрюмым. Я отдал команду:
— А теперь потихоньку-полегоньку — вперед.
Первым зашагал Костя, за ним Угрюмый, а потом я и Трофим Герасимович.
При выходе с кладбища я остановил движение, чтобы просмотреть улицу, и предупредил Угрюмого:
— Только без фокусов. Тут совсем близко. И молчок! Если издадите звук, он будет вашим последним звуком.
— Ерунда, — ответил пришедший в себя Угрюмый. — Я еще много издам звуков. Я еще поживу.
Мы буквально ошалели от такой наглой самоуверенности.
— Ладно, хватит болтать, пошли.
— Минутку, — возразил Угрюмый. — Ослабьте немного веревку.
Я отрицательно покачал головой. Костя усмехнулся:
— Идущий на виселицу не должен обижаться, что веревка колется.
Угрюмый подумал немного и ответил:
— До виселицы далеко еще, молодой человек.
Я пришел к выводу, что, кроме бесстрашия, этот загадочный человек обладает еще и железными нервами. Его трудно было смутить и вывести из себя.
Мы вновь тронулись, изменив строй. Теперь впереди шли я и Трофим Герасимович, за нами Угрюмый, а Костя замыкал шествие. Мы заранее условились, что в случае появления патруля я и Трофим Герасимович постараемся незаметно ретироваться, а Костя, известный большинству эсэсовцев, попробует отбрехаться.
Но пока все протекало гладко Комендантский час наступил давно, и улица Щорса была начисто выметена от всего живого. Да и расстояние от кладбища до убежища исчислялось минутами ходьбы.
Когда мы проходили двор Кости, по улице промчалась легковая машина с опущенным верхом. Я опасался, что она затормозит. Но тем, кто в ней ехал, было, видимо, не до нас. Машина даже не убавила скорости.
В сотне шагов от цели мы отпустили Трофима Герасимовича.
Я нарочито долго плутал и петлял между развалинами, пробирался через заросли бурьяна, обходил вороха скрюченного железа, прежде чем достиг замаскированного кустом бузины и грудами битого кирпича лаза в убежище.
— Тут немудрено и ноги поломать, — заметил невозмутимый Угрюмый, протискиваясь в узкую щель.
— А вы аккуратненько, — посоветовал Костя. — Ноги еще пригодятся.
Наконец мы достигли убежища. Нас встретил Демьян. Он стоял у задней стены комнаты, широко расставив ноги и заложив руки за спину.
— Так, — проговорил он, — все в порядке?
Я кивнул.
Угрюмый оглядывал помещение. Его глаза, с надвинутым на них тяжелым лбом, смотрели без страха, скорее, с любопытством. Нет, он и в эту минуту не потерял самообладания. Сообразив, видимо, что Демьян — старший из нас, он сразу обратился к нему:
— Быть может, вы скажете, какое я совершил преступление?
Демьян подошел к нему вплотную, держа руки по-прежнему за спиной и глядя прямо в глаза Угрюмому, резко и твердо, отчеканивая каждое слово, произнес:
— Одно то, что вы ходите по Земле, уже преступление.
Угрюмый спокойно выдержал взгляд и, легонько усмехнувшись, сказал:
— Опять общие, хотя и красивые, слова. Я не придаю им значения. Вы в чем-то подозреваете меня. Так в чем же дело? Говорите!
Из своей половины вышла Наперсток. Она остановилась, вскрикнула и, зажав рот рукой, глухо произнесла:
— Помазин… он… — и отступила на шаг в испуге.
Крик едва не вырвался из моей груди. И будь я проклят, если лицо Угрюмого в это мгновение не дрогнуло. Дрогнуло и вытянулось, будто он узнал день своей смерти. Скособочив голову, он смерил радистку уничтожающим взглядом. Он был поражен и не мог скрыть этого. Но еще более поражены были мы. Никому из нас не приходило в голову, что Угрюмый и Дункель — одно и то же лицо. Что угодно, только не это.
Демьян смотрел на Угрюмого как-то по-новому. Казалось, он хотел сказать: "Вот уж этого мы не ожидали".
У меня мелькнула мысль, что сейчас Угрюмый назовет Наперстка или дурой, или сумасшедшей, но он не обмолвился ни единым словом.
Придя в себя от изумления, я произнес:
— Итак, господин Дункель, мы подошли к финишу.
От слова "Дункель" Угрюмый сразу обмяк, но быстро взял себя в руки. Лицо его мгновенно отвердело. Посмотрев на меня злыми, посветлевшими глазами, он сказал:
— Выходит, что ни возраст, ни опыт не могут служить защитной броней. Печально, но факт… Можно присесть? У меня что-то устали ноги.
26. Угрюмый исповедуется
Из предварительного короткого допроса Угрюмого Демьян и я заключили, что он намерен быть с нами полностью откровенным. Меня это не удивило. Так вел себя и его боевик Филин, в аресте которого участвовал Андрей, так вели себя многие вражеские агенты, пойманные с поличным. В большинстве своем это были люди, наделенные трезвым, практическим складом ума. В наши расчеты не входило долго возиться с Угрюмым. Нам просто негде было его держать. К тому же обстановка в связи с арестом Геннадия продолжала оставаться напряженной. Но телеграмма Решетова изменила первоначальные планы. Он предложил отобрать у Дункеля собственноручные показания. Демьян прочел телеграмму и сказал: — Ваш полковник прав. Но он упустил из виду одно обстоятельство: мы-то не на Лубянке! Однако приказ есть приказ, и его надо выполнять. Прежде всего как это технически осуществить? Простое дело — вручить человеку перо и бумагу и заставить его писать. Иначе говоря, необходимо развязать ему руки и усадить за стол. Это нас не устраивало. Мы прекрасно понимали, с кем имеем дело: упустить такого врага легче, чем поймать. Стали прикидывать, как выйти из положения. На помощь пришел Костя. Он заверил, что принесет со службы немецкие металлические наручники. — И что из этого? — спросил Демьян. — Какая разница между веревкой и наручниками? — А вот увидите, — обнадежил нас Костя. — Надо перенимать хороший опыт. Я видел, как покойный Пухов устраивался в подобных случаях. Костя принес наручники из полиции, а из дому — складную железную койку и кусок тонкой, но довольно прочной цепи. Он заковал одну ногу Угрюмого в наручники, пропустил через них цепь, а последнюю примкнул на замок к койке. Это было поистине гениально. Угрюмый лишился главного — возможности двигаться по убежищу. Он мог лежать на койке, сидеть, но для того, чтобы сделать два шага, должен был тащить за собой койку. Мы освободились от неприятной необходимости вставлять ему в рот сигареты, поить и кормить из рук. Оказавшись прикованным, Угрюмый сказал, посмеиваясь: — Как Прометей! Что ж… правильно. Никогда не считай зверя мертвым до той поры, пока не снимешь с него шкуру. Он не падал духом и не выказывал никаких признаков отчаяния. Я пододвинул к его койке наш примитивный стол, положил на него бумагу, ручку и предупредил: — Пишите только правду! — Иного пути у меня нет, — ответил он. Костя внес дополнение: — И не стройте никаких планов побега. Отсюда вы выйдете не иначе как ногами вперед. — Вы хотите сказать, что меня вынесут ногами вперед? — поправил его Угрюмый. — Нет-нет. Время для этого упущено. Я еще не собираюсь в длительную командировку. Я не так безнадежен, как вы думаете. Я дивился его хладнокровию. Неужели откровенным признанием он рассчитывает искупить свои преступления? Неужели он считает нас настолько наивными, что лелеет надежду на какое-то снисхождение? А он писал. Писал не спеша, не напрягаясь, не копаясь в шевелюре и в затылке, как делал это я, составляя сложный документ. Казалось, он даже не задумывается над тем, что выходит из-под его руки. На третьи сутки, в мое дежурство. Угрюмый отложил перо и сказал: — Все! Мосты сожжены. Отступать некуда. Читайте. Демьян взял со стола добрую дюжину листов, заполненных идеально ровными строчками, и начал читать вслух. Это была подробная исповедь. Родился Угрюмый действительно в 1896 году, но не в Бодайбо, а в Царицыне, не в семье кочегара Лизунова, а в семье немца-колониста Линднера Эмиля, и звали его, конечно, не Прокофием, а Максом. В девятисотом году отец Макса, поднакопивши денег, открыл сразу две колбасные фабрики: одну в Царицыне, другую в Новочеркасске. В Новочеркасске же Макс окончил частную гимназию и поступил в политехнический институт. Окончанию его помешала революция. Эмиль Линднер собрал свое потомство, жену и спешно ретировался в Германию, откуда выехал еще мальчуганом. Для Макса родина его предков оказалась злой чужбиной. Все капиталы отца лежали в предприятиях. Того, что он прихватил с собой, едва хватило для расплаты с услужливыми людишками, обеспечившими побег. Семья впала в нужду. Обосновались у брата отца в деревне под Мюнхеном. Какими бы родственными чувствами ни пылал брат к брату, но, когда на него свалилась орава из двух мужчин и четырех женщин, он стал кряхтеть. Отец же Макса ничего не предпринимал. Он был убежден, что Россия скоро угомонится и он вернется к колбасному делу. Надо надеяться, надо ждать. Но Макс ждать не хотел. Он считал, что следует ускорить ход событий, вернуться в Россию и отстаивать отцовские права. Максу подвернулась блестящая возможность это сделать. У дяди умирал от туберкулеза батрак — русский военнопленный Лизунов, одногодок Макса. Дело, правда, оказалось не таким простым, как считал Макс. Мало было узнать всю подноготную Лизунова, надо было выбраться из Германии. И здесь помог другой дядя, по матери, вернее, близкие друзья дяди. Они "сделали" Макса Прокофием Лизуновым, снабдили деньгами, но предупредили, что засучивать рукава для драки рано. В России сейчас такое, что легко оказаться не только побитым, но и лишиться головы. Надо вести себя так, как повел бы себя подлинный Лизунов, сын кочегара. А в остальном положиться на время и ждать сигнала. Макс вновь появился в России уже как Лизунов и начал новую жизнь. Далее его биография не отличается от известной нам. Лишь в конце тридцать пятого года, когда Макс находился в Гомеле, его разыскал человек с письмом от дяди. С того дня Макс превратился в Дункеля. Человек, принесший письмо, имел полномочия иностранного отделения СД. К этому времени СД из партийной разведки нацистской партии превратилась в оружие борьбы за гитлеровское государство и выполняла разведывательные и контрразведывательные функции не только в стране, но и за ее рубежами. Создателем и шефом СД был в то время Рейнгард Гейдрих. В числе своей агентуры Угрюмый назвал уже известных нам Брусенцову, Витковского, Суздальского, а также боевика Филина. Угрюмый раскрыл тайну провалов в энском подполье. Во время беседы у горвоенкома он увидел Савельева (Прокопа) и Тулякова (Прохора). Они не только присутствовали, но и участвовали в разговоре. Позже, встретив их в городе, Угрюмый понял, что это руководители подполья, и не ошибся. Никакого предателя Хвостова, с которым якобы расправились подпольщики, в природе не существовало. Изобрел Хвостова сам Угрюмый для того, чтобы скомпрометировать Акима-Панкратова — и свалить на него подозрения. Панкратов, будучи арестованным, никого не выдал и умер в застенках гестапо. Свиридова (Крайнего) Угрюмый предавать не торопился. Он понимал, что подполье чувствует удары и ищет причины провалов, поэтому соблюдал меры предосторожности. Летом сорок второго года Угрюмому удалось узнать, правда, с опозданием, что Свиридов (Крайний) посетил ночью сторожа лесного склада. Сторожа арестовали. Старик не выдержал пыток и признался, что его домик посетили несколько подпольщиков, один из которых пришел из леса. Но ни одной фамилии назвать не смог. Уже в этом году, ведя слежку за Свиридовым, Угрюмый нащупал инвалида Полякова. Это был старший самой боевой группы — Урал. Тут гестапо удалось арестовать сразу несколько человек. И последней своей удачей Угрюмый считал арест Булочкина (Безродного). Этот, по его мнению, "погорел" из-за собственной дурости. В первую же встречу он обвинил Угрюмого в обмане и стал угрожать расправой. По тону, злобе, с которой говорил Безродный, легко можно было понять, что вера в Угрюмого у подпольщиков потеряна и надо как-то выкарабкиваться. Прежде всего следовало убрать со своего пути Булочкина и Коренцова (Колючего). Теперь только эти двое знали его в лицо. С Булочкиным прошло все гладко. Угрюмый пообещал ему произвести расследование истории с Дункелем, так как, мол, сам введен в заблуждение ребятами, которые проводили операцию, и дал слово завтра же доложить лично Безродному. На другой день на свидание вместо него явились гестаповцы. А вот с Коренцовым дело сорвалось. Слушая признания Угрюмого, я все больше осознавал, какой страшный человек попал в наши руки, и попал с большим опозданием. Сколько крови пролито! Как легко удавалось ему выхватывать из наших рядов жертвы! Как близоруки и доверчивы были мы! Далее он писал, что количественный состав своей группы он преувеличил. Под его началом с первых и до последних дней было всего лишь два человека, на которых он мог вполне положиться. А его доклады об уничтожении так называемых предателей — сплошная "липа". Закончив чтение, Демьян свернул в трубку листы и, постучав ими по столу, спросил Угрюмого: — Почему вы ничего не написали о докторе Франкенберге? Куда вы его девали? — Вас и он интересует? — искренне удивился Угрюмый. — Значит, и он ваш? Не думал. Собственно, некоторое смутное предположение появилось у меня уже здесь, когда я увидел эту милую, портативную девушку, — кивнул он в сторону второй комнаты, где была Наперсток. — Но потом рассудил, что доктор и она — вещи разные. Но я скрывать не буду. С доктором у нас старые счеты. — Хутор Михайловский? — напомнил я. — Совершенно верно. Ну, уж если вспомнили Франкенберга, то надо говорить и о Заплатине. Дело в том, что Дункель не хотел ставить в известность свое начальство о довоенном дорожном приключении. Как ни говорите, а там он сплоховал. А начальство не любит промахов. И вот обоих докторов он неожиданно встретил здесь. Нельзя было жить спокойно, когда два человека, знавшие его тайну, ходили по городу. И Угрюмый решил избавиться от них. Заплатин умер от сигареты, отравленной сильнодействующим ядом. Сигареты подарил ему Дункель. А с Франкенбергом пришлось повозиться. Хотелось, чтобы он взлетел на воздух, но машинка не сработала. Тогда он вызвал его к одному больному… О расправах с людьми Угрюмый говорил легко, как о чем-то необходимом, само собой разумеющемся. Угрызения совести его не мучили. Он даже не делал вида, что тяготится совершенными преступлениями и раскаивается в них. Эх, если бы мы начали проверку подпольщиков именно с него! Сколько жертв было бы предотвращено, сколько бойцов осталось бы в строю! А он продолжал играть со смертью и вел себя как наш собеседник. Ни больше ни меньше. Он даже шутил. Когда вопросы иссякли, Угрюмый сказал: — Я припас вам одну преинтересную историю, не имеющую к подпольным делам никакого отношения. Желаете послушать? Демьян согласился. История выглядела так. В сорок первом году, глубокой осенью, наша авиация подвергла бомбежке Энск. Утром после налета Угрюмый заглянул в один двор, где бомба особенно хорошо поработала, и заметил среди остатков машин, оружия, каких-то ящиков труп майора-танкиста. Угрюмого заинтересовал не столько сам майор, сколько сумка, пристегнутая к его поясу. Новая офицерская сумка из чистой кожи. Угрюмый был неравнодушен к хорошим вещам, тем более что сумка уже потеряла своего хозяина. Он взял ее, а дома поинтересовался содержимым. В сумке оказались предметы личного туалета, несколько авторучек, перочинный складной нож, карманный фонарь, коллекция зажигалок, стопка писем, стянутая резинкой, и личные документы покойного. Из документов явствовало, что владельцем их был начальник штаба танковой дивизии майор фон Путкамер. Эрхард Путкамер… Но суть-то не в документах, а в письмах. Точнее, в трех письмах из целой стопки. Автором писем являлся родной брат майора оберстлейтенант Конрад Путкамер, и тоже с приставкой фон. Письма не имели почтовых штампов и печатей: видно, они попали к майору с какой-то надежной оказией, минуя цензуру. И это естественно. Посторонний глаз раскрыл бы тайну, имеющую прямое отношение к персоне Гитлера. Первым коснулся чужой тайны он, Угрюмый. Из писем стало ясно, что оба брата Путкамеры причастны к заговору против фюрера. Более того, в текстах фигурировали такие оппозиционно настроенные к Гитлеру лица, как генералы Клейст, Клюге, Бек, адмирал Канарис, полковник Остер, профессор фон Попиц, барон фон Гольдорф, доктор Дизель, Мольтке, Вицлебен, Гизениус и другие. Речь шла о каких-то встречах за границей, телефонных переговорах… Угрюмый понял, что в его руки попал мешок с золотом. За такие документы Кальтенбруннер не пожалеет ничего. Но Угрюмый допустил тактическую ошибку: он показал письма штурмбаннфюреру Земельбауэру. Тот их немедленно упрятал в свой сейф. Не в тот, конечно, огромный сейф, что стоит в углу в его служебном кабинете, а в маленький, личный, который стоит дома. И мешок с золотом выпал из его рук. По дурости. На этом месте Угрюмый прервал рассказ и попросил сигарету. Прервался он с очевидной целью проверить, какое впечатление произвела на нас эта история. Демьян и я молчали. — Вы, конечно, можете счесть это мое откровение запоздалым, похожим на холостой выстрел, — заговорил опять Угрюмый. — Это как вам угодно. Но оно таит в себе огромный, я бы сказал, значительный, смысл. — Быть может, мы смотрим на вещи разными глазами? — заметил Демьян. — Не думаю. Я еще не закончил, — заметил Угрюмый и продолжал: — Дело в том, что штурмбаннфюрер Земельбауэр не дал хода этим письмам. Они и поныне лежат в его сейфе. И уж, конечно, ни Кальтенбруннер, ни Гитлер не посвящены в тайну братьев Путкамер. В противном случае Земельбауэр не сидел бы в этой дыре, а скакнул бы вверх, а оберстлейтенант Конрад Путкамер не возглавил бы школу абвера, что в шестнадцати километрах отсюда, в бывшем санатории "Сосновый". Это я так думаю. Да и мне бы перепало кое-что — во всяком случае, Земельбауэр обещал. Я и Демьян переглянулись. Чтобы не дать понять Угрюмому, как мы восприняли преподнесенную им историю, я задал отвлеченный вопрос: — Вы пишете, что в 1935 году в Гомеле к вам явился человек? — С полномочиями СД. И я не назвал его? — спросил в свою очередь Угрюмый. — Вы это хотели спросить? — Да. — Я не знаю его имени. Это мой бывший шеф — Аккуратный. Он появился неожиданно и меня учил поступать точно так же. Живет он где-то под Москвой. — Живет? — переспросил я. — Да, я хотел сказать именно это, — подтвердил Угрюмый. — И я найду его вам. Из-под земли вытащу. Я еле сдержался, чтобы не выругаться. Так вот откуда эта самоуверенность! — Хорошо, — произнес я, — к этому мы еще вернемся. А теперь вот что… Дайте характеристику начальнику гестапо Земельбауэру. — Что он за человек? — подхватил Демьян. — С удовольствием, — усмехнулся Угрюмый. — Земельбауэр человек жадный, тщеславный, завистливый и, ко всему прочему, мой дальний родственник по матери. Что-то вроде троюродного дяди. Его брат как раз и устраивал мне отъезд из Германии под видом военнопленного Лизунова. Мы прервали допрос и вышли из убежища. С Угрюмым остался Костя. — Вот это фрукт, — шумно вздохнул Демьян, когда мы оказались в Костиной избушке. — Редчайший, — согласился я. — Вы понимаете, если он сказал правду насчет этих писем, можно взять за жабры подполковника Путкамера. — Почему только его? — А кого еще? — А Земельбауэра? Уж не думаете ли вы, что Гитлер погладит по головке гестаповца, который прячет в своем сейфе нити заговора? — Вы правы… Вы правы… — проговорил Демьян. — Но письма-то не у нас. — Да, они в сейфе Земельбауэра. — Знаете что? — Демьян начал крутить пуговицу моего пиджака. — Этот мерзавец еще поживет… Сейчас же садитесь и пишите донесение своему полковнику. — Есть! — ответил я.27. У Гизелы
Гизела выпила свое вино залпом, поставила стакан на стол и сказала: — Ты сделаешь меня пьяницей. Мне уже начинает нравиться. Вчера я даже подумала: хорошо бы выпить глоток-два. Честное слово. — Но я-то ведь не пьяница! — возразил я. — Слава богу. Сейчас мы будем пить кофе. Я быстренько. Девять дней я не видел Гизелу. Только девять, но они показались мне годом. Дважды за это время я подходил к ее дому, но постучать не мог. Маскировочные шторы плотно закрывали окна, и в одном из них торчала открытая створка форточки. Это наш условный знак: в доме кто-то посторонний. Подленькое чувство ревности сосало где-то под сердцем. Кто? Шуман? Земельбауэр? Сегодня суббота. Горячка последних дней несколько приглушила душевную боль. И вот снова покойная тишина, снова рядом Гизела. Когда мы распили кофе, я спросил ее: — А что тебе мешало выпить вчера? Она сощурила свои зеленые продолговатые глаза и, помешивая ложкой кофе, сказала: — Клади больше сахара! — Не люблю сладкое. — Тебе это нужно. — Мне? Зачем? Она ответила на мой первый вопрос: — Вчера мешал Килиан, а до этого Шуман. Доктор редкий пакостник. Он говорит, что бросит из-за меня жену. Ты видел мой снимок? В спальне… Он бесцеремонно забрал его, чтобы увеличить и оставить себе на память. — А откуда взялся полковник? — Из Берлина. Он хуже Шумана. И опаснее. Этот может мстить. Он пытался убедить меня, что теперь я нуждаюсь в защите и что этой защитой может быть только он. Я ему просто сказала: "Разводитесь с женой, я выйду за вас". У меня захватило дух: — Ты так сказала? — Ну да. Я же знаю, что он никогда не разойдется. — А почему он оказался в Берлине? — Тебе интересно? — Хм… Как тебе сказать… Я спокоен, когда он дальше от тебя. Гизела понимающе кивнула и рассказала, что полковника Килиана вызывали в ставку Гитлера. Килиан получил повышение и убыл в распоряжение генерала Моделя. Полковник очень быстро продвигается по служебной лестнице. — Он сказал мне, — продолжала Гизела, — что в самом скором времени станет генералом. Сейчас же после начала наступления. — Какого наступления? — неожиданно вырвалось у меня. — Ты любопытен, как женщина. Это же военная тайна. Ты хочешь, чтобы я попала под суд? — Боже упаси! Гизела рассмеялась: — Тебе интересно все: и то, о чем я рассказываю, и то, о чем умалчиваю. Но я скажу… Уверена, что ты не подведешь меня. Если верить Килиану, то в ближайшее время наступление начнут две армейские группы — "Центр" и "Юг". "Значит, мы не ошиблись, — заметил я про себя. — Бесспорно, концентрация сил происходит в районе Орла и Белгорода. Так мы и сообщаем Большой земле". Закончив ужин, мы сели на диван. Гизела подобрала под себя ноги. Я спросил ее: — Тебе хорошо со мной? — Очень. Ты согрел мою душу. — Ей было холодно? — Ты не веришь? — Верю. Но были же утебя когда-нибудь радости? Гизела не сразу ответила. Она долго смотрела в одну точку задумчивым взором. Мне почему-то показалось, что она не хочет говорить на затронутую тему. Но я ошибался. Она заговорила: — Детские радости я не беру в счет. Их было много. Я росла счастливой… А когда стала взрослой, самой большой радостью было возвращение отца. А смерть его и вслед за ним — моего сына выбили меня из колеи. Мне было трудно. Трудно и очень тяжко. Хотелось умереть, но я делала все, чтобы жить. Я нужна была матери, сестрам… А теперь стала опять сильной… И здесь я ради них. Отсюда можно помогать, да и почета больше. Все-таки фронт. — Ты ответишь на мой вопрос откровенно? — спросил я. Она утвердительно кивнула головой. — Когда я тебе понравился? — На новогоднем вечере. Впрочем, не скажу, чтобы ты понравился. Просто произвел впечатление. Назвать тебя красавцем нельзя, да ты в это и не поверишь. Ты обычный. Я имею в виду, конечно, лицо. Но настоящий разведчик и не должен иметь ярко выраженной внешности, как, допустим, борец, или гиревик, или актер. Меня обдало холодом. Быть может, мне показалось? Что она сказала? Гизела не дала мне опомниться и с милой, по-детски невинной улыбкой спросила: — Ты молчишь! Ты потрясен! Я и в самом деле был потрясен. Я не знал, что ответить. Если бы это сказал кто-то другой, но не Гизела! Потребовалась долгая пауза, прежде чем я ответил: — Настоящий разведчик? Почему ты пришла к такому странному выводу? — А ты предпочел бы имя предателя своей Родины, пособника Гильдмайстера или платного агента Земельбауэра? — смело ответила Гизела. Я едва не смешался. — Но я ни то, ни другое. Почему тебе… Гизела решительно покачала головой: — Или то, или другое. Иначе быть не может. Я хотел возразить, но она закрыла мне рот своей теплой рукой и потребовала: — Замолчи! Ты можешь помолчать? Я кивнул с очень глупым, вероятно, видом. Но возможно, и лучше помолчать и выслушать. Она, кажется, хочет сказать еще что-то. Пусть говорит. Не надо волноваться и выдавать себя. Это же Гизела! Близкий, почти родной мне человек. Она сняла руку с моих губ и, глядя мне прямо в глаза, заговорила. Заговорила взволнованно, горячо: — Если бы ты оказался не тем, за кого я тебя принимаю, мы никогда — ты понимаешь? — никогда не сидели бы вот так. Я презираю всех твоих земляков, которые хотя бы молчанием своим поддерживают фашистов. Да, ты произвел на меня впечатление. Это правда. Но окажись ты тем, за кого себя выдаешь, — та новогодняя встреча была бы нашей первой и последней встречей. Но я убедилась в другом… У тебя есть сигарета? Я вынул сигарету, мы закурили. Я хотел воспользоваться паузой и спросить, в чем другом она убедилась, но Гизела с упреком в голосе произнесла: — Ты же сказал, что помолчишь. Она неумело раскурила сигарету, смела крошки табака с губ и заговорила вновь: — Да, я убедилась в другом. Не сразу, конечно. Ты совсем недавно поведал мне историю своей жизни. Отличная история. Но в ней есть существенный дефект: в нее нельзя поверить. Сейчас нельзя поверить. Началось все с пожара. Когда раздались выстрелы, я вышла на крыльцо и услышала крики, топот. Было очень темно, но потом вспыхнула ракета, и я увидела двух бегущих. Я вошла в коридор и прижала дверь спиной. Я поняла, что те двое в смертельной опасности и им надо помочь. Мне хотелось позвать их, но они сами вскочили на крыльцо. Я слышала их дыхание, слышала, как они говорили, хотя и не понимала ни слова. Затем узнала тебя. Ты держал в руке гранату. В чем дело, думаю, почему граната у переводчика управы? И еще спросила себя: "Что заставило переводчика управы, человека, пользующегося расположением гестапо, и его приятеля полицейского убегать от тех, кому они преданно служат? В самом деле: что? Стоило им показать документы, и недоразумение устранилось бы". А на другой день я узнала, что двоих заметили в то время, когда пожар только начался. Они убегали в сторону нашего квартала. Это один факт. Я была несказанно рада, что пришла к такому выводу. Но этого мне показалось мало. Я решила проверить себя и тебя. Ты не обижайся… Я позвала тебя и в книгу Ремарка положила письмо полковника Килиана. Конечно, запомнила, как положила. Когда ты ушел, я убедилась, что письмо разворачивали, а значит, и читали. Потом ты знаешь, что случилось. Десант встретили, хотя он опустился в очень глухом месте. Дальше… Зажги мне сигарету. Спасибо. Слушай дальше… Однажды ты подошел ко мне, когда я прохаживалась у почты. Со мной поздоровался один неприятный субъект. Я сказала тебе, что это платный агент Земельбауэра. Этого было довольно. Вскоре его уничтожили. Я проверила это без труда. Ведь он портной. И когда недели две спустя после встречи с тобой я выразила желание переделать шинель, Земельбауэр ответил, что поздно. Портной найден мертвым около своего же дома. Я ликовала. Я была рада, что рассказала тебе историю Иванова-Шайновича. Я гордилась тобой. А тут налет вашей авиации. Если бы ты мог знать, какой ты был в тот вечер! Ты звал меня к себе… Хорошо! Но почему позже ни разу не повторил приглашения? Плохо! Нельзя быть таким непоследовательным. Я поняла одно: ты знал о предстоящем налете и опасался за мою жизнь. Ты страшно волновался. А я… я готова была тебя расцеловать. В ту ночь ты впервые поцеловал меня. Если бы ты не сделал этого, то сделала бы я. Ну, а затем эта твоя просьба узнать о судьбе Булочкина. Ты пришел на другой день после его допроса, и я увидела то, что не успел заметить еще ты сам: вот эту прядь седых волос. Седые волосы без причины за одни сутки не появляются. Я сообразила, что ты не безразличен к Булочкину. Это главное. А сколько мелочей… Все, что для любого другого не имело абсолютно никакого значения, для тебя было важно. Редко встречаются люди, настолько безразличные к своим делам, службе, своему прошлому, как ты. Твои мысли заняты. Я знаю, что тебе трудно отвечать мне. Не надо! Я ничего не хочу. Я требую одного: чтобы ты оставался таким, какой ты есть. И если станешь отрицать все, я не поверю, но и не стану осуждать. И еще я требую: береги себя! Хорошего человека смерть всегда ищет. Так говорил отец. Ну, а если тебе или мне когда-нибудь будет очень плохо, трудно… У меня есть средство. — Какое? — спросил я, готовый к новому сюрпризу. — После… завтра. — Но я могу не дожить до завтрашнего дня. — Тогда сейчас. — Положив потухшую сигарету в пепельницу, Гизела прошла в другую комнату. Вернулась она с маленькой квадратной коробочкой, где когда-то, видимо, хранилось кольцо. Раскрыла — и я увидел небольшой комочек темно-коричневого цвета, напоминающий опий. Мне захотелось пощупать его, как всякому русскому, но Гизела быстро закрыла коробочку. — Нельзя! Это яд. Кураре. Самый сильный. Действует быстро и безболезненно. Достаточно укола булавкой. Одного укола — и конец. Чудесно, правда? — Не нахожу ничего чудесного. Откуда он у тебя? — Яд привез мужу его дядя с берегов Амазонки. — Она вскинула руки мне на плечи, пылко расцеловала меня и сказала: — А теперь иди! Скоро двенадцать. Я смотрел на Гизелу, и, наверное, в глазах моих была такая молчаливая мольба, что она, встряхнув волосами, просто сказала: — Оставайся.28. Угрюмому везет!
На рассвете, когда я вернулся домой, Трофим Герасимович сказал мне, что вчера вечером за мной приходил Костя. Его присылал Демьян. — Что ты сказал ему? — спросил я. — Как ты наказывал, так и сказал. — Значит, они знают, где я был? — Ну да. — Правильно! Никодимовна разогрела и подала мне что-то отдаленно напоминающее гуляш. Поскольку Трофим Герасимович продолжал смело разнообразить домашнюю кухню бычьими хвостами, конскими копытами и всякое летающей дрянью, я так и не разобрал, что съел. День был воскресный и, следовательно, свободный от работы в управе. Я отправился в убежище. На улице, несмотря на ранний час, стояла жара. Уже давно не было дождей, и земля иссохлась, пылила, наполняла воздух горячей духотой. А над городом висело идеально чистое, без единого облачка, небо. Держась в тени, я прошел до пустыря, что окружал дом Кости, и торопливо шмыгнул в прохладное подземелье. Меня поразила картина, которую я застал в убежище. Челнок и Угрюмый играли в шахматы, Странная пара: арестованный предатель и его охранник-патриот. Я кивнул им и прошел на половину Наперстка. Свернувшись калачиком, похожая на подростка, она лежала на своем твердом ложе с какой-то потрепанной книжонкой в руках. Увидев меня, она вскочила с топчана и поправила платье. — Где Демьян? — спросил я. — Наверху. Он ждет вас. Вот телеграмма, — вынула она из-под матраца и подала мне листок бумаги, усыпанный ровненькими кругленькими цифрами. Уж сколько времени Демьян вынужден был деловые встречи и разговоры проводить в избе Кости. Угрюмый явно мешал нам. Другого места для его содержания мы не имели, а Решетов молчал. Подземным ходом я добрался до избы. Она была пуста. Тогда я прошел в сенцы, выходящие дверьми к забору, ограждающему двор, и увидел Демьяна, Русакова и Костю. Они напряженно глядели в чистое небо, откуда доносилось разноголосое завывание моторов. На мое приветствие никто не ответил. Пришлось молча присоединиться к ним и тоже задрать вверх голову. Одного взгляда было достаточно, чтобы разобраться в происходившем: шел воздушный бой. Наш разведчик, решивший нарушить воскресный покой оккупантов, попал в переделку: он отбивался от трех "мессеров". Глухо доносились до земли короткие пулеметные очереди и пушечные выстрелы. Моторы работали на пределе. И вот наш самолет свалился на левое крыло, перевернулся и ринулся к земле. — Правильно! Молодчага! — проговорил Русаков, вытирая тыльной стороной ладони покрывшийся испариной лоб. — Хитрый… Конечно, надо уходить! Демьян и Костя молчали, не отрывая глаз от неба. Немецкие истребители крутыми спиралями кружили вокруг падающего разведчика. Вначале и я подумал, что наш самолет предпринял маневр. Не было видно ни огня, ни дыма. Но он падал по наклонной крутой, и его мотор захлебывался на критических оборотах. Страшно было глядеть, как целый, неповрежденный самолет с мертвым уже, наверное, летчиком за штурвалом приближался к земле с катастрофической быстротой. Истребители, сделав свое дело, взмыли вверх и выстроились клином. Разведчик подобно комете пронесся над северной окраиной города и исчез. Через секунду до нас долетел звук взрыва. — Вот она, пилотская судьба, — тихо проговорил Русаков. — А я, дурень, подумал… Все вошли в избу и под впечатлением трагедии, разыгравшейся в воздухе, некоторое время молчали. Я увидел на скамье около домика сестру Кости. Она сидела спиной ко мне. На коленях ее лежали недоштопанные чулки. Сейчас она вытирала слезы. Плечи ее вздрагивали. Женское сердце не слушало разума. — Надо будет первым же сеансом сообщить о гибели самолета, — сказал Демьян. — Его будут ждать, искать. Да, не повезло парню… А у вас есть что-нибудь новое? — обратился он ко мне. Я отрицательно покачал головой и спросил: — Вы меня искали? — Да… Есть радиограмма. — Она уже у меня, — ответил я. — Ну, расшифровывайте, а мы закончим небольшой разговор. Демьян, Русаков и Костя остались в избе, а я вышел на воздух, сел на ступеньки и вынул радиограмму. Решетов писал:Угрюмого в течение этой недели выведите в шестой квадрат вашей карты и передайте людям отряда Коровина. Пароль для связи: "Когда же будет дождь?" Отзыв. "Будет дождь, будет гроза"."Так, — подумал я, — повезло Угрюмому. Счастливец! Понадобился полковнику Решетову. Ну что ж… Баба с возу, кобыле легче. Чище воздух будет в вашем убежище". Демьян прочел радиограмму вслух и сказал: — Удачно совпало. — Действительно, — пробасил Русаков. — Ну-ка давайте сюда вашу карту. Я полез под пол к Наперстку и через минуту вернулся со свертком. Подал его Русакову. Он развернул карту, разложил на столе и задумался. — Так, место знакомое… Но мне не с руки. Шестой квадрат находился в пятнадцати — семнадцати километрах северо-восточнее отряда, в котором был комиссаром Русаков. В центре квадрата виднелась большая, длинная — километра в полтора — поляна. — Этот крюк вам не страшен, — заметил Демьян. — Тут Глухомань. — И болота кругом, — согласился Русаков. — Это зона Коровина. Здесь на поляне он уже принимал самолет "дуглас", и мы подвозили туда своих раненых. Хорошее место. Что ж, придется рискнуть еще раз. Мы стали обсуждать план ночной операции. Сегодня вооруженные бойцы батальона, организованного при комендатуре, должны были покинуть город. Собственно, батальона как такового, несмотря на заверения Воскобойникова, еще не было. Его заменяла набранная с бору по сосенке усиленная рота. Комендант города, потерявший терпение, месяц назад приказал вооружить бойцов и заставить нести караульную службу. Уже несколько раз по его требованию наряды вывозились на прочесывание близлежащего леса, на облавы в городе, на разные происшествия. Именно это последнее обстоятельство и легло в основу плана, который мы обдумывали сейчас. План выглядел так. В двенадцать ночи Костя позвонит из полицейской караулки на квартиру Воскобойникову и скажет буквально следующее: "Говорит дежурный по комендатуре. Прикажите немедленно выслать усиленный наряд на тот берег. Там произведено нападение на загон со скотом. Я выезжаю туда". И положит трубку. И уж конечно, Воскобойников не посмеет ослушаться. И проверить не посмеет. Он сейчас же отдаст распоряжение дежурному, а на дежурство с восьми вечера заступает Вьюн — потомок Чингисхана. Сам Воскобойников выехать и не подумает. Это уже проверено. Вьюн посадит наряд автоматчиков с ручным пулеметом на машину и помчится на тот берег, чтобы обратно уже не вернуться. Из двадцати бойцов в наряде четырнадцать человек — наши люди. Как они поступят с шофером и с теми шестью которые не пожелают последовать их примеру, — подскажет само дело. На шестом километре от города машина свернет на проселок, ведущий к бывшему совхозу "Десять лет Октября", и пройдет по нему до спуска в овраг. Здесь командование примет Русаков. Сейчас он сидел, вытирая платком потное лицо, и ждал, когда мы скажем свое мнение относительно деталей плана. Главное, что смущало всех, — это способ переброски самого Русакова к оврагу, точнее, не самого, а с Угрюмым. Один Русаков обходился и без нашей помощи. Карманы его были забиты разными "липами", годными на короткое время. А вот с Угрюмым — дело другое. Кто может предсказать, что взбредет ему в голову? Кто может гарантировать успех задуманного предприятия? — Поступим иначе, — сказал Демьян после долгого раздумья и объяснил, как он представляет себе осуществление плана. — А Угрюмого предупредим? — спросил Костя. — Придется, — ответил Демьян. — Тут в прятки играть нечего. И сделаем это сейчас, не откладывая в долгий ящик. Вчетвером мы спустились в убежище. Челнок и Угрюмый продолжали играть. Увидев нас, Челнок смешал фигуры и встал. Демьян сел на его место, отодвинул шахматную доску и обратился к Угрюмому: — У меня к вам несколько слов. Угрюмый спокойно смотрел, и нагловатая усмешечка бродила по его тонким губам. Он ждал вопроса. — Вы стремитесь попасть на Большую землю? — Это устраивает больше вас, нежели меня. — Меня больше устраивает повесить вас, — отчеканил Демьян. — Сегодня. Сейчас. Сию минуту. Такое право дала мне Советская власть. Если вы надеетесь на меня, то жестоко ошибаетесь. Угрюмый, кажется, только сейчас понял, что Демьян — тот человек, в руках которого его жизнь. — Простите, — в некотором замешательстве произнес он. — Быть может, я не прав. Я ведь учитываю и то, и другое. Если скажу, что стремлюсь быть повешенным, то вы же не поверите мне? — Можно короче! — потребовал Демьян. — Без этих выкрутасов. — Что же мне сказать? Стремлюсь ли я на ту сторону? Да, конечно. Я дам вам человека, который стоит дороже меня. Пора покончить со всем, что было. Хватит! Я решил выйти из игры. — Это другой разговор, — заметил Демьян. — Вам только так и можно было решить, а теперь слушайте. Сегодня, как только стемнеет, вы в компании вот этого молодого человека, — он показал на Костю, — отправитесь на противоположный берег. На том берегу вас встретит другой человек, — Демьян кивнул в сторону Русакова, — и поведет дальше. Предупреждаю на всякий случай: при первой попытке бежать или обратить на себя чье-либо внимание вы получите пулю. А полицейский найдет что сказать. — Я понимаю, — проговорил Угрюмый и спросил: — Обязательно сегодня? — Вас это не устраивает? — Не в этом дело. Не в этом… Очень жаль! Он умолк с явным расчетом, что его станут расспрашивать. Но мы молчали. Убедившись, что фраза "Очень жаль!" не произвела того впечатления, на которое он рассчитывал, Угрюмый продолжал свою мысль: — Я бы очень хотел притащить вам письма оберстлейтенанта Путкамера. — Письма! — усмехнулся я. — А мы поняли, что они хранятся в сейфе штурмбаннфюрера Земельбауэра. — Вы правильно поняли. Но мне хочется вынуть их оттуда. Демьян переглянулся со мной. — Интересно! Это каким же путем? — Я же не Булочкин, — фыркнул Угрюмый. — Если говорю, что хочу принести, значит, могу принести. Для этого нужны два часа без этих вот штучек, — и он дрыгнул ногой, закованной в браслет. — Земельбауэр, конечно, не ведает, что стряслось со мной. — А вы уверены, что письма лежат в сейфе и ждут вас? — поинтересовался я. Угрюмый досадливо поморщился: — Все ясно. Вы тоже не из тех, кто любит рисковать. Что ж, есть выход: пусть моим последним днем на этом шарике будет день, когда вы откроете дверцу сейфа и возьмете в свои руки письма. А до этого дня я буду жить. — Вот это я могу вам обещать. Демьян встал и, мигнув мне, пошел к выходу. Я последовал за ним. В избе Кости мы сели у стола. Демьян убрал со лба длинные пряди прямых волос и сказал: — Чертовски соблазнительное предложение, скрывать нечего. — Можно было бы рискнуть, хотя риск и очень велик, — заметил я. — Но взять письма просто так неинтересно. — Да, конечно, — согласился Демьян. — Разрешите мне обдумать хорошенько этот вопрос? — сказал я. — У меня есть кое-какие соображения. — Только недолго думайте. Мало ли что может случиться… Сегодня Земельбауэр здесь, а завтра уедет. — Я понимаю. — И вот еще что. Не считаете ли вы нужным, хотя бы издали, последить за Костей и Угрюмым, когда они пойдут? Так, на всякий пожарный. — Хорошо. Сейчас поговорю с ним. И я в третий раз спустился под землю.Запасный.
29. Гизела и Пейпер
Отдохнуть после бессонной ночи мне не удалось. Вернее, я сам пренебрег отдыхом и возможностью уснуть. Надо было продумать соображения, о которых я говорил Демьяну. Дерзкая, неожиданно возникшая мысль постепенно превращалась в план, тоже не менее дерзкий, захватывающий дух. Пока операция складывалась в мыслях, я внутренне переживал ее, волновался, радовался и огорчался. Все вместе… Сотни раз приходилось собирать и разъединять детали, примерять, отбрасывать уже найденное, заменять его новым, более удачным. А это труд. Труд, требующий умственной энергии и времени. Только к вечеру я наконец уяснил и утвердил мною же созданный план. Успех задуманного предприятия зависел от двух людей, от двух немцев: Гизелы и Пейпера. Да, именно от них. И прежде чем я не переговорю с ними, не имеет смысла докладывать о плане Демьяну. А увидеть Гизелу и Пейпера можно только ночью, по крайней мере не раньше наступления темноты. Кроме того, мне предстоит вместе с Костей сопровождать Угрюмого до оврага. Значит, все переносится на одиннадцать-двенадцать часов ночи А пока — терпение. В десять с минутами я оказался возле магазина, где отпускали хлеб гражданам, и увидел идущих рядом Костю и Угрюмого. Слава тебе, создатель: пока все шло гладко Через самое короткое время мы шагали уже втроем Не было ничего необычного в том, что по городу прогуливаются секретарь управы, старший полицай и сотрудник биржи труда. — Вы для подкрепления? — спросил меня Угрюмый — Напрасно. Отдыхали бы себе. Поверьте, я сейчас предпочту оказаться у чертей на куличках, нежели с глазу на глаз с Земельбауэром. — Можно без фамилий? — строго спросил я. — Пожалуй, да, — ответил он, прошел некоторое время в молчании, а потом сказал: — В конечном итоге вы останетесь довольны мною. Я никогда не делаю того, чего не надо делать. — Время покажет, — заметил Костя. — И вот еще что, — заговорил вновь Угрюмый после длительного молчания. — В его сейфе два отделения. Между ними горизонтальная полочка. Письма лежат в нижнем, среди порнографических открыток. Мы вступили на пешеходный мостик, перекинутый через реку, я пошли гуськом. Здесь, ниже плотины, река была узкой и немноговодной. На заречной стороне, едва мы вошли в поселок, из темноты нас повстречали два солдата с автоматами да груди. Мы без команды остановились. Я внутренне напрягся, готовый ко всему. Костя лихо взял под козырек. Солдаты ощупали нас лучиками карманных фонарей и проверили документы у меня и Угрюмого. Костю не тронули. Один солдат сказал: — Ин орднунг! Все в порядке! Другой добавил: — Кеннен геен! Можете идти! Я, кажется, не дышал эти несколько секунд. Когда мы отошли на приличное расстояние, Угрюмый покосился на меня и спросил: — Что вы подумали в эту минуту? Мерзавец! Он нутром чуял, что было у нас на душе. Я солгал: — Не успел ничего подумать. Угрюмый насмешливо фыркнул. Костя вел нас по безлюдному поселку. Ни огонька, ни человеческого голоса, ни лая собаки! Обойдя разоренный лесопильный заводик, мы спрыгнули в противотанковый ров, тянувшийся на несколько километров Сколько труда, пота, бесценного времени стоил этот ров жителям города! Все верили, что он ляжет неодолимой преградой между городом и врагом. Но ни одна гитлеровская машина не попала в западню. Немцы прорвались к Энску со стороны железной дороги. Пройдя сотню шагов, мы увидели Русакова. Он встал с земли, отряхнулся. — Так, полдела позади. Прощевайте, хлопцы. Шагай, господин хороший! Мы постояли, пока Русакова и Угрюмого не скрыла тьма, и прежней дорогой отправились обратно. Минут сорок спустя я подходил к дому Гизелы. Еще издали глаза мои приметили, что форточка закрыта: значит, Гизела у себя. Я осмотрелся, взбежал на крыльцо и постучал Тишина Видимо, спит. Постучал еще. — Кто там? — послышался милый сердцу голос. — Я, открой. — Ах! Я обнял ее в темноте и поцеловал. — Что случилось? — испуганно спросила Гизела. — Ровным счетом ничего. Прости, я на пять минут. В комнате уже горел свет. Гизела запахнула легкий халатик, забралась с ногами на диван и недоверчиво посмотрела на меня. В ее глазах таился молчаливый вопрос. Я сел рядом с ней. Она спросила: — На пять минут? — Да, дорогая. Не больше. — Ты знаешь, — промолвила она, — эта седая прядь придает твоему лицу трагическое выражение. Я встал и подошел к зеркалу, стоявшему на этажерке. Прядь над самым лбом выглядела очень неестественно на фоне моей темной, без единой сединки, шевелюры. Но ничего трагического в этом не было. — Выдумщица, — сказал я и снова водворился на диван. Час назад меня одолевали сомнения. Казалось, что затея моя неосуществима. Но сейчас все опасения улетучились. Гизела смотрела на меня доверчиво, ободряюще. Я кивнул на коричневый чемодан, стоявший у стены между окнами. — Так и не удалось сбыть парадный костюм мужа? — Могу презентовать его тебе, — сказала она и рассмеялась. Гизела не ведала, что я задал вопрос неспроста. — Представь себе, не откажусь, — заметил я. — Но прежде хочу подвергнуть тебя короткому допросу. — А это страшно? — ответила Гизела с веселым лукавством. — Меня никогда не допрашивали. — Только условие — говорить правду! — Как под присягой! — и она подняла вверх руку со сложенными крестом пальцами. Я поймал опускающуюся руку и приложил к губан. — Смешной ты, — проговорила Гизела. — Вламываешься ночью к одинокой, беззащитной женщине и пугаешь ее… Ну, допрашивай же! Прошло две минуты. — Хорошо. Скажи: в каком отделе работал твой муж? Гизела задумалась на минуту и сказала, что Себастьян Андреас служил в реферате четыре-а-два, в отделе четыре-а. Рефератом руководит и сейчас штурмбаннфюрер СС Фогт, а отделом — оберштурмбаннфюрер СС Панцигер. — Земельбауэр знал твоего мужа? Гизела сделала отрицательный жест. — Но слышал о нем? — О да! — А Панцигера Земельбауэр знает? — Только по фамилии. Дело в том, что Земельбауэр попал сюда из Кенигсберга. В Берлине он не служил. Пока все шло лучше, чем я предполагал. — Еще вопрос. Ты была в квартире Земельбауэра? — Да. И не раз. — У него есть сейф? Гизела вздрогнула. — Сейф? Да, конечно. — Гизела так посмотрела на меня, будто хотела заглянуть в самую душу, и с тревогой спросила: — Что ты задумал? Он же начальник гестапо! У него во дворе караул. Часовой в прихожей. Еще денщик. Еще повар. Все вооружены. Пришла моя очередь рассмеяться: — Ты подумала, что я собираюсь совершить налет на дом начальника гестапо? Гизела кивнула и закусила нижнюю губу. — Нет, дорогая, у меня и в мыслях этого нет. Просто надо проверить кое-какие сведения. — Это правда? — Клянусь прахом дорогих моему сердцу предков, — сказал я и встал. — Вот и весь допрос. Ты не сердись, что я побеспокоил тебя. Мы, возможно, вернемся еще к этому. А теперь просьба: побереги костюм мужа. Он понадобится, но не мне лично. На лицо Гизелы вновь легла тень. — Я подумаю, — сказала она, но сказала это так, что я уже не сомневался в положительном решении. — Ты уже уходишь? — Да, бегу. Ведь я не отдыхал со вчерашнего дня. Гизела проводила меня, немного озадаченная и взволнованная. Спать спокойно она уже не будет. Я вышел и быстро зашагал в противоположный конец города. Мне надо было еще повидать Пейпера. Беседа с Гизелой вселила в меня уверенность в успехе задуманного плана. Все начиналось хорошо. Правда, вторым, но необходимым условием успеха было участие в деле Пейпера. Но я не сомневался, что он согласится. Я торопился. Время — двенадцать ночи. Как бы не застать Пейпера спящим! Тогда придется вызывать хозяина дома, объясняться. Но избежать услуг хозяина все же не удалось. И не потому, что его квартирант спал. Пейпера вообще не было дома. — Он раньше часа редко возвращается, — пояснил хозяин. — Если уж очень нужен, подождите. Да, он был нужен, очень нужен. Я сел за стол в его комнате и при свете восьмилинейной керосиновой лампы стал просматривать аккуратно сложенные немецкие газеты. Пейпер явился ровно в час. Меня он встретил без удивления, решив, видимо, что нужна информация. Так думал я. А он сказал: — Как хорошо, что вы пожаловали. Ведь я уезжаю. Сердце мое екнуло. Этого не хватало! Значит, все летит к шутам! С моих губ сорвался сразу десяток вопросов: куда, зачем, почему? Пейпер объяснил. Болезнь прогрессирует. Надо серьезно лечиться. Начальство предложило отпуск. Он едет в Австрию. Наверное, послезавтра. — Но вы можете задержаться? — взмолился я. — Дня на три-четыре. Пейпер успокоил меня. На такой срок — конечно, и говорить не стоит. Он вынул из чемодана большую консервную банку, ловко вскрыл ее и выложил содержимое в глубокую тарелку. Это были засахаренные белые сливы. Крупные, одна в одну. Появились ложки. Пейпер предложил угощаться. Отказаться от такого деликатеса было невозможно, и я подсел к столу. — Я из бильярдной, — признался Пейпер. — Это моя страсть. Сейчас вот шел и думал о вашем приятеле. Все произошло на моих глазах. Когда вбежали гестаповцы, он, видно, сразу понял, что это за ним, и быстро направился к заднему выходу. Но они крикнули: "Стой!" — и бросились следом. Потом началась стрельба. Трудно сказать, сколько сделал выстрелов ваш друг, но последнюю пулю он приберег для себя Мне жаль его. По-человечески жаль Да да, фортуна разведчика очень капризна. Это хождение по тонкому льду. Неверный шаг, лед треснул — и гибель без возврата. Вспомнив Андрея, мы оба загрустили. Слова как-то сами по себе иссякли. Пейпер вторично полез в чемодан, и на стеле появилась бутылка арманьяка. — Давайте выпьем по глоточку, — предложил он. Я кивнул. Мы выпили по стопке этой жидкости, неведомо как попавшей в Энск. Она напоминала одновременно и водку, и коньяк. — У вас есть своя служебная комната на аэродроме? — спросил я. Пейпер ответил утвердительно. — И есть шкаф, в котором вы храните документы? — Ну конечно! И даже обитый железом. — Давайте рассуждать отвлеченно, — продолжал я. — Допустим на минуту, что к вам является из Берлина или из штаба фронта офицер, и первое, с чего начинает, — предлагает вам открыть сейф и показать его содержимое. — Ну и что же? — усмехнулся Пейпер. — Не вижу в этом ничего необычного. — Значит, бывают такие случаи? — Сколько угодно. — Так, — я препроводил в рот сочную сливу, прожевал ее, проглотил и заговорил вновь: — Еще вопрос. Вы знакомы с начальником местного гестапо? Пейпер ответил, что, к его величайшему удовольствию, не удостоился пока такой чести. — А видели его когда-нибудь? — Нет, и не стремлюсь. Болтают, что он похож на Геббельса и считает себя полноценным представителем чистой расы, болтают также, что он вероломный и опасный человек. Я покивал и спросил: — А что, если вы однажды явитесь к начальнику гестапо, представитесь каким-нибудь чином и предложите ему открыть личный сейф? Пейпер от души рассмеялся и стал вторично наполнять стопки. — Блестящий ангажемент! — воскликнул он. — Трудно представить себе что-либо безрассуднее подобной затеи. Особый вид самоубийства. Это все равно что сунуть голову в пасть тигра. При одном виде гестаповцев у меня слабеет живот. Давайте лучше выпьем еще по одной. — Не возражаю. Но я не шучу, а говорю серьезно. Пейпер часто-часто заморгал, поставил на стол поднятую рюмку и, еще не веря мне или не доверяя собственным ушам, произнес: — Ну это черт знает что! Неужели так можно? Нет-нет, такой кусок явно не по моим зубам. — Наша задача: сделать из невозможного возможное. Вся операция отнимет у вас максимум десять-пятнадцать минут. — До этого надо додуматься! — Вот я и додумался На вас будет форма оберштурмбаннфюрера Вы явитесь не в гестапо, а на квартиру Земельбауэра. Вы представитесь лицом, одна фамилия которого заставит гестаповца вытянуть руки по швам. — Вы это серьезно? — проговорил Пейпер. — Чистейшее безумие! Для вас, конечно, риск не составляет ничего нового, вы человек тренированный, а я… Грандиозность вашего плана коробит меня. Трудно заранее предвидеть, как обернется такой визит и какие будут последствия. А вдруг он наставит на меня пистолет? — Ну уж сразу и пистолет. А у вас, если надо, будет и пистолет, и граната. Но до этого дело не дойдет. Уж поверьте мне. Я объясню вам кое-что. Пейпер заерзал на стуле, сел поудобнее, вытер платком лоб и уставился внимательно на меня. Только сейчас я подметил в его взгляде живой интерес. Я рассказал ему. В наши руки попал доверенный человек гестапо. От него мы узнали, что Земельбауэр скрывает от своего начальства очень серьезные документы. Если об этом разнюхает Гиммлер или Кальтенбруннер, начальнику энского гестапо не сносить головы. Достаточно сказать Земельбауэру, что этот человек арестован и сидит в подвале в Берлине, как он из грозного тигра превратится в жалкого котенка. — Что вы скажете теперь, господин Пейпер? — закончил я свой рассказ вопросом. Он еще раз вытер платком влажный лоб, взъерошил негустую шевелюру и решительно опрокинул в рот вторую рюмку. — Ваше предложение неприятно поколебало у меня веру в самого себя, — мужественно признался он. — Я, видимо, неполноценный немец. С брачком. Я не особенно храбр. Печально, конечно. Но это уж ошибка господа-бога. Отец мой был отчаянным человеком, а вот у меня слабинка. Я рассмеялся: — Вы просто не знаете, что у вас есть затаенные резервы мужества. Постарайтесь мобилизовать их. Слов нет, поручение острое, я бы сказал — очень острое! Но мы постараемся учесть всякие неожиданности. Поверьте, что эта, как вы сказали, затея принесет вам, помимо всего прочего, огромное удовлетворение. Насколько мне известно, вы не питаете теплых чувств к гестаповцам, так почему же не утереть нос одному из них? Пейпер вертел в руках пустую хрустальную стопку и молчал. Брови его сошлись на переносице, лоб собрался в морщины. Его одолевали жестокие сомнения. После долгого и томительного раздумья он полюбопытствовал: — Выходит, что, если эти документы попадут к вам, гестаповцу капут? — Это будет зависеть от нас, — сказал я неопределенно. — Выражаясь языком спортсменов, вы хотите нанести ему удар ниже пояса? — спросил Пейпер. — Что-то вроде. Во всяком случае, в моем сердце теплится надежда, что вы дадите свое согласие. — Не знаю… Не знаю, — отшатнулся Пейпер. — Я очень нерешителен, хотя и дисциплинирован. Если бы вы приказали мне… А в общем, я должен подумать. Наедине с собой. Завтра я скажу. Удовольствовавшись этим обещанием, я одобрительно кивнул, поблагодарил Пейпера за угощение и расстался с ним, уверенный, что в эту ночь он будет спать мало. Не больше Гизелы.30. На первом этапе
В чистом утреннем небе кудрявились идеально белые, пышные облака, а над ними высоко плыла армада пикирующих бомбардировщиков Ю-87. Это первое, что я увидел, выйдя на улицу. Бомбовозы летели на северо-восток. Пока я дошел до управы, над городом прошло шесть таких армад, одна за другой, волнами. Такого количества вражеских самолетов энское небо не видело и в памятном сорок первом году. Не успел я расположиться за своим столом, как меня пригласили к бургомистру. Там уже были начальники некоторых отделов, начальник полиции и командир карательного батальона Воскобойников. Купейкин поднялся с кресла, откашлялся и каким-то отсыревшим голосом, с очевидной претензией на торжественность, заговорил: — Господа! Все мы видели сегодня, какая воздушная мощь пошла в сторону фронта. Германские вооруженные силы прорвали оборону русских и перешли в решительное наступление на орловско-белгородском плацдарме. Бог и мы станем свидетелями грандиозных побед фюрера. Июль сорок третьего года явится поворотным месяцем в этой войне и войдет в мировую историю. "Так, — подумал я, — Гизела говорила правду. Да и мы поставили верный диагноз. Можно твердо надеяться, что для командования нашей армии наступление немцев не было неожиданным". — Введите своих служащих в курс событий, — продолжал бургомистр. — Разъясните всем, что сейчас, как никогда, от нас, органов местного самоуправления, требуется напряжение всех сил. Мы обязаны… Он объяснил, что именно "мы обязаны", потом предложил командиру батальона, начальнику полиции и мне остаться, а остальным приступить к работе. Когда закрылась дверь за последним из ушедших, Купейкин раздраженным тоном потребовал от Воскобойникова: — Рассказывайте все, как было. Воскобойников, этот сытый, самоуверенный детина, встал, неловко одернул немецкий мундир и, не зная, куда пристроить руки, начал докладывать. В двенадцать ночи его разбудил звонок дежурного по комендатуре. Дежурный распорядился выслать усиленный наряд на заречную сторону, где партизаны пытаются угнать скот. Воскобойников сейчас же отдал команду в батальон, а сам стал одеваться. Через десять минут ему доложили, что наряд в количестве двадцати бойцов, при двух ручных пулеметах, посажен в машину и отправлен по назначению. А еще через двадцать минут, когда Воскобойников прибежал в распоряжение батальона, его перехватил дежурный по полиции и сказал: "Вас ищет комендант. Срочно звоните ему". Воскобойников позвонил. Майор Гильдмайстер спросил: "Куда вы послали своих болванов? Зачем? Они там перестрелялись. Срочно выясните, в чем дело". Воскобойников взял пятерых автоматчиков и выехал На мосту им попался боец из наряда. Он доложил, что машина повезла их почему-то не к загону со скотом, а по дороге к совхозу. Бойцы начали шуметь. Машина остановилась. Командир отделения Шерафутдинов приказал всем сойти. Когда наряд выстроился, он сказал: "Приступайте к делу!" Бойцы бросились друг на друга. Кто-то крякнул: "Измена! Бей их!" — и началась стрельба. А дальше он плохо помнит. Пуля угодила ему пониже правого плеча, он упал, отполз в темноту, потом поднялся и побежал. На месте происшествия Воскобойников обнаружил трех обезоруженных бойцов. По их словам, взбунтовавшийся наряд скрылся в лесу. Вот, собственно, и все. Купейкин переложил с места на место лежавшие перед ним бумаги и, не глядя на командира батальона, спросил: — А известно ли вам, что никакой дежурный по комендатуре не звонил на вашу квартиру? Воскобойников виновато и часто закивал. Он узнал об этом слишком поздно. — Почему вы сами не возглавили наряд? — Не хотел терять времени. Собирался выехать следом. — Не морочьте мне голову! — запищал Купейкин. — Машина с нарядом не могла миновать вашего дома. Лицо Воскобойникова напоминало помятую подушку. И сам он весь обмяк, ссутулился, глядел испуганно из-под нависших бровей. — Наконец, почему вы, — доклевывал его Купейкин, — не бросились на поиски грузовика с бежавшими? — Растерялся, — пробормотал Воскобойников. — Хорош командир батальона! — злорадно усмехнулся бургомистр. — Растерялся! Посмотрим, как вы будете себя чувствовать перед комендантом. Собирайтесь! Он вызывает нас для объяснения. Когда Купейкин и Воскобойников уехали, начальник полиции сказал мне: — Из него такой же комбат, как из меня врач-гинеколог. Я согласился. В обеденный перерыв по дороге домой, недалеко от того места, где когда-то окончил свой жизненный путь эсэсовец Райнеке, я увидел дочь бургомистра — Валентину Серафимовну. Она тащила в обеих руках по здоровенной связке книг. За последнее время у нас несколько улучшились отношения. Сыграл свою роль мой лестный отзыв относительно ее перевода на допросе Геннадия. Помогло и то обстоятельство, что Земельбауэр больше не прибегал к моим услугам. Теперь Валентина Серафимовна здоровалась со мной и даже как-то звонила по телефону. Ответив на мое приветствие сейчас, она пожаловалась: — Устала как собака. А тут еще жара. Я поинтересовался, что за книги она несет. — Арестовали бывшего актера Полонского, — ответила Валентина Серафимовна, — а меня заставили разобраться в его библиотеке. Так, всякая дребедень. Скажите, у отца неприятности? — и она потыкала в свои щеки свернутым в комочек платком. — Каждый отвечает за себя. Не он же назначал Воскобойникова, а комендант. На противоположной стороне улицы я увидел Трофима Герасимовича, он тоже направлялся домой. Я поманил его пальцем. — А ну-ка, впрягайся! Поможем госпоже Купейкиной. Валентина Серафимовна улыбнулась. Мы донесли книги до здания гестапо. Купейкина рассыпалась в благодарностях. — Мой привет штурмбаннфюреру, — сказал я на прощание. — Обязательно передам. Когда мы отошли, Трофим Герасимович сплюнул: — Глиста глистой. Наша Еленка была малость посдобнее, — он вздохнул и тихо добавил: — Эх, Ленка, Ленка… Горькая судьба тебе выпала! А правду болтают, что эта сука бесхвостая продала своего мужа? — Точно. — Значит, плачет по ней веревочка. Дома Трофим Герасимович дал мне бумажку, свернутую трубочкой наподобие мундштука от папиросы. — Это от Кости. У себя в комнате я расшифровал телеграмму. Решетов писал, что мне присвоено общевойсковое звание капитана, и просил срочно ответить, согласен ли я возглавить специальную группу, перебрасываемую в Прибалтику. Вот это здорово! Во-первых, я капитан. Это что-нибудь да значит! Во-вторых, мне предлагают интересное дело. Уверен — дело важное. В Москве ждут моего ответа. Как я отвечу? Конечно, согласен. Трудно сразу объяснить это решение. Но оно возникло мгновенно, когда передо мной вырисовались слова телеграммы. Ничего я не взвешивал, не уточнял, не оценивал. Да и как, собственно, можно было оценивать дело, сформулированное в одной, довольно короткой фразе, раскрывающей только смысл, вернее, идею? А для меня идея эта была понятна и близка — бороться! Бороться, продолжать начатое. Какое же имело значение место борьбы? В сущности, не все ли равно: в Энске или в другом каком городе? Мы солдаты. Больше чем солдаты — добровольцы. И еще одно. Мы увлечены борьбой. Она захватила нас целиком, наши чувства, мысли, желания — все связано с нею, все подчинено ей. Оторвать себя от борьбы, выйти из нее не в наших силах. Я говорю и о себе, и о своих товарищах. Прежде всего, конечно, о себе. Я торопливо съел кашу из ячменя, запил кружкой кипятку, вынул из своего тайничка пистолет и отправился к Пейперу. Он уже ждал меня. На мое "Здравствуйте" Пейпер ответил странным образом: поднял руку и воскликнул по-латыни: — Моритурус те салютат! Идущий на смерть приветствует тебя! Вначале я не сообразил, что это значит, а потом понял. Лицо Пейпера помогло: оно было печально-торжественным. Он все-таки решился. Я тепло пожал ему руку и признался, что верил в него. — Я не знаю, как это получилось, — проговорил он. — Я же слабый человек, а вот решился. Кое-как преодолел свою уродливую слабость. Понимаю, что иду на смерть. Но иду. Иду с роковым упорством. Должен же человек когда-нибудь сделать в своей жизни необычное?! — О смерти не будем говорить, — возразил я. — Ею здесь и не пахнет. — Вы думаете? — Я твердо уверен. — Возможно, весьма возможно. Тем лучше. Знаете что, давайте допьем бутылку! — И он полез в чемодан. — Быть может, перенесем банкет на окончание нашего предприятия? — Нет-нет, я хочу именно сейчас. А пить в одиночку — это страшно, — сказал Пейпер, наполняя вчерашние хрустальные стопки. — У вас, я чувствую, легкая рука. Вы знаете, что такое риск. — Немножко, — согласился я. — Ну, пожелайте мне успеха! — От всей души, — сказал я, и мы дружно выпили. — Боюсь вот только, выдержат ли мои нервы. — Выдержат. На вашей стороне инициатива, внезапность. Вы должны сразу определить свое превосходство. Как бы я поступил на вашем месте? — Слушаю, это очень интересно. — Я бы вошел, назвал себя Панцигером. — Панцигером? — Ну да. Это не вымышленная фамилия: она знакома Земельбауэру. Так вот, назвал бы себя и объявил: "Дорогой штурмбаннфюрер! Ваш любезный родственничек Линднер Макс, он же Дункель, гостит сейчас в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе. Он поручил мне взять у вас письма, оберстлейтенанта фон Путкамера к своему покойному братцу. Эти письма (три штуки) Линднер отдал вам на хранение в сорок первом году. Потрудитесь открыть вот этот сейфик". — Вы можете повторить это еще раз? — прервал меня Пейпер. Я сделал это не без удовольствия и продолжал: — Когда письма будут у вас в руках, вы предложите Земельбауэру написать объяснение на ваше имя. Пусть штурмбаннфюрер изложит причины, заставившие его более полутора лет хранить чужие письма. Дайте ему понять, что от него же самого зависит его дальнейшая судьба. Смело спекулируйте такими именами, как Шелленберг, Мюллер, Кальтенбруннер, Гиммлер… Закоптите ему мозги! Не мне вас учить. Вы человек образованный, разбирающийся в политике. Пейпер улыбнулся: если бы образование могло заменить опыт! — Опыт приобретается практикой, — заметил я. — У вас есть оружие? — Нет, не положено. Я же не офицер. Я вынул "вальтер" и положил на стол. По тому, как Пейпер взял пистолет и проверил его, я понял, что учить его обращению с ним не следует. — Каким вы располагаете временем? — спросил я. — Хорошо было бы покончить с этой затеей в два-три дня, — сказал он. — Покончим, — заверил я и распрощался с Пейпером. Теперь мне предстояло повидать Гизелу. Еще днем в управе я позвонил в Викомандо и вызвал к телефону Гизелу Андреас Я спросил, может ли она сообщить, когда зайти за новой инструкцией. Это был условный пароль. Она бесстрастно ответила: "Инструкция еще не готова. Точнее, будет известно позже. Позвонят и предупредят". Это тоже был условный ответ: надо ждать у телефона. Примерно через четверть часа, раздался ее звонок: — Что случилось? Говори, я одна. — Мне необходимо быть у тебя сегодня. — Нельзя. Дезертировали бойцы карательного батальона. В нашем квартале выставлены круглосуточные посты. Скажи свой адрес. Приду сама. — Правда? — Говори. Я назвал адрес и объяснил, как найти меня. — Когда удобнее? — Приходи, когда стемнеет, и жди меня. Очень прошу, захвати то, что ты хотела мне презентовать. — Хорошо. Клади трубку. Вечером я предупредил хозяев, что у меня будет гостья, попросил принять ее и усадить в моей комнате. У Трофима Герасимовича возникла ошибочная мысль. — Опять прилетят наши? — спросил он. — Нет. На этот раз, кажется, не прилетят. Мне еще надо было переговорить с Демьяном, и я заторопился в убежище. Беседа была недолгая, но обстоятельная. План мой ему понравился. Но Демьян с полным пониманием дела внес в него существенные поправки. Он заметил, что самое слабое место задуманного предприятия — это отсутствие у Пейпера необходимых документов. Тут надо что-то придумать. И это "что-то" Демьян придумал сам. Он сказал. — Сделаем так: Когда убедимся, что Земельбауэр дома, Пейпер подойдет к вахтеру гестапо и спросит, где сейчас начальник. Вахтер, конечно, не посмеет солгать оберштурмбаннфюреру СС. Тогда Пейпер прикажет: "Позвоните ему сейчас же и доложите, что оберштурмбаннфюрер Панцигер едет к нему на дом". Как, по-вашему? Это должно несколько амортизировать внезапный визит Пейпера? — Бесспорно, — согласился я. — В этом случае, — продолжал Демьян, — Пейперу не надо представляться. Земельбауэр будет знать, с кем имеет дело. Неплохо бы, разумеется, предупредить начальника гестапо еще и из другого источника. А что, если вы? — Что я? — Если вы… после звонка вахтера тоже позвоните. Ну да. Из управы. И скажете, что говорят с аэродрома. Так и так, господин штурмбаннфюрер, из Берлина прилетел гость. Отправился к вам, встречайте. Тут уже Земельбауэру будет не до проверки документов. — Великолепно! — обрадовался я. — Но не лучше ли первому позвонить мне? Демьян подумал и согласился. Конечно, лучше! И лучше потому, что мы рискуем опоздать. У нас в резерве небольшой запас времени. Когда детали плана были утрясены, я протянул Демьяну расшифрованную радиограмму. Он прочел, постучал костяшками пальцев по столу и спросил: — Что же вы решили? Я ответил, что не в моих правилах отказываться от таких предложений. — Пожалуй, правильно, — коротко заметил Демьян. Тут же я написал Решетову о своем согласии, дал текст Наперстку и побежал домой.31. Панцигер
В то утро Гизела покинула наш дом за час до моего ухода на службу. Когда я сел с хозяевами завтракать, Трофим Герасимович сказал: — Умная и красивая. — Он имел в виду мою гостью. — Вот ведь беда. Весь город обегаешь, а такой не сыщешь, — он покрутил головой, взглянул на жену к спросил: — Ну, чего рожу вытянула? — А ничего. Паскудник ты, и вся недолга! — огрызнулась Никодимовна. — Все чужие тебе хороши. — Так испокон веков, — проговорил невозмутимо Трофим Герасимович. — В чужую бабу черт меду кладет. Гизеле я не мог сказать, что скоро покину Энск. Но спросил, будет ли она рада выехать со мной куда-либо. Мне хотелось взять Гизелу с собой. Я много думал об этом. Мне казалось, что Демьян, если я обращусь к нему, поддержит меня и полковник Решетов пойдет навстречу. И знаете, что мне ответила Гизела? Она сказала, что нам хорошо будет в Германии, и спросила, поеду ли я с ней туда. Я никак не ожидал такого вопроса. Потом она еще сказала, что у каждого есть своя родина, которую человек любит, которой дорожит и гордится. Для нее родина не просто земля, где родилась она, ее отец, мать, а нечто большее, с чем она связана невидимыми нитями и без чего не представляет себе жизни. Германия не всегда была такой, какой сделал ее Гитлер. И она будет другой. Гизела уверена, что я так же не смогу расстаться с Россией, как она с Германией Любит ли она меня? Да, любит. Она еще никого не любила. Я первый. Она верит, что и я ее люблю. Но трудно, невозможно предсказать, что готовит будущее. А быть может, оно само придет нам на помощь. Я не мог видеть глаз Гизелы, в комнате было темно, но, когда я провел рукой по ее лицу, оно было мокро от слез. Уходя, Гизела дала мне второй ключ от дверей ее дома и предупредила, чтобы я не злоупотребляя возможностью им пользоваться. Оставила мне и костюм покойного мужа. Это было пять суток назад. И лишь сегодня, часа через полтора или два, этот костюм начнет играть свою роль. Я ошибся, заверив Пейпера, что с нашей затеей мы покончим в два-три дня. Осуществлению моего плана помешал мундир Андреаса. Он оказался велик для Пейпера. Потребовалось вмешательство портного. На розыски его ушло трое суток. В группе Челнока нашлась женщина, муж которой в давние времена работал театральным портным. Ему мы и доверили мундир. Переделка прошла удачно, сегодня Пейпер получил мундир и остался им доволен. Сейчас без четверти одиннадцать ночи. Мы ждем сигналами — в управе, в своем служебном кабинете, Пейпер — в моей комнате, в доме Трофима Герасимовича. Сигнал должен подать Костя. Я выжидательно поглядываю на телефон, но он упорно молчит. Томительно долго тянется время. Минуло одиннадцать, половина двенадцатого, двенадцать. Начались новые сутки. Когда наконец раздался звонок, я испуганно вздрогнул. Костя сказал коротко: — Господин Сухоруков? Беспокоит старшей полицай Гришин. Посты в порядке. Иду отдыхать. Сигнал расшифровывается иначе: Земельбауэр поехал домой. Костя отправился к Трофиму Герасимовичу. Операция началась. Теперь только выждать, когда Костя предупредит Пейпера. Пятнадцать минут, пожалуй, достаточно для этого. Слежу за стрелкой часов. Пора! Прохожу в пустую приемную бургомистра. Дежурный по управе сидит в первом этаже и, как всегда, видимо, спит. Набираю номер квартиры начальника гестапо по прямому телефону. Секунда, вторая. Наконец в трубке раздается высокий, писклявый голос маленького штурмбаннфюрера. — Кто? — спросил он, не называя себя. — Дежурный по аэродрому. Мне нужен штурмбаннфюрер СС. — Я штурмбаннфюрер. Дальше? — Докладывает обер-лейтенант Бартельс, — понизил я голос до возможного предела. — В ноль-ноль пятнадцать четырнадцатым рейсом прилетел оберштурмбаннфюрер СС Панцигер. Он спросил меня, как найти гестапо, и автобусом вместе с летчиками выехал в город. — Когда выехал? — спросил Земельбауэр. — Минуты три-четыре назад. Я счел нужным предупредить вас. — Благодарю. Бартельс, вы сказали? — Да. Я запер свою комнату и задним ходом, через двор, вышел на улицу. Ночь стояла душная, тихая, темная. Откуда-то издалека доносились глухие раскаты артиллерийской канонады. Я прошел мимо гестапо. У подъезда плотной массой вырисовывался силуэт машины. Постукивал коваными каблуками наружный часовой. Тишина, безлюдье, никаких признаков Пейпера. Где же он сейчас? Обогнув здание гестапо, я заторопился домой. Костя и Трофим Герасимович сидели на корточках под открытым окном, курили и закрывали огонь самокруток ладонями. Я отпустил Костю, а с Трофимом Герасимовичем прошел в комнату. Теперь еще томительнее потянулось время. Хозяин прилег на лавку, врезанную в стену дома, а я стал бродить из угла в угол. Прошло полчаса… сорок минут… час… Храп Трофима Герасимовича сотрясал стены дома, а я все ходил и ходил, ощущая неприятное стеснение в груди. Нет ничего хуже ожидания и неведения. Меня тянуло на улицу, будто там можно было что-нибудь узнать. Подталкиваемый тревогой, я прошел в переднюю и уже приоткрыл наружную дверь, как услышал шум приближающегося автомобиля. Это еще что такое? На небольшой скорости машина прошла мимо и затихла вдали. Я стоял у двери, скованный неясным чувством. Настроение портилось. Эта ночь лишний раз подтверждала извечную житейскую мудрость: одно дело планы, даже отличные, и совсем другое — их выполнение. Пейпера нет, хотя ему уже давно пора появиться. Сколько можно разговаривать с начальником гестапо! Впрочем, разговаривают ли они? Возможно, и слова не было произнесено. Все кончилось в коридоре гестапо или на пороге особняка Земельбауэра. Кончилось без звука. Я услышал шаги. Может быть, Пейпер? Несколько секунд прошли в напряженном ожидании. Ну конечно же, это Пейпер! Едва он вступил на крыльцо, я схватил его за руку и потянул в дом. — Почему вы с этой стороны? — А я на "оппеле", — довольно спокойно ответил Пейпер. — Не хотел останавливаться здесь и проехал дальше. — Ну и как? Рассказывайте скорее, иначе у меня лопнет сердце. — Вот уж ваше сердце не лопнет, — усмехнулся он. Мы пробрались в мою комнату и прикрыли за собой дверь. Пейпер пустил фуражку, как циркач тарелку, в угол комнаты, плюхнулся на стул, вытянул длинные ноги и признался: — Такого страха, как сегодня, мне не доводилось испытывать никогда. — Он положил на стол три письма, лист бумаги, сложенный вчетверо, и спросил: — Это вам было нужно? Трясущимися руками я развернул бумажку. Это было собственноручное признание Земельбауэра. Потом быстро пробежал глазами письма. Да, это! Ура! Победа! Какая победа! — Ну, кто был прав?! — воскликнул я, обнимая Пейпера. Он смущенно высвободился из моих объятий и развел руками. — Год назад я бы не вынес этого. От одной только мысли можно сойти с ума, получить разрыв сердца. А тут вдруг… — Ваш земляк Стефан Цвейг, — прервал я Пейпера, — сказал золотые слова. — Почему земляк? — удивился Пейпер. — Вот тебе и раз. Значит, Пейпер не австриец? А я полагал… — Простите, — замахал руками Пейпер. — Я не так понял. А что же сказал Цвейг? — Он сказал, что характер человека лучше всего познается по его поведению в решительные минуты" Только опасность выявляет скрытые силы и способности человека: все эти потаенные свойства, при средней температуре лежащие ниже уровня измеримости, обретают пластическую форму лишь в критическую минуту. Глаза Пейпера радостно расширились, слова побежали наперегонки: — Это правильно! Очень правильно. Но кто мог думать, что все так произойдет? Вы только послушайте! Когда я переступил порог гестапо, у меня так ослабли ноги, что с трудом держали меня. Это правда. И голос пропал. А вахтер идет навстречу, вскидывает руку, щелкает каблуками и докладывает: "Если вы оберштурмбаннфюрер Панцигер, то у подъезда вас ждет автомобиль". Вы понимаете? Только взявшись за дверцу "оппеля", я сообразил, что вы уже позвонили и машина закрутилась. Панцигер уже есть, живет, дышит, его ждут, ему подали машину. Он — реальность… Что-то изнутри сломало страх, сковывающий меня. Я вернулся, открыл дверь и бросил вахтеру: "Предупредите штурмбаннфюрера, что я выехал". А потом все разворачивалось, как вы и предполагали. Я сразил этого уродца первой же фразой. Он плакал, валялся у моих ног, лобызал мои руки. Он умолял меня заступиться за него, замолвить словечко перед рейхсфюрером. Я великодушно обещал. Он пытался сунуть мне при расставании небольшую шкатулку. Я едва не ударил его. Да, это так… Даже занес руку, но вовремя удержал ее. Какой же негодяй! Какое ничтожество! А помимо всего прочего… Да пусть он провалится ко всем чертям, — закончил Пейпер и стал разоблачаться. Я тем временем еще раз, более внимательно прочел объяснение и письма. На каждой странице стояла дата и подпись Земельбауэра, подтверждающие, что именно сегодня документы изъяты из его сейфа. Потом спросил Пейпера: — Вы убеждены, что изготовление фотокопий не затянется? Пейпер заверил, что завтра утром он вручит мне и подлинники, и фотокопии, а в полдень покинет Энск.32. На втором этапе
Прошло еще несколько дней. Бургомистр оказался неудачным пророком. Наступление на орловском плацдарме обернулось нежелательным для немцев образом. Лучшие немецкие части попали в наши глубокие артиллерийские мешки и были перемолоты, словно жерновами. Наступление немцев захлебнулось. Сломив врага, советские войска стали теснить его на запад. Ожесточенные бои шли на подступах к Орлу и Белгороду. Пейпер улетел. Он сделал для нас все, что мог, и даже несколько больше. Он не питал надежд на возвращение в Энск и, прощаясь со мной, сказал, что события на фронте говорят о том, что мы встретимся, скорее всего, в Германии. Возможно, Пейпер прав. Чего не бывает в жизни! А вот сегодня благодаря Пейперу мне предстояла преинтереснейшая встреча и беседа с начальником гестапо. Я ликовал, предвкушая удовольствие. Начинался второй этап задуманного нами предприятия. Первый провел Пейпер, второй ложился на меня. Я держал под прицелом самого штурмбаннфюрера СС. Гизела сообщила мне, что за последние дни Земельбауэр изменился. Осунулся, помрачнел, перестал улыбаться и показывать свои лошадиные зубы, чем раньше явно злоупотреблял. Высказывается какими-то притчами, двусмыслицами, поговорками. Оно и понятно: Земельбауэр оказался в положении паука, попавшего в банку с притертой пробкой. Гизела спросила: — А костюм мужа не имеет никакого отношения к настроению господина Земельбауэра? Я постарался ответить, что "наверное, не имеет". Это заставило Гизелу улыбнуться. — Завтра я могу привезти костюм, — пообещал я. — Не надо, — возразила Гизела. — Рада, что избавилась от него. Это было вчера вечером в моей комнате. А сейчас утро. Я сижу в управе, готовый дать генеральное сражение начальнику гестапо. Никогда еще при встрече с врагом я не был так вооружен и так уверен в себе, как сегодня. Если у Пейпера были основания опасаться за свою безопасность, то у меня их совершенно не было. Не то чтобы я не видел этих оснований, а просто их действительно не было. Я изредка звонил по служебному телефону Земельбауэру, но к аппарату никто не подходил. Наконец в десять с минутами в трубке послышался знакомый голос гестаповца. Я произнес: — Прошу прощения, это Сухоруков. Очень надо вас видеть. — Сейчас? — Да-да. На одну-две минуты. Пауза. И затем: — Давайте. Я вынул из ящика стола зеркальце, посмотрел в него, пригладил свои непослушные вихры и покинул управу. Пропуск для меня лежал у вахтера гестапо. При моем появлении штурмбаннфюрер без видимой охоты оторвал свой утлый зад от кресла и приподнялся. — Очень рад пожать вашу руку, — сказал он, хотя выражение его лица подтверждало как раз обратное. — Погодите, не радуйтесь, — весело заметил я, усаживаясь. — Что? — сверкнул гневными очами Земельбауэр. — Так, ничего. Я пошутил. — Прошу без шуток, — нахмурился штурмбаннфюрер, водворяясь на место. — У меня для этого неподходящее настроение. Он еще не понимал, что выглядит в моих глазах круглым идиотом. Без разрешения хозяина я взял со стола сигарету, закурил и сказал: — Если бы вы знали только, до какой степени мне наплевать на ваше настроение! Земельбауэр смотрел на меня вытаращенными глазами. Он привык к моему тихому нраву, деликатным манерам и, естественно, никак не мог увязать прежнего Сухорукова с настоящим. Пористая, стареющая кожа на его маленьком личике покрылась нездоровым румянцем. — Что вы болтаете? — спросил он наконец после затянувшейся паузы. — Могу объяснить, — с готовностью ответил я. — Хотя нет, лучше спрошу вас. Скажите, вы уверены" что господин Линднер Макс находится сейчас не где-нибудь, а именно в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе? Земельбауэр мгновенно побагровел. — При чем здесь вы? Я пожал плечами и заметил, что если он не имеет желания отвечать на мой вопрос, то я последую его примеру и задам новый вопрос. — Уверены ли вы, что человек, назвавший себя Панцигером, действительно Панцигер? Лицо штурмбаннфюрера изменило окраску и стало мертвенно-бледным. Он начинал что-то соображать, но я помещал: — От вашего неусыпного внимания, господин Земельбауэр, ускользнули важные обстоятельства. Очень важные. Вы не удосужились проверить, есть ли на аэродроме дежурный по фамилии Бартельс. Вас не заинтересовало, куда исчез ваш родственник Линднер. Вы до того растерялись, что не спросили у Панцигера документы, удостоверяющие его личность. Земельбауэр стремительно вскочил, загремев стулом, и потребовал: — Кто вы? Отвечайте быстро! — Не шуметь! — строго предупредил я и хлопнул ладонью по столу. — Шум не в ваших интересах. Не делайте ничего такого, о чем бы вам пришлось сожалеть через несколько минут. Сядьте! Я не люблю, когда меня слушают стоя. Во взгляде гестаповца была смесь удивления и ярости. Он не мог понять, с кем имеет дело. Мой уверенный и требовательный тон сразил его. Земельбауэр не сел, а плюхнулся в кресло, откинулся на спинку и замер, приоткрыв рот. Я вынул из кармана и рассыпал на столе фотокопии писем и объяснения. Они имели размер нормальной игральной карты. — Вам и теперь еще неясно, с кем вы имеете дело?
Он едва заметно кивнул и с проворством фокусника извлек из кобуры пистолет. Выбросив руку вперед, скомандовал негромко и требовательно:
— Подлинники на стол! Немедленно! Слышите? Или я пристрелю вас!
— Сначала спустите с предохранителя, — ответил я, не шевельнув бровью. — Вы, как ни прискорбно, довольно глупы. Придется объяснять… Дело в том, что, стреляя в меня, вы одновременно стреляете и в себя. Не буквально разумеется. Если мне суждено умереть сейчас, то вы умрете через неделю, то есть сравнительно скоро. Я умру от вашей руки, вы — от руки палача. Собственно, разницы никакой. Перед вами копии. Ко-пи-и… А подлинники, как и Линднер, далеко отсюда. Если со мной произойдет какое-либо несчастье, оно послужит сигналом к тому, чтобы несчастье постигло и вас. Яснее, кажется, трудно объяснить. Короче говоря, вы должны быть кровно заинтересованы в том, чтобы я жил, и жил долго.
— Я брошу вас в подвал, — прошипел гестаповец, не отводя руки с пистолетом. — Я сгною вас живьем.
— Пожалуйста, — невозмутимо ответил я. — Если мне не суждено покинуть этот гостеприимный кров, то завтра Кальтенбруннер с удовольствием ознакомится как с вашим объяснением, так и с приписками на каждом письме.
Пистолет с глухим стуком упал на стол. Земельбауэр смотрел на меня словно загипнотизированный. Мне кажется, что, если бы я подал команду "Голос!", он взвыл бы.
— Так лучше, — сказал я. — Мне понятно ваше состояние. Вкус побед очень сладок, вкус поражений горек. Чтобы оккупировать часть нашей территории, у вас хватило сил, а вот чтобы покорить нас, сломить наш дух, гут вы оказались слабоваты. Это следует запомнить А теперь выясним главное. С кем бы вы предпочли иметь дело: с оберштурмбаннфюрером Панцигером или с советским капитаном, то есть со мной?
Земельбауэр молчал. Возможно, только теперь он понял весь драматизм своего положения. Он смотрел в одну точку, кажется, на мои губы, и его глаза немного косили.
— Но учтите, — предупредил я, — Панцигер — это смерть при всех положениях, а я — жизнь.
Штурмбаннфюрер потряс головой и безнадежным тоном уронил короткую фразу:
— Я погиб при всех условиях.
— Если желание погибнуть у вас действительно велико, то вы можете погибнуть, — заметил я. — Но мне думается, вы хотите жить. И в этом нет ничего плохого. К тому же, говоря откровенно, выбор зависит от вас самих.
Наконец гестаповец настолько овладел собой, что к нему вернулось чувство осторожности. Он встал, прошел к двери, повернул ключ в замке и вернулся к столу.
— Но кто же состряпал этот маскарад? — вдруг спросил он.
— Это уже чисто профессиональный вопрос. Но я отвечу на него: ваш покорный слуга.
— Майн гот! Но как?! — воскликнул Земельбауэр. — Скажите же! Теперь я не страшен, теперь мне следует бояться. Как вам удалось?
Я ответил, что воспользовался его, Земельбауэра, оплошностью.
— Моей? — изумился штурмбаннфюрер.
— Вы правильно поняли, именно вашей. Ответьте мне: почему во время допроса Булочкина, назвавшего сразу две фамилии — Перебежчика и Угрюмого, вы отдали распоряжение арестовать лишь одного Перебежчика?
Земельбауэр беспомощно развел руками — он не по дозревал во мне разведчика.
— Вот эта оплошность и погубила вас. Мы схватили Угрюмого, а он оказался Линднером-Дункелем. А потом всплыли на поверхность письма.
Штурмбаннфюрер застонал. Лицо его перекосилось.
— К чему такое отчаяние! — сказал я. — Вы должны, как ни странно на первый взгляд, благодарить бога за случившееся. Ведь письма могли попасть не ко мне, а к Панцигеру. Судите сами: жизнь у вас теперь никто не отнимет. Ваши заслуги, чины, ордена, должностной оклад, привилегии — все остается при вас. Окончится война, и ваша слава, почет, уважение и прочее — все, решительно все останется вашим личным достоянием Цена? Небольшие услуги, о которых будете знать вы, я и еще один человек Это ничто в сравнении с топором. Мне кажется даже лишним спрашивать вас о согласий, настолько все ясно. Я уверен, что вы человек благоразумный, здравый смысл должен восторжествовать над эмоциями. Давайте говорить по-деловому. Мы не заставим вас выступать по радио с разоблачительными речами, вам не придется на перекрестках ратовать за Советскую власть, у нас нет намерения бросать тень на репутацию штурмбаннфюрера СС, мы не заинтересованы в вашем провале. Нам нужен начальником энского гестапо человек, понимающий нас и думающий о своем будущем. Этот человек должен похоронить свое прошлое под своим будущим. Вы поняли, чего я хочу?
Земельбауэр согласно кивнул и затем пробормотал.
— У меня кружится голова.
— Я сочувствую вам. У меня тоже закружилась бы.
Через полчаса штурмбаннфюрер потребовал кофе с бутербродами, и мы повели деловой разговор.
33. От второго к третьему этапу
Счастье изменило Угрюмому на этот раз. Из телеграммы Решетова мы узнали, что, переваливая через линию фронта, самолет, вывозивший Угрюмого, был подбит зенитным огнем и взорвался. Остатки его упали на нашу территорию. Но счастье изменило и мне. Вчера вечером я решил заглянуть к Гизеле. У меня был ключ от ее дверей. Приближалось время моего ухода из Энска. Решетов поторапливал меня с окончанием дел. Я хотел еще раз поговорить с Гизелой. Последний раз она была задумчиво-грустной, по-особенному ласковой. Когда я попытался вернуть ее к интересовавшему меня разговору, она запротестовала. Неужели нельзя один вечер, только один вечер, помолчать? Да и к чему слова? Мы так хорошо знаем друг друга, что можем обойтись без слов. Лучше она послушает, как бьется мое сердце. Тихо! Я должен дышать спокойно. Расставаясь, она обхватила мое лицо ладонями и долго-долго смотрела мне в глаза. — Хочу запомнить тебя, — сказала Гизела. Значение этой короткой фразы я понял лишь вчера вечером, когда оказался один в пустой уже квартире Гизелы. Самой Гизелы не было. Лишь томик Ремарка был реальной вещью, напоминавшей о ней. Милая Гизела! Ты не захотела превратить разлуку в пытку и рассталась не прощаясь. Собственно, ты простилась со мной два дня назад, когда сказала: "Хочу запомнить тебя". Ты знала, что это была наша последняя встреча. Несколько минут я простоял один в комнате, которая стала для меня дорогой, в комнате, где все дышало радостным, но уже невозвратным прошлым. И сознание этого было невыносимо. Острая боль сжимала сердце В горле ощущалась какая-то неловкость, словно хотелось откашляться. И я боялся это сделать. Боялся слез. Я взял Ремарка, бережно обернул его старой газетой и покинул пустую квартиру. Никогда больше моя нога не переступит этот порог. Никогда. Сегодня утром стало известно, что Викомандо в полном составе покинула Энск и отправилась на запад Куда? На это не мог ответить даже Земельбауэр. Но он заметил: — Если интендантские крысы покидают корабль, значит, ему грозит опасность Уж кто-кто, а они отлично знают, что паруса надо убирать перед бурей, а не после нее. С Земельбауэром я встретился для продолжения делового разговора. В прошлый раз он передал мне подробный список гестаповской агентуры. Начало было неплохим. Демьян сказал: — Все, что делала ваша группа, было нужно, важно, значительно, но список — не сравнимая ни с чем удача. Здесь сорок одна фамилия! Закрепив за собой Земельбауэра, мы решили развить операцию дальше — заняться оберстлейтенантом фон Путкамером. Мне казалось, что при содействии начальника гестапо удастся добыть списки состава секретной школы абвера, которой руководит Путкамер. На этот раз Земельбауэр чувствовал себя значительно лучше. Оправившись кое-как от двух страшных ударов, он делал все возможное, чтобы выполнить свои штурмбаннфюрерские обязанности. Мы начали с неизменного кофе с бутербродами, то есть с того, чем кончили в прошлый раз. Потом выкурили по сигарете, и я спросил начальника гестапо: какие причины заставили его хранить письма Путкамера? Как он намерен был распорядиться ими? Земельбауэр поведал мне занимательную историю. Оказывается, еще в 1935 году между имперской службой безопасности (СД) и имперской военной разведкой (абвер) завязалась отчаянная грызня. За истекшие восемь лет эта грызня переросла в войну не на жизнь, а на смерть. Начал эту войну создатель и шеф СД Рейнгардт Гейдрих. Война ведется, разумеется, тайно, закулисно. Вспышки огня редко озаряют поле битвы. Обычно сражения окутываются дымовой завесой Но какие силы развязали эту войну? Это тоже интересно Дело в том, что поначалу в СД вошли гестапо, крипо[66] и зипо[67]. Но этого показалось Гейдриху мало. Он захотел подмять под себя и военную разведку, то есть абвер. А абвер входил в ОКВ[68]. Возглавлял его адмирал Канарис, тот Канарис, который не так уж давно посвятил того же Гейдриха в тайны шпионского ремесла. Раньше они были друзьями, теперь — смертельные враги. Если Гейдрих имеет в своем сейфе дело на Канариса, куда заносится каждый шаг адмирала, то можно не сомневаться, что Канарис ведет досье на Гейдриха Короче говоря, Гейдрих хотел проглотить Канариса вместе с абвером и все время жужжал в уши фюреру, что разведка и контрразведка СД совершеннее и дешевле военной Эстафету войны, выбитую из рук Гейдриха в сорок втором году, подхватил обергруппенфюрер СС Кальтенбруннер. Война продолжается. Кальтенбруннер увивается вокруг фюрера, но тот молчит. Гитлер не может не считаться с ОКВ Гитлер понимает, что в абвере главную роль играют представители юнкерско-офицерских кругов, которые и так его недолюбливают. Если бы Земельбауэр знал, чем окончится эта война! Но он не мог знать, не мог и гадать. И решил ждать, Он планировал так Если покушение на фюрера удастся, он явится к фон Путкамеру и попробует объясниться. Так, мол, и так, дорогой. Вы были в моих руках, но я не хотел мешать вам творить святое и правое дело Хотите верьте, хотите нет. Вот ваши письма. Я хранил их лучше, чем ваш покойный брат. Путкамер может оказаться человеком благодарным, великодушным. Это не какой-нибудь плебей без роду и племени. Он аристократ, патриций. Путкамер связан родственными узами с самой высшей немецкой знатью. У него неимоверное количество преданных друзей в стране и за рубежом. Он пользуется поддержкой сильных мира сего, Путкамер — это бог. Стоит ему замолвить словечко — и путь Земельбауэра к трудным жизненным вершинам будет устлан цветами. Ну, а если заговор сорвется, никогда не поздно отправить письма Кальтенбруннеру с такой, допустим, короткой припиской: "Изъяты у расстрелянного на днях дезертира". Тогда слово за Кальтенбруннером. Это далеко не Канарис, но лучше, чем ничего. Вот какую игру затеял начальник гестапо! Я спросил: — Интересно, как поведет себя фон Путкамер, если показать ему письма? Штурмбаннфюрер пожал плечами, подумал. Что сказать! Путкамер, конечно, бог, но тут его могущество, быть может впервые, можно взять под сомнение. Аристократу хочется жить не меньше, чем простому смертному. — Вы полагаете, он примет мои условия? — уточнил я. — Уверен. Куда ему деваться! Эта публика держится с апломбом лишь до поры до времени. — Я хочу, чтобы письма Путкамеру предъявили вы в моем присутствии. — Эти идиотские письма укоротили мою жизнь по крайней мере лет на десять, — раздраженно проговорил гестаповец. — Но я согласен. Мне доставит удовольствие понаблюдать за физиономией этого "фона", когда он увидит собственные литературные упражнения. Уточнив кое-какие детали и считая вопрос о Путкамере исчерпанным, я предложил начальнику гестапо подготовить мне списки арестованных, содержащихся при гестапо и в тюрьме. Земельбауэр пожевал губами, глотнул воздух и философски заметил: — Как странно устроена человеческая жизнь! Вчера я приказывал вам, сегодня — вы мне. А почему? Что произошло? Ничего особенного. Какие-то бумажки перекочевали из моего сейфа в ваш карман. Только и всего. Какая глупость!34. На третьем этапе
"Оппель" промчался по городу, перевалил через мост и выскочил в степь. На горизонте неровными зубцами вырисовывался черный гребень леса. Справа тянулся высокий — колос в колос — хлеб. Под порывами устойчивого ветра он колыхался под солнцем золотистыми волнами. Машина торопливо бежала в сторону леса, неся двух молчаливых людей — меня и Земельбауэра. Был еще и третий в "оппеле", но он не в счет: это шофер. Кстати, он тоже молчал, выполняя положенные ему по должности обязанности и ничем не напоминая о своем присутствии. Я молчал и думал. Думал, вероятно, и штурмбаннфюрер. Не может же человек не думать, готовясь к довольно необычному для него шагу? А Земельбауэру было о чем поразмыслить. Впереди встреча с Путкамером, тем самым Путкамером, письма которого укоротили начальнику гестапо, как он сам выразился, жизнь лет на десять. И не только укоротили жизнь, а отдали ее целиком в распоряжение подпольщиков. Один из этих подпольщиков сидел сейчас рядом с ним и вез его, мощного и всесильного начальника энского гестапо, "в гости" к Путкамеру. Со стороны, конечно, все выглядело иначе. Так, как подобает поездке штурмбаннфюрера СС по своим служебным делам в сопровождении переводчика. Он, нахохлившись, закинув ногу на ногу и сложив руки на груди, сидел и глядел вперед, в набегавший навстречу лес. Все должны были видеть, даже шофер, что начальник гестапо, как и прежде, грозная и важная личность и не его везут, а он везет маленького человечка-переводчика на деловую встречу в расположение школы абвера. И встреча эта секретна, осуществляется в интересах безопасности Германии. Я тоже всем своим видом старался повысить авторитет господина Земельбауэра, сидел тихо и скромно сзади, на почтительном расстоянии от начальства и изучал затылок этого "юберменша". Мне нравилось играть свою новую роль. Пусть шофер, пусть сотрудники гестапо думают, что я только беззащитный исполнительный чиновник при штурмбаннфюрере. Но сам Земельбауэр знает, кто сидит с ним в "оппеле", кто сейчас хозяин положения. Исполнение новой роли, признаюсь, доставляло мне немалое удовольствие. Мало сказать, удовольствие — наслаждение. И не только потому, что я мстил этому ублюдку за причиненное им зло, заставлял его в какой-то мере расплачиваться за преступления. Мое честолюбие разведчика торжествовало. Да, сегодняшний Земельбауэр — покорный, униженный, предупредительно-угодливый — дело моих рук. Он страшен для других и жалок для нас. Он ходит на невидимом поводке, как пес. А конец поводка зажат в моей ладони. Сегодня я приспустил поводок, и Земельбауэр мчится вперед, мчится в лес, чтобы разыскать Путкамера и схватить его за горло, схватить мертвой хваткой. Я спокоен. Я более спокоен сегодня, чем в тот час, когда шел на беседу со штурмбаннфюрером, держа в кармане копии писем. Там все-таки была игра, в которой я принимал участие. Теперь я только зритель и, если хотите, арбитр. Мне предоставлено право судить о возможностях господина Земельбауэра, ставить ему отметку. Решетов и Демьян возлагали большие надежды на мою поездку к Путкамеру. Уж если гестапо дало нам кучу агентов, и в числе их нескольких человек, прижившихся на нашей стороне, то каков будет улов в абвере! В школах абвера готовят разведчиков и засылают их в нашу прифронтовую полосу и в наш тыл. Именно этим занимается подполковник фон Путкамер. И если его оседлать, он даст не один, а несколько списков агентуры абвера. Во всяком случае, той агентуры, которую подготовил в своей школе. Короче говоря, в наших руках окажутся крупнейшие козыри. Степь осталась позади. Машина вошла в неширокий лесной коридор. В далекую перспективу уходила ровная, без единого изгиба, дорога. Ее покой стерегли высоченные медноствольные сосны. Переползавший через дорогу трактор с поврежденной гусеницей задержал нас на несколько минут. И только теперь, когда мы стояли с выключенным мотором, я услышал звуки, которые не доходили до слуха при движении. Окружающий нас лес был наполнен визжанием пил, стуком топоров, ревом тягачей, голосами людей, запахом мазута и свежей древесины: шла беспорядочная валка леса. "Оппель" помчался дальше. Шестнадцать километров — сущий пустяк. Через десять минут мы повернули под прямым углом влево и наскочили на первого часового. Второй поджидал нас у моста через небольшой ручей, а третий встретил у ворот бывшего санатория "Сосновый". Несмотря на два сигнала, поданные нашим шофером, ворота не открылись. Из сторожки вышел часовой и объявил нам, что дальше надо следовать на своих двоих. Земельбауэр поморщился Мы оставили машину и зашагали по лесу. Нас окружила тишина. Переливчатыми трелями заливались какие-то птахи, где-то далеко по-прежнему ухали пушки. Но ни пение птиц, ни удары орудий не нарушали устоявшейся тишины. Воздух опьянял, как крепкое вино. Пройдя шагов сто по гладкой асфальтированной до роге, мы вступили на поляну, залитую жарким июльским солнцем. Прямо на нас глядел своими окнами аккуратненький, в три этажа, старинной работы особнячок с островерхой крышей. Его сжимали с обеих сторон два громоздких, из белого кирпича корпуса. На шпиле дома билось на ветру утратившее цвет полотнище, украшенное свастикой. Сосны, ели и лиственницы дружной толпой окружали бывший санаторий, а в зарослях сирени и жасмина прятались служебные постройки. Приткнувшись к толстому стволу столетнего дуба с шатровой кроной, стоял новенький, сохранивший заводскую окраску, открытый "олдсмобайл". Четким рисунком выделялся протектор на его баллонах. Рядом с машиной в классической позе лежала огромная овчарка. Она даже не повела ухом, будто не видела нас. Мы пересекли поляну и вошли в особняк. Шустрый черномазый дневальный заговорил с нами на языке, который считал немецким. Узнав, что мы к подполковнику фон Путкамеру, он сломя голову бросился по ступенькам вверх. На некоторое время мы остались одни. Я осмотрелся и постарался шагнуть назад, в сорок первый год. Вон там, видно, сидела миловидная девушка. Она встречала приезжих, брала у них путевки. А там был гардероб. За тем круглым столом непременно играли в "козла". Все было… А теперь тишина. Не простая тишина, а затаенная, гнетущая. Где-то есть люди. Но мы их не видим, не слышим. Может быть, десятки глаз следят за нами из окон, из полузакрытых створок дверей. Почему-то в гестапо в тот день я не ощущал такой настороженности, хотя меня окружали толстые стены, обитые войлоком и железом двери, решетчатые окна. А здесь простор, густой лес — и все-таки немного жутко. Непривычно как-то. Мне захотелось проанализировать свое состояние, найти причину. Вероятно, тогда в гестапо все было знакомо Знакомо здание, знаком Земельбауэр, я мог рассчитывать на определенный ответ, на ожидаемый мною контрудар. Теперь — неизвестность. Как нас примут, да и примут ли вообще? Мало ли что взбредет в голову подполковнику Путкамеру! Но действие разворачивается, кажется, по нашему плану. Сверху спустился моложавый лейтенант с гладко выбритой физиономией и пригласил нас наверх. В его сопровождении по лестнице вековой давности мы добрались до третьего этажа. Шаги гулко отдавались в длинном коридоре, устланном паркетом. Коридор привел нас в большую, похожую на гимнастический зал комнату с несколькими дверями. Лейтенант любезно усадил нас на широченный диван, обитый добротной кожей, и сказал, что оберстлейтенант вот-вот подойдет. Увы, я ошибся, действие разворачивалось не совсем по нашему плану. Снова ожидание. Фон Путкамер явно не торопился. Начальнику гестапо наносилось очередное оскорбление. Вначале его заставили пройтись пешком, потом ждать в вестибюле, а теперь "караулить" подполковника в этом пустом зале. Нетрудно было догадаться, что в тщедушной груди гестаповца накипало глухое раздражение. С большим усилием Земельбауэр сдерживал себя. Он постукивал ногой, барабанил пальцами по коленям, ерзал на месте, закатывал глаза к потолку, шумно вздыхал. Состояние Земельбауэра меня мало волновало. Пусть терпит, пусть вздыхает. Но поведение Путкамера заставляло настораживаться. Не слишком ли он большая фигура для зубов гестаповца? Сумеет ли Земельбауэр проглотить его? Пока что нас игнорировали, и делали это самым бесцеремонным образом. Наконец дверь легонько скрипнула, и в комнату вошел статный, седоволосый, отличной выправки подполковник. Это был, без сомнения, фон Путкамер. В нем чувствовалась породистость: крупная удлиненная голова, волосы, зачесанные назад, хрящеватый нос с горбинкой, тяжелый подбородок, тонкие, строго подобранные губы и злой взгляд острых, широко поставленных глаз. Этакий нордический варвар! Не скажу, чтобы я залюбовался им. Но внешность его производила какое-то подавляющее впечатление. Я заметил растерянность на лице Земельбауэра, хотя сидел он, по своему обычаю, нахохлившись, торжественно подняв голову. Подполковник не взглянул на нас. Строго рассчитанным шагом он прошел мимо и скрылся за дверью. И странно, я с чувством неясной тревоги подумал почему-то, что из нашей затеи может ничего не получиться. Лейтенант выскочил из-за стола и последовал за Путкамером. — Чистокровное животное! — бросил с презрением Земельбауэр. — Он знал, что мы придем? — поинтересовался я. — Конечно. Я звонил ему. Ну ничего, сейчас он запляшет! В душе я сомневался в магической силе гестаповца, Вряд ли он сумеет заставить Путкамера плясать. Но в то же время я не терял надежды, что подполковник, пожалуй, сдастся. Письма в наших руках, и это равносильно смертному приговору, вынесенному негласно фон Путкамеру. Будет торжествовать простая и, выражаясь образно, железная логика, которой подчинено все, начиная от самого сложного до самого элементарного. Путкамер, безусловно, сложная штука. Но и он, при всей его очаровательной внешности, при всей его гордости, подвластен законам логики. Снова появился лейтенант. Он широко распахнул дверь и жестом пригласил войти. Земельбауэр первым переступил порог, выбросил вперед руку и крикнул: — Хайль! Хозяин ответил ему наклоном головы. Он стоял у самого стола, прямой, с чуть расставленными и как бы вросшими в пол ногами. Нет, прием мне явно не нравился. Подполковник расценивал нас в плане обычных мелких посетителей, вернее, даже просителей, которых выслушивают стоя. Черт возьми! Инициатива не в наших руках! Надо повернуть ход дела круто, на сто восемьдесят градусов, заставить Путкамера почувствовать нашу силу. По-моему, это понял и Земельбауэр. Не выдерживая паузы, он заговорил: — Я решил сам приехать к вам. Дело касается лично вас, оберстлейтенант. Вашего благополучия, так сказать. — Очень признателен. Слишком много чести, — с холодной вежливостью, четко выверенным голосом произнес фон Путкамер. Он не подал нам руки, не пригласил сесть и продолжал стоять сам. Откуда-то справа лились звуки тихой приятной мелодии. Я скосил глаза и увидел огромный "Телефункен" на высоконогом черном столике. Начинать решительный разговор стоя — этого я не представлял себе. Земельбауэр, видимо, тоже. Лицо его меняло окраску. Он упорно вертел пуговку мундира и все же начал: — Дело в том, господин оберстлейтенант, что вмои руки попали ваши письма. — И он смолк, с ядовитой улыбкой разглядывая Путкамера. Земельбауэр определенно рассчитывал, что его слова повергнут абверовца в трепет, но этого не случилось. Невозмутимый Путкамер смотрел на гестаповца не мигая, плотно сжав губы и как бы думая о своем. Я был озадачен не меньше Земельбауэра. Что же это, в конце концов? Главный козырь бросили, а подполковник не сражен. Да что там сражен — он даже не чувствует удара. Или это психологическая атака против нас, парирование спокойствием попытки сбить его с позиций? Посмотрим! Посмотрим, насколько хватит у него выдержки, насколько крепки нервы у господина фон Путкамера. Земельбауэр решил сделать последнюю попытку. — Я вынужден предъявить вам копии этих писем, — проговорил он и направился к столу, вынимая на ходу из внутреннего кармана фотоснимки. В руках его оказалась целая пачка, Земельбауэр положил ее на стол, а один протянул подполковнику. Что еще мы можем сделать с Путкамером? Ничего. Ровным счетом ничего. Повторить уже сказанное, повысить голос, пригрозить абверовцу? Но он сам прекрасно понимает значение происходящего. Перед ним страшные письма, и их предъявляет не случайный человек, а начальник гестапо. Дальше — арест, суд, казнь. Или! Земельбауэр дал понять, что есть надежда, он сказал о благополучии подполковника. Ситуация предельно ясна. Надо выбирать! Но прежде всего Путкамер должен почувствовать нанесенный ему удар Я слежу за ним, за каждым его движением. Он взял фотоснимок, поднес к глазам. Секунду-другую разглядывал. Рука не дрогнула, ни один мускул на лице не выдал состояния абверовца. Если это выдержка, то надо только удивляться мастерству, с которым играет в спокойствие подполковник. И вторично мне подумалось: возможно, из нашей затеи ничего не выйдет. Тогда — как мы ретируемся, каким образом расстанемся с довольно негостеприимным особняком абвера? Эти весело расписанные стены все могут поглотить не хуже, чем мрачные своды гестапо Впрочем, такой вариант исключен. Со мной Земельбауэр, а его не упрячешь в подвал. Его разыщут. Как-никак штурмбаннфюрер СС! — Поэтому давайте будем откровенны, — предложил гестаповец официальным тоном. Путкамер швырнул фотоснимок в общую кучу и ответил: — Давайте. Прошу! — Он сделал жест в сторону кресел. "Ну, кажется, лед тронулся, — решил я. — Сдался все-таки, дьявол. Без истерики, испуга и трусости — но сдался". Ко мне пришло спокойствие. Так даже лучше. Зачем препирательства, взаимные оскорбления? Можно договориться спокойно. У меня мелькнула мысль: ведь Путкамер мог догадаться, о чем собирается говорить с ним начальник гестапо, не так-то часто происходят подобные беседы. А когда существуют в природе вещественные доказательства в виде писем, то беседа уже явно окрашивается в определенный цвет. Во всяком случае, спокойствие подполковника подготовлено ожиданием. Он натренировал себя. Ну и ладно! С готовой формулой проще обращаться. Придя к такому выводу, я уже без удивления и тревоги смотрел на Путкамера. Воспользовавшись его приглашением, мы сели в кресла, а он все еще стоял. Стоял и глядел в окно, сосредоточенно и одновременно рассеянно, словно ничего не видел. Мысли его не выходили за пределы внутренних ощущений. Я понимал, что ему трудно было перейти от состояния свободы к положению зависимого человека, отдать себя в руки другого, хотя бы Земельбауэра. А ситуация принуждала к этому. "Ну, быстрее, — подтолкнул я его мысленно. — Сдавайтесь, подполковник! Маска горделивого патриция больше не нужна. И вообще спектакль окончился. Пора переходить к делу". Фон Путкамер повернулся к нам и сказал: — Я сию минуту! Тем же строго размеренным шагом он пересек кабинет по диагонали и скрылся за узенькой и невысокой дверью в глухой стене. "Канитель все-таки продолжается, — с досадой подумал я. — Подполковник никак не может решиться. Кажется, я переоценил его мужество". Мы услышали, как фон Путкамер несколькими поворотами ключа запер за собой дверь. Затем раздался выстрел. Есть вещи, которые понимаются сразу, без объяснений. Именно так мы поняли эти два звука. Подполковник застрелился. Земельбауэр побледнел, вскочил с кресла и растерянно произнес! — Проклятье! Осечка! Я еще нашел в себе силу пошутить: — У нас да, осечка, а у него, кажется, нет. Положение создалось нельзя сказать чтобы удобное. Об этом сразу догадались и я, и Земельбауэр. Надо было принимать быстрое решение. Я торопливо подошел к двери в приемную, распахнул ее настежь и сказал лейтенанту: — С вашим шефом что-то случилось. Он заперся и стреляет. — Что?! Стреляет? — вскрикнул лейтенант и стремглав бросился в кабинет. Пока он звал подполковника, стучал кулаками в дверь, Земельбауэр предусмотрительно собрал и водворил на прежнее место фотоснимки. Через несколько минут в кабинете оказались майор, фельдшер и еще какие то люди из штата школы.
Общими усилиями дверь была высажена. На полу, возле небольшой кушетки, мы увидели оберстлейтенанта. Он лежал на боку, подобрав под себя одну ногу. Из-под мундира тоненькой струйкой змеилась кровь. Тут же валялся сделавший свое дело пистолет.
Фельдшер опустился на колени, приложил ухо к груди покойного, пощупал пульс и изрек с таким видом, будто открыл новую планету:
— Он мертв.
— Представьте, и у меня сложилось такое же впечатление, — спокойно изрек штурмбаннфюрер СС.
— Что же делать?
— А вот этого я не знаю, — невозмутимо ответил Земельбауэр. — Господин фон Путкамер просил привезти ему переводчика. А сам…
Мы оставили подполковника наедине с собой и вышли.
— Музыку теперь можно выключить, — сказал самому себе лейтенант, направляясь к "Телефункену".
— Да, пожалуй. Покойники к музыке равнодушны, — заметил Земельбауэр.
Секретарь повис на телефонах. Он звонил, кажется, во все концы.
Когда мы с Земельбауэром садились в машину, он сказал:
— Подумаешь! Он, видите ли, не захотел ронять своего свинячьего достоинства. Так мог бы поступить и я.
— Не набивайте себе цену, господин штурмбаннфюрер. А вообще он глупец. Я на его месте уложил бы в первую очередь вас, потом меня, а уж напоследок себя.
От этих слов Земельбауэра передернуло.
35. Прощай, Энск!
— К тебе придет человек. Кличка его Усатый. Он назовет пароль, который я дал ему вчера. Через Усатого с тобой будет говорить подполье. Понял? Трофим Герасимович решительно тряхнул головой. Он стоял передо мной внимательный, как солдат, и молча слушал. — И мой совет тебе, — продолжал я, — не рискуй попусту. Не броди по ночам. Все хорошо до поры до времени. Делай то, что тебе поручают. А теперь дай я обниму тебя. Трофим Герасимович опередил меня, обхватил своими крепкими руками, уткнулся колючей щекой в мою шею и замер. Потом оторвался, потер глаза и, отвернувшись, сказал: — Дымно что-то в избе… — Рассеянная улыбка бродила по его лицу. — Видно, трубу Никодимовна рано закрыла, — заметил я шутливо. — Ну, будь здоров. Не поминай лихом. И не провожай: не люблю. Трофим Герасимович растерянно пожал плечами и переступил с ноги на ногу. — Как же так? — проговорил он. — Выходит, насовсем? — Уж сразу насовсем! Ты что, умирать собрался? — Да нет, потерплю малость, — невесело усмехнулся Трофим Герасимович. — Я тоже не буду торопиться, а коли так — возможно, и встретимся. Этот "человек с пятном", один голос которого вызывал когда-то у меня глухой протест и неодолимое раздражение, смотрел на меня сейчас, как ребенок, теряющий навсегда что-то дорогое, заветное. В выражении его грубоватого, некрасивого лица, в его глазах, во всем его растерянном облике было столько грусти и искренней печали, которую он не умел выразить словами, что я проникся к нему неожиданной жалостью. А быть может, Трофим Герасимович не так уж и не прав в своих опасениях? Быть может, и в самом деле мы расстаемся "насовсем" и никогда больше не увидим Друг друга? Кто знает, что готовит каждому из нас грядущий день! Хорошо, разумеется, будет, если нам удастся пройти нелегкий боевой путь, предначертанный суровой судьбой, и уцелеть. Куда уж лучше! Но если мы и уцелеем, это еще не значит, что обязательно встретимся. Жизнь может отдалить нас на такое расстояние, увести в такие уголки, что встреча останется лишь желанием. Сумерки заволакивали город. На небе робко проступали еще неяркие звезды. Спадала дневная жара. Дом, под кровом которого я провел без малого два года, два самых тяжелых в моей жизни года, остался позади. Последний раз я шел по улицам, где мне известна каждая выбоина на тротуаре, каждая скамья, каждое деревце. Тяжело расставаться с тем, к чему привык, с чем сроднился. Ой как тяжело! Я уносил из Энска лишь одну вещь — книгу Ремарка. Чтобы считать законченными все свои дела и уйти с чистой совестью и легким сердцем, мне оставалось проститься с Демьяном и Наперстком. С Челноком я простился два дня назад, а с Усатым — вчера. Я шел в убежище. Я был уверен, что Демьян там и ждет меня. Вчера я свел его с Земельбауэром. Произошло это на квартире начальника гестапо. Ни Демьян, ни я не опасались, что штурмбаннфюрер выкинет какой-нибудь номер. Мы были твердо, и не без оснований, уверены, что ей не последует примеру Путкамера, а это, пожалуй, единственное, что он мог сделать. Другого выбора не было. Первую половину убежища освещал свечной огарок, горевший длинным желтым языком. Демьян, склонившись над столом, что-то писал. Увидев меня, он перевернул лист, встал и, взглянув на часы, вновь сел: прощаться было еще рановато. — Ну как? — спросил Демьян. — Готов! — ответил я, подсаживаясь к нему. — Предупредили Клеща? — Конечно. На наши голоса из второй половины убежища вышли Наперсток и Костя. Усевшись возле стола, они поглядывали на меня как-то по-новому, как бывает перед долгой разлукой. Втроем мы закурили сигареты, предложенные Костей. Мы курили и молчали, и это молчание не было ни тягостным, ни стеснительным. Все, кажется, было уже исчерпано и оговорено, но тем не менее я немного погодя спросил Демьяна! — Какого вы мнения остались о Земельбауэре? Демьян помолчал и ответил: — Такие удачи, как с ним, — таить нечего — бывают раз в жизни. И не повторяются. Он в наших руках и будет делать то, что мы захотим. — Вы не думали, как поступить с заключенными? — Думал. Тут нельзя рубить сплеча. Надо еще думать и думать. — Я тоже думаю, — заметил Костя. — Выход, по-моему, есть. И волки будут сыты, и овцы целы. Наперсток с явным любопытством посмотрела на Демьяна, потом на меня. Она, эта извечная молчальница, говорила, как обычно, одними глазами. И сейчас, как мне казалось, эти глаза как бы спрашивали: "Ну, каково? Слышали? Выход есть, и его предлагает не кто иной, как Костя". И еще мне показалось в ее глазах что-то вроде восхищения и гордости за Костю. Такого я не замечал еще за нею. А может быть, мне и в самом деле показалось. — Только кое-что надо докумекать, — добавил Костя. — Денька через два доложу. — Ну-ну, время есть, подождем, — кивнул Демьян. Мы снова помолчали, думая каждый о своем. Потом Демьян показал мне часы: пора. Все, точно по команде, встали. Наперсток взяла со стола книгу Ремарка и закрыла ею лицо до самых глаз. Ей первой я подал руку. — До встречи. — Если останемся целы, — тихо проговорила она. — Это еще что такое? Приказываю жить, а не умирать. Понятно? — Правильно: жить, а не умирать, — подтвердил Демьян. Он шагнул ко мне с таким видом, будто хотел заключить в объятия, Я уверен в этом по сей день. А потом, верный себе, переборол порыв слабости и ограничился тем, что крепко пожал мою руку двумя руками. — И главное, — добавил я, — не забывайте такой мелочи, как враг. Демьян кивнул. Наперсток отдала мне книгу. Она смотрела на меня какими-то изумленными, широко распахнутыми глазами, в которых дрожали слезинки. — Пошли, — резко махнул рукой Костя. Я мог выбраться из города сам, но Костя решительно запротестовал. Он сказал, что проводит меня на заречную сторону. И спорить не стоит: пустая трата времени.Когда мы оказались на другом берегу, Костя сказал: — Интересно, что будет завтра делать бургомистр, когда узнает об исчезновении секретаря управы. — Хорошо, что ты затронул этот вопрос, — заметил я. — Серьезно? — Вполне. Никто об этом не подумал, и я в том числе. А надо было. Ты вот что, дорогой… Загляни на обратном пути к Трофиму Герасимовичу. К нему же явятся в первую очередь. Пусть он скажет, что ночью кто-то пришел, вызвал меня на крыльцо, и в дом я больше не вернулся. Вот так. — Понятно. Мы на минуту остановились у самого края уже знакомого мне противотанкового рва. Вслушались в тишину. Позади остался Энск. Над землей плыла теплая звездная июльская ночь За городом, за горой, где-то далеко полыхали зарницы. Дышалось легко, свободно, а сердце сжимала грусть. Вернусь ли я когда-нибудь в Энск? Костя толкнул меня локтем и сбежал вниз. Я последовал за ним. По рву мне предстояло идти до самого его конца. Это примерно три километра. А там меня ожидали ребята из партизанского отряда. — Все, парень, — сказал я Косте. — Хватит. Теперь обойдусь без провожатого. Возвращайся обратно. Мы остановились. Пахло какой-то горьковатой травой. — Что же пожелать тебе на прощание? — Я положил руки на плечи Косте и попытался в последний раз вглядеться в лицо друга. Но черты его смутно проступали в темноте. — Оставайся таким же, как есть. Тогда все будет хорошо. — Спасибо. Постараюсь. Оно бы неплохо, конечно, получить от вас весточку. Как там и что… Но я понимаю. — Ну и молодец! — Значит, до победы? — По-видимому. — Что ж, — он вздохнул, — она не за горами. А потом я вас разыщу. Нигде не укроетесь. Желаю удачи. От всего сердца! Тьма разделила нас. Я зашагал один, крепко прижимая к себе томик Ремарка. Прощай, Энск! Меня ожидали новые люди, новые места, новые дела. Будущее вырисовывалось смутно, неопределенно. Я думал уже не о том, что оставил, а о том, что ждало меня впереди.
Эпилог
Письмо Гизелы Эйслебен
Все началось с телефонного звонка. Точнее, с вызова к телефону. Мне сказал начальник по службе, что уже вторично один и тот же мужской голос требует меня к аппарату. Первый раз он звонил в мое отсутствие — я была в командировке, выезжала из Берлина. Теперь наконец застал меня. Почему я хочу быть точной, точной во всем? Потому что эти маленькие, обычные детали только и оказались в моем распоряжении. И для меня они играют роль. Они стали тропинкой к моему прошлому, которое мне дорого и, возможно, дорого другим, по крайней мере, мне хочется думать, что оно дорого кому-то еще на земле. Это желание наивно, хотя и продиктовано убежденностью много видевшего и много пережившего человека. Когда я шла к телефону, никакие предчувствия меня не беспокоили. Наше учреждение весьма хлопотливое. Мы занимаемся вопросами землеустройства и на отсутствие звонков не жалуемся. Но разговор оказался необычным. Прежде всего человек не назвал себя. Он будто бы искал меня более года, искал, как Андреас, не ведая о том, что теперь я живу под своей девичьей фамилией Эйслебен. И только недавно совершенно случайно узнал об этом — и вот звонит мне. Я слушала речь незнакомого мне человека и испытывала необъяснимое чувство досады и одновременно страха. Мне показалось, будто друзья мужа решили воскресить память Андреаса и им понадобилась я как объект шантажа. Бывшая жена гестаповца — приманка для всякого рода политических интриганов из Западного Берлина. Я могла бы сразу оборвать разговор, но он просил назначить время, когда я смогу его принять. Жизнь моя текла в последнее время спокойно и, пожалуй, даже однообразно. Во всяком случае, ничего необыкновенного, ничего таинственного не случалось. И вдруг… этот звонок. Он пробудил не только любопытство. Он заронил надежду. Давно уснувшую надежду. Я захотела услышать что-то радостное. К одинокому человеку радость может прийти только в образе друга. И только об этом я думала четыре томительных часа, пока ждала встречи с незнакомым человеком. Я была почти уверена — он принесет мне счастливое известие, обязательно счастливое. Ведь не ради же горьких и печальных слов он искал меня так долго. Нет, так не бывает. Незнакомец оказался точным. Ровно в половине восьмого мать открыла парадную дверь и впустила в дом высокого, лет сорока мужчину с густой шевелюрой. Гость был хорошо воспитан. Во всем, что он делал, чувствовалось желание не быть обременительным для других. Он назвал себя советским журналистом и спросил, была ли я в войну в оккупированном немецкими войсками русском городе Энске. Когда я утвердительно кивнула, он задал второй вопрос: служила ли я в Викомандо? Получив и на это утвердительный ответ, он промолвил: — Значит, это вы. Видимо, только сейчас к нему пришла уверенность. До этого он все еще сомневался. И он задал последний вопрос: говорит ли мне о чем-либо фамилия Пейпер? Да, конечно, говорит. Если речь идет о том Пейпере, который служил в Энске начальником аэродромной метеослужбы, то я его знала. Он часто заходил в Викомандо, передавал нам сводки погоды. Почему Энск, почему Пейпер? Что-то связывало этот город и пришедшего человека с тем прошлым, о котором я думала. Гость извлек из внутреннего кармана пиджака небольшой, но довольно толстый пакет и положил передо мной на стол. Положил и сказал: — Почитайте, пожалуйста, эти записки. А дней через десять мы встретимся вновь. Вы должны помочь нам полностью восстановить истину… Он откланялся и вышел. Во мне все дрожало от какого-то неосознанного предчувствия. Я не сводила глаз с пакета, в котором содержалась тайна, касающаяся меня. Моя память воскресила одну деталь: я вспомнила, что как-то в Энске видела Пейпера в компании Дмитрия. Пакет, должно быть, связан с Дмитрием. Он расскажет о нем. Я уверена в этом. Немалых сил стоило мне коснуться его. Мне казалось, будто я трогаю что-то живое. Из пакета легко выпала записная книжка толщиной в палец, размером с открытку. Глаза мои искали ответа: чья это книжка, что в ней? Нервы напряглись до предела, пальцы вздрагивали. Я боялась узнать страшное. Внутри жила надежда, и если я сумела пронести ее через годы страданий и тревог, то зачем сейчас, в тишине, терять свою мечту! Я раскрыла книжку. Все равно рано или поздно надо встать перед правдой. Он! Его почерк. Круглый, четкий. Записки Дмитрия. Их много. Целое богатство. И хотя я не понимала ни слова, все говорило с этих испещренных мелкими буквами страниц! Я слышала его голос. Волнующий, любимый голос. Глаза устало закрылись. Сама с собой я переживала эти минуты. Долгожданная встреча! Пусть не такая, как рисовалась мне в мечтах. Но все же — желанная. В следующее мгновение пальцы мои уже листали книжку. Я искала хоть каких-нибудь понятных мне слов. На последней странице стояла дата: "1943 год". И все. По-видимому, это история. История, которая завершилась сорок третьим годом. Дмитрий своей рукой поставил дату. А потом? Потом он жил, дальше жил. Если бы жизнь его оборвалась, оборвались бы и записки. Желая что-то угадать или понять, я принялась тщательно разглядывать каждый листок. Еще одна надпись попалась мне на глаза. Она была сделана на почти прилипшей к обложке серой страничке. Она гласила: "Дмитрий Брагин, майор, район Крустпилса. 15 мая 1944 года". Теперь я узнала его фамилию. Брагин! Дмитрий Брагин. Но дата и район внушили новое подозрение. Что значит — 15 мая 1944 года? Надежда то меркла, то разгоралась. Но меркла чаще. Все настойчивее одолевали тяжелые предчувствия. И избавиться от них было трудно. Я призывала на помощь воспоминания. Как ни странно, но прошлое почему-то казалось светлым. То прошлое, которое мы пережили в мрачные дни войны, в страданиях, в постоянном ожидании смерти, теперь представало передо мной в ином свете. Да, я мучилась, я потеряла сына, я видела гибель многих людей. Но я испытала и первое большое чувство, которое дарит человеку судьба только однажды. Я была рядом с сильным, мужественным другом и сумела поддержать его в подвиге. А то, что он творил своей жизнью подвиг, я не сомневаюсь, как не сомневалась и тогда. Может быть, я чем-то помогла ему. Совсем немногим, но сознание и этого участия в его борьбе приносит счастье. Больно сознавать, что все это только в прошлом. А сегодня лишь надежды, ожидание И вот теперь — еще предчувствия. Нужно их изгнать из сердца. Должны быть только надежды, светлые надежды и свершения. Книжка заставила меня вспоминать, искать и разгадывать. А когда русский гость навестил меня вторично, к тем многим страницам, которые донесла до нас записная книжка Брагина, прибавилась еще одна. Четырнадцатого мая сорок четвертого года, под вечер, на отрезке железнодорожного пути Крустпилс-Даугавпилс советская разведывательная группа пустила под откос литерный состав немцев, шедший к фронту. На след группы напала специальная команда от карательного батальона в количестве девятнадцати человек. Поначалу разведчики стали уходить к литовской границе, а потом вдруг, описав полукруг, направились в обратную сторону, к железной дороге и берегу реки. Эсэсовцы преследовали группу в течение всей ночи. Несколько раз возникала перестрелка. Разведчики выбили в карательной команде девять солдат и двух командиров. К утру эсэсовцам удалось прижать группу к реке. Завязался бой. Разведчики сопротивлялись отчаянно и теряли одного человека за другим. У них иссякли боеприпасы. Кольцо сжималось. Уже только два человека отбивались от наседавших эсэсовцев. Эсэсовцы решили взять их живьем и поползли к берегу. И тогда те двое подорвались на единственной гранате. Одним из них был майор Дмитрий Брагин. Я запомнила навсегда эту дату: сердце Дмитрия перестало биться 15 мая 1944 года. Как безжалостна бывает истина! Она не оставляет надежды. Упорно, настойчиво я искала разгадку тайны и, когда нашла её, должна была отдать взамен свою мечту о друге. Теперь со мной только воспоминания о нем. Когда я читала записки майора Брагина, несколько часов мы были вместе. Многое стало понятным из того, что было пережито. Многим я восхищалась и кое-чему улыбнулась. Потом я думала, много думала. Мне показалось, что судьба этого человека удивительна своей простотой. Нет, не величие ума, не особенность дарования, не фанатическое самопожертвование характерны для него. А убежденность в своей правоте. Убежденность, ставшая частицей души, ритмом сердца. Кто выпестовал в нем эту правоту? Не знаю. Может быть, великое время, может быть, люди, жившие с ним, а может быть, мудрость идей. А возможно — и то, и другое. Странно: я, немка, сужу о сыне другого народа и хочу понять его. Дано ли нам это? Не помешает ли кровь и смерть многих искренности суждений? Сердце говорит, что нет. Не помешает. Где-то скрещиваются человеческие пути, и тот, кто несет в себе больше света, побеждает. Ему вверяется судьба другого человека. Таким был Брагин. Таким он был для меня. А может быть, и для многих. Мне хотелось, чтобы имя советского патриота Дмитрия Брагина стало известно многим тысячам людей. А вскоре я узнала, что об этом уже позаботились его друзья. Я узнала об этом от генерала Решетова, бывшего начальника Брагина. Я не искала его. Он нашел меня сам. Нашел и вызвал в Берлин, вызвал, чтобы познакомиться со мной, узнать, как я живу, и пожать мне руку. Он до конца разобрался в записной книжке Дмитрия и расшифровал, кто скрывался под кличками и заглавными буквами. И если для публикации он заменил подлинные фамилии действующих лиц вымышленными, то так, видимо, нужно.
Георгий Брянцев
Следы на снегу
"Коллекция военных приключений"
© Брянцев Г.М., 2013
© ООО «Издательство «Вече», 2013
Встреча в купе
Была темная осенняя ночь. Ветер шумел в тайге, срывая с берез пожелтевшие жухлые листья. Лил холодный дождь. Лил надоедливо, долго насыщая землю влагой, разъедая дороги, заливая поймы, заполняя овраги, канавы, ямы. И казалось, не будет ему конца… Рассекая ночную тьму, пробиваясь сквозь дождевую завесу, стремительно мчался курьерский поезд. Громадина паровоз, отфыркиваясь космами дыма и шипя паром, выкладывал перед собой яркую белую полосу. Побежденный ослепительным светом, тяжелый и липкий ночной мрак, казалось, с тем большей силой отыгрывался на вагонах, свет от окон которых был бледным и тусклым и исчезал быстро, как видение. Промелькнули затянутые мглой станции Сиваки, Ушумун, Тыгда Уссурийской железной дороги. Приближалась станция Талдан. Перед мерцавшим зеленым глазком семафора паровоз издал резкий продолжительный гудок. Эхо подхватило звук, перекатило его по горным перевалам, переломило, занесло в таежные крепи и там схоронило. В освещенном двухместном купе спального вагона, мягко покачивающегося из стороны в сторону и подрагивающего на стыках рельсов, стоял пассажир. Он был средних лет, высокого роста, сухопарый и рано полысевший. Серыми, острыми и холодными, как осколки льда, глазами он то пристально всматривался в запотевшее оконное стекло, по которому кривыми струйками сбегал дождь, то поглядывал на ручные часы с светящимся циферблатом, то брал в руки лежащее на приоконном столике расписание поездов и быстро перелистывал книжку. В его движениях не было ничего суетливого, но они выдавали большое внутреннее напряжение. Когда поезд загромыхал на стрелках, пассажир пригладил рукой остатки редкой светлой шевелюры и, открыв дверь, вышел из купе. Зная из расписания, что очередной остановкой должна быть станция Талдан, он, чтобы исключить малейшую возможность ошибки, громко спросил проводника вагона, заправлявшего ручной фонарь: – Какая сейчас станция? – Талдан, – коротко и деловито ответил тот. Пассажир выждал с минуту и вернулся в свое купе. Быстрым движением снял с себя пиджак и остался в шерстяном джемпере темно-синего цвета с вышитыми на нем двумя белыми оленями. Затем извлек из заднего кармана кожаный портсигар, вынул папиросу, зажег ее и, бегло осмотрев себя в дверное зеркало, опять покинул купе. В пустом коридоре у крайнего окна в теплой пижаме стоял единственный пассажир. Он посмотрел полусонным взглядом, потянулся с кряхтеньем, громко зевнул и, зябко ежась, пошел к купе. Поезд подходил к станции. За окнами замелькали огоньки. Видно было, как на перроне в дождевых лужах быстро образовывались и лопались пузыри. Постепенно замедляя ход, поезд заскрипел тормозными колодками, вздрогнул несколько раз и остановился. Делая вид, что разглядывает вокзал, освещенный бледными в дождевом тумане огнями, и снующих по перрону людей, пассажир в темно-синем джемпере выжидательно наблюдал за входными дверями вагона. Когда в них показался новый пассажир, человек в джемпере облегченно вздохнул. В спальный вагон вошел пожилой, коренастый, крупноголовый и коротконогий мужчина с монгольскими чертами лица. На нем была куртка из меха нерпы, отороченная по борту узкой полоской черной кожи, с поднятым кожаным воротником, высокие, болотные, сильно поношенные сапоги. В руке он держал небольшой дорожный мешок, сшитый из камусов. Вид у него был усталый, по широкоскулому лицу сбегали капли дождя. Остановившись в нескольких шагах от пассажира в джемпере, вошедший что-то буркнул себе под нос и, сняв с головы суконную кепку, отряхнул ее. Потом он голосом с сипловатой хрипотой спросил: – Где же тут можно пристроиться? А? – Половина вагона пустая, можете занимать любое место, – с излишней поспешностью ответил пассажир в джемпере. – Пожалуйте ко мне. Я один. Можно умереть от скуки, – и свои слова он сопроводил гостеприимно приглашающим жестом. – Однако сосед я плохой, – недовольным тоном заметил вошедший. – Недалеко мне ехать… Совсем недалеко… – Неважно, все равно вам где-то надо поместиться. – Это да, верно… – Проходите ко мне… Дверь в купе закрылась. Вскоре раздалось шипение тормозов. Затем ночной покой тихой, небольшой станции нарушили свисток главного и гудок паровоза. Состав дрогнул и плавно тронулся с места. Новый пассажир, не торопясь, снял с себя мокрое кепи, куртку и повесил их на крючок. Примостившись на мягком диване, он поставил между ног свой дорожный мешок. Помолчав немного, он вздохнул с шумом и лишь потом заговорил, путая русскую речь с якутской: – Здравствуй, улахан тойон[69] … Добрался… Устал, однако, огонь в ногах. За билет дорого платить пришлось. Зачем так дорого? – и он медленно обвел глазами купе. – Здравствуйте, Шараборин, – сухо ответил человек в джемпере и подошел к двери. Он повернул ручку замка, накинул цепочку и, взглянув на часы, спросил: – До какой станции у вас билет? Шараборин посмотрел ему в глаза и после небольшой паузы ответил: – Большой Невер. – Отлично. Как Оросутцев? Шараборин неопределенно кивнул головой и ответил: – Живет помалу… Хорошо живет… Разговор прислал, – и похлопал себя по голове, поросшей короткими жесткими рыжими волосами. – Сколько времени шли? – поинтересовался человек в джемпере. – А? – и Шараборин открыл рот. – Шли… Шли сколько? – А-а… Три месяца, однако. Да, три. Без малого три. Совсем трудно. Шибко трудно. Дороги нет. Мокро. Все пешком. Человек в джемпере ничего не сказал, а, подойдя к окну, опустил и закрепил штору, затем, ткнув в пепельницу недокуренную папиросу, резко сказал: – Приступим. Садитесь вот сюда, – он показал на место около приоконного столика и, открыв чемодан, начал в нем копаться, затем разложил на столике бритвенный прибор, налил из термоса в стакан горячей воды, окутал Шараборина по самую шею простыней, выдавил ему на голову из тюбика немного пасты и, намылив волосы, стал их сбривать наголо. Шараборин сидел молча и неподвижно, как истукан, словно подчиняясь неизбежности. Он был занят собственными мыслями. Человек в джемпере с брезгливой гримасой снимал с его головы жесткие, давно не видевшие воды и мыла, волосы и осторожно стряхивал их с бритвы на кусок газеты. Окончив бритье, он вынул из чемодана бинт, обильно смочил бесцветным составом из темного флакона и несколько раз тщательно протер бритую голову Шараборина. Когда на коже начали явственно проступать ярко-фиолетовые буквы, человек в джемпере заставил Шараборина наклонить голову поближе к настольной лампе. Он долго и внимательно всматривался в причудливый текст и, вооружившись автоматической ручкой, сделал какие-то пометки в своем маленьком блокноте. – Так, так… – произнес он наконец. – Все ясно. Шараборин сделал движение, будто хотел встать или изменить позу, но человек в джемпере положил руку на его плечо. – Сидите, как сидели, – приказал он и вновь, уже другим составом, стал смывать текст на коже. И когда текст перестал быть виден, человек в джемпере, прижав одной рукой голову Шараборина, другой рукой стал писать на его голом черепе. Он писал неторопливо, старательно выводя каждую букву. Из мелких убористых букв образовывались слова, фразы, строчки. Вначале они имели ярко-фиолетовый цвет, потом бледнели, как бы растворялись и исчезали. Шараборин сидел с застывшим, окаменевшим лицом. Только уши его, большие, мясистые и оттопыренные, как-то странно шевелились. – Все, – сказал человек в джемпере. Шараборин сбросил с себя простыню, несколько раз осторожно провел большой шершавой ладонью по бритой голове и недовольно спросил: – Опять обратно? – зрачки его глаз сузились. – А вы думали? – бросил тот, укладывая в чемодан бритву, пасту, флаконы, кисточку. – Я думал не так. Отдыхать надо. Опасно, однако. Ищут меня. Ты обещал в жилуху определить. На лице человека в джемпере отразилось раздражение. Его тонкие губы поджались. – Я знаю, что обещал. Еще рано говорить об этом. – Зачем рано? Надо говорить. Мне своя шкура дорога. Словят меня в тайге. Как ни петляй – дорога одна. Много людей в тайге. Кончать пора, – и тяжелые глаза Шараборина, точно пауки, поползли по фигуре человека в джемпере, задержались на его левой руке, где на среднем пальце разноцветно играл в перстне дорогой камень. Насупив редкие, колючие брови и сощурив глаза, человек в джемпере спросил: – Сколько лет вам дали? – Десять. – Сколько отсидели? – Однако, один год… – Так вот, если будете ныть и пороть всякую чепуху, я могу помочь вам отсидеть оставшиеся по сроку девять лет. Шараборин промолчал, застыв в неподвижности. Только руки его, большие, точно грабли, и неуклюжие, не находили себе места: они то потирали толстые колени, то мяли одна другую, то появлялись на кончике стола. – Когда сможете добраться до Оросутцева? Шараборин почесал голый затылок. Обратное путешествие ему не только не улыбалось, не только не устраивало его и шло вразрез со всеми его планами, оно пугало и страшило его. Как долго еще будет зависеть его жизнь от воли и желаний Оросутцева и этого облысевшего господина, известного ему под кличкой «Гарри»? Когда же настанет конец его хождениям по негостеприимной, нелюдимой тайге? Когда он, наконец, обретет покой, отыщет темную щелку, упрячется в нее и заживет, как живут другие, тихо, мирно, не думая с тревогой о завтрашнем дне, не опасаясь со дня на день и с часу на час попасть в руки органов правосудия? Почему Гарри и Оросутцев не жалеют и обманывают его? Обещают, но ничего не делают? Где и как без их помощи отыскать эту темную щелку? – Сейчас десятое сентября, – подсказал Гарри, полагавший, что Шараборин мысленно производит какие-то подсчеты. Желваки на лице Шараборина задвигались. Он вздохнул и уныло произнес: – Зимней дороги надо ждать. Худо теперь. Совсем худо. Пеши худо, на коне худо, лодки нет. Опять дождь. – Ждать нельзя, – отрезал Гарри. Шараборин покачал головой. – Так когда же? – настаивал Гарри. Шараборин выдержал длительную паузу, посмотрел на Гарри немигающими глазами и неуверенно, как человек, не имеющий собственной воли, произнес: – Видать, в декабре. – Не позднее? – Видать, так… – Это меня устроит. – Гарри вынул из висящего на крючке пиджака толстую пачку сторублевок и бросил ее Шараборину. Тот быстро схватил деньги задрожавшими вдруг руками и принялся пересчитывать их, обильно слюнявя пальцы. Он пересчитал раз, другой и лишь потом сунул пачку в карман своих брюк. Чтобы убедиться в том, что деньги попали именно туда, куда следует, он похлопал рукой по карману, и подобие улыбки искривило его толстые губы. – Хватит? – спросил Гарри. Шараборин кивнул несколько раз головой. Про себя он уже прикидывал, куда и как надо пристроить полученное вознаграждение и какую сумму составят все его сбережения. – У вас теперь много денег, – заметил с усмешкой Гарри, как бы разгадав его мысли. – Вы стали богатым человеком, а со временем будете еще богаче. Сможете жить там, где захотите. Шараборин изменился в лице. Его раскосые глаза стали еле-еле видны из узких щелей. – Трудные деньги… Тяжелые деньги, – пробурчал он. Гарри полез в чемодан, вынул оттуда несколько учебников для начальных классов, завернул их и подал Шараборину. – Спрячьте, пригодятся. Затем дал небольшую, в плотной обложке синюю книжечку. – Это диплом об окончании вами учительского института. Будете учителем. Учителей здесь любят. Дадут и ночлег, и транспорт. И паспорт сможете получить, имея диплом. Ну, вот и все, кажется. А теперь собирайтесь, скоро Большой Невер. Шараборин положил диплом в карман. Учебники спрятал в дорожный мешок. – Правильный ли диплом-то? – спросил он. Гарри скривил в усмешке губы. – Правильный, не сомневайтесь. Укладывайте все и одевайтесь… На станции Большой Невер Шараборин покинул спальный вагон. Гарри вышел в туалет, отряхнул простыню, выбросил там газету с волосами, затем, брезгливо морщась, тщательно вымыл руки и протер их одеколоном. За окном по-прежнему лил дождь.Таас Бас
Скованная морозом, погруженная в ночное безмолвие, долгим зимним сном спала тайга. От нее веяло суровой строгостью и безмерным спокойствием. Она напоминала огромный сказочный таинственный мир. Белокорые березы касались земли своими тонкими струйчатыми ветвями. Обнявшись мохнатыми лапами, теснились молодые, с игольчатыми верхушками ели, а над ними высились могучие и гордые медноствольные сосны. Высокое черное небо, затканное мириадами дрожащих звезд, походило на опрокинутую чашу. От поздней луны, источавшей бледный свет, ложились причудливые тени. Местами этот свет едва-едва пробивался сквозь сложные сплетения заиндевевших ветвей. Тишину лишь изредка нарушали потрескивание коры на деревьях да вызывающие дрожь крики голодной совы. Но вот в таежную тишину вошел новый звук. Звук, сначала едва уловимый, далекий, невнятный, а потом все более отчетливый, скрипящий. Скользили лыжи по снегу. Это шел Шараборин. Он долго, очень долго пробирался непроходимой чащей, петлял, обходил стойбища охотников и жилые места, вновь залезал в самую глухомань и вот, наконец, дошел до места, когда тайга раздвинулась, расступилась и открыла перед ним небольшую поляну. Шараборин устал, измотался. Последний километр пути был особенно труден и отобрал у него остаток сил. Каждый новый шаг, каждое движение уставших рук, каждый глоток морозного воздуха давались Шараборину все с большим трудом, причиняли все новые и новые страдания. И вот, наконец… Выйдя на поляну, Шараборин остановился, вслушался. Тишина. Вгляделся и не сразу заметил, как сквозь молочно-белую морозную дымку, висевшую над поляной, выступила срубленная из вековых бревен глухая одинокая избенка. Из трубы ее, полузанесенной снегом, тонкой струйкой вился дымок, выпрыгивали и плясали в воздухе, точно светлячки, частые искорки. Из маленького квадратного оконца, затянутого голубоватой мутью, робко высвечивал слабенький, желтоватый огонек. Шараборин не двигался с места. От голода и холода, от усталости и чрезмерного нервного напряжения его начало знобить. Он хорошо знал якутскую тайгу, исхоженную им вдоль и поперек, ее реки и их притоки, редкие селения и одинокие станки и сейчас призывал на помощь свою память, которая должна была подсказать ему, кому принадлежит эта манящая к себе избенка, где, конечно, есть и тепло, и мясо, и крепкий чай. Он ясно понимал, что никто не должен его видеть, знал, что ему следует опасаться не только человека, но даже звезд и луны, свет которых может его выдать, поможет навести людей на след. Он долго стоял, но вспомнить, чья это изба, не мог. В Шараборине происходила жестокая внутренняя борьба. Он был не в силах противостоять соблазну. Веселый дымок и приветливый огонек манили к себе, притягивали. Но он колебался, проклиная себя за робость, нерешительность, малодушие. В нем уже поднималась злоба к этой сгорбленной, с выпученными внизу углами жалкой избенке, прижавшейся к стене леса, придавленной толстым слоем снега. Он уже ненавидел самого себя, свое уставшее, ноющее в суставах тело, натруженные и непослушные ноги, руки, огрубевшие, прихваченные морозом, пустой желудок, надоедливо и мучительно требующий пищи. «Однако, пойду, отдохну малость… – решил Шараборин, пересилив голос благоразумия. – И чего боюсь? Совсем как женщина. В доме, видать, кто-то один живет. Но кто же, кто?» Шараборин сделал шаг вперед, замер на месте и насторожился: до его слуха донесся подозрительный звук. Притаенно молчала тайга, но там, у избенки, в тени деревьев повизгивала безголосая, неуловимая глазом, северная собака. Дверь в избе отворилась, очертив рамку света. В рамке показалась человеческая фигура, и раздался голос, заставивший вздрогнуть Шараборина: – Эй, Таас Бас! Зачем воешь? Иди сюда… Что-то большое и мохнатое юркнуло в дверь, и она захлопнулась. Страх кольнул в самое сердце Шараборина. У него захватило дух. – Таас Бас… Таас Бас… – шептал он замерзшими губами. – Так вот кто живет в избе… Однако, я чуть не попался, пропал бы, совсем пропал и задаром… Одичалым взглядом он обвел поляну, попятился назад, собрался весь, сжался в комок и сильным броском перенес свое тело в сторону от дороги. Превозмогая усталость, Шараборин пошел в обход поляны, по цельному снегу, отмечая путь четкими следами лыж. Ноги теперь будто сами несли его.* * *
Хозяин избы член колхоза «Рассвет», старый, известный в округе охотник якут Быканыров проснулся чуть свет. Открыв глаза, он охнул и сейчас же закрыл их. Только что во сне он видел себя на охоте. В сетке, поставленной им у дупла неохватной лиственницы, бился гибкий и верткий горностай, и вдруг, как назло, пропал сон, пропал и горностай. Старик лежал еще некоторое время неподвижно, боясь шелохнуться, плотно сомкнув веки, надеясь, что приятный сон вернется к нему, но надежды его оказались тщетны. Сон минул. «Хороший сон… Хороший горностай… – посетовал старик и открыл глаза. – А что же я лежу? Кто будет за меня разводить камелек? Кто пойдет проверять капканы? Кто покормит Таас Баса?» Старик перевернулся с боку на бок, приподнял голову и увидел, что стрелка на «ходиках», висящих на стене, приближается к цифре десять. – Ай-яй-яй! – как бы осуждая свое поведение, сказал Быканыров, поцокал языком, но продолжал лежать. Его глаза забегали по комнате, остановились на потухшем за ночь камельке, скользнули по шкуркам белок, лисиц, горностаев, сушившимся на распялках, пробежали по стеллажу с аккуратно разложенными на нем охотничьими припасами, заглянули в темный угол избы, где в небольшом бочонке хранилось засоленное впрок мясо сохатого, и остановились на бескурковке центрального боя с натертым до блеска прикладом. Ружье всегда вызывало светлые воспоминания у старика. Он и сейчас подумал о своем далеком и верном друге, который подарил ему это ружье. – Однако, пора вставать… Совсем ленивый стал, – произнес вслух Быканыров. Он нерешительным движением сбросил с себя большую оленью доху, сел на деревянной койке, застланной пушистой медвежьей шкурой, и свесил босые ноги. – У-у… какхолодно, – заметил он, поежившись, и начал быстро обуваться. Полчаса спустя уже ярко пылал камелек, и озаренная его светом комната преобразилась и стала уютной. Быканыров набил махоркой глиняную трубку и распалил ее угольком от камелька. Потом надел через голову короткую дошку из мягкого пыжика и перетянул ее ремнем. За дверьми послышалось повизгивание собаки. – Сейчас, Таас Бас, сейчас иду… – подал голос Быканыров и, сняв с колышка на стене коробку из березовой коры, сгреб в нее со стола остатки еды. Утро стояло морозное, ясное. Чистый воздух, густо настоенный на горьковатых запахах хвои, щекотал в носу, в горле. Лучи восходящего солнца, с трудом пробиваясь сквозь верхушки сосен и елей, золотили поляну. Где-то совсем близко перекликались рябчики. Пес, восторженно взвизгнув, радостно бросился к хозяину. Он забегал вокруг него, начал подпрыгивать, пытаясь лизнуть в лицо, потом отбежал в сторону, припал на передние лапы, зарывшись мордой в снег, и, наконец, набегавшись вдоволь, улегся у ног Быканырова, уставившись на него преданными глазами. – Таас Бас… Таас Бас… – дружелюбно заговорил старик. – Ой-ей, есть хочет пес! Ну на, ешь вперед хозяина, – и он опрокинул коробку. Пес накинулся на еду, помахивая пушистым хвостом. Таас Бас был необычно велик ростом и походил на волка не только сильно развитой грудью, но и пышной шерстью желто-серой окраски, и черной полосой на спине, и крутым темно-дымчатым загривком. Это был верный друг, чуткий охотник, опытный, неутомимый следопыт, смелый, выносливый пес, не боящийся никаких невзгод и морозов, родившийся и выросший в тайге. Пока он с хрустом кромсал мощными челюстями мясные кости, Быканыров, попыхивая трубкой, осматривал широкие и недлинные лыжи, подбитые жестким, коротко остриженным камусом. – Ну ешь, ешь… – сказал Быканыров и направился обратно в избу. – Сейчас пойдем с тобой косачей добывать. И завтрак, и обед будет у нас. Нам много не надо: одного-двух подстрелим, и хватит. Войдя в избу, старик подбросил несколько поленьев в камелек, чтобы он не прогорел до его возвращения. Потом взял с полки патронташ и проверил каждый патрон. Сняв со стены бескурковое ружье центрального боя, он долго разглядывал, будто видел впервые, и, любовно погладив приклад, закинул за плечо. Быканыров был очень удивлен, когда, закрыв за собой дверь, не увидел Таас Баса. Никогда этого не бывало. Всегда пес ждал его и следовал за ним неотступно. Старик огляделся и увидел пса у конца поляны, у излома наезженной дороги. Таас Бас, фыркая и энергично встряхивая головой, что-то обнюхивал. Старый охотник, встав на лыжи, подошел к собаке и увидел уходящий круто в сторону от дороги совсем еще свежий лыжный след. Быканыров выбил остатки табака из потухшей трубки и, всмотревшись в след, покачал головой. – Однако, Таас Бас, кто-то не захотел зайти к нам этой ночью, – обратился он к собаке. – Совсем близко прошел и ушел. Не захотел воспользоваться нашим гостеприимством. Что же это был за человек? Почему он не зашел к нам? Куда он пошел? – продолжал он по старой привычке разговаривать с собакой. Таас Бас, стоя в снегу по самое брюхо, поводил ушами и, тихонько повизгивая, всем своим видом как бы призывал хозяина заняться обследованием обнаруженного следа. След заинтересовал и Быканырова. Перебравшись на свежую лыжню, он средним шагом пошел по ней, внимательно всматриваясь вперед. Таас Бас прыгал по цельному снегу, выдерживая между собой и хозяином небольшую дистанцию. Зоркий, опытный глаз старого таежного охотника сразу подметил и определил многое: лыжню проложил таежный человек, и скорее всего якут. Шел он на северных коротких и широких, как у Быканырова, лыжах и без помощи палок. Походка у него тяжелая и необычная, немного припадает на левую ногу. Он очень устал, так как сделал четыре остановки, несколько раз прислонялся к стволу дерева, а один раз даже опустился на снег, для того, видно, чтобы передохнуть. Пройдя километра полтора и обнаружив, что лыжный след полукругом обегает поляну, где стоит его изба, Быканыров без труда понял, что неизвестный сделал крюк умышленно. На втором километре старик увидел Таас Баса. Тот лежал на хорошо утоптанном месте и, высунув розовый язык, тяжело дышал. Быканыров приблизился и также без труда определил, что неизвестный именно здесь делал привал и, возможно, спал. Он не разводил огня, но вмятые в снег ветви ели говорили о том, что на них лежал человек. А дальше от привала в тайгу опять шел все тот же, еще более свежий след лыж. На месте привала неизвестного Быканыров присел на корточки, вынул из кармана трубку, набил ее табаком, закурил. Взгляд его стал озабоченным, встревоженным. В голове безотчетно зароились беспокойные мысли. Что вынудило человека скрываться? Почему он, уставший, пренебрег теплом, отдыхом и предпочел спать на голом снегу, на холоде? «И, видно, желудок у него был пуст, коль нет никаких следов еды», – подумал Быканыров и, оторвавшись от раздумий, опять обратился к своему спутнику Таас Басу: – Зачем он спал здесь? Почему не пришел к нам? У нас хорошо, тепло… Как ты думаешь? Пес встал и завилял хвостом. Он склонял голову то в одну, то в другую сторону и заглядывал в глаза хозяину. – Мы должны знать, что за человек был здесь, – продолжал Быканыров. – Однако неспроста он обошел нашу избу. Однако неспроста он испугался нас. В тайге так не бывает. В тайге человек человеку тогор[70]. Видать, это худой человек. И в голове у него что-то худое. Пойдем обратно домой. Захватим припасов и пойдем по следу… Быканыров приподнялся и посмотрел на небо. Таас Бас, как бы поняв его мысли, взвизгнул и бросился по лыжне к дому. Верный и преданный друг старого охотника Таас Бас был участником многочисленных и опасных приключений за несколько лет своей жизни в тайге. Однажды на охоте, когда смертельно раненный медведь бросился на Быканырова и уже готов был подмять его под себя, собака, защищая хозяина, самоотверженно бросилась на зверя и с яростью вцепилась ему в горло. Медведь дважды огромной когтистой лапой ударил собаку по голове, но та не только устояла, но и выжила, сохранив на лбу глубокие рубцы. С тех пор за ней прочно закрепилась кличка Таас Бас, что означает по-якутски Каменная голова.Ночное свидание
Шараборин был уже недалеко от цели, когда его настиг обильный снегопад. В полном безветрии снег падал ровно, тихо, большими мягкими хлопьями и ровным слоем ложился на уже белую, покрытую первым снегом землю. Снегопад и радовал и пугал Шараборина. Радовал потому, что снег заметал его следы, а свои следы, как всякому злоумышленнику, ему хотелось скрыть. Пугал потому, что снег сильно затруднял и замедлял движение. К тому же как ни экономил Шараборин, но еще вчера иссякли ничтожные остатки провизии, и сейчас он испытывал знакомые ему муки голода. Оставалась в запасе лишь начатая фляга спирта, но она ничего не значила без еды. Правда, у Шараборина были деньги. Много денег. Последний и довольно большой куш он недавно получил от Гарри. Часть денег Шараборин хранил в своем таежном тайнике, куда, кроме него, не ступала ни одна человеческая нога, а часть держал на всякий случай при себе. Но что такое деньги в тайге для такого человека, как Шараборин? Ненужные бумажки, лишний груз, лишнее беспокойство. В любом наслежном совете, в фактории Якутпушнины, в приисковом поселке Шараборина спросят, кто он и куда держит путь. А если и не спросят, то опознают в нем старого знакомого, и тогда… Нет, тайга – плохое дело. Здесь нет ресторанов, буфетов, ларьков и магазинов с заманчивыми вывесками, которых так много на железнодорожных станциях, где можно купить все, что душе угодно, и где никто не спросит тебя, кто ты такой, откуда, где взял деньги. Плохо в тайге. И хоть велика она, не окинешь глазом, а каждый человек в ней на виду и на счету, да еще такой человек, как он. Шараборин боялся наткнуться невзначай на жилье, на стойбище охотников, на людей. Он боялся показать себя и воздавал хвалу небу, что, переборов себя, не заглянул в избу старого охотника – хозяина Таас Баса. И вообще чем меньше он будет попадаться на глаза людям, тем лучше. Пока все шло удачно, но надо, чтобы удача сопровождала его и далее. Может быть, это его последняя ходка к Оросутцеву? А потом он станет свободен и не будет чувствовать над собой хозяина? Деньги, хотя и нажитые нечестным путем, ничем не отличаются от тех, что добыты горбом и мозолями. Деньги остаются деньгами. А денег у Шараборина достаточно, чтобы, не заглядывая в завтрашний день, прожить, ни в чем себе не отказывая, добрый десяток лет. Да и как знать, возможно, что эти деньги принесут новые деньги!.. Чувствуя дрожь во всем теле от голода и холода, безмерно уставший, измученный долгим путем и озлобленный, Шараборин к исходу дня достиг наконец цели. Снег перестал идти. Прояснилось, похолодало. Над горизонтом висело заходящее густо-красное негреющее солнце. Сквозь поредевшую тайгу Шараборин увидел небольшой рудничный поселок. Шараборин хорошо знал это место: он его покинул полгода назад, когда отправился на свидание к Гарри. А сейчас Шараборин не мог внутренне не подивиться, как это успел так увеличиться этот маленький, затерявшийся в тайге, глухой поселок? Что движет его рост? Что за люди живут в нем и заставляют его разрастаться? Шараборин заметил две совершенно новые улочки, аккуратные и крепкие, точно кедровые орешки, домики, рубленные из свежей сосны, с весело улыбающимися окнами. И, конечно, в этих новых домах, как и в старых, в тех, что он видел полгода назад, живут беспокойные люди, потому что из труб домов вьются тоненькие и совсем лиловые в лучах заходящего солнца дымки. Шараборин услышал человеческие голоса, от которых за время скитания по безлюдью, глухомани, по таежным крепям уже отвыкло его ухо. И эти голоса не радовали, а тревожили напряженные и измотанные нервы, озлобляли и без того недоброе сердце Шараборина. Он остановился, оперся о ствол сосны, сощурил свои узко прорезанные глаза и закусил толстую, мясистую губу. Он тяжело переводил дыхание и слышал, как учащенно стучит его сердце. Между тем быстро наступали сумерки. Солнце уже скрылось в тайге. Шараборин чувствовал, что теряет остатки сил и воли, но ум его работал. Он понимал, что сейчас, в данный момент, вход в рудничный поселок ему закрыт. Закрыт до той поры, пока на тайгу окончательно не падет ночь, пока сон не смежит глаза жителей поселка. Неощутимые токи морозного воздуха донесли вдруг до Шараборина сильный раздражающий запах. На него дохнуло чем-то сытным, вкусным, приятным. Дохнуло так сильно, что запершило в горле, защекотало в ноздрях, засосало внутри, свело скулы. Шараборин глотнул воздух, и болезненная гримаса изуродовала его лицо. Он молил судьбу и небо об одном, о том, чтобы поскорее попасть в теплый дом, хоть что-нибудь съесть и поскорее избавиться от этого нудного, сверлящего чувства голода. Сумерки сгущались, но наметанный глаз Шараборина легко подметил, как из домика с одним оконцем, стоявшего на отшибе, вышел высокий мужчина и направился в глубь поселка. Около рудничной конторы он встретился с другим мужчиной, поменьше его ростом, который, судя по его неторопливой походке, скорее прогуливался, чем шел с какой-нибудь определенной целью. Двое мужчин несколько секунд постояли на месте, а потом медленно пошли рядом, о чем-то разговаривая, и скоро скрылись с глаз Шараборина. Сколько времени прошло с этого момента, – он не помнит. Ему показалось, что прошла целая вечность. Но вот к однооконному домику, стоявшему на отшибе, быстрыми шагами стал приближаться высокий мужчина. Несмотря на темноту, Шараборин видел, как этот высокий человек, подойдя к дому, остановился, помедлил, пошарил в карманах и достал, видимо, ключ, так как после этого послышался звук, похожий на тот, который производит ключ, вставленный в замочную скважину. Дверь открылась и закрылась, и вскоре через оконце пролился неуверенный свет. С этой минуты Шараборин не сводил глаз с домика, где его ожидало спасительное тепло, и Шараборину казалось, что он больше ощущал, чем видел однооконный рубленый домик, сливающийся с темнотой. Но Шараборин ожидал. Время идти еще не настало. Полузамерзший, он продолжал стоять около сосны, прислушиваясь и вглядываясь вперед.* * *
Когда настала полночь и в поселке погасли огни, Шараборин медленно, все время озираясь, подполз к домику, рванул дверь на себя и, переступив порог, вошел внутрь. Человек, сидевший на табурете возле жарко пылавшей железной печи, спиной к двери, резко обернулся и встал. Он был значительно выше Шараборина и головой едва не задевал горевшую в полнакала, под самым потолком засиженную мухами и запыленную лампочку. На нем была застиранная байковая рубаха, стеганые ватные брюки, торбаза из камуса, достигавшие бедер и поддерживаемые тоненькими ремешками, закрепленными за поясной ремень, на котором висел длинный якутский охотничий нож. Хозяин, нахмурившись и немного наклонив голову, посмотрел на вошедшего, окутанного клубами холодного воздуха, и не сразу узнал его. И лишь когда холодный воздух растворился и Шараборин, как медведь, встряхнулся всем корпусом, хозяин дома скорее угрюмо, чем приветливо, проговорил низким, неприятно отрывистым голосом: – Шараборин! Капсе[71]. – Сох капсе[72]. Дорообо[73], Василь… – устало ответил Шараборин. – Где тебя столько времени нелегкая носила? Шараборин шумно вздохнул, будто сбросил с себя непосильную ношу, и, скинув доху, опустился на койку. – Есть хочу… Есть… Дай, а то подохну… Хозяин молчал. Шараборин на мгновение замер, тупо уставившись на свои ноги. – Покорми, – вновь, раздраженно заговорил он. – Пропадаю. Арыгы бар[74]? – А деньги есть? – в свою очередь, спросил хозяин и усмехнулся. – Если есть, тогда и спирт будет. Шараборин нехотя полез в карман. Он точно знал, что не имеет мелких денег, и, скрепя сердце, вынул и отдал сторублевку. – Ну вот, сейчас и выпьем. И под хорошую закуску, – сказал хозяин, натягивая на себя ватную стеганую фуфайку. – Садись ближе к печи и обогрейся. Продрог, видно. Садись, я быстро вернусь. Дверь открылась и вновь закрылась. Опять заклубился холодный воздух, но горячее дыхание раскаленной печи сразу съело его. Шараборин пересел с койки на табурет возле самой печи. От усталости, от охватившего его тепла и спертого воздуха, от сырой невыделанной кожи и пересушенных валенок его начало размаривать. Он сразу опал, как перестоявшееся тесто, и тупым взглядом обвел комнату. Ее убранством служили кривоногий сосновый стол, два табурета, железная, видавшая виды кровать, заправленная меховым одеялом, и полка для посуды и еды, завешанная пожелтевшей от времени газетой. В углах большой слабо освещенной, с черными, закопченными стенами комнаты таились сумрачные тени. Взгляд Шараборина остановился на узком окне, затянутом толстым слоем льда. «Видно через него снаружи или не видно? – подумал Шараборин. Ему хотелось, чтобы он и сейчас, здесь в избе, был не видим никем. – Нет, не видать, шибко толстый лед…» Шараборин с трудом осознавал, что сидит в избе, под надежной крышей, у горящей печи, а там, за этим вот окном, затянутым льдом, – лютый холод. Под влиянием тепла и усталости в его затуманенной голове возникали разные картины. Ему чудилось, что он еще бредет по тайге, продираясь сквозь чащобу, путаясь лыжами в заметенном снегом буреломе и валежнике, падает. Тогда он вскакивал с табурета с приглушенным криком и недоуменно водил вокруг глазами… Хозяин вернулся в дом через полчаса. Он вынул из-за пазухи литровую бутылку водки, уже прихваченную у самого горлышка морозом, и поставил ее со стуком на стол, снял с себя ватник и бросил его на койку. – Вот сейчас и погреемся, – проговорил Василий, потирая руки и заглядывая под газету на полке. – Пора, пора… – глухо отозвался Шараборин. Он томительно выжидал, когда хозяин выставит на стол что-нибудь из еды. Тот снял с полки и поставил на стол большую эмалированную миску со студнем, кусок холодного вареного мяса, несколько пшеничных лепешек, донышко от разбитой бутылки, наполненное крупнозернистой солью. – Садись, непутевый, – с усмешкой пригласил хозяин гостя к столу и, взяв литровку в руки, ловким и несильным ударом выбил из нее пробку. Шараборин, сделав над собой усилие, поднялся и, чувствуя, как дрожат ноги, придвинул табурет и сел. Хозяин наполнил две жестяные кружки водкой. Своим большим охотничьим ножом разрезал на четыре равные части покрытый корочкой застывшего жира студень и разломил на куски лепешки. – Пей! – подал команду Василий так резко, что Шараборин даже вздрогнул. Он трясущейся рукой взял кружку, быстро поднес ее ко рту и залпом выпил всю водку. – Ну как? – поинтересовался, усмехаясь, Василий, зажав в руке свою кружку. – Учугайда[75] … – ответил Шараборин и жадно набросился на еду. В мгновение ока проглотил два куска студня, даже не прожевав их как следует, затем, круто посолив мясо, принялся за него. И лишь утолив первый голод, более спокойно произнес: – Однако шибко трудно было. Долго шел к тебе. Почти сто дней шел. Будь она проклята, эта дорога. Василий неторопливо, маленькими глотками отхлебывал из кружки водку, причмокивал языком и как бы в знак согласия со словами гостя кивал головой. – Когда же ты видел Гарри? – спросил он, опорожнив бутылку. Шараборин проглотил кусок мяса и, принимаясь за новый, ответил: – В сентябре. – С документами пришел или опять нелегалом? – Гарри дал диплом. Теперь я учитель. А все одно, без паспорта боязно, все идешь и оглядываешься. Как человек – так в сторону шарахаешься. А как спишь – разное плохое снится. – Ну и как же ты дальше думаешь? – поинтересовался Василий, тоже начиная закусывать. Шараборин промолчал и сделал вид, будто не слышал вопроса. Он знал, что можно и чего нельзя говорить Василию. Знал, что за человек Василий, и обычно к его заинтересованности относился настороженно и даже со страхом. Он знал, что из рук Василия не так просто вырваться, знал, что всякий, ставший на его пути, мог заранее считать себя погибшим, знал и кое-что другое. Шараборин питал неприязненные чувства к Василию, временами даже ненавидел его. И эта ненависть накапливалась постепенно, годами, с того далекого, ушедшего в прошлое, но не забытого дня, когда их впервые свела злая судьба на узкой таежной тропе. Произошло это недалеко от границы, где никак нельзя было разминуться. Тогда впервые Василий отдал Шараборину приказание. Да, Шараборин хорошо знал Василия, а поэтому в каждом его слове, вопросе, намерении, совете, распоряжении всегда искал что-то затаенное, какую-то заднюю мысль, направленную против себя. Шараборину было известно, как расправлялся Василий иногда со своими проводниками, которые доводили его до границы, и благодарил Бога, что трижды благополучно отделывался от Василия. Шараборин запомнил на всю жизнь, как однажды Василий бросил его без гроша в кармане и без документов на произвол судьбы в незнакомом и чужом Шараборину городе Харбине, объяснив все после тем, что он был якобы пьян и ничего не помнит. На самом же деле Василию очень хотелось тогда, чтобы Шараборин попал в лапы жандармерии. – Что же ты молчишь? – спросил Василий. – А? – А-а! Глухая тетеря. Шараборин постарался изобразить на лице добродушную улыбку и вышел из-за стола. Он сел на полу посредине комнаты, снял с ног торбаза, чулки из заячьего меха и начал растирать уставшие ноги. Его левая ступня напоминала собой деревянную колодку, на которой торчал небольшой черный сучок – остаток уцелевшего пальца-мизинца. Остальные четыре пальца ноги ему начисто отхватило пулей при побеге его в прошлом году из лагеря. – Здорово тебя обработали, – заметил хозяин дома Василий. – Ничего, здорово, – согласился Шараборин. – Хромаешь? – Маленько хромаю, – и, чтобы не тревожить себя неприятными воспоминаниями, заговорил о другом: – А как тут, на руднике? Василий вынул пачку «Беломорканала», закурил. – Место спокойное. Тайга – святое дело. – А на ту сторону ходил? По лицу Василия скользнула тень. – Трудновато теперь. Время другое. Изменилось многое. Китайцы погоду подпортили. Ну а Гарри что сказал? Выкладывай. Шараборин медленно обулся, встал и похлопал себя по голове. И на этот раз Василий сказал, как бывало с ним часто, – резко и грубо: – Гарри написал что-нибудь? – Да, маленько написал. – Давай-ка быстрее намыливай голову. Вон таз с водой, а вон обмылок. Действуй, а я пока бритву направлю. Пока Шараборин послушно намыливал успевшие отрасти рыжие волосы, Василий достал из чемодана бритву, направил ее на ремне, попробовал лезвие на своем ногте. – Садись, – сказал он, вытолкнув ногой на середину комнаты табурет, и, когда Шараборин водворился на нем, упершись руками в колени, Василий начал брить его голову. Хозяин брил, а гость, борясь с одолевавшей его дремотой, размышлял над тем, почему Гарри и Василий не все ему доверяют и не высказывают ему всех своих планов. Его донимала обида. Вот уж в который раз в течение последних лет до ареста и судимости и после их он ходил от Василия к Гарри и обратно. Терпит лишения, невзгоды, голод, холод, подвергает постоянно свою жизнь опасности, а так и не знает, какая между ними тайна, о чем они переписываются, что они боятся доверить ему. А тайна, видать, важная, если они ее так оберегают. Но приходила в голову и другая мысль: может быть, так лучше, что Гарри и Василий не посвящают его полностью в свои дела. Обидно, конечно, что они не считают его своей ровней, но, наверное, так безопаснее. Одно дело отвечать за что-то, тебе неизвестное, и совсем другое – за то, что ты сам хорошо знаешь. А лучше всего, конечно, избавиться вовсе и распрощаться как с Василием, так и с Гарри. Распрощаться и покинуть Якутию. Как ни просторна она, как ни густа тайга в ней, но шагать по ней с каждым годом становится все труднее, все опаснее. Правда, Гарри обещал пристроить его где-нибудь за пределами Якутии, но можно ли положиться на Гарри и верить ему? Давно он обещал это, но что-то не торопится исполнить свое обещание. А жить в вечном страхе, вечной неуверенности надоело. Сильно надоело. Да и как долго наконец ему еще таиться диким зверем, спать и глядеть одним глазом, точно заяц, ожидать со дня на день, что вдруг схватят, скрутят и упекут опять в лагерь! Деньги на первое время есть… – Прямее сядь, – строго приказал Василий и ткнул Шараборина пальцем в лоб. Шараборин оторвался от своих мыслей. Он почувствовал, что череп его снова гол и что Василий натирает его бритую голову влажной тряпицей. На гладкой коже головы уже проявлялись отчетливо и контрастно мелкие фиолетовые буковки. Василий сосредоточенно всматривался в закодированный Гарри текст и, когда уяснил и запомнил смысл распоряжения, еще раз протер голову Шараборина и сказал: – Все, теперь ложись спать… Шараборин встал, облегченно вздохнул и стряхнул с себя пучки налипших волос. – Однако, крепко спать буду, – сказал он, трогая голый затылок. – Ну и спи, – разрешил Василий.Той Хая
Обильно выпавший снег прочно укрыл замерзшие реки, загроможденные наносником, озера, болота, кочкарники, мшаны, мари, валежники и, как бы выровняв, скрыл все изъяны земли. И залег снег надолго, до далекой-далекой в этих местах весны. Установились лютые морозы: столбик ртути опускался порой за сорок градусов. На скованных морозом реках вспухал, пучился и лопался лед, и прорывавшаяся наружу вода образовывала натеки, наледи, именуемые по-местному тарынами. Над ними курился густой, как молоко, холодный пар. Раскалывались с ружейным треском стволы деревьев, и звонко, чуть ли не за километр было слышно, как скрипят неподрезанные полозья саней. Земля окоченела так, что при ударе металлом можно было выбить искру. Закрепилась длинная якутская зима. В центре переплетения якутских хребтов лежал, будто затерянный и отрезанный от жилых мест огромными пространствами, небольшой районный центр. Домики стояли поодаль друг от друга, вытянувшись в одну длинную улицу. В крайнем, более крупном, по сравнению с остальными домиками, мерцал огонек. Шагах в двадцати от него на чистом снежном фоне четко вырисовывались контуры самолета, закрепленного на расчалках. У самолета маячила одинокая фигура. Вот человек вскарабкался на крыло самолета и влез в кабину. Минуту спустя задвигался винт, мотор чихнул, фыркнул, заставив вздрогнуть самолет, сердито выплюнул через выхлопные трубы комки огня и черного дыма, чихнул еще несколько раз сряду и потом заработал четко, гулко, бесперебойно. Прогрев мотор и выключив его, человек в меховом комбинезоне, похожий на медведя, легко выпрыгнул из кабины, натянул брезент и прошел вокруг самолета. Он окинул все хозяйским взглядом, попробовал прочность крепления и лишь тогда направился к дому, в котором мерцал огонек. Он открыл тяжелую толстую дверь, обитую лошадиной шкурой. Просторная комната с вымытым добела деревянным полом освещалась керосиновой лампой, висящей в самом центре. У стола, на деревянной скамье, перед портативной радиостанцией, с наушниками на голове сидела девушка в военной гимнастерке с погонами сержанта. Она напряженно вслушивалась в таинственные «точка – тире», шедшие по эфиру откуда-то издалека, и быстро наносила их на лист бумаги. Перед ярко пылавшим в очаге огнем стоял худой, высокий майор с продолговатым суровым лицом и ясным, твердым взглядом. Его жестковатый, крупный и плотно сомкнутый рот походил на прямую линию. Глубокая ложбинка разделяла надвое большой подбородок, коротко подстриженные волосы были тронуты сединой. На лбу, возле уголков глаз и рта – морщины. Его тонкие брови тянулись к самым вискам. Майор, расставив ноги, грел у огня руки, а когда дверь открылась, – обернулся. Не пристальным, а спокойно-внимательным взглядом он посмотрел на вошедшего и низким голосом спросил: – Ну, как там дела, старший лейтенант? Вошедший был летчик, якут Ноговицын. Смуглое широкое приветливое лицо хранило на заметно выпирающих скулах отпечатки таежного мороза. Черные подвижные глаза старшего лейтенанта смотрели весело и пытливо. С первого взгляда Ноговицын мог показаться не в меру широким, громоздким, неповоротливым, но как только сбросил с себя огромный меховой комбинезон, стал небольшим крепышом. Он энергично потер руки и подошел к майору. – Сильно хорош мороз, – бодро сказал он. – Под сорок пять градусов подкатывается. При таком морозе, как говорит мой командир, можно превратиться в ледяную окаменелость. Ноговицын бросил взгляд на занятую приемом радистку, повесил комбинезон на деревянную перекладину возле печи и, усевшись на скамью у стены, стал снимать торбаза. – Вы представляете себе, – продолжал он, обращаясь к майору, – что это значит, когда ртуть падает за сорок? Это значит, что обыкновенный ртутный градусник летит к шутам и на его место выходит спиртовой. Майор кивнул головой и, тихонько насвистывая, вынул из кармана коробку «Казбека» и протянул Ноговицыну. – Курите, старший лейтенант. Майор тоже взял папиросу, помял ее, постучал мундштуком о ноготь большого пальца и, ловко выхватив голой рукой из очага маленький уголек, прикурил. – Разрешите? – потянулся к нему со своей папиросой Ноговицын. Они теперь вдвоем стояли у огня и молча дымили папиросами. После долгой паузы майор спросил летчика Ноговицына: – Не застрянет в дороге наш механик? Ноговицын пожал плечами: – Не думаю. Он проворный паренек. И потом, до нефтебазы дорога хорошо накатана, и коней ему хороших дали. Тут всего езды-то туда и обратно часа три, не более. Я был как-то на этой нефтебазе. Да и другого выхода у нас нет. Масла не хватит. – Он помолчал немного, посмотрел еще раз на радистку, перевел глаза на койку в углу, с разостланным на ней спальным мешком, и добавил: – А что если я попробую доспать недоспанное? А? Возражений не будет? – Отдыхайте, – сказал майор, и Ноговицын направился к койке. Радистка закончила прием, сняла наушники и закрыла радиостанцию. – Из Якутска, Надюша? – поинтересовался майор. – Так точно. Сейчас расшифрую. Девушка встала из-за стола и полезла в сумку, висевшую у окна. Она была невелика ростом, хорошо сложена и, как женщина севера, сравнительно широка в плечах и немного узка в бедрах. В ее округлом лице мягко сочетались черты русской и якутской женщины: большие темно-серые глаза, прикрытые густыми ресницами, тонкие прямые брови, прямой нос, заметно выделяющиеся скулы, густые черные волосы, заплетенные в две косы и уложенные на затылке. Четкий рисунок небольшого рта с как бы припухшими губами, и смуглый цвет кожи. Вернувшись к столу, она села за расшифровку радиограммы. Майору очень хотелось знать, что сообщает Якутск. Два дня назад, по радио, он полностью отчитался о проделанной здесь работе, о точном выполнении полученного задания. Вчера ему разрешили вылететь в Якутск из района, где он провел с радисткой Надей Эверстовой без малого два месяца. Сегодня за ним прислали специальный самолет, чтобы сократить время на обратный путь до Якутска, так как на перекладных этот путь занял бы добрую неделю. В чем же дело? Зачем еще радиограмма, когда все сказано, пересказано и уточнено через летчика Ноговицына? О чем может идти речь? Может быть, он что-нибудь не так сделал? Или его отчет, возможно, потребовал пояснений? «Да нет, не может быть, – подумал про себя майор. – Все ясно, как божий день. А если ясно, тогда зачем же?..» Летчик Ноговицын, решивший доспать недоспанное, лежал с открытыми глазами и поглядывал на радистку. Видно, и его не меньше, чем майора, интересовало содержание радиограммы. Ему ясно приказали в Якутске лететь за майором и радисткой и побыстрее возвращаться, так как предстоял вылет в Олекму, а теперь вдруг радиограмма. Интересно, очень интересно. Майор, накинув ватную фуфайку, вышел из избы. Его мгновенно охватил обжигающий студеный воздух. Он невольно поежился: ну и мороз! Поздняя луна в морозном венце, осторожно раздвигая гребешок тайги, прокрадывалась на небо. Майор вдохнул воздух и сразу почувствовал, как будто кто-то кончиком иголки дотронулся до верхушек его легких. Он плотно сомкнул губы, запахнул поплотнее фуфайку. Когда он вернулся в избу, сержант Эверстова встала из-за стола, подошла к нему и подала листок бумаги. – Из Якутска, срочно… – сказала она. Майор быстро пробежал глазами содержание небольшой радиограммы и невесело усмехнулся. – Ну вот, видите, Надюша! Я вам говорил, что никогда не загадывайте вперед. Вы, кажется, мечтали завтра кушать пироги дома? Лицо радистки выражало разочарование. Она вскинула округлые плечи и покачала головой. – Бывает… – Что такое, если не секрет? – спросил Ноговицын. Он приподнялся с койки, отбросил спальный мешок и спустил ноги. – Никакого секрета нет, – ответил майор. – Вы правильно сделали, что послали за маслом. Нате, познакомьтесь, – и он подал летчику радиограмму. Ноговицын прочел вслух: «Майору Шелестову. Командировку продляю на десять суток. Немедленно вылетайте с радисткой на рудник Той Хая, разберитесь с происшествием и результаты радируйте. Посадочная площадка к вашему прилету будет подготовлена. Полковник Грохотов». – Да-а-а… – протянул Ноговицын, возвращая радиограмму. – Вместо Якутска – Той Хая. Это, конечно, не одно и то же, скажем прямо. Я как-то пролетал над рудником, но садиться не садился. Вот дела-то какие… – Он вынул из-под подушки планшетку с картой и начал отыскивать на ней местонахождение рудника. Майор Шелестов прочел еще раз распоряжение полковника Грохотова и, подойдя к очагу, бросил бумагу в огонь. – Значит, командировка затягивается, – заметил, ни к кому не обращаясь, летчик Ноговицын. – Ничего не попишешь, – сказал майор. – Приказ есть приказ. Полковник правильно рассчитал. Отсюда до Той Хая, наверное, раза в два ближе, чем от Якутска. – Два часа лету при попутном ветре, никак не больше, – доложил старший лейтенант и захлопнул планшетку. – Вот я и выспался, – добавил он весело. – Да, спать не придется, – сказал майор, взглянув на часы. – Хватило бы времени к возвращению механика уложиться. Собирайте свое хозяйство, Надюша.* * *
В бездонном небе, среди звездной россыпи, глухо рокоча мотором, плыл невидимый с земли самолет. Под ним лежала, казалось, беспредельная и бесконечная, непроходимая и глухая тайга. Ночью, с высоты, она походила на безбрежное окаменевшее море. Радистка Эверстова, примостившись в уголке, у сложенных вещей, и натянув на себя до пояса спальный мешок, дремала. Майор Шелестов сидел, привалившись плечом к стенке фюзеляжа, и досадовал на себя, что не послушал летчика и отказался от спального мешка. Он чувствовал, как под его теплую одежду пробирается мороз и холодит тело. Ему казалось, что время тянется как никогда медленно и что летят они не второй час, а целую вечность. Он завидовал Эверстовой, что та, пригревшись, дремлет и этим сокращает время. А тут еще в голову лезли всякие мысли. Что за происшествие стряслось на руднике Той Хая? Видимо, какое-то необычное, чрезвычайное, коль скоро потребовался немедленный вылет. Да и срок командировки продлен на десять суток. Это не шутка – десять суток. За такой срок можно облететь все районы Якутии. Пробыв долгое время в командировке, Шелестов последние дни высчитывал каждый час, приближающий его встречу с женой и дочуркой, по которой он уже стосковался. Сегодня вечером он подумал: «Даже не верится, что через шесть-семь часов я буду дома». И вот теперь радостное свидание отодвигалось на целых десять дней. Да и неизвестно еще, хватит ли этих десяти дней на то, чтобы разобраться с происшествием. Происшествия бывают разные. Уж поскорее бы узнать, в чем там дело. Нет ничего хуже неведения, хотя бы оно продолжалось лишь несколько часов. Старший лейтенант Ноговицын плавно положил машину на бок, затем выровнял ее и повел на снижение. Шелестов поежился, подергал плечами и потянулся к оконцу. Он подышал на него, и сквозь проталинку увидел мигающие внизу огоньки поселка, приближающиеся и быстро увеличивающиеся костры. Их было много, больше десятка, и они образовывали длинный и широкий коридор. Потом замелькали маленькие, подвижные на снегу точки – бегающие люди. И снова майор подумал: что же произошло на руднике? «Даже в таком глухом месте не обходится без происшествий, – подумал он. – Что за времена пошли такие беспокойные!» Самолет опустился на свои лыжи, гладко, без толчков и тряски пробежал по ровному цельному снегу и замер, рокоча приглушенным мотором. Майор Шелестов выпрыгнул из кабинки первым и затанцевал на месте, стараясь отогреть прихваченные морозом ноги. К нему тотчас же подбежало двое мужчин: один высокий, в короткой легкой оленьей дошке, другой небольшого роста, в огромной, видимо, тяжелой волчьей дохе с пушистым лисьим воротником. Лиц обоих майор не смог рассмотреть при всем желании. – Товарищ Шелестов? – последовал вопрос со стороны человека в волчьей дохе. Он приблизился к майору, пытаясь разглядеть его лицо. – Так точно, Шелестов. С кем имею дело? – Я заместитель директора рудника по найму и увольнению – Винокуров, – представился человек в волчьей дохе. – А это – комендант рудничного поселка, – представил он спутника. – Белолюбский, – назвал себя высокий, подал руку и поинтересовался: – Промерзли? – Немного есть… – Да, морозец правильный, до костей пробирает, – заговорил Винокуров тоненьким голоском и вдруг пронзительно крикнул: – Эй, ребята! Закройте самолет хорошенько и оставьте одного дежурить. А через часок я смену подошлю. Так бросать машину, без присмотра, неудобно. – Правильно, – одобрил Ноговицын. Вышли механик и радистка. – Прошу в сани, – пригласил Винокуров. – Тут совсем рядом – с полкилометра. Мы только час назад получили указание по радио подготовить для вас посадочную площадку и выложить костры. И, как видите, все в порядке, как на заправском аэродроме. Собрали быстро людей, подвезли сухих дров, керосину. Нам и мороз нипочем. Все направились к саням, стоявшим в отдалении. Винокуров не шел, а бежал легонько, вприпрыжку, сбоку тропинки, по которой шагал майор и его спутники. Шелестову казалось, что заместителя директора следовало бы похвалить за проявленные им распорядительность и расторопность, но он почему-то промолчал. Широкие русские, устланные сеном розвальни приняли в себя всех прилетевших, Винокурова и Белолюбского. Пузатый и мохнатый конь всхрапнул, привычно тронул с места тяжелый груз и легко потащил его к рудничному поселку. На пригорке у самого поселка розвальни начало раскатывать по наезженной дороге, и старший лейтенант Ноговицын пошутил: – Побалтывать начинает… Эверстова засмеялась, но Шелестову было не до смеха. Он был не прочь пройтись пешком до поселка, чтобы отошли ноги. Рудничный поселок ночью выглядел беспорядочным: его можно было принять за скопище деревянных построек, разбитых без плана, без улиц. Розвальни катились возле высокого дощатого забора, иногда задевая его, и, наконец, остановились у занесенного снегом, неуютно выглядевшего рубленого домика. – Вот тут для вас комнату приготовили, – показал на дом рукой Винокуров. – Это у нас специально для приезжих, вроде как гостиница «Гранд-Отель» в Москве. Правда, она не совсем благоустроена, но… – Это неважно, – прервал его майор Шелестов. – Устраивайте моих товарищей, а мне надо побеседовать с директором. – Директор в отъезде, я за него. – Ну, тогда с вами. – Сейчас? – Конечно, сейчас. Где тут удобнее место для этого? – и майор, сойдя с саней, начал оглядывать теснящиеся вокруг домики. – Пожалуйста, ко мне. Это рядом, – предложил Винокуров и обратился к коменданту: – Товарищ Белолюбский, проводите гостей. Печь там горит, постели готовы. Распорядитесь насчет еды. Посмотрите, хватит ли дровец на ночь. Если маловато, то не выпрягайте лошадь и подбросьте охапки три-четыре березовых. Можно у меня взять. – Понятно, – коротко отозвался комендант и пригласил летчика, механика и радистку следовать за ним. Винокуров провел майора Шелестова в рудничную контору, – строение барачного типа, – где помещался его кабинет. Пока Винокуров отыскивал подходящий ключ, так как свой он некстати оставил дома, Шелестов разглядывал доску на стене, залепленную листочками разных объявлений. Наконец они попали в кабинет, и Винокуров включил верхний и настольный свет. В кабинете Винокурова, кроме старомодного стола, нивесть откуда попавшего сюда, большого кожаного кресла и железного шкафа в углу, ничего не было. И пока Винокуров отыскивал стул для гостя, Шелестов подумал, что заместитель директора или очень деловой человек, не любящий, когда у него засиживаются посетители, или очень строгий начальник, которому нравится, когда его подчиненные докладывают ему стоя. Теперь при свете, когда Винокуров почти утонул в глубоком кресле, майор смог рассмотреть его внешность. Это был подвижный, небольшого роста человек с белыми выцветшими бровями, из-под которых по-детски наивно смотрели маленькие голубые глаза. У Винокурова был тонкий острый нос и вьющаяся русая бородка, которую он то и дело подергивал. Общий вид у него, как решил майор, был какой-то расстроенный, вымученный. Казалось, что его мозг занят разрешением недоуменной или непосильной для него задачи. Закурив и выдержав паузу, насколько позволяло приличие, Шелестов обратился к заместителю директора: – Что у вас произошло? Винокуров как бы подпрыгнул на месте, занял удобную позу и, вцепившись руками в подлокотники кресла, заговорил: – Странная, темная история. Именно темная. Вам, конечно, известно значение нашего рудника. Предприятие, так сказать, номерное, особое. Сейчас ведутся все подготовительные работы к официальному открытию и пуску в эксплуатацию рудника в первом квартале нового года. Помимо этого правительством рассмотрен и утвержден план создания на базе нашего рудника целого комбината. Вы понимаете – комбината? Комбината, который преобразит все вокруг. И это в тайге, в глуши, вдали от железной дороги, где несколько лет назад не ступала нога человека. Когда я задумываюсь… – Одну минутку, – вежливо прервал майор. – Значение и перспективы вашего рудника мне отлично известны. Это не совсем то, что мне сейчас нужно. Меня сейчас интересует другое, что за происшествие у вас стряслось? – Пожалуйста, пожалуйста… Прошу прощения. Я полагал, что это будет иметь значение. Так сказать – фон. Общий фон. – Он часто заморгал глазами, вскинул кверху свои белые брови и продолжал: – Я могу короче. У нас произошло убийство… – Убийство? – Да, или самоубийство. И все как-то странно и необычно, – продолжал Винокуров, вертя пальцами лоскуток кожи на кресле. – Сегодня утром уборщица в кабинете директора рудника неожиданно обнаружила мертвым инженера Кочнева. Пуля, вероятно, из пистолета, попала ему в голову, чуть пониже правого глаза и не вышла наружу. Да, осталась там. – Винокуров хлопнул себя по голове. – Можно полагать, что смерть наступила мгновенно. Больше того, судя по позе, в которой был найден Кочнев, нельзя не предположить, что нападение было совершенно неожиданно, внезапно… – Позвольте, – опять прервал его майор Шелестов. – Если вы думаете о самоубийстве, то при чем тут нападение? – Виноват. У меня все перепуталось. Самоубийство, пожалуй, исключается. Оружия при Кочневе не обнаружено. И при жизни я никогда не видел у него ничего похожего на пистолет. Винокуров говорил и вертел пальцами лоскуток кожи, стараясь его оторвать, и, кажется, его усилия достигали цели. – Чем ведал на руднике инженер Кочнев? – спросил Шелестов. – Ничем. Майор откинулся на спинку стула. Ему показалось, что заместитель директора не понял его вопроса. – Какую он занимал должность? – Никакой. Он представительГлавка из Москвы и был здесь в командировке. Собственно, не только здесь, а в целом ряде мест Якутии. На нашем руднике за эту командировку он – уже третий раз. Третий и последний. – Но чем он занимался? – Только на днях он закончил работу по составлению плана нового промышленного района, который должен возникнуть здесь. Я же вам говорил, наш рудник – первая ласточка. Кочнев ждал возвращения директора рудника, хотел с ним что-то согласовать и должен был лететь в Москву. – А где директор? – И директор, и парторг в Якутске, в тресте на совещании. Они должны еще задержаться на пленуме обкома. Я тут один за всех. Кто в командировке, кто в отпуске. – В Якутске знают об убийстве? Винокуров сделал протестующий жест. – Нет, нет. Я через свою радиостанцию, тотчас после обнаружения трупа, передал им о том, что произошло чрезвычайное происшествие, а что именно – не указал. Счел неправильным уведомлять об убийстве открытым текстом. Как вы находите, правильно я поступил? – Пожалуй, правильно. А в котором часу уборщица обнаружила мертвого Кочнева? Винокуров насупил брови и значительным взглядом посмотрел на Шелестова, потом перевел глаза на потолок. Шелестов сообразил, что интересующая его деталь заместителю директора неизвестна. – Не знаете? Винокуров сделал страдальческое лицо и печально, с трогательной простотой, признался: – Да, не знаю. Уборщица ко мне прибежала страшно испуганная, пожалуй, часов в восемь утра. Да, наверное так. Я был еще в постели. Я вскочил, мигом оделся, помчался за комендантом поселка, и вместе с ним мы побежали в контору. Там мы все и увидели. Первое, что сделали, это опечатали комнату, даже не заходя в нее и ничего не тронув. Второе – уведомили Якутск… – Ясно, ясно… – в раздумье произнес Шелестов. – Когда вы лично видели инженера Кочнева живым в последний раз? Винокуров подергал свою бородку, отодрал наконец лоскуток кожи от кресла и ответил: – Вчера, часов в десять вечера. – Где? – В том же кабинете, где нашли его мертвым. Кочнев обычно там работал и спал. Но я вам должен сказать, что после меня его видел Белолюбский. – А кто это такой? – Белолюбский? – Да. – Я же вас с ним познакомил, – улыбнулся Винокуров. – Белолюбский – это комендант поселка. – А-а-а… Верно, верно, – и майор умолк. Пауза затянулась, потом Шелестов встал и попросил Винокурова провести его в комнату, где обнаружили убитым Кочнева.* * *
Расставшись с заместителем директора после осмотра трупа, майор Шелестов задумался. Как всегда в таких случаях, в голову лезла масса мыслей, подчас важных, значительных, а подчас и никчемных. Он знал, что надо что-то немедленно предпринимать. Надо начинать расследование, но начинать так, чтобы первыми действиями не испортить всего дела. И начинать лишь тогда, когда в собственной голове созреет определенный план действий. А такого плана пока еще не было. И это нервировало. Однако многолетний опыт работы научил его терпению и умению держать себя в руках. И сейчас, идя в дом, где ожидали его товарищи, Шелестов говорил самому себе: – Ничего, ничего… Все будет в свое время. Может быть, вначале придется идти неуверенно, даже, возможно, по неправильному пути, но потом, дальше, я отыщу нужную нить, ухвачусь за нее и размотаю весь клубок. А самое главное, надо самому себе ясно представить, с чего и как начать.Первые шаги
В просторной комнате, обшитой дранками, но еще не оштукатуренной, от жарко натопленной печи и табачного дыма стояла духота. Спали все: летчик Ноговицын, механик Пересветов, радистка Эверстова. Не спал лишь майор Шелестов. Он сидел за столом в шерстяной нательной рубашке и теребил руками свои коротко остриженные волосы. Он просматривал протоколы допросов свидетелей, акт осмотра места происшествия, документы, оставшиеся после смерти инженера Кочнева. Просматривал и пытался осмыслить каждую, на первый взгляд даже малозначащую деталь, каждый ответ свидетеля на поставленный ему вопрос. У Шелестова не возникало никаких сомнений в том, что представитель Главка – инженер Кочнев, старый коммунист и видный работник, стал жертвой преднамеренного убийства. Это подтверждалось всем, что добыл Шелестов за короткое время своего пребывания на руднике. Но совершенно непонятными были мотивы убийства. Недоброжелателей и врагов на руднике, как человек посторонний, Кочнев не имел. Все секретные документы, над которыми он долго работал, и главным образом план нового промышленного района, имеющего большое государственное значение, оставались целыми и невредимыми. Они были на месте, в сейфе, стоявшем в той же комнате, где было найдено тело Кочнева. Сейф оказался запертым, замки нетронутыми, ключи от сейфа обнаружены в кармане шубы Кочнева, которая и сейчас продолжала висеть на вешалке. Винокуров заявил, что Кочнев обычно держал ключи от сейфа и дверей кабинета именно в кармане шубы, и ничего необычного в этом не было. Партийный билет, удостоверение личности, командировочное удостоверение, два аккредитива и паспорт Кочнева оказались при нем. – Зачем же понадобилось его убивать? – спросил сам себя вслух Шелестов. – С какой целью? Кому это нужно было? Кому помешал инженер? Почему не тронуты его личные и служебные документы? Шелестов раздумывал, строил предположения. Надо было, в первую очередь, уяснить себе, с чем он столкнулся: с политическим или уголовным преступлением. Но разве это так просто и легко сделать? А между тем его профессия налагала на него обязанности видеть и знать то, что не могли знать и видеть другие. Шелестов постучал пальцами о край стола и, оторвав глаза от бумаг, встал. Встал и лишь тогда почувствовал, как душно в комнате. Он подошел к окну, разрисованному витиеватыми морозными узорами, и открыл форточку. Клубы холодного воздуха, точно под сильным напором, ворвались в комнату, заметались в ней, затуманив свет электролампочки. Шелестов посмотрел на крепко спящих друзей и, заметив, что одеяло сползло с механика Пересветова, поправил одеяло. Потом опять вернулся к окну и, глубоко вдохнув чистый свежий воздух, сказал вполголоса: – Хорошо… Очень хорошо… – И в голове сразу стало как-то светлее. Он стоял и наблюдал, как легкий, теплый, насыщенный духотой воздух вытекает поверху через форточку наружу, а свежий, холодный и тяжелый, быстро вливается в комнату, оседает и уже приятно холодит ноги, руки, грудь. – Ну, кажется, хватит, – сказал Шелестов, захлопнул форточку, бесшумно прошелся по комнате несколько раз, сел опять за стол и поднес руку к воспаленным от бессонницы глазам. Он постарался еще раз собраться с мыслями, самым придирчивым образом проверил собственные действия и вдруг даже приподнялся от новой, совершенно новой мысли, пришедшей в голову: почему у инженера Кочнева не оказалось вовсе денег? Не мог же он обходиться без денег, будучи в командировке? А если у него были деньги, то куда они могли деваться? – Почему я не обратил на это внимания ранее? – задал себе вопрос майор. – Как я мог допустить такую оплошность? Он быстро уложил документы в полевую сумку, с которой не расставался даже во время сна, кладя ее под подушку, и стал одеваться. Натянул на себя гимнастерку, опоясался ремнем, поправил кобуру с пистолетом, закрепил полевую сумку, надел дошку и меховую шапку. Посмотрел на часы и покачал головой: – Рано еще, но ничего не попишешь, дело не ждет. Он осторожно, стараясь не производить шума и не разбудить отдыхающих друзей, открыл дверь и вышел. Мороз обжег до того, что сразу выдавил из глаз слезы. На востоке едва-едва заметно отбелился краешек неба и бледно-розовыми бликами обозначил покрытые коркой льда окошки домов. Шелестов закрыл нижнюю часть лица теплым шерстяным шарфом, сжал плотно губы и зашагал к квартире заместителя директора рудника. Тот, конечно, спал и никак не ожидал такого раннего визита. – Мне нужно побеседовать с комендантом поселка и с кем-либо из работников финансовой части рудника. И чем скорее, тем лучше, – объяснил свое появление Шелестов. – Это не составит никаких трудностей, – заверил Винокуров, – бухгалтер живет рядом со мной, за стеной. Человек он одинокий, и к нему можно зайти сейчас, а коменданта Белолюбского не более как через час-полтора вы сможете увидеть в моем кабинете. Шелестов извинился и оставил Винокурова… Из беседы с бухгалтером он выяснил следующее: накануне своей смерти инженер Кочнев имел при себе всего лишь пятьсот рублей, которые он получил по своей просьбе, в виде аванса, в рудничной кассе. У него, правда, были два аккредитива на две тысячи рублей, но обменять их на деньги Кочнев мог лишь в Якутске. Пятьсот рублей Кочнев получил около шести вечера, последнего вечера перед смертью. Шелестов навел справки в промтоварном и продовольственном магазинах рудничного поселка, в надежде выяснить, не издержал ли эти деньги Кочнев на приобретение чего-либо необходимого, но оказалось, что он даже не заходил в магазины. Последнее обстоятельство окончательно озадачило майора. «Неужели поводом к убийству инженера послужили эти несчастные пятьсот рублей? Неужели я столкнулся и в самом деле с обычным уголовным преступлением? – рассуждал майор. – Странное происшествие, очень странное…» Шелестов уже хотел пройти в контору, чтобы повидаться с комендантом Белолюбским, но передумал и решил вначале заглянуть на квартиру. Надо было выпить хотя бы крепкого чая. Под ногами майора звонко похрустывал снег. Хорошо проторенная тропка довела до самой квартиры. Войдя в нее, Шелестов застал одну радистку Эверстову. Сидя у окна, она заплетала косы и, увидев майора, встала. – Доброе утро, Надюша! – приветствовал ее майор. – Что же это такое, Роман Лукич?! Вы совсем не спали и не кушали ничего, – вместо ответа на приветствие сказала Эверстова. – А чай есть? – вопросом на вопрос ответил майор. Эверстова быстро подошла к столу, на котором стоял медный самовар с помятыми боками, и, приложив к нему ладони, быстро отдернула их и потерла одну о другую. – Еще совсем горячий. Садитесь, Роман Лукич, – и Эверстова взяла заварной чайник. Шелестов сбросил с себя доху и сел за стол. – А где товарищи? – Пошли к самолету. Майор с большим наслаждением выпил две кружки крепкого чая, съел несколько кусков калача и почувствовал себя значительно свежее. – В котором часу сеанс с Якутском? – спросил он, вставая из-за стола. – В одиннадцать, – ответила Эверстова. И майор подумал, что пора уведомить полковника Грохотова о своем прибытии на рудник и о сути происшествия. – Запишите, Надюша, я вам продиктую. Эверстова взяла свою тетрадь, вооружилась карандашом и примостилась на уголке стола, заставленного едой и посудой. – Слушаю. – Пишите: «Полковнику Грохотову. На руднике, куда я прилетел ночью, убит представитель Главка инженер Кочнев. Убит выстрелом из пистолета в голову, в служебной комнате, с близкого расстояния, почти в упор. Служебные и личные документы Кочнева не тронуты, взяты лишь пятьсот рублей. Веду расследование. Шелестов». Зашифровывайте и отправляйте. Я буду в конторе.* * *
В кабинете заместителя директора рудника майор Шелестов нашел ожидавшего его коменданта поселка. Белолюбский сидел против Винокурова. Они о чем-то беседовали. – Я к вам, – сказал комендант, приподнимаясь с места. – Сидите, сидите, – ответил Шелестов и сам присел к столу. Внешний облик Белолюбского являл собой полную противоположность Винокурову. Белолюбский был высокого роста и, видимо, силен физически и крепок. Несмотря на возраст (ему было, как определил Шелестов, не менее пятидесяти), волосы его еще не тронула седина, на его грубоватом, обветренном лице почти совсем не было морщин. В отличие от мягкого, добродушного и даже несколько наивного выражения лица Винокурова, склад лица Белолюбского, с выдающимся вперед подбородком, острыми, глубоко сидящими серыми глазами, свидетельствовал о решительности и воле. Только некоторая внешняя неопрятность коменданта пришлась не по сердцу Шелестову. Лицо коменданта было невыбрито, густые черные волосы, совершенно нерасчесанные, торчали копной. «Видимо, одинокий и очень занятый человек, – нашел майор оправдание для коменданта. – Ведь такая должность в быстро растущем поселке крайне ответственна», – и задал Белолюбскому первый вопрос: – Когда вы видели Кочнева в последний раз? – Позавчера, между десятью и одиннадцатью вечера, – ответил комендант. – Я шел из дому к товарищу Винокурову поиграть в шашки и около конторы встретил Кочнева. Он прогуливался перед сном. Я сказал «добрый вечер» и пошел рядом с ним. Поговорили немного. – О чем? – Он поинтересовался, слышал ли я по радио сообщение о событиях в Корее. Я слышал и сказал, что новостей нет. И больше ни о чем не говорили. Уж больно сильно хватал мороз. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и расстались. – Вы пошли к Винокурову, а Кочнев остался прогуливаться? – Нет, он тоже пошел к себе в контору. В беседу вмешался Винокуров: – В половине одиннадцатого товарищ Белолюбский был уже у меня. Шелестов кивнул головой и спросил: – И никто из вас двоих выстрела не слышал? Оба ответили, что не слышали. Шелестов, собственно, и ждал такого ответа. Конечно, они не могли слышать выстрела, который произошел в конторе, отдаленной от дома Винокурова не менее чем на двести метров. – А когда вы расстались? – обратился Шелестов к обоим. Винокуров ответил, что Белолюбский ушел от него около двенадцати ночи. – Да, около двенадцати, – подтвердил Белолюбский. Шелестов закурил папиросу и обратился уже непосредственно к коменданту: – Куда идут дороги с рудника? – С рудника идет одна-единственная дорога, в жилуху, как принято здесь говорить, на юго-запад, через Якутск. Но она после первого снегопада занесена начисто. – Так-таки начисто? – Абсолютно, – вмешался заместитель директора. – Ни пройти, ни проехать. Снег до пояса доходит, а местами и выше, пожалуй. Наземная связь до весны прекратилась. Да это не новость, – он махнул рукой, – так было и в прошлую зиму, когда я только приехал сюда. Я уже второй год здесь сижу… – Но мне сдается, что одна дорога, хорошо накатанная, все же выходит из поселка? – спросил Шелестов коменданта. Тот рассмеялся, и его грубо-суровое лицо стало добродушным. – Правильно, правильно, – согласился Белолюбский и закивал головой. – Одна таки дорога есть, но она кончается в полутора километрах от поселка, у замерзшего пруда, с которого мы возим лед и воду. – Ага, понял. А скажите мне еще вот что: кто за последние дни из посторонних был на руднике? Белолюбский отрицательно замотал головой. – Никто, – твердо заявил он. – Я понимаю, что вас интересует, но с той поры, как зима закрыла дорогу, никто у нас не появлялся, если не считать Кочнева да вас с вашими товарищами. – Это точно? – Совершенно точно, – подтвердил Белолюбский. Шелестов встал и прошелся по комнате. – Ну что ж… – обратился он к коменданту. – У меня к вам вопросов больше нет. – Можно идти? – спросил тот. – Да, пожалуйста, – а когда комендант ушел, Шелестов сказал: – А все-таки, товарищ Винокуров, я попрошу вас проводить меня вокруг поселка. Следует посмотреть, нет ли следов, уходящих в тайгу. Как вы думаете? – Я не возражаю, – согласился Винокуров, – но мне думается, что это напрасная затея. Никто к нам не приходил, и никто от нас не уходил. В этом я могу поручиться. Все обитатели поселка у меня в голове наперечет. Я могу вам сказать точно: шестьдесят два мужчины, сорок шесть женщин, двадцать пять детей в возрасте от трех месяцев до семи лет. – Возможно, возможно. А все же пройдемтесь. – С превеликим удовольствием. Такая прогулка, собственно говоря, даже для здоровья полезна. – И Винокуров стал облачаться в свою доху. – Погода стоит чудесная. Вот только холодновато маленько. Но я вижу, что вы тоже человек бывалый… По дороге Винокуров говорил, не умолкая: – А я, знаете, сам из-под Курска родом. Первое время думал, пропаду тут ни за понюшку табаку. Оробел вконец, а потом ничего. Странное существо – человек. Притащи сюда скотину с юга, она враз околеет, а наш брат – ничего. Все терпит. Да что с юга! Возьмите местного оленя. Уж, кажется, истый северянин, а вот покойный товарищ Кочнев мне рассказывал, что как-то ему довелось переваливать через Верхоянский хребет. И что же вы думаете? Не выдержали олени мороза. У двоих или троих легкие порвались. Вот оно как получается. А человек выдерживает любой мороз. – А где вы работали до приезда сюда? – заинтересовался майор. – На Алдане. Полюбил тайгу, здорово полюбил. Восторгаясь тайгой, Винокуров проявил большую осведомленность. Он сообщил, что около четверти лесов земного шара сосредоточено в Советском Союзе, а по хвойному лесу СССР принадлежит первое место в мире. – А вам приходилось бывать на Алдане? – спросил Винокуров. Шелестов ответил, что приходилось и не раз. – Алдан – большое дело! – воскликнул Винокуров. – Два десятка лет назад на месте Алданского района шумела тайга, а сейчас? Появились Незаметный, Сталинск, Ленинск, Орочен, Чульман, Лебединый, Джоконда, пальцев на руках и ногах не хватит перечесть все города, поселки, прииски. Просто диву даешься. Я ведь сам был свидетелем, как в двадцать пятом году на Алдане жило шестьдесят пять русских, сорок семь эвенков, и в том числе я, а теперь в одном Незаметном население под сто тысяч подпирает. Шутка сказать! А вы знаете, кто помог открыть залежи алданского золота? – Каюсь, не знаю, – признался Шелестов. – А я знаю, – и Винокуров закатился дробным смешком. – Помогли охотники – таежники эвенк Лукин и якут Марадынин. Я с обоими знаком был. Толковые товарищи. А что творилось на Алдане, когда слух о его золоте разошелся по стране! Жуть одна. Золотая горячка была. Буквально, золотая горячка, вроде как на Клондайке. Сколько бросилось в неприступную тайгу любителей легкой наживы! Сколько костей упрятала тайга! Ого! Алданом бредили! Я-то попал по командировке, в двадцать пятом году. Тогда еще Амуро-Якутской магистрали и в помине не было. Я вылез из поезда на Большом Невере и на своих собственных все шестьсот километров отмахал. Через реки, болота, тайгу, хребты. Нас послали семь человек. Ну и хлебнули мы горя, вспомнишь, не верится даже. – Он помолчал немного, отдышался, поправил шарф и продолжал: – А теперь на месте тайги электрические драги, экскаваторы, бульдозеры, ремонтные заводы, электростанции, огороднические совхозы. На Алдане своих огурцов, помидоров, картофеля, капусты сколько душе угодно. А машинный парк? По-моему, не в каждом районе центральной полосы можно найти столько автомашин. Когда я уезжал, на Алдане было больше двух десятков школ, два техникума, партийная школа, более полутора десятков больниц и амбулаторий. Вот на что способен советский человек. Шелестов шел и искоса бросал взгляды на шагающего рядом с ним словоохотливого заместителя директора. Ему нравились люди, любящие край, где они работают, интересующиеся им и знающие его всесторонне; те незаметные, простые советские люди, которые с любовью делают свое дело там, куда их посылают партия и народ. – И вот, думаю я, – закончил Винокуров, – что будет вот здесь, где мы идем, через десяток лет? Трудно представить! Все, наверное, преобразится. Эх, если бы здесь не эта проклятая вечная мерзлота… Они шли по самой окраине поселка, который подковой опоясывала тайга. Шелестов внимательно осматривал снег. Он слушал Винокурова, но от его глаз не уходило ничего: ни накрап заячьего следа, ни лисий нарыск, ни маленькие отпечатки побежки коварного и злого горностая. Шелестов все примечал. Он жил в Якутии уже тринадцать лет, исключая из них три года, проведенных во время Отечественной войны в тылах врага. Он сроднился с Якутией, познал ее народ, местные обычаи, изучил и освоил язык якутов, эвенков, приобрел в разных районах Якутии верных друзей. Осматривая окраины рудничного поселка, Шелестов питал надежду наткнуться на след человека, выходящий из поселка, но эта надежда оказалась тщетной. Следов человека не было. Потом Шелестов и Винокуров вышли на дорогу, ведущую к пруду. Здесь снег от почти беспрерывной езды за льдом и водой был истолчен в пыль, которая походила на порошок нафталина. Такой снег не мог держать на себе никакого следа: ни копыта лошади, ни ноги человека. Дорога напоминала собой окоп, протоптанный в снегу, и вскоре привела майора и Винокурова к пруду. Пруд лежал в небольшом котловане и был загроможден вырубленным и заготовленным впрок льдом. Посредине пруда виднелась затянутая тоненькой корочкой льда прорубь, из которой почти беспрерывно черпали воду. И осмотр пруда тоже ничего не дал. Шелестов, окончательно расстроенный, возвращался в поселок и почти не слушал своего спутника, который вновь принялся расхваливать красоты таежного края. Видя, что майор молчит, Винокуров на некоторое время тоже умолк, а потом заметил: – Я же вам говорил, что это пустая затея. У нас каждый человек на виду. Шелестову не понравилась самоуверенность заместителя директора, и он сказал: – Как же это получается? Люди все у вас на виду, всех вы знаете, а под носом у вас совершаются убийства? Винокуров смутился. Он долго молчал, не зная, как ответить, и уже перед входом в поселок сказал: – Виноваты… недоглядели. Я сам не могу понять, как это могло произойти. Шелестов ничего не сказал. Они шли уже по поселку, и внимание майора привлек огромный пес, похожий на волка, неподвижно сидевший у порога дома, где отводили комнату всем приезжим. Шелестов вспоминал, где он, уже не раз, встречал этого пса, но память дробилась, уводила куда-то далеко, и ничего не получалось. Винокуров тоже заметил собаку и лыжи, приставленные к стене дома у самой двери. – Смотрите-ка! – обратился он к Шелестову. – Еще кто-то в гости пожаловал. И собака, и лыжи. Видно, охотник-якут заглянул. Решил обогреться, чайку попить, покалякать и новости узнать. Они никогда мимо не пройдут. Для них крюк сделать километров в десять ничего не составляет. Шелестов улыбнулся. – Кажется, я догадываюсь, кто в гости пожаловал. – Кто же это? – поинтересовался Винокуров. – Сейчас скажу. Таас Бас! – громко позвал он пса. – Ко мне! Пес приподнял голову, насторожил уши, но не двинулся с места. – Таас Бас! – повторил Шелестов. – Не узнаешь? Забыл? Нет, у пса была хорошая память. Он запоминал навсегда и хороших, и плохих людей. Стоило лишь с ними познакомиться. Второго оклика было достаточно, чтобы он сорвался с места, взвизгнул и помчался к Шелестову. Винокуров от неожиданности струхнул, побледнел и отскочил в сторону, опасаясь попасть на зуб такому страшному с виду псу. Но Таас Бас даже не обратил на него никакого внимания. Он вертелся вокруг майора, вздымая снежную пыль, прыгал, хватал его за рукавицы, радостно повизгивал. – Ух, какой же ты огромный стал да пушистый, – ласкал собаку Шелестов. – Ну, довольно, довольно, хватит… Пойдем. Винокуров, преодолев страх, приблизился. – Старые знакомые? – спросил он. – Да, очень старые, – ответил майор и добавил: – И пес, и хозяин – оба старые знакомые. – Так мне можно идти? – Да, пожалуй, – разрешил Шелестов и зашагал к квартире. А там перед ним открылась такая картина: на столе клокотал в клубах пара все тот же самовар с помятыми боками, а на тарелках горками возвышались горячие пышки. У стола сидели летчик Ноговицын, механик Пересветов, радистка Эверстова и кто-то посторонний, спиной к дверям. Шла беседа. Собственно, говорил посторонний, а остальные внимательно слушали. Никто не обратил внимания на вошедшего майора, хотя было ясно, что завтрак не начинали из-за него. – Атас[76] Быканыров! – громко сказал Шелестов. Гость не по возрасту быстро повернулся, и глаза майора встретились с узкими и темными глазами охотника, живо глядевшими на него сквозь узкие прорези век. Старик так же быстро встал и с какой-то особой самобытной учтивостью и почтительностью направился к Шелестову. – Дорообо, дорообо, Роман Лукич. – Здравствуй, отец, здравствуй. Они долго трясли друг другу руки, стоя посредине комнаты. – Сколько же мы не виделись? – Долго не виделись. Совсем долго… – А все же? – Однако с весны того года, – напомнил Быканыров. – Правильно, – подтвердил Шелестов, усаживая гостя за стол. – А я увидел у дома твоего пса и никак не мог вспомнить, чей же он. Ну никак! – Худо дело, совсем худо, – сочувственно и серьезно отозвался старик, будто и в самом деле поверил словам майора. – Не узнал Таас Баса, значит, глаза совсем плохие стали и память плохая. Лечить надо. Крепко лечить. Смотри, через год и меня не узнаешь. – Шучу я, шучу, – заметил майор. – А я тоже шучу, – рассмеялся гость. Он свободно говорил по-русски, и только иногда в его речь вплетались обороты и выражения, свойственные коренным жителям Якутии. Быканыров до революции работал по найму у русских купцов, в годы становления советской власти состоял в Красной гвардии и постоянно общался с русскими, потом, в течение двух лет, обучался в русской школе. – Ты как же узнал, что я тут? – спросил Шелестов. – Ведь мы только вчера ночью прилетели. – Не знал я, что ты здесь, Роман Лукич. Точно, не знал. Я к директору пришел. Сам пришел. Дело привело меня сюда. И хорошо, что ты тут. Расскажу тебе все. – Дело делом, а сначала давайте завтракать. Как, друзья? Все согласились, что это правильное решение. Эверстова начала разливать чай по эмалированным кружкам, и майор придвинул табурет к столу. Но, занятый едой, он украдкой разглядывал своего старого друга. Волосы на голове Быканырова поредели, побелели, но оставались, как и прежде, жесткими, колючими, словно у ежика. Морщин прибавилось. Они напоминали собой щели. Но старость не портила лица Быканырова. Узко прорезанные живые и умные, но немного уставшие глаза его подчеркивали мудрость старческих лет. Они смотрели зорко, смело, как это бывает у людей, проведших большую часть своей жизни среди природы. Обилие морщин говорило, как раны на теле закаленного в боях воина, о том, что за плечами старика лежала нелегкая жизнь. – Все еще охотой промышляешь? – спросил майор, допив кружку чая. Старик кивнул утвердительно головой и добавил: – А ты подумал, что я негоден уже, стар стал? – Скажи пожалуйста, – подтрунил Шелестов. – Выходит, что и годы тебе нипочем? Вечно молодой и вечно охотник? Все рассмеялись. Рассмеялся и Быканыров. Морщины задрожали у него на лбу, на висках, на щеках и разбежались в разные стороны. Он даже как бы помолодел. – Правильно сказал. Хорошо сказал. Вечно молодой и вечно охотник. Ноги крепкие, – ходить можно. Глаза все видят, – стрелять можно. – А что ты тут без меня рассказывал? Быканыров отставил недопитый чай, сдвинул редкие выцветшие брови, полез в карман, достал трубку и кисет с табаком. Он не торопился с ответом и, видимо, вспоминал, о чем шла речь до прихода майора. Сухими тонкими пальцами с выпуклыми, миндалевидными ногтями Быканыров набил глиняную трубку, умял табак в ней и, уже задымив, заговорил, ткнув пальцем в грудь Ноговицына. – Ему говорил, ему. Якут, а летает, как птица. Высоко летает, всех видит, всю жизнь нашу видит. Счастливый человек. А жизнь совсем другая стала. Я в его годы ничего не видел. Купца одного видел и приказчика. Теперь советская власть всему учит, а нас учили: купца почитай, урядника уважай, Бога люби и бойся. А бога два было. Один шаман – наш, другой поп, русский, – ваш. – Быканыров закатился мелким смешком, сделал крепкую затяжку. – Ваш бог придет в тайгу, окрестит одного, а от него все православные идут, а когда помрет якут и хоронить надо, – наш бог приходит, шаман. – Он на минуту замолчал, задумался. – И тайга другая стала. Я ее всю исходил. Столько верст сделал, что шаману веревками не вымерять. Раньше в тайге ничего не было видно, а сейчас все видно. Раздвинулась тайга. Встречи с Быканыровым всегда возвращали Шелестова к той далекой ночи, когда он впервые узнал старого охотника и нашел в нем верного друга. И сейчас, слушая Быканырова, майор вспомнил далекое прошлое. Шелестов не знал отца. Его отец убит током высокого напряжения за месяц до появления на свет сына. Плохо Шелестов помнил мать, умершую на седьмом году его жизни. Старик Быканыров, с которым он сдружился двенадцать лет назад, был, пожалуй, тем единственным человеком, на котором Шелестов сосредоточил свои сыновние чувства. Не было года, не считая трех военных лет, когда бы они, невзирая на огромные расстояния, их разделяющие, не встречались. И с самой первой давней встречи Шелестов и Быканыров прониклись друг к другу глубокой, прочной и взаимной мужской симпатией, переросшей в большую человеческую дружбу. Четко, ясно, зримо, во всех деталях стоит в памяти Шелестова та ночь, когда он, преследуя пробравшегося в тайгу из-за кордона диверсанта, попал с упряжкой оленей в большую полынью. Олени утонули, а сам он едва спасся, удержавшись на кромке льда. Но, спасшись от воды, он должен был неминуемо погибнуть от другого. Он лишился всего того, без чего человек в тайге при безлюдье и бездорожье, при пятидесятиградусном морозе вообще не может существовать: спичек, оружия, средств передвижения. Он не мог уже ни развести огня, ни добыть себе пищу, ни идти куда-либо в поисках людей и жилья. А мороз быстро делал свое дело: Шелестов покрылся прочной, точно стальной панцырь, ледяной коркой, сковавшей все его члены. Но ему не суждено было погибнуть. Семь дней Шелестов до этого находился в тайге, увлекшись преследованием диверсанта, и не встретил ни одной человеческой души, а тут, через каких-нибудь двадцать-тридцать минут после случившегося с ним несчастья, внезапно, каким-то чудом появился человек. Человек этот шел на лыжах. Это был Быканыров. Через считанные минуты уже горел костер, и Шелестов, упрятавшись в доху нового знакомого, сушил у огня свою одежду. Узнав обо всем, Быканыров оставил Шелестова до следующей ночи одного, отдав ему скудные запасы пищи и даже ружье, а сам ушел и вернулся с двумя нартами. Этот эпизод и положил начало дружбе. Через месяц Шелестов сам навестил Быканырова, подарил ему свое бескурковое ружье двенадцатого калибра, с которым старик никогда более не расставался. Трижды проводил Шелестов свой отпуск в таежной избушке Быканырова. Они вместе охотились. Дважды старик, по приглашению майора, гостил у него в Якутске. Сколько было вместе продумано, пережито, переговорено за долгие северные ночи. Сколько поведали друг другу своих мыслей охотник и офицер-разведчик. Сколько незабываемого принесла эта большая дружба. Выполняя боевое задание, Шелестов нередко прибегал к помощи Быканырова, как опытного проводника и надежного переводчика, владевшего не только родным и русским языками, но и языком эвенков, юкагиров, чукчей… Углубившийся в воспоминания майор не заметил, как Быканыров умолк и вместо него стал говорить Ноговицын. И оторвался от своих мыслей майор лишь тогда, когда старый охотник обратился непосредственно к нему. – Клава и Вера здоровы? – спросил Быканыров о жене и дочери Шелестова. – Все в порядке, здоровы, и тебя помнят. В гости ждут. – Приеду. Последней зимней дорогой приеду, – заверил старик. – Белок на шапки обеим привезу. И дело в Якутск есть. – А помнишь, как ты мне в Оймякон вез лисят, а они у тебя по дороге сбежали? – Однако помню, – ответил старик, кивая головой. – Помню, как и в Чурапчу приходил к тебе в гости, как угощал ты меня. – Вот угощал я в Чурапче тебя плоховато, не криви душой, – улыбнулся Шелестов. – Не было тогда чем угощать. – Э-э, неправильные слова говоришь, – возразил Быканыров. – Совсем неправильные. Неважно, чем угощал, а важно, что с душой, с сердцем. Беседу друзей прервал вошедший в комнату Белолюбский. – Я к вам, товарищ майор, – обратился он, переступив порог. Шелестов спохватился, что, увлекшись разговором, он на какое-то мгновение забыл, что привело его сюда. – Меня прислал товарищ Винокуров, – продолжал Белолюбский. – Как вы считаете, можно хоронить Кочнева? – Нет, нельзя. Передайте Винокурову, что тело Кочнева надо сохранить до приезда сюда представителей судебной экспертизы. Это не составит особого труда при данной температуре. Как ваше мнение? – Полностью согласен, – ответил комендант и вышел. Шелестов встал, прошелся по комнате. Решил он, кажется, правильно. Конечно, нельзя хоронить инженера. Везти тело покойного в Москву – дело очень трудное и практически неосуществимое. Придется сюда пригласить судебно-медицинского эксперта. – А кто умер? – поинтересовался Быканыров и смахнул с колен хлебные крошки. – Инженер. Инженер Кочнев, приехавший из Москвы, – пояснил Шелестов и добавил: – И не умер, а его убили, а кто – неизвестно. От этих слов Быканырова точно подкинуло. Он вскочил со стула, подошел вплотную к майору и взял его за поясной ремень. По расположению складок на лице старика Шелестов определил, что он разволновался. Шелестов ждал, что скажет Быканыров. Тот взглянул поочередно на каждого из присутствующих, решая про себя, можно ли посвящать в такое дело всех, и, приняв решение, сказал: – Дело у меня. Большое дело. Не напрасно я тут. Чужой человек пришел в тайгу. Я не знал, что ты здесь. Хотел повидать директора и узнать, кто пришел сюда. – Какой человек? – недоуменно спросил Шелестов. – Не знаю, какой, но, видно, чужой. – Ты видел его? – Не видел. След видел. Таас Бас на след вывел. Темный, чужой человек не дошел до моей избы. Крюк сделал, а зачем делать крюк, если человек хороший. Три дня назад. Я пошел по следу и пришел на Той Хая. За полверсты от рудника потерял след. Совсем потерял. Снег выпал, и след пропал. Сообщение Быканырова заинтересовало майора. Он усадил старика, сел рядом и попросил подробно рассказать обо всем. Быканыров рассказал, как было дело, не упустив ни одной детали. Шелестов думал: новые обстоятельства. Подозрительный человек мог появиться на руднике и уйти, не замеченный жителями поселка. И ничего в этом странного нет, тем более что выпал обильный снег. Но что заставило его появиться здесь на столь короткое время? Не имеет ли это какой-нибудь связи с убийством Кочнева? И неужели никто не мог заметить его прихода или ухода? Ведь приходил он не просто так, а к кому-нибудь. Смутное, глухое беспокойство овладело майором. «Уже вторые сутки идут, а ясности пока никакой нет, – волновался он. – Хотя бы, какая-нибудь маленькая зацепочка, а то, ну, ровным счетом ничего». Он энергично потер лоб, встал и начал натягивать на себя кухлянку – легкую дошку из шкурки молодого оленя, шерстью наружу, с прорезом для головы и с длинными рукавами. – Пойдем со мной, отец, – предложил майор Быканырову. Старик встал и начал надевать доху. – А нам какого-нибудь дела не будет? – спросил старший лейтенант Ноговицын. – Пока нет. Отдыхайте. Много дела будет впереди, – ответил Шелестов и подумал: «Не все же время я буду топтаться на одном месте. Не может этого быть. Определенно, не может…» С неба падали сухие и редкие, легкие, как пух, снежинки. – Однако опять снег будет, – сказал как бы про себя Быканыров, поглядев на небо. Они пошли по поселку. Почти изо всех труб ровными высокими столбами валил густой дым. Воздух был пропитан запахами свежевыпеченного хлеба, какого-то аппетитного варева, обжитых домов, жарко натопленной бани.Следы
Шелестов и Быканыров сидели в конторе рудника друг против друга. Молчали. Майор курил одну папиросу за другой, а старый охотник посасывал свою неизменную глиняную трубку. Она издавала то хрип, то свист, то отчаянно потрескивала, будто собираясь взорваться, но все же безотказно дымила и вполне устраивала старика. И он не решился бы сменить ее ни на какую новую. Молчание нарушил Быканыров. – Зачем ты позвал коменданта? – задал он вопрос. Шелестов посмотрел в глаза старого друга и тихо ответил, выпуская клубы дыма: – Поручу ему обойти все квартиры в поселке. Чем черт не шутит, может быть, кто и видел постороннего на руднике. Он же в конце концов человек, а не иголка. – Хорошо задумал, хорошо, – одобрил Быканыров. Не имея к тому никаких оснований, он тоже почему-то связывал появление в тайге неизвестного с совершенным преступлением, а потому и высказал свое предположение: – Думаю так: человек на рудник пришел, а обратно не ушел. Тут, однако, остался. Я ходил долго кругом, следов нет. Совсем нет. Гладко кругом, тайга, снег. – И это возможно. Вполне возможно, – согласился майор. – А зачем коменданта посылать? – спросил Быканыров. – Сходи сам, или я схожу. Шелестов отрицательно помотал головой: – Нельзя. Неудобно. И ты, и я новые здесь люди и можем вызвать подозрение. – Однако правильно, – быстро согласился Быканыров. Шелестов, прежде чем обратиться за помощью коменданта, долго раздумывал, стоит ли посвящать лишнего человека в это странное происшествие. Вначале он решил поручить Винокурову обойти поселковые дома и побеседовать с их обитателями. Но только что покинувший контору Винокуров честно признался, что был за все время работы на руднике не более чем в двух-трех домах и что его приход тоже может вызвать кривотолки. Поэтому пришлось остановиться на Белолюбском. Винокуров дал ему хорошую характеристику, отрекомендовал его человеком проверенным, энергичным, который с успехом справится и с более сложным поручением. Со слов Винокурова, Белолюбский пришел на Той Хая года полтора назад с Джугджурских приисков. Вначале его поставили работать на лесопилку, потом перевели в механический цех, затем выдвинули заведывать транспортом, а осенью назначили комендантом. Опять на некоторое время воцарилось молчание, и опять его нарушил Быканыров. – Зачем много думаешь? Голова заболит, – проговорил он. – Все хорошо будет. Сначала мало-мало плохо, а потом хорошо. Изловим худого человека, в тайге не скроется. Помнишь Ухгун атаха? – Кого, кого? – Ухгун атаха. Шелестов невольно прикрыл глаза, и в его памяти ожило давно прошедшее. В сороковом году он и Быканыров долго ходили из одного конца тайги в другой в поисках диверсанта, пробравшегося из-за кордона. Он совершал поджоги в колхозах, факториях, на приисках и был неуловим. Якуты прозвали его Ухгун атах, что означает длинная нога. Диверсант не оставлял за собой никаких следов, действовал в одиночку и безнаказанно совершал преступления два месяца сряду. Шелестов утратил надежду изловить его, но все же изловил. И помог ему в этом старик Быканыров. Он упорно искал след диверсанта на восточной окраине Якутии и наконец набрел на него. – Да, отлично помню, – заметил Шелестов. – Все-таки он не минул наших рук. – И этот попадет, – заверил Быканыров. В коридоре послышались шаги, раздался стук в дверь, и в комнату вошел комендант Белолюбский. Майор пригласил его сесть и сразу приступил к делу: – Вы сможете, не вызвав особых подозрений и ненужных расспросов, обойти квартиры в поселке и проверить, нет ли где-либо в доме постороннего человека? Белолюбский усмехнулся, воткнул докуренную до «фабрики» папиросу в пепельницу и, в свою очередь, спросил: – Вы мне не верите? – Это как понимать? – Я же не маленький. Слава богу, пятьдесят три года прожил на этом свете. Я же заверил вас, что в поселке нет посторонних. Ни одного человека. А вы не верите. Шелестов нахмурился. – Дело не в том, верю я вам или не верю. Я получил достоверные данные, что кто-то посторонний проник на днях в поселок и остался в нем. Комендант взглянул мельком на Быканырова и пожал плечами. – Кто может знать, какая и откуда нагрянет беда. Но если это так, то комендант я никудышный и гнать меня надо в шею. Нет, не может быть. Я сейчас могу рассказать вам, что делается в каждом доме, а вы нарочно проверьте. Хотите? – Не особенно, – ответил Шелестов. – Я хочу, чтобы вы проверили, это будет удобнее. – Пожалуйста. Если дело за мной, то я тут все вверх дном переверну. – Этого как раз и не требуется, – пояснил майор. Белолюбский добродушно улыбнулся: – Я шучу. Сделаю все так, что и комар носа не подточит. – А сколько времени займет обход? Белолюбский задумался, и тут впервые на его покатом лбу Шелестов подметил собравшиеся в гармошку тоненькие морщины. – К ночи, пожалуй, управлюсь. – Отлично! – и Шелестов встал. – Не стану вас задерживать.* * *
Сгущались сумерки. Падал обильный снег, который предсказал Быканыров. В избе Василия Оросутцева царила темнота. Шараборина не было в комнате. Теплой комнате он предпочел сырое подполье. Забравшись туда, он постлал на землю медвежью шкуру, расположился на ней и заснул. Подполье не казалось ему особенно приятным местом, но он не решился спать в комнате. У него были на этот счет свои соображения. «Что ни говори, а в подполье надежнее, – рассуждал он. – Там никто не увидит. Ему хорошо, – подумал он об Оросутцеве. – У него паспорт на руках. А мое дело собачье. А раз так – лезь в конуру». Шараборин не слышал, как возвратился хозяин, как он отпер дверь, вошел в комнату. И лишь когда над его головой раздались тяжелые шаги и скрип прогнивших половиц, он очнулся и насторожился. – Эй, таракан! Вылезай быстро! – громко скомандовал Оросутцев и притопнул повелительно ногой. Ему не трудно было догадаться, что гость сидит в подполье. Шараборин не заставил себя долго ждать. Творило подполья приподнялось, и в черном проеме показалась бритая голова гостя. – Быстрее, – раздраженно торопил Оросутцев. – Что так? – спросил Шараборин, и на лице его отразилась смесь удивления и испуга. Оросутцев не удостоил его ответом. Шараборин вскарабкался наверх, напустив из подполья в комнату сырого затхлого воздуха. – Заячья душа, – скривил губы Оросутцев, и в лице его появилось что-то свирепое. – Чего черт понес тебя в подполье? Стучался кто, что ли? Шараборин только покрутил головой. Онне стал объяснять, чем был вызван его переход в подполье. В таком случае пришлось бы признаться в ничем не оправданной трусости. Человеку, совесть которого черна, всегда не по себе одному, и он не знает, куда себя деть. Он уселся на табурет, зевнул, протер кулаками заспанные глаза, почесал за пазухой и попросил папиросу. Оросутцев подал ему пачку «Беломорканала» и спички. Шараборин закурил, потянулся рукой к выключателю, чтобы зажечь свет в комнате, но хозяин остановил его: – Не надо. Одевайся. Оставаться у меня в доме и в поселке далее опасно. Понял? Этот майор уже знает, что на рудник пробрался кто-то посторонний. Тебя, видно, выследили. У Шараборина перехватило дыхание. Ему показалось, что на его горле затягивается петля-удавка, и он невольно сделал такое движение, будто хотел освободиться от нее. За последние дни он и без того не чувствовал внутренней собранности, а тут… – Никто меня не видел, – неуверенно запротестовал он. – Это ты так думаешь, чучело гороховое, а что думает майор – нам неизвестно. Да и не время разбираться, видел тебя кто или не видел. От этого нам не легче. Одевайся, становись на лыжи и дуй в тайгу. Прямо по дороге, через пруд. Засядь там, где ночевал осенью, и жди меня. Я управлюсь кое с чем и к полночи подойду. Тогда пойдем вместе. Мне тут тоже делать больше нечего. Где спички? Шараборин возвратил спички. Оросутцев сунул коробку в карман. И сделал он это неслучайно. Он отлично знал, что без огня и продуктов Шараборин не рискнет, не дожидаясь его, уйти далеко в тайгу. Оросутцев был кровно заинтересован в том, чтобы Шараборин подождал его. Шараборин сейчас, как никогда, был ему нужен. – Торопись, торопись, – подгонял хозяин гостя, видя, что тот не особенно торопится. Шараборин одевался молча. Если бы не темнота в комнате, Оросутцев мог бы прочесть на лице его отчаяние и негодование. Шараборин кипел от ярости, от сознания того, что через считанные минуты он вновь окажется в тайге, которая сидит у него уже в печенках, на холоде, на снегу, без продуктов, без курева, без охотничьих припасов. И возмущение его было так велико, что он не выдержал. – Так не пойду, – сказал он вдруг с неожиданным для него упрямством. – Не пойду. Харчи давай. Ты хозяин, а хозяин даже собаку кормит. Оросутцев скрипнул зубами. Он не терпел, когда ему перечили. – Не ворчи, – оборвал он гостя. – Ишь ты, разворчался, – и передразнил: – Хозяин… собаку… Возьми на полке калач и ступай. Ступай, пока идет снег, и след твой заметет. Ох, достукаешься ты опять до лагерей, чертова кукла. – И он подал Шараборину черствый калач. Тот сунул его под доху, но не двинулся с места. – Говори, куда пойдем вдвоем? – потребовал он настойчиво. – Зачем ожидать тебя? – После узнаешь, ступай. Шараборин потоптался на месте, посопел и опять глухо потребовал: – Говори сейчас. «Вот же сволочь скуластая, ну что с ним делать?» – в сердцах подумал Оросутцев, но решил изменить тактику, смягчить тон. – Пойми же, что долго объяснять. Каждая минута дорога. После расскажу. Приду и расскажу. Далеко пойдем. Я же о тебе пекусь, о тебе забочусь. Товарищ ты мне или кто? Пойдем вместе, верь мне, и ты не прогадаешь. Не верил Шараборин, что в сердце Оросутцева могли вдруг прорасти зерна товарищества, доброты и заботы о нем. Но он промолчал и предупредил: – Смотри, майора за собой приведешь по следу. Оросутцев едва сдержал охватившее его негодование, шумно вздохнул, но сказал как можно спокойнее: – Ступай, ступай, ради бога. У меня свои мозги есть и у тебя занимать не собираюсь. Ступай… – Сеп, сеп[77] … – уже миролюбиво проговорил Шараборин и толкнул дверь ногой. Оросутцев долго стоял, прислушиваясь, и, когда его ухо ясно уловило скрип удаляющихся лыж, включил свет.* * *
До глубокой ночи прождал майор Шелестов, сидя в рудничной конторе, коменданта Белолюбского и, не дождавшись, пошел на свою квартиру. – Видно, не так все просто, как я предполагал и как рассчитывал комендант, – сказал он самому себе, шагая по уснувшему поселку. – Но почему он не зашел и не предупредил меня, что дело затягивается? Чудак человек! Зайти к Винокурову, что ли? Спит, наверное. Ну, ладно. Утро вечера мудренее. Снегопад прекратился. Вызвездило. Тайга безмолвствовала, и крепчал мороз. Снег под ногами похрустывал особенно звучно. До слуха Шелестова долетел звук, похожий на ружейный выстрел, и майор догадался, что это треснуло дерево в тайге, не выдержавшее лютой стужи. Из-за ровной гряды леса на небо выползала поздняя луна. Ее рассеянный свет разливался по поселку. Разлапистая ель, растущая у общежития для приезжих, припушенная свежим снегом, при свете луны напомнила Шелестову японскую живопись, которую он видел на открытках, тарелках, гобеленах. В доме все спали. Кто тихо, совсем неслышно, точно младенец, а кто с переливчатым бульканьем, похожим на мурлыканье кота. Шелестов не находил в себе больше сил сопротивляться сну, к которому его, после бессонной ночи, неодолимо тянуло с полудня. Он чувствовал, как тяжелела и точно чем-то наливалась голова, как набухали и слипались воспаленные веки. – Спать… Немедленно спать… – приказал он сам себе. – Иначе завтра я не буду ни на что способен. Бросив усталый взгляд на стол, заставленный едой, и не соблазнившись ею, он вяло разделся, повалился на койку и сразу утратил ощущение действительности. И когда его растормошили, заставили открыть глаза и оторвать голову от теплой подушки, Шелестову показалось, что он только что прилег и проспал всего лишь несколько минут. Но через замерзшее окно был виден солнечный свет, его друзья сидели за столом, а около его изголовья стоял, переминаясь с ноги на ногу и пощипывая бородку, в своей неизменной волчьей дохе, Винокуров. Майор приподнялся. – Который час? – спросил он. – Без четверти десять, – ответила Эверстова. – Отвернитесь, Надюша. Я быстро, одним мигом, – попросил он, сбрасывая с себя одеяло. Когда Шелестов взглянул в голубые глаза Винокурова, он подметил в них какую-то тревогу: – Какие новости? Винокуров только этого и ждал. – Плохие новости. Пропал куда-то комендант, товарищ Белолюбский. С утра не найдем. Я буквально с ног сбился и людей загонял до седьмого пота. Нигде нет. Ни дома, ни в поселке, ни на руднике. Ума не приложу, куда мог деваться человек? С ним никогда подобного не приключалось. Всегда он был на виду, под руками. А тут… Вот напасти навалились на нас, – выпалил он скороговоркой, не переводя дыхания, и, вынув носовой платок, обтер влажное лицо. – Интересно… Странно… – заметил Шелестов, обертывая ноги шерстяными портянками, а про себя подумал: «Этого еще не хватало. Не наткнулся ли он, чего доброго, на пулю, подобно Кочневу». Сообщение Винокурова встревожило всех. Его окружили Ноговицын, Пересветов, Эверстова и забросали вопросами. Не отправился ли комендант на охоту? Есть ли у него семья? Где он был вечером? Кто с ним живет по соседству? Продолжаются ли розыски? Винокуров едва успевал отвечать. – Когда вы его видели в последний раз? – спросил Шелестов, приведя себя в полный порядок. – Вчера, вчера, когда посылал к вам. Шелестов перевел глаза с расстроенного Винокурова на пустую, тщательно заправленную койку, отведенную для старика-охотника. – А где наш гость, товарищ Быканыров? Ответила Эверстова: – Он проснулся еще затемно и, видно, нашел себе какое-нибудь дело. Оделся и куда-то отправился. Майор ничего не сказал. Надев доху, он вышел, а за ним последовал и Винокуров. Под лучами солнца снег был до того ярок, что слепил до боли глаза, и Шелестов сощурил их. – Что будем делать? – беря под руку майора, спросил Винокуров. – Что-нибудь предпримем. Подумаем и предпримем, – сказал майор, хотя в данную минуту сам еще не представлял, что надо предпринять. Сообщение об исчезновении Белолюбского осложнило и без того уже сложную ситуацию. «Убит Кочнев… На рудник пробрался кто-то неизвестный… Исчез комендант… – перебирал Шелестов очевидные факты. – Да, тут и черт ногу сломает». – Неплохо бы произвести обыск во всех домах, – осторожно предложил Винокуров. «Умнее ничего не придумаешь?» – хотел спросить Шелестов, но, не высказав своего мнения, спросил о другом: – Белолюбский пил? – Не замечал. Чего не замечал, того не замечал. Он всегда был на глазах, всегда был чем-нибудь занят, а свободное время проводил или за шахматами, или у меня, или в библиотеке. – Семья у него есть? – Нет. Никого. Он одинокий. – Коммунист? – Беспартийный, но добросовестно готовился к вступлению в партию. Он аккуратно посещал открытые партсобрания, участвовал в выпуске стенной газеты, сам выступал с разоблачительными статейками. – Не насолил он тут кому-нибудь? Винокуров растерянно развел руки. – Затрудняюсь даже ответить. Помню, он как-то вывел на чистую воду завмага Сироткина. Тот менял продукты на пушнину, а пушнину сбывал в частные руки. – Ну и что? – А ничего. Сироткина привлекли к ответственности и осудили. – Да… – протянул Шелестов и хотел еще о чем-то спросить Винокурова, но вдруг почувствовал на своем плече чью-то руку. Он оглянулся и увидел улыбающееся лицо Быканырова. По заиндевевшим бровям, ресницам, шарфу старика Шелестов сразу определил, что тот давно находится на морозе. – Где пропадал? – спросил майор. Подтянувшись к уху майора, старик шепотком доложил: – Разговор есть. Большой разговор. Новости добыл. Ищи лыжи и пойдем со мной. Хорошо зная старого охотника, Шелестов не допускал мысли, что тот без особого основания оторвет его от разговора. – Ищите коменданта, – сказал он Винокурову. – Не может же человек бесследно пропасть. Ерунда какая-то! Соберите коммунистов, комсомольцев и заставьте их обследовать весь поселок. Он мне самому очень нужен. Прямо чудеса в решете происходят на вашем руднике. – Попробую, попробую… – согласился без возражений Винокуров и засеменил к рудничной конторе. Шелестов взял под руку Быканырова. – Слыхал, старина? Белолюбский куда-то как сквозь землю провалился. Что здесь происходит, никак не возьму в толк. А что у тебя за новости? – Лыжи ищи, лыжи… Надо. Шибко надо. Все узнаешь. Пойдем на пруд. – Куда? – На пруд. Покажу что-то.* * *
Вокруг проруби свежий снег был испятнан многочисленными человеческими следами, и в этом Шелестов не нашел ничего необычного. Он уже знал, что с пруда почти беспрерывно в течение дня возят воду и лед. Но метрах в пятнадцати от проруби Быканыров показал на чистый снег, и Шелестов увидел большие, точно впечатанные… не человеческие следы. – Медведь! – воскликнул майор и опустился на колени. – Ей-богу, медведь! Подумать, куда его занесла нелегкая! Видно, воды захотел. Да-а, это опасный гость. Медведь, отказавшийся зимой от лежки, зверь беспокойный и неприятный. Быканыров молчал, стоя рядом и попыхивая трубкой. Таас Бас энергично обнюхивал след, тянул носом и вел себя беспокойно. – Ишь, почуял звериный дух, – заметил Шелестов и погладил собаку. – Хороший пес, умный, жаль вот только, что у тебя голоса нет. Все бы медали золотые тебе достались. Как, отец? Быканыров продолжал молчать. Шелестов поднялся, сдвинул сползшую на лоб шапку и полез в карман за папиросами, не отрывая в то же время глаз от медвежьего следа. – И махина же, видать! Смотри, какие лапищи! Вот бы с такого шкуру снять. Неплохо, совсем неплохо. Она у него громадная, ворсистая, пышная, теплая. Такую и Якутпушнина примет. – Значит, хорошую зверину нашел старик? – выбивая трубку, заговорил Быканыров. – Куда уж лучше, – ответил майор. Старик усмехнулся и покачал головой: – Однако это не медведь. Шелестов с удивлением уставился на него, потом посмотрел на след. – А кто же? – Не медведь. – Хм… интересно. А кто же, по-твоему? Уж не дух ли чей в медвежьей шкуре? И кто говорит – старый охотник. – Зачем обижаешь старика? – огорчился Быканыров. – Правду я сказал. Правду. Лапы медведя, но шел не медведь. – Ну что мне с тобой делать, – немного нервничая, проговорил Шелестов и вдруг рассмеялся. Уж больно серьезным для такой обстановки показалось ему выражение лица Быканырова. И Шелестов не мог понять в конце концов, шутит ли старик, разыгрывает его или говорит серьезно. «А я-то что, – подумал он, – снял чуть не два десятка шкур с медведей и вдруг не могу разобраться, чей это след». – Майор вторично опустился на колени и стал тщательно осматривать отчетливые вмятины на снегу. – Слушай меня. Дело говорю, – подошел к нему Быканыров. – Не медведь шел, а глупый дурак. Совсем глупый. Медведь хоть и зверь, а у него поучиться можно, а это дурак. – Ничего не понимаю. – Шелестов поднялся. – Пойдем по следу? – спросил Быканыров. – Я один не хотел. – Что за вопрос, конечно, пойдем. – Таас Бас! – позвал Быканыров. Пес лакал холодную воду из проруби. Он оторвался от воды, поднял голову, насторожил уши и стал облизываться. – Вперед! – подал команду старик и показал рукой на след. Друзья пошли вслед за собакой, но не прямо по следу, а сбоку от него. Шелестов был явно озадачен и молчал. Хотя теперь на глубоком цельном снегу след вырисовывался не так отчетливо, как на пруду, майор не мог согласиться с утверждением Быканырова, что прошел не медведь. Достигнув ложбинки, заросшей молодыми елками, друзья скользнули по крутой снежной осыпи вниз. След вел по дну ложбинки. Дорогу преградила большая, отжившая свой век, сваленная ветром и полузанесенная снегом трухлявая сосна. Таас Бас остановился и присел, готовясь к прыжку. – Смотри-ка! – сказал Шелестов. – А ну-ка, пальни в нее! По стволу сосны юрко запрыгала упитанная, пепельного цвета белка с оттопыренными щеками. Она, казалось, не боялась опасности. – На медведя охотимся, на зайца не смотри, – с укором сказал Быканыров и свистнул. Белка с сосны прыгнула на елку и скрылась. Друзья пошли дальше. След вывел их из ложбинки на небольшую поляну, окруженную березами и елями, и оборвался у разоренного ветвяного шалаша. Тут же чернели еще не засыпанные снегом остатки перегоревшего костра, обгоревшие спички, окурки от папирос. Поляна была вытоптана человеческими ногами, и от нее в тайгу уходил след свежепроложенной, отлично видимой лыжни. Таас Бас рвался вперед, по лыжне, но старик сдержал его. – Где же твой медведь? – спросил он с усмешкой Шелестова. – Ничего не понимаю, хоть убей, – признался майор. – То-то. Человек оставил след, а не медведь. Я сразу увидел. – Но как? Как? – горячо заинтересовался Шелестов. – Почему я не разобрался? Да и сейчас я еще не совсем уверен. Быканыров ухмыльнулся, снял рукавицу, отодрал сосульку от шарфа и полез в карман за табаком и трубкой. – У человека два глаза, а у охотника четыре, – набивая трубку махоркой, начал он в поучительном тоне. – Тот глупый дурак подвязал к рукам и ногам лапы медведя. Думал, не поймут люди. А я понял. А почему понял? Идем сюда, – и старик сделал несколько шагов назад, туда, где еще был виден след медведя. – Смотри! Разве у медведя задние ноги одинаковые? А? Видишь, обе левые… Шелестов опустился на одно колено, всмотрелся. Точно. Правая задняя нога «медведя» оставляла отпечаток левой ноги. – И как же я прохлопал? – и майор с досадой стукнул себя по лбу. Быканыров, довольный своим открытием и проницательностью, покуривал трубку и улыбался. – Теперь мне все ясно, – сказал наконец Шелестов. – Интересно, кому понадобилась такая хитрая маскировка? Вот бы что хотел я сейчас знать. – Узнаем. Придет время и узнаем, – заметил уверенно старик. – Может быть, комендант пошутить захотел, – добавил он. Они возвратились вместе на поляну. Шелестов собрал окурки от папирос, обернул их носовым платком и положил в карман. Он начал обследовать место, где стоял шалаш, в надежде обнаружить что-нибудь ценное, а Быканыров занялся изучением следов. Майор перевернул хвойный настил, который, видимо, прошедшей ночью служил кому-то постелью, разгреб золу, раскидал обгоревшие головешки, но ничего не нашел. – Жаль, очень жаль, но ничего нет, – сказал он вслух и обратился к Быканырову: – Ну что там нового? – Все новое. Все хорошо, – по-молодому звонким голосом ответил старик. – Двое здесь было, а не один. Точно двое. Один пришел до снега. Ждал, ломал лапник, делал шалаш, огонь разводил. Долго сидел, потом лежал. Другой пришел с рудника. После снега пришел. А ушли вместе. На лыжах ушли. И не шибко давно. Однако прошло часов десять. Теперь они далеко, совсем далеко. Шибко пошли. Один русский, другой якут. Один с палками пошел, другой без палок. Шелестов стоял. Внешне он ничем не проявлял охватившего его волнения, но внутри у него все горело. Он готов был сейчас же побежать по горячему следу, оставленному неизвестными, но здравый рассудок подсказывал, что так поступать нельзя. Во-первых, надо было скорее возвращаться на рудник и продолжать расследование; во-вторых, догонять на лыжах людей, ушедших вперед чуть ли не на полсуток, было просто бессмысленно. – Пойдем обратно, – сказал майор. По пути в поселок Шелестов пытался разобраться с тревожившими его мыслями, предположениями, напрашивающимися догадками, но их было так много, что все его усилия и старания привести их в определенную систему ни к чему не привели. Вначале у Шелестова появилась уверенность, что, обнаружив следы, ушедшие в тайгу, он добился чуть ли не главного на пути к раскрытию преступления, но чем ближе они подходили к поселку, тем эта уверенность становилась слабее. Пока все факты: убийство Кочнева, появление вблизи рудника неизвестного, загадочное исчезновение коменданта, следы под медведя, лыжня, ушедшая в тайгу, в глазах Шелестова не имели между собой взаимосвязи и представлялись разрозненными, каждый сам по себе. «А возможно, так и в самом деле?» – спрашивал сам себя майор. С другой стороны, невероятным казалось такое нагромождение случайностей, если бы они не имели какой-то общей причины. Но и от такого вывода ему пока не делалось легче. – Гляди! – позвал его Быканыров и показал рукой. Оказывается, они уже достигли пруда. На сосне у самого пруда сидел большой, черно-бархатистого цвета косач с хвостовой лирой. Он, не обращая внимания на людей, ощипывал хвою и преспокойно глотал ее, вытягивая длинную гибкую шею. – Теперь можно стрельнуть, – сказал старый охотник и вскинул бескурковку. Он начал выцеливать птицу. Щелкнул выстрел. Эхо отозвалось звонко, раскатисто. Петух камнем упал к подножию сосны, и к нему бросился, ныряя в глубоком снегу, Таас Бас. Когда друзья достигли поселка, Шелестов спросил: – А как ты думаешь, отец. Один из этих двоих не тот ли тип, что не захотел показаться в твоей избе? – Не знаю. Думаю. Видно будет. – Я хочу тебя попросить, – вновь заговорил майор, – вместе начать охоту на этого человека с медвежьими ногами. Как смотришь ты на это? Старик выдержал небольшую паузу и ответил: – Якут колхозник знает, кто приносит беду в тайгу. Чтобы изловить худого человека, пойду далеко с тобой. На самый край пойду. Тайга, тундра, море, – везде найдем.Новое преступление
Василий Оросутцев и Шараборин шли на лыжах уже почти сутки. Первое время впереди шел Шараборин, прокладывая лыжню на цельном снегу, а затем его сменил Оросутцев. И не потому, что так хотелось тому или другому, а потому, что у Шараборина сломалась пополам правая лыжа, и ему теперь легче было идти вторым, а не первым. И нужно же было ей сломаться в такое неудачное время! Во-первых, починка лыжи отняла добрый час; во-вторых, лыжа получилась уже не та, стала короче левой, непослушнее. Сыромятный ремень, скрепляющий два конца лыжи, тормозил движение, затруднял его. Расстояние, пройденное более чем за полсуток, равнялось теперь, после поломки лыжи, часовому расстоянию. Оросутцев нервничал. Он понимал, что так далеко им не уйти. Он также понимал, что на руднике его исчезновение уже обнаружили, наверное, начали розыски. Он поставил перед Шарабориным одну задачу: поскорее добыть в тайге оленей и нарты, хотя сам сознавал, что задача эта не из легких. В колхозы, на стойбища охотников ни он, ни Шараборин показываться не решались, так как опасались действовать открыто. Надо было отыскивать одиночек охотников, у которых без опасений можно отобрать оленей или же украсть оленей где-либо, не обнаруживая себя. Шараборин нервничал не менее своего старшего сообщника. Он отлично понимал, что от него требуется, но за эти последние сутки, как никогда ранее, его охватило чувство растерянности и неуверенности. И к этому были причины. Он не знал, а Оросутцев не объяснил еще ему, куда они держат путь и каковы их цели. Следуя указаниям Оросутцева, Шараборин выждал его в тайге, за прудом, недалеко от рудничного поселка, и вот они идут, а как долго будут идти и что им это даст, Шараборин не представлял. Шараборина не удивило то обстоятельство, что, выбираясь из поселка, Оросутцев прибег к медвежьим лапам, но его удивляло другое: почему молчит Оросутцев о том, куда они держат путь, почему он прячет под фуфайку фотоаппарат, хотя Шараборин уже заметил его. До аварии с лыжей Шараборин хотел было поставить вопрос ребром и объявить Оросутцеву, что не хочет быть его попутчиком. Объявить это и податься в другую, нужную ему сторону. Но теперь он отказался от этой мысли. Надо было выждать немного, хотя бы до той поры, пока они найдут оленей. И, решив так, Шараборин действовал со свойственным ему упорством. Он делал крюки, спрямлял дорогу, залезал в крепи, где, он предполагал, вероятнее всего можно было наткнуться на олений след или на шалаш охотника, но все было пока безуспешно. А ночи, казалось, не будет конца. Она как бы назло, остановилась. – Протопали столько – и напрасно, – с раздражением сказал Оросутцев и остановился. Шараборин молчал. Ему нечего было возразить. Он, кажется, и вправду потерял свое звериное чутье, которое не раз в жизни выручало его. Оно приводило его к воде, когда мучила жажда, к кочевью, когда требовалось тепло, к стаду оленей, когда ноги отказывались идти, а идти следовало быстрее. Исчезло это чутье, будто его и не было, и тыкался Шараборин по тайге, как слепой щенок. Про себя он думал сейчас, что оленей им, наверное, не найти, но поделиться этой мыслью с Оросутцевым опасался. – Отдохнем немного, – сказал Оросутцев и опустился прямо на снег. – Выдохся я вконец. – Отдохнем малость, – согласился Шараборин. Он тоже измотался и, пожалуй, еще больше Оросутцева нуждался в отдыхе. И, кроме того, ему причиняла беспокойство треснувшая от мороза нижняя губа. И ранка-то, казалось, небольшая, но она саднила и вызывала боль. Губа распухла. Когда Шараборин неосторожно повертывал голову и задевал губой о шарф, ему хотелось кричать от боли. Он и говорить старался поменьше, чтобы не тревожить губу. Оросутцев и Шараборин расположились на голом снегу, освободив натруженные ноги от лыж. Они не имели даже сил сделать настил из хвои. Оросутцев полез в свой дорожный мешок, извлек оттуда два небольших куска промерзшего мяса и один из них бросил Шараборину. Промерзшее мясо вообще есть трудно, а с треснувшей и распухшей губой тем более. Еда причиняла Шараборину нестерпимые муки и вызывала в его сердце горечь и обиду. Шараборин не ел мясо, не кусал, а точил кончиками зубов, как зверь-грызун. Холодное мясо не утолило голода, не прибавило сил. Неудовлетворенные едой, они закурили. – Плохо будет, если к завтрашнему дню не найдем оленей, – проговорил Оросутцев, и эти слова вылетели у него непроизвольно, вместе с табачным дымом. – Найдем, – постарался успокоить его Шараборин, хотя сам в это не верил, а если и верил, то очень слабо. – Придется всю ночь бродить, а отдыхать будем днем, – сказал далее Оросутцев. – Как хочешь, – согласился Шараборин. Сквозь черные купы сосен и елей показалась поздняя луна, и от нее по снегу поползли расплывчатые тени. Мороз крепчал, и его студеное дыхание уже начало пробираться под одежду Оросутцева и Шараборина. – Ну и жжет, – и Оросутцев зябко подергал плечами. – Если так посидеть с полчаса, – околеть можно. Шараборин подумал: «Сейчас опять пойдем искать оленей, и опять я не буду знать, для чего мы их ищем и куда торопимся». Он долго боролся с собой, наконец не выдержал: – Зачем ты меня с собой тянешь? А? Зачем я тебе? У меня другой план есть. Оросутцев поднялся и начал закреплять лыжи на ногах. Шараборин решил, что Оросутцев сделает вид будто не расслышал его вопроса и промолчит, но тот ответил: – Как только найдем оленей, все тебе расскажу. – Почему так? – Ну что ты за человек! – сдерживая раздражение, заявил Оросутцев. – Неужели тебе не ясно, что делаю я все не ради своего удовольствия, а потому, что так надо. И ты тоже поймешь, что это надо. Пойдем. Теперь иди ты впереди, я эти места плохо знаю. – Я тихо пойду, – предупредил Шараборин. – Неважно. Я тоже уже быстро не пойду. Они оставили место привала и долго еще петляли по таежной темноте. Ветви исхлестали, а острые иглы молодого сосняка искололи в кровь их лица. Ноги у обоих набухли, отяжелели от усталости и переставали слушаться. Уже далеко за полночь перебираясь через неглубокий, вымерзший до дна и занесенный снегом ручей, Оросутцев и Шараборин вдруг совершенно неожиданно наткнулись на следы оленей и нарт. Они остановились и замерли на месте, стараясь проследить за убегающим следом, пока он давался глазу. И как будто сил сразу прибавилось, и не так холодно стало. Шараборину показалось, что даже губа его перестала саднить. – Не обмануло меня чутье. Все сюда, сюда, в эту сторону тянуло. Я чувствовал, – сказал он, хотя, конечно, на след оленей и нарт наткнулись совершенно случайно. – Да, проводник ты что надо, – высказал похвалу Оросутцев. – Хорошо ты знаешь тайгу, чувствуешь себя в ней, как дома. Это польстило Шараборину, но в то же время и немного насторожило его. Он так мало слышал похвал из уст Оросутцева, что не мог поверить в искренность и этой, и опасался, что похвала имеет особый, неразгаданный им смысл. Шараборину, да отчасти и Оросутцеву, проведшим долгие годы в тайге, не составляло труда определить, куда и когда прошли олени, впряженные в нарты. – Они прошли утром, совсем рано, и туда, налево, – сказал убежденно Шараборин. – Сытые олени, бегут здорово. – Пошли налево, – предложил Оросутцев. Идти по следу, оставленному несколькими оленями и двумя нартами, стало куда легче. Оросутцев и Шараборин затрачивали меньше сил на движение. Шараборин сообразил, что оленями, видно, управлял хороший и знающий местность погонщик, так как след не вилял, а тянулся почти прямо через поляны, опушки, небольшие оконца в тайге, пересекал замерзшие пруды, ручьи, озера. Луна уже поднялась высоко, и в ее призрачно-обманчивом свете рисовались фантастические картины. Каждый пень казался издали человеческой фигурой, застывшей в напряженном ожидании чего-то; снежные нависи на деревьях оборачивались в чудовищных зверей; дорогу преграждало вдруг непонятное, неестественное препятствие, в то время как на самом деле ничего не было. Оросутцев, шедший теперь опять впереди, несколько раз останавливался, протирал заиндевевшие от дыхания, слипшиеся от мороза ресницы и, убеждаясь, что с ними играет лунный свет, ругался: – Дьявол его забери, наваждение какое-то, – и продолжал шагать дальше. После часа безостановочного движения Оросутцев и Шараборин, строго придерживаясь следа, вышли на взгорок и остановились. Лицом к ним горюнилась рубленая изба. Дым из ее трубы тянулся к небу прямым высоким столбиком и рельефно выделялся на черной стене хвои. В нескольких метрах от избы лежали двое перевернутых кверху полозьями нарт. Это лучше всего свидетельствовало о том, что где-то недалеко пасутся олени. Оросутцев и Шараборин стояли в молчании. Их отделяло от избы не больше чем метров сорок – сорок пять. – Я говорил, что найдем оленей, – вполголоса заговорил Шараборин. – Молодчина, молодчина… Но найти оленей – это еще не все. – Я знаю, но главное – найти. – Главное – взять их, и взять без шума, чтобы не видел хозяин. – Они, однако, тут, недалеко. – И надо брать всех, сколько есть, чтобы на остальных хозяин не пустился за нами в погоню. – Всех заберем. Всех. – А упряжь? – спохватился вдруг Оросутцев. – Упряжь-то, верно, в избе? Шараборин умолк. Он совершенно упустил из виду упряжь, а ее порядочный хозяин, конечно, держит в тепле. – Вот в упряжи-то и будет вся загвоздка, – сказал Оросутцев. И вдруг невдалеке раздался голос, заставивший обоих вздрогнуть. – Э-гей! Что стоите на холоде? В дом проходите! – сказал человек громко по-якутски, выйдя из избы. Оросутцев и Шараборин лишились возможности обменяться наедине своими мнениями и выработать план действий. Они себя обнаружили, бежать было бессмысленно. Да и к тому же якут подошел вплотную. Он всмотрелся в лица ночных путников и, найдя их незнакомыми, еще раз пригласил войти в дом. Оросутцев и Шараборин, по молчаливому согласию, последовали за ним и вошли в дом. В небольшой комнате у горевшего камелька на высоком чурбаке сидела молодая женщина с приятным разрезом черных глаз, с гладко зачесанными волосами. Она пластала на доске большую рыбу баранатку. В двух чугунных котлах на жарких угольях булькала и исходила обильным паром закипающая вода. С потолка, в центре комнаты, свисала на длинном крючке лампа «летучая мышь». Поздоровавшись с вошедшими, женщина взяла доску с лежащей на ней рыбой и отошла в угол. Комната, кроме небольшого, неокрашенного, но начисто выскобленного стола и нескольких чурбаков, служивших стульями, ничего не имела. Ночные гости не без удивления оглядели комнату, что не укрылось от взора хозяина. – Что? Бедно живем? – спросил он с усмешкой. – Да, небогато, – ответил Оросутцев по-якутски, так как хорошо знал этот язык. Хозяин еще раз добродушно усмехнулся и пояснил, что он с женой только утром вчера въехал в пустовавшую до этого избу. Правление колхоза поручило им обжить дом, так как с началом сезона в него должна вселиться целая бригада охотников. – Мы еще не успели ничего сделать. Перевесили двери, а то они с петель сваливались, мусор выгребли, застеклили окно, законопатили щели, камелек подправили да дров припасли. Еще надо нары сделать, скамьи, трубу обмазать. Хозяину было не больше тридцати лет. Ладно сидящая на нем суконная гимнастерка военного образца, солдатский ремень и общая выправка говорили о том, что он не так давно покинул армию. Не нарушая местного обычая, Оросутцев и Шараборин сняли с себя шапки, кухлянки, уселись на чурбаки и закурили. Хозяин подошел к одному из котлов и снял его с огня. – Что варишь? – поинтересовался Оросутцев. – Капкан новый варю, в хвойном настое. Хочу запах железа отбить у него. А вы кто такие будете? – С рудника Той Хая, – поспешил ответить Шараборин, но, поймав на себе косой, неодобрительный взгляд Оросутцева, умолк. Оросутцев же, опасаясь, как бы его сообщник не сказал что-нибудь лишнее, заговорил сам. У него к этому времени созрел уже новый план действий. – Я везу грузы на рудник, на трех нартах, да вот олени выбились из сил и попадали. Шараборин молча смотрел на Оросутцева, стараясь разгадать, что он затевает, между тем Оросутцев, сидевший ближе к огню камелька, расстегивал ватную фуфайку, и под ней Шараборин вторично увидел кожаный футляр, в которых обычно хранят и носят фотоаппараты. – А что у тебя за груз? – поинтересовался хозяин. – Срочный и опасный – взрывчатка. – О! Это да, – заметил хозяин. – На руднике ждут, из себя, видно, выходят, беспокоятся, а мы застряли и не знаем, как быть, – продолжал Оросутцев. – Далеко оставили груз? – Километров десять отсюда. – Давайте кушать, – вмешалась в разговор хозяйка, – а потом разговаривать будем. На столе уже стоял котел, от которого распространялся по комнате приятный запах рыбного отвара. У Шараборина трепетала каждая жилка от голода, и он первый ответил на приглашение, пододвинул чурбак и сел к столу. Его примеру последовали и остальные. Ели молча. Хозяева спокойно, а гости быстро и жадно, не в силах утолить голод. После того как похлебали рыбного отвара, поели рыбы, пили крепкий чай, забеленный ломтиками замороженного молока. Когда с едой было покончено, Оросутцев угостил хозяина папиросой и спросил: – А у тебя олени есть? – Понятно, есть, – ответил хозяин. Привыкший курить трубку, он держал папиросу в руках осторожно, точно хрупкую вещь. – Шесть голов есть, два быка и четыре важенки. Хорошие олени. Второй раз запрягли за зиму. Очень хорошие. – Вот и выручи нас. Ты же колхозник и должен понимать, что значит для нашего рудника взрывчатка. Тебя хорошо отблагодарят, деньги на руднике есть. Дай нам на сегодняшнюю ночь своих оленей, мы дотянем груз до твоей избы, оставим здесь, а сами пойдем на рудник. – А у тебя документы есть? – спросил вдруг хозяин. Оросутцев ничего не сказал и полез в карман пиджака. Если до этого он досадовал на Шараборина, что тот сразу сказал, что оба они с рудника, то теперь мысленно благодарил его. Документ так или иначе выдал бы его сейчас, а соври Шараборин тогда, вышло бы, конечно, хуже. Он извлек из кармана удостоверение коменданта рудничного поселка Белолюбского и подал его хозяину. Тот внимательно ознакомился с ним, вернул владельцу, а затем, переведя глаза на Шараборина, спросил: – А у тебя? – Есть. Обязательно есть, – и Шараборин тоже полез в карман. – Это мой попутчик, учитель. На рудник к нам едет. Теперь у нас два учителя будут: один русский, другой якут. Диплом, поданный Шарабориным, не вызвал у хозяина дома никаких подозрений. – Учитель – это хорошо, – заметил хозяин. – Но отдать вам оленей я не могу. Прав таких не имею. Олени колхозные, и я отвечаю за них. Я бригадир. А помочь вам надо. Рудник – большое дело. Я был на руднике раз – рыбу возил… – Как же ты думаешь помочь нам? – спросил Оросутцев, начиная раздражаться оттого, что возникло препятствие. Хозяин закивал головой. – Помогу, помогу. Сам с вами поеду. Привезем груз ко мне. Олени обвыклись со мной, хорошо бежать будут. Быстро привезем. Положение осложнялось, надо было мгновенно находить выход. Оросутцев встал: – Ну вот и хорошо, дружище! С тобой еще лучше. Собирай оленей и поедем. Чем скорее, тем лучше. Но хозяин, к немалому удивлению Оросутцева, даже не встал с места. – Утром поедем, – сказал он. – Пусть олени отдыхают. Они три дня сюда бежали. Да здесь мы полдня дрова на них таскали. Пусть отдыхают. Оросутцев почесал затылок. – Жалко, к утру были бы здесь. – Ему, правда, хотелось сказать хозяину нечто совсем другое, но он понимал, что тут он навязывать своих желаний не может. – Рано поедем, рано поедем, – успокоил хозяин. – С грузом ничего не случится. В тайге он, как на складе. – Это верно, – поддакнул Шараборин и обратил внимание на тот факт, что теперь уже Оросутцев не прячет фотоаппарата и он болтается у всех на виду. – И отдохнете в тепле, – вмешалась в разговор хозяйка. – Утром чаю попьете и поедите, я успею мяса отварить, – она говорила тихо, мягко, растягивая слова, как бы нараспев, и одновременно, отодвинув стол, расстилала на его месте оленьи шкуры. Оросутцев видел, что возражать бесполезно. Он предложил выкурить еще по папироске, прежде чем ложиться спать. Ему нужно было переброситься наедине несколькими словами с Шарабориным, но тот, как нарочно, первым разулся, улегся на постланные шкуры, и не успел Оросутцев выкурить и полпапиросы, как услышал храп своего проводника.* * *
Все складывалось вопреки желаниям Оросутцева и Шараборина. Оленей им не удалось похитить. Хозяина не удалось уговорить отдать оленей или поехать самому с ними еще ночью. А проснувшись утром, они увидели горевший камелек и хлопотавшую около него хозяйку. В ее присутствии неудобно было разговаривать. Оросутцев выругался про себя и, поднявшись с полу, сделал знак Шараборину, чтобы он вышел из избы. Шараборин понял его, быстро оделся, вышел и сейчас же наткнулся на хозяина. Тот уже запряг оленей и ожидал гостей. – Все готово, – объявил хозяин. – Вас поднимать хотел. – Мы сейчас, сейчас, – заторопился Шараборин и быстро вернулся в избу, не дождавшись Оросутцева… Туда же вошел и хозяин. Кушали и пили чай так же, как и вчера, в молчании. Хозяин сам торопил гостей. Он был заинтересован в том, чтобы скорее доставить груз и приняться за свои дела. Поэтому сборы были быстры, и Оросутцев так и не успел передать Шараборину своих планов. Хозяин сел на первые нарты, как погонщик. За его спиной пристроился Оросутцев. Шараборин сел на вторые нарты один. К его нартам были привязаны двое свободных заводных оленей. Олени бегом тронули с места, взметывая снежные брызги. Оросутцев сидел, глубоко задумавшись, и соображал, как поступать далее. Он отлично знал, что попал в затруднительное положение. Он рассуждал так: как только хозяин наткнется на след их лыж, подходящий к нартовой дороге справа, со стороны рудника, он сразу заподозрит что-нибудь недоброе и возьмет под сомнение все, что рассказали Оросутцев и Шараборин вчера. А если и не обратит на это внимания и погонит оленей по проложенной ими лыжне, то Оросутцев и Шараборин, вместо того чтобы отдаляться от рудника, будут к нему приближаться. Это совсем неинтересно, нежелательно и небезопасно. «Значит, надо от него избавиться как можно быстрее, и до того места, где мы вышли на нартовую дорогу», – решил Оросутцев. Но как это лучше сделать? Сидя позади хозяина оленей, он мог бы без труда сбросить его с нарт в снег. Но что это давало. Ровным счетом ничего. Это значило иметь живого свидетеля, человека, для которого ничего не составляло вернуться домой, схватить ружье, встать на лыжи и поднять панику кругом. Это значило допустить непростительную глупость, на которую Оросутцев не считал себя способным. «Его нельзя оставлять живым, – пришла новая мысль в голову Оросутцева. – Если бы он не видел моих документов, тогда бы плевать на все, можно было столкнуть и удрать. Пусть ищет ветра в поле. Но документы он видел и, наверное, запомнил». Оросутцев оглянулся и посмотрел на Шараборина. Тот сидел, как-то странно согнувшись. Он был очень рад, что главный вопрос, вопрос об оленях, пришлось решать не ему, а Оросутцеву. Олени бежали быстро, нарты подбрасывало, и Оросутцеву ничего другого не оставалось, как держаться или за хозяина, или за нарты. – Куда торопишься? – крикнул Оросутцев на ухо хозяину. – Успеем… – Чем скорее, тем лучше, – ответил хозяин, но сдержал бег оленей и перевел их почти на шаг. Теперь можно было действовать руками. Оросутцев еще раз оглянулся на Шараборина и полез рукой под кухлянку. Еще мгновение, и Оросутцев вытащил из ножен свой длинный охотничий нож, осторожно выпростал руку из-под кухлянки и резко взмахнул ею, чтобы нанести безошибочный удар. Хозяин нарт ничего не заметил, но чуткие, мало ходившие в упряжи олени приняли взмах руки за сигнал и сильно рванули. Оросутцев, не ожидая этого, откинулся корпусом назад и, чтобы не свалиться с нарт, свободной рукой ухватился за рукав дохи хозяина нарт. В то же время правой рукой, в которой был нож, он успел нанести удар. Но уже не с такой силой, как замышлял, и не в то место, в которое метил. Он хотел всадить нож под левую лопатку, но всадил его в мышцу левой руки. Обожженный внезапной болью, еще не успевший сообразить, что происходит и чего испугались олени, хозяин быстро обернулся и, очевидно, понял все. Он увидел страшные, налитые кровью глаза Оросутцева и занесенный для вторичного удара нож. Хозяин нарт, охотник и таежник, тоже умел действовать быстро. Упершись ногами в полозья нарт, он сжался в комок и, выпрямившись, нанес удар головой в грудь Оросутцева и свалил его с нарт. Свалил и сам, не удержавшись, оказался в снегу. Перепуганные олени пронесли нарты мимо двух людей, оставшихся на дороге. В голове хозяина оленей сейчас была одна мысль: как можно скорее, не дав возможности опомниться Оросутцеву, обезоружить и обезвредить его. Он быстро вскочил, бросился на неуспевшего подняться на ноги Оросутцева, схватил его за руку, державшую нож, и навалился на него всем телом. – Вот ты какой комендант… – вырвалось у него вместе с порывистым дыханием. – Сволочь… Убью… Убью… – хрипел Оросутцев, сжимая противника. Оросутцев был тоже силен, ловок и не раз выходил победителем из рукопашных, кровавых схваток. Свободной левой рукой он со всей силы ударил хозяина оленей в подбородок и отвалил его от себя. За это короткое время, исчисляемое секундами, он успел увидеть, как олени, нарты и Шараборин скрылись за стволами деревьев на повороте дороги. Оросутцеву хотелось бросить своего раненого противника и побежать вслед за оленями, но он понимал, что это невозможно. Молодой якут – хозяин оленей, едва отвалившись от Оросутцева, вновь сделал прыжок, но Оросутцев, изловчившись, успел воспользоваться ножом и ткнул им без размаху в правую сторону груди противника. Тотчас же Оросутцев получил сильный удар ногой в локоть руки, и нож отлетел в сторону. Хозяин оленей повалился на него, и два человеческих тела, сцепившись в клубок, катались по глубокому снегу. Теплая зимняя одежда мешала им, связывала их действия, но все же они, почти не уступая друг другу в силе и ловкости, наносили один другому удары в лицо, в грудь, в живот. Охотник крепко держал руку Оросутцева, вооруженную ножом. И вот, улучив момент, свободной левой рукой он ударил Оросутцева в лицо и отвалил от себя. Теперь Оросутцев стал свободен. Он быстро вскочил и снова бросился на хозяина оленей. Неожиданный удар ножом пришелся в грудь охотнику. Однако он тоже успел нанести противнику сильный удар в живот. Оросутцев опрокинулся навзничь и уронил нож. Охотник, теряя силы, подполз к ножу и овладел им. Теперь Оросутцеву ничего не оставалось, как спасаться бегством. И когда из-за поворота дороги показались олени, а на первыхнартах сидел Шараборин, Оросутцев крикнул что-то нечленораздельное и на трясущихся ногах устремился навстречу своему сообщнику.Решение принято
Внезапному исчезновению коменданта рудничного поселка Белолюбского майор Шелестов не мог не придать значения. Он понимал, что в таком запутанном деле, как это, каждый факт подлежал тщательному расследованию. И при этом каждое новое обстоятельство надо было изучать с точки зрения взаимосвязи его с уже добытыми ранее фактами. А обнаруженные на снегу следы, в сопоставлении со всем происшедшим, могли иметь решающее значение и послужить ключом к раскрытию тайны. Узнав об исчезновении коменданта, Шелестов прежде всего решил проверить, выполнил ли Белолюбский его поручение или не выполнил. Он предложил Быканырову, Ноговицыну и Винокурову обойти большую часть жилых домов поселка и выяснить, заходил ли в них Белолюбский. Быканыров и Ноговицын первые справились с поручением. Возвратившись, они доложили, что в тех домах, где они побывали, комендант давно не появлялся. Последним пришел Винокуров. Он заявил то же самое. – Ну вот, – сказал Шелестов. – Ему было, видно, не до моего поручения. У него, наверное, нашлись более важные дела. Глаза заместителя директора рудника глядели пусто, растерянно. Исчезновение Белолюбского сильно на него подействовало, а сейчас, установив, что комендант даже и не пытался обойти жилой поселок, Винокуров окончательно расстроился. Он стоял против майора Шелестова, не сводил с него испуганных глаз и подергивал свою жалкую бородку. Шелестов смотрел на Винокурова, но как бы не видел его, и думал о своем. Его спокойно-внимательные глаза были сосредоточены, губы плотно сжаты. – Кстати, – заговорил майор после долгого молчания, которое еще более смутило Винокурова. – У вас, надеюсь, имеется анкета на Белолюбского? – А как же, – немного оживился заместитель директора. – Уж где-где, а на моем участке работы всегда полный порядок. В этом я могу поручиться. Еще не было случая… – Принесите мне все, что у вас есть на Белолюбского, – прервал его Шелестов. Винокуров быстро покинул кабинет и очень быстро возвратился. Он положил на стол перед майором тоненькую папочку, на которой чьей-то рукой было старательно выведено: «Белолюбский В. Я.». – Садитесь, – сказал Шелестов Винокурову и открыл папку. В ней он нашел всего три документа: обычную для всех анкету и собственноручно написанные Белолюбским биографию и заявление о предоставлении ему работы на руднике. – Он у вас начал работать прямо с должности коменданта? – спросил Шелестов, перелистывая папку. – Нет, нет. Я же вам говорил. Вначале он… – Я отлично помню, о чем вы говорили, а потому и спрашиваю. Здесь-то это не нашло никакого отражения. Даже характеристики нет. Винокуров развел руками, привстал немного и вновь опустился на прежнее место. Шелестов начал знакомиться с биографией Белолюбского и пришел к выводу, что он человек грамотный. Во всяком случае, мысли свои Белолюбский излагал связно и грамматических ошибок не допускал. Лишь после внимательного изучения двух рукописных документов майор обнаружил в них кое-что, заслуживающее внимания. В биографии было сказано, что родился Белолюбский в 1898 году, а в анкете значилось, что он рождения 1901 года. По биографии его родиной являлся г. Благовещенск, а по анкете – г. Майкоп. Обнаружились и другие расхождения. Так, судя по анкете, можно было понять, что на Джугджуре Белолюбский работал шесть лет, а по биографии выходило всего четыре года. По первой он покинул Дальний Восток в тысяча девятьсот сорок четвертом году, а по второй – в сорок шестом. По первой – он владел профессией чертежника и копировальщика, а по второй – наборщика типографии. Майор Шелестов взглянул на даты обоих документов и нашел, что биография написана более чем на год ранее анкеты. «Темная личность. Авантюрист какой-то, – подумал Шелестов. – Сколько их еще находит приют благодаря нашему ротозейству». Он спросил Винокурова: – Вы Джугджур запрашивали о нем? – Не успели, – ответил тот и опять сделал попытку приподняться. – За полтора года не успели? Винокуров только развел руками. Глядя на его лицо, можно было подумать, что он готов расплакаться. – А где его трудовая книжка? – Он ее потерял. – Потерял? – Шелестов поднял свои и без того высокие брови. – Да, переходил весной реку вброд, и трудовая книжка у него размокла. Он мне ее показывал. Получилась какая-то каша. – Значит, не потерял, а повредил? – Да, правильнее будет так. – А вы убеждены, что он вам показывал остатки именно своей трудовой книжки? Винокуров вскинул плечи, смутился: – Утверждать не берусь. Из того месива, что он мне показывал, трудно было что-либо узнать. Шелестов побарабанил пальцами по столу, встал и подошел к окну. Проговорил он тихо, как бы самому себе: – Вы старый коммунист, товарищ Винокуров. Ответственный работник – заместитель директора рудника. Мне даже неудобно говорить вам, но я не могу не сказать. Я был о вас лучшего мнения. Я не предполагал, что вы ротозей. Винокуров сидел, опустив голову, и нервно пощипывал бородку. Он даже и не думал возражать. Шелестов продолжал стоять у окна спиной к Винокурову. – И вот теперь попробуйте ответить мне, кто же такой был комендант на самом деле? – продолжал майор. – Где он родился? Сколько ему лет? Откуда он к вам пришел? Какова его профессия? Почему он, будучи по образованию или опыту работы чертежником или наборщиком, согласился вдруг стать комендантом поселка? Да и Белолюбский ли он? А вы, как я от вас слышал, собирались принимать его в партию. Шелестов круто повернулся. Как это случается, ему в голову пришла внезапно одна мысль, он вспомнил еще деталь, которой, как ему теперь показалось, он не придал значения в первый день приезда. Винокуров тоже встал, готовый безмолвно выслушивать и далее горькие, обидные, но заслуженные упреки. Но майор заговорил о другом: – Пройдемте еще раз в комнату, где был найден убитым Кочнев. – Пожалуйста, – согласился Винокуров. Войдя в комнату, Шелестов подошел к выключателю и включил свет. – Позвольте! – воскликнул Винокуров. – Что такое? – Лампа! – Что лампа? – и Шелестов перевел глаза на электрическую лампочку, низко опущенную над столом. – Большая лампа! Такой большой, с таким сильным светом я ранее не видел. Точно, не видел. Это же не менее двухсот свечей. Тут всегда висела маленькая, а директор и Кочнев работали с настольной. Хм… Откуда же она взялась? Шелестов начал внимательно, при помощи лупы обследовать письменный стол и нашел на его поверхности то, что искал: несколько почти незаметных отверстий от кнопок или булавок. Он попросил Винокурова открыть сейф. Тот достал из кармана ключи, которые теперь хранились у него, и открыл сейф. Шелестов извлек из сейфа свернутый в трубку план нового промышленного района, над которым работал инженер Кочнев, и разложил его на столе. Вначале разместил план узкой к себе стороной, потом широкой и, наконец, положил так, что отверстия, обнаруженные им на столе, совпали с отверстиями, имевшимися на плане. – Все ясно, – сказал Шелестов, свернул ватман в трубочку и положил в сейф. – А когда вы приходили сюда в первый раз к убитому Кочневу, какая была здесь лампа? Потрясенный Винокуров, чувствуя на себе внимательный взгляд и не зная, что ответить, так как он в самом деле, напрягая всю свою память, не мог ничего вспомнить, словно здесь был какой-то провал в до сих пор, казалось, совершенно ясных впечатлениях о случившемся, растерялся вконец. Мгновенно промелькнула страшная мысль об ответственности, которую он должен понести за свою халатность и нерасторопность, и мало ли еще что могут поставить ему в вину. Испарина покрыла его лоб. – Эх, вы… – пришел ему на помощь майор. – Ведь в первый раз вы были здесь утром, свет не включали, и я вполне допускаю, что могли не обратить внимания на лампу, хотя это и очень важное обстоятельство. – Совершенно верно, – воскликнул просветлевший Винокуров. – Но вторично, со мной, вы были ночью, и я тогда включал свет. – Да, правильно… Включали… И я тогда хотел обратить ваше внимание на появление большой электролампы, но не придал этому значения и потом забыл в суматохе… Шелестов насупил брови: – Вы шутите или говорите серьезно? – То есть? – Что вы тогда обратили внимание? – Да, не шучу, клянусь вам. Мне тогда бросился в глаза яркий свет, которого до этого я никогда не видел ни при директоре, ни при Кочневе. – Это очень существенно, – в раздумье проговорил Шелестов. – А теперь зовите сюда секретаря директора и давайте опечатаем и сейф, и комнату.* * *
Дверь дома коменданта Белолюбского майор Шелестов открыл своим ключом. Дверь открылась с режущим душу скрипом, и Шелестов, переступив порог, постарался поскорее захлопнуть ее за собой. Застойный запах, стоявший в непроветренной комнате, сразу ударил в нос. «Удивительно противный запах», – подумал Шелестов и нажал кнопку карманного фонарика. Снопик белого света пробежал по стене и остановился на розетке с выключателем. Шелестов включил свет и огляделся. Запущенная, невыметенная комната производила неприятное впечатление и, несомненно, характеризовала ее хозяина. «Чувствовал себя здесь гостем», – решил про себя Шелестов и принялся за осмотр комнаты. На стенной полке, завешанной старой газетой, он нашел бутылку, пахнущую водкой. Запах водки сохранили и две эмалированные кружки. «Пили двое», – отметил майор. В небольшом фанерном чемодане, стоявшем под кроватью, оказались: большой волосяной накомарник, чугунная дроболейка и пустая коробка из-под папирос «Беломорканал». Лаз под пол нетрудно было заметить, и Шелестов открыл творило. На него дохнуло сыростью. Просветив все уголки подполья, майор спустился внутрь. Тщательно обшарив подполье, он обнаружил лишь несколько папиросных окурков и маленький, не более наперстка кусочек какой-то плотной массы. То и другое он сунул в карман и покинул подполье. Он решил более детально осмотреть комнату, обшарил все щели, заглянул еще раз на полку, под железную кровать, и в одном из углов, где на скамье стоял под рукомойником таз, заметил слипшиеся пучки огненно-рыжих коротких волос. По длине все они были почти одного размера. Он завернул прядь волос в бумагу и тоже положил в карман. Ничего другого обыск не дал, но и то, что добыл Шелестов, заставило его основательно поработать. Подвергнув допросу ряд жителей поселка, в том числе и заместителя директора рудника, Шелестов узнал, что никто с наступлением холодов наголо не стригся и не брился. Далее выяснилось, что людей с волосами, похожими на те, что обнаружил Шелестов, в поселке оказалось четверо, но каждый из них дорожил своей шевелюрой. Наконец, было установлено, что обычно, кроме Винокурова, дом Белолюбского никто не посещал и никто не видел за последние дни, чтобы кто-либо был гостем коменданта. У самого Белолюбского волосы были черные, большие, в чем Шелестов убедился лично. Оставалось предположить, что или кто-то посторонний обрил себе голову в доме коменданта и не убрал сбритые волосы, или же, что всего вероятнее, комендант сам лично обрил кому-то голову. Но кому? Зачем? Какие цели преследовала подобная процедура? – оставалось для Шелестова загадкой. Выяснилось и еще одно довольно важное обстоятельство: кусочек плотной массы, обнаруженной в подполье, оказался взрывчаткой. Шелестов пригласил к себе начальника буровзрывных работ рудника. Тот подробно рассказал, какой порядок получения и расходования взрывчатки существует на руднике. Взрывные работы на каждом участке возглавляет старший взрывник, которому, в свою очередь, подчинены отпальщики. Взрывчатые вещества и взрывчатые материалы хранятся в отдалении от рудника, в специальном складе, под постоянной охраной. То и другое выдается со склада по требованиям, которые визирует начальник буровзрывных работ. – Имел Белолюбский отношение к взрывным работам? – спросил майор. – Никакого, – ответил начальник буровзрывных работ. Шелестов решил еще побеседовать с заведующим складом ВВ и ВМ, и тот сообщил еще одну новость: летом, с непосредственного разрешения директора рудника Белолюбскому со склада выдали девять килограммов взрывчатки, запалы, бикфордов шнур, якобы для глушения рыбы в пруду. – Ну и как, глушил рыбу Белолюбский? – поинтересовался Шелестов. – Мне он сказал, что ничего не получилось, и взрывчатка якобы затонула, – ответил заведующий складом. Шелестов заперся в кабинете Винокурова и разложил перед собой все то, что на языке следствия именуется вещественными доказательствами. Тут были окурки папирос «Беломорканал», поднятые в тайге, там, где кончался «медвежий» след, и найденные в квартире коменданта кусочек взрывчатки и пучки рыжих, слипшихся волос. Не хватало чего-то, возможно, маленького, без чего нельзя было подойти к решению главной задачи. Шелестов упорно и долго думал, пытаясь нарисовать себе хотя бы примерную картину трагедии, происшедшей на руднике. В дверь кто-то постучал. Шелестов откинул крючок и впустил Быканырова. Старик, видно, долго был на холоде, поежился, потер руки и полез в карман за кисетом. – Все думаешь? – спросил он майора. – А кто же за меня будет думать, отец? – спросил с усмешкой Шелестов. – И долго будешь думать? – А что? – Уйдут далеко те двое. Время идет, далеко уйдут. Словить их надо. – Словим, не уйдут. – Однако не они прикончили инженера? – Возможно. – Одного я знаю, – сказал Быканыров. – Кто же он? – насторожился Шелестов. Старик набил свою глиняную трубку и распалил ее. Оказывается, за это время он успел вторично побывать за прудом и ходил по следам, оставленным двумя неизвестными, и ему кажется, что один из двоих тот, который не захотел зайти в его избу и сделал крюк, тот самый, за которым он дошел почти до самого рудника. Шелестов разочарованно вздохнул. Он ожидал, что Быканыров назовет имя неизвестного. – О том, что ты рассказал, я тоже думал, – заметил майор. – Я точнее тебя знаю, что один из двух ушедших в тайгу – комендант Белолюбский. – Ой-е! – воскликнул старик. – Я об этом не думал. – А вот второй кто? – и он начал складывать на лист бумаги вещественные доказательства. – Это что? – ткнул Быканыров пальцем в пучок рыжих волос. – Волосы. – Постой… Постой, Роман Лукич, – и Быканыров взял за руку майора. – Где взял волосы? Шелестов не делал из этого тайны и рассказал своему старому другу об осмотре дома коменданта. Быканыров пощупал волосы пальцами, сел на стул и задумался. Мысли унесли его далеко, в полузабытое прошлое. …Тридцать первый год. Пожар в колхозе и пойманный с поличным поджигатель, восемнадцатилетний парень-якут под кличкой «Красноголовый». Он сильно пьян и еле держится на ногах. Он ничего не хочет скрывать, плачет, как женщина, и рассказывает. Научили кулаки, шаман, друзья его покойного отца. Они напоили его и подослали подпалить колхозный склад, где хранится пушнина. Он сделал так, как его учили, и теперь сожалеет об этом. Преступника передали органам правосудия. Следствие убедилось, что рассказал он всю правду. Чуждая мести и справедливая советская власть, учтя молодость и малограмотность преступника, простила ему поджог, помиловала и отпустила. Наказание понесли зачинщики и подстрекатели. «Красноголовый» пожил недолгое время в селе и вдруг внезапно исчез. Кто-то распустил слух, что он утонул, кто-то говорил, что он попал в тайге под стрелу, предназначенную для сохатого, и умер. Но на самом деле все было иначе. «Красноголовый» жил и здравствовал. В тридцать третьем году он напал на двух спавших в тайге старателей, убил их, похитил намытое ими золото и был задержан при попытке перейти государственную границу в сторону Маньчжурии. Ему удалось убежать из-под конвоя. Потом за «Красноголовым» прочно закрепилась кличка контрабандиста. Упорно ходили слухи, что он промышляет контрабандой, носит на золотые прииски опиум, кокаин, морфий, обменивает все это на золото, а золото переправляет на ту сторону. Говорили, что и сам он не раз бывал на той стороне, а изловить его никак не могли. Ну, прямо-таки неуловим был «Красноголовый». В тридцать шестом году на одном из притоков реки Мая – Юдоме группа якутов охотников наткнулась на двух убитых китайцев – рабочих приисков. Дело происходило поздней осенью. Только что выпала первая пороша. След от убитых вел в горы. Охотники, в том числе и Быканыров, бросились вдогонку. Два дня они шли без сна и отдыха и все же настигли убийц. Их было трое. И они не захотели сдаться без боя. У них было оружие, и они открыли огонь. Но охотники оказались более опытными стрелками. Двоих в перестрелке они уложили насмерть, а третьего взяли живьем. Это был «Красноголовый». Он думал выкрутиться, сваливал вину в убийстве китайцев на своих сообщников, опять плакал, как женщина, и опять каялся. Но на этот раз ему не поверили, и «Красноголовый» угодил в тюрьму. О плохих людях в тайге быстро забывают, забыли и о нем. Но в годы войны «Красноголовый» вдруг опять объявился и стал напоминать о себе. Пошел слух, что «Красноголовый» сбежал, не отбыв срока. И слух подтверждался. Нет-нет, да и попадался он якутам, эвенкам на глухих таежных тропах. Куда, откуда он шел? Какие у него были дела? Где он нашел себе пристанище? Кто его укрывал? Как он себе добывал пищу? Никто ничего не знал. Всю войну «Красноголовый» занимался грабежами, потом якобы взялся за старое ремесло – контрабанду, а лет через пять после войны опять попался. Группа бандитов совершила налет на обоз, но в обозе оказались смелые люди и дали отпор. Двоих бандитов удалось взять живыми, и помог в этом не кто иной, как пес Таас Бас. Одним из задержанных оказался «Красноголовый». И так уж случается в жизни. Разные бывают совпадения. В обозе был Быканыров со своим верным Таас Басом, и вторично ему довелось передавать «Красноголового» в руки правосудия. Осудили «Красноголового». Опять он начал уходить из памяти людей, но вот совсем недавно, год назад, стало известно, что «Красноголовый» совершил побег из лагеря, получил ранение в ногу, но все же ушел. Эти воспоминания проплыли в голове Быканырова, и он поделился ими с майором. – А почему ты подумал о «Красноголовом»? – поинтересовался майор. – А это что? – и старик опять ткнул пальцем в пучок рыжих волос. – Вот такие и у него были. – Ты фамилию его помнишь? – Помню. Шараборин. – Верно. Вспомнил и я. Верно и то, что он бежал из лагеря и числится в розыске. Так ты думаешь, что тут был Шараборин? Старик повел плечами. – Почему нельзя думать? Шараборин всегда оказывался там, где кровь. Плохой он человек. Совсем плохой. Шелестов подумал о чем-то своем, а затем спросил: – Кстати, я забыл, почему у него рыжие волосы. Он ведь якут? Быканыров кивнул головой. – Якут, а рыжий, потому и прозвали его «Красноголовым». У него мать была якутка, а отец русский, царский урядник. И волосы у отца были, как огонь. Убили отца партизаны. Его отец банду по тайге водил. – Помню… Теперь все помню. Когда Шелестов и Быканыров вернулись на квартиру, было около девяти часов вечера. Летчик Ноговицын и механик Пересветов спали на одной кровати. Радистка Эверстова, сидя за столом, делала какие-то записи в своей тетради. Быканыров прилег на свою койку отдохнуть, а Шелестов в раздумье заходил по комнате. У него еще не было никаких конкретных доказательств тому, что Белолюбский имеет отношение к убийству инженера Кочнева, но путаная биография коменданта, его таинственное исчезновение, наконец, пребывание в его доме неизвестного, обнаружение остатков взрывчатки – все это сосредоточивало подозрения именно на нем. О том, что с Белолюбским в тайгу ушел «Красноголовый», Шелестов так же мог лишь предполагать, как и то, что «Красноголовый» появлялся на руднике не случайно. И теперь Шелестов думал главным образом о том, как поскорее нагнать Белолюбского и его спутника и схватить их. Тогда, возможно, многое неясное станет ясным. Ему не без основания казалось, что Белолюбский может дать нить, идя по которой, размотается весь этот запутанный клубок. Шелестов подошел к спящему старшему лейтенанту и, тронув его за плечо рукой, позвал: – Товарищ Ноговицын… Летчик моментально вскочил, а за ним и механик. Оба они спросонья как-то смешно и оторопело выглядели. Оба, как по команде, зевнули и протерли заспанные глаза. – Товарищ Ноговицын! Сможете ли вы сейчас вылететь в Якутск? Ноговицын встал, вытянул по швам руки и бодро ответил: – Для этого нужно только ваше приказание. – Так вылетайте, не теряя времени. Вас опередит радиограмма, и на аэродром, возможно, подъедет полковник Грохотов. Короче говоря, к вашему прилету будет уже кое-что приготовлено и подвезено. Грузите все и айда обратно. Я бы хотел вас видеть здесь рано утром. Обернетесь? Ноговицын нахмурил лоб и спокойно ответил: – Обернусь, если не задержит Якутск или погода. – За Якутск я ручаюсь, не задержит, а погода вас не испугает – это мне давно известно. – Тогда рано утром я буду здесь. Разрешите отправиться? – Да. Желаю успеха. Ни пуха ни пера. Ноговицын рассмеялся и начал натягивать торбаза. – Чему вы смеетесь? – Да вот этому русскому напутствию: «Ни пуха ни пера». У меня отец-старик плохо говорит по-русски. Он где-то услышал вот эту поговорку, скорее всего, от русских охотников, – это же охотники так говорят, – ну и запомнил ее. Запомнил, но плохо. И вот как-то провожал меня в далекий рейс, – я летел в бухту Тикси, – и, прощаясь со мной, сказал этак серьезно: «В пух тебе и прах». Вот уже было хохоту. Шелестов, Быканыров и Эверстова тоже рассмеялись. – Ну как, готов? – обратился Ноговицын к своему механику. – Готов, можно и в небо, товарищ старший лейтенант, – ответил тот, затягивая «молнию» на комбинезоне. Летчик и механик пожали всем руки, и, когда дверь за ними закрылась, Быканыров опять прилег на свою койку и сказал: – Хорошие ребята. Веселые, молодые, а молодость, однако, не признает никаких трудностей, все одолеет. К утру они будут здесь на своей птице. Шелестов подсел к Быканырову и, положив руку на его плечо, проговорил: – Ты, отец, тоже молодой и тоже не боишься никаких трудностей и препятствий. И я думаю, что ты рано утром тоже будешь здесь. Старый охотник не понял смысла сказанного майором. – А куда же я денусь? Я вот на этой койке и буду. Майор посмотрел на ручные часы. – Нет, дорогой. Тебе, видно, не придется спать этой ночью. Тебе предстоит дело. Быканыров с несвойственной его возрасту проворностью поднялся с кровати. – Что же ты тянешь, Роман Лукич? Говори сразу, какое дело. – Я не тяну, я думаю. От тебя будет зависеть очень многое. От тебя будет зависеть: сможем ли мы завтра броситься в погоню за этими двумя или не сможем. – Так, говори, говори, – торопил Быканыров. – Что надо, я все сделаю. – Сколько километров от рудника до твоего колхоза? – спросил Шелестов. – По-разному, Роман Лукич. И смотря для кого. – Как это так? – А вот так. Днем шестнадцать, а ночью все двадцать. Я пойду – одно дело, а ты – другое. Шелестов закивал головой. – Понял. А председателем колхоза по-прежнему Неустроев? – Он. – Нам нужны будут к утру олени и нарты. Восемь оленей и четверо нарт. Ваш колхоз ближе к руднику. И я думаю вот о чем: пойти ли тебе одному к Неустроеву или и мне вместе с тобой? – Ты умный человек, Роман Лукич. Давно я тебя знаю. Скажи, однако, зачем двоим делать то, что сделает один? – Я тоже об этом думаю. Поэтому становись на лыжи и иди в колхоз. – И пойду, самой короткой дорогой пойду. Один я знаю эту дорогу. Два часа, – и я буду пить чай у Неустроева. – Это будет очень хорошо. Попроси товарища Неустроева от моего имени и от себя лично. Расскажи ему все толком. Он поймет и даст оленей. Я думаю, что все колхозники кровно заинтересованы в поимке таких людей, как Шараборин и Белолюбский. Который из них опаснее, – сейчас сказать трудно. – Понимаю, – коротко бросил Быканыров, одеваясь. – Оленей выбери хороших, нарты исправные, проверь упряжь… – Знаю, – ответил старый охотник, – сам буду все смотреть. Оленей возьму таких, что с осени не запрягались. – Он пощупал для чего-то свои ребра и стал надевать на себя короткую кухлянку. – Таас Бас пойдет со мной. – А вы его кормили, дедушка? – спросила Эверстова. – Я всегда вперед кормлю Таас Баса, а потом ем сам, – серьезно ответил Быканыров. – Вот я и готов. Утром буду здесь. Раньше буду, чем прилетят молодые. Шелестов вышел проводить старого друга. Пока Быканыров осматривал и закреплял лыжи, майор думал: «Как много раз выручал меня этот надежный товарищ. И сколько раз еще доведется мне обращаться к его помощи?» Он пожал руку охотника и стоял на ступеньках дома, пока Быканыров и Таас Бас не скрылись из глаз за строениями рудничного поселка. «Теперь надо предупредить Якутск», – решил Шелестов, вернувшись в комнату. – Сколько осталось времени до сеанса, Надюша? Эверстова посмотрела на часы и ответила: тридцать две минуты. – Ого! Не так уж много, – заметил Шелестов и, достав из полевой сумки карандаш и бумагу, сел за стол. Подумав, Шелестов написал короткую телеграмму полковнику Грохотову: «Полагаю, что напал на след преступников, которые скрылись в тайге. Принял решение преследовать их. Самолет отправил в Якутск. Прошу к его прилету подготовить офицера-оперативника, умеющего хорошо ходить на лыжах, и следующее, необходимое в тайге: недельный запас продовольствия, комплект сухих батарей для радиостанции, три пары лыж, палатку с печкой, две саперные лопаты, два бинокля, два компаса, четыре спальных мешка, походную аптечку. Кроме этого, прошу выяснять, кем и сколько времени работал на Джугджуре Белолюбский Василий Яковлевич. Прошу также прислать представителя судебной экспертизы для вскрытия тела Кочнева». – Успеете зашифровать? – спросил Шелестов, подавая лист бумаги Эверстовой. – Успею. – Ну а я лягу. – Ложитесь, ложитесь, Роман Лукич. Ведь вам завтра рано вставать. – А вам? – Мне что, я все ночи сплю, а вы… – Я тоже сплю, и сейчас вы в этом убедитесь. Эверстова принялась зашифровывать радиограмму, а Шелестов, быстро раздевшись, залез под одеяло. Закончив сеанс с Якутском, Эверстова закрыла радиостанцию, положила ее себе под подушку и, готовя постель, посмотрела в сторону майора. «Уснул, слава богу», – и она выключила свет. Но она ошиблась. Шелестов не спал. Он размышлял над трагической судьбой инженера Кочнева. «Как все это нелепо. Поехал человек в командировку и больше уже не вернется. А дома, в Москве, его ждут. Была у него, видно, семья, жена, дети… Знают ли они о том, что самый близкий для них человек погиб? Наверное, уже знают. Якутск, конечно, уведомил Москву. Кто же его убил? Белолюбский или этот “Красноголовый” – Шараборин?» Шелестову было не по себе. Сознание, что убийца инженера на свободе и даже еще не установлен, отравляло его отдых, отгоняло прочь сон. Шелестову казалось, что он действует медленно, вяло, нерешительно, что на его месте кто-то другой действовал бы активнее и за это же время добился бы определенных результатов. Ему всегда так казалось. Да и в самом деле, не пора ли на сегодняшний день иметь в руках что-то более точное, чем одни предположения? «А что более точное? – задумался майор. – Гм… самое точное – это дать ответ на вопрос, кто и с какой целью убил Кочнева. Пока, к сожалению, на этот вопрос может ответить лишь один человек – убийца. Но через несколько дней отвечу и я. Кое-что для меня уже ясно сейчас. Что к убийству Кочнева имеет отношение Белолюбский – это для меня уже решенный вопрос. Что во всей этой истории не последнюю роль играет план, над которым работал Кочнев, – в этом я убежден. Что Белолюбский не тот, за кого себя выдает, – истина, не требующая доказательств. А дальше… Дальше идет нагромождение фактов, конкретных фактов, между которыми я еще не вижу пока закономерной взаимосвязи. При чем здесь, например, взрывчатка? С какой стати Белолюбскому понадобилось брить чью-то рыжую голову? Что за человек приходил украдкой на рудник, и можно ли утверждать, что это именно “Красноголовый”»? Анализируя свои ощущения, Шелестов приходил к выводу, что не по себе ему было главным образом оттого, что он не смог сразу распознать в коменданте Белолюбском несоветского человека, авантюриста. А не распознав его, он допустил ошибку, доверился Белолюбскому и дал ему поручение. Это ошибка, определенная и непоправимая, но… внутренний голос между тем протестовал: «Ты что, майор, чародей, что ли, что хочешь, взглянув на человека, ставить вдруг безошибочный диагноз, честен он или нечестен, враг или друг! Нет, брат, это не так просто! И в твоих действиях я не вижу никакой ошибки. Ты лучше подумай вот над чем: допустим, что ты не дал никакого поручения Белолюбскому. Не дал и все. И тогда бы Белолюбский не исчез. И тогда бы твой друг, опытный охотник, не нашел подозрительных следов, идущих от пруда в тайгу. И тогда бы ты не попал в дом Белолюбского, не нашел бы рыжих волос, остатков взрывчатки, не заинтересовался бы личным делом коменданта. Видишь, что получается! И действуй ты не так, а иначе, возможно, что и до сегодняшнего дня у тебя бы в руках ничего не было… Да… вполне возможно…» С отяжелевшей от долгих раздумий головой майор Шелестов забылся лишь под самое утро.В погоню
Лейтенант Григорий Петренко вышел от полковника Грохотова около часу ночи в приподнятом настроении. Секретарь полковника предупредил его: – Машина у подъезда. Вы готовы? – Вполне, – ответил Петренко и, подойдя к вешалке, начал одеваться. – Вы так хотите лететь? – удивленно спросил секретарь. – Нет, что вы, – улыбнулся Петренко. – Я уже почти северянин. Окончательно оденусь на аэродроме. Ну, привет, – и он подал руку секретарю… Петренко быстро сбежал по ступенькам со второго этажа, уселся в закрытый «газик», и шофер тронул машину. «Вот это да!» – подумал Петренко уже в дороге. И действительно, где он только не побывал за последнее время. Семь суток ехал поездом чуть ли не через всю страну от Москвы до Большого Невера. От Невера через город Незаметный – центр Алданских золотых приисков, через хребет Холодникан, по скованной льдом Лене, пробирался четверо суток до Якутска автомашиной, а сейчас уже катил на аэродром, чтобы сесть в самолет. Его направляли в командировку, в распоряжение майора Шелестова, которого он в глаза не видел и который ожидал его где-то далеко, в тайге, на руднике со странным наименованием Той Хая. А там, как предупредил полковник Грохотов, придется иметь дело с оленями, лыжами, а возможно, и с кое-чем другим. Петренко недавно исполнилось двадцать четыре года. С тех пор как он помнит себя, его неотразимо привлекал и манил к себе север. Его влекли далекие неизведанные пространства, суровые края, глухая, изрезанная звериными тропами, тайга. Его всегда волновали книги и фильмы о севере. Родившись на Украине, он втайне, в душе стремился к сибирским просторам, носил в груди неукротимую страсть охотника-путешественника. Когда молодым офицерам, окончившим училище, объявили о возможности выезда для продолжения службы в Якутию, Петренко первым дал согласие на выезд и подал рапорт. И вот он на крайнем севере, в Якутии. Только позавчера он добрался до Якутска, а сегодня летит уже дальше, как сказал полковник, на боевое задание. Его товарищи смотрят на него, как на счастливца, считают, что ему просто везет. Петренко и сам, кажется, склонен думать то же самое. Опять новые места, и каждое новое место откладывает в нем новое, яркое впечатление. Сейчас, по пути на аэродром, Петренко был под впечатлением беседы с полковником, кабинет которого он только что покинул. Полковник Грохотов поговорил с ним о цели командировки, а потом подвел его к большой карте Советского Союза, висящей на стене, и сказал: – Вот она – Якутия. Большой, суровый и очень богатый край. А вот тут, видите, еще даже не отмечено на карте, расположен рудник Той Хая, где вас ожидает майор Шелестов. Вы будете пролетать слободу Амгу, – это районный центр. В Амге жил когда-то сосланный туда писатель Короленко. В Вилюйске отбывал ссылку Чернышевский, в селе Покровском – Серго Орджоникидзе, из Верхнеленского каземата бежал Феликс Дзержинский. Смотрите, сколько места занимает Якутия. По территории она стоит на втором месте после Российской Федерации. Мне сказали, что вы сами изъявили желание… – Так точно, товарищ полковник, – прервал Грохотова Петренко. – Мне очень хотелось здесь побывать. – Побывать или работать? – Конечно, работать. Я неправильно выразил свою мысль, – поправился Петренко. – Это другое дело. – Полковник подошел к книжному шкафу. – Наша родина огромна, богата, и мы ее еще плохо знаем. А должны знать. Возьмите в дорогу вот эту книгу и почитайте. Советую почитать. Лично мне она доставила большое удовольствие… – Спасибо, товарищ полковник. Обязательно прочту…* * *
Глубокой ночью самолет поднялся в воздух. Температура опустилась до 42 градусов ниже нуля. «Как только все живое выдерживает эту страшную стужу? – подумал Петренко, располагаясь поудобнее в отведенном ему месте. – Эх, и достанется тебе здесь, южанин! Не раз еще вспомнишь теплую, привольную Украину!» Привыкший приспосабливаться к любой обстановке, полный сил, энергии, Петренко пригрелся и вскоре заснул. Проснулся он, когда едва-едва рассветало и солнца еще не было видно. Приник к оконцу. Внизу то морем разливалась тайга, то тянулись безбрежные снежные пространства. Изредка попадались на глаза небольшие населенные пункты. Ближе к ним лес редел, светлел, мельчал. Светолюбивые сосны около жилых мест уж не так тянулись верхушками к небу, а больше раздавались куполами вширь. Петренко с интересом всматривался вниз. Печные трубы в селах и деревнях, казалось, выходили не из домов, а торчали из пышных огромных сугробов. Припомнилось училище, топографический класс. Там вот так же, только не в снегу, а в вате, стояли различные домики и строения. Большую судоходную реку Алдан – один из притоков Лены, Петренко узнал по вмерзшим в лед неподвижным кунгасам – мелким рыболовным судам. Среди моря снега и нагромождений льда эти маленькие суденышки выглядели жалко и беспомощно. Чем дальше на северо-восток уходил самолет, тем однообразнее, угрюмее и суровее становилась природа. Надвигалась сплошная тайга, безлюдье. В пути в воздухе застиг восход солнца. Брызнули его яркие, но негреющие лучи, и снег, будто охваченный огнем, запылал ослепительным пламенем. Солнце все вдруг преобразило. Возникали картины невиданной красоты. Петренко долго любовался ими. Потом, вспомнив о книге, данной полковником, он достал ее, раскрыл и начал читать: «Простор поперек неведомый – широкая сияющая страна! Протяжение вдаль неведомое – необъятная вдоль земля! С подножья восточных склонов путаными нитями перевита нарядная земля. С западных склонов отчеканены ее красивые луговины. С северных склонов отлиты ее мауровые поля. С южных склонов раскинулись ее зеленого шелка долины. Вытянутым листам жести подобны ее урочища. Тени не видно – светлые озера…» Так изображают Якутию героические поэмы народного эпоса «Олонгхо». – Олонгхо… Олонгхо… – повторил Петренко, оторвав глаза от книги. – Интересно. Надо запомнить, – и опять углубился в чтение. «…Но подлинное лицо Якутии сурово. На громадном расстоянии от республики лежат теплые южные и западные моря. От Тихого океана она ограждена сплошной стеной Станового, Колымского и Анадырского горных хребтов. С севера страна открыта всем ветрам. В пределах Верхоянска – Оймякона лежит полюс холода, самое холодное место на земном шаре, где температура опускается до 84,5 градусов по Цельсию. Величественны просторы Якутии: пади и сопки, дуга и равнины. Темная нескончаемая тайга усеяна точно большими зеркалами – сверкающими озерами. Бесчисленны реки и речки, несущие свои воды к суровому Ледовитому океану… Семь месяцев длится якутская зима, с хрустальным звонким воздухом, с густыми молочными туманами и полным безветрием. Двухметровым ледяным панцирем покрыты реки… Якутия почти не знает весны. Лето наступает мгновенно. Как только вскрываются реки, за три-четыре дня набухают и лопаются почки, прорастает трава, и страна одевается зеленью… Начинается торопливая жадная жизнь. Солнце почти круглые сутки течет расплавленным золотом по бледно-голубому небу. Белые ночи прекрасны. Голубоватый, пронизывающий свет, тишина, чуть побледневшая зелень и еще более необъятная, чем днем, безграничность просторов… На девять квадратных километров здесь приходится один житель, а в таких районах, как Усть-Янский или Оленекский, в пятьдесят раз меньше…» Старший лейтенант Ноговицын круто снизил машину, повел ее почти на бреющем полете и показал рукой вниз. Петренко отложил в сторону книгу, вгляделся: волк! Настоящий северный волк, не торопясь, ленивой трусцой пересекал голую заснеженную равнину, как бы не замечая самолета и не страшась его. Нетронутый снег, покрывавший равнину, подобно белому атласу, отливал чистой белизной. Потом опять потянулась тайга. Казалось, что ей уже не будет конца и края, но через некоторое время она вдруг сразу расступилась, и взору Петренко открылась такая картина: справа тянулась к небу высокая, поросшая хвойным лесом гора, а слева у ее подножия теснился поселок. «Наверное, это и есть Той Хая, – подумал Петренко. – А что означает “Той Хая”? Надо будет не забыть спросить». Самолет шел на посадку, и Петренко были отчетливо видны улочки поселка, рудничные постройки, каждый отдельный домик. Заслышав звуки приближающегося самолета, обитатели поселка высыпали на улицу, а ребятишки стремглав бросились к месту его посадки. Туда же спешил заместитель директора рудника в своей неизменной волчьей дохе. Он покрикивал на лошадь, махал огромными рукавами дохи, и лошадь мчалась чуть ли не в карьер, вздымая копытами комья снега. Когда Ноговицын, Пересветов и Петренко вышли из самолета и сели в розвальни, Петренко спросил летчика: – Вот странно! Кругом столько леса, а в населенных пунктах я не видел ни одного деревца. Да и вот тут тоже… Чем объяснить это? – Очень просто, – ответил старший лейтенант. – У нас в Якутии, да и вообще на севере население извечно ведет борьбу с лесом. Лес наступает, а человек обороняется. И каждому хочется, чтобы хоть над ним, над его домом было чистое небо, а не лес. Утро стояло морозное и необыкновенно тихое. И хотя небо было совершенно чистое, в лучах солнца мелькали и поблескивали едва заметные снежные пылинки. Они покалывали лицо. – Видно, скоро снегопад начнется, – высказал предположение Петренко. Ноговицын покрутил головой: – Нет, это обычная у нас картина. Это вымерзает имеющаяся в воздухе влага и превращается в снежные кристаллики. Правда, можно подумать, что скоро пойдет снег. Вот смотрите, – и Ноговицын сделал несколько выдыхов. – Заметили, какой шум? – Да, да… – Этот шум, сопровождающий дыхание, можно услышать только при сильном морозе. Кто-то из сибиряков назвал его шорохом дыхания. А старики рассказывают, – добавил летчик, – что при желании на севере можно подслушать даже шепот звезд. – Чудесно. А вы не знаете, почему руднику дано название Той Хая? – Это по-якутски. В буквальном переводе Той означает – песнь, а Хая – гора. Получается Песнь-гора, а обычно понимают как Поющая Гора. Вон она, видите? – Ноговицын показал на гору. – Местность вокруг также называется Той Хая, и рудник пока именуется так же. Розвальни между тем уже въезжали в поселок.* * *
Шелестов, Быканыров и Эверстова, одетые по-походному, ходили возле четырех оленьих упряжек, оглядывая нарты и самих оленей. Старик охотник сдержал слово и привел оленей задолго до прилета самолета. – Хороши олени, слов нет, хороши, – сказал Шелестов, окончив осмотр. – Спасибо тебе, отец, спасибо и товарищу Неустроеву. Быканыров кивал головой. Он был доволен, что выполнил в срок поручение. – А вот, кажется, и тот, кого мы ждем, – сказала Эверстова, и все обернулись в сторону приближающихся розвальней. Винокуров остановил лошадь метрах в десяти. Из розвальней вышли Ноговицын, Пересветов и Петренко. Все направились к Щелестову. Петренко, придерживая левой рукой винтовку, взметнул правую к головному убору и четко, по-уставному доложил: – Товарищ майор! Лейтенант Петренко прибыл в ваше распоряжение. – Здравствуйте, товарищ лейтенант, – ответил Шелестов, протягивая руку. – Мы ведь еще не знакомы? – Так точно. Позавчера только приехал в Якутск после окончания специального училища и стажировки. Шелестов спокойно и внимательно оглядел лейтенанта. «Вот так-так. Просил прислать опытного офицера-оперативника, а пожаловал…» – подумал про себя Шелестов и сказал: – Выходит, с корабля и прямо на бал? – Выходит так, товарищ майор, – и Петренко улыбнулся, обнажив чистые, ровные зубы. – На севере бывали? – Не дальше Иркутска. – На лыжах когда-нибудь ходили? – Имею первый всесоюзный разряд, – и лейтенант поправил сползающую с левого плеча винтовку с оптическим прицелом. – Ага, – заметил майор. – Это уже хорошо. А это что? – и он показал на винтовку, будто никогда ее не видел. – Я снайпер, – ответил Петренко. – Это призовая. Я без нее никуда. – Тоже хорошо, – одобрил Шелестов. – И лыжник, и снайпер… – Да. И два года был тренером по боксу, – добавил Петренко. – Ах вот как, – это уж больше, чем хорошо. Ну так что же, знакомьтесь, – предложил Шелестов лейтенанту. – Это наша уважаемая радистка сержант Эверстова, Надюша Эверстова. А это товарищ Быканыров, мой старый друг, старый партизан, следопыт, отличный охотник и наш проводник. – Очень рад, –пожимая новым знакомым руки, сказал лейтенант и счел нужным каждому добавить: – Грицько Петренко. Эверстовой показалось, что лейтенант улыбается не вовремя, говорит слишком самоуверенно, смотрит очень смело. Ну а в общем Петренко произвел на всех хорошее впечатление. Он был строен, выше среднего роста, видимо, хорошо физически натренирован. Из-под его меховой шапки выглядывала прядь русых вьющихся волос. Голубые глаза смотрели открыто, жизнерадостно. Сросшиеся у переносья широкие брови придавали его лицу мужественное выражение. – Груз привезли? – обратился Шелестов к Ноговицыну. – Так точно. Вот список всего. Полковник приказал еще кое-что добавить, вами не предусмотренное. – А именно? – удивленно спросил Шелестов, развертывая список. – Пятилитровую банку со спиртом. – Правильно. Спасибо полковнику. Шелестов просматривал список. Эверстову в данную минуту больше всего интересовали сухие батареи к радиостанции, и она спросила майора: – А батареи не забыли прислать? Ведь эти у меня почти совсем сели. – Ничего не забыто, Надюша. Батарей два комплекта. – Замечательно. Будем Москву слушать. – Пожалуй, да… – как-то неопределенно согласился майор. Он свернул лист бумаги и положил его в карман. – А груз в самолете? – обратился он к старшему лейтенанту. – Да, в машине. Я не решился без вас трогать. – Правильно сделали, – одобрил Шелестов. – Подъедем к самолету, уложимся – и в путь. – Майор посмотрел на лейтенанта Петренко, с любопытством разглядывавшего оленей, и спросил его: – Вы сыты? Кушали что-нибудь? – Вполне сыт. – Не стесняйтесь, говорите правду. По пути ресторанов не будет. – Сыт, товарищ майор. Мы со старшим лейтенантом основательно заправились перед самым вылетом. – Подтверждаю, – сказал Ноговицын. – Тогда к самолету. Сюда возвращаться не будем. Наш путь пойдет через пруд, вон туда, – показал Шелестов. В это время лейтенант Петренко подал ему заклеенный конверт. Подал и сказал: – Это от ваших, товарищ майор. Передал полковник. Едва заметная улыбка озарила мужественное лицо Шелестова. Это было именно то, в чем он нуждался. Зажав в руке конверт, он пошел к передним нартам. Получение письма из дома, где он не был сравнительно долго, взволновало майора, хотя внешне он оставался спокоен и размерен – результат многолетней профессиональной привычки к тому, чтобы ни при каких обстоятельствах, будь то в большом, или малом, не выдавать своих внутренних переживаний. А когда подъехали к самолету, майор сказал Быканырову: – Василий Назарович! Распредели груз равномерно на все нарты и уложи. Тебе помогут товарищи. А я пока прочитаю… Что-то мне пишут из дома? И только очень внимательный и хорошо знающий Шелестова человек, каким был старый охотник Быканыров, смог уловить в последних словах майора едва заметные теплые нотки. – Все будет в порядке, – заверил Быканыров. Шелестов отошел в сторонку, вскрыл конверт и начал читать. Это было обычное письмо любящей женщины и друга, находящейся в разлуке с дорогим человеком. Таких писем пишется много, и все они как будто одинаковы, но ни одно из них не теряет от этого своей ценности для того, кому оно предназначено. Вначале жена сообщала о домашних делах, повседневных заботах, о своей общественной работе среди жен офицеров, о самочувствии, затем шло длинное, милое своей обыденностью и подробное описание того, как живет и что делает маленькая единственная дочурка Клава, как она растет, какие получила отметки в школе. И, казалось, не было в письме подробностей, которые бы воспринимались Шелестовым как ненужные и лишние. Кончалось письмо словами, идущими от сердца, трогательными, волнующими, о том, как тяжело быть в разлуке и как мучительно хочется поскорее быть снова вместе. Шелестов прочел письмо еще раз, подошел к лесенке самолета, которой сейчас уже никто не пользовался, сел на нее и задумался. Письмо жены невольно перенесло майора в область мыслей и чувств, которые в жизни борца-коммуниста занимают не менее значительное место, чем мысли о повседневной работе. Когда-то он, Шелестов, мечтал о совершении чего-то очень значительного и необычного, что поразило бы людей и заставило их говорить о нем. Это было давно, очень давно, когда майор был еще очень молод. Время шло, шли годы учения, тогда казавшиеся однообразными и скучными, а теперь встающие в памяти как очень привлекательные и дорогие. Комсомол воспитал в нем, не знавшем родителей, волю и настойчивость в преодолении трудностей учения и жизни. После школы пришла служба в пограничных войсках, которая дала много знаний, еще больше закалила физически и духовно. А потом Шелестов был переведен в органы разведки, с которыми у него связана пора зрелости и вся последующая жизнь, вступил в Коммунистическую партию, вне которой не может теперь представить себе своей жизни. Здесь окончательно сложились мировоззрение, характер. Здесь юношеские мечты о подвигах и героике, хотя и отвлеченные, но благородные по существу, получили реальную почву для своего осуществления. Не стало, правда, прежней романтики, – будни труда, учения, борьбы неизбежно вытеснили ее, – но зато как углубилось знание жизни, понимание ее действительной красоты. Романтика преобразовалась в высокую цель – служить своему народу, оберегать его мирный труд, беспощадно бороться с врагами родины. Зрелость сплавила, сцементировала юношеские мечтания с повседневной, не блещущей внешними эффектами, но большой, целеустремленной, жизненно нужной и подчас очень опасной работой. Шелестов с воодушевлением отдавался профессии разведчика, которая помимо специальных знаний и приемов требовала от него воли, мужества, находчивости, настойчивости в достижении поставленных задач, умения разбираться в людях. Он постепенно понял, что и моральным качествам также надо было учиться и что дело заключалось не только в преодолении внешних трудностей и препятствий, но и своих собственных привычек и многих черт характера. Однако увлечение делом не помешало Шелестову полюбить девушку. Это было естественно, и не могло быть иначе. Шелестов встретил эту девушку перед самой войной здесь, в Якутии. Встретил и полюбил, а полюбив, часто спрашивал себя: сможет ли Вера стать ему настоящей спутницей в жизни, настоящим другом? Ведь как ни почетна работа разведчика, но она тяжела и требует от человека большого самоотречения. Он не сможет говорить, делиться с женой своей работой, своими заботами и волнениями – и что, быть может, было самым трудным, – радостью своих удач, как это имеет возможность делать большинство людей. Но Шелестов не ошибся в Вере. В ней он нашел верного друга и моральную опору. А дочь только скрепила их союз. Уезжая далеко в командировки, подолгу отсутствуя, Шелестов страдал от невозможности быть всегда вместе с любимыми людьми. Он преодолевал щемящее чувство тоски и говорил себе: «Я счастлив, по-настоящему счастлив. У меня очень нужная и почетная работа. У меня есть близкие, родные люди. У меня есть семья…» Майор улыбнулся своим мыслям. – Роман Лукич, – раздался голос Быканырова. – Совсем порядок. Шелестов встал, отошел от самолета, осмотрел все придирчивым глазом, затем сказал: – Хорошо, – и обратился к летчику, старшему лейтенанту Ноговицыну: – Если завтра погода позволит, сделайте небольшую разведку. Не исключено, что с воздуха удастся увидеть тех, кто нас интересует. Я сейчас не могу сказать точно, в каком направлении мы сами будем двигаться. Возможно, обнаружите заметные следы. Во всяком случае, держите связь с нами. – Все ясно, товарищ майор, но я хочу предупредить, что мне сегодня еще раз придется побывать в Якутске. – Что случилось? – Тело Кочнева приказано доставить в Якутск. – Вот это, пожалуй, правильно решили. И вскрытие там произведут? – Совершенно верно. – Ну что ж, я думаю, что вы успеете. – Вполне успею, товарищ майор. – И вот еще о чем я попрошу вас. Если комендант Белолюбский вернется на рудник, сообщите. – Все будет сделано. Шелестов, правда, совершенно исключал возможность возвращения коменданта на рудник, но дал это указание на всякий случай. Он предчувствовал, что Белолюбский скрылся, маскируя свои следы, не для того, чтобы вновь здесь появиться, и что он уже далеко от рудника и, конечно, причастен к гибели инженера Кочнева. Когда все было готово к отъезду, Шелестов взял под руку лейтенанта Петренко и стал его знакомить с обстановкой, в которой все они оказались. Затем каждый надел свой заплечный мешок, в котором лежали боеприпасы, спички, неприкосновенный запас продуктов. – В путь, – раздалась команда Шелестова…* * *
Уже четвертый час бежали олени, впряженные в легкие нарты, по снежной дороге. Собственно, дороги никакой не было, а был след, оставленный двумя парами лыж, была четко видимая на снегу лыжня. Она вела по открытым снежным местам, опускалась в ложбины, пересекала замерзшие речушки, озерки, болота, протоки, поросшие тальником, забирала крутизну. На нарты и в лица путников от копыт оленей летели брызги пушистого, легкого неулежавшегося снега. Иногда след лыж заводил в такую чащу, что, казалось, уже нет возможности из нее выбраться, но путники наши выбирались и вновь продолжали мчаться вперед, делая короткие, пятиминутные остановки для отдыха оленей и для перекура. Переднюю пару оленей вел Шелестов, хотя сказать «вел» было бы не совсем правильно. Олени бежали сами по проложенному перед ними следу. На вторых нартах сидел старик Быканыров, на третьих сержант Эверстова, а на четвертых и последних – лейтенант Петренко. Над людьми и оленями вился пар от дыхания. Он быстро замерзал и опадал хрустящим инеем на брови, лица, шерстяные шарфы. За нартами, то немного отставая, то забегая вперед и скрываясь из глаз, бежал бочком вприпрыжку неутомимый Таас Бас. Иногда он останавливался, наткнувшись вдруг на звериный след, и пропускал нарты. Он долго стоял, внюхиваясь в след, фыркая и поводя острыми ушами. Потом вновь бросался к хозяину и его спутникам. След лыж уводил все дальше и дальше от рудничного поселка, в глубь тайги, петлял, путался по крепям и вымерзшему тальнику, уходил то на север, то на юг. Заросли пихтача, ельника сменялись краснолесьем, среди которых мелькали белые березы. Тайга не оставалась однообразной, она менялась на глазах, преображалась. Тоненько позванивал колокольчик на шее оленя-вожака, впряженного в передние нарты майора Шелестова. Тихой, безмолвной была тайга, и под заунывный звон колокольца каждому думалось о своем. Старик Быканыров думал о «Красноголовом». Он был почему-то уверен, что судьба и на этот раз вновь свела его с Шарабориным. На сердце у Шелестова была тревога. Он и сам не отдавал себе отчета, почему она вдруг пришла. Ничего не изменилось с той минуты, когда они покинули рудник, а волнение охватило его сердце и держало в напряжении. Может быть, оттого, что он до сих пор не знал, куда стремятся беглецы? Может быть, потому, что не было еще прочной уверенности в том, что, преследуя беглецов, он делает именно то, что надо делать? Шелестов был во власти своих мыслей. А лейтенант Петренко с любопытством всматривался в новые для него места. Иногда, большей частью в ложбинках или в руслах заснеженных рек, чуть ли не из-под самых ног оленей вскидывались с шумом едва отличимые от снега, похожие на комочки, белые куропатки. Напуганные, возможно впервые видящие человека, они отлетали немного поодаль и вновь садились, пропадая в снегу. «Глупые птицы», – думал Петренко. Они видели сидящих на березах в сторонке, в неподвижных позах, похожих на чучела, тетеревов. При приближении нарт с людьми они с любопытством вытягивали шеи, крутили странно головами, но не проявляли особых признаков беспокойства. Очередную короткую остановку сделали у примятого снега на месте привала беглецов. Олени встряхнулись и опустили головы, отяжеленные рогами. Старик Быканыров тотчас же вместе с майором начал тщательно осматривать место привала. Делали они это молча, спокойно, внимательно. Шелестов поднял два окурка папирос «Беломорканал», а Быканыров извлек из снега несколько небольших костей. – Однако устали они, – высказал свое мнение Быканыров. – Шибко устали. Мясо ели холодное. У якута сломалась лыжа. Правая. Он ее кое-как скрепил. Худо ему стало идти. Совсем худо. Теперь он позади шел. Шелестов про себя подумал: «Мудр и проницателен мой старый друг. Какие зоркие и наблюдательные у него глаза. Он читает следы, как я книгу». А лейтенант Петренко не стерпел и спросил: – Как вы все это узнали, товарищ Быканыров? – Что все? – переспросил старик. – Ну, хотя бы то, что они устали, что мясо ели холодное, что сломалась лыжа именно у якута? – пояснил свой вопрос лейтенант. Быканыров курил трубку, улыбался, а в руках вертел кость. – Хитрого, однако, тут мало. Медленно идут, часто отдыхают – наверняка устали. Здесь вот ели, курили, и прямо на снегу. И мясо ели холодное. Следов костра нет. Горячее мясо от кости отстает, а это, гляди… Лыжа сломалась у якута, сразу видать. Русский идет с палками. Эверстова сказала: – У нас олени сильные, хорошо бегут, и груз распределен равномерно, правильно. Я подсчитала, что ночью, в крайнем случае к утру, мы нагоним коменданта. – А если они на лыжах пойдут по таким местам, где олень не пройдет? – высказал опасение Петренко. – Не бывает так, – усмехнулся Быканыров. – Где пройдет человек – олень всегда пройдет. – А олени у нас хорошие, слов нет. Молодец Неустроев. Спасибо ему за оленей, – добавил Шелестов. – Неустроев знает, что делает, – заметил Быканыров. Ему всегда было приятно слышать лестные отзывы о своем председателе колхоза. Быканыров бросил кости в снег, вытер руку, присел на первые нарты и, дымя трубкой, заговорил опять: – Председатели бывают, однако, разные. Я всяких видел. Год, а то и два было тому назад. Приехали я и мой дружок к Окоемову. Окоемов – председатель колхоза «Охотник Севера». Старый председатель. Мы к нему забежали, вроде как в гости, по пути, чайку попить, поговорить. От нашего колхоза до «Охотника Севера» сто десять километров. Окоемов дома был. Хорошо нас встретил, ласково. Выложил лепешки горячие, прямо от камелька, сохатину вареную поставил, ханяк[78] дал, чай пили крепкий, черный. Ешь сколько вместится. Много ели, пили, потом трубки курили, разговаривали. Окоемов говорил, а мы слушали. Он говорил про колхозные дела. Все рассказал. Кто и сколько белок настрелял в сезон, сколько горностаев, лисиц наловил, сколько сдал в Якутпушнину. Окоемов все знает: какой бык самый лучший в стаде, какой приплод дала каждая важенка, сколько оленей в колхозе, у кого какое ружье, как оно бьет, кто лучший стрелок. Я слушал Окоемова, долго слушал, а потом спросил: «Однако, скажи, сколько свадьб было в этом году в твоем колхозе?» Окоемов засмеялся и говорит: «Вот уж не считал!» А я опять спросил: «А сколько у вас в колхозе за этот год новых людей народилось?» Окоемов опять засмеялся. «Что я ЗАГС, что ли, или шаман?» Видишь, какой он. А я на его слова обиделся. Как может такой человек быть председателем? В голове у него белки, горностаи, быки, важенки, ружья, а человека нет. Человека забыл Окоемов. А наш Неустроев – нет. У него первое дело человек. Вот и вчера. Пришел я, рассказал все, Неустроев и говорит: «Пошли в стадо. Выберем самых лучших». Прочный человек Неустроев. Глубоко смотрит. Быканыров выбил золу из потухшей трубки, упрятал ее в кисет. Шелестов уже тоже выкурил папиросу. – Ну, трогаемся! – сказал он, усаживаясь на нарты. И снова побежали олени, снова замелькали опушки, укрытые снегом болота, скованные льдом реки. Заметно начинало темнеть. Короток день в эту пору на севере. И вот после почти часовой езды первые олени сделали вдруг такой крутой поворот у березы-тройняшки, что нарты встали на бок, и Шелестов едва удержался на них. И все сразу увидели, что лыжня кончилась и пошла накатанная нартовая дорога. Шелестов остановил своих оленей. – Белолюбский, однако, тоже пошел по этой дороге, – заключил Быканыров, не сходя с нарт. – И второй с ним пошел. – Да, так и есть, – согласился Шелестов и тронул оленей… Прошло не больше десяти минут, и майор остановил свою упряжку и даже оттянул ее немного назад. Он быстро сошел с нарт, сделал шага два в сторону и замер: на вмятом снегу зловеще выделялась большая лужа крови. Шелестов стоял, не в силах оторвать глаз от крови, которая уже давно замерзла и затянулась коркой льда. К майору подбежали Быканыров, Петренко, Эверстова. – Кровь… – прошептала Эверстова. – Да, и кровь человеческая, – добавил Петренко. Снег вокруг был утоптан, умят, виднелось множество следов ног человека. Вмятины, пятна крови и беспорядочные следы ясно говорили о том, что здесь происходила борьба. Таас Бас метался тут же, по брюхо в снегу, вдыхая в себя новые запахи. Быканыров старался по следам на снегу представить себе хотя бы приблизительно, что тут произошло. Он нашел то место, где вначале упал с нарт один, затем кто-то другой. Он нашел и то место, где произошла первая рукопашная схватка. Тут, правда, не было следов крови, вот тут, метра два далее, можно увидеть несколько капель, а здесь… здесь целая лужа… «Что же тут стряслось?» – думал про себя Шелестов, также оглядывая следы борьбы на снегу. Таас Бас, между тем сердито фыркая, разгребал в сторонке передними ногами снег. Голова его то почти полностью исчезала, то вдруг появлялась совершенно облепленная снегом, точно напудренная. Потом Таас Бас еще раз нырнул головой в вырытую им яму и вынырнул оттуда, держа что-то в зубах. Он взвизгнул и бросился к Быканырову. – Нож, нож! – воскликнул лейтенант Петренко, наблюдавший за поисками собаки. Все повернулись в сторону Быканырова. Тот взял нож, принесенный собакой, осторожно повертел его в руках и передал Шелестову. Это был северный якутский нож с длинным односторонним лезвием, с грубой, но прочной рукояткой из корня березы, со следами запекшейся крови. Шелестов долго держал нож, думая о случившемся здесь кровопролитии, потом обернул его в бумагу и спрятал в полевую сумку. – М-да… Дела… – произнес он тихо. Все продолжали осматривать место происшествия, и от четырех пар глаз, настроенных обязательно что-нибудь найти, трудно было чему-нибудь остаться незамеченным. Людям помогал Таас Бас, который, кажется, более всех был взволнован и метался в разные стороны. – Кто-то ранен, а не убит, – крикнул вдруг Петренко. – Смотрите, он полз. – Верно говоришь, – заметил Быканыров. – А там, где много крови, он лежал. После тщательного обследования местности для всех стало ясно, что кто-то, раненый и потерявший много крови, ушел в одну сторону, а двое нарт и более чем четверо оленей – в другую, совершенно противоположную. Встал вопрос, куда держать путь? И прежде всего этот вопрос встал перед майором Шелестовым. Он рассуждал так: «Направо скрылись те двое, которых мы преследовали. До сих пор они шли на лыжах, а теперь, видно, воспользовались оленями. А налево пошел тот, кому принадлежали олени». Но это были только предположения. Можно было разбиться на две группы: одной помчаться по следу нарт, а второй – скорее проверить, что произошло с раненым человеком и кто он. Шелестов не хотел дробить свою группу, тем более в самом начале преследования. Кроме того, внутренний голос подсказывал ему: «Иди влево за человеком, который ранен. Возможно, от твоего появления зависит его жизнь. Возможно, если он жив, ты получишь от него важные сведения». «Да, поедем влево», – решил Шелестов и приказал садиться на нарты. И когда все сели, он спросил: – А где же Таас Бас? Ему ответил Быканыров: – Таас Бас ушел по следу человека. Олени от окрика Шелестова рванули с места, но через какие-нибудь две-три минуты были им же остановлены. Опять на снегу краснела лужа крови, хотя и меньше первой. Опять пришлось тщательно осмотреть местность, и после осмотра Быканыров сказал: – Однако человек уже умер. Все молчали. Затянувшееся молчание прервал Шелестов. – Почему ты решил, что он умер? – Он сам не пошел. Его кто-то понес. – Быканыров шагал по следу, а за ним осторожно следовали остальные. – Женщина его понесла. Смотрите, какая маленькая нога. И тяжело ей. Нога глубоко входит в снег. – А ну, быстро на нарты! Поехали! И олени помчались вновь. Они пронесли нарты через засыпанное толстым слоем снега и, наверное, вымерзшее до дна болото, врезались в тайгу и, наконец, выскочили на опушку. Все увидели маленькую, с плоской крышей и большими нависями снега на ней, рубленую избу. У самых дверей сидел Таас Бас и, задрав морду к небу, тоскливо подвывал. «Если собака сидит и никто ее не трогает, значит, опасности нет», – мелькнула мысль у майора Шелестова. Он остановил оленей у самой избы, быстро соскочил с нарт и открыл дверь. Открыл и остановился: на полу почти пустой, еще не обжитой и холодной комнаты, на подостланной шкуре оленя, неестественно вытянувшись, с закрытыми глазами лежал молодой мужчина-якут. Около него на коленях сидела женщина и бормотала что-то невнятное. – Что случилось? – тихо спросил по-якутски Шелестов, пропуская в дом Быканырова, Петренко и Эверстову. Молодая женщина посмотрела на него скорбными глазами, тяжело вздохнула, но ничего не ответила. Быканыров подошел к ней, взял ее за плечо и громко сказал: – Зинаида? Почему молчишь? Женщина вздрогнула, посмотрела на старого охотника, и в глазах ее закипели горькие слезы. Она упала на грудь неподвижно лежащего человека и вместо ответа безудержно разрыдалась. Шелестов обратился к Быканырову. – Ты ее знаешь? – Да, это наша колхозница Очурова Зинаида, а это ее муж Дмитрий. Все находились в таком подавленном состоянии, при котором хотя и видишь, что произошло большое горе, но не знаешь, что предпринять. Инициативу проявила Эверстова. Она оторвала, не без усилий, молодую женщину от лежащего на полу человека, усадила ее на чурбан, встряхнула и, заглянув ей прямо в глаза, заговорила строго, почти суровым голосом по-якутски: – Ты почему молчишь? Зачем ты плачешь? Ты думаешь, твои слезы помогут чему-нибудь? Возьми себя в руки, – и она ее еще раз встряхнула. – Рассказывай, что случилось? Мы друзья твои. Кто убил твоего мужа? – Убил… Убил… – со стоном выкрикнула Очурова и готова была вновь броситься к мужу, но Эверстова удержала ее на месте. – Сиди так, сиди, я говорю… – Зинаида! – пришел на помощь Эверстовой Быканыров. Он хотел, видимо, сказать что-то еще, но из глаз его закапали прозрачные, чистые стариковские слезы. Он смахнул их рукой, поморщился и тихо произнес: – Хороший был колхозник… Бывший фронтовик… До самого Берлина дошел, и вот… У Петренко в сердце мгновенно, точно порох, вспыхнула ярость и также мгновенно, как порох, тут же сгорела от слов майора Шелестова. – Почему был? – громко спросил тот, сбрасывая с себя автомат, кухлянку, рукавицы. – Еще рано говорить об этом. Шелестов опустился на колени, взял руку Дмитрия. Все умолкли и застыли в напряжении. – Он жив! – твердо заявил Шелестов, прощупав пульс. – Надюша! Давайте с нарт санитарную сумку. Быстро! Петренко, разведите огонь. Молодая якутка сидела выпрямившись, с испугом в глазах и зажав рот рукой, как бы стараясь сдержать готовый вырваться крик. Быканыров бросился помогать Петренко. Эверстова принесла и уже раскрывала сумку. – Помогайте мне, – потребовал Шелестов от хозяйки дома. – Разуйте его и разотрите ноги снегом. Сам он расстегнул ворот рубахи Очурова и приложил ухо к левой части груди. Прислушался и сказал твердо и уверенно: – Конечно, жив! И нечего распускать нюни и разводить панику. Он разорвал гимнастерку, сорочку и, обнажив грудь и руки Очурова, увидел две раны: одну на плече, неглубокую от скользящего удара, и вторую, более серьезную, в области правого соска. «Эти раны, – подумал Шелестов, – нанесены, видно, тем ножом, что лежит в моей сумке». Шелестов при помощи Эверстовой стал обрабатывать раны йодовым раствором и сульфидинным порошком. Жена Очурова старательно растирала снегом ноги мужа. – Довольно, довольно! – прервал ее Шелестов. – Оберните ноги во что-нибудь теплое. Пока Быканыров и Петренко разводили камелек, набивали котелки снегом, пока Шелестов и Эверстова обрабатывали и перевязывали раны, молодая якутка пришла в себя и рассказала, как все произошло. Рассказала подробно о непрошеном визите ночных гостей, об их просьбе, о желании мужа помочь людям, попавшим в беду, и, наконец, о том, как обеспокоенная долгим отсутствием мужа она решила выйти ему навстречу и подобрала его на снегу вот таким, какой он есть сейчас. Шелестов осторожно кончиком своего ножа раздвинул плотно стиснутые зубы Очурова и при помощи Эверстовой влил в его рот две столовые ложки чуть разведенного спирта. Через несколько минут лицо раненого порозовело, хотя сам он по-прежнему оставался неподвижным. В комнате уже ярко пылал камелек и шипел на огне спадающий с котелков снег. Петренко затащил в комнату большую охапку сухих поленьев и тихонько опустил на пол. Когда раненого приподняли, чтобы постелить под него вторую шкуру, он, еще не приходя в сознание, тихо, едва слышно, вздохнул. И все-таки этот вздох услышали все и сами облегченно вздохнули. – Много крови потерял, – сказал Шелестов. – Смотрите, как он бледен. Но я уверен, что он выживет. Одна рана – пустяк, да и вторая не особенно опасна. Что у вас есть из продуктов? – обратился Шелестов к Эверстовой. – Наиболее питательного? Эверстова развела руками. – А я не знаю… – и перевела взгляд на Быканырова, который упаковывал груз. Старик пожал плечами. – Ну-ка, поищите, – попросил майор. Среди продуктов оказалось несколько банок со сгущенными сливками. – Вот это, я думаю, то, что нам нужно, – сказал Шелестов. – Правильно, – подтвердил Петренко. – Надо открыть банку и разогреть. Сливки – это большое дело. – Да, да, правильно, – согласился Шелестов и спросил хозяйку: – Сколько было у вас оленей? – Шесть. Шесть оленей и двое нарт. Олени сильные, очень хорошие. Они на них уехали. – Однако их можно упустить, – высказал опасение Быканыров. – На оленях они далеко уйдут. – Нельзя терять ни минуты, – поддержал его лейтенант Петренко и посмотрел на еще не пришедшего в сознание Очурова. Посмотрел и подумал: «М-да… Человек был под рейхстагом, остался жив, а тут чуть не умер от руки какого-то подлеца». – Мы их быстро догоним, – высказала свое мнение Эверстова. – У нас тоже хорошие олени. И у нас еще то преимущество, что мы будем преследовать их по накатанной, готовой дороге, а им надо ее прокладывать. Шелестов молчал, думая о чем-то своем, потом спросил хозяйку дома: – Значит, эти двое вам незнакомы? – Нет. – И теперь вы не знаете, кто они? – Дмитрий смотрел их документы, но я не знаю. – А каковы они собой, расскажите? Очурова нарисовала портреты ночных гостей как могла, и со слов ее Шелестову, Быканырову и Эверстовой стало ясно, что один был русский, а другой якут. Русский, конечно, Белолюбский. Все приметы совпадали. – А якут рыжий? Волосы рыжие? – поинтересовался Быканыров. – Он совсем без волос. У него голова гладкая, как колено. Я еще подумала, зачем было человеку зимой снимать волосы? «Волосы этот якут оставил в квартире Белолюбского, – рассуждал про себя Шелестов. – Но зачем это понадобилось?» – Надо догонять их. Зачем терять время? – сказал Петренко. – Правильно говоришь, лейтенант, – отозвался Быканыров. Шелестов молчал. И хотя он сейчас сидел здесь, в лесной избушке, но мыслями был далеко в тайге, настигая этих двух, проливших кровь безвинного человека. Он слушал горячие высказывания своих друзей, но молчал. Он всегда дорожил временем, знал цену каждой минуте, но не собирался торопиться. «Я должен услышать, что скажет Очуров», – решил он и очень удивил всех, когда объявил: – Ночуем здесь. Пусть олени наши хорошенько отдохнут. А рано утром тронемся. Возражать Шелестову никто не стал.* * *
Дмитрий Очуров пришел в себя среди ночи. – Зина… Зина… – позвал он. Измученная и уставшая за день, Зинаида все же не хотела ни на минуту отойти от мужа, она торопливо склонилась над ним. Приподнялся чуткий Быканыров. Он приблизился к раненому, лежащему ближе других к огню, и сказал: – Очуров? – Это ты? – спросил, в свою очередь, раненый. – Да, я. А это мои друзья. Все хорошо, лежи и не двигайся. Повезло тебе, однако, счастливый ты человек. Через минуту уже все были на ногах. Шелестов запретил раненому разговаривать, а остальным задавать ему вопросы. Очурова напоили сливками, разбавленными кипятком, а предварительно заставили выпить немного спирту. – Самое хорошее лекарство, – сказал Быканыров, держа в руках пустой граненый стаканчик, из которого давали раненому спирт. – Любите? – поинтересовался Петренко. – Есть грех, – признался старик. – На севере все любят спирт. Хорошее лекарство и для больного, и для здорового. Вовремя оказанная помощь сыграла свою роль. Жизнь победила. Очуров ощущал слабость от потери крови, но раны его не беспокоили. У него появился аппетит, и Шелестов разрешил накормить его густым наваром из-под пельменей. Выпитый спирт слегка туманил его мозг. На побледневших щеках проступил румянец. В глазах появился блеск. – Болит? – спросил Шелестов, показывая на грудь. – Мало-мало… – Не трудно будет отвечать на мои вопросы? – Совсем нет… Все сгрудились у раненого. Жена примостилась у изголовья. – Вы, кажется, смотрели их документы? – Да, смотрел. Русский – Белолюбский, комендант рудника. Все переглянулись, а Быканыров не вытерпел. – А якут кто? – спросил он. – У него диплом учителя… я держал его в руках, – и, поморщив лоб, Очуров сказал: – А фамилию забыл… – Не Шараборин? – подсказал старый охотник. – Нет, не Шараборин. Быканыров посмотрел на Шелестова, и на лице его отразилось разочарование. Шелестов улыбнулся и сказал: – Он же не дурак, этот Шараборин, чтобы появляться здесь под своей фамилией. Быканыров часто-часто закивал головой. – Правду сказал. Я не подумал. – Оружие у них было? Очуров отрицательно помотал головой. – А что висело на шее у русского? – напомнила жена Очурова. Тот усмехнулся, хотел протянуть к жене руку и со стоном опустил ее. – Это не оружие, – пояснил он. – Это фотоаппарат в кожаной сумке. – Фотоаппарат… – повторила про себя Очурова. «Это совпадает с моими предположениями, – подумал Шелестов. – Значит, не напрасно Белолюбскому понадобилась электролампа такой большой силы. Не напрасно он прикалывал к столу план Кочнева». Все смотрели теперь на Шелестова, так как никто не знал деталей происшествия на руднике. Но Шелестов не стал больше задавать вопросов, а попросил Очурова рассказать, что произошло с ним после того, как он покинул сегодня утром дом. Очуров рассказал все по порядку, до того момента, как он потерял второй раз сознание по пути к дому. А Быканыров, слушая Очурова, не находил себе места. Ему не хотелось смириться с мыслью, что якут, бритый наголо, был не «Красноголовый». Старый охотник топтался по комнате, с каким-то ожесточением сосал свою заветную трубку, и множество мыслей роилось в его голове. Когда же Очуров окончил свой рассказ, Быканыров все-таки спросил: – Скажи, какой из себя якут? Очуров описал его внешность. По мнению Быканырова, она совпадала с внешностью «Красноголового». Но все же уверенности быть не могло. – Ай-яй-яй… как плохо, – сетовал старик. – Однако было у него что-нибудь такое, чего нет у других? Очуров силился вспомнить, но безуспешно. – У него на левой ноге пальцев нет, – оказала Очурова. – Пальцев? – спросил Шелестов. – Да, пальцев. Вместо пяти, только один палец. Я сама видела, когда он разувался. Ни Шелестов, ни Быканыров не могли, конечно, знать, что при побеге Шараборина из лагеря пущенная в него пуля сделала свое дело. И сообщение Очуровой ничего нового не внесло. Но это только казалось. Слова жены позволили Очурову вспомнить, что якут прихрамывал на одну ногу, и за эту деталь ухватился Быканыров. Перед его глазами встало то раннее утро, когда Таас Бас обнаружил след чужого человека, не зашедшего в дом. – И тот припадал на одну ногу. Да, припадал. – Ничего. Скоро мы узнаем, кого себе в друзья выбрал Белолюбский, – сказал Шелестов. – Готовьте поесть – и в дорогу. Вам, – он обратился к Очурову, – мы оставим лекарств, продуктов, а сами пойдем по следу этих людей. И все будет хорошо. Бледное, беззвездное небо как бы поднималось все выше и выше. Начинало светать.Самолет над тайгой
– Тохто… Тохто[79] … – твердил Шараборин сидящему впереди него Оросутцеву. – Упадут олени. Совсем упадут. Важенка совсем плохая. Оросутцев не обращал внимания на призывы своего сообщника и гнал оленей, как одержимый. Ему было явно не по себе. Во-первых, не так все получилось с этим хозяином оленей. Кто же мог предполагать, что дело дойдет до ножа? Ведь планировали сделать все тихо, гладко, без шума. И не потому Оросутцев нервничал, что его донимали угрызения совести за напрасно пролитую кровь. Отнюдь нет. Конечно, лучше было бы обойтись без помощи ножа, но раз Оросутцев обнажил нож, надо было кончать этого якута колхозника. А он оставил его недорезанного. А что это означает? Это означает, что его подберут или он сам доберется до жилья, и опасность погони станет реальной. «Хотя, – рассуждал Оросутцев. – И так плохо, и этак. Ну, убил бы я его. А куда упрячешь? В снег, больше-то некуда. И как ты ни прячь, все равно следы не скроешь на таком снегу. И никуда не денешься. Плохо получилось. Очень плохо. Недодумал я все до конца. А все спешка. Надо бы поступить по-другому. Надо было выйти тайком ночью из дому, собрать оленей, взять лыжи, нарты, и делу конец. Ищи ветра в поле. А теперь всего можно ожидать». Во-вторых, им не повезло с самого начала. Не успели они проехать и десятка километров от того места, где оставили недорезанного якута, как нарты Шараборина налетели на какую-то корягу, занесенную снегом, и вышли из строя. Один из полозьев сломался в двух местах, и нарты пришлось бросить. Теперь Шараборин и Оросутцев сидели на одних нартах. – И нужно же было этому случиться! – негодовал Оросутцев. – Мои нарты прошли благополучно, а его… Эх, черт бы его побрал, – выругался Оросутцев и вновь стал кричать на оленей, размахивая руками. Обозленный и занятый своими тревожными мыслями, он не замечал, что олени бегут не так, как бежали вначале первые два-три часа. Олени сбавляли темп бега, путали ногами, спотыкались на ровном месте. – Отощали… Выдохлись… Отдых надо дать… – твердил свое Шараборин. Он лучше Оросутцева знал оленей и ясно предвидел последствия такой бешеной гонки. «Пока бегут – пусть бегут», – подумал Оросутцев. Олени вынесли нарты на взгорок, медленно, как бы нехотя спустились по чистому месту вниз к самой стене тайги, запутались между елок и встали. Оросутцев и Шараборин продолжали сидеть. Несколько минут прошло в молчании, а потом Оросутцев сказал: – Они сами знают, когда остановиться. Без нас знают. – Плохо знают, – возразил Шараборин. – Еще раз так станут, и совсем не пойдут. Неделю гулять будут, а не пойдут. Отдых им надо давать. Два-три часа ехал – отдых. И опять два… – Ладно, хватит, – оборвал его Оросутцев. – Начнешь разводить антимонию. Собирай дрова, а я распрягу их. Оба сошли с нарт. Шараборин начал ломать сухостой, потом вытаптывать снег на том месте, где решил устроить привал. Оросутцев выпряг оленей. Те сошлись мордами, обнюхались, всхрапнули. Их окутало облако теплого пара. Олени не могли отдышаться. – Дай-ка мне твой нож, – попросил Оросутцев и, получив его от Шараборина, подошел к самому маленькому узкогрудому оленю – важенке. Та еле-еле держалась на ногах, низко опустив голову. Ее трясло как в ознобе. Бока ее тяжело вздымались. Оросутцев погладил важенку по голове левой рукой. Животное, почувствовав ласку, приблизилось к человеку, посмотрело на него влажными, измученными, доверчивыми глазами и лизнуло шершавым языком его голую руку. Потом потерлось о бедро Оросутцева. И в это время Оросутцев сильным ударом правой руки вонзил важенке под самое сердце длинный острый нож. У важенки ноги сразу подкосились, и она, не издав ни звука, рухнула на снег. Оросутцев опустился на колени и, не обращая внимания на слезы животного, которые каплями катились из его прекрасных глаз, вытащил нож и поднес под рану руки пригоршней. Кровь горячая, яркая била ключом, и Оросутцев пил ее большими глотками. Кровь текла красными струйками по его бороде, спадала на кухлянку, красила снег. Шараборин стоял поодаль с охапкой дров в руках и, наблюдая, как лакомится его сообщник, облизывался. – Разводи огонь, чего время теряешь, – сказал Оросутцев. Шараборин пробурчал себе под нос что-то нечленораздельное и начал выкладывать костер. Оросутцев же разделывал оленью тушу. Он был мастер на эти дела. Сняв шкуру с оленя, он разделил тушу на равные части. Выбрав несколько трубчатых костей, Оросутцев разрубил их ножом и стал высасывать из костей мозг. Он делал это сопя, причмокивая, производя звуки, похожие на работу поршня. Отобрав более лакомые куски, Оросутцев бросил их в котел и натолкал в него снегу. Шараборин уже развел костер. Сухое смолье схватилось сразу дружно, с потрескиванием и без дыма. Котел подвесили над самым огнем. Оросутцев снял с нарт дорожный мешок, достал из него бутылку со спиртом, вынул пробку и, расчистив снег рукой, поставил бутылку поодаль от огня. Потом он наложил ветвей от елки и сел на них. Шараборин расположился напротив, по ту сторону костра, на куске перепревшей сосны. Он вначале сел поближе к огню, но лопнувшая губа от сильного жара стала саднить еще больше, и Шараборин отодвинулся. Воздух над костром дрожал, струился, как летом от зноя, и уродовал все, что было видно сквозь него. Так бывает, когда смотришь на дно реки, сквозь воду, колеблемую ветром. И Оросутцев казался Шараборину не таким, каким он был на самом деле. Лицо Оросутцева на глазах у Шараборина то и дело менялось, делалось вдруг длинным, похожим на голову лошади, то будто раздавалось в стороны и походило на блин, то, наконец, расплывалось, и на нем нельзя было уловить знакомых черт. Оросутцев совал руки чуть ли не в самый огонь и затем быстро отдергивал их. Потом он запел тоскливо, монотонно, тягуче какую-то непонятную для Шараборина песню без слов. Немного погодя Оросутцев умолк. Слышно было, как потрескивало смолье в огне, да булькала закипающая в котле вода. Шараборин выжидал, когда Оросутцев объяснит ему, куда и зачем они едут. Оросутцев обещал это сделать, как только они достанут оленей. Значит, он должен это сделать теперь. Оросутцев же в это время обдумывал, что и как надо сказать. Он не хотел посвящать Шараборина полностью в свои планы, но отлично понимал, что без объяснения дело не выйдет. Понимал он и другое, что сам он, без помощи Шараборина, не доберется до нужного места. Оно, это место, не так близко, и нужно хорошо знать тайгу, чтобы не сбиться с дороги и не заплутаться в ней. Но Оросутцева связывали сроки. И тайгу он не знал так хорошо, как знал ее Шараборин. Оросутцев прикидывал, как сделать, чтобы не говорить Шараборину всего, но вместе с тем так, чтобы это выглядело убедительно. В голове Оросутцева возникало до привала, да и сейчас, множество вариантов, но он все их отбрасывал. Не подходили они по той или другой причине. Перебрав все возможные варианты, Оросутцев пришел все же к выводу, что придется сказать, куда и зачем он торопится и почему ему нужен Шараборин. Другого выхода не было. Иначе Шараборин поймет, что его хотят надуть, и тогда не жди от него помощи. Конечно, можно припугнуть Шараборина, но не в такой обстановке. Сейчас он может разозлиться, плюнуть на все и уйти. А что будет делать Оросутцев один, даже в том случае, если в его распоряжении останутся олени? Этот вопрос больше всего волновал Оросутцева. Он считал себя не способным выбраться из такой глухой чащи без помощи Шараборина. Оросутцев прекрасно понимал состояние своего сообщника, его настороженность, выжидательное молчание. «Да, дальше тянуть нельзя, – окончательно решил Оросутцев, – иначе он сбежит от меня в первую же ночь, да еще, чего доброго, уведет и оленей. И получится: близок локоть, да не укусишь». Вода в котле уже исходила паром. Шараборин взял тоненькое поленце и помешал им в котле. – Ты все интересовался, куда я иду? – заговорил вдруг Оросутцев. – Совсем нет, – ответил Шараборин. – Ты скажи правду, зачем я тебе, а куда ты идешь – мне не обязательно знать. – Гм. Одно с другим тесно связано, – пояснил Оросутцев. – Мне надо как можно скорее добраться до Кривого озера. Понял? Знаешь такое? – Знаю, однако. – Был там? – Был. – А я вот не был. Дорогу до озера тоже знаешь? – Тоже знаю, – подтвердил Шараборин. – Я же и дороги не знаю. Поэтому ты должен довести меня до Кривого озера кратчайшим путем. И я не останусь в долгу. Ты получишь больше, чем ожидаешь. И, кроме этого, тебя отблагодарит Гарри. Шараборина передернуло. – Ты что? – удивился Оросутцев, заметив, как вздрогнул Шараборин. – Опять Гарри? – Да, опять. Но не скоро, весной и последний раз. Шараборин смотрел на Оросутцева долго, пристально, силясь в его лице прочесть скрытый смысл его слов. – Не веришь? – спросил Оросутцев и, не ожидая ответа, сказал: – Честно говорю, в последний раз. Я улечу с Кривого озера на ту сторону. За мной пришлют самолет. И тебе не придется больше ходить ко мне. Шараборин ухмыльнулся. Он, конечно, не мог поверить этому. Ясно, что Оросутцев хочет обвести его вокруг пальца. Но зачем? Неужели он хочет отобрать у него деньги, полученные им от Гарри? Ерунда! Не может быть. Если бы Оросутцева интересовали деньги, ане Шараборин, то он давно бы нашел время переложить их в свой карман. Дело, конечно, не в деньгах. Но при чем тут самолет? Какой самолет? Откуда? – Не веришь? – еще раз спросил Оросутцев. – Далеко, однако. Трудно поверить, чтобы долетел, – утаив все свои сомнения, ответил Шараборин. – Чудак ты человек! Что значит расстояние в наше время? Не из Америки же он прилетит. – А откуда же? – Из Японии, конечно. – Тоже, однако, далеко. – Ничего не далеко. От ближней северной точки Японии до Кривого озера самое большее тысяча восемьсот километров. А для самолета последних конструкций это сущий пустяк. Шараборина очень удивляло, что Оросутцев, никогда не объяснявший своих поступков, вдруг разоткровенничался. В чем же дело? Что случилось? Неужели и в самом деле речь идет о встрече самолета, который прилетит к Кривому озеру? Неужели правда, что Оросутцев собирается перебраться на ту сторону по воздуху? – А как самолет найдет тебя? – спросил Шараборин. – Тайга – везде тайга. Озеро под снегом. Оросутцев рассмеялся, показав свои крупные, редкие, подернутые желтизной зубы. – Есть карты, есть ориентиры, наконец, есть сигналы. – Опасно, – мотнул головой Шараборин. – Ночью надо лететь. – Днем или ночью, для летчика не имеет значения. – Ой-ей! – усомнился Шараборин. – Только ночью. Днем раз – и сшибут. – А днем он и не полетит. Стояла ледяная, беззвучная, как натянутая струна, тишина. Только говор двух людей, пыхтеньи закипающей воды в котелке, да потрескивание смолья в костре нарушало эту тишину. И вот появился новый звук. И если бы дело происходило летом, то этот звук сначала можно было принять за звук, производимый комаром. Но стояла зима, лютая стужа. Оросутцев и Шараборин сразу уловили, что где-то далеко звенит мотор. Звенит и подвывает, становится все явственнее, все слышнее. Оба замерли, устремив глаза в голубые просветы неба, видимые сквозь густое переплетение заиндевевших ветвей. Едва слышимый вначале звон мотора постепенно перерос в рокот приближающегося самолета. Звук нарастал, ширился, подавлял все остальные звуки. Ясно было, что самолет шел низко и где-то близко над головами. Непонятное чувство слабости охватило вдруг Шараборина и заставило его встать на четвереньки. К горлу подступила тошнота. По телу, точно электрический ток, пробежал озноб. Удушливый, мгновенно пришедший страх сжал сердце точно тисками. Шараборин силился не потерять самообладания, потушить, подавить страх, но он вопреки всем его усилиям перехватывал дыхание. Странно охнув, Шараборин быстро на четвереньках бросился под ветвистую елку. Он опрокинул бутылку со спиртом, свалил плечом жердь, на которой был закреплен котел с почти уже сварившимся мясом. Спирт попал на огонь и вспыхнул синим дрожащим пламенем, мясо вывалилось в костер, который зашипел, задымился. Самолет с ревом прошел над молчаливой и неподвижной тайгой, звук его мотора стал тише, слабее и, наконец, замер где-то вдали. Запах горящего спирта, обгорелого мяса смешался с дымом, и все это едкое, вонючее полезло в глаза, в рот, в нос Оросутцева. Он вскочил с места так резко, будто его кто-то уколол. Злоба заволокла его мозг мгновенно. Он едва смог обуздать вскипевшую ярость, едва удержал себя от неистового желания броситься с кулаками на своего сообщника. Вне себя он закричал: – Дурак! Трус! Баба несчастная… Проломить бы тебе череп надо! – он сейчас забыл совсем, что должен соблюдать известную тактику в отношениях с Шарабориным. Его побелевшие и трясущиеся от злобы губы выплескивали невпопад различные бранные и оскорбительные слова. Он в сердцах пнул ногой пустую бутылку, утерявшую драгоценную влагу, сплюнул на огонь, в котором корчилось покрытое золой мясо, и внезапно умолк. Шараборин вылез из-под елки, встал на ноги, угловато вскинул плечи, жалко и нелепо улыбнулся. Губы его кривились и некоторое время беззвучно двигались. Потом, чтобы вернуть себе утраченное мужество, он выпрямился, расправил плечи и обвел взглядом небо. Заикаясь, он сказал: – Это я… чтобы он не заметил. Холодные глаза Оросутцева блеснули, но он промолчал. Только сейчас Шараборин почувствовал неприятный зуд в ладонях и вспомнил, что прошелся ими по горячей золе. Он потер руки, подул на них и, чтобы окончательно ликвидировать неприятный конфликт, сказал: – Спирт у меня есть. Почти полная фляга. Оросутцев продолжал молчать и стоял, широко расставив ноги. В голову лезли тревожные мысли: откуда взялся самолет? Чего он не видел здесь, в глухой тайге? Шараборин ходил вокруг залитого водой костра и с сожалением смотрел на погубленное мясо. О еде нечего было и думать. Он подобрал пустую бутылку из-под пролитого спирта, понюхал ее и, покачав головой, бросил в костер. А Оросутцев думал: «Дурак, как я не успел рассмотреть, что это за самолет? Уж не тот ли, на котором пожаловал майор на рудник? Ведь я же тот видел и хорошо запомнил. Заметил нас летчик или нет? Скорее всего, заметил. Ведь сверху все хорошо видно. Этого только не хватало!» – Однако низко летел, – проговорил Шараборин, не зная, что сказать другое. – Совсем низко. – Да, – согласился Оросутцев. – Мне это не нравится. Запрягай. Шараборин побежал за оленями. Оросутцев стал укладывать на нарты котел, дорожный мешок, а когда дело дошло до оленьей туши, он выругался и бросил ее в перегоревший костер. Надо было облегчить себя от всякого добавочного груза. Когда все было готово и они садились на нарты, Шараборин сказал: – Плохо ты сделал… – Что плохо? – готовый огрызнуться, спросил Оросутцев. – Надо было того насмерть резать. – Я сам знаю, что плохо, – мягче сказал Оросутцев. – Кто же мог знать, что все так по-дурацки получится? – Все надо знать, – сказал Шараборин. – Теперь, однако, надо скоро ехать до Кривого озера. По нашему следу пойдут. Хорошо бы, снег выпал. Оросутцев ничего не сказал и тронул оленей.* * *
А майор Шелестов со своими друзьями мчался по свежему следу и думал лишь об одном: «Только бы не пошел снег. Все, что угодно, но только не снег. Тогда – пиши пропало». Примерно после часа быстрой езды Шелестов сделал первую и, как все поняли, вынужденную остановку. Взоры всех обратились к лежащим перевернутым нартам. – Мало-мало поломались, – сказал, посмеиваясь, Быканыров. – Значит, они теперь с шестью оленями и одними нартами, – сделал заключение лейтенант Петренко. Эверстова посмотрела на Шелестова. А Шелестов, по привычке, рассуждал про себя: «Хуже это или лучше, что у них вышли из строя одни нарты?» – и пришел к заключению, что этот факт не играет никакой роли. Преступники имеют шесть оленей и поэтому, при нужде, могут перепрягать уставших. Около брошенных нарт задержались на несколько минут и тронулись дальше. Часа через три, когда олени выбежали на широкую безлесную равнину, между двумя горами вдалеке, впереди послышался рокот самолета, и Шелестов остановил оленей. Все соскочили с нарт. Шелестов и Петренко обратились к биноклям. На горизонте слева обозначилась едва заметная движущаяся точка. Она приближалась, увеличивалась, и уже невооруженным глазом можно было определить, что летит самолет. Какой-то буйный восторг охватил друзей Шелестова, особенно старика Быканырова. Самолет приближался, в воздух летели рукавицы и раздавались громкие, приветственные выкрики. Самолет опустился ниже, прошел чуть не над головами, развернулся, сделал второй заход и бросил вымпел. Тот быстро опускался на маленьком красном парашютике, относимый в сторону неощутимым движением воздуха. Потом самолет с сильным ревом пошел вверх, прощально качнул плоскостями и полетел на запад. Все махали руками, пока самолет не скрылся с глаз. – Молодец Ноговицын. Нашел-таки нас, – задумчиво произнес майор, глядя на горизонт. – Хороший летчик, – решил высказать свое мнение лейтенант Петренко. – Знаете, когда мы летели из Якутска на рудник, он мне показывал волка. Скажу честно, до сих пор не видел живого волка. Я сам бы его ни за что не заметил. А Ноговицын говорит, что на волков можно охотиться с самолета. Правда это или нет? – Правда, – ответил Шелестов. – Хорошая, интересная охота. Мне однажды довелось в ней участвовать, и я получил большое удовольствие. Но лучше охотиться с самолета поближе к весне, когда потеплеет. Самолет-то должен быть открытым, а сейчас в такую стужу и носа не высунешь. За вымпелом захотелось бежать Эверстовой. Она быстро сняла с нарт лыжи и умчалась. – Догоню! – весело сказал Петренко, охваченный спортивным азартом, и бросился к своим нартам. – Нет, не догнать, – бросил ему вслед старик Быканыров. – Она уже полпути прошла. И крепко идет. – Все равно догоню, – сказал Петренко. Шелестов вынул коробку папирос, закурил и, прикинув глазом расстояние, пройденное Эверстовой, подумал: «Пожалуй, прав старик. Не догонит». Петренко встал на лыжи, быстро закрепил их на ногах, сбросил с себя кухлянку и побежал наискосок, не по следу Эверстовой, а к зарослям тальника, куда, по его предположениям, упал вымпел. Он бежал, пригнувшись, размашистым, натренированным шагом опытного лыжника. Прошло не более полминуты, как Быканыров уже изменил свое мнение. – Ой, догонит, догонит… Ошибку я дал. Быстрый на ноги парень. Смотри, Роман Лукич, смотри! Старик, стоя на месте, притопывал ногами и хлопал рука об руку. Майор, прищурив глаза, наблюдал за двумя фигурами, быстро скользящими по снегу. «А и верно догонит», – подумал он. Быканыров не стерпел: – Надя! Надя! – громко крикнул он, сложив руки рупором. – Айда шибче! Айда… Эверстова обернулась, но было уже поздно. Она увидела лейтенанта метрах в двадцати от себя. Петренко обошел ее, вырвался вперед и, издали заметив красное пятно парашюта, направился к нему. Он поднял вымпел, подошел к Эверстовой и подал его ей. Та, тяжело дыша, смерила его оценивающим взглядом, но вымпел не взяла. – Нет уж, сами несите, – сказала она. – Вам только за оленями гоняться. Обратно они шли вдвоем, нормальным шагом. Петренко рассказал, что всего лишь три года назад впервые встал на лыжи, увлекся этим видом спорта и начал тренироваться. – Я, конечно, не думал, что попаду на север, хотя и мечтал о нем. А вот пришлось. А лыжи, как видите, пригодились. – Вы молодец, – похвалила, улыбнувшись, Эверстова. – Вы шутите или серьезно? – Вполне серьезно. Я сама занимаюсь спортом и уважаю людей, которые его любят. Вы же не только лыжник, но еще и снайпер, и боксер. – Собственно, я увлекался всеми видами спорта, но лучшие показатели у меня были по лыжам, боксу, стрельбе. – Ну а я так, середнячок, – призналась Эверстова. – И не разрядник. Как-то один раз я взяла первое место по бегу на сто метров в Якутске. Это было целое событие. Я пробежала дистанцию не то за четырнадцать, не то за четырнадцать с половиной секунд. – Это уже неплохо для женщины. – Возможно. Но это было очень давно. Петренко всмотрелся внимательно в лицо спутницы и подумал: «Что значит давно? Сколько же ей лет? По-моему, от силы двадцать два – двадцать три…» – и, не сдержав любопытства, спросил: – Когда же это было? – Это было летом сорок первого года, когда началась война и когда я была совсем еще девчонка. Мне было всего шестнадцать лет. – Позвольте, позвольте… – проговорил Петренко и мысленно стал подсчитывать, сколько же сейчас лет его спутнице. – Нечего позволять, – с теплой грустью в голосе ответила Эверстова. – Мне уже двадцать семь лет, я уже дважды мама и у меня два чудесных карапуза-сынишки. – Ни за что бы не подумал! – воскликнул Петренко. – Что не подумали? – Что вам столько лет. Я бы не дал вам больше… больше… – и желая сказать приятное этой маленькой скромной женщине, добавил: – Ну, никак не больше двадцати. – Спасибо за комплимент. А муж меня зовет старушкой. – Конечно, в шутку? – Ну да, сейчас я принимаю это как шутку, но лет через пять-шесть шутка будет звучать по-иному, на самом деле состарюсь. – А муж ваш в Якутске? – продолжал интересоваться Петренко. – Да. – Давно, наверное, его не видели? – Я его сутки назад, а он меня сейчас, наверное, видел. На лице Петренко появились растерянность и в то же время любопытство. Эверстова звонко рассмеялась. – Не догадались? – Нет. Честно. – Мой муж – механик самолета Пересветов. Вы с ним знакомы. – Ах, вот оно что! Понятно. – Вымпел! Вымпел быстрее! – потребовал Шелестов. – О чем это вы так горячо разговорились, что еле плететесь? – Да так, о делах житейских, – ответила Эверстова. – Пожалуйста, товарищ майор. – И Петренко подал вымпел. Шелестов бросил в снег недокуренную папиросу, вынул из вымпела свернутый в трубочку листок бумаги, развернул его и прочел вслух: «Еле отыскали вас. След от нарт идет на северо-восток. Людей и оленей не видели. Белолюбский на рудник не вернулся. Желаем успехов. Ноговицын, Пересветов». Шелестов покачал головой и подумал: «И не вернется Белолюбский на рудник. Теперь это уже ясно», и, обратившись к своим друзьям, сказал: – Поехали, товарищи. Нам засветло предстоит еще много километров сделать… И опять помчались вперед, по следу, четыре пары оленей. Старик Быканыров, не раскрывая рта, мурлыкал себе под нос несложную песенку, придуманную на ходу. Смысл ее в переводе на русский язык был таков: всему на свете есть начало и всему есть конец. Ничего нет без начала и без конца. Роет мышь, роет и дороется до колонка. Олени бодро бежали, взметывая пушистый снег по проторенному, ясно видимому следу. След забирал то влево, то вправо, то падал вниз, под гору, то извивался и забирался в самую глухомань. Шелестова и его друзей безмолвно встречали и провожали неподвижно стоящие сосны, ели, пихты, лиственницы. Олени бежали по высокой вымерзшей траве, и тогда слышался хруст, будто нарты скользили не по снегу, а по песку. Но вот олени легко взяли крутизну, начали спускаться вниз, и Шелестов остановил их: в зарослях он увидел следы костра. Резко и отчетливо чернели на снегу перегоревшие поленья, зола. Сошли с нарт. Это было то место, где Оросутцев и Шараборин утром делали привал и лишились завтрака из-за появления самолета. – Десять минут отдыха. Перекур, – дал команду Шелестов. – Внимательно осмотреть все вокруг. Не выпрягая оленей, все начали обследовать место привала преступников. Нашли лужу крови, кости, разделанную и почему-то брошенную оленью тушу, угасший костер, в котором лежали куски обуглившегося мяса и стекла от разбитой бутылки. «Теперь у них не шесть, а пять оленей, – сообразил Шелестов, – продуктов у них, видно, нет». – Торопились… Шибко торопились, – сделал заключение Быканыров. – Все бросили. – Наверное, почуяли погоню? – высказал предположение Петренко. Шелестов ничего не сказал и только пожал плечами. Он еще раз подумал: «Хотя бы не пошел снег. Сейчас перед нами открытая книга, читай и разумей, а пойдет снег – все занесет, все скроет». Хотя день был на исходе и солнце уже укуталось на горизонте в морозную дымку, Шелестов не думал уже делать остановки на ночевку. Он не опасался за оленей и, следуя советам Быканырова, делал частые остановки. Олени до сих пор не выказывали усталости, бежали быстро, весело, бодро. «Медлить нельзя», – решил про себя майор и сказал, ни к кому конкретно не обращаясь, а как бы разговаривая с самим собой: – Интересно, когда они здесь были? Быканыров, ни слова не говоря, опустился на корточки у костра и, сняв рукавицу, пощупал золу. Потом он начал осматривать кости и еще раз следы, оставленные ногами людей и оленей. Делал он это молча, с сосредоточенным, серьезным лицом. Шелестов закурил, внимательно наблюдая за своим старым другом. Эверстова стояла под пышной заснеженной елкой, похожей на невесту в белой фате. Петренко незаметно подобрался с другой стороны елки и сильно стукнул по стволу прикладом винтовки. Иневый дождь вместе с большими хлопьями снега осыпал Эверстову с ног до головы. Эверстова вскрикнула от неожиданности. – Вы стали как Дед Мороз, Надюша, – рассмеялся Шелестов. Радистка, отряхиваясь, сказала: – Ничего, я отомщу! Быканыров поднялся, отошел от костра. – Дело такое, – заметил он. – Они здесь были рано утром. Шелестов посмотрел на часы. – Ого… Четыре. Как же Ноговицын их не увидел? Хотя в такой чащобе разве увидишь! Нужно быть опытным таежником, чтобы здесь не заблудиться. – А как вы узнали, дедушка, – поинтересовался Петренко, – что они были тут утром? Старик встряхнул головой, посмотрел внимательно и цокнул языком: – Годы, друг… Годы. Всю жизнь я провел в тайге. Родился здесь. Меня знает каждое деревцо, каждый кустик. Тайга – шибко большое дело. Тайгу надо узнавать душой, сердцем. У тайги много тайн, и не всем раскрывает она свои тайны. Тайгу надо полюбить, очень крепко полюбить. – Мне кажется, я ее уже полюбил, – весело отозвался Петренко. – Нравится мне тайга. Чудесный край. А какая широта! Простору сколько, – и он раскинул руки. – Хорошо, – похвалил Быканыров. – Ты полюбишь тайгу, и она тебя полюбит, и откроется тебе, и убережет тебя. Честному человеку хорошо в тайге, а худому – плохо. Худой человек обязательно пропадет в тайге. Совсем пропадет… – Ну, пора ехать, – прервал Быканырова Шелестов. Оленей вывели на след. Шелестов дал команду трогаться.Под открытым небом
Надвигались сумерки. Крепчал мороз, и маленькими облачками от людей и оленей отрывался густой, сизый пар. Шелестов считал, что уже пора останавливаться на ночевку, но место было неподходящее. След преступников вел наизволок по редколесью, где погуливал хотя и несильный, но при низкой температуре обжигающий ветерок. Олени бежали уже не так весело, как днем. Они устали, и Шелестов их не понукал. «Мои устали, а у меня два самых сильных, самых выносливых быка, – рассуждал майор. – Значит, остальные и подавно устали». Шелестов решил устроить первую ночевку в затишье, среди густой тайги, но удобного места, по его мнению, еще не было. Когда нарты въехали в распадок, густо поросший тальником, майор остановил оленей, и все подумали, что здесь и будет привал, но внезапно Шелестов потянулся к автомату. Все насторожились. И лишь когда впереди с шуршащим звуком поднялся табун белых куропаток, стало ясно, какая дичь привлекла внимание майора. – А я вообще не понимаю, как можно отличить от снега белую куропатку? – спросил Петренко. – Как это вы заметили, товарищ майор? Я сколько ни смотрю, ничего не вижу, а если и вижу, то лишь когда куропатки поднимутся. – Привыкнешь, глаз приучишь, все будешь видеть, – ответил Быканыров. – Черные головки куропаток здорово видно. Снег белый, а они черные. И сидят они всегда головками против ветра, чтобы ветер перья им не лохматил. Птице ведь тоже холодно. А птица тоже ум имеет. Ты знаешь, как тетерев спит зимой? – Понятия не имею, – признался Петренко. – Спит, наверное, как все спят, сядет поудобнее на ветку, глаза закроет и спит. – О нет, – заметил старик. – Тетерев хитрый. Он сядет высоко на дерево, сложит крылья и бух вниз в снег. Как камень. Уйдет глубоко, пророет норку вбок и спит. – Здорово, я этого не знал. Раздалось повизгивание Таас Баса. Все оглянулись. Пес стоял в стороне, разгребал передними лапами снег. Шерсть на его плечах поднялась. – Что такое? – спросил Шелестов. – Что он нашел там? – Сейчас погляжу, – ответил Быканыров и направился к Таас Басу. И стоило ему подойти вплотную, как он сейчас же определил: – Однако прошел сохатый. Большой зверь. Совсем недавно прошел. Подошли Шелестов и Петренко. Да, действительно, в заросли тальника уходили следы размером чуть не с глубокую тарелку. – Вот, тальник кушал сохатый, – показал Быканыров на обглоданный тальник. – Вот еще кушал. Старый сохатый, зубы уже плохие. Старик. Шелестов посмотрел на часы. Поздновато. С каким удовольствием он выследил бы короля тайги – сохатого! Разве есть лучшая награда настоящему охотнику, чем убить такого зверя? – Товарищ майор… – вкрадчиво обратился Петренко к Шелестову. – Что? – Разрешите мне пробежаться. Шелестов помолчал и потом сказал: – Поздновато, дорогой. – Я в один миг обернусь. На лыжах, а вы езжайте потихоньку. Честное слово, я мигом слетаю, а вдруг да наткнусь. – Наткнешься, выцеливай под сердце, а то уйдет. Крепкий зверь сохатый, а этот больше лошади, – вмешался Быканыров. Шелестов раздумывал. Он опасался, что горячий по натуре лейтенант увлечется погоней, и след сохатого заведет его куда-нибудь. А Петренко умолял: – Товарищ майор, ведь скоро привал делать будем. Я по своему же следу и вернусь. Вернусь и доложу, что сохатый готов, испекся. Честное слово. «А в общем, ничего страшного нет, – подумал между тем Шелестов. – Мы все равно сейчас должны сделать привал». Петренко смотрел на Шелестова просящими глазами, а тот все еще колебался. На подмогу пришел Быканыров. – Зачем думаешь? Пусти лейтенанта. Пусть пробежится. – Ладно, – сказал майор. – Только строго с одним условием: через полчаса не увидите сохатого – обратно. – Есть, через полчаса обратно. Петренко быстро снял с нарт лыжи и палки, опустил голенища торбазов, достал из сумки обмотки и перемотал икры, чтобы они не ослабли, поднял голенища, поправил ремень винтовки, встал на лыжи и с места пошел крупным шагом. Он выбежал из распадка на пригорок и размашисто пошел дальше. – Однако, шибко бежит, – одобрил Быканыров и поцокал языком. – Да, лыжник из него первоклассный, – согласился Шелестов, провожая глазами удаляющуюся и уменьшающуюся фигуру молодого офицера. – А не заведет его сохатый в дебри? – высказала опасение Эверстова. – Я ему установил срок, – коротко ответил Шелестов. Петренко оказался точным. Едва успели Шелестов, Быканыров и Эверстова распрячь оленей на месте, избранном для привала, как лейтенант оказался тут как тут. Он бросил на снег большого черного глухаря, рассмеялся и сказал: – Вот вам и сохатый! Ровно на тридцатой минуте смотрю, сидит царь-птица, а сохатого нет. Ну, думаю, чем пустым возвращаться, сшибу его, и сшиб. – Вот как! – заметил Быканыров. – Однако у лейтенанта глаз хороший. – Не спорю, не спорю… – согласился Шелестов. Таас Бас осторожно обнюхал убитую птицу. У собаки была такая поза, будто глухарь сейчас взлетит и бросится на нее. Быканыров поднял глухаря, пощупал. – Мало-мало суховат, старик птица. – Ничего, – сказала Эверстова. – На огоньке он помолодеет. – Ну, за работу, товарищи, а то темнота наваливается, – подал команду Шелестов. – Силы распределим так: за тобой, отец, – обратился он к Быканырову, – дрова и костер. Я с лейтенантом буду разбивать палатку, а Надюша позаботится об обеде. Эверстова рассмеялась. – Что вы, какой обед, Роман Лукич, на ночь глядя. Скорее ужин. – Надо совместить и то и другое, – предложил Петренко. – Правильно, – одобрил Шелестов. – Принимайтесь за работу… Из всех четырех одному лейтенанту Петренко предстояло впервые ночевать в тайге, на снегу, при чуть ли не пятидесятиградусном морозе. Он еще не представлял себе, как это будет, хотя много раз мечтал о такой возможности. Сейчас он больше всего опасался, чтобы кто-нибудь ненароком или умышленно не намекнул на то, что он новичок в тайге. Но каждый был занят своим делом. Старый охотник отправился ломать сухостой. Эверстова копалась в мешках с продовольствием. Таас Бас, несмотря на большой перегон, не улегся, а рыскал вокруг стоянки, что-то вынюхивая, к чему-то прислушиваясь. Олени паслись. Они разгребали копытами снег, зарывались в него головами и щипали промерзший ягель. Снегу тут было так много, что олени подчас почти полностью скрывались в нем, и были видны лишь их коротенькие подрагивающие комочки пушистых хвостиков. Шелестов и Петренко саперными лопатами очистили от снега до самой земли квадратную площадку размером три на три метра. – Вот тут мы и будем спать, – сказал Шелестов и, вооружившись топором, подошел к густой ветвистой елке. Он стукнул по стволу елки обухом и отпрянул. Ветви уронили нависи снега, иней и очистились. – А теперь мы ее вот так, – продолжал майор, расчистил у подножья елки снег и начал сильными ударами рубить дерево под самый комель. Елка вздрогнула, издала звук, похожий на скорбный вздох, как бы задумалась на короткое мгновение, потом накренилась, скрипнула и с шумом рухнула на снег. «Отжила свой век», – с грустью подумал Петренко. Ему всегда было грустно, когда рубили деревья. Майор, ловко орудуя топором, обрубал у поверженной елки мохнатые ветки. – Это будет наша постель. Вместо матрацев. И ничего лучшего не придумаешь. Лапчатую хвою перенесли и уложили на очищенное от снега место. Образовался многослойный мягкий настил. В центре квадрата поставили на землю круглую аккуратную небольшую железную печку. От нее вывели жестяную трубу. Там, где железо должно было соприкасаться с тканью палатки, майор закрепил широкий асбестовый поясок. Потом Шелестов и Петренко сняли с нарт меховые спальные мешки и уложили на хвойном настиле. – А теперь все это накроем, и делу конец, – сказал Шелестов. – Вам, надеюсь, приходилось ставить палатки, товарищ лейтенант? – И не раз, товарищ майор. – Ну и отлично. Так, значит, ваше имя Григорий? – Да, вообще-то Григорий, а на родине звали Грицько. – Грицько – это хорошо звучит. Грицько… Петрусь… Василь. – Это по-украински. – Ну что ж, Грицько. Тащите сюда палатку, а то мы запаздываем. Видите, товарищ Быканыров уже развел огонь. Палатка из плотного полотна закрыла целиком расчищенное и застланное хвоей место. Майор вбил наискосок в мерзлую землю четыре кола, закрепил растяжки, вывел в специальное отверстие конец трубы. – Вот и все, готово, – сказал Шелестов, поправляя полог палатки. – Да и пора. В небе уже высыпали звезды. Старик Быканыров поставил по обе стороны костра рогатины и положил на них жердь. На жердь он водрузил котел и широкодонный чайник, туго набитый снегом. Шелестов и Петренко подошли к костру. Жадное пламя уже вскидывалось вверх, освещая все вблизи, и звезды на небе как бы погасли. Эверстова отсчитывала из мешка промерзшие и гремящие, как орехи, пельмени. Глухарь, подстреленный Петренко, лежал уже ощипанный и выпотрошенный. Быканыров закрепил глухаря на вертеле и подвесил над огнем. Петренко полез в самую чащу тайги, погружаясь почти по пояс в снег. Возвратился он с большой охапкой сухих дров, которые снес в палатку. Этого количества топлива показалось ему мало, и он решил принести еще. А когда вернулся вторично, из трубы уже вился дымок. – А что будет, если я обложу палатку снаружи снегом? – спросил Петренко. – Однако теплее будет, – ответил Быканыров. Лейтенант схватил лопату, принялся за работу и через несколько минут осуществил свой замысел. Быканыров в это время оттащил в сторону нарты и поставил их по порядку на выход. Надя повернула вертел, на котором румянился и исходил соком глухарь. Огонь костра темнил все вокруг. Чем ярче полыхал огонь, тем, казалось, ближе придвигалась к костру ночь и обступала сидящих вокруг четырех людей. И одновременно все выше и выше поднимался черный купол неба. Огонь лизал, жадно обгладывал сухие поленья, зло шипел, пофыркивал, с треском выбрасывая из костра снопы искр. – Сосна горит. Ишь, какую искру дает, – заметил Шелестов, покуривая папиросу. – Береза, однако, лучше сосны. От березы тепла больше, а дыму совсем нет, – сказал Быканыров. – А вот дуб, тот совсем как уголь горит. Жаль, что в тайге не растет дуб, – вставил Петренко. Таас Бас уже окончил обход местности и лежал сейчас поодаль от костра, положив большую голову на свои мощные лапы. Его глаза на свету казались зелеными светящимися точками. Костер разгорался все ярче, все жарче, как бы вызывая на поединок лютую стужу. Но понадобилось бы очень и очень много огня, чтобы хотя на полградуса сбавить леденящий душу мороз. Он отступил лишь на какие-нибудь метр-два от костра, а дальше обжигал с неменьшей силой, чем и огонь. Белым атласом отливали стволы близко стоящих берез. На маленькой елке таял снег от жары и падал невидимыми каплями. – Где сейчас Белолюбский? – сказал как бы самому себе Быканыров. – Наверное, как и мы, ужинать собирается, – ответила ему Эверстова. – А может, бегут без оглядки, – резонно предположил Петренко. – Они ведь тоже на оленях, – возразила Эверстова, – а оленю через каждые два-три часа нужен отдых. Да и поесть олени должны. – Верно, – сказал Быканыров. – Правильно говоришь. Нарты вперед оленя и без оленя не побегут. Помолчали. Потом заговорил Шелестов. – А глухие здесь места. Кажется, тут никогда нога человеческая не ступала. Быканыров покачал головой. – Э, Роман Лукич, ступали тут ноги разных людей, и худых и хороших. В восемнадцатом году в этих местах таилась банда Красильникова-Гордеева. Таилась тут, а нападала на села, стойбища, издевалась над советскими людьми. А нам, партизанам, пощады никакой не было. Летом так делали: словят человека в тайге, разденут догола, привяжут к дереву и бросят. И пропал человек. Совсем пропал. Гнус облепит его сплошь, и через час-два высосет всю кровь. Кровинки не останется. А зимой по-другому. Поймают, разденут, свяжут, воткнут в снег и водой обольют. А ведь мороз стоит, большой мороз. Такой мороз, что птица летит и падает. Потом мы побили всех бандитов. Старик умолк, перебирая в памяти тяжелое прошлое и посасывая свою короткую трубку. – Вы партизаном были, дедушка? – заговорил лейтенант Петренко. – Расскажите нам, как вы дрались с врагами советской власти. Это очень интересно. Быканыров молчал и кивал головой. – Правда, расскажите, – попросила и Эверстова. – Мне папа рассказывал что-то про генерала Пепеляева, но я тогда маленькой была, не помню уже. А когда стала больше, папа умер. Старый охотник посмотрел на Эверстову добрыми глазами и спросил: – Когда умер отец? – В тридцать восьмом году. Мне было тогда тринадцать лет. Отец у меня был русский, а мать якутка. Отца выслали в Якутию в шестнадцатом году за участие в революционном движении. Он жил в Туле и работал на оружейном заводе. А здесь участвовал в Гражданской войне. И с генералом Пепеляевым дрался. – Я тоже помню генерала Пепеляева, – сказал Быканыров. – Я тоже бился против него. Петренко и Эверстова стали упрашивать старика, чтобы он рассказал про генерала Пепеляева, их поддержал и Шелестов. – Расскажи, отец, расскажи. Это полезно знать не только им, молодым, но и мне. Быканыров согласился и рассказал вот что. Японские империалисты давно зарились на советскую землю и давно вынашивали мечту стать хозяевами Дальнего Востока, Сибири, Якутии. И вот, в тысяча девятьсот двадцать втором году они подготовили к высадке на территории Советского Союза экспедицию, возглавляемую белогвардейским генералом Пепеляевым. Сформировали отряд, около тысячи человек, состоявший в основном из офицеров. Отряд снабдили всеми видами вооружения и Охотским морем доставили до советского порта Аян. Там отряд высадился и направился в глубь Якутии. Он шел по глухим местам, тайгой, где не было войсковых частей, не встречая сопротивления, предавая огню редкие населенные пункты, истребляя всех сторонников советской власти. Перед Пепеляевым стояла задача захватить Якутск, свергнуть народную власть и укрепиться там. По пути к Якутску к отряду генерала Пепеляева примыкали кулаки, остатки разгромленных банд, уголовники, и отряд все рос и рос. К зиме он дошел до районного центра – поселка Амга, от которого оставалось два-три перехода до Якутска. Над Якутском нависла большая угроза. В Якутске не ждали врага. Якутск не располагал воинскими частями. Но надо было спасать положение. – Я был тогда в Якутске, – продолжал Быканыров. – Коммунисты собрали отряд сотни в три человек и послали навстречу генералу. И я попал в тот отряд. Добровольно пошел. Отряд наш из Якутска добрался до деревни Петропавловской на лошадях, а оттуда пешком пошли на Амгу. Холодно, с едой совсем плохо, оружие больше охотничье. Пять дней мы шагали, но до Амги не дошли. Послал нам навстречу Пепеляев своего помощника генерала Вишневского. И начали мы с ним драться. Трудно было. В землю не спрячешься, земля как железо. Убьют товарища, мы за него прячемся и стреляем. Бился генерал, бился, а не одолел, однако, нас. Осталась нас сотня, а все бьемся. И не пустили белых в Якутск. Потом пришла подмога, и разбили мы пепеляевцев. А на другой год и самого генерала Пепеляева изловили. Быканыров умолк и посасывал уже потухшую трубку. Немного погодя он грустно добавил: – Однако плохо я рассказал. Много можно говорить, а не умею. – И так все ясно, отец, – приободрил его Шелестов. – Важно, что ты сам все пережил, испытал все тяготы тех лет и вот сидишь с нами и рассказываешь. – Да, правильно, – согласился старик. – Я и Пепеляева самого видел. – А нас тогда еще и на свете не было, – сказала Эверстова. Пока шла беседа, Надя осторожно запускала в котелок пельмени, они быстро закипели, дошел и глухарь. – Ну, давайте кушать да отдыхать, – объявил, вставая, Шелестов. – Есть будем в палатке. Заносите все туда. В палатке было просторно, тепло и светло от раскалившейся печи. Все сняли шапки и кухлянки. Расселись по правую сторону от входа. Эверстова поставила посередине котел с пельменями и раздала ложки. Шелестов, прежде чем приступить к еде, подмигнул Эверстовой, и та без пояснений поняла команду. Она достала из мешка алюминиевый бидон с узким горлышком и начала разливать по эмалированным кружкам спирт. – Сегодня можно двойную порцию. Условия, приближенные к фронтовым, – сказал Шелестов. Быканыров крякнул, потирая руки. Эверстова наделила мужчин двойной порцией, а себе налила два-три глотка, да и те разбавила водой. Все подняли кружки, и Петренко пошутил: – Сто грамм за дам. – За одну даму, – поправил Шелестов. Шелестов сразу глотнул все, одним глотком. Петренко хотел последовать его примеру, но поперхнулся, закашлялся. Быканыров отпивал свою долю маленькими глотками, будто пил горячий чай, и после каждого глотка причмокивал. Эверстова еле одолела свою порцию и даже прослезилась. – Спирт надо умеючи пить, – сказал Шелестов, принимаясь за пельмени. – И надо знать, когда пить. – Как это понимать? – спросил Петренко. – А так, – продолжал Шелестов. – Вот сейчас, после дороги, перед едой, перед отдыхом это даже полезно, а вот в дорогу – нельзя. Ведь ясно, что спирт не только возбуждает, придает аппетит, но еще и притупляет чувствительность. Хватишь на дорогу, и, кажется, мороз тебе нипочем, и в сон клонит, смотришь, и заснул, когда не надо, а то и отморозил что-нибудь. Недаром же есть поговорка: пьяному и море по колено… – Правду говоришь, – сказал Быканыров. – В дорогу идешь – нельзя пить. Спирт уйдет – совсем холодно станет. После пельменей дошла очередь до глухаря, Эверстова еле-еле разломала его на куски. – Ну и птичка, – усмехнулась она. – Что птичка? Хорошая птичка, – заметил Петренко, взяв себе кусок. Шелестов тоже выбрал кусок, попробовал его зубами и положил на место, мотнув головой. – Совсем старая птица. Сто лет ей. Не по моим зубам, – разглядывая глухаря, проговорил Быканыров. – Выражаясь словами одного из героев Дюма, можно сказать: я уважаю старость, очень уважаю, но только не в жареном виде, – сказала Эверстова. Раздался дружный смех. – Придется твоего «сохатого», Грицько, отдать на съедение Таас Басу, – предложил Шелестов. Из-под полога высунулась голова Таас Баса. Он посмотрел своими преданными глазами на людей и тут же лег. Его глаза как бы говорили: правильно, зачем вам мучиться? Давайте старого глухаря мне. Мои зубы с ним справятся. Эверстова собрала куски и бросила их собаке. Потом пили густо настоенный, почти черный чай и разговаривали на разные темы. Так Петренко узнал, что Эверстова была на его «ридной» Украине. – В начале сорок четвертого года я была в Полтаве, училась на курсах радистов, все надеялась попасть на фронт, да так и не успела, – рассказала Эверстова. – А то, может быть, встретилась бы где-нибудь с Романом Лукичом. Тот улыбнулся одними глазами. – Вот уж на фронте мы никак бы не встретились. – Почему? – задал вопрос Петренко. – Я был по ту сторону фронта. – В тылу у немцев? – Да. Петренко шумно вздохнул и сказал, обращаясь впервые к майору по имени и отчеству: – Ну, вам, Роман Лукич, есть о чем рассказать. Это ведь не шутка – в тылу врага. – Да, бывало всякое, – уклончиво ответил майор. Он вообще не любил много говорить, а тем более не любил говорить о себе. – Когда-нибудь, в другое время поговорим. Сейчас же я предлагаю отдыхать. – А дежурить по очереди не будем? – поинтересовалась Эверстова. – Не будем, – ответил Шелестов. – Имея такого сторожа, как Таас Бас, можно спать спокойно. Как, отец? – обратился он к Быканырову. – Точно, Роман Лукич. Он за версту чужого учует… Вскоре в палатке стояла тишина.* * *
Проснувшись утром и высунув голову из спального мешка, Эверстова увидела майора. Он сидел по-восточному, подобрав под себя ноги, перед маленьким кусочком зеркала, прикрепленным к шесту, и брился. Печь уже горела, и в палатке было тепло. Эверстова обвела взглядом палатку и убедилась, что спальные мешки Быканырова и Петренко пусты. «Здорово! – подумала Эверстова. – Оказывается, одна я всех переспала!» Но рассвет едва-едва занимался. Эверстова вылезла из мешка. – Доброе утро, Надюша! – приветствовал Эверстову Шелестов, не поворачивая головы, и продолжал усердно водить бритвой по щеке. – Доброе утро, Роман Лукич! Проспала я? – Пока еще нет. Официально подъема не было. – А вы знаете, как чудесно спалось. Я уже давно так не спала. – Вы… – раздался снаружи голос Петренко. – Вы северянка, а что сказать мне, южанину? Я еще никогда не испытывал такого удовольствия. И если бы кто-нибудь сказал мне год, полгода тому назад, что можно так хорошо спать на таком морозе, в тайге, я бы ни за что не поверил. Эверстова откинула полог палатки, сделала шаг и ахнула. Лейтенант, оголенный по пояс, набирал пригоршнями снег и натирал им лицо, руки, плечи, грудь. – Это же безумие! – вскрикнула Эверстова. – Роман Лукич! Посмотрите, что он делает. – Знаю, видел… Ничего страшного, – отозвался Шелестов. – Закалка, Надюша. Это большое дело – закалка, – повернувшись к Эверстовой, сказал Петренко. – Вы простите, что я вас называю по имени. – Это не страшно и не опасно, а вот вы можете легкие простудить. – Ерунда, – уверенно ответил Петренко, забежав в палатку. – Теперь я разотру тело вот этим мохнатым полотенцем, и все. Я всегда зимой снегом натираюсь, а когда нет снега, обливаюсь холодной водой. Под смуглой, блестящей кожей лейтенанта перекатывались крепкие мышцы. – Все это хорошо, – продолжала Эверстова. – Но не надо забывать, что вы не на Украине, а в Якутии. – Напрасно беспокоитесь, Надюша, – вмешался в разговор Шелестов. – Привычка – большое дело. Эверстова покачала головой, вошла в палатку и посмотрела на свои часы. – У меня сейчас сеанс с Якутском. Шелестов окончил бритье. – Ладно, – сказал он. – Работайте, а мы с лейтенантом приготовим завтрак… Якутск передал, что Белолюбский на Джугджуре неизвестен, что инженер Кочнев не покончил с собой, а убит, и что убийц надо найти и задержать во что бы то ни стало. Шелестов прочел радиограмму и покачал головой. «Значит, экспертиза подтвердила мой вывод, – подумал он. – Конечно, убит, и задержать преступников надо при всех обстоятельствах». Завтрак, состоявший из нарезанной крупными ломтями колбасы, сливочного масла, пшенной каши из концентрата и чая, был готов, но все ждали возвращения Быканырова, который, встав раньше всех, ушел на лыжах, заявив майору, что хочет «мало-мало погулять». Вернулся охотник, когда уже рассвело. – Ну как, следопыт? – встретил его вопросом майор Шелестов. Быканыров не торопился с ответом. Он развязал шарф, опустился на корточки, набил трубку табаком, распалил ее и лишь тогда заговорил: – Вперед ходил, по следу… Когда едешь – одно, а когда идешь – другое дело. Однако я правильно думаю: с Белолюбским бежит тот, который был у моего дома. – Из чего ты заключил? Садись, ешь, – сказал Шелестов. – Холодно. Они едут-едут, а потом то один, то другой сойдут с нарт и бегут рядом. Греются. И у одного ноги разные. Видать, хромает. И тот хромал. – И вы в темноте увидели? – усомнился Петренко. – Увидел, – коротко бросил старик и принялся за еду. – Я не пойму, отец, что тебе дает это открытие? – пожав плечами, сказал Шелестов. – Тот это или не тот, не вижу в этом разницы. Быканыров, занятый едой, промолчал.Враг путает следы
С раннего утра с севера подул слабенький и в другое время года почти неощутимый ветерок. Но сейчас, когда температура опустилась за сорок градусов, этот «ветерок» палил и обжигал до боли. Он дул немного слева, сбоку, и когда Шелестов и его друзья преодолевали открытые места, то ветер безжалостно выдувал из одежды остатки тепла, заставлял делать движения, допустимые при сидячем положении. Стоило на какие-то секунды снять рукавицу, как пальцы рук обжигало точно огнем. Мороз пробирал основательно, «до самых костей», сковывал тело, ноги людей, неподвижно сидящих на нартах, и потому все изредка сходили с нарт и делали пробежки. След преступников по-прежнему то уходил в тайгу, то выбирался на открытые места, а потом привел к широкой замерзшей реке. Ее можно было угадать по одному крутому берегу и по заснеженным торосам, которыми она ощетинилась. По неподвижной, взъерошенной, точно шерсть вырвавшегося из драки медведя, поверхности реки, можно было судить о единоборстве, поединке двух стихий: воды и мороза, происшедшем в начале зимы. Вода, видно, долго боролась,сопротивлялась, а мороз наседал и одолевал. Наконец, река, обессиленная, замерла, притихла, накрепко скованная морозом. Он покрыл ее толстой и прочной коркой льда, от берега до берега. Но подо льдом, если прислушаться, кипела, сердито бурлила и глухо рокотала неуемная вода. И в этом рокоте можно было распознать угрозу: «Подожди, придет и мой черед, пусть только пригреет весеннее солнце, пусть только придут ко мне талые воды, прибавят мне сил, и я покажу тебе, мороз, какова я. Я сброшу с себя прочь твой ледяной панцирь и опять побегу свободно…» След преступников повел по отлогому берегу реки, забежал в ее излучину, а потом вдруг забрал в сторону, на восток. Не хотелось останавливаться, не хотелось терять времени, не особенно приятно было снимать рукавицы и на таком холоде доставать карту и компас, но другого выхода не было. «Черт бы побрал этого Белолюбского, – подумал про себя майор. – Чего его тянет в сторону?» Шелестов извлек из планшетки карту, снял с правой руки спиртовой компас и через несколько минут убедился, что беглецы изменили направление своего движения. Если раньше они мчались строго на северо-восток, то теперь неожиданно повернули на восток. – Н-да… Непонятно, что они затевают, – высказал вслух свои мысли Шелестов. – Или хотят пробиться к чукчам, или к корякам… – У них путь один, – вставил Быканыров. – И у нас путь один. Все поправили шарфы, повязали их повыше, потуже, закрыв рот, нос и оставив только узенькие щелки для глаз. Из-за отрогов сливавшегося с горизонтом далекого горного хребта поднялось бессильное, напоминающее сейчас рефлектор, солнце. Оно светило ярко, невольно заставляя опускать веки, но совсем не грело. В его косых лучах клубились мириады мельчайших, точно пылинки, хрусталиков. Все сели на свои места. Шелестов тронул переднюю упряжку. Помчались олени, заскрипели полозья нарт. И опять началась погоня. А след преступников забирал все правее и правее, наводя на бесплодные размышления Шелестова и его друзей. И в самом деле, что заставило беглецов изменить направление? Препятствий, если глядеть на северо-восток, никаких не было. Река не могла служить препятствием, а широкая долина ее, покрытая ровным слоем снега, представляла даже удобство, в сравнении с тайгой и самой рекой. В чем же дело? «Значит, они что-то затевают, – рассуждал про себя Шелестов. – А что именно, при всем желании понять пока трудно». Думал об этом и лейтенант Петренко. «Остается только преследовать, – размышлял он. – Стараться побыстрее сократить расстояние и поскорее нагнать их. Никакая выдумка, смекалка, находчивость здесь ни при чем. Не помогут. Да и что придумаешь? Ничего». И старый охотник Быканыров был занят мыслями. «Однако хуже нет ожидать или догонять, – думал он. – Можно разъехаться в разные стороны, но что толку от этого?» Да, толку в этом никакого не было. И маловероятна была возможность, бросившись в разных направлениях, перерезать вдруг путь беглецам. Перед глазами бежал единственный след, он забирал все правее, он мог и дальше забирать правее, но мог неожиданно свернуть и в противоположную сторону. Шелестов все понукал и понукал оленей, наращивая темп бега. А незадолго до полудня, преодолев крутогор и быстро спустившись вниз, упряжка Шелестова уперлась в свежий след, оставленный нартами. Шелестов остановил оленей, огляделся, всмотрелся, и ему стало ясно. Да и не только ему, а и другим стало ясно, что они уже были тут раз. – Это же та самая излучина реки! – звонко крикнула Эверстова. – Да, правильно, – подтвердил Шелестов. – Вот так штука! Что же это означает? – заинтересовался Петренко. – Путают, однако, следы. Сбить нас хотят со следа, – сказал Быканыров. – Вы сидите, товарищи, – распорядился майор, – а я осмотрю все хорошенько. Что мы здесь уже были, – сомнений нет. Здесь я вынимал карту, сверялся с компасом. Вон мои следы. Сидите, не сходите с нарт. Майор встал на нартах во весь рост и начал осматриваться. Потом достал опять карту, компас, повернулся лицом строго на северо-восток. Впереди, в прозрачной морозной дымке тонули едва угадываемые глазом и меняющие свои контуры отроги хребта. Направо, откуда Шелестов и его спутники только что съехали, поднимался берег реки, местами оголенный, местами поросший низким кустарником, редколесьем. На самом крутогоре виднелась группа берез, тесно прижавшихся друг к другу, окруженная зарослями тальника. Налево размахнулась бескрайняя тайга, то зеленая, то буро-зеленая, то, наконец, черная. Тайга была и позади, где делали привал и ночевку Шелестов и его товарищи. По виду майора, по его неторопливым движениям, по пытливым взглядам, которые он бросал то в одну, то в другую сторону, трудно было определить его мысли. По виду он, как всегда, был спокоен и немного суров. Но так только казалось. Майора озадачил ход преступников, и он упорно старался разгадать, что они затевают. Он волновался. «Какой в этом смысл? – спрашивал он сам себя. – Ведь они сделали круг, пересекли свой собственный и наш след и теперь уже подались на запад. Значит, обратно, назад? Зачем? Для чего тогда было тратить время понапрасну?» – И они тут не оставили следов, не сходили с нарт. Замечаешь, Роман Лукич? – сказал Быканыров, прервав размышления Шелестова. – Давно заметил, – отозвался тот. – Потому-то я и сказал вам не сходить с нарт. – Значит, рассчитывают обмануть нас, – произнес Петренко. – Одного можно обмануть, – заметил Быканыров, – двоих трудно, троих еще труднее, а четверых шибко трудновато. Однако придется ехать и нам за ними. Опять в тайгу. – Другого выхода нет. У них одни нарты, и на запад пошел только нартовый след, – высказал свое мнение Петренко. – А как еще могло быть? – спросила Эверстова. – Могло быть и так, – объяснил лейтенант, – что один поехал на нартах на запад, а другой на лыжах, или верхом на олене подался в другую сторону. «Мысль правильная», – подумал Шелестов и решил, что одному, пожалуй, придется сойти с нарт и осмотреть следы. – Отец, – обратился майор к старому другу. – Посмотри-ка следы. Может быть, и вправду они разъединились. Только осторожно. – Понимаю, – коротко ответил Быканыров. Он, не сходя с нарт, снял лыжи, поставил их в колею от полозьев нарт, потом встал на лыжи и пошел вперед. Он прошел сначала на запад, куда вел новый след, постоял там несколько минут, затем вернулся, прошел на северо-восток. Там тоже задержался, осматривая следы оленей и нарт. Обостренное чутье и зрение старого охотника позволили ему по каким-то ускользающим, не дающимся другому глазу признакам определить, что оба преступника поехали на нартах на запад. – Они вместе поехали, – сказал он вернувшись. Шелестов подумал: «День уже наполовину прошел, надо торопиться», – и возобновил погоню.* * *
Когда негреющее солнце уже погружалось в густую вечернюю дымку, оказалось, что Шелестов со своими друзьями сделал еще один круг, еще раз пересек и старый след преступников и свой собственный где-то на юго-востоке и оказался на том же месте, где был в полдень, у той же излучины реки. Остановились. Надо было дать отдых оленям. – Да они хотят, однако, сбить нас со следа, – сказал Быканыров. «Теперь это уже очевидно, – подумал майор. – Они сделали два круга, полную восьмерку, и, конечно, умышленно». – Они проверили и убедились, что за ними погоня, – заметил Петренко. Шелестов протирал рукой слипшиеся от мороза веки. Последние три-четыре километра он ехал, как принято говорить, с ветерком. Оторочки его шапки, кухлянки покрывал густой слой инея. «Вот тут я утром ориентировался с картой и компасом, – думал Шелестов, еще не покидая нарт. – Вон та самая группа берез, окруженная тальником, вон видна верхушка елки, занесенной снегом. И теперь надо узнать, где же они, в каком направлении поехали?» Преступники поставили перед ними трудную задачу. Сейчас с перекрестка уходили три направления с готовым следом. По-прежнему на северо-восток, вдоль берега реки, на восток, через взгорок и, наконец, на запад. Все сидели с озабоченными лицами. Шелестов не подавал команды сходить с нарт, хотя в этом уже ощущалась явная потребность: мороз делал свое дело и, как обычно, крепчал к вечеру. Надо было походить, размять застывшие члены. Наконец Шелестов разрешил сойти с нарт, и все направились к нему, стараясь идти по уже пробитой колее, не оставляя новых следов. Надо было посоветоваться, обменяться мнениями. Шелестов, щуря глаза и хмуря брови, свесил ноги на одну сторону с нарт и сказал: – Ну и ну! Шутка сказать! Через этот перекресток за день прошло по два раза пять нарт и тринадцать оленей. Попробуй-ка, разберись в этом нагромождении. Даже Быканыров стоял, явно озадаченный, Петренко и Эверстова молча смотрели на Шелестова. – Видите, что получается, – продолжал майор. Он вычертил пальцем на снегу против себя восьмерку, обозначил начальными буквами стороны света и заговорил опять. – Попробуем исключить маловероятное. На юго-восток они не могли поехать, так как мы приехали оттуда. Они бы столкнулись с нами. Это ясно. Это направление наверняка отпадает. Ехать вторично на запад, то-есть назад, им, по-моему, нет никакого смысла. – Майор помолчал, подумал и продолжал: – Таким образом, для них остаются два направления: на восток и на северо-восток. Иной возможности я не вижу. Но куда именно они поехали, вот в чем задача? – А не вздумают ли они еще раз описать одну из двух петель? – высказал предположение Петренко. Шелестов поднял голову, посмотрел на лейтенанта и как бы про себя заметил: – Одну из двух петель… Одну из двух… А какую же? – Да любую… Шелестов опустил голову и полез в карман за папиросами. – Это очень рискованно и опасно для них самих, – сказал он после небольшой паузы. – Представьте себя на их месте. Они, попав вот сюда, тоже, очевидно, думали, в каком направлении податься, и не исключали возможности встретиться с нами. – Да, пожалуй, – согласился Петренко. – Назад они не побегут, – твердо заявил Быканыров. – Они, однако, обмануть нас хотели, и теперь пойдут вперед. – Вперед-то вперед, но куда именно? – спросил Шелестов. – На северо-восток – вперед, на восток – тоже вперед. Быканыров пожал плечами. В разговор вмешалась Эверстова. – А Таас Бас не нанюхает, куда они поехали? Шелестов посмотрел на Быканырова, а тот, в свою очередь, на Таас Баса. Пес лежал на самом перекрестке, высоко держа остроухую голову, и, услышав свою кличку, встал на ноги. – Шибко трудно, – ответил Быканыров. – Много следов. Он бы и сам учуял, а то спокоен. – Но попробовать же можно? – сказал Петренко. Быканыров закивал головой и подал собаке команду по-якутски, что в переводе означало: «Ищи, Таас Бас… чужой… ищи!» Пес сорвался с места, энергично забегал, заметался, принюхиваясь к следам, обнюхал все четыре направления и, подбежав к Быканырову, сел против него, заглядывая в глаза хозяина. Он склонял голову то вправо, то влево, и вид у него был какой-то растерянный, виноватый. – Прав, отец, – сказал Шелестов. – В такой путанице и Таас Бас не разберется… А сумерки сгущались, густела морозная дымка. Уже исчезли в ней отчетливо видимые днем отроги хребта. Олени перебирали ногами, как бы выказывая этим свое нетерпение. Шелестов сидел несколько минут молча, потом встал и сказал: – Мы должны исключить всякую возможность для преступников улизнуть от нас. И гадать, куда они поехали, не будем. Мы постараемся обеспечить все направления. И придется сделать так: ты, отец, – обратился он к Быканырову, – останешься здесь, у перекрестка. Спрячешься и будешь наблюдать. Если они решили еще раз сделать петлю, то им не миновать перекрестка. Понял меня? – Правильно. Понял. – Перед тобой будет стоять задача узнать, какое они направление изберут, если вновь появятся здесь. Но они тебя не должны видеть. Ни в коем случае. Ты должен остаться для них незамеченным. Упрячешься в тальник, вон под теми березами, и будешь ожидать. Мы оставим тебе двое нарт. Увидишь, – пропусти, ни окрика, ни выстрела, ничего. Выжди, пока они удалятся, и тогда езжай на одних нартах по их следу. Вторые нарты оставь здесь. Пусть олени отдохнут. Они нам нужны будут. Вон на той, самой большой, березе сделай зарубку, чтобы мы знали, куда ты поехал. Острием вверх – значит на северо-восток, острием направо – значит на восток. Ты меня понимаешь и знаешь, как это сделать. – Понимаю, Роман Лукич, – ответил Быканыров. – А вы как же? – Мы? – переспросил Шелестов. – Мы вот так: я поеду на северо-восток, а Петренко и Эверстова на восток. – Ага, мудро… – одобрил Быканыров. – Ясно, – сказал Петренко. – Но еще раз запомни, – предупреждал майор старого друга. – Ты один, а их двое, и как они сейчас вооружены – неизвестно. Значит, драки не затевай. В драке можно кого-нибудь из двух подстрелить насмерть, а это не входит в нашу задачу. Мы должны схватить их обоих живыми. Ты должен высмотреть, куда они поедут, и последовать за ними. А мы тебя догоним. – А если они здесь не появятся? – задала законный вопрос Эверстова. – Тогда, отец, ожидай кого-нибудь из нас, – ответил майор. – Однако, возьми с собой Таас Баса, – предложил старый охотник. – Зачем же? – Э-э! Слушай меня. Таас Бас найдет меня, где хочешь. И посылать ко мне никого не надо. Сам найдет. А с ним я и вас найду. Майор согласился и сказал: – Приступаем к делу. Двое нарт с оленями отвели на взгорок, направо от излучины реки, в самые заросли тальника. Быканыров сел в засаду у берез. Они стояли метрах в двадцати от перекрестка. С места засады перекресток был виден как на ладони. Старик снял с нарт спальный мешок, влез в него по самую грудь и сказал: – Теперь меня и мороз не возьмет. – А мы вам и свои мешки оставим, – предложила Эверстова. – Зачем они нам в дороге? Лишний груз. – Тоже верно, Надюша. Ночевать мы не собираемся, – сказал майор. Три спальных мешка: Шелестова, Петренко и Эверстовой, постелили один на один, и получился большой меховой матрац. – Совсем ладно, – одобрил Быканыров, кладя сбоку от себя двустволку. Шелестов подумал и сказал: – Вообще все вещи с наших нарт правильнее оставить здесь. И палатку, и печь, и мешки с продуктами. Оставим при себе только заплечные мешки. А ну, быстро, все сюда! Через несколько минут весь груз с двух нарт перенесли на место засады Быканырова. – Очень ладно, очень ладно, – сидя в мешке и попыхивая дымком, сказал Быканыров. – Совсем легко будут бежать ваши олени. Уходя с места засады, Шелестов, Петренко и Эверстова меховыми рукавицами выровняли снег и замели следы, ведшие от перекрестка до Быканырова. Шелестов посмотрел в сторону, где остался Быканыров, и сказал: – Отлично. Отсюда сейчас ничего не видно, а ночью и подавно. Ну а теперь, лейтенант, садитесь на свои нарты с Надюшей и езжайте на восток по следу. Дорога вам уже знакома. Я же поеду по следу на северо-восток. И запомните главное: мы должны встретиться на этой петле и не выйти из нее. – А если они выйдут из петли и пойдут новой дорогой? – спросил Петренко. – Безразлично, – твердо сказал Шелестов. – Сходимся на кругу и не выходим из него, даже если обнаружим новый след. Ясно? – Ясно. – Вот так. Если я наткнусь на новый след, буду ожидать вас, вы наткнетесь – ожидайте меня. Тогда решим, что делать. И еще учтите, – не загнать оленей. Через час-полтора делайте хотя бы десятиминутную остановку. Ну а если встретитесь с ними, руководствуйтесь одним. Вы слышали, что я сказал товарищу Быканырову, то же скажу и вам. Оба они должны быть схвачены живыми. Я затрудняюсь сейчас сказать вам, как это сделать. Трудно в таких случаях дать рецепт. Но потому я и посылаю вас двоих. Сообразуйтесь с обстановкой и помните, что эти типы не остановятся ни перед чем и в средствах не будут разбираться. Не горячитесь. Знайте, что в спину убивают и храбрых. Действуйте. – Есть действовать! – отчеканил лейтенант Петренко и, пропустив вперед себя Эверстову, направился к своим нартам. Шелестов тоже уже хотел садиться на нарты, но вспомнил про собаку. – Таас Бас! Таас Бас! – окликнул он пса. Но собаки не было видно. – Таас Бас! – вновь позвал Шелестов и услышал голос Быканырова: – Иди, иди, Таас Бас… Иди, так надо… Псу, видно, непонятно было, зачем и почему он должен покидать своего хозяина, но он все же выполнил команду и подошел к майору. Тот погладил собаку, достал из кармана кусочек сахару и дал Таас Басу. Сахар хрустнул на зубах у собаки. Она повиляла хвостом и посмотрела в сторону Петренко и Эверстовой, удаляющихся на нартах на восток. – Со мной пойдем, Таас Бас, со мной, – заговорил майор, усаживаясь на нарты. – Мы же с тобой старые знакомые. Зачем терять дружбу? Э-гей!.. – крикнул он на оленей… И перекресток опустел.* * *
В холодном сиянии дрожащих звезд спала тайга. С черно-бархатного и, казалось, низкого-низкого неба падали едва ощутимые игольчатые пылинки инея. Томительно и нудно текло время. Быканыров сидел, притаившись, на нартах, всматривался, вслушивался, выжидая возможного появления врага, и боялся кашлянуть, закурить, выдать себя неосторожным движением. Одиночество приучило Быканырова разговаривать с самим собой, но сейчас он воздержался и от этого. Он сидел молча, тихо, точно застыл, и только непрошеные грустные мысли приходили в голову. Вспомнилась жена, умершая два десятка лет назад, вспомнился сын, погибший от рук белобандитов. И старому охотнику думалось, что очень несправедлива судьба бывает к людям: молодые уходят из жизни, а старые остаются, живут. Конечно, всем жить хочется, и старым, и молодым, но горько и обидно, что жена, которая была на десять лет моложе его, умерла раньше его. И сын тоже… Быканыров чувствовал, как безжалостный, лютый мороз пробирается уже в спальный мешок, постепенно охватывает и холодит тело. Но он сидел по-прежнему неподвижно и невольно вздрагивал, когда похрапывали отдыхающие олени. «Нет, сюда не вернется, однако, Белолюбский, – подумал старик. – Напрасно сижу тут». Когда наваливалась сонная одурь, Быканыров резко встряхивался и устремлял глаза на перекресток. Так случилось и сейчас. Сон начал затуманивать мозг, и старик передернул плечами. Вдруг до его чуткого уха дошел невнятный шум. Точнее, это был звук, похожий на шорох. Быканыров знал, что разные звуки могут быть в тайге, знал и то, что в таком просторе некоторые звуки умирали, едва успев возникнуть. Но схваченный его ухом звук не пропадал, а слышался все явственнее в сторожкой, выжидательной тишине. Быканыров напряженно всмотрелся вперед, откуда доносился шорох, и увидел человека. Одинокий человек приближался к перекрестку с запада, и легкий скрип издавали лыжи, на которых он шел. Теперь уже отчетливо на фоне снега была видна его фигура. Он двигался без палок, с опаской, изредка останавливаясь и всматриваясь в дорогу. Человек шел с той стороны, откуда его меньше всего ожидали. Вот он опять остановился, присел на корточки, опять поднялся, пошел. Расстояние между Быканыровым и неизвестным сокращалось. И тут Быканыров отметил, что человек припадал на одну ногу. «Тот, тот, – подумал старый охотник. – А почему один? Где второй? Где Белолюбский? Где олени, нарты?» Напрягая зрение, он всматривался в медленно приближающуюся фигуру. Их разделяло теперь расстояние метров сорок, не более. У человека не было ружья, и руки его были свободны. И потому, что человек шел не так, как обычно идут честные люди, а вслушивался, всматривался, опускался на корточки, рассматривал следы, останавливался, Быканыров решил, что перед ним сообщник Белолюбского, именно тот человек, который не зашел тогда в его избу, а возможно, и «Красноголовый». Мысли зароились в голове Быканырова. Почему он в самом деле один? А может быть, майор или лейтенант задержали Белолюбского, а этот убежал? «Не иначе так, – мелькнула мысль. – Да еще подранил кого-нибудь из наших. Подранил, а теперь не знает, куда идти. Боится показать новый след. А вдруг… – нет, Быканыров отбрасывал нехорошие мысли. – А что, если я его словлю? – задался вопросом старый охотник. – Шелестов, видать, словил Белолюбского, а я словлю этого. А что? Он один, ружья нет. Ой, хорошо будет! Спасибо скажет Роман Лукич». Неизвестный дошел в это время почти до перекрестка и вновь остановился, как будто чуя, что его подстерегает какая-то опасность. Быканыров уже не чувствовал холода. Наоборот, сейчас ему вдруг стало жарко, даже душно, и почему-то подрагивали руки. Он осторожно, не производя шума, выпростал ноги из спального мешка, подмял его под себя коленями. Потом взял в руки бескурковку. Неизвестный присел, вглядываясь в следы. «Ишь ты, тоже осматривает. Хочет знать, куда ушли наши, – подумал Быканыров и увидел, что человек вдруг неожиданно выпрямился. Надо подойти поближе к перекрестку. Пусть он увидит, что у меня есть ружье. Тогда он не побежит. Знает, что от пули далеко не уйдешь». Человек постоял несколько секунд неподвижно и, будто убедившись, что опасности никакой нет, вновь опустился на корточки, продолжая всматриваться в следы. «Так и сделаю», – решил Быканыров, и, пока неизвестный исследовал следы на снегу, он бесшумно поставил ноги на лыжи и, держа в одной руке ружье, другой раздвинул тальник и покатился вниз. – Тохто! Тохто! – громко крикнул он, потрясая бескурковкой и приближаясь к перекрестку. Человек быстро поднялся, увидел Быканырова с ружьем в руках, повернулся и бросился бежать в ту сторону, откуда пришел. «Уйдет… Шибко бежит… Уйдет… – кольнула тревожная догадка старого охотника. – А я его попугаю… Возьму повыше и бахну. Пусть знает, что ружье мое может стрелять». Быканыров остановился, вскинул к плечу приклад ружья, поскользнулся, но все же выстрелил. Эхо отозвалось глухо, тоскливо. И вдруг произошло невероятное: человек остановил бег и упал лицом вниз. Одна лыжа соскочила с его ноги, откатилась вперед, а вторая встала торчком. Быканыров опешил и протер глаза. Как могло случиться, что он, первоклассный охотник, убивавший белку в глаз, попал в человека, когда брал на голову выше? Ведь он хотел припугнуть его, но не убить, и даже не ранить. А человек лежал неподвижно, распластавшись на снегу большим черным пятном. «Худо дело… Совсем худо. Однако убил я его. Поскользнулся, занизил и попал». В голову пришли горькие мысли: зачем он ослушался майора? Зачем показал себя? Зачем выстрелил? «Роману Лукичу нужен живой враг, а не мертвый. Худо получилось. А может, я его только подранил?» – подумал Быканыров и пошел вперед. Но неизвестный не проявлял никаких признаков жизни, не шевелился, не стонал. «Убил… Убил… Худо получилось», – твердил про себя старый охотник, приближаясь к распростертому на снегу человеку. Подошел вплотную. Человек лежал, уткнувшись лицом в снег, левая рука его была выброшена вперед, а правая придавлена головой… – Что же делать? – произнес уже вслух Быканыров, сбросил с ног лыжи, опустился над неизвестным и приподнял его руку. Она была тяжела, как у мертвого. Быканыров сунул руку под шапку лежащего перед ним человека и ощутил голую кожу. – «Красноголовый», – сказал он. – Шараборин. Значит, судьба мне его кончить. А что же теперь скажет Роман Лукич? Как я буду смотреть ему в глаза? Ведь он приказал, а я ослушался. Быканыров встал, выпрямился. – Куда же попала пуля? – спросил он самого себя. И вдруг неподвижное тело произвело резкое движение, обхватило его ноги, сильно дернуло их на себя, и Быканыров упал навзничь. Он не успел опомниться, не успел сообразить, не успел оказать никакого сопротивления. Все это уложилось в считанные секунды. На него навалилось всей тяжестью большое человеческое тело и что-то режущее опалило бок. Свет померк… Когда Быканыров очнулся, то первое, что ощутил, – неуемную, ноющую, рвущую за душу боль в левом боку. И, чтобы не вскрикнуть от этой страшной боли, он прикусил губы и услышал человеческие голоса. – Ружье и патроны нам кстати, – сказал кто-то простуженным голосом, и в этом голосе Быканыров узнал помутившимся сознанием коменданта Белолюбского. – Ехать надо, торопись… Чего ждать? – послышался второй голос. И этот голос признал Быканыров. Он принадлежал «Красноголовому». – А не оживет ли он? Как ты его? – спросил Белолюбский. – От моего ножа, однако, никто в живых не оставался, – ответил Шараборин. – Это у тебя плохо получается. Как у плохого охотника подранки. Превозмогая нестерпимую боль и подавляя в себе потребность издать стон, Быканыров крепко стиснул зубы. Он чувствовал, как согревала его левый бок собственная горячая кровь, текущая из раны, но боялся пошевелиться. – Как же оказался он здесь без оленей? – опять раздался голос Белолюбского. – Не знаю. Зачем думать? Ехать надо, а не думать, – тревожился Шараборин. – Ну, ехать, так ехать, – согласился Белолюбский и добавил: – Наверное, он на лыжах сюда прибрел. А откуда? Никто ему не ответил. Немного погодя послышался характерный окрик погонщика оленей, и ухо Быканырова уловило знакомый звук тронувшихся с места нарт. Когда наступила тишина, старый охотник открыл глаза. Над ним был звездный мир, просторный и загадочный, огромный и холодный. Быканыров с большим трудом перевернулся на правый бок, приподнялся, опершись на одну руку, и увидел удаляющиеся на северо-восток, к излучине реки нарты. Быканыров проводил их долгим взглядом, пока нарты не слились с ночной темнотой, и подумал с горькой обидой о своей неудачной судьбе: «Однако обманул меня “Красноголовый”. Шибко обманул. Пропаду я. Совсем пропаду… Ох, как болит в боку… Острый у него нож. Длинный нож… Пропаду, и не узнает Роман Лукич, куда скрылись Белолюбский и “Красноголовый”. Худо будет… Зарубку надо сделать на березе… Зарубку… Зачем отдал Таас Баса? Выручил бы меня пес. Не дал бы меня зарезать… Глупый я старик… Совсем глупый… О-ох…» Затаив боль, Быканыров попытался было подняться и встать на ноги, но крепкие ноги старого партизана, неутомимого охотника, исходившие за свою долгую жизнь много километров, так ослабли, что не удержали его тело. Он упал грудью на снег и задышал часто, с присвистом. Сердце выстукивало с перебоями и все глуше и глуше. Лежа неподвижно, он думал: «До берез недалеко… Сколько же шагов? Шагов двадцать, двадцать пять. Ноги не идут, поползу… Зарубку надо сделать. Тогда изловит Роман Лукич и “Красноголового” и коменданта… Приедет сюда… увидит зарубку… и…» Быканыров, собрав силы, пополз к тому месту, где долго просидел в засаде. Он не мог сразу сообразить, почему вдруг так холодно стало одной руке, а увидев, что она голая, догадался, что где-то обронил рукавицу. Тогда он, оберегая от палящего, как раскаленное железо, снега руку, начал отталкиваться локтем. Он производил судорожные движения и толкал свое тело вперед, подобно гусенице. Следом за ним, на снегу, оставалась глубокая, точно пропаханная, борозда. Быканыров полз, делая частые остановки, припадая всем телом к снегу, тыкаясь в него головой, теряя каплю за каплей источник жизни – кровь. Изредка старый охотник жадно хватал ртом пушистый снег и глотал его. Внутри у него все горело. Стремясь унять странный огонь, пылавший внутри, он все глотал и глотал снег. Глотал и опять припадал к земле, чувствуя, что силы совсем покидают его. И все-таки, сознавая свою вину и мучаясь, что не может поправить ее, он все полз и полз, движимый вперед не столько мышцами тела, обмякшими, потерявшими упругость и силу, отказывающимися повиноваться, сколько последним напряжением воли. И расстояние постепенно сокращалось. Быканыров видел тальник, видел растущие кучкой березы с опущенными голыми ветвями. Достигнув, наконец, подножия самой большой березы, он обхватил рукой ее ствол, простонал от все возрастающей боли и, уткнувшись лицом в снег, опять замер на несколько минут. «Сделаю зарубку… Сделаю, однако… не будет ругать меня Роман Лукич…» – думал Быканыров. Обхватив холодный и скользкий ствол промерзшей березы слабыми руками, он призвал на помощь все силы, уперся дрожащими коленями в снег и начал подниматься. В висках постукивали молоточки, перед глазами плясали разноцветные огоньки. Встав с огромным трудом на ноги, Быканыров обнял руками березу и приник щекой к ее атласной ледяной коре. – Так… Так… Теперь надо достать нож, – приказал он самому себе. Голая правая рука уже не ощущала холода и почти не слушалась. Он долго нащупывал ею под кухлянкой закрепленный на поясе нож. А губы беззвучно шептали: – Поехали они прямо к излучине… на северо-восток… Стрелу надо вырезать вверх… не уйдут… не уйдут… Он медленно, почти омертвевшей рукой с несгибающимися окоченевшими пальцами вырезал на белой коре березы черную стрелу острием вверх, и силы покинули его. Рука разжалась против воли, и нож выпал. Быканыров попытался всмотреться в снежную даль, но все сливалось в глазах, звезды плясали на небе. Он сильно вдохнул в себя всей грудью обжигающий легкие студеный воздух и крикнул: – О-э-э-э! Умираю! – но крик его, слабый, короткий, как вздох, надломился и словно провалился в пустоту. Ноги совсем потеряли упругость и подгибались словно подрезанные. Быканыров, не отрываясь от ствола дерева, сполз вниз. Он с трудом повернулся, уселся под березой и оперся на нее спиной. И в это время к нему подошел оторвавшийся от привязи олень. Он ткнулся в лицо Быканырова влажным носом и обдал его своим теплым дыханием. Олень отошел. «А где мое ружье? – возник вдруг запоздалый вопрос, на который Быканыров сам же и ответил: – “Красноголовый” взял… взял ружье, которое подарил Роман Лукич…» И никогда до этого, за всю свою более чем семидесятилетнюю жизнь, Быканыров не испытывал ни более сильной обиды на самого себя, ослушавшегося опытного и дальновидного майора, ни более жгучей ненависти к «Красноголовому», который так много бед принес таежникам и так хитро обманул его, старого партизана. Быканыров был уже равнодушен к уходящей из его тела вместе с кровью жизни. Невыносимо острая некоторое время назад боль в левом боку перешла затем в тупо колющую, потом в ноющую и, наконец, стихла. Старый охотник почувствовал что-то вроде облегчения. Тело его начинало наливаться приятно-сладкой истомой. Но в глазах, глубоко запавших и окруженных чернотой, еще слабеньким огоньком светилась жизнь. – Счастливое дерево… – подняв глаза и глядя на ветви березы, тихо проговорил Быканыров. – Ты еще долго будешь видеть звезды… небо… О большую березу, под которой сидел Быканыров, со скрипом, колеблемая небольшим ветром, терлась маленькая береза. А старику чудилось, будто совсем-совсем близко скрипят полозья приближающихся нарт. И еще ему чудилось журчание потоков талой весенней воды, шелест трав, переливчатый звон птичьих голосов. Печальная улыбка застывала на лице старого охотника, веки смежались, будто наваливался сон. Быканыров не слышал уже, как где-то недалеко жалобно и тревожно проплакал заяц.Тревожная ночь
Мороз склеивал веки и обжигал лицо, но Петренко чувствовал себя хорошо, бодро и даже тихо напевал какую-то веселую украинскую мелодию. – Что вам так весело? – спросила сидящая сзади Эверстова. – А я и сам не знаю, – честно ответил лейтенант. – Возможно, потому, что мне кажется, будто именно мне с вами придется поймать этих бандитов. Эверстова промолчала и подумала: «Да, хорошо бы, конечно». На ухабах, косогорах нарты забрасывало и метало в стороны. Нарты натыкались на невидимые, занесенные снегом пни, их подкидывало вверх, и тогда Эверстова крепче хваталась за лейтенанта. – Держитесь хорошенько, – предупредил Петренко, прочно упираясь ногами в полозья нарт. – А то потеряю вас, тогда мне майор задаст перцу. Петренко и Эверстова ни на минуту не забывали, что их задача состоит не только в том, чтобы сделать повторный круг или нагнать преступников, но еще и следить за тем, не выйдет ли их след из круга куда-нибудь в сторону. Винтовку Петренко держал на предохранителе, и она висела у него на груди, чтобы каждую секунду ею можно было воспользоваться. Лейтенант мысленно уже разработал план, как надо повести себя в случае встречи с врагами, и чувствовал уверенность в своих силах. Этот план состоял из нескольких вариантов, в зависимости от того, где и как произойдет встреча: в тайге, на чистом месте, неожиданно встретятся они с преступниками или настигнут их. «В живых я их, конечно, оставлю, – рассуждал про себя Петренко, – но ребра обоим попробую. Как пить дать. Это не нарушит приказа майора». Новых следов не было. Преступники если и прошли этой дорогой вторично, то из круга не выходили. По наезженной колее олени бежали сравнительно быстро, но, помня указания майора, Петренко регулярно, следя за часами, делал короткие привалы и давал животным отдых. В два часа ночи сделали получасовую остановку, выпрягли оленей и пустили кормиться. Петренко с винтовкой в руках сел на нарты, чтобы исключить возможность быть настигнутым преступниками врасплох, а Эверстова вытащила из заплечного мешка радиостанцию. Предстояло провести сеанс с Якутском. Полковник Грохотов интересовался, что дало преследование, и Эверстова сообщила, как они условились с майором, о ранении колхозника-якута Очурова, о похищении оленей и о хитрости преступников, которые пытаются сбить преследователей со следа. – А где майор? – последовал вопрос. Эверстова ответила и на это, объяснив, что пришлось разбиться на три группы, если майора и Быканырова поодиночке можно считать группами. Потом Грохотов попросил передать майору, что на рудник Той Хая вылетело двое следователей, и приказал, как только они встретятся с Шелестовым, связаться с Якутском. Грохотов предупредил, что с данной минуты центральная радиостанция в Якутске все время будет слушать позывные Шелестова и что связь, таким образом, можно установить в любую минуту. – А мне уже есть захотелось, – призналась Эверстова, окончив сеанс. – Единственно, что могу предложить, – сказал Петренко, – это шоколаду. – Он достал и отдал Эверстовой начатую еще перед вылетом из Якутска плитку шоколада. – На более фундаментальную закуску у нас нет времени. – Да, пожалуй, – согласилась Эверстова. Олени вновь потянули нарты по виляющему среди густой тайги следу. У Петренко настроение после привала изменилось. Он уже потерял надежду на встречу с преступниками и молчал. Молчал и думал о своем: думал о том, что по возвращении из командировки в Якутск, надо сейчас же вызвать к себе мать. Она и так живет одна уже четыре года, пока он учился и проходил стажировку. «И надо попросить полковника, чтобы он дал мне хотя бы две маленькие комнатки», – подумал Петренко. И он был уверен, что Грохотов пойдет ему навстречу. Петренко потерял отца в сорок втором году. Отец был командиром батареи и погиб на фронте. Петренко потерял старшего брата-летчика, сбитого в неравном бою. И у него осталась мать, к которой он сохранил детски-нежную любовь. «Сколько она пережила, бедняга, сколько испытала мытарств за время эвакуации. Где ей только не пришлось побывать и чего только не пришлось увидеть. И откуда у нее столько душевных сил? Как стойко она переносит удары жестокой судьбы и остается мужественной, работоспособной. Я ей дал слово, что будем жить вместе, и сдержу слово. С ее специальностью нетрудно найти работу. Врачи в Якутии нужны не менее, чем на Украине. Но отпустят ли ее? Конечно, я думаю, отпустят», – и, вспомнив рассказ Эверстовой об ее умершем отце, Петренко захотел вдруг узнать у спутницы, есть ли у нее мать и чем она занимается. И он спросил: – Надюша, а ваша мать в Якутске? – Да. – А что она сейчас делает? – Сейчас? – Эверстова усмехнулась про себя. – Сейчас, наверное, спит. Петренко рассмеялся. – Да нет, вы не так меня поняли. Вообще чем занимается? – Это другое дело. – Не секрет? – Что вы! Она работает агрономом в совхозе. Она первая из женщин-якуток агроном. – Это хорошо, – заметил Петренко. – И этим она обязана моему отцу, – продолжала Эверстова. – Когда он женился на ней, она была почти неграмотной. Он ежедневно занимался с ней сам, потом нанял учителя и заставил идти учиться. – Вы любите мать? – спросил вдруг Петренко. – Очень. – Я тоже. Как вернусь, сейчас же ее вызову из Запорожья. Как вы думаете… – но лейтенант не окончил фразы. Впереди между стволами деревьев мелькнуло что-то темное и непонятное. Петренко даже не успел предупредить спутницу. Он резко остановил оленей, круто повернув их вправо. Так круто, что нарты встали на бок и перевернулись. Эверстова свалилась в снег. Петренко же твердо встал на ноги, взял винтовку на изготовку и замер, устремив взгляд вперед. Теперь и Эверстова, поднявшись, увидела, что впереди что-то мелькает и приближается к ним. – Тс-с… – едва слышно произнес лейтенант, припал на одно колено и приложил приклад к плечу. Он уже готов был выкрикнуть команду, которую заранее обдумал, но рассмотрел, как что-то темное и, во всяком случае, не человек накатывается на них. Эверстова вздрогнула, присела и тут же крикнула: – Да это же Таас Бас! Таас Бас, хороший пес, хороший. Собака уже подбежала, заметалась от одного к другому, подпрыгивала, пытаясь лизнуть в лицо. – Фу… – облегченно и в то же время разочарованно вздохнул лейтенант. Он думал, что наконец подошла решительная минута, а тут, вместо преступников, оказался Таас Бас. Эверстова ласкала собаку. – Как вы его не подстрелили? Вот был бы номер! – Ну уж нет. Стрелять я не собирался, а если бы и выстрелил, то не в цель. Скажите правду, что вы подумали? – Я… Я… – замялась Эверстова. – Честно говоря, струхнула немножко. – Бывает, – уронил Петренко. – Это со всеми бывает. Настоящий трус тот, кто никогда не скажет о том, что испугался. – Значит, недалеко Роман Лукич. – Выходит так. Таас Бас, наверное, вырвался вперед. – А уж не случилось ли что-нибудь с майором? – Исключаю. Совершенно исключаю. Смотрите, как Таас Бас ведет себя весело. И не успел Петренко проговорить это, как до cлуха обоих дошел характерный скрип полозьев нарт, а через несколько секунд показалась упряжка Шелестова. Майор подъехал совсем близко. Олени сошлись морда в морду. Майор встал с нарт, размялся. – Ну и напугал нас Таас Бас, – призналась Эверстова. – А почему вы тут остановились? – спросил Шелестов. Петренко объяснил. Шелестов закурил и сказал: – Да, напрасно мы потеряли несколько часов. Следов не видели? – Нет… Нет… – почти в один голос ответили Петренко и Эверстова. «Опять эти мерзавцы провели нас, – подумал Шелестов. – Значит, они решили повторить ту петлю, а не эту, и подались на запад». И спросил: – Олени устали? – Незаметно. Бегут хорошо, – ответил Петренко. – Отдых давали? – Да, несколько раз. – Сеанс был? – поинтересовался он. Эверстова рассказала о том, что передал Якутск и что передала она ему. Шелестов слушал и одновременно продолжал думать: «Не может быть, чтобы они решили вернуться назад. Надо быть круглыми идиотами, чтобы решиться на это. Это новая хитрость. И они, наверное, опять появятся на перекрестке. Нельзя терять ни минуты». – Сколько времени по вашим часам? – спросил майор. Петренко и Эверстова всмотрелись каждый в свои часы. Время у всех троих совпадало. Было начало четвертого. – Возвращаемся на перекресток, – сказал Шелестов. – Вы моей дорогой, а я вашей. И будьте все время начеку. – Понимаю, – ответил Петренко. Все сели на нарты. Олени разминулись и удалились в противоположные стороны. …Тайга редела. Чаще стали мелькать березы, а потом олени выбежали на безлесный кусок равнины и побежали веселее. Дорога здесь была легче, прямее, уже не попадались пни, бурелом, валежник. И видимость стала лучше. Сделалось как бы светлее, хотя до рассвета было еще далеко. Ветерок тоже стих и был почти неощутим. По договоренности, выработанной еще в тот момент, когда покидали Быканырова, Петренко смотрел налево, Эверстова – направо. Но перед глазами по-прежнему стелилась и уводила вперед хорошо видимая даже ночью дорога. И вот, примерно часа через полтора после безостановочной езды по равнине, ведущей к излучине и уже знакомой, Эверстова вдруг вскрикнула, схватила лейтенанта за плечи: – Стойте, стойте! Следы! Петренко остановил упряжку. – Где? – спросил он. – Проехали. Я отчетливо видела, – и, соскочив с нарт, Эверстова побежала назад, погружаясь в снег. Отбежав метров двадцать, она с тревогой в голосе позвала лейтенанта: – Идите сюда… Скорее… Проехали и не заметили… Точно, следы… «Как же не заметили, когда заметили», – подумал Петренко, идя к Эверстовой. – Вот, смотрите… – сказала та. Но можно было не говорить и не показывать. И так было видно. От накатанной дороги влево на северо-восток, под углом примерно градусов в тридцать, уходил новый, совсем свежий след, который и заметила Эверстова. Петренко достал компас, положил его на ладонь, и компас подтвердил, что след уходил именно на северо-восток. – Они пошли по своему прежнему курсу, – проговорил он. – Но как не заметил Роман Лукич? – удивилась Эверстова. – Да, действительно… Хотя, знаете что? Когда он проезжал здесь, видимо, следа еще не было. – Так что же, выходит, что они проехали после майора? – Выходит так, – сказал Петренко. – И уж если бы майор пропустил след, что совершенно невероятно, то Таас Бас наверняка бы его обнаружил. – Да, да… Я и забыла о Таас Басе. Значит, они ехали следом за Романом Лукичом, по его следу, а тут взяли круто влево. – Наверное, – разница только во времени. Мы проехали полпути до перекрестка и до излучины. Эверстова опустилась на колени и внимательно всмотрелась в след, идущий на северо-восток и проложенный одними нартами. – А вы знаете что? – спросила она, поднявшись. – Мы сейчас должны встретиться с товарищем Быканыровым. Так ведь? Он же должен последовать за ними… Петренко задумался. – Может быть, он тоже проехал? – Нет, – опровергла предположение лейтенанта Эверстова. – Никак этого не может быть. Тут прошли одни нарты. Это определит любой пионер. – Ну, если так, то мы скоро встретимся с дедушкой, – не спорил Петренко. – Да. И чем скорее встретимся, тем лучше. Ведь все равно придется ожидать майора. – Совершенно верно. Поехали!* * *
До перекрестка у излучины реки осталось, по подсчетам Петренко и Эверстовой, уже не более километра, но старого охотника не было. Олени уже сбавили бег – устали. – Я прав, – заметил лейтенант. – Дедушка Быканыров, наверное, проехал за ними. – Могу спорить, что нет, – уверенно заявила Эверстова. – Я же полуякутка, полурусская, в тайге не раз бывала и ездила много. Я не определю точно, сколько прошло нарт, если их прошло несколько, ну, допустим, четверо, пятеро. И это очень трудно определить, но когда прошли одни нарты – ошибиться невозможно. Петренко хотел возразить спутнице. Он хотел сказать, что большое значение имеет время суток. Одно дело днем, совсем другое – ночью. Можно же ошибиться в темноте. Но он не успел возразить. До слуха его и Эверстовой отчетливо долетел собачий вой. Петренко придержал оленей, и те встали. – Слышите? – спросил он. – Слышу. Вой раздавался метрах в четырехстах, если не меньше, от перекрестка и от того места, где был оставлен в засаде Быканыров. – Таас Бас? – сказал неуверенно Петренко и тут же добавил: – А может быть, волк? – Нет, не волк. Это Таас Бас. И как он воет, прямо по сердцу скребет. – Значит, майор уже там? – Но почему так воет Таас Бас? – Не понимаю. Поехали… Приближаясь к перекрестку, лейтенант думал: «Где же Быканыров? Почему он не пошел по следу преступников? Возможно, заснул и проглядел? Ой, как жутко воет…» – и Петренко гикнул на оленей. Уже черно вырисовывались растущие кучкой березы. Получилось так, что нарты Шелестова и Петренко подошли к перекрестку одновременно. Олени чуть не столкнулись. Шелестов спрыгнул с нарт и быстро оглядел местность вокруг. Стояла тишина, и только хватающий за душу вой Таас Баса нарушал ее, казался здесь ненужным и противоестественным. Таас Бас выл в зарослях тальника. Он вырвался вперед почти за километр до перекрестка. И, подъезжая, майор также услышал вой собаки, и он взволновал его не меньше, чем Петренко и Эверстову. – Ну, как? – спросил Шелестов, стоя на месте, и что надо было понимать под словом «как» – Петренко не мог сообразить. То ли это относилось к вою Таас Баса, то ли к тому, что заметили на пути Петренко и Эверстова. – Мы обнаружили их след, товарищ майор. – Где? – Километрах, примерно, в восьми отсюда. – Куда идет след? – На северо-восток. Я точно определил по компасу. – И след совсем свежий, от одних нарт, – добавила Эверстова. – Но где же Быканыров? – спросил Шелестов, и в его вопросе послышалась тревога. Петренко развел руками. – Не знаю, мы его не встретили… – Но почему воет Таас Бас? Что случилось? – не в силах сдержать волнения, спросил майор. – Мы сами перепугались, – робко заметила Эверстова. А Таас Бас продолжал выть и выл как-то призывно-жалобно, точно зовя на подмогу. Шелестов машинально поправил автомат, болтающийся на груди, сделал несколько шагов и остановился. Рядом с ним стали Петренко и Эверстова. Они отчетливо увидели странную, точно кем-то пропаханную борозду в снегу, идущую от перекрестка туда, где был оставлен в засаде Быканыров и где сейчас выл Таас Бас. Шелестов и его друзья стояли в оцепенении не двигаясь. Ночная мгла медленно, как бы нехотя, редела, таяла. Гасли в небе звезды на западной стороне, а на востоке, сквозь предрассветные сумерки уже проглядывал неуверенный утренний свет. – Отец! А отец! – дрогнувшим голосом громко крикнул Шелестов. Отозвалось и быстро угасло только эхо. – Таас Бас! Ко мне! Таас Бас! – опять крикнул Шелестов. Таас Бас умолк на мгновение, но потом завыл опять еще жалобнее, еще тоскливее. Шелестов, вдруг сгорбившись, точно на плечи ему взвалили непосильную ношу, увязая по колени в снегу, пошел вперед, по борозде. Петренко и Эверстова следовали за ним. И вот при свете рождающегося утра Шелестов увидел капли замерзшей крови. Майор почувствовал, как под сердцем у него похолодело, как утратили твердость ноги. «Что тут стряслось? – задавал себе Шелестов тревожный вопрос. – Откуда взялась кровь? Почему не отзывается Быканыров?» Тяжело дыша, идя по глубокому снегу, о том же думали и друзья Шелестова. И то, что представилось глазам всех троих, когда они подошли к березам, точно пригвоздило их к месту: на снегу, под самой большой березой, упершись спиной в ствол, как-то перекосившись и неестественно свесив голову, сидел неподвижный Быканыров. Таас Бас, не замечая подошедших людей, сидел возле хозяина и, задрав морду, выл. В сторонке, сбившись в кучку и подрагивая, стояли четыре оленя. Эверстова закрыла лицо руками. Шелестов стоял, глядел и словно не видел раскрывшейся перед ним картины. Потом он рванулся вперед, завяз в снегу и упал. Его обошел лейтенант Петренко. Он подбежал к старику, опустился на колени. Полуприкрытые веками, потерявшие живой блеск глаза Быканырова показались Петренко искусственными. Брови и ресницы были густо припорошены инеем. Лицо, изрытое морщинками, с застывшей улыбкой, выражало покой и удовлетворение. От дедушки Быканырова веяло холодом, смертью. Под ним на снегу ярко вырисовывалась лужица крови, уже затянутая ледяной коркой. – Жив? – приглушенно крикнул Шелестов. У Петренко не повертывался язык сказать страшное слово. Вместо ответа он взялся за холодную, уже негнущуюся руку старика в надежде, что хоть слабое биение пульса опровергнет страшное подозрение. Но тщетно. Шелестов, не повторяя вопроса, тоже опустился на колени, сбросил рукавицу, перехватил своими пальцами запястье старика. Другой рукой он медленно провел по застывшему лицу… Все противилось ужасной мысли, что его старый преданный друг уже мертв, что он сидит против человека, для которого все теперь безразлично. Шелестов бесслезно плакал. От нестерпимой внутренней боли лицо майора постарело, глаза ввалились. К чувству тяжелой утраты примешалось горькое сознание, что, возможно, он что-то не так сделал, чего-то недоучел, не предусмотрел, что это и послужило причиной гибели старого охотника. Шелестов встал. Надо бы сказать: «Да, конец…» – но вместо этого, немного повысив голос, он приказал: – Палатку. Быстрее разбивайте палатку. Петренко и Эверстова бросились выполнять приказание. «Нет, – сказал себе Шелестов. – Пока я не предприму всего, что в наших силах, я не успокоюсь. Я бы не простил себе этого». У майора еще теплилась надежда, что вообще свойственно человеку. Он знал случай, когда людей, уже признанных мертвыми, удавалось возвратить к жизни. Шелестов ясно представлял себе, что надо как можно быстрее, не теряя ни одной минуты, разбить палатку, развести огонь в печи, растереть лицо, руки, а возможно, и все тело Быканырова снегом, спиртом, чтобы не дать лютому холоду завершить то, что начали враги, осмотреть рану, обработать ее. – Надя, спальный мешок! Эверстова взяла мешок, лежащий у берез, и подала майору. «Его нужно прежде всего обезопасить от холода, – решил Шелестов. – А может быть, он замерз?» Вместе с Эверстовой Шелестов уложил непослушное, негнущееся тело Быканырова в меховой мешок, освободив прежде ноги старика от торбазов и сняв с него кухлянку. Уже рассвело, хотя солнце еще не показалось. Втроем они поставили палатку, натянули ее, принесли несколько охапок сухого хвороста, Петренко сбегал к стоящим невдалеке елям и нарубил с них ветвей. Он уложил ровным слоем лапник на расчищенном месте и осторожно посоветовал майору: – По-моему, надо бы скорее рану осмотреть. – Знаю, – сказал Шелестов, устанавливая печь и выводя трубу. – Но на холоде это исключается. Эверстова ломала сухой хворост, готовясь разжечь огонь в печи, и беззвучно шевелила губами. Тяжелые мысли угнетали ее. «Все-таки страшна смерть, – думала она. – Берет всех, кого ей хочется. И человек бессилен. Неужели мы его не спасем? Неужели он умер? Ой, чего бы я только не отдала за его жизнь! Вот Очуров. Он получил два удара ножом, а теперь уже, наверно, ходит». И Эверстовой самой непонятно было, почему так близок, так дорог стал ей дедушка Быканыров, человек, которого она несколько дней назад совсем не знала. – Надя! – опять обратился к ней Шелестов. – Когда сеанс с Якутском? – В любое время, Роман Лукич. Я же вам говорила. – Забыл… – признался Шелестов. Эверстова положила хворосту в печь, чиркнула спичкой. Огонь занялся сразу, запылал, загудел. Железная печь, принесенная с мороза, начала постреливать, потрескивать. Быканырова внесли в палатку, вынули из спального мешка и начали снимать с него одежду. Она вся, особенно левая сторона, была густо пропитана кровью. Когда Шелестов разрезал нижнюю рубаху и повернул Быканырова на бок, он чуть не вскрикнул: пониже лопатки в левом боку зияла страшная рана. От такой раны и большой потери крови для любого было бы чудом остаться живым. – Все усилия напрасны, – тихо сказал майор. – Кровь уже свернулась. Шелестов долго молчал, вглядываясь в лицо покойного, и думал: «Вот и расстался ты со мной, мой старый, верный друг». В палатке царила тишина. Майор вышел из палатки, сел на нарты, уперся локтями в колени и, положив подбородок на ладони рук, задумался. А Эверстова и Петренко в тяжелом молчании сидели у изголовья покойного. – Опять убийство, – проговорила наконец Эверстова. – Да, – тихо подтвердил Петренко.* * *
Шелестов решил тщательно осмотреть местность, чтобы создать себе представление, как и при каких обстоятельствах погиб его друг. Идя к перекрестку, он думал: Быканыров или сам обнаружил место своей засады, или преступники заметили его. Следы крови вывели за перекресток. Тут были видны две вмятины в снегу, оставленные телом человека. Одна вмятина была совершенно чиста, а другая почти залита теперь уже замерзшей кровью. И от этой вмятины Быканыров, видимо, и начал ползти, оставляя за собой след крови. Какие предположения ни строил майор, но воссоздать картину убийства не мог, как не мог знать и того, что первую вмятину на снегу оставил Шараборин, когда притворился убитым. Но некоторые выводы, в результате тщательного обследования местности, Шелестов все же сделал. То, что четверо оленей, двое нарт и весь груз на них оказались нетронутыми, заставляло думать, что преступники не были на месте засады, возможно, и не знали, что там скрывался Быканыров. Преступники, видимо, очень торопились, потому что не захотели тратить время на осмотр местности. След, похожий на пропаханную борозду, с пятнами крови на нем, принадлежал только Быканырову. Других следов тут не было. Исчезновение ружья и патронташа даже не требовало объяснений. Было бы странным, если бы Белолюбский и его сообщник, будучи безоружными, отказались прихватить с собой ружье и патроны. Шелестов, продвигаясь шаг за шагом, дошел наконец до того места, где они нашли мертвым Быканырова, и тут увидел на коре березы стрелу, указывающую направление, в котором скрылись убийцы. «Он вырезал стрелу после ранения, – решил Шелестов. – Вырезал и уже больше не сошел с места. И все говорит за то, что он, бедняга, видимо, сам виноват. Не послушал меня – и обнаружил себя. Скорее всего, решил задержать их, вступил в борьбу и… погиб». Шелестов обошел все место засады, поросшее тальником, и не нашел там ничьих следов, кроме следов оленей. «А Белолюбский бежал на северо-восток, – решил он. – Об этом говорит стрела, это же подтвердили Петренко и Эверстова. Ну, ничего, ничего. Далеко вас, господа, не пущу. Не уйти вам от меня, – и опять мыслями вернулся к Быканырову. – А ведь я верил в тебя, отец, как в самого себя. Так верил, что не допускал мысли, что ты поступишь по-своему. Видно, мне самому здесь нужно было остаться в засаде, а тебя послать вместо меня. Но кто же мог знать, что враг придет оттуда, откуда его не ждали. Как я мог подумать, что ты, старый партизан, опытный охотник, проявишь горячность? Как странно, дико, нелепо. Несколько часов назад я слышал твой бодрый голос, говорил тебе, поучал тебя, а сейчас ты лежишь неподвижный и равнодушный ко всему». Горькие мысли майора оборвала Эверстова, вышедшая из палатки: – Роман Лукич! Будете передавать что-нибудь в Якутск? – Да, – коротко ответил Шелестов. Он вошел в палатку, достал из полевой сумки блокнот и написал телеграмму полковнику Грохотову: «Сегодня ночью от рук преследуемых нами преступников погиб наш проводник, известный охотник, член колхоза Василий Назарович Быканыров, находившийся в засаде. Обстоятельства его гибели для меня еще не ясны, и все подробности я доложу вам устно по возвращении. Прошу через дирекцию рудника Той Хая уведомить правление колхоза. Родных у Быканырова нет. Погоню продолжаю. Все данные говорят за то, что мы имеем дело с опасными преступниками, не брезгающими никакими средствами в достижении своей цели. Ставлю задачей настичь их в течение ближайших двух суток».* * *
Родилось яркое утро. Морозное колечко опоясывало негреющее солнце. Быканырова решили похоронить на взгорке, под березами. Но не так-то легко было подготовить могилу в скованной морозом земле. Вначале развели огромный костер. Когда он окончательно перегорел и опал, Шелестов и Петренко сгребли в сторону золу и обуглившиеся головешки. Потом майор взялся за топор, а лейтенант за лопату. Но земля оттаяла ненамного, всего на каких-нибудь десять – пятнадцать сантиметров, а дальше шла вечная мерзлота, от которой топор и лопата отскакивали, как от железа. После долгого и утомительного труда, набив на руках кровавые мозоли, майор и лейтенант отрыли могилу глубиной сантиметров на восемьдесят. – Довольно, – сказал Шелестов, садясь на край могилы. – Зверь уже не разроет. Тело Быканырова обернули в плащ-палатку и положили в могилу. И здесь, на дне могилы, Быканыров показался Шелестову совсем маленьким, точно мальчик-подросток. Петренко стал засыпать могилу комками мерзлой земли. Шелестов и Эверстова стояли тут же в глубоком молчании. Майор почувствовал, что со смертью старого друга ушел в прошлое кусок его собственной жизни. На месте могилы уже образовался холмик, и Петренко засыпал его снегом. Эверстова плакала. Петренко отвернулся, чтобы скрыть просившиеся наружу слезы. – Прощай, отец, прощай, Василий Назарович, – только и мог выговорить Шелестов, держась рукой за сердце. А северное утро сияло своими красотами. Мелькали в воздухе серебристые звездочки инея. Синевой отливала тайга. Уже вырисовывались на горизонте синие отроги хребта. Но это яркое утро и все прелести его только подчеркивали тяжесть утраты и были даже как-то оскорбительны. И только сознание еще не выполненного долга и гнев к врагам приглушали боль. Шелестов подошел к березе, вынул из ножен нож, вырезал на атласной коре дату и сделал два пояска. «Чтобы не потерять, – подумал он. – Я еще приду когда-нибудь к тебе, отец, проведаю тебя…» Таас Бас не мог понять, что произошло с его хозяином. Он бродил, как побитый, не зная, куда приткнуться. Вначале его беспокоила неподвижная поза хозяина, его молчаливость. Он тыкался носом в ноги покойника, старался держаться около него или на таком месте, с которого можно видеть его. А когда хозяина не стало и тело его укрыла земля, Таас Бас заметался и стал жалобно выть. Он не мог понять, зачем спрятали в землю человека, которому он был так предан, которому так верно служил и которому был другом. И немало усилий приложил майор Шелестов, чтобы успокоить собаку. Таас Бас наконец перестал выть, но от поданной ему еды отказался. Когда Петренко и Эверстова запрягали оленей, Шелестов подозвал к себе пса, погладил его, думая в эту минуту, что вот так же совсем недавно гладил и ласкал собаку Быканыров. – Верный друг, – проговорил майор, – будет теперь у тебя новый хозяин, потерял ты старого. Жить бы ему еще да жить, а он ушел. Ну, не горюй. Я тебя никому в обиду не дам. В Якутск заберу с собой. Шелестов, Петренко и Эверстова стали усаживаться каждый на свое место на нарты. Нарты Быканырова теперь замыкали обоз. Таас Бас заволновался опять, забегал вокруг, а потом взбежал на взгорок к березам, где возвышался покрытый снегом холмик, и застыл на месте. Он, казалось, думал: что предпринять? Куда побежать? То ли к далекой одинокой избушке, около которой он прожил много лет, где вокруг, в тайге ему известна каждая тропинка? То ли остаться здесь, у этого холмика, где лежит его хозяин? То ли, наконец, последовать за новым хозяином? Нарты тронулись и взяли курс на северо-восток. Таас Бас остался на месте. Шелестов повернулся и окрикнул собаку: – Таас Бас… Таас Бас… Ко мне! Пес жалобно взвизгнул и труской волчьей побежкой направился за нартами, низко опустив голову.Оросутцев допускает ошибку
Холодный воздух был пропитан запахом хвои. Гигантские мачтовые сосны как бы подпирали низкое черное небо, усыпанное звездами. Четкие и острые стрелы елей высились над молодыми березками. Там, где ели сплетались ветвями и образовывали подобие шатра, горел костер. Огонь с треском выбрасывал вверх желтые языки пламени. У костра сидели Оросутцев и Шараборин. Они только что расположились на ночевку, развели огонь и теперь ждали, когда сварится мясо. Шараборин с болезненной гримасой оттопыривал опухшую нижнюю губу и осторожно мазал ее нутряным жиром оленя. Оросутцев рассматривал длинный нож своего сообщника, пробовал прочность его рукоятки. Удовлетворенный осмотром, он бросил нож Шараборину. – Да, от этой штучки дырка будет приличная, – сказал он. – И в руке лежит хорошо. Все-таки здорово у тебя получилось. Я опасался, что он тебя пометит пулей или зарядом дроби, а вышло, ты его пометил. И как это ты не растерялся? Шараборин помял губу кончиками пальцев и проговорил своим сипловатым голосом: – Чего теряться? Он крикнул: «Тохто – стой!» Я побежал, а он – бах! Я подумал: «Однако плохой стрелок или не хочет убивать меня. Видать, живым хочет взять». И вижу, один он, никого кругом. Тогда я взял и упал. Пусть он думает, что убил меня. Он так и думал. Совсем глупый старик. Столько жил-жил, а глупый… – Ну-ну, а дальше? – спросил Оросутцев, положил себе на колени ружье, когда-то принадлежавшее Быканырову, и стал осматривать его. – А дальше… Он подошел, я его за ноги хвать – и на снег, а потом раз… и конец. – Ловко придумал. Ей-богу, ловко. Я бы, пожалуй, не нашелся, молодец, – одобрил Оросутцев. – Я не придумал. Я уже так делал. Когда сходишься в драку один на один, это самый верный способ. – Да… – протянул Оросутцев, поглаживая отполированное до блеска ложе ружья. Ружье ему определенно нравилось, и он, по праву старшего, решил уже присвоить его себе. – А хорошо я все-таки сделал, что послал тебя вперед на лыжах. Если бы мы подъехали к перекрестку на нартах вдвоем, он мог бы нас перещелкать. – Не знаю. Может быть, – отозвался Шараборин, а про себя подумал: «Тебя бы убил, ты впереди сидишь, а я бы опять прикинулся убитым». Помолчали. Костер и двух людей окутывал ночной мрак, сдавливала и обступала тайга. Тишину нарушало потрескивание огня, на котором доходило варившееся в котле мясо второго убитого оленя. – Однако они опять идут по нашему следу. Худо, – нарушил молчание Шараборин. – И твоя хитрость не помогла, – уколол его Оросутцев. – Да, не помогла. Убил я старика, и майор теперь, наверно, совсем злой стал. Опять замолчали. Оросутцева томили тревожные мысли. Он опасался, что Шараборин в конце концов откажется вести его до Кривого озера, до места посадки самолета. А больше всего Оросутцев боялся, что Шараборин ночью просто бросит его одного, а сам исчезнет. Сам он, конечно, не доберется до озера. Оросутцеву трудно тягаться с Шарабориным в знании тайги. Тот избороздил ее вдоль и поперек, знает все потайные воровские тропы, может завести куда угодно и откуда угодно вывести. И хотя до конечной цели, как говорится, рукой подать, но не достигнет ее Оросутцев без Шараборина. Эта тревожная мысль закралась в голову Оросутцева с того самого момента, когда они покинули рудник. Страх возрос после того разговора, когда Шараборин прямо сказал, что не имеет желания идти вместе и что у него есть какие-то свои дела. Он еще более усилился после неожиданного появления над ними самолета. После расправы с колхозником Очуровым Шараборин все время ныл и твердил, что их уже преследуют, что за ними погоня, в то время как к этому не было еще никаких оснований. А потом Шараборин предложил сделать восьмерку. Они на восьмерке потеряли чуть ли не сутки, но зато стало ясно, что за ними в самом деле погоня. И опять Шараборин заговорил о том, что нет смысла идти вдвоем до Кривого озера, что Оросутцев и сам не маленький и дорогу найдет, что вообще лучше разойтись, это спутает преследователей, собьет их со следа. Оросутцев упорно думал над тем, как заинтересовать сообщника, чем привлечь его к себе, какое изобрести средство, что предпринять, чтобы Шараборин проникся, как и он, одной целью: к сроку добраться до озера. В былые времена Оросутцев что хотел, то и делал с Шарабориным, а сейчас он ясно понимал, что уже не властен над ним. Шараборина также тревожили мысли. Он чувствовал, что не может докопаться до сути, не может объяснить себе поведения Оросутцева. Он рассуждал: самолет, наверное, прилетит за Оросутцевым, иначе зачем ему идти к Кривому озеру, в округе которого на добрую сотню километров нет никакого жилья. Конечно, прилетит. Видимо, говорит правду. Но почему улетает Оросутцев? Что его заставило так неожиданно покинуть рудник? «Однако это интересно, – думал Шараборин. – Спросить прямо? Но нет, он не скажет правды. Знаю я его. – И вдруг мелькнула мысль, от которой захватило дух и стало жарко. – А что, если я откажусь идти дальше? Не хочешь сказать правды, не пойду! Что он со мной сделает? Ничего. Без меня он заплутается в тайге. Пропадет вовсе. Никогда не найдет Кривого озера. Точно. А что будет со мной, когда мы дойдем? Оросутцев, однако, убьет меня. Убьет и заберет деньги. Все заберет. Зачем я ему нужен буду?» Перед Шарабориным возникла совершенно новая картина, словно до этого он был слепой. Оросутцев прервал его размышления. – Когда, по твоим расчетам, мы будем у Кривого озера? Шараборин насторожился: правду сказать или соврать? И подумав, что из его ответа Оросутцев ничего полезного для себя не извлечет, сказал правду: – Осталось, однако, километров пятьдесят. Завтра в это время. Оросутцев посмотрел на часы: стрелка подходила к цифре шесть. Он подумал: «Если так, то до прилета самолета останется в запасе не меньше шести часов. Да, не меньше. И этого времени вполне хватит для того, чтобы заготовить дрова для сигналов. Значит, до озера совсем недалеко. Остались сутки. Ну а если Шараборин не захочет идти дальше? Тогда что? Доберусь ли я один? Успею ли к сроку?» – и опять спросил: – И все время держать на северо-восток? – Да. Шараборин снял котел с жерди, поставил его на снег. Снег зашипел, превращаясь в пар. – Мясо готово, однако, – сказал он и подбросил в костер несколько сухих поленьев. Их сразу охватил огонь. – Ну что ж, давай ужинать, – отозвался Оросутцев, примащиваясь поудобнее у самого котла, из которого клубами валил густой, горячий пар. – Ты хвалился, что спирт есть, – угощай! Шараборин молча полез рукой под кухлянку и снял закрепленную на поясе флягу. «Все равно, я узнаю правду, – решил он. – Попугаю его, скажу, что не пойду дальше, и он расскажет. А спирт развяжет ему язык. Голова слабая у Василия, и когда он шибко пьет, то язык ее не слушает». – Давай сюда, – потянулся Оросутцев. – Сам налью сколько надо. Шараборин отстранился. – Зачем так? Мой спирт, я хозяин. С языка Оросутцева уже готово было сорваться ругательство, но он сдержал себя. Он вовремя сообразил, что из-за мелочи можно поссориться, а ссора к добру не приведет. «Стерплю, стерплю», – твердил он себе, сдерживая ярость, и совсем мирно, беззлобно сказал: – Ох, и жадный ты. А ведь мой спирт ты разлил сдуру… – Разлил, твоя правда, – согласился Шараборин. Он сейчас тоже не заинтересован был в ссоре. У него зрели другие планы. Поэтому он добавил: – Я хозяин. Я буду угощать. Хорошо буду угощать. – Посмотрим, – с недоверием сказал Оросутцев и поставил перед Шарабориным свою эмалированную кружку вместимостью не меньше двух стаканов. Шараборин неторопливо отвинтил от горлышка фляги колпачок и, наливая спирт в кружку Оросутцева, повторил: – Хорошо буду угощать. Оросутцев был очень удивлен, когда увидел, что Шараборин явно обделил себя. Оросутцеву досталось больше спирта. Его кружка была почти наполнена. А себе Шараборин налил вдвое меньше. Оросутцев хотел уже спросить, чем объясняется такая щедрость хозяина спирта, но Шараборин предвосхитил его любопытство: – Я сгубил твой спирт. В долгу у тебя был. Теперь мы квиты. – Согласен. Квиты, – и Оросутцев взял свою кружку. – Пей, а то выдохнется и уже той крепости не будет. Оросутцев выждал, пока Шараборин высосал из кружки свой спирт, а потом уже приложился сам. Он был очень осторожен и, прежде чем выпить, подумал: «Мало ли чего не случается в жизни! Бывало так, что и умирали от одного глотка спирта». Оросутцев, если говорить правду, не увлекался алкоголем и пил редко. Но уж если пил, то пил до той поры, пока, как он сам выражался, душа принимала. Он опорожнил кружку с девяностоградусной, огненной жидкостью чуть не залпом и даже не поморщился. Только две слезинки выдавил спирт из его глаз. Вдохнув в себя вопреки правилам, выработанным опытными пьяницами, морозный воздух, Оросутцев смачно крякнул и очень ловко голой рукой выхватил из дымящегося котла горячий кусок мяса. Шараборин последовал его примеру. Оба ели быстро, жадно, с азартом, будто опасаясь, что кто-нибудь вдруг нарушит их еду и выхватит изо рта куски. Они громко чавкали и проглатывали мясо, почти не пережевывая его. Хмель брал свое, кружил голову, туманил приятно мозг. Шараборин отбросил далеко в сторону последнюю обглоданную кость и вдруг сказал: – Последний раз пили вместе… Я, однако, дальше не пойду. Укажу тебе дорогу, а дальше ты, как знаешь, пойдешь сам. Он сказал это и оскалил зубы в улыбке. Оросутцев откинулся назад и от неожиданности весь как-то сжался, будто на него навели ружейный ствол. – Ты что? – едва смог выговорить он, сдерживая накипавшую злобу. – Не пойду, – подтвердил Шараборин и продолжал: – Ты таишься от меня, думаешь: «Глупый Шараборин, ведет и пусть ведет, а зачем ведет, не его дело». Ты уедешь на самолете, а я что? Куда я пойду? Сзади майор… Ты будешь там, а я опять в лагерь. Плохо так, совсем не годится. Ты будешь жить, а я подохну, как собака. Изловят меня. Они идут по следу, а от следа никуда не уйдешь. Тайга, тундра, горы, – везде след… Слушая Шараборина, Оросутцев почти машинально достал папиросу и сжег не менее дюжины спичек, прежде чем закурил, хотя рядом было так много огня. Он сделал несколько жадных глубоких затяжек, от которых еще больше закружилось в голове. Но он еще не был пьян до такой степени, чтобы не понять, что в эту минуту решалась его судьба. Он еще ясно отдавал себе отчет в своих действиях, мыслях. Он хорошо знал, что завтра, в это время, должен быть у Кривого озера, иначе все пропало. Самолет может прилететь только раз, и только завтра, как сообщил Гарри. Что делать? Но тут изворотливый и еще не отказавшийся служить ум Оросутцева внезапно подсказал ему решение, провокационный ход. Сейчас, больше, чем когда-либо, он представлял себе, что нельзя ни ругаться, ни оскорблять Шараборина. – Чего же ты хочешь? – спросил Оросутцев. Шараборин посмотрел на него, будто прицелился, и Оросутцев отчетливо увидел его расширенный зрачок, отливающий желтизной, точно у кошки. – Я? Я?.. – заговорил Шараборин. – Я хочу знать, что будет со мной, когда ты улетишь? Таким вопросом Шараборин сбивал своего сообщника с занятых им позиций. Оросутцев ожидал ответа, а не вопроса. Он замешкался, а Шараборин, воспользовавшись паузой, уже сам отвечал на свой вопрос: – Я сам знаю. Пропаду я… Изловят меня. Так или нет? «Он прав, – мелькнула мысль у Оросутцева. – Что же сказать ему? На какую карту сделать ставку, чтобы не сорваться?» – Молчишь? – продолжал Шараборин и, подняв щепку, стал нервно ковырять ею в зубах. – Нет, тебя не изловят, – сказал наконец, и сказал очень твердо и уверенно Оросутцев. – Не изловят. Ты улетишь вместе со мной. Довольно тебе тут болтаться, жить затравленным волком, бродить по непролазным чащобам. Довольно! Хватит! Поживем еще на той стороне. Шараборин на какое-то мгновение поверил словам Оросутцева, но потом подумал: «Врет, однако. Доведу я его до озера, и там он меня прикончит. И никуда я не полечу». – И тут же сказал: – Хитрый ты… Знаю я тебя. Зачем я нужен на той стороне? Сознание у Оросутцева начинало раздваиваться, мысли обрывались, путались, и ему нужны уже были некоторые усилия, чтобы выражать свои мысли правильно, логично, сводить концы с концами. – Ты так же нужен, как и я, – сказал Оросутцев. – Нам обоим большое дело доверили. Понимаешь? Обоим. Гарри обещал тебе что-то? Обещал. – Какое дело? – задал вопрос Шараборин. Тяжелая мутная волна прошла по телу Оросутцева и разбилась о голову. Он скрипнул зубами, зажмурил глаза и сильно закусил нижнюю губу. Потом потер лоб рукой и бросил в огонь папиросу с изжеванным мундштуком. В душе опять вспыхнули огоньки злобы. Разные мысли копошились в его хмельной голове: «Что такое тайна? – спрашивал он себя. – Тайна – это, конечно, большое дело. По крайней мере до последних дней она была большим делом, и я ее свято хранил. Да! От нее зависела и моя жизнь, и мое благополучие. Только один Гарри знал, что я делаю и что буду делать. А что такое тайна сейчас, здесь, в такой обстановке? Ничто. Что изменится от того, что Шараборин узнает сейчас то, что знаю я? Ничего. Абсолютно ничего. Я завтра уже буду в воздухе. Шараборин только на сутки узнает то, что ему не надо знать, но зато он поверит мне и доведет меня до Кривого озера. А там… там я знаю, как мне поступить. Нет, он не попадет в руки майора. Это не нужно. Майор заставит его говорить, и Шараборин выболтает все. Он ведь трус, последний трус. Он выболтает про Гарри, а с Гарри мне, возможно, еще придется встречаться. Нет, Шараборин не попадет к майору, а если и попадет, то уже ничего не скажет. Хм… конечно, можно наврать ему сейчас что угодно. Но поверит ли в это вранье Шараборин? Он не так глуп. Он не поверит. Он плюнет и уйдет, и останусь я здесь наедине со своей тайной. И два пути останутся передо мной: или быть настигнутым майором, или издохнуть здесь в этой проклятой тайге. Я не выберусь из этой чащобы сам, даже если Шараборин расскажет, как идти. А если я выберусь и найду Кривое озеро, то приду поздно. И что толку тогда? Кому нужна будет моя тайна?» Шараборин долго молчал, глядя на Оросутцева суженными глазами, и потом опять сказал: – Бери меня с собой. Согласен, но скажи, какое большое дело дал тебе Гарри? Если ты друг – скажи правду. Со стороны Шараборина это был продуманный заранее, взвешенный ход. И Оросутцев решился. – Видишь вот это? – он выпростал из-под кухлянки футляр с фотоаппаратом. – Видишь? Шараборин кивнул головой. – Вот в нем все и дело. Я заснял план инженера Кочнева, и за этим планом прилетит самолет. Из-за этого плана я убил Кочнева… – Самолет прилетит, план возьмет, нас оставит, – возразил Шараборин. – Балда ты, – в сердцах выпалил Оросутцев, возмущаясь тем, что Шараборин и этому не верит. – Пленка не проявлена, и аппарат мы отдадим тогда, когда будем на той стороне. Если бы Оросутцев не вспылил и не обозвал Шараборина балдой, тот бы еще сомневался, а теперь, зная характер своего старшего сообщника, он изменил первоначальное мнение. Шараборин смотрел пристально на Оросутцева, ожидая дальнейших откровенностей. Он верил и не верил своим ушам. Никогда Оросутцев не посвящал его в подробности своих дел и поступков. «А может, и правду сказал? – успокаивал себя Шараборин. – Дорожит он фотоаппаратом. Это я сразу подметил». – И Гарри предупредил меня, – снова заговорил Оросутцев, – чтобы я в трудный момент ничего не скрывал от тебя. Он так и писал на твоей башке. Значит, он доверяет тебе. – Почему, однако, ты загодя не сказал? – поинтересовался Шараборин. – Потому, что ты трус, паникер, окаянная душа! – грубо отрезал Оросутцев. – Расскажи тебе все раньше, ты бы со страху давно убежал. И этому поверил Шараборин. Такая манера говорить была свойственна Оросутцеву. Шараборин сидел по-прежнему на собственных ногах, в неподвижной позе, и только глаза его поблескивали при свете огня. – А ты крепко веришь, что самолет прилетит? – все-таки спросил он. Хмель опять ударил в голову Оросутцева, земля вдруг заняла место неба, но он встряхнулся и продолжал: – Они больше нас с тобой в этом заинтересованы. Чудак! За этим планом они чуть ли не год гонялись. Да они готовы не один, а дюжину самолетов прислать. – Значит, веришь? – повторил вопрос Шараборин. – Э-э… за этот план они хорошие денежки выложат. – А когда прилетит самолет? – уточнял Шараборин. – Прилетит обязательно, черт его не возьмет. Прилетит и никуда не денется. Все учтено, все предусмотрено. Я тоже не дурак, я отдам аппарат, когда твердо стану ногой на той стороне. А иначе шиш… Оросутцев отвечал уже невпопад, повторялся, речь его стала неровной, мысли убегали, он выхватывал их клочками. – В какое время прилетит самолет? – упорно твердил свое Шараборин. – Я же сказал. Ну? Будем ждать его с двенадцати ночи до двух. Разожжем пять костров конвертом. Вот так… – Оросутцев хотел начертить пальцем на снегу расположение костров, но упал на бок и выругался. Поднявшись, он рассмеялся. – Разожжем и встретим… И мое дело в шляпе… – и спохватился. – И твое дело тоже. Улетим, и шабаш. Довольно. Свое мы сделали. Мы и там еще пригодимся. Такими, как я, не бросаются, жирно больно. И буду жить, как душа пожелает. Надо только не опоздать… – Не опоздаем, – заверил Шараборин. – Спирт еще есть? – Нет, – ответил Шараборин. – Ладно, черт с ним… Не проспать бы только… Будем мы с тобой скоро как вольные птицы. Чихать мне на все. – Однако не проспим? – заметил Шараборин, думая о чем-то своем. – А старика ты здорово чикнул, – продолжал Оросутцев, укладывая неловкими движениями недалеко от костра хвойные ветви. – Молодец, если бы майора так чикнуть… – Майор не спит, видать, – оглянувшись, произнес Шараборин. – Он бежит по следу. – Не бойся! – укладываясь спать и подсовывая под себя ружье, сказал Оросутцев. – У нас всегда два выхода: или живыми остаться, или на одной веревке болтаться. А в общем, ничего не будет до самой смерти. Ложись. Шараборина передернуло. Он сделал головой такое движение, будто хотел освободиться от захлестывающей его горло петли, и подбросил в огонь большое полугнилое полено. «Пусть тлеет помаленьку», – решил он и тоже прилег на другой стороне костра. Каждый из них тешил себя мыслью, что надул другого. Вскоре в тишину ночи вошел храп Оросутцева. Он храпел так сильно, что казалось, человек или задыхается, или захлебывается. Сообщников разделял постепенно потухающий костер. Оросутцев спал крепким, скорее тяжелым сном охмелевшего человека и не чувствовал никакого холода, а Шараборин не спал. Он лежал с открытыми глазами, на боку, подобрав колени, и смотрел на огонь, который то совсем потухал, то вдруг находил себе новую пищу и ярко вспыхивал. Гнилое полено тлело, чадило, и удушливый дым относило в сторону Оросутцева. Шараборин не мог спать. Мысли давили его мозг. Уж сколько времени он не мог обрести душевного покоя! Сколько времени он с тревогой пытался проникнуть мыслями в будущее и найти ответ на вопрос, что его поджидает! Пытался и не находил. И вот сегодня он лежит и не знает, что произойдет с ним завтра. Не верит он Оросутцеву. Не такой человек Оросутцев, чтобы сказать правду и оказать помощь другому. Да и он, Шараборин, не такой человек, чтобы принять ложь за правду. Да, он верит в то, что Оросутцев убил инженера и переснял какой-то важный план. Ничего в этом удивительного и невозможного нет. И не вызывает у него сомнений и то, что этот план надо обязательно к завтрашнему дню доставить к Кривому озеру, куда прилетит самолет. И что за план дадут большое вознаграждение, тоже правда. И что самолет прихватит Оросутцева – тоже верно. Но вот в то, что Оросутцев готов прихватить с собой на ту сторону его, в это Шараборин никак не мог поверить. Нет, нет и нет. Зачем Оросутцеву делить с кем-то свою славу и деньги? Зачем ему нужен Шараборин? Какой дурак пожелает себе живого свидетеля, который может где-нибудь и когда-нибудь сказать что-то лишнее? Да и на что, кому нужен Шараборин на той стороне? Шараборин поежился, протянул руку, перевернул трухлявое полено. Вот Оросутцев. Хитрый он. Хотя и пьяный, но ума не теряет. Правда, выболтал многое, но все это неспроста, а с определенным расчетом. Оросутцеву надо, чтобы его довели до Кривого озера. Довели в срок. А все остальное насчет «вольных птиц», «свободы», – все это чистая выдумка. Зачем Оросутцеву брать на шею какую-то обузу? И ничего ему Гарри не писал насчет Шараборина. Брехня это. Гарри мог и сам сказать об этом при встрече. А там, когда они придут к озеру или когда прилетит самолет, Шараборину придет конец. О, да… Оросутцев умеет это делать. Его не надо этому учить. Костер уже перегорал, рушился. Шараборин придвинулся к нему поближе. Оросутцев по-прежнему храпел с каким-то ожесточением. «А майор совсем близко, – с опаской подумал Шараборин. – И не один он. У него трое или четверо нарт. И что же получается? Дойдем мы до Кривого озера, и там меня кончит Оросутцев. Не дойдем, не успеем, – майор изловит. Изловит, и опять мне конец. И так и этак худо. Совсем худо. И так конец, и этак конец. Оросутцев не оставит меня в живых, а я его веду. Не доведу, не успею, – майор изловит. Колотился всю жизнь, а что толку?» Начал донимать мороз. Остывали ноги, спина, руки Шараборин прятал под кухлянку. Он ежился, вертелся на месте, но все это мало помогало. На душе было чадно, смутно, сердце тревожно ныло и билось в груди короткими неровными толчками. Шараборин уже не мог лежать. Он приподнялся, сел, подобрав под себя ноги. Прислушался. Тайга хранила молчание. Закурил. Стало как будто теплее. Но потом дым табака показался ему горьким, вызывающим тошноту, и он отбросил прочь папиросу. В костре догорали и пропадали последние огоньки. До утра было еще очень далеко. Внутренний голос напоминал Шараборину, что эта ночь может стать последней ночью в его жизни, что все зависит от него самого. Надо действовать, надо что-то предпринимать. Он стоит на решающем рубеже своей жизни. А Оросутцев храпел. «Свинья, – подумал Шараборин. – Совсем свинья. Шибко пьяный и не мерзнет. Будет спать до утра. Однако много я ему дал спирта». И вдруг, озаренный какой-то новой мыслью, неожиданно пришедшей в голову, он быстро поднялся на ноги, странно скособочился и тихо позвал Оросутцева: – Василий? Молчание. Шараборин весь напрягся от наплыва тревоживших его мыслей, вобрал голову в плечи, сделал осторожный шаг вперед и уже громче повторил: – Василий? По-прежнему молчание. Шараборин выждал несколько секунд, чувствуя, как пересыхает горло и прерывается дыхание. И уже совсем громко, точно желая разбудить Оросутцева, крикнул: – Василий, а Василий! Ответом был все тот же храп. Шараборин постоял некоторое время в нерешительности, что-то напряженно обдумывая, а потом решил обойти вокруг угасшего костра. Он шел, и снег оседал под его ногами, а Шараборин нарочито сильно нажимал торбазами, чтобы звучнее слышался хруст. Он сделал круг и вернулся на прежнее место. Оросутцев оставался недвижимым. – Спит как мертвяк. Здорово спит, – чуть слышно проговорил Шараборин, громко кашлянул несколько раз сряду и приблизился вплотную к Оросутцеву. Приблизился и наклонился над ним, упершись руками в свои колени. От Оросутцева так сильно разило спиртным перегаром, что даже мороз не мог его перебить. – Фу… Чистый спирт, – сказал Шараборин. Оросутцев лежал на правом боку, лицом к костру, на бескурковке Быканырова. Конец ствола ружья торчал под самым его подбородком. Шараборин безуспешно попытался вытянуть ружье, ухватившись рукой за ствол, и выругался про себя. «Однако крепко держит, сволочь…» Шараборин выпрямился. Предательская дрожь пробежала по его телу, ноги и руки тряслись, но решение уже созрело, и останавиться на полпути он не мог. «Однако попробую пошевелить», – решил он и, прихватив рукой ворот кухлянки Оросутцева, стал дергать его, сначала неуверенно, робко, а потом все сильнее и сильнее. Оросутцев спал непробудным сном сильно пьяного и физически здорового человека. И, как бы испытывая терпение Шараборина, стал храпеть еще громче. «Здорово спит, черт», – отметил про себя Шараборин. Он долго колебался, охваченный каким-то неодолимым страхом, боролся сам с собой. «Вот, как и тогда, у избы Быканырова», – вспомнил он. Шараборин несколько раз протягивал нерешительно руку к груди Оросутцева и, будто наткнувшись на раскаленные угли, резко отдергивал ее обратно. «Дурак, совсем дурак… Трус… Правду сказал Оросутцев», – проклинал Шараборин в душе самого себя за робость и наконец, преодолев ее, осторожно сунул голую руку в разрез кухлянки. Рука нащупала твердый и теплый кожаный футляр фотоаппарата. Шараборин зажал футляр и как бы оцепенел. Он не знал, не мог сразу сообразить и не сразу вспомнил, что футляр закреплен на ремне, но почувствовал, что на лбу выступили капельки пота. Стало жарко. Он стоял, согнувшись, боясь выпустить из руки то, к чему так долго опасался притронуться. И наконец пришла немного запоздалая мысль. Шараборин полез свободной рукойпод свою кухлянку, нащупал нож, вынул его из ножен, ловко обрезал с обеих сторон тонкий ремешок и облегченно вздохнул. Футляр с фотоаппаратом был в его руках. Шараборин постоял мгновение в раздумье, потом поднял полу кухлянки и засунул футляр в карман брюк. Ему захотелось сейчас громко смеяться над Оросутцевым, который всегда считал себя умнее других, а его, Шараборина, принимал за глупца. Но он сдержал себя. «Нет, однако, не засмеюсь. Рано смеяться», – подумал он. Потом Шараборин пальцем попробовал остро отточенное жало своего длинного охотничьего ножа, опустился на одно колено, занес высоко руку для удара, да так и застыл. «Дурак, совсем дурак… – быстро сообразил он. – Зачем его резать? Не надо. Пусть спит. Пусть живет, – и он отошел от своего сообщника. – Оживлю огонь, пусть греет его. Будет тепло, он будет спать. Проснется, а меня нет. Оленей всех возьму, а лыжи ему оставлю. Однако на лыжах он далеко не уйдет. Нагонит его майор. Нагонит, а он будет стрелять и, может, убьет майора. И след я спутаю. А жив останется, – майор с ним говорить будет. Долго говорить. А я за это время дойду до Кривого озера. И не изловят меня. Я один, а оленя четыре. Улечу я. Скажу тем, в самолете, что настигли нас, его убили, а я отбился. И делу конец. Правильно, однако, решил». Шараборин спрятал нож, наломал поблизости сухостоя и бросил его в костер. Тот некоторое время дымил, шипел, а потом выбросил вверх желтые огненные крылья. – Вот я какой, – сказал сам себе Шараборин, когда собрал оленей и подвел их к нартам. Он подтянул поясной ремень поверх кухлянки, поправил шарф. На то, чтобы впрячь оленей, ушло несколько минут. Двух свободных оленей он привязал сзади к нартам. Собрал и уложил на нарты все: котел, заплечный мешок Оросутцева, сырое промерзшее мясо. И усмехнулся про себя. «Еды ему не надо. Скоро его будет кормить майор». Он кинул взор на спящего Оросутцева, взял за поводок оленей и повел их с места стоянки не на северо-восток, а на запад. «Однако сделаю крюк, – решил Шараборин. – Обойду горы. Там худо совсем, и олень не пойдет. Зайду к озеру слева. Там чистое место. Времени хватит, времени много, успею». Через несколько минут его поглотила тайга.* * *
Ночную темень тронул рассвет. Одна за одной гасли побледневшие звезды, и восточная часть неба зацветала утренней зарей. Оросутцеву чудилось во сне, будто над ним плывет, делая большие круги, самолет. Плавает, плавает, отыскивает место для посадки и никак не может приземлиться. Вот уже самолет совсем низко. Так низко, что даже видно летчика, высунувшегося по грудь из кабины. Летчик приветливо машет рукой и что-то кричит. Оросутцев силится понять его, но ничего не получается. Голос летчика заглушается рокотом мотора. Оросутцев тоже начинает кричать, но из его горла вылетают слабые звуки. И, конечно, летчик не слышит его. «Улетит, улетит… – в отчаянии думает Оросутцев. – Что же делать?» Самолет удаляется, превращается в маленькую точку, но вот делает разворот и летит обратно совсем низко, почти вровень со снегом, прямо на него. Он страшно гудит, все увеличивается в размерах и вдруг включает фары. Они горят так ярко, что слепят глаза. А самолет вот уже совсем рядом, он убьет Оросутцева. Тот хочет отскочить в сторону, к одному из разложенных костров, но ноги не слушаются его. Они как ватные. Наконец, Оросутцев делает невероятное усилие, срывается с места и прыгает прямо в костер. Самолет с ревом проносится мимо, но огонь костра жжет ноги. Так жжет, что нельзя больше терпеть… Оросутцев вскрикнул, проснулся и первое, что почувствовал, – жар в одной ноге. Он вскочил и обнаружил, что тлеет торбаз. Оросутцев выругался и присыпал горящее место снегом. Потом он почувствовал холод во всем теле и боль в голове. Он попрыгал на месте, похлопал себя руками, чтобы согреться, и лишь тогда заметил, что нет Шараборина. «Пошел за оленями», – решил он и, повернув голову, скривился: тупая боль сильно давила в затылке. «Хорошо бы сейчас пропустить чарочку спирта, – с сожалением подумал Оросутцев. – Сразу бы все как рукой сняло. А мы, кажется, проспали. Рассветает. Давно пора быть в дороге. Так, чего доброго, не только к озеру не поспеешь, а еще и попадешь в лапы майора. – Он обвел взглядом место привала: – И чего он там копается?» Оросутцев постоял немного и потом крикнул: – Эй, Шараборин! Где пропал? Тайга переломила звук голоса и сразу поглотила его. «Костер разводить не будем, – соображает Оросутцев. – Поздно. Обойдемся без горячего. Поедим в дороге сырого мяса. Ничего не случится. А там у озера видно будет. – Он машинально посмотрел на то место, где вчера была подвешена разделанная туша оленя и не увидел ее. – Хм… Что за чертовщина? Или он уже уложил мясо на нарты? Наверное, так и есть». Но, осмотрев все кругом, Оросутцев не увидел и нарт. Что-то тревожное и еще непонятное кольнуло сердце. – Эй! Шараборин! Куда тебя черт занес? – громче крикнул он, и опять никто не отозвался. Легкий на ногу Оросутцев обежал место привала раз, другой, третий, всматриваясь в просветы между стволов сосен, под елки, но ни мяса, ни нарт, ни оленей, ни Шапаборина не обнаружил. Обнаружил он другое и, пораженный страшной догадкой, весь съежился и обмяк: от привала, в тайгу, на запад уходил нартовый след. Вперемежку со следами оленей путался след ног Шараборина. Оросутцев, еще не веря собственным глазам, долго смотрел, как завороженный, на уходящий след, и вдруг стремительно бросился по нему вперед. Он бежал, спотыкаясь, утопая по колени в снегу, падая и вновь поднимаясь. И когда пробежал метров сто, окончательно понял, что произошло именно то, чего он так опасался. Шараборин бросил его. Шараборин убежал. Он взял нарты, оленей и бежал. Спазмы перехватили горло. Оросутцеву показалось, что в тайге не хватает воздуха. Он жадно, открытым ртом, точно рыба, выброшенная из воды, ловил его, глотал, чуть не задыхаясь. У него было сейчас состояние человека, не умеющего плавать и попавшего вдруг в большую открытую воду. Его охватило чувство безнадежности, безвыходности, потерянности. Все померкло перед глазами. Исчезли сосны, ели, беспросветной, серой и безмолвной показалась тайга, потемнело расцветающее небо. Все превратилось в непроглядную темень. И Оросутцев стоял один, долго, неподвижно, свесив, как плети, руки, будто неживой, будто не человек, а что-то высеченное из камня, подавленный, опустошенный, уничтоженный и, казалось, неспособный уже ни на что. А когда он очнулся, то первое, что сделал, сунул руку под кухлянку. Фотоаппарата не было. Рука нащупала жалкий, ненужный остаток ремня. – Не может быть… Не может быть!.. – дико вскрикнул Оросутцев и бросился обратно к месту ночевки. Он раскидал ногами хвойный настил, облазил на коленях небольшую поляну, но аппарата не нашел. И только теперь, присмотревшись к ремешку, на котором держался футляр, он увидел, что ремень обрезан в двух местах. «А может, мне все это приснилось? Как самолет и летчик?» Нет, это был не сон. Оросутцев протер глаза и увидел только то, что и мог увидеть: ружье и лыжи. Глаза у него точно остекленели, губы распустились, нижняя челюсть отвисла и подрагивала. Ему почудилось, что он сходит с ума. Он судорожно сжал голову руками. И Оросутцеву не удалось сдержать то, что само по себе помимо его воли рвалось наружу. От сознания, что произошло что-то страшное, непоправимое, он завыл точно зверь. Из его горла вырывались звуки странные, порывистые, выдававшие растерянность, отчаяние, злобу. Оросутцев упал на то место, где проспал ночь, упал вниз лицом, подложив под голову руки, и застыл. Он долго лежал, пока окончательно не пришел в себя. Он вспомнил вчерашний вечер, обрывки разговора, застрявшие в пластах одурманенной хмелем памяти. «Да, я допустил ошибку, страшную, роковую ошибку. Я сказал ему много такого, чего не надо было говорить. Но как это все вышло? Как он посмел?» Это последнее никак не укладывалось в голове Оросутцева. Он готов был рвать на себе волосы, биться о землю. На пути его еще никогда не попадались люди, которые бы могли его перехитрить, обмануть. А те, кто пытался это сделать, потом горько раскаивались и, как правило, расплачивались жизнью. Оросутцев всегда считал себя хитрым и умным, сообразительным и дальновидным. Его никогда не пугала пограничная стража, его не смущали замысловатые запоры сейфов, он всегда умел и удачно обходил расставленные на его пути препятствия. Он научился быстро сближаться с людьми, от которых можно было извлечь пользу для своих хозяев, умел расположить к себе этих людей, пробраться к ним в душу, говорить языком советских граждан, и вдруг… Кто, кто? Шараборин! Да, именно Шараборин! С которым он намеревался расправиться окончательно не позднее, чем сегодня, там, у Кривого озера. Этот дурак и трус смог обвести его вокруг пальца, как маленького ребенка. И другое ясно понял Оросутцев. Он понял, что Шараборин не просто бежал, а направился к Кривому озеру. Ведь не напрасно же он украл фотоаппарат. Оросутцев уселся на снегу. Отчаяние и гнев обострили его мысли. «Дурак… Оболтус… Как повернулся у меня язык выболтать ему все? – хлестал он сам себя. – Спирт, конечно, спирт. Он нарочно налил мне много, чтобы выведать все. Подпоил, а я идиот. Последний идиот… Поверил, кому поверил? Уж лучше бы он, сволочь этакая, прирезал меня, как этого старика Быканырова. Ведь теперь тайга проглотит, сожрет меня, – и задумался. – А почему в самом деле он меня не прикончил? Ведь я спал как убитый, и даже не слышал, как он залез мне под кухлянку. Что остановило его? Да, конечно, теперь все ясно! Он умышленно не зарезал меня. Да, умышленно. Он хочет прикрыться мной, хочет, чтобы меня настиг и схватил майор. Но нет, не бывать этому! Не выйдет!» – и он вскочил с места, точно его кто-нибудь хлестнул бичом. Оросутцев быстро посмотрел на часы. Восемь утра. Он машинально завел часы и начал высчитывать вслух. – Так, до восьми вечера – двенадцать часов, а до двенадцати ночи – шестнадцать. Если я в час буду идти по пять километров, нет, по четыре километра или даже по три, то я сделаю сорок восемь километров. Могу успеть. Надо успеть. Успею. Он вчера сказал, что осталось пятьдесят километров. Это я хорошо помню. И хорошо помню, что надо идти строго на северо-восток. Он встал на лыжи и начал быстро закреплять их на ногах, все время твердя про себя: «Успею… Успею… А у Кривого озера мы встретимся с тобой, рыжий дьявол. И поговорим по душам. Ружье-то у меня, а не у тебя. И будь я проклят, если не найду озера». Оросутцева немного озадачило то обстоятельство, что Шараборин пошел не на северо-восток, а на запад. Но он заподозрил в этом хитрость. «Нет, дудки, не выйдет… – сказал он сам себе. – По твоему следу я не пойду. По нему пойдет майор». Почувствовав вдруг прилив решимости и готовности идти хоть на край света, Оросутцев поправил ремень ружья, сорвался с места и, отталкиваясь палками, побежал, странно подпрыгивая, толчками на северо-восток.Последний перегон
Уже розовела на востоке каемочка неба, когда Шелестов, Петренко и Эверстова, в сопровождении Таас Баса, покинули место ночевки и возобновили погоню. Правильнее было бы сказать не место ночевки, а место ночного привала, так как и в эту ночь, как и в предшествующую ей, никто из троих почти не сомкнул глаз. На всех тяжело отразилась гибель старого охотника Василия Назаровича Быканырова. Не хотелось ни есть, ни пить, ни разговаривать. И хотя каждый из троих отлично понимал, что операция еще не завершена, что преступники еще не пойманы, что надо беречь силы и быть готовыми ко всяким неожиданностям, тем не менее никто не мог заглушить в себе боль и тяжесть утраты. Ночной привал прибавил сил, пожалуй, лишь одним оленям, которые и отдохнули, и хорошо выспались. Про Таас Баса этого нельзя было сказать. Пес, с того момента, как покинули перекресток, еще не притрагивался к еде, которую ему давали, а ночью несколько раз начинал жалобно скулить и выть. И если Петренко и Эверстова, тяжело воспринявшие смерть человека, ставшего им близким за несколько суток знакомства, еще могли делиться друг с другом своими переживаниями, то майор Шелестов стал еще менее разговорчив. Он говорил лишь о самом необходимом. Когда в просвет хвойного моря, колышущегося над головами едущих, показалось солнце, Шелестов посмотрел на часы: было уже начало десятого. Тайга как бы очнулась от дремы и стала преображаться на глазах. В лучах утреннего солнца она меняла свою окраску из мрачной, хаотической, какой она казалась ночью, превращалась в спокойно-суровую и величавую. К небу тянули свои шатровые кроны могучие сосны-великаны, приветливыми и нарядными казались пушистые ели. Неповторимая игра красок чаровала глаз. Шелестов, долго общавшийся с тайгой и любивший ее, был неспособен воспринимать сейчас всю ее красоту. Он запечатлевал все лишь зрительно, механически, а не душой. После гибели старого друга все окружающее казалось ему незначительным. Он был в том тягостном душевном оцепенении, от которого нет лекарств. Привычка, выработанная годами, не раскрывать своих внутренних переживаний еще более усиливала и осложняла их. Да и как он, связанный прочной мужской многолетней любовью с Василием Назаровичем, мог так, вдруг, легко освободиться от воспоминаний о нем. Нет, это не просто. Совсем не просто. Воспоминания шли чередой, ярко оживляли давно, казалось, уже забытые встречи с Быканыровым, задушевные беседы с ним, его высказывания, поступки. Шелестова все время мучила неотвязная мысль: в какой мере он лично повинен в смерти Быканырова. И не потому мучила его эта мысль, что он боялся ответственности или наказания за случившееся, а потому, что он сильно любил старика и воспринял его гибель, как чуть ли не самую большую утрату в своей жизни. «Да, моя ошибка, – рассуждал с горечью он, – состоит в том, что в засаде я оставил тебя, отец, а не себя и не Петренко. Но я в глубине души мало верил в то, что преступники вновь появятся на перекрестке. Я почти исключил такую возможность, а потому и решил оставить тебя. А ты, Василий Назарович, не послушал меня, видимо, погорячился и не успел продумать последствий своей инициативы. Вот как бывает в жизни. Разные бывают ошибки…» Олени, неожиданно для майора, провалились в пустое пространство, и Шелестов не сразу понял, что упряжка и нарты угодили в большую яму, занесенную снегом. Олени вытягивались в струнку, лезли из кожи, пытаясь выкарабкаться наверх, но нарты не трогались с места. Оказалось, что левая нога майора, попавшая между пнем и стойкой, на которой держались полозья перевернутых нарт, тормозит движение. Когда подбежали Петренко и Эверстова, майор не без усилий выпростал ногу, и олени легко вынесли нарты на крутой край ямы. Петренко подал руку майору. Шелестов крепко схватил ее, легко поднялся наверх, но тут, ступив левой ногой на утоптанное место, присел и скривился. – Ушиблись, товарищ майор? – озабоченно спросил Петренко. – Да, видно, так, – ответил Шелестов. Прихрамывая, он сделал несколько шагов к нартам и сел на них. – Нужно же… – с досадой произнесла Эверстова. – Что это за яма? – Кто же ее знает, что это за яма, – сказал майор, ощупывая ступню левой ноги. – Мало ли их в тайге… – А ведь они тоже в этой яме побывали, – заметил Петренко, имея в виду Белолюбского и его сообщника. – Да, – согласился Шелестов, – поскольку здесь проходит след. – Больно? – спросил участливо Петренко. – Немного. Видно, ушиб. – А ну дайте я пощупаю, а вы говорите, где больно, – предложил лейтенант. Шелестов не возражал и вытянул вперед ногу. Петренко опустился на колени, прощупал ногу в голени, а когда дошел до ступни, Шелестов дернулся и едва не вскрикнул. Петренко посмотрел на майора, на лице которого отразилась боль, и сказал не совсем уверенно: – Возможно, вывих, вам надо разуться. Майор закивал головой. И уже более уверенно Петренко распорядился: – Надюша! Давайте сюда санитарную сумку, я быстренько разведу огонь. Пока Эверстова отвязывала с нарт сумку, а Петренко подбирал сухие сучья и поленья, майор еще раз попытался стать на левую ногу и опять, ощутив боль, сел на нарты. «Черт бы побрал эту яму, – в сердцах подумал он. – Этого сейчас только и не хватало. Хорошо еще, что Грицько и Надюша не навалились на меня со своими оленями и нартами. Совсем была бы каша». Несколько минут спустя вблизи огня костра Петренко уже осторожно держал в обеих руках разутую ногу майора. – Да, вывих… Определенно вывих. Видите, уже опухоль, – говорил он, ощупывая больное место. – Вывих в щиколотке. Неприятно, но не страшная вещь. Со мной это не раз приключалось, когда прыгал на лыжах с трамплина. Я уже имею кое-какой опыт в этом отношении. Дайте-ка, Надюша, вазелин, – и тут Петренко без предупреждения сильно дернул на себя ногу майора, заставив его вскрикнуть, вновь ощупал, намазал вазелином и стал делать массаж. – Ну, как теперь? – спросил он майора немного погодя. – Лучше, товарищ Грицько, – ответил Шелестов и облегченно вздохнул. – Определенно лучше. Я никак не ожидал, что вы мастер на все руки. – Уж прямо и мастер, – возразил лейтенант, смущенный похвалой. – Хороший физкультурник все должен уметь. – А вы считаете себя хорошим? – с улыбкой спросила Эверстова, довольная тем, что молодой лейтенант оказался таким энергичным и расторопным. – А разве я так сказал? – еще больше смутился Петренко. Шелестов и Эверстова впервые после памятной ночи рассмеялись. – Но учтите, Роман Лукич, – продолжал лейтенант. – Опухоль увеличится и, пожалуй, продержится два-три дня. – Чувствую, чувствую, – согласился Шелестов. – Она, эта опухоль, нужна мне сейчас, как трамвайный билет. Теперь рассмеялся Петренко. Ступать на левую ногу майор теперь не мог, а поэтому прыгал на правой. На больную ногу Петренко наложил компресс, а так как с компрессом нога не входила в торбаз, то последний пришлось разрезать в подъеме. Когда торбаз водворили на ногу, Петренко обмотал его своей обмоткой. Майору неудобно было сидеть на нартах в прежней позе, он не мог упираться обеими ногами, а упирался только правой. Поврежденную ногу он положил сверху, вытянув вперед. – Не нога стала, а какая-то колода, – возмущался майор, пристраиваясь на нарты лейтенанта Петренко. – Теперь вы, Грицько, поедете головным и постарайтесь быть внимательнее меня. Если и вы еще свернетесь в какую-нибудь яму, то нам не догнать Белолюбского. – Догоним, куда они от нас денутся, – уверенно сказал Петренко, осматривая упряжку оленей и нарты, на которых ехал ранее майор. Молодой лейтенант был очень доволен тем, что Шелестов поручил ему идти головным. «Действительно, надо глядеть в оба», – рассуждал он, проверяя, как закреплен груз на нартах и не вывалится ли что по пути после такой встряски. – Трогайте, трогайте. Зимний день короток, – поторапливал его Шелестов. – Сейчас, товарищ майор, – отозвался Петренко, оседлал нарты и, подражая майору, гикнул на оленей. Те взяли с места крупной рысью. А примерно через час передняя упряжка, управляемая Петренко, внезапно встала. Олени майора не смогли сдержать бега и вскочили передними ногами на задок нарт лейтенанта. – Что случилось? В чем дело? Петренко легко соскочил с нарт и взял винтовку на изготовку. – Ночевали они здесь. Видите? – показал он на виднеющиеся на снегу остатки костра, хвойный настил и отпечатки человеческих ног. Майор внимательно осмотрел местность. Она была здесь дикой, угрюмой. – А ну-ка, Таас Бас, ищи… ищи чужого… – отдал он команду собаке. Таас Бас забегал, принюхиваясь к запахам, оставленным чужими людьми. Эти запахи ему уже были знакомы – и вызывали у него приступы озлобления. Шерсть на загривке Таас Баса приподнялась. Он остановился на мгновение у перегоревшего костра, потянул носом и решительно бросился на запад, по следу, оставленному нартами. – Я пробегусь за ним, посмотрю… – сказал Петренко, снимая с нарт лыжи. – Давайте, – согласился Шелестов. – Только недалеко. – Есть недалеко, – и лейтенант побежал за собакой по накатанному следу. Эверстова тоже сошла с нарт и начала осматривать место привала преступников. Она обошла вокруг костра и вдруг увидела новый след. – Товарищ майор! – вскрикнула она. – Да, Надюша! – Лыжный след. – Лыжный? – Да. – Куда идет? – А вот, смотрите, – и она попыталась пробежать по свежему следу, но вскоре провалилась по колени в снег. – След ведет в противоположную сторону. – Вижу, вижу. Пока он идет на северо-восток. – Придется встать на лыжи и проверить, – предложила Эверстова. – Проверить надо, но не вам. Вот лейтенант возвратится, мы ему и поручим это дело. – Да я ведь, Роман Лукич, не хуже его бегаю. – Не в этом дело, Надюша. Вы же теперь еще лучше должны понимать, кого мы преследуем. – Я понимаю, но… – А если понимаете, значит, хорошо. Да вот и лейтенант. Действительно, возвращался Петренко. Впереди его бежал Таас Бас. Пес, достигнув делянки, огляделся, опустил голову, принюхался и сразу же обнаружил лыжный след, замеченный Эверстовой. Таас Бас взвизгнул и бросился по следу. – Что это такое? – спросил озадаченный Петренко. – Новый след. Лыжный. Один из них пошел на лыжах. Я сразу увидела, – горячо выпалила Эверстова. Петренко присвистнул и сказал: – А нартовый след пошел на запад, а точнее, даже на северо-запад. Я пробежал метров двести, а Таас Бас дальше. Так что же? Выходит, что и этот след надо проверить. – Обязательно, – сказал майор. – Пройдите, проверьте, а тогда будем решать, что предпринять. – Есть, – ответил Петренко и встал на готовую лыжню. – Но далеко не уходите, – опять предупредил майор. – Понимаю… Петренко возвратился, примерно, через полчаса. Шелестов и Эверстова в ожидании его грелись у разведенного костра. – Ну как? – поинтересовался майор. Петренко сбросил лыжи, вытер рукавом лицо, по которому пот проложил тоненькие кривые бороздки, и доложил: – Лыжный след ведет на северо-восток. Я пробежался основательно, но след не виляет, а идет прямо. Значит, они решили разойтись. Опять что-то затеяли. Наверно, хотят выиграть время. Эверстова спросила: – Не пойму, каким образом они могут его выиграть? – Время здесь ни при чем, – ответил за лейтенанта майор. – Тут что-то другое. Они, видно, хотят распылить наши силы. Если так, то это неудачный ход. На лыжах от оленя далеко не уйдешь. – А так не могло быть, – заговорил Петренко, – что на лыжах кто-то специально пошел для того, чтобы отвлечь на себя наше внимание? Эверстова перевела глаза на майора. Тот помолчал некоторое время и сказал: – Сомневаюсь, едва ли. Маловероятно. Что значит отвлечь на себя внимание? Это значит пожертвовать собой. Это вы имеете в виду? – Получается так, – ответил Петренко. Шелестов усмехнулся. – Не думаю. Ни на какие жертвы эта публика неспособна. Знаю из личного опыта, что, когда на них надвигается опасность или реальный намек на нее, они скорее перегрызут друг другу горло, нежели пожертвуют собой ради сообщника. Это же не люди, а отребье рода человеческого. Перегоревший шлак, накипь… – Да, вы правы, – согласился Петренко. – А теперь надо установить, кто из них пошел на лыжах, а кто воспользовался нартами? – сказал Шелестов. – Я это установил точно, – спохватываясь, что не сказал этого ранее, доложил Петренко. – Я тоже знаю, – ответила Эверстова, прервав лейтенанта. – Что вы знаете? – обернулся Шелестов к радистке. – Знаю, кто пошел на лыжах. Русский. Комендант Белолюбский. Шелестов докурил папиросу и бросил окурок. – Совершенно верно, – подтвердил Петренко. – А почему вы оба решили так? – спросил майор. – Якуты так же редко ходят с палками, как русские без палок. А этот пошел с палками. – Точно, – добавил Петренко. – И еще одна деталь: лыжный след более свежий. Это, конечно, мое предположение. Мне думается, что давность его не превышает трех-четырех часов. С натяжкой можно согласиться на пять часов; но ни в коем случае не более. За это головой могу поручиться. Петренко умолк. Майор посмотрел на него и спросил: – Допустим, что это так. К какому же выводу вы приходите? – Я так считаю, – сказал Петренко и сел рядом с Шелестовым. – Допустим, что Белолюбский покинул это место четыре часа назад и идет он, в среднем, без всякого отдыха, по семь километров в час. Тогда получается, что он удалился от нас на двадцать восемь – тридцать километров. Не более. Я в этом уверен, как лыжник, и сбрасываю со счета то обстоятельство, что он идет не по готовой лыжне, а по цельному снегу. Это не так просто. Так? – Ну, ну, продолжайте, – заметил майор. – Значит, если, не теряя времени, последовать за ним на оленях, то его можно нагнать через два, самое большее, через три часа. Шелестов молчал и кивал головой, думая про себя: «Да, часа через три, если не меньше. Без отдыха идти очень трудно». – И я хочу предложить, – сказал Петренко, но его прервал Шелестов: – Знаю, что вы хотите предложить. Заранее знаю. Я вот тоже думаю: сесть на запасные нарты, кстати, олени в них еще не так устали, и пока эти три упряжки будут отдыхать, попробовать нагнать Белолюбского. – Правильно, товарищ майор, – все более возбуждаясь, продолжал Петренко. – Только разрешите сделать это мне. Шелестов неторопливо закурил новую папиросу. Выпустив облачко сизо-голубого дыма, он прищурился. Ему понятно было состояние энергичного, нетерпеливого и неискушенного в боевых делах лейтенанта. Он сам был когда-то таким и хорошо помнит, как ему впервые начальник пограничной заставы поручил нагнать и задержать нарушителя советской границы, проникшего на нашу территорию. С каким рвением и энтузиазмом он пошел на боевое задание. Это было давно, очень давно, но память отлично сохранила все детали боевого крещения. Петренко сидел как на иголках, но не решился заговорить. Молчание затянулось, и его нарушил сам майор: – А кроме вас и некому это сделать, – сказал он с улыбкой. – Я-то ведь инвалид. – Правильно, товарищ майор. Ногу надо поберечь, она еще пригодится. – Возможно, – заметил майор. – Поезжайте вместе с Надюшей. Петренко перевел глаза на Эверстову. – Да, только вместе. Два глаза хорошо, – а четыре лучше. Поедете на запасных оленях, а эти пока будут отдыхать и кормиться. И Таас Баса прихватите с собой. – Ну, уж нет, – возразил вдруг Петренко. – Одного мы вас не оставим. Шелестов внимательно посмотрел на лейтенанта, а тот, выдержав взгляд майора, продолжал: – Да вы сами согласитесь: остаться в таком положении, – он показал на ногу, – совершенно одному, отлично зная, с кем мы имеем дело… – Правильно говорит лейтенант, – вмешалась Эверстова. – Таас Бас должен остаться с вами, Роман Лукич. Да иначе и нельзя. Это будет преступлением… – Даже? – усмехнулся майор. – Ну ладно, уговорили. Пусть Таас Бас остается. Собирайтесь. Вы, Надюша, снимите с нарт весь груз, а вы, Грицько, притащите мне дровец, иначе я замерзну. На одной ноге не напрыгаешься. Когда дрова были принесены и нарты готовы к отъезду, Петренко разложил по карманам обоймы с патронами, повесил поверх кухлянки бинокль. – Кажется, я готов, – сказал он. – Если кажется, то проверьте еще раз, – предложил майор. – Да, готов, – твердо сказал Петренко, поправляя ремень винтовки. – Тогда возьмите в моей сумке наручники. И помните, что кто бы ни был этот человек, он должен попасть в наши руки живым. И еще: если не нагоните в течение четырех часов, возвращайтесь. Поняли? И последнее: продвигайтесь осторожнее, будьте всегда наготове, особенно в темных местах. Я не исключаю, что они могут устроить засаду. Иначе непонятно, зачем они разделились. А я покараулю здесь. – Все ясно, товарищ майор. Можно отправляться? – Трогайтесь. – Пошли, товарищ сержант, – пригласил Петренко Эверстову и направился к нартам. Через несколько секунд упряжка, увозящая Петренко и Эверстову, скрылась из глаз. Шелестов опустился на одно колено, подбросил в костер сухих поленьев и сел на прежнее место. «Странно, чтобы не сказать больше, – подумал он. – Действительно, зачем понадобилось Белолюбскому встать на лыжи, когда в их распоряжении было четыре оленя? Хм… Что же тут придумать?» Майор сидел, положив руки между ног и сжав их коленями. Солнце уже достигло того места, где оно должно быть в полдень. На него наползали небольшие облачка, и оно обиженно хмурилось, точно было этим недовольно. Вспомнив, что Таас Бас после утраты своего хозяина еще ничего не ел, Шелестов подтянул мешок с продуктами, достал из него два куска замерзшего мяса и начал их отогревать на огне. Когда мясо оттаяло, майор подозвал к себе Таас Баса. Пес подошел. Он погладил его и дал ему мясо. На этот раз Таас Бас не отказался от еды и, отойдя в сторонку, стал грызть мясо. – Правильно, дружище, – одобрил Шелестов. – Мне тоже тяжело, ой, как тяжело, но надо жить. И горем горю не поможешь. Вот лишь бы не заснуть только от скуки, да не влипнуть, как кур во щи. И хотя ты верный часовой, а все же я поберегусь от сна.* * *
Через полтора часа быстрой езды по тайге след лыж вывел преследователей в русло небольшого, промерзшего до дна ручья. Местами ручей был укрыт нетолстым слоем снега, а местами обнажен до льда. И чем дальше двигались Петренко и Эверстова, тем все более сужались и сближались крутые берега ручья, напоминая собой узкое горное ущелье. Левый берег, позолоченный косыми лучами солнца, походил на многослойный кусок из различных по окраске геологических пород. Кое-где на нем висели, точно гирлянды, изъеденные и измочаленные дождями и морозами, потерявшие жизнь корни. Поверху, по самому гребешку берега, сплошной стеной тянулась тайга. А по правому берегу громоздились отполированные ветрами до блеска совершенно лысые черные скалы. Они то лезли друг на друга, карабкаясь вверх и как бы ища простора, то угрожающе нависали прямо над головами, готовые вот-вот сорваться. Между скал, там и сям, торчали, закрепившись каким-то чудом, молодые сосенки. – Вот видите? – обратилась к Петренко Эверстова. – Опять он отдыхал. – Вижу, – отозвался лейтенант. – Значит, он отдыхал уже семь раз за эти полтора часа, и если допустить, что на отдых уходило не больше пяти минут, значит, тридцать пять минут долой. – Видно, лыжник из него неважный, – заметила Эверстова. – Трудно сказать. Возможно, что он сознательно экономит силы. След забирал все вверх и вверх, ущелье сужалось, дорога становилась с каждой минутой труднее. Видно было, как преступник прокладывал дорогу между валунами, выпирающими из-под снега, обходил их. Олени перешли на шаг. Нарты натыкались на валуны. – Придется идти пешком, – сказал Петренко и хотел было уже сойти с нарт, как их подбросило и перевернуло. – Кажется, свалились? – весело, не теряя бодрости духа, сказала Эверстова и рассмеялась. – Да, что-то вроде этого, – в тон ей ответил Петренко, быстро поднявшись. Олени встали. Бока их тяжело вздымались, точно мехи горна. Над их головами, низко опущенными к самой земле, клубился пар. Петренко помог Эверстовой подняться и отряхнуть снег, потом тронул оленей. Ущелье становилось все уже и мельче и, наконец, исчезло, но подъем делался еще круче. – Тут, должно быть, истоки ручья, – высказала предположение Эверстова. – И из таких-то вот ручейков и образуются огромные реки. Ну что это за речушка? Так, мелюзга, а сложить их сто, двести, получится знаменитая Лена или Алдан, Вилюй, Олекма. – Алдан, Вилюй и Олекма – это притоки Лены. – Это я знаю. И Витим тоже приток Лены. И Пеледуй. – Правильно. Олени, идя шагом, с трудом тащили за собой пустые нарты, которые то переворачивались, то кренились на бок, то с ходу ныряли в какие-то ямы. Ущелье уже осталось позади, но дорогу преграждали бог весть откуда занесенные сюда полусгнившие бревна, оголенные и острые, каменные наросты и густо растущий невысокий, но очень цепкий кустарник. Через все это было очень трудно пробиваться. Олени вновь остановились. – Какой-то первозданный хаос, – сказал Петренко к ослабил шарф на шее. – Смотрите! – обратился он к Эверстовой. – Крутизна, крутизна-то какая! – А, по-моему, подъему скоро конец, – заметила Эверстова. – Видите, вдали лесок начинается. Там, наверное, перевал. – Возможно. Но куда черт несет этого Белолюбского? Вот бы что я хотел знать, – и лейтенант вытащил из кармана спиртовой компас. Он положил его на ладонь, загнал шарик воздуха в кружочек, нанесенный в самом центре стекла, и совместил надпись «Норд» с острием намагниченной стрелки. Эверстова взглянула на компас, через плечо лейтенанта и, смеясь, ответила на его же вопрос: – Черт его несет строго на северо-восток. – Вы правы. Опять, как и ранее, на северо-восток, – согласился лейтенант. Он спрятал компас, посмотрел на часы и задумался. Майор разрешил идти по следу четыре часа, а Петренко использовал только два. Значит, два часа еще в запасе. Кустарник тянется еще, примерно, с километр, и пробираться через него нет никакого смысла. Силы оленей на исходе. Олени могут выдохнуться окончательно, а этого допустить нельзя. И в то же время нельзя не использовать оставшиеся два часа. Возможно, что эти два часа внесут ясность в создавшееся положение. Значит, надо действовать и не терять драгоценного времени. – Я вот что предлагаю, Надюша, – заговорил Петренко. – Вы останетесь здесь с оленями, а я попытаюсь пробраться по следу до перевала. Посмотрю, как и что там. У нас с вами в запасе два часа. Их, я думаю, хватит мне, чтобы выбраться на гору. Как истекут четыре часа, я немедленно возвращаюсь обратно, независимо ни от чего. А олени пусть отдыхают. Иначе они нас обратно не довезут. Согласны? – С чем? – спросила Эверстова. – С тем, что олени не довезут нас обратно. – Да… Но это очень необходимо? – Что именно? – Одному идти по следу? – И необходимо, и неизбежно. – Петренко угадал чувства Эверстовой. Она не считала возможным пускать его одного, а потому он решил мягко и тактично объяснить, почему принял такое решение. – Олени очень устали, вы видите сами. Они могут попадать. Это нас не устраивает. Так ведь? – Да, – еще недостаточно уверенно ответила Эверстова. – Возвращаться обратно, не использовав определенного майором времени, неразумно. Верно? – Да, еще два часа. – То-то и оно. За два часа я могу отмахать километров десять – двенадцать. Возможно вполне, что Белолюбский, забравшись на гору, решит основательно передохнуть, подкрепиться чем-нибудь. Вы заметили, что он еще ни разу не разводил огня за всю дорогу? А вот тут он распалит вдруг костер, расположится, а я и свалюсь ему как снег на голову. Представляете картинку? – Примерно. – Я бы, конечно, не возражал идти вдвоем, но бросать на произвол судьбы упряжку, это значит потерять голову. Ведь все может быть. Мы с вами пойдем, отойдем километров пять, а Белолюбский, сделав петлю, придет сюда, сядет на нарты и был таков. Эверстова закивала головой. – Я все это прекрасно понимаю, но, пожалуйста, будьте осторожнее. За это короткое время на наших глазах и так произошло много страшного. – Ничего не поделаешь, – заметил Петренко, отвязывая лыжи и палки. – Борьба без жертв невозможна. – Ну, знаете ли… – возмутилась Эверстова. – С таким ответом я не согласна. Надо делать все возможное, чтобы жертв не было. Эти убийцы не стоят и волоса с головы такого человека, как дедушка. Петренко уже встал на лыжи, проверил прочность их крепления, осмотрел готовность винтовки, попробовал, как действует освобожденный от смазки и почти насухо протертый затвор. Все оказалось в порядке, как и должно было быть. Вооружившись палками, Петренко сказал: – Вы правы, Надюша. Но я тоже прав, спорить не будем. Обещаю быть осторожным. Буду глядеть и глазами и затылком. – Ну, счастливо… – бросила вдогонку Эверстова.* * *
Лейтенант затратил не больше получаса, чтобы добраться до перевала. Остановился, передохнул и немало удивился: как резко и быстро изменилось все вокруг. Перевал был совершенно гол. На нем отсутствовала не только какая-либо растительность, но даже не держался и снег. Взору лейтенанта открылась лежащая внизу и тоже безлесная долина, в которую круто спускался след лыж, оставленный Белолюбским. Долина, покрытая, точно серебристой скатертью, чистым снегом, тянулась километров на восемь или девять, а дальше за нею в неоглядную даль уходила черная тайга, похожая издали на огромную звериную шкуру. Петренко оттолкнулся палками, легко пробежал по лыжне несколько шагов и, вглядевшись в след, уходящий вдаль, остановился как вкопанный. – Он! Он! Неужели?! Впереди внизу, километрах в трех от него, маячила на снегу одинокая черная точка. Петренко, не теряя из виду эту уменьшающуюся точку, быстро вытащил из-под кухлянки бинокль, поднес его к глазам, также быстро подрегулировал линзы и четко и ясно увидел человека. До него, казалось, было теперь не больше трехсот метров, и он просматривался, как на ладони. Высокий, плечистый, в короткой кухлянке или дошке, с ружьем за спиной, энергично работая двумя палками, он быстро удалялся в северо-восточном направлении и то становился вдруг маленьким, когда низко пригибался, то вновь вырастал, когда выпрямлялся. – Вот она цель нашей погони! Вот наконец-то… Сердце у лейтенанта зачастило, как у завзятого охотника, увидевшего крупного зверя. Он посмотрел на часы и подумал: «В моем распоряжении еще час с лишним». Петренко снял с себя поочередно винтовку, бинокль, кухлянку. Винтовку он вновь повесил на шею, а кухлянку и бинокль оставил на снегу. «Нет, от меня он не уйдет. На такую дистанцию мне не потребуется отдыха, а вот как ему – не знаю. Он с утра на ногах, а я только встал на ноги. И кажется мне, что ноги у меня больше тренированы, чем у него. А, в общем, сейчас все это будет видно». Петренко поправил шарф, сильно оттолкнулся палками и покатился вниз. Он бежал, почти не ощущая тяжести собственного тела, превратившись в комок напряженных мышц и нервов. Ветер свистел в ушах, мороз, точно огнем, палил лицо. Петренко мчался, не обращая ни на что внимания, поглощенный единственной мыслью нагнать преступника и оправдать доверие, оказанное ему майором. Преследование захватило, захлестнуло его целиком. Он не смотрел по сторонам, не оглядывался назад. Он весь напрягся в своем стремлении нагнать Белолюбского. Но, пробежав с километр, Петренко почувствовал, что во рту пересохло, в груди что-то жжет, дыхание стало прерывистым, неравномерным, сердце колотится не в меру сильно. Он сбавил темп бега, перешел на шаг, остановился, сбросил с себя ватную стеганую фуфайку и остался в форменной суконной гимнастерке. Разгоряченный Петренко уже не чувствовал холода. «Горячо взял с места. Напрасно. Надо было постепенно наращивать темп. Ну, ничего. Сейчас придет второе дыхание. Ничего…» Он посмотрел вперед и с удовлетворением отметил, что нужда в бинокле отпала. Расстояние между ним и Белолюбским сократилось до такой степени, что Петренко видел коменданта уже невооруженным глазом. – Неужели не оглянется? – спросил самого себя Петренко, готовый возобновить погоню, но в этот момент Белолюбский, словно услышав его вопрос, остановился, оглянулся и бросился бежать уже сильнее. «Теперь вперед!» – скомандовал сам себе Петренко и побежал вслед Белолюбскому, постепенно наращивая скорость. Потом он вынул из кармана носовой платок, сунул его в рот, закусил зубами и освободил шею от шерстяного шарфа, мешавшего равномерному дыханию. «Вот и в норму вошел», – отметил он про себя с радостью наблюдая, что расстояние между ним и комендантом сокращается. Гимнастерка, заправленная в стеганые ватные брюки, вздувалась пузырем на спине лейтенанта, но он все ускорял и ускорял бег, призывая на помощь каждую мышцу своего натренированного тела. Расстояние между ними сокращалось. Не более двухсот метров отделяло теперь Петренко от Белолюбского. Мелькала мысль: «Окажет ли сопротивление?» Ухо лейтенанта уже улавливало скрип лыж Белолюбского и звенящий звук палок, которыми тот отталкивался. Эти звуки подбадривали Петренко и давали ему новую энергию. И вот Белолюбский еще раз остановился и повернул голову через плечо, точно волк. Петренко немного сбавил бег, выжидая, что предпримет враг. Белолюбский остановился на какую-то секунду и побежал вновь. И когда дистанция между ними сократилась метров до семидесяти, Петренко сделал энергичный бросок вперед, остановился, вынул изо рта платок, вздохнул всей грудью и, сложив руки рупором, крикнул: – Эй, бандюга! Стой! Белолюбский мгновенно остановился, пригнулся, точно ожидая удара, неуклюже повернул голову назад и, издав какой-то нечленораздельный звук, вновь бросился вперед. – Стой! Стрелять буду! – крикнул Петренко, снял винтовку и передернул затвором. Но Белолюбский продолжал бежать, и лейтенант вынужден был не отставать от него. Когда же расстояние уменьшилось метров до пятидесяти, Петренко остановился, сбросил с правой руки рукавицу, взметнул винтовку к плечу, затаил по привычке на мгновение дыхание и нажал плавным движением пальца на спусковой крючок. Выстрел прокатился по снежным просторам многократным, долго не замирающим эхом, переломился и угас. Петренко не брал на этот раз Белолюбского на мушку, он дал как бы предупредительный выстрел. Но преступник, видимо, решил, что надо что-то предпринимать. Он внезапно остановился, схватился за ружье, воткнул в снег палки и залег лицом к лейтенанту. «Ага, тут не до шуток, – подумал Петренко и тоже упал на грудь, – что-то вроде поединка получается», – и тут он только почувствовал и увидел, как зло подшутил над ним безжалостный мороз. Он прихватил кончик его указательного пальца и оставил маленький лоскуток кожи на спусковом крючке. В это время грохнул выстрел, и пуля с визгом прошла над головой. «Впервые в жизни по мне стреляют. Наверное, жеканом бьет, на дробь не надеется», – смекнул Петренко и, обуреваемыйзадором, свойственным всем молодым людям, крикнул: – Бросайте ружье, господин комендант… Стрелять не умеете. Учитесь, как надо стрелять… Он подвел линзу оптического прицела под глаз и увидел, как лежит Белолюбский, погрузившись в снег, и как торчат по обе стороны его две лыжные палки. Одна палка легла на мушку, и Петренко спустил курок. Палка переломилась, точно срезанная бритвой. Петренко взял на прицел вторую, и опять раздался выстрел. И вторая палка была перебита надвое. – Отбросьте ружье в сторону! – скомандовал Петренко. – Иначе оно немедленно разлетится в ваших руках. – Слышите? Белолюбский лежал неподвижно. Через оптический прицел Петренко увидел на его спине кусок перебитой им палки. «Чует, мерзавец, наверное, что я в него не буду бить», – подумал Петренко и вдруг заметил, что Белолюбский шевельнулся, приподнял лицо, заметенное снегом, и быстро выстрелил второй раз. «Дурак, – отметил про себя Петренко. – Что же ты дальше будешь делать? Перезаряжать двустволку?» Так оно и получилось. Белолюбский изогнулся, и Петренко догадался, что он полез под кухлянку за патронами. «Но надо раньше выбросить стреляные гильзы», – рассуждал Петренко, не отводя глаз от оптического прицела и наблюдая за каждым движением Белолюбского. А тот, опасаясь, видно, чтобы в стволы ружья не попал снег, осторожно перевернулся на бок, приподнял двустволку и переломил ее надвое для перезарядки. Этого только и ждал Петренко. Он приложился и дал четвертый выстрел. Что-то звякнуло, хрустнуло, и Белолюбский уткнулся головой в снег. Без всяких опасений Петренко вскочил на ноги, встал на лыжи, достал новую обойму и перезарядил винтовку. – Вставайте! – громко крикнул он. – Вставайте, а то я сделаю из вас решето! Белолюбский не сразу начал подниматься, и в сердце лейтенанта закралась тревога: уж не задела ли его пуля. Нет, видимо, не задела, потому что комендант не только встал, но даже отряхнулся от снега. – Вы не ранены? – спросил Петренко, приближаясь и держа винтовку на изготовке. Белолюбский не ответил, а лишь отрицательно покачал головой. Петренко приблизился метров на пятнадцать и увидел на снегу остатки того, что несколько минут назад называлось охотничьим ружьем. «А жаль ружья, – подумал Петренко. – Ведь из него стрелял не так давно дедушка Быканыров. Но иного выхода не было. Враг без ружья лучше, чем враг с ружьем». Петренко остановился. Несколько минут офицер-разведчик и преступник стояли в молчании, разглядывая один другого, изучая, примериваясь. Белолюбский смотрел озлобленно, с вызовом, и весь вид его говорил о том, что при любом положении он готов оказать сопротивление. – Бывший комендант рудничного поселка Той Хая Белолюбский? – последовал вопрос, прозвучавший для преступника, как выстрел. – Я пить хочу, – ответил Белолюбский. – Хотенья остаются хотеньями. Я разрешаю вам поглотать снега. Болезненная гримаса скривила лицо коменданта, и, зачерпнув горсть снега, он затолкал его в рот. – А теперь становитесь на лыжи и марш вперед. Быстрее поворачивайтесь! – подал команду Петренко. Белолюбский выполнил ее. Петренко сошел с лыжни в сторону, пропустил вперед задержанного и направился за ним следом, выдерживая дистанцию шагов в десять – двенадцать. Белолюбский шел не торопясь, неуверенно, потому что лишился палок, а возможно, и потому, что устал. Но такие темпы не устраивали лейтенанта. Короткий день быстро угасал, и надо было торопиться. – Живей, живей, господин комендант, а то вам придется вот так, как есть, на снегу ночевать, – предупредил Петренко. Белолюбский прибавил шагу. – Стойте! – потребовал Петренко. Белолюбский остановился. Петренко приблизился и бросил ему свои палки. – Возьмите, так лучше будет. Белолюбский вооружился палками и зашагал увереннее и быстрее. Петренко, как тень, следовал за ним, выдерживая прежнюю дистанцию и держа оружие наготове. По пути он подобрал ватную стеганку и надел ее. И это было в самую пору, потому что тело, разгоряченное погоней, давно остыло, и лейтенанта уже пробирал мороз. «Хорошо еще, что свитер был под гимнастеркой, а то и околеть можно при такой температуре», – подумал он и, посмотрев в гору, на мгновение остановился. С перевала, до которого теперь оставалось рукой подать, стремглав неслась на лыжах Эверстова. Она шла по-местному, по-северному, без палок, накренив корпус вперед, и взмахами правой руки сохраняя равновесие. Под левой рукой у нее была зажата кухлянка, брошенная Петренко на перевале. «Вот так-так, не выдержала, беспокоилась, видно», – с чувством благодарности к товарищу подумал Петренко. Эверстова ловко обежала идущего впереди Белолюбского. – Одевайте немедленно кухлянку. Давайте мне винтовку. Вот так. Я все видела в бинокль, который вы оставили на перевале, а когда началась стрельба, уже не могла стерпеть. За оленей не беспокойтесь, быка я привязала, а важенка никуда от него не отойдет. Ну и молодец же вы все-таки! А Белолюбский зверем смотрит, я мельком взглянула на него. Он, наверное, узнал меня. Смотрите, даже не оглядывается. – Пусть себе идет, – сказал Петренко, забирая обратно винтовку. – А не убежит он? – высказала опасение Эверстова. – Не думаю, – уверенно ответил Петренко. – Он очень близко познакомился с моей винтовкой. А на всякий случай сделаем вот что. Доставайте пистолет и идите впереди него. – Есть, товарищ лейтенант, – ответила Эверстова. Петренко приказал Белолюбскому остановиться и пропустил Эверстову вперед. Движение возобновилось. Перевала достигли через несколько минут. Погода резко изменилась. Закатное солнце, точно затянутое густой синевой и безлучное, падало за пики снежного хребта, волоча за собой серые тени. Небо на горизонте, покрытое мутно-сизой мглой, припало к земле. Быстро сгущались сумерки. На перевале играла поземка, по-местному хиус, завивая в длинные хвосты снежную пыль. Тайга, раскинувшаяся внизу, за перевалом, замерла, притихла, прислушиваясь и готовясь к чему-то неизбежному. – Метель будет, товарищ лейтенант, – сказала Эверстова. Она стояла и смотрела из-под руки на уходящее солнце. – Надо торопиться. – Идите, идите, – отозвался Петренко и подумал: «Действительно, надо торопиться. Погода мне тоже не нравится. Как же нам поступить? Заставить Белолюбского бежать сзади, за нартами, нельзя: он тертый калач и имеет в своем арсенале тысячу уловок и хитростей. Махнет в сторону, и ищи его потом. Стрелять в него тоже нельзя, ведь его надо доставить живым. А в темноте и прицел не взять. Пустить его вперед на лыжах тоже ничего не получится. Да и как он будет идти с наручниками? Придется его на нарты сажать, а самому бежать следом. Другого выхода нет!» А Эверстова думала о другом: «Как хорошо, что мы успели! Еще час или полтора, и поземка замела бы след, особенно там, в долине, на чистом месте. И Белолюбский ушел бы, и мы до привала не добрались бы. Как там Роман Лукич? Наверное, уже беспокоится». Спуск с перевала под гору, хотя и затрудненный росшим здесь в изобилии цепким кустарником, прошел значительно быстрее, чем предполагали Петренко с Эверстовой. Ветер здесь был немного слабее, и его грозное нарастание слышалось лишь в верхушках высоких сосен. Наступала быстрая в этих краях, с короткими сумерками, ночь. Но вот показались нарты, привязанный к ним на длинной веревке олень-бык и пасущаяся в стороне важенка. Почувствовав приближение людей, олени повернули головы. Петренко приказал Белолюбскому остановиться, подошел и потребовал у него лыжи и палки, потом передал винтовку Эверстовой и вынул из кармана стальные наручники. – В случае чего, стреляйте по ногам, и только по моей команде, – тихо, почти шепотом сказал он и заметил, как у нее тихонько дрогнула в руках винтовка. – Поняли? – Есть, – коротко отозвалась Эверстова. Петренко приблизился к Белолюбскому. – Вытяните руки вперед! – скомандовал он и, посмотрев на лицо преступника, увидел на нем подтеки липкого, уже замерзающего пота. – Вытрите лицо. Белолюбский вытянул левую руку, правой стал вытирать лицо… Лейтенант не увидел, а скорее почувствовал, закрепляя металлический браслет на одной руке, как по нему пробежал острый скользящий взгляд преступника. – Ой! – раздался вскрик Эверстовой. Белолюбский, видя что его и вооруженную женщину разделяет сейчас безоружный лейтенант, размахнулся правой рукой, но… получив внезапно сильный удар в подбородок, отлетел в сторону, точно мешок с опилками, и упал навзничь. Лейтенант, как оказалось, был начеку. «Здорово, кажется, я его турнул», – подумал он, бросился к упавшему, но тот, быстро оправившись, вскочил на ноги и, вобрав голову в плечи, тяжело дыша, стал надвигаться на него. – Бросьте валять дурака! – предупредил лейтенант, принимая боксерскую стойку и чуть пятясь назад. – Бросьте, а не то я вам ребра переломаю. Но его предупреждение не возымело действия. Тот решил идти ва-банк и, подойдя вплотную, бросился на Петренко. Возможно, что Белолюбский был физически не только крупнее, но и сильнее Петренко, но он не владел мастерством боксера. Нанеся несколько беспорядочных ударов, не давших никакого эффекта, он сразу изменил тактику и попытался схватить молодого противника и подмять его под себя. Но из этого ничего не получилось. Петренко не допускал его близко к себе и в то же время бил его в лицо, в грудь, под ребра точными рассчитанными ударами, точно вымешивал густое тесто. Эверстова, хотя и убедилась в преимуществе лейтенанта, все же опасалась за него. Напряженная до предела, она металась из стороны в сторону, стараясь занять такое место, с которого можно было бы выстрелить, не ранив лейтенанта. Ей уже пришла в голову мысль подкрасться к озверевшему Белолюбскому и ударить его прикладом, но этого не потребовалось. Лейтенант сделал противнику полный нокаут. Получив сильный удар в висок, Белолюбский упал, точно бревно, на спину. Петренко склонился над ним, выпростал обе руки и защелкнул браслеты наручников. Отойдя в сторону, он вытер рукавицей вспотевшее лицо, сделал несколько вдохов и выдохов и сказал: – Ничего, сейчас отойдет. Это не смертельно. – Подумайте, какой негодяй, – возмущалась Эверстова. – Вы знаете, я вся горю… Петренко усмехнулся. – Он не дурак, Надюша. Знает, что мы в него стрелять не будем, а потому и идет на все. – Он посмотрел в сторону Белолюбского. – Пусть отдыхает. Давайте запрягать оленей. Я так прогрелся, что, видно, не замерзну до самого привала. Помогая лейтенанту запрягать оленей, Эверстова сказала: – Ну, знаете, Грицько, это замечательно! Честное слово! Я бы никогда не подумала, что вы так легко справитесь с этаким медведем. Он же куда больше вас! Польщенный похвалой, уставший и в то же время радостный оттого, что вышел победителем из схватки с опасным преступником, Петренко ответил: – Спасибо добрым людям, что вызвали во мне любовь к стрелковому делу, лыжному спорту, боксу. Смотрите, все пригодилось, и все пришлось использовать. – Да… Это большое дело… – и, прервав мысль, Эверстова сказала: – Смотрите, он встает. – Ну и пусть, – произнес Петренко. – Вы, Надюша, сядете впереди и поведете упряжку. Сзади вас я посажу его. – А вы? – быстро спросила Эверстова. – Я пойду сзади на лыжах. – Позвольте, – возразила Эверстова. – Уж лучше я пойду на лыжах. – Вы сядете на нарты, – сказал Петренко, и Эверстова прекратила разговор. Тучи наползали на тайгу, порывами налетал ветер. Когда нарты подвели к Белолюбскому, тот стоял, широко расставив ноги, и, видно, еле-еле держался на них. Его пошатывало из стороны в сторону. – Садитесь вот сюда, – указал ему место на нартах Петренко. Белолюбский не произнес ни слова, только скрипнул зубами, сел, и его привязали веревкой к нартам. Поземка задувала уже и здесь. Она шуршала в кустарниках, завивалась, обещая буран. Подгоняемые сзади ветром, нарты покатились в обратный путь. Уцепившись палками за нарты, скользил на лыжах Петренко.Пурга
В парусиновой палатке, освещенной печкой, сидели майор Шелестов, лейтенант Петренко, сержант Эверстова и скованный наручниками Белолюбский. Снаружи бесновалась пурга. Кругом все завывало, гудело, скрипело, сотрясалось. Ветер бушевал с чудовищной силой, крутил, свистел, люто ревел. Он вздымал снег тучами кверху и бросал на тайгу; выметал его начисто на открытых местах, обнажая стылую, промерзшую землю; зарывался в него, точно бурав, вертя глубокие воронки; перекатывал его словно воду волнами, мгновенно наметая бугры и сугробы. Ветер проникал всюду: в таежные крепи, на перевалы и в ущелья, на вершины гор и в долины рек, сотрясал могучие сосны, грозясь повергнуть их в прах, гнул в дугу податливые нежные березы, лохматил и безжалостно ломал молодняк – ельник, растущий в одиночку; налетал сильными, стремительными порывами на палатку, силясь вырвать ее вместе с шестами и растяжками, закрутить и унести на своих крыльях бог весть куда. Но прочно закрепленная руками человека и приваленная метровым слоем снега палатка не только не поддавалась его усилиям, но и сохраняла внутри тепло, так необходимое людям. Только парусина палатки трепыхала и издавала звуки, похожие на барабанный бой. Олени, отказавшись от поисков ягеля, сбились плотно в кучку и держались поближе к людям. Таас Бас лежал в углу палатки, положив большую голову на свои сильные лапы, и глаза его выражали грустную покорность. Изредка пес поднимался, потягивался, высовывал нос из палатки и тут же возвращался на прежнее место. Стихия неистовствовала. Тайга охала, вздыхала, стонала и как бы звала кого-то себе на помощь. «Уже час прошел, как началась эта кутерьма, – рассуждал про себя Шелестов. – Сколько лет живу в Якутии, но еще ни разу ничего подобного не видел». Он полулежал на правом боку, вытянув вперед поврежденную ногу, опухоль с которой еще не спала, но уже позволяла наступать на ногу. За спиной майора, подобрав под себя ноги, ютилась Эверстова. Белолюбский сидел против Шелестова, их разделяла горящая печь, а неподалеку от Белолюбского расположился лейтенант Петренко. В красноватом отблеске пламени печки лицо преступника с оставленными на нем рукой лейтенанта синяками и кровоподтеками имело зверский вид. Монотонным голосом, без всяких оттенков, развязно Белолюбский плел всякую чепуху, отвечая на поставленные перед ним вопросы. Почему он покинул рудник? По самой простой причине. Выйдя от майора Шелестова с полной готовностью выполнить его поручение – обойти дома жильцов поселка, он неожиданно узнал от одного из рабочих рудника, что недалеко от пруда обнаружены следы неизвестного. Он заподозрил, что это следы именно того человека, который нужен майору. Он решил проявить инициативу, действовать немедленно, и бросился по следу. Он считает, что поступил вполне правильно, и не понимает, почему его самого вдруг начали преследовать и одели на него наручники? То, что он ушел от нартового следа в противоположную сторону, тоже объясняется очень просто: он шел ночью, не желая прерывать преследования. И сбился. Уклонился немного на северо-восток. Откуда ружье? Как откуда? Он его подобрал в пути на снегу. Его, видно, обронил тот, кого он преследовал. Почему не послушал офицера, не остановился и оказал сопротивление? Да потому, что принял этого офицера за злоумышленника, которого преследовал. Погоны не успел рассмотреть в горячке. Не до погон было, когда в тебя стреляют. Белолюбский умолк. Ему хотелось, чтобы майор ставил ему еще вопросы, выдал бы свою осведомленность. Наговорившись вволю, он попросил пить. Петренко налил из чайника остывшей воды и поднес ее ко рту диверсанта. Тот выпил ее большими отрывистыми глотками. Майор Шелестов не ставил больше вопросов. Он молчал. Молчал и диверсант. Молчал и думал. Мысли его двоились. Он понимал, что песенка его спета и что выхода никакого для него нет. Ему было совершенно ясно, что майор молчит не потому, что ему нечего сказать. Если бы не вероломство Шараборина, пожалуй, стоило бы продолжать начатую сначала линию поведения, продолжать морочить голову этому майору всякой галиматьей. Он отлично знал, что обвиняемый может говорить все, что взбредет на ум, отрицать все обвинения, опровергать все улики, отметать все доказательства. Если бы не Шараборин! После совершенной им подлости, измены, какой смысл имеет эта игра? Будет ли он, Белолюбский, врать или нет, его все равно не освободят. Нет, нет. Да и в конце концов докопаются, кто он, а возможно, уже и докопались. Продолжать запирательство? Молчать? Упорствовать? Зачем? Для того молчать, чтобы спасти Шараборина? Оттянуть время и дать ему возможность сесть в самолет и оказаться на той стороне? Да провались он сквозь землю, рыжая сволочь! Будь проклята эта хитрая беззубая собака, укусившая его, Белолюбского, исподтишка. Он улетит, получит деньги, предназначенные не ему, а Белолюбскому, будет жить и на все плевать, а тот, кто заработал эти деньги собственным горбом, будет сидеть за решеткой, и не год, не два, не пять, всю жизнь. О-о-о! Уж он знает, какой срок определит ему суд. Почти точно знает. Да и хорошо еще, если срок. А если похуже срока? Шараборин, обокравший его, присвоивший его деньги, будет жить припеваючи и смеяться над ним, а он в это время будет гнить. Нет! Этому не бывать! Никогда не бывать! Но Белолюбский еще не решался сказать правду и полностью разоблачить себя. Он отучился говорить правду, хотя в данном случае и сознавал, что правда погубит и того, кто нанес ему удар в спину. Не поступи так Шараборин, Белолюбский отдыхал бы сейчас на расстоянии одного перехода от Кривого озера, и неизвестно еще, настигла бы его погоня или не настигла. Да зачем гадать? Можно точно сказать, что не настигла бы. Пурга отрезала бы путь преследователям, как она отрезала сейчас от них Шараборина. И тот, конечно, торжествует. Да, он, видно, и сделал все с таким расчетом, чтобы Белолюбский попал в руки майора. Конечно! Такая мысль приходила в голову Белолюбскому еще на последнем привале. Шараборин для спасения своей собственной шкуры отдал на съедение его. Так что же? Ради этого молчать? Врать, зная наверняка, что вранье не спасет? Но почему майор ни слова не промолвил о Шараборине? Почему он не заикнулся ни разу об инженере Кочневе? Неужели весь переполох начался с того, что они прирезали двух якутов: молодого и старика? А вдруг именно так? Тогда вообще нет никакого смысла молчать и прикрывать грехи того, кто тебя продал. – Думаете? – нарушил его молчание майор. Белолюбский вздрогнул от неожиданности, погруженный глубоко в собственные мысли. Они у него путались, собирались в петельки, завивались в узелки, а узелки развязать не удавалось. Да что там говорить: его изобретательный ум уже терял свою гибкость. – Как вы сказали? – переспросил он. – Я спрашиваю: думаете? Белолюбский усмехнулся. – Мне нечего думать, – ответил он. – Видно есть, коли так долго думаете, – спокойно заметил майор. Искушенный неоднократными беседами с врагами, Шелестов уже привык к их повадкам, к их тактике, и его нисколько не удивляло глупое и ничем не оправданное поведение Белолюбского. Но он не хотел раскрывать преждевременно своих карт, не хотел показывать свою осведомленность и боялся неосторожным вопросом испортить все дело. Майор еще не знал ни того, кто убил Кочнева, ни того, с какой целью совершено это убийство, ни того, куда бежали убийцы, ни того, наконец, что их заставило разъединиться и побежать в разные стороны. Не мог знать Шелестов и того, какая внутренняя борьба происходила у сидящего перед ним диверсанта. Майор нервничал от сознания, что второй злоумышленник недосягаем и находится в безопасности. Пурга, конечно, упрячет его следы. А там, попробуй, ищи ветра в поле. Подчас раздражение принимало острую форму, перерастало в ярость, при которой теряешь власть над собой: в желании встать, схватить за грудь этого матерого волка, встряхнуть его раз-другой хорошенько и заставить заговорить по-настоящему. Но кто-кто, а уж Шелестов хорошо знал, что следователь, дающий волю рукам, показывает, как правило, свое бессилие, беспомощность и неумение разоблачить врага. А время шло. Пурга продолжала свой неистовый концерт. Белолюбский мучительно боролся с самим собой, с охватившими его чувствами. Он так плотно и сильно сжал челюсти, что даже скрипнул зубами. – Без трех минут восемь, – уронил Петренко, ни к кому не обращаясь и глядя на циферблат часов. Белолюбский вздрогнул. В голове его быстро пробежало: «Через четыре-пять часов прилетит самолет. Может быть, там, в районе Кривого озера, и пурги нет? Прилетит и увезет Шараборина. А я, идиот, сижу и молчу. А что толку из этого? Разве это спасет меня? Только ухудшит дело, усугубит вину. А он, мерзавец, будет торжествовать и издеваться надо мной». Ярость вскипела, забурлила в нем с такой силой, что потемнело и задвоилось в глазах. Ему вдруг показалось, будто перед ним сидит не один, а два майора. Шелестов взглянул на свои часы и небрежно сказал, обращаясь к Белолюбскому и скрывая ладонью зевоту: – Что ж, если у вас нет настроения рассказывать о себе правду, отложим беседу до утра. Будем отдыхать. «Отдыхать, хорошенькое дело, – подумал Белолюбский и шумно вздохнул, вытянул неестественно прямо свой корпус. – Я буду отдыхать, а Шараборин сейчас, возможно, готовит дрова для встречи самолета. Нет, этому не бывать. Не бывать, будь он трижды проклят. Я буду гнить в тюрьме или в земле, а он, рыжая собака…» – Спрашивайте, я расскажу всю правду, – прорвало его вдруг. Он рассчитывал, что от этих слов все вскочат со своих мест и засыплют его вопросами, но ничего подобного не произошло. Все, как сидели, так и продолжали сидеть, не издав ни возгласа восторга или удивления. Больше того, майор, видно, совсем не торопился с вопросами, и лицо его ничего не выражало. Он медленно выбрал из коробки папиросу, помял ее между пальцами и долго рассматривал этикетку на ее мундштуке, будто видел ее впервые и будто она имела для него несравненно большее значение, нежели готовность Белолюбского говорить правду. Эта неторопливость раздражала, выводила из себя диверсанта. «Будет он курить или нет? Зажжет он папиросу?» – спрашивал он с досадой сам себя. Шелестов чиркнул спичкой, закурил и прямым твердым взглядом посмотрел в глаза преступника. – Для вас это единственный выход, – спокойно и сдержанно произнес он. Тот пожал плечами и подумал: «Почему единственный? Хотя, да… А что он может знать обо мне? О чем он меня будет спрашивать?» – Ну, рассказывайте, – подтолкнул его майор. – Спрашивайте, что вас интересует, – уклончиво ответил Белолюбский. – Я на все отвечу. – Вечера вопросов и ответов устраивать не собираюсь, – с прежним спокойствием сказал майор. – Если вы решились говорить правду, начните, и вот с чего: при вас обнаружено два комплекта документов: на имя Белолюбского и Оросутцева. Ваша настоящая фамилия? – Оросутцев, – ответил диверсант. И, немного подумав, добавил с улыбкой и развязностью, которой он пытался маскировать свою тревогу: – Вам, конечно, интересно знать, как я стал Белолюбским? – Пока нет, – неожиданно ответил Шелестов. – Всему придет свое время. Это мой последний вопрос на сегодня. Если вам есть что рассказать мне, прошу… «Все знает, – обожгла догадка мозг диверсанта. – Знает и играет со мной, а время идет». И он заговорил, беспрестанно оглядываясь и шаря по палатке беспокойными глазами, будто в ней сидел кто-то, могущий взять под сомнение его слова или опровергнуть их… Да, до этого он врал. Даже сам не знает, почему. Возможно, боялся ответственности. Вполне возможно. И это естественно. А теперь расскажет все-все без утайки. С самого начала и до конца. Он все обдумал, взвесил. Он готов понести любое наказание по заслугам. Так вот. Несколько дней назад на рудник Той Хая пришел Шараборин. С ним он знаком давно. Шараборин знает отлично прошлое Белолюбского как контрабандиста и в любое время мог выдать его органам следствия. Если бы не Шараборин, Белолюбский не сидел сейчас здесь, а продолжал бы честно работать комендантом рудничного поселка. Но, появившись на руднике, Шараборин, путем угроз и вымогательств, заставил его выкрасть ключи от сейфа, которым пользовался приехавший из центра инженер Кочнев. Он выкрал ключи. Шараборин снял с них слепки и изготовил точно такие же. Потом он проник к сейфу, когда Кочнев был на вечерней прогулке, открыл сейф, извлек из него какой-то важный план и начал фотографировать. В это время в комнату вошел Кочнев. Шараборин выстрелил в него из пистолета и убил его наповал. Окончив съемку, Шараборин водворил карту на место в сейф, выбрался, никем не замеченный, из конторы и той же ночью оставил рудник. Ему, Белолюбскому, он приказал перед уходом проверить, что последует на руднике после его бегства, и явиться к нему в тайгу в условное место. Белолюбский так и сделал, в чем теперь горько раскаивается. Чтобы скрыть свои следы, он привязал к рукам и ногам оставленные ему Шарабориным медвежьи лапы. В фотоаппарате Шараборина хранится непроявленная пленка. Он несет ее к Кривому озеру. Через четыре или пять часов, а точнее говоря, между двенадцатью и двумя часами сегодняшней ночи, у Кривого озера должен приземлиться заграничный самолет и взять к себе на борт Шараборина. Шараборин рассказывал, что за план ему обещано иностранной разведкой большое денежное вознаграждение, и, самое главное, чему тот придавал особенное значение, – вывоз с территории Советского Союза. Самолет прилетит, со слов Шараборина, с крайней северной точки японских островов и сядет на пять костров, выложенных конвертом. Вот и все. Хотя, нет… Этим преступления Шараборина не исчерпываются, и утаивать их теперь нет никакого смысла. По пути к озеру Шараборин на глазах у него тяжело ранил, а возможно, и убил колхозника Очурова, чтобы забрать у него оленей и нарты. Точно так же Шараборин поступил и с неизвестным якутом-стариком, ружье которого ему понравилось. Он прирезал этого старика при встрече с ним. И с ним, Белолюбским, Шараборин поступил тоже подло. Беря его в проводники к Кривому озеру, он обещал ему большое вознаграждение, но ничего не дал. Больше того, когда до озера оставалось совсем пустяки, каких-нибудь пятьдесят километров и Шараборин понял, что доберется до него самостоятельно, он бросил сонного Белолюбского на произвол судьбы, с одним ружьем и лыжами, взял оленей, продукты и нарты и удрал. Между прочим, Шараборин совсем недавно бежал из лагерей. По его шее давно веревка плачет. И еще одна маленькая деталь. Шараборин не имеет личных документов, кроме учительского диплома на фамилию Потапова. Вот теперь все… Белолюбский умолк. Шелестов попросил лейтенанта подать ему полевую сумку. Получив ее, он извлек планшетку с картой и углубился в ее рассматривание. Белолюбский спросил себя мысленно, правильно ли он поступил, изложив обстоятельства дела именно в таком виде, и решительно ответил: «Да, правильно. Да, да, да… Влип я – хорошо, но пусть и он сломает себе шею. Уж теперь-то майор не даст ему возможности выбраться на ту сторону. Ни за что не даст. В этом я уверен. И пусть Шараборин, попав, как и я, в лапы майора, говорит, что хочет, из этого ничего не выйдет. Пусть он выкручивается, пусть доказывает, что он не верблюд и не тот, кем я его представил. Едва ли ему поверят. А мне поверят. Да. Возможно, уже поверили. Я первый, сам пошел на откровенность и рассказал все. И это мне зачтется. И на следствии, и на суде я буду твердить то же самое. Я-то ведь за свою жизнь еще ни разу не попадался и не сидел, а Шараборин ой-ой! Ну… а если, бог даст, нам доведется попасть в одну камеру или отбывать срок в одном месте, я ему зубами перегрызу горло. Сам подохну, но перегрызу. Он еще узнает меня. Но чего тянет майор? Что он сроду не видел карты? Или никак не найдет это злосчастное Кривое озеро? В чем дело? Остались считанные часы! Надо немедленно запрягать оленей, садиться на нарты и, невзирая на вьюгу, мчаться, сломя голову, к озеру. Ведь Шараборин и в самом деле может улететь. Чего же ждет майор? Почему он не торопится? Надо быстро, очень быстро ехать, чтобы покрыть расстояние в пятьдесят километров и подоспеть вовремя. Хотя… если у майора сильные олени, он уверен в них и знает хорошо дорогу, то пятьдесят километров – пустяки. Ну, максимум три часа. Так чего же порю горячку? Старый дурак. Нервы. Нервы расшатались». Белолюбский окинул вороватым взглядом лейтенанта Петренко, майора, по-прежнему разглядывающего карту, и опять продолжал свои рассуждения: «Да, да. Можно еще кое-что продумать и, главное, не торопиться и держать себя в руках. Возможно, еще не все пропало. Если майор прихватит меня с собой до озера, а иного выхода у него, по-моему, нет, то я попытаюсь упросить его снять наручники. Попытаюсь. Что я теряю? Ровным счетом ничего. И не сейчас. Нет, нет… Не сразу, а уже в дороге. Скажу, что отмерзают руки. Начну охать, стонать. Что-нибудь придумаю. А без наручников в такой кромешной темноте стоит только метнуться в сторону, сделать пять-шесть шагов, и тебя никакой дьявол не сыщет. А стрелять в меня они не будут. Это точно. Я им нужен живой. В этом я уже убедился. Ну а на худой конец можно рискнуть дать тягу и с наручниками. Не так уж они и прочны. Добраться бы только до первого камня, а там они вмиг разлетятся. И пусть тогда рыжая собака разделывается за все своей собственной шкурой. Пусть. Вот только силы надо беречь. Силами подзапастись надо». И вдруг неожиданно даже для самого себя Белолюбский выпалил: – Есть я хочу, гражданин начальник. Покормили бы. Шелестов оторвался от карты, сложил планшетку и сказал: – Что же вы ломались, когда вам предлагали? – Так, по глупости… Погорячился… Шелестов усмехнулся. – Дайте ему что-нибудь, – сказал он Петренко, взяв от печи остро отточенный топор с изогнутым топорищем и положив под себя. – И снимите с него наручники. Пусть сам поест. Белолюбский не верил своим ушам. Лейтенант подал ему отваренное мясо, начатую банку рыбных консервов, кусок пшеничного калача и освободил одну руку от браслета наручника. «Наручники! – криво усмехнулся про себя Белолюбский и размял освобожденные руки. – Жалкий металл! А какая в них сила! Вот я свободен, а через несколько минут опять раб». Голодая более суток, Белолюбский ел быстро, жадно и даже попросил дать еще хлеба. Майор разрешил, и лейтенант дал целый калач. Тот и его уничтожил. Во время еды Белолюбскому пришла отчаянная мысль: попытать счастья, свалить ногой печь и попробовать выскочить из палатки. Но эту мысль он сразу же отбросил, как негодную. Лейтенант, с кулаками которого он так близко познакомился, пристально следил за ним, да и загораживал выход. И пес, о котором диверсант забыл думать, лежал и смотрел на него. «Нет, не сейчас. Теперь ломаться не буду и попрошу еще раз поесть в дороге», – решил Белолюбский. Когда с едой было покончено, лейтенант, не ожидая команды майора, подошел к Белолюбскому и накинул на руки второй браслет. «Вот и все», – отметил про себя Белолюбский, услышав звук защелкнувшегося автоматического замка. Майор продолжал молчать и курил одну папиросу за другой. Вот он достал новую коробку «Казбека». Надо было обладать большой выдержкой и крепкими нервами, чтобы не выдать своего волнения. А разве можно не волноваться, когда более или менее стала ясна картина преступления? Нет, невозможно. Шелестов хорошо знал врагов и их психологию, чтобы принять за чистую монету признания Белолюбского. Практика говорит, что преступник всегда старается свалить вину на сообщника и максимально уменьшить свою собственную вину. В данном случае это было тем более вероятно, что Белолюбский считает Шараборина вне досягаемости властей и, следовательно, не боится его разоблачения. Что же касается самолета, то это могло быть правдой. Ведь неизвестно, какое чувство у преступника было сильней: стремление к тому, чтобы избежать очной ставки и разоблачения или, наоборот, желание, чтобы сообщник разделил его собственную судьбу. Возможно, что Белолюбский и тут врал. А что, если нет? Сознание того, что Шараборин может избегнуть рук правосудия и нанести урон родине, передав иностранной разведке план большой государственной важности, страшно волновало майора. Он лишь не показывал этого. Конечно, если бы не пурга и перед ним, как до этого, лежал след, он бы не пощадил ни себя, ни друзей, чтобы проверить показания Белолюбского и нагнать Шараборина. А сейчас, в такую темень и буран об этом нечего было и думать. – Который час? – спросил Шелестов рассеянно, совершенно забыв, что на руке у него собственные часы. – Половина девятого, – в один голос, точно по команде, ответили Петренко и Эверстова. Шелестов с отчаянием думал: «Уходит время, и ничем его нельзя ни восполнить, ни остановить. Как жаль, что для суток отведено всего лишь двадцать четыре часа. И как жаль, что глаза наши не могут достигать расстояний, которые способны пробегать мысли». И мысли майора сейчас были далеко-далеко, на пути к Кривому озеру, к которому стремился Шараборин. «Значит, прав был в своих догадках Василий Назарович, – думал майор. – Чуяло его сердце, что он имеет дело с “Красноголовым”. Где же он сейчас, этот “Красноголовый”? Сидит где-нибудь в яме и ждет, пока пройдет непогода? Или пробирается через таежные дебри к озеру, невзирая ни на что? А может быть, он уже добрался до озера? Что такое пятьдесят километров? Ерунда. А у него четыре оленя. Хм… И еще вопрос: смогу ли я добраться до Кривого озера, где никогда не был? Едва ли. Возможно и доберусь, но буду плутать. И опять нужно время». Шелестов поднялся с места, осторожно ступил на больную ногу, шагнул, отвязал натянутый ветром шнур, отбросил полог палатки и, пригнувшись, вышел наружу. Порывистый ветер сильно ударил, прихватив дыхание, колкий снег сек лицо. – Това… – хотел Шелестов позвать лейтенанта Петренко, чтобы обменяться с ним мнением с глазу на глаз, но сразу захлебнулся. Ветер погасил его крик на полуслове, и Петренко ничего не услышал. Да и невозможно было что-нибудь услышать среди шума бури! Вокруг все кипело, бурлило, и в белесой замети нельзя было увидеть даже пальцев собственной вытянутой руки. Шелестов, чтобы устоять на ногах, наклонил корпус вперед, будто готовясь ударить кого-то головой, и то еле-еле удержался. «Сидеть здесь нам крепко, – подумал он. – Будь она проклята, эта пурга. И нужно же было ей свалиться на наши головы именно сегодня! Уйдет “Красноголовый”. Определенно уйдет. А чего доброго, переберется на ту сторону. И что предпринять, ей-богу, не знаю. Что только делается! Ничего не видно. Жуть какая-то», – но тут ему мгновенно пришла новая мысль. Шелестов вернулся в палатку, задернул полог, закрепил конец шнура за стойку и остановил глаза на Эверстовой. Радистка приподнялась и без слов поняла, что интересует майора, и сказала: – Могу сейчас же. Шелестов кивнул головой, сел на прежнее место, достал из полевой сумки блокнот, карандаш и стал быстро писать. Эверстова вынула из чехла портативную радиостанцию, раскрыла ее, надела наушники и попросила Петренко вывести антенну. Вынужденное бездействие мучило Эверстову. Она готова была разрыдаться от сознания того, что ни майор, ни лейтенант, ни она не могут придумать и предпринять что-нибудь действенное для поимки ускользающего из их рук Шараборина. А тут еще вдобавок ко всему сидит этот Белолюбский, в присутствии которого нельзя обмолвиться лишним словом. Установив антенну, в палатку вошел Петренко. Он не мог скрыть своего волнения. «Неужели упустили? Неужели уйдет? Как же быть? В конце концов нельзя же сидеть на месте! Шут с ней, с погодой», – думал он. Он попросил кусочек бумаги у Эверстовой, быстро набросал на нем несколько фраз и передал листок Шелестову. Тот прочел: «Разрешите мне запрячь в нарты оленей, взять запасных, прихватить Белолюбского и пробираться вместе с ним к озеру». Шелестов покачал отрицательно головой, бросил бумажку в печь и подумал: «Горячая молодость! Для нее нет преград!» – и спросил, подавая Петренко листок: – А как вы на это смотрите? Быстро пробежав несколько строк, лейтенант с улыбкой ответил: – Положительно. Прекрасно… – Передайте тогда Надюше. Эверстова, получив бумажку, прочла ее, посмотрела на майора и быстро закивала головой. Потом она склонилась над радиостанцией и стала искать в эфире позывные центра. «Совещаются, – подумал Белолюбский. – Вот же бестолковые люди! Сколько же еще на свете идиотов! Ну чего тянут? Ведь скоро девять часов. Осталось каких-нибудь три часа!» Он убеждался, что его «признание» не пошло впрок. Непонятные для него офицеры, оказывается, не желают чинить препятствий Шараборину в его намерении перебраться на ту сторону. Все внутри у Белолюбского ходило ходуном. Он не стерпел и, с трудом уняв раздражение и злобу, внешне спокойно, с прежней развязностью сказал: – По-моему, нам торопиться надо, гражданин начальник. Улетит Шараборин. Как пить дать, улетит. – Пурга, – не менее спокойно ответил Шелестов. – Слышите, что там творится? Придется запасаться терпением. Никакой самолет в такую погоду не прилетит. Собьется с курса. А одолеть пятьдесят километров за три часа при таком буране никому не под силу. Да и олени не пойдут. – Олени не пойдут, – человек пойдет, – попытался Белолюбский еще раз воззвать к разуму майора. – Лейтенант отличный лыжник, я тоже неплохо хожу. – Поздно, – отрезал майор. – Не надо было мудрить, а говорить раньше. Белолюбский закусил губу. Гримаса передернула его лицо. Глаза его налились кровью. Он готов был взвыть от обиды, готов был кататься по земле. Мысль о том, что уже завтра, быть может, Шараборин будет далеко и, вспоминая его, станет смеяться, вызывала неодолимые приступы бешенства. Он поднял скованные руки и с ожесточением стал рвать волосы. Но никто не обратил на это внимания. Взоры майора и лейтенанта были прикованы сейчас к Эверстовой. Вот она подняла левую руку ладонью вверх, как бы стремясь водворить тишину, и затем сказала: – Меня просят переходить сразу на прием. – Нет, нет, – запротестовал Шелестов. – Ни в коем случае. Пусть сначала принимают. Эверстова поняла майора и энергично застучала ключом.* * *
Было десять часов с минутами. Петренко и Эверстова по приказанию майора легли спать. Белолюбский сделал вид, что тоже спит, и лежал с закрытыми глазами на спине, протянув ноги к печке. Опустошенный, подавленный, он потерял сон. Все рухнуло, все планы разлетелись вдребезги, и его мозг уже не видел никакого выхода. Шелестов не спал и не пытался ложиться. Он сидел, курил одну папиросу за другой и, прислушиваясь к завываниям ветра, думал о своем. Мысли его то витали около Кривого озера, то заносили его в Якутск, в круг семьи, то возвращали назад, туда, к перекрестку, где остался лежать Василий Назарович Быканыров, то упорно бились над решением вопроса, как и что надо выведать еще от пойманного Белолюбского. Когда сон начинал туманить его голову, Шелестов протягивал руку к сухим поленьям и подбрасывал их в печь, чтобы она не затухла. Около одиннадцати часов майору показалось, будто порывы ветра стали слабее. Он прислушался. Действительно, палатка уже не сотрясалась, ветер не задувал в трубу, стало сравнительно теплее. «Хотя бы… Хотя бы…» – подумал с тоской Шелестов и, приподнявшись с места, вышел на воздух. Первое, что сейчас же бросилось в глаза, – хорошая видимость, которой не было час тому назад. Конечно, видимость не отличная и даже не обычная, но вполне достаточная, чтобы легко разглядеть и пересчитать оленей, сбившихся в кучку метрах в десяти от палатки. А еще некоторое время тому назад это было невозможно. Снег почти не падал. Сквозь разрывы в облаках кое-где проглядывали звезды. Но самое важное – улегся ветер. Еще не совсем, правда, но значительно. Шелестов мог теперь без всяких усилий стоять во весь рост. «Хорошо… Замечательно…» – заметил Шелестов. Вооружившись лыжной палкой и прихрамывая на левую ногу, он обошел место стоянки и убедился, что все следы, ведшие на привал и с привала, исчезли, будто их никогда и не было. Кругом лежал цельный, нетронутый снег. «Выходит, что, приехав сюда вчера часом или двумя позднее, мы бы потеряли не только Шараборина, но и Белолюбского. – Майор постоял несколько минут и, наблюдая, как заметно слабеет ветер, подумал: – Выбился из сил, присмирел». Он вернулся в палатку, не торопясь закурил и, заметив, как под приспущенными веками Белолюбского поблескивают глаза, сказал ему: – Что притворяться, ведь не спите? Поднимайтесь. Белолюбский тяжело вздохнул и сел. – Курить хотите? Белолюбский смотрел и молчал, точно приговоренный к смерти. – Значит, не хотите курить? – повторил вопрос Шелестов. Белолюбский передернул плечами. – Да нет, закурю, если дадите. Шелестов достал папиросу, прикурил ее о свою и, дотянувшись до Белолюбского, сунул ее ему в рот. – Курение успокаивает нервы, – заметил майор, сделал глубокую затяжку и выпустил дым. – Что ж, давайте продолжим беседу. У вас есть настроение? Белолюбский молчал. Конечно, откровенная беседа его не устраивала. Ему хотелось бы ограничиться тем, что он уже сказал о себе и о Шараборине. Но во имя того, чтобы вызвать к себе известное расположение или даже жалость со стороны майора, ради того, чтобы получить возможность оказаться в дороге без наручников, он готов был пойти на все. Надежда на это ни на минуту не покидала Белолюбского. И хотя он отлично понимал, что после оказанного сопротивления лейтенанту, после попытки расправиться с ним ему почти невозможно рассчитывать на доверие, он на что-то надеялся. Больше того, надежда росла и крепла. Теперь Белолюбскому было ясно, что вопрос преследования Шараборина отпал. Шараборин уже вне опасности и наверняка у Кривого озера. Значит, следует думать лишь о том, как обрести свободу, как вырваться из рук майора. Можно, конечно, опять избрать тактику молчания, но что это даст? Пожалуй, ничего. Это лишь обозлит майора, настроит его против него. И, видно, придется опять говорить, с расчетом, что этот разговор будет последним.Не может быть, чтобы не было выхода. – Ну так как? – напомнил майор, прервав раздумье Белолюбского. – Спрашивайте, – ответил тот. – Только без вранья, – предупредил майор. – Я говорю правду. – Пока вы ничего не говорите, – поправил его майор. – Ну, говорил. – Это мы увидим. Дальше увидим, – сказал он и спросил: – Сколько времени пробыл на руднике Шараборин? – Пожалуй, суток двое. – Точнее. – Не знаю. – Вы давно знаете Шараборина? – Давно. – Примерно? – Лет… лет… – Белолюбский прищурил глаза. – Да, лет двадцать. – Где он останавливался в этот раз на руднике? У кого ночевал? – Точно не знаю. Я бы сказал. Честно говорю, – точно не знаю. – А не точно? Белолюбский пожал плечами, усмехнулся. Ох, и дотошный человек этот майор. – Меня это, скажу правду, даже не интересовало, – ответил он. – Почему? – Ну, видите… Я вам уже говорил. Повторю еще раз. Я давно решил покончить со своим прошлым и на руднике работал честно. Я собственным потом хотел смыть со своего тела родимые пятна. Об этом вам все скажут. Спросите любого на руднике. А когда появился Шараборин, я понял, что от прошлого не так легко отделаться. Признаюсь честно: у меня даже возникла мысль прихлопнуть Шараборина, но рука не поднялась. Одно дело защищаться, и совсем другое нападать. – Где же вы с ним встречались, беседовали? – последовал вопрос. – А так, где придется, в разных местах. «Запутает он меня. Ей-богу, запутает!» – подумал Белолюбский и решил отвечать по-прежнему спокойно, хорошо понимая, что с ответами на такие невинные вопросы медлить нельзя. Надо отвечать, не задумываясь. – Конкретнее? – Конкретнее? Пожалуйста. Один раз возле моего дома, это в ту ночь, когда он только явился на рудник. Второй раз у пруда, как мы заранее условились, в третий – около конторы, а в последний – возле продовольственного магазина. – На воздухе? – Да. – На морозе? – Конечно. А что тут такого? – Ничего, ничего. Я просто уточняю. Ключи от сейфа вы ему тоже передавали на воздухе? – Да, у пруда. А возвратил он их мне у продовольственного магазина. Шелестов кивнул несколько раз головой и закурил новую папиросу. – Фотоаппарат Шараборин держал при себе или передавал вам? – спросил он после небольшой паузы. – О! Шараборин хитрый человек. – То есть? – Он знает, что надо держать при себе. – Значит, надо понимать, что фотоаппарат в ваших руках не был? – Ни разу. – Ясно. – А зачем Шараборин взял деньги у убитого Кочнева? Белолюбский усмехнулся, и лицо его приобрело сейчас то выражение, которое впервые там, на руднике, в кабинете Винокурова, даже понравилось Шелестову. – Хитрость придумал. Рассчитывал на то, что следствие придаст убийству Кочнева уголовный характер и пойдет по неправильному пути. Убит, мол, с целью ограбления. – Интересно, интересно… Коварный человек ваш Шараборин, – задумчиво произнес Шелестов. – Ну а теперь расскажите мне по порядку, как вы дошли до жизни такой? Все, все расскажите. Кто вы в конце концов по профессии, чем занимались, откуда родом. Учтите, что рано или поздно это придется рассказывать. А время у нас есть. – Вывертывать себя наизнанку? – спросил Белолюбский. – Если вам это сравнение нравится, – пожалуйста. – Тогда разрешите мне еще раз закурить. Я покурю, подумаю. Конечно, жизнь это такая штука, что запомнить ее всю невозможно. Из-за давности времени многое выпало из памяти, но кое-что и осталось. – А вы постарайтесь вспомнить, – посоветовал Шелестов. – Постараюсь, – согласился Белолюбский и прикинул: «Мягко стелет, да как бы спать было не жестко. А какой выход? Опять путать? Путать все, с начала до конца? А вдруг ему обо мне известно больше, чем я думаю? Как тогда? Можно ли тогда рассчитывать на какое-то снисхождение и надеяться на то, что он снимет наручники? Едва ли. Ну и, наконец, это же просто беседа. Протокол-то он не пишет. А если мне не удастся вырваться, я заговорю по-другому». Он жадно выкурил папиросу и начал рассказывать о себе. Но рассказывал неохотно, лениво. Он не говорил, а как бы жевал жвачку, липкую, тягучую. Складывалось впечатление, будто слова застревали у него в горле и он не находил в себе сил вытолкнуть их оттуда. Когда Белолюбский делал длительные паузы или уходил явно в сторону, Шелестов поправлял его, умело ставил наводящие вопросы, обращал внимание на разрывы и пробелы в биографии, на неувязки во времени и датах, сравнивал противоречивые, взаимно исключающие друг друга утверждения и спрашивал, какое из них надо считать правильным. Белолюбский насторожился. Он убеждался в том, что один рассказанный эпизод тянет за собой другой, а тот – третий, и так постепенно клубок разматывается против его желания. К каждому эпизоду невольно прилипают фамилии, детали, подробности, и все надо увязывать, обосновывать или же обрывать и молчать. Припертый к стене поставленным вопросом, он изворачивался, ерзал от возбуждения на месте, нервничал, терял нить рассказа и путался. «Да… он сумел меня разговорить, заставил выложить все. В тени остаются связи с иностранной разведкой, но об этом пока ни слова. И так все выболтал. А что поделаешь? Тут – или-или. Или вовсе ничего не говорить и молчать, или говорить. А начал говорить, – видишь, что получается, – подумал Белолюбский, когда Шелестов перестал задавать вопросы. – Неужели он и теперь не снимет наручники? По-моему, снимет. Он, видно, не ожидал, что я так разоткровенничаюсь». А Шелестов думал: «Ну и тип. Негде пробы ставить. И, наверное, думает, что я весь рассказ его принял за чистую монету. Да… За ним надо наблюдать еще зорче и обязательно нести дежурство. Для кого же он переснимал план? Для кого? А в общем, об этом после. Сейчас не время». И вслух сказал: – Что же, давайте подведем итог. Я вас понял так: вам пятьдесят четыре года. Родились в Чите. Фамилия отца и матери – Ведерниковы. Отец был извозчик, мать – портниха. Восемнадцати лет в Первую империалистическую войну вы пошли добровольцем на фронт, а потом также добровольно перешли в белую армию, с остатками которой бежали в Маньчжурию. Там вы обосновались на некоторое время, а в двадцать втором году впервые попали на территорию Якутии в составе отряда, возглавляемого белогвардейским генералом Пепеляевым. Так? – Правильно, – согласился Белолюбский и подумал: «Память у него хорошая». – В двадцать третьем году, после разгрома Пепеляева, вы опять бежали в Маньчжурию и обосновались в Харбине. И стали не Ведерниковым, а Красильниковым. Работали в харбинском отеле «Модерн» официантом. Затем перешли на работу в японскую фирму Кокусай унио, имевшую исключительное право на ввоз контрабандных товаров в Китай. С этого момента вы стали контрабандистом, неоднократно переходили границу в сторону Советского Союза и возвращались обратно… – Совершенно верно. – В тридцать девятом году вы в последний раз пробрались в Якутию под фамилией Оросутцева, решили порвать с прошлым и стать честным человеком. – Да. – В этих же целях вы сменили фамилию Оросутцева на Белолюбского. – Да. – А где вы достали документы на имя Белолюбского? – Чего проще. В тайге за золотой песок можно достать любые документы. Купил у одного парня на Джугджуре. Шелестов помолчал. Хитрая, едва заметная улыбка дрожала на его губах. – Плохи ваши дела, Белолюбский, – сказал он. – Как? Я не понял. – Прекрасно вы все понимаете. Стаж вашей вражеской деятельности очень велик, а вот сводить концы с концами вы не научились. Да это и не так просто. Точнее, это очень сложно. Чтобы ложь выдать за правду, нужно большое искусство. Вся уверенность, весь гонор и развязность слетели с Белолюбского, как чешуя с рыбы под ножом опытного повара. Он пожал плечами и сказал: – Ваше дело, думайте, как хотите. Шелестов рассмеялся. – Почему мое? Ваше дело думать. Ведь не мне, а вам отвечать придется. – Я все сказал, – угрюмо бросил Белолюбский и в душе выругал себя за то, что вообще начал говорить. – Вы сказали то, о чем нельзя не говорить, – строго сказал Шелестов. – А о главном умолчали. – Не понимаю, – покрутил головой Белолюбский. – Я вам помогу понять. Напомню кое-что. Зачем вы обрили Шараборина? – Я?! – Да, вы. – Не брил. Он пришел бритым. – И сбритые волосы принес в вашу квартиру? – Не знаю. – Это дело другое. А для чего вы получали взрывчатку? – Рыбу глушить. – Много наглушили? – Не вышло ничего. Потонула взрывчатка, и не сработала капсюля. – Допустим. А почему фотоаппарат, который вам якобы не передоверил Шараборин, висел не на его, а на вашем плече? – Не знаю. Я сказал то, что было. – Вы сказали, что Очурова ранил Шараборин, а ведь ранили вы. Ведь Очуров жив и здоров! Белолюбский молчал. «Проклятие, – думал он. – Неужели рыжая собака Шараборин попал в их руки ранее меня? Откуда майор все знает?» – Разговор предстоит еще большой, – сказал Шелестов. – Молчанием вы не отделаетесь. – Шелестов приподнялся. – Грицько! Надюша! Подъем! Петренко и Эверстова вскочили и, еще не придя в себя, смотрели на майора заспанными глазами. Шелестов вышел из палатки. – Вот и конец вьюге, – сказал он громко. – И тишина какая стоит… Разъяснило. Небо очистилось, и на нем показались звезды. Хвойное море, недавно колыхавшееся из стороны в сторону, стояло притихшее, присмиревшее. Окружающее приняло свои естественные очертания. Лишь у подножия елки ветерок слегка завивал снежную пыль, она клубилась и тянулась к палатке. Олени разбрелись и рыли копытами снег в поисках ягеля. Колокольчик на шее быка-вожака тихонько вызванивал где-то в стороне. Из палатки вышел лейтенант Петренко. – Собирать оленей? – спросил он. Шелестов, раскурив папиросу, посмотрел на часы. – Да нет, рановато. Без семи двенадцать, – сказал он. – Я считаю, что прежде, чем отправиться в путь, надо основательно подкрепиться. А вы? – Не плохо было бы. – Ну и договорились…На той стороне
В зале офицерского ресторана висел тяжелый табачный дым, до предела пропитанный винными парами. Звенели бокалы, слышался стук карточных колод, неумолчный гомон человеческих голосов, прерываемый то здесь, то там или раскатистым смехом, или разноязычными выкриками: – Каррамба! – Ферфлухт! – Проклятие! Лица картежников были искажены неровным верхним светом и кипевшими в них страстями. Эдсон Хауэр сидел один за маленьким столиком, поставленным около буфетной стойки, и заканчивал чтение только что полученного письма от жены. «…Меня крайне опечалило твое решение остаться там еще на месяц. По-своему ты, конечно, прав, дорогой. Деньги – большое дело. Сейчас я это чувствую, как никогда. Стелла, узнав, что я сменила старый “Форд” на новый “Шевроле” и купила гарнитур в гостиную, стала опять бывать у нас. Ее Джон ставит сейчас новый фильм “В тени электрического стула”. Я видела несколько кадров. Что-то изумительное! Если бы ты был около меня. А в общем, смотри сам. Тебе виднее. Я буду терпеливо ждать. Если ты найдешь пару к той китайской вазе, что прислал в последний раз, вопрос о гостиной будет разрешен. Стелла, как только приходит, берет в руки эту вазу и разглядывает до того восхищенно и долго, что я начинаю злиться. Она дает мне за нее восемьсот долларов. Эта Стелла готова, кажется, умереть за доллар. Представляю, что будет с Зиммером, если он увидит вазу. Он же антиквар до мозга костей. Он с ума сойдет. Ну вот пока и все. Сейчас пойду в банк и положу деньги. Пиши каждый день. Обязательно. Жду. Всегда твоя Лилиан». Эдсон вложил письмо в конверт, постучал им о стол и сунул в карман. «Да… – подумал он. – Достать вторую такую вазу неплохо, но очень трудно. Дела идут так, что побывать вторично в Северной Корее, видимо, не придется. А жаль, очень жаль. Ваза действительно стоящая и может служить украшением любого дворца. И как я тогда прохлопал?» Пенная струя пива полилась из бутылки в стакан. Эдсон обвел прищуренными серыми глазами небольшой, но очень шумный зал, заполненный летчиками разных национальностей, и поморщился. Скучища неимоверная! И что только находят люди в картах? Непонятно. Вспомнив, что его должен ожидать майор Даверс, Эдсон поднялся, бросил на стол бумажку и покинул ресторан. Выйдя на воздух, он остановился на мгновение, ослепленный блеском лучей заходящего солнца. Гладь Японского моря отражала синеву неба и зыбкую солнечную дорожку. На дальнем рейде четко вырисовывались контуры военных кораблей. В прозрачном синем воздухе кувыркались белые голуби, и где-то далеко авиационный мотор напевал свою монотонную песню. Торопливо бежали на запад, видоизменяясь на ходу, курчавые облака, и края их горели светло-оранжевым пламенем. Эдсон застегнул кожаную куртку и быстро сбежал по шатким ступенькам широкой деревянной лестницы вниз к морю. Он не хотел опаздывать, не любил, чтобы его ожидали, и, зная, что берегом скорее можно дойти до аэродрома, зашагал по протоптанной летчиками узенькой дорожке. С моря дул легкий западный ветерок. Небольшие волны лениво набегали на песчаный берег, облизывали его и откатывались назад. Эдсон шел, переваливаясь с боку на бок и наступая на собственную тень. Мысленно он подводил итог сегодняшнему дню, а потом перешел к предстоящему разговору с Даверсом. «Это же норовистая лошадь! – рассуждал он, размахивая на ходу руками. – Трудно знать, когда и какой ногой она брыкнет. И, собственно, что он мне? Почему я должен с ним церемониться? Я вольная птица и плевать на него хотел. Не сговоримся – брошу все к чертям и улечу. А нет, так возьму и захвораю. Еще лучше. Пусть тогда повертится и походит вокруг меня». Эта мысль пришла в голову неожиданно и стала сосать его, как пиявка. Нарастающий звук мотора отвлек Эдсона от размышлений. Он повернулся. С юга тяжело и низко плыл транспортный самолет. «Айзек прилетел», – отметил про себя Эдсон и остановился, следя глазами, как самолет выпустил шасси, выровнялся и пошел на посадку. На аэродроме шла обычная жизнь. Техники и мотористы возились у машин с откинутыми капотами, что-то подкручивая и подвинчивая, сновали бензозаправщики, выруливали на старт самолеты, постукивал электродвижок на радиостанции. Из рупора лились звуки грустной японской песенки. Японцы грузчики, вытянувшись в длинную подвижную цепочку, таскали на склад квадратные белые ящики. Когда у машины Айзека улеглась пыль, Эдсон направился к ней. Все равно по пути. Маленький, с плутовским румяным лицом, кругленький и весь как бы обтекаемый, Айзек стоял у самолета и заносил что-то в свой коммерческий блокнот. Перед ним на траве лежали кожаные перчатки. – Айзек? – приветствовал его Эдсон. – Да, в этом я почти убежден, – весело отозвался тот. «Никогда не унывает, как мальчишка…» – с завистью подумал Эдсон и спросил: – Опять желтомордых привез? – На этот раз нет. Своих ребят. Отвоевались. Двое в пути приказали долго жить. – Да… – протянул Эдсон, не зная, что сказать. – Вот тебе и да. Так вот и мы, летаем-летаем и долетаемся. Одного сегодня видел, ну, прямо кочерыжка, а не человек. Эдсон задержался около Айзека, чтобы переброситься несколькими словами, и спросил: – Как у тебя эта неделя? – Неплохо. На четыреста долларов больше. Эдсон потоптался на месте, покачал головой и затем сказал: – Везет тебе, в рубашке родился. – Ха-ха-ха… – закатился Айзек. – Уж кто бы говорил, только не ты. Тебе нечего прибедняться. За сегодняшний ночной вылет ты отхватишь раза в два больше, чем я за всю неделю. Я-то ведь знаю, куда ты готовишься, – и Айзек лукаво подмигнул. Эдсон промолчал и подумал: «Вот же проныра! Как он узнал? Ведь Даверс говорил, что об этом не знает ни одна душа». Айзек хлопнул Эдсона по плечу и, опять подмигнув, добавил: – Теперь, парень, сохранить тайну трудно. Не такие времена пошли. Необычный рейс требует и необычных приготовлений. Сразу в глаза бросается. Чтобы перевести разговор на другую тему, Эдсон громко спросил: – Что нового за вторую половину дня на тридцать восьмой? Айзек безнадежно махнул рукой. – Китайские добровольцы отрезали нашу роту и начисто искромсали. У Петерса не вернулись три машины. Тома на моих глазах сбили зенитки, и он воткнулся прямо в землю. Крепс сделал вынужденную на их территории… Хватит? – Вполне, – сказал Эдсон и тоже махнул рукой. Беседу надо было кончать, он пожелал успеха приятелю и направился через аэродром к домику майора Даверса, стоявшему в конце первого проулочка. Ветерок покачивал открытую дверь дома, и она скрипела при каждом движении. У самого порога стояла бочка с протухшей дождевой водой. Эдсон сплюнул и по грязной циновке через узенький коридор прошел внутрь домика, сильно пригнувшись на пороге. Даверс лежал на раскладной кровати с сигарой во рту и с книгой в руках. Глаза его были забронированы стеклами очков в роговой оправе. Увидя вошедшего, он поднялся, бросил книгу на стол и сунул босые ноги в шлепанцы. – Садись, старина, – пригласил он Эдсона. – Я тебя заждался, – и посмотрел на часы. – Одну минутку, – и он стал поправлять одеяло и подушку. Эдсон сел, снял шлем и причесал слежавшиеся на голове волосы. Залысины делали его лоб большим и высоким. Он принюхался и почувствовал странную смесь запахов от дыма сигар, грязного белья и одеколона. В горле запершило. Эдсон прокашлялся и обвел медленным взглядом комнату. В ней были: ничем не покрытый круглый стол с изогнутыми ножками, два стула, кровать, телефон и гобелен на стене. Японский гобелен редчайшей ручной работы, не вязавшийся с обстановкой комнаты, привлек внимание Эдсона. Оторвав глаза от гобелена, Эдсон перелистал книгу с захватанными краями листов, прочел название: «Женщина-вампир» – и подумал: «Лилиан умерла бы от радости, получив такой гобелен. Для чего он ему? Странный человек!» – и Эдсон перевел глаза на майора. Тот приводил в порядок свою хилую растительность на голове, стоя перед маленьким стенным зеркальцем. Понаслышке Эдсон знал, что работник разведывательной службы Даверс – человек с неудавшейся личной жизнью. Рассказывали, что его бросили три жены, но Даверс, кажется, переносил все эти невзгоды без особого вреда для своего здоровья. Майор повернулся, стряхнул пепел сигары прямо на пол и сел верхом на стул против Эдсона. Потом он положил руки на спинку стула и, посмотрев на гостя близко поставленными глазами неопределенного цвета, спросил своим каркающим голосом: – Ну, как решил? Даверс был прям, как ружейный ствол, высок, тонок и чрезмерно сух. За глаза его называли воблой, а иногда миной замедленного действия, так как никто не знал, когда и от чего он может взорваться. Белые вдавленные виски делали его голову узкой. На лице, гладко выбритом и покрытом множеством мелких и крупных морщин, бросались в глаза отвислые щеки. Подбородка у него не было. Почти прямо от нижней губы начиналась белая тонкая шея. – Цена не сходная, – угрюмо ответил Эдсон и невольно задержал глаза на гобелене. – Помилуй! – воскликнул Даверс. – У тебя совесть есть? – Бесспорно есть. А денег нет. Если и есть, то очень немного. Во всяком случае, для меня мало. Даверс покачал головой, глаза сузились. Эдсон ожидал вспышки, но ее не произошло. – Практичный ты, старина, – упрекнул он гостя. Эдсон кивнул головой. Это правильно. Он был очень практичен. Практичность сквозила не только в его словах, но и поступках. Но разве это порок? – Значит, правду мне говорили, – продолжал майор, – что когда Эдсон Хауэр Богу молится, он и тогда денежные подсчеты делает, – и не дав гостю возразить, спросил: – А у других, по-твоему, денег много? – Смотря у кого. Для этих целей, как мне и вам известно, ассигновано сто миллионов долларов. Чего же тут прижимать? Я же не в богадельню пришел. Я не солдат, я человек вольнонаемный и летаю за деньги. Это мой заработок. И я имею право торговаться. – Бесспорно, – согласился Даверс. – Ну и при том Якутия – это не Япония. – Как я тебя должен понимать? – Очень просто. Собьют в два счета. И ночь не поможет. Даверс откинулся назад и расхохотался. Дряблая кожа затряслась на его щеках. – Такая вероятность равна нулю, – сказал он. – Ты полетишь на машине с советскими опознавательными знаками. Кто же тебя собьет? – Это неважно, – махнул рукой Эдсон. – Садиться я должен? – Непременно. – Вот видите! Без посадки я пойду за предложенную вами сумму, а с посадкой… А на кой дьявол садиться? Неужели их нельзя выбросить с парашютами? – Вообще можно. Но, во-первых, у них очень много груза, а во-вторых, ты должен будешь, высадив двоих, взять на борт одного, который тебя будет ожидать и подготовит сигналы. Его ты привезешь сюда, ко мне. Тут, старина, все обдумано и предусмотрено. Эдсон поерзал на стуле и спросил: – А погода тоже предусмотрена? – Ну, уж тут я ни при чем. Операция должна быть выполнена при любой погоде. Игра стоит свеч. Эдсон ухмыльнулся, почесал затылок. – Интересно все же, – разглаживая рукой шлем, произнес он, не глядя на майора. – Кто и сколько кроме меня заработает на этой операции? Майор встал, развел руками и, пододвинув стул, тоже подсел к столу. – На этот вопрос могут ответить только Даллес и Бог. Только они, – сострил он. Эдсон не хотел сдаваться. Он твердо решил это заранее. Краем уха он слышал, что будто бы уже трое человек отказались от полета, на который он дал принципиальное согласие Даверсу. – Я не хочу рисковать головой, жизнью за эту ничтожную сумму, – проговорил он. – Там снегу по пояс. Сядешь и влипнешь, как муха в мед. – Твоя машина на лыжах, и моторы у тебя хорошие. Я это точно знаю. – Моторы хорошие, а вот предчувствия не совсем хорошие. – Это удел слабых и психически больных. Ни я, ни мой шеф не относим тебя к числу таковых, иначе бы ты не сидел против меня. Профессия летчика требует людей сильных, волевых. Эдсон с шумом вздохнул и вяло уронил: – Люди разные бывают. Вы один, я другой. – Ерунда! – отрезал Даверс. – Мы прежде разведчики, а потом уже люди. Эдсон упрямо дернул головой. У этого майора на каждое слово было готово два. – Вы забываете, майор, – сказал он, – что жизнь не стоит на одном месте. Все меняется. Не так давно мы были на севере Кореи, а сейчас опять опустились за тридцать восьмую параллель. То, что легко можно было проделать вчера, – сегодня не пройдет. Предложите любому этот полет… – Только без философии, старина, – перебил его Даверс. – К черту эти твои диалектические узоры: «Жизнь не стоит на одном месте», «Все меняется»… Терпеть не могу. Надо лететь. Понимаешь? Лететь. – Какая уж тут, к шутам, философия, – огрызнулся Эдсон. – Вы говорите, что «надо», а я вам говорю, что плавание предстоит далекое и трудное. – Ничего, ты хороший пловец, Эдсон. Очень хороший. Эдсон усмехнулся. – Хм… хороший. Хорошие всегда и тонут. Берут даль, рискуют и тонут. – Э! Тонуть не советую. У тебя молодая жена… У Эдсона в груди уже нарастало раздражение. Так можно без конца тянуть волынку и ни до чего не договориться. – При чем тут жена? – А потом, если уж ты такой несговорчивый, – заметил майор, – то я попробую поговорить с Джемсом. Он, кажется, не из робкого десятка, деньги любит и такой же вольный сокол, как и ты. – Нашли героя. Он, не долетая до границы, наложит в штаны и вернется. «Это вполне возможно. Тут он прав», – подумал Даверс и спросил: – Чего же ты хочешь? – Вот это другой разговор. Удвойте сумму – полечу, – и он хлопнул по столу большой ладонью. – А нет, – до свиданья. Надоела эта канитель. Даверс прошелся по комнате взад и вперед, потер рукой то место, где должен быть подбородок, и глянул на часы. Время истекало, а другого кандидата он не имел. – Ладно! Черт с тобой, – пробурчал он. – Плачу двойную, только не ершись. Эдсон полез в карман, достал лист бумаги, испещренный вдоль и поперек разными резолюциями, и положил на стол. Несколько минут спустя, бросив прощальный взгляд на гобелен, довольный собой, Эдсон покинул майора.* * *
Вылет назначен был на двадцать с половиной часов по якутскому времени. Ровно в двадцать на «джипе» подкатил на аэродром Эдсон Хауэр. – Все готово! – доложил ему помощник, когда Эдсон сходил с машины. – Представитель Даверса тут. Он полетит с нами. – Пускай себе летит на здоровье, – весело отозвался Эдсон и направился к самолету, который уже напоили бензином. У Эдсона было хорошее настроение. Пятидесятипроцентный аванс от условленной платы лежал у него в кармане. Он легко поднялся по лестнице в самолет, пожал руку молодому капитану – представителю Даверса, мельком взглянул на двух невзрачных, широкоскулых, с раскосыми глазами субъектов, одетых по-северному, которых предстояло высадить на той стороне, и вдруг крикнул: – Что это за самоуправство? Перед ним встали помощник и капитан. – Вы полагаете, что летим на ярмарку? Сейчас же упаковать груз в два места, иначе я его весь выброшу за борт. Груз, привлекший внимание Эдсона: железная печка, утепленные палатки, спальные меховые мешки, надувные резиновые матрацы, несколько пар лыж, подбитых короткой оленьей шерстью, набор охотничьих ружей и пистолетов, ракеты, ракетницы, радиоаппаратура, батареи, боеприпасы, взрывчатка, эмалированная и чугунная посуда, лопаты, топоры, пилы, бидоны со спиртом и продукты питания, – лежали внавалку на сиденьях. – Толкайте все в спальные мешки, – приказал Эдсон. – На выгрузку я дам две минуты, не более, а этак и за час не переносишь. Началась беготня, суетня, суматоха. Весь экипаж, исключая двух субъектов, вывозимых на ту сторону, начал укладку груза. Когда все было готово, Эдсон с выводящей из себя неторопливостью осмотрел упакованный груз, проверил, не забыто ли что, и пошел в кабину управления. В точно назначенное время он вырулил машину на старт.У Кривого озера
Путь Шараборина к Кривому озеру был отмечен трупами трех оленей, загнанных, запаленных и брошенных им на снегу. Отдавая себе ясный отчет в том, что все решает время, Шараборин не стал считаться с оленями. Он гнал их без передышки и покидал нарты лишь в тех случаях, когда его особенно донимал холод. И, покидая нарты, Шараборин не приостанавливал движения, не давал отдыха животным, безжалостно погонял их, а сам, чтобы согреться, бежал следом за нартами. Третий олень пал у него во второй половине дня, когда до Кривого озера, по примерным подсчетам Шараборина, оставалось не более трех километров. Оставшийся четвертый и последний олень тащить нарты с человеком был не в силах. Он выпряг оленя, навьючил его сумками с мясом и, встав на лыжи, повел его в поводу. Теперь пришлось продвигаться медленно, прокладывая самому себе дорогу по глубокому снегу. Да и погода начала вдруг неожиданно портиться. Грозное, хмурое небо не предвещало ничего хорошего. Подула поземка, вернейший признак надвигающейся пурги. Солнце потеряло свои лучи и, окутанное туманной дымкой, потускнело. Шараборин очень устал, но близость цели, знание местности удесятеряли его силы. А когда тайга начала мало-помалу редеть и расступаться, уступая место голой равнине, забирающей немного на север, Шараборин окончательно воспрянул духом. Теперь он твердо убедился, что идет правильно и не сбился с пути. Равнина привела его к замерзшей реке, впадающей в Кривое озеро. Тут Шараборин уже бывал. – Скоро дойду… Скоро озеро будет. Только бы пурга не разыгралась, – говорил он сам себе, стараясь прибавить шагу. Но уставший олень отказывался ускорить темп, натягивал повод и сдерживал движение. Да, тут Шараборин уже бывал. Память его прочно хранила все, что было связано с этими местами. Вот тут на изгибе реки он когда-то, будучи голодным и не имея продуктов, наткнулся на большой табун куропаток и настрелял их более десятка. Вот там, метрах в двадцати от берега, под кучно растущими соснами, образующими своими кронами что-то вроде хвойного шатра, он ставил ветвяной шалаш и прожил в нем несколько суток. А дальше, в месте впадения реки в озеро, он ловил рыбу с охотниками-эвенками. Тогда Шараборин выдал себя за представителя «Якутзолототранса», и эвенки поверили ему. Все это было и давно, и в то же время как будто недавно. Олень натянул повод и остановился. Остановился и Шараборин. – Давай передохнем малость, – разрешил он животному. Олень был еще нужен Шараборину, и его надо было сохранить. Бока оленя тяжело вздымались, тонкие ноги дрожали. «А вдруг упадет? – подумал с опаской Шараборин. – Худо будет, один не управлюсь». А поземка все крутила и крутила, завивая длинные, точно шлейфы, хвосты. Густая серая муть затягивала небо и превращала день в сумерки. Ветер усиливался, налетал порывами и больно сек лицо. – Устал я, страх как устал, – разговаривал сам с собой Шараборин и посмотрел назад. Поземка быстро делала свое дело и заметала следы нарт, оленя и человека. – Вот это хорошо. Совсем хорошо. Никто меня не найдет. Подумают, пропал Шараборин, а он не пропал. Ну, пошли… пошли… – понукал он оленя. И вот наконец впереди показалось покрытое многослойной снежной шубой с отлогими берегами Кривое озеро. Длинное, вытянувшееся с запада на восток, оно простиралось километра на два. К южному берегу озера, на всем его протяжении, вплотную подступала высокая тайга, а северный берег был совершенно гол, и на нем крутил снежные вихри разгулявшийся ветер. – Добрался, однако, слава богу, – облегченно вздохнул Шараборин и посмотрел на часы. – О, совсем рано! Половина пятого. Еще много времени до двенадцати часов. Все успею сделать и отдохну маленько. Напрасно торопился. Теперь пурга не страшна, теперь я уже на озере, а то бы мог сбиться. Шараборин выбрался на середину озера, облюбовал подходящее место и тут же, не откладывая дело в долгий ящик, решил запастись сушняком для сигнальных костров. – Конвертом… Пять костров конвертом… – твердил он, вспоминая слова своего сообщника. – И пока надо складывать в одну кучу, а то снег заметет и ничего не отыщешь. Потянув за собой оленя, он зашагал к южному берегу, к тайге. Дойдя до первого дерева, предусмотрительный Шараборин крепко привязал оленя. Он знал, что одиночка олень, да еще голодный, не будет держаться человека и уйдет на поиски ягеля. И уйдет так далеко, что его потом днем с огнем не сыщешь. И лишь после этого Шараборин начал ломать сухостой и вытаскивать из-под снега валежник. Нет, Шараборин не устал, куда там! Ему только казалось, что устал. И казалось, когда был в пути, когда еще не была видна цель. А сейчас он не чувствовал никакой усталости. Наоборот, своими уверенными действиями он выказывал столько энергии и физической силы, что можно было подумать, будто он весь день отдыхал, а не провел его в дороге. Ворох сушняка все рос и рос, а Шараборин все таскал и таскал его. – Довольно, однако, хватит. Теперь возить надо, – сказал он и, вытащив из походного мешка сыромятные ремни, стал увязывать хворост. Ему пришлось сделать три конца на озеро и обратно, чтобы перевезти заготовленное топливо. Прикинув на месте сложенный груз, он пришел к заключению, что хвороста все же маловато и для пяти костров будет недостаточно. Но быстро накатывались сумерки, небо срослось с землей, порывы ветра становились все сильнее и сильнее, лохматили снег, крутили вихри. – Худо дело. Надо еще достать берестяной коры. Иначе спичек не хватит, – рассуждал Шараборин. – Ну, кору я после добуду. Время еще есть. – И тут он ощутил, что начинается снегопад. Родившийся, выросший в тайге и проведший в ней всю свою жизнь, Шараборин знал, что надо делать, и не пал духом. Лишь на короткое мгновение ему пришла тревожная мысль: а вдруг самолет не прилетит в такую погоду, – но и эту мысль он отогнал от себя. – Прилетит. Пурга долго не будет, – успокоил себя Шараборин. Он понимал, что разводить костер в такую погоду, когда ветер чуть ли не сбивает с ног и крутит так, что вокруг уже ничего не видно, нет никакого смысла. Ветер разметет костер. – Переждать надо бурю, – сказал Шараборин и опять принялся энергично действовать, предварительно закрепив повод оленя к вороху сухостоя. Он торопливо разгреб ногами снег, сделал небольшую выемку, уложил на ее дно мелкий хворост, крупные жерди густо натыкал вокруг и создал нечто вроде изгороди. Потом подвел оленя, повалил его в выемку и залег рядом с ним, прижавшись к его спине. – Вот так, сказал он, удовлетворенный проделанным. – Иначе пропаду. Пурга расходилась все больше и больше, бросая космы снега, окутывая все кругом непроницаемой белесой мутью. Человек и олень, обмениваясь теплом, грели друг друга. Шараборин чувствовал, как поверх него уже образуется слой снега. Снег, конечно, не прибавлял тепла, но сохранял его, оберегал оленя и человека от ветра. А ветер все крепчал, завывая на все лады. Шараборин, лежа под нарастающей снежной шубой, пытался утихомирить оленя, который нет-нет, да и порывался встать и покинуть снежное логово. А когда олень успокоился, Шараборин стал разбираться в волновавших его чувствах. А времени у него было много, чтобы заняться этим. Он был теперь окончательно спокоен за свою безопасность. – Никто меня, однако, не найдет, – рассуждал он. – Следы пропали. Замело все начисто. Тревога о том, что самолет в такую погоду может не прилететь, гнездилась, правда, где-то глубоко внутри, но он не давал ей разрастись. Наоборот, Шараборин старался верить в то, что самолет прилетит и что он улетит. А как ему хотелось улететь! Как его волновала жажда не испытанных сполна наслаждений! Какие перспективы открывало перед ним денежное вознаграждение! Он даже не хотел вспоминать сейчас о той жалкой сумме денег, которую он хранил в своем таежном тайнике, куда, кроме него, не ступала ни одна человеческая нога. Именно жалкой и ничтожной, в сравнении с той, которую, как он был уверен, ему дадут за план. – А сколько дадут? – задавался он вопросом. – И почему я не спросил Василия, сколько дадут? Дурак! Хорошо бы знать. Однако много дадут. Может быть, сто тысяч. А может быть, пятьдесят. Пятьдесят – тоже много. От одной мысли, что в его кармане окажутся такие деньги и он сможет их, никого не опасаясь, тратить куда хочет, направо и налево, Шараборин хмелел, как от выпитого спирта. Он строил различные предположения, как и куда, в какое дело лучше определить деньги, чтобы они не лежали мертвым капиталом, и, вспомнив вдруг, что сам видел в Харбине, когда случайно там был, решил: – Открою курильню опиума. Да, правильно. Василий говорил, что курильня большой доход дает. Но это было в Харбине. А там, куда я прилечу, будет опиум? Этого Шараборин не знал и ответить на свой вопрос не смог. – Тогда я… тогда я придумаю что-нибудь другое, – утешил он себя. – С деньгами нигде не пропадешь. Только здесь, на этой проклятой земле, я ничто, и деньги для меня ничто, все равно что снег зимой. А там другое дело. И ему нисколько не жаль было покидать эту холодную, с вечной мерзлотой землю, которую глупцы называют родиной. И в самом деле, глупцы. Даже больше того – дураки. Что такое родина? Пустое, ничего не значащее слово. И надо же было придумать такое слово – родина! Родина там, где дадут много денег, где получишь право делать с этими деньгами, что захочешь, где можно зажить иной жизнью, где можно избавиться от гнетущего страха, навеваемого не только тяжелыми думами, но и каждым встречным человеком, даже собственной тенью, даже собственными следами. Когда-то здесь была родина Шараборина, а теперь прошло время, и не стало родины. Пропали, не оставив никакого следа, купцы, которым можно было с выгодой сбывать пушное золото – драгоценные лисьи, беличьи, горностаевые, песцовые шкурки, вымениваемые десятками на полбутылки спирта у охотников; вымерли окончательно все шаманы, с помощью которых легко было держать в полном повиновении доверчивых местных жителей; исчезли куда-то безвозвратно золотоноши, за которыми не раз охотился Шараборин в тайге, пуская в ход свой длинный нож, и из карманов которых он не раз пересыпал золото в свой карман; не стало совсем людей, так любивших дурманить свой мозг и кровь опиумом, морфием, кокаином и расплачиваться за это граммами золота. Да, вот тогда тут была настоящая родина для Шараборина. А теперь что? И народ поумнел. Очень поумнел. Так поумнел, что теперь уже нельзя и думать о том, чтобы у якута, эвенка или юкагира получить за склянку спирта шкуру черно-бурой лисы-серебрянки, как это было два-три десятка лет тому назад. Так поумнел, что его теперь перестали волновать золотые самородки, ради которых люди ранее перегрызали друг другу глотки. Так поумнел, что сразу опознает в тайге чужого человека и считает своим долгом присмотреть за ним. Так поумнел, что уже не нуждается в услугах такого опытного проводника, как он, Шараборин. Кому же нужна такая родина? Никому. Во всяком случае, Шараборину не нужна. Судьба на этой родине никогда не была милостива к нему. Наоборот, она часто так сильно прижимала его, что нечем становилось дышать, она заталкивала его в такие темные щели, из которых, казалось, никогда уже не выбраться. Как много было в его жизни дней, когда он не загадывал о будущем, а с шаткой надеждой думал лишь о том, как бы уцелеть до завтра и не оказаться в тюрьме или лагере за прошлые дела. Как можно после всего считать эту огромную землю, покрытую снегом и тайгой, своей родиной? Как можно не питать злобы к этой родине? Шараборин долго, годами копил злобу на родину. Злоба складывалась из мельчайших крупиц неудовлетворения, отчаяния, крушения надежд, неуемной тяги к старому, отмирающему на глазах миру, непримиримой вражды ко всему новому, побеждающему. Злоба постепенно росла, формировалась, крепла, твердела и превратилась, наконец, в лютую ненависть, которую уже никак и ничем нельзя было заглушить. – Теперь всему конец, – шептал Шараборин. – Кончились изнурительные скитания. Довольно считать деньги копейками! Тысячами буду считать. Буду жить и брать все радости мира, как говорил Василий. Только он говорил не «брать», а вкушать. Почувствовав, что мороз подбирается к нему, Шараборин задвигал ногами, стал растирать руки о шерсть оленя. Разные мысли боролись в нем. – А если не прилетит самолет? Ну и пусть не летит. Обойдусь и без него. План у меня есть. Пойду на Большой Невер, встречу Гарри, отдам ему фотоаппарат и получу деньги. Скажу, что с Василием несчастье случилось. Скажу, что подстрелили его, а он мне передал фотоаппарат. Придумаю, что сказать. И никто не сможет проверить меня. И Гарри не сможет. А Василию конец. Совсем конец. Если его не успеет изловить майор, он подохнет в тайге. С голоду подохнет. От мороза околеет. Пурга его прикончит. И так лучше. Довольно, поводил я его. Поводил, а что видел? Ничего. Однако все-таки он большая сволочь. А я выберусь отсюда. Не раз выбирался. Лыжи есть, олень есть, мясо есть, нож есть. Я не пропаду. От этих мыслей Шараборин успокоился. Стало легче на сердце. Стало даже теплее. Он начал впадать в забытье, в полусон, засыпал и просыпался, возвращался к действительности, поплотнее прижимался к оленю и не отгонял сна. Время еще много, и если спится, так почему не спать? И сон его одолел. Выла вьюга. Спал человек. Тихо дышал не спящий голодный олень. Лишь часы на руке человека неутомимо продолжали свое дело.* * *
Шараборин спал и видел сон. Он видел старика Быканырова, в которого всадил нож на перекрестке. Удар был силен, и нож вошел в бок по самую рукоятку. После такого удара человек не сможет больше жить. Не сможет жить и Быканыров. В этом Шараборин был твердо уверен. Но что это? Старик вдруг зашевелился, приподнялся, встал на четвереньки, начал что-то сильно кричать и пополз на него. Шараборин попятился, обронил нож. Старик поднял нож, встал на ноги и, размахивая ножом, стал приближаться. И старик стал не похож на себя. Он превратился в огромного медведя с головой человека. Надо бежать. Бежать, как можно скорее, но ноги не слушаются. А медведь все ближе и ближе, и в руке его уже не нож, а огонь. – О-о-о! – воскликнул Шараборин, испугав оленя и заставив его вздрогнуть. И сам испугался своего голоса, показавшегося ему чужим. Он уже проснулся, но не мог еще освободиться от какой-то истомы, заволакивавшей его мозг. Перед ним еще стоял страшный образ, навеянный сновидением. А когда Шараборин окончательно пришел в себя, он почувствовал, что руки его костенеют от холода, на ногах же его лежал олень, и они так замлели, будто отмерли. Шараборин выпростал ноги и сразу сообразил, что если бы они каким-то чудом не попали под оленя, то он бы их уже не имел. Мороз сделал бы свое дело. Шараборин прислушался. Стояла глубокая тишина. – Пурги нет. Неужели я так долго спал? – он сделал движение и только теперь ощутил, что замерзли не только руки, но и все тело. Он перевалился с правого бока на живот, уперся в землю руками и ногами и стал спиной рушить снежную кровлю. Без особых усилий он разворотил спасшую его от смерти берлогу и поднялся. Вслед за ним поднялся и олень. Шараборин толкнул оленя, и тот, выпрыгнув из берлоги, отошел в сторонку и отряхнулся. – А время, время?.. – спохватился Шараборин и, чиркнув спичку, посмотрел на часы. Стрелка перевалила за двенадцать. – Сколько же я спал? Дурак. Вот дурак! По звездному черному небу низко-низко мчались разметанные ветром облака. Снег уже не шел. Ветер улегся и был почти неощутим. Шараборин стал прыгать на месте, чтобы согреться, хлопал по телу руками и тут вспомнил, что пора разводить костер, а берестяной коры он так и не достал. – Однако сбегаю за корой, – сказал он, высвобождая лыжи и закрепляя их на ногах. – И оленя возьму. Навалю на него побольше. И хворосту прихвачу еще. А то ведь долго придется костры палить. Шараборин оглянулся и увидел оленя метрах в двадцати, бегущего на запад. – Тохто! Тохто!!! – крикнул Шараборин, но олень даже не остановился. Шараборин стал звать оленя поласковее, но и это не помогло. Тогда он бросился вслед оленю на лыжах. Но разве можно догнать оленя, который уже не хочет больше служить человеку! Подпустив к себе Шараборина совсемблизко, олень остановился, поднял голову, увенчанную рогами, всхрапнул, пригнулся и крупными прыжками стал удаляться. Шараборин остановился и, налитый злобой, следил за ним глазами. А когда олень скрылся, он выругался и погрозил ему кулаком. – Ушел… Совсем ушел… Пошел корм искать, сволочь… – процедил сквозь зубы Шараборин и, повернув назад, бросился к тайге. Возвратился он с большой охапкой сухой березовой коры и, проверив время, начал быстро раскладывать хворост на пять кучек конвертом. А время подходило к часу ночи. – А что, если самолет уже прилетал? – подкралась страшная мысль, от которой стало не по себе и похолодело под сердцем. – Прилетал, а я спал и ничего не слышал. Страшно… Размышляя так, Шараборин выложил пять костров, наломал березовую кору и подсунул ее под поленья каждого костра. Потом вздул огонь, и тот змейкой взвился сначала на одной, затем на другой и, наконец, на всех пяти кучках. Шараборин забегал, засуетился, подправляя костры, и, наконец, остановившись около центрального, задрал голову в небо. Оно уже совсем очистилось от облаков, но на нем нельзя было увидеть ничего, кроме звезд. Они дрожали, перемигивались и будто дразнили Шараборина. «Не прилетит, не прилетит…» – как бы твердили все они в один голос. Шараборин протянул руки к огню, напряженно, до звона в ушах, вслушиваясь в тишину. А томительная тишина, завладевшая природой, ничего не обещала. – Если самолета долго не будет, не хватит сушняка, – подумал он с огорчением, но идти в лес не решился. Бежали секунды, минуты. Шараборин то и дело поглядывал на часы. А как только время перевалило за час, он уже больше не отрывал глаз от циферблата. С каждой новой минутой надежда слабела, угасала и на ее место приходило отчаяние. Да и было от чего отчаиваться. Бежавший олень мог служить не только средством передвижения, но и пищей, без запасов которой нечего было и мечтать о возвращении в тайгу. Значит, сейчас решалась его судьба. И вдруг уже в половине второго, в сторожкой напряженной тишине он услышал звук, заставивший его вначале вздрогнуть, а затем застыть на месте. Звук возник где-то на юго-востоке. Ясно – это пел свою песнь авиационный мотор. Робкий и неуверенный звук постепенно рос и наплывал с высоты. Шараборин стоял не шевелясь, будто опасаясь, как бы своими движениями не спугнуть этот долгожданный звук. И наконец, когда звук перерос в отчетливо слышный рокот, Шараборин вскрикнул: – Он, он! Летит… Летит! Шараборин утратил душевное равновесие. Он испытывал такое ощущение, точно родился вторично на свет. Он заметался от костра к костру, пододвинул упавшие поленья и вдруг начал вытанцовывать от радости на месте, издавая какие-то окающие звуки и беспорядочно размахивая руками. Прекратив танец и пощупав в кармане фотоаппарат, он весь напрягся и стал всматриваться в черное небо. Самолет, как ему казалось, делал круги, но увидеть его никак не удавалось. Но вот Шараборин увидел три точки, три тускло светящиеся плывущие точки среди неподвижного звездного неба. Это были бортовые огни самолета. – Прилетел! Прилетел! – опять вскрикнул Шараборин и пришел в неистовое веселье. Веселье так опьянило его, что он, не задумываясь, подобрал тут же лежащие лыжи и бросил их в огонь. – Горите, горите… Вы не нужны мне больше! Совсем не нужны! Не буду я теперь ходить на лыжах! Летать буду! Ездить на машинах буду! Самолет быстро снижался. С ревом, свистом и рокотом, выбрасывая из выхлопных труб комки огня, он пронесся вдоль озера раз-другой, а потом, раскидав с полдюжины ослепительно ярких ракет, круто пошел на посадку. Каждая ракета рассыпалась на множество мелких разноцветных огоньков. Тут были и синие, и фиолетовые, и красные, и желтые, и белые. – Как днем! Как днем! Все видно, как днем! – захлебываясь от восторга, вопил Шараборин, и вдруг яркий свет мгновенно иссяк и стало темнее пуще прежнего. Шараборин от неожиданности протер глаза и лишь тогда увидел метрах в ста от себя контуры застывшей на месте большой стальной птицы. Она была уже на земле, тихо урча моторами. Забыв про дорожную сумку, запасы мяса и про все на свете, Шараборин со всех ног бросился к самолету. Он рывком перемахнул через пылающий костер, упал раз, проваливаясь в глубокий снег, упал второй раз и вдруг растерял все силы сразу. Тяжело дыша, он поднялся и увидел, как открылась широкая дверца в самолете и в рамке света обозначился громоздкий и неуклюжий человеческий силуэт. – Я тут! Я тут! – заорал во все горло Шараборин и, будто подталкиваемый кем-то в спину, опять бросился вперед. Он, спотыкаясь, подбежал к самолету и, не чувствуя самого себя от обуревавших его чувств, ухватился за поручни выброшенной лесенки.Полковник Грохотов
В большой комнате собрался оперативный офицерский состав. Тут были и майор Шелестов, и старший лейтенант Ноговицын, и лейтенант Петренко, и сержант Эверстова. Шелестов сидел поодаль от всех, около высокого массивного сейфа. Через пять больших окон в комнату с улицы вливался яркий свет солнечного полдня. Здесь было тепло и забывалось о том, что за стенами дома сорокаградусный мороз. У короткой глухой стены, на которой висела карта, стоял небольшой столик с двумя стульями по бокам. Офицеры тихо, вполголоса, но оживленно беседовали между собой, а когда в дверях показался полковник Грохотов, сразу умолкли и встали. – Прошу садиться, – сказал Грохотов низким, резковато-властным, но не громким голосом и прошел через всю комнату к маленькому столику. Фамилия полковника никак не вязалась с его внешним обликом. Небольшого роста, узкоплечий, худощавый, с впалыми бледными щеками, Грохотов производил впечатление больного человека. Да так было и в самом деле. За прожитые пятьдесят два года полковник испытал немало невзгод и лишений, имел несколько ранений, в том числе и одно тяжелое, и последнее время часто хворал. Болели простреленные ноги, пошаливало сердце. У Грохотова была еще и душевная рана. В Отечественную войну он потерял всю семью. Эта рана не заживала и сочилась. Подчиненные любили его, уважали и немного побаивались. Прошедший большую жизненную школу и школу разведывательной и контрразведывательной работы, он слыл за умного, опытного, дальновидного начальника с кипучим и деятельным характером и большой выдержкой. Грохотов никогда не выходил из себя, не нервничал, не кричал на подчиненных, не бранился зря. Он был ровен, строг, требователен и справедлив. Собравшиеся знали, зачем их вызвали сюда, но полковник счел нужным об этом напомнить. – Часть из вас, товарищи офицеры, знает, а часть не знает о событии, имевшем место на руднике Той Хая. А знать должны все без исключения. Сейчас майор Шелестов расскажет нам подробно обо всем. Прошу, Роман Лукич… – обратился с теплыми нотками в голосе Грохотов и, вздохнув, опустился на стул. Шелестов покинул свое место и подошел к карте, на которой его собственной рукой был четко и ясно, видимо, для всех, нанесен маршрут проведенной операции. Полковник Грохотов повернулся к нему вполоборота и оперся рукой на спинку стула. – В данном случае, – начал Шелестов, – я и мои товарищи столкнулись с необычным происшествием. Я постараюсь доложить обо всем подробно. И Шелестов со свойственной ему неторопливостью, обстоятельно, но и без лишних слов рассказал все, начиная с того момента, как он прилетел на рудник, и вплоть до той ночи, в которую разыгралась пурга. Он не скрыл от присутствующих неопределенности и неясности положения, с которым он столкнулся на первом этапе дела, и сомнений в правильности своих действий в ходе преследования врага. Шелестов выложил все начистоту. Он знал, что его слушают не только умудренные опытом и видавшие виды офицеры, но и молодежь, которой, как и лейтенанту Петренко, предстоит не раз столкнуться с происшествием, подобным этому. На таких и на других делах им нужно учиться. Он специально остановился на лейтенанте Петренко, который при первом боевом крещении проявил себя энергичным, способным и инициативным офицером; на сержанте Эверстовой, которая помимо своих прямых обязанностей радистки оказывала непосредственную помощь в поимке диверсантов. – Успех операции, – сказал майор, – обеспечил не я один, а наш небольшой, но сплоченный коллектив. И сейчас даже трудно сказать, кто сыграл большую, а кто меньшую роль. Да и не в этом дело. Шелестов особенно подчеркнул, что считает своей ошибкой оставление в засаде на перекрестке Василия Назаровича Быканырова. Надо было оставить или лейтенанта Петренко, или остаться самому. – Не согласен, – с места сказал Грохотов. – У вас разве были основания сомневаться в товарище Быканырове? Лейтенант Петренко посмотрел на Шелестова. Что он скажет? Майор ответил без колебаний: – Никогда я в Василии Назаровиче не сомневался, товарищ полковник. – Так зачем же вы делаете такой вывод? Я не вижу в этом никакой логики. Вы, возможно, к такому выводу пришли потому, что товарищ Быканыров погиб. Шелестов задумался. Ему тяжело было говорить о своем старом друге. В самом деле: в чем виновен Василий Назарович? В том, что проявил неосторожность, погорячился? Но им, конечно, руководило хорошее чувство – схватить врага. И притом он ведь столкнулся не с двумя диверсантами, а с одним. Желание взять его было очень велико. И трудно сказать, как бы поступили на месте Быканырова он сам или лейтенант Петренко. – Вполне возможно, товарищ полковник, – ответил Шелестов после долгой паузы и добавил: – У меня все. Грохотов встал и спросил, нет ли вопросов, и после того как майор ответил на них, разрешил ему сесть. Потом заговорил сам. Он пояснил, что Шелестов коснулся лишь того, что было связано непосредственно с боевой операцией, и не затронул результатов следствия. Но это и не входило в его задачу. Грохотов отнес к заслуге майора Шелестова то, что он тщательно, придирчиво занялся сбором улик и вещественных доказательств. Такие, казалось бы, незначительные факты, как появление в кабинете Кочнева электролампы необычно большого размера, как кусочек взрывчатки, обнаруженный в подполье дома коменданта рудничного поселка, как мнимая склонность Белолюбского к глушению рыбы, склонность, которую он впоследствии никогда больше не проявлял, как пучки слипшихся рыжих волос, найденных в мусоре и, как выяснилось после, принадлежавших сообщнику Белолюбского Шараборину, как футляр от будильника, случайно найденный в тайге лейтенантом Петренко, как исчезновение из кармана Кочнева незначительной суммы денег, в то время как все личные документы инженера остались нетронутыми, как, наконец, противоречия и несовпадения в личных документах Белолюбского, хранившихся на руднике, правильно и закономерно навели Шелестова на мысль, что убийство представителя Главка инженера Кочнева не просто уголовное убийство и что Белолюбский и его сообщник, тогда еще неизвестный, имеют отношение к убийству. Полковник говорил медленно, тихо, с большим напряжением. Все знали, что ему по состоянию здоровья трудно долго говорить. – Майор Шелестов, – продолжал Грохотов, – имел все основания не поверить словам Белолюбского, не поверить тому, что иностранная разведка пришлет за ним самолет с посадкой у Кривого озера. Признаюсь, что я тоже сильно сомневался в этом, получив радиограмму Шелестова в ту тревожную ночь. Насколько мне известно, в прошлом Якутии подобных случаев не было. Но Шелестов хоть и колебался, но не мог все же исключить возможности появления самолета и, ввиду особой важности дела, уведомил меня об этом. И поступил совершенно правильно. В таких случаях и надо так поступать: оставаться со своими сомнениями и колебаниями, а меры тем не менее предпринимать, ибо никогда нельзя ручаться за абсолютную правильность тех или иных предположений. Я одобрил решение майора Шелестова и отдал приказание послать к озеру самолет Ноговицына. Нам повезло в том, что Ноговицын в ту ночь как раз находился со своим самолетом на руднике Той Хая, куда он отвозил группу следователей и специалистов. А от рудника до Кривого озера не так уж далеко. Ноговицын переждал бурю, вылетел и сделал все, что надо. Шараборин, добравшийся засветло к озеру, ничего не подозревая, принял наш самолет за иностранный, что и следовало ожидать. Таким образом, и второй диверсант попал в наши руки. Грохотов откашлялся, прижав руку к груди, выдержал небольшую паузу и продолжал: – Оказывается, товарищи, мы иногда еще недооцениваем силы и возможности противника. Как видите, и майор Шелестов, и я усомнились в том, что иностранная разведка решится послать к нам в тайгу, на такое большое расстояние, да еще в такую погоду, самолет с посадкой. А она послала. Офицеры переглянулись, насторожились. То, что иностранный самолет все-таки был послан в тайгу, явилось для них неожиданной новостью. Полковник Грохотов пояснил: – Правда, самолет иностранная разведка послала не специально за Белолюбским. Она хотела убить одновременно двух зайцев: самолет должен был на нашей территории высадить двух агентов, прошедших специальную подготовку, и снаряжение, им выданное. И, высадив их, взять на борт Белолюбского. Но факт остается фактом. Ни погода, ни расстояние, ни климатические особенности нашей республики не остановили иностранную разведку. Самолет был послан под нашими опознавательными знаками, нарушил нашу границу, проник на нашу территорию, но… был посажен нашими самолетами на одну из советских баз. Кто-то из офицеров не сдержался и крикнул: – Вот это замечательно! Раздались дружные хлопки. Грохотов обвел всех усталым взглядом и поднял руку, прося тишины. – Вы сами теперь понимаете, – продолжал он, – что, не имея радиограммы майора Шелестова, мы не смогли бы своевременно предупредить наших пограничников. Но, имея ее, мы предупредили пограничников, и они посадили чужой самолет. Какие выводы нам следует сделать из всего этого? Мне думается, вот какие: никогда не игнорировать мелочей. Мелочи играли и всегда будут играть большую роль в раскрытии преступлений и в поимке вражеских лазутчиков. В нашей работе и не должно быть слова «мелочь». Все может стать важным и существенным. Надо только уметь подмечать все мелочи, глубоко анализировать их и обобщать. Второй вывод: стремиться нащупывать слабые стороны врага, его уязвимые места. Третий вывод: до конца разоблачать пойманного врага, до той поры, пока не останется ни малейшей неясности, никакого сомнения. Тактика большинства преступников нам известна. Она показывает, что преступник становится не на путь откровенности, признания своей вины, а на самом деле пытается обелить себя, скрыв свои преступные дела и связи, оговорить другого, предать своего сообщника. Смотрите, что произошло с Белолюбским. Сказав о том, что был сфотографирован план и что прилетит самолет, он, казалось, выдал главное. Так ведь? А главное, как выяснилось, он пытался утаить. И только правильно поставленное следствие дало нам возможность размотать весь клубок. Белолюбский долго пытался водить нас за нос и делал это даже тогда, когда ему было ясно, что его собственная судьба предрешена. Когда мы приперли Белолюбского к стенке, он пытался выгородиться и взвалить всю вину на Шараборина, тогда как Шараборин только выполнял функции обычного связника и проводника. Далее, Белолюбский, рассказав кое-что из своего прошлого, пытался умолчать о главном. Как теперь выяснилось и полностью подтверждено, он являлся агентом двух иностранных разведок: японской и американской. Агентом японской разведки он стал в тридцать втором году, с момента оккупации Харбина японскими войсками. Он жил в то время там. Многие из вас должны помнить, что в те годы начальником японской военной миссии в Харбине являлся небезызвестный полковник Доихара Кензи. Тот самый Кензи, которого иностранные журналисты прозвали японским Лоуренсом. Кензи прилично владел русским языком и договорился с Белолюбским один на один. Вы, может быть, спросите, откуда полковник Кензи узнал о существовании Белолюбского. Я отвечу на этот вопрос. Белолюбский в условиях Харбина не был уж такой незаметной личностью. На Торговой улице он имел свой собственный особняк, в котором до прихода в Харбин наших войск проживала жена Белолюбского, его два взрослых сына и их жены. Белолюбский долгое время состоял пайщиком крупной японской фирмы Кокусай Унио. Он был тесно связан с активными белогвардейскими кругами. Полковнику Доихара Кензи Белолюбского рекомендовали два человека: председатель комитета белых эмигрантов Колокольников и председатель союза русских монархистов генерал Кислицын. Как видите, Белолюбский не просто контрабандист. Кличкой контрабандиста он прикрывался, как ширмой, а на самом деле был завзятым шпионом. В сорок пятом году, вследствие событий на Дальнем Востоке, связи Белолюбского с японской разведкой оборвались. Белолюбский, бросив семью в Харбине, бежал в Южную Корею. Там его нашли американцы, перевербовали и уже как своего агента перебросили на нашу территорию. Наконец, следствию удалось выяснить, что за Белолюбским стоит человек, через которого поддерживается связь с внешним миром. Мы пока не знаем, что это за человек и как его зовут. Шараборину, и даже Белолюбскому, он известен лишь по кличке «Гарри». Но он не иностранец. Это уже известно. Во всяком случае, в самое ближайшее время, в первую среду, четверг или пятницу марта, мы с ним познакомимся. Между «Гарри» и Белолюбским есть такая договоренность: если самолет по какой-либо причине не прилетит, то «Гарри» будет ожидать Белолюбского на станции Большой Невер в вагоне владивостокского поезда. Надеюсь, что майор Шелестов и лейтенант Петренко организуют эту встречу. Четвертый вывод: враг не гнушается никакими приемами, даже явно устаревшими, если они оправдывают себя в данный момент. Под этим я имею в виду использование головы Шараборина для обмена информациями между Белолюбским и «Гарри», и медвежьих лап для укрытия своих следов. С первым приемом люди ознакомились чуть ли не век назад, а второй прекрасно известен пограничникам. Наконец, пятый, последний и особо важный вывод. Вокруг нас еще много фактов ротозейства и притупления политической бдительности. А все это на руку врагу, все это помогает ему скрываться и орудовать на нашей земле. Вот сейчас возникает вопрос: как иностранная разведка могла узнать, что инженер Кочнев в эту свою командировку будет занят работой по окончанию плана нового промышленного района? Как – ответьте мне? – Полковник остановился, обвел взглядом офицеров и заговорил вновь: – Можно предполагать, что кто-то проболтался в Главке. И именно в Главке, потому что не Белолюбский ориентировал «Гарри» на Кочнева, а «Гарри» дал задание Белолюбскому. Значит, кто-то вольно или невольно выболтал, а замаскировавшийся, притаившийся где-то враг использовал болтовню. А ключи от сейфа? Как бы их ни хранил покойный инженер Кочнев, а если они попали, когда он был еще жив, в руки диверсанта и благополучно возвратились на место, значит, хранил он их плохо. Я уже не говорю о безобразной охране рудника, когда на его территорию можно проникнуть кому угодно. А назначение на должность коменданта рудника человека, биография которого и имевшиеся анкетные данные о нем не совпадали друг с другом? Легкомыслие, не имеющее себе равного! Говорить обо всем этом надо во весь голос. Дело Белолюбского и Шараборина должно послужить примером для тех, к счастью, редких в нашем коллективе товарищей, которые думают, будто наша отдаленная республика не может привлечь к себе внимания иностранных разведок. Полагать так – значит не только глубоко заблуждаться, но и терять политическую бдительность. Кто-кто, а уж мы, разведчики и контрразведчики, обязаны постоянно помнить указание нашей партии о том, что враг не прекращал и не прекращает подрывной работы против Советского государства. Он забрасывал и будет пытаться забрасывать к нам шпионов, террористов, диверсантов. Он искал и будет искать среди советских граждан людей неустойчивых и малодушных, чтобы привлечь их для работы против нас. Он фабриковал и будет пытаться фабриковать против нашей родины различные провокации. Он старался и будет по-прежнему стараться получить в свои руки любой документ, выдающий планы, замыслы и мечты советских людей. Забывать об этом нам с вами непростительно и преступно. Я кончаю. Основное сделано. Два опасных диверсанта пойманы и обезврежены. Но главное впереди. Третий и, пожалуй, наиболее опасный враг, скрывающийся под личиной советского человека, находится еще на свободе и творит свое грязное дело. Я имею в виду человека под кличкой «Гарри». Где он сейчас – трудно сказать. Кто скрывается за его спиной – покажет недалекое будущее. Наша ближайшая задача – изловить «Гарри».Гарри
Вечером того дня, когда полковник Грохотов беседовал со своими подчиненными, по одной из улиц Владивостока, держа путь к городской железнодорожной кассе, шагал ничем не примечательный с виду человек. На нем было поношенное серое демисезонное пальто, высокие фетровые сапоги и пыжиковая шапка. Приподняв короткий воротник пальто, человек придерживал его одной рукой. Холодный, резкий ветер, дувший с моря, бил в лицо, выворачивал полы пальто, пробирался в каждую щелку. Трудно было признать в этом человеке пассажира спального вагона, с которым осенью прошлого года встречался Шараборин. Но это был он. Это был Гарри. Высокий, сухопарый, длинноногий, он шел крупным шагом и ничем не выделялся от людей оживленного в любое время года приморского города. Гарри был до предела раздражен и зол. Он весь был под впечатлением только что имевшей место встречи со своим патроном Хилгом. Хилг держит себя, особенно последнее время, крайне бесцеремонно и вызывающе. Хилг задирает нос, не хочет считаться с тем, что Гарри нужно ведь и отдыхать, и пользоваться благами жизни, иначе зачем нужна эта жизнь? Хилг взял да и назначил свидание во Владивостоке. Дернул же его черт! Не нашел другого подходящего места. Из-за этого пришлось переть в такую даль. А чем, собственно, они, то есть он, Александр Поваляев, и Теодор Хилг, отличаются друг от друга? Почему Хилг имеет право говорить: «Я буду вас ожидать там-то», «Вы плохо стараетесь», «Я вам поручаю» или «Перед вами дилемма», или, наконец, «О деньгах говорить еще рановато». А на долю Поваляева остается лишь соглашаться, унижаться, робко, неуверенно, возражать, приводить какие-то неубедительные в глазах Хилга доводы, а в конце концов делать все, что прикажет Хилг. Везет этому Хилгу! Он ловко пристроился под маркой друга Советского Союза в одном из европейских телеграфных агентств, и уже который год все ему сходит с рук. А уж как умело ему удается быть «объективным» в своих немногочисленных статьях. Да. Хилг – его «босс», и от этого пока никуда не уйти Поваляеву. Никуда. Он волей-неволей должен считаться с Хилгом и с его желаниями. Сегодня Гарри, он же Поваляев, идя на свидание с Хилгом, твердо решил высказать ему все свои претензии, обиды, свою неудовлетворенность положением, но как только он увидел недовольное лицо, жесткие, холодные и недоверчивые глаза Хилга, решимость «все выложить» мгновенно пропала. Хилг сидел один за столиком в вокзальном ресторане и тянул из кружки подогретое московское пиво. Не успел Гарри сесть, как Хилг каким-то свистящим шепотом предупредил его: – Заказывайте сами себе что-нибудь. Мы не знаем друг друга. Мы незнакомы. Если кто подсядет или приблизится, – прекращайте разговор. И времени у меня в обрез. Через час я еду обратно. Поняли? – и Хилг поднес ко рту кружку. Гарри ничего не сказал, кивнул головой и, поманив к себе официанта, не глядя на карточку, предложенную им, заказал стакан черного кофе и два пирожных. Хилг, выждав, когда официант отошел, наклонился и, навалившись грудью на столик, спросил: – Как вы условились с Оросутцевым? Куда он должен доставить план? Гарри легонько отстранился. Во-первых, его озадачил довольно странный вопрос, а во-вторых, он почувствовал острый и противный запах сыра рокфор, которым всегда несло от его патрона. Собравшись с мыслями, Гарри ответил: – Я писал Оросутцеву, чтобы план он доставил на станцию Большой Невер и искал меня с первой среды марта до пятницы в спальном вагоне владивостокского поезда. Но это в том случае, если не прилетит самолет… – Так вот, этот случай подошел. План инженера Кочнева в наши руки не попал. – То есть? – Очень просто. Самолет, посланный с Японских островов, не вернулся на свою базу и пропал. Пропал бесследно весь экипаж и два человека, предназначенные к высадке в Якутии. Есть предположение, что самолет потерпел аварию над Охотским морем и не достиг восточного материка. В ту ночь над морем прошла сильная буря. – И Хилг выпрямился. – Как все это неожиданно, – заметил Гарри. Насмешливая улыбка тронула злые и тонкие губы Хилга. – Наша профессия, мой дорогой, всегда полна неожиданностей. – Да… Что же теперь делать? – Ничего особенного. Купите расписание поездов, сделайте подсчет и берите заранее билет. Ориентируйтесь на всякий случай не на среду, а на пятницу. Надо довести начатое дело до конца. – А как же с Оросутцевым? – спросил Гарри. – Прихватите и его к себе за пазуху, – и Хилг рассмеялся, неприятно оскалив выступающие вперед желтые зубы. – Я не об этом, – сдерживая раздражение, сказал Гарри. Он не переносил, когда люди, без всякой причины к тому, начинают смеяться. – А о чем? – Насколько мне известно, за план Кочнева вы обещали Оросутцеву вывозку на ту сторону и… – Мало ли что я обещал. Обещал потому, что была реальная возможность к этому. Он не ребенок, сам должен понимать, что посылка самолета не обычное дело. Растолкуйте ему как следует. Объясните, что до лета вопрос с вывозкой отпадает. – Но ему, кажется, обещано и большое денежное вознаграждение? Хилг покосил глазами на край стола, где лежал маленький, обитый кожей чемоданчик. – Прихватите с собой. Я уйду и оставлю его. Это для Оросутцева. Гарри задумался. Ну а вдруг Оросутцев заупрямится, что с ним бывало уже не раз, и поставит ультиматум: или план, или вывозка на ту сторону? – Хм… А если он… – Никаких если, – прервал его Хилг. – Он за деньги душу свою продаст. Что вы его не знаете? Действуйте. Я буду ждать от вас условной телеграммы. Всего. И Гарри остался один. Кофе, поданный с большим опозданием, показался ему противным, и он через силу выпил его. На пирожное и смотреть не хотелось… И вот он шел сейчас покупать билет, чтобы в первую пятницу марта быть на станции Большой Невер. «Но не будет же это вечно продолжаться? – спросил он сам себя. – Не буду же я всегда у него на побегушках?» Мысленно оглядываясь на оставшийся уже позади отрезок жизни, Гарри убеждался, что не может не признать за собой умения пробивать себе дорогу и преодолевать трудности на своем пути. А сколько было этих преград? Сколько было трудностей? Вспомнить страшно. Ведь в самом деле жизнь его была не легкой. Все время приходилось приспосабливаться к обстоятельствам, к «духу времени», к людям, унижаться, просить, ловчиться. В редкие моменты удавалось говорить открыто, по душам, о том, что тебя волнует, мучает, угнетает, что тебе нравится и что ты ненавидишь. Родился он в Восточной Сибири незадолго до революции в семье материально обеспеченного инженера Поваляева. Его нарекли Александром в память его деда по матери, видного адвоката. И уж очень скоро начались для Александра жизненные невзгоды. Других они как-то обходили, миновали, а на него валились, как шишки на бедного Макара. Отец умер в первые годы советской власти, а когда точно, Александр даже не помнит, как не помнит он и самого отца. Мать его ничего не умела делать, да и не хотела. Она была избалована жизнью и твердо верила в скорый и неминуемый крах советской власти. Но советская власть держалась. Сбережения погибли. Надо было работать. Александр же учился, а мать не умела работать. Она изворачивалась, как могла, продавала и обменивала вещи, но это не было выходом из положения. Подчас приходилось очень туго. Но вот началась новая эра. Появилась отдушина. Советская власть ввела нэп. Мать сказала по этому поводу: «Так постепенно все обернется к старому. Дай-то бог. Немного осталось терпеть, Саша». Появились иностранные концессии. И мать Саши, которой нельзя было отказать в практичности и сообразительности, поступила, как считает Александр, очень правильно, сойдясь и связав свою дальнейшую жизнь с одним из сотрудников концессии «Лена Гольдфилс» – англичанином Сплитом. Жизнь Саши и его матери резко переменилась: появились деньги, продукты, иностранные вещи. Сплит до революции много раз бывал в России, знал русскую жизнь, любил общество, был сам гостеприимен. Александр и сейчас с удовольствием вспоминает широкий образ жизни, который ввел в их доме его отчим. Сплиту нравился Александр. Александр был в восторге от Сплита. Сплит не раз говорил, что из парня может выйти толк, и это придавало уверенности Александру. Сплит часто и подолгу беседовал с Александром, рассказывал об Англии, о заграничных странах, о том, где и когда ему довелось бывать. Александр слушал отчима с упоением и готов был слушать его без конца. Сплит вообще по натуре своей был весельчак и большой оптимист. Он был твердо убежден, что без английского оборудования, без английских специалистов немыслимо существование русской золотой промышленности. Он верил, что концессия «Лена Гольдфилс», глубоко пустив цепкие и разветвленные корни в недра Восточной Сибири, будет с каждым днем все более процветать. Он безапелляционно утверждал, что советская власть постепенно переродится, что социалистический эксперимент провалится, не выдержав испытания временем. Вышло, правда, несколько иначе, чем это думал Сплит. Вышло так, что коммунисты скоро смогли обходиться без чужих рук и без чужого оборудования. Концессия перестала существовать. Иностранцы убрались восвояси. Вынужден был уехать в Англию и Сплит, позабыв прихватить с собой свою новую жену – мать Александра. Для Александра это явилось большим ударом. Опять все перевернулось вверх ногами. Намеченные планы сорвались. Надежды лопнули. Атмосфера довольства и благополучия, к которой он начал привыкать, развеялась, как дым на ветру. Мечты о карьере, богатой жизни, поездке за границу рухнули подобно карточному домику. И единственное, что осталось у Александра от Сплита, – это пренебрежительное отношение ко всему русскому и хорошее знание английского языка. С переменой жизни все кругом стало серо, неинтересно и скучно. А для матери Александра отъезд Сплита был еще большим ударом. Он ее окончательно выбил из колеи. Она впала в апатию, стала выпивать. Не будучи крепкого здоровья, она слегла и вскоре умерла. Александр остался один. В этих условиях от него потребовалось присутствие духа, и он был уверен, что проявил его. Впоследствии он часто похваливал себя за это, не замечая, что, собственно, нужно было благодарить других. Советские люди позаботились о нем, тогда еще несовершеннолетнем, помогли стать на ноги, получить образование за счет государства. Потом ему дали работу, хорошую и полезную, где он мог бы приобрести специальность. Но эта работа показалась ему неинтересной, а главное, малооплачиваемой. Такой уровень жизни не удовлетворял его. Ему удалось устроиться на складе кинофабрики, где он имел дело с дефицитными в то время материалами – пленкой, химикалиями, – и это пришлось очень кстати. Он быстро смекнул, в чем дело, и результатом этого явилось значительное улучшение материального положения. Он овладел фотоделом, приобрел по дешевке несколько фотоаппаратов и стал на дому выполнять частные заказы. Это тоже приносило приличные доходы. У Александра к этому времени образовался большой круг знакомых среди артистов, видных советских работников. Он встречался с ними на домашних вечеринках, танцульках, загородных прогулках. Но тут, к сожалению, с кинофабрики пришлось уйти. Туда нагрянула ревизия, и возникли разные неприятности. Александр еле-еле выкрутился. Потом он устроился переводчиком в систему «Интурист». Помогло хорошее знание английского языка, которому обучил его отчим Сплит. В «Интуристе», правда, не было дефицитных материалов, но открылись другие возможности. Жить было можно и вполне прилично. Надо было только проявлять умение находить нужную линию и держаться за нее. Частые поездки по стране приносили доходы. Среди иностранцев попадались интересные, яркие люди, похожие на Сплита. Они владели толстыми бумажниками, солидными кожаными чемоданами, изящными несессерами, разными элегантными безделушками. В их окружении порой забывалось, что ты находишься не за границей, а в Советском Союзе. От них перепадало и Александру. Он не брал «на чай», но охотно принимал «подарки». В особенности хорошо отнесся к Александру уже немолодой турист англичанин мистер Эванс. Александр сопровождал его в поездках. Они беседовали на самые разнообразные темы и очень откровенно. Заинтересованный необычной биографией Александра, мистер Эванс увидел в нем «соотечественника» и несколько раз одаривал деньгами. А когда Эванс узнал, что в Англии проживает отчим Александра – Сплит, он вызвался во что бы то ни стало разыскать его и заинтересовать судьбой пасынка. Мистер Эванс, несомненно, сыграл определенную роль в жизни Александра. В откровенных беседах с Эвансом Александр много рассказывал о своих впечатлениях, вынесенных из поездок по Советскому Союзу, о людях, о новостройках, об изменениях, происходящих в окраинных республиках и в деревне. Покидая Советский Союз, Эванс заверил Александра, что в самое ближайшее время жизнь его изменится в лучшую сторону, и оставил ему ценный подарок: чудный отрез на костюм, бритвенный прибор и кожаный чемодан. Эванс, как оказалось, не бросал слов на ветер. Прошло не так уж много времени, и через «Торгсин» на имя Александра Поваляева стали регулярно поступать переводы довольно крупных сумм. Эта неожиданная помощь сделала жизнь Александра совсем приятной. А вскоре переводы через «Торгсин» стали единственным источником его существования, так как Александр по неизвестным ему причинам попал под сокращение штатов и был уволен из «Интуриста». Александр был возмущен таким несправедливым, как он был уверен, к нему отношением. В эти памятные для него дни возникло знакомство с Петром Андреевичем. Правда, он и раньше сталкивался с Петром Андреевичем по делам «Интуриста», но тут Петр Андреевич пришел к нему сам и проявил к Александру самое неподдельное участие. С первых же дней их знакомства Петр Андреевич показал себя человеком очень дальновидным, опытным в житейских делах, весьма практичным, с трезвыми взглядами на окружающее, а главное, очень сердечным и кровно заинтересованным в судьбе Александра. По совету Петра Андреевича и при его содействии (он работал ревизором в Наркомате железнодорожного транспорта) Александр устроился учиться на бухгалтерские курсы. Петр Андреевич уверенно говорил, что это очень пригодится. На бухгалтерских курсах Александру показалось очень скучно: народ простой, серый, с ограниченными интересами и притом крайне однобокий. Учащиеся говорили чрезвычайно много о политике, об успехах индустриализации и коллективизации, о своей будущей работе. Все заграничное они осуждали и зло высмеивали, как буржуазное и, конечно, плохое, фанатично верили в процветание и мощь Советского Союза и неизбежный крах капитализма. В свободное от занятий время организовывали по своей инициативе всевозможные диспуты на разные темы, устраивали вечера самодеятельности, вечера вопросов и ответов, пели революционные песни. Александр, разумеется, вторил им во всем, ходил на собрания и диспуты, но вспоминал это время, как мучительное для себя: уж очень лицемерить и лукавить приходилось ему, да так, чтобы не попасться. А тут еще ликвидировали «Торгсин». Александр пал было духом, но на помощь ему опять пришел Петр Андреевич. Он заявил Александру, что у кого не бывает в жизни трудностей, что надо помогать друг другу и он, в частности, от души окажет ему материальную поддержку. Улучшатся дела Александра, и тогда он компенсирует Петра Андреевича чем сможет. Александр от помощи не отказался, а по окончании бухгалтерских курсов он, опять-таки не без участия того же Петра Андреевича, устроился разъездным бухгалтером-ревизором на северную железную дорогу. Дальновидность Петра Андреевича со временем блестяще оправдалась. Александр зажил отлично, получая заработную плату. Время от времени и Петр Андреевич «подбрасывал» ему кое-что под разными предлогами. Вначале Александр отказывался, но потом так привык к наличию свободных денег, что перестал отказываться и принимал деньги как должное. Дружеское участие и советы Петра Андреевича не порывать с транспортом сказались в полной мере позднее, когда немцы напали на Чехословакию, потом Польшу, наконец, на СССР, а работа на железной дороге позволила Александру избежать отправки на фронт, чего он больше всего боялся. Петр Андреевич при встречах уже не скрывал своего мнения о неизбежном поражении СССР в войне против Германии. Он особенно настаивал, чтобы Александр крепко держался за свою должность на транспорте, зарекомендовал себя перед своим начальством хорошей работой и входил к нему в доверие. Когда немцы были на подступах к Сталинграду, Петр Андреевич впервые предложил Александру собрать кое-какую информацию по транспорту, сославшись на то, что она необходима для союзников. Александр больше из страха, чем из каких-либо иных соображений, помялся, но он слишком многим обязан Петру Андреевичу, чтобы отказаться, и потому стал выполнять поручения Петра Андреевича. К тому же за информацию он также получал вознаграждение, что было очень кстати, так как условия жизни стали много труднее. Однажды, когда Александр готовился к поездке в Мурманск, Петр Андреевич дал ему поручение встретиться с одним человеком, сообщил адрес, приметы, пароль и проинструктировал, как и что надо сказать при встрече с этим человеком. Так Александр познакомился с сотрудником американской разведывательной службы Хилгом. Это была решающая встреча. Теперь, как сказал Хилг, надобность в Петре Андреевиче миновала. Хилг, оказывается, знал и Сплита, и Эванса, а также и все прошлое Александра. Из разговора с Хилгом Александр понял, что Петр Андреевич был представителем Хилга и в курсе многих дел. От Хилга вновь пахнуло на Александра тем манящим к себе миром, именуемым заграницей, перед которым он с молодости преклонялся. Обаяние могущества денег, исходившее от Хилга, и врученный им крупный аванс, бесповоротно решили дело. Александр получил кличку «Гарри», получил связи, явки. Хилг предупредил, что работа предстоит большая и долгая. В сущности говоря, Александру было безразлично, на кого работать. Он не понимал этого всеохватывающего, определяющего собой все мысли и переживания советских людей чувства любви к родине, вдохновляющего их на героические подвиги. Он не знал и того, что люди вокруг него называли мировоззрением. Он не только не представлял себе, в чем оно состоит, но и не давал себе труда даже задумываться над этим. Давно в нем прочно укоренилось лишь одно желание – попасть за границу и жить так, как жил Сплит, судя по его рассказам, как жил Эванс и им подобные люди. Александр презирал Советскую страну. От Сплита, Эванса и от многих окружавших его в детстве и юности людей он постоянно слышал произносимое с каким-то исступленным вожделением слово «заграница». Там все было не так. Там все было по-иному. Там была «настоящая» жизнь. И вот, ради достижения этого другого мира Александр без колебаний и раздумий связал свою дальнейшую судьбу с Хилгом. Он не чувствовал никаких угрызений совести. Он делал то, что надо было делать. Его это не смущало. Важно то, что он окончательно укрепил свое материальное благополучие. Он не сомневался, что был обязан этим своему умению жить, своему искусству носить личину советского человека, подлаживаться к нужным людям, находить с ними общий язык. Благодаря этому он стал нужным человеком для Хилга, за которым стояли большая власть и могущество. Через два года после окончания войны Хилг передал на связь Александру Оросутцева, а затем Шараборина. Хилг пояснил при этом, что Александр должен специализировать себя для работы в условиях Севера. Александру это пришлось не по душе. Он стремился к широте, масштабам, а тут его поставили в определенные рамки. Шли годы, и чем дальше, тем больше Александр понимал, что он всего лишь пешка в руках Хилга. Это сознание точило душу Александра. И сейчас, шагая по продуваемой холодным ветром улице Владивостока, Александр думал: «Неужели этот кривозубый Хилг не поймет, что я создан для более высокой роли? Неужели он не видит, что я не хуже его могу разбираться в людях? Почему он не даст мне инициативу самому подбирать нужных людей? Что такое, например, Шараборин? Какая-то человеческая накипь. Разве можно с такими кадрами делать дела?» Приходили и другие досадные мысли. В последнее время с Хилгом все чаще возникали разные недоразумения. Во-первых, Хилг стал неаккуратно выплачивать вознаграждение. Во-вторых, он категорически запретил Александру жениться, в то время как Александр считал, что женитьба на сестре начальника движения, которая не скрывала своего расположения к нему, пойдет только на пользу дела. А Хилг сказал: «Я подумаю и скажу, а пока запрещаю». И вот он думает уже четвертый месяц. Сколько же еще надо думать? У Александра было уже много неплохих «дел», и ему ясно, что Хилг делает себе на этом карьеру. Но он вовсе не хочет играть роль трамплина для Хилга. Наконец, Хилг стал груб, он не терпит не только возражений, но даже советов, он считает умным только самого себя. В самом плохом настроении Александр подошел к вокзалу. От билетной кассы тянулся длинный, выходящий на улицу людской хвост. Александр осведомился, кто крайний, и занял свое место в очереди.Большой Невер
Пришел март, но весной и не пахло: до нее в этих краях было еще далеко. Лежал прочный снежный покров, стойко держались сорокаградусные морозы, с севера дулилютые, обжигающие все живое ветры. Во всех домах с утра до ночи топились печи, над поселком и над станцией Большой Невер вились многочисленные дымки. По узеньким улочкам поселка, сплошь заметенным сугробами, залегли капризные стежки, на которых с трудом можно было разминуться встречным. С наступлением темноты улицы безлюдели, и поселок, казалось, вымирал. Но это лишь казалось. Веселые огоньки электролампочек, пробивавшиеся сквозь покрытые узорчатым слоем льда стекла окон, напоминали о том, что там, внутри этих рубленых домов и домиков, продолжается жизнь: люди работают, учатся, читают, справляют семейные праздники, посещают клубы, кино, слушают московские радиопередачи, словом, живут вместе со всей обширной страной разнообразной и полнокровной жизнью. На базах Большого Невера экипировались партии геологов, разведчиков, топографов, отбывающих на север. В парках, гаражах, мастерских ремонтировались тракторы, самосвалы, тягачи, подъемные краны. Активно готовились к выходу на ранний весенний промысел охотники-таежники. Ключом била жизнь и на станции Большой Невер, этом ближайшем к Якутии железнодорожном пункте. От Большого Невера до Якутска – столицы автономной республики – по прямой линии насчитывалось около тысячи километров. На платформах станции круглосуточно разгружались тяжеловесные составы из крытых вагонов, платформ, цистерн, ледников, копров. Ни на час не прекращалось движение по Алдано-Якутской шоссейной магистрали, берущей свое начало в Большом Невере и оканчивающейся в городе Незаметном – центре Алданского золотопромышленного района. Беспрерывным потоком по магистрали, через тайгу и хребты, с продуктами, стройматериалами, оборудованием, горючим, взрывчаткой, промышленными товарами тянулись на Алдан и Якутск «Газы», «Зисы», «Язы», «Мазы». Майор Шелестов и лейтенант Петренко жили в Большом Невере уже четвертые сутки, имея приказание полковника Грохотова задержать неизвестного, скрывающегося под кличкой «Гарри». Шелестов волновался, хотя и не высказывал своих тревог и волнений. Правда, от лейтенанта Петренко, уже привыкшего к майору, не могло укрыться его напряженное состояние: достаточно того, что майор необычно много курил, с неохотой, небрежно, будто насилуя себя, ел, мало спал и стал совсем неразговорчив. И к этому были причины: в минувшие среду и четверг – первые в марте, ни в одном из прошедших с востока на запад пассажирских поездов не оказалось человека, схожего по приметам с тем, кого Белолюбский и Шараборин именовали «Гарри». И после этого стоило призадуматься. Гарри уже по одному тому, что он руководил практической работой таких диверсантов, как Белолюбский и Шараборин, несомненно, представлял собой большую опасность. Те оба являлись просто исполнителями, а Гарри, как склонны были думать и Грохотов и Шелестов, очевидно, являлся промежуточным звеном между Белолюбским и Шарабориным, с одной стороны, и непосредственными представителями иностранной разведки – с другой. И нельзя было считать законченной затянувшуюся операцию, не выловив Гарри, лиц, связанных с ним и ему известных. После того как в среду в спальных вагонах поездов, следуемых в Москву, не оказалось Гарри, Шелестов и Петренко решили подвергнуть самому добросовестному осмотру все пассажирские поезда, идущие как с востока на запад, так и с запада на восток. В этой работе прошел четверг, не принесший никаких результатов. Шелестова и Петренко занимали самые тревожные мысли и опасения. Все можно думать в таких случаях: Гарри почуял расставленную для него ловушку и умышленно не появляется; перепутаны даты; встреча, возможно, должна была иметь место не на Большом Невере, а на какой-либо другой станции, а Белолюбский, чтобы отвести удар от Гарри, назвал Большой Невер; наконец, могло быть и так, что на ту сторону проникли слухи о захвате самолета, и иностранная разведка, в целях сохранения Гарри, решила не посылать его на встречу. Белолюбский рассказал следствию, что на станции Большой Невер проживает еще один человек, известный только ему и Гарри. Этот человек, как сказал Белолюбский, является «запасным связником». Когда Шараборин отбывал наказание в лагерях, «запасной связник» приходил на рудник к Белолюбскому с поручением Гарри. Он хорошо в лицо знает Гарри и давно связан с ним по преступной работе. Белолюбский назвал имя, отчество и фамилию «связника», рассказал, как и где его можно отыскать, сообщил пароль, по которому с ним надо установить контакт. Белолюбский высказал даже мысль, что при содействии этого человека нетрудно будет встретить Гарри. Грохотов склонен был, после задержания «связника», решить на месте вопрос о возможности использования его. Но «связник», как установили Шелестов и Петренко, за два месяца до этого заболел и умер. Положить предел всем сомнениям и тревогам или же, наоборот, усилить их во много раз, суждено было сегодняшним суткам: кануну пятницы и самой пятнице. До прихода первого пассажирского поезда Владивосток – Москва оставалось два с половиной часа. Уже наступила темнота, и в поселке зажглись огни. Петренко сидел за столом в маленькой, хорошо натопленной комнате и, совмещая обед с ужином, ел. На столе урчал, поблескивая никелем, самовар, стояла деревянная миска с квашеной капустой, горка свежих беляшей, сливочное масло. Петренко неторопливо разрезал надвое горячие беляши, прикрывал каждую половинку тонким слоем ломкого промерзшего масла и, съедая с аппетитом, запивал сладким дымящимся чаем. Лейтенант любил поесть и делал это всегда неторопливо, с непередаваемым наслаждением. А майор Шелестов, заложив руки глубоко в карманы брюк, тут же медленно расхаживал взад и вперед из угла в угол по небольшой комнатушке. В его плотно сомкнутых губах торчала потухшая папироса, которую он изредка машинально посасывал. «А что если Гарри и сегодня не появится? – думал он. – Каким же образом тогда его отыскать? Где его постоянная резиденция? Кто сможет назвать его фамилию? Ну хорошо, допустим, что Шараборину он известен только под кличкой, – а Белолюбскому? Неужели и Белолюбский ничего не знает? Не может быть. Не верится что-то. Уж не утаил ли Белолюбский от следствия свою осведомленность о Гарри? А может быть, мы уже прохлопали Гарри в среду? Может быть, он уже проезжал Большой Невер, но не владивостокским, а московским поездом? А мы его искали во владивостокском». – Роман Лукич! – молящим голосом обратился Петренко. Шелестов остановился, посмотрел на лейтенанта рассеянным взглядом. Он был занят своими мыслями. – Садитесь, ради бога, за стол, – продолжал Петренко. – Одному и еда не лезет в горло. Честное слово. Майор посмотрел на уменьшившуюся наполовину горку беляшей и усмехнулся. Нет, лейтенанту нельзя жаловаться на отсутствие аппетита. – Не хочется что-то, – вяло ответил майор и провел рукой по жесткому ежику седеющих волос. – А вы через силу. – Это уже не впрок, – ответил Шелестов. – Кушать надо тогда, когда захочется. Пойду-ка я лучше пройдусь немного по воздуху. Может быть, аппетит нагуляю. А ты поспи. Обязательно поспи. Я зайду за тобой. Петренко вздохнул: – Вам бы тоже не мешало вздремнуть, Роман Лукич. Вы ведь, как и я, не спали ночь. – Ничего, ничего. Молодым сон больше нужен. Шелестов надел на себя длиннополую тяжелую доху из собачьего меха с большим, нависающим на лицо капюшоном, прихватил меховые рукавицы, закурил новую папиросу и вышел. Он постоял немного на ступеньках, вглядываясь в темное звездное небо, и зашагал по узенькому переулочку, стиснутому заборами и заваленному снегом. Колючий ветерок бродил по уснувшему поселку. Мела пороша. Вдоль улицы тянулась колонна автомашин. На скатах побрякивали тяжелые цепи. Шелестов уступил дорогу машинам и сошел на обочину. Он долго бродил по главной улице из конца в конец, потом заглянул в гостиницу и отправился на станцию. Там у дежурного он навел справку, не опаздывает ли владивостокский поезд, и, получив ответ, что поезд идет точно по графику, вышел на перрон. Старик, одетый в большую овчинную шубу, посыпал песком площадку около будки с горячей водой. В свете вокзальных фонарей переливалась и искрилась снежная пыль. Прогнувшись, свисали отяжеленные снегом провода. Снегом были засыпаны крыши вагонов, платформы и разбегающиеся лучами в стороны железнодорожные пути. На путях в ночной темноте вспыхивали и гасли желтые, красные и белые огоньки. Шелестов стоял, прислушиваясь к разным звукам. Маленький маневровый паровоз «овечка», кряхтя и посапывая, бойко бегал по рельсам, волоча за собой цепочку вагонов. Когда паровоз скрылся, Шелестов подошел к багажному складу. Со склада вывозили на тележках изготовленные по стандарту аккуратные белые ящички, обтянутые проволокой. Шелестов бродил по безлюдному перрону, уже ничего не замечая, углубившись в собственные думы. Он вспоминал погибших инженера Кочнева, дедушку Быканырова, раненого колхозника Очурова и не хотел смириться с мыслью, что Гарри не явится на Большой Невер и минует руку правосудия. Шелестов сказал самому себе: «Чего я, собственно говоря, волнуюсь и переживаю? Из-за того, что Гарри не было в среду и в четверг? Но для встречи избраны три дня недели: среда, четверг и пятница. Почему надо обязательно думать, что он должен явиться сюда именно в первый или на второй день, а не на третий? Ерунда какая-то!» Но и это не успокоило. А потом Шелестов опять стал обдумывать различные варианты, пытался, как всегда в таких случаях, отыскать в собственных действиях что-то неправильное, непродуманное, упущенное, непредусмотренное, что могло повести к срыву встречи. Пытался, но не находил и сердился на самого себя за наивность и глупость. Мысль о том, что, не зная в лицо Гарри, не имея пароля для связи с ним, он лично идет на риск, сейчас совершенно не занимала его. Волновало одно, что задание может оказаться не выполненным и враг минует его руки. «Ну… сегодняшние сутки решают все», – подумал Шелестов, посмотрел на часы и с тем же настроением, с каким и вышел, отправился домой. Петренко спал сном праведника и даже не шелохнулся, когда вошел майор. – Ничего не поделаешь, придется будить, время не ждет, – сказал Шелестов и громко позвал: – Грицько! Пора, брат… Лейтенант поднялся не сразу. Вначале он раскрыл глаза, которые, кажется, ничего, кроме недоумения, не выражали, поморгал, осмотрелся и, увидя майора, стоявшего посередине комнаты, быстро сбросил с себя меховой пиджак и вскочил. – Я и не раздевался, – сказал он, как бы оправдываясь. – Ну и хорошо сделал, – одобрил Шелестов. – Надевай пиджак, скоро подойдет владивостокский. Чтобы надеть пиджак, шапку, шарф и рукавицы, потребовалось две-три минуты. – Оружие? – спросил Шелестов. Петренко похлопал рукой по боку. – На ремне, товарищ майор. Все в порядке. Когда майор и лейтенант подошли к перрону, в радиорупоре объявили, что на второй путь прибывает поезд Владивосток – Москва. – Пошли, пошли… – и Шелестов взял за руку Петренко. Они уже изучили за минувшие двое суток станционные порядки и направились к тому месту перрона, где обычно, по их наблюдениям, останавливался спальный вагон прямого сообщения. Послышался гудок паровоза. Звук повторился в разных концах и рассыпался. Друзья прибавили шагу. – Будем действовать в прежнем порядке? – спросил Петренко. – Да, да. Я войду в вагон, а вы сторожите в тамбуре. Слепя глаза светом ярких фар, окутанный шипящим паром, сдерживая ход, могуче проплыл заиндевевший и залепленный снежными комьями паровоз. За ним потянулись вагоны. Шелестов почувствовал, как зачастило сердце, и уже машинально ощупал карманы: в правом лежал пистолет с досланным в ствол патроном, в левом – металлические наручники. Не ожидая, пока состав окончательно остановится, майор вскочил на подножку спального вагона и отрекомендовался проводнику. – Где ваш напарник? – спросил он. – Спит. – Тогда идите сами в другой конец вагона, заприте дверь и стойте в тамбуре. Не выпускайте никого из вагона. Абсолютно никого. И без шума. Ясно? – Так точно, – и проводник исчез. Дождавшись, когда поезд остановился и рядом оказался лейтенант Петренко, Шелестов прошел через две двери в вагон и в коридоре сразу обратил внимание на мужчину такого же, примерно, как и он, роста, с редкой шевелюрой на голове. Он выделялся среди немногих пассажиров, стоявших у окон, своим унылым длинноносым лицом и синим джемпером, украшенным крупными белыми оленями. Он стоял у открытого купе и внимательно всматривался в Шелестова. «Интересно, – подумал Шелестов, остановившись и откидывая капюшон. – Я его именно таким по описаниям и представлял себе. Это редко бывает. Брать его буду в купе… Здесь люди, неудобно. Нечего поднимать шум. Да, кстати, поинтересуюсь и его вещами». Он подошел к Гарри так близко, что тот попятился, и заглянул в купе. – Свободно? – спросил Шелестов. – Да-а, – как-то неопределенно ответил Гарри. – Отлично, – заметил Шелестов и полушепотом добавил: – Если вы Гарри, – заходите сюда. Я без билета. Принес вам кое-что от Оросутцева. От стерегущего взгляда майора не укрылось, как у Гарри едва заметно дрогнули щеки и в настороженных глазах метнулся и мгновенно угас страх. А может быть, это был результат неожиданности. – Входите, входите… – ответил Гарри, чуть замешкавшись. – Я вас что-то не понял. Я тоже сейчас войду. «Чего он не понял? – прикидывал в уме Шелестов, войдя в купе и присаживаясь на диван. – Удрать думает, не выйдет…» Вошел Гарри. Он закрыл за собой дверь, сел напротив и, откинувшись на спину, скрестил руки на груди. Настороженные глаза его обратились к Шелестову. С трудом сдерживая волнение, он спросил: – Я не понял… что вы мне сказали? «Кажется, обойдется дело без пистолета», – подумал майор Шелестов и полез в левый карман за наручниками. Но тут произошло то, чего майор никак не ожидал. Гарри быстро наклонился вперед и нанес ему два молниеносные удара: левой рукой под солнечное сплетение, а правой – в висок. Удары были до того сильные и точные, что Шелестов, едва издав что-то похожее на стон или вздох, как мешок, повалился на пол.* * *
Лейтенант Петренко, дежуривший в тамбуре, с трудом сдерживал свое нетерпение. Он видел отлично, как майор подошел к человеку в синем джемпере, затем вошел в купе, как за ним последовал тот, в ком можно было почти наверно предполагать «Гарри». «Наконец-то попалась гадина, – торжествовал Петренко. – Напрасно мы волновались. И все правильно: пятница, владивостокский поезд, без пиджака, в джемпере. А чего же Роман Лукич тянет? Наверное, обыскивает купе. Что ж, это вполне правильно. Может быть, и мне пойти на подмогу? Хотя нет, не стоит. Майор не любит инициативу, идущую вопреки его приказаниям. Подожду…» Паровоз дал гудок. Петренко открыл первую дверь и посмотрел в коридор. Он был совершенно пуст. Пассажиры отправились на свои места. Из-за противоположных дверей выглядывало лицо проводника. Состав плавно тронулся с места. Поплыли мимо станционные огни. «Черт побери, поехали, – подумал с досадой Петренко. – Это уж совсем некстати. Придется на Сковородино сходить. Затянулось дело. Неужели майор принялся его допрашивать?» Поезд начал ускорять ход. «Нет, надо пойти. Помогу, – решил окончательно Петренко и взялся за дверную ручку. Он уже хотел открыть дверь, как тут увидел майора, идущего по коридору в своей длиннополой дохе, с капюшоном, опущенным на лицо, с опущенной головой. – Один? Почему один? – обожгла тревожная мысль. – Неужели это был не Гарри? Ошиблись? Куда же он, проклятый, провалился?» Поезд уже громыхал на выходных стрелках. «Будем прыгать на ходу», – решил Петренко. Майор вошел в тамбур и, не дав лейтенанту возможности произнести хотя бы слово, резко ударил его в горло. Петренко отшатнулся, едва устояв на ногах, и увидел, как майор, открыв на себя дверь и подобрав одной рукой полы дохи, выпрыгнул на ходу поезда. Оглушенный на мгновение ударом, Петренко с опозданием сообразил, наконец, что произошло. Сглотнув что-то, комом застрявшее в горле, он с разбегу, не воспользовавшись поручнями и подножкой, бросился из вагона. Достигнув земли, Петренко не удержался на ногах, упал ничком, зарывшись руками и лицом в глубокий снег. Приподняв голову, он почувствовал, как по телу пробежала дрожь: перед его глазами торчал конец контрольного столба из куска рельсовой стали. Еще несколько сантиметров, и он угодил бы в него головой. Поезд с грохотом пронесся мимо. Вскочив на ноги и убедившись, что он цел, невредим и даже не ушибся, Петренко выбрался на железнодорожное полотно. Осмотрелся по сторонам и ничего не увидел. На фоне черного звездного неба и множества скупо высвечивающих огоньков станции и поселка он не обнаружил преступника. Лейтенант опустился на корточки, всмотрелся пристально назад и лишь тогда нащупал глазами удаляющийся в сторону Большого Невера силуэт человека. Человек шел по путям. Петренко сбросил с себя меховую куртку, вытащил из кобуры пистолет и бросился вдогонку. Он бежал и думал: «Что же случилось с Романом Лукичом? Если Гарри смог вырядиться в его доху, то значит… Не допустил ли я ошибки, оставив Романа Лукича? Возможно, ему нужна помощь? Но теперь уже поздно. Да, поздно. Теперь надо схватить этого…» Гарри, заметивший погоню, подобрал полы дохи и прибавил ходу. Когда расстояние сократилось метров до тридцати, Петренко дал выстрел из пистолета и крикнул: – Стой! Стой! Гарри побежал еще быстрее. Ему следовало сбросить с себя тяжелую, длиннополую доху майора, которая, конечно, его стесняла, но он, видимо, не догадался этого сделать, а может быть, рассчитывал на свои силы и, как бывает часто, переоценил их. Уйти от молодого, тренированного и бегущего почти раздетым лейтенанта было трудно. Гарри, как понимал Петренко, пытался поскорее достигнуть станции, рассчитывая, видно, оторваться от преследования и затеряться среди железнодорожных составов на путях. А лейтенант хотел во что бы то ни стало лишить его этой возможности и, напрягаясь, все приближался к нему. «Я бы на его месте остановился и послал мне навстречу одну-две пули, – подумал Петренко. – Неужели он без оружия?» Но вот расстояние сократилось шагов до пяти. Гарри понял, что ему не уйти. Он уже давно так не бегал и сейчас, задыхаясь, пожалел, что не сбросил вовремя эту тяжелую доху, которая его теперь погубила. Видя безвыходность своего положения, Гарри решился на уловку и, не сдерживая бега, бросился на шпалы и растянулся. Он хотел, чтобы преследующий его споткнулся и упал, и тогда можно было бы еще померяться с ним силами. Как Гарри рассчитывал, так и произошло. Петренко наткнулся на него с ходу и потерял почву под ногами. Но одного не мог предвидеть Гарри. Налетев на него, Петренко угодил со страшной силой носком торбаза в глаз Гарри. Тот, готовый уже вскочить, повалился на бок и потерял сознание. С лейтенантом же ничего особенного не произошло. Зацепившись ногой, он перекувырнулся через голову, отлетев на добрый десяток метров, и тут же, вскочив на ноги, увидел неподвижно лежащего Гарри. Достав из кармана фонарик и держа наготове пистолет, Петренко приблизился к лежащему. «Куда же я его стукнул? – спросил он себя, посвечивая фонариком. – Не иначе, как в голову. А в общем, сейчас не время в этом разбираться». Петренко достал наручники, и через секунду щелкнули браслеты.* * *
Стоял яркий, солнечный воскресный день. Такие дни частыми гостями в этих краях бывают лишь с приближением весны. Снег отдавал такой ослепительной белизной, так ярко мерцал под косыми лучами солнца, что надо было или прищуривать глаза, смотря на него, или же надевать очки с предохранительными стеклами. «Газик-вездеход» мчался по накатанной и расчищенной автомагистрали, побрякивая цепями на задних скатах, и сейчас легко, на второй скорости преодолевал крутизну хребта Холодникан. Сдав пойманного диверсанта на руки специальному конвою, майор Шелестов и лейтенант Петренко возвращались в Якутск. В «газике», обитом фанерой и обтянутом брезентом, было, конечно, теплее, чем снаружи. За рулем сидел Шелестов. – Вот как оно бывает в жизни, дорогой товарищ Грицько, – проговорил он, уже в который раз вспоминая все детали ночи с пятницы на субботу. – А ведь я, слава богу, не новичок, не первый год работаю и не первый раз встречаюсь с глазу на глаз с врагами. Правильно, оказывается, говорит пословица: «Век живи, век учись». – Да… – протянул Петренко. – А я вот сейчас думаю, как бы поступил я на вашем месте. Я бы… – Тут нечего и думать, – прервал его Шелестов. – Надо было, убедившись, что это Гарри (а я был убежден в этом), наставить ему в лоб пистолет прямо в коридоре, и делу конец. Без всяких церемоний. – Пожалуй, верно, – согласился Петренко и добавил: – И идти нам надо было вдвоем. Тут бы он ничего не придумал и даже не попытался бы. – Тоже правильно, – заметил Шелестов. – Ваше счастье, – заговорил опять Петренко, – что он ограничился только этими двумя ударами. Хорошо, что он не воспользовался ножом. Ведь могло быть хуже. – Хуже некуда, – крутнул головой Шелестов. – Я еще никогда за свою жизнь не попадал в такой просак. Подумать только, как можно опростоволоситься. Буду докладывать полковнику, так он еще, чего доброго, не поверит. Петренко усмехнулся. – А к чему такая щепетильная честность? – Что, что? – спросил майор и покосил глазами на лейтенанта. Тот продолжил свою мысль: – По-моему, необязательно докладывать полковнику все детали. Важно что? Важно то, что приказ его выполнен и Гарри пойман. Я бы на вашем месте… – и Петренко умолк, почувствовав на себе твердый взгляд суровых глаз майора. – Вы что это, серьезно? – холодно спросил Шелестов и даже сбавил ход машины, которая уже достигла перевала. Петренко смутился и не сразу ответил. Он не видел ничего порочного в том, что сказал. Ему очень не хотелось, чтобы майор Шелестов, которого он полюбил, с которого брал пример, у которого учился, как стать настоящим разведчиком, получил из-за своей откровенности какую-нибудь неприятность. Но врать было противно натуре лейтенанта, а потому он ответил: – Конечно, серьезно, Роман Лукич. Что вы находите в этом плохого? Дело-то от этого уже не пострадает! Шелестов выдержал паузу, о чем-то раздумывая, и сказал: – Так вот что, товарищ лейтенант. Запомните: если мне будут предлагать вас в подчиненные, я откажусь. И знаете почему? Петренко вспыхнул. – Знаю, товарищ майор. Простите меня. Я ведь от чистого сердца. Я по-дружески предложил. Я никогда в жизни никого не обманывал. Верите? – Хочется верить, – ответил Шелестов. – И не желал бы в вас разочаровываться. В любом деле, а в нашем особенно, ложь недопустима. Как мне ни неприятно, но я честно расскажу и полковнику Грохотову, и всем товарищам о своей ошибке. Моя ошибка послужит уроком для остальных. А кто таит и прячет от коллектива свои ошибки, тот рано или поздно не удержится и от прямого обмана. Поняли? – Прекрасно понял. – И еще запомните: прежде всего долг, а потом уже все… и дружба. – Согласен, товарищ майор. – На словах согласны, а в душе? – Тоже, Роман Лукич. – Хорошо, – одобрил майор, и глаза его потеплели. – Теперь я не откажусь от вас, товарищ Грицько. И мы вместе еще не одного врага выловим… Преодолев перевал, «газик» на тормозах стал спускаться вниз по врезающейся в таежный массив автомагистрали.
Генрих Гофман
Сотрудник гестапо
1
Холодный цементный пол подвальной камеры. Небольшая охапка старой пыльной соломы, на которую бросили Леонида Дубровского после допросов в службе безопасности города Алчевска. Тело еще ноет от жестоких побоев. Во рту солоноватый вкус крови. До рассеченной губы больно дотронуться языком. Нестерпимо печет рана, открывшаяся на правой ноге. А тут еще этот неугомонный шепот, словно в потревоженном улье: шелестят голоса людей, разместившихся по углам и вдоль стен мрачной камеры. Они отвлекают, мешают сосредоточиться. «Неужели конец? Неужели конец?…» Вспомнились слова капитана Потапова: «Малейшая оплошность и… капут». Перед мысленным взором возникла большая хата особого отдела третьей ударной армии, светлая комната, приспособленная под кабинет, и доброе, улыбчивое лицо капитана. В ушах прозвучал его мягкий, ласковый голос: «Леонид, на твою долю выпало ответственное и очень опасное задание. Тебе придется работать за линией фронта. Необходимо установить наличие вражеских разведорганов в Кадиевке и Артемовске. Командование располагает сведениями, что именно там готовятся вражеские агенты для засылки на нашу сторону. Постарайся внедриться в один из этих органов. Будешь выявлять немецкую агентуру: и ту, что заброшена к нам, и ту, которая только готовится. Теперь, после уничтожения армии Паулюса, наше новое наступление не за горами. Впереди Донбасс, Луганская область. Еще до прихода туда наша контрразведка должна знать агентуру гестапо и полиции, оставленную немцами при отступлении. Выявляй предателей, фашистских ставленников, бывших военнослужащих Красной Армии, перекинувшихся к врагу. Дело это трудное и рискованное. А расплата одна — жизнь. Малейшая оплошность и… капут, как говорят немцы». Дубровский вспомнил, что при слове «капут» Потапов недвусмысленно провел рукой вокруг шеи. «Малейшая оплошность. Где же я ее допустил? Почему допрос вел сам начальник СД майор Фельдгоф? Почти три часа он с упорством твердил, что я советский разведчик. Но ведь и я с неменьшим упорством отрицал это. А какие у них улики? Улик нет. Может, схватили Пятеркина? Всего девять дней, как мы с ним расстались. Но если Виктор Пятеркин у них, тогда последовала бы очная ставка. Нет, Виктор дошел до Потапова, иначе они бы мне его показали, приперли бы фактами. Так где же оплошность? Надо вспомнить все по порядку».* * *
С Витей Пятеркиным Леонид познакомился в кабинете Потапова. Тот уже находился там, когда Дубровский пришел по вызову капитана. Круглолицый парнишка с узкими раскосыми глазами и вздернутым носом, казалось, робко сидел на краешке стула, едва доставая ногами до выстланного досками пола довольно просторной комнаты. На вид ему было не больше двенадцати лет. — Вот с ним и пойдешь, — сказал Потапов, поднимаясь из-за стола навстречу Дубровскому. И трудно было понять, к кому относятся эти слова — то ли к мальчику, который пойдет с Дубровским, то ли к Дубровскому, который пойдет с мальчуганом. Леонид пожал протянутую капитаном руку и вновь перевел взгляд на мальчишку. — А выдюжит он? Не скиснет? — спросил Дубровский, рассматривая залатанную, старую куртку и вконец изношенные ботинки на ногах паренька. — Можешь не сомневаться, — ответил Потапов. — Виктор Пятеркин человек проверенный. Не смотри, что ему только пятнадцать. Он уже был связным у секретаря подпольного обкома. Не раз ходил через линию фронта. И при тебе он будет связным. С ним и присылай донесения. А легенда такая. С тобой — как и договорились. Ты переводчик Чернышковской комендатуры, разыскиваешь свою часть, от которой отстал. Тут никакой липы. Порукой твои настоящие документы. А он, — Потапов кивнул на Пятеркина, — во время отступления потерял родителей. Отец служил полицаем на станции Чир и ушел с немцами, пока Виктор у тетки в соседнем поселке гостил. Вот и пошел он родителя догонять, а по дороге на тебя наткнулся. Если удастся обосноваться, паренька поодаль пристрой. Рядом не держи. Чтоб никаких подозрений. — Ясно, Владимир Иванович, — улыбнулся Дубровский и, погладив мальчонку по стриженой голове, спросил: — А в каком селе ты у тетки гостил? — Село Малый Чир, всего шесть километров от станции, — бойко ответил Виктор. И ни тени смущения не было в его голосе, ни один мускул не дрогнул на совсем еще детском лице. А карие глаза пытливо и выжидающе уставились на Дубровского из-под темных бровей. — Оружие у тебя есть? — спросил Дубровский. Виктор смерил Леонида настороженным взглядом и вопросительно посмотрел на Потапова. — Есть у него трофейный «вальтер», — ответил капитан. — Такого мальца вряд ли немцы обыскивать будут. А если ненароком наткнутся, скажет, нашел в заброшенном окопе. По возрасту с него взятки гладки. — Что ж, все ясно, Владимир Иванович. Когда прикажете отправляться? — Завтра у нас двадцать шестое марта. В ночь на двадцать седьмое я вас вывезу на передовую. В полночь обеспечим вам переход на ту сторону. А пока пообщайся с Виктором. У вас всего сутки, чтобы привыкнуть друг к другу. Да! Конспиративный псевдоним у него — Иванов. В случае чего не называй его настоящим именем. А у дяди Лени? — спросил капитан у Пятеркина. — Борисов! — не задумываясь ответил тот. — Что я, беспамятный, что ли? — Память — дело хорошее, только на той стороне многое забыть придется. Борисова вспомнишь, когда обратно к нашим вернешься. Повтори, что ты должен сказать, когда с нашими солдатами встретишься? — Я Иванов. Прошу доставить меня в штаб части. А в штабе части попрошу офицера связаться с Соколом и доложить, что прибыл связной от Борисова, — невозмутимо и как бы нехотя ответил Пятеркин. — Вот так-то, Леонид. Паренек что надо. Береги его пуще глаза, — назидательно проговорил Потапов. — Постараюсь, Владимир Иванович! — Дубровский встал со скамейки. Капитан пристально посмотрел на продолговатое лицо Дубровского, на широкий лоб и красивую» волнистую шевелюру. И хоть в глубоко посаженных черных глазах чувствовалась усталость, взгляд был спокойным и решительным.* * *
Вечер 26 марта 1943 года выдался на редкость дождливым. Словно серой, прокопченной ватой затянуло весь небосвод. Мелкая, въедливая морось нескончаемо сыпалась на освободившуюся от снега землю. На командном пункте одного из стрелковых полков, державших фронт где-то между Ворошиловградом и Ворошиловском, появился коренастый, среднего роста капитан, за которым, пригнувшись, шагнули в землянку высокий, худощавый парень в шинели гитлеровского солдата и маленький, совсем еще юный хлопец в залатанной куртке и стоптанных ботинках, облепленных комьями черной весенней грязи. — Капитан Потапов! — представился вошедший поднявшемуся из-за стола майору, на гимнастерке которого сверкал еще новенький, видимо недавно полученный, орден Красного Знамени. — А мы вас ждем, — ответил майор. — Я начальник штаба. Командир полка на передовой. Проход на указанном участке разминирован. Прикрытие подготовлено. — Спасибо! — Капитан пальцами отдернул рукав своего кителя и посмотрел на часы. — Сейчас двадцать часов тридцать две минуты, переход назначен на двадцать два часа. Таким образом, в нашем распоряжении час двадцать восемь минут. — Товарищ капитан, туда мы за двадцать минут доберемся. Останется час на уяснение обстановки и разговоры с саперами. Так что пора отправляться. Я вас провожу, — сказал майор, набрасывая на себя телогрейку и одновременно расталкивая спящего на нарах человека. — Кузьмин, вставай! Посиди у телефона, пока я вернусь, — буркнул он и, выждав мгновение, пока тот поднялся, направился к двери. А мелкий дождик все лил и лил. Где-то далеко, сбоку, громыхала артиллерийская канонада. И там, откуда доносились ее гулкие взрывы, хмурое небо то и дело освещалось оранжево-желтыми вспышками. Гуськом, вслед за майором и капитаном, минуя скользкие, наполненные влагой ходы сообщения, двигались разведчики. Шли молча. — Теперь уже близко, — нарушив тишину, негромко сказал майор. — Еще один переход — и мы на самом переднем крае. Там командир полка должен встретить. Неожиданно вдалеке стремительно взлетела ракета. Вспоров нижнюю кромку густых облаков, она тускло высветила дугу и, ныряя к земле, ярко разгорелась, оставляя в воздухе дымный змееобразный хвост. — Это у немцев. Темноты боятся, — спокойно прокомментировал майор. — В двадцать два ноль-ноль мы по ним так ударим, что им не до ракет будет… — Стой! Кто идет?! — раздался неподалеку властный голос. — Свои, свои, — ответил майор. — Пароль? — уже тише спросили из темноты. — «Харьков»! — прошептал майор. — Проходи. В небольшом, наскоро обжитом блиндаже, когда все вопросы взаимодействия, связанные с переходом через линию фронта, были уточнены, разведчиков напоили чаем. А за пять минут до назначенного срока они с капитаном Потаповым и проводником-сапером перебрались в маленький окопчик на самом переднем крае. Капитан молча обнял и расцеловал Пятеркина, потом стиснул в объятиях Леонида Дубровского. — Желаю успехов. Береги мальчонку, — шепнул он Леониду на ухо и ласково похлопал ладонью по спине. И вдруг будто по этой команде земля вздрогнула от гулкого перекатного взрыва. Над головами со свистом пронеслись десятки снарядов, устремившихся на территорию, занятую врагом. — Время! — коротко сказал капитан Потапов и вслед за сапером перемахнул через бруствер. За ним без промедления бросился Виктор Пятеркин. Замыкающим распластался на мокрой земле Леонид Дубровский. Теперь всем телом ощущал он вздрагивающую землю, липкую, скользкую грязь, за которую цеплялся руками. А над головой нескончаемой чередой, стаями, все неслись и неслись завывающие снаряды. Вскоре и с немецкой стороны полетели снаряды навстречу нашим. И при каждом пушечном залпе, при каждом взрыве освещенные облака бросали на землю отраженные вспышки света. «Так и обнаружить недолго», — подумал Дубровский, вглядываясь вперед, где быстро перебирал ногами Виктор Пятеркин. Позади уже осталось более сотни метров, когда сапер и капитан Потапов остановились. — Дальше ничейная зона, — глухо проговорил сапер. — Теперь топайте сами, — сказал капитан, пропуская мимо себя разведчиков. — Ежели что — отходите сюда. Мы вас огнем прикроем. Сапер молча похлопал Дубровского по плечу и жестом показал направление. Попридержав мальчугана за ногу, Леонид обогнал его и уверенно пополз через нейтральную полосу. За ним по пятам устремился и Виктор Пятеркин. Они быстро скатились в небольшую ложбинку и по ней, стороной, стали обходить высотку, занятую немцами. Над головами, пронизывая ночную мглу, светлячками носились трассирующие пули. Перестук пулеметных очередей дробной россыпью разносился по всей округе. — Неужели не проскочат? — в раздумье прошептал капитан. — Вроде бы должны, — ответил ему сапер. — Ишь какой спектакль устроили. Глядишь, под шумок и пройдут. В двадцать два тридцать прекратилась артиллерийская дуэль, смолкла пулеметная трескотня, и только запоздалые одиночные выстрелы будоражили воцарившуюся тишину. Наконец все смолкло. Но долго еще оставались лежать на мокрой земле два распластанных тела. Слух напряженно ловил каждый шорох, доносившийся с той стороны, куда уползли разведчики. Где-то звякнул металл. То ли котелок упал, то ли бросили консервную банку. Издалека, будто из-под земли, долетел отголосок немецкой речи, и снова щемящая тишь окутала все вокруг. До часу ночи пролежали в томительном ожидании капитан и сапер, готовые в любую минуту прикрыть отходящих товарищей. И лишь когда надежда на успех проведенной операции затеплилась в их сердцах, они, продрогшие и вымокшие до нитки, поползли назад по узкой полоске разминированного коридора. — Завтра в ночь надо брать «языка» на вашем участке, — сказал капитан Потапов командиру полка, как только переступил порог бункера. — Об этой задаче мне уже сообщили из штаба дивизии. — Это предусмотрено нашим планом. Пока только «язык» может подтвердить полный успех или провал сегодняшней операции. — Ждать будете у нас? — Нет. Я уеду в Ворошиловград, в штаб армии. А «языка» можете допросить в своих интересах и немедля переправляйте к нам. Его еще взять надо… — Неужто сомневаетесь? А я был уверен, что у вас ребята надежные. — Тут не в моих ребятах дело. Всякое ведь случается. Не так давно приволокли одного фельдфебеля. А говорить с ним не пришлось — еще на нейтральной от страха концы отдал. Тотальный, сердечник попался… К тому времени, когда происходил этот разговор, Леонид Дубровский и Виктор Пятеркин уже миновали наиболее опасную зону расположения передовых немецких частей и полями пробирались все дальше и дальше в тыл противника. Километрах в пяти за линией фронта они наткнулись на разрушенное полотно железной дороги и обнаружили заброшенную железнодорожную будку, в которой провели остаток ночи.* * *
— Дядя Леня, проснитесь, уже светло! — услышал Дубровский над самым ухом. В глаза ударил свет хмурого утра. Взгляд выхватил за окном низкие облака, скользнул по грязным обшарпанным стенам железнодорожной будки и остановился на перевернутой табуретке, валявшейся в углу. — Дядя Леня, вокруг никого! Я уже посмотрел, — сказал Пятеркин. — Это хорошо. Только что ты меня все дядей зовешь? Тебе уже пятнадцать, а мне всего двадцать два года. Можешь просто Леонидом звать. — Так вы ж сами меня так учили, — обиженно проговорил Виктор. — Верно. Учил. Но это ж если при немцах. Для них тебе только двенадцать лет. А сейчас мы одни. — Не… Так я запутаюсь. Лучше я вас все время дядей звать буду. — Ладно. Валяй зови дядей. Дубровский поднялся и, натянув сапоги, прошелся по маленькой комнатке из угла в угол. — Ботинки твои не просохли? — спросил он строго. — Нет, еще сыроватые. — Чего ж ты их на ноги натянул? — Ничего, я привычный. Не босиком же идти. — Тогда давай почистим нашу одежду. Леонид поднял с пола зеленую немецкую шинель и, разложив ее на плите, принялся перочинным ножиком соскребать грязь. Больше часа провозились с одеждой. Было уже около девяти, когда они покинули железнодорожную будку, приютившую их этой ночью. Вдали, у подножия небольшого холма, раскинулся населенный пункт. — Село Черкасское! — опознал Дубровский. — Через него дорога на Ворошиловск. Это нам по пути. — Не Ворошиловск, а Алчевск, — хмуро поправил его Пятеркин. — Алчевск и Ворошиловск — это одно и то же. Пора бы знать. Не маленький. — Ворошиловск — это по-нашему, по-советски. А у немцев он Алчевском называется. Зря я это заучивал, что ли? Небось опять скажете: «Это при немцах, а сейчас мы одни». А я не хочу так, не могу. В голове тогда все перепутается… — Ладно-ладно. Договорились, ты прав, — перебил его Леонид. — Значит, с этой минуты город Серго — это Кадиевка, а вместо Ворошиловска — Алчевск. И я для тебя дядя Леня. Только обещай мне: когда война кончится — будешь меня Леонидом звать. — До этого еще дожить надо, — высказался Пятеркин. И сказано это было столь обдуманно и серьезно, что Леонид невольно поежился. Еще большим уважением проникся он к этому не по годам взрослому человечку. Вскоре Черкасское осталось далеко позади. По сторонам большака, на который вышли разведчики, виднелись позиции дальнобойной артиллерии немцев. По дороге то и дело с урчанием и грохотом проезжали огромные, крытые брезентом грузовики, обдавая прохожих сизым, масленым перегаром солярки. Изредка попадались телеги с местными жителями. И никто не обращал внимания на человека, шагавшего в немецкой, по-фронтовому грязной шинели, перехваченной солдатским ремнем, и на семенившего рядом с ним мальчишку. К вечеру ветер разметал по небу хмурые тучи, кое-где показалось голубое весеннее небо, и в лужах заиграли солнечные зайчики. Идти стало легче. К Алчевску подошли уже в сумерках. Где-то далеко позади перекатывался гул артиллерийских залпов. В течение дня этот гул несколько раз доносился издалека и вновь затихал так же внезапно, как и появлялся. Но если днем он слышался явственно и отчетливо, то теперь лишь призрачные, еле уловимые отголоски его приглушенно долетали до слуха. — На этот раз будем искать настоящий ночлег, — сказал Леонид, положив руку на плечо Виктора. — Может, найдется добрая душа, пустит переночевать. — Надо на самой окраине пошукать. К ночи в город нам не с руки заходить, — отозвался Пятеркин. — Устал небось за день? — А что? Километров двадцать пять, а то и все тридцать мы отмахали… Не так уж я устал, как есть охота. — Потерпи. Найдем ночлег, тогда и перекусим. Доедим сало, а завтра промышлять начнем. Лишь утром в железнодорожной будке съели они по ломтику этого сала и по небольшому кусочку хлеба, столько же припасли и на вечер. Это было все, что прихватили они в дорогу. Правда, оставались еще четыре плитки немецкого шоколада. Но то был неприкосновенный запас, рассчитанный не столько для утоления голода, сколько на случай обыска. Шоколад германского производства мог лишний раз подчеркнуть принадлежность Дубровского к немецкой комендатуре. Подойдя к старой, покосившейся мазанке на самой окраине Алчевска, Леонид постучал в маленькое окошко. Дверь отворила согбенная старушка с костлявыми, жилистыми руками. Без разрешения немецкого коменданта она было отказалась пустить на ночлег незнакомых пришельцев, но, увидев в руках Леонида целую пачку оккупационных марок, приветливо пригласила в дом. В углу, под низким потолком единственной комнаты, перед иконой, мерцала лампада. Еще не снимая шинель, Дубровский спросил: — Одни проживаете? — Одна я, сынок, совсем одна маюсь. Муж еще в ту войну не возвратился. Две дочки замужем в Харькове жили. Теперича и не знаю где… Леонид присел на скамью возле низкого деревянного столика, окинул взглядом комнату: комод, кровать, сундучок, несколько табуреток, пустой чугунок на остывшей печи. Потом не торопясь отсчитал десять марок и протянул их старухе. — Это за одну ночь. Утром дальше пойдем. Свою часть догонять надо. — Кто ж ты у немцев будешь? — полюбопытствовала старуха. — Переводчик я. В комендатуре работал. Да вот от части своей отстал. А хлопчик этот батьку ищет. Ушел батька зимой во время отступления. Полицай Иванов со станции Чир. Может, слыхала? — Не… сынок, у меня полицаев не было. Солдаты немецкие на постой становились, то правда, а полицаев не было. Старуха бережно пересчитала деньги и спрятала их за пазуху. — Бабуся, а печку нам не истопишь? — спросил Дубровский, пытливо оглядывая хозяйку. — Ох! Трудно,трудно, сынок. Уголька-то совсем нет. Шахты ноне без дела стоят. Ведерочко угля на базаре, почитай, сто пятьдесят рублей стоит. — А марки немецкие разве не в ходу теперь? — Пошто не в ходу? Ходють и марки. Одна за десять рублей идет. Зимой было одни марки шли. А ныне, как русская антиллерия послышалась, все больше на рубли торгують. Но и марки немецкие тоже беруть. Дубровский отсчитал еще двадцать марок и, протягивая их старухе, сказал: — На тебе и на уголек, бабуся, только истопи нам печку. Погреться хочется, да и пообсохнуть. — Хорошо, хорошо, сынок. И на том спасибо. — Хозяйка обрадованно схватила деньги. — У меня трошки угля осталось. И картошки немного найду. Со своего огородика припасла. Сейчас затоплю и чугунок поставлю. — Вот и отлично. Располагайся, Виктор, — сказал Дубровский, снимая шинель. Пятеркин, скинув куртку, принялся расшнуровывать ботинки. Хозяйка, перекрестившись на икону, причитая, стала растапливать печку. Вскоре хата наполнилась густым теплым духом. Картошку ели без соли, благо сало было присолено. За столом старуха разговорилась, жаловалась, что соль на базаре исчезла, нарочито кляла советские порядки, осторожно критиковала немцев. Видимо побаиваясь своих постояльцев, она робко спросила: — Верно, скоро германцы опять за Дон пойдут? — Не время сейчас. Силы подсобрать надобно. — То-то я гляжу, много их, новых-то, понаехало. Учора все через город шли. На фуражках головка подсолнуха желтая, на рукаве такая же черная на белом лоскуте. А на автомобилях, на дверцах, собаки намалеваны. Чудно. Я таких сроду не видывала. — А на танках, на пушках тоже собаки? — спросил Дубровский. — Ни-и… Они без пушков и без танков ихали. — Без пушек и без танков сейчас нельзя. У русских этого добра много стало. — И то правда. Сам-то, сынок, из каких краев будешь? — Белорус я, бабуся, из-под Мозыря. — От ить куда забросило. Небось матка дома дожидает? — Да уж наверно, ждет не дождется. — А вона знае, шо ты у немца робишь? — переходя на украинский говор, спросила хозяйка. Леониду не хотелось вступать в дискуссию со словоохотливой старухой, и потому, увидев, как опускаются веки на глазах Пятеркина, он кивнул на него: — Устал хлопец, совсем из сил выбился. Пора ему спать. Да и мне выспаться надо. Старуха суетливо заметалась по комнате: достала овчинный, видавший виды тулуп, расстелила его на полу возле печки, извлекла из сундука старое лоскутное одеяло и кусок залежалого ситца. — То заместо простынки постелить можно, — сказала она, бросив ситец поверх тулупа. Эту ночь и Леонид Дубровский, и Виктор Пятеркин спали крепким, беспробудным сном. Проснулись рано и, наскоро перекусив остатками холодной картошки, двинулись в путь. В самом Алчевске войск почти не было. Лишь небольшая колонна грузовиков с гитлеровскими солдатами проследовала по одной из центральных улиц. — Смотри, дядя Леня, и вправду собаки на дверцах намалеваны и подсолнухи желтые на фуражках, — негромко проговорил Виктор. — Не соврала бабка, точно подметила. Это австрийцы. Запоминай пока, — в тон ему ответил Дубровский. Из города выбрались, когда яркое весеннее солнце начало пригревать. В бескрайнем небе не проплыло ни единого облачка. После сухой ветреной ночи земля просохла уже основательно. Дорога на Дебальцево, куда держали путь разведчики, тянулась по степи. Кое-где высились терриконы. В полдень подошли к Мануиловке и свернули налево, в деревню Малоивановку, что виднелась всего в полутора километрах от большака. На самой окраине деревушки повстречали ефрейтора немецкой армии в сопровождении двух солдат. — Куда идете? Кто такие? — спросил он. Дубровский объяснил по-немецки, что является переводчиком Чернышковской комендатуры и разыскивает свою часть. — Документы! — потребовал ефрейтор, окидывая недоверчивым взглядом Леонида и Виктора. — Пожалуйста. — Дубровский предъявил удостоверение. Ефрейтор внимательно просмотрел истрепанный документ и, возвращая его, сказал: — Я комендант этой деревни. Здесь нет вашей Чернышковской комендатуры. — А я и не надеялся найти ее здесь. Мы свернули в Малоивановку в надежде купить продукты и передохнуть. Потом пойдем в Дебальцево. Там, в комендатуре, мне наверняка помогут найти свою часть. — А кто этот мальчик? — Повстречал на дороге. Отец его был полицейским на станции Чир, и родители эвакуировались на запад вместе с отступающими войсками. Теперь он ищет своего отца. — Хорошо, идите в тот дом, — немец указал на большую хату под железной крышей, — там найдете моего переводчика. Он обеспечит вас пайком и укажет, где отдохнуть. Дубровский поблагодарил ефрейтора. — Подождите моего возвращения, — сказал тот. — Мне надо еще кое-что выяснить. А в Дебальцево без пропуска вы не пройдете. Вместе с Виктором направились они вдоль улицы к указанному ефрейтором дому. Возле крыльца, на деревянной, вкопанной в землю скамейке, сидели два полицая с белыми повязками на рукаве. Завидев незнакомых людей, они испытующе поглядели то на Дубровского, то на Пятвркина, пока те не подошли вплотную. — Где переводчик местной комендатуры? — спросил Дубровский, чеканя по-немецки каждое слово. Заслышав немецкую речь, оба полицейских будто по команде вскочили со скамейки и вытянулись по стойке «смирно». Их лица расплылись в подобострастной улыбке, а взгляды красноречивее слов говорили о готовности услужить. Но они не поняли, о чем их спросил Дубровский, и продолжали молча стоять, моргая глазами. — Где находится переводчик здешней комендатуры? — повторил свой вопрос Дубровский на русском языке. — Он тута, тута! Проходите в дом, там он! — наперебой заговорили полицейские. Дубровский положил руку на плечо Виктора и, подтолкнув его к крыльцу, ступил на порог дома. Миновав сени, они очутились в просторной и светлой горнице, где за массивным деревянным столом сидели молодой немецкий солдат и пожилой мужчина в гражданской одежде. — Мне нужен переводчик этой комендатуры, — сказал Дубровский, стараясь произвести впечатление безукоризненным произношением немецких слов. — Я переводчик. Что вам угодно? — отозвался молодой солдат. — Здравствуйте, коллега! Меня прислал сюда ваш комендант, ефрейтор. Он передал, чтобы вы обеспечили меня пайком и определили на отдых. По его приказанию я должен дождаться здесь его возвращения. — А кто вы такой? — Я переводчик Чернышковской комендатуры. Дубровский предъявил документы и подробно рассказал свою незатейливую историю. Тут же он представил и Виктора. — Да, в Дебальцево вам без пропуска не пройти, — подтвердил переводчик, когда Дубровский сказал ему о предупреждении коменданта. — Вам придется подождать здесь до утра. Комендант вряд ли успеет вернуться сегодня. — Конечно. Я буду ждать сколько потребуется. Но где… — Это местный староста, — перебивая Дубровского, кивнул переводчик на пожилого мужчину. — Он определит вас на ночлег. А паек я сейчас выпишу. Переводчик достал из полевой сумки стопку бумаги, обмакнул ручку в чернильницу. В тишине послышался скрип пера. Неожиданно с улицы донесся отдаленный шум автомобильных моторов. Их рокот быстро нарастал, ширился. Переводчик поднялся из-за стола и подошел к окну как раз в тот момент, когда перед хатой, в которой размещалась комендатура, остановились три грузовика, переполненные немецкими солдатами. Из кабины передней машины проворно выбрался офицер и уверенной походкой зашагал в комендатуру. Дубровский обратил внимание на дверцы автомобилей. На них были нарисованы собаки. На фуражках солдат красовались желтые головки подсолнухов. — Хайль Гитлер! — воскликнул вошедший в комнату капитан, вскинув руку в фашистском приветствии. И переводчик, и Дубровский ответили ему тем же. Только Виктор Пятеркин молча насупил брови, выжидательно оглядывая немецкого офицера. — Кто комендант? — спросил тот, обращаясь ко всем сразу. — Комендант ушел в город. Будет завтра. Сегодня его обязанности выполняю я, — ответил переводчик. — Я командир отдельной роты автоматчиков. Имею приказ до особого распоряжения разместиться здесь. Прошу определить моих солдат на постой. — Будет исполнено, господин капитан. Здесь как раз местный староста. Сейчас мы с ним устроим ваших солдат по хатам. — Там лейтенант Штерн, мой заместитель. Он распорядится. Я пока буду здесь. Староста и переводчик торопливо вышли из дома. В окно Дубровский увидел, как они подбежали к офицеру, выстроившему солдат перед комендатурой. — Курите? — услышал Дубровский и, повернувшись к капитану, увидел протянутый ему портсигар с сигаретами. — Благодарю. Леонид не отказался от предложенной сигареты. — Вы служите в этой комендатуре? — спросил капитан. — Нет. Я переводчик Чернышковской комендатуры. Моя фамилия Дубровский. Был под Сталинградом и во время отступления… — О! Вы были под Сталинградом?! — перебил его капитан. — Это действительно так страшно, как рассказывают? — Что страшно? — переспросил Дубровский, делая вид, будто не понял, о чем идет речь. — Ну, это русское наступление. Мне рассказывали, что там был сплошной ад. — Да. Это было довольно неожиданно. Наша комендатура располагалась в ста километрах от Сталинграда. Но русские так стремительно ринулись на запад, что мы вынуждены были бросить все и уходить ночью. Мы не хотели оказаться в кольце. — Но окружение — это еще не конец. Главное, не терять голову. Наша дивизия австрийских стрелков тоже попала в прошлом году в окружение под Великими Луками. Но наше командование успешно вывело войска из кольца. Русские ничего не могли предпринять. Правда, мы потеряли много солдат, но не потеряли боеспособность. А фельдмаршал Паулюс просто струсил. Это непостижимо. Иметь трехсоттысячную армию — я сдаться в плен! Такое не укладывается в моем сознании. — Но ведь и Манштейн не сумел прорваться на помощь Паулюсу. — Было уже поздно. У Манштейна не было достаточно сил. А Паулюс держал фронт на Волге. Как он мог допустить, чтобы русские прорвались к нему в тыл! — На участках прорыва русских фронт держали итальянские дивизии. — О! Эти макаронники никогда не умели воевать. Еще Наполеон говорил, чтобы разгромить Италию, достаточно десяти дивизий. А если иметь Италию своей союзницей, французам потребуется не менее тридцати дивизий, чтобы защищать ее. — Да, Наполеон был велик, но и он совершил роковую ошибку. — Господин Дубровский, Наполеон пошел на Россию во главе стотысячной армии. А у Паулюса было более трехсот тысяч. И не французов, а немцев. Немецкий солдат несравнимо выше французского. Со времен Наполеона французы отвыкли повиноваться. А немецкий солдат готов идти на любые жертвы ради фюрера и великой Германии. — Я полностью с вами согласен. И тем печальнее положение фельдмаршала Паулюса, который не сумел правильно использовать немецких солдат на Волге. Я клянусь головой, что виною всему эти проклятые итальянцы. — О, да-да! Я с вами согласен. Вы не только блестяще владеете немецким языком, но и мыслите как настоящий немец. Вы очень интересный собеседник. Я хотел бы подробнее поговорить с вами о том, что произошло под Сталинградом. Где вы остановились? Дубровский неопределенно пожал плечами. — Господин капитан, вы приехали как раз в тот момент, когда староста должен был определить меня на постой. — О, это хорошо! Я позабочусь, чтобы нас поместили в одном доме. Мы проведем сегодня приятный вечер. — Благодарю вас, господин капитан. Это большая честь для меня. Но со мною малыш, который, как песчинка в пустыне, затерялся в этой большой войне. Дубровский рассказал капитану историю Пятеркина, объяснил, что за несколько дней совместных скитаний привязался к беспомощному мальчугану и не хотел бы с ним расставаться. Капитан внимательно слушал, участливо кивал головой. — О! Я прекрасно вас понимаю, — сказал он. — Я сам отец двоих детей. Старшему сыну всего десять лет. Уже два года я не видел свою семью. — А вы кадровый военный? — заинтересовался Дубровский. — О, нет, нет. Если бы не эта война, никогда не надел бы мундир. Я доктор философии, преподавал в Венском университете. Представьте себе, в юности хотел стать врачом, но неожиданно для себя увлекся философией. — Тогда мы почти коллеги, — улыбнулся Дубровский. — Я тоже мечтал стать врачом и даже поступил в медицинский институт. Это было в Москве. Но вскоре я понял, что не приспособлен для такой деятельности. Да, да. На занятиях в анатомичке при виде крови у меня всякий раз кружилась голова. Пришлось перейти из медицинского института в институт иностранных языков, на немецкое отделение. — Судя по вашему произношению, вас неплохо учили. Я бы даже сказал… Капитан не успел закончить фразу. В комнату вошел переводчик и доложил о размещении солдат. Вскоре явился и староста. Выполняя пожелание капитана, он определил Дубровского на ночлег в ту же хату, где остановился капитан. В доме сестер Самарских было три комнаты. Самую большую из них по приказу старосты отвели немецкому офицеру. А маленькую, в другой половине хаты, предоставили Дубровскому с мальчиком. Денщик капитана Дитриха — так звали немецкого офицера — принес на ужин несколько банок французских консервов, бутылку шнапса и курицу. Одна из хозяек готовила ужин, другая, постарше, проворно набивала соломой тюфяки для ночлега. Дубровский вместе с Пятеркиным помогали ей застелить постели на полу небольшой каморки, когда в распахнувшуюся дверь вошла девочка лет десяти с большой подушкой в руках. — Мама, ты эту просила принести? — Эту, Любушка, эту. А другая нам с тобой на двоих осталась. Девочка бросила подушку на тюфяк и, отойдя в сторону, неожиданно обратилась к Виктору: — А твоя мама где? — Сам не знаю. Ушли с батькой во время русского наступления. — А ты разве не русский? — вмешалась в разговор хозяйка. Виктор удивленно посмотрел на женщину. — Русский я! — с гордостью ответил он. — Почему же своих-то русскими называешь? Наши ведь это. — Все так говорят, вот и я тоже, — смущенно оправдывался мальчик. — Нет, не все. От немцев это пошло. А нам с тобой ни к чему… — Правильно, хозяюшка! — перебил ее Дубровский, оберегая мальчугана от дальнейших расспросов. — Я вот белорус, а все одно всегда говорю «наши». — Зачем же тогда ихнюю форму надели? Дубровский усмехнулся. И вдруг спросил: — А ваш муж какую одежду выбрал? — Наш папа на войне. Он в Красной Армии с немцами дерется! — скороговоркой выпалила девочка. — Люба! — воскликнула женщина, метнув на дочку недобрый взгляд. — А вы не бойтесь. Вас как зовут-то? — Евдокия Остаповна. — Вот и прекрасно, Евдокия Остаповна. Спасибо вам за постель. От мужа-то давненько небось весточек не было? — Последнее письмецо за неделю до прихода немцев я получила от него. А теперь кто его знает, живой ли? Глаза женщины повлажнели. Она все еще недоверчиво смотрела на Дубровского, но взгляд ее заметно потеплел. — Надо ждать и надеяться, Евдокия Остаповна, — участливо проговорил Дубровский. — Мертвым-то что, живым куда тяжелее. — Она подошла к дочке, с нежностью провела рукой по ее волосам и, легонько подтолкнув к двери, добавила: — Пойдем, Люба. Отдохнуть людям надо. Но отдыхать не пришлось. Вскоре Дубровского позвали в большую комнату. Капитан Дитрих широким жестом пригласил его к столу. — Поужинаем вместе, — предложил капитан, усаживаясь первым. Отказываться было глупо, и Дубровский, поблагодарив за оказанную честь, присел рядом. — За нашу победу! За великого фюрера! — высокомерно проговорил капитан, поднимая граненый стакан, наполовину наполненный мутноватой жидкостью. Следуя его примеру, Дубровский тоже поднял стакан и добавил: — За скорейшее окончание войны! Виктор Пятеркин давно уже спал, разметавшись на жестком соломенном тюфяке, а словоохотливый капитан продолжал еще мучить Дубровского нескончаемыми вопросами. Его интересовало буквально все: и положение гитлеровских войск перед наступлением русских, и какая бывает зима в этом степном районе, и настроение местных жителей; Он никак не мог понять психологии русских, которые, по его мнению, давно уже проиграли войну, но все еще продолжают сопротивляться с безумством обреченных. — Сталинград будет отомщен. Вы не представляете, какой сокрушительный удар готовит наше командование. Этим летом война закончится полной победой немецкого оружия. Сейчас огромные массы войск снимаются с Западного фронта и перебрасываются на восток, в группу армий «Центр». Моя дивизия тоже следовала туда, но в последний момент нам изменили маршрут. И говорят, это вызвано тем, что в группе армий «Центр» уже негде размещать прибывающие части. Да-да! Не удивляйтесь. Русским готовится большой сюрприз. В фатерлянде, где пополнялась наша дивизия, я видел новейшие танки «тигр». Их броня непробиваема. Дубровский поглядывал на опустевшую бутылку, которую капитан опорожнил почти один, и мучительно старался запомнить все важное, о чем болтал этот словоохотливый немец. Лишь далеко за полночь капитан угомонился. Расставаясь с Дубровским, он пообещал ему выдать справку, по которой тот беспрепятственно сможет продолжать путь в Дебальцево. Вернувшись в отведенную для него каморку, Дубровский, не раздеваясь, прилег рядом с Пятеркиным, но долго еще не мог уснуть, восстанавливая в памяти разговор с капитаном. Перед его мысленным взором проплывали железнодорожные эшелоны с пушками, минометами и солдатами в зеленых мундирах. По шоссейным дорогам катились колонны полосатых танков, облачившихся почему-то в тигровые шкуры. Проснулся Дубровский, когда яркие лучи весеннего солнца заполонили всю комнату. Стараясь не потревожить Виктора, он тихо поднялся с пола и вышел из хаты. За калиткой показалась Евдокия Остаповна. В руках она несла ведра, наполненные водой. Оказавшись в палисаднике, она поставила ведра на землю и, обернувшись, прикрыла скрипучую калитку. Через мгновение Дубровский был возле нее. — С добрым утром, Евдокия Остаповна! Давайте я вам помогу. — Он с легкостью подхватил ведра и понес их к дому. Уже в сенях Евдокия Остаповна сказала: — Утро-то доброе, а чего так рано поднялись? — Уходить собираемся, вот и встал пораньше. — Пощто так торопитесь? Передохнули бы денек-другой. — Нет, не с руки нам сейчас отдыхать. А вот если случай выпадет, заглянем к вам еще раз. — Парнишку-то зря за собой таскаете. Намаялся он. Ему бы к дому пристать, пока война кругом. Хотите, у меня оставьте, перебьемся вместе. Правда, с хлебом не густо, но ничего, с голоду не помрем. — Спасибо, Евдокия Остаповна! Большое спасибо за теплоту, за душевность вашу. Только не согласится Виктор. Я его сам уговаривал в одном селе у хороших людей остаться. Да какой там. Он и слушать меня не хотел. «Пока, — говорит, — батьку не отыщу, не успокоюсь». — Ну, коли так, что с ним сделаешь. А за помощь и вам спасибо! — Что вы, что вы! Я пока для вас ничего не сделал. Может, встретимся еще. Пойду будить Виктора. Заспался парень. В дорогу собираться пора. — Погодите немного. Я сейчас картошку сварю. Поешьте, тогда и ступайте с богом. — Хорошо! От картошки не откажусь. И у нас на завтрак кое-что найдется. Дубровский разбудил Виктора и попросил его быстро одеться, а сам принялся убирать постель. Он аккуратно сложил простыню и, помня, что Евдокия Остаповна доставала ее из стоявшего у стены комода, выдвинул ящик. Но прежде чем положить простыню, он обратил внимание на краешек письма, торчавшего из-под небольшой стопки белья. Письмо было свернуто треугольником. Так, за неимением конвертов, отправляли письма наши воины. Дубровский вытащил письмо и, прочитав обратный адрес, понял, что оно от мужа Евдокии Остаповны. Решение пришло сразу. Он достал из кармана блокнот и, записав фамилию и номер полевой почты отправителя, засунул письмо обратно под белье. «Вот и отблагодарю Евдокию Остаповну, — подумал он. — Если жив ее муж, отыщем и обязательно весточку от него к ней доставим. Глядишь, и она поработает нам на пользу». Получив от немецкого капитана обещанную справку, Дубровский заглянул в комендатуру деревни Малоивановка. Комендант-ефрейтор был уже там. Прослышав о покровительственном отношении немецкого офицера к переводчику Чернышковской комендатуры, он довольно приветливо встретил Дубровского и без особых напоминаний предложил Леониду пропуск для следования в Дебальцево. Солнце изрядно начало припекать, когда Дубровский с Пятеркиным покинули Малоивановку и двинулись дальше в свой нелегкий, опасный путь. В голубом безоблачном небе слышался приглушенный рокот одиночного самолета. Запрокинув головы, путники разглядели белоснежный, пушистый след инверсии, на острие которого поблескивал маленький силуэт самолета. Разведчик летел на большой высоте и медленно удалялся на запад. — Это наш на разведку отправился, — мечтательно проговорил Дубровский. — А почему они по нему не стреляют? — спросил Пятеркин. — Видно, войск здесь немного и зениток нет. И, словно опровергая высказанные вслух мысли, откуда-то издалека докатился грохот артиллерийских залпов, и тотчас вокруг сверкавшего на солнце самолета повисли серые, дымные шапки зенитных разрывов. Надломился белый след инверсии, самолет резко изменил направление полета, пытаясь вырваться из окружения дымных шапок. — Противозенитный маневр делает, — сказал Дубровский. — Неужто собьют? — В голосе Пятеркина послышались взволнованные нотки. — Запросто могут. А самолет все летел и летел, меняя направление, пока не отстали от него развешанные в небе маленькие облачка зенитных разрывов. Вскоре он растаял в беспредельной небесной синеве. И лишь поредевший, расползающийся след инверсии, перечеркнувший небо с востока на запад, да шапки дымных разрывов напоминали о воздушной схватке, разыгравшейся над израненной, истерзанной степью… И почему-то именно этот бой беззащитного воздушного разведчика, по которому с разных сторон били немецкие зенитки, вспоминался теперь Дубровскому, лежавшему на холодном цементе в промозглой камере. «Пусть бьют, пусть пытают. У немцев нет улик против меня. Важно выдержать, выстоять и вырваться». Леонид вспомнил, как вместе с Пятеркиным добрались они до Горловки. Там обнаружили большое скопление немецких войск. Улицы и площади были переполнены автомашинами и бронетранспортерами. На станции с прибывающих эшелонов сгружали танки, артиллерийские установки, ящики с боеприпасами. В центре города, на территории церкви, громоздились пирамиды бочек с горючим. Возле полуразрушенного здания завода возвышались штабеля снарядов и мин. Из разговоров с немецкими солдатами Дубровский узнал, что на этот участок фронта гитлеровцы перебросили новые соединения из Италии и Австрии. Солдаты высказывали предположение, что в скором времени начнется новое наступление германских войск в направлении излучины Дона. Собрав ценные сведения о противнике в Горловке, Леонид и Пятеркин отправились в Макеевку. Здесь войск было еще больше. Почти в каждом доме размещались немецкие солдаты, во дворах и на улицах стояла боевая техника. Поразмыслив, Дубровский решил направить Пятеркина через фронт к Потапову, чтобы своевременно сообщить советскому командованию о крупном сосредоточении вражеских войск, а сам решил пойти в Сталино, надеясь пристроиться там в одной из немецких комендатур. Из Макеевки на шоссе они вышли вместе. Отыскав в степи заброшенный стог прошлогодней соломы, забрались в него передохнуть. Здесь Дубровский написал на листочке бумаги подробный отчет о добытых сведениях и собственноручно зашил донесение за подкладку истрепанной куртки Виктора. Перед тем как отпустить от себя паренька, Дубровский договорился с ним, что через две недели Пятеркин вернется на территорию, занятую врагом, и придет в Малоивановку к сестрам Самарским. К тому времени Леонид намеревался сообщить Самарским о своем местонахождении или в крайнем случае сам встретить у них Виктора. Вечером на развилке дорог они расстались. Долго еще стоял Дубровский возле обочины, вглядываясь в одинокую фигурку, уверенно вышагивавшую по грязной весенней дороге. За время совместных скитаний по вражескому тылу он полюбил этого шустрого вдумчивого паренька, который наравне со взрослыми мужественно переносил все тяготы и невзгоды войны, обрушившиеся на его еще не окрепшие плечи. «Ничего, этот выдюжит, — думал Дубровский. — Только бы не подловили при переходе через линию фронта». А через девять дней Дубровский уже сам стучался в окно дома сестер Самарских. Дверь открыла Евдокия Остаповна. Признав бывшего постояльца, она пустила его в дом. — Одна я нынче, боязно открывать было, — призналась она. — А сестра куда подевалась? — В город, на базар, уехала. Продать кое-что надо. Из дальнейших разговоров Дубровский узнал, что капитан Дитрих вместе со своими солдатами выехал из Малоивановки в неизвестном направлении. Да и комендант-ефрейтор тоже покинул эту деревню. Теперь новую комендатуру в Малоивановке возглавлял какой-то лейтенант. Все это Евдокия Остаповна рассказала Дубровскому, пока тот, сняв сапог, разбинтовывал ногу. От изнурительной беспрестанной ходьбы у Леонида открылась рана. Последние два дня он заметно прихрамывал. Каждый шаг болью отдавался в раненой ноге. Весь бинт и портянка пропитались кровью. Евдокия Остаповна предложила согреть воды и промыть открывшуюся рану. Неожиданно в дом вошла молодая миловидная женщина. — Здравствуйте! — сказала она, неприветливо оглядывая Дубровского. — Это моя соседка, — представила ее Евдокия Остаповна. — Здравствуйте, здравствуйте, — ответил Дубровский. — А вы кто же будете? — спросила незнакомка. — Он у меня с капитаном немецким ночевал, — пояснила Самарская. Незнакомка перекинулась с Евдокией Остаповной еще несколькими, ничего не значащими фразами и убежала так же неожиданно, как и вошла. — К лейтенанту в комендатуру поступила работать, вертихвостка, — осуждающе проговорила Самарская. Вода в кастрюльке уже начала закипать, когда в дом с шумом ворвались немецкие солдаты во главе с лейтенантом. Вороненые стволы автоматов уставились на Дубровского. — Ваши документы! — властно потребовал лейтенант. — Я переводчик Чернышковской комендатуры, — ответил Леонид по-немецки, доставая из кармана удостоверение и справку, выданную капитаном. — Это еще необходимо проверить, — сказал лейтенант, разглядывая помятое, замусоленное удостоверение. — А сейчас собирайтесь, вы арестованы. Дубровский устало вздохнул. — Я надеюсь, что недоразумение скоро выяснится. А пока я прошу разрешения перебинтовать ногу. Открылась старая рана. Вы солдат и хорошо понимаете, что это такое. — Да-да. Можно. Только скорее, поторапливайтесь. У меня и без вас много дел. Вскоре Дубровский очутился в душном погребе того самого дома под железной крышей, в котором раньше размещалась немецкая комендатура. За три дня, проведенных там, его несколько раз вызывали на допрос к лейтенанту, но он неизменно повторял, что является переводчиком Чернышковской комендатуры и разыскивает свою часть, от которой отстал во время отступления. Так ничего и не добившись, лейтенант отправил его на автомашине в Алчевск. Здесь начальник СД майор Фельдгоф допрашивал арестованного. — Признавайтесь, с каким заданием направили вас в расположение германских войск? — настойчиво требовал он. — Я убедительно прошу господина майора запросить Чернышковскую комендатуру. Вам же легче узнать, где теперь моя часть. — Не учите меня вести допрос. Может быть, Чернышковской комендатуры давно уже нет. Вероятнее всего, она разгромлена русскими. А станция Чир, где вы изволили служить переводчиком лагеря военнопленных, находится по ту сторону фронта. — Но я же назвал вам фамилию коменданта, описал вам его внешность. Назвал других сотрудников Чернышковской комендатуры. Разве этого мало? — Я не желаю тратить на вас так много времени. Если вы признаетесь, что являетесь русским агентом, и расскажете, кто и с какими целями направил вас в расположение германских войск, мы можем предложить вам работать у нас. Если вы по-прежнему станете отпираться, тогда я подпишу смертный приговор. Вас расстреляют сегодня же ночью. — Господин майор, вот уже больше года я верой и правдой служил идеалам великой Германии, я помогал германскому командованию насаждать новый порядок на этой земле. И теперь вместо благодарности вы угрожаете мне расстрелом. Что ж, убивайте, расстреливайте своих верных слуг, только с кем вы тогда останетесь, с кем будете работать? Лицо майора побагровело, выпученные глаза налились кровью. — Молчать! — крикнул он во весь голос и, подскочив к Дубровскому, наотмашь ударил его кулаком по лицу. Леонид устоял. Из рассеченной губы заструилась кровь. Майор Фельдгоф позвал конвоиров, и те по его команде набросились на Дубровского. Они били его безжалостно, а когда он упал, топтали ногами. Уже в бессознательном состоянии его выволокли из кабинета начальника СД и бросили на цементный пол подвальной камеры. Сознание возвращалось медленно. Поначалу Леониду казалось, что он еще маленький мальчик, мать склонилась над изголовьем его постели и ласково нежной рукой гладит по голове. На пылающий жаром лоб она положила холодное, влажное полотенце. Наконец он явственно ощутил струйки воды, стекавшие по лицу от приложенного ко лбу полотенца, и приоткрыл веки. Перед глазами возник незнакомый бородатый мужчина, склонившийся над его головой. — Где я? — тихо проговорил Дубровский, силясь восстановить в памяти происходящее. — Знамо дело где, в гестапо! — глухо ответил незнакомец, снимая с головы Леонида мокрую тряпку. — От ить как отделали человека, душегубы. Теперь Леонид окончательно пришел в себя, вспомнил, что с ним произошло, и стал мучительно обдумывать положение, в котором оказался. Последний разговор с майором Фельдгофом не предвещал ничего хорошего. Леонид приготовился к самому худшему. Лишь сознание невыполненного долга не покидало его в эти минуты. Так в томительном ожидании прошел почти весь день, потом ночь и еще один день. Кого-то уводили и вновь приводили обратно, кто-то громко стонал у стены. Около двух недель провел Дубровский в этой камере. А однажды, когда в единственном маленьком окошке, прилепившемся под самым потолком, уже начали сгущаться вечерние сумерки, за дверью послышался звон ключей, и в распахнувшемся проеме раздался окрик: — Дубровский Леонид, выходи с вещами! Пересиливая боль, Леонид поднялся на ослабевшие ноги. «Это конец. И никто из наших не узнает, как я погиб», — пронеслось в сознании. Он шагнул к двери и вышел из камеры. По знакомой лестнице его повели наверх, заставили свернуть по коридору, еще один поворот — и он снова очутился перед кабинетом начальника СД города Алчевска. Один из конвоиров зашел первым и, выйдя через мгновение, незлобно подтолкнул Дубровского к двери. Кроме майора Фельдгофа в кабинете находился высокий, худощавый немец в зеленом мундире. Леонид обратил внимание на его маленькое, почти детское лицо, на малиновый шрам, наискось перечеркнувший узкий лоб, на длинные волосатые руки. «Этот будет пытать», — подумал Дубровский, оглядывая немца, стоявшего возле открытого окна. — Господин Дубровский, — послышался мягкий, вкрадчивый голос начальника СД, и Леонид перевел взгляд на майора Фельдгофа, — я приношу самые искренние извинения за те неприятности, которые вынужден был доставить вам. Я действительно полагал, что имею дело с русским агентом. Так нас информировал комендант Малоивановки. А теперь я рад сообщить, что это была ошибка. Сегодня мы получили ответ на запрос. Из документов следует, что вы действительно были сотрудником Чернышковской комендатуры. Я еще раз приношу свои извинения. Сердце гулко стучало в груди. Леониду казалось, вот-вот оно вырвется наружу. Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Он не позволил себе улыбнуться. А майор Фельдгоф продолжал: — Чернышковская комендатура в настоящее время передислоцирована на другой участок фронта. Вам нет надобности следовать туда. По согласованию с командованием вы поступаете в распоряжение тайной полевой полиции ГФП-721. Ее начальник — полицайкомиссар Майснер. А фельдполицайсекретарь Рунцхаймер, — майор кивнул на длинного немца, — руководит, внешней командой в городе Кадиевка. У него вы и будете работать переводчиком. Я надеюсь, господин Дубровский, вы оправдаете наше доверие? — Господин майор! Я рад, что ответ на ваш запрос пришел вовремя. Нет, смерть меня не пугала. Но согласитесь, как обидно получить пулю в затылок от рук тех, кому служишь. Я целиком поддерживаю идеи национал-социализма и готов умереть за идеалы великой Германии. — О! Это похвально, господин Дубровский, — вступил в разговор фельдполицайсекретарь. — У вас будет возможность доказать на деле свое старание. Моя команда ведет беспощадную борьбу с партизанами, мы выявляем и уничтожаем евреев, коммунистов и их пособников. Работы много. Но об этом поговорим потом, когда я познакомлю вас с вашими обязанностями. А сейчас можете идти. Мой «мерседес» стоит у подъезда. Подождите меня там, я спущусь через несколько минут. Леонид вопросительно посмотрел на майора Фельдгофа. Тот одобрительно кивнул и, кликнув конвойных, приказал им проводить Дубровского на улицу. Только выйдя из дома, в котором размещалась СД, Леонид позволил себе улыбнуться. Да, он улыбался своим мыслям. Он теперь вплотную приблизился к цели. Леонид подошел к серому, пятнистому от камуфляжа «мерседесу», за рулем которого восседал немецкий: солдат. Запрокинув голову, оглядел безоблачное небо. В темно-фиолетовой сини кое-где появились звезды.2
Капитан Потапов поднялся из-за стола. Довольно потирая руки, он пришёлся по комнате. Только что из его кабинета увели пленного немецкого фельдфебеля, захваченного в районе перехода Дубровским линии фронта. Перепуганный гитлеровец рассказал все, что знал о своей части. Несколько раз повторил: «Гитлер капут». По его словам, на этом участке немцы давно уже никого не задерживали. Таким образом, были все основания полагать, что Дубровский и Пятеркин благополучно пробрались на вражескую территорию. Оставалось запастись терпением и ждать. Как было условлено, Пятеркин должен вернуться не позже чем через две недели. А прошло всего лишь четыре дня. Потапов глубоко вздохнул. Хотелось верить в благополучный исход задуманной операции. «Лейтенант Дубровский не новичок, — размышлял Потапов. — Несколько месяцев работал на той стороне, в немецкой комендатуре. А в феврале был переброшен за линию фронта, одиннадцать дней скитался по немецким тылам. Этот не должен растеряться. Да и мальчонка проверенный. Был связным на той стороне. Правда, с Дубровским пошел впервые». Уже лежа в постели на жестком походном тюфяке, Потапов вспомнил, как в самый канун Нового года, при освобождении станции Чернышково частями третьей ударной армии, к нему привели высокого молодого человека. По обнаруженным у него документам значилось, что предъявитель сего Леонид Дубровский, белорус, является переводчиком Чернышковской комендатуры. Однако на допросе он заявил, что фамилия эта вымышленная и что на самом деле он московский комсомолец Лев Моисеевич Бреннер, лейтенант Советской Армии, попавший в окружение и плененный немцами. Он правдиво и убедительно поведал свою историю и сообщил командованию интересные сведения о противнике. Ему поверили. А поверив, решили использовать в разведке. Поначалу его забросили в немецкий тыл в район станции Тацинская, откуда он вернулся с ценнейшими разведывательными данными. Тогда-то и возникла идея заслать его в какой-нибудь разведывательный орган фашистской армии с целью выявления вражеской агентуры. С той памятной ночи, когда Леонид Дубровский и Виктор Пятеркин скрылись во мгле, подсвеченной артиллерийскими залпами, Потапов частенько думал о них, мысленно шагал вместе с ними по знакомым проселкам Луганской области. Порой ему казалось, что вот-вот откроется дверь и в кабинет войдет Виктор Пятеркин. Так было уже однажды, когда оставшаяся для подпольной работы в тылу врага школьная учительница Валентина Платоновна Стеценко прислала через фронт своего ученика Виктора Пятеркина. Виктор принес тогда советскому командованию подробное описание вражеских укреплений в районе Луганска, данные о расположении немецких войск, собранные подпольным обкомом партии. Потому-то, когда встал вопрос о связном для Дубровского, выбор пал на Виктора Пятеркина. Капитан Потапов сам предложил его кандидатуру и теперь больше других тревожился за мальчугана. …Прошло около двух недель, а от Дубровского все еще не было никаких известий. Наконец восемнадцатого апреля утром раздался телефонный звонок, и капитану Потапову сообщили, что бойцы одной из передовых частей подобрали на нейтральной полосе раненого мальчонку, который назвался Ивановым и просит доложить, что прибыл от Борисова. — Ранение серьезное? — глухим озабоченным голосом спросил Потапов. — Не знаю, — ответили в трубке. — Сейчас его повезли в медсанбат на перевязку, позвоните туда. — К черту звонки! Я сам туда еду. Через два часа он уже подъезжал к медсанбату. Главный врач успокоил капитана. Рана оказалась пустяковой. Не задев кости, пуля навылет прошла через мягкие ткани выше колена. Потапова провели в одну из хат, где размещались раненые. Виктор Пятеркин, осунувшийся и бледный, лежал на больничной койке возле окна. Приветливая улыбка скользнула по его лицу, когда он увидел капитана, глаза радостно заблестели. — Ну как самочувствие, разведчик? — спросил капитан, присаживаясь рядом на табурет. Он ласково погладил Виктора по голове. — Ничего. Все в порядке, Владимир Иванович. Только на нейтральной задело. Я уже к нашим подполз, а немцы, гады, стрельбу открыли. Вот и царапнуло малость… И по тону, и по тому, как небрежно сказал Пятеркин о своей ране, Потапов понял, что это чужие слова, услышанные от взрослых. — Ну а Леонид как? Когда ты от него ушел? — Четыре дня назад. Возле Макеевки мы с ним расстались. Здесь у меня куртку отобрали, велите принести, там, в подкладке, для вас донесение зашито. Медсестра, сопровождавшая капитана, побежала за курточкой. — Так-то, Виктор. Молодец, что добрался. А теперь вылежать надо. — Нельзя мне долго, Владимир Иванович. Через десять дней я в Малоивановке должен быть. Так мы с Борисовым договорились. — Ну да, конечно, конечно. Только к этому времени ты вряд ли поправишься. Но не огорчайся, замену тебе найдем… — Не-е, Владимир Иванович. Доктор сказал: «На молодых заживает быстро». Через несколько дней обещал отпустить. — Вот, пожалуйста! — раскрасневшаяся от волнения медсестра протянула Потапову потрепанную куртку мальчика. Капитан бережно взял курточку и, ощупав ее, протянул Виктору: — Где? — Вот здесь распорите, — показал тот на левую полу, замызганную грязью. Потапов достал из кармина перочинный нож, аккуратно разрезал нитки и извлек из-под подкладки листок бумаги. — Тут все подробно написано, все как есть, — с гордостью проговорил мальчуган. — А на работу дядя Леня еще не устроился. Сказал, может, в Сталине поступит. — Хорошо, хорошо! Поправляйся и отдыхай пока. Я распоряжусь, чтобы тебя в наш фронтовой санаторий перебросили. Я там рядом буду. Тогда и поговорим. Согласен? — Ладно, чего уж там согласия спрашивать. Раз надо — пусть так и будет. Я санаториев не боюсь. — А чего их бояться? — удивился Потапов, не предполагая, что мальчишка впервые услышал это слово. Виктор промолчал, собираясь с мыслями, наморщил лоб. — Что, больно? — встревожился капитан. — Нет. Припекает маленько… — Помолчав немного, спросил: — А в санатории что со мной делать будут? Потапов и медсестра рассмеялись. — А ничего. Кормить-поить будут, кино показывать. Если потребуется, перевязку сделают. Это заведение для отдыха предназначено, — пояснил Потапов. Виктор облегченно вздохнул. Чуть приметная улыбка скользнула по его лицу. Потанов встал с табуретки и по-мужски пожал ему руку. — Спасибо тебе, товарищ Пятеркин. Командование приносит тебе свою благодарность, — сказал капитан официальным тоном и уже теплее добавил: — И все мы ждем твоего скорейшего выздоровления. Дел еще много. Землю нашу от немца надо освобождать. И командование рассчитывает на твою помощь. — Я скоро, Владимир Иванович, я по-быстрому. Глаза паренька заискрились задором. А капитан, будто вспомнив о чем-то, вновь присел возле кровати. — Скажи-ка, Виктор, где ты с Леонидом договорился встретиться? — Я в Малоивановку должен прийти… — А там, в Малоивановке, у кого? Мальчуган подробно рассказал Потаиову все, что знал о сестрах Самарских. Нарисовал, где расположен их дом. — Если Борисова там не будет, — заговорил он, — тогда эти тетки скажут, где он обосновался. Он им обязательно сообщит. У одной из них муж в нашей армии служит. Там, в записке, фамилия его и адрес. Борисов просил с ним связаться. Если жив, пусть письмо жене напишет. Я передам ей… — Это сделаем. Обязательно сделаем. Поправляйся. Потапов попрощался с Пятеркиным и вышел из комнаты.3
Юркий «мерседес» мчался по большаку в сторону Кадиевки. Шофер с ефрейторскими нашивками то и дело выворачивал руль, лавируя между выбоинами, наполненными густой мутноватой жижей. Весенний ливень пронесся над степью еще утром. К вечеру дорога успела просохнуть. Лишь местами, в глубоких проемах между ухабами, еще сохранились лужи, и теперь золотистые блики луны причудливо играли на их поверхности. Водители встречных грузовиков, завидев «мерседес», резко притормаживали, чтобы не обдать грязью легковой автомобиль, в котором — не дай бог! — могло находиться начальство. Но, поравнявшись с ним, они прибавляли газ и с ревом проносились мимо, оставляя в воздухе резкий запах перегара солярки. Однако какой-то водитель не проявил достаточной осмотрительности и увеличилскорость грузовика в тот самый момент, когда от мчащегося навстречу «мерседеса» его отделяла большая лужа. В мгновение ока целый поток липкой грязи, вздыбившись из-под колес огромного грузовика, набросился на капот и стекла легкового автомобиля. За мутной пеленой скрылись и без того плохо различимые очертания дороги. Ефрейтор резко затормозил. — Доннер-веттер! — зло вымолвил фельдполицайсекретарь Рунцхаймер, не проронивший за всю дорогу ни единого слова. Он развалился на заднем сиденье «мерседеса» и, казалось, дремал. Во всяком случае, так думал Дубровский, сидевший по указанию Рунцхаймера рядом с водителем. Но гневное «Доннер-веттер!» отбросило это предположение. Дубровский обернулся и увидел небольшую лысину на затылке Рунцхаймера. Лица его не было видно. Согнувшись в три погибели, он поднимал что-то с пола. Только через мгновение Дубровский понял, в чем дело. От резкого торможения красивая, вздыбленная спереди фуражка Рунцхаймера не удержалась на голове и свалилась на пол. Подняв фуражку, фельдполицайсекретарь аккуратно отряхнул ее перчаткой и вновь водрузил на голову. Водитель приоткрыл дверцу. На потолке кабины тускло засветилась лампочка. Теперь Дубровский разглядел побагровевшее от ярости лицо Рунцхаймера, на лбу которого еще явственнее обозначился рубец — след старой раны. Казалось, фельдполицайсекретарь вот-вот набросится на ефрейтора. Но тот уже успел выбраться из кабины и бойко протирал тряпкой ветровое стекло. — Доннер-веттер! — несколько спокойнее повторил Рунцхаймер и неожиданно улыбнулся. — Если бы я сидел впереди, этого не произошло бы. Рунцхаймер нехотя выбрался из автомобиля и предложил Дубровскому перейти на заднее сиденье. Послышался скрежет стартера, мотор оглушительно взревел на больших оборотах, и «мерседес» плавно тронулся с места. Дубровский торжествовал. Огромная радость переполнила его душу. Он откинулся на спинку сиденья, плотно прильнул к ней спиной. Саднили еще не зажившие рубцы — следы недавних побоев на допросах, — а он все сильнее прижимался к спинке. Стало еще больнее. Но эта боль отвлекала, нейтрализовала то возбуждение, которое он так старательно пытался сейчас скрыть. Он все больше убеждался, что немцы ему поверили. До самого последнего момента Дубровский думал, что извинения Фельдгофа, назначение переводчиком к Рунцхаймеру — все это очередная уловка гестаповцев, еще одна попытка проверить его. Он выдержал нелегкое испытание, выпавшее на его долю, выдержал и, таким образом, получил возможность выполнить важное боевое задание, порученное ему командованием. Леонид на мгновение закрыл глаза. Перед мысленным взором поплыли лица родных и близких, добрый взгляд матери, белозубые улыбки сводных младших братьев. Леонид знал, что оба его брата стали танкистами и сражаются где-то на Центральном фронте. Но он никак не мог представить себе младших братьев в военной форме, в кабине боевого танка. Они для него по-прежнему были мальчишками, за которыми нужен был глаз да глаз, как часто говаривала мать. Вспомнив о братьях, Леонид невольно подумал и о Пятеркине. — Господин Дубровский, — прервал его мысли голос Рунцхаймера, — вы русский, выросли в России и должны хорошо знать характер ваших людей. Объясните мне, почему русские, которые уже проиграли эту войну, все еще продолжают бессмысленное сопротивление? Неужели временная неудача германской армии на берегу Волги так вскружила им голову? Ведь это не есть победа русского оружия — это была победа русской зимы, которую плохо переносят наши солдаты. Так случилось под Москвой, так случилось под Сталинградом. Но, как известно, после зимы приходит лето. Это неотвратимо. Это так же неотвратимо, как и наше летнее наступление, после которого германская армия вновь будет у стен Москвы, а потом и на Волге. Так зачем же напрасные жертвы, зачем бессмысленное сопротивление? Рунцхаймер, полуобернувшись, смотрел на Дубровского. Выждав некоторое время, Леонид ответил: — Вы правы, господин фельдполицайсекретарь! Многие Русские уже поняли это и охотно сдаются в плен. Правда, для некоторых это исключено. Они коммунисты. А вы расстреливаете, коммунистов. Таким образом, единственное, что им остается, — это сопротивление. Но я не думаю, что оно будет долгим. Сталинград — предсмертная агония Красной Армии. К тому же нас подвели итальянцы. Если бы они не разбежались при первой же атаке советских танков, мы и теперь были бы на берегу Волги. Не так ли? — О да, возможно, вы правы. Но вы не совсем точно поняли мой вопрос. Меня интересует сопротивление русских не там, за линией фронта, а здесь, в тылу наших войск. Да, да. Именно здесь, где солдаты фюрера освободили людей от ярма большевизма, где германская армия устанавливает новый порядок. — Но, господин фельдполицайсекретарь, германская армия устанавливает новый порядок не примером, не убеждением, а силой оружия. Как известно из физики, всякое действие встречает противодействие. С этим надо считаться. — Благодарю за откровенность, господин Дубровский. Очевидно, вы занимались физикой? — Нет, нет. Я не физик. Я лингвист. С детства полюбил немецкий язык, а в самый канун войны окончил институт иностранных языков. Собирался преподавать немецкий в средних школах. — У нас работали по убеждению или подчинялись силе оружия? — Ни то ни другое. Вы уже поблагодарили меня за откровенность, и это обязывает меня быть искренним. По национальности я белорус. Мой отец проповедовал государственную самостоятельность Белоруссии. Коммунисты расстреляли его как буржуазного националиста. — И вам, его сыну, позволили окончить институт? — в голосе Рунцхаймера прозвучала ирония. — Представьте себе, это так. Заканчивая среднюю школу, я и не помышлял о высшем образовании. Но в это время была брошена в народ крылатая фраза: «Сын за отца не отвечает». И поверьте, это изменило мою судьбу. Меня приняли в институт. — Значит, вы мстите коммунистам за своего отца? — Да! Именно это я и хотел сказать. Рунцхаймер ничего не ответил. Несколько минут они ехали молча, оглядывая вереницу грузовых автомобилей, двигающихся навстречу. Когда же последний грузовик скрылся позади «мерседеса», Рунцхаймер с интересом спросил: — Сколько вам лет, господин Дубровский? — Недавно исполнилось двадцать два. А вам, господин фельдполицайсекретарь, если это не секрет? — Нет, для вас, господин Дубровский, это не секрет. Я старше вас всего на четыре года. И думаю, мы с вами сработаемся. У вас прекрасный немецкий, я бы даже сказал, с некоторым берлинским акцентом. Надеюсь, и русский у вас не хуже. Мне нужен такой человек. Вы будете моим личным переводчиком. — Благодарю вас, господин фельдполицайсекретарь! Вы оказываете мне большую честь. Я постараюсь оправдать ваше доверие. — Мое доверие? — Рунцхаймер многозначительно усмехнулся. — Время покажет, господин Дубровский. Вы еще не знакомы с моей собакой. Это умнейшее существо, незаслуженно лишенное дара речи. Его зовут Гарас. Он скалит зубы на каждого, кто подходит ко мне близко. А я не доверяю людям, на которых рычит мой пес. Я даже не удерживаю его, если он бросается на кого-нибудь. Просто он лучше меня чувствует, кто мой друг и кто враг. — И он никогда не ошибался? — К черту подробности! Я не вникаю в детали, когда Гарас расправляется с моими врагами. Дубровский насторожился. — А какой породы ваша собака? — Обыкновенная немецкая овчарка. Но мой экземпляр невиданных размеров. Одним прыжком он сбивает с ног человека. Так было уже не раз. И если прикажу, может перегрызть горло. Рунцхаймер сказал это совершенно спокойно, будто разговор шел о чем-то обычном. Правая рука Дубровского сжалась в кулак, он стиснул зубы и незаметно глубоко вздохнул. Хотелось схватить эту тонкую, длинную шею и стиснуть пальцы. Но… «Мерседес» заметно сбавил скорость, свернул с большака. Теперь по сторонам дороги угадывались небольшие домики, дощатые заборы, выхваченные из темноты тусклым светом притушенных фар. — Это Кадиевка, — сказал, словно отрубил, Рунцхаймер. — Мы работаем здесь. И живем здесь. Но это недолго. Наведем порядок и вернемся в Сталино. Там основной штаб ГФП-721. Водитель робко, вполголоса, спросил: — Куда изволите, господин фельдполицайсекретарь? — Домой! — И обращаясь к Дубровскому: — Вы будете жить в комнате одного из моих сотрудников. — А он в отъезде? — Нет, он здесь. Вы будете жить с ним в одной комнате. Он тоже русский. Сможете разговаривать на своем языке. Да! Чуть не забыл. Чтобы не было недоразумений. Без моего личного разрешения вы не смеете отлучаться из Кадиевки. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! «Мерседес» круто свернул влево, медленно проехал через неглубокий кювет и остановился у ворот. Раздался резкий сигнал автомобиля. Ворота распахнулись. Машина въехала во двор и стала возле барака. Шофер проворно выскочил из машины и распахнул дверцу для Рунцхаймера. — Мы приехали, господин Дубровский! Можете выходить! — бросил тот, выбираясь из автомобиля. Леонид вышел, потянулся, разминая затекшее тело. Где-то рядом, за кустами палисадника, хлопнула дверь. И через мгновение перед Рунцхаймером появился унтер-офицер. Выбросив вперед руку в фашистском приветствии, он негромко крикнул: — Хайль Гитлер! Рунцхаймер небрежно ответил тем же. Выслушав короткий рапорт и кивнув на Дубровского, он громко проговорил: — Знакомьтесь, Рудольф! Это новый переводчик. Вы коренной житель Берлина и должны по достоинству оценить его берлинское произношение. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! — Дежурный унтер-офицер шагнул к Дубровскому и, склонив голову, протянул ему руку: — Рудольф Монцарт, следователь ГФП-721. — Дубровский, Леонид. — Рудольф! Проводите господина Дубровского в комнату Потемкина и распорядитесь приготовить для него вторую кровать. Они будут жить вместе. Сообщите об этом Алексу. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! — Можете идти. Да! Побеспокойтесь, чтобы господина Дубровского накормили ужином. Приказ о зачислении на довольствие я подпишу завтра утром. — Слушаюсь! Рудольф жестом пригласил Дубровского следовать за ним. Луна ярко высвечивала в зените. Звезды, будто начищенные, сверкали в ночном небе. Весенний, бархатный ветерок приятно холодил непокрытую голову и лицо. Леонид вдохнул полной грудью и тут же ощутил саднящую боль в спине. «Ничего, еще несколько дней — и рубцы затянутся». Он стиснул зубы так же крепко, как тогда, во время допроса у Фельдгофа, когда плетеный электрический провод со свистом впивался в его обнаженную спину. — Пожалуйста! Вот сюда! — Пропуская Леонида вперед, Рудольф Монцарт приоткрыл дверь барака. Дубровский шагнул через порог и окунулся в сплошную темень. — Один момент! — услышал он позади голос унтера. Раздался резкий щелчок, и маленькое пламя бензиновой зажигалки тускло осветило квадратные сенцы. Леонид обернулся, вопросительно посмотрел на Монцарта. В зеленых выпученных глазах унтера отражалось крохотное пламя зажигалки. Возле самого виска из-под фуражки свисала прядь белобрысых волос. — Это здесь! — сказал тот, протягивая руку к двери, что была слева. Дубровский хотел было постучать, но Монцарт бесцеремонно потянул за ручку. Дверь отворилась, и Леонид разглядел комнату с одним занавешенным окном, возле которого стоял письменный стол. У стола, поближе к зажженной керосиновой лампе, сидел молодой мужчина. Оторвавшись от развернутой газеты, он поднял голову и недобрым взглядом, исподлобья, окинул вошедших. — Алекс, — обратился к нему Рудольф Монцарт, — это новый переводчик, господин Дубровский. По распоряжению шефа он будет жить здесь, вместе с вами. Тот, кого назвали Алексом, отложил в сторону немецкую газету, тяжело поднялся с табуретки, шагнул навстречу вошедшим. Был он невысок, худощав, за расстегнутым воротом рубашки, поверх которой висел на плечах зеленый потрепанный китель, проглядывалась волосатая грудь. — Вместе так вместе. В тесноте — не в обиде. Вдвоем даже веселее будет, — глухо проговорил он на чистейшем русском и, словно спохватившись, добавил: — Александр Потемкин. Если угодно, просто Алекс. Им так сподручнее, — кивнул он на унтер-офицера, пожимая Дубровскому руку. — А вас как? — Леонид! Рудольф Монцарт не понимал русскую речь и пытался по тону разговора определить, какое впечатление произвел на Алекса его новый постоялец. Но когда Алекс предложил Дубровскому табурет, а сам присел на край кровати, немец успокоился и, видимо решив, что двое русских сами разберутся между собой, шагнул к выходу. — Я скоро вернусь. Я проведу вас в казино, — сказал он Дубровскому с порога. — Господин Монцарт, вы дежурный по команде, — вмешался Алекс. — Прикажите солдатам, чтобы принесли постельные принадлежности и кровать. Ее можно поставить вот здесь, — он показал на пустующую часть стены, расположенную против окна, — немного отодвинем шкаф — и кровать хорошо уместится. Только теперь Дубровский обратил внимание на старый, обшарпанный шкаф, одиноко прижавшийся к широкой, почти пятиметровой стене. Кроме этого шкафа, табуретки, письменного стола и застеленной кровати, на которой сидел Алекс, в комнате ничего больше не было, хотя размеры ее позволяли разместить здесь еще много различной мебели. Эта пустота придавала помещению нежилой вид. Когда за Рудольфом Монцартом плотно закрылась дверь, Дубровский спросил: — Вы здесь живете недавно? — В этом мире все относительно. Мне кажется, что прошла уже вечность с тех пор, как наша команда обосновалась в Кадиевке. А если быть точным, то еще и полутора месяцев нет… Дубровский промолчал, обдумывая, с чего бы начать разговор. He снимая сапог, Александр Потемкин развалился на кровати и, упреждая вопрос, спросил: — Из каких мест пожаловали? — Сейчас из Алчевска… А вообще-то я белорус… Родился в Мозыре. — В плен попали или сами пришли? — Как вам сказать… Поначалу, конечно, в плену побывал. А потом понял идеи национал-социализма, решил честно жить новому порядку. А вы? — Я-то? Я на курсах переводчиков был. Попал в окружение, потом в плен. А с голодухи… — Он умолк на мгновение и вдруг неожиданно спросил: — Голодать приходилось? — И это было, — тихо, раздумчиво сказал Дубровский. Ему показалось, что Алекс осуждающе отнесся к его словам. «Быть может, это честный советский человек? Может, он случайно оказался на службе у немцев? Надо присмотреться к нему прощупать поосновательнее. И тогда… Как было бы хорошо! «Один в поле не воин», — вспомнил он старую русскую поговорку. — Было бы прекрасно, ведь он же русский». Маленькая надежда затеплилась в сознании. — Не приспособлен я к скотской жизни, — перебил его мысли Потемкин. — Раскинул мозгами. И согласился служить у них. Даром, что ли, немецким владею? — Теперь не сожалеете? — А чего сожалеть? Ихняя верх взяла. А вы как считаете?! — Кто его знает, как дальше сложится. Поживем — увидим. Однако, потерявши голову, по волосам не плачут. Oбpaтного пути у нас с вами нет. — И то правда, — глухо отозвался Алекс. — Скажите, а что представляет собой ваш шеф? — Дылда? — многозначительно произнес Алекс. — Это, насколько я понял, отныне и ваш шеф. — Да-да! Конечно. Только почему дылда? — За длинный рост солдаты его так прозвали. Ну и к подчиненным это перекинулось. Между собой мы его тоже так зовем… За окном послышался громкий незлобный лай. — Вон с любимым псом развлекается. Засиделась собака, пока его не было. А другим не разрешает подходить к ней. Да и возьмется ли кто?! Она у него, словно бешеная, на людей кидается. Только его и слушает. — Так что он за человек? — повторил свой вопрос Дубровский. — Обыкновенный немец. До войны, говорят, был сотрудником криминальной полиции в Берлине. Член партии национал-социалистов. Никому, кроме фюрера и своей собаки, не доверяет. Любит он этого пса, а еще пуще — баб. В одной Кадиевке больше десятка девок перепортил. — А с подчиненными как? — Поживете, поработаете — сами увидите. Если старание проявите — приживетесь, а нет — в лагерь может отправить. — Придется постараться. — А здесь работа не деликатная — руки кровью марать придется. Дубровский насторожился. — Что вы имеете в виду? — Не прикидывайтесь. Не с девками же он с вашей помощью беседовать собирается. С ними он сам общий язык находит. В этом деле руки красноречивее слов бывают. А вот на допросах… Там не только языком, мускулами тоже работать надо, — многозначительно произнес Потемкин и после недолгой паузы добавил: — А люди кричат, да что там говорить, некоторые просто воют от боли. — А если я откажусь? — Попробуй откажись. Значит, кишка тонка. Такие Рунцхаймеру не нужны. Здесь таких не держат. В сенях послышался топот, в дверь постучали. Потемкин поднялся с кровати, крикнул, чтобы входили, и, подойдя к лампе, прибавил света. В дверях показался пожилой немецкий солдат. Переводя взгляд с Потемкина на Дубровского, он несколько замешкался, но потом решился и доложил Потемкину, что кровать и постель доставлены. — Хорошо, побыстрее заносите в комнату! — распорядился тот. — Но сначала передвиньте этот шкаф. Дубровский встал, шагнул к шкафу, намереваясь помочь, но Потемкин жестом остановил его: — Нет-нет! Не надо. Сами справятся. Солдат приоткрыл дверь, окликнул второго. Вдвоем они передвинули шкаф, внесли кровать и, поставив ее у стены, аккуратно застелили постель на соломенном тюфяке. — Спасибо! — поблагодарил их Дубровский. — Пожалуйста? Пожалуйста! — вразнобой ответили они, удаляясь из комнаты. Когда их шаги окончательно стихли, Дубровский, как бы раздумывая вслух, негромко проговорил: — Никогда не видел, чтобы немецкий солдат ухаживал за русским переводчиком. — Привыкайте, господин Дубровский. В нашей команде свои порядки. — Не вонимаю! Разве немцы уже не господа? — Эти двое на время выбыли из господского сословия. Они арестованы за какой-то воинский проступок и предстанут перед судом. От нас зависит их дальнейшая судьба… — Господин Алеке, не слишком ли много мы на себя берем? — Нет, нет. Вы не совсем точно меня поняли. Их судьба зависит не от нас с вами, а от группы тайной полевой полиции, в которой мы с вами служим. От фельдполицайсекретаря Рунцхаймера, от фельдфебеля-следователя. — Неужели у Рунцхаймера такие полномочия? Ведь по армейским понятиям он всего-навсего лейтенант. — Этого лейтенанта побаиваются армейские генералы. Ему предоставлено право самолично выносить смертные приговоры. Конечно, к генералам и офицерам германской армии это не относится. Но проступки рядовых великой Германии Рунцхаймер разбирает сам и волен пресекать их по своему усмотрению, вплоть до расстрела. По делам же местного населения и говорить не приходится. Он и царь, он и бог. Хочет — казнит, хочет — милует. — Да-а! Ничего не скажешь, права большие. А каковы же обязанности? Потемкин метнул недоверчивый взгляд на Дубровского, прищурился и, глубоко вздохнув, молвил: — Подробности у Рунцхаймера. Он сам берет подписку о неразглашении тайны, сам и посвящает в иезуиты святого ордена ГФП-721. Дубровский помолчал, подошел к своей кровати и, присев на самый край, оглядел Потемкина. «Низкорослый, круглолицый человечек, с большим толстым носом и маленьким, обрубленным подбородком, — старался он мысленно запечатлеть портрет этого сотрудника тайной полевой полиции. — Так-так! Что же еще характерного? Большой лоб, темные волосы зачесаны назад и набок. А еще? Глубоко посаженные глаза. Верхняя губа шире обычного». Потемкин убрал со стола газету, достал из шкафа почти новый немецкий френч и, насвистывая, стал одеваться. «Хорошо бы узнать возраст и место рождения», — вспомнил Леонид назидания капитана Потапова и тут же спросил: — А вы сами, Алекс, из каких краев будете? — Я почти местный, — ответил тот, просовывая руку в рукав зеленого френча, на котором Дубровский разглядел солдатские погоны, — родился в станице Авдеевская, теперь она Авдеевка называется. Недалеко от Сталино. — Там и немецким овладели? — Нет! С образованием история длинная. Отец у меня на станции слесарничал. А в тридцатом году его раскулачили, выслали с Украины, хотя хозяйство наше всего двумя коровенками от других отличалось. Было мне в ту пору шестнадцать годков. Поехал и я на восток за счастьем. Поначалу на работу в Куйбышеве пристроился, а потом там же в институт педагогический поступил. Тяга у меня к учебе. В тридцать девятом году закончил институт, начал работать учителем немецкого языка в средней школе. Ровно двадцать пять лет мне тогда отгрохало. Жениться было собрался, да передумал. И к лучшему. Одному-то спокойнее. За окном послышался отдаленный натужный гул пролетающих самолетов. Потемкин свернул трубочкой ладонь, приложил к уху. — Наши пошли! Я их по звуку безошибочно узнаю, — похвастался он, обернувшись к Дубровскому. — Наши-то наши. Это я сразу почувствовал, — отозвался тот. — А вот какого типа самолеты — можете определить? Я, например, точно знаю. Могу даже пари держать. Дубровский намеренно соврал. По монотонному реву авиационных моторов он не только не умел опознавать типы самолетов, но не научился определять даже их принадлежность. Он заведомо готов был проиграть пари, лишь бы выяснить, какие самолеты Потемкин назвал нашими. Расчет оказался точным. Потемкин вновь приложил к уху сложенную трубочкой ладонь, на лбу его обозначились складки. Через мгновение он торжествующе посмотрел на Дубровского и сказал: — Это «юнкерсы»! Возможно, и «дорнье». Но ни в коем случае не «хейнкели». — Да-да! Вы правы. Это «юнкерсы». Куда-то в сторону Сальска направились. — Не знаю, куда они, а я пошел в казино ужинать, — сказал Потемкин, застегнув френч и надевая поверх него ремень с кобурой, из которой торчала рукоятка массивного пистолета. — Хотите, пойдем вместе. — Нет-нет! Мне будет неловко перед Монцартом. Он же обещал зайти за мной. К тому же Рунцхаймер поручил ему обеспечить меня хлебом насущным, так что я подожду. — Ладно, дело хозяйское. — Он шагнул к двери. — Простите, Алекс, а как запереть дверь, если я пойду в казино? — Запирать не надо. Часовой никого постороннего не пустит, — ответил тот, переступая порог. Оставшись один, Дубровский задумался. Сомнений не было. Александр Потемкин — явный предатель Родины. Даже полицаи и старосты, с которыми приходилось встречаться, делили воюющие стороны на немцев и русских. И никто из них не называл немцев нашими. А этот? «Впрочем, этого и следовало ожидать. Ведь здесь не обычная воинская часть, это даже и не комендатура. Одно слово — гестапо. И если он пришелся ко двору, значит, прошел огонь и воду. Надо все время быть настороже, обдумывать каждое слово. Жить с ним в одной комнате будет довольно опасно. Видимо, Рунцхаймер неспроста определил меня сюда на постой. А меня они еще будут проверять, наверняка будут. И не раз. Но первую, самую страшную, проверку я выдержал. — Дубровский улыбнулся своим мыслям, вспомнив холодную камеру в Алчевске и перекошенное злобой лицо майора Фельдгофа. — Теперь мы повоюем. Немного приду в себя, заживет спина — и начну действовать. Но прежде надо сообщить о себе, установить связь с Виктором Пятеркиным. Нет, нет, Виктора тянуть сюда еще рано. Поначалу необходимо подыскать ему в Кадиевке надежное пристанище. Незачем зря рисковать мальчонкой. Следует еще присмотреться, какую пользу можно извлечь из работы здесь». В сенях кто-то уверенно ступил на деревянные половицы, и дверь распахнулась настежь. — Господин Дубровский! Я готов сопровождать вас в казино! — отрывисто проговорил Рудольф Монцарт с порога. — Благодарю вас! Вы так любезны! — Леонид поправил куртку под поясом и, притушив керосиновую лампу, последовал за немцем. Весь небосклон был усеян звездами. Лишь в восточной части, у самого горизонта, светилось малиновое зарево. Оно то блекло, то разгоралось вновь с неимоверной силой, и тогда до слуха доносилась громовая поступь далекой артиллерийской канонады.* * *
Ночью Леонид почти не сомкнул глаз. Ему казалось, что Алекс тоже не спит и наблюдает за каждым его движением. Лишь под самое утро легкая тревожная дремота окутала его, словно покрывало. Но и этот сон длился недолго. Напряженный слух уловил крики первых петухов, потом шаги часового за палисадником. Леонид поднялся с постели, начал делать зарядку. За окном расплескались яркие солнечные лучи, предвещая теплый, погожий день. Около половины восьмого дежурный подал команду на построение. Ровно в семь тридцать против барака вытянулась небольшая шеренга сотрудников ГФП. Сам Рунцхаймер произвел перекличку и отпустил подчиненных на завтрак. Ровно в восемь Дубровского вызвал фельдполицайсекретарь Рунцхаймер. Рудольф Монцарт, сообщивший об этом, проводил Дубровского в другой конец барака и, остановившись возле плотно прикрытой двери, робко постучал. В ответ раздался собачий лай, послышался повелительный окрик Рунцхаймера, после которого лай прекратился, и наконец сам фельдпелицай-секретарь, распахнув дверь, попросил Дубровского пройти в комнату. Поборов мимолетный страх перед огромной собакой, Леонид уверенной походкой прошел за Рунцхаймером к письменному столу. Серый пес величиной с теленка лежал у противоположной стены. Из его раскрытой пасти свисал длинный красновато-синий язык. Уши словно вымуштрованные солдаты, вытянулись по стойке «смирно». Несмотря на внушительные размеры, Гарас не казался увальнем, в нем чувствовалась легкость. Не спуская глаз с Дубровского, он готов был в любой, момент по малейшему жесту хозяина сорваться с места и ринуться на незнакомца. Рунцхаймер обошел письменный стол, уселся на стул и в упор посмотрел на Дубровского. — Как спали на новом месте? — Благодарю вас! Я хорошо выспался. — Тогда поговорим о делах, о вашей дальнейшей работе. Я хочу, чтобы вы твердо знали свои обязанности, ваши задачи. Но прежде… Прежде вам надлежит написать биографию. Таков порядок. Мы хотим знать короткую историю вашей жизни. Потом вы дадите клятву. Это тоже должно быть написано вашей рукой. — Какую клятву, господин фельдполицайсекретарь? — Клятву на верность великой Германии. На верность нашему фюреру Адольфу Гитлеру. Все наши сотрудники обязаны принести эту клятву верности. Но это еще не все. Необходима расписка. Вы дадите гарантию, что будете молчать обо всем, что увидите и услышите во время службы в тайной полевой полиции. За разглашение тайны, за разговоры с посторонними о нашей деятельности мы жестоко караем. Прошу помнить об этом, господин Дубровский. — Я оправдаю ваше доверие, господин фельдполицайсекретарь. — Хорошо! А теперь вот вам бумага. — Рунцхаймер выдвинул ящик стола и, достав оттуда маленькую стопку чистых листов, положил их на стол. — Чернила и ручка тоже здесь. Садитесь на мой стул, пишите биографию, клятву, расписку. Я вернусь через два часа, надеюсь, у вас все будет готово. Да! И еще прошу отвечать на звонки телефона. Я буду… — Он посмотрел на ручные часы. — Сейчас восемь двадцать пять… Я вернусь в одиннадцать ровно. Если позвонит полицайкомиссар Майснер из Сталино, представьтесь ему и доложите, что я выехал в тюрьму и вернусь в полдень. Вам ясно, господин Дубровский? — Да, господин фельдполицайсекретарь! — Вот и прекрасно. Я люблю, когда меня понимают с первого слова. А русские непонятливы. Они… Быстрые шаги в сенях и торопливый стук в дверь прервали Рунцхаймера. Гарас метнулся к двери, наполняя комнату безудержным лаем, но властный оклик хозяина вернул его на место. Рунцхаймер выждал, пока пес лег на подстилку, и только тогда разрешил войти. В дверях показался Александр Потемкин. На руке у него висела плетка. — Господин фельдполицайсекретарь, вы приказали… — Да-да, Алекс! Сейчас вы поедете со мной в тюрьму. Туда доставили одного бандита. Вы мне поможете допросить его. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! Разрешите сообщить об этом фельдфебелю Квесту: К нему сейчас привели арестованного коммуниста, а фельдфебель Квест приказал, чтобы я переводил при его допросе. — Да-да! Передайте Квесту, пусть возьмет переводчика в русской вспомогательной полиции. А вы поработаете сегодня со мной. — Слушаюсь! Потемкин скрылся за дверью. Рунцхаймер поправил кобуру. Подойдя к собаке, бросил кусок сахару, который пес ловко поймал на лету, и, повернувшись к Дубровскому, проговорил подчеркнуто вежливо: — Надеюсь, общество моего Гараса доставит вам истинное удовольствие. Нет-нет! Не волнуйтесь. Гарас исключительно деликатен. Он постарается не замечать вашего присутствия. Садитесь и работайте спокойно. Гарас не сделает вам ничего плохого до тех пор, пока вы не попытаетесь выйти отсюда. До моего возвращения вам придется провести время в этом кабинете. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! Я обещаю не покусать вашу собаку. — О-о! Мне нравится ваш юмор, господин Дубровский. Я ценю веселых людей. Среди русских это такая редкость. За окном послышался шум работающего мотора, шуршание шин по шлаковой дорожке. — Это, кажется, мой «мерседес». Итак, желаю найти общий язык с Гарасом, господин Дубровский. Это пойдет вам только на пользу. Через минуту хлопнула дверь автомобиля, мотор взревел на больших оборотах, и зашелестели шины. Вскоре лишь медленные шаги часового доносились со двора тайной полевой полиции. Оторвав от окна взгляд, Леонид опустился на стул, посмотрел на собаку. Гарас неотрывно следил за каждым его движением. Склонив голову набок, полуоткрыв пасть, он изучающе поглядывал на него, будто ожидая дальнейших распоряжений. Леонид придвинул поближе стопку бумаги, принялся писать автобиографию, припоминая версию о трагической гибели отца от руки чекистов, о безрадостной жизни в Советской России. Закончена очередная фраза, поставлена точка. Леонид задумался. В памяти возник образ матери. В детстве она часто рассказывала ему об отце. С ее слов Леонид знал, что отец сражался на фронтах гражданской войны, был комиссаром и трагически погиб в борьбе с белополяками. Всю жизнь он гордился отцом, не раз клялся быть достойным его подвигов. И вот на тебе… Приходится изворачиваться, придумывать небылицы о жестокости большевиков, о расстрелянном отце, о жажде мести. Леонид отложил в сторону ручку, оперся локтем о стол, обхватил голову руками. «Ничего, ничего, — успокаивал он себя. — Все это надо для пользы дела. Я обязан усыпить их бдительность. Обязан войти в доверие. Иначе грош цена всей моей деятельности». Успокоившись, он заставил себя дописать автобиографию. Перечитал ее от начала до конца. Все выглядело довольно убедительно, и, главное, эта автобиография не отличалась от той, которую он писал уже однажды у немцев, работая переводчиком в Чернышковской комендатуре. Обдумывая, с чего бы начать расписку о неразглашении тайны, Леонид обратил внимание на то, что один из ящиков письменного стола немножечко приоткрыт. Рука невольно потянулась туда, к металлической ручке, и Леонид выдвинул ящик наполовину. Довольно громкое, но незлобное рычание напомнило ему о собаке. Отдернув руку, он посмотрел на Гараса. Тот продолжал лежать в прежней позе, положив голову на вытянутые передние лапы, и пристально наблюдал за каждым его движением. Леонид заглянул в ящик. Там, разложенные с немецкой аккуратностью, лежали стопка чистой бумаги, несколько остро отточенных карандашей, самопишущая ручка, коробка со скрепками, две небольшие обоймы с патронами и маленький пистолет «вальтер». «Забыл или доверяет? А может быть, оставил специально, чтобы проверить? — И Леонид вновь обратил внимание на то, как подчеркнуто аккуратно размещены все эти вещи в ящике стола. — Конечно же проверяет. И видимо, это только начало. Впереди еще много различных проверок. Надо ухо держать востро, тут недолго и оступиться. А расплата одна — жизнь, — вспомнил он слова капитана Потапова и подумал: — А как бы поступил капитан, если бы оказался сейчас на моем месте, за этим письменным столом?» Леонид неторопливо протянул руку к другому ящику и, не спуская глаз с Гараса, попробовал потянуть за ручку. И второй ящик оказался незапертым. В нем, одна на другой, лежали папки с протоколами допросов. Леонид не стал брать их в руки. Он лишь приподнял верхнюю и, убедившись, что под ней точно такая же, плотно задвинул ящик. Когда клятва на верность фюреру и великой Германии и расписка о неразглашении тайны были готовы, Леонид посмотрел на часы. До возвращения Рунцхаймера оставалось еще двадцать минут. Внимание его привлек настольный календарь. На листке значилось двадцать седьмое апреля. «Ровно месяц прошел с того дня, когда мы с Пятеркиным перешли линию фронта, — вспомнил Леонид. — Ровно месяц. Где теперь Виктор? Если дошел до Потапова, то должен уже вернуться к сестрам Самарским в Малоивановку. А от них узнает, что я арестован и… с этим известием вернется к Потапову. Да, все это малоутешительно. Надо как-то известить Самарских, что я здесь, в Кадиевке. А как? Найти подходящего человека, чтобы отправить его в Малоивановку, не так-то просто. На это может уйти много времени. Пожалуй, и сейчас уже поздно. Пятеркин мог не дождаться и вернуться к Потапову. Постой-ка, постой-ка… А что, если написать Самарским письмо и отправить его обычной почтой? Ведь никаких секретов передавать не надо. Напишу, что жив и здоров, работаю в Кадиевке, сообщу адрес. Простое, дружеское письмо к людям, с которыми познакомился во время своих скитаний. Даже немецкий цензор не заподозрит. Но зато для Пятеркина будет ясно, что я на свободе, работаю в Кадиевке. Ход верный. И не грозит никакими последствиями». Леонид торопливо взял ручку и написал коротенькое письмо сестрам Самарским. Листок он сложил вчетверо, спрятал его в карман, рассчитывая отправить при первой же возможности. Стрелки часов показывали без десяти минут одиннадцать, когда Гарас вскочил со своей подстилки, подбежал к двери и уселся возле нее, поглядывая то на Леонида, то на закрытую дверь. Прошла минута-другая, а Гарас все продолжал терпеливо сидеть у двери, время от времени повиливая приветливо хвостом. Леонид машинально начал переворачивать назад листочки календаря. На одном из них он обратил внимание на лаконичную запись: «Сгорел маслозавод. На месте пожара обнаружен труп господина Меса. Голова пробита тупым предметом. Вероятно, диверсия». Едва Леонид успел прочесть эту запись, как Гарас поднялся на задние лапы, уперся передними в дверь и, распахнув ее настежь, улегся возле порога. С улицы послышался рокот автомобильного мотора, и «мерседес» Рунцхаймера остановился против окна. «Вероятно, диверсия, — повторил шепотом Леонид. — Быть может, здесь, в Кадиевке, действуют советские патриоты? — подумал он. — Наде попытаться установить с ними связь». Сердце учащенно забилось. Он водворил страницы календаря в прежнее положение и приготовился к встрече своего шефа.4
Виктор Пятеркин пролежал в походном госпитале шесть, дней. На молодом теле рана затягивалась быстро. Через четыре дня после ранения Виктор уже ходил, помогал сестрам ухаживать за ранеными, читал им из газет сводки Советского информбюро. За это время капитан Потапов дважды приезжал в госпиталь и подолгу беседовал с Виктором, выясняя мельчавшее подробности его путешествия по вражеской территории, уточняя маршруты следования гитлеровских войск, места скопления танков и другой техники, о которых в короткой записке доносил Дубровский. Вскоре капитан Потапов приехал вновь и увез Виктора в санаторий фронта, разместившийся в сорока километрах от Ворошиловграда. — Вот здесь и поживешь дней двадцать, — сказал он, когда дежурная сестра проводила их в просторную, светлую комнату и показала Виктору его кровать, стоявшую возле самого окна. — Почему так долго, Владимир Иванович? Меня ведь Борисов ждет. Я ему обещался через десять дней назад воротиться… — Ничего, ничего. Он и двадцать подождет, раз так надо. — Борисов-то подождет, да только война ждать не будет. — Что? Что ты сказал? — Говорю, война ждать не будет, — повторил Пятеркин. — Может, Борисов для вас какие-нибудь важные сведения приготовил. А вы меня тут двадцать дней держать собираетесь. Я же поправился. Еще дней пять — и могу идти. Ладно, Владимир Иванович? И столько мольбы слышалось в голосе паренька, такая надежда сквозила во взгляде, что Потапов не мог ответить отказом. Потапову не хотелось огорчать паренька, поэтому он умолчал о том, что уже подготовил другого разведчика, который в ближайшие дни отправится вместо Пятеркина за линию фронта, отыщет в Малоивановке сестер Самарских и через них установит связь с Леонидом Дубровским. По предложению Потапова этот разведчик еще вчера приехал во фронтовой санаторий. Он хотел ненароком познакомиться с Пятеркиным, чтобы выспросить у него, каким путем лучше добраться до Малоивановки, как выглядит дом сестер Самарских, узнать о поведении немцев за фронтовой полосой. — Ну что ж, — сказал Потапов Пятеркину. — Скоро первомайский праздник. Давай договоримся так. Первое мая отпразднуем здесь, а второго соберем тебя в путь, к Борисову. Хорошо? — Ладно… Мне что? Я — как вы скажете… — Вот и чудесно! А теперь пойдем. Проводишь меня до машины. По широкой каменной лестнице они спустились со второго этажа, миновали вестибюль со старым, выщербленным паркетом и вышли на большую площадку с пустыми цветочными клумбами, отделявшую здание санатория от зеленеющего парка. — Владимир Иванович! А раньше, до войны, что здесь было? — И раньше был санаторий. Только не военный, а угольщиков. Шахтеры тут отдыхали. Во время оккупации немцы под госпиталь это здание приспособили. А мы снова санаторий открыли — для выздоравливающих воинов. Пусть набираются сил перед решительным наступлением. — А когда оно будет, Владимир Иванович? — Не знаю- когда, но знаю точно — будет. Хотя, как Дубровский пишет, немцы тоже к наступлению готовятся. Кстати, когда вы в Малоивановке ночевали, с каким он там капитаном разговаривал? — Такой толстоватый? С небольшой лысиной. Фамилия — Дитрих. Это я точно запомнил. Дядя Леня с ним полночи просидел. Немецкий шнапс они пили. Меня-то он спать отправил, а сам с ним все разговаривал. А утром… Я ж вам рассказывал! Утром дядя Леня мне говорил, что немцы под Курск много войск гонят. Говорил, что танк у них новый появился. «Тигр» называется. И броня у него такая толстая, что даже пушка не пробивает. Это он все от капитана Дитриха слыхал. Я ж все это уже рассказывал, Владимир Иванович! — Верно, верно. Рассказывал. Просто я еще раз про это услышать хотел. Они уже подошли к маленькому автомобилю «виллис», на котором приехали в санаторий. Шофер-солдат, поджидавший Потапова возле машины, уселся за руль. — Ну, прощевай, Виктор. Мне пора. — Потапов протянул мальчугану руку. — А завтра утром встречай здесь эту машину. Я тебе сюрприз приготовил. — Какой сюрприз, Владимир Иванович? — По матери-то небось соскучился? — Немножко соскучился, — стыдливо проговорил Виктор. — Вот на этой машине завтра утром к тебе ее и привезут. Повидаешься. Я еще в госпиталь собирался ее доставить, да побоялся. Не хотел ее зря волновать. А теперь ты герой. Если сам не скажешь, она и знать не будет, что тебя пуля задела. — Спасибо, Владимир Иванович! Вы только ей не говорите, что я второго мая опять туда собираюсь. — Ни в коем случае! Это, брат, наша тайна, — сказал Потапов без тени улыбки. Закинув ногу, он уселся в машину, помахал рукой. — Ну, отдыхай пока. Будет время, я еще к тебе загляну. — До свидания, Владимир Иванович! «Виллис» тронулся с места и покатил к покосившимся воротам. А Виктор еще долго стоял, провожая его взглядом, пока не осела пыль, поднятая скрывшимся за поворотом автомобилем. До вечера Виктор Пятеркин перезнакомился со многими солдатами и офицерами, отдыхавшими во фронтовом санатории. Поборов застенчивость, он даже сам заговорил с девочкой, которую звали Таней. Поначалу он стеснялся к ней подойти и всякий раз опускал глаза, когда она на него смотрела. Но его все больше и больше привлекала кобура, которую Таня носила на широком военном поясе. На вид Тане было не больше пятнадцати-шестнадцати лет, на ней было обыкновенное платье, и этот пистолет на широком поясе никак не вязался с ее сугубо гражданским видом. От лейтенанта Пархоменко, забавного и веселого человека, Виктор узнал, что Таня партизанка, с простреленным легким была доставлена самолетом на Большую землю, а теперь окончательно поправилась и скоро вновь улетит к партизанам. Григорий — так звали лейтенанта Пархоменко — первым познакомился с Виктором. Был он невысок, широкоплеч, улыбка, казалось, никогда не сходила с его лица. Подойдя к Виктору, он молча показал ему пятак на своей заскорузлой ладони, потом положил пятак себе в рот, за щеку, а вытащил его из-за уха. И только после этого проговорил: — Ловкость рук — и никакого мошенства! Виктор недоверчиво посмотрел в его карие, с лукавинкой, глаза, улыбнулся и спросил: — А еще раз можете? — Добре. Только сперва пятак отдай. — Он же у вас в руке! — удивленно проговорил паренек. — Где? — лейтенант разжал руку. На его шершавой ладони ничего не было. — Ты, хлопец, на меня не кивай. Пятачок у тебя в кармане лежит. — С этими словами он полез к Виктору в карман куртки и вытащил все тот же пятак. — А как это? — только и сумел от удивления проговорить Виктор. — Очень просто. Будешь со мной дружить, я тебя еще и не таким фокусам научу. Виктор последовал за лейтенантом Пархоменко в парк. Назвавшись разведчиком, лейтенант рассказал Виктору, как не раз брал в плен «языка». Причем все немцы, которых приходилось ему доставлять в свой штаб из-за линии фронта, были почему-то тяжелыми и толстыми, и у каждого почему-то подкашивались ноги от страха. По словам лейтенанта Пархоменко, выходило, что взять «языка» — дело плевое, а вот дотащить его на себе до расположения наших войск — самая трудная задача. Рисуя мельчайшие детали своих походов за «языком», лейтенант Пархоменко красочно жестикулировал, на лице его появлялась гримаса страха, закатывались глаза, когда он копировал захваченных имнемцев. Причем раньше чем начать какую-либо новую историю, лейтенант Пархоменко расспрашивал Виктора о его боевых делах. Поначалу паренек отмалчивался. Но однажды лейтенант сказал: — Ты небось и немца-то живого не видел. Виктор насупился и проговорил: — Видел. И не одного. — Небось пленных? — И вовсе не пленных. — Где ж ты их видел? — На той стороне. — Ишь ты! Партизанил, что ли? — И вовсе не партизанил, а был связным у секретаря подпольного обкома. — Вона куда махнул. Кто же тебе такое дело доверил? — Моя школьная учительница. Она его задания выполняла. А я эти задания ей передавал и опять же ему докладывал. — Молодец, и на том спасибо. Только я думал, раз тут находишься, значит, в бою побывал. Виктору очень хотелось рассказать лейтенанту, как он ходил с Дубровским за линию фронта, как выполнял ответственное задание командования, как, наконец, доставил сведения о противнике. Но, помня, что никому не имеет права говорить об этом, он сдержался и робко ответил: — Не. Я в бою не был. А сюда меня отдохнуть привезли на несколько дней. Чувствуя, что паренька не так легко вызвать на откровенность, лейтенант Пархоменко решил схитрить. — А я прошлой осенью в такой переплет попал, что еле ноги унес. Немцы нас в селе Малоивановка окружили… — Где, где? — перебил Виктор. — В Малоивановке. Это неподалеку от Алчевска, раньше он Ворошиловском назывался. Виктор насторожился. — Так вот, — продолжал Пархоменко, — окружили нас немцы в этом селе. Жаркий бой разгорелся. Нас всего рота, а их не меньше двух батальонов. И решили мы биться до последнего, в плен не сдаваться. А у них минометы, садят по селу из всех калибров. Половина хат горит, а мы все отстреливаемся, немцев не подпускаем. — Неправда это, — спокойно проговорил Виктор. — Почему неправда? Думаешь, я вру? Впервые за весь разговор лейтенант Пархоменко перестал улыбаться. — Может, и не врете, а неправда это. — Ну, почему же ты мне не веришь? — А потому, что я был в Малоивановке. Там ни одной хаты погоревшей нет. — Так, может, ты до войны там был? — Нет. Недавно. Еще и месяца не прошло. — Интересно, что же ты там делал, в Малоивановке? — Так, по делам заходил. — Ну, расскажи, расскажи, как она выглядит, твоя Малоивановка? Может, это совсем и не то село. Где там ночевал? — Я не останавливался, я мимо проходил. Там все хаты целы, будто и войны не было. Лейтенант Пархоменко больше ни слова не мог вытянуть у Виктора. Уже несколько минут они сидели молча на скамейке парка, когда неподалеку от них прошла Таня с пожилой женщиной в форме военного врача. Вот тут-то, чтобы вновь завязать разговор, лейтенант Пархоменко и рассказал Виктору о Тане. Но разговора не получилось. Молча выслушав Танину историю, Виктор поднялся со скамейки и пошел к зданию санатория. — Постой! Через двадцать минут обед! Пойдем вместе в столовую! — крикнул ему вдогонку лейтенант Пархоменко. Виктор остановился, подождал, пока лейтенант подошел к нему, и в упор спросил: — Дядя Григорий! А зачем вы мне про Малоивановку врали? — Вот чудак! Да разве их мало, Малоивановок? Ты в одной, видно, был, а я про другую рассказывал, — без тени смущения проговорил Пархоменко. — Я было хотел тебе показать, как фокус делается, а ты вдруг ни с того ни с сего обиделся. — Да нет, я не обиделся. Просто сидеть надоело, — отговорился Виктор. До самого вечера лейтенанту Пархоменко так и не удалось вызвать парнишку на откровенный разговор. Всякий раз, когда лейтенант подходил к Виктору и заговаривал с ним, тот односложно отвечал на вопросы и под различными предлогами отходил к другим отдыхающим. Теперь все внимание паренька было уделено Тане. Нет, он еще не познакомился с ней, но, куда бы она ни шла, он неотступно следил за ней взглядом, старался держаться поближе. Ему нравилась ее походка, прямые, зачесанные назад волосы цвета соломы, большие голубые глаза, смуглое обветренное лицо с маленькой родинкой на левой щеке и даже облупившийся нос, придававший ей вид озорного мальчишки. Виктор не мог понять, почему его словно магнитом тянет к этой девчонке. Ему казалось, что она хвастается своим пистолетом. И в глубине души он проклинал ее за это. «Подумаешь, фасонит!» — думал он. И тем не менее Таня овладела его мыслями. Он начал фантазировать, как было бы славно, если бы они вместе оказались в тылу врага. Они могли бы выслеживать и убивать фашистов, нарушать связь, добывать ценные сведения о противнике. Но каждый раз, когда Таня посматривала на него, Виктор, будто провинившийся, опускал глаза. Наконец вечером, перед началом кинофильма, он решился и подошел к девочке. — Ты чего с пистолетом ходишь иль боишься кого? — сурово спросил он. — Кого мне бояться? Просто деть некуда, вот и ношу. — А почему не сдала? У меня-то еще в госпитале отобрали. — A y партизан не отбирают, потому как получать потом не у кого. Этот я сама добыла. Трофейный. «Вальтер», немецкий. — Я и сам вижу, что «вальтер». У меня точно такой был. Только я его не в кобуре носил, а в кармане. — Прятал, что ли? — Ага. — От кого? — От немцев. Девочка рассмеялась. — Ты чего? — обиженно спросил Виктор. — Так просто. Забавно у тебя получилось. От немцев спрятал, а свои отобрали. Закипавшая было злость неожиданно улетучилась, и Виктор от души засмеялся. — На войне всякое случается, — повторил он слышанную от кого-то фразу. И тут же спросил: — А ты из него хоть стреляла? — Нет. Не пришлось. — Давай постреляем? — А где? — Там, в парке, пруд есть. Лягушек полно. Айда туда, пока не стемнело! — А кино? — Хорошо! Сегодня фильм посмотрим, а завтра утром постреляем. — Ладно! — кивнула Таня. — А тебя как зовут? — Меня? Виктор! — А меня — Таня! — Это я уже знаю. — Откуда? — Так, один человек сказал. Словно из-под земли перед ними вырос лейтенант Пархоменко. — Отчего молодежь носы повесила? — улыбчиво спросил он. — Пойдемте, я вам необыкновенный фокус покажу. — Не, мы в кино собрались, — ответил и за себя, и за Таню Виктор. — И в кино успеете, и фокус посмотрите, — настаивал Пархоменко. — Там, в столовой, еще только экран развешивают. — А почему ты не хочешь? Пойдем, — предложила Таня. — Не, я тут побуду. Уже насмотрелся этих фокусов. Девочка стояла в нерешительности. — Раз Виктор Пятеркин сказал, значит, так и будет. У него слово твердое, — спрятав улыбку, проговорил лейтенант Пархоменко. — Откуда вы мою фамилию знаете? — насупившись, спросил Виктор. — Вот чудак, — опять улыбнулся Пархоменко. — Ты что же, инкогнито здесь живешь? Спросил дежурную сестру — она и сказала. Виктор не знал, что такое «инкогнито», но спрашивать у лейтенанта не стал. Его настораживала та навязчивость, с которой лейтенант Пархоменко пытался завоевать его расположение. А тот продолжал: — Ты, хлопчик, не дуйся. Мы еще с тобой в Малоивановке встретимся. «Опять с этой Малоивановкой пристает», — подумал Виктор и, чтобы отделаться от лейтенанта, обратился к своей собеседнице: — Пойдем, Таня, в зал, места займем. — Пойдем, — согласилась девочка. — А меня с собой не хотите брать? — крикнул им вдогонку Пархоменко. Но ни Виктор, ни Таня даже не обернулись. На другой день лейтенант Пархоменко исчез из санатория. Виктор не видел его за завтраком, не встретил в парке, где, дождавшись мать, долго гулял с ней по причудливым аллеям. В голубом бездонном небе не было ни единого облачка, весеннее солнце нещадно палило землю, и все обитатели санатория заполнили небольшой парк. Успокоившись после первых минут радостной встречи с сыном, Мария Викторовна без умолку рассказывала ему о последних письмах отца, о знакомых сверстниках Виктора. Поглядывая на сына, она сокрушенно вздыхала: — Ох! Скорей бы уж все это кончилось! Отец на фронте, так ему ж нельзя иначе — военнообязанный он. А ты-то чего? Малой еще. Неужто без тебя не побьют германца? Виктор не знал, как утешить мать, и отмалчивался. Ему хотелось побыстрее распрощаться с ней и отправить обратно в город. К тому же из-за ложного стыда он боялся встретить лейтенанта Пархоменко (вдруг тот потом будет называть его маменькиным сынком). Именно поэтому Виктор внимательно всматривался в каждого встречного, пытаясь заранее разглядеть лейтенанта, чтобы вовремя свернуть с матерью на другую аллею. Но… лейтенанта Пархоменко нигде не было видно. Когда же на одной из аллей показалась Таня, Виктор кивнул на нее и сказал матери: — Видишь, девчонка, не больше меня, а в партизанах воюет. Мария Викторовна глубоко вздохнула и ничего не ответила. Не более двух часов провел Виктор с матерью, а когда она уехала, побежал разыскивать Таню. Нашел он ее в парке. Девочка одна сидела на скамейке и читала книгу. Виктор подсел к ней и спросил: — Чего читаешь? — «Войну и мир», — не отрываясь от книги, ответила Таня. — Интересно? — Ага… — Ты кем хочешь быть, когда вырастешь? — неожиданно спросил Виктор. Таня подняла свои голубые глаза и пристально посмотрела на Виктора. — Я — врачом. Людей лечить буду. А ты? Виктор не ожидал встречного вопроса и несколько замешкался. — Ну, кем же ты будешь? — настойчиво повторила Таня. — Хочу в летчики, — неуверенно сказал он. — Наверно, вчера, после кинофильма, решил? — Не, я этот фильм до войны видел. Еще в школе с ребятами пели про любимый город. — А какой твой любимый город? — Ворошиловград и… Москва. После войны обязательно, поеду в Москву, посмотреть хочется… — Я Харьков люблю. Перед войной один раз там с отцом была, на всю жизнь запомнила. — А живете где? — Село Валки. То между Харьковом и Полтавой. Таня замолчала, видимо вспомнив родные места. Притих и: Виктор. Некоторое время ребята сидели молча. — Айда на пруд лягушек стрелять! — предложил вдруг Виктор. — У меня патронов мало. — Сколько? — Две обоймы, по семь штук. — Подумаешь, одну расстрелять можно. — А как семь на двоих поделим? — Твой пистолет, значит, четыре — тебе, а мне — три. — Видя, что Таня колеблется, Виктор проговорил: — Ну не жадничай… Пойдем… Я загадал… — Что загадал? — Если хоть в одну лягушку попаду, буду летчиком, а если нет, значит, не судьба. — Эх ты, а еще в летчики захотел… У летчиков знаешь какой характер? Им все нипочем. Летчик решит что-нибудь — обязательно своего добьется. — Откуда ты знаешь? — А вот знаю. У нас в отряде был один летчик. Сбили его под Киевом. Я его дядей Васей звала. Так он что скажет — обязательно сделает. Задумал раз мину смастерить- и смастерил. Потом этой миной немецкий эшелон под откос пустил. — А что? Я просто так загадал, — оправдываясь, перебил ее Виктор. — Могут и по здоровью не взять. Айда, пойдем постреляем. — Ладно уж, уговорил! — рассмеялась Таня. Она сорвала с ветки зеленеющий молодой листочек и, заложив им страницу, захлопнула книжку. — Только, чур, я первая буду стрелять, — тихо сказала она, поднимаясь со скамейки. — Ладно! — согласился Виктор. — Твой пистолет- тебе начинать. Вскоре со стороны пруда послышались редкие одиночные выстрелы.* * *
Капитан Потапов приехал в санаторий во время завтрака. До Первого мая оставалось еще два дня, и появление Потапова в столовой было для Виктора Пятеркина полнейшей неожиданностью. Завидев его еще в дверях, Виктор выбежал из-за стола. — Здравствуйте, Владимир Иванович! Вы кого ищете? — Никого не ищу. К тебе в гости пожаловал, — сказал Потапов, не выпуская руку паренька из своей огромной ладони. — Пойдемте завтракать. — А у тебя что, лишняя порция есть? — Не-е, здесь официантки хорошие. Мне всегда добавку дают, когда попрошу. Чего-нибудь и для вас найдут. — Нет, Виктор, спасибо. Я уже завтракал. А ты иди доедай. Я тебя в садике подожду. Разговор у нас будет с тобой серьезный. Виктор опустил глаза. — Небось из-за лягушек, — пробурчал он виновато. — Какие лягушки? — не понял Потапов. — Иди, иди. Ешь. Поговорим после завтрака. Он подтолкнул Виктора к столу, а сам повернулся и направился к выходу. «Уже нажаловался», — подумал Виктор, вспомнив скандал, который учинил начальник санатория ему и Тане за стрельбу но лягушкам. Тогда Виктор был счастлив, что убил не одну, а целых две лягушки. Но радость эта была омрачена появлением возле пруда какого-то майора, оказавшегося начальником санатория. Тот накричал и на Виктора, и на Таню, грозил выгнать обоих из «лечебного учреждения». Эти слева особенно запомнились Виктору. А потом, пригласил их к себе в кабинет, записал, из каких частей они сюда прибыли, обещал сообщить командованию об их поведении, а под конец забрал у Тани пистолет и спрятал его в свой сейф… Больше всего Виктвр переживал за Таню. Он чувствовал себя виновником всех ее неприятностей. И не знал, как искупить перед ней вину. К счастью, на другой день Таня уже забыла о происшедшем и сама позвала Виктора прогуляться до пруда, а вскоре история со стрельбой по лягушкам и у Виктора вылетела из головы. Теперь же неожиданное появление капитана Потапова заставило его вновь вспомнить об этом. Доедая котлету с макаронами, Виктор думал о том, что скажет капитан Потапов. «Небось будет стыдить. А может, и не пустит больше к Дубровскому». Обжигаясь горячим чаем, Виктор выпил всего полстакана и выбежал из столовой. Капитан Потапов прогуливался неподалеку. — Ага, уже подкрепился? — спросил он, завидев паренька; Виктор молча кивнул. — Ну, тогда пройдемся по парку. — Потапов положил рук Виктору на плечо. И этот жест, и ласковый голос капитана, казалось бы, не предвещали ничего плохого. — Ты лейтенанта Пархоменко помнишь? Виктор был готов к любому вопросу, но этот оказался для него столь неожиданным, что, прежде чем ответить, он удивленно посмотрел на Потапова. — Ты молодец, — сказал тот. — Язык за зубами держать умеешь. Это похвально. Лейтенант Пархоменко на ту сторону собирался, поэтому и спрашивал у тебя про Малоивановку. Ну да ладно, другой человек нашелся, рассказал ему все, что нужно. Только теперь ему это уже ни к чему. — Потапов глубоко вздохнул, помолчал немного и продолжал: — Война, брат, ничего не поделаешь. Нет больше лейтенанта Пархоменко. Погиб при переходе линии фронта. Виктор ничего не ответил. Комок подкатил к горлу, на глаза навернулись слезы. — Он о тебе хорошо говорил. Сказал: «Этот хлопчик мне по-душе. Я бы с ним в любую разведку пошел». А сам не дошел… — Потапов молча подвел Виктора к первой попавшейся скамейке и предложил: — Присядем, сынок. Он впервые так назвал Виктора, и тот понял, что никакого разноса за лягушек не будет. Они сели рядом. В парке было тихо. Где-то в листве весело щебетали птицы. — Ну, рассказывай, как себя чувствуешь? Как нога? — спросил Потапов, пытаясь заглянуть в глаза паренька. — Хорошо, Владимир Иванович! Я давно выздоровел. Даже бегать могу. Боясь, что капитан может усомниться в его словах, Виктор попытался было встать, чтобы показать, как он бегает, но Потапов удержал его за рукав: — Ладно, ладно. Я тебе и так доверяю. — Значит, после праздника пустите меня к дяде Лене? — После праздника, говоришь? А тебе хочется здесь первомайский праздник отпраздновать? — Ага. У нас концерт будет. Московские артисты должны приехать. Интересно. Потапов глубоко вздохнул, задумался на мгновение, потом спросил: — А если без концерта останешься, обидно будет? — Как так? — удивился Виктор. — Понимаешь, сынок, — Потапов опять положил руку Виктору на плечо, — лейтенант Пархоменко к Дубровскому шел. А дело-то, видишь, как обернулось. Теперь на тебя надежда. И откладывать никак нельзя. Командованию нужны точные сведения о противнике. Возможно, у Дубровского кое-что уже есть. А без связного как он их нам передаст? Подумали мы и решили, если ты чувствуешь себя хорошо, надо еще до праздника отправляться тебе к Леониду. — Я согласный, — торопливо проговорил Виктор. — Война ведь теперь, Владимир Иванович. Думаете, я концертов не видел? Насмотрюсь еще, когда немца прогоним… — Ишь какой шустрый! — рассмеялся Потапов. — Ты с ответом не спеши. Поначалу скажи мне честно, нога не болит? — Не… Вот смотрите… Виктор вскочил со скамьи, запрыгал на одной ноге. — Это у тебя здорово получается. А боль-то чувствуешь? — Не… Даже ни капельки не больно. — Ну тогда садись. Продолжим наш разговор. Потапов дождался, пока Виктор сел рядом с ним. — Сегодня останешься еще здесь. Я должен договориться о месте перехода через линию фронта. Обеспечим тебе хорошее огневое прикрытие. Вероятнее всего, будешь переходить там же, где вы с Дубровским шли. Там тебе дорога до Малоивановки хорошо известна. — Ага, я там все помню. — Вот и прекрасно. В Малоивановке остановишься у сестер Самарских. Если у них от Дубровского есть весточка, будешь действовать, как он просит. Если нет — подождешь. Но не больше десяти дней. За это время присматривайся, какие части проходят, куда направляются. Следи за опознавательными знаками на машинах. Тогда с головой собаки у вас с Дубровским хорошо получилось. Эту собачью голову австрийские части на своих машинах рисуют. Для немцев легенда у тебя останется прежняя. Искал, мол, родителей. Не нашел и вернулся в Малоивановку. Здесь тети хорошие. Приглашали пожить у них, покуда отец с матерью не отыщутся. Понял? Кстати, Евдокии Остаповне письмо от мужа передашь. Отыскал я его. — Ага, понял. А когда идти надо? — Завтра утром пришлю за тобой машину. Приедешь к нам в штаб, там и решим. Вероятнее всего, послезавтра тебя проводим… — Тридцатого, значит, — быстро сосчитал Виктор. — Если сегодня двадцать восьмое, значит, тридцатого, — улыбнулся Потапов. — Уже месяц прошел с тех пор, как вы с Леонидом Дубровским первый раз уходили. Где он теперь, жив ли? — Конечно живой! У него немцы при мне несколько раз документы проверяли. Все было в порядке. А у них документ на главном месте. — Это верно. Ну, а наши с тобой пароли остаются прежними. Ты их не забыл? — Не-е! — Тогда повтори. — Когда вернусь к своим, скажу, что я Иванов. Попрошу доставить меня в штаб части. А там попрошу связаться с Соколом и доложить, что пришел связной от Борисова. — Все правильно! Молодец, Виктор! Ну, пойдем, проводишь меня. Они поднялись со скамьи и не торопясь зашагали по аллее парка. По военной выправке капитана Потапова, по мальчишеской походке Виктора Пятеркина со стороны могло показаться, что прибывший с фронта отец прогуливается с сыном. И вряд ли кто мог подумать, что идут два серьезных, деловых человека, связанных военной тайной.5
Фельдполицайсекретарь Рунцхаймер вернулся в плохом настроении. Переступив порог своего кабинета, он лишь слегка потрепал по ходке любимого пса. Отстранив его, Рунцхаймер подошел к столу, спросил отрывисто: — Надеюсь, у вас все готово, господин Дубровский? Еще при появлении Рунцхаймера Леонид вскочил со стула, вытянулся по стойке «смирно». Теперь же, не меняя позы, он взял со стола написанные листочки бумаги, подал их шефу. — На это не потребовалось много времени, господин фельдполицайсекретарь, — сказал он спокойно. — Моя биография, только начинается. Она уместилась всего на одной странице. Не знаю, правильно ли я написал обязательство о неразглашении тайны? Если что-нибудь не так, я готов переписать заново. Нервно перебирая листки бумаги, Рунцхаймер бегло просмотрел их и бросил на стол. — Здесь, кажется, все правильно. Эти слова он произнес уже мягче, но по тому, как шагнул к стулу, как резко на него опустился, чувствовалось, что в нем все еще кипит ярость. — Господин фельдполицайсекретарь, вы чем-то взволнованы? — Да! — Рунцхаймер пристально посмотрел на Дубровского. Его глаза метали молнии, ноздри и без того широкого носа вздулись, на лбу побагровел рубец. — Да! Да! Да! Но я не взволнован! Я взбешен! Я не понимаю этого русского упрямства, этой глупости. Один готов проглотить язык, готов умереть, чтобы не раскрыть рта. Другой готов забить его до смерти, чтобы выслужиться, чтобы показать свою преданность… Рунцхаймер бросил взгляд на Гараса и жестом разрешил ему подойти. Пес незамедлительно вскочил с подстилки, подбежал к хозяину, положил голову на его колени. — Извините, господин фельдполицайсекретарь, я не совсем понял. Что случилось? — Этот бандит, видимо, много знал. В его доме нашли оружие, радиоприемник. Я был уверен, что на допросе заставлю его заговорить. А этот болван Алекс… Он так бил его резиновой палкой, что бандит умер… Я был поражен. Обычно Алекс всегда выколачивал ценные… — Рунцхаймер осекся наполуслове, продолжил: — Может быть, Алекс забил бандита до смерти, чтобы тот не успел ничего сказать? Я помню, бандит что-то бормотал перед тем, как потерял сознание. Возможно, Алекс работает против нас? Ожидая ответа, Рунцхаймер вновь уставился на Дубровского. Леонид молча пожал плечами. Он не мог понять, куда клонит этот долговязый немец, продолжавший гладить собаку своей длинной волосатой рукой. «Если он сомневается в преданности Потемкина, то почему говорит об этом мне, новому сотруднику, которого только вчера взял к себе на работу?» Дубровский не знал, что Рунцхаймер приказал Потемкину присматривать за ним, для чего специально подселил его к Алексу. Рунцхаймер, думая об Алексе, заговорил вновь: — Да-да! Это не исключено. За ним следует понаблюдать. Я давно замечал, что Алекс излишне усердствует на допросах. Вероятно, он пытается доказать приверженность новому порядку. Тут, видимо, есть над чем поразмышлять… Рунцхаймер умолк, жестом отправил Гараса на место и вновь стал внимательно перечитывать биографию Дубровского. Леонид по-прежнему стоял навытяжку. Неожиданно тишину прорезал приглушенный расстоянием душераздирающий крик женщины. Рунцхаймер лишь на мгновение оторвал взгляд от листа бумаги, посмотрел в полуоткрытое окно и снова углубился в чтение. Прошло несколько томительных минут. Наконец он отложил биографию в сторону. — Я доверяю вам, господин Дубровский. Доверяю настолько, что прошу понаблюдать за этим Алексом. Постарайтесь выяснить: о чем он думает? какие у него помыслы? с кем он встречается после работы? О всех его высказываниях будете докладывать мне. С этого дня вы становитесь моим личным переводчиком. А Потемкин пусть помогает фельдфебелю Квесту. Дубровский представил себе, как по приказу Рунцхаймера должен будет избивать на допросах советских людей. — Но, господин фельдполицайсекретарь!.. — начал было он и умолк. — Я вас слушаю! — Рунцхаймер выжидательно вытянул шею. — Мне хотелось бы поставить вас в известность. Я не переношу вида крови. В свое время я мечтал стать врачом и даже поступил в медицинский институт. Но в анатомичке мне сделалось плохо. Я потерял сознание. Только поэтому я бросил медицину и перешел в институт иностранных языков. — Ничего. Меня это не смущает. Я попробую сделать из вас мужчину. Распоряжение о вашем назначении я уже подписал. Можете получить паек, форму тайной полевой полиции и оружие. Паек — на кухне. Пистолет — у фельдфебеля Монцарта. Вы с ним уже вчера познакомились. Кстати, он по достоинству оценил ваше берлинское произношение. Фельдфебель Монцарт покажет вам также, где можно получить обмундирование. Но имейте в виду, наша часть на особом положении. Поэтому большинство моих сотрудников носит цивильную одежду. Вам тоже предоставлено право выбирать одежду по своему вкусу. Но по праздникам и на построениях — только военную форму. Вы поняли? — Да, господин фельдполицайсекретарь, я все понял! — Теперь несколько слов о вашей работе. Как мой личный переводчик, вы будете выполнять только мои поручения. Но в мое отсутствие вам могут поручить другую работу. Каждый унтер-офицер нашей внешней команды является для вас начальником. С моего разрешения следователи могут предложить вам помочь им в качестве переводчика при допросах заключенных. Кроме того, вы должны поддерживать связь с русской вспомогательной полицией, которая находится в непосредственном моем подчинении. Вы обязаны знать о всех, кого они задерживают. И докладывать мне, если среди задержанных в полиции окажутся коммунисты, бывшие советские руководящие работники, евреи и дезертиры германской армии. Да-да! К сожалению, у нас появились и такие. Далее, я поручу вам контроль за работой биржи труда. Там необходимо усилить вербовку молодых людей для отправки в Германию. Как видите, свободного времени у вас почти не остается. Вы поняли? — Да, господин фельдполицайсекретарь! — Тогда ступайте! Можете ознакомиться с нашим размещением. Когда вы мне понадобитесь, я вас позову. Дубровский щелкнул каблуками и, даже не глянув на приподнявшегося Гараса, вышел из кабинета Рунцхаймера. В сенях он лицом к лицу столкнулся с молодой невысокой женщиной, шагнувшей ему навстречу из противоположной комнаты. — Что вы здесь делаете? — спросил он удивленно. — Я тут живу. Уборщица я ихняя, — робко ответила та, кивая на дверь, которую только что прикрыл Дубровский. В это время дверь ее комнаты медленно, со скрипом приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулась белокурая головка маленькой девочки. На вид ей было не более двух-трех лет. — Доченька моя, Ольга. — Разрешите зайти посмотреть, как вы устроились? — Заходите. Пожалуйста. Женщина осторожно отстранила девочку и распахнула дверь перед Леонидом. Дубровский переступил порог комнаты, огляделся. Несмотря на пол из выщербленных досок, жилье это имело довольно обжитой вид. Квадратный стол, возвышающийся посередине, был покрыт чистой скатертью. На небольшом комоде стояло несколько вазочек из цветного стекла. На окне висели кружевные занавески. На пухло застеленной деревянной кровати высилась целая пирамида подушек. За ситцевой портьерой угадывалась вторая комната, поменьше. — Вы здесь живете? — спросил Дубровский, вглядываясь в миловидное лицо женщины. — Я здесь и раньше с мужем жила. — А где теперь ваш муж? Она понуро опустила голову. Девочка обхватила руками ногу матери, прильнула щекой к ее колену. — Не знаю. Как забрали его в сорок первом, так ни одной весточки не получила. Может, жив, а может… — последние слова она проглотила вместе со слезой. — Ну, не надо, не надо так. Успокойтесь. Может, еще объявится. Сейчас ведь все перепуталось, — участливо проговорил Дубровский, и столько теплоты было в его голосе, такое неподдельное сострадание, что женщина, смахнув рукой выступившие на глазах слезы, доверчиво глянула на своего собеседника. — А вы здесь работаете или зашли за чем-либо? — спросила она в свою очередь. — Раньше-то я вас не примечала. — Я недавно приехал. Новый переводчик фельднолицай-секретаря Рунцхаймера. Леонид Дубровский. А вас как зовут? — Марфа Терехина. — А по отчеству? — Марфа Ивановна. — Вот и прекрасно, Марфа Ивановна. Будем жить по соседству. — Чего же вы стоите, присаживайтесь! — засуетилась она и, взяв дочку на руки, опустилась на стул. Дубровский погладил девочку по головке и, обойдя стол, сел напротив Марфы Ивановны. — А вы в Кадиевке одни или еще родственники есть? — спросил он. — Сестра напротив живет. В большом доме… — Ну, вдвоем-то вам веселее. — Какое уж тут веселье. У той тоже малый ребенок на руках остался. Кормить надо. А чем? На базаре селедка паршивая и та десять рублей за штуку. Хорошо еще, на рубли продавать начали, а зимой только на марки торговали. — Что же, выходит, с рублями вам легче жить, чем с марками? — А то как же! Что с себя продашь — на то и живешь. К примеру, я все мужнины вещи на базар сносила, да и своих уже почти не осталось. А покупает кто? Опять же наши, русские. Немцы этого барахла задарма насобирать могут. А у наших откуда марки? Все марки у немцев, да еще у тех, кто у них работает. Вот и получалось, что на рубли торговля бойчее шла. А когда марки одни в ходу были, наголодались мы с доченькой вдоволь. Хорошо, хоть команда ихняя здесь поселилась, — Марфа Ивановна кивнула на дверь, за которой располагался кабинет Рунцхаймера, — наняли меня к себе уборщицей. Стала я и марками располагать. — И много вам платят? — Ой, не смешите меня. — Она отмахнулась свободной рукой. — Еле-еле на один хлеб хватает. Правда, с кухни еще кое-что перепадает, когда там у них остается. Так и перебиваемся. — Ясно, Марфа Ивановна. Я здесь работаю. Появится возможность, буду помогать, чем сумею. — И на том спасибо. А живете-то где? — Здесь же. В том конце барака. — В третьей или четвертой квартире? — Номера не знаю. Вместе с Потемкиным. — С Алексом, это в четвертой. Я там тоже прибираю. — Марфа Ивановна поставила дочку на пол. — Заходите, ежели что. Может, вам постирать потребуется, это я быстро сумею — и выстираю, и выглажу. — Спасибо. Буду иметь в виду. Дубровский еще раз погладил белокурую головку девочки и, поклонившись, вышел из комнаты. Во дворе, возле массивных дверей гаража, прохаживался часовой. Леонид обратил внимание на огромный замок, висевший на длинных широких петлях. Проходя вдоль барака, он заглянул в распахнутое окно кабинета Рунцхаймера и встретился взглядом со своим шефом. Тот восседал за письменным столом перед грудой бумаг, на которые он, казалось, не обращал никакого внимания. Чувствуя неловкость, Леонид отвернулся, прошел мимо. Какое-то мгновение ему казалось, что Рунцхаймер вот-вот окликнет его. Но вокруг было тихо, только шаги часового доносились до его слуха. — А-а! Вот и мой новый товарищ пожаловал, — сказал Потемкин, завидев Дубровского в дверях. — А мы со встречи решили пропустить по одной. Проходи, присаживайся, знакомься, — кивнул он на незнакомца. — Это Конарев. Мы с ним вместе не раз бедовали, душевный человек. А это наш новый сотрудник Леонид Дубровский, — продолжил он, обращаясь уже к Конареву. — Очень приятно. Будем знакомы, — сказал Дубровский, пожимая Конареву руку и поглядывая на бутылку с мутноватой жидкостью. — Самогон? — А откуда же ее сейчас взять, водку-то? — усмехнулся Потемкин. — Хорошо хоть самогон достается, и то благо большое. — Почем же самогон в этих краях? — спросил Дубровский. Потемкин усмехнулся: — У Дмитрия Конарева спроси. Он всегда дешевле других достает. Дубровский перевел вопросительный взгляд на Конарева. — Этот, к примеру, задарма мне достался, — кивнул тот на бутылку, — да еще и сала к нему в придачу поднесли. Служба у нас такая. Чего хошь задарма принесут и еще спасибочки скажут. Потемкин перестал улыбаться, весь как-то напрягся, отчего на его лбу вздулась вена. Пытаясь остановить Конарева, он подавал ему какие-то таинственные знаки. Но того, видимо, обуяло красноречие, и он продолжал: — Вчерась, к примеру, пришла одна баба за мужа просить. Я ей впрямую говорю: неси самогон и еще сало на закуску, тогда, может, и помогу твоему горю… — Какое же у нее горе? — спросил Дубровский, присаживаясь к столу. — Обыкновенное… Мужика взяли… Револьвер у него обнаружили и радиоприемник. Мужику-то теперь капут, а баба на воле за него хлопочет. — Значит, вы взялись помочь этому человеку? — спросил Дубровский. — Нет. Зачем помогать? Ему теперь бог на том свете поможет. — Не понимаю, почему же вы тогда не отказались от самогона и сала? — Зачем же от добра отказываться? — удивился Конарев. — Брось болтать, — вмешался в разговор Потемкин. — Мужик-то еще живой. Может, при случае ты ему поможешь. — И, уже обращаясь к Дубровскому, добавил: — Денег мы не берем, потому что не продажные мы, а самогон — это дело другое, так сказать, угощение… И ты на нас не серчай, выпей-ка вот лучше, сразу на душе полегчает. Он наполнил свой стакан самогоном и протянул его Дубровскому. — Нет, нет. Мне сейчас не ко времени. Я должен пойти к фельдфебелю Монцарту и получить у него оружие. — Эка спешка. Ты что, в бой собрался? Посиди, выпей, потом сходишь. — А Рунцхаймер позволяет пить во время работы? — У нас день ненормированный. Иногда и ночами работаем. А теперь нет работы, значит, и выпить не возбраняется. — А если он сейчас вызовет? — Вызовет так вызовет. Если унюхает, поморщится. Ну, в крайнем случае, скажет: русски свиня. Так что пей. Нам ведь теперь вместе время коротать придется. «Пожалуй, не следует отказываться. Надо же устанавливать контакт с новыми сослуживцами», — подумал Дубровский и взял стакан. — За наше знакомство! — сказал он, чокаясь с Конаревым. — И за дружбу, — добавил тот. — Мы вот с Алексом накрепко повязаны. Друг за друга стоим, друг другу помогаем… Это высказывание Конарева пришлось Потемкину по душе. Он поддакнул и сказал в свою очередь: — Время такое. Одному оставаться никак нельзя. А когда рядом опора есть, когда друзья рядом, и дышать легче. — Во, во, — поддержал его Конарев. — Когда мы с Алексом в Красном Сулине большевиков и чекистов брали и евреев там всяких вылавливали… — Чего ты мелешь? — взревел Потемкин. Конарев оторопело вытаращил белесые бесцветные глаза. — А чего? Говорю, что друг другу мы тогда помогали. И теперь тоже заодно работаем. — Говори, да не заговаривайся. Ишь как с одного стакана тебя развезло! Потемкин протянул руку, забрал у Конарева уже наполненный стакан самогона и, обращаясь к Дубровскому, предложил: — Давай, Леонид, выпьем с тобой, стаканов-то всего два, а Конарев потом нас догонит. А то как-то неловко. Мы уже тяпнули, а ты еще трезвый. — Ну что ж. Пить так пить. И за знакомство, и за дружбу, и за здоровье. Крепкая вонючая жидкость обожгла горло, но Леонид, не останавливаясь, выпил до дна. — На-на вот, сальцем закуси. Свежее, — сказал Потемкин. Он проколол острием ножа розовый кусочек сала, протянул его Дубровскому. — Спасибо. Леонид одной рукой взял сало, другой приподнял бутылку, налил самогон в свой стакан и протянул его Конареву. — Теперь догоняйте. Тот молча кивнул, искоса посмотрел на Потемкина, залпом осушил стакан. — Ничего, пьет и не поморщится, — проговорил Потемкин примирительно. — И парень хороший, только хвастаться любит. Слово «парень» удивило Дубровского. На вид Конареву было лет сорок, он выглядел старше Потемкина по меньшей мере на десять лет. Поэтому он спросил, обращаясь к Конареву: — А какого вы года? — Девятьсот пятого. — Ого! Уже тридцать восемь. — А вам? — Мне двадцать два, — ответил Дубровский. — Молод еще. Держись за нас крепко, с нами не пропадешь, — посоветовал Потемкин. — Правильно Алекс говорит. За нами — как за горами, — поддержал его Конарев. — А как это понимать — «держись за нас»? — Очень просто. Ежели что — спроси, посоветуйся. И главное, немцам ни слова про наши разговоры, про наши дела. Дубровский понял, что Потемкин намекает на самогон и сало, которые Конарев раздобыл у женщины, пообещав помочь ее мужу. И вместе с тем он уловил чуть заметную ироническую нотку, прозвучавшую в намеке на доверительные беседы, о которых не следовало бы знать немцам. — Хорошо! Так я и буду поступать, — пообещал он. — Одному всегда плохо на белом свете, а в это тревожное время тем более… А теперь расскажите мне, где найти фельдфебеля Монцарта, пойду к нему за пистолетом. — Опять заладил одно и то же. Подождет тебя твой пистолет, никуда не денется. Давай еще выпьем — и пойдешь, — настоятельно потребовал Потемкин. Но выпить больше не удалось. В комнату забежал солдат и передал, что Дубровского требует к себе Рунцхаймер. — Ну, раз Дылда зовет- беги. Он ждать не любит, — посоветовал Алекс. — А мы с Конаревым без тебя ее прикончим. — Кого — «ее»? — не понял Дубровский. Он вспомнил забитого насмерть человека, о котором говорил Рунцхаймер. — Самогонку прикончим! — рассмеялся Потемкин. Дубровский махнул рукой и вышел из комнаты. Рунцхаймер уже поджидал его на улице. — Вы звали меня, господин фельдполицайсекретарь? — вытянулся перед ним Дубровский. — Да! Вы нужны мне. Пойдете со мной в русскую вспомогательную полицию. Будете переводить мой разговор с начальником полиции. И кстати, познакомитесь с ним. Впредь вам придется там бывать по моим поручениям. Следуйте за мной. Рунцхаймер повернулся спиной к Дубровскому и зашагал крупным, размеренным шагом. В двух шагах позади него следовал Леонид Дубровский. Они миновали узкий проулок, пересекли магистральную улицу, по которой то и дело с ревом проносились огромные грузовики, спустились в направлении центральной площади и остановились около желтого двухэтажного дома. Это здесь! — отрывисто проговорил Рунцхаймер. Дубровский еще издали заприметил маячившего возле подъезда полицейского и догадался, что в этом здании располагается русская вспомогательная полиция. Полицейский с белой повязкой на рукаве замер в недвижной позе, пропуская мимо себя начальство. По деревянной скрипучей лестнице Рунцхаймер поднялся на второй этаж, громыхая коваными сапогами, прошел по коридору и, не останавливаясь толкнул ребром ладони дверь в кабинет начальника полиции. Леонид Дубровский не отставал от него ни на шаг. Навстречу из-за письменного стола поднялся пожилой лысеющий мужчина. Рунцхаймер небрежно приподнял руку, пробурчал вполголоса: «Хайль!» — и подошел вплотную к начальнику полиции. Тот неуклюже попятился в сторону, уступая кресло своему шефу. Рунцхаймер молча опустился в кресло, снял и положил на стол фуражку и, только бросив в нее кожаные перчатку проговорил, кивая на Дубровского: — Это есть мой новый переводчик… господин Дубровский. А это есть господин Козлов. — Он сделал жест в сторону начальника полиции. Оба вежливо поклонились друг другу. Дубровский не решился первым подойти и протянуть руку начальнику полиции. А тот, зная заносчивость своих новых хозяев и полагая, что переводчик может быть и немцем, тоже не захотел подавать руку первым. Рунцхаймер, переходя на немецкий язык, так как запас его русских слов почти иссяк, продолжая: — Господин Дубровский, спросите у господина Козлова, обнаружил ли он людей, которые подожгли маслозавод? Леонид перевел Козлову вопрос Рунцхаймера. Маленькие глазки начальника полиции забегали по сторонам. Склонившись в услужливой позе, он смотрел то на Рунцхаймера, то на Дубровского. — Извольте заметить, что по этому делу мы уже арестовали одиннадцать человек, но пока никаких результатов. Все задержанные действительно не имеют никакого отношения к пожару на маслозаводе… — А если не имеют отношения, тогда какого черта вы их арестовали! — взревел Рунцхаймер, как только услышал перевод. Дубровский перевел. — Мы полагали… Мы думали, что они знают, кто это сделал. Эти люди живут неподалеку от маслозавода. Некоторые из них работали там. Теперь Дубровский перевел Рунцхаймеру. — Что же вы намерены делать дальше, господин Козлов? — Мои агенты ведут большую работу среди населения. У них есть доверенные люди. Я думаю, за несколько дней мы выясним кое-какие обстоятельства. Очень жаль, что сам господин Месс погиб во время пожара. Он мог бы помочь нам напасть на след преступников, если это была заранее продуманная диверсия. На этом Рунцхаймер перебил Дубровского: — Спросите у него, неужели он полагает, что это было всего лишь халатное обращение с огнем? Или, может быть, господин Месс собственноручно пробил себе голову тупым предметом? Козлов ответил: — Я лично выезжал на место пожара. Господин Месс лежал неподалеку от обрушившейся балки. Возможно, после того как балка упала на его голову, он еще по инерции сделал несколько шагов. — Возможно, возможно, — раздумчиво проговорил Рунцхаймер. — Но я много лет прослужил в криминальной полиции и не привык делать выводы, основанные на догадках и предположениях. Мне нужны факты, нужны неопровержимые доказательства и улики. Конечно, самое легкое свалить все на несчастный случай и прикрыть это дело… Но тем самым господин Козлов расписывается в собственной беспомощности. Мне такой начальник вспомогательной полиции не нужен. Если господин Козлов не найдет в течение нескольких дней виновников этого пожара на маслозаводе, мне придется подыскивать другого начальника русской вспомогательной полиции. Переведите ему это поточнее. Рунцхаймер умолк, а Дубровский принялся втолковывать Козлову, чего от него ждет фельдполицайсекретарь Рунцхаймер. Бледное лицо начальника полиции покрылось испариной. Он переминался с ноги на ногу и поминутно кивал головой. Рунцхаймер заговорил снова. Дубровский еле поспевал за ним. А тот, все более распаляясь, встал, вытянулся во весь свой почти двухметровый рост и стал размахивать длинными волосатыми руками. — За каждого погибшего в городе немца я буду расстреливать десять заложников. Те одиннадцать, которых вы арестовали по этому делу, должны быть расстреляны, если они не скажут, кто поджег маслозавод, кто убил доктора Месса. Да-да! Это доктору Мессу мы обязаны быстрым восстановлением завода, это он наладил снабжение маслом нашего армейского корпуса. Его смерть не останется безнаказанной. Я даю вам еще два дня. И берегитесь, господин Козлов, если мои, а не ваши люди найдут партизан, спаливших маслозавод! — Едва Дубровский закончил переводить, Рунцхаймер взял перчатки, надел фуражку и, не прощаясь, направился к двери. Распахнув ее, он обернулся, небрежно бросил с порога:- Теперь господин Дубровский будет приходить к вам за арестованными. Порядок тот же. Берете расписку — выдаете арестованного. Ясно? Когда Дубровский перевел, начальник полиции покорно кивнул: — Будет исполнено, господин фельдполицайсекретарь. Рунцхаймер показал свою спину и широким, размашистым шагом двинулся по коридору. Леонид Дубровский поспешил за ним. Они молча спустились по лестнице, вышли на улицу, залитую весенним солнцем, и только здесь Рунцхаймер замедлил шаг и, обернувшись к Дубровскому, проговорил: — Пройдемте на биржу труда. Это рядом. Всего три квартала. Вам туда придется ходить с моими поручениями.6
Леонид Дубровский проснулся от какого-то неосознанного чувства тревоги. Будто огромный невидимый камень навалился на грудь, сдавил сердце и легкие, мешает вздохнуть. Приоткрывглаза, Леонид приподнялся на локте. Несмотря на ранний час, в комнате было светло. В окно заглянули первые лучи восходящего солнца. И хотя этот яркий, солнечный свет не предвещал ничего плохого, на душе было тяжело. Прорезав тишину, до слуха донесся отдаленный гул артиллерийских залпов. «Неужели наши пошли в наступление?» — обрадовался Дубровский, окидывая взглядом комнату. На соседней кровати, под одеялом, бугрилась фигура Потемкина. По тому, как равномерно приподнималось и опускалось одеяло, Дубровский понял, что Потемкин спит. «Надо бы и мне хоть немного вздремнуть». Леонид опустил голову на подушку и тут же вспомнил про свой вещевой мешок. Сонливость будто сдуло ветром. Мысли сменяли одна другую. «Меня проверяют. Проверяют на каждом шагу. Иначе кто посмел бы рыться в моем вещевом мешке? Несомненно, это сделал Потемкин. Но сам бы он никогда не решился. Видимо, ему поручил Рунцхаймер. Пусть! Быть может, это и к лучшему. Ведь в моих вещах нет ничего подозрительного. Только самое необходимое. Что же я так волнуюсь? Просто нервы пошаливают. Все идет как нельзя лучше. Ведь я заранее предвидел, что Рунцхаймер будет меня проверять. Иначе и быть не может». Леонид перевернулся на другой бок, уперся взглядом в порыжевшие обои на стенке. «Надо продумывать каждый шаг, взвешивать до мельчайших подробностей каждый поступок. Только так можно сохранить свою жизнь и выполнить задание. А что я успел сделать? Конкретного пока ничего. Но я здесь, в гестапо, и это уже немало. Важно удержаться, обрести хорошую репутацию. Ведь даже на допросах можно много выяснить. Вот, например, вчера полицейский Дронов из хутора Белянский предал людей, которые расклеивали воззвания. Или вот Алферов, рябой, сорока лет, из станицы Николаевской, — агент ГФП-721- предал женщину, слушавшую радиопередачи из Москвы. Это все надо записывать, чтобы не забыть. Когда наши вернутся, эти люди должны понести заслуженную кару. Ведь на руках этого Дронова кровь военнопленных, которых Рунцхаймер приказал расстрелять по его доносу. Записывать? А где прятать записи? Попадись они Рунцхаймеру… — Дубровский невольно съежился под одеялом. — Надо сделать так, чтобы не попались. Надо найти человека, у которого можно хранить записи. А с кем отправлять их через линию фронта? Пятеркин. А где он? Письмо Самарским послано двадцать седьмого, а сегодня… Постой-ка, сегодня же Первое мая. Ура! Первомайский праздник! Это шестой день моего пребывания в ГФП. Со дня на день должен прийти ответ от Самарских. Если Пятеркин там, непременно найду человека, чтобы связаться с ним. А пока… Пока не давать ни малейшего повода для подозрений. Рунцхаймер внешне оказывает мне доверие. Внешне. А что он думает обо мне? На первом допросе с провокатором я вел себя правильно». Дубровский вспомнил этот первый допрос, на котором в качестве переводчика его использовал Рунцхаймер. Поначалу Рунцхаймер выделил ему одного солдата и приказал отправиться в тюрьму за арестованным коммунистом, у которого обнаружили радиоприемник. Принимая арестованного от Конарева, Дубровский заметил, что Виталий Шевцов — так звали арестованного — довольно дружелюбно переглянулся с Конаревым. А тот нарочито злобно толкнул его в спину. Кроме того, на улице по дороге в ГФП Шевцов обратился к Дубровскому с проклятиями в адрес немцев. Это насторожило Леонида. Когда же Шевцов стал проклинать и Дубровского за то, что тот продался немцам, Леонид каким-то внутренним чутьем уловил, что перед ним провокатор. Во время допроса Рунцхаймер требовал от Шевцова сказать, откуда у него радиоприемник. Шевцов наотрез отказался отвечать на этот вопрос и без стеснения стал ругать немцев и «новый порядок». Дубровский все дословно перевел Рунцхаймеру. Казалось, тот рассвирепел не на шутку. Он выбежал из-за стола и, подскочив к Шевцову, стукнул его плеткой по голове. Но удар был слабым. Дубровский почувствовал, как в самый последний момент Рунцхаймер придержал свою руку. Теперь сомнений не было. На табуретке сидел провокатор, и весь этот спектакль понадобился Рунцхаймеру, чтобы еще раз проверить своего переводчика. Когда же на вопрос Рунцхаймера, что он слушал через свой радиоприемник, Шевцов со злорадством ответил, что слушал сводки Советского информбюро, в которых говорилось о разгроме армии Паулюса под Сталинградом, Дубровский сам подошел к Шевцову и со всего размаху двинул его кулаком по лицу. Шевцов свалился с табуретки, из его рассеченной губы заструилась кровь. — О! Я же говорил вам, что сделаю из вас мужчину! — воскликнул Рунцхаймер. — Только зачем так сильно? У вас тяжелый кулак. После такого нокаута не так просто встать на ноги. — Прошу извинить меня, господин фельдполицайсекретарь. Всякий раз, когда я слышу о Сталинграде, у меня сжимаются кулаки. А этот негодяй решил поиздеваться над нами. Он сказал, что слушал московские передачи о разгроме армии фельдмаршала Паулюса. Это же наша шестая армия! И я не сдержался. Еще раз прошу извинения, господин фельдполицайсекретарь. — Ничего, ничего. Ему это пойдет на пользу. Поглядывая то на Рунцхаймера, то на Дубровского, Шевцов медленно поднялся с пола, тяжело опустился на табуретку. — Ну, теперь ты скажешь, откуда у тебя радиоприемник? — спросил Дубровский. Шевцов испуганно посмотрел на Рунцхаймера. — Хорошо! Пусть подумает. Отведите его обратно в тюрьму. Если он и завтра будет молчать, мы его расстреляем. По дороге в тюрьму Шевцов не проронил ни слова. А вечером… Вечером в комнату, где жил Дубровский, заглянул Конарев. Потемкин еще не вернулся, и Конарев решил его подождать. Он медленно присел к столу, — вытащил из внутреннего кармана куртки бутылку самогона, спросил: — Без Алекса начнем или повременим чуток? — Дубровский промолчал. И видимо, чтобы завязать разговор, Конарев неожиданно рассмеялся: — Шевцов на тебя жалуется. Скулу ты ему чуть не свернул. А зря. Он парень хороший. Камерным агентом у нас работает… Сейчас, лежа в постели, Леонид улыбнулся, вспоминая, как выручила его тогда интуиция. Он был уверен, что это не последняя проверка. Но не предполагал, что Рунцхаймер заставит кого-то рыться в его вещах. «А может, и не поручал рыться? Может, просто распорядился наблюдать за мной? А Потемкин понял это по-своему и переусердствовал. Ведь не дурак Рунцхаймер, не мог же он подумать, что я не замечу беспорядка в своем вещевом мешке. Конечно же это самодеятельность Потемкина. Что ж, этот гад показал себя. Немцы ему доверяют. Поэтому и спит спокойно». А Потемкин не спал. Он проснулся от какого-то взрыва. Лежал и вслушивался в тишину. До его слуха докатился отдаленный гул артиллерийских залпов, но это было не то. Разбудивший его взрыв был значительно сильнее и раздался где-то совсем близко. С минуты на минуту Потемкин ожидал сигнала тревоги. Но вокруг по-прежнему была тишина, в которой то зарождался, то угасал далекий артиллерийский гул. И как ни странно, этот гул приглушенный расстоянием, успокаивал. За ним угадывалось множество километров, отделявших Потемкина от рвущихся снарядов, от запаха гари и пороха, от вздыбленной земли. Побывав под артиллерийским обстрелом всего один раз, Потемкин запомнил эту картину на всю жизнь. Он пытался тогда вжаться в упругую землю как можно глубже. Над ним с воем и визгом проносились осколки, в нос и горло лез дурманящий запах пороха, комья глины обрушивались на спину. Казалось, весь земной шар содрогался в страшном ознобе. Он был подавлен и ошеломлен настолько, что уже не смог подняться, когда прекратился артиллерийский огонь. Несколько блаженных минут он пролежал недвижно на притихшей сырой земле, пока до слуха не донеслась немецкая речь. Тогда он поднялся, нет, не встал, а сел, обреченно поглядывая на приближавшихся солдат в чужих зеленых мундирах. С неосознанным облегчением Потемкин поднял вверх руки. После этого любые тяготы плена, невзгоды и унижения казались ему ничего не значащими по сравнению с тем, что он пережил под артиллерийским огнем. С тех пор прошло уже больше года. Потемкин был счастлив, что имеет возможность слышать артиллерийскую канонаду только на расстоянии. И сейчас, лежа в своей постели, он благодарил судьбу за то, что далек от грязных, вонючих окопов, от посвиста пуль, от рвущихся мин и снарядов. Им уже вновь овладела дремота, когда за окном послышался топот ног и громкий, взволнованный крик, извещавший о тревоге. Потемкин мигом стряхнул с себя одеяло, вскочил с кровати, босиком подбежал к окну. — Что случилось? — крикнул он пробегавшему мимо фельдфебелю Вальтеру Митке, который дежурил по ГФП в эту ночь. — Партизаны взорвали водокачку в городе! Срочно выезжаем на место происшествия! Потемкин метнулся было будить Дубровского, но Леонид уже натягивал брюки. Через несколько минут следователи и переводчики ГФП уже сидели в кузове крытого брезентом грузовика. Окликнув каждого, убедившись, что все на месте, Рунцхаймер забрался в кабину водителя. Взревел мотор, и грузовик выехал за ворота. До водокачки было не более двух километров. Когда Леонид Дубровский вместе с остальными сотрудниками команды Рунцхаймера выбрался из машины, возле полуразрушенной водокачки бегали полицейские с белыми повязками на рукавах. Среди них Дубровский заметил начальника вспомогательной полиции. Тот стоял около груды битого кирпича и отдавал какие-то распоряжения своим подчиненным. — Господин Дубровский, — раздался властный голос Рунцхаймера, — следуйте за мной! Не оглядываясь, не проверяя, услышал ли переводчик его команду, Рунцхаймер зашагал к водокачке, туда, где стоял Козлов. Он шел быстро, размашисто переставляя длинные ноги, сцепив за спиной костлявые руки с тонкими волосатыми пальцами. Его узкие, сутуловатые плечи заметно раскачивались из стороны в сторону. «Настоящий дылда», — подумал Дубровский, еле поспевая за шефом. Он шел вслед за ним, всего в двух шагах, поэтому чуть не натолкнулся на Рунцхаймера, когда тот неожиданно резко остановился, нагнулся, поднимая с земли какой-то предмет. Выпрямившись, Рунцхаймер обернулся к Дубровскому: — Как по-вашему, что это может быть? Леонид оглядел протянутую к нему руку. На ладони Рунцхаймера лежал небольшой кусок покореженного металла. Дубровский молча пожал плечами. — А я вам скажу. Это осколок мины. Судя по размерам, противотанковой мины. Быть может, именно этой миной взорвана водокачка. Да, да. Это свежий осколок. Посмотрите, никаких следов ржавчины. Сохраните его. Передав осколок Дубровскому, Рунцхаймер повернулся к нему спиной и зашагал дальше. Навстречу бежал начальник русской вспомогательной полиции. Остановившись в нескольких шагах от него, Рунцхаймер подождал, пока тот приблизится, и, не подавая ему руки, все так же сцепив их за спиной, спросил: — Господин Козлов и сейчас будет утверждать, что в Кадиевке нет партизан? Не понимая вопроса, начальник полиции, словно провинившийся мальчишка, смущенно молчал. Он вопрошающе поглядывал на Дубровского. — Переводите же, чего вы ждете? — повышая голос, проговорил Рунцхаймер. — Господин фельдполицайсекретарь спрашивает: вы и теперь будете утверждать, что в городе нет партизан? — Я никогда не утверждал этого. Возможно, они живут среди нас, но мы до сих пор не можем напасть на их след. По приказу господина Рунцхаймера мы вчера вечером расстреляли одиннадцать заложников за пожар на маслозаводе. Но ни один из расстрелянных даже перед смертью никого не назвал, хотя я обещал сохранить им жизнь, если они скажут, чьих рук это дело. Дубровский перевел Рунцхаймеру слова начальника полиции. — А что он скажет по поводу взрыва водокачки? — Мои люди обследуют место взрыва. Водокачку охранял полицейский Степчук, которого мы пока не можем найти. Ясно лишь одно: под стену была заложена взрывчатка, — ответил Козлов. — Не взрывчатка, а мина, — поправил Рунцхаймер. — Дайте-ка ему этот осколок. Дубровский перевел, подал Козлову находку Рунцхаймера. Тот долго вертел осколок в руках, покачал головой и, возвращая осколок, сказал: — Вы правы, господин фельдполицайсекретарь. Это была мина, и, может быть, не одна. Я думаю… Его перебил подбежавший следователь Макс Ворог. — Господин фельдполицайсекретарь, мы ждем ваших распоряжений! Разрешите осмотреть водокачку? — Да, да, да! Я думаю, вы и без меня могли бы принять такое решение. Не для прогулки же я вас сюда привез. Ступайте! — Слушаюсь! — Да! Фельдфебель Борог, дело с этой водокачкой я поручаю вам. — Слушаюсь! Будет исполнено! — Так что вы думаете? — спросил Козлова Дубровский, прежде чем перевести Рунцхаймеру последнее высказывание начальника полиции. — Я думаю, что такую мину или несколько мин могли положить и вражеские лазутчики. Парашютистка, которую мы поймали два дня назад, не могла быть одна. Обнаруженный у нее радиопередатчик не имеет питания. Значит, батареи сброшены с кем-то другим. Кроме того, с радистами могли быть заброшены и диверсанты. Эту девчонку надо хорошо допросить. Но без вашего разрешения полиция не имеет на это права. Парашютистка числится за ГФП. Выслушав мнение начальника полиции, Рунцхаймер помолчал немного, вытащил портсигар, достал из него сигарету, закурил и только потом сказал: — Я не думаю, чтобы русские были настолько глупы. Подготовка диверсантов стоит больших усилий. Вряд ли русское командование станет забрасывать их ради такой мелочи, как водокачка. Для диверсий существуют более важные военные объекты. А парашютисткой я займусь сам. Полиции не следует вмешиваться в это дело. Лучше бросьте свои силы на выявление партизан в городе. Я уверен, что водокачка — это дело их рук. Подождав, пока Дубровский перевел, Рунцхаймер неторопливо пошел к месту взрыва. Начальник полиции вместе с Дубровским последовали за ним. Около сорока минут провел Рунцхаймер возле водокачки. За это время сотрудники ГФП обнаружили еще несколько осколков от взорвавшейся мины. И каждый осколок подтверждал, что мина противотанковая, советского производства. Теперь и Рунцхаймер стал подумывать о том, что виновниками этой диверсии могут быть советские парашютисты. Он еще не решил окончательно, что следует предпринять, когда к нему подбежал фельдфебель Макс Борог. — Господин фельдполицайсекретарь, я полагаю, целесообразно произвести облаву на вокзале. Необходимо немедленно задержать на станции всех подозрительных. Среди них возможны диверсанты, причастные к этому взрыву… — Хорошо! — почти не задумываясь, ответил Рунцхаймер. — Берите людей и отправляйтесь туда. По пути забросите меня и господина Дубровского к нам в штаб. Я сам хочу допросить русскую парашютистку. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! Будет исполнено. Макс Борог побежал собирать своих сослуживцев, а Рунцхаймер и Дубровский направились к автомашине. — Господин фельдполицайсекретарь, вы действительно полагаете, что это могли быть русские парашютисты? — спросил Дубровский. — Вероятности мало. Но отвергать эту версию тоже нельзя. От русских можно ждать чего угодно. За два года войны я был свидетелем самых бессмысленных акций с их стороны. Иногда они ставили нас просто в тупик отсутствием всякой логики. К тому же фельдфебель Борог хотя и чех, но хороший следователь. Я доверяю его профессиональному чутью. Может быть, и на этот раз он не ошибается. По возвращении в штаб Рунцхаймер отправил дежурного по ГФП фельдфебеля Митке в полицию за арестованной парашютисткой, а сам прошел в свой кабинет, жестом пригласив за собой Дубровского. Радостно повиливая хвостом, Гарас стремительно подбежал к хозяину, потом настороженно обнюхал переводчика и после властного окрика Рунцхаймера покорно улегся на своей подстилке. — Господин Дубровский, — сказал Рунцхаймер, доставая из ящика письменного стола стопку бумаг с машинописным текстом, — здесь несколько статей, предназначенных для местной газеты. Их писали разные люди. Я поручаю вам прочесть и дать свое заключение о целесообразности публикации. — Разве это тоже входит в функции ГФП? — Да-да! Гехаймфельдполицай занимается не только выявлением и уничтожением партизан, коммунистов, евреев. В нашу задачу входит и охрана штабов, и личная охрана командира соединения, и наблюдение за военными корреспондентами, фотографами, художниками. Мы осуществляем негласный контроль за тем, что они пишут, рисуют, фотографируют. И если редактор местной или немецкой военной газеты нашего соединения сомневается в каком-нибудь сообщении, он без промедления направляет материал к нам, в полевую полицию. Таким образом, наши функции гораздо шире, чем вы предполагали раньше. Шире и значительнее. Именно поэтому армейские офицеры с таким почтением, я бы сказал, даже с опаской, относятся к нам. — Я понял, господин фельдполицайсекретарь! Я сейчас же просмотрю эти материалы. — Нет, это не так срочно. Сейчас мы допросим советскую парашютистку, а потом вы займетесь этим. Подготовьте место для следователя Митке. Там, в шкафу, пишущая машинка. Поставьте ее сюда! — Рунцхаймер кивнул на свой письменный стол. — Здесь, напротив, поставим этот стул! — Он сам перенес от стены деревянный стул. А когда Дубровский поставил машинку и сдернул с нее чехол, распорядился: — Заправьте в нее бланк протокола допроса. Дубровский достал из шкафа несколько бланков. Не забыл прихватить ластик, ручку и пузырек с чернилами. Он уже знал, что Рунцхаймер любит порядок, любит, чтобы все необходимое было под рукой. Поэтому, заметив, что стоявший на тумбочке графин с водой наполовину пуст, он взял его и пошел на кухню, чтобы долить кипяченой водой. {Рунцхаймер боялся пить сырую воду.) Когда он вернулся с полным графином, Рунцхаймер одарил его одобрительным взглядом. — Скоро ее приведут. А пока пойдемте погуляем с Гарасом. Рунцхаймер подал собаке знак и направился к двери. Гарас опрометью бросился из комнаты в сени. Дубровский еще не успел подойти к двери, как из сеней раздался неистовый детский плач. Переступив порог, Леонид увидел распростертую на полу девочку — дочку Марфы Ивановны. Рунцхаймер стоял чуть поодаль, на лице его застыла недовольная гримаса. — Гарас нечаянно сбил ее с ног, — то ли оправдываясь, то ли поясняя, проговорил он. Дубровский нагнулся, поднял девочку на руки в тот самый момент, когда из комнаты выбежала Марфа Ивановна. — Что случилось? — с дрожью в голосе спросила она. — Ничего особенного. Ольга испугалась Гараса, — сказал Дубровский, передавая девочку матери. Рунцхаймер уже вышел наружу и наблюдал, как мечется по двору его любимый Гарас. Дубровский подошел к Рунцхаймеру. Тот, не поворачивая головы, все так же пристально наблюдая за собакой, проговорил: — Надо подыскать для этой женщины другую комнату. Нечего ей вертеться у нас под ногами. Напомните мне об этом. — Хорошо, господин фельдполицайсекретарь, — покорно ответил Дубровский. Со скрипом отворилась калитка, и часовой, отдав честь, пропустил во двор ГФП сначала солдата-конвоира, потом невысокую худенькую девушку в разодранной кофточке, за которой следовал фельдфебель Вальтер Митке. С громким лаем Гарас кинулся им навстречу, но Рунцхаймер остановил его. Покорно усевшись у ног хозяина, пес не спускал взгляда с Вальтера Митке, который, оставив арестованную с конвоиром посреди двора, подошел к Рунцхаймеру. — Господин фельдполицайсекретарь, ваше распоряжение выполнено. Арестованная парашютистка доставлена в ГФП. — Хорошо! Вы будете вести протокол. В моем кабинете для вас приготовлена пишущая машинка. — Будет исполнено! — Гарас, за мной! — скомандовал Рунцхаймер, направляясь в дом. Вслед за ними последовал и Дубровский. Русская парашютистка вошла в кабинет и остановилась у самой двери, испуганно поглядывая то на собаку, то на Рунцхаймера. И трудно было понять, кого она больше боится — этого долговязого немца с плеткой в руке или огромного пса, до поры до времени притихшего на своей подстилке. Некоторое время Рунцхаймер молча разглядывал хрупкую, совсем еще юную девушку с завитками всклокоченных каштановых волос. На первый взгляд ей было не более двадцати. Но если присмотреться к маленьким ямочкам на щеках и подбородке, к алым губам, уловить недоуменный вопрос, застывший в совсем еще детских глазах, то можно было подумать, что перед вами стоит набедокурившая школьница из девятого или десятого класса. И Рунцхаймеру показалось, что с этой девушкой не будет много хлопот. Надо только подобрать к ней ключи. За время своей службы следователем криминальной полиции Рунцхаймер сделал для себя кое-какие выводы. Он считал, что любого человека можно вызвать на откровенный разговор, нужно только нащупать слабые или, наоборот, сильные стороны характера. Существует целая гамма человеческих добродетелей и пороков: нежность и жестокость, любовь и ненависть, простота и коварство, чуткость и черствость, трусость и мужество, гордость и самоунижение и многое другое, — и все они годятся, если ими умело пользоваться. Правда, с началом войны с Россией, с тех пор как у него на допросах стали появляться русские, Рунцхаймер начал сомневаться в правильности своих аксиом. Но сейчас, глядя на эту перепуганную, еще не познавшую жизнь девчонку, он решил, что без особого труда заставит ее разговориться, а быть может, и завербует для радиоигры с противником. — Предложите ей сесть! — приказал он Дубровскому. Выслушав переводчика, девушка робко подошла к указанному стулу и медленно опустилась на него. В руках она мяла белый, уже несвежий носовой платок. — Ваши имя и фамилия? — перевел Дубровский вопрос Рунцхаймера. — Татьяна Михайлова, — робко проговорила она глухим надтреснутым голосом. — Откуда родом? — Я родилась и жила в Сталинграде. — Год рождения? — Родилась в тысяча девятьсот двадцать четвертом году, в феврале месяце. — Национальность? — Русская. — Вероисповедание? — Чего, чего? — Какой вы веры? — пояснил Дубровский. — А я неверующая. У нас никто в бога не верит, — в свою очередь пояснила она. Фельдфебель Вальтер Митке неторопливо стучал на машинке. — Это нехорошо. Человек должен во что-нибудь верить, — сказал Рунцхаймер. Дубровский перевел. — А я верю. Верю в людей. В их доброту и порядочность. — И бог призывает людей к доброте и порядочности. — Я не знаю, к чему призывает бог. Я никогда не бывала в церкви. — Не будем сейчас дискутировать на эту тему. Скажите, от какого штаба и с каким заданием вас забросили в расположение германских войск? Выслушав перевод до конца, Татьяна опустила глаза и, подняв руку ко рту, прикусила кончик носового платка. Некоторое время и Рунцхаймер, и фельдфебель Митке, и Дубровский молча наблюдали за девушкой. Потом Рунцхаймер попросил Дубровского повторить вопрос. Татьяна по-прежнему продолжала молчать. — Господин Дубровский, — повышая голос, проговорил Рунцхаймер, — объясните ей, что великая Германия не хочет, чтобы такая молодая девушка погибла! Мы не звери. Наш долг предостеречь. Своим чистосердечным признанием она может искупить вину перед германской армией. Мы предоставляем ей такую возможность. Я с содроганием вспоминаю, сколько таких вот молодых людей пришлось расстрелять и даже повесить. И когда им надевают на шею петлю или приставляют пистолет к затылку, они все еще надеются, что это неправда, что их просто запугивают. Но когда начинают понимать, что с ними не шутят, когда до конца жизни остаются считанные секунды, они готовы рассказать все, готовы начать жизнь сначала, но уже поздно. Приговор подписан и должен быть приведен в исполнение… — Дубровский еле поспевал переводить, а Рунцхаймер все продолжал: — А у тебя есть еще возможность спасти свою молодую жизнь. Война скоро закончится победой германского оружия. Сталинград — это маленькое недоразумение. А впереди лето. Летом войска великой Германии никогда не имели поражений. Скоро начнется наше генеральное наступление, и русские армии будут окончательно разбиты. В России восторжествует новый порядок. Люди будут жить, улыбаться цветам и солнцу. Но, если ты станешь упрямиться, тебя расстреляют. Ты будешь гнить в земле. А могла бы жить, такая молодая, такая красивая… Дубровский переводил, а у самого комок подкатывал к горлу. Было мучительно жаль эту девятнадцатилетнюю девчонку, которая прекрасно понимала, что немецкий офицер не шутит, что в его власти отправить ее на тот свет или оставить жить, радоваться цветам и солнцу. Татьяна пристально посмотрела на Рунцхаймера. В ее взгляде не было ни испуга, ни ненависти. Она с любопытством разглядывала холеное лицо гитлеровца, малиновый рубец, перечеркнувший лоб, и, казалось, прикидывала, можно ли ему верить. Дубровскому хотелось крикнуть: «Не верь ему, девочка! Не верь ни единому слову!» Но вместо этого он спросил: — А где вы жили, когда в Сталинграде были бои? — Я жила на другом берегу Волги, — четко, не торопясь, проговорила Татьяна. В глазах ее появилась решимость. — Что она говорит? — переспросил Рунцхаймер. — Она сказала, что во время боев жила в Сталинграде, — пояснил Дубровсний. — Она комсомолка? Ожидая ответа на вопрос, Рунцхаймер впился взглядом в девичье лицо. — Да, — сказала Татьяна после глубокого вздоха. — Я комсомолка. И, словно вспомнив о чем-то важном, девушка нахмурила лоб, плотно стиснула зубы. Рунцхаймер и без Дубровского понял ответ парашютистки, поэтому, не дожидаясь перевода, сказал: — Это ничего. Советы всю молодежь записывали в комсомол. У нас есть теперь много молодых людей, которые отказались от своих убеждений и честно служат новому порядку, помогают германской армии бороться против коммунизма. Мы их простили. Можем простить и вас. Но для этого вы должны честно рассказать здесь, кто и зачем послал вас в расположение германской армии. Поймите, отпираться глупо. Вас же схватили в момент приземления. Вы даже не успели снять свой парашют. При вас обнаружен радиопередатчик без питания. Значит, с батареями заброшен кто-то другой. Кто он? Где вы должны с ним встретиться? Вслушиваясь в отрывистую, лающую речь Рунцхаймера, сопровождаемую ровным, спокойным голосом переводчика, Татьяна думала о своем. Их было четверо в этой диверсионно-разведывательной группе — трое парней и она, радистка. После приземления они должны были собраться в условленном месте и идти в Горловку — крупный железнодорожный узел, обосноваться на конспиративной квартире и снабжать разведотдел сводками о передвижении воинских эшелонов через Горловку. «Где вы сейчас, ребята? — думала Таня. — Что будете делать без радиопередатчика? Знаете ли о моей судьбе?» В том, что других участников группы не поймали, Татьяна была уверена. Иначе они все были бы здесь. И вдруг до ее сознания дошел смысл обращенных к ней слов. — Ты думаешь, мы ничего не знаем о вашем задании? Напротив, нам известно все. Твои друзья тоже пойманы и находятся в наших руках. Они не были так упрямы, как ты. Они сразу поняли, что жить лучше, чем гнить в земле. И ваш лейтенант рассказал нам все. — Рунцхаймер специально ввернул звание «лейтенант», потому что прекрасно понимал, что от младшего лейтенанта до старшего лейтенанта — это наиболее вероятные звания человека, которому могут поручить руководство диверсионной или разведывательной группой. И он ощутил, как вздрогнула девушка при упоминании слова «лейтенант», поэтому повторил: — Да-да! Ваш лейтенант оказался более сговорчивым, чем ты. — А если он вам все рассказал, то зачем вы допытываетесь у меня? — удивленно спросила Татьяна, подняв глаза на Дубровского. Тот исправно перевел вопрос Рунцхаймеру. — О, глупое, милое существо! Скажите ей, что сведения, о которых я спрашиваю, нас уже не интересуют. Нам все известно. Мы знаем больше, чем знает она сама. Но я должен решить ее судьбу. Немцы — гуманная нация. Если она раскаивается, то пусть честно расскажет, кем и с какими целями заброшена к нам. Я проверю, правду ли она говорит, и тогда решу, заслуживает ли она, чтобы мы подарили ей жизнь. Выслушав перевод, Татьяна вновь прикусила платок и отрицательно качнула головой. Рунцхаймер вышел из-за стола, подошел к ней вплотную. Девушка съежилась, сжалась, и это тоже не ускользнуло от взгляда Рунцхаймера. — Пусть не пугается, — проговорил он. — Это коммунистические агитаторы и комиссары рассказывают русским, что мы звери. А мы не звери. Мы люди высокой культуры. Немцы подарили миру Вагнера, Ницше, Гёте. Хотя я знаю, вам ближе Гейне. Русские женственны и сентиментальны. А мы, немцы, выкинули этого слюнтяя на свалку истории. К тому же он — еврей. А вы — русская. Вы должны понять, что мы, немцы, пришли к вам с освободительной миссией. Мы пришли, чтобы избавить вас от ига большевиков. От зверства НКВД. Да-да! В НКВД с вами бы не разговаривали так вежливо, как я. Вас бы стали пытать, стали бы издеваться над вами. Вот полюбуйтесь! — Он подошел к столу, достал из ящика небольшую брошюру и, вернувшись обратно, протянул ее Татьяне. — Возьмите. Эта книжка называется «В подвалах НКВД». Здесь собраны рассказы очевидцев. Прочитайте в камере. Возможно, вы поймете, кто ваши враги и кто друзья. И если вы не готовы для откровенного разговора сегодня, я приглашу вас завтра. Как видите, я не тороплюсь с выводами. Я мог бы решить вашу судьбу сегодня же. Сейчас война, и нам некогда заниматься уговорами. Врагов мы уничтожаем безжалостно. Им не место на этой земле, нашим врагам. Но я надеюсь, вы одумаетесь. Одумаетесь и постараетесь искупить свою вину перед великой Германией. Рунцхаймер умолк. Закончил переводить и Дубровский. Сегодня он был потрясен. Он знал истинную цену всему, о чем говорил Рунцхаймер. Но, считая его тупым солдафоном, он ожидал на этом допросе всего, чего угодно, только не длинных увещеваний, не мягкого обращения с арестованной парашютисткой, которую Рунцхаймер, без сомнения, в конце концов расстреляет. Недоумевал и фельдфебель Вальтер Митке, проработавший с Рунцхаймером около трех лет. Он был почти в два раза старше своего начальника и всегда удивлялся, откуда у фельдполицайсекретаря столько злобы, изощренного садизма, жестокости, которые он проявлял при допросе заключенных. Вальтер Митке вспомнил, как однажды на его глазах Рунцхаймер, прощаясь, поцеловал руку женщины, которая провела у него ночь, а потом спокойно вытащил из кобуры пистолет и выстрелил ей в спину. И теперь, сидя без дела за пишущей машинкой и поглаживая свои усики а-ля Гитлер, он прислушивался к философствованию своего шефа. Мысленно он представил себе, как скрутил бы эту русскую девчонку, привязал бы ее к лежаку, оголил бы ей спину и так прошелся по ней резиновым шлангом с вплетенной проволокой, что эта сероглазая бестия умоляла бы выслушать ее показания. Да разве только это? Можно было бы придумать что-нибудь позабавнее. Она бы давно развязала язык. А Рунцхаймер был доволен собой. Интуитивно он чувствовал, что выбрал правильный тон в разговоре с этой русской. К тому же ему мало было одного лишь признания, одних показаний. Только вчера его навещали капитан Айнзидель и доктор Эверт — оба из разведки абвера — и просили перевербовать кого-нибудь из русских разведчиков для игры, которую затевала армейская разведка. И эта миловидная, хрупкая русская девушка казалась Рунцхаймеру как нельзя кстати для такого дела. «Надо только проникнуть в ее душу. Завоевать доверие. И главное, доказать, что немцы — порядочные люди. А русское командование необходимо опорочить. Необходимо вызвать у нее недоверие к своим начальникам», — думал Рунцхаймер. После короткой паузы он неторопливо сказал: — Вот вы не хотите называть тех, кто вас послал. А задумайтесь, по чьей вине вы оказались в наших руках еще до того, как приступили к работе? Кто забросил вас прямо к нам в руки? Только бездарные люди могли выбрать этот район для высадки вашей группы. Им хорошо, они пока в безопасности, а вы должны лишать себя жизни ради их легкомыслия. Подумайте, заслуживают ли они того, чтобы за верность им платить такой дорогой ценой? Рунцхаймер указательным пальцем поднял за подбородок Танину голову, попытался заглянуть ей в глаза. Из-под опущенных век к ямочкам на щеках катились слезы. «Неужели лейтенант Мельников тоже у них, — думала Татьяна. — И почему они меня не бьют, почему не пытают?» И вдруг она вспомнила рассказ, который читала, когда училась в средней школе. Она забыла имя автора, но содержание неожиданно всплыло в ее памяти. Кажется, это случилось в Испании. Два патриота попали к фашистам. На допросе, во время пыток, один из них согласился выдать тайну, но при условии если на его глазах убьют второго. Фашисты ликовали. Они подвели допрашиваемого к окну, и он увидел, как во дворе расстреляли его товарища. Тогда он сказал врагам: «Я боялся, что тот, второй, не выдержит ваших пыток. А теперь делайте со мной что хотите, но вы никогда не узнаете нашу тайну». И она решилась: — Хорошо, я расскажу вам все, только приведите сюда лейтенанта. Я хочу говорить в его присутствии. Дубровский перевел Рунцхаймеру просьбу русской парашютистки. Тот заметно повеселел. Он понял, что угадал, назвав старшего группы лейтенантом. На его лице расплылась улыбка. — О, это легко можно сделать! — воскликнул он. — Но тогда я не добьюсь своей цели. Объясните ей, господин Дубровский, что я желаю проверить их показания. Если они совпадут, значит, оба раскаялись и говорят правду. В этом случае я подарю им жизнь. Но если их показания окажутся разными, значит, кто-то из них пытается водить меня за нос. В этом случае нам придется применить жестокость, чтобы выяснить, где же правда. Поэтому я не желаю, чтобы они видели друг друга до тех пор, пока я не решу их судьбу. Дубровский переводил, а сам лихорадочно думал, как бы дать понять Тане, что никакого лейтенанта у Рунцхаймера нет, что ее просто-напросто шантажируют. Но как это сделать? Где гарантии, что за дверью кабинета никто не стоит? Ведь из пьяной болтовни Конарева он знал, что Потемкин уже однажды находился за дверью и прослушивал, точно ли он переводит. «И все-таки… Может, попробовать? А что это даст? Спасет ли ее моя подсказка? Конечно, нет. Так имею ли я право рисковать? Причем рисковать не столько своей жизнью, сколько делом, ради которого здесь нахожусь. Нет!» Он стиснул пальцы в кулак так, что ногти впились в ладони. Закончив переводить, вопросительно посмотрел на Рунцхаймера. — Ну! Что же она решила? — нетерпеливо проговорил тот. Дубровский, пожав плечами, спросил Татьяну: — Вы будете говорить? Девушка сидела не шелохнувшись. — Господин фельдполицайсекретарь, — фельдфебель Вальтер Митке вытянулся во весь свой невысокий рост, — разрешите мне допросить эту русскую. Обещаю, через полчаса она выложит все, что у нее за душой. — Нет! Она мне нужна такой, как есть, а не в разобранном состоянии. Раздеть ее мы всегда успеем. — И, обращаясь к девушке, уже мягким, вкрадчивым голосом добавил: — Хорошо! Я могу подождать до завтра. Подумайте над тем, о чем я сказал. — И повернувшись к Дубровскому: — Скажите ей, что в ее распоряжении двадцать четыре часа. День и ночь и еще маленькое утро. Пусть сама решает, жить ей или умирать. И пусть обязательно прочитает эту книжку! — Рунцхаймер указал пальцем на маленькую брошюрку, лежавшую у девушки на коленях. Выслушав переводчика, Татьяна поднялась со стула. — Господин фельдфебель, отведите ее обратно в камеру. — Слушаюсь! Вальтер Митке подошел к девушке и легонько подтолкнул ее к двери. — Как вам нравится, господин Дубровский? Такая худенькая на вид — и такая крепкая. А ведь она, наверно, еще и не женщина. Ха-ха! — хихикнул Рунцхаймер. — Видно, у русского командования совсем плохие дела, если забрасывают к нам таких малолеток. — Но она жила в Сталинграде, прочувствовала войну, — возразил Дубровский. — Зачем вы напоминаете мне о Сталинграде? Если она там жила, то видела, как мы, немцы, дошли до Волги. Если бы румыны не дрогнули, мы сейчас купались бы с вами в Волге. А за ними побежали итальянцы — эти бездельники, эти нищие! Если бы у фельдмаршала Паулюса были только немецкие части, то этой весной война была бы уже закончена полной победой германского оружия. А теперь мы должны вновь проливать кровь немецких солдат, чтобы нанести последний удар по русским армиям. Но это будет жестокий удар. Вспомните мое слово. Несколько дней назад русские начали наступление на Голубой линии, но у них ничего не вышло. Они стянули на Кубань всю свою авиацию. И это не помогло. Русские выдохлись, так и не прорвав нашу оборону. А группа армий «Центр» собрала большие силы, чтобы пробить русский фронт. В самое ближайшее время ваши танки вновь беспрепятственно покатятся по просторам России. Рунцхаймер подошел к столу, взял стопку бумаг и передал их Дубровекому. — Возьмите. Можете поработать в своей комнате. Когда вы мне потребуетесь, я вас вызову. Если встретятся какие-нибудь сомнительные фразы, выпишите на отдельном листочке. — Будет исполнено, господин фельдполицайсекретарь! Когда Дубровский шел от Рунцхаймера, он увидел, как в распахнутые ворота въехал крытый брезентом грузовик, остановился посреди двора. С грохотом откинулся задний борт, на землю стали прыгать сотрудники ГФП и незнакомые люди в гражданской одежде, робко озиравшиеся по сторонам. Их было семеро — три женщины и четверо мужчин. Макс Борог подбежал к вышедшему во двор Рунцхаймеру: — Господин фельдполицайеекретарь, во время облавы на вокзале задержаны семь подозрительных граждан. Какие будут распоряжения? — Разместите их в гараже и приступайте к допросам. Результаты доложите мне в конце дня. — Будет исполнено! Дубровский не стал смотреть, как арестованных, подталкиваемых в спины прикладами автоматов, повели к массивным воротам гаража, возле которого стоял часовой. Он прошел в свою комнату, сел за стол и углубился в чтение статей, подготовленных к публикации в местной русской газете «Новое слово».7
Письмо от сестер Самарских пришло только девятого мая. Дубровский торопливо разорвал долгожданный конверт, вытащил небольшой листочек бумаги, видимо вырванный из простой ученической тетради. С волнением вчитался он в слова, написанные неровным, размашистым почерком. В начале письма Евдокия Остаповна сообщала, что живет по-прежнему с сестрой, что рада была получить весточку от Леонида. «Не то, не то, не это главное. Неужели?… А вот и оно». Сообщение, которого он так ожидал, было в самом конце письма. «Два дня назад к нам вернулся мальчик Витя. Он так и не нашел своих родителей. Мы с сестрой уговорили его пожить немного у нас. Уж очень он изголодался во время своих странствий. Хоть и у нас не густо, а все же думаем, нас не объест. Если у вас жизнь сытнее, то напишите, можем послать его к вам». Дубровский вновь и вновь перечитывал эти строки, а в голове возникали беспокойные мысли. «Конечно, было бы хорошо, если бы Виктор Пятеркин жил здесь, под боком. Но у кого можно его пристроить в Кадиевке? У сестры Марфы Терехиной? Нет, не годится. У самой Марфы Ивановны? Тоже не то. Одно неосторожное слово — и хлопот не оберешься. Зачем давать Рунцхаймеру повод для лишних вопросов. А не лучше ли держать Пятеркина в Малоивановке, у сестер Самарских? Туда не более двадцати километров. Нужно только найти здесь, в Кадиевке, связного. С ним и отправлять донесения Виктору. А тот — через фронт, к Потапову. Но кому можно доверить такую тайну?» Перебирая в памяти тех, с кем довелось познакомиться в Кадиевке за последние дни, Дубровский вспомнил Алевтину Кривцову. Он встретился с ней дней десять назад. Молодая женщина пришла на биржу труда и обратилась к дежурному в тот самый момент, когда Дубровский по поручению Рунцхаймера проверял списки молодых людей, отобранных для отправки в Германию. Она тоже значилась в этих списках и просила дежурного вычеркнуть ее, мотивируя просьбу тем, что на ее руках престарелая мать и годовалый ребенок. Она плакала, просила, но дежурный был неумолим. Поначалу Дубровский лишь прислушивался к взволнованным, сбивчивым пояснениям женщины, но, когда закончил проверять списки, отыскал и ее фамилию. Посмотрел год рождения — 1921-й. Ей, как и ему, было всего двадцать два года. И столько мольбы слышалось в ее голосе, столько невысказанной тоски было в голубых заплаканных глазах, что Дубровский решил за нее вступиться. Он подошел к дежурному и через стойку спросил у женщины: — Как ваше имя? — Алевтина! — всхлипывая, ответила та. — Такая красивая — и плачете. Слезы портят лицо. У вас появятся морщинки. — А что же мне делать? Не могу же я бросить ребенка на старенькую маму! Неужели это так трудно понять? — Где вы работаете? — Я не работаю… — Вот видите, поэтому вы и оказались в списке. — Но на работу не так просто устроиться. Помогите мне, и я буду работать. — А вы мне нравитесь. Я бы за вами даже поухаживал, — сказал Дубровский нарочито громко, чтобы дежурный тоже его услышал. — Сначала помогите мне остаться в Кадиевке, а уж потом и ухаживайте, — отмахиваясь от Дубровского, проговорила Алевтина. Но в ее душе появилась маленькая надежда. И Дубровский решился. — Ну что ж, попробуем вместе попросить дежурного. — И, обернувшись к нему, добавил: — Пожалуйста, выполните мою личную просьбу. Вычеркните эту женщину из списка. Я сам позабочусь о ее устройстве на работу… — Да, но без заведующего биржей труда… — Если он спросит, скажите ему, что я так распорядился. Мне очень нравится эта женщина. Дежурный понимающе кивнул. Спорить с личным переводчиком самого Рунцхаймера было бессмысленно и глупо. Он взял список, обмакнул ручку в чернильницу и провел жирную черту по строчке. Судьба Алевтины Кривцовой была решена. — Большое спасибо! — сказал Дубровский. — Я доложу господину Рунцхаймеру, что списки подготовленных к отправке в полном порядке. О дне подачи эшелона вам будет сообщено дополнительно. Попрощавшись с дежурным, Дубровский поманил Алевтину пальцем и направился к выходу. На улицу они вышли вместе. — Ой! Я вам так благодарна. Вы даже представить себе не можете, что вы для меня сделали. — Это представить не трудно. Гораздо труднее будет объяснить моему начальнику, если он у меня спросит, зачем я это сделал. Алевтина потупила взор, а потом быстро спросила: — И у вас действительно могут быть неприятности? — Это зависит от вас. — Простите, но я не понимаю… — Видите ли, я могуобъяснить своему шефу, что вы мне просто понравились. К тому же вы действительно мне понравились. Он у нас настоящий мужчина и должен понять. Но для того чтобы это выглядело правдоподобно, вы должны встретиться со мной сегодня вечером. Алевтина бросила на Дубровского недоверчивый взгляд. — Нет, нет. Не пугайтесь. Мы погуляем с вами по городу, вот и все. — Хорошо. Я согласна. А где мы встретимся? — У входа в городской парк. Я кончаю работу в пять часов. Если даже и задержусь немного, то к семи наверняка успею. В семь часов. Устраивает это время? — Да. Но в девять уже начинается комендантский час. — Ничего. Вы со мной, а я вас провожу домой в любое время. Алевтина изучающе посмотрела на Дубровского. Взгляды их встретились. — Скажите, вы немец? — неожиданно спросила она. — Нет, я белорус. — А почему же на вас эта форма? — Служба такая… — Значит, вам все можно? — Так же, как и вам. — Ну, нет. Мне почти ничего нельзя. Да вот хотя бы… Взгляните… Они шли по центральной улице. Вдруг Алевтина остановилась возле щита с афишами, на котором рядом с рекламой кинофильма «Симфония одной жизни» пестрели листки с приказами и постановлениями немецких властей. — Здесь приказ номер четыре, он запрещает пользоваться множительными аппаратами. А я машинистка, значит, дома не могу работать. А это приказ номер три. По нему меня могут покарать за недоносительство германским властям о враждебной деятельности моих земляков. Есть и распоряжение пятьсот двадцать, запрещающее пользоваться источниками света после определенного часа. А приказ номер два запрещает мне слушать советские радиопередачи. Тут и еще более десятка других… — Вы так смело высказываете недовольство по поводу немецких приказов, что вас могут повесить на первом попавшемся фонаре. — А станет ли светлее, если меня повесят на фонаре? Теперь улыбнулся Дубровский. — Однако вы смелее, чем я предполагал. Вас даже не смущает моя форма. — Я просто чувствую, что вы хороший, добрый человек. К тому же, как вы сказали, я вам нравлюсь. — Тогда расскажите мне чуточку о себе. — Вы интересуетесь моей биографией, не сказав даже, как вас зовут. — Извините, пожалуйста, просто заговорился. Меня зовут Леонид, Леонид Дубровский. — Еще раз благодарю вас, Леонид, за то, что вы мне так помогли сегодня. А о себе, если позволите, я расскажу вечером. Сейчас я тороплюсь к подруге. Она обещала мне привезти немного продуктов из деревни. — Ладно, согласен. Значит, в семь у входа в парк. …А вечером она без утайки рассказала Дубровскому, что муж ее служит в Красной Армии, что сама она с приближением фронта эвакуировалась из Кадиевки на Северный Кавказ, жила с матерью и грудным ребенком в Пятигорске. Но вскоре и туда пришли немцы. Жить у чужих людей, вдали от своего дома, было сложно и дорого, поэтому они с матерью решили вернуться назад, в Кадиевку. Шли пешком через Армавир, Краснодар, Ростов. Ребенка по очереди несли на руках. В пути девочка заболела, думали, что не выживет. Но, к счастью, все обошлось. А теперь вот новая беда- чуть было не отправили в Германию. — Я бы не перенесла разлуки с дочкой. Наложила бы на себя руки, — с дрожью в голосе призналась Алевтина. Они долго бродили по аллеям парка. Леонид рассказал Алевтине, как попал в плен, как согласился работать у немцев переводчиком. Когда стемнело, Дубровский пошел провожать Алевтину. Было еще не слишком поздно, и она пригласила его зайти в дом. Леонид, отвыкший от домашнего уюта, с удовольствием просидел у Али до полуночи. С тех пор он еще дважды встречался с ней и с каждым разом все больше убеждался, что ей можно верить. И сейчас, перебирая в памяти знакомых, намечая наиболее подходящую кандидатуру для связи с Пятеркиным, он окончательно остановил свой выбор на Алевтине Кривцовой. «Надо только пропуск для нее достать. Но это не проблема. В русской вспомогательной полиции раздобуду, — решил Дубровский. — А донесение у нее же дома и напишу. Постой-ка, постой-ка! А могу ли я отправить Пятеркина с донесением, не повидавшись с ним лично? Быть может, он пришел с каким-нибудь новым указанием от Потапова? А что, если поручить Алевтине привести мальчонку в Кадиевку? На день-два он может остановиться у нее. Сегодня же вечером пойду к Алевтине и договорюсь с ней обо всем». А вечером, когда Дубровский и Потемкин ужинали в своей комнате, к ним зашел Макс Борог. Из всех следователей ГФП этот чех наиболее приветливо относился к новому переводчику Рупцхаймера. — Что, дополнительный паек уничтожаете? — спросил он с порога, поглядывая на бутылку вермута. — Приходится, раз по половине бутылки на нос дали, — ответил Потемкин. — Но ведь еще и по бутылке шнапса. — Так это же на целый месяц. — А ты выполняй предписание. — Какое предписание? — не понял Дубровский. — Есть такое. Улучшать питание за счет местных условий, — пояснил Макс Борог. — Цап-царап называется, — добавил Потемкин и рассмеялся. — Это когда на обыске у кого-нибудь будешь — бери себе, что плохо лежит. — Присаживайтесь к нам, — предложил Дубровский Максу Борогу. — Свои пятьдесят граммов португальских сардин я уже съел. А вот месячный дополнительный паек еще не успел получить. Что там на этот раз дали? — спросил тот, не решаясь сесть. — Не густо. По бутылке шнапса. — Про шнапс я уже слышал. А еще что? — Полбутылки вермута, пять пачек сигарет и две плитки соевого шоколада, — перечислил Дубровский. — Ничего, не унывай. Сегодня вечером еще подкрепимся в штабе корпуса. Там в двадцать часов большое застолье намечается, пригласили всех наших. Рунцхаймер просил передать, чтобы вы были тоже… — Можно было бы и не ужинать, сэкономили бы, — с сожалением проговорил Потемкин. — А если не пойти? — спросил Дубровский. Потемкин и Макс Борог переглянулись. — Нет, пойти, конечно, хочется, но у меня назначено свидание с дамой, — пояснил Дубровский. — Ничего. Ваша дама и завтра никуда не денется. А товарищеский ужин не так часто бывает. Хорошее застолье сближает людей, — сказал Макс Борог, кладя руку Дубровскому на плечо. — Думаю, вы не пожалеете, если пойдете. И Дубровский не пожалел. Наоборот, он был признателен Максу Ворогу за то, что тот уговорил его пойти на товарищеский ужин в штаб корпуса, а потом прихватил его в гости к своему приятелю из армейской разведки, на квартире которого собралась небольшая компания немцев и чехов. За столом сидели и женщины. Одна из них особенно приглянулась Дубровскому. Ее светлые длинные волосы спадали на плечи, голубые глаза светились задором. Она знала, что молода и красива, и потому гордо держала голову, поминутно улыбалась, показывая ряд небольших белоснежных зубов. Ей было не больше двадцати двух — двадцати четырех лет. Стол был уставлен французскими винами. Закуска была скромная. Кроме тоненьких ломтиков голландского и бельгийского сыра на тарелках лежали кусочки сала и колбасы. Хлеба не было вовсе. Прислушиваясь к разговорам, Дубровский понял, что эта маленькая пирушка организована в честь той самой блондинки, на которую он обратил внимание. Поначалу он думал, что сегодня ее день рождения, и хотел было предложить оригинальный тост, но из дальнейших высказываний присутствующих убедился, что ошибся. Армейский лейтенант, сидевший неподалеку от Дубровского, обратился к ней с просьбой: — Светлана! Расскажите нам подробнее, как это было? Все притихли. — Очень просто, — сказала она певучим грудным голосом. — В Миллерово комнату снять было нетрудно. Мой паспорт ни у кого не вызвал сомнений. Как-то вечером в кинотеатре познакомилась с одним подполковником, сказала, что вернулась из эвакуации и пока нигде не работаю. После кинофильма он вызвался провожать, попросился в гости. Я пококетничала для вида, но пустила его к себе. — Он хоть красив был, этот русский? — прервал ее оберлейтенант, хозяин квартиры, сидевший с ней рядом. Светлана жеманно передернула плечами. — Ничего. Так себе. Он работал в штабе армии. Это меня очень обнадеживало. Он пообещал устроить меня на работу в строевой отдел. Правда, туда меня не допустили. Но по его просьбе взяли вольнонаемной в управление тыла армии, где я работала и заводила нужные знакомства. — И продолжала встречаться с этим русским? — ревниво спросил все тот же оберлейтенант. — А почему бы и нет? От него я узнала много интересного. Потом, когда собрала кое-какие сведения, угостила его этиловым спиртом и вернулась обратно. Дубровский сидел не шелохнувшись, у него пересохло в горле. Ненависть закипала в груди, но он продолжал улыбаться. Теперь он окончательно понял, по какому поводу чествуют Светлану немцы из разведотдела армейского корпуса. По ее плохому произношению, по тому, как с трудом подбирала она немецкие слова, не трудно было догадаться, что она даже не фольксдейче, а русская. Дубровский невольно вспомнил Татьяну Михайлову — юную сталинградку, которая и на втором допросе отказалась отвечать Рунцхаймеру. А когда тот, рассвирепев, начал избивать ее плеткой, швырнула ему в лицо брошюрку с названием «В подвалах НКВД». После этого ее с диким садизмом истязал фельдфебель Вальтер Митке, но Татьяна так и не выдала тайны, хотя знала совсем немного. Ее расстреляли на рассвете вместе с теми семью «подозрительными», задержанными на вокзале во время облавы. «Да! Та была наша. Простая советская девчонка. А эта? Откуда берутся такие?…» — подумал Дубровский и неожиданно для себя, обращаясь к Светлане по-русски, спросил: — Чем же вас наградили за этот подвиг? — Сегодня наш генерал вручил Светлане орден служащих восточных народов второго класса с мечами! — торжественно произнес обер-лейтенант на ломаном русском языке. — А главное, генерал преподнес мне целую коробку французских вин. И еще сказал: «Госпожа Попова, я обещаю вам такой же орден первого класса в золоте, когда вы вернетесь в следующий раз», — хвастливо заявила она тоже на русском. Язык ее был безупречен. Дубровский встал с бокалом в руке и торжественно произнес на немецком языке: — Господа, если позволите, я хотел бы поднять тост за новые успехи нашей очаровательной Светланы! Имея такую привлекательную внешность, можно добиться многого. Откровенно говоря, я и сам бы не устоял перед ее красотой. Итак, господа, за ее новые успехи, за скорейшее возвращение! За орден первого класса в золоте! Он залпом осушил бокал и под общие аплодисменты опустился на свое место. Макс Борог, сидевший рядом, взял со стола большую бутылку бургундского и вновь наполнил его бокал кроваво-красным вином. — Молодец! Хорошо сказал, — проговорил он. — Такая женщина стоит целой дивизии. Но не вздумай за ней ухаживать. Обер-лейтенант — мой друг. Он безумно ревнив. Ради Светланы готов бросить жену и детей. Правда, она не арийка. И вряд ли он осмелится связать с ней свою судьбу. У немцев на это особый взгляд. — А я не задумываясь женился бы на ней, — прикидываясь хмельным, изрек Дубровский. — Женщин, таких женщин любить не возбраняется. И вообще, грудью женщины вскормлено человечество. — Но человечество неоднородно. Мне, чеху, или тебе, белорусу, можно позволить смешение крови. А чистокровному арийцу это не к лицу. Я все сказал. — Я вас понял. — Ты молодчина. Ты все понимаешь с полуслова. Поэтому ты мне симпатичен. Не то что этот холуй Алекс. Его все зовут Алексом, а тебя — господином Дубровским. А я буду называть тебя по имени, просто Леонид. И ты можешь звать меня Максом. Мы подружимся. Верно я говорю? Мы с тобой будем друзьями. Только не доверяй этому Алексу. Захмелев, Макс Борог продолжал изливать свою душу, но Дубровский не слушал его. Склонившись к Максу и делая вид, что внимательно слушает его болтовню, он изучающе поглядывал на Светлану, стараясь нарисовать ее словесный портрет. «Среднего роста. Блондинка. Волосы длинные, до плеч. Лицо чуть вытянуто. Глаза голубые. Рот маленький. Губы припухлые. Белые, ровные зубы. Большой открытый лоб. Небольшой римский нос. Работала вольнонаемной в штабе тыла армии в Миллерово». Он медленно повторил несколько раз эти приметы и представил себе, как Потапов обрадуется этому донесению, как сотни доверенных ему людей будут прочесывать населенные пункты в прифронтовой полосе, пока не обнаружат Светлану Попову. Наконец до его сознания дошел смысл слов, которые продолжал нашептывать ему Макс Борог: — Вначале тебя проверяли… Рунцхаймер ко всем новым сотрудникам относится с недоверием. И меня проверяли в свое время. Поэтому нет у меня от тебя никаких тайн. Ведь мы не арийцы, но тоже люди. Правильно я говорю? Дубровский не знал, что ответить. И хотя признание Макса Ворога в том, что по приказу Рунцхаймера его проверяли, говорило о многом, он все же боялся провокации. Поэтому, немного помолчав, он сказал: — Немцы — великая нация, но без нас им трудно навести новый порядок. По мере сил мы должны помогать им в этом. — Да, да. Ты прав, Леонид. Без нас им не обойтись. И мы делаем все, что в наших силах. Но я хочу знать, оценят ли они нас по достоинству. — Думаю, что по достоинству оценят. Как видишь, Светлане Поповой пожаловали орден служащих восточных народов, да еще и с мечами. — Это мой друг позаботился, а так бы генерал о ней и не вспомнил. Я это знаю точно. В прошлом году она к нам в ГФП попала, оказалась сговорчивой. Мы ее и завербовали. А теперь ей ордена, а нам даже спасибо никто не скажет. Рунцхаймер, конечно, свое получит, но не мы. — Вы что, совещаться сюда пришли? — крикнул через стол обер-лейтенант, обращаясь к Максу Ворогу и Дубровскому. — Я предлагаю выпить за наших друзей из гехаймфельдполицай, за тех, кто без устали охраняет тылы нашей армии, за тех, кто ведет беспощадную борьбу с партизанами, евреями и коммунистами, за вас, наши боевые товарищи… Его поддержали все. А когда звон бокалов утих, Макс Борог, поблагодарив обер-лейтенанта за внимание, попрощался и направился к выходу. Леонид Дубровский подошел к обер-лейтенанту, щелкнул каблуками, сказал: — Я рад был познакомиться с храбрыми офицерами великой германской армии, я счастлив увидеть среди вас достойную представительницу новой России. — Он учтиво склонил голову в сторону Светланы. — Благодарю за гостеприимство. По дороге к дому их дважды останавливали армейские патрули, но, увидев документы полевой полиции, почтительно расступались, освобождая им путь. Шнапс, выпитый на вечере в штабе корпуса, и французское вино основательно сковали ноги Макса Ворога, но одновременно развязали ему язык. — Мы же с тобой славяне, — бормотал он. — Тебя, Леонид, я люблю больше, чем самого Рунцхаймера. Он же Дылда. У него кроме злости есть только чванство. Я не должен говорить этого, но я тебе доверяю и поэтому говорю. Думаешь, я не знаю, какого ты о нем мнения? Врешь, я все знаю. Макс Борог знает все. Поэтому я предупреждаю тебя. Не доверяй Алексу Потемкину. Эта скотина уже рылась в твоих вещах. Я сам слышал, как он докладывал об этом Рунцхаймеру. Потом Дылда запретил ему лазить в твои вещи. И вообще сказал, что тебе можно верить. Я всех вижу насквозь. И тебя вижу. Я разговариваю с тобой доверительно. Впрочем, бояться мне нечего. Дылда мне всегда поверит больше, чем тебе. Ты у нас новичок, а я с ним уже полтора года работаю. Только он и не догадывается, что у меня здесь. — Макс Борог стукнул себя кулаком в грудь. — Откуда ему знать, что у меня в груди. Он думает, что там легкие, чтобы дышать. А там есть еще и сердце. Мы, чехи, отличаемся от немцев тем, что у нас есть сердце, а у них — заводной механизм для перекачки крови. Почему ты ничего не отвечаешь? Я правильно говорю или нет? — Конечно, правильно. Изо всех следователей ГФП вы единственно мыслящий человек. Я отношусь к вам с глубочайшим уважением и благодарен за то, что вы пригласили меня к своим друзьям. Ведь мы отлично провели время. Не правда ли? — Да! Только я чертовски перепил сегодня. Мои ноги просто отказываются повиноваться. Но я их заставлю идти. Я могу даже без твоей помощи. Вот посмотри. — Он оттолкнул Дубровского, который всю дорогу поддерживал его под руку, и пошатывающейся походкой пошел самостоятельно. — Видишь, Леонид… Я не так уж и пьян. Я все помню. Думаешь, я не заметил, как ты глазел на эту русскую девку? Что ж, одобряю. У тебя неплохой вкус. Она действительно красива. Но я тебя уже предупредил. Обер-лейтенант очень ревнив. Смотри не делай глупости. Зачем она тебе? Разве в Кадиевке нет других девушек? — Вы зря меня предупреждаете, господин фельдфебель. Я не строю никаких иллюзий насчет Светланы. Зачем ей нужен скромный переводчик, когда ей покровительствует обер-лейтенант. — Погоди. Почему ты зовешь меня господином фельдфебелем? Мы же с тобой договорились. Мы — друзья. И я желаю, чтобы ты звал меня просто Максом. Иначе я перестану с тобой разговаривать. — Хорошо, хорошо! Я буду называть тебя Максом. — Вот это другой разговор. Теперь можешь продолжать. Я тебя слушаю. — Нет, я просто хотел сказать, что не собираюсь переходить ему дорогу. Я уже успел обзавестись другой дамой. — Да-да! Я припоминаю. Из-за нее ты хотел отказаться от вечера в штабе корпуса. И было бы глупо. Тебе нужно приличное общество, надо поддерживать хорошие отношения с господами офицерами. В дальнейшем это тебе может пригодиться. Приличные связи — залог любого начинания. Я сказал все. — Ты прав, Макс. Я благодарен тебе за мудрый совет. Если разрешишь, я всегда буду обращаться к тебе за советом. — Разрешаю, Леонид. И даже прошу об этом. В любое время можешь рассчитывать на меня. А мы, кажется, уже пришли, — сказал Макс Ворог, останавливаясь у закрытых ворот. — Калитка, наверное, уже заперта. Давай постучи погромче, чтобы разбудить часового. Ха-ха-ха! Он же обязательно спит, этот часовой. — Невероятно, Макс. Часовой не может заснуть на посту. — Ты хочешь сказать — не должен. Но такие случаи бывают даже в немецкой армии. А впрочем… Калитка неожиданно распахнулась, и в образовавшемся проеме показалось лицо пожилого солдата, освещенное тусклым светом уличного фонаря. Дубровский проводил Макса в его комнату, помог стянуть сапоги и, только уложив его на кровать, отправился к себе. Потемкин уже спал или прикидывался спящим, во всяком случае он не ответил на вопрос Дубровского. Не зажигая света, Леонид молча разделся, забрался в свою постель. Он долго лежал с открытыми глазами, припоминая события минувшего вечера, пьяную компанию немцев и Светлану Попову. Дубровский понимал, что случай свел его с опасной преступницей, способной натворить много бед в расположении советских войск, понимал, что должен принять срочные меры, чтобы как можно быстрее сообщить капитану Потапову приметы этой предательницы, которая в ближайшие дни может опять оказаться за линией фронта. Он решил, что завтра же отправит Алевтину Кривцову в Малоивановку за Виктором, и вдруг вспомнил пьяную болтовню Макса Ворога. «Что это? Расставленная ловушка или крик наболевшей души? Но ведь он чех. Быть может, и ему не по нутру это неприкрытое немецкое чванство? А если так, то нельзя недооценивать и возможности Макса Ворога. В доверительных беседах от него можно выведать многое. Придется рискнуть». Дубровский вспомнил, как один из чехов, присутствовавших на вечеринке, протянул Максу Ворогу свежую газету и ткнул пальцем в первую полосу. Дубровский вместе с Максом успел прочесть официальное сообщение, подписанное Карлом Германом Франком — статс-секретарем протектора Чехии и Моравии. Возвращая газету своему товарищу, Макс Ворог сказал: — Франк возомнил, что любой судетский немец может повелевать чехами. Посмотрим, что из этого получится. Тогда Дубровский не придал значения этим словам. Но теперь, взвешивая дальнейшие рассуждения Макса по дороге домой, он склонен был думать, что фельдфебель Ворог не так уж рьяно служит немцам, как хотелось бы Рунцхаимеру. «В сущности, для гитлеровцев чехи тоже народ второстепенный. И Макс прекрасно понимает это, — размышлял Дубровский. — Следовательно, вполне вероятно, что он сочувственно относится к русским. А если так, то мы можем найти с ним общий язык. Ведь о Потемкине наши мнения совпадают. И Макс не случайно предупредил меня, чтобы я не доверял Потемкину. Правда, смешно. Кому здесь можно довериться? Здесь почти все доносят Рунцхаимеру друг на друга. Каждый стремится выслужиться, доказать свою преданность Гитлеру и «великой» Германии. Придется и мне следовать их примеру, чтобы не выделяться среди них. Тогда я должен донести Рунцхаимеру на Макса. Но я этого не сделаю. А вдруг Макс прикидывается, вдруг он действовал по заданию Рунцхаймера? Ну что ж, если придется объясняться по этому поводу, скажу, что не придал значения пьяной болтовне фельдфебеля Борога. Поэтому и не доложил. Сам-то я никакой крамолы не говорил. Но это так, на всякий случай. Дальнейшее покажет, что собой представляет Макс Борог. А главное сейчас — отправить Алевтину Кривцову в Малоивановку за Пятеркиным. Постой-ка, постой-ка. А если попросить Макса достать в полиции пропуск для Алевтины? Ведь он знает, что у меня есть девушка. Скажу, что попросила у меня пропуск, чтобы сходить за продуктами в село. Многие обращаются с такими просьбами. Риск небольшой. Неудобно, мол, беспокоить Рунцхаймера по такому пустяку. Если Макс достанет для нее пропуск — это уже кое-что…» Было далеко за полночь, когда Леонид уснул.8
После утреннего построения Дубровский подошел к Максу Ворогу. — О! Я, кажется, основательно нализался вчера, — проговорил тот, протягивая ему руку. — Я бы не сказал. Все было в пределах нормы. — Хороша норма. Спасибо, Леонид, что дотащил меня до постели. Один бы я ни за что не добрался домой. У меня еще и сейчас голова раскалывается на части… — В таких случаях у нас в России опохмеляются. — O! С утра я не привык. Я уже проглотил таблетку от головной боли. А ты еще не забыл эту белокурую бестию? — Я уже говорил вам, что у меня есть другая дама. — Да, да. Я помню. — Ради нее я хотел бы обратиться к вам с деликатной просьбой. — Я готов сделать все, что в моих силах. — Господин фельдфебель, моя знакомая собирается пойти в село Малоивановку за продуктами. Для этого ей необходим пропуск. Она обратилась ко мне, но я еще так мало работаю в ГФП, что не считаю возможным брать для нее пропуск в русской полиции. Если вас не затруднит сделать это для меня, я был бы вам очень признателен. — Хорошо! Я достану для нее пропуск, только не зови меня больше фельдфебелем. Еще вчера вечером я просил тебя об этом… — Я думал, вы уже забыли, о чем говорили вчера. — Я никогда ничего не забываю, даже если бываю пьян. Запомни это, Леонид. Как зовут даму вашего сердца? — Алевтина Кривцова. Макс Борог достал из кармана блокнот и сделал для себя пометку. — Если я правильно тебя понял, то сегодняшний вечер ты даришь ей? — Да. Хотел бы сегодня же отдать ей пропуск. — У тебя будет эта возможность. К обеду я тебе его принесу. — Спасибо, Макс. Я тебе очень признателен… — На твоей благодарности далеко не уедешь. Лучше познакомь и меня с твоей фрейлейн. Наверное, у неё есть подруги. Быть может, и мне улыбнется одна из них. — Хорошо! Я поговорю с ней на эту тему. — Господин Дубровский, вас просит зайти фельдполицайсекретарь Рунцхаймер! — крикнул Вальтер Митке, выходя из дверей барака. — Спасибо! Бегу! — ответил Дубровский и, обращаясь к фельдфебелю Борогу, добавил вполголоса: — Извини, Макс. Ты же знаешь, Рунцхаймер не любит ждать. Он расправил ремень, одернул куртку и побежал к Рунцхаймеру. Войдя в кабинет шефа, Дубровский обратил внимание на подстилку, где обычно лежал Гарас. Собаки не было. Рунцхаймер перехватил его взгляд, загадочно улыбнулся. — Сегодня Гарас выполняет особое поручение, — пояснил он. За дверью, ведущей в спальню, послышался громкий, отрывистый лай. — Видите, он докладывает, что у него все в порядке. — Рунцхаймер беззвучно рассмеялся. — Он даже на расстоянии чувствует, когда говорят о нем, и немедленно подает голос. — А за какую провинность вы изолировали его? — О, нет! Гарас безупречен. Я никогда его не наказываю. Сейчас он охраняет в спальне мою даму. Я запретил ей вставать с постели. Гарас понял меня с полуслова. Он вскочил на кровать, улегся у ее ног, и я уверен, что без моей команды он не покинет своего ложа. Пересиливая отвращение, Дубровский заставил себя улыбнуться. — Господин фельдполицайсекретарь, я восхищен вашей изобретательностью! — проговорил он. — Клянусь, я никогда бы не додумался до такого развлечения. — А вам это и не доставило бы удовольствия, господин Дубровский. Только настоящий немец может по достоинству оценить мою шалость. Но сейчас разговор о другом… Я распорядился, чтобы Алекс передал вам нескольких наших агентов. Вы будете принимать их в комнате номер семь в здании русской вспомогательной полиции. Эта комната закреплена за нами. Ключ у дежурного по полиции. Надеюсь, вы понимаете, что появление этих людей здесь, в ГФП, могло бы навлечь на них подозрение местных жителей. В русской полиции — дело другое. Туда ходят почти все, кто проживает в Кадиевке. Поэтому наши люди принимают своих агентов только в полиции. Сегодня в десять часов туда придет господин Золотарев, Александр Золотарев. До сих пор он был на связи у Алекса. Теперь я поручаю его вам. Это житель села Максимовна. Запишите его сообщения. Наиболее интересные донесения пусть он напишет сам. Договоритесь с ним о следующей встрече. И поставьте ему задачу побывать у знакомых здесь, в Кадиевке. У него есть такие знакомые. Пусть попытается выяснить, кто взорвал водокачку, кто расклеивает листовки со сводками советского командования. Для нас это теперь главное. Вам ясно? — Будет исполнено, господин фельдполицайсекретарь! — И еще. Вам, господин Дубровский, пора уже и самому обзаводиться знакомствами в Кадиевке. При случае сами вербуйте себе агентов. Чем больше наших тайных агентов будут информировать нас, тем легче будет очищать тылы германской армии от вражеских элементов. — Я понял вас. — Прекрасно! Можете идти. — Прошу прощения, господин фельдполицайсекретарь! Я хотел бы уточнить один вопрос. — Пожалуйста. — Я хотел бы знать, имею ли я право в случае необходимости направлять своих знакомых в ближайшие села для выяснения обстановки. — Несомненно! Этим правом пользуются все сотрудники тайной полевой полиции. А вы сами не должны отлучаться из Кадиевки без моего разрешения. Это относится не только к вам лично. Каждый, кто работает в нашей внешней команде, не имеет права выезжать из Кадиевки без моего ведома. — Я понял вас, господин фельдполицайсекретарь! Разрешите идти? — Да. Когда вернетесь из полиции, зайдите ко мне. — Будет исполнено. Дубровский щелкнул каблуками и вышел из кабинета Рунцхаймера. До встречи с тайным агентом было еще более часа. Чтобы скоротать оставшееся время, он решил пройтись на базар, который располагался всего в трех кварталах от русской вспомогательной полиции. Неторопливой походкой Дубровский направился со двора ГФП на улицу. Деревья, высаженные вдоль тротуаров, шелестели зеленой листвой. По небу плыли отдельные облака. И если бы не солдаты в зеленых мундирах, вышагивающие неровным строем по мостовой, то можно было подумать, что нет войны, что не гибнут люди на фронтах от Белого до Черного моря. Дубровский шел и думал, что последний разговор с Рунцхаймером открывает перед ним большие возможности. «Значит, я могу без особого риска отправить Алевтину Кривцову в Малоивановку. Она будет осуществлять связь между мной и Пятеркиным. А мальчонку надо держать подальше от себя. Пусть находится у сестер Самарских. Так и договоримся с Виктором, когда она приведет его в Кадиевку». Впереди показались ворота рынка, за которыми кипела суетливая толпа. Как только Дубровский окунулся в ее гущу, он обратил внимание, как торопливо расступаются перед ним люди, как, испуганно озираясь по сторонам, прячут они старые, потрепанные вещи, куски мыла, пачки махорки. На базаре процветал обмен. Меняли ботинки на муку, муку на сигареты, мыло на картошку, рубашки на селедку. Кое-кто торговал и на деньги. Дубровский бесцельно бродил по базару и собирался уже уходить, когда вдруг увидел Алевтину Кривцову. Она стояла возле пожилой деревенской женщины, которая придирчиво разглядывала мужской пиджак, выворачивая его то на одну, то на другую сторону. Дубровский остановился в двух шагах позади Алевтины. — Он почти совсем новый, — донесся до него голос Али. — И где ж он новый? Бона локоток потертый, да и подклад блеклый, — придирчиво выговаривала пожилая женщина. — Две бутылки красная ему цена. Больше не дам. — Хорошо, я согласна, — ответила Алевтина. Дубровский удивился. Не видя, что за товар скрывается в кожаной сумке женщины, он решил, что Алевтина меняет пиджак на самогон. Лишь подойдя поближе, он понял свою ошибку. Набросив пиджак на руку, женщина извлекла из сумки и протянула Але две бутылки подсолнечного масла, заткнутые пожелтевшей промасленной бумагой. — Здравствуйте! — проговорил Дубровский, склонившись над Алиным ухом. От неожиданности Алевтина вздрогнула и обернулась, но, узнав Леонида, рассмеялась. — Ой, как вы меня испугали! Вот уж не ожидала встретить вас на базаре. — А я знал, что увижу вас здесь, — пошутил Дубровский. — Значит, гестапо не зря ест хлеб, — в тон ему ответила Алевтина. — Зачем же сразу так? — А как вы хотели? Если вы каждую минуту знаете, где я нахожусь, значит, за мной следят. Не так ли? — Не совсем так. Просто в последние дни я очень много думал о вас. Видимо, поэтому меня потянуло на базар, понадеялся, что здесь встречу. Но это все шутки. А если говорить серьезно, то мне просто необходимо повидать вас сегодня вечером. — Что-нибудь случилось? — Нет, пока ничего. Но встретиться нам надо. Мы не виделись три дня, и я успел соскучиться по вашему дому. — Так в чем же дело! Я всегда рада вас видеть. Приходите сегодня, мы с мамой будем ждать. — Непременно приду. Около восьми — не поздно? — Нет, нет. — Тогда я не прощаюсь. До вечера. Алевтина молча кивнула в ответ. В полиции дежурный услужливо подал Дубровскому ключи от комнаты номер семь. Она располагалась на первом этаже, и он без труда отыскал ее. Отпирая дверь, Леонид приметил в коридоре невысокого лысеющего человека, державшего свою кепку двумя руками на уровне живота. Дубровский взглянул на часы. Стрелки показывали без семи минут десять. Он уверенно распахнул дверь и шагнул в комнату. Единственное окно здесь было зашторено порыжевшей занавеской. Небольшой письменный стол возвышался почти посредине комнаты. По обе его стороны стояли одинаковые стулья. Еще три таких же стула выстроились у стены. Дубровский не успел еще как следует оглядеться, когда в дверь постучали. — Да-да! Войдите! Дверь слегка приоткрылась. В образовавшуюся щель просунулась лысеющая голова с круглым одутловатым лицом и маленькими бегающими глазками. — Простите, господин Потемкин. Мне хотелось бы с вами поговорить. — Пожалуйста. Проходите, садитесь. Дубровский понял, что это не тайный агент, ради которого его направил сюда Рунцхаймер. Ведь, по словам Рунцхаймера, тот был на связи у Алекса и должен хорошо его знать. Между тем пришелец плотно прикрыл за собой дверь, подошел к столу и, по-прежнему придерживая свою кепку двумя руками на уровне живота, опустился на стул. — Господин Потемкин, один мой знакомый сказал, что вы принимаете здесь честных приверженцев нового порядка. И вот я… — Простите, ваши имя и фамилия? — прервал его Дубровский. — Кто вы такой? — Я Гаврила Крючкин. Проживаю здесь, в Кадиевке, — заискивающим тоном проговорил тот, не переставая улыбаться. — Что вам угодно, господин Крючкин? — Мне — ничего… Я только хотел помочь немецкому командованию раскрыть партизан. — Это интересно, — несколько мягче произнес Дубровский. — Я вас внимательно слушаю. — В нашем городе орудует целая банда. Организовал ее Кононенко. Они подожгли маслозавод, обстреливают немецкие автомашины. И водокачку они взорвали. — Откуда вам это известно? — Мне одна знакомая по секрету поведала. Предлагала вместе с ней листовки расклеивать. Она у них навроде бы как связная. — Кто такая? — Соседка моя, Лидия Смердова. Мы с ней вместе в школе учились. — Минуточку! — Дубровский достал блокнот, записал названную фамилию. — Продолжайте. — А чего продолжать? — Рассказывайте, что еще она вам говорила. — Больше ничего. Сказала только, что Кононенко все это организовал. — Кто он, этот Кононенко? — Раньше в горкоме партии работал. Каким-то начальником был. — Где он проживает? — А кто его знает? Небось где-нибудь скрывается. Нельзя ему теперича на виду быть. — Откуда же вам известно, что именно они взорвали водокачку и подожгли маслозавод? — Кому же еще? Больше некому. — Вы что, дурачка разыгрываете? — вскипел Дубровский. — Только что уверенно заявили, что банда Кононенко взорвала водокачку, обстреливает немецкие автомашины, подожгла маслозавод, а теперь виляете. Какие у вас были основания, чтобы утверждать все это? — Простите, господин Потемкин, не знаю вашего звания. Мне Лидка Смердова говорила, кроме листовок они еще какие-то большие дела делают. Вот я и решил, что они все это по-натворили. А я что? Я к вам с честными намерениями… Главное — доложить об услышанном, а там ваша власть, вы и разбирайтесь. — А имя Кононенко вам известно? — Это знаю. Григорий Филиппович его зовут. А еще Лидия Смердова говорила, что листовки от Михаила Высочина получила. Этот у них в банде тоже не последний человек. — Откуда знаете Михаила Высочина? — Тоже с нами в школе учился. — Адрес его помните? — Улица Челюскинцев, дом один. Дубровский записал в блокнот и этот адрес. — Хорошо. Это уже немало, — сказал он, вглядываясь в маленькие бегающие глазки Крючкина. — А теперь зарубите себе на носу. Никому про них ни слова. Будете болтать лишнее — можете спугнуть. И тогда ответите головой. О том, что были здесь, у меня, тоже никто не должен знать. С этого дня вы становитесь моим тайным агентом. Придете сюда послезавтра к половине десятого. Я буду вас ждать. В дверь постучали. — Теперь идите. — Дубровский поднялся из-за стола и, не подавая руки Крючкину, взял его за талию, проводил до двери. Распахнув ее настежь, он выпустил Крючкина, который чуть не столкнулся с мужчиной, стоявшим за дверью. — Заходите, прошу вас! — предложил он тому. Высокий, грузный и уже немолодой верзила, едва успевший посторониться, чтобы пропустить Крючкина, продолжал стоять в нерешительности. — Прошу, прошу! Заходите, господин Золотарев. Услышав свою фамилию, Александр Золотарев уже увереннее шагнул в комнату. Дубровский сам плотно прикрыл за ним дверь. — Проходите к столу. Присаживайтесь. Будем знакомы, — сказал он, когда Золотарев опустился на стул. — Меня зовут Леонид Дубровский. Мне поручено работать с вами вместо Александра Потемкина. По указанию шефа Потемкин занимается теперь другим делом. Так что впредь будете встречаться только со мной. — Очень приятно познакомиться, — густым, сиплым басом проговорил Золотарев. — Итак, выкладывайте, что у вас там, в Максимовке? Золотарев оживился: — Доподлинно установлено, что у Матрены Алдохиной скрывается на чердаке русский солдат-окруженец. Фамилия неизвестна. Кроме того, Кузьмина Ольга сказывала, что ее подруга Кравцова Екатерина состоит в партизанской организации в Первомайке. В этой организации двенадцать подростков. Они расклеивают листовки, написанные от руки. — Какие листовки? Может быть, это приказы германского командования? — Не-е. Они, стервецы, Москву слухают. И про то сочиняют листовки. — Адреса известны? — А то как же? Кузьмина Ольга Ильинична. — Отчество необязательно, — перебил его Дубровский. Золотарев, не обращая внимания на замечание, продолжал: — Проживает в Первомайке, Высокий поселок, дом двенадцать. — Так, а Екатерина Кравцова где живет? — Про то я не ведаю. Надобно Кузьмину допросить по всем правилам. А мне того не положено. — Хорошо! Вот вам лист чистой бумаги. — Дубровский вырвал его из своего блокнота. — Напишите донесение с указанием адреса Кузьминой и Матрены Алдохиной. — Это мы враз, это мы можем. Только мне бы карандашик еще. Дубровский протянул Золотареву ручку. Взяв ее толстыми, заскорузлыми пальцами, тот налег грудью на стол и принялся, посапывая, выводить неровные строчки. Откинувшись на спинку стула, Дубровский исподволь наблюдал за его лицом. И без того морщинистый лоб его сморщился еще больше, нижняя челюсть отвисла. Видно было, с каким трудом дается ему эта писанина. А Дубровский задумался. Он понимал, что вынужден будет доложить Рунцхаймеру о донесении агента Золотарева, и прекрасно представлял себе, что за этим последует. Вероятнее всего, этой же ночью и в Первомайку, и в Максимовку отправятся автомашины с полицейскими, которые по приказу Рунцхаймера поднимут с кровати Ольгу Кузьмину, а потом и ее подругу Екатерину Кравцову, и если последняя назовет своих товарищей, то и их вытащат из теплых постелей, выволокут на улицу и доставят в Кадиевку к Рунцхаймеру. А этот сопящий над листочком бумаги новоиспеченный «господин» будет безмятежно спать, и, быть может, никакие кошмары не будут мучить его в эту ночь. «Ничего, придет время — и каждому подлецу будет предъявлен свой счет, — подумал Дубровский. — И Золотарев, и Крючкин получат сполна.:- Но, вспомнив Крючкина, он невольно вспомнил и Кононенко, и Лидию Смердову, и Михаила Высочина с улицы Челюскинцев. — Что делать с ними? Ведь, кроме меня, Гаврила Крючкин никому о них не докладывал. И после моего предупреждения побоится сообщать о них кому-либо другому. А что, если рискнуть? Что, если попробовать скрыть эту подпольную патриотическую организацию? Но как? Убить Крючкина? Ведь он теперь мой агент. Могу назначить ему встречу где-нибудь в безлюдном переулке и там прикончить. В крайнем случае объясню, что задержал его, а он пытался бежать. А что, если его подослали ко мне специально? Это тоже не исключено. Рунцхаймер мог пойти на такую хитрость. Внешне оказывает доверие, чтобы усыпить мою бдительность, а сам подсылает своего человека… Ну, а если я ошибаюсь, если Крючкин не подослан, а я, доказывая свою верность, доложу обо всем Рунцхаймеру, что тогда? И Высочин, и Лидия Смердова будут арестованы и расстреляны. Еще неизвестно, сколько жизней потянут они за собой в могилу. Что делать? Рисковать! — неожиданно для самого себя решил Дубровский. — Да-да! Рисковать! Идет великая битва не на жизнь, а на смерть! Сотни тысяч советских людей рискуют жизнью, многие из них погибают! А почему же я должен отсиживаться, чтобы спасти свою? А разве моя жизнь дороже, чем несколько жизней советских патриотов? Но патриоты ли они? Не подставные ли это люди? Надо проверить, надо выяснить… И чем скорее, тем лучше…» — Вот. Я уже написал, — перебил его мысли Золотарев. Он пододвинул исписанный лист бумаги к Дубровскому и уставился на него своими белесыми глазами. — Хорошо! От имени германского командования благодарю за усердие. А теперь постарайтесь побывать у ваших знакомых в Кадиевке, поговорите с ними о жизни. Попробуйте выведать, что им известно про взрыв водокачки, про пожар на маслозаводе. Земля слухами полнится. Быть может, кто-нибудь из них осведомлен, чьих рук это дело. И учтите, это задание самого шефа. Встретимся здесь послезавтра в это же время. — Я постараюсь… Я похожу, погутарю… — Вы разве украинец? — Не, я русский. А что? — Ничего. Просто я обратил внимание, как вы украинские слова употребляете. — Так то ж просто. На Донбассе много хохлов живе, да и Украина под боком. — Я так и понял. Спасибо за донесение. До следующей встречи. Вслед за Дубровским поднялся со стула и Золотарев. Попрощавшись, он грузной походкой пошел к двери и, не оборачиваясь, исчез за ней. Дубровский подождал, пока его шаги не затихли в отдалении, а потом и сам вышел из комнаты. Когда он очутился на улице, солнце стояло уже в зените. Было нестерпимо жарко. Всю дорогу до ГФП Дубровский думал о донесении Крючкина. Уже подходя к воротам, он решил проверить Высочина. «Улица Челюскинцев, дом один. Сегодня же вечером, после свидания с Алевтиной, отправлюсь по этому адресу и попытаюсь выяснить, что это за личность». С этой мыслью он толкнул калитку, отдал честь часовому и направился к Рунцхаймеру. Из деревянного гаража доносились душераздирающие крики женщины. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать эти жуткие вопли, чуть приглушенные шумом работающего автомобильного мотора. Возле закрытых ворот гаража стоял грузовик, водитель которого, видимо по приказу старшего начальника, жал на акселератор всякий раз, когда раздавался пронзительный крик женщины. Дубровский уже подошел к порогу в сени, за которыми была дверь кабинета Рунцхаймера, когда из гаража выбежал Потемкин. На его руке висела резиновая плетка. Внезапно голос женщины будто бы надорвался, начал стихать, переходя в чуть слышные стоны. Затих рев мотора. И отчетливо послышалась брань, с которой набросился Потемкин на водителя грузовика. Белобрысый солдат оторопело моргал глазами, понимая, что провинился лишь тем, что недостаточно жал на педаль акселератора. Все это происходило в каких-нибудь двадцати пяти — тридцати метрах от Дубровского. Потемкин высказал все, что думал о водителе грузовика, повернулся, чтобы возвратиться в гараж, и в этот момент увидел его. — Чего стоишь? Иди к нам! — крикнул он. — Нет. Я должен идти к Рунцхаймеру. — А Рунцхаймер здесь, в гараже. — Тогда я подожду. — Ну, как знаешь. А у нас тут интересная бабенка. — Кто такая? — Учительница. На связи была у подпольного секретаря, — сказал Потемкин, направляясь обратно в гараж. Дубровский продолжал стоять, щурясь от солнечного света. Через мгновение из гаража вновь донеслись вопли и крики женщины. И вновь взревел дизельный мотор грузовика. — И что ироды делают! — услышал Дубровский за своей спиной. Он обернулся. На пороге стояла Марфа Ивановна. — Здравствуйте, — сказал Дубровский. — День добрый! — Как ваша дочь? Марфа Ивановнабезнадежно махнула рукой: — Оленька с перепугу под кровать забралась. Никак ее оттуда не могу дозваться. По-честному сказать, у меня у самой-то ноги дрожат. Ведь так и до смерти забить можно. Дубровский глубоко вздохнул. Что мог он ответить этой исстрадавшейся женщине? Он и сам был подавлен тем, что творилось сейчас в гараже. — Это все Алекс, Алекс, — причитала Марфа Ивановна. — Рунцхаймер сам не посмел бы так. А это Алекс, Алекс… Теперь опять он заставит меня отмывать кровь с его плетки. — Ну, прошу вас, успокойтесь. — Дубровский подошел к ней и, чтобы отвлечь ее от тяжелых дум, спросил: — Марфа Ивановна, а вы Михаила Высочина не знаете? — Как же не знать! В начале улицы Челюскинцев дом их стоит. — Что за человек этот Михаил Высочин? Она подняла свое заплаканное лицо. В ее взгляде было столько невысказанной тоски, столько грусти, и вместе с тем Дубровский уловил какую-то настороженность. Казалось, она все еще сомневается в его искренности. И чтобы растопить последнюю льдинку недоверия к себе, он сказал: — Поверьте, Марфа Ивановна, я не сделаю этому человеку никакого зла. Напротив, я желаю ему только добра, если он его заслуживает. Но мне важно, очень важно знать, что он собой представляет. Вот почему я спрашиваю вас о нем. И если вы его действительно знаете, расскажите. Вы даже не представляете, как мне это необходимо. — Ладно. Расскажу. Я и мать их знала. Славная была женщина. Я ее хорошо помню. Ведь я с ее дочерью, Марией, с сестрой Михаила Высочина, дружила. Помню, кавалеры все путали, кто из нас Марфа, а кто Мария. В семье у них часто бывала, поэтому и Михаила хорошо знаю. Года за три до начала войны закончил горный техникум, работал на шахте электрослесарем. А подружка моя, Мария Высочина, вышла замуж за Василия Иванова. Был у нас такой. Работал в горкоме партии. Орготделом заведовал. Статный был мужчина. Да и Мария была хороша. Что фигура, что внешность. Заметная была девка. Когда немцы подходить стали, она с ребенком эвакуировалась. Теперь и не знаю где. А муж ее, Василий Иванов, остался. Только на погибель свою остался. Люди сказывали, что специально в городе оставили, для особой работы. Правда, сделать он ничего, не успел. Как немцы пришли, так дня через три-четыре его и арестовали. Теперь тоже не знаю, что с ним. — Скажите, Марфа Ивановна, а его не мог выдать Михаил Высочин? — Не-ет. Что вы, Михаил и Василий Иванов в большой дружбе были. К тому же родственники. Как-никак муж сестры. Не стал бы Михаил его выдавать, не такой он человек. — А вы давно Михаила Высочина видели? — Я к ним теперь не хожу. Так, иногда на улице разве встретимся. Поздороваемся — ив разные стороны. Сторонятся они меня. Обижаются, что у немцев работаю. — Сам-то он что, не работает? — Работает. Только на шахте он, а я вроде при штабе. Разное это дело. — Спасибо вам превеликое, Марфа Ивановна. А за Михаила Высочина не беспокойтесь, я ему зла не сделаю. — И вам за душевность вашу спасибо. Как брату родному, я вам доверилась. А почему — и сама не знаю… Глаза у вас добрые, видно поэтому. Дубровский окончательно решил скрыть от Рунцхаймера сообщение о подпольной группе Кононенко, хотя бы до той поры, пока сам не переговорит с Михаилом Высочиным.9
Во второй половине дня Рунцхаймера вызвали в штаб ГФП-721 к полицайкомиссару Майснеру. Шеф полевой фельджандармерии 6-й немецкой армии назначил на девятнадцать часов совещание всех руководителей внешних команд ГФП-721, на котором должен был выступить лейтенант Вилли Брандт, возглавлявший внешнюю команду в Таганроге. — Ну и счастливчик же этот Вилли, — размышлял Рунцхаймер. — За каких-нибудь три дня выловил в Таганроге огромную партизанскую банду и теперь, конечно, будет поучать всех, как надо работать. А полицайкомиссар Майснер — этот лысый боров — будет ставить его в пример, будет разглагольствовать о долге и чести, о любви к фюреру и фатерланду. Без сомнения, он припомнит мне и взорванную водокачку, и сожженный маслозавод, и погибшего доктора Месса. Придется молча выслушивать его нарекания. А впрочем, и у меня есть, что сказать… Эта учительница и секретарь подпольного обкома в моих руках. К тому же, по донесению агента Золотарева, сегодня ночью мои люди возьмут эту банду в Первомайке. Хотя в ней всего несколько человек, но и это работа. Первомайка не Таганрог. Откуда там наберется больше? А почему бы и нет? Рунцхаймер вызвал к себе следователя Вальтера Митке, которому поручил ночную операцию по аресту подпольной группы в Первомайке, и приказал: — Вы там не церемоньтесь. И Кузьмину, и Кравцову допросите на месте. Вытяните из них адреса остальных бандитов. Арестуйте всех, кого они назовут. Арестованных доставите сюда, в гараж. Завтра я сам буду с ними разбираться. Эту операцию я целиком возлагаю на вас. — Будет исполнено, господин фельдполицайсекретарь! Я просил бы вашего разрешения взять с собой Карла Диля. Он мастер быстрых допросов и мог бы быть мне полезен. — Карл Диль заступает сегодня дежурить по команде. А с вами поедет Рудольф Монцарт и Алекс. Кроме того, по моему распоряжению начальник русской вспомогательной полиции выделит для вас шесть полицейских. Этого вполне достаточно. — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! Рунцхаймер с улыбкой посмотрел на тонкий, с горбинкой, нос Вальтера Митке, на его рыжеватые усики а-ля Гитлер, на длинные, почти по самые скулы, бакенбарды и подумал: «Этот хлыщ должен нравиться женщинам. Впрочем, бакенбарды нынче не в моде». — Можете идти. Желаю успеха, — благосклонно сказал он и подумал, что точно такие же усики носит и полицайкомиссар Майснер. Улыбка мгновенно исчезла с лица Рунцхаймера. Он вспомнил о предстоящем совещании, о длинных проповедях шефа и, выпроводив Вальтера Митке, начал собираться в дорогу. Из окна своей комнаты Дубровский видел, как Рунцхаймер вышел к машине, как шофер услужливо распахнул перед ним дверцу «мерседеса». А через минуту взревел мотор — и автомобиль медленно выехал за ворота. Чтобы не попадаться на глаза следователям ГФП, которые в самый последний момент могли прихватить его с собой на одну из ночных операций по аресту советских патриотов, Дубровский решил не выходить из комнаты. Он разложил перед собой отпечатанные на машинке статьи для местной газеты, переданные ему Рунцхаймером. Если кто-нибудь из следователей зайдет и попросит его поехать с ним, он сошлется на срочное задание шефа. Прошло не менее двух часов, пока оба крытых брезентом грузовика, находившиеся в распоряжении ГФП, выехали со двора. Теперь, кроме дежурного унтер-офицера и нескольких солдат охраны, на территории внешней команды никого не осталось. Дубровский собрал со стола разложенные бумаги, надел поверх френча ремень, на котором висела кобура с пистолетом, и отправился в город. Алевтина встретила его приветливо. Не скрывая радости, рассказала, что достала пачку настоящего чая и собирается угостить его домашним вареньем, которое сохранилось еще с довоенных времен. Когда мать Алевтины ушла на кухню, Дубровский сказал: — Аля, у меня к тебе огромная просьба. И ты обязательно должна ее выполнить. Алевтина вскинула брови, ее длинные ресницы взлетели вверх, в глазах появился лукавый огонек. — Интересно, какую это просьбу я обязана выполнить? — Завтра утром ты пойдешь в село Малоивановку и приведешь оттуда одного паренька. — А далеко ли до этой Малоивановки? — Километров двадцать — двадцать пять, не больше. — Туда же без пропуска не пропустят. — Пропуск я для тебя приготовил! — Дубровский достал из кармана сложенный вдвое листочек и протянул его Алевтине. — На вот. С этим тебя нигде не задержат. А мальчонке еще и пятнадцати лет нет. Его без пропуска проведешь. Зовут его Виктор. Паренек серьезный. Скажешь ему, что ты от Леонида Дубровского, что я хочу его повидать в Кадиевке. Соскучился, мол. Словом, уговаривать его не придется. Кроме меня, у него никого не осталось. Родителей он потерял, да так и не нашел; Война ведь теперь… Дубровский рассказал Алевтине, как отыскать дом сестер Самарских в Малоивановке. — Может, попутная машина подвернется, тогда завтра же и возвратишься. А если нет — переночуешь в Малоивановке, а на другой день назад, — закончил он. — А вдруг спросят, зачем я иду в Малоивановку? — Скажешь, за продуктами. Возьми с собой для обмена что-нибудь. Кстати, там, на селе, гораздо выгоднее обменять можешь. Только не говори, что я тебя послал. Это никого не должно интересовать. Виктора приведешь к себе домой. Я сам к вам приду. Завтра наведаюсь, а если не вернетесь, послезавтра опять загляну. Договорились? — Хорошо! Я попробую. — А это, — Дубровский взял со стула небольшой сверток и подал Алевтине, — продукты. Немного хлеба, плавленый сыр и французские сардины. Чтобы Виктор у вас нахлебником не был. — И долго он у нас жить будет? — Дня два, не больше. Со мной повидается и уйдет обратно в Малоивановку. Там ему вольготнее. — Леонид! А когда же ты меня на работу устроишь? Или уже забыл о своем обещании? — Нет, не забыл. Считай, что ты уже работаешь. Будешь выполнять мои поручения. Для начала вот тебе сорок семь оккупационных марок. — Такая работа мне нравится. А какой-нибудь документ ты мне выдашь? — А как же! Не пройдет и недели, получишь охранную грамоту. С таким удостоверением на биржу труда тебя больше не вызовут. — Ив Германию не пошлют? — Не пошлют, не пошлют, не бойся. — Спасибо тебе, Леонид. Большое спасибо тебе за помощь. Если бы не ты… Даже страшно подумать… А теперь, когда ты рядом, я ничего не боюсь. — И правильно делаешь. Волков бояться — в лес не ходить. — Леонид, а этот мальчонка знает, что ты у немцев работаешь? — Должен знать. Во всяком случае, можешь сказать ему об этом. Тут никакого секрета нет. — А если наши придут, как оправдаешься? — Там видно будет. К тому же совесть моя чиста. Я свои руки кровью советских людей не запачкал. — Дубровский поднялся из-за стола. — А сейчас мне пора идти. — Как же так? А чай? А варенье? Подожди, я сейчас, я быстро. Алевтина суетливо достала из буфета чашки, вазочку с вареньем и, распахнув дверь комнаты, крикнула: — Мама, ну скоро вы там? Не прошло и минуты, как небольшой алюминиевый чайник стоял на столе. Отказать себе в удовольствии выпить стакан горячего чая с вареньем Дубровский не мог. Да и не хотелось расстраивать Алевтину, которая с нескрываемой радостью собиралась попотчевать его домашним вареньем. — Хорошо! Остаюсь пить чай, — сказал он. Дубровский присел к столу и, будто вспомнив о чем-то, задумчиво спросил: — Аля, ты Михаила Высочина не знаешь? — Нет. А кто это? — Так, один местный житель. — А Гаврилу Крючкина? — Тоже не знаю. — А Иванова? — Ивановых много. — Василия Иванова. Того, который в горкоме партии работал. — Этого знала. Он с мужем моим дружил. Я ведь тебе говорила, что муж в НКВД работал. — Алина мать с укоризной посмотрела на дочку. А та как ни в чем не бывало продолжала: — Он по службе довольно часто встречался с Василием Ивановым и несколько раз приводил его к нам в дом. Помню, красивый такой, статный мужчина был. Когда вернулись из эвакуации, слышала, от знакомых, что немцы его расстреляли. Дубровский положил в чашку крупицу сахарина и, помешивая чай, задумался. — Леонид, по-моему, тебя что-то тревожит, — проговорила Алевтина. — Скажи честно, что? — Да нет, ничего. Просто вспомнил, что не выполнил одну просьбу. Тут один чех со мной дружит… Неплохой парень. Знает, что я на свидание отправился. Вот и просил, чтобы я узнал, нет ли у тебя хорошей подруги, чтобы с ним познакомить. — Подруги есть, только неловко мне их с гестаповцем знакомить. Я ведь и с тобой-то когда гуляла, боялась, как бы кто из друзей не встретился. — А ты не бойся. И среди гестаповцев честные люди есть. — Теперь-то я вижу. Но ведь другим-то этого не объяснишь. — Это верно. И все-таки когда вернешься из Малоивановки, поговори с кем-нибудь из своих подруг. Уж очень мне хочется выполнить просьбу этого чеха. Положив в рот ложку вишневого варенья, Дубровский воскликнул: — Ах, какая прелесть! Давно ничего подобного не пробовал! — Все в мире относительно, — сказала Алевтина. — Небось до войны и не глянул бы на такое — сплошной сахар. А теперь и это, старое, чудом кажется. — И то правда, — заметила Алина мать, до того не вмешивавшаяся в разговор молодых людей. — Возможно. Дай бог, живы останемся, я всю жизнь это варенье помнить буду. — Ну вот видишь, а хотел уходить, — укоризненно сказала Алевтина. — Спасибо, что уговорила остаться! — Дубровский поднялся из-за стола. — А теперь мне действительно пора. Так что ты решила насчет подруги? — А чего решать. Есть у меня одна, Ниной зовут. Когда вернусь из Малоивановки, пригласим тебя вместе с твоим чехом. Только с угощением у нас плоховато. — Ничего. Мы с собой чего-нибудь прихватим. А можем в кино вместе сходить. — Хорошо. Там видно будет. — Значит, договорились. Обрадую Макса. Он подал Алевтине руку. Она пожала ее и, внезапно поднявшись на цыпочки, поцеловала его в щеку. Увидев это, мать Алевтины сокрушенно вздохнула, а когда Дубровский скрылся за дверью, сказала: — Он-то, может, перед нашими и оправдается, а вот ты-то как перед мужем оправдываться будешь? — Не зверь же он, поймет, каково нам здесь без него было, — буркнула Алевтина. — Давайте, мама, спать. Мне завтра пораньше подняться надо. Уйти я должна из Кадиевки. Может, следующую ночь и ночевать не придется дома… — Почему? Говори, что ты замыслила? — Только не волнуйтесь, пожалуйста. Я по селам пройду, говорят, там кое-что на продукты выменять можно. Да еще повыгоднее, чем здесь. — О, господи! Еще чего придумала! Не дай бог, в облаву попадешь, задержат, что я тогда одна с ребенком-то делать буду? — Никто меня не задержит. Мне Леонид пропуск дал. Нате вот, полюбуйтесь. — Алевтина развернула листок бумаги, показала матери. — Так-то оно так. Только неспокойно мне. Может, одумаешься, не пойдешь? — Нет. Сказала, пойду, значит, так надо! — ответила она резко. Но тут же, спохватившись, обняла мать, прильнула щекой к ее щеке и зашептала: — Ну, не сердитесь вы на меня. И главное, не волнуйтесь. Все будет хорошо. А с пропуском кто меня тронет. С пропуском я спокойна. Может быть, завтра и вернусь. Мать глубоко вздохнула и, не сказав ни слова, принялась собирать со стола посуду.Леонид Дубровский шел по пустынным улицам затемненного города с твердым намерением посетить Михаила Высочина. Он еще не знал, о чем будет с ним говорить, но испытывал острую необходимость познакомиться с этим человеком. Неожиданно из-за угла донеслись чьи-то шаги. Из предосторожности Дубровский расстегнул кобуру, нащупал пальцем рукоять пистолета. В левой руке он сжимал маленький электрический фонарик. Правда, полный диск луны и без того неплохо высвечивал улицу, но не везде лунный свет проникал через развесистые кроны деревьев, посаженных вдоль тротуара. Метрах в десяти от боковой улицы Дубровский остановился. За углом все явственнее слышались приближающиеся шаги. Наконец на тротуаре появился силуэт человека. Дубровский нажал кнопку карманного фонаря. Луч блеклого света выхватил из потемок неказистого немецкого солдата в полевой форме. — Кто такой? — властно спросил Дубровский. Солдат застыл в неподвижной позе, вытянул руки по швам и только тогда отрапортовал: — Рядовой второй роты отдельного саперного батальона! Возвращаюсь в расположение своей части! — Пойдете со мной! — приказал Дубровский, принимая внезапное решение. — Слушаюсь! — Только свернув на другую улицу, солдат робко спросил: — А куда мы идем? — Поможете мне доставить в русскую полицию одного подозрительного человека. После этого я вас отпущу. — Но мой командир ждет моего возвращения к двадцати четырем часам, а сейчас двадцать три. — Ничего. Если опоздаете, передадите ему, что выполняли задание сотрудника тайной полевой полиции. — Слушаюсь! Вскоре они остановились возле дома номер один по улице Челюскинцев. За неказистым покосившимся забором возвышались кусты сирени, за которыми проглядывался одноэтажный белый домишко. Дубровский отыскал калитку и, позвав солдата, миновал палисадник, подошел к двери, постучал. За дверью не слышалось никаких признаков жизни. Дубровский постучал вторично, сильнее и настойчивее. Наконец до слуха донеслись чьи-то шаркающие шаги, внутри дома скрипнула дверь, и настороженный мужской голос спросил: — Кто там? — Открывайте! Полиция! — твердо сказал Дубровский. Щелкнула задвижка, дверь распахнулась. Луч фонарика, направленный Дубровским в образовавшийся проем, осветил невысокого худощавого мужчину. Ослепленный светом карманного фонаря, он прищурился и прикрыл глаза левой ладонью. Кроме трусов и майки, на нем ничего не было. Какое-то мгновение он в нерешительности стоял босиком на дощатом полу, все еще жмурясь от яркого света, потом спросил: — Вам кого? — Михаил Высочин здесь проживает? — Я и есть Михаил Высочин. — Значит, мы к вам! — Дубровский бесцеремонно переступил порог. — Пожалуйста, проходите. За раскрытой дверью, которая вела в комнату, мерцал тусклый огонек настольной керосиновой лампы. Приказав солдату остаться в сенях, Дубровский огляделся. Кроме комода, шкафа, кровати и небольшого квадратного стола, в комнате ничего не было. За измятой портьерой, висевшей на стене, угадывался проход во вторую комнату. — Кто еще здесь живет? — спросил Дубровский. — Мой брат Николай Высочин. — Где он сейчас? — Здесь, — ответил Михаил и громко сказал брату: — Николай, ты спишь, что ли? К нам тут гости пожаловали. — Сейчас поднимусь, — пробурчал сонный голос из другой комнаты. — А вы мне не нужны, можете продолжать спать! — крикнул ему Дубровский. — А впрочем, вам придется запереть дверь. Ваш брат отправится с нами в полицию… Из-за портьеры вышел Николай. На нем тоже были только трусы и майка. Он пригладил рукой взлохмаченные русые волосы, протер глаза. — За что его? — спросил он, испуганно поглядывая на Михаила. — А вы кто такой, что я перед вами должен отчитываться? — строго сказал Дубровский. — Где работаете? — Токарь я. В электромеханических мастерских. — Пока оставайтесь дома, потребуется — и с вами разберемся. А вы, — Дубровский обернулся к Михаилу Высочину, — собирайтесь, пойдемте со мной. — Зачем? Что я сделал? — с дрожью в голосе проговорил Михаил. — Одевайтесь, одевайтесь! Там все выясним. — Где — там? Голос Михаила вконец сорвался. Он никак не мог попасть ногой в штанину. Потом, видимо взяв себя в руки, присел на кровать, натянул на ноги брюки, надел ботинки на босу ногу. Николай подбежал к комоду, достал из выдвинутого ящика немного хлеба, две вареные картофелины, завернул их в какой-то платок и протянул брату: — На, возьми. Может, завтра еще раздобуду, тогда принесу. — А куда принесешь-то? — спросил Михаил, натягивая рубаху. — В полицию принесу. Тебя же туда забирают. — А ты видел, чтобы полицейские в немецкой форме ходили? — спросил Михаил, кивая на Дубровского. — Никаких передач ему не потребуется, — многозначительно сказал тот, пристально вглядываясь в лицо Михаила Высочина. — Ну, готовы? Тогда пошли. Николай подбежал к брату, обнял его, уткнулся ему в грудь. Тот похлопал его по спине, сказал: — Ничего, Никола! Поживи один. Главное, будь человеком. Увидишь Лиду, расскажи, как было. — Кто такая эта Лида? — резко спросил Дубровский. — Дивчина моя, — ответил Михаил и, обращаясь к Николаю, добавил: — Ну, браток, давай поцелуемся на прощание. Он прильнул к брату и что-то успел прошептать ему на ухо. Дубровский уловил только слова «совхоз Ильича», но сделал вид, что ничего не услышал. — Ну, хватит, хватит! Не навек прощаетесь! Пошли! Когда Михаил Высочин подошел к раскрытой двери, ведущей в сени, Дубровский приказал солдату следовать впереди. За ним, понуря голову, зашагал Михаил Высочин. А в двух шагах позади него пошел Дубровский. Так, гуськом, они и дошли до здания русской вспомогательной полиции. Возле входа прохаживался полицейский с карабином. Дубровский отпустил солдата, предварительно поблагодарив его за добросовестную службу фюреру и великой Германии. Дежурный по полиции, с сонным видом, по первому же требованию Дубровского выдал ему ключи от комнаты и услужливо спросил: — Не требуется ли еще чего-нибудь? — Нет, нет. Мы ненадолго, — ответил Дубровский. Оставшись в комнате наедине с Михаилом Высочиным, Дубровский разрешил тому сесть. Сам уселся за стол напротив и пытливо заглянул в его глаза. Михаил виновато потупил взор. — Так вот, Михаил Высочин, сегодня протокола я вести не буду. Для этого у нас впереди много времени. А пока расскажите мне все про вашу партизанскую банду. Все, что вы о ней знаете. — Никакой банды я знать не знаю. Я честно работаю на шахте. — А вы не торопитесь с ответом. Подумайте хорошенько. Чистосердечное признание может спасти вам жизнь. — А мне и думать нечего. Я… — Постойте, постойте… Поднимите глаза. Михаил с трудом оторвал взгляд от поверхности стола и посмотрел на Дубровского. В его серых, чуть расширенных глазах чувствовался испуг, но вместе с тем в них сквозила и решимость. — А откуда у вас листовки со сводками Советского информбюро? — И про листовки я ничего не знаю. — Так. И Лидию Смердову вы тоже не знаете? — Не знаю я никакой Лидии. — Как же так? А брату вашему про какую Лиду говорили? Михаил Высочин вновь потупил взор. Потом с трудом выдавил из себя: — Есть у меня девушка. Лидой зовут. А вы все Лидия да Лидия. Вот я и попутал. — А какие листовки вы ей давали? — Не давал я ей ничего. Зачем это мне? У меня мать при Советской власти арестовали. До сих пор не знаю, жива ли, погибла ли. Думал, при новой власти спокойнее будет. А вы и меня туда же. Что я вам сделал? — Пока ничего особенного, распространяли антигерманские листовки. Но ведь кто-то взорвал водокачку, кто-то поджег маслозавод. Разве не ясно, в Кадиевке действует партизанская банда. — А при чем тут я? Что, на мне свет клином сошелся? — Не только вы. Есть еще некто Кононенко. Вы его знаете? При упоминании Кононенко плечи Михаила Высочина как-то сникли. Не поднимая головы, он ответил: — Нет. Кононенко я тоже не знаю. — Еще раз прошу вас подумать серьезно о своем положении. Сейчас я с вами спокойно разговариваю. Но у меня есть средство заставить вас говорить правду. Не вынуждайте меня прибегать к крайностям. — Я говорю правду. Я ничего не знаю про партизан. И никакого Кононенко не знаю. — Могу напомнить. Он был директором совхоза неподалеку от Кадиевки. — Я в совхозе не работал. Откуда мне его знать? — Ну, допустим. А Василия Иванова вы тоже не знали? Михаил Высочин недобрым взглядом посмотрел на Дубровского. — Так знали или не знали? — повторил тот. — Как не знать! Был мужем моей сестры. — А почему был? — Потому что был, да весь вышел. Говорят, расстреляли его… — Кто расстрелял? — не унимался Дубровский. — А кто его знает! Он еще до прихода немцев с квартиры исчез. Может, русские и расстреляли. — И сестру вашу тоже? — Не-е. Сестренка вместе с ребенком в эвакуацию поехала. — Кстати, скажите, а почему русские не забрали вас в армию? — Потому и не взяли, что мать моя вроде как враг народа. Арестована при Советах. А детей врагов народа в армию не брали. Про то я вам и толкую, что при Советах я вроде как враг. А теперь, при немцах, тоже, выходит, — враг? Сами-то рассудите, каково мне? — Ну, а если вы не враг новому порядку, тогда выкладывайте начистоту, что это за партизанская банда у Кононенко? Михаил Высочин безнадежно махнул рукой. Больше минуты оба сидели молча. Дубровский думал о том, что, видимо, никакой ловушки здесь нет. Рунцхаймер не имеет никакого отношения к доносу Крючкина. Следовательно, надо постараться скрыть эту подпольную организацию от немцев. А Михаил Высочин, стараясь не показать охватившего его волнения, с ужасом думал о провале группы. «Неужели сам Кононенко попал к ним в руки? Не может быть. Я же был у него вчера. За один день они не могли его так обработать, чтобы он показал и на меня, и на Лидию Смердову. Постой, постой! А может, Смердова оказалась у них? Но она же ничего не знает про Кононенко». В памяти мелькали события и лица. Михаил вспомнил, как перед самым приходом немцев его вызвал первый секретарь горкома партии Михаил Егорович Игнатов. Как после короткого разговора предложил ему остаться в Кадиевке и быть связным между Василием Ивановым: и Кононенко. Василия Иванова оставляли в Кадиевке в качестве секретаря подпольного горкома партии, а Кононенко поручили возглавить партизанский отряд. Правда, связным Высочину быть так и не довелось. На четвертый день после прихода гитлеровцев Василия Иванова схватили гестаповцы на явочной квартире Кротова, куда он заглянул для встречи с подпольщицей Анной Айдаровой. И странно, Иванова забрали, а ее, Айдарову, не тронули. Да и остальных подпольщиков даже не потревожили. Видно, Василий Иванов только своей жизнью распорядился. Так думал Кононенко, взваливший на свои плечи все руководство городским подпольем, так думали и другие подпольщики. Анну Айдарову проверили на деле и не лишили доверия. «А может, все же она, Айдарова? — размышлял Михаил Высочин. — Тогда Иванова, а теперь меня?» — Ну! Ты надумал говорить или в молчанку будешь играть? — строго спросил Дубровский, прерывая его мысли. Михаил Высочин устало поднял голову: — Я что? Я все сказал. Спрашивайте. Ежели что знаю — могу. А чего нет — того нет. Не ведаю я про партизан. — Подумай! Последний раз подумай. Потом захочешь сказать, да поздно будет. — Я уже все продумал. Кабы знал — сказал бы. А так что? Напраслину возводить на себя не буду. — Хорошо, тогда пошли! Дубровский резко поднялся из-за стола. Михаил Высочин медленно встал со стула. — Быстрее, быстрее! — приказал Дубровский, открывая дверь комнаты. В вестибюле он вернул ключ дежурному и, пропустив Михаила Высочина вперед, вслед за ним вышел на улицу. Под луной скользили рваные хлопья облаков. Легкий ветерок холодил лицо и руки. Кроме полицейского с карабином, дежурившего возле подъезда, никого на улице не было. — Сюда, налево! — скомандовал Дубровский. Нехотя повинуясь, Михаил Высочин побрел в указанном направлении. — Сойди с тротуара и топай по мостовой! И это указание Высочин выполнил нехотя. Только что он подумал о бегстве. Это была единственная возможность вырваться из рук гитлеровца. О том же самом думал и Дубровский. Правда, он не хотел, чтобы Михаил Высочин бежал так близко от здания полиции. Здесь на любой окрик могли прибежать полицейские, и тогда неизвестно, удастся ли в этих условиях беглецу скрыться. Вот почему он прогнал Высочина от невысоких заборов, перемахнуть через любой из которых было делом одной секунды. «Бежать! Бежать! Непременно бежать! Пока он один ведет меня в тюрьму, я могу это сделать. Потом такой возможности, может, и не представится. Вот пройдем еще одну улицу, там потише, и садами, садами к дому Ивана Леванцова. У этого можно будет на чердаке отсидеться», — напряженно размышлял Михаил Высочин, вышагивая по мостовой. То и дело луч фонарика светил ему под ноги откуда-то сзади. По направлению этого луча Михаил определял, где и на каком приблизительно расстоянии находится от него гестаповец. До намеченного перекрестка оставалось каких-нибудь пятнадцать — двадцать метров, когда луч фонарика метнулся вдруг вверх, потом резко вниз, послышался удар металла о камень, и в наступившей темноте до чуткого слуха Михаила Высочина донеслось: — У, черт! Неужели разбился? Поняв, что гестаповец уронил карманный фонарик, Михаил бросился бежать. Сердце учащенно колотилось в груди. Михаил свернул за угол, пересек узкую улочку, разглядел в блеклом свете луны невысокий забор, перебрался через него, миновал чей-то сад, перелез через другой забор и очутился на соседней улице. Только здесь он остановился на мгновение, затаил дыхание, прислушался. Погони не было. Дубровский был счастлив, что Высочин все понял и решился на побег. Предчувствие не обмануло Дубровского — в Кадиевке действительно существует подпольная организация, и донесение Крючкина — это не новая проверка, придуманная Рунцхаймером. «Теперь подпольщики будут осторожнее, — раздумывал Дубровский, идя в ГФП. — Высочин обязательно расскажет Кононенко, что о нем известно в гестапо. Да, но необходимо обезопасить Крючкина. Быть может, я зря в разговоре с Высочиным не сослался на донесение этого ублюдка? Тогда сами подпольщики могли бы разделаться с ним по своему усмотрению. Но ведь я еще сомневался, боялся клюнуть на провокацию. А что же делать теперь? Недоставало, чтобы этот Крючкин сообщил о подпольной организации какому-нибудь другому сотруднику! — Дубровский вдруг с ужасом вспомнил, что совершенно случайно оказался в седьмой комнате полиции вместо Потемкина. — Да-а! Если бы Рунцхаймер не послал меня туда, то уже сегодня ночью Михаил Высочин оказался бы на другом допросе. Что там Высочин… И Лидия Смердова, и брат Михаила, а может, и сам Кононенко валялись бы истерзанные в какой-нибудь тюремной камере. А скольких могли потянуть они за собой!..» И хотя сознание выполненного долга, радость, что не ошибся и скрыл от Рунцхаймера советских патриотов, переполняли все его существо, на душе было неспокойно. В голове роились разноречивые мысли. Он все еще не мог решить, как поступить с Крючкиным. И другой вопрос беспокоил его, настоятельно требовал ответа: следует ли самому связаться с подпольной группой Кононенко? Ведь при определенной ситуации можно было рассчитывать на их помощь. Но для этого необходимо раскрыть себя. А дано ли ему такое право? В расположение ГФП Дубровский вернулся, когда часы показывали час ночи. Служебный двор был пуст. Не было ни «мерседеса» Рунцхаймера, ни крытых брезентом грузовиков. «Видно, никто еще не возвратился», — подумал он и, не заходя к дежурному, отправился спать в свою комнату. Долго лежал он в постели, не смыкая глаз, размышляя над создавшимся положением, и наконец решил окончательно: ни в какой контакт с людьми Кононенко не вступать, но внимательно наблюдать за их действиями. Он почти уже вынес приговор и Крючкину, когда за окном послышался шум въехавшего во двор грузовика. Потом в наступившей тишине раздались голоса людей. Не прошло и пяти минут, как дверь распахнулась. В комнату ввалился Александр Потемкин. Еще не успев зажечь керосиновую лампу, он спросил: — Леонид, ты спишь? — Нет. Проснулся от этого грохота. — Ничего, успеешь еще выспаться. А мы не зря съездили. Девчонок пощупали… — Что за девчонки? — Так, мелкота всякая. Восемнадцать девчонок и четыре парня. — Не много ли? — А мы не разбирались. С кем они встречались, того и брали. Пусть Дылда сам теперь с ними возится. — Я не о том спрашиваю. Откуда вы брали данные для арестов? Список нашли, что ли? — Не-е. Никакого списка не было. Нам только две девчонки известны были. Заехали к одной, потом к другой. Во время обыска допросили обеих. Они сказали, с кем дружат, с кем встречаются. Мы — к тем. И тех допросили. Кого они назвали — всех брали. Так и наскребли полторы дюжины с четырьмя кавалерами. Потеха. — Ну а во время обысков нашли что-нибудь? — Так себе, мелочь. У одной школьное сочинение подозрительное. У другой фотография Ленина. А оружия — никакого. — Значит, все это липа. — Может, липа, а может, и нет. Утром их сам Рунцхаймер прощупает. — Ладно. До утра уже недалеко. Ложись спать, — предложил Дубровский. — Сейчас лягу. Потемкин разделся, задул керосиновую лампу и плюхнулся на постель. За окном чуть приметно пробивался рассвет.
10
Леонид Дубровский смог вырваться к Алевтине Кривцовой лишь на второй вечер. Весь предыдущий день и половину ночи в гараже ГФП велись непрерывные допросы. Рунцхаймер, вернувшийся из Сталино в плохом расположении духа, буквально озверел, увидев подростков, привезенных из Первомайки. Он угрожал им, бил, истязал, требуя чистосердечных признаний о деятельности партизан. Но что могли сказать несовершеннолетние девчонки и мальчишки, большинству из которых не было и семнадцати, о какой-то подрывной работе! Рунцхаймер прекрасно понимал, что никакой организованной партизанской группы эти ребята не представляют, и, казалось, именно это бесило его еще больше. Дубровский не знал, что на совещании у полицайкомиссара Майснера Рунцхаймер успел уже похвастаться, что раскрыл крупную, хорошо законспирированную подпольную организацию в Первомайке, и теперь его люди заняты ее уничтожением. Вот почему всеми правдами и неправдами он стремился выбить необходимые показания из этих перепуганных девчонок и мальчишек. Тем же занимались и следователи Рудольф Монцарт, Вальтер Митке, Карл Диль и Макс Борог. Последний первый не выдержал и откровенно сказал Рунцхаймеру, что не верит в эту подпольную организацию. — Я не узнаю вас, Макс! — взревел Рунцхаймер. — Вы совсем разучились работать! Еще немного усилий — и эти ублюдки признаются во всем! — Слушаюсь, господин фельдполицайсекретарь! Но наш Алекс так старается, что две девчонки валяются без сознания в моем кабинете. — Выволоките их во двор и принимайтесь за других! — распорядился тот. — И учтите, сегодня никто не отправится отдыхать, пока мы не вырвем признания у этих бандитов. Макс Борог вышел из гаража. Вслед за ним выбежал и Рунцхаймер. На лежаке осталась лежать привязанная к доскам обнаженная девушка. Спина ее была исполосована резиновой плеткой. Она тихо стонала. Рядом с ней стоял уставший до изнеможения полицейский Николай. Плетка свисала с его руки. Склонив голову, он виновато потупил взор, боясь встретиться взглядом с Леонидом Дубровским, который сидел за деревянным столом и вел протокол допроса. За стеной, где раньше размещалась гаражная мастерская, слышался невнятный говор арестованных. Неожиданно донесся громкий девичий голос: — Крепись, Зинка! Но из уст избитой девушки вырвался лишь глухой стон. Рунцхаймер вернулся в гараж вместе с Гарасом. Пес подбежал к лежаку, обнюхал девичье тело, слизнул кровь с бедра. Рунцхаймер заставил собаку подойти к нему. — Развяжите ее! — распорядился он. Дубровский перевел, и полицейский проворно развязал. — Вставай! И эту команду перевел Дубровский. Девушка поднялась, стыдливо прикрывая руками тело. — Переведите ей, что, если она не расскажет, кто поджег маслозавод в Кадиевке, я спущу на нее собаку. Зная, что от Рунцхаймера можно ждать всего, Дубровский перевел эту фразу и тут же обратился к шефу: — Господин фелъдполицайсекретарь, а если она действительно не знает, кто это сделал? — Это меня мало интересует, господин Дубровский. В таком случае пусть возьмет вину на себя. Дубровский чуть не задохнулся в бессильной ярости. — Господин фельдполицайеекретарь, — вырвалось у него, — если вам безразлично, я готов принять маслозавод на себя, но пощадите эту девушку! Посмотрите, она вся дрожит. Она же рассказала вам все, что знает. Будьте снисходительны к слабому полу. — Я обещал сделать из вас мужчину, а вместо этого вы, кажется, намереваетесь превратить меня в слюнтяя. И как ни странно, у вас получается. Действительно, глупо предполагать, что эта девчонка — представительница слабого пола, как вы смели заметить, — могла спалить маслозавод, взорвать водокачку. На такое мог решиться какой-нибудь шустрый, отчаянный паренек. Вы правы, так будет правдоподобнее. Уведите! — распорядился Рунцхаймер. — И тащите сюда одного из ее кавалеров. Посмотрим, что он скажет. До поздней ночи продолжался в гараже кровавый кошмар. Дважды разъяренный Гарас по команде хозяина бросался на обезумевшего подростка, который в конце концов не выдержал и стал оговаривать и себя, и своих товарищей. Рунцхаймер торжествовал. Теперь он мог доложить полицайкомиссару Майснеру, что обнаружил и уничтожил виновников поджога маслозавода и взрыва водокачки. Рано утром все члены так называемой партизанской банды из Первомайки были вывезены на окраину Кадиевки и расстреляны. А днем Рунцхаймер отправил срочное донесение в Сталино, в штаб ГФП-721, об успешно проведенной операции. Вечером в награду за активное участие в обнаружении и обезвреживании преступников наиболее отличившимся следователям и переводчикам выдали по бутылке водки. Получил эту награду и Александр Потемкин. За ужином он предложил Дубровскому выпить вместе с ним. И тот согласился. Согласился для пользы дела, ради которого находился здесь. Залпом осушил он почти полный стакан и, не закусывая, поставил его на стол. — Извини, Алекс, меня ждет дама. Хочется отогреть тело и душу. Так что допивай сам. — Давай погрейся, — подмигнул ему Александр Потемкин. — И я собираюсь пойти поразвлечься. После такой работы необходима разрядка, а то и не заметишь, как превратишься в зверя. По дороге к Алевтине Кривцовой Дубровский думал о встрече с Виктором Пятеркиным, он жаждал услышать от него вести с той стороны. Но всякий раз, когда перед его мысленным взором возникал образ Пятеркина, вслед за ним нескончаемой чередой проплывали искаженные страхом и ненавистью лица мальчишек и девчонок из Первомайки. И он поклялся, что при первой же возможности отомстит Рунцхаймеру за их гибель. На стук дверь отворила Алевтина. По ее лицу Дубровский сразу понял, что Виктор Пятеркин здесь. Не успел он переступить порог комнаты, как Виктор вскочил со стула и, раскинув руки, бросился к нему в объятия. Дубровский не ожидал такого порыва и растерянно гладил его вихрастые волосы. — Как дошли? — спросил он Алевтину, взволнованно наблюдавшую эту сцену. — За день управились. Мы еще вчера вечером тебя ждали. — Не мог я вчера. — А почему так долго не сообщали о себе Самарским? — спросил Виктор, высвободившись из объятий друга. — Я чуть назад не ушел. Думал, тебя уже нет… Дубровский приложил к губам указательный палец. — Леонид, а ты маму не встретил? Она там с дочкой гуляет возле дома. — Нет, не видел. — Ладно, вы тут поболтайте, а я к ним схожу, — сказала Алевтина, выходя из комнаты. — Ну, рассказывай, брат, как там дела? — Дубровский усадил Виктора на стул и сам примостился рядом. — Мне Самарские рассказали, как вас арестовывали. Я думал, что ждать уже нечего. Хотел обратно идти. А тут ваше письмо подоспело. — Молодец, Виктор! Молодец, парень! Ты даже представить себе не можешь, как я рад, что ты здесь. — Дядя Леня, а вы в самом деле теперь у немцев работаете? — Да! Только грош цена всей моей работе, если ты не будешь ко мне приходить. — А я буду, я буду, вы не сомневайтесь. Тут одного лейтенанта к вам посылали, так он не прошел, погиб. А я могу, я по-быстрому. — Вот и молодец. Сегодня переночуешь здесь, а завтра пойдешь обратно к Владимиру Ивановичу. Только будь осторожен. Под пулю не попади. Очень важные сведения понесешь. — Я постараюсь. Я по-тихому. — На словах передашь Владимиру Ивановичу, что я работаю по заданию — во внешней команде ГФП-721. Не перепутаешь? — А что такое ГФП-721? — Это тайная полевая полиция 6-й немецкой армии. — Так эту же армию под Сталинградом разбили и в плен взяли. И командующий ихний, Паулюс, тоже у нас в плену. — Все верно, Виктор. Но гитлеровцы вновь сформировали армию и дали ей тот же номер. Вот и получилась новая шестая армия. Ясно? — Понятно. Передам. — Это как раз можешь не передавать. Об этом Владимир Иванович и без нас знает. А вот что я работаю переводчиком в тайной полевой полиции ГФП-721, передай обязательно. Номер не забудь, а буквы легко запомнить: Галина, Федор, Пелагея. — Не-е. Имена попутать могу. Лучше Гоголь, Фадеев, Пушкин. — А Фадеева откуда знаешь? — Книжку его в школе читали, «Разгром» называется. — Хорошо! Пусть будет по-твоему — Гоголь, Фадеев, Пушкин. В записке, которую я с тобой передам, ничего особенного, кроме адресов и фамилий, не будет. Зашьем ее, как ту. — Я же в одной рубашке. — А пистолет где носишь? — И пистолета больше нету. Владимир Иванович сказал, что для связного пистолет — лишняя морока. С пистолетом попадусь — погибнуть могу, а так что с меня взять? — И то верно. Тогда записку в ботинок, под стельку, спрячем. Сейчас земля сухая — не промокнет. Ты пока посиди тихо, а я напишу. Дубровский достал из кармана блокнот, вырвал из середины двойной листочек и принялся писать. «1. Светлана Попова. Блондинка. Волосы длинные, до плеч. Глаза голубые. Зубы ровные, белые. Большой лоб. Нос римский, с горбинкой. Рост средний. Полногрудая. Красивая. 22–24 года. Недавно была в Миллерово. Работала в тылу армии. Скоро опять будет у вас. Нем. командование возлагает на нее большие надежды. Необходимо обезвредить. 2. Хохлов Иван Григ. 1909 г. р., прож.: Краснополье, Тельмана, 4. Систематически использ. как агент в других нас. пунктах. Предал парт. орг. под руководств, капитана Руднева. Приметы: рябой, голуб, глаза. Заикается при нач. разговора. 3 В Серго работ. партиз. группа под рук. Кононенко. Сожгли маслозавод. Взорвали водокачку. Обстрел, нем. автомашины. Организация была нами скрыта, несмотря на донесение о ней. Донес Крючкин Гаврила. Хромой. Брат бывшего нач. отдела народного питания Серго. После предупреждения согласился молчать об организ.». Дубровский усмехнулся, вспомнив, как утром принимал Крючкина в городской полиции. Тот пришел точно в назначенное время и, скрывая чуть заметную хромоту, подошел к столу, за которым сидел Дубровский. — Разрешите присесть? — Садитесь. — Спасибо. — Он опустился на стул. — А теперь нате бумагу и пишите расписку, что вы нигде и ни одним словом не обмолвитесь о партизанской организации Кононенко. В противном случае мы будем вынуждены вас расстрелять… — За что же меня расстреливать? — Пока не за что. А если будете болтать лишнее — расстреляем. Эта партизанская организация создана для выявления настоящих бандитов. Вы правильно сделали, что доложили о ней мне, но впредь придержите язык за зубами. Никому ни звука,иначе лишитесь головы. Ясно? — Да куда уж яснее. А я ведь из самых благих намерений… Я что услышал — и сразу к вам. — За это мы вас благодарим. Прошу вас зайти ко мне в следующий вторник. — Куда уж теперь! — Крючкин испуганно отмахнулся и принялся писать расписку. Эта расписка лежала теперь у Дубровского в заднем кармане брюк. «Надо не забыть ее уничтожить», — подумал он, продолжая составлять донесение. «4. Див. «Мертвая голова» и «Викинг» перебрасыв. на север в район Харькова. 5. Демидов Георг. 1925 г. р., живет на шахте «Иван», в Макеевке, предал Партизанск, орг. Клейстера. Отец Демидова был расстрелян немцами как коммунист-партизан». Дубровский все продолжал писать, а Виктор Пятеркин терпеливо сидел рядом, восхищенно поглядывая на него. В комнату вошла Алевтина. — Ну, наговорились? Отвели душу? — спросила она. — К сожалению, еще нет. Ты нас извини… И если можно, погуляй еще минут десять, — попросил Дубровский. — Хорошо! Только учти, на дворе уже сумерки. Правда, дочка спит у мамы на руках, но надо бы ее в постель укладывать. — Все понял. Всего десять минут. Алевтина вышла, а Дубровский вновь стал писать. — Вот, кажется, и все! — сказал он Пятеркину, сворачивая исписанный листок. — Снимай ботинок. Виктор послушно расшнуровал ботинок, стянул его с ноги и подал Дубровскому. Отодрать стельку было делом одной минуты. К приходу Алевтины Пятеркин был уже обут и спокойно беседовал с Дубровским. — Алюша, а теперь мы с Виктором погуляем, а ты укладывай дочку, — сказал Дубровский, направляясь к двери. Алевтина согласно кивнула: — Тогда вы и скажите маме, чтобы шла сюда. А то я ей не разрешила возвращаться. — Ладно. Это мы мигом. Дубровский и Виктор Пятеркин зашли за дом, присели на сложенных горбылях. — А теперь, Виктор, давай выкладывай, как там наши. Скоро ли наступать собираются? — Я что, командующий? Откуда мне знать? — Не понял ты меня, браток. Не о том я спрашиваю. Глаза-то у тебя есть? Видел небось, что на той стороне делается? — Видел, конечно. Танков много подвозят. Артиллерию там разную. Самолеты летают. Только, говорят, все это на юг, на Кубань идет. Сказывают, что там сейчас наши пошли в наступление. — Да, бои там действительно идут крупные, но до наступления еще далеко. Ну, что на словах просил передать Владимир Иванович? — Сказал, что надеется на вас. Чтобы осторожнее вы были. И еще деньги просил передать, — спохватился Виктор, вытягивая из кармана замусоленную тряпочку, в которой были завернуты деньги. — Тут немного. Только двести тридцать марок. Он сказал, что больше нельзя. Подозрительно может быть, откуда у мальчика столько. — И на том спасибо! — рассмеялся Дубровский. — А ты на что жил? — У меня своих семьдесят было. Я их Самарской отдал. На еду. — Они хорошо тебя встретили? — Культурно. Я Евдокии Остаповне письмо от мужа принес. Потапов его нашел. Живой он. Она от радости даже заплакала. Меня отпускать не хотела. Говорит, чтобы до конца войны у нее оставался. — Та-ак! Значит, завтра ты отправишься к ним. Переночуешь там, а послезавтра топай к Владимиру Ивановичу. Будь осторожнее. Очень важные сведения у тебя в ботинке. На словах передашь Владимиру Ивановичу, что у меня все в полном порядке. Работаю переводчиком в ГФП-721. Это полевое гестапо. Штаб у них в Сталино. Руководит им полицайкомиссар Майснер. А в Кадиевке внешняя команда, руководит ею фельд-полицайсекретарь Рунцхаймер. Есть такая же внешняя команда и в Таганроге. Там командует фельдполицайсекретарь Брандт. В начале мая Брандт вскрыл и уничтожил в Таганроге крупную подпольную организацию. Расстреляно больше ста советских патриотов. Запомнишь? Виктор пожал плечами. — Ты, главное, фамилии запоминай. Майснер, Рунцхаймер, Брандт. А звания легкие. В Сталино — комиссар, а в Кадиевке и Таганроге — секретари. Только перед этими словами «полицай» приставишь. Понял? Майснер, Рунцхаймер, Брандт. — Чего ж тут не понять? Все ясно. — И еще. Передай Владимиру Ивановичу, что в Кадиевке действует подпольная организация. Руководитель — Кононенко. Я с ним не связывался, но если прикажут — свяжусь. — Обязательно передам. — И последнее. Недельку дома отдохнешь — и опять к Самарским возвращайся. Скажешь, чтобы они мне письмо послали с приветом от дяди Володи. Это будет наш пароль. Так я узнаю, что ты к ним снова вернулся. — Ладно! — и еле слышно прошептал: — Майснер, Рунцхаймер, Брандт. — А через фронт не страшно переходить? — Что я, маленький? И по тому, как он это сказал, по тому, как вздохнул, Дубровскии понял, что этот вопрос слышит он не впервые и отвечать на него ему надоело. — Ты, Виктор, не сердись. Может, я глупость сказал. Это от волнения, от радости, что я тебя увидел. Так что извини, браток, все мы за тебя переживаем. И видимо, это признание растрогало мальчугана. Он вдруг преобразился, с него мигом слетела напускная солидность. Он быстро заговорил: — Дядя Леня, мне только в темноте чуток страшно. Будто чудище какое на меня броситься может. А немцы? Наоборот, когда в темноте заслышу их разговор, даже легче становится. Вроде бы люди рядом. Прислушаюсь, обойду стороной — и дальше, в темень от них. Страшновато, но ничего. Надо — иду. — К следующему разу я тебе справку достану. Вроде бы как пропуск у тебя будет, — сказал Дубровский. — А пока так пойдешь. — У меня документов никто не спрашивает. Если остановят, поплачу немного, что родителей не могу найти. Они всегда отпускают. Я же им не говорю, что мне пятнадцать, говорю, что двенадцать лет. Откуда мне документы взять? — И то правда. Может, без документов тебе даже сподручнее. Ну, айда в дом. Попрощаюсь с Алевтиной и тоже пойду. Мне уже пора. Они поднялись. — Да, чуть не забыл, — спохватился Дубровский. — Я там, в записке, об одной женщине написал. Так вот передай Владимиру Ивановичу, что это очень опасная преступница. Она немецкая шпионка. Уже ходила к нам в тыл и убила советского командира. Принесла немцам ценные сведения. За это они наградили ее орденом. Скоро она снова собирается на ту сторону. Ее надо поймать во что бы то ни стало. Запомнишь? — Конечно. Я это ему обязательно передам. Такую гадину непременно изловить надо. Они зашли в дом, прошли в комнату Алевтины. Та уже уложила дочку. Посреди стола стояла дымящаяся кастрюля. По комнате разносился аромат вареной картошки. — А я уже за вами хотела пойти, — сказала Алевтина. — Садитесь, будем ужинать. — Нет, нет, спасибо. Мне пора уходить. А вот Виктора покормите. Он завтра утром в путь отправляется. Ну, Виктор, счастливо тебе добраться. До свидания! — Дубровский протянул руку. Мальчуган без тени смущения, как равный, подал ему свою. — До свидания, дядя Леня. Сделаю все, как вы просили. — И привет не забудь передать. — Ладно. Алевтина вышла проводить Дубровского. — Леонид, зачем ты его торопишь, — шепнула она в сенях. — Пусть бы парень пожил у нас несколько дней. — Нельзя! Не время ему здесь засиживаться. Завтра утром разбуди его пораньше, накорми на дорогу, и пусть отправляется в Малоивановку. Там ведь о нем тоже беспокоятся. — Хорошо. Так и сделаю. — Ну, а с подругой своей ты еще не переговорила? Не забыла про Макса? — Про чеха твоего не забыла. Но с Ниной еще не виделась. Вчера боялась из дома уйти — все тебя ждала. Сегодня, сам видишь, время уже позднее. Завтра поговорю с ней, а там через день-два и встретимся. — Устраивает. Завтра не обещаю, а послезавтра постараюсь к тебе заглянуть. Кстати, ты говорила, что до войны в самодеятельности участвовала. — Да. — Почему бы тебе не заняться этим делом сейчас? — Не понимаю, что ты имеешь в виду? — Тут местные власти под эгидой немцев создают что-то вроде концертной бригады. Если согласна, я мог бы тебя пристроить. Это ведь тоже работа. И хлебную карточку получишь. — Если можно, я бы не отказалась. — Значит, договорились. А пока получай аванс. — Дубровский достал из кармана деньги, переданные ему Виктором, отсчитал сто марок и протянул их Алевтине. — На, возьми. — Зачем это? Тебе и самому деньги нужны. — Бери, бери, не теряй времени. Мне и без того хватит. — Спасибо, Леонид! Алевтина смущенно взяла измятые марки, зажала их в кулаке. — До свидания! — Дубровский быстрым шагом вышел на улицу. Прекрасное настроение не покидало его всю дорогу. Встреча с Пятеркиным вселила уверенность. За все время службы у немцев он впервые ощутил прилив новых сил. И все невзгоды — недружелюбные, осуждающие взгляды жителей, проживание в одной комнате с Потемкиным — казались ему теперь столь незначительными по сравнению с тем, что он делает для своего народа, что о них не хотелось думать. Окрыленный, вернулся он к себе в комнату. Потемкина не было. Дубровский зажег керосиновую лампу и только теперь вспомнил, что не успел уничтожить расписку Гаврилы Крючкина. Он извлек ее из заднего кармана брюк, поднес к огню. Уголок листка начал желтеть и тут же вспыхнул ярким пламенем. Дубровский дождался, пока пламя не охватило всю расписку, и лишь тогда положил тлеющий листок на одну из грязных тарелок, оставленных на столе после ужина. Когда бумага превратилась в комочек пепла, он растер его между ладонями и отряхнул руки у распахнутого настежь окна. С востока катились отзвуки далекой артиллерийской канонады. В южном, иссиня-черном небе сверкали россыпи мерцающих звезд. Где-то на большой высоте назойливо рокотал мотор неизвестного самолета. «Сколько людей не спит! Сколько их притаилось в этой темной, загадочной ночи! — подумал Дубровский. — Возможно, и капитан Потапов тоже не спит в своей хате. А может быть, он на передовой, может, переправляет через фронт новых разведчиков?» Уже раздевшись и забираясь под одеяло, Дубровский вновь вспомнил о Пятеркине. Нет, он не волновался за него. Почему-то он твердо верил, что этот мальчонка проскочит через линию фронта и доставит его донесение командованию третьей ударной армии. И он не ошибся. Интуиция не подвела его. Через четыре дня Виктора Пятеркина, уставшего и возбужденного, доставили с передовой к Потапову.11
Лейтенант, который привез Пятеркина в старой, потрепанной, видавшей виды «эмке» и решивший, что его заставили сопровождать сынишку какого-то большого начальника, стал невольным свидетелем того, как молчаливый, застенчивый паренек бойко отрапортовал капитану о выполнении боевого задания. А когда лейтенант удалился, высвободившийся из объятий капитана Потапова мальчуган тут же уселся на пол, снял ботинок, достал из него дотертую, грязноватую бумажку, обутый лишь на одну ногу, с ботинком в руке, вновь подошел к Потапову и с чувством величайшего достоинства передал ему эту бумажку. — От Борисова! — сказал он. — Молодец, Виктор! Отыскал-таки! Ну, рассказывай! Все по порядку рассказывай! — попросил Потапов. Виктор уже уселся на предложенную табуретку и, радостно поглядывая на капитана, увлеченно заговорил: — Фронт я перешел с разведчиками. Они и «языка»-то при мне взяли. За ночь я много прошел. Наверное, километров пять, а то и шесть. Днем в старом стоге отсиживался, а ночью опять шел. К утру далеко уже был. Самарские хорошо встретили. Евдокия Остаповна за письмо благодарила, обрадовалась, что муж живой. Я сказал, что Дубровского разыскиваю. Они ему отписали, что я у них нахожусь. Тогда он за мной какую-то тетку прислал. Она меня к нему и водила. — Куда водила? Где он? — нетерпеливо спросил Потапов. — В Кадиевке он. Работает переводчиком в… Гоголь, Фадеев, Пушкин! — тихо прошептал Пятеркин. — В ГФП-721. Это полевая полиция шестой армии. Еще он вам про женщину пишет. Это шпионка ихняя. Ее обязательно изловить надо. Он сказал, что она преступница опасная. Последние слова Пятеркина Потапов почти не слышал. Он развернул донесение Дубровского и впился глазами в неровные строки. — Так, так. И это важно. И это, — приговаривал он. — А это еще одно подтверждение переброски вражеских войск с нашего фронта. Молодец Леонид! — Потапов оторвал взгляд от листочка бумаги и, улыбаясь, посмотрел на Виктора:-А ты, малыш, молодец! Превеликая тебе благодарность. — Какой же я малыш? — обидчиво проговорил Виктор. — Мне пятнадцать еще в феврале исполнилось. — А ты не серчай, это я так, на радостях. Уж очень обрадовал ты меня донесением от Дубровского. А так какой же ты малыш, когда такие великие дела творишь! — попытался отшутиться Потапов. — К правительственной награде представлять тебя будем. А когда орден получишь, кто ж тебя малышом назовет? Огромный ты человек, Пятеркин. Так что зря обижаешься. Ты вот лучше расскажи мне, как тебя Леонид встретил? Как он выглядит? Что на словах просил передать? — Я ж говорю. Просил передать, что работает в ГФП-721 переводчиком. Ходит в немецкой форме и пистолет в кобуре носит. Это полевое гестапо. Штаб в Сталине. Комиссар Майсиер — начальник. А в Кадиевке секретарь Рун… Руц… Рунцхаймер командует. А в Таганроге — Брандт. Еще сказал, чтобы я недельку отдохнул, а потом назад в Малоивановку возвращался. Если понадоблюсь, он меня оттуда письмом вызовет. Или опять кого-нибудь за мной пришлет. — А что, в Кадиевке негде тебя пристроить? — Почему негде? Я там два дня у одной женщины жил. У той, которая в Малоивановку за мной приходила. Тетя Аля ее зовут. Она с бабкой живет. Комнатка у нее маленькая. Я там на полу спал. Она мне говорила, что дядя Леня ей жизнь спас. — Почему же он тебя у нее поселить не хочет? — Кто его знает. Ему виднее. — И то правда. Ему действительно виднее, — вздохнул Потапов. Потом, спохватившись, спросил: — Ты деньги-то не забыл ему передать? — Передал все полностью, — хмуро сказал Виктор, поднимаясь с табуретки. — Неужто опять обиделся? — А чего зазря спрашивать, будто я забывчивый? — Знаю, что не забывчивый, а для порядку спросить обязан. И не к лицу тебе на старших губы дуть. Твое дело отвечать, а мое спрашивать. Я ведь про все знать должен. И не серчай, ежели что не так. Я же на тебя не сердился, когда ты в санатории по лягушкам стрельбу открыл. — Да я не сержусь, Владимир Иванович! Я, наоборот, довольный очень. — А рана не беспокоит? — Не-е. Я про нее забыл, про рану-то. Совсем не болит. — Ну, тогда рассказывай, что на той стороне наблюдал. Как немцы? — Пушек у них меньше стало. Раньше-то, когда мы с Леонидом шли, считай, за каждым пригорком стволы торчали. А сейчас нет. Позиции для пушек понарыты, да так и стоят пустые. Редко где батарею увидишь. И танков тоже не так густо, как раньше… Только в Алчевске на краю города я их видел. Девять штук насчитал. Они там недалеко от дороги выстроились. Там же и зенитные пушки стояли — четыре штуки. Внимательно слушая рассказ паренька, Потапов карандашом делал пометки в своем блокноте. А Виктор спокойно говорил, временами умолкал, чтобы припомнить, и вновь продолжал, будто пересказывая школьному учителю хорошо выученный урок. И лишь когда он заговорил о железной дороге, вдоль которой лежал его путь, Потапов оторвал взгляд от блокнота. — Я там в кустарник передохнуть присел, устал очень. Пока сидел, эшелонов десять проследовало. К фронту крытые вагоны и платформы пустые шли. А на запад, в сторону Дебальцево, танки везли и пушки, и солдаты, конечно, с ними. А еще между Кадиевкой и Алчевском аэродром немецкий видел. Шестнадцать самолетов там было. — А какие самолеты? С одним мотором или с двумя? — торопливо проговорил Потапов. — Это истребители. «Мессершмитты» называются. Я их сразу узнал. Кончики крыльев у них будто обрубленные. А двухмоторных бомбардировщиков ни одного там не видел. — Молодец! Ты, Виктор, оказывается, и в авиации разбираешься. — Интересуюсь. Я же летчиком хочу стать, когда вырасту. — А что? У тебя получится. Парень ты храбрый, сообразительный. Такие в авиации нужны. Если потребуется, я сам тебя рекомендовать буду. Возможно, когда-нибудь и меня, старика, на своем самолете в небо поднимешь. — Сперва немцев прогнать надо. — И то верно. За окном послышался нарастающий гул, к которому вскоре примешался лязг и скрежет гусениц. Потапов, а за ним и Пятеркин подошли к распахнутому настежь окну как раз в тот момент, когда первый танк прогромыхал мимо хаты. За ним в клубах пыли проследовал второй, потом третий. — Четвертый, пятый, шестой… — считал вслух Пятеркин. Досчитав до двадцати семи, он сбился со счета. А танки все шли и шли, и казалось, не будет конца этому безудержному грохоту, переполнившему всю округу. — Вот она, силища! Смотри, Виктор! — прокричал Потапов. — К фронту подтягиваемся! Скоро так ударят по немцу, что небу жарко станет! Возбужденный, радостный, капитан положил руку Виктору на плечо и по-отечески ласково притянул его к себе. — Эх, нам бы в сорок первом такую мощь — давно бы в Берлине были, — проговорил он, провожая взглядом последний танк. — Ну да что теперь говорить. Впредь умнее будем. — Они что, уже в наступление пошли? — спросил Виктор. — Ишь ты какой шустрый. До наступления дело еще не дошло. Но и оно не за горами. А пока отдохнуть надо, сил набраться. Вот и тебе тоже. Отдыхай, набирайся сил. — Что, опять в санаторий? — Если хочешь — можно и в санаторий. А надо ли? Ты ведь теперь здоровый. Может, на недельку домой отправишься? С матерью поживешь. Она небось по тебе истосковалась. Виктор молча кивнул. — Вот и договорились. Я тебе сейчас записку напишу. Пойдешь с ней на продовольственный склад, получишь продукты. Матери отнесешь. А то неудобно разведчику с пустыми руками домой возвращаться! — рассмеялся Потапов. — А я не знаю, где он находится, этот склад. — Не беспокойся, найдем. Я тебе для такого случая сопровождающего выделю. Капитан Потапов присел к столу, быстро написал что-то на листочке бумаги. Потом позвонил по телефону и попросил прислать к нему сержанта Метелкина. — С этим Метелкиным и пойдешь, — обратился он вновь к Виктору. — Он там, на складе, все тебе сделает. Если надо, и до дома тебя проводит. Так что отдыхай. Ровно семь дней в твоем распоряжении. Постарайся надолго из дому не отлучаться. Может, понадобишься, тогда я за тобой автомашину пришлю. В дверь постучали. — Да-да! Войдите! — разрешил Потапов. В комнату шагнул молодцеватый сержант и, приложив руку к пилотке, доложил по форме. — Вот и Метелкин. Прошу любить и жаловать, — сказал Потапов Виктору. И тут же, обращаясь к сержанту, добавил, кивая на Пятеркина: — А это наш боевой товарищ. Только что вернулся после выполнения ответственного задания командования третьей ударной армии. Поэтому прошу отнестись к нему чутко и достойно. А задача у вас такая. Пойдете с ним на продовольственный склад, вот по этой записке получите для него продукты и проводите домой в город. Запомните, где он живет. Через несколько дней я вас за ним и пошлю… Ясно? — Ясно, товарищ капитан! Будет исполнено! — Вот и прекрасно. Ну, до свидания, Виктор. До скорой встречи! — Капитан поднялся из-за стола и, подойдя к Пятеркину, протянул ему руку. — Да! Не забудь матери привет от меня передать. — Передам, Владимир Иванович! Обязательно передам. До свидания!* * *
Как только за Виктором закрылась дверь, капитан Потапов подошел к телефонному аппарату и вызвал автомашину. Затем, присев к письменному столу, он достал донесение Дубровского и еще раз внимательно его перечитал. А через полтора часа он уже докладывал начальнику особого отдела фронта. Высокий, тучный полковник с двумя орденами боевого Красного Знамени на гимнастерке молча выслушал капитана и, улыбаясь, проговорил: — Что ж, поздравляю! Начало хорошее. Свой человек в тайной полевой полиции — это уже немало. Теперь необходимо поставить ему конкретные задачи. И главное, не разменивайтесь по мелочам. Насколько нам известно, ГФП выполняет не только карательные функции. Этот контрразведывательный орган предназначен еще и для вербовки агентов, засылаемых в расположение наших войск. — Полковник поднялся из-за стола и прошелся по комнате. Деревянные половицы деревенской хаты поскрипывали под его ногами. — Таким образом, деятельность Борисова не должна ограничиваться сбором сведений о предателях Родины на местах. Наибольшую ценность будут представлять донесения об агентах, готовящихся к переброске на нашу сторону. Пусть Борисов обратит на это особое внимание. — Ясно, товарищ полковник! Эти указания будут переданы Борисову с первой же оказией. — Когда собираетесь отправить к нему связника? — Он просил через неделю. В этот срок и отправим. — Хорошо! А теперь в отношении Светланы Поповой. У вас есть конкретные предложения? — Ориентировка довольно трудная, товарищ полковник. В словесном портрете нет ни одной характерной детали. Хоть бы какая-нибудь родинка, какой-нибудь физический недостаток!.. — Согласен. Но ловить все равно придется. Причем брать ее надо тепленькой. Холодненькой она нам погоды не сделает. Было бы идеально, если бы смогли ее обнаружить и совсем не брать. Капитан Потапов настороженно посмотрел на полковника. — Да-да! — сказал тот, присаживаясь к столу. — Нам необходимо подсунуть немецкому командованию дезинформацию. Наилучшим обратом это может сделать Светлана Попова. Подключим к ней старшего лейтенанта Воробьева. — Красавец парень! — проговорил Потапов, начиная понимать замысел начальника. — Косая сажень в плечах, — поддержал тот. — Наденем на него форму полковника. Чем не офицер оперативного управления фронта? Снабдим его оперативной картой. Пусть немцы над ней головы поломают. Это просьба самого командующего фронтом. — Прекрасная мысль, товарищ полковник! Меня смущает лишь одно обстоятельство… — Какое? — Светланы Поповой пока нет. Ее еще обнаружить надо. — Это верно. В зависимости от поставленной цели и соответствующее обеспечение выделяется. Возьмем ее поиск на предельный режим. Мобилизуем всех специалистов для решения этой задачи. Думаю, пустышку не потянем. Не должны потянуть пустышку. Не имеем права. На то нас и держат. — Это точно, — согласился капитан. А полковник, переходя на деловой, официальный тон, продолжал: — Немедленно размножьте словесный портрет. Разошлите его в особые отделы частей и соединений, в наши отдельные подразделения. Я дам строгое указание, чтобы ее не спугнули. Потапов усмехнулся. Полковник бросил на него неодобрительный взгляд. — Извините, товарищ полковник! Не сдержался. Подумал, что ей и во сне не снилось, чтобы вся наша служба ее охраняла от задержания. — Да! Ситуация действительно необычная, — улыбнулся полковник. — Но ничего. На этот раз благополучно к немцам вернется. А уж в следующий мы с ней поквитаемся. Теперь за дело. Время не терпит. Свяжитесь с нашими людьми в штабе тыла. Выясните, кто из вольнонаемных женщин исчез в последнее время. — Возможно, ее по семейным обстоятельствам в отпуск пустили? — вставил капитан Потапов. — Не думаю. Но если есть такие — проверить и их. В отделе кадров тыла снять копии с их фотографий. Думаю, если она работала у нас даже под чужим именем, сличение фотографии со словесным портретом поможет выявить ее подлинное лицо. А это уже кое-что… Итак, не теряйте времени. Соответствующее указание службам я дам незамедлительно. Полковник встал, давая понять, что разговор окончен. — Я немедленно займусь этим делом, — сказал капитан Потапов, поднимаясь со стула. — Желаю успеха. О всех мероприятиях и результатах по этому делу докладывать мне каждые шесть часов. — Слушаюсь! Капитан Потапов направился к двери, а полковник взял телефонную трубку. Солнце еще не успело скатиться за горизонт, когда фотография Светланы Поповой уже лежала на столе начальника «Смерш» фронта.12
В последних числах мая солнце начисто выжгло траву. Земля пересохла от жажды. Даже чуть приметный легкий ветерок, невесть откуда нарождавшийся в знойном мареве, поднимал над степью вьющиеся столбики пыли. Жара изнуряла. Раскаленный воздух затруднял дыхание. И лишь вечерами, когда разрумяненное светило уползало за горизонт, дышать становилось легче. В один из таких вечеров, изрядно набегавшись за день с поручениями Рунцхаймера, Леонид Дубровский вернулся в свою комнату с единственным желанием отдохнуть. Потемкин еще накануне был командирован в Таганрог на три дня. Дубровский снял куртку, стянул с себя влажную майку. Его взгляд скользнул по расстеленной на столе газете и остановился на заголовке, набранном крупным шрифтом: «ПОСЛЕДНИЕ СООБЩЕНИЯ». Это была местная газета, выпускавшаяся на русском языке под эгидой бургомистра и под неусыпным надзором Рунцхаймера. Дубровский присел на краешек стула и начал читать сообщение из главной квартиры фюрера. «На всех фронтах происходили бои местного значения. У кубанского предмостного укрепления и у Новороссийска продолжались ожесточенные воздушные бои, в которых порой участвовало по нескольку сот самолетов. Германская авиация производила весьма успешные налеты на военные объекты по среднему течению Волги и бомбардировала станцию Елец. Германская и итальянская авиация многими последовательными волнами налетала на десантные войска и суда неприятеля, производившего высадку на острова Пантеллерия и Лампедуза. При этом был потоплен морской транспорт в 8000 тонн и 14 десантных ботов. Трем крейсерам и 14 другим военным кораблям, среди них нескольким миноносцам, равно как и 6 транспортным пароходам, были нанесены повреждения настолько сильные, что многие из этих судов можно считать погибшими…» «Ничего не скажешь, точнейшая информация! — усмехнулся Дубровский. И тут же подумал: — Лень даже цифры разные придумывать: 14 ботов потопили и столько же повредили. Да еще утверждают, что их можно считать погибшими». Взгляд его снова побежал по строчкам: «Прошлой ночью британские бомбардировщики произвели налет на Западную Германию. От воздушных бомб особенно пострадало население города Бохума. Здесь повреждено много жилых зданий и 2 больницы. 23 из налетевших бомбардировщиков были сбиты». На этом сообщение из главной квартиры фюрера заканчивалось. Но рядом в колонке пестрели абзацы с различной информацией. «Вчера сильное соединение германских бомбардировщиков бомбардировало английский город и порт Плимут, где возникли огромные пожары, — продолжал читать Дубровский. — Одновременно бомбардировались также важные военные объекты в южной Англии». Взгляд перескочил на соседнюю колонку: «В заключение министр отметил, что количество рабочих в военной промышленности все растет, что в строй вступают все новые и новые заводы. Запросы фронта родиной выполняются в кратчайшие сроки и в полном объеме. Фронт может быть спокоен — тыл ему будет доставлять больше оружия, и все лучшего качества. Только за один май 1943 года мы выпустили больше тяжелых танков, чем за весь 1941 год». Далее Геббельс в своем выступлении сказал: «Мы выжидаем, но только совсем в другом смысле, нежели думают враги. Фронт на Востоке стоит непоколебимо. Целый поток нового оружия и боеприпасов течет на Восток. Конечно, вы не станете требовать, чтобы я хоть словом обмолвился о ближайших намерениях нашего командования на Востоке. Могу сказать лишь одно: немецкий народ может быть совершенно спокойным; колоссальные напряжения его в течение тотальной войны не были напрасными. В один прекрасный день они будут использованы. Когда? И где? Пусть над этим поломают головы наши враги. Могу лишь заверить немецкий народ, что день сокрушительного разгрома России, а за ней и ее союзников гораздо ближе, чем это можно предположить». Дубровский поморщился, поднялся со стула и прошелся по комнате. За окном уже сгущались сумерки. «А что, если они действительно собрали новый мощный кулак и намереваются начать очередное летнее наступление? Недаром же несколько дивизий вермахта ушли с нашего фронта на север. Вероятно, где-то на центральном участке Гитлер готовит реванш за поражение под Сталинградом. Возможно, именно об этом так прозрачно намекает доктор Геббельс. Знает ли советское командование о конкретных планах немцев? Сумеют ли наши выстоять этим летом? Конечно, гитлеровцы уже не те, что были в сорок первом. Но и сейчас у них большая сила. А впрочем… — Дубровский вспомнил двух дезертиров, пойманных всего несколько дней назад и доставленных в ГФП к Рунцхаймеру. — Да-а, эти уже не вояки… Видно, плохи дела, если и того и другого по просьбе командира армейского корпуса Рунцхаймер приговорил к расстрелу». Дубровский вспомнил, как выглядел этот показательный расстрел. Вместе с Рунцхаймером он приехал на плац в расположение одного из полков. Перед огромным каре выстроившихся войск вывели этих двух, приговоренных к смерти. Сам генерал Рекнагель зачитал приговор и произнес короткую, но устрашающую речь. Потом прогремел залп. Дубровский был потрясен. Впервые на его глазах немцы стреляли в немцев. Рунцхаймер был зол в тот день и твердил не переставая, что и среди немцев появились трусы, что если не искоренить эту заразу в германской армии, то она может погубить нацию. Перед мысленным взором Дубровского вновь возникли перепуганные, искаженные страхом лица немецких дезертиров, которые с недоумением взирали на происходящее и все еще не верили, что это конец. Каждому из них не исполнилось и девятнадцати, и, быть может, потому они с детской наивностью поглядывали на генерала, ожидая после назидательной речи услышать из его уст слова прощения. И невольно вслед за немецкими дезертирами в памяти возникли образы девчонок из Первомайки, советской парашютистки, не сломившейся на допросах у Рунцхаймера, Михаила Высочина и конечно же не по-детски серьезное лицо Виктора Пятеркина. «Где-то ты сейчас, мой храбрый маленький друг, мой бесстрашный связной? — подумал Дубровский. — Добрался ли ты до капитана Потапова? Скоро ли подашь о себе знать?» Со дня на день ожидал Дубровский весточки о возвращении Виктора к сестрам Самарским. Уже много новых сведений успел накопить он для передачи через линию фронта. Потому-то с таким нетерпением ждал своего связного. Но война сурова и безжалостна. Люди гибли не только на фронтах. И естественно, Дубровский не знал, что больше никогда не увидит Виктора Пятеркина. Нет; не вражеская пуля, не снаряд, не бомба настигли маленького разведчика. Невероятный, непредвиденный случай оборвал его короткую жизнь. Школьные товарищи, проживавшие с Виктором на одной улице, отыскали в степи проржавевший немецкий пистолет. Долго мыкались с ним, пытаясь извлечь обойму. Но все их старания были тщетны. В эту пору и подоспел к ним Виктор. Узнав, в чем дело, он с видом знатока вызвался помочь друзьям. Взяв пистолет в руки, он авторитетно заявил: — Перво-наперво его надо поставить на предохранитель, чтобы не выстрелил. Но передвинуть предохранитель было тоже не просто. Ржавчина уже изрядно въелась в металл. Прилагая неимоверные усилия, чтобы передвинуть защелку, Виктор долго вертел пистолет в руках. И наконец защелка сдвинулась с места и со скрежетом приняла нужное положение. — Во! Теперь он ни за что не выстрелит, — сказал Пятеркин и, взведя курок, протянул пистолет одной девчонке: — На! Стреляй хоть в меня… Не бойся, ничего не будет. Девочка подняла пистолет на уровень глаз и спустила курок. Раздался оглушительный выстрел. Виктор Пятеркин двумя руками схватился за грудь и словно подкошенный повалился на землю. Как выяснилось впоследствии, патрон уже был в канале ствола, а найденный ребятами пистолет стоял на предохранителе. Виктора Пятеркина хоронили с почестями. И сегодня одна из улиц Ворошиловграда носит имя этого храброго паренька. А Дубровский ждал, ждал… Был душный майский вечер. Дубровский прилег на кровать и задумался: «Сегодня тридцать первое мая. Сколько же можно еще тянуть? Ведь Светлана Попова, вероятнее всего, уже на той стороне — вершит свои черные дела. Чего я стою, если капитан Потапов до сих пор не знает о ней, не знает, где я, чем занимаюсь? Необходимо немедленно подыскать человека. Надо вместе с новым донесением о себе повторить старое, то, что было послано с Пятеркиным. Жалко, если Виктор погиб. А может, ранен? Но откладывать нельзя. А кого послать? Алевтина Кривцова, вероятно, откажется — у нее на руках дочка. А если рискнуть и связаться с Михаилом Высочиным? Нет. Этот вряд ли поверит мне. Да и где его теперь сыщешь? Наверно, скрывается по тайникам. А что, если махнуть самому на ту сторону? — От этой мысли Дубровский даже съежился. Он представил себе суровое лицо капитана Потапова, его осуждающий взгляд. И сам себе ответил: — Что же ты? Столько сил, столько выдержки и старания потрачено на внедрение к немцам, да еще в гестапо, и все это ради одного донесения?! Не слишком ли дорого? К тому же война еще в самом разгаре. Нет, Потапову я нужен здесь, а не там. Надо выждать еще несколько дней. А попутно искать подходящего человека для перехода через линию фронта». Приняв окончательное решение, Дубровский заставил себя уснуть. Разбудил его громкий стук в дверь. Леонид открыл глаза, присел на кровати. Непотушенная керосиновая лампа излучала со стола желтый, тусклый свет. — Кто там? — громко спросил Дубровский, протирая глаза. — Это я, Макс! Ты что, спишь? — Уже не сплю! Заходи, Макс! Дверь со скрипом приоткрылась, и Макс Борог переступил порог комнаты. — Сейчас только половина одиннадцатого. Я не думал, что ты так рано уляжешься спать, — оправдывался он, вглядываясь в сонное лицо Дубровского. — К тому же у тебя горит свет, а твой сосед, как мне известно, в Таганроге. — Ничего, ничего, Макс! Проходи, присаживайся. Макс Борог неуверенной походкой подошел к столу, медленно опустился на стул. — Ты где-то успел уже выпить? — спросил Дубровский. — Да! Я этого не скрываю. — Где же? И по какому поводу? — Зашел в гости к одному чеху. У него нашлась бутылка шнапса. Мы ее вдвоем осушили. Жаль, что тебя не было. — По-моему, вы и без меня с ней хорошо управились… — Ты, Леонид, все шутишь. А мне гадко. На душе гадко. — А что случилось? — Вспомнили мы с приятелем Прагу. Вспомнили, как встретились там в мае прошлого года. То были тяжелые времена для чехов. — Расскажи, я не могу припомнить. — В мае было покушение на Гейдриха. А потом полились реки чешской крови. Сегодня мы с приятелем припомнили приказ Карла Германа Франка. Он тогда так написал в приказе. Слушай, Леонид, внимательно: «Предписываю в служебное я неслужебное время обязательно применять огнестрельное оружие при малейшем подозрении на оскорбительное отношение со стороны чеха либо при малейшем сопротивлении при аресте. Лучше десять чехов мертвых, чем один оскорбленный или раненый немец!» Вот как. Я этот абзац из его приказа наизусть, помню. На всю жизнь он в моей памяти останется. Ровно год назад этот приказ вышел. Вот мы с моим другом, Франтишеком, и выпили по этому поводу. — А вы что в Праге делали? В отпуск, наверно, ездили? — Нет. Я в ту пору в криминальной полиции служил. А потом, после покушения на Гейдриха, меня на фронт в полевую жандармерию назначили. Понятно, в Праге чехов на немцев стали менять. — Постой, постой, Макс! Как это чехов на немцев менять стали? — не понял Дубровский. — Это просто. Долго не могли обнаружить убийц Гейдриха, — продолжал Макс Борог. — За их поимку даже десять миллионов крон обещали. А как их поймаешь, если неизвестно, где они прячутся. А немцы думали, что чехи в полиции их покрывают. Вот и решили, чтобы в полиции побольше судетских немцев было. Чехов — на фронт, а немцев — в полицию. Понял теперь? — Теперь понял. Что ж, так и не поймали тогда убийц Гейдриха? — Почему не поймали? Поймали. Только они живыми не дались Кто в перестрелке погиб, а кто пулю в висок — и готово. Ты не думай, чехи тоже умирать умеют. Смотря за что, конечно. — А за что бы ты мог умереть, Макс? Осоловелыми глазами Макс Борог уставился на Дубровского. Какое-то мгновение он сидел молча, туго соображая, о чем его спрашивают. Потом икнул и погрозил Дубровскому пальцем. — Если тихо, то можно! — членораздельно проговорил он. — Что «если тихо»? — Ты Ярослава Гашека знаешь? — Конечно, читал. А при чем тут Гашек? — Я хочу напомнить тебе слова Швейка… — Ну давай, Макс. Послушаю, как у тебя это получится. — Так вот, однажды у Швейка спросили: «Здесь стрелять можно?» И знаешь, что бравый Швейк ответил? — Нет. Не помню. — Он ответил: «Если тихо, то можно!» Теперь тебе ясно, почему я так сказал? — Теперь ясно. — Вот и хорошо, Леонид. Спасибо тебе и твоей даме зато, что вы познакомили меня с хорошей русской девушкой. Она мне действительно понравилась. Давай встретимся с ними еще раз, а то мне одному неловко. — Ну, раз такое дело, завтра же договорюсь с Алевтиной — и пойдем вместе в кино. Говорят, новый фильм стали показывать. — Да-да! «Моя любовь» называется. — Вот видишь, и название подходящее. Только бы Рунцхаймер другую работу нам не придумал. — Нет. Я сейчас заходил к дежурному. Там телефонограмма есть от полицайкомиссара Майснера. На завтра Дылду к пятнадцати часам вызывают в Сталино. По какому-то срочному и важному делу. Поэтому можешь считать, что вечер и ночь наши. — Значит, договорились. Со двора послышался радостный лай Гараса. Засидевшийся пес опрометью носился от гаража к воротам и опять к гаражу. В ответ ему откуда-то издалека тявкнула какая-то собачонка, но громкий лай Гараса заглушал все. Под окном захрустел гравий. В луче тусклого света показался Рунцхаймер. Подойдя поближе, он заглянул в оконный проем: — Господин Дубровский, а что, наш Алекс еще не вернулся из Таганрога? — Никак нет, господин фельдполицайсекретарь! Я думаю, он сразу доложил бы вам о своем прибытии! — Леонид подошел к окну. — Вероятнее всего, он сделал бы именно так. Но вы с кем-то разговариваете, и я решил, что это Алекс. — О нет, господин фельдполицайсекретарь! Это я, фельдфебель Борог! — Макс вскочил со стула и отошел от стены, за которой Рунцхаймер не мог его разглядеть. — А почему вы здесь? — Просто так, зашел к господину Дубровскому поболтать перед сном. — Ну что ж, каждый отдыхает как ему вздумается. Подбежавший к окну Гарас встал на задние лапы и, упершись передними на подоконник, облаял Дубровского и Макса Ворога. Поэтому ни тот ни другой не расслышали последних слов, произнесенных Рунцхаймером. Но оба одобрительно закивали в знак согласия. — Спокойной ночи, господа! — произнес Рунцхаймер, отогнав от окна Гараса. — Приятного сна, господин фельдполицайсекретарь! — почти одновременно проговорили Макс Борог и Дубровский. Через несколько минут и Гарас, и его хозяин скрылись в своей обители. — Не понимаю, — задумчиво проговорил Борог, — как можно любить собаку и так ненавидеть людей. Только добрый человек умеет любить животных. — Знаешь, Макс, а я думаю, что Дылда не любит Гараса. Он почитает в нем силу и преданность. И гордится им, как любой офицер может гордиться хорошим солдатом. — Почему ты так думаешь, Леонид? — Я уверен в этом. Доведись Гарасу, к примеру, сломать ногу, Дылда его лечить не станет. Он сам пристрелит его, чтобы не обременять себя лишними заботами. — Пожалуй, ты прав, Леонид. Теперь я совсем по-другому понял самую любимую поговорку Рунцхаймера. — Какую поговорку? — Он часто любит повторять: «Хорошо, когда собака друг. Но каково, когда друг — собака!» — Что ж, это к нему очень подходит! — улыбнулся Дубровский, уже слышавший ранее эту поговорку. — Таким образом, нам осталось определить, кто же из них собака. Неожиданно он осекся на полуслове, поймав себя на мысли, что болтает лишнее и чересчур доверяется Максу, который столь открыто высказывает свою неприязнь к немцам. И хотя Дубровский готов был поверить в искренность Макса Ворога, внутренний голос предостерегал его. Правда, выдержка из приказа Карла Германа Франка, которую запомнил и процитировал Макс Борог, красноречивее всяких уверений говорила о кровной обиде чеха. Тусклый свет керосиновой лампы еле освещал комнату. Крохотное пламя едва удерживалось на кончике фитиля. — Керосин кончается, а долить нечем, — сказал Дубровский. — Надо завтра наполнить лампу. — А нам пора спать. Гаси свет и ложись. Я тоже пойду к себе. Макс Борог направился к двери. Приоткрыв ее, он обернулся. — Значит, завтра вечером пойдем в кино с нашими дамами? — Обязательно, Макс. Как договорились. Но не только в кино, даже встретиться с Алевтиной Кривцовой Дубровскому так и не довелось. На другой день, уже вечером, когда Леонид и Макс намеревались отправиться в город, вернулся Рунцхаймер. Еще не выходя из автомобиля, он крикнул подбежавшему с рапортом дежурному: — Немедленно собрать по тревоге всю команду! Выполняя приказ, дежурный объявил общее построение. — Такого еще никогда не было, — сказал Макс Борог Дубровскому. — Видимо, случилось что-то важное. Через несколько минут во дворе ГФП выстроились следователи и переводчики, водители грузовиков и охранники. Пробежав хмурым взглядом по лицам своих подчиненных, Рунцхаймер обратился к ним с краткой речью: — В это напряженное время, когда по приказу фюрера наши доблестные войска готовят сокрушающий удар по врагу на Восточном фронте, гехаймфельдполицай семьсот двадцать один поставлена ответственная боевая задача. Концентрированными усилиями мы должны очистить тылы наших войск от партизанских банд, вражеских лазутчиков и диверсантов. Если мы не выполним эту задачу, то тем самым мы не выполним свой священный долг перед фюрером и фатерландом! — Он умолк. Вновь оглядел шеренгу, оценивая, какое впечатление произвели его слова. Потом, заложив руки за спину, прошелся вдоль строя. И вдруг вскинул голову и, приподнявшись на цыпочки, закричал низким фальцетом: — Но мы помним о своем долге, и мы с честью выполним его! Мы клялись в верности нашему фюреру Адольфу Гитлеру, который думает о нас и который приведет великую Германию к полной победе над ее врагами! — Опустившись на пятки, он продолжал: — И сегодня каждый из нас должен внести свою лепту в эту победу. Каждый на своем посту. Фюрер призывает нас безжалостно искоренять все, что мешает установлению нового порядка на этой освобожденной нами от большевизма земле. И мы сделаем все, что зависит от нас. Какихбы усилий это ни стоило. Именно поэтому полицайкомиссар Майснер приказал в кратчайший срок перебросить нашу внешнюю команду из Кадиевки обратно в Сталино. Здесь мы уже сделали все, что было в наших силах. А там, в Сталино и его окрестностях, вновь поднимают головы партизаны. Не далее как вчера неподалеку от Сталино они вырезали семь метров подземного кабеля, который связывает ставку фюрера с командованием группы армий «Юг». И это в то самое время, когда ставка готовит решающий удар на советско-германском фронте! Полицайкомиссар Майснер сообщил мне, что надеется на нашу команду, и приказал перебазироваться в Сталино за сорок восемь часов. Четыре часа я потратил на обратный путь. Столько же потребуется, чтобы добраться туда. Таким образом, на все сборы в нашем распоряжении остается всего сорок часов. Но это предел. Я рассчитываю прибыть в Сталино хотя бы на час раньше назначенного срока. Вот почему я собрал вас по тревоге. Вот почему с этого момента я запрещаю кому бы то ни было отлучаться из расположения команды без моего ведома. Необходимо каждому собрать все документы, папки, протоколы допросов, за которые он отвечает. Неоконченные дела завершить этой же ночью. И помните, лучше расстрелять десять невиновных, чем упустить хотя бы одного бандита. История не простит нам слюнтяйства и мягкотелости. Мы и так проявляем излишнюю доброту. Поэтому я призываю вас к твердости. Будьте безжалостны к врагам рейха, к врагам фюрера, а значит, и к нашим врагам. Господ следователей и переводчиков прошу остаться. Остальные отправляются по своим службам готовить технику и имущество к перебазированию. Словно кубики из пирамиды, рассыпались три ровные шеренги людей. Лишь чуть более десятка из них остались возле Рунцхаймера. Наиболее доверенных и приближенных Рунцхаймер пригласил к себе в кабинет. — Господа, — обратился он к ним, когда все расселись, — полицайкомиссар Майснер сказал мне, что мы с честью справились с нашей задачей здесь, в Кадиевке. Он просил меня подготовить представление к наградам наиболее отличившихся. И я это сделаю сегодня же. Но, господа, это поощрение не только за ваши прежние заслуги, это своеобразный аванс на будущее. Полицайкомиссар Майснер надеется на вашу хорошую работу в Сталино. Он сообщил мне, что, к сожалению, не может в ближайшее время привлечь для работы в Сталино внешнюю команду фельдполицайсекретаря Брандта, которая так отличилась в Таганроге. Люди Брандта действительно проявили мужество, находчивость и оперативность. В начале мая они схватили небольшую группу бандитов. В ходе следствия они кое-что выявили и сумели внедрить в партизанские отряды своих людей. И результат не заставил долго ждать. В руки внешней команды ГФП в Таганроге попал неплохо организованный партизанский отряд насчитывающий более двухсот человек. Судя по донесению Боандта с которым меня ознакомил полицайкомиссар Майснер этот отряд был хорошо вооружен. Во время ареста партизан люди Брандта обнаружили у них в тайниках большое количество винтовок, автоматов, пистолетов, гранат и патронов. Можете себе представить, что мог натворить такой отряд в Таганроге, если бы внешняя команда ГФП не обезвредила его вовремя. Полицайкомиссар Майснер высказал предположение, что точно такие же партизанские отряды орудуют в Горловке и в Сталино. В этом шахтерском районе можно всего ожидать. Именно поэтому нас перебрасывают в Сталино, поближе к центру шахтерского края. Почти всю ночь и весь следующий день сотрудники Рунцхаймера трудились в поте лица, готовясь к отъезду. Сам Рунцхаймер ездил за отчетами на биржу труда, инструктировал начальника русской вспомогательной полиции, подгонял следователей, которые не успевали закончить допросы, и тут же подписывал смертные приговоры. За сутки успели расстрелять более семидесяти человек. Многие из этих людей не были ни в чем виноваты, и беда их заключалась в том, что они числились за ГФП-721. Через тридцать шесть часов после возвращения Рунцхаймера из Сталино три крытых грузовика, переполненные сейфами, ящиками с документами и протоколами допросов, кроватями и матрацами, поверх которых восседали солдаты, выехали за ворота опустевшего двора и, рыча дизельными моторами, покатились к шоссе, ведущему в Сталино. На выезде из Кадиевки их обогнал «мерседес» Рунцхаймера. Рядом с водителем сидел Леонид Дубровский. Сам Рунцхаймер полулежа дремал на заднем сиденье. Гарас покоился у его ног.13
Донецкая земля встретила Рунцхаймера и его команду проливным дождем. Еще в районе Горловки, на полпути к Сталино, разглядывая мрачные терриконы, возвышавшиеся то по одну, то по другую сторону дороги, Дубровский приметил над горизонтом небольшую свинцовую тучу. Но по мере приближения эта туча росла и ширилась, хмурилась, расползаясь по небу. Непроглядная хмарь опустилась на степь. Величественные терриконы уже не казались такими огромными. Впереди показался город. Все стихло перед грозой. И вдруг рванул сильный, порывистый шквал. Он пронесся над пересохшей степью, поднимая с земли тучи пыли, разгоняя в разные стороны клубки перекати-поля, срывая зеленые листья с редких деревьев. Этот шквал упругого ветра с такой силой стеганул по «машине, что Дубровскому на миг показалось, будто, «мерседес» врезался в густую вязкую массу. — В чем дело? — прозвучал над ухом сонный голос Рунцхаймера. И, словно в ответ, по ветровому стеклу стукнули первые крупные капли, затем они расползлись по пыльной поверхности неровными струйками, но в тот же миг были смыты целой лавиной дождя, обрушившегося на автомобиль. Водитель притормозил, включил «дворники». — Первый раз в жизни такое вижу, — сказал он. — Молод еще. Поживешь побольше, не такое увидишь, — ответил Рунцхаймер. — Много влаги накопил всевышний, чтобы разом бросить ее на эту коварную землю. Такой дождь — хорошее предзнаменование. Скоро и германская армия вот так же обрушится на Советы. Мы прорвем фронт и неудержимо двинемся на Москву. Только падение Москвы может поставить точку в этой войне! Я всегда преклонялся перед полководческим гением Наполеона. А он сказал в свое время, что если возьмет Киев, то возьмет Россию за ноги; если овладеет Петербургом, возьмет ее за голову; заняв Москву, поразит ее в сердце. Гениально. Не правда ли? А сегодня мы, немцы, держим Россию за ноги. Блокадой Ленинграда мы сдавили ей горло. Остается поразить ее в сердце — и война будет закончена. Вот почему мы готовим теперь удар в самом центре Восточного фронта. Вспомните мои слова, в ближайшие дни начнется решающая битва, которая положит конец этой войне. Треск разорвавшейся молнии заглушил последние слова Рунцхаймера. Ее ослепительный свет вспорол свинцовое небо, осветил на мгновение степь. И разом могучий громовой раскат потряс землю. — Глуши мотор! Переждем грозу! — приказал Рунцхаймер водителю, увидев, как загорелся грузовик, ехавший в каких-нибудь двухстах метрах впереди. «Мерседес» остановился. К горящему грузовику бежали солдаты с других машин. — Господин фельдполицайсекретарь, — обратился водитель к Рунцхаймеру, — разрешите пойти посмотреть? — Сиди на месте. Там без тебя управятся. — И после недолгого молчания добавил: — Сейчас утихнет — и поедем дальше. Между тем ярко-красное пламя охватило уже весь грузовик. Густой черный дым потянулся к тучам. — Я тоже впервые вижу такое, — проговорил Рунцхаймер, ни к кому не обращаясь. — Знал, что молния может поджечь, но видеть не приходилось. Мимо «мерседеса» пробежали солдаты, спешившие к месту пожара. «Пожалуй, это действительно хорошее предзнаменование, а молния поражает немецкий грузовик, — подумал Дубровский Он глядел на танцующие языки пламени. — А что, если немцы и впрямь еще так сильны? Что, если этот мощный удар, о котором много разглагольствует Рунцхаймер, на самом деле будет неотразимым? Недаром же все газеты цитируют угрожающую речь Геббельса. И все-таки нет! Наши должны выстоять!» Шквальный ветер утих так же неожиданно, как и начался. Зловещая, бушующая туча уползла дальше в степь, пронзая стрелами молний землю у горизонта. Но по-прежнему, не переставая, лил дождь, будто силясь погасить пламя на догорающем грузовике. — Поехали! — приказал Рунцхаймер водителю. «Мерседес» тронулся в путь по взмокшей дороге. Не прошло и десяти минут, как машина Рунцхаймера въехала в Сталино. Дождь все лил и лил, и потому улицы города были пустынны. Вскоре «мерседес» остановился возле пятиэтажного каменного дома. — Вот мы и приехали! — сказал Рунцхаймер. Он посмотрел на часы. — Одиннадцать тридцать. До шестнадцати часов еще целых четыре часа тридцать минут. Максимум через час наши грузовики будут здесь. Таким образом, я смогу доложить полицайкомиссару Майснеру, что его приказ выполнен раньше срока на целых три часа. — Наверно, полицайкомиссар Майснер очень строг? — произнес Дубровский. — Точность — это привилегия не только королей. Она присуща всей немецкой нации. Дубровский промолчал и вслед за Рунцхаймером выбрался из автомобиля. Спасаясь от дождя, они быстро пересекли тротуар и, миновав автоматчика, стоявшего у подъезда, вошли в здание через большую массивную дверь. — Интересно, что здесь было прежде? — как бы раздумывая вслух, спросил Дубровский, оглядываясь по сторонам. — Здесь размещался советский банк, — ответил Рунцхаймер, не останавливаясь, и тут же добавил: — Вы подождите, пока подъедут наши. А я поднимусь к полицайкомиссару и доложу о прибытии. — Будет исполнено, господин фельдполицайсекретарь! — отчеканил Дубровский по привычке. К вечеру люди Рунцхаймера были размещены по комнатам на третьем этаже здания ГФП. И здесь Дубровского поселили вместе с Потемкиным, который повесил над своей кроватью фотографию немецкой кинозвезды, привезенную из Таганрога. Третью кровать занимал молодой украинец Грицко Рубанюк, служивший при штабе полицайкомиссара Майснера. Он-то и пригласил в первый же вечер Потемкина и Дубровского в казино, располагавшееся в подвале того же здания. Рубанюк оказался разговорчивым парнем и за ужином без умолку рассказывал новым знакомым о своих любовных похождениях. — Девки здесь — во! — поминутно говорил он, оттопыривая большой палец на правой руке. Потемкин проявлял живой интерес к рассказчику. Дубровский же делал вид, что увлеченно слушает, а сам настойчиво думал о том, как найти связного, с которым можно будет направлять донесения капитану Потапову. Сразу же после ужина, несмотря на приглашение Рубанюка прогуляться по городу, он сказал, что устал после переезда, и отправился к себе в комнату. Потемкин тоже отказался от прогулки, и Рубанюк пошел искать приключений в одиночестве. — Так что же там стряслось, в Таганроге? — спросил Дубровский, когда они вместе с Потемкиным вернулись в комнату. — Забавная история получилась. Брандту просто повезло. Он и не ведал, что в городе крупная банда орудовала. Вернее, знал, потому как листовки по городу кто-то распространял, случалось, и солдат убивали. Только поймать никого не удавалось. Ну, точь-в-точь как у нас в Кадиевке. И всему помог случай. Вспомогательная полиция задержала одного незарегистрировавшегося коммуниста, Афонов его фамилия. Поместили его в камеру, где и без того человек десять сидело. Среди них один румынский дезертир. Ну, да это не главное. А главное то, что Афонов оказался руководителем крупной, серьезно организованной банды. Его друзья на воле решили организовать ему побег из полиции во время прогулки. Камеры-то у них в подвале полиции размещаются. Вот и подговорил он своих сокамерников участвовать в этом побеге. И конечно, румына этого стал обрабатывать. Румыну-то за дезертирство расстрел грозил. Вот и пожалел его Афонов. А румын решил иначе. Решил поменять свою жизнь на жизнь сокамерников. И заложил всех. Капнул следователю о подготовке к побегу. Да еще сказал, что друзья Афонова собираются напасть на полицию с оружием в руках. Даже время побега сообщил. Тут уж начальник вспомогательной полиции понял, что за птица у него в подвальной камере. Сообщил Брандту. А тот уж закрутил машину. Более двухсот человек выловили в Таганроге. И оружия у них было порядком, что тебе боевая часть. Такой переполох могли устроить генералу Рекнагелю, что не только у Брандта, у самого полицайкомиссара Майснера голова на плечах не удержалась бы. А теперь они что, теперь все герои. Ордена получат. — Так если всех бандитов переловили, зачем же тебя туда посылали? — Для помощи! У них там для допросов переводчиков не хватало. Вот меня и кинули на прорыв. Так сказать, для обмена опытом! — Потемкин рассмеялся злым, недобрым смехом. — Теперь ясно. Глядишь, и тебе награда перепадет? — Не-е-ет Я там мало пробыл. Разве что здесь, в Сталине, отличиться придется. Есть такие данные, что таганрогская банда с местной связь поддерживала. Но пока точных сведений добыть не удалось. А я уверен, и в Сталино есть партизаны. Видел, на дороге перед городом грузовик сгоревший стоит? Небось их рук дело. — Брось ты гадать на кофейной гуще. Этот грузовик у нас на глазах сгорел. Молния в него стукнула, вот он и вспыхнул как спичка. — Да? Гроза была сильная. Мы в нее тоже попали. Только не думал я, что грузовик загорелся от молнии. — Ладно, давай спать ложиться. Завтра в семь часов поднимут. А в восемь уже построение во дворе. — Это мне известно. Мы же до Кадиевки здесь жили. Завтра посмотришь на шефа. Так себе, толстячок с голубыми глазами. Пенсне примечательное. Правда, на людей Он поверх стекол смотрит. И о политике говорить любит. Хлебом не корми, дай поговорить про политику. — Интересно! — А чего интересного! Он же твоего мнения не спрашивает. Он сам во всем разбирается. А ты стой и выслушивай, чего он там пустомелет. Да еще поддакивай, не то на подозрение попадешь. Тут он быстро свое мнение о тебе составит. Хитер, бестия! Не то что наш Дылда. — А разве Рунцхаймер не хитер? — Нет, у того злости больше, а хитрости ни на грош. А этот вроде бы мягко стелет, да жестко спать. Он ведь меня как проверял, когда я впервые тут появился? Привел в санчасть, усадил за стол, пиши, говорит, биографию и клятву фюреру. Стал я писать. За другим столом следователь Квест допрашивает пойманного коммуниста. Минут через пять он этому коммунисту отточенные шомпола в суставы ног совать начал. Тот кричит благим матом, а Майснер стоит возле меня и смотрит, как я на это реагирую. Ничего, эту пытку я выдержал. — А коммунист? — Бог его знает что он болтал. Может, правду, а может, и нет. Мне-то что? В санчасти почти все признаются. — При чем тут санчасть? — Это камеры пыток здесь так называются. И шкаф медицинский там стоит, и матовое стекло на дверцах — все чин чином. Только вместо лекарств да клистирных трубок там плетки из проволоки, шомпола отточенные, иголки для ногтей. Подожди, сам все еще увидишь. Дубровский уже разделся, забрался под одеяло. После грозы из открытого окна веяло прохладой. — И сколько же здесь таких санитарных комнат? — спросил он после минутного молчания. — На первом этаже помещается канцелярия, но и там одна такая комната есть. А на втором этаже, считай, все комнаты под санчасть оборудованы. Как доставят арестованного из тюрьмы — сразу на второй этаж. А там каждый следователь свою санчасть имеет. Днем по коридору пойдешь — будто в сумасшедшем доме побываешь. Из-за каждой двери вопли на все голоса разносятся. — Ладно, не рассказывай перед сном, а то, чего доброго, ночью кошмары приснятся. — Во сне это ничего, это быстро проходит. А вот когда наяву, это пострашнее. Потемкин потушил керосиновую лампу и тоже лег. А утром вновь ослепительно сверкало солнце. Будто и не было никакого дождя. После утренней проверки и указаний на день полицайкомиссар Майснер отпустил всех, кроме внешней команды Рунцхаймера. Он молча прошелся вдоль шеренги, вглядываясь пристально в лицо каждого. Дубровский выдержал этот оценивающий взгляд. Напряжение было так велико, что хотелось зажмуриться, чтобы избавиться от пытливого пронизывающего взгляда. Но в следующий момент Дубровский еле сдержал улыбку, когда полицайкомиссар Майснер снял с головы фуражку и, достав из кармана белоснежный носовой платок, вытер вспотевшую лысину. Только после этого взгляд его перенесся на другого сотрудника. «Неплохая примета, — подумал Дубровский, — он снял передо мной головной убор». А полноватая фигура с одутловатым лицом, с усиками а-ля Гитлер на широкой верхней губе продолжала медленно двигаться вдоль шеренги. Наконец, оглядев левофлангового, полицайкомиссар Майснер вышел перед строем на середину, вновь протер лысину белым платком и, водрузив на голову высокую фуражку с кокардой, заговорил мягким, вкрадчивым голосом: — Господа, по докладам фельдполицайсекретаря Рунцхаймера я знаю, как славно потрудились вы в Кадиевке. Благодарю вас, господа! В ближайшие дни благодарность командования будет отражена в соответствующем приказе. Но, господа, война продолжается. После траурных дней Сталинграда наши враги во всем мире подняли голову. Вслед за ними поднимают голову и наши внутренние враги. Здесь, на освобожденной нами земле, начали активно действовать партизаны. Они хорошо вооружены и неплохо организованы. Но они просчитались. Мы еще крепко стоим на этой земле, и наш карающий меч не затупился… Партизанская банда Афонова в Таганроге уже ликвидирована. Капитан Дитман вскрыл такую же банду в Амвросиевке. Настало время обезвредить партизан здесь, в Сталино. Они воспользовались тем, что мы рассредоточили свои силы, направив внешние команды ГФП в Кадиевку, Таганрог и Амвросиевку. Они решили, что в Сталино можно действовать безнаказанно. Господа, я намерен показать им, как они ошиблись. Кое-что мы уже сделали до вашего возвращения. Но этого еще недостаточно. Вот почему я вновь призываю вас отдать все свои силы на борьбу с нашими внутренними врагами, которые здесь, в тылу нашей армии, могут помешать доблестным солдатам фюрера одержать историческую победу. Надеюсь, вы меня поняли, господа. Полицайкомиссару Майснеру на вид было не больше сорока-сорока двух, но чрезмерная полнота, говорившая о сидячем образе жизни, и огромная лысина делали его старше своих лет. Подозвав к себе Рунцхаймера, он дал ему какие-то указания и неторопливой походкой пошел к зданию ГФП. Рунцхаймер, повернувшись лицом к строю, начал распределять задания. На долю Дубровского выпала передача документов, привезенных из Кадиевки, в канцелярию штаба ГФП-721. В помощь ему для переноски громоздких ящиков Рунцхаймер выделил двух солдат. Так советский разведчик Леонид Дубровский познакомился с начальником канцелярии ГФП-721 фельдфебелем Георгом Вебером. Этот молодой, невысокий, худощавый немец придирчиво и дотошно пересчитывал каждый листок приказов и распоряжений по внешней команде Рунцхаймера, сверял и записывал в толстую тетрадь номера документов и только потом убирал их в специально отведенный шкаф. Все стены этой большой комнаты, в которой размещалась канцелярия, были уставлены различными шкафами и сейфами. И Георг Вебер с чисто немецкой педантичностью, не торопясь, без суеты, но довольно проворно определял надлежащее место для каждого документа. Выкладывая перед Георгом Вебером очередную стопку документов, Дубровский приметил на письменном столе листок с донесением из Таганрога. Пока фельдфебель записывал номера документов в свою тетрадь, взгляд Дубровского заскользил по строчкам.«Группа тайной полевой полиции № 721 Передовой штаб 2 № 236/43 СОДЕРЖАНИЕ: отличия и награждения служащих вспомогательной полиции. Группа Рекнагеля в Таганроге. В подавлении и обезвреживании партизанских банд Афонова наиболее отличились следующие нижеприведенные служащие вспомогательной полиции: 1. Стоянов Борис — начальник вспомогательной полиции. 2. Петров Александр — начальник политического отдела. 3. Ковалев Александр — специалист в политическом отделе. 4. Ряузов Сергей — специалист в политическом отделе. 5. Кашкин Анатолий — агент. 6. Бондарион Михаил — полицейский.— Славно поработали, — проговорил Дубровский, прочитав до конца донесение Брандта. Георг Вебер оторвался от бумаг, поднял голову и вопросительно посмотрел на Дубровского. Потом, перехватив его взгляд, увидел донесение Брандта и, глубоко вздохнув, сказал: — Вам тоже представляется такая возможность. В зависимости от усердия можете заработать орден или бутылку водки. Для этого в Сталино широченное поле деятельности. На днях местные бандиты перерезали линию подземного кабеля, который связывает ставку фюрера с командованием группы армий «Юг». Попробуйте выйти на них — не одну бутылку водки можете обрести. — Спасибо за совет. Но я как-то не по этой части. Предпочитаю вести трезвый образ жизни. — Похвально, только вряд ли вас здесь поймут. Разве что полицайкомиссар Майснер? Он, пожалуй, единственный трезвенник во всей нашей организации. — А вы тоже поклоняетесь дурманящим напиткам? — Я — как все. А что остается делать? Так что, если раздобудете спиртное, не забывайте. — Учту и постараюсь составить компанию. На новом месте всегда приятно обретать друзей. А вы мне очень симпатичны. Если не секрет, откуда вы родом? — Я из Эссена. Там прошло мое детство. — О-о! Примите мое сочувствие. На днях газеты сообщали, что Эссен подвергся массированной бомбардировке. Говорят, что в налете участвовало более трехсот английских тяжелых бомбардировщиков. — Да. Я читал об этом. И девятнадцать из них были сбиты нашими ночными истребителями. — А ваши родители и теперь проживают в Эссене? — Нет. Я рано осиротел. И возможно, поэтому сумел достичь многого. Меня воспитывал союз немецкой молодежи. В тридцать восьмом году я уже был знаменосцем на молодежном митинге в Нюрнберге. Шестьдесят тысяч членов «Гитлерюгенд» собрались тогда на огромном стадионе. Под проливным дождем двигались мы через старый Нюрнберг. И чем сильнее хлестал дождь, тем громче мы пели: «Сегодня нам принадлежит Германия, завтра будет принадлежать весь мир!» А на стадионе раскинулось море знамен и транспарантов. К нам приехал сам фюрер. Адольф Гитлер стоял всего в двух шагах от меня. И когда он стал пожимать нам руки, он пожал и мою. Да-да! Вот полюбуйтесь! — Вебер левой ладонью осторожно поднял свою правую руку. — Эту руку пожимал сам фюрер! — воскликнул он. Георг Вебер говорил с такой страстью и так убедительно, что Дубровский подумал: «Типичный гестаповец. Такой пойдет на что угодно ради своего обожаемого фюрера». И чтобы перевести разговор на другую тему, сказал: — К сожалению, Нюрнберг тоже подвергся варварской бомбардировке англичан. — Им это дорого обойдется. Скоро англичане ощутят силу нашего нового оружия. В самое ближайшее время ракеты полетят через Ла-Манш. Так что возмездие не за горами. — Мне нравится ваша вера. Если бы все немцы были столь тверды и решительны… Георг Вебер не дал Дубровскому договорить: — Да-да! Я знаю, что вы имеете в виду. Достойно сожаления, но у некоторых действительно мозги вывихнулись после Сталинграда. Но скоро мы свернем шею всем этим нытикам, попомните мое слово. Надеюсь, вы, господин Дубровский, уверены в нашей конечной победе? — Естественно. Это не вызывает у меня никаких сомнений. Надо лишь побыстрее покончить с Советской Россией, чтобы помочь Роммелю в Африке. Иначе англичане и американцы могут сбросить его в Средиземное море. — Пожалуй, вы правы. Но предоставим решать эти вопросы верховному командованию германской армии. Я уверен, что в ставке фюрера позаботятся, чтобы этого не случилось. Однако мы отвлеклись от работы. Мне приятно с вами беседовать. Чувствуется, что вы мыслящий человек. До сих пор я был другого мнения о русских. В знак благодарности за комплимент Дубровский почтительно склонил голову. В следующий момент он уже достал из ящика пачку документов и положил их на стол перед фельдфебелем Вебером. Эта работа заняла почти весь день, если не считать небольшого перерыва на обед. Освободился Дубровский лишь около восьми часов вечера.
Из перечисленных лиц представлены к награде: 1. Начальник вспомогательной полиции Стоянов Борис, который уже 20 апреля 1943 года был награжден за заслуги орденом служащих восточных народов 2-го класса в бронзе без мечей, награждается орденом еще более высокой степени-с мечами. 2. Петров Александр, Ковалев Александр награждаются орденами служащих восточных народов 2-го класса с мечами Весь состав вышеупомянутых лиц неустрашимо, с оружием в руках принимал активное участие в задержании и уничтожении бандитов, поэтому пожалование наград с мечами справедливо. 3. Ряузов Сергей, который отличился упорной работой и беспредельной преданностью, согласно распоряжению штаба 6-й армии получит продукты питания. 4. Кашкин Анатолий и Бондарион Михаил получат из фонда тайной полевой полиции каждый по одной бутылке водки в награду. Сделано предложение, чтобы награждение и вручение наград производилось высшими военными чинами группы Рекнагеля, для чего и было приказано вспомогательной полиции собраться во дворе полицейского управления. БРАНДТ».
* * *
Солнце еще не успело спрятаться за крышами зданий, но уже не палило так нещадно, как днем. Дубровский вышел на улицу. Захотелось отвлечься от невеселых дум. Он решил пройтись по городу. По тротуару брели притихшие люди с хмурыми лицами. Иногда слышалась громкая гортанная немецкая речь, и тогда люди, не останавливаясь, сторонились, пропуская солдат или офицеров германской армии. Изредка встречались и румыны. Но те вели себя тише, не так развязно, и на них горожане не обращали особого внимания. Дубровский бродил уже более двух часов, сворачивая с одной улицы на другую, высматривая размещение различных штабов и немецких учреждений. Вскоре сумерки начали спускаться на город. Чтобы не плутать напрасно по незнакомым закоулкам, он остановил первых попавшихся девушек и спросил: — Как ближе пройти на Смолянку? — А вот прямо, — ответила одна из девушек. — Мы тоже идем в ту сторону. — Тогда разрешите с вами… — Пожалуйста. Они двинулись вместе. — Вы что, доброволец? — презрительно спросила все та же девушка. — Почему же вы так решили? — Да форма на вас ихняя, а по-русски говорите как мы. Вы же русский? — Русский. — Ну доброволец, значит. — Выходит, что доброволец. Чтоб сменить разговор, Дубровский сказал: — Ну вот, мы вроде и познакомились. — Но мы даже не знаем, как вас зовут. — Леонид! — представился Дубровский. — А меня Лена, — сказала одна из девушек, протягивая руку. Ее подруга назвалась Валентиной. — Валя! Такая молоденькая и уже замужем? — спросил Дубровский, заметив колечко на руке девушки. — Что вы! Мне еще и двадцати нет. — В наше бурное время некоторые успевают и к восемнадцати замуж выскочить. — Почему «выскочить»? Наверно, влюбляются, а потом уж и замуж выходят. — А вы еще ни в кого не влюбились? — Я — нет. — А вы, Лена? — Не знаю, — смущенно ответила девушка. — Есть у нее один парень, — вмешалась в разговор Валентина. — У немцев в пекарне работает. — Доброволец? — Не доброволец он, — обиженно заговорила Лена, метнув на подругу недобрый взгляд. — Он в плен попал, вот и согласился в пекарне работать. — Я тоже поначалу в плен угодил. А теперь вот служу переводчиком. А вы, наверно, с родителями здесь живете? — Нет, мы одни. — На что же вы живете? — сочувственно спросил Дубровский. — Работаем. — Где? — Тут, на одной кухне… Уборщицами. — У немцев, значит. — Как и вы. А у кого теперь можно работать? Валентина пытливо посмотрела Леониду в глаза, перехватила его добрый, участливый взгляд и вдруг спросила: — Вы нас осуждаете? — Нет, почему же? Ведь жить-то надо. К тому же с работы вас и в Германию не отправят. — Мы знаем. А вы давно в этом городе? — Всего два дня. Кроме вас, еще ни с кем не успел познакомиться. — Значит, нам повезло. Мы первые! — рассмеялась Елена. — Надеюсь, и мне повезло. Я был бы рад снова встретиться с вами. — Когда? — Хоть завтра. — Мы подумаем, — сказала Елена. — А как же я узнаю, что вы надумали? — Знаете что, приходите завтра вечером в городской парк, — предложила Валентина. — Если мы надумаем, то придем обязательно. А если нет, значит, не судьба. — Я даже не знаю, где в этом городе парк. — О! Это пустяк. Очень легко найти. Валентина стала бойко объяснять, как пройти к городскому парку. Дубровский ее не перебивал. — Ну, теперь поняли? Он кивнул. — Только мы не договорились о времени. — Мы с Леной кончаем работать в восемь часов. В парке можем быть в половине девятого. Подождите минут десять. — Ждите не ждите — это не разговоры, — разочарованно произнес Дубровский. — А мне так хочется встретиться с вами еще. Он с мольбой заглянул в серо-голубые глаза Валентины, обратил внимание на румянец, вспыхнувший на щеках. — Так мы же и не отказываемся, — уже мягче и обнадеживающе ответила она. — Мы подумаем и придем. — Хорошо, я буду ждать вас до девяти часов у входа в парк. А в девять начало фильма. Если успеете, сходим в кино. — А какой фильм? Откуда вы узнали, что в девять часов начало, если вы только приехали? — насторожилась Валя. — Просто читать умею! — рассмеялся Дубровский. — Весь город обклеен афишами. Фильм называется «Средь шумного бала». В главной роли Цара Леандр. Это неплохая актриса. Так что не опаздывайте. — Ладно, уговорили. А теперь будем прощаться. За углом уже наша улица. И нам не хочется, чтобы нас кто-нибудь видел вместе с вами. Дубровский не стал спорить. Он попрощался с девушками. Больше ему понравилась Валентина. Она казалась более сдержанной, чем Елена, серьезнее, да и внешне она была привлекательней. На другой день Дубровский освободился раньше обычного и за час до назначенного времени пришел в парк. Решив рискнуть, он заранее приобрел три билета в кинотеатр на девятичасовой сеанс и теперь задумчиво прогуливался по тенистым аллеям парка. Ему было над чем поразмыслить. Сегодня на утреннем построении полицайкомиссар Майснер во всеуслышание объявил о том, что фельдполицайсекретарь Рунцхаймер освобождается от должности и после сдачи дел отправляется в Германию к новому месту службы. Нет, Дубровский не переживал за Рунцхаймера. Он больше раздумывал о себе. Все-таки положение личного переводчика Рунцхаймера открывало перед ним немалые возможности. А с этого дня он становился рядовым переводчиком тайной полевой полиции, которого может использовать любой следователь. Эта перспектива и радовала, и огорчала. Радовала потому, что наконец-то он избавлялся от всемогущего шефа с явными признаками садизма, и огорчала ввиду того, что отныне он лишался солидного источника, из которого черпал достоверную информацию. Одновременно его продолжала мучить мысль о возможной гибели Пятеркина, о недоставленном Потапову донесении, о необходимости срочно найти выход из создавшегося положения. Ровно в восемь тридцать Дубровский уже стоял у входа в парк. Девушки опоздали всего на пять минут. — А вот и мы! — сказала Валентина, подходя к Леониду. — Давно ждете? — А где же ваше «здравствуйте»? — спросил тот. — Ой! Извините. Мне показалось, что мы и не расставались. Я ведь все время думала о вас. — Что, понравился? — спросил он. — Нет, не то. Я думала: приходить сегодня в парк или нет? — А вы, Леночка? — И я думала. — Ну, раз пришли, значит, все в порядке, — заключил Дубровский. — Поживем — увидим. На щеках Валентины вновь запылал румянец. Она смущенно потупила взор, будто разглядывая камешек, который перекатывала по земле носком своего потрепанного, видавшего виды башмачка. — Вот и прекрасно. Пошли в кино, а то ведь так и опоздать можно. — Пойдемте. А вы думаете, мы достанем билеты? — спросила Валентина, обрадованная переменой темы разговора. — Конечно, достанем, — серьезно проговорил Дубровский, извлекая из кармана билеты. — Вот они. Двадцать первый ряд. Шестое, седьмое и восьмое место… — Ну, тогда все в порядке. — Валя облегченно вздохнула. — А то мы с Ленкой, наверно, год уже в кино не были. Помню, последний раз кинофильм «Истребители» видела. — А здесь, у немцев, неужто ни разу не ходили? — недоуменно спросил Дубровский. — Не-ет! Денег жалко. Да и не с кем. — Тогда я рад вдвойне, что пригласил вас в кино. Вскоре они уже сидели на своих местах, наблюдая, как быстро заполняется кинозал. — А двадцать первый ряд — это к счастью, — сказала Лена. — Почему? — не понял Дубровский. — Очко, значит. Без перебора. — Неужто вы в очко играете? — Не-ет. Это у нас во дворе мальчишки играли. От них я про это узнала. — То-то. Не пугайте меня раньше времени. Неожиданно в зале погас свет. На экране засверкали титры. Началось еженедельное кинообозрение. Возникли Бранденбургские ворота. Адольф Гитлер в черном кожаном реглане вышел из шикарного автомобиля и картинно вскинул руку. Начался военный парад. По обе стороны Унтер-ден-Линден стояли толпы народа, впереди инвалидные коляски: ветераны войны приветствовали боевую смену. Печатая шаг, проходили бравые молодцы — воспитанники «Гитлерюгенд», катились танки, мотопехота. Потом Гитлер обходил строй колясок, дружелюбно беседовал с инвалидами. В течение пятнадцати минут экран убеждал зрителей в скорой победе над всеми врагами великой Германии. Немецкие танки врывались в охваченные пламенем населенные пункты, гремела артиллерия, с закатанными по локоть рукавами шли по полям сражений загорелые, запыленные немецкие парни. Траншеи и артиллерийские позиции усеяны трупами русских, всюду исковерканные орудия. Изможденные лица военнопленных. И на море не сладко врагам великой Германии. Тревога на немецкой подводной лодке. Слаженные действия экипажа. На горизонте корабль под английским флагом. Маленький бурун за перископом. Корабль приближается, растет на экране. Залп. Пенистый след торпеды. Взрыв у самого борта. И вот уже уходящий под воду корабль, вздыбленная к небу корма — и множество людей беспомощно плавают на поверхности. Не забыт и тыл, обеспечивающий победу фронту. Голубоглазые блондинки — чистокровные представительницы арийской расы — собирают посылки для фронта. Согбенная старушка принесла теплые сапоги покойного мужа, маленькая девочка с пухленькими щечками отдает свою любимую гуттаперчевую собачку. И снова фронт. С полевого аэродрома взлетают «юнкерсы» с бомбами. И вот уже сыплются бомбы на города и населенные пункты. Будто смерч проносится по далекой земле, заволакивая ее клубами пыли и дыма. Дубровский почувствовал, как Валентина крепко сжала его руку. — Вот и наш Сталинград так же, — прошептала она. Но в это время экран вновь вспыхнул титрами. Начался художественный фильм «Средь шумного бала». И хотя этот фильм посвящался жизни великого русского композитора, он тоже был сделан на немецкий лад. Полногрудая немка фрау Мекк выводит в люди Петра Ильича Чайковского. По фильму получалось, что если бы не фрау Мекк, то никогда столь блистательно не проявился бы талант русского композитора. — Галиматья какая-то! — сказал Дубровский, когда они вышли из кинотеатра. — И подумать только, до чего примитивно все сделано. — А что, у Чайковского действительно была фрау Мекк? — спросила Валя. — Наверно, была. Да мало ли у него их было!.. Возле великих людей всегда почитательницы вьются. Видел я однажды, как Лемешев из Большого театра выходил. Поклонницы чуть на кусочки его не разорвали, все автографы вымаливали. С большим трудом он от них отбился. А у Чайковского, думаете, меньше их было? Ничуть! Вон как Россию прославил. На весь мир прогремел. — А немцы в сорок первом его дом под Москвой осквернили, — с грустью сказала Валентина. — Откуда вы это взяли? — спросил Дубровский. — В наших газетах было написано. Только не помню, как этот город называется. — В Клину его дом, и музей там же, — напомнил Дубровский. — Да-да! Точно. Город Клин! — оживилась Валентина. — Там еще фотография была напечатана. — Вот вам и культурный народ, — вмешалась в разговор Елена. — А вы еще им служите, — сказала она, укоризненно глянув на Дубровского. — Но если не ошибаюсь, ведь и вы у них работаете. — У нас другого выхода нет. Иначе пошлют в Германию. Да и есть надо. Только на работе и кормимся. — А мне, думаете, слаще? И у меня небольшой выбор: или лагерь военнопленных, или служба в качестве переводчика. Не захотел пухнуть с голоду в лагере, вот и согласился у них работать. — Сейчас многие так. Иван Козюков тоже… — с грустью проговорила Валентина. — А-а! Это Леночкин приятель? — воскликнул Дубровский, припомнив разговор с девушками во время знакомства. — Он самый! — с достоинством ответила Елена. — Ну что ж, познакомили бы и меня с ним. Четверо — это уже компания. — Ой, правда, Ленка! — оживилась Валентина. — Давай познакомим его с Иваном. Вот увидишь, они подружатся. — Можно и познакомить, — согласилась та. — У Ивана, кроме нас, никого друзей нет. На другой день, вечером, как и договорились, подруги пришли в городской сквер вместе с Иваном Козюковым. Был он худощав, среднего роста, с целой россыпью веснушек на бледном лице. Протягивая Дубровскому руку, он настороженно разглядывал его немецкую форму. Но Валентина представила Дубровского как своего друга, и это несколько успокоило Козюкова. Когда же они вчетвером присели на пустующую скамейку, Леонид рассказал Ивану и девушкам о том, как попал в плен. Выслушав нехитрую историю, Иван Козюков оживился и стал рассказывать о себе: — Родился в двадцать втором году. Третьего июня сорок второго уехал на фронт. Был командиром пулеметного взвода. И двух месяцев не провоевал. В конце июля часть попала в окружение под Воронежем. Неравный бой… Ранение… Подобрали немцы. Очнулся у них в лазарете. Так и оказался в плену. — А как в пекарню попал? — спросил Дубровский. — Случай помог. Отбирали из лагеря на работу и меня выкликнули. Думал, в Германию повезут, а они в пекарню определили. Только надолго ли? Боюсь, как бы в добровольцы не заставили пойти. — А ты согласился бы? — вырвалось у Валентины. Козюков чуть склонил голову, исподлобья посмотрел на нее, перевел взгляд на Дубровского и как-то нерешительно пожал плечами. Помолчав немного, тихо, вполголоса, добавил: — Хлеб для них печь — это одно дело. А с винтовкой против своих я бы не смог. — Вот и я так же думаю, — поддержал его Дубровский. — Нет, добровольцем я не пойду, — уже решительно проговорил Козюков. — Уж лучше опять в лагерь. — В лагерь я тебя не пущу! — испуганно выпалила Елена. — А в добровольцы? — спросил Иван. — И в добровольцы тоже. — Что же прикажешь делать? — Тебя никто в добровольцы пока не тянет. А будут предлагать — тогда и решим, как быть. Дубровский молча слушал их перепалку. Он уже понял, что судьба Козюкова не безразлична Елене. И чтобы установить с ними дружеские отношения, он по-приятельски похлопал Ивана по плечу: — Чего спорите раньше времени? Возникнет необходимость, может, и я чем-нибудь смогу помочь. — Ой, правда? — обрадовалась Елена. — Конечно. У меня есть знакомые среди немцев. Пристроим Ивана так, чтобы в добровольцы не взяли. Мы же теперь друзья? Значит, должны помогать друг другу. — Спасибо вам, Леонид, — сказала с нежностью Валентина и погладила его руку. — А у меня завтра день рождения! — выпалила Елена. — Сколько же вам исполнится? — спросил Дубровский. — Ровно двадцать. — Счастливая, — мечтательно проговорила Валентина, — А мне двадцать будет только в декабре. Еще дожить надо… Дубровский и Козюков рассмеялись. — Чего вы смеетесь? — обиделась Валентина. — Смеемся, что и ты будешь счастливая в декабре, — ответил Дубровский, — К великому сожалению, не знаем, какого числа. — Восемнадцатого. — Эту дату я запомню. Если не будем вместе, письмо пришлю. Перед расставанием договорились отметить день рождения Елены. — Знаете, Леонид, — смущенно сказала Валентина, — если у вас есть гражданский костюм, то можно завтра вечером посидеть у нас дома. Правда, Ленка? Та молча кивнула. — А то нам перед соседями неудобно, если вы в немецкой форме придете, — пояснила Валентина. — Я понял. Осталось выяснить, где вы живете. — Иван знает. Договоритесь с ним. Вместе и приходите часов в восемь. Попрощавшись с девушками, Дубровский отправился провожать Ивана Козюкова. Оказалось, что тот работает всего в трех кварталах от здания, где располагался штаб тайной полевой полиции. По дороге Иван признался Леониду, что неравнодушен к Елене. — Хорошая девчонка. И товарищ настоящий. — А ты давно ее знаешь? — спросил Дубровский. — Почти полгода уже. — А Валентину? — И Валентину тоже. Они вместе дружат. — Валентина тебе нравится? — Она хорошая. Правда, несмышленая еще, все стесняется. А с Ленкой мы как муж и жена живем, — доверительно сказал Козюков. — Только расписываться пока не торопимся. — Почему так? Иван замялся, но потом ответил уклончиво: — Немецкие документы, они ведь сейчас хороши. А расписываться на всю жизнь надо. — Что ж, логично. Теперь Иван Козюков показался Дубровскому не таким уж простым и бесхитростным парнем, каким казался всего минуту назад. Они условились встретиться завтра вечером. Леонид пообещал раздобыть бутылку вина, а Иван заверил, что принесет свежий хлеб. И действительно, когда они увиделись на другой день, у Ивана как-то неестественно оттопыривалась куртка. Со стороны могло показаться, что у этого молодого парня уже обозначился живот. — Что это с тобой? — удивился Дубровский. — Целая буханка, — лукаво проговорил Козюков. — На, потрогай, тепленькая еще. Только теперь Дубровский уловил аромат свежевыпеченного хлеба. — Молодец! Слово держать умеешь, — сказал он. — И я не подвел. Целую бутылку французского вина выменял у чеха на сигареты. — Вот Ленка обрадуется! Настоящий пир в её день рождения устроим. Наверно, и девчонки что-нибудьприготовили. Небольшой квадратный стол выглядел празднично. Кроме бутылки вина и целой горки тоненьких ломтиков белого хлеба на столе на глубокой тарелке дымилась молодая картошка, присыпанная укропом; одна-единственная селедка, разделанная на маленькие дольки, отливала синевой на фоне белых кружочков лука. Яблоки и сливы лежали на небольшом хромированном подносе. А букет ярко-красных и бордовых георгинов торчал из обыкновенного трехлитрового бидона, возвышаясь над всем столом. Елена и Валентина, радостные и возбужденные, пригласили парней к столу и, пока те усаживались на табуретки, исподволь наблюдали, какое впечатление производит на них приготовленный стол. Перехватив пытливый взгляд Валентины, Дубровский всплеснул руками: — Ба-а, да здесь барский стол! По нынешним временам и у немцев не часто такое бывает. — Какой же барский, когда масла к картошке достать не смогли, — смущенно проговорила Елена. — Была бы соль, а масло не обязательно. И так все съедим, — успокоил ее Дубровский. Он взял бутылку вина и, так как штопора у девушек не было, вогнал пробку в бутылку обыкновенным карандашом. Потом разлил розовый прозрачный напиток в граненые стаканы и взяв свой в правую руку, встал. — Милая Леночка, — сказал он с расстановкой, как бы взвешивая каждое слово, — сегодня, в этот радостный для тебя и для нас день, еще грохочут пушки, льется людская кровь, пылают города и села. Желая тебе здоровья и многих лет жизни, мне хочется пожелать еще, чтобы к следующему дню твоего рождения, когда тебе исполнится двадцать один, без перебора, — улыбнулся Дубровский, — закончилась эта стрельба, чтобы только трели жаворонков да соловьиное пение тревожили твой слух. Желаю тебе много счастья… — Дубровский запнулся, посмотрел на Ивана Козюкова и повторил: — Желаю вам большого, настоящего счастья. Поняв намек, Елена смутилась, потупила взор, на ее щеках заиграл румянец. А непонятливая Валентина перебила Дубровского: — Так хорошо говорили — и вдруг на «вы» перешли. Мы же теперь друзья. Давайте друг к другу на «ты» обращаться. — Предложение принимается! — воскликнул Дубровский. — За твое счастье, Леночка! Он чокнулся с каждым и залпом осушил стакан. Валентина поперхнулась. Поставив стакан, она прокашлялась и сказала: — Какое горькое. И как его только люди пьют? Все рассмеялись. Выяснилось, что она впервые в жизни попробовала вино. — Ничего, еще научишься, — успокоил ее Дубровский. — Я тоже поперхнулся, когда первый раз пил. — А сколько вам было? — спросила Валентина. — Почему «вам», а не «тебе»? Сама же на «ты» предлагала. — Ну, ладно. Тебе сколько было лет? — Случилось это на выпускном вечере, когда десятилетку закончил. И было мне тогда семнадцать лет. — А сейчас сколько? — не унималась Валентина. — Теперь уже двадцать три. Видишь, какой я взрослый. — А когда у тебя день рождения? — Двадцать третьего февраля. В День Красной Армии я родился, — соврал Дубровский. — А к тому времени война кончится? — Думаю, что нет. — Говорят, немцы к наступлению готовятся. — Но Красная Армия, наверно, тоже готовится. Над столом повисла тишина. Каждый думал о чем-то своем. Леонид взял бутылку и молча разлил вино по стаканам. Иван Козюков первым нарушил тишину: — Сегодня у Лены день рождения. Пусть она скажет, о чем сейчас мечтает. Мы все выпьем за это, и я уверен, что ее мечта сбудется. — Я хочу, чтобы наши скорее вернулись в Донбасс… — робко сказала Лена. — И я тоже с удовольствием пью за это, — перебил ее Козюков. — Молодец, Леночка! Леонид был рад этому тосту, но не выдал своих чувств. — Леонид, а ты тогда с немцами уйдешь? — настороженно спросила Валентина. — Поживем — увидим, — ответил он и ободряюще подмигнул ей. — Главное — друг за друга держаться. Помогать во всем. — Это верно, — поддержал его Иван Козюков. Часам к десяти «пир» был закончен. Девчата убрали со стола. Лишь большой букет георгинов в бидоне остался на прежнем месте. Уже прощаясь, девушки и Козюков почувствовали, что какая-то невидимая нить связывает их теперь с Леонидом Дубровским. Расстались они друзьями. Иван решил переночевать у Елены, а Леонид отправился домой один, предварительно договорившись со всеми о завтрашней встрече в парке. На пороге здания ГФП он повстречал Георга Вебера. Было еще не так поздно. Вебер вышел подышать свежим воздухом. — А-а, дружище! — воскликнул он, увидев Дубровского. — Рад обрадовать. Тебе есть письмо из Малоивановки. Не знал, что у тебя там родственники. Дубровский насторожился, но тут же овладел собой и сказал спокойно: — Это не родственники. Просто хорошие знакомые. Познакомились случайно на дорогах войны, вот и переписываемся. А где письмо? — В канцелярии. Утром возьмешь. — А сейчас нельзя? — Если угостишь сигаретой, можно и сейчас. — С удовольствием! — Дубровский вытащил из кармана пачку сигарет и протянул ее Георгу Веберу. — На, возьми все. У меня еще есть. — Благодарю, Леонид. Принимаю в знак нашей дружбы. Георг Вебер вернулся в свою служебную комнату и вышел оттуда с небольшим конвертом. Чтобы не выдать своего волнения, Леонид не стал задерживаться. Он взял письмо, сунул его в карман и, распрощавшись с Вебером, пошел в общежитие. Перешагивая через две ступеньки, он быстро поднялся на третий этаж. Несмотря на поздний час, соседей по комнате не оказалось. Дубровский торопливо вскрыл конверт, извлек исписанный неровным почерком листок бумаги. Самарская сообщала, что живут они с сестрой неплохо, хотя и трудновато с продуктами. Давно не получали от него весточки. Часто его вспоминают. А в самом конце письма было главное: «Недавно к нам заходила сестра Виктора Пятеркина. Она сообщила, что Виктор сильно болен и к нам больше не придет. Отпишите ей. Может, она вам ответит, что с ним. Зовут ее Таисия Андреевна. Живет в Горловке». Далее следовали название улицы и номер дома. У Дубровского пересохло в горле. «Значит, с Пятеркиным что-то случилось. Неужели он не дошел до Потапова? Нет, раз известно, что больше он не придет, значит, он был на той стороне. Конечно. Иначе откуда взялась эта Таисия Андреевна у Самарских? — Мысли быстро сменяли одна другую. — Что делать? Надо наведаться в Горловку. Выяснить обстановку. Возможно, там есть указания от Потапова. В Горловку надо послать Валентину. Она же говорила, что всегда может отлучиться с работы на несколько дней». Утром он еще раз обдумал создавшееся положение и, понимая, что самому ему вырваться в Горловку не удастся, окончательно решил отправить туда Валентину. С этим намерением он и явился в городской парк, где у самого входа его уже поджидала Валентина. — А где же Леночка? — спросил Дубровский, пожимая ей руку. — Они с Иваном домой пошли. У Лены что-то голова разболелась. А мы с тобой погуляем немножко? — Конечно, погуляем. А может, в кино успеем? — Нет, лучше побродим на воздухе. Дубровский взял ее под руку. Они прошли в парк. — Леонид, а почему ты сегодня опять в гражданском костюме? — неожиданно спросила она. — Потому что в гражданском костюме я тебе больше нравлюсь. Валентина с благодарностью заглянула ему в глаза и на мгновение прижалась к нему плечом. — А что я должна сделать, чтобы понравиться тебе? — Глупенькая, ты мне и так очень нравишься. Но у меня есть к тебе одна просьба. — Какая? — Мне просто необходимо, чтобы кто-нибудь съездил в Горловку. Это совсем близко. Ты, Валюта, смогла бы это сделать? — В Горловку? Могу. — Тогда завтра же и отправишься. Пропуск тебе нужен? — Я и сама возьму. Все равно с работы отпрашиваться надо. Скажу, что сестра там живет, проведать хочу. А Лена за меня отработает. — Хорошо, вот адрес! — Дубровский достал письмо и показал Валентине адрес. — Запомни его на память. Спросишь там Таисию Андреевну. Скажешь ей, что ты от Борисова. Если будут спрашивать, где я работаю, скажешь, что не знаешь. — А я и правда не знаю. — Вот и хорошо. Придет время — узнаешь. Валентина молча кивнула. — Когда вернешься, придешь в восемь вечера сюда, к парку. Я каждый день наведываться буду. Ну а если не дождешься, значит, занят, не смог прийти. Тогда приходи на другой день. Договорились? — Хорошо! Ты, Леонид, не беспокойся, я все сделаю. Через несколько дней Валентина вернулась радостная и возбужденная. Она была счастлива, что хоть чем-то помогла Леониду. Доволен был и Дубровский. По рассказу Валентины, ее очень тепло встретили в Горловке. — Эта женщина передала тебе привет от Владимира Ивановича. Она сказала, что этот Владимир Иванович благодарит тебя за то, что ты послал ему с Пятеркиным, — продолжала нашептывать Валентина. — А что-нибудь еще про Пятеркина она говорила? — перебил ее Леонид. — Сказала только, что его больше нет. Дубровский стиснул зубы. — Неужели погиб мальчонка? — проговорил он после минутного молчания. — Не знаю… Они уже далеко ушли от городского парка и стояли вдвоем возле двухэтажного жилого дома в каком-то пустынном переулке, и случайным прохожим казалось, что это влюбленная парочка не может расстаться. — Спасибо тебе, Валюта! Большое тебе спасибо. — Что ты, Леонид! Можешь всегда на меня рассчитывать. Только ты меня перебил. Я еще не успела тебе передать основную просьбу Владимира Ивановича. Таисия Андреевна сказала, что он благодарит тебя за Светлану. Эта Светлана очень ему помогла. И теперь Владимир Иванович просит, чтобы ты подыскал еще таких же людей. Это сейчас очень важно. У Дубровского перехватило дыхание. Сердце учащенно забилось. «Значит, дошел Пятеркин, значит, не напрасными были труды, раз Светлана Попова оказалась в руках Потапова». Еле сдерживая волнение, Дубровский проговорил: — Ясно, Валюша! И еще раз большое тебе спасибо! Он провел рукой по мягким, шелковистым волосам девушки, заглянул ей в глаза и нежно поцеловал в губы. Она вскинула голову. Глаза ее сияли от счастья.14
В здании тайной полевой полиции ни на один день не прекращались допросы. Кое-кто не выдерживал диких пыток и называл имена товарищей. Так полицайкомиссару Майснеру стало известно имя руководителя городского подполья. А вскоре гестаповцы раздобыли и его словесный портрет. — Так вот он какой, капитан Гавриленко! — раздумчиво проговорил Майснер, вглядываясь через пенсне в нарисованное на бумаге лицо молодого мужчины. — Я дорого заплатил бы за то, чтобы побеседовать с ним в моем кабинете. Надеюсь, вы доставите мне это удовольствие? — спросил он у высокого голубоглазого немца, который стоял навытяжку и подобострастно пожирал взглядом своего шефа. — Господин полицайкомиссар, думаю, что это не так сложно. Имея такой портрет, захватить его не представляет большого труда. Я сегодня же прикажу размножить эту картинку и раздам ее всем сотрудникам ГФП и полиции, — сказал Карл Диль — следователь по особо важным делам. — Если, как вы говорите, кабель действительно перерезали его люди, то можно предложить населению десять тысяч оккупационных марок за его голову. — Я думаю, следует повременить, господин полицайкомиссар. Мы только заставим его насторожиться, заставим изменить свой облик и тем самым усложним поиск. — Пожалуй, вы правы. Но нашим сотрудникам следует сказать, что тот, кто доставит Александра Гавриленко в ГФП, получит денежное вознаграждение. — Да, господин полицайкомиссар! Это не помешает. — Хорошо, дорогой Карл. Тогда действуйте от моего имени. Да поможет вам бог. В случае успеха вы будете представлены к награде. — Благодарю вас, господин полицайкомиссар! — Карл Диль почтительно склонил голову. — Можете идти. Когда унтершарфюрер Карл Диль вышел из кабинета, адъютант пригласил к полицайкомиссару Леонида Дубровского. — Рад поближе познакомиться с вами, — сказал Майснер, разглядывая Дубровского поверх стекол пенсне. — Я много слышал о вас от Рунцхаймера. Он рассказывал мне, что в Кадиевке вы прекрасно справлялись с биржей труда. Припомните, сколько молодых восточных рабочих вы отправили в Германию? — Немногим более полутора тысяч, господин полицайкомиссар, — отчеканил Дубровский. — Не так уж много. Впрочем, для Кадиевки это, пожалуй, достаточно. А из Сталино мы намереваемся отправить не менее двадцати тысяч. Но пока собрали всего пять. Это крайне мало. Даже стыдно говорить. Видимо, там, на бирже труда, не все в порядке. Я поручаю вам проверить списки отобранных. Познакомьтесь с методами работы биржи труда и наведите там должный порядок. Если потребуется, мы можем организовать облавы в городе. Мы пойдем на крайние меры. Но двадцать тысяч молодых рабочих должны быть отправлены в Германию до середины июля. О ваших действиях будете докладывать лично мне. — Слушаюсь, господин полицайкомиссар! — Но эта работа не освобождает вас от помощи следователям. Вы по-прежнему будете помогать им во время допросов. — Я вас понял, господин полицайкомиссар. Майснер снял пенсне, протер носовым платком стекла и, водрузив его на свой мясистый нос, вновь посмотрел на Дубровского. — Скажите, вы бывали в Сталине раньше? — неожиданно спросил он. — Нет. Я впервые в этом городе. — Тогда откуда у вас здесь знакомые? — Какие знакомые, господин полицайкомиссар? — Мне докладывают, что вы встречаетесь с какой-то девушкой и еще с русским военнопленным. — Но, господин полицайкомиссар, Рунцхаймер не раз говорил мне, что каждый сотрудник ГФП должен вербовать себе агентов, должен работать с населением. Я действительно познакомился здесь с двумя девицами, которые работают в немецкой столовой, и с одним русским парнем, работающим в пекарне. Я прощупываю этих людей и считаю, что скоро их можно будет завербовать, привлечь к работе на нас. Вы же сами говорили на построении, что, чем больше мы будем иметь агентов среди местных жителей, тем легче будет вылавливать врагов великой Германии. — Да-да! Вы правильно поняли мой призыв. Я рад, что вы проявляете самостоятельность. Это похвально. Среди русских не часто встречаются такие. — Я давал клятву и теперь выполняю свой долг. — Но в русской армии вы тоже давали клятву! — О том, что со мной произошло, я рассказывал господину Рунцхаймеру. Если вам будет угодно, я могу повторить все сначала. — Нет-нет! Это излишне. Рунцхаймер информировал меня об этом. Но согласитесь, что лишний вопрос никогда не помешает делу. Я привык знать все о своих сотрудниках. Сегодня вы мне объяснили, и я доволен. Вы почти месяц здесь, в Сталино, и пока я не имею к вам никаких претензий. А что вы можете сказать о Потемкине? Вы, кажется, живете с ним в одной комнате? — Да! Мы живем с ним вместе. По-моему, он хороший работник. Правда, не в меру жесток, но такова обстановка. Если мы не расправимся с нашими врагами, тогда это сделают они. — Браво! Господин Дубровский, вы свободны. Да! И еще. Прежде чем решите вербовать ваших новых знакомых, посоветуйтесь со мной. — Слушаюсь, господин полицайкомиссар! Раньше я не решался зайти к вам сам. Но ваша воля для меня закон. Я обязательно посоветуюсь с вами, если увижу, что эти люди могут быть нам полезны. — Желаю успеха, господин Дубровский. Леонид уже протянул руку, чтобы открыть дверь, когда она распахнулась и в кабинет Майснера вбежал взволнованный адъютант. — Господин полицайкомиссар, — воскликнул он с порога, — только что по радио передали сообщение из главной квартиры фюрера! Сегодня утром наша армия перешла в решительное наступление на Восточном фронте… — Где? На каком участке? — нетерпеливо перебил его полицайкомиссар. — Под Курском… Майснер быстро встал, подошел к висевшей на стене карте. Дубровский не ожидал такой подвижности от этого чрезмерно жирного человека. Он на минуту задержался в дверях, посматривая на карту, возле которой топтался полицайкомиссар. — Я так и думал! Именно здесь, под основание этого клина, ударят наши армии! Здесь окончательно решится судьба России! Вы слышите, Дитрих? Это говорю я, а я разбираюсь в политике. — Он вытащил носовой платок и вытер багровую, вспотевшую шею. Дубровский вышел за дверь. Его тоже охватило волнение. Сообщение из главной квартиры фюрера пришло как-то неожиданно. Тревожно колотилось сердце. Захотелось хоть с кем-нибудь поговорить. Узнать, как относятся немцы к этому известию. Он решил повидать фельдфебеля Вебера, с которым в последние дни у него установились доверительные отношения. — Георг, вы уже слышали? — спросил он, зайдя в канцелярию и изображая счастливую улыбку. — Что вы имеете в виду? — Сообщение из главной квартиры фюрера о нашем наступлении. По тому, как резко Георг Вебер оторвался от бумаг, разложенных аккуратно на его столе, по тому, как вопросительно вскинул белесые брови, Дубровский понял, что тот ничего еще не знает. — Об этом только что передали по радио. Наши войска рано утром начали наступление на Курском выступе. — Наконец-то! Мы долго ждали этой минуты, — сказал Георг Вебер. — Теперь русские дорого заплатят за Сталинград. Мы начисто срежем этот выступ, и германская армия неудержимо двинется на восток. А как вы думаете, Леонид? — Думаю, что вы правы. Фюрер взвесил все. Наше командование сосредоточило несметные силы на этом участке Восточного фронта. На какое-то мгновение взгляды их встретились. Дубровскому показалось, что Вебер его не слушает. В его потускневших глазах сквозила тоска. Но, тут же овладев собой, он сказал с задором: — Леонид, вы еще вспомните мои слова! Это начало конца русского сопротивления. Война с Россией закончится нашей победой еще в этом году. Хайль Гитлер! — Хайль Гитлер! — ответил Дубровский, вскинув руку, и, поняв, что разговор окончен, вышел из канцелярии. Всю последующую неделю он жадно ловил вести с фронта. Сообщения из главной квартиры фюрера передавались по радио три раза в день. Геббельс вещал на весь мир о том, что русская оборона прорвана в некоторых местах на десятки километров. Фашистская Германия ликовала. Командующий группой армий «Юг» фельдмаршал Манштейн доложил Гитлеру, что его войска разгромили русские армии, прикрывавшие Курск с юга. «Советская армия уже не в состоянии обороняться», «Русские не выдержали натиска новейших германских танков» — пестрели заголовки немецких газет. И чем больше Дубровский вынужден был проявлять свою радость по поводу триумфального наступления немецких войск, тем тоскливее становилось у него на сердце. Еще бы! В подтверждение успехов гитлеровской армии, о которых на все лады трезвонила крикливая геббельсовская пропаганда, он увидел в Сталино нескончаемые колонны фашистских танков. Покрытые толстым слоем пыли, они громыхали по улицам города, устремляясь на юг. Откуда мог знать Дубровский, что в этой спешной переброске немецких танков на юг есть и его заслуга. Всего несколько дней назад из расположения советских войск вернулась Светлана Попова, которая доставила командованию немецкой армии копию оперативной карты Южного фронта русских. Одного взгляда на эту карту было достаточно, чтобы понять, что именно здесь, на юге, советские войска изготовились к наступлению. Русская оперативная карта была немедленно доставлена командующему группой армий «Юг» фельдмаршалу Манштейну. Не раздумывая долго, Манптейн снял из-под Белгорода две танковые дивизии «Викинг» и «Мертвая голова» и бросил их в спешном порядке на защиту Донбасса. Правда, через две недели фельдмаршал Манштейн пожалел об этом. Начавшееся ранним утром контрнаступление русских на белгородском направлении заставило его срочно вернуть эти дивизии под Белгород. А еще через несколько дней тон Сообщений из главной квартиры фюрера резко изменился. В них появились раздраженные нотки о необходимости выравнивания линии фронта. Стали перечисляться населенные пункты, вынужденно оставленные германскими войсками. Сотрудники ГФП-721 помрачнели, притихли в недоумении. Ликуя в душе, Леонид Дубровский изобразил скорбную мину. Он по-прежнему встречался с Валентиной и ее друзьями Леной и Иваном Козюковым, с которыми мог поделиться своими мыслями. Неожиданно в Сталине и его окрестностях появились листовки со сводками Советского информбюро. Они были написаны от руки или напечатаны на пишущей машинке. На одном из утренних построений полицайкомиссар Майснер, потрясая в воздухе целой стопкой таких листовок, распекал сотрудников тайной полевой полиции за неумение работать. Поминутно вытирая платком запотевшую шею, он кричал: — В эти дни, когда цвет нации проливает кровь на полях сражений, вы должны в поте лица трудиться на своем посту, чтобы обеспечить победу немецкого оружия! А вместо этого у вас под носом распространяются листовки с большевистскими воззваниями, расхищается военное снаряжение! А не далее как вчера неподалеку от Сталино пущен под откос наш воинский эшелон. И это в то самое время, когда русские перешли в наступление и германское командование напрягает силы, чтобы сдержать их! Стоя в строю, Дубровский опустил голову, потупив взор в землю. Он боялся встретиться взглядом с полицайкомиссаром Майснером, боялся выдать охватившее его волнение. «Значит, не все упущено, значит, жмут наши. Теперь уже не зимой, а летом немцы вынуждены отступать», — раздумывал он, вслушиваясь в отрывистую речь шефа. Всего несколько дней назад шеф, самодовольно улыбаясь, восхвалял генерала Гота и его 4-ю танковую армию, генерала Кемпфа с его оперативной группой, которые так искусно прорвали русскую оборону и скоро достигнут Курска. А сейчас в ярости брызжет слюной, распекая своих подручных. Дубровский понимал, что под Орлом и Белгородом решается судьба всей летней кампании и от ее исхода будет зависеть многое. Именно поэтому хотелось как можно больше сделать здесь, в немецком тылу. И он был счастлив, что нашлись люди, которые слушают Москву, которые переписывают и распространяют сводки Советского информбюро. Сразу же после построения он отправился к дежурному по штабу, чтобы доложить об уходе на биржу труда по поручению полицайкомиссара Майснера. В этот день с повязкой дежурного на рукаве был Александр Потемкин. — Здравствуйте, Алекс! Как прошла ночь? — спросил Дубровский, входя в комнату. — Ничего. Вроде бы все в порядке. В это время за дверью послышался шум, топот ног, а через мгновение в комнату дежурного втолкнули двух мужчин. У них на руках были наручники. Вслед за ними вошли два тайных агента полевой полиции. — Кто такие? — спросил у них Потемкин. — Энтот, что помоложе, и есть Гавриленко. Командир партизанский, — сказал один из агентов, переводя дух. — На трамвайной остановке взяли. Вот и оружие при них было. Он вытащил из карманов два пистолета «ТТ» и выложил их на стол перед Потемкиным. — Та-ак, попался, гусь лапчатый, — проговорил тот, подходя к задержанному, которого назвали Гавриленко. — А ну подними руки! И когда Гавриленко поднял над головой скованные кисти рук, Алекс резко ударил его ногой в пах. От боли Гавриленко согнулся, присел на корточки. — Погоди, погоди корчиться, — сказал Потемкин. — Ну-ка встань! Превозмогая боль, Гавриленко медленно выпрямился. На его исхудавшем лице с запавшими глазами появилась презрительная гримаса. На лбу проступили капельки пота. — Чегой-то тяжелое у тебя в кармане? — спросил Потемкин, запуская руку в карман его брюк. — А-а! Еще один пистолет, — ехидно сказал он, показывая окружающим небольшой браунинг. — До зубов вооружился, бандюга! Ничего, теперь твоя песенка спета. Коротким, но быстрым движением он ударил Гавриленко рукояткой пистолета по голове. Взмахнув скованными руками, тот беззвучно повалился на топчан, стоявший возле стены. — Ты что разбуянился? — спросил Дубровский. — Он ведь полицайкомиссару живой нужен. — Ничего, сейчас отойдет. Я ведь не сильно. — И, обращаясь к агентам, доставившим задержанных, сказал:- А ты молодец, Филатьев. Такую птицу поймал. Награды тебе не миновать. — Это Шестопалов его опознал, — кивнул тот на второго агента. — Стоит, понимаешь ли, на трамвайной остановке и спокойненько беседует вот с этим… — А твоя фамилия? — спросил Потемкин у второго задержанного, который, опустив голову, молча стоял чуть поодаль. — Новиков. Гавриленко пришел в себя, и, приподнявшись, присел на топчане. По его шее, за воротник рубахи, стекала тоненькая струйка крови. Леонид Дубровский с силой сжал кулаки. Он готов был наброситься на Потемкина, но вместо этого, сдерживая гнев, спокойно сказал: — Алекс, немедленно доложите полицайкомиссару о задержанных! Иначе эту радость доставлю ему я. Он решительно повернулся к двери. И этот жест не ускользнул от Потемкина. — Послушай! Побудь минуточку здесь, я сам сбегаю к Майснеру, — примирительно обратился тот к Дубровскому. — Давай! Только побыстрее, а то я тороплюсь на биржу труда. Схватив со стола пистолеты, Потемкин выбежал из комнаты. Не прошло и минуты, как он вернулся в сопровождении адъютанта полицайкомиссара Майснера. — Гавриленко, к полицайкомиссару! — выкрикнул адъютант и чуть потише добавил:- Филатьев и Шестопалов, тоже пройдите к шефу. А этого, — кивнул он на второго, — пока в подвальную камеру. Когда Гавриленко встал и направился к двери, Потемкин остановил его жестом. Вновь ощупал его карманы и, ничего не обнаружив, подтолкнул в спину. Дубровский собирался выйти вслед за Гавриленко, но Потемкин придержал его за рукав: — Погоди немножко. — Я же тороплюсь. — Ничего, успеешь! — рассмеялся Потемкин. Он снял телефонную трубку, вызвал конвойного и, когда тот явился, отправил Новикова в камеру. Только после этого он обратился к Дубровскому:- Тебе что, не понравилось, что я этого типа ударил? — Откровенно говоря, это было ни к чему. Ему еще на допросах достанется. А попади ты ему в висок — и допрашивать некого было бы. — А я уж думал, что ты его пожалел. А ты знаешь, кто это? — Если верить этим агентам, партизанский командир. — Командир-то командир, но ведь он еще и чекист. Капитан НКВД. Этих я бы своими руками душил. Но ничего. Полицайкомиссар сейчас на хорошем взводе. Он ему сам по первое число выдаст. — А почему на взводе? Все из-за этих листовок психует? — Какие там листовки! — отмахнулся Потемкин. — Мне сейчас адъютант сказал, что звонили из штаба генерала Холидта. Сообщили о начавшемся русском наступлении на широком фронте. Дубровский еле-еле сдержал радостную улыбку. — Неужели так обернулось? — хмуро проговорил он. — Да-а, дела-а! — протянул Потемкин. — Еще неизвестно, чья возьмет. — Ну, нам-то с тобой отступать некуда. Как говорят, все мосты сожжены. Если живыми к ним попадемся, петля обеспечена. — Постараемся не попадаться. Будем обеспечивать себе жизнь на Западе! Потемкин достал из кармана золотые часы и повертел их перед глазами Дубровского. — Откуда у тебя это? — У Гавриленко взял. — Когда ты успел? Я даже ничего не заметил. — Уметь надо, господин Дубровский! — ехидно улыбнулся Потемкин, убирая часы обратно в карман. — И вам бы пора научиться. А не то так и останетесь при своем пиковом интересе. Дубровский брезгливо поморщился и, не говоря ни слова, вышел из комнаты дежурного. До биржи труда было не более двадцати минут хода. Дубровский был возбужден. Всю дорогу он думал о начавшемся наступлении Красной Армии, и лишь временами память возвращала его к капитану Гавриленко, жизнь которого была теперь в смертельной опасности. Невольно вспомнил он и Ольгу Чистюхину, работавшую на бирже труда. Эта веселая, жизнерадостная двадцатилетняя девушка ведала бланками биржи труда, на которых заполнялись справки об освобождении от угона в Германию. Еще две недели назад, проверяя списки завербованных для отправки в. Германию и контролируя работу сотрудников биржи, он обнаружил недостачу этих бланков. Из дальнейших разговоров с Ольгой Чистюхиной он понял, что она, злоупотребляя своим служебным положением, выдавала фальшивые справки родным и знакомым. Вынудив девушку признаться в этом, Дубровский пообещал держать в тайне ее проделки, но одновременно заручился ее обещанием выдавать подобные справки тем, кого он назовет. Сегодня Дубровский впервые договорился с ней о свидании. Ему хотелось узнать, с кем связана эта девушка. Быть может, с ее помощью удастся установить связь с подпольем Сталино, в существовании которого он теперь не сомневался. Вечером он встретился с Ольгой Чистюхиной в центре города, и та привела его в гости к своей подруге. Пили чай с сухарями, шутили. Видно было, что девушки радовались сообщениям о наступлении Красной Армии. …Уже несколько дней продолжались допросы Александра Гавриленко. Менялись переводчики, менялись следователи. Заболевшего Карла Диля подменил Макс Борог. Из рассказов Макса Дубровский знал, что Гавриленко, припертый к стенке показаниями провокаторов, не отрицает, что является капитаном Советской Армии, что заброшен в немецкий тыл для подрывной деятельности, но начисто отвергает свою принадлежность к руководству подпольем и потому якобы не может назвать ни одной фамилии. — Ты знаешь, Леонид, скорей бы уж поправился этот Карл Диль! — признался Макс. — Мне так надоела эта грязная работа. — А чем ты занимался до Гавриленко? — О, это секрет. Но тебе я могу сказать. Вместе с моими друзьями из армейской разведки я готовил к переходу на ту сторону крупного агента. — Стоящий парень? — О-о! Пауль Мюллер — это птица большого полета, хотя сам он маленький белобрысый паренек с голубыми глазами и арийским носом. К тому же очень приметный. У него нет двух пальцев на правой руке. — Чем же он может быть полезен? — Свободным передвижением. Обыкновенный старший лейтенант возвращается из госпиталя после ранения. Побродит на той стороне и вернется с ценными данными. Штабу армии нужно ведь только то, что сконцентрировано перед нашим фронтом. А направления передвижения войск увидеть не так уж сложно. — А разве мы собираемся наступать на этом участке? — Мы — нет. Но русские собираются. И командованию хотелось бы знать направление главного удара. — Значит, ты уже закончил его подготовку и поэтому тебя перебросили на Гавриленко? — Не совсем так. Я должен еще снабдить его кое-какими материалами. Но заболел Карл Диль, и теперь у меня двойная забота. Майснер не освободил меня от той, а уже заставил заниматься этой. А ты еще спрашиваешь, где я пропадаю вечерами. — Да, нелегко тебе сейчас приходится. А у меня тут хорошие девушки появились. Могу познакомить, когда будешь посвободнее. — Обязательно познакомь. Та, в Кадиевке, мне очень понравилась. Надеюсь, что и здесь они не хуже. — Хорошо! Когда освободишься — скажешь. Они сидели в казино вдвоем за столиком и допивали бутылку итальянского вермута. Макс Борог осушил свой стакан, причмокнул от удовольствия и сказал: — Скоро мы будем только вспоминать итальянское вино. Историческая ось Берлин — Рим треснула по самой середине. Послушай, Леонид, здесь нас никто не слышит, и я могу сказать тебе откровенно! — Макс почти прильнул к уху Дубровского. — Союзники захватили Сицилию и высадились в Италии, в ближайшие дни итальянцы сложат оружие. Русские армии стремительно наступают в летнее время. Тебе не кажется, что это начало конца тысячелетнего рейха? — И ты доволен? — Конечно! Я же чех. Я на всю жизнь запомнил приказ Карла Германа Франка. — Какой приказ? — А вот послушай. «Предписываю в служебное и неслужебное время обязательно применять огнестрельное оружие при малейшем подозрении на оскорбительное отношение со стороны чеха либо при малейшем сопротивлении при аресте. Лучше десять чехов мертвых, чем один оскорбленный или раненый немец!» — Знаю, Макс! Об этом ты уже говорил мне. — Дубровский огляделся по сторонам. Поблизости никого не было, лишь за дальними столиками сидели несколько унтер-офицеров. — Я ничего не придумал. Это действительно приказ Франка. Поэтому я ненавижу немцев и хочу, чтобы их быстрее побили. И не криви душой, ты ведь думаешь точно так же, — глухо сказал Макс Борог. — Но германская армия еще так сильна… — Ну ладно, хватит об этом! — предложил Макс, скрывая улыбку. — Завтра нас переводят отсюда в другое помещение. Ты знаешь об этом? — Говорят, в какую-то школу. Макс Борог махнул рукой. — Был я там сегодня. Видел. Еще ничего не готово. В подвальных комнатах даже не вставлены решетки. — Значит, перенесут переезд на пару дней. — Вряд ли. Наше здание передается штабу армейского корпуса. А он уже прибыл и спешно выгружается на станции. — Тогда поживем немного под открытым небом! — рассмеялся Дубровский. Макс Борог захохотал. Но на другой день ГФП-721 действительно перебралась в школьное здание. Встали раньше обычного, и всю первую половину дня сотрудники тайной полевой полиции занимались перевозкой имущества. А после обеда, не теряя времени, следователи приступили к допросам. На этот раз Дубровский был назначен в помощь Максу Борогу. Полицейский, доставивший Гавриленко в бывший школьный класс, засучил рукава и достал из-за голенища сапога длинный резиновый шланг. Макс Борог уселся за пишущую машинку, а Дубровский остался стоять в двух шагах от Гавриленко, который присел на краешек табуретки. Вид его вызывал сострадание. Под левым глазом синяк с желтым отливом. Верхняя губа неестественно вздулась. Рубашка была разодрана до живота. — Макс, это ты его так? — спросил Дубровский. — Нет. Это еще Карл Диль. А я собираюсь его сегодня выпороть, если он по-прежнему будет дурачить мне голову. Но давай начинать. В прошлый раз он не отрицал, что заброшен в тыл германской армии для подрывной работы, и говорил, что впервые попал в Сталино. Спроси у него, подтверждает ли он это? Дубровский перевел. — Да, это так, — устало проговорил Гавриленко. — А подтверждает ли он, что его настоящая фамилия Гавриленко? — Да. Я — Гавриленко. — А вот один местный житель, который находился с ним в камере, признал в нем Александра Шведова, проживавшего ранее в Сталино. Что он на это скажет? Дубровский в точности перевел вопрос. Гавриленко как-то сник, но тут же поднял глаза на следователя и уверенно произнес: — Я не видел в камере ни одного знакомого и не представляю, кто мог сказать вам такую глупость. Я не Шведов. Я — Гавриленко. — А где вы проживали в Сталино? — Нигде. Я недавно появился в этом городе. — Откуда вы знаете Новикова? — Я его впервые увидел. Он стоял на трамвайной остановке, и я спросил его, как проехать на шахту Петровского. В этот момент нас арестовали. — И у обоих обнаружили одинаковые русские пистолеты? — Это случайность. — А Новиков говорит, что знает вас давно. — Видимо, его так избивали, что он стал наговаривать и на меня, и на себя. — Понятно. Леонид, прикажи полицаю, пусть он его выпорет. — Макс, ты не сделаешь этого. Он и без того сильно избит. — А что я могу? Он должен кричать, иначе за дверью услышат, как мы тут мирно беседуем. Тогда и мне перепадет от шефа. Нет уж, лучше пусть Гавриленко покричит. Дубровский вздохнул и передал полицейскому распоряжение следователя. Тот подошел к Гавриленко, взял его за руку, подвел к стоявшей у стены парте. Потом он заставил его задрать на голову рубаху и лечь на парту животом вниз. Резиновый шланг со свистом рассек воздух и опустился на оголенное тело чуть пониже лопаток. На спине осталась багровая полоса. Но лишь слабый стон вырвался из груди Гавриленко. — Пусти! Разве так бьют? — Дубровский подскочил к полицейскому, выхватил у него резиновый шланг. — Отойди. Вот как надо. Он высоко поднял шланг и, казалось, с силой опустил его на спину Гавриленко. Но в самый последний момент, приседая, придержал руку и прошептал: — Кричите же громче, черт вас возьми! Его слова возымели действие. Гавриленко закричал во весь голос. В этот момент дверь открылась. В комнату вошел полицай-комиссар Майснер. Макс Борог вытянулся за столом по стойке «смирно». Дубровский опустил резиновый шланг. — Что здесь происходит? — сердито проговорил Майснер. — Я допрашиваю этого бандита, а он молчит, господин полицайкомиссар. Этот человек отрицает почти все. Его забросили к нам в тыл, а он отказывается назвать, кто его прятал. Он не признает своего настоящего имени, скрывает, кто на него работал. — Тогда всуньте ему шомпола в колени. Но прежде я хотел бы поговорить с ним еще раз. — Слушаюсь! Господин полицайкомиссар, прикажете доставить его к вам? — Нет. Я буду разговаривать с ним здесь. Господин Дубровский, скажите ему, пусть подойдет. — Встаньте! — зло крикнул Дубровский, рванув за плечо арестованного. Гавриленко, поеживаясь, нехотя поднялся с парты, расправил плечи. — Подойдите к столу, — приказал Майснер. Он пристально вглядывался в невысокую, исхудавшую фигуру Гавриленко, в его заплывшее синяками лицо. — Садитесь, Гавриленко! — властно, но мягким, вкрадчивым голосом предложил он. И когда арестованный опустился на табурет, сказал:- Я надеюсь, вы понимаете, что ваша жизнь в опасности. Но все зависит от вас. Вы можете сохранить ее, если согласитесь работать с нами. Немцы — народ сентиментальный. Мы умеем прощать наших врагов. Дубровский еле поспевал переводить. А полицайкомиссар продолжал: — Я предлагаю вам сотрудничество. И каковы бы ни были ваши идеалы, жизнь стоит того, чтобы поступиться ими. Мы не потребуем от вас многого. Единственное, чего мы ждем, — это обращение к народу. Вы скажете, что заблуждались и не поняли идей национал-социализма, что теперь вы осознали свои ошибки и готовы помогать немцам устанавливать новый порядок на вашей земле. Мы опубликуем ваши высказывания в местной газете и попросим вас выступить на городском митинге. Вот и все. Ну и конечно же вы назовете нам всех, кто содействовал вам в подрывной работе. — А что будет, если я: откажусь? — Вас повесят. Глупо было бы объяснять вам, как это делается. Важно другое. Даже после вашей смерти вы все равно для русских останетесь предателем. Поверьте, мы позаботимся об этом. Ваши родственники будут уничтожены вашими же единомышленниками. Гавриленко вопросительно посмотрел на Майенера. — Да-да! Неужели вы думаете, что русские простят ваших родных, когда прочитают в наших газетах ваше покаянное письмо? — Но я не напишу такого письма, — решительно проговорил Гавриленко. — Тогда вы недооцениваете наши способности. Вы наивно думаете, что мы не в состоянии сами составить такое письмо и опубликовать его за вашей подписью. Поверьте, мы делали это уже не раз и всегда попадали в точку. «Нет уж, на этот раз у вас ничего не выйдет, — подумал Дубровский, продолжая переводить» разглагольствования полицайкомиссара Майснера. — Если только этот человек не сломится, если выстоит, я немедленно сообщу на ту сторону о его достойном поведении на допросах». К радости Дубровского, все угрозы Майснера не возымели действия. Гавриленко не согласился сотрудничать, с немцами. Полицайкомиссар удалился ни с чем, посоветовав арестованному подумать до завтра. Вскоре Макс Борог закончил допрос, отпустил полицейского и приказал Дубровскому отвести Гавриленко в подвальную камеру. Леонид Дубровский спустился с арестованным в подвал, где их встретил немецкий ефрейтор, охранявший заключенных. В это время дверь одной из камер открылась. Из нее вышли двое рабочих с мастерками в руках и ведрам, перепачканным цементом. Дубровский мигом вспомнил вчерашний разговор с Максом Борогом, который сказал, что в камерах еще не вставлены решетки. Он подошел вплотную к Гавриленко и внятно прошептал: — Цемент на окнах не успел застыть. Вытащите решетку и бегите, пока не поздно. — И тут же, переходя на немецкий, властно сказал ефрейтору:- Поместите его сюда и больше никого к нему не сажайте. Пусть подумает в одиночестве над тем, что сказал ему полицайкомиссар Майснер. — Хорошо! — ответил ефрейтор. Он указал Гавриленко на распахнутую дверь в камеру, из которой только что вышли рабочие. Весь вечер Дубровский с нетерпением ждал наступления темноты. А когда ночной мрак опустился на землю и в безлунном небе ярко засветили южные звезды, он вышел на улицу и, обогнув угол школьного здания, прошелся мимо подвальных окон. Все решетки были на месте, лишь одна из них, как ему показалось, стояла чуть косо. С тревогой в сердце он отправился спать. Но еще долго подвыпивший Потемкин не давал уснуть, приставал с рассказами о какой-то красивой женщине, с которой провел этот вечер. Наконец и он угомонился. В душном воздухе повисла напряженная тишина. Проснулся Дубровский от громкого топота ног по коридору. Хлопали двери. — Тревога! — прокричал кто-то и стукнул в дверь его комнаты. Быстро одевшись, он вслед за Потемкиным выскочил в коридор и помчался на построение. Солнце не успело еще взойти, но на улице было светло. Водители грузовиков прогревали моторы. К выстроившейся шеренге сотрудников тайной полевой полиции подбежал полицайкомиссар Майснер. Из его коротких отрывистых фраз Дубровский узнал о побеге Гавриленко. Через несколько минут грузовики с гестаповцами выехали в разные части города на поиски беглеца. Только к обеду вернулись они в ГФП-721, но с пустыми руками. Гавриленко исчез бесследно. На совещании, которое полацайкомиссар Майснер собрал в своем кабинете, присутствовали все, кто участвовал в допросах Гавриленко. Решался вопрос о мерах, необходимых для его поимки. Следователь Карл Диль, вышедший в этот день на работу, сказал: — Господин полицайкомиссар, я имею достоверные сведения, что Гавриленко — это его подпольная кличка. Его настоящая фамилия Шведов, Александр Шведов, господин полицайкомиссар. Он коренной житель Сталино. Мне известен адрес, где проживает его мать. Я предлагаю арестовать ее и опубликовать в газете, что, в случае если он не явится в ГФП-721, она будет расстреляна. — Это глупо, дорогой Карл. Вы плохо знаете русских, — перебил его Майснер. — Коммунисты не верят ни в бога, ни в черта. Что ему мать? Он никогда не придет к вам сам. Его надо перехитрить. — Но как? — Для этого я и собрал вас здесь. Нужно найти какой-то крючок, на который он клюнет. Подумайте, господа. А пока, Диль, объявите его вновь в розыск.Сообщите об этом вспомогательной полиции. Дубровский сидел на совещании и думал, что полицайкомиссар в любую минуту может спросить, почему беглеца поместили именно в ту камеру. Но Майснера не интересовал этот вопрос. Он знал, что во всех камерах решетки были поставлены лишь в тот день, и проклинал в душе тех, кто заставил его так поторопиться с переездом из одного здания в другое. Неожиданно Дубровскому пришла в голову мысль показать перед Майснером свое усердие. Он вспомнил про золотые часы, отобранные Потемкиным у Шведова. «Но если предложить этот план, то мать Шведова может действительно рассказать, где он скрывается, — подумал он. — Нет, этого не произойдет. Ведь Шведов узнал на допросе, что немцам известно его подлинное имя. Значит, он ни за что не пойдет к матери и постарается не поддерживать с ней связь. Все правильно. И Потемкину достанется от шефа. А я пойду с часами и предупрежу мать об опасности». — Господин полицайкомиссар, у меня родилась идея, — сказал он твердо, вставая со стула и вытягиваясь перед начальством. — Пожалуйста. Интересно, что вы придумали. — Я присутствовал при обыске этого человека, когда его доставили в ГФП. Тогда дежурным был Алекс. Он изъял у Шведова золотые часы… Я думаю, что мать Шведова должна помнить часы своего сына. Если позволите, я готов отправиться к ней с этими часами. Скажу, что друг ее сына и хочу отдать ему часы, но не знаю, где он теперь находится. Быть может, в этом случае она скажет, где он? Дубровский умолк, но продолжал стоять. Полицайкомиссар Майснер задумался на минуту. — Это довольно банально, — проговорил он наконец, — но, быть может, это и есть тот самый крючок, на который он может попасться. Во всяком случае, попытаться можно. Пригласите сюда Алекса! — приказал он адъютанту. Потемкина ждать долго не пришлось. Через несколько минут он уже стоял навытяжку перед полицайкомиссаром. — Алекс, как мне стало известно, вы не упускаете возможности поживиться за счет германской армии? Не понимая, в чем дело, Потемкин продолжал молчать, недоуменно поглядывая то на полицайкомиссара, то на присутствующих. — Я спрашиваю, вы брали золотые часы у Шведова? — Я не знаю никакого Шведова, господин полицайкомиссар. — Ну, у этого, у Гавриленко? — поправился Майснер. Лицо Потемкина вытянулось. Он знал, что если сознается, то ему не миновать наказания. Но это наказание — пустяк по сравнению с тем, что его ожидает, в случае если Майснер прикажет обыскать его вещи и там обнаружат злополучные часы. Решив сознаться, он набрал полную грудь воздуха и выпалил: — Да, господин полицайкомиссар! Я изъял у арестованного Гавриленко золотые часы, но не успел еще сдать их на склад. Было много работы, господин полицайкомиссар. — Хорошо, мы потом разберемся, чем вы были так заняты. А сейчас вы должны переодеться в гражданский костюм и пойти с этими часами к матери Гавриленко. Впрочем, следователь Карл Диль сам объяснит вам, зачем вы пойдете. — Будет исполнено, господин полицайкомиссар! — с готовностью выпалил Потемкин, радуясь, что на этот раз гроза, кажется, миновала. — Вы свободны, господа! Майснер встал. За ним поднялись и остальные. Как и предполагал Дубровский, мать Шведова ничего не знала о сыне. По распоряжению полицайкомиссара Майснера за ее квартирой было установлено круглосуточное наблюдение. Но и это не дало никаких результатов. Александр Шведов исчез для немцев бесследно.15
Хмурые низкие тучи приплыли со стороны Азовского моря. Мелкий, надоедливый дождь второй день полоскал землю. Дубровский пришел на свидание с Валентиной Безруковой в точно назначенное время. Валя, поеживаясь, стояла под деревом у самого входа в городской парк, прикрывшись рваной плащ-накидкой. — Здравствуй, Леонид! Ты слышал новость? — спросила она, протягивая руку. — Смотря какую. — Сегодня Красная Армия освободила Орел и Белгород. Наступление продолжается. — Откуда ты это взяла? — Мне один паренек сказал. Он сам слушал Москву по радио. Еще он сказал, что в Москве сегодня будет победный салют. Валентина радостно смотрела на Дубровского. — У нас об этом пока ничего не известно. Вернусь к себе, постараюсь послушать сообщение из главной квартиры фюрера. Может быть, скажут что-нибудь. — Вот было бы здорово, если бы все подтвердилось! — мечтательно прошептала Валентина. — А мы собрались в кино. Сегодня первый день новый фильм показывают. «Три брата Штрауса» называется. — Нет, в кино нам сегодня не с руки. Дела поважнее есть, — мрачно сказал Дубровский. — Я даже гражданский костюм надел. — Что случилось? И почему гражданский? — Когда я в форме, ты разрешаешь провожать тебя только до угла. Боишься, соседи увидеть могут. — Дубровский огляделся по сторонам и, не приметив никого поблизости, добавил: — Мне кое-что записать нужно, а писать негде. Не могу же я под дождем строчить. Единственная надежная крыша — у тебя дома. Поняла? — Да, конечно. Ленка теперь не скоро вернется. Мы с ней договорились, что она прямо в кино придет, — с грустью проговорила Валентина. И непонятно было, то ли она сожалеет, что не придется посмотреть новый фильм, то ли переживает, что обманула подругу. — Тогда не будем терять времени. Пошли, — предложил Дубровский. Он обнял ее за талию, другой рукой приподнял над собой край ее плащ-накидки. Они направились в сторону дома, обходя лужи, перепрыгивая через ручьи, мчавшиеся вдоль тротуаров. Несколько кварталов шли молча. — Леонид, о чем ты задумался? — спросила Валентина. — Думаю, как помочь Ивану Козюкову. — А что с ним? — Пока ничего. Но я сегодня узнал, что немцы на днях начнут собирать добровольцев из числа военнопленных. Ивану не так просто будет уклониться от этого набора. — Но ты же обещал ему помочь? — Да. Только как это сделать? Леонид вновь умолк. Молчала и Валентина. Через некоторое время он спросил в раздумье: — А не махнуть ли ему через фронт, к своим? Как ты считаешь, решился бы он на такой шаг? — Немцев он ненавидит. Он даже сам говорил, что, если бы не Ленка, ушел бы на ту сторону. — Разве Лена против? — Нет. Он ее очень любит и не хочет оставлять. — Загребут в добровольцы, все равно придется оставить. А то и в лагерь угодить недолго. — Это верно. — А я бы ему пропуск достал. С пропуском он до фронта без особого риска доберется. — Леонид, поговори с ним сам. Я считаю, что для него это единственный выход. Наверно, и Лена поддержит. Любит же она его. Пока они шли к Валентине, дождь перестал. Но оба успели промокнуть. Дубровский снял влажный пиджак, повесил на спинку стула. — Леонид, ты отвернись, я переоденусь, — стыдливо попросила девушка. — Хорошо, я буду писать, а ты делай что хочешь. Он достал из кармана бумагу, карандаш и уселся за стол. Комнатка была маленькой. Кроме стола, двух узких железных кроватей и комода, ничего не было. За единственным окном по-прежнему плыли хмурые тучи. Дубровский глубоко вздохнул и начал писать:«1. На днях к вам отправлен крупный специалист Пауль Мюллер. Едет после ранения из госпиталя в форме старшего лейтенанта. Блондин с голубыми глазами, арийским носом. На правой руке нет двух пальцев. Опасен. 2. Шестопалов Тимофей, Филатьев Петр. Оба работали до войны в депо на ст. Морозовка. Сейчас агенты ГФП в Сталино. Поймали и доставили в ГФП Александра Шведова. Последнему удалось устроить побег».— Вот я и переоделась! — сказала Валентина, подходя к Дубровскому. — Молодец, быстро справилась. А теперь дай-ка мне те листочки, которые я давал тебе раньше. — Сейчас. Валентина выбежала из комнаты. Через минуту она вернулась и положила перед Леонидом скомканные листки бумаги. — Где же ты их прятала? — А тут рядом, в чуланчике. Дубровский расправил клочки бумаги, прочел не торопясь и вновь принялся писать:
«3. Дыня Александр. Романова Мария ранена. Рублева Мария. Попались в ночь на 19 июля 1943 г. при переходе фронта в районе Елизаветовки, Ворошиловгр. обл. Принадлежат к 130-й разведроте 51-й армии. Были доставлены в ГФП Сталино, затем в лагерь. Кроме своей части, ничего не сказали. 4. Бондаренко Яков. Из гор. Ромны. Тайный агент ГФП в Сталино, в Авдеевке, в Дебальцево. Вместе с казаками принимал участие в массовых расстрелах. 5. Танковые части, проследовавшие две недели назад на юг, вновь перебрасываются на север. 6. В Макеевке арестована молодежная подпольная группа. Выдал член группы Демин. Имя не установлено. 7. Летчик лейтенант Квасов. Спасся на парашюте. Доставлен в ГФП-721. Подвергался зверским пыткам — никого не назвал. На допросе выбили глаз. Геройски погиб в муках».Дубровский закрыл глаза, подпер голову рукой. Он вспомнил, как случайно вышел во двор ГФП, когда там истязали окровавленного человека. Полицайкомиссар Майснер стоял, заложив руки за спину, и подавал команды. По его приказанию летчика Квасова привязали за руки к хвосту огромной лошади, которую заставили бегать по кругу. Квасов уже не мог кричать. Лишь временами из его груди вырывались глухие стоны. Лошадь, навострив уши и пугливо озираясь по сторонам, все бегала по кругу, ударяя задними копытами по лицу и груди умирающего летчика. А полицайкомиссар ликовал, раскатисто смеялся. — Этот уже не будет бомбить германские города, — сказал он, жестом приказывая остановить лошадь. Когда лейтенанта Квасова отвязали, он был уже мертв. Слезы навернулись на глазах Дубровского. И чтобы не выдать себя, он ушел со двора. Несколько дней прошло, а он все не мог забыть эту картину. Написав донесение, Леонид аккуратно свернул маленький листочек. Получилась тонкая трубочка величиной чуть меньше сигареты. Он положил ее в нагрудный карман пиджака, поднялся со стула и, подойдя вплотную к Валентине, опустил руки на ее плечи. Девушка вскинула голову, с нежностью заглянула ему в глаза. Леонид почувствовал, как, приподнимаясь на цыпочки, она потянулась к нему. Он понял этот порыв, обнял и, склонившись, прильнул к ее губам. — Ты любишь меня? — спросила она, едва успев перевести дыхание. Он молча кивнул и прижал ее голову к своей груди. — Послушай, как бьется мое сердце. Я никогда не думал, что найду свое счастье на дорогах войны. — А я тебя очень, очень люблю, — прошептала Валентина. Она сказала это каким-то необычным голосом, но с такой неподдельной искренностью, что Дубровский не в силах был промолчать. — И я. Я тоже тебя люблю. Закончится эта проклятая война, и мы будем вместе. Ты хочешь этого? — Да, да, да. Он вновь поцеловал ее и, чуть отстранив, но еще не выпуская из своих объятий, сказал: — Береги себя… Он хотел еще что-то добавить, но за дверью послышался топот, и в комнату вошли Елена и Козюков. — Вот они где! — воскликнула Елена. — А мы из-за вас целых пятнадцать минут под дождем мокли. Думали, вы нас искать будете. — А почему вы в кино не пошли? — спросила Валентина. — Билетов не было. — А вы слышали, что немцы оставили Орел и Белгород? — вмешался в разговор Иван Козюков. — Я знаю, а Леонид не верит, — сказала Валентина. — Нет, это точно. Сами немцы передали сейчас об этом. Сказали, что сокращают линию фронта. Видно, войск у них не хватает. — Войск действительно не хватает, — ответил Ивану Леонид. — Поэтому в ближайшие дни они вновь будут вербовать добровольцев в германскую армию из числа военнопленных. Это я знаю точно. Радостное выражение слетело с лица Ивана Козюкова. Он как-то сник, нахмурился. Помрачнела и Елена. — Что же делать, Иван? — спросила она и перевела взгляд на Дубровского. — Я думаю, пора Ивану перебираться на ту сторону, — ответил тот. — Другого пути у него теперь нет. — Но ты обещал… — В глазах Елены застыл вопрос. — Насчет помощи я свое слово сдержу. Достану ему пропуск для свободного передвижения. — Тогда надо уходить, Иван! — решительно проговорила Елена. — Конечно, пойду. Только как еще там примут. — А это, друг, от тебя самого зависит. Впрочем, если решишься, дам тебе записку. Доставишь по назначению — гарантирую хороший прием. — Иди, Иван, я тебя буду ждать! — Елена обвила руками его шею. — Обязательно пойду. Другого пути у меня действительно нет. Пора искупать вину перед Родиной. — Пропуск для поездки в Алчевск я тебе завтра через Валентину передам. А от Алчевска до Ворошиловграда недалеко. Сообразишь, как через фронт перебраться. Записку мою тоже у Валентины возьмешь. Впрочем, я задержался, пора идти. Проводи меня немного, я еще кое-что рассказать тебе должен. Он подошел к Валентине, поцеловал ее в щеку, достал из кармана маленький, свернутый в трубочку листок бумаги. — На, Валюша, спрячь, — шепнул он ей на ухо. — А завтра отдай эту записку Ивану да помоги ему зашить ее хорошенько. Вечером, как всегда, придешь к парку. Я тебе пропуск для него принесу. — Хорошо, Леонид! — Валентина зажала записку в своем кулачке. — Пошли, Иван! — Дубровский попрощался с Еленой и направился к двери. — Так вот, — начал он, когда они оказались на улице, — запомни. К нашим попадешь, скажешь, чтобы доставили тебя в штаб любой части. А там попросишь связаться с Соколом и передать, что прибыл человек от Борисова. — Соколу от Борисова, — шепотом повторил Иван. — Правильно. А уж когда тебя к Соколу доставят, ему и передашь мою записку. Ясно? — Все понял. — Тогда топай домой. Или ты к Елене еще вернешься? — К Ленке пойду. Побуду с ней. Неизвестно теперь, когда еще свидимся. Я завтра же в ночь и уйду к нашим. — Тогда до свидания, Иван. Счастливо тебе добраться. И не раздумывай больше. — Да я и сам хотел… Если бы не Ленка, давно бы ушел. Спасибо тебе, Леонид. Побереги здесь Ленку. — Не сомневайся, Иван. Они обнялись на прощание и разошлись в разные стороны. Дубровский шагал не торопясь. Дождь уже прекратился, но по-прежнему низкие, хмурые тучи плыли над городом, чуть не цепляясь за терриконы, возвышавшиеся над степью. В наступающих сумерках торопливо сновали редкие прохожие. На одном из перекрестков он увидел Ольгу Чистюхину. Она шла в сопровождении двух мужчин и, приметив Дубровского, отвернулась, показывая всем видом, что не узнала его. Один из мужчин задержал на Дубровском недолгий пристальный взгляд и шепнул что-то второму. И пока тот, второй, повернув голову, изучающе оглядывал Дубровского, Леонид опознал первого. Это был Шведов. Да, да. Тот самый Гавриленко-Шведов, которому он посоветовал бежать из подвальной камеры ГФП. От неожиданности Дубровский замедлил шаг. Те трое уже перешли на другую сторону улицы, а он все смотрел им вслед. Нет, сомнений быть не могло. Он узнал этого человека по овалу лица, по пытливому, с прищуром, взгляду. «Так вот ты какая, Ольга Чистюхина! Вот почему не хватает у тебя немецких бланков!» Всю дорогу до ГФП он думал об этой девушке и твердо решил: ни своим видом, ни разговорами не показывать ей, что знает одного из ее знакомых. Но через несколько дней, когда он проверял на бирже труда подготовленные списки людей, подлежащих отправке в Германию, Ольга Чистюхина сама подошла к нему и шепнула: — Господин Дубровский, вам просили передать привет и большую благодарность. — От кого? — Ну, не здесь же… Подарите мне сегодня вечер, и я вам кое-что расскажу! — Она приподняла руку, бросила взгляд на часы. — Через сорок минут мы кончаем работу. Я подожду вас около выхода, слева. — Хорошо! Проводите меня. — А я предпочла бы посидеть с вами у моей подруги. Помните, мы с вами ходили к ней в гости? — У Марии Левиной? — Да. — Ладно. Только недолго. У меня вечером еще есть дела. — Я вас не задержу. Оставшееся до конца рабочего дня время Дубровский машинально перелистывал списки, а сам думал о предстоящем разговоре с Ольгой Чистюхиной. «Видимо, Шведов тоже узнал меня. Но зачем он рискует этой девчонкой? Впрочем, какой же тут риск? Они знают, что именно я помог ему бежать из камеры. Следовательно, действуют они наверняка. Интересно, что же мне предложат?» Когда Дубровский пришел в условленное место, Ольги еще не было. Он обернулся. Она быстрым шагом догоняла его, а поравнявшись, взяла под руку. Шагая под тенью развесистых тополей, Дубровский спросил: — От кого же мне привет и благодарность? — А разве вы сами не догадываетесь? — Представьте себе, нет. — Припомните, с кем вы меня видели однажды вечером на перекрестке? — С какими-то двумя мужчинами, которых встретил впервые. — Но вас один из них узнал. Когда-то вы оказали ему большую услугу. — Какую именно? — Потерпите несколько минут. Сейчас мы придем, и я вам все объясню. Мария Левина оказалась приветливой и гостеприимной хозяйкой. Усадив гостей за стол, она поставила перед ними большую вазу с яблоками. Дубровскому показалось, что Мария была заранее предупреждена о его приходе. Поминутно поправляя рукой спадавшую на лоб челку каштановых волос, она без боязни поведала о своей радости по поводу освобождения города Белгорода. — Мы ведь с Ольгой родились и выросли в этом городе. Вместе окончили два курса индустриального института, — сказала она. Вскоре Мария застенчиво извинилась за то, что должна ненадолго уйти, и торопливо выбежала из квартиры. — Что-нибудь случилось? — спросил Дубровский у Ольги. — Нет, ничего. Просто нам лучше поговорить вдвоем. — И Мария знает, о чем будет этот разговор? — Нет. Она думает, что я влюблена и хочу с вами побыть наедине. — Прекрасно. Так о чем же вы мне хотели рассказать? — Вы помните Шведова? — Какого Шведова? — Которому вы помогли бежать из гестапо. — Он сам рассказал вам об этом? — Естественно. Вы же мне ничего такого не говорили. — Ну, допустим, помог. И что из этого следует? Ольга Чистюхина пытливо заглянула в глаза Дубровского и, помолчав немного, сказала: — Мы долго обсуждали ваш поступок и пришли к выводу, что вы заслуживаете внимания… — Кто это «мы»? И какого внимания заслуживаю я? — Если вы не будете меня перебивать, — то все сейчас поймете. — Хорошо! — Так вот. Здесь действует подпольная организация. От ее имени я беседую с вами. Мы не собираемся выяснять, что привело вас на службу к немцам. Пусть это останется на вашей совести. Мы не знаем, чем вы руководствовались, распорядившись поместить Шведова в ту камеру и подсказав ему о решетке и о побеге. Возможно, в вас заговорила совесть? А. может, вас испугали успехи Красной Армии и вы решили искупить вину перед Родиной? Повторяю, сегодня нас это мало интересует. Когда-нибудь откроетесь сами. Но, оказав услугу товарищу Шведову, вы могли бы помогать нам в дальнейшем. — А не слишком ли опрометчиво вы поступаете? — Нет. Мы так не думаем. Ведь кроме помощи Шведову вы помогаете и мне. Вскинув брови, Дубровский вопросительно посмотрел на Ольгу. — Да-да! Не удивляйтесь. Вы же не донесли на меня, когда узнали о недостаче бланков на бирже труда! — На какую же помощь вы рассчитываете? — Сегодня нам важно ваше принципиальное согласие. В дальнейшем вы будете поддерживать связь только со мной. Я буду передавать вам наши просьбы, и только мне вы будете сообщать интересующие нас сведения. — А какие гарантии? — Советскому командованию будет известно о вашей помощи. — Я не о том. Где гарантия, что ваши товарищи меня не выдадут немцам при определенных обстоятельствах? — Вас здесь никто не знает. А нам, при определенных обстоятельствах, как вы только что выразились, выгоднее молчать, нежели называть ваше имя. Ведь, находясь на свободе, вы сможете помочь нам больше, чем оказавшись в одной камере с нами. — Это логично. — Так вы согласны? — Да! Попробую помогать вам по мере сил и возможностей. Начну прямо теперь. Я не спрашиваю, к какой организации вы принадлежите, но думаю, что вам небезынтересно было бы знать, что в тайной полевой полиции известно о существовании в Сталине партизанской организации. — Откуда вы знаете, что такой отряд существует? — Вот видите, я назвал это организацией, а вы совершенно точно определили, что это отряд. — Не будем играть в кошки-мышки. Нас действительно интересует, откуда немцам известно о существовании такой организации. — Несколько дней назад в тайную полевую полицию доставили двух членов этой организации. Их задержали между Макеевкой и Харцизском. Они пробирались к фронту. Один из них признался, что шли в Ростов с донесением к майору Передальскому. Ольга нахмурилась. Немного помолчав, она глухо проговорила: — Возможно, такой отряд существует. Правда, мне о нем ничего не известно. Быть может, это ложные показания? По тону, каким она это сказала, Дубровский понял, что попал в точку. — Вы помните фамилию того, который назвал майора Передальского? — отрывисто спросила она. — Нет. Я не знаю ни того ни другого. — Откуда же у вас такие сведения? — Мой сослуживец, следователь ГФП, поделился со мной итогами своей работы. Он чех и впервые услышал фамилию Передальский. Вот и спросил меня, бывают ли у русских такие фамилии. А насчет партизанского отряда подтверждает и другой человек… — Кто? — резко перебила его Ольга. — Немецкий дезертир, бывший гренадер СС Ганс Унгнаде, который, если ему верить, поддерживал связь с этой подпольной организацией. — Что еще говорит этот Ганс? — Теперь уже ничего не скажет. Вчера утром его расстреляли. — Спасибо за информацию. Было бы хорошо, если бы вы держали нас в курсе мероприятий тайной полевой полиции по борьбе с «партизанскими бандами». Так, кажется, у вас называют советских патриотов? — Вы не ошиблись. И еще, передайте товарищу Шведову, что за домом его матери установлена слежка. — Спасибо. Она там уже не живет. Дубровский мельком взглянул на часы. — Однако я заговорился с вами. А я ведь предупреждал, что у меня есть еще дела. — Хорошо, сейчас вы уйдете, а я подожду Марию. Но давайте договоримся. Впредь будем встречаться здесь. — Когда? — Как только возникнет необходимость. На бирже труда договариваемся о встрече и после окончания работы идем сюда. — Я согласен. Только не вместе. — Что «не вместе»? — Приходим сюда порознь. — Да, конечно. Не будем давать пищу для разговоров сотрудникам биржи труда. — Тогда до встречи. Желаю успехов. Дубровский попрощался с Ольгой и вышел на улицу.
16
Связь с городским подпольем обрадовала и вместе с тем насторожила Дубровского. Теперь он сможет помогать этим отважным людям, а при случае может рассчитывать и на их помощь. Одновременно в душу закралось и беспокойство. «Имел ли я право соглашаться на них работать? Но сведения, которые я могу им сообщить, предостерегут их от неожиданных акций тайной полевой полиции. Да и встречи с Ольгой Чистюхиной не столь уж обременительны. Мы и так довольно часто видимся с ней на бирже труда». С этими мыслями Дубровский подошел к зданию ГФП, быстро взбежал по ступеням и, миновав часового у двери, очутился в прохладном вестибюле, где Александр Потемкин разговаривал с Максом Борогом. Завидев Дубровского, Макс Борог приветливо улыбнулся и подозвал его. — Ты слышал, Леонид, русские овладели городом Тростянец, — вполголоса проговорил он. — Они перерезали важную железнодорожную линию Сумы-Харьков. Я не удивлюсь, если через несколько дней главная квартира фюрера сообщит о вынужденном отводе германских войск из Харькова. — Ну, до этого еще далеко, — вмешался в разговор Потемкин. — Сегодня утром из Таганрога приезжал фельдполицайт секретарь Вилли Брандт. Помнишь, Леонид, я ездил помогать ему по делу таганрогской банды. Так вот он мне сказал, что фельдмаршал Манштейн снял с Миусфронта танковые дивизии «Мертвая голова», «Викинг» и «Рейх» и бросил их на север, к Харькову. Там, видимо, готовится мощный контрудар. — Эти танковые дивизии проследовали туда уже несколько дней назад, а русские все наступают, — возразил ему Макс Борог. — Я считаю, что в ближайшие дни германское командование предпримет надлежащие меры и русские будут остановлены, — задумчиво проговорил Дубровский… — Во всяком случае, для уныния еще нет достаточных оснований. Ведь даже Харьков — это еще не вся Украина. А Украина, господа, в наших руках. Извините, я должен зайти в канцелярию. Дубровский оставил Макса Борога с Потемкиным и направился к Георгу Веберу, с которым у него в последнее время установились довольно тесные приятельские отношения. — Здравствуй, Георг! — воскликнул он, переступая порог его кабинета. Георг Вебер оторвал взгляд от бумаг, разложенных на столе, и, поздоровавшись, жестом предложил Дубровскому присесть на стул, стоявший по другую сторону его письменного стола. — У тебя ко мне дело? — спросил он, когда Дубровский сел. — Нет. Я весь день проторчал на бирже труда и зашел к тебе поболтать… Какие новости? Георг Вебер пожал плечами. — Разве в этих отчетах, — он кивнул на бумаги, лежавшие перед ним, — бывают новости? Здесь написано то, что известно всем в ГФП. На вот почитай, если хочешь. Дубровский взял из его рук стиснутые скрепкой листы бумаги с машинописным текстом. Взгляд его побежал по строчкам.«Фельдполицайдиректору полевой полиции группы войск «Юг» господину АРЛЬТУ Относительно: Деятельность тайной полевой полиции в зоне 6-й армии за июль 1943 г.»В первом пункте отчета, озаглавленном «Общие вопросы», говорилось о чрезмерной загрузке внешних команд ГФП излишними проверками русских служащих, работающих в различных частях и учреждениях германской армии. Во втором разделе — «Краткая оценка оперативной обстановки» — сообщалось об активизации партизанских действий в тылу 6-й армии и о мерах, принятых внешними командами ГФП, по борьбе с бандами. Один из абзацев привлек особое внимание Дубровского. «Благодаря сообщению румынского солдата внешняя команда ГФП-721 в Таганроге напала на след и обезвредила крупную банду, возглавляемую Василием Афоновым. Банда насчитывала около двухсот человек и подразделялась на четырнадцать групп. Оперативными мерами внешней команды в Таганроге было изъято сто восемьдесят шесть человек. Участники банды поджигали немецкие грузовые машины, убивали солдат германской армии, взорвали склад с боеприпасами, вели антигерманскую агитацию. Все сто восемьдесят шесть человек расстреляны. По сообщению тайного агента, группа ГФП-721 напала в Сталино на след банды, которая, как показало предварительное расследование, насчитывает в своем составе 70 человек и относительно хорошо вооружена. Она подразделяется на несколько — предположительно, на семь — групп, которым поручены специальные области деятельности. Бандой руководит все еще скрывающийся русской под псевдонимом Доля, или Донской. Банда занимается, как подтверждается, антигерманской пропагандой и шпионажем. Два участника этой банды имели намерение перейти линию фронта, чтобы передать донесение в Ростове майору Передальскому, но были арестованы и доставлены в ГФП-721. Для выполнения своих заданий члены банды пользовались похищенными немецкими грузовиками и поддельными немецкими документами, по которым они получали в воинских частях бензин и продовольствие. До сих пор удалось, арестовать одиннадцать участников банды. Остальные объявлены в розыск. Расследование пока не окончено. Арестованный в Сталино капитан Красной Армии Шведов Александр был направлен для создания партизанской организации «Донбасс». Со своим двоюродным братом Новиковым Дмитрием, арестованным одновременно, он создавал бандитские отряды в Сталино, Макеевке и Петровке. Отряд в Петровке, которым руководит бежавший из плена капитан Наумов Петр, имеет подразделения в шахте № 121, Лидиевке и Рудченкове. Руководители банд в Лидиевке и Рудченкове были обезврежены еще в мае этого года вместе с другими двадцатью тремя бандитами. Нынешние расследования позволили также выявить склад с оружием, в котором был пулемет, 26 винтовок, 15 кг взрывчатки. Арестованные бандиты наряду со шпионажем занимались также враждебной Германии пропагандой. Руководящий центр в Сталино планирует подрывы железной дороги, покушение на офицеров германской армии. По имеющимся данным, банда в Сталино установила связь с руководителем банд в Приднепровье майором Мавринец и руководителем банд в Запорожье капитаном Крымовым. Группа ГФП-706 была уведомлена. Шведов бежал из-под стражи в ночное время, воспользовавшись плохо оборудованной решеткой в окне камеры». Дубровский обратил особое внимание на следующие два пункта:
«Положение и настроение населения. Обстоятельства, влияющие на настроение населения, о которых докладывалось в прошлом месяце, имели место и в июле. В областях восточнее Днепра на настроения оказывает сильное воздействие отступление немецких войск и возможность того, что русские могут дойти до Днепра. В промышленной области и в Сталино отход немецких войск вызывает почти повсеместную радость, поскольку надеются на лучшую жизнь под большевистским господством. Аресты. В июле в зоне 6-й армии были: 2703 человека проверены; 1937 человек арестованы, из них: 416 — казнены; 381 — переведены в лагеря военнопленных; 234 — переданы в СД; 96 — переданы военным судам; 270 — переданы ортскомендатурам, полевым комендатурам, частям, контрразведке и другим службам (использование в работе в иных целях); 99 — освобождены; 441 — еще находятся под арестом. В бою или при оказании сопротивления шесть человек были убиты».Дочитав до конца, Дубровский еще некоторое время держал перед глазами последний листок отчета, опасаясь, как бы не выдать своего волнения. Потом, глубоко вздохнув, он сложил листочки, вернул их Георгу Веберу и равнодушно проговорил: — Да, ты прав. Здесь действительно ничего нового. Разве что таганрогское дело. Кое-что я о нем слышал, но не знал подробностей. — Счастливчик Вилли Брандт, ходит именинником. Полицайкомиссар ставит его теперь всем в пример. Этот румынский солдат сделал ему хороший подарок. — Говорят, у этой банды был целый арсенал оружия? — Да. Они были неплохо вооружены и намеревались поднять восстание в Таганроге, когда русские подойдут к городу. — Значит, они ожидали наступления русских на этом участке фронта? Тут есть над чем призадуматься, Георг. — Вряд ли это возможно. Слишком большое количество войск бросили русские под Орел и Белгород. Они не в состоянии наступать сразу на нескольких фронтах. — Но под Харьковом наступают. Сегодня передали по радио, что наши вынужденно оставили город Тростянец. Георг Вебер поднялся из-за стола и подошел к развешенной на стене карте. Дубровский последовал за ним. — Думаю, это тактическое выравнивание линии фронта. Правда, создается угроза окружения наших войск в районе Харькова, — задумчиво сказал Вебер, глядя на карту. На этом они расстались. Теперь Дубровский знал имя руководителя городского подполья в Сталино. «Доля… Донской… Доля… Донской, — мысленно повторял он. — Я должен предупредить Ольгу. Быть может, это и есть их руководитель. Уж не на него ли я буду работать?» Прошло несколько дней. Дубровский вновь появился в квартире Марии Левиной. На этот раз ему отворила Ольга Чистюхина. — Где же наша милая хозяйка? — спросил Дубровский. — Уже убежала. Она ведь на самом деле думает, что я влюблена, и не хочет быть третьей лишней. Дубровский рассмеялся. — Присаживайтесь! — предложила Ольга. На столе, как и прежде, возвышалась хрустальная ваза с яблоками. — В следующий раз я обязательно принесу цветы, — пообещал Дубровский. — Любовник без цветов — это неправдоподобно. — И я специально оставлю эти цветы для Марии! — рассмеялась Ольга. Присев к столу, Дубровский поведал Чистюхиной о двух тайных агентах ГФП-721, которым, по его сведениям, было покручено внедриться в партизанский отряд. Он обрисовал их словесные портреты, назвал их настоящие имена и вдруг спросил: — А как здоровье товарища Донского? — Он чувствует себя прекрасно, — спокойно проговорила Ольга и, неожиданно вздрогнув, спросила: — Откуда вам известно это имя? — Скорее фамилия. А имя его Доля. И это известно не только мне. В тайной полевой полиции его считают руководителем городского подполья в Сталино. А как считаете вы? — У вас неплохо осведомлены. — Я впервые слышу такое имя — Доля. — Это кличка. К счастью, насколько я поняла, в тайной полевой полиции еще неизвестно его настоящее имя. Откровенно говоря, я и сама не знаю, как его зовут. — А я и не спрашиваю. — Хорошо. Еще меня просили поинтересоваться настроением у немцев. Как они восприняли наступление Красной Армии на Миусе? — Разве такое наступление началось? — Наши люди вернулись после задания и рассказали, что по всему фронту началось крупное наступление советских войск. — Я думаю, это преувеличено. Наверно, слышали обычную артиллерийскую дуэль. Во всяком случае, у нас об этом наступлении ничего не известно. Только вернувшись в ГФП, Дубровский узнал от Макса Борога о начавшемся наступлении советских войск на Миусском направлении. — Знаешь, Леонид, германское командование, видимо, не ожидало такого. Мне сказали, что более пяти тысяч стволов русской артиллерии и минометов крушили нашу оборону на Миусе. А русская авиация буквально придавила к земле наши войска. Если так пойдет дальше, бошам несдобровать. Они сидели вдвоем в комнате, где жил Дубровский. Леонид — на своей кровати. Макс Борог примостился рядом. По выражению его лица, по тому, как назвал он бошами немцев, Дубровский понял, что в глубине души чех радуется новому наступлению советских войск. — А я вот двадцать минут назад проводил свою даму и ничего не знал, что делается на фронтах. — Ты прав. Лучше ухаживать за женщинами, чем думать о том, что нас ждет впереди. Как хорошо было в Кадиевке с твоими знакомыми… А здесь ты только даешь обещания, но ни с кем не знакомишь меня. — Обязательно познакомлю, Макс. Потерпи несколько дней, и я представлю тебя одной прелестной девочке. За окном рассыпалась дробью автоматная очередь. За ней вторая. Послышались частые, отрывистые пистолетные выстрелы. Дубровский вместе с Максом выскочили из комнаты и бросились вниз по лестнице. По улице в наступающих сумерках бежали несколько полицаев с белыми повязками на рукавах. Из подъезда торопливо выХодили сотрудники ГФП-721. Рядом с Дубровским оказался и Георг Вебер. — Леонид, что случилось? — спросил он, дохнув на Дубровского винным перегаром. — Ничего особенного. Видно, полицейские кого-то ловят. А ты, Георг, стал приобщаться к спиртному? — Шнапс помогает создать настроение. — А у тебя бывает плохое? — Иногда. Нечасто, но иногда. — Если хочешь, я тебя угощу. У меня еще осталась бутылка шнапса с прошлой выдачи. Пойдем ко мне. — Нет. На сегодня мне хватит. Спасибо, Леонид. Но придержи свой шнапс. Может быть, завтра выпьем. Георг Вебер повернулся и нетвердой походкой пошел в ГФП. Вслед за ним потянулись и остальные. Утром 24 августа немецкое радио передало важное сообщение из главной квартиры фюрера. Скорбным голосом диктор сообщил о новом сокращении линии фронта, в результате которого германские войска были вынуждены оставить город Харьков. Это известие ошеломило самого полицайкомиссара Майснера. Он долго ходил перед строем сотрудников ГФП-721, не находя слов для своего обычно пространного выступления. Наконец, сняв фуражку и протирая платком шею, он изрек: — Господа, в это тяжелое для всей немецкой нации время мы не должны терять самообладания. Нам нужно еще тверже и решительнее искоренять коммунистическую заразу на вверенной нам территории. Наши временные неудачи на фронте враги рейха расценили как нашу слабость. Бандиты так обнаглели, что разъезжают по городу на немецких мотоциклах и в форме наших унтер-офицеров. Вчера при проверке документов на одной из центральных улиц Сталино неизвестный мотоциклист в форме фельдфебеля сухопутных войск выстрелом из автомата убил солдата патрульной службы и ранил второго. К сожалению, поблизости не нашлось никого, кто помог бы задержать бандита. Мы немедленно перекрыли все дороги, ведущие из города. Я уверен, что бандит не успел выскользнуть из Сталино. И сегодня с девяти утра по всему городу проводится операция по изъятию. Мы намерены выловить дезертиров, которые, к нашему общему стыду, появились в германской армии. Все свободные от дежурства сотрудники ГФП подключаются к прочесыванию улиц в центре города. В этой облаве примут участие и войска, и русская вспомогательная полиция. Сейчас мой заместитель зачитает вам, кто с кем и на каких улицах проводит это мероприятие. Вся операция заканчивается ровно в полдень. Сухопарый, длинноногий Тео Кернер, стоявший рядом с полицайкомиссаром Майснером, сделал шаг вперед и, развернув свернутые в трубочку листы бумаги, начал выкликать фамилии и названия улиц. Леонид Дубровский стоял в строю и, ожидая, когда Тео Кернер назовет его фамилию, думал о том, что сегодня вечером ему не удастся навестить Валентину Безрукову. По опыту работы в ГФП он уже знал, что после подобных облав допросы задержанных затягиваются обычно далеко за полночь. Однако, сверх ожидания, в этот день в тайную полевую полицию доставили всего лишь восемь пойманных дезертиров германской армии, которых немцы предпочитали допрашивать без участия переводчиков. А около сорока местных жителей, прихваченных для выяснения личности, были отправлены по приказу полицайкомиссара Майснера в русскую вспомогательную полицию, где их поджидали свои следователи. Поэтому после облавы всю вторую половину дня Дубровский провел на бирже труда, выверяя последние списки подготовленных к отправке в Германию людей. А вечером, переодевшись в гражданский костюм, он отправился к Валентине Безруковой. По дороге он купил три больших алых гладиолуса. «Салют в честь освобождения Харькова!» — пронеслось у него в сознании. На душе потеплело от этой мысли. Он взял цветы и понес их, как знамя, в почти вытянутой руке. — Это тебе, Валюта! — сказал он, улыбаясь, как только переступил порог ее комнаты. — Ой какие огромные! — воскликнула она, принимая букет из его рук. — Спасибо, Леонид! Я таких никогда не видела. Садись, будем ужинать. У меня есть помидоры, есть соль. Жалко, хлеба нет. — Я уже поел. А ты ужинай. Вот что я прихватил с собой! — Он достал из кармана баночку французских сардин и положил на стол. — А можно, я их оставлю до Ленкиного прихода? Она ведь тоже голодная. Глядишь, и хлеб принесет. — Конечно, можно, глупенькая. Скажи, а как она себя чувствует? — По Ивану скучает. Волнуется за него. Ты думаешь, он дошел? — Наверно, дошел. Валентина убрала банку сардин в ящик комода, достала оттуда же помидоры и присела за стол против Дубровского. — Валюта, ты ешь, а я, пока Лены нет, запишу кое-что. Валентина молча кивнула. Дубровский достал из кармана листок бумаги, ручку и, задумавшись на мгновение, принялся писать. Елена пришла домой, когда Дубровский и Валентина уже пили чай. — А наши Харьков освободили! — сказала она с порога. — А мы уже знаем! — ответила в тон ей Валентина. — Садись чай с нами пить. Ты хлеб принесла? — Да, немножко. — Давай его сюда. Леонид сардины принес. Сейчас попробуем. Валентина подбежала к комоду, извлекла из ящика баночку и, вернувшись к столу, протянула сардины Дубровскому: — На! Открой чем-нибудь. Леонид не торопясь достал из кармана брюк большой перочинный нож и аккуратно вскрыл банку. Елена уже нарезала хлеб. — Нате, пируйте, девочки, — сказал он. — Представляю, как там наши сейчас радуются. В Москве, наверно, салют был, — сказала Валентина. Елена глубоко вздохнула. — Интересно, где Иван об этом узнал? На той стороне или еще на этой? — Думаю, что на той, — успокоил ее Дубровский. — Уже больше двух недель прошло. И знаешь, вовремя он ушел. Ведь немцы почти всех военнопленных, которые на свободе работали, в добровольческие батальоны сгребли. Неминуемо и он бы туда угодил. — Это я понимаю. И все же боязно за него. — Живы будем — не помрем, — пошутил Дубровский. Посерьезнев, добавил: — А Иван с головой. Неужто не перемахнул через фронт? Там он теперь. О нас беспокоится. — Хорошо бы… — с надеждой вымолвила Елена. Вскоре Дубровский распрощался с подругами и ушел. …Кроме Потемкина он с удивлением увидел за столом в своей комнате и Георга Вебера. — А вот и Леонид пришел. Садись выпей с нами, — предложил тот. — Долго же тебя не отпускала твоя дама, — с издевкой сказал Потемкин. — Не так уж и долго. Сейчас только половина одиннадцатого. — Дубровский придвинул к столу маленькую скамейку и присел на нее. Перед ним оказалась плоская тарелка, заваленная окурками. На столе возвышались две начатые бутылки шнапса. На клочке газеты лежали толстые ломтики сала, огурцы и куски серого хлеба. — Откуда такое богатство? — удивился Дубровский. — Если не хочешь услышать ложь, никогда не спрашивай. Жди, пока скажут, — ответил Георг Вебер. — Лучше выпей. На вот стакан. Из него Макс Борог пил. — А где он? — Сейчас не знаю. Полчаса назад заходил. Тебя спрашивал. Посидел с нами немного и ушел. Георг Вебер налил в стаканы прозрачную жидкость, поставил бутылку. — По какому поводу будем пить? — спросил он. — А бог его знает! Давайте за жизнь, — сказал Потемкин, поднимая свой стакан. — Нет, это банально. Хотя на войне и существенно, — ответил Георг Вебер. — Давайте выпьем за фюрера. За великого фюрера великой Германии. Все встали, со звоном сдвинули стаканы и, не поморщившись, выпили шнапс до дна. Первым опустился на стул Георг Вебер. За ним присели и остальные. Все-таки Вебер был чистокровным немцем, и русским переводчикам не пристало садиться раньше него. Молча съели по кусочку сала. Дубровского подмывало спросить, не слышал ли кто сообщения из главной квартиры фюрера. Но, поразмыслив, он решил подождать. Потемкин первым нарушил молчание. — Сегодня вечером девку одну доставили с биржи труда. Она, стерва, бланки для бандитов крала. Освобождала кого хотела отпоездки в Германию. Дубровский насторожился. — А какая она из себя? — Да так. Девка как девка. Ничего примечательного. Тебе-то что? — Я там почти всех знаю. Ходил туда частенько по поручению шефа. Интересно, кто из них занимался такими делами?… — Завтра выяснишь, Леонид, — вмешался в разговор Георг Вебер. — Алекс тоже ничего не знает. А я знаю. — Что ты знаешь? — Знаю, что ее фамилия Чистюхина. По документам знаю. Дубровский не шелохнулся. Но сердце забилось чаще. «Неужели Ольга? А как она себя поведет? Будет молчать или проговорится? Что предпринять? Главное, спокойствие. Возьми себя в руки и не показывай вида, что тебя это взволновало». Чтобы разрядить обстановку, спросил: — А какие вести с фронта? — Я видел сводку для завтрашних местных газет, — сказал Георг Вебер. — Из главной квартиры фюрера сообщили, что продолжается выравнивание линии фронта. А от Харькова осталось одно географическое понятие. Как сообщает германское информационное бюро, советские войска заняли необитаемый город. Там полностью все разрушено. В Харькове русские не найдут ни одной фабрики, ни одного завода. Все жилые дома стоят без крыш. Таким образом, господа, можете себе представить, что это за город. Фюрер приказал применять тактику выжженной земли. Я-то знаю, что эте значит. — Но согласитесь, Георг, ведь населению где-то надо жить? — Всех жителей эвакуируют в Германию. Им там будет лучше. — Я не думаю. Покинуть дом, вещи, которые наживались годами… — А кого это интересует? — перебил Дубровского Вебер. — Сейчас война. Все переносят ее тяготы. Русские же на редкость выносливы, господа. Вы это знаете лучше меня. И они меня меньше всего беспокоят. Какая разница, будет у них кров или нет? Важно, чтобы они работали. Сейчас меня беспокоят итальянцы. Эти макаронники допустили высадку союзных войск в Сицилии. Это обстоятельство потребует нового напряжения сил. Германское командование вынуждено считаться с этим. Теперь мы не можем ожидать дополнительных резервов из центральной Европы. Но мы еще сильны здесь, в России. Я думаю, русским дорого обойдется эта попытка летнего наступления. Мы, немцы, умеем наслаждаться местью. Мы прольем реки крови, но не покинем эту землю. Русские свиньи будут помнить нас долго. — Господин фельдфебель, — переходя на официальный тон, оборвал его Дубровский, — не забывайте, что мы тоже русские. И, как вы знаете, честно служим немцам и новому порядку. Поэтому мне не понятны ваши обобщения. — Ха-ха! Неужели вы думаете, что мы и вас пустим в наш немецкий рай? Мы вас терпим, пока вы нам нужны. Это не мои слова! Это сказал фюрер! — Георг, вы просто пьяны, — брезгливо поморщился Дубровский. — Может быть, я и пьян, но я сказал правду. Так мыслят все немцы. Он с грохотом отодвинул стул и, пошатываясь, направился к двери. Над столом повисла тишина. — Видимо, действительно так думают все немцы, — задумчиво проговорил Дубровский. — Брось, Леонид! Выпил человек лишнее. Да еще расстроился. Пойми, что они могут сделать без нас в России? — примирительно сказал Потемкин. — В России-то, может быть, мы им и нужны. А вот понадобимся ли мы им в Германии? — Ну, до Германии еще далеко. Считай, половина России у них в руках. Дубровский смерил Потемкина недоуменным взглядом. — Так за Уралом разве Россия? Там одна тайга. Зверя много, а людей нет. Разве что заключенные? — Вот я и думаю, как бы нам с тобой туда не угодить со временем, — горько усмехнулся Дубровский. — Не-е-е, до этого не дойдет. Попомнишь мои слова. Давай лучше допьем, чтоб зла не оставлять. Он разлил по стаканам остаток шнапса. Дубровский вышел из-за стола и, подойдя к своей кровати, стал раздеваться. По железному оконному карнизу мелкой дробью забарабанил дождь. Дубровский с головой забрался под одеяло. Здесь, в темноте, было его царство. Тут никто не видел выражения его глаз, лица. Можно было улыбнуться своим мыслям или, наоборот, погрустить… Лежа под одеялом, Дубровский старался не слушать пьяную болтовню Потемкина. Он пытался до мелочей взвесить создавшееся положение. «Если Ольгу Чистюхину взяли только лишь за справки биржи труда, тогда ей нет никакого смысла впутывать в дело и меня. Может отговориться, что, мол, помогала знакомым. За это могут отправить в лагерь. Но это еще не самое страшное. Во всяком случае, вряд ли будут пытать. Обычное злоупотребление. Пусть даже уголовное дело. Можно чем-то помочь. А вот если ее взяли вместе с другими подпольщиками, тогда ситуация меняется. Для немцев это уже бандиты. Тогда…» Он прекрасно знал изощренные, садистские методы следствия в гестапо. Неприятный холодок пробежал по спине. — Тогда из нее вытянут жилы. Может назвать меня. А не стоит ли бежать отсюда, пока не поздно? Подожди! Решение принимать еще рано. Поначалу надо выяснить обстановку. Макс Борог наверняка должен быть в курсе дела. Быть может, он и искал меня в связи с этим?» Дубровский готов был пойти к Максу Борогу, но в последний момент заставил себя успокоиться. «Нельзя давать повод для лишних вопросов. Надо не показывать вида, что меня интересует судьба Чистюхиной. А утром схожу в домоуправление, где проживает Левина. Проверю домовую книгу, будто ищу кого-то. Невзначай спрошу, давно ли проживает здесь Мария Левина. Если она арестована, люди скажут… Во всяком случае, их поведение кое-что может мне подсказать. Тогда обратно в ГФП не вернусь. А ежели нет, повоюем еще на этом поприще». …Утреннее построение закончилось на редкость быстро. Полицайкомиссар Майснер у всех сотрудников на виду хлопнул дверцей «оппель-капитана» и укатил в штаб командующего 6-й армией. Еще до того как встать в строй, Макс Борог сказал Дубровскому: — Леонид, я заходил к тебе вчера вечером. — Что-нибудь случилось, Макс? — сдерживая волнение, спокойно спросил Дубровский. — Нет, ничего. Просто я стал теперь посвободнее. Вспомнил твое обещание, вот и зашел. — Какое обещание? — Ты собирался познакомить меня с хорошей девушкой. — Сначала я должен договориться с ними о времени. И потом я не знаю, когда ты свободен. — Мне хотелось бы сегодня провести вечер в женском обществе. — Я готов. Но тогда мне надо в рабочее время отлучиться хотя бы на час, чтобы договориться с ними. — Иди сейчас. Только скажи дежурному, что я послал тебя в город по делу. Возвращайся прямо ко мне. Я часок потяну с допросом. Познакомлюсь пока с документами. Сегодня ты весь день будешь работать со мной. Закончим к шести часам. На семь назначай встречу. — Хорошо, Макс! Мы славно проведем время! — обрадованно проговорил Дубровский. Он даже не предполагал, что так легко сможет вырваться утром с работы. Он ломал себе голову, как это сделать, а тут на тебе… Дубровский немного приободрился. Подходя к дому Марии Левиной, он увидел ее у ворот. — Мария! — окликнул он. Она остановилась и приветливо улыбнулась. — Здравствуйте, Леонид! — Здравствуйте. Куда путь держим? — К подружке зайти хочу. — А вы не слышали, что с Ольгой? — Вы уже знаете? Она перестала улыбаться, опустила глаза. — Знаю, что ее арестовали. Но с кем и за что? — Это вам лучше знать. Вы же с ней вместе служите. — Откуда вы взяли? — Ольга рассказывала, что познакомилась с вами на бирже труда. — Ну, это еще ни о чем не говорит. — А я думала, что и вы оттуда. Во всяком случае, она о вас хорошо говорила. Вероятно, что-нибудь со справками. Больше-то она ничем не занималась. — Да-а-а… — задумчиво протянул Дубровский. Он понял, что Мария не знает о подпольной деятельности Ольги Чистюхиной. Таким образом, опасения были напрасны. Члены подпольной группы, видимо, остались на свободе. — Мы хотим что-нибудь придумать, чтобы выручить Ольгу, — сказала Мария. — Она так много сделала людям добра. — А как вы можете ей помочь? — Один наш общий с Ольгой знакомый, узнав об аресте, обещал помочь. Он знает полицейского, который за деньги отпускает людей из лагеря. Правда, берет этот тип дорого. — Сколько? — Десять тысяч. — Марок? — удивился Дубровский» — Нет, рублей. — Ну это еще куда ни шло. Можно и наскрести. Только ведь она не в лагере, а в гестапо. Мария побледнела. — Ой, мамочка родненькая! За что же ее туда? Неужто из-за этих проклятых бланков? — Вы же сами сказали, что больше она ничем не занималась. Возьмите себя в руки и не волнуйтесь. Я постараюсь выяснить, где Ольга содержится. А вы не упускайте из виду того полицейского. Может случиться, Ольгу переведут скоро в лагерь. Тогда он пригодится. Это хорошо, что вы собираетесь ей помочь. — Да, мы хотим. Но я немного побаиваюсь мужа. Он ведь ничего не знает. Он только вчера приехал из Таганрога. — О чем не знает? Мария смутилась. — Ну-у… Не знает, что Ольга давала знакомым справки биржи труда. — Тем лучше. Незачем его посвящать в эти дела, — посоветовал Дубровский. — А нам с вами надо будет встретиться через день-другой. К тому времени я попытаюсь все выяснить. — Хорошо, заходите к нам. Вы ведь знаете, где я живу? — Знаю. Но мне бы не хотелось видеться с вашим супругом. — А как же тогда? — На Пятой линии есть кинотеатр. Приходите туда завтра вечером. В половине восьмого я вас буду ждать возле входа. — Ладно, приду. — Если я почему-либо не смогу быть, не поленитесь, придите на другой день в это же время. — Хорошо! — И еще! На всякий случай, где бы вас ни допрашивали по поводу Ольги, вы меня не знаете и никогда не видели. Ясно? Мария вздохнула, кивнула в знак согласия. — Так будет лучше. Со стороны я вам больше могу быть полезен. До свидания. Он повернулся и неторопливой походкой пошел обратно. Спешить было некуда. Требовалось еще придумать благовидную причину, по которой сегодня вечером девушки не могут встретиться с Максом Борогом. Неожиданно Дубровского осенила мысль. Он даже улыбнулся своей находчивости. — Послушай, Макс, — воскликнул он, входя в комнату, где перед папкой с бумагами сидел за столом Борог, — чертовщина какая-то! Пошел договариваться с девушкой, а ее, оказывается, еще вчера вечером доставили к нам в ГФП. — Кто такая? — Ольга Чистюхина. Работала на бирже труда. Я с ней там познакомился, когда ходил на биржу по заданию шефа. — Любопытно. А передо мной как раз ее дело. Конечно, я бы с большим удовольствием познакомился с ней в другой ситуации. Но что делать, служба есть служба. — Скажи хоть, что натворила эта девица? — Пока я вижу только фиктивные справки биржи труда об освобождении от трудовой повинности. Но эти справки дают право избавиться от поездки в Германию. — Макс, она местная жительница! У нее много подруг. Возможно, кому-нибудь из них она и оказала такую услугу. Нельзя же за это жестоко наказывать. — Здесь не только подруги. У нее были и друзья. Вот две справки на имя каких-то Дагаева и Дубенко. Их задержали во время облавы на вокзале. В русской вспомогательной полиции они предъявили эти справки. А проверкой установлено, что на бирже труда им справок не выдавали. Когда же стали выяснять, то оказалась виноватой Ольга Чистюхина. Это она использовала свое служебное положение и без соответствующего учета выдавала справки кому вздумается. Если это только глупость, без дурного умысла, тогда еще полбеды. А если за этим что-то кроется, сам понимаешь, чем это пахнет… — Я рад, Макс, что дело попало к тебе. Ты честный человек и сам увидишь, что все это выеденного яйца не стоит. — Оно попало и к тебе тоже. Я уже сообщил в канцелярию, что беру тебя переводчиком по этому делу! — Он глянул мельком на ручные часы. — Через десять минут нашу даму доставят сюда, и ты будешь иметь удовольствие лично побеседовать с нею. — Таким образом, я сдержу свое слово и познакомлю вас, — пошутил Дубровский. — Думаю, что теперь это уже ни к чему. Попробую поискать других фрау. — Ты считаешь, ей угрожает серьезное наказание? — Придется сделать скидку на знакомство с тобой. Но защитить от возмездия ее невозможно. Все зависит от того, как она поведет себя на допросе. В лучшем случае мы отправим ее в лагерь, а потом в Германию. Пусть сама отработает за тех, кого освободила от этого путешествия. Такой исход тебя устраивает? — Я был бы тебе признателен, Макс. — Тогда договорились. Я отпущу полицейского, а ты сам будешь бить ее шлангом по голой заднице… Можешь не сильно. Только попроси ее, чтобы кричала погромче. — Макс, но ты же джентльмен! — Именно поэтому я не желаю, чтобы потом били по голой заднице меня. Ты же знаешь привычку шефа прогуливаться по коридору и слушать за дверью, как ведутся допросы. Думаю, эта дама за свое спасение простит тебе такое некорректное обращение. Главное, шепни ей, чтобы громче кричала. Ты же имеешь опыт. Дубровский насторожился. — О чем ты, Макс? — Думаешь, я не слышал, что ты сказал тогда Шведову? — Ничего подобного не было, Макс. Ты же не знаешь русского языка. — Брось, Леонид! Я не выдам тебя бошам. Я понимаю твои национальные чувства, когда хочется помочь земляку. А насчет языка ты ошибаешься. Славянские корни очень схожи. Так что я, как умная собака, почти все понимаю, только сказать не могу. — И все же ты ошибаешься, Макс. Я ничего не говорил тогда Шведову. — Хорошо, Леонид, пусть это будет на твоей совести. Я не собираюсь тебя уличать. Наоборот, я еще больше тебя уважаю за это. Только обидно. Я тебе доверяю, а ты мне — нет. Они сидели друг против друга за письменным столом следователя. Правда, Дубровский присел на табуретку, предназначенную для арестованных, а Макс Борог восседал на своем законном стуле. За дверью послышался топот кованых сапог. Не прошло и минуты, как огромный верзила с повязкой полицейского на рукаве втолкнул в комнату перепуганную Ольгу Чистюхину. В первый момент, увидев Дубровского, она виновато улыбнулась. Но тут же улыбка исчезла с ее лица, она испуганно посмотрела на Макса Борога. — Садитесь! — сказал он вежливо, показывая жестом на табурет, с которого поднялся Дубровский. Отпустив полицейского, Макс Борог уставился на Чистюхину. Некоторое время он разглядывал ее молча. Взгляд его скользнул по растрепанным русым волосам, спадавшим на плечи девушки. Остановился на пухлых щеках, на подбородке с маленькой ямочкой. Допрос начался с обычных формальностей: фамилия, имя, год рождения, вероисповедание, откуда родом. Дубровский спокойно переводил вопросы, подбадривая Ольгу лишь участливым взглядом. Потом Борог спросил: — Откуда ты знаешь Александра Дубенко и Владимира Дагаева? Почему выдала им справки, освобождающие от поездки в Германию? Выслушав перевод, Ольга как-то съежилась и, глядя исподлобья, ответила: — Они же местные. Я с ними в школе училась, вот и захотела помочь. — Она их совсем не знает, — перевел Дубровский. — Ей деньги нужны были. А те по сто рублей за справку пообещали. — Леонид, она же сказала иначе. Почему ты неправильно переводишь? — Потому что доверяю тебе, Макс. Так же, как и ты доверяешь мне. — Хорошо, — улыбнулся Макс Борог, — я докажу тебе, что ты во мне не ошибся. Дубровский ободряюще подмигнул Ольге, сказал: — Ты их вовсе не знаешь. Увидела в первый раз, когда они предложили тебе по сто рублей за каждую справку. Ради денег и выдала. Она понимающе чуть приметно склонила голову. — Сколько же всего продала она таких справок? — спросил Макс Борог. Ольга пожала плечами. — Не считала. Может быть, восемь или десять. Дубровский перевел точно. — Но проверкой установлено, что на бирже труда исчезло девяносто семь бланков. Спроси у нее, Леонид, как она объяснит это? — Я не знала, что эти бланки так строго учитываются. Меня никто об этом не предупреждал. Поэтому я не считала бланки. — Макс, оказывается, ее не предупреждали о строгом учете бланков. Она не придавала этому никакого значения. И случалось, что, допустив ошибку при заполнении, рвала эти бланки в клочья и бросала в корзину для мусора, — объяснил Дубровский, выслушав Ольгу. — Я готов поверить, но пусть она покричит. Возьми в шкафу резиновый шланг и клади ее на парту. Дубровский открыл шкаф, взял шланг и, вернувшись к девушке, глубоко вздохнул: — Ольга, не обижайся. Я и так делаю все, что в моих силах. Сейчас ты снимешь кофточку и ляжешь на ту парту. — Он кивнул в сторону парты. — Я буду бить не сильно, а ты кричи во весь голос. Это надо для твоего спасения. Появившаяся было презрительная усмешка слетела с ее лица. Она послушно подошла к парте, сняла кофточку и, стыдливо прикрывая рукой бюстгальтер, легла на живот. Дубровский взмахнул шлангом и опустил его на ее спину. Хотя он ударил и не в полную силу, но все же так, чтобы пониже лопаток осталась малиновая полоса. Ольга взвизгнула. — Сильнее, бей сильнее! — закричал Макс Борог. Дубровский обернулся, не веря своим ушам. Макс Борог приложил к губам указательный палец и вдруг закричал еще громче: — Бей её сильнее! Пусть она скажет правду! Дубровский еще несколько раз опустил шланг на спину Ольги Чистюхиной. После каждого удара на гладкой коже девушки вспыхивали малиновые полоски. Ольга кричала во всю силу. Ей действительно было больно. «Последний удар — и хватит», — подумал Дубровский, поднимая руку со шлангом. В это время за спиной послышался грохот отодвигаемого стула. Он резко обернулся… Возле распахнутой двери стоял Тео Кернер — заместитель Майснера. Вытянувшись в струнку, Макс Борог по всей- форме доложил ему. — Кончайте, Борог! — лениво проговорил тот. — Через час мы все выезжаем на облаву. Поступили сведения, что ночью в районе Сталино спустились несколько русских парашютистов. Надо прочесать вокзал и городской рынок. — Прикажете прекратить допрос? — Да. Надеюсь, она призналась? — Здесь все ясно. Ее соблазнили деньги. Эти парни заплатили ей по сто рублей за каждую справку. — Что вы намерены предложить по этому делу? — Я напишу на ваше усмотрение: первое — поместить ее в лагерь, второе — с ближайшим эшелоном отправить на работу в Германию. Пусть погнет спину на шахтах в Руре вместе с этими парнями. — Я согласен. Принесите мне на утверждение. Мы слишком бездарно расходуем время на подобные мелочи, тогда как русские парашютисты и партизанские банды садятся нам на голову. Я уже говорил об этом полицайкомиссару Майснеру. Он со мной согласился. Впредь такие дела будет вести вспомогательная полиция. Тео Кернер повернулся на длинных ногах и скрылся за дверью.
17
В обычном лагере для заключенных охранную службу несла полиция. От Марии Левиной Дубровский узнал фамилию полицейского, который брался за десять тысяч рублей освободить Ольгу Чистюхину. Потребовалось время, чтобы друзья Ольги смогли собрать эту сумму. Необходимо было также подготовить надежную квартиру, где Ольга Чистюхина могла бы укрыться после побега. Марии Левиной удалось уговорить своего мужа, и тот согласился предоставить ей комнату на некоторое время. Дубровский рассчитывал, что девушке не придется долго скрываться. Анализируя ход событий на фронте, Дубровский считал, что в первых числах сентября гитлеровцы вынуждены будут оставить Сталино. Это чувствовалось по всему. Советская Армия наступала теперь на нескольких направлениях. 27 августа из главной квартиры фюрера сообщили, что германские войска вынужденно отходят к Новгород-Северскому. Сотрудники ГФП-721 помрачнели. Многие вымещали свою злобу на заключенных. Полицайкомиссар Майснер с особым удовольствием выносил смертные приговоры советским патриотам. Да только ли патриотам! За малейшую провинность людей увозили к заброшенным шахтам и там сбрасывали в пропасть. Но кое-кто призадумался. Узнав, что советские войска перешли в наступление на Центральном фронте, Потемкин даже прослезился. Размазывая тыльной стороной ладони слезы на щеках, он признался Дубровскому: — Немцам больше не верю. Сволочи. Болтали о скорой победе, о решительном наступлении, а сами бегут. Если так и дальше пойдет, куда мы двинемся? В Германию нас могут и не пустить. — Пошевели мозгами, Алекс… Возможно, что-нибудь и придумаешь, — сказал Дубровский. Они сидели вдвоем в своей комнате. Было без десяти одиннадцать. Луна заглядывала в распахнутое окно. Дубровский только пришел со свидания с Валентиной Безруковой. — Я уже и так все мозги наизнанку вывернул. Кому охота самому в петлю лезть? — Так уж сразу и в петлю. Ты же умный мужик, Алекс. Учителем немецкого языка в школе работал. Подумай. Потемкин пристально глянул на Дубровского. В его потускневших глазах появился проблеск надежды. А через два дня в ГФП-721 произошло чрезвычайное происшествие. Во время допроса пленного советского лейтенанта следователь Рудольф Монцарт вышел на несколько минут из комнаты. С арестованным остался лишь переводчик Потемкин. В его присутствии пленный лейтенант выпрыгнул в окно и сбежал, благо допрос производился на первом этаже. Стоя навытяжку перед полицайкомиссаром Майснером, Потемкин сбивчиво объяснял: — Я всего на секунду подошел к столу. Посмотрел в протокол допроса. А он… Не знаю, как это… Только сидел на табуретке. Смотрю, уже нет. Я к окну. Открыто оно было. Жарко очень… К окну подскочил. Вижу, он бежит. Пока пистолет вытаскивал, он к углу подбегал. Два раза выстрелил, да, видно, промахнулся. Пощадите, господин полицайкомиссар! Такого за мной никогда не было. — Ступайте, Алекс, я подумаю, как вас наказать, — раздраженно сказал Майснер. — В такое тревожное для германской армии время вы допустили непростительную оплошность. — Я оправдаю ваше доверие, господин полицайкомиссар. Я постараюсь. — Ступайте, ступайте… Когда Потемкин ушел, Майснер обратился к находящимся в его кабинете Рудольфу Монцарту, Дубровскому и агентам Шестопалову и Филатьеву: — Видите, к чему приводит расхлябанность?… А обстановка усложняется с каждым днем. Сегодня утром русские ворвались в Таганрог. Возможно, вскоре нам придется оставить и Сталино. В связи с этим ГФП-721 должна перебазироваться в Днепропетровск. Я назначаю вас в передовую команду. Старшим будет фельдфебель Монцарт. Подготовите там надлежащее помещение. Время выезда я сообщу дополнительно… Видимо, отправитесь вечером или этой ночью. Так что потрудитесь никуда не отлучаться из штаба. Вместе с остальными Дубровский покинул кабинет шефа. А Ольга Чистюхина все еще находилась в лагере. Ее побег откладывался со дня на день. Подпольщики никак не могли наскрести необходимую сумму. Сам Дубровский передал Марии Левиной все имевшиеся у него деньги. Но и этого было мало. Не хватало восьмисот рублей, а полицейский ни за что не соглашался на меньшее. Боясь, что в спешке эвакуации гестаповцы могут уничтожить заключенных в лагере, Дубровский решился на крайний шаг. Он занял у Макса Борога недостающие деньги. Сегодня, 30 августа, он должен был передать эти деньги Марии Левиной, которая накануне сообщила ему, что побег намечается на 1 сентября. Теперь же распоряжение полицайкомиссара Майснера и его приказ, запрещающий отлучаться из штаба, ломали все его планы. «Что делать с деньгами? Их во что бы то ни стало надо передать Марии. Как быть?» — раздумывал Дубровский. Он пошел к себе в комнату. Александр Потемкин в одиночестве восседал за столом наедине с бутылкой шнапса. Он хмуро из-под бровей поглядел на Дубровского. — Опять нализаться хочешь? — спросил тот. — А что остается делать? Сейчас передали, что немцы оставили Таганрог. — Видно, и в Сталино мы недолго задержимся, — скрывая радость, проговорил Дубровский. Потемкин метнул на него недоверчивый взгляд. — Да-да! Это не я, это Майснер сказал. Меня даже назначили в передовую команду. Сегодня ночью выезжаю в Днепропетровск. — А меня еще кара ждет за этого пленного лейтенанта. — Как же ты его проглядел? — Дубровский усмехнулся. — Я его отпустил. А стрельбу поднял, когда уже Монцарт за дверьми топал, — сказал Потемкин и вопросительно, изучающе посмотрел на Дубровского. — Понятно. — Не вздумай донести. Тебе все одно не поверят… А я тебя на другом подловить могу. Но Дубровский и не собирался доносить. — Значит, на всякий случай вину искупаешь? — спросил он. — А хоть бы и так. Случай представится — подтвердишь, коли цел останешься. Да и сам лейтенант за меня скажет слово, ежели что… И вдруг Дубровский решился. — Послушай, Алекс, не волки же мы. Нам друг друга поддерживать надо. — К чему клонишь? — Просьба у меня к тебе одна. — Какая такая просьба? — Деньги мне надо передать одной женщине. Восемьсот рублей. А Майснер запретил отлучаться из штаба. — Зачем ты ей отдаешь? Уезжай себе по-спокойному. — Да не ее это деньги. Это за сапоги она передать должна. Словом, какое тебе дело? Хочешь другу помочь, сходи. Не желаешь, без тебя обойдусь. — Ты, Леонид, не серчай на меня. Для друга я на все готов. Выпьем сейчас, и схожу. — Он достал из кармана несколько яблок. Положил их на стол. Налил шнапса в стаканы и сказал: — Давай за дружбу. За то, чтобы наша нигде не пропадала. Как ни противно было Дубровскому, а выпить пришлось. Поставив стакан, он достал и пересчитал деньги, протянул их Потемкину: — На, Алекс. Адресок я тебе сейчас напишу. Дубровский оторвал клочок газеты. Карандашом написал на полях адрес. — Это не так далеко. Минут двадцать ходу, не больше. Он объяснил, как лучше найти квартиру Левиных. — Спросишь Марию Левину. Скажешь, от Леонида. И передашь деньги. Она все знает. — Ладно, сделаю. Только ради тебя иду, ради нашей дружбы. Потемкин поднялся из-за стола, направился к двери. — А если ее не будет дома? — спросил он, обернувшись. — Дома она, дома. Меня ждет. — Ладно. Оставшись один, Дубровский не торопясь уложил в небольшой чемоданчик свои вещи. Потом присел к столу и принялся писать Валентине Безруковой. Он хотел поставить ее в известность о неожиданном отъезде. Только вчера они вместе провели весь вечер. Он записал последние сведения о группе «Донец», которая готовила немецких агентов для заброса в тылы Советской Армии. Об этом сообщил ему Макс Ворог. Валентина бережно взяла исписанные им листочки бумаги, спрятала их за лифчик и с нескрываемым восхищением заглянула ему в глаза. — Леонид, я люблю тебя и восхищаюсь тобой. Он сжал ее щеки ладонями, поцеловал в пухлые губы. — И я очень люблю тебя. Ты даже не представляешь, какая ты прелесть. Мы обязательно будем вместе. Береги себя. А теперь слушай меня внимательно. Что бы ни случилось, не уходи из Сталино. Со дня на день наша часть может покинуть город. А ты дождись русских. Когда они придут, найди штаб любой части. Скажи, что тебе нужен Сокол. А когда тебя с ним свяжут, передашь ему все мои бумажки. Скажешь ему, что это от Борисова. — Сделаю, Леонид! Обязательно сделаю все, что ты просишь. А ты не забудешь меня? — Она заглянула ему в глаза, пытаясь прочесть его мысли. — Глупенькая, конечно, нет! Я тебе письма писать буду. А Сокол поможет вам с Леной устроиться на работу. — Леонид, я такая счастливая! Ты даже не представляешь, какая я счастливая! — сказала она на прощание. — Только береги себя. Ведь я тебя люблю. Когда кончится война, мы с тобой поженимся? Правда? — Правда! Если доживем до этого дня. — Даже представить трудно, какой это будет радостный день. Мне не верится, что такое может случиться… — Будет, Валя, обязательно будет! Вспоминая этот разговор, Дубровский разложил на столе листочек бумаги и написал сверху: «Дорогая, милая Валюта!» Хотелось, чтобы письмо получилось как можно теплее. Поэтому он не торопился, обдумывая каждое слово. Сообщил, что неожиданно вынужден выехать в Днепропетровск и непременно будет писать ей оттуда. Дописав письмо, он вышел на улицу. Почтовый ящик висел на соседнем доме. По улице с грохотом катились огромные немецкие грузовики, доверху заполненные снарядными ящиками. Они ехали в сторону фронта. «Видно, туго приходится немцам на этом участке, — подумал Дубровский. — Хорошо жмут наши. Наверно, скоро будут и здесь». Издалека докатился отчетливый гул артиллерийской канонады. Он рос и ширился, охватывая всю округу. И казалось, даже хмурые терриконы радовались этому гулу, катившемуся с востока. Не успел Дубровский зайти в свою комнату, как к нему заглянул Рудольф Монцарт: — Господин Дубровский, ложитесь спать. Выезд назначен на шесть часов утра. Леонид посмотрел на часы. Стрелки показывали десять. Спать еще не хотелось. Да и не мог он лечь спать, не дождавшись Потемкина.18
Мария Левина только что села ужинать вместе с мужем. На столе дымилась небольшая кастрюля с вареной картошкой. На тарелке горкой лежали крупные свежие помидоры. В дверь постучали. — Я сейчас. Это тот полицейский, — сказала она мужу, поднимаясь из-за стола1 и вышла в прихожую. — Кто там? — Это я, Аленкин! — послышалось за дверью. Щелкнула задвижка. На пороге стоял невысокий мужчина с одутловатым, испитым лицом. На рукаве тужурки красовалась широкая повязка полицейского. Мария уже встречалась с ним однажды и сразу признала. — Здравствуйте! Проходите, пожалуйста. — Здравствуйте. Я ведь ненадолго. Если приготовили деньги, давайте. А нет — я пойду. — Нет, нет, заходите. Деньги есть. Полицейский двинулся в комнату. Мария заперла дверь, догнала его. — Знакомьтесь. Это мой муж. Он в курсе дела. — Аленкин! — глухо проговорил полицейский. — Левин! — представился муж Марии. — Присаживайтесь к столу. — Спасибо! Я уже вечерял. А присесть можно. — И, обращаясь к Марии, добавил: — Завтра мое дежурство в лагере. Я с дружками все обговорил, приготовил. А вы все тянете с денежками. Больше я ждать не могу. — А ждать больше не надо, — торопливо сказала Мария. — Девять тысяч двести рублей я вам отдам сейчас, а остальные восемьсот с минуты на минуту принесет мой товарищ. Она подошла к шкафу, вытащила из-под белья пачку замусоленных, но аккуратно сложенных кредиток и протянула их полицейскому: — Нате считайте. Он взял деньги и принялся их пересчитывать, перебирая заскорузлыми пальцами. В дверь вновь постучали. Полицейский насторожился. — Ничего, ничего. Это наш друг принес остальные. Он тоже в курсе дела, — успокоила его Мария. Она выбежала в прихожую и, будучи уверенной, что это Дубровский, радостная и возбужденная, не спросив, открыла дверь. В прихожую шагнул незнакомый мужчина в немецкой военной форме, но без погон. — Мария Левина здесь живет? — Да. Это я, — испуганно прошептала она. — Здравствуйте. Я от Леонида. Принес вам деньги. — Спасибо! Проходите! А где он сам? — Его внезапно послали в командировку, — сказал Потемкин, заглядывая в комнату. — А мы с ним друзья. Вот он и попросил меня передать вам. Потемкин отдал Марии небольшую пачку кредиток и, вдруг узнав полицейского, спросил: — А ты, Аленкин, что здесь делаешь? Тот растерянно поднялся со стула, рассовывая по карманам полученные деньги. Это не ускользнуло от цепкого взгляда Потемкина. — Я так. Зашел посидеть к знакомым… — Проходите. Присаживайтесь, — обратилась Мария к Потемкину, пытаясь разрядить обстановку. — Можно и присесть. А выпить у вас не найдется? — Нет. Не держим. Водка нынче не по карману, — вставил хозяин дома. — На нет и суда нет. А вы не стесняйтесь. Я ведь большой друг Леонида. Во все его дела посвящен. — А какие у нас дела? Особых дел-то и нету. Просто сидим разговариваем, — как можно спокойнее проговорила Мария. — Ну, ладно, я пойду. Времени уже много, — сказал Аленкин, протягивая руку хозяйке. Мария незаметно сунула ему в руку деньги, принесенные от Дубровского. И это не выпало из поля зрения Потемкина. Из квартиры Левиных они вышли вместе. Молча спустились по лестнице. Только оказавшись на улице, Потемкин сурово спросил: — За что деньги взял? — Да так, пустяковина… — Ты, Аленкин, не крути. Ты ведь меня знаешь. Подобру не сознаешься, у нас в ГФП заговоришь. Сам догадываешься, там шутки шутить не любят. — Ладно, не каркай. Могу с тобой поделиться. Сколько возьмешь? — Это смотря за что. Выкладывай как на духу. — Да за девку одну. Из лагеря пообещал отпустить. — Кто такая? — Чистюхина Ольга. На бирже труда работала. Сколько тебе дать? — А ты сколько взял? — Пять. — Врешь. Таких цен теперь нету. — Ей-богу, пять. — Ну а точнее? Аленкин глубоко вздохнул: — Десять! — Это уже ближе к истине, — весело проговорил над его ухом Потемкин. Затем примирительно изрек: — Так вот, пять отдашь мне. — Побойся бога, Алекс. Мне ведь еще с ребятами из охраны поделиться надо. А самому что останется? — Не прибедняйся, и тебе хватит. Гони деньги! Аленкин вытащил из кармана пачку денег, нехотя отсчитал Потемкину. — Теперь все! — сказал полицейский, вытирая рукавом пот со лба. — Не горюй. И тебе немало выпало, — похлопал его по плечу Потемкин. Они расстались на перекрестке. До здания ГФП-721 надо было пройти еще четыре квартала. Нащупав в карманах крупную сумму денег, Потемкин радостно улыбнулся. Но вдруг улыбка исчезла с его лица. Он вспомнил о Дубровском. Всю дорогу, которую прошел вместе с Аленкиным, он думал о том, что часть этих денег от Дубровского. Потемкин призадумался. «Так вот ты какой, Леонид Дубровский! Видно, крупная птица… И все шито-крыто. А меня за пленного лейтенанта еще наказание ждет. Нет уж, дудки! Пожертвую пятью тысячами, но выйду чистым». Не поднимаясь к себе в комнату, Потемкин заглянул к полицайкомиссару Майснеру. Было позднее время, и тот уехал домой. Тогда он спустился к дежурному. В эту ночь дежурил по ГФП-721 следователь Карл Диль. Потемкин поведал ему обо всем, что узнал в этот вечер. До войны Карл Диль около десяти лет прослужил в политическом отделе криминальной полиции. Ему-то не надо было подсказывать, как действовать в подобных случаях. Немедленно оперативная группа во главе со следователем Вальтером Митке была отправлена за четой Левиных и полицейским Аленкиным. Одновременно Карл Диль созвонился с дежурным по лагерю и распорядился, чтобы Ольгу Чистюхину доставили в ГФП. А Дубровский, так и не дождавшись Потемкина и решив, что тот загулял, улегся спать. Спал он, видимо, крепко и не слышал ни шума подъезжающих к ГФП автомобилей, ни диких, раздирающих душу воплей, доносившихся из следственных комнат. Сам Карл Диль, перепоручив дежурство помощнику, с переводчиком Потемкиным вел допросы. Муж Марии Левиной был так перепуган, что рассказал все, о чем знал от своей жены. Его даже не били. А Ольгу Чистюхину пытали зверски. Ей вставляли остро отточенные шомпола в коленные суставы. Прижигали сигаретами оголенную грудь. И она не выдержала. Созналась. Назвала и Дубровского, и товарищей по подпольной группе. К утру их всех, кроме Донского, привезли в ГФП. Отдавая себе отчет в серьезности раскрытого дела, фельдфебель Карл Диль не побоялся побеспокоить полицайкомиссаpa Майснера. Под утро он позвонил ему домой и коротко доложил о случившемся. На целый час раньше обычного примчался Майснер в ГФП на своем «оппель-капитане». А через несколько минут и Карл Диль, и Потемкин стояли навытяжку перед ним в его еще не прибранном кабинете. Выслушав подробнейший доклад следователя, полицайкомиссар Майснер дружески обратился к Потемкину: — Дорогой Алекс, вы прекрасно поработали этой ночью! Я прощаю вас. Вы достойно искупили свою вину. В награду и как поощрение для дальнейшей работы вы получите сегодня из фондов тайной полевой полиции две бутылки водки. Дорогой Карл, — повернулся он к следователю, — вы оправдали мои надежды и поступили совершенно правильно, приняв экстренные меры. Я буду ходатайствовать перед командованием о повышении вас в чине. А что Дубровский? Что он говорит? — Господин полицайкомиссар, я не решился без вашего ведома подвергать аресту сотрудника ГФП. — Напрасно. В данном случае вы поступили бы правильно. Арестуйте его немедленно, иначе он может ускользнуть из наших рук. — Он спит, господин полицайкомиссар. До подъема еще целых тридцать минут. Но на всякий случай я выставил охрану возле его комнаты. — Благодарю вас за службу. Действуйте, дорогой Карл. Дубровский проснулся от какого-то нехорошего предчувствия. Будто его кто-то душил во сне. Он открыл глаза, потянулся и тут же посмотрел на кровать Потемкина. Постель была застлана и даже не примята. «Где же Алекс? Неужто он даже не ложился?» — пронеслось в сознании Леонида. В этот момент дверь резко раскрылась. В комнату вошел фельдфебель Карл Диль и вслед за ним Вальтер Митке. — Господин Дубровский, вы арестованы! — выпалил Карл Диль, подбежав к нему и схватив его за руки. В следующее мгновение Вальтер Митке защелкнул наручники на запястьях. — В чем дело, господа? Объясните, что происходит? — не теряя самообладания, спросил Дубровский. — Объяснение будете давать вы, господин Дубровский, но не здесь, а там, в санчасти! — угрожающе проговорил Карл Диль. — Это недоразумение, господа. Разрешите мне хотя бы одеться. — Успеете, Дубровский. Все в свое время. Митке, просмотрите его вещи! — распорядился Карл Диль, подойдя к стулу, на котором висел костюм Дубровского, и забирая ремень с кобурой и пистолетом. Вальтер Митке проворно перетряхнул содержимое небольшого чемоданчика. Не найдя ничего подозрительного, побросал все обратно. Потом заглянул под подушку и под матрац, но и там ничего не оказалось. — Здесь пусто, господин фельдфебель! — доложил он. — Снимите с него наручники. Пусть оденется! — распорядился тот. Как показалось Дубровскому, ключ щелкнул необычно громко. Теперь руки были свободны. Он потянулся, расправил плечи. Быстро оделся. Мысли лихорадочно сменяли одна другую. «Что-то случилось. Возможно, поймали Ивана Козюкова. Нет… Валентина Безрукова? Эта в курсе всех моих дел. Но она же… Не может быть. — И вдруг он вспомнил Потемкина, Марию Левину. — Так вот почему он не ложился спать этой ночью! Мария Левина могла болтнуть ему лишнее. Важно выяснить — что? Ах, Потемкин, Потемкин! Да! Я могу рассказать полицайкомиссару, что Потемкин сам отпустил лейтенанта. Он же признался мне в этом. Главное, не терять самообладание, не показывать этим гадам, что я испугался». — Господа, я к вашим услугам, — сказал он без тени волнения, застегивая пуговицы на тужурке. — Руки! — воскликнул Карл Диль. Дубровский вытянул руки. Вальтер Митке вновь защелкнул наручники. — Выходите! — Карл Диль вытащил маленький «вальтер» из своей кобуры. — Господин фельдфебель, я уверен, что это недоразумение скоро выяснится. — Очень скоро. Не далее как сегодня. Вальтер Митке вышел из комнаты первым, за ним Леонид Дубровский, шествие замыкал Карл Диль с пистолетом в руке. На лестнице их перехватил адъютант Майснера. — Господин фельдфебель, — обратился он к Дилю, — полицайкомиссар приказал доставить Дубровского к нему в кабинет. — Хорошо! Мы идем туда. Не поднимая глаз на вошедших, Майснер вытер платком запотевшую шею, засунул платок в карман брюк и лишь потом со злорадством посмотрел на Леонида Дубровского. — Надеюсь, Дубровский, вы понимаете, что проиграли? А по счету надо платить. — Я не улавливаю, о чем идет речь, господин полицайкомиссар. — Господин Дубровский, ваша карта бита. Не буду вам рассказывать, что вас ждет. Вы все прекрасно знаете сами. Но вы еще можете спасти свою молодую жизнь… — Простите, господин полицайкомиссар! Меня, видимо, оклеветали. Не знаю, в чем я виновен. А этот Алекс… — Бросьте, Дубровский! Мы не маленькие дети. Ваша Ольга Чистюхина призналась во всем. Мария Левина тоже дала показания. Повторяю, отпираться бессмысленно. У вас остался последний шанс уберечь свою жизнь. Вы понимаете, о чем я говорю? Вы раскроете нам все карты. В этой игре ваша ставка повысится… Дубровский почти не слышал Майснера. Он понял: это конец. Выкручиваться глупо и бесполезно. Единственное, что еще можно сделать, — молчать. Не покупать же себе жизнь ценой предательства!.. На столе затрезвонил телефон. Майснер снял трубку. По тому, как он поднялся с кресла, по тому, как изогнулся в подобострастной позе, Дубровский понял, что на другом конце провода находится высокое начальство. — Да, мы готовимся. Но я не думал, что это так срочно. Я рассчитывал перебраться туда дня через три-четыре, — сказал Майснер в трубку и тут же осекся: — Что-о? Прорвали фронт? Я понял вас, господин генерал. Передовая команда отправится немедленно. Все остальные двинутся завтра. — Он аккуратно положил трубку на рычаг и распорядился: — Фельдфебель Диль, срочно высылайте передовую команду в Днепропетровск! Этого, — кивнул он на Дубровского, — под особой охраной отправите вместе с ними. Пусть его посадят в одиночку в Днепропетровской тюрьме. Господин Дубровский, у вас там будет достаточно времени для размышлений. Подумайте! Речь идет о вашей жизни. В вашем распоряжении еще целых сорок восемь часов. Послезавтра утром вас доставят в мой кабинет в Днепропетровске. — Не тешьте себя надеждой, господин полицайкомиссар. Я все обдумал заранее. Солнце уже поднялось над крышами Сталино, когда Дубровского, закованного в наручники, подвели к задернутому брезентом грузовику. Среди толпившихся возле подъезда сотрудников ГФП-721 он увидел и Макса Борога. Дубровскому показалось, что на глазах у Макса блеснули слезы. Но в следующий момент Леонида грубо толкнули в кузов. А на востоке все отчетливее и громче грохотала артиллерийская канонада. Леонид Дубровский улыбнулся своим мыслям. Он сделал все, что мог. Совесть его была чиста.* * *
6 сентября вместе с передовыми частями Советской Армии капитан Потапов был в Сталино. Поздно вечером его разыскала Валентина Безрукова. — Что вам угодно? — спросил Потапов, когда подчиненные привели девушку в его комнату. — Вы Сокол? — спросила она смущенно. — А что вы хотите? — Я от Леонида Борисова. Он просил передать… — Родненькая! Миленькая! — Потапов положил руки на плечи девушки. — А где же теперь он сам? — Уехал в Днепропетровск. Вот письмо. Валентина показала Потапову письмо, в котором Дубровский сообщал о своем внезапном отъезде. — А вот его записи. Он очень просил меняпередать это вам, когда вы освободите город. Она отдала капитану несколько скомканных бумажек. Потапов бережно взял их и, подойдя к столу, склонился над керосиновой лампой.«Оберфельдкомендатура «Донец»-397. Готовит агентов для посылки за линию фронта. 1. Комендант штабквартиры — капитан Тельцер. 2. Майор Майер — худой, высокий блондин, зачес на пробор, голубые глаза, нос длинный, лицо продолговатое. Оба занимаются подготовкой агентов и засылкой их к вам. Агенты, неоднократно ходившие в расположение советских войск: 1. Ивженко Григорий Иванович, 1910 г. р. Уроженец Ворошиловграда. Имеет сына и жену. Приметы: волос русый, зачесывает набок, глаза зеленоватые, нос прямой, узкий. Рост — низкий. Худой. Походка прямая. Нет двух верхних зубов. 2. Белоусов Никита Прокофьевич, 1910 г. р. Житель Белгорода. Волос черный. Брови широкие, черные. Глаза черные. Нос курносый. Ранен осколком мины в левую руку и ногу. Хромает на левую ногу. Рост средний. По профессии комбайнер. 3. Бестужьев Владимир Александрович, 1916 г. р., из Архангельска. Рост — низкий. Толстый. Волос белесый. Брови белые. Глаза светло-голубые. На лбу слева шрам».Потапов так увлекся, что забыл о девушке. Но, вспомнив о ней, он оторвал взгляд от листа бумаги, обернулся: — Простите, миленькая! Вы даже не представляете, что вы принесли. Этим бумажкам цены нет. Сколько жизней они спасут! Спасибо вам превеликое. — Мне-то за что? Это Леониду спасибо. — И ему, разумеется. Молодец парень. Как-то он теперь там, в Днепропетровске!
* * *
Когда советские воины освободили Днепропетровск, люди капитана Потапова осмотрели тюрьму ГФП-721. На стенах камеры смертников они обнаружили записи содержавшихся в ней людей. На одной из стен было нацарапано: «22 сентября 1943 года, Дубровский Леонид». Надпись была очерчена рамкой. В этот день гестаповцы расстреляли советского разведчика.От автора
Собирая материал для этой документальной повести, я встретился с многими советскими патриотами, знавшими Дубровского в период его пребывания в тылу гитлеровских войск. В Кадиевке состоялось знакомство с Марфой Терехиной, с Михаилом Высочиным. В Сталино, на шахте Петровского, я беседовал с уцелевшими подпольщиками, выполнявшими задания Шведова и Донского. А в Москве, работая с архивными документами, нашел имя неизвестного мне человека, который имел отношение к ГФП-721. Кандидат наук Игорь Харитонович Аганин проживает в Москве, и потому мне не составило большого труда договориться с ним о встрече. И она состоялась. Этот удивительный человек рассказывал о порядках в тайной полевой полиции, о зверствах, чинимых гестаповцами, о полицайкомиссаре Майснере, о Рунцхаймере, о следователях ГФП-721. Не забыл он упомянуть и о Дубровском. — В ГФП мы встречались с ним часто, — рассказывал Аганин. — Иногда беседовали, казалось бы, по душам. Оценивая своих сослуживцев по ГФП, я не раз размышлял и о Дубровском. Тогда я не мог понять, что заставило этого молодого, умного и красивого человека предать Родину, пойти в услужение к гитлеровцам. Даже когда его расстреляли немцы, я считал, что его подвело знакомство с подпольщиками. О том, что Леонид Дубровский был советским разведчиком, я узнал только после войны. — Простите, Игорь Харитонович, — не удержался я от вопроса, — а вы сами кем были в этой пресловутой ГФП-721? — Я-то? — Коварная улыбка растеклась по лицу Аганина. — Я заведовал канцелярией в ГФП-721. Я был тем самым Георгом Вебером, о котором вы знаете из архивных документов. Не скрою, я не сразу поверил и теперь сам предвижу ироническую улыбку читателя. Но это не вымысел. Не забывайте, что перед вами документальная повесть. Просто случай свел двух советских людей в одном контрразведывательном и карательном органе гитлеровцев, именуемом тайной полевой полицией. Настоящий Георг Вебер покоился в русской земле, которую он так страстно хотел завоевать по воле своего обожаемого фюрера. А советский патриот Игорь Харитонович Аганин работал под его именем в ГФП-721. Он и поныне проживает в Москве, и я от души благодарен ему за помощь, оказанную при работе над этой повестью.
Овидий Горчаков
Он же капрал Вудсток
Часть первая
1. ВЗРЫВ НАД «БРАТСКОЙ МОГИЛОЙ»
Это случилось во время смены часовых на посту, и потому-то потайной люк землянки был открыт и все в «братской могиле» сразу услышали внезапно возникший гул. Несколькими секундами раньше никто не обратил особого внимания на этот отдаленный вибрирующий гул. Ведь немецкие и советские самолеты нередко пролетали над лесом. Но на этот раз гул нарастал, рокоча, так стремительно, словно на лес, включив для устрашения сирены, пикировал «юнкерс». И не просто на лес, а прямо на землянку. И не один «юнкерс», а сразу несколько, сразу целое звено или даже эскадрилья. Странно растягивается время, когда летит на тебя бомба или снаряд. С замиранием сердца отмечаешь уже не секунды, а миллисекунды, и чем ближе к роковому взрыву, тем медленнее тянется время. Время как бы останавливается, замирает, как замирает и сердце. Все стихло вокруг: говор, шорох осыпающегося песка в землянке, вздохи ветра в соснах. А гул нарастал, переходил в органный гром, распадался на грохочущую дробь сотен и тысяч барабанов. Евгений Кульчицкий невольно съежился, прочно уверовав в эти леденящие кровь мгновения, что землянка вот-вот взлетит на воздух и все в ней превратится в прах, и она впрямь станет «братской могилой». Взрыв сильнее тысячи ударов грома был так оглушителен, что его не услышали разведчики, хотя у них едва не лопнули в ушах барабанные перепонки. Землянка заходила как при землетрясении. Евгений видел, как толстые сосновые жерди прогнулись будто ивовые прутья. С минуту оглушенные разведчики неподвижно сидели или стояли, согнувшись, в абсолютной тишине. Потом Евгений — глаза его успели привыкнуть к полумраку в подземелье — увидел, как шевелятся губы у Константа, и сквозь звон в ушах услышал: — Что это? Что это? Округлившиеся глаза командира разведгруппы «Феликс» тускло блестели. Евгений впервые видел друга без его обычного панциря невозмутимости. А на самого Евгения уже нахлынула, как всегда в первые минуты после избавления от грозной опасности, пьянящая, окрыляющая радость. — «Но пока что пуля мимо пролетела, — пропел он слова популярнейшей среди разведчиков его части песни, — но пока что подступ смерти отдален...» — Ничего себе «пуля»! — тряским голосом проговорил Олег. — Что это? — опять спросил Констант. Тут заговорили все разом. — Огромный снаряд? — Подбитый бомбардировщик свалился и взорвался со всеми бомбами рядом с землянкой! — Я уж думал, конец света... — Может, многотонная бомба?.. Но Констант уже принял решение. — Пойдем узнаем. Петрович и Пупок, останетесь с радисткой. Пошли! Евгений выкарабкался из «братской могилы» вслед за командиром и остановился, пораженный. Невдалеке над лесом вырос невероятно высокий столб дыма и серой пыли. Шапка его медленно расплывалась в чисто-голубом небе, и оттого облако становилось похожим на исполинский гриб. У подножия этого гриба самые высокие сосны казались ниже травы. — Сроду не видал ничего похожего! — в изумлении пробормотал Констант. Поглядывая на «гриб» над лесом, разведчики почти бегом направились к месту взрыва, скользя меж сосен неслышным шагом бывалых партизан-лесовиков. Впереди с автоматом наготове шел Констант Домбровский. Движения его мускулистого, гибкого тела были легки и мягки, как у рыси. Через час ходу разведчики добрались до места. Посреди сосняка кратером курилась огромная воронка, метров десять в глубину и диаметром почти полсотни метров. Вокруг же простиралась усыпанная землей, дерном и песком широкая прогалина. Взрыв испепелил ближайшие сосенки, снес под корень деревья подальше, далеко окрест расшвырял их, воздушной волной сорвал с отдаленных сосен всю хвою, навалил высокие горы бурелома у границ образованного взрывом пустыря. За завалами деревья легли огромным веером в сторону от взрыва. — Ух ты! — только и выговорил Димка Попов. — Может быть, шаровая молния? — вполголоса проговорил Домбровский, потирая кулаком слезящиеся от дыма глаза. — Постой! — вдруг звонко хлопнул себя ладонью по бедру Евгений. — А вдруг это то самое «чудо-оружие» Гитлера, его «оружие возмездия»?! Домбровский быстро взглянул исподлобья на своего заместителя. — «Фау-1»? «Фау-2»? Зачем же немцам выстреливать ракеты в этот лес? — Возможно, они начали обстрел освобожденных городов Восточной Польши, — все больше веря в свою догадку, ответил Евгений Кульчицкий. — Или уже бомбардируют ракетами наши города?! А это промах или недолет? Домбровский молча оглядел кратер, стоя в своей излюбленной позе — ноги расставлены, автомат ППШ висит на груди, левая рука на кожухе, правая — на шейке приклада. — А может, это экспериментальный запуск? — продолжал фантазировать Евгений, стоя рядом в той же позе. — Может, скажешь, что Гитлер решил своим «чудо-оружием» по нашей землянке шарахнуть? — недоверчиво усмехнулся Димка Попов. — Не исключено, — медленно, не слушая Димку, продолжал Домбровский, что имеется связь между выселением поляков с подлесных хуторов и гестаповским запретом ходить в этот лес. — Конечно! Факт! — азартно подхватил Евгений, радуясь поддержке своей догадки. — Может быть, немцы сделали наш лес вовсе и не заповедником, а... полигоном! Домбровский заметил, что дно кратера на глазах заплывало водой. Час-два, и громадная воронка чуть не до краев наполнится подпочвенными водами — местность низменная... — Дима! Олег! — встрепенувшись, скомандовал он. — Ведите наблюдение — не пожаловали бы гости! Остальным искать в воронке и вокруг воронки осколки этой бомбы, снаряда, ракеты, метеорита, — приказал Домбровский. — Мы должны выяснить, что это такое. За дело, ребята! Минут через пять Олег обнаружил метрах в десяти от воронки синий кусочек листовой стали размером с пятак. Еще через три минуты Констант Домбровский поднял с опаленной взрывом земли кусок алюминиевой трубки не длиннее мундштука, тоже синего цвета. Димка нашел короткий обрывок пучка закоптелых разноцветных проводов... — Видишь, Костя, — волновался Евгений, подбегая к Домбровскому с рваным куском синего дюраля в руках, — значит, не метеорит, не снаряд и вряд ли бомба... Смотри, ясно видна клепка! — Тихо! — вдруг поднял руку, вскинув голову, Домбровский. Над лесом послышался вибрирующий гул мотора. Он становился все громче, нарастая с севера. — Скорее в лес! — почти крикнул Домбровский, срываясь с места. Разведчики едва успели продраться сквозь завал и укрыться под сосенками, как над прогалиной появился низко, почти на бреющем полете летевший самолет. Домбровский сразу определил его марку: «физелер-шторьх», разведчик-наблюдатель. — Ложись! — скомандовал он. Самолет не спеша сделал несколько кругов над кратером и над прогалиной, над которой уже почти рассеялся дым. Он летел так низко, что разведчики ясно видели лица летчика и наблюдателя. Дмитрию Попову показалось даже, что сквозь плексигласовый иллюминатор он увидел у наблюдателя расшитый золотом воротник генеральского мундира. Неожиданно для разведчиков, облюбовав сверху ближайшую пятидесятиметровую, хорошо расчищенную просеку, самолет пошел на посадку. Попов привстал и, задохнувшись от жаркого волнения, проговорил: — Костя! Давай захватим их в плен! По-моему, один из них генерал! Соблазн, конечно, был велик. Генерал не генерал, но уж, наверное, он знает, что за штука взорвалась в этом лесу! Но в лесу возник вдруг многоголосый гул автомобильных моторов. Итак, гости пожаловали. Необходимо познакомиться с ними поближе. Домбровский выдвинулся с разведчиками почти к краю просеки. Вскоре они увидели целый кортеж автомашин: «опели», штабные «мерседесы», две бронемашины. Номера машин армейские, люфтваффе и СС. На некоторых машинах красовался желтый слон — эмблема химических войск вермахта. Два мотоциклиста-автоматчика в голове автоколонны остановились у самолета. Из кабины самолета вылез пилот. Он помог спуститься на землю единственному пассажиру «шторьха». — Генерал и есть! — тихо застонал Попов, ясно увидев теперь в разрезе комбинезона с блестящей «молнией» вышитые золотой вязью дубовые листья и прочие арабески на стоячем воротнике. Генерал подошел к поблескивающему черным лаком восьмицилиндровому «хорьху» с генеральским флажком на обтекаемом крыле и с желтой фарой. Из автомобиля вышел другой генерал — разведчики ясно увидели красные отвороты шинели и лампасы на брюках. Генералов окружила толпа офицеров с общевойсковыми, артиллерийскими и инженерными погонами. Минуты через две-три вся эта толпа с генералами впереди направилась к месту взрыва, оставив у машин водителей и часть автоматчиков-мотоциклистов в черной кожаной форме НСКК — Национал-социалистского моторизованного корпуса. Слышно было, как кто-то крикнул по-немецки из толпы: — Обер-лейтенант Рюктешел, к генерал-майору! Домбровский не спеша пополз за немцами, махнув рукой разведчикам: «За мной!» Потом он повернулся к Олегу: — Запиши номера машин и прикрывай нас с тыла! Мы будем наблюдать за немцами вон из-за того завала. Немцы минут десять копошились вокруг этой воронки, спускались в нее, что-то измеряли металлическими метрами, обшаривали каждую пядь взрыхленной земли, фотографировали воронку «лейками». Кульчицкий вдруг схватил Домбровского за руку. — Кажется, заметили наши следы! — прошептал он. — Я ж говорил... — начал было раздраженно Констант, но тут же поправился: — Ничего, почти все наши — в немецких сапогах, в советских никого. На всякий случай Констант решил отвести группу в лес. — Женя! — сказал он Кульчицкому. — Мы возвращаемся в «братскую могилу». Подежурь здесь с Олегом, может, узнаешь, что за взрыв, зачем приехали гансы! Только без фокусов! Но ничего нового Евгению и Олегу не удалось узнать. Немцы уехали через полчаса. Евгений долго смотрел машинам вслед, пока они не скрылись за соснами. — Черт возьми! — сказал он тихо Олегу. — Если бы могли за ними последовать, мы бы узнали, откуда они кидают эти хлопушки! — Позвать такси? — съязвил Олег, снимая автомат с боевого взвода. Они пошли обратно к «братской могиле». По дороге Димка Попов нашел оглушенного зайца. Потом они узнали, что таких зайцев и кабанов жители близлежащих хуторов собирали десятками. Кстати, почти во всех деревнях от взрывной волны вылетели стекла. Евгений шел задумавшись, машинально глядя по сторонам. Что взорвали немцы в Бялоблотском лесу? Ракету? Бомбу? Как разведчикам узнать об этом? Может быть, этот взрыв не последний? А что, если такая ракета или бомба упадет поближе к землянке? Если это «фау», то разведгруппе «Феликс» придется бросить все силы на разгадку тайны этого нового оружия Гитлера. Вечером следующего дня радистка Константа каштановолосая красавица Вера связалась с Центром. Директор ответил почти немедленно.«Впредь до особого распоряжения группе «Феликс» продолжать разведку гитлеровской обороны в районе реки Варты и военной промышленности Вартегау и Верхней Силезии. Директор».
2. ПО ПРИКАЗУ ГИММЛЕРА
Это была последняя военная осень. Последняя осень в тылу врага. Последняя осень «третьего рейха». В эту последнюю осень немцы спиливали облетевшие березки для могильных крестов в лесах между Вислой и Саном, а подневольные поляки рыли окопы посреди несжатой ржи и картофельных грядок, выбрасывая лопатами подзолистую, песчаную и глинистую почву Польши на брустверы траншей и противотанковых эскарпов. Это была осень, когда из черных щупалец свастики выпали Таллин и Брюссель. Разведчики группы «Феликс» попали в провинцию Вартеланд уже осенью, и потому им невольно казалось, что в краю этом всегда мглисто, ненастно и слякотно, по ночам замерзают руки и ноги, и пасмурные леса и поля тронуты ржавчиной увядания. Казалось, что всегда ощетинивался он, этот хмурый, чужой край, колючей проволокой и надолбами, скалил свои «драконовы зубы» и мрачно смотрел на чужаков черными амбразурами могучих железобетонных дотов. Казалось, всегда здесь неохотно светило солнце, в мертвых борах дули свирепые сквозняки, за толстыми каменными стенами и забранными решетками окнами таились бауэры с дробовиками... Первое, что бросилось разведчикам в глаза, это отсутствие в провинции Вартеланд партизан. Польское генерал-губернаторство кишело ими, а тут, на восточных землях рейха, царила «кладбищенская тишина». Около недели ушло у разведгруппы «Феликс» на строительство потайной землянки в Бялоблотском лесу. Лопаты и топоры взяли у батрака Юзефа Османского, люто ненавидевшего швабов. Лес добывали буквально с бору по сосенке, ночью в разных урочищах, не трогая нумерованные деревья в этом культурном сосновом лесу. И все же старый лесничий немец Меллер почти сразу же установил, что в его лесу творится нечто неладное: кто-то занимался незаконной порубкой в самых глухих уголках леса, кто-то — не зверь, а человек — проложил новые тропы в лесу, явно держась в стороне от больших дорог и просек. Кто бы это мог быть? Поляки? Им вход в лес давно запрещен. Неужели... Старик немец решил выследить таинственных лесовиков. И выследил. В дальнем квартале — жердиннике — увидел при свете луны двух парней, рубивших сосенку. Они были одеты в цивильное, но вооружены не только топорами, но и автоматами. Меллера бросило в жар, а потом в холод. Он хотел было незаметно ускользнуть, вернуться в свою лесничевку, но в этот момент что-то жесткое ткнуло его в бок. — Тихо! — негромко произнес Констант. — Мне не хотелось бы стрелять. Ночь тиха и хороша, как в рождественском гимне. Лесничий упал на колени. — Пощадите меня! Я ни в чем не виноват перед вами. Я несчастный человек. У меня погиб на фронте единственный сын... Я докажу вам, докажу, что я знал, что вы здесь, и никому, никому не сказал ни слова... Это заявление, понятно, заинтересовало Константа. Лесничий повел его в свой дом, стоявший на запущенном старинном тракте посреди леса. В маленькой конторе с оленьими рогами на стене он показал Константу при свете «летучей мыши» свой толстый гроссбух. — Вот здесь, видите, и здесь я начал регистрировать незаконную порубку... число, месяц, кварталы, в которых обнаружена порубка, тип дерева... И все зачеркнул!.. Я не настоящий немец, я фольксдойче, родился и жил среди поляков в Польше на Волыни, потом сюда всех нас переселили. Только в сороковом году меня сделали рейхсдойче... У меня жена — полька... Спросите любого поляка в этих местах: я никогда не был зверем, выполнял лишь свой долг... Я давно уже, когда погиб под Смоленском мой сын, понял, что немцы проиграли войну, и стал другом поляков, за ничтожное вознаграждение отдавал им дрова... Констант бегло просмотрел карту Бялоблотского леса и прилегающих лесных участков, входивших в лесничество Меллера. — Ну смотри, Меллер, — сказал Констант, подумав, — если выдашь, если обманешь, мы найдем тебя под развалинами гитлеровской Германии, куда бы ты ни забрался! Кончилось тем, что лесничий клятвенно пообещал не выдавать разведчиков и оказывать им всяческую помощь. И слово свое старик сдержал. Он исправно опускал в «почтовый ящик» — дупло в дереве недалеко от землянки разведчиков — записку, предупреждающую группу о готовившейся новой охоте немцев на кабанов в Бялоблотском лесу. Чаще других охотились офицеры из крупнейшего эсэсовского учебного центра в Трескау, в пятнадцати километрах от Позена. Загонщиками на охоте служили поляки и местные фольксдойче. Во время «полуванья» — охоты Османские, отец и сын, не раз уводили охотников за кабанами подальше от того квартала, в котором прятались в своем подземелье разведчики... Но это не всегда удавалось, мешали местные фольксдойче, и тогда разведчикам приходилось сидеть без часового, буквально ниже травы, тише воды, а эсэсовцы проходили и пробегали в охотничьем азарте по крыше землянки, и сверху сыпался струйками песок, и в душном, спертом воздухе землянки, поморгав, гасла «летучая мышь». Тогда-то и сравнил Пупок землянку разведчиков с братской могилой. По три дня, бывало, ничего не ели, выпотрошив сухарное крошево пополам с табаком из уголков вещмешков. Но особенно туго приходилось группе, когда немцы устраивали очередное прочесывание леса. Эта операция напоминала игру в кошки-мышки. И немцы никогда не настигали разведчиков только потому, что командир группы «Феликс» ввел одно новое правило в эту игру. Тщательно изучая повадки врага, Констант Домбровский заприметил за эсэсовцами и за служащими вермахта весьма интересную особенность: неукоснительное следование уставу и всякого рода пунктам положений, даже вопреки здравому смыслу. Так, однажды эсэсовцы «прищучили» его группу в районе Шнайдемюля. Была светлая лунная ночь, немцы шли за разведчиками по пятам и вдруг, как по команде, остановились, отстали, дали разведчикам уйти. Наутро, внимательно повторив весь ночной путь по карте, Констант с изумлением увидел, что эсэсовцы отстали как раз на границе двух имперских провинций — Померании и Вартеланда. Как убедились разведчики, немцы вовсе не намеревались нарушать границу провинций, каждая из которых находилась в ведении почти совершенно обособленных ведомств — полиции и СС, подчиненных РСХА в Берлине. — Черт их знает, — заявил Констант, — может, это у них осталось от тех времен, когда вся Германия была похожа на сшитое из разноцветных кусков одеяло — вся состояла из множества королевств, герцогств и княжеств — лилипутов. Позднее, когда эсэсовцы из Трескау пытались уничтожить группу «Феликс» в Бялоблотском лесу, Констант затеял с ними нехитрую игру, каждый раз удирая из Вартеланда за границу сопредельной Верхней Силезии. Офицеры СД из Позена, столицы провинции Вартеланд, неизменно заканчивали погоню на этой границе, а штурмбаннфюрер СС Отто Вехтер, шеф зихерхайтдинста в Бреслау, не торопился протянуть руку помощи своим познаньским коллегам — у самого забот полон рот. Взаимные попреки Позена и Бреслау, их постоянные апелляции к рейхсфюреру СС на Принц-Альбрехтштрассе в Берлине привели наконец к грозному приказу Гиммлера: покончить со всеми дрязгами и координировать свои действия против врагов рейха, действующих в стратегически важной зоне близ границы обеих провинций, на берлинском направлении. Вскоре разведка «Феликса» сообщила: переговоры двух высоких сторон — СД Вартегау и Верхней Силезии — начались в Бреслау. Констант организовал наблюдение за большим мрачным зданием на Музеумштрассе в Бреслау. Его люди незаметно фотографировали всех достойных внимания офицеров и штатских лиц, входивших и выходивших из охраняемого эсэсовцами подъезда. Они видели, как в ворота здания по ночам въезжали крытые фургоны с номерами СС, набитые арестованными шахтерами из Силезского угольного бассейна, слышали крики, доносившиеся из огромных подвалов и камер пыток на третьем этаже. После очередного тура переговоров офицеры СД едут отдохнуть на Швайдницштрассе. Это очень устраивает людей Константа: в ресторане «Танненхофе» есть свой человек, поляк-официант, которому удалось выправить документы фольксдойче. Случается, он обслуживает самого герра Вехтера, шефа СД. А к нему, бывает, подсаживается армейский контрразведчик полковник Лош, начальник Абверштелле-Бреслау. Так, несколько слов, брошенных оберстом из абвера, привели к тому, что Констант организовал на подступах к Бялоблотскому лесу круглосуточное дежурство с целью обнаружения автофургонов оперативной группы радиопеленгации, которую оберст собирался послать к лесу одновременно с направлением такой же группы из Познани... «Слухачи» СД и пеленгаторы функабвера в Позене и Бреслау уже давно запеленговали рации в Бялоблотском лесу. У наших разведчиков тогда, увы, не было передатчиков, работающих на ультракоротких волнах, которые не отталкиваются от ионизированного «хэвисайдова слоя», а распространяются по прямой и потому на месте их зарождения не детектируются. В журналах и картотеках многих пунктов пеленгации и подслушивания функабвера занесены подробнейшие сведения о времени выхода в эфир радиста группы «Феликс», о точном месторасположении рации, позывных, диапазонах работы, продолжительности связи. Тщательно записаны группы пятизначных цифр неизвестного, не поддающегося разгадке шифра. Копии всех шифрограмм размножены и направлены в Берлин. Наиопытнейшие «слухачи» — фельдфебели по «почерку» радистов определили пол, национальность, примерный возраст, класс работы по количеству передаваемых и принимаемых знаков в минуту, даже основные черты характера, темперамент, настроение радиста группы «Феликс». По сведениям Константа, Позен и Бреслау теперь готовили совместную большую облаву на «русских и польских шпионов, свивших себе гнезда в Бялоблотском лесу...» В таких-то условиях разведгруппе «Феликс» удалось сделать немалое дело: добыть исчерпывающие данные о гитлеровской обороне в районе «ворот Берлина» — на реках Нотец и Варта. Эти данные, жизненно необходимые войскам 1-го Белорусского фронта для скорого наступления, которое взломало бы эти крепкие ворота, Констант Домбровский добыл с помощью поляков. Как-то во время ночной встречи с польским крестьянином Юзефом Османским, помогавшим разведгруппе в сборе сведений, а в трудные дни и продуктами, Юзек пожаловался Константу: — Наших хлопов швабы собираются завтра погнать на окопы. За отказ бросят в концлагерь в Познани. Многие ребята не хотят работать на Адольфа, думают в лесу отсидеться... — На окопы, говоришь? Так это же замечательно, Юзек! Як бога кохам! Именно тебе и твоим товарищам и надо идти на окопы. — ? — Не удивляйся, Юзек. Разбросай всех надежных ребят по разным командам, а сам сделай так, чтобы ты мог раз-два в неделю навещать семью. Будешь собирать и регулярно передавать мне сведения о строительстве оборонительных рубежей. За какую-нибудь неделю Констант и Юзек поставили это важное дело на широкую ногу. Из отрывочных сведений, полученных от поляков, мобилизованных организацией Тодта, складывалась полная картина строительства оборонительных поясов, прикрывающих путь в сердце Третьей империи... И когда гитлеровцы возвели семь оборонительных рубежей между Вислой и Одером, группе «Феликс» с помощью поляков удалось добыть исчерпывающие данные о третьем рубеже (Торунь — Пиотркув — Познань — Острув) и пятом, прикрывавшем границу «старого рейха» — довоенную государственную границу Германии. От имени Центра Директор выразил Домбровскому благодарность и сообщил, что командование представило всех разведчиков группы «Феликс» к правительственным наградам. На следующий день после этого радостного известия Пупок принес два экстренных сообщения из лесных «почтовых ящиков». Первое приятное, по-польски:«Догнали и добили раненого кабанчика. Спрятали его от немцев в дровах на большой вырубке. 002. Приятного аппетита».«002» — это Юзек Османский. Он же Тесть. Второе неприятное, по-немецки:
«Шеф СС и полиции Вартегау приказал в трехдневный срок провести прочесывание лесов в этом районе с одновременной ликвидацией всех банд парашютистов. Специально указывается, что парашютисты укрываются в лесу в подземных убежищах. Кроме того, рейхсфюрер СС Гиммлер приказал лесному управлению объявить Бялоблотский лес и ряд других близлежащих лесов государственным заповедником, прекратить все лесозаготовки, запретить всему населению вход в эти леса, заблокировать все дороги, ведущие к ним, выселить все фольварки в радиусе пяти километров, а также всех лесников и лесных объездчиков... Фавн».«Фавн» — это Меллер. — Немцы затевают что-то очень серьезное, — забеспокоился Констант. Надо посоветоваться с нашими поляками — Казубским и Исаевичем. У них большие связи в Познани. Но Богумил Исаевич, заместитель командира разведгруппы Войска Польского Казика Казубского, ничем не мог помочь своим русским друзьям. — Да, у меня имеются свои люди — тайные бойцы Армии Людовой в аппарате гаулейтера Вартеланда Грейзера, — сказал он, придя ночью в землянку разведгруппы «Феликс». — Имеются и в штабе шефа СС, и в полиции провинции СС-группенфюрера и генерал-лейтенанта полиции Гейнца Рейнефарта. На днях я получил характеристику этого главного и непосредственного нашего противника в этом краю. Его номер в СС 56 634, юрист по образованию. После убийства Гейдриха являлся генеральным инспектором рейхспротектората Богемии и Моравии. В ноябре прошлого года сменил СС-обергруппенфюрера Вильгельма Коппе, который стал правой рукой Ганса Франка в Польском генерал-губернаторстве, на посту шефа СС и полиции в Вартегау. Рейнефарт один из самых лютых генералов СС. За участие в подавлении варшавского восстания и зверское истребление варшавян 30 сентября этого года Гитлер наградил его «дубовыми листьями» к Рыцарскому кресту. В Варшаве он был убийцей номер два после СС-обергруппенфюрера фон дем Баха. Кстати, то, что Рейнефарт по приказу Гиммлера, приезжавшего в Познань в августе, срочно перебросил подчиненные ему части СС и полиции из Вартегау в Варшаву, помогло нам с вами продержаться здесь последние три месяца. Сообщения Меллера мои люди подтверждают полностью, но и они не всемогущие боги, доступа в сейфы Рейнефарта не имеют. Известно, что за голову каждого из нас назначена премия в десять тысяч рейхсмарок. Судя по всему, здешние гитлеровцы отлично понимают, что Красная Армия скоро перейдет в новое наступление, и заранее хотят очистить от разведчиков будущий прифронтовой район. Вот они и собираются провести «гроссфандунг» — «большую облаву». — Словом, надо быть готовыми ко всему, — сказал Констант, выслушав поручника. — Если немцы выселят Османских, всех поляков, Меллера, будем жить как робинзоны... В общем, наступают горячие денечки.
3. РАЗГОВОР С ГИТЛЕРОМ
И они наступили, эти денечки. Началась «гроссфандунг» — «большая облава». Трое суток отсиживались в землянке. Когда кончились продукты и пришлось взяться за НЗ, Констант предложил разделить концентраты по ложке на брата, плюс сухарь в сутки. Его заместитель Евгений не согласился с ним. — Предлагаю выдать весь харч сразу. Чем раньше кончится все, тем быстрее и решительней мы что-нибудь придумаем. Безвыходных переплетов не бывает. Костя обрекает нас на голод — мы обессилеем, впадем в апатию, а потом тихо скончаемся в этой «братской могиле». — Надо любой ценой переждать блокаду, — упорствовал Констант. А совсем рядом с потайной землянкой, у края загайника денщики эсэсовских оберштурмфюреров и гауптманов распаковывали ранцы и чемоданчики с судками-термосами, сервировали обед из походных пластмассовых сервизов. Офицеры садились на удобные складные стулья, уплетали консервированные длинноствольные франкфуртские сосиски, гамбургские котлеты, глотали горячий чай с ромом и, рыгая, утирали жирные губы белоснежными салфетками. И затем, справив нужду, снова приступали к «гроссфандунгу». На пятый день Домбровский вывел группу из «братской могилы» и попытался просочиться сквозь эсэсовские и жандармские цепи в другой, отдаленный лесной квартал, но не смог этого сделать. «Коронный» — то есть выпускной класс эсэсовского училища в Трескау держался стойко. Юнкера СС, вооруженные автоматическими карабинами, неплохо дрались в лесу. Из разведчиков прорвались только трое — Евгений, Димка Попов и Олег. Только они пришли на явку в условленном месте. Темнело. В лесу слышались командирские свистки, у эсэсовцев происходила какая-то перегруппировка штурмовой группы батальона СС «Позен». Видимо, фрицы не собирались, как обычно, уходить на ночь из леса. — Давай ударим в спину! — предложил Димка Попов, взводя автомат. — А то бегаем, как кабаны. У меня уж давно руки чешутся. — Что толку от наших трех пукалок? — резонно возразил ему Пупок. — Вот что, — сказал Евгений. — Выходим из лесу, расходимся в трех направлениях и поднимаем шум-гам на трех фольварках за спиной карателей. Обязательно подальше от польских хуторов. Да побольше шуму, чтобы немцы решили, что партизаны вырвались из Бялоблотского леса, и помчались бы за нами. — Это дело, — согласился Пупок. — Айда! — Пустое задумали, — проворчал Димка. — Лучше бы из автоматов вдарить... — Заодно набирайте на фольварках побольше продуктов! — напутствовал Евгений товарищей, прощаясь с ними за деревней Лендек. Сам Евгений решил наведаться в гости к одному престарелому барону, о котором он не раз слышал от Юзека Османского. А почему бы и нет! Обстоятельства управляют тобой или ты обстоятельствами — вот подлинное мерило настоящего разведчика. От Османского он слышал, что барон фон Югенбург, полковник в отставке, отец двух эсэсовцев, сильно притеснял «остарбайтеров» — «восточных рабочих». Сначала Евгений, подобравшись к большому господскому дому, расположенному в живописном парке недалеко от берега Варты и городка Бремен, хотел было оборвать телефонные провода, но потом раздумал: пригодятся — он давно собирался поговорить кое с кем по телефону... Почти полчаса потратил он, пока облюбовал окно с балконом на втором этаже, осторожно выдавил стекло и забрался в дом. В темном коридоре он услышал чье-то астматическое, со свистом дыхание. Луч фонарика выхватил из темноты жирное бульдожье лицо с закрученными в футлярчики усами а-ля Вильгельм II. Барон был в золотисто-желтом стеганом шелковом халате и держал в дрожащих руках двустволку. За его могучей спиной грозно смотрели с полотен в золоченых рамах Фридрих II и фельдмаршал Гинденбург. Евгений затащил тучного барона в первую попавшуюся комнату. Комната оказалась спальней барона с громадной кроватью под балдахином. На ковре лежали все двенадцать томов мемуаров Джованни Джакомо Казановы в старинном издании Брокгауза. Так вот что читал на сон грядущий престарелый барон. Евгений с удовлетворением увидел на тумбочке старомодный телефонный аппарат, наверняка помнивший еще времена Томаса Альвы Эдисона. Посадив обескураженного барона-оберста на кровать и приказав ему держать руки на спинке кресла, Евгений поднял телефонную трубку. — Я не трону вас, барон, если вы будете благоразумны. Считайте, что я просто зашел позвонить. Да и взять у вас кое-что из еды на дорогу, поскольку магазины закрыты. Итак, барон, вы обещаете быть паинькой? — У меня нет иного выбора, — прохрипел барон. — Прекрасно! Как вызвать междугородную? — Не хотите ли вы говорить с Москвой? — попытался усмехнуться барон, кривя в усмешке лиловые губы. Обвисшие, как у сенбернара, щеки все еще тряслись. — Позен? Междугородная? — через две-три минуты негромко говорил в трубку Евгений. — Дайте мне рейхсканцелярию! Живо! Рейхсканцелярия? Прошу срочно соединить меня с фюрером! Это дело первостепенной государственной важности. Алло? Я не слышу — какой-то треск в мембране... Кто спрашивает? Представитель Красной Армии. Откуда говорю? Из-под Берлина. Фамилия? Воинское звание? Это я скажу вашему фюреру. Кто пьяный? Сами вы алкоголик! Никто вас не разыгрывает. Акцент непохожий? Что?! Оставьте свои угрозы при себе... Неслыханная наглость? С кем я говорю? Какой адъютант?.. Слушай ты, фашистская штабная крыса! Я поговорю с тобой особо, паразит, когда мы придем в Берлин, а сейчас давай-ка мне лично Адольфа Гитлера. Что?.. Как я тебя назвал?.. Па-ра-зит! Фюрера нет в Берлине? А где он? У, сбежал, гад?.. Ты не обязан мне отвечать?.. Алло! Передай своему фюреру, что представитель Красной Армии предлагает ему немедленно капитулировать. И чтобы безоговорочно!.. И еще хочу спросить: заказал ли фюрер себе гроб? Пора, говорю!.. Наши уже ждут. Как говорил Шиллер: «Я знаю своих молодцов!» До встречи в Берлине! Разведчик взглянул на барона, обрюзгшее лицо которого стало иссиня-багровым — вот-вот хватит апоплексический удар. Монокль барона давно выпал из глаза... — Не забудьте уплатить за междугородный разговор. Мне, право, очень жаль, барон, что не удалось поговорить с фюрером, иначе я передал бы Адольфу привет от вас лично. — Но ведь гестаповцы уже установили, что вы говорили по моему телефону!.. — сдавленно прохрипел барон. — Не сомневаюсь в этом, — заулыбался Евгений, наматывая на кулак телефонный шнур. — Поэтому не смею задерживать вас. Надеюсь, вы извините меня за эти мелкие неприятности. С этими словами он с силой дернул телефонный шнур, вырывая его из аппарата. — Это для того, чтобы вы не спешили со своей реабилитацией, герр оберст. Я советую вам хорошенько продумать вариант защиты. Думаю, что сердитые господа из гестапо, учитывая близость Позена, приедут сюда не позже чем через час. Они наверняка спросят, куда я ушел. — Он аккуратно стер отпечатки пальцев с телефонной трубки. — Так скажите этим господам, что я иду по следу фюрера. За сим — ауфвидерзейн! Извинить за беспокойство не прошу. Согласитесь, барон, пока еще вы и ваши сыновья эсэсовцы причинили нам гораздо больше беспокойств, чем мы вам. — Вы меня хотя бы связали, молодой человек... — Простите, барон, образование не позволяет. Я по возможности избегаю грубого насилия. Ограничусь тем, что суну кляп вам в рот и запру вас в вашей спальне. — С меня спросят гестаповцы... — Разберутся. Это их призвание. — Ох, вы не знаете гестапо. — Ошибаетесь. Уж кто-кто, а я знаю гестапо слишком хорошо. Ваш «форд» на ходу? — Я уже давно забыл, как пахнет бензин. Мне отказали в пайке. Не верите, можете заглянуть в гараж. — Придется позаимствовать одну из ваших лошадей... Прощайте! Дмитрий и Пупок немало удивились, когда Евгений прискакал в лес на чистокровном скакуне тракененской породы, рослом кауром жеребце, с двумя альпинистскими рюкзаками, набитыми разной снедью. Сбросив рюкзаки к ногам остолбеневших друзей, он соскочил на заиндевелую землю. — Прощай, дружок, — хлопнул он коня по теплой, чуть влажной шее. — Ты хоть и фриц, а парень хороший! Скачи домой, а то мои голодные приятели, чего доброго, вспомнят о вкусе вареной партизанской конины. Он хлестнул коня баронским стеком, и тот, всхрапнув, понесся галопом по лесной заснеженной дороге. Евгений вздохнул, глядя вслед коню: — Это четвероногое будет спать в отличной теплой конюшне. А вот где мы, горемычные, преклоним голову, одному богу известно! Димка и Пупок быстро рассовали окорока, консервы, хлеб по заплечным мешкам. — Тебе, Женьк, видать, здорово повезло, — проговорил Димка, жуя колбасу. — Майн готт! Бутылка коньяку! Погоня будет? — Будет, — уверенно ответил Евгений. — Главное, думаю, сделано. Отвлек противника ложными действиями. Группенфюрер Рейнефарт снимет свой эсэсовский отряд из Бялоблотского леса и перекинет его в Гронжин-ляс... Евгений явно наслаждался произведенным эффектом. — Еще как! В Берлине было слышно. Слава Эдисону! Все решила техника! Я всегда говорил, что в нашем деле вот это серое вещество, — он постучал по лбу, — важнее мускулов. Фантазия художника нужнее знания уставов! И Евгений, смеясь, на ходу рассказал товарищам о том, что звонил фюреру. — С этой идеей, ребята, я давно носился, — признался Евгений друзьям. Она пришла мне в голову в первый же наш визит в немецкое поместье. А тут подходящая обстановка; шуметь надо, и чем громче, тем лучше. Я еще в партизанах подбил ребят послать личное письмо Гитлеру по почте из Брянска. Как только я увидел почтовый ящик с имперским гербом, так и загорелся желанием черкнуть пару строк Адольфу. Получилось похоже на письмо запорожских казаков турецкому султану. Смеху было!..* * *
СС-группенфюрер Гейнц Рейнефарт действовал точно так, как и предположил Евгений Кульчицкий. Сняв батальон СС-«Позен» и отряд по истреблению парашютных десантов из района Бялоблоты — Лендек, он перекинул его к Гронжин-лясу, вызвал подкрепление из эсэсовского училища и гарнизона Позена и начал усиленно прочесывать все леса вокруг поместья герра оберста. Самого барона фон Югенбурга гестаповцы арестовали и увезли в «черном вороне» в познаньскую цитадель, где его допрашивал лично шеф познаньского отдела «зихерхайтдинст» — СД. Разведгруппа Константа Домбровского вышла таким неожиданным образом из безвыходного положения. Но сам Констант не пришел в восторг, услышав о новой проделке Евгения. — Пижонский авантюризм! — ворчал он. — Звонить Гитлеру — надо же было додуматься! Воюешь по Дюма. Тоже мне д’Артаньян. Черт знает что! Сумасбродство какое-то! Однако Константу пришлось признать, что именно «сумасбродству д’Артаньяна», направившему ищеек «гроссфандунга» по ложному следу, обязан он спасением своей группы. В диверсионно-разведывательной части Евгений Кульчицкий слыл парнем гордым и высокомерным. Но Констант знал: это у Женьки напускное, от застенчивости. Потом он заметил, что Женька действительно стал высокомерен, но только с теми, кто незаслуженно ставил себя по опыту и отваге выше его или на одну доску с ним. В Женьке чрезвычайно сильно развился дух соревнования, вообще отличавший молодых зафронтовых разведчиков. Кроме того, в нем жило и обостренное чувство исключительности, тоже свойственное людям этой редкой профессии, которую они ставили превыше всех прочих военных специальностей: летчика или моряка, танкиста или артиллериста. — Идя в разведку, — наставлял Константа еще в сорок первом командир диверсионно-разведывательной части, — не бери самого великолепного исполнителя, если он только и умеет, что исполнять чужие приказы. Не бери зубрилу, который назубок знает все уставы, но не видит дальше них. Не бери отличника строевой подготовки, умеющего только пыль поднимать — не на парад идешь. Не бери подхалима. Бери человека самостоятельного, независимого, инициативного, с фантазией. Такие ребята обычно самолюбивы, ершисты, сначальством не ладят, липовых авторитетов не признают, характер у них сложный, а о себе они самого хорошего мнения. Иначе они и не подумали бы идти в нашу отборную часть. Только неумный начальник, опасаясь за свое место, окружает себя посредственностями, льстецами, подхалимами, опасными карьеристами. Начальник деловой и толковый окружает себя людьми блестящих способностей, которые дополняют, а в случае необходимости всегда могут и заменить его. Именно таким разведчиком и был Евгений Кульчицкий. Группа «Феликс» вернулась в «братскую могилу», так и не обнаруженную немцами, а на следующий день опять разорвался в Бялоблотском лесу таинственный снаряд. Вечером Констант послал Центру подробную шифровку о загадочном взрыве. Когда радистка через сутки приняла и расшифровала ответную радиограмму от Директора, Констант пробежал ее глазами и молча протянул Евгению.«Феликсу». Ваши сведения о взрыве ракет в Бялоблотском лесу очень интересны. Немедленно сообщайте о возможных новых взрывах, собирайте осколки, особенно с фирменными знаками и заводскими номерами. По-прежнему ждем от вас дополнительные данные о военной промышленности Вартегау и Силезии. Сосредоточьте внимание агентуры на ракетных заводах. Директор».Констант и Евгений вышли из землянки, чтобы обсудить новый приказ. Над частоколом сосен мерцали звезды. — Похоже, что немцы и впрямь тут бросаются ракетами, — заметил Евгений, глядя, как Констант поджигает трофейной австрийской зажигалкой листок с радиограммой Директора. — Не думаю, что нам удастся выполнить этот приказ, — расстроенным тоном проговорил Констант. — Все наши помощники — крестьяне, а горожан рабочих почти нет. — Устроим смычку города и деревни, — предложил Евгений. — Вон Тесть говорил, что у него два двоюродных брата в городе работают: один в Познани, на машиностроительном заводе, другой — в Бреслау. Найдется городская родня и у других наших поляков в Пыздрах, Лёндеке, Яроцине. — Да я расспрашивал Тестя об этих его братьях, Зигмунте и Мечиславе. Зигмунт работает на военном электротехническом заводе в Бреслау конторским служащим. Беда в том, что ему, видно, засорили мозги и он сочувствует реакционной Армии Крайовой. Крайовцы популярны в городском подполье, у них довольно большие связи, они многое знают... но ведь ты помнишь этих гавриков по Восточной Польше: мечтают о панской Польше буржуев и помещиков, морочат народу голову, одинаково пугают его и немцами и русскими. Под Люблином они не только отказывались помогать нам, советским разведчикам и Армии Людовой, но даже часто вредили как могли: выдавали гестаповцам, нападали на наших из засады, убивали... — Да, этим летом они троих моих друзей по спецшколе ночью под Парчевом зарезали. Есть среди рядовых крайовцев, конечно, и настоящие патриоты, только замороченные, оболваненные. А фашист он везде фашист: немец, итальянец, украинский националист-бандеровец, поляк, русский власовец... — Так как же нам выполнить новое задание? Крайовцев не заставишь на себя работать... Они молятся на Лондон и уповают на свое эмигрантское правительство в Лондоне. Их так и называют «лондонскими поляками». Вот если бы ты был англичанином, они бы в лепешку расшиблись. — Если бы я был англичанином?.. — Ну да! Тогда бы они все для тебя сделали. — Костя! А что, если мне стать англичанином? Я убежден, что «аковцы» знают больше нас о «чудо-оружии»... — Как это — стать англичанином? — Ты же знаешь, отец у меня был дипломатом, я много лет жил и учился в Англии и Америке, знаю английский, как русский. — Чепуха ерундейшая! Тоже мне мистер-твистер! — Слушай! Ну почему не попробовать? По отношению к нашим британским союзникам это вполне лояльно. Английскому народу тоже выгодно, чтобы «лондонские поляки» не занимались междоусобной дракой, а боролись против бошей. А до этих интриганов в лондонском эмигрантском польском правительстве нам дела нет. — Ну и фантазер же ты, Женька! Евгений понимал, что ему трудно будет убедить Константа: тот любил такие операции, которые он мог наперед рассчитать с математической точностью, заранее все предусмотрев, взвесив все опасности, а тут уравнение с множеством неизвестных... — Ты же сам говоришь, что у них большие связи, что они многое знают. Представлюсь им как английский разведчик, придумаю «легенду»... — Такой маскарад закончится безымянной могилой. — Я выдавал себя за полицая, за власовца, а среди полицаев даже за немецкого обер-лейтенанта, хотя не ахти как знаю немецкий язык. А за англичанина среди поляков я вполне сойду. — По виду, пожалуй. И по языку, может быть... Но ведь ты уж сколько лет как не бывал в этой самой Англии! Вечно ты так: или голова в кустах, или грудь в крестах. — Язык, на котором говорил с детства, никогда не забудется. Елки-палки! Ну что могло измениться в этой стране загнивающего капитализма? Костя, друг! Я уверен, что справлюсь. Я всю войну жалел, что не знаю в совершенстве немецкий... — Брось ты это! Директор не разрешит... — Разрешит, обязательно разрешит... Почувствовав, несмотря на рассерженный тон, что оборона Константа слабеет, Евгений атаковал друга с новой силой. Сам он все пуще загорался своей смелой, может быть, чересчур смелой идеей, но именно такие небывало дерзкие приключения любил он больше всего. Осторожный, осмотрительный, не любящий лишнего риска Констант Домбровский сдался только на следующий день. И еще через день пришло разрешение Центра со всеми необходимыми инструкциями «Директора». К этому времени Евгений успел уже хорошенько продумать свой план...
4. СКОРПИОН ЖАЛИТ САМОГО СЕБЯ
«Дора» — это концлагерь, расположенный у самого подножия мрачной горы Конштайн, километрах в четырех от городка Нордхаузен. «Дора» — это сто пятьдесят бараков основного концлагеря, через которые прошли сто двадцать тысяч рабов, говорящих почти на двух десятках языков. «Дора» — это дьявольский гипноз страха, постоянный гнет несносной тоски, неотступная как тень близость смерти. «Дора» — это сто двадцать тысяч «гехаймтрегер» — «носителей тайны». «Дора» — это большая тюрьма и крематорий с двумя мощными печами. «Дора» — это кладбище с полуметровым слоем пепла и обугленных человеческих костей. Тайна умерла с ними. Так думали гестаповцы. «Дора» — это последнее, что видели десятки тысяч рабов рейха, прежде чем навсегда исчезнуть в потемках горы Конштайн. Ночью, вскоре после отбоя, на крытых соломой нарах третьего яруса собрались подпольщики концлагеря «Дора Миттельбау». Вокруг незаметно разместились дозорные. — Товарищи! — тихо начал Старшой. — Прежде всего почтим память наших казненных подпольщиков минутой молчания. Вставать не надо — негде. Помянем и сорок тысяч наших товарищей, которые уже погибли в подземном заводе... Помолчав, чтобы переводчики успели перевести его слова немцам, французам, полякам, чехам, Старшой прочистил горло и снова заговорил: — Друзья! Зверская расправа наци над нашими братьями ни у кого из нас не вызывает удивления. Чуя свой конец, фашисты окончательно теряют голову от страха и сатанеют. Доказательство тому — убийство дочери короля Италии Виктора Эммануила принцессы Мафальды, жены принца Филиппа Гессенского, в Бухенвальде. Это, конечно, акт мести за переход итальянского короля на сторону союзников... Еще одно сообщение. Не все, наверное, из вас знают, что комендант нашего лагеря Кох изобличен как вор эсэсовским трибуналом под председательством СС-группенфюрера принца Вальдека. Сначала его хотели послать в эсэсовский штрафной батальон на русском фронте, но Вальдек взял да расстрелял его. Возможно, Кох поплатился за наш саботаж. Возможно, это убийство призвано похоронить кое-какие тайны СС, этого черного ордена палачей. Как бы то ни было, скорпион жалит самого себя! По нарам пробежал приглушенный взволнованный разноязыкий говорок. — Наши товарищи антифашисты умерли в «Доре» как герои, спасая сотни и сотни человеческих жизней. Мы отомстим за них. Но ракеты все еще взрываются в Англии и Бельгии, сея кровавый урожай. Тысячи убитых, десятки тысяч тяжело раненных... Помните: сегодня на этом адском предприятии работают две с половиной тысячи служащих, пять тысяч немецких рабочих, пятнадцать тысяч узников, и почти все узники хотят бороться с Гитлером. А мы? Что делаем мы? Фон Браун довел производство ракет до шестисот в месяц, но многие из них благодаря вашим усилиям, товарищи, никогда не долетят до цели. Это прекрасно, это равнозначно сражению, выигранному на фронте, но мы использовали еще не все возможности. Но, к сожалению, не во всех цехах сумели мы пока наладить саботаж. Еще плохо охвачены наши товарищи в соседних концлагерях «Эрлих» и «Гарцунг». Мы еще не охватили как следует новичков-остарбайтеров: татар, киргизов, евреев... Не все делаем мы, чтобы задержать производство этого оружия. Однако за последние несколько дней нам повезло: мы получили самую квалифицированную научно-техническую консультацию. Неоценимые сведения о конструкции и производстве ракет дал нам один немецкий товарищ. По понятным причинам я не стану называть его фамилию и номер, но скажу, что наше руководство сделает все, чтобы сохранить ему жизнь до прихода союзных войск. Благодаря немецкому другу у нас открываются совершенно новые возможности. Слушайте и запоминайте! Наш немецкий друг подсказал нам новые эффективные способы саботажа во всех системах ракеты. Ракета «Фау-2» — сложнейший механизм. В нем пятьдесят тысяч деталей. Пятьдесят тысяч возможностей для саботажа. Ракеты должны взрываться и падать «по неизвестным причинам» при запуске, из-за неполадок в системе включения, пожара в сопловой части, отказа электрогидравлической системы рулей, дефектов трубонасосного агрегата, выхода из строя интегратора ускорения и системы управления по радио. Самое больное место в гитлеровской программе «Фау-2» сейчас — это жидкий кислород. Без него ракеты не взлетят с земли. А немцы уже потеряли свои подземные заводы в Льеже и Саарской области, в Витрингене. Для заправки одной ракеты необходимо почти пять тонн. За счет естественного испарения жидкого кислорода немцы теряют почти половину его на пути от завода до ракеты. А наши «пленяги» работают и на кислородных заводах, обслуживают они и железнодорожные цистерны. Мы должны связаться с иностранными рабочими, с земляками всюду, где только можно. Надо изо всех наших сил ударить по этой ахиллесовой пяте гитлеровских ракетчиков!.. — Правильно! — поддержали Старшого из темноты. — Те, кто готовит новый побег, попадут, возможно, к партизанам. Так пусть они партизан нацелят на кислородные заводы, поезда с цистернами... — В Польше, — продолжал Старшой, — партизаны уже уничтожили несколько пяти- и восьмитонных автоцистерн и целый эшелон сорокавосьмитонных цистерн с жидким кислородом. Посчитайте-ка, сколько ракет не взлетит! А если партизаны будут действовать не вслепую, а будут специально охотиться за ракетным горючим? Очень важно также всюду, где только можно, взрывать, сжигать спиртовые заводы — семидесятипроцентный свекловичный спирт тоже стал дефицитным в «третьем рейхе». Весь запас сахара и свеклы целиком пущен на производство спирта для ракет! — Эх, если бы сообщить все эти данные нашим за фронт! — по-русски проговорил с тяжким вздохом кто-то неразличимый в темноте. — Вот тогда бы можно было и партизан и авиацию нашу нацелить, и союзникам объекты указать! — Мы делаем все для того, чтобы ускорить побег, — взял слово Седой. — Но многое, сами понимаете, зависит от случая. Необходимо использовать каждую щелочку, каждую возможность побега или отправки из концлагеря «Дора». ...Вернувшись в Берлин из ставки фюрера, рейхсминистр доктор Геббельс опубликовал в «Фолькише-беобахтер» следующее зловещее заявление: «Фюрер и я, склонившись над крупномасштабной картой Лондона, отметили квадраты с наиболее стоящими целями. В Лондоне на узком пространстве живет вдвое больше людей, чем в Берлине. Я знаю, что это значит... В Лондоне вот уже три с половиной года не было воздушных тревог. Представьте, какое это будет ужасное пробуждение!..» Последний самолет-снаряд «Фау-1», запущенный с французской территории, упал на Англию 1 сентября 1944 года. Седьмого сентября английский министр Дункан Сэндис, зять Черчилля и известный специалист по ракетам, заявил, что войну против «Фау-1» можно считать оконченной. Увы, он поспешил: 8 сентября немцы запустили из Голландии первую ракету «Фау-2»... ...Едва бредут кацетники в лагерь после нескончаемо длинного рабочего дня, но Седой, старый немецкий коммунист, человек непреклонного упорства, идя в ногу со Старшим, тихо говорит: — Доктор Гюнтер Лейтер может быть полезен нам: он работал у главного конструктора этих ракет — у самого фон Брауна. Постарайтесь сблизиться с ним. Он из нашего блока. Вернер фон Браун! Старшой уже не раз видел этого надменного пруссака, сына экс-рейхсминистра, в цехах подземного завода. Лет тридцать с небольшим. Типично тевтонская внешность — высокий рост, светлые волосы, светло-голубые глаза как льдинки, крутой лоб в одну линию с носом и массивным подбородком. Он появлялся то в штатском сером двубортном костюме, элегантном пальто и шляпе, то в форме штурмбаннфюрера СС с пожалованным ему Гитлером Рыцарским крестом с мечами в разрезе воротника. Его называли «ракетным бароном»... — Я устрою вам с Лейтером место в углу. Если нужно, достану карандаш и бумагу. Записывайте все шифром. Шифр придумайте сами... И вот вторую ночь подряд тихо разговаривают на нарах третьего яруса, в углу, Старшой — советский инженер и Лейтер — инженер-немец... — Это великое изобретение со временем изменит судьбу человечества! — с жаром шептал немецкий ученый. — Еще более великое, чем колесо и винт, ибо ракеты откроют человеку дорогу в космос! Старшой блеснул в полутьме глазами. — И вы приписываете это изобретение Брауну? — возразил он запальчиво. Да у нас еще народоволец Николай Кибальчич... А Циолковский? Еще в 1903 году... — ...он написал «Исследование мировых пространств реактивными приборами», — перебил Лейтер. — Знаю. Научно-технические достижения нашего ракетного института, — говорил тоном лектора доктор Гюнтер Лейтер, совершенно напрасно приписывают одному Вернеру фон Брауну. Пожалуй, он самый честолюбивый и беспринципный из множества наших ученых, инженеров и техников, уже много лет занимающихся ракетами. И только. В Аугсбурге, центре нашего самолетостроения, мне однажды показали современный дизельный двигатель, равный по мощности чуть ли не всей коннице Чингисхана, по крайней мере почти десяти тысячам коням, рядом с первым мотором Рудольфа Дизеля. У Дизеля было множество соавторов. То же надо сказать о большинстве современных больших технических открытий. О вашем Циолковском мне рассказал еще наш главный теоретик, профессор Оберт, в двадцатых годах. — Когда вы серьезно занялись ракетами? — О полете к звездам люди мечтали во все века. Китайцы в незапамятные времена запускали пороховые ракеты. Космических прожектеров у нас, немцев, всегда хватало. Я еще в двадцать девятом чуть не взорвал себя пороховой «хлопушкой». Опель, наш Форд, пытался приспособить ракету к автомобилю, мечтал о ракетоплане. Всерьез мы приступили к работе над ракетами в тридцать втором году. Было это на полигоне Кюммерсдорфе, в двадцати пяти километрах от Берлина. Там впервые запустили мы ракету на жидком топливе. Помню, как взмыла она над елками и соснами, за которыми мы прятались. Наш первенец походил с виду на грушу и был сделан из серебристо-серого алюминия. Уже тогда мы пробовали разные смеси жидкого кислорода и семидесятипроцентного этилового спирта. Я работал тогда с инженером Риделем, великим ракетным энтузиастом. Кстати, подобно мне, он отказался от лестного предложения СС-рейхсфюрера нацепить эсэсовские руны и фуражку с мертвой головой. За это он поплатился не свободой, как я, а головой, попав в «таинственную» автомобильную катастрофу. Какая-то бешено мчавшаяся встречная машина пошла вдруг на таран, прямо в лоб на автомобиль Риделя. «Таинственная» машина умчалась в неизвестность, полиция почему-то прекратила следствие. Все кануло в гиммлеровский «мрак и туман»... — Так вы говорите, что заправляли ракету жидким кислородом?.. — ...и этиловым спиртом. Ридель командовал запуском, а Браун поджигал смесь особой бензиновой зажигалкой на длинной ручке. Ему было тогда около двадцати, и все звали его Студентом... Помню, как он кичился тем, что Брауны стали богемскими баронами еще в конце семнадцатого века, владели замком, некогда принадлежавшим тевтонскому рыцарскому ордену. Когда этот сынок рейхсминистра приезжает в подземный завод, я стараюсь не попасть ему на глаза. Впрочем, он никогда не смотрит людям в лицо. Зато старшим по званию этот великогерманский барон умеет нравиться. К нашему шефу — генералу Дорнбергеру, этот сынок министра и члена правления Рейхсбанка, сразу вошел в доверие. Надо сказать, что он с огромной энергией восполнял пробелы в своем образовании. Как губка, впитывал каждое слово Риделя. Уже тогда мне казалось, что к своим звездам он пройдет, если надо, по трупам. Он безусловно причастен к аресту своего учителя — ракетчика Рудольфа Небеля, которого упрятали в концлагерь за связь с евреем Эйнштейном... В СС он вступил еще в тридцать третьем. Везло ему поразительно; он всегда каким-то чудом уходил от опасности. Раз доктор Вамке и двое его помощников взорвались, испытывая смесь перекиси водорода и спирта. Но Брауна и не поцарапало... — Когда вы начали работать над «Фау-2»? — Название «Фау-2» — это выдумка доктора Геббельса. «Фау» — первая буква слова «Фергельтунгсваффе»... «Оружие возмездия», — мысленно перевел Старшой. — А цифра 2 привязывает наши ракеты к самолетам-снарядам «Фау-1», к которым наш институт не имел никакого отношения. Мы же назвали наши управляемые на расстоянии баллистические жидкостные ракеты «агрегатами» — от «А-1» до «А-4». Последний из них и назвали «Фау-2» наши пропагандисты. — Но мы отклоняемся!.. — нетерпеливо произнес Старшой. — Когда Гитлер пришел к власти, — продолжал доктор Лейтер, — я сразу почувствовал, что новое правительство поддержит работу над ракетами. Только об этом я тогда и думал и радовался новому размаху. И со мной трагически радовались даже мои знакомые евреи — инженеры и ученые нашей военно-инженерной службы, такие же слепцы, как и я. Мы не замечали зверств Гитлера в Германии, не сознавали, что куем этому ироду страшное оружие. Увы, мы жили только нашей работой, как живет одной работой осел, с завязанными глазами крутящий мельницу. А дела у нас шли неплохо. Уже в конце тридцать четвертого мы запустили с острова в Северном море две первые «А-2» на высоту около двух километров. Генерал Вернер фон Фрич, тогдашний командующий сухопутными войсками, стал нашим патроном. Но в тридцать восьмом Гиммлер и Гейдрих разыграли новый акт в драматической борьбе за контроль над вооруженными силами: они добились смещения Фрича, ложно обвинив генерала в противоестественной симпатии к юношам. Нового патрона мы нашли в лице генерала Кессельринга, шефа самолетостроения, подполковника фон Рихтгофена, племянника первого аса кайзера барона фон Рихтгофена. Эти влиятельные покровители и обеспечили строительство ракетно-испытательной базы в Пенемюнде. Место для базы подобрал Браун. Из соображений секретности Браун и выбрал почти необитаемый мыс острова Узедом, где бродили в лесах померанские олени да плескались в лесных озерах дикие лебеди. В тридцать шестом году мы построили базу, провели к ней ветку железной дороги. Боюсь, что гестапо прочесало все деревни в округе и бросило за решетку неблагонадежных. Но об этом я тогда не думал... ...Через три дня, шагая со Старшим в строю по дороге на подземный завод, Седой взволнованно прошептал: — По решению нашего комитета вы и еще одиннадцать подпольщиков сегодня же уедете из «Доры»! Фон Браун срочно отправляет партию ракет в Пенемюнде. С эшелоном поедет команда кацетников для использования их на этой ракетной базе. С помощью блокшрайбера, писаря-поляка, нам удалось просунуть в эту команду двенадцать наших людей... Действуйте смотря по обстоятельствам!.. Прежде всего постарайтесь связаться с организованным подпольем, если оно имеется у них там, а нет — с надежными людьми. Мир должен знать тайну «Доры» и Нордхаузена. Люди должны знать о преступлениях Брауна и его банды. Тогда и умереть можно спокойно...5. ПОЛЕТ ИКАРА
Вот уже два месяца жил человек № 15654, в прошлом капитан Владлен Новиков, заместитель флаг-штурмана гвардейской истребительной дивизии, а ныне член подпольного комитета концлагеря, одной-единственной надеждой. И с каждым днем все больше таяла эта надежда. Таяла вместе с силами человека № 15654. А кроме него, никто из подпольщиков не мог привести в исполнение дерзкий план, предложенный самим Новиковым. По утрам он просыпался со страхом: не слишком ли он ослаб за ночь, не заболел ли? Если бы речь шла о спасении только его жизни, он бы уже, наверное, давно отказался от своего плана. Но как он мог подвести товарищей по подполью, которые вот уже три недели, подкармливая его, отрезали кусочки от своих хлебных паек! В то утро, 6 ноября 1944 года, человеку под номером 15654 на редкость повезло. Сразу после скудного завтрака на рассвете — эрзац-кофе и пайка формового армейского хлеба — всю команду посадили на огромный тупоносый «бюссинг» и повезли на северо-запад по бетонке, проложенной вдоль тупиковой железнодорожной ветки в сосновом бору. Новиков уже давно знал, что к юго-востоку тянется «малоинтересная» половина острова и запретной зоны Пенемюнде с деревнями Зиновиц и Кемпин, паромом у Вольгаста, подковообразными дюнами и согнутыми ветром соснами. Но сразу за кирпичными казармами у деревни Трассенхайде начиналась «интересная» часть зоны. Сегодня Новикову не нужно было тратить силы на восьмикилометровый пеший поход от барака к аэродрому. Сегодня его везли за казенный, немецкий счет. И потому он устроился в углу у заднего борта и крутил головой, примечая все, что можно приметить. На первый взгляд кругом видны только развалины, но Новиков знает: в этих развалинах, оставленных после бомбежек ради маскировки, вовсю кипит работа. Почти рядом с поселком Трассенхайде и городком строителей стояли казармы. В казармах по-прежнему полно войск, около четырех тысяч солдат. Дальше — шлагбаумы эсэсовского контрольно-пропускного пункта, беспрепятственно пропускающего сначала трехосный «мейллерваген» — ракетный транспортер, а за ними — грузовик с «хефтлингами» в полосатых арестантских костюмах. За бараками Карлсхагена тянется военный городок с закамуфлированными корпусами производственных мастерских сектора «Пенемюнде-Зюйд». В полутора-двух километрах к западу от этих корпусов, словно в научно-фантастическом фильме по роману Герберта Уэллса, возвышаются оливково-зеленые обелиски высотой почти в пятнадцать метров. Но если посмотришь внимательнее, то увидишь, что это вовсе не обелиски, а чудовищные остроконечные цилиндры — сверхмощные ракеты. Новиков знает: из-за этих секретных «обелисков» все военнопленные в «мертвой зоне» Пенемюнде обречены на уничтожение, все они смертники. И смерть их тем ближе, чем ближе к границам Германии союзные войска, несущие освобождение другим узникам неметчины. Неподалеку от частокола зеленых ракет, издали похожих на огромные сталагмиты, тянется длинный голубой корпус кислородного завода. За ним виднеются островерхие черепичные крыши деревни Пенемюнде с высоким шпилем кирки. Еще полтора километра, и «бюссинг», ревя дизелем, въезжает в сектор производственно-сборочных мастерских «Пенемюнде-Ост», мрачно окрашенных камуфляжной краской. Сразу же за железнодорожным тупиком справа высятся зеленые вышки обслуживания экспериментальных стендовых ракет, а за ними — на северном мысе острова — площадки, или столы, для запуска «Фау-2». Слева на фоне шеститрубной электростанции простирается аэродром, оборудованный по последнему слову техники, со взлетно-посадочными и рулежными дорожками, приземистыми ангарами и остекленной вышкой управления полетами. По краям рабочей площадки аэродрома, словно на параде, стоят бомбардировщики «Хейнкель-111», одномоторные истребители «Мессершмитт-109» и двухмоторные «Мессершмитт-110». Новиков, затаив дыхание, бросил взгляд на ближайшую рулежную дорожку: так и есть, почти к краю взлетно-посадочной полосы уже вырулил заветный одноместный «Мессершмитт-109» со знаками «5К+СМ». Только вместо плюса черный крест с желтыми обводами на клепаном алюминии узкого фюзеляжа. Новиков знал, что на этом истребителе-перехватчике за пять-десять минут до запуска баллистической ракеты «Фау-2» всегда взлетает СС-гауптштурмфюрер доктор Штейнер, чтобы проследить в воздухе на разных высотах за полетом ракеты. Штейнер — один из ближайших помощников Вернера фон Брауна, главного конструктора сверхсекретного Пенемюндского ракетно-исследовательского института. Новиков придирчиво оглядел небо: запуски ракет в Пенемюнде производились только в летную погоду. Сквозь высокие облака, быстро плывшие через Померанскую бухту, все ярче проглядывало солнце. В поднебесье, отключив реактивный двигатель, со свистом описывал мертвую петлю новейший самолет люфтваффе — «Ме-262», названный немцами «королем истребителей». Владлен снова глянул в сторону «стодевятки» со знаками «5К+СМ», с черно-желтой свастикой на вертикальном стабилизаторе. Мотор «стодевятки» уже расчехлен, а плексигласовый фонарь как будто пуст... Успех дерзновенного плана зависел от множества неизвестных величин. И первая из них — успеет ли Новиков занять вовремя исходное положение. Весь расчет на пунктуальность аккуратистов-немцев. Какая жалость, что у самого Новикова нет часов! Подпольщики уже было договорились с фрицем-охранником сменять золотую коронку на паршивенький штампованный «цилиндр», но фриц обманул: коронку прикарманил, а вместо часов ткнул «меняле» кованым прикладом в зубы. Новиков переглядывается с друзьями-подпольщиками, пытается ободряюще улыбнуться им, но пересохшие от волнения губы прыгают, улыбки не получается. Старшой — седой инженер-подполковник, руководитель двенадцати, человек № 9919, прошедший сквозь ад пяти лагерей смерти, — отвечает спокойным, уверенным взглядом. И спокойствие и уверенность деланные, из последних сил вымученные. Старшой один из двенадцати побывал на секретном авиазаводе «Дора» в Южном Гарце, там, где немцы производили основные части ракет «Фау-2», он многое увидел и запомнил в туннеле, вырубленном в неприступной с воздуха каменной горе, в мрачном чреве которой, как в каком-то жутком фантастическом романе, трудились во славу фон Брауна и «третьего рейха» безымянные морлоки в полосатой одежде. Новиков привычным жестом ощупал подшитые к изнанке брюк тонкие листки бумаги, вместившие многие сведения о «Доре» и о Пенемюнде. Старшой сам изложил важнейшие тайны фон Брауна на бумажных салфетках, украденных в офицерском казино. Салфетки мягкие, не прощупываются на ощупь. «Бюссинг» остановился резко, как вкопанный, словно водитель-немец желал подчеркнуть этим свое презрение к полосатым «хефтлингам» и полное свое нежелание церемониться с этими «доходягами». Новикову везет: баулейтер — начальник работ — приказывает аэродромной команде засыпать воронки на взлетной полосе, воронки после вчерашней бомбежки. Немцы в Пенемюнде, судя по всем признакам, готовятся к запуску очередной гигантской ракеты. Еще из кузова «бюссинга» Новиков видел суетившихся техников с цейсовскими биноклями, наблюдателей с десятикратными перископами и стереотрубами, кинооператоров, инженеров фирмы «Симменс и Шуккерт», ракетчиков, электриков, телефонистов и радистов, пожарников и санитаров. По веренице черных «мерседесов» видно было, что прибыло какое-то важное начальство: фары у машин желтые, номера двух- и трехцифирные!.. Десятки, сотни разномундирных офицеров в белых халатах толпились на крышах всех зданий вокруг. Мощные динамики выкрикивали гортанные команды. Столько недель мучительного ожидания, целых два месяца подготовки, истрепавшей нервы, а теперь все должно свершиться за считанные минуты. Гауптштурмфюрер Штейнер со всегдашней точностью подъехал на своем черном «опель-капитане» к рулежной дорожке и жестом отпустил водителя-эсэсмана. Как всегда, он был в шлеме, летном комбинезоне из коричневой кожи, как всегда, точно размеренным шагом зашагал по бетону рулежной дорожки, затем, тоже как всегда, круто повернул направо, сошел с рулежной дорожки, направляясь к небольшому бетонному строению с надписью «Нюр фюр Официрен» — «Только для офицеров». В эту минуту решалось все. Старшой и трое других подпольщиков затеяли драку, отвлекая внимание конвоира. Новиков пошел с лопатой к офицерской уборной. Никто на аэродроме не заметил, как он проскользнул в уборную и прикрыл за собой дверь. Никто не услышал звука от удара лопатой по голове гауптштурмфюрера. Минут через пять, а может и меньше, из уборной вышел человек в летном комбинезоне. Лицо его наполовину скрывали очки летного шлемофона. На боку поблескивал лакированный планшет. Пожалуй, только Старшой и его товарищи видели, как Новиков сделал шагов десять и вдруг остановился, повернулся и вновь зашагал в уборную. Старшой и его друзья-подпольщики переглянулись в недоумении, растерянности и страхе. Что случилось? Почему Новиков вернулся, рискуя обратить на себя внимание, теряя драгоценные минуты? Впопыхах сбросив полосатые штаны, Новиков забыл в них пакет со сведениями. Спохватившись, он в первое мгновение не захотел возвращаться: главное, спастись самому! Но нет, он вернулся, потому что не спасение было главным для него, для двенадцати. Сунув мягкий пакет в карман комбинезона и запихав полосатую форму в угол за урну, Новиков вышел из уборной, зашагал деревянной походкой к стоянке самолета Штейнера. Он не старался подражать Штейнеру: просто ботинки Штейнера оказались на два-три размера меньше размера ног Новикова. Этого никто не предусмотрел... Второй этап: взлет. Надо проследить, чтобы никто не помешал. Новиков сам выбил колодки из-под колес шасси, подставил стремянку, приподнял плексигласовый фонарь... И вот он в кабине. Сон? Нет, это не сон! Вон незнакомые немецкие таблички на полукруглом приборном щитке! Но сами приборы, рычажки и разноцветные кнопки в общем знакомы. Он изучал их год назад по плакатам и схеме. Последние два месяца он восстановил схему приборного щитка и инструкцию по памяти. А вдруг этот «мессер» не простой, а модернизированный, с разными изменениями и усовершенствованиями?.. Словно по клавишам рояля, пробежал он огрубевшими в лагере пальцами по приборному щитку. Как будто все в порядке: прогретый мотор включился сразу, как только он нажал на стартер, стрелки контрольных приборов показывают, что самолет заправлен топливом и смазкой. Вот оно когда пригодилось, знание боевой техники врага!.. Но одно дело — расположение приборов и арматуры, другое — пилотирование... Сердце стучало со скоростью скорострельного пулемета. Как и мотор, сердце работало на максимальных оборотах. Трехлопастный винт превратился в мерцающий диск с радужным полунимбом над носом самолета. Отпустить сразу тормоза, дать газ... Боковым зрением Новиков видел, как бегут, мельтешат какие-то серые фигурки, но ему было не до них... По-бычьи наклонив нос, «мессер» вырвался на взлетную полосу, помчался, набирая скорость, задрав навстречу ветру хвостовое оперение, едва не скапотировал... Чтобы ускорить взлет, надо поставить крылышки под углом в 15 градусов. Теперь темные смазанные фигурки побежали обратно, пропадали, словно их сдувало ветром. Вцепившиеся в штурвал и секторы газа руки Новикова побелели от напряжения. Вот, капитан Новиков, твой сто семьдесят первый боевой вылет! Раз-два-три — с треском подскочила машина, падая на колеса шасси, чуть не цепляя землю концами крыльев. Скорость — 150 километров в час. Полный газ! Нос приподнялся... 170 километров... Самолет послушно и легко, как в сказке, отделился от земли... 200 километров в час... Новиков всем своим существом почувствовал, что оторвался от земли, что летит!.. Внизу промелькнули седые дюны, пляж, вылизанный пенистым прибоем, протянулась свинцовая морская гладь с белыми барашками. На глаза набежали слезы. Новиков еще раз нащупал пакет в кармане. А потом, действуя согласно разработанному со Старшим плану, заложил резкий вираж в облаках и лег на обратный курс. Серая пелена словно ватой обложила стекла кабины. Старшой так рассудил: «За тобой, Владлен, погонятся, решат, что ты в нейтральную Швецию махнул, ведь до Швеции, до Мальмо, всего ничего каких-нибудь сто тридцать километров, а ты дуй сразу обратно и держи курс на восток или еще лучше на юго-восток, чтобы через Восточную Пруссию не лететь. В Швеции, сам понимаешь, еще неизвестно, в чьи руки наши сведения о «фау» попадут. До наших, правда, с этого чертова острова куда дальше — километров так с полтысячи...» И Новиков, отказавшись от сравнительно легкого перелета в Швецию, полетел по заранее избранному курсу Свинемюнде — Штеттин — Шнайдемюль — Варшава... Он все еще пел что-то, ликуя и плача, когда справа по борту его «мессера», там, где едва виднелся в прорехе густого облака красный каменный собор в Вольгасте, вдруг ослепительно засияло и вверх взмыла громада размером с башню собора... Совсем забыл Новиков, что в ту самую минуту, когда он пел в воздухе, внизу немцы готовились запустить ракету. Стоя на крыше железобетонного наблюдательного пункта, генерал Вальтер Дорнбергер подал команду, и группа канониров начала обратный минутный отсчет, передававшийся по громкоговорящей связи. «Икс минус драй... Икс минус цвай... Икс минус айн!..» Генерал Дорнбергер стоял рядом с главным инженером-конструктором Вернером фон Брауном. Два года назад, в октябре 1942 года, они были свидетелями запуска первых ракет «Фау-2», которые тогда назывались «А-4». Десять лет в обстановке чрезвычайной секретности готовил «мозговой трест» ученых «третьего рейха» это грозное оружие. Дугой взвилась дымно-зеленая сигнальная ракета: до запуска осталось десять секунд. На ракетенфлюгплац все готово... — Подать напряжение на борт!.. Ключ на пуск!.. Пуск!.. Малая ступень!.. Главная ступень!.. В бункере оператор нажимает на черную кнопку посреди приборного пульта. Из-под четырех «плавников» стабилизатора ракеты вырывается облако дыма, затем дождь огненных искр, и вот в бетонную площадку под ракетой ударяет мощный смерч раскаленного багрово-желтого газа. В воздух летят обрывки каких-то проводов, куски дерна. Медленно, натужно поднимается многометровая громада весом в двенадцать с половиной тонн. Ее огненное чрево пожирает 125 литров спирта и кислорода в секунду. Из дыма, слепящего пламени и пыли взвивается она по вертикали в поднебесье. Раскат грома прокатывается над островом и замирает над Балтийским морем. На крыльях шестисот пятидесяти тысяч лошадиных сил умчалась ракета в небо, унося за собой огненный хвост. Она-то и пронеслась ревущим метеором мимо Новикова, отшвырнув «мессер» воздушной волной... Где-то там, на немыслимой высоте в сотню километров, это знал Новиков — автоматически управляемая ракета выйдет за пределы земной атмосферы и, развив неслыханную скорость в 4500 километров в час, пролетит почти двести километров, а потом, сбавив свою сумасшедшую скорость, ударит о землю с силой, равной силе удара о каменную стену полусотни стотонных локомотивов, несущихся со скоростью девяносто километров в час. Вот уже второй год взлетали эти ракеты из Пенемюнде, падая в море или в заповедный лес. Сначала это были экспериментальные ракеты, а теперь уже второй месяц гитлеровские ракетные войска бомбардируют ракетами «Фау-2» Лондон и Южную Англию. Новиков напряженно приглядывается к рычагам управления и приборам — в первый раз пилотирует он «мессер», хотя впервые побывал он в кабине «мессера» целых семь лет назад, в 1937 году, под Малагой. Это был первый сбитый им самолет, и сбил он его в небе Испании. Эх, если бы тогда провел он больше времени в кабине «мессера»! Куда увереннее чувствовал бы он себя сейчас. Хотя тот «мессер» был из гитлеровского воздушного легиона «Кондор» «Ме-109В», а этот — «Ме-109Е», что означает, что машина уже трижды модернизировалась. Самолет то заваливается, задирая нос, то скользит с крыла на крыло. Крупные градины пота выступают на широком лбу Новикова с глубокой поперечной морщиной, все сильнее, будто в лихорадке, дрожат исхудавшие в плену, ослабевшие руки. Спокойно, Владлен, спокойно! В каких только переделках не бывал ты! Правда, в таких вот не бывал... Справа, в прогалине среди клубящихся облаков, пролетело на север звено «Ме-110». Еще ближе, почти встречным курсом, пронесся «дорнье» с эскортом из двух «фокке-вульфов». Немецкие летчики не обратили никакого внимания на «стодевятку». Значит, приняли за своего; значит, снизу еще не объявили тревогу по радио, не приказали перехватить угнанный Новиковым самолет, хотя уже наверняка обнаружили, что связи со Штейнером нет... Один «фокке-вульф» даже приветственно помахал Новикову крыльями с черными крестами люфтваффе. Облегченно переведя дух, Новиков смахнул пот со лба, вновь уставился на приборы. Он даже усмехнулся краем рта: ну выручай, профессор Вилли Мессершмитт! Ровно, басовито гудел мотор «даймлер-бенц» мощностью в одну тысячу сто лошадиных сил. Высотомер показывал три тысячи метров. Скорость почти максимальная — около пятисот километров в час. Снова справа по борту промелькнула хищная тень «фокке-вульфа-190». Пожалуй, здесь пролегает трасса... Новиков стал осторожно снижаться, ложась на левое крыло. Из темно-зеленого крыла торчит дуло пушки, но Новиков знает: если дойдет до боя, он не сможет отбиться. Во-первых, ему не известно, заряжены ли две 20-миллиметровые пушки, установленные на крыльях, и два пулемета, а во-вторых, он не умеет стрелять из них. Он еще раз нащупал тоненькую пачку бумаги в кармане комбинезона. Пакет с важными сведениями о секретных ракетах «Фау-2». Сведениями, по крупице собранными группой пенемюндских подпольщиков — русскими, поляками, чехами. И этим замечательным человеком — Старшим. — Не забудь, Владлен, прихватить планшет Штейнера, — инструктировал его прошлой ночью Старшой. — В нем могут оказаться ценные документы. Да и полетная карта тебе пригодится! Что в планшете Штейнера? Новиков быстро положил планшет на колени, отстегнул никелированные кнопки. Полетная карта, но карта не простая: на ней помечены секретные объекты Пенемюнде! А это что за тетрадь? Бортжурнал! Бортжурнал Штейнера, до половины исписанный аккуратным почерком. Даты, даты... Август 1944-го, сентябрь, октябрь... Какие-то математические расчеты, формулы, колонки цифр, траектории, параболы... Не иначе как данные об испытании ракет!.. Интересно, очнулся уже или нет автор этих записей, гауптштурмфюрер СС Штейнер? Новиков застегнул планшет. Да, благодаря Старшому, благодаря подпольщикам он летит из плена на Родину не с пустыми руками! Он приземлится где-нибудь за линией фронта, обнимет русских парней и скажет: «Примите, братья, боевой привет от подпольщиков из лагерей смерти, а также секретные гитлеровские документы и в придачу этот новейший «мессер»!.. Улыбка, тронувшая уголки губ, исчезла: Новиков вернулся мысленно к Старшому и другим друзьям-подпольщикам. Многие из них будут повешены, замучены гестаповцами, просто расстреляны за его угон «мессера». Остальные тоже обречены на смерть. Увидится ли он хоть с кем-нибудь из друзей, которых он обрел в аду? С трудом отрываясь от этих горьких мыслей, он заставил себя вновь повторить основную информацию о ракете «Фау-2», которую он по требованию Старшого и подпольного комитета давно на всякий случай выучил наизусть: «Длина 12 метров, стартовый вес 12,6 тонны. Стальная боеголовка со взрывчаткой — одна тонна, горючее — этиловый спирт и кислород — 8,9 тонны. Максимальная (сверхзвуковая) скорость до 1600 метров в секунду, потолок 100 километров, дальность полета около 330 километров. Показатели экспериментальных образцов еще более высокие. Мощность двигателя до 650 777 лошадиных сил. Скорость полета у цели вследствие сопротивления воздуха снижается до тысячи метров в секунду...» До линии фронта осталось совсем немного, всего каких-нибудь двести пятьдесят — триста километров, минут сорок лёта. Только бы передать документы. Тогда не зря старались подпольщики.6. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«Сначала, — продолжал Лейтер, — запускали пробные ракеты с островка Грейфсвальде Ойе недалеко от Пенемюнде. Ракеты туда привозили на специальном пароме в огромных длинных темно-серых ящиках, похожих на гробы сказочных великанов. На те первые запуски нас собиралось около ста двадцати ученых и инженеров в белых халатах. Фон Браун ходил по островку с охотничьей двустволкой, постреливал фазанов, уток и зайцев и, видимо, мечтал о том времени, когда он сам станет одним из «золотых фазанов», то есть приобщится к генеральской элите. — Были ли у вас уже тогда на ракете приборы, управляемые по радио с земли? — спросил Старшой. — Да, на ракетах «А-2» мы устанавливали радиоаппаратуру, которая по сигналу с земли отключала топливный отсек и распускала тормозной парашют. Радио играло все большую роль в управлении ракетой. Помню, фон Браун, считавший, что мы лидируем в этой области, был потрясен, когда узнал, что русские применили в Харькове в ноябре сорок первого года управляемую по радио мину, причем ею был убит немецкий комендант и начальник гарнизона Харькова генерал Браун, кажется, его родственник из северо-прусских Браунов. А первый шок фон Браун испытал еще в июле сорок первого, когда нам сообщили, что «уничтоженная» армия «отсталой и невежественной» России 14 июля под Смоленском применила батарею реактивных минометов. Это были первые в мире ракетчики. Вермахт получил приказ во что бы то ни стало захватить «катюшу», но ваши ракетчики взрывались, а не сдавались... Наш абвер никак не мог заполучить у вас секреты ваших ракетостроителей, хотя мы знали, что и у вас строятся и испытываются ракеты... Дорнбергер поставил нам задачу — вдвое перекрыть такие рекорды артиллерии:600-миллиметровый «Карл» конструкции генерала Карла Беккера — мы использовали этого левиафана в обстреле Брест-Литовска, Севастополя и Сталинграда — выстреливал снаряд весом в две с половиной тонны на расстояние до пяти километров; «Большая Берта» или знаменитая «Парижская пушка» крупповская мортира времен первой мировой войны, выстреливала снаряд полегче — калибра 420 миллиметров — на сто двадцать километров. Наши ракеты должны были стать вдвое дальнобойнее сверхдальнобойной артиллерии, всех этих «Больших Берт», «Толстых Густавов» и «Длинных Максов», причем мы стремились, чтобы они были менее громоздкими, более маневренными, меткими и поднимали целую тонну взрывчатки. Строительство самой современной сверхзвуковой аэродинамической трубы ускорило нашу работу. — Какие фирмы и заводы поставляли вам оборудование? — В основном завод в Пенемюнде, авиационный завод «Граф Цеппелин» во Фридрихсгафене и «Ракс-верке» в Винер-Нейштадте, затем «Хельмут Вальтер», в Киле, заводы Круппа, разумеется, ну и позднее наша «Дора», конечно... После приезда к нам Гитлера число заводов увеличилось, дошло до восьмисот...»7. ЖЕЛЕЗНЫЙ КРЕСТ ЗА СОБСТВЕННЫЙ «МЕССЕР»
В эфире в тот час, пожалуй, ни один голос не звучал так взволнованно, почти истерично, как голос генерала, командующего авиабазой люфтваффе в Пенемюнде: — Викинг Первый, Викинг Первый! Я Гроссмейстер, я Гроссмейстер! Видите ли вы самолет Штейнера? Где же он, черт вас возьми! На экране локатора вы почти рядом... Викинг Первый! Я обещаю вам «дубовые листья» к вашему Рыцарскому кресту, если вы заставите сесть этот «мессер» Штейнера или собьете его! Видите ли вы его, наконец?! Ваши точки почти сливаются. Сбавьте скорость!.. — Пока не вижу, но видимость улучшается... — До фронта остается совсем немного. Если вы дадите ему уйти, я сорву ваши погоны, отправлю вас на фронт в штрафную роту. Слышите вы? Видите вы его?.. Видите?.. Викинг Первый, Викинг Первый!.. Стрелка компаса показывала строго на юго-восток. Позади остались города Штеттин, Штаргард, Шнайдемюль. Не слишком ли он забрался к западу, чтобы обмануть преследователей? Наверное, там за облаками справа по борту раскинулась Познань. На немецкой карте — Позен. Не пора ли ложиться на восточный курс, чтобы перелететь через Вислу, через фронт, южнее Варшавы? В эту минуту и появился слева реактивный «мессер». Новиков узнал его по фюзеляжу с вытянутым, носом и по пламени, вырывавшемуся из сопла реактивного двигателя. «Ме-262» вынырнул из-за жидкого облака и, словно идя на таран, ракетой пронесся мимо раз, другой, сверху, снизу. Затем пилот реактивного «мессера» поравнялся с Новиковым и стал делать в фонаре какие-то энергичные знаки большим пальцем вниз. Видно, приказывал идти на посадку. Потом он погрозил Новикову кулаком, и Новиков понял: «Аллес капут!» Сделал бочку, полубочку, пошел в пике, стараясь укрыться в облаке. Он падал так быстро, что от головы отхлынула кровь, но он не мог уйти от реактивного «мессера». Этот «Ме-262» почти вдвое превосходил в скорости его «Ме-109», развивая до тысячи километров в час!.. Немец сделал крутой разворот, чтобы атаковать Новикова на встречном курсе. Перед глазами мелькнуло желтое клепаное брюхо «мессера». В плексигласовом фонаре «мессера» в одно мгновение появился ряд лучистых дырок. Из другого пулемета немец прострочил ему консоль. Сразу же громче, слышнее ворвался в кабину рев мотора. Со всех сторон самолет окутало облаком. Бешено крутилась стрелка альтиметра. Самолет быстро терял высоту, падая словно камень. Новиков резко отвел на себя ручку управления — самолет продолжал падать. Только тут ощутил Новиков тупую тяжесть в груди и левом плече. Левый глаз заплыл теплой кровью. Ноги напряглись в ожидании удара о землю. Но нет, до земли еще далеко... Считанные секунды оставались в его распоряжении. Ведь земля мчалась навстречу со скоростью почти полутысячи километров в час! Спокойно, Владлен, спокойно! А то гробанешься, как рояль с крыши небоскреба!.. К запаху гидравлического масла прибавился удушливый запах дыма. Что-то горело. Наверно, ударил зажигательными, гад!.. Внизу он увидел землю — косо вздыбившийся темно-зеленый массив большого хвойного леса, крест-накрест изрезанный прямыми как стрелы просеками. Теперь главное — убрать скорость, выбрать место для вынужденной посадки. Он не видел, как приземлился самолет, кое-как посаженный им на широкую просеку. «Мессер» срубил, точно топором, несколько сосенок, лишился крыльев и, сломав шасси, ударился о землю, заскользил, запрыгал по земле и наконец остановился, высоко задрав хвост. Не видел, как его противник дважды прокружил над ним и с торжествующим воем улетел на северо-запад, обратно в Пенемюнде. Это видели две группы польских партизан. Одна из них, направлявшаяся на восток, проследив за ходом воздушного боя, возобновила путь. Командир ее группы поручник Казубский в недоумении проговорил: — Первый раз вижу, чтобы фриц фрица сбивал! Просто загадка! Ну что ж, одним гитлеровским асом меньше, собаке собачья смерть! Его заместитель, Богумил Исаевич, одетый в форму подпоручника, с польским орлом без короны на полевой конфедератке, повернулся к командиру: — Может, пойдем посмотрим? Это недалеко отсюда... — Напрасные хлопоты! От этого «мессера» одни обломки остались. Другое дело, кабы русский был... Пошли!.. На конфедератках и пилотках партизан этой группы был нашит зеленый треугольник с белыми буквами «АЛ» — «Армия Людова». Вооружены они были советскими и трофейными немецкими автоматами. Другая польская группа, направлявшаяся на запад, — она в предрассветный час пересекла лесную дорогу, где стоял столб с надписью «Рейхсгренце» — «Граница рейха», вскоре вышла к просеке, на которой дымил упавший самолет с черным крестом на фюзеляже и свастикой на задранном кверху хвосте. Командир группы, майор Армии Крайовой, приказал своему заместителю, капитану, посмотреть, жив ли пилот. Когда капитан вытащил Новикова из самолета, раненый летчик застонал, открыл глаза, увидел над собой человека в четырехугольной конфедератке с четырьмя звездочками. — Поляки? — спросил он слабым голосом по-русски. — Партизаны? Значит, не зря! Не зря!.. Возьмите... у меня... важные документы... Переправьте нашим за фронт. Это очень важно... Пенемюнде... «Фау-2»... Капитан достал документы из кармана простреленного комбинезона. Залитые кровью записи на русском, немецком языках, чертежи ракет... Быстро взглянул на бортжурнал в планшете. К капитану подошел майор с английским «стеной» на груди. — Что-нибудь интересное, Серый? — спросил он по-польски. — Пан майор! — воскликнул капитан. — Да это манна небесная! Полюбуйтесь: русский «полосатик» в комбинезоне немецкого летчика, а в кармане у него — секретнейшие документы Гитлера: чертежи ракеты «Фау-2»! Впадая в беспамятство, Новиков тихо и заученно шептал: — Длина двенадцать метров, стартовый вес... Стальная боеголовка со взрывчаткой — одна тонна, горючее — этиловый спирт и кислород... Майор вырвал из рук капитана документы, глянул на подробный чертеж ракеты. — Да это, это... здесь целое состояние! Это настоящий клад! — прошептал он, бледнея. — За этими данными давно и безуспешно охотится наш главный штаб!.. Вдали, на лесной дороге, послышался гул автомобильных моторов. — Надо уходить! — сказал капитан. — Что делать с русским? — Странный вопрос, капитан! — усмехнулся майор. Расстегнув кобуру, он вытащил вороненый английский «уэбли», взвел курок и, почти не целясь, выстрелил в лоб Новикову. — Огонь сделает остальное. Хлопам, Серый, об этом не надо говорить. У нас хватает неприятностей с этим быдлом. И о документах ни слова! За мной, капитан! Майор снял полевую конфедератку — конфедератку с польским орлом с короной, вытер лоб тылом ладони. Офицеры скрылись в густом сосняке. Через несколько минут взорвался бензобак. Ярко вспыхнул «мессер» на лесной просеке...8. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«— Когда приезжал к вам Гитлер? — В первый раз фюрер приехал в Кюммерсдорф в марте тридцать девятого. Словно из другого мира доходили до меня тогда слухи об оккупации Богемии и Моравии, о борьбе за Данциг и Мемель. Через неделю после триумфального вступления в Прагу фюрер прибыл в Свинемюнде и, поднявшись на борт крейсера «Дейчланд», объявил, что высадится только в Мемеле, отняв этот порт у Литвы. Литовцы сдали город, и фюрер выступил в городском театре бывшей Клайпеды перед ревущей от восторга толпой мемельских немцев... К нам Гитлер приехал вместе с новым командующим сухопутными силами будущим фельдмаршалом Вальтером фон Браухичем и генералом Беккером, начальником управления вооружений вермахта. Заложив уши ватой, фюрер наблюдал за работой ракетного двигателя «А-3» и хранил бесстрастное молчание. Техническим гидом фюрера был, разумеется, Вернер фон Браун: он всегда умел поставить себя на самое видное место. Тогда впервые услышал Гитлер о будущей «Фау-2». Потом Гитлер обедал с нами. Ел этот вампир-вегетарианец, как всегда, овощи, запивая их своей любимой фахингенской минеральной водой. Его визит разочаровал нас: этот «гений» не понял, не оценил даже чисто военные возможности наших ракет. Но Браун был на седьмом небе: его слушал, ему пожал руку сам фюрер и рейхсканцлер! Браухич, Геринг стояли за нас горой, в сентябре тридцать девятого они включили ракетостроение в число первоочередных задач военной науки и техники, но весной следующего года Гитлер вычеркнул нас из этого списка. По секрету от него наш шеф генерал Вальтер Дорнбергер сколотил штат в четыре тысячи человек для работы в Пенемюнде. За спиной фюрера ракетчики строили грозное оружие, а вокруг, нашей работы кипела невидимая борьба честолюбивых и беспринципных карьеристов вроде Гиммлера и Гейдриха, Геринга и Дорнбергера, борьба за власть над ракетами. Наш шеф генерал Беккер, типичный холерик, не выдержал этой борьбы и, поссорившись с Гитлером, пустил себе пулю в лоб. Но все больше «золотых фазанов» начинало понимать военную выгоду ракет по сравнению с бомбардировщиками. Помню, Дорнбергер приводил нам такие убедительные цифры: во время «битвы за Британию» люфтваффе теряли в среднем один бомбардировщик после пяти-шести бомбежек Англии, то есть каждый бомбардировщик успевал сбросить от шести до восьми тонн бомб. Стоимость же бомбардировщика вместе с обученным экипажем определяется в 1 140 000 рейхсмарок. А ракета «Фау-2», несущая тонну взрывчатки, стоит в тридцать раз меньше — всего 38 000 рейхсмарок... Теперь, мой друг, я холодею при мысли, что я увлекался подобной абстрактной арифметикой, не видя за ней человеческого горя и крови, радовался тому, что 3 октября сорок второго мы запустили ракету на 192 километра!..»9. ПОДПОЛЬНАЯ СВАДЬБА
В Пёнтеке, Шрёде, Пыздрах, даже в Трескау и самом Позене Османский-отец и Османский-сын, оба Юзефы, подходили на базарах, в кавярнях и просто на улице к знакомым и незнакомым полякам и даже фольксдойче, городским и сельским, и таинственным шепотом спрашивали: — Пан ничего не слышал нового о том английском самолете? — О каком английском самолете, прошу пана? — удивлялись поляки. — Как о каком! Езус Мария! Да о том, что немцы сбили севернее Бреслау! С целой группой английских разведчиков-коммандосов! — Не может быть! — Як бога кохам! Только один из них, радист, и спасся, успел выпрыгнуть из горящего самолета и раскрыть парашют. Гестаповцы его всюду ищут, и у нас под Познанью — пшепрашем, под Позеном, тоже ищут, да не могут никак найти. Значит, пан ничего нового не слышал? В распространении этого слуха приняли участие и разведчики из группы Домбровского. Во время ночных встреч с верными поляками они осведомлялись: — Про того английского радиста-разведчика, что спасся со сбитого самолета под Бреслау, ничего не слыхать? Активная «посевная» дала такие обильные всходы, что даже главные сеятели слухов были поражены. Не прошло и недели, как на тех же базарах и в тех же кавярнях за чашкой «кавы» или стаканом «хербаты» незнакомые люди спрашивали Османского-отца: — Разве пан ничего не слышал об английском радисте-разведчике? Он спрыгнул с подбитого двухмоторного «Дугласа». Его подобрала одна польская семья — бедняга сломал себе ногу. В бреду он говорил по-английски и немного по-польски. Эта семья спрятала его и выходила, так он подарил им свой огромный шелковый парашют. В группе коммандосов, говорят, были и наши поляки из армии Андерса, из этих самых мест, да все разбились. Говорят, англичанин ищет связь с «аковцами», но не знает пароля. Пароль знал только командир, который тоже разбился. Уверяют, что он теперь перебрался сюда, под Позен. И тут его ищут по всей провинции Вартегау!.. — Так держать, пан Эугениуш! — сказал Евгению, довольно потирая руки, Констант. — Надо сделать так, чтобы не ты их искал, а они тебя искали. Еще через неделю разведчики из группы Домбровского посеяли новый слух, на этот раз среди поляков со связями в Армии Крайовой: — Английский радист-разведчик, капрал коммандосов, сбитый под Бреслау, присоединился к группе советских разведчиков, действующей под Познанью. Капрал живет с ними где-то в лесу и держит связь с Лондоном. Он надеется, что если кто-нибудь еще уцелел из его группы коммандосов, то его капрала можно будет отыскать по подпольным каналам. — Но ведь этот слух дойдет не только до «аковцев», — все же беспокоился Констант, — но и до гестаповцев!.. Из Познани вскоре пришло донесение от одного из верных и деятельных поляков: — Гестаповцы в познаньском штабе шефа СС и полиции СС — группенфюрера Райнефарта сначала переполошились, а теперь не придают никакого значения слухам об английском разведчике, хотя они арестовали нескольких поляков за распространение ложных слухов. Проверка показала, что никакого английского самолета под Бреслау в течение последних двух месяцев сбито не было. Установлено также, что в провинции Вартегау нет ни одной рации британской секретной службы, которая бы поддерживала связь с Лондоном. Зато функабвер и радиопеленгационная служба 6-го воздушного флота люфтваффе и РСХА имперской службы безопасности — неоднократно засекали работу трех-четырех радистов, явно советских по «почерку» и характеру их работы, которые постоянно меняют место выхода на связь на юго-востоке провинции. — Это хорошо, что гестаповцы не станут искать англичанина, — сказал Евгений Кульчицкий. Но Домбровский и Кульчицкий надеялись, что это конфиденциальное известие не станет достоянием «аковцев». И расчет их оказался верным. Молодой Юзеф Османский первый сообщил: — Какие-то пришлые «аковцы» упорно ищут связи с английским радистом-разведчиком, но не могут выяснить его местопребывание. Всем «аковцам» приказано всемерно собирать сведения об этом разведчике. Тем временем рано поутру в Бялоблотском лесу грянул еще один чудовищный взрыв — на этот раз ближе к землянке... В следующие три дня Евгений появлялся по ночам с разведчиками тут и там в польских деревнях и на фольварках, ронял английские фразы, польские слова выговаривал с английским акцентом. На четвертый день поздно вечером, когда за запотевшими оконцами тесной горенки Османских бушевала ноябрьская непогода и гнулись под напором ветра высокие сосны, кто-то постучал снаружи по крестовине окна. — Никак стучит кто-то? — спросил Юзеф-младший, только что стянувший рубаху через голову. — То дождь с градом, Юзек, — прислушавшись, ответил Юзеф-отец, замерев с сапожной иглой и дратвой в руках. В спаленке закашляла простуженная мать Юзека, заворочалась на кровати Крися, его младшая сестра. В окно снова постучали, громко, властно. Но это не был условный стук разведчиков группы «Феликс». — Кто там? — спросил Юзек, подходя сбоку к окну. — Пан Османский, откройте! — послышался раскатистый бас. — Открой, Юзек! — тихо сказал отец. — Кто-то из поляков. Но кто? Закрой занавеску! Если занавеска ближайшего к входной двери окна была затянута, это значило, что в доме чужие, «семафор» закрыт. В горенку ввалился высоченный, ростом с Димку Попова, рыжий поляк в потемневшей от дождя полной форме офицера Войска Польского цвета хаки и со звездочками поручника на полевой конфедератке и погонах. Над матерчатым козырьком распростер крылья выкованный из черненого серебра одноглавый польский орел с короной. Отец и сын Османские смотрели во все глаза: этой формы они не видели в Польше уже целых пять лет, с конца кровавого сентября тридцать девятого. И гордый орел тогда же улетел куда-то со своей короной, уступив место черному германскому имперскому орлу с грозной свастикой в когтях. Правда, все в округе вот уже года два-три поговаривали, что где-то в лесах в пущах Польского генерал-губернаторства свил себе гнездо этот орел, так и не захотевший расстаться с короной, и что появилась в тех лесах и пущах рать в старой форме Польши «маршалека» Пилсудского, президента Мосцицкого и Смиглы-Рыдза, но что борется эта рать по воле ясновельможных панов не столько с полчищами иноземного черного орла со свастикой в когтях, сколько с партизанами-людовцами, воевавшими не за панов, а за люд польский. Расставив ноги, держа руки на блестящем от дождя мокром тридцатидвухзарядном автомате «шмайссере», висевшем у него на груди, вошедший сказал рокочущим басом: — Вот что, хлопы. Армия Крайова все знает. Даже то, что вам известно, где в Бялоблотском лесу скрывается у русских парашютистов английский радист-разведчик. Нам необходимо связаться с ним. У нас имеется к нему дело огромной важности, к нему и к Англии. Наши представители — офицеры АК будут ждать его с завтрашнего дня каждый вечер в девять часов на развилке дорог в сосняке за Бялоблотами, у замшелого валуна. Пусть приходит один, без русских, гарантируем ему полную безопасность. Мы проследим за тем, как вы выполните этот приказ. Армия Крайова все знает, все помнит и ничего не прощает! Сказав это, рыжий поручник вышел, едва не расшибив лоб о притолоку и хлопнув дверью так, что она чуть не слетела с петель. Отец и сын Османские молча смотрели на грязные мокрые следы огромных сапожищ на половицах около порога. В ту же ночь к Османским заглянул Констант Домбровский. Он возвращался с хозяйственной операции: группа запаслась продуктами в отдаленном фольварке какого-то гроссбауэра. Домбровский смело постучал в окно — все «семафоры» были открыты, а метла у ворот, поставленная черенком вниз, означала, что разведчики не должны проходить мимо, так как у Османских имеются для них неотложные сведения. Через час Констант вернулся в землянку и разбудил Евгения. Командир и заместитель командира группы всегда стремились ходить на задания поочередно, чтобы один из них оставался в землянке. В случае гибели обоих командиров группа «Феликс» вряд ли смогла бы успешно продолжать свою работу. — Итак, — сказал Констант, — тигры в клетке. Теперь твоя очередь войти в клетку. Сам напросился. Да, тигры ждут тебя, Евгений. Сейчас, ночью, в этом холодном темном погребе, похожем и вправду на братскую могилу, перспектива встречи с глазу на глаз с тиграми показалась Евгению не столь уж заманчивой. Но он сам напросился на это дело. Отступление невозможно. Главное, не подвести товарищей, не сорвать задание. — Что тебе нужно для подготовки? — спросил Констант Домбровский. — Прежде всего, — тихо сказал, закуривая, Евгений, — хотя у нас остался в запасе всего один комплект радиопитания, я должен несколько дней слушать Би-Би-Си. Слушать, восстанавливать акцент, интонацию, вспоминать старые идиомы и запоминать новые, военного времени. И главное, все это время думать по-английски. Ну и, разумеется, я должен в считанные дни узнать как можно больше о сегодняшней Англии. И вот, лежа на холодных нарах землянки, Евгений то и дело включал коротковолновый «Север» и настраивался на Лондон, выключая радиоприемник только для того, чтобы остыли лампы. Обычно он был задумчив, слушал сосредоточенно, но нередко и улыбался, даже посмеивался. — Лучше всего усваиваешь разговорную речь, слушая не диктора, а артистов варьете. Вот послушай! «Желать смены правительства все равно что искать сладкий лимон!» Или вот: «Самый хитрый немец — Франц фон Папен: будучи странствующим послом фюрера, он получил тем самым право не жить в Германии!» Или вот еще: «Как идут ваши дела?» — спросил наш корреспондент президента Ассоциации директоров похоронных бюро США. «Все было бы о’кэй, ответил тот, — если бы не эти проклятые новые сульфонамидные лекарства!» Констант лишь вздохнул, с беспокойством поглядывая на друга. А тот почти не спал уже три ночи. Когда тушили «летучую мышь», он лежал в абсолютном подземном мраке с открытыми глазами и всю ночь вспоминал годы детства, проведенные в Америке и Англии, вновь и вновь на разные лады представлял себе скорую встречу с «тиграми». «Never say die!» — твердил он про себя английскую поговорку, по-русски означающую просто «не унывай!». А в «братской могиле» шла своя жизнь. В предпоследний день ускоренного курса «англоведения» Евгения Констант собрал общее партийно-комсомольское собрание. Разумеется, закрытое для всего легального населения «третьего рейха». На повестке дня: персональное дело Пупка. Сначала Констант хотел было судить Пупка товарищеским судом, но Петрович, Димка Попов, Олег, Верочка и остальные разведчики отговорили его от этой чересчур суровой меры. Пупок — рядовой разведчик, чье настоящее имя, равно как и его разведывательный псевдоним, давно забыты в группе. Он типичный представитель того добровольного подкрепления, которое получали в тылу врага на занятой врагом советской земле наши зафронтовые разведчики, подготовленные на Большой земле. Подкрепления из тертых окруженцев, бежавших военнопленных и партизан-разведчиков. В партизанской разведке этот отважный и опытный воин был на своем месте, но имперская провинция Вартеланд не Смоленщина, не Белоруссия. Там была, хоть и оккупированная, своя земля, свой народ. А здесь все чужое. Здесь Пупок с одним своим единственным родным языком и глух и нем. На него можно по-прежнему положиться в любом бою, но в том-то и беда, что здесь, на германской земле, разведчикам надо всячески избегать открытого боя, надо воевать не партизанским оружием, а умом да умением. Без знания языка тут только на посту стоять да продукты добывать. Потому-то и чувствует себя здесь Пупок не в своей тарелке. Откуда такое прозвище — Пупок? Прозвищем этим обязан он одной забавной довоенной песенке из своего необъятного и неистощимого репертуара остряка, затейника и балагура. Песенка, которую он давно, уж с сорок второго года, когда навсегда прилипло к нему это смешное и немного обидное прозвище, не исполняет. Из этой песенки Евгений Кульчицкий только и помнил две строчки:10. ОПЕРАЦИЯ «АЛЬБИОН»
Офицеры-«аковцы» появились на развилке дорог в сосняке за Бялоблотами точно в назначенный час. Они не спеша вышли из сосняка. Их было двое, и одеты они были в форму разгромленного в сентябре тридцать девятого года Войска Польского. Евгений издали увидел по знакам различия на погонах и полевых четырехугольных конфедератках, что один из них, высокий, стройный, красивый, с усами щеточкой и серебристо-седыми висками, имел чин майора, другой — плотный, широкоплечий, с лицом чикагского гангстера — капитан. Не спуская настороженных, изучающих глаз с Евгения, «аковцы» подошли к нему, твердо печатая шаг на песчаной дороге, и одновременно козырнули капралу согласно уставу Войска Польского. — Честь имею! Разрешите представиться. Я майор Велепольский. Это капитан Дымба. — Честь имею! — отчеканил капитан. — Капрал Юджин Вудсток, — отрекомендовался Евгений. Итак, началась шахматная партия, проигрыш в которой сулил смерть только тому, кто назвал себя капралом Юджином Вудстоком. С этой минуты капралу надо было забыть имя Евгений Кульчицкий и все свои разведывательные псевдонимы. С этой минуты надо думать, говорить, действовать как английский капрал Юджин Вудсток из Эм-ай-сикс — секретной службы Его Величества. Офицеры Армии Крайовой приветствовали его армейским приветствием. Ответишь ли ты тем же, капрал? Разумеется, на британский манер. Нет, хотя, пожалуй, они ждут именно этого. Ведь он, капрал Вудсток, не в военной форме. Капрал Юджин Вудсток, представившись по-английски, негромко щелкнул коваными каблуками и сдержанно наклонил голову, не протягивая руки. — Добрый вечер, джентльмены! — с легкой улыбкой сказал он по-английски офицерам-«аковцам». — Я рад видеть вас на этой несчастной земле в форме польской армии. Это верный знак обреченности и скорой гибели нацистской Германии. Так держать, капрал Вудсток! Начался словесный стипль-чез, в котором чуть не каждое слово — смертельно опасное препятствие. Есть только один путь к победе: не думай по-русски, не переводи мысленно с русского на английский. Так обязательно сломаешь шею. Думай только по-английски, думай так, как, бывало, думал лет десять назад, сидя за партой в лондонской школе! Вот только сейчас ты сказал «нацистская Германия». Правильно, ведь англичане считают фашистами не немцев, а итальянцев и почти вовсе не употребляют имя Гитлера в качестве прилагательного. С напряженным любопытством и довольно бесцеремонно разглядывая капрала Вудстока, майор медленно и торжественно сказал: — Честь имею приветствовать солдата армии Его Королевского Величества! Я верю, что придет время и благодарная Польша поставит памятник вам как одному из первых воинов нашего великого союзника — Британии, ступившем с исторической миссией освобождения на многострадальную польскую землю! Капрал Вудсток усмехнулся про себя. До памятника вряд ли дойдет дело. Как бы не кончилась эта историческая встреча безымянной могилой... Впрочем, отрадно, что этот майор произнес свою явно заранее подготовленную речь далеко не безупречно, с грамматическими ошибками и сквернейшим произношением. Если так пойдет дальше, капрал Вудсток, то ты поставишь этим «аковцам» детский мат. Но тут капрал заметил, что на груди у майора висел вовсе не немецкий автомат, а английский. Черт возьми! Хорошо, что он еще в Клетнянском лесу изучил этот «стен-ган», у которого обойма вставляется с левого бока... Помнится, на нем отштамповано клеймо «Бирмингам Смолл Армз К°». — Не говорите ли вы, капрал, по-французски? — спросил майор. — Нет? Какая жалость. — Я свободно владею только французским. Знаете ли вы польский? — Я немного говорю по-польски, — извиняющимся тоном медленно произнес по-польски капрал Вудсток с сильным английским акцентом. Сделал он это по им самим придуманному методу: он как бы в голове написал эту польскую фразу по-английски и затем перевел ее на польский, что и гарантировало правильный английский акцент. — А по-русски вы говорите? — спросил майор, сверля капрала колючим взглядом черных глаз. — О нет! — улыбнулся капрал. — Я немного понимаю русский, когда он похож на польский. — Как же вы договариваетесь с этой русской бандой? — Я немного говорить по-польски, один русский немного говорить по-английски. — Вы имеете радиосвязь с Лондоном? — Да, сэр. Майор помолчал, оглянулся на пустынную дорогу, пропадающую в затянутом сумерками сосновом лесу. — У нас к вам долгий разговор, капрал, — сказал майор. — Мы хотели бы пригласить вас в один вполне... как это... вполне надежный и респектабельный дом. Всего полчаса пути. Сейчас подойдет автомобиль. — Автомобиль? — удивился капрал. — Не удивляйтесь, капрал, когда увидите водителя. Это немец, офицер СС в отставке, инвалид войны, начальник районного фольксштурма, но он наш верный агент. Связан с черным рынком, и потому мы крепко держим его в руках. Думаю, он и вам будет полезен. Ему подчиняются все местные бауэрнфюреры. Итак, вы согласны? Вот так сюрприз! Капрал лихорадочно думал. И на этот раз не по-английски, а по-русски. Вон там, слева от дороги, залегли в сосняке друзья. Они не дадут им насильно увести его, капрала Вудстока, хотя за просекой напротив наверняка прячутся с автоматами «аковцы». Отказаться и, быть может, провалить все дело? Или поехать с ними, остаться без всякой охраны, пойти на риск? — Джентльмены! — сказал он, подумав. — Я верю вам и, рассчитывая на взаимное доверие, отдаю себя в ваши руки. Майор переглянулся с мрачно молчавшим капитаном. Вдали послышалось урчание автомобильного мотора. Из-за поворота вынырнул, блеснув зажженными фарами, черный «опель-капитан». Машина мягко подкатила к ним и остановилась. Капрал Вудсток весь напрягся: а вдруг кто-нибудь из друзей без команды, не удержавшись, даст по ней очередь! Констант, тот знает: огонь открывать только по сигналу Евгения, когда он вдруг снимет шапку. Из машины, распахнув передние дверцы, вышли двое пожилых мужчин. Водитель первым привлек внимание капрала Вудстока, и неудивительно: этот коренастый немец с бульдожьей физиономией и усами «мушкой» был одет в коричневую форму штурмовых отрядов, с витым погоном на правом плече и двумя серебряными квадратами штурмфюрера СА в левой петлице. На левом рукаве у него краснела широкая повязка с черной свастикой в белом круге, слева на груди пестрели под партийным значком и над знаком тяжелого ранения орденские колодки. Слева же на поясе висела лакированная желтая кобура парабеллума. Второй незнакомец, очень высокий, худой, был в черной шляпе, коротком черном полупальто с широченными, подбитыми ватой плечами и высоких хромовых сапогах. Прежде всего бросались в глаза его старомодные шляхетские усы и кавалерийские бриджи. — Разрешите представить вам, капрал, — произнес по-английски майор, герра фон Ширера унд Гольдбаха и пана Веслава Шиманского. Панове! Капрал Вудсток. Прошу в машину, капрал. Пан майор с лакейским поклоном и жестом пригласил капрала Вудстока сесть в автомобиль. Капрал едва не улыбнулся: пусть посмотрят там в соснах ребята, перед ним, советским разведчиком, расшаркиваются «аковские» офицеры вместе со штурмовиком — штурм-фюрером! Но прочь ненужные мысли!.. Шагая к машине, капрал еще раз подумал о том, что теперь ему необходимо обдумывать буквально каждый шаг. Казалось бы, простое дело — сесть в машину. Ан нет. Русский человек почти обязательно сядет рядом с водителем, а это все равно что на облучке потеснить извозчика, и это выдаст его с головой. Англичанин, садясь в такси, непременно сядет на заднее сиденье, ибо в английском таксомоторе и вовсе нет места для пассажира на переднем сиденье, а есть место для багажа. Никогда не сядет мистер Джон Буль и рядом с шофером частной машины. Если же англичанин садится в машину друга, который сам ведет ее, то сядет он только рядом с другом, иначе друг смертельно обидится: его приняли за слугу, шофера! И еще одна важная деталь. Русский, поляк, немец — все они садятся с правой стороны. А англичанин — с левой. Так как движение в Англии левостороннее и руль машины установлен соответственно справа. Учитывая все это, капрал Вудсток сел на заднее сиденье с левой стороны. Затем в точном соответствии со своим положением в Армии Крайовой в машину рядом с капралом сел пан майор, за ним пан капитан; на место рядом с водителем уселся пан Шиманский и последним занял место за рулем штурмфюрер. «Опель-капитан» сорвался с места, резко развернулся и помчался лесной дорогой. Вудсток невольно глянул на как бы смазанные скоростью придорожные сосны: вернется ли он в этот лес к друзьям? Это был последний вопрос, который он задал себе мысленно по-русски. — Я поздравляю вас, капрал, — сказал пан майор, протягивая капралу раскрытый портсигар. — Вчера ваши самолеты потопили «Тирпиц»! — Благодарю вас, майор. Да, наши ребята неплохо поработали в Альта-фьорде. — Вам будет интересно поближе познакомиться с паном Шиманским, помолчав, сказал майор. — Пан лет двадцать прожил в Лондоне. Еще один сюрприз. Нет, здесь детским матом не пахнет. Не напрасно ли он вообще ввязался в эту авантюру? Похоже, что его хотят «прокатить», что на языке американских гангстеров значит — убить. Пан Шиманский обернулся и уставился круглыми, как у совы, глазами на капрала Вудстока, оскалив в неискренней улыбке свои золотые зубы. Капрал, закурив, улыбнулся ему, ощущая какую-то противную пустоту под диафрагмой. Напряжен каждый нерв. Борьба начинается... Вольная борьба без всяких правил беспощаднее дзю-до и карате... — Вряд ли пан капрал знает, — сказал майор, глядя в окно, — что эта земля — нынешняя имперская провинция Вартегау — некогда называлась Великой Польшей. В 1772 году Екатерина Великая — эта северная Семирамида — и Фридрих Великий произвели первый раздел Польши, и эта земля отошла к Пруссии. Потом Наполеон восстановил Речь Посполитую, но Венский конгресс упразднил созданное им Варшавское герцогство, и этот край вновь был присоединен к Пруссии. Только после краха кайзера Вильгельма вернули мы Великую Польшу. — В общих чертах, — сказал капрал, — я знаю историю этого края. — Может быть, наш уважаемый гость расскажет нам какой-нибудь последний лондонский анекдот? — заговорил, блеснув золотозубой улыбкой, пан Шиманский. — Обожаю бесподобный английский юмор... Пан Шиманский произнес все это на правильном английском языке, пожалуй, даже чересчур правильном, но с заметным польским акцентом. Пан Шиманский, слава богу, совсем не похож на своего земляка Теодора Иосифа Конрада Корженевского, который, как известно, так блистательно владел английским языком, что прославился как замечательный английский писатель Джозеф Конрад. Пан Шиманский не чудо вроде Конрада, пан Шиманский выучил английский уже в зрелом возрасте, значит, он не думает по-английски. Это облегчает задачу капрала Вудстока. А за анекдотом дело не станет. Недаром капрал Вудсток четыре дня слушал Би-Би-Си. — Последний? Извольте. Уинни, то есть Черчилль, дуче и фюрер дали дуба и отправились в ад. Там дьявол устроил им допрос: а ну признавайтесь, сколько раз вы обманывали свои народы? Первым ответил Черчилль, и дьявол Старый Ник велел ему в наказание пробежаться разок вокруг ада. Затем исповедался Муссолини, и дьявол заставил дуче трижды обежать вокруг ада. Настала очередь Гитлера. Повернулся к нему дьявол, а фюрера и след простыл. «Где Гитлер?» — заревел Старый Ник. Бесенята ему и докладывают: побежал, мол, фюрер за своим мотоциклом. — Ха-ха! — неестественно рассмеялся пан Шиманский. Пан майор кисло улыбнулся. Ни один мускул не дрогнул на каменном лице капитана Дымбы. Немец не обернулся. — Разве вы не уважаете пана премьера? — спросил майор. — Отчего же! — ответил капрал. — Уинстон неплохая палка. Здесь он ввернул идиоматическое разговорное выражение. — Неплохая палка? — недоуменно дернув усом, переспросил майор, бросив вопросительный взгляд на Шиманского. — Это такое выражение, — пояснил тот, — то же, что «неплохой парень»... Чтобы не упускать инициативу из своих рук, капрал Вудсток рассказал еще два-три анекдота из программы Би-Би-Си. Около одной деревни проехали мимо взвода фольксштурмистов — семнадцатилетних юнцов и семидесятилетних стариков, возвращавшихся в деревню после полевых учений. Командир взвода — молодой лейтенант с черной наглазной повязкой, — завидев черный «опель-капитан», встал во фрунт и лихо выбросил правую руку в гитлеровском салюте. Офицеры-«аковцы» на всякий случай сняли свои конфедератки с офицерскими серебряными звездочками и галунами, задернули шторки окон. В другой деревне их хотели было остановить ландшуцманы — уже минул полицейский час. Но, разглядев номер на машине уездного шефа фольксштурма, они отскочили и тоже прокричали: «Хайль!» Капрал все чаще поглядывал в окно. Чего доброго, привезут прямехонько в бывший воеводский город Познань, а ныне столицу имперской провинции Вартегау — Позен и сдадут в учреждение с вывеской «Гехайме Штаатс Полицай» — гестапо. Совсем стемнело, когда «опель-капитан» круто свернул с асфальтированной дороги, окаймленной черными скелетами старых тополей, и въехал в открытые железные ворота, за которыми в конце каштановой аллеи стоял двухэтажный господский дом с островерхой черепичной крышей. Ущербная луна светила как раз за флюгером на шпиле невысокой готической башенки с зарешеченными, похожими на бойницы окнами. Полнеба закрывали черные тучи. В голых ветвях каштанов зловеще гудел северо-западный ветер. Ни в одном из окон дома не горел свет. Штурмфюрер СА, прихрамывая и поскрипывая ножным протезом, поднялся на крыльцо, отпер массивную, окованную железом дверь. Дверь со скрипом распахнулась. Скрип этот больно резанул по нервам. Словно выстрелы, хлопнули дверцы «опеля». Немец посветил электрофонарем в глубь темной прихожей. Потом провел их в большой кабинет, зажег свет и, щелкнув каблуками, удалился, плотно прикрыв за собой дверь. Майор первым положил конфедератку верхом вниз на стол, сунул в нее перчатки, затем снял шинель, бросил ее на спинку кресла. Капрал Вудсток, снимая кожаное пальто, заметил на груди майора серебряный крест с белым орлом на золотом поле, висевший на черно-голубой ленте. — О! Ваш крест похож на наш крест Виктории! — сказал он. Явно польщенный майор улыбнулся. — Это крест «Виртути милитари» — высший офицерский орден Польши за военную доблесть, — с нескрываемой гордостью произнес он. — То же, что у немцев «Риттер кройц» — «Рыцарский крест». Его ввел наш последний король Станислав-Август в 1772 году. Кстати, капрал, Станислав-Август Понятовский был любовником Екатерины Великой! Так что поляки и в данном пикантном случае одержали верх над своими старыми врагами — русскими. — Что вы говорите! Простите мне мое любопытство, сэр, за что вы получили этот крест? — За действия против большевиков весной двадцатого года при взятии Киева, капрал. Капитан Серый нетерпеливо кашлянул. — Садитесь, джентльмены! — сказал пан майор, включая настольную лампу. — Пожалуйста, сядьте здесь, капрал. Поудобнее устраиваясь в глубоком кожаном кресле напротив настольной лампы, капрал окинул взглядом комнату. Высокие до потолка книжные полки вдоль трех стен, торшер, задернутые плотными шторами окна, портреты Гитлера и Гиммлера, большой письменный стол из полированного красного дерева с инкрустированной эмблемой — имперским орлом, консольная радиола «Телефункен»... Майор взял с письменного стола пачку немецких сигарет «Бергман приват». — Хотите сигарету, капрал? Закуривая, майор молчал. Молчали и остальные, бесстрастно глядя на капрала Вудстока, который, пуская дым в потолок, со скучающим видом, развалясь в кресле, чуть прищурясь, разглядывалкорешки томов на ближайшей полке. Допрос — а это был именно допрос — начал майор. — Скажите, капрал, на каком самолете вы прилетели сюда из Англии? Короткая затяжка. Облачко дыма в потолок. Паузы быть не должно. — Это был транспортный «дуглас», «Си-47». Отличная машина, джентльмены, — ответил Вудсток, медленно выдыхая дым. — А дальность какова? Сколько километров? — перебил майор. — Километров — две тысячи четыреста, а миль, по-нашему... В сорок первом Евгений летал в тыл врага на советских самолетах «ТБ-3» и «ПС-84». С начала сорок второго трижды забрасывался в тыл врага на «дугласе». Трижды «туда» и ни разу «обратно». В первый раз случилась авария при взлете на Центральном аэродроме в Москве: лопнул правый баллон. Пока меняли баллон, он зашел в кабину экипажа, осмотрел ее, поговорил с пилотом... — Но ведь «дуглас» американская машина? — с нажимом произнес капитан. Ее конструктор Сикорский, поляк, работающий в Калифорнии. — Верно! У нас этих «Си-47» немало в Королевских воздушных силах. Я слышал, что американцы снабжают и русских этими самолетами... Поляки молча переглядываются. Гамбит разыгран. — Это интересно! — восклицает кавалер «Виртути милитари». — Я ни разу не видел эти новые самолеты. Расскажите нам о них! — Я не летчик, — улыбается Вудсток, — а только сын летчика. Ну что мне запомнилось?.. Два мотора, экипаж — пять человек: пилот, штурман, стрелок-радист, бортмеханик, инструктор парашютного дела. Сажает двадцать десантников... Описать в общих словах «Дуглас» для Вудстока дело нетрудное. Но разговор об авиации таит в себе опасные воздушные ямы. — С какой скоростью вы летели? — спросил капитан. — Около... около ста пятидесяти — двухсот миль в час. Он чуть было не дал ответ в километрах (триста пятьдесят километров в час), и это погубило бы его. Ведь англичане не пользуются метрической системой. Голова работала как арифмометр. Дальность полета у «Дугласа» 2400 километров. Сколько в милях?.. — На какой высоте перелетали через Ла-Манш? В этом вопросе майора сразу две ловушки. — Ла-Манш? — переспрашивает Вудсток, поднимая брови. — О, вы имеете в виду Английский канал? Мы пересекли его на высоте не менее шести с половиной тысяч футов. Да, именно так, капрал Вудсток! Именно «Английский канал» и именно футы, а не метры! — Не помните ли вы мощность моторов? — продолжает допрос капитан. — Я спросил об этом пилота: каждый мотор — тысяча двести «эйч пи». «Эйч-пи» — лошадиные силы. Отвечает Вудсток по-прежнему гладко, а в голове рой вопросов, обгоняющих вопросы его «следователей»: как по-английски «кабина экипажа»? «Ах да! «Cockpit»... Это он помнит, а вот как по-английски «вытяжной фал», он никогда не знал; значит, надо лучше не вспоминать о парашюте... — Какая температура была в Лондоне, когда вы вылетали? — Точно не знаю. Днем было около пятидесяти градусов. Молодец, капрал! Вовремя вспомнил о Фаренгейте. И вновь неожиданный вопрос: — А сколько литров бензина потребляет в час «Дуглас»? — Сколько британских и имперских галлонов? Да разве я знаю! Мы летели с четырьмя дополнительными бензобаками. Я не заметил, чтобы наших летчиков волновала проблема горючего... Должна быть, обязательно должна быть такая деталь, которую узнаешь только после полета на «Дугласе»! Такая деталь сыграет роль козыря в этой смертельно опасной игре! Вот она, эта деталь! — Сначала полет шел хорошо, — произносит задумчиво Вудсток, заложив ногу на ногу. — Временами по всему корпусу самолета пробегала дрожь. Я спросил командира, что это такое. Тот ответил, что так всегда бывает, когда моторы «Дугласа» работают синхронно. — Деталь сработала. — А потом где-то севернее Колона... — Вудсток не забывает произнести название этого города не «Кёльн», а «Колон», по-английски. — Да, севернее Колона угодили мы в грозовой фронт. Шли над десятибалльной облачностью. Началась болтанка, качка килевая и бортовая. Давление в ушах то повышалось, то понижалось, то нас подбросит на жесткой скамье, то пригвоздит к ней, расплющив зад. Воздушный поток за иллюминатором то ревел, то переходил на шепот. Виски стучали, ладони стали мокрыми, похоже было, что укачивает, — продолжает Вудсток, делая вид, что увлекся воспоминанием незабываемого для всякого десантника ночного перелета. — А луна светила слева от вас или справа? — ввернул коварный вопрос пан майор. — Луну мы увидели слева, когда миновали грозовой фронт, — без запинки отвечает Вудсток. В последний раз, когда он летел в тыл к немцам, луна светила справа по борту самолета. — Представляю себе волнение экипажа: стрелки приборов мечутся точно сумасшедшие, в наушниках моего коллеги-радиста этакое шипение и треск, будто дьявол яичницу с беконом поджаривает. — В какое время это произошло? Новый подвох со стороны пана майора. Каждым вопросом копает он могилу Вудстоку. — В двадцать три тридцать мы вошли в грозовой фронт... — По какому времени? — Голос пана майора едва заметно напрягался. — По Гриничу, конечно... — По Гринвичу, — пытается внести поправку Шиманский. — Мы говорим, по Гриничу... Крылья обледенели, пропеллеры тоже, наверное... Меня пот прошибает при одном воспоминании об этом! — Вудсток усмехается, смахивая пот с лоснящегося лба. — Натерпелись мы страху! Высота падала с каждой минутой... Альтиметр показывал пять тысяч футов. Позади остаются города Кассель, Халле, Лейпциг, Торгау... «Дуглас» брыкался, как мустанг под ковбоем в цирке «Дикого Запада»! Стрелки на моих часах прилипли к циферблату... Пан майор перегибается через стол: — Пан капрал позволит взглянуть? — Что? О, понимаю! Я чуть не разбил их при прыжке, когда мы вышли на высоте пятисот футов из облачности. Тут-то, севернее Бреслау, над городом Требниц нас и сбила зенитка «джерри», немцев, значит... — «Омега»? — полувопросительно выговаривает майор, поднимая глаза с часов на Вудстока. — Да, перед вылетом нас одели во все немецкое, вплоть до белья, но часы дали швейцарские. — Я вижу, ваши часы показывают время по Гринвичу, — проговорил Шиманский. — А мы ставим время по-берлински. Час разницы. — Мне ведь надо связываться с Лондоном, — сказал капрал. — А какие марки английских часов вы прежде носили? — чересчур торопливо спрашивает Шиманский. Две или три секунды борется Вудсток с отчаянной паникой. Эта паника так глубоко спрятана внутри, что по его глазам ее обнаружить никак нельзя. В первые две-три секунды Вудстоку кажется, что ему не удастся вырваться из расставленных для него сетей: никогда не приходилось ему носить часов английской марки. Но на третьей секунде его выручает память. Ответ готов. Ведь его отец носил такие часы в Англии... — «Аккьюрист». Анкер на пятнадцати камнях, мистер Шиманский, позолоченный корпус. — «Аккьюрист»? — переспрашивает Шиманский. — По-моему, это швейцарские часы. — Пожалуй, — охотно соглашается Вудсток, гася сигарету в пепельнице. У нас на всех часах написано, будто они швейцарские... — Сколько они стоили? — усердствует пан Шиманский. — Недорого. Фунтов пять, — пожимает плечами Вудсток. Работай, работай, воображение! — Мне подарил их отец на день рождения. Кажется, он купил их у часовщика на Риджент-стрит. Трехлетняя гарантия. — О, я знаю этого часовщика, — оживляется Шиманский. — Он торгует только мужскими часами. — Вы ошибаетесь, мистер. Этот магазин фирмы «Лоуренс Седер энд компани» торгует любыми часами, а также ювелирными изделиями. — Верно, верно, теперь припоминаю... Это недалеко от универсального магазина «Либерти энд компани». Этот лиса Шиманский отлично знал, о каком магазине идет речь: на Риджент-стрит в Лондоне бывает каждый приезжий. — А часы другой английской марки вам не приходилось носить? — В детстве, — улыбнулся Вудсток, — мама подарила мне часики с Микки Маусом на циферблате. Поговорили о лондонских магазинах. Капрал хорошо помнил магазин Селфриджа на Оксфорд-стрит, Симпсона, Фортнума и Мэйсона на Пиккадилли. И тут капрала Вудстока выручила зрительная память, неповторимо острая в детские годы. Так и вели они этот разговор, похожий на самый пристрастный допрос, несмотря на внешнюю светлую учтивость, на заискивающий тон Шиманского и бледную улыбку на тонких губах майора. Капралу Вудстоку этот допрос, полный внезапных опасностей, напомнил стремительный слалом на утлых душегубках по бурной порожистой реке, утыканной подводными рифами, как пасть акулы зубами. Это была не дуэль. Сразу трое инквизиторов вели перекрестный допрос, убийственный, как кинжальный огонь. Трое против одного... С головокружительной быстротой разговор перескакивал с библии и официальной (протестантско-епископальной) церкви Англии на правила игры в крикет, с Трафальгар-сквер на наимоднейшие танцевальные новинки (песенку «Lambeth Walk» капрал знал наизусть), с английских национальных праздников на новые английские кинокартины. — Я давно не был в кино, но помню «Ребекку» режиссера Альфреда Хитчкока. Кстати, майор, я все думал, кого вы мне напоминаете. Киноактера Адольфа Менжу!.. Еще видел «Графа Монте-Кристо» с Робертом Донатом в главной роли... — Но ведь это все довоенные картины, — напоминает Шиманский. — Разве? Еще я видел военную картину «Шпион» с Конрадом Вейдтом... «Генрих V» с Лоуренсом Оливье... Да, еще «Полурай». В этом фильме Оливье играет русcкого инженера, которому Англия после Дюнкерка нравится гораздо больше, чем до войны... На самом деле капрал Вудсток читал об этих фильмах в английском киножурнале сорокового года в московской читальне библиотеки иностранной литературы в Столешниковом переулке. Шиманский наращивал темп, буквально забрасывал капрала вопросами: — В какой «Фликерс» вы обычно ходили в Лондоне? Очередной подвох: «Фликерс» — «Мигалка» на лондонском жаргоне означает «кинотеатр». Хитрая бестия этот Шиманский: он понимает, что можно прекрасно знать английский язык, совершенно не зная жаргона. Так одним вопросом можно порушить всю «биографию» капрала Вудстока. — «Камео». — Это где же? — Чаринг-Кросс-Роуд. Перед началом фильма там всегда показывали диснеевские мультипликации: Доналд Дак, Микки Маус, Плуто... Надо сбить этот опасный темп, совсем не оставляющий времени для обдумывания «заминированных» вопросов. Сбить темп, отвечая нарочито медленно, с кажущейся небрежностью, отклоняясь, растекаясь по древу, нагромождая подробности. Шиманский круто меняет тему: — А где вы учились в Лондоне? — На Райл-стрит в школе Эл-си-си... — Эл-си-си? Что это значит? — Совет Лондонского графства. На приличную частную паблик-скул в Итоне, Харроу, Мальборо или Рэгби у отца не хватало денег. Но мне повезло, мы жили во вполне респектабельном районе, и моя школа... Майор молча встал, подошел к книжной полке, снял с нее какой-то увесистый том, раскрыл его... Энциклопедия? Уж не смотрит ли он карту Лондона? Не случайно, видно, разговор перекинулся на Лондон. Музей восковых фигур мадам Тюссо, Лондонский Тауэр, резиденция премьера на Даунинг-стрит, 10. Где стоит колонна Нельсона? На Трафальгар-сквер. Где похоронен герцог Веллингтонский? В Соборе Святого Павла. Где покоится прах Чосера, Теннисона и Браунинга? В Вестминстерском аббатстве. Как проехать из Хемпстэд-хит на Пиккадилли, как добраться от Тауэра к Букингемскому дворцу (смена гвардейского караула в 10.30 утра), а оттуда в парк святого Джеймса?.. Поговорили об английских приморских курортах в Брайтоне и Борнемут-весте, в которых отдыхал летом капрал Вудсток. Шиманский совсем не знал Борнемут-вест, зато не раз бывал в Брайтоне. Шиманский пододвинул поближе к капралу листок бумаги и паркеровскую авторучку. — Вы сказали, что учились в лондонской школе на улице Райл-стрит. Будьте любезны, капрал, напишите адрес школы на этом листочке. Капрал Вудсток, пожав плечами, молча повиновался. — Так-так, — сказал по-польски пан Шиманский, читая написанное. — Совершенно особый, характерный английский почерк «рондо», сильно отличающийся от континентальных европейских почерков. Этот национальный почерк неповторим. Им обладают только англичане. В школах каждой страны, панове, следуют своему собственному методу обучения правописанию. Трое против одного. Трое наступали, вели атаку, шли на штурм. Капрал Вудсток мог только обороняться. Фехтовал он искусно, все больше входя в свою трудную роль, вдохновенно пересыпая свою речь известной ему по книгам руганью британских солдат, жаргонными лондонскими словечками, идиомами... Допрос все больше походил на английскую охоту: за лисицей гонится свора гончих (Шиманский, пан капитан), а за гончими мчатся конные охотники с ружьями (во главе с паном майором). Неравное состязание. У затравленной лисицы есть только один шанс на спасение: чтобы унести ноги, она должна бежать быстрее собак и лошадей, должна запутывать следы, уходя от открытых, гибельных мест, завлекая преследователей в густой непролазный лес. И у капрала Вудстока тоже один-единственный шанс на спасение: обогнать врагов в живости ума, увести их от чересчур рискованных тем, не дать им загнать его в угол. Шиманский вдруг достал и высыпал на стол горсть монет. — Смотрите, что у меня сохранилось: английская мелочь! Поверите ли, я стал уже забывать названия этих монет, особенно их жаргонные названия. Ведь английская денежная система самая сложная... — Ничего сложного, мистер Шиманский, — терпеливо улыбнулся капрал. Если джентльменам угодно проверить меня, извольте... Вот это, — он поднял шестипенсовую монету, — мы называем «тэннер». Вот эта монета, — он подбросил на ладони шиллинг, — «боб». В фунте, или «квиде», — двадцать шиллингов, а в гинее — двадцать один. Вот это флорин — двухшиллинговая монета, а это полкроны, или два с половиной шиллинга. — Благодарю вас, мистер Вудсток. Вы знаете, у вас удивительно маленькая нога для мужчины. Какой размер вы носите? Капрал чуть было не сказал «тридцать девятый». — Шестой, — ответил он. — А носки? — Десятый... — Представьте, однажды я заболел в Лондоне и не знал, как вызвать по телефону-автомату неотложную помощь... — Вам надо было набрать 999. Пока все идет неплохо!.. Взгляд капрала остановился на автомате «стен», который майор, войдя в кабинет, повесил на спинку стула. Капрал похолодел. «Если он потребует, чтобы я назвал по-английски части этого автомата, я пропал!.. Да знает ли это он сам?..» На письменном столе стояла фарфоровая пепельница, модная немецкая пепельница в форме крохотного унитаза с надписью: «Только для пепла». Майор пододвинул эту пепельницу на край стола и стал гасить в ней недокуренную сигарету. Неловкое движение, и пепельница со стуком упала со скользкого полированного стола на пол. Шиманский поднял ее и поставил обратно на стол. В следующую секунду распахнулась двустворчатая дверь слонового цвета, и в библиотеку быстрым шагом вошел коренастый рыжий поляк с перебитым носом — мятая короткополая шляпа, габардиновое полупальто, офицерские галифе. Он шел и ожесточенно хлестал стеком по голенищу сапога. Веснушчатое лицо его было багровым от ярости, сдвинутые рыжие брови сошлись на переносье. Ни слова не говоря, он подошел к капралу Вудстоку и, развернув плечо, размахнулся стеком. Вудсток вскочил, опрокидывая стул, отшатнулся. Стек свистнул в воздухе, но майор вцепился в руку вошедшего, а затем с силой оттолкнул его. В то же время Серый крепко обхватил сзади капрала. — Это что такое, поручник?! — гневно вскричал майор. — Вы что, взбесились? Как вы посмели поднять руку на нашего гостя, на английского подофицера? — Никакой он не англичанин! — раскатистым басом крикнул тот по-польски, бросая стек и хватаясь за кобуру пистолета. — Холера ясна! Я только что вернулся от «соседей». По вашей просьбе они запросили по своей рации Лондон. Наша разведка в Лондоне немедленно связалась с Сикрэт интеллидженс сервис. Час назад получен ответ. Никакого радиста капрала Вудстока они сюда, в Польшу, не забрасывали! На минуту воцарилось молчание. За дверью басовито пробили часы. В эту минуту капрал Вудсток мысленно пережил свою смерть, простился с жизнью. — Та-а-ак! — зловеще протянул майор, переведя взгляд на изумленного Вудстока. — Так я и знал, ясновельможный пан из Лондона! Кто же ты, самозванец? — Ясно кто! — зарокотал поручник, левой рукой взводя парабеллум. Советский агент! Шпион Эн-ка-ве-де, вот кто! Пес твою морду лизал! Майор сел, постучал сигаретой по серебряному портсигару с фамильным гербом. — Отставить, поручник! И впредь не забывайтесь, и поумерьте ваши африканские страсти! Серый, отбери у этого юноши оружие! Серый вытащил «вальтер» из кармана брюк капрала Вудстока. Майор медленно закурил, повернулся и, продолжая говорить по-польски, тихо произнес: — Ваша карта бита, молодой человек. Кто же вы на самом деле? Советую не отпираться. Капитан и поручник, так же как и я, работали до войны в дефензиве и отлично владеют искусством вызывать собеседника на откровенность. Капрал Вудсток обвел недоуменным взглядом «аковцев». — Джентльмены! — медленно и отчетливо произнес он по-английски. — Я не понимаю, что здесь происходит... — Ах не понимаешь, красная сволочь! — вдруг перешел капитан Дымба на русский язык. — Русский хам, большевистское быдло! А это ты понимаешь? крикнул он, вырывая из желтой кобуры на левом боку «уэбли» и тыча им в грудь капрала. — Говори, кто ты и кто тебя подослал к нам!.. Руки вверх!.. — Джентльмены! — взволнованно повысил голос Вудсток, не поднимая рук. По-русски я почти совсем не понимаю, а польский понимаю слабо. Что случилось? Может быть, вы не те, за кого я вас принимал?.. — Да, вы принимали нас за простаков, — ответил по-польски майор. — А мы снеслись с Лондоном по радио и выяснили, что вы самозванец. Нам ясно, что не из любви к приключениям и мистификациям выдали вы себя за агента британской секретной службы. Вот мы и хотим теперь, юноша, чтобы вы не томили нас неизвестностью и удовлетворили наше законное любопытство. Кто вы, кто стоит за вами и какую игру вы затеяли? — Похоже на игру «Двадцать вопросов» по Би-Би-Си, — попробовал пошутить капрал Вудсток, но дула двух пистолетов сразу же поднялись на уровень его глаз. — Хорошо, господа! Я вижу, что вам не до шуток, и готов ответить на все ваши вопросы. — Вот так-то будет лучше! — процедил майор. — Кто вы? — Капрал Юджин Вудсток, — ответил тот. — Допустим. Кто послал вас сюда, в Польшу? — Британская военная разведка. Эм-ай-сикс. — Допустим. Кто подослал вас к нам? — Позволю себе заметить, что не я искал связи с вами, а вы со мной. — Ответ Лондона изобличил вас как лжеца и самозванца, и мы не допустим, слышите, чтобы вы морочили нам голову! — Пытать его!.. — прорычал Серый. Шиманский, не произнесший ни единого слова с момента появления рыжего поручника, молча взял из пепельницы-унитаза дымящуюся сигарету и вдруг прижал ее горящим концом к тыльной стороне ладони Вудстока. — Ауч! — воскликнул Вудсток, отдергивая руку и дуя на нее. — Проклятье! Мистер Шиманский! — Простите меня, сэр! — проговорил Шиманский. Круто повернувшись к майору, он сказал: — Пан майор! Панове! Это безотказное испытание я приберег напоследок. Реагируя на внезапную боль, поляк всегда скажет «ай», русский «ой», немец — «ах», а англичанин — «ауч». Этому невозможно научиться, это живет в каждом человеке с пеленок! — Ерунда! — рявкнул Серый, стукнув волосатым кулаком по столу. — Пся крев! А ответ из Лондона?! — прокричал поручник, вскидывая парабеллум. Майор помолчал, кусая тонкие губы, буравя глазами капрала Вудстока, явно борясь с какими-то колебаниями. — Да, отказ Лондона от капрала Вудстока решает дело, — веско проговорил он наконец. — И ответственность за смерть настоящего капрала Вудстока или самозванца, в конце концов, ложится на Лондон. Главное нам ясно, и поэтому мы не станем пытками вырывать у него его имя и прочие детали. Кончайте, поручник! Капитан, поставьте его к стенке. Вы едва не провели нас, таинственный незнакомец! Вы умница. Но сейчас серое вещество вашего бойкого мозга забрызгает и стену и книги! И мне, право, жаль и книги и вашу голову. — Господа офицеры! — бледнея, хрипло проговорил капрал Вудсток, когда капитан поставил его к простенку между книжными шкафами и отошел, — Вы совершаете ошибку... Господин майор!.. Вы говорили об ответе Лондона... Существуют разные штабы в разведке... На ответ должно было уйти больше времени... Перестаньте тыкать мне в глаза своим «люгером»!.. Я Вудсток, говорю я вам, капрал Вудсток из Эм-ай-шесть... Боже мой, что вы делаете?! Рот майора сжался в жесткую линию. — Пан поручник, стреляйте по счету «три»! Раз!.. — Слушайте, вы! — Тон Вудстока изменился, стал тверже. Он выпрямился, весь подобрался, глядя в черный зрачок парабеллума. — В своем ослеплении вы не ведаете, что творите. Но мое командование сумеет отомстить за меня. И месть эта будет ужасна!.. — Два! — громко произнес майор. Капрал Вудсток выпрямился, гордо вскинул голову, скрестил руки на груди, и столько было неистребимого достоинства и непоколебимого превосходства в его позе, его глазах, что майор заколебался, затянул паузу. Шиманский что-то в страхе зашептал в ухо майору, но тот, досадливо морщась, отмахнулся от него. Черт возьми! На пушку берут или взаправду связались с Лондоном? Выхода нет... Как поется в песне: «Если смерти — то мгновенной, если раны небольшой...» — Это ваш последний шанс, — сказал майор Вудстоку. — Обещаю вам жизнь за чистосердечное признание... — Мне не в чем признаваться! — с трудом сдерживая себя, выдавил сквозь зубы Вудсток, затравленно озираясь. — Бог видит, что я капрал Вудсток! — Пан поручник! — сказал майор. — Я вижу, вы целитесь между глаз. Не надо. Так мы не сможем мертвым опознать его. — Стреляйте! И будьте вы прокляты!.. — Три, — резко скомандовал майор. Глаза Вудстока, устремленные на парабеллум поручника, расширились и застыли. Вторично пережил он мысленно свою смерть. Он видел каналы нарезки в стволе пистолета, видел, как натягивается покрытая рыжими волосками кожа на указательном пальце поручника, нажимающего на спусковой крючок... В голове торопливо, мучительно, беспорядочно роились чересчур быстро неуловимые слова, воспоминания, образы матери и отца, обрывки мыслей... Тишина. Тишина порохового погреба. Заминированная тишина. Чик! Это щелкнул парабеллум. Ни пламени, ни грохота. Ни удара в грудь, куда твердой рукой целил поручник. Только металлический щелчок... Осечка? Поручник спрятал парабеллум в кобуру и неуверенно, конфузливо улыбнулся. Капитан был непроницаем. Шиманский непонимающе обводил всех изумленным взглядом.11. ОПЕРАЦИЯ «АЛЬБИОН-II»
Майор встал и подошел к капралу с протянутой рукой. — Капрал Вудсток, — сказал он по-английски. — Разрешите пожать вашу руку! Я прошу, умоляю вас успокоиться и простить нас. Мы не могли иначе. Вы поймете, что эта проверка была необходима. Вы не знаете, как коварна русская разведка. Ваши волнения окупятся сторицей. Серый! Верни пану капралу его пистолет! Позвольте мне обнять вас, капрал!.. Вудсток вдруг весь обмяк. Вялыми руками отстранив майора, подошел он нетвердым шагом к столу и скорее упал, чем опустился на ближайший стул. Дернул ворот, тылом ладони вытер вспотевший лоб. С минуту он молча, тяжело дыша, глядел исподлобья на «аковцев». Он еще не верил, что вышел сухим из воды. — Мой бог! Вы начитались шпионских романов, джентльмены. — Мы приносим вам свои глубочайшие извинения, пан капрал! — с чувством воскликнул майор, разводя руками. — Я прекрасно понимаю ваше состояние, но и вы поймите нас. У нас не было другого выхода. Моя связь с Лондоном прервалась во время Варшавского восстания. Но зато мы убедились, что вы тот, за кого выдаете себя, вы смелый, благородный человек. Забудьте этот печальный инцидент. И верьте мне, вы будете щедро вознаграждены... — В качестве аванса, — сухо произнес капрал, — не найдется ли у вас чего-нибудь выпить? — Разумеется, пан капрал. Капитан, достаньте нам что-нибудь. Капитан подошел к книжной полке, тронул одну из книг, приоткрылась секция полки, обнаружив стальную дверцу с круглой ручкой и диском шифра. — Не то! Это сейф нашего хозяина! — недовольно заметил майор. — Нажмите левее! На этот раз за другой секцией полки оказался небольшой потайной бар, осветившийся изнутри неярким светом. В зеркалах, служивших стенками бара, многократно отразился двойной ряд разнокалиберных бутылок. Майор взял два стаканчика и темный четырехугольный штоф с яркой этикеткой, поставил на стол перед капралом. — Будь я проклят! — воскликнул капрал Вудсток. — Олд скоч виски! «Джонни Уокер» с черной этикеткой. Еще лучше, чем с красной! «Джон Уокер и сыновья», Килмарнок, Шотландия! Поставщики Его Величества! Джентльмены! Может быть, вы все-таки ухлопали меня и я попал в рай?! Да где вы достали этот нектар? В винных подвалах Геринга? — На черном рынке, капрал, — с улыбкой сказал майор, разливая виски, можно купить все от иголки до локомотива! А наш любезный хозяин — фон Ширер — король черного рынка! Скажите когда!.. «Say when» — «скажите когда». Этот вопрос задает у англичан и американцев тот, кто наливает вам виски. Вудсток не раз читал об этом в английских книжках. Он не остановил майора словами «благодарю вас», а поднял три пальца. Майор сначала не понял, но тут же догадался, что этим американским жестом капрал указывает ему меру виски в стакане. — Прошу бардзо! Как раз на три пальца. Извините, льда у нас нет. Панове! Угощайтесь! Выпейте по рюмке монопольной водки... Царские рецепты изготовления русской водки сохранились, поверьте, только в Польше и Финляндии. Мой первый тост: я пью за здоровье нашего славного гостя и союзника капрала армии Его Величества короля Англии Юджина Вудстока!.. — Нех жие! — нестройно грянули «аковцы». — Благодарю вас, джентльмены, — невесело усмехнулся Вудсток. — Сначала вы хотели расстрелять меня как агента Эн-ка-ве-де, а теперь пьете за мое здоровье! — Не будем вспоминать старое, пан капрал, — почти умоляюще проговорил майор, выпив и отирая усы. — Великолепное зелье! Восемьдесят градусов! Капрал пил виски по-английски — небольшими глотками. — Вы ошибаетесь, майор, — пояснил он между глотками, — у нас крепость виски и других крепких напитков определяется не по градусам, а по плотности. Это виски немного крепче вашей водки. — Остатками виски он смочил обожженную руку. — Вы пили нашу водку, капрал? — Да, меня угощали ею мои русские друзья. — Ваши русские друзья? Как вы к ним относитесь? — Вполне лояльно. Ведь мы союзники. И мне, солдату, нет дела до трений в верхах между нашим Уинстоном, Эф-ди-ар... то есть Рузвельтом, и дядей Джо — маршалом Сталиным. Как вам известно, переговоры Черчилля с кремлевскими лидерами в средних числах октября прошли весьма успешно... — Понимаю, понимаю! Вы восхищаетесь победой Советов в Сталинграде... — О, Сталинград!.. — ...и слепо помогаете победе коммунизма во всей Европе. Верьте, придет время, и вы горько пожалеете об этом... — Политика меня, солдата, мало интересует... Но вклад в победу над Гитлером наших русских союзников... — Но ведь мы с вами тоже союзники — вы, англичане, и мы, поляки... — Конечно! — А вы договариваетесь с дядей Джо за спиной Польши и за ее счет!.. История вас сурово накажет. Просто удивительно, какая муха укусила Черчилля, который никогда раньше не заблуждался насчет большевиков... — Я попросил бы вас... — Извините! Я увлекся. Но я знаю, что говорю, и отлично помню, какие указания мы получали из Лондона. Однако уже поздно, — он взглянул на золотые часы «Лонжин». — Полночь, Панове! Пан Шиманский, вы, кажется, спешили домой? Шиманский вскочил как ужаленный, поставил на стол свой пустой стакан. — Так и есть. Очень спешу. Меня ждут дома. — Он подошел к капралу Вудстоку. — Пожалуйста, простите меня, капрал, я обжег вас сигаретой. Поверьте, я с самого начала понял, что вы настоящий, хотя и не совсем типичный англичанин... — Прощайте, пан Шиманский! Прощайте! — довольно бесцеремонно прервал его пан майор. — Благодарю вас. Когда пан Шиманский, откланявшись, бесшумно прикрыл за собой дверь, майор пододвинул свое кресло к креслу капрала Вудстока и с минуту молча смотрел на него, барабаня пальцами по столу. Капрал, взглянув в напряженные глаза майора, сразу понял, что сейчас и начнется самое главное, что все остальное было лишь увертюрой... — Ну как идут дела в Лондоне? — спросил пан майор. — Немцы трубят, что они превратили Англию в руины с помощью своего «чудо-оружия» — «Фау-2». — Слухи о нашей гибели, как говорится, несколько преувеличены, — сухо, сдержанно улыбнулся англичанин. — В свой последний вечер в Англии я слышал такую шутку... Самый хитрый немец — Франц фон Папен: как странствующему послу «дер фюрера» ему не приходится жить в Германии... А в Англии — в Англии, джентльмены, жить можно. За войну мы потеряли меньше людей, чем от несчастных случаев на дорогах. — Скажите, капрал, — живо подхватил майор, — правда ли, что Советы возмущены тайными переговорами фон Папена в Анкаре с представителями Англии и Америки? Будто бы немцы предлагают вам мир, если только вы развяжете им руки на Востоке?.. — Я не политик, а солдат, господа, — ответил Вудсток. — Но, по моему разумению, глупо идти на мировую с битым Гитлером сейчас, накануне нашей победы, раз мы не сделали это, когда Рудольф Гесс прилетел к нам в трудном сорок первом и мы посадили его в Тауэр. Исход войны уже решен. — Разве вас не инструктировали в Лондоне, как относиться к представителям различных польских партий, левых и правых? — На занятиях я усвоил только, что этих партий бесчисленное множество три партии на каждых двух поляков. Впрочем, я думаю, что моему командиру все эти партии были отрекомендованы более подробно. Браво, капрал Вудсток! Ты избрал самый правильный тон, ведь ты унтер-офицер армии великой державы и как таковой смотришь со снисходительной иронией на мышиную возню этих лилипутов-поляков, мнящих себя политиками. — Видимо, так оно и было, — согласился майор с ноткой оскорбленного достоинства в голосе. — Надо полагать, что ваш командир получил полную информацию от британской секретной службы о сложном политическом спектре в Польше. Я слишком уважаю вашу Сикрэт Интеллидженс сервис, чтобы думать иначе. Разобраться в польской политике нелегко. Я думаю, что в Польше вряд ли найдется такой политик, который бы мог безошибочно перечислить все наши партии и группы слева направо и справа налево. — Он помолчал, переглянулся с капитаном. — Думаю также, что перед вашим командиром была поставлена какая-нибудь антисоветская цель. Иначе зачем вам делать за русских их работу здесь — воевать против Гитлера! Мне наша задача ясна: множить наши силы, держать винтовку к ноге, пока не пробьет час решительного выступления против Советов. Вот тогда, под занавес, мы пустим в ход наше оружие, чтобы выбить оружие из рук рабоче-крестьянского быдла и спасти Польшу! Он помолчал, собираясь с мыслями. — Скажите, пан капрал, — медленно, глядя на тлеющий кончик сигареты, снова начал пан майор. — Это верно, что ракеты «Фау-2» доставляют лондонцам немалые неприятности? — В Лондоне, — ответил капрал, — мне давно, увы, не приходилось бывать... — А где же вы были все эти месяцы? — притворно удивился майор. — На специальной подготовке где-то, как говорится, в Англии, обезоруживающе и простодушно улыбнулся капрал. — Но родные писали мне, что им ужасно действуют на нервы бесконечные воздушные тревоги, пронзительный рев приближающихся «Buzz Bombs» — самолетов-снарядов. А эти «Фау-2» еще хуже: они падают как гром среди ясного неба... — Что вы можете сказать о размере разрушений? — Это, как вы понимаете, военная тайна. Вам, однако, я могу сказать следующее: даже если бы эти разрушения были втрое больше, они не поколебали бы нашу решимость довести войну до победного конца. Мы, англичане, считаем, что «чудо-ракеты» Адольфа могут продлить войну на год, на два, они могут убить много людей, но они не отнимут у нас победу. — А это верно, капрал, — раздельно, многозначительно произнес пан майор, — что у нас нет никакого контроружия против ракеты «Фау-2»? — Мы довольно успешно бомбим стартовые площадки и сбиваем «Фау-1»... — Однако сотни ракет «Фау-2» продолжают падать на Лондон, а также на Антверпен, Брюссель и Льеж, на войска англо-американцев, и наверняка ваша разведка дорого бы заплатила за список заводов и экспериментальных полигонов и за все прочие секреты «Фау-2»? — Наверняка! — охотно согласился капрал. — Не скрою, что среди задач нашей группы ракеты фигурировали на первом плане. Майор встал, торжественно выпрямился, одернув мундир: — Господин капрал! — произнес он с пафосом. — Как ваш союзник я счастлив сообщить вам, что мы можем добыть для вас эти ценнейшие сведения! Да, да! Не удивляйтесь. Вам и нам невероятно повезло: эти данные уже почти в наших руках! — Джентльмены! — воскликнул капрал, оправившись от изумления. — Я передам любые ваши сведения своему командованию в Лондоне! Смею заверить вас, что ваши заслуги будут должным образом отмечены командованием вооруженных сил Его Величества! Но вы говорите «почти»?.. — Да, почти! Но прежде вы должны поклясться нам, что ни слова не расскажете русским о наших делах. — Клянусь честью британского солдата и разведчика! — Отлично! Капрал! Эти документы находятся в руках у одного немца, военного инженера. Последние победы союзников наглядно показали ему, что он поставил не на ту лошадь, что теперь надо ставить не на Адольфа, а на сэра Уинстона! Вы понимаете, что мы, польские патриоты, враги Германии и России, передали бы бесплатно вам эти документы, но этот немец... — Пан майор красноречиво потер пальцы, будто ощупывая банкноты. — Этот ваш немец любит фунты стерлингов больше, чем рейхсмарки, понимающе улыбнулся капрал. — Что ж, этот «джерри» не дурак. Я запрошу Эм-ай-сикс, но сначала я должен убедиться в добротности товара, который нам предлагает этот немец. — В этом вы убедитесь сейчас же, — все тем же торжественным тоном произнес майор. — Мы со своей стороны настолько убеждены в своей правоте, что осмеливаемся — да, осмеливаемся, выдвинуть наше условие. Денег мы принципиально не просим, но мы не хотим, не можем оставаться на польской земле, которая очень скоро будет захвачена нашим исконным врагом, мы хотим, чтобы вы отправили нас — меня, капитана и одного подпоручника — самолетом в Англию. Как метко заметил один ваш писатель, убегая от войны из Англии в Америку, лучше быть живой крысой, чем тонущим кораблем. Но мы будем бороться, мы отдадим себя в распоряжение польского эмигрантского правительства в Лондоне! — Прекрасно! — помедлив, сказал капрал. — Я сообщу начальству о вашей просьбе. Решение, очевидно, будет зависеть от ценности ваших документов для Лондона. — С вами приятно иметь дело, господин капрал, — натянуто улыбнулся майор. — Клянусь авторитетом офицерского мундира и честью кавалера креста «Виртути милитари», что ни вы, ни ваше командование не раскаетесь в этой сделке! Вот образчик и опись этих документов. Несколько театральным жестом майор достал из левого нагрудного кармана, над которым поблескивал серебром и золотом его крест, два вчетверо сложенных листа и положил их перед капралом. Капрал Вудсток развернул первый листок, пробежал глазами по рукописным строкам, написанным по-немецки чернилами и сверху по-польски карандашом:«Опись сверхсекретных документов. 1. Карта Германии и оккупированных территорий с указанием дислокации заводов, экспериментальных баз, стартовых установок «Фау-2». 2. Авиационная карта района ракетного института в Пенемюнде. 3. Бортжурнал с наблюдениями над запуском ракет «Фау-2». 4. Общие сведения о ракете «Фау-2». История ее создания. 5. Сведения из технического паспорта ракеты «Фау-2». 6. Принципиальная и скелетно-монтажная схемы «Фау-2». 7. Использование каторжного труда иностранных рабочих и гитлеровские зверства, связанные с программой «Фау-2». 8. Другая военная техника, над которой ведется работа в Пенемюнде: 4-тонная жидкостная ракета типа «У-2»; истребительные ракеты для воздушного боя «Х-4», и «Х-4М», ракеты, запускаемые с подводных лодок; противотанковые ракеты «панцершрек» и «фаустпатрон»... 9. Газотурбинные двигатели для реактивных, истребителей «Ме-262» на заводе Миттельверке... «Человеко-торпеды»...Сдерживая внезапную дрожь в руках, капрал Вудсток взглянул на второй листок, также исписанный по-немецки и по-польски:
«Фау-2». Общая характеристика. Длина 12 метров, стартовый вес 12,6 тонны. Стальная боеголовка со взрывчаткой — одна тонна, горючее — этиловый спирт и кислород — 8,9 тонны... Основные части ракеты «Фау-2»: боеголовка с запалом, приборный отсек, кислородный бак со спиртовым трубопроводом в центре, бак с перекисью водорода (H2O2), нагнетатели и сопла, камера сгорания... Общее устройство ракеты, ее тактико-технические данные...Он поднял глаза на бледного от напряжения майора Армии Крайовой, прочистил стиснутое волнением горло. — Мне кажется, что мое командование заинтересуется этими данными. Я сегодня же сообщу в Лондон о ваших условиях. Разумеется, необходимо передать и эту опись. Пан майор явно стремился взвинтить цену на предлагаемый союзнику товар: — Пан капрал простит меня, надеюсь, если я позволю себе заметить, что он, по-видимому, далеко не в полной мере представляет себе важность этой информации. Речь идет не только о спасении жизни ваших соотечественников, женщин и детей вашего родного Лондона, которому продолжает угрожать «оружие возмездия». Речь идет об изменении всего хода второй мировой войны! Нам известно, что Гитлер заявил этим летом своим генералам, что новое оружие окажет на англичан максимум морального давления и заставит Великобританию запросить мира у Германии. Переговоры о таком компромиссном мире уже готовятся между СД, контрразведкой СС и контрагентами Англии и США. Шеф СД Вальтер Шелленберг надеется, что правительство Черчилля не только пойдет на сепаратный мир и развяжет фюреру руки на Востоке, но и само примет участие в последнем крестовом походе против большевизма. Не скрою, что мы, представители так называемой санационной Польши, приветствовали бы такой поворот в войне, но первый долг наш предоставить нашему великому союзнику всю разведывательную информацию, которую мы только сможем добыть. Теперь пан капрал понимает, почему Гитлер тратит миллиарды рейхсмарок на новое оружие. И почему наш контрагент — немец, желая превратить секреты в деньги, просит изрядную сумму, которая, однако... — Сколько же он просит? — рубанул капрал Вудсток, глядя прямо в неуловимые глаза майора. — Один миллион фунтов стерлингов, — почти прошептал майор, облизнув кончиком языка сухие губы. — В конце концов, вы теряете не меньше, а больше миллиона после каждого налета, каждой бомбардировки Лондона ракетами... Капрал в изумлении присвистнул. — Судя по моему жалованию в Эм-ай-сикс, — усмехнулся Вудсток, — вряд ли мой шеф располагает такими деньгами. Но я свое дело сделаю — запрошу Лондон. Бедные британские налогоплательщики! Какой удар по их карману!.. — Крайне важно, — добавил майор, кисло улыбнувшись шутке Вудстока, чтобы ваше начальство в Лондоне не медлило с ответом. Наш контрагент немец, нетерпелив, и у него легко могут найтись другие покупатели. — Американцы? — слегка нахмурился Вудсток. — Да, американцы! — веско произнес майор, довольный произведенным впечатлением. — Дело в том, что СС-оберштурмбаннфюрер Отто Скорцени, тот самый, что выручил из плена дуче Муссолини, сейчас работает над повышением точности попадания ракет «Фау-2» путем создания ракет, пилотируемых смертниками. Вы, вероятно, уже слышали о японских летчиках-камикадзе. Вот Скорцени и решил применить опыт японцев. Пилотируемые смертниками-эсэсовцами ракеты будут доставлены на новых электрических подводных лодках к Нью-Йорку. Вот когда Манхэттен превратится в самое большое в мире кладбище, американцы тоже запросят мира! — Этот Скорцени не лишен воображения! — проговорил капрал Вудсток, ломая спички вдруг одеревеневшими пальцами. — И это еще не все! — драматически воскликнул майор. — У нашего контрагента, возможно, найдутся и русские покупатели, ибо немцы готовятся применить новое оружие и против русских. Немцы собираются направить несколько волн бомбардировщиков-ракетоносцев дальнего действия на Москву и Ленинград, на крупнейшие промышленные города и районы: Горький, Ярославль, Куйбышев, Магнитогорск, Челябинск, Донбасс! Над целью ракеты отделятся от самолетов, и пилоты-эсэсовцы поведут их прямо на главные нервные центры, на электростанции и домны. Этим способом Гитлер надеется нокаутировать Россию! — Таким образом, — сказал, вставая, капрал Вудсток, — эта бесценная информация будет как бы продана с аукциона тому, кто больше даст за нее? — Да, — ответил майор, также вставая, — такова позиция нашего контрагента, хотя он, так же как и мы, естественно, тяготеет к западным державам. Что же касается лично нас, то мы всем сердцем преданы Англии и счастливы, что можем быть полезны для вас. Но не спешите уходить, пан капрал. Сначала мы должны как следует выпить за успех нашего предприятия. Пожалуйте в столовую. Капрал Вудсток вошел первым в небольшую, но прекрасно обставленную столовую и остановился как вкопанный у порога. Там был стол, накрытый на четыре персоны. Накрахмаленные белые салфетки, фарфоровый черный с золотом столовый сервиз с фамильным гербом. Бутылки, бутылки с немецкими этикетками: рейнвейн, мозельское, кирш, штейнххегер. И крученые свечи в изящных серебряных подсвечниках, две красные, две черные. Откуда-то поплыли приглушенные звуки шопеновского ноктюрна. Пан майор подошел к одной из дверей, одернул мундир с аксельбантами и серебряными галунами на воротнике и тихонько постучал внее: — Панна Зося! Мы ждем вас! Дверь почти тотчас раскрылась, и в столовую вплыла — именно вплыла, а не вошла — стройная белокурая красавица в длинном декольтированном белом батистовом платье. Ей было лет девятнадцать-двадцать, не больше, но держалась она уверенно, гордо, даже надменно, как какая-нибудь Потоцкая или Радзивилл. Она небрежно протянула изящную руку для поцелуя капралу Вудстоку, и тот, застигнутый врасплох, помедлив, не спуская восторженных глаз с девушки, не поцеловал руку, а неуклюже пожал ее. Панна Зося была, пожалуй, чуть широковата в плечах. Над затененной ложбинкой, убегающей под белый батист, поблескивал католический золотой крестик. — Добрый вечер, капрал! — с иронической улыбкой певуче произнесла девушка по-английски. — Я рада, что это маленькое ночное пиршество не стало вашими поминками. Кстати, я приготовила вам ужин по английской кулинарной книге — ростбиф и пуддинг по-йоркширски!.. — Мисс Зося! У меня нет слов... — промямлил потрясенный капрал. — Садитесь, садитесь, капрал! — рассыпался майор. — Конечно, мы не можем вам предложить омаров, лангустов и устриц!.. Сели за стол. Майор, с почти отеческим благоволением глядя на растерявшегося англичанина, зажег свечи, выключил половину ламп в люстре над столом. Спохватившись, капрал отодвинул стул, помог панне сесть... — Выпьем за нашу дружбу, за тесное сотрудничество! — вскоре громко провозглашал тост заметно захмелевший от виски майор. — К дьяволу ваши подозрения, капитан! Я поверил в капрала с той самой минуты, когда он сел в машину... Ведь я старый разведчик! Пан капрал понимает, разумеется, что мы не могли протянуть ему руку без всесторонней проверки. Ротозейство и доверчивость в нашем деле нетерпимы. Пану капралу будет, вероятно, интересно узнать, что до войны, еще при коменданте, то есть при маршале Пилсудском, я сначала долго работал в контрразведке — дефензиве, специализировался на борьбе с коммунистами, а потом меня направили в «двуйку» — нашу разведку. Вот где я научился человековедению! В разведке я нашел самого себя — там нужны люди с интеллектом острым как бритва, с моралью, лежащей по ту сторону добра и зла. Подкуп и шантаж, тайные интриги, ловушки и западни, виртуозная игра на человеческих слабостях и пороках... Вам я могу это сказать: я имел честь работать в Берлине с самим Сосновским. Это был блестящий гроссмейстер разведки, но его погубили самоуверенность, доверчивость и любовь к деньгам. Дела наши шли прекрасно, мы имели доступ в сейфы германского военного министерства на Бендлерштрассе. Но немецкая контрразведка подсунула нам своего агента-провокатора, который выдал себя за французского разведчика. А деньги у нас были на исходе, Варшава, как всегда, скупердяйничала, как старая бандерша, — прошу прощенья, панна Зося, — вот Сосновский и решил продать букет немецких военных секретов французам. Сделка состоялась на Силезском вокзале в Берлине, в зале ожидания первого класса, и обоих сразу же накрыли гестаповцы. Я едва унес ноги. Немцы взяли почти всех наших агентов в Берлине за какие-нибудь десять минут! Какая это была сенсация! Вы, верно, видели фотографии подполковника Сосновского в тогдашних газетах? Хотя вы тогда еще в школу ходили... Высокий, отлично сложенный, рыцарского вида красавец, светский лев, перед которым не могла устоять ни одна женщина, таким был полковник Сосновский. — Он бросил красноречивый взгляд на Зосю. Вскружив голову какой-нибудь пруссачке, этот донжуан в сногсшибательной форме польского офицера становился ее любовником, виртуозно развращал ее, искусно растлевал морально, превращал в свое послушное орудие. — Панна Зося насмешливо улыбнулась, глядя на капрала из-под приспущенных ресниц. — Это было золотое время! Кутежи в отеле «Адлон», лучшие рестораны, умопомрачительные женщины! Лучшие дни моей жизни! «Вдова Клико» и русская икра... и вдруг — крах! — Да вы поэт, сэр! — в восхищении воскликнул капрал. — Если хотите, я действительно поэт. Только, подобно Андре Жиду, я дал обет молчания на весь период войны... — Какая ужасная потеря для польской литературы, — мило улыбнулась панна Зося. — Я не согласна с вами, ваше сиятельство. Еще первая мировая война установила парадоксальный прецедент: военная поэзия процветает во время войны, а военная проза — после войны. Впрочем, ваши рассказы о шпионаже слушать интереснее, чем ваши стихи. Продолжайте, граф! Она подняла фужер с каким-то легким, игристым вином, чуть улыбнулась иронически над хрустальной кромкой дорогого тонконогого бокала. Свет свечей волшебно дробился в хрустале, лучились глаза панны Зоси. Майор уязвленно умолк на минуту, уставившись широко открытыми глазами на почти неподвижное пламя свечи. — Мисс Зося назвала майора графом, — проговорил капрал, вытерев губы белоснежной салфеткой. — О, не обращайте внимания на мой титул, — заскромничал шляхтич. Впрочем, не скрою: я лично воюю за восстановление независимого польского государства с наследственной монархией, как у вас, капрал, в Англии. Я воюю, — тут он гордо приосанился, — за восстановление своего титула и родовых прав. Мои предки принадлежали не к «загоновой» шляхте, а к магнатерии! Я пью за королевство польское!.. — Вы не закончили свой рассказ о Сосновском, — напомнил капрал, осушив бокал. — Ах да!.. Так вот, одна из любовниц Сосновского, секретарша генерального штаба вермахта, вызвала подозрение у... министерского привратника на Бендлерштрассе. Девушка в прошлом скромная и бедная, она начала носить дорогие платья, шубы и подолгу засиживалась после работы за пишущей машинкой. Привратник заглянул раз к ней, увидел раскрытый сейф, ее испуганное лицо. Он поделился своими подозрениями с ее шефом, полковником. Тот стал следить за ней, заметил исчезновение папки с планами генерального штаба... — Майор покрутил в руках нож марки «Золинген». — А денег у нас становилось все меньше. Произошла обычная в разведке трагедия. Чем обильнее, важнее и точнее становились сведения, пересылаемые нами в Варшаву, тем меньше верило наше начальство Сосновскому. Варшавские умники, кабинетные разведчики, эти герои от геморроя, решили, что немцы водят за нос Сосновского, подсовывая ему фальшивую информацию через подставных лиц. Наши завистники урезали наш бюджет. А что можно сделать в разведке без денег?! Тогда-то мы и решили продать кое-какие данные союзникам: французам да и вам, англичанам, тоже. Кстати, обязательно передайте привет от графа Велепольского вашему достопочтенному шефу из Эм-ай-сикс. По фамилии он меня вряд ли вспомнит, а по кличке найдет мое досье. Кличка: Гриф II. О, я всегда был англоманом. Я уверен, что наше заочное знакомство послужит поручительством за те сведения, которые я ныне предлагаю вашему шефу. Капрал слушал графа не без некоторого удивления: хорош разведчик, становящийся патологическим болтуном после нескольких рюмок. — Ну а что стало с Сосновским? — спросил капрал, с трудом отрывая взор от прекрасной Зоси. — Сосновский, как говорят англичане, пережил свою полезность. Две любовницы из берлинского гарема Сосновского были казнены. Гитлер отклонил прошение о помиловании. Сосновского немцы обменяли на целую группу своих агентов, арестованных нашей дефензивой. Может быть, вы думаете, что этот блестящий разведчик, добывший для нашей возлюбленной отчизны планы ее разгрома Германией, получил у нас по заслугам? Ошибаетесь. Увы, комендант маршал Пилсудский в тридцать пятом умер, мы не могли апеллировать к нашему благодетелю. По одним слухам, — тут майор потупил глаза, — Сосновского поставили к стенке сразу же после обмена по приказу Рыдз-Смиглы. По другим посадили в Модлинскую крепость, где его расстреляли немцы в сентябре тридцать девятого. Типичная судьба разведчика!.. На нашей с вами, капрал, разведывательной стезе и не то бывает! Главное, сорвать банк и вовремя выйти из игры! Эх, давайте выпьем по последней! Уж полночь... — Надо собираться, граф, — промолвил капрал, потягиваясь. — У меня скоро сеанс с Лондоном. Свечи наполовину догорели. Тревожаще лучились устремленные в него синие глаза панны Зоси большими черными зрачками с наполовину закрытыми голубоватыми верхними веками. Мысли капрала разбегались, в голове громко, слишком громко шумело вино. Но он не боялся ничего — ни вина, ни смертельной опасности, подстерегавшей его в этой уютной столовой, ни этих уже как будто поверивших в него врагов. Он трусил, позорно трусил перед одной только панной Зосей, такой непонятной и неприступной. Потому что всем своим нутром чуял, что нет такого уголка у него в душе, куда не смогла бы заглянуть своим чуть ироническим, с ума сводящим взглядом эта польская дива. — Скажите, капрал, — спросила она, глядя на него и только на него синими глазами, в которых трепетали язычки свечей, — скажите, Юджин, что вы больше всего любите на свете: родину, женщин или славу? И капрал, захмелев не только от очаровательных глаз панны Зоси, ответил как никогда прежде в жизни: — Родину, мисс Зося. И женщин, мисс Зося. И славу, мисс Зося! Ибо сказал еще француз Шамфор, философ и острослов, что блажен тот человек, которым движет не тщеславие, а славолюбие. Эти чувства, говорил Шамфор, не только различны, но и противоположны. Первое — мелкая страстишка, второе высокая страсть. И заключает Шамфор: между человеком славолюбивым и тщеславным такая же разница, как между влюбленным и волокитой. Вот такую страсть я положил бы на алтарь женщины и родины, мисс Зося! Что-то вздрогнуло в миндалевидных Зосиных глазах. Может быть, пламя свечей... — Договоримся, капрал, о нашей следующей встрече, — предложил майор. Решили встретиться послезавтра в девять вечера на том же месте у Бялоблот. — Друзья! — воскликнул капрал, вставая и пошатываясь. — Какая жалость, что вы не можете отвезти меня домой на Грин Гарденс. А может быть, вызвать такси, а?.. — Он зевнул. — Простите меня, джентльмены, но у нас говорят, что солдат спит как бревно, а мне уже давно пора превратиться в бревно... Майор и капитан бережно усадили в черный «опель» захмелевшего капрала армии Его Британского Величества.
12. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«...В дни Сталинградского побоища, когда Дорнбергер и Браун осаждали рейхсминистра вооружений Шпеера с просьбой разрешить нам строительство первой площадки для запуска «Фау-2» на берегу Ла-Манша, я начал понемногу прозревать, невольно задумываясь о судьбе армии фельдмаршала Паулюса, об ужасах войны, от которой я прежде чувствовал себя так далеко. Дорнбергер и Браун вернулись тогда из Берлина со смешанными чувствами: Шпеер сообщил им, что фюрер по-прежнему не верит в ракеты, но он, Альберт Шпеер, приказал военно-строительной организации доктора Тодта начать постройку гигантской катапульты... В борьбе за власть над ракетами все большую роль играли самонадеянные невежды из аппарата нацистской партии и их ставленники в министерстве вооружений. Вмешательство нацистских неучей и шпионов из службы безопасности едва не парализовало нашу научно-техническую работу. При министерстве вооружений Шпеер образовал специальный комитет по ракетам «Фау-1» во главе с Дегенкольбом, который прославился у нас как организатор производства локомотивов в годы войны. Это был его лозунг: «Все колеса катятся к победе!» Его завышенные, очковтирательские планы грозили сорвать всю нашу работу. При поддержке тузов-толстосумов, наживающихся на войне, Дегенкольб пытался превратить наш институт в частную акционерную компанию во главе с концерном из представителей компаний «Симменс», «Лоренц», «Рейнметалл» и даже АЭГ — германского партнера электроконцерна «Дженерал электрик»! Итак, воротилы нашего большого бизнеса решили нажиться на смертях лондонцев, убитых ракетами «Фау-2»!.. Это был новый этап в моем прозрении... — Сколько вы производили вначале ракет «Фау-2»? — Дегенкольб с пеной у рта требовал, чтобы наши заводы сразу начали производить по триста ракет в месяц, но это было невозможно: ракеты не паровозы! Дорнбергер вновь обратился к Гитлеру и получил из ставки потрясающий ответ: «Фюреру приснилось, что ни одна «Фау-2» не долетит до Лондона». А своим снам фюрер верит больше, чем всем ученым мира!... — Когда начали ракетчики применять труд иностранных рабочих и военнопленных? — Дорнбергер еще в мае сорок третьего ставил этот вопрос. Гаулейтер Фриц Заукель обещал прислать нам сколько угодно рабов, но тогда Гиммлер запретил использовать иностранцев из соображений безопасности. Только этой осенью острая нехватка рабочей силы заставила рейхсфюрера СС согласиться на предложение Заукеля. «Остарбайтеры» и другие иностранцы работают у нас в горе Конштайн и в Пенемюнде. Теперь их заставляют работать и на заводах «Фау-1». — Кстати, о «Фау-1» вы еще ничего не рассказывали. — «Фау-1» не имеет никакого отношения к «Фау-2», хотя публика думает иначе и даже приписывает «Фау-1» тому же Брауну. «Фау-1» — это не ракета, а реактивный самолет, правильно называемый «Фи-103», или «Физилер-103», начиненный 800 килограммами взрывчатки. Работает этот самолет-снаряд по реактивному принципу только в атмосфере на смеси кислорода с воздухом. Миниатюрный пропеллер присоединен к счетчику оборотов, устанавливаемому на определенное число. Над целью счетчик действует наподобие спускового механизма, заставляя эту крылатую торпеду пикировать прямо на цель. Стоит «Фау-1» в десять раз дешевле нашей ракеты, 3800 рейхсмарок. Однако скорость «Фау-1» всего около шестисот километров в час. У нас же скорость исчисляется не километрами в час, а километрами в секунду. Как мы и предполагали, англичане научились обнаруживать «Фау-1» с помощью радара и сбивать самолет-снаряд в воздухе и с земли. У «Фау-2» масса преимуществ перед «Фау-1». Самое уязвимое место «Фау-2» — нехватка кислородных и спиртовых заводов... — Самое уязвимое? — Да, это ахиллесова пята «чудо-оружия». Не парадокс ли? Программа производства ракет зависит от урожая картофеля. Я понимаю, о чем вы думаете: хотите передать эту тайну своим, но это только мечты. Из этого подземного ада еще никто не выбирался...»Часть вторая
1. ОПЕРАЦИЯ «РОБИН ГУД»
— Не мешало бы подробнее узнать об этих «аковцах», — сказал, проснувшись поздно вечером, Евгений. — Через полчаса, — ответил Констант, пристально глядя на Евгения, должны вернуться Димка и Пупок. Я посылал их к Казубскому. Его заместитель Богумил Исаевич обещал навести справки — у него имеются свои люди среди офицерства АК. — Черт возьми! — разозлился на самого себя Евгений. — Как же я об этом раньше не подумал! Констант усмехнулся: — Не вечно же тебе, мой друг и соперник, быть первым во всем!.. А вот и они!.. Данные, добытые подпоручником Богумилом Исаевичем, оказались довольно исчерпывающими: «Майор граф Януш Велепольский, около сорока пяти лет, участвовал в чине прапорщика Австрийской армии в 1-й мировой войне, вступил в чине хорунжего в Первую бригаду Пилсудского, в эскадрон «уланов малиновых». В составе Третьей армии под командованием генерала Рыдз-Смиглы участвовал в 1920 году во взятии Киева, награжден серебряным крестом ордена «Виртути милитари» и произведен в чин поручника. В мае 1926 года участвовал в уличных боях в Варшаве во время переворота Пилсудского. Был близок к адъютанту Пилсудского полковнику Валерию Славеку, За участие в качестве секунданта в дуэли в 1930 году капитан Велепольский был принужден подать в отставку. Перешел в польскую охранку — дефензиву, служил информатором, а затем следователем в Познаньском округе, а также в «кресах всходних», то есть на восточной окраине, а по-нашему — в Западной Белоруссии и Западной Украине, где опирался на осадников и легионеров. Отец Велепольского являлся «кресовым помещиком», владел большим имением в Белоруссии, где прославился как лютый и хитроумный враг всех прогрессивных элементов, преданный лакей князей Радзивиллов и других польских магнатов. Поступил в 1934 году в «двуйку» второй отдел разведки. В том же году вступил в «Фалангу» — организацию польских фашистов, работал у польского военного атташе в Берлине. Об этом периоде его деятельности мало известно. Его шеф полковник Сосновский провалился и был, вероятно, убит «двуйкой» после того, как гитлеровцы обменяли его на своих агентов и выдворили в Польшу. Велепольский же получил чин майора. Войну встретил офицером агентурно-разведывательного отдела штаба армии «Познань». Вновь всплыл после разгрома бывшего Войска Польского в Армии Крайовой в 1943 году, работал в разведотделе штаба Бур-Коморовского, где заслужил репутацию беспринципного интригана и карьериста. Подозревается в тесных связях с польской фашистской организацией польских националистов «Народовы Силы Збройны». Не исключена в прошлом, а возможно, и в настоящем связь с СД-гестапо. Весной 1944 года действовал в районе Люблина и Хелма, где охотился за подпольщиками из ППР — Польской рабочей партии — и группами советских разведчиков и партизан Армии Людовой. Повинен в убийстве по крайней мере тридцати советских и польских разведчиков и партизан. Разгромил также и вырезал полностью еврейский партизанский отряд. После начала восстания в Варшаве по приказу главнокомандующего Армией Крайовой генерала графа Бур-Коморовского должен был пробраться в Варшаву из района Кутно, но не сделал этого, предвидя гибель штаба Коморовского, пытался создать новый штаб АК. Его считают слишком реакционным даже для правого крыла Армии Крайовой. После таинственного убийства непосредственного начальника Велепольского последний был вызван на суд офицерской чести, но бежал с отрядом в провинцию Вартегау, стал уже не «аковцем», а просто бандитом. В отряде Велепольского сейчас насчитывается до сорока человек. Почти все офицеры-шляхтичи. Унтер-офицеры кадровики. Недавно майор заявил своим офицерам: «Хамы должны бояться нас больше, чем немцев! Советский Союз — враг номер один!..» — Молодец Богумил! — с чувством сказал Евгений. — Ничего себе партнер для поединка! — пробормотал Констант. Ясновельможное жулье, конечно, но вдвое старше тебя и втрое опытнее. Может быть, не стоит, Женя? Ты и так уже много узнал. Не лучше ли объединиться с Казубским и напасть на них внезапно? — Во-первых, их вдвое больше, во-вторых, нам неизвестно, где они прячут эти документы, в-третьих, даже если тебя не убеждают «во-первых» и «во-вторых», я не пойду на попятный!.. Здесь силой не возьмешь, тут с умом надо. Констант вывернул фитиль в фонаре. Лицо у Евгения потемнело, осунулось, глаза ввалились и даже сейчас, после долгого сна, лихорадочно блестели. — Сколько у нас инвалютных тугриков в кассе для оперативных расходов? — спросил у Константа Евгений, скобля щеки безопаской. — Хоть шаром покати. Касса пуста. Одна мелочь осталась. Пятьсот двадцать шесть рейхсмарок ноль-ноль пфеннигов. И полпарашюта из перкаля. Перкаль нынче не хуже марок идет. — Перкалем не обойтись. Мне до зарезу нужна кругленькая сумма. — Сколько? — деловито осведомился Констант. — Один миллион фунтов стерлингов, — небрежно ответил Евгений. — Или, на худой конец, та же сумма в долларах. Рейхсмарок прошу не предлагать. — Хватит, Женька, дурака валять! Рассказывай по порядку. Я еще ночью хотел тебя расспросить, но ты что-то пробормотал и уснул как убитый. Евгений взглянул на друга отчужденными глазами. — Да что там рассказывать! — заговорил он. — Экзамен я выдержал, хотя осиновый кол был уже готов. Скажу одно: не хотелось бы мне все снова пережить... И Евгению все пришлось подробно рассказать о необычайной встрече в доме СА-штурмфюрера фон Ширера унд Гольбаха и показать опись секретных документов. Констант схватил руку Евгения, взглянул на ожог. — Ведь у них в самом деле могла быть связь с Лондоном. И такая связь может появиться у них в любой день, любой час. — Но теперь-то мы знаем, что игра стоит свеч. — Еще как стоит! Но где мы достанем такие деньги? Запросить Центр? Долгая волынка. Как убедишь наших в подлинности этих документов, если мы и сами в ней не убеждены! Начнутся вопросы, потом, возможно, захотят прислать специалиста. А тут погода нелетная... Миллион фунтов стерлингов! — А что, если мы позаимствуем опыт у достославного Робин Гуда, хозяина Шервудского леса и земляка капрала Юджина Вудстока? Операция «Робин Гуд». Неплохо звучит, а? — Грабил богатых и помогал бедным? — с сомнением произнес Констант Домбровский. — Руки марать... — Что значит «марать»?! — возмутился Евгений. — А Камо помнишь? Помнишь, как Камо очищал при царе банки в Кутаиси и Тифлисе? Экспроприировал экспроприаторов! Этот аргумент решил дело. Было решено незамедлительно, той же ночью выйти на «экс», приступить к операции «Робин Гуд». Перед выходом на задание Констант Домбровский подробно проинструктировал разведчиков: — Помните! Деньги для нас такой же трофей, как оружие, как документы. Останавливайте на шоссе, по возможности без лишнего шума, идущие без охраны генеральские «хорьхи», «опель-адмиралы» и «мерседесы» с желтыми фарами. С мелочью — с «опель-капитанами» и «опель-кадетами» — не связывайтесь. Кстати, все вы были партизанами и отлично помните, что справиться всегда труднее с младшими офицерами, чем со старшими и их пижонами-адъютантами, которые давно отучились стрелять. По-русски и по-польски не говорить. В расход пускайте только крупных гадов. Особое внимание обращайте на закрытые машины банков и рейхспочты, хотя они вряд ли повезут ночью свои паршивые деньги. Берите, конечно, не только всю валютную наличность, но и военные документы, папки, портфели. В бой не ввязывайтесь. Нашумев, остановив три-четыре машины, убирайтесь подобру-поздорову. Да не приведите сюда погоню! К этой речи Евгений прибавил, улыбаясь, следующие слова: — Вперед, славные экспроприаторы экспроприаторов! Да осенит вас знамя Робин Гуда! Евгений Кульчицкий начал с того, что подстрелил из «бесшумки» двух фельджандармов, обер-ефрейтора и ефрейтора, мчавшихся по мокрому от недавнего дождя автобану на мотоцикле с коляской. Затем он приказал Пупку поставить поврежденный БМВ у самого кювета, за которым шумел на ветру небольшой лесок, а сам вместе с Олегом надел фельджандармскую форму, напялив серо-зеленый дождевик, каску и повесив на грудь через голову медную бляху на цепи. Большая полумесяцем бляха зеленовато фосфоресцировала в темноте. Поблескивала тускло надпись: «Фельджандармерия». Евгений знал: из-за этих блях с цепями фельджандармов в вермахте называют «цепными псами»... В коляске мотоцикла Пупок нашел два трехцветных фонарика и пару каких-то круглых лопаточек на длинных ручках. Одна сторона лопаточки красная, другая зеленая. — Чудак ты! — обрадовался Евгений. — Да этими лопаточками полевая жандармерия регулирует движение! — Вот все, что я у них нашел, — сказал Пупок, — сто пятнадцать марок. — Ну ловись, рыбка, большая и маленькая! — сказал Олег. — Сегодня нам нужна только большая, — поправил его Пупок. Вдвоем с Олегом они вышли на середину автобана, когда вдали показались желтые фары шестиместного серо-зеленого «мерседес-бенца», подняли красный сигнал, переключили фонарик на красный свет. «Мерседес» послушно остановился. Водитель опустил боковое стекло. — В чем дело? — недовольным тоном спросил водитель, обер-ефрейтор. — Не видите, кого везу? На двух передних крыльях «мерседеса» торчали генеральские флажки. — Майне херрен! — запищал маленький сухонький генерал-арцт в зеленом мундире с золотыми арабесками на воротнике, когда Евгений стал шуровать в машине, вытряхивая белье из чемодана его превосходительства. — А ну, коммен зи хир, гад! — приказал Олег, он же обер-ефрейтор фельджандармерии. — Отставить! — вдруг бросил по-немецки Евгений, вытряхнув из чемодана белый халат. Генерал-лейтенанта медицинской службы, главного врача госпиталя, отпустили с миром, конфисковав лишь браунинг «шмайссер» водителя и генеральский кошелек. Уезжая, разгневанное светило германской военной медицины свирепо кричало из окна «мерседеса»: — Мерзавцы! Я всегда говорил, что фельджандармы бандиты. Цепные псы! Я буду жаловаться Гиммлеру!.. — Ну, сколько? — спросил Олег, когда Евгений кончил считать деньги. Что ты там «наэкспроприировал»? Евгений вздохнул, а потом коротко рассмеялся: — Двадцать шесть марок! — Ну да! Вот так генерал! Хотя на что этому эскулапу деньги! Живет себе на всем готовом. — Такими темпами мы и сотни фунтов не соберем к концу второй мировой, — удрученно пробормотал Евгений, вглядываясь вдоль шоссе в сторону Берлина. Во мраке вновь загорелись узкие щели маскированных фар. Из Шнайдемюля в Познань шла автоколонна — десяток грузовиков «опель-блитц», крытых прорезиненным брезентом. Этих пропустили. Евгений остановил еще четыре машины в течение получаса. Останавливал только те автомобили, которые шли со стороны Берлина и Франкфурта-на-Одере, опасаясь, что расставшиеся со своими бумажниками, портфелями, папками и полевыми сумками немцы поднимут шум в познаньском гестапо и оттуда вышлют погоню за подозрительными «фельджандармами». Конечно, познаньские гестаповцы вполне могли поднять тревогу по телефону, и тогда гестаповцев можно было ждать с любой стороны. Евгения успокаивало то, что гестапо в Познани, вероятно, уже получило тревожные сигналы из трех пунктов на трех шоссейных магистралях вокруг столицы имперской провинции Вартегау. Все же после каждой встречи на шоссе «джентльмены с большой дороги» на два-три километра уходили в сторону Берлина, чтобы уменьшить шансы столкновения с гестаповцами. — Едут! — предупредил Пупок. — Жизнь или кошелек! — Робин Гуд, — поправил его Евгений, — говорил так: «Your money or your life or your big fat wife!». Это значит: «Деньги, жизнь или толстую жену!» Нет, им явно не везло. На минуту Евгений взбодрился, проверяя документы у одного старика штабсфельдфебеля в «пикапе», обнаружил, что имеет дело с казначеем какой-то познаньской комендатуры, но вместо денег в казначейском саквояже оказались расписки о сдаче почти полумиллиона рейхсмарок для выдачи месячного жалованья личному составу познаньской авиабазы, военного училища и полка тирольских стрелков. Но и эти деньги не помогли бы капралу Вудстоку. В бумажнике казначея он обнаружил какую-то мелочь, квитанции от переводов по денежному аттестату супруге штабсфельдфебеля в Дортмунд и... И вдруг в красном луче электрофонаря мелькнула знакомая капралу Вудстоку бородатая физиономия, удивительно похожая на бородатую физиономию Николая II. Физиономия его родича Георга V и надпись: «Бэнк оф Инглэнд». Да, это был английский фунт стерлингов. Но, увы, всего один только фунт. Мизерных двадцать шиллингов. А Олег, который стоял наблюдателем, быстро подошел и шепотом доложил Евгению: — Две легковушки со стороны Берлина. Драпаем? — Зачем? Пропусти их! Прикрывай нас. Пупок, потуши свет в машине, обыщи казначея! Две машины — двухместный спортивный «опель» и «рено» — промчались мимо. В Германии уже давно никто не останавливался на дорогах, чтобы помочь попавшему в беду автомобилисту или так, из любопытства. Обыск ничего не дал, кроме затрепанной пачки парижских открыток отнюдь не с видами Парижа. Несмотря на ворчанье Олега, Евгений позволил уехать казначею и его охраннику и водителю — до смерти перепуганному солдатику, но заставил их поехать в объезд. Машина рванула с места и помчалась по кочковатому полю, словно участвуя в гонках по пересеченной местности. В последней, четвертой по счету машине — камуфлированном открытом штабном «мерседесе» с запасной шиной на скошенном капоте мотора, подгруппа Евгения взяла всего полтысячи марок, но на этот раз ей попались ценные документы — молодой СС-унтерштурмфюрер барон Кресс фон-унд-цу Катернберг вез из ставки СС-рейхсфюрера Гиммлера в Пренцлау три секретных пакета, адресованные в штаб группы армий «А» генерал-полковника Йозефа Гарпе в Познани, командующему 9-й армией генерал-лейтенанту Генриху фон Лютвицу и СС-обергруппенфюреру Баху в Варшаве. Барон успел выхватить «вальтер», и его тут же пришлось застрелить, хотя Евгений рассчитывал подробно и обстоятельно побеседовать с фельдъегерем самого Гиммлера. Его водитель — штаффельман кинулся было удирать, но пуля Олега догнала старшего рядового СС за кюветом. — Слишком много шуму из ничего. Пора сматывать удочки, — не без сожаления решил Евгений. — Прошу садиться, джентльмены удачи! Невзирая на брюзжание недовольного Олега, Евгений сел за руль осиротевшего «мерседеса» и, съехав с автобана, погнал вездеход проселками в общем направлении к Бялоблотскому лесу. При этом он так неумело обращался с машиной, что возмущенный Олег, едва не высадивший лбом ветровое стекло, ухватился обеими руками за баранку и заорал: — Дай я поведу! Чему тебя только в твоей спецшколе учили?!. Евгений без сожаления уступил ему место за баранкой. Он и в самом деле был неважным водителем: учиться учился, а по-настоящему никогда ничего, кроме учебной «эмки» да еще «джипа», не водил. Что ж, большинство его товарищей вообще втискивали весь курс подготовки в неделю-две... Кроме того, ему не терпелось ознакомиться с трофейными документами. Ничего сногсшибательного в пакетах из Пренцлау, несмотря на гриф секретности, к сожалению, не оказалось: начальник административно-хозяйственного отдела рейхсфюрера СС вносил какие-то нудные бюрократические разъяснения относительно денежного, продовольственного и вещевого довольствия в частях и соединениях, ранее переданных приказом за подписью генерал-фельдмаршала Вильгельма Кейтеля из резервной армии группе армий «А» и 9-й армии. Правда, один только перечень этих частей и соединений делал документ интересным для нашего командования. Ведь именно этим частям и соединениям 9-й армии предстояло держать советские войска на Висле, Варте, Одере и драться за Берлин. — Нам еще эта машина пригодится, — продолжал ворчать Олег, выжимая газ: — Я буду ее гонять вокруг Познани, а Верочка будет связываться по рации с Центром. Пусть тогда попробуют нас засечь господа немецкие «слухачи»! В шести километрах от Бялоблотского леса по приказу Евгения Олег загнал штабной «мерседес» в заросший облетевшими кустами овраг и кинул спичку в бензобак. — Жалко машину, — со вздохом сказал он через несколько минут, оглядываясь на костер в овраге. — На «виллис» похожа. — Не станем же мы на гараж тратиться! — пошутил Пупок. В землянке сразу же стали укладываться спать. Вера открыла глаза, обвела взглядом всю тройку экспроприаторов. — Все в порядке, ребята? — спросила она шепотом. — Факт, — ответил так же шепотом Евгений. — Мы по-прежнему почти так же бедны, как церковные мыши, но тебе есть назавтра работенка... Разбудили тебя? Извини. Спи! Спокойной ночи! Константу Домбровскому повезло не больше. В первой машине он взял у эсэсовского штурмбаннфюрера из 3-й танковой дивизии СС «Мертвая голова» похожий на кисет кожаный мешочек с брильянтовыми брошками, золотыми кольцами и зубными коронками и двумя золотыми звездами Героя Советского Союза. — Не успели мы разобраться с этим коллекционером, — рассказывал Констант, — как примчался и затормозил рядом с нами большой шестиместный черный «мерседес» — одна, видать, была компания. Наш штурмбаннфюрер заорал как зарезанный. Поднялся крик: «Хальт! Хенде хох!» и все такое. По мне ударили из автомата — очередь трассирующих мимо уха пропела. Тут Петрович шарахнул трассирующими по бензобаку — машина сразу загорелась, как факел, эсэсовцы из нее посыпались кубарем. В общем, пришлось уходить. За завтраком подвели итоги операции «Робин Гуд». Благодаря захваченным документам картина дислокации гитлеровских частей в тыловом районе группы армий «А» генерал-полковника Гарпе значительно прояснилась. Но Евгения интересовал по-настоящему лишь один результат, весьма, увы, скромный: один фунт и двадцать пять долларов. — Да разве это деньги! — сказал, жуя галету, Констант. — Очевидно, расчет наш оказался неверным. Валюту немцы туда-сюда по дорогам не возят, а прячут ее подальше или тайно переводят в банки Женевы, Рио-де-Жанейро и Буэнос-Айреса. Операцию придется отменить. — Но ведь нам еще может повезти! — горячо возразил Евгений. — Вспомни, как важно нам достать эти проклятые деньги! Ведь операция уже дала нам если не фунты, так ценные документы. В условленный час капрал Вудсток встретился с Велепольским. Жгучее нетерпение было написано на лицах пана майора и пана капитана. — Ну? Вы получили ответ из Лондона? — спросил майор, резво выскакивая из черного «опеля» под секущий дождь. — Увы, нет, — развел руками капрал. — Здравствуйте, джентльмены! Офицеры взяли под козырек. Фон Ширер вежливо поклонился, не покидая своего места за рулем. — Но вы передали радиограмму о нашем предложении? — Разумеется. Вчера в полдень. И опись передал. В полдень Вера, подобрав новое место в лесу, километрах в пяти от землянки, действительно выходила на связь, только, конечно, не с Лондоном, а с радиоузлом штаба 1-го Белорусского фронта, который работал в то время уже где-то в Восточной Польше, не то в Мендзыжеце, не то в Бяла-Подляске. Капрал решил держаться поближе к правде, допуская, что у этих «аковцев» могла быть какая-нибудь тайная связь с немцами-слухачами из радиопеленгационных частей в Позене, Бреслау и Лицманштадте (Лодзи), которые почти наверняка засекли работу Вериной рации под Бялоблотами. — Я сделал свое дело, а моим шефам, согласитесь, надо дать немного времени на раздумье. Моя родина, увы, уже давно не самая богатая страна в мире. Поверьте, джентльмены, я с не меньшим нетерпением, чем вы, жду ответа. Однако мне пришло в голову вот что... Не исключено, что, прежде чем купить ваш товар, мои шефы захотят взглянуть на него. Я передал им вашу опись документов, но ведь опись есть опись, сэр. А где сами документы? Этот ход капрал Вудсток подготовил на тот почти неизбежный случай, если ему так и не удастся раздобыть миллион фунтов стерлингов. — Хорошо, капрал, — с некоторым раздражением проговорил майор. — Вы получите образчик документов. Только, ради всего святого, поторопите своих шефов. С Востока идет коммуния хамов... — И еще вопрос, сэр! Что, если командование сначала доставит вас самолетом в Лондон, а уж потом оплатит ваши документы? Майор взглянул на капитана. Капрал ждал ответа на свой вопрос, затаив дыхание. Очень многое зависело от ответа майора. — Нет, — ответил майор решительным тоном. — Нет, капрал. Вы забываете, что деньги нужны не нам, а немцу — хозяину этих документов. — А что, если вам, сэр, отправиться в Лондон вместе с этим «джерри»? — с надеждой воскликнул капрал. — О нет. Немец предпочитает остаться на континенте. — Майор смахнул с щеки мокрый лист. — Давайте-ка сядем в машину, капрал. Дождь усиливается. Я весь промок. Разговор продолжался в «опеле» под шум дождя. — Будем откровенны, капрал, — вновь с раздражением заговорил майор. — Я слишком хорошо знаю методы вашей разведки. Поэтому я ни за что не посоветую нашему контрагенту отдать себя безо всяких гарантий и авансов в ваши руки. Наши условия остаются прежними. Сначала вы выплачиваете немцу-инженеру миллион, затем мы, я и капитан, летим в Лондон и передаем документы вашему шефу. А сейчас, капрал, я хочу пригласить вас к себе снова в гости. Ведь не откажетесь же вы от стаканчика виски в такую мерзкую погоду. Скоротаем время у камина... — Опять у него в доме? — спросил капрал, кивая на коротко остриженный по эсэсовской моде затылок и торчком торчащие большие уши штурмфюрера. — В доме нашего короля черного рынка? О нет. Мы не засиживаемся на одном месте. Кстати, вы можете говорить все, что угодно, при нем по-английски. Король не понимает ни бельмеса. — А почему он, офицер, сидит дома и занимается фольксштурмом? — Не столько фольксштурмом, мой друг, сколько крупными махинациями на черном рынке. Нам это на руку — он наша дойная корова. Год назад похоронил свою правую ногу на Восточном фронте, где-то под Могилевом. За это получил «Айзенкройц» — Железный крест первого класса. Теперь ходит на протезе. — Чтобы он не знал, что мы говорим о нем, — сказал с мальчишеской улыбкой капрал Вудсток, — я буду называть его Лонг-Джон-Сильвером. Помните, майор, «Остров сокровищ»? — Боже, как вы еще молоды, капрал! Молодость — это единственное, что не купишь и за миллион фунтов. — Однако за миллион фунтов я бы, не продешевив, продал свою молодость, сэр! — Продешевили бы, капрал, продешевили! Итак, едем? — К сожалению, я вынужден отказаться, сэр. В следующий раз я с удовольствием... — Вас даже не прельщает возможность встретиться с очаровательной панной Зосей?.. — О, панна Зося, панна Зося! Знаете, я так и не понял, кто эта прекрасная девушка? — Я ее опекун. Она служит подпоручником в нашем отряде. Боевая девушка. Участвовала в Варшавском восстании. Она дочь моего друга, офицера Первого легиона. Вместе Киев брали. Он погиб на дуэли. Она беззаветно предана мне... — На дуэли? В наше время?! — Вы не знаете нашей рыцарской Польши. Честь для нас дороже всего. Я был секундантом ее отца. Он умер у меня, несчастный, на руках, умоляя присмотреть за дочкой. А потом — какая ирония армейской судьбы! — я стал помощником его убийцы — командира полка Армии Крайовой!.. Именно панна Зося и будет третьим пассажиром в нашем самолете, когда мы полетим в Лондон. Жаль, жаль, мой друг, что вы не хотите ехать с нами. — Я жертвую собой, отказываясь от встречи с панной Зосей, в ваших же интересах, майор. Я намерен неотлучно сидеть у рации, пока не получу ответ из Лондона. Теперь, когда я знаю, что панна Зося тоже полетит в Англию, я сделаю все возможное, чтобы оказать ей эту услугу. Я безумно счастлив, что панна Зося будет жить в Англии, где она знает только одного англичанина — меня. Эта прекрасная девушка — подпоручник! Изумительно!.. Передайте ей самый горячий привет от меня! — Когда мы встретимся, мой друг? — спросил майор, когда капрал Вудсток взялся за хромированную ручку дверцы. — Приезжайте завтра в это же время и на это же место, — ответил капрал. — Если меня не будет, значит, ответа еще нет. Тогда встретимся здесь же в тот же час послезавтра. — Прекрасно! Пан майор, сняв перчатку из черной кожи, крепко пожал руку капралу. И даже ни слова не проронивший мрачный капитан тоже протянул ему свою руку, покрытую гусиной кожей. — Честь имею! — с улыбкой сказал по-польски капрал. — Честь! — ответил, козыряя, капитан. Шагая быстрым шагом обратно в землянку, Евгений часто оглядывался и, останавливаясь за соснами, обшаривал глазами мокрый потемневший лес, дабы убедиться, что офицеры АК или их люди не пытаются незаметно для него идти за ним и выследить затерянную в лесу землянку. Но хвоста не было. Евгений задумался, пробираясь частым ельником. Тугие ветви молодых елок, холодные и мокрые, хлестали по вымытому ледяным дождем и тускло блестевшему в поздних сумерках кожаному пальто. Вдруг он остановился и, заулыбавшись, радостно ударил в ладоши. Последние двадцать метров до землянки он не шел, а бежал. — Что такое? — прошептал Петрович, выскакивая из-за сосны с автоматом в руках. — Чего бежишь? Немцы? Тревога? — Все в порядке, Петрович. Все хорошо, замечательно! Он с ходу нырнул в люк, пулей проскочил по туннелю. — Эврика! — на бегу крикнул он Константу. — Эврика! — Что орешь, черт? — подскочил тот на нарах. — Ребята спать легли! Опять виски дул? Люк-то прикрыл как следует? — Эврика! — потише сказал запыхавшийся Евгений, плюхаясь на нары. — Нашел! Надумал! — Надумал, как достать миллион? — скептическим тоном спросил Констант, подвертывая коптящий фитиль «летучей мыши». Он торжествующе улыбнулся. — А я, брат, надумал, как добыть эти самые документы, не платя ни фартинга, ни цента, ни пфеннига, ни гроша!2. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«Был момент, когда начальство не знало, на чем остановить выбор: на «Фау-1» или на «Фау-2», но потом все обошлось, работа продолжалась параллельно над ракетами и над самолетами-снарядами. А 7 июля 1943 года Гитлер решил наконец всячески форсировать ракетостроение. Поражение на Курской дуге лишь укрепило его веру в спасительную силу «чудо-оружия». Седьмого июля Дорнбергер, Браун, Штейнер и я вылетели на бомбардировщике «Хейнкель-111» в Растенбург, в «волчье логово» — главную ставку Гитлера. В подземном кинозале недалеко от бункера самого фюрера продемонстрировали Гитлеру фильм об испытании «Фау-2». Кроме Гитлера, на этом сверхзакрытом просмотре присутствовали Кейтель, Йодль, Шпеер. Гитлер пришел в своей обычной форме — сером походном френче и черных брюках. Но сверху он накинул черный плащ с большим капюшоном. Он близорук, но стесняется пользоваться очками, поэтому сидел в первом ряду. Я едва узнал его: постаревший, сгорбленный, как старик. Комментарии к фильму давал языкастый фон Браун, который и тут, увиваясь мелким бесом, постарался быть на виду у фюрера. Когда фильм окончился и зажегся свет, все мы молча, затаив дыхание, уставились на фюрера. Он сидел развалясь, вперив взгляд в ничто, но, несмотря на всегдашний его сумрачный вид, было видно, что он необычайно заинтересован. С заметным волнением осмотрел он затем и настольную модель ракетных установок. Синие глаза его загорелись сатанинским огнем. Мне было страшно смотреть на него... Гитлер понял наконец, что получил в свои руки адское оружие огромной разрушительной силы. Он с жаром пожал руку генералу Дорнбергеру. Всех нас удивили его слова: «Теперь Европа да и весь мир станут слишком маленькими для войны. С таким оружием человечество не выдержит войны!» И тут же спросил, нельзя ли вдесятеро увеличить взрывную силу ракет и увеличить их производство с девятисот до двух тысяч в месяц. Уж не собирался ли он уничтожить человечество? — Что ответил Дорнбергер? — Что для этого потребуется не меньше четырех-пяти лет. Мне кажется, что в тот день наш недоверчивый фюрер поверил в «чудо-оружие», бесповоротно уверовал, что сможет благодаря этому оружию разгромить всех своих врагов, сорвать открытие второго фронта и добиться победы в войне. Случилосьневероятное: он даже извинился перед генералом Дорнбергером за прежнее недоверие. «За всю свою жизнь, — сказал ему Гитлер, — я извинялся только дважды. Первый раз — перед фельдмаршалом фон Браухичем. Прежде я не слушал фельдмаршала, когда он вновь и вновь говорил мне о важности вашего поиска. Теперь я извиняюсь перед вторым человеком — перед вами. Я никогда не верил, что ваша работа увенчается успехом». Я часто думал потом, что Гитлер потому и не развязал газовую войну, что возлагал с того дня все надежды на ракетное оружие. Перед уходом фюрер поздравил фон Брауна как технического директора проектного бюро в Пенемюнде с присвоением ему звания профессора. Утром на обратном пути в Пенемюнде Дорнбергер вслух раздумывал над словами фюрера о повышении убойной силы наших ракет: «Чтобы наши ракеты стали всеуничтожающими, нужны новые виды энергии. Возможно, атомной энергии? Увы, это невозможно. Успехи, достигнутые в этом направлении научно-исследовательским отделом армейского управления вооружений, слишком мизерны. Вся эта работа сильно пострадала из-за разрушения норвежскими партизанами завода тяжелой воды в Норвегии. Понадобятся годы, чтобы сделать первые шаги, даже если бросить на это все силы...».3. ОПЕРАЦИЯ «КОРОЛЬ ЧЕРНОГО РЫНКА»
— Хорошо, я первый расскажу о своем плане, — сказал Евгений, азартно блестя в темноте глазами. Он сбросил с себя мокрую кожанку, закурил, снова уселся на нарах. — Слушай! Мне еще вчера казалось, что я близок к решению нашей задачи, что нужно только что-то такое вспомнить, связанное с этими «аковцами». Потом твои слова: «Надо разведать, кто тут в округе богат». Что-то щелкнуло у меня в голове: «Чик!» Но щелчок был еще слишком слаб. Осечка вышла. А сейчас — новый разговор с «аковцами»... Я знаю, кого нам нужно тряхнуть! — Погоди! — вдруг поднял руку Констант Домбровский. — Чтобы не было у нас с тобой никакого недоразумения, напишу-ка я тут на бумажке фамилию одного человека... — Он раскрыл полевую сумку, достал блокнот, остро отточенный карандаш фирмы «Фабер» — цветные карандаши в сумке торчали как патроны в патронташе, — Готово. Дуй дальше, приятель! — Я тебе рассказывал о том сейфе в библиотеке... Черный рынок! А черный рынок — это валюта, это фунты и доллары. — Пока мы сыграли вничью, — усмехаясь и качая головой, проговорил Констант. — Взгляни на бумажку! На бумажке была нацарапана фамилия Ширер. — Верно! — радуясь и досадуя, воскликнул Евгений. — В «яблочко» попал! Он самый, голубчик. Штурм-фюрер СА Вильгельм фон Ширер унд Гольдбах! Король черного рынка! Какой же он король, если у него нет хоть одного задрипанного миллиончика фунтов стерлингов. Экспроприация экспроприаторов! А Ширер еще какой экспроприатор! Штурмовик, «старый борец», офицер СС, кровосос, фашист! Предлагаю сегодня же ночью устроить налет на его имение. Противопехотные мины у нас еще имеются: взорвем дверцу сейфа. Где сейф, я видел. Две шашки по семьдесят граммов хватит? Хватит. Нет денег в сейфе — перероем весь дом от чердака до подвала. Поговорим с ним по-мужски: кошелек или жизнь! — А зачем этому фашисту жизнь оставлять? — Поработает на нас, а придут наши — в «Смерш» сдадим. Пусть кончает войну в лагере. — Да, пожалуй, с его помощью можно лишить фюрера целого полка фольксштурма. — Вот именно! Используем его связи, выжмем его как лимон... Мы сможем его крепко держать в руках. Ну а твой план? — ревниво спросил Евгений. — Похож на твой. Но я думал не о миллионе, а о документах. С чего ты взял, что этот Ширер миллионер? Твой пан майор где-то прячет документы. Не в том ли самом сейфе? И зачем нам платить деньги, отобранные у фашиста, другому фашисту — белополяку, когда мы и так можем забрать эти документы? В нашем деле я все-таки не признаю игры без правил. Считаю, что платить деньги этому гитлеровцу в таких условиях просто неэтично. — Что же, Костя, — подумав, сказал Евгений, хлопая друга по плечу, твой план идет дальше моего — операции «Король черного рынка». Надо сочетать оба плана. Ширер прекрасно знает о том, что у него под боком действуют русские и польские разведгруппы, но вряд ли опасается налета — ведь его имение стоит почти на самом шоссе Познань — Берлин. Найдем деньги — хорошо, найдем документы — еще лучше. — Одно плохо в наших планах, — заявил Констант. — Это наша королевская операция засветит тебя. «Аковцы» обязательно будут подозревать тебя как наводчика. После налета ты не сможешь показаться им на глаза — убьют как муху. — Я об этом тоже думал. Игра осложнится, только и всего. Сделаем так, что подозрение падет только на тебя, Констант. В конце концов, и «аковцы» поймут, что Юджин Вудсток, капрал Его Величества, не отвечает за своих русских друзей. — Узнаю тебя, коварный Альбион! — В крайнем случае капралу Вудстоку, возмущенному действиями русских, придется перейти под крылышко пана майора графа Велепольского. — Отставить! Ты сломаешь себе шею или, вернее, тебе сломают ее эти фашисты-белополяки, а документы, чего доброго, потом окажутся фальшивыми. — Ты веришь в шестое чувство разведчика? — Как тебе сказать... — А я верю. Я убежден в подлинности документов и готов пойти на любой риск, чтобы добыть их. — Пожалуй, ты прав, тогда медлить нельзя — приступим к операции «Король черного рынка». Попов и Олег, наденьте фельджандармскую форму. — Да разве на меня она налезет? — проворчал Попов. — Димкина беда, — вставил Пупок, — что все двухметровые эсэсовцы еще в сорок первом под Москвой сгинули. — Авось и налезет! Один из фельджандармов был огромного роста. Женя, останешься за меня. Послушай Лондон, тебе полезно. Только расскажи-ка мне подробнее, где нам искать этот сейф!.. И покажи на карте, где проживает «король». — Туда километров двадцать с гаком топать, не меньше. — Ничего, дотопаем и до свету вернемся домой. За продуктами тоже тридцать километров за ночь туда и обратно, в оба конца топаем. Евгений провожал тоскливым взглядом товарищей. Щелкали затворы автоматов, Петрович ругал Димку Попова, уронившего в песок запасной рожок. Олег выпросил у Веры маленькое круглое зеркальце, чтобы при свете «летучей мыши» поглядеть на себя в форме фельджандарма. И вот ребята ушли. Все смолкло. Только песок шуршит в конце туннеля, осыпаясь на солому под только что прикрытым люком. В тесной землянке вдруг стало просторно, слишком просторно. Сиротливо выглядят вещи, оставленные ребятами: учебники и словари немецкого и польского языков под общей редакцией Отто Юльевича Шмидта, полотенце Петровича, вермахтовское одеяло Пупка. Ушли ребята вроде и не на очень опасное дело, повел их осторожный и опытный командир, а сердце щемит, и обидно, что ушли друзья, а его, Евгения, оставили, как раненого или больного в санчасти. — Ну что ж, Вера, — подавив вздох, нарушает тягостное молчание Евгений. — Давай послушаем Лондон, что ли. Евгений включил приемник. Типичным для дикторов Би-Би-Си бесстрастным голосом англичанин читал в микрофон сообщение о продолжающемся обстреле Лондона и Южной Англии смертоносными ракетами. Лондон... Евгений любил этот город, город своего детства, любил его зеленые парки и памятники на площадях, тихие переулки со старыми домами диккенсовских времен, шумные улицы с двухэтажными автобусами и броскими комиксами в уличных киосках. В этом городе он ходил в школу для мальчиков на Райл-стрит, учился кататься на велосипеде в Гайд-парке, ездил с мамой смотреть достопримечательности Лондона и его окрестностей. Ходил с папой на могилу Маркса на Хайгетском кладбище. В этом городе — смешно и грустно вспомнить — он впервые, в десять лет, влюбился в девочку из советской колонии... К утру Констант Домбровский не вернулся. Тревога охватила оставшихся в землянке. — Чует мое сердце, что-то случилось! — подавленно произнесла Вера. — Не разводи панику! — бросил ей Евгений, притворяясь вовсе не озабоченным. — Просто они не успели вернуться до рассвета, а днем Констант не станет шататься по здешним лесопаркам. Вот и все. Послушав Лондон, он стал наизусть читать — для практики в произношении — стихи из «Чайльд Гарольда», потом Киплинга и Стивенсона. А в голове против воли роились самые мрачные предположения. Ведь он, Евгений, ничего толком не знал об охране имения фон Ширера, да и путь к имению они не разведали как следует. Не нарвались ли ребята на засаду? Если что-нибудь случится, то это он, Кульчицкий, будет виноват. Раззадорил осторожного Константа, внушил ему, что нельзя терять времени, подбил на толком не подготовленную, сомнительную операцию. Констант впервые действует почти вслепую. Кому известно, хранятся ли у Ширера документы, подлинные ли они, водятся ли сейчас у «короля черного рынка» деньги, такой ли он дурак, что держит дома свои капиталы? Дьявольское уравнение со множеством неизвестных. Настоящая игра в жмурки. Можно ли рисковать друзьями на основании этого неуловимо-призрачного шестого чувства, капризной интуиции разведчика? Чем больше он терзался, казнил себя, ломал голову над операцией, тем больше видел в ней прорех. Всему виной мальчишеский азарт, переоценка своих сил, отсутствие должного хладнокровия и обстоятельности, дилетантская торопливость. Уж и война кончается, а разведывательной мудрости так мало прибавилось за три полных года в тылу врага. Совсем недалеко ушел он, Евгений, от желторотого семнадцатилетнего новичка ноября сорок первого года. В эти часы, когда Евгений жарил себя на медленном огне самокритики, мысль Константа, закончившего к утру операцию, работала в диаметрально противоположном направлении. Значит, есть еще, Костя, порох в пороховницах, говорил он себе, ликуя. Зря, выходит, подавал ты после последнего задания в Польше то заявление начальнику разведотдела, в котором просил откомандировать тебя на фронт, в войсковую разведку. Ссылался на полное отсутствие опыта разведывательной работы в Германии, на слабое знание немецкого и польского. Втайне завидовал Женьке — он прилично говорил по-немецки, поляки принимали его за «варшавяка», он отлично владел английским, хотя перед вылетом в Германию никто не представлял толком, как можно будет использовать в неметчине этот его «инглиш». А главное, Женька еще в детстве жил за границей, подышал ее воздухом, акклиматизировался там. Предвоенная биография плюс знание языков плюс трехлетний опыт разведчика... Да и по психологии своей, по характеру вполне подходит он для этой головоломной работы. У него как бы выработались особые жабры, позволяющие ему дышать, жить, бороться во враждебной стихии гитлеровской Германии, без этих жабр можно обойтись в войсковой разведке: в поиск за линию фронта ты уходишь, как ныряет морской охотник, набрав побольше воздуха в легкие. Нырнул и вынырнул, чтобы перевести дух, отдохнуть. А в глубоком тылу немцев, в самом логове зверя, как для постоянной жизни на дне моря, нужны эти самые жабры. У него, Константа, пожалуй, тоже прорезались жабры, только не настоящие, искусственные. А у Евгения — и только у него одного в группе — жабры настоящие, потому-то он и плавает как рыба в воде, как человек-амфибия в кишащем акулами гиблом море «третьего рейха». Об Евгении Констант думал потому, что считал именно его основным сценаристом операции «Король черного рынка», себе он отводил роль режиссера. На этот раз удача сопутствовала Константу с самого начала. Весь путь к фольварку фон Ширера он прошел ночью без всяких происшествий. Высокие железные ворота оказались запертыми изнутри... Двухметровая каменная стена, утыканная наверху железными шипами и усеянная битым стеклом, казалась неприступной. Сначала Пупок перерезал телефонный провод. Затем вскочил на плечи Димки Попова и, покрыв шипы и стекляшки шинелями и куртками, первым перемахнул через стену. Вторым на стену влез бесшумно Олег, чтобы на всякий случай прикрыть товарища. Внезапно раздался басовитый собачий лай — в ночной тишине он показался громоподобным. Пупок увидел несущуюся к нему огромными прыжками большую собаку. Олег выстрелил в нее сверху из «бесшумки», но в эту минуту косой серпик луны скрылся за тучу, и он промазал. Не смея стрелять из автомата, Пупок пытался отскочить, схватился за финку в резиновых ножнах, но громадный зверь сбил его лапищами с ног, в лицо со свирепым рычанием ткнулась горячая мокрая пасть. Олег не рискнул выстрелить в бесформенную темную массу у стены. Не теряя ни секунды, выхватив трофейный кинжал, он слетел на землю, чуть не сломав Пупку ногу ниже колена, и изо всех сил ударил собаку кинжалом между лопаток. По самую коричневую деревянную рукоять вогнал в спину зверя обоюдоострое лезвие с черной надписью: «Аллее фюр Дойчланд» — «Все для Германии». С предсмертным булькающим хрипом собака грузно повалилась на бок, ощерив клыкастую пасть, суча ногами. Олег вытащил кинжал, вытер его о короткую шерсть собаки. — Далматский дог, — прошептал он, — хорошая порода. Пупок поднялся и запрыгал на одной ноге к воротам. Ворота и парадная дверь дома распахнулись одновременно. На крыльце показались две темные фигуры с автоматами в руках. Увидав фельджандармскую форму, они опустили автоматы. На них тут же обрушились Олег и Пупок. Олег навалился на фон Ширера, Пупок — на солдата-денщика. Тут же подоспели Констант и Петрович. Когда прибежал Попов, Ширера и денщика уже тащили в прихожую, скрутив им руки и зажав рты. Опоздание Попова тоже было на руку Константу, иначе этот медведь успел бы изрядно помять фон Ширера, а Константу фон Ширер нужен был живой и по возможности невредимый. Констант осветил фон Ширера лучом электрофонарика. Фон Ширер был одет в шелковую голубую пижаму и теплый бордового цвета халат. Денщик успел натянуть на себя серый вермахтовский свитер, бриджи и сунуть босые ноги в какие-то стоптанные шлепанцы, которые он потерял во время короткой схватки. — Что вам нужно от меня? — прохрипел фон Ширер. — Кто вы? Констант заметил у эсэсовца дамскую сетку на голове поверх тщательно причесанных на косой пробор волос. Вгляделся в преждевременно обрюзгшее лицо сорокалетнего лысеющего блондина, как у женщины намазанное на ночь кремом, обратил внимание и на вполне «нордический» тип лица, и на дрожащий скошенный подбородок, распущенные кривящиеся губы и беззвучный крик страха в глазах. Нет, этот не станет долго упрямиться. — Вы, наверно, догадываетесь, кто мы такие, — сказал на своем ломаном немецком языке Констант, — и понимаете, следовательно, что ждет вас, штурмфюрера СА. Если хотите дожить до утра, советую выполнять мои приказы с еще большим рвением, чем вы выполняли приказы Гиммлера. Ясно? — Яволь! — Первый приказ: зажгите свет! Фон Ширер качнулся было, шагнул к стене, но крепко державшие его Пупок и Олег не позволили ему и шагу ступить. — Отпустите его, ребята, — по-русски сказал Констант. — Пусть свет включит. При звуках русской речи штурмфюрер вздрогнул, дернул головой, всхлипнул. Он чуть не упал, когда ребята выпустили его из рук. Потом нетвердой походкой, шатаясь, подошел к стене, щелкнул выключателем загорелась люстра на потолке. — Что в этой комнате? — спросил Констант, открывая дверь под лестницей. — Чулан. — Ребята! Свяжите денщика и заприте его в чулане!.. Вы и этот солдат одни в доме? — Нет, — ответил фон Ширер. — Кто? Где? — выпалил Констант. — В моей спальне... фрейлейн... артистка из Позена... — И больше никого? — Больше никого. — Где спальня? — На втором этаже по лестнице, сразу направо. — Пупок! На втором этаже по лестнице сразу направо — женщина. Запри ее там! — Есть! — коротко ответил Пупок, быстро пошел к лестнице, оттуда донесся его удивленный голос: — Во гады — буржуи живут! Тут лифт на второй этаж! В конце холла что-то заскрипело, тихо зажужжал мотор. Пупок не был бы Пупком, если бы сразу же не испытал этот лифт. — Штурмфюрер фон Ширер, — проговорил Констант. — Я знаю о вас все. Если вам дорога жизнь... — Констант остановился, теряясь в поисках немецкой фразы. — Где ваши капиталы? По глазам эсэсовца было видно, что он лихорадочно думает, мечется, ища выхода. Его зрачки застыли в смертельном страхе. — Где деньги? — Нельзя дать ему времени на раздумье. Константа прежде всего интересуют документы, но о документах говорить нельзя. Если о них знает СА-штурмфюрер, то после вопроса о документах, заданного ночными пришельцами, у него не останется и тени сомнения, что это капрал Вудсток навел русских на его дом. Кроме того, вопрос «где документы?» сразу же переведет всю эту историю с ночным визитом в совершенно иную плоскость, и расследованием ее займется не крипо — криминальная полиция, а зипо — полиция безопасности, гестапо, что совсем невыгодно разведчикам. Пупок тем временем, не стучась, открыл дверь в спальню, заглянул в нее, увидел при слабом свете ночника молодую черноволосую женщину, разметавшуюся на широкой двуспальной кровати. — Это ты, Вилли? — тоненьким голоском сонно спросила она, не поднимая головы с подушки, томно потягиваясь. — Я-я, — на всякий случай приглушенно ответил Пупок, только-то и зная, что «я» по-немецки «да». — Натюрлих! Почти исчерпав этим ответом свой немецкий лексикон, он тихонько вынул английский ключ, торчавший в замочной скважине с внутренней стороны двери, прикрыл дверь и запер ее с наружной стороны. — Вилли! — услышал он слабый голосок за дверью. — Вилли! Почему ты ушел? Пупок на цыпочках вернулся к лифту. Пупок не был бы Пупком, если бы не спустился в лифте. — Где деньги? — в третий раз спросил Констант. — Все деньги! Приказываю отвечать! — Да, да — вдруг встрепенулся мертвенно бледный фон Ширер. — Берите все! Я вам все, все отдам! Идите за мной! Шаркая и спотыкаясь, он ввел их в кабинет, в тот самый кабинет, в котором так недавно майор граф Велепольский беседовал с хорошим знакомым Константа Домбровского — капралом Юджином Вудстоком. Но штурмфюрер фон Ширер подошел не к книжной полке, где, по рассказам капрала, были вмонтированы бар и сейф, а к письменному столу, на котором стоял портрет Гитлера-полководца и лежала газета «Остдойче беобахтер». Взяв из среднего ящика небольшую связку ключей на стальном кольце, он отпер трясущимися руками верхний правый ящик и достал три толстые пачки рейхсмарок в банковской упаковке и кипу разрозненных рейхскредиток. — Вот все, что у меня имеется! — пробормотал он, обеими руками пододвигая банкноты Константу и невольно прилипая взглядом к дулу наставленного на него парабеллума. Констант сдвинул брови. На глаз он определил, что «король черного рынка» выложил всего какие-то жалкие три тысячи имперских марок. — Это бумага! — произнес он сквозь зубы, взводя парабеллум. — Я пришел за валютой! Ферштеен зи? Кожа лица у фон Ширера стала землисто-серая, словно он сразу постарел на тридцать лет. Тяжелыми шагами подошел штурмфюрер к книжной полке, прикоснулся рукой к роскошному изданию «Майн Кампф», одна из секций полки отворилась, и все увидели стальную дверцу с блестящей ручкой и шифровым диском. Привычными движениями фон Ширер набрал серию цифр, повернул круглую ручку и открыл стальную дверцу. Из сейфа он вынул большой и тяжелый темно-зеленый металлический ящик, поставил его при полном молчании ночных гостей на стол. — Вот вся моя валюта! — прошептал он. — Клянусь богом! — Сколько? — спросил Констант. Ширер снял крышку с ящика, и все увидели аккуратные пачки банкнотов с портретом короля Георга V достоинством в пять, десять, двадцать, сто, пятьсот, тысячу стерлингов. — Сколько? — сдерживая волнение, спросил Констант. Никогда в жизни он не радовался так деньгам, хотя эти деньги предназначались вовсе не ему лично. — Семьсот пятьдесят тысяч британских фунтов стерлингов, — совсем тихо прошептал СА-штурмфюрер Вильгельм фон Ширер, не отрывая взгляда от банкнотов. — Это тебе не фунт изюму! — в изумлении выговорил Пупок. — Хорошо, — спокойно произнес Констант, взглянув на часы. — Клянусь... Предупреждаю: мы обыщем весь дом снизу доверху и если найдем хоть один завалящий фунт или доллар... — Я хочу жить и потому говорю правду, господа: здесь вся моя валюта! — Если врете, пеняйте на себя. Обыск ничего не дал, не открыл никаких золотых жил и валютных залежей, но Констант обнаружил в открытом сейфе чековую книжку банка «Кредитенштальт дер Дойчен» и целую кипу документов. Нет, это была не ракетная документация, какие-то записи фон Ширера на бланках эсэсовских штабов, письма, приказы, отчетные ведомости, счета с надписью «Секретно!» Все эти бумаги из сейфа Констант аккуратно переправил вместе с деньгами в коричневый чемодан из крокодиловой кожи, принесенный со второго этажа догадливым Пупком. Пока продолжался обыск, Констант успел обстоятельно побеседовать с хозяином дома. Говорил, собственно, один Констант, разглядывая фотографии на стенах, а штурмфюрер трепетал, ерзал и отвечал односложно. — Нам обоим, Ширер, ясно, что штурмфюреры СА, как правило, не являются миллионерами. Вся округа знает, что вы спекулировали валютой на черном рынке. Если ваше начальство на Принц-Альбрехтштрассе в Берлине узнает, что вы незаконно наживали валюту, вам крепко не поздоровится. У нас имеются надежные свидетели. Кроме того... Я попрошу вас взять лист почтовой бумаги и ручку. Приготовились к диктанту? Отлично. Теперь пишите: «Я, СА-штурмфюрер Вильгельм фон Ширер унд Гольдбах, настоящим подтверждаю, что передал в распоряжение старшего лейтенанта Красной Армии Домбровского на нужды советской разведки 750 000 фунтов стерлингов, а также...» Сколько здесь марок? — Три тысячи триста двадцать... — «...а также 3320 рейхсмарок на оперативные расходы в борьбе против фашизма». Подпишитесь. Поставьте число. Благодарю вас. Вы, конечно, понимаете, что эта бумажка равносильна подписке о вашей работе на нас. Поздравляю. Вы человек неглупый, следовательно, понимаете, что война Гитлером проиграна и вам надо срочно менять ориентацию. Вы это сделали вовремя. Мы учтем это. Но не пытайтесь вести двойную игру. Не выйдет. Пожалейте свою голову. Она вам пригодится и в мирное время. Обыск затянулся. Констант ушел от Ширера, когда старинные шварцвальдские часы в столовой пробили три часа. Дождливый рассвет застал разведчиков на полпути к Бялоблотскому лесу. Пришлось передневать в каком-то перелеске. Погони не было... Так закончилась операция «Король черного рынка».Когда вечером следующего дня Евгений попрощался с друзьями и ушел один на встречу с майором графом Велепольским, второй заместитель командира группы «Феликс» Петрович сказал Константу Домбровскому: — Выйдем, Костя, на минуту. Дело есть. По мрачному виду Петровича Констант понял, что разговор будет и впрямь серьезным. За лесом догорал закат. Померкла позолота на хвойном ковре леса. Длинные косые тени затопили темно-зеленый сосновый лес. Дыша чистым, настоянным на хвое студеным воздухом, Констант с глухим беспокойством подумал о приближавшейся зиме, о снежной целине, на которой будет виден каждый след. — Я бы покончил с этими подозрительными похождениями Кульчицкого, медленно, поглаживая каштановую бородку, проговорил Петрович, сурово глядя исподлобья на командира. — Что ты, командир, знаешь о его делах с этими людьми? Только то, что он тебе сам рассказывает? Наплести можно все, что угодно. Ты сам знаешь, какой он выдумщик. Якшается с фашистами-белополяками, которые — очень может быть — связаны с гестапо. Молодой, не заметит, как подставят ножку, оплетут, попутают, заставят работать на себя, сделают двойником. Тут пахнет потерей бдительности... И неужели ты отдашь почти миллион английских фунтов за кота в мешке?! Я лично категорически против такой купли-продажи. Я не верю в эту сказку о секрете «чудодейственного оружия» Гитлера! Так я и командованию доложу, когда вернемся. Так и знай. Отвечать за все придется тебе, Костя. И насчет Кульчицкого доложу. Молчать мне не позволит моя партийная совесть. Пусть с ним «Смерш» поговорит! Констант помолчал, кусая губы, разглядывая в сгущавшихся сумерках человека, которого еще несколько минут назад считал верным товарищем. Он всегда думал, что хорошо знает этого смелого и бывалого разведчика, маленького бородатого Петровича. Теперь он казался ему похожим на зверька. Маленького злобного хорька. Не говорит ли в Петровиче зависть к Женьке? Нет, Петрович не карьерист. Но сейчас его не переубедишь. Он верит в свою правоту. Он непременно доложит... Сознание своей полной беспомощности в этом непредвиденном положении заставило Константа гневно сжать кулаки. — Слушай, Петрович! — с трудом выдавил он сквозь зубы. — Не понимаю, откуда в тебе эта оскорбительная подозрительность? Знакомые разговорчики! Такие, как ты, готовы нас, разведчиков, взять на подозрение за то, что мы работаем в тылу врага, под боком у гестапо и абвера! Я ненавижу и презираю таких сумасшедших! Наши люди немало пострадали от них. И они тоже прикрывались своей партийной совестью и всякими высокими словами. Петрович, помрачнев еще больше, молчал. В глазах его светилась непоколебимая твердость. — Если я еще раз услышу от тебя такие слова, — продолжал Констант, — я расскажу о твоих угрозах ребятам, и тогда тебе несдобровать. В одном ты прав: я за все в ответе. — Я остаюсь при своем мнении, — с непоколебимой решительностью ответил Петрович. Доложит, непременно доложит. Все вывернет шиворот-навыворот. Это грозило большими неприятностями Жене Кульчицкому и ему, Домбровскому, хотя «Директор» и разрешил операцию. Только одно могло спасти Евгения и его от этих неприятностей, серьезность которых было трудно предвидеть: успех, большой, настоящий успех.
4. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«Гитлер захотел получить две тысячи ракет в месяц. Наши старые заводы производили только девятьсот. Вот и было решено построить новый большой завод в недрах горы Конштайн близ города Нордхаузена в Южном Гарце, чтобы довести производство до двух тысяч ракет. Больше всех радовался, наверное, фон Браун. Он любил пофантазировать в нашем кругу о бомбежках ракетами не только Лондона, Москвы, но и Нью-Йорка. Летом и осенью сорок третьего я не раз приезжал сюда с ним в Нордхаузен, на завод Миттельверке, опускался в штольни. Как-то я не выдержал и обратил внимание Брауна на ужасный вид двадцати тысяч рабочих «кацетников» из концлагеря «Бухенвальд-Дора». Он резко оборвал меня, заявив, что это «нелюди», до которых ему нет дела, что эти морлоки должны быть счастливы от одного сознания, что они трудятся во славу тысячелетнего рейха! Мог ли я тогда подумать, что тоже окажусь среди «нелюдей», среди «морлоков»? Тогда еще Браун фанатически верил в эти две тысячи ракет в месяц. Но 17 августа сорок третьего года на заводы Цеппелин-верке и Ракс-верке и даже на Пенемюнде обрушились бомбы союзников. Программа по производству ракет была сорвана. Тем важнее стал для ракетчиков завод Миттельверке в недрах горы Конштайн. А планы создания многоступенчатой баллистической ракеты дальнего действия с использованием жидкого водорода и кислорода — такое горючее предлагал и ваш Циолковский — пришлось отложить... Теперь только изредка вспоминал Браун о двух — или трехступенчатой межконтинентальной ракете, которая за сорок минут полета пересечет Атлантический океан и разрушит Нью-Йорк, о выводе спутников на вечную орбиту вокруг Земли. Американцы должны знать о том, что фон Браун не только мечтал, а действовал. На основе «Фау-2» он спроектировал двухступенчатую трансатлантическую ракету, которую он многозначительно окрестил «Америка-ракета» А-9/А-10. Настоящий гигант высотой почти в 30 метров с дальностью полета 5000 километров. Это пилотируемое по радио чудовище должно было обрушиться на Нью-Йорк по радиомаяку диверсантов Скорцени, заброшенных в этот огромный город... У Брауна родилась также дикая идея вывода на орбиту прозрачных шаров-саркофагов с забальзамированными, незнающими тления телами пионеров-ракетчиков. Видно, мечтал, чтобы и его так увековечили до последнего дня вселенной. Кстати, он вообще на отдыхе писал фантастику. Как-то он читал нам, как всегда аристократически грассируя, рукопись своего научно-фантастического романа о покорении космоса. Меня поразил размах его фантазии и узость его политического кругозора: на Марсе, населенном арийцами, царит самый настоящий нацистский порядок с фашистской технократией из сверхлюдей и серой массой бесправных морлоков... — Подробнее, пожалуйста. Ведь научная фантастика часто дает верные прогнозы на будущее, особенно если фантаст — ученый. — Вряд ли это относится к фон Брауну. Первыми летят на Марс, конечно, немцы... Ни об американцах, ни о русских он не упоминает...»5. ПОЛМИЛЛИОНА ЗА ТАЙНУ «ФАУ-2»
— Итак? — выжидательно проговорил пан майор, когда капрал Вудсток сел в «опель». — Вы получили ответ из Лондона? Поезжайте, Фриц! Майор граф Велепольский явно сгорал от нетерпения. — Не знаю, огорчу ли я вас или обрадую, — начал капрал, поудобнее устраиваясь в «опеле». — Ответ получен? — торопливо, не своим голосом переспросил капитан. — Мне, право, жаль, друзья, — сказал капрал, закуривая сигарету. — Мне кажется, я могу вас так называть?.. — Да, да, разумеется! — перебил майор. — Каков ответ Лондона? Скоро ли, пся крев, я смогу воздать хвалу пресвятой богоматери в Вестминстерском аббатстве или соборе святого Павла? — Для вас, — улыбнулся капрал, — у нас имеются более подходящие молельни — римско-католические. Оказывается, Лондон уже располагает большей частью той информации, которую вы ему предлагаете... — Это гнусная ложь! — вспылил Серый. — Эти лавочники хотят сбить цену. — Не горячитесь, пан Дымба! — почти крикнул на него майор. — Этого не может быть, капрал... — Однако мое командование, судя по его ответу, желает купить ваш материал для контроля и проверки сведений, собранных по всем каналам за последние месяцы! — Короче, капрал! — опять не выдержал капитан. — Сколько? Сколько предлагает Лондон? — вставил майор. Капрал взглянул на потянувшиеся к нему бледные жадные лица. — Пятьсот тысяч фунтов стерлингов. Полмиллиона и ни фартинга больше. — Вот скряги проклятые! — взорвался капитан. — Помолчите вы! — простонал майор. — Не мешайте! Готово ли ваше командование вывезти нас троих самолетом отсюда в Англию? — Да. Через день-два после проверки и оценки ваших материалов. Полмиллиона фунтов стерлингов, это, как говорят наши друзья янки, не земляные орехи! Соглашайтесь, джентльмены! — Ни за что! — крикнул Серый. — Пусть дадут хотя бы семьсот пятьдесят... — Это исключено. — Семьсот пятьдесят. — Замолчите, капитан, не то я вышвырну вас из машины! Капрал Вудсток! Мы согласны, если, конечно, согласится наш немец-инженер... — Решимость в его голосе заметно окрепла. — А немца, я думаю, мы уговорим. Сегодня же передайте это своему командованию! — Да, сэр! Непременно, сэр! — И вот еще что, — медленно, словно решаясь на какой-то важный шаг, сказал майор. — Мы улетим, но здесь, на великопольской земле и в генерал-губернаторстве, останутся верные нам люди. Вы должны знать, что политический спектр в оккупированной Польше красуется во всей своей полноте: от инфракрасных коммунистов в Армии Людовой до ультрафиолетовых националистов в НСЗ — Народовы Силы Збройны. Армия Крайова к теперешнему моменту тоже неоднородна. Недавно я вышел из своей дивизии АК в знак протеста против растущего влияния левых элементов. Но верных людей там у меня осталось немало. Мы с капитаном провели среди них большую работу за последние недели. Все они ярые противники «московских» поляков, коммунизма и Советов. Все они рвутся в бой. Одни будут продолжать борьбу с оружием в руках до последнего вздоха, другие, как только сюда придут русские, уйдут в антисоветское подполье. Мы уверены, что ваша разведка заинтересуется этими истинными, закаленными в борьбе поляками, захочет установить с ними радиосвязь, поддержит их морально и материально. Словом, мы предлагаем вам готовую и опытную агентурно-разведывательную сеть на земле, которая будет оккупирована русскими, здесь, в Великой Польше. В ее организацию мы вложили немало сил и средств... — Тут пан майор несколько замялся. — Мне, как дворянину, офицеру и кавалеру «Виртути милитари», претит разговор о деньгах, но ведь вы понимаете, что в Англии, где жизнь сейчас стоит недешево, на первых порах нам до зарезу нужны будут деньги. Моя офицерская честь... Так вот оно что! Кроме документов о немецком секретном оружии, продается еще пробирка с опасными бактериями. Эти политические мертвецы хотят раздавить эту пробирку, выпустить заразу в будущей новой, народной Польше. Они хотят вызвать духов пятилетней давности, призраков довоенной санационной Польши! — Сколько? — прямо спросил капрал, глядя в окно. — Думаю, что цифра должна быть шестизначной, — снова замялся, заделикатничал майор. — Двести тысяч! — решительно выпалил капитан. — Прекрасно! — равнодушным тоном проговорил капрал. — Я запрошу начальство. Боюсь, однако, что, если моя командировка здесь продолжится, мы с вами вконец разорим казну Его Величества! Майор фальшиво хохотнул. Капитан мрачно молчал, не спуская глаз с капрала. — Куда мы едем? — спросил капрал, глядя в окно. — В гостеприимный дом фон Ширера унд Гольдбаха? Я не отказался бы от стаканчика «Джонни Уокера». — Этот подлец бежал, — угрюмо ответил майор Велепольский. — Струсил, видимо. Два года играл краплеными картами — то есть работал на двух хозяев, а теперь испугался, что гестапо узнает о его связях с нами. Такое теперь время в Германии: элита заигрывает и шушукается с разведкой англо-американцев, но чинам пониже эта игра запрещена под страхом смертной казни. — Куда же он бежал? — Исчез. Вчера утром поехал на этом «опеле» на ближайшую станцию железной дороги, сел на берлинский поезд и был таков. Весь день его искали, всех своих людей на ноги поставили, обзвонили по телефону весь Вартеланд, но его не нашли. Машину нашли, а его нет. — Может быть, он вернется. Просто срочные дела в Берлине. — Как бы не так! Перед бегством он сжег все бумаги. В сейфе пусто. Денщику Фрицу не сказал ни слова. Струсил, мерзавец. Сбежал. Скажите, капрал, позавчера ночью ваши русские приятели куда-нибудь уходили? — Я предпочел бы не отвечать на такие вопросы, сэр. Я обязан оставаться лояльным по отношению к союзникам, к ним и к вам. — Понимаю, понимаю, капрал, — раздраженно проговорил майор, — но и вы нас поймите: исчез Ширер, один из наших важнейших агентов и финансистов, а Фриц, его денщик, рассказал, что в ночь перед его бегством был налет, ворвались какие-то русские, все перерыли, его, Фрица, заперли в чулан... Вы ничего не говорили своим русским о документах, о Ширере, о наших с вами делах? — Разумеется, нет, сэр. Я протестую против подобных инсинуаций! — Прошу простить и понять меня, капрал; я вынужден настаивать на ответе. Уходили ли русские на какое-либо задание позавчера ночью? С чем они вернулись? — Сотрудничать с вами на таких условиях, — решительно произнес Вудсток, — я не согласен. Это напоминает мне шутку о поведении немцев в Париже. «Будем коллаборационистами! — говорят они французам. — Отдайте нам ваши часы, а мы скажем вам, который час». Пока я пользуюсь гостеприимством русских... — А вы переходите к нам! — Хорошо, я отвечу вам, отвечу потому, что ваши подозрения лишены всякой почвы. Позавчера ночью на задание ходило трое русских. — Какое задание? Куда? — За продуктами. На какой-то фольварк под Шредой. Они и вернулись с продуктами. Копченое сало, колбаса, консервированные франкфуртские сосиски... — Благодарю вас, капрал, — прервал его майор. Некоторое время ехали молча. Потом майор снова повернулся к капралу. — Уверен, что вы простили меня, мой друг, за мою назойливость. Надеюсь, мы забудем об этих неприятностях за бутылочкой «Джонни Уокера». — Это последняя бутылка, — вставил неизменно угрюмый капитан. — Да, последняя, раз пропал наш «король черного рынка». Но, как говорится, король умер, да здравствует король! Его Королевское Величество Георг V. Ведь скоро мы очутимся на родине «Джонни Уокера», не так ли, капрал? — Да, сэр. Англия ждет вас! — Как собираются ваши шефы переправить деньги из Англии в Польшу? — Самым простым путем. Самолетом. Сегодня же сообщу им о вашем согласии, договорюсь о времени и месте выброски груза с деньгами и разными необходимыми мне вещами и продуктами. — Возможно, на ваши сигналы спарашютируют и ваши коллеги — английские разведчики? — Возможно. Вполне возможно. Хотя пока об этом ничего не было в радиограммах. Но я рассчитываю на это, хотя, — он улыбнулся, — пока, по-моему, я неплохо справляюсь здесь за всю британскую разведку. — О да! Вас ждет высокая награда. Со своей стороны, мы в Лондоне приложим все усилия, чтобы подчеркнуть ваши незаменимые заслуги в этой важнейшей операции. Как вы собираетесь принять этот груз? Неужели один? Мы готовы помочь вам... — Охотно воспользовался бы вашим любезным предложением, но я уже договорился с русскими. — Но это... вы делаете ошибку, и ошибка эта может стать роковой! Что, если деньги попадут в руки этих русских?! Ваши шефы не простят вам. — Вы напрасно беспокоитесь. Все будет в порядке. Я отвечаю за прием груза. Майор снова недовольно умолк. То глубочайшее уважение, которое он питал к британской разведке, заставило его отказаться от дальнейших уговоров. В молчании подъехали к небольшому фольварку средней руки гроссбауэра. — Еще одна наша явочная квартира, — со снисходительной улыбкой объяснил майор капралу. — Живет тут один бывший эндек. По-нашему член национал-демократической партии Польши. Хитрая бестия! При Пилсудском играл в польский патриотизм, а когда пришли немцы, объявил себя фольксдойче, представил документы о немецком происхождении. Немцы выселяли поляков и селили здесь немцев по принципу: «Одного немца на место трех поляков!» Но наш хозяин жил здесь еще до первой мировой войны, когда эта польская земля принадлежала кайзеру. Четыре сына в вермахте, но старик давно понял, что война проиграна, и после Сталинграда связался с нами. Сегодня он поехал на биржу труда в Познань и нам не помешает. Зато здесь панна Зося, — добавил граф Велепольский тоном старого сводника, обнажив в улыбке желтые зубы. Они вошли в столовую. На уставленном хрустальными фужерами подносе их поджидал со снятой шляпой веселый «Джонни Уокер» на этикетке виски: желтый цилиндр, лорнет у глаза, черная бабочка, красный фрак с фалдами, белые рейтузы, черные ботфорты... — Прежде чем мы возобновим знакомство с «Джонни Уокером», — сказал, садясь, капрал, — у меня есть к вам один вопрос, сэр. — Я к вашим услугам, мой друг. — Я получил из Лондона новое задание: шефа интересуют данные промышленности Вартегау и Силезии. — Вас интересует военная промышленность? — спросил майор. — Разумеется, особенно заводы, связанные с производством нового оружия. — Что ж, мы поможем вам в этом. Кстати, по заданию генерала Бур-Коморовского я долгое время наблюдал за шефом СД и шефом абвера в Бреслау. С сентября 1939 года по сорок первый год они вели разведку против России, их начальником являлся тогда СС-обергруппенфюрер Эрих фон дем Бах-Зелевский, шеф СС и Зипо на всем юго-востоке Германии. Именно он отвечал перед СС-рейхсфюрером за германизацию всей Силезии и прилегающих районов Польши. Я пытался установить связь с этими двумя нацистами, ведь я тоже был специалистом по России, но вдруг оба они исчезли из Бреслау со всеми важнейшими документами. Я до сих пор не знаю, куда они девались, не могу понять, почему уцелел Бах. То ли их убрало их же начальство, то ли сработала русская разведка. Во всяком случае, уже в сорок первом вся система безопасности в Силезии была перестроена и до сих пор не полностью изучена нами. Позднее все карты спутал гестаповец СС-штурмбаннфюрер Адольф Эйхман, который выселил из Вартегау и Силезии не только евреев, но и большинство поляков, в том числе и моих агентов, а оставшихся загнал в шахты. Однако мы все сделаем, чтобы помочь вам. Разумеется, это будет стоить денег. Больших денег, капрал. Причем в наше время твердой валютой можно считать лишь американские доллары и английские фунты. — Разумеется, сэр. — А теперь, — сказал майор, опытной рукой разливая виски в фужеры, — у меня к вам есть вопрос. Как вы собираетесь переправить эти документы о ракетах в Англию? Где сядет ваш самолет? Здесь? Если так, то почему вы не предлагаете нам, чтобы мы улетели на этом же самолете? Черт возьми! Неожиданный вопрос. Опять придется ломать голову, импровизировать, играть с огнем. Рано уверовали они с Константой в победу, из-за этой пагубной самоуверенности определили лишь оперативную идею, наметили общую стратегию, а тактические детали плохо разработали. На войне за ошибки расплачиваются жизнью. — Во-первых, майор, — небрежным тоном отвечал капрал, стряхивая пепел с сигареты, — шефу надо убедиться, что ваш товар не липа, прежде чем он покатает вас бесплатно на самолете над Европой за счет казны Его Королевского Величества. Во-вторых, самолет прилетит сюда за документами, но не сядет. — Не сядет? Как же он заберет документы без посадки?! Это вам не крикет, чтобы пилот на лету ловил портфель с документами, как мяч! — Вы правы, майор. Но у нас есть свой особый, секретный способ. — Вы разыгрываете меня, капрал! — Нисколько! Чтобы показать вам, в какой степени я доверяю вам и ценю вашу помощь, я расскажу об этом способе. Ведь вы уже одной ногой в Лондоне, не так ли? Дайте-ка мне, пожалуйста, карандаш и бумагу. Благодарю вас, сэр. Так вот как это делается. Мы подбираем поляну в лесу, сообщаем ее координаты в Лондон, договариваемся о сигналах — кострах и ночью принимаем самолет. На поляне мы устанавливаем вот такое нехитрое сооружение: два высоких шеста на расстоянии восьми-десяти метров с крюками на самом верху, а на эти крюки подвешиваем наш портфель или чемодан на веревке треугольником. Вот так, смотрите. Услышав шум моторов самолета, мы зажигаем два костра у наших шестов. Теперь самолет должен пролететь над этими шестами с такой же точностью, с какой футболист забивает гол вворота. Один из членов экипажа, выбросив к тому времени кошку — веревку с крюком, подхватывает на лету веревку с портфелем. Вот и весь фокус. И через несколько часов ваши документы будут лежать на столе моего самого главного шефа. Он, конечно, вызовет наших специалистов — ученых, военных инженеров, ракетостроителей... Но можно, конечно, посадить самолет, подобрав подходящую поляну. Почему бы вам, в самом деле, не улететь с ним? Может быть, мое начальство и пойдет на этот еще до того, как убедится в подлинности и ценности наших... да, я уже говорю «наших» документов... В конце концов, легче гонять туда и обратно один самолет через всю Европу в эту богом забытую... простите, сэр... в Польшу, чем два самолета. Капитан сидел неподвижно бесстрастно, как Будда. Майор же, напротив, быстро пояснил: — Я уже говорил вам, что слишком хорошо знаю вашу Сикрэт Интеллидженс сервис. Сначала я хочу получить деньги, распорядиться некоторой их частью, может быть, перевести часть подпольным путем в какой-нибудь швейцарский банк... ах, этот Ширер, Ширер!.. А затем уж... — Но ведь вы говорили, что деньги заберет этот ваш немец-инженер! На две-три секунды застигнутый врасплох майор застыл с раскрытым ртом. — Да, да, — запоздало спохватился он. — Основную сумму он, конечно, заберет, но он хочет и нас с капитаном вознаградить. Не стану же я чистить отхожие места в вашей Англии! Ваше здоровье, капрал! Дверь распахнулась, в столовую вошла панна Зося. Нет, не «Джонни Уокер» надел на капрала в ту первую встречу розовые очки. И в простом платье великопольской крестьянки была она великолепна. Капрал встал и в первый раз в жизни поцеловал руку женщине. — О! Невежа из Лондона скоро станет светским львом, — насмешливо улыбнулась Зося. Ее темные брови скрылись под светлой челкой. В серо-голубых глазах с удлиненным разрезом плясали чертенята. За ужином больше всех говорил пан майор. Капрал Вудсток поймал себя на том, что плохо слушает майора и почти не спускает глаз с панны Зоси. Капрал чувствовал себя неловко: он плохо представлял себе, как ему следует вести себя за столом; нужно ли ему, например, подливать вина панне Зосе, предлагать закуску. Понятие о застольном этикете он имел самое слабое, поскольку специально этикет он не изучал; оставалось надеяться лишь на врожденный такт. Все эти условности разведчик может, конечно, презирать, но он не имеет права их не знать. В голову капрала Вудстока лезли какие-то банальные красивости, отчего-то щемило сердце, и, странное дело, почему-то он ощущал себя сильнее, чем когда-либо в другое время, истинным капралом Вудстоком... В столовую кто-то негромко постучал. — Войдите! — сказал граф с таким величавым спокойствием, словно сидел не на явочной квартире, а в своем родовом замке. В дверях появился знакомый Вудстоку рыжий поручник. — Пшепрашем, пане майоже! — сказал поручник, козыряя. — Вам срочная депеша из штаба дивизии! Извините, пан капрал! Он протянул какой-то конверт пану майору. Тот, утерев губы салфеткой, встал и, надрывая конверт, сказал: — Прошу простить меня, дети мои. Мне необходимо срочно ответить на эту депешу от делегатуры. Думаю, вы не будете скучать без третьего лишнего... От капрала Вудстока не ускользнуло, что при этих словах майор бросил на панну Зосю многозначительный взгляд, но его больше встревожило упоминание о «делегатуре» — представительстве польского эмигрантского правительства в Лондоне. Неужели у майора появилась связь с Лондоном?! — Не выйти ли нам в сад? — сказала панна Зося, когда за майором закрылась дверь. — Здесь так душно. Они гуляли в сумерках под облетевшими каштанами, ступая по земле, почти целиком закрытой ковром из уже пожухлых листьев. — В это время года, — говорила панна Зося, поеживаясь в зеленом плаще с капюшоном, — я люблю бывать на нашем кладбище под Варшавой. Жаль, что у нас нет времени дойти с вами до ближайшего погоста. Вы никогда не видели ничего подобного в своей Англии: могилы немецкие, могилы польские, русские могилы царских времен. И все лежат отдельно в своих границах, порознь, как в жизни, так и после смерти. Идешь аллеями, читаешь надписи на надгробных камнях, и перед тобой оживает вся история нашей родины. Польские уланы наполеоновских войн, повстанцы, католики, лютеране, православные, униаты... Могилы, могилы, могилы... И больше всего польских могил... Вы любите ходить на кладбище? Капрал Вудсток вынужден был признаться, что избирает для прогулок иные места. Впрочем, он процитировал несколько печальных строк из хрестоматийной поэмы Томаса Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище». Ему захотелось рассказать панне Зосе, что Жуковский дважды переводил «Элегию» Грея, во второй раз после посещения Англии и того кладбища, на котором была написана «Элегия», но он тут же вспомнил, что капрал Вудсток ничего не знает о поэте Жуковском. В саду стояла какая-то приглушенная, преддождевая тишина. Сад, как чаша, был до краев наполнен этой тишиной. В обманчивом, сторожком покое под каштанами разливается неуловимая грусть. Может быть, капралу Вудстоку грустно оттого, что вспомнил он чеховский рассказ о недоступных красавицах, проносящихся в освещенных окнах ночных поездов. Вот и Зося, недоступная и недосягаемая, как Аэлита, промелькнет ярким метеором в его жизни, промелькнет и исчезнет бесследно... А может быть, вспомнил капрал Вудсток своего наставника, неречистого подполковника Орлова, который, непрерывно конфузясь, растеряв всегдашнюю свою самоуверенность, говорил грубовато и смущенно: «Женский вопрос у нас, значит, разведчиков, еще это самое... недостаточно разработан. Женщина, она может тебе быть верным товарищем и самым коварным врагом. Не надейся использовать для нашей работы это самое... чувство женщины: для этого ты еще слишком молод и неопытен, сам запутаешься в сетях. Главное, не увлекайся никем, не влюбляйся ни в кого. Считай, что ты запер сердце на замок, а ключ мне отдал до возвращения с задания». А рядом щебетала панна Зося: — До войны я не знала жизнь, была пятнадцатилетней гимназисткой, зачитывалась Габриэлой Запольской-Снежко, мечтала стать польской Жанной д’Арк... В конце аллеи, упиравшейся в закрытые ржавые железные ворота, панна Зося вдруг повернулась к нему и, волнуясь, решительно проговорила: — Не верьте графу! Это страшный человек! — Я не понимаю вас, мисс Зося! — прошептал капрал, глядя в потемневшие глаза девушки. — О чем вы говорите? Эти слова Зоси вернули его с небес на землю. — Я не должна вам это говорить, Юджин, но я не могу иначе. Я ненавижу его. Это он и ему подобные погубили моего отца. Бек, Рыдз-Смиглы, Славек — они правили страной и презирали ее, уверяли, что Польша — страна дураков, годится только на растопку. А я люблю Польшу. До войны я только и слышала: «Честь! Честь! Честь!» На оборотной стороне креста, которым граф гордится больше всего на свете, выгравировано: «Честь и Отчизна». А сколько раз он торговал своей честью и продавал родину! Не верьте ему... — Панна Зося! — взволнованно заговорил капрал. — Это очень серьезно. Не хотите ли вы сказать, что граф собирается провести меня, обмануть британскую разведку, армию Его Королевского Величества, подсунуть нам негодный, фальшивый товар за такие деньги? — Нет, Юджин. Это настоящие документы. Документы, как я слышала, огромной важности. Но они их украли как мародеры, совершив еще одно страшное преступление. Теперь капитан боится, что граф проведет его, улетит один в Англию с деньгами. Я слышала, как они грызлись, ссорились... А немца никакого нет... Граф — актер в жизни, эгоцентрик, тщеславная дрянь. В двадцать лет он стал офицером-героем, и это его погубило!.. Идемте, стоять нельзя, граф наверняка следит за нами. Это он подослал меня к вам, приказал пойти с вами в сад. — Зачем, мисс Зося? — Чтобы влюбить вас в себя, чтобы вы сделали все от вас зависящее: устроили ему эти деньги и вылет в Англию. Да, да, мне поручена роль женщины-вамп. Мой опекун с радостью бы отдал меня вам в наложницы. Граф всегда был азартным игроком: все свое состояние он растранжирил перед войной в игорных домах Монте-Карло, потом принялся за мое состояние и его промотал, хотя валит все на войну. Став нищим, он не мог бежать из Польши, как это сделали почти все люди его круга. И теперь он играет ва-банк — ставит на эти документы... Возьмите меня под руку. Вот так... Запомните: эти документы вывез из концлагеря какой-то военнопленный русский летчик, настоящий герой. Немцы его сбили, а граф и капитан добили... Только тогда начал капрал смутно догадываться о той долгой, кровавой и героической эстафете, которая вырвала у Гитлера и уже почти доставила Красной Армии секретные документы о самом грозном оружии фашистов. — Я читала о бесценных, всемирно известных бриллиантах, — продолжала панна Зося. — Их история — это история подвига и измены, интриг и убийств, любви и ненависти. Так и эти документы... Забирайте их, Юджин, и скорей улетайте с ними в Англию. Но ни в чем, ни в чем не доверяйтесь графу... А что, если чутье, интуиция, шестое чувство разведчика обманывает его, и документы и эта сцена, разыгранная Зосей, — липа? Не приказал ли ей сам майор разыграть этот спектакль, не выдумал ли он легенду о русском летчике, чтобы он, капрал, окончательно поверил в подлинность фальшивых, ничего не стоящих, никому не нужных бумаг? — И вы полетите с нами в Англию, мисс Зося? — Не знаю, Юджин, не знаю... Я полюбила вашу страну, читая Шекспира и Шелли, Байрона и Вальтера Скотта. Но у нас, поляков, есть свой Байрон — Мицкевич, свой Шелли — Словацкий... Граф хотел бы, чтобы я полетела с ним: на меня мой опекун тоже смотрит как на товар... Только смотрите, Юджин, не выдавайте меня графу. Вон он идет!.. Навстречу им по темной аллее, накинув на плечи шинель, со всегдашней своей броской элегантностью шел майор граф Велепольский. — Я приношу вам мои извинения, — еще издали начал майор, — неотложные дела, знаете ли... Но я не ошибусь, если скажу, что наш молодой английский друг вряд ли заметил мое отсутствие в обществе очаровательной панны Зоси. О молодость, молодость! Я не стал бы вам мешать, но мы не смеем далее задерживать пана капрала. Ему ведь нужно успеть связаться с Лондоном. Машина ждет нас. А погода летная, капрал. Может быть, самолет из Англии прилетит этой ночью? Мой контрагент начинает не на шутку беспокоиться... На обратном пути капрал Вудсток и майор Велепольский договорились, что встретятся на том же месте у Бялоблот и в тот же час, как только будут получены деньги из Лондона. Майор будет вновь каждый вечер приходить на место явки. Договорились и о порядке передачи из рук в руки документов и денег. На встречу явятся только двое: майор Велепольский с документами в офицерской черной полевой сумке и капрал Вудсток с валютой в чемодане. В «братской могиле» Евгению устроили, как пишут в газетах, теплую дружескую встречу, хотя только Констант Домбровский представлял себе, пусть и не в полной мере, ту опасность, которой подвергал себя Евгений Кульчицкий, он же капрал Вудсток. Только Петрович не подошел к Евгению, не подал ему руки. — Что это с бородачом? — шепотом спросил Евгений у Константа. — Так, в мерихлюндию впал, неважно себя чувствует, — ответил Констант, отводя глаза. — Давай выйдем, расскажешь все по порядку. Насупившись, Петрович молча проводил взглядом Константа и Евгения. Взгляд его не предвещал ничего хорошего.6. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«Во главе экспедиции на Марс летит немецкий полковник. Первая остановка после прощания с землей — искусственный спутник Земли — Лунетта. От Лунетты — двести шестьдесят дней до спутника Марса — космический корабль выведен на орбиту, пролегающую в 620 милях от таинственной планеты. На Марсе оберста и его спутников встречают человеческие существа с высокоразвитым интеллектом, стройные, белолицые, белокурые, с римскими чертами лица, словом, вполне арийского вида. Ходят они в белых туниках, всегда спокойны и выдержаны. Особенно поразил оберста внушительный размер головы у этих сверхлюдей. Полковник занимается всесторонней разведкой Марса. Он узнает, что некогда пригодная для дыхания атмосфера постепенно исчезла на Марсе и марсиане перебрались в недра планеты. Оберст путешествует по подземке, приезжает в столицу Марса — Алу, которая снабжается кондиционированным воздухом. Полковник знакомится с Орейзом, ведущим астрономом и философом Марса. Он и другие земляне обучают марсиан немецкому языку, удивляются тому, что марсиане едят синтетическую пищу, однако пользуются ножами, вилками, ложками и даже салфетками. Со своей стороны, ученые-марсиане составляют довольно невысокое мнение об умственных способностях землян. Астронавты удивляются, почему марсиане не посетили Землю. Орейз объясняет им, что это связано с ослаблением религиозного чувства марсиан, что они не хотят заниматься штурмом космоса, потому что забыли бога, а тяга к богу и тяга к звездам — одно и то же. В этом, очевидно, заключается кредо и самого фон Брауна. К богу он всегда готов был идти по трупам тех, кто забыл брауновского бога. По Орейзу выходит, что марсиан погубили их технические достижения, долгие века ленивой и сытой жизни. «Вы рассказали мне, — говорит Орейз, — что несколько передовых рас создали цивилизацию на вашем земном шаре несколько веков назад. То же самое произошло здесь десятки тысячелетий назад. Нынешнему прочному правительству планеты предшествовали войны и революции. Условия жизни улучшались, несмотря на эрозию почвы и засуху. Изящные искусства достигли неслыханного расцвета. Массовое производство товаров широкого потребления почти совершенно стерло различия между бедными и богатыми. Когда пять тысяч лет назад нам пришлось уйти под землю, наша техника уже достигла уровня, при котором она могла обеспечить все эти чудеса, которые вы видели. Но когда этот подземный рай был достроен, основной источник марсианского предпринимательства божественная неудовлетворенность — стал сохнуть. Умер дух приключенчества, и теперь мы являем собой планету людей, ищущих лишь мира и покоя, почивших на лаврах наших предков. Дух приключенчества потонул в море Организации. От законов природы никуда не убежишь, — продолжал он после задумчивой паузы. — Потребности миллионов существ могут быть удовлетворены лишь путем производства миллионов предметов, отлитых в одной и той же форме. Требуется стандартизация и еще раз стандартизация. В конечном счете это ведет к стандартизации вкусов и желаний — и да, даже взглядов... Наша одежда, наша обувь, наши привычки — все одинаково. В этом главная трагедия нашей жизни. Она давит на нас как ужасный кошмар. Внутренне мы постоянно боремся против унылого, серого однообразия, навязанного нам нашей цивилизацией». Орейз предсказывает столь же конформистское будущее и людям Земли. Там тоже исчезает дух приключенчества. Немцы узнают, что вся промышленность Марса работает на атомной энергии. Венец марсианской техники — неограниченная электроэнергия. Деньги на Марсе обеспечиваются не золотым запасом, а количеством вырабатываемой энергии. Физического труда практически нет, зато популярен спорт. В тон Орейзу говорит с немцами и Ардри, глава марсианской супердержавы: «Господь бог пожелал, чтобы люди, созданные им по собственному образу и подобию и рассеянные по всей вселенной, установили связь и научились трудиться вместе во славу божию. История этой планеты научила нас, что обожествление технических достижений — худшее из зол... Человек должен поклоняться лишь господу, если он хочет исполнить свою миссию в жизни. Это и только это послужит этическим основанием для технологической цивилизации...» Вдохновленные визитом пришельцев из космоса, марсиане предпринимают свой первый шаг в космос: запускают первый спутник. Марсианская утопия фон Брауна предельно прозрачна по смыслу: его общество будущего — это все тот же наскоро перелицованный «тысячелетний рейх». Космические фантазии обер-ракетчика Гитлера преследуют гитлеровские же земные цели. Нет, роман фон Брауна, пересказанный доктором Лейтером Старшому, был интересен лишь как иллюстрация философских взглядов самого фон Брауна. — Оставим литературные опыты Брауна. Вы говорили о бомбежке Пенемюнде...»7. ЗАГАДКА БОРОВ ТУХОЛЬСКИХ
Медленно тянется время на посту. Зевая вопреки уставу караульной службы во весь рот, Пупок нежился на полуденном солнце. Небо имперской провинции Вартеланд впервые за неделю было безоблачным, от края до края заливала его прозрачная берлинская лазурь, но стылое ноябрьское солнце не грело спину и поясницу Пупка. Поясницу здорово ломило. Уже месяц назад Пупок «поздравил» себя и всех друзей по «братской могиле» с радикулитом. Прострелом мучились все в разведгруппе «Феликс» — сказывались долгие часы, дни, недели, проведенные лежа на сыром песке нар, прикрытых лишь парашютным перкалем и одеялами. Верочка завязывала теплые платки вокруг талии, но и это не помогало. Хуже всего доставалось Петровичу: по лесу он ходил, согнувшись в поясе под прямым углом, и долго не мог разогнуться. Вдруг остроглазый Пупок застыл с открытым в зевке ртом. В небе его внимание привлек почти бесформенный, быстро увеличивавшийся предмет. Совершенно беззвучно, словно пикируя из космоса, прямо, казалось, на Пупка летела добела раскаленная точка с коротким бело-газовым шлейфом, ярким, как молния. В следующее мгновение над лесом взметнулось полотнище синего пламени с алыми языками, почти сразу потонувшее в громадном клубящемся облаке дыма и пыли, и только тогда по ушам ударил колоссальной силы взрыв. Земля под Пупком заходила как при землетрясении. Воздушная волна смерчем промчалась по лесу. Пупка отшвырнуло на сосны... Сразу же приподнялся прямоугольник дерна с сосенкой, и из землянки выскочил Олег. За ним из люка высунулась всклокоченная голова человека с завязанными глазами. Димка Попов, застревая в узком туннеле, кое-как помог пленнику выбраться из люка. Теперь стало видно, что одет он в коричневую форму роттенфюрера СА с матово-серебряными пуговицами, синими петлицами и витым желтым погоном. И Олег и Димка Попов вновь облачились в форму фельджандармов. Дождевик на Димке трещал по всем швам. — Шнеллер! Шнеллер! — торопил штурмовика Попов. — Ни пуха вам, фараоны! — сказал им вслед Пупок, поднимаясь и отряхиваясь. Он едва услышал собственный голос, так оглушил его взрыв ракеты. — Не смейте возвращаться с этим Фрицем — в «братской могиле» у нас и так из-за тебя, Димка, не хватает жизненного пространства!.. — Ауфвидерзеен, герр Набель! — сказал ему на прощанье Димка. — Как ты меня назвал? — спросил Пупок. — Эх, темнота! — проговорил Димка. — «Набель» по-немецки значит «пупок». Минут через сорок Димка и Олег добрались со штурмовиком до дома лесничего. Меллер ждал их. После того как к нему поздно вечером зашел Констант Домбровский, он не сомкнул глаз. Он был бледен, руки дрожали, но он сделал все, что от него требовалось: вошел в коровник, сел за руль трофейного «опель-капитана» и, включив мотор, выехал на хорошо укатанную лесную дорогу перед своим домом. Теперь за руль сел Олег. Димка посадил штурмовика рядом с Олегом, а сам плюхнулся сзади, помахал рукой перепуганному Меллеру. «Опель-капитан» рванул с места и помчался по дороге, ведущей из леса. Путь предстоял неблизкий — в багажнике глухо погромыхивали канистры с бензином. Спустив боковое стекло, Димка выглянул в окно: над лесом уже парил, серебристо поблескивая на солнце, «физелер-шторьх». Олег взглянул на трофейные часы, нажал на газ. Роттенфюрер СА сидел не шевелясь. Выехав за опушку леса, откуда виднелись крыши деревни Бялоблоты, Олег огляделся и мягко остановил машину. Димка снял повязку — чистую байковую портянку — с глаз обер-ефрейтора СА. — Садись за руль, Фриц! — сказал Димка на своем корявом, но бойком немецком языке, который он изучил за два с половиной года в оккупированном Минске. — Дальше машину поведешь ты. И помни — никакой самодеятельности. Бефель ист бефель: приказ есть приказ. — Яволь! — глухо, но с чувством проговорил, пересаживаясь на место водителя, обер-ефрейтор. — Все будет сделано, майне херрен!.. Вы будете довольны мной. На первых немцев напоролись через десять минут: к Бялоблотскому лесу со скоростью восемьдесят километров в час мчался кортеж автомобилей с автоматчиками-мотоциклистами и броневиков. Олег даже встретился глазами с эсэсовцем-мотоциклистом и почувствовал, как по позвонкам, как по клавишам, пробежали ледяные пальцы... — Те, которые нам нужны? — негромко спросил Олег, когда моторизованная кавалькада скрылась в пыли. — Ракетчики, — ответил Димка, глядя не в заднее окно, а в зеркальце водителя. — Я запомнил номера. Два броневика, «хорьх» с желтыми фарами, штабные «мерседесы» с желтым слоном... Старые знакомые... — Сбавьте скорость до шестидесяти! — приказал Димка штурмовику. В какой-то немецкой деревне проехали мимо маршировавшего взвода фольксштурма в рыже-зеленых мундирах и с нарукавными повязками с имперским орлом и надписью «Дойче Фольксштурм». Гитлеровцы лет шестнадцати-семнадцати и пожилые немцы, пузатые и седые, шли нестройными рядами. Бауэрнфюреры, ставшие взводными и ротными командирами фольксштурма, с любопытством озирались на пассажиров в знакомом «опеле». — Ба! — говорили они друг другу. — Да это же Фриц, денщик нашего шефа. Говорят, штурмфюрер куда-то бежал, испугавшись Иванов, а Фриц возит на его машине каких-то фельджандармов! Идет, видно, следствие. Ну и дела! — Отставить разговоры в строю! — грозно крикнул фальцетом командир взвода — молоденький прыщавый унтербаннфюрер из «Гитлерютенда». — Айн, цвай, драй, линкс, айн, цвай, драй, линкс!.. Когда Фриц пересек шоссе Познань — Бромберг, Димка приказал ему остановить «опель» в небольшом еловом перелеске за большим рекламным щитом с надписью: «Покупайте бензин и масло фирмы «Лойна!». Выйдя из машины, Димка вернулся на шоссе, чтобы убедиться, что с шоссе не видно «опеля». Затем, приглядевшись к следам протекторов на шоссе и на съезде к грейдерной дороге, которая вела к Бялоблотам, без труда установил, что кортеж ракетчиков приехал с севера. Теперь началось долгое ожидание. Дьявольски томительное ожидание. Раза два-три проезжали машины, и тогда Фриц по команде Попова выходил и, подняв капот, делал вид, что копается в моторе. — Господин офицер разрешит мне обратиться к нему? — нарушил молчание Фриц, согласно закону прусской армии адресуясь к Димке в третьем лице. — Валяй! — сказал Попов. — Я не знаю, кто вы и куда мы едем, но хочу заверить вас, что я очень ценю свою жизнь и поэтому сделаю все, что вы пожелаете. — Это все? — Яволь! — Вы мудры как Бисмарк, Фриц. Примерно через час над дорогой, на высоте около двухсот метров, держа путь строго на север, пролетел «физелер». Еще через двадцать минут на шоссе Позен — Бромберг выехал кортеж ракетчиков. Он повернул на север и понесся по шоссе со скоростью восемьдесят километров в час. Тут же из-за рекламного щита на обочине шоссе вынырнул черный «опель-капитан» с двумя фельджандармами и роттенфюрером СА за рулем и пристроился в кильватер, держась, однако, на почтительном расстоянии. Димка успел забинтовать Олегу нижнюю часть лица: Олег совсем плохо, что называется, ни в зуб ногой «шпрехал» по-немецки, знал всего несколько ругательств вроде «доннер веттер нох маль» и в душе проклинал себя за упорную неуспеваемость по предмету, который вела ненавидимая им «немка» в школе. Черный «опель-капитан» несся за ракетчиками. Стрелка спидометра подрагивала под цифрой 80. Олег зорко смотрел вперед, Димка — назад. Одновременно Димка поглядывал то на спидометр, то на разостланную на заднем сиденье карту автомобильных дорог Восточной Германии, то на проносящиеся мимо аккуратные дорожные указатели и километровые столбы. Олег, в прошлом партизан и диверсант, впервые открыто ехал по немецкому автобану. На заданиях в Белоруссии и Польше он видел немецкие машины лишь в прицеле своего ППШ или РПД, видел их пылающими, изрешеченными пулями. Теперь же навстречу мчались и мирно проносились мимо некамуфлированные «адлеры», «опели», «мерседесы», «бюссинги», чьи пассажиры не обращали никакого внимания на фельджандармов в черном «опель-капитане». Олег провожал их глазами, не поворачивая головы, со жгучим интересом, с волнением разглядывал проносившиеся мимо чистенькие городки и деревни с кирками, ратушами и пивными. Вот будет о чем рассказать ребятам в Бялоблотском лесу, родная опушка которого оставалась далеко позади. Пусть теперь Женька Кульчицкий позавидует ему и Димке. Женька просился на эту операцию, но Домбровский наотрез отказал ему: «Кто же без тебя доведет до конца дело с Велепольским?!» И Олег и Димка Попов больше всего в этом рискованном вояже страшились проверки документов. Поэтому трижды, завидев впереди полосатые шлагбаумы и будки контрольно-пропускных пунктов перед въездом в большие населенные пункты: города Гнезен (Гнезно), Хохензальц (Иновроцлав) и Бромберг (Быдгощ), они заставляли Фрица объезжать эти опасные посты фельджандармерии и полиции. К счастью, охрана двух больших мостов — на реках Нотец и Варта — не задержала их. Выручила форма и пропуск за ветровым стеклом. Благополучно проскочили они и через железную дорогу. Раз, бешено сигналя клаксоном и сиреной, их обогнал на сумасшедшей скорости черный «мерседес-бенц» с пуленепроницаемыми голубоватыми стеклами. Услышав эти сигналы, Димка и Олег отвели предохранители своих автоматов, но потом с облегчением увидели на крыле восьмицилиндрового «мерседеса» флажок СС-группенфюрера: черный флажок со сдвоенными белыми «блитцами» — молниями. Не станет же эсэсовский генерал-лейтенант самолично гоняться за разведчиками из Бялоблотского леса! Не генеральское это дело. Мчались мимо закрытых костелов и заколоченных изб в убогих польских деревушках, чьих жителей немцы вот уже несколько лет, как выселили на восток, в генерал-губернаторство. Земля вся перешла к бауэрам. Они давно уже убрали с полей рожь, картофель, сахарную свеклу. На одном перекрестке их пытались остановить две смазливые блондинки-связисточки, но, увидев в машине фельджандармов, эти валькирии в новеньких с иголочки мундирчиках испуганно опустили наманикюренные руки. Кого только не увидели Димка и Олег во время своего автопробега по имперской провинции Вартегау! Марширующих девчонок из БДМ (Немецкого бунда девушек) и «юнгцуг» (взвод) десятилетних мальчишек из «Дойчес Юнгфольк» в военизированной форме с барабанами и дудками; советских военнопленных в полосатых арестантских костюмах; маршевую роту пехотинцев вермахта в пропыленной форме цвета крапивы и черномундирных танкистов на привале; команду польских землекопов из организации Тодта и похоронную процессию со старинным катафалком; пастухов и свинопасов со стадами коров и свиней; бауэров в фурманках и почтальонов на велосипедах... Свиньи в кузовах грузовиков и те выглядели чужими, иностранными... Через три с половиной часа быстрой езды по обеим сторонам шоссе потянулись радующие глаз разведчиков густые сосновые и смешанные леса с окрашенным в осенние тона вереском. Редко-редко проносились мимо польские убогие деревушки с заколоченными ставнями, деревни-призраки, чьих обитателей немцы давно выселили. Ракетчики ехали теперь по бывшему польскому коридору, по земле прежнего Поморского воеводства. Димка Попов взглянул на карту: Боры Тухольские. Ему было знакомо это название. Поручник Исаевич рассказывал: его разведчики, посланные в Боры Тухольские, бесследно исчезли, пропали без вести. Вся область Боров Тухольских объявлена Гиммлером запретной... Какую тайну скрывает этот подернутый туманом глухой и стылый бор? Оставив позади городки Кроне и Пруст, немцы и разведчики свернули с шоссе на новую, недавно построенную светло-серую бетонку с извилистым швом посредине. Теперь черный «опель-капитан» отстал еще больше, держался на расстоянии видимости. Когда оставалось всего около пятнадцати километров до городка Тюхеля (Тухоле), разведчики вновь свернули в глубь краснолесья. — Хальт! — скомандовал Попов. Он вовремя заметил у поворота большой деревянный щит, на котором сверху чернела надпись «Штрейг ферботен» — «строго запрещается», а внизу мелким шрифтом вермахт угрожал, очевидно, самыми суровыми карами всякому без пропуска вошедшему. — Цурюк! Назад! Отъехав сумеречным бором километра два от закрытой зоны, черный «опель-капитан» свернул с пустынной бетонки на лесную дорогу и, проехав около ста метров, остановился, вспугнув стайку снегирей под молодыми соснами. Димка минут пять изучал карту: Тюхель связан железной дорогой с городами Конитц и Грауденц, ближайшие большие города — Данциг (на севере) и Бромберг (на юге)... Первая часть задания выполнена. Теперь надо браться за выполнение другой его части, пожалуй, еще более опасной. — Присмотри за Фрицем! — бросил Димка Олегу. — Я пойду с тобой, — выпалил Олег, — а Фрица свяжем. — Не суетись, — ответил Димка. — Все будет как сказал Констант. Веди наблюдение за бетонкой. — Запасная явка? — спросил Олег. — У шоссе третья просека отсюда на юг. — Ни пуха, медведь! — К черту... Заправь машину бензином! Димку в разведгруппе «Феликс» за его богатырский рост в шутку нередко называли «Дюймовочкой» или мальчик с пальчик. И еще называли медведем, намекая на его лень, когда речь шла о какой-нибудь скучной рутинной работе. Как и полагается медведю, Димка чувствовал себя хозяином леса. Своей косолапой походочкой, вперевалочку он быстро вышел лесом к границе запретной зоны. Вышел, увидел за красным подлеском двойной ряд колючей проволоки и тут же, облюбовав сукастую сосну, вскарабкался вверх по-медвежьи. В сосновых вершинах зловеще завывал северо-западный ветер. За трехметровой изгородью из колючей проволоки виднелись крыши каких-то казенных строений. Крыши из гофрированного железа, на котором плавились лучи позднего прибалтийского заката. Далеко окрест разносился в тихом вечернем воздухе стук движка. Димка Попов, сев на развилку ветвей, глянул на свой серо-зеленый фельджандармский дождевик: он хорошо маскировал его под кроной сосны. На большой поляне стояли новенькие домики для офицерского состава, солдатская казарма, караульное помещение, гараж, склад у станции железнодорожной ветки. Прежде всего Димка обратил внимание на десяток огромных оливково-зеленых ракет, стоявших под маскировочными сетями на бетонных площадках стартовой позиции. Разведчик сразу понял, что немцы запускают ракеты именно с этого места, так как кора на ближайших соснах вокруг бетонных площадок была начисто сожжена почти до верхних сучьев. Пожалуй, при более детальном рассмотрении этих «ожогов» и выжженной земли вокруг можно было бы точно установить, сколько ракет было уже запущено с этих площадок. Кроме того, поодаль от ракет Димка заметил длинную амбразуру и серый железобетонный горб наблюдательного бункера, вырытого в невысоком песчаном холме. Массивная металлическая дверь сбоку была наглухо закрыта. Сомнений не оставалось: перед глазами разведчика лежал один из важнейших военных полигонов гитлеровской Германии. Димка перебрался на другую сосну, поближе к ракетам. Теперь он увидел под соснами грузовики-заправщики, автоцистерны с жидким кислородом, покрытые белым инеем, автонасосы и огромные ракетные транспортеры, машины тыла, связи, освещения. Вдруг внизу он услышал голоса. Совсем неподалеку происходила смена караула: новый часовой в серой полевой форме СС заступил на пост около заправщиков, старый ушел с разводящим в караульное помещение. Если бы не безмолвные грозные обелиски ракет — три из них были крылатыми, — то картина ракетной базы выглядела бы довольно мирной. Из здания солдатской столовой тянуло дымком и каким-то очень аппетитным запахом. Димка сразу вспомнил, что у него с утра не было маковой росинки во рту. Из столовой вышли, закуривая, два немца в оливкового цвета шинелях. На красных повязках — черная свастика в белом круге под черными буквами: «ОРГ. ТОДТ». Это инженеры или техники из военно-строительной организации доктора Тодта. Разводящий продолжал обход территории базы, сменяя часовых. На всякий случай Димка запомнил расположение постов. Посты наземные, посты на сторожевых вышках с прожекторами, посты на наблюдательных площадках, устроенных на соснах... Потом его взгляд снова вернулся к ракетам с острыми носами и четырьмя плавниками стабилизаторов. Мысль о том, что он, возможно, первый советский разведчик, увидевший собственными глазами секретное оружие Гитлера, заставило сильнее биться сердце этого молодого инженера-строителя из Подольска, минского подпольщика, партизана, разведчика из группы «Феликс». Видно, испытания ракет не проходили без человеческих жертв: на лесной опушке, мысом выступающей в поле, Димка заметил небольшое кладбище с касками на березовых крестах. Вдали, там, где из темного леса выбегала светло-серая бетонка, стояли деревянные ворота с полосатым шлагбаумом с надписью: «Хальт!» и будкой с двумя большими руническими семерками СС на дощатой стенке, раскрашенной «под елочку». Охранник-эсэсовец в серой форме ваффен СС проверял документы у мотоциклиста, который только что прибыл на базу. Внимание Димки привлекла сумка из коричневой кожи размером побольше обыкновенной полевой сумки на боку у мотоциклиста, одетого в глухой костюм из мягкого черного хрома. А что, если?.. Димка быстро спустился по сосне. По-пластунски, энергично работая локтями и коленями, отполз метров на двадцать от своего наблюдательного пункта и колючей проволоки и вернулся к «опелю». — Все в порядке, Олег! Фриц вел себя прилично? Слушай, по бетонке кто-нибудь проезжал? — Проехал тут один хмырь на мотоцикле «вандерер» весь в черной коже. — Достань-ка провод из багажника! — Ясно! Я пойду с тобой. — Отдыхай тут с Фрицем. Я справлюсь один. Не впервой. Осторожно выйдя к бетонке, Димка привязал один конец тонкого, но крепкого серого провода к комлю сосны, переполз пластуном через шоссе и залег за кюветом. Минут через пятнадцать со стороны ракетной базы появился крытый двухтонный грузовик «опель-блитц». Заметит или не заметит водитель провод на дороге? Нет, не заметил. В лесу стало уже довольно темно, а грузовик проехал с потушенными фарами. Еще минут через двадцать в воздухе возник стрекот мотоцикла. По бетонке мчался, нагнувшись над рулем, на скорости не меньше чем восемьдесят километров в час мотоциклист в черном хроме. Фара, прикрытая сверху маскировочным козырьком, ярко горела, освещая дорогу. Когда до мотоциклиста оставалось каких-нибудь пятнадцать метров, Димка привстал, резко натянул и обмотал провод вокруг сосны с таким расчетом, чтобы тот пришелся на уровень груди мотоциклиста. Можно было бы поднять его и повыше, до шеи, но тогда мотоциклист вряд ли смог бы отвечать на Димкины вопросы. Мотоциклист мешком слетел с мотоцикла, покатился по бетону. Машина со скрежетом проехала боком по полотну шоссе и заглохла, нырнув передним колесом в заполненный водой кювет. Не теряя времени, Димка спрятал мокрый мотоцикл за соснами и на руках притащил потерявшего сознание мотоциклиста к «опелю». Сквозь очки было видно — глаза у немца закатились. — Ловко! — только и сказал Олег, завидев Димку с его драгоценной ношей. — Все сработано профессионально. — Мой восемнадцатый! — с почти отеческой лаской и гордостью в голосе сказал Димка Олегу, бережно укладывая «языка» на заднем сиденье «опеля». — Поехали! — бросил он перепуганному Фрицу. В кожаной сумке мотоциклиста, кроме кипы пакетов и конвертов, нашелся сверток с хлебом в станиоле, копченой колбасой и стаканчиком меда. — Во дает Адольф! — проговорил с набитым ртом Олег. — Сам на ладан дышит, а солдат своих медом кормит! — Эрзац, дешевка! — ревниво ответил Димка. — На, Фриц, пожуй! Водитель выдавил прочувствованное «данке», пожевал без аппетита и неожиданно заявил робким голосом: — В молодости я сочувствовал коммунистам и даже голосовал за них на выборах... — Что он говорит, черт немой? — спросил Олег. Навстречу промчалась автоколонна моторизованной части с эмблемой «N» танковой гренадерской дивизии СС «Нордланд». Фриц умолк, потом немного погодя добавил смелее: — Я даже дрался с наци в пивной. — Чего? — спросил Олег. Судя по этим лояльным заявлениям денщика штурмфюрера СА фон Ширера, он уже начал понимать, кого везет в этот поздний час без ночного пропуска. Димку больше интересовали документы и пакеты в сумке мотоциклиста, нежели душевные переливы Фрица. Достав из сумки документы, Димка просматривал их, освещая фонариком. — Я даже родился в родном городе Карла Маркса, — сдавленно произнес Фриц. — Маркс? — спросил Олег. — При чем тут Маркс? В сумке Димка обнаружил копию любопытного письма начальника главной ракетной базы и ракетного института в Пенемюнде генерала Дорнбергера (кодовое название штаба «00400»), в котором означенный генерал с типично немецкой педантичностью писал майору Веберу, что юридический отдел ОКБ главнокомандования вермахта, отвечая на запрос ракетного института, вынес решение, согласно которому ответственность за ущерб, причиненный ракетами, взрывающимися в населенных районах генерал-губернаторства и Вартегау, будут нести не ракетчики, а по решению соответствующего отдела ставки фюрера — СД, то есть управление государственной безопасности при СС-рейхсфюрере Генрихе Гиммлере. Таким образом, Гиммлер великодушно освобождал ракетчиков от всякой ответственности за жизнь поляков и фактически отводил населенные поляками земли под полигоны для испытания нового мощного оружия. Об этом преступлении Гиммлера мир еще не слышал... Из других документов с грифом «Секретно» следовало, что в конце июля сорок четвертого генерал Дорнбергер позаботился о переводе ракетной базы из-под Близны на северо-восток, в связи с подходом советских войск. На базе, с которой удалось Димке познакомиться, размещался уже ракетно-испытательный дивизион из трех батарей. Дивизион возглавил подполковник Мозер. Кодовое название базы «Хайдекраут», что по-немецки означает «вереск». «Вереск» выпускал ракеты по отведенному Гиммлером полигону в... Бялоблотском лесу и некоторым другим испытательным мишеням. Другое письмо генерала Дорнбергера предлагало подполковнику Мозеру в случае нового большого наступления советских войск базу передислоцировать в лес южнее прибалтийского городка Вольгаст, что расположен почти рядом с Пенемюнде, а в Борах Тухольских подобрать такой же удобный полигон, как в Бялоблотском лесу. Из следующего письма стало ясно, что на железнодорожной ветке, соединяющей базу «Вереск» со станцией Линденбуш, курсирует особый поезд-ракетоносец. В письме указывалось, что в дальнейшем предполагается использовать такие поезда-ракетоносцы, которые будут скрываться от авиации противника в горных туннелях. Из кармана куртки мотоциклиста Димка извлек пропуск на имя Зигфрида Лоренца. Позади вдруг раздался приглушенный громовой раскат... Стонущим эхом ответил ошеломленный лес. — Стой! — крикнул Димка Фрицу. Тот резко затормозил. Димка выскочил из «опеля». Олег — за ним, выхватив ключ от машины. Так и есть. Далеко позади, там, где спряталась в Борах Тухольских ракетная база «Вереск», все ночное поднебесье побагровело, словно пылал пожаром после бомбежки большой город. — Вон она, вон она! — чуть не крикнул Димка, показывая в небо. Собственно, он увидел не ракету, а выхлоп от ракеты, ее огненный, как у жар-птицы, хвост. Димке пришло в голову, что эти ракеты и были жар-птицами, за которыми с превеликим риском для жизни тайно гонялись в ночи «третьего рейха» сотни, а может быть, и тысячи людей многих национальностей... Димка взглянул на светящийся циферблат часов: 23.18. Трудноуловимая невооруженным глазом искра почти затерялась среди звезд. Только через четыре с половиной минуты эта огненная точка, описав дугу, скрылась в дымке где-то на юге. Димка взглянул на компас и выругался. Судя по азимуту, «Вереск» опять выпустил ракеты по Бялоблотскому лесу. Южнее она не полетит — там густонаселенные земли промышленной Силезии. — Не жахнула бы по нашим! — проговорил Олег, которого взволновала та же мысль, что и Димку. — Наши, как договорились, засекут время взрыва, мы сможем точно установить скорость этих ракет. От стартовой площадки до места взрыва — сто пятьдесят пять километров. Гони, Фриц!.. Когда Димка усаживался на заднее сиденье, мотоциклист штабс-унтер-офицер Зигфрид Лоренц глухо застонал. Димка потряс его за плечо: еще неизвестно, что ожидает их этой ночью на дороге, а «языка» допросить надо, пока не поздно. Но Зигфрид еще не пришел в себя. Ехали, по-прежнему объезжая контрольно-пропускные пункты, мимо темных боров, мимо затемненных городков и деревень, держа наготове немецкие автоматы. Все реже проносились встречные машины по шоссе. В прифронтовой полосе было бы иначе. Там, на востоке, за Саном, у Вислы, во избежание встречи с советскими штурмовиками и бомбардировщиками немцы предпочитают разъезжать ночью. Благополучно проехали посты на Нотце и Варте, уже миновали Гнезен и Врешен. Спидометр отсчитывал километр за километром. Димка уже начал думать, что им удастся беспрепятственно добраться до Бялоблотского леса. По крыше машины забарабанил дождь. Заплакали оконные стекла, гусиным прусским шагом замаршировал «дворник». Лоренц опять застонал. Димка осветил его лицо фонариком. Белокурая челка под черным шлемом слиплась от крови. Глаза Лоренца не дрогнули, белесые ресницы не шевельнулись. Димка пощупал пульс у своего «восемнадцатого». Сердце билось учащенно. Еще раз взглянув на «языка», Димка решил привести его в надлежащий вид: а вдруг кто остановит машину? Он достал из кармана куртки мотоциклиста скомканный носовой платок и стал вытирать лоб Лоренца. А через минуту, вынырнув из ночи, с «стелем» поравнялся мотоцикл с коляской. Кто-то посветил сквозь стекло фонариком. На рукаве — черно-белый ромб с буквами «СД». Яркий луч скользнул по помертвевшим лицам Олега, Фрица, Димки, по безжизненному лицуЛоренца. Потом фонарик погас, впереди пронеслись, моргнув кроваво-красными стоп-сигналами, три мотоцикла с колясками. — Если остановят, — сказал Димка Фрицу прямо в ухо, — скажешь, что мы подобрали мотоциклиста, несчастный случай, везем в Позен в лазарет! Мотоциклисты резко развернулись и стали на дороге, светя фарами прямо в ветровое стекло «опеля». Какая-то черная фигура соскочила и, размахивая красным фонариком, засигналила: «Хальт!» На груди качнулась светящаяся бляха на тяжелой цепи. — Фельджандармы! — выдохнул Олег. — Их шестеро! Фельджандармы — это еще куда ни шло! Но ведь по крайней мере один из немцев — сотрудник СД, службы безопасности СС! Это не случайно! — Спокойно, — проговорил Димка, — Фриц, действуй! Неизвестно, показалась бы версия Димки убедительной «цепным псам» или нет; потребовали бы они у пассажиров «опеля» документы, которых у них — у двоих по крайней мере — и в помине не было, — все Димкины расчеты опрокинул Фриц. Как только остановил машину, он тут же, теряя от ужаса голову, распахнул дверцу и выскочил вон с шалым визгом: — Это русские! Русские! Олег вскинул «шмайссер» и, не дожидаясь, пока фельджандармы среагируют на истошный вопль Фрица, стреляя прямо в ветровое стекло, выпустил длинную грохочущую очередь, почти на все тридцать два патрона в рожке. Хорошо, что попались неразрывные — те бы рвались, ударяясь о стекло... Двое упали, остальные бросились врассыпную. «Цепные собаки» не нюхали фронта и потому не отличались храбростью. Одно дело — зверски избивать собственных провинившихся солдат, другое — вести бой с русскими. Они бежали сломя голову, и только один — с ромбом «СД» на рукаве — слепо отстреливался на бегу. Димка снял одной очередью и его и Фрица. Тогда уцелевшая тройка догадалась спрыгнуть в кювет справа. Выбросившись из машины, Олег выстрелил остаток рожка вдоль кювета. Оттуда донесся визг еще одного подстреленного «цепного пса». — За мной! — крикнул Димка, хватая Олега за рукав. Согнувшись, они метнулись влево, перепрыгнули через кювет, скрылись за придорожными деревьями. — А сумка? Сумку взял? — вдруг спросил Олег. — А ты думал? Вот она! И Димка Попов ласково похлопал прыгающую на боку кожаную сумку с тайной Боров Тухольских. Позади слитно прогрохотали автоматные очереди. Двое уцелевших фельджандармов остановили грузовик со взводом юнкеров из познаньского училища СС и вместе с юнкерами обстреляли черный «опель-капитан». Потом они подошли к задымившему «опелю», осветив его фарами и фонариками. Один из фельджандармов заметил на заднем сиденье неподвижную фигуру Лоренца. Тот застонал, открыл глаза. — Где я? Где моя сумка? — прошептал он.8. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«К августу мы хотя и не выполнили план, но производство ракет достигло зенита. Личный состав базы пополнился на две тысячи человек. Но все же я не верил, что наши ракеты, эти летающие автоматические лаборатории, поступят на вооружение армейских ракетных частей. Может быть, это был, по выражению Брауна, подсознательный саботаж, не знаю... Было почти половина двенадцатого, когда завыли сирены. Нас не испугала воздушная тревога: обычно английские летчики летали над нами со стороны Балтики. Но в этот раз «томми» пикировали в своих четырехмоторных бомбардировщиках прямо на Пенемюнде. Воздушные волны первых же многотонных бомб снесли черепицу с крыш и выбили все стекла в окнах. Наши зенитные батареи открыли яростный огонь. Началась дуэль земли с воздухом. Вся база клубилась облаками тончайшей белой пыли. Англичане забросали ракетный центр канистрами с фосфором и зажигательной жидкостью. Браун, этот кавалер Рыцарского креста, был бледнее полотна и дрожал мелкой дрожью. Вовсю пылали конструкторское бюро, сборочные и ремонтные мастерские, электростанция, инструментальный цех, узел связи. Начались пожары и в жилой зоне. Ослепительно белым огнем горели зажигательные бомбы. Обрушивались крыши казарм и офицерских вилл, вздымая снопы искр. «Бомбовые ковры» англичан один за другим накрывали Пенемюнде. В дыму и пламени исчезали административные здания, склады, гаражи, бензохранилища. Над развалинами военного городка стояло сплошное зарево. Наш шеф, генерал Дорнбергер, показал себя во всем блеске, спасая не секретную документацию и чертежи в сейфах, а свое собственное имущество: фамильные бумаги, коллекцию марок, дорогие охотничьи ружья, чемоданы с барахлом. Его видели, когда он выбросился из окна своего особняка, завернувшись в горящее одеяло, прижимая какую-то пепельницу к груди... Налет длился полтора часа. Погибли доктор Вальтер Тиль, главный специалист по аэродинамике, главный инженер Вальтер, генерал-майор Шемье-Гличинский и много-много других — почти 750 человек. Среди них, конечно, были и подневольные рабочие — русские, украинцы, поляки, французы. Я ходил как безумный среди трупов мужчин, женщин и детей и думал: «А разве мы все не работаем в поте лица, чтобы вызвать еще большие разрушения?!» По сообщениям лондонского радио, в налете приняло участие шестьсот четырехмоторных бомбардировщиков, которые сбросили 1500 тонн фугасок и несчетное количество зажигательных бомб. Зенитчики и ночные истребители, подоспевшие из Берлина, сбили сорок семь бомбардировщиков. Англичане были довольны: они были готовы пожертвовать половиной своих бомбардировщиков, если только другая половина не промахнется. Фюрер рвал и метал. Перепуганный начальник штаба люфтваффе генерал Иошонек застрелился по приказу Гитлера, хотя наци пустили слух, будто он погиб во время пенемюндской бомбежки. — И часто вас бомбили потом? — То-то и поразительно, что после этого налета англичане, почив на лаврах, — ведь этот налет наверняка спас от разрушения Лондон, — оставили нас в покое на целых девять месяцев. Дорнбергер уверял, что его умелое использование развалин и пепелищ в Пенемюнде с целью маскировки убедило англичан, что ракетный институт уничтожен и не восстанавливается. Геббельс трубил миру о «WW» — «вундерваффе» — «чудо-оружии». Шестого июня сорок четвертого года началось вторжение союзников России, а немцы с горечью спрашивали друг друга: «Где чудо-оружие?» Разочарование охватило всю Германию. Помню на вагонах фронтового эшелона трагически горькую надпись: «Мы, старые обезьяны, вместо нового оружия!» Только двенадцатого или четырнадцатого июня, точно не помню, первые самолеты-снаряды «Фау-1» упали на Лондон: началась операция «Белый медведь», «оружие возмездия» вступило в бой. Генрих Гиммлер, воображавший себя перевоплощением саксонского короля Генриха I, уже стал к тому времени вторым человеком в рейхе после Гитлера, оттеснив с этого места Геринга. Все в СС знали, что отнюдь не арийского вида, узкогрудый, хилый рейхсфюрер СС не смог сдать ни одной нормы учрежденного им эсэсовского «Спортивного значка». Я хорошо запомнил его: одутловатое бледное лицо с близорукими глазами и слабым подбородком, маленькие усики. Удивительно невзрачная внешность у этого странного человека. Умом он тоже не отличается — мистик, верит в алхимию и всякую чертовщину. Он был одет в свою форму ваффен СС с лавровым венком на воротнике. Нет, англичане не мешали нам, а вот Гиммлер и его СС почти полностью связали нам руки. Сам Гиммлер еще в апреле пожаловал в Пенемюнде и поручил охрану базы СС-группенфюреру Мацуву, шефу СС и полиции безопасности округа Штеттин. У СС работала своя научно-исследовательская ракетная база под Данцигом, но дело у них не ладилось, вот Гиммлер, эта очковая змея, и решил проглотить Пенемюнде. Действуя через ставку фюрера, Генрих Гиммлер стал исподволь снимать неугодных ему руководителей нашей базы. Какие-то таинственные переговоры Гиммлер вел за спиной Дорнбергера с Брауном. Недаром Вернер фон Браун обскакал своих коллег, став штурмбаннфюрером — майором СС. Не исключено, что «верный Вернер» давно сделался глазами и ушами «Верного Генриха» в Пенемюнде...»9. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ КАПРАЛА ВУДСТОКА
Рано утром майора Велепольского, заночевавшего у бывшего ксендза, разбудил рыжий поручник. — Пан майор! Они приняли самолет! Мы дежурили, как вы приказали, в Бялоблотском лесу, но самолет прилетел не на большую поляну около дома лесника Меллера, а на одну из маленьких. — Откуда прилетел? — С запада, пан майор. — Так. И улетел на запад? — Так точно, пан майор! — Вы сами видели самолет? — Так точно! Это был двухмоторный самолет, пан майор! — Отлично! Место расположения русской землянки установили? — Никак нет. — Болваны, кретины! — Пан майор, я бы попросил вас... — Вот вы где у меня все, пся крев, холера ясна!.. Попросите моего денщика принести горячей воды для бритья. За бритьем майор спросил поручника: — О фон Ширере никаких известий нет? — О нем нет, но теперь исчез куда-то Фриц с «опелем». — Странно... Расследуйте это дело, поручник! Капитан спит? — Так точно. Глядя прямо в глаза поручника, майор Велепольский понизил голос и медленно и раздельно произнес: — Прошу вас, поручник, посматривать за паном капитаном. У меня есть веские основания думать, что Серый, как крыса, покидающая тонущий корабль, намерен переметнуться к банде этих красных хлопов под началом бандита Казубского. — Этого не может быть! — Более того, у меня имеются сведения, что Серый, неблагодарный пес, уже ведет за моей спиной переговоры с этим агентом НКВД Богумилом Исаевичем! — Но мы так давно знаем пана капитана... — Вам я всецело доверяю, поручник. Думаю, вскоре вам, именно вам придется занять место капитана. А там большевистская Россия покончит с затянувшейся агонией Германии и столкнется лбами с Англией и Америкой. Тут-то и пробьет час возрождения национального величия Речи Посполитой. Польский орел раскинет крылья от моря до моря, а мы, ее верные сыны, займем достойное место среди ее новых правителей!.. Вам все ясно, поручник? — Так точно, пан майор! — Тогда выплесните-ка эту воду из мыльницы. Дзенькую, поручник. И держите язык за зубами!.. За завтраком майор обсудил с капитаном и поручником план обмена документов на деньги. — Я считаю, — твердо заявил капитан, сдвинув над тлеющими углями глаз в одну линию свои широкие брови, — что нам надо напасть на русских и отнять деньги. Ведь нас больше... — Разве вы не знаете этих людей? — спросил с горькой усмешкой майор. Каждый из них стоит трех американских рейнджеров или английских коммандосов и пятерых моих солдат! Кроме того, я верю капралу Вудстоку и не хочу рисковать этой операцией. Вчера прилетал английский самолет! — Я настаиваю на своем предложении! — уперся Серый. — Ваше предложение меня не интересует, — презрительно ответил майор. — Мне надоели ваши великопанские замашки, граф! — с угрозой вскричал Серый. — В конце концов, это я первый добыл эти документы!.. В это же время шло совещание трех командиров разведгруппы «Феликс». — Мой вам совет, — хмуро, с безнадежным упорством сказал Петрович, напасть на этих фашистских бандитов, навалиться всеми силами, документы отнять, а деньги из землянки до прихода наших войск не выносить. — Нет, — решительно ответил на это предложение Констант Домбровский. Нахрапом тут все дело испортишь. Под вечер я увижусь с Богумилом Исаевичем. У него есть свой человек среди людей майора Велепольского. Я надеюсь узнать истинные намерения этого графа. Вот тогда и примем окончательное решение. В эту минуту отворился потайной люк землянки, и Пупок — он стоял на посту — чуть не закричал: — Наши пришли! Димка с Олегом! — Ну как? Здорово вчера ракета бабахнула? — первым делом спросил Димка. — Еще как, — ответил Констант. — На этот раз ближе к кордону Меллера! Он, оказывается, недавно получил приказ прекратить регистрацию убытков, причиненных ракетами его лесу, и срочно выехать из леса. Но он не торопится, держит нос по ветру! Когда улеглось радостное волнение и командиры выслушали рапорт Димки о «Вереске», о сумке Зигфрида Лоренца и о ночной стычке с фельджандармами, Констант так и вцепился в трофейные документы. — Вера! — позвал он радистку. — Сегодня же будешь просить Директора, чтобы он еще раз прислал сюда самолет. — Только опять пусть прилетает с запада, — с улыбкой напомнил Евгений Кульчицкий. — И улетает на запад. — «Хвоста» мы за собой не привели, — сказал Димка, — снег сразу следы засыпает, но я ума не приложу, как мы будем выходить из лесу, когда ляжет снег. — Во-первых, — ответил Констант, отрываясь от документов Лоренца, будем стараться ходить в снегопад, во-вторых, мы тут с Евгением заказали у Меллера специальные деревянные подбойки в форме кабаньего копыта. Прибьешь пару таких подбоек к подошвам сапог, возьмешь в руки другую пару, чтобы сдваивать шаг, и бегай себе по лесу!.. Нет, я серьезно... Пупок тут же побежал на карачках по проходу, хрюкая по-кабаньи, под смех друзей. Под вечер в назначенный час пришел Богумил Исаевич. — А снег все валит, — сказал он, отряхивая конфедератку. — Прежде всего, — сказал Констант, обнимая своего польского друга, разреши поздравить тебя, как говорится, от всей нашей группы с законным браком! Следовало бы, конечно, вам, новобрачным, подарок преподнести, — сказал Евгений, в свою очередь крепко пожимая руку Богумилу. — А мы уже получили от вас подарок, — ответил, улыбаясь, поручник Армии Людовой. — Материал на подвенечное платье и фату для моей нареченной! Пупок преподнес этот подарок от всей вашей группы. Тут Константу Домбровскому пришлось смущенно потупиться. Вечером Евгений, Констант и Петрович выслушали подробный, почти дословный рассказ Богумила о совещании во время завтрака майора Велепольского и его двух помощников. — А может, все это брехня? — сумрачно пробормотал Петрович. — Как брехня?! — повысил голос Богумил. — Клянусь богом! С этим человеком меня свел мой штаб в Войске Польском, как только я радировал о приходе в наш район отряда майора Велепольского. Я доверяю ему целиком и полностью. Когда Богумил Исаевич ушел, отказавшись от довольно скудного ужина, Петрович упрямо добавил: — А я и этому поручнику Исаевичу не верю! Все они одинаковы!.. И тут Константа оставило его долготерпение. — Вот что, лейтенант! — вскипел он. — Я отстраняю тебя от всех дел, связанных с ракетами. Ясно? — Ясно-то ясно, да посмотрим, что Директор скажет, когда я ему все доложу... — К тому времени мы закончим эту операцию. — Поживем, увидим... — глухо произнес Петрович из своего темного угла, где он сидел скорчившись, словно изготовившись к прыжку.Когда майор граф Велепольский раскрыл чемодан и увидел аккуратные стопки банкнотов Английского банка, перехваченные бумажными поясками, глаза его округлились, губы затряслись, запрыгали. Он бессильно опустил чемодан на землю, присел на корточки и стал беспорядочно считать банкноты с изображением Георга V, Георга VI, бормоча по-польски и по-английски: — Езус Мария! Сразу и не сосчитаешь... Сколько в каждой пачке?.. Три, четыре, пять... Могли бы и больше отвалить — тут стоимость десятка танков!.. А ракета «Фау-2» одна стоит 15000 фунтов!.. Нет, эти тысячефунтовые!.. Боже мой, тысяча фунтов в одной бумажке!.. Семь, восемь... Нет, надо сначала... деньги счет любят... Но документы стоят этих денег, они и дороже стоят... Это настоящее сокровище!.. Езус! Сколько же это злотых?.. Один злотый одиннадцать центов. Три, четыре, пять... Капрал молча разглядывал записи, чертежи, схемы в черной полевой сумке. Все согласно описи. Часть бумаг, пачка мелко исписанных салфеток залита кровью... Капрал был взволнован не меньше майора, но его волнение было совсем иным волнением... Кое-как пересчитав последнюю пачку банкнотов достоинством в сто и пятьдесят фунтов, майор трясущимися руками закрыл чемодан. По седым вискам его, по лбу из-под козырька конфедератки текли струйки пота. — Капрал, от души благодарю... — заговорил он не своим голосом. — Вы не пожалеете... Разрешите пожать вашу руку, мой мальчик... И умоляю вас: просите, требуйте дня через два-три самолет... Я хочу скорее передать Лондону свою агентуру!.. Здесь ровно столько, сколько вы сказали? — Не будь я Юджин Вудсток!.. Они сошлись на этой пустынной развилке лесных дорог, как сходились во время дуэли, и так же разошлись, оглядываясь друг на друга, соизмеряя свой шаг. У каждого из противников были свои секунданты. Только секунданты эти прятались в соснах и сами держали палец на спусковом крючке. И капитан Серый и старший лейтенант Домбровский, не видя друг друга, следили за каждым жестом капрала и майора. Рядом с Серым лежал за молодыми елками Рыжий. Поручник не спускал настороженных глаз с капитана. Не вытерпев, капитан вскочил и хотел было броситься навстречу майору. Но Рыжий крепко ухватил его за руку повыше локтя. — Не спешите, пан капитан! А то увидят!.. Капитан, метнув на поручника бешеный взгляд, прошипел что-то невнятное. Когда майор с полубезумным взглядом, держа чемодан обеими руками, подошел ближе, Серый рванулся так, что рукав затрещал. — Ну что?! — почти закричал он майору. Майор граф Велепольский отпрянул, согнулся, хищно оскалил зубы. Рука дернулась к кобуре пистолета. Но, увидев Серого, он выпрямился, провел рукой по мокрому лбу, сдвинул на затылок конфедератку. — Все в порядке, капитан! Все в порядке... Где кони? Скорее на базу!.. — Дайте посмотреть!.. — шагнул к нему капитан. — Потом, потом!.. А за дорогой, за соснами и елками разведчики из группы «Феликс» молча встали, тесным кругом обступили Евгения, доставшего из полевой сумки документы, бумаги, залитые кровью... — Кровь настоящая, — тихо сказал Димка. — Значит, и документы настоящие, — уверенно проговорил Пупок. — Это еще не доказательство! — засомневался Петрович. — Ну все! — перевел дух Констант. — Теперь скорее домой! Надо опять вызывать самолет. Настоящие или не настоящие — там разберутся. Мы свое дело сделали. — Он положил руку на плечо Евгения. — Молодец, капрал! — Закурить бы, — улыбнулся Евгений. Констант первый приподнял люк и пробрался в землянку. — Вера! Скорее за работу! Пойдешь с Олегом в сторону Яроцина. Будем срочно просить самолет! Вера соскочила с нар. Сборы были недолгие: Констант еще не успел набросать текст радиограммы с просьбой немедленно выслать самолет за документами, а она уже сунула в карман курточки пистолет ТТ, надела пальто и платок, повесила на плечо авизентовую сумку с верным «северком». — Костя! — сказала Вера, прочитав радиограмму, составленную командиром. — Это, конечно, твое дело, но стоит ли повторять сигнал «конвертом»? Ведь костры могли заметить с воздуха. — Ты права, — ответил Констант. — Выложим костры не «конвертом», а буквой «икс». Тоже пять костров. — «Икс»? — заговорил Евгений, слушавший Лондон. — Почему «икс». Это безыдейно! Предлагаю букву «фау». Это тоже пять костров. — Почему «фау»? — спросил Констант, зачеркивая что-то карандашом в радиограмме. — Это Геббельс придумал: «Фау» — «фергельтунгсваффе» — «оружие возмездия». — А вот послушай! — сказал Евгений, снимая телефоны «северка» и до отказа поворачивая вправо ручку регулятора громкости. — Слышишь? В головных телефонах раздался словно стук в дверь, короткий, настойчивый, властный. Пауза — и опять этот стук. — Позывные радио Би-Би-Си, — пожал плечами Констант. — А почему они именно такие, эти позывные, для всей оккупированной Европы? — Я знаю! — воскликнула Вера. — Это «фау» по азбуке Морзе! «Ти-ти-ти-та»... — Правильно! Или римская буква «ви». А эта буква — символ всего движения Сопротивления в Европе. «Ви» — это «виктория», «победа». Эту букву чертили на стенах Парижа французские маки и франтиреры, кровью писали на камнях Варшавы герои-повстанцы. Черчилль и де Голль приветствуют англичан и французов знаком «ви», вот таким жестом, — Евгений поднял ладонь, отведя в сторону большой палец. — И по изумительному совпадению Бетховен, самый великий из композиторов, в самой могучей своей симфонии задолго до Морзе обессмертил этот стук: «Ти-ти-ти-та». У него этот стук звучит как шаг судьбы, как поступь рока: «Бу-бу-бу-бум»!» Ну а какую роль «фау» сыграли здесь, в нашей жизни, мне вам не надо напоминать. — Решено! — улыбнулся Констант. — Так тому и быть! Выложим костры буквой «фау» в честь нашей будущей победы! Как только Вера ушла с Олегом, чтобы провести радиосеанс в восьми километрах от землянки, Констант сел с Евгением под «летучей мышью» за предварительную обработку и оценку тех документов, за которые они только что уплатили полмиллиона фунтов стерлингов. — Присаживайся, Петрович! — позвал Констант. — Поможешь нам. Петрович не спеша свернул себе козью ножку из легкого табака. — Нет уж! Дудки! — медленно проговорил он. — Я в этом деле не участвую. Сами расхлебывайте. Уже через полчаса Констант со вздохом произнес: — Да-а-а!.. Данные о «Доре» и Пенемюнде просто великолепны. Это и нам с тобой видно. Ну, а с техникой нам не разобраться — тут нужен специалист. — Ты обратил внимание, — перебил его Евгений, — им не хватает спирта! Давай ударим по спиртозаводу под Яроцином! Операция «Спиритус вини», или «Ин вино веритас!» — Мировая идея! — с подозрительной горячностью откликнулся из-под одеяла Пупок. — Прошу поручить эту операцию по борьбе с зеленым змием лично мне. Из дальнего угла землянки вскоре послышался храп Петровича. Уснули вскоре и другие. Но ни Евгений, ни Констант не могли спать. Чем подробнее знакомились они с «сокровищем» графа Велепольского, тем пуще волновались. Евгений затопил печку. В землянке постепенно стало тепло. Было уже за полночь, когда Констант сказал: — Как говорят немцы: «Колоссаль!» Кстати, и у нас кое-что появилось. Поляки Казубского и Исаевича выяснили, что Кендзежинские химические заводы под Бреслау — это по соседству от нас — производят горючее для ракет и отправляют его в Пенемюнде и Нордхаузен. По моей просьбе Богумил Исаевич дал указание полякам-железнодорожникам установить постоянное наблюдение за тем, куда направляются грузы с этих заводов, и уточнить объем перевозок. Выяснилось также, что на «чудо-оружие» Гитлера работают в Бреслау и заводы «Дойче ваффен» и «Муниционефабрик». Мы с Казубским придумали еще один ход: выясним через польских рабочих, какие предприятия Вартегау и Верхней Силезии поставлены под контроль СС. Они-то и должны интересовать нас в первую очередь. — Это вы здорово придумали, — искренне восхитился Евгений. — Тише вы, полуночники, — пробормотал Пупок. — Дайте спать людям. — Ну что, на боковую? — сказал Констант. — Вера только под утро вернется. — Нет, мне совсем не хочется спать. Дай-ка мне бумаги Ширера, ведь мы их еще не просмотрели как следует. — Держи! А я тогда закончу обработку документов Лоренца. Куда девался словарь? Просматривая бумаги штурмфюрера СА фон Ширера, Евгений то и дело издавал приглушенные восклицания, вроде: «Ну и ну!.. Вот это да!.. Вот это номер! Невероятно!» Личные документы фон Ширера — удостоверения старого борца СА, члена НСДАП и СС — Евгения мало заинтересовали. Но вот на одной из папок Евгений прочитал тисненую надпись:
«Секретные дела государственной важности. Только для командования».— Да что там у тебя? — взмолился наконец Констант. — Опять сенсация? — Еще какая! — ответил Евгений и вдруг громко безудержно рассмеялся. — Что с тобой?! Ребята спят! Евгений, ни слова не говоря, подтянул к себе чемодан из крокодиловой кожи — чемодан штурмфюрера СС фон Ширера, в котором еще оставалась четверть миллиона фунтов стерлингов. Он раскрыл чемодан, подцепил пятифунтовый новенький хрусткий банкнот, подошел к печке, сунул банкнот в «буржуйку» и небрежно прикурил от загоревшейся бумажки. — Ты что, с ума сошел? — с угрозой спросил из своего угла бдительный Петрович. И Констант и Петрович смотрели на Евгения круглыми глазами. А Евгений, глядя на горящий у него в руке банкнот, снова расхохотался, разбудив всех в землянке. — Слушай, Костя, — сказал он наконец, — теперь я знаю, почему смотал удочки фон Ширер, король черного рынка! Ну и плут же этот Вильгельм фон Ширер унд Гольдбах! Из бумаг штурмфюрера СА Евгений узнал немало интересного. Оказалось, что Ширер участвовал в Бельгии и Голландии в специальных операциях СД, которые возглавлял шеф СД Вальтер Шелленберг. Агенты СД проникали в подпольные антифашистские группы, имевшие радиосвязь с английской разведкой, и во многих из них верховодили. По заявкам этих провокаторов английская разведка, полагая, что снабжает антифашистов-подпольщиков, не раз сбрасывала им ночью с самолетов грузы с валютой, взрывчаткой и оружием. Все это поступало в распоряжение СД. Но оберштурмфюрер занимался не только тем, что выманивал фунты стерлингов у англичан. Он участвовал в «Акции Бернхард» — секретной диверсионной операции по производству фунтов стерлингов, долларов и советских червонцев. Фальшивые банкноты он затем обменивал на настоящую валюту и драгоценности на черных валютных рынках Берлина и Парижа, Рима и Варшавы, в нейтральных странах. Из документов следовало, что «фарцовщики» агенты СД действовали во многих странах Ближнего и Среднего Востока, Латинской Америки, Африки и Азии. Разумеется, эти агенты, так же как и штурмфюрер СА Ширер, не забывали при этом набить собственные карманы, меняя фальшивую валюту на настоящую, на золото и драгоценности. До 1941 года подделка фунтов мало интересовала гитлеровцев, ведь они собирались в ходе операции «Морской лев» захватить Британские острова и ввести оккупационный курс всего 9,60 рейхсмарки за один фунт стерлингов. Первые опыты были проведены в здании СД на Дельбрюкштрассе в Берлине. Специалистам СД понадобилось два года, чтобы добиться высококачественной продукции. Было построено два «монетных двора» — в Рейнской области и Судетах. Нацистская агентура, действуя через швейцарский банк в Базеле, «проверила» качество фальшивых фунтов в «Бэнк оф Инглэнд» на лондонской Треднидл-стрит. Эксперты Английского банка, произведя химический анализ и обследовав банкноты с помощью инфракрасных лучей, сочли подделкой лишь десять процентов фальшивых фунтов. Уже было ясно, что Англия окажется вынужденной вскоре изъять из обращения все старые пятифунтовые банкноты и выпустить новые. Готовилась операция по «бомбежке» Англии фальшивыми фунтами, что вызвало бы крах всей финансовой системы. Конец стабильности фунта стерлингов! Англичане возвращаются к натуральному обмену: поросенок за бутылку виски! Реализации этого плана помешала острая нехватка горючего и превосходство англо-американской авиации. Среди документов эсэсовца-фальшивомонетчика находилось подробное описание истории и технологии поточного производства поддельных банкнотов, начатого в начале 1941 года. Основа бумаги — турецкое полотно. Закупка этого полотна в Анкаре. Его химический анализ. Водяные знаки. Эксперты из фирмы Шпехгаузен. Профессора математики и других точных наук. Использование опыта тайного изготовления фальшивых денег в Берлине для Белой гвардии. Участие рейхсбанка в гигантской афере. Помощь рейхсминистра, директора Рейхсбанка Яльмара Шахта. Роль Гейдриха. СС-группенфюрера Иоста и оберштурмбаннфюрера Бернхарда Крюгера. Граверная и типографская работы. Помощь отечественных фальшивомонетчиков и их зарубежных коллег, специализировавшихся на подделке франка. Раскодирование системы серий и нумерации. Заполучение образчиков. Искусственное «старение» банкнотов. Их проверка при стократном увеличении. Порядок оплаты агентов СД и гестапо фальшивыми деньгами. Производство фальшивой валюты в бараке № 19 концлагеря Заксенхаузен силами ста тридцати заключенных... Особый интерес представляло секретное письмо, из которого явствовало, что типография фальшивых денег была недавно переведена в «альпийскую крепость» в Редл-Ципф в Австрии, последний редут Гитлера. — Ну и гангстеры! — удивился обычно невозмутимый Констант, когда Евгений умолк. — По размаху они давно обогнали гангстеров Чикаго, — снова засмеялся Евгений. — Пожалуй, это их самая грандиозная афера. Но больше всего меня смешит пан майор! Какую рожу состроит он, когда узнает, что все его богатство состоит из фальшивых денег! Тут засмеялись и Констант, и все, кто был в землянке. Никогда еще не хохотали так в «братской могиле». Невозмутимый Констант буквально катался по нарам. Только Петрович хранил гробовое молчание. Но вид у него был довольно глупый. Хохот оборвался внезапно. В лесу опять грянул взрыв ракеты «Фау-2»...
Вера вернулась со своим эскортом около четырех утра. — Все в порядке, — шепнула она командиру, протягивая ему расшифрованную радиограмму. — Директор сообщил, что самолет прилетит. Если завтра, то во время дневных сеансов мой корреспондент передаст нам условный сигнал: три семерки. В девять утра Констант разбудил Веру, чтобы та послушала Центр. Но Центр молчал. Молчал и в следующие радиосеансы. Только в восемь вечера, настроившись на волну Центра, Вера приняла сигнал: «Та-та-ти-ти-ти, та-та-ти-ти-ти, та-та-ти-ти-ти». Три семерки! Улыбаясь, Вера протянула телефоны Константу. Он поспешно надел наушники, услышал: «Та-та-ти-ти-ти...» Улыбаясь от уха до уха, Констант передал наушники Евгению: «Та-та-ти-ти-ти...» Во втором часу ночи, как раз когда выглянула полная луна, штурман двухмоторного «Дугласа», низко пролетая с запада на восток над Бялоблотским лесом, заметил, как внизу вспыхнули выложенные буквой «фау» костры. На третьем заходе бортмеханику, выбросившему из открытого люка трос с кошкой, удалось зацепить туго натянутую между двумя мачтами парашютную стропу. Быстро перебирая руками, бортмеханик втащил в кабину самолета офицерскую полевую сумку. «Дуглас» — на нем не было опознавательных знаков — улетел, держа курс на запад, о чем поручник Рыжий рано утром доложил майору Велепольскому. Через два часа «дуглас» благополучно приземлился на аэродроме под освобожденным польским городом Седлецом. Сумка с документами и деньгами была немедленно передана командиром корабля подполковнику Орлову, который тут же сел на краснозвездный бомбардировщик «ИЛ-4», стоявший близ взлетно-посадочной полосы с уже прогретыми моторами. Бомбардировщик тотчас взлетел и взял курс на Москву. Вечером следующего дня Вера приняла радиограмму:
«Командование благодарит группу «Феликс» за материал огромной важности. По мнению специалистов, его трудно переоценить. Послезавтра в 02.00 прилетит самолет — «дуглас» без опознавательных знаков — на указанную вами посадочную площадку. Обеспечьте пассажиров. Директор».Капрал Вудсток, Констант, Димка, Пупок — все они по нескольку раз перечитывали эту замечательную радиограмму. — Как знать, — задумчиво сказал Димка, — может быть, мы первыми проникли в эту тайну Гитлера... Только после войны узнали «капрал» и вся группа «Феликс», что еще в декабре 1943 года разведка белорусских партизан добыла первые сведения о «чудо-оружии» Гитлера, общем устройстве и тактико-технических данных ракет и о подготовке к их пуску против Англии. Нет, разведчики Бялоблотского леса не были первыми среди тех, кто помог раскрыть тайну «вундерваффе», но и они сделали свое дело. Констант молчал, но глаза его сияли. Кто знает, может быть, Вера, эта неприступная гордячка Вера, прочитает радиограмму Центра о новом успехе «Феликса» и, немного оттаяв, скажет ему, как уже однажды после радиограммы с благодарностью за сведения о гитлеровской обороне на Варте: «Костя! Да это просто здорово!..» Костино чувство к радистке было так же глубоко запрятано, как самый нижний патрон в рожке его автомата. Он не признался бы в нем не то что Вере, а даже Женьке, своему лучшему другу. Этот «сухарь» свято верил, что он как командир не имеет права заикнуться об этом чувстве до полной и безоговорочной капитуляции Германии, ну, по крайней мере, до конца задания и выхода «Феликса» из вражьего тыла. — Берлин возьмут другие, — глубокомысленно проговорил тертый калач Пупок, — а мы свое сделали. «Мы»? Увы, об этой радиограмме не суждено было узнать ни Старшому, ни доктору Лейтеру, ни Владлену Новикову, ни многим десяткам и сотням узников «Доры», по крупице собиравшим сведения о «фау».
Капрал Вудсток мчался во весь опор на короткохвостой чалой кобылке лесника Меллера, чтобы сообщить радостную весть своему другу майору графу Велепольскому. Граф, наверное, не радовался так и в далеком двадцатом году, когда он «отшимал» крест «Виртути милитари» из рук самого «первого маршала Польши и начальника государства» коменданта Юзефа Пилсудского. — Значит, летим? Значит, летим?! — восклицал граф, обнимая и целуя застеснявшегося капрала. — Летим в Лондон!.. — Вам-то хорошо, — печально улыбнулся капрал. — Вы улетите, и панна Зося улетит, а я останусь в этой волчьей яме... — Ничего, капрал! — с воодушевлением произнес сияющий граф. — Я вам оставлю отличную агентуру! Вы написали письмо отцу, матери, любимой девушке? Этот вопрос застал капрала врасплох. На радостях он совсем забыл о семейных узах, связывающих его с Лондоном. Но он тут же нашелся: — Разумеется, написал! Я вручу вам эти письма на нашем лесном аэродроме. Возить их, согласитесь, опасно. Итак, ровно в полночь я жду вас на опушке. И он, дружески стиснув руку майора, умчался в ночь. Чалая кобылка отлично помнила дорогу домой...
Праздничное настроение наверняка оставило бы капрала, если бы он только знал о действиях, предпринятых явно недооцененным им майором графом Велепольским сразу же после его отъезда. Майор немедленно позвал панну Зосю и Серого, возбужденно походил по горнице, выпил рюмку шварцвальдской водки. Когда Серый и панна Зося постучали в дверь, майор встретил их холодно и деловито. — Панна Зося! — тоном приказа сказал он. — Прошу вас сесть, подпоручник, а вы, Серый, заприте дверь на ключ и смотрите, чтобы нас не подслушали. Я даю вам задание — самое важное задание, которое вы когда-либо получали от меня за все эти проклятые и великолепные годы. Великолепные потому, — явно сбивался на пафосно-театральную речь майор граф Велепольский, — что волею рока мы неуклонно шли к своему звездному часу. Завтра, точнее, послезавтра в два часа ночи мы улетим втроем в Лондон. И там нас встретят как героев, как желанных и небедных гостей! Там мы будем купаться в шампанском! Серый побледнел от счастья. Панна Зося потупилась. После довольно затянувшейся преамбулы майор перешел к делу: — Я не предвижу каких-либо осложнений с вылетом, однако меня недаром считали самым хитроумным помощником великого Сосновского, который сочетал удаль улана с расчетливостью шейлока из варшавского гетто. Короче: все это время моя агентура искала связи с Лондоном. И наконец буквально сегодня эти поиски увенчались успехом! Совсем недавно в районе Бреслау выбросилась шестерка разведчиков из числа наших соотечественников в Англии. Они связаны с «делегатурой»-представительством польского эмигрантского правительства в Лондоне. Главное, они держат связь с самим «Си», этим богом Эм-ай-сикс в Эс-ай-эс — секретной Интеллидженс сервис! Они укрылись в майонтке севернее городка Равич, на базе моего старого друга по бригаде и по штурму Киева ротмистра Адольфа Кита. Он не откажется выполнить мою просьбу. Пусть «Си» подтвердит, что капрал Юджин Вудсток его человек, что Эм-ай-сикс получила наши материалы и высылает за нами самолет! Как говорят немцы, осторожность мать фарфоровой посуды. Майор граф Велепольский довольно потирал руки.
10. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«После катастрофы под Курском Гитлер перестал строить планы грандиозных наступлений на фронте, стал уповать исключительно на «чудо-оружие». Помню беседу Гиммлера с руководителями института в Пенемюнде летом сорок третьего. Рейхсфюрер рассказал тонким голоском о планах мирового господства. Потом генерал Дорнбергер задал ему вопрос, уже начавший волновать наш директорат: в берлинском метро, дескать, ныне только и слышишь речь французских и других иностранных рабочих. Угроза саботажа и шпионажа на военных заводах представляется мне огромной... На это «король Генрих I», улыбаясь и поблескивая неоправленными стеклами круглых очков, ответил буквально следующее: «Саботаж можно свести к нулю с помощью немцев-надсмотрщиков. Шпионаж можно свести к минимуму тщательным надзором и суровыми наказаниями. Призыв к мобилизации европейских трудящихся на смертельную борьбу против варваров азиатских степей уже побудил огромную массу людей работать на нас добровольно. Гиммлер свято верил, что все европейские народы признают превосходство «народа господ». Не признают его только евреи и большевики. С моей точки зрения, высокая зарплата и хорошая пища в Германии или в иностранной промышленности, находящейся под германским контролем, привлекут к нам новые массы европейцев. Фюрер полагает, что в итоге экономический потенциал Германии вместе с промышленностью Европы станет равным экономическому потенциалу противника». Эти слова я часто вспоминаю в этом подземном аду... — Присутствовал ли сам Гиммлер при запуске «Фау-2»? — Да, в тот же летний день на его глазах мы запустили две экспериментальные ракеты. Одна взорвалась над аэродромом в Пенемюнде, уничтожив три самолета; второй запуск прошел благополучно. А осенью Гиммлер назначил к нам своего надсмотрщика: СС-бригаденфюрера доктора Ганса Каммлера, который прежде возглавлял строительный отдел главного штаба рейхсфюрера СС и был приятелем генерала СС Фегелейна, представителя Гиммлера в ставке Гитлера. Сами понимаете, какая это работа, когда над душой днем и ночью стоит фанатик-людоед с черно-белыми убеждениями. Это он организовал строительство крематориев и газовых камер в лагерях смерти. Этот невежда среди ученых инженеров ненавидел всех, кто был образованнее и умнее его. Нас удивляли его отличные отношения с Брауном. Когда приступили к промышленному выпуску, начались неизбежные неудачи и аварии. Каммлер, а за ним и Гиммлер видели всюду только саботаж, саботаж, саботаж. И все же не было предела нашему изумлению, когда гестапо арестовало по обвинению в саботаже Риделя, Гроттрупа и... фон Брауна! Их обвиняли в том, что в разговоре друг с другом они утверждали, будто хотели использовать «Фау-2» не в военных целях, а научных, для исследования космоса и межпланетных сообщений! Я знал, что идеалист Ридель действительно носится с такой идеей. Значит, его выдал этот карьерист и завистник Браун. А арестовали его лишь для отвода глаз, очевидно, чтобы повысить его возможности в качестве информатора. — Как же освободили эту тройку — Брауна и остальных? — Генерал Дорнбергер поручился за них, дошел до самого Кейтеля, доказывая, что арест сорвет всю программу Гиммлер отказался принять Дорнбергера, послал его к этому страшному человеку — шефу СД Кальтенбруннеру. На Принц-Альбрехтштрассе, 8 нашего Дорнбергера принял не Кальтенбруннер, а эсэсовский генерал Мюллер. Этот Мюллер, его зовут гестапо-Мюллером, заявил Дорнбергеру, что у гестапо имеется досье и на Дорнбергера, что и его можно арестовать в любую минуту за задержку промышленного выпуска «Фау-2»: кто на свете сможет доказать, что подобная работа тормозится не предумышленно?! «Вы растратили сотни миллионов марок, а новое оружие еще не готово!» — бушевал Мюллер. И все же Гиммлеру пришлось освободить арестованных. Первым он освободил Брауна... Однако Ридель, как я уже говорил, вскоре погиб в «таинственной» автомобильной катастрофе, а после покушения на Гитлера 20 июля этого года Каммлер стал группенфюрером — генерал-лейтенантом СС, полновластным шефом программы по производству «Фау-2», особоуполномоченным Гиммлера. Именно этот злой волшебник, шеф зондеркоманды «Дора», создал подземный завод. Фриц Заукель, обергруппенфюрер СС и СА, генеральный уполномоченный Гитлера по использованию рабочей силы, прямо сказал, что иностранных рабочих и военнопленных следует «без всякой сентиментальности и романтизма эксплуатировать с наибольшим эффектом при минимально возможных затратах». Он-то и обеспечил подземный завод рабочей силой. Каммлер взял всю власть над «Фау-2» в свои руки 8 августа этого года. Через месяц на Лондон упали первые ракеты «Фау-2»... — И вы, доктор, принимали участие в запуске этих ракет на Лондон? — Нет, к счастью для моей совести. Но я продолжал испытывать и совершенствовать их в Пенемюнде. Работа не ладилась: ракеты то и дело взрывались или прямо над стартовыми установками, или на высоте в тысячу или две тысячи метров, или вблизи цели. Поначалу из десятка ракет лишь одна или две благополучно проделывали весь свой путь. Не везло и нашим конкурентам, обстреливавшим Англию снарядами «Фау-1». Однажды — это было 17 июля этого года, когда Гитлер приехал в свою ставку «WII» у Марживаля во Франции, чтобы встретиться со своими фельдмаршалами Роммелем и Рундштедтом, — один самолет-снаряд, направленный на Лондон, повернул обратно и взорвался над бункером фюрера! Никто, к сожалению, не пострадал, но Гитлер срочно отбыл в Берхтесгаден. Теперь-то я знаю, что виноваты в браке не только наши недоделки, но и саботаж, саботаж здесь, на Миттельверке в горе Конштайн, и, наверное, даже и в Пенемюнде! Сотни раз приходилось нам проверять и перепроверять все четыре основные части каждой ракеты: боеголовку, приборный отсек, центральный отсек с баками горючего и корму с двигателями. И часто обнаруживали мы опасные неполадки. Саботаж? Генерал Дорнбергер много раз посылал фон Брауна сюда, на подземный завод, и мы знали, что Браун лютует как зверь, требует от эсэсовской комендатуры самых суровых наказаний для всех рабочих, подозреваемых в диверсиях. Каждый раз, когда телеметрическая система запущенной ракеты сообщала по одному из своих двадцати четырех информационных каналов о каких-либо неполадках в полете, фон Браун с пеной у рта требовал, чтобы вся рабочая команда, имевшая отношение к данному сектору, была повешена или расстреляна, хотя он прекрасно знал, что неполадки в экспериментальной стадии неизбежны. Вот такими методами мы шаг за шагом повышали эффективность германского«оружия возмездия». И все же из-за саботажа иностранных рабочих и из-за административного произвола со стороны чересчур ретивых опекунов новое оружие было брошено в бой слишком рано, чтобы дать максимальный эффект, и слишком поздно — 7 сентября 1944 года, — чтобы повлиять на исход войны. По мнению Дорнбергера, для этого нам не хватило полутора лет»...11. КАПРАЛ, КОТОРОГО НЕ БЫЛО
В Лондоне в тот зимний день было холодно — градусов двадцать по Фаренгейту. Ветер разметал косицы снега в тихом парке Сент-Джеймс с его голыми деревьями и пустынными аллеями. Из мрачного зева станции Сент-Джеймс-Парк лондонского метро валил густой пар. Двухэтажные автобусы быстро проносились мимо тщательно расчищенных пепелищ на месте зданий, разбитых во время «блица» и недавнего ракетного обстрела. Из ближайшего «паба» — таверны — доносилась популярная песенка неунывающих лондонцев о чайках над белыми скалами Дувра, о сияющем солнце победы над «джерри», которое непременно скоро взойдет над этими скалами. Почти во всех окнах кирпичного здания «Бродвей билдингс» (дом № 54), возвышающегося напротив станции подземки, в одном квартале южнее улицы Куин-Эннз-Гейт горел электрический свет. Никто из лондонцев, спешивших мимо, не знал, что в этом старом десятиэтажном здании с занавешенными окнами помещался мозг СИС — отдел британской Сикрэт Интеллидженс сервис, руководивший всей нелегальной разведывательной и контрразведывательной работой на иностранных территориях в глобальном масштабе. Именно СИС, или Эс-ай-эс, имеют в виду некоторые романисты, толкуя по старинке о «старой лисе» — Интеллидженс сервис. В этот день никто из сотрудников не узнал бы полковника Вивиана Валентайна, заместителя шефа разведывательной службы Его Величества. Всегда непроницаемый и спокойный, он с самого утра, как только прочитал расшифрованную радиограмму, поступившую ночью из-под Бреслау, неузнаваемо преобразился, словно внезапно оживший вулкан. Никто в СИС не подозревал в нем таких запасов кипучей энергии. Дважды заходил он с утра к самому «Си», затем бегал по разным отделам, звонил в какие-то ведомства по телефону. И вот снова выбежал полковник Валентайн на площадку довольно обветшалой лестницы, хлопнул дверью лифта и пополз вверх в скрипучей деревянной кабине. Он вышел на четвертом этаже, прошел мимо дверей с матовыми стеклами. Кивнув секретарю в приемной шефа, он быстро прошел в кабинет «Си». Мало кто даже в правительстве Его Величества знал, кто стоит во главе Эм-ай-сикс. Вот уже почти четыре века английская разведка тщательно скрывала имена своих шефов. В кабинете сэра Уинстона его называли Си-эс-эс, что означало «шеф секретной службы». Свое кредо «Си» часто выражал витиеватыми фразами, вроде: «Высшие интересы секретной службы Его Величества обязывают нас дышать разреженным воздухом высот, находящимся по ту сторону добра и зла». Иными словами, цель оправдывает средства, и да здравствует Его Величество! За столом сидел импозантный, прекрасно одетый джентльмен. Лицо этого благовоспитанного джентльмена было невозмутимо, манеры безукоризненны. По костюму нельзя было отличить его от преуспевающего дельца из Сити. Это был генерал сэр Стюарт Мэнзис. До того как он стал Си-эс-эс, он долгие годы руководил отделом военной разведки секретной службы. Служба МИ-6 была создана еще в 1883 году как особый отдел Скотленд-Ярда для борьбы с непокорными ирландцами. Сотрудники этой службы называли шефа «Си» по традиции. Ведь первым «чифом» Сикрэт Интеллидженс сервис в ее современном виде (с 1910 года) был капитан королевского военно-морского флота сэр Мэнсфильд Камминг, чья фамилия, написанная по-английски, начинается с буквы «Си». Сейчас Эм-ай-файв — это британская контрразведка на британской территории, МИ-6, или Эм-ай-сикс, — британская разведка и контрразведка на небританской земле. — Садитесь, пожалуйста, — сказал «Си» своему заместителю. Тот сел, положив на край стола стопу бумажек с грифом высшей категории секретности. — Итак, — медленно произнес «Си», буравя полковника Валентайна своими обманчиво пустыми, белесыми глазами, — что нам известно о капрале Юджине Вудстоке? — Все сведения, которые мне удалось собрать, — быстро и тревожно проговорил полковник, подаваясь вперед, — абсолютно негативны. Начальник отдела кадров категорически заявляет, что в наших списках личного состава никакого Вудстока не значится! Не значится он и в наших разведывательных школах в Брикендонбэрри-Холл, в Хартфорде и Болье, в Хэмпшире. Есть несколько других Вудстоков, офицеров и сержантов, но только не в Польше и не в Германии. Есть Вудсток в могиле под Тобруком... Американцы из управления стратегических служб также не признали этого Вудстока за своего разведчика. — Связались ли вы с правительственной школой шифровальщиков в Блэчли? — Вот ответ самого коммандора Трэвиса, переданный по телепринту. Школа также утверждает, что капрала Вудстока в природе не существует. Зато ее специалисты еще в ноябре обнаружили рацию в Бялоблотском лесу, в Вартеланде, где действует этот самозванец. По почерку радиста установлено, что это женщина, причем по характеру работы на ключе оказалось возможным определить, что она прошла подготовку в советской школе радиотелеграфистов. — Это важно, — произнес «Си». — Удалось ли расшифровать переданные этой русской Мата Хари радиограммы? — Нет, сэр! Дело в том, что каждая радиограмма построена на бессистемном, единовременном шифре. — Понятно. Что говорят специалисты о частоте радиопередач из Бялоблотского леса? — Они отмечают резкое повышение числа передач за последние две недели. Весьма интенсивно работает также рация, связанная с новым центром разведки «московских» поляков в Люблине. — Словом, все это указывает на то, что капрал Вудсток — это советский разведчик? — Этот вывод неизбежен, сэр. — Но какие дела может он вести с нашим давним агентом Грифом II майором графом Велепольским, профашистские настроения которого нам были хорошо известны еще со времени его связи с полковником Сосновским, этим асом старой польской разведки? — На этот вопрос пока невозможно ответить, сэр. Видимо, ответ кроется в том месте радиограммы, в которой говорится о каких-то важных материалах, якобы пересланных нам графом через капрала Вудстока. «Си» согласно покачал головой. — Что предлагают наши контрразведчики из Эм-ай-файв? — спросил он. — Они считают, сэр, что мы знаем слишком мало обо всем этом деле, чтобы принять немедленное решение. Они допускают, что этот Вудсток, возможно, является действительно англичанином, бежавшим из немецкого лагеря для военнопленных, который решился сотрудничать с русскими разведчиками на свой страх и риск. — Нет! — резко сказал «Си». — Необходимо действовать. И действовать немедля! Мы поставим этому «капралу» шах и мат. Знаете как, полковник? — Откровенно говоря, не представляю себе... Во всяком случае, потребуется длительное согласование в высших сферах... — Я поручаю это дело лично вам. Выйдя из этого кабинета, свяжитесь с контрразведкой американцев — у них меньше бюрократической волынки, чем у нас. К тому же у них имеются «дугласы» на аэродромах во Франции и Италии! Один такой «Дуглас» полетит в Польшу и за четверть часа до посадки русского самолета сядет на этой площадке в Бялоблотском лесу и вывезет майора графа Велепольского и его спутников! Послезавтра утром, полковник, я хочу видеть всю эту компанию и прежде всего капрала Вудстока в нашем центре для допросов на Хэмп-коммон. Не теряйте ни минуты, полковник. Один бог знает, какая ставка на кону. Мы обязаны сорвать банк в последний момент! Идите, полковник! Сразу же мобилизуйте этих парней по ту сторону парка! По ту сторону парка помещалась контрразведка ОСС — американского Управления стратегических служб во главе с генералом «Диким» — Биллом Доновэном. Глаза полковника Вивиана Валентайна расширились от восторга. Какое блестящее решение! Ум у «Си» острый, как лезвие опасной бритвы. Куда до него самому Валентайну, бывшему офицеру британской колониальной полиции в Индии! Даром что он удостоился чести работать с «Си» в качестве его заместителя по контрразведке. Не пора ли на пенсию? Валентайн вскочил, распрямил длинную, тонкую фигуру, чтобы хоть выправкой показать начальству, что ему еще далеко до пенсии. — Советую вам обговорить весь этот план с Патриком Рейли, а также полковниками Диком Уайтом и Джорджем Хиллом. Рейли, представитель «Форейн оффис» — министерства иностранных дел при секретной службе считался специалистом по русской разведке. Хилл вместе с капитаном Сиднеем Рейли действовал в России. — Постойте! — остановил «Си» Валентайна. — Граф Велепольский ждет ответа. Что мы ему ответим? — Что капрал Вудсток — самозванец! — живо откликнулся тот и сразу же пожалел о своей неуместной живости. — Напротив, — проронил со слабой улыбкой генерал-майор, — мы заверим его, что капрал наш человек, что мы получили материалы графа и высылаем за ним самолет. — Но... — пробормотал в растерянности Валентайн. — Неужели вам не ясен ход моих мыслей? — чуть язвительно сказал «Си». Только так мы не вспугнем графа и его свиту вместе с капралом и заполучим этих чрезвычайно интересных людей и их материалы в наши руки. Вам все ясно? — Да, сэр! — неуверенно ответил полковник Валентайн, пятясь к двери.12. ИЗ ЗАПИСЕЙ СТАРШОГО
«По-прежнему вредила нам грызня среди наших шефов. Генерал Дорнбергер все больше уступал свою власть этому нацистскому выскочке — группенфюреру СС Каммлеру. Этот эсэсовец совершенно обалдел от величия и власти после того, как его приятель и собутыльник генерал СС Герман Фегелейн женился на Гретль Браун, сестре Евы Браун, любовницы фюрера, тем самым как бы породнившись с Гитлером. Именно Каммлер возглавил специальную ракетную дивизию, которая 8 сентября выстрелила из Голландии первые ракеты по Лондону. В сентябре мы поставили ему 350 ракет, в октябре 500. Отсюда до Голландии мы доставляли ракеты за три дня. Ракетные транспортеры, оборудованные новейшими приборами ночного видения, мчались по автомагистралям днем и ночью. В ноябре и декабре мы должны были отправить на запад от шестисот до девятисот ракет. — Вы до самого ареста оставались в Пенемюнде? — Нет, в середине сентября я переехал на новую секретную базу для запуска «Фау-2» в окрестностях местечка Близка недалеко от железной дороги Краков — Лемберг, Львов по-вашему. Прежде мы выстреливали ракеты из Пенемюнде в море, где и теряли их. Теперь же было решено подобрать место на суше, чтобы по обломкам ракет без боевых зарядов найти неисправности в различных системах «Фау-2». В глухом лесу между Вислой и Саном насильно мобилизованные эсэсовцами поляки еще в конце сорок третьего проложили к лесной поляне железнодорожную ветку и бетонное шоссе, построили за месяц-два жилые дома, казармы, гаражи, ангар для ракет, служебные здания, обнесли поляну двумя рядами колючей проволоки. Меня смущало то, что теперь наши ракеты летели не в море, а через районы, населенные поляками. Я спросил об этом фон Брауна, и он холодно ответил, что это не моя забота, что ответственность за испытание ракет в Польше несет исключительно Гиммлер. А затем он разгневался и начал кричать, что настоящий ученый не имеет права на сопливое человеколюбие, особенно тогда, когда речь идет о «нелюдях» поляках! А вскоре до меня дошел леденящий сердце слух, что эсэсовцы умертвили польских рабочих — строителей секретного объекта у Близны! — как фараоны умерщвляли строителей пирамид... Это заставило меня надолго задуматься, но еще по инерции я работал молча, слушал восторженные речи Брауна о тех кошмарных разрушениях, которые вызывали наши ракеты в Лондоне, о ракетной истерии на Британских островах. К тому времени мы довели потолок экспериментальных ракет до 170 километров, а дальность почти до 450 километров. Браун уверял, что мы сможем запустить на Лондон более пяти тысяч снарядов, убить полмиллиона лондонцев и принудить англичан эвакуировать свою столицу. — Доктор Лейтер! Вы сможете начертить на память принципиальную схему этих новейших ракет? — Разумеется, если вы достанете бумагу и карандаш. — Непременно достану! — И принципиальная схема, и скелетно-монтажная схема, и весь технический паспорт ракеты «Фау-2» у меня словно выгравированы в мозгу. Разумеется, что касается деталей, в ряде секторов я обладаю лишь общей спецификацией, основными техническими данными... Ну а о своем пути на Голгофу я уже вкратце рассказывал. Как-то незаметно накипело на душе. И вдруг — телеграмма из моего родного Гамбурга от сестры: «Срочно приезжай. Лотта и дети ранены». Я поехал поездом. В голове тяжелые мысли. Самоубийство Роммеля. Русские вышли к Варшаве, вступили в Восточную Пруссию, американцы захватили Ахен. Взрывы «фау» лишь привели к ожесточенным ответным бомбежкам всей Германии и моего Гамбурга. Сестра встретила меня на разрушенном вокзале. В глазах слезы. «Присядем, Вилли, на скамейку! Я должна тебе что-то сказать... Они не ранены... Они...» Я сидел и слушал будто каменный. Лотта, маленький Вилли, близнецы Клархен и Гретхен... Все они заживо сгорели вместе с домом. Потом часа три как безумный рылся я в еще горячих развалинах. «Это сделал я! Это я убил их! — сказал я сестре. — Всю свою сознательную жизнь, не видя дальше носа, строил я эти проклятые ракеты, копал яму другим и своей собственной семье... Это я бросил своих любимых в огонь! То же сказал я, вернувшись, и фон Брауну. «Ты сошел с ума!» — заорал он на меня. «Мы проиграли войну, — сказал я ему, — мы проиграли все на этом свете, мы отдали душу дьяволу, и бог накажет нас всех!.. Я ненавижу твои ракеты. Если бы не эта последняя надежда на победу, немцы бы давно воткнули штыки в землю!» На следующее утро меня арестовали, повезли на допрос в Штеттин... Меня допрашивал СС-обергруппенфюрер Мацув, шеф полиции и СС Штеттинского округа. Он ничего не добился от меня и сказал, что отправит меня в санаторий подлечить нервы. Я все время плакал. Так я сменил белый халат ученого на полосатый арестантский костюм. Да, мой друг, я сделаю вам эти чертежи...»13. ГУД БАЙ, КАПРАЛ!
Ночью на посадочную площадку вышла вся группа «Феликс». Необходимо было очистить «стол» — разобрать и отнести в сторону пожарную вышку, торчавшую посреди большой поляны, собрать валежник, подготовить сигнальные костры. Капрал Вудсток должен был встретить майора Велепольского, как было условлено между ними, ровно в полночь. Капрал прибыл на место встречи вместе с Димкой Поповым, но на знакомой развилке у Бялоблот было пусто: ни майора, ни капитана Серого, ни панны Зоси. Эти трое должны были приехать верхом и пригнать двух коней для капрала Вудстока и сопровождавшего его русского разведчика. Прошло десять, пятнадцать минут, потом двадцать, тридцать, капрал все чаще поглядывал на часы, а майора и его спутников все не было. Потом до слуха капрала Вудстока донесся звук длинной автоматной очереди. — Из «стен-гана», — безошибочно определил Димка Попов. — Стреляют метрах в трехстах за Бялоблотами. Наверное, за всю операцию «Альбион» никогда еще так не волновался капрал Вудсток. Напряжение последних дней достигло наивысшей точки. Прошло несколько минут, послышалась частая дробь конских копыт. Это был майор. Он прискакал на вороном жеребце. Рядом гарцевал серый в яблоках конь, тоже под седлом. — Где капитан? Где панна Зося? — спросил капрал, подходя к вороному. Он был искренне рад видеть пана майора. — Панна Зося... эта неблагодарная дура, — зло проговорил майор, отказалась ехать... А Серый, как говорите вы, англичане, пережил свою полезность. К дьяволу их! Скорее на аэродром!.. Самолет прилетит — это точно? — Это так же точно, как то, что меня зовут Юджин Вудсток, — бодро ответил капрал. — Да, но ведь есть еще «люфтшутц» — немецкая служба противовоздушной обороны. Капрал Вудсток увидел на майоре две туго набитые полевые сумки. Их ремни перекрещивались на груди, поверх болтался вороненый «стен-ган». — Майор! А где конь для русского? — Его нет, долго рассказывать... Поехали, капрал! Ведь мы опаздываем! — Тогда так: русский сядет с вами. Впрочем, нет — не выдержит конь. Я поеду с вами на одном коне, а русский — на другом. Он один из нас знает, где находится эта посадочная площадка. Вперед!.. Они поехали рысью по лесным дорогам. Вот уже скоро и импровизированный в сердце Бялоблотского леса аэродром. Вудсток все чаще поглядывает на фосфоресцирующие стрелки «Омеги» — не опоздать бы. Чтобы успокоить графа, капрал тихо насвистывал «Путь далек до Типерери». Констант Домбровский тем временем волновался едва ли меньше пана майора и капрала Вудстока. А вдруг случится что-либо неладное и командование не вышлет самолет? Сколько раз уж так бывало... Вдруг собьют этот самолет немецкие зенитчики или ночные перехватчики? Когда всадники подъехали к большой поляне, окруженной смешанным чернолесьем, там уже стоял только что приземлившийся двухмоторный «Дуглас» без опознавательных знаков и пылали костры, выложенные буквой «фау», нацеленной острием на запад, на Берлин. — Карета графа подана! — не удержался от шутки Евгений, весь охваченный в эти счастливые для него минуты духом какого-то ликующего, буйного озорства. — Прошу, ваше сиятельство! — Я ваш вечный должник, капрал, — растроганно проговорил майор. Голос его дрожал. — Для вас я не пожалел бы звания кавалера ордена Британской империи. Между прочим, мне удалось связаться с Лондоном. Эм-ай-сикс подтвердила, что вы действительно ее человек. И все материалы они получили... Капрал Вудсток откашлялся. — Вот и отлично! — проговорил он с трудом. — Стоило ли сомневаться во мне! Капрала спасла темнота. Иначе майор увидел бы, как на лбу капрала выступил пот. «Дуглас» развернулся носом к поляне, почти касаясь хвостом сосен на опушке. Лунное серебро плавилось на краях медленно клубившихся над лесом иссиня-черных туч. Вдали, над Познанью, горела «рождественская елка», так немцы называли советские осветительные многозвездные ракеты. Познань бомбили. Возможно, для того, чтобы отвлечь внимание «люфтшутца» от той драмы, что разыгрывалась посреди Бялоблотского леса? — Гуд бай, корпорал! — крикнул пан майор. — Счастливого пути, ваше сиятельство! — усмехнулся капрал. В этот волнующий миг майор граф Велепольский, этот ясновельможный бандит, уже видел себя в Лондоне, в черном, лихо заломленном берете, погонах и нарукавных шевронах подполковника, а быть может, и полковника штаба генерала Андерса, в котором нашли прибежище многие друзья графа из «двуйки». Майор чуть не упал, карабкаясь вверх по трапу. Кто-то протянул руку сиятельной особе, рывком втащил в самолет. К самолету спешили двое: Констант и Петрович. — Это безобразие! Я буду жаловаться! — бормотал Петрович. — Жалуйся сколько хочешь, — отвечал Констант. — Я отправляю тебя на Большую землю, чтобы тебя там подлечили. А здесь ты можешь заразить остальных. — Чем я болен?! Что ты выдумываешь? Чем я могу заразить остальных? — Бациллой подозрительности. Улетай от греха подальше! Дверца люка захлопнулась за Петровичем. — Гуд ивнинг! — проговорил, задыхаясь, майор граф Велепольский, беря под козырек конфедератки и вглядываясь в темноте в лицо человека в кожаном комбинезоне. — Майор Велепольский? — спросил этот человек по-английски. — Йес, йес, сэр! — отвечал граф. — Сдайте оружие! — по-русски резко приказал человек в комбинезоне. Сильнее взревели моторы, в два мерцающих круга слились трехлопастные винты. Пилоту пришлось взлетать в изморозь и гололед. Разбежавшись по белому кочковатому полю, прихваченному заморозком, «Дуглас» с трудом оторвался от земли. Констант больно сжал руку Евгения повыше локтя: на мгновение казалось, что самолет заденет шасси о черную хребтину соснового леса. Но нет! Едва коснувшись верхушки высокой сосны, растрепав ее крону вихрем от винтов, «Дуглас» взмыл в небо... Вот он сделал круг над поляной, где разведчики поспешно тушили костры, моргнул красно-зелеными бортовыми огнями и улетел, набирая высоту. Улетел на Восток. И хладнокровный Констант, этот стоик, не любивший проявлять своих чувств, крепко обнял за плечи Евгения, прислушиваясь к замирающему в ночи рокоту моторов. — Пошли к подводе, — сказал Констант, когда смолк за лесом этот рокот. — Нам и Казубскому прислали груз — боеприпасы, радиопитание, продукты... Сам Казубский что-то запаздывает... Казубского, Исаевича и других поляков-разведчиков не пришлось долго ждать: они уже встретились с разведчиками группы «Феликс». Поляки мигом перетащили на свою подводу предназначенный для них авизентовый тюк с грузом. На подводе смутно белели в темноте пятиведерные молочные бидоны. — Откуда столько молока? — спросил Евгений Пупка. — Это не молоко, а спирт! — гордо ответил Пупок. — Под моим руководством мы провели операцию «Спиритус вини»! — Хелло, корпорал! — услышал Евгений за спиной знакомый мелодичный голос. Резко обернувшись, Евгений с трудом разглядел в темноте стройную фигуру молодого подпоручника в полной полевой форме, со звездочкой на конфедератке. Да, это была панна Зося. Такой и запомнил он ее на всю жизнь: в офицерской конфедератке, с распущенными, ниспадающими до погон светлыми волосами, с кобурой «вальтера» на боку, в шинели цвета хаки, застегнутой не на правый, а на левый борт. — Вы не узнаете меня, капрал? — спросила панна Зося. — Капрала Вудстока больше нет, — в смущении проговорил вполголоса по-английски Евгений. — Но я вижу, что нет и прежней панны Зоси. — Да, прежней панны нет. Есть подпоручник Зося. — Вы не захотели улететь со своим опекуном? — Я не захотела стать спасающейся крысой, потому что не считаю Польшу тонущим кораблем... Из темноты вынырнула чья-то фигура. — Эй, кто здесь? Осторожнее со светом! А, это вы!.. Привет, Женя! Это был Богумил Исаевич. За ним шел, конфузливо улыбаясь, поручник Рыжий. — Знакомьтесь, друзья! — с широкой улыбкой сказал по-польски Исаевич. — Мы знакомы, — довольно холодно произнес по-русски Евгений, живо припомнив, как стоял он в кабинете фон Ширера под дулом пистолета Рыжего. — Знакомство у вас было только шапочное, — засмеялся Богумил Исаевич. Майор Велепольский подозревал Серого в связи со мной, а на самом деле эту связь по указанию штаба Армии Людовой держал Рыжий. Между прочим, майор в свое время расстрелял отца Рыжего за принадлежность к Коммунистической партии Польши. — А он знал тогда, у Ширера, что я советский разведчик? — спросил Евгений. — Нет, тогда этого не знал ни он, ни я, но потом мне все рассказал Констант, и Рыжий негласно охранял тебя, когда ты бывал у Велепольского. Кроме того, он скрыл от майора, что знает, где находится ваша землянка, и сорвал ее поиски. Ведь майор хотел напасть на русских разведчиков, перебить их, а капрала забрать с радиостанцией к себе, чтобы использовать его в своих целях. — А теперь он ушел из отряда Велепольского? — спросил Евгений, бросая взгляд на Зосю. — Отряда майора Велепольского больше не существует. Благодаря Рыжему сегодня все в отряде узнали, что майор торгует секретами, похищенными у русского героя-летчика, что он пытается перевести часть валюты в банки Швейцарии, что он сфотографировал документы, чтобы продать фотопленку американцам и немцам, что он собирается бросить отряд и улететь в Англию. Майор убил Серого автоматной очередью в спину, чтобы не делиться с ним деньгами и славой, и почти весь отряд благодаря подпольной работе Рыжего перешел к нам. Только горстка кадровых офицеров и унтер-офицеров из НСЗ бежала на восток искать связи с польскими фашистами в генерал-губернаторстве. Теперь весь район очищен от этой нечисти. Существует еще тайная агентура, но ее списки майор Велепольский везет в Москву. — Значит, и вы, панна Зося, теперь с нами? — спросил Евгений по-польски Зосю. — Да, Зося с нами, — ответил за девушку Исаевич. — Пока с нами. Завтра она пойдет с Рыжим по нашему заданию в Познань. Ей предстоит трудное дело: найти таких же настоящих патриотов Польши, как она сама, среди тех, кто еще слепо ориентируется на Лондон... — Зося уже показала себя. Ведь майор Велепольский ухитрился-таки связаться с Лондоном. Не доверяя по отдельности ни Серому, ни Зосе, он послал их вместе под Равич с радиограммой в Лондон. Это угрожало тебе, Женя, гибелью, а нам — срывом всей операции. Перед поездкой она поговорила по душам с Рыжим, и Рыжий посоветовал ей отредактировать корреспонденцию майора: изменить одну цифру в тексте радиограммы майора незаметно для Серого и тем перенести на одни сутки рейс самолета. Так что я не слишком удивлюсь, если завтра сюда прилетит самолет «неизвестной» принадлежности! К ним подошли Констант и Казик Казубский. — Пора в путь. Ребята уже поставили обратно вышку на поляне, — сказал Казубский. — Да, но со следами колес самолета ничего не сделаешь, — добавил Констант. — Небось все рейхсдойче и фольксдойче в подлесных фольварках звонят в Познань, бьют тревогу, сообщают о посадке «Дугласа» в нашем лесу. Так-то ждите гостей! Друзья — русские и поляки — попрощались на перекрестке просек. Евгений задержал руку Зоси в своей. В эту минуту ему изменили его находчивость, фантазия, смекалка. Он не нашелся, что сказать Зосе. А потом долго оглядывался на удаляющиеся силуэты польских друзей, среди которых затерялся силуэт стройного подпоручника со светлыми волосами до погон. — Ну что, капрал, — услышал он голос Константа, шагавшего рядом, — дан приказ ему на запад, ей в другую сторону? Евгений не ответил, закурил сигарету. — Есть приказ идти на запад, — сказал Констант. — Вера приняла радиограмму вечером, когда ты ушел на встречу с майором. Директор предлагает тебе и Вере идти в Шнайдемюль. Документы в грузовом тюке. Задание необычное: надо установить связь с одним высокопоставленным нацистом, который желает начать переговоры с представителем союзников о сепаратном мире. Это очень важно. Директор сообщил, что кто-то из наших напал на след фон Ширера — он в Берлине. Группе «Феликс» приказано вернуться в Пущу Нотецкую и оттуда держать связь с тобой... Евгений глубоко затянулся дымом сигареты и оглянулся в последний раз. Но Зосю и ее новых друзей поглотила ночная мгла.Москва — Познань — Варшава — Москва 1944—1974
Владимир Карпов
Взять живым!
"Коллекция военных приключений"
© ООО «Издательство «Вече», 2014 © ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2014
Вот он, фронт
В команде было двадцать человек. Восемнадцать младших лейтенантов, молоденьких, в новых гимнастерках, не утративших запаха складского нафталина, с рубиновыми кубарями на петлицах. Ехал в этой же команде, кроме Ромашкина, еще один лейтенант – Григорий Куржаков. Он был лет на пять старше выпускников, отличался от них многим: служил в армии еще до войны, провоевал первые, самые тяжелые месяцы, был ранен, на выгоревшей гимнастерке его две заштопанные дырочки на груди и спине – влет и вылет пули. Куржаков был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая, нездоровая кожа, голова острижена под машинку, зеленые глаза злые, тонкие ноздри белели, когда его охватывал гнев. Казалось, в нем ничего нет, кроме этой злости, она то и дело сверкала в его зеленых глазах, слетала с колкого языка – Григорий ругался по поводу и без повода. В отделе кадров Куржакова, как более опытного, назначили старшим команды. Казалось бы, фронтовик, бывалый вояка должен вызвать уважение, любопытство у необстрелянных лейтенантиков. Но этого не произошло. Старший команды и выпускники с первой минуты не понравились друг другу. Получив проездные документы, продовольственные аттестаты и список, Куржаков построил команду, чтобы проверить, все ли налицо. С нескрываемым презрением он смотрел на чистеньких командирчиков, морщился оттого, что они четко и слишком громко отзывались на свои фамилии. Куржаков закончил проверку, громко выругал временно ему подчиненных и сказал: – Нарядились, как на парад, салаги сопливые. Имейте в виду, кто в дороге отстанет, морду набью сам лично. Пошли на вокзал. И повел их не строем, как привыкли ходить в училище, а просто повернулся и пошел прочь, даже не подав команду «Разойдись». Лейтенанты переглянулись и поплелись за ним. «Наверное, у них на фронте все такие, – подумал Ромашкин, – поэтому ничего и не получается. Какой же он командир – ни одной команды по-уставному не подал!» В поезде Куржаков держался замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, больше спал, отвернувшись лицом к стенке. Лейтенанты ходили по вагону, красовались, как молодые петушки, и казались себе отчаянными вояками. Старшего команды все же побаивались, вино пили тайком. Ромашкин, как равный в звании с Куржаковым, вынужден был занять место в том же купе, его втолкнули туда свои же ребята. Соседство было ему неприятно, портило настроение. Василий проводил время со своей братвой, на их местах, дымил папиросами, рассказывал анекдоты, всем было весело. После строгой дисциплины на курсах лейтенантов охватило чувство полной свободы и независимости. Если бы не этот Куржаков, поездка была бы прекрасной. О чем бы ни говорили молодые командиры, разговор то и дело возвращался к старшему команды. Ребята распалились не на шутку. – Надо устроить ему темную, – предложил Синицкий, свирепо сжимая губы. – Зачем темную, Васька ему в открытую врежет. Он лейтенант, и тот лейтенант. Равные по званию. Ваське ничего не будет, – рассудительно подсказывал Сабуров. – И врежу, – подтвердил Василий, – у меня первый разряд по боксу, отработаю – сам себя не узнает. – Жаль, оружия нам не выдали, а то бы я ему показал! – воскликнул Карапетян. – Решено, братва, если Куржаков на кого-нибудь кинется, даем отпор! Василий в свое купе вернулся поздно, в вагоне почти все улеглись. Куржаков выспался днем и теперь одиноко сидел у столика, перед ним стояли банка свинобобовых консервов и поллитровка, наполовину опустошенная. Как только он увидел Василия, ноздри его дернулись и побелели. – Явился, не запылился, – сквозь зубы сказал Куржаков. – Да, явился, – вызывающе ответил Ромашкин, – и не твое дело, где я был и когда пришел. – Чего? Чего? – спросил Куржаков и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи. В этот миг он был похож на Серого. – То, что слышал, – бросил ему Василий и почувствовал, как от взгляда Куржакова в груди стало вдруг холодно. Но горячий хмель вмиг залил этот холодок, и Ромашкин уже сам, желая драки, шагнул навстречу. – Отдал немцам половину страны, да еще выпендриваешься, героя из себя корчишь, фронтовик-драповик… И сразу же на Василия посыпались частые удары, он даже не успел принять боксерскую стойку. Куржаков бил его справа и слева, бил с остервенением. На ринге Василий никогда не видел у противников таких неистовых глаз, он растерялся. А Куржаков, видно, совсем осатанев, схватил со стола бутылку и ударил бы по голове, если бы Василий не защитился рукой. Григорий стал судорожно расстегивать облезлую кобуру. И, наверное, убил бы Василия, если бы не кинулся с верхней полки майор да не навалились прибежавшие из соседних купе. – Убью гада! – хрипел Куржаков, вырываясь. Куржакова связали, его пистолет взял майор. – Отдам в конце пути, – сказал он Григорию. – Успокойся. Остынь. Хочется тебе руки пачкать? – Майор зло глянул на Ромашкина и процедил сквозь зубы: – А ты, сосунок, мотай отсюда, не то я сам тебя вышвырну. На кого руку поднял? На фронтовика… Остаток пути Василий старался не встречаться с Куржаковым. Когда прибыли в Москву и отправились на трамвае искать свою часть, Григорий все время глядел мимо Ромашкина, будто его не существовало. Но желваки на худых щеках, злые зеленые глаза выдавали – Куржаков не забыл о случившемся. – Почему вы нас так ненавидите? – вдруг наивно и прямо спросил Карапетян, когда вся команда стояла на передней площадке вагона и глядела на притихшие московские дома и полупустые улицы, перегороженные кое-где противотанковыми ежами и мешками с песком. Куржаков сперва смутился, потом ответил негромко и твердо: – Я себя ненавижу, когда смотрю на вас. Такой же, как вы, был питюнчик, пуговки, сапоги надраивал, на парадах ножку тянул, о подвигах мечтал… А немец вот он, под Москвой… На войне злость нужна, а не ваша шагистика. Надо, чтобы все наконец обозлились, тогда фашистов погоним. А у вас на румяных рожах благодушие. Война для вас – подвиги, ордена. – Куржаков сбавил голос, выругал их и вообще всех и закончил, глядя в сторону: – Убьют вас, таких надраенных, а немцев опять мне гнать придется. – А тебя что, убить не могут? – Меня? Нет. – А это? – Карапетян показал на заштопанную дырку на гимнастерке. – Это бывает – ранение. Зацепить всегда может, особенно в атаке. А убить не дамся. – Чудной ты. Чокнутый, – покачав головой, сказал Карапетян. – Ну ладно, поговорили, – отрезал Куржаков. Ромашкину показалось, что Григорий объяснял это для него. В части, куда прибыла команда, шла торопливая формировка. По казармам, коридорам, складам, каптеркам бегали сержанты и красноармейцы, все были одеты в новое обмундирование. Тут и там строились роты. Командиры выкликали по спискам бойцов, старшины выдавали снаряжение. Полк заканчивал спешное формирование и должен был вот-вот выступить на фронт. Ходили слухи, что немцы снова где-то прорвались. Василий прислушивался и, казалось, улавливал глухой гул канонады. Но этот гул оказывался то грохочущим в узкой улице трамваем, то одиноким транспортным самолетом, который пролетел на небольшой высоте. Молодых командиров без проволочки распределили по ротам. Ромашкин попал во вторую стрелковую. И надо же такому случиться, командиром ее назначили Куржакова. Он, фронтовик, сразу получил роту. Василий хотел пойти в штаб, все объяснить и попроситься в другой батальон, но не успел – объявили общее построение. Ромашкин знакомился с бойцами своего взвода. Сначала все двадцать два показались одинаковыми, потом стал различать – одни молодые, другие старше, двое совсем в годах, лет за сорок, такие же, как отец. «Посмотрел бы папа, какими людьми я командую!» Строевой смотр был не таким, как ожидал Ромашкин. Оркестр почти не играл. Озабоченные, усталые командиры осматривали оружие, обувь, одежду, заглядывали в вещевые мешки. Только под конец роты прошли мимо полкового начальства нестройными, расползающимися рядами. На этом смотр и закончился. Вечером Василий вышел за ограду, огляделся. Не верилось, что облупленные кирпичные и старые деревянные дома, узкие, с грязным снегом улочки – это Москва. Совсем не такой представлялась ему столица. Он, конечно, понимал – здесь окраина; хотелось хотя бы ненадолго выбраться в центр, посмотреть на знакомый по открыткам Кремль, мавзолей, проехаться в метро. Но было приказано никуда не отлучаться, да днем и минуты свободной не было. Ну а ночью такая вылазка была исключена, во всех казармах и на проходной висел отпечатанный в типографии приказ:«Постановление Государственного Комитета Обороны.
Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100–120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии т. Жукову, а на начальника гарнизона г. Москвы генерал-лейтенанта т. Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах. В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма Государственный Комитет Обороны постановил: 1. Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение. 2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспортов с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспортов и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспортов должно происходить согласно правилам, утвержденным московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати. 3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды. 4. Нарушителей порядка немедленно привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте. Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие.Председатель Государственного Комитета ОбороныИ. СталинМосква, Кремль, 19 октября 1941 г.».
* * *
Весь день Василий был на морозе – с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжелые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в теплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилег отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов. Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных, разомлевших в тепле красноармейцев. – Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли? Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его – улегся, мол, раньше подчиненных, даже не привел оружия в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, «бабью» слабость, но все же не разбудил Василия, пошел дальше, с яростью отчитывая бойцов: – Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдете! Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казенниках. – Смотри, железо и то промерзло, притомилось, а мы ничего, еще и железу помогаем, – бодрясь, сказал молодой боец Оплеткин. – Не тараторь, лейтенанта разбудишь, – остановил его сосед, кивнув на Ромашкина. – Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, – шепнул Оплеткин. В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко. Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое: – Подъем! Подъем! С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии все, кроме этого неприятного слова «Подъем!». Даже в поезде, где никто не кричал «Подъем!», глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведенная пружинка. Сегодня пробуждение было особенно тяжелым. Ромашкин взглянул на часы – только три. «Наверное, дежурный ошибся», – подумал он, но тут же услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова: – По-одъем! Быстро умывайтесь и выходите строиться в полном снаряжении. Ничего не оставлять, в казарму больше не вернемся! В полковом дворе происходило что-то непонятное. Роты строились не в походные колонны, а в длинные неуклюжие шеренги. Куржаков подозвал взводных: – Постройте строго по ранжиру, в ряду двадцать пять человек. Отработать движение строевым шагом. Особое внимание – на равнение. У Ромашкина было всего двадцать два бойца, весь взвод составил одну шеренгу. Троих добавили из другого взвода. Выстраивая людей в темноте по росту, он замешкался, тут же подлетел Куржаков. – Слушай мою команду! Направо! Выровняться чище в затылок! Головные уборы – снять! Встать плотнее! Еще ближе. Прижмись животом к спине соседа. Обнаженные, остриженные под машинку головы вытянулись в ряд, кое-где они то возвышались, то западали. – Ты перейди сюда. Ты сюда, – вытягивая то одного, то другого за рукав шинели, переставлял их командир роты. Через минуту круглые стриженые головы создали одну, постепенно снижающуюся линию. – Головные уборы… – Куржаков помедлил и резко скомандовал: – Надеть! Нале-во! Перед Ромашкиным стояла шеренга его взвода, идеально подогнанная по росту. Куржаков тихо сказал: – Вот так надо строить по ранжиру, товарищ строевик, – и ушел. Роты уже шагали по плацу и между казармами. Все еще не понимая, зачем это нужно, Ромашкин стал учить свою шеренгу. Она расползалась, ходила то выпуклая – горбом, то западала дугой, а то вдруг ломалась зигзагом. В конце двора шеренги, сбиваясь в кучу, поворачивали назад. Встретив здесь однокашников, Василий спросил Карапетяна: – Ты не слыхал, зачем вся эта петрушка? – На парад пойдем. Сегодня же седьмое ноября. Забыл, да? – Какой парад? Война же! Подошел Куржаков, он слышал их разговор. – Какой-нибудь строевик-дубовик вроде вас додумался. Парад, понимаешь! Немцы под Москвой, а мы в солдатиков играть будем. Мало нас бьют, всей дури еще не выбили. Ромашкин бегал вдоль строя, семенил перед ним, двигаясь спиной вперед, лицом к строю, кричал: – Тверже ногу! Раз, раз! А равнение? Куда середина завалилась? Завтракали здесь же, на дворе, гремя котелками, обдавая друг друга паром и приятным теплым запахом каши с мясной подливкой. Было еще темно, когда полк двинулся в город. В черных окнах домов, заклеенных крест-накрест белыми полосками бумаги, ни огонька, ни светлой щелочки. По тихим безлюдным улицам полк шел парадными шеренгами, и всю дорогу до Красной площади раздавались команды: – Строевым! Раз, два! Раз, два! Чище равнение! Командир полка майор Караваев за долгую службу много раз участвовал в парадах и теперь, глядя на кривые шеренги, тихоговорил комиссару Гарбузу: – К парадам готовились минимум месяц. Как мы пройдем по Красной площади, не представляю! Да еще в полном снаряжении. Опозорим и себя, и всю Красную армию. – Не беспокойтесь, Кирилл Алексеевич, – отвечал Гарбуз, который еще совсем недавно был вторым секретарем райкома на Алтае, под Бийском, и не слишком разбирался в красоте строя. – Там обстановку понимают. – Комиссар показал пальцем вверх. – Не знаю, правильно ли я сужу, но, думается, сегодня важно не равнение в рядах, а сам факт проведения парада. Немцы под Москвой, на весь мир кричат о своей победе, а мы им дулю под нос – парад! Гитлера кондрашка хватит от такого сюрприза. Здорово придумано! – Парад, конечно, затея смелая. Тут или пан, или пропал. – Почему? – не понял комиссар. – Если все пройдет хорошо – нам польза. А если нас разбомбят на Красной площади? Комиссар нахмурился, ответил не сразу. – Я думаю, там, – он опять показал пальцем вверх, – все предусмотрели. Не допустят. Этим парадом, по-моему, сам Сталин занимается. А шеренги все шли и шли мимо них, бойцы старательно топали, рассыпая дробный стук замерзших на морозе кожаных подметок. Единого хлесткого шага, который привык слышать и любил Караваев на довоенных парадах, не было. Карапетян показал Ромашкину на светящуюся синим светом букву «М» над входом в метро, пояснил: – До войны эти «М» были красные, чтоб далеко видно. Синие – немецкие летчики не замечают. На Красную площадь вошли, когда начало светать. Ромашкин впервые увидел Кремль не на картинке: узнал зубчатую стену, мавзолей, высокие островерхие башни и удивился – звезды были не рубиновые, а зеленые, не то покрашены, не то закрыты чехлами. Площадь была затянута холодным сырым туманом. В мрачном небе висели аэростаты воздушного заграждения, казалось, они упираются спинами в плотные серые облака. – Погода что надо – нелетная! – сказал радостно Карапетян. – Ты бывал раньше на Красной площади? – спросил Василий. – Бывал. Мой дядя в Наркомате внутренних дел работает. Водил меня на демонстрации. Раньше тут даже ночью, как днем, все сияло. А днем такое творилось – не рассказать! – А почему не убрали мешки? – удивился Василий и показал на штабель мешков у собора Василия Блаженного. – Чудак, их специально привезли – памятник Минину и Пожарскому обложить, чтобы при бомбежке не повредило. – А если нас бомбить начнут? Представляешь, какая заваруха тут начнется?! Куржаков, стоявший рядом, сказал: – Кончайте болтать в строю. Воинские части прибывали и выстраивались на отведенных им местах, красноармейцы закуривали по разрешению командиров, голубой дымок вился над строем. Пошел снег. Сначала порошили мелкие снежинки, потом посыпались все плотнее и плотнее. Василий, Карапетян и, должно быть, все участники парада с радостью подумали: бомбежки не будет. Облегчение это пришло не оттого, что снималось опасение за себя, за свою жизнь. Каждый понимал – это не простой парад. Надо, чтобы он обязательно состоялся. Бывают в жизни дни и часы, когда человек ощущает: вот она, история, рядом. И сейчас, как только заиграли и начали бить кремлевские куранты, у Василия затукало сердце, будто там, в груди, а не на башне была эта музыка и колокольный перезвон исторического времени. Василию хотелось запомнить все, что он видит и слышит, все, что происходит на площади. Он понимал: этому суждено остаться в веках. Он подумал и о том, что, пожалуй, не совсем прав, считая, что историческое вершится лишь в такие торжественные минуты. Каждый день, каждый час начинается, продолжается или завершается, как какое-то событие. Но есть минуты, которым суждено остаться не только в памяти его, Ромашкина, а всех, всего народа, вот такое и называется историческим событием. И такое вершилось сейчас, здесь. Хорошие можно написать стихи на эту тему, но теперь не до стихов. …Без пяти минут восемь по Красной площади пролетел шорох, будто ветер по роще. Ромашкин смотрел вправо и влево, пытаясь понять, в чем дело. Его толкнул в бок стоявший рядом Синицкий: – Не туда смотришь. Гляди на мавзолей. Ромашкин взглянул на мраморную пирамиду в центре площади: там, в шеренге фигур, одетых в пальто с каракулевыми воротниками, он увидел Сталина в знакомой по фотографиям шинели и суконной зеленой фуражке. «Сталин! – пронеслось в голове Василия. – Хоть бы он шапку надел, в фуражке-то замерзнет…» Куранты на Спасской башне рассыпали по площади мелодичный перезвон, генерал, плотно сидевший верхом на коне, вдруг что-то крикнул и поскакал вперед. От Спасской башни ему навстречу приближался другой всадник, на коне с белыми ногами. Кто это, – мешал узнать тихо падающий снег. Прежде чем всадники съехались, снова, будто ветер по макушкам деревьев, понесся шепот над строем войск: «Буденный!.. Буденный!» Буденный остановился перед их полком поздороваться, и только тогда Ромашкин увидел маршальские звезды на петлицах и черные усы вразлет. Еще никто не произнес речи, военачальники все еще объезжали строй войск, а Ромашкина так и распирало желание кричать «ура». У него громко стучало сердце и голова кружилась от охмеляющей торжественности. Вот о такой военной службе, о такой войне он мечтал – красиво, величественно, грандиозно! Ромашкин покосился на Куржакова, который стоял справа. Лицо Григория будто окаменело, челюсти сжаты, только ноздри трепетали. Ромашкин не понял, что выражало это лицо – неизбывную злость или верную преданность. «Вот гляди, – злорадно думал Ромашкин, – гляди, сухарь холодный, вот она, красота воинской службы, а ты говорил – нет ее!..» Наконец с другой площади, из-за угла красного кирпичного здания, как приближающийся обвал, покатилось «ура». Василий набрал полную грудь воздуха, дождался, пока могучий возглас достигнет квадрата его полка, и закричал изо всех сил, но голоса своего не услышал. Общий гул – «У-р-р-а-а-а!» – пронесся над строем, подхватил голос Ромашкина и унесся дальше. Потом этот гул еще не раз накатывался на строй, и каждый раз Василий, как ни старался, так и не смог расслышать свой голос. Буденный между тем поднялся на мавзолей. Сталин дождался его, посмотрел на часы, едва заметная улыбка мелькнула под усами. Не обращаясь ни к кому, но уверенный – все, что он скажет, будет исполнено без промедления, Сталин сказал: – Включайте все радиостанции Союза. – И шагнул к микрофону. Ромашкин, слушая Сталина, подался всем телом в сторону мавзолея, не только уши, каждая жилка, казалось, превратилась в слух. Сталин говорил негромко и спокойно, произнося фразы медленно, будто диктовал машинистке. Ромашкин подумал даже, что Сталин говорит слишком медленно. Он будто подчеркивал каждую фразу. Слова выговаривал без затруднения, по-русски правильно, и только в ударениях, в повышении и понижении тона проскальзывал грузинский акцент. Василий проклинал снег, который повалил еще гуще и не давал ему возможности рассмотреть Сталина. «Ну ничего, – надеялся он, – разгляжу, когда пройдем у мавзолея». Сталин говорил о том, как трудно было бороться с врагами в годы гражданской войны – Красная армия только создавалась, не было союзников, наседали четырнадцать государств. Ленин тогда вел и вдохновлял нас на борьбу с интервентами… «…Дух великого Ленина и его победоносное знамя вдохновляют нас теперь на Отечественную войну так же, как двадцать три года назад. Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков? …Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!» И опять Ромашкин кричал «Ура!», пьянея от ощущения огромной силы своей армии, частичку которой он представляет, от радости, что родился, живет, будет защищать такую великую страну, что участвует в таких грандиозных событиях. Меньше всех видят, как происходит парад, обычно его участники. После команды «К торжественному маршу!» Василий забыл обо всем, кроме равнения: хотелось, чтобы его шеренга прошла лучше других, не завалила бы и не выпятилась. Он косил глазом, вполголоса командовал, пока не вышли на последнюю прямую. Где-то в подсознании пульсировала мысль: «Рассмотреть Сталина, рассмотреть Сталина!» Но, когда зашагал строевым, высоко вскидывая ноги, забыл и об этом. Вдруг у кого-то из красноармейцев в котелке заблямкала ложка. Василий не слышал оркестра, железное блямканье в котелке перекрыло все. Он похолодел от ужаса, ему казалось, это звяканье слышат на мавзолее и оно портит весь парад. В этот момент Василий увидел человека, который слегка возвышался над площадью и взмахивал руками – то правой, то левой. Василию показалось, что он ищет, у кого стучит эта злополучная ложка. Человек один был виден над головами марширующих и, несомненно, высматривал виновника. Только подойдя ближе, Ромашкин сообразил: «Это же дирижер!» Василий спохватился, метнул глазами в сторону мавзолея, но было поздно – Сталина разглядеть не успел. А в голове мелькали какие-то цифры: «Семьдесят пять… семьдесят шесть…» Когда и почему начал он считать? Лишь миновав трибуны и произнеся мысленно «сто шестьдесят», вспомнил: «Это я по поводу того, что участники парада видят меньше всех. Вот отшагал я сто шестьдесят шагов, и на этом парад для меня закончен. Но какие это шаги! Это не шаги – полет! Кажется, сердце летит впереди, и не барабан вовсе, а сердце отстукивает ритм шага: „Бум! Бум!” Только проклятая ложка в котелке все подпортила». Ромашкин поглядел на Карапетяна, Синицкого – они улыбались. И сам он тоже улыбался. Чему? Неизвестно. Просто хорошо, радостно было на душе. Стука ложки, оказывается, никто и не слышал. Даже Куржаков посветлел, зеленые глаза потеплели, но, встретив взгляд Ромашкина, ротный нахмурился и отвернулся. За Москвой-рекой, в тесной улочке майор Караваев остановил полк. Пронеслось от роты к роте: «Можно курить», – и сиреневый дымок тут же заструился над шапками, запорошенными снегом. Позади, на Красной площади, еще играл оркестр – там продолжался парад. Четыре девушки в красноармейской форме шли по тротуару. Карапетян не мог упустить случая познакомиться. Он шагнул на тротуар, лихо откозырял и спросил, играя черными бровями: – Разрешите обратиться? – Это мы должны спрашивать: вы старший по званию, – сказала голубоглазая, у которой светлые локоны выбивались из-под шапки. Другие девушки хихикнули. Только одна, ладная, стройная, с ниточками бровей над карими глазами, осталась серьезной и больше других приглянулась Ромашкину. Синицкий и Сабуров шагнули на подкрепление Карапетяну, а Василий подошел к строгой девушке. – Здравствуйте. Как вас зовут? – Вы считаете, сейчас подходящее время для знакомства? – А почему бы и нет? – В любом случае, наше знакомство ни к чему. – Потому что я иду на фронт? Девушка грустно поглядела ему в глаза, непонятно ответила: – Мы никогда больше не встретимся. – И добавила, чтобы не обидеть: – Не потому, что вас могут убить. Просто ни к чему сейчас эти знакомства. – Она помедлила и явно из опасения, что лейтенант неправильно ее понял, сказала: – А зовут меня Таня. – Где вы живете? – Здесь, под Москвой, в лесу. Нас отпустили на праздник домой, я москвичка. Скоро тоже поедем на фронт. – Может быть, там встретимся? Таня покачала головой. – Едва ли. От головы колонны донеслось: – Кончай курить! Становись! Оборвались смех и веселый разговор лейтенантов. Ромашкин попрощался с Таней. У него осталось ощущение, что их встреча была не случайной, таила какую-то значительность и обязательно будет иметь продолжение. – Номер полевой почты скажите, – быстро, уже из строя, попросил Ромашкин. – Не надо, ни к чему это, – ласково сказала Таня и помахала на прощание рукой в зеленой варежке домашней вязки.* * *
Полк майора Караваева грузился в эшелон. Артиллерия, штаб, тылы полка были отправлены еще ночью. В промерзших, покрытых инеем, скрипучих вагонах надышали, накурили и вскоре стало жарко. Красноармейцы все еще говорили о параде, но больше всего о Сталине. – Говорят, он рыжий, рябой и одна рука у него сохлая, – тихо сказал своему соседу Кружилину Оплеткин. – Ты знаешь, что может быть за такие слова?! – возмутился Кружилин. – Тебя знаешь, куда за это? – А чего я такого сказал? – хорохорился явно струхнувший Оплеткин. – Разве можно так про товарища Сталина? – Как «так»? – А вот как ты. Ну ежели бы ты вчера такое болтал. А то ведь я сам недавно его видел. Какой он рябой? Не рябой вовсе. И не рыжий. И обе руки при нем. Зачем болтаешь? – Вот чудак, я что от людей слыхал, то и говорю. – То-то, от людей! А может, ты меня прощупываешь? – недоверчиво глядя на Оплеткина, спросил Кружилин. – А чего мне тебя щупать, баба ты, что ли? – Оплеткин принужденно засмеялся и отошел подальше от опасного собеседника. Поезд мчался без остановки, за окном мелькали красивые дачные домики, веселые названия станций. Прошел по вагону политрук, направо, налево раздавая, будто сеял, газеты. Зашелестели бумагой красноармейцы, каждый начинал не с любимой страницы, как бывало до войны, – одни с четвертой: происшествия, театральные новости; другие с передовицы; третьи с середины: как там на полях, на заводах, – нет, теперь все начали со сводки Советского информбюро. «Утреннее сообщение 7 ноября. В течение ночи на 7 ноября наши войска вели бои с противником на всех фронтах». «Плохо дело, – подумал Ромашкин. – После таких сообщений выясняется, что Красная армия отступала, и немного позже сообщают: „Оставили Киев”, „Оставили Минск”, „Оставили Харьков”». «За один день боевых действий части т. Василенко и Кузьмина, действующие на Южном фронте, уничтожили и подбили 60 немецких танков и более двух батальонов пехоты противника». «Хорошо поработали, – отметил Василий. – Вот и мне бы подбивать их вместе с вами. Ну, ничего, фронт рядом, скоро и я буду бить фашистов…» «Стрелковое подразделение младшего лейтенанта Румянцева, действующее на Южном фронте, оказалось в окружении 60 вражеских танков. В течение суток бойцы уничтожили ручными гранатами и бутылками с горючей жидкостью 12 танков противника и вышли из окружения». «Румянцев? Не из нашего ли училища? Кажется, была у нас такая фамилия. Румянцев вполне мог быть на Южном фронте и отличиться в первом же бою. Но как он отбил 60 танков, это же по два танка на бойца, если взводом командовал? Но мог и ротой. Выдвинулся, пока сидел в лагерях. Допустим, ротный погиб, а Румянцев взял командование на себя. Молодец он. Где же про московское направление пишут? Вот…» «Минометчики части командира Голубева, действующей на малоярославецком участке фронта, 5 ноября минометным огнем рассеяли и уничтожили батальон вражеской пехоты и батарею немецких минометов». «Негусто. Значит, и здесь наши отступают», – решил Василий. Далее шло о делах уральского завода, и то, что о них говорилось именно в сводке Информбюро, Василий понимал – работу в тылу приравнивают к боевым делам на фронте. Красноармейцы оживленно говорили о новостях, взволнованно дымили махоркой. Вдруг поезд резко затормозил. Все попадали вперед, потом сразу назад. Где-то дзинькнули стекла, кто-то вскрикнул: – Ой, чтоб тебя! Куда же ты винтовкой тычешь? И сразу же крики: – Воздух! Воздух! Отрывисто и тревожно стал гудеть паровоз. Красноармейцы выпрыгивали из вагонов, скатывались по снежному склону вниз и бежали к редкому лесу, который чернел в стороне. Василий бежал вместе со всеми, крича на ходу: – Взвод, ко мне! И его бойцы, кто оказался поблизости, старались держаться с ним рядом. Сзади бухнуло несколько взрывов, пролетел над головой запоздалый звук самолета. Василий вбежал в лес и внезапно услышал веселый хохот. Он не успел еще отдышаться, не мог понять, кто может смеяться в такую страшную минуту, под бомбежкой! Пройдя сквозь заснеженные кусты, Ромашкин вдруг с изумлением увидел – хохочут немцы! И смеются они над теми, кто убегал от бомбежки. «Вы уже здесь? Как же так? Мы в окружении? Или уже в плену?» – растерянно думал Ромашкин, с отчаянием вырывая пистолет из кобуры. «В какого из них стрелять?» – не мог решить он и наконец все понял. За узкой полосой леса проходило шоссе. Там вели небольшую группу пленных – вот они-то и смеялись, увидев, как русские бегут от немецких самолетов. Это были живые фашисты. Чтобы лучше их рассмотреть, он подошел поближе. От страха перед авиацией не осталось и следа, он совершенно забыл о бомбежке. Позади где-то грохотали взрывы, а Василий во все глаза смотрел на хохочущих немцев. Это были совсем не трусливые вояки, которых он собирался убивать, а здоровые, спортивного сложения солдаты, в хорошо сшитых и подогнанных по фигурам шинелях, в хромовых сапогах. – Шнель, шнель, рус, ложись земля, рейхсмаршал Геринг сделает тебе капут! – кричал голубоглазый немец с мощной шеей и плечами атлета. Остальные опять громко захохотали. – Ах, гады! – вдруг выдохнул со свистом в горле невесть откуда появившийся Куржаков. Василий мельком увидел его ненавидящие глаза с черными кругляшками зрачков. Мгновенно Григорий рванул пистолет, не целясь, выстрелил. Немцы сразу попадали на землю и замерли, словно все были убиты одной пулей. К Куржакову подскочил лейтенант из конвоя, заслоняя собой немцев, решительно крикнул: – Нельзя, товарищ! Нельзя! – И тут же с угрозой: – Вы за это ответите! Под трибунал пойдете! – Я за фашистов под трибунал? Да я тебя, гада, самого! Куржакова схватили за руки. Немцы поднялись с земли. Теперь они испуганно топтались, сбившись в кучу. К счастью, лейтенант промахнулся. Старший конвоя пытался выяснить фамилию и записать номер части. Но пришедший на шум комбат Журавлев сказал ему: – Уводи ты своих пленных подальше. А то разозлишь людей – всех перебьют. Лейтенант поспешил на дорогу, все еще угрожая: – Вы ответите! Я все равно узнаю… А от поезда уже кричали: – Отбой! По вагонам! И опять Ромашкин мчался в поскрипывающем вагоне к фронту и жадно смотрел в окно. В дачных поселках, в открытом поле, в рощах и заводских дворах – всюду стояли войска, зенитные, танковые, артиллерийские части, крытые брезентом автомобили и повозки. «Сколько у нас людей, столько техники и всего горсточка пленных. Что происходит? Почему они нас бьют?» – с болью в сердце думал Василий. Ехали после бомбежки недолго, не успели обогреться, уже вот он – фронт. «Выходи!» В лесу у дороги старшины выдали боеприпасы. Ромашкин набил карманы новенькими красивыми патрончиками для своего ТТ. Здесь же пообедали. Горячий суп и макароны показались очень вкусными на морозе. Дальше пошли в пешем строю. Уже слышался гул артиллерийской стрельбы, бой гремел впереди совсем близко. Полк занял готовые, кем-то заранее отрытые траншеи. Не успели изготовиться к обороне, прибежал какой-то суматошный связист, затараторил: – Товарищ лейтенант, в роще немцы. Я вдоль кабеля шел, порыв искал. А он, гад, бах в меня. Хорошо – промахнулся. – Где немцы? – недоверчиво спросил Куржаков. – Ты мне панику не наводи! – Вот в той роще. – Откуда там немцы? Мы недавно проходили через эту рощу. – Так стреляли же в меня! – Сколько их? Связист помялся. – Одного я видел. – Лейтенант Ромашкин, – приказал Куржаков, – возьми отделение, прочеши рощу. Василий, хоть и устал за день, отличиться всегда был готов. Прихватив отделение, он впереди всех поспешил за связистом, который все тараторил: – Я только вышел на поляну, а он в меня – бах! Я вдоль кабеля шел… – А ты почему не стрелял? – Так у меня винтовка на ремне за спиной. Я снял, а потом думаю: кто знает, сколько их там? Может, десант целый. Убьют меня – и наши их не обнаружат. Решил доложить. – Правильно сделал. Василия и его группу встретил пожилой небритый старшина-артиллерист. – За немцем, товарищ лейтенант? – А вы откуда знаете? – Это наш немец. – Как ваш? – Его самолет сбили, а он с парашютом сиганул. Вот и держим в окружении. Пока патроны не расстреляет, брать не будем. Зачем людей губить? Он тут рядом, глядите. – Старшина слепил снежок, кинул в заросли молодых елочек. Оттуда щелкнул пистолетный выстрел. – Нехай все патроны расстреляет. – Зачем же вы связиста на него пустили? – О, так это ты утикал? – засмеялся старшина, разглядывая связиста. – Мы его не пустили, товарищ лейтенант, он не по дороге шел, а по целине, мы не заметили сначала. А когда утикал, стали звать, так он и нас, наверное, за немцев принял. – Вот видите, старшина, связист утек, и немец может уйти. Тем более уже смеркается. Надо сейчас брать. Он один – это точно? Старшина подтвердил. – В цель разомкнись! – скомандовал Ромашкин. – Стрелять выше головы! Прижмем к земле, может, живым захватим. Красноармейцы защелкали затворами, недоверчиво посматривая на лейтенанта. – Стрелять? – Огонь! Выстрелы хлестнули по лесу, и звонкое эхо, как ответный залп, донеслось издалека. Бойцы, с хрустом обламывая корку на снегу, пошли в лес. – Еще стрелять? – весело крикнул ближний к лейтенанту боец. – Да стреляйте, чего спрашиваете, на войну приехали! Красноармейцы заулыбались и с явным удовольствием стали беспорядочно палить в гущу деревьев. Ромашкин не слышал ответных выстрелов и удивился, когда боец, который весело спрашивал, стрелять или нет, вдруг ойкнул и упал. – Что с тобой? – Что-то ударило. – Боец прижимал руку к бедру, а когда отнял, рука была в крови. – Ранен я, товарищ лейтенант, – удивленно и виновато сказал он. – Перевязывайся. Сейчас мы его возьмем. Вперед! – властно крикнул Василий, опасаясь, как бы раненый не повлиял на боевой дух красноармейцев. – Вперед! – И побежал к зарослям. – Лейтенант, лейтенант! – звал его старшина-артиллерист, поспешая следом. – Не надо бы так! И себя, и людей погубишь… Но Ромашкина уже охватил азарт. Пробежав сквозь низкие елочки, он вдруг увидел перед собой немца. Одежда на летчике была изорвана и кое-где обгорела, белые волосы трепал ветер, в голубых глазах – никакого страха. У летчика кончились патроны, а то бы он выстрелил почти в упор. Сейчас немец стоял с ножом в руке. Ромашкин крикнул своим: – Не стрелять! – И сам остановился, не зная, что делать, как же брать в плен, ведь немец будет отбиваться ножом. Старшина-артиллерист спрятал улыбку, подошел к бойцу, буднично сказал: – Дай-ка винтовку… Взял ее, как дубинку, за ствол, спокойно, будто делал это много раз, подошел к немцу и, когда тот взмахнул ножом, ударил его бережно прикладом по шее. Немец упал. Старшина великодушно молвил: – Теперь берите. До траншеи летчика тащили под руки, волоком, он еще не пришел в себя. Ромашкин радостно доложил Куржакову: – Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнил, немец взят живым. У меня ранен один боец. – Кто? Куда ранен? – Да я, собственно, фамилии его не запомнил. В ногу вроде бы. – Ромашкин даже не смутился, ему все это казалось неважным, главное, он немца поймал живого! Летчика! А Куржаков, явно желая смазать боевую заслугу Василия, продолжал все о том же: – Где раненый? – Ведут его. Отстал. – Перевязку сделали? – Да, сделали. Вы немца оглядите, может быть, он офицер. – Чего мне глядеть? Жаль, не добили гниду. Теперь будет в тылу хлеб жрать, который лучше бы твоей матери отдали. Я бы их, гадов, ни одного живым не брал. А летчик между тем пришел в себя. Он сел на снег, обвел красными глазами бойцов, которые его с любопытством рассматривали, потом вдруг закрыл лицо испачканными в гари руками и зарыдал. Ромашкину стало жаль его. А немец, немного порыдав, вскочил и стал выкрикивать, как на митинге, какие-то фразы. Ромашкин в школе изучал немецкий: поняв отдельные слова, разобрал и общий смысл: – Я не боюсь вас, русские свиньи! Я, майор Шранке, презираю вас! Со мной недавно говорил сам фюрер! Я кавалер Рыцарского креста! Я не боюсь смерти! Хайль Гитлер! Хайль! Хайль!.. Ромашкина сильно удивило такое поведение пленного. Никто из русских даже не подозревал, какой крах переживал сейчас пилот. Беда даже не в том, что сбили. Совсем недавно произошло следующее. Рано утром Гитлер подошел к огромному полированному приемнику – подарок фирмы «Телефункен» – и повернул ручку. Бодрая, ритмичная музыка русского военного марша заполнила комнату. Сквозь музыку пробивались глухие шаги торжественно проходящего строя, слышались неясный говор, выкрики далеких команд. Гитлер сразу все понял и быстро подошел к телефону. Ругать приближенных не было времени. Он приказал немедленно вызвать штаб группы «Центр», фельдмаршала Бока. Услыхав чей-то голос, стараясь быть спокойным, чтоб не напугать отозвавшегося, ибо это лишь затруднит дело, сдержанно сказал: – Здесь у телефона Гитлер, соедините меня с командиром ближайшей бомбардировочной дивизии. В трубке ответили: «Есть», и некоторое время Гитлер слышал обрывки фраз, щелчки переключения на коммутаторах. В эти секунды в нем, будто переключаясь со скорости на скорость, разгорался гнев. «Мерзавцы, обманывают не только красные, но и свои. Ну, погодите, я вам покажу!» Взволнованный голос закричал в трубке: – Где, где фюрер, я его не слышу!.. – Я здесь, – сказал Гитлер. – Кто это? – Командир двенадцатой бомбардировочной авиадивизии генерал… – Вы осел, а не командир дивизии. У вас под носом русские устроили парад, а вы спите, как свинья! – Но погода, мой фюрер… она нелетная… снег, – залепетал генерал. – Хорошие летчики летают в любую погоду, и я докажу вам это. Дайте мне немедленно лучшего летчика вашей дивизии! Лучшие летчики были далеко на полковых аэродромах, генерал, глядя на трубку, поманил к себе офицера, случайно оказавшегося в кабинете. Офицер слышал, с кем говорил командир дивизии, лихо представился: – Обер-лейтенант Шранке у телефона! Гитлер подавил гнев и заговорил очень ласково, он вообще разносил только высших военных начальников, а с боевыми офицерами среднего и младшего звена всегда был добр. – Мой дорогой Шранке, вы уже не обер-лейтенант, вы капитан, и даже не капитан, вы майор. У меня в руках Рыцарский крест – это ваша награда! Немедленно поднимайтесь в воздух и сбросьте бомбы на Красную площадь. Об этом прошу я – ваш фюрер. Этой услуги я никогда вам не забуду! – Немедленно вылетаю, мой фюрер! – воскликнул Шранке и побежал к выходу. В голове его мелькали радужные картины: он бросает бомбы на Красную площадь, фюрер вручает ему Рыцарский крест, вот он уже генерал, фюрер встречает его с улыбкой, вот уже рядом сам рейхсмаршал авиации Геринг, вот уже… Да разве можно предвидеть все, что последует после того, как сам фюрер сказал: «Я никогда не забуду этой услуги!» Услыхав потрескивание в трубке, командир дивизии поднес ее к уху, там звал его голос Гитлера: – Генерал, генерал, куда вы пропали? – Я здесь, мой фюрер, – сказал упавшим голосом генерал и тоскливо подумал: «Сейчас он меня разжалует». Гитлеру действительно очень хотелось крикнуть: «Какой вы, к черту, генерал, вы полковник, нет, даже не полковник, а простой майор интендантской службы!» Но Гитлер понимал: сейчас главное – успеть разбомбить парад, времени для разжалования и нового назначения нет, надо подхлестнуть этого дурака генерала, чтобы он, охваченный беспокойством за свою шкуру, сделал все возможное и невозможное. – Генерал, даю вам час для искупления вины. Если вы не сбросите бомбы на Красную площадь, я вас разжалую и сниму с должности. Немедленно вслед за рыцарем, которого я послал, вылетайте всем вашим соединением. Ведите его сами. Лично! Жду вашего рапорта после возвращения. Все! Вновь испеченный майор Шранке через несколько минут был уже в воздухе. Он видел, как вслед за ним взлетали тройки других бомбардировщиков. «Все равно я буду первым. Все равно фюрер запомнит только меня», – счастливо думал Шранке. Облачность была плотная, ничего не видно вокруг. «Ни черта, – весело думал Шранке, – это для меня же лучше. Пойду по компасу и по расчету дальности». Он приказал штурману тщательно проделать все расчеты для точного выхода на цель. Шранке уже слышал, видел, представлял, как по радио, в кино, в газетах будут прославлять рыцарский подвиг аса Шранке, который один сумел сбросить бомбы на Красную площадь… Шранке не долетел до Москвы, его самолет и еще двадцать пять бомбардировщиков сбили на дальних подступах, остальные повернули назад. Шранке не мог вынести таких потрясений за короткий срок: разговор с фюрером, награда, звание майора, надежды на лучезарное будущее и – плен, может быть, смерть. Все рухнуло, стало куда хуже, чем до разговора с Гитлером. Шранке явно сходил с ума, он то истерически кричал, то плакал, наконец повалился на спину и забился в конвульсиях, серая пена выступила на его губах. – Псих какой-то, – растерянно сказал Ромашкин. – Вот видишь, а ты за него бойца загубил, – упрекнул Куржаков. – Отправляйте в тыл раненого и этого.* * *
Ночью лейтенант Куржаков вызвал взводных на свой наблюдательный пункт. – Собирайте бойцов. Через тридцать минут двинемся в первую траншею. Будем менять тех, кто там уцелел. Наш участок вот здесь. – Куржаков показал на карте, где должны занять оборону рота и каждый взвод. – На месте уточню. Ну, братцы, завтра будет нам крещение. Роты во мраке шли по разбитой проселочной дороге, под снегом бугрились застывшие с осени комья грязи. Впереди было тихо и темно, только иногда взлетали ракеты. Чем ближе к передовой, тем больше воронок – широких и малых, старых, с замерзшей водой и совсем свежих, черных внутри. Деревья были похожи на столбы, ветви их срезало осколками снарядов. Два черных дымящихся квадрата Ромашкин принял за домики, в которых топят печки, но это были подбитые догорающие танки. Первая траншея показалась Ромашкину пустой. «Кто же здесь воевал? Почему фашисты не идут вперед? Тут никого нет». Но за третьим поворотом траншеи встретил красноармейца неопределенного возраста, с небритым и, видно, давно не видавшим воды и мыла лицом. Уши его шапки были опущены, тесемки завязаны, испачканная землей шинель, покрытая на груди инеем, походила на промерзший балахон. – Ты здесь один? – удивленно спросил Ромашкин. – Зачем один? Народ отдыхает. Вон там, в землянке. – Показывай, где. Мы сменять вас пришли. – Это хорошо. На формировку отойдем, значит. – Красноармеец подошел к плащ-палатке, откинул ее и крикнул в черную дыру: – Эй, народ, выходи, смена пришла! Из блиндажа вылезли четверо в грязных шинелях, с лицами, испачканными сажей коптилок. – Смена? – спросил один. – Ну, давай принимай, кто старшой? – Командир взвода лейтенант Ромашкин. – Командир взвода рядовой Герасимов. Пойдем, лейтенант, покажу тебе участок. Василий пошел за ним по траншее. Окопы здесь были не такие, как оставленные позади, там – ровненькие, вырытые, будто на учениях, а здесь – избитые снарядами, кое-где полузасыпанные, с вырванными краями, с глубокими норами, уходящими под бруствер. Герасимов шел вперевалочку, не торопясь, как усталый мужичок после утомительной работы, он по-хозяйски просто объяснял лейтенанту, говорил «ты», будто не знал об уставном «вы». – Место перед тобой будет ровное, танки идут свободно. Справа овраг, окопов наших там нету, стало быть, разрыв с соседом. Поставь у оврага для пехоты пулемет. Для танков мины уже накиданы. Как забомбят или артиллерия начнет гвоздить, людей вот в эти норы поховай. – Он показал на дыры в передней стене траншеи. – Когда танки через голову пойдут, там – в этих норах – бутылки с горючкой припасены. Только гляди: кверху горлом кидайте, а то у нас один себя облил, сгорел сам заместо танка. Когда вернулись к землянке, Василий, как учили еще в Ташкентском училище, хотел начертить схему обороны и подписать: сдал, принял. – Ни к чему это, – сказал Герасимов, – да и не кумекаю я в твоих схемах, товарищ лейтенант. Позицию тебе сдал. Мы ее удержали. Теперь ты держи, пока тебя сменят. Ну, прощевайте. – А где же твой взвод? – Вот он, весь тут. Три дня назад у нас и лейтенант был, и сержанты… Герасимов махнул рукой, и четверо красноармейцев двинулись за ним так же, как он, раскачиваясь из стороны в сторону. Василий глядел им вслед и не мог понять, как эти невзрачные, закопченные мужички не пропустили механизированной лавины немцев. Он представлял фронтовых героев богатырями, грудь колесом, в очах огонь – он и Куржакова сначала невзлюбил за то, что тот не был таким. И вот, оказывается, бьют фашистов простые мужики вроде этого Герасимова. Ромашкину жаль было расставаться с образом лихого, бесстрашного воина, наверное, потому, что даже перед лицом смерти человек стремится к хорошему, ему небезразлично, как он умрет и что скажут о нем люди. Василий развел отделения по траншее, выбрал огневые позиции для пулеметов, назначил наблюдателей. Подумал: «Секрет бы надо выслать, вдруг ночью немцы пойдут». Но, посмотрев на загадочную темную нейтральную зону, решил: «Вышлю завтра, огляжусь, где и что». До утра Василий так и не смог заснуть. Сначала зашел Куржаков, проверил, как заняли оборону. Потом заглянул комбат – длинный, худой капитан Журавлев. Когда они ушли, Ромашкин все равно не лег, то и дело выходил из землянки, прислушивался, вглядывался во мрак. Казалось, фашисты могут подползти и броситься в траншею. Но впереди было тихо. «Неужели враг так близко, на этом вот черном поле? – думал Василий. – Ну, ничего, завтра мы им покажем! Пусть только сунутся». Лишь перед самым утром, когда чуть начало синеть, Ромашкина свалил сон, он забылся, сидя в темной прокуренной землянке. Проснулся Василий от оглушительного грохота. Через края плащ-палатки, которая закрывала вход, сочился утренний свет. Будто горы рушились там, снаружи, страшно было выходить. Но Ромашкин, выхватив пистолет, все же выскочил. С неба несся пронзительный вой, который сковывал все мышцы и вжимал в землю. Втянув голову в плечи, Ромашкин нашел в себе силы посмотреть вверх. Оттуда черными птицами стремительно шли вниз один за другим пикирующие бомбардировщики, их было очень много, они неслись стремительно, затем, будто присев, сбрасывали бомбы и круто уходили ввысь. Бомбы тоже выли, как самолеты. Потом они тяжело бухались в землю, взрывались, земля вздрагивала, казалось, даже прогибалась от ударов и вскидывалась черными конусами с огнем и дымом. А самолеты все выли и выли, скатываясь вниз, будто по крутой горке на санках. «Сколько же их там? – подумал Ромашкин. – Надо сосчитать». Он приподнял голову и обнаружил, что пикировщиков не так уж много. Они построились вертикальной каруселью, непрерывно кружили, бросали не все бомбы сразу, а порциями. На смену одной эскадрилье пришла другая и тоже закружила, завыла. Едкий дым от разрывов, запах гари и взрывчатки затянул траншею. Когда, отбомбившись, эскадрилья улетела, Ромашкин собрался было вздохнуть с облегчением, но взрывы все долбили и долбили землю, она все вздрагивала и вскидывалась черными веерами. «Откуда же летят бомбы? Самолеты ушли… – поразился Ромашкин и понял: – Это бьет артиллерия!» Два снаряда угодили в окоп. Кто-то по-звериному завыл, новый разрыв заглушил этот крик. «Добило, – с щемящей жалостью подумал Ромашкин. – Кого же?» Одинокий испуганный голос вдруг закричал: «Танки справа!» И Василий только теперь, придя в себя, вспомнил: бомбит авиация и бьет артиллерия для того, чтобы подвести сюда танки и пехоту. А он – командир и не должен их пропустить. Еще не увидев наступающих – впереди все было затянуто дымом, – Ромашкин закричал: – К бою! Приготовить гранаты! Ромашкину было страшно, однако в нем еще не угасли задор и желание отличиться. «Сейчас я вам покажу! – Василий огляделся: кто же оценит его мужество? В траншее никого не было, все забились в норы. – А кто же кричал про танки? Наверное, наблюдатели, я запретил им прятаться в щели». Снаряды рвались перед траншеей, брызгали землей и осколками или, взвизгнув над самым ухом, взрывались позади и тоже обсыпали землей и черным снегом. Пули свистели сплошной метелью. Василию страшно было взглянуть через бруствер, но он заставил себя приподняться. В нейтральной зоне Ромашкин сначала ничего не увидел, кроме грязного снежного поля, покрытого воронками, будто оспой. «Где же танки? Ах, вот они!» Вдали Ромашкин заметил коробки, похожие на спичечные, они двигались тремя линиями в шахматном порядке. Их было много, и казалось, все идут на взвод лейтенанта Ромашкина. Пехота врага еще не показывалась. Разрыв снаряда оглушил Ромашкина. Он упал, но успел увидеть – в конце траншеи сорвало с землянки бревна, и они, легкие, будто ненастоящие, полетели высоко вверх, и все заволокло дымом. Ромашкин, шатаясь, поднялся и подбежал к землянке. То, что он увидел, заставило его оцепенеть: люди, потеряв свои очертания, были размазаны по стенам. В черной копоти было много красного и куски чего-то ярко-белого. Ромашкин в ужасе побежал прочь. Спотыкаясь об убитых и раненых, он бежал по траншее и с отчаянием думал: «С кем же я буду воевать? Немцы еще не приблизились, а взвода уже нет!» Только теперь Ромашкин понял, почему в газетах писали о мужестве бойцов-одиночек: то артиллерист остался у пушки один, то пулеметчик стрелял из двух пулеметов, то красноармеец вступил в бой с тремя танками. «Значит, бомбами и снарядами фашисты перемешивают наших с землей и лишь тогда идут в атаку! Как же с ними воевать? Они приходят в траншеи, когда в них почти нет живых! А где же наша авиация, артиллерия? Почему нас не прикрывают?» Ромашкин поглядел в небо – там кружили темные крестики, звука моторов не было слышно из-за артиллерийской канонады. «Значит, авиация есть!» Да и среди приближающихся танков то и дело вскидывались черные фонтаны земли. А один танк уже дымил, и ветер тянул черно-белый шлейф через поле. «Значит, и артиллерия наша бьет! Чего же я паникую? Людей побило?.. – Ромашкин вспомнил пятерых солдат, которых сменил его взвод. – Они устояли. Неужели мы не выдержим?» Он пошел по траншее, выкрикивая: – Кто живой, отзовись! – Я живой – Оплеткин! – Я тоже – Кружилин! – И я пока цел, товарищ лейтенант. – Здесь живые! – кричали из глубоких нор. У Ромашкина легче стало на душе. «Есть народ. Есть, с кем воевать!» – Сидите пока в щелях, – приказал он. – Я подам сигнал, когда подойдут близко. – Вы бы сами схоронились. Наблюдатели есть, – посоветовал Оплеткин. – Убиты уже наблюдатели, – сказал Ромашкин, глядя на безжизненные тела на дне траншеи. Прибежал запыхавшийся Куржаков, быстро окинул своими цепкими зелеными глазами Ромашкина, нейтралку, танки, окоп. Он вроде бы помолодел и даже улыбался. Ни разу еще не видал его Ромашкин таким веселым. – Ну, как ты тут? – весело спросил Куржаков, будто не было никогда между ними ни вражды, ни драки. – Ждем! – Сейчас пожалуют. Людей много побило? – Полвзвода уже нет. – Это еще ничего. У других хуже. – Куржаков перестал улыбаться. – Дружков твоих – Карапетяна, Синицкого, Сабурова – уже накрыло. – Ранены? – воскликнул Василий. – Начисто. Ну, давай, готовься к отражению танков. Бутылки, связки гранат чтобы под рукой были. – Куржаков опять улыбнулся и весело сказал, кивнув на пистолет, который держал Ромашкин: – Ты спрячь эту штуку. Возьми вон винтовку убитого. Она дальше бьет и в рукопашной надежнее. Чудно: командир лучше всех во взводе стреляет, а ему винтовка по штату не положена. Ну ладно, держись! Назад ни шагу! В случае чего пришлешь связного. – Куржаков, пригибаясь, побежал назад по ходу сообщения. Ромашкин никак не мог представить товарищей мертвыми. Казалось, Карапетян откуда-то издалека смотрел на него черными глянцевыми очами, рядом смеялся Синицкий и хмурил белесые брови Сабуров, а доброта так и растекалась по его простому деревенскому лицу. «Неужели они мертвы? Какие они теперь? Как эти, неподвижные, на дне траншеи? Или как те, размазанные по стенкам блиндажа? Да зачем это знать? Их уже нет, вот что непоправимо. Они не дышат, не смеются, не существуют…» Танки приблизились, и по траншее вдобавок к немецкой артиллерии и минометам захлестали снаряды, пущенные из танковых пушек: выстрел – разрыв, выстрел – разрыв, почти без паузы. Василий взял винтовку убитого наблюдателя, вложил пистолет в кобуру и приподнялся над бруствером. «Где же пехота? Где эти сволочи, которых так хочется бить?» Позади танков, плохо различимые в зеленоватой одежде, шли цепочкой автоматчики. Они строчили очередями, упирая автоматы в живот. Ромашкину стало страшно. Его испугали не танки, не цепь пехоты, а именно это спокойствие. Приближались настоящие солдаты, а не трусливые вояки с газетных карикатур. Гитлеровцы шли, как на работу, он понял: они знали свое дело и намеревались сделать его хорошо. – К бою! – закричал Ромашкин и приложил винтовку к плечу. – По фашистам – огонь! – скомандовал он себе и красноармейцам, которые выскочили из-под брустверных нор. Они уже оценили, что лейтенант берег их от артобстрела, и теперь понимали: если зовет – медлить нельзя. Ромашкин никак не мог поймать в прорезь прицела зеленую фигурку – то ли рука дрожала, то ли земля. Ударил неподалеку снаряд, пришлось присесть. Только поднялся, другой снаряд хлестнул левее. Не успел выпрямиться, прямо над головой чиркнула по брустверу автоматная очередь. «Сейчас они свалятся на голову. Специально не дают подняться…» Ромашкин опять закричал: – Огонь! И, собрав все силы, все же выставил винтовку и принялся стрелять, почти не целясь. Первая линия танков была рядом. Пехота шла позади третьей. Танки лязгали и скрежетали гусеницами. Ромашкину казалось – три машины нацелились прямо на него. Он все же не потерял самообладания, скомандовал: – Приготовить гранаты и бутылки! И самвыхватил из ниши тяжелую зеленую бутылку. «Наверное, из-под пива», – мелькнуло в голове. Только поднялся, как тут же увидел чистые, надраенные траки гусеницы. Бросить бутылку у Ромашкину уже не хватило сил, он как-то сразу обмяк и упал лицом вниз. Танк, рыча, накатился на траншею, обдал горячей гарью, скрежеща и повизгивая, полез дальше. «В спину удобнее, у него позади нет пулемета», – вспомнил Ромашкин. И, стараясь оправдать свою секундную слабость, ухватился за эту мысль: упал он для того, чтобы перехитрить танк. Вскочив, Василий метнул бутылку в корму танка, грязную, покрытую копотью и снегом. Бутылка разбилась, слабо звякнули осколки. Но пламя, которое ожидал увидеть Ромашкин, не вспыхнуло. Все машины первой линии прошли невредимыми через траншею. «Что же это? Почему танки не горят?» – растерянно думал Ромашкин. Он взял связку гранат – четыре ручки, как рога, в одну сторону, и одна, за которую держать, в противоположную. Связка была тяжелой, Ромашкин кинул ее вслед удаляющемуся танку, целясь в корму. Но связка, не пролетев и половины расстояния, упала на грязный снег. Ромашкин присел, чтобы не попасть под свои же осколки. Рыча, приближалась вторая линия танков. Сквозь гудение моторов слышался крик пехоты. И тут словно из-под земли выскочил Куржаков. – Вы что, черти окопные, заснули? Почему пропустили танки? – Увидев Ромашкина, искренне удивился: – Ты живой? А почему пропустил танки? Пристрелю гада!.. – закричал Куржаков. – Не загораются они. Я бросал бутылки, – виновато сказал Ромашкин. – Бросал, бросал! А куда бросал? – кричал Куржаков так, что жилы надувались на шее. Холодея от ужаса, Василий вспомнил: «Бросать бутылку надо на корму так, чтобы горючка затекла в мотор». – Да что с тобой время терять! – Куржаков схватил бутылки и побежал наперерез танку – тот выходил на траншею немного левее. Ромашкин тоже с бутылкой ринулся за ним, метнул свою бутылку и, так как бежать было некуда, свалился на ротного. Куржаков сразу завозился, сбрасывая с себя Ромашкина, и вдруг стал смеяться. – Ты чего? – удивился Ромашкин. – Бутылки-то не гранаты – не взорвутся, а мы с тобой, два дурака, улеглись. Без всякой паузы Куржаков, стараясь перекрыть шум боя, скомандовал взводу: – По пехоте – огонь! – Он стал стрелять, быстро двигая затвор винтовки. Расстреляв обойму, Куржаков спросил: – Где твои пулеметы, почему молчат? Василий кинулся туда, где перед боем поставил ручные пулеметы. Самый ближний оказался на площадке, но пулеметчик, раненый и перебинтованный, сидел на дне траншеи. «Когда он успел перевязаться?» – удивился Василий и спросил: – Ну, как ты? Стоять можешь? – Могу, – ответил пулеметчик. – Так в чем же дело? Надо вести огонь, – сказал Ромашкин, помог бойцу встать к пулемету, а сам побежал дальше. Второй пулеметчик был убит. Василий прицелился и застрочил по зеленым фигуркам. Они закувыркались, стали падать. Первый пулемет тоже бил короткими очередями, и немецкая пехота залегла. – Ага, не нравится! – воскликнул Ромашкин и прицельно стал бить по копошащимся на снегу фашистам. Подбежал веселый Куржаков. – Видишь – дело пошло! Смотри, наш танк разгорелся… Ромашкин оглянулся и увидел охваченный огнем, метавшийся по полю танк. Другой, со свернутой набок башней, дымил густым черным столбом, правее и левее горело еще пять машин, это поработали артиллеристы. Вдруг снаряды накрыли фашистов, залегших перед траншеей. В перерывах между артналетами они стали убегать из-под огня назад, к третьей линии танков, почему-то остановившейся. И тут из-за леса вылетели штурмовики с красными звездочками на крыльях и пошли вдоль строя немецких машин. Частые всплески от разрывов бомб, вздыбившийся снег, земля и дым заволокли всю нейтральную зону. Сделав еще заход, штурмовики улетели. В поле чадили и пылали огнем подбитые танки. В одном из них рванули снаряды, бронированная коробка развалилась, из нутра ее вырвались яркие космы огня. – Так держать! – сказал довольный Куржаков и добавил: – Но учти, ты должен все делать сам. Я за тебя взводом командовать не буду. – Повернулся и ушел на свой наблюдательный пункт. «Зачем он так?.. – пожалел Ромашкин. – Вроде бы все наладилось, и опять обидел. Но, с другой стороны, он прав, без него дело могло кончиться плохо. А я, лопух, растерялся, даже, как бутылки бросать, забыл». До вечера отбили еще одну атаку. Ромашкин чувствовал предельную слабость: сил не осталось, даже шинель казалась тяжелой. Вспомнил: «Сегодня мы не завтракали, не обедали, не ужинали». Вспомнил и ощутил, что совсем не хочется есть. Попить бы только. Чаю бы крепкого, горячего. Ромашкин обошел уцелевших солдат, сосчитал убитых, велел отнести их в лощинку позади траншеи. Вспомнил о раненых – они сами, без помощи ушли в тыл. Он глядел на почерневшие, осунувшиеся лица красноармейцев, и его поразило сходство с теми, которых они сменили. Теперь и его бойцы ходили, как те, устало, вразвалочку, шинели на них испачканы землей и гарью. «Вот и мы стали чернорабочими войны», – подумал Ромашкин, и его охватила грусть оттого, что война совсем не такая, какой он представлял ее. За несколько страшных дней пребывания в штрафной роте с короткими и кровопролитными атаками и рукопашными Ромашкин, как это ни странно, не понял, не ощутил сути войны. Там было наказание истреблением, а не война, которую он изучал в училище и представлял совсем иной, с ее своеобразной романтикой и подвигами. И вот теперь в настоящем бою, в войне, которая велась вроде бы по боевому уставу, все обернулось другой стороной. Ничего в ней привлекательного, никакой романтики – только страх да смерть, настигающая людей повсюду, где бы они от нее ни прятались: в траншеях, блиндажах, лисьих норах и даже в стальных танках. Когда начало смеркаться, за Ромашкиным прибежал связной. – Командир роты вызывает. На НП Василий встретился с тремя сержантами – это были новые командиры взводов. Кроме Ромашкина, ни один взводный не уцелел. – Хватит мне к вам бегать, – беззлобно сказал ротный, и Ромашкин понял: в трудные минуты Куржаков бывал в каждом взводе. – Решил вызвать вас. Доложите о потерях. Докладывали по очереди – по номерам взводов. – Восемь убитых, четверо раненых, – сообщил Ромашкин. – Раненых обычно бывает в два раза больше, а у тебя наоборот, – сказал Куржаков. – В землянке сразу шестерых одним снарядом, – стал оправдываться Василий. – А ты куда смотрел? Людей на время артобстрела надо рассредоточить по лисьим норам, пусть сидят. Будет прямое попадание – убьет одного, а не как у тебя – сразу целое отделение. Куржаков решил не ругать лейтенанта в присутствии сержантов, но все же наставлял: – Или вот еще у некоторых с бутылками не получилось. Бросают, понимаешь, а танки не горят. Надо на моторную часть кидать. В башню или на гусеницы – бесполезно. В землянку, согнувшись, влез комбат Журавлев. – О, все начальство в сборе! Вовремя я пришел. Ну как, отцы-командиры? Живых накормили? Мертвые похоронены? – Кормим и считаем живых. Мертвым спешить некуда, – ответил Куржаков. – Сколько людей осталось? – Полроты наберется. – Сколько танков подбили? – Два. – У тебя же семь на участке роты стоит. – Пять артиллеристы сожгли. Моих два. – Считай все. – Что же получится, я семь и артиллеристы семь укажут – в донесении четырнадцать будет. Кому это надо? – Ты давай не мудри, – холодно сказал Журавлев, – уничтожено семь – так и докладывай. – Моих два, – упрямо сказал Куржаков, и ноздри его побелели. – Ну ладно, математик, – сердито сказал капитан. – Получи вот карты. Сегодня прислали. Начштаба в третью роту понес, а я для вас прихватил. – Журавлев, шелестя картами, стал подбирать листы, проверяя маркировку. – А эти зачем? – спросил Куржаков, показывая два листа с окраинами Москвы. Журавлев понял скрытый смысл вопроса, ответил: – На всякий случай. – Для меня такого случая не будет, – сказал Куржаков. – И взводным моим эти листы не давайте. Я пристрелю каждого, кто попятится. Он протянул комбату листы. Журавлев какой-то миг молча смотрел на Куржакова, но листы все же взял. Ромашкин возвращался в свою траншею и думал о Куржакове: «Что за странный человек? В бою улыбается, когда затишье – на людей рычит. Даже комбату резко отвечал…» Ромашкин шел по хрустящему снегу, видел редкие ракеты над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Он думал о том, что получил боевое крещение как командир и теперь дела пойдут лучше. Вдруг одна из огненных цепочек полетела прямо в него. Ромашкин не успел лечь, и огненное жало впилось в грудь. Падая, он ощутил, будто оса грызет, жалит уже где-то внутри, подбираясь к самому сердцу. «Как же так? Почему в меня?» – удивился Ромашкин. А оса жалила так больно, что померк свет в глазах. Во взводе подумали – лейтенант засиделся у ротного. Куржаков считал, что Ромашкин давно отсыпается в своей землянке. А телефон взводному командиру не полагается. Всю ночь пролежал на снегу Ромашкин, истек кровью, закоченел. Наткнулись на него только на рассвете, оттащили к воронке. Там не зарытыми еще лежали бойцы, расплющенные прямым попаданием в блиндаж. Совсем недавно на них с содроганием смотрел сам Ромашкин. Куржаков пришел взглянуть на последнего взводного своей роты. Да, он постоянно ругал Ромашкина и высказывал свою неприязнь, но в душе считал его наиболее способным из своих командиров и теперь искренне опечалился его смертью. Тем более что кое-чему уже научил лейтенанта Ромашкина, дальше с ним воевать было бы легче. Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта. – Куда же вы его волокете? – гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. – Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне! – Так задубел он весь, – виновато сказал Оплеткин. – Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.Умирать нам рановато
Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке. – Ну, вот мы и очнулись, – сказала она. Василий удивился – откуда женщина его знает! Кажется, это она торговала вареной картошкой. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил: – Это вы продавали картошку? Она кивнула: – Я, милый, я. – Я про станцию, где наш эшелон остановился. – Правильно, – согласилась женщина, – и я про станцию и картошку. Ромашкин понял – она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. «Значит, я тяжелый». – Он еще бредит, – сказал грубый голос рядом. Василий посмотрел – рядом на кровати сидел человек в нижнем белье. – Нет, не бредит, – удивился тот, – на меня смотрит. – Где я? – спросил Ромашкин женщину. – В госпитале, милый, в госпитале. – В каком городе? – В поселке Индюшкино. Ромашкин улыбнулся. – Смешное название. – Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе. – А почему? Куда я ранен? – И вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она еще была в нем, тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. – Осу выньте, осу! – застонал он. – Опять завел про осу, – сказал сосед нянечке. – Опять он поплыл, Мария Никифоровна. – Это ничего, – ответила нянечка, поправляя подушку. – Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идет. Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые, такие, кого не было смысла увозить в тыл: ранения легкие, несколько недель – и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжелого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был «тяжелым» не только по ранению, а из-за простуды и большой потери крови. Вскоре ему стало лучше. Теперь он уже не проваливался в темную мягкую пропасть, все время был в сознании. Только мучил раздирающий все в груди кашель. От этого кашля и сотрясения рана горела и кровоточила. Пожилой военврач со шпалой на петлице, видневшейся из-под белого халата, весело говорил: – Просто удивительно!.. В мирное время человек с таким букетом – сквозное ранение в грудь плюс крупозное воспаление легких – поправляется как минимум месяц. А теперь неделя – и уже молодец. – Еще через неделю и на танцы пойдет, – улыбаясь, сказала Мария Никифоровна, нянечка офицерской палаты. Когда военврач ушел, раненые занялись разговорами. Василий знал только тех, кто лежал поблизости. Слева – капитан Городецкий, командир батареи, крепкий, рослый. У него и голос артиллерийский – громкий, зычный. Справа – чистенький, красивый батальонный комиссар Линтварев, тщательно выбритый, чернобровый, с волнистой темной шевелюрой. Ромашкину было приятно, что такой красивый, серьезный и, видно, очень умный комиссар лежит рядом. Комиссар нравился и своей учтивостью. Он всем говорил «вы», «извините», «пожалуйста», «благодарю вас». Капитан Городецкий был груб, оглушал Ромашкина своим пушечным голосом, любил шутить, но шутки его не вызывали смеха. Когда Ромашкина сотрясал кашель, комбат вроде бы ворчал: – Ты это брось, не прикидывайся, все равно на передовую отправят. – И бережно приподнимал Василия вместе с подушкой, помогая преодолеть приступ. – Кашляй не кашляй, загремишь в полк. Только ветер позади завиваться будет. Рядом с артиллеристом лежал приземистый, широкоплечий танкист, старший лейтенант Демин. Белобрысый, белобровый, с розовым, обгоревшим лицом, Демин был неразговорчив, целыми днями читал газеты и книги. Других обитателей палаты Василий пока не знал. Некоторые из них, мотая свои тела на костылях, проходили мимо, но никто с Ромашкиным не разговаривал. Госпиталь размещался в здании школы, командирская палата была большой, в ней поместилось пятнадцать кроватей. Дверь из палаты выходила в зал. Там, как в казарме, длинными рядами стояли койки, на них лежали красноармейцы в исподних пожелтевших рубашках. В командирской палате пахло лекарствами, засыхающей кровью, из общего зала тянуло таким же запахом, но еще более густым, с ощутимой примесью гниющих ран и стираных портянок. Ромашкин со своей койки видел в зале небольшую сцену. На покоробившемся, облупленном по краям холсте, висевшем на сцене, был нарисован сельский пейзаж – березы, поля, деревушка на взгорке. «В точности моя школа, – думал Василий, – по одному проекту, наверное, построены. На такой же сцене мы получали аттестаты – Зина, Шурик, Ася, Витька. Где-то они сейчас? Надо написать Зине». Размолвка, которая у них произошла, казалась теперь пустяковой. Василий помнил, как сказал Зине, что собирается поступать в авиационное училище, и как обидно она ответила: «Хочешь жить всю жизнь по командам – ать-два?» Как далеко отодвинулось все это! Василий не мог вспомнить адрес Зины. Улицу знал – Осоавиахимовская, а номер дома забыл. «Ну, ничего, можно через маму узнать». Домой Ромашкин написал сразу, как только смог держать карандаш. «В следующем письме попрошу у мамы адрес и напишу Зине. Скорей бы пришел ответ, как там воюет папа. Не ранен ли?» Ромашкин вспомнил солдат, которых сменил его взвод, вспомнил своих бойцов, какими они стали за один день боя. «Неужели и папа такой?» Ромашкин не мог представить его таким, отец всегда ходил в наглаженном костюме, при галстуке – этакий интеллигентный, как мама называла в шутку, «руководящий товарищ из горисполкома». Вечером в общем зале установили киноаппарат, повесили экран и приготовились крутить кино. Зрители лежали на своих кроватях. Ходячие командиры пришли со своими табуретками. Когда готовились к сеансу, Ромашкин спал. Городецкий и Линтварев доигрывали партию в шахматы. – Давай, думай быстрее, я добью тебя, пока журнал прокрутят, – басил комбат. – Пожалуйста, – соглашался комиссар, – только не вышла бы у вас осечка. Запустили киножурнал, а Ромашкин все еще не проснулся, ему приснился странный сон – будто стоит он на Красной площади, дирижер в белых перчатках машет руками, а перед ним отчаянно дерутся Куржаков и тот психованный немец летчик, которого поймал Ромашкин. Немец и Куржаков колотят друг друга руками, зажатыми в них пистолетами, выхватывают из-под ног брусчатку и бьют по голове этими камнями. А музыка все играет, и дирижер машет руками в белых перчатках. Василий проснулся. В комнате звучал парадный марш, а перед глазами была Красная площадь с войсками. Он не сразу понял, что показывают кинохронику – парад 7 ноября. Наконец сообразил, что происходит, и с любопытством стал всматриваться. «Может быть, покажут и меня? Крутились и возле нас операторы». На экране стояли войска, снятые откуда-то сверху, потом показали крупно суровые лица участников парада, их шапки и плечи были занесены снегом. Но себя Ромашкин не увидел. – Я там был! – все же воскликнул Василий. – Где? – спросил комбат. – На параде. – Молодец. Одобряем и будем ходатайствовать. – О чем? – не понял Василий. – Об отправке на передовую. Ромашкин с досадой махнул рукой. Городецкий болтал все об одном: на передовую, на передовую… А на экране Сталин уже говорил речь. Он был виден по пояс, крупный, во весь экран, в фуражке и шинели, говорил спокойно и веско. – Тогда же снег падал! – вспомнил и сказал изумленно Ромашкин. – Почему его нет на экране? И пар изо рта не идет у Сталина, а стоял мороз. Сталин говорил долго, речь передавали полностью, поэтому и Линтварев, и Городецкий, оставив шахматы, могли убедиться – Ромашкин говорит правду. – Видите, все войска в снегу, видите? Да у меня на шапке был целый сугроб. А мимо Сталина ни одна снежинка не пролетает. И пара нет. На морозе пар обязательно должен быть. Линтварев резко поднялся. – Вы, товарищ лейтенант, говорите, да не заговаривайтесь. Зачем вы пытаетесь породить какие-то сомнения насчет товарища Сталина? Вы, товарищ капитан, слыхали его слова? Комбат подошел к Василию, склонился над ним, глухо сказал: – Ничего я не слышал. Бредит парень, а ты, комиссар, политику ему пришиваешь. Лежи, лейтенант, лежи спокойно. Сейчас я тебе водички подам. Ромашкина стал бить кашель, он застонал от боли, но сознание было ясное. – Нет, я все помню… Я же там был… Кых-кых. Комбат моргал ему глазами: молчи, мол, не будь дураком. И Ромашкин понял. Когда Линтварев куда-то вышел, Городецкий сказал: – Ты поосторожнее с такими словами. Не то отправят тебя куда-нибудь подальше и в противоположную сторону от передовой. – Почему вы всегда о передовой говорите как-то странно. Городецкий улыбнулся, обнажив прокуренные желтые зубы, и стал рассказывать: – С этим делом так было. Я служил на Дальнем Востоке. Ну, как началась война, все стали проситься на фронт. А командир полка никого не отпускал. Да от него это и не зависело. А был он мужик хитрый и всем обещал: «Кто проявит себя хорошо и окажется достойным, буду ходатайствовать об отправке на передовую». На стрельбах я и еще один комбат – капитан Чикунов – отличились. Командир полка сказал перед строем: «Буду ходатайствовать о направлении в действующую армию». А сам, конечно, не выполнил. Вот и пошла меж командиров поговорка – чуть что: «Будем ходатайствовать об отправке на передовую». Надолго прилипли эти слова. И я забыть их не могу. Добрейшая Мария Никифоровна принесла Ромашкину из деревни домашнего молока, нагрела его, добавила «нутряного» сала и поила, приговаривая: – Нутряное сало как рукой всю болезнь сымет. А молоко настоящее, не порошковое. В порошковом никакой силы нет. Нальешь в него воду – и все: вода была, вода и осталась. Нешто это молоко? Ромашкину была приятна заботливость Марии Никифоровны. Но втайне он жалел, что за ним ухаживает старенькая нянечка. В большой палате ухаживали за ранеными да и к ним заходили молодые медсестры, с подведенными бровями и кокетливо пристроенными накрахмаленными платочками. Хорошо, если бы такая постояла рядом, поговорила, прикоснулась к лицу или к руке. У Марии Никифоровны косынка тоже белая, только подвязана по-бабьи, узелком под подбородком. Старая нянечка замечала взгляды Василия в сторону молоденьких сестриц и радовалась – совсем ожил парень. – Скоро на ноги поднимешься, – говорила она, – будем на танцы ходить. Ты со мной будешь фокстротить, так как я выходила тебя. Ромашкин смущался, но поддерживал шутку: – Мы с вами румбу оторвем, тетя Маня. Госпиталь пополнялся новыми ранеными. Стоны, ругань. Крики слышались в большом зале и в классах. Вновь прибывшие приносили в дом свежесть морозного воздуха. Но через день, другой все входило в прежнюю колею. Многие тяжело раненные умирали – их уносили. Тем, кто выживал, облегчали страдания. А воздух наполнялся гнилостным запахом старых ран. Ромашкин уже стал ходить. Когда показывали кино, он со своей табуреткой отправлялся в общую залу, шутил с молодыми сестрами. В его палате появился новый сосед – старший лейтенант Гасанов. Ему оторвало стопу, но он еще не понимал этого, просил Ромашкина: – Накрой ногу, мерзнет. Ромашкин расспрашивал Гасанова о последних боях. – Ты где был, на каком участке? – Истру знаешь? Водохранилище там. – Слыхал. – Вот его и удерживали. – На берегу легче обороняться, это не то что в открытом поле. – Легче, говоришь? Оно же замерзло, как по земле, ходить можно. – Правильно, да ты говори спокойно, не волнуйся. – Как говорить спокойно, если оттуда нас выбили? Понимаешь, ночью по льду подошли, атаковали, захватили плацдарм. Вот на этом плацдарме меня и ранило в плечо и в ногу. Ты не видал, большая у меня рана? – В бинтах все, – опуская глаза, врал Ромашкин. – Ну ничего, зарастет. Так вот, понимаешь, они к нам по сплошному льду подкрались, а мы, когда вышибали их, в атаку шли где по льдинам, а где вплавь между ними. Разбило все нашими и немецкими снарядами. Ух, и вода была! До сих пор нога мерзнет. Закрой, пожалуйста, будь другом. Ромашкин сам уже ходил на перевязки и за лекарствами, подолгу задерживался в процедурной, разговаривал то с рыженькой, белолицей Ритой, то с черноглазой татарочкой Фатимой. Мария Никифоровна теперь все время лопотала у койки Гасанова, что-то ворковала ему про «танции», про теплый Ташкент, куда его скоро эвакуируют, а там – на родине – он непременно согреется. Дни в госпитале тянулись однообразно и скучно. Раненые, в большинстве молодые парни, как только начинали ходить, искали развлечений. А что придумаешь в четырех стенах? Но все же забавлялись. У красноармейца Посохина не ладился желудок, ему делали клизмы. Как только он удалялся в процедурную для принятия очередной порции воды, несколько бойцов занимали все кабины в уборной. Посохин бегал вдоль дверей и с нарастающим смятением звал: – Братцы, откройте! Ребята, нельзя же так! Вся большая палата хохотала. Потом и Посохин смеялся, он был добродушный парень. Как он ни хитрил, как ни старался юркнуть в процедурную незамеченным, за ним приглядывали, и представление повторялось. Другому бойцу положили в сапог щетку, и он, сунув босую ногу, испуганно заорал; третьему в компот подсыпали хины и долго ждали, пока он хлебнет этой смеси. За сестрами ухаживали наперебой, тут разгоралось отчаянное соперничество. Просыпались рано, первым делом слушали радио – сводку Информбюро, потом с нетерпением ждали газеты. Батальонный комиссар Линтварев читал их последним. Давали по одному экземпляру «Правды» и «Красной звезды» на палату. Командиры быстро просматривали фронтовые новости. И когда газеты освобождались, Линтварев читал их от первой до последней строчки, что-то выписывая в толстый блокнот. Иногда с ним горячо спорил танкист Демин. – Ну все, немцы выдохлись! – сказал однажды Линтварев, прочитав какую-то заметку. – И кто же это определил? – тут же откликнулся Демин. – Объективный ход событий. – А именно? – Вот приводятся выдержки из немецких газет. Фашисты уже не сообщают о планомерных наступлениях, а говорят, будто на Восточном фронте свирепствуют морозы, что не позволяет проводить большие наступательные операции. – Ну и что? – возразил Демин. – Правильно пишут – зимой воевать труднее, снега маневр сковывают. Немцы к тому же не привычны к нашим морозам. Линтварев спокойно ждал, пока танкист выскажется, по его ироническому лицу Ромашкин видел – комиссар подготовил веское опровержение: – К зиме суровой они непривычны, правильно вы говорите. Но где она, зима? Где морозы? Холоднее трех – пяти градусов еще и не было! Зима в этом году поздняя. Так что погода благоприятствует немцам. А почему они кричат о морозах? Ищут оправдание своим неудачам. Значит, выдохлись! Ромашкин в споре не участвовал, но соглашался с Линтваревым – холодов действительно не было. Василий не раз выходил во двор госпиталя в одном синем байковом халате, дышал свежим воздухом. – Очень хорошо, что Совинформбюро опубликовало такую статью, – убежденно говорил комиссар. – Это официальный документ. Придет время, историки откроют сегодняшний номер газеты «Правда» и увидят – не генерал Мороз, как утверждают немцы, остановил их, а мы – Красная армия. Ромашкин надел свой линялый старый халат, собрался на прогулку – не для того, чтобы убедиться в отсутствии мороза, а просто на очередную вылазку тайком от сестер. Он спустился на первый этаж и вышел за дверь. Голова закружилась от чистого холодного воздуха и едва уловимого запаха снега. Василий каждый день удлинял прогулки и постепенно узнавал, что делается во дворе госпиталя, где какие службы, отделения. Раньше он слышал стук молотков в большом сарае в дальнем углу двора. Сегодня добрался и до этого сарая. Оттуда вышел такой же, как и он, выздоравливающий в синем теплом халате, подпоясанном куском бинта. – Что здесь за мастерская? – спросил Ромашкин, надеясь, что и себе найдет какое-нибудь занятие от скуки. – Шьем деревянные телогрейки для нашего брата, – ответил выздоравливающий. – Чего? – не понял Ромашкин. – А ты зайди, посмотри. Василий заглянул за дверь, откуда пахнуло приятным теплом свежих стружек и опилок. В большом просторном помещении, прислоненные к стене, рядами стояли гробы, сбитые из свежеоструганных досок. – Не понравилось? – усмехнулся парень. – Есть и другая работа. Иди вот в лесок, там увидишь. – Мне так далеко нельзя ходить. – Подумаешь, даль – двести метров. Небось до Берлина собирался дойти, да немцы тебе маршрут укоротили, – съязвил боец. Ромашкин обиделся, подумал о Линтвареве: «Вот какие разговорчики тебе, комиссар, надо слышать», – и ответил: – Трепач. Совсем не думаешь, о чем болтаешь. Выздоравливающий рассмеялся. – Ничего, злее будешь. Это полезно. Ромашкин вспоминал Куржакова. «Жив ли? Тоже все время про злость говорил. А в бою был веселый, улыбался. Я думал, пристрелит меня за танки, а он даже помог». Еще через три дня Ромашкин вышел за ограду и добрался до того самого лесочка, где, он теперь знал, была работа для выздоравливающих. В лесочке оказалось кладбище. На большой поляне одинаковые могилы выстроились ровными рядами. «И мертвые в строю», – подумал Ромашкин. Большинство могил занесено снегом, но были холмики свежей, темной земли. Над всеми – старыми и новыми – возвышались пирамидки со звездочками. У свежего холма курили, опираясь на лопаты, выздоравливающие в полушубках и синих пижамных штанах, заправленных в сапоги. «Вот какую работу предлагал мне тот парень – могилы рыть… Ну и тип!» Василий тихо побрел вдоль старых могил, читая фамилии. «Может быть, наши ребята – Карапетян, Сабуров, Синицкий – здесь похоронены? Хотя едва ли. Они же не были ранены. Их сразу. Где-нибудь в братской могиле зарыты». Ромашкин вдруг оторопел, увидев свою фамилию. Еще раз прочитал: «Рядовой Ромашкин В.М.» Что-то холодное побежало от ног к сердцу. «Рядовой… В.М. – Владимир Михайлович… не может быть! Почему не может? Всего три дня пролежал Гасанов, и вынесли. Теперь ляжет вот в ту могилу, которую роют, и завтра уже будет написано: „Гасанов”. Так и не узнал, что у него нет ноги…» Василий понял, как бы он ни хитрил, как бы ни уводил мысли в сторону, от беды ему не уйти – это инициалы отца, Ромашкина Владимира Михайловича. Василий побежал в госпиталь, влетел к лечащему врачу. – Почему такой взъерошенный? – спросил военврач, привыкший видеть его спокойным. – Вы не помните раненого Ромашкина? Пожилой такой. Худощавый, высокий. Его здесь лечили… Он там похоронен. Инициалы совпадают – В.М., у моего отца такие же, понимаете? – Успокойся. Сейчас проверим. Какое звание у отца? – Рядовой. – Все ясно. Я его знать не мог: меня сразу закрепили за командирскими палатами. Идем. В управлении госпиталя они зашли в тесную комнатку со стеллажами. Там в папках лежали врачебные документы на выбывших раненых. – Посмотрите, пожалуйста, на «Р» – Ромашкин, – попросил военврач старую женщину в очках. Она пошуршала страницами около выступающей картонки с черной буквой «Р» и, выдернув папочку, подала доктору. Он полистал бумажки, жалостливо посмотрел на лейтенанта, тихо сказал: – Да, это он. Все совпадает – Оренбург, имя, отчество. Екатерина Львовна, дайте, пожалуйста, лейтенанту стул. Садитесь, читайте. В палату историю болезни дать не могу. Читайте здесь. Василий раскрыл синюю папку. Прочитал: «Ф.И.О. – Ромашкин Владимир Михайлович. Год рождения – 1896. Национальность – русский». «Зачем здесь нужна национальность?» «Партийность – беспартийный, – мелькало перед глазами. – Диагноз – сквозное ранение в грудь с повреждением сердечной сумки». «И я в грудь, и папа…» Буквы расплылись, будто бумагу намочили водой. И тут же Василий почувствовал, что слезы заполнили глаза и уже катятся по щекам. Остаток дня Василий пролежал на кровати, уткнувшись лицом в подушку. Мария Никифоровна опять хлопотала возле него. Соседняя кровать была пуста, на место Гасанова никого еще не положили. – Сердечный ты мой, надо же случиться такому, – тихо приговаривала тетя Маня и гладила Василия по голове. Ее глаза были влажными, но слез уже не было – выплакала вчера, когда умер Гасанов. – Ну уймись, ты ведь большой, – просила она, как ребенка. – О себе подумай, о своем здоровье. Теперь и за себя, и за него воевать придется. Уймись, сынок! С этого дня Ромашкин стал торопиться на фронт. Его торопливость была теперь не только от желания отличиться и показать свою удаль – нет, он еще хотел мстить за отца. У него что-то окаменело в груди, и, чтобы там стало легче, надо было, он понимал, скорее оказаться на фронте, бить фашистов, бить много и беспощадно. Доктор говорил – необходимо еще с полмесяца лечиться, предлагал отпуск. – Домой съездите, матери покажетесь, поможете горе перенести. Встречи с мамой Василий даже испугался. Оказаться в квартире, где все будет напоминать отца, и знать, что он никогда не появится, казалось непосильным. – Нет, что вы, какой может быть отпуск, – отрешенно сказал Василий, – только на фронт! Он каждый день надоедал военврачу, перестал ходить к сестричкам в процедурную, замкнулся, похудел. В это время пришло письмо от мамы. Охваченная страхом за его жизнь и здоровье, она расспрашивала – куда ранен, могут ли быть последствия? Об отце не писала ни слова. А сообщение о его смерти она получила из этого же госпиталя. Василий сам видел копию в той синей папочке. «Если мама так поступает, значит, ей так легче», – решил он и ответил, что рана пустяковая, скоро он вернется на фронт и пришлет свой новый адрес. Смерть отца стала тайной, которую знали оба, и, чтобы облегчить страдания другому, каждый хотел взять на себя большую часть этого горя.* * *
16 ноября началось новое наступление гитлеровцев на Москву. В районе Яхромы, Солнечногорска фашисты бросили в атаку много танков. На одном из участков наша оборона была прорвана. Ночью немецкие танки и пехота на бронетранспортерах ворвались в деревню Индюшкино. Госпиталь спал. Как только раздались выстрелы и взрывы, раненые, кто мог, вскочили с постелей. – Немцы! – Откуда они здесь? – Не знаешь, откуда бывают немцы? – Гаси свет! – Зачем? Это же не бомбежка. – Наоборот, зажгите все лампы, пусть видят, что здесь госпиталь. Прибежали из своих комнатушек врачи, сестры, торопливо завязывая тесемки халатов. – Товарищи! – властно и громко крикнул батальонный комиссар Линтварев, он стоял в центре общей палаты. – Оставайтесь на своих местах. Раненые находятся под защитой международной организации Красный Крест. Медицинский персонал объяснит немцам, что здесь госпиталь. – Плохо ты фашистов знаешь! Они тебя другим крестом благословят, – сказал боец на костылях. – Вы, пожалуйста, не тыкайте, а обращайтесь, как положено. Я – батальонный комиссар и приказываю всем сохранять спокойствие. – У тебя на кальсонах шпалов нету, не видно, что ты комиссар, – не унимался боец. Вмешался врач, поддержал Линтварева: – Правильно, товарищи, о раненых есть международное соглашение. Бойцы, приученные к дисциплине, кто лег, кто сел на свою койку. Тетя Маша сняла свой белый платочек и повязала косынку с красным крестиком на лбу. – Где наше оружие? – спросил Ромашкин. – На складе. Кто прибывает с оружием, у всех берут – и на склад. – А склад где? – Там, за сарайчиком, ну, за тем, где гробы делают. Капитан Городецкий достал из-под подушки пистолет, молча положил его за пазуху. – Эх, напрасно я сдал свой наган, – пожалел белобрысый танкист. – Ложитесь, ложитесь, – успокаивал Линтварев. – Сделайте вид, что вы не ходячие. Внизу, на первом этаже, хлопнули двери. Все замерли, тревожно вслушиваясь. Затопали по лестнице тяжелые сапоги, зацокали металлические шляпки гвоздей. Ромашкин будто увидел подошвы немецких сапог, утыканные гвоздями. Военврач двинулся к двери, чтобы встретить тех, кто поднимался по лестнице. Сестры испуганно прижались к стене. Вдруг дверь брызнула стеклами и распахнулась – ее ударили ногой. В зал с автоматами наперевес ввалились гитлеровцы в зеленых шинелях и касках, покрытых инеем. – Здесь раненые, – сказал врач, став на пути врагов и раскинув руки. Треснула короткая очередь, и врач упал с раскинутыми в стороны руками. Вскрикнула сестра. И тут же автоматы забились, заплевались огнем. Беленькие сестры сползли по стенам на пол. А фашисты уже косили тех, кто вскочил, и тех, кто лежал еще на кроватях. Ромашкин кинулся на подоконник, вышиб ногой раму и спрыгнул в мягкий холодный снег. За ним выпрыгнули танкист Демин и комиссар Линтварев. – Бегите, братцы, я прикрою! – крикнул сверху капитан Городецкий и выстрелил в гитлеровца, который побежал наперерез Линтвареву и Демину. Пока Ромашкин бежал вдоль стены к углу дома, сверху хлестнуло еще несколько выстрелов, и он услышал, как отчаянно заматерился Городецкий. За деревянным сараем трое командиров увидели кирпичную пристройку. Это, наверное, и был склад. Но едва они выбежали из-за угла, их остановил властный окрик: – Стой, кто идет? Часовой сидел в окопчике, оттуда торчала лишь заиндевелая ушанка. – Свои, – тихо сказал танкист. – Какие свои? Где разводящий? – Немцы прорвались! Ты что, стрельбы не слыхал? Часовой молчал. Он слышал стрельбу, но не знал, что происходит и как ему поступить. Командиры опять двинулись вперед. – Дай нам оружие, – попросил Ромашкин, – там немцы раненых бьют… – Не подходи, стрелять буду! – Часовой клацнул затвором. – Я батальонный комиссар, верьте мне, это не провокация, – властно сказал Линтварев. – Я приказываю… – Тут же грохнул выстрел, и пуля свистнула над головой. Все трое упали в снег. – Теперь не допустит, – печально и тихо сказал танкист. – Раз услышал, что комиссар приказывает, будет стоять до конца. Подвиг совершает! – Танкист истерически засмеялся, тут же заплакал, стал бить кулаками снег и надрывно выкрикивать: – До каких же пор так будет? До каких? В июне нам не позволили машины вывести: приказ – не поддаваться на провокацию. И что же? Многие танки сгорели в парке. Вот, смотрите, он тоже не поддается на провокацию, этот дурак! Внезапно Демин вскочил и грудью пошел на часового. – Стреляй, гад! Стреляй в своего! Фашисты раненых там убивают, а ты… Часовой выстрелил раз и другой, наверное, умышленно выше головы. А Демин все шел. Наконец он достиг окопа, нагнулся, вырвал винтовку и ударил часового ногой в лицо. – Ах ты, курва! – закричал боец. – Надо было тебя пристрелить! Я же специально вверх стрелял, чтобы ты обезоружил меня. Закон не велит тебя на пост допускать, не имею права. Демин, не вступая в долгий разговор, подбежал к двери, засунул ствол винтовки за пробой и двумя рывками сорвал замок. Посвечивая спичками, стали искать оружие и патроны. – Да здесь вот, – подсказывал пожилой боец, двигаясь за Деминым. – Вот в тех ящиках автоматы, в тех – винтовки. – А где гранаты? – спросил Ромашкин. – Гранат нема – вы на передовой их оставляете. – А патроны? – Патронов тоже чуть. Устав надо знать: уходя в лазарет, отдай патроны товарищу, который остается на передовой, – поучающе процитировал красноармеец. – Да заткнись, буквоед проклятый! – закричал Демин. – Показывай, где патроны! – Вот туточки. – Он открыл деревянный ящик, там тускло блеснула серая цинковая коробка. Ромашкин выхватил из ящика автомат – на нем были липкие сгустки солидола. – Надо же так намазать! – Ромашкин выругался. – Тыловые чучела безголовые! Он схватил какие-то тряпки, стал обтирать кожух и затвор автомата. – Государственное добро полагается беречь, – невозмутимо поучал боец. Он отбегал куда-то в темные углы и возвращался то с шинелями, то с гимнастерками. – Одевайтесь по-быстрому! Сапоги вот, шинелки. Околеете в бельишке-то! Едва они успели одеться, как у госпиталя послышалась частая стрельба, взревели моторы танков, хлестко вспороли морозный воздух выстрелы танковых пушек, грохнули близкие разрывы. Крадучись, все четверо вышли из-за сарая и увидели свои родные тридцатьчетверки. Стреляя вдогон уходящим гитлеровцам, танки неслись по центральной улице поселка. Ромашкин вслед за Деминым и Линтваревым вбежал в палату и в наступающем утреннем рассвете увидел страшное зрелище. Убитые лежали в самых невероятных позах. Было ясно, что все они метались в поисках спасения, и так, на бегу, настигла их смерть. Только военврач лежал у входа с раскинутыми руками да девушки-медсестры сжались комочками у стены. То ли от предутренних сумерек, то ли от пережитого Ромашкину все окружающее казалось синего цвета: оконные проемы без стекол, халаты на убитых, лица стоявших рядом людей и даже кровь, растекшаяся по полу. У входа в свою палату Василий перешагнул через трупы двух фашистов, мысленно отметил: «Это Городецкий их застрелил. Где же он сам?» Капитан лежал у окна, вокруг него были грязные следы сапог и россыпь стреляных немецких гильз. В Городецкого, видно, выпустили несколько автоматных очередей. На полу возле двери Василий увидел тетю Машу с раскинутыми, как и у военврача, руками. Она тоже встала на пути врагов, не хотела их пускать. Пришли в госпиталь командиры из батальона, выбившего фашистов. Линтварев, где-то нашедший свою одежду, в полной форме, подтянутый, подошел к ним и строго сказал: – Товарищи, вы все это видите своими глазами, будете свидетелями. Надо составить акт – это нарушение международного пакта. Это варварское преступление. Командир в овчинном полушубке мрачно посмотрел на него, ответил глухо: – Нет, мы не свидетели. Мы – судьи, нам не нужны никакие акты. Мы будем бить сволочей беспощадно. Они ушли. А Линтварев спросил Ромашкина и Демина: – Может, мы с вами составим?.. – Иди ты… знаешь, куда, – грубо сказал танкист. – Вы, пожалуйста, не забывайтесь, товарищ старший лейтенант, – одернул его Линтварев. – Я старше вас по званию… Но танкист, уже не слушая, ушел из палаты. Ромашкин достал из тумбочки бритву, планшетку, письмо от мамы, аккуратно сложил все и пошел на склад искать свою одежду. Когда он в полной форме вернулся в госпиталь, там наводили порядок откуда-то подоспевшие незнакомые медики. – Вы из здешних раненых? – спросила женщина-военврач, похожая на армянку. – Я уже выписывался. Мне бы документы, – соврал Ромашкин. Женщина с состраданием глядела на лейтенанта. Он так крепко сжимал автомат, что пальцы на руке побелели и, наверное, онемели, а сам он не замечал этого. Она понимала – лейтенанту надо уйти отсюда как можно скорее. – Может быть, вас направить в другой госпиталь? – спросила она участливо. Ромашкин испугался. – Нет, нет, только на фронт. – Я понимаю, милый. Но здоров ли ты? У тебя повязка. – За расстегнутым воротом гимнастерки был виден бинт. – Это последняя повязка. Точно вам говорю, меня собирались выписать. – Хорошо, лейтенант. Пойдем в штаб, посмотрим твои бумаги и все оформим. Через час Ромашкин получил свои документы, направление в офицерский резерв армии, продовольственный аттестат и дорожный паек – колечко сухой колбасы, две селедки, кусочек старого свиного сала, полбуханки черного хлеба и немного сахарного песку в газетном кульке. Он пошел на опушку леса, где выстроились в ряд могилы. Постоял у пирамидки со своей фамилией и инициалами отца. Подумал: «Теперь, папа, рядом с тобой лягут тетя Маня, капитан Городецкий, доктор Микушов, Рита и Фатима – наши сестрички». Василий жалел этих так внезапно погибших людей, от которых видел только хорошее. Но оттого, что они будут похоронены рядом с отцом, на душе Василия становилось не то чтобы легче, а как-то спокойней за отца. – Прощай, папа. Прощайте, товарищи… – тихо сказал он и пошел на окраину поселка, к дороге, по которой сновали машины и скрипели на морозе повозки. Василий тревожно вслушивался в себя – не дает ли знать беганье босиком по снегу, да еще в одном белье? Но внутри, в груди, и особенно в голове было пусто – ни жара, ни тепла, будто там остались холод и тишина, которые онзастал в палате с расстрелянными. Лишь где-то на дне души возникло новое чувство, колючее, обжигающее, больное, которого он не ощущал в себе раньше. Как оно называлось, это новое чувство, Василий не знал. На что оно похоже? И вдруг вспомнил Куржакова: как тот дрался, как исступленно бил всем, что попадало под руку. Вот и Василию хотелось сейчас так же бить фашистов, стрелять в них, колоть штыком, душить руками, грызть зубами. «Это – ненависть!» – понял Василий и даже остановился, чтобы прислушаться к ней и лучше ощутить ее жжение.* * *
На полях Подмосковья чернели сгоревшие танки, опрокинутые автомобили, изуродованные пушки с разорванными стволами – все это, как и тысячи вражеских трупов, постепенно заметала снежная поземка. Однако и наши войска несли в ходе боев большие потери. Постепенно атаки полков и дивизий, как штормовые волны затихающего океана, истощив силы, били все слабее и слабее и наконец остановились, клокоча и бушуя местными боями на изогнутой и изломанной линии фронта. Полк, в который вернулся из госпиталя Ромашкин, совершенно выбился из сил. Поредевшие батальоны закрепились в открытом снежном поле между двумя сгоревшими деревеньками, вдолбились в промерзшую землю и держали оборону в ожидании дальнейших распоряжений. Пришла новогодняя ночь. Подвывал ветер, шуршала поземка. В небе вместо луны – тусклое ее подобие, будто жирное пятно на серой оберточной бумаге. Василий Ромашкин отодвинул загремевшую на морозе жесткую плащ-палатку и вышел из блиндажа в траншею. Постоял там, втянув голову в теплый воротник полушубка, подождал, пока глаза привыкли к мраку. Холодный воздух быстро обволакивал его, вытесняя из-под одежды тепло землянки, пахнущее хлебом и махоркой. Стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить это приятное тепло, Василий спокойно и привычно оглядел нейтральную зону. Пологие скаты спускались от нас и от немцев к извилистой полосе кустарника, росшего вдоль речушки, спрятанной подо льдом. Было мглисто и тихо. Поземка подкралась к траншее и с легким шипением кинула жесткий снег в лицо. Ромашкин только попытался сдунуть его, но рук из карманов так и не вынул: в карманах еще осталось домовитое тепло. Дежурный пулеметчик Ефремов, пожилой человек, выглянул из-за поворота. Шинель его спереди была испачкана землей: наблюдая за нейтралкой, он прижимался к стенке траншеи. Увидев командира, не без умысла завел неторопливый разговор со своим помощником: – Чтой-то долго не волокут нам седни харчи. – Загуляли, наверное, и запамятовали о нас, – весело и звонко ответил молоденький солдатик Махоткин. – Новый год – сам бог велел гулять! – Не может такого быть, – спокойно возразил Ефремов осипшим на морозе голосом. – Если бы ты сидел там, запамятовал бы. Ты вертопрах известный. А ротный командир никак запамятовать не может. Василий сам был голоден и хорошо понял солдат. – Звонил я, вышли уже, – сказал он, не сводя глаз с нейтральной зоны. – Давно вышли. Где их черти мотают?.. Пулеметчики ничего не ответили, только Махоткин подмигнул Ефремову, что, наверное, значило: «Порядок. Узнали, что хотели». А Василий, глядя на редкие, лениво взлетающие немецкие ракеты, думал о своем: «Говорят, желание, загаданное на Новый год, сбывается. Ну, какое у меня желание? О чем загадать? Чтобы не убили? Сегодня каждый и у нас и у немцев такое загадывает. Что же, все живы останутся?.. Нет, надо задумать что-нибудь более реальное». Василий даже плюнул от досады и пошел проверять посты. Постов было три. Один уже видел – это пулеметчики. Другой – в самом конце траншеи, на правом фланге. Третий – на левом. Блиндаж, из которого вышел Василий, находился посередине – на него и опиралась дуга траншеи, как брошенное на землю коромысло. Высотка же, со всех сторон окруженная полями и перерезанная поперек этой траншеей, походила на лепешку. Она была далеко впереди позиций батальона, и солдатам, занимавшим ее, полагалось раньше всех обнаружить противника, если тот двинется вперед, задержать его, дать батальону возможность подготовиться к отпору. Потому-то и высотка, и лейтенант с двенадцатью солдатами, окопавшимися здесь, назывались боевым охранением. Днем сюда не могли подойти и даже подползти ни свои, ни немцы. Зато ночью можно подобраться с любой стороны – ни минных полей, ни колючей проволоки перед траншеей нет. Единственным тоненьким нервом, который связывал взвод с главными силами батальона, была черная ниточка телефонного кабеля. Она лежала прямо на снегу, ее, наверное, хорошо видно в бинокль со стороны противника – немецкие минометчики, дурачась от нечего делать, перебивали кабель многократно. После этого взвод подолгу сидел отрезанным: в светлое время связисты на голое поле не выходили, знали, что их поджидают фашистские снайперы. …К последнему изгибу траншеи Василий приблизился крадучись. Выглянув из-за поворота, увидел часового, тот стоял к нему спиной. – Спишь? – Заснешь тут, – мрачно сказал часовой. – В животе, как на шарманке, играют. Я вас слышал, товарищ лейтенант, когда вы еще с Ефремовым разговаривали. На морозе далеко слышно… Так где же кормильцы-то наши, товарищ лейтенант? Почему жрать не принесли? – Несут. Скоро будут… На другом – левом – фланге рядовой Бирюков тоже не спал и тоже спросил о еде. Василий не успел ответить, стрелы трассирующих пуль пронеслись над головой, звонко, будто хлысты цирковых дрессировщиков, щелкнули над самым ухом. Лейтенант и солдат пригнулись, пулеметная очередь вспорола бруствер и обдала их земляным и снежным крошевом. – Во дает! – сказал Бирюков. Василий мгновенно представил немецкого пулеметчика в зеленоватой шинели, в каске, пулемет с толстым дырчатым кожухом на стволе, колышки разной высоты или ступенчатую дощечку под прикладом пулемета. Все важные цели пулеметчик пристрелял засветло, для каждой под приклад забил колышек или сделал срез на доске, а теперь вот, ночью, ставит приклад на эти подпорки и в темноте бьет точно по цели. Вон как резанул по брустверу, высунь голову – сразу продырявил бы! Дорисовав картину со всеми ее подробностями, Василий недовольно сказал солдату: – Немец-то дает, а ты можешь так? Бирюков удивленно поглядел на командира, почуяв его официальную строгость, поправил ремень, отряхнул землю, которой, как и у Ефремова, была испачкана спереди шинель, и, ничего не ответив, без особой сноровки, но все же выпрямился, пытаясь изобразить положение «смирно». Василий обратил внимание на ноги солдата, расставленные врозь под балахоном промерзшей шинели, вспомнил лихих и красивых своих товарищей по училищу и сердито упрекнул Бирюкова: – Строевик!.. Чего же молчишь? Стрелять, как он, говорю, умеешь? Солдат потоптался, виновато ответил: – Так бьем же их, товарищ лейтенант. – Бить-то бьем, да где? Под Москвой, Смоленск-то вон, за спиной у того фрица. – Так ить, товарищ лейтенант, ежели по башке из-за угла шваркнуть, какой ни на есть здоровяк не устоит. Теперича вот оправились и от Москвы отогнали. – «Оправились»! – язвительно передразнил Василий. – Нашел тоже словечко – «оправились»! – Я же не в тех смыслах, товарищ лейтенант. – Ну ладно, гляди лучше, как бы на Новый год нам с тобой подарочек не поднесли… Василий вернулся к землянке, постоял у входа, прислушался. Еще одна ракета белой струйкой взмыла вверх, раскрылась, расцвела в огромный светящийся конус и, покачиваясь, стала спускаться. Круг снега, высвеченный ракетой, напомнил Василию боксерский ринг. Так же вот освещен бывает. Только не круг, а квадрат. И поменьше. Окаймлен канатами. А зрители где-то там, во мраке, за пределами света. Очень ясно Василий вспомнил, прямо увидел, как рефери, весь в белом, лишь на шее черный галстук-бабочка, показал в его сторону и громкоговорители тут же объявили: «В правом углу боксер Ромашкин, общество „Спартак”, второй разряд, средний вес, провел тридцать шесть боев, тридцать два выиграл, боксом занимается три года». Кто-то из зрителей, как всегда, отреагировал на его фамилию: «Молодец, Ромашка! Цветочек!» Зал ответил глухим вздохом смеха, но тут же болельщики его соперника выкрикнули другое: «Ромашке сегодня лепестки посшибают! Погадают на нем: любит – не любит…» Василий грустно улыбнулся. «Где они сейчас, мои соперники и те, кто кричал мне обидные слова?» Все, конечно, воюют. Многие, наверное, уже «отработались», с любым из них он встретился бы теперь, как с братом. Впрочем, и тогда Василий не испытывал злобы ни к своим соперникам, ни к их болельщикам и стремился лишь получше понять, разгадать противника, оказаться ловчее и находчивей его. Дрался беззлобно, но решительно и настойчиво, как полагается в спорте. «Да, многие теперь уже „отработались”», – опять подумал Василий. Было горестно вспомнить родное, обиходное среди боксеров слово «отработались». Так они говорят о тех, кто закончил бой. Ромашкин вложил в это слово совсем иной смысл и потому нахмурился. Мысли о боксе, о веселой довоенной жизни пронизал холодный сквознячок: выбило почти всех выпускников курсов, которые приехали с ним на фронт. И его, Ромашкина, тоже выбивало: был ранен. Чуть бы левее – и привет, лежал бы сейчас в братской могиле. А может, рядом с отцом, скончавшимся от ран в госпитале. Василия потрясла тогда быстротечность судьбы взводного командира. Всего один бой, одна атака, преодоление двух-трех немецких траншей – и не осталось в ротах ни одного взводного! А роты и взводы тем не менее существуют, хотя и сильно поредевшие… Там же, в госпитале, где появилось время для размышлений, Ромашкин сделал и еще один важный, как ему казалось, вывод: у людей на войне жизнь коллективная. Мы – взвод, мы – батальон, мы – полк. Даже временные объединения в группы и команды помнятся долго. Вот он сам выехал из Гороховецкого городка в полк с командой в двадцать человек, и все время, пока они ехали, везде и всеми рассматривались как единое целое – команда. На железной дороге военные коменданты отводили место в вагоне не каждому из них, а команде. Продукты отпускались тоже всей команде – по одному продаттестату. Только по прибытии в полк разъединились они, разошлись на короткий срок по батальонам и ротам. Но все равно их числили по старинке: из такой-то команды. А после боя они опять собрались вместе: легли в общую братскую могилу. Одни прибывают, другие выбывают, а бои идут. Когда выпускники курсов младших лейтенантов выехали на фронт, великая битва за Москву уже полыхала. Когда они шагали торжественным маршем на параде по Красной площади, битва эта продолжалась. Потом Карапетян, Сабуров, Синицкий успели сгореть в ее огне, Василий в госпитале отлежался и вот опять много дней участвует все в том же сражении за столицу на завершающем этапе. Основательно продрогнув, Ромашкин собирался уже нырнуть под плащ-палатку, заменявшую дверь, в приятную теплоту блиндажа, но в этот миг справа громко крикнул Бирюков: – Стой! Кто идет? Стрелять буду! Ему сразу же негромко откуда-то со стороны ответили: – Да свои, свои. Погоди стрелять, сначала сто граммов выпей. Василий поспешил на голоса. Прибыли двое. Округлые от поддетых под шинели ватников, запорошенные снегом, они, видно, умаялись и неловко сползали в траншею. Ворсинки шапок вокруг лиц и сами лица заиндевели. Солдаты, как точно выразился Ефремов, «волокли» еду. Один тащил по снегу плоский темно-зеленый термос с лямками для крепления на спине, другой – два вещевых мешка, тоже зеленых, только посветлее. Подошли Ефремов и Махоткин, взяли у солдат ношу. От вещевых мешков пахло примороженным хлебом, а от термоса, хоть он и был завинчен, исходил желанный аромат борща. – В Москву, что ли, за праздничной шамовкой бегали? – спросил Махоткин. – Угадал, – хмуро ответил солдат, принесший термос. – Прямо из ресторана «Балчуг» бифштексы вам доставили. Другой, который тащил мешки, оказался разговорчивее. Сознавая, как их здесь заждались, принялся объяснять: – Зацепило у нас одного. Мы сначала втроем шли… Крепко зацепило. В живот. Если бы полегче, мы бы его назад своим ходом пустили. А тут нельзя было, пришлось выносить… Гитлеровцы, очевидно, услышали говор, огненные струи хлестнули по траншее. Все присели, взбитый пулями снег посыпался сверху. – Вот и новогоднее конфетти, – сказал солдат, вручивший Махоткину термос. – Слушай, а ты вправду не в ресторане работал? – спросил Махоткин. – Бифштекс знаешь, конфетти. Тот, однако, не принял этого явного предложения поговорить о довоенной жизни. Только вздохнул и доложил лейтенанту: – Тут все: завтрак и ужин сухим пайком; обед, стало быть, горячий. Водка – во фляжках, хлеб и сахар – в мешке. Вам еще доппаек, товарищ лейтенант, печенье и масло. – Спасибо, – сказал Василий и, повернувшись к Ефремову, распорядился: – Вы тут оставайтесь, глядите, как бы фрицы на угощение не пожаловали. Скоро вас подменю: поедят ребята – сразу пошлю на смену. – Понятно, товарищ лейтенант, – ответил Ефремов. Термос и вещевые мешки были переданы в чьи-то руки – темные, испачканные сажей, с желтыми подпалинами от цигарок. Руки эти тянулись из-под плащ-палатки, не откидывая ее далеко, сберегая тепло внутри землянки. А в блиндаже сразу же началась веселая возня. Солдаты рассаживались поудобнее, гремели котелками, послышались шутки, потом знакомый вопрос: – Кому? И кто-то, непременно отвернувшись в сторону, может быть, из-под наброшенной на голову шинели – кто именно, Василий не узнал, – глухо ответил: – Ефремову! Потом снова: – Кому? И опять тот же глухой голос: – Бирюкову! – Кому? – Лейтенанту!.. Когда ритуал дележки закончился, Василий откинул плащ-палатку. В блиндаже было накурено. Тепло, напитанное влагой земляных стен, приятно коснулось его. Гильза от снаряда, сплющенная вверху, держала фитиль из обрезка бязи и освещала землянку язычком чадящего пламени. Солдаты сидели, прижавшись спинами к стенам. В узком проходе на расстеленных серых измятых полотенцах стояли котелки, кружки, лежали хлеб и сахар. Когда можно спать, эти люди вот так же, как сейчас, садятся, лишь опускаются чуть ниже, вытягивая ноги от стены к стене. Василий был доволен блиндажом: удобный. Будто специально рассчитан на его взвод: две свободные смены – восемь человек – сразу могут отдыхать в тепле. А для него, командира, есть даже земляное возвышение в дальнем углу, и напротив этого возвышеньица выложена печурка из неведомо где взятого кирпича. Ее много раз обмазывали глиной, но она и теперь вся в трещинах – алые угли вываливаются сквозь щели. Над печкой протянулись черные обрывки кабеля, там постоянно сушатся портянки и рукавицы, заполняя блиндаж кислым запахом шерсти, пота и паленой ткани. Сейчас все эти запахи перекрыл дух наваристого борща. «И еще чем хорош блиндаж, – размышлял Василий, – над головой двойной накат из нетолстых бревнышек, присыпанных слоем земли и снега. Не каждая дурная мина прошибет. Снаряд, конечно, пропорет насквозь и взорвется внутри, но не так уж часто на войне случаются прямые попадания!» Ромашкин со своим взводом немало сменил позиций. Приходилось жить по-всякому: и без печки, и вовсе без блиндажа, в траншеях, где по колено воды. И от сознания теперешнего удобства да и от тихого поведения немцев у Василия было по-настоящему праздничное настроение. Подняв свою кружку и отметив про себя, что солдаты налили ему побольше положенных ста граммов («Уважают, черти!»), лейтенант от души сказал: – Ну что же, братья-славяне, с Новым годом вас! И дотопать нам до Берлина! Когда все поели, продовольственники, забрав термос, вещевые мешки и фляги, собрались в обратный путь. – Идите так, чтобы высотка прикрывала, – посоветовал Ромашкин. – Дойдем! Налегке-то быстрее, – откликнулся один из них. – Слышь, дядя, – спросил его Махоткин, – а третьего-то вашего до двенадцати или после зацепило? – Вроде бы до, – ответил тот. – Уходили к нам, он живой был? – Дышал. – Тогда порядок, в Новый год перевалил – жив будет. – Хорошо бы, – тихо сказал другой. И неуклюжие продовольственники полезли из траншеи, пригнувшись, покатились, словно колобки, за обратный скат высотки. Василий настороженно ждал. «Если сейчас немцы чесанут точной пристрелянной очередью, срежут обоих». Но пулеметы молчали. Даже не взлетали ракеты. Впереди было тихо и черно. Только на флангах перед соседями справа и слева иногда зацветали, как одуванчики, тусклые на расстоянии желто-зеленые шапки. «Тоже, наверное, ужинают, – думал Василий о немцах. – Что-то им принесли? Наверное, сосиски, а может, и гуся с тушеной капустой. Грабят, сволочи, наших колхозников!» Воспоминание о тушеной капусте было настолько живое, что он даже принюхался, не тянет ли от немецких траншей капустным запахом. У тушеной капусты запах очень пробивной, по ветру, пожалуй, и на таком расстоянии дошел бы!.. Вдруг Ромашкину показалось, что сугроб в нейтральной зоне шевельнулся. Так бывает порой, когда осветительная ракета опускается вниз: в ее колеблющемся свете и кусты, и тени от них, и сугробы слегка вроде бы покачиваются. Но сейчас не было ракеты. Ромашкин присмотрелся. Увидел еще несколько движущихся сугробиков. «Что за черт! Неужели от ста граммов?» Он прижался к краю траншеи, вгляделся попристальнее и понял: немцы ползут! Крадутся, одетые в белые костюмы! Потому и пулеметчики у них не стреляют, и ракет нет. Не отрывая глаз от ползущих, Ромашкин кинулся к станковому пулемету. Первая мысль – немедленно скомандовать: «В ружье! Огонь по фашистам!» Не будь он боксером, наверное, так и поступил бы. Но ринг приучил его не поддаваться первому впечатлению, не паниковать, спокойно разобраться в том, что происходит. Пусть на это уйдет несколько секунд, зато потом будешь действовать правильно и решительно. Вот потому Ромашкин и не поднял тревоги сразу же. Несколько мгновений, пока спешил к пулемету, ему хватило на то, чтобы сообразить: гитлеровцев не так уж много, ползут не по всему фронту, а отдельной группой, значит, это не общее наступление, значит, разведка или хотят снять наше боевое охранение перед атакой более крупных сил. А может, Новый год хотят отметить захватом «языка»?.. Ну если так, то и кричать не надо. Тут следует какой-то сюрприз им приготовить!.. Ромашкин спокойно зарядил пулемет новой лентой. Ефремову и Махоткину сказал: – Ползут. Видите? Пулеметчики разом прилипли животами к стене окопа. – Язви их в душу! – выругался Махоткин. – Стреляйте же, товарищ лейтенант! Чего вы мешкаете? – Подожди, Махоткин, сейчас мы их встретим, пусть подползут ближе. Следи, Ефремов, стреляй, только если вскочат. Я людей позову. Ромашкин подбежал к блиндажу, рванул плащ-палатку, хриплым от волнения голосом скомандовал: – В ружье! Только тихо. Немцы ползут, человек двадцать. Наверное, разведка. Всем выходить, пригнувшись, не показываться. Приготовить гранаты. Огонь по моей команде… Кулагин, доложи ротному по телефону, скажи, я в траншее. Ромашкин опять поискал и нашел на снежном поле выпуклые бугорки – до них было еще метров шестьдесят. «С такого расстояния не кинутся. И гранаты, лежа, не добросят, – лихорадочно думал он. – Надо уловить момент, когда в рост встанут, когда ринутся к траншее, лежачих много не набьешь». Солдаты разбегались вправо и влево, присаживаясь на дно траншеи, тревожно поглядывая на командира из-под серых ушанок, сжимая лимонки в голых руках. Увидев гранаты, Ромашкин подумал: «Когда фрицы вскочат, дорога будет каждая доля секунды». Шепотом приказал: – Разогнуть усики на гранатах! Тихая эта команда пошла по траншее. Солдаты передавали ее друг другу: – Разогнуть усики… Василий поглядел в тыл: не подбираются ли сзади? И опять негромко сказал, уверенный, что его слова тут же передаст «солдатский телефон»: – Внимательно следить на флангах! Короткий говорок опять побежал от командира в противоположные концы траншеи. А призрачные фигуры в белом чем ближе подползали, тем медленнее двигались. Ромашкин от перенапряжения мысленно даже звал их: «Ну, давайте, давайте!.. Чего медлите?» Сердце у него стучало так громко, что невольно подумал: не услышали бы этого стука немцы. Стало вдруг жарко. Он расстегнул полушубок. «Перед броском вперед они должны приостановиться, подождать отставших», – соображал Ромашкин и тут же увидел, как один из немцев приподнялся, потом разом встали остальные и покатились по глубокому снегу вперед без единого звука, словно ватные. – Огонь! – заорал Ромашкин во всю грудь и метнул гранату. Солдаты тоже вскочили со дна траншеи. Замелькали в замахе руки. Торопливо затараторил пулемет Ефремова. Забухали взрывы гранат. Взвизгнули, брызнув в стороны, осколки. Закувыркались, заметались, закричали белые фигурки между огненными и черными всплесками земли. – Бей гадов! – кричал Ромашкин. Он бросил еще одну гранату, затем вскинул автомат и стал стрелять. Справа и слева гулко гремели винтовочные выстрелы. Радость оттого, что все получилось, как было задумано, и особенно вид удирающих врагов вытолкнули Ромашкина из траншеи. – Лови их! За мной, ребята! Он бежал скачками, проваливаясь в глубокий неутоптанный снег, стреляя на ходу. «Живьем бы, живьем бы взять хоть парочку!» – с азартом думал Василий, догоняя удирающих. Вот уже совсем рядом один, запаленное дыхание со свистом вырывается из его груди – не дышит, а стонет от перенапряжения: «Ых! Ых!» Ромашкин схватил немца за плечо. Оно оказалось мягким, рукой прощупывалась вата. «В разведку пошел, а столько понадевал на себя, вояка!» – мысленно упрекнул его Василий и ударил автоматом по голове. Уже размахнувшись, успел подумать: «Не пробить бы голову, вполсилы надо». Фашист, взмахнув руками, упал в снег. Но сразу вскочил и бросился на Ромашкина, стремясь схватить за горло скрюченными, растопыренными пальцами. «Когда же он успел рукавицы сбросить?» – удивился Ромашкин и привычным приемом, который много раз применял на ринге, отбил в сторону руки врага и так же автоматически влепил ему увесистый хук в челюсть. Немец крякнул и опрокинулся навзничь. Василий, будто на ринге, стал отсчитывать про себя: «Раз, два, три… Тьфу, да что я – рехнулся?» Он окинул взглядом место стычки. Все было кончено. Солдаты тянули, держа за шиворот, еще двух упираюшихся гитлеровцев. Несколько убитых лежали, уткнувшись лицом в снег. Человек шесть мелькали вдали. Бирюков стоя, а Махоткин с колена били по ним одиночными, хлесткими на морозе выстрелами. – Ушли, язви их в душу! – сказал Махоткин с досадой и прекратил стрельбу. Ромашкин кивнул на убитых: – Собирай их, ребята, и давайте быстро в траншею. Сейчас сабантуй начнется! – Склонившись к своему пленному, дернул его за рукав. – Эй, ауфштеен! Хватит прикидываться, не так уж сильно я тебе врезал. – И честно признался: – Но врезал все-таки от души! Давай, давай, ауфштеен! Немец таращил мутные после нокаута глаза, тряс головой, пытаясь смахнуть одурь, с опаской поглядывал на лейтенанта. – Пошли, форвертс! – командовал Ромашкин. – Сейчас твои друзья добивать начнут. Теперь твоя жизненка им до феньки. Теперь им важнее убить тебя, чтобы не давал сведений. Понял? Солдаты за руки и за ноги волокли убитых гитлеровцев. Надо оттащить их в сторону, а при случае и закопать. В боевом охранении были опытные бойцы, знали: чуть потеплеет, и трупы станут разлагаться, тогда не устоишь от смрада на посту. В душе каждый гордился своим командиром: «Башковитый, хоть и молоденький». Бирюков подвел к взводному еще одного немца и, как бы продолжая недавний разговор, сказал: – Вот, товарищ лейтенант, может, он и хорошо стреляет, а все же я изловил его. – Молодец, Бирюков, ты – как русский медведь, тебя только раскачать надо. Солдат насупился. – Какой же я медведь? Я человек, красноармеец. У меня дети есть. Они, чай, не медвежата. – Не обижайся, так обо всех нас, о русских, говорят. И, может, правильно это: не очень мы поворотливые, долго раскачиваемся, но уж когда встанем на дыбы, клочья полетят. – Если в таких смыслах, я согласен. – Бирюков улыбнулся. Пока темно, надо было поспешить с отправкой пленных на НП командира роты. Днем с ними не выбраться. И от обстрела их нужно сберечь. Странное дело – война. Вот стоят перед Ромашкиным враги. Они хотели убить лейтенанта и двенадцать его солдат. Если бы им повезло, перебили бы всех беспощадно. Может быть, одного-двух пощадили, потому что нуждаются в «языках». Но попались сами. И лейтенант Ромашкин, которого они хотели убить, заботится, чтобы поскорее увести их от опасности. А сам останется здесь под обстрелом, и кто знает, может, его убьют в отместку за этих вот пленных. Василий по телефону доложил обо всем командиру роты, применяя нехитрый код, который вряд ли мог ввести кого-нибудь в заблуждение, но все же имел на фронте широчайшее распространение: – У меня «у» нет, «р» тоже нет. Пришлите «картошки», «гороха» не надо. Трех «зеленых карандашей» высылаю в сопровождении двух моих «карандашей». – Давай «зеленых» немедленно! – громко и властно сказал лейтенант Куржаков. Он всегда говорил с Ромашкиным громко и властно – считал, что так нужно, потому что в равном с ним звании занимал должность командира роты… Первая мина взвыла, забираясь вверх и отфыркиваясь, стала падать на высотку боевого охранения. С железным хряском и звоном она разорвалась недалеко от траншеи. И тут же другие мины замолотили в мерзлую, звонкую землю, будто их бросали сверху. Ни выстрелов, ни воя при их приближении в грозе разрывов уже не было слышно. Тяжелые снаряды тоже долбили землю. Высотка вздрагивала и гудела от этих тупых ударов. Боевое охранение укрылось в своем блиндаже. Все молча курили. Лица казались спокойными, даже безразличными. Когда близко разрывался снаряд, из всех щелей между бревнами наката словно опускались грязные тонкие занавески. Если же мина или снаряд грохались подальше, из-под бревен – там и тут – текли прозрачные струйки. И хотя солдаты внешне не выказывали беспокойства, в душе каждый гадал: попадет или нет? И каждый, не веря ни в бога, ни в черта, не зная ни одной молитвы, все же обращался к какой-то высшей силе, робко просил ее: «Пронеси мимо!.. Пронеси!..»* * *
А в другом блиндаже, попросторнее, у стола, сбитого из снарядных ящиков, сидели командир полка майор Караваев и батальонный комиссар Гарбуз. По внешности Караваев скорее сошел бы за политработника: среднего роста, в меру общителен, русоволос, голубоглаз, и потому лицо его выражает какую-то домашнюю мягкость. Гарбуз, напротив, высокий, плечистый, с лобастой бритой головой, с оглушающе громким голосом, будто рожден был командиром. Но если приглядеться внимательнее, у Караваева можно заметить строгую холодность в глазах и жесткую складку волевых губ. А Гарбуз – весь доброта и покладистость. До войны Караваев служил в Особом Белорусском военном округе, учился дважды на краткосрочных курсах и командовал последовательно взводом, ротой, батальоном. В сорок первом его батальон не раз попадал в окружение, но умело прорывался к своим, при этом Караваеву приходилось порой заменять и старших начальников, погибших в бою. Под Вязьмой он вывел из окружения остатки стрелкового полка, который потом доукомплектовал в Москве и снова повел в бой, теперь уже в качестве полновластного командира части, назначенного на этот пост приказом. А комиссаром к нему политуправление фронта прислало Гарбуза. В мирное время тот был вторым секретарем райкома партии на Алтае, с августа уже воевал и тоже успел вкусить горечь отступления, а потом радость первых побед. Сейчас и Караваев, и Гарбуз были настроены на веселый лад – их только что похвалил командир дивизии. Сам того не подозревая, лейтенант Ромашкин своей находчивостью принес радость многим начальникам. Но донесения об отпоре, который был дан фашистам взводом Ромашкина, шли снизу вверх по телефонной эстафете, и где-то на середине пути фамилия лейтенанта из них исчезла. Злого умысла тут, конечно, не было – никто не хотел присваивать его славу. Просто майор Караваев, докладывая командиру дивизии, сказал: – У меня первый отличился – Журавлев. Отбил ночной налет, взял трех пленных. Командир дивизии, в свою очередь, доложил командиру корпуса: – Мой Караваев хорошо новый год начал – направляю пленных. А командарма информировали в еще более обобщенной форме: – В хозяйстве Доброхотова была ночная стычка, в результате взяты пленные… Потом по той же эстафете пошла обратная волна и утром докатилась наконец до Ромашкина. Ему было приказано прибыть с наступлением темноты к командиру полка. Василий обрадовался: во-первых, приятно побывать в тылу (штаб полка представлялся ему глубоким тылом), во-вторых, он знал – ругать там его не будут, наоборот, наверное, скажут доброе слово, может быть, даже приказом объявят благодарность. Но как раз в те минуты, когда он шагал по тропе, натоптанной по дну лощины, куда не залетали шальные пули, Караваев и Гарбуз уже по-своему распорядились его судьбой… Блиндаж командира полка приятно удивил Ромашкина. Здесь можно было стоять в полный рост, и до накатов оставалось еще расстояние на две шапки. Стол хотя и из ящиков, но на нем яркая керосиновая лампа с прозрачным пузатым стеклом, алюминиевые кружки, а не самоделки из консервных банок, настоящие магазинные стаканы с подстаканниками и чайными ложками. В углу блиндажа топчан, застланный серым байковым одеялом, и даже подушка в белой наволочке. И, что уже совсем невероятно, у самой лампы, хорошо ею освещенная, лежала на блюдечке неведомо откуда попавшая в такое время на фронт половинка желтого лимона. Василий увидел лимон и сразу ощутил его вкус и даже конфетный запах, хотя на столе конфет не было. Стараясь не перепутать последовательность слов в рапорте, он доложил о прибытии. – Покажись, герой, – весело сказал Караваев и пошел ему навстречу. Василий покраснел, думая о своей затасканной шинели: в нее так въелась траншейная земля, что никак не удавалось отчистить бурые пятна. Он втянул и без того тощий живот, напряг ноги, выше поднял подбородок, чтобы хоть выправкой слегка походить на героя. – Хорош! – похвалил майор и крепко пожал ему руку. Комиссар Гарбуз тоже откровенно разглядывал Ромашкина. – Раздевайся. Снимай шинель, – дружески предложил комиссар. Ромашкин смутился еще больше. Он не предполагал, что его так примут. Думал, поблагодарят – и будь здоров! А тут вдруг: раздевайся. Он же не раздевался почти полмесяца! Правда, все это время на нем был полушубок. Только собираясь в штаб полка, Василий решил надеть шинель. Казалось, в шинели он будет стройнее, аккуратнее. И, переодеваясь, с отвращением увидел, какая на нем мятая-перемятая гимнастерка. Предстать в ней сейчас перед командиром полка и комиссаром казалось просто невозможным. – Может быть, я так?.. – пролепетал Ромашкин. – Запаришься, у нас жарко, – резонно возразил комиссар. – Снимай! Пришлось подчиниться. Василий беспрерывно одергивал гимнастерку, но она снова коробилась и, будто назло, вылезала из-под ремня. – Ладно, не смущайся, – ободрил командир полка, – с передовой пришел, не откуда-нибудь. Садись вот сюда, к столу. И, едва он присел, опять загремел голос Гарбуза: – Расскажи-ка о себе, добрый молодец. Мы, к стыду нашему, мало тебя знаем. – Погоди, Андрей Данилович, – сдержал его Караваев, – что ты сразу за дело? Давай лейтенанту сто граммов поднесем: и с мороза он, и с Новым годом поздравить надо, и за умелые действия отблагодарить. – Согласен, Кирилл Алексеевич. – Гулиев, флягу! Чернобровый, со жгучими кавказскими глазами ординарец мигом оказался возле стола и налил в стакан. – Пей, герой, согревайся, – сказал Караваев. Василию вспомнилось, каким недопустимым проступком в училище считалось «употребление спиртных напитков». А сейчас майор сам предлагает ему сто граммов. И он, лейтенант Ромашкин, возьмет вот и выпьет прямо на глазах у командования… От волнения Василий не почувствовал ни крепости, ни горечи водки. Командир пододвинул ему тарелку с кусочками колбасы и сала. – Закуси. И давай рассказывай! – Рассказывать-то нечего, – пожал плечами Ромашкин. И снова подумал, какая ужасная на нем гимнастерка, к тому же еще там и сям шерсть от полушубка. – Ну ясно, скромность героя украшает, – поощрительно улыбнулся Гарбуз. – А все-таки расскажи ты нам, лейтенант, где жил, учился, когда в полк прибыл. Каждый раз, рассказывая свою биографию, Ромашкин испытывал неловкость при упоминании о судимости по политической статье. Как отнесутся к этому командиры? Не хотелось терять их доброе отношение. Ромашкин удивился похожести ситуации: в лагере, отвечая на вопросы воров в компании Серого, он не хотел признаваться, за что судим. А как быть здесь? В анкете и автобиографии, которые лежали в личном деле, Василий указал срок, по какой статье судился и что был в штрафной роте. Сейчас очень не хотелось об этом вспоминать, но и утаить нельзя, командиры все равно это узнают, когда будут знакомиться с его личным делом. Василий рассказал об Оренбурге, о том, что учился в Ташкентском военном училище, что стал чемпионом по боксу. Приближаясь к злополучному периоду, сам того не желая, сбавил тон, стал отводить глаза в сторону. Комиссар заметил перемену. – Что-то ты скисаешь, наш дорогой герой? Натворил что-нибудь в училище? Отчислили? Ты же к нам с курсов младших командиров прибыл. «Значит, еще не читал моих бумаг, – определил Ромашкин, – не знает о судимости». – Не только натворил, но и под трибунал попал. Василий коротко изложил, что с ним произошло. – Да, хватил ты лиха! – сочувственно сказал Караваев. А майор Гарбуз поддержал: – Ну, Ромашкин, все это в прошлом, досадное недоразумение. Злобы и обиды в тебе нет. Родину защищал честно. Это главное! А то, что встретились тебе непорядочные люди и чуть не испортили всю жизнь, плюнь на них. Но помни, что такие службисты есть, и никогда больше не болтай. Тебя надо было хорошо пропесочить на комсомольском собрании, и на том дело кончилось бы. Василий опять поразился: точно такие же мысли были у него, когда сидел в одиночке. Гарбуз между тем продолжал: – Теперь все это позади. У тебя новая жизнь, боевые друзья, родной полк. Будем служить вместе и бить фашистов до победы. То, что говорил комиссар, совпадало с переживаниями Василия. – Полк для меня теперь все! Я первый раз к вам прибыл с курсов младших лейтенантов, когда полк в Москве формировался. На параде 7 ноября прошел с полком по Красной площади. Но вскоре был ранен. Теперь второй заход. Когда из госпиталя выписался, просил кадровиков, чтобы меня в свой полк направили. – Значит, ты еще и ветеран полка! – воскликнул Гарбуз. – Вот, Кирилл Алексеевич, как мы свои кадры плохо знаем: лейтенант в полку со дня формирования, боевой командир, а для нас это новость! – Слушай, Ромашкин, да ты просто клад! – воскликнул Гарбуз. – Мы тут с командиром подобрали тебе должность хорошую. Судили только по ночному бою, а оказывается, ты вообще находка для такой должности. – И, взглянув на Караваева, умолк выжидательно: командиру полка полагалось самому высказать Ромашкину официальное предложение. – Есть в полку взвод пешей разведки, – начал Караваев. – Командует им лейтенант Казаков. Давно командует, засиделся, пора его на роту выдвигать. Но подходящей замены не было. Туда нужен человек особенный – энергичный, находчивый, ловкий. У вас есть все эти качества. – И даже больше! – убежденно сказал Гарбуз. – Кроме того, – продолжал спокойно Караваев, – боксерские ваши достижения… Каждый спортсмен – борец, самбист, гимнаст, боксер – это же потенциальный разведчик. Однако учтите, товарищ Ромашкин, сила разведчика не только в кулаках. Ему еще и голова нужна, причем постоянно. Предложение было неожиданным. Василий усомнился: – Справлюсь ли я? – Уже справился, – громогласно заверил Гарбуз. – Трех «языков» сразу взял. Что еще нужно? Василию показалось, что майор чуть-чуть поморщился. Гарбуз тоже приметил это. – Извини, Кирилл Алексеевич, я, кажется, перебил тебя? – Уж очень ты, Андрей Данилович, на алтайских своих просторах громко говорить привык. – Есть такой грех, – согласился Гарбуз. – А опасения у лейтенанта правильные. Служба в разведке потребует учебы. Ну, ничего, поможем. Казаков опыт передаст. Раза два на задания сводит. Разберетесь вместе, что к чему. – Караваев посмотрел на часы, потом вопросительно взглянул на комиссара. – Пора бы уж ему прибыть… – Да, задерживается, – откликнулся Гарбуз. Василий подумал, что задерживается Казаков. Но тут раздался конский топот, скрипнули полозья, и командир с комиссаром, не надевая шинелей, только схватив шапки, метнулись к двери. Однако запоздали – в блиндаж вместе с клубами пара входил, пригибаясь, генерал. Караваев вскинул руку, четко стал докладывать ему: – Товарищ генерал, девятьсот двадцать шестой стрелковый полк находится в обороне на прежнем рубеже, за истекшие сутки никаких происшествий не случилось, кроме доложенного вам ночью. – Здравствуйте, товарищи! – еще более мощным, чем у Гарбуза, голосом сказал генерал. Он был в высокой каракулевой папахе, в серой, хорошо сшитой шинели, очень длинной – кавалерийской. «Меня бы за такую отругали, – подумал Василий, – нашему брату покороче положена». – Ну, где ваш ночной герой? – спросил генерал, неторопливо расстегивая шинель. – Вот он, – кивнул Караваев в сторону Ромашкина. Генерал, не оглядываясь, сбросил шинель на руки Гулиеву, который уже стоял сзади. Осмотрел Ромашкина, не выпуская его руку из своей холодной и жесткой с мороза руки, произнес торжественно: – Поздравляю, лейтенант, с наградой. Вручаю тебе от имени Верховного Совета медаль «За боевые заслуги». Красивый, высокий старший лейтенант подал командиру дивизии красную коробочку. – Дайте ножик или ножницы, – потребовал генерал. Майор Караваев догадался, для чего это нужно, быстро подал остро заточенный карандаш. – Тоже годится, – одобрил генерал и расстегнул пуговицу ужасной, будто изжеванной гимнастерки Ромашкина. Покрутив карандашом, сделал в гимнастерке дырку, вставил туда штифт медали, потом залез рукой Василию за пазуху, на ощупь завернул гаечку и, хлопнув его по плечу, сказал: – Носи, сынок, на здоровье. Заслужил! Оглушенный всем происходящим, Василий не мог понять, что Гарбуз незаметно для других подсказывает ему. Наконец, опомнясь, с большим опозданием гаркнул: – Служу Советскому Союзу! Гарбуз вздохнул с облегчением, а генерал похвалил: – Ну, вот и молодец! Адъютант развернул на столе карту, командир дивизии подошел к ней, подозвал Караваева и Гарбуза. Ромашкин остался один на середине блиндажа и не знал, что же ему делать. Первое, на что он решился, – надеть шинель, чтобы никто не видел его отвратительной гимнастерки, правда, на ней теперь сияла новенькая медаль, которую очень хотелось потрогать. Но у двери стоял Гулиев – неудобно было обнаруживать свою слабость перед солдатом. Шепотом спросил ординарца: – Где моя шинель? – Здесь, товарищ лейтенант, – ответил Гулиев, не двигаясь, однако, с места и пристально глядя на медаль. – Разрешите посмотреть, товарищ лейтенант? – Любопытствуй, – милостиво разрешил Ромашкин. Гулиев осторожно приподнял медаль двумя пальцами. – Тяжелая. Серебряная, наверно? – Конечно, – убежденно сказал Ромашкин, чувствуя, как успокаивается и обретает уверенность от этого разговора. Он оделся, но некоторое время постоял еще на середине блиндажа, не решаясь обратиться к склонившимся над картой старшим начальникам. Самым рослым меж них казался почему-то генерал, хотя был он в действительности не выше Караваева и много ниже Гарбуза. Когда командир полка наконец оглянулся, Ромашкин тихо спросил: – Разрешите идти? Караваев шагнул к нему и тоже негромко сказал: – Идите к начальнику штаба. Он вызовет Казакова и даст необходимые указания. Он в курсе дела. Василий вышел на морозный воздух и вздохнул полной грудью. Часовой, охранявший блиндаж, усмехнулся, кивая на Ромашкина: – Во, дали баню лейтенанту! Смотри, – обратился он к генеральскому коноводу, – аж пар валит! – Мой может, – подтвердил коновод. – Так поддаст, что и дым пойдет! Ромашкин никак не отреагировал на это. Он стоял счастливый, наслаждаясь тишиной и прохладой. Окружавший его заснеженный мир весь искрился… Начальник штаба майор Колокольцев встретил Василия приветливо. Только дел у него было слишком много – разговаривать с лейтенантом не мог. А знал он все и о назначении лейтенанта, и о награждении медалью, и о том, что должен свести Ромашкина с Казаковым. – Садитесь и ждите. Казаков сейчас придет, – пообещал майор, принимаясь что-то писать, временами поглядывая на развернутую карту, где цветными карандашами было нанесено положение войск – наших и противника, флажками обозначены штабы. Ромашкин осмотрелся. Блиндаж начальника штаба был поменьше, чем у командира полка, но, пожалуй, еще уютней и удобней для работы: стол шире, хорошо освещен двумя лампами, которые стояли на полочках, прибитых к стене справа и слева: от такого освещения на карте не появлялось теней. На отдельной полочке – цветные карандаши, командирские линейки, циркули, компас, курвиметр, стопки бумаги, стеариновые свечи. Писал начальник штаба быстро, крупным красивым почерком. Лицо у него отсвечивало желтизной не то от ламп, не то от усталости. Когда зуммерил телефон, майор брал трубку и, продолжая писать, говорил спокойным голосом: «Да, командир разрешает». Или: «Нет, командир с этим не согласен». Или даже так: «Не надо, к командиру не обращайтесь. Запрещаю!» И все писал, писал строчку за строчкой, которые, как и голос, у него были четкими и ровными. Впервые наблюдал Ромашкин, как работает начальник штаба полка, и его многое при этом поразило. Откуда майор знает, с чем согласится и что отвергнет командир? Почему он так уверенно, без колебаний, не советуясь с Караваевым, отдает распоряжения от его имени? Даже запрещает к нему обращаться! Ромашкин не предполагал, что у начальника штаба такие права и власть. Размышления эти прервались с появлением Казакова. Был он в сдвинутой на затылок шапке, из-под шапкивыбивался темный чуб, под носом усики, в глазах веселое лукавство. И в докладе Казакова прозвучала некоторая вольность: – Я прибыл, товарищ майор. – Проходи, Иван Петрович, знакомься – вот тебе замена, – тоже как-то по-свойски ответил ему начальник штаба, не отрываясь от своего дела. Ромашкин с удовольствием пожал крепкую руку Казакова и с первой же минуты полюбил разведчика. Были в его удали какая-то распахнутость, готовность к дружбе, добродушие. – Нашелся? – подмигнул ему Казаков. – Вот и хорошо!.. Так мы пойдем, товарищ майор? – Погоди! – остановил Колокольцев и, дописав фразу, повернулся к лейтенантам. – Значит, так, Иван Петрович: ты не просто передай взвод Ромашкину, а подучи его, своди разок-два на задания, познакомь с людьми, поддержи, а то ведь твои орлы, сам знаешь, какой народ. – Все будет в порядке, товарищ майор, – сияя улыбкой, заверил Казаков. – Ребята примут лейтенанта, не сомневайтесь. Я же на повышение ухожу. – Надеюсь на тебя, Иван Петрович. А пока Люленков подлечится, ты и за него поработаешь. – И, обращаясь уже к Ромашкину, пояснил: – Ранило моего помощника по разведке, капитана Люленкова. В медсанбате сейчас. Казаков энергично возразил: – Я на роту собрался, товарищ майор, а вы про замену Люленкова говорите. Лейтенанту помогу, его обучу, а за ПНШ не сработаю. В бумагах этих – сводках, картах – я не бум-бум. – Ты заменишь Люленкова временно. – И временно не могу – не кумекаю. – Все! Занимайся с Ромашкиным. – Понял. Идем, лейтенант, – заспешил Казаков, опасаясь, как бы начальник штаба еще чего-нибудь не надумал. В овраге, по которому они шли к жилью разведчиков, Казаков сперва сердито молчал, потом начал ворчать: – «Временно»!.. А там Люленков разболеется – и на постоянно застрянешь! Нужна мне эта штабная колготня, как зайцу бакенбарды! – И, лишь отворчавшись, обратился к Ромашкину: – Ладно, расскажи, брат, маленько про себя. Слушал он Василия внимательно, одобрительно кивая, а итог подвел такой: – В разведке главное – не тушуйся. Никогда не спеши, но всегда поторапливайся. Ты видишь всех, а тебя не видит никто. Понял? – Казаков засмеялся. – Будет полный порядочек, Ромашкин. Сейчас тебя познакомлю с нашими ребятами. Правда, что орлы! «Языка» хоть из самого Берлина приволокут… Заходи в наш дворец… Жилье разведчиков и впрямь оказалось хорошим. Целая рубленая изба была опущена в землю. Вдоль стен – дощатые нары, на них душистое сено, застланное плащ-палатками. В изголовье висят на крюках автоматы, гранаты, фляги. В проходе между нарами стол с газетами и журналами, домино в консервной банке, шахматы в немецком котелке, парафиновые немецкие плошки. «Богато живут», – подумал Ромашкин, еще не совсем веря, что все это будет теперь его «хозяйством». Разведчики отдыхали. Несколько человек лежали на нарах. Двое чистили автоматы. Один у окна читал растрепанную книгу. – Внимание! – громко сказал Казаков и, когда все обернулись в его сторону, заявил серьезно: – Я говорил и говорить буду, что сырое молоко лучше кипяченой воды! Я утверждал и утверждать буду, что кипяток на всех железнодорожных станциях подается бесплатно! Разведчики засмеялись и стали подниматься с нар. – Какие новости, Петрович? – спросил здоровенный детина, любяще, по-детски глядя на командира. – Вот и я про новости, – продолжал Казаков. – Представляю вам нового командира – лейтенанта Ромашкина. Он боевой фронтовик, вчера ночью поймал сразу трех фрицев. Никому не советую с ним пререкаться, потому как он боксер, чемпион и может вложить ума по всем правилам! Разведчики как-то мельком, без того интереса, которого ожидал Ромашкин, посмотрели на него и сели вдоль стола. – Значит, уходишь? – грустно произнес тот же здоровяк. – Кидаешь нас? – Куда же я вас кидаю? – стараясь быть веселым, ответил ему Казаков. – В одном ведь полку служить будем, в одних боях биться. – Там что, получка больше? – спросил другой. – На сотню больше. – Так мы две соберем. Ромашкин понял: происходит не просто шутливый разговор, а горькое расставание разведчиков с любимым командиром. Казакову верили, с ним не раз ходили на смерть, и не раз он своею находчивостью спасал им жизни. А теперь вот они остаются без него. Казаков пытался смягчить эту горечь балагурством: – Не в деньгах дело, ребята. Не могу же я всю войну взводным ходить. Из дома письма получаю: сосед Николай уже батальоном командует, Тимофей Башлыков – ротой, Никита Луговой – тоже батальоном. Что же, я хуже всех? Если вернусь взводным, теща живьем съест. Ух, и теща у меня, хуже шестиствольного миномета! Хотите, расскажу вам, как я придумал домой вернуться? Ромашкин видел колебание разведчиков. Они пытались сохранить обиженное выражение: не время, мол, для шуток. Но глаза у ребят уже теплели. – Что ж, расскажи, Петрович, – попросил кто-то. Казаков присел у стола и начал: – Ну вот, представьте себе, явлюсь я домой в капитанском обличье. На груди у меня – ордена, в вещевом мешке – подарки. Жена, конечно, сразу ко мне. Теща выставляет пельмени, пироги, закуски всякие. А я: «Нет, погодите, дорогие родственники. Прежде всего расскажу вам, что же такое война, и покажу наглядно, какая она есть. Пожалуйста, идемте все во двор или вон в садик. Берите каждый по лопатке…» Отмеряю им метра по три каждому. «Копайте! Глубина чтоб была в полный профиль – полтора метра, значит». Ну, станут они копать, руки до кровавых мозолей набьют и взмолятся: «Отпусти нас, Иван Петрович». «Нет, – скажу, – копайте». А когда выроют траншею, принесу для каждого по два ведра воды, вылью на голову и повелю: «Сидеть в этой яме мокрыми одну ночь». Они опять начнут просить: «Отпусти, Иван Петрович…» Казаков помолчал, давая возможность слушателям представить все это, перевел дух и продолжал: – Потом, конечно, я отпущу их, скажу только: «Вот вы и одной ночи в таких условиях не выдержали, а я – два года… Или сколько мы там провоюем еще? Словом, сотни дней и ночей провел под дождем и снегом. Да к тому же мины, снаряды и бомбы с самолетов меня долбили. И все это я стерпел, вас защищая. А теперь подумайте, какое у вас должно быть ко мне уважение». Полагаю, после такого примера теща станет ходить вокруг на цыпочках. – Тепло у вас, – сказал Ромашкин вслух и, расстегнув шинель, поискал взглядом, куда бы ее повесить. – Прости, друг, не предложил тебе сразу раздеться, – виновато сказал Казаков. – Вот там мой угол. Повесь туда. И спать там со мной будешь, старшина постель оборудует. Василий повесил шинель на гвоздь, поправил гимнастерку и, сверкая медалью, вернулся к столу. Разведчики переглянулись, явно из-за медали. Довольный произведенным впечатлением, Ромашкин подумал, что даже гимнастерка, измятая и в белых волосках от полушубка, работает здесь на его авторитет – не какой-нибудь тыловичок, а боевой, траншейный командир. Такого разведчики, ясное дело, зауважают.* * *
Днем в боевое охранение не проползти, поэтому Ромашкин пробыл у разведчиков до вечера. Лишь когда смеркалось, пришел в свою роту – сдать взвод, забрать вещевой мешок с пожитками и попрощаться с бойцами. – Ага! Явился, не запылился! – встретил его, как всегда, сурово Куржаков. – Я уж думал, не придешь, обрадовался, что с передовой смылся! Василию казалось, что и тон этот, и оскорбительные слова – от зависти. Но теперь-то он не подчинен Куржакову, сам пользуется правами ротного. Впрочем, и в подчинении Василий не лебезил перед ним. А сейчас ответил с явным вызовом: – Я, товарищ лейтенант, смываюсь с передовой в нейтральную зону и дальше. В общем, все остается, как было: я – впереди, а вы – за моей спиной. Ромашкин подчеркнуто «выкал», хотя раньше, чтобы позлить Куржакова, иногда говорил ему «ты». Сейчас это «вы» звучало свысока, как напоминание Куржакову, что он уже не имеет права «тыкать» ему. Куржаков воспринял поведение Василия как хамство выскочки: впервые отличился и уже зазнался до умопомрачения. Он тоже подчеркнул «вы», но вложил в него прежний смысл их отношений – подчиненности взводного ротному: – Вы передайте взвод сержанту Авдееву по всей форме, как положено. А потом придете вместе с сержантом и доложите о приемке-сдаче! Ромашкин понял скрытый смысл, вложенный в распоряжение ротного. Делать было нечего, формально Куржаков прав. Хоть немного имущества во взводе и обычно не передавали его взводные командиры, чаще всего убывая в госпиталь или на тот свет, но устав предусматривал такой порядок. – Будет сделано, товарищ лейтенант, – намеренно не по-уставному ответил Ромашкин и, чтобы еще раз кольнуть Куржакова, предложил: – А может быть, ввиду такого исключительного случая вы сами пройдете со мной в охранение, лично проследите за приемом и сдачей и на местности отдадите боевой приказ новому командиру? Куржаков саркастически усмехнулся. – Я додумался до этого без ваших напоминаний, Ромашкин. Побывал там и все сделал. А ваш взвод уже здесь. В боевое охранение назначено другое подразделение во главе с лейтенантом. Так что идите, передавайте имущество. Жду вашего доклада. Свой взвод Ромашкин нашел в первой траншее. Она была глубже, чем та, в которой он сидел на одинокой высотке впереди. В стенках вырыты «лисьи норы», сделаны ступеньки, чтобы удобней вести огонь и выскакивать в атаку. И блиндажи здесь попрочнее. – Командир второго взвода сержант Авдеев! – представился его преемник. – Поздравляю! – сказал Ромашкин. – С чем? – спросил сержант. – С тем, что первым в атаку буду теперь вставать? – На то и командир. – Вот и я говорю… Передать взвод – дело нехитрое, но следовало кое о чем договориться с сержантом: Куржаков будет цепляться за каждую мелочь. Авдеев, парень сговорчивый, слушал и соглашался. – Людей во взводе двенадцать. Так? – Так. – Винтовок одиннадцать, станчак один. Так? Лопат малых двенадцать, противогазов – тоже. Так? – спросил Ромашкин и насторожился: противогазов у многих не было, их давно выбросили, а в сумках хранили еду, патроны и всякие личные вещи. – Taк, – ответил, не задумываясь, сержант. – Но с противогазами-то, сам знаешь, какое положение. – Знаю, товарищ лейтенант. – Как же быть? – Если возникнет химическая угроза, думаю, наша разведка не проморгает. Подвезут нам новые противогазы. – Я о докладе ротному говорю. – Да что вы, товарищ лейтенант, какой разговор? Вы сдали, я принял все полностью. – Сержант слегка замялся и неуверенно попросил: – Вот если бы автомат вы передали мне как взводному. Ромашин решил, что в разведке для него автомат найдется. В крайнем случае Казаков свой тоже отдаст, не унесет. – Бери, сержант, он действительно тебе нужен. На вот и запасной диск. Оба диска снаряжены полностью. В вещмешке у меня еще и рассыпные патроны есть. Пойдем – отдам и их… Без привычной тяжести автомата Василий почувствовал себя неловко, сразу стало чего-то не хватать. В блиндаже, увидев своих бойцов, подумал: «Интересно, как они проводят меня? Разведчики, узнав об уходе Казакова, опечалились. А что скажут мои славяне? Жил ведь я с ними в одной землянке, ел из одного термоса, обстреливали нас одни пулеметы, возможно, и в одной братской могиле довелось бы лежать, а вот ни разу не поинтересовался, что они думают обо мне. Может, будут рады, что ухожу. Не должны бы: я не выпендривался, как Куржаков. Тот хоть и поступает точно по уставу, хоть и не спрашивает больше, чем позволяют его права, но есть в нем что-то, порождающее желание возразить, защититься от его обидной холодности. За мной такого, кажется, не водится…» Он смотрел на Махоткина, Бирюкова, Ефремова – эти люди всегда первые поднимались в атаку по его зову, шли с ним рядом на пулеметы врага. И вчера ночью они действовали лучше некуда. Хорошие ребята!.. Спросил их, не скрывая своей грусти: – Ну что, братья-славяне, расстаемся? Бойцы обступили его. За всех подал голос Махоткин: – Не забывайте нас, товарищ лейтенант. – Как вас забыть? – сказал Ромашкин и подумал о своей медали. Стало почему-то неловко перед этими людьми: фашистов били вместе, а наградили только его. – Как же я вас забуду? – непроизвольно повторил он. – Вы мне вон что заработали… Василий расстегнул шинель и показал на груди сияющий кругляшок. Бойцы рассматривали медаль, читали надпись и номер. Рассудительный Ефремов уточнил: – Медаль эту вы сами заработали, товарищ лейтенант. Такое дело в один миг придумали! И немца поймали сами. Так что не сомневайтесь! – Мне хотелось, чтоб и других наградили. Вас, например, Бирюкова, Махоткина – тоже ведь гитлеровцев поймали. – Наши награды впереди, – весело сказал Махоткин, – вон сколько еще до Берлина топать!.. На душе у Ромашкина стало полегче. Хотя его бойцы и не выказали такой любви, как разведчики к Казакову, но все же он им небезразличен. «Да и я ведь не Казаков, – отметил про себя Василий. – Тот вон какой молодец. Я с ним полдня провел, и то полюбил». – Заходите к нам, – попросил Махоткин. – Вас не минуешь, – ответил на это Ромашкин, – путь к немцам идет через вас. Ну, бывайте здоровы, ребята. Идем, Авдеев, доложимся ротному. …Куржаков поднялся, чтобы, стоя, как и полагалось, выслушать рапорт. А выслушав, строго спросил Авдеева: – Все приняли? – Так точно! – без колебания заявил сержант. – И пэпэша передал? – Так точно, и пэпэша. В ротах автоматы только появились, их дали пока лишь взводным да некоторым сержантам, и Куржакову не хотелось терять «одну единицу автоматического оружия». Ромашкин ждал придирок. Но придирок не было. – Вы можете идти, – сказал ротный Авдееву и, когда сержант вышел, предложил Ромашкину: – Садись, попрощаемся хоть по-человечески. – Можно и так – попрощаться, – хмуро согласился Василий. – Интересно, что ты будешь обо мне думать? Василий ответил смело и прямо: – Думать буду о тебе, что и раньше думал: зануда ты. Вот и все. Он ждал взрыва, но Куржаков лишь усмехнулся. Посмотрел как-то сбоку и спросил примирительно: – Видел когда-нибудь, как петушки молодые дерутся? То и дело пырх да пырх – друг на друга наскакивают. А из-за чего? Не знаешь! И они не знают! Вот и ты петушок. Ничего еще в жизни не видел. Выпорхнул из училища, разок в атаке кукарекнул – и в госпиталь. Теперь, правда, посильнее, по-настоящему кукарекнул. И возомнил себя отчаянным воякой… Ладно, иди, петушок, кто из нас чего стоит, сам потом поймешь! Будь здоров! Ромашкин вышел в полной растерянности. По дороге к штабу полка вспоминал и перебирал всю свою недолгую службу с Куржаковым. И получалось, как ни крути, он, Ромашкин, не всегда был прав. С чего-то взял, что Куржаков нарочно свою власть показывает. А он не власть показывал, он командовал, как полагается ротному. Смотрел свысока? Так он полный курс училища закончил, с июня сорок первого – в боях… От этих размышлений Василий перешел к делам домашним: «Маме писать о новом назначении пока не буду. И так беспокоится, а тут и вовсе спать не станет…»Взять живым
Ромашкин предполагал, что он уже в следующую ночь пойдет с разведчиками на задание и притащит «языка». Но оказалось, прежде чем идти за «языком», надо выбрать объект и тщательно изучить его. Лейтенант Казаков в сопровождении двух разведчиков выходил с Ромашкиным в первую траншею, на разные участки обороны полка. Вместе наблюдали за немецкими позициями в бинокль, с разрешения артиллеристов пользовались их стереотрубами. Наводя перекрестие стереотрубы на огневые точки, Казаков звал к окулярам Ромашкина, спрашивал, что он видит, и сам рассказывал ему об увиденном, притом всегда получалось, что Иван Петрович обнаруживает гораздо больше существенных деталей. Слушая его спокойный, доброжелательный голос, Василий подумал однажды: «Если бы Куржаков обнаружил настолько больше меня, уж он бы покуражился!» Иногда Ромашкин недоумевал: – Какая разница, где брать «языка»? Куда ни поползи, везде могут встретить огнем. – Это верно, везде могут… И встретят, и огонька подсыпят так, что землю зубами грызть будешь! – соглашался Казаков. – А ты кумекай, как сработать, чтобы втихую все обошлось. Для этого что надо? – Ползти осторожно. – Тоже правильно, только надо еще подумать, где ползти. По открытому месту поползешь – он тебя за сто метров обнаружит. – Зачем же по открытому? – Ну, вот и докумекал: подходы, значит, надо искать к объекту. Удобные подходы! Мы с тобой этим и занимаемся. Объектов много, а подходы есть не ко всем… Наконец объект был выбран – пулемет на высоте. Ромашкин сам ни за что не остановился бы на таком объекте: разве к нему подберешься? Но Казаков рассмотрел удобную ложбинку. – По ней и пойдем, – объявил он. – Там должно быть мертвое пространство. В рост не пройдешь, а проползти можно. Ночью Казаков, Ромашкин и те же два разведчика – сержант Коноплев и красноармеец Рогатин – ушли в нейтральную зону. Прощупывали подступы к высотке поосновательнее. Кланялись пулеметным очередям, лежали, уткнувшись в снег, под ярким светом ракет. Под конец присели за кусты покурить, повернувшись спинами к немецким траншеям, чтобы оттуда не заметили огоньков цигарок. – При подготовке поиска близко к объекту старайся не подходить, – посоветовал тихим голосом Казаков. – Следы на снегу оставишь, немцы их обнаружат и догадаются, что к чему. Тогда, конечно, встретят. Понял? Ромашкин кивал, соглашался, но его снедало нетерпение. Зачем столько канителиться? Можно было бы сразу идти сюда сегодня всей группой. Были бы у них ножницы для резки проволоки, подползли бы сейчас к немецким заграждениям, сделали проход и уволокли бы фрица. Такие, как Рогатин, Коноплев, Казаков, в одиночку любого немца скрутят. И себя он тоже со счетов не сбрасывал, ему бы только в немецкую траншею забраться… Но Казаков не торопился. Днем отобрал еще пятерых разведчиков и повел всех не в сторону фронта, а в полковые тылы, за артиллерийские позиции. Выбрал там высотку, похожую на ту, куда предполагалось идти ночью. Без лишних формальностей поставил задачу. – Ты, Ромашкин, командир над всеми и главный в группе захвата. В группу захвата назначаются вместе с тобой Коноплев и Рогатин. Группа обеспечения – старший сержант Лузгин и с ним еще четверо: Пролеткин, Фоменко, Студилин, Цикунов. Кроме того, у нас будет два сапера. Ты, – показал Казаков пальцем на Лузгина, – заляжешь со своей группой у прохода, проделанного саперами. Если все сложится удачно, пропустишь лейтенанта с «языком» и только после этого начнешь отходить сам. Если фрицы будут мешать отходу группы захвата, должен забросать их гранатами и задержать огнем из автоматов. Если они поведут преследование большими силами, вызовешь огонь артиллерии – одна красная ракета. С артиллеристами я договорился. Не забудь ракетницу взять. Все ясно? – Ясно. – Тогда давайте разок проделаем практически. Группа обеспечения – вперед! Лузгин и с ним еще четверо пошли к высотке. – С вами пойдут и саперы, – сказал им вслед Казаков. – Теперь твоя группа, – взглянул он на Ромашкина. – Идите метрах в пятидесяти от Лузгина. Марш!.. Петрович и сам пошел рядом. Когда обе группы приблизились к высоте метров на сто, Казаков пояснил: – Дальше – а может быть, и раньше – поползете по той самой лощине. Здесь ее нет, но ты же помнишь, в стереотрубу ее видел и вчера ночью к ней подползал. – Отлично помню, – подтвердил Ромашкин. – Когда саперы будут резать проволоку, вы лежите и наблюдаете. Лузгин, – позвал Казаков, – какой сигнал подашь, когда проход будет готов? – Рукой махну. – А если не увидят? – Ну, подползу поближе и махну. – Ползать опасно, там каждое лишнее движение могут обнаружить, и все труды к черту! Лучше не ползай. А ты… – Казаков обратился к Ромашкину. – И вся группа захвата должны наблюдать за Лузгиным внимательно. Надо обязательно увидеть, когда он махнет. – Увидим. – Ну, хорошо. Теперь прорепетируем несколько вариантов отхода. Первый – если будут преследовать; второй – без погони; третий – с убитыми и ранеными. – Казаков пристально поглядел в глаза Ромашкину и впервые строго сказал: – Запомни, лейтенант, в разведке закон – раненых и убитых не оставлять ни в коем случае! Убитому, конечно, все равно, где лежать. Но если бросишь убитого, в другой раз живые с тобой пойдут опасливо. Каждый вправе подумать: а не был ли тот, оставленный, раненым? И не случится ли с кем-нибудь на новом задании то же самое? Так что усвой раз и навсегда нерушимый закон: сколько разведчиков ушло на задание, столько должно и вернуться. Кто живой, кто мертвый, дома разберетесь… Тренировались долго. Ромашкин взмок, бегая и ползая по глубокому снегу. Взмокли и остальные. Василий смотрел на разведчиков и думал: «Наверное, проклинают меня. Мучаются-то они из-за моей неопытности. Самим им все до тонкостей давно известно». Но, когда занятия кончились, Казаков, тоже потный – пар валил от него, чубчик прилип ко лбу, – сказал назидательно: – Вот так, дружище, надо репетировать каждое задание. Все отрабатывай здесь. Там, – махнул он в сторону противника, – ни говорить, ни командовать нельзя. Там должно все проходить как по нотам. Понял? – Уяснил. – Ну и молодец. А этих двоих – Коноплева и Рогатина – мы с тобой таскали повсюду для чего? Для охраны или для компании? Нет, конечно. Они теперь все наши замыслы знают. А зачем это? – Лучше помогут. – Ты просто талант! – похвалил Казаков и добавил: – Мы живем на войне. И тебя, и меня в любой момент, даже при подготовке, могли ухлопать. А в разведке перерыва быть не должно. Меня убили – ты пойдешь, тебя убили – они поведут группу. Ромашкин успел заметить, что, если даже отвечает Казакову невпопад, тот все равно говорит ему: «Правильно». И тут же сам, будто повторяя его слова, высказывает совсем иное – то, что следовало бы ответить на вопрос. «Добрый и тактичный командир, не зря его разведчики любят», – думал Василий. – Ну что ж, братцы, пошли обедать, – распорядился Казаков. Такие распоряжения всегда выполняются моментально. Разведчики двинулись по старому следу один за другим. Иван Петрович склонился к Василию, тихо спросил: – Видишь, как они идут? – Колонной по одному. – Точно. По уставу это называется так. Но ты запомни, лейтенант, в уставе разных строев много, а разведчики ходят только так: след в след, даже по своей земле. Жизнь к этому приучила. И ты ходи обязательно след в след. На мины нарветесь – одного потеряете. Благополучно пройдете по снегу, по траве, по пашне – один след оставите, будто один человек прошел. Это тоже очень важно в тылу врага…* * *
До выхода на задание остались считаные часы. Разведчики поели и теперь могут отдохнуть. Однако не все спешат на нары. Большинство из отобранных Казаковым в ночной поиск продолжают приготовления к нему. Каждый сейчас, наверное, волнуется, но внешне это незаметно. Все спокойны и даже веселы. Иван Рогатин обматывает чистым бинтом автомат, чтобы не выделялось оружие на белом снегу. Здоровый, плечистый, неразговорчивый, он делает это не торопясь, солидно. Саша Пролеткин рядом с Иваном кажется мальчиком. Движения у него быстрые, сам он юркий. Мурлыкая песенку, Саша тоже меняет бинт на автомате и, как всегда, задирает Рогатина: – Скажи, Иван, почему у тебя такая фамилия? Все затихают, прислушиваются, знают: Сашка что-нибудь отчудит. Иван отвечает не сразу, продолжая аккуратно прилаживать бинт, между делом бросает: – Какая такая? – Ну, не совсем обычная – Рогатин. Ты что, из рогатки стрелял? Иван качает укоризненно головой. – Фамилию разве по мне дали? Полагаю, что мои деды ходили на медведя с рогатиной. – А ты ходил? – Я с ружьем ходил. Теперь можно и без рогатины. – Значит, ты охотник? – Вовсе и не значит. Я хлебороб. Хлеб растил, тебя кормил. А охота – для души. Она как бы отдых. – И все же ты охотник. – Пусть так, – соглашается Иван. – А скажи, Рогатин, жирафа ты ел? – Жирафы в наших краях не водятся. Они в Африке. – А я вот ел жирафа, – спокойно заявляет Саша. – Как же ты в Африку попал? – Зачем в Африку? Когда Киев наши войска оставляли, там зверинец разбежался. Вот мы с дружком и попробовали жирафятинки. Хотели еще бегемота попробовать, но я жирное мясо не люблю. – Уж молчал бы, – осуждающе говорил Рогатин. – А что? – Под суд тебя надо за такие дела, вот что! Редких животных истреблял. – Какой ты быстрый! – юлит Саша перед Иваном. – А ты бы не истреблял? – Я – нет. – Вот, значит, тебя и надо под суд! Приказ ведь был, отступая, ничего не оставлять фашистам – либо эвакуируй, либо уничтожай! А жирафа как эвакуируешь? Он ни в какой вагон не помещается. И на платформу его не заведешь: будет цеплять за семафоры. Ты у жирафа шею видал? Она, брат, поздоровее твоей! Разведчики дружно смеялись: «Ну и Саша! Прищучил-таки Рогатина!» На короткое время все смолкают: тема исчерпана. Но молчать в такой час не принято. Перед самым выходом на задание всегда полезно несколько отвлечься: ни к чему загодя переживать предстоящие трудности и опасности. Молчаливый Рогатин знает это не хуже других и потому сам возобновляет разговор, явно рассчитанный на всеобщее внимание: – Да, братцы мои, разные в жизни бывают истории. Вот у меня, к примеру, такое произошло, что вы, пожалуй, и не поверите. Отслужил я срочную в тридцать восьмом году, еду домой. Все чин-чинарем – в купейном вагоне, телеграмму мамане послал: скоро, мол, буду. Вышел из поезда на полустанке Булаево, оттуда до нашей деревни рукой подать – километров сто. В Сибири сто километров не расстояние. Сначала подвез меня на тарантасе лесник, потом на двуколке ветеринарный фельдшер. Около Павлиновки он в сторону свернул, ну а мне пришло время заночевать. Иду вдоль деревни с новым чемоданчиком, сапоги скрипят, на груди «ГТО» и «Ворошиловский стрелок». Бабы на меня зырк-зырк. – Конечно, такая кувалда прет! – хохотнул Саша Пролеткин. – Ты погоди встревать, – одернул его Иван. – Так вот, иду я вдоль деревни, а впереди – музыка. Гуляют, значит. Подхожу к одной избе – окна в ней нараспах, каблуки стучат по полу, с крыльца сбегает кто-то и прямо ко мне: «Просим вас, товарищ боец, к нам на свадьбу». Я по скромности стал отнекиваться: нет, мол, благодарствую, ни к чему на свадьбе посторонний прохожий. А они: «Какой же вы посторонний, вы защитник Родины!» Одним словом, затащили меня в хату. Гости плотнее сдвинулись, место мне дали. Ну, выпил. Молодых я поздравил. «Горько!» – сказал. Поцеловались они. Невеста такая крепкая, не то чтобы очень красивая, но крепкая… – Жениха ты, конечно, не приметил, у тебя после службы глаза одну невесту видели, – опять вставил Саша. Иван с укором поглядел на Пролеткина. – Ох, и балаболка ж ты, язык болтается в тебе, как в свистке горошина!.. Был и жених, видел я его, да он мне не приглянулся – какой-то прыщавый, маленький. – Иван поглядел на Сашу и решил ему отплатить. – Ну, вроде тебя, такой же маломерка. Саша обиделся, но промолчал. – Как водится, – продолжал Рогатин, – и я в пляс пошел. Сперва «барыню» отгрохал, потом под патефон городские танцы с девками выкручивал. А пока, значит, я танцевал, в свадьбе какой-то разлад получился. Точно как у писателя Чехова в рассказе: жениху чего-то недодали, он и заартачился. Невеста – в слезы. А жених смахнул на пол тарелки с закусками и прямо по этим закускам прошагал к двери. Вынул цветок, который на пиджаке у него был, кинул на пол. «Все с вами!» – говорит. И ушел. Тут даже пьяные протрезвели, а трезвые, наоборот, очумели. Все притихли. Невеста рыдает. И так мне жалко ее стало, ну, не знаю, что бы для нее сделал. «Хочешь, – говорю, – я того сморчка возьму за ноги и разорву на две штанины?» Мамаша невестина струхнула: ох да ах, вы, конечно, наш защитник, но все же так по-страшному защищать не надо, может, Петька еще одумается. А я в ответ: да пусть, мол, хоть десять раз одумается, разве он ей пара?! Такая девка, а он прыщ, и ничего больше. Мамаша урезонивает меня: «Ну все ж таки он жених. Куды она без него? Кто ее возьмет теперь, опозоренную?» «Да хотя бы я! – говорю. – Со всей душой и сердцем!» Невеста даже плакать перестала. А у гостей рты так и раскрылись, будто хором букву «о» поют. На меня все внимание. Я и рад! Сажусь рядом с новобрачной, спрашиваю: «Пойдешь за меня?» У нее в каждой слезинке улыбка засверкала. «Пойду, – говорит, – с радостью, если вы всерьез». Ответствую ей: я, мол, боец Красной армии, мне трепаться не полагается. Я не как тот сморчок, мне никаких приданых не надо. Мы сами с тобой своими руками все добудем и сделаем. Гости, которые поверили, стали опять гулять, а которые не поверили, ушли от греха подальше. Только сам я чуть оконфузился: ведь три года в армии не пил, захмелел с непривычки и свалился. – Много же в тебя было влито, если такого бугая свалило! – не удержался Пролеткин. На этот раз Рогатин не удостоил его даже взглядом и повел рассказ свой дальше без перерыва: – Наутро просыпаюсь. Где я? Пуховики подо мною. Постель вся новая, аж хрустит. Рядом девка спит румяная, пригожая. А в башке гудит, будто грузовик буксует на подъеме. Открывает девка свои ясные синие очи, глядит на меня, как в сказке. «Ты кто?» – спрашиваю. «Как – кто? Твоя жена. Или забыл?» Вижу, у нее уже вода в глазах накапливается. Вспомнил я вчерашнюю кутерьму и принялся утешать. А она плачет и плачет. «Чего же ты, – говорю, – слезы-то льешь? Я не отказываюсь. Как вчера обещал, так все и будет». А она опять плачет. «Скажи, – говорю, – напрямки, в чем дело?» – «Да я, – говорит, – не для тебя плачу, а для себя. Какая несчастная – два раза замуж вышла, а бабой все никак стать не могу». Тут грохнул такой хохот, что даже стекло в оконце, возле которого сидел Ромашкин, зазвенело тоненько, словно при близком разрыве снаряда. – Ну и чем это кончилось? – спросил Василий, когда все отсмеялись. – А ничем и не кончилось, – солидно ответил Иван. – Мы с Груней душа в душу и по сей день. Вы, конечно, считаете, что у людей всегда сперва любовь появляется, потом они женятся. А вот у нас с Груней по-своему: сперва женились, а потом любовь располыхалась… Я ведь и фашиста почему в первом своем поиске удавил? Все от этой самой любви. Подумал, как фашисты над нашими бабами измываются, и не стерпел. От таких дум мне и теперь не убить фашиста тяжелее, чем убить. Иван окинул всех быстрым взглядом. Разведчики не смеялись. Обращаясь к Ромашкину, сказал: – Конец не конец, а вроде бы точку какую в той истории я, товарищ лейтенант, все же поставил. Вышел через неделю после свадьбы рыбки наловить: Груня ухи захотела. А на реке меня этот прыщ, сам-шестой, встречает. Кроме него самого, ребята все здоровые, убить не убьют, а покалечить могут. Уточняю обстановку: «Не бить ли меня собрались?» «Догадливый», – сипит Петька. «А за что? Не за девку ведь спор. Груня – законная моя жена». Вижу, смутил их, замялись. «Правильно, жена, – говорит Петька, – а у кого ты увел ее?» Да тут Назар, конюх, дал Петьке под зад, он аж в кусты полетел. Поднялся и вопит: «Меня же за мое угощение обижаете!» «Ты сам обидел нас, Петро, – сказал Назар. – На худое дело смутил: законного мужа разве бьют? Ставь еще две литры и пригласи Ивана, а не то самому фонарей подвесим». И что бы вы думали? Выставил Петька водку. За мир, значит. Одна маманя моя в обиде осталась: до дома не дотянул, без нее по дороге женился. – Дуже гарно все зробилось! – воскликнул Богдан Шовкопляс. – Ты, Иван, сам великий, и душа у тэбэ большая. А вот за мэнэ ни одна дивчина замуж выходить не хотела. Разведчики недоверчиво поглядели на Шовколяса: парень чернобровый, белозубый, глаза веселые. Правда, нижняя челюсть немного вперед выдается и нос чуть набок. Но это замечаешь, лишь приглядевшись, а так всем хорош – крепкий, рослый. – Так я тильки теперь на справного чоловика похож став, – пояснил Богдан. – А був никудышний. Лежал колодой на печи, ревматизма мэни расколола ще хлопчиком, в десять рокив. По хате ковыляю, а шоб яку работу зробити или на игрище с хлопцами – ни-ни. Долежал до семнадцати рокив. В школы до седьмого классу доучился – учителя и на печи не забывали. Стал я почти жених, да кто за меня пойдет? Кому потрибна такая колода? – Как же тебя в армию взяли? – удивился Королевич. – Погодь, Костя, не забегай наперед… Ходили до мэнэ с уроками разни девчатки. И была среди них одна красавица, Галей ее звали. Така гарна, що очи ризало. А в самой ей очи – что твое море или там стратосфера. Звезды в них горят, як у той самой стратосферы. Богдан разволновался, щеки у него порозовели, в глазах вроде бы тоже засверкали звезды. – Я больной, больной, а красоту понимал. Дивлюсь на Галю, знаю – не для мэнэ вона, но ничего зробить не можу. Вона ще по вулице иде, а у мэнэ сердце аж в присядки пляшет… Женихи за Галей гужом, один краше другого: Харитон – бригадир, орденоносец, Михайло – тракторист, весь в куделях, як Пушкин, и даже учитель из школы, культурный, при галстучке, а голову потерял. И вдруг та Галю сама кидается на колени перед моей постелью, положила голову мэни на плечо, плаче и причитае: «Не можу я быть счастлива, коли ты всю жизнь маяться будешь. Зачем нас в школе учили? Или неправду умный человек сказал: не милости мы должны ждать у природы, а сами зробити себе счастливо життя! Я тэбэ выкохаю!» Як сказала она мэни такое, усе у мэнэ перевернулось. Уси тормоза, уси прокладки в суставах расслабились, кровь забегала там, куда раньше ей ходу не было! И свадьба у нас, Иван, тоже была необычная. Я не хотел свадьбы. «Погодь, – говорю, – проверь себя, Галю». А она: «Нет! Пусть будет свадьба, пусть люди бачут!» Сами понимаете, яко веселье, когда жених сиднем сидит, а невеста-раскрасавица вокруг него одна пляшет. Гости слезы тайком утирали. А моя Галю, знай, пляшет та песни спивае! Богдан помолчал, вздохнул. – После свадьбы она мэнэ в сад под яблони цветущие стала выводить. Где там выводить – выносила на руках своих. И все со смехом, с шутками. В хате – патефон, радио. Картинки из журнала «Огонек» на стенах наклеены, такие веселы, ярки картинки – цветы, море, птицы, корабли, леса. Вот так без докторов и выкохала мэнэ Галя. Ходить я начал, потом бегать, плавать. На комбайнера выучился, и все село любовалось нами. Я с поля иду, а Галя дождать не может, навстречу бежит. Будто чуяла – короткое наше счастье, будто знала наперед, что разлучит нас война… На том и оборвал Шовкопляс свой рассказ о себе и о своей Гале. В блиндаже было тепло, от печки шел домовитый запах сохнущей одежды. Воркуя, закипал чайник, но вдали потрескивали приглушенные бревенчатым накатом пулеметные очереди. – Кто еще, братцы, расскажет о свадьбе-женитьбе? – спросил Лузгин. – Может быть, Костя? Королевич залился стыдливым румянцем, прикрыл ресницами голубые глаза. – Я не женат… – Но деваха-то есть? Костя молчал. Казаков, выручая Королевича, попытался втянуть в разговор Голощапова: – Может, ты, Алексей Кузьмич, о своем житье-бытье поведаешь? Голощапов почесал в затылке и, как обухом, врезал: – Все это муть! Первый год после женитьбы у всех сладкий. А проживете лет десять – двадцать, еще не известно, какие ваши Грунечки да Галечки станут. – Язва ты, Голощапов! – остановил его старшина разведвзвода Жмаченко. – Зачем людей обижаешь? Хочешь говорить – скажи про себя, не хочешь – помолчи, а людей не трожь. – Я и говорю про себя, а не про тебя. Голощапов посопел и вдруг выложил, вызывающе глядя на слушателей: – А я вот свою жену бил!.. Она тоже красавица была и, как в гости пойдем, хвостом туда-сюда. Ну я и поддавал ей: не забывай, что муж есть! – Про такое и слушать неприятно, – махнул рукой старшина. – Рассказал бы ты, Жук! Ты инженер, у тебя жизнь городская. Жук был во взводе радистом. Рация, правда, взводу разведки не полагалась, но она была захвачена у немцев и застряла здесь. Анатолий Жук сразу разобрался в ней, что-то перемонтировал и с той поры стал взводным радистом. – Ну, во-первых, я не инженер, а всего-навсего радиотехник, – поправил он Жмаченко. – А во-вторых, мои семейные дела тоже неинтересные. – Помедлил, подумал и продолжал: – Сначала все шло хорошо, и любовь была, а потом рассыпалась. Перестали мы друг друга понимать, будто на разных волнах говорили: она не слышит меня, я не могу уловить ее. – Почему же так получилось? – насторожился дотошный Коноплев, комсорг взвода. – Да все из-за Шарика, – неопределенно ответил Жук. – Из-за какого шарика? Земного, что ли? Мировые проблемы решали? – Нет, собачка у нас была. Шариком звали. Ребята выжидательно улыбнулись. Начало всем показалось занятным. – Разве может у людей, к тому же образованных, из-за какой-то собачки жизнь испортиться? – удивился Коноплев. – Может, – твердо сказал Жук. – До войны я жил под Москвой, в городе Пушкине. Домик там собственный у отца и матери. Шарик по двору бегал – веселый такой, рыжий пес, дворняжка простая. Окончил я техникум, послали работать в Караганду. Там встретил девчонку. Лизой звать. Тоже после техникума отрабатывала, зубной техник. Она москвичка, я вроде бы тоже москвич. Одним словом, поженились. Подработали деньжонок, мотоцикл с коляской купили. Живем, не тужим. А мать с отцом в каждом письме: приезжай да приезжай, мы старые, кому дом оставим? Ну, отработали мы с Лизой положенное и махнули домой. Приехали ночью. Шарик нас встретил, как полагается: прыгает, ластится и все норовит руку лизнуть. Только мотоцикл ему не понравился – понюхал, чихнул и отошел в сторону. И вот однажды Лиза говорит мне: «Давай хорошую собаку заведем». – «А Шарик чем плох?» – «Уж кормить, так породистую. Я сама достану в Москве, у моих знакомых есть отличные породы». Шарик стоит тут же, языком в себя ветерок гонит – жарко ему, смотрит преданными глазами, не понимает, о чем она речь ведет. Отец и мать промолчали, не хотели портить отношения с невесткой, думали: поговорит и забудет. Но Лиза не забыла. Недели через две принесла щенка-дога. И паспорт на этого пса принесла, там до шестого колена его родословная описана, а наречен он Нероном. Шарик встретил Нерона ласково, понял, что это щенок, хотя и был тот здоровущим. Ну, думаю, все уладится: одна или две собаки, какая разница? Но вскоре Лиза ведет меня к мотоциклу: «Заводи». – «Зачем?» – «Шарика увезем, он уже там, под брезентом, в коляске». Выехали мы за город, Лиза выпустила Шарика, он скулит, жмется ко мне. Я говорю: «Его завтра же собачники поймают. Давай хоть подальше отвезем, в деревню, там собачников нет. К кому-нибудь прибьется». Лиза молча отвернулась. Смалодушничал я, бросил Шарика. И с той поры что-то надломилось в наших семейных отношениях, не тянет меня домой. Завел со мной серьезный разговор отец: «Может быть, из-за нас нелады у тебя с Лизой? Так мы свой век прожили. Хотите назад в Караганду, езжайте. Или нас, если мешаем, отправляй куда-нибудь». Я отцу ничего не сказал, а про себя подумал: «Ну да, как Шарика, посажу вас с матерью в коляску, завезу подальше и брошу». – Зачем же ты потакал своей Лизе? – возмутился Голощапов. – Любил. Голощапов зло плюнул в сторону. Кто-то вздохнул. – Начали за здравие, кончили за упокой. – Хватит, орлы, мирную жизнь вспоминать, – сказал Казаков, – пора войной заниматься. К Ромашкину подошел старшина Жмаченко, низенький толстячок с веселым, скользящим взглядом сельского доставалы. Такой может добыть все, что нужно: хоть гвозди, хоть трактор. За эти качества его и определили в разведвзвод. У заместителя командира полка по хозчасти глаз наметанный, увидал Жмаченко – и решение готово: «Пойдете в разведвзвод, подразделение это особое. Прежде чем разведчиков накормить, их надо найти – у них работа такая. Как вы это будете делать, не знаю. Только если не справитесь, наказывать не я буду: разведчики сами вам голову оторвут. Понятно?» Пробивной Жмаченко все понимал с полуслова. С обязанностями своими он, конечно, справился. Искренне полюбил разведчиков за их опасную работу и старался добыть им, что положено и что не положено. В выборе средств не стеснялся. Если даже его уличали иногда в ловкости рук, умел изобразить святую простоту, говорил проникновенным голосом: «Я ведь для разведчиков! Это же осознать надо!» Кладовщики и начальники всех рангов в таких случаях всегда добрели. Разведчикам часто выдавались папиросы вместо махорки, а мясные консервы заменялись колбасой, разливная водка – водкой в бутылках. Жмаченко трудно было смутить, но сейчас он казался смущенным. Скользя взором мимо Ромашкина, виновато сказал: – Товарищ лейтенант, такой порядок: документы ваши и, я извиняюсь, медаль сдать полагается. Ромашкин знал это правило. Ругнул себя за то, что сам не догадался сдать все заранее. – Чего же извиняться, если так полагается? Вот, принимайте: удостоверение личности и медаль. Тут еще письма и деньги, тоже возьмите. – Все сохраню, товарищ лейтенант, в полном порядке, не сомневайтесь, – заверил старшина, преданно глядя на Ромашкина. Хотя и был Жмаченко пройдохой, все знали, что сердце у него доброе. Перед выходом разведчиков на задание он готов был сделать для них что угодно. Всегда казнился: «Они ж уходят к черту в зубы, а я остаюсь дома. Вот улыбаются все, шутят, а к утру, глядишь, принесут кого-то из них мертвым на плащ-палатке». Забирая у Ромашкина документы, старшина посчитал нужным сразу внести ясность в будущие свои отношения с новым командиром: – Я ведь сам не могу ходить на задания, потому как больной слабодушием. Я там помру еще до проволоки. – Ладно, Жмаченко, не страдай, – остановил его Казаков. – Ты зато здесь, в тылу, хорошо берешь за горло, кого надо. Старшина, явно польщенный этим, проформы ради стал оправдываться, адресуясь опять к Ромашкину: – Слышите, товарищ лейтенант, вот так все обо мне думают, а я ведь никого не обманул и под ответственность не подставил. Я только обхожу неправильные инструкции, и опять же не ради себя, а исключительно для геройских людей, чтобы им хорошо было. – Ладно, борец за правое дело! – снова прервал его Казаков. – Позаботься лучше, чтобы к нашему приходу картошки наварили, чаю нагрели. Ребятам – две фляги горючего. А мне с лейтенантом Ромашкиным – пузырек засургученный. – Все будет в полной норме и даже сверх того, товарищ лейтенант, только возвращайтесь на своих ногах… Ромашкину хотелось показать разведчикам, что ему тоже ведомы давние боевыетрадиции. Достал из вещевого мешка чистую пару белья и, не торопясь, с достоинством надел его взамен того, в котором был. Ребята переглянулись. Ромашкин не понял этих взглядов, посчитал – одобрили. Однако Иван Петрович, улучив момент, когда никого поблизости не было, сказал: – Это ты напрасно с бельем-то. На задание придется очень часто ходить. Целого бельевого магазина тебе не хватит. В голосе Казакова не слышалось ни подначки, ни насмешки, он просто по-товарищески посоветовал. Ромашкин смутился, не знал, как поступить, – снимать, что ли, чистое белье? Но Казаков и тут понял его, успокоил: – Снимать не надо. Для тебя это первое задание – вроде крещения. Тебе можно такое позволить. Ребята поймут. А на будущее учти… Пришли два сапера в белых маскировочных костюмах и с длинными ножницами, похожими на клешни раков. Казаков поднялся. – В путь, хлопцы! Ни пуха ни пера! Вслед за командиром поднялись все – и те, кто уходил на задание, и кто оставался дома. На минуту воцарилась тишина. Потом группа Ромашкина отделилась от остальных и направилась к двери. До первой траншеи двигались молча и опять след в след. Все налегке, под маскировочными костюмами только ватные брюки и телогрейки. Оружие – автомат, нож, гранаты. Ромашкин вспомнил немца, которого поймал, будучи в боевом охранении: «Как много было на нем одежек!» А вот самого Ромашкина одежда сейчас не стесняла, прямо хоть на ринг. Он чувствовал себя окрыленным. Такое ощущение перед соревнованием всегда предвещало победу. Но здесь не на ринге. Вот уже пули посвистывают над головой и, ударяясь в бугор или дерево, с гудением, как шмели, отскакивают в стороны. В первой траншее разведчики покурили. К ним подошли бойцы из стрелковых подразделений, разглядывали каждого с уважением и любопытством. – К фрицам в гости пойдете? – сдержанно спросил кто-то. – К ним. Куда же еще, – небрежно ответил за всех Пролеткин. Казаков, однако, не дал покалякать. Сказал негромко: – Кончай курить. Давай, Ромашкин, командуй. Дальше я не пойду. Для Ромашкина это оказалось неожиданностью. Он считал, что при выполнении первого задания Казаков все время будет рядом. На миг растерялся, но тут же подумал: «Так даже лучше!» Хоть и опытный разведчик Иван Петрович, все же Василию не терпелось испробовать свои силы. Ромашкин бросил окурок, наступил на него, взглянул на разведчиков и приказал: – Вперед! Первым сам выпрыгнул на бруствер и, пригибаясь, зашагал в нейтральную зону. Две белые фигуры мгновенно появились рядом. «Ага, группа захвата – Коноплев и Рогатин, – соображал Василий. – Но почему они пытаются обогнать меня, а не идут след в след?» – Ты куда? – тихо спросил он Рогатина. – Негоже, товарищ лейтенант, командиру идти, как дозорному, – строго сказал тот и, обернувшись к группе обеспечения, распорядился: – Ну-ка, жирафный охотник, давай в дозор с Фоменко. Саша Пролеткин и Фоменко беспрекословно пошли вперед. Когда они стали пропадать из виду, Рогатин кивнул Ромашкину, и все двинулись дальше. При вспышках ракет стали ложиться. А с того места, где Ромашкин уже побывал однажды вместе с Казаковым, совсем не поднимались, только ползли. Снег был сухой, промерзший. Он шуршал, казалось, очень громко. Пахло холодной сыростью. Все вокруг слилось в белой мгле, похожей на густой туман. Ориентироваться на местности помогали немецкие ракеты и пулеметные очереди. Василию стало казаться, что разведгруппа отклоняется вправо. Он приподнялся раз и другой, пытаясь разглядеть высотку с пулеметом, но ничего не увидел во мраке. Внезапно, будто по какому-то сигналу, группа замерла, влипнув в снег. Несколько белых фигур, обгоняя остальных, поплыли по сугробам вперед. «Это саперы и Лузгин с ними, – понял Ромашкин, и тут же мелькнула неприятная догадка: – Кто-то командует вместо меня». Но, вспомнив тренировки, успокоился: «Все, наверное, идет само собой. Казаков же требовал, чтобы все шло как по нотам. Не проморгать бы только, когда Лузгин подаст сигнал о готовности прохода». Ромашкин опять приподнял голову, но не увидел ни Лузгина, ни проволочного заграждения. Впереди чернел кустарник. Василий двинулся туда, но кто-то ухватил его за ногу, потом подполз вплотную – это был Рогатин. Ромашкин махнул рукой в сторону кустарника. Рогатин отрицательно покачал головой. «Зачем он меня опекает?! – возмутился Ромашкин. – Кустарник хорошо будет маскировать нас». И еще раз строптиво махнул рукой в том же направлении. Тогда Рогатин шепнул в ухо: – Хрустеть будет. Кистью руки вильнул перед глазами Ромашкина, как бы изображая плывущую рыбу. Василий понял: нужно обтекать кустарник, ползти опушкой – и двинулся по снегу, разворошенному группой обеспечения. Вскоре он увидел почти рядом два белых силуэта. Один солдат, лежа на спине, зажимал в кулаках проволоку, другой перекусывал ее как раз между рук напарника, и тот осторожно, чтобы не звякнули, разводил концы. Резали лишь самый нижний ряд – только бы проползти. У Василия прошел по спине холодный озноб. «Если нас обнаружат, ни одному не уйти, в упор всех побьют». Он хорошо помнил, как сам недавно проучил фашистов при сходных обстоятельствах. Где-то рядом отчетливо щелкнула ракетница. Шурша, ракета понеслась вверх и с легким хлопком раскрылась в огромный яркий световой зонт. Разведчики ткнулись лицами в снег. Единственное не закрытое белой тканью место – лицо. Лежали не дыша. Ромашкину казалось, что даже сердце у него перестало биться. Но вот ракета сгорела. На несколько мгновений вокруг стало черно, потом глаза привыкли, и Ромашкин увидел, как машет ему Лузгин. «Значит, проход готов». Надо было ползти вперед, а Василий не мог преодолеть свою скованность. Наконец решился, пополз медленно, сжимая в руке гранату. Подполз к брустверу, с огромным усилием поборов страх, заглянул вниз. Ждал – увидит там притаившихся немцев, но траншея была пуста. Сразу на душе стало легче. Он спустился в траншею. Вслед за ним туда же соскользнули Коноплев и Рогатин. Василий с опаской двинулся вперед. Где-то там, на вершине холма, пулеметная площадка, выбранная для нападения… Увидев телефонный кабель, прикрепленный к стене окопа металлическими скобками, показал на него Коноплеву. Тот кивнул, и Ромашкин понял: надо перерезать. Вынул финку, стал пилить кабель. И тут-то из-за поворота выплыли две белые фигуры. Немцы были в таких же, как и разведчики, маскировочных костюмах. На мгновение они остановились, но, заметив, что Ромашкин возится с кабелем, успокоились: очевидно, приняли разведчиков за своих связистов. Один из немцев что-то громко спросил. Чужая речь и близость врагов опять сковали Ромашкина. Он стоял, как деревянный, не в силах справиться с омертвевшим от неожиданной встречи телом. Лишь одна какая-то жилка осталась живой, она пульсировала где-то в голове, позволяла держать в поле зрения немцев, искать выход. Вдруг эта жилка сработала, как электрический выключатель. Ромашкин вскинул автомат и выстрелил короткой очередью в ближнего немца. Тот рухнул, а второй кинулся бежать. – Что же ты?.. Живьем же надо! – напомнил Рогатин, пытаясь проскочить в тесной траншее мимо Ромашкина и догнать убегающего. Ромашкин не пустил, перешагнул через убитого и сам в три прыжка настиг фашиста, суматошно стукавшегося о стенки траншеи на поворотах. Схватил его за плечи. Гитлеровец завизжал тонким поросячьим визгом. Разведчики стремились осуществить задуманное без шума. И ползли, и резали проволоку, и по траншее шли, помня лишь об одном: тише, тише, ни звука! И вдруг этот ужасный крик! Ромашкин ударил гитлеровца ножом. Визгун умолк, обмяк и повалился на дно траншеи. – Что же ты, гад, делаешь?! – простонал рядом Рогатин. – И этого убил! Ромашкин огляделся широко раскрытыми, но плохо видящими глазами. Опомнился. «Действительно, что же я натворил? С ума сошел от страха?» И, овладевая собой, ответил: – Сейчас еще найдем. – Нельзя искать. Нашумели. Уходить надо. Ромашкин не успел ответить – автоматные очереди ударили по траншее из-за поворота. Пули бились в земляную стену, неистово грызли ее, поднимая сухую, колкую пыль. Разведчики прижались к противоположной стене. Стреляли рядом, но выстрелы почему-то были глухие. Ромашкин заглянул за поворот и все понял: там блиндаж, и гитлеровцы стреляли из него наугад, прямо через дверь. Сняв с пояса гранату, Ромашкин метнул ее под дверь. Грохнул взрыв. Дверь сорвало. Из блиндажа послышались крики, и снова застрекотали автоматные очереди. Рогатин метнул в черный проем вторую гранату. Опять взрыв, и в блиндаже все стихло. Только дымок тянулся из дверного проема и кто-то стонал там в черноте. «Нужно лезть туда, брать „языка”», – подумал Ромашкин. Теперь, как это ни странно, он действовал не то чтобы спокойно, а более хладнокровно и рассудительно. «Как туда влезть? – прикидывал Василий. – Если кто-нибудь из немцев уцелел, непременно караулит с автоматом наготове. А топтаться нельзя – сейчас прибегут на помощь соседи». Решение созрело мгновенно. «Брошу гранату с кольцом. Кто уцелел – ляжет, ожидая взрыва, которого не будет. Тут-то я и вбегу!» Секунда – и граната полетела в блиндаж. Еще миг – и Ромашкин вбежал. За порогом блиндажа сразу отскочил в сторону, чтобы не быть мишенью на фоне дверного проема. В блиндаже была непроглядная темень. Пахло гарью и странной смесью пота с одеколоном. Неподалеку слышалось тяжелое дыхание немца. «Наверное, раненый. Хоть бы его взять, пока не застукали! Где же он, этот раненый?..» Ромашкин сделал шаг и споткнулся о мягкое человеческое тело – немец был неподвижен. На ощупь нашел еще несколько тел без признаков жизни. Наконец приблизился к стонавшему в глубине блиндажа. В дверях вспыхнул свет карманного фонаря. – Лейтенант, где ты? – тревожно спрашивал невидимый Коноплев. – Здесь я. Порядок! – ответил Ромашкин. Раненый сидел на земле, вытянув вверх руки, будто защищая лицо от удара. Ромашкин шагнул вплотную к нему, а тот, сидя, подался в угол, вжимаясь в земляные стены. Василий схватил его за шиворот, поднял и встряхнул. Немец не мог стоять, ноги у него подгибались, как резиновые. – Ауфштеен! – приказал Ромашкин. Гитлеровец все-таки встал на ноги, его била дрожь. Василию стало противно оттого, что дрожит взрослый мужчина. Но эта дрожь врага в то же время вселяла чувство уверенности и своего превосходства. Толкнув пленного к выходу, сказал разведчикам: – Принимайте. Рогатин сноровисто связал пленному руки и всунул ему в рот кляп. Коноплев тем временем забирал документы из карманов убитых, прикидывая, что еще надо прихватить из блиндажа. – Хватит, пошли, – сказал Рогатин. – Не ровен час, застанут. Вон ведь чего наворочали. Разведчики выбрались на чистый морозный воздух. Прислушались и, не уловив никаких признаков тревоги, стали спускаться вниз по траншее. У основания высотки чуть не столкнулись еще с тремя белыми призраками. С автоматами наготове они крались навстречу. – Свои, – сказал Рогатин, узнав Лузгина. – Вы чего здесь? – спросил Ромашкин, зная, что такие действия не предусматривались. – Заваруха у вас началась, решили идти на помощь. – У нас порядок, давайте быстрее за проволоку… Все нырнули в проход, цепляясь маскхалатами за колючки, и, пригибаясь, побежали к лощинке. Вспыхнула неподалеку ракета. Разведчики кинулись в снег, как в воду. Рогатин упал на немца в зеленой форме, чтобы прикрыть его своим белым одеянием. Когда ракета погасла, быстро вскочили и понеслись дальше. Рогатин подталкивал немца: тому было трудно бежать со связанными руками и кляпом во рту, он спотыкался, падал, но Иван поднимал его и хрипел: – Давай, давай, фриц, не задерживай! Немец мычал и послушно трусил вперед, падая и поднимаясь. Вот наконец и черная полоска своих позиций. Разведчики спрыгнули в спасительные окопы, в полном изнеможении повалились на землю. Прибежал Казаков. Группа вернулась немного правее того места, где ждали ее. Увидев скрюченного немца, лейтенант обрадовался: – Приволокли?! Ух, орлы! Ну, Ромашкин, с первым «языком» тебя! А разведчики, запаленно дыша, не могли еще говорить, лишь смотрели на командира счастливыми глазами. – Зачем… мы… так… драпали? – еле выдавил из себя Саша Пролеткин. – Немцы же не гнались. – Так вышло, – прохрипел в ответ Рогатин. – Да чего там об этом… Главное – все вернулись и «языка» взяли, – продолжал радоваться Казаков. – Ну и молодчаги! Дышите, дышите, глотайте кислород!.. И как быстро управились – только два часа прошло! Саша отдышался раньше других. Встал, откинул белый капюшон, сказал с восхищением: – Ох, и фартовый лейтенант Ромашкин! Из-за него так удачно все прошло. Когда стрельба началась и гранаты забухали, я думал – каюк, не выберется группа захвата из-за проволоки! И вдруг смотрю – идут. Фрица тащат. А погони нет. Поднялся на ноги и Рогатин, пояснил Пролеткину и другим: – Некому было гнаться: лейтенант всех гранатами побил. А соседи, видать, не слыхали, взрывы-то были в блиндаже. Да и вообще война. Тут взрыв, там взрыв, могли принять за минометный обстрел. Коноплев поддержал: – Они до сих пор, наверно, не знают, что произошло. Казаков заторопил: – Давайте-ка, хлопцы, поднимайтесь, а то обнаружат гитлеровцы пропажу и начнут со злости сюда мины швырять, пошли домой. Подъем! Пошли, пошли!.. Шумным ликованием встретили возвращение разведгруппы старшина Жмаченко и все другие разведчики, не ходившие в этот раз на задание. Под их возгласы при свете ламп Ромашкин оглядел своих спутников и удивился, как они переменились: лица у всех осунулись, под глазами темные тени, будто не спали две ночи, маскировочные костюмы промокли, а у тех, кто лазил под проволоку, на спине и рукавах висят клочья. Коноплев, Иван Рогатин да, наверное, и сам он черны от пороховой гари. Немец, уже развязанный и без кляпа во рту, стоял у двери, обалдело и удивленно смотрел на разведчиков. Никто не обращал на него внимания. Жмаченко раздавал вернувшимся завернутые в носовые платки документы. Многим говорил при этом: – Нате, покрасуйтесь. И Ромашкину сказал так же: – Покрасуйтесь. Василий сначала не понял, почему старшина так говорит. Вспомнил: «Ему же приказано было подготовить ужин. А стол почему-то пуст». – Надо доложить о выполнении задания и сдать пленного, – объявил Казаков. – Кому докладывать? – спросил Василий. – Командиру полка или начальнику штаба. Идем, они ведь не спят, ждут. Им уже сообщили по телефону, что «язык» взят. Но ты обязан доложить сам. – А может быть, ты доложишь? Ведь ты же все готовил и организовал… – Брось трепаться, Ромашкин! При чем здесь я? Идем… Командира и комиссара на месте не было: уехали по вызову на КП дивизии. Ромашкин привел пленного к начальнику штаба. Казаков зашел вместе с ними, но остановился позади. – Товарищ майор, задание выполнено. – Ромашкин сбился с официального тона и радостно закончил: – Принимайте «языка»! Вечно озабоченный чем-нибудь и потому хмуроватый начальник штаба на этот раз заулыбался. – Поздравляю, лейтенант! Хорошо начали службу в разведке. Благодарю вас от имени командования. – Служу Советскому Союзу! – отчеканил Ромашкин и рассмеялся, увидев, что немец тоже встал по стойке «смирно». – Смотрите, товарищ майор, как фриц тянется! – Дисциплинированный! – серьезно заметил Колокольцев. – Ладно, выбросьте его из головы, идите отдыхать. Пленного мы допросим, будет что интересное для вас – сообщу… За то время, пока они ходили к начальнику штаба, в блиндаже разведвзвода произошли разительные перемены. Стол уже был застлан чистыми газетами и готов для пира. На нем крупно нарезанная колбаса, сало, хлеб, лук, два ряда пустых эмалированных кружек и несколько немецких, обшитых сукном фляг. В торце стола, на хозяйском месте, где должны сидеть командиры, сверкала стеклом поллитровая бутылка с сургучной головкой. Ромашкин узнал, почему не подготовили ужин заранее. Есть, оказывается, примета: если накрыть стол до возвращения разведгруппы, ее может постигнуть неудача. Выпивка и закуска выставляются, когда все явятся на свою базу живыми и здоровыми. К столу сели только ходившие на задание, остальным места не хватило. Они стояли со своими кружками рядом, похлопывая отличившихся по плечам и спинам. Лишь сейчас Ромашкин понял, почему старшина Жмаченко говорил: «Покрасуйтесь». На гимнастерке Рогатина был орден Красного Знамени, у Коноплева – Красная Звезда, у Пролеткина – медаль «За отвагу». Василий смутился, вспомнив, как при знакомстве с разведчиками снял шинель, намереваясь их поразить. «Вот так блеснул! – со стыдом думал он. – Кого хотел удивить своей медалью!» А она, новенькая, как назло, сияла ярче орденов. Жмаченко, выпив свою долю водки и заев наскоро салом, суетился вокруг стола, подкладывая разведчикам еду, и, красный, лоснящийся от пота, приговаривал: – Ешьте, хлопцы, ешьте, а то захмелеете. Казаков напомнил: – После задания полагается разобрать, как действовали. Давай, Ромашкин, командирскую оценку каждому. – Действовали все очень хорошо, – сказал Василий. – Особенно Лузгин, Пролеткин и Фоменко. Они услыхали стрельбу и сразу кинулись нам на помощь. Такой вариант при подготовке не предусматривался, но Лузгин сам принял решение. – Можно мне? – спросил Лузгин. – Давай, – разрешил Казаков. – Не понравилось мне, как мы отходили. Гурьбой, все вместе – и группа захвата, и группа обеспечения. Обрадовались – «язык» есть – и рванули домой без оглядки! – Ты должен был прикрывать, – сказал Казаков, лукаво блестя хмельными глазами. – Я тоже обрадовался. Бежал со всеми, чуть не задохнулся. – Да уж, драпали, аж в глазах потемнело! – весело сказал Саша Пролеткин. – Жираф и тот не догнал бы, – к месту ввернул Рогатин, прибавляя веселья. – На будущее надо учесть. Отход – дело важное, – советовал Казаков. – Могло быть так: в траншее у фрицев обошлось без потерь, а когда драпали, случайной очередью положили бы несколько человек. После разбора Василий вышел из блиндажа покурить. Яркие звезды сияли в небе. Они были похожи в тот миг на вспышки выстрелов из многочисленных автоматов, и казалось, далекое потрескивание очередей прилетает оттуда, сверху, а не с передовой. В овраге было тихо. Штаб спал, только часовые, поскрипывая снегом, топтались у блиндажей. Вслед за Василием вышел Рогатин. Постоял рядом, смущенно покашлял, явно желая что-то сказать, но не решался. – Что с тобой, Рогатин? – Уж вы извиняйте, товарищ лейтенант, лез я на задании с советами, а вы и сами… – Спасибо тебе, Иван, – сказал Ромашкин, почувствовав не только уважение, но и прилив какой-то нежности к этому доброму, смелому человеку. – Прошу тебя, помогай мне и дальше. Я хоть и лейтенант, а в разведке новичок. – Чего там, вы сами все хорошо понимаете. Как ловко с гранатой-то придумали! Когда в блиндаж полезли, я вас чуть за плечи не схватил. Думаю, сейчас рванет, куда же он? Не понял сначала хитрости. Очень ловко придумали! Похвала эта была приятна Василию. Краем уха он слышал, что за дверью тоже говорили о нем, о его храбрости. Саша Пролеткин уже в который раз повторял: – Фартовый у нас командир, с таким дело пойдет!* * *
О действиях и намерениях противника, непосредственно угрожающих полку или дивизии, войсковые разведчики узнают обычно первыми. Зато все другие новости частенько доходят до них с опозданием. Случается это потому, что, выполнив задание на рассвете или ночью, они сразу ложатся спать, а просыпаются, когда уже весь полк и газеты прочитал, и радио прослушал, и по «солдатскому телефону» проинформировался. Так было и в тот раз. Ромашкин умылся снегом, забежал в блиндаж, растерся вафельным полотенцем. Орлы его сидели за столом в ожидании завтрака. Коноплев шуршал газетой – он каждый день просвещает ребят. Комсорга охотно слушали, дымя махрой и вставляя свои замечания. Василий подошел к столу. В раскрытой Коноплевым газете увидал заголовок, напечатанный крупными буквами: «Таня». Вспомнилась девушка, которую встретил в Москве, когда полк после парада остановился покурить. Ее тоже звали Таней. – Ну-ка, дай на минутку, – попросил он газету и, не садясь за стол, принялся читать сам: – «В первых числах декабря 1941 года в Петрищеве, близ города Вереи, немцы казнили восемнадцатилетнюю девушку-партизанку. Девушка назвала себя Таней… То было в дни наибольшей опасности для Москвы. Генеральное наступление немцев на нашу столицу, начавшееся 16 ноября, достигло к этому моменту своего предела… Москва отбирала добровольцев-смельчаков и посылала их через фронт для помощи партизанским отрядам. Вот тогда-то в Верейском районе и появилась Таня». Василий прикидывал: «Все совпадает. Восемнадцатилетняя… Встретились мы седьмого ноября… Говорила, что тоже собирается на фронт, оттого и адрес свой московский не захотела сказать. Эх, Таня, Таня!» Он отчетливо видел перед собой ее задумчивые карие глаза, румяные от мороза щеки, тонкие, строгие губы. На ней были хорошо подогнанная шинелька и аккуратненькие варежки домашней вязки. Наверное, связала мама. Василию тогда показалось, варежки очень дороги ей. В газете был описан допрос Тани: «– Кто вы? – спросил офицер. – Не скажу. – Это вы подожгли вчера конюшню? – Да, я. – Ваша цель? – Уничтожить вас… – Когда вы перешли линию фронта? – В пятницу. – Вы слишком быстро дошли. – Что же, зевать, что ли?» Потом Таню спрашивали, кто послал ее за линию фронта и кто еще был с нею. Требовали, чтобы выдала своих друзей. Она отвечала: «Нет», «Не знаю», «Не скажу». Ее избивали четверо фашистов. Она не издала ни звука. «Часовой, вскинув винтовку, велел Татьяне подняться и выйти из дома. Он шел позади нее вдоль по улице, почти вплотную приставив штык к ее спине. Так, босая, в одном белье, ходила она по снегу до тех пор, пока ее мучитель сам не продрог и не решил, что пора вернуться под теплый кров… Через каждый час он выводил девушку на улицу на пятнадцать – двадцать минут». Дважды перечитал Ромашкин, как Таня провела последние часы перед казнью: «Принесли Татьянины вещи: кофточку, брюки, чулки. Тут же был вещевой мешок, в нем сахар, спички и соль. Шапка, меховая куртка, пуховая вязаная фуфайка и валяные сапоги исчезли. Их успели поделить между собой унтер-офицеры, а варежки достались повару с офицерской кухни». Вот и варежки! Не перчатки или рукавицы, а именно варежки. Только не сказано, какого цвета. У Тани светло-зеленые. Василий запомнил, как на прощание она помахала рукой в этой зеленой варежке. Дальше следовало описание казни: «Отважную девушку палачи приподняли, поставили на ящик и накинули на шею петлю. Один из офицеров стал наводить на виселицу объектив своего кодака – фашисты любят фотографировать казни и порки. Палач подтянул веревку, и петля сдавила Танино горло… Она приподнялась на носки и крикнула, напрягая все силы: – Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь!..» Ромашкину тоже будто петлей перехватило горло. Он опустил газету и только теперь заметил: в блиндаже тишина, и все смотрят на него. Коноплев взял газету и продолжил чтение. Сначала голос его звучал тихо, потом все громче, и наконец комсорг стал чеканить слова, как с трибуны: – «Друг! Целясь в фашиста, вспомни Таню. Пусть пуля твоя полетит без промаха и отомстит за нее. Идя в атаку, вспомни Таню…» Разведчики украдкой поглядывали на командира. Пролеткин не удержался, спросил: – Вы знали ее, товарищ лейтенант? – Кажется, знал. И рассказал Василий ребятам о своей московской встрече. – Хорошо бы, товарищ лейтенант, узнать, какая дивизия казнила Таню, – сказал Коноплев. – Может быть, встретится. – Верно говоришь, – согласился Василий. В тот же день, обсуждая с капитаном Люленковым предстоящее задание, Ромашкин попросил: – Помогите узнать, из какой дивизии фашисты, которые замучили партизанку Таню. – Зачем тебе? Ромашкин рассказал. Люленков при нем попытался дозвониться до штаба армии. – В разведотделе меня знают, – говорил он Ромашкину. И тут же кричал в трубку: – «Заноза», дай «Весну»!.. В разведотделе должны иметь точные сведения, – продолжал Люленков тихо и опять вдруг переходил на крик: – «Весна»? Дай, милый, «Рощу». – И снова Ромашкину: – По такому поводу самого начальника разведки армии побеспокоим… «Роща»?! Двадцать седьмого, пожалуйста… Товарищ двадцать седьмой, сегодня в газете про партизанку Таню читали?.. Да нет, комиссара я подменять не собираюсь. Нас интересует, чьих это рук дело, какой дивизии. Сто девяносто седьмая, триста тридцать второй полк, командир – подполковник Рюдерер. Есть! И фотографии казни имеются? А нельзя ли прислать нам копии? У нас один товарищ был знаком с Таней… Благодарю вас. До свидания. Люленков положил трубку, сказал Ромашкину: – Взят в плен унтер-офицер. У него нашли фотографии казни. Тебе пришлют копии. – Спасибо, товарищ капитан, – поблагодарил Василий. – Только бы встала против нас эта сто девяносто седьмая!.. Василий действительно получил пакет с фотографиями, были они очень тусклыми. На одной из карточек Таня – в ватных брюках, без шапки – стояла под виселицей. На груди фанерка с надписью: «Зажигатель домов». Но, как ни вглядывался Василий в ее лицо, не мог найти сходства с московской знакомой. Эта подстрижена под мальчика, а у той были длинные волосы, выбивались из-под шапки. «Могла, впрочем, остричься перед уходом в тыл, – соображал Ромашкин, – где там возиться с волосами». Варежек на руках Тани не было. «Ах да, их забрал повар с офицерской кухни…» Мучители обступили Таню плотной толпой. А она стояла перед ними с высоко поднятой головой. «Ну, гады, только бы попался кто из вас!» – скрипнул зубами Василий.Особое поручение
Ранним апрельским утром, едва рассвело, разведчики заметили в расположении немцев флаги с черной свастикой. Прикрепленные к длинным мачтам, они плавно развевались по ветру на высотах за неприятельскими траншеями. Ромашкин вместе с Коноплевым и Голощаповым всю ночь провели на переднем крае – примеривались, где сподручнее брать «языка». Ночь была сырая, земляные стены полкового НП, куда они зашли перед рассветом, неприятно осклизли. На полу кисла солома, втоптанная в липкую грязь. Разведчики промерзли, устали, всех одолевал сон. Ромашкин приник напоследок к окулярам стереотрубы. С радостью подумал о том, что ночная работа закончена, сейчас он вернется в свой теплый блиндаж, напьется горячего чая и ляжет наконец спать. И тут-то, чуть повернув трубу вправо, обнаружил фашистские флаги. Вначале один, потом еще несколько. – Что бы это значило? – Опять нам где-то морду набили, – мрачно сказал Голощапов. Острый кадык на его шее нервно прошелся вверх и вниз. Ромашкин обратился к Коноплеву: – Ты вчера сводку в газете читал? Где фрицы наступали? – Я читал, – с прежним раздражением откликнулся Голощапов, – да чего в ней поймешь? Ромашкину не хотелось ввязываться в спор с Голощаповым – характер у него «ругательный»: скажи о фашистах – станет их поносить, пойдет речь о чем своем – и своим достанется. А ведь судьба пока милостива к нему: весь сорок первый год продержался в полку, побывал во многих боях и окружениях, долгие часы провел в нейтральной зоне, но ни разу еще не был ранен. Ромашкин позвонил в штаб, доложил о флагах. У дежурного трубку взял комиссар Гарбуз. – Как ведут себя немцы? – Тихо. Гарбуз помолчал, потом сказал с нажимом: – Учтите, день сегодня такой, ждать можно любой подлости. – А что за день? – Сейчас приду на НП, расскажу. Дождитесь меня там, пожалуйста. Гарбуз всегда прибавлял: «пожалуйста», «прошу вас», «было бы очень хорошо». Все не мог перестроиться на приказной лад. И явно избегал, отдавая распоряжения, стоять по стойке «смирно» – понимал, что у него это выглядит смешно. Тем не менее, если уж Гарбуз сказал «прошу вас», каждый в полку готов был идти на все, лишь бы только наилучшим образом выполнить его просьбу. И еще одно свойство было у комиссара – он мучительно смущался, когда приходилось обременять подчиненного неслужебным делом. Ромашкин видел однажды, как покашливал и мялся Гарбуз, прежде чем попросить об одной услуге интенданта, уезжавшего в Москву на курсы. А услуга-то была пустяковая, всего-навсего опустить его личное письмо в московский почтовый ящик, чтобы быстрее дошло оно до Алтая. …Василий досадовал на себя за то, что доложил об этих чертовых флагах. Сиди вот теперь, жди Гарбуза, сон и отдых – насмарку. Однако комиссар явился скоро. Протиснулся в узкий вход и сразу заполнил весь НП. Поздоровался с каждым, кто был здесь, за руку – тоже старая гражданская привычка. От Гарбуза веяло одеколоном, большое мясистое лицо его блестело – недавно побрился. Наклонился к стереотрубе, долго и внимательно разглядывал флаги. Глаза стали строгими, на лбу образовались морщинки. Не распрямляясь, сказал: – Празднуют! Эти флаги, товарищ Ромашкин, в честь дня рождения Гитлера. Ромашкин посмотрел на ближайший флаг в бинокль. Флаг по-прежнему тяжело и плавно колыхался на ветру. Подумалось: «Вот бы сорвать его!» Василий перевел взгляд на комиссара и легко прочел в ответном взгляде, что Гарбуз думает о том же. Ему уже звонили из батальонов, докладывали, как раздражает бойцов фашистское торжество: «Очухались, сволочи, после зимнего нашего наступления!» Артиллеристы пробовали сбить флаги – не получилось. Теперь все уповали на разведчиков: «Уж они-то сумеют сдернуть эти тряпки со свастикой!..» Гарбуз продолжал изучающе рассматривать Ромашкина. Лицо лейтенанта было усталым, под глазами тени, за неполных четыре месяца службы в разведке кожа на щеках побелела, невольно представил его мертвым: «Будет такой же, как сейчас, бледный, с зеленоватым оттенком, только закроет глаза». Этого молодого командира Гарбуз любил, радовался его удачливости и, по правде говоря, побаивался, что однажды эта удачливость может изменить лейтенанту. Не хотелось подвергать Ромашкина дополнительному риску, но чувство долга взяло верх: рассказал, чего ждут от разведчиков товарищи. Говорил он спокойно, неторопливо, и Василий втайне досадовал: «Чего тянет резину? Надо – значит надо». С напускной небрежностью сказал: – Сдернем мы этот флаг, товарищ комиссар, не беспокойтесь! – Не так просто, – возразил Гарбуз. – Да и времени у вас маловато. Ночью немцы сами флаг снимут. Они педантичные, обязательно снимут в двадцать четыре ноль-ноль. Значит, вы располагаете лишь четырьмя-пятью часами темноты. Исходя из этого, тщательно все обдумать надо. И по пути к своей землянке Ромашкин обдумывал, как ему действовать. Флаг, конечно, охраняется специальным караулом. Туда назначены отборные солдаты. Как несут они службу: ходит часовой по тропе или сидит в окопе? Где отдыхающая смена караула – далеко или близко от часового? Все это станет ясно только там, в расположении врага. Придется создать две группы захвата, человека по два в каждой. Эти группы обойдут высоту с противоположных сторон и там увидят, которой из них удобнее напасть на часового. А пока одна группа будет заниматься часовым, другая кинется к флагу, спустит его и унесет. На случай, если осуществить такой маневр втихую не удастся, должна быть третья группа – специально для блокировки караула… Вариант с блокировкой караула был настолько нежелательным, что даже думать о нем не хотелось. Но Василий додумал все до конца. В землянке разведчиков Ромашкина ждал капитан Люленков. «Гарбуз прислал», – понял Василий. И точно: Люленков был в курсе задуманного дела. На чистом листе бумаги Ромашкин начертил схему местности, поставил жирную точку там, где находился флаг, и стал излагать капитану свой замысел и последовательность действий. Разведчики, обступившие командиров, слушали внимательно. Они еще не знали, кто пойдет на это рискованное дело. Только часам к одиннадцати дня план был разработан полностью и после некоторых колебаний утвержден командиром полка. Разведчики, идущие на задание, поели и легли спать. Остальные покинули блиндаж. Ромашкин долго не мог заснуть. Наконец приказал себе: «А ну, спать, спать, спать!..» Приказал и уснул. Перед выходом на передовую разведгруппа в полном составе построилась у блиндажа. Коноплев, Рогатин, Пролеткин, Голощапов, Лузгин, одетые в белое, стояли в полной готовности. – Ну-ка, попрыгайте! – приказал им Ромашкин. Разведчики беззвучно и мягко, словно тряпичные, поднимались и спускались, держа автоматы в руках. И все же Василий уловил едва приметное постукивание. – У кого? – спросил он. – Мой автомат не в порядке, – признался Пролеткин. – Антабка проклятая стукает. Сейчас устраню… Василий еще раз придирчиво осмотрел разведчиков. Что-то ему сегодня не нравилось в них. Наконец понял: «Слишком белые, такого снега уже нет нигде». – Жмаченко, замени масккостюмы на осенние, – распорядился он и пояснил: – Земля во многих местах обнажилась, если ракета застанет на снежном поле, лежите неподвижно – немцы примут за проталины. Разведчики нарядились в зеленоватые, с желтыми пятнами балахоны. – Как лешие, – пошутил Рогатин. Василий хотел было вывести свою группу в первую траншею засветло. Чтобы сэкономить время. Но в последний момент передумал; немецкие наблюдатели могут увидеть их на подходе к передовой: сразу догадаются, что это за зеленые лешаки. Лучше уж потерять полчаса драгоценной темноты, но выйти незамеченными. В первой траншее разведчиков ждали комиссар, начальник артиллерии капитан Аганян, начальник разведки Люленков. – Как боевой дух? – спросил Гарбуз. – В норме, – ответил Ромашкин. – Ракетницу не забыл? Цвет проверил? – осведомился Аганян. – Я буду открывать огонь по красной. – Товарищ капитан!.. – с обидой протянул Ромашкин. – Я, дорогой, только о тебе беспокоюсь! – Ну, Ромашкин, ни пуха тебе, ни пера! – прервал его Гарбуз. Он стоял в нерешительности, то ли хотел обнять, то ли пожать руку, но не сделал ни того, ни другого, а лишь энергично махнул кулаком и сказал: – Давай! В этом коротком «давай» были и ненависть к фашистам, и горечь оттого, что надо посылать таких хороших ребят на смертельно опасное дело, и пожелание им удачи – всем вместе. Разведчики один за другим выскочили на бруствер; зашуршала, посыпалась в траншею земля. Сначала шли во весь рост, сверкающие нити трассирующих пуль проносились где-то стороной – не прицельные. Под ногами слегка пружинила мягкая земля – днем она оттаяла, а к вечеру покрылась упругой корочкой. Ромашкин обходил снежные островки, знал: подмерзший снег будет хрустеть. Когда до немецких окопов осталось метров двести, опустились на четвереньки. Приблизившись на сто, поползли. Здесь не было колючей проволоки и немцы еще не успели нарыть сплошных траншей. Вглядываясь вперед, напрягая слух, Ромашкин стремился уловить голоса или топот, чтобы лучше сориентироваться и провести группу в промежутке между окопами. Днем Василий видел в стереотрубу эти прерывчатые окопы, они тянулись по полю, как извилистый пунктир. Справа забил длинными очередями пулемет. От разведчиков далеко, но эта стрельба могла насторожить других. «Какой черт его там потревожил?» С нашей стороны тоже застучал «максим». Немецкий пулеметчик помолчал, потом вновь пустил огненные жала. «Максим» тут же влил ему ответную порцию пуль. Немец смолк. Иногда вспыхивали ракеты. Пока их свет падал на землю, из наших траншей гремели одиночные выстрелы. Пули летели точно в то место, где сидел ракетчик. Это работали снайперы. Ромашкин знал: сейчас там, позади хлопочет комиссар. Уже при второй очереди, пущенной немецким пулеметом, Гарбуз наверняка позвонил командиру правофлангового батальона и холодно спросил: «Товарищ Журавлев, почему в вашем районе немецкий пулемет разгулялся? Попрошу вас – займитесь, и чтобы я вам больше не звонил». Ромашкин ясно представлял, как Журавлев, чертыхаясь хриплым, сорванным на телефонах голосом, отдает кому-то распоряжение идти или даже спешит сам в пулеметный взвод. И вот, пожалуйста, результат: фашиста заставили замолчать. Впереди послышался наконец сдержанный говор – немцы. Движения Василия стали предельно осторожными. Он пополз влево. Оглядываясь назад, следил, чтобы не отстала группа. Разведчики бесшумно скользили за ним. Сейчас только брякни автоматом или кашляни, сразу все вокруг закипит огнем. Взметнутся вверх ракеты, польются сплошным дождем трассирующие пули, забухают взрывы гранат. Говор постепенно отодвигался назад. Осторожно уползая от него, Ромашкин радовался: «Кажется, передний край пересекли, теперь добраться бы до кустарника, а там недалеко и высота с флагом». Когда перед глазами встали черные ветки, он поднялся и, пригибаясь, повел группу по самому краю кустарника, маскируясь его темными опушками. Впереди на светлом фоне неба отчетливо проецировалась высота. Подойдя ближе, Ромашкин увидел и флаг на ее вершине. Взглянул на часы – было десять. Флаг казался черным. Ромашкин указал пальцем на Коноплева и Голощапова, махнул в сторону, с которой им предстояло заходить. Коноплев кивнул напарнику, и они скрылись в темноте. Во второй группе были сам Ромашкин и Рогатин. Для третьей, блокирующей группы задача пока не определилась. Поэтому Василий махнул Лузгину, чтобы тот вместе с Пролеткиным следовал за ним. Высота вблизи выглядела огромной. У подошвы ее росли одинокие кусты и виднелись черные промоины от многочисленных ручьев. Выбрав одну из промоин, Ромашкин приподнялся, жестом приказал группе Лузгина остаться здесь, а сам с Рогатиным пополз дальше. В промоине было темно. Ползли по твердому, очистившемуся от снега руслу. Вот и часовой: в шинели и каске, с автоматом на груди, он неторопливо прохаживался по тропке, пролегавшей значительно ниже флага, и был в полной безопасности от пуль, прилетавших с нашей стороны. Тропка хорошо видна даже в темноте – ее натоптали за день. Она одним своим концом почти упиралась в промоину, а на другом ее конце, откуда должны подползти Коноплев с Голощаповым, кустов не видать и промоин, наверное, нет. «У меня подступ удобнее, – определил Василий. – Часового придется снимать мне». Отдал автомат Рогатину. Переложил пистолет за пазуху, в рукопашной некогда искать кобуру под маскировочной одеждой. Вынул нож и спрятал лезвие в рукав, чтобы не выдал его блеск. Приготовясь таким образом к схватке, Василий пополз к часовому один. Если тот шел навстречу ему, он лежал неподвижно, а когда часовой поворачивал назад, Ромашкин возобновлял движение вперед. В то же время Василий осматривался вокруг, стараясь определить, где находится караул. Сколько стоит на посту часовой – час, два? Хорошо бы снять его сразу после заступления на пост. Тогда больше времени и шансов на благополучное возвращение. А то кинешься на часового, а тут смена пожалует… До тропинки осталось шагов пять. Как их преодолеть? Ползти ближе нельзя – часовой увидит. Подбежать, когда он пойдет назад? Выдадут сапоги: немец услышит топот и успеет обернуться. Василий посмотрел на сапоги. «Обмотать их чем-нибудь? Но чем? Перчатки не налезут. А не проще ли снять? Босой пролечу – ахнуть не успеет!» Лежа стал разуваться. Портянки тоже пришлось сбросить. Холодная земля колко защипала ноги. Он поджал пальцы. Приближался момент броска. Василий крепче сжал рукоятку ножа. Знал: врага не так-то легко свалить одним ножевым ударом. Тут нужна немалая сила… Легко, невесомо, как во сне, пролетел Ромашкин расстояние, отделявшее его от темного силуэта. Что есть силы ударил ножом в голую шею. Другой рукой мгновенно зажал разинутый для вскрика рот. Повалил бьющегося немца на землю, навалился на него всем корпусом, не давая закричать. И даже в этот миг уловил чужой запах табака и потного, давно не мытого тела. Подоспел Рогатин. Вдвоем они держали часового, пока не затих. Ромашкин сбегал за сапогами, рывком натянул их на голые ноги – портянки наматывать некогда. При таком варианте действий вторая группа захвата должна была бы уже снимать флаг. Но у флага никого не было. «Неужели Коноплев и Голощапов струсили? Не может быть, ребята надежные. Тогда почему их нет? Не видели, как мы убрали часового?.. Придется снимать флаг самим». Флаг был поднят на стальном тросике. Перерезать тросик ножом не удалось. Что делать? Ромашкин потянул его вниз – идет, но туго. Принялись тянуть вдвоем, повисая всей своей тяжестью, и флаг медленно стал снижаться. Он оказался огромным, трепыхаясь на ветру, сопротивлялся. «Какой, черт, большой, издали казался куда меньше», – досадовал Ромашкин. Когда флаг наконец упал и полотнище скрутили, образовался громоздкий сверток. Рогатин взвалил его на спину, и они побежали вниз, к Лузгину. – Ну и здорово получилось, товарищ лейтенант, – зашептал Лузгин. – Подожди радоваться, еще не выбрались, – так же тихо ответил Ромашкин и, узнав, что Коноплев не вернулся, затревожился: что-то у них произошло. – Все время было тихо, – ответил Лузгин. – Ну, ладно. Оставаться здесь больше нельзя. Забирайте флаг и дуйте назад. А я с Рогатиным пойду искать Коноплева и Голощапова. Лузгин попытался возразить: – Товарищ лейтенант, вы сегодня и так поработали, может быть, я?.. – Делайте, что сказано! – прервал его Василий. Перед заданием Ромашкин мог выслушать любое возражение, даже сам иногда вступал в спор. Но в тылу врага никаких рассуждений он не терпел. Разведчики уже двинулись в обратный путь, когда на склоне высоты показалась темная громада. Она приближалась медленно, словно вздыбленный медведь. Все притаились. Коноплев нес на спине Голощапова. – Что с ним? – спросил Ромашкин. – Ранен, – выдохнул Коноплев. – Вроде бы тихо было, – сказал Рогатин. – Потому и тихо было, – непонятно ответил Коноплев. – Ладно, дома разберемся, – сказал Ромашкин. Он вновь двинулся первым, стараясь найти свои следы и вернуться по ним. Но в темноте это оказалось невозможным. Миновав знакомые кусты, Василий прислушался: где-то здесь звучали немецкие голоса, когда группа пробиралась на высоту. Не заговорят ли снова? Нет, вокруг было тихо. Продолжая ползти, он увиделсвежевырытую землю, а за ней окоп. Предостерегающе поднял руку. Обжитый окоп был пуст. Но за первым же его изгибом могли оказаться немцы. Обошли опасное место стороной и, казалось, достигли нейтральной зоны. Разведчики уже готовы были вздохнуть с облегчением, как вдруг позади раздались тревожные крики. Немцы кричали в глубине своей обороны, наверное, на высоте, где остался шест без флага. Одна за другой взмыли в небо ракеты, осветив все вокруг. «Хватились! – понял Ромашкин. – Ну, сейчас начнется! Эх, не успели отползти подальше, нельзя вызвать огонь артиллерии – свои снаряды побьют!» Поднялась беспорядочная, еще не прицельная стрельба. Разведчики лежали в воронках, прижимаясь к земле, вслушивались, озирались. «Неужели не выскочим? – подумал Василий. – Все сделали, только уйти осталось». Ракеты вспыхивали и гасли. Свет сменялся мраком, мрак – светом, будто кто-то баловался рубильником – то включал, то выключал его. При вспышке очередной ракеты Ромашкин разглядел еще один немецкий окоп. Он находился метров на пятьдесят впереди и левее. Лишь за ним, оказывается, начиналась нейтральная зона. Немцы из окопа не видели разведчиков, все их внимание было устремлено в сторону наших позиций. А разведчики лежали позади. Окоп был недлинным, здесь оборонялось не больше отделения – Ромашкин насчитал девять торчащих из земли касок. «Если этих не перебьем, уйти не дадут – всех порежут огнем с близкого расстояния». Решение, вполне естественное для таких обстоятельств, пришло само собой. Василий просунул руку под маскировочный костюм, снял с поясного ремня две гранаты. Лег на бок и осторожно при вспышке ракет показал гранаты ближним разведчикам. Они поняли командира, также достали лимонки и показали тем, кто лежал позади. Убедившись, что группа наготове, Ромашкин пополз к окопу – с пятидесяти метров, да еще лежа, гранату не добросить. Разведчики двинулись за ним. Но не успели они преодолеть и нескольких метров, как один из немцев оглянулся. Василий отчетливо увидел его белое при свете ракеты лицо. Потом немец заорал так, что спину Василия закололо, словно иголками. Таиться дальше было бессмысленно. Ромашкин вскочил, метнул гранату, целясь в орущего, и тут же лег. Рядом бросали гранаты и падали на землю Рогатин, Лузгин, Пролеткин. Сейчас брызнут осколки – некоторые из гранат не долетели до траншеи. Никогда прежде три секунды, пока шипит запал, не казались Ромашкину такими бесконечно долгими. Он даже подумал: «Может, гранаты неисправные? Тогда хана!» Взрывы заухали один за другим. Едва переждав их, Василий вскочил, скомандовал: «Вперед!» Оглянулся: все ли поднялись, несут ли флаг и Голощапова? Перепрыгивая через окоп, увидел на дне его темные фигуры, то ли убитые, то ли пригнулись от взрывов. Рванул кольцо гранаты, которая все еще была в руке, и на всякий случай швырнул ее туда. Затем выхватил ракетницу. Ракета круто взмыла в черное небо и брызнула красными огнями. Василий рассчитывал: пока долетят сюда наши снаряды, его разведгруппа успеет отбежать на безопасное расстояние. Но артиллеристы, видимо, стояли с натянутыми уже спусковыми шнурами. Ракета еще не погасла, как вдали бухнули орудия, и первые снаряды, едва не задев убегающих, разорвались неподалеку. Разведчики попадали. Снаряды на излете неслись так низко, что не было сил подняться. Позиции немцев зацвели частыми огненными цветами и тотчас скрылись за густой завесой вздыбленной земли и дыма. Выбиваясь из сил, разведчики ползли к своим траншеям. Голощапова тащили по очереди – одна пара передавала его другой. Немецкие пулеметы продолжали бить по нейтральной зоне длинными злыми очередями. Трассирующие пули сверкали и щелкали тут и там. Однако Василий понял: никто из немцев толком не знает, куда стрелять. Заговорила и немецкая артиллерия. На середине нейтральной зоны, в узкой ложбинке Василий остановил группу передохнуть. Сейчас тут было безопаснее, чем в своих траншеях. Артиллерийский обстрел разгорелся, как при хорошем наступлении. Ромашкин нашел в темноте Коноплева, напарника Голощапова, спросил: – Что у вас произошло? Коноплев стал рассказывать: – Когда вы кинулись на часового, мы видели. Хотели уже к флагу податься. А тут, глядим, смена идет. Их двое, наверное, разводящий и караульный. Ну, думаю, сейчас застукают вас, поднимут хай! Поравнялись они с нами – мы прыгнули на них. Втихую думали обтяпать. Я своего по башке прикладом, а Голощапов своего ножом хотел… Неожиданно Голощапов, не подававший до того признаков жизни, шевельнулся и сказал слабым, но ядовитым голосом: – Хотел, хотел, да хотелка сдала. Ромашкин обрадовался. – Жив? – Да живой, что мне сделается! Сначала засмеялся один разведчик. Потом этот не очень уместный смех нерешительно как-то поддержали другие. А через минуту, уже не таясь, смехом разразилась вся группа. Василий тоже смеялся. Так сходило нервное напряжение, наступала разрядка. – Угомонитесь, ребята! – попросил Ромашкин. – Дайте человеку высказаться до конца. Смех прекратился не сразу, кое-кто украдкой еще всхлипывал. – Давай, Голощапов, рассказывай, – обратился Василий к раненому. – Че тут рассказывать! Не успел я ножом его пырнуть, вижу: он рот разевает и сей минут заголосит. С переполоху я нож бросил и вцепился ему в глотку. Давлю что есть силы, а он, подлюка, руками и ногами от меня отбивается, ну прямо скребет по всей морде. Повалились мы на землю, и тут ему под руку ножик мой пришелся, первый раз он глубоко мне засадил – сила в нем еще была. Почуял я, как железо холодное промеж ребер прошло. А сам все держу фрица за горло, не выпускаю. Что было дальше, уже не помню, сомлел. Досказывал Коноплев: – Задавил он гитлеровца насмерть. Аж пальцы заклинило, еле отодрал я их от фашистской шеи. – В общем, срамота получилась: фриц моим же ножом чуть не заколол меня, – горько вздохнул Голощапов. – Ты молодец, – похвалил Василий, – если бы твой фриц хоть пикнул, нам не уйти бы. Голощапов, верный своей привычке, засопел, видно, искал, кого бы ругнуть, но поскольку разговор шел о нем самом, ограничился самокритикой: – Какой там молодец! Я сам чуть не завыл, когда он меня ножом полосовал. – Перевязал его как следует? – спросил Ромашкин Коноплева. – Главную рану, которая в боку, перетянул, а на другие бинтов не хватило, – ответил Коноплев. – Почему не сказал? Пошли, ребята! Поторапливаться надо, как бы Голошапов кровью не истек. – Она не текет, кровь-то. Сухой я, будто концентрат, – невесело пошутил Голощапов… В траншее разведчиков встретили тревожно. – Ну, как? Все живы? – Раненых не оставили? – Флаг приволокли?.. Растроганный Гарбуз обнял Ромашкина. Командир полка стоял рядом с комиссаром, ждал своей очереди. Когда первая волна радости улеглась, комиссар сказал командиру: – Ну, Кирилл Алексеевич, теперь нужно ребятам пир устроить. Этим я сам займусь. – И, повернувшись к разведчикам, добавил: – Я с вами, чертяки, тоже суеверным стал – не разрешил ничего для встречи готовить. Идите, отдыхайте, а потом будем вас чествовать. И еще одна задумка у меня есть, но это уже на потом, когда отдохнете… «Чествование» проходило уже на следующий день, в овраге, около кухни, в которой готовили пищу для штаба. Разведчиков посадили за настоящие столы, поставили перед ними давно не виданные ими белые тарелки, накормили борщом с копченой колбасой, гречневой кашей, политой мясным соусом. На столе стояли миски с головками очищенного лука и даже раздобытыми где-то солеными огурцами. В апреле огурцы, хоть и мятые и пустые в середке, – невидаль. Водкой угощали без стограммовой нормы: кто сколько захочет. Но ребята пили сдержанно – стеснялись начальства. Все в тот день выглядело празднично. Апрельский снегогон катил вовсю. От теплой земли поднимался пар, в низинах все шире различались лужи. По небу плыли пухленькие и белые, как подушки, облака. Из ближнего леса тянуло запахом березовых почек, готовых лопнуть с минуты на минуту. Ромашкин чувствовал обновление не только в природе, что-то сегодня менялось и в людях. После угощения комиссар поднялся, сказал: – Товарищи разведчики, еще раз спасибо вам. А сейчас пойдемте по батальонам, покажу вас всему полку. Пока что, товарищ Ромашкин, вами выполнена только первая, самая трудная половина задания. Впереди – уйма работы. Василий не сразу понял, о какой работе говорил комиссар. А тот принялся водить разведчиков по ротам и батареям. Траншеи заливала весенняя талая вода, ноги вязли в грязи до обреза голенищ. А комиссар все водил и водил их. И в каждом подразделении рассказывал: – Вот, товарищи, это наши герои! Они сорвали фашистское знамя, которое вы видели вон на той высоте. Скоро мы, наверное, доберемся до самого Гитлера. Готовьтесь, товарищи, к наступлению. Если уж знамя свое фашисты укараулить не смогли, значит, погоним мы их в шею. Но для этого нужно… Тут комиссар переходил к конкретным полковым делам. И в зависимости от того, с кем говорил – артиллеристами, стрелками, саперами или связистами, – разъяснял, что кому следует делать. Разведчики так устали от этих импровизированных митингов, что начали роптать: – Лучше, товарищ комиссар, еще раз к немцам за флагом сходить, чем с вами по траншеям мотаться. Гарбуз наконец сжалился и отпустил разведчиков. Прежде чем идти в свою землянку, Ромашкин остановился на бугорке, посмотрел на высоту, где недавно развевался фашистский флаг. Теперь там не было и шеста. Широкая панорама холмов и голых перелесков раскинулась во все стороны от Василия. И всюду мокрая земля была перепахана минами и снарядами, опоясана колючей проволокой, повсюду зарылись в нее люди. Кажется, впервые Ромашкин ощутил, какая махина – полк! В своей землянке он встретил медиков и с порога еще услыхал раздраженный голос Голощапова: – Слетелись, понимаешь, как воронье! Не поеду я никуда, и точка! Пропади он пропадом, ваш госпиталь, из-за него и полк, и товарищей потеряешь! Не поеду!* * *
Ромашкина вызвал майор Караваев. Он сидел в одиночестве над развернутой картой, и Ромашкин увидел на ней зеленые массивы леса, ниточки дорог, голубые ленты речушек. А поверх всего этого в карту впились синие и красные скобы, упирались одна в другую такой же расцветки стрелы. «Вон там между ними я и ползаю по ночам уже четвертый месяц», – подумал Василий, глядя на карту. Майор не очень приветливо кивнул ему и начал разговор, сразу настороживший разведчика: – Я, Ромашкин, тебя не ругаю и не упрекаю, пойми правильно. Противника знаем, воюем не вслепую. Но бывают обстоятельства, когда знать надо больше. Василий согласно наклонил голову, а про себя решил: «Такое начало неспроста. Будет, наверно, лихое заданьице». – Суди сам, – продолжал Караваев, – многое ли можно вызнать от фрица из первой траншеи? Он назовет номер своего полка, скажет, кто полком командует, когда сам прибыл сюда. А перспективы? Что немцы собираются делать? Где и какие у них резервы? Этого «язык» из первой траншеи не знает. Нам же сейчас требуются именно такие сведения. Ведь скоро, наверное, опять начнем наступать… В общем, нужен «язык» из глубины – офицер или, на худой конец, штабной писарь. Кто имеет дело с бумагами да телефонами, всегда знает больше. – Караваев ткнул в карту карандашом. – Вот здесь, в деревне Симаки, штаб полка у них. Деревня в шести километрах от переднего края. За ночь можно сходить туда и вернуться обратно. Если не успеете, оставайтесь еще на сутки. Замаскируйтесь в лесочке, понаблюдайте, изучите расположение штаба и в следующую ночь действуйте наверняка. Главное, «язык» должен быть знающий. Уяснил? – Так точно. – Тогда действуй. Срок тебе – три дня. Ромашкина такое задание даже чуть разочаровало: он ожидал большего. А что здесь? Обычное дело. Много раз уже выполнял похожие. Даже посложнее дела бывали. Хотя бы с флагом… Он отобрал в группу самых надежных ребят. Нашел место, где можно незаметно пробраться в тыл противника, наметил ориентиры, чтобы в темноте не сбиться с пути. В общем, все поначалу шло, как десятки раз до этого. Но ни в первую ночь, ни во вторую, ни в третью пересечь линию фронта не удавалось. Днем снег подтаивал, а к ночи подмораживало, и на снегу появлялось такое хрустящее, ломкое крошево, что немцы слышали приближение разведчиков за несколько сотен метров и открывали огонь, не подпускали к своим позициям. «Что же делать?» – мучительно размышлял Василий. С утра он ушел из своего блиндажа, бродил в одиночестве по перелеску и все думал, как же выполнить задание. Тропинка вывела его к замерзшей речке, уходившей на вражескую сторону. По льду этой речки разведчики уже пытались однажды проникнуть в тыл противника, но затея оказалась напрасной. У немцев на льду была огневая точка. Как в тире, они расстреливали каждого, кто появлялся между крутыми берегами. Ромашкин пошел вдоль речки в свой тыл. На некотором удалении от передовой попробовал перейти ее, но подтаявший лед сразу же треснул, и Василий провалился по колени в воду. Пришлось вернуться в блиндаж и развесить над печуркой мокрые портянки. Вдруг его осенило: раз лед не держит, значит, огневая точка теперь не действует. Он сунул босые ноги в чьи-то валенки, накинул полушубок, побежал опять к речке. Вышел на лед раз, другой и дважды побывал в воде. Ромашкин лег на живот и сполз на лед, отталкиваясь руками. Держит! Пополз к середине речки, повернул вправо, влево, лед покачивался – «дышал», но не проламывался. Что и требовалось доказать! Переобувшись в блиндаже в свои, уже просохшие сапоги, Василий отправился в первую траншею – в то место, где она уперлась в речку. Там дежурил пожилой солдат-пулеметчик. – Не замечал, папаша, огневая точка у немцев, та, что на льду, стреляет ночью? – Ночей пять уже молчит. – А почему? – Да небось фрицы не раз искупались, лед хлипкий стал. Бросили, надо полагать, эту позицию. – А откуда знаешь, что лед ослаб? – Видите лунки? Это я камни с обрыва кидал для проверки: могут фрицы подойти ночью сюда или нет? Ну и получилось – не могут. – В рост пойдут, лед не выдержит. А ползком можно, я сейчас пробовал. Что делать будешь, если поползут? Солдат усмехнулся. – Вот! – Он показал на кучку гранат. – Пусть сунутся, всех потоплю. А кто не утонет, из пулемета порежу. По льду не убегут, сами говорите, можно только ползком. Солдат был прав. Ромашкин не сомневался, что и нашим разведчикам уготована такая же судьба, если их обнаружат на льду. Наверняка ведь немцы расставили наблюдателей по берегам. И все-таки надо идти здесь – это единственный сейчас путь. «Попробуем использовать случай, – решил Василий, – немцы думают, что по льду ходить невозможно, а мы пойдем». Каждому из разведчиков, отправляющихся с ним на это задание, приказал получить у старшины по два маскировочных костюма: белый – ползти по льду и пятнистый – под цвет оттаявшей местности. Прихватили запасные костюмы и для пленных: их ведь тоже придется маскировать. В сумерки вышли к речке. В группе было семь человек. «Зубров» только двое: Рогатин, как всегда, молчаливый, и Саша Пролеткин, на тот раз тоже не очень разговорчивый – сказались и на нем неудачи прошлых трех ночей. На берегу, как водится перед каждым трудным делом, посидели, покурили. Еще раз опробовали лед. К вечеру он стал вроде бы прочнее. – Товарищ лейтенант, не следовало нам Рогатина брать на это задание, – привычно начал Пролеткин. – Почему? – Он – как тумба железная, лед сразу проломит. Рогатин принял предложенную игру, огрызнулся: – Ты, Пролеткин, все равно не потонешь: навоз всегда сверху плавает. – Кончайте треп! – строго сказал Ромашкин. – Двигаться будем метрах в пяти друг от друга, ближе нельзя: провалимся. А для определения впотьмах заданных интервалов и чтобы чувствовать соседа, вот шпагат с узлами через пять метров. Каждый должен держаться за узелок и подергиванием сигналить соседу – ползти тому быстрее или остановиться. Тронулись. Между высокими берегами было куда темнее, чем наверху. Ромашкин думал: «Это в нашу пользу. Надо только смотреть в оба – фашисты не дураки: могли где-то продолбить лед, где-то поставить мины, могли натянуть сигнальные шнуры или просто набросать консервных банок, чтобы звенели». Впереди на льду показалось какое-то темное сооружение. Конечно, это та огневая точка. Василий остановился метрах в двадцати от дзота. Вслушался: не заговорит ли там кто, не стукнет ли что-нибудь внутри? Не слышно. Только наверху перекликались пулеметы, изредка прочесывали нейтральную зону. Вынул гранату и стал подкрадываться к дзоту. Правее полз Рогатин. Заметили издали: дверь открыта. Это уже говорило о том, что дзот пуст: о тепле никто не заботится. Поглядев вверх, Василий вспомнил слова пулеметчика: «Пусть сунутся, всех потоплю». И немецкий часовой потопит, если обнаружит. Правда, капитан Люленков договорился с минометной батареей, она сейчас наготове и в критический момент поддержит огоньком. Но огонь откроют не раньше, чем услышат шум боя на реке и увидят красную ракету. Мины прилетят через несколько минут. Тяжелыми будут эти минуты! Когда вся группа отползла от брошенного немцами дзота метров на двести, Василий махнул рукой Рогатину, чтобы тот выбирался на берег в кусты. За ним повернули Пролеткин и остальные пятеро. Василий ждал, пока выйдет на берег последний. «Все-таки прошли! До деревни, где стоит немецкий штаб, осталось километра четыре, а там выбирай „языка”. Хорошо бы взять офицера». Ромашкин на миг забыл осторожность, оперся локтем, и тут же хрустнуло, лед проломился. Холоднющая вода обожгла тело. Василий ухватился за край пролома. Лед опять треснул, и он окунулся с головой. Вынырнул, бросился на лед, и вновь лед сломался. Намокшая одежда тянула Василия на дно. Едва удалось ему схватиться за ремень, брошенный с берега Рогатиным. Кое-как выкарабкался. Кто-то скинул с себя нательную рубаху, другой – гимнастерку, третий – портянки. Василий переоделся в сухое, но никак не мог согреться. Его колотил озноб. – Спиртику бы вам, – сказал Рогатин. – Где же его взять? – отозвался Пролеткин. – Давай, хлопцы, погреем лейтенанта без спиртика. Все подняли куртки масккостюмов, расстегнули телогрейки – раскрылились и облепили Ромашкина теплыми телами. Неунывающий Пролеткин поздравил: – С легким паром, товарищ лейтенант. Василию стыдно было перед разведчиками. «Так хорошо все началось! И вот нá тебе, сам – как мокрая курица, автомат – на дне речки». Василия охватила злость. – Пустите, ребята! – Он высвободился из их объятий. – Не греть же меня так всю ночь! Идти надо. Надел два запасных маскировочных костюма. Подпоясался сигнальным шпагатом. – Двигаем!.. Деревня Симаки чернела в низине, вытянувшись длинной улицей вдоль дороги. Разведчики зашли со стороны огородов. Подкрались к сарайчику, от него – к плетню. Василий посмотрел поверх плетня, стараясь разобраться в обстановке. Нет ли поблизости часовых? Спят ли в соседних домах? Если ребята набросятся здесь на проходящего гитлеровца, с какой стороны может подоспеть помощь? В ближнем доме света в окнах не было. Но Василий на всякий случай приказал двум разведчикам подпереть дверь бревнышком, лежавшим у завалинки. На другой стороне улицы стояла хатенка под соломенной крышей. Едва ли там поселились немцы – хатенка уж больно убога. Место для засады как будто подходящее. Только бы появился на улице «чин» покрупнее. Решили ждать. Брать фрица из дома опасно – такое дело без шума проходит редко. А шуметь ни в коем случае нельзя: по речке отход возможен только без преследования, спокойно. – Если появится один, берем его я и Рогатин, – зашептал Ромашкин разведчикам. – Если группа – пропустим. И стал примеряться, как прыгнуть через ограду. Но едва он дотронулся до плетня, тот затрещал так, что все испуганно присели. Как же тут внезапно нападать? Затрещит чертов плетень. Ромашкин встал на четвереньки. – Ты, Рогатин, с моей спины перемахнешь через ограду, а я уж вслед за тобой. – Может, мне первым, товарищ лейтенант? – предложил Саша Пролеткин. – Если этот громила залезет вам на спину, из вас блин получится. А я легкий. – Ты делай, что прикажут, – рассердился Ромашкин. – Сейчас не до шуток, понимать надо! Саша виновато замолчал. Ждали долго. Но вот послышались шаги. Мимо прошла смена караула: унтер и два солдата. Они протопали совсем рядом, их можно было достать рукой. С троими, однако, без шума не справиться. Немцы дошли до конца улицы, сменили там часового и возвратились обратно. Протопали мимо в другой раз. «Неужели вернемся с пустыми руками? – терзался Василий. – С таким трудом пробрались сюда и ничего не можем сделать! А скоро рассвет». – Будем брать часового, – сказал он решительно, – иного выбора нет. Пойдем в конец улицы, разыщем пост и на месте все прикинем окончательно. Осторожно, опасаясь собак, пошли огородом вдоль забора. Неожиданно чуть впереди в одном из домов, скрипнув, распахнулась дверь. Полоса желтого света упала на землю и сразу исчезла – дверь притворили. Одинокий силуэт отделился от дома: какой-то фриц двинулся по улице прямо на разведчиков. Василий огляделся – других прохожих не было. Встал на четвереньки, жестом приказал Рогатину прыгать. Иван, почти не коснувшись его спины, перелетел через забор и свалился на проходившего. Они упали, покатились по земле, Ромашкин тоже перемахнул через ограду и подскочил к боровшимся. Рогатин крепко держал фашиста за горло, не давая ему кричать. Василий быстро затолкал схваченному рукавицу в рот, подобрал два каких-то ящика и фуражку с серебристым шнурком. «Ого, офицер!» Пленного перевалили через плетень. Связали руки брючным ремнем. Наблюдая за этими сноровистыми действиями разведчиков, Ромашкин думал: «Вот окаянные! Ни бог, ни дьявол им не страшен, но до чего ж суеверны! Ни один, уходя за „языком”, не возьмет веревку или кляп. Вот и сейчас во рту у немецкого офицера моя рукавица, а связан он поясными ремнями. И когда я провалился под лед, мне тоже бросили брючный ремень. А как нужна была веревка! Ведь я приказывал взять ее». Спросил Сашу Пролеткина: – Где веревка? Тот посмотрел на командира безгрешными глазами и, не моргнув, ответил: – Забыл я ее, товарищ лейтенант. Да обойдемся, вы не беспокойтесь! Было бы кого вязать… Ромашкин осмотрел снаружи подобранные ящички. Они были из полированного дерева, чем-то напоминали этюдники. Откинув крючки, поднял крышку. Ожидал увидеть все, что угодно, только не это. «Мать родная! Вот так удача! Неужели и во втором ящике такое же?» Он открыл другую крышку, а там еще лучше. Нет, не штабные документы и не карты! В изящных футлярах, обтянутых изнутри бархатом, лежали коллекционные вина. Каждая бутылка особой формы и пристегнута лакированными ремешками. «Наверное, фриц шел на гулянку, вовремя мы его зацапали, а то, проклятый, вылакал бы все без нас!» – усмехнулся про себя Ромашкин. Разведчики оттащили пленного подальше от деревенской улицы, рассмотрели повнимательнее: все в порядке, обер-лейтенант. Теперь только бы уйти тихо. Но «язык» сел на землю и – ни с места. Рот у него заткнут, руки связаны, а двигать ногами не желает. Его поднимали, подталкивали в спину, он не сделал ни шагу. Попробовали нести – тяжел, к тому же начал брыкаться. Терпение разведчиков иссякло. Рогатин поставил фашиста на ноги и влепил ему такую затрещину, что тот грохнулся наземь, как неживой; все подбежали и остолбенели – обер лежал пластом. Убил! – Ты что, очумел! – накинулся Василий на Рогатина. – Я в четверть силы. С воспитательной целью, товарищ лейтенант, – оправдывался Иван. Разведчики опять подняли немца, и он «ожил». С опаской поглядел на Рогатина. А когда тот подошел поближе и слегка замахнулся, фашист побежал так прытко, что за ним едва поспевали. Вышли к речке. «Как же теперь? – задумался Ромашкин. – Пленный сам не поползет, а лежать с ним рядом нельзя: начнет брыкаться, утопит и себя, и других». – Дайте обера мне, – попросил Пролеткин. – Я из него саночки сделаю. – Какие саночки? – А вот увидите… Пролеткин выломал в кустарнике две длинные палки и скомандовал: – Снимай, хлопцы, ремни! Ему подали ремни. Саша заставил пленного надеть белый костюм и в этом наряде уложил его на палки, привязал к ним ремнями. Теперь немецкий офицер не мог сделать ни единого движения. Все по одному сползли на лед. Пленного поручили Саше. Из бинтов ему сделали длинную лямку, и Пролеткин тянул немца за собой. Вскоре окликнул знакомый пулеметчик: – Вы, товарищ лейтенант? – Мы. – Ну, как лед? Держит? – Держит. – Скажи, пожалуйста! А я совсем не наблюдал за речкой. Теперь буду поглядывать. Приволокли, что ли? – Приволокли. Было около шести часов утра. В штабе все еще спали. Но приятной вестью начальство можно побеспокоить. Ромашкин повел обер-лейтенанта к Колокольцеву. Ящички с вином решил пока не сдавать, это не документы, никакого влияния на решение командования они не окажут. Возвратясь из штаба, подозвал к столу разведчиков и с заговорщицким видом открыл один футляр. – Вот это да! – восхищенно оценили все. Фиолетовый бархат отсвечивал матово. Бутылки – одна пузатая, с длинным горлом, другая с длинным телом и короткой шеей, третья гнутая в талии, четвертая каким-то кубом – искрились. Их украшали этикетки с замысловатыми золотыми вензелями. Разведчики развязали сидора, полезли за кружками. – Только по сто граммов, – предупредил Василий. – Да больше, чем по сто, на весь взвод и не придется, – с деланым безразличием сказал Саша, хотя ему явно не терпелось отведать диковинных напитков. – Французское, – определил Жук, разглядывая этикетку. – Давайте один ящик командиру полка подарим. У него начальство бывает, пусть пофорсит, – предложил находчивый старшина. – Я розумию так, що нам же слава буде, – поддержал Шовкопляс и представил Караваева, который угощает начальство. – Чи не покуштуете, товарищ генерал, вина хранцузского, мои славни разведчики просто закидали меня разными трохфеями. – Решено, дарим один ящик командиру полка! – согласился Ромашкин. Вино в одной бутылке оказалось густо-красным, в другой – черным, как тушь, в третьей – апельсиново-оранжевым, в четвертом – зеленым, будто весенняя травка. Разведчики опрокидывали кружки в рот, морщились. – Очень сладкое, – сплюнул Голощапов. – И градусов мало, – сожалеючи, произнес Рогатин. Жук разъяснил: – Кто же так пьет коллекционные вина? В каждом из них свой букет. Пить надо. не торопясь, вдыхать аромат, смаковать вкус. Шовкопляс ухмыльнулся. – Щось меня цей букет не забирае. Добавлю-ка я нашенского букету. – Он отвинтил крышечку фляги, налил в кружку водки. Выпил. Крякнул, утирая рот рукавом, и блаженно улыбнулся. – О це букет! О це по-нашему! Аж пятки свербит! Разведчики посмеялись и тоже запили «французское баловство» ста граммами. Днем Ромашкин отнес второй ящичек Караваеву. Командир полка поблагодарил за подарок, полюбовался бутылками, но откупоривать не захотел, отдал Гулиеву. – Спрячь и сбереги. Нагрянут какие-нибудь высокие гости – поднесем. – Потом испытующе взглянул на Ромашкина. – А может, сохраним до победы? Может, тогда вместе с тобой разопьем? – Для такого случая мы и получше достанем, – уверенно пообещал Василий.Эхо Сталинграда
Василий сидел на берегу тихой речки, смотрел на юрких мальков в воде, слушал щебет лесных пичужек и на миг позавидовал им – даже не знают, что идет война. От рощи тянуло чистой прохладой, она отгоняла запах пригорелой каши, который шел от кухонь, врытых в берега лощины. Василий ушел сюда, чтобы выписать из «Словаря военного переводчика» незнакомые фразы и заучить их. Словарь дал ему капитан Люленков. Он владел немецким свободно. Ромашкин часто жалел, что в школе относился к немецкому легкомысленно. «Если бы запомнил слова, которые мы тогда учили, теперь понимал бы, о чем говорят немцы в своих траншеях, и мог поговорить с пленными». Ромашкин упорно занимался. Кроме словаря, он читал подобранные немецкие газеты, пытался делать переводы. Подошел капитан Морейко, начальник связи полка, стройный, гибкий, с аккуратным носиком и томным взором. Василию казалось, что Морейко стесняется своей красивой внешности и хочет выглядеть мужественным воякой. Поэтому он говорил развязно, часто матерился, но это выглядело так же неестественно, как выглядела бы вежливость у Куржакова. – Привет, разведка! – Салют связистам! – Зубришь? – Приходится. – И не жалко? – Чего? – Времени! Убьют – все труды насмарку. Пошел бы лучше во второй эшелон – там, говорят, у начфина такая казначейша появилась, закачаешься! Ромашкина неприятно кольнули слова о смерти, произнесенные с такой оскорбительной легкостью. Захотелось осадить этого лопуха в звании капитана, но Василий сдержался. – Значит, не желаешь заняться женским полом? – жужжал Морейко. – Что же, учтем, займемся сами! А тебя начальник штаба вызывает. Говорить с Морейко не хотелось, но, чтобы не молчать, спросил: – Опять дежуришь? – Судьба такая: начхим, начинж да я, грешный, – вечные дежурные по штабу. Слыхал, как я начхима Гоглидзе разыграл? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Говорю ему вчера: Арсен, тебе, мол, заместителя ввели по штату. Бедный Гоглидзе даже растерялся. «Зачем? – говорит. – Мне самому делать по специальности нечего!» Вот поэтому, говорю, и ввели. Будет тебя с боку на бок переворачивать, чтобы пролежней не было. Видел бы ты, как он раскипятился, чуть в драку не полез. Теперь со мной не разговаривает. Умора, одним словом. Ну идем, разведка, Колокольцев ждет. Начальник штаба пил чай – это было его любимым занятием в свободное время. Небольшой потемневший самовар, тяжелый серебряный подстаканник с витыми узорами, позолоченная чайная ложка, украшенная монограммой, были известны в штабе всем старожилам. Но никто не знал, какие воспоминания посещают Виктора Ильича Колокольцева, когда он так вот чаевничает. Кроме дорогих сердцу майора самовара и подстаканника, вечной спутницей его по фронтовым землянкам была никелированная машинка, с помощью которой он любил на досуге собственноручно набивать «Охотничьим» табаком гильзы. Папиросы получались плотными, как фабричные. Колокольцев был из тех военных, которые в двадцатые и тридцатые годы стыдливо замалчивали свое офицерское прошлое, а в сороковые стали гордиться этим прошлым и той школой, которую они прошли в старой армии. Виктор Ильич стал офицером в начале Первой мировой войны. Из Томского университета он ушел в школу прапорщиков, заслужил на Западном фронте два Георгия и чин поручика, а после революции вступил в Красную Армию. Но во время Гражданской войны особого старания не проявил, это нашло отражение в аттестациях, и служба, как говорится, не заладилась. Пришлось уволиться в запас, стать преподавателем математики в техникуме. О военной карьере он уже и не думал, огорчился даже, когда его вновь призвали в армию и назначили начальником штаба батальона. Было это в тридцать девятом году, перед финской кампанией. За участие в прорыве линии Маннергейма получил Виктор Ильич орден Красной Звезды и звание майора. С тех пор и отдался всецело службе, будто хотел наверстать упущенное. Майор Колокольцев обладал спокойной деловитостью человека, знающего себе цену. Неутомимо учил он своих помощников, заставлял их на первых порах по нескольку раз переделывать бумаги, заново отрабатывать карту. А потом спокойно попивал чаек и, почти не глядя, подписывал документы. Знал: помощники не подведут, в сводках и донесениях все будет в порядке. Помощников Виктора Ильича иногда убивали, иногда их выдвигали с повышением. Он воспринимал это как неизбежность, в первом случае – горестную, во втором – приятную и тут же принимался учить новых. Учил Колокольцев и Ромашкина. И не только по долгу службы, а и по душевному влечению, потому что видел в нем свою молодость – сам был таким же на германском фронте: юным, бесхитростным, безотказным. Наедине называл Василия голубчиком и величал непременно по имени-отчеству. – Садитесь, Василий Владимирович, чаю желаете? – Спасибо, товарищ майор, я уже поел. – Чай не еда, голубчик… Ромашкин смотрел на массивный подстаканник, и ему хотелось завести такой же или похожий и так же пить чай, не торопясь, с торжественностью. – Давно собираюсь спросить: батюшка ваш служил в старой армии? – Нет, – ответил Ромашкин, и в свою очередь, поинтересовался: – А почему, товарищ майор, у вас возник такой вопрос? – Есть в вас что-то офицерское. Врожденная, что ли, интеллигентность. Вы, конечно, из интеллигентной семьи? Колокольцеву, видимо, очень нравилось слово «интеллигентность», он произносил его как-то замедленно, чуть растягивая звук «е». – Мой отец был инженером-строителем. Погиб под Москвой в сорок первом. – Помню, голубчик, мне рассказывали… Ну что ж, приступим к делу. Я пригласил вас для того, чтобы осуществить суворовский завет: «Каждый солдат должен знать свой маневр». Поверьте, Василий Владимирович, сотни раз я слышал эти слова, когда был еще поручиком, но истинный смысл их открылся мне относительно недавно – на финском фронте. Оказывается, главное совсем не в том, чтобы солдат понимал какой-то тактический маневр – обход там, охват или нечто подобное. Это, разумеется, тоже не исключается. Но, мне кажется, Суворов мыслил шире: солдат лучше, добросовестнее, с большим энтузиазмом будет делать любое дело, если смысл и необходимость этого дела ему разъяснили и оно дошло и до его ума, и до его сердца. Вот, голубчик, что означают слова великого Суворова. В нашей армии эту работу хорошо делают комиссары. Именно они прежде всего помогают солдату, и не только солдату, а каждому из нас понять свой маневр. Василий любил такие беседы с начальником штаба. Приятны были его доверительность и подчеркнутое уважение к собеседнику. Но он-то знал, что за преамбулой обязательно последует деловая часть, в которой не всегда и не все приятно. – Вы читали нынче «Правду»? – неожиданно спросил Колокольцев. – Не успел еще. Спал после задания… – Не оправдывайтесь, голубчик, отлично вас понимаю. Вот газета, пожалуйста, прочтите здесь. – Он указал на сообщение Совинформбюро о летней кампании сорок второго года. Ромашкин углубился в чтение. «К началу лета германское командование сосредоточило на южных участках фронта большое количество войск, тысячи танков и самолетов. Оно очистило под метелку многие гарнизоны во Франции, Бельгии, Голландии. Только за последние два месяца оттуда было переброшено на советско-германский фронт 22 дивизии. В вассальных странах – Италии, Румынии, Венгрии, Словакии – Гитлер мобилизовал до 70 дивизий и бригад, не считая финских войск на севере, и бросил их на советско-германский фронт». Невольно вспомнилось, что на протяжении этого лета в газетах появлялись и вскоре пропадали бесследно ворошиловградское, новочеркасское, ростовское, краснодарское направления. Потом в сводках Совинформбюро грянуло слово «Сталинград». Из сегодняшнего сообщения следовало, что именно там сейчас наибольшее напряжение. Может быть, такое же, как в сорок первом под Москвой. Вывод этот подтвердил и Колокольцев. – Прочли? Очень хорошо. Битва за Москву – это уже история. Фашисты поняли: лобовым ударом Москву им не взять. Они решили выйти к Волге, чтобы разрезать нас пополам. Если противник овладеет Сталинградом… Впрочем, этого допустить нельзя. – Он строго посмотрел на Ромашкина. – И потому вам, голубчик, опять придется много поработать. Мы, как и другие части, все время должны знать, кто держит фронт против нашего полка, и не позволять, чтобы немцы снимали свои силы отсюда и перебрасывали их на юг. Надо будет, Василий Владимирович, ежедневно, а вернее, еженощно подтверждать группировку противника. Поймите необходимость этого. На Волге решается судьба Отечества. – Виктор Ильич произнес это торжественно, выпрямясь и приподняв голову, как офицеры старой армии, которых Ромашкин видел только в кино. И, безотчетно подражая киногероям, Василий тоже энергично встал, расправил грудь, опустил в поклоне голову, чего никогда не делал прежде, и ответил в тон майору: – Я сделаю все, что в моих силах. – Прекрасно! – оценил Колокольцев и пожал ему руку. Но, выбравшись из сумрака блиндажа и увидев перед собой зеленеющие под солнцем склоны холмов, Ромашкин тотчас почувствовал себя как бы сошедшим с киноэкрана в реальную жизнь. А у своей землянки, уже совсем освобождаясь от наваждения, навеянного Колокольцевым, подумал о майоре жестко и трезво: «Блажит, старик. Преувеличивает. Если даже фашисты форсируют Волгу, мы все равно их раздолбаем. Но, как бы то ни было, обстановка неприятная, особенно для нашего брата. Все будут сидеть в обороне, а разведчиков теперь загоняют». На другой день и ночь Василий еще раз обследовал оборону противника, дал задание своим наблюдателям и стал готовить сразу три объекта для нападения. В этом ему помог Иван Петрович Казаков. Командуя стрелковой ротой, он по-прежнему проявлял интерес к захвату «языков». – Смотри, что я придумал, – сказал Казаков и повел Ромашкина в отросток траншеи, выдвинутый вперед. – Вот, гляди. Василий увидел толстую палку, вбитую в землю, к ней был привязан конец синего немецкого телефонного кабеля, который входил в нейтральную зону и терялся в кустах. – Видал? Немцев приучаю. – Не понял. К чему приучаешь? – К шуму. Другой конец мы ночью привязали к проволочному заграждению. У них там банки консервные навешаны, чтобы тебя подловить, когда проволоку резать будешь. Вот я и дрессирую фрицев. Приходи вечерком, покажу. Василий пообещал прийти и направился в роту Куржакова – проверить своих наблюдателей. – Ну, чем порадуете, что у вас нового? – спросил он Сашу Пролеткина. – Все нормально, товарищ лейтенант, – бодро ответил Саша. – Против нас прежняя дивизия стоит. – Какие доказательства? – Точные, как в аптеке, – уверенно продолжал Саша. – Посмотрите в бинокль, вон в той балочке – километра два за их передним краем – серая кобылка пасется. Видите? Ромашкин подкрутил окуляры бинокля и отчетливо увидел вдали серую лошадь, она щипала траву. – Эта кобыла, товарищ лейтенант, ночью в первую траншею харчи подвозит. Если бы дивизия ушла, кобылку не бросили бы, увели бы с собой. Так? – Предположим. – Значит, если она здесь, дивизия тоже здесь. Пока Пролеткин рассказывал, Рогатин ядовито ухмылялся. – А что скажешь ты, Иван? – Балаболка он, – вздохнул Рогатин. – Ты давай про фрицев! – огрызнулся Пролеткин. – Все рассмотрел! – покачал головой Рогатин. – Даже, что кобыла, а не мерин, определил. Вон какой глазастый! Пролеткин вспыхнул, набрал было воздуха, чтобы отпарировать, но не нашелся, шумно выдохнул вхолостую, промолчал. – А может, фрицы, – не унимался Рогатин, – того конягу специально оставили, чтобы нас обмануть? Подумали: «Мы уйдем, а у русских есть хитрый разведчик Саша Пролеткин, нехай он любуется на эту лошадку и свое командование в заблуждение вводит». Саша собрался наконец с мыслями. – Разведчик должен по разным признакам судить об обстановке. А ты все только на силу свою надеешься – хватай фрица за шкирку да волоки к себе в траншеи, вот и вся твоя разведка. Надо ж и мозгами шевелить. – Согласен, – невозмутимо ответил Иван. – Соображать же надо! – торжествовал Саша. – А где же твое соображение? – спросил вдруг Рогатин. – Ты нам чего сейчас говорил? – Чего? – Вспомни-ка! Ладно, я подскажу: «…по разным признакам судить…» А где у тебя разные признаки? Всего одна кобылка, да и та, наверное, жеребец. – Ну ладно, – примирительно сказал Ромашкин. – Наблюдайте, ребята. После обеда пришлю вам смену. По ходу сообщения он направился в тыл. У спуска в лощину встретил Куржакова. – Привет! – сказал дружелюбно ротный. – Куда путь держишь? – Домой. – Идем ко мне обедать. Куржаков был под хмельком, и поэтому Василию не хотелось идти к нему. На отказ Ромашкина Куржаков обиделся. Даже обругал по привычке бывшего своего взводного. «Ничего, в другой раз навещу, отойдет», – подумал Василий. Вечером он вместе с Коноплевым опять пришел к Ивану Петровичу посмотреть, что же тот придумал. Казаков подвел их к палке, которую показывал днем, сказал: – Слушайте, чего сейчас будет, – и потянул изо всех сил за кабель. Тут же несколько немецких пулеметов залились длинными очередями. Это были не те спокойные очереди, которыми пулеметчики прочесывают нейтралку или переговариваются между собой. Пулеметы били взахлеб. Так бьют только по обнаруженному противнику. – Теперь давайте посидим, покурим, – предложил между тем Казаков. – Как твои дела? Как ребята? У Ромашкина вдруг мелькнул дерзкий замысел: – Петрович, твою затею можно использовать. – Конечно, знаю. Для того она и затеяна. – Сегодня же использовать ее надо. Днем фрицы проверят, почему гремели банки на проволоке, обнаружат твой кабель, обрежут – и делу конец. Надо действовать сегодня же, до наступления рассвета. Втроем справимся? – Попробуем, – с нарочитым безразличием откликнулся Казаков и велел своему ординарцу принести ножницы для резки проволоки. Втроем – два офицера и сержант, – сидя в траншее, продолжали дергать кабель. Их охватила веселая удаль, а противник все хлестал и хлестал по своим заграждениям длинными пулеметными очередями. Лишь часам к трем ночи немцы наконец поняли, что им морочат голову. Они почти перестали реагировать на подергивание кабеля. – Ну, пора, – сказал Казаков. – А не влетит, если Караваев узнает? – заколебался в последний момент Василий. – Ты же ротный. – Конечно, влетит, – весело подтвердил Казаков. И, вызвав тут же одного из своих взводных, приказал: – Остаешься за меня. Предупреди всех в роте, что мы с лейтенантом и сержантом в нейтралке будем работать. Чтобы нас не побили, пусть огонь ведут повыше и в стороны. – Будет сделано. – Ну, пошли! Они выскочили на бруствер и, пригибаясь, побежали вдоль кабеля. В низинке Казаков прилег, шепнул: – Давайте шумнем еще разок. Дернули кабель. Коноплев сразу перевернулся на спину. Василий лег рядом, осторожно взял обеими руками первую нить, и сержант тут же перекусил ее ножницами. Ромашкин подал длинный конец Петровичу, тот опустил проволоку на землю так осторожно, что не звякнула ни одна консервная банка. Вскоре проход был готов. Петрович кивнул. Вместе с Ромашкиным они поползли к траншее. Коноплев тоже пополз было вперед, но Ромашкин остановил его: надо же кому-то охранять и расширять проход. Казаков спустился в траншею первым. Ромашкин последовал за ним. Прислушались. Тихо. Казаков взглянул за ближайший поворот и тут же отпрянул. Показал туда большим пальцем, затем поднял указательный. Ромашкин понял: там один немец. Казаков ткнул себя в грудь, Василию показал автомат и махнул рукой вдоль траншеи. И опять Василий понял: Петрович сам берет пленного, а он должен прикрывать. Старший лейтенант пригнулся, хорошенько поставил ноги. В этой позе он походил на пловца, собравшегося прыгнуть с трамплина в воду. Минуту помедлив, как бы проверяя устойчивость, а на самом деле собирая силы для решающего броска, Казаков ринулся наконец вперед. Ромашкин за ним. Он видел, как Петрович очутился рядом с пулеметчиком, мгновенно захватил его согнутой рукой за горло и рывком приподнял над землей. Этот прием разведчики называют «подвесил». Гитлеровец сдавленно хрипел, болтал ногами. А Петрович уже показывал ему нож, чтоб не орал. Солдат затих. Ромашкин затолкал пленному кляп в рот, связал руки. Все быстро и тихо. А через час они вдвоем стояли навытяжку в блиндаже Караваева, недавно получившего звание подполковника. – Это надо же додуматься! – возмущался Караваев. – Два командира идут за каким-то вшивым фрицем: командир роты и командир взвода разведки. Ну, лейтенант Ромашкин – ладно: это его работа. А вам, Казаков, какое дело до разведки? – Я же ходил в разведку раньше, – вяло оправдывался Петрович. – Раньше!.. А сегодня кто вас посылал? Кто? Молчите? Никто не утверждал, никто не разрешал этого поиска. – Да, отличились! – гудел из-за стола Гарбуз. – Один коммунист, другой комсомолец. – Больше всех виноваты вы, старший лейтенант, – жестко сказал Караваев, сверля взглядом Петровича. – Вы ведь и по должности старший – командир роты. Почему бросили свое подразделение? – Я не бросил подразделение, – обиделся Петрович. – Был в полосе своей роты, только чуть впереди. – А где вам полагается быть? Стремясь выручить Казакова, Ромашкин почти умоляющим взглядом посмотрел на Колокольцева. Начальник штаба, встретив этот взгляд, кашлянул, задвигался на своей заскрипевшей табуретке и солидно произнес: – Может быть, я в некотором отношении виноват в случившемся. Я вызвал вчера лейтенанта Ромашкина, ознакомил его с обстановкой и обязал еженощно уточнять группировку противника. Караваев изобразил на лице удивление. – Что же это получается, Виктор Ильич? Под защиту их берете? Ну, нет, не позволю! В наказание именно вы лично напишете приказ, в котором… – Караваев подумал, подбирая меры взыскания. – В котором командиру роты старшему лейтенанту Казакову объявить выговор, а лейтенанту Ромашкину… Ромашкину… С этим я ограничиваюсь разговором. Казаков и Василий вышли из блиндажа командира, минуту постояли, не глядя друг другу в глаза, и вдруг рассмеялись. На душе было совсем не горько. Ими до сих пор владела радость удачно проведенного налета, и была она сильнее всех последующих неприятностей. – Идем ко мне ужинать, – тихо предложил Ромашкин. Но Казаков не согласился. – Лучше ко мне. Позвонить могут. Опять, скажут, ушел из роты.* * *
После этого веселого происшествия у Ромашкина пошла полоса горьких неудач. «Язык», которого они так лихо захватили втроем, оказался последним на долгое время. А из штаба дивизии, как и предвидел Колокольцев, ежедневно требовали уточненных сведений о противнике. Высшее командование, до Ставки включительно, стремилось вовремя уследить, когда и откуда противник попытается снять часть своих сил для переброски на юг, к Сталинграду. Приказы письменные и устные следовали один за другим. Войсковые разведчики сбились с ног, каждую ночь они ползали в нейтральной зоне, но все безрезультатно. Лишь раздразнили немцев так, что те по ночам стали держать в окопах не только дежурных пулеметчиков, как делали это раньше, а оставляли здесь целиком подразделения первого эшелона. Попробуй-ка сунься, возьми «языка»! Ромашкин устал, измучился. Однажды его вызвал Гарбуз. «Будет ругать», – с тоской решил Василий. Но комиссар ругать не стал. Поглядел на его осунувшееся, несчастное лицо и заговорил спокойно: – Мне кажется, надо менять тактику. Вы действуете шаблонно, поэтому и неудача за неудачей. Противник вас ждет. Все ваши действия ему заранее известны. – Что можно придумать нового в нашем деле? – пожал плечами Ромашкин. – Дождался темноты и ползи в чужие траншеи. Только будь осторожен. В том и вся наша тактика. – Надо придумать что-то, – не унимался Гарбуз. – Подкоп, что ли, какой-нибудь устроить? Или хитростью выманить фашистов в нейтральную зону? Не знаю, что именно, но убежден: надо искать новые приемы. Иди, дорогой, думай. Надумаешь – приходи, посоветуемся. Если надо, я сам организую обеспечение поиска. Ромашкин ушел от командира, унося в душе благодарность за спокойный разговор и веря, что если уж Гарбуз обещал поддержку, то все перевернет вверх дном, заставит всех «ходить на цыпочках» перед разведчиками. Так что же придумать? Сколько ни ломал Василий голову, ничего путного не придумал. Саша Пролеткин пожалел его, пытался утешить, как мог: – Не огорчайтесь, товарищ лейтенант. В нынешних условиях, будь у вас хоть с бочку голова, все равно «языка» нам не добыть. Ромашкин в ответ грустно улыбнулся и не очень уверенно стал размышлять: «Если ночью немцы не спят, значит, спят днем, не могут же бодрствовать целые подразделения сутки, и двое, и трое! Вот бы этим и воспользоваться?!» Но тут же спасовал. В самом деле, что за бред? Если ночью не получается, днем тем более ничего не выйдет. Однако дерзкая мысль о захвате «языка» днем продолжала жить в нем, постепенно обрастала деталями, и в конце концов он поделился ею со всем взводом. Разведчики отнеслись к ней с большим сомнением. Затем начали прикидывать, что тут выгодно и что невыгодно. А под конец решили: дело, пожалуй, осуществимое. Доложили свой план командованию. Он был одобрен. И в ближайшую же ночь шесть разведчиков с плащ-палатками и малыми саперными лопатами направились в нейтральную зону. Там, вблизи немецкой проволоки, была уже облюбована заросшая кустарником высотка. На ней и стали рыть глубокие щели. Работали с величайшей осторожностью: до вражеских траншей было не больше ста метров, еле слышный стук мог погубить все задуманное. Землю ссыпали на плащ-палатки и уносили в лощину, чтобы с рассветом не привлекла внимания немцев. В щелях должны были засесть на весь день Ромашкин, Коноплев и Рогатин. Они в подготовке укрытий не участвовали, набирались сил для выполнения задания. Перед рассветом за ними прислали связного. Никто из троих, конечно, не спал. Дело готовилось весьма рискованное, до сна ли тут! Приползли к укрытиям, засели. Им спустили еду, воду, запас патронов и гранат. Над головой каждого укрепили жердочки, сверху положили дерн и оставили во тьме, в одиночестве, в полном неведении, что-то будет. Страшно попасть в руки врага живым. За бессонные ночи и нервотрепку фашисты на куски изрежут. Перед Ромашкиным явственно предстали все виденные раньше, истерзанные фашистами трупы пленных. Особенно запомнился один, закоченевший в сарае каком-то. У него были отрублены топором пальцы на руках и ногах. Ромашкин поежился и даже ощутил боль в кончиках собственных пальцев. Начали досаждать предположения: «Возможно, гитлеровцы слышали возню за кустами и сейчас ползут сюда проверить: что здесь творилось? А может, они уже разгадали наши намерения?.. Не исключено, что с рассветом начнут наступление, это тоже грозит разведчикам гибелью». Иногда, успокаивая человека, ему говорят: «Выхода нет только из могилы». Ромашкин сам многократно говаривал так. И сейчас, вспомнив об этом, подумал невесело: «А ведь я тут, как в могиле. Но при всем том надеюсь на благополучный исход: просижу так день, изучу режим жизни противника и смогу завтра действовать наверняка…» Приближался рассвет. Василию был виден клочок неба. Сначала он казался черным, потом серым, наконец синим, а когда взошло солнце, стал нежно-голубым. Осторожно Ромашкин поднял перископ. Это маленькое приспособление прислали в полк недавно. Зеленая трубка не больше метра длиной, на одном конце ее глазок, на другом – окуляр в резиновой оправе. Прибор позволяет наблюдать, не высовываясь из укрытия. Но едва Василий прильнул к окуляру, как тут же в страхе дернулся назад и вниз. Сердце замерло, рука инстинктивно схватилась за автомат. Все видимое пространство заслонила одутловатая рожа с рыжей щетиной на рыхлых щеках. Вот-вот она заглянет в яму! Стекла перископа, как и полагалось, приблизили врага вплотную, а в действительности он находился метрах в шестидесяти. Ромашкин выругал себя за несообразительность и вновь выставил перископ. Гитлеровец стоял на том же месте, небритый, сонный, равнодушный. Рядом с ним на площадке был пулемет, правее и левее в траншее – еще двое солдат. Они разговаривали между собой, не глядя в нейтральную зону. Ночь прошла, и противник, видимо, чувствовал себя в безопасности. Василий наблюдал за чужой траншейной жизнью с таким же напряженным интересом, с каким в детстве смотрел приключенческие фильмы. Немцы прохаживались, топтались на месте, и лица у них были усталыми. Немного попривыкнув к жутковатому соседству, Ромашкин переключился на изучение местности. Впереди через поле тянулось проволочное заграждение. Проволока рыжая, ржавая. Вдоль нее траншея с бруствером, обложенным дерном. От траншеи ответвлялись в лощину несколько ходов сообщения. По лощине немцы ходили в полный рост. Там же блиндаж. У входа в него умывались двое, поливали друг другу на руки из чайника. За лощиной была высотка, и Ромашкин уже не мог разглядеть, что там дальше. К восьми часам у немцев почти прекратилось движение, все ушли в блиндаж и, наверное, завалились спать. Перед Василием остался только рыжий у пулемета. Он слонялся взад-вперед, хмурясь и шевеля губами, должно быть, о чем-то размышлял. Справа и слева от него на значительном расстоянии маячили такие же одинокие фигуры. Тактически это объяснялось просто: обозримый из щели участок обороняется взводом пехоты, и сейчас здесь оставлены три наблюдателя – по одному от каждого отделения. Часа через два рыжего сменил белобрысый. Этот оказался более деятельным. Он то и дело поглядывал в нашу сторону, иногда брался за пулемет, тщательно прицеливался, выжидал и вдруг давал очередь… Часам к двенадцати обстановка прояснилась окончательно. А впереди еще долгий-долгий день. Ромашкин неспеша, поел хлеба, колбасы, запил водой из фляжки. Очень хотелось курить. Но курева он не взял, чтобы избежать соблазна. От неподвижного сидения затекли руки и ноги, ломило спину. Поворочался, изгибаясь, насколько позволяла щель. Горло иногда перехватывал кашель, и тогда приходилось накрывать голову телогрейкой, чтобы заглушить его. В течение дня Василий стал различать по лицам и повадкам каждого из неприятельских солдат, ютившихся в блиндаже. Они стояли на посту поочередно, и всех он успел разглядеть до мельчайших подробностей. В голове вдруг мелькнуло: «Если бы тут оказался кто-нибудь из мучителей Тани, я бы непременно узнал его по фотографии». Едва стало смеркаться, в траншею бодро вышли все обитатели блиндажа. Ромашкин усмехнулся, когда они встали перед ним. «Как в театре после концерта: выступали по одному, а на прощание высыпали все». Немцы готовились к ночи: укрепляли оружие на деревянных подставках, пристреливали его по определенным целям. Когда совсем стемнело, Ромашкин почувствовал себя как рыба в воде. Он не стал дожидаться подмоги, сам разобрал «крышу» над головой и пополз к Рогатину. Тот бесшумно выскользнул из своей норы, двинулся за лейтенантом. Затем они забрали Коноплева и отправились восвояси. Ромашкин рассчитывал встретить своих на подходе и действительно обнаружил их в середине нейтральной зоны, когда сошлись уже метров на двадцать. Его наметанный глаз, привыкший различать предметы и улавливать даже легкое движение во мраке, заметил разведчиков с трудом. «Неплохо работают», – подумал Василий, любуясь, как стелются они по земле, словно тени. Самостоятельный выход наблюдателей планом не предусматривался. Чтобы их не приняли за немцев, Ромашкин вполголоса окликнул: – Саша! Пролеткин! Это было надежнее всякого пароля. Тени на миг замерли, потом метнулись к ним. – Ну, как? Нормально? – Потом, потом… Скорей домой, – шепнул в ответ Ромашкин. «Дома» Ромашкина, Рогатина и Коноплева все разглядывали, как после долгой разлуки. Заботливо подавали миски с горячим борщом, ломти хлеба, густо заваренный чай. Не докучали расспросами, терпеливо ждали, когда сами наблюдатели поведут рассказ о всем увиденном и пережитом за этот бесконечно длинный день. Ромашкин расстелил на столе лист бумаги, стал чертить схему обороны немецкого взвода. Рогатин и Коноплев дополнили его чертеж своими деталями. И все трое заявили: днем взять «языка» можно, надо только затемно подползти еще ближе к проволоке, окопаться там, а когда немцы уйдут отдыхать, проникнуть к ним в траншею. Если удастся – схватить часового, если нет – блокировать блиндаж и извлечь кого-нибудь оттуда. Ну а дальше? Разведчиков, конечно, обнаружат. Придется бежать через нейтральную зону средь бела дня. Вслед им откроет огонь вся неприятельская оборона. Возможно ли под таким огнем добраться до своих окопов? Надо попробовать… Ночью к проволочным заграждениям противника вышел весь разведвзвод. Отрыли еще пять окопчиков и оставили здесь на день уже не троих, а восемь человек. Когда рассвело, Ромашкин, глянув в перископ, легко узнал своих вчерашних знакомых. Утро разгорелось веселое, солнечное. Но на Василия этот яркий солнечный свет действовал угнетающе. Он привык ходить на задания ночью. Дневная вылазка казалась авантюрой, хотя немцы вели себя спокойно. Как и вчера, на дневное дежурство у пулемета первым заступил рыжий. Сегодня он был побрит. Скучая, походил по траншее и остановился поговорить с соседом слева. Разведчики не предполагали, что удобный момент наступит так скоро. Саша Пролеткин первым выскользнул из окопчика, ужом подполз к проволоке. Перевернулся на спину и торопливо стал выстригать проход. Все, затаив дыхание, следили за ним. Немцев на всякий случай держали на мушке. Саша быстро продвигался вперед между кольями заграждения. Вот он махнул рукой. Из щелей поползли к нему еще двое. И в ту же минуту немец, стоявший лицом к разведчикам, закричал, показывая рыжему на ползущих. Две короткие очереди из автоматов ударили одновременно. Немцы не то упали, не то присели. Ромашкин кинулся к проходу, торопливо полез под проволоку. Колючки рвали одежду, больно царапали тело. Разведчики, назначенные в прикрытие, тоже спрыгнули в траншею и разбежались по двое вправо и влево, стреляя из автоматов по наблюдателям. Ромашкин кинулся к рыжему. Тот был мертв. Второй немец оказался живым, только на плече у него расползалось кровавое пятно. Он угрожающе сжимал в руке гранату. Рогатин вырвал ее, отбросил, схватил немца за ремень, выкинул из траншеи и поволок к проволоке. Тот отчаянно сопротивлялся и визжал. Из блиндажа на шум стрельбы и на этот визг выбежали те, что отдыхали. Ромашкин оперся о край траншеи и дал по ним несколько длинных очередей. Двое свалились, остальные юркнули опять в блиндаж. Василий продолжал стрелять по входной двери, а Рогатин уже тащил «языка» за проволокой. Отстреливаясь на три стороны, стали отходить и другие разведчики. Саша Пролеткин выбрался за проволоку последним, и Ромашкин тут же подал сигнал своим артиллеристам. Ракета еще не успела погаснуть, как дрогнула и вскинулась черной стеной земля. Пригнувшись, разведчики побежали к своим окопам в полный рост. Снаряды гудели над самой головой. Сначала только свои, а потом и чужие – немецкая артиллерия открыла ответный огонь. Пришлось залечь. В нейтральной зоне между двух шквальных огней было сейчас самое безопасное место. Пленному перевязали плечо, и он послушно лежал рядом с Рогатиным. – Гляди у меня, не шебуршись! – погрозил ему пальцем Рогатин. – Не то по шее получишь. Немец согласно закивал. – Яволь, яволь. Гитлер капут. – Понятливый, – усмехнулся Рогатин… Когда канонада стала чуть затихать, поползли опять к своим траншеям. И доползли. Все, как один, невредимые. Перед отправкой пленного в штаб дивизии его, как всегда, первым допрашивал Люленков. Капитан расположился на бревне при входе в блиндаж. Все штабники, когда нет обстрела, выбирались из-под земли на солнышко. Ромашкин подсел к Люленкову. – Дивизия перед нами прежняя, – сказал ему капитан и тут же задал очередной вопрос немцу: – Значит, вы рабочий? – Да, я токарь. Работал на заводе в Дрездене. – Почему же вы против нас воюете, у нас же государство рабочих и крестьян? – Меня призвали в армию. Разве я мог не воевать? Ромашкин еще раз оглядел пленного. Да, это был тот самый, бледный, светловолосый. Теперь прикидывается овечкой, а в траншее вел себя по-другому. Василий, медленно подбирая слова, напомнил ему: – Ты много стрелял. Подкарауливал наших и стрелял. – Это моя обязанность, я солдат. – Другие солдаты днем не стреляли, только ты подкарауливал и стрелял. – Лейтенант все видел, – уточнил Люленков. – Два дня он лежал перед вашей проволокой. – О, лейтенант, очень храбрый человек! – льстиво откликнулся пленный. – Мы не ждали вас днем. Мы знали: вы приходите ночью. Он явно хотел уйти от разговора о том, что стрелял больше других. И Ромашкину почему-то думалось, что рыжий, наверное, был лучше этого – честнее и порядочней. Поинтересовался: кто же такой рыжий? Люленков перевел вопрос. – Его звали Франтишек, он чех из Брно, до войны был маляром, – охотно ответил пленный. – У вас что, смешанная часть? – заинтересовался капитан. – Да, теперь многие немецкие части и подразделения пополняются солдатами других национальностей. Мы понесли большие потери. – А может быть, это потому, что другие национальности – чехи, венгры, румыны – не хотят воевать против нас, а вы их заставляете? – Не знаю. Я маленький человек. Политика – не мое дело. Ромашкина все больше раздражал этот хитрец. «Маскируется под рабочего, спасает шкуру, фашист проклятый». Брезгливо отодвинулся подальше от него. А вернувшись в свой блиндаж, сказал Пролеткину: – Саша, ты был прав насчет той лошади… Перед нами стоит прежняя дивизия. Пролеткин просиял, взглянув на Рогатина победителем. – Слышал, что лейтенант сказал? Вот и подумай теперь, кто из нас балаболка. Рогатин только почесал в затылке. Остаток дня Ромашкин вместе со всеми участвовал в пиршестве, которое устроил старшина Жмаченко. Был весел, но неприятный холодок нет-нет да и окатывал его. Все еще не верилось, что днем, на виду у врага они утащили «языка» и вернулись без потерь! А когда легли спать и в блиндаже погасили свет, его стала бить нервная дрожь. «Тормоза не держат, – с грустью подумал Василий. – Да тут натяни хоть стальную проволоку вместо нервов, и та не выдержит. Это ж надо, днем, на виду у всех! И как мы решились? Если пошлют еще раз на такое задание, у меня, наверное, не хватит сил. Впрочем, днем теперь и не пошлют, – подумал он с облегчением. – Командование тоже понимает, что такое может получиться только раз».* * *
Все лето полк Караваева провел в обороне, а с сентября начались тяжелые и, на первый взгляд, совсем безрезультатные наступательные бои. Велись они почти беспрерывно. В полном изнеможении Ромашкин снял изодранный, грязный маскировочный костюм. Обессилевшие руки не поднимались. Его разведчики находились в таком же состоянии. Позвал старшину, приказал: – Тебе, Жмаченко, и всем, кто с тобой оставался, всю ночь дежурить посменно. В первой траншее – по одному бойцу на сто метров, и те, наверное, уже спят. Как бы фрицы голыми руками всех нас не передушили. – Фрицы тоже вповалку лежат, вы крепко им поддали сегодня, – ответил Жмаченко. – А охрану я выставлю, отдыхайте спокойно, товарищ лейтенант. – Лейтенантом назвал по привычке – со вчерашнего дня Ромашкин старший лейтенант, однако он и сам еще не освоился с новым званием. – Поддали своими боками, – заворчал Голощапов. И Василий мысленно вновь увидел, как малочисленные роты поднимались нынче в атаку. Больно смотреть. «Куда там наступать! Если фашисты нанесут контрудар – на своих позициях не удержишься». Не раздеваясь, Ромашкин повалился на жесткие нары и мигом заснул. Спал, казалось, совсем недолго, а уже кто-то тянет за ногу. – Товарищ старший лейтенант, проснитесь!.. В блиндаже было темно, лишь алый бок железной печки светился в углу. Усталость еще не прошла, в тепле она расплылась по телу вязкой тяжестью. – Вас до командира полка требуют, – шептал старшина, опасаясь разбудить других, и шепот его убаюкивал еще сильнее. «Зачем понадобился? – соображал в полусне Ромашкин. – Неужели опять за „языком” пошлют?» Он встал на слабые еще ноги, нащупал автомат, привычно вскинул на плечо и, не открывая полностью глаз, досыпая на ходу, направился к двери. Колючий ночной мороз сразу прогнал сонливость, взбодрил. Ромашкин втянул шею, сунул руки в карманы и, хмурый, зашагал по оврагу. Снег взвизгивал под ногами, будто от боли. У блиндажа командира полка какие-то люди усердно дымили самокрутками. Подойдя вплотную, Василий рассмотрел: собрались командиры батальонов, артиллеристы, политработники, тыловики. Караваев и Гарбуз вышли, когда адъютант доложил, что все прибыли. Лицо у командира полка тоже мрачное, в глазницах сплошная чернота. Гарбуз чуть бодрее. – Товарищи командиры, – негромко сказал Караваев, – в блиндаже мы, пожалуй, не поместимся, давайте поговорим здесь. Я не задержу вас. Мы вот с комиссаром только что вернулись из дивизии. Нам опять поставлена задача наступать! Ромашкин не поверил своим ушам: «Не может быть!» Остальные отозвались сдержанным, явно неодобрительным гулом. Командир первого батальона, худой и длинный капитан Журавлев спросил: – С кем же, товарищ подполковник, наступать? В ротах людей – раз, два, и обчелся. Караваев посмотрел на него сочувственно, но ответил твердо: – И все равно будем наступать. Немцы снимают войска с нашего фронта и перебрасывают под Сталинград. Пленный, добытый вчера разведчиками, подтвердил это: немецкий полк, с которым до сих пор имели дело только мы, теперь обороняется на широком фронте против двух полков нашей дивизии, потому что его сосед справа выведен в тыл. Комбат Журавлев зло глянул на Ромашкина, будто он был виноват в том, что немцы перегруппировывают свои силы. – Не одним нам тяжело, – продолжал Караваев. – Вся дивизия… да что дивизия, несколько дивизий ведут наступление на пределе своих возможностей. Но мы должны сорвать планы противника! Я уже распорядился о пополнении стрелковых рот за счет тыловых подразделений. На передовую направляются повара, писари, коноводы, ремонтники. Кто что получит и кто кого обязан отдать, узнаете у начальника штаба. А теперь слушайте боевой приказ… Караваев поставил задачи стрелковым батальонам, артиллерии, специальным подразделениям. Разведвзвод он оставил в своем резерве. Приказал Ромашкину быть рядом с полковым НП. После командира говорил Гарбуз: – Товарищи, я знаю, как вы все устали. Но под Сталинградом решается наша общая судьба. Разъясните это всем. Люди поймут. Коммунистам и комсомольцам надо первыми вставать в атаку и вести других за собой… Ромашкин еще затемно расположил свой взвод в указанном месте. Разведчики подминали под себя мелкий кустарник и в ожидании, пока потребуется резерв, устраивались «досыпать» на морозе. Василий поднес к глазам бинокль. Утренний снег отливал синевой. В нейтральной зоне чернели редкие кустики. Вчерашних убитых там не было – их убрали ночью. Вражеские траншеи просматривались еще смутно, а в наших уже можно было разглядеть даже лица солдат. Вон мелькнуло очень знакомое чернобровое лицо. «Это же Гулиев! – узнал Ромашкин. – И своего ординарца командир полка отправил в цепь». В семь часов ударили пушки и зачакали минометы. Выбрасывая из-под снега темную землю, разорвались первые снаряды в расположении фашистов. Огонь нашей артиллерии был слабее обычного, залпы ее не образовали единого слитного гула. Пыль и дым на позициях врага успевали оседать между нечастыми всплесками взрывов. На душе у Ромашкина было тоскливо. «Как же пехота пойдет в атаку после такого чихания вместо настоящей артподготовки?» Но едва взлетела зеленая ракета, люди выскочили из траншей и реденькими цепочками двинулись через поле. Они не бежали, а шли почему-то шагом, стреляя на ходу. Застучали, будто швейные машинки, немецкие пулеметы. С треском разорвалось несколько мин. Это как бы подстегнуло нашу пехоту, бойцы побежали вперед. И Ромашкин услышал, как кричит Караваев артиллеристам по телефону: – Огневые точки давите! Не видите, что ли?! Взрывы в расположении врага начали перемещаться, букетиками собирались у площадок, с которых били пулеметы. И вот уже первый батальон приблизился к фашистам, с ходу ворвался в их траншею. «Ай да Журавлев! Ворчал, скрипел, а теперь вон как действует!» – оживился Ромашкин, наблюдая, как наши солдаты разбегаются по траншее и забрасывают блиндажи гранатами. А подполковник Караваев все еще наседал на артиллеристов. Потом его заглушил голос Гарбуза. Комиссар упрекал по телефону командира второго батальона: – Спиридонов, почему вы топчетесь? Журавлев уже первую траншею очистил, а вы все топчетесь. Да? Я вижу. Все прекрасно вижу. И вас, и его… Вопреки мрачным предположениям на этот раз наступление имело успех: к середине дня полк овладел и второй траншеей. Караваев перешел на новый НП, а с ним вместе двинулся и резерв. Подполковник теперь сам разговаривал с ушедшим вперед вторым батальоном, подбадривал Спиридонова: – Вы же убедились, что перед нами слабый противник. Не снижайте темпа наступления. Фланг открыт? Прикроем. Сейчас позвоню Журавлеву, он подровняется и прикроет. Но батальон Журавлева залег под плотным огнем пулеметов и хлесткими выстрелами немецких штурмовых орудий. – Вернулись, сволочи! – выругался Караваев. – Заставили вернуться, – уточнил Гарбуз. – Самоходок здесь дня три уже не было. – Сейчас они дадут прикурить Журавлеву, – продолжал Караваев с жалостью. – Почему он лежит? Раздолбают же его на ровном месте. – И в телефон: – Журавлев! Броском вперед! Займи вторую траншею… Как не можешь? Моги! Самому в траншее легче будет и соседу фланг прикроешь. Сейчас окажу поддержку огоньком. Но и артогонь не помог Журавлеву. Красноармейцы расползлись по воронкам, батальона будто и не было. А Спиридонов уже не говорил, а стонал в телефон: – Прикройте же меня справа! Обходят! Сейчас выбьют из траншеи, а то и вовсе отрежут! – Сейчас, сейчас, – обещал Караваев и позвал: – Ромашкин! – Я здесь. – Бегом со взводом в первый батальон. Поднять там людей и занять траншею! – Есть! Через минуту разведчики уже мчались напрямую к воронкам, в которых залег первый батальон. На бегу Василий думал: «Уж лучше бы с самого начала идти в атаку, чем включаться в нее в такой момент!» Вражеские минометчики, заметив выдвижение резерва, ударили по нему. Но разведчикам это не в диковинку. Уклоняясь от взрывов мин то вправо, то влево, они с прежней стремительностью неслись вслед за Ромашкиным. Вот наконец и черные воронки, в которых попрятались стрелки. Не зная, где тут комбат или хотя бы кто из ротных, Ромашкин сам стал командовать: – А ну, славяне, вперед! В атаку, за мной! Ни один человек не внял его призыву. – Что же вы, братцы? За мной! – еще раз крикнул Ромашкин и приказал разведчикам: – А ну, ребята, выгоняй их из ям! – Давай, вылазь! – забасил Иван Рогатин. – Чего землю скребешь, меня же убивают, а я над тобой стою, – уговаривал кого-то Пролеткин. А Голощапов действовал по-своему – размахивая немецкой гранатой на длинной деревянной ручке, он спрашивал строго: – Ну что, дядя, сам встанешь? Или подсобить?.. Командиры рот и взводов тоже стали принимать свои меры. Тут и там на поле замаячили сначала одинокие фигурки, призывно машущие руками, а вслед за тем образовалась и цепь. Она опять покатилась вперед, и, как ни стрекотали пулеметы, как ни взбивали снег пули, все же цепь достигла траншеи и потекла туда. В траншее сразу же сцепились врукопашную. Ромашкин стрелял из своего автомата экономными короткими очередями и все время с опаской думал: «Только бы патроны не кончились до срока». А немцы все выскакивали и выскакивали из-за поворотов траншеи, из блиндажей. И каждый раз Василий опережал их своими выстрелами, продолжая беспокоиться, что вот щелкнет затвор впустую и очередной гитлеровец всадит пулю в него. Сменить магазин было невозможно: вокруг метались, стреляли, били прикладами свои и чужие. Казалось, фашистов куда больше, чем наших. «И Караваев сказал: подошли немецкие резервы». Но люди в серых шинелях, такие медлительные и неуклюжие в своих окопах, сейчас вели себя, как одержимые, бесстрашно бросались в одиночку на двоих-троих зеленых, матерясь, рыча, хватали их за глотки. И все же в этой кутерьме – стрельбе, криках, топоте солдатских сапог и взрывах гранат – Ромашкин услыхал слабенький роковой щелчок затвора, которого ждал. «Ну вот и все, – мелькнуло в усталом мозгу. – Вот она, смерть моя…» Перед ним стоял в очках, небритый, тощий, будто чахоточный, гитлеровец. Черный глазок в стволе его автомата показался Ромашкину орудийным жерлом. Мелькнул перед глазами огонь. Зазвенело в правом ухе. И… немец вдруг стал падать на спину, выронил автомат. Ромашкин оглянулся. Сзади оказался рябоватый – лицо будто в мелких воронках – красноармеец. Ощерив прокуренные зубы, он крикнул: – Левашов моя фамилия! С вас причитается, товарищ старший лейтенант! – и побежал дальше. Ромашкин, торопясь, сменил магазин, огляделся. «Куда стрелять?» Но рукопашная уже кончилась, в траншее валялись убитые фашисты. Лежали они и наверху, недалеко от бруствера. А те, что отошли по ходам сообщения, злобно отстреливались из следующей траншеи. Василий вспомнил о своих главных обязанностях – всегда и везде добывать сведения о противнике. Стал осматривать сумки убитых офицеров, нет ли в них карт с обстановкой или других важных документов. У входа в блиндаж лежал, уткнувшись лицом в свою каску, огромный плечистый унтер. Лица не было видно, торчали только большие мясистые уши, а на мощной шее белели кругляшки от заживших нарывов. Из его карманов Ромашкин вынул несколько писем на голубой бумаге. Попробовал прочесть одно из них и с радостью убедился, что упорные занятия немецким языком уже сказываются: целую страничку одолел без затруднения. «Милый Фридрих, сегодня опять передавали по радио, что каждый, кто отличился в боях, получит земельный надел на Востоке. Ты уже имеешь Железный крест, и, мне кажется, пора бы тебе присмотреть место получше. Я вижу его таким…» Каким видится жене убитого Фридриха обещанный ей надел на чужой земле, Василий читать не стал: недосуг. Заглянул в полевую сумку унтера и обнаружил там нечто более интересное – листки какой-то инструкции. На листках этих карандашом старательно были подчеркнуты слова: «Следует воспитывать у населения своими действиями страх перед германской расой… Никакой мягкотелости по отношению к кому бы то ни было, независимо от пола и возраста…» Ромашкин перешагнул через унтера, взял автомат на изготовку и побежал в дальний конец траншеи, где усилилась перестрелка. Два раза противник пытался отбить свои позиции и все-таки не отбил. Вскоре после второй контратаки Ромашкина разыскал Журавлев, потный и еще больше осунувшийся. Сказал, сдерживая запаленное дыхание: – Спасибо тебе, брат, выручил. Бери своих орлов и дуй назад. Командир полка приказал восстановить резерв. Ромашкин вел разведчиков по избитому воронками полю, на котором лежали еще не убранные убитые. У ската высоты, на которой находился наблюдательный пункт Караваева, разведчиков остановили пехотинцы. – Дальше не ходите, там немцы. – Там же НП командира полка… – Наверное, накрылся наш командир. Фрицы туда ворвались слева. На высоте слышались одиночные выстрелы. Ромашкин возмутился: – Там стреляют! Как же вы бросили командира! – Мы солдаты. У нас свой ротный и взводные накрылись. Командовать некому. – Я буду командовать! – громко сказал Ромашкин. – А ну, всем встать! Разомкнитесь в цепь! – Увидев в стороне группу солдат, крикнул им: – А вы кто? – Мы саперы, остатки саперного взвода. – Пойдете со мной выручать командира! Давай! Давай! Быстрее! Может быть, успеем. Слышите, там еще бой идет! Солдаты не очень проворно, но все же выполнили команду Ромашкина, пригибаясь, пошли к вершине высотки. Пока в них никто не стрелял. Василий сказал Рогатину: – Иван, иди к саперам, прибавь им энергии! С высоты послышались потрескивания автоматных очередей. – Не ложиться! Вперед! – кричал Василий, и сам, опережая всех, побежал быстрее. – Огонь! Не позволяйте фрицам в вас стрелять! Огонь! Василий сам стрелял из автомата короткими очередями, хотя и не видел еще немцев. Когда жиденькая цепь атакующих выбежала на плоскую макушку высоты, открылась такая картина: около десятка немцев окружали НП командира, оттуда через амбразуру отстреливались находившиеся там наблюдатели и связисты, иногда щелкал негромко и пистолет Караваева. «Жив!» – радостно подумал Ромашкин и с удвоенной энергией стал стрелять по фашистам и звать солдат: – Бей гадов, ребята! Немцы не ожидали такой внезапной атаки, побежали вниз по скату высотки. Василий и другие разведчики стреляли им вслед. Из дверного проема выглянул Караваев, лицо его было в копоти, только белые зубы светились в улыбке. Кирилл Алексеевич подошел к Василию, обнял его и взволнованно произнес: – Спасибо тебе, Ромашкин! Выручил! Еще несколько минут, и нас прикончили бы! Мы уже почти все патроны расстреляли. Очень вовремя ты подоспел. На войне мужчины скупы на проявление своих чувств, но добрые дела боевых товарищей запоминают надолго, а порой и навсегда. Пленный находился неподалеку – в овражке, где отдыхали разведчики. Был он уже перевязан и чувствовал себя довольно бодро, но при появлении Колокольцева почему-то закрыл глаза. Майор задал ему несколько вопросов. Немец, молча и не открывая глаз, отвернулся. – Не желает разговаривать, падла! – рассвирепел Рогатин. – Это он с перепугу. Думает, конец пришел, – предположил Пролеткин. – Да мне, собственно, разговор его и не нужен, – спокойно сказал майор, вынимая из кармана пленного служебную книжку и заглядывая в нее. – Все без слов ясно – шестьдесят седьмой полк, тот самый, который был снят отсюда. Вернулись, голубчики! Колокольцев ушел опять на НП порадовать этим открытием командира полка. Но к радости невольно примешивалось чувство горечи и тревоги. Да, они выполнили свою задачу: притянули на себя вражеские резервы, а сдержать-то их нечем, обескровленные роты не сумеют отстоять занятые позиции. Двое суток полк отбивался от превосходящих сил противника, медленно отходя назад. Ромашкин глядел в бинокль на поле боя и в который уже раз дивился: «Кто же там бьется?..» И все-таки неприятельские контратаки захлебывались одна за другой. Едва фашисты приближались к нашим окопам, их встречал плотный огонь пулеметов и автоматов. Неведомо откуда возникали перед ними серые шинели и овчинные полушубки. А ведь уже четверо суток пехота без сна, на холоде, под витающей всюду смертью. «Сейчас там люди до того задубели, что о смерти, пожалуй, не думают, – размышлял Ромашкин. – Хоть бы уж мой взвод бросили им на помощь». Иногда с НП долетал осипший, но все же громкий голос Гарбуза. Комиссар докладывал по телефону в дивизию: – Красноармеец Нащокин с перебитыми ногами заряжает оружие и подает стрелкам. Пулеметчик Ефремов тоже ранен, но точным огнем прикрывает фланг роты. «Вот Ефремов мой и отличился, – с удовольствием отметил Ромашкин. – Жив пока. А как другие ребята?» Днем к разведчикам, где бы они ни находились, дважды приползал с термосом старшина Жмаченко. Кормил горячей душистой кашей, наливал по сто граммов. По-бабьи жалостливо смотрел на каждого, пока разведчики ели. На исходе четвертого дня, когда люди изнемогли окончательно, полк оказался на старых позициях – тех, откуда начинал отступать. Но дальше, как ни лезли гитлеровцы, им хода не было. Ночью они оставили и нейтральную зону – убрались в свои полуразрушенные блиндажи. Караваев устало сказал: – Дело сделали. Теперь закрепиться – и ни шагу назад. Он оперся лбом о стереотрубу и тут же заснул. Колокольцев стал давать батальонам распоряжения по организации охранения и разведки. А у другого телефона хрипел сорванным голосом Гарбуз. Для всех работа кончилась, а комиссару предстояло еще написать донесения об отличившихся и погибших, проверить, все ли накормлены, обеспечен ли отдых бойцам. Разведчики тем временем вернулись в свой обжитой блиндаж. Натопленный и прибранный старшиной, он показался им родным домом. Тепло, светло, на столе хлеб и горячая каша с мясной подливкой, в ведерке прозрачная, как слеза, вода. Но не было сил в полной мере насладиться всей этой благодатью – раздеться, умыться, поесть неторопливо. Хотелось упасть прямо в проходе, закрыть глаза и спать, спать, спать. Прилечь, однако, не пришлось. Прибежал посыльный из штаба: Ромашкина вызывал майор Колокольцев. Сам землисто-серый от усталости, начальник штаба сострадательно поглядел в глаза Ромашкину и мягко сказал: – Знаете, голубчик, в каком состоянии полк? Все валятся с ног. Поэтому разделите свой взвод на три группы и выходите в нейтральную зону: на фланги и в центр. Ползите под самую проволоку немцев. Чтобы они сюрприза нам не преподнесли. Поняли? Спать будете завтра. Идите, голубчик, действуйте, да побыстрее. – Майор загадочно улыбнулся, поманил Ромашкина пальцем, доверительно шепнул: – Под Сталинградом наши перешли в наступление, по радио передали. С Ромашкина будто тяжкий груз свалили. Тело оставалось по-прежнему усталым, но какой-то освежающий ветерок прошелся по душе: «Ну, теперь и у нас здесь фрицы попритихнут!» Возвращаясь к себе, Василий думал: «Начну разговор с ребятами прямо с этой новости. Радость всем прибавит сил». Когда подошел к блиндажу, услыхал скрипучий голос Голощапова, он с кем-то спорил: – Никакой ты не особый человек, а самая что ни на есть обыкновенная затычка. Всем отдых в обороне – а разведчик за «языком» ходи, пехота залегла – ты в атаку ее подымай, где-то фрицы вклинились – опять разведчику спасать положение. – Вот в этом и особость наша, – возразил Саша Пролеткин. – Никто не может, а ты моги. – Кабы мы с тобой железные были, кабы пули бы от нас отскакивали, тогда ладно, а то ведь жизнь и у нас, как у всех, одна, – не сдавался Голощапов. Ромашкин толкнул дверь. Все, словно по команде, подняли на него осоловелые глаза. Угрюмо ждали: неужели опять какое-то задание? Каждому казалось: подняться нет сил. – Братцы, наши перешли в наступление под Сталинградом! – звенящим от радости голосом объявил Ромашкин. И сразу как бы стерлась с лиц усталость. Разведчики задвигались, заулыбались, загалдели весело: – Значит, мы не зря выкладывались! – Молодцы сталинградцы! – А ведь им потяжелей нашего досталось! Ромашкин выждал с минуту и продолжал: – Собирайтесь, хлопцы, для нас еще одно дело есть, как говорится, не пыльное и денежное. – Опять особое? – хитровато сощурив глаз, спросил Голощапов. – Точно. Все в полку будут спать, а мы их должны караулить. Если ж и мы заснем, фрицы остатки полка перебьют, а нас за то свои к стенке поставят. Это вам, Голощапов, подходит? – Мне в самый раз. После такой новости сдюжу. Ножом себя подкалывать буду, а не засну, – захорохорился Голощапов… На правый фланг Ромашкин послал несколько разведчиков во главе с Коноплевым, на левый – другую группу под командованием Ивана Рогатина. Сам возглавил центральную. Пока ползли к немецким заграждениям, самочувствие было вполне сносным. А забрались в воронки, и сразу стал одолевать сон. Толкали и тормошили друг друга, натирали снегом лицо, курили по очереди, прильнув к самому дну воронки, – ничто не помогало. Ромашкин искусал губы до крови, а сонливость все клонила голову к земле, склеивала глаза. Когда-то и где-то он вычитал, что в старину «заплечных дел мастера», пытая человека, не давали ему спать. И уже на вторые сутки у подвергавшегося пытке ослабевала воля, а на третьи он становился безумным. «Мы же не спим пятые сутки. И как-то держимся, соображаем, воюем!» – удивился Василий. Это была самая длинная ночь в его жизни. И, наверное, такою же показалась она всем разведчикам. Утром Ромашкин поразился, как изменились ребята: иней не таял на их лицах! Промерзшие, посиневшие, они едва шевелились. «Никогда бы не поверил раньше, что не спать труднее, чем добыть „языка”, и даже хуже, чем умереть сразу», – размышлял Ромашкин, шагая одеревеневшими ногами к жилью. А у блиндажа его опять поджидал посыльный из штаба. Василий чуть не вскрикнул от отчаяния, однако на этот раз его никто и никуда не вызывал. Посыльный лишь вручил газету. – Комиссар товарищ Гарбуз велел вам отнести… Ромашкин вошел в блиндаж, повесил автомат, нехотя, через силу развернул не измятый еще и потому гремевший, как жесть, газетный лист. Внимание привлек заголовок: «В последний час. Успешное наступление наших войск в районе гор. Сталинграда». Дальше под этим броским заголовком следовало: «На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление противнемецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда». Мысли путались. Как в тумане, виделись и едва доходили до сознания слова: «…продвинулись на 60–70 километров… заняты города Калач, Абганерово… перерезаны обе железные дороги… захвачены за три дня боев 13 000 пленных… на поле боя более 14 000 трупов…» Глаза Василия сами собой закрылись. Уже ничего не видя и не чувствуя, он стал падать набок. Старшина Жмаченко и Рогатин подхватили его, уложили на нары. – Совсем дошел! – покачал головой Рогатин и тут же сам, как убитый, свалился рядом с Ромашкиным. Жмаченко окинул взглядом блиндаж, и ему стало жутко: будто в белых саванах, повсюду лежали в неестественных позах безмолвные разведчики, и лица у них были, как у мертвецов, заострившиеся, бледные, щетинистые. На столе высились горкой ломти хлеба, белели кубики сахара. Легкий пар поднимался над кашей, разложенной в алюминиевые котелки. И никто к этому не притронулся…* * *
Капитан Люленков подразделял пленных немцев на «фанатиков», «мыслящих» и «размазню». «Фанатики» преобладали в первые месяцы войны. На допросах они кричали «Хайль Гитлер!» и грозились всех повесить, когда Великая Германия завоюет Россию. С «мыслящими» Люленков впервые встретился после нашей победы под Москвой. Эти на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали покорно и почти всегда точные. «Размазня» густо потекла после разгрома 6-й немецкой армии под Сталинградом. Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и плели такие басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации. Люленков не любил «размазню». У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти безотказная метода ведения допросов. – Ваше имя, фамилия? – спрашивал он и не столько прислушивался к ответу на этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы сразу определить, кто же стоит перед ним: «фанатик», «мыслящий» или «размазня»? Только что добытый Ромашкиным «язык» поначалу повел себя не очень определенно. Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно резво, но ответил без особого подобострастия: – Рядовой Франц Дитцер. – Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты? Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что является военной тайной. Он оглянулся – не стоит ли кто-нибудь сзади, готовый ударить? Позади никого не оказалось. – Я жду! – строго напомнил капитан. – Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй батальон, пятая пехотная рота, – последовал вялый ответ. – Задача вашего полка? Пленный пожал плечами. – Я рядовой. Задачи полка не знаю. – Что должна делать ваша рота? – Обороняться… Люленков чувствовал – Дитцер чего-то недоговаривает. – Потом что?.. Обороняться и – дальше? – Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при этом на новый рубеж. – Где же тот рубеж? Когда начнется отход? – быстро спросил капитан, приглашая пленного к карте, развернутой на столе. – Я карты не понимаю, – замямлил солдат. – Смотрите сюда! – приказал капитан. – Сейчас ваша рота здесь. А вот здесь штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти? – Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемета. – Не знаете или не хотите сказать? – настаивал Люленков, несколько повышая голос. – Не надо так, товарищ капитан, – неожиданно вмешался Ромашкин. – Он совсем обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал: – Не лезьте не в свое дело! – Но тут же смягчился и перешел с начальственного «вы» на всегдашнее «ты». – Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная барышня… – Там мы на равных: он с оружием, и я с оружием. – То же мне, рыцарь!.. Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот – из сто девяносто седьмой пехотной дивизии. «Что, если бы я попал к нему в лапы? – спросил себя Ромашкин и живо представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. – Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит». Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что имеет дело с «мыслящим». А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести по-другому – надо предоставить пленному возможность мыслить. Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они в разное время – и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера. – Значит, вы не хотите говорить правду? – уже по-иному повторил свой вопрос Люленков. – Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте еще раз и вспомните, что она вам советовала. Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки:«Дорогой Франц! У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты – старшего брата. Нет больше нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера пришло уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: „Слушайте, по радио сообщили о новой победе. Наша армия захватила еще один город”. А на что мне нужен чужой город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты остался у меня. И вдруг пошлют тебя занимать еще какой-нибудь город, и ты там тоже можешь погибнуть, как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много калек. Кто без ног, кто без рук. Когда-то я старалась уберечь тебя от простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя не стало ноги или руки, только бы ты был жив и избавился от этой проклятой войны…» – Наверное, мать будет рада, что вы попали в плен, теперь ее желание сбудется: вы останетесь живы, – сказал капитан. – Да, спасибо вам… – Дитцер запнулся. Люленков уловил, что незаконченная эта фраза произнесена от души. – Вот вы нас благодарите, а помочь нам не желаете, – продолжал он. – И подумайте: в чем помочь? В том, чтобы остались живы ваши друзья, чтобы скорее кончилась война. Почитайте, что вам советует мать в другом письме. – Люленков подал пленному листок, датированный июлем сорок первого.
«Мой славный Франц! Я восхищаюсь вашими победами. Каждый день в газетах длинный перечень городов, которыми вы овладели. Это под силу только такой великой армии, как наша. Генрих прислал свою фотографию. Он выглядел прекрасно. Я горжусь, что у меня такие сыновья…»
Листок в руке пленного задрожал. Франц Дитцер испуганно посмотрел на Люленкова, и тот решил: «Дошло». Однако внешне выразил иное: – Я, кажется, дал вам не то письмо? – Да, да, это не то… это очень старое письмо, – подтвердил Дитцер и положил листок на стол. Капитан посмотрел на дату. – Не очень старое. Написано два года назад. Пленный опустил глаза. Он прекрасно понял капитана. Горестно вздохнул. – Бедный Генрих… И тут же решительно встал, сам подошел к столу с картой. – Завтра ночью главные силы нашего батальона отойдут за реку по этой вот дороге. – Дитцер показал на карте и дорогу, и реку, и новый оборонительный рубеж. Он хорошо разбирался в топографии. – Там, где наш полк стоит теперь, останется только прикрытие: по взводу от батальона. Я знаю об этом потому, что в прикрытие назначен и мой взвод. Все, кого оставят здесь, должны много стрелять, создавая видимость, что обстановка не изменилась, что оборону держат прежние силы. – Ну, вот и прекрасно! Больше мне от вас ничего не нужно. Впрочем… – Люленков подал Дитцеру групповую фотографию немецких солдат и офицеров. Они стояли возле бревенчатого дома и хмуро глядели в аппарат. – Не знаете ли кого-нибудь из этих людей? Они ваши сослуживцы по сто девяносто седьмой дивизии. Дитцер долго вглядывался и отрицательно покачал головой. – Нет, никого не знаю. Капитан подал ему другую фотографию – на ней были те же лица, а сбоку ясно просматривались столбы виселицы, и кто-то в белом висел на веревке. То была Таня – Зоя Космодемьянская. Пленный отшатнулся. Наверное, подумал: «Господи, как хорошо, что я никого не узнал на первом снимке!» Люленков поспешил успокоить его. – Нам известно об этой трагедии все: имя казненной девушки, фамилии палачей, где и когда это случилось. Моего коллегу… – Он кивнул в сторону Ромашкина… – интересует только один вопрос. Если вы случайно были в этой деревне или слышали чей-нибудь рассказ о том, как вешали молодую партизанку, не вспомните ли такую деталь: у повешенной были зеленые вязаные варежки? – Я об этом вообще ничего не слышал. – Дитцер еще раз опасливо взглянул на фотографию и по склонности своей к логичным суждениям добавил: – Она же висит в нижнем белье, разве могут при этом быть на ней варежки? – Ваши солдаты ее раздели, разули и водили босую по снегу. А до этого она была одета. И вот нам бы очень хотелось узнать: были у нее зеленые варежки или нет? – Верьте мне, господа офицеры, – взмолился пленный, – я к этой казни не имею никакого отношения… Его отправили в штаб дивизии, а полк стал готовиться к преследованию противника. Колокольцев вызвал Ромашкина, приказал: – Вы, голубчик, пойдете за немцами раньше всех. Как только батальоны нажмут с фронта, постарайтесь проскочить в глубину и разведайте, нет ли у противника промежуточных рубежей, минных полей, в каком состоянии мосты, дороги. Из блиндажа начальника штаба Василий вышел вместе с Люленковым. Капитан посоветовал: – Ты, Ромашкин, не жди, когда батальоны ударят. В тыл идти лучше до начала атаки. Когда перестрелка начнется, можешь потери понести. Ромашкин согласился с этим. Если немцы оставят здесь только прикрытие, проскочить нетрудно. – Я возьму с собой весь свой взвод, – сказал Василий. – Вам на всякий случай оставлю несколько разведчиков во главе с сержантом. – Правильно! – одобрил Люленков. – И Жмаченко там делать нечего, он со своим хозяйством пусть к штабу пристроится. Кстати, подыщи там место и для штаба полка – мы здесь тоже не задержимся. Ради такого дела попрошу, чтобы дали в помощь тебе саперов. – Хорошо бы взвод сержанта Епифанова, я с ним уже работал. – Ладно, схлопочу Епифанова, – пообещал Люленков. В глубине души он ревниво относился к успехам и славе Ромашкина. Искренне сожалел, что теперешнее служебное положение не позволяет самому ходить на задания. Убежден был, что если уж у этого юнца все так хорошо получается, то у него-то – человека, куда более сведущего в делах разведки, – получилось бы и получше. Но при всем том капитан всегда помогал Ромашкину, чем только мог. К ночи ромашкинский взвод, усиленный саперами, перебрался в первую траншею. Конечно, туда, где располагалась рота Казакова. Там все уже были готовы к движению вперед. Бойцы, туго подпоясанные, с сидорами на спине и противогазными сумками, набитыми всяческим солдатским скарбом, с нетерпением ждали сигнала. Преследование – это не прорыв долговременной обороны, когда приходится под огнем артиллерии идти на вражеские пулеметы. Тут лишь бы столкнуть прикрытие. Казаков тоже позавидовал Ромашкину: – Вы – как вольные птицы, лети, куда хочешь! Не то что я, грешный: граница справа, граница слева, на такой-то рубеж выйти в десять ноль-ноль, на такой-то к пяти ноль-ноль. – Зато ты теперь большое начальство, – пошутил Ромашкин. Казаков пропустил шутку мимо, сказал серьезно: – Слушай, Ромашкин, а если набрехал твой фриц? Если никакое там не прикрытие, а главные силы нас встретят? – Не должно бы. По-моему, фриц сказал правду. – Знаешь завет разведчика? Верить верь, но проверь! – Вот и проверим. Если нарвемся на главные силы, предупредим весь полк. – Ты взводом сразу не суйся, дозорами сначала пощупай… – Казаков прислушался к немецким пулеметам. – Вроде поболе обычного стреляют. Перестаралось прикрытие. – И мне кажется, сегодня огня больше, – сказал Епифанов. Казаков поглядел на него и спокойно посоветовал: – Ты, сержант, не об этом пекись, а внимательней под ноги смотри. При отходе фрицы хитроумные ловушки устраивают. В одной деревне, помню, боец взбежал на крыльцо – взрыв, под ступенькой мина была. В другом доме дверь стали отворять – опять взрыв, фрицы к двери мину присобачили, а сами в окно драпанули. Так что гляди в оба! – Постараемся, – заверил Епифанов. – Ну, тогда пойдемте, хлопцы, – пригласил Казаков. – А ты куда? – удивился Ромашкин. – Я вас до немецкой передовой провожу. Надо же мне знать: прошли вы или нет? У меня там хорошая балочка есть на примете. Помогу опять по старой дружбе. – Смотри, Караваев узнает, будет снова баня! – Не узнает, – убежденно сказал Казаков. Вскоре он вывел всех в темную, заросшую кустами низину. Шепнул Ромашкину: – Мин здесь нет, я проверил. Эх, Петрович, Петрович! Был ты разведчиком и остался им. Видно, не раз выбирался сюда по ночам, чтобы отвести душу! Сам Казаков объяснил это так: – В парилке, бывает, хлещешь себя веником – и больно, и приятно. Уж и дышать-то нечем, вот-вот концы отдашь, а остановиться не можешь, все поддаешь! Вот и здесь, в нейтральной, происходит со мной то же: вроде бы смерть кругом, а мне интересно с ней в кошки-мышки поиграть. Конечно, не всякому это понятно. Но Ромашкин-то его понимал… Из лощины были посланы в дозор Рогатин, Шовкопляс и Пролеткин. Они возвратились скоро. – В траншее никого нет, а на высотке, на самом пупу, фриц с пулеметом, – доложил Пролеткин. – Я предлагал снять его, да Иван не позволил. Талдычит: не велено – и хоть режь самого. В данной обстановке разумней было бы, пожалуй, снять пулеметчика. Но не хотелось конфузить Рогатина. Василий поддержал его: – Вас посылали в разведку. И хорошо сделали, что не сняли фрица, могли нашуметь. – Да мы бы его без всякого шума… – уверял Саша. – А может, и правда снимем? – озорно подмигнул Казаков. – Моей роте будет легче. На один пулемет поменьше – и то дело. Ромашкин посмотрел в черные глаза Петровича. Там светился азартный охотничий огонек. – Не надо, Ваня, – попросил Ромашкин. – Узнает Караваев, плохо тебе будет. Мы сами снимем пулеметчика, поможем твоей роте. Казаков вздохнул, огоньки в его глазах потухли. – Ну ладно, только прежде свой взвод за их траншею уведи. А то нашумите – сорвется задание. – Не сомневайтесь, Иван Петрович, мы чисто все сделаем, – сказал Рогатин. Казаков с любовью посмотрел на него. – Ты можешь. Взвод выполз к немецкой траншее. Один за другим разведчики и саперы перемахнули ее и скрылись в кустах. Когда все собрались, Рогатин приподнялся, посмотрел на Ромашкина. Василий кивнул. Иван толкнул Сашу Пролеткина, и они исчезли во тьме. Ромашкин напряженно вслушивался. Лежавший рядом с ним Епифанов шептал: – Может, им надо было группу обеспечения дать? – Справятся сами. Не от кого обеспечивать, немцев в траншее мало. – Пройти бы по всей обороне и всех часов поснимать! – мечтательно выдохнул Епифанов. – У нас другая задача. – Петровичу бы подсказать, он бы со своими ребятами сделал. – Догадается без нас… Мелькнули две темные фигуры у основания кустов. Саша держал поблескивающий вороненой сталью немецкий пулемет. – Ну, как вы его? – спросил Епифанов. Излишнее любопытство, как и разговорчивость не ко времени, считалось у разведчиков предосудительным. Потом, в свой час, на отдыхе, все будет рассказано с шутливыми дорисовками, а в ходе задания болтать не полагалось. – Порядок, – коротко ответил Рогатин и прилег по другую сторону от командира. Он тяжело дышал, руки дрожали: видно, «порядок» дался нелегко. – Закурить бы, – попросил Иван. Ромашкин разрешил: – Покури, Ваня. Ну-ка, хлопцы, прикройте его. Разведчики окружили Рогатина, растянув в стороны широкие рубахи маскировочных костюмов. Иван стукнул кресалом, прикурил от тлеющего фитиля. Приятный дымок защекотал в ноздрях разведчиков. Большое ли дело – позволить человеку покурить в трудную минуту? А вот Ивану запомнятся эта чуткость командира и доброта товарищей. За все постарается отплатить им Иван: в бою ли, на отдыхе ли, где придется, но отплатит добром. В большом и малом помогает солдат солдату. Иногда вот так. А в другой раз, может быть, прикроет от пули. Разведчики столь часто рискуют жизнью и так много выручают друг друга из беды, что невозможно понять, кто у кого здесь в долгу. Да об этих долгах, о взаимных выручках никто и не думает, потому что взвод разведки – одна дружная семья. Сейчас этот взвод спешил по бездорожью к деревне Квашино. Раньше там стоял штаб неприятельского полка. Теперь штаб, конечно, переместился. Но Василий надеялся прихватить какого-нибудь отставшего писарька или хозяйственника. От них можно добыть очень нужные сейчас сведения, узнать о том, чего ночью личным наблюдением или, как говорят штабники, визуально не обнаружишь. Еще на подходе к деревне разведчики услышали говор людей; там и сям мелькали светящиеся точки карманных фонариков. – Неужели штаб не отошел? – удивился Ромашкин. – Остался кто-то, – уверенно ответил Коноплев. – Какая-нибудь АХЧ. Василий велел разведчикам лежать в огороде между грядками, а сам с Коноплевым и Рогатиным стал подбираться к единственной деревенской улице. На дороге увидел лошадей, запряженных в повозки. Подальше рокотал грузовик. Люди торопливо таскали какие-то ящики к повозкам. – Грузятся, – объяснил Ромашкин, возвратясь к разведчикам. – Самый подходящий для нас момент. Упускать нельзя. Ты, Коноплев, бери Шовкопляса, Студилина, Голощапова и Епифанова с саперами. Пойдешь туда, где мы сейчас были. Ты, Иван, вместе с Пролеткиным, Жуком, Пантелеевым – на восточную окраину. Все остальные со мной – на западную. Сверьте часы, сейчас половина второго. Ровно через пятнадцать минут забросать фрицев гранатами и бить из автоматов. Главное, больше шума. Пехотные батальоны отошли, бояться нам некого. После налета собраться опять здесь же. Если станут преследовать, отходить вон на ту высоту. Понятно? – Ясно. – Усвоили. По четким этим ответам Ромашкин понял: у ребят хорошее настроение. Да и сам он ощущал веселую дрожь – верный предвестник удачи. – Действуйте! Он вывел остатки взвода на вероятный путь отхода противника и поставил дополнительную задачу: – Мы откроем огонь позже коноплевской и рогатинской групп. Они пусть начнут. А когда фрицы драпанут из деревни, мы их тут и ударим. Ромашкин расставил людей так, чтобы фронт был пошире, приготовил две гранаты и стал ждать, поглядывая на светящиеся стрелки трофейных часов. Стрелки будто остановились. Поднес часы к уху, послушал: тикают. Наконец время истекло. – Ну, пора! – тихо сказал Ромашкин. И его будто услышали на противоположной окраине и в центре деревни. Там забухали гранаты, затрещали частые автоматные очереди. Послышались крики немцев, беспорядочная ответная стрельба. И вот уже по дороге мчат галопом две повозки, а по обеим их сторонам – немцы. Ромашкин напрягся. Кровь толчками понеслась по телу. Он приподнялся и метнул гранату, целясь в повозку. Тут уже открыли огонь разведчики, лежавшие рядом с ним, но не видимые в темноте. Василий тоже приложил автомат к плечу и дал несколько очередей. Дико заржала лошадь, упала и забилась на земле, ломая оглобли. Другая скачками умчалась в поле, волоча за собой опрокинутую повозку. Ромашкин, пригибаясь, пошел к повозке, оставшейся на дороге, за ним выскочили Цикунов и еще двое. – Быстро осмотреть повозку, собрать документы, – скомандовал Ромашкин. – Поглядите, может, раненого подберете. Только чтобы на своих ногах ходил, таскать сейчас некогда. Возле забора возникла темная фигура. Василий схватился за автомат. – Товарищ старший лейтенант, не стреляйте! Это я – Саша! – Почему здесь болтаешься? – Так все трофеи к вам убежали. – А где грузовик? Упустили? – На месте стоит. Мы гранатами его покалечили. В нем мины. Полный кузов. Наверное, здесь саперы были. Хотели дороги минировать. – Вовремя мы застукали их, – сказал вдруг из мрака Иван. – И ты здесь? – Я в дома наведался. Поглядел, может, бумаги какие оставили. Ничего нет. Цикунов позвал Ромашкина: – Офицер убитый. Посмотрите. Василий подошел, оглядел пожилого толстого обер-лейтенанта. Убитый как убитый, ничего интересного. – Ну все! Пошли на место сбора. Цикунов, не забудь взять документы у офицера. – Я тут чемодан нашел – его, наверное. В чемодане много бумаг и фотографий. – Неси, разберемся. В назначенном месте собрались все. От возбуждения много курили, пряча цигарки в пригоршнях. Ромашкин спросил: – Никого не зацепило? Все молчали. – Двигаем дальше. Вереницей вытянулись вдоль дороги. Рогатин и Пролеткин шагали впереди, на значительном удалении, с автоматами наготове. На рассвете разведчики обнаружили до роты гитлеровцев. Те ходили в полный рост по склону высотки, копали окопы. – Вот и промежуточный рубеж, – определил Ромашкин. – Я буду готовить донесение, а ты, Епифанов, выясни, есть ли мины перед траншеями. Давай быстро! И поосторожнее, чтобы не засекли. Сержант с несколькими саперами скрылся в кустах. Пока Ромашкин чертил схему, наносил на бумагу почти уже готовую траншею и обнаруженные в ней пулеметы, Епифанов успел вернуться. – Мин нет, – доложил он. – Как определили? – Немцы сами ходят перед траншеей, в овраг спускаются за дерном. Не по тропинкам идут, а кому где вздумается. – Хорошо. Так и доложим, – удовлетворенно сказал Ромашкин. – Студилин и ты, Голощапов, возвращайтесь в полк. Эту схему передадите начальнику штаба или капитану Люленкову. Потом найдете старшину Жмаченко – он со штабом идет – и топайте вместе с ним. Многие из разведчиков, не теряя времени, уже спали под кустами, совершенно сливаясь в пятнистых своих костюмах с окружающей местностью. – Подъем, ребята! Здесь нам больше делать нечего, – скомандовал Ромашкин… К исходу дня они достигли главной полосы в новой обороне противника. Немцы чувствовали себя в безопасности и особой бдительности не проявляли. Василий, как, умел воспользовался этим. Епифанов присмотрел здесь длинную лощину с крутым берегом, очень удобным для устройства штабных блиндажей. Лощина была зеленая, травянистая, на дне ее протекал ручей. – Не штаб, а санаторий будет, – одобрил выбор Ромашкин. Он выставил наблюдателей, послал навстречу полку дозор с очередным донесением и облегченно вздохнул. – Ну, братцы, мы все свои дела сделали, теперь не грех и передохнуть, дайте сюда чемодан обера, пора разобраться, что там в нем. Цикунов открыл чемодан, вынул парадный мундир с Железным крестом и еще какими-то значками, отметил вслух: – Заслуженный фриц был. – Проверил карманы и бросил мундир в кусты. – А вот это нам годится. Тут у него ветчина и консервы. Есть еще какие-то баночки вонючие, мазь, наверное. – Ну-ка, покажи… Чудило, это же сыр! Лучший в мире. – Фотографий полно, письма, – продолжал разбираться в содержимом чемодана Цикунов. Фотографии пошли по рукам. На одной из них обер-лейтенант в парадном мундире, наверное, том самом, который выбросил Цикунов, стоял рядом с высокой сухопарой женщиной, в лице ее было что-то совиное. Письмами Ромашкин занялся сам, одолевая неразборчивый почерк, прочитал:
«Веймар. 26.7.42 года. Мой дорогой Ганс! Я много раз в день подхожу к твоему портрету и любуюсь тобой. Какое счастье дал нам фюрер! Жили мы с тобой скучной жизнью, никто нас не знал. А теперь ты – офицер, кавалер Железного креста. Как я счастлива! Смотрю на тебя и не верю: неужели это мой Ганс? Вот и лето пришло. Бог хранит тебя для новых подвигов во имя Великой Германии. Вперед, мой рыцарь! Фюрер смотрит на вас. Целую нежно. Твоя Гретхен».
– Вот стерва! – мрачно выругался Рогатин. – Их заставляют так писать, – сказал Коноплев. – Не всегда по своей воле такое пишут. – Нет, эта бабенка от души писала… Неподалеку вдруг затрещали редкие выстрелы. Из-за немецких траншей ударили минометы. Ромашкин в бинокль увидел цепи наших бойцов. – Идут! – обрадовался Василий, продолжая глядеть в бинокль. – Как всегда, впереди рота Куржакова. Интересно было наблюдать за своими со стороны противника. Бойцы бежали, пригибаясь, и почему-то не стреляли. Куржаков с автоматом на груди широко вышагивал в боевых порядках и что-то кричал отстающим, наверное, ругался, но лицо у него было веселым. – Цикунов! Выйди им навстречу, а то примут нас за немцев… Вскоре Куржаков, сопровождаемый Цикуновым, подошел к разведчикам. – Явился, не запылился, – весело сказал Ромашкин. – А вы прохлаждаетесь? – Чего же еще!.. Оборону разведали, вас поджидаем. – Не очень-то далеко мы отстали. Вслед за вами шли. – А все же вслед, – подмигнул Ромашкин. – Ну, ладно, старшой, есть хочешь? Садись, у нас тут трофеи. – Пожрать не мешало бы, – признался Куржаков, – да некогда. Попробую с ходу влететь в оборону фрицев, пока они не очухались. Может, зацеплюсь вот на той высотке. Я ведь не разведка, не по кустам воюю. Привет! Он побежал дальше за своими бойцами. Немецкая оборона затарахтела пулеметами, забухала орудиями. Особенно плотным был огонь там, куда нацелился Куржаков. Коноплев в бинокль наблюдал за боем и докладывал, не отрывая глаз от окуляров: – Зацепились наши за высотку!.. Куржакова вижу… – Ну и дьявол! – восхитился Василий. – Все же влез. Ох и дадут ему фрицы жару!.. Вот чертов Куржак, ни себе, ни людям покоя не дает. Помогать надо. Подъем, ребятки! А ты, Епифанов, здесь с саперами оставайся, встретишь штаб. – Мне бы с вами, – попросился Епифанов. – Нет, сержант, кончилось наше с тобой взаимодействие. Теперь твое дело – землю копать. Готовь НП, Караваев в тылу не засидится.
Выпрямили Курскую дугу
О подготовке немцами нового грозного наступления на Курской дуге весной 1943 года первыми вызнали те разведчики, что носили немецкую форму и работали в глубоком тылу врага, в его штабах и государственных учреждениях. Но и для Ромашкина вместе со всем его взводом перед этой битвой дел было невпроворот. Недаром зачастил в блиндаж разведвзвода Гарбуз – теперь уже не комиссар, а замполит. Разведчики с интересом разглядывали его темно-зеленые погоны с малиновыми просветами и звездочкой в центре. По приказу погоны полагались всем еще с января, но, пока их шили в тылу, пока везли на фронт, времени прошло немало. – Скоро, скоро и вас обрядим, – обещал Гарбуз. – В дивизии погоны получены. На днях привезут и нам. А сейчас прошу внимания. И в который уже раз заводил речь о задуманной в немецком Генеральном штабе операции, о том, какие надежды связывает с нею Гитлер и насколько важно для нашего командования постоянно быть в курсе событий, происходящих по ту сторону фронта. А тем временем весь полк все глубже и глубже закапывался в землю. Сеть свежих траншей покрыла поля, холмы, опускалась в лощины, уходила в перелески. Каких только позиций не настроили многострадальные солдатские руки – основные, запасные, отсечные, ложные, передовые, тыльные! Руки эти перелопатили столько родной земли, что ладони покрылись сначала твердыми, как роговица, обычными трудовыми мозолями, потом стали появляться белые прозрачно-водянистые волдыри, потом волдыри заполнились розовой сукровицей, а затем кожа порвалась в клочья, обнажив живое мясо, прилипавшее к рукояткам лопат. Строительство оборонительных сооружений ежедневно проверяли офицеры из управления дивизии. Не сидело в штабе и армейское начальство. Однажды в полк прибыл член Военного совета армии генерал-майор Бойков. Командиру полка, начальнику штаба, начальнику артиллерии и другим, кто намеревался сопровождать его, сказал: – Свиты не надо. Пойду по батальонам только с Гарбузом. Свиту немец заметит, работать не даст, больше придется лежать под обстрелом. Начальника политотдела дивизии, который приехал вместе с ним, тоже вернул: – Ты, Борис Григорьевич, действуй по своему плану… К середине дня Бойков обошел почти всю оборону полка и позвонил Караваеву из правофлангового батальона: – Кирилл Алексеевич, мы закончили, сейчас возвращаемся. Соберите-ка минут через двадцать работников штаба и командиров специальных подразделений, которые поблизости окажутся. – Пообедать бы надо, товарищ одиннадцатый, – напомнил Караваев. – А мы уже пообедали, – ответил Бойков. – Вот здесь, где я теперь нахожусь. Должен сказать, харч мне понравился. Солдат любит, чтобы в супе ложка стояла. Мы с Андреем Даниловичем проверили – ложка стоит! И мы, и солдаты довольны… Среди приглашенных на совещание оказался и Ромашкин. Собрались в самом большом из штабных блиндажей. От скопления людей здесь было душно, хотя двери раскрыли настежь. Генерал сбросил пыльную плащ-палатку у входа. Румяный и бодрый, шагнул, пригибаясь, под низкую притолоку. На груди у него маленьким ярким солнышком светилась Золотая Звезда Героя Советского Союза. Василий первый раз в жизни увидел так близко человека, удостоенного самой высокой боевой награды. – За что? – показав глазами на Звезду, шепотом спросил он капитана Люленкова, сидевшего рядом. – За штурм линии Маннергейма, – тоже шепотом ответил капитан. – Он тогда комиссаром полка был… Бойков сначала высказал свое мнение о состоянии обороны полка. Похвалил – хорошо поработали. Посоветовал обратить внимание на стык с соседом справа. Подробно рассказал о положении на фронтах. Много и с уважением говорил также о тружениках тыла. Приводил цифры и заверения рабочих, колхозников о том, что они дадут все необходимое для победы. Перед отъездом Бойков спохватился: – Кирилл Алексеевич, чуть не забыл спросить: среди ваших знакомых есть инженер Початкин? – Инженер? У меня сосед под Москвой – Початкин. Старик, участник Гражданской войны. – Нет, этот молодой. Сегодня утром его задержали тут поблизости. Думали, местный житель. Проверили документы – москвич. – Подождите, не Женька ли Початкин? – Точно, Евгений! – Так это сын моего соседа! – Вот и он так отрекомендовался. И еще сказал, что хочет у вас служить. Некоторые горячие головы в трибунал его направить собирались. Если не как шпиона, то уж как дезертира. А я говорю: какой же он дезертир? Дезертиры убегают с фронта, а этот на фронт прибежал… В общем, забирайте его. Опознаете – ваш. Оформим – и пусть служит. Парень, видно, хороший. Пошлите за ним кого-нибудь в особый отдел. Попутно могу довезти туда. – Старший лейтенант Ромашкин! – позвал Караваев. Василий подошел. – Поедете в штаб армии с генералом. Обратно на попутных привезете задержанного Початкина. Только не как «языка» везите, – улыбнулся подполковник, – хоть он и задержанный. – Это не тот ли Ромашкин, который на Новый год отличился? – спросил генерал. – Тот самый! – подтвердил Караваев. – Он теперь у нас разведвзводом командует. – Рад познакомиться. Поехали, старший лейтенант… В эмке Бойков сел рядом с шофером и сразу задремал – намаялся за день. Но дремал он недолго. И, открыв глаза, повернулся к Ромашкину. – Здорово вы, старший лейтенант, в новогоднюю ночь действовали. А как сейчас дела? – По-всякому. Разведка – дело мудреное. – Учиться надо. Карту читаешь хорошо? – Вроде бы ничего. – А вот посмотрим. Ну-ка, Степаныч, притормози. – Генерал вышел, раскрыл планшетку с картой, подал Ромашкину. – Определи точку стояния и что вокруг нас. Василий в первый момент смутился, потом нашел на карте, где стоит полк. Прикинул, сколько отъехали от передовой, огляделся и начал докладывать: – Вот здесь мы. Вот лес, на юг от нас восемьсот метров. Вон деревня Лукино – трубы торчат. Вот дорога, по которой едем. Впереди мостик через речку. – Верно! Садись, поедем дальше. Эмка виляла по избитой, тряской дороге, делала повороты. Ромашкина тоже стало убаюкивать. Сам не заметил, как заснул, привалясь в угол. Пробудился от толчка на каком-то ухабе. – С добрым утром! – пошутил генерал и опять остановил машину. – А ну-ка, старший лейтенант, определись, где мы теперь? Василий выбрался из машины и, даже не поглядев как следует вокруг, показал на карте точку. – Ну, молодчина! Ориентируешься, как летчик, мгновенно. – Не взяли меня в летчики, – признался Ромашкин. – Напрасно. Очей не успел продрать, а на местности уже сориентировался… Когда подъехали к особому отделу и Бойков стал прощаться, Василий сказал: – А ориентировался я, товарищ генерал, по спидометру вашего автомобиля. Вижу, проехали шесть километров, откладываю их на дороге, и – порядок. Проехали четыре – снова отмеряю, и опять точно все получилось. – Ах ты, бестия! – рассмеялся генерал. – Для разведчика и это недурно. Будь здоров! – И коротко бросил работнику особого отдела, вышедшему навстречу: – Отдайте старшему лейтенанту задержанного Початкина. Початкин вышел в сопровождении сержанта. В прифронтовой полосе внешность его действительно могла вызвать подозрение: гражданское демисезонное пальто, меховая черная шапка, сам слегка припадает на правую ногу. Лицо заросло щетиной, взгляд угрюмый. – Узнаете? – строго спросил дежурный. Ромашкин молча переглянулся с Початкиным, но врать не стал. – Его хорошо знает наш командир полка. А мне поручено только доставить этого товарища на НП. – Распишитесь вот здесь в получении задержанного, – подсунул дежурный какую-то бумажку. – Да смотри, чтобы не ушел по дороге. Может, он и не тот, за кого выдает себя. – Да ведь к фронту шел, – вспомнив рассказ Бойкова, заметил Ромашкин. – К фронту! Всех нас это гипнотизирует. А если фашистскому агенту надо к своим вернуться, куда он пойдет? К Уралу, что ли? Ромашкин насторожился: «Чем черт не шутит! Караваев-то пока что не видел этого Початкина. Может быть, достал чужие документы и вынюхивает здесь что-то. У немцев в тылу я тоже мог бы так поступить». Початкин заметил настороженность старшего лейтенанта и молча шел рядом, не набиваясь на разговор. Встали на дороге. Ромашкин поднимал руку перед каждой мчавшейся к фронту машиной, однако ни один шофер не затормозил, все проносились мимо. – Тут не выгорит, идем к регулировщику, – подсказал Початкин. – А ты, оказывается, опыт имеешь. – Я ж от самой Москвы на попутных ехал. – Как же тебя раньше не задержали? Початкин промолчал. Подошли к девушке-регулировщице. Ромашкин попросил ее: – Посади нас, милая, в сторону генерала Доброхотова. Слыхали о таком? – Слыхала, слыхала. Я все ваши хозяйства знаю, – ответила деловитая регулировщица. – Идите в сторонку, не мешайте. Позову, как попутная будет. Ромашкин с Початкиным присели на бугорок у дороги. Здесь уже дымили цигарками несколько человек. Девушка время от времени вызывала: – Хозяйство Никишина! Садитесь. – Хозяйство Трегубова кто спрашивал? С бугорка к машинам сбегали пассажиры. На бегу благодарили регулировщицу: – Спасибо, красавица! – Спасибо, милая, дай бог тебе хорошего жениха! Вскоре дошла очередь и до Ромашкина с его подопечным. Не более как через час они уже входили в землянку командира полка. Караваев обнял Початкина, обрадованно воскликнул: – Женька! Ну и вырос ты! Совсем взрослым стал. Правда, что инженер? – Только что испечен. Вот диплом. – Початкин достал синюю книжечку из бокового кармана. Ромашкин стоял у двери, ожидая указаний. Их, однако, не последовало. Караваев сказал запросто: – Раздевайся, Ромашкин, садись… Я хочу, чтобы вы подружились. – И тут же опять обратился к Початкину: – Это наш разведчик, очень хороший парень. Початкин взглянул на Ромашкина с укором, будто хотел возразить командиру полка: «Какой же хороший? Я к нему всей душой, а он замкнулся на все запоры. Вез меня, как шпиона». Ромашкину не хотелось оставаться здесь, испытывать и дальше неловкость. Да и незачем мешать, когда встретились близкие люди, пусть поговорят без постороннего. Деликатно, но настойчиво попросил: – Разрешите идти, товарищ подполковник. Дела у меня… – Да что вы не поладили? – изумился Караваев. – Что у вас произошло, Женя? – Ничего. Взял он меня под расписку и приконвоировал. Вот и все. – Не обижайся, его обязанность такая, – примиряюще сказал подполковник. – Идите к столу, ребята. Ты, Женя, голоден, наверное? Ну и арестант! Кстати, мать-то с отцом уведомил, когда в бега подался? – Письмо на столе оставил. – Сегодня же напиши, что добрался благополучно. – Мне бы умыться, побриться, Кирилл Алексеевич! – Извини, сразу не предложил. Гулиев! Дай бритву. Да помоги умыться гостю. У нас, Женя, ванной здесь нет, привыкай. Иди вон туда, в уголок, Гулиев тебе сольет. Пока Женя приводил себя в порядок, подполковник рассказывал: – Он не первый раз в бегах. Лет двенадцати в Африку бежал. Где тебя тогда поймали? В Клину, кажется? – В Волоколамске, – рассеянно ответил Початкин. Голый до пояса, он нагнулся над ведром. Ромашкин сразу определил: «Спортсмен. Мышцы на плечах и руках плотные, бугристые». Караваев, проследив за взглядом Ромашкина, пояснил: – Гимнаст первого разряда. И с детства сорвиголова. Однажды выхожу из дома, вижу, Женькина мать стоит во дворе, руки сцепила перед грудью, глядит вверх, будто молится. «Что с вами?» – спрашиваю. А она мне: «Тихо». И на крышу дома нашего показывает. Гляжу, а там на печной трубе Женька вверх ногами стойку делает. Мать пикнуть боялась, чтобы не испугать свое дитятко… Ты сейчас-то в форме? – спросил подполковник Початкина. – Стойку делаешь? – Пожалуйста, – с готовностью откликнулся Початкин и, упершись в края табуретки, легко вскинул тело вверх ботинками, дотянулся ими до бревенчатого наката. Гулиев ошалело глядел на гостя. Его изумила не ловкость Початкина, а то, что этот парень встал вверх ногами в присутствии командира полка. Караваев же явно залюбовался Женькой. – Видал миндал? Силенка есть. Куда же тебя определить? – В разведчики, – попросил Початкин, опуская ноги на пол. Кивнул на Василия. – К нему вон. – Не выйдет! – погрозил пальцем подполковник. – Почему? – А если убьют тебя, что я родителям скажу? – Я бы на месте Ромашкина обиделся. Ему, значит, можно рисковать, а меня поберечь надо? – Погоди, не петушись. У тебя высшее образование, ты инженер – пойдешь ко мне адъютантом. – Нет уж, дядя Кирилл, в адъютанты не пойду. Лучше назад в особый отдел отправляйте. – Пререкаешься? – Я ж пока что не военный, – усмехнулся Женька. – И то правда! – согласился Караваев. – Ну ладно, сейчас присвою тебе своей властью звание сержанта и упеку… Куда же тебя упечь? Да, ты же инженер – значит, быть тебе сапером! – Ну, это еще куда ни шло! А может, все же в разведку? – Саперы тоже в разведку ходят. Спроси Ромашкина, кто им проходы делает? – Саперы, – подтвердил Василий, а сам подумал: «Из Женьки разведчик получился бы». – Итак, решено: примешь присягу, подучишься кое-чему и будешь вместе с нами бить фашистов. – С вами, дядя Кирилл! – воскликнул как-то по-мальчишески Початкин, влюбленно глядя на подполковника. И Василий ясно представил, как этот самый Женька в свои школьные годы с завистью смотрел на красивого соседа в командирской форме, как ему хотелось быть похожим на Караваева! Гулиев уже поставил на стол тарелки с консервированной тушенкой, свиным салом, копченой рыбой, миски с пшенной кашей и совсем домашнюю хлебницу с крупными, будто топором нарубленными кусками черного хлеба. – Давайте, ребята, заправляйтесь, – пригласил подполковник. Початкин брал еду, не торопясь, и жевать старался так же медленно. Но по тревожному взгляду, который он устремлял иногда на пустеющие тарелки, Ромашкин понял – парень наголодался. Караваев тоже понимал Женькино состояние и, чтобы не смущать его, повел разговор о делах семейных: – Отец-то чем сейчас занимается? Мама как? Женя рассказывал: – Сейчас все работают. Отец опять на завод вернулся. «Не до пенсии теперь», – говорит. Мама работу берет на дом, белье шьет солдатское. На здоровье не жалуется… У ваших также все вроде бы хорошо. Валерка в школу ходит. Любаша бегает, щечки румяные. Был я у них на прошлой неделе. Тетя Аня усадила меня чай пить. Любаша у нее на руках вертелась, а потом говорит: «Я к дяде Жене хочу». Забавная такая! Спустилась на пол, топ-топ ко мне, забралась на колени. И вдруг вытаращила глазенки, спрашивает: «А сахар куда убежал?» Мы все рассмеялись. Оказывается, она ко мне из-за сахарницы пришла. А тетя Аня догадалась и, пока та по полу топала, сахарницу спрятала… – Початкин осекся и тут же поправился: – Это я так, к слову, про сахар вспомнил. Все дети сладкое любят. – Ладно, дипломат, не выкручивайся, – невесело улыбнулся подполковник. – Понимаю все. Но вот что странно, ребята, чем дальше мы уходим от дома, тем спокойнее на душе…* * *
Местность здесь была слегка всхолмленной. Взгорки в заплатах старой пашни. Несколько дней лили серые дожди. В бороздах стояли мутные лужи. Неширокая река вздулась и залила отлогие берега. А к вечеру подул вдруг пронзительный ветер, резко похолодало. На задание разведчики вышли поздно – все ждали, может, потемнеет. Но луна светила так ярко, что вся нейтральная зона просматривалась почти как днем. Прошли первые сто метров, и Ромашкин понял, что в таких условиях захватить «языка» не удастся. Немцы обнаружили их на середине нейтральной зоны. Пришлось залечь меж борозд, прямо в ледяную воду. Одежда сразу промокла. Вражеские пулеметчики – сначала один, а потом и другой – били длинными очередями. Пули шлепались рядом, брызгали в лица жидкой грязью. Разведчики вжимались в лужи до твердого грунта, вытесняя на края борозд глинистое месиво. Перед глазами Василия внезапно взметнулся столб огня. От взрыва зазвенело в ушах. Несколькотаких же взрывов сверкнуло справа. Это уже минометы! Ромашкин дал команду отходить и сам стал разворачиваться в борозде. Рядом раздался негромкий вскрик. – Кто ранен? – спросил Ромашкин. – Я, Лузгин. – Сам ползти можешь? – Могу. – Давай, отходи первым… В траншее их встретил озабоченный Люленков. – Все живы? – Лузгина ранило. Куда тебя, Лузгин? – В ногу. Разведчики были так вымазаны грязью, что сами с трудом узнавали друг друга. – Ну что ж, – вздохнул начальник разведки, – идите к себе, сушитесь и чиститесь… На следующую ночь все повторилось с удручающей неизменностью. Не принесла успеха и третья ночь. Луна будто смеялась над разведчиками. Ромашкина вызвал начальник разведки дивизии Рутковский. Резко спросил: – Долго вы намерены докладывать «на три О»? Ромашкин хорошо знал, что значит докладывать «на три О»: обнаружены, обстреляны, отошли. Это был обидный упрек в неудачливости, даже, может быть, в неспособности правильно подготовить и провести ночной поиск. Хотелось возразить Рутковскому, а тот не дал, закончил строго: – «Язык» должен быть захвачен во что бы то ни стало! Выручить могло только ненастье. Но, всем на радость, а разведчикам назло, погода установилась хорошая – с теплыми днями и холодными, ясными ночами. Однажды все же удалось подобраться к немецкому проволочному заграждению. Осторожно перерезали нижние нити. Ромашкин подал знак и первым полез в дыру, ощерившуюся колючками, как зубастая пасть. К обычному в такие минуты волнению прибавилось предчувствие неотвратимой беды. Полз и ждал: «Сейчас начнется… Сейчас…» Он не ошибся. Как только разведчики миновали узкий проход, сбоку из траншеи ударила струя трассирующих пуль. Она била почти в упор. «Ну, все!..» – решил Ромашкин и в тот же миг увидел, как кто-то из его ребят вскинулся над землей и побежал к пулемету. Огненная трасса ужалила его, но он все же успел метнуть гранату. Грянул взрыв. Пулемет смолк. Разведчики тут же кинулись назад. Они лезли под проволоку, оставляя на колючках клочья одежды, царапая тело и не чувствуя при этом боли. Ромашкин заставил себя посмотреть – не оставлен ли за проволокой тот, кто метнул гранату? Увидел, что его волокут, дал из автомата несколько очередей по траншее и продолжал отход. Немецкая оборона вся брызгала огнями. При этом зловещем освещении Василий ясно различал бегущих врассыпную разведчиков, видел, как они падали на землю, только не знал, кто из них жив, а кто рухнул замертво. За пригорком гpyппa собралась. Ромашкин быстро пересчитал ребят – все семеро здесь. Но один неподвижно лежит на земле. – Кто это? – Костя Королевич, – ответил Рогатин, держа в руках бинт, приготовленный для перевязки. Иван расстегивал Костину гимнастерку, искал рану. – Не надо, – остановил его Саша Пролеткин и показал на две круглые, величиной с вишню дырочки, черневшие в голове Королевича там, где начинался тоненький пробор. Еще двое были ранены: Коноплев – в плечо, Студилин – в руку. Царапины от колючей проволоки не в счет. Королевича принесли в овраг и положили возле блиндажа разведвзвода. Впервые Костя не вошел вместе со всеми в их шумное жилье. Там разведчиков поджидал уже накрытый стол – старшина Жмаченко почему-то нарушил традицию. У Ромашкина мелькнула глупая мысль: «Вот потому и убило Костю». Зло спросил старшину: – Ты зачем это сделал? – Да жалко стало вас, уж столько ночей не спите… Хотел, чтобы сразу поужинали, скорей полегли спать, – виновато отвечал старшина, и щеки у него заметно подрагивали. За стол никто не сел. Обтерев оружие и сбросив маскировочную одежду, разведчики легли спать. Но заснули не сразу, каждый вспоминал Костю Королевича. Теперь, когда его не стало, все вдруг ясно поняли, какой это был добрый и покладистый парень, никогда не вздорил, ни с кем не задирался. Перед Ромашкиным стоял живой Костя – с голубыми глазами, стеснительной улыбкой и девичьим румянцем. Не зря разведчики прозвали Костю Барышней. Но прозвище это не было ни злым, ни насмешливым. Оно лишь отражало чисто внешние особенности Кости. Из-за такой внешности Ромашкин поначалу избегал брать его на задания. Да и потом, когда уже знал, что на Костю можно положиться, включал его только в группы обеспечения. Для жесткой работы в группе захвата Королевич казался неподходящим – смущала чистая голубизна его добрых глаз. «А не я ли виновен в том, что погиб Костя? – думал теперь Ромашкин и ужасался этой мысли. – Не брал на задания, не включал в группу захвата, вот он и решил доказать, на что способен». Хоронили Костю утром. Могилу вырыли на пригорке («Чтоб посуше была»), почти рядом с блиндажом разведвзвода («Пусть будет с нами»). На дно постелили сосновых веток. И когда Костю, завернутого в плащ-палатку, уже опустили на эти душистые ветки, туда же осторожно спрыгнул Саша Пролеткин и отвернул уши Костиной шапки – пилотка его осталась за немецкой проволокой, – стянул в узелок шнурки. Все понимали – мертвому разведчику теплее не будет, но мысленно одобрили эту последнюю заботу о товарище. Плакал один старшина Жмаченко. Не стесняясь, утирал слезы рукавом телогрейки и даже тихонько причитал по-бабьи. Грянул трескучий залп из автоматов. На могилу поставили деревянную пирамидку с фанерной звездой, покрашенной красной тушью, а масляной черной краской написали: «Костя Королевич, 1922 года рождения, разведчик. Геройски погиб при выполнении боевого задания 20 июня 1943 года».* * *
В те дни в полосе соседней дивизии пленный все же был захвачен. В разведсводке, разосланной по всем частям армии, сообщалось: «Немецкое командование, желая во что бы то ни стало сохранить в тайне группировку своих войск, издало строжайший приказ, предупреждающий командиров подразделений первого эшелона, что они будут немедленно сняты с должности и разжалованы в рядовые, если русские разведчики возьмут у них пленного». Вот почему так трудно стало проникать в расположение фашистов. А проникать тем не менее надо. И притом систематически. Обстановка на фронте накаляется. Немцы назначают и отменяют сроки наступления, перемещают войска, подтягивают резервы, в том числе эшелоны новых тяжелых танков с устрашающим названием «тигр». Тысячи оптических приборов следят за врагом с наблюдательных пунктов, усиленно ведется фотографирование его позиций и войсковых тылов с воздуха. Но всего этого недостаточно. Нужен живой человек, хотя бы частично посвященный в замыслы немецкого командования и способный рассказать о них. Ромашкин до изнеможения сновал по всей первой траншее, выискивал удобные подступы к обороне противника. И все думал о Королевиче: «Если бы он не бросил гранату, ни один из нас не ушел бы от смерти!» После многократных неудач поисковых групп командир дивизии принял решение: добыть «языка» в открытом бою. Разведчиков удручала эта крайняя мера. Неловко было глядеть в глаза товарищам: за неудачи разведвзвода должны теперь отдуваться стрелковые роты, саперы, артиллерия – да вообще все. Штаб полка во главе с Колокольцевым целые сутки трудился над планом разведки боем. Исполнять этот план поручили роте капитана Казакова. В подчинение Казакову временно передали и разведвзвод. Никогда еще на памяти Ромашкина в жилье разведчиков не было так тихо. Люди молча готовили оружие, гранаты, патроны, бинты. Даже Саша Пролеткин не шутил. Василий, поглядывая на своих ребят, тоже приуныл: «Не исключено, что всех нас принесут сегодня на плащ-палатках…» Он понимал: нельзя идти в бой с таким настроением, надо встряхнуться самому и всколыхнуть людей, настроить всех по-боевому. – Что, братцы, загрустили? – начал Василий. – Разве мы не рисковали раньше? Такие орлы, как Иван Рогатин, Толя Жук, Саша Пролеткин, Богдан Шовкопляс, Коноплев, Голощапов да и все мы неужто не выволокем какого-нибудь паршивого фрица? – За паршивым и ходить не стоит. Уж брать – так дельного, чтоб побольше знал, – вроде бы возразил, но в то же время и поддержал командира комсорг. Остальные не оттаивали, молчали. – Вспомните, как не хотели вы расставаться с Иваном Петровичем Казаковым. А теперь вот опять вместе с ним на задание пойдем. – Может, и меня сегодня возьмете? – попросил старшина. Это всем показалось смешным. Жмаченко сам создал о себе превратное мнение. – Не надо, товарищ старшина, – с напускной серьезностью сказал Саша. – Если фрицы узнают, что сам Жмаченко на задание пошел, разбегутся кто куда. И опять «языка» не возьмем. – А что ты думаешь? – подбоченился Жмаченко. – Я тихий-тихий, а как разойдусь, дров могу наломать за милую душу! Костей не соберешь и от смеха наплачешься. Понятны были потуги старшины и ободряющие слова командира. То и другое разведчики восприняли с благодарностью, но сдержанно. Ночью Ромашкин привел их в роту Казакова. Заняли исходное положение. Последним напутствием командира полка было: – Помните, успех решают внезапность и быстрота. Мы вас поддержим всем, что у нас есть, но главное – стремительность. Ромашкин лежал на непросохшей земле, прислушивался, не хрустнет ли кто-нибудь веткой, не кашлянет ли. Впереди уже работали саперы Початкина. Участие в разведке боем куда страшнее общего наступления. Перед тем как двинуть вперед корпуса и армии, вражескую оборону долго подавляют и крушат артиллерией и авиацией. Уцелевшие при этом батареи противника отбивают атаку каждая на своем направлении. А в случае разведки боем все минометы и пушки врага остаются невредимыми и осуществляют так называемый маневр траекториями – со всех сторон начинают бить по одной-единственной роте, рискнувшей кинуться на мощную оборону… Возвратились саперы, молча легли в сторонке. Женя шепнул Василию: – Порядок… Стало светать. Позади раздался надсадный скрип, будто взвизгивали, распахиваясь, десятки дверей на несмазанных петлях. Небо озарилось желтой вспышкой, и по нему стремительно пролетели огненные бревна. Залп «катюш» был одновременно и поддержкой атаки, и сигналом к ней. Ромашкин и Казаков вскочили первыми, побежали вперед. Василий так отвык в ночных поисках подавать команды, что и на этот раз молча устремился к проволоке, знал – ребята не отстанут. А Казаков, все время оглядываясь, покрикивал на бегу: – За мной! Не отставать! Вот и подготовленный саперами проход – проволока разрезана, в сторонке валяются обезвреженные мины. «Спасибо Женьке, хорошо потрудился – не проход, а целая улица! И главное, тихо все сделал, не насторожил фрицев», – с благодарностью подумал Василий. В немецкой траншее замелькали каски, блестящие и обтянутые маскировочными сеточками. Брызнули огнем автоматы, защелкали пули. Хоть и громок шум боя, все же чуткое ухо Василия улавливало, когда пули уносились мимо и когда шлепали, как с силой брошенный камешек, во что-то мягкое и мокрое – так звучат они при попадании в человека. «В кого?..» Оглядываться некогда. Ромашкин сам стрелял по торчащим из траншеи каскам, водил туда-сюда бьющимся в руках, как брандспойт, автоматом. Забухали гранаты, их кидали откуда-то сзади. Казаков перепрыгнул через траншею, крикнул Ромашкину: – Давай, действуй! – И тут же стал звать своих солдат: – За мной! Не задерживаться в окопе! Рота Казакова, по замыслу, должна была еще продвинуться вперед и тем обеспечить работу разведчиков. Василий видел, как его ребята уже поднимали лежащих немцев, переворачивали вверх лицом – искали живых: бывает, притворяются убитыми. У поворота траншеи Саша Пролеткин отстегнул сумку у распластавшегося унтера. «Саша невредим». Ромашкин все еще помнил, как шлепались пули, попадая в живые человеческие тела. Рогатин выволакивал из блиндажа здоровенного упирающегося фельдфебеля и так крепко держал фрица за шиворот, что тот лишь таращил глаза, покоряясь его силе. «Иван тоже цел!» – обрадовался Ромашкин. Пробежал Шовкопляс. Мелькнули на фланге Жук, Голощапов, Коноплев. «Кого же не стало?» Эта навязчивая мысль чуть отступила лишь в тот момент, когда будто небо обрушилось на землю: фашисты убедились, что их первая траншея занята, и открыли по ней артиллерийский огонь. Били сначала ближние батареи, а потом начался тот самый «маневр траекториями». В траншее, окутавшейся желтым и сизым чадом, невозможно стало дышать, тут и там взрывались снаряды и мины. – Кто с пленными, немедленно отходите! – крикнул Ромашкин. Разведчики его услышали, поволокли фельдфебеля и еще двоих. «Хоть бы живы остались», – думал Василий теперь уже не столько о своих, сколько о пленных. Наша артиллерия тоже работала вовсю, но ее выстрелов не было слышно – они заглушались разрывами вражеских снарядов, и потому разведчикам казалось, что их никто не поддерживает, бьют только гитлеровцы. – Всем назад! – скомандовал Ромашкин и замахал рукой. «Как там Петрович? Ему труднее, чем нам». За клубящимся дымом разрывов, за летящей вверх землей Ромашкин не видел ни роты Казакова, ни его самого. Хотелось узнать, что с ним, помочь, если ранен, напомнить – пора отходить. Но железный закон разведки боем требовал: пленные прежде всего! И Ромашкин, помня об этой главной задаче, стал смотреть, где же пленные, все ли разведчики отходят, и сам, спотыкаясь о комья земли, скатываясь в воронки, то и дело пригибаясь, побежал назад. «Петрович – мужик грамотный, без моей подсказки знает, что делать». На наблюдательном пункте их ждал командир дивизии. Когда перед ним поставили рядом троих пленных, он удовлетворенно хмыкнул. Пленные еще не пришли в себя, а увидев генерала, растерялись окончательно. Несколько минут назад ротный обер-лейтенант был самым большим из начальников, с которыми они встречались лично. А тут вдруг в трех шагах, не больше, – высокий и, наверное, свирепый русский генерал, одни косматые брови его приводили в трепет. И еще свита генеральская – полковники, майоры, капитаны. Доброхотов окинул пленных взглядом, приказал Рутковскому: – Спрашивай их о главном. Сейчас они до того обалдели, что подробностей из них не вытянешь. Подробно поговорим позднее. – Когда начнется ваше наступление? – начал Рутковский. Солдаты покосились на фельдфебеля. А тот, вспомнив свое начальственное положение, приосанился, повыше поднял голову, явно готовясь показать солдатам пример, как нужно держаться на допросе. – Нужно их развести, – сказал тихо Рутковский. – Обособить младших от старшего. Тут психологический фактор играет роль. И вообще допрашивать полагается каждого в отдельности, исключая возможность сговора. Генералу стало неловко, что в спешке он пренебрег этим элементарным правилом. Однако существует и другой неписаный закон – старший всегда прав. Генерал, сохраняя достоинство, стал выговаривать Рутковскому: – А какого же лешего ты не делаешь, как полагается? Это твоя работа, ты и делай! У меня нет времени вникать в твои «факторы» и «психологии». Организуй все, как положено, и немедленно! – Уведите фельдфебеля и солдат разведите друг от друга. Этого оставьте, – приказал Рутковский разведчикам, охранявшим пленных. Рогатин потянул фельдфебеля за рукав, и тот решил, по-видимому, что разгневанный русский генерал приказал расстрелять его. Фельдфебель рвался из рук разведчика, кричал в отчаянии: – Я все скажу! Все скажу! Рутковскому пришлось изменить свое намерение – начал допрос с фельдфебеля. И фельдфебель, и двое других пленных, допрошенные каждый врозь, показали: наступление намечалось на середину мая, потом его перенесли на конец июня, а теперь войскам приказано быть в готовности к началу июля. – Я пошел докладывать командарму, а вы продолжайте допрос, – распорядился Доброхотов и зашагал вверх по лесенке на НП, к телефону. Ромашкин наблюдал за всем этим вполглаза, слушал допрос вполуха. Внимание его сосредоточилось на дальнем конце оврага, где собиралась рота Казакова, куда несли на плащ-палатках убитых и раненых. Сам Казаков расхаживал среди бойцов, отдавал какие-то распоряжения. Высматривал Василий и своих разведчиков. Вроде бы все здесь. Рогатин перевязывал в сторонке Сашу Пролеткина. Около Шовкопляса хлопотал с бинтами Жук. «А где Коноплев? – спохватился Ромашкин. – Может, пошел к замполиту?» После задания Коноплев всегда докладывал Гарбузу об отличившихся комсомольцах. Однако сейчас Гарбуз находился здесь, а комсорга не было. – Где Коноплев? – спросил Василий уже вслух. Разведчики огляделись, будто надеясь увидеть его рядом. И все молчали. – Кто видел его последним? – Не знаю, последним или нет, но я видел его там, в траншее. Он побег к блиндажу, – сообщил Голощапов. – Я помню, как он зашел в блиндаж, – сказал Пролеткин. – А потом? – Потом я вон того фрица поволок, – ответил Пролеткин. – Вышел Коноплев из блиндажа? – Не знаю. – Кто знает? – домогался Василий, но сам уже понимал: произошло непоправимое. – Наверно, он вошел в блиндаж, а там на него фриц набросился, – предположил Пролеткин. – Не из таких Сергей, чтобы фриц ему стал помехой, – возразил Голощапов. – Да и не дуром влетел он в блиндаж этот. Небось осторожно шел. – А если там фрицев трое-четверо было? И оглушили сразу? – настаивал Саша. – Ну, тогда… – Голощапов не знал, что сказать. – Тогда надо немедленно, пока фрицы не опомнились, лезть к ним опять, – решительно сказал Иван. – Поздно, уже опомнились, – заключил Голощапов. – Что же, бросим Сергея, да? – не унимался Рогатин. – Бросать нельзя, – стараясь быть спокойным, рассуждал Голощапов, – надо выручать как-то по-другому. Ромашкин лихорадочно думал о том же: «Выручать надо, но как? Как спасти Коноплева?» Понимая, что сам он не в состоянии предпринять что-то надежное, решил поскорее доложить о случившемся командиру полка. Тем временем дивизионные начальники, прихватив пленных, уже уехали. Были отосланы в тыл и офицеры полковых служб – не имело смысла подвергать их ненужной опасности: гитлеровцы злобно гвоздили наши позиции тяжелыми снарядами. Караваев и Гарбуз тоже намеревались уйти с НП в штаб, но сообщение Ромашкина остановило их. Караваев, выслушав сбивчивый доклад командира разведвзвода, стиснул зубы и отвернулся. Гарбуз всплеснул руками. – Как же вы раньше не заметили? Ромашкин стоял, виновато опустив голову. – Комсорга потеряли! – сокрушался Гарбуз. – Не только потеряли, оставили! Это же позор! Может быть, он ранен?.. От стереотрубы тревожно прозвучал голос наблюдателя: – Товарищ майор, я вижу разведчика, про которого вы говорите. Гарбуз подбежал к стереотрубе. – Где он? – тихо спросил Ромашкин наблюдателя. – Стоит привязанный к колу проволочного заграждения, – ответил тот. – Живой? – Не знаю. Вроде бы нет. Висит на веревках… Никогда и никто не желал гибели близкому человеку. Но Василий со щемящей болью в сердце подумал в тот миг о Сергее Коноплеве: «Хорошо, если мертвый: мучиться не будет». Караваев, уже сменивший Гарбуза у стереотрубы, отрываясь от окуляров, позвал: – Иди-ка, Ромашкин, приглядись, у тебя глаза помоложе. Василий склонился к окантованным резиной окулярам. Черный крестик наводки перечеркивал Сергея Коноплева. Он был прикручен к столбу проволочного заграждения: руки вывернуты назад, за кол; тело – до половины оголенное – в крови; клочья маскировочного костюма и гимнастерки свисают к ногам. Изображение в стереотрубе раздвоилось, будто сбилась резкость, но Василий не поправлял наводки, догадался, что причина в другом. Надо было уступать место старшим, они, наверное, хотели разглядеть все более детально, но Ромашкин, ничего не видя, продолжал прижиматься глазницами к резиновым кружочкам: хотелось скрыть слезы. Гарбуз решительно отстранил его и, заметив на резинках влагу, сказал сочувственно: – Не казнись, Ромашкин! На войне, брат, все бывает. Коноплев попал в их руки уже мертвым. Был бы жив, ранен, его бы допрашивали, мучили. А если выставили нам напоказ, значит, убит. Ему теперь не поможешь. Караваев тоже стал утешать: – В роте Казакова потерь больше – шесть раненых, трое убитых. И о том подумай, Ромашкин: задачу мы все же выполнили – трех пленных взяли! – Да я Сергея на весь их вшивый полк не променял бы! – воскликнул Василий. – Его нельзя так оставить. Надо что-то делать! – Предлагай, что именно, – покладисто согласился Караваев. Но тут же предупредил: – Поднять полк я не могу. Выделить батальон – тоже. Какие у них здесь силы сосредоточены – знаешь не хуже меня. – Может быть, мы ночью его вынесем? – с отчаянием спросил Ромашкин, хорошо понимая, что у тела Коноплева будут и засада, и мины, и другие смертоносные «сюрпризы». Понимал это и командир полка. Он твердо сказал: – И ночью не разрешу лезть в петлю. Ты погубишь опытных людей и погибнешь сам. Нет, Ромашкин, чувства чувствами, а здравый смысл, польза делу на войне должны ставиться выше их. То, что ты предлагаешь, обречено на провал. Немцы вас ждать будут. Коноплева они выставили, как приманку. Ромашкин поглядел на замполита, прося этим взглядом поддержки. Гарбуз отвел глаза. – Может, добровольцы сходят? – попытался обойти командирскую строгость Василий. – Ты не мудри и не хитри, – обрезал Караваев, – у тебя добровольцы – все тот же взвод. Иди. Будет еще возможность рассчитаться за Коноплева. Фрицы скоро сами сюда пожалуют. Помнишь, что сказал фельдфебель? Вот иди и готовь своих людей к этому. За успешное выполнение задания объявляю благодарность. Отличившихся представь к наградам. – Есть, – тихо сказал Ромашкин и ушел с НП. Вечером к разведчикам заглянул Початкин. Прознал, наверное, о настроении Василия. Кивнул с порога. – Пойдем, поговорим. Ромашкин покорно вышел из блиндажа. Молча они двинулись вдоль речушки. – Даже помянуть Коноплева нечем, – сказал огорченно Василий. Летом войскам не выдавали «наркомовских ста граммов», водка полагалась только зимой, в стужу. Правда, разведчикам, в их особом пайке, эти граммы были предусмотрены на весь год. Но уже вторую неделю водки почему-то не подвозили. – Есть возможность добыть немного, – подумав, сказал Початкин. – Где? – Помнишь, ты принес ящичек вин Караваеву? – Гулиев не даст. – Попытка – не пытка… Гулиева они нашли у подсобки, где хранил он личное имущество командира: простыни, наволочки, летом – зимнюю одежду, зимой – летнюю; запасные стекла для лампы, посуду на случай гостей. Гулиев читал какую-то книгу. Страницы ее были испещрены непонятными знаками, похожими на извивающихся черных червячков. – Какие люди были! – воскликнул ординарец, ударяя ладонью по книге. – Какая красивая война! – Да, сейчас таких людей нет, – поддакнул Женька. – Пачиму нет? – вспыхнул Гулиев. – Люди есть. Война нехароший стала. Снаряды, бомбы – все в дыму. Какое может быть благородство, если никто его не видит! Раньше герои сражались у всех на глазах. – А Сережу Коноплева ты разве не видел на колючей проволоке? – Да, Сережа у всех на виду. – Скажи, Гулиев, как по вашему обычаю героев поминают? – сделал Женька еще один осторожный шаг к намеченной цели, а Василий подумал: «Подло мы поступаем, надо остановить Женьку». – О! Наш обычай очень красивый, – откликнулся Гулиев. – Мужчинам плакать не полагается – они поют старинные песни, танцуют в кругу тесно, плечом к плечу. Вино пьют. Только сердцем плачут! – Мы со старшим лейтенантом песен кавказских не знаем, танцевать не умеем. Но давай хоть вином помянем боевого товарища. Очи Гулиева засверкали еще жарче. – Да-авайте! – Однако он тут же озабоченно спросил: – А где вино взять? – У нас вина нету, – сказал Початкин. – Мы думали, ты одолжишь. – У меня тоже нет. – А тот ящик, помнишь, Ромашкин принес? – Нельзя. Командир велел беречь для гостей. – Сейчас тяжелые бои пойдут, не до гостей ему. А потом старший лейтенант и получше вино достанет. Ромашкин был уверен – эта затея напрасна. Гулиев ни за что не согласится на такой поступок. Но, видно, книга разбередила его сердце, а Женька заставил поверить, что вино будет потом возмещено. Гулиев решительно махнул рукой, будто в ней была сабля. – Э! За хорошего разведчика Гулиев на все согласен!.. Втроем они еле втиснулись в тесную подсобку. Гулиев расстелил командирскую бурку, достал консервы, хлеб. У него нашелся даже рог, отделанный потемневшим серебром. – Отец подарил, когда на фронт провожал, – объявил Гулиев. – Здесь написано: «Войну убивают войной, кровь смывают кровью, зло вернется к тому, кто его сотворил!» Он достал ящичек, без колебаний вскрыл бутылку, даже не взглянув на красивую наклейку, вылил вино в рог и запел грустную песню. Пел Гулиев тихо, полузакрыв глаза и раскачиваясь из стороны в сторону. Василий и Женя, хотя и не понимали слов, сразу покорились мелодии. Она не вызывала слез, не подавляла, а как бы очищала сердце от тяжести, заставляла расправить плечи, ощутить в себе силу. От Женькиной мелкой хитрости не осталось и следа. Все трое – и Женька, и Василий, и, конечно, Гулиев – ощутили себя участниками старинного ритуала и целиком были захвачены его торжественностью. Емкий рог несколько раз обошел их небольшой круг. Василий, почувствовав облегчение, попросил Гулиева: – Спой, пожалуйста, еще. Спой, дорогой Гулиев. Песни твоего народа целительнее вина.* * *
В предвидении наступления фашистов советские полки и дивизии, оборонявшиеся на Курской дуге, пополнялись до штатной численности. В полк Караваева очередное пополнение прибыло рано утром. От станции выгрузки бойцы шли пешком всю ночь и вымотались изрядно. Когда построили их в две шеренги на дне оврага, картина была не очень красивой. Шеренги выпячивались и западали, поднимались вверх и проваливались вниз, повторяя неровности рельефа местности. В пополнении преобладали молодые, только что призванные, в не обмятых еще шинелях и не разношенных ботинках, казавшихся огромными и тяжелыми, как утюги. Но были здесь и выписанные из госпиталей фронтовики в ладно сидевшем, хотя и поношенном обмундировании, невесть как и когда добытых яловых сапогах. Распределять пополнение вышел майор Колокольцев. Начальники служб и командиры специальных подразделений прохаживались вдоль строя, искали нужных им людей. – Плотники, кузнецы, строители есть? – громогласно вопрошал полковой инженер Биркин и записывал фамилии откликнувшихся. – Радисты, телефонисты! – взывал начальник связи капитан Морейко. – Боги войны имеются? – басил артиллерист Богданов. Каждому хотелось заполучить готового, на худой конец – почти готового специалиста. Но существовала определенная последовательность в распределении вновь прибывших. И Колокольцев сразу водворил порядок: – Кончайте базар! Незачем зря время тратить! Первым имел право подбирать себе людей капитан Люленков. Он появился перед строем в сопровождении Ромашкина, ухарски сдвинув пилотку на правый висок. Зычно скомандовал: – Кто хочет в разведку, три шага вперед! Строй не шелохнулся. – Наверное, вас не расслышали или не поняли, – тихо сказал капитану удивленный Ромашкин. Люленков не в первый раз имел дело с пополнением. С ехидцей ответил Ромашкину: – Они поняли все. Это, знаешь, не в кино. – И, вновь обращаясь к прибывшим, заговорил тоном искусителя: – В разведке особый паек, сто граммов зимой и летом. – И девять граммов свинца без очереди, – откликнулся кто-то в строю. – Ну, те граммы на войне любой получить может. А в разведке служба интересная, особо почетная. Бойцы стояли, потупясь, никто не хотел встретиться взглядом с капитаном. – Неужели все прибывшие – трусы? – обозлился Ромашкин. – Погоди, не горячись, – остановил его Люленков. – А при чем здесь трусость? – громко и обиженно спросил из строя высокий боец с густыми русыми бровями и строгим длинным лицом. – Как при чем? Боитесь идти в разведку, – продолжал горячиться Ромашкин. – Боимся, – подтвердил высокий боец. – Но не из трусости. – Как ж это вас понимать? – А так и понимайте. Товарищ капитан правильно говорит: разведка – служба особая. Не каждый в себе чувствует такое, что надо для разведки, вот и опасаемся. А ты сразу нас – в трусы. Нехорошо, товарищ старший лейтенант. Ромашкин смутился. Действительно, неловко получилось, обидел сразу всех, не подумав, брякнул. – Ну, ладно, – примирительно сказал Люленков, – вот вы сами пойдете служить в разведку? – Если надо, пойду. – Надо. – Значит, пойду. – Фамилия? – Севостьянов Захар. – Запиши, Ромашкин. Кто еще хочет? Имейте в виду, товарищи, разведка – единственная служба в армии, куда идут по желанию. – А хиба ж нихто не пожелае, тоди разведки не буде? Услепую воювати чи як? – звонко спросил голубоглазый, чернобровый, черноусый украинец. – Ну, тогда приказом назначат. Без разведки еще никто не воевал. Однако лучше, когда человек идет по собственному желанию. Почему бы вам, например, не пойти? – спросил его капитан. – Та я вроде того хлопца: не знаю, чи е у мени потрибные качества, чи немае. – Ты парень здоровый, веселый – нам такие как раз и нужны. Подучим, будешь лихим разведчиком. Кстати, в разведвзводе служит твой земляк Шовкопляс, – сказал Люленков. – Ну, тоди зачисляйте. Зовут Миколой, фамилие Цимбалюк. – Товарищ капитан, и со мной поговорите! Может, я сгожусь, – попросил щуплый паренек с веснушчатым озорным лицом. Он улыбался, обнажая мелкие зубы. – Фамилия? – спросил Люленков. – Пряхин Кузя. В строю засмеялись. Пряхин не растерялся, тут же дал насмешникам отпор: – Ржать нечего. Меня Кузьмой зовут, а сокращенно, значит, Кузя. Капитан оценивающе рассматривал Пряхина. – Откуда родом? Чем занимался до призыва? – Из-под Рязани. Колхозник деревенский… Не подведу… – И смутился: то ли потому, что не к месту вставил слово «деревенский», то ли из-за непривычной похвальбы – «не подведу». – Слабоват. С фрицами в рукопашной не справишься, – сказал капитан. – Я поэтому и не вылез вперед, а в разведку хотелось бы. – Ромашкин, как думаешь? – Пусть подрастет. Мне ждать некогда, завтра на задание идем. Молодой солдатик виновато отступил в глубь строя. Василию стало жаль его. Но что поделаешь, в разведке нужна сила. Обойдя весь строй, Люленков выбрал только троих: Севостьянова, Цимбалюка да крепыша Хамидуллина. Этот уже был обстрелян, воевал до ранения в Сталинграде. Ромашкин привел отобранных в новое жилье разведчиков – сарай в лесу. Они остановились у двери, не зная, куда положить свои вещички. – Проходите к столу, ребята, – подбодрил их Ромашкин. – Жмаченко, ну-ка, накорми хлопцев. А вы садитесь, чувствуйте себя как дома. Разведчики поднялись с сена, расстеленного на полу, разглядывали новичков. – Ты прямо запорижский казак, – сказал Пролеткин усатому украинцу. – А я и е запорижский казак. Мои диды булы настоящи запорижски казаки. Тильки я верхом на тракторе козаковал. – Значит, дед – казак, отец твой – сын казачий, а ты – хвост собачий, – вставил Голощапов. Цимбалюк укоризненно посмотрел на него. – А ще разведчик! Такий некультурный – незнакомому человеку глупи слова говоришь. Товарищи не осудили Голощапова, даже посмеялись малость. Цимбалюка не поддержал никто. Язвительный и немного вредный Голощапов не раз был проверен в деле, а этот еще не известно, на что способен. – Гуртуйся до мэнэ, земляк, – позвал Шовкопляс, – мы с тобой побалакаем. – Комбайнер был, тракторист прибавился – можно хохляцкий колхоз создавать, – подначивал Саша Пролеткин. – Точно! – согласился Шовкопляс. – Мы и тэбэ примем. Жирафов та бегемотив разводить будешь. – А ты, паря, откуда? – спросил Рогатин другого новичка. – Я с Кубани, – с готовностью отозвался Севостьянов и чуть замялся. – Профессия у меня не шибко боевая – пекарь. Но силенка есть. До механизации тесто вручную месил. За смену, бывало, не одну тонну перекидаешь. – Севостьянов уперся локтем в стол, предложил: – Давай, кто хочет испробовать? Первым подошел Саша Пролеткин. Пекарь, даже не взглянув на него, свалил Сашину руку, будто пустой рукав. Следующей жертвой был Жук. Севостьянов по очереди, не напрягаясь, положил всех. Устоял лишь Иван Рогатин, но пекаря, как ни старался, одолеть не смог. – Вот чертушка! – восхищался Пролеткин. – Вот это токарь-пекарь! – Гвозди есть? – спросил Севостьянов. – Найдем, – пообещал Саша. Он снял со стены автомат и, раскачав гвоздь, дернул его, но неудачно. Покачал еще и наконец вытянул. Севостьянов осмотрел этот большой старый гвоздь, попросил Шовкопляса, сидевшего у дверей: – Дай-ка, друг, полешко или палку. Потом он поставил гвоздь острием на стол, накрыл шляпку полешком, пояснил: – Чтоб руку не повредить… И не успели разведчики опомниться, как Захар несколькими ударами вогнал гвоздь кулаком в стол почти до самой шляпки. Все одобрительно загудели, а Севостьянов скромно объявил: – Это полдела. Теперь надо его вытянуть. – Без клещей? – изумился Пролеткин. – Клещами каждый сумеет, – снисходительно заметил Захар. Он ухватился за оставленный кончик гвоздя, сдавил его так, что пальцы побелели, и выдернул одним рывком. – Слушай, да тебе можно в цирке выступать! – воскликнул Саша. – Подковы гнуть. Доски ломать. – Ломать я не люблю. Моя сила смирная, буду жив – опять пойду людей хлебушком кормить. Ничего на свете приятнее хлебного духа нет! Иду на работу, за километр чую – вынули там без меня буханки или они еще в печи доходят. Эх, братцы, до чего же дивная работа – хлеб выпекать! Намаешься за смену, ноги не держат, руки отваливаются. А утром встаешь свеженький, как огурчик, и опять бежишь к своему хлебушку. – Да, твой хлебушек, наверное, не то, что этот, – сказал Пролеткин, постучав зачерствевшей буханкой по столу. – Этот еще куда ни шло, – возразил Жмаченко. – Ты немецкий трофейный посмотри. По-моему, в нем наполовину опилки. Жмаченко принес из своего закутка буханку в плотной бумаге. На бумаге было помечено: «Год выпечки – 1939». Севостьянов с любопытством осматривал это удивительное изделие. – Ты на вкус попробуй, – потчевал Жмаченко. Буханка внутри была белая, но, когда Захар откусил кусок, совершенно не почувствовал хлебного вкуса. – Опилки! – Эрзац и есть эрзац, – подвел итог Рогатин. – Ну а ты чего молчишь? – спросил старшина Хамидуллина. – Очередь не дошла, – дружелюбно ответил тот. – Тебя как звать? – Наиль. – А где ты жил, чего делал? – Жил в городе Горьком, на Волге. Делал автомобили-полуторки, эмки. – Лучше бы танков побольше наделал, – буркнул Голощапов. – Не моя специальность, – отшутился Хамидуллин. – Семья есть? – Нет. Не успел обзавестись. – Это хорошо, – вздохнув, сказал старшина. – Почему? – В разведке лучше служить несемейному. Без оглядки работает человек… Ну а кроме автомобилей, чем еще занимался? – Спортивной борьбой. Второй разряд имею. Жмаченко оглядел разведчиков, будто искал, кто бы испытал силу Хамидуллина. – Может, ты, Рогатин? – спросил старшина. – Ну его, он всякие приемы знает, – отмахнулся Иван. – Знаю, – подтвердил Хамидуллин, – и вас научу, если захотите. – Давай, показывай! Наиль осмотрелся, покачал головой. – Тут нельзя, я тебе ребра переломаю. На просторе надо. – Испугался! – выкатив грудь, петушился Саша. – Ну, хватит, братцы, – вмешался Ромашкин. – Айда на занятия. Новичков поучим и сами кое-что вспомним. В форме нужно быть.* * *
И вот настала ночь, когда, по показаниям пленных, немецкая армия должна ринуться в наступление. В наших окопах никто не спал, все были наготове. Ромашкин вглядывался в темноту. Он знал лучше многих, какие огромные силы стянуты сюда противником. Легкий ветерок приносил с полей запах созревающей пшеницы. Ночь была теплая, но Василий иногда вздрагивал и поводил плечами в нервном ознобе. В два часа двадцать минут советское командование преподнесло врагу убийственный «сюрприз»: черноту ночи вспороли яркие трассы катюш, загрохотала ствольная артиллерия. Огонь и грохот контрартподготовки были так сильны, что казалось, будто рядом рушатся горы. За несколько минут артиллеристы израсходовали боекомплект, рассчитанный на целый день напряженного боя. – Что сейчас творится у них там! Страшное дело! – крикнул Ромашкин стоявшему рядом Люленкову, но тот в гуле и грохоте не расслышал его. Ромашкин представлял себе вражеские траншеи, набитые солдатами, сосредоточенными для атаки. Им не хватает блиндажей, чтоб укрыться от огня, и сейчас они лежат вповалку друг на друге. Танки, выдвинутые на исходные рубежи, горят, не успев вступить в бой. Тысячи тонн снарядов, предназначенных для разрушения и подавления нашей обороны, взрываются на огневых позициях своих батарей, опрокидывая, ломая, калеча все вокруг. «Да, Сережа, – подумал Ромашкин о Коноплеве, – твоя жизнь дорого обошлась фашистам. Мы узнали день и час их наступления и вот долбанули в самый опасный для них момент!» И все же, несмотря на значительные потери, в пять часов тридцать минут противник перешел в наступление. На полк Караваева по созревшему хлебному полю двинулись танки. Их было так много, что они образовали бы сплошную стальную стену, если б не построились в шахматном порядке в несколько линий, накатывающихся одна за другой, как волны. Сражение это для каждого из его участников имело свои масштабы. Для советского Верховного главнокомандования оно представлялось как одновременное сокрушение двух сильнейших группировок противника – орловской и белгородской. Для командующего Центральным фронтом К.К. Рокоссовского это было единоборством с 9-й немецкой армией, рвавшейся к Курску с севера. Для командующего Воронежским фронтом Н.Ф. Ватутина – недопущением прорыва к тому же Курску с юга 4-й танковой армии неприятеля. Для командира дивизии Доброхотова и командира полка Караваева главный смысл состоял в отражении таранного удара танков, обрушившихся на их боевые порядки. А для взводного Ромашкина это была смертельная схватка с одним-единственным «тигром», ворвавшимся в расположение разведчиков. Ромашкин впервые увидел такую машину. Она была огромна и угловата. Уже по формам ее можно было судить, насколько прочна и толста броня «тигров». При таком надежном броневом прикрытии обтекаемость не обязательна. За «тиграми» следовали автоматчики с засученными рукавами. Эти их засученные рукава действовали устрашающе – шли вояки, знающие свое дело. Шли, как на работу, с твердым решением не останавливаться ни перед чем! Они были похожи на тех гитлеровских солдат, которых Василий впервые увидел на шоссе под Москвой в сорок первом году. Но времена настали другие и не то оружие в наших руках. Теперь немецким пикировщикам, как они ни старались, не удалось построить карусель над головами обороняющихся. Едва появились, как на них тут же обрушились из-за облаков истребители. Защелкали скорострельные пушки, и задымили черными шлейфами «юнкерсы» и «мессершмиты», падая на землю один за другим. Падали и наши Яки и «лавочкины». Однако сбросить бомбы точно на боевые порядки наземных войск они не дали. Даже «тигры» выглядели несокрушимой силой лишь издалека. А как только приблизились на прицельное расстояние, новые наши пушки ЗИС стали пропарывать броню особыми снарядами и сжигать танки. Матушка-пехота сидела в траншеях, не трепеща от волнения, хорошо зная, что все это должно было двинуться на нее именно в тот час, именно с этих направлений и в таком именно количестве. Под рукой у солдат лежали теперь не хрупкие стеклянные бутылки с горючкой, а специальные противотанковые гранаты. И в каждом взводе были еще противотанковые ружья с длинными, словно водопроводные трубы, черными стволами. Они прожигали шкуру «тиграм», ослепляли их, сбивали с катков гусеницы. «Да, теперь мы не те, – думал Ромашкин, – теперь нас так просто не возьмешь! Народ тертый, солдат битый, тот самый, который трех небитых стоит». Василий пристально взглянул на своих бойцов. Стоят молча, исподлобья рассматривая черные кресты на бортах «тигров», пушки с набалдашниками, скрежещущие и клацающие, начищенные землей до блеска траки. Василий понимал – надо, чтобы атака захлебнулась на первой позиции. Но от ощущения спокойной уверенности в своих силах у него возникло странное желание: неплохо, если бы хоть один из «тигров» прорвался сюда, во второй эшелон полка, где, как обычно, находился в резерве взвод разведки. Не терпелось самому встретиться с этим чудовищем. Словно исполняя это неразумное желание, «тигры» дошли и до первой, и до второй траншей. Их подбивали, жгли, подрывали, но уцелевшие лезли вперед, сметая на своем пути все живое. И настал момент, когда «тигр» направил свой пушечный ствол прямо в лицо Василию. Круглая дыра этого ствола оказалась такой необъятной, что заслонила поле боя и то, что творилось в небе. «Сейчас из этой дыры вылетит огненный сноп, и от меня не останется ничего», – мелькнуло в сознании Ромашкина. Уверенность, которая совсем недавно наполняла его душу, вдруг испарилась. Желание потягаться с «тигром» показалось глупостью, которая и привела к беде. «Сам, дурак, напросился, теперь получай!» Танк выстрелил. Огонь ослепил Ромашкина, и сразу же наступила глубокая тишина. Так бывает в кино, когда пропадает звук. Василий видел: по-прежнему вокруг вскидывается земля от разрывов снарядов, солдаты что-то кричат, раскрывая рты, но все это беззвучно. «Лопнули перепонки», – будто не о себе подумал Василий, не отводя глаз от подползающего еще ближе «тигра». Когда жаркое дыхание машины коснулось уже лица, Ромашкин деловито метнул гранату. Беззвучно вскинулся еще один фонтан земли и дыма. Танк непроизвольно крутнулся на исправной гусенице, а другая, перебитая, железным удавом сползла на землю. Василий, а за ним Рогатин и Шовкопляс кинулись вперед. Знали – чем ближе к танку, тем безопаснее. Иван взобрался на танковую корму и встал над люком, держа автомат наготове: экипаж попытается исправить гусеницу или, в крайнем случае, удрать, чтобы не сожгли в этой железной коробке. Рогатин мгновенно сунул ствол автомата в щель и пустил внутрь машины длинную очередь. Крышка, теперь уже никемне придерживаемая, легко поддалась сильному рывку Шовкопляса. Он добавил в чрево танка лимонку и тут же захлопнул люк, чтобы не попасть под осколки. Василий не слышал взрыва гранаты, только увидел желтый дымок, потекший из щели неплотно прикрытого люка. Шовкопляс и Рогатин безголосо двигали губами. «Неужели оглох навсегда?» – опять спросил себя Василий и показал ребятам на свои уши, помахал руками – ничего, мол, не слышу. Иван настойчиво кивал куда-то назад. Оглянувшись, Василий убедился, что немецкие танки не только горели. Поредевший их боевой порядок все глубже вклинивался в нашу оборону. «Тигры» и сопровождавшая их пехота уже миновали и штаб, и тылы полка, устремлялись куда-то к дивизионным резервам. «Как же нас автоматчики не побили?» – удивился Василий и спрыгнул назад в окоп – приближались новые немецкие танки. Только эти шли уже не сплошным развернутым фронтом, а отдельными подразделениями, рассредоточенно. «Что же происходит? Мы в окружении, что ли? Уцелел ли полк? Где Караваев? Гарбуз?» Ромашкин посмотрел в бинокль на полковой НП. Там мелькали чьи-то головы, похоже, в наших касках. – За мной! – скомандовал Василий и опять удивился: он не слышит своего голоса, а ребята поняли команду. К НП полка стягивались уцелевшие роты. Куржаков, как всегда в бою, возбужденный и веселый, энергично жестикулировал, но Василий не понимал, о чем он говорит. Полковое командование тоже в целости. Караваев отдавал распоряжения, показывая на холмы и овраги. С жалостью поглядев на своего комвзвода, Иван Рогатин написал пальцем на рыхлой земле, вывороченной снарядом: «Занимаем круговую оборону». В ушах Ромашкина тишина сменилась каким-то гудением, будто их заливала вода. Голова болела. Ломило в затылке. Разведчики повели его под руки на участок, отведенный для обороны взвода. И здесь сознание Ромашкина стало гаснуть. Он лег в кусты и забылся. Немцы, не обращая внимания на советские части, оставшиеся в их тылу, все рвались и рвались вперед. Только вперед! Стремились во что бы то ни стало замкнуть свои клещи у Курска. Ромашкин иногда приходил в себя, открывал глаза, к нему склонялся кто-нибудь из разведчиков, давал попить, предлагал еду. Василий плохо соображал, где он и что происходит вокруг. Опять проваливался куда-то, и не то в бреду, не то в действительности ему виделось бездонное жерло танковой пушки. Он силился убежать от ее разверстой пасти и не мог – его держали. Эвакуировать контуженного старшего лейтенанта было некуда. На шестой день Василию стало лучше. Открыв глаза, увидел Гарбуза. Попытался встать перед замполитом, но подняться не смог. – Лежи, лежи. – Гарбуз придержал его рукой. – Ну, как самочувствие? – Нормально, товарищ майор, – ответил Ромашкин. Ему казалось, ответил громко и четко, а на самом деле Гарбуз едва понял его тихую заплетающуюся речь. – Значит, ты меня слышишь? – обрадовался Гарбуз. – А как же! Говорю ведь с вами! – Верно. И даже мыслишь логично. Значит, все в порядке. – А как наступление? – Немецкое? – Наше. – Откуда ты знаешь о нашем наступлении? Тебя контузило, когда мы отходили. – Знаю. Должны мы наступать! Гарбуз был растроган этой уверенностью. – Дорогой ты мой, все будет в свой срок. Фашисты выдыхаются. За неделю всего на семь километров к Понырям продвинулись. А от Белгорода чуть больше тридцати. Не получилось у них окружения. Не дотянулись до Курска. Поправляйся, Василий, скоро наши погонят фрицев, и мы подключимся. – Я хоть сейчас. – Ромашкин хотел встать, но земля с обгоревшей пшеницей, черными, закопченными танками, с Гарбузом и разведчиками, его окружавшими, вдруг качнулась, накренилась, и он прилег, чтобы не покатиться по этой качающейся земле куда-то к горизонту. – Ты лежи, не хорохорься, – приказал Гарбуз. Ночью на Василия опять полз танк, наводил длинную и глубокую, как тоннель, пушку, а гитлеровцы с засученными рукавами старались загнать Ромашкина в эту круглую железную дыру. Навестил Василия и Куржаков. Усталый, он говорил с веселой злостью: – Вот, Ромашкин, как надо воевать! Научились! – Завелся! – ухмыльнулся Ромашкин. – А я, брат, всегда заводной! – совсем по-дружески признался Куржаков…Черный удушливый дым стлался над полями и перелесками, над яблоневыми садами и сожженными селами, над разбомбленными железнодорожными станциями и взорванными, рухнувшими в реку мостами. Два миллиона людей днем и ночью кидались в этом дыму и пыли друг на друга, стреляли из пушек, танков и пулеметов, кололи штыками, били прикладами. Танковые армады, разбомбленные авиацией и расстрелянные артиллерией, горели в полях, как железные города. Наконец фашисты попятились. Сначала медленно, то и дело бросаясь в свирепые контратаки, потом быстрее, но все же организованно, от рубежа к рубежу. Наши войска преследовали их по пятам. Нет, не только дивизиями, сохранившимися в резерве, а главным образом теми же самыми, которые стояли насмерть в обороне. Усталые, небритые, пропитанные гарью бойцы день и ночь теснили противника. Усталость накопилась такая, что люди засыпали порой на ходу и двигались вперед в полусне, с закрытыми глазами, держась рукой за повозку, пушку или соседа. Шагал среди них и Ромашкин со своим взводом. Контузия иногда напоминала о себе, голова болела, подступала тошнота, но все же идти вперед было приятнее и веселее, чем валяться где-нибудь в госпитале. И Василий крепился.
* * *
В середине сентября Ромашкина вместе с Люленковым вызвали в штаб дивизии. Туда же, в небольшую рощу, съезжались офицеры-разведчики из других полков. Кто на коне, кто на трофейном мотоцикле, а кто и на немецком автомобиле. Знакомый голос окликнул Ромашкина. Обернувшись, он увидел Егора Воробьева – тоже командира взвода разведки. – Живой! – обрадовался Василий. Они виделись до того всего два раза, но встретились теперь, как давние друзья. Ромашкину нравился этот отчаянный двадцатилетний лейтенант, выполняющий задания с особой лихостью. Выглядел Егор, как всегда, картинно – в щеголеватых сапожках, в пятнистых брюках маскировочного костюма, с ножом на поясе, в кубанке с алым верхом, несмотря на теплынь бабьего лета… Подошел Володя Климов из дивизионной разведки. Сдержанно поздоровался. Он был полной противоположностью Воробьеву – строгий, неразговорчивый. Ромашкин впервые заметил, какие у Климова внимательные глаза. Люди с такими глазами обычно мало говорят, но много думают. Климов собирал всех прибывших в одно место – на поляну. Туда пришел начальник штаба дивизии полковник Стародубцев. Обрисовал обстановку в полосе наступления дивизии, рассказал, как поделена эта полоса между полками, и потребовал, чтобы разведчики держались по возможности в границах своих полков, не мешали друг другу. – Действовать вам придется в отрыве от главных сил, – говорил полковник. – На промежуточных рубежах противника не задерживайтесь. Основная ваша задача – выйти на западный берег Днепра, разведать там оборону и силы немцев. Назад до особого распоряжения не возвращаться. Поняли? Разведчики молчали. Днепр-то не рядом, до него еще далеко! Официально задание формулировалось так: вести разведку в преследовании. А что это значило практически? В преследовании обе стороны непрерывно перемещаются. Противник устраивает засады, минирует дороги, мосты, дома. На промежуточных рубежах он непременно попытается создать видимость серьезной обороны, чтобы подольше задержать наши войска. Ну а разведчики, двигаясь то в его тылу, то на флангах, должны все это своевременно раскрывать и предупреждать своих. На сей раз Ромашкин взял с собой на задание двенадцать человек. В группу были включены, конечно, самые опытные разведчики: Рогатин, Пролеткин, Шовкопляс, Голощапов, Жук. На Жуке – особая ответственность: он радист. Даже самые важные сведения, добытые разведкой, если их не передать в срок, теряют всякую ценность. Жук так нагрузился своей аппаратурой и запасными принадлежностями к ней, что ноги подламывались под этой тяжестью. Пришлось раздать часть имущества другим. Выступили вечером, чтобы затемно пробраться поглубже в тыл противника и с рассветом приступить к делу. Сейчас не было ни развитой траншейной системы, ни проволоки, фронт имел многочисленные разрывы. Гитлеровцы ходили лишь по шоссейным и железным дорогам. Проселки же и лесные тропы оставались бесконтрольными. По одной из таких троп и проскользнула группа Ромашкина. На исходе ночи Ромашкин облюбовал тихую балочку, выставил охрану, а остальным приказал ложиться спать. – Вот это приказ! – балагурил Пролеткин. – Побольше бы таких приказов! – Эх ты, детский сад! У тебя все думки только о приятном! – вздохнул Рогатин и, положив голову на вещевой мешок, тут же уснул. Саша свернулся клубком, прижался к широкой спине Рогатина и тоже задышал ровно и глубоко. Спали все. Только часовые, преодолевая дрему, выползли на бугорок, чтобы их обдувало ветром. Василий специально назначил парный пост. Нельзя надеяться на одного – люди так утомлены. Из-за этого ведь и привал устроили. Начинать разведывательные действия в переутомленном состоянии тоже рискованно: разведчику нужны ясный ум, мгновенная реакция. Проснулся Ромашкин первым, когда небо только начало бледнеть на востоке. В тенях уходящей ночи за каждым кустом, в каждом овраге могли притаиться фашисты. И вскоре разведчики обнаружили их в близком соседстве – на дороге. Фашисты шли растянувшимся строем. Человек пятьдесят – шестьдесят. Некоторые несли на плечах шестидесятимиллиметровые минометы. «Пехотная рота, – определил Василий, – такие минометы на вооружении только в пехотных ротах. Но рота неполная. Обычная ее численность более ста человек. Вероятно, один взвод оставлен позади для прикрытия… Ну а если идет рота, значит, где-то должен быть и ее батальон. Скорее всего, главные силы батальона уже отошли под покровом темноты, чтобы занять оборону на промежуточном рубеже. Рота их догоняет…» Так вот, по деталям раскрывается в разведке общая картина. Жук передал по радио предположения командира и его решение идти на поиски промежуточного рубежа. Шли теперь осторожнее. Впереди дозор – Шовкопляс и Голощапов. Они пробирались от кустов к роще, от рощи к оврагу. Открытое пространство переползали. Достигнув очередного укрытия, подавали сигнал: «Путь свободен». В полдень дозор вызвал сигналом одного комвзвода. Ромашкин выполз на высоту и увидел: внизу, перед деревней работают немцы. По пояс голые, они углубляли траншею. Другие у ручья резали дерн, подносили его и маскировали бруствер. Поводив биноклем, Василий заметил в некотором отдалении еще несколько немецких подразделений, занятых такой же работой. Видно, здесь и оборудуется промежуточный рубеж. И за траншеями тоже копошатся солдаты, наверное, артиллеристы и минометчики. – Ну, хлопцы, – сказал Василий, – тут все ясно, передний край промежуточного рубежа – вот он. Теперь надо осмотреть глубину. Как пойдем? Первым высказался Пролеткин: – Давайте построимся и двинемся строем, не таясь. Фрицы, как пить дать, примут нас за своих. Жук усмехнулся, покосившись на Сашу. – А если разглядят? В бинокль, например? – Отобьемся, – уверенно заявил Саша. – Отобьемся! – передразнил Рогатин. – После этого нас так гонять станут, только пыль сзади нас завьется. А пока ты здесь бегаешь, полк будет стоять без сведений. Саша не уступал: – Чего вы накинулись? Можете предложить что-нибудь лучше, давайте, выкладывайте! Разведчики молчали. Наконец Рогатин, как всегда, не торопясь, спросил: – Что вы скажете, товарищ старший лейтенант, насчет вон той балочки? Балочка эта огибала высоту вблизи копошившихся немцев и уходила на противоположную окраину деревни, где виднелись такие же зеленые кусты. – Как же! – съязвил Саша. – Фрицы в этой балке дорогу тебе приготовили! Дураки они, что ли, чтоб такой обход без мин оставить? – А чего ты мин боишься? Не видел их раньше? Фрицы мины поставили, а мы снимем! Предложение Рогатина было принято. Ползком разведчики потянулись к оврагу. По дну его бежал ржавый ручей. Там пахло болотом, свирепствовали комары. Под коленями и локтями предательски хрустели трухлявые ветки. Впереди осторожно крался Голощапов, руками прощупывая траву. Он лучше любого сапера мог обнаружить проволочки мин натяжного действия или усики нажимных. От его внимательного взгляда не ускользал ни один подозрительный их признак. Помята трава? Сломан сучок на кусте? Значит, надо быть начеку!.. Наконец он остановился, поманил Ромашкина, тихо сказал: – Вот они, милые. Приглядевшись, Ромашкин увидел на колышках железные головки с глубокими насечками. Они были похожи на ручные гранаты-лимонки, только крупнее. Такая штука, если дернуть за проводок, подпрыгивает и взрывается, разбрызгивая сотни осколков. Эти «попрыгунчики» хорошо знакомы разведчикам: их можно оставить на месте, достаточно перекусить проволочки. Простригли проход, благополучно выбрались за деревню и уже оттуда донесли в полк по радио: «Промежуточный рубеж в квадратах 2415, 2418. В квадрате 2512 – опорный пункт. Обходы с юга минированы. Продолжаю движение в направлении 2117–2011». За последующие пять дней группа Ромашкина раскрыла еще несколько таких рубежей. Не раз сталкивалась с врагами почти лицом к лицу, но удачно избегала боя. Однажды разведчики увидели, как вражеские факельщики деловито обливали керосином и поджигали дома в селе. Очень хотелось выскочить из укрытия и расправиться с этими подлецами. Однако сдержали себя – не позволяла задача, которую выполняли. На шестые сутки, когда солнце уже спустилось и не грело, а лишь било в глаза тревожным красным светом, как догорающая хата, впереди между деревьями блеснула широкая полоса воды. Днепр!.. Все знали, что он должен показаться с минуты на минуту. И все же вид спокойной большой реки взволновал разведчиков. Чуть не бегом бросились они к воде, но остановились за деревьями, чтобы не обнаружить себя. Только Шовкопляс не утерпел – прокрался к самому берегу, присел там в кустах, гладил воду, как живое существо, и шептал: – Днипро мий… Днипро мий коханый… Мы прийшлы… До наступления темноты разведчики, тщательно маскируясь, вели наблюдение. Немцы укрепляли и минировали оба берега. На западном вместе с солдатами работали насильно согнанные сюда женщины. Их разноцветные косынки Василий ясно видел в бинокль. Западный берег как бы сама природа уготовила для обороны: он высок и обрывист. Трудно преодолеть под огнем эту широкую водную преграду. Не легче и выкарабкаться на кручу того берега. Чтобы облегчить форсирование Днепра войсками, надо собрать как можно больше вполне достоверных сведений о противнике, его укреплениях. А для этого разведчикам придется первыми переправляться на тот берег. Впотьмах они связали два сухих дерева, поваленных бурей, прикрепили к ним вещевые мешки, одежду, оружие, а сами поплыли рядом с этим неуклюжим плотом, толкая его перед собой. На середине реки у многих стало сводить судорогой руки и ноги. Мышцы задубели от напряжения. Ромашкина тянуло на дно, как каменного. Он дробно стучал зубами, с трудом дышал – грудь словно железными обручами стянуло. Казалось, не будет конца этому плаванию. Какое расстояние уже преодолено и далеко ли до другого берега, определить было невозможно – ничего не видно. Только черная холодная вода вокруг. Но вот впереди обозначилась, кажется, полоса более плотной черноты. Ноги коснулись донной тины. Слава богу – дотянули! Совсем обессиленные, разведчики едва выбрались на узкую отмель. Их далеко снесло течением влево. Полежали. Отдышались. А холод все еще сотрясал тело. Надо вставать и возвращаться в полосу своего полка. Однако берегом идти опасно: он наверняка минирован, да и наблюдатели здесь, конечно, выставлены. – Отойдем от Днепра вглубь на километр-другой и там повернем вправо, – распорядился Ромашкин. Выкарабкались наверх. Снова залегли, прислушались. Неподалеку пиликала губная гармошка и слышалась немецкая речь. Поползли чуть правее и вскоре обнаружили траншею полного профиля. Земля свежая, рыли недавно. На площадке стоял пулемет. Саша зыркнул на командира – не прихватить? Ромашкин показал ему кулак. Перебрались через траншею, пошли дальше и наткнулись еще на одну линию окопов. В темноте звучали команды, угадывалось движение многих людей. Ясно различались удары кирок о землю, звяканье лопат. Здесь работали даже ночью. Пересекать эту линию не решились – могут заметить. Отступив назад, пошли направо, вдоль окопов. Через полчаса окопы кончились и не стало слышно ни голосов, ни шума земляных работ. Углубившись еще на километр, разведчики втянулись в густой кустарник и решили отдохнуть здесь. За двумя рубежами вражеской обороны они почувствовали себя в относительной безопасности. Внимание немцев направлено сейчас к востоку, а группа Ромашкина сидит у них за спиной. Отсюда и днем удобно будет вести разведку. Жук передал первые сведения о западном береге. В ответ последовали поздравление с удачей и пожелание новых успехов. Но утром разведчики вдруг обнаружили, что попали они в очень опасное место. Впереди и сзади копошились немцы. Неподалеку окапывались минометчики. Вскоре двое немецких солдат направились к кустам, где замаскировалась группа. – Брать втихую, – шепнул Ромашкин. Все напряглись. Немцы, разговаривая, шли к ним. У одного был топор, у другого веревка. Стали рубить кустарник, наверное, для укрепления стенок траншеи. Работали они почти рядом. Василий уловил даже специфический запах: смесь одеколона и порошка от вшей. Стоило кому-то из разведчиков чихнуть, и группа была бы обнаружена. Затянув увесистую связку веревкой, немцы заспорили, кому нести. Наконец один помог другому взвалить ее на спину и, посмеиваясь, пошел сзади. Разведчики отползли поглубже в кусты. И вовремя! Вслед за первыми двумя пришли еще четверо немцев. «А что, если сюда пожалует целый взвод?» Ромашкин старательно высматривал, куда бы скрыться, но спрятаться негде – за кустарником голые травянистые холмы. Трудным был этот день – ни покурить, ни размяться нельзя. Только в сумерки разведчики выползли к черному пожарищу. Когда-то это был, наверное, хутор. Теперь здесь торчала одинокая печная труба, валялись закопченные кирпичи да чернели обгоревшие остатки плетня. Василий надеялся, что немцы сюда не придут, поживиться тут нечем. Стали обследовать развалины, выбирая, где бы замаскироваться понадежнее. Можно было залечь на огороде между грядок в ботве. Можно расположиться в бурьяне вдоль плетня. Однако Саша Пролеткин нашел место получше. Он повел Ромашкина туда, где прежде стоял, очевидно, сарай. Разгреб сапогом головешки и золу. Показался какой-то квадрат. – Погреб, – сказал Саша. Подошли другие разведчики, подняли обгоревшую крышку. Из черной дыры потянуло сыростью и гнилой картошкой. Саша нащупал ногой лестницу, стал спускаться вниз. Чиркнул там спичкой, и все увидели в глубокой яме бочки и ящики. Следом за Пролеткиным спустился и Ромашкин. Осмотрел убежище, посвечивая фонариком. – Гостиница – люкс, – нахваливал свою находку Пролеткин. – Да еще и с закуской. – Он похлюпал рукой в одной из бочек и поднес к лицу Василия крепкий соленый огурец. – Что ж, давайте располагаться здесь, – сказал Василий. В погребе было тесновато, но каждый нашел, где присесть. Над лазом поставили искореженную в огне железную кровать и бросили на нее остатки плетня так, чтобы сквозь них можно было вести наблюдение. И дружно все захрупали огурцами. Саша стоял над бочкой, выпятив грудь, приговаривал: – Соблюдайте очередь, граждане! Обжорам вроде Рогатина устанавливается норма. Ромашкин смеялся вместе со всеми. Лишь в какой-то миг, взглянув на себя и своих орлов как бы со стороны, удивился: «Только ведь пережили смертельную опасность – и вот уже радуемся сырому погребу, соленым огурцам. Веселимся даже! И где? В тылу врага, который каждую минуту может обнаружить нас, и тогда…» Что будет «тогда», Ромашкин хорошо представлял себе, но не хотел думать об этом. Остаток ночи использовали для разведки вражеских инженерных сооружений на берегу. Надо было поторапливаться. Полк приближался – из-за Днепра уже долетал сюда гул артиллерийской стрельбы. Немцы тоже спешили: работа и ночью не прекращалась ни на минуту. Со всех сторон слышались удары кирок, ломов, топоров, передвигаться между работающими можно было лишь с крайней осторожностью, чаще всего ползком. С берега Ромашкин опять увидел широкий плес Днепра. Теперь на нем чуть дрожала, переливаясь, лунная дорожка. Вдали чернел противоположный берег. Может быть, оттуда в эту минуту смотрели сюда Куржаков, Петрович, Караваев? Они почти уверены, что натолкнутся здесь на мощнейшую оборону. Громкое название «Восточный вал», широко разрекламированное фашистами, рисовало в воображении нечто похожее на финскую линию Маннергейма – непробиваемые бетонные доты, подземные казематы, противотанковые рвы. А в действительности ничего подобного не было. «Возможно, все это тщательно замаскировано?» – опасливо предположил Василий. До самого рассвета ползал он по немецкой обороне, но железобетонных сооружений так и не нашел. Это его обрадовало. Теперь тревожила главным образом огромность водного пространства. Переплыть такую реку не то что под огнем, а и просто так удастся не каждому. Вспомнилось, как сам окоченел и едва не утонул прошлой ночью. А как поплывут войска? По ним будут бить из пулеметов и орудий, их будут бомбить с воздуха. Скоростных катеров и лодок нет, придется воспользоваться только подручными средствами. А какая у них скорость? На примитивном плоту, на связках соломы, на пустых бочках не очень-то разгонишься!.. Утром по радио получили распоряжение: «Будьте готовы к корректировке огня». Ромашкин заранее высчитал и нанес на схему координаты целей, чтобы не тратить на это время в разгар боя. День прошел без происшествий, если не считать, что после соленых огурцов всех страшно мучила жажда. Фляги опустошили уже к середине дня, все стали попрекать Сашу Пролеткина. – Дернул тебя черт найти эти огурцы, запеклось все во рту, – ворчал Голощапов. – Сожрал полбочки, конечно, запечет! И не только во рту, – огрызнулся Саша. Дотерпели до темна. Но и тут муки не кончились – к воде не пробраться. Ударила артиллерия, забухали разрывы, и разведчики поняли – форсирование началось под покровом ночи. Им не было видно, что творится на Днепре. Все высоты, с которых просматривалась река, были заняты гитлеровцами. Ориентировались по артиллерийской канонаде. Она грохотала вдоль всего побережья. Первыми форсирование начали те, кто раньше других вышел к Днепру. Главных сил ждать не стали. Успех обеспечивался прежде всего внезапностью. Справа и слева Ромашкин слышал уже трескотню автоматов. Это означало, что какие-то подразделения успели зацепиться за правый берег. А в полосе караваевского полка еще тихо. Василий забеспокоился: «Неужели потопили всех? Течением полк снести не могло. Он отчаливал, конечно, повыше нас, мы ведь предупредили, какая тут скорость течения». Несколько раз мощные налеты артиллерии едва не разнесли в клочья самих разведчиков. Было и страшно, и радостно: бьют-то свои! – Дают жизни! – комментировал Саша Пролеткин, и даже в темноте было видно, как он побледнел. – Пусть дают, – глухо отозвался Рогатин, – на реке легче ребятам будет. – А я что, возражаю? Нехай дают, – соглашался Саша. И вот наконец торопливая трескотня автоматов, взрывы гранат, крики – совсем поблизости. Кто-то отчаянно взвыл, видно, напоролся на штык или нож. В первой прибрежной траншее явно завязалась рукопашная. Не терпелось выскочить и бежать на помощь своим. Пролеткин трепетал, как лист на ветру, шептал в горячке: – Товарищ старший лейтенант, пора… Ну, товарищ старший лейтенант… Даже спокойный Рогатин весь подался вперед, с укором поглядывал на командира. – Подождите, хлопцы, – сдерживал их Василий, – уж если ударим, то в самый нужный момент… Их-то успокаивал, а сам думал: «Как угадать этот момент? Может быть, он уже наступил вот сейчас, когда наши цепляются за берег? Может, остались там несколько человек и самое время помочь им?» Из первой траншеи все еще слышалась стрельба. Теперь и пули летели в сторону разведгруппы. Неподалеку – торопливый топот множества сапог, говор на бегу и разгоряченное дыхание. Ромашкин огляделся. Около роты фашистов разворачивалось для контратаки. «Значит, нашим удалось зацепиться! Но сейчас ударит эта свежая рота, и что станет с теми, кто отбивается у кромки воды?» Он не мог больше ждать. Приподнялся, взвел автомат, тихо скомандовал: – За мной! Разведчики поняли все без разъяснения. Они, как тени, пошли на некотором удалении от немецкой цепи. Возможно, кто-то из фашистов, оглянувшись, и увидел их. Но разве мог он подумать, что по пятам следуют русские разведчики! Прозвучало громкое «Хайль!», и немецкая рота кинулась вперед быстрее. Из прибрежной траншеи навстречу ей забрызгали огоньки автоматов. Когда до траншеи осталось совсем рукой подать и неотвратимая волна контратаки готова была захлестнуть наших, Ромашкин закричал: – Огонь по гадам! Бей их, ребята! Двенадцать автоматов полоснули длинными очередями в спины атакующих. Темные фигурки закувыркались, закричали, поползли по земле. На Ромашкина бежал дюжий немецкий офицер, истошно вопя: – Нихт шиссен! Не стреляйте, здесь же свои! Жук встретил его очередью. А впереди почти то же самое кричал Голощапов: – Эй, славяне! Подождите стрелять! Мы свои! Разведчики с ходу свалились в траншею. Их обступили солдаты с того берега. Начались радостные восклицания: – Откуда вы взялись? – Вот выручили! – Мы думали – хана! – Ну, спасибо, разведчики! Василию показался знакомым паренек, который верховодил в траншее. – Где-то видел тебя, – не очень уверенно сказал Ромашкин. – А как же! – воскликнул тот. – Я Пряхин. Помните, как вы из пополнения разведчиков отбирали? Я вам не понравился тогда – Кузя Пряхин… – Ты уже сержант? – Стараюсь! – А чья это рота, где офицеры? – Куржаков у нас ротным. Он ранен в руку, на том берегу остался. Если бы в ногу, говорит, ранило, все равно поплыл бы. А в руку – не смог. Взводных тоже кого убило, кто утоп. Вот я самым старшим и оказался. Вступайте теперь вы в командование, товарищ старший лейтенант. Ромашкин не принял на себя командования потому, что разведчикам в любой момент могли поставить новую задачу. Да и не хотелось ему, по правде говоря, еще раз обижать Кузю своим неверием в него. На середине реки зачернели не то плоты, не то лодки. «Вторая волна десанта», – догадался Василий. Белые фонтаны воды со всех сторон обступили плывущих, а потом их вовсе заслонила стена артиллерийских разрывов. Из-за этой стены кое-где выскакивали какие-то неясные предметы. Что это – доски, живые люди, погибшие? И тут же пошла в контратаку еще одна рота противника. Отстреливались без суматохи. По траншее бегал сержант Пряхин, писклявым мальчишечьим голосом кричал: – Патроны зазря не жечь! Боепитание – на том берегу! Норма – один патрон на одного хрица! Понятно? – Куда понятней… – отвечали солдаты. – Как думаете, товарищ старший лейтенант, правильная норма? – Молодец, Пряхин, помощь будет нескоро. Видал, что на реке творилось? – Видал… Отбили и эту контратаку. А гитлеровцы тем временем отразили еще две попытки полка Караваева переправиться через Днепр. Ромашкин с нарастающей тревогой поглядывал на восток. «Скоро будет светать. Значит, на весь день остаемся без подмоги. Тяжелый будет денек…» Отыскал глазами Пряхина. И когда тот прибежал на зов, Ромашкин окончательно убедился, что ночь уже кончилась: на лице сержанта отчетливо проступали крупные веснушки. – Надо получше окопаться, днем нас засыплют минами, – предупредил Василий. – Понял, – ответил сметливый сержант и понесся по траншее, отдавая распоряжение: – Всем готовить «лисьи норки». Василий знал эти «лисьи норки» со времени битвы под Москвой – убежища надежные. «Нору» начинают рыть прямо со дна траншеи вперед и вниз. Толща земли сверху надежно укрывает солдата от пуль и осколков. Из такой «норы» может выбить только прямое попадание снаряда. А это, как известно, случается из тысячи один раз. С рассветом огляделись. Бой шел по всему берегу. Кое-где наши подразделения продвинулись на километр, а то и больше. Широкий фронт высадки лишал фашистов свободы маневра. Стоило им сосредоточить усилия на одном опасном участке, как тут же начиналось продвижение в других местах. Ромашкин тоже воспользовался одним таким моментом и, несмотря на малые силы, ворвался во вторую траншею. Почти без потерь. Только при этом открылись фланги. Раньше крохотный плацдарм упирался флангами в Днепр, образуя что-то вроде дуги, теперь же, отойдя от реки метров на триста, разведчики и солдаты Пряхина были открыты с двух сторон. А тут еще начала гвоздить со все нарастающей силой немецкая артиллерия. На противоположном берегу поняли, каково им, и заставили немецкие батареи ослабить огонь. Это было очень кстати. Бойцы опять принялись рыть «лисьи норы». Несколько человек Пряхин послал собирать трофейные автоматы, патроны к ним, гранаты. – Теперь перебьемся! – сказал неунывающий сержант, подавая Ромашкину немецкий автомат и снаряженные магазины. Буря в океане, ураган в песках, землетрясение в горах – если бы все это объединить, получилось бы, пожалуй, нечто похожее на то, что творилось здесь. Контратаки следовали одна за другой. Ромашкин едва успевал менять в автомате магазины. Даже пикировщики заходили два раза. Появилось много раненых. Были и убитые. Из разведчиков погибли Цимбалюк и Разгонов. Василия тоже зацепило осколком в руку. Кончились бинты, перевязывать раны пришлось нательными рубахами. Над Днепром плыла сплошная завеса пыли и дыма. Под прикрытием этой завесы с восточного берега попытались подкинуть подкрепление. Но вражеская артиллерия опять разнесла плоты в щепки. Только двое солдат вплавь добрались к Ромашкину. Мокрые, раненые, едва живые от усталости, они спрашивали: – Ну, как вы здесь? Держитесь? – Держимся. – Вот и хорошо. Мы к вам, товарищ старший лейтенант, на подкрепление. Василий невольно улыбнулся. Хоть и невелика помощь – два солдата, но они как бы олицетворяли порыв, которым были охвачены люди на том берегу. Больше верилось теперь, что оттуда поддержат при первой возможности. По радио тоже подбадривали. Майор Гарбуз спокойным баском говорил: – Передайте всем: форсирование идет успешно на широком фронте. Мы гордимся вами. Все вы представлены к правительственным наградам. А гитлеровцы неистовствовали. Тоже понимали, что ночью сил на плацдарме прибавится, и старались ликвидировать его засветло. Атаковали уже и танками. Особенно угрожающее положение создалось на правом фланге. Ромашкин кинулся туда, но, пока добежал, опасность миновала. Рогатин вытирал взмокший лоб, а Саша Пролеткин нервно раскуривал цигарку. На дне траншеи валялись трупы фашистов. – Паскуды, – дрожащим голосом ругался Пролеткин, – чуть не затоптали! Здоровые, как жеребцы! Рогатин смотрел на своего дружка с восхищением, пояснил командиру: – Когда эти гады свалились на нас, я троих на себя принял. А Сашок упал, будто мертвый. Лежит, шельмец, и снизу постреливает. Придумал же! Саша, напуская на себя суровость, отпарировал сердито: – Хорошо тебе, ты вон какой: махнул прикладом – бац! – двое лежат. А я что с ними сделаю? Один по мне пробежал, до сих пор вся грудь болит. Наступил сапожищем, чуть не растоптал! – Саша лукаво подмигнул. – Ну и я ему снизу в сиделку как дал очередь, так он из траншеи без помощи рук выскочил! Вон лежит. Ишь, харя до сих пор обиженная. Ромашкин выглянул из траншеи, там действительно лежал рослый фашист в багровых от крови штанах. Да, разведчики умели шутить даже в таком аду! И Василий был благодарен им за это. С такими людьми и в пекле не страшно. В коротких перерывах между контратаками ребята успевали доложить ему обо всем, что заслуживало внимания разведки. Жук непрерывно передавал добытые сведения на левый берег… С наступлением ночи через Днепр снова поплыли лодки, паромы, плоты. Фашисты отбивались отчаянно. Но с разбитых плотов уцелевшие солдаты выбирались только вперед. Недалеко от Василия разорвался снаряд. Опять оглушило. Стряхивая землю, осыпавшую его при взрыве, почувствовал – кто-то тянет за рукав. Перед ним стоял Жук. Его осунувшееся небритое лицо расплывалось в улыбке. Радист делал какие-то знаки, губы его шевелились, а слов Ромашкин не слышал, в ушах стоял звон. Жук приблизился вплотную и крикнул в самое ухо: – Всех нас к наградам представили! А вам с сержантом Пряхиным, наверное, Героя дадут. Точно говорю! Ромашкин не верил: «Ошибка, наверное…» А у Василия в ушах теперь не звенело, там будто свистел зимний ветер. Изо всех сил Ромашкин старался устоять на ногах, стыдно было падать: Жук может подумать, что от радости лишился чувств. Однако контузия брала свое, земля колыхалась, как плот на воде. Василий ухватился за край траншеи. И траншея раскачивалась вверх-вниз, вверх-вниз, словно качели. Наконец земля опрокинулась, и Ромашкину показалось, что он ударился спиной о твердое небо… Сознание возвращалось к нему урывками. Иногда при этом он слышал треск автоматов, совсем надорванный фальцет Кузьмы Пряхина. Надо бы встать, помочь сержанту, но не было сил. Потом совершенно неожиданно для себя Василий оказался на мокром берегу. Рядом хлюпает вода. Мелькает множество ног в солдатских обмотках: они валятся с плотов, бегут по отмели, лезут на крутой обрыв. И совсем рядом – голос майора Гарбуза: – Берите свободную лодку и срочно везите его в санбат. Да осторожнее!* * *
Бело вокруг. Ромашкин будто в заснеженном зимнем поле. Над ним склоняется какой-то тоже белый шар. Из шара смотрят знакомые веселые глаза. – Ну как, товарищ старший лейтенант, выдюжили? Глаза сержанта Пряхина. И голос его же, писклявый. «Что это, бред? Почему летом выпал снег? Почему так тихо? Наверное, немцы к новому штурму готовятся?» Василий огляделся. Небольшая изба, бревенчатые стены обтянуты старыми простынями. Кузьма с забинтованной головой сидит на соседней койке. Напоминает: – Это я, Кузя Пряхин. На плацдарме вместе хрицам прикурить давали. Помните? «Помню… Теперь все помню. Только чем там кончилось? Не сбросили нас в Днепр?» – Как фор… форсир… – У Василия не хватило сил выговорить это длинное слово. – Порядок! Хворсировали! Наши жмуть на запад! – прокричал Кузя. И Василий почувствовал, что засыпает. Спокойно засыпает, а не теряет сознания. «Не напрасно, значит, стояли мы насмерть!» – как в тумане, проплыла последняя мысль. Ранение у Ромашкина было не опасным, а контузия оказалась тяжелой: голова была какая-то пустая, он ничего не соображал. Потом выяснилось, из-за смертельной усталости, не спал же трое суток. А когда отоспался, отмылся, побрился, все как рукой сняло. Через неделю встал. Полевой госпиталь располагался в деревне; избы – палаты, клуб – столовая, правление колхоза – штаб госпиталя. Меж рубленых домов мелькали сестры в белых халатиках. Раненые в нижнем белье шкандыбали на костылях по садам и огородам – приелась окопная пресная пища. Яблочко, морковка, паслен у плетня – все это лакомство. Местных жителей в деревне не было: то ли фашисты истребили, то ли угнали, а может, ушли сами, когда наши отступали на восток. Проворный Кузьма приносил Ромашкину репу, а однажды притащил пригоршню розовой малины. – Ешьте, товарищ старший лейтенант. Солдаты все кусты по краям начисто обобрали. А я в заросли полез – колется, проклятая, не пускает, но лез, – сам наелся от пуза и вот вам набрал… – Кто здесь Пряхин? Иди в штаб, вызывают! – крикнул от двери посыльный, такой же, как и все, раненый, с бинтами на шее и в белых подштанниках. Только заношенная красная повязка на руке показывала, что он при исполнении служебных обязанностей. – Зачем это я понадобился? – изумился Кузьма. – Иди, там узнаешь, – сказал Василий и тревожно подумал: «Уж не похоронка ли? Может, у него брата убили. Или отца…» Пряхин убежал. Он всегда передвигался бегом. А по деревне уже гуляла новость: – Героя дали! – Кому? – Да тому конопатому, у которого башка в бинтах. – Говорят, здорово на плацдарме воевал, полку переправу обеспечил… Пряхин вернулся в хату, сияя глазами, словно голубыми фарами. Подбежал к кровати Василия, виновато затараторил: – Как же так, товарищ старший лейтенант?! Кабы не вы, нешто я удержал бы тот плацдарм? И теперь вдруг я Герой, а вы нет. Не по справедливости получается. Смотрел Ромашкин на его веснушчатый нос и сияющие голубые глаза, на бинты, испачканные у рта борщом, на рубаху с тесемками вместо пуговиц, и не верилось, что это Герой Советского Союза, тот самый Пряхин, которого он когда-то не взял в разведку. – Поздравляю тебя, – с чувством сказал Ромашкин. – Чего же поздравлять-то?.. А как же с вами? Напишу товарищу Калинину, не по справедливости выходит. – Брось ты кудахтать. Рассказывай по порядку. – Ну, вызвали, я доложился. Сказали, указ, мол, есть, и звонок по телефону был: как поправлюсь, ехать в Москву за высшей наградой… А что, если я там, в Кремле, скажу про вас Калинину? – Не надо. Там не полагается об этом говорить. Начальству виднее, кто Герой, кто нет. Да ты сам вспомни, через какое пекло прошел. Заслужил. Не сомневайся! – Так вы же рядом были и командовали больше меня. – Разберутся… Пряхин стал знаменитостью в госпитале. Ему выдали все новое со склада – белье, простыни, даже одеяло. В процедурной девушки размотали на его голове бинты, чтобы взглянуть на Героя. Им открылась веснушчатая лукавая физиономия с щербатыми зубами и озорными голубыми глазенками. Девушки захихикали, и каждая втайне отметила: «А он ничего, симпатичный…» Ромашкин радовался за сержанта, а в глубине души копилась обида: «Что же получается? На плацдарме всеми командовал я. И Пряхиным командовал. Но вот Кузя Пряхин – Герой, а меня обошли». Захотелось сейчас же уехать в полк. Не для того, чтобы выяснить, как все это произошло: неловко стало находиться рядом с Пряхиным – и ему радость омрачаешь, и у самого душу саднит. Только каким образом выбраться досрочно из госпиталя? В прошлый раз, под Москвой, помог военврач. Там учли гибель отца, подавленное состояние. Здесь никто не поможет, причин нет. Однако разведчик и в своем тылу остается разведчиком – он наблюдательней и находчивей других. В госпитале работников не хватало, раненые многое делали сами. Как только встал на ноги, берись за работу: на кухне, в управлении, в палате. Медсестры перевязывали только не ходячих. Остальные сами разматывали бинты, стирали их, сушили на деревьях. Раны показывали врачу, он говорил сестре, какую наложить мазь, сестричка мазала, а перевязывали сами друг друга. Ромашкин постоял в процедурной, послушал разговоры. Многие просили выписать их раньше, но врач – пожилой, толстый, в очках с массивными, точно лупы, стеклами – говорил: – Полежишь еще десять дней. Все. Иди. Были и такие, кто не прочь оттянуть срок выписки. – Эх, ты, сачок! – сердился врач, разглядывая ловкача через свои очки. – Иди в управление к Нине Павловне, скажи, майор Шапиро приказал немедленно отправить тебя в часть. Следующий. Ромашкин вернулся в палату. Собрал вещички, спрятал бинты, завязал все тесемочки на рубашке и с полной уверенностью в успехе направился в управление госпиталя. Нина Павловна, моложавая, красивая женщина со строгими глазами, работала споро. Когда подошла очередь Ромашкина, он, глядя прямо в глаза ей, с напускной вялостью сказал: – Шапиро велел выписать. – Вы вроде недавно у нас, – сочувственно отметила Нина Павловна. Ромашкин испугался, как бы не разоблачили. Решил избавиться от ее сочувствия и, разыгрывая нахала, заговорил вызывающе: – Вот и я толкую ему, что недавно прибыл, а он ноль внимания. Не вылечат, понимаешь, и уже гонят! Окопались тут в тылу… – Ну, ты не очень-то! – осадила Нина Павловна. – Как фамилия? – Ромашкин. – Если майор Шапиро велел выписать, значит, пора! – Она вписала фамилию в заранее заготовленные бланки и подала их Ромашкину. – Получай обмундирование и на фронт шагом марш. Вояка!.. Ромашкин был настолько опытным фронтовиком, что не нуждался в указаниях о маршруте к месту назначения. Он, конечно, не поехал в резерв офицерского состава, куда выдали предписание, а вышел на шоссе, на попутных машинах добрался до своей дивизии и к вечеру очутился в родном полку. Встретили его радостно и начальники, и разведчики. Должность в разведвзводе была свободна, специально для него сохраняли. – Очень уж быстро вылечился! – подозрительно сказал Гарбуз, вглядываясь в похудевшее лицо Василия, и позвал его в свой блиндаж. – Пойдем, чаем тебя напою и обрадую. У Ромашкина так и подпрыгнуло сердце: «Могло случиться, Пряхин в одном указе, а я в другом». Гарбуз усадил его к столу, сбитому из снарядных ящиков. Пододвинул стакан с чаем. Начал расспросы: – Что, парнишечка, невесел? В госпитале ничего не натворил? – Все в порядке, товарищ майор, вылечили. – Хорошо, если так. Ну, ладно, я очень рад тебя видеть – это раз. И поздравить с правительственной наградой – это два. Орденом Красного Знамени тебя наградили за форсирование Днепра. Орден будет вручать командующий армией. Гарбуз пожал руку Василия и опять испытующе глянул ему в глаза. Ромашкина обдало жаром. Нет, не этой награды он ждал! Пытался ругать себя, успокаивать: «Недавно с трепетом смотрел на Красное Знамя. Самой почетной наградой считал этот орден. А теперь смотри, как зазнался, даже не радуешься!» Гарбуз тоже был почему-то невесел. – Да, брат, и я не того ждал, – вдруг сказал он. Ромашкин испугался: откуда замполит узнал его мысли? – Ты давно заслужил Золотую Звезду. Сколько уже «языков» натаскал? Штук полсотни? – Сорок пять. – Вот видишь. Разведчикам, по-моему,надо, как летчикам, боевой счет вести. Сбил двадцать пять самолетов врага – Герой. Привел двадцать пять «языков» – тоже Герой. – Гарбуз явно был расстроен. – Звонил я в штаб армии. Говорят, командиром подразделения, которое переправилось первым и удержало плацдарм, был сержант Пряхин. А помогали ему все. И вы в том числе, товарищ Гарбуз, что же, и вам давать Героя? Вот ведь как меня подсекли. Сразу говорить расхотелось… Но ты не огорчайся, Ромашкин, мы тебя знаем. Впереди еще много будет возможностей. Ромашкин никогда не видел его таким расстроенным и вдруг сам стал успокаивать Гарбуза: – Не огорчайтесь и вы, товарищ комиссар, не за награды воюем! – Правильно, Василий. Но если награды существуют, значит, давать их нужно по заслугам. – Сержант Пряхин, по-моему, честно заслужил Золотую Звезду – он дрался геройски, командира роты заменил! И после того, как меня ранило, один командовал, плацдарм отстоял! Гарбуз досадливо отмахнулся. – Не о том речь. Пряхин – молодец. Я в принципе… И Ромашкин почему-то представил себе Гарбуза в его прежней роли – секретаря райкома партии – в поле, у трактора, среди колхозников. Там он был таким же – рассудительным, справедливым. И его любили. А после войны больше любить будут, потому что стал он еще душевнее, еще умнее. – Возьмите меня с собой после войны, – попросил Ромашкин, – правда, я не знаю, что там сумею делать… Гарбуз просиял. – Поедем! С радостью тебя возьму. А что делать?.. Ну, первым долгом я бы всему району тебя показал, рассказал бы всем, какой ты геройский разведчик. Потом тебя избрали бы секретарем райкома комсомола. Ну а последнего своего «языка» – самую красивую девушку на Алтае – сам высмотришь! И пойдет она к тебе в плен без сопротивления! – Гарбуз засмеялся. – А пока отправляйся в свой взвод. Мне пора к Куржакову. Он после ранения даже от медсанбата отказался, в тылах пока лечится. От безделья начал чудить: нацепил самовольно четвертую звездочку на погоны, расхаживает капитаном. По штату ему это звание положено, но не присвоили, значит, жди. А он говорит: не могу ждать, убьют – и капитаном не похожу! Ромашкин улыбнулся – это на Куржакова похоже! Попросил замполита: – Вы не ругайте его. Ругайте тех, кто не представил Куржакова к званию. Сами же говорили: положено – дай! – Ишь ты! – удивился Гарбуз. – Быстро усвоил!.. Но правильнее будет сделать так: присвоение звания Куржакову ускорить, а самого его подправить. Да, кстати, и ты поговори с ним, вы старые друзья. – Едва ли он со мной посчитается. – Почему же? Он тебя уважает. – Не замечал. – Мне Куржаков сам про тебя говорил: хороший парень этот Ромашкин, смелый и умный офицер… Гарбуз утаил конец этого разговора, не хотел напоминать о смерти. А Куржаков сказал тогда: «Зачем каждую ночь этого мальчика гоняете на задания? Привел „языка”, пусть отдыхает. Думаете, просто каждую ночь в немецкие траншеи лазить? Загубите парня, сами потом пожалеете».* * *
В Москве гремели салюты в честь героев Днепра. Без сна и отдыха работали люди в тылу по двадцать часов в сутки – им думалось, что бойцы действующей армии вообще не спят. У фронтовиков действительно случались периоды, когда спать почти не приходилось. Один такой бессонный месяц был на Курской дуге, другой – на Днепре. Утешали себя: «Ну, форсируем Днепр, тогда отоспимся». Не тут-то было! Немцы старались удержать Восточный вал. Все их резервы, все, кто мог ходить и стрелять, были брошены на ликвидацию плацдармов, захваченных советскими войсками на западном берегу Днепра. На фронт к советским воинам приезжали делегации с подарками, бригады артистов. Гостей допускали лишь до широкой днепровской воды и здесь останавливали. На том берегу продолжались тяжелейшие бои. Но гостей все же надо было принимать – они выступали в госпиталях, в резервных частях, во вторых эшелонах, в штабах, на аэродромах. Приехали гости и в полк Караваева. Кирилл Алексеевич был на НП, когда ему доложил об этом по телефону начальник тыла подполковник Головачев. – Хорошо, – устало сказал Караваев, а сам подумал: «Вот принесло не вовремя. Что же делать?» – Ну, вы там организуйте обед, угощение, чтобы все было на уровне. – Это понятно, все сделаем. Только они на передовую просятся. Вас хотят видеть, героических бойцов. – Ни в коем случае! Тут такое творится, не продохнешь! Сейчас шестую контратаку отбили. Я к тебе Гарбуза пришлю, он разберется. – И, положив трубку, сказал замполиту: – Давай, Андрей Данилович, это по твоей части. Я здесь как-нибудь без тебя обойдусь, а ты займи гостей. – Ладно, – мрачно согласился Гарбуз. – И что же там прикажешь мне делать? Они ведь героев хотят видеть. – Не злись, Данилыч. У нас все герои. Собери в штабе свободных офицеров да возьми Ромашкина с разведчиками – им сейчас тут делать нечего. Забирай и Початкина с его саперами. Вот тебе и герои! – Это же резерв. – Не одни они в резерве. Продержимся и без них. У фашистов тоже не бездонная бочка. Смотри, сколько их уложили за день. – Караваев кивнул на поле, усеянное мертвыми вражескими солдатами. – Устоим. Не беспокойся, Андрей Данилович. Я еще в первый батальон позвоню, чтоб к тебе послали натурального Героя – сержанта Пряхина. Вот и будет полный комплект… Так нежданно-негаданно Ромашкин попал в разгар боя в торжество. Переправившись на левый берег, разведчики забежали, конечно, к старшине Жмаченко. Почистились, приоделись, нацепили ордена и медали. – Ось як на украинской земле воювати, так с музыкой! – гордо сказал Шовкопляс. – Рано мы пируем, – возразил Голощапов, – немец может такую «барыню» сыграть, что в Днепр, как лягушки, прыгать станем. – Не для того лезли на плацдармы, чтоб назад драпать! – пробасил Рогатин. – Не кажи гоп, покуда не перескочишь… Хотя мы вже перескочили! – посмеивался Шовкопляс. – Погоди, немцы наскипидарят тебе одно место, поглядим, куда ты ускочишь, – задирался Голощапов. Ромашкин привинтил на новую гимнастерку все свои награды. К первой его медали «За боевые заслуги» давно прибавились медаль «За отвагу» и два ордена Красной Звезды. Подумал: скоро еще за Днепр Красное Знамя вручат… Жмаченко разглаживал на ребятах складки, одергивал, расправлял гимнастерки. Взмокший и красный от усердия, то и дело вытирал платком круглое лицо, лысину, шею. – Ты тоже одевайся, с нами пойдешь, – сказал Василий старшине. – Куда мне! – вздохнул с завистью Жмаченко. Ромашкин понял этот вздох по-своему: «У него и на грудь-то нацепить нечего. Как же мы проглядели? Сколько добрых дел старшина сделал! Разведчики всегда одеты, обуты, сыты. А ведь часто, разыскивая взвод, старшина нарывается на фашистов, отбивается от них. Он сам себе и разведка, и охрана, и транспорт – сам ищет взвод, на себе тащит термосы, мешки с продуктами. Да, не отблагодарили мы старшину! Интенданты в больших штабах ордена получают – и правильно! – а мы своего кормильца, который не меньше других опасностям подвергается, забыли. Нехорошо. Сегодня же с Гарбузом поговорю». Недалеко от штаба в машине с брезентовым тентом бойкая, веселая женщина продавала конфеты, папиросы, иголки, нитки, пуговицы – прибыл военторг. К Василию подошел Початкин. – Слушай, у нее там целая бочка вермута. Давай нальем в те бутылки на всякий случай. А то хватится батя, голову Гулиеву оторвет. – Правильно. Где бутылки? Женька принес ящичек. Подошли к машине, подали все сразу. – Наполните, пожалуйста. – Обмануть кого-нибудь хотите? – догадалась продавщица. – Ух, какие пузыречки красивые! – У нас на фронте без обмана, – отрезал Початкин. – Какой серьезный! – Продавщица обиженно поджала губы и подала бутылки с вермутом. Василий и Женька тут же стали пробовать. – Ну и дрянь! – сказал Ромашкин. – Жженой пробкой пахнет, – поддержал Початкин. – А-а! – махнул рукой. – Ничего, на немцев свалим: у них, мол, кто-то в эти красивые бутылки дряни налил. – Давай хоть горлышки сургучом запечатаем, – предложил Ромашкин и принес из штабной землянки палочку сургуча. На спичках растопили его и накапали на горлышки. – У меня еще вот что есть, – сказал Василий. Из кармана он достал немецкие монеты, пришлепнул одной из них, как печатью, теплый сургуч. – Здорово получилось! – оценил Женька. Приезжие артисты выступали под открытым небом. Сцену соорудили из двух грузовиков с откинутыми бортами. Зрители сидели на траве. Немолодой конферансье Рафаил Зельдович, в черном костюме с атласными лацканами и платочком в нагрудном кармане, сиял улыбкой и сыпал шутками. Сам спел пародийную песенку о старом часовщике и отбил под нее чечетку.Особое задание
И вот уже отгремела победная битва за Днепр. А затем очистилась от оккупантов и вся Правобережная Украина. Заканчивалась третья военная зима. Нелегкая, но куда более радостная, чем две ее предшественницы. На очереди стояло освобождение Белоруссии. При перегруппировке советских войск дивизия Доброхотова была переброшена на только что созданный 3-й Белорусский фронт. И в штаб этого нового фронта вызвали вдруг Ромашкина. Вызов был срочным. Настолько срочным, что даже машину прислали. Больше того, за старшим лейтенантом приехал в качестве нарочного майор. Вопросов в подобных случаях задавать не полагается, но Ромашкин все-таки спросил: – Что такое случилось? – Там все узнаете, – ответил неразговорчивый майор. По календарю была весна, а запоздалый снег сыпал по-зимнему. И ветер протягивал через открытый «виллис» белую поземку. Пока доехали до штаба фронта, Василий промерз до костей. Майор сразу повел его к генералу Алехину, начальнику разведуправления. Ромашкин не впервые слышал эту фамилию, однако видеть Алехина еще не приходилось. И почему-то этот генерал представлялся ему высоким, с величественной осанкой, таким же молчаливым, как его майор, и, конечно, очень строгим. В действительности же Алехин оказался низеньким, толстеньким, глаза добрые, как у детского врача, голос мягкий. В общем, главный разведчик фронта выглядел человеком совершенно бесхитростным. – Вы, товарищ старший лейтенант, пойдете в Витебск, – объявил генерал Ромашкину. – Там наши люди добыли схемы оборонительных полос противника. Принесете их сюда. Он сказал это так спокойно, как будто чертежи надо было доставить из соседней комнаты, а не из города, лежащего по ту сторону фронта. Ромашкин угадал, что начальник разведки избрал этот тон для того, чтобы не испугать его, не заронить с первой минуты сомнения. И действительно, спокойная уверенность Алехина передалась ему. «Пойду и принесу. Дело обычное». Он хладнокровно выслушал, как представляется генералу выполнение этого задания. Встрепенулся лишь под конец, когда начальник разведки сообщил: – Командующий фронтом будет лично говорить с вами. Спокойствие Ромашкина вмиг нарушилось. Он смотрел на Алехина и думал: «Нет, товарищ генерал, дело тут не обычное. Вы хороший психолог, умеете держаться. Однако и я стреляный воробей, отдаю себе отчет, что это значит, если командующий фронтом собирается лично инструктировать исполнителя! Вы, наверное, долго перебирали разведчиков, прежде чем остановить свой выбор на мне. И сейчас все еще размышляете: справится ли этот парень, не подведет ли?..» А генерал уже звонил по телефону, докладывал, что прибыл офицер, которого хотел видеть командующий. Положив трубку, поднялся из-за стола. – Пойдемте, командующий ждет… И не тушуйтесь. О ваших боевых делах он наслышан, ценит ваш опыт, верит в вашу удачливость. Так что все будет гут!.. Генерал неожиданно перешел на немецкий. Сказал, что Черняховский любит разведчиков. Спросил, как относится к разведке Доброхотов. А когда шли они глубоким оврагом, завел разговор по-немецки же на совсем отвлеченные темы. Ромашкин понимал – проверяет. Отвечал короткими фразами. Справа и слева в скатах оврага виднелись двери и окошечки – там размещались отделы штаба. Поднялись к одной из дверей по лестнице из свежих досок. В приемной их встретил адъютант с золотыми погонами. Василий золотых еще не видывал. Адъютант ушел за вторую дверь, обитую желтой клеенкой, и тут же вернулся. – Пройдите. Ромашкин очутился в теплом, хорошо освещенном кабинете. За столом сидел Черняховский – плотный, крепкий, лицо мужественное, темные волнистые волосы, светло-карие глаза. Вышел навстречу, пожал Василию руку, кивнул на диван. – Садитесь. И сам сел рядом, начал говорить о задании: – До Витебска километров двадцать. По глубине это тактическая зона, поэтому всюду здесь войска: первые и вторые эшелоны пехоты, артиллерия, штабы, склады и прочее. Выброситься в этой зоне на парашюте слишком рискованно. Да если бы высадка и удалась, возвращаться все равно нужно по земле. Самолет забрать не сможет. Понимаете? – Понимаю, товарищ командующий. – Василий по привычке встал. – Вы сидите, сидите, – потянул его за локоть Черняховский и продолжал: – Мне рекомендовали вас как удалого и грамотного разведчика, на которого вполне можно положиться. – Я сделаю все, товарищ командующий, чтобы выполнить ваш приказ. – Ну и добро. Выходите сегодня же, возвращайтесь как можно скорее. – Взглянул на Алехина. – Подготовили документы? – Так точно, товарищ командующий. Осталось сфотографировать его в немецкой форме, и удостоверение через час будет готово. – Группой пробраться труднее, – пояснил Черняховский, – пойдете один, в их форме, но избегайте встреч. Как у вас с немецким языком? – В объеме десятилетки и курсов при военном училище, товарищ командующий… И то на тройку, – признался Ромашкин, с опаской подумав: «Не будет ли это принято за попытку уклониться от задания?» Нет, Черняховский понял его правильно, однако переглянулся с Алехиным. – Скромничает, – сказал уверенно Алехин. – Не знаю, как там в десятилетке было, а сейчас понимает немецкий хорошо. Я говорил с ним. Только произношение сразу его выдаст. – Акцент порой опаснее молчания, – заключил командующий. – Значит, без крайней необходимости ни в какие разговоры с немцами вступать нельзя… У нас есть люди, владеющие немецким безупречно, но это глубинные разведчики, они не умеют действовать в полевых условиях. А для вас зона, насыщенная войсками, – родная стихия. Что ж, давай руку, разведчик, – перешел на «ты». – Нелегкое тебе предстоит дело, береги себя. – Командующий посмотрел Василию в глаза и как-то по-свойски добавил: – Мне очень нужны эти схемы, разведчик… Возвращались тем же оврагом. На душе у Ромашкина было необыкновенно легко и просторно. Его всецело захватило стремление скорее выполнить то, о чем просил командующий. Да, не только приказывал, но и просил! В управлении разведки Ромашкин переоделся в форму немецкого ефрейтора, его сфотографировали, освоил данные о явке – место, адрес, отзыв – и погрузился в изучение плана города. Прежде в Витебске он не бывал, а нужно заранее сориентироваться, с какой стороны войдет туда и куда двинется, ни у кого не спрашивая дороги. Подсчитал: необходимо пересечь двенадцать-тринадцать улиц, пролегающих с севера на юг, и тогда окажешься в районе нужной «штрассе». Странно, в белорусском городе – и вдруг «штрассе»!.. Потом так же тщательно изучались карта местности и обстановка на пути в Витебск. Ромашкин прикидывал, где необходимо проявить особую осторожность, какие объекты и с какой стороны лучше обойти. Минут через сорок принесли служебную книжку с его фотографией. По книжке он значился Паулем Шуттером, ефрейтором 186-го пехотного полка. Все это удостоверялось цветными печатями с орлами и свастикой. Книжка была настоящая, видимо, одного из пленных. В ней только сменили фотографию. Переброска Ромашкина через линию фронта была поручена тому же молчаливому майору. Опять сели с ним в «виллис» и поехали к передовой. В какой-то деревушке их встретил капитан – начальник разведки дивизии. Далее пошли пешком. По пути капитан подробно рассказал о системе оборонительных сооружений немцев на глубину до пяти километров, о поведении противника в этом районе. На передовой Ромашкина поджидали пять полковых разведчиков и три сапера. На всех белые маскировочные костюмы, оружие обмотано бинтами. Ромашкин тоже натянул маскировочный костюм. Последний раз молча покурил, попрощался с офицерами и выскочил из траншеи, сопровождаемый незнакомыми бойцами. Шли, пригнувшись, от куста к кусту, по лощинам. Проводники его хорошо знали здешнюю нейтральную зону, вели уверенно. Пулеметные очереди потрескивали совсем близко. Не потому, что фашисты обнаружили разведчиков, а таков у них порядок: короткими очередями прочесывают местность. Ромашкин хорошо знал язык немецких пулеметов. Они своими очередями сообщают друг другу: «У меня все в порядке» или «Здесь готовится нападение». Сейчас пулеметы выбивали дробь: та-та-тра-та-та. Это означало: они спокойны. Изредка в небо взлетала ракета. Пока ее яркий покачивающийся свет заливал местность, разведчики лежали, уткнувшись лицом в снег. Но как только ракета гасла, они моментально устремлялись вперед. Ромашкин отметил: «Зубры!» Неопытные подождали бы, пока привыкнут глаза, а эти знают, что в наступившей после ракеты темноте вражеский наблюдатель несколько секунд совсем ничего не видит, и используют каждый такой момент. А когда раздается пулеметная очередь, не очень-то заботятся о звуковой маскировке. Это еще раз подтверждает, что они «зубры». Новичок в таком случае обязательно заляжет, а опытные знают: пулеметчик во время стрельбы ничего не слышит, кроме своего пулемета. Свист пуль страшноват, однако обстрелянный боец понимает: свистит та, что мимо, а ту, что в тебя, не услышишь. Впереди снежное поле пересечено серой полосой. Это проволочное заграждение. Саперы щупают голыми руками снег – нет ли мин со взрывателями натяжного действия. Добравшись до кола, один сапер ложится на спину и берет руками проволоку, другой перекусывает ее ножницами. Очередная ракета метнулась в небо, шипя, как змея. С легким хлопком она раскрылась, залила все вокруг предательским светом и упала почти к ногам разведчиков. Ракетчик где-то рядом. Ромашкин отчетливо слышал, как щелкнула ракетница, когда он ее заряжал. В темноте саперы продолжали свое дело и вот уже дают знать: «Проход готов». Ромашкин посмотрел на часы: второй час ночи. Стараясь не зацепиться за колючки, прополз под проволокой. Впереди чернела траншея. Как всегда нелегки эти минуты! Очень трудно заставить себя приблизиться к темной щели. Нужно обязательно попасть в промежуток между двумя часовыми. А где они? Разве увидишь в темноте, да еще лежа, когда глаза над самой поверхностью снега? Борьба с самим собой длится несколько секунд. Василий достал гранату. Пополз к траншее с остановками, прислушиваясь: может, затопает промерзший гитлеровец или заговорит с соседом. Но было тихо. Кончилась гладкая поверхность снега, перед глазами комья и бугорки – это бруствер. До траншеи не более двух метров. Василий осторожно приподнялся на руках, посмотрел вправо и влево: торчит ли поблизости каска? Нет. Прополз последние метры до траншеи и заглянул вниз. Граната наготове. Траншея до ближайших поворотов пуста. Не поднимаясь высоко, перескочил через нее и быстро уполз к темнеющим кустам. Ракеты вспыхивают позади. Пулеметы выстукивают прежнюю спокойную дробь. Вторую траншею преодолеть легче. Здесь наблюдатели реже, и службу они несут менее бдительно. Слышно, как неподалеку кто-то колет дрова. Несколько человек спокойно разговаривают у своего блиндажа. Вспышки ракет все дальше и дальше. Уже нет необходимости двигаться ползком. Ромашкин поднялся около деревьев. Осмотрелся. Наметил место следующей остановки, запомнил все, что должно встретиться на пути, и, пригнувшись, перебежал туда. Так же действовал и в дальнейшем. Разведчики называют этот способ «идти скачками». Вскоре попалась наезженная дорога. Ромашкин просмотрел ее в обе стороны и, никого не обнаружив, пошел по ней вправо. Помнил, справа должно быть шоссе на Витебск. Пройдя с километр, увидел – движется навстречу что-то большое, темное. Свернул и затаился в придорожных кустах. Через несколько минут мимо проползли груженые сани. Из ноздрей лошадей выпархивали белые облачка пара. Ездовой – немец, весь в инее – шел рядом с санями. В другое время он непременно стал бы «языком», но сейчас трогать его нельзя. Так, уступая дорогу всем встречным, Ромашкин достиг шоссе. Вдоль шоссе чернела деревня. Идти напрямик, не зная, что делается в деревне, опасно. Обходить – потеряешь немало времени. Как быть? «Что говорил об этой деревне начальник разведки дивизии?» Ничего определенного вспомнить не удалось. Темный ряд домишек выглядел загадочно. Молодым разведчикам обычно внушают: в любой неясной обстановке есть незначительные на первый взгляд признаки, по которым можно разгадать ее. А вот он, хоть и опытен в разведке, никак не мог обнаружить здесь ни одного такого признака. Подошел ближе. Если в деревне штаб, то должны к домишкам тянуться телефонные провода. Но, как ни напрягал зрение, в темноте проводов не увидел. Однако заметил: в некоторых окнах сквозь маскировку пробивались узенькие полоски света. Вот и признак! Этого достаточно. Местные жители не будут сидеть со светом в глухую ночь. В прифронтовой полосе они вообще не зажигают света с наступлением темноты. Обогнув деревню, опять выбрался на шоссе. Чем ближе к Витебску, тем чаще попадаются машины, повозки, группы людей. Прячась от них, поглядывал на часы. «Медленно продвигаюсь! Так до рассвета не добраться. Надо что-то придумать». Снял свой белый наряд, закопал у приметного дерева – пригодится на обратном пути. Вернулся к дороге и стал высматривать сани с гражданскими седоками. Вскоре такие показались. Возница дремал, лошадь шла шагом. Ромашкин окликнул закутавшегося в тулуп дядьку и стал объясняться с ним на смешанном русско-немецком языке. – Нах Витебск? – Да, на Витебск, господин офицер. – Возница принял его за офицера. – Их бин кайне офицер, их бин ефрейтор, – поправил Ромашкин и забрался в сани. Поехали. Чтобы не замерзнуть и замаскироваться, зарылся в пахучее сено, которое лежало в санях. Вознице приказал: – Нах Витебск! Их бин шлафен. Спать, спать. Понимаешь? – Понимаю, чего же не понять… Спи, коли хочется, – ответил тот. Ромашкин лежал в сене и следил за дорогой. Да и за возницей надо было присматривать. Кто знает, что у него на уме. Одинокий дремлющий фашист – заманчивая штука. Тюкнет чем-нибудь по голове и свалит в овражек. На рассвете достигли пригорода. В том месте, где шоссе превращалось в улицу, Василий заметил шлагбаум и танцующую около него фигуру прозябшего постового. Там могут проверить документы, спросить о чем-нибудь. Это Ромашкину ни к чему. – Хальт! – скомандовал он вознице и, выбравшись из саней, махнул рукой: езжай, мол, дальше. Дядька послушно продолжал свой путь. Ромашкин ушел с шоссе и тихими заснеженными переулками углубился в город. Витебск еще спал. Где-то здесь, в этом скопище развалин и уцелевших домов, нужная квартира. Там его ждут. Туда сообщили по радио, что Ромашкин вышел. Василий считал улицы – нужна четырнадцатая. Чем глубже в город, тем крупнее дома и чаще развалины. Черные проемы окон, лишенные рам и стекол, смотрят угрюмо. Пересек десятый перекресток и вдруг прочитал на угловом доме название нужной «штрассе». Значит, в пригороде обсчитался на три улицы. Не беда! Отыскал дом номер 27. Вошел в чистый освещенный подъезд. Квартира на первом этаже. На всякий случай положил руку в карман, на пистолет. Может, пока шел, здешних разведчиков раскрыли и сейчас за дверью засада? Негромко, чтобы не разбудить соседей, постучал в дверь. Через минуту женский голос спросил: – Кто там? Стараясь подделаться под немца, сказал пароль: – Я пришел от гауптмана Беккер; он имеет для вас срочная работа. Дверь отворяется, и женщина говорит отзыв: – Во время войны всякая работа срочная. Впустив Ромашкина и заперев дверь, хозяйка подала руку, шепотом сказала: – Проходите в комнату, товарищ. – А куда-то в сторону бросила: – Коля, это он. Только теперь Василий заметил в конце коридора мужчину лет сорока. Мужчина подошел, представился: – Николай Маркович. Ромашкин снял шинель, хотел повесить ее на вешалку, но хозяйка остановила: – Здесь не надо. Она унесла шинель в комнату. Сели к столу, Ромашкин рассматривал этих скромных смелых людей. Сколько сил прилагает, наверное, гестапо, чтобы отыскать их! А они живут, работают, встречаясь с гестаповцами каждый день. Крепкие нужны нервы, чтобы вот так ходить день за днем по краю пропасти. Николай Маркович, в свою очередь, присматривался к Василию. Сказал одобрительно: – Быстро добрались. Я думал, придете завтра. – Спешил. Переждать до следующей ночи негде – обнаружат, да и холод собачий – окоченеешь. – Надюша, – спохватился хозяин, – организуй-ка чаю и другого-прочего, промерз человек. Хозяйка ушла на кухню, а они сидели и не знали, о чем говорить. Разговор наладился лишь за завтраком. Ромашкина расспрашивали о жизни на Большой земле. Он охотно отвечал на эти расспросы. Но едва ослабло напряжение, начала сказываться усталость. От хозяев квартиры это не ускользнуло. Николай Маркович поднялся, мягко сказал: – Нам пора на службу. А вы укладывайтесь спать. Набирайтесь сил. Вечером в обратный путь… Они ушли, Ромашкин лег в постель. Слышал, как под окнами иногда топают немцы, доносился их резкий говор. Проснулся, когда уже стало смеркаться. Надо собираться «домой», нет причин задерживаться здесь. Фотопленку с отснятыми чертежами Надежда Васильевна зашила ему в воротник под петлицу. А подлинники лежат где-то в сейфах, под охраной часовых. «Чтобы попасть сюда, – подсчитывал Ромашкин, – мне понадобилось около семи часов. Если на возвращение уйдет столько же, то к двум часам ночи могу быть у своих. Однако спешить нельзя. Переходить линию фронта лучше попозже – часа в три ночи, когда часовые умаются и никто другой не будет слоняться по обороне. Сложнее теперь перебраться через колючую проволоку: нет ни саперов, ни ножниц для проделывания прохода, а старого я, конечно, не найду. Придется подкопаться снизу или перелезть по колу. Оборвешься – порежешь руки, но лишь бы выбраться». Договорились, что Николай Маркович и Надежда Васильевна будут сопровождать его по противоположной стороне улицы и проследят, как он выйдет из города. Николай Маркович предупредил: – Если с вами что-нибудь стрясется, мы ничем не сможем помочь. Вы понимаете, мы не имеем права… Он говорил смущенно, боясь, чтобы Ромашкин не принял это за трусость. На прощание выпили по стопке за удачу. Эта стопка неожиданно сыграла очень важную роль. Улицы были безлюдны. Редкие прохожие боязливо уступали Ромашкину дорогу. Он шел, не торопясь, пистолет в кармане брюк, готовый к действию в любой момент. На противоположной стороне – Николай Маркович и его жена будто прогуливались. Дошли до оживленной улицы. Поток людей несколько озадачил Ромашкина: не пересекал такой людной, когда шел утром. Но тут же сообразил, что ранним утром все улицы одинаково пустынны, а сейчас вечер – время прогулок. По тротуарам прохаживались немецкие офицеры, в одиночку и с женщинами. Выждав, когда на перекрестке станет поменьше военных, Ромашкин двинулся вперед. Миновал тротуар, проезжую часть. Еще миг – и скрылся бы в желанном сумраке боковой улицы. Но тут как раз из-за угла этой улицы прямо на него вывернул парный патруль. На рукавах белые повязки с черной свастикой. Патрульные остановили его, о чем-то спрашивали. По телу, от головы до ног, прокатилась горячая волна, а обратно, от ног к голове, хлынула волна холодная. Боясь выдать себя произношением, Василий молча достал удостоверение. Что еще могут спрашивать, конечно, документы! Худой, с твердыми желваками на скулах патрульный внимательно изучил его служебную книжку, спросил придирчиво: – Почему ты здесь? Твой полк на передовой, а ты в тылах ошиваешься?.. Вопрос резонный. Но Василий не спешил вступать в разговор с немцами. В такой момент он и по-русски-то, наверное, говорил бы, заикаясь, где уж там объясняться по-немецки! Задержанный молчал, а патрульный все настойчивее домогался, почему он улизнул с передовой. Вокруг образовалось кольцо зевак, среди них много военных. Бежать невозможно. Василий украдкой осмотрел окружающих. Искал, кто покрупнее чином. Пока не обыскали и пистолет при нем, хотел подороже взять за свою жизнь. Вдруг патрульный засмеялся. Он наклонился к Ромашкину, принюхался и весело объявил: – Да он, скотина, пьян! Ромашкин поразился: какое чутье у этого волкодава! Всего ведь по стопке выпили с Николаем Марковичем за удачу. Трудно было определить, удача это или нет, но обстановка на какое-то время все-таки разрядилась. Коли пьян, разговор короткий. Ромашкина бесцеремонно повернули лицом в нужную сторону, сказали «Ком!» и повели в комендатуру. Хорошо, что не обыскали! Пистолет, будто напоминая о себе, постукивал по ноге. Василий шел, покачиваясь слегка, как и полагается пьяному. Посматривал по сторонам. Патрульные, посмеиваясь, разговаривали между собой, подталкивали в спину, когда Ромашкин шел слишком медленно. – Ком! Ком! Шнель! Василий был внешне вроде бы безразличен к тому, что происходит, а в голове одна мысль: «Надо действовать! Надо что-то предпринимать! Если заведут в помещение, все пропало, оттуда не уйдешь. А где эта комендатура? Может, вон там, где освещен подъезд?» Шли мимо двухэтажного дома, разрушенного бомбежкой. Внутри черно. Лучшего места не будет! Василий выхватил пистолет, вупор выстрелил в патрульных и, вскочив на подоконник, прыгнул внутрь дома. Сзади послышались отчаянные крики. Поразило – кричали по-русски: «Он убил патрулей! Сюда заскочил! Сюда!» Ромашкин делал все автоматически. Совсем не думая о том, что когда-то изучал приемы «отрезания хвоста», остановился у стены за одним из поворотов и, как только выбежал первый преследователь, выстрелил ему прямо в лицо. Другие залегли, спрятались за угол стены. Теперь они будут искать обходы. А Ромашкин сразу после выстрела выпрыгнул из окна во двор, перемахнул через забор, перебежал садик. Выглянул из ворот на улицу, быстро перешел ее и опять скрылся во дворе. Так и бежал по дворам, перелезая через изгороди. В одном из дворов женщина снимала с веревки белье. Ромашкин молча прошел мимо к воротам. Она с изумлением посмотрела на странного немца, который почему-то лезет через забор. Ближе к окраине не стало дворов общего пользования. Калитки заперты. Ромашкин пошел тихой улицей. По ней, видимо, мало ходили и совсем не ездили – на середине лежал нетронутый снег. Погони пока не слышно. Но служебная книжка на имя Шуттера осталась у патруля, и Василий не сомневался, что из немецкой комендатуры позвонили в 185-й пехотный полк. Теперь, конечно, установлено, что никакого Шуттера там нет. Значит, его начнут искать всюду – и в городе, и на дорогах. Ромашкин на ходу оценивал обстановку. «Восемь часов. Быстро я проскочил город – заборы не помешали! Впереди еще целая ночь. Этого вполне достаточно, чтобы пробраться к своим». Подошел к развилке дороги. Столб с указателями подробно информировал, в какой стороне какие деревни и сколько до каждой из них километров. Одним своим ответвлением дорога уходила к лесу. Ромашкин выбрал это направление: в лесу легче маскироваться. Однако вскоре он понял, что ошибся: лес был полон звуков. Ревели моторы танков – их, видимо, прогревали. Перекликались немецкие солдаты, трещали сломанные ветки. Ромашкин свернул с дороги и вскоре очутился на обширной поляне. Поспешил к поваленному дереву в конце поляны. Но, подойдя ближе, вдруг разглядел, что это не дерево, а ствол пушки. Василий поспешил назад и только теперь услышал, как громко скрипит под сапогами снег. Пока не было явной опасности, не замечал, а сейчас этот скрип резал слух. Обойдя батарею, опять двинулся на восток. Лес кончился, впереди у самого горизонта вспыхивали и гасли осветительные ракеты. Ромашкин обрадовался: «Значит, выхожу к траншейной системе». Но здесь войска стоят плотнее. Нужен маскировочный костюм, а его нет. Дерево, у которого Василий зарыл свой белый костюм, где-то совсем в другом месте. «Как же я поползу в этой зеленой шинели? На снегу меня будет видно за километр!» Ромашкин забрался в кустарник и разделся догола. Холодный ветер будто ожег его. Проворно надел брюки и куртку, а нижнее белье натянул сверху. Шинель пришлось бросить, на нее нательная рубашка не лезла. Оглядев себя, с досадой отметил: «На снегу будут выделяться руки, ноги, голова. Руки и ноги, в крайнем случае, можно ткнуть в снег, а вот как замаскировать голову?» Но и тут нашелся: достал носовой платок, завязал концы узелками. Еще мальчишкой, купаясь на речке, Василий мастерил такие шапочки. Маскировка, конечно, получилась не ахти какой, да что поделаешь! Пошел «скачками». Без помех продвигался километра два. Наметил очередную остановку у развалин. Они были метрах в пятидесяти. Перебежал к ним, а это вовсе не развалины, это штабель боеприпасов, накрытый брезентом. В заблуждение ввели ящики, разбросанные вокруг этого полевого склада. У противоположного конца штабеля маячил темный силуэт часового. Василий осторожно пополз в сторону. Так вот – то ползком, то «скачками», то обливаясь потом, то промерзая до костей, когда надолго приходилось замирать в снегу, – он достиг наконец желанной цели. Между ним и нейтральной зоной остались одна траншея и проволочное заграждение. К этому моменту Ромашкин настолько устал, что едва мог двигаться. Тело было как деревянное. Хотелось одного: поскорее выбраться за проволоку! Она совсем рядом, но по траншее ходит гитлеровец. Ромашкин заметил его каску издали. Каска проплывала вправо шагов на двадцать, влево – на десять. Василий пересчитал эти шаги не раз. Когда часовой шел вправо, делал пятнадцатый шаг и должен был сделать еще пять, находясь к Ромашкину спиной, тот подползал ближе к траншее. Когда часовой возвращался, Василий лежал неподвижно. И вот они рядом. Достаточно протянуть руку – и можно дотронуться до каски часового. Самое правильное – без шума снять его и уйти в нейтральную зону. Но Ромашкин чувствовал: сейчас это ему не под силу. Он настолько изнемог и промерз, что гитлеровец легко отразит его нападение. «Убить из пистолета – услышат соседние часовые, прибегут на помощь. Что же делать? Перепрыгнуть через траншею, когда фашист будет ко мне спиной? Но я не успею отползти. Это сейчас он меня не видит, потому что я сзади, а он смотрит в сторону наших позиций. На противоположной же стороне траншеи я окажусь прямо перед его носом… Но и так лежать дальше нельзя – замерзну. Единственный выход – собрать все силы и ударить фашиста пистолетом по голове, когда будет проходить мимо». Пытаясь хоть немного отогреть пальцы, Ромашкин дышал на них и совсем не чувствовал тепла. Рука может не удержать пистолет, удар не получится. И все же, когда немец вновь поравнялся с ним, Василий ударил его пистолетом по каске. Плохо! Удар вскользь. Гитлеровец с перепугу заорал, бросился бежать. Пришлось выстрелить, после чего Ромашкин мигом оказался у проволочного заграждения. Ухватившись за кол, полез по нему, опираясь ногами о проволоку. Сзади уже кричали, стреляли. Разрывая о колючки одежду и тело, Василий перебрался через второй ряд проволоки, и тут что-то тяжелое ударило в голову. Он потерял сознание. Когда очнулся, в первую минуту ничего не мог понять. В глазах плыли оранжевые и лиловые круги. Чувствовал сильную боль, но где именно болит, сразу не разобрал. Пытался восстановить в памяти, что произошло. И вот смутно, будто очень давно это было, припомнил: «Лез через проволоку, потерял сознание от удара. Ранен… Но куда! И где я сейчас?» Он лежал в снегу, вокруг ночная темень. Рядом разговаривали по-немецки. «Почему меня не поднимают, не допрашивают?» Позади кто-то работал лопатой. «Может, приняли за убитого и хотят закопать?» Вслушался: опять звон лопаты о проволоку, натужливое пыхтение. Догадался: «Да, фашисты считают меня убитым. Они по ту сторону проволочного заграждения. Я – по эту. Подкапываются под проволоку, чтобы втащить меня к себе… Вскочить бы сейчас и бежать! Но если у меня перебиты ноги?» На снегу недалеко от себя Ромашкин увидел свой пистолет. Постарался вспомнить, сколько раз из него выстрелил, есть ли в обойме хоть один патрон. «Живым не дамся. Все равно замучат». Пока размышлял, к его ногам уже подкопались. Пробовали тащить, не получилось. Он лежал вдоль проволоки и, когда потянули за ноги, зацепился одеждой за колючки. Гитлеровцы просунули лопату с длинным черенком и, толкая в спину, пытались отцепить его от колючек и повернуть так, чтобы тело свободно прошло в подкоп. Ждать дальше было нельзя. Ромашкин подхватился и бросился бежать в сторону своих окопов. У немцев – минутное замешательство: мертвец побежал! Потом они опомнились, открыли торопливую пальбу. А он бежал, падал, кидался из стороны в сторону. Над ним взвивались ракеты. Полосовали темень трассирующие пули. Добежал до кустов. Пополз параллельно линии фронта. Неприятельский огонь по-прежнему перемещался в направлении наших позиций. Значит, потеряли из вида, считают, что он бежит к своим напрямую. С нашей стороны ударила артиллерия – это было очень кстати. Только непонятно, почему она откликнулась так быстро на всю эту кутерьму. Случайное стечение обстоятельств?.. На пути встретилась замерзшая речушка. У Василия еще хватило сил выползти на лед, но тут он опять потерял сознание. Кроме предельной усталости, сказывалась и потеря крови. Очнулся от толчка. Его перевернули на спину и, видимо, рассматривали. Кто-то сказал с досадой: – Фриц, зараза! Неласковые эти слова прозвучали для Ромашкина сладчайшей музыкой. Смог только выдохнуть: – Не фриц я, братцы! – Ты смотри, по-русски разговаривает! – удивился человек, назвавший его фрицем. – Ну-ка, хлопцы, бери его! Ромашкин не запомнил, как и почему оказался он в блиндаже усатого командира полка, совершенно не знакомого. Едва перебинтовали голову, Василий оторвал от куртки воротник и попросил срочно доставить этот лоскут в штаб фронта – в разведывательное управление. А там, оказывается, все были в тревожном ожидании. Николай Маркович успел сообщить по радио о столкновении Ромашкина с немецким патрулем и, кажется, удачном бегстве от преследователей. Командующий фронтом приказал в каждом полку первого эшелона держать наготове разведчиков и артиллерию. И когда в том месте, где Ромашкин переходил фронт, гитлеровцы проявили сильное беспокойство, наша артиллерия немедленно произвела огневой налет по их передовым позициям, а группа разведчиков вышла в нейтральную зону. Она-то и подобрала Василия на льду. Теперь он сидел в теплом блиндаже, смотрел и не мог насмотреться на дорогие ему русские лица. Казалось, не видел их целую вечность. – Какая у меня рана? – спросил Ромашкин фельдшера, бинтовавшего ему голову. Фельдшер замялся, но, видно, посчитал неприличным врать такому человеку. – Надо поскорее вас в госпиталь. Ранение в голову всегда опасно. Усатый командир полка заторопился, приказал немедленно подать его сани. Накинул на Ромашкина полушубок, распорядился, чтобы фельдшер лично сопровождал раненого до госпиталя. Прощаясь, подполковник дал Василию флягу, шепнул: – Ты крови много потерял, как бы не замерз в пути. Принимай помаленьку. Сани скользили легко и плавно. И так же легко было на душе у Василия. «Все же выбрался. И поручение командующего выполнил». Отвинтил крышку фляги и хлебнул на радостях несколько глотков. «Мама в эту ночь спокойно спала. Она даже не подозревает, как близко я был от гибели и каким чудом спасся». Ромашкин выпил еще несколько глотков – за нее. В расположении своих войск все было прекрасно, даже запоздалый мороз нипочем и ветер ласковее. Вспомнил предупреждение усатого командира полка: «…как бы не замерз в пути». Замерзающим, говорят, всегда кажется тепло и хочется спать. Он еще раз приложился к фляге и прислушался к самому себе. Нет, спать ему не хотелось. Наоборот, его будоражило веселое возбуждение, хотелось петь. И он запел песенку, которую услышал на том концерте у Днепра:* * *
После операции Ромашкина поместили в отдельную маленькую брезентовую палатку. Она была обтянута изнутри слоем белой ткани, обогревалась железной печуркой. Василий понимал: такое внимание к нему не случайно. Наверное, об этом позаботился сам командующий фронтом. Только вот никто не навестил его, не поздравил с удачным возвращением. Из-за этого появилась обида. Она точила, как червь, причиняя боль гораздо большую, чем рана в голове. Подумав, Ромашкин стал утешать себя: «О пережитом мною, о том, как проник в город, занятый противником, убил патрульных и ушел от преследования, раздевался догола на ледяном ветру, снимал часового и едва не угодил живым в могилу, знаю только я. Для других это выглядит по-другому: разведчик Ромашкин получил приказ доставить ценные сведения, задачу выполнил, в ходе выполнения ранен. Вот и все. Остальное лирика. Перед наступлением у каждого работы много, некогда вести душеспасительные беседы с раненым. Лежишь в отдельной палате, лечат, кормят, чего тебе еще надо?» И когда Ромашкин совсем уже успокоился, когда в душе его все встало на свои места, вдруг поднялся край палатки. Заглянул ладный солдат в отлично сшитой шинели, в комсоставских начищенных сапогах, в фуражке с лакированным козырьком. Солдат и не солдат, будто сошел с картинки. На фронте таких не было. – Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, – сказал, улыбаясь, красивый солдат. – Мы – фронтовой ансамбль песни и пляски. – Он показал рукой на вход в палатку, и Василий только сейчас услышал там, за брезентовым пологом, сдержанный говор многих людей. Ромашкин не мог понять, что все это значит и какое он имеет отношение к ансамблю. Солдат пояснил: – Нас прислал командующий фронтом. Сказал, что здесь, в госпитале, находится раненый разведчик, который выполнил очень важное задание, и его, то есть вас, надо повеселить. Вот мы и прибыли. Приятная волна благодарности прихлынула к сердцу Ромашкина: «Не забыл. При всей своей невероятной занятости. Спасибо вам, товарищ командующий!» – Как же вы будете это делать? В палатке больше трех – пяти человек не поместится, – растерянно спросил Василий и, только сказал это, догадался – есть иной выход. – Вы дайте концерт для госпиталя где-нибудь в общей столовой и доложите командующему, что приказ выполнен. – Мы так не можем. Приказано поднять настроение лично вам. Для госпиталя будет особое выступление, – настаивал солдат. – Ничего не получится, я еще не ходячий. Может, на носилках меня снесут куда-нибудь, где все будут слушать? – Приказ есть приказ! Мы все организуем здесь… Меня зовут Игорь, фамилия Чешихин. Друзья шутки ради пустили слух, что это псевдоним, который, мол, происходит от главного моего занятия: чесать языком. Я ведь конферансье. По-военному – ведущий ансамбля. Появился дежурный врач, пришли сестры, укрыли Ромашкина еще двумя одеялами, подняли полы палатки, и Василий увидел толпу хорошо одетых солдат, похожих, как братья, на Игоря Чешихина. Профессионально улыбаясь, Игорь представил их единственному зрителю и слушателю. Звонко, как с эстрады, объявил: – «Землянка», слова Алексея Суркова, музыка Константина Листова, исполняет солист ансамбля Родион Губанов. Происходящее было похоже на приятный сон – красивые люди, музыка, пение. И очнуться не хотелось: сон это или бред, пусть так и будет. Важно, что слова песни вполне отражают явь. «Бьется в тесной печурке огонь…» Вот она, печурка, и прыгает в ней красный огонь. «На поленьях смола, как слеза, и поет мне в землянке гармонь…» Ну не в землянке, так в палатке. Только вот глаза перед Василием другие – мамины глаза. Мама, мама, нет никого роднее и ближе тебя! «Ты теперь далеко, далеко… а до смерти четыре шага». Сейчас, пожалуй, побольше четырех. А было меньше шага, когда вели патрульные по Витебску, стволом автомата в спину подталкивали. И немец, которого он смог оглушить закоченевшей рукой, чуть не выстрелил в упор. Как уцелел? Непонятно. Из нескольких автоматов били, пока лез через проволоку, а зацепила всего одна пуля! – Вы не спите, товарищ старший лейтенант? – озабоченно спросил Игорь Чешихин. – Нет, нет, я все слышу и вижу отлично. Только не повредит ли вашим товарищам пение на открытом воздухе? У них ведь голоса. – Мы привычные. Всю зиму на морозе пели. Концертных залов на передовой нет. Теряли и голоса, и певцов. Война! После пения показали пляски. Танцорам было тесно на узкой дорожке перед палаткой, но они все же лихо кружились, а еще лучше посвистывали. – Специально для вас приготовлен отрывок из поэмы Твардовского «Василий Теркин», – сообщил Игорь. Ромашкин приподнялся. Он любил стихи Твардовского, в особенности про этого удалого парня Теркина! Игорь читал отрывок совсем новый, еще не читанный Василием в газете:Вот она, заграница
…В полку после возвращения Ромашкина ждала печальная весть: под Витебском погиб капитан Иван Петрович Казаков, первый учитель Василия. Трудно было представить Петровича мертвым. Золотые зубы под черными усиками так и блестели в задорной улыбке, всегда веселые глаза светились лукавством. Ромашкин слышал голос Казакова: «Приезжаю я с войны домой. На груди ордена, в вещевом мешке подарки…» Для Ромашкина он навсегда остался таким – живым и веселым. Во второй половине 1944 года советские войска изгоняли фашистов из Румынии, Польши, вступили на землю Югославии, Болгарии, Чехословакии, Венгрии… Дивизия, в которой служил Ромашкин, вплотную приблизилась к границе Восточной Пруссии. Предстояли первые шаги по немецкой земле. Все с волнением ждали, когда это свершится. – Мы уже по Германии бьем! – гордо и весело сказал артиллерист разведчикам. – А мы там уже побывали, – солидно ответил Саша Пролеткин. – Ну, как она? – Работы артиллеристам много будет – вся замурована в бетон! – Пробьем! Теперь не остановить! К немецкой земле Ромашкин вышел со своими разведчиками одним из первых. Леса, луга, речки, деревья в Германии были такие же, как в Литве и в Белоруссии. Ранним золотом горели клены, и там и здесь одна и та же вода блестела в реке. Луг с ярко-зеленой сочной травой где-то разделялся невидимой линией. Пограничных столбов и знаков не было, их снесли немцы. Установив по карте точные ориентиры, Ромашкин провел свою группу кустами к речушке, перешел ее вброд и, ощутив счастливое волнение, сказал: – Ну вот, ребята, вы и в Германии! Разведчики оглядывали кусты, деревья, траву. Не верилось, что вот это простое, обыкновенное – уже немецкое. Шовкопляс взял горсть влажной земли, помял ее, потер, понюхал. Задумчиво молвил: – Земля как земля. – Да, земля везде одинаковая, – сказал Рогатин, – только растет на ней разное – пшеница и крапива, малина и волчья ягода, душистая роза и горькая полынь. – Для Ивана это была целая речь, он даже испуганно посмотрел на разведчиков, но никто не засмеялся, не пошутил, у всех было торжественно и радостно на душе. В ту ночь притащили с немецкой земли первого «языка». Выволокли его из траншеи, которая окаймляла дот, замаскированный под сарай. Гитлеровец долго отбивался. Пролеткину, совавшему кляп, покусал пальцы. Только Иван Рогатин его утихомирил, взял за загривок своей ручищей так, что шея хрустнула. Пленный ефрейтор Вагнер и на допросе держался нагло. – Дальше вы ни шагу не пройдете. Все ляжете здесь, на границе Великой Германии! Ромашкин с любопытством разглядывал мордастого, с тупыми водянистыми глазами, немолодого уже немца. Давно не видел таких. Когда гнали их в хвост и в гриву по белорусской и литовской земле, попадались жалкие, испуганные, как пойманные воришки. А теперь вон как заговорили! Почувствовали новые силы на своей земле? Да, здесь они будут драться отчаянно. Их пугает расплата за совершенные преступления. – Доннерветтер, проклятая катценгешихтен! – ругался Вагнер. – Меня предупреждали об этом, а я думал – пугают! – Что значит «катценгешихтен»? – не понял Ромашкин этого слова. – Катце – кошка, гешихтен – история, какое-то странное сочетание. – Кошачья история, – пояснил пленный. – Это то, что произошло со мной. Вы схватили меня, как кошка мышку. Солдаты именно так и называют ваши ночные проделки. Рассматривая документы и бумаги, отобранные у пленного, Ромашкин обратил внимание на фотографии, которые были сделаны во Франции: Вагнер с девицами, веселый и самодовольный, на фоне кафе с французской рекламой и надписями. «Когда это было? – подумал Ромашкин. – В дни завоевания Франции или недавно? Может, это свежая дивизия с Запада? Похоже, ефрейтор потому такой нахальный, что не прочувствовал на себе силы наших наступательных ударов». Учитывая наглость Вагнера, Ромашкин не стал его спрашивать напрямую, а применил маленькую хитрость. – Значит, вы всю войну просидели во Франции? Нехорошо, товарищи воевали, а вы с девицами легкого поведения развлекались. – Я был на Востоке две зимы. – Вагнер показал ленточки на кителе. – Был ранен, только после госпиталя попал во Францию. – Значит, Франция – санаторий, туда посылают подлечиться? Вы говорите неправду, Вагнер, там идет война, в июне этого года в Нормандии высадились наши союзники. Пленный криво усмехнулся. – Ваши союзники! Если бы не вы, они бы не высадились… Ромашкин полистал служебную книжку и письма, полученные Вагнером. Письма отправлены на полевую почту, которая могла быть во Франции, или здесь, или вообще где угодно. Когда же пришла сюда эта свежая дивизия? – Последнее письмо во Францию вы получили из дома в конце июля, – сказал будничным голосом Ромашкин, усыпляя бдительность пленного, – а на новое место, сюда разве письма не доставляют? – Мы всего здесь… – начал было пленный и вдруг спохватился, настороженно поглядел на офицера, но Ромашкин делал вид, что ведет простой, ни к чему не обязывающий разговор, и Вагнер подумал: может, все так и пройдет, и офицер не обратит внимания на то, что он сболтнул. Но офицер был хитрый – Вагнер это понял, услыхав следующий вопрос. – А по какому маршруту вас везли? – Ромашкин хотел этим окончательно установить срок прибытия дивизии. Вагнер, краснея и бледнея, соображал, как быть дальше – говорить или не говорить? Пока все идет хорошо – его не бьют, не пытают. То, о чем спрашивает офицер, разве тайна? Что, русские не знают такие города, как Франкфурт, Берлин, Кёнигсберг? Вагнер со спокойной совестью назвал эти города. – Значит, когда вы выехали и когда прибыли? – припер его окончательно Ромашкин. Пленный закрутился, как жук, приколотый булавкой к картону, деваться было некуда, он с трудом выдавил: – Первого августа погрузились, неделю назад прибыли… Советские войска, вышедшие на границу, с ходу ударили по ненавистной земле, откуда напали в июне сорок первого фашисты. Началась артиллерийская подготовка, и на немецкой стороне ввысь полетели бревна, обломки бетона, деревья, вырванные с корнем, колеса от машин и пушек. Солдаты с нетерпением высовывались из траншей и ждали сигнала «вперед». – Ну, держись, фашистская Германия! Огонь атакующих буквально смел с земли оборонительные сооружения. Однако гитлеровцы все же сдержали первый натиск Красной армии, полки продвинулись всего километров на семь – десять. Были большие потери. Это заставило прекратить наступление и заняться серьезной подготовкой к штурму укрепленных полос. Было известно, что долговременные укрепрайоны Инстербургский, на реке Дейме и вокруг Кёнигсберга – не уступают по своей мощности самым современным линиям: Мажино, Зигфрида и Маннергейма. Доты и форты многоэтажные, железобетонные стены толщиной в три метра, запасы продуктов, боеприпасов, воды и прочего позволяют вести длительную оборону в полном окружении. Советские дивизии, сменяя друг друга на передовой, в перерывах между боями занимались боевой подготовкой. Учились прорывать долговременные линии обороны, изучали форты и железобетонные доты, которые придется штурмовать. Командующий фронтом генерал армии Черняховский появлялся и на учебных полях. – Сегодня здесь куется победа, – подбадривал он усталых, отвыкших от кропотливой учебы солдат и офицеров. – Больше пота – меньше крови, друзья. Голощапов, как всегда, ворчал: – Били, били фашистов – и, оказывается, не по науке! – Заткнись, тебе же добра желают, – урезонивал Рогатин. – Живой останешься, если с умом на немецкой земле воевать будешь. – А на своей земле я что же, дуром воевал? – Во всем надо вперед смотреть, а на войне особенно, тут как недоглядел – так гляделки вместе с башкой оторвет.* * *
Разведчики второй день сидели в полуоплывшей старой траншее и тайком наблюдали за немецким караулом, который охранял склад боеприпасов. Траншея находилась в трехстах метрах от караула, на голой высотке, ее было хорошо видно отовсюду: и от складов, и от дороги, которая к ним подходила, и от дома, где размещалась охрана, и от зенитной батареи, оберегавшей склады. Именно поэтому ее и выбрали разведчики: заброшенная траншея не вызывала у окружающих гитлеровцев никаких подозрений. Разведчики из нее хорошо просматривали и территорию склада, и даже двор караула, обнесенный стеной из красного кирпича. Остались позади российские леса и деревни с доброжелательным населением. Здесь, в Восточной Пруссии, кто бы ни увидел разведчиков – каждый враг. Поэтому группа сидела в траншее безвылазно и только по ночам подбиралась к дому, где размещался караул, и к ограде из колючей проволоки, опоясывающей склады. Задание, которое поручил группе разведотдел армии, было необычным, хотя и состояло всего из двух слов: уничтожить склады. Раньше Ромашкин и его ребята занимались только разведкой – устраивали засады, проводили поиски, таскали «языков». В результате быстрого продвижения наших войск в непосредственной близости от линии фронта оказались склады противника с авиационными бомбами и артиллерийскими снарядами. Это не были хранилища государственного значения – обычные войсковые склады, но командование понимало: боеприпасы, которые в них находятся, надо уничтожить как можно скорее, пока их не развезли на огневые позиции. Бомбежки с самолетов результата не дали: бетонные хранилища находились под землей да к тому же прикрывались огнем зениток. Партизан на немецкой земле, да еще в прифронтовой полосе, насыщенной войсками, конечно же, не было, поэтому пришлось поручить это дело войсковым разведчикам. Поскольку задание было очень важное, подполковник Линтварев решил назначить в группе парторга. Выбор пал на Ивана Рогатина. Его хорошо знали в полку – смелый, не раз награжденный разведчик: два ордена Красного Знамени и орден Красной Звезды, две медали «За отвагу». Но была также известна молчаливость этого здоровяка. Линтварев вызвал к себе Рогатина. И без этого не речистый, здоровяк совсем онемел, когда услышал, кем его назначают. Подполковник успел уже изложить задачи, которые надлежит выполнять парторгу, а Рогатин только к этому времени собрался наконец с силами и вымолвил: – Не сумею я… – Я все вам рассказал. Вы старый, опытный разведчик, справитесь. Задание очень важное – партийное влияние обязательно нужно, – спокойно и убедительно настаивал Линтварев. – Не смогу я… говорить не умею. Замполит улыбнулся, он отлично понимал состояние простодушного сибиряка, но иного выхода не было. – Ну, дорогой, вы неправильно понимаете политработу – разве она заключается только в том, чтобы говорить? Разве политработники не ходят в атаку? Не стреляют? Не бьют врагов в рукопашной? Они делают в бою то же, что и все, и плюс к этому поднимают, вдохновляют, зажигают других. Главное в нашем деле – добиться, чтобы приказ был выполнен. А как это сделать – подскажет обстановка: иногда пламенным словом, а чаще делом. – Нет, не сумею, – твердил Иван, отводя глаза в сторону. – В разведке и говорить-то нельзя, – продолжал убеждать подполковник. – Как там говорить? Кругом враги. Добейтесь, чтобы приказ был выполнен во что бы то ни стало, вот и все. – Ребята и без меня все сделают. Старший лейтенант Ромашкин разве допустит, чтобы приказ не выполнить? – У командира других забот много, а вы людей поднимайте на выполнение его решений – это ваш участок работы. Рогатин и до этого был в растерянности, а такие слова, как «решения», «поднимать людей», «участок работы», привели его в полное смятение. – Нет, нет, не смогу я. – Он даже попытался встать и уйти. Но Линтварев удержал его, положив руки на широкие круглые плечи. – Вы коммунист? – Коммунист. – От выполнения этого задания зависит жизнь наших отцов, матерей, жен. У вас есть дети? – Ну… – Так вот, может быть, в том складе лежит бомба, которую сбросят на ваш или мой дом. Разведчик задвигал плечищами, явно говоря этим: все, мол, я понимаю. – А друг у вас есть? – Есть. – А может быть, жизнь его оборвет один из снарядов, который там, в хранилище. – Да отпустите меня, товарищ замполит, я эти проклятые погреба сам взорву! – Вот и отлично. Сам или кто другой, главное – уничтожить! В общем, я считаю, задачу вы поняли правильно. Рогатин не успел придумать что-нибудь для возражения, подполковник пожал ему руку и вышел вместе с ним из землянки. Назначение состоялось. И вот группа благополучно прошла в тыл, пронесла взрывчатку, отыскала объект, замаскировалась. И двое суток сидит в заброшенной траншее, не находя возможности подступиться к складам. Двое часовых ходят по ту сторону проволочного забора. Причем двигаются они по эллипсу – постоянно навстречу друг другу. Подкрасться сзади или сбоку ни к одному из них невозможно – увидит второй. Да и как подкрасться – проволока накручена шириной в метр. Караульное помещение, в котором отдыхают свободные смены, находится в небольшом домике неподалеку от складов. Домик обнесен кирпичной стеной и оборудован по всем правилам караульной службы. Окна в нем с решетками, на ночь закрываются изнутри деревянными ставнями – не влезешь и даже гранаты не забросишь. Около караульного помещения постоянно стоит часовой. Он же открывает ворота, если кто постучит снаружи. Ворота все время заперты на засов изнутри. Прежде чем открыть их, часовой смотрит в окошечко – кто пришел. В ограде, видимо, кладовочка для топлива. Двор гладкий, асфальтированный – нет ни куста, ни деревца, снег отброшен к ограде. Все постройки из жженого кирпича, чистенькие, с замысловатыми башенками на углах. В общем, сделано все с типичной немецкой аккуратностью и педантичностью. Изучая жизнь караула в течение двух суток, разведчики установили его состав и порядок несения службы полностью. В восемнадцать часов приезжает на автомобиле новый караул. Он состоит из начальника – унтер-офицера, разводящего и шести караульных, всего восемь человек. Смену на пост, состоящую из двух солдат, водит разводящий через каждые два часа. Он подходит к проволочному ограждению складов, один из часовых, убедившись, что пришли свои, открывает ворота, сбитые из деревянных брусков и обтянутые проволокой, смена входит за ограду, где принимает пост. Два дня Рогатин наблюдал и думал вместе с другими разведчиками, как подступиться к объекту, но в охране все было отлажено четко. За эти два дня он похудел, оброс жесткой черной щетиной, белки глаз от бессонницы подернулись тонкими кровяными жилками. В траншее было холодно и сыро, ноги не просыхали, едкий туман обволакивал и днем, и ночью, с неба часто лился то жидкий лед, то мокрый снег. Окоп заливало месивом – ни лечь, ни сесть. Разведчиков знобило, зуб на зуб не попадал. «Ну, если не побьют нас на этом задании, то от простуды околеем, – думал Василий. – Обидно: прошли всю войну, уже конец ее виден – и вдруг так бесславно, от какого-то воспаления легких подыхать». Рогатин терзался больше всех. «Ну что я ему скажу? – думал тоскливо Иван. – „Вашего поручения не выполнил!” Так, что ли? А он ответит: „Клади на стол партбилет”». Рогатин глядел на ведущих наблюдение товарищей и вспоминал инструктаж замполита Линтварева: «„Ваше дело поднять людей…” А как их поднимать? Куда подымать? Я и сам вижу – тут не подступишься. „Огненным словом!” Что же, от моего слова порядок в карауле изменится? Вот свалилось на мою голову! „Делом добейтесь выполнения приказа…” Ну что я сделаю? Чего еще он говорил? Ах, да: „Командир принимает решения, а вы обеспечивайте их выполнение”. Чего же обеспечивать? Старший лейтенант да и любой другой на его месте ничего тут не придумает». Рогатин пододвинулся к Ромашкину. Молча сел рядом с ним на ступенечки, уперся спиной в стенку окопа – сверху потекла мокрая земля. Иван подождал, пока струйки не истощились, и зло плюнул себе под ноги. Ромашкин посмотрел на Ивана, про себя отметил: «Нервничает». Простое скуластое лицо Рогатина было хмуро, от густой щетины оно выглядело еще мрачнее. Рогатин избегал глядеть командиру в глаза. Недовольно сопел и тяжело думал. Ромашкин приподнялся над краем траншеи и снова стал смотреть усталыми глазами на домик охраны. Несбыточные мысли сменяли одна другую. «Подойти к воротам строем под видом нового караула? Но караул приезжает на грузовике ровно в восемнадцать. Если прийти раньше на десять – пятнадцать минут, будет подозрительно. Не успеешь разделаться со старым караулом, подкатит новый. Да и одежды немецкой нет… Пойти ночью к часовым под видом смены? Они окликнут, находясь по ту сторону проволочной ограды. Снять их бесшумно невозможно, выстрелишь – услышат в караульном помещении. Захватить зенитное орудие, раздолбать из него караул и в суматохе уничтожить склады? Это уже совсем из области майнридовских приключений – одну зенитку захватишь, а другие что же, спать будут?» Разведчики почти не разговаривали между собой, настроение у всех было мрачное. Они изредка разминались движением рук и покачиванием плеч из стороны в сторону. Сильные, занемевшие от холода и сырости тела хрустели. Ели, пили экономно, продуктов прихватили на двое суток, а теперь дело затягивалось на неопределенный срок. Каждый понимал: сидеть так бесполезно. Сиди хоть неделю – в охране ничего не изменится. Однако никто не осмеливался высказать это вслух, все ждали, чтобы первым сказал командир. Трудно было Ромашкину решиться на возвращение, но и торчать здесь до бесконечности тоже нельзя. Предпринять какой-нибудь опрометчивый шаг, чтобы доказать командованию свое стремление выполнить приказ, Василий не хотел. Это было не в его характере. Храбрый и честный, он не был способен на авантюризм и показуху. Он готов нести ответственность за невыполнение задания, но не станет рисковать жизнью разведчиков без пользы, без уверенности, что задание будет выполнено. На третий день к вечеру, когда кончились продукты, старший лейтенант спросил Рогатина: – Ну что, парторг, будем двигать назад? Не подыхать же здесь с голоду. Рогатин ждал этих слов, не раз уже видел этот вопрос в глазах командира, и все же от них будто слабая дрожь пробежала по телу. Разведчик очень уважал старшего лейтенанта, он был для него непререкаемым авторитетом, много раз они рисковали жизнью вместе, много раз оставались живыми благодаря находчивости и отваге Ромашкина. Иван любил этого человека преданной любовью, готов был заслонить его от пули и снаряда, но ответить сразу же согласием на такое предложение командира он сейчас не мог. Он был парторгом. Он понимал своим неторопливым, но ясным рассудком: вопрос стоит не о его жизни или смерти и не о том, отберут или оставят у него партийный билет. Все личное, свое уходило куда-то в сторону – он был представителем партии. Он не мог допустить, чтобы в его присутствии остался не выполненным приказ. Рогатин знал, Ромашкин всей душой хочет выполнить задание, но видит – невозможно. Иван и сам убежден, что это действительно так. Не будь он парторгом, согласился бы с ним и пошел бы назад. В том-то и дело, он – парторг. И послали его сюда парторгом, может быть, именно для такого случая, чтобы даже в невозможных условиях найти выход. Рогатин ничего не ответил на вопрос командира, только посмотрел на него пристально и виновато. Ромашкин отвел глаза в сторону. Он понимал состояние сибиряка, сочувствовал ему. – Понаблюдаем еще день, – коротко сказал командир и поставил свой автомат к стенке. У Рогатина мысли в голове ворочались тяжело и беспокойно: «По-моему сделал. Уважил парторга. Ну а что будем делать?..» Разведчики, подготовившиеся было к отходу, клали на прежние места вещевые мешки со взрывчаткой и оружие, молча рассаживались в опротивевшей всем сырой траншее; было видно по их вялым движениям, что они недовольны. Иван, чтобы не видеть это и не встретиться с осуждающими взорами товарищей, уставился на караул ненавидящим взглядом. Он смотрел на темные фигурки немцев, прохаживающихся за проволочной оградой, и готов был разорвать их сейчас. «Все из-за вас, гады», – думал он. Рогатин украдкой оглянулся на товарищей: кто сидел, прислонясь спиной к стене, кто полулежал, опираясь на локоть. «Был бы на моем месте настоящий парторг, может, и зажег бы их огненной речью, а я разве нарожаю столько слов, чтобы ребят распалить?» Иван мучительно боролся со своей робостью, заставлял себя говорить и все никак не мог решиться на это. Наконец он вымолвил: – Разве мы их к себе звали? Работали бы каждый на своем месте… Я бы сейчас технику ремонтировал, к посевной готовился, другие там… где всегда работали… А в деревнях они что делали? Палили все, народ уничтожали… Рогатин замолчал, подыскивая, о чем говорить дальше. А разведчики искоса поглядывали на него, и каждый понимал: говорит все это сибиряк потому, что его назначили парторгом. Жалко было смотреть на этого беспомощного здоровяка. Стыдно было сознавать, что это они виноваты в его терзаниях. Ивану произносить речь труднее, чем десять раз на задание сходить. Выполнили бы приказ, не было бы этой угнетающей тяжести. Но как, как его выполнить? Рогатин так и не закончил своей агитации, он неуклюже повернулся и, высунувшись из траншеи, стал наблюдать. Василий примостилсярядом с Рогатиным и тоже стал смотреть в сторону караула. А там жизнь шла своим, строго установленным порядком: прохаживался у двери часовой, ворота были заперты, свободные смены находились в доме. Ромашкин хорошо представлял даже то, что происходило внутри помещения: начальник караула, наверное, сидит в своей комнате и читает или играет с разводящим в шахматы; двое караульных спят, как им и положено перед заступлением на пост; один караульный стоит у входа в помещение, другой топит печь или письмо пишет в общей комнате; двое на посту у склада. Вот все восемь. Размышляя, Ромашкин увидел, как из караульного помещения вышел солдат в наброшенной шинели и направился к домику в дальнем углу двора. Через некоторое время он прошел назад, поправляя на ходу ремень на брюках; часовой, который охранял караульное помещение, даже не взглянул в его сторону. Василий и Рогатин посмотрели друг другу в глаза одновременно. Они подумали об одном и том же. Есть зацепка! Они поняли это сразу. Опустившись в траншею, старший лейтенант стал излагать разведчикам свой план – это была единственная возможность выполнить задание, которая выявилась только сейчас. Вариант был очень рискованным, успех его зависел от одного человека, которому предстояло осуществить самую опасную часть замысла. – Пойду я, – твердо сказал Рогатин в то мгновение, когда и сам Ромашкин и все разведчики с опаской соображали, кому же придется это выполнять. С наступлением темноты группа выбралась из траншеи и подкралась к забору в том углу, где находилась уборная караульного помещения. Рогатин и Пролеткин с помощью товарищей бесшумно перелезли через ограду и затаились в туалете. Была сырая темная ночь, у немцев вблизи складов и в самом карауле отличная светомаскировка, ничего не видно, только резкий, как команда, говор, долетавший из темноты, постоянно напоминал, что здесь тыл врага. Ждать пришлось долго. Но вот послышались шаги. Гитлеровец шел к туалету. Разведчики приготовили оружие и гранаты. Если немец закричит, придется вести бой со всем караулом. Темная фигура вошла в дверь, Ромашкин услышал короткую возню, тяжелое шарканье подошв по дощатому полу. И тут же все стихло. Через минуту показался темный силуэт человека. По широким плечам и раскачивающейся походке Ромашкин, смотревший через забор, понял – это идет Рогатин. Иван прошел мимо часового, который топтался, грея ноги, в стороне от двери. В свете, на миг упавшем из открывшейся двери, Ромашкин увидел на Иване немецкую шинель. Это была шинель того, кто остался лежать в туалете. Василий смотрел на секундную стрелку часов и представлял, что сейчас происходит в караульном помещении. Рогатин должен быстро определить, где комната для отдыха, и пройти туда. А что, если он столкнется с разводящим или начальником караула и они, взглянув ему в лицо, обнаружат чужого? Он успеет выстрелить, в кармане у него пистолет, который отдал ему Ромашкин. Стрелочка на часах пробежала десять делений. Выстрела не было. Значит, Рогатин вошел в спальное помещение. Сейчас он ищет ощупью в темноте, где лежат отдыхающие гитлеровцы. Их должно быть не больше двух, спать полагается только одной трети караула – педантичные немцы, конечно, не нарушают этого правила. Стрелка отсчитала еще пятнадцать делений. Сколько нужно секунд для двух взмахов ножа? Все тихо. Значит, ни один из спящих не вскрикнул. Сейчас Рогатин, наверное, смотрит через щель приоткрытой двери в общую комнату. Кто там может быть? Разводящий и караульный?.. Нет, только разводящий. Один караульный на посту у входа в помещение, второй лежит здесь, в туалете. А если в общую комнату зашел начальник караула? Тогда двое против одного Рогатина. Нужно быть наготове. Ромашкин взмахнул рукой и первым спустился с ограды к стене уборной. Саша Пролеткин помог ему опуститься бесшумно. Через открытую дверь Василий увидел неподвижное темное тело гитлеровца. Разведчики, как тени, один за другим соскользнули с ограды вниз. Ромашкин окинул двор быстрым взглядом. «Хорошо, что караульное помещение обнесено кирпичным забором, если случится у нас заваруха, никто со стороны не заметит, и отбиваться в случае чего будет удобнее». Василий ощущал, как дрожит стоящий рядом с ним Жук. Это у него не от страха – от волнения. Ромашкин чувствовал, что и сам дрожит. Он посмотрел на часы. Вдруг в караульном помещении сухо треснул выстрел. Часовой кинулся к двери. Василий тут же устремился к караульному помещению. Уже на бегу услышал еще один хлесткий выстрел. Когда вбежал в дверь, сразу же споткнулся о тело часового. Рогатин стоял посередине комнаты, а перед ним, высоко задрав прямые, как палки, руки, тянулся унтер. Через дверь в общую комнату был виден еще один распростертый на полу гитлеровец. – Те двое тоже в порядке, – сдавленным голосом сказал Рогатин, кивнув на дверь спального помещения. – Здорово сработал, молодец! – прошептал Ромашкин и, поняв, что теперь таиться, собственно, не от кого, караул уничтожен, внятно сказал: – Жук, проверь-ка, никто не бежит на выстрелы? Жук поспешил к воротам. – Не должно бы, в помещении стрелял, – сказал Пролеткин и, кивнув на унтер-офицера, спросил: – Куда этого, товарищ старший лейтенант? Может, и его кокну потихонечку? – Прихватим с собой как вещественное доказательство, – сказал Ромашкин, подумав, что пока сделано лишь полдела. – Ну-ка, хлопцы, Хамидуллин и ты, Вовка, переодевайтесь, я пойду за разводящего. Нужно посты снимать, время не ждет. – Может, этого впереди пустим? Он пароль и отзыв знает, – предложил Пролеткин, показывая на гитлеровца, который все еще тянул руки к потолку. Немец был бледен, у него дрожали щеки и обалдело бегали глаза, из-под фуражки по щекам струился пот. – А если вместо пропуска он крикнет предупреждение часовым?! – возразил Ромашкин. – А во! – сказал грозно Рогатин и ткнул пистолетом в живот начальника караула. Тот не понимал, о чем идет речь, и еще больше вытянулся. – Он, видать, не из храбрых. Я когда вон того трахнул, этот выбежал из своей комнаты и сразу руки в гору задрал. – Опасно с ним связываться. В него стрельнешь, часовые или зенитчики могут услышать, – не соглашался Ромашкин. – Будем действовать, как раньше наметили. Двое разведчиков и Ромашкин взяли немецкие автоматы, проверили их, зарядили и, построившись в затылок, зашагали к воротам. Хотя опасность еще не миновала и было не известно, чем все это кончится, разведчики, глядя на марширующих товарищей, невольно заулыбались. У ворот Ромашкин остановил группу. Он выждал время, когда должна выходить смена, и вывел ребят точно по установленному в карауле режиму. Смена зашагала к складу. Со стороны огневых позиций зенитчиков доносился громкий говор. Зенитчики даже не подозревали, что творится во мраке ночи рядом с ними. Разведчики шли ровным шагом, не рубили строевым, но и не волочили ноги, шли спокойно, как это делали смены, которые они видели за эти дни. «Трое на двоих, справимся ли без шума? – думал Василий. – Если бы не отделяло проволочное ограждение, Хамидуллин один переломал бы им хребты. Главное, чтоб пропустили за проволоку». Ромашкину было видно, как темные фигуры часовых, завидев смену, не торопясь, побрели к воротам. Уже звеня запором, один из солдат, как и полагалось в подобном случае, крикнул: «Кто идет? Пароль!» Василий, шедший первым, невнятно пробормотал в ответ и ускорил шаг. «Надо поскорее сблизиться». Часовые не поняли, что сказал Ромашкин, приняли его за разводящего, впустили смену, и в следующий миг оба свалились, оглушенные ударами автоматов по голове. Разведчики, те, кто наблюдал за сменой из-за ворот, побежали к складу с вещевыми мешками, в которых были взрывчатка и бикфордов шнур. Ромашкин подскочил к двери крайнего хранилища и остановился. Перед ним тускло мерцала не дверь, а целые металлические ворота. Они были заперты. Как же их открыть? У разведчиков не было для этого никаких приспособлений. Замки оказались внутренними, в плотном теле двери чернели лишь замочные скважины. Разведчики, обескураженные, топтались на месте. Вот так штука! Караул снят, часовые сняты, а в хранилище не проникнешь. Пролеткин схватил лом со щита с противопожарным инструментом. Но Ромашкин остановил его после первого же удара. Двери страшно загудели, разведчикам показалось, что этот гул услышали не только зенитчики, но даже ближние гарнизоны. Вдруг Ромашкин вспомнил: «У нас в училище после закрытия складов ключи сдаются опечатанными в караульное помещение. Может, и у немцев так же?» Василий велел подождать его, а сам побежал в дом, где осталась перебитая охрана. Он торопливо перерыл все ящики в столе начальника караула, а потом увидел в застекленной витрине одинаковые кожаные мешочки с печатями из мастики. Схватив их, Ромашкин поспешил назад. Он бежал, стараясь ступать как можно мягче, опасаясь, что зенитчики услышат его топот. Здесь никто раньше не бегал, жизнь на складе шла спокойно, бегущий человек мог сразу насторожить. Василий перешел на мягкий торопливый шаг и, тяжело дыша от возбуждения, наконец подошел к ожидающим его разведчикам. …Когда раздался первый взрыв, все вокруг озарилось ярко-красным отсветом. Пламя первого взрыва еще не погасло в черном небе, а в него уже устремились снизу два новых огненных шара. У пленного начальника караула от ужаса глаза едва не выскочили из орбит – для него эти взрывы означали неминуемый расстрел, если попадет в руки своих начальников. Понимая это, унтер-офицер бежал вместе с разведчиками к линии фронта, даже не помышляя о том, чтобы удрать. Ромашкин спешил: пока позволяло время, нужно было уйти из этого района подальше, скоро начнется облава. У всех было тревожно и радостно на душе. В эту же ночь группа благополучно перешла линию фронта. Утром разведчики были уже в штабе полка. Ромашкин искренне удивился, когда полковник Караваев спросил его: – Ну, как дела? Что будем докладывать командованию? Разведчикам казалось – склады рванули и брызнули огнем в небеса так, что было слышно и видно и в Москве, и в Берлине, а оказывается, ничего еще не известно даже здесь, в полку. Ромашкин доложил о выполнении задачи и, кивнув в сторону «языка», добавил: – Он все видел и может подтвердить. Это начальник караула. Командир поздравил разведчиков с успехом, каждому пожал руку и пообещал: – Всех вас, товарищи, сегодня же представим к награде. Ромашкин смущенно покашлял, а потом, решительно вскинув голову, сказал Караваеву: – Уж если зашел разговор о наградах, прошу вас, товарищ полковник, представить к награде парторга группы – рядового Рогатина. Если бы не он, мы не справились бы с задачей. Линтварев так и всплеснул руками от неожиданности и весело сказал, обращаясь к Рогатину: – Ну вот, а ты отказывался: «Говорить не умею!» – Все он умеет, товарищ подполковник, и говорит лучше нас всех, только на особом языке, на языке разведчиков, – в тон замполиту шутливо сказал Ромашкин и серьезно добавил: – А насчет награды еще раз прошу представить рядового Ивана Рогатина к ордену именно как парторга. И Василий подробно рассказал обо всем командованию.* * *
Почти три месяца войска готовились к штурму Восточной Пруссии. Разведчики искали удобные подступы к обороне врага, уточняли расположение дотов, засекали огневые точки, выясняли, кто здесь обороняется, что замышляет. Тысячи глаз, приникнув к биноклям и стереотрубам, вглядывались во вражеские укрепления, изучали, оценивали, прикидывали, как их брать. Немецкие позиции фотографировали с самолетов и, сравнивая снимки, в штабах следили за изменениями на фронте и в глубине обороны противника. В нашем тылу росли штабеля боеприпасов – снарядов, мин, гранат, патронов, – укрытые брезентом, замаскированные ветками. Ромашкин видел, как артиллеристы спорили из-за места – негде было ставить орудия. В распоряжении полка Василий насчитал почти пятьсот гаубиц, пушек и минометов – около двухсот пятидесяти стволов на один километр фронта! Все эти три месяца Ромашкин чувствовал, что во всех звеньях их фронтовой жизни будто натягивалась какая-то внутренняя пружина, виток за витком, словно по резьбе. Эта пружина сжималась все туже, делалась такой упругой и сильной, что уже не хватало сил ее сдерживать. Нужна была разрядка. Нужен был штурм. И штурм этот грянул в новом, 1945 году. Накануне полковник Караваев строго поглядел на Ромашкина и сказал: – Как собьем фашистов с этого рубежа, ты рванешь к реке Инстер. Даю тебе роту танков и взвод автоматчиков. Посадишь всех своих людей на танки – и что есть духу вперед! Пойми: все решает быстрота. Обходи фольварки, высоты, рубежи, где встретишь сопротивление. Уничтожение противника – не ваша забота. Оставляйте его нам. К исходу дня мы должны прийти к Инстеру. Сил в полку останется мало, и мне потребуются самые точные сведения о противнике. Если соберете их, мы переправимся через реку и захватим плацдарм. Вот полоса для действий твоего отряда. – Полковник показал на карте границы, отмеченные красным карандашом. – Понял? – Так точно! – ответил Ромашкин и улыбнулся, чтобы командир полка видел: он идет на это задание уверенно, и нет оснований с ним так строго разговаривать. Но у полковника перед наступлением было много забот, и на улыбку Василия он не обратил внимания. Его сейчас угнетала и злила мысль о недостатке автомашин. Караваев не сомневался, что собьет немцев с рубежа на участке, указанном полку. А как их преследовать? Машин хватит всего на один батальон, который можно пустить по следу отряда Ромашкина. Но этот батальон может увязнуть в бою, и развить успех будет нечем. Караваев стоял над картой у стола и, нервно постукивая по ней карандашом, говорил: – Начнется старая история: мы выбьем их с одного рубежа, они откатятся на другой. И опять дуй-воюй с теми же гитлеровцами. Хватит так воевать! Все, кто противостоит нам, должны здесь и остаться! А уцелевших мы должны обогнать и выйти на следующий рубеж раньше их. Понятно? Есть у вас, господа фашисты, новые силы – давайте биться. Нету? Мы наступаем дальше. Понял? – Понял, товарищ полковник, – ответил Ромашкин. – А где и какие у них силы, будешь сообщать ты. Усвоил? Ответить Ромашкин не успел: в комнату вошел Линтварев, за ним щупленький незнакомый капитан, на его гимнастерке – ордена Отечественной войны и Красной Звезды. Умные глаза капитана смотрели приветливо, с близоруким прищуром. – Вот, товарищ капитан, гость к нам. Ромашкин едва сдержал улыбку – только гостей не хватало сейчас полковнику! – Это военный корреспондент, капитан Птицын. – Алексей Кондратьевич, не до этого мне, – перебил Караваев. – Я все понимаю, товарищ полковник, – сказал Линтварев настойчиво и твердо. – Капитану приказано написать статью о Ромашкине, поэтому я привел его к вам. – Сейчас Ромашкину некогда беседовать с корреспондентом! – отрезал Караваев. – Он должен подготовить разведотряд и немедленно выступить. – Я не буду мешать старшему лейтенанту, – примирительно сказал Птицын. – Расспрашивать ни о чем не стану. Я просто отправлюсь с ним, посмотрю все сам и напишу… Голубые глаза Караваева стали совсем холодными, он прервал капитана: – Ромашкин уходит в тыл врага. Корреспонденту делать там нечего. Напишите о ком-нибудь другом. Подполковник Линтварев подберет вам кандидатуру. Идите, товарищ Ромашкин, о готовности доложите начальнику штаба. Выходя, Василий слышал, как Птицын все так же мягко и вежливо говорил командиру: – Бывал я и в тылу, и у партизан, и в рейдах с танкистами, с кавалерией… Василий велел старшине Жмаченко готовить разведчиков, а сам отправился искать танковую роту и взвод автоматчиков, приданных ему. Он довольно быстро решил все дела с их командирами и вернулся к себе. Изучая маршрут движения и прикидывая, что может встретиться на пути, совсем забыл о корреспонденте. Но, когда пришел к Колокольцеву, увидел там знакомого капитана. – Ну, вот и ваш будущий герой, – сказал Колокольцев при появлении Ромашкина. Капитан оживился, протянул руку Ромашкину, как старому знакомому. «Настырный, – подумал Василий, – все же добился своего! Но, не дай бог, случится с ним что-нибудь, я буду виноват». У Ромашкина испортилось настроение, он вяло пожал руку Птицыну и, не обращая на него внимания, сказал Колокольцеву: – Куда я дену его, товарищ подполковник? В тыл же идем. Птицын на этот раз обиделся. Из вежливости он терпел такое отношение со стороны старших, но от Ромашкина, видно, обиду сносить не собирался. – Девать меня никуда не нужно. Решайте свои вопросы – и пойдемте. Я сам знаю, куда мне деться. Ромашкин вопросительно глядел на Колокольцева. Но тот пожал плечами. – Ничего не могу изменить. Капитан получил разрешение от вышестоящих начальников. Разведотрад сосредоточился в лощине. Танки, их оказалось в роте всего четыре, уткнулись носами в занесенные снегом кусты, экипажи не стали закапывать машины – скоро вперед. Разведчики и автоматчики грелись у костров, готовые по первой команде вспрыгнуть на броню. Командир танковой роты старший лейтенант Угольков, в черном комбинезоне и расстегнутом шлеме, сдернув замасленную рукавицу, отдал честь капитану, прибывшему с Ромашкиным. – Посадите журналиста в один из танков, – сказал Ромашкин. Он обиделся на то, что Птицын его обрезал, и за всю дорогу не сказал ни слова. Поняв, что капитан никакой не начальник, Угольков заговорил обиженно, обращаясь только к Ромашкину: – Куда я его посажу? Ну куда? Лучше десяток выстрелов еще загрузить. Ты в бою скажешь – огня давай, а я журналистом, что ли, стрелять буду? Птицын рассмеялся. – Не вздорьте, ребята! Я на броне вместе с автоматчиками. – И ушел к бойцам, не желая больше обременять командиров. – На кой черт он тебе сдался? – спросил Угольков. – Да приказали! – с досадой отмахнулся Ромашкин. Артиллерийская подготовка началась не утром, как это чаще всего бывало раньше, а в полдень, в обеденное время, когда немцы, съев свой овощной протертый суп и сосиски с капустой, дремали, разомлев от горячей еды. Батальоны прорвали первую линию обороны врага. Обгоняя пехоту, на участке соседней дивизии вперед понеслась лавина танков – не меньше дивизии. Ромашкин тут же получил сигнал «Вперед!». Он вывел свой отряд по мокрой вязкой лощине, внезапным рывком из-за фланга второго батальона смял, разогнал огнем уцелевших здесь фашистов и понесся вперед, стараясь не отстать от гудящей справа танковой армады. Корреспондент сидел за башней тридцатьчетверки рядом с Ромашкиным, крепко держась за скобу, и зорко поглядывал по сторонам. Василий тоже вцепился в металлический поручень, специально приваренный для десантников, и мысленно подгонял Уголькова: «Давай, давай!» Нет ничего более неприятного в бою, как сидеть десантником на танке. Ты открыт всем пулям и осколкам, все они летят прямо в тебя. Танк мотается вправо, влево, подскакивает вверх, проваливается вниз, в воронки. Он, как необъезженная лошадь, делает все, чтобы сбросить автоматчиков и разведчиков. Свалишься – смерть: танк умчится, а ты останешься один среди врагов, останавливать из-за тебя машину и превращать ее в неподвижную мишень никто не будет… Танки неслись вперед, рыча и отбрасывая гусеницами ошметья мокрой земли. Десантники видели немцев, стреляющих в них, но даже не могли ответить огнем: надо держаться, иначе свалишься. Саша Пролеткин как-то ухитрился одной рукой достать гранату, вырвал зубами чеку и бросил лимонку в окоп, из которого высовывался фриц с пулеметом. Вовремя отреагировал Саша, фашист мог срезать многих. Капитан Птицын улыбнулся посиневшими губами, крикнул, стараясь перекрыть шум мотора: – Молодец! Переваливая через траншеи, как по волнам, танки углублялись в расположение противника. Из боевой практики Ромашкин знал: вторая позиция немцев состоит из трех траншей, потом разрыв километра полтора-два – третья позиция, такая же, как вторая. Но на своей земле немцы нарыли что-то непонятное – двадцать две траншеи насчитал Василий, прежде чем танки вырвались из этой перекопанной зоны. И каждую из них придется брать с боем, возле каждой останутся наши убитые! Траншеи сейчас пусты, лишь в дотах были постоянные гарнизоны. Главные силы полевых войск остались позади, на переднем крае. Правильно сказал Караваев – надо, чтобы все гитлеровцы там и остались, не успели отойти. Создав мощные оборонительные полосы, немцы не думали, что наши войска так быстро их изломают. Когда отряд Ромашкина проносился через фольварки и небольшие поселки, пожилые немцы, в шляпах с перышками, в кожаных, на меху жилетах, растерянно смотрели на советские танки и не могли понять, откуда они взялись. Лишь через некоторое время, когда копоть, выброшенная моторами, оседала, эти гражданские немцы кидались упаковывать и прятать свои вещи. Нет, не думали они видеть русских на своей земле! В поселке Хенсгишен на площади, обставленной аккуратными домиками, крытыми красной черепицей, на шум танков из бара вышли приветствовать своих танкистов офицеры и унтера. Они поднимали кружки с белой пеной и что-то орали. Когда один из танков стал медленно наводить на них орудие, они побросали кружки и кинулись назад в пивную. Грохнул выстрел, и в том месте, где была витрина бара, вскинулся и закрутился клуб черного дыма. – Это вам на закуску к пиву! – крикнул Угольков, высовываясь по грудь из люка. – Тебе, Ромашкин, Колокольцев передал: у них все идет нормально, задача остается прежней. Командир требует как можно быстрее вперед, на реку Инстер! – Вот и жми! – весело ответил Ромашкин. – Как повезешь, так и воевать будем! И опять гудели танки. Они мчались по проселочной дороге, обсаженной липами. Мокрый снег слетал с ветвей, но не попадал на разведчиков, танки успевали пронестись дальше. Ромашкин был уверен, что немцы по телефону сообщат своим тылам об отряде, прорвавшемся на танках. Резать телефонные провода у разведчиков не было времени. Танкисты просто ломали танками столбы, как спички, и мчались дальше. Конечно, немцы могли предупредить своих по радио. И где-то в глубине наверняка выставят на дороге заслон. Но Ромашкин понимал: заслон этот сильным быть не может, сейчас гитлеровцам не до его отряда, главная их забота – танковое соединение, которое наступало рядом, на участке соседа. В шесть часов разведотряд вышел в назначенный ему район, но путь танкам к реке преградил густой лес. Валить толстые деревья танки не могли. До реки осталось не более километра – она была за этим лесом, но как подойти к берегу? В обход долго. К тому же вдоль реки проходил немецкий оборонительный рубеж. – Ты оставайся здесь, – сказал Ромашкин Уголькову, – а я с ребятами пойду через лес, посмотрю, что там. Автоматчики со своим командиром, лейтенантом Щеголевым и разведчики двумя колоннами двинулись в лес. Капитан Птицын шел рядом с Ромашкиным. Он держался спокойно, прислушивался и приглядывался к своим спутникам. Ромашкин, чтобы загладить свою грубость, несколько раз разговаривал с капитаном. Тот оказался незлопамятным, и еще на танке Василий понял – они поладят. Вот и сейчас, осторожно пробираясь лесом, Ромашкин начал разговор: – Все у немцев не по-нашему, даже в лесу. – Да, лес ухоженный, – согласился капитан, подумав, что лес понравился разведчику. Но Ромашкин имел в виду совсем другое. – Это не лес, а парк культуры. Кусты, подлесок вырублены, ни завалов, ни пней, вдаль все просматривается. Стерильный лес, наверное, ни ягоды, ни грибы не растут. Опушка не доходила до воды метров на триста, за рекой виднелась обычная для здешних мест, обсаженная деревьями, покрытая асфальтом дорога. Где-то там, за серыми деревьями и кустами, затаилась сильно укрепленная Инстербургская линия обороны. По асфальту то и дело проносились машины. Справа дорога поворачивала к реке, по мосту перебегала на этот берег и скрывалась за лесом. Мост охранял часовой, неподалеку стоял кирпичный домик, там, наверное, отдыхали караульные. – Если бы мост захватить, – сказал Саша Пролеткин. Ромашкин разглядывал в бинокль подходы и думал об этом же. – Хорошо бы, – согласился он. – А что? – оживился Щеголев. – Людей хватит. – Захватить-то хватит, а удержать? – спросил Ромашкин. – Удержим. Танки пойдут, помогут. – Долго не продержимся. Фашисты все сделают, чтобы нас выбить. Мы тут будем как кость в горле. Надо выскочить на мост перед самым приходом полка, чтобы наши успели, – наблюдая, говорил Ромашкин. – Да, этот мост для Караваева просто подарочек: не придется форсировать реку под огнем, проскочат по мосту с комфортом! Жук, запроси, где сейчас передовой батальон. Из полка ответили: «Первый брат идет вслед за вами, скоро наступит вам на пятки». «Это Караваев велел передать, – подумал Ромашкин. – Торопит. Ну что же, сейчас мы обрадуем вас, товарищ полковник». – Если батальон на подходе, брать мост будем немедленно! Ты, Щеголев, со своими хлопцами перейдешь реку здесь. Лед, наверное, выдержит. Выходи на шоссе, прикроешь слева, чтобы нам не помешали разделаться с охраной. Я с разведчиками подойду лесом вплотную к мосту. Наблюдай за нами. Как мы начнем, ты сразу же перерезай шоссе. Севостьянов и Кожухарь, вернетесь назад – ведите танки в обход леса к мосту. Все. Пошли. Только тихо. – Я с вами, – сказал Птицын. – Может быть, отсюда посмотрите? Все видно будет. Дождетесь здесь танковую роту. – Нет, я с вами. – Ну, хорошо. Двинули! Скрываясь за деревьями, Ромашкин подобрался к мосту метров на сто и отчетливо увидел часового – толстого, неопрятного, пожилого. «Наверное, из тотальных», – подумал Ромашкин. У домика на другом берегу никого не было, но из трубы шел дымок. «Греются у печки. Сейчас мы поддадим вам жару!» – Шовкопляс, ты можешь снять этого одиночным выстрелом? – спросил Ромашкин. – Та я его щелчком сыму, не то шоб пулей. – Не подпустит. Шум поднимет. Шовкопляс снял автомат с груди, глянул на командира. – Прямо сейчас сымать? – Погоди. Рогатин и все остальные, держите на мушке двери. Если услышат выстрел и выбегут, бейте в дверях. Пролеткин, наблюдай за шоссе вправо. Голубев – влево. Начнем, когда на подходе никого не будет. Всем приготовиться. Ромашкин видел, как и корреспондент достал из кобуры свой пистолет. – Как дорога? – спросил Ромашкин. – У меня чисто, – сказал Саша. – У меня идут две машины, – быстро ответил Голубев. – Подождем, пропустим машины, – скомандовал Ромашкин. Два грузовика с длинными, низко посаженными кузовами, дымя, протащились через мост. Часовой что-то крикнул шоферу. «Ну, все, фриц, это твои последние слова», – подумал Василий и, когда грузовики ушли не так далеко и могли шумом моторов заглушить одиночный выстрел, приказал: – Шовкопляс, стреляй! Разведчик поднял автомат, прислонился к дереву для упора, выстрел треснул, как сломанная сухая ветка, и часовой мягко свалился на бок. – За мной! – Ромашкин устремился к мосту, наблюдая за домиком. Там, видно, ничего не слышали. – Пролеткин, Голубев, ну-ка, подбросьте им пару гранат, чтобы теплее стало! Всем остальным спрятаться под мост, часового убрать. Вовка и Саша пошли к домику. Про себя Василий отметил: «Молодцы, идут к слепой стене, там нет окон». Но, когда, приблизившись, они затоптались на месте, Ромашкин встревожился: эти сорванцы опять что-то придумали – Пролеткин почему-то полез на плечи Голубеву, который стоял, упираясь в стену. Саша взобрался на крышу и опустил в трубу две гранаты. Грохнул глухой взрыв, стекла вылетели, дверь распахнулась, но никто не выбегал, видно, дверь выбило взрывной волной. Слабый дымок тянулся через раму. Голубев с автоматом наготове вошел в дом. Вскоре он выбежал и крикнул: – Порядок! А с шоссе уже махал Щеголев. Он тоже вышел на дорогу, как было приказано. – Как по нотам, специально для вас сделано! – весело сказал Жук Птицыну. – Да, высокий класс! – восхищенно оценил корреспондент. – Не зря о вашем взводе слава ходит. Хороший будет материал! – Не кажи гоп, – предостерег Шовкопляс. – Это цветочки, – согласился Ромашкин. – Ягодки… – Он не успел договорить – показались три грузовика с брезентовыми тентами. – Ягодки – вот они, на подходе, – озабоченно закончил Ромашкин. – Всем сидеть тихо, может быть, проскочат. – И замахал рукой Вовке и Пролеткину. – Уйдите в дом! Автомашины приближались медленно. «Хорошо, если везут груз, а если пехота?» – думал Василий, глядя снизу на мост, затянутый грязной паутиной. Рыча моторами и обдав разведчиков вонью сгоревшей солярки, грузовики медленно проходили по мосту. Разведчики держали гранаты наготове. Машины покатили дальше. Ромашкин с тревогой смотрел им вслед. «Как поступит Щеголев? Не надо бы сейчас ввязываться в бой». Автоматчики, увидев, что Ромашкин пропустил машины, тоже не стали их обстреливать. «Молодец Щеголев, догадался!» – Товарищ старший лейтенант, – позвал Пролеткин, – тут телефон звонит. Ромашкин взглянул на столбы с проводами, приказал: – Рогатин, ну-ка займись, обруби связь! – А Пролеткину ответил: – Сейчас перестанет звонить. Ну, показывайте, что вы нашли? Документы, трофеи? – Ничего особенного: служебные книжки, кофе в термосе, хлеб черствый. – Вот война пошла, – сказал Василий Птицыну. – Раньше разведчики жизни отдавали, чтобы достать эту проклятую солдатскую книжку. А теперь и смотреть там нечего. У них в тылу уже не только дивизии и полки, а появились какие-то сводные отряды, команды, всякие группочки. «Языки» из этих команд ни черта не знают. Неделю был в одной команде, сейчас в другой. Кто командир, какая задача, что собираются делать – толком никто не представляет. Да, поломали мы немецкий порядок! Теперь у них только в приказах все по пунктам, по рубежам, по времени расписано. А в поле мы по-своему все поворачиваем. Отвоевались фрицы! – Не могу с вами согласиться, – возразил Птицын. – Мы лишь первые шаги делаем по их земле. У нас впереди вся Германия. Сопротивляться они будут отчаянно, укрепления, сами видели, какие настроили, а дальше еще и долговременные оборонительные полосы с бетонными сооружениями. Они рассчитывают, что мы сами откажемся от продвижения в глубь страны. – Ну, это шиш, – сказал Иван Рогатин. – Уж раз начали, добьем непременно. Я через любой железобетон пройду, а в Берлине свои сто граммов выпью! – Ладно, братцы, мост – дело попутное, надо вести разведку берега. Скоро полк подоспеет, – сказал Ромашкин. – Ты, Рогатин, с Пролеткиным и Голубевым посмотрите, что делается от моста вправо. Шовкопляс пойдет со мной. Остальным остаться здесь. Жук, доложи в полк, что готовенький мост ждет их здесь! Василий пошел ко взводу Щеголева, разглядывая в бинокль окружающие поля и фольварки. Траншей было много, все старые, припорошенные снегом, – давно подготовлены. Солдат в траншеях не оказалось. Только у сараев, у стогов сена, в отдельных домиках мелькали зеленые фигурки. «В замаскированных дотах гарнизоны в полной готовности, полевых войск пока нет, – делал выводы Ромашкин и наносил все на карту. – Они нас, конечно, заметили. Понимают – мы разведка, и не стреляют, чтобы скрыть свои огневые точки. Но какие-то меры для нашего истребления они предпримут». Василий не дошел до взвода автоматчиков – там началась перестрелка. По кювету Ромашкин побежал вперед. Лег за дерево рядом со Щеголевым и стал стрелять короткими очередями по реденькой цепи, которая то ложилась, то опасливо шла вдоль дороги. Вдали стояли два грузовика. – Этих-то мы положим, – спокойно сказал Щеголев, тщательно прицеливаясь и стреляя по гитлеровцам. – А потом?.. – Скоро батальон подойдет, – успокоил Ромашкин. Автоматчики стреляли метко, и половина зеленых фигурок вскоре уже не поднималась. Оставшиеся в живых отступили назад к грузовикам. – Беречь патроны! – крикнул Щеголев автоматчикам и, достав кисет и кресало, стал закуривать. Вдруг сзади, у моста, бухнули взрывы гранат и затрещали автоматы. Ромашкин вскинул бинокль. На мосту дымилась разбитая машина, от нее убегали к лесу уцелевшие фашисты. Неподалеку остановилась колонна грузовиков, из кузовов выпрыгивали немцы. Их было не очень много, видимо, они охраняли груз. – Ну, вот и там началось, – сказал Ромашкин и, прежде чем уйти, велел Щеголеву: – Держись здесь, сколько сможешь. А если попытаются тебя отрезать, отходи к нам. Будем держать мост. Ромашкин позвал Шовкопляса и побежал назад. – Мы решили на всякий случай на мосту завал сделать, – доложил Рогатин. – К вам в спину-то пропускать нельзя было. – Правильно сделал, – одобрил Ромашкин и приказал: – Ну а теперь всем в немецкие окопы – и готовьтесь к тяжелой драке. Василий спустился в траншею, вырытую немцами для обороны моста. Мокрая, жидкая земля на стенах липла к одежде, но дно оказалось твердым, предусмотрительные немцы сделали отводы для воды. – Пролеткин, тащи из домика гранаты, патроны – все, что там есть, пригодится. Жук, где батальон? – Сейчас запрошу. – Поговорив со штабом, он доложил: – Застрял батальон, товарищ старший лейтенант, около Хенсгишена, застопорился там, где наши танкисты в пивнуху снаряд засадили. – Да-а? – тревожно протянул Ромашкин. Положение разведотряда осложнялось. Если раньше, в движении, он мог уклоняться от боя и ускользать от врагов, то теперь его наверняка попытаются окружить и уничтожить. А уходить нельзя: мост надо удерживать, он очень пригодится полку. Справа послышались взрывы – по автоматчикам уже били из минометов. «Понятно, минометы поставили на запасные позиции и теперь дадут нам прикурить», – отметил Ромашкин. Подошел Голубев. Несмотря на огонь из автоматов, он все же успел порыться в машине, подорванной на мосту. – Что там? – спросил Василий. – Железяки, – разочарованно ответил Голубев. – И эти, как их, ну, блины такие железные, мины против танков. – Пригодятся! – обрадовался Ромашкин. – Голощапов и Хамидуллин, набросайте мины на той стороне перед мостом, могут и танки появиться. Да осторожно, берегом прикрывайтесь! Голощапов, как всегда, недовольно заворчал себе под нос: – Легко сказать – набросайте. Машина еще дымится. Подойдешь, а она рванет. Набросайте!.. – Это резиновые баллоны дымят, – сказал Голубев. – Разрешите мне, товарищ старший лейтенант? Я там все знаю. – Давай, дуй, раз ты такой прыткий, – усмехнулся Голощапов, поглядывая на командира: что он скажет? Ромашкин хорошо знал старого ворчуна. Потакать ему нельзя, а в разговор втянешься – тоже ничего хорошего не жди. Поэтому Василий молчал, разглядывая в бинокль опустевшие грузовики. Голощапов, ворча, поплелся за Хамидуллиным. Через полчаса фашисты пошли в атаку. Сзади, из Инстербургского укрепленного района, ударили минометы и пушки. Несколько снарядов угодило в реку, вскинув фонтаны воды и обломков льда. Разведчики выпустили вражеских солдат из леса, позволив им выйти на чистое поле. Немцы, подозревая, что их специально подпускают, шли медленно, с опаской, готовые залечь. Команды офицеров подгоняли солдат. Едва атакующие вышли на асфальт, как затрещали наши автоматы. Гитлеровцы, все, кто уцелел, свалились в кювет, убитые остались на дороге. – От так, приймайте прохладитэльну ванну, – сказал Шовкопляс, вспомнив, как сам бежал по кювету, заполненному жидким снегом и водой. – Куды? Купайся, фриц! Купайся! – приговаривал Шовкопляс, стреляя в тех, кто высовывался из кювета. Через два часа разведчикам было уже не до шуток, их окружало до батальона пехоты. Правда, это был не линейный батальон, а фольксштурмовцы, группами прибывающие по шоссе на машинах. Но зато артиллеристы и минометчики из укрепрайона били точно. Подошли три танка и с того берега начали обстреливать окопы разведотряда. Один танк попытался перейти мост, подмял под себя разбитую машину, но угодил на мину – грохнул взрыв, и гусеница, звеня, сползла с катков. Танкисты начали бить частым огнем по разведчикам, наверное, решили расстрелять весь боекомплект, прежде чем уйти из подбитой машины. Танк стоял близко, взрывы и выстрелы сливались в такую частую пальбу, словно стреляли не из пушки, а из какого-то пулемета, в котором лента начинена снарядами. Больше всех досталось от этого разъяренного танка автоматчикам. В это время они отходили к мосту, и огонь застал их на открытом месте. Погиб лейтенант Щеголев и с ним почти полвзвода. Два других танка подошли вплотную к берегу. Гитлеровцы знали, что у русских нет артиллерии, а гранаты через реку не добросишь. Огнем в упор танки принялись уничтожать разведчиков. Отпускали по снаряду на человека. Вскрикнул перед смертью Кожухарь. Вздыбилась и задымилась земля там, где стоял, припав к автомату, Севостьянов. «Ну, все, – подумал Ромашкин, – ускользнуть взводу некуда – впереди Инстербургская линия, за мостом вражеские танки. Остаться в траншее – гибель, танковые пушки пробивают косогор насквозь». Василий взглянул на корреспондента. Тот спокойно писал, положив на колени планшетку. «Не понимает обстановки. – Ромашкин даже позавидовал ему. – Так легче умирать. И зачем мы взяли его? Жил бы хороший человек, работал в газете, не надо было ему связываться с разведчиками». И все же Ромашкин не чувствовал предсмертного холода в груди. Верил: и на этот раз останется жив. Он не ошибся. Выручил его танкист Угольков. Четыре пушечных выстрела почти залпом грохнули с опушки леса, и оба немецких танка окутались дымом. Один сразу же запылал ярким огнем, другой испускал ядовито-желтый дым. – Вовремя, братцы! – вздохнул с облегчением Ромашкин. Но вскоре и оттуда, где прежде сидели автоматчики Щеголева, полезли немецкие танки. Одновременно группа фашистов перешла реку по льду, неожиданно выскочила из-за кустов и кинулась на разведчиков. Стреляя в упор по фашистам, Ромашкин не забывал и о корреспонденте, старался прикрыть его огнем. Но тот и сам не растерялся, смешно вытягивая руку, стрелял из пистолета, будто в тире, как его учили где-то в тылу. И попадал! Гитлеровцы падали перед ним, Ромашкин это видел. Нападение отбили, но Василий понимал, что долго не продержаться. Зло крикнул на Жука: – Ну, где же батальон, в конце концов? Радист виновато опустил глаза, стал вызывать: – «Сердолик», «Сердолик», я – «Репа»… Патроны были на исходе. Ромашкин приказал собрать автоматы и магазины перебитых на этом берегу гитлеровцев. – Здорово мы их! – радостно сказал Птицын. По его счастливым глазам Ромашкин понял: Птицын никогда еще не видел врагов в бою так близко. Пленных, конечно, встречал, разговаривал с ними, а вот так, лицом к лицу, в рукопашной не приходилось. Вдруг Птицын ойкнул, выронил пистолет и, согнувшись, упал на дно окопа. Ромашкин и Пролеткин бросились к нему. Подняли, помогли сесть. – Ну, все. В живот. Это смертельно, – сказал сдавленно Птицын. – Погоди, разберемся, – пытался успокоить Ромашкин, разрезая ножом гимнастерку. Он убедился – действительно, пуля вошла чуть выше пупка. «Да, не жилец, – горестно подумал Ромашкин. – В расположении своих войск хирурги еще могли бы спасти…» Ромашкину было жаль капитана, который и смерть встречал спокойно, с достоинством. Настоящим парнем оказался в бою! Даже в рукопашной, где теряются опытные вояки, вел себя прекрасно. Как же ему помочь? Птицын печально смотрел на Ромашкина снизу вверх и напоминал святого, какими рисуют их на иконах. Он ждал, как приговора, что скажет Ромашкин. И Василий все же нашел возможность его выручить даже в таком безвыходном положении. Перевязав рану, он достал плащ-палатку, расстелил на дне траншеи, велел: – Ложись. Птицын, закусив губы, повалился на бок. Он лежал, скорчась, и тихо стонал. – Бери, Иван, и ты, Шовкопляс, понесем к танкам. Остальные, прикройте нас огнем! – приказал Ромашкин. Прячась за сгоревшей на мосту машиной, а потом за подбитым танком, разведчики с раненым прошмыгнули к лесу, туда, откуда стреляли танки Уголькова. Он весело встретил их, но, увидав окровавленного капитана, воскликнул: – Эх ты! Надо же… – Давай машину с лучшим механиком-водителем, посади туда капитана – и на предельной скорости назад, к своим. Капитан ждать не может. Понял? – Сделаем, раз надо, – угрюмо сказал танкист. – Ну, будь здоров, капитан, поправляйся. Извини, что так получилось. – Разве вы виноваты, – тихо произнес Птицын. – Лучше бы не ходил с нами. Ну ладно, крепись. А ты, Угольков, правильно понял обстановку. Спасибо тебе, выручил нас. Смотри только, чтобы тебя не обошли. – Я круговую оборону организовал, – весело сказал Угольков. – Давай-ка поддержи нас на обратном пути, – попросил Ромашкин. – Есть поддержать, – отозвался ротный. – А ну, хлопцы, взять на прицел фрицев, чтобы ни одна падла не посмела в старшого стрелять! Разведчики вернулись к мосту. Танк с закрытыми люками осторожно уходил вдоль опушки. Настал вечер, серый, сырой, знобкий. Едкий туман, как дым, пощипывал глаза, мешал дышать. Разведчики в траншеях продрогли, шинели отяжелели от влаги, сапоги раскисли в жидком месиве. – Ну и зима у них, – скрипел Голощапов, – язви их в душу! Наши морозы не нравились, а сами чего организовали? Это же не зима, чистое издевательство над военными людьми. Ромашкин ощущал и озноб, и какой-то внутренний жар. «Не заболеть бы. В мирное время в такой слякоти давно бы уже все простудились. К тому же без горячей еды, без отдыха вторые сутки. Если к ночи батальон не подоспеет, фрицы нас дожмут…» В полку тоже понимали положение разведчиков. То Колокольцев, то Линтварев, то сам Караваев по радио подбадривали: – Скоро придем! Держитесь!.. Справа, а потом и слева от разведчиков разгорался большой, настоящий бой. Должно быть, там соседние дивизии вышли к реке. «Что-то наши сегодня оплошали, – думал Ромашкин, – отстают от других. Григория Куржакова, и то нет. Уж не ранен ли? Да, ночью нас могут смять…» Гитлеровцы действительно хотели уничтожить разведотряд с наступлением темноты, когда русские не смогут вести прицельный огонь. Но и Ромашкин, поняв их намерения, подготовил сюрприз. Он перевел танки Уголькова к себе через мост, и, едва фашисты полезли, танкисты встретили их огнем из пушек и пулеметов. Поздно ночью избитый, истерзанный батальон подошел наконец к разведчикам. – Где Куржаков? – спросил Ромашкин незнакомого младшего лейтенанта. – Комбат ранен. Там такоебыло! – вяло махнул рукой младший лейтенант и побежал за своими солдатами, которые, пригибаясь, шли к дотам Инстербургского укрепрайона. Увидев этого незнакомого офицера из своего полка, Василий почувствовал, что у него подгибаются ноги. Тело сделалось мягким и непослушным, будто кости стали резиновыми. Неодолимая, вязкая усталость, как пуховое одеяло, накрыла Ромашкина с головой. Он положил горячий лоб на скрещенные руки, привалился к липкой стене окопа и стал падать куда-то еще ниже этой траншеи, в какую-то теплую черную яму. Проспал он недолго. Его растолкал Жмаченко. – Здравствуйте, товарищ старший лейтенант. Примите вот это для бодрости. – Он протягивал флягу. Ромашкин, плохо соображая, откуда здесь Жмаченко, взял флягу и начал пить, не понимая, что это – вода или водка? Сделав несколько глотков, он почувствовал, что задыхается, и совсем проснулся. – Ты откуда здесь? – спросил старшину. – А где же мне быть? Я с первыми солдатами шел. Разве же я вас кину? – любяще, по-бабьи ворковал Жмаченко. – Я поперед батальона не раз порывался уйти – не пускали! Ну, слава богу, вроде все обошлось, только двух наших убило да поранены трое. Автоматчики вон, почитай, все полегли. – Корреспондента доставили? – Того капитана? А що с ним? Раненый? Я не видел его. Жмаченко, разговаривая, подкладывал куски вареного мяса, хлеб, картошку. Василий ел, не ощущая вкуса и даже не думая о том, что ест. Рядом стояли разведчики, они тоже молча жевали, прихлебывая из фляг. – А чего мы в этой могиле торчим? Идемте в дом, – вдруг сказал Саша Пролеткин. Все полезли наверх из скользкой мокрой ямы, еще недавно казавшейся такой спасительной и удобной. – Вас в штаб кличут, товарищ старший лейтенант, – сказал Жмаченко, когда подошли к сторожке. – Что же ты молчал? – Так покормить надо было. – Где штаб? – А они вон там в лесу, за мостом. На всякий случай Ромашкин взял с собой Сашу Пролеткина. Шагая по мокрому хлюпающему снегу, Василий чувствовал – шатается. «Неужели заболел?» – вяло соображал он. За спиной разгорался ночной бой, роты вгрызались в укрепленную полосу. «Все же задачу мы выполнили, оборону разведали и мостик подарили». Ромашкину приятно было предвкушать похвалу, он понимал, что заслужил ее. Несмотря на полное изнеможение, в нем трепетала какая-то радостная жилка. Она единственная не устала, была, как новорожденная, чиста и весела, билась где-то в голове, а где – и сам Василий не понимал. Это называется обычно подсознанием. Так вот там, в этом самом подсознании, скакала и плясала та жилка. «Жив. Уцелел и на этот раз. Мама, я так рад! Тебе пока не придется меня оплакивать». Штаб остановился в небольшой лощине. Караваев, увидев Ромашкина, сразу позвал его к карте, развернутой на капоте «виллиса». Здесь же были Колокольцев и Линтварев – они стали посвечивать на карту трофейными фонариками. – Немедленно бери свой отряд, – сказал Караваев. – Задача: вырваться ночью вперед и вести разведку новой укрепленной полосы – вот здесь, в сорока километрах от Кёнигсберга. Называется она линией Дейме. Начальник штаба, обеспечь его справкой об этой линии. Полоса разведки… смотри на свою карту, отмечай… Василий обводил полукружьями названия населенных пунктов и слушал командира рассеянно, будто в полусне, – надо было слушать, когда приказывает старший, вот он и слушал. А на первом плане была горькая обида: «Даже спасибо не сказал. Не поздоровался. Не спросил, есть ли кто в моем отряде, не всех ли побило». Ромашкин глядел на черное лицо полковника, видимо, он в эти дни ни минуты не отдыхал. Кожа обтянула кости лица, глаза так глубоко ввалились, что сейчас не понять, какого они цвета. Движения полковника были резкими, сильными. «Он держится на той пружине, которая во мне сдала. Для него бой еще не кончился». И внезапно Ромашкин почувствовал, как в нем самом стала натягиваться, крепчать, обретать силу эта пружина. Новая задача будто придавала ему новые силы. И то, что Караваев не поздоровался и не поблагодарил, приобретало совсем другой смысл. Ромашкин ощутил – командиру дорога каждая минута. Бой продолжался. Чтобы идти вперед, полку нужны новые сведения о противнике. И добыть их может только он, Ромашкин. Сознание своей незаменимости и того, что лучше его никто не выполнит задачи, вытеснило обиду и словно разбудило Ромашкина. Он стал слушать командира полка внимательно, стараясь точно понять, что должен сделать, и уже сейчас прикидывал, как все это лучше и быстрее осуществить. Когда Караваев поставил задачу и коротко бросил: «Иди!» – Ромашкин был уже внутренне собран и обрел силы, необходимые для предстоящего дела – разведки укрепленной полосы Дейме, которая была посильнее Инстербургской. Линтварев подошел к нему и, пожимая руку, сказал: – Спасибо вам и вашим разведчикам, товарищ Ромашкин, передайте им благодарность командования. Эта похвала, недавно такая желанная, показалась теперь совсем никчемной. Надо было спешить. Действовать. Не до этих разговоров. Ромашкин взял у начальника штаба бумаги, досадуя, что некогда их читать. Колокольцев понял его, замахал обеими руками. – Забирай, там прочтешь. Мы размножили. Ну, желаю удачи!.. В это время в лощину, скользя и падая на мокром косогоре, скатился Куржаков. Одна рука у него была подвешена на бинте, другой он крепко держал пожилого немецкого полковника. Тот пытался вырвать рукав шинели, но Куржаков держал крепко, шел быстро и волочил за собой едва успевающего пленного. Увидев Ромашкина, Григорий приветливо крикнул: – О! И ты живой? Явился, не запылился! Вот каких щук надо ловить, товарищ разведчик! – И обращаясь к Караваеву: – Принимайте, товарищ полковник. Это командир 913-го полка, который стоял против нас. – Вы почему не в санбате? Я же приказал вам передать батальон, – строго произнес Караваев. Но за этой напускной строгостью чувствовалось восхищение лихим офицером. – Так я и не командую, товарищ полковник, – весело блестя шальными глазами, ответил Куржаков. – Перевязали меня в санчасти, ну чего, думаю, тут сидеть? Могу же ходить? Могу. Вот и пошел к своим. И вовремя. Вот этого гуся поймал. И весь его полк мы с комбатом защучили. Я с танками в тыл зашел, а Спиридонов – в лоб. Они и лапы кверху! Эти в траншеях сидели, в полевой обороне. А те, которые в дотах, там еще сидят, огрызаются. – Кто вы? – спросил Караваев пленного. Майор Люленков встал между командиром и пленным, начал переводить. – Полковник Клаус Гансен, командир 913-го полка, – с достоинством ответил пленный, высоко держа седую голову. Караваев улыбнулся. – Действительно цифра «тринадцать» для вас несчастливая. Вашу оборону мы прорвали тринадцатого января. Номер вашего полка оканчивается цифрой «тринадцать». И вот вы в плену. – Это случайность. Я попал в плен абсолютно случайно. Ваши танки обошли укрепления и захватили меня на командном пункте. Мой полк обороняет порученные ему позиции, и вам не удастся их прорвать! – заносчиво ответил полковник. Караваев с сомнением поглядел на Куржакова. – Не в курсе дела он, – сказал Григорий. – Всех, даже артиллерию и минометы, захватили. Вон там в лесу, на дороге они стоят. Караваев усмехнулся, но его почерневшее, пересохшее на ветру и морозе лицо не оживилось. – Ну вот что, господин полковник, у меня нет времени с вами препираться. Свой полк поведете в плен сами. Он построен в полном составе. Вы понимаете: построены те, кто остался жив. – Этого не может быть! – воскликнул полковник. В его тоне было больше удивления, чем заносчивости. – Идите, вам покажут ваш полк. Будете старшим колонны пленных. Полковник отшатнулся. Он минуту молчал, потом сник, обмяк и тихо попросил Караваева: – Вы можете дать мне один патрон? Вы тоже офицер, командир полка, должны понять… – Об этом надо было думать раньше, – сурово сказал Караваев и приказал: – Уведите! Спрятав полученные бумаги, Ромашкин торопливо побежал по жидкому снегу. На ходу он прикидывал, как быстрее получить боеприпасы, заправить танки и где лучше проскочить в глубину расположения врага. Пролеткин еле поспевал за ним, забегая то справа, то слева, спрашивал: – Новая задача? – Новая. – Куда мы теперь? – На линию Дейме. Ромашкин подумал, что надо знать хотя бы в общих чертах, что представляет собой эта линия, и решил пожертвовать несколькими минутами. Он остановился, из полевой сумки достал бумаги, взятые у Колокольцева. Посвечивая фонариком, стал читать вслух, чтоб слышал и Саша: – «Линия Дейме проходит по западному берегу реки Дейме. Строилась сорок лет. Долговременные железобетонные сооружения вписаны в обрывистый берег реки. Доты многоэтажные, с боекомплектом, запасом воды и продовольствия. Толщина стен достигает метра. Приспособлены для боя в полном окружении. Могут вызывать огонь артиллерии на себя. Глубина линии – 10–15 километров. Между долговременными сооружениями оборудована полевая оборона…» Вот здесь, Пролеткин, мы и пойдем! Пусть фрицы сидят в своих дотах. В поле они нас теперь не удержат! …Через три дня, когда взвод Ромашкина отдыхал в одном из бюргерских домов уже на линии Дейме, прискакал на мохноногом немецком битюге старшина Жмаченко. С трофейным конягой он порядком намучился. – Не понимает наших команд, сатана! А ну, хальт, тебе говорят! Жмаченко привез газету каждому, чтоб осталась на память. Тут уж ни почтальон, ни начальник связи полка, ведавший доставкой газет, ничего не могли поделать. Узнав, что напечатана статья о его хлопцах, старшина вцепился в пачку свежих, еще пахучих газет и решительно заявил: – Каждому разведчику дайте по листу! Буду стоять насмерть! Ромашкин читал статью, в ней все было правдиво, но в то же время очень возвеличено. Птицын с таким уважением писал о разведчиках, что Василию от волнения и гордости даже горло перехватывало, не верилось: «Неужели это мы?» – И когда капитан успел все записать, запомнить? – удивился Саша Пролеткин. – Ведь он вместе с нами отбивался. – И как быстро написал! – поразился Голубев. – Боялся, что помрет, – сурово сказал Иван Рогатин. Все притихли, понимая – Иван прав. Ранение у корреспондента было тяжелым, и он, наверное, спешил написать, чтобы не унести в могилу славу полюбившихся ему разведчиков. – Вот ведь какая штуковина получается, – сказал Саша. – Я раньше думал, корреспондент – это тыловая крыса, чаек попивает, статейки пописывает. А у них, оказывается, работенка не дай бог. Со всеми вместе воюй, примечать успевай. Даже умереть не имеет права – сначала о людях расскажи, а уж потом про свою смерть думай. – Нелегко ему писалось, – согласился Ромашкин. – Не раз, наверное, смерть прогонял: погоди, дай написать о хороших людях! Только о себе ни слова не сказал. А ведь ему труднее всех пришлось. Читают люди, и никто не знает, что с пулей в животе он пишет! – А може, не помрет той капитан? – спросил Шовкопляс. – Колы написав, значит, вже и операция пройшла, и пулю эту дурну вынули. – Конечно, выживет! – И к нам еще приедет! – перебивая друг друга, желая добра капитану, зашумели разведчики.* * *
С 13 по 28 января 1945 года войска 3-го Белорусского фронта, в составе которого был полк Караваева, пробились в глубь Восточной Пруссии на 120 километров и вышли к городу-крепости Кёнигсберг. 2-й Белорусский фронт в эти же дни ударом с юго-востока протаранил фашистское войско до Балтийского моря и перерезал все дороги, соединявшие Пруссию с Центральной Германией. В Кёнигсберге остались окруженными 130 тысяч немецких солдат и офицеров. В ходе наступления Ромашкин, как и все его однополчане, получил четыре благодарности от Верховного главнокомандующего. Благодарности публиковались в газетах, и, кроме того, каждому выдавался напечатанный на твердой бумаге приказ, похожий на грамоту. В Москве один за другим гремели салюты. – Во как нас чествуют! – гордо говорил, сияя глазами, Саша Пролеткин. Почти ежедневно в газетах писали о новых победах, и тот же Саша, читая эти сообщения, комментировал: – Раньше мы про других читали. А теперь пусть все знают, что мы тоже не в бирюльки играем! Слушайте, братцы!«ПРИКАЗ Верховного Главнокомандующего Командующему войсками 3-го Белорусского фронта генералу армии Черняховскому начальнику штаба фронта генерал-полковнику ПокровскомуДалее перечислялись фамилии командиров. Караваева среди них не оказалось – в приказе Верховного названы были от командира бригады, дивизии и выше. Генерал Доброхотов упомянут, конечно, был. Пролеткин продолжал читать: – «…Сегодня, 19 января, в 21 час столица нашей родины Москва от имени Родины салютует доблестным войскам 3-го Белорусского фронта, прорвавшим оборону немцев в Восточной Пруссии, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий. За отличные боевые действия объявляю благодарность руководимым Вами войскам, участвовавшим в боях при прорыве обороны немцев. Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины! Смерть немецким захватчикам!» – Вот оно, братцы, как дело-то пошло! – торжествующе подвел итог Пролеткин. После боев за сильно укрепленную Инстербургскую полосу в газетах появился новый приказ:
Войска 3-го Белорусского фронта, перейдя в наступление, при поддержке массированных ударов артиллерии и авиации прорвали долговременную, глубоко эшелонированную оборону немцев в Восточной Пруссии и, преодолевая упорное сопротивление противника, за пять дней наступательных боев продвинулись вперед до 45 километров, расширяя прорыв до 60 километров по фронту. В ходе наступления войска фронта штурмом овладели укрепленными городами Пилькаллен, Рагнит и сильными опорными пунктами обороны немцев: Шилленен, Лазденен, Куусен, Науйенингкен, Леннгветен, Краупишкен, Бракупенен, а также с боями заняли более 600 других населенных пунктов…»
«Войска 3-го Белорусского фронта сегодня, 22 января, штурмом овладели в Восточной Пруссии городом Инстербург – важным узлом коммуникаций и мощно укрепленным районом обороны немцев на путях к Кёнигсбергу…»
Ромашкин никогда еще не видел, чтобы город горел таким огромным костром. Инстербург в алых волнах пламени стоял, как театральные декорации. Дыма почти не было, всюду бушевал огонь, и в этом море огня виднелись тут и там остовы многоэтажных зданий. Город жгли сами фашисты. А через несколько дней разведчики опять читали приказ генералу армии Черняховскому: «Войска 3-го Белорусского фронта сегодня, 26 января, с боем овладели городами Восточной Пруссии – Тапиау, Алленбург, Норденбург и Летцен, – мощными опорными пунктами долговременной оборонительной полосы немцев, прикрывающей центральные районы Восточной Пруссии…» Это был последний приказ, адресованный генералу Черняховскому. 19 февраля 1945 года командующий фронтом был убит под городом Мельзак осколком снаряда, попавшим в грудь. Когда Ромашкин услыхал об этом от майора Люленкова, не поверил: – Не может быть! Выдумал кто-то!.. – Из штабдива сейчас сообщили по телефону, – подтвердил Люленков печальную весть. Ромашкину все же не верилось. Когда погибали бойцы и офицеры в атаке, в рукопашной, при обстреле или бомбежке – это воспринималось Ромашкиным как нечто неизбежное: война есть война. Но как мог погибнуть Черняховский?! Василий вспомнил красивое, мужественное лицо командующего фронтом, его доброжелательные глаза, волнистые волосы. На миг он даже почувствовал приятный запах одеколона, который уловил, когда командующий сидел рядом. – Просто не могу представить его мертвым, – с отчаянием сказал Василий. – Он же историческая личность! Не может он погибнуть! Люленков пожал плечами, произнес горестно, как давно обдуманное: – Все люди умирают одинаково. Но смерть исторической личности всегда кажется нелепостью, будто такие люди не подвластны смерти. Они при жизни стали историей. Это и есть бессмертие, когда человек остается живым в памяти людей. Они замолчали, затянулись махорочным дымом, и каждый в ту минуту мысленно видел живого генерала и горевал о нем. После Черняховского 3-м Белорусским фронтом стал командовать маршал Василевский, он подготовил и повел войска на штурм Кёнигсберга. Ромашкин со своими разведчиками, как обычно, вышел к городу одним из первых. За годы войны он повидал множество сильных укреплений, а по справкам, которые присылали из штаба, представлял, что ожидает их под Кёнигсбергом. И все же, разглядывая в бинокль город-крепость, Ромашкин был поражен. Он понимал: все, что видит, это лишь малая часть укреплений, которая не поддается маскировке, а остальное спрятано глубоко в земле. – Такое преодолеть, пожалуй, никому не под силу, – тихо сказал Василий. Он даже говорить громко не мог, глядя на встающие одна за другой линии дотов, дзотов, бетонных надолб, проволочных заграждений, перед которыми, он знал, располагались минные поля. – Ничего, товарищ старший лейтенант, – сказал Саша Пролеткин, – поспим, поедим, поднатужимся – и накроется этот Кёнигсберг! Это «поспим, поедим, поднатужимся» продолжалось два месяца. Войска усиленно готовились к штурму, изучали схемы, макеты укреплений, тренировались на местности, отрабатывали взаимодействие между пехотинцами, артиллеристами, огнеметчиками, танкистами. В батальоны и роты приезжали операторы, инженеры, разведчики из вышестоящих штабов, рассказывали бойцам о кёнигсбергских укреплениях и о том, как лучше их преодолеть. Политработники проводили беседы о славных победах, одержанных предками на той земле, и о подвигах, которые совершались сейчас на других фронтах. В полку Караваева офицер штаба армии, подполковник Кирко, развесив в пустом цехе какого-то немецкого заводика огромные схемы и фотографии, читал лекции для офицеров, для солдат стрелковых батальонов и специальных подразделений. Часто эти лекции переходили в живую беседу. – Линии Инстербургская и Дейме были очень прочными, но мы справились с ними, – говорил подполковник. – Есть все основания полагать, что и Кёнигсберг не устоит. – Причешем! – весело отозвался усатый сержант в первом ряду. – Но нельзя, товарищи, недооценивать мощи крепости, – возразил Кирко. – Она строилась семьсот лет. Все эти годы укрепления наращивались, совершенствовались. Кёнигсберг – самая мощная крепость фашистской Германии. Ни Берлин, ни любой другой город не может сравниться с ним. Посмотрите на эту схему… Подполковник подошел к большому листу, на котором несколько кругов, заключенных один в другой, окаймляли черные квадраты городских кварталов. – Первая оборонительная полоса – это так называемый внешний обвод: при позиции – четыре ряда окопов. Противотанковый ров, фугасы, мины, железобетонные надолбы, ежи из рельсов, проволочные заграждения да еще специальные малозаметные препятствия. Все это лишь подступы к крепости, они прикрыты многослойным артиллерийским и пулеметным огнем. Подполковник подошел к другой схеме. – Переднюю линию сооружений немцы называют «ночной рубашкой Кёнигсберга», имея в виду, что в ней можно спать спокойно, она, по их мнению, непреодолима. – Снимем и рубашку, и штаны и куда надо наподдадим, – весело сказал все тот же сержант. – Итак, основу крепостных сооружений составляют пятнадцать фортов. Они окружают город сплошным кольцом, и у каждого форта есть свое название. Вот смотрите: «Король Фридрих», «Мариенбург», «Квендау», «Королева Луиза», «Кальген», «Канитц», «Лендорф», «Понарт»… Между собой эти форты связаны окружной дорогой. Каждый форт – это многоэтажное железобетонное сооружение со своей электростанцией, складами продовольствия и боеприпасов, госпиталем. Толщина стен достигает трех метров. Вооружение – несколько десятков пулеметов, две-три артиллерийские батареи. Гарнизон – до батальона. Перед фортами рвы шириной двадцать метров, глубиной семь метров. Водой рвы наполнены с таким расчетом, чтобы затруднить использование переправочных средств: всего-навсего до половины. Сержант-весельчак больше не шутил, он молча глядел на схему, в конце доклада тихо выругался и сказал Кирко: – И чего это вы взялись нас пугать, товарищ подполковник? Все равно мы раздолбаем ваши форты. – Не мои они, – примирительно сказал офицер. – Я вместе с вами буду их брать. Товарищи, я не кончил… Теперь послушайте, в чем слабость этих сооружений. – О, это нам пригодится! – Как известно, любая техника и любые крепости без человека мертвы. Вы скажете: люди в этих сооружениях есть. Правильно. Но какие? Много раз битые нами фашисты! Это уже не те немцы, которые в сорок первом считали себя сверхчеловеками. У Ромашкина зазвучал в ушах наглый смех, встали перед глазами бомбежка на шоссе под Москвой и здоровые, спортивного телосложения фашисты. Как они были самоуверенны, как непринужденно смеялись! А ведь они были в плену! – Моральный дух гитлеровской армии надломлен, – продолжал Кирко. – Вот что говорят пленные, еще недавно сидевшие за этими бетонными стенами. – Подполковник полистал бумаги. – Ну, вот хотя бы этот, его привели разведчики старшего лейтенанта Ромашкина. – Знаем такого! – Пленный – тотально мобилизованный Иоганн Айкен. Он говорит: «Мы не хотим воевать, всем понятно – война проиграна. Но офицеры и эсэсовцы нас заставляют. Нам каждый день зачитывали списки расстрелянных за трусость. В городе на площадях висят подвешенные за ноги дезертиры. Фюрер обещает новое секретное оружие. А мы, фольксштурмовцы, изменяя слова в песне, поем: „Вир альте Аффен – зинд нойе Ваффен”. Это значит: „Мы, старые обезьяны, – и есть новое оружие”. В городе мобилизовано в фольксштурм все мужское население от 16 до 60 лет. У нас брали письменное обязательство не отступать с позиций, мы предупреждены: за отход – расстрел!» Изучая оборонительные сооружения противника, разведчики старались понять психологию человека, сидящего в этих укреплениях. – Кто у нас был в Сталинграде? – спросил однажды Ромашкин. – Я, – сказал Наиль Хамидуллин. – Сколько дней вы держались? – Полгода. – Расскажи, как жили, что делали в дотах. – У нас такой железобетонной махины не было. Сидели в траншеях, в землянках – одно-два бревнышка над головой; много развалин домов было. Там же не крепость – простой город. – Ну а режим какой был? – Какой? Отбивали двадцать атак в сутки – вот такой режим. Сказали: назад ни шагу, не пускать немца за Волгу! Мы не пускали. – Ты пойми, – настаивал Ромашкин, – нам детали жизни в долговременной обороне нужны. Наиль обиделся. – У нас такие же детали, как у фашистов, да? – Вот чудак! Зачем обижаешься? Надо же нам приспособиться к новым условиям разведки. – Не будет долгой оборона, товарищ старший лейтенант. Мы сейчас такими стали, что не удержит никакая крепость! В ходе подготовки к штурму самыми популярными людьми в полку стали инженер Биркин и саперы. Женя Початкин был уже старшим лейтенантом. Командовал саперной ротой полка. Он быстро освоил сложную науку «созидания и разрушения», как он называл саперное дело. Однажды ночью Початкин прошел с Ромашкиным нейтральную зону и полевую оборону, подбирался к форту – он должен был изучить укрепления и придумать, как открыть дорогу полку. Ромашкин со своими разведчиками охранял его в вылазке. – Опять меня конвоируешь, – шутил Початкин, намекая на их самую первую встречу. – Твои мозги охраняю, – отвечал Василий. – Давай думай, думай, нечего филонить. Они подкрались ко рву, на веревках спустились к неподвижной, пахнущей гнилью воде. На надувных лодочках поплыли к выступающей из воды трехэтажной бетонной стене с черными амбразурами. Достаточно было одной короткой очереди, чтобы разведчики и саперы пошли на дно рва, наполненного зеленой затхлой водой. Но форты не стреляли. В их бетонном чреве немцы спали спокойно, зная, что впереди в полевых сооружениях охраняли их целые дивизии и полки. У немцев и в мыслях не было, что кто-то из русских проберется сюда и отважится плавать под самыми дулами пулеметов. Початкин ощупал, погладил холодное тело форта, осмотрел облицованные камнем и бетоном берега, отковырнул кусочки камня и цемента, положил в карман, потом измерил глубину воды и высоту рва над ней. Когда вернулись к спущенным веревкам, сверху склонились головы Саши Пролеткина, Ивана Рогатина и Шовкопляса. С ними были саперы из роты Початкина. На этом берегу они тоже измерили ров, набрали образцы грунта и бетона. – Может, «языка» прихватим? – спросил Ромашкин. Прежде Початкин не отказался бы от такого предложения. А теперь, покачав головой, прошептал: – Ни в коем случае. Наши сведения важнее десяти твоих вшивых фрицев. Из расположения врага им удалось благополучно вернуться. В своей траншее Початкин продолжил разговор: – Если бы ты и притащил пленного, что бы он мог сказать о конструкции и прочности сооружения? Откуда рядовой солдат и даже офицер это знает? А мы теперь вот узнаем! Днем после отдыха Василий сидел в блиндаже майора Биркина и слушал, как Початкин вместе с полковым инженером делали расчеты. Они измеряли какие-то углы, искали сведения в справочниках, писали длинные столбцы цифр и формул. Ромашкин с гордостью за своего друга подметил: майор хоть и старше по званию, хоть и военный инженер, а Початкин лучше разбирается в тех тонкостях, о которых они говорили. Биркин и сам сказал Василию, кивнув на своего помощника: – Светлейшая голова. Молодой, дерзкий, находчивый ум. Ему бы заводы строить!.. – Никогда не думал, что мой первый серьезный проект будет посвящен разрушению кем-то добротно построенного сооружения, – сказал, не отрываясь от бумаг, Женька. Когда пошли ужинать в штабную столовую, Василий спросил: – За что Биркин тебя так хвалит? Что ты придумал? Початкин усмехнулся, ответил неохотно: – Я предложил не просто взорвать берега и форт, как намечалось, а сделать взрывы направленными. И направить их так, чтобы и берега, и стены обвалились в ров с водой и образовали дамбу. А по дамбе пробегут наступающие… – Ты гений, Женька! – восторженно воскликнул Ромашкин. Уж кто-кто, а он-то мгновенно понял, как прекрасна, как спасительна идея Початкина. Василий хорошо знал: стоит полку выйти ко рву, наполненному водой, по бойцам сразу же ударят пулеметы из амбразур всех трех этажей. Тут не только секунды, десятые доли будут драгоценны. Пока сбросят принесенные с собой переправочные средства – и донесут ли их? – пока спустятся на воду… Страшно было подумать о том, что наделают десятки крупнокалиберных пулеметов, скрытых за трехметровым бетоном. – Ты представляешь, что получится? – продолжал Початкин. – Приближается штурмовая группа ко рву. А тут – взрыв! И пожалуйста, ров заполнен. Все без остановки и почти без потерь бегут на тот берег. Неплохо, как думаешь? – спрашивает Женька. – Я же говорю, ты гений. Не напрасно тебя конвоировал. – Тут еще не все додумано, – сказал Початкин. – Как заранее доставить и заложить взрывчатку? Когда подбегут наступающие, все должно быть на месте. Только в этом случае осуществится наш замысел. Ромашкину хотелось предложить что-то полезное. И он во всех деталях попытался представить эту операцию, мысленно сравнивал ее с другими, в которых участвовал. Между тем они подошли к столовой, расположенной в большой комнате помещичьей усадьбы. Лепные ангелочки удивленно глядели с потолка на советских офицеров, которые сидели за овальным, с позолотой столом. Початкин и Ромашкин ели молча, думая о том, как же организовать взрыв. На обратном пути Василий предложил: – Послушай, а если, как в дневном поиске? Помнишь, я однажды с ребятами остался на день в ямах, замаскированных сверху дерном? Вот и сейчас сделать так: выползти туда заранее, все подготовить – и ждать. Женя сразу отверг это предложение: – Ты сидел с разведчиками совсем в другой обстановке. А здесь будет мощнейшая авиационно-артиллерийская подготовка – свои побьют. – Ты прав, – согласился Ромашкин. – Выход один, – сказал Початкин. – Все подготовить заранее. На танках опередить атакующих, под прикрытием огня этих же танков заложить и взорвать заряды. – А если танки подобьют? – Все может быть. Поэтому подготовим разные варианты действий саперов и несколько комплектов взрывчатки. И еще несколько опытных подрывников и командиров.
* * *
И вот настала ночь на 6 апреля – ночь штурма. Передовые батальоны смяли фашистов и подошли вплотную к фортам. В 10 часов утра более пяти тысяч орудий открыли огонь по запертой на все замки крепости. Огневой шквал длился два часа. Взвод разведки был выделен для обеспечения действий саперов. Вместе с Початкиным Ромашкин сидел в укрытии. Саперная рота была распределена по штурмовым отрядам. Сам Початкин решил действовать с одним из своих взводов, который шел на главном направлении и должен был создать дамбу взрывом. Через час непрерывного обстрела снаряды снесли всю маскировку с фортов и дотов – многометровый земляной покров, кусты и деревья, кирпичные стены, надстройки, пристройки. Форты и доты оголились, стояли теперь закопченные, серые, неуязвимые, как горы. Орудия большой мощности, оглушая всех грохотом своих выстрелов, открыли огонь на поражение. Трехметровые стены сначала гудели, отбрасывая снаряды, потом стали трескаться и оседать. Тремя ярусами кружили над крепостью самолеты: выше всех – истребители, ниже – бомбардировщики, еще ниже – штурмовики. Над фортами, окутанными дымом, кувыркались обломки сооружений и деревья, вырванные с корнем. В час дня начался общий штурм. – Ну, братцы, пошли! – сказал Початкин, не отрывая взгляда от места, где предстояло сделать проходы. Взревели танки и, задымив копотью, рванулись в атаку, артиллеристы покатили орудия стволами вперед, вскинулась волна пехоты. Все, не переставая, стреляли по амбразурам и бойницам. Под прикрытием этого огня ринулись вперед штурмовые группы. Початкин вместе с саперами взорвал первые заряды, ближний берег рва сполз в воду. «Ну, молодец, как здорово все рассчитал!» – подумал Ромашкин, бежавший за танком, то и дело вздрагивавшим от выстрелов своей пушки. Накидав взрывчатку на плоты, подтянутые танками, саперы поплыли к форту, который изрыгал из амбразур огонь и дым. – Бейте чаще, не давайте обстреливать! – кричал Василий пушкарям и танкистам, но его никто, конечно, не слышал в таком грохоте. Ромашкин сам стрелял в амбразуры из автомата, тщательно прицеливаясь. Прячась за танки, снайперы посылали одну за другой точные смертоносные пули, вражеские пулеметы, захлебываясь, умолкали, но тут же снова начинали строчить – убитых пулеметчиков гитлеровцы заменяли немедленно. Саперы наконец достигли вертикально торчащей из воды бетонной стены. На плотах все меньше оставалось людей. Они падали то в воду, то на тюки взрывчатки. Те, кто уцелел, быстро заложили упаковки и стали грести назад, чтобы не погибнуть от своего же взрыва. Когда плот ткнулся в этот берег, на нем остался один Початкин. Он юркнул за танк, где стоял Ромашкин. Евгения било как в лихорадке. Он был мокрый не то от всплесков воды, не то от собственного пота. – Сейчас… сейчас, – повторял он, поглядывая на часы и невольно пригибаясь в ожидании взрыва. Даже в грохоте боя Ромашкину вдруг показалось, что наступила тишина. Взрыва не было. Початкин растерянно взглянул на Василия, тихо сказал: – Запальный шнур перебило. – И побежал ко рву, сбросив шинель. Он кинулся вниз головой в воду, вынырнул далеко от берега и поплыл по черной густой воде, кипящей белыми всплесками от пуль и осколков. Все, кто видел его, старались ему помочь: глушили форт из пушек, ослепляли амбразуры автоматами. Початкин все же доплыл до своих упаковок. Блестящий от воды, он вылез на кромку рва, и Ромашкину показалось, что он услышал слабый, как в телефонной трубке, голос: – Прощай, Василий! И тут же грянул взрыв. Упругая волна воздуха повалила Ромашкина на землю. Все окуталось черно-белым дымом, едкая желтая копоть от сгоревшей взрывчатки забила дыхание, заставила кашлять. Сверху посыпались осколки бетона, кирпичей, комья земли. Они громко стукались о танки, плюхались в воду, ударялись о землю. Ромашкин закрыл голову руками от этого камнепада. Когда дым поредел, все увидели полосу из каменных обломков и земли, которая корявой дамбой пролегла от берега к берегу. Не горе, не жалость к Женьке охватили Василия в первые секунды, а радость оттого, что все расчеты Евгения оправдались, полк выполнит задачу, меньше будет потерь. И радость эта словно передалась всем. Громкое «ура» покатилось по волне пехотинцев, они кинулись по завалу через ров. Вскоре серые шинели и круглые шапки уже мелькали в проломах стены, пробитых взрывами Початкина. Солдаты, забираясь друг другу на плечи, швыряли гранаты в амбразуры. Форт уже изрыгал не только огонь – дым валил из многих отверстий и проломов. Не задерживаясь около издыхающего форта, бойцы устремились в городские улицы, перехваченные во многих местах баррикадами. Горели хрупкие трамваи, в брызги разлетались от пушечных выстрелов стены, из-за которых стреляли фаустники. Город дымил, трещал, рушился, пожираемый пламенем, бомбами, снарядами. Василий горестно ходил по дамбе, спотыкаясь об обломки камня и проваливаясь в раскисшую землю. Он надеялся найти Евгения. Потом стал искать хотя бы клочок его одежды. Но не нашел ничего. Початкина или разорвало на части, или погребло под этой дамбой. Сначала Василий не хотел рассказывать Караваеву все подробности, жалел командира. Да и самому тяжко вспоминать все, что видел. Пусть останется так, как чаще всего бывает на войне: погиб и погиб. Но потом, вспоминая форт, ров с черной водой и Женьку, плывущего на верную смерть, Ромашкин словно прозрел. Разве можно молчать? Ведь Початкин совершил подвиг! Если бы не он, весь полк бы лег перед этим рвом. Ценой своей жизни он открыл всем путь: поджег перебитый бикфордов шнур, когда никаких надежд на взрыв уже не оставалось! А перед этим разведал форт и придумал, как сделать дамбу! Часто мы недопонимаем и недооцениваем подвиг, мужество, благородство из-за того, что они вершатся на наших глазах. Нам кажется – героическое происходит где-то там, у других, о ком пишут газеты, а свое – буднично и обыденно. Ромашкин, к счастью, все это понял и пошел в штаб к полковнику Караваеву. Где угодно, хоть перед самим Верховным Василий готов был доказывать, что видел подвиг своими глазами, что Евгений Початкин погиб не случайно, а сознательно пожертвовал собой, – Ромашкин даже сейчас слышит его последние слова: «Прощай, Василий!» Но ему не пришлось ничего доказывать. С наблюдательного пункта полка в стереотрубы и бинокли хорошо видели, как действовали штурмовые отряды, как произошла заминка, едва не ставшая роковой для полка, и как Евгений Початкин, командир саперной роты, спас положение и сотни жизней своих однополчан. Ромашкин рассказал лишь о некоторых подробностях. И все время, когда рассказывал и когда молчал, когда ел, курил, носился среди горящих домов Кёнигсберга, выполняя поручения командира полка, – везде и всюду в ушах его, как в телефонной трубке, звучал уменьшенный и удаленный голос: «Прощай, Василий!» И опять вставал перед глазами Женька, всегда веселый, озорной, смелый. Какое красивое, мускулистое было у него тело! И вот ничего не осталось даже для похорон… Как хотелось ему в разведку! И получился бы из него отличный разведчик. Ах, Женя, Женя, совсем немного до конца войны осталось… На третий день полк, пробиваясь через завалы и пожары, вышел к маленькой тесной площади. За ней бойцы увидели высоченные круглые башни с зубчатым верхом – замок прусских королей. Вся площадь и прилегающие улицы были запружены надолбами – «зубами дракона». Над массивными воротами блестел огромный круг – это были часы. Они еще шли. Саша Пролеткин прислонился к углу дома и дал очередь по часам, сказав: – Остановись, фашистское время! Часы остановились, обе стрелки бессильно повисли. На Пролеткина тут же напустился Рогатин: – Ну зачем ты это сделал? Говорят, четыреста лет часы шли! Привык безобразничать без понятия – то жирафа и бегемота стрелял, теперь вот часы исторические испортил! Дикарь необразованный. Пролеткин растерялся, видя, что его поступок не одобряют и другие разведчики. В свое оправдание сказал: – К вечеру от этого замка останется куча битого кирпича, даже не найдешь, где твои часы были. – То в бою! Там неизбежно, – ворчал Иван. – А так нечего безобразничать. На красной кирпичной стене замка ровными готическими буквами было написано: «Слабая русская крепость Севастополь держался 250 дней против непобедимой германской армии. Кёнигсберг – лучшая крепость Европы – не будет взят никогда!» К разведчикам подошел неведомо откуда взявшийся старик, сухой и скрюченный, с грустными глазами, в густой сетке морщин. Кланяясь и приседая, он боязливо стал говорить: – Господа руски зольдатен, пожалуйста, нет гранаты, не стреляйт уф это подвал. – Он показывал на низкие полуокна, выходившие на тротуар. – Там нихт немецки зольдатен, там есть майне фрау, мой жина, мой бедни больной Гертруда. – Не бойтесь! Мирных жителей мы не трогаем, – сказал Ромашкин. – Я, я, – вздохнул старик и посмотрел на часы, которые остановил Пролеткин. – На всякий случай повесьте над окном белый флаг, вон как те, – посоветовал Ромашкин, указывая на простыни, свисающие из окон в глубине дымной улицы. – О, я! Я хотель такой флаг, но боялся офицерен унд зольдатен эсэс. Он бросайт гранатен, где есть такой бели флаг. – Откуда вы знаете русский язык? – Я был руски плен, Первый мировой война. Их бин зольдатен оф кайзер. – Во, братцы, исторический «язык», – весело сказал Пролеткин. Ромашкин подумал: «Может, его Колокольцев ловил? Он же был „охотником” в ту войну. Но мало ли тогда было „языков” и разведчиков! У старика надо бы узнать что-нибудь более полезное». – Скажите, нет ли в замок подземных ходов? Каких-нибудь каналов, речек под стенами? – О, найн! Найн! Дер Кенигсен-палас есть отшен крепкий, отшен крепкий оборона. – Немец помолчал. Потом, окинув солдат посветлевшим взглядом, сказал, тыча желтым скрюченным пальцем в сторону красных стен. – В это дверь… – Ворота, – подсказал Саша. – О, я! Данке шен. В это ворота ехал генералиссимо Сувороф – он бил генерал-губернатор Остен Пруссия. Увидев, какое впечатление произвели его слова, еще более радушно сообщил: – Это ворота ходил Наполеон Бонапарт нах Москау! – А назад пробежал мимо этих ворот, – вставил неугомонный Саша. Разведчики засмеялись, а старик, не понимая причины смеха, настаивал: – Нет мимо – прямо здесь марширен! Поскольку старик больше не сообщал никаких исторических сведений, Ромашкин спросил: – Кто выехал из этих ворот двадцать второго июня сорок первого года? Старик обреченно покачал головой. – О, майн готт! Это нельзя было делать. Правильно сказаль мудри канцлер Бисмарк – нельзя делать война с Россия. Тот день отсюда ехал ин машинен фельдмаршал Риттер фон Лееб. – Данке шен, – поблагодарил Ромашкин, давая понять, что у них больше нет времени для разговора. Старик ушел, качая головой и тихо бормоча: «Майн готт, майн готт». Над разведчиками волна за волной прошли самолеты и сбросили бомбы на замок. Вздрогнула и затряслась земля. Красная кирпичная пыль и черный дым поднялись выше зубчатых башен. Взвод самоходных пушек бил в одно и то же место, чтобы сделать проломы. Но стены были четырехметровой толщины, а попасть «снарядом в снаряд» было не так-то просто. Через несколько часов весь замок, как больной оспой, был изрыт глубокими кавернами. Стены и несколько башен обвалились внутрь двора, над которым клубился дым и взметнулись языки огня. Кто мог уцелеть там после такого ужасного обстрела и непрерывной бомбежки? Был дан сигнал атаки, и полки пошли на последний штурм. Но замок прусских королей, оказывается, был еще жив. Яростный огонь, красные и белые вспышки пулеметов, орудий и фаустов брызгали из всех щелей, амбразур и трещин. Площадь покрылась телами бойцов в серых шинелях, в выгоревших ватниках, в полушубках, в плащ-палатках и грязных, когда-то белых маскировочных костюмах. Эти бойцы не дожили до конца войны всего несколько дней. Первый штурм замка был отбит. Бомбардировка и артиллерийский обстрел возобновились. А к вечеру Ромашкин уже ходил внутри замка. Солдаты, взявшие его, сидели здесь же во дворе, заваленном обломками стен, черпали ложками из котелков борщ и кашу, запивали еду винами, извлеченными из погребов, дымили трофейными сигаретами. День девятого апреля уходил в историю. Последние выстрелы слышались со стороны кёнигсбергского зоопарка. Оттуда шли колонны пленных в обвисшей грязной форме, с мрачными лицами, испачканными сажей. Пленные боязливо уступали дорогу, когда им навстречу попадались измученные группы людей в полосатой одежде узников. Это были освобожденные из лагерей, тюрем, подземных заводов – поляки, французы, голландцы, англичане, югославы, румыны, греки, итальянцы. Они шли весело, поднимали вверх сжатые кулаки, кричали нашим бойцам: – Рот фронт! – Спасибо! Чернявый, со впалыми щеками француз, в полосатой робе, но уже в берете, вышел вперед и, блестя счастливыми глазами, обратился к Ромашкину, протягивая какую-то бумагу: – Тоуварищ, передайте это для ваше командование, для ваше правительство! И ушел, приветливо махая рукой. Ромашкин прочитал: «Господин премьер-министр, господа советские генералы, товарищи советские солдаты. Мы, французы, узники фашистов, выражаем вам в наш самый счастливый день очень большую благодарность за возвращенную нам свободу и жизнь. Мы никогда не забудем вас, дорогие друзья. Будь проклят фашизм! Да здравствует Красная армия! Да здравствует СССР! Да здравствует Франция!» Ромашкин отдал эту бумагу подполковнику Линтвареву. – Это очень ценный документ, – сказал замполит. – Его надо послать в газету. Сверхмощная неприступная крепость Кёнигсберг была взята Красной армией в течение трех дней. Впервые за всю войну не нужно было спешить, перегруппировываться иотправляться на какой-то другой участок. Бои в Восточной Пруссии почти всюду закончились. Только на Земландском полуострове, на берегах залива Фришес-Хафф, добивали сбившиеся туда остатки прусской группировки. Но там было достаточно наших войск, и части, взявшие Кёнигсберг, остались вроде бы без дела.Радость победы
Ромашкин всю войну мечтал отоспаться после окончания боев, думал: завалится на неделю и будет спать беспробудно. Но вот представилась такая возможность, а спать совсем не хотелось. Солдаты и офицеры ходили по огромному городу, на его улицах кое-где еще догорали головешки. Небезопасно было передвигаться между многоэтажными зданиями, выгоревшими внутри. Иногда махина в пять – семь этажей вдруг плавно кренилась и с грохотом падала, подняв пыль выше соседних домов. И все же Ромашкин со своими ребятами ходил, рассматривая чужой мир, глядел на вывески кафе, магазинов, кинотеатров, мастерских, заглядывал в брошенные квартиры, разговаривал с вылезшими из подвалов стариками и женщинами. У них был измученный, пришибленный вид – еще не опомнились после бомбежек и артиллерийского обстрела. Во дворах, скверах, на площадях толпились красноармейцы, умывались, сушили портянки у костров, варили еду, смеялись, отдыхали. Ромашкин вместе с ребятами вернулся к кострам своего полка. В это время подъехали на газике член Военного совета Бойков и командир дивизии генерал Доброхотов. – Ну, как жизнь, товарищи? – весело спросил Бойков. С тех пор как Ромашкин видел его последний раз, Бойков немного располнел, лицо округлилось, но глаза по-прежнему были улыбчивыми и добрыми. «Забот стало меньше, – подумал Василий, – вот и поправился». Генерал увидел Ромашкина, воскликнул: – Жив наш курилка! – И шагнул навстречу, протягивая руку. – Живой, товарищ генерал, – ответил Ромашкин. Разведчики гордо поглядывали на бойцов, сразу их окруживших: вот, мол, как наш командир с таким большим начальством, запросто! – Что-то ты за войну мало вырос! Сколько хороших дел совершил, а все в лейтенантах ходишь. – В старших, – поправил Ромашкин. – Товарищ Доброхотов, надо поправить это дело. Скоро перейдем на мирные сроки выслуги. Надо Ромашкину хотя бы капитаном войну закончить. Заслужил! – Поправим, товарищ член Военного совета, – сказал комдив. – В бою ведь так: воюет и воюет человек, делает свое дело хорошо, а мы к этому привыкаем, будто так и надо. Сегодня же отправлю представление. – Мне по должности не положено, – смущенно сказал Ромашкин. – И должность найдется, – успокоил комдив. Ромашкин посмотрел на своих разведчиков. «Значит, придется с ними расставаться? Куда и зачем уходить мне от своих людей? А может, даже из полка заберут?» Василий торопливо стал просить: – Товарищ генерал, может быть, довоюю со своим полком до победы, а там видно будет? – Все, уже довоевался. Нет у нас впереди боевых задач. Мы войну завершили. Вдруг зароптали, заговорили солдаты, молча слушавшие весь этот разговор: – Как же так, а Берлин? – Мы на Берлин хотим! – Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут? – Ведите нас на Берлин! Бойков улыбался, потом негромко, чтобы затихли, сказал: – Вы свое дело сделали. Остались живы, разве этого мало? – Мало! Мы Берлин хотим взять!.. – Вот развоевались! – засмеялся Доброхотов. Генералы уехали по своим делам, а солдаты еще долго говорили о том, что в Берлине побывать надо бы. Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец, в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие – и траншеи отрыли бы, и по колени в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: «Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе». А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: «Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего». Был бы Женя прекрасным инженером… И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев. Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят – здоровяка Наиля Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник – профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: «Ничего, я дойду!» Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов – выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, – уходила в прошлое. Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас – вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту самую грань, о которой в учебниках пишут: «до» и «после». Теперь в жизни Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у многих людей, проживших долгую жизнь: до тюрьмы и после тюрьмы, до войны, после войны. Новый, только начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался великим счастьем Победы. Девятого мая Ромашкин сидел за огромным дубовым столом в комнате подполковника Колокольцева. Вокруг стола – дюжина стульев с резными высокими спинками. В углу спокойно тикали высокие, как шкаф, часы. На стенах висели картины в золоченых рамах. Виктор Ильич Колокольцев очень хорошо вписывался в эту богатую старинную комнату. Он чувствовал себя свободно, будто не жил несколько лет в сырых блиндажах, движения его были неторопливыми, изящными. Ромашкин теперь был начальником разведки. После подсказки генерала Бойкова в дивизии быстро оформили документы. Ромашкин получил повышение и звание капитана. Люленкова тоже не обидели – он пошел начальником разведки соседней дивизии. Став помощником начальника штаба в разведке, Ромашкин целыми днями работал рядом с Колокольцевым. Война кончилась, а бумаг в штабе не убавилось: отчеты о наличии людей, боеприпасов, ответы на бесчисленные запросы, заявки на продовольствие, организация караулов, внутреннего порядка, занятий, отдыха – все это, когда нет боев, оказалось, требует точного оформления приказами, инструкциями, графиками, расписаниями. Колокольцев учил Ромашкина сложной штабной премудрости, между ними сохранялась и крепла прежняя взаимная симпатия. Сегодня Колокольцев пригласил Ромашкина в эту богатую комнату не случайно. Ему хотелось именно здесь осуществить то, что он задумал. Подтянутый и торжественный, он встал напротив Ромашкина и со значением произнес: – Я намереваюсь, Василий Владимирович, сделать вам небольшой презент. Я знал, вам нравилось мое пристрастие к русскому чаепитию. Так вот, примите, пожалуйста, и вспоминайте меня, старика, когда будете чаевничать… Он раскрыл футляр, обтянутый синей матовой тканью, и перед Ромашкиным тускло блеснул отделанный бирюзовой эмалью подстаканник, рядом с ним в специальном углублении лежала чайная ложка с таким же узором на ручке, как и на подстаканнике. Василий был растроган вниманием и подарком. – Спасибо, Виктор Ильич, всю жизнь буду пить чай и вас помнить! – с чувством сказал он. – Вот и славно. Сейчас мы его обновим. Серегин! – позвал начальник штаба и, когда ординарец вошел, спросил: – Как самовар? – Готов, товарищ подполковник. – Подавай. Они сели на тяжелые резные стулья и стали пить чай, густой и прозрачный, ароматный и умиротворяющий. – Я размышлял о вашем будущем, Василий Владимирович, – задумчиво сказал Колокольцев. – Мне кажется, вам следует остаться в кадрах. Вы отличный боевой офицер. Я вспоминаю, каким вы пришли в полк – молоденьким, порывистым. Наверное, о подвигах мечтали? – Еще как! – подтвердил Ромашкин. – Теперь вы прошли великолепную боевую школу. Мне кажется, кроме личного опыта, вы многому научились у Кирилла Алексеевича Караваева, к примеру, командирской твердости, стойкости, вниманию к людям. А у Андрея Даниловича Гарбуза – мудрости и принципиальности. У друга вашего Куржакова – злости и ненависти к врагу. У Казакова, Жени Початкина и многих других – бесстрашию. Ромашкин ждал, что скажет Колокольцев о себе. Но подполковник замолк, и Василий подумал: «А у вас я учился не только штабной культуре, но и патриотизму, любви к Родине без громких слов». – Вам обязательно следует подготовиться и сдать экзамены в академию, вы… – Колокольцев не успел договорить, за окном, а потом по всем прилегающим улицам и вдали началась беспорядочная, все нарастающая стрельба. – Что такое? – удивился Колокольцев. Ромашкин на всякий случай вынул пистолет: «Уж не придумали ли фашисты какую-нибудь вылазку?» На крыльце офицеров встретил сияющий ординарец. Он кричал во все горло: – Все! Мир! Конец войне! Сейчас по радио объявили – сегодня, девятого мая, день полной победы. Все стреляли из автоматов в небо, пускали ракеты, кричали, потрясали над головой руками. Ромашкин тоже стал стрелять вверх из пистолета и самозабвенно что-то кричал вместе со всеми. Полковник Караваев решил собрать офицеров полка. Хозяйственники подготовили обед в небольшом уцелевшем кафе. Столы сияли накрахмаленными скатертями и салфетками, вазами с цветами, фужерами, тарелками с золотыми ободками. Большая желтая застекленная машина, заряженная патефонными пластинками, играла плавные вальсики. Немецкие повара и официанты улыбались, будто всю жизнь ждали встречи с советскими офицерами. Караваев, помолодевший, хорошо выбритый, наглаженный, начищенный, улыбался, был весел, охотно шутил. Голубые глаза его струили теперь не леденящий холодок, а тепло летнего неба. Рядом с ним – Линтварев. Даже в самые трудные дни войны он бывал подтянут и аккуратен, а сегодня будто сошел с плаката, на котором изображалось правильное ношение военной формы. – Товарищи, прошу внимания! – Полковник постучал ножом по бокалу. – Прежде чем начать наш обед, позвольте объявить только что поступивший приказ. – Опять приказ! Не надо бы сегодня приказов, – сказал кто-то в зале. – Надо! Это даже не приказ, а указ! – Когда офицеры затихли, Караваев торжественно сказал: – Прошу встать! – И объявил Указ Президиума Верховного Совета о присвоении Початкину звания Героя Советского Союза посмертно. Некоторое время царила тишина. Василий мысленно повторял дорогое имя: «Ах, Женя, Женя, как обидно, что не дожил ты до этого счастливого дня. Ведь ты вообще не должен был воевать. Мало кто в полку знал о твоей хромоте, думали, это от ранения. Тебе и в армии-то служить не полагалось». – А теперь слушайте приказ, – продолжал Караваев. – Присвоены очередные звания: подполковника – командиру батальона Куржакову Григорию Акимовичу. Офицеры дружно зааплодировали. – Заслужил! – Комбат – только вперед! Командир читал фамилии других офицеров. Ромашкин искал глазами Куржакова и не находил. «Где же он? Не отмочил ли какую-нибудь штучку и сегодня? Он может!» Василий вспомнил, как дрался с ним в вагоне и как под Москвой Григорий сказал комбату: «Ты моим командирам эти карты не давай, они нам не понадобятся». – А где Куржаков? – спросил Караваев. – Капитан Ромашкин, подойдите ко мне! Разыщите, пожалуйста, Куржакова. Василий отправился к жилью Куржакова, его батальон располагался в трехэтажном сером здании бывшей школы на берегу канала. Солдаты ходили по двору, занимались кто чем. Один, истосковавшись по работе, сняв гимнастерку, чинил парты. Вокруг него, как зрители, сидели человек десять бойцов и следили за работой. Солдат трудился артистически, инструмент просто летал в его умелых руках. – Ребятишки, они – что немецкие, что наши – все одно ребятишки. Чему их научат, тем и станут. Теперь мы немцев проучили, они и детишек своих научат хорошему. Вот, товарищ капитан, помогаю немцам, – объяснил солдат подошедшему Ромашкину. – Комбата не видели? – Они туда, в лесочек пошли, – сказал солдат. – Кто «они»? С кем он был? – Они одни, – удивился солдат: как это, мол, не понимать уважительного отношения. Обежав самые глухие аллеи парка, Ромашкин вышел к пруду и остолбенел: на берегу с удочкой в руках сидел Куржаков! Он был спокоен, задумчив, на зеленых погонах уже блестели подполковничьи звезды. – О, явился, не запылился! – сказал Григорий. – Ты чего здесь? – Тебя ищу. – Зачем? – Поздравить с подполковником. Ромашкин смотрел на Куржакова и не понимал, почему он не рад. А Куржаков, глядя в воду, сказал: – Вот кончилась война. Добыл я победу. Оправдался перед народом за свой драп в сорок первом. – Григорий прищурил глаз, кольнул Ромашкина хищным взглядом. – Помнишь, как ты назвал меня в вагоне? Василий смутился, он давно осудил себя за глупое поведение. – Желторотый был, не понимал ничего. – Ляпнул бы я тебе тогда пулю в лоб – не пировал бы ты сейчас в Германии. Ну ладно. Так вот – конец войне, ты к маме поедешь, другие к женам, к старикам. А я куда? Один как перст. Не хотел я дожить до конца войны, искал смерти – ты знаешь. Но костлявая подшутила надо мной. Смерть – лакомка, счастливых выбирает. Таких, как я, обходит, горькие мы. И люди тоже не любят несчастных, держатся подальше от них. Вот я и ушел. Не хотел вам настроение портить на празднике. – Вон что, а мы-то думали… – Что думали? – Да как в песне про Стеньку Разина поется: «Нас на бабу променял», – попытался Ромашкин сгладить шуткой неприятный разговор. – Ну, что ты врешь. Не могли обо мне так подумать. Баб за мной никогда не водилось. – Была война, теперь никто не осудит. Чем не жених? Молодой, красивый, весь в орденах. У Куржакова задрожали ноздри. – Я тебе при первой встрече морду набил. Давай не будем этим же кончать наше знакомство. – Не хотел тебя обижать. – В сорок первом фашистский танк раздавил мою жену и сынишку Леньку. Дивизия недалеко от границы стояла. Взгляд Куржакова при этих словах остановился, Григорий глядел, ничего не видя. – Прости, Гриша, я же не знал. Ты никогда об этом не рассказывал. – Да, были у меня с фашистами свои счеты. Думал, доберусь до Германии, за Нюру – сотню фрау, за Леньку – сотню киндеров пристрелю. А вот пришел – рука не поднялась. Из батальонной кухни солдатскими харчами их подкармливаю. Как ты думаешь, увидели бы это Нюра и Леня, что бы они сказали? – Они бы тебя поняли. – А почему этого не понимали те гады, которые их давили танками? – Вот кончилась война, теперь мы немцев об этом спросим. – Спросить-то спросим. Только мертвые из земли не встанут. А у меня все с ними, там, по ту сторону войны. Ромашкин попытался отвлечь Куржакова от тяжких мыслей. – Нельзя так, Гриша, живой должен думать и о живых. Куржаков вздохнул. – Все ты правильно говоришь, тебе надо бы политработником быть. Что-то от Гарбуза к тебе перешло. Помнишь Андрея Даниловича? Любил он тебя! – Он всех любил. – Ох, мне чертей давал! Умел стружку снимать! Культурно, вежливо, но так полирует, аж до костей продирает! Меня тоже любил. Справедливый мужик был. Настоящий большевик. Вот я сидел тут, рыбу ловил, размышлял, что бы мне сейчас сказал Андрей Данилович?.. «Многое тебе прощали, комбат, на войну списывали. Теперь не простят. В мирной жизни все по-другому будет, по правилам, по законам. Если пить не бросишь, поснимают с тебя ордена и звания». – Куржаков посмотрел на Ромашкина, глаза его были полны своих дум. Очнувшись от этих дум, Григорий объяснил: – Нельзя мне пить. Все, завязываю! Вот поэтому и ушел с праздника. Ты же знаешь, какой я, когда поддам. Куржаков стремился переменить разговор, прищурив глаз, спросил Василия с иронией: – Ну а ты навоевался? Помнишь, каким петушком на фронт ехал? – Помню. Ты уж за все ради победы прости. – Ладно, свои люди, сочтемся. Да и воевал ты хорошо, не за что на тебя обижаться. Откровенно говоря, не думал, что живой останешься. В общем, все нормально, все на своих местах. Ты капитан, я подполковник, так и должно быть. – Куржаков засмеялся. – Скажи командиру – все, мол, в порядке. – Нет, Гриша, пойдем вместе, там нас ждут. – Так не пью же я!.. – Вот и хорошо, другим пример покажешь. – Ну и дошлый ты, Ромашкин! Идем. Василий шел, едва успевая за Григорием. Это был прежний стремительный Куржаков – комбат-вперед, который в наступлении всегда находился на острие клина, вбитого в оборону врага.* * *
Из Москвы поступил приказ: каждый фронт должен сформировать сводный полк для участия в Параде Победы. В этот полк надлежало включить наиболее отличившихся в боях офицеров, сержантов и солдат. Когда в штабе 3-го Белорусского фронта распределили, из какого расчета должны выделять войска представителей, получилось всего по два-три человека от полка. Трудная задача встала перед командирами и политработниками – кого выбрать, у каждого второго целая шеренга наград на груди. В полку Караваева это затруднение тоже преодолели не сразу. Хотелось дать представителя хотя бы от каждого батальона, но их три, а выделять приказано всего двоих. Полковник предложил послать Героя Советского Союза, младшего лейтенанта Пряхина и прославленного командира батальона, подполковника Куржакова. Но замполит Линтварев сказал: – Пряхин достоин. А вот Куржаков может подвести и полк, и фронт… – Бросил он пить, – напомнил Караваев. – Послезавтра три дня будет, – пошутил Линтварев. У него наладились служебные отношения с Караваевым, довоевали они без стычек между собой, но душевного контакта, дружбы все же не получилось. – Кого же тогда? – припоминал командир полка, согласившись с Линтваревым. У Колокольцева, который присутствовал при этом разговоре, было свое мнение, но он не спешил его высказывать, дал возможность поспорить командиру и замполиту, а когда они умолкли, спокойно предложил: – Давайте пошлем Пряхина и Ромашкина. Наш разведчик – храбрый, хорошо воспитанный офицер. В полку его уважают. – Тоже небезупречен, разговорчики может завести, – размышляя, сказал Линтварев. – Все это, конечно, в прошлом. Я с ним еще побеседую. Мне кажется, он подходящий кандидат. Так Василий в начале июня очутился в Москве. Сводный полк 3-го Белорусского фронта разместили в старых казармах. Крепкие трех-четырехэтажные здания старинной кирпичной кладки со множеством приземистых служебных домов, пристроенных в разное время: склады, столовые, мастерские, – все это было отдано участникам парада. Даже на отдыхе, после большой войны, когда, казалось, можно было расслабиться, позволить себе некоторую вольность, сводный полк с первых минут зажил четкой, размеренной жизнью. Все были распределены по взводам, ротам, батальонам. Командиры в любую минуту могли поднять подразделение, знали, где находится каждый из подчиненных. Уходить из расположения разрешалось лишь с ведома старших. Очень своеобразные были эти подразделения: майоры, капитаны, рядовые стояли в общем строю – все были равные победители. В общежитии круглосуточно дежурил наряд из самих же участников парада. Дежурили только рядовые, сержанты и младшие офицеры. От этих обязанностей был освобожден старший командный состав. У ворот, в проходной несли службу солдаты, они были связаны телефонами со всеми помещениями. К фронтовикам приходили друзья, знакомые, родственники, по цепочке внутренней службы от проходной летел вызов и быстро находил того, к кому пришли гости. К Ромашкину никто не приходил. В первый же день послал матери телеграмму: «Приезжай, где-нибудь устрою тебя на жилье, посмотришь Москву, целый месяц побудем вместе». Ежедневно сводный полк занимался тренировками, подготовкой к параду. А вечерами после строевых занятий участников парада приглашали на встречи с рабочими, студентами, школьниками. Однажды Ромашкина и Пряхина попросили выступить в школе. Ученики, одетые в белые рубашки с красными галстуками, встретили гостей во дворе. Преподнесли букеты, окружили шумной гурьбой и повели в зал. Первым выступал капитан Ромашкин. Ребята притихли. Сотни глаз пытливо и восторженно глядели на Василия. А он смотрел на старшеклассников и думал: «Совсем недавно я был таким, как они. О чем же рассказать? О том, как рухнули мои представления о войне? О том, что всегда было страшно на заданиях?.. Но разве можно такое рассказывать с трибуны? У ребят вон как глаза горят! Они жаждут услышать о геройстве и мужестве. Так что же, приукрасить? Соврать? Это совсем нехорошо. Но что же делать, я ведь не совершал никаких подвигов». Все же Ромашкин нашел выход – необязательно говорить о себе! Разве мало во взводе было храбрых ребят? И он рассказал о Косте Королевиче, Коноплеве, Жене Початкине. Когда закончил, ребята долго били в ладоши. Потом подняла руку девочка с косичками, в белом фартучке, заливаясь румянцем, она попросила: – Расскажите, пожалуйста, что-нибудь о себе. Ромашкин опять растерялся, стал смущенно мямлить: – Я, собственно, ничего особенного не совершил. Воевал, как все… Василия выручил директор школы: – Товарищ капитан, конечно, скромничает. Столько наград – и ничего не сделал! Вы, наверное, экономите время для вашего соратника. Спасибо вам, товарищ капитан, за интересный рассказ. Послушаем теперь Героя Советского Союза товарища Пряхина! Василий понимал состояние Кузьмы, сочувствовал однополчанину. Пряхин пылал так, что с лица исчезли веснушки. Он откашлялся и, стараясь выглядеть спокойным, сбивчиво заговорил: – Воевать, товарищи, оказывается, легче, чем про это рассказывать… Зал отозвался доброжелательным смешком. – Я ведь тоже, как сказал товарищ капитан, особых подвигов не совершал. На Днепре мне Золотую Звезду дали. Одним из первых переплыл, вот и дали. Ромашкин вспоминал, какой ад был на плацдарме, как они, по несколько раз раненные, отбивали наседающих фашистов, обеспечивая переправу полка. Вот бы показать ребятам Кузьму Пряхина в том бою! У Василия зазвучал в ушах срывающийся на фальцет мальчишеский голос Кузьмы – так он тогда командовал, стараясь перекричать грохот боя. И вот стоит Кузьма, ярко освещенный электрическим светом, Золотая Звезда и ордена сверкают на его груди, а рассказывает он так скупо и неинтересно, просто невозможно слушать. Василию хотелось вскочить и поведать ребятам, какой отчаянный и бесстрашный парень Кузьма Пряхин. Удерживала лишь напряженная тишина в зале. «Слушают – значит нравится». – После Днепра война пошла веселее, – рассказывал Пряхин. – Верите ли, до самого Кёнигсберга лопату из чехла не вынимал, ни одного окопа в полный профиль не отрыл. Все в отбитых у фашистов сидел. Раньше, бывало, пока оборону прорвем, карта у командира роты капитана Куржакова на всех сгибах протрется. А тут пошло – не успевают новые листы раздать, а мы уже прошли эту местность. «Не то говоришь, Кузьма, – думал Ромашкин. – Покажется ребятам война веселым, легким делом. И я не о том говорил, надо бы сказать, как гитлеровцы госпиталь разгромили, как тетю Маню, врачей убили, как могилу отца тяжело увидеть. О том, что от Москвы до самого Берлина – сплошное пожарище, трубы от печей да головешки, наши братские могилы и рвы с расстрелянными мирными жителями». Василий смотрел на празднично украшенный зал, на легкие белые рубашечки, алые галстуки, счастливые лица ребят. «А нужно ли им об этом рассказывать? Зачем омрачать их веселые, чистые души? Им хочется услышать о подвигах. А на войне ведь не думают о них, даже свершая их, не думают. Что же получится, мы прошли через одну войну, а им будем рассказывать про другую? Не дело это. Эх, жаль нет Андрея Даниловича Гарбуза, он бы во всем разобрался, разъяснил, что к чему». Рассказ Пряхина ребятам понравился, они долго аплодировали. Потом та же девочка с косичками спросила: – Скажите, правда ли, что умирающие на поле боя перед смертью шепчут имена любимых? Ребята и даже педагоги неодобрительно зашикали на девочку. – Нашла о чем спросить! – А я хочу знать. Я об этом в книге читала, – смущенно защищалась девочка. Кузьма ответил не сразу, подумал, потом сказал: – Как тебе объяснить, милая, не знаю. Умирают люди на войне просто: ударила пуля или осколок – и упал человек. А мы дальше идем вперед. Нам останавливаться нельзя. Что говорят люди перед смертью, мы не слышим… Одно знаю точно – лозунгов и всяких речей, как это в кино показывают, они не произносят. Вот у меня на руках друг умирал, пожилой человек, бороду носил, а пришел конец – маму позвал. «Больно, – говорит, – мне, маманя». На том и погас. Школьники проводили фронтовиков до ворот, целые охапки цветов надарили. Всю дорогу Василий и Кузьма раздавали эти букетики – кондукторшам в троллейбусе, девушкам в метро, милиционершам. Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье. Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали: – Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция. Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: «В ружье!» Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут вce были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось еще много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал: – Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь! Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. «Как трассирующие пулеметные очереди, – подумал, глядя на них, Василий. – А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые… Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать». Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек – все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой. Вдали над входом в метро засияла большая красная буква «М». И тут же встала перед глазами Василия другая «М» – синяя, и вспомнились слова Карапетяна: это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные. И вот она, та алая, сияющая буква «М». Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного. Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом из лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек. Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым «иконостасом» наград. Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. «Гдe я его видел? – припоминал Василий. – На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста – Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер… И все же…» – Товарищ, вы не Птицын? – Ромашкин! – воскликнул очкарик и тут же обнял Василия. – Живой? – Я-то жив, а вы как выцарапались? – Обошлось. Читали заметку? – Спасибо. Каждый разведчик на память сохранил. – Боюсь спрашивать – не все, наверное, дожили до победы? – Не все. – Василий рассказал о тех, кто погиб. – Я ведь тогда случайно остался жив, – пояснил Птицын, – и не только потому, что был ранен в живот. По дороге в ваш полк разбились очки, запасных не было. Возвращаться время не позволяло. Я с вами почти слепой мотался. Ни черта не видел! – Когда отбивали фашистов, тех, что сбоку к нам в траншею влетели – помните? – я заметил, уж очень вы по-учебному стреляли: одну руку назад, другую, с пистолетом, далеко вперед, прямо как в тире! Птицын смеялся. – Вот-вот. Гитлеровцы у меня в глазах, словно тени, мелькали, почти наугад стрелял. – Как же вы отважились идти без очков с нами? – Материал нужен был срочно. На войне каждый по-своему рискует. Запишите мой телефон, адрес. Встретимся, поговорим. Я ведь москвич. Василий записал, а Птицын все не уходил, рассказывал: – Я часто вспоминал о вас. Хотел разыскать, но не знал полевой почты. После ранения здесь, в Москве лечился. Знаете, что я сейчас вспоминаю? – Конечно, нет. Столько было за эти годы! – Видится мне парад сорок первого. Снег падает. Суровые лица, настроение тяжелое. Хочу написать статью – сравнить тот и этот парады. – Я тоже тогда был на площади. – Это же здорово! Может, я и возьму за основу ваши переживания – тогда и теперь? – Только не это! – воскликнул Ромашкин, вспомнив, как стесненно чувствовал себя при каждой просьбе рассказать о фронтовых делах. Желая уйти от этой затеи, Василий перевел разговор на другое: – Вы знаете, у меня тогда даже неприятность произошла. – Какая? – Собственно, не на параде, а позже, в госпитале. Смотрел я кинохронику и заметил, что снежинки перед Сталиным не летят и пар у него изо рта не идет, а ведь в тот день мороз был. Вот я возьми и скажи об этом. Чуть политическое дело не пришили. Даже потом не раз припоминали. – А что же тут политического? – Не знаю. – Тем более что вы правы. Я эту историю хорошо помню. Мы, журналисты, всегда знаем больше других. Тогда ведь что было. Парад готовили втайне. Чтобы немцы авиацией не смогли помешать, Сталин разрешил включить радиостанции только тогда, когда начал речь. И кинооператоры приехали с опозданием, их поздно оповестили. Сталин почти половину речи произнес, когда они прибыли. Доложили после парада об этом Сталину. Боялись, конечно, но все же доложили. Согласился Сталин повторить речь перед киноаппаратом. Снимали его в Кремле, в помещении. Так что вы абсолютно правы и еще раз проявили наблюдательность разведчика. Птицын и о предстоящем параде знал то, что не многим было известно. Ромашкин спросил его: – Почему Парад Победы назначили на двадцать четвертое июня? Мне кажется, более логично было бы проводить сегодня, двадцать второго июня, в день начала войны. – Идет Сессия Верховного Совета, решили не прерывать ее работу, сейчас, сами понимаете, народно-хозяйственные заботы на первом плане. Война, победа – уже история. Ромашкин не раз думал: в каком порядке пойдут фронты, кому будет предоставлена честь открыть Парад Победы? – Наверное, первыми пойдут те, кто брал Берлин, – 1-й и 2-й Белорусские, 1-й Украинский фронты? А вот из них кому отдадут предпочтение? Птицын знал и это: – Разные варианты предлагались. Но трудно сказать, какое сражение было решающим: битва под Москвой, за Сталинград, под Курском или взятие Берлина? Да и другие баталии не менее значительны. Ну хотя бы освобождение Кавказа, оборона Ленинграда. Да мало ли! Генеральный штаб решил мудро. Пойдут, как и полагается в военном строю, с правого фланга. Каким было построение действующей армии? Правый фланг у Северного моря, левый – у Черного; так и пойдут: Карельский фронт, Ленинградский, Прибалтийский и так далее. – Хорошо придумали, никому не обидно. – Ромашкин показал на строй рослых солдат, которые на тренировки ходили после всех фронтов. – А что это за ребята? Какие-то палки у них в руках. Несут, несут, потом швыряют эти палки на землю и дальше шагают. Птицын улыбнулся, за толстыми стеклами очков глаза весело сверкнули. – Этого я вам не скажу! Знаю, но не скажу. Пусть будет сюрпризом. Ну, мне надо работать. Надеюсь скоро увидеть вас. Звоните и приходите ко мне домой в любое время без всяких церемоний. – Птицын задержал руку Василия, склонил голову немного набок, тепло сказал: – Ведь мы фронтовые друзья, это очень многое значит!* * *
И вот настал день Парада Победы. До этого стояла теплая солнечная погода, а 24 июня небо затянули хмурые тучи, моросил мелкий дождь. Но это не испортило праздника. Василий стоял в строю, слушал мелодичный перезвон курантов, и опять его охватило ощущение поступи истории. Казалось, совсем недавно стоял он здесь, на белой, будто седой от горя и потрясения площади, припорошенной снегом. Где-то рядом, обложив Москву с трех сторон, рвались к ней фашисты. Неистовствовал в Берлине Гитлер, узнав о параде. И вот нет ни Гитлера, ни его армии. Прохладный дождичек освежает лицо. Спокойно и радостно на душе. Легко дышится свежим воздухом, очищенным летней влагой. И все же немного грустно: суровое небо, отдаленное ворчание грома напоминают о войне, о тех, кто никогда уже не встанет рядом. На трибунах, усеянных блестящими, мокрыми зонтиками, плотно стояли москвичи и гости. В 9 часов 55 минут на мавзолей поднялись члены правительства, трибуны встретили их аплодисментами. Переливисто прозвенели куранты. Командующий парадом – ордена закрывали грудь, как золотой кольчугой, – маршал Рокоссовский подал команду: «Парад, смирно!» – и, пустив коня красивой рысью, поскакал навстречу принимающему парад маршалу Жукову, который выезжал на белом коне из-под арки Спасской башни. Оба маршала сидели на конях, как истинные кавалеристы – развернута грудь, прямая спина, гордо вскинута голова. Маршалы объехали сначала полки действующей армии, потом академии и училища. Красивые лошади нетерпеливо перебирали ногами, когда их останавливали перед строем. Жуков здоровался и поздравлял с победой соратников по оружию. Он знал в лицо многих генералов, а его уж, конечно, знали все. Жуков подъехал к полку 1-го Белорусского фронта, и Ромашкин увидел, что маршал сдержанно улыбается, как строгий, но добрый наставник, знающий и слабости, и достоинства своих питомцев. Белый конь, видно, горячий и возбужденный, покорялся твердой руке маршала, стоял на месте, но мышцы играли от нетерпения под его шелковистой шкурой, ноздри раздувались. В агатовых глазах блестел не то огонь, не то отражение сияющего орденами строя. Когда Жуков объехал войска и поднялся к микрофонам, чтобы произнести речь, оркестр – в нем было почти полторы тысячи музыкантов – исполнил гимн Глинки «Славься, русский народ!». Фанфары оповестили: «Слушайте все!» – и маршал начал речь. Он говорил, не торопясь, веско, твердым командирским голосом, каким, наверное, отдавал приказы в годы минувших сражений. Он говорил о суровых днях войны, о доблести советских воинов, о стойкости тружеников тыла. После речи Жукова площадь многократно оглашалась мощным «ура». Сколько раз с этим возгласом поднимались в атаки люди, стоявшие на площади. Сколько таких же вот голосов оборвалось от пуль там, на полях сражений! Все ждали, что в такой значительный день с речью выступит и Сталин. Но он ничего не сказал. Начался торжественный марш. Первым двинулся мимо мавзолея Карельский фронт, его вел маршал Мерецков. Затем Ленинградский, потом 1-й Прибалтийский во главе с Баграмяном. После них маршал Василевский повел полк 3-го Белорусского, в котором шел Ромашкин. Подравнивая свою грудь в блестящей орденами шеренге, Василий вспомнил, как в сорок первом заблямкала у кого-то в котелке железная ложка, как он тогда с перепугу забыл разглядеть Сталина. На этот раз, хоть и волновался, был в напряжении, все же посмотрел на Верховного короткие секунды, за несколько шагов, проходя мимо мавзолея. Ромашкина поразило в лице Сталина совсем не то, что он ожидал увидеть. За мраморным барьером возвышался не тот несгибаемый вождь, каким привык его видеть Василий на портретах, а другой Сталин: пожилой, сутулый, с седеющими усами. «Да, и ему война далась нелегко», – сочувственно подумал Ромашкин. Как и в сорок первом, Василий прошагал дальше и не видел, что происходило на площади. Только потом из рассказов и кинохроники узнал – солдаты, ходившие на тренировках с палками, те, кто, по словам Птицына, должны были преподнести сюрприз, на параде несли опущенные к земле знамена немецких дивизий. Их было много – все, с которыми хлынули фашисты на нашу землю 22 июня! Вдруг смолк оркестр, в наступившей тишине только барабаны били частую тревожную дробь, будто перед смертельно опасным номером. Солдаты повернули к мавзолею, бросили вражеские знамена на землю и зашагали дальше. А флаги с черными и белыми крестами, свастиками, орлами, лентами, золотыми кистями и бахромой остались лежать, как куча мусора, – и это было все, что осталось от «непобедимой» гитлеровской армии, захватившей Европу и замахнувшейся на весь мир!* * *
После торжеств участники парада разъезжались – кто в отпуск, кто в часть. Ромашкина вызвали в управление кадров. Пропуск был заказан. Пройдя по коридору, отделанному высокими деревянными панелями, Ромашкин остановился у двери с номером, написанным в пропуске. Дверь была массивная, с начищенной медной ручкой. Ромашкин приоткрыл ее, спросил: – Разрешите? Капитан Ромашкин. – Жду вас, – приветливо отозвался полковник и, встав из-за стола, пошел навстречу. Протянул руку. – Лавров. – Я вроде бы вовремя, – сказал Ромашкин, взглянув на часы. – Все в порядке, – подтвердил полковник. Он откровенно разглядывал Василия и улыбался одними глазами, будто иронически спрашивал: «Ну, что ты обо всем этом думаешь?» Потом сказал: – Я пригласил вас, чтобы узнать, что вы намерены делать после войны? Василию вопрос показался очень наивным и ненужным. Пожав плечами, он ответил: – Служить. – А где именно? – В своем полку. – Война кончилась, армию надо сокращать, многие полки будут расформированы. Ваш тоже. – Пойду работать, учиться, найду дело, – ответил Василий, уверенный, что в любом случае все будет хорошо. – Как здоровье вашей мамы? Ромашкин еще более насторожился: «Здесь обо мне знают такие подробности! Значит, разговор предстоит очень серьезный!..» – Мама здорова. Приглашал ее в Москву, но она не может приехать – возвращается работать в школу. Готовится к новому учебному году. – Ну а теперь поговорим о главном. Вы разведчик. А знаете ли о том, что в разведке мирного времени не бывает? В разведке всегда война. Страна займется восстановлением хозяйства, будет строить новые заводы, растить новое поколение. И надо кому-то все это охранять. Надо постоянно знать, откуда может прийти опасность. У нашей страны много друзей. Но, к сожалению, немало и врагов. – Полковник помолчал, лицо его стало печальным, он будто вспомнил что-то свое, далекое и не очень радостное. – Вы, конечно, помните, как началась война. Не раз слышали слова о вероломном нападении фашистской Германии. А не задумывались вы о том, почему немцы достигли внезапности? Где была наша разведка? Что она делала? Куда смотрела? – Лавров поднялся и заходил по комнате. – Когда вы будете работать у нас, я покажу вам карты сорок первого года, на них выявленная нашей разведкой группировка немецкой армии с точностью до батальона! Советские разведчики сделали свое дело. Придет время, историки разберутся во всех сложностях нашей эпохи – и, я уверен, о разведчиках у потомков останется самая добрая память. – Лавров поглядел на Ромашкина тепло и ласково. – Завидую вам, Василий Владимирович, у вас все только начинается. Я, к сожалению, свое отработал, теперь я просто кадровик. Я пригласил вас, чтобы сделать официальное предложение служить в советской военной разведке. Ромашкин ожидал все что угодно, только не это! Мысли его растерянно заметались, ему хотелось сразу же воскликнуть – да, согласен! Но сомнения тут же охватили его. «Справлюсь ли? Разведка в мирные дни – совсем другое!» Ему вспомнилось, как перед форсированием Днепра он и Люленков отбирали из пополнения разведчиков. Не примет ли Лавров его молчание за трусость? – Я бы с радостью! Но есть ли во мне необходимые для такой работы качества? Я ведь языков не знаю. Лавров успокоил: – Все необходимое у вас есть, вы показали это на фронте. Пойдете учиться. Через несколько лет сами себя не узнаете! В общем, взвесьте все. Мы понимаем, такие решения в жизни не принимаются мгновенно. Вот броня, в гостинице заказан для вас номер. – Полковник подал белый квадратик плотной бумаги. – Погуляйте по Москве еще три дня. Подумайте. Запишите мой телефон. Через три дня жду вашего звонка. – Я могу и раньше. – Василий с радостью готов был сегодня же начать, как ему казалось, новую, увлекательную жизнь разведчика мирного времени. – Не спешите, – советовал Лавров. – Я уверен, вы рвались на фронт, мечтая совершать подвиги. Теперь вы познали, что такое война. Сейчас с вами происходит нечто похожее на те далекие дни – открывается новая жизнь, романтика. Очень приятно, что у вас сохранились юношеский задор и оптимизм. В сочетании с большим опытом они помогут вам совершить много полезного для Родины. Еще раз откровенно признаюсь: завидую – вас ждут сложные, трудные, опасные, но в то же время очень интересные дела. Василий вышел на площадь. Яркое солнце освещало людей. Все куда-то спешили, озабоченные неотложными делами. А Ромашкин уже чувствовал себя над этим жизненным круговоротом, где-то в стороне от него. Такое ощущение бывало в нейтральной зоне или в тылу фашистов: где-то полк, друзья, мама, а он вдали от них вершит очень важное и нужное для всех дело. Вот и теперь было такое же состояние: каждый дом, автомобиль, прохожий были дороги и близки его сердцу, не хотелось с нимирасставаться, с радостью жил бы в этой милой суете. Но уже свершилось: скоро он получит новое задание, которое придется выполнять, может быть, всю жизнь…
Лев Квин
ЭКСПРЕСС СЛЕДУЕТ В БУДАПЕШТ
"Коллекция военных приключений"
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КТО ПОЕДЕТ В БУДАПЕШТ?
Было лето 1952 года… Вторую неделю стояла невыносимая жара. Накаленные солнечными лучами каменные здания не успевали остывать за ночь. Даже раннее утро — обычно прохладное — не приносило облегчения: солнце начинало немилосердно палить, едва только появлялось над горизонтом. Вена изнывала от зноя. Улицы опустели. Лишь по-прежнему через определенные промежутки времени проползали трамваи, все в разноцветных заплатах реклам, да изредка торопливо пробегали, сердито урча, угловатые длинноносые автобусы, похожие на гигантских черных жуков. К полудню подул ветер — сухой, жаркий. По городу понеслись тучи пыли, поднятой с развалин, обрывки афиш, клочья старых газет, окурки, месяцами накапливавшиеся на улицах. Все это ветер пригоршнями бросал в лица редких прохожих, заставляя их низко наклонять головы и яростно отплевываться. Очередной порыв ветра рванул неплотно прикрытое окно районного комитета сторонников мира. Оно распахнулось. В комнату ворвались громкие звуки вальса. Это играл оркестр безработных музыкантов, пристроившийся в тени высокого забора у полуразрушенного здания когда-то знаменитой венской оперы. Музыка мешала вести разговор. Председатель комитета Курт Киршнер, немолодой мужчина со спокойным, немного усталым взглядом глубоких серых глаз, подошел к окну и захлопнул его. Затем он повернулся к юношам и девушкам, собравшимся в просторной комнате: — Ну как, друзья, решили? — Решили. Ответили вразброд, но уверенно и бодро. — Значит, идут все?.. Отлично! Поглаживая по привычке свои седеющие волосы, Киршнер внимательно посмотрел на молодых людей. На их лицах не было заметно ни следа колебаний. Все смотрели ему прямо в глаза, открыто, сосредоточенно. Чудесные ребята! На них можно смело положиться — не подведут… Вот только слишком горячи. Все время приходится сдерживать. — Прошу вас, друзья, будьте осторожны. МП[80] страшно разозлена. Если вы сейчас попадетесь ей в руки, да еще с листовками против войны, у вас могут быть большие неприятности. Вчера они так сильно избили Анну Эдер, что ее пришлось отвезти в больницу. Киршнер помолчал немного, а затем тихо добавил: — Она до сих пор еще не пришла в себя. Да и вообще неизвестно… Зазвонил телефон. Киршнер взял трубку. Говорила Грета Эрлих из венского городского комитета сторонников мира: — Курт? У меня есть новость для вас. Мы получили приглашение в Будапешт, на конгресс венгерских сторонников мира. Мы решили, что ехать должен представитель вашего района. У Киршнера в уголках глаз собрались веселые морщинки. — Что ж, не откажемся… А когда нужно быть в Будапеште? — Конгресс начинается пятнадцатого. Так что времени осталось немного. В комнате сразу стало шумно. Услышав новости юноши и девушки начали оживленно переговариваться. В Венгрию! Поехать в Венгрию! — Тихо, — замахал на них рукой Киршнер и сказал в трубку: — Ну, Грета, пропадаю! Тут уже идут прения. Эрлих сообщила Киршнеру различные подробности. Завтра же нужно обратиться в министерство насчет за граничного паспорта. Цель поездки лучше указать другую: иначе могут вмешаться американцы, и все сорвется. Киршнер положил трубку. К нему подошел секретарь комитета Карл Хор, все время молчаливо сидевший на стуле у окна. Одетый в короткие, выше колен, кожаны штаны, которые в Австрии носит чуть ли не каждый второй мужчина, он казался очень высоким и худым. В руках Хор держал очки и быстро-быстро протирал их носовым платком. Это был у него верный признак волнения. — В Будапешт, значит, — сказал он, близоруко щурясь. — Кого же мы пошлем? — А вот давайте решать… Как думаете, кого следует послать? — обратился Киршнер к собравшимся. После короткого спора вперед вышел светловолосый юноша в синем комбинезоне: — Пусть едет Макс Гупперт… Мы так считаем… — Ну конечно! Ведь вы, кажется, с ним в одном цехе работаете, — нервно улыбнувшись, прервал его Хор. — Вовсе не поэтому, — спокойно возразил юноша. — Больше подписей под Стокгольмским воззванием, чем Макс, никто не собрал. А ведь у него были самые трудные кварталы. И вообще, что мы ни проводим, Макс всегда впереди. Да что там доказывать! Все его знают. Юношу шумно поддержали товарищи: — Правильно! — Пусть едет Макс… — Ты не согласен с ними? — спросил Киршнер у Хора. — Так называй своего кандидата. Обсудим. Хор смешался: — Да нет у меня никаких кандидатов. Я тоже за Макса. Ведь он еще и мой друг… — Он запнулся иг секунду. — Гм… По правде говоря, я и сам был бы ж прочь поехать… Взрыв хохота не дал ему договорить. Он сначала нахмурился, а затем неожиданно рассмеялся сам. — Отделали тебя… — Киршнер потрепал его по плечу. — В общем, я тоже думаю, что поедет Макс Гупперт. Сегодня у нас заседание комитета, и я предложу его кандидатуру… А теперь, друзья, давайте обсудим сегодняшние дела… Юноши и девушки окружили Киршнера. Он выбрал из ящика стола большую карту Вены и расстелил ее на столе. — Ваша задача — распространить листовки вот в этих кварталах. Не пропускайте ни одной квартиры. Население нашего района так натерпелось от оккупантов, что охотно выслушает вас и прочитает листовки. А если все же найдется какой-либо прохвост, который попытается задержать вас и передать МП, то… то вас ведь трое в каждой группе…РАННИЕ ГОСТИ
— Мицци, уже половина седьмого! В голосе Макса звучали нотки нетерпения. Ровно в семь он должен выйти из дому. Ведь ему еще нужно забежать в комитет за листовками. Так немудрено и опоздать на завод. — Уже готово, Макс! Занавеска, отделявшая «столовую» от «кухни», раздвинулась, и появилась улыбающаяся голубоглазая Мицци со стареньким, до блеска начищенным кофейником в руках. — Вот! Она налила кружку до краев. От густого, черного напитка по комнате распространился приятный аромат. Макс, обжигаясь, отпил глоток. — А сахар? Улыбка на лице Мицци исчезла, уступив место растерянному, немного виноватому выражению. — Я не купила… Понимаешь… — Понимаю… Забыла. — Нет… Видишь ли… Она вдруг решилась и выпалила: — Просто денег не хватило. На прошлой неделе опять все стало дороже и… ну, просто не на что было купить. Макс недовольно хмыкнул. Не очень-то приятно пить кофе без сахара. Но Мицци права. Никакого заработка не хватит, чтобы угнаться за растущими ценами. Мицци присела с ним рядом. Ее большие глаза обычно такие веселые, сделались задумчивыми и печальными. Он обнял ее за плечи. — Ладно, Мицци, не отчаивайся. Как-нибудь выкрутимся. Ведь не у нас одних такое положение… Придет другое время. Мицци тяжело вздохнула: — Да, придет! Но когда око придет… В дверь постучали. — Кто в такую рань? — удивился Макс. Это были Киршнер и Хор. — Здравствуй, Макс. Что, не ожидал таких ранних гостей? — По правде говоря, нет… Я даже перепугался, подумал, не МП ли. — Ну да, — усмехнулся Хор. — Тебя испугаешь! Карл Хор — друг детства Макса. В свое время они были неразлучны. Вместе дрались с мальчишками из соседнего двора, играли в одной футбольной команде. В одно время вступили в подпольную Комсомольскую организацию. Затем их пути разошлись. Макса призвали в гитлеровскую армию и, как «недостаточно преданного райху и фюреру», зачислили в рабочую команду, выполнявшую тяжелые и опасные земляные работы на русском фронте. В 1943 году с группой коммунистов Макс дезертировал из ненавистной гитлеровской армии, примкнул к отряду словацких партизан в Карпатах и вместе с ними дрался против фашистов. От Хора Макс известий не имел. Слышал только, что его арестовало гестапо, и считал своего друга погибшим. Но когда в 1945 году, после освобождения Вены, Макс вернулся в родной город, он узнал, что Хор был в Бухенвальде и чудом уцелел. Былая дружба не возобновилась, но между ними установились теплые приятельские отношения. Хор часто заходил к Гупперту посидеть, потолковать о том, о сем, и поэтому Макс не удивился его сегодняшнему приходу. Но вот Киршнер впервые у Макса… — Выпейте кофе, — предложила Мицци, когда гости уселись. — С удовольствием, — отозвался Киршнер. — Дома я тоже пил кофе, но, признаться, без сахара. Мицци весело глянула на Макса и, не выдержав, прыснула со смеху. — Ага! — догадался Киршнер. — Видимо, вы тоже не очень любите сладости. Они потолковали о возросших ценах. — Вот что, — сказал, наконец, Киршнер, заметив, что Макс украдкой поглядывает на часы. — Пришли мы к тебе с таким делом: поедешь от нас гостем на конгресс сторонников мира в Венгрию. — В Венгрию? Я? Макс от неожиданности даже привстал. — Именно ты! Что в этом удивительного? — Но… но ведь есть более достойные люди. И потом… что я скажу на конгрессе? Мне никогда не приходилось выступать на таких ответственных собраниях. А тут еще за границей. Оратор из меня — сами знаете какой. Просто не смогу… Вот будет картина, — он заговорил, подражая голосу радиодиктора: — «Австрийский гость молчал в течение двадцати минут, а затем, кашлянув, оставил трибуну»… Никто не отозвался на шутку. Даже Мицци посмотрела на Макса с укоризной. — Шутки в сторону, Макс. Тебя решили послать — и ты поедешь, — строго сказал Киршнер. — Оратором быть вовсе не обязательно. Зачитаешь приветственное письмо, а затем просто и ясно расскажешь о том, как мы здесь боремся за мир. Расскажешь, как три тысячи подписей под Стокгольмским воззванием собрал, о бесчинствах американской военщины… Рассказать есть о чем. — Да, конечно… Только… Макс замялся. На его лице проступил румянец. — Договаривай, договаривай! Тут все свои. — Только вот с деньгами у нас с Мицци сейчас туговато. А, ладно, — он пристукнул по столу ладонью. — Займем немного, продадим кое-что из вещей… Гости переглянулись. — Ах, я и забыл сказать, — спохватился Киршнер. — Поездку ведь оплачивает городской комитет сторонников мира. Хор крепко пожал руку Макса. — Рад за тебя. Поздравляю, дружище. Он глянул на часы и забеспокоился: — Ну, пойдем. Еще на работу, чего доброго, опоздаешь. А мы тебя проводим и расскажем все подробно. Мицци, найди какую-нибудь фотокарточку Макса — для заграничного паспорта. Мицци сняла с этажерки альбом. — Эта будет хороша? — спросила она. — Не слишком мала? Хор повертел фотокарточку в руках. — Сойдет… Все технические подробности — паспорт и прочее — улаживаю я. У тебя, Макс, и так хватит беготни… Мицци закрыла за ними дверь. Затем она сказала рыжей кошке, тершейся у ее ног: — Мы с тобой остаемся одни. Макс уезжает в Венгрию, понимаешь, в Венгрию! Ах, как бы я хотела поехать с ним! Но нельзя, никак нельзя… Она тяжело вздохнула и принялась за работу. Надо убрать со стола, помыть посуду, сварить обед. И все это нужно успеть сделать за два часа. Ее смена на телефонной станции начинается в половине десятого.ТОМСОН ДОКЛАДЫВАЕТ
Полковник Оливер Мерфи, начальник венского отдела Си-Ай-Си[81], провел рукой по бритой голове. Ладонь стала мокрой, как будто ее смочили водой. — Проклятая жара! — выругался Мерфи. — Можно подумать, что ты не в Вене, а в Центральной Африке. Он встал и, быстро семеня толстыми, маленькими ногами, подошел к круглому столику. Под ним в ведре со льдом стоял сифон с газированной водой. Мерфи налил стакан и жадно выпил. От холодного напитка стало немного легче. «А теперь надо опустить жалюзи, — подумал полковник. — Иначе к полудню здесь будет вообще невыносимо». У окна внимание Мерфи привлекло огромное яркое панно, выставленное на противоположном тротуаре. Лиловолицая плакатная красавица беспомощно билась в смертельных объятиях звероподобного джентльмена с лошадиной челюстью, одетого в безукоризненный вечерний костюм. «Кругер-кино. „Убийство в экстазе“. Новый американский боевик по пьесе Вильяма Шекспира „Отелло“. Продукция Метро-Голдвин-Майер. Голливуд», — гласила надпись. Проходившая мимо панно старушка-венка остановилась и, спустив на самый нос очки, стала читать текст. Неожиданно она отшатнулась от плаката и, возмущенно размахивая кошелкой, пошла дальше. Полковнику было видно, как шевелились губы старушки. Вероятно, она высказывала вслух свое мнение о рекламируемой продукции «Метро-Голдвин-Майер». Мерфи с интересом наблюдал за этой сценкой. С чего бы старуха так рассердилась? «Убийство в экстазе». Хм! Вполне современное название. — смелое, беспощадное, в духе Микки Спиллейна. Как это у него сказано в последней книге? Ага! «Дайте возможность радикалам испытать отвратительный вкус внезапной смерти. Убивайте их направо и налево, покажите им, что у нас нет мягкости. Убивайте! Убивайте!» Вот как, мадам! В наше время на пьесах Шекспира да вальсах Штрауса далеко не уедешь. Теперь нужна совсем другая музыка. Насвистывая какой-то воинственный мотивчик, Мерфи опустил жалюзи. В комнате сразу стало темно. Он добрался до дивана и лег. Жалобно застонали пружины. Полковник блаженно крякнул. Хорошо бы сейчас подремать немного! Нет, к черту этот бридж. С сегодняшнего дня — конец! Сидишь ночь за картами, а потом ползаешь, как червяк, — что за идиотство!.. Но отдохнуть полковнику не пришлось. Послышался осторожный стук в дверь. — Кого там несет… — вскричал полковник. — Ах это вы, — с неудовольствием сказал он, увидев вошедшего. — Можно? — Давайте уж… У вас полное отсутствие логики Томсон. Сначала входите без разрешения, а потом спрашиваете, можно ли. Майор Гарольд Томсон был полной противоположностью толстому шумному Мерфи. Высокий, худой всегда молчаливый, он, если бы ему приклеить остренькую бородку, был бы очень похож на дядю Сэма, каким его рисуют на карикатурах. Полковник, кряхтя, поднялся с дивана и включи, лампу. На письменный стол упал мягкий голубоваты свет. — Что у вас? — Вот. На стол легло несколько бумаг. — Из управления верховного комиссара. На ваше усмотрение. — На мое усмотрение… на мое усмотрение… — буркнул Мерфи. — Что они, сами решить не могут? Он пробежал бумаги глазами и покачал головой. — Эти чинуши хитры, как черти… Понимаете, Томсон, предположим, мы выпустим в Венгрию этого… как его… — Макса Гупперта. — Да, Макса Гупперта. Мы выпустим, а потом, если что-нибудь случится, то эти, там, в управлении, будут чисты, как ангелы. «Сам полковник Мерфи разрешил», — он скривил рот и выпятил губы, явно передразнивая кого-то. — А мы не выпустим, сэр.. Мерфи бросил на Томсона быстрый взгляд. — Гупперт просит разрешить ему выезд по личным делам. У вас другие данные? — Сообщение «Тридцать шестого» — ответил Томсон. — Гупперт коммунист. Едет на венгерский конгресс сторонников мира. — Когда он должен быть в Будапеште? — Через два дня. Конгресс открывается пятнадцатого. — Отказать! — Ясно. Фотокарточку можно не возвращать? Нужна для картотеки, — пояснил Томсон. — Оставьте у себя… Ну-ка, дайте взглянуть на этого красного. Томсон порылся в бумагах и подал полковнику фотокарточку. Полковник мельком взглянул на нее. Но, заинтересовавшись, он обхватил снимок своими короткими, тупыми, словно обрубленными пальцами, обильно поросшими пучками рыжих волос, и с минуту пристально рассматривал. — Гм… Вам ничего не бросилось в глаза, когда вы смотрели на снимок, Томсон? — А я вовсе не смотрел, сэр. — Напрасно. Вот, взгляните. Долговязая фигура Томсона перегнулась через стол и низко склонилась над фотоснимком. — Странно… Очень похоже на нашего капитана… — Гарри Корнера, не так ли? — торжествующе закончил полковник. — Правда, здорово? Надо позвать его. Пусть посмотрит… Сняв телефонную трубку, он набрал номер. — Гарри? Зайдите на минутку ко мне. Вы нужны. Да, да, сейчас же.БЛЕСТЯЩАЯ ИДЕЯ
Капитан Гарри Корнер с самого утра был занят чрезвычайно важным делом. Разложив по столу таблицы и газетные вырезки, он пытался определить шансы лошадей, участвующих в предстоящих скачках на венском ипподроме. В прошлый раз, по совету знакомого австрийского жокея, он поставил сотню шиллингов на малоизвестного «Принца Уэлльского». Тот, действительно, пришел первым, и Корнер получил кругленькую сумму. В нынешнее воскресенье предстояли скачки двухлеток. Корнер решил рискнуть тысячей. Но у знакомого жокея совсем некстати заболела мать, и он срочно выехал к себе на родину в Штирию. Без него капитан никак не мог определить, на кого сделать ставку. Он не был знатоком лошадей. Между тем, играть нужно было непременно. У Корнера наклевывалось участие в прибыльном, хотя и не совсем чистом предприятии с сигаретами. Для этого требовалось внести крупный вступительный пай. Корнер пытался добыть нужную сумму, используя свои любовные связи с женами некоторых военных начальников. Но тщетно: почтенные миссис оберегали чековые книжки и шкатулки с драгоценностями больше, чем свою честь. Пришлось переключиться на тотализатор. Австриец по отцу, Корнер, хотя родился и жил в США, в совершенстве владел немецким языком. Он сумел завести некоторые полезные связи на ипподроме и надеялся, используя их, добиться цели… Звонок полковника Мерфи оторвал Корнера от изучения таблиц прошлых скачек. Сложив бумаги в ящик письменного стола, Корнер привел в порядок свой костюм и спустился на лифте на второй этаж. …При виде Томсона у капитана мелькнула тревожная мысль. Уж не пронюхал ли этот ходячий скелет о проделках с сигаретами и не доложил ли полковнику? От него всего можно ожидать. Но тогда и Томсону несдобровать. Корнер знает о нем кое-что похлеще. Кокаин — это не сигареты, и к тому же сфера приложения капиталов самого полковника Мерфи. Но опасения Корнера оказались напрасными. — Полюбуйтесь! — Полковник передал ему снимок. — Держу пари, что вы даже не заметили, когда вас щелкнули. Корнер впился глазами в фотокарточку.
— Это не я, — наконец, сказал он. — Я такой прически никогда не носил. Да и разрез глаз у меня несколько иной. Но, клянусь своим счетом в банке, чертовски похоже! Поместите этот снимок в мой проездной документ — и даже ФБР[82] беспрепятственно пропустит меня в Штаты. — Как вы сказали? ФБР? Гарри, да вы же гений! Полковник с неожиданной для его полноты быстротой подскочил к Корнеру, выхватил фотокарточку, посмотрел на нее, затем на Корнера. Размахивая руками, он зашагал по комнате. — Гарри, вы гений, будь я проклят, если это не так! Вы сейчас подали такую идею, такую идею — сто миллионов долларов ей цена. — Что вы, шеф! Меня вполне устраивает десятая часть. Платите — чеком или наличными — и идея ваша, — пошутил Корнер. Он хорошо изучил характер своего начальника. Мерфи в настроении, и, значит, можно дать волю языку. Полковник внезапно остановился напротив Томсона. Голос его теперь звучал повелительно и резко. — Майор Томсон! — Слушаю, сэр! Томсон вытянулся и щелкнул каблуками. — Через десять минут все ваши данные о Максе Гупперте должны быть у меня на столе. В первую очередь меня интересует, бывал ли он когда-нибудь в Венгрии. Это раз. Второе. «Тридцать шестой» в три часа должен быть у меня в кабинете. Я лично дам ему задание. — Но… — Никаких но… В-третьих. Не препятствуйте выдаче заграничного паспорта Максу Гупперту… Все ясно? — Все, — неуверенно произнес Томсон. У него был довольно растерянный вид. — Выполняйте. Только отбросьте в сторону вашу вечную флегматичность, Томсон. Видит бог, дело стоит этого. Шевелитесь же, черт вас возьми! Томсон заспешил к двери. Теперь покоя не жди! Полковник заболел очередной идеей. Корнер тоже был озадачен. Не ожидая приглашения он присел на кожаное кресло. Полковник задумал нечто касающееся его, Корнера… Это сходство с каким-то типом… Шеф говорил о поездке в Венгрию… Его сердце забилось быстрее. Чтобы скрыть волнение, Корнер вытащил из кармана пачку «Честерфильда», привычным щелчком выбил сигарету и прикурил от серебряной зажигалки, лежавшей на столе у полковника. Мерфи стоял, широко раздвинув толстые, как тумбы ноги, и, посмеиваясь, наблюдал за медленными, степенными действиями Корнера. Оба молчали. — Честное слово, Гарри, вы же прирожденный разведчик, — покачивая головой, произнес, наконец, Мерфи. — Бывают минуты, когда я просто завидую вашей выдержке… Ведь вы прекрасно понимаете, что все это прямо и непосредственно касается вас. — Ну и что же? — Корнер выпустил колечко дыма и, как бы любуясь им, наклонил на бок голову. Он знал, какую позу следует принять, чтобы казаться спокойным. — Ведь вы мне все равно скажете, в чем дело. Стоит ли ломать голову и теряться в догадках! Не так ли, шеф? — Потрясающая логика! Слушайте, Гарри, у вас небывалый шанс отличиться. Корнер спокойно продолжал пускать вьющиеся колечки дыма. — Слушайте же, вы, бесчувственное полено, — полковник хлопнул его ладонью по спине. — Слушайте… Этот парень на фотокарточке — его зовут Макс Гупперт — красный. Он едет на днях в Венгрию на конгресс сторонников мира. — Да? — безразличным тоном спросил Корнер. По опыту он знал: чем меньше задавать шефу вопросов, тем больше он скажет сам. — Вместо него поедете вы! — Я?! Полковник расхохотался. Он был доволен произведенным эффектом. Наконец-то Корнера проняло! — Я — на конгресс?.. Что мне там делать? Вы шутите, шеф! — Нисколько! — Полковник перестал смеяться и заговорил серьезно. — Между вами и этим красным удивительное сходство, по крайней мере, на фотокарточке. Ведь вы сами сказали насчет федерального бюро. А нам необходимо, просто до зарезу необходимо побывать в Венгрии. Я уже давно ломаю себе голову над тем, как туда протолкнуть хоть на несколько дней толкового парня. А теперь сама судьба идет мне навстречу. Вы сможете посетить Венгрию без всякого риска. Корнер больше не скрывал своего волнения. Он нервно забарабанил пальцами по краю стола. — Вы говорите, шеф, так, как будто все уже решено… Моего согласия вы не спрашиваете, — ладно, это в порядке вещей. Но ведь тут столько трудностей, столько непредвиденных препятствий… Как, например, заставить этого Макса Черт-его-знает не ехать? Как мне раздобыть его документы? Нужны ведь подлинные. Вы сами отлично знаете, как венгры с помощью своих русских друзей научились распознавать такие вещи. И потом — это конгресс. Вероятно, придется выступить, что-то говорить… Нет, шеф, у вас острая и цепкая мысль, но на сей раз, мне кажется, вы заехали в область фантастики. Полковник не обиделся. Ему нравился Корнер, и он разрешал ему большие вольности. — Ладно, Гарри. Сейчас я вам больше ничего не скажу. Но давайте держать пари, что все препятствия — и те, о которых вы говорили, и те, которые могут еще возникнуть в дальнейшем — будут устранены. Вы поедете в Будапешт, дорогой капитан, а когда вернетесь оттуда, считайте, что вы карьеру сделали. Об этом позабочусь я. В дверь снова постучали. Это был Томсон. Он принес небольшую папку. Полковник посмотрел на часы. — Браво, Томсон, вы начинаете исправляться. Всего лишь семь минут опоздания. Как «Тридцать шестой»? — Будет здесь в назначенный час. — Что ж, спасибо… Можете идти оба. Вам, Гарри, я советую почитать кое-что о движении сторонников мира познакомиться с их терминологией. Томсон, обеспечьте его литературой. Оба офицера поклонились и пошли к выходу. — Да, Гарри, еще что, — позвал Корнера от дверей полковник. — Приходите сегодня вечером, часов так в девять, ко мне на виллу. Поговорим там поподробнее. Кстати, я вас представлю моей супруге. Она кое-что слышала о ваших похождениях и жаждет познакомиться с вами. Корнер, внутренне усмехаясь, еще раз поклонился. Откуда полковнику знать, что миссис Мерфи, эта молодящаяся сорокапятилетняя дама, уже давно знакома, очень хорошо знакома с капитаном Корнером. …Оставшись один, полковник Мерфи снова прилег на диван. Было очень жарко, но теперь это уже не тревожило его. Когда напряженно работает мысль, все остальное отходит на задний план. А полковнику было о чем подумать. Наконец, Мерфи принял решение. Он дотянулся рукой до звонка и нажал кнопку. В комнату вошел лейтенант, адъютант полковника. — Вызовите ко мне завтра к часу дня старшего инспектора венской сыскной полиции Вальнера. Только смотрите, не упоминайте по телефону моей фамилии. Скажите ему просто: полковник. Он поймет… — Слушаюсь, сэр!
ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
Ровно и девять вечера капитан Гарри Корнер явился с визитом на виллу полковника Мерфи. Полковник встретил его чрезвычайно любезно, был весел и мил. Супруга Мерфи, которой Корнер был представлен как «самый блистательный офицер нашего отдела», вопреки опасениям капитана, вела себя довольно тактично. Она ничем не выказывала, что видит его далеко не в первый раз. Ужинали втроем на большой открытой террасе, увитой зеленым плющом. Перед вечером над Веной пронеслась долгожданная гроза, и воздух был свеж и душист. За столом прислуживали безукоризненно вышколенные лакеи. Кушанья подавались в старинной, большой ценности посуде. Полковник Мерфи вывез ее из музеев Баварии, где он возглавлял после 1945 года американскую разведку. Дорогие и редкие вина могли удовлетворить самый изысканный вкус. Корнер был в восторге. Здесь пахло настоящим богатством, а его ничего на свете не притягивало сильнее, чем магический блеск золота. Даже миссис Мерфи показалась ему гораздо более привлекательной, чем раньше. Когда полковник отвернулся, отдавая приказание лакею, Корнер подмигнул ей. Это означало, что он не прочь восстановить с ней прежние отношения. Стареющая матрона, ответила капитану одной из своих самых очаровательных улыбок и кокетливо опустила мохнатые искусственные ресницы. Это была парижская новинка, и парикмахер миссис Мерфи уверял, что «ресницы придают мадам изумительное сходство с Даниель Дарье[83]». После традиционной для Вены, чашки кофе полковник пригласил Корнера в свой кабинет. — Ты прости нас, милочка. Ничего не поделаешь — дела, — извинился он перед супругой. Та надула свои двукрылые ярко-красные губы и, как шаловливое дитя, капризно мотнула головой: — Ах!.. Всегда дела! Ни минуты покоя, даже дома… Однако перечить она не посмела. В таких случаях следовала неизбежная расплата. Вежливый и предупредительный на людях, полковник Мерфи становился грубым и жестоким наедине с женой, если она хотя бы в мелочах не повиновалась его воле. В кабинете офицеры закурили по гаване. Некоторое время оба молчали, наслаждаясь ароматным дымом. Корнер первый нарушил тишину. — Вы недурно живете, полковник, — развязно сказал он, пользуясь правами гостя. — У вас очень миленькая вилла. Русские посчитали бы вас буржуем довольно крупного калибра. Полковник поморщился. Он пододвинул пепельницу и с силой придавил в ней недокуренную сигару. — Не портьте мне настроение, Гарри, и не говорите о русских хотя бы сейчас, когда я отдыхаю. Мерфи стиснул руки так, что хрустнули пальцы, и замолчал. Но Корнер чувствовал, что он будет продолжать разговор. Так и получилось. — Русские отравили мне всю жизнь, Гарри, — голос полковника был необычно глухим. — Я был еще совсем юнцом, когда умер отец. Он оставил большое состояние. Что-то около миллиона долларов. Корнер присвистнул. — Да! Почти миллион, — повторил Мерфи. — Но он вскоре лопнул. Дело в том, что весь капитал отца был вложен в нефтяные предприятия на юге России, а таи произошла революция. И все пропало. Я только начал входить во вкус настоящей жизни — и вдруг разорился. От отцовского наследства осталось всего каких-нибудь двести тысяч долларов… «Тоже не плохо, — подумал Корнер. — Но миллион все-таки лучше». — Меня сделали нищим. И кто? Какие-то русские… Русские, китайцы, эскимосы — до того я их совсем не различал. Какое мне было до них дело! Но тогда я понял, что такое русские… Полковник снова замолчал. — А что было дальше? — спросил Корнер. — А дальше была долгая и невеселая история, Гарри. Я ставил на Колчака и проиграл. Вместе с двадцать седьмым полком побывал в Сибири и вместе с этим же полком вылетел оттуда, как пробка. Тогда я пошел работать в разведку. У меня была лишь одна цель, одно лишь стремление: покончить с большевиками. Мы плели паутину одну искуснее другой. И все они рвались. Наши лучшие люди пропадали там, в России. Один провал, другой, десятый… Вы знаете, я далеко не дурак, но все, что я придумывал, оказывалось раскрытым. Замыслы, которые я не доверял даже своим самым близким друзьям, которые я прятал от самого себя, разгадывались чекистами. Они как будто смеялись надо мной. И это приводило меня в неистовство… Но, наконец, пробил мой час. Вы видели когда-нибудь, как пляшут от радости мальчишки, когда получают долгожданную игрушку! Вот так плясал я, когда Гитлер напал на Россию. И, честное слово, я выл от злости, когда мы тут же вступили в войну с Германией. Это была самая страшная ошибка, которую Штаты совершили за всю свою историю. Полковник поднялся и налил себе стакан газированной воды. Затем он снова заговорил, глядя прямо перед собой невидящими глазами. У Корнера было такое впечатление, будто полковник совершенно забыл о нем и разговаривает сам с собой. — Теперь все как будто входит в свою колею. Но как сильны стали за это время красные! Польша, Чехословакия, Венгрия, Румыния, Болгария, Корея, Китай… Понимаете, Китай! А что делается во Франции, в Италии!.. Откровенно говоря, я часто думаю о том, что наши Джимы, Джоны и Джорджи по примеру своих русских собратьев в конце концов «ликвидируют» нас с вами «как класс» — так ведь говорят русские… И, вы понимаете пока это не случилось, мы должны смести с лица земли всю красную заразу. Любой ценой! Пусть атомная бомба, пусть водородная, пусть чума, пусть что угодно и как угодно, но только уничтожить всех русских и их друзей. И надо это сделать сейчас же, немедленно, пока еще есть время… Вы не поверите, но я иногда просто удивляюсь своей выдержке. На всяких там приемах, банкетах и тому подобных сборищах мне приходится встречаться с русскими. Нужно пожимать им руки. Нужно говорить любезности и делать при этом сладкую мину. И я все делаю: и руки жму, и улыбаюсь. А ведь в то же время во мне все клокочет. Хочется вцепиться им в глотки и душить, душить, душить! Всех! До конца! Тяжело дыша, Мерфи вытащил носовой платок и вы тер мокрый лоб. Корнер понял, что и ему нужно высказаться. — Я немного не согласен с вами, дорогой полковник, — осторожно начал он. — У меня это не носит такой, как бы вам сказать… всеобъемлющий характер. Вы знакомы с философией прагматизма? Так вот, я подхожу к любому вопросу с позиций выгодности. — Что-то вы уж очень сложно говорите. — Сейчас вы меня поймете… Каждый строит свой бизнес как может. Форд наживается на автомашинах Король унитазов делает деньги на этих весьма полезных сосудах. Звезда экрана Гарри Купер получает доллары за свои ослепительные улыбки. Ну, а я пытаюсь сколотить начальный капиталец на всяких там русских, венгерских, чешских и иных делах. Ведь мне никто не оставлял в наследство ни миллиона долларов, ни даже двухсот тысяч. А делаешь бизнес — нельзя быть щепетильным. Приносит больше денег пистолет — пусть будет пистолет. Автомат? — пусть будет автомат. Атомная бомба — и против нее ничего не имею, если она принесет мне пользу. Чума, холера, индийская проказа — пожалуйста, если мне это будет выгодно. Союз с богом? С папой римским? С дьяволом? Извольте! С кем угодно, если только от этого пойдут в гору мои дела… Но я вовсе не так кровожаден, как вы, шеф. Наоборот, я очень ценю русских. Говорят, они трудолюбивы. Не столь уж плохо, мне кажется, иметь такой домик, как ваш, плюс еще земельное владение где-нибудь в Крыму. Ну, скажем, не в Крыму — это лакомый кусочек для тех, наверху — так на Украине. Ей богу, я бы очень гуманно относился к своим, как их называют… мужикам, что ли? Никаких телесных наказаний. Работать не более двенадцати часов. По воскресеньям полный день отдыха. Они бы меня боготворили. А девушек я бы не всех заставлял работать. Я слышал, среди них есть много чертовски красивых. Они бы услаждали мне жизнь… Ха-ха! А вы говорите — всех уничтожить! Вы слишком кровожадны, шеф. Корнер остановился. Ему пришло в голову, что он хватил через край. Мерфи может рассердиться. Но тот лишь благодушно рассмеялся: — На таких условиях и я, пожалуй, согласен бы оставить в живых кое-кого из них. …Да, мечты, мечты… Полковник вздохнул и вдруг круто переменил тему разговора: — Кстати, Гарри, вопрос о вашей поездке в Будапешт решен. Я уже говорил с «Тридцать шестым». Все складывается весьма благоприятно… Вы помните, мы с вами как-то беседовали об одном небольшом эксперименте. Он условно назван «операцией К-6». Корнер насторожился. Он откинулся на спинку кресла и спросил, стараясь придать своему голосу как можно более безразличное выражение: — Да, припоминаю. Какое отношение это имеет к моей поездке? — Самое непосредственное. Весь хмель моментально выскочил из головы капитана Корнера. — Значит, мне придется повезти… — Вот именно! — не дал ему закончить полковник. — Понимаете, Гарри, вы один у нас знаете, как обращаться с этой штукой. Для вас это совершенно безопасная прогулка… Однако настроение Корнера было уже испорчено. Вскоре он, сославшись на сильную головную боль, попрощался с хозяевами, не обращая никакого внимания на красноречивые взгляды миссис Мерфи.«ТЫСЯЧА ДОЛЛАРОВ»
Стенные часы пробили половину второго. — Странно… Господин полковник всегда так аккуратен! Старший инспектор венской сыскной полиции Леопольд Вальнер произнес эти слова вполголоса, как будто про себя. Но в действительности они предназначались лейтенанту О’Бриену — адъютанту полковника Мерфи, рыжему, веснущатому парню из ирландцев. — А? Что вы сказали, Вальнер? Лейтенант открыл глаза и громко зевнул. Челюсть его, остановившаяся было во время дремоты, снова задвигалась, пережевывая вечную резинку. — Нет, я просто так… Полковник Мерфи, наверное, очень занят? О’Бриен встал и, отчаянно потягиваясь, прошелся по комнате. — Занят? Не думаю… Знаете что, я сейчас попытаюсь еще раз доложить. В это время над дверью кабинета полковника Мерфи вспыхнула желтая лампочка. — Вот и все! Идите, Вальнер. Инспектор быстро встал и привычным жестом пригладил свои редкие седые волосы. Затем он взял лежавший рядом на стуле портфель и вошел в кабинет. Мерфи поднялся ему навстречу: — Хелло, Вальнер! Извините, что заставил вас ждать. Дела… Прошу садиться. Нет, нет, вот сюда. Полковник жестом указал на кресло, стоявшее рядом с его письменным столом. Присев на самый краешек кресла, Вальнер осторожно кашлянул. Такое начало не предвещало ничего хорошего. Когда полковник в настроении, он сажает посетителя к круглому столику, вон там, в стороне, и угощает рюмкой крепкого виски. Но, может быть… Однако на сей раз надеждам Вальнера на угощение не суждено было сбыться. Полковник сразу же приступил к делу. — Как ведут себя наши мальчики? Много ли жалоб поступило на них за последнее время? Вальнер насторожился. Вряд ли полковник пригласил его сюда для этого. Мерфи и сам отлично знает, что жалоб на хулиганское поведение американских солдат и офицеров бесчисленное количество. Он уклонился от прямого ответа: — Нет, не очень. — А что у вас вообще нового? — Нового? Ничего. — Как ничего? А Курта Штиммера вы почему арестовали? На лице Вальнера отразилось искреннее недоумение. — Он участник банды торговцев кокаином, господин полковник. — А вам какое до этого дело?. — сдвинул брови Мерфи. Инспектор молчал. Его глаза беспокойно забегали, старательно избегая встречаться со взглядом Мерфи. Что нужно сегодня этому янки? Какая муха его укусила? — Немедленно выпустите Курта Штиммера на свободу, — приказал полковник. — И больше никогда не суйте нос не в свои дела. Мы сами давно ведем наблюдение за этой бандой, и вы нам только мешаете. — Будет сделано, господин полковник. Значит, кокаин — бизнес самого полковника Мерфи, может быть, даже кое-кого повыше. Придется прекратить расследование. А жаль, тут можно было перехватить и для себя. — Вы сделали промах, Вальнер… Ну, ладно, у вас есть возможность искупить вину. Ага! Все, что было до сих пор, — только вступление. Полковник для чего-то хотел нагнать на него, Вальнера, страху. Инспектор устроился поудобнее и навострил уши. — Я могу вам назвать имя убийцы Марты Вебер, — сказал полковник. — Что?! Имя убийцы Марты Вебер, этой дамы полусвета из бара «Конкордия»! Что он говорит! — Вы меня простите, господин полковник, я вас не совсем понимаю. Вероятно, вы шутите. Следствие точно установило, что Вебер — самоубийца. Лицо Мерфи приняло малиновый оттенок. — А я вам говорю, что знаю ее убийцу! — крикнул он и ударил кулаком по столу. — Я плюю на то, что установило ваше следствие. Вальнер медленно опустился в кресло. Ладно, пусть будет так. Американец не хуже его знает, что Вебер — самоубийца. В производстве следствия участвовал и американский представитель, так как Вебер путалась с офицерами районной комендатуры. Полковник уже успокоился. Он продолжал разговор в дружественном тоне: — Буду с вами откровенен, Вальнер. Нам нужна ваша помощь. Дело Вебер — не такое простое дело, как вам кажется. Здесь замешаны красные. Ясно? Одного из них вы нам поможете заполучить. Вы знаете, Вальнер, — сказал он многозначительно, — мы умеем ценить слуги, не так ли? — О, да! — Человек, который нас интересует, попытается завтра удрать в Венгрию. Мы имеем сведения, что он поедет парижским экспрессом. К сожалению, от Вены экспресс идет по советской зоне… Действовать придется вам. Где-нибудь за Бруком ан дер Лейта остановите поезд, снимите без лишнего шума этого человека и предъявите ему обвинение в убийстве Марты Вебер… Ваше начальство об этом, разумеется, знать не должно. — Но, господин полковник, это очень опасно. С русскими шутки плохи. — Тысяча долларов! Вальнер судорожно глотнул. Да ведь если обменять их на шиллинги по черному курсу — это же целое состояние. Чтобы заработать такую сумму в полиции, он должен трудиться годами. — Ясно… Что же дальше? Полковник усмехнулся. Деньги, деньги! — Дальше вот что. Документы этого типа отдадите капитану Корнеру. Он будет руководить всей операцией. Договоритесь с ним о подробностях. Арестованного доставите в нашу следственную тюрьму. — Туда, на виллу? — Да. Сдадите его Уоткинсу. И избави вас бог хотя бы словом проговориться кому-нибудь. Лучше всего для вас будет, если вы совсем забудете об этой истории. На лице Вальнера появилось выражение оскорбленного достоинства. — Что вы, господин полковник… Само собой разумеется. Не в первый же раз… А как же имя человека, которого надо арестовать, ну… этого… убийцы? — Его имя Гупперт, Макс Гупперт.ОТЪЕЗД
Три дня пролетели для Макса Гупперта в сплошных хлопотах. Надо было добиться у хозяина завода согласия на пятидневный отпуск, заполнить кучу анкет, оформить венгерскую визу на въезд, сделать множество различных мелких дел. Макс попадал домой лишь поздно вечером, обессиленный валился на кровать и моментально засыпал мертвым сном. Хорошо еще, что Хор взял на себя часть хлопот. Иначе бы никак не управиться. В день отъезда, когда, казалось, уже все было улажено, возникло новое непредвиденное затруднение. Хор увидел костюм, в котором Макс собирался ехать на конгресс, и всплеснул руками: — В этом тряпье ты хочешь ехать в Венгрию? — Ничего особенного, — обиделся Макс. — Ведь я не фабрикант, а простой рабочий. И потом костюм вовсе не так уж плох. Он снял пиджак и повертел его в руках. По совести говоря, костюм давно уже отслужил свой срок. Хотя Мицци и приложила все умение, но сделать его новее была не в состоянии. Дыр еще не было, но во многих местах материал подозрительно блестел. Кроме того, пиджак стал узок в плечах, и Макс в нем походил на папашу, который шутки ради вырядился в костюм сына-подростка. — Нет, нет, — категорически запротестовал Хор. — В таком костюме ехать нельзя. Ведь ты не просто Макс Гупперт, а наш представитель. У Макса опустились руки. — Что же делать? — Он прикусил губу. — Не могу ведь я ехать в рабочем комбинезоне. Другого костюма у меня нет. И одолжить тоже не у кого. — У меня возьмешь… — начал было Хор. Но тут же спохватился. Ведь Макс гораздо шире в плечах. Оба замолчали. — Ах, какой же я дурак! — вскричал вдруг Хор. — Пойдем живей, будет тебе костюм. Он нахлобучил Максу шляпу на голову. — Пойдем, ну! — Постой, постой, — отбивался Макс. — Ты хоть скажи мне толком, куда пойдем. Но Хор уже тащил его за собой. На улице он стал рассказывать Максу какую-то длинную историю. Тот понял из нее лишь одно: У Хора есть знакомый владелец магазина готового платья на Марияхильферштрассе. Он продаст Максу костюм в рассрочку. — Но ведь у меня не осталось ни гроша в кармане, — возразил Макс. — Мне нечем будет уплатить даже первый взнос. Хор махнул рукой. — Зато у меня есть деньги. Приедешь, заработаешь, отдашь. Нельзя сказать, чтобы это был уж очень фешенебельный магазин. Костюмы там были все стандартные, двух-трех расцветок, но все же гораздо лучше и более современного покроя, чем у Макса. По совету Хора Макс выбрал серый костюм. О цене быстро договорились. Макс мысленноприкинул: по семьдесят шиллингов в месяц. Это еще терпимо. Он бросит курить и таким образом сумеет набрать нужную сумму. Мицци в первый момент не узнала Макса, когда увидела его в новом костюме. — Что? Хорошо? — торжествовал Хор. — А еще не хотел покупать. Еле его уговорил. Мицци повертела Макса и так и этак, но в конце концов одобрила покупку. Это кое-что да значило. Она была не так уж щедра на похвалы. Макс стал собираться. Небольшой чемодан быстро наполнился вещами. На самый верх, чтобы не помять, Макс осторожно положил приветственное письмо венского комитета сторонников мира своим венгерским друзьям. Вскоре пришел Киршнер. Он поздоровался и шутливо сказал: — Господин Гупперт, экипаж подан… Они сошли вниз. У подъезда стояло такси — старый потрепанный форд. Угрюмый шофер с забинтованной головой раскрыл дверцу машины. Макс уселся на переднем сидении. — Что с вами, водитель? — спросил он. — Где вам пришлось схватиться? — Ч… черт… — Шофер хотел было ругнуться, но вовремя вспомнил, что среди пассажиров есть женщина. — Известно, какие схватки бывают сейчас в Вене… — Американцы? — догадался Макс. Шофер кивнул головой. — Они самые. Вчера битых четыре часа катал по городу двоих ами. Наездили на сто пятьдесят шиллингов. Когда стали вылезать, вежливо попросил их уплатить. А в ответ получил кастетом по голове… Еще хорошо, что не ограбили. В центре города было, на Кернтнерштрассе, — пояснил он. — Чтоб им провалиться сквозь землю да в свою Америку, этим бандитам… Вон они, красавцы, — со злой насмешкой бросил шофер, показав движением головы на правую сторону улицы. Там, на самом перекрестке, стояли три пьяных американских офицера. Квасные, потные лица, расплывшиеся в шутовской ухмылке рты, фуражки, сдвинутые на самый затылок, военные блузы нараспашку… Растопырив руки и покачиваясь на ногах, как пружинах, они приставали к проходившим мимо женщинам, гогоча и осыпая их площадной бранью. Полицейский, регулировавший движение, повернулся спиной к американцам и делал вид, что ничего не видит и не слышит.
— Расскажи об этом, Макс, — негромко сказал Киршнер. Макс понял его и согласно кивнул головой. Хорошо, что они прибыли на вокзал за целый час до отхода поезда. В кассе оставалось всего два билета на парижский экспресс. Макс склонился у окошка. — Какой вагон? — спросил его Хор. — Шестой, — ответил Макс, посмотрев на билет. — Четвертое купе. Никто из них не заметил, что к разговору внимательно прислушивались двое мужчин. Они стояли тут же, у кассы. Один из них, услышав слова Макса, отошел в сторону. Вскоре он исчез в кабинке телефона-автомата. Оставив свой чемодан в купе, Макс вышел на перрон. Он оживленно разговаривал с Киршнером и Хором. И лишь когда до отхода поезда осталось всего каких-нибудь две-три минуты, он вдруг вспомнил о Мицци. Она стояла тихо и незаметно, прижавшись к колонне. Ее большие голубые глаза с укоризной смотрели на Макса. — Мицци, — сказал он и взял ее за руки. Она вдруг расплакалась. — Макс, милый, мне так не хочется с тобой расставаться. Я буду очень беспокоиться. Макс нежно обнял ее. — Можно подумать, что ты меня в тюрьму провожаешь, — улыбнулся он. — Пойми же ты, Мицци, я в Венгрию еду, в Венгрию… Это же для меня большой праздник. А ты плачешь… — Не буду больше. Я просто дура. Вытерев непрошеные слезы, она тоже попыталась улыбнуться. Но улыбка получилась такой натянутой и жалкой, что у Макса сжалось сердце. Раздался удар в гонг. Макс торопливо пожал руки провожавшим. — Прощайте… Поезд медленно тронулся. Мицци шла рядом с вагоном и молча смотрела на Макса. Он опустил вагонное окно и высунулся наружу. — Знаешь что, Мицци, — крикнул он, — чтобы ты не волновалась, я завтра в двенадцать часов ночи позвоню тебе в комитет, по телефону Киршнера. Будешь ждать звонка? — Обязательно буду, — прокричала в ответ просиявшая Мицци и послала Максу воздушный поцелуй. Вскоре Мицци, Киршнер и Хор остались далеко позади. Еще несколько секунд, и они скрылись за поворотом. Перебор колес становился все чаще и чаще. Поезд набирал скорость.
ИНСПЕКТОР ВАЛЬНЕР ВЫПОЛНЯЕТ ЗАДАНИЕ
Макс зашел в купе. Его спутник лежал, накрывшись с головой, и сладко посапывал. Все полки, багажное отделение купе, даже проход были загромождены чемоданами самых различных размеров. Многочисленные цветастые ярлыки свидетельствовали, что владелец этих чемоданов побывал во многих европейских столицах. «Какой-нибудь дипломатический чиновник», — решил Макс. Он поставил свой чемодан на багажную полку, где еще оставалось немного свободного места, пристроил на вешалке плащ и шляпу. Затем, решив закурить, вышел в коридор. Поезд проходил мимо венских окраин. В окне мелькали закопченные корпуса заводов и фабрик, унылые серые коробки-жилища рабочих. Затем потянулись огороды, кладбища, пустыри… Макс почувствовал, что за ним наблюдают. Он обернулся. Приземистый усач в зеленой шляпе быстро отвел взгляд в сторону и со скучающим видом принялся осматривать стены и потолок коридора. Годы подполья выработали у Макса способность мгновенно оценивать обстановку. Он сразу же понял, что это шпик. Однако Макс нисколько не встревожился. Шпик, так шпик. Ведь он не собирается нелегально переходить границу. Все документы у него в порядке. Так пусть же следит, если у него нет другой работы. Вдалеке показались дома. Приближался город Брук ан дер Лейта. Экспресс здесь не делал остановки, лишь замедлял ход. Проплыли кирпичное здание вокзала, станционные постройки. Становилось темно. В домах замелькали красноватые огоньки керосиновых ламп. Свет, отбрасываемый окнами вагона, освещал крестьянские посевы, подступавшие к самому железнодорожному полотну. От быстро сменявших друг друга узких полосок картофеля, пшеницы, кукурузы рябило в глазах. Паровоз тревожно загудел. Видно, впереди был переезд. Усач, стоявший невдалеке от Макса, прильнул к самому окну, будто собирался выдавить лбом стекло и выскочить наружу. Вдруг он, словно ужаленный, отскочил от окна и схватился за красную ручку автоматического тормоза. — Что вы делаете? — закричал Макс. — Ведь остановится поезд! Он бросился к усачу. Но было уже поздно. Заскрипели тормоза, и экспресс резко замедлил ход. Вагон рвануло вперед, потом назад, снова вперед… Макс еле устоял на ногах. В каком-то купе послышался грохот. Наверное, свалился с полки чемодан. Сонный голос забормотал что-то на незнакомом языке. Поезд совсем остановился. Стало тихо. Было слышно, как вдалеке лаяли собаки. Дверь вагона отворилась. В коридор, сопровождаемые встревоженным проводником, зашли двое. Усач кинулся им навстречу. — Господин инспектор, — отрапортовал он, по-военному щелкнув каблуками и выпятив грудь. — Ваше задание выполнено. — Хорошо, — коротко сказал один из вошедших и подошел к Максу. — Мы из полиции. Прошу вас следовать за мной. Вот ордер, — он развернул какую-то бумагу. — Что за чушь! — воскликнул Макс, даже не взглянув на нее. — Это ошибка. — Вы думаете? — спросил тот, которого усач назвал инспектором. — Что ж, выяснить нетрудно. Зайдемте-ка на минутку в железнодорожную сторожку… Нет, нет, вещи пусть останутся здесь, — добавил он, видя, что Макс собирается зайти в купе. Это успокоило Макса. Если вещи можно оставить в вагоне, значит, ничего серьезного нет. Он сейчас вернется. Сопровождаемый полицейскими, Макс вышел из вагона. Неподалеку была небольшая сторожка. Они зашли туда. На столе у окна, тускло освещая помещение, стоял летучий фонарь. — Разрешите ваши документы, — вежливо попросил инспектор. Макс подал ему свой заграничный паспорт. Полицейский небрежно перелистал его. — Больше у вас ничего нет? Макс рассердился. Наверное, хотят придраться к какой-нибудь мелочи и не пустить его на конгресс. Не выйдет! — Есть еще документы, — быстро заговорил он, вытаскивая бумажник. — Вот свидетельство о рождении. Вот документ о прописке, профсоюзный билет… Что вам еще нужно? Членский билет коммунистической партии Макс предусмотрительно оставил у секретаря партийного комитета завода. Инспектор собрал все документы Макса в стопку и передал их полицейскому, шепнув ему при этом что-то на ухо. Тот быстро вышел из сторожки. — Документы у вас в порядке… — медленно произнес инспектор. Наконец-то! Макс облегченно вздохнул. Значит, можно будет продолжать путь. — …Они подтверждают, что вы действительно являетесь Максом Гуппертом, то-есть тем уголовным преступником, которого полиция разыскивает в течение долгого времени… — Наглая ложь! — воскликнул Макс. — Вы выдумали это, чтобы не пустить меня в Венгрию!.. Но попробуйте только… Он сжал кулаки. — Взять! — скомандовал инспектор. Усач, стоявший позади Макса, сделал быстрое движение. Макс почувствовал на запястьях холод металла и в тот же миг ринулся вперед. Щелкнули стальные замки наручников, — но поздно! Ударом в подбородок Макс опрокинул на пол инспектора. Затем он повернулся к двери. Выход загораживал усач. В руке его был пистолет. — Подними руки, парень! В это время раздался пронзительный гудок. Паровоз запыхтел. От проезжавших мимо вагонов сторожка затряслась, словно ее лихорадило. Парижский экспресс снова тронулся в путь. Макс медленно поднял вверх руки. В его распоряжении оставались считанные секунды. Когда усач, по-прежнему держа пистолет, сделал шаг по направлению к Максу, тот неожиданно изо всех сил ударил его ногой. Удар пришелся по руке. Усач вскрикнул и выронил пистолет. В следующее мгновение Макс уже был за дверью. Мимо сторожки проходил последний вагон экспресса. Макс кинулся за ним, потянулся к поручням и… упал лицом прямо на железнодорожное полотно. Полицейский, относивший документы, успел подставить ему ногу. Через минуту Макса, скованного наручниками, отвели к легковой машине, стоявшей поодаль. Его поместили между полицейским и усачом. Впереди, рядом с шофером, уселся инспектор. Он то и дело вытирал носовым платком разбитые в кровь губы. Макс молчал. Было ясно: на конгресс он уже не попадет. Инспектор обернулся. Его маленькие глазки злобно блестели. — Так мы не закончили наш разговор, молодой человек… Вы знаете, в чем обвиняетесь? В преднамеренном убийстве австрийской гражданки Марты Вебер, — произнес он. И добавил, наслаждаясь произведенным эффектом: — Могу вас обрадовать. Следствие по этому делу ведут американские оккупационные власти. Мы доставим вас в распоряжение Си-Ай-Си. Макс всем телом рванулся вперед. Но его крепко держали с обеих сторон.НА ГРАНИЦЕ
Во время становления народной демократии в странах Восточной Европы, когда там еще кишмя-кишело неразоблаченными врагами народа самых различных мастей, капитану Гарри Корнеру удалось провести в Чехословакии и Венгрии несколько диверсий. В кругу работников Си-Ай-Си за ним прочно утвердилась слава опытного лазутчика. Однако, будучи человеком неглупым, Корнер отлично сознавал, что эта слава никак не гарантирует его от возможных провалов в будущем. Вот почему он готовился к поездке в Будапешт без особого энтузиазма. Дело предстояло нешуточное, и даже сообщение полковника Мерфи о крупной денежной премии, которую капитану предстояло получить в случае благополучного завершения «операции К-6», нисколько не улучшило его настроения. Втайне Корнер надеялся, что какая-либо непредвиденная случайность сорвет хитроумный план Мерфи. Но дни шли, и надежда испарялась, как дождевая лужа под лучами палящего солнца. Агентура Мерфи работала на этот раз безотказно. Папка с надписью «Дело Макса Гупперта» разрослась до внушительных размеров и содержала подробнейшие данные о личности Гупперта и его окружении. Полковник Мерфи был совершенно прав, когда в день отъезда Гупперта, а стало быть и Корнера, удовлетворенно заметил: — Ну-с, дорогой капитан, теперь вы так осведомлены об этом Гупперте, что большего и желать нельзя. Успех обеспечен. — М-да… — промямлил Корнер. Следуя в машине с инспектором Вальнером к месту предстоявшего ареста Гупперта и еще раз оценив свой шансы, он не мог не согласиться с утверждением Мерфи. Действительно, ни одна его операция не была так хорошо подготовлена. Внешнее сходство с Гуппертом, прекрасная осведомленность о его каждом шаге, отсутствие у Гупперта знакомых в Венгрии — все это давало почти стопроцентную гарантию успеха. Корнер знал все, вплоть до того, где оставлен на хранение партийный билет Макса, в каком вагоне и каком купе он едет, какого цвета волосы у его жены. На капитане был костюм, как две капли воды похожий на тот, в котором поехал Макс… «А все-таки что будет, если подведет какая-либо случайность!» — подумал Корнер, и у него снова засосало под ложечкой. Он знал, что в народно-демократической Венгрии со шпионами и диверсантами не церемонятся. Тем более, если они везут такие подарки. Он машинально пощупал брючный карман. Да, она там, эта металлическая водонепроницаемая коробочка, сделанная в виде портсигара. Только лежат в ней сигареты особого сорта… Когда Гупперта ввели в сторожку, Корнер стоял неподалеку. Вскоре полицейский принес ему документы Макса. Корнер только успел подбежать к вагону и вскочить на подножку, как поезд тронулся. Проводник-француз приветливо улыбнулся ему. — Отпустили? — спросил он по-немецки, нещадно картавя. — Да, конечно! Корнер небрежно махнул рукой. Сами, дескать, напутали и напрасно подняли шум. Его очень обрадовало, что проводник принял его за Гупперта. Это был хороший признак. Он почувствовал себя намного увереннее. Открыв дверь четвертого купе, Корнер бросил быстрый взгляд на лежавшего там человека. От полицейского агента капитан уже знал, что Гупперт в поезде ни с кем не разговаривал, так что за эту сторону дела можно было не опасаться. Но вдруг сосед по купе заметит какую-либо перемену во внешности своего спутника? Однако тот спокойно спал и видно ничего не знал об остановке. Чемодан Гупперта, его верхняя одежда были на месте. Корнер моментально узнал их по описанию агентов. Гудок паровоза напомнил Корнеру о близости венгерской границы. Он направился в уборную. Здесь, сняв крышку водяного бака, Корнер вытащил из кармана металлическую коробочку и осторожно опустил ее в воду. Было слышно, как коробочка ударилась о дно бака. Затем он поставил крышку на место. — Все в порядке, — подмигнул он в зеркало самому себе. В коридоре ему снова повстречался проводник. — Венгерская граница. Станция Хедьешхалом. Через десять минут… Показалось белое здание вокзала. Поезд остановился. Корнер хотел было остаться в коридоре, но потом передумал. Лучше всего будет, если венгерские пограничники проверят его документы в купе. Он разденется, ляжет и зажжет настольную лампу. Пограничники вряд ли будут особенно разглядывать лицо полусонного человека, являющегося к тому же гостем венгерского конгресса сторонников мира. Так он и сделал. Долго ждать не пришлось. Через несколько минут в дверь купе вежливо постучали. Корнер не ответил. Стук повторился. — Энтре, энтре[84]! — вдруг воскликнул спутник Корнера и спросонья, как был — в нижнем белье — кинулся открывать дверь. В купе вошел молодой венгерский военный. — Прошу господ пассажиров предъявить документы, — сказал он по-немецки. — Пардон, пардон, мосье… — засуетился сосед Корнера. Он накинул на плечи причудливо раскрашенный халат и, порывшись в одном из чемоданов, протянул паспорт. Старший лейтенант пограничных войск Имре Печи внимательно прочитал первую страницу. — Анри Роже, служащий французского торгового представительства в Бухаресте? Француз быстро закивал головой. Пограничник вернул ему документ и обратился к Корнеру, который довольно искусно симулировал пробуждение. — А ваш паспорт, господин… Корнер подал ему свои бумаги. Венгр взглянул на них, затем на Корнера. Взгляд его потеплел. — На конгресс? — Да… А откуда вы знаете? Тот чуть заметно улыбнулся. — Случайно узнал. — И добавил: — В наших газетах много писали про вас. Суметь собрать в условиях американской оккупации столько подписей — это просто замечательно. — Спасибо! — растроганно произнес Корнер. От радостного сознания, что все сходит благополучно, он особенно хорошо играл свою роль. — Спасибо!.. Проверка окончилась. Через несколько минут поезд отошел от станции. Корнер мысленно поздравил себя с удачей. Беспрепятственно проехать венгерскую границу, не возбудив ни малейших подозрений — это уже было полдела. — Пойдемте в вагон-ресторан, — весело предложил он французу. — Такое событие, как приезд в Венгрию, полагается отметить бокалом токайского. Но работник французского торгового представительства в Бухаресте посмотрел на него уничтожающим взглядом, лег на свое место и повернулся спиной. «Что с ним? — опешил Корнер. И тут же догадался: — Ах, да, ведь он меня, наверное, считает коммунистом… Что ж, тем лучше». Пробираясь в вагон-ресторан, он по пути зашел в уборную и вытащил из бака коробочку. Добрая порция виски еще больше подогрела его настроение. Теперь он нисколько не сомневался в успехе. Уж если венгерские пограничники, которых в венском управлении Си-Ай-Си основательно побаивались, ничего не заподозрили, то за дальнейшее опасаться нечего. …А экспресс мчался все дальше и дальше на Восток, к Будапешту.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЕНЕРАЛ КЛИ БЕСПОКОИТСЯ
Генерал Генри Кли был педант. Вся его жизнь была подчинена строгим правилам. Генерал работал, ел, пил, спал по графику. Малейшее вынужденное отклонение от расписания портило ему настроение на несколько дней. — Мы, военные, — любил говорить генерал, — тем и отличаемся от штатских людей, что ритм нашей жизни точен и строг, как работа хорошего часового механизма. И он назидательно поднимал худой, длинный палец, как бы приглашая собеседника глубоко вдуматься в сокровенный смысл этих слов, достойных по меньшей мере Юлия Цезаря или Наполеона Бонапарта. Сегодня с девяти часов вечера, согласно расписанию, у генерала Кли должен был начаться «час свободных ассоциаций». Дежурная стенографистка, молоденькая студентка из Нью-Джерси, приехавшая в Австрию заработать немного денег для продолжения занятий в университете, сидела в приемной и, сильно волнуясь, ожидала вызова. Она всего лишь несколько дней работала в штабе и опасалась, что хмурый, желчный генерал останется недоволен ее работой. Из рассказов других стенографисток она уже знала, что представляют собой эти «свободные ассоциации». В течение целого часа генерал расхаживает по комнате и говорит обо всем, что ему взбредет в голову. Обязанность стенографистки заключается в том, чтобы зафиксировать все эти изречения и к следующему утру передать их генералу уже в напечатанном виде. Ей пришлось ждать довольно долго. Наконец, дверь кабинета бесшумно отворилась, и показалась сухопарая фигура генерала. Его выцветшие водянистые глаза, обшарив комнату, остановились на стенографистке. — Вы ко мне, мисс… э… — Хаггард… Джен Хаггард, — бледнея от испуга, пискнула девушка. — Стенографистка? — И не дожидаясь ответа, генерал бросил: — Если у вас нет другой работы, то вы свободны. Сегодня заниматься не будем. Дверь кабинета снова затворилась. Девушка схватила папку с бумагами и, подпрыгивая от радости, бросилась в гардеробную. Все ее страхи оказались напрасными. Она ведь не знала, что отказ генерала от «часа свободных ассоциаций» был из ряда вон выходящим событием, о котором завтра, не веря своим ушам, ее десятки раз будут расспрашивать все стенографистки… Генерал Кли имел серьезные основания изменить в этот вечер своим привычкам. Сегодня произошло множество неприятных вещей, нарушивших его душевный покой. Начать хотя бы с того, что случилось утром, здесь, у него под носом. Когда генерал вышел из своего «Гудсона» и направился медленным, размеренным шагом к подъезду (после еды он избегал резких движений: они мешали правильному пищеварению), сзади послышался громкий смех. Он обернулся. Смеялись австрийцы, собравшиеся на другой стороне улицы. — Туземцы! Дикари! — процедил сквозь зубы генерал и, еще выше подняв голову, зашагал по ступенькам. Вдруг он вздрогнул… Прямо перед ним, на сверкающих белизной дверях штаба было намалевано черной краской: «Убирайтесь домой!» — Часовой, часовой! — что было силы заорал Кли. Из подъезда выскочил прыщавый молодчик в армейской униформе. На спущенном ремне у него болталась кобура. Увидев разъяренного генерала, солдат застыл на месте, растерянно приоткрыв рот. Выражение его лица было таким, что генерал махнул рукой; не имело смысла ругать его. — Часового снять с поста и арестовать! Надпись уничтожить, — коротко приказал Кли подоспевшему коменданту. Проведенное дознание ни к каким результатам не привело. Настроение генерала, таким образом, испортилось уже с самого утра. А дальше пошли другие сюрпризы, один неприятнее другого. Толпа австрийцев вырвала из рук МП арестованного ими юношу, распространявшего листовки в защиту мира. При этом была перевернута американская полицейская машина. Советский верховный комиссар неведомыми путями узнал местонахождение группы русских детей, которых нужно было вывезти в США для специальных целей. Он категорически потребовал их возвращения к родителям в Советский Союз. В довершение всего пришло известие о полном разгроме крупной банды диверсантов в Чехословакии. На эту банду руководители, американской разведки возлагали особые надежды, и Кли знал, что теперь ему придется выслушать кучу упреков. Он, де, «недостаточно обеспечил», «плохо снабдил», «не предусмотрел» и так далее. Кли твердо верил, что неудачи следуют одна за другой, сериями. Человек здесь ничего не в состоянии изменить. Когда наступает полоса неудач, лучше всего отказаться от каких бы то ни было начинаний и ждать, пока судьба перестанет злиться и снова станет благосклонной. Сегодня к вечеру, детально обсудив положение, генерал как раз и пришел к выводу, что начинается очередная серия неудач. Он стал обдумывать, какие дела следовало бы свернуть. Покопавшись в памяти, генерал не нашел ничего такого, что могло ему грозить какими-либо осложнениями. Постепенно он успокоился. Его настроение начало улучшаться. Но вдруг Кли словно электрическим током пронзило. Он вспомнил об «операции К-6». На днях он разрешил полковнику Мерфи из отдела Си-Ай-Си начать ее проведение. И хотя это разрешение являлось в значительной степени простой формальностью — Мерфи подчинялся генералу лишь территориально, — именно здесь мог крыться подвох судьбы. Ведь в случае неудачи опять будут ругать не Мерфи, а его, Кли. Полковник изворотлив, он-то выскользнет. Генерал кинулся к телефону. — Мерфи, — отрывисто произнес он, — немедленно ко мне. Произошли непредвиденные осложнения… Полковник не заставил себя долго ждать. Минут через десять его машина подкатила к штабу. А еще через минуту Мерфи, задыхаясь от быстрого бега по лестнице (с лифтом что-то случилось), был уже в кабинете генерала. Они обменялись краткими приветствиями. — Послушайте, Мерфи, — сказал Кли. — «Операцию К-6» придется отложить. Мерфи развел руками. — Поздно. Теперь это так же невозможно, как вернуть вчерашний день. Кли откинулся на спинку кресла: — Вы шутите! — Нисколько, дорогой генерал… А что, собственно, вас так встревожило? Нет абсолютно никаких оснований для тревоги. Это наиболее гарантированная операция из всех, которые я когда-либо проводил. Заложив руки за спину, генерал зашагал по комнате, рывками выбрасывая вперед свои длинные ноги. — У меня дурное предчувствие, Мерфи. Все кончится не так, как мы ожидаем… Я пришел сегодня к выводу, что для нас началась полоса неудач. Мерфи облегченно вздохнул. «Предчувствие»… А он то думал, что стряслось что-либо серьезное. — Дорогой генерал, — покровительственным тоном сказал Мерфи. — Откровенно говоря, полоса неудач, как вы ее называете, началась уже давным-давно. И если мы вы ее называете, началась уже давным-давно. И если мы свернем нашу лавочку, ожидая, пока эта полоса кончится, то боюсь, что удач у нас вообще не будет. За удачи надо драться, не жалея кулаков. — Вы оптимист, Мерфи. — Тонкие губы генерала чуть раздвинулись, обнажив длинные желтые зубы. — Но раз уже дело сделано и назад ничего не вернешь, то расскажите хотя бы подробнее, на чем основана ваша уверенность в успехе. Ведь, признаться, я не все до конца понял, хотя и дал санкцию на проведение операции. Например, как вы думаете дальше быть с Гуппертом? Я надеюсь, ваш Корнер поехал в Будапешт не навечно! Оба рассмеялись. — Я тоже надеюсь, генерал. Больше того, я точно знаю, что он должен вернуться через три дня. И за это время мне предстоит провести нелегкую работу. Надо обработать Гупперта так, чтобы снова произвести замену. Словом, на вокзале в Вене из поезда должен выйти уже не Корнер, а настоящий Макс Гупперт. — О! А это зачем? Внутренне Мерфи (в который раз!) удивился тупости генерала. Что за дурак! И кто только додумался выдвинуть его на такой ответственный пост! — Очень просто, — сказал он, скрывая раздражение под вежливой улыбкой. — Я хочу добиться также и политического эффекта. Надо заставить Макса Гупперта выступить с разоблачениями против Венгрии. Это поможет нам ударить по движению сторонников мира в Австрии. Понимаете, ехал коммунист на конгресс в Венгрию, а вернулся оттуда убежденным противником народно-демократического строя. Это же такая сенсация… Он прищелкнул пальцами. Генерал, наконец, понял. Он захохотал, запрокинув голову. При этом большой острый кадык быстро двигался по его шее вверх и вниз. — Ха-ха-ха! Вот это здорово!.. Мерфи, — он шутливо погрозил пальцем, — я вижу, вы рветесь к награде. Или, может быть, к чину, а? Честное слово, вы будете генералом. Ха-ха-ха! Внезапно Кли перестал смеяться: — А вдруг Гупперт не захочет, что тогда? — Не захочет? Конечно, не захочет! Я даже уверен, что он не захочет. Но, черт возьми, мы должны заставить его захотеть! Для этого у нас в Си-Ай-Си достаточно средств. Генерал снова захохотал. — О, да! Средств у вас хватит… Ладно, теперь я спокоен. Идите, Мерфи, и делайте свое дело… Может быть, я могу вам чем-нибудь помочь? — предложил он. Мерфи на мгновение задумался. — Да, пожалуй! Дайте команду, чтобы газеты освещали ход конгресса в Венгрии, Пусть сообщат о присутствии там Макса Гупперта. Это поднимет интерес публики к конгрессу, — добавил он, заметив, что лицо генерала недоуменно вытянулось. — И тем сильнее будет эффект от заявления Гупперта, которое он сделает по «возвращении». — Отлично! — Генерал что-то записал в своем блокноте. — Завтра же «Винер курир», «Вельтпрессе», ну и, разумеется, газеты наших друзей поместят это сообщение на самом видном месте. — Что вы, так не надо! — воскликнул Мерфи. Нет, Кли не дурак. Он просто идиот! Телеграфный столб в генеральском мундире! — Так можно испортить все дело, дорогой генерал. Нужно лишь упомянуть о конгрессе, поругать его в обычном стиле, и, между прочим, сказать два-три слова об австрийце. Мол, присутствует там и такой-то. На следующий день написать о конгрессе еще несколько строк… Иначе красные сразу заподозрят неладное. — Понимаю, понимаю, — генерал глубокомысленно покивал головой. — Ну, рад вас видеть в следующий раз, дорогой полковник… Вернувшись в управление, Мерфи застал в своей приемной майора Томсона. — Все сделано, шеф, — бодро доложил тот. — Корнер поехал в Будапешт. Гупперт у нас. — Спасибо за добрые вести, — засиял полковник. Он подошел к стене и нажал пружинку, искусно скрытую в шелковой обивке. Распахнулась дверца потайного сейфа. Мерфи вытащил оттуда старую, запыленную бутылку. На ней была наклейка с готической надписью «Anno 1882»[85]. — Одно только небольшое осложнение, — проговорил Томсон, неотрывно следя за приготовлениями полковника. Мерфи, начавший было открывать бутылку, остановился. — Что такое, Томсон? Да живее же, вы, дохлая курица! — разъярился он. — Что вы тянете, как жевательную резинку! — Гупперт должен звонить жене. Завтра в полночь то телефону районного комитета. — И Корнер… — Ничего не знает. «Тридцать шестой» сумел сообщить об этом лишь после отъезда Гупперта. — А, черт!.. Полковник задумался. Незначительная деталь, а ведь может разрушить весь план. Если у жены Гупперта зародится хотя бы малейшее подозрение… Но как же известить Корнера о том, что нужно позвонить? Телеграмма? Чепуха, не годится! — А, — вспомнил полковник и сразу повеселел. — Все будет в порядке. Как вы думаете, Томсон, для чего, собственно, существует в Будапеште наше посольство?НОВЫЙ ЗНАКОМЫЙ
На окраине Вены есть тихая уличка с поэтическим названием — Нимфенгассе. Здесь, за высокой каменной оградой, в глубине тенистого сада стоит большая двухэтажная вилла. Во время фашистского режима в ней жил высокопоставленный гитлеровский чиновник. Когда Вена была освобождена советскими войсками и чиновник со всеми своими домочадцами сбежал на Запад под теплое крылышко американцев, в вилле поселилось несколько рабочих семей из домов, разрушенных бомбежками союзнической авиации. Однако им не пришлось здесь долго жить. Однажды на уличку вкатил лимузин. Из него вышло несколько штатских и один коротконогий, тучный военный в американской форме. Они осмотрели виллу, о чем-то полопотали по-своему к великому удовольствию всех окрестных мальчишек, сели в машину и уехали. А через несколько дней пришло распоряжение американских оккупационных властей немедленно выселить всех проживавших в вилле австрийцев. Вилла подлежала ремонту, а затем должна была перейти к новым хозяевам — американцам. Тихая уличка наполнилась шумом и гамом. К воротам виллы то и дело подъезжали машины с цементом, лесом и другими строительными материалами. Американские солдаты, производившие ремонтные работы, трудились день и ночь. — Что они там делают? — удивлялись соседи-австрийцы. — Ведь за это время, да еще с такой рабочей силой, можно новую виллу построить. Наиболее любопытные из числа молодых попытались как-то ночью подобраться к вилле и посмотреть, что там происходит. Однако они наткнулись на вооруженную охрану и еле унесли ноги. Наконец, ремонт был закончен. Но в виллу не въехал ни командующий оккупационными войсками, ни его заместитель, ни другое важное лицо. Здесь поселился всего-навсего угрюмый лейтенант с командой солдат. У ворот был поставлен часовой. И странное дело. Днем вилла была погружена в тишину. Лишь по ночам здесь начиналось оживленное движение. Приезжали и уезжали машины, во всю мощь гремел громкоговоритель. Окрестные жители терялись в догадках: что за странный образ жизни? Но однажды сквозь звуки музыки прорвались крики, полные такого отчаяния и муки, что у обитателей соседних домов волосы встали дыбом. — Господи помилуй! — крестились перепуганные австрийцы, ворочаясь с боку на бок в своих постелях. — Там, должно быть, само адово пекло! Они, конечно, ошибались. Разумеется, это не было адово пекло, а лишь следственная тюрьма Си-Ай-Си. Впрочем, разница была не так уж велика… В ночь на четырнадцатое июля ворота виллы распахнулись перед черной автомашиной со спущенными занавесками. Шурша резиной, машина прокатила по дорожке, усыпанной гравием, и подъехала к боковому входу виллы. Центральный вход на стеклянной веранде была наглухо закрыт и никогда не открывался. — Выходите, — сказал Вальнер. — Приехали! Макс, пригнув голову, вылез из машины. Звякнули наручники. Позади пленника встали безмолвные стражи. Дверь отворилась. На порог вышел лейтенант. — Доставили? — с сильным акцентом спросил он. — С трудом, мистер Уоткинс… Драчливый клиент. Уоткинс презрительно скривил рот. — Потому что вы бабы. У меня он и пальцем не шевельнет. — Конечно, мистер… Вальнер поклонился чуть ниже, чем требовало приличие. Он сам побаивался этого типа, которому, как он знал, Мерфи вручил неограниченную власть над заключенными. Один из сотрудников полковника в минуту откровенности даже намекнул инспектору, что лейтенант сам весьма охотно приводит в исполнение смертные приговоры. Уоткинс осмотрел Макса с головы до ног и приказал: — Снимите с него ваши браслеты. Здесь они не нужны… Так. А теперь можете ехать, господа. — И бросил Максу: — Заходи в помещение. Ну?! Макс открыл дверь. Цементные ступени вели вниз. Он стал медленно спускаться. Уоткинс шел позади. Они оказались в просторной комнате. За столом, на котором были разложены бумаги, связки ключей, карманный фонарь и другие мелкие предметы, сидел вооруженный пистолетом солдат с одутловатым лицом и ярко-рыжими волосами. — Фамилия? — спросил он, едва Макс перешагнул порог комнаты. — Гупперт, — ответил Макс. Он решил пока не сопротивляться. Нужно сначала выяснить, что они от него котят. — Как, как? — состроив отвратительную гримасу, переспросил солдат. — Макс Гуп-перт, — он четко выговорил каждый слог. — Теперь понятно? — Нет, не понятно! — Это сказал лейтенант. — Тебя зовут Иоганн Миллер. Так и запиши, Джим, — обратился он к солдату, склонившемуся над регистрационной книгой. — Иоганн Миллер, обвиняется в убийстве Марты Вебер, своей сообщницы по шпионажу среди американских офицеров. Кроме того, готовил покушение на жизнь командующего американскими оккупационными войсками. Записал? — Что за чушь! — воскликнул Макс. — Ведь все это ерунда, вы сами прекрасно знаете. Что вам от меня надо? За что вы меня задержали? — А за то, что мне не нравится выражение твоего лица. Уоткинс подошел вплотную к Максу и уставился на него своими холодными глазами. Жаль, что Мерфи приказал пока не трогать пленника. Но ничего, позднее, когда этот красный не будет больше нужен полковнику, он, Уоткинс, возьмет свое. Лейтенант медленно отвел взгляд от Макса. — Записал, Джим? — Да. — Отведи в четвертую. Кажется, она пуста. — Нет, там вчерашний. Пустых сейчас нет. — Гм… Тогда помести его в третью. — Там… как его… Фрелих. — Ничего, тот безвредный… Одень Миллера. Рыжеволосый солдат взял со стола связку ключей и открыл одну из дверей. Здесь лежала груда тряпья — арестантская одежда. — Скидывай все свое!.. Ну… — угрожающе протянул лейтенант. На скулах Макса шевельнулись желваки. Ни за что! Уоткинс пробормотал грязное ругательство и потянулся за проволочной плетью, висевшей на стене. Но рука его остановилась на полпути. Он вспомнил приказание Мерфи. — Ладно, веди так, — сказал он рыжему солдату. Подвал имел несколько этажей. Сопровождаемый солдатом, Макс опустился по одной лестнице, затем по другой. Лишь на третьей площадке они оказались у цели — огромной, обитой железом двери. Солдат, повозившись с замком, широко распахнул ее и отвесил издевательский поклон: — Прошу, сэр…
Это была просторная камера, тускло освещенная небольшой электролампочкой. От параши, стоявшей в углу, у двери, шла нестерпимая вонь. Максу сначала показалось, что в камере никого нет. Но рыжий солдат направился вглубь помещения. — Эй, Фрелих! — Он тронул ногой человека, лежавшего на цыновке. — Вечно спишь!.. Вставай, камрада тебе привел. Тот вскочил на ноги. Вид у него был довольно необычный. Небритое лицо, длинные всклокоченные волосы, донельзя грязный арестантский костюм производили угнетающее впечатление. — Здравствуйте, — он подал Максу руку и представился, косясь на солдата: — Фрелих. Солдат хихикнул. — Ну, знакомьтесь, знакомьтесь. Он вышел из камеры, с силой захлопнул дверь. Загремели ключи в замке, и все стихло. Фрелих снова опустился на цыновку. Он молча рассматривал Макса. — Что же вы стоите? Ложитесь, не тратьте понапрасну калорий. — И безо всякого перехода спросил: — Вас не избили? — Пока нет. — И свою одежду даже оставили? Ого! Чем же вы им так понравились? Макс пожал плечами. — Не знаю. Хотели меня одеть в такой же наряд, как у вас, но я отказался. По-моему, было у них желание меня ударить, но потом почему-то раздумали. Я бы все равно не надел, хоть до смерти избили бы! — вдруг вскипел он. — Да садитесь же, — еще раз напомнил Фрелих. И когда Макс, наконец, сел, сказал: — А теперь расскажите по порядку, за что и как вы сюда попали… В это время двумя этажами выше лейтенант Уоткинс разговаривал по телефону с полковником Мерфи. — Только что привезли, сэр. — Хорошо. Смотрите же, Уоткинс, до моего приезда — ни-ни… Сначала мне надо с ним поговорить. — Ладно… Когда же вас ожидать? — По всей вероятности, завтра. Я вам позвоню. Уоткинс в сердцах хлопнул трубкой по рычагу. Снова полковник начнет возню с арестованным. Что он так церемонится с красными? Все равно ведь от них ничего не добьешься.
В БУДАПЕШТЕ
Пронзительно свистя, промчался встречный поезд. Корнер проснулся. Откинув одеяло, он приподнялся на локте и выглянул в окно вагона. Было еще серо. Кругом простиралась бесконечная ровная степь. Лишь вдалеке на светлеющем горизонте вырисовывалась гряда холмов. «Будапешт» — подумал Корнер. Он был в венгерской столице в 1947 году в качестве «корреспондента» и знал, что западная часть города — Буда — стоит на высоких холмах. Осторожно, чтобы не разбудить соседа, Корнер сделал руками несколько резких движений. Сон исчез. Корнер оделся и снял с багажной полки чемодан. Было самое время ознакомиться с его содержимым. Чемодан оказался незапертым. Сверху лежал большой конверт. В нем был сложенный вчетверо лист бумаги. «Дорогие друзья! От имени венского комитета сторонников мира…» Ага, приветственное письмо конгрессу, которое ему предстоит прочитать. Корнер пробежал текст глазами. Что ж, прочитать такое письмо не составит особого труда. Хуже будет, если его попросят выступить и рассказать, как он собирал подписи. Но ничего, он и с этим справится. В крайнем случае, сошлется на головную боль или еще что-нибудь и откажется выступать. Так даже лучше. Увлекаться игрой не стоит, иначе у полковника Мерфи может сорваться вторая часть плана. В чемодане были еще книги, смена белья, несколько пар носков, блокноты. В углу лежала коробочка с набором для бритья. «Побриться, что ли?» — подумал Корнер, проведя рукой по подбородку… Когда он, уже тщательно выбритый, вернулся в купе, поезд проезжал по пригороду венгерской столицы. Позади осталась гора Геллерт. На ее вершине в золотых лучах восходящего солнца светилась фигура женщины с пальмовой ветвью в руках — символ вечной благодарности венгерского народа своей освободительнице — Советской Армии. Впереди блеснула водная гладь Дуная. Поезд загрохотал по мосту. Через десяток минут экспресс, шипя и отдуваясь, медленно въезжал под свод будапештского вокзала «Келети». Корнер высунулся в окно. Несмотря на ранний час, на перроне было много народу. Играл оркестр. Стояли улыбающиеся девушки с цветами в руках, пионеры… Венгерская столица торжественно встречала посланцев мира из других стран. Корнер подхватил чемодан, плащ и вышел на перрон, У дверей соседнего вагона шел митинг. Темнокожий мужчина в спортивном костюме, стоя на подножке, что-то страстно говорил на французском языке. — Скажите, — Корнер тронул за плечо стоявшего поблизости седоволосого венгра, — не знаете ли, куда должны обращаться гости конгресса? Венгр обернулся. У него было живое, совсем еще нестарое лицо. — Вы на конгресс? — спросил он тоже по-немецки. — Да, — ответил Корнер. — Я из Вены. Меня зовут Макс Гупперт. Мужчина широко улыбнулся. — Шандор Надь, — представился он, — уполномоченный будапештского комитета сторонников мира. Они обменялись рукопожатиями. — Мы вас искали в пятом вагоне. Там ехали французы, швейцарцы, алжирец… Он как раз выступает. — Ай-яй-яй! — воскликнул Корнер. — Рядом, оказывается, были такие ребята, а я в своем вагоне помирал с тоски. Какая досада! Надь подхватил Корнера под руку. — Пойдемте, дорогой друг, вам тоже придется сказать что-нибудь. — Нет, нет! — бурно запротестовал Корнер. — Я совершенно не готов… Но было уже поздно. Надь, поднявшись на подножку вагона, громко сказал: — Друзья! Разрешите вам представить нашего австрийского гостя Макса Гупперта. Вы все, наверное, слышали эту фамилию. Макс Гупперт собрал в американском секторе Вены три тысячи подписей под Стокгольмским воззванием. Сейчас он скажет нам несколько слов. Встречающие тесным кольцом обступили Корнера… Иностранных гостей конгресса поселили в гостинице «Континенталь», на тихой улице Дохань, неподалеку от центра города. Корнер получил отдельный номер. — Походите по городу, посмотрите на наш Будапешт, — посоветовал, прощаясь, Надь. — Поговорите с людьми, это, пожалуй, будет самое интересное. Вы раньше не бывали в Венгрии? — Нет, не доводилось, — солгал Корнер. — Тогда посоветую вам прежде всего осмотреть наш парламент, затем площадь Героев… Знаете что, я пришлю вам прекрасного гида из союза молодежи. Он вас ознакомит со всеми достопримечательностями Будапешта. Это никак не входило в планы Корнера. — Нет, нет! Я лучше сам, — запротестовал он. — В одиночку, по-моему, набираешься больше впечатлений. — Смотрите, вам видней… Шандор Надь сообщил, что конгресс начинается завтра в десять утра. От гостиницы к зданию, где будет происходить конгресс, пойдет специальный автобус. — А теперь ложитесьотдыхать. Пожелаю вам спокойной ночи. Или вернее доброго утра, — поправился Надь, взглянув на часы. — Уже четверть шестого. У двери он обернулся. — Да, еще одно… Вам нужно будет сдать паспорт портье, — для регистрации… Впрочем, давайте, я сам передам. Он взял паспорт, еще раз пожелал Корнеру хорошо выспаться и вышел из комнаты. Корнер облегченно вздохнул. Слава богу, ему не надо будет лично сдавать паспорт. Правда, сходство между ним и тем, другим, на фотокарточке, несомненно, большое — даже пограничник не усомнился. Но все же, если внимательно присматриваться, можно обнаружить кое-какие различия. Заперев дверь, он обождал несколько минут, напряженно вслушиваясь в тишину. Нет, Шандор Надь не шел обратно. Значит, паспорт уже передан портье. Все в порядке. Корнер опустил шторы, разделся и лег в мягкую постель. Засыпая, он подумал о том, что еще сегодня нужно будет связаться с «Адвокатом» и передать ему портсигар. Спал Корнер очень неспокойно. Он то и дело пробуждался и засыпал вновь. Наконец, он окончательно проснулся и посмотрел на часы. Было уже два часа дня. Наскоро закусив в кафе, которое помещалось тут же, в фойе гостиницы, Корнер вышел на улицу. Через минуту он был в центре города. Агент американской разведки ветеринарный врач Карой Мереи, зашифрованный под кличкой «Адвокат», работал в одном из центральных учреждений министерства сельского хозяйства. Корнер знал номер телефона Мереи, знал также адрес дома, в котором тот проживал. Поразмыслив, он решил, что лучше всего позвонить Мереи и договориться о встрече. Ничего, однако, не получилось. Он несколько раз звонил, и каждый раз ему отвечал женский голос. Не оставалось ничего другого, как посетить Мереи на квартире. Но и здесь Корнера постигла неудача. В Буде, на улице Алдаш, как раз у нужного ему дома, собралось много молодых людей. Вероятно, рядом помещался молодежный клуб. Корнер не рискнул заходить в подъезд. В надежде, что молодежь здесь долго стоять не будет, Корнер битых два часа расхаживал по соседним улицам. Однако ничего не получилось. Молодые люди и не думали уходить. Кто-то принес аккордеон. Раздались веселые песни… Поздним вечером, уставший, голодный, а главное донельзя раздосадованный неудачей, Корнер вернулся в гостиницу. Портье, пожилой лысый мужчина с добродушным лицом, подал ему ключ от комнаты. — Макс Гупперт? — спросил он. — Да. — Вот ваш паспорт, — сказал портье. — Ладно, — небрежно бросил Корнер. И, сунув документ в карман, заговорщически подмигнул портье: — Послушайте, старина, хотел бы я попробовать вашего знаменитого напитка. Как он называется? Кажется, палинка… Вот двадцать форинтов — хватит? Прошу, скажите, пусть пришлют в номер. — Хорошо… Я скажу… Портье сдержал обещание. Едва Корнер успел зайти в номер, как в дверь постучали. Вошла хорошенькая черноглазая официантка из гостиничного кафе, которую Корнер приметил еще во время завтрака. В ее руках был поднос. — Вы заказывали? — спросила она по-немецки. — Да, да. Поставьте на столик. Девушка сняла с подноса бутылку. Рядом она положила сдачу. — Мелочь можете взять себе, красавица, — милостиво разрешил Корнер. Он так и впился взглядом в точеные ножки девушки. Та вся вспыхнула. — Спасибо, но у нас это не принято… Она замялась, не зная, как назвать иностранного гостя — товарищ, гражданин или господин. Затем быстро повернулась и вышла из комнаты. Корнер недоуменно посмотрел ей вслед. Чтобы официантка отказывалась от таких щедрых чаевых?.. Корнер, вспомнил, как в сорок седьмом году в шикарнейшем ночном баре Будапешта «Эмке Грилль», где обычно кутили иностранцы и богатые венгры, он на виду у всего зала обнял и поцеловал молоденькую златокудрую венгерку, обслуживавшую столик. Никого не удивил и не возмутил его поступок, разве только Шервуд, знакомый офицер из американской части контрольной комиссии, сидевший рядом с Корнером, заржал несколько громче обычного. Да и, собственно, что тут могло вызвать удивление? Всё было в порядке вещей. Со стародавних времен официантки в Венгрии считались «девушками для всех». Чем больше чаевые, тем больше можно было позволить себе в обращении с ними. А теперь?.. Откуда вдруг взялось у официантки такое чувство собственного достоинства? Да, с венграми за эти несколько лет произошли непонятные перемены. Зазвонил телефон. — Слушаю. Это был портье. У него есть письмом для Гупперта. Кто принес? Какая-то дама. Нет, она сразу ушла. Хорошо, он пришлет письмо в номер. Корнер думал, что в письме содержится какое-либо известие о предстоящем конгрессе. Однако, когда он вскрыл конверт, его охватило волнение. На бумаге было напечатано: «Дорогой Макс! Мицци ждет вашего звонка в двенадцать часов ночи по телефону районного комитета сторонников мира — У-33-547». Подписи не было. Корнер понял, что сообщение исходит от полковника Мерфи. Но как он сумел передать его в Будапешт? Раздумывать было некогда. Время подходило к двенадцати. Уничтожив записку и конверт, Корнер спустился к портье. — Вызовите Вену. У-33-547. Пока портье связывался с телефонной станцией, Корнер продумал план разговора. Главное, стараться поменьше говорить. Только «да», «нет», «целую» и тому подобное. И как можно скорее закончить разговор. Чтобы у этой… как ее… Мицци не зародилось и тени подозрения. — Прошу. Вена, — сказал портье. Корнер взял трубку. — Милый, ты? — раздался далекий женский голос.РАЗГОВОР ПО ТЕЛЕФОНУ
— Фрау Гупперт! — Да! Мицци сняла наушники и обернулась. За ее стулом стоял инспектор отдела междугородней связи и укоризненно качал головой. — Фрау Гупперт! Вот уже третий клиент жалуется, что вы не отвечаете на вызов. Если последует еще одна жалоба, я вынужден буду сообщить начальнику отдела. — Господин Голубек, милый, не делайте этого. — Мицци молитвенно сложила руки и жалобно улыбнулась. — Я постараюсь быть внимательнее. Голубек, немолодой мужчина с выбритой до блеска головой, смущенно переступил с ноги на ногу. Он был очень сентиментален, этот старый инспектор, и его сердце не могло остаться равнодушным к просьбе женщины, особенно такой хрупкой и нежной, как фрау Гупперт. — Что сегодня стряслось с вами, Мицци? — спросил он уже неофициальным тоном. — Вы наша лучшая работница, и вдруг такие ужасные вещи. Клиенты жалуются! Может быть, вы больны? — Одну минуточку, господин Голубек… Да, да! Сейчас. Быстро соединив очередных абонентов, Мицци сказала: — Нет, господин Голубек, я совершенно здорова. Но мой муж: вчера уехал в Венгрию на несколько дней, и я очень, волнуюсь. Вот и все. Голубек удивленно раскрыл глаза: — На несколько дней в Венгрию? И вы волнуетесь? — Слушаю… Соединяю… Да, господин Голубек. Волнуюсь так, что места себе не нахожу Кончили? Да Соединяю… — Чего же тут волноваться? Заложив руки за спину, он прошел к своей конторке неторопливой походкой стареющего человека. Что за народ эти женщины! Муж ушел вечером к приятелю — они волнуются. Муж уехал — они снова волнуются. Муж приехал — опять переживания и волнения. А он бы на ее месте вовсе не беспокоился. Пусть лучше волнуется муж. Уехал в Венгрию и оставил в одиночестве такую симпатичную жену. Жаль, года уже не те, а то он показал бы этому мальчишке, что значит уезжать без жены. Мицци и сама не могла толком объяснить причину своего волнения. Вчера, когда она вернулась с вокзала в свою комнатку, та показалась ей такой жалкой и убогой без Макса, что она даже всплакнула, немного. Потом сидела до глубокой ночи и рассматривала фотокарточки Макса. А когда легла, долго-долго не могла заснуть. И сегодня так щемит сердце. Но ничего, вечером она пойдет в комитет и будет ждать звонка. Раз Макс обещал, значит, обязательно позвонит. Он всегда держит слово. Макс! Ее Макс. Как она гордится им! Какой он смелый, какой красивый. Ничего, что у него много морщинок на лбу и в уголках глаз, ничего, что в волосах блеснула совсем уж ранняя седина. Он лучше всех, ее Макс! — Да… Да… Слушаю! Простите, господин… Я только что услышала звонок… Не знаю, возможно, что-нибудь на линии. Иногда случается… Хорошо, соединяю… Мицци тряхнула головой. Надо быть повнимательнее, иначе могут быть неприятности. Конечно, Голубек ничего не скажет начальнику. Но может найтись клиент, который напишет жалобу, и тогда никакой Голубек ее не спасет. А потерять место сейчас, когда кругом столько безработных, совсем никуда не годится. И так они с Максом еле сводят концы с концами. Но мыслям разве прикажешь! Они назойливо лезут вновь и вновь. Вот какой-то клиент Попросил Земмеринг… Земмеринг… Земмеринг… А хозяина завода, где она работала в коммутаторной, звали Земмер, Гуго Земмер. Этот чванливый господин с пухлыми и розовыми, как у младенца, щечками не раз делал ей недвусмысленные предложения. Его приставания отравляли ей всю жизнь. И все-таки с заводом связаны ее лучшие воспоминания. Там она познакомилась с Максом. Лицо Мицци озарилось тихой радостью. Да, она до сих пор гордится, что смогла ему помочь, выручить из неминуемой беды. Случилось это так. Однажды утром, придя на завод, она увидела, что все идут не на свои рабочие места, а в литейный цех. Заинтересованная, Мицци последовала туда же. Там она впервые увидела Макса. Он стоял, окруженный рабочими, и рассказывал, как простые люди всей земли борются против новой войны, за счастливое будущее. Мицци слушала его, как зачарованная. Но когда начался сбор подписей, она услышала позади себя тихий шепот: — Мицци! Мицци! Сюда! Это был господин Земмер. Как вор, прокрался он на собственный завод. В глазах его горел азарт охотника. — Мицци, быстрее соедините меня… — Он назвал номер. — Я буду в кабинете. Мицци побежала в коммутаторную и выполнила требуемое. — Он здесь, — тихо сказал директор. — На заводе? — спросил чей-то квакающий голос. — Да. — Звоните в МП. У-31-433. Скажите им только адрес. Они уже готовы к выезду. Мицци ужаснулась. Значит, сейчас приедут молодчики из МП и заберут этого смелого парня. Директор сказал: — Дорогая, соедините меня с У-31-433. Живее, прошу вас. И она решилась. Вся ее неприязнь к наглым парням из МП, к Земмеру, ко всему тому черному, бесчестному миру, который они для нее олицетворяли, сосредоточились в тот момент в быстрых движениях пальцев, набравших номер 003. — Немедленно выезжайте на завод Земмера… — злорадствуя, слушала она голос директора. Он назвал адрес и положил трубку. Через окно она увидела, как Земмер, прячась в тени высоких стен, побежал к воротам. — Жди, жди, — прошептала она. Минут через десять к воротам завода одна за другой подкатили три пожарных автомашины. Мицци было видно, как, потрясая кулаками над головой, ругался директор Земмер с брандмейстером. Еще через десять минут Мицци лишилась места. И когда она со слезами на глазах (ох, эти непрошеные слезы!) стояла у ворот и раздумывала, где искать работу, к ней подошел Макс. Он уже знал все. — Спасибо! — просто сказал Макс и крепко пожал ей руку. Они познакомились. А вскоре и поженились… — Да, слушаю… — встрепенулась Мицци. — Нет, что вы, я не спала. Просто я выпила сейчас глоток воды, поперхнулась и не смогла сразу вам ответить… Минут двадцать? Что вы, что вы! Нет, нет, очень прошу вас, не жалуйтесь! Меня тогда выгонят с работы… Спасибо. Сейчас же соединю. Когда к концу дня Мицци передала дежурство другой телефонистке, она просто удивилась, что все кончилось благополучно. Никогда еще она не работала так рассеянно, как сегодня. Наскоро закусив, Мицци отправилась в комитет. Обычно по вечерам она избегала выходить из дому — кругом шаталось множество пьяных солдат. Но на этот раз она шла безо всякого страха. Пусть только кто-нибудь посмеет ее задеть! Она крепко сжала рукоятку старого тяжеленного зонтика, который захватила с собой отнюдь не потому, что предвиделся дождь. В комитете было многолюдно и шумно. Но Хор сразу увидел Мицци. — Идем сюда. Он привел ее в кабинет Киршнера. Тот поднялся ей навстречу. — Садись, Мицци. Сейчас только одиннадцать. Тебе придется ждать целый час. — А я вам не помешаю? Может быть, мне лучше обождать там, в общей комнате? — Сиди, сиди, У нас никаких секретных дел нет, скрывать нечего, — усмехнулся Киршнер. Ровно в двенадцать зазвонил телефон. — Будапешт, — сказал Киршнер и подал Мицци трубку. — Милый, ты? — Я, дорогая, — прозвучало в ответ. — Как дела? Как изменяло расстояние голос Макса! Или, может быть, он простужен? — Ты заболел? У тебя такой хриплый голос. Было слышно, как Макс прокашлялся. — Да, простыл немного в поезде, — сказал он после недолгого молчания. — Как ты живешь? Скучаешь? — Очень. Сегодня я так плохо работала, что просто чудом спаслась от увольнения. Они обменялись еще несколькими малозначительными фразами. — Дай-ка, Мицци, я с ним поговорю, — сказал Киршнер. — Что-то вы оба растерялись, как жених с невестой. Он взял трубку. — Алло, Макс. Это Киршнер. Когда начнется конгресс? — Завтра. — Готовишься к выступлению? — Ага… В трубке что-то щелкнуло, заскрипело, и сколько Киршнер не дул в нее, никто не отвечал. — Будапешт кончил разговор, — сказала междугородняя. Мицци пошла домой расстроенная. Нет, Макс совершенно не умеет разговаривать по телефону. Ни единого теплого словечка. У-у, противный! И тут же она забеспокоилась. Макс простужен. Не серьезно ли это? Ведь он никогда не скажет, что болен, все отшучивается. Хор, провожавший Мицци до дома, потешался над ее опасениями. Что она волнуется? Пройдет еще два дня, и вернется ее Макс обратно целым и невредимым. Ну, с насморком, подумаешь, какая болезнь. …Какой подарок обещал он привезти из Венгрии? Но Мицци лишь тяжело вздохнула. Не надо ей никаких подарков, лишь бы только Макс вернулся здоровым. …Была уже глубокая ночь, когда Киршнер закончил дела в комитете. Дома он вспомнил, что еще не обедал. Осторожно, чтобы не разбудить жену и детей, налил из термоса в чашку горячий кофе. Отпивая глоток за глотком, Киршнер стал просматривать газеты. Днем не хватило времени. Его внимание привлекла небольшая заметка в американской «Винер курир». Удивившись, он начал листать другие газеты. Так оно и есть! Сегодня многие правые газеты поместили сообщение о предстоящем конгрессе сторонников мира в Венгрии. В заметках говорилось также и о том, что на этом «коммунистическом» конгрессе будет присутствовать гость из Вены — «известный коммунист» Макс Гупперт. «Удивительно, — подумал Киршнер. — Обычно ведь они старательно замалчивают такие вещи». Он долго сидел, погрузившись в раздумье. И лишь когда на востоке занялась заря, Киршнер начал укладываться спать.МЕРФИ ПРИХОДИТ В ЯРОСТЬ
Легко спросить «за что вы сюда попали?». Но как мог Макс ответить на этот вопрос? — Я лучше расскажу вам, как я сюда попал. Остальное и для меня неясно. Он подробно изложил соседу по камере свою печальную историю. Фрелих не прерывал его. Лишь когда Макс кончил, он спросил: — Как же вас зовут? — Макс Гупперт. — Гупперт… — Фрелих наморщил лоб, силясь что-то вспомнить. — О вас, по-моему, была статья в журнале «За мир». Насчет вашей работы на вагоностроительном, кажется. — Была такая статья, — сказал Макс. — Примерно год тому назад. — Да, не позже. В то время меня и арестовали. — Как! Вы уже сидите здесь целый год? Макс подумал, что ослышался, но Фрелих подтвердил: — На днях исполняется год. Вы думаете, что Си-Ай-Си скоро выпускает тех, кто попался в ее руки? У Макса кольнуло в сердце. Значит, и ему… Пронеслись мысли о Мицци, о товарищах… Но он отогнал тревогу. Ведь у Си-Ай-Си не могло быть никаких оснований, чтобы задержать его, решительно никаких. — А за что же вас посадили? — спросил он у Фрелиха. Тот невесело усмехнулся. — Знаете, на этот вопрос мне так же трудно ответить, как и вам. Может быть, вам что-нибудь скажет моя настоящая фамилия. Меня зовут Герман Марцингер. — Вот как! — Макс не мог сдержать возгласа изумления. Это имя знала вся Австрия. Марцингер был молодой талантливый писатель. Он держался прогрессивных взглядов, хотя и не был коммунистом. С год назад он исчез при загадочных обстоятельствах. Проведенное следствие не дало никаких результатов. «Винер курир» разразилась по этому поводу серией статей американских специалистов-криминологов. Они недвусмысленно намекали, что в исчезновении Марцингера повинны коммунисты. Однако вскоре грянул гром. Марцингер, который, как и подозревали его друзья, был похищен американской разведкой, сумел прислать в редакцию одной из газет записку с указанием своего местонахождения. «Эти негодяи пытают и мучают меня, — говорилось в записке. — Они угрожают мне смертью. Они хотят, чтобы я стал их шпионом». Поднялась волна возмущения. Организаторы похищения Марцингера были вынуждены признать, что Марцингер находится в их руках. Они заявили, что писатель замешан в аферу с сигаретами и вскоре будет передан австрийскому суду, как злостный спекулянт. Но никто, разумеется, не верил этой наглой лжи. — Они убили бы меня втихомолку, если бы не началась такая кампания, — сказал Марцингер. — А теперь волей-неволей придется им судить меня открытым судом. Я, конечно, не сомневаюсь, что они уже сфабриковали дело, нашли свидетелей, представили доказательства. Они предпримут все, чтобы упрятать меня, хотя бы на несколько лет и сломить морально. Но мы еще посмотрим, кто будет победителем. Для меня сейчас самое главное — вырваться из лап Си-Ай-Си. А потом… а потом я рассчитаюсь с ними. Понимаете, я напишу книгу. Собственно, она уже готова. Осталось только изложить на бумаге. И заголовок готов: «Самое черное дело»… Это работники Си-Ай-Си делают самое черное дело, — пояснил Марцингер. — Их используют те силы, которые стремятся рассорить народы. Ведь и американцы, и русские, и французы, и австрийцы — все хотят жить в мире и дружбе. Зачем народам война! И вот на сцену выходят клеветники, дезинформаторы, профессиональные солдаты холодной войны, вроде агентов Си-Ай-Си. Они организовывают самые подлые провокации, пропитывают ядом атмосферу, натравливают народы друг против друга. И не гнушаются для этого никакими средствами. Если бы вы только знали, как они старались заставить меня участвовать в их грязных делах. Я здесь пережил такие вещи, такие вещи… Марцингер остановился. Не стоит расстраивать Макса. — Знаете что, — Марцингер привычным жестом запахнул полу своего арестантского халата, — давайте спать. Уже поздно. У нас впереди еще много времени. Успеем наговориться всласть… Спокойной ночи! Он отвернулся к стене. — Скажите, — спросил Макс, — почему они вас считают… ну, как сказать… Марцингер снова повернулся к нему: — Рехнувшимся? — Да. Я это заметил по тону, которым разговаривал с вами рыжий. — Очень просто, — ответил Марцингер. — У этих суперменов настолько развит интеллект, что каждого, кто поступает и говорит не так, как они, считают не совсем нормальным. Впрочем, я и не стараюсь их разубеждать. Во-первых, это, видимо, просто невозможно. А, во-вторых, с некоторых пор я стал замечать, что так даже лучше. Надо мной теперь лишь смеются, в то время как раньше пускали в ход кулаки. А мне важно сберечь себя… Так пусть пока смеются… А теперь — приятных сновидений. Он снова отвернулся к стене. Лежа с открытыми глазами, Макс обдумывал свое положение. Нет, похитители не ошиблись. Им нужен именно он, Макс Гупперт. Зачем? Кто их знает! Вероятно, хотят сделать его шпионом. Этот тип с пустыми глазами, несомненно, пустит в ход все средства. Но не выйдет! Разве можно изменить тому, ради чего живешь! Макс встал и медленно прошелся по камере. Его внимание привлекла полустертая надпись на стене. Он подошел ближе и, напрягая зрение, прочитал: «Будьте прокляты, звери!» Рядом были и другие надписи. Все они говорили о страданиях, перенесенных заключенными этой камеры. Но надписи говорили и о другом: о несгибаемом мужестве, о безграничной вере в победу: «Они грозятся убить меня. Да здравствует свободная Австрия!» «Ами го хом!» «Мы хотим свободы!» «Уоткинс — сатана. Когда его будут судить, напомните ему обо мне». Макс скрипнул зубами. Он совершенно не чувствовал страха. Ему хотелось только одного, чтобы все, что должно с ним совершиться, произошло быстрее, сейчас же… Чтобы не было этого томительного, гнетущего ожидания. Но часы шли, а никто не приходил. Лишь когда по подсчетам Макса уже наступило утро, загремели ключи в замке. Рыжий солдат швырнул на цементный пол камеры кусок хлеба: — Получай жратву… Здесь на двоих. Никто не пришел за Максом и днем. Даже Марцингер удивился. — Это либо хорошее предзнаменование, либо очень плохое, — сказал он Максу. — Бросьте думать и ложитесь отдыхать. Возможно, они пытаются взять вас измором, хотят, чтобы вы истрепали себе нервы, томясь неизвестностью. Макс последовал его совету. Съев свой ломоть хлеба, он улегся на циновку и вскоре забылся тяжелым, неспокойным сном. Но долго спать не пришлось. Его разбудил грубый оклик: — Иоганн Миллер! Выходи! Живей… Макс быстро поднялся. В дверях камеры стоял Уоткинс. Прищурив глаза, он смотрел на Макса, и на губах его играла недобрая усмешка. Пройдя несколько совершенно пустых комнат, они оказались в просторном кабинете. У открытого книжного шкафа стоял низкорослый толстяк в американской униформе и листал книгу. — Иоганн Миллер доставлен, сэр, — гаркнул Уоткинс. Мерфи обернулся и с любопытством взглянул на Макса. В жизни австриец гораздо меньше похож на Корнера, чем на фотокарточке. Но все же между ними большое сходство. — Можете идти, Уоткинс, — сказал полковник. А затем, когда лейтенант вышел, добавил вкрадчивым голосом: — Мы с вами лучше поговорим без свидетелей. Не так ли, господин Гупперт? — Мне с вами разговаривать не о чем, — громко сказал Макс. — Я требую, чтобы вы немедленно освободили меня. Полковник уселся в кресло, закурил сигару. — А если я не удовлетворю ваше требование, что тогда? Макс махнул рукой и отвернулся. Ни к чему весь этот разговор. — Будет дипломатический скандал? Или серьезные международные осложнения? Ваша жена напишет письмо в ООН? — рассмеялся Мерфи. Он почувствовал, что перед ним достойный противник. Такие с первого щелчка не сдаются. А времени мало, чертовски мало… Может быть, попробовать действовать напрямую? — Послушайте, Гупперт, — полковник старался говорить как можно мягче. — Я не желаю вам зла. Вы мне даже нравитесь, и я готов вас выпустить сию же минуту. Но дело не в моих личных симпатиях. К сожалению, обстоятельства сложились так, что сейчас вы представляете для нас известный интерес. Нужно, чтобы вы оказали нам небольшую услугу. Мы — деловые люди и готовы щедро вознаградить вас за это. Макс продолжал хранить молчание. — Понимаете, выбор у вас очень ограничен. Вопрос стоит так: или вы окажете нам эту услугу, или же, — тут Мерфи сделал многозначительную паузу, — или мы будем вынуждены устранить вас. В первом случае прекрасное вознаграждение, переезд на постоянное жительство в Штаты вместе с женой — кажется, ее зовут Мицци, не так ли? — беззаботная веселая жизнь. Во втором случае… В общем, вы понимаете… Клянусь, я не стал бы долго раздумывать. С минуту оба молчали. — Вы упрямы, — снова заговорил полковник. — Это может вам дорого стоить. Будьте же разумнее. От вас требуется немногое. По возвращении из Венгрии вы должны выступить с разоблачениями народно-демократического режима. Голод, всеобщее недовольство, зверства коммунистов и всякое такое… Текст составим вместе. Макс презрительно усмехнулся. — Грубо работаете, мистер. Неужели вы думаете, что, сняв меня тайком с поезда, уже добились своего? Да ведь теперь все мои друзья наверняка знают, что я исчез. И легче легкого им будет доказать, что в Венгрии я даже и не бывал. — Если вас только это смущает, то извольте… Взгляните! Это была газета компартии Австрии — «Эстеррейхише Фольксштимме». Внизу страницы было обведено красным карандашом: «Среди делегатов, прибывших на конгресс, находится и представитель венских борцов за мир Макс Гупперт». — Ну как? Красное, потное лицо полковника сияло. Макс прищурил глаза: — Ничего не выйдет! Там тоже не дураки. Быстро разберутся, что к чему, и вашему человеку — крышка. Вместо ответа Мерфи кинул на стол две фотокарточки. — Посмотрите. На одной фотокарточке был он, Макс. А на другой… Что за наваждение! Этот американский офицер очень похож на него. — Теперь понятно? Конечно, Макс не мог знать всего. Но он понял, что вместо него в Венгрию уехал американский разведчик, который займется там грязными делами. Лицо Макса побелело, как мел. В нем все кипело от ненависти. — Мне неизвестно, какую подлость вы задумали, господин разведчик. Вероятно, что-нибудь очень мерзкое. Но я могу сказать вам лишь одно. Если вы хотите использовать меня в какой-нибудь авантюре, то ничего у вас не выйдет. Ничего! Полковник ухватился за ручки кресла. — Уоткинс! — позвал он. И когда тот вбежал, произнес, скривив рот: — Поговорите с ним по душам. Уоткинс взял под козырек. Его глаза заблестели злым торжеством. Зашли два рослых солдата. Они вывели Макса в соседнюю комнату. Но полковник передумал. Черт возьми, нельзя же быть таким чувствительным. Красный, разумеется, должен поплатиться за свою наглость, но не сейчас. Он, возможно, еще понадобится. А если предоставить действовать Уоткинсу, то Гупперт быстро превратится в мешок с перебитыми костями. Это никогда не поздно сделать. Он позвал лейтенанта обратно. — Отведите его в камеру, Уоткинс, я дожидайтесь дальнейших распоряжений. — Поздно, полковник, — развел тот руками. — Вы же сами сказали… От него несло винным перегаром. — Не ваше дело! — отрезал Мерфи. — Выполняйте немедленно! Но Уоткинс как будто и не слышал. Нагло усмехаясь, он сел в кресло и развалился в нем, всем своим видом показывая, что не собирается шевельнуть и пальцем, чтобы исполнить приказ. Полковник рассвирепел. Какая наглость! Изрыгая проклятья, он бросился в соседнюю комнату. — Прекратить! — приказал он солдатам, привязывавшим Макса к длинной доске. Однако те, покосившись на полковника, продолжали свое дело. — Прекратить! — задыхаясь, завопил Мерфи, поряженный этой неслыханной дерзостью. — Ничего не выйдет, полковник, — усмехнулся подошедший Уоткинс. — Помните, вы говорили: «Они должны слушаться только вас»… Ну ладно. Ребята, отвяжите красного… — Вы головой отвечаете за Миллера, понятно? — сказал полковник лейтенанту, усаживаясь в машину. — А о сегодняшнем случае у нас будет еще особый разговор. Мерфи захлопнул дверцу. Нет, разговорами тут не помочь. Уоткинс и его банда совершенно отбились от рук. Нужно немедленно принимать меры… Так случилось, что Макс, к его несказанному удивлению, вернулся в камеру целым и невредимым.ТАКСИ ИА-328
Капитан Гарри Корнер никак не мог предположить, что присутствие на конгрессе сторонников мира станет для него трудным испытанием. Подумаешь, конгресс, — рассуждал он. — Соберется несколько сот человек и будут произносить речи. Вот и всё! Быть на конгрессе, пусть даже зачитать приветственное письмо — самая легкая часть его задания. Но оказалось, что все это далеко не так просто. Одной из первых на конгрессе выступила делегатка венгерской области Сольнок, немолодая, лет сорока-сорока пяти женщина с открытым приветливым лицом. Она говорила тихо и просто. Но в словах ее звучала такая глубокая убежденность, такое спокойствие и сила, что Корнеру (он слушал перевод речи на немецкий) с первых же минут выступления стало не по себе. — Недавно я видела в газете фотоснимок из Кореи, — говорила женщина. — Обезумевшая от горя мать рыдает над своей убитой крошкой… Страшный снимок! Я вспомнила свое горе… Приходилось ли кому-нибудь из вас держать на руках своего собственного умирающего ребенка? — неожиданно обратилась она к притихшему залу. — Думаю, что немногим, к счастью. А у меня вот на этих самых руках, — она протянула вперед свои руки, — умерла девочка, моя дочка Марика. Всего три годика прожила она на свете. Поблизости разорвалась бомба. Осколок попал ей в живот. Как она кричала: «Мама, мама, больно!» Я видела, я чувствовала, как уходит жизнь из ее искалеченного тельца. Я рвала на себе волосы. Но что я могла сделать?.. Она умерла, моя Марика. Умерла на моих руках. Но возмездие настигло фашистских бандитов. И когда их поганый пепел был развеян по ветру, я пришла на могилу своей маленькой дочки и сказала: «Спи спокойно, Марика, больше не будет в мире убийц». Женщина глубоко вздохнула. — Но нет, оказывается, я тогда ошиблась. Есть еще в мире дикие звери, которым мало крови моей Марики. Они тянутся за жизнью моей второй дочери — моей Каталины. Они тянутся за жизнью миллионов, сотен миллионов людей. И снова склоняются над своими окровавленными детьми корейские, вьетнамские, малайские матери… Но люди теперь уже не те. Я стала другой, вы стали другими, все честные люди на земле стали другими. Мы знаем теперь, кто превращает в золото потоки человеческой крови. И мы говорим поджигателям новой войны: остановитесь, пока не поздно! Страшен гнев народа, и поздно будет просить пощады, когда над вашей головой сверкнет карающий меч. Берегитесь тогда! Пощады не будет! Голос женщины звенел в тишине огромного зала. Корнеру казалось, что она смотрит прямо на него, что ее гневный голос обращен именно к нему. Делегатка Сольнока уже давно сошла с трибуны, уже выступали другие делегаты конгресса, а в ушах Корнера все еще звучало грозное, предостерегающее слово: «Берегитесь!» Усилием воли ему, наконец, удалось сбросить охватившее его оцепенение. Он вышел в буфет и выпил один за другим несколько стаканов воды… Добравшись до гостиницы, Корнер первым долгом кинулся к бутылке. Чудесная штука, эта палинка! Несколько глотков — и ты совершенно другой человек. Корнер стал прохаживаться по комнате. Страх быстро улетучивался. Ему даже стало немного смешно. Что сказал бы Мерфи, если бы увидел своего лучшего разведчика в таком состоянии? Наверное, старика хватил бы удар. А он, Корнер, тоже хорош! Перепугался слов какой-то истеричной венгерки. Подумаешь, девчонку у нее убило. У многих убило, и еще у скольких убьет! Проклятая ведьма! Попадись она ему сейчас, он бы, не задумываясь, задушил ее собственными руками. Прав Мерфи, всех их надо атомной бомбой! Он нащупал коробочку, по-прежнему лежавшую у него в брючном кармане. Хотя эта штучка и не атомная бомба, но все же она доставит венграм немало забот. Был уже пятый час. Работа в учреждениях подходила к концу. Надо позвонить Карою Мереи, а если его снова нет на работе, то придется зайти на квартиру. Пусть у его ворот соберется хоть вся молодежь города. Скоро двое суток, как он в Будапеште, а дело еще не двинулось с места. По телефону, как и вчера, ответила женщина. Корнер повесил трубку. Опять невезение! Надо идти на улицу Алдаш. Пешком не хотелось. Корнер остановил свободное такси. — Говорите по-немецки? — спросил он шофера. — Немного, — ответил тот. И в свою очередь поинтересовался: — А вы гость конгресса сторонников мира? Корнер мысленно выругал себя за оплошность. — Нет, я в Будапеште по торговым делам. — Из Германии, стало быть, — догадался словоохотливый шофер. — Да… Вот что, камрад, мне хочется осмотреть Буду. Езжайте через мост, а там я скажу куда… Он не хотел называть шоферу нужную улицу. Машина поехала. Время от времени Корнер произносил: «направо», «налево», «через мост». Так они добрались до переулка рядом с улицей Алдаш. Здесь Корнер расплатился с шофером. — Зайду к одной знакомой, — весело сказал он. — Ясно! — подмигнул шофер. И тут же добавил озабоченно: — А мне придется подкачать скаты. Совсем ослабли… На этот раз возле дома, где жил Мерен, никого не было. Корнер быстро зашел в парадную и уверенно свернул налево. В Вене он тщательно изучил план дома. В конце коридора должна быть лестница. Она ведет на второй этаж. Там две двери: правая — на чердак, левая — к Мереи. Деревянные ступени заскрипели под ногами Корнера. Он стал подниматься осторожнее, стараясь переносить тяжесть тела на перила. Но все же ступени продолжали поскрипывать. В одной из квартир нижнего этажа послышались легкие быстрые шаги. Распахнулась дверь. Вышел смуглый мальчик лет двенадцати с пионерским галстуком на шее. Увидев на лестнице человека, он что-то спросил по-венгерски. «Вам кого?» — догадался Корнер. Не ответить было нельзя. — Мереи Карой, — сказал Корнер. Мальчик широко раскрыл глаза и произнес несколько венгерских слов. Корнер уловил слово «реакционный» и насторожился. Он спустился с лестницы и подошел к мальчику. — Не понимаю, — дружелюбно улыбнулся он. — Если умеешь, скажи по-немецки. По лицу мальчика промелькнула тень беспокойства. — А зачем вам Мереи? — спросил он, тщательно выговаривая трудные слова. — Вы откуда? — Много будешь знать, скоро состаришься, — попробовал отшутиться Корнер. — Мереи там больше не живет, — сказал мальчик, подозрительно посматривая на Корнера. Тот почуял неладное. — А где же он? — В тюрьме. Два дня тому назад его арестовали. — О!.. Почему маленький чертенок так и смотрит на него во все глаза? Ах да, ведь он пионер. Ну, это проклятое племя. Мальчишка непременно увяжется за ним, проследит, быть может, до самой гостиницы, узнает фамилию… Нужно тотчас же избавиться от него. Корнер украдкой оглянулся. В коридоре никого не было. Он подскочил к мальчику и изо всех сил ударил его кулаком по голове. Мальчик не успел даже вскрикнуть и, как подкошенный, повалился на пол. Корнер склонился над ним, протянул вперед руки…
— Фери, Фери! — позвал женский голос из глубины квартиры. Корнер стремглав кинулся на улицу. Позади в коридоре раздался пронзительный крик. «Она за мной не побежит, — мелькнуло у него в голове. — Ей теперь хватит хлопот с мальчишкой. Пока она приведет его в чувство…» Корнер завернул за угол и пошел не спеша. Такси стояло на прежнем месте. Шофер укладывал насос в кабину. — Что так быстро? — улыбаясь, спросил он. — Знаете, не оказалось ее дома… Придется в другой раз. Поехали, что ли… Такси уже отъехало метров тридцать, когда из-за угла выбежала девушка. В переулке никого не было. Куда же делся этот негодяй? Она ведь ясно видела: он бежал сюда… Вот что! Такси!.. Загородив рукой глаза от яркого солнца, девушка прочитала номер машины. Затем пошла обратно. На пороге дома ее встретил смуглый мальчик. Голова его была обвязана полотенцем. — Ну как, Маргит? — Уехал… Такси ИА-328.
ПО СВЕЖЕМУ СЛЕДУ
Когда майору Ласло Ковачу доложили, что его спрашивает какой-то пионер, он устало махнул рукой: — Поговорите вы с ним сами, Бела. Я сегодня впервые за сто лет собрался с женой в оперу. Она очень обидится, если я ее подведу. Дело-то, вероятно, пустяковое: ребятишки опять «шпиона» выследили. Но старший лейтенант Бела Дьярош отрицательно покачал головой. — Нет, товарищ майор, тут нечто посерьезнее. У мальчика перевязана голова, и он пришел не один, а с сестрой-студенткой. Ковач тяжело вздохнул. Посещение оперы отодвигалось на дальнейшие сто лет. — Что ж, просите их сюда. Ковач внимательно выслушал сбивчивый рассказ мальчика. Да, Дьярош прав. Этим делом придется заняться по-настоящему. К такому, как Мереи, не приходят для того, чтобы распить на досуге чашку кофе. — Как же ты успел заметить номер такси? — спросил он мальчика. Фери переглянулся с девушкой. — Это Маргит. Я не мог бежать. Голова очень болела, — оправдываясь, сказал он. — А как ты думаешь, почему он тебя ударил? — Он сначала посмотрел на мой галстук, а потом сжал губы и как подскочит ко мне… Хорошо хоть, что я успел закрыться руками… Наверно, он решил, что я пойду за ним. — И ты бы в самом деле пошел? — Конечно. — И не было бы страшно? — Я ведь пионер, — сказал мальчик, а в голосе его зазвучала гордость. — Пионеры ничего не должны бояться. Вы слышали о Павлике Морозове? Ковач, как ни силился, не смог удержать улыбку. — Да так, краем уха. Мальчик обрадовался: — Тогда я вам расскажу… И, не обращая внимания на отчаянные жесты Маргит, Фери принялся рассказывать со всеми подробностями. Майор, разумеется, отлично знал историю отважного советского пионера. Но он не стал перебивать мальчика. Пока тот рассказывал, он думал о том, что вражеским, агентам с каждым годом становится все труднее творить свои черные дела на венгерской земле. Даже вот такие малыши выступают сознательными защитниками интересов государства. Он сердечно поблагодарил Фери и его сестру. Затем, когда они вышли, приказал старшему лейтенанту Дьярошу: — Нужно немедленно разыскать шофера такси. Оставшись один, майор подошел к рукомойнику. Отвернув до отказа кран, он нагнулся и подставил голову под сильную струю холодной воды. Ковач уже почти сутки находился на работе, и это давало себя знать. А ведь предстояла еще одна бессонная ночь. Затем он позвонил домой. — Клари, — сказал он, — мне не хочется сегодня идти в оперу. Что? Нет, пройтись тоже не хочу… И кушать не хочется, я уже здесь поел… Когда приду домой? Нет, не поздно… Ну что ты, конечно, раньше утра… Клари, сейчас неудобно об этом. У меня полный кабинет народу, — для большей убедительности майор заговорил почти шепотом, — приеду домой, все тебе объясню. До свиданья, дорогая! Повесив трубку, Ковач на секунду призадумался. Конечно, так никуда не годится. Бедняжка Клари, она видит его только во сне. Но что поделаешь, если враги не дают спокойно жить. Он ведь поставлен партией на самый передний край. И хотя войны нет, он все равно на фронте. Майор пододвинул к себе листок бумаги и принялся выводить мудреные профили. Это была его давняя привычка: когда о чем-нибудь задумывался, то непроизвольно брал в руки карандаш и принимался за рисование. Собственно, ничего особенно нового не произошло. Мереи арестован, а его ищут. Обычная история. Кто ищет? Это тоже ясно. Мальчика ударили не потому, что у него на носу веснушки. Посетитель боялся, что его выследят. А Мереи показал, что после отъезда Уоллиса из Венгрии он до сих пор не имел никаких связей. Поэтому логично предположить, что его искал человек, который должен был восстановить потерянные связи. Кто этот человек? Мальчик описал его так: лет тридцати, тонкое лицо, светлые глаза, блондин… Немецкий язык… Но это могло быть маскировкой… Гм, маловато… Впрочем, посмотрим, что скажет шофер. Бумага быстро заполнилась всевозможными уродцами. Майор отодвинул кресло в сторону и поднялся. Нужно разобраться как можно быстрее. Есть сведения о том, что Си-Ай-Си готовит большую диверсию с применением новых средств тайной войны. Возможно, это уже начало. Мереи — крупная птица. Его не стали бы беспокоить из-за мелочи. Майор вспомнил длинноносую, унылую физиономию Мереи. Это большая победа, что удалось обезвредить гадину. Старый ветеринарный врач с ханжеским лицом набожного пройдохи был одним из опаснейших американских шпионов. Впрочем, американцы — уже его четвертые хозяева. Сначала он служил в австрийской тайной полиции, потом одновременно работал на англичан и гестапо, а затем уже по наследству достался американцам. Свой провал он воспринял довольно спокойно. — Что ж, должно было когда-нибудь случиться, — сказал он на первом допросе. — Ничто не вечно под луной. Затем он деловито осведомился: — Есть шанс остаться в живых? А когда ему разъяснили, что его единственный шанс заключается в чистосердечном признании, он заговорил с такой торопливостью, что стенографистка с трудом поспевала за ним… В дверь постучали. Это вернулся старший лейтенант Дьярош. — Ваше приказание выполнено, товарищ майор. В комнату, нервно теребя в руках засаленную кепку, вошел шофер. — Добрый вечер, сказал он и скромно встал в сторону. Он никак не мог догадаться, зачем понадобился, и чувствовал себя весьма стесненно. Но неловкость и стеснение моментально исчезли, когда шофер узнал, что интересует майора. Он быстро заговорил: — Да, да, был у меня сегодня такой клиент. Он мне самому показался подозрительным. Понимаете, ничего, ну ровным счетом ничего не соображает по-венгерски. — Ужасно, — усмехнулся майор. — А? — Шофер на мгновение опешил, а затем продолжал с удвоенной быстротой: — И вообще у него очень подозрительный вид… Шляпа какая-то странная. Я сразу подумал, что он, должно быть, известный карманник или спекулянт международного класса. И он пустился в длинные рассуждения о том, какими признаками преступника обладал, по его мнению, таинственный пассажир. Майор вежливо ждал. Однако красноречию шофера не было предела. Пришлось прервать его: — Все это очень интересно, но, к сожалению, не относится к делу. Я попрошу вас ответить на мои вопросы… Из слов шофера выяснилось, что пассажир, о котором шла речь, и иностранец, разыскивавший Мереи, был одним и тем же лицом. — Где вы его высадили? — В центре города. — Точнее. — У Национального театра. — И последний вопрос. Не говорил ли он вам случайно, откуда приехал в Венгрию? — Я сам его спросил. У меня ведь здесь тоже кое-что есть. — Шофер прищурил глаз и многозначительно постучал пальцем по лбу. — С этого я и начал разговор — не делегат ли он мирного конгресса. Нет, говорит, я из немецкой торговой делегации. Ну, думаю, знаем тебя, не в первый раз… На прощанье шофер долго жал руку майору Ковачу. — Так что, если я понадоблюсь, вы не стесняйтесь, товарищ майор. В любое время дня и ночи. Адрес запомнили? — озабоченно осведомился он. — УлицаВеселеньи, 82, во дворе, второй этаж, квартира шесть. А если дома нет, то напротив, в пивной у дяди Яноша, обязательно застанете. У него пиво, доложу вам, — лучшего не сыскать во всем Будапеште… — Фу, — облегченно вздохнул майор, когда словоохотливый шофер, наконец, ушел… Телефонный разговор с министерством иностранных дел разбил версию о немецкой торговой делегации. Как и предполагал майор, никакой торговой делегации в это время в Будапеште не было. — Проводили? — улыбаясь, спросил майор у возвратившегося старшего лейтенанта. — Так точно… Ну и язычок! Его нужно зазывалой на какой-либо аттракцион в Видам-парк[86]. Народ бы валом повалил. — Это верно. Предложите директору парка… А теперь, прошу вас, приведите ко мне Мереи, Возможно, он что-либо знает. Но Мереи знал очень мало. — Разрешите сигаретку, господин майор, — попросил он и потянулся своими старческими склерозными пальцами к портсигару, лежавшему на столе. Глубоко вдохнув дым, он ответил на поставленный вопрос: — Должен ли был кто-либо ко мне приехать? Кто их знает! Судя по тому, что Си-Ай-Си за свои деньги требует работы, видимо, должен был. Но кто именно, не знаю, чистосердечно говорю, не знаю. Вы же сами убедились, господин майор, что я выложил все, что знал. А про это, поверьте моему честному слову, ничего не знаю. Майор поморщился. Этому старому облезлому хищнику никак не шла роль невинного барашка. Но Мереи действительно мог ничего не знать о сегодняшнем посетителе. Зато он должен знать другое. — Послушайте, Мереи, — сказал Ковач. — Я вам не буду ничего обещать. Вы сами прекрасно понимаете, что за свои преступления должны получить по заслугам. Но если вы ничего от меня не укроете, понимаете, ничего, — подчеркнул он, — постараюсь облегчить вашу участь. А теперь слушайте. Мереи уселся поудобнее. Его длинное лицо приняло выражение сосредоточенного внимания. — Вас хотели использовать для не совсем обычного дела. Вы умолчали об этом на допросе. От майора не укрылось, что старик вздрогнул. В его мышиных глазках, забегавших по сторонам, мелькнула тревога. — Говорите же. Мереи молчал. — Вы согласились участвовать в нем? Тот беспокойно заерзал на стуле. — Нет, нет! Что вы, господин майор, — забормотал он. — Об этом и речи не было. Очень прошу вас, я во всем признался… А чего не было, того не было. Да я бы на такое дело ни за что не пошел. — Подбросили бы еще пару тысчонок, вы и родную мать продали бы… Говорите, что вам известно, — строго приказал майор. — Я знаю только то, что говорил мне Уоллис, — глухо произнес Мереи. — Когда я в последний раз виделся с ним, он был пьян. Ругался, пытался даже ударить меня, а потом крикнул: «Все, что было до сих пор, это не работа. Вот скоро будет настоящая работа. Слышал про „К-6“? Ха-ха! Мощнейшая штучка! Люди мрут пачками. Всеобщее недовольство. Бунты… Ты проведешь это дело, и тебе на том свете будет обеспечено место рядом с сатаной». И захохотал. А затем, видно, спохватился и давай вертеть обратно. Хотел все обратить в шутку. Но я понял — это серьезно… Вот и все, что я знаю. Хотите — верьте, хотите — нет… Разрешите еще одну сигаретку, господин майор… Мереи увели. Майор Ковач остался в своем кабинете. Дьярош, ожидавший в соседней комнате, принялся за чтение «Молодой гвардии». Он прочитал не менее пятидесяти страниц, прежде чем Ковач вызвал его к себе. Дьярош вошел в кабинет. Майор стоял у окна. Тяжелая портьера была отдернута. На улице уже светало. Лицо Ковача показалось Дьярошу посеревшим и очень усталым. Лишь в глазах по-прежнему светились неутомимые молодые огоньки. — Засиделись сегодня мы с вами, Бела. «А вчера? А позавчера?» — хотел было спросить Дьярош, но сдержался. Майор мог подумать, что он жалуется на трудности. — Сейчас идите отдыхать, — сказал майор. — А завтра нужно выяснить, нет ли среди иностранных гостей на конгрессе сторонников мира людей, схожих с посетителем Мереи. Если есть — проверьте, зарегистрировали ли они свои паспорта. — Слушаюсь, товарищ майор!ПУТЬ ПРЕДАТЕЛЯ
Было время, когда Миклоша Сореньи звали просто Мики, и он вместе с толпой своих сверстников босиком носился по тихим улицам будапештского пригорода Ракошсентмихая. Мальчик не был ничем примечателен: в меру шумлив, в меру назойлив, в меру веснущат и вихраст. Правда, Мики настойчиво пытался верховодить среди ребят своей улицы. Но эти попытки не приносили ему ничего, кроме синяков и шишек. Мальчишки никак не хотели признавать его превосходство и выбирали себе других главарей. Борьба за власть кончилась тем, что Мики окончательно рассорился с товарищами и избегал выходить из дому. Мальчик пристрастился к чтению. Один за другим глотал он уголовные романы Эдгара Уоллеса и Филлипса-Оппенгейма, бесчисленные выпуски всевозможных натпинкертонов, шерлокхолмсов и никкартеров. Отец Миклоша, старый министерский чиновник, всю жизнь страдавший от недостатка образования, поглаживал сына по голове: — Читай, мальчик, читай… Книги — лучшие друзья человека. Он не понимал, что бывают разные книги. Закончив с грехом пополам гимназию, Миклош вступил в жизнь. Он устроился в конторе одного из будапештских заводов. Юноше, жаждавшему приключений и славы, быстро наскучила кропотливая конторская работа. Он считал, что его обошли, и ждал только случая, чтобы проявить себя в полную силу. С Миклошем сблизился молодой коммунист-подпольщик — Дьердь Прохаска. Он также работал в заводской конторе и обратил внимание на скромного сослуживца. Прохаска дал Миклошу прочитать одну книгу, затем другую, потом предложил посетить интересное собрание: — Будут говорить умные люди. Ты кое-что поймешь… Миклош с радостью согласился. Вот как раз то, чего ему не хватает! Тайные сходки, борьба с полицией, опасности, приключения… Но после нескольких месяцев работы в подполье он пришел к выводу, что это почти так же скучно, как служба в конторе. Не знаешь никого, кроме нескольких членов ячейки, да и те простые рабочие, разносишь по убогим жилищам листовки, собираешь какие-то несчастные филлеры[87] для политзаключенных. Вот и все! Он твердо решил порвать с коммунистами. Пусть сами устраивают свою революцию!. Но судьба рассудила иначе. Однажды, когда Миклош, вернувшись с завода, завалился на диван в гостиной и принялся за чтение очередного криминального романа, в дверь громко постучали. Это была полиция. Учинив в квартире форменный разгром, полицейские ушли, захватив с собой и Миклоша. Приключения начались совсем не так, как ожидал Миклош. Охранник со скучным лицом привычно стукнул арестованного кулаком по шее и сказал двум другим коллегам по ремеслу: — Для начала высадите ему эти белые штучки. Миклош схватился руками за рот. Его прекрасные зубы, которыми он так гордился! А охранники заломили ему руки за спину и повалили на пол. Один из них уже занес над его головой свой кованый железом сапог… — Нет, нет! Не надо! — что было мочи завопил Миклош и разразился рыданиями. Охранники переглянулись и подняли его с пола… Миклошу удалось спасти свои прекрасные белые зубы. Правда, взамен ему пришлось выдать на расправу хортистской полиции своих прежних друзей по ячейке. Но он считал, что это вовсе не такая уж дорогая цена. У него действительно были чудесные зубы. Мать всегда говорила, что им вообще нет цены. С того дня Миклош стал платным агентом полиции. Для отвода глаз его подержали несколько месяцев в тюрьме, потом судили и оправдали «за недостатком улик». Миклош вернулся в свою контору на заводе, окруженный ореолом мученика. За сравнительно короткий срок он сумел провести несколько актов предательства, сделавших его одним из самых ценных секретных агентов полиции. Наиболее удачным он сам считал «типографское дело». Ему удалось не только провалить подпольную коммунистическую типографию, но к тому же еще набросить черную тень подозрения в предательстве на ни в чем не повинного человека. Особых угрызений совести Миклош не испытывал. Он понимал, конечно, что делает далеко не похвальные вещи. Но ведь его заставили — оправдывал он себя. Такова жизнь, ничего не поделаешь! К тому же охранка хорошо платила. Миклош получил возможность пользоваться некоторыми благами бытия, о которых раньше не мог и мечтать. Начались испанские события. Миклош оказался в Испании с заданием узнать имена бойцов венгерского батальона имени Ракоши. Это было нетрудно. Все в батальоне хорошо знали друг друга. На передовую Миклош, разумеется, не рвался. В качестве бойца хозяйственного подразделения он постоянно находился в глубоком тылу и добросовестно занимался вопросами обеспечения фронтовиков чистым бельем. Никто его не беспокоил. Лишь на Эбро, в 1938 году, хозяева напомнили ему о себе. Миклошу пришлось позаботиться о том, чтобы в нужный момент взлетел на воздух склад боеприпасов. Впрочем, это вполне совпало с его собственными желаниями. Он считал республиканцев безумцами, не понимал, почему они так яростно сопротивляются. Раз игра проиграна, то нужно ее поскорей кончать. Перейдя испано-французскую границу, Миклош вместе с другими бойцами интернациональной бригады был интернирован. Сначала испанские бойцы находились в концлагере на юге Франции, а затем лагерь перевели во Французское Марокко. И тут в течение ряда месяцев Миклошу пришлось испытать и голод, и жажду, и тяжелый труд под палящим солнцем. Правда, он несколько раз оказывал мелкие услуги пэтеновской администрации лагеря, за что пользовался известными льготами (другие заключенные о них, разумеется, ничего не знали), но все же пребывание в лагере было для него настоящим мучением. Миклош считал, что этим искупил все свои прежние прегрешения. Он дал себе слово после освобождения из лагеря начать новую, честную жизнь. Но получилось по-другому. В 1943 году узники были освобождены высадившимися в Северной Африке американскими войсками. «Освобождение» заключалось, главным образом, в том, что прежнюю французскую стражу сменили рослые американские МП с автоматами в руках. Когда же заключенные запротестовали, новый комендант лагеря успокаивающе сказал: — Я вас прекрасно понимаю, ребята. Но прошу, потерпите еще несколько дней. Мы должны выяснить, куда вас направить. Несколько дней затянулись на месяцы. По-прежнему заключенные, или как их сейчас называли — освобожденные, уходили на работу с самого раннего утра. По-прежнему поздним вечером, уставшие до смерти, возвращались они обратно. Однажды Миклоша вызвали в администрацию лагеря. — Подпишите эту бумагу, — без длинных вступлений предложил американский майор. Миклош прочитал текст и возмутился: — За кого вы меня принимаете? Я коммунист! — Но ведь это не мешало вам работать в хортистской полиции, — ехидно заметил майор. А затем приказал: — Поедете в Париж, а оттуда вернетесь в свою Венгрию. Вам привалило счастье: вы нам нужны. В Венгрии Миклоша, как старого коммуниста-подпольщика, приняли с распростертыми объятиями. Страна начала залечивать тяжелые раны, нанесенные войной. Преданные, энергичные люди требовались повсюду. Миклош получил назначение в крупную прогрессивную кинопрокатную фирму «Глобус». Он стал заместителем директора и с головой окунулся в работу. Но вскоре его потревожили. Это произошло на одном из приемов, устроенном для представителей местной и заграничной печати министерством иностранных дел. К Миклошу подошел седоволосый высокий мужчина с благообразным лицом. — Джон Ридер, американский пресс-атташе, — представился он. Завязался разговор, во время которого американец показал себя неплохим знатоком венгерского киноискусства. Прощаясь, он сказал Миклошу: — Мне бы очень хотелось, господин Сореньи, продолжить наш интересный разговор. Может быть, вы сможете навестить меня завтра в посольстве? Миклош попробовал увильнуть, сославшись на занятость. — Все же я прошу вас зайти, настоятельно прошу, — повторил американец. — Мне нужно передать вам привет от ваших знакомых по Алжиру, — многозначительно добавил он. От такого любезного приглашения Миклош никак не мог отказаться. В своем кабинете Ридер сбросил маску. Тоном, не терпящим возражений, он приказал Миклошу начать «настоящую работу». Миклош стал оправдываться. Ведь он кое-что уже сделал, например, саботировал массовый прокат советских кинофильмов. Но Ридер, сжав губы, прошипел: — Я вам о деле говорю, а вы мне о разной чепухе. На носу война, а вы все еще с кинопленкой воюете… Вот вам задание: выяснить численность и вооружение советских войск, расположенных в… Он назвал пункт. — А потом я вас свяжу с кое-какими влиятельными людьми. Будете работать по их указаниям. Понятно? Задание было не из легких. Потребовалось много времени, чтобы его выполнить. И это было для Миклоша счастьем. Ибо как раз в то время разоблачили империалистических агентов, пробравшихся на ответственные должности. Миклош обливался холодным потом, когда думал о том, что могло с ним произойти, если бы Ридер связал его «с кое-какими влиятельными людьми». Миклош выполнил еще пару опасных поручений Уоллиса (последний приехал вместо Ридера, которого отозвали из Венгрии), а затем ему было сказано, что его некоторое время оставят в покое. Пусть занимается кинопрокатными делами и укрепляет свое положение в партии. Прошло несколько месяцев. Миклош стал директором «Глобуса». Дела его шли в гору. Он был способный работник, его уважали и ценили сотрудники и начальство. Миклош хорошо зарабатывал, имел молодую, красивую жену и втайне надеялся, что его хозяева за более важными делами позабудут о нем. Он глубоко заблуждался… Утром шестнадцатого числа, едва только Сореньи успел войти в свой директорский кабинет, зазвонил телефон. Сдернув на ходу плащ (на улице шел дождь), он снял трубку. — Слушаю. — Товарищ Миклош Сореньи? — спросили по-немецки. Сореньи насторожился. — Да, я. — Это говорит Макс Гупперт. Я приехал из Вены на конгресс сторонников мира. Друзья поручили мне посоветоваться с вами о возможностях проката в американской зоне Австрии короткометражных фильмов о достижениях вашей страны. У Сореньи неприятно засосало под ложечкой. Но все-таки он еще не был полностью уверен… — Мне очень жаль, но я уезжаю сегодня в недельную командировку. — А я настоятельно прошу вас принять меня во второй половине дня… Поверьте, что лишь самые неотложные дела заставляют меня беспокоить такого занятого человека, как вы. Это был пароль. — Ладно, — произнес Сореньи. — Жду вас в пять часов вечера. Он сжал голову руками и глухо застонал. Старое начиналось сызнова. Американская разведка прочно держала его в своих цепких лапах. Вошла секретарша с записной книжкой в руках. Директор с утра отдавал распоряжения на день. Сореньи поднял голову и провел рукой по лицу. — Вы больны, товарищ директор? — участливо спросила девушка. — Нет, Пирошка… Просто устал. Ведь столько времени не был в отпуску… Пишите… Он начал диктовать. — Товарищ директор, — сказала секретарша, когда Сореньи закончил. — С четырех до шести вы проводите занятия в нашем политкружке. Не забыли? Он отрицательно покачал головой. — Нет, не забыл. Но занятия придется перенести на другой день. Сегодня в пять ко мне придет один товарищ договариваться насчет проката наших кинофильмов в Австрии… Кстати, позаботьтесь о ликере и кофе.СВИДАНИЕ БЕЗ СВИДЕТЕЛЕЙ
Отпустив такси, Корнер присел на скамеечку в скверике у Национального театра. Он чувствовал себя прескверно. Совершить такую серию глупостей! Ведь любая из них непростительна даже для начинающего. Зачем он стукнул мальчишку? Надо было соврать ему что-либо и уйти подобру-поздорову. А уж если бы галчонок пошел вслед, то выбрать укромный уголок и тогда разделаться с ним наверняка. А этот наем такси? Идиотский поступок! Ведь если доберутся до шофера, Тот сумеет довольно основательно описать его наружность… Корнер вспомнил, как в свое время он до слез смеялся над незадачливым британским военным атташе, который, вырядившись в рваный полушубок и поношенные ботинки, отправился фотографировать какой-то объект в Москве и с треском провалился. «Ну и болван этот генерал Хилтон, — хохотал Корнер. — Он, видимо, вообразил себя новым Лоуренсом. Нет, Интеллидженс сервис[88] положительно мельчает». А теперь сам Корнер поступил не менее опрометчиво, чем его английский коллега. Хуже того. Хилтон имел дипломатический иммунитет. Почтенный генерал отделался только испугом. А если попадется он — то конец. Кто он такой? Неизвестный, с паспортом австрийца Макса Гупперта в кармане. К тому же еще этот портсигар… Корнера не спасет даже американское гражданство. Да и бесполезно будет упоминать об этом. Нет, хватит! Это в последний раз. Если все сойдет благополучно, то больше его не соблазнят никакие чины и никакие премии. Пусть этим делом занимаются дураки. Лучше обойтись без премиальных, но зато остаться с целой шкурой. Нужно брать пример с Мерфи. Он умница! Руководить действиями других чертовски интересно. Переставляешь, как фигуры на шахматной доске. И никакого риска. Корнер явственно представил самого себя заурядной фигурой на огромном шахматном поле. Мерфи сделал им свой очередной ход и объявил шах. Полковник уверен в успехе и довольно потирает руки. Но что, если его противник еще более опытный игрок? Не полетит ли фигура с доски? Темнело. На улице Ракоци зажглись гирлянды ярких фонарей. Мимо скверика по направлению к Дунаю то и дело проносились переполненные трамваи. Все стулья на помостах у многочисленных кафе заняли посетители. Официантки едва поспевали разносить чашечки «эспрессо» — густого, черного кофе. Много нарядных людей собралось и у подъезда театра. Видно, скоро должен был начаться спектакль. На скамеечку, где сидел Корнер, присела пара. Она, живая, высокая блондинка, горячо рассказывала о чем-то своему спутнику, задумчивому кареглазому юноше с копной вьющихся волос. «Студент, — мысленно усмехнулся Корнер. — Этих сразу опознаешь, в любой стране». Но юноша провел рукой по голове, приглаживая волосы, и Корнер увидел его мозолистую ладонь. «Нет, рабочий», — с досадой отметил он и резко встал. До гостиницы было совсем недалеко. Но Корнеру не хотелось идти по центральным улицам, заполненным толпами веселых, улыбающихся людей. Он решил пойти в обход. В темных, пустынных переулках он чувствовал себя гораздо лучше. Здесь никто не мешал ему думать. Мысли Корнера снова вернулись к мальчишке. Весьма возможно, что контрразведка уже знает о происшествии на улице Алдаш. Но венграм потребуется много времени, чтобы докопаться до истины. Если даже они каким-нибудь образом и сумеют установить, кто именно спрашивал Мереи, то и это им мало поможет. Ведь он — Макс Гупперт, гость из Вены! А пока они будут наводить справки, предполагать, искать, он окажется вне пределов их досягаемости. Послезавтра ночью его уже не будет в Венгрии. Корнеру вдруг стало весело. Черта с два они его поймают! Сорок восемь часов — слишком короткий срок. Но меры предосторожности все же принять не мешает. В первую очередь нужно немедленно пристроить портсигар. Глупо таскать его в кармане по всему Будапешту. Придя в свою комнату, Корнер не стал зажигать света. Тщательно обернув портсигар тонкой, но крепкой ниткой, он высунулся в окно и внимательно посмотрел по сторонам. Прямо под ним был ярко освещенный подъезд гостиницы. Над подъездом висела огромная железная вывеска — «Континенталь». Корнер стал быстро опускать портсигар. Секунда — и тот скрылся между стенкой и вывеской. Оставалось только незаметно прикрепить конец нитки к наружной стороне подоконника.
Все. Портсигар спрятан надежно. Теперь можно подумать над тем, как провести сегодняшний вечер. В Вене ему рассказывали, что на окраине Буды есть веселый ресторанчик. Как он называется? Кажется, «Золотая утка»… Но навестить «Золотую утку» не удалось. Пришел Шандор Надь и потащил его с собой на какой-то скучнейший банкет, где даже и выпить прилично не дали. Что за скверная привычка у этих миротворцев: вместо доброй порции спиртного угощать речами с десятками всевозможных «измов»! Потребность в алкоголе Корнер удовлетворил лишь в гостинице. Ночью он спал довольно спокойно. Но под утро его стали мучить кошмары. Бесконечное шахматное поле… Он сам скачет на коне, но почему-то всё по черным клеткам. И вдруг слышится громовой голос: «Берегитесь! Берегитесь!» После завтрака Корнер подробно обдумал план дальнейших действий. Довольно глупостей! Теперь каждый его шаг должен быть точным и безошибочным. Итак, на Мереи надо поставить крест. Значит, придется обращаться к Миклошу Сореньи. Корнер припомнил все, что о нем рассказывал Мерфи: директор кинопрокатной фирмы, партиец… — Используйте его лишь в самом крайнем случае, — приказал полковник, сообщив Корнеру пароль. — Этот человек представляет для нас особую ценность. Он отлично засекречен. Корнер имел все основания считать, что «самый крайний случай» наступил. Поэтому он, недолго думая, отыскал в списке абонентов нужный номер и позвонил. Нельзя сказать, что он остался доволен телефонным разговором с Миклошем Сореньи. Виляет хвостом, пытается отвертеться — так определил Корнер поведение директора «Глобуса». Придется основательно нажать, чтобы добиться своего. Но это неважно. У Корнера достаточно данных, чтобы принудить Сореньи к подчинению. А что, если Сореньи снюхался с контрразведкой? Случаи, когда люди, попавшие в сети американского шпионажа, раскаявшись, помогают потом разоблачению своих хозяев, не так уж редки. Но нет, нет! Миклош Сореньи уже десятки лет предает коммунистов. Такие преступления красные не прощают. Для него нет пути назад. Однако осторожность — первая заповедь разведчика. Поэтому Корнер решил пойти к Сореньи без портсигара. Тогда даже если задержат, ему нельзя будет предъявить никаких обвинений. Австрийский гость конгресса сторонников мира пришел к директору кинофирмы поговорить о возможностях показа в Австрии венгерских фильмов. Что здесь предосудительного? Известно, в каких тяжелых условиях находятся борцы за мир в американской зоне Австрии. И разве удивительно, если они обращаются за помощью к своим венгерским собратьям! Откуда он знает пароль? Какой пароль, что за чушь! Он просто сказал первые пришедшие ему в голову слова. Он не виноват, если Миклош Сореньи связан с иностранной разведкой и пытается оклеветать честных людей, гостей Венгерской народной республики. Корнер ухмыльнулся. Попробуй, докажи, что не так! Без десяти минут пять Корнер медленно прошелся по улице, на которой находилась кинофирма. Он внимательно осмотрел нужный ему подъезд, противоположную сторону улицы, однако ничего особенного не заметил. Движение было оживленным. Люди шли по своим делам, некоторые заходили в подъезды. Никто не задерживался на улице, не останавливался подозрительно долго у витрин магазинов. Корнер пришел к заключению, что за «Глобусом» нет никакой слежки. Ровно в пять он зашел в комнату секретаря директора фирмы. Здесь за рабочим столом сидела молодая белокурая девушка. При виде Корнера она поднялась с места. — Директор, вас ждет. Миклош Сореньи вышел навстречу иностранному гостю и крепко пожал ему руку. — Очень рад познакомиться с вами, — сказал директор. — Как раз только что я прочитал в газете о вашем подвиге. Да, да, не пытайтесь спорить! Провести в американской зоне такую большую работу в защиту мира — это подвиг… Садитесь, прошу вас. Пирошка, кофе! — сказал он секретарше. Опытный глаз Корнера сразу подметил растерянность, сквозившую в хлопотливых движениях директора. Не укрылись от него и быстрые изучающие взгляды, которые Сореньи украдкой бросал на своего гостя. Корнер понял, что имеет дело с человеком далеко не храброго десятка. Тем лучше! Его не придется долго уговаривать. Нужно только покрепче припугнуть. Пирошка хлопотала у кофейника. — Вам с сахаром? — спросила она у Корнера. — Да, прошу. На столе появилась пузатая бутылочка ликера, маленькие рюмочки. Пока девушка находилась в кабинете, Корнер говорил о безработице среди австрийских трудящихся, о постоянно растущих ценах. Сореньи слушал его и поддакивал. Морщинки на лбу директора стали постепенно разглаживаться. «Он начинает надеяться, что я действительно тот, за кого себя выдаю», — догадался Корнер. Ему эта игра доставляла истинное наслаждение. Поэтому даже после того, как Пирошка вышла из кабинета, Корнер еще долго разглагольствовал о житейских невзгодах. Сореньи совсем развеселился и надавал ему целый ворох обещаний. — Дорогой товарищ Гупперт, — сказал он, приложив, руку к сердцу. — Все, что будет в наших силах, мы сделаем. Вы можете быть уверены. Я как старый коммунист-подпольщик… И тут Корнер решил кончать игру. — Вот-вот, — прервал он директора. — Когда Уоллис рассказывал мне про вас, он особо подчеркнул вашу верность коммунизму с самых юношеских лет… Сореньи отшатнулся, словно его ударили. Он облизнул языком мгновенно пересохшие губы. Корнер с интересом наблюдал за директором. Нет, он и цента не дал бы за такого агента. Правда, Сореньи неплохо замаскирован, но зато он совершенно не умеет держать себя в руках. Впрочем, какое ему до этого дело! Нужно побыстрее вручить этой жабе портсигар и выбираться из Венгрии. Дальнейшее его не касается. — Послушайте, Сореньи, — сказал Корнер тоном хозяина, разговаривающего с приказчиком. — Вы можете гордиться. Вам поручается дело особой важности. Он рассказал директору о задании. Миклош Сореньи, ломая пальцы, большими шагами забегал по кабинету. — Но ведь это же убийство! Убийство! — запричитал он. — За это меня расстреляют… Нет, нет! Я ни за что на это не пойду. Ни за что, слышите! — почти закричал он, остановившись напротив Корнера. — Тихо вы, идиот! — Корнер сдавил руку Сореньи. Тот охнул и упал в кресло. — Вы, наверное, хотите, чтобы белокурый ангел, там, за стенкой, побежал с докладом к вашему партийному секретарю… Послушайте, что я вам еще скажу… Корнер пустил в ход все свое красноречие. Да, задание не из приятных. Но зато оно совершенно безопасно. Что может быть легче: обработать несколько колодцев в двух-трех деревнях? Притом, откуда он взял, что кто-то должен умереть? Чепуха! Помучаются немного животами, и все. Это просто эксперимент. Сореньи угрюмо молчал. Он прекрасно понимал, что американец лжет, но ему хотелось верить, что тот говорит правду. Ведь все равно придется пойти на попятную. У него нет другого выхода… А может быть, лучше покончить с собой? Он содрогнулся. Нет, только не смерть! А Корнер между тем говорил о том, что это задание будет для Сореньи последним. Шеф прекрасно понимает, какому он подвергается риску, и решил больше не тревожить его. Он и так много сделал. Пора ему, наконец, отдохнуть, подумать о жене, детях. Разумеется, Мерфи ничего подобного не говорил. Это был обычный прием капитана Корнера. Человеку, считал он, надо дать немного надежды, и тогда он будет послушным и мягким. Точь-в-точь, как осел, перед мордой которого привязан клок сена. Конечно, следующему, кому придется иметь дело с Миклошем Сореньи, будет немного труднее, но это Корнера не беспокоило. Пусть каждый сам, как может, справляется со своей задачей. Сореньи, действительно, стало немного легче на душе. Кто их знает, этих американцев! Может быть, они и в самом деле оставят его в покое. К тому же задание — хоть и невероятно грязное — гораздо безопаснее предыдущих. — А что вы мне сделаете, если я откажусь? — хрипло спросил Сореньи, избегая встречаться глазами с американцем. Тот удовлетворенно усмехнулся. Дело сделано. Директор совсем готов. — Не хочу вам портить настроение в такой чудесный день. К тому же вы и сами прекрасно можете ответить на свой вопрос. У вас такой стаж, дай бог каждому… За ваши успехи! Он вежливо приподнял рюмочку ликера и выпил… Корнер вышел от Сореньи в радужном настроении. Завтра утром он передаст Миклошу Сореньи портсигар, а вечером — адью Будапешт со всеми его народно-демократическими прелестями. До отъезда оставалось всего — он посмотрел на часы — всего двадцать четыре часа. На радостях Корнер совсем было упустил из виду, что в половине восьмого начинается заключительное заседание конгресса. Вспомнив про это, он досадливо поморщился. Предстояло прочитать приветственное письмо делегатам конгресса. Неприятная работа, что и говорить! Он завернул в гостиницу за письмом и на такси помчался на конгресс. Заседание началось ровно в половине восьмого. — Слово имеет наш гость из Австрии Макс Гупперт, — объявил председательствующий. Раздались аплодисменты. Собрав все силы, Корнер пошел к трибуне.
СТРАННОЕ НЕСООТВЕТСТВИЕ
Бела Дьярош тихонько постучал. Тотчас же в коридоре послышались знакомые легкие шаги. Видно, мать не спала, дожидаясь его возвращения. — Ты, Бела? — Да, мама. Открой, пожалуйста. — Наконец-то, — сердито сказала мать, отперев дверь. — Я уж думала, что ты сегодня опять не придешь. Что там у вас за порядки такие? Человеку отдохнуть не дают. Бела обнял мать, крепко поцеловал ее. Совсем уже старенькая стала мама. Вон сколько серебра в волосах! — А ты зачем меня всегда ждешь? Ведь я тебе говорил, что высыпаюсь на работе. У нас там бывают большие перерывы. А у меня в комнате стоит диван… Мать недоверчиво покачала головой, но больше ничего не сказала. Что толку спорить? Молодежь сейчас стариков даже слушать не желает. А впрочем, кто их знает! Может, они правы. Каждое поколение живет по-своему. Вон и ее мать как причитала, когда она объявила, что выходит замуж за городского, рабочего. «Сотни лет за землю держались, а теперь ты дедовские обычаи нарушаешь. Не видать тебе счастья…» А ведь Имре оказался прекрасным мужем. Они жили душа в душу до самой его смерти. Нет, лучше уж не мешать молодым. Они сами найдут дорогу. И хорошую дорогу. Ее Бела по плохой никогда не пойдет. Она села напротив сына и, подперев голову руками, стала наблюдать за ним. Ишь, как уплетает за обе щеки куриный гуляш. Небось, целый день ничего не ел. Наконец, Бела встал. — Спасибо, мама… Пойду вздремну немного. — Немного? Нет, Бела, раньше полудня я тебя из дому не выпущу… А завтра пойду к твоему начальству и учиню скандал. Да где же это видано?.. Так недолго и здоровье потерять. Мать не на шутку рассердилась. Она пошла к двери, вытащила ключ и демонстративно сунула его в карман передника. — Ступай спать! Живо! В своей комнате Бела разделся и лег. Он знал, что мать стоит у двери и прислушивается к каждому его движению. Посмеиваясь, подумал о том, что снова придется воспользоваться старым, полузабытым способом ухода из дому. Сколько лет прошло с тех пор, как он последний раз ушел этим путем! Бела дождался, пока мать ушла к себе. Затем он тихонько оделся и, подняв штору, вылез в окно — их квартира помещалась на первом этаже. «Только бы тетя Агнеш не заметила», — весело подумал Бела. Тетя Агнеш была первой сплетницей в доме и, конечно, о таком событии, как уход старшего лейтенанта Бела Дьяроша через окно собственной квартиры, немедленно оповестила бы всех соседок. Он быстро зашагал по пустынной, ярко освещенной утренним солнцем улице. Предстояло сделать кучу дел, а времени было в обрез… Когда майор Ковач в двенадцатом часу пришел в отдел, он по лицу своего помощника увидел, что тот, во-первых, нисколько не спал, а во-вторых, имел важные новости. — Бела, Бела, — укоризненно покачал головой майор. — Я же вас посылал отдыхать. — Я, товарищ майор, решил, что лучше сегодня пораньше уйду домой, — с невинным видом сказал старший лейтенант Дьярош. Майор нахмурил брови. — Товарищ старший лейтенант! Я вам приказываю сейчас же после доклада отправляться спать… Мне нужен работоспособный сотрудник, а не сонная рыба. Понятно? — добавил он, заметив, что Дьярош хочет возразить. — А теперь докладывайте. Новостей было много, и они, действительно, были важные. Дьярошу удалось обнаружить среди иностранных гостей конгресса сторонников мира человека, сходного со вчерашним посетителем дома на улице Алдаш. — Кто же это? — спросил Ковач. — Австриец Макс Гупперт. По роду своей работы Ковач привык ко всяким неожиданностям. Однако на сей раз он искренне удивился и с недоверием взглянул на своего помощника. — Что-то вы путаете, Бела. — Нет, — уверенно сказал тот. — Это точно так. — Но вы знаете, кто такой Гупперт? — Знаю. Борец за мир. О нем писали в газетах. И тем не менее это он вчера был на улице Алдаш. Дальнейший разговор показал, что старший лейтенант Дьярош уже успел лично повидать Гупперта в гостиничном кафе и убедился, что все приметы совпадают. Ковач пожал плечами. Все-таки недостаточно оснований, чтобы считать Гупперта и вчерашнего посетителя одним и тем же лицом. Дьярош слишком самоуверен и самонадеян. Впрочем, надо сделать скидку на молодость… — Никогда не делайте слишком поспешных выводов, Бела, — поучительным тоном начал майор. — Так можно легко ошибиться, а в нашем деле ошибок быть не должно… Ведь вы лично не видели того, кто приходил на улицу Алдаш, А по описаниям третьего лица трудно узнать человека. — Я тоже так подумал, товарищ майор. Поэтому съездил за шофером такси. Он опознал Гупперта. Шофер опознал? Это в корне меняло дело. Бела — молодец. Напрасно он о нем плохо подумал. Дьярош успел сделать и многое другое. Он узнал, например, что Гупперт привержен к алкоголю. В его комнате всегда стоит бутылка палинки. — А как с его паспортом? — спросил Ковач. — Паспорт в порядке, — ответил старший лейтенант. — Зарегистрирован в министерстве еще позавчера… Отослав Дьяроша домой с категорическим приказом хорошенько выспаться, майор Ковач задумался. Странное дело… Неужели Си-Ай-Си рискнуло послать вместо Гупперта другого человека? Грубая работа! Он послал в городскую библиотеку за подшивкой австрийского журнала «Вельтиллюстрирте». Там месяца два назад был помещен портрет Макса Гупперта, лучшего сборщика подписей под Стокгольмским воззванием в Вене. А вчера в венгерских журналах была опубликована фотография Макса Гупперта, австрийского гостя на венгерском конгрессе сторонников мира. Что, если сравнить фотоснимки? Майор почти не сомневался, что увидит портреты разных людей. Тем сильнее было его разочарование, когда принесли австрийский журнал. Между портретами было несомненное сходство. Значит, на конгресс приехал действительно Макс Гупперт. Но тогда получается, что Дьярош ошибся. Тоже не может быть! Ведь он был с шофером. Впрочем, возможно, что шофер обознался и ввел в заблуждение Дьяроша. Он мог точно не запомнить лицо седока. А по одежде тут ничего не узнаешь. Одинаковые костюмы носят многие. Майор нервничал, и не без оснований. Он никак не мог придти к какому-либо определенному выводу, а между тем требовалось быстрое и безошибочное решение. Ковач еще раз внимательно прочитал статью под портретом в австрийском журнале. Ее подписал Киршнер, председатель районного комитета сторонников мира… Не тот ли самый Киршнер? Ну, конечно, он! Здесь так и подписано — Курт Киршнер. Курт… Майор вспомнил, как вместе с этим австрийским коммунистом организовывал восстание заключенных в гитлеровском лагере смерти. Хороший товарищ Курт Киршнер. И храбрый борец. Когда он с ним виделся в последний раз? Кажется, в 1946 году. Ну да, на съезде бывших политзаключенных в Праге… А что, если позвонить Курту Киршнеру, поговорить с Гупперте? Не прямо, конечно, а так, обходным путем. Может быть, удастся узнать важные детали. Вену дали быстро. Не составило труда также узнать номер телефона комитета, где работал Киршнер. И вот Ковач услышал далекий голос старого товарища: — У телефона Киршнер. — Здравствуй, Курт. Это Ковач, Ласло Ковач, помнишь? — Здорово, дружище, — обрадованно сказал Киршнер. — Как не помнить. — Нашел я сегодня случайно твой адрес и решил позвонить. Хочется узнать, как живешь… Они поговорили о том, о сем. Наконец, Ковач осторожно сказал: — Здесь у нас сейчас один из твоих ребят — Макс Гупперт. — Да, — прозвучало в ответ. — Лучшего к вам послали. Прекрасный парень!.. Как он там себя чувствует? — Хорошо. Даже отлично, — добавил Ковач, вспомнив про слова Дьярош а. — У нас здесь весело. Токайское, палинка… Всего вдоволь. В ответ послышался смех. — Ну, это не для Макса, — сказал Киршнер. — Он ведь совсем не пьет. Разве только газированную воду… А ты, я смотрю, все такой же шутник, Ласло, каким и был… После разговора с Веной Ковач почувствовал себя увереннее. Киршнер сказал: «Лучшего послали». Значит, Макс Гупперт заслуживает доверия. Это раз. Его слова о том, что Гупперт интересуется напитками, вызвали у Киршнера смех. Он принял их за шутку. Между тем, Макс Гупперт ведет себя здесь именно так. Это два. Гупперт вчера искал Мереи и избил мальчика, которому показался подозрительным. Это три… Странное несоответствие! Логически из всего этого напрашивается вот какой вывод: Макс Гупперт уехал в Венгрию. Уехал, но не приехал. Вместо него приехал другой, такой, который любит выпивать, навещает людей типа Мереи, избивает пионеров… Но как, в таком случае, объяснить сходство между фотоснимками в журналах? Кто же, в конце концов, приехал на конгресс: Гупперт или не Гупперт? Майор скомкал бумагу, на которой рисовал, и бросил ее в корзину. Придется отложить на некоторое время решение этой головоломки. Не в ней сейчас главное. Поведение Гупперта подозрительно, и им необходимо заняться. А он ли это или не он — пока особого значения не имеет. Ковач снял телефонную трубку: — Товарищ генерал, разрешите к вам… Есть одно небольшое дело. — Заходите… Генерал внимательно выслушал Ковача. — Как сказал Мереи? «К-6»? Любят они замысловатые названия… Возможно, это и есть та самая диверсия, о которой нас предупреждали… Смотрите, не вспугните птичку раньше времени. Важно ваять преступника с поличным… Когда Ковач вернулся к себе, ему доложили, что Гупперт сегодня в пять встретится с директором «Глобуса» Миклошем Сореньи. Он хочет поговорить о прокате венгерских кинофильмов в Австрии. Ковач задумался. Сореньи?.. Знакомая фамилия. На него поступало обвинение в предательстве во времена подполья. Но данных было недостаточно… — Принесите мне из архива дело Миклоша Сореньи, — попросил Ковач.НОВЫЙ ВАРИАНТ
Полковник Мерфи обожал бульдогов. Мертвая хватка — вот что привлекало его в этих уродливых псах. Когда разговор заходил о собаках, Мерфи, захлебываясь от восторга, мог часами рассказывать чудеса о бульдожьих нравах. Однажды он так надоел своими разглагольствованиями на собачьи темы генералу Кли, что тот после ухода полковника не совсем осмотрительно назвал его бульдогом. Мерфи, конечно, немедленно передали об этом. — Что ж, — улыбаясь, сказал полковник, — бульдог — вовсе не такая уж скверная порода. Правда, он коротконог и неуклюж, но зато какая хватка! Разве можно бульдога сравнить с сухопарой, длинношеей гончей, которая только и умеет бестолково метаться из стороны в сторону? Это была шпилька в адрес Кли. Вопреки ожиданиям любителей скандалов, полковник ограничился этим саркастическим замечанием. Вскоре все, в том числе и Кли, позабыли об этой забавной истории. Не забыл о ней один лишь Мерфи. Он не принадлежал к числу людей, склонных прощать обиды, и мысленно поклялся «свернуть шею долговязому генералу». Но это было не так-то просто. Чтобы осуществить свое намерение, полковник должен был добиться благосклонности своего начальства. Успешное проведение «операции К-6», несомненно, могло бы способствовать этому. Все складывалось весьма благоприятно. Проведение операции приближалось к концу. Корнер удачно играл роль Гупперта и должен был уже скоро выехать из Будапешта. У Мерфи не было никаких сомнений, что капитан сумел выполнить возложенную на него задачу. Молодец Гарри! Ему, правда, теперь придется покинуть Австрию во избежание возможных осложнений (сходство с Гуппертом), но уедет он на прекрасную работу в Бонн, да еще к тому же в чине майора. Вчера пришел приказ о повышении Корнера в звании. Во всем остроумно задуманном плане был лишь один изъян, который беспокоил полковника Мерфи. Как поступить после возвращения Корнера из Венгрии? Как правдоподобно объяснить широкой публике внезапное исчезновение Макса Гупперта? То, что пленник ни в коем случае не включится в игру, было теперь для Мерфи абсолютно ясно. Он уже имел известный опыт и знал, что у таких людей «нет» никакими силами не превратить в «да». Конечно, можно было предоставить событиям идти своим чередом. «Операция К-6» — то-есть самое главное во всей этой затее — осуществится. Но Мерфи не хотел отступать перед Кли. Раз он сказал генералу, что добьется политического эффекта, — значит, так и будет. Но как сделать это без участия Гупперта? Над этим вопросом Мерфи ломал себе голову еще со вчерашнего дня. Он отбрасывал вариант за вариантом, но так за весь день ничего подходящего придумать не смог. Лишь на следующий день неожиданно родилось решение. Как оно ему раньше не пришло в голову? К черту Гупперта, можно вполне обойтись без него. Мерфи испытывал необходимость немедленно поделиться с кем-нибудь своей идеей. Эх, был бы здесь Корнер! Он сразу оценил бы всю мудрую простоту этого плана. А пока, за неимением лучшего, придется ограничиться таким молчаливым собеседником, как майор Томсон. Томсон, по своему обыкновению, явился в кабинет начальника тогда, когда Мерфи уже начал нервничать. Он никогда и никуда не торопился. Полковник указал на кресло. — Садитесь, Томсон. Тот, несколько удивленный, осторожно присел. Что такое приключилось с шефом? Ведь он, Томсон, не принадлежит к числуего любимчиков. — Вы знаете, что произошло с Максом Гуппертом? — спросил Мерфи. — Повесился в камере… Или застрелен при попытке к бегству, — меланхолично ответил Томсон. Подумаешь — Гупперт! Очень его интересует, что произошло с этим австрийцем. Мерфи захохотал. — Да нет, не про этого Гупперта я спрашиваю, а про другого, про нашего. — А, про Корнера, — догадался Томсон. — Нет, не знаю. Он чуть оживился. На его бледном лице появилось некоторое подобие румянца. Неужели Корнер попался? Это было бы чудесно. Может быть, шеф тогда стал бы иначе относиться к нему, Томсону. Но надежда угасла, не успев еще родиться. — С ним, конечно, ничего не случилось, — сказал Мерфи. — Он завтра сядет в поезд и ночью уже будет на территории Австрии. Но здесь с ним произойдет крупная неприятность. Он исчезнет. Томсон снова насторожился. Что бы это все могло значить? Мерфи, выдержав эффектную паузу, продолжал: — Его украдут русские. Они узнают, что он собирается выступить с разоблачениями против венгерской народной демократии. Красные, конечно, этого не смогут допустить. Они похитят его, увезут в свои застенки и замучают до смерти… Вы представляете себе, что будет делаться в печати по этому поводу? Весь мир будет возмущен новым злодеянием красных варваров. Ну, каково? — самодовольно вскинув голову, спросил Мерфи. Томсон, наконец, догадался, в чем дело. Он рассыпался в льстивых похвалах. — Чудесно, сэр, бесподобно! Удивительно, как вы всё так легко придумываете. Найти такой простой выход из довольно, я бы сказал, запутанного положения. Просто: шах и мат! И озабоченно заметил после этой необычно длинной для него тирады: — Вот только бы печать снова не подвела, как в тот раз. Мерфи поморщился, словно ему наступили на мозоль. Что за несносный человек! Вечно не вовремя напоминает о всяких неприятностях. В «тот раз» печать, действительно, здорово подвела. Намечалась операция по похищению одного русского офицера. Причем похищение предполагалось обставить, как добровольное бегство от «коммунистического террора». Было заготовлено соответствующее «заявление бежавшего офицера» представителям «свободной» печати. Это заявление, составленное лучшими специалистами по русским делам и полное страшных «разоблачений», Мерфи заблаговременно передал одному из своих людей в «Винер курир» со строжайшим наказом не опубликовывать до особого распоряжения. Операция была тщательно продумана. Но похищение сорвалось из-за того, что вмешались проходившие мимо австрийцы, которые вообще не принимались в расчет. Работники Си-Ай-Си еле унесли ноги. В суматохе Мерфи забыл еще раз предупредить человека из «Винер курир». Щелкопер, жаждавший сделать карьеру на такой сенсации, сунул «заявление» на самое видное место в утреннем выпуске, да еще снабдил его фотоснимком «Наш корреспондент беседует с бежавшим русским офицером». Произошел страшный скандал. Русские подняли шум, и дело дошло до верхов. Друзья Мерфи постарались все замять. Но все же он получил основательную головомойку. — Нет, Томсон, напрасно вы так думаете, — сухо сказал Мерфи. — Все будет, как нужно. Печать не подведет, за это я ручаюсь. Вам же надлежит сделать следующее… Он приказал Томсону сейчас же связаться с инспектором Вальнером. Тому придется завтра ночью выехать на автомобиле за Брук ан дер Лейта и снова остановить курьерский поезд. Корнер, как условлено, будет ехать в шестом вагоне. Его нужно снять с поезда, шепнув при этом, конечно, в чем дело. При «аресте» нужно поднять побольше шуму. Пусть Вальнер и его спутники обменяются несколькими русскими фразами. Основная задача — создать у пассажиров впечатление, что Гупперта арестовали русские. — Вот и все. Можете идти. После ухода Томсона Мерфи еще раз тщательно продумал весь свой план. Кажется, нет никаких пробелов. Впрочем, одно слабое место все же имеется. Общественному мнению будет трудно внушить, что Гупперт собирался выступить с разоблачениями. Откуда это известно? Он вел себя в Венгрии вполне лояльно, выступил на конгрессе. К тому же он коммунист… Могут не поверить. А что, если предварительно подготовить публику? Ведь для этого нужно немного. Австрийцы не менее легковерны, чем американцы. Может быть, поместить в завтрашнем номере «Винер курир» заметку?.. Содержание ее может быть приблизительно таким: «Как сообщают обычно хорошо информированные венгерские источники, вчера на заседании конгресса коммунистических сторонников мира в Будапеште произошел многозначительный инцидент. Советский делегат Попов и австрийский коммунист Гупперт имели между собой громкий разговор, который закончился тем, что русский, указывая на Гупперта, воскликнул: „Он — настоящий оппортунист!“ Утверждают, что в ходе разговора Гупперт имел смелость высказать некоторые критические замечания в адрес народно-демократического режима в Венгрии». И все. Больше ничего не надо. Эта маленькая заметка сыграет большую роль. Она психологически подготовит австрийцев к последующей сенсации: похищению Гупперта русскими. Мерфи посмотрел на часы и нажал кнопку звонка. Тотчас же в кабинет вошел лейтенант О'Бриен. — Вызовите машину. Если будут спрашивать — я в «Винер курир», а затем у генерала Кли… Мистер Стивенсон из «Винер курир» был хорошо знаком полковнику Мерфи. Они уже не раз встречались на деловой почве. Стивенсон с его огромным красным носом в фиолетовых прожилках и воротником, добела обсыпанным перхотью, был внешне очень малопривлекательным. Зато он любил деньги, не был щепетилен, все схватывал с полуслова и в точности выполнял замыслы Мерфи, вплоть до мельчайших подробностей. — Интересная информация, — только и сказал он, выслушав полковника. — Сообщение можно дать в завтрашний номер? — Было бы очень желательно. — Минуточку, полковник, я только посмотрю, что у нас идет на первой полосе. Стивенсон быстро возвратился. В руке он держал длинный лист бумаги. — Может быть, вы прочитаете это? Только что принято по телетайпу. Это был краткий отчет Венгерского телеграфного агентства об очередном заседании конгресса сторонников мира. В отчете говорилось и о том, что на заседании выступил австриец Макс Гупперт, зачитавший приветственное письмо венских сторонников мира. Это место было дважды подчеркнуто красным карандашом. — И что же? — спросил Мерфи, прочитав текст. — Ведь то, о чем я вам говорил, произошло после выступления Макса Гупперта. Русский подошел к нему, когда заседание уже заканчивалось. Стивенсон, полуопустив веки, хитро глянул на Мерфи и понимающе кивнул головой. — Ясно. Утром будет в газете. Мерфи встал и великодушно протянул Стивенсону руку. И тут же пожалел об этом. Ладонь Стивенсона была мокрой и липкой. Полковник сунул руку в карман и незаметно вытер ее о носовой платок. — Да, Стивенсон, — вспомнил Мерфи, уже подойдя к двери. — Еще одна просьба. Я прекрасно понимаю, что наша газета должна снабжаться самой свежей информацией в первую очередь. Мой сегодняшний визит к вам — лучшее доказательство этого. По мне хотелось бы, чтобы именно эта новость не осталась тайной и для других близких нам газет… Вы меня поняли? — Конечно, конечно… Можете не беспокоиться. Всё будет так, как вы желаете… Мерфи приказал шоферу ехать на Опернринг. Ему нужно было поговорить с Кли по неотложному вопросу. Мерфи вообще не любил откладывать в долгий ящик свои решения. А тут еще дело касалось такого важного объекта, как подведомственная ему тюрьма. Генерал Кли принял Мерфи очень радушно. — Рад вас видеть, дорогой полковник… Как идут наши дела? Мерфи вкратце рассказал генералу о ходе событий и о своих планах на дальнейшее. — Значит, этот… как его?.. все-таки отказался. Нет, красные совершенно неисправимы! — возмутился генерал. — Надеюсь, он получит по заслугам. У вас этот… как его?.. Уоткинс! О нем идет слава, как о чудесном хирурге. Генерал отрывисто захохотал. Однако, он остроумен. Какая чудесная шутка! Не забыть бы вечером рассказать Дженни. Но Мерфи не был склонен к шуткам. — Вот об Уоткинсе я и хотел бы поговорить с вами, генерал, — деловито произнес он. — Что такое? — удивился Кли. — Его надо немедленно отправить в Штаты. Были попытки не выполнить мое приказание. Вы понимаете, что это означает? Генерал пожал плечами. Ничего страшного нет. При нынешнем состоянии воинской дисциплины от подчиненных можно ожидать чего угодно. Что Мерфи так взъелся на бедного Уоткинса? Действительно — бульдог. Мерфи угадал ход мыслей генерала. «Вот я тебе покажу сейчас, какой я бульдог, — злорадно подумал он. — Хочешь — не хочешь, а придется тебе поступить так, как я желаю». — В нашей системе нет ничего хуже неповиновения, генерал. Уоткинсу вручена по сути дела бесконтрольная власть над многими заключенными. Такая власть сильно пьянит. Одна только поблажка, и Уоткинс может пойти по пути преждевременного устранения еще нужных нам лиц. Поэтому я настоятельно прошу вас помочь мне подобрать нового начальника тюрьмы. А заодно нужно обновить и весь состав охраны. Они связаны с Уоткинсом одной веревочкой и никого другого, кроме него, не признают… Это очень серьезно, генерал, и я снимаю с себя всякую ответственность за возможные последствия… — Ладно, если вы так настаиваете, я на днях пришлю к вам полковника Уиллоу, и вы с ним договоритесь о подробностях. Генерал встал, давая понять, что разговор окончен. Настойчивость Мерфи выводила его из себя. Но Мерфи не обратил никакого вниманий на прозрачный намек. — Я попросил бы вас, дорогой генерал, не откладывать это дело ни на один день. Может быть, вы можете сейчас вызвать к себе Уиллоу? Мы бы вместе быстро договорились… Поверьте моему опыту, — доверительно добавил он, — Уоткинса и всю команду нужно немедленно заменить. Мы с вами можем иметь из-за них крупные неприятности. Ничто так не действовало на генерала Кли, как упоминание о возможных неприятностях. Поэтому он тотчас же отдал распоряжение разыскать полковника Уиллоу.ГУППЕРТ ИСЧЕЗ!
Майор Ковач принадлежал к числу людей, которые ни при каких обстоятельствах не принимают поспешных решений. Таким знали Ласло Ковача в молодые годы его товарищи по работе на заводе «Вейсманфред» в Чепеле. Таким знали его члены заводской коммунистической ячейки, которой он руководил в тяжелые годы подполья. Таким знали Ласло Ковача заключенные барака номер 76 гитлеровского лагеря смерти в Маутхаузене. И многие, которым приходилось с ним встречаться, надолго запоминали спокойного, рассудительного венгерского коммуниста. Эти качества особенно пригодились Ласло Ковачу после освобождения Венгрии, когда партия направила его на передний край борьбы с врагами народного государства. На плечах Ковача и его товарищей лежала огромная ответственность. С одной стороны, нельзя было оставлять для врагов ни единой лазейки, используя которую они могли бы осуществить свои гнусные происки. С другой стороны, нельзя было допускать ни малейшего нарушения законности, ибо это могло подчас поставить под удар и невинных людей. Таких работников, которые считали, что можно иногда наносить удары вслепую, по принципу «лес рубят, щепки летят», партия железной метлой выметала из органов охраны государства и строго наказывала. Однако неторопливость Ковача не имела ничего общего с медлительностью. Наоборот, приняв решение, Ковач развивал кипучую деятельность, чтобы провести это решение в жизнь. Сослуживцы только диву давались, откуда у него такие огромные запасы энергии. Так было и на сей раз. Уже к вечеру майор Ковач располагал обстоятельными данными о личности Гупперта, о его поведении в Будапеште, его привычках и наклонностях. И чем больше он углублялся в анализ поступавших сведений, тем сильнее становилось в нем убеждение, что роль Гупперта играет кто-то другой. Все же, верный своему принципу быть основательным всегда и во всем, Ковач решил прибегнуть к еще одной проверке. Он отправился на заседание конгресса сторонников мира. Майор был не один. Его сопровождал смуглолицый мальчик — пионер Фери. Они устроились в глубине одной из лож для гостей. Зал быстро заполнялся делегатами конгресса. — Смотри внимательно, Фери. Если увидишь вчерашнего гостя, шепни мне, — тихо сказал Ковач своему маленькому спутнику. — Можно, я подойду ближе к барьеру? — попросил Фери. — Там будет виднее. — Нет, не надо. Я не хочу, чтобы тебя заметили. Мальчик понимающе кивнул головой и, поднявшись на носки, стал внимательным взглядом обводить ряды. Но своего знакомого он не замечал нигде. — Как будто нет его здесь, — шепнул он майору. В это время объявили, что слово предоставляется Максу Гупперту. Раздались громкие аплодисменты. Ковач с интересом посмотрел на мальчика. Узнает ли? Тот, прикусив губу, провожал взглядом светловолосого молодого мужчину в сером костюме, который шел через проход в центре зала. Когда австриец поднялся на трибуну и произнес первые слова: «Дорогие друзья! Мне поручено венским комитетом сторонников мира…», Фери нагнулся к самому уху майора и прерывисто зашептал: — Он! И лицо — его, и говорит так…
Теперь для Ковача не оставалось сомнений… Отправив домой мальчика, Ковач вернулся в отдел. Там он застал Дьяроша. — Ну вот, сейчас у вас совсем другой вид, — весело сказал Ковач. — Румянец во всю щеку. Сразу видно, что выспались, как следует. Пойдемте, расскажу вам новости. В кабинете майор вынул из письменного стола сигарету и с наслаждением вдохнул табачный дым. Ковач редко разрешал себе это удовольствие: врачи запретили ему курить. Он рассказал Дьярошу о своем разговоре с Веной, о встрече Гупперта с Миклошем Сореньи. — Самое трудное, Бела, заключается в том, что у нас очень мало времени. Завтра вечером Гупперт, по всей вероятности, собирается уезжать. Он справлялся об отходе поезда. Значит, он постарается уладить за это время все свои делишки. — Если уже не уладил, — заметил Дьярош. — Вы думаете? Нет, Бела, в том, что он еще не успел сделать самого главного, я уверен. — Но почему же, — удивился Дьярош. — Ведь вы сами сказали: Гупперт сегодня встречался с Сореньи. И если тот действительно американский агент, он сразу мог передать ему все, что требовалось. Ковач сделал глубокую затяжку. — Не думаю… Вот представьте себя на минутку на месте Гупперта, — пояснил он свою мысль. — Вы должны передать Миклошу Сореньи или другому совершенно незнакомому человеку нечто такое, что может обратиться против вас, если вас накроют. Рискнете ли вы брать с собой это «нечто» уже на первую встречу? А вдруг Сореньи переметнулся? А вдруг это ловушка? Не разумнее ли будет сначала проверить, убедиться, а потом уж идти наверняка, чем подвергать себя неоправданному риску? Как вы считаете? — Да, — подумав, согласился Дьярош. — Очень логично. Мне кажется, я бы действовал именно так. Но почему вы считаете, что Гупперт должен передать Сореньи нечто материальное? Возможно, он ограничился устным сообщением. — Возможно, — сказал Ковач. — Возможно, но маловероятно. Во-первых, для устного сообщения не обязательна личная встреча. Во-вторых, мы располагаем сведениями о новой крупной диверсии, подготовленной Си-Ай-Си. А для осуществления этой диверсии требуется «нечто материальное». Понимаете? В-третьих… а в-третьих, уже поступили сведения о том, что Гупперт снова должен встретиться с Сореньи. Неизвестно только, когда. Поэтому завтра с самого раннего утра нам придется взять Гупперта под контроль. — Поручите это мне, товарищ майор. — Вам? А хватит ли у вас опыта? Ведь ваш противник, несомненно, ловкий и опытный разведчик… Впрочем, если желаете, пожалуй, могу поручить и вам, — согласился майор. Дьярош обрадовался. Наконец-то он примет непосредственное участие в операции. — Спасибо, товарищ майор! — Значит, завтра принимайте Гупперта под свою опеку. Начните, разумеется, с гостиницы. О каждом его шаге сообщайте мне. Нужен вам помощник? — Не нужен, товарищ майор. В гостинице один выход. Второй только для обслуживающего персонала. Там такой цербер стоит — никого ни за что не пропустит. А на улице Гупперт от меня и подавно никуда не скроется. Майор внимательно посмотрел на Дьяроша. — Ладно… По крайней мере, держите поблизости автомашину. На случай, если Гупперт воспользуется такси, — пояснил он. — Но имейте в виду, он не должен заметить слежку. Ваша задача только довести его до Миклоша Сореньи и сообщить мне. — Ясно. Можно один вопрос, товарищ майор? Получив разрешение, Дьярош спросил: — Как же вы думаете поступить с Гуппертом в дальнейшем? Ведь ему, собственно, пока нельзя предъявить никаких обвинений… Разве только в избиении мальчика. Майор наморщил лоб. — Я еще сам как следует над этим не думал… Это было не совсем так. Ковач, конечно, уже составил подробный план действий, где всё было тщательно продумано, в том числе и арест Гупперта. Но арест и формулировка обвинения зависели от некоторых обстоятельств, пока еще не вполне ясных. Вот почему Ковач не хотел говорить об этом. …Еще не было и половины пятого, когда старший лейтенант Бела Дьярош, переодетый в штатский костюм и казавшийся поэтому еще более молодым, с чемоданчиком в руке вошел в фойе гостиницы «Континенталь». — Простите, пожалуйста, свободная комната у вас есть? — робко осведомился он у портье. Тот снял очки и с интересом посмотрел на посетителя. — Нет, молодой человек, сейчас свободных комнат нет. Конгресс сторонников мира и совещание трактористов, — коротко пояснил он. — А вы откуда приехали? — Из Сомбателя. — Зачем? — полюбопытствовал портье. Дьярош, только и ожидавший этого вопроса, стал рассказывать сочиненную им трогательную историю о том, что он разыскивает свою невесту. Они рассорились по пустякам, и она три дня назад уехала в Будапешт. Старший лейтенант накануне разузнал, что портье любит романтические истории. И действительно, тот порицающе покачал головой. — Что же вы так, а? Наверное, обидели девушку, вот она и уехала. Бела виновато опустил голову. — Что ж делать… Я теперь готов извиниться перед ней. Вот только где бы мне найти ее. У нее тут тетка живет — Вереш Ференцне. А на какой улице, не знаю. — Можете называть меня дядя Лайош, — разрешил портье. — Меня тут все так зовут… Послушайте, молодой человек, что я вам посоветую. Дядя Лайош дал ряд практических советов, как нужно разыскивать пропавшую Каталину (так звали невесту бедного парня из Сомбателя). Затем он сказал: — А насчет комнаты тоже что-нибудь сообразим. Кажется, двое трактористов из Мезекевешда уезжают десятичасовым. Вы уж обождите. Это как нельзя лучше совпадало с желанием Дьяроша. Он присел у столика для посетителей, стоявшего рядом со стойкой портье. Гостиница понемногу просыпалась. Прошли на этажи уборщицы с пылесосами в руках; открылось гостиничное кафе. В фойе становилось все шумнее и многолюднее. Дьярош провожал взглядом каждого входящего и выходящего. Гупперт не показывался. Но вот внимание старшего лейтенанта привлек телефонный разговор. Портье с кем-то говорил по-немецки. — Сейчас приду… Молодой человек, — поманил он пальцем застенчивого провинциала из Сомбателя. — Сделайте милость, постойте минутку здесь. Я сбегаю на второй этаж. Дядя Лайош быстро вернулся обратно. Он широко улыбался, словно увидел нечто очень смешное. Дьярошу не стоило большого труда заставить его разговориться. — Разные люди бывают, молодой человек, — сказал портье, все еще продолжая улыбаться. — Сколько я их видел на своем веку! И у каждого свои странности. Вот хотя бы этот австриец Гупперт — может, слышали? Как вы думаете, для чего он меня звал? — Право, не знаю, — стараясь казаться безразличным, ответил Дьярош. — Позвонил он мне и просил зайти. Я пошел. Постучался, как полагается, открыл дверь. Он лежит в кровати с повязкой на голове и стонет. Спрашиваю: может, доктора позвать? «Нет, — говорит, — не надо. Одна у меня к вам просьба. Закройте меня на ключ, а ключ снаружи торчать оставьте. Ко мне сейчас должны придти корреспонденты из какого-то журнала, а у меня страшно голова разболелась. Не хочется мне сейчас с ними разговаривать. А если они увидят, что дверь снаружи закрыта на ключ, то решат, что меня в комнате нет. Обождут немного, а потом и уйдут»… Мне не жалко. Взял и закрыл. — А как же он теперь выйдет? — Тоже проблема! Еще раз позвонит. Я его и выпущу. Дьярош снова присел у столика. Чего ради вздумал Гупперт закрываться снаружи? Как бы он не ускользнул! Он посидел еще немного. Но на душе было неспокойно. Улучив момент, когда портье отвернулся, Дьярош шагнул за колонну и поднялся на второй этаж. Ковровая дорожка заглушала шаги. Дьярош подошел к двери комнаты номер 255, где проживал Гупперт, и прислушался. Все было тихо. Ключ, как и говорил дядя Лайош, торчал в замке. Старший лейтенант осторожно нажал на ручку двери и потянул к себе. Закрыто. Он медленно пошел к лестнице. Для чего потребовалось Гупперту, чтобы его заперли? В причину, которую указал Гупперт, никак нельзя поверить. Какие еще корреспонденты! Тут, несомненно, кроется подвох. Не дойдя до лестницы, Дьярош решительно повернул обратно. Нужно выяснить, что делает Гупперт, для чего заперся. Если австриец действительно спит, он скажет, что ошибся дверью. Дьярош дважды повернул ключ в замке и рывком отворил дверь. Комната была залита солнцем. Войдя из полутемного коридора, Дьярош на мгновение ослеп. Когда же его глаза привыкли к свету, он огляделся и… не поверил себе. Комната была пуста. Гупперт исчез. Времени для раздумья не было. Дьярош кинулся по черной лестнице к выходу для обслуживающего персонала. Через центральный подъезд Гупперт не проходил — это он знал наверняка. У выхода во двор стоял бородатый старик с косматыми бровями, нависшими над выцветшими глазами. — Вам куда? — грозно рявкнул он, загородив выход. — Хода нет. У Дьяроша отлегло от сердца. Значит, Гупперта здесь тоже не пропустили. Он еще находится в здании гостиницы. Но на всякий случай спросил: — Так вы же только что пропустили человека. — Ну и что же? Это иностранец, — прозвучал ответ. — У него разрешение есть от директора. Понятно? — важно пояснил старик. Дьярош только рукой махнул. Эх, упустил! Он стремглав понесся через коридор, сбежал по лестнице в фойе и кинулся в будку телефона-автомата. — Товарищ майор, — доложил он срывающимся от волнения голосом. — Меня провели…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
КРУГ ЗАМКНУЛСЯ
Благополучно дочитав приветственное письмо, Корнер стал спускаться с трибуны. Случайно его взгляд упал на одну из лож. В глубине ее мелькнуло смуглое детское лицо. Оно показалось Корнеру знакомым. Усаживаясь на место, он вспомнил: тот самый мальчишка, которого он ударил вчера на улице Алдаш. У Корнера тотчас же возникло острое чувство тревоги. Вряд ли это случайность, что мальчишка оказался на заседании конгресса. Что ему здесь делать? Видимо, им, Корнером, заинтересовались. Корнера бросило в жар. Тщетно он пытался внушить себе, что ничего опасного нет, что в распоряжении венгров слишком мало времени, что завтра вечером он уже уедет. Все доводы, которые еще накануне казались ему такими убедительными, теперь, перед лицом непосредственной опасности, выглядели бледными и несостоятельными. Корнер провел бессонную ночь. Он вздрагивал при малейшем шорохе и все время неотрывно смотрел на дверь, как будто она вот-вот должна была открыться. Бутылка палинки стремительно опорожнялась. Столь же быстро заполнялась окурками вместительная пепельница. Воздух был сизым от дыма. Что делать, что делать? Как выскочить целым из этой истории? Одно для Корнера было совершенно ясно. Он должен передать по назначению портсигар с его страшным содержимым. Иначе… Корнер прекрасно знал и полковника Мерфи и всю систему американской разведки. Но как доставить Миклошу Сореньи портсигар и не попасться? Ведь придется самому нести к нему эту дьявольскую штуку. А за ним, Корнером, непременно будут следить. Постепенно рассвело. Комната осветилась первыми лучами солнца. Корнер поднялся с кресла, в котором просидел всю ночь, и повернул выключатель. Но странное дело: полоска электрического света на ковровой дорожке у самой двери так и осталась. «Откуда она?» — удивился Корнер. Он подошел к двери и нагнулся. Оказывается, дверь немного не доставала до пола. В образовавшуюся щель падал свет из коридора. Там не было окон, и электричество горело день и ночь. Корнер провел ладонью по подбородку. Спокойно, спокойно! Кажется, тут предоставляется возможность создать себе полное алиби[89]. Он несколько раз повернул ключ в замке. Да, ключ держался свободно. Он снова сел в кресло и детально продумал мгновенно возникший план. С трудом дождавшись половины девятого, Корнер разделся, повязал себе голову полотенцем и лег в постель. Затем он вызвал портье. Тот, хотя и был удивлен необычной просьбой австрийца, но все же выполнил ее и ушел к себе. Корнер вскочил с кровати и стал быстро одеваться. Затем, встав за портьеру, он нащупал на подоконнике нитку. Осторожно перебирая ее в руках, вытянул портсигар. Корнер подошел к двери, прислушался. В коридоре никого не было. Он нагнулся и быстрым движением просунул ковровую дорожку в щель между дверью и полом. Вооружившись двумя спичками, он принялся раскачивать ключ, стараясь вытолкнуть его из замка. Наконец, раздался приглушенный звук. Это ключ упал на выдвинутую дорожку. Теперь оставалось только вновь втащить дорожку в комнату, и ключ оказался в руках Корнера. Он вышел из комнаты, запер за собой дверь и оставил ключ в замке. Выйти незамеченным из гостиницы не представляло особых трудностей. Идти через центральный подъезд, разумеется, было опасно. Но Корнер еще накануне приметил выход для прислуги и решил теперь им воспользоваться. Со сторожем, стоявшим у дверей, он быстро договорился. Произнес несколько немецких фраз, дважды повторил слово «разрешено» и внушительно потряс над головой своим заграничным паспортом. Это произвело должное впечатление. Старик снял кепку, низко поклонился и, осклабившись, сказал на ломаном немецком языке: — Да, да… пожалуйста… У ворот здания, где помещалась кинофирма «Глобус», стояла автомашина. Несколько рабочих, не торопясь, грузили на нее какие-то пакеты. Больше никого на улице не было. Корнеру повезло и в другом отношении. «Белокурого ангела» — секретаря директора — не было на работе. Значит, кроме самого Сореньи его никто не увидит. Он постучал в дверь кабинета. — Да, войдите… Вы? Так рано? Миклош Сореньи выглядел совсем больным. Его глаза глубоко ввалились, веки покраснели, нос заострился. — Да, дорогой товарищ Сореньи! — развязно сказал Корнер. — У меня привычка рано вставать. На свежую голову лучше работается, не так ли? Он вытащил из кармана портсигар. — Вот, уважаемый директор, возьмите. — Что такое? — недоверчиво спросил Сореньи. — Портсигар, как видите. Но сигареты эти я вам не советую курить… Корнер разъяснил, что следует сделать и как при этом уберечься от действия «сигарет». Сореньи тяжело вздохнул. Он осторожно, кончиками пальцев, взял портсигар, тщательно завернул в бумагу и спрятал в ящик письменного стола. — Но надеюсь, что вы — люди слова, и после того, как я это сделаю, действительно оставите меня в покое. — Само собой разумеется, — поспешил заверить его Корнер. И добавил: — Вам нужно будет только сообщить нам о выполнении задания. — Как? — вскричал Сореньи. — Мне снова придется встречаться с вами? — Со мной или не со мной — не столь важно. С кем-нибудь — обязательно придется… Посудите сами — ведь мы должны знать результаты этого небольшого эксперимента. Кроме того, нужно же передать вознаграждение за вашу дружескую услугу, — подсластил Корнер горькую пилюлю. — Значит, так: в первую пятницу каждого месяца с восьми до девяти вечера вы должны быть в читальном зале столичной библиотеки. К вам подойдут. Пароль: «Простите, товарищ, не у вас ли первый том сочинений Гегеля?». Ответ: «Нет, я читал его в прошлый раз, а сегодня еще не брал»… Выйдя на улицу, Корнер облегченно вздохнул. Удача улыбнулась ему еще раз. Задание выполнено. Он возвратился в гостиницу прежним путем. Старик, стоявший на выходе, вращая глазами, что-то пытался ему объяснить. Он даже вспотел от усилий, но Корнер, как ни старался, не смог его понять. На всякий случай он сунул старику десятифоринтовую бумажку и приложил палец к губам. Тот взглянул на банкноту, затем на Корнера и радостно закивал головой: — Я понимай, понимай… Корнер снова вспомнил про старика, когда подошел к двери своей комнаты. Нужно было, чтобы его заперли снаружи. Раньше он хотел попросить об этом любого из проходящих по коридору. Теперь же решил прибегнуть к помощи сторожа. Если он берет деньги, то на него можно смело положиться. Он спустился вниз и позвал старика. Тот вначале отрицательно помотал головой, но когда Корнер вытащил из кармана несколько банкнот, с готовностью выполнил все, что требовалось. Корнер вновь оказался в своей комнате, запертый снаружи на два поворота ключа. Он снял телефонную трубку и набрал номер портье. Дядя Лайош застал Корнера в постели все с той же повязкой на голове. — Как спалось? — добродушно улыбаясь, осведомился он. — Чудесно, — ответил Корнер. — И голова почти не болит. — А вас спрашивали. — Кто? — насторожился Корнер. Неужели обнаружилось, что его не было в комнате? — Из будапештского комитета сторонников мира. Сегодня в пять часов обед в честь иностранных гостей. Вас просили быть к этому времени в гостинице. За вами заедут. — Спасибо. Обязательно буду… Теперь Корнер ничего не опасался. Алиби у него полное. Портье кому угодно подтвердит, что австриец все утро провел в своем номере… Ровно в три часа дня Корнер вышел из гостиницы. Он решил сюда больше не возвращаться. Чемодан и плащ для отвода глаз остались в комнате. Если венгры серьезно интересуются им, пусть пороются ночью в его вещах. А он тем временем переедет границу. Билет на экспресс приобретен еще накануне. Об этом, конечно, никто и не подозревает. Слежку за собой Корнер заметил вскоре после того, как вышел на Главное кольцо. Он попробовал увильнуть, но тщетно. За ним по-прежнему следили: незаметно, осторожно, однако настойчиво, не отрываясь. Нужно было во что бы то ни стало избавиться от преследователей. На углу стояло свободное такси. — Геделле! — коротко бросил Корнер шоферу, садясь в кабину. Тот удивленно посмотрел на пассажира: как-никак, Геделле находится на расстоянии тридцати километров от Будапешта. Кроме того, туда каждый час отправляется электричка. Но в конце концов, какое ему до этого дело. Если, гражданину некуда девать деньги… Вскоре они мчались по прямому, как стрела, асфальтированному шоссе. Шофер с удовольствием прибавлял газ. Стрелка спидометра быстро приближалась к цифре «100». Корнер оглянулся и тихонько выругался. Метрах в двухстах от них шел мощный серый лимузин. Он мог бы легко обогнать такси, но, тем не менее, держался позади. Значит, улизнуть не удалось. Но не все еще потеряно. Посмотрим, что будет в Геделле. Там есть один двухэтажный дом, очень удобный для того, чтобы отделываться от преследователей. Корнер хорошо помнил этот дом еще по 1947 году. Заходишь во двор, затем через калитку в заборе попадаешь в следующий двор, и прямо перед тобой конечная остановка электрички… Если только за эти несколько лет там ничего не перестраивалось. Ведь весь Будапешт в строительных лесах. Все оказалось в порядке. Корнер попросил шофера обождать с полчаса у подъезда. Серой машины не было видно, но он был уверен, что она остановилась где-либо поблизости. Он зашел в подъезд и, минуя лестницу, прошел во двор. Сердце его радостно забилось. Знакомая калитка была на месте. Через несколько минут Корнер уже сидел в вагоне электрички. Он злорадно усмехался, явственно представляя себе растерянные лица пассажиров из серого лимузина. Пусть теперь джентльмены из контрразведки попробуют отыскать утерянный след! Когда электричка прибыла в Будапешт, было уже семь часов вечера. До отхода экспресса Бухарест-Париж оставался ровно один час. Корнер провел этот час на вокзале, в спортивном зале железнодорожников. Зал был пуст, если не считать двух голенастых юнцов, самозабвенно резавшихся в пинг-понг. Окна спортзала выходили прямо на перрон, и Корнеру было видно, как экспресс с шумом вкатил под стеклянную крышу вокзала. Началась обычная сутолока. Пассажиры выходили, пассажиры входили. Сновали багажные автокары. Корнер покинул свое убежище, когда до отправления экспресса оставались считанные минуты. Он отыскал свое купе. Соседом оказался длиннолицый малый в роговых очках. В ответ на приветствие Корнера он невнятно пробормотал нечто среднее между «здравствуйте» и «убирайтесь к черту». «Американец», — радостно подумал Корнер. Он опустился на мягкий диван и облегченно вздохнул. Контрразведка, разумеется, уже сообщила о нем в Хедьешхалом. Но пусть пограничники ждут его сколько угодно. До Хедьешхалома он не доедет: сойдет с поезда в Мошонмадьяроваре, свяжется с одним человеком, и тот следующей ночью по тайным тропам проведет его через границу.«СПОКОЙНОЙ НОЧИ!»
Старший лейтенант Дьярош, сильно волнуясь, доложил начальнику о случившемся. К его удивлению, Ковач не воспринял сообщение как нечто катастрофическое. Наоборот, Дьярошу даже показалось, что на лице майора промелькнула улыбка. — Значит, говорите, провел вас? — спросил Ковач. — Так точно! — подтвердил Дьярош. Этим лаконичным военным ответом он хотел подчеркнуть, что слишком понадеялся на себя, допустил ошибку и готов понести за нее любое наказание. — Хорошо, что вы так самокритично относитесь к неудаче… Гупперт, видать, тертый калач… Но вы не слишком терзайтесь, Бела, — успокаивающе добавил майор. — Это было предусмотрено. Дьярош широко раскрыл глаза. — Я… Я не совсем понимаю. Было предусмотрено, что я его упущу? Майор рассмеялся: — Не в том дело. Я хочу сказать, что Гупперт никуда от нас не уйдет. Его пути разгаданы, и как бы он ни ускользал из-под наблюдения, в конце концов снова вынырнет на поверхность именно в том месте, где мы его ждем. Зазвонил телефон. — Да… Слушаю… Так, так… Как только выйдет — немедленно сообщите. Майор положил трубку. — Итак, Бела, ваш подопечный уже нашелся. Он у Миклоша Сореньи. Минут через пятнадцать последовало сообщение о том, что Гупперт уже вышел из «Глобуса». — Прекрасно, — сказал Ковач. — Следуйте за ним, но только не слишком назойливо. Он встал из-за стола, застегнул китель и надел фуражку. — Вызывайте машину, Бела. Едем! Теперь наша очередь нанести визит почтенному директору. Лицо Миклоша Сореньи сделалось серым, будто покрылось пылью, когда в его кабинет вошли офицеры с понятыми. Однако у него хватило выдержки подняться со стула навстречу вошедшим и сказать: — Здравствуйте, товарищи. Чем могу служить? — Об этом вы спросите своих хозяев, Сореньи. Впрочем, им тоже вы больше не будете служить, — произнес майор Ковач и положил на стол ордер на арест. — Прошу, ознакомьтесь. Бумага заплясала в руках у Сореньи. — Это… это какое-то недоразумение, — чуть слышно пробормотал он. — Ну, конечно, — усмехнулся Ковач. — В моей практике еще не было случая, чтобы кто-либо при своем аресте не заявлял об этом… Приступайте к обыску, — приказал он своим спутникам. Портсигар обнаружил Дьярош. Открыв ящик письменного стола, он наткнулся на тщательно упакованный сверток. — Что здесь, Сореньи? — спросил Ковач. — П-портсигар… — Для чего вы его упаковали? Сореньи промолчал. — Распакуйте. Сореньи развернул бумагу. — Теперь откройте портсигар. Руки у Сореньи дрожали, и он никак не мог сладить с крышкой. Наконец, она подскочила кверху. В портсигаре лежало двадцать сигарет. Ничего необычного в них не было: сигареты, как сигареты. Майор Ковач взял одну из них и повертел в пальцах. — О, здесь что-то твердое. …Вместе с табаком из гильзы на зеленое сукно стола выпала небольшая стеклянная ампула. Сореньи отшатнулся от стола. В глазах его отразился ужас. Ковач бросил на него проницательный взгляд. — В лабораторию на исследование… Быстро! — приказал он, передав портсигар одному из офицеров. А затем обратился к Сореньи: — Что ж, больше вам здесь делать нечего. Придется переменить местожительство… В отделе Ковачу доложили, что Гупперт уехал куда-то на такси. — Он заметил слежку? — Заметил. Потому-то и бросился к такси. — Теперь пойдет кружить по городу до самого вечера, — рассмеялся Ковач. Через час стали известны результаты лабораторного исследования содержимого «сигарет». — Сволочи! — воскликнул Ковач, прочитав бумагу, подписанную экспертами. — Сволочи, — повторил он и с силой ударил кулаком по столу. — Вот ведь на что пошли… Распорядитесь, чтобы ко мне привели арестованного, Бела. И сами заходите сюда. Будете присутствовать при допросе… Ковач повел допрос не совсем обычным путем. — Нам еще не все известно о вас, Сореньи, — сказал он. — Но кое-что уже знаем. Скажем, типографское дело. Помните? Или взрыв склада под Эбро и всякое другое. Сореньи молчал. Губы его дрожали. Все кончено. Если они знают такие давнишние вещи, то спасения нет. — До сего дня я считал вас в известной степени жертвой слабоволия. Но теперь… — Майор кивнул в сторону портсигара, лежавшего на столе. — Вы — злодей, который не может рассчитывать ни на малейшее снисхождение. Сореньи поднял голову. Он не знал, как понимать слова майора. Что это: ловушка или путь к спасению жизни? — Клянусь вам… — Он старался говорить как можно искреннее: — Клянусь вам, я хотел уничтожить портсигар. Никогда, никогда я не пошел бы на это. — Как знать… Это очень трудно проверить. А вот скажите: от кого вы получили портсигар? Говорить? А может, они его испытывают? Майор сказал же, что не все знает о нем. Может быть, у них нет никаких данных о его связях с американской разведкой, и им нужно лишь его признание? — Я не знаю, кто он такой, — наконец, решился на ложь Сореньи. — Он пришел ко мне сегодня утром. Я его вижу впервые. Низкорослый такой, черноволосый. Угрожал мне пистолетом и потребовал, чтобы я спрятал у себя вот эту гадость. Я завернул портсигар, хотел пойти на мост и бросить в Дунай… Да вот вы опередили меня. Он развел руками и смолк. — Что ж, — Ковач прищурил глаз, будто мысленно оценивая сказанное. — Как экспромт совсем недурно. Работа директором кинофирмы вам явно пошла на пользу. Еще несколько лет, и вы вполне могли бы сами заняться сценариями. Если бы не этот досадный инцидент, конечно… Зря стараетесь, — переменил он тон. — Гупперт совсем не рассчитывает на то, что вы будете его выгораживать. Во всяком случае, он не отвечает вам взаимностью. Гупперт? Значит и он… — Ну как? Будете говорить правду? — Буду, — глухо сказал Сореньи. — Давно бы так… Прошу вас, Бела, позовите стенографистку… После того, как арестованного увели, майор Ковач позвонил генералу. — Товарищ генерал, Миклош Сореньи во всем признался. Гупперт полностью изобличается его показаниями. Требуется санкция на арест. Материалы представлю через двадцать минут… Да, поезд отходит ровно в восемь. И только сейчас старшему лейтенанту Дьярошу, присутствовавшему при этом разговоре, стали ясны все действия майора Ковача. Бела понял, почему майор оставил в стороне Гупперта и все внимание сосредоточил на Сореньи. Ведь до сих пор против Гупперта не было никаких улик. Его нельзя было обвинить ни в чем. А теперь Гупперт оказался уличенным показаниями Миклоша Сореньи. На вокзал они прибыли задолго до отхода поезда. В служебном купе их ждал сотрудник отдела. — Еще не появлялся, — доложил он майору. — Что ж, обождем… Ждать пришлось довольно долго. Экспресс тронулся в путь. Уже давно остался позади вокзал, станция Келенфельд… Наконец, поступило известие: — Гупперт здесь. Шестой вагон, четвертое купе. …Когда в купе вошли двое венгров в униформе, Корнер понял: сейчас произойдет самое страшное. — Макс Гупперт? — спросил пожилой венгр со знаками майора на петлицах. И тут же, не дожидаясь ответа, добавил: — Именем Венгерской народной республики вы арестованы.
Корнер не оказал никакого сопротивления. Всю дорогу он молчал. И лишь оставшись наедине с майором Ковачем в его кабинете, спросил: — Может быть, вы все же объясните, что это все значит? Ом говорил ровным, спокойным тоном. В голосе не слышалось ни нотки волнения, одно лишь безграничное удивление. — Всё в свое время… А пока скажите, товарищ Гупперт, как же ваше настоящее имя? Арестованный весело рассмеялся. — Нет, честное слово, такого со мной еще не бывало… Здесь какое-то недоразумение. За кого же вы меня принимаете, дорогой товарищ… э?.. э?.. — Не могу не отдать должное вашим артистическим способностям, уважаемый Гупперт в кавычках. Но отвертеться вам все равно не удастся. Вы ведь знаете некоего Миклоша Сореньи, не так ли? У Корнера потемнело в глазах. Конец! — А он, этот самый Миклош Сореньи, — продолжал майор, не давая арестованному опомниться, — не далее как три с половиной часа тому назад признался, что сегодня утром получил от вас сигареты с весьма необычной начинкой. — Послушайте, но ведь я совершенно не знаю никакого Миклоша Сореньи. И никакого портсигара я ему не давал. Я все утро находился в гостинице. Портье может подтвердить… Все это очень странно… — Возможно, — не сталспорить майор. — Кстати, откуда вы взяли про портсигар? Я ведь, кажется, упомянул только о сигаретах. Корнер почувствовал, что тонет. Оставался только один выход, и он ухватился за него, как утопающий за соломинку. — Больше ничего я вам не буду говорить, — сказал он чуть охрипшим голосом. — Вы меня хотите запутать. Ковач вызвал охрану. — Отведите арестованного в камеру… Я вам советую, — сказал он Корнеру напоследок, — хорошенько призадуматься над сложившейся ситуацией. Вы, как-будто, не новичок и, несомненно, знаете, что добровольное признание в известной степени смягчает наказание… Спокойной ночи и приятных сновидений. Сопровождаемый стражей, Корнер медленно побрел к выходу.
МЕРФИ ПАРИРУЕТ УДАР
Вошедший плотно прикрыл дверь, повернулся, быстрым движением сорвал с головы пилотку и, щелкнув каблуками, представился: — Лейтенант Спеллман, сэр! — Подойдите поближе, лейтенант. Тащите сюда вон тот стул, у окна, и присаживайтесь. Пока лейтенант устраивался, полковник Мерфи с интересом изучал его. Будущий преемник Уоткинса был здоровенный малый. Вьющиеся белокурые волосы и голубые глаза находились в вопиющем противоречии с расплюснутым носом профессионального боксера и тяжелым подбородком. «Странная помесь ангела с бандитом, — отметил про себя Мерфи. — Не слишком интеллектуальная личность. Ну и наплевать. В конце концов, нам нужен не преподаватель античной культуры для колледжа благородных девиц». Лейтенант уселся. Он положил ногу на ногу. Его длинные крючковатые пальцы непроизвольно заплясали по ручке стула. — Вы знаете, зачем вас сюда вызвали? — спросил Мерфи. — Да, сэр. — Прекрасно! Надеюсь, что мы быстро столкуемся, лейтенант… — Спеллман, Рональд Эрих Мария Спеллман, — подсказал лейтенант. — Спеллман… Ваш отец коренной американец? — Не знаю, — последовал ответ. — То-есть, как не знаете? Лейтенант завозился на стуле. — Видите ли, мне неизвестно, кто именно является моим отцом. Мать тоже не знала. — Гм… Мерфи поспешил переменить тему разговора. Он заглянул в лежавший перед ним листок. — Здесь сказано, что до армии вы были боксером, не так ли? — Был и боксером, — уклончиво ответил лейтенант. Ему очень не хотелось вдаваться в подробности своей короткой, но весьма динамичной биографии. Однако Мерфи добивался именно подробностей. — В Штатах у вас были какие-то неприятности с властями, да? — спросил он. Лейтенант тяжело вздохнул: — Были, сэр… Из-за красных, провались они в преисподнюю. Собственно, никакого отношения к красным неприятности Спеллмана не имели. Однажды ему срочно потребовались деньги. Своих не нашлось. Пришлось обращаться за помощью к согражданам. Это произошла ночью в темном переулке. Прохожий никак не хотел согласиться с тем, что Спеллмана нужно снабдить безвозвратной ссудой. Он твердо решил не расставаться с несколькими десятками долларов, которые были у него в кармане. Что же оставалось делать Спеллману? Он вынужден был пустить в ход такой веский аргумент, как браунинг. Прохожего отвезли в морг, а Спеллмана — в камеру для подследственных. В перспективе явственно вырисовывались контуры электрического стула. Но тут произошел неожиданный поворот. Убитый казался не то коммунистом, не то профсоюзным деятелем. Адвокат, нанятый друзьями Спеллмана, сыграл на этом. Он представил подсудимого великомучеником, которого хотели опутать красные. Слушая блестящую речь адвоката, судьи расчувствовались. Даже прокурор несколько раз протирал очки. Был вынесен оправдательный вердикт. Спеллман стал героем дня. Его интервьюировали, фотографировали. В довершение всего ему предложили вступить в ряды армии. Он с радостью согласился, тем более, что службу предстояло нести в Европе. — Расскажите об этих неприятностях поподробнее, — предложил Мерфи. Спеллман изложил адвокатскую версию с некоторыми новыми подробностями, вычитанными им в последних выпусках «комикс». В итоге получилось не совсем скромно. Лейтенант представлялся в образе чуть ли не национального героя, спасшего Штаты от вражеского нашествия. Мерфи, пряча улыбку, снисходительно слушал лейтенанта. При всей неправдоподобности рассказа, описание места и способа убийства граничило с профессиональным знанием дела. «Подойдет, — решил полковник. — Здоровый, жизнерадостный человек. Не то, что истерик Уоткинс с его вечными претензиями на свободу действий». Он коротко познакомил Спеллмана с кругом его новых обязанностей. — Оклад у вас будет, примерно, в два раза выше, чем сейчас, — порадовал Мерфи лейтенанта. — Это — кроме премиальных за выполнение особых заданий. Вопросы есть? — Есть. Когда приступать? Мерфи рассмеялся. Деловитость Спеллмана чрезвычайно импонировала ему. — Считайте, что вы уже приступили. Сейчас один из моих офицеров познакомит вас с будущими подчиненными. Мы их уже отобрали. Хорошие ребята, один к одному. Правда, у некоторых были неприятности, вроде вашей, но я думаю, это не помешает. Вы с ними определенно сработаетесь. Ну, пока! Лейтенант, снова артистически щелкнув каблуками, вышел из кабинета. Мерфи вызвал майора Томсона. — Видели в приемной лейтенанта? Это Спеллман. Рональд Эрих и как-то там еще. Он назначен вместо Уоткинса. Представьте его новому составу охраны, грузите всех на машину и — на Нимфенгассе. Уоткинса и всю его команду сейчас же отправьте в Зальцбург. Об исполнении доложите мне, — Мерфи посмотрел на часы, — в десять часов вечера. — Но, полковник, — взмолился Томсон, — ведь это через час! — И что же? Вполне достаточно. Пятнадцать минут на обнюхивание, пятнадцать, — туда, пятнадцать — там, пятнадцать обратно. Итого час. — А передача имущества, заключенных, составление актов? Мерфи досадливо махнул рукой. — Откуда у вас интендантские замашки, Томсон? Какие передачи, какие акты? Заключенные сидят в подземных камерах, имущество тоже на месте. Ничего не надо передавать и принимать. Важно все проделать как можно быстрее и отправить Уоткинса с его головорезами раньше, чем они сообразят, что случилось. Ясно? Выполняйте. И имейте в виду, что мне начинает приедаться вечная возня с вами. Томсон пулей вылетел из кабинета. Мерфи, покачивая головой, поглядел ему вслед. Удивительный человек! Если его не подстегивать, он может заснуть на ходу. Полковник зашагал по комнате. Итак, «операцию К-6» можно считать завершенной. Через несколько часов Корнер будет в Вене. А утром газеты поднимут крик о таинственном исчезновении в русской зоне австрийца Макса Гупперта. Хорошо бы на этом фоне подчеркнуть свою добропорядочность и гуманность. С одной стороны — русские, попирающие все и всякие законы человеческой морали, с другой — джентльмены, по-настоящему уважающие права человека. С одной стороны — похищение, а с другой — ну, скажем, освобождение. Но кого освободить? Мерфи вытащил из сейфа список заключенных и пробежал его глазами. Как на зло, нет подходящих кандидатур. Ни одного уголовного. Сплошные красные. А вот этот — Марцингер? Мерфи вспомнил, что обещал передать писателя, с которым так ничего и не удалось сделать, австрийскому суду — за спекуляцию сигаретами. Кажется, об этом даже сообщалось в печати. Дело уже давно состряпано. Марцингер получит, минимум, пять лет. Отлично! Надо, чтобы сообщили австрийским властям. Тоже будет очень внушительно. В то время, как русские похищают ни в чем не повинных людей, хотя бы этого самого Гупперта, Си-Ай-Си передает задержанных преступников австрийскому суду. Что может быть убедительнее для рядового австрийца? Правда, за время своего заключения Марцингер кое-что видел. Вероятно, он будет болтать на суде. Но не беда. Против этого есть испытанное средство. Мерфи тотчас же позвонил в управление американского военного комиссара и сообщил, что дело Марцингера надо назначить к слушанию в австрийском суде. — Да, в печати объявить можно и даже нужно, — ответил Мерфи на вопрос чиновника… — Публики никакой. Дело придется слушать при закрытых дверях. Нет, нет, не могу разрешить, задеты интересы оккупирующей державы. И еще одно: сразу же после вынесения приговора пусть отправят Марцингера для отбытия наказания в одну из тюрем американской зоны… Разбор дела назначьте на воскресное утро. — О, это невозможно. Австрийцы будут протестовать. — Да что вы с ними церемонитесь, — рассердился Мерфи. — Назначьте — и всё! Они договорились, что передача подсудимого австрийским властям произойдет в здании суда за полчаса до начала судебного заседания. Закончив разговор, Мерфи удовлетворенно потер руки. Не желал бы он сейчас быть на месте красных! На их головы рушится тройной удар, а они ни о чем не подозревают… На этот раз Томсон оказался аккуратным. Ровно в десять он доложил полковнику о том, что все сделано. — Как реагировал Уоткинс? — поинтересовался Мерфи. — Я думал, придется вязать. Но Спеллман его нокаутировал и уложил в машину. Полковник рассмеялся. Бедняга Уоткинс, теперь и ему пришлось испытать вкус чужих кулаков. — А его парни? — Сразу скисли. В общем, всё благополучно. — Прекрасно… Томсон, я сейчас прилягу ненадолго. Как только прибудет Корнер, немедленно ко мне. — Слушаюсь! Мерфи проснулся от негромкого покашливания. Рядом стоял Томсон. По его лицу полковник понял, что случилась неприятность. Он быстро поднялся. — Что такое, Томсон? — Ничего особенного… — промямлил тот. Полковника взорвало: — Скорей же, черт бы вас побрал! — Только что звонил Вальнер, из Брука. Он остановил поезд и все такое… Но… Корнера в вагоне не оказалось. — Что значит «не оказалось»? Вместо ответа Томсон развел руками. Мерфи выругался. — Дурак он, ваш Вальнер, и вы вместе с ним. Пьян был, вот и не нашел Корнера. Залез, вероятно, в другой вагон. На столе под стеклом лежало расписание поездов. Полковник склонился над ним. Экспресс прибывал в Вену в час ночи. Сейчас было еще только двенадцать. — Переодевайтесь в гражданское, Томсон — и на вокзал. Надо немедленно предупредить Корнера, чтобы не выходил, пока не разойдутся встречающие. Иначе, чего доброго, его увидит кто-либо из друзей Гупперта, быть может, даже жена, и тогда не оберешься неприятностей. Полковнику еще и в голову не приходило, что весь его так чудесно задуманный план рухнул. Он узнал о катастрофе лишь час спустя, когда Томсон ворвался в кабинет и, прерывисто дыша, сообщил: — Корнер… арестован… венграми. У Мерфи на мгновение перехватило дыхание. Но он тотчас же совладал с собой и произнес ледяным тоном: — Вы паникер, майор Томсон. Выйдите вон и выпейте холодной воды! Потрудитесь привести себя в порядок, а затем уж входите с докладом. Ошеломленный Томсон повернулся на каблуках и вышел. Когда он снова зашел в кабинет, то сумел доложить более или менее сносно: — Майор Корнер в восемь часов вечера арестован в Будапеште, сэр. Прямо в вагоне поезда. — Откуда вы узнали? — От корреспондента «Юнайтед пресс», который случайно присутствовал при аресте. Он считает, что арестован коммунист Гупперт, чрезвычайно рад этой сенсации и уже послал телеграмму на четыреста слов своему агентству. — Надеюсь, у вас хватило ума, чтобы не разубеждать его… — За кого вы меня принимаете, сэр? — Ладно, ладно, — поморщился, Мерфи, — можете идти. Когда дверь закрылась за Томсоном, полковник обхватил голову обеими руками и глухо застонал. Он привык к неудачам — недаром ведь работал в разведке. Но такого ошеломляющего удара, к тому же на самом пороге триумфа, он еще никогда не получал. Как же это случилось? Корнер попался! Корнер… Да к черту Корнера, кто он ему, в конце концов, сын или брат? Он попался, он сам, старый дурак, именуемый полковником Мерфи, попался — это посущественнее. Такой провал!.. Теперь ему крышка. Придется подать в отставку. Этот идиот Кли будет торжествовать: «Я говорил, я предупреждал…» Полковник чувствовал, что задыхается. Его распирала ярость. Один-ноль в пользу красных! Да какое там один-ноль! Десять-ноль! Сто-ноль, тысяча-ноль, черт подери! Мерфи испытывал неукротимое желание на чем-нибудь излить свою злость. Схватив пачку газет с этажерки, он с размаху швырнул их на пол. В глаза бросился яркий заголовок в одной из газет: «Инцидент на коммунистическом конгрессе в Венгрии. Австрийский коммунист Гупперт критикует народную демократию». Что это такое? Ах да, его собственная вчерашняя идея. Боже, каким многообещающим всё это было… Было? А что, если… Мысль была неожиданной, еще очень неопределенной и расплывчатой. Полковник Мерфи сопоставил обстоятельства: Корнер — Гупперт арестован. Свидетелем его ареста был американский корреспондент, который об этом протрубит на весь мир. Австрийская, а следовательно, и вся мировая общественность знают (благодаря его, Мерфи, находчивости) о том, что вчера между Гуппертом в советским делегатом произошло столкновение. Какой же вывод может сделать непредубежденный человек? Только тот, что Гупперт арестован венграми за свои нелестные высказывания по адресу народной демократии. Совсем неплохо. Но, возможно, венгры вскоре докопаются, если уже не докопались, что собой представляет в действительности этот «Гупперт». Корнер, припертый к стене уликами, может заговорить. Всплывет на поверхность затея с Гуппертом. Да разве только это? Ведь Корнер знает многое, очень многое… Как отвести удар? Нужно его предупредить. Перед мысленным взором Мерфи уже вставали строки завтрашней передовой в «Винер курир»: «…Вот какая судьба постигает легковерных людей, которые считают коммунизм не кровавым террором, а неким учением о справедливости, равенстве и братстве. Пусть трагедия несчастного Макса Гупперта заставит призадуматься всех тех, которые по своей наивности, легковерности, неопытности тащат коммунистическую колесницу. Всех волнует сегодня судьба Гупперта. Что с ним будет? Мы не сомневаемся: его ждет гибель. Гупперта, разумеется, обвинят в шпионаже. На процессе он „признается“ во всем, а затем закончит жизнь в каком-нибудь застенке…» Мерфи воспрянул духом. Еще не все потеряно. Родившаяся мысль сулила известную перспективу. Гупперта здесь знают многие. Если разумно повести дело, можно рассорить австрийских сторонников мира. И это будет совсем неплохим реваншем. — Томсона, Диллингера и Иеля — ко мне немедленно, — приказал Мерфи своему адъютанту. — Затем поедете в «Винер курир» и доставите сюда Стивенсона. А к шести часам утра чтобы у меня был «Тридцать шестой». — Где… — попробовал было заикнуться рыжий О’Бриен. — Это меня не касается. Хоть из преисподней, но к шести чтобы был у меня. Не будет — завтра же отправитесь в Штаты. Угроза подействовала. О’Бриену до смерти не хотелось возвращаться в Штаты. Здесь ему жилось куда веселее. Еще не было шести, когда «Тридцать шестой» постучался в двери кабинета Мерфи. — Как живете? — приветствовал его полковник. Бессонная ночь дурно сказалась на нем. Уголки рта опустились еще ниже, под глазами набрякли багровые мешки. — Спасибо, господин полковник, так себе… «Тридцать шестой» снял очки и стал быстро-быстро протирать их носовым платком. Карл Хор сильно волновался. Случилось, верно, нечто очень серьезное, если он потребовался так срочно.УСЛУГА ЗА УСЛУГУ
Оглядываясь на пройденный путь, Карл Хор не мог с точностью определить, что именно привело его в объятия американской разведки. «Судьба!» — думал он и печально вздыхал. Однако если бы Карл Хор припомнил и правильно оценил некоторые обстоятельства, которые, как ему казалось, играли незначительную роль, он перестал бы сетовать на мифическую особу, именуемую судьбой. В самом деле, при чем здесь судьба, если Карл Хор сам, зажмурив глаза, добровольно полез в шелковую петлю, уготованную ему разведчиками. В мальчишеские годы Хор дружил с Максом Гуппертом. Макс был не намного старше его, но гораздо взрослее и серьезнее. Под влиянием Макса формировались первые юношеские убеждения Хора, вместе с ним вступил он в подпольный комсомольский кружок. Когда же Макса Гупперта забрали в гитлеровскую армию, Хор потерял связи с кружком. Он и не стал их особенно искать. Юношу привлекла карьера журналиста. Он поступил в венский университет и принялся за учебу. Однажды — это было в последнюю военную зиму — Карл Хор вернулся в свою комнату со студенческой вечеринки. Он был под хмельком. Мурлыча песенку, повернул выключатель и разинул рот от изумления. На его постели лежал грязный, оборванный мужчина, с истощенным, давно небритым лицом. — Ну-ка, поднимайтесь! Кто вы такой? — растолкал Хор незнакомца и тут же узнал его. Это был один из членов комсомольского кружка. Ему удалось бежать из гитлеровского лагеря смерти. Спасаясь от погони, он вспомнил о Хоре и через незапертое окно пробрался в его комнату. Хор не отказал беглецу в поддержке. Два дня тот прожил у него. За это время Хор прилагал все усилия, чтобы раздобыть для него какие-либо документы. Хору не повезло. Он наткнулся на агента гестапо, был схвачен на своей квартире вместе с человеком, которого укрывал, и попал в концлагерь. От неминуемой гибели Хора спас лишь приход Советской Армии. Он вернулся в Вену, преисполненный радужных надежд. Теперь все пойдет по-другому. Он закончит университет, станет известным журналистом, напишет книгу… Но это осталось лишь мечтой. Через несколько дней после окончания войны Хор получил известие, что гитлеровцы, отступая, сожгли усадьбу его дяди, который все время оказывал ему материальную поддержку. Об учебе нечего было и думать. Пришлось искать работу. Но не так-то легко было найти место в Вене, где насчитывались десятки тысяч безработных. С помощью друзей Хору удалось устроиться корректором в редакции прогрессивной газеты «Дер таг». Он воспрянул духом. Ничего, немного поработает корректором, осмотрится, затем начнет писать. Его оценят, и он все же станет журналистом. В партию Хор решил не вступать. Хватит с него политики. Через некоторое время в газете появились интересные заметки о быте венцев. Они были подписаны «Кахо». Это был псевдоним, избранный Карлом Хором. Заметки имели некоторый успех. Редактор газеты обратил внимание на Хора и предложил ему написать что-нибудь посолиднее: — Испытайте перо. Мне кажется, у вас недюжинные способности. Вместе с Хором в корректорской временно работал некий Рихард Майзель, тихий, незаметный человек с вечной улыбкой на лице. Хор поделился с ним своей радостью. Майзель обрадовался успеху коллега и подсказал ему новую тему. В доме, где он проживает, поселился некий Отто Браун. Майзелю точно известно, что он работал в венском управлении гестапо. — А теперь он метранпаж в «Винер курир». Эта газета принимает к себе всякий сброд, — возмущенно говорил Майзель. — Ваша статья насчет этого попала бы в самую точку. — Да, подходящая тема, — согласился Хор и стал расспрашивать коллегу о подробностях. Он не заметил, что в глазах у Майзеля мелькнуло злое торжество… Через несколько дней в газете появилась новая статья Хора. В ней рассказывалось о гитлеровцах, пригретых новоявленными покровителями. В числе прочих приводился также пример и об Отто Брауне, бывшем гестаповце, ныне метранпаже «Винер курир». Редактор газеты предложил Хору занять освободившуюся должность корреспондента по происшествиям. Хор с радостью согласился. Он был очень доволен. Наконец-то осуществилась его мечта. Он стал журналистом. В тот же день Хор перебрался из корректорской в предоставленную ему комнату рядом с кабинетом редактора. Но вскоре случилась неприятность. Как-то в дверь постучали. — Войдите. Зашел старичок. Этакий опрятный, сухонький венский старичок в черном сюртуке, старомодной черной шляпе и с зонтиком в руках. — Прошу извинения, — робко сказал он. — Видимо, я ошибся дверью. Мне нужен редактор. — Редактора сейчас нет, — ответил Хор. — А по какому вопросу? Возможно, я буду вам полезен. Садитесь, пожалуйста. Старичок, кряхтя, уселся на стул. Порывшись в кармане, он вытащил оттуда аккуратно сложенную газету «Дер таг». Это был номер со статьей Хора. Статья была обведена красным карандашом. — Скажите, кто писал эту гадость? — спросил старичок. — Ведь меня, честного человека, здесь ошельмовали, смешали с грязью. Кровь бросилась Хору в лицо. Неужели он что-то на путал? — А кто вы такой, позвольте спросить? — Я Отто Браун… Меня называют в статье гестаповцем, а между тем я жертва гитлеровского режима. Я был активным антифашистом, сидел в концлагере. Вот справка, смотрите. Старичок положил на стол бумагу. Хор прочитал: «…в концлагере Маутхаузен с 1940 по 1945 год… Член общества жертв нацистского режима»… Боже, боже, старик сейчас пойдет к редактору, и его, Хора, с позором изгонят отсюда. — Я этому негодяю ни за что не прощу, — говорил между тем посетитель, складывая газету. — Его надо отдать под суд за клевету… Не знаете, какой подлец написал статью, молодой человек? Что оставалось делать Хору? Он пошел ва-банк. — Я написал, — признался он. — Но прошу вас, не губите меня. Я сейчас все объясню. Старичок внимательно и, казалось, сочувственно выслушал взволнованный рассказ Хора. — Майзель у нас уже не работает. Но я завтра разыщу его и к вам приведу, если вы мне не верите. Только умоляю, не говорите ничего редактору. Я готов вам возместить все убытки, готов заплатить какое угодно вознаграждение. — Много ли с вас возьмешь, — хихикнул старичок. — Да и деньги мне не нужны… Бог с вами! Вижу, не по злому умыслу вы это совершили. Только как же мне поступить, если кто-нибудь заинтересуется статьей, да вздумает донимать меня? Еще и по судам затаскают, прежде чем докопаются до истины… Нет, как мне вас ни жаль, а все же придется потребовать у редактора поместить опровержение в газете. Хор, покусывая губы, лихорадочно искал выхода. Он видел, что гнев посетителя остыл. Но в то же время старик был прав: из-за статьи Хора у него могли быть крупные неприятности. — Послушайте, — вдруг предложил Хор, — а если я дам расписку в том, что все написанное мною про вас не соответствует действительности и основано на недоразумении, что я целиком и полностью признаю свою вину и приношу вам свои искренние извинения?.. Такая расписка вас устроит?.. Старичок наморщил лоб. — Ладно, — взмахнул он зонтиком, который не выпускал из рук. — Так и быть, пишите расписку. Не хочется мне портить вашу карьеру. Но в следующий раз будьте осторожнее. Никогда не полагайтесь на других, а пишите только о тех фактах, которые вы лично проверили. Хор кинулся за бумагой. Он был счастлив, что все кончается так благополучно. Они расстались почти друзьями. Отто Браун получил расписку, а Хор вернул себе спокойствие. Но не надолго. Не прошло и недели, как старичок снова заявился к Хору. На сей раз он пришел с просьбой. Не может ли Хор сказать ему, какие материалы будут помещены в завтрашнем номере газеты «Дер таг»? Может быть, он покажет ему оттиски готовых полос? Дело в том, что его, как метранпажа, интересует верстка других газет. Его всегда упрекают, если какая-либо газета сверстана лучше, чем у него. Отказ вертелся у Хора на языке. Он понимал, что поступит нечестно, если покажет человеку из другой газеты еще не готовый номер. Но он вспомнил про расписку и промолчал. В конце концов, не так уж страшно. Завтра газета все равно выйдет в свет. Да к тому же никто об этом не узнает. Так был сделан первый шаг по пути к предательству. Отто Браун приходил несколько раз. Затем он попросил, чтобы Хор («не откажите в любезности») ежедневно сообщал ему по телефону о плане следующего номера газеты. Он ведь уже не молод, ему трудно ходить, да еще подниматься на третий этаж. Хор наотрез отказался. Старичок тяжело вздохнул и произнес: — А все-таки вы не умеете ценить добра. Ведь я мог бы с вами поступить совсем по-другому, не правда ли? Хор почувствовал в его словах угрозу и согласился. Сначала он страшно нервничал, когда вечерами, в установленное время раздавались телефонные звонки. Но постепенно привык и стал относиться к ним, как к неизбежной необходимости. Когда через несколько недель звонки неожиданно прекратились, Хор даже почувствовал какую-то пустоту, словно из его жизни ушла привычная ноющая боль. Он решил, что старик, вероятно, умер. Но прошло немного дней, и однажды утром к нему на квартиру постучался почтальон. — Вам денежный перевод. Хор вскочил с постели. Перевод? Очень кстати. Он на днях познакомился с прехорошенькой певицей из «Винтергартена». Девочка, видно, приняла его за птицу высокого полета, и ему не хотелось разубеждать ее. А для этого нужны были деньги. Взглянув на сумму перевода, Хор округлил глаза. Ого, тысяча шиллингов! От кого же? Неужели снова от дяди? Он расписался и повернул бланк. «За газетные услуги», — было выведено там каллиграфическим почерком. И подписано «Отто Браун». Хор возмутился. Да как он смеет, этот мерзкий старикашка! Его покупать! Он хотел вернуть деньги обратно почтальону, но тот отказался. — Нельзя. Вы уже расписались. — Ладно, — сказал Хор. — Я сам отошлю. Но осуществить это оказалось не так-то легко. На бланке перевода не было обратного адреса. В результате получилось, что Хор пошел на свидание с Эдной (так звали певичку) с тысячей шиллингов в кармане. Эдна была в тот вечер особенно мила. Она так прелестно надувала губки, что у Хора закружилась голова. Захотелось ошеломить ее своим богатством. Он повел Эдну в шикарнейший бар. Утром, когда они расстались, в его кошельке не осталось ни единого шиллинга. Певичка, несмотря на свою молодость, оказалась опытной особой. Ей ничего не стоило увлечь Хора. Вскоре он совсем потерял голову. Все его заботы сводились к тому, чтобы сохранить в глазах Эдны ореол преуспевающего журналиста, без счета разбрасывающего деньги направо и налево. Вполне естественно, что в этих условиях Хор не только не смог привести в исполнение свое благое намерение вернуть Брауну тысячу шиллингов, но даже не отказался бы от еще одного такого перевода. Вскоре Эдна, заметив, что деньги ее нынешнего ухажера находятся на пределе, стала охладевать к нему. Ей вовсе не улыбалась перспектива нежных лобзаний при лунном свете на берегу Дуная. Она была очень практичной особой и считала, что с ее красотой было бы глупо не подцепить богатого покровителя и не обеспечить себе будущее. Хор чувствовал, что для того, чтобы удержать Эдну, потребуется много денег. Влюбленный до потери сознания, он оправдывал девушку: ее окружают богатые поклонники, она привыкла к роскоши и комфорту. Ему нужны были деньги, деньги, деньги… И он одалживал их у своих знакомых, писал под разными псевдонимами глупые статьи для полупорнографических журналов, занимал деньги у ростовщиков. Через месяц он оказался кругом в долгах. Как раз в эти дни Хора вызвали в союз журналистов. Удивляясь, что бы это могло значить, он явился к секретарю союза. — С вами хочет поговорить один американский коллега, — сказал тот. — Он заинтересовался вашими бытовыми картинками из прошлого Вены… Очень приличный человек, не из тех, которые кладут ноги на стол, — добавил он, заметив на лице Хора выражение досады. Хор пожал плечами. Ладно, он побеседует с американцем. Может быть, тот из более или менее сносной газеты. Тогда можно будет заработать. Секретарь союза вышел в соседнюю комнату и вернулся с высоким худым человеком в черном костюме. Он что-то пробормотал, представляясь Хору. Секретарь посмотрел на часы и воскликнул: — О, я опаздываю… Вы ничего не имеете против, господа, если я оставлю вас одних?.. Майор Томсон (это был он) не стал добираться до цели обходными путями. Выдавив несколько фраз о статьях, якобы заинтересовавших его, он вдруг выложил на стол расписку, которую Хор выдал Брауну, и бланк денежного перевода на тысячу шиллингов с подписью Хора. — Узнаете? Хор вскочил. Попался!.. Теперь он ясно понял, что наделал. Томсон со свойственной ему лаконичностью изложил два возможных варианта поведения Хора и последствия каждого из них. Первый вариант: Хор отказывается от дальнейшего сотрудничества с Си-Ай-Си (Томсон так и сказал — дальнейшего). Расписка пересылается редактору, Хор изгоняется из газеты. Позорный конец карьеры и полуголодное существование. Второй вариант: Хор закрепляет свои связи с американской разведкой («Вот кто был Браун», — с ужасом подумал Хор), придает им официальный характер и начинает выполнять задания. Выгоды этого варианта: полная материальная обеспеченность и негласное, но действенное американское покровительство. Хор был ошеломлен. Значит, все это подстроено американской разведкой. Какие у них длинные руки! Американец прав: теперь существуют только два варианта. И раз все пошло прахом, и он запятнан, то выбор может быть один. О том, что существует третий вариант: плюнуть разведчику в рожу, пойти к редактору и во всем ему честно признаться, Хор даже и не подумал. Вместо этого он шагнул в бездонную трясину предательства. Хор обрел новое имя — «Тридцать шестой». Задание, которое он получил, было нетрудным. Он должен был принять активное участие в движении сторонников мира, добиться выдвижения на пост председателя либо секретаря одного из комитетов. Ему это удалось. В дальнейшем Томсон потребовал от него подробных характеристик различных прогрессивных деятелей. Его интересовало все, вплоть до мельчайших подробностей личной жизни людей. Потом Хору пришлось принять участие в более серьезном деле. За это он был принят лично полковником Мерфи. А затем наступила очередь Макса Гупперта… Нельзя сказать, что Хор предавал со спокойной душой. Но Эдна требовала все более дорогих подарков. Нужны были большие деньги. А Си-Ай-Си хорошо платила. И вот Хор предавал и каялся, предавал и каялся, предавал и каялся… Полковник Мерфи прекрасно знал историю Карла Хора. Он был осведомлен также об его взаимоотношениях с Эдной. Более того, эта достойная девица сама не раз бывала в кабинете полковника и получала от него вместе с определенными суммами денег подробные инструкции о том, как следует вести себя с молодым журналистом. Поэтому свой разговор с «Тридцать шестым» Мерфи начал с обещания, которое подействовало на Хора, как рюмка крепкой водки на закоренелого алкоголика: — Мне все известно про Эдну, Хор. Я помогу вам… Она будет вашей, если вы выполните мое задание. Но имейте в виду, придется основательно потрудиться. Задание, действительно, было не из легких. Используя в качестве предлога арест венграми мнимого Гупперта, требовалось внести раскол в ряды австрийских сторонников мира. — Представляете себе, с какого конца нужно браться за дело? — спросил Мерфи. Хор задумался… — Да, знаю… Начинать надо с жены Макса Гупперта — Мицци… Но, господин полковник, — он смущенно кашлянул, — насчет Эдны — это не шутка? Мерфи, улыбаясь, клятвенно поднял два пальца. — Клянусь! Услуга за услугу. Все будет в порядке. Считайте, что Эдна ваша.МИЦЦИ ВСТРЕЧАЕТ МУЖА
Мицци решила сегодня ночью пойти на вокзал встречать Макса. Правда, Киршнер сказал, что Макс предварительно позвонит, когда будет выезжать из Будапешта. Но ведь могло случиться и так, что он не дозвонился. А потом, может быть, он звонил днем, когда в комитете никого не было. Экспресс прибывал поздно ночью. Чтобы избежать неприятных встреч с назойливыми кавалерами из американских казарм, расположенных поблизости, Мицци поехала на вокзал еще вечером, когда на улицах было много народу. В зале ожидания царила обычная толчея. Мицци едва удалось найти свободное местечко. Она с трудом втиснулась между двумя огромными корзинами. Их охранял спекулянтского вида толстяк в засаленном пыльнике, который тревожно посматривал в сторону усатого вокзального полицейского. Толстяк подозрительно покосился и на Мицци, но решил, видимо, что с этой стороны опасность ему не угрожает, и снова принялся наблюдать за полицейским. Вечерние поезда убывали один за другим. Постепенно в зале стало не так многолюдно. Ушел я толстяк с его корзинами. Мицци смогла, наконец, усесться поудобнее. Полицейский, расхаживавший с видом хозяина по залу, остановился у скамьи, на которой дремал пожилой, плохо одетый мужчина с землистого цвета лицом. — Ишь, разлегся! — потряс он его за плечо. — Убирайся вон отсюда! Здесь тебе не ночлежка, понятно? Мужчина не ответил ни слова, быстро поднялся и тенью скользнул к выходу. Лишь у самой двери он пугливо оглянулся, словно желал убедиться, не следует ли полицейский за ним. Полицейский грозно посмотрел ему вслед и, крутнув усы, направился к другой скамье. Здесь примостился маленький старичок, совсем седой и сгорбленный. Заметив опасность, он с трудом встал и, опираясь на палку, потащился к двери. Бездомные! Вот так они бродят всю ночь. Выгонят из вокзала, они пойдут дремать в сквер. Застигнет там дождь, направятся в здание почты. Оттуда снова на вокзал… Полицейский явно искал очередную жертву. Его взгляд с профессиональной пытливостью шарил по залу. «Чего доброго, еще ко мне придерется», — подумала Мицци. Она подошла к кассе, взяла билет и вышла на перрон. Было еще только двенадцать. Ей пришлось ждать почти час. Но вот вдали, точно глазища чудовища, засверкали два ярких огня экспресса. Они быстро приближались. Раздались удары вокзального колокола. Постепенно замедляя ход, вагоны один за другим проплывали мимо Мицци. Наконец, поезд совсем остановился. Против нее оказался шестой вагон. Из него выскочил взлохмаченный краснолицый малый в роговых очках и с пачкой бумаг в руке. Он так спешил, что чуть не сбил с ног мужчину, стоявшего неподалеку от Мицци. Они со злостью посмотрели друг на друга, но вместо того, чтобы поругаться, вдруг заулыбались. — Томсон! — Девис! О! Оба заговорили по-английски. Мицци вдруг послышалось, будто краснолицый назвал фамилию Гупперта. Она стала прислушиваться, но почти ничего не поняла. Но разговор шел действительно о Гупперте, так как его фамилия упоминалась несколько раз. Затем краснолицый, пожав руку своему собеседнику, снова понесся по перрону, озираясь по сторонам. Видимо, найдя то, что ему было нужно, он ринулся к двери со светящейся надписью «Телеграф». Макс не приехал. Мицци обождала еще немного, а затем пошла домой. На сердце было тревожно. Почему говорили о Максе два иностранца? Неужели с ним что-нибудь случилось? Так она и уснула, с тяжелым щемящим чувством. Утром ее разбудил громкий стук. Накинув халат, она подошла к двери. — Кто там? — Скорей, — раздался голос Хора, — случилась беда! У Мицци екнуло сердце. Вчерашний разговор на вокзале!.. Дрожащими руками она отперла дверь. Хор вошел в комнату и, даже не поздоровавшись, бросил на стол газету «Винер курир». — На, читай, Мицци! Наш Макс арестован венграми! Мицци схватила газету. «Сенсационный арест австрийского коммуниста Макса Гупперта венграми», кричал заголовок. Она быстро пробежала глазами текст.
— А это не ложь, Карл? Хор горько усмехнулся. — Я тоже так думал. Но об этом сообщается почти во всех газетах. Даже по радио передавали… — Но… за что же его арестовали? — Мицци было трудно говорить. Она едва сдерживала рыдания: — Я… я ничего не понимаю. Что же делать? Слезы заструились по ее щекам. Хор шагал по комнате, заложив назад руки. Он ушел глубоко в себя и говорил, не глядя на Мицци. — Они с ума посходили, эти венгры, вот что. Им всюду мерещатся шпионы и диверсанты. Арестовывают, кого попало. Недавно арестовали какого-то американского коммерсанта. Теперь Макса. Что он им сделал, спрашивается? Ведь он тоже коммунист… Но им на это наплевать. Макс, наверное, сказал, что в Вене трамваи быстрее ходят. Значит — уже шпион. Мицци вытерла слезы и зашла за ширму. Оттуда донесся шорох одежды. — Ты куда собираешься, Мицци? — спросил Хор. — Как куда? — послышалось из-за занавески. — К Киршнеру, конечно. Посоветуюсь с ним, как быть. Хор хмыкнул. — Уж Киршнер тебе посоветует, как же… «Обожди, милая, все утрясется, все выяснится». — Он довольно удачно имитировал спокойный голос Киршнера. — А за это время твоего Макса в Венгрии повесят, — зло отчеканил Хор. — И тогда Киршнер тебе скажет: «Значит, милая, он действительно был шпионом». Вот и вся помощь Киршнера. Он ведь фанатик, способен отдать жену в детей, лишь бы престиж партии не пострадал. А уж Максом он, не задумываясь, пожертвует. Мицци вышла из-за ширмы. Она уже была одета. — Зачем ты так говоришь, Карл, — укоризненно сказала она. — Это несправедливо. Киршнер хороший человек. Наступил решительный момент. Хор ринулся в лобовую атаку. — Я вот что скажу тебе, Мицци. Нас двое близких у Макса: ты — его жена и я — его лучший друг. Послушай меня: Макс вернется к нам только в том случае, если мы поднимем шум. Нужно во весь голос протестовать против этого неслыханного насилия, нужно потребовать, чтобы венгры немедленно освободили Макса. Нас поддержат многие, очень многие. И, ей богу, не велика беда, если Киршнера среди них не будет. Мицци задумалась. Хор ждал, затаив дыхание. От напряжения у него даже приоткрылся рот. — Нет, Карл… Может быть, ты и прав, но с Киршнером надо посоветоваться. Макс всегда говорил, что Киршнер — добрейшая душа, любому готов помочь… Так ты пойдешь со мной? Она вытащила ключ из сумочки и выжидающе посмотрела на Хора. Атака сорвалась. — Если ты считаешь нужным… — Он пожал плечами. — Пойду, конечно. Что еще оставалось делать! Несмотря на ранний час, они застали Киршнера в комитете. Он уже знал о случившемся с Максом. Киршнер не стал прибегать к сомнительной помощи слов утешения. Он был с Мицци откровенен. — Я пока сам еще ничего не пойму. Хорошего в этой истории, конечно, мало. Вишь, как все наши «друзья» захлебываются от восторга, — он кивнул головой на стопу реакционных газет, лежавшую у него на столе. — Для них это сущий клад… Одно только я знаю твердо: Макс ни в чем не виноват. А раз так, то вскоре недоразумение выяснится, и его выпустят на свободу. Главное сейчас для нас — не терять головы и не поддаваться ни на какие провокации. — Вот видишь, Карл, — Мицци взглянула на Хора. — Ты был неправ. — А что же ты говорил? — заинтересовался Киршнер. Хор не мог отмолчаться. — Я считаю, что нужно предпринять какие-то шаги для освобождения Макса. Киршнер пожал плечами. — Согласен. Но пока еще мы слишком мало знаем. Вот выяснится обстановка, тогда сделаем все, что от нас зависит, для быстрейшего освобождения Макса… Да, да, быстрейшего, — подчеркнул он. — В том, что Макс рано или поздно будет освобожден, я абсолютно уверен. Больше всего Хор опасался, как бы Мицци не вздумала вдаваться в подробности их разговора. Но она больше ничего не сказала, и он успокоился. Хор проводил Мицци до выхода. — Где ты будешь в течение дня? — спросил он. — Возможно, поступят новости о Максе. Как тебе их передать? Мицци встрепенулась: — Ты думаешь, еще сегодня могут быть новости? — Не исключено. Киршнер, вероятно, позвонит в Будапешт. — Сейчас я пойду на телефонную станцию, отпрошусь домой на сегодня… Какая я сейчас работница! — Она слабо улыбнулась. — Очень прошу тебя, Карл, если что будет, — обязательно зайди. Я буду ждать… Хор вернулся в помещение комитета и, остановившись у окна, погрузился в глубокое раздумье. Обработать жену Макса Гупперта оказалось тяжелее, нежели он рассчитывал. На его плечо легла чья-то рука. Он вздрогнул и обернулся. Это был Киршнер. — Чего задумался? О Максе, да? Не печалься, все будет хорошо… Скажи, Карл, ты не забыл? Ведь завтра воскресенье. — И что же? — не понял Хор. И тут же хлопнул себя ладонью по лбу: — Забыл! Ей богу забыл! — Вот видишь, — упрекнул его Киршнер. — Что теперь делать? — Так ведь в моем распоряжении еще целый день. Успею. — Сколько у тебя осталось билетов? — Штук двести. Да вы не беспокойтесь. Все раздам… Речь шла о билетах на общегородское собрание сборщиков подписей под Стокгольмским воззванием. Оно должно было состояться завтра на зимнем стадионе. На их район пришлось около шестисот билетов. Четыреста из них уже были розданы заводским комитетам сторонников мира. Хор вытащил билеты из шкафа и стал составлять список. Клуб молодежи — двадцать штук, комитет сторонников мира служащих почты — шесть, союз демократических женщин… Он почему-то вспомнил, что помещение союза женщин находится совсем рядом с резиденцией полковника Мерфи. Интересно, увидит ли его полковник, когда он будет заходить с билетами в союз? И тут ему пришло в голову, что Мерфи может заинтересоваться билетами… Двести человек… Если подобрать решительных ребят, то они смогут основательно повлиять на весь ход собрания. И оно может стать очень бурным. Особенно, если поднять на нем такой вопрос, как арест венграми лучшего сборщика подписей Макса Гупперта… Подать полковнику эту мысль? Может быть, тот станет к нему еще благосклонней. И то, что он говорил насчет Эдны… Да, да! Сейчас же к нему! Хор сказал Киршнеру, что идет раздавать оставшиеся билеты. Потом ему нужно зайти в редакцию, так что в комитет сегодня он не вернется. Они встретятся завтра на митинге. …Идея Карла Хора нашла у полковника Мерфи поддержку. Он дополнил ее еще несколькими важными штрихами. — Имейте в виду, Хор, жена Гупперта должна обязательно выступить, — приказал полковник. — Без нее мы не добьемся нужного эффекта. Я понимаю, вам тяжело… Но пусть это будет даже совсем безобидное выступление. Следующий оратор сможет истолковать ее слова так, как нам требуется. Главное, чтобы она выступила. Итак, первым выступаете вы, затем жена Гупперта, вслед за ней ваш депутат. Ребята поддержат… Полковник второй раз за сегодняшний день подал Хору руку и с чувством пожал ее. Из «Тридцать шестого» выходит дельныйработник, честное слово! Чего стоит хотя бы эта идея с билетами. С тем, кого Мерфи называл «ваш депутат», Хор договорился быстро. Этот старик-пенсионер, который в самом деле когда-то являлся депутатом парламента, был введен в состав комитета благодаря настояниям Хора. Пользы от него не было никакой. Единственное, на что он был способен — это произнесение речей. Говорить он любил и, надо отдать ему справедливость, умел. Старик знал, что в комитете многие настроены против него. Особенно он не любил Киршнера, как, впрочем, и всех коммунистов. Поэтому, когда Хор разъяснил ему, что от него завтра потребуется, он с радостью согласился. — Я уже давно пришел к выводу, что с коммунистами пора кончать дружбу, — став в привычную позу оратора, заявил он. И тут же поделился с Хором только что созревшим у него планом: — Мы создадим новый комитет сторонников мира, без коммунистов. Хор горячо поддержал его. Он был уверен, что такое предложение очень понравится Мерфи. К Мицци Хор зашел почти в полночь. — Завтра у нас митинг, — сказал он. — Тебе придется выступить. Вот текст. Он развернул припасенную бумажку. В ней было от имени Мицци очень коротко сказано о том, что она все свои силы отдаст делу борьбы за мир. Она очень сожалеет о недоразумении с Максом и надеется, что друзья помогут ей вернуть мужа целым и невредимым. — Для чего это? — удивилась Мицци. Хор пожал плечами: — Я тоже доказывал Киршнеру, что ни к чему, но он настаивает на своем. Говорит, что если ты выступишь в таком духе, врагам невозможно будет использовать твое имя для разных темных спекуляций. Ты заткнешь им глотку своим выступлением. — Ну, если только так… Мицци спрятала бумажку в сумочку. — И еще, Мицци… Прошу тебя, забудь наш утренний разговор. Я был, конечно, неправ. Но, понимаешь, я так расстроился… — Понимаю, понимаю, — мягко сказала Мицци и ласково посмотрела на Хора: — Мне казалось, что ты за последнее время стал чуждаться нас с Максом. А ты, оказывается, хороший и преданный друг, Карл. Они условились, что на собрание пойдут вместе. Завтра Хор зайдет за ней в половине двенадцатого.
СПОР В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ
Максу Гупперту казалось, что прошла уже целая вечность с тех пор, как его привезли в тюрьму. Но Марцингер говорил, что Макс находится в камере не более двух суток. Ему можно было верить: за долгие месяцы заточения он научился прекрасно ориентироваться во времени. Макс не строил себе никаких иллюзий. Его похитители не будут возиться с человеком, который для них абсолютно бесполезен, более того, опасен — «молчит только труп». Макс прекрасно понимал, что ему грозит смертельная опасность. Но еще больше угнетала его мысль о том, что, когда он будет умирать здесь, в тюрьме, от рук палачей, бессильный что-либо предпринять против них, — там, на свободной венгерской земле американский разведчик, прикрываясь его именем, будет безнаказанно творить свои гнусные дела. Минутами Макс ясно представлял себе, как его двойник, самодовольно улыбаясь, расхаживает по улицам Будапешта. Он скрипел зубами от бессильной ярости. Ах, если бы можно было известить товарищей о том, кто уехал в Венгрию вместо него! Но как подать весточку из этой каменной могилы? Лежа на своей цыновке, Марцингер из-под полуопущенных век наблюдал за Максом. Да, плохи дела у парня. Эти гангстеры постараются покончить с ним. Несчастный случай или еще что-нибудь… — Вы не спите? — внезапно обратился к нему Макс. — Не сплю. — Скажите, как же вам удалось тогда переправить записку в газету. Нельзя ли… Марцингер понял, что он хотел сказать, и отрицательно покачал головой: — Тогда я был в другой тюрьме. Среди стражи были австрийцы и… — Понятно. Макс задумался. Но через минуту снова спросил: — Где же находилась та тюрьма? Тоже в Вене? — Думаю, что да. Впрочем, точно не знаю. — Как так? — удивился Макс. — Потому что меня доставили туда в бессознательном состоянии. А когда перевозили в эту обитель, была глубокая ночь. Втолкнули в закрытую автомашину без окон и часа два возили по улицам или дорогам, не знаю. — Как же они вас поймали? — заинтересовался Макс. — Расскажите, если это не тайна. — Какая тут может быть тайна… Марцингер рассказывал медленно, то и дело останавливался, припоминая подробности.…Утро выдалось ненастным. Подойдя к окну, Марцингер увидел, что по запотевшему стеклу, перегоняя друг друга, быстро стекают струйки воды. Вдалеке едва угадывались расплывшиеся в тумане очертания старого Штефля[90]. Небо было покрыто темно-серой пеленой без единого светлого пятнышка. По всему чувствовалось, что дождь зарядил надолго. Нужно было сдать в редакцию обещанную статью. Но Марцингеру не хотелось идти в такую погоду. Он решил, что успеет сделать это и вечером. Писатель вынул из ящика стола папку с бумагами и принялся за работу. Однако вскоре постучалась квартирная хозяйка: — К вам гость, господин Марцингер. В комнату вошел человек в дождевом плаще. Марцингеру он сначала показался незнакомым. Но когда гость скинул плащ, писатель вспомнил, что несколько раз видел его в редакции одной из прогрессивных газет. Кажется, их даже знакомили, но он позабыл его фамилию. — Погодка! — сказал, поздоровавшись, вошедший. — Да, погода, действительно, скверная, — согласился Марцингер. Он выжидающе посмотрел на посетителя. — Вы удивлены, не правда ли? — рассмеялся тот. — Но мое посещение объясняется очень просто. Вы знаете Яна Гусака из «Руде Право»? Да, Марцингер был хорошо знаком с этим известным чешским литературным критиком. Они встретились на пражском фестивале молодежи и с тех пор переписывались. Гусак, как и Марцингер, очень интересовался проблемами детской литературы. — Он сейчас в Вене, остановился в гостинице «Ройяль» и просил вас зайти к нему часов в одиннадцать утра… Но если вы не можете сейчас, — поспешно добавил посетитель, посмотрев на разбросанные по столу бумаги, — то я передам Гусаку… — Нет, что вы, я сейчас пойду… Только где же находится «Ройяль»? — Недалеко отсюда. Кварталов пять или шесть… Впрочем, я вас провожу. Мне тоже в ту сторону. — Буду вам очень признателен, — обрадовался Марцингер. Ему вовсе не хотелось разыскивать гостиницу под проливным дождем. Гостиница оказалась, действительно, неподалеку, в самом начале американской зоны. Это было грязное трехэтажное здание, очень похожее на казарму. Входить нужно было со двора. Марцингер немного удивился, что Гусак поселился в такой невзрачной гостинице. Вероятно, он плохо знает Вену, и этим воспользовались предприимчивые шофера такси. Некоторые из них состоят в сговоре с владельцами гостиниц и получают от них плату за доставленных клиентов. Внутри гостиница выглядела гораздо приличнее. Они прошли мимо портье и поднялись на второй этаж. Перед одной из бесчисленных дверей спутник Марцингера остановился. — Здесь, — сказал он и постучался. Никто не ответил, но это его не смутило. Он распахнул дверь и пригласил Марцингера войти. Видимо, он был здесь своим человеком. В комнате никого не было. — Прошу вас, присядьте, — провожатый указал на стул, стоявший у окна. — Господин Гусак, наверное, в соседнем номере. Там живет известный шахматист, чуть ли не Эйве. А господин Гусак — вы сами знаете, как он любит шахматы. Он вышел, затворив за собой дверь. Марцингер посидел несколько минут, затем встал и прошелся по комнате. И вдруг он инстинктивно почувствовал, что сзади к нему кто-то подкрадывается. Он быстро обернулся и тут же получил сильный удар по голове. На него навалились, бросили на землю, прижали к носу что-то холодное и мокрое. Он стал задыхаться и потерял сознание. Очнулся уже в тюрьме… — Вот и вся моя печальная история, — сказал Марцингер, закончив рассказ. — Поймали меня, как зверя в капкан, — невесело пошутил он. — Вы думаете, что тот, из газеты, заманил вас в ловушку? Марцингер пожал плечами. — Трудно сказать. Может быть, беднягу самого обманули, и он тоже попал им в лапы. На свободе я, разумеется, все выяснил бы. А отсюда, сами понимаете, очень трудно разобраться. — Да, верно… Из какой же газеты был ваш знакомый? — По-моему, я встречал его в редакции «Дер таг». Макс кивнул головой. — Знаю эту газету. Там один мой приятель работает… Карл Хор звать его, может, слышали?.. Что с вами? — спросил он, заметив, что Марцингер изменился в лице. — Карл Хор, Карл Хор… Карл Хор, — повторил несколько раз Марцингер. — Да ведь это же тот самый и есть! — неожиданно вскричал он. — В очках, да? Смуглолицый такой, долговязый? И он до сих пор в газете работает, никуда не исчезал? Так значит… — Нет, это невозможно! Что вы говорите? Марцингер не стал спорить. — Ладно, оставим это… Вероятно, я ошибаюсь. Однако сомнение уже было порождено. Макс не мог избавиться от тревожных мыслей. Хор? Неужели?.. Чем больше он думал об этом, тем быстрее сомнения перерастали в подозрение. Почему Хор принял такое деятельное участие в подготовке Макса к поездке в Венгрию? Что у него за знакомство с торговцами готовым платьем? Уж не повинен ли Хор в том, что с ним, Максом, случилось? Мысли двигались непрерывно, как лента конвейера. Память подсказывала все новые и новые факты. С каждой минутой все определеннее вырисовывалась картина предательства. Вместо Макса в Венгрию по планам Си-Ай-Си должен был отправиться тот, другой. Откуда они узнали, каким поездом он поедет? Да потом сыграть роль другого человека ведь не так просто! Нужно быть подробно осведомленным о его характере, привычках, даже о том, в какой одежде он уехал… А не для этого ли потребовалось, чтобы Макс приобрел новый костюм? Не потому ли Хор так настаивал на его покупке? Тогда двойник Макса смог бы заранее облачиться в точно такой же костюм. Ну конечно! Именно так. Хор — предатель! Он агент Си-Ай-Си. Он заманил в ловушку Марцингера. Он предал Макса. Заскрежетал ключ в двери камеры. Макс переглянулся с Марцингером. У обоих мелькнула одна и та же тревожная мысль. Макс встал и, накинув пиджак на плечи, шагнул вперед. Что ж, если это должно свершиться, он готов. В камеру вошли двое американцев — солдату офицер. Они остановились у двери. — Шикарная берлога! — произнес офицер, когда глаза его немного свыклись с полумраком. Он шумно потянул носом: — Вот только воздух чуть тухловат… Оба загоготали. — Ну-ка, дай список, — сказал лейтенант Спеллман солдату. — Посмотрим, какой здесь водится зверь. Он взял бумагу и, повернувшись лицом к ярко освещенному коридору, стал медленно водить по списку пальцем. — Камера номер три… Камера номер три, — бормотал он. — Вот! — Палец лейтенанта остановился посредине списка. — А! Так это вы? Спеллман посмотрел на Макса. В его глазах фарфорового херувима мелькнуло жадное любопытство. — Для вас, герр спекулянт, — иронически улыбаясь, обратился он к Максу, — у меня есть радостная новость. «Вот оно — конец! Только почему он называет меня так странно — спекулянт?» — пронеслось в голове у Макса. — Завтра, то-есть нет, уже сегодня, — поправился Спеллман, взглянув на часы, — вас будут судить ваши соотечественники. Суд начнется в одиннадцать утра. Так что можете готовить свое последнее слово. Оно, наверное, получится у вас очень душещипательное — вы ведь пи-са-тель!.. Подбоченясь и широко отставив локти, как ковбои в голливудских кинофильмах, Спеллман прошелся по камере. И только теперь он заметил, что заключенный был не один. — А это еще кто? — изумленно уставился он на Марцингера, лежавшего на цыновке. — Посмотри список! Солдат вышел в коридор на свет. — Вроде больше никого в третьей камере не должно быть… А, вот, нашел! В самом конце списка, — добавил он извиняющимся тоном. — Это Иоганн Миллер, сэр. — Миллер, Миллер… Насобирали тут всякую дрянь… Вставай, чертов Миллер, когда с тобой говорят, — неожиданно разъярился лейтенант. Он подошел к Марцингеру и с размаху ударил его ногой. Кровь ударила Максу в лицо. Негодяй! Бить беззащитного!.. Он с трудом подавил в себе мгновенно возникшее бешеное желание броситься на лейтенанта. Это означало бы верную смерть: солдат, стоя в двери, взялся за рукоятку пистолета, торчавшего из кобуры, и настороженно следил за Максом. — Уоткинс со своими слюнтяями распустил вас порядком! — продолжал кричать Спеллман. — Теперь этого больше не будет! Я научу вас настоящей дисциплине… Пошли, Линдсей! Железная дверь камеры затворилась с леденящим сердце визгом. — Американец принял вас за меня, — Марцингер улыбнулся, перемогая боль. — Похоже на то… Он вначале думал, что я здесь один… И потом, вероятно, мой костюм сбил его с толку. А впрочем, какая разница! — Какая разница? Разница есть… У вас появился шанс, — понизил голос Марцингер. Макс недоуменно посмотрел на него. О чем он? Какой тут еще шанс? Но Марцингер знал, что говорит. — Да, да. Не смотрите на меня с таким удивлением. Вы понимаете, что это означает? В тюрьме сменилась стража. — Что из того? Кажется, эти тоже не спешат выпустить нас на волю? — Неужели вы не понимаете? Макс начал догадываться. Но, может быть, Марцингер имеет в виду что-либо совсем другое? — Да что вы говорите загадками? Скажите прямо, о чем думаете. Приподнявшись на локтях, Марцингер сел и прислонился спиной к стене. Глаза его блестели. На впалых щеках появился румянец. — Они вас приняли за писателя Марцингера. Завтра вас повезут на суд, передадут австрийцам. Понимаете, какие перед вами открываются возможности? Вы можете убежать! — Не понимаю, почему же это должен сделать я. Кажется, Марцингер — вы. — Нет, Макс, мне убежать не удастся, даже нечего думать. Ведь я уже год нахожусь в этой могиле, целый год. Я ослаб, понимаете? На воздухе у меня закружится голова. Нет, мне не убежать… Да и, кроме того, мне угрожает в худшем случае несколько лет… Вас же — прямо скажу — ожидает верная смерть. Макс вздрогнул. Значит, и Марцингер считает так. Он великодушно предлагает ему свой шанс на спасение. Но нет! Он не имеет права принять жертву. — Не могу, — решительно сказал Макс. — Когда они придут за мной, я скажу, что произошла ошибка. — Ну и глупо, — вспылил Марцингер. — Вы погубите себя. Поймите, это неповторимый случай. Макс окончательно рассердился. — Да вы, видимо, считаете меня подлецом, что предлагаете такие вещи… Вас же немедленно убьют, как только обнаружится обман. — Не убьют! — убежденно сказал Марцингер. — Не могут они меня убить, поймите, вся страна знает, что я их пленник. В этом мое преимущество перед вами. Но Макс упрямо сдвинул брови. Он не имеет права подвергать товарища по несчастью такому риску. Он сказал об этом Марцингеру. Писатель метнул на него взгляд, полный презрения. — Я думал, что вы настоящий коммунист. А теперь вижу, что имею дело с нерешительным, слабовольным человеком. Нет, подумать только, — сердитой скороговоркой продолжал он. — Под его маской бродит по Венгрии американский разведчик, творит там черт знает какие дела, а он сидит в западне и разыгрывает из себя Дон Кихота. Скажу вам свое последнее слово: если вы не используете эту возможность, то совершите преступление, да, да, да, преступление перед своими товарищами и партией. Это будет равносильно самоубийству из-за боязни ответственности… Больше я с вами разговаривать не желаю. И, подтверждая свои слова, он отвернулся. Макс сидел, обхватив колени руками. Марцингер прав. Но бросить его здесь? Уйти, зная, что он останется во власти озверелых палачей? А агент Си-Ай-Си в Венгрии? Его вряд ли послали только для того, чтобы представлять на конгрессе австрийских сторонников мира. А Хор? Скольких он еще предаст! Марцингер снова повернулся к Максу: — Ну как, еще не поняли? Макс промолчал. …Утром, когда Спеллман в сопровождении двух солдат вошел в камеру, австриец в сером костюме поднялся ему навстречу. — Готовы, герр спекулянт? — спросил Спеллман. Австриец кивнул головой и двинулся к выходу.
ЧЕЛОВЕК НА ЭКРАНЕ
Майор Ласло Ковач ясно представил себе, к какого сорта публике относится псевдо-Гупперт. Он заранее предвидел, что вывести его на чистую воду будет нелегко. Не потому, что улики недостаточны. Наоборот, их хватало с излишком. Пусть арестованный упорствует сколько угодно, пусть запирается и юлит — доказательства неопровержимы. Трудность заключалась в другом. Требовалось установить, кто скрывается под именем Гупперта. Это было майору Ковачу неизвестно. Он предполагал, что арестованный является американцем, офицером разведки, одним из близких сотрудников пресловутого полковника Мерфи (Ковач знал о нем от арестованных агентов). Но тут нужна была точность: имя, фамилия, звание и другие подробности. А этими сведениями Ковач пока не располагал. Менее опытный человек, возможно, начал бы с допроса самого «Гупперта». Но Ковач знал, что это сейчас бесполезно. Арестованный ничего не скажет. Он будет прикрываться чужим именем. Но зато потом, когда в руках Ковача окажутся необходимые сведения о мнимом Гупперте и маска будет сорвана, произойдет обратная реакция. Майор по опыту знал, что преступники этого пошиба в случае разоблачения ведут себя так, словно стараются наверстать упущенное. Они выкладывают все, вплоть до мельчайших подробностей, рассказывают, о чем их спрашивают и не опрашивают. Они снова и снова требуют к себе следователя и дополняют, уточняют, расширяют свои показания. Раньше им казалось, что их судьба зависит от того, насколько они сумеют держать язык за зубами. Теперь же они уверены в том, что вопрос жизни и смерти решается числом застенографированных страниц. Только бы выбраться! Хотя бы за счет других. Какое им дело до остальных! Каждый отвечает сам за себя. И сыплются фамилии, даты, пароли, явки… Спастись! Сохранить жизнь! Любой ценой! Любым способом! Лишь бы жить, жить, жить… В распоряжении майора Ковача имелись каналы, используя которые можно было внести ясность в интересовавший его вопрос. Но для этого требовалось время. Он так и доложил генералу. — А долго ли придется ждать? — спросил генерал. — Не могу точно сказать. Неделю-две, возможно, даже больше. Генерал ничего не ответил. Он подошел к окну и, постукивая пальцами по подоконнику, посмотрел на улицу. День обещал быть прекрасным. Дома на противоположной стороне улицы казались розовыми, в лучах восходящего солнца. Небо было совсем чистое. Лишь в стороне проплывала стайка маленьких облаков, удивительно похожих друг на друга: одинаково беленьких, пухленьких, завитых. Свежий утренний воздух звенел от щебетания птиц: напротив окна был небольшой сквер. — Нет, товарищ Ковач, это слишком долго, — сказал, наконец, генерал. — Мы не можем так долго ждать. Я слушал сейчас венское радио. Там уже началось. Завтра завопят на разные голоса все реакционные агентства мира. Вы знакомы с музыкой? Надо им заткнуть глотки раньше, чем они дойдут до фортиссимо[91]. — Я сделаю все, что в моих силах… — И в силах офицеров вашего отдела, товарищ Ковач, — многозначительно добавил генерал. — Обязательно посоветуйтесь с ними. Сообща быстрей найдете выход. Генерал оказался прав. На совещании офицеров отдела неожиданно попросил слово старший лейтенант Бела Дьярош. — Товарищ майор, — сказал он, — кажется мне, что я видел арестованного в кино. На экране, — пояснил он. — Это было три или четыре года назад. — Ты что-то путаешь, Бела, — сказал лейтенант Оттрубаи. — Как он мог попасть на экран? Участники совещания переглянулись. Кое-кто улыбнулся. Дьярош покраснел. — Нет, я ничего не напутал, — громко, чтобы скрыть охватившее его смущение, сказал он. — Я убежден, что это был именно он. — Ну-ка, расскажите поподробнее, в чем дело, — заинтересовался Ковач. Он знал Дьяроша лучше, чем другие сотрудники отдела, и был уверен, что если уж тот сказал, значит, имеет веские основания. Бела стал рассказывать. Несколько лет тому назад он страстно увлекался кино. Не пропускал ни одного нового фильма. Советский кинофильм «Чапаев» произвел на него потрясающее впечатление. Бела смотрел фильм пять раз, и все пять раз в кинотеатре «Урания». Вместе с фильмом демонстрировался венгерский киножурнал. Он хорошо запомнил один эпизод из журнала, показавшийся ему комичным. — Понимаете, — рассказывал Бела, — на экране празднество. Я уже не помню: демонстрация, народное гуляние или другой праздник. В общем, представьте себе: идут трудящиеся. Музыка, песни, веселые, радостные лица… А из окна третьего этажа виднеется совсем другое лицо: нахмуренное, злое. И вдруг этот человек поднимает голову, замечает, что как раз напротив него установлен киносъемочный аппарат, быстро отворачивается и исчезает в глубине комнаты… Если журнал смотреть один или два раза, то можно ничего не заметить. Но я смотрел пять раз и, конечно, обратил внимание. И знаете, кто был человек в окне? Гупперт. Я все эти дни думал, где я видел его лицо, уж очень знакомым оно мне казалось. Но никак не мог вспомнить. А вчера увидел его нахмуренным. И вспомнил. — Где же происходило празднество? — спросил Ковач. — Здесь, в Будапеште, на площади Свободы. — Так ведь там американское посольство, — воскликнул кто-то. — Ну да! Гупперт и смотрел из окна посольства. В кабинете стало шумно. Но Ковач встал, и снова водворилась тишина. — Скажите, Бела, а вы можете вспомнить, какой номер киножурнала смотрели тогда? Ведь они выпускаются еженедельно — пятьдесят два номера в год! Кроме того, есть еще специальные выпуски, посвященные различным празднествам. Понимаете? — Номера журнала я, конечно, не помню. Ведь столько времени прошло. Но я вот что придумал. Копии всех киножурналов хранятся на фабрике «Мафильма». Если разрешите, я сейчас же отправлюсь туда и начну просмотр. — Как ваше мнение, товарищи? — обратился майор к офицерам. Все единодушно одобрили предложение Дьяроша… Работник кинофабрики, выслушав просьбу старшего лейтенанта Дьяроша, широко раскрыл глаза. — Вы представляете себе, сколько это займет времени? — Представляю… Но ничего, — бодро заявил Дьярош. — Я люблю кино. Действительно, первые киножурналы он смотрел с интересом. Затем интерес стал спадать. Через три часа Дьярош начал сомневаться в искренности своей любви к киноискусству. Через пять часов он уже начинал его ненавидеть. — Может, сделаем перерыв? — предложил киномеханик. — Нет, давайте дальше! — стиснув зубы, проговорил Бела. Но, посмотрев еще два киножурнала, он не выдержал. — Вы, кажется, говорили что-то насчет перерыва, — сказал он киномеханику. — С моей стороны возражений нет. Если устали, давайте сделаем перерыв. Киномеханик вышел из своей будки и закурил. — Вы не скажете мне, что именно требуется? — спросил он. — Может, я смогу ускорить дело. — Понимаете, меня интересует эпизод, происшедший во время народного гуляния или демонстрации. Но вся беда в том, что я не помню, когда это было… Нет уж, видимо, придется крутить все подряд. — Празднество вам нужно, говорите? — оживился киномеханик. — Эге! Так-то пойдет быстрее. Он принес коробку с кинолентой. — В паспорте каждого журнала есть перечень эпизодов. Вот, например, здесь: «Безземельные крестьяне получают землю». Уж давно получили… «Восстановление завода „Вайсманфред“»… Уже давно восстановили… «Строительство нового моста через Дунай»… Уже целых пять построили… Нет, тут празднества не имеется. Значит, коробку в сторону. Берем другую… Они отобрали несколько коробок. Механик пустил аппарат. Вскоре Дьярош торжествующе воскликнул: — Есть! Человек на экране был виден ясно и отчетливо. — Да, несомненно, он, — подтвердил Ковач, которого Дьярош, как и было условлено, вызвал по телефону на кинофабрику. — Нельзя ли в срочном порядке изготовить для нас несколько снимков с этих кадров? — спросил майор сопровождавшего его работника кинофабрики… Когда Ковач утром следующего дня отдал распоряжение привести арестованного, он уже располагал необходимыми сведениями о его личности. Корнер вошел в кабинет с высоко поднятой головой. Весь его вид выражал глубочайшее негодование. Он заговорил первым: — Сколько еще вы думаете держать меня здесь? — Ровно столько, сколько потребуется. Ни больше, ни меньше. Впрочем, это зависит также и от вас. Вы намерены по-прежнему хранить гордое молчание? Корнер только еще выше вскинул голову, давая понять, что считает излишним отвечать на подобные пустые вопросы. — Ладно, как вам угодно. Только имейте в виду, настанет время, когда вы будете умолять, чтобы я вас выслушал… Уведите Корнера, — приказал майор конвоиру. Корнер, повернувшийся было в сторону выхода, вздрогнул и остановился. Венгр знает его фамилию. Кровь отхлынула от его лица. — Вы удивлены, Гарри Корнер? — спросил Ковач. — А по-моему, тут удивляться нечему. Все это совершенно закономерно. — Попросите его выйти, — хрипло сказал Корнер, показав на конвоира. — Я вам все скажу. Ковач отрицательно покачал головой. — Ничего мне от вас не надо. Вы опоздали. Все уже давным-давно известно. И про ваше пребывание в Будапеште в 1947 году, и про «операцию К-6», и даже про вашего почтенного шефа полковника Мерфи… Возвращайтесь в камеру. Вас позовут, когда потребуется. — Нет! Нет! Я хочу говорить! Выслушайте меня! Перелом произошел. Наступила реакция. Началась обычная, так хорошо знакомая Ковачу картина. — Вы не знаете всего! Вы не можете знать всего! А я вам расскажу все, все. Выслушайте меня! Я знаю, где Гупперт. Я знаю очень многое… Корнер тяжело дышал. Его широко раскрытые глаза были полны животного страха. — Ну ладно, если вы так просите… Старший лейтенант Дьярош, займитесь арестованным. Через час первые страницы показаний диверсанта уже были на столе у Ковача. Майор внимательно прочитал рассказ о том, как был похищен и подменен Макс Гупперт. Затем он снял трубку. — Междугородная? Соедините меня с Веной…«КТО СЕЕТ ВЕТЕР…»
Яркий дневной свет ударил Максу в лицо. Он почувствовал резкую боль в глазах и прикрыл их руками. Его схватили с обеих сторон, приподняли и швырнули куда-то. Макс открыл глаза. Он был в маленьком, темном помещении без окон. По обеим сторонам стояли скамейки. На потолке светилась крохотная электрическая лампочка. Около двери сидели два американских солдата с винтовками в руках и скучающим видом. Они без тени любопытства смотрели на Макса. У обоих равномерно двигались челюсти. — Поехали, — по-английски крикнул кто-то снаружи. Фыркнул мотор. Лампочка мигнула и засветила сильней. Помещение затряслось, как в лихорадке. Макс понял, что находится в закрытом кузове автомашины. Его качнуло. Раздался характерный шорох, который издают покрышки, когда катятся по гравию. Машина остановилась. «Ворота», — подумал Макс. Дверь кузова отворилась. Солдат в белом шлеме — часовой — беглым взглядом окинул Макса и вновь закрыл дверь. Было слышно, как он перебросился несколькими фразами с шофером. Машина опять тронулась с места. Неожиданно дверь широко распахнулась. Видимо, часовой недостаточно плотно прихлопнул ее. Солдат, сидевший поближе к выходу, громко чертыхнулся, встал со своего места и взялся за ручку двери. Как раз в этот момент машина огибала угол здания. На какую-то долю секунды мелькнула табличка с названием улицы. «Нимфенгассе» — успел прочитать Макс. Через полчаса они уже были у цели. Один из солдат вышел и вскоре возвратился в сопровождении австрийского полицейского. — Вот этот, — кивнул американец головой в сторону Макса. Затем он предложил австрийцу подписать какую-то бумагу, очевидно, расписку о приеме арестованного. И вот Макс оказался на улице. — Скорей, скорей, — торопил Макса полицейский. Через несколько секунд глаза Макса свыклись с дневным светом. Он узнал дом, в подъезд которого входил. В этом здании помещались суд и прокуратура. Отсюда было совсем недалеко до районного комитета сторонников мира. Они вошли в вестибюль, затем поднялись по лестнице на первый этаж. — Налево, — коротко приказал полицейский. Макс оказался в небольшой комнате с закрытым решеткой окном. Полицейский, вошедший вслед за ним, накинул крючок на входную дверь. — Садитесь, — сказал полицейский, указав на стул, стоявший спинкой к окну. — Садитесь, вам говорят. Макс повиновался. Полицейский опустился на соседний стул. Он вытащил пистолет, повертел его в руках, как будто осматривая, и опять сунул в кобуру. Макс усмехнулся. Он отлично понял, для кого предназначался этот красноречивый жест. Полицейский был не молод — лет пятидесяти. Грозный вид ему придавали лишь франциосифские бакенбарды и усы. Макс мог бы с ним справиться без особого труда. В комнате была и вторая дверь, обитая черной клеенкой. На ней был автоматический замок. — Там зал заседаний? — спросил Макс у полицейского. Тот ничего не ответил. По инструкции не полагалось разговаривать с подсудимыми. Но все же Макс получил ответ на свой вопрос. В комнате раздалась громкая трель электрического звонка. Полицейский засуетился. — Живее, живее, — заторопил он Макса. — Сюда! Он повернул замок на обитой клеенкой двери, опустил собачку, придерживающую щеколду, и пропустил Макса вперед. Дверь вела в зал суда, точнее, к скамье подсудимых, огороженной барьером. Напротив нее был столик прокурора, справа — судьи. Слева находились места для публики, но сейчас они пустовали, так как суд над Марцингером по указанию Мерфи должен был проводиться при закрытых дверях. Макс прошел к барьеру и, не ожидая приглашения, сел. Позади него устроился усатый полицейский. Нервы Макса были напряжены до предела. План действий окончательно сложился в голове. Теперь оставалось самое главное: осуществить его. Маленький человек с бритой головой, сидевший за судейским столом, объявил о начале судебного заседания и начал перечислять прегрешения «австрийского гражданина Германа Марцингера, обвиняющегося в совершении преступлений, предусмотренных статьями…» Закончив чтение, он обратился к Максу: — Подсудимый Марцингер, встаньте. Макс встал. — Признаете себя виновным в предъявленных вам обвинениях? — Нет, — громко ответил Макс. — Не признаю. Во-первых, потому, что обвинения все до одного вымышлены, а, во-вторых, потому, что я не Марцингер. Брови бритоголового поползли вверх, словно хотели пройтись по всему лбу. — То-есть как это вы не Марцингер? А кто же вы такой? — Я — Макс Гупперт. — Макс Гупперт? Какой Maкс Гупперт?.. О! Маленькие, злые глазки судьи округлились, а брови подскочили еще выше. За судейским столом началось явное смятение. Бритоголовый наклонялся то к одному, то к другому своему соседу и о чем-то шептался с ними. Наконец, он объявил: — Суд откладывается на час для выяснения некоторых обстоятельств. Выведите подсудимого. Наступила решительная минута. Сейчас или никогда! Если его снова передадут Си-Ай-Си… Макс перешагнул через скамью и направился к двери. За ним поднялся и полицейский. Внезапно Макс повернулся и резким движением обеих рук что было сил ударил своего стража в живот. Тот, охнув, перелетел через скамью и грохнулся на пол.
Миг — и Макс снова оказался в комнате с решеткой. Он с силой захлопнул дверь и поднял собачку автоматического замка. Звякнула щеколда. Скинуть крючок входной двери, выскочить в коридор и оттуда на улицу было для Макса делом нескольких секунд. Мимо здания суда проезжал трамвай. Он кинулся за ним вдогонку. — Когда-нибудь останетесь без ног, — укоризненно сказала пожилая кондукторша, когда Макс, уцепившись за поручни, вскочил на подножку. — Лучше рисковать ногами, чем наверняка потерять голову, — ответил Макс. Кондукторша нахмурилась: что за глупые шутки! Она даже и не подозревала, что это было сказано вполне серьезно. Трамвай завернул за угол. Макс сошел на следующей остановке. Он отлично понимал, что американцы сейчас все поднимут на ноги и, пока он остается в их зоне, опасность продолжает висеть над головой. Но ему нужно было непременно видеть Киршнера. Макса ожидало разочарование. В комнате он застал одну лишь старушку Кристину — уборщицу и сторожиху. Она уставилась на него, словно увидела пришельца с того света. — Вы, господин Гупперт? — не веря своим глазам, вскричала она. — Ведь вас арестовали венгры! — Венгры? — улыбнулся Макс. — Нет, венгры меня не арестовывали. Не скажете ли, где Киршнер? — Он на стадионе, — все еще не спуская с Макса широко раскрытых глаз, ответила старушка. — Там в двенадцать часов какой-то митинг. Макс посмотрел на стенные часы. Без пяти минут двенадцать. В этот момент раздался продолжительный телефонный звонок. Макс снял трубку. — Товарищ Киршнер? Курт? — Нет, не он. — А кто же? — спросили с заметным иностранным акцентом. — Один из членов комитета… Киршнера сейчас здесь нет. Он на митинге. — Жаль… Прошу передать ему следующее. Только что в Будапеште объявлено о том, что под именем Макса Гупперта скрывался американский разведчик Гарри Корнер, засланный в Венгрию с диверсионной целью. Сам же Гупперт, как показал Корнер, захвачен агентами Си-Ай-Си и содержится в тюрьме на Нимфенгассе. Только сейчас Макс понял, почему так удивилась старушка Кристина, когда увидела его. Ну и молодцы же эти венгры! — Обязательно скажу Киршнеру. — Передайте ему привет от Ласло. Он знает. Я ему вечером позвоню еще раз. Теперь нужно было спешить на стадион. Хотя он находился в первом, межзональном районе Вены, где размещались учреждения всех четырех держав, в том числе и американские, Макс знал, что будет там в полной безопасности. В этом месяце комендантскую службу по межзональному району несли советские воины… …Слово предоставили Карлу Хору. Он встал, ободряюще улыбнулся сидевшей рядом с ним Мицци и направился к трибуне. Когда Хор проходил мимо сидений третьего ряда, его взгляд задержался на худом бледном лице. Он сразу узнал Томсона, несмотря на то, что тот вырядился в традиционную австрийскую шляпу с пышной кистью и короткие кожаные штаны. На трибуне Хор с полминуты молчал, собираясь с мыслями. Затем он, словно бросаясь с вышки в воду, взмахнул над головой обеими руками: — Дорогие друзья!.. Меня очень удивляет, что все, которые выступали до сих пор, ни одним словом не обмолвились о странном происшествии с лучшим сборщиком подписей под Стокгольмским воззванием, нашим Максом Гуппертом… Сразу стало тихо. Стадион затаил дыхание. Хор повысил голос: — Почему же никто не сказал об этом? Почему никто не поднял свой голос протеста против насилия венгров? Макса, нашего Макса они осмелились арестовать! Вот здесь, среди нас, сидит его убитая горем супруга. Как мы можем смотреть ей в глаза? Мы послали Макса своим представителем в Будапешт. Неужели мы сейчас молчаливо и покорно примем пощечину, которую венгры нанесли движению сторонников мира Австрии? Макс, наш Макс, — патетически воскликнул Хор. — простишь ли ты нам это? — Тебе, подлец, никогда не прощу! Хор с возмущением обернулся. Кто посмел… — Ты? Да, это был Макс Гупперт. Перепрыгивая сразу по нескольку ступенек, он поднимался к трибуне. Стадион покачнулся в глазах Хора. Макс все знает! Скорей, скорей отсюда! Он сбежал с трибуны и, съежившись, стал пробираться к выходу из стадиона, провожаемый недоумевающими взглядами тысяч людей. Выход был близко. Хору удалось выскочить раньше, чем Макс начал говорить. — Слушайте все, — донеслось до него, когда он был уже на улице. — Я — Макс Гупперт. Карл Хор — провокатор и предатель… Хор бежал, задыхаясь, и звук громкоговорителя постепенно затихал. Наконец, Хор совершенно обессилел. Он остановился у фонарного столба в пустынном переулке. Боже, боже! Что теперь делать? Он не заметил, как в переулок, тихо урча, въехала легковая автомашина. За ее рулем сидел широкоплечий человек с холодными голубыми глазами. Увидев Хора, он нажал на газ. Машина рванулась вперед. Вот она поравнялась с фонарным столбом… Хор инстинктивно почуял опасность. Он метнулся в сторону, но уже было поздно… Глухой удар… Душераздирающий визг тормозов… Человек у руля обернулся и посмотрел назад. На его лице появилась довольная улыбка. О’кей! Чистая работа! Награда, можно считать, в кармане… А в это время на стадионе гремел гневный голос Макса: — Я вырвался на свободу, друзья. Но все еще томятся в тюрьме Си-Ай-Си писатель Марцингер, другие наши сограждане. Наемники тайной войны все еще организовывают на нашей земле свои подлые провокации. И стадион вдруг заговорил: — Вон! Вон их! На трибуне рядом с Максом появился Киршнер: — Все на площадь, друзья! Мы должны заявить протест против всех этих провокаций и бесчинств… Потоки людей хлынули через выходы стадиона и тут же, на площади, собрались в колонны. — Пошли!.. И вот они идут по улицам Вены. Идут, охваченные единым чувством, единым порывом. Идут мужчины и женщины, юноши и старики — австрийский народ. Все больше и больше становится их. Все новые и новые группы вливаются в могучий поток. Тверда поступь множества людей. Согласно бьются их сердца. — Свободы! — Мира!.. — Их много! Они идут туда, к вам! — кричит в трубку майор Томсон. Он забился в будку телефона-автомата и с тревогой оглядывается на проходящие мимо бесконечные людские колонны. …И мечется по кабинету полковник Мерфи, снедаемый злобой и страхом. Ревут сирены во дворах комендатур военной полиции. Бегут к своим джипам, отстегивая на ходу дубинки, краснолицые МП. Тщетно! Не остановить народ! Он борется за правое дело. Он победит!
ЛЕВ КВИН
Ржавый капкан на зеленом поле
"Коллекция военных приключений"
Роман
Все события и персонажи этого романа являются исключительно плодом моей фантазии, и любые возможные совпадения с реальностью, даже в частностях, могут носить лишь случайный характер.Автор.
ТУГИЕ СТРУЙКИ
ледяными иголочками ударили по разгоряченному телу. Перехватило дух – и сразу же наступило желанное облегчение. Но я знал, что это ненадолго. Жара в Вене стояла страшная – газеты писали, раз в пятьдесят лет случается такое. Спастись нельзя было даже в прославленных вальсами Иоганна Штрауса окрестных гористых лесах, куда мы ездили днем вместе с Ингой. А здесь, в центре города, серые каменные здания, которые с утра до позднего вечера обжигало яростное солнце, прогревались до такой степени, что даже стены квартиры в глубине дома излучали тепло. Я выключил душ. Но стоило только чуть приотворить дверь, как сюда, в сырую прохладу ванной, словно дунул знойный сирокко. В коридоре, у входа на лестничную площадку, Инга разговаривала по неудобному, с нелепыми блестящими металлическими кругляшками, больше похожему на медицинский инструмент телефону – подделка под первые говорящие аппараты Эдисона. Рядом на стене, как в доброй конюшне, висел самый настоящий хомут, служивший оправой для зеркала. Под ним, на низком столике с инкрустацией из слоновой кости громоздился тяжеленный чугунный, черный от въевшейся копоти утюг. Ничего не поделаешь, дань моде! Старые облезлые хомуты, духовые утюги, даже огромные деревянные колеса со ржавыми ободами продавались в шикарных магазинах по баснословным ценам. Конечно же, Инга не упустила случая подтрунить: – Вот видишь, к чему приводит пренебрежение к моде, отец. Будь ты чуть-чуть посовременнее, мы с тобой, перед тем как поехать сюда, собрали бы по деревням целую гору этого шик-модерна – и в контейнер. Не пришлось бы теперь экономить каждый шиллинг. Насчет экономии это было явно несправедливо. Денег нам обменяли на поездку не так уж мало, во всяком случае куда больше, чем обычным туристам в группах. И все-таки Инга, совершившая в первый же день приезда большой марафон по венским магазинам, сокрушенно вздыхала: – Остается только облизнуться! И запела восторженную песню о потрясных джинсах с какими-то особыми медными пуговицами, потрясных дамских холщовых сумках наподобие пастушьих торб, потрясных туфлях из белесой джинсовой ткани и об еще более потрясных ценах на всю эту неописуемую «роскошь». Дома, перед отъездом, я провел с дочерью профилактическую беседу, и она согласно кивала головой в ответ на мои глубоко аргументированные наставления особо не увлекаться в Австрии барахлом. Потому что, во-первых, это неэтично, во-вторых, неприлично, в-третьих, у нас просто не будет для этого достаточно денег. Но, очевидно, витринные соблазны оказались сильнее моих отеческих назиданий. И я, вздохнув тайком, приготовился к – увы! – неизбежной тяжелой борьбе с архиджинсами из архимодных магазинов на Грабене. И вдруг!.. Нет, все-таки не зря утверждают некоторые философы, что из всего окружающего нас мира мы хуже всего знаем самих себя и своих близких! Правда, насчет самих себя я с ним не вполне согласен, тут у этих философов явный полемический перегиб. Но что касается наших близких… Взять хотя бы ту же Ингу, мою собственную дочь. После гибели Веры в автомобильной катастрофе она, годовалая, осталась на моем попечении. Я заменял ей и мать, и бабушку, и тетей, и дядей: проклятая война сожрала всех наших родных – и моих, и Веры. Уж я ли не знал Ингу! И тем не менее попадал впросак бесчисленное количество раз. Маленькой ее невозможно было отличить от мальчишки. Коротко стриженные вихры, изодранные штанишки – никаких юбок она не признавала, – ссадины на коленях, синяки на скулах – следы уличных драк. И вдруг неожиданный крутой поворот, сразу, без всяких переходных нюансов: Инга надевает платье, Инга отпускает косы;визгливая и крикливая, она начинает говорить тихим мелодичным голосом. Даже походка у нее преображается, становится спокойной и плавной, почти величавой, словно у принцессы или балерины. В доме у нас никогда не переводились собаки, кошки, ежи, белые мыши, черепахи. Даже какое-то время обитала в большой стеклянной банке змея-медянка, оказавшаяся впоследствии самой настоящей гадюкой, правда от старости, вероятно, вполне мирного нрава. Все было ясно: Инга шагает прямой дорогой в биологи. Но опять неожиданный вираж – в восьмом классе. Ежи и черепахи перекочевывают в школьный живой уголок, а их место занимают всевозможные хитросплетения проволочек и прямоугольных кусочков пластмассы. Инга становится радиолюбителем, основательно и всерьез. Восьмой класс, девятый, десятый… Что же дальше? У Инги никаких колебаний: она поступает в радиотехнический институт. Уже поданы все документы, уже вступительные экзамены на носу. И снова сюрприз. В самый последний момент, без моего ведома, Инга взяла документы из радиотехнического и «перебросила» в педагогический, на иняз… Ошибся я и теперь, когда решил, что наши небогатые запасы валюты находятся под угрозой. Джинсовая лихорадка не продолжалась и суток. Инга сходила с Эллен в бывший кайзеровский дворец на бульваре Ринг и увлеклась… историей династии Габсбургов. Два дня подряд, с утра до вечера, бегала она по их бывшим дворцам, а ныне музеям. А затем на вполне сносном немецком, более чем приличном для второкурсницы иняза, изводила своими бесконечными расспросами моих австрийских приятелей – Вальтера и Эллен. Вальтеру, естественно, доставалось больше: как-никак профессор-историк, хотя и специализировавшийся главным образом на историографии – науке, изучающей не столько само прошлое, сколько развитие знаний о нем. На третий день после нашего приезда рано утром Вальтер перевез меня с Ингой на новенькой спортивной «шкоде», которой он очень гордился, сюда, в квартиру своего сослуживца; тот очень кстати отправился со всей семьей на летний отдых в горы, разрешив Вальтеру поселить нас у себя. Квартира была шикарной: в самом центре, четыре комнаты, все окна выходят во двор, так что одуряющий городской шум сюда не проникает. Но Инга почувствовала себя задетой и принялась злословить: – Это он специально, чтобы от меня отделаться. Что у него ни спросишь – «точно не помню, посмотри энциклопедию»! – Ну и что? – Я же его компрометирую, неужели не понятно? Все-таки профессор. Пришлось ее разочаровать; она явно преувеличивала значение своей персоны. Прошлый раз, несколько лет назад, когда я приезжал в Вену один, Вальтер тоже, как и теперь, устроил меня в пустующей квартире своего знакомого. Не очень-то привычно: у нас гостей принято поселять у себя. Поначалу даже кажется обидным. Но потом сам приходишь к выводу: так удобно и рационально. Образ жизни Вальтера, как у большинства венцев, не совпадает с нашим. Если даже Вальтер втайне и лелеял надежду отделаться от настырной Инги, то его расчеты никоим образом не оправдались. Ведь в ее распоряжении оставался телефон. Напрасно я уговаривал дочь не звонить Редлихам: – Вальтер работает. Ты помешаешь. – Нужен он мне очень, этот твой сухарь! Я не ему – тете Эллен! – Ты и ей надоела своими Габсбургами. – Ничего подобного! Она рада моим звонкам. – Ты так думаешь? – И думать мне нечего. Она сама говорит. – Из вежливости. – Отец, отец! – Инга укоризненно качала головой. – Они, в отличие от тебя, нисколько не закомплексованы. Надоест – так и скажут прямо: надоело! Вот и поговори с ней!.. Я все еще сидел на краю ванны, никак не решаясь расстаться с влажной прохладой. По обрывкам телефонного разговора, доносившимся в ванную, было совершенно понятно, о чем идет речь. Инга въедливо выспрашивала подробности о Шенбрунне. Бедная Эллен! Опять Габсбурги – дворец Шенбрунн, их летняя резиденция. Но вот Инга обратилась через коридор ко мне: – Отец, ты готов? – Сейчас! Осталось только обтереться… Фу, черт! Инга, поищи, пожалуйста, мохнатое полотенце. Оно, кажется, лежит на кровати. Она сбегала в спальню, кинула мне в ванную полотенце и снова вернулась к телефону: – Тетя Эллен, он уже идет, еще несколько секунд… Вот, появился! – И протянула мне трубку: – У них линия немного барахлит, не обращай внимания. – Алло, это ты, Арвид? – Мягкий бархатный голос Эллен перекрывал пискливые прерывистые гудки. – Оказывается, я обещала девочке завтра после работы поехать с ней в Шенбрунн. А у нас на заводе должно быть профсоюзное собрание, я совсем упустила из виду. Может быть, выберешься ты? – Не могу, у меня программа. – Я не на шутку разозлился на предприимчивую Ингу. – Посещение общества «Восток – Запад». – Тогда пусть девочка едет сама. Это не слишком сложно. Экскурсионные автобусы с гидами отходят прямо от оперы. Каждые полчаса. – Хорошо, обдумаем на семейном совете… Как Вальтер? – Немного лучше. Вальтер уехал от нас утром с сильной головной болью. Он даже опасался, что не сможет вести машину – такое уже случилось однажды. Последнее время голова у него болела довольно часто, и это тревожило их обоих. – Привет ему, когда увидишь… Тяжеленная трубка сама выскользнула из руки и брякнулась на уродливо вытянутый рычаг, высоко торчавший над деревянной резной коробкой с рукояткой для вызова. Декоративной, разумеется. Сюда же, в стенку коробки, был врезан наборный диск. – А теперь… Инга подняла вверх руку – внимание! – и включила необычной формы магнитофон, лежавший на столике рядом с телефонным аппаратом. Тотчас же раздались вызывные гудки. – Что это? – Автоответчик. Может провести за тебя разговор по телефону… Живут же люди! Что-то щелкнуло. Пленка зафиксировала, как на другом конце провода сняли трубку. «Квартира Редлих», – услышал я голос Эллен, перебиваемый частыми гудками. «Это я, тетя Эллен». «А, Инге, – Эллен называла мою дочь на немецкий манер. – Рада тебя слышать». «Рада слышать»… Я взглянул на Ингу. Она озорно высунула язык: мол, что я говорила? Кто из нас прав? «Я перезвоню, что-то мешает». «Бесполезно, Инге. Это неотвратимо, как рок. Само собой возникает время от времени где-то на линии и ничего нельзя сделать. А потом опять само по себе исчезает… Ты хотела о чем-нибудь меня спросить, детка?» «Когда мы с вами встретимся завтра, тетя Эллен?» «Надеюсь, как обычно, вечером, детка». В голосе Эллен звучало легкое удивление, и мне стало стыдно за навязчивость Инги. «А Шенбрунн?..» «Ах да!.. Извини, я совсем забыла… Понимаешь, наверное, не получится… Скажи, пожалуйста, папа где-нибудь рядом?» «Отец в ванной. – Инга никогда, даже в раннем детстве, не называла меня папой, только – отец. – Душ…» Инга выключила магнитофон. – Дельная штука! Уходишь из дому, наговоришь кучу всяких приветов и подключишь к телефону. Ребята мои звонят – каждому свой привет. Может, разоримся, а, отец? Взамен плановых джинсов? – Ну нет, это не для нас. С твоими "ребятами" никакой пленки не хватит. За Ингой, как за кометой, волочился длинный хвост обожателей. То и дело дребезжали звонки, и она неслась к телефону. А в ее отсутствие доставалось мне: «Ингу можно?» «Ее нету дома». «Когда будет?» «Не имею понятия». «Передайте, пожалуйста, что ей звонил Костя». Или Саня. Или Витя. Или Сережа… Эти однообразные до кошмара диалоги уже снились мне по ночам… Я распахнул окно во двор. Вместе с капризным визгом и чиханием автомашины, которая никак не хотела заводиться, оттуда хлынула удушливая волна зноя. Пришлось захлопнуть снова. – Как спать будем? – Вентилятор! – сообразила Инга. – Должен же здесь быть какой-нибудь паршивенький вентилятор! И ринулась на поиски. Вентиляторы – не один, а целых три штуки! – обнаружились в просторной кладовке рядом с ванной. Там царил идеальный порядок. Все разложено по полочкам. На одной лекарства – целая аптека банок, склянок, тюбиков. На другой – всевозможные стиральные порошки и чистящие средства. Третья полка целиком занята пустыми коробками из-под магнитофонов, транзисторов, фотоаппаратов и кинокамер. Тут же аккуратно сложены в стопку руководства к пользованию и запасные предохранители в целлофановых мешочках. Отдельную полку в самом низу занимали вентиляторы и старые вещи: стоптанная обувь, продранный мужской зонт, вполне приличного вида современный телефон ярко-красного цвета – безвременно пал жертвой изменчивой моды, бедняга. Со свистом завертелись лопасти вентиляторов, нагоняя прохладу. Сразу стало легче дышать. – Хочу есть! – заявила Инга. – Ты же ужинала у тети Эллен. – Да что там эти их бутербродики! – Перебьешься как-нибудь до утра. – Опять экономия валюты! Поздравляю, отец, ты вполне вписываешься в местный уклад жизни. Ох и язва же у меня доченька! – Все магазины давно на замке, забыла? Торгуют здесь тоже не как у нас. Начинают ранним утром, а закрывают в шесть вечера. Но разве уймешь неугомонную Ингу? Она уже металась по квартире в поисках съестного. – Они ведь только уехали. Неужели ничего не осталось? Хоть яичко завалящее! Хоть хлеба ломтик! – приговаривала она как заклинание. Щелкнула дверца холодильника на кухне. И сразу же следом раздался торжествующий вопль: – Отец, смотри! Объемистый холодильник был битком набит продуктами. Даже оранжад в литровых бутылках, который Инга поглощала у Редлихов в опасных для жизни количествах. – Тетя Эллен! – Инга была в восторге. – Смотри, ее коронный «кугель»! – Она набивала рот вкуснейшим тортом с изюмом. – И когда только успела! Ведь вроде бы никуда от нас не отлучалась. – Вероятно, Вальтер привез вчера после работы, – я тоже был тронут их заботой. – Вот еще! Сухарь он, твой Вальтер! Ему и в голову не придет. Распорядком не предусмотрено!.. В чем-то Инга была права, хотя и сильно преувеличивала, по своему обыкновению. Вальтер временами и меня раздражал своей четкой и непоколебимой запрограммированностью. В прошлый раз, когда я впервые после долгих лет приехал в Вену по его приглашению, он встретил меня у вагона, поздоровался, пожал руку – ну это, положим, в порядке вещей, я тоже не очень-то склонен ко внешнему проявлению чувств. Отвез к себе, переоделся. Снова вышел ко мне, улыбнулся, потрепал по плечу. Затем озабоченно посмотрел на часы: – А теперь, Арвид, я удаляюсь в свой кабинет. С девятнадцати тридцати в течение часа у меня работа над темой. – Сегодня не грех отложить тему в сторону. Он покачал головой, снисходительно улыбаясь, словно неразумным словам малыша-несмышленыша: – Невозможно! Даже если бы – не приведи господь! – умер кто-нибудь из моих близких, все равно в девятнадцать тридцать я сел бы за письменный стол. До двадцати тридцати… – У меня, наверное, был очень огорченный вид, потому что он тут же поторопился добавить: – Эллен покормит тебя – ты ведь, вероятно, проголодался с дороги. Через час я опять в полном твоем распоряжении. До двадцати одного. Ровно в двадцать один мы отходим ко сну. И шагнул к себе в кабинет, бесшумно прикрыв за собой дверь, обитую каким-то темным пористым звуконепроницаемым материалом. Эллен с виноватым выражением на лице развела руками. Она была несравненно мягче Вальтера, но тоже жила по его программе. – Бутерброды? Чай? Виски? Ты не стесняйся, Арвид! – Если можно, лучше кофе. Было обидно, хотя разумом я отчетливо и ясно понимал, что обижаться просто глупо. Каждый живет по своему разумению и своим привычкам, выработанным десятилетиями. Минут через десять, когда мы с Эллен сидели возле уже начавшей урчать электрической кофеварки, в гостиной неожиданно возник Вальтер. По расширившимся от изумления глазам Эллен я понял, что это явление сверхъестественного свойства. – Может, и для меня выкроится чашечка? – Он подошел ко мне, крепко сжал плечи. – Да, приятель, оказывается, старая дружба хуже крепкого вина. Вот ударило в голову – и не могу сосредоточиться, хоть убей! – Продолжая одной рукой придерживать меня за плечо, он другой подтянул стул, уселся рядом. – А, пусть! Имеет ведь человек право хоть раз в жизни сбросить с себя броню незавершенных дел!.. И знаешь, что именно мне вспомнилось, дружище, когда я насиловал свой мозг за столом?.. Как мы с тобой ночь напролет смотрели кино. Помнишь? Кажется, в сорок девятом это было. Или в пятидесятом… И стал, хохоча, хлопая ладонью по колену, увлеченно рассказывать Эллен, как ребята в Союзе молодежи разнюхали, что в венскую контору «Совэкспортфильма» поступило по одной служебной копии «Путевки в жизнь», «Чапаева», «Веселых ребят», и им всем до смерти захотелось посмотреть эти всемирно известные советские киноленты. Сунулись сюда, сунулись туда – ничего не вышло. И тогда Вальтер пришел за содействием ко мне: – Арвид, сотвори чудо! В то время мы уже были с ним близко знакомы. Я работал в газете Советской Армии для населения Австрии, с нами сотрудничало немало прогрессивно настроенных австрийцев. В их числе и Вальтер Редлих, молодой ироничный тиролец, участник антигитлеровского подполья в годы недавно отгремевшей войны. Читателям нравились его лаконичные, без лишней воды, обзоры книжных новинок, очень точные и категоричные в своих оценках рецензии на кинофильмы и спектакли, тоже немногословные. На свою историографическую науку, ставшую для него главным делом жизни, Вальтер переключился позднее. С помощью своих друзей из советской части Контрольной комиссии по Австрии я и впрямь сотворил это маленькое чудо, вырвал для Вальтера и его ребят специальный киносеанс – глубокой ночью. – Господи! А как эти коровы принялись слизывать с праздничных столов торты! А у нас у всех урчит в животе – кусочек торта был тогда пределом мечтаний… Четыре часа утра! Пять! А мы всё смотрим и смотрим! Чапаев мчится на коне! Белое офицерье идет в психическую атаку! И не можем мы никак оторваться! И вот уже совсем светло, а остается еще один фильм. И Арвид спрашивает, вежливо так, интеллигентно: «Не хватит ли, не устали?» Помнишь? И наш вопль в ответ: "Нет! Нет! Еще давай! Еще!» Вот когда он снова стал прежним! Озорной прищур, ощущение сжатой пружины за неторопливостью речи, за внешней скупостью движений. Да, это был тот самый, прежний Вальтер!.. Но без пяти минут девять он вдруг встал. Эллен тоже. Оба они попрощались со мной, пожелали спокойной ночи и ушли в свою спальню. А я долго ошарашенно бродил по еще залитым солнцем, но почему-то пустынным улицам Вены. Лишь позднее сообразил, что так рано укладывается здесь спать не одна только семья Редлихов. Вернулся домой, почитал, по своему обыкновению, до двенадцати. Потом ворочался без сна с боку на бок на жестком диване в гостиной. Разбудил меня Вальтер. Мне показалось – среди ночи. – С добрым утром! Хорошо спалось? – Как?! Уже утро? – Сейчас ровно четыре тридцать. Эллен приглашает на завтрак. Поторопись, пожалуйста, Арвид. В четыре сорок пять я должен выйти из дому… В молодости, когда мы сдружились, Вальтер не был таким. То есть и тогда уже он умел укрощать свою клокочущую энергию и без малейших издержек направлять всю ее только на четко заданные цели, как, скажем, пускают по заготовленному руслу поток кипящего металла из домны. Но теперь, спустя много лет, наряду с прежней точностью и организованностью, качествами, которым я, признаться, даже завидовал, в нем появилось еще и что-то от робота. Весь свой день – не день даже, а целиком сутки – Вальтер строил строго по графику. Как будто стоит ему только передержать где-либо минутку, и лопнет пружина, остановится раз и навсегда заведенный механизм. Нет, он и шутил, и веселился, и подолгу барахтался после работы в теплой воде рукава Дуная, где они с Эллен арендовали на все лето пляжную кабину. Но его четкий машинный распорядок держал меня в постоянном напряжении. Я все время посматривал на часы. Осталось еще полчаса, осталось еще пять минут… В голове словно отдавалось громкое тиканье чужого часового механизма. Это нервировало и злило. По-моему, не только меня одного. Эллен тоже, хотя она за многие годы и сумела приспособиться к такому образу жизни. А Инга вот не желала приспосабливаться, даже на несколько дней. То, пренебрегая правилами вежливости, ворвется к Вальтеру со своими вопросами, когда он с половины восьмого до половины девятого вечера священнодействует за своим письменным столом. То явится на завтрак, когда мы уже сидим на кухне, и мило щебечет: – Ах, я, кажется, опять проспала! Вальтер кисло улыбался и принимался мерно жевать: у них в семье было принято начинать есть только тогда, когда все являлись к столу. Он всегда спокойно и терпеливо, даже благожелательно, отвечал на ее вопросы о Габсбургах – правда, и его они иногда заставали врасплох, – никогда и ни в какой форме не делал замечаний за частые опоздания. Но я убежден, что в глубине души он был очень доволен, когда, наконец, его сослуживец отправился в свой горный отпуск и мы перешли на собственные хлеба в другую квартиру. Глазастая Инга как-то заметила: уплатив за наш проезд в трамвае, Вальтер внес расход в свою записную книжечку. И сколько я ни уверял ее, что это вовсе не от жадности, а от аккуратности и любви к порядку, он с тех пор навсегда сделался для нее скупердяем и сухарем. Зная свою дочь, я боялся одного: как бы она не высказала ему все в глаза. Впрочем, вряд ли даже это смогло бы вывести его из себя. Скорее всего, он снисходительно улыбнулся бы в ответ и стал разъяснять преимущества такого образа жизни… Неугомонная Инга, последовательно, кусок за куском уминая кугель, одновременно изучала квартиру, то и дело сообщая мне всё новые подробности: – Телевизор цветной. «Телефункен»! – Ковер в гостиной – закачаешься! Чистейший перс! – На торшере абажур из настоящей кожи, только какой-то особой выделки. По-моему, японская работа… Ну, точно, вот: «Мейд ин Джепэн». Обследовав спальню, она снова явилась ко мне в кабинет. Уселась в кресло прямо напротив, уже без кугеля, в своей излюбленной позе – подперев голову ладонями. – Кому из нас спать на полу, отец? – спросила вкрадчиво. – Почему на полу? В спальне две кровати. Одну перетащим. Четыре комнаты – слава богу, есть где развернуться. – В спальне одна кровать. – Двухспальная. Она разделяется. – При помощи пилы? – При помощи рук. – Интересно! – Инга ехидно улыбалась. – Не покажешь ли, как это делается? Пришлось встать и посмотреть самому. Я был посрамлен. Гигантская кровать – что в ширину, что в длину – не растаскивалась. Одна рама, один такой же широченный матрац из поролона. И все! Ни кушетки, ни дивана во всей квартире. Огромные мягкие кресла, но на них не поспишь. Великолепные стулья с мягкими сиденьями и спинками, но тоже не для сна… – Может быть, раскладушка? Посмотрели в кладовке. Никаких следов… Девяти еще не было, и я позвонил Вальтеру Трубку взял он сам. – Да-да, – услышал я размеренный деревянный бас. И к этой постоянной неторопливой деревянности я тоже никак не мог привыкнуть. Все-таки тогда, в дни своей молодости, он иногда еще взбрыкивал, как юный козлик. – Герр профессор, прошу извинить, что отрываю вас от плановых занятий. – Я слушаю, – не слишком любезно ответил Вальтер, видимо не узнав меня. – Вам знакомо такое русское слово: "раскладушка"? – Что?! А, так это ты, товарищ профессор! – Голос слегка потеплел, но размеренность осталась прежней. – Раскладюшка?.. Нет… Очевидно, это что-то из еды? – Совсем наоборот, из мебели. Кровать, которая на ночь раскладывается, а на день убирается. Я объяснил возникшую у нас неожиданную ситуацию. – Нет ли у вас дома такой кровати? – Нет, насколько мне известно… – Он помолчал недолго. – Знаешь, а ведь там, у вас, должна быть. Я сам привозил им с пляжа – у них такая же кабина, как и у нас. – Исключается! Мы с Ингой тут все кругом осмотрели. – Подожди… – Мне было слышно, как он позвал: «Эллен! Эллен!» Потом они обменялись невнятными репликами. – Слушай, Арвид, спустись-ка вниз и посмотри там. – Куда вниз? В подвал? – Ну да! Ключи должны висеть где-нибудь на кухне. Поищи хорошенько. Эллен говорит, они все ненужное убирают вниз. Я бы сам приехал, но еще чувствую себя неважно. Пришлось принять успокоительное. – Никакой необходимости, герр профессор! Справимся сами. Спокойной ночи! Ключи нашлись сразу. Они висели на виду, у холодильника, на предназначенной для них дощечке со специальными гнездами, и подробными надписями под каждым: «От входа в подвал», «От двери подвальной комнаты», «Запасной ключ от входной двери»… Тут же рядом, на полочке, был предусмотрительно положен электрический фонарик-жучок. На лестничной клетке царила тишина. Я вызвал лифт и, пока он, слегка постукивая, поднимался на шестой этаж, оглядел площадку. На нее выходили двери четырех квартир. Медные таблички с фамилиями владельцев, овальные пластинки с выгравированными номерами квартир, циновки в прямоугольных углублениях перед дверьми. Все добротно, солидно, основательно. В доме проживали состоятельные люди. Мне показалось, что дверь квартиры прямо против лифта чуть приоткрыта и за мной оттуда наблюдают. Но в этот момент лифт, негромко звякнув, остановился на моем этаже и почтительно раздвинул створки. Я вошел, нажал кнопку с надписью «Подвал» и стал спускаться. Наблюдают? Ничего удивительного. Новый человек, притом в квартире, откуда всего только день или два назад уехали в отпуск. Впрочем, до сих пор никто из тех, с кем я днем встречался на лестнице, не проявил ко мне никакого интереса. Вежливое поднятие шляпы, легкий кивок. «Добрый день» – и все. Как будто я живу здесь уже долгие годы. А ведь чужому не так-то просто войти в дом. Подъезды на замке, у каждого обитателя ключ. Входная дверь в подвал открыта, внутри горит яркий свет. Пожилой мужчина в комбинезоне, в плоском беретике возится у распахнутой дверцы кабельного шкафа, куда сходятся концы телефонных проводов со всего дома. Возле него, на полу, стоит аккуратный, на манер модного прямоугольного портфеля «атташе-кейс» черный ящичек с инструментом. – Добрый вечер! – Могли бы и не утруждать себя, уважаемый господин! – Он повернулся ко мне с недовольным видом. – Я ведь сказал: повреждение пустяковое. Уже и готово. – Рад слышать. Только сказали вы это кому-то другому. Мой телефон в полном порядке. Он присмотрелся ко мне, потное красное лицо расплылось в извиняющейся улыбке: – Ох, простите, теперь я вижу!.. Этот господин из соседнего дома уж такой беспокойный: «Я с вами, я с вами…» А зачем он мне нужен? Терпеть не могу, когда я работаю, а они глазеют… Ну вот! – Он захлопнул металлическую дверцу, вставил отвертку в замочную скважину, повернул. – Старье! Давно тут пора все менять – и телефонный кабель, и электропроводку. Экономят! А если пожар? Влетит тогда эта экономия в копеечку. А впрочем, им-то что? Страховой компании – вот той придется раскошеливаться! Мужчина быстро собрал инструмент и, попрощавшись, вышел. А я отправился искать свой сарайчик. Впрочем, слово «сарайчик», с которым у нас связано определенное представление как о чем-то вспомогательном, временном, а потому и не обязательно тщательно обихоженном, сюда никак не подходило. В подвале тоже, как и на лестнице, царила идеальная чистота. Ряды крашенных белой масляной краской дверей по обе стороны длиннющих коридоров. Такие же медные пластинки с номерами, как и на квартирах. Такие же циновки, разве что повытертее, вероятно отслужившие свой срок у парадной, но еще вполне годные к употреблению. Сорок пять, сорок семь, сорок девять… А на другой стороне? Сорок четыре… Сорок шесть… «Внимание! Распределительный щит. Будьте осторожны!» …Сорок восемь… Нет, мне не сюда – в левый коридор. Пришлось вернуться. Да, все верно. Двадцать три, двадцать пять. Нужную мне дверь под номером «двадцать семь» я обнаружил в самом конце коридора. Точнее, помещение за ней являлось его прямым продолжением. Видимо, прежде здесь был сквозной проход, а потом по каким-то соображениям его перегородили. Может быть, хозяин продал часть дома и захотел отделиться. Этот район города считается самым старым в Вене. Здесь еще до нашей эры размещался укрепленный лагерь римлян – Виндобона. Можно себе представить, сколько раз здесь все строилось, перестраивалось, разрушалось и строилось вновь. Наш дом, как и все дома вокруг, стоит на наслоениях десятков эпох. Подвальная комната оказалась довольно узкой, зато длинной. В середине стоял стол для пинг-понга и, по всему судя, его не просто выставили за ненадобностью, а сюда приходили играть. Вдоль всей левой стены тянулся шкаф с многочисленными дверцами, к правой прислонены три-четыре складных стула. Очевидно, на них отдыхали свободные от игры. В противоположной стене – дверь, обитая жестью и закрытая на задвижку. В комнате было довольно светло, не пришлось даже зажигать электричества. От самого потолка до середины правой стены спускались три окна, выходившие во двор. Сквозь одно из них виднелось автомобильное колесо. Машина стояла почти вплотную к стене дома. Раскладушки в шкафу не оказалось. Зато я извлек оттуда пляжный надувной матрац в ярких разноцветных полосках. Что ж, на крайний случай пригодится и он. Но где же все-таки раскладушка? Уж не увезли ли хозяева ее с собой в горы? Я подошел к двери, обитой жестью. А что, если это подвальное помещение состоит из двух комнат? Оттолкнул задвижку, дверь открылась со скрипом. Длинный коридор, точно такой же, по которому я шел сюда. И такие же окна под потолок. Это уже другой дом. Вернее, другая половина дома, со своим собственным двором, со своим фасадом, выходящим на соседнюю улицу, параллельную нашей. Я мысленно прикинул, на какую именно. Наверное, тот переулок, который начинается за знаменитыми музыкальными часами с многочисленными движущимися фигурами, ежечасно привлекающими к себе толпы зевак. Как он называется? Кажется, Юденгассе? Торопливо, с каким-то чувством неловкости, словно невзначай попал в чужую квартиру, я захлопнул дверь. И тут же увидел раскладушку, такой же яркой расцветки, что и матрац. Она стояла у входа в подвальную комнату, на самом виду. И не заметил я ее сразу лишь только потому, что, пока искал в шкафу, ни разу не обернулся… Прибыв благополучно на поскрипывающем лифте на шестой этаж, я стал вытаскивать свои трофеи. Надувной матрац я тоже прихватил с собой; решил, что на нем все-таки удобнее, чем на голой раскладушке. Дом уже спал, не слышно было даже радио, и я старался не шуметь, придерживая одной рукой неподатливые пружинистые створки лифта, а другой осторожно выволакивая раскладушку. Мне казалось, я не произвожу ни малейшего звука. И поэтому я очень удивился, когда вдруг услышал рядом дребезжащий старческий голос: – Что это вы делаете, интересно? Я обернулся. Дверь против лифта приоткрыта, но говорившего не видно. – Устраиваюсь на ночь, с вашего позволения. – Следовало бы побеспокоиться днем. – Вы совершенно правы. Но днем я еще не знал, что мне придется этим заняться. – Не знали, что ночью придется спать?.. Вы из какой квартиры? Голос был строгим, в нем явственно звучали нотки подозрения. – Из двадцать седьмой… Вы не беспокойтесь, пожалуйста. – Как из двадцать седьмой? Дверь открылась, и я увидел маленькую сгорбленную старушку в длинном черном платье с кружевами и почему-то в соломенной шляпе с букетиком искусственных цветов. В руке она держала трость набалдашником книзу. К ее высоким зашнурованным ботинкам жалась крохотная тонконогая собачонка. – Добрый вечер, мадам! – Я поклонился, улыбаясь как можно дружелюбнее, чтобы продемонстрировать полное отсутствие враждебных намерений: трость она захватила с собой явно в целях самообороны. – Меня звать Арвид Ванаг. Я со своей дочерью Ингой вселен на время в двадцать седьмую моим другом профессором Вальтером Редлихом. – Но ведь там ремонт! – У старушки было подвижное, все в морщинах лицо и очень живые черные глаза. – Еще вчера поздно вечером ремонт там шел полным ходом! – Вы ошибаетесь, мадам. Господа Шимонеки, хозяева квартиры, несколько дней назад отбыли на летний отдых, передав ключи профессору Редлиху. А сегодня с утра в квартиру вселились мы. – Я не ошибаюсь! Я не ошибаюсь никогда! – Она сердито пристукнула тяжелым металлическим набалдашником трости по плиткам пола, и собачонка, тоненько взвизгнув, метнулась внутрь квартиры. – Не бойся, Альма, нельзя же быть такой трусихой!.. Два вечера подряд там что-то скоблили, в вашей квартире. Я как раз решила кончать со снотворным и вертелась без сна в постели. И, надо вам сказать, злилась ужасно. Не самое подходящее время для такого рода дел! Хоть и негромко, а все равно мешает, особенно если не можешь уснуть. А вчера вечером, тоже достаточно поздно, настало уже время прогуливать Альму, рабочий вынес в ведре штукатурку – я совершенно случайно подглядела в глазок. Так что же это, если не ремонт? Как это еще называется, по-вашему? Странно… Вальтер не говорил мне ни о каком ремонте. Скорее всего, он и сам ничего не знал. Ремонт… В отсутствие хозяев… Перед самым нашим вселением… А старушка стояла рядом и, подняв голову, с величавой суровостью ожидала моего ответа. – Вы правы, мадам. Судя по всему, это и в самом деле был непредвиденный ремонт. Возможно, прорвало трубы, обвалился потолок, еще что-нибудь в этом роде. – А ключи? Они ведь были, вы говорите, у вашего друга. – О, это просто! Шимонеки могли оставить запасной комплект в дворницкой. Так что приношу вам извинения, мадам, за свою невольную вину. – Вот видите, я все-таки была права. – Ее взгляд смягчился. – Элизабет Фаундлер. – Она протянула мне сморщенную коричневую руку для поцелуя. – Из Тироля. Из Южного Тироля! – добавила она со значением. – Но ведь он, кажется, в Италии? – «Кажется»! Хорошенькое дело – кажется! Южный Тироль в Италии с тех пор, как император Франц-Иосиф проиграл ту дурацкую войну. Я из местечка Лавис. Не знаете? Только не из того Лависа, что возле Тренто; тот Лавис жуткая дыра. Я из Лависа, что у Больцано, курортный Лавис. У нас там вилла. Прекрасная вилла в горах. А Ирен взяла да и вышла замуж за венца. Вот этого! – Она сердито постучала тростью. – Всю зиму я живу там. Одна. Караулю виллу. А летом они уезжают туда. А я приезжаю сюда. Тоже караулю, только не виллу, а квартиру. И тоже одна. Хотя нет, не одна, с Альмой… А вы нас дважды вспугнули, – она смотрела на меня с укоризной. – То есть? – Хозяева дома запрещают водить собак во двор. Вот и приходится… когда все сладко спят. Мы собрались – и тут вы. Мы переждали, собрались снова – и опять вы. Со всем этим скарбом. – Она скользнула взглядом по матрацу и раскладушке. – Альма, Альма! Пошли! Путь свободен. Вы не выдадите меня, надеюсь? Запретить – придумали же! Как будто собаки не живые существа и могут обходиться без прогулки… А вы производите впечатление вполне порядочного человека. Как, вы сказали, ваша фамилия? – Ванаг. Арвид Ванаг. – Австриец? Венец? Я рассмеялся: – А разве это не одно и то же? – Глубоко заблуждаетесь, молодой человек. Австрийцы – это тирольцы, штирийцы. Каринтийцы, на худой конец. Но не венцы. Ни в коем случае не венцы! Венцы… это венцы. – Нет, я не австриец и не венец. – И слава богу! Строго между нами говоря, – она огляделась, словно нас могли подслушать, и заговорщически приблизила ко мне свое сморщенное лицо с молодыми ясными глазами, – между нами говоря, я их недолюбливаю… Может быть, потому что мой милый зять… Все! Все-все-все! – Она остановила сама себя, решив, что заходит слишком далеко. – Итак, Англия? Нет?.. Франция? Испания?.. Тоже нет? Скандинавия? – Россия, мадам. Советский Союз. – О! – Она посмотрела на меня с новым интересом. – О! Я видела живых русских только по телевизору. Представьте себе, такие же люди, как мы с вами. Такие же люди… О!.. А теперь извините, Альма больше не может ждать!.. Пошли, Альма! Собачонка шустро вскочила в лифт. Мадам Фаундлер проследовала за ней и, строго посмотрев на меня, приложила палец к губам. Дверь мне открыла смеющаяся Инга. – Подумать только: такие же люди, как мы! – Ты слышала? – Убиралась в коридоре – что-то тут вроде как мел рассыпан, пачкает пол. И вдруг доносится с площадки: «Что вы тут делаете?» Это когда она тебя остановила… Забавная старушка! Настоящий допрос. А потом и сама разболталась. Я все ждал, спросит ли Инга про ремонт? Нет, не спросила. Ингу ремонт не заинтересовал. А у меня он из головы не выходил. Что тут, в квартире, потребовалось ремонтировать так срочно? И почему Вальтер ничего не сказал мне про ремонт? Он что, тоже не знал? Судя по всему, нет. Инга решительно отказалась от двухспальной кровати и постелила себе на раскладушке в гостиной. Дверь в спальню, где лег я, она оставила открытой. Время еще было, по нашим понятиям, не позднее. Спать не хотелось ни Инге, ни мне. Она болтала о всяких пустяках, потом стала расспрашивать о Вене первых послевоенных лет. – Где вы тогда жили с мамой? – На Зингерштрассе. Это довольно близко отсюда. За собором святого Стефана. Там напротив кабачок со смешным названием: «Три топора». Говорят, его завсегдатаем был Франц Шуберт. Интересно, уцелел ли? – Сходим? – Непременно! Вот только разделаюсь завтра с обязательной программой, и пойдем тогда бродить по всем нашим с мамой местам. Инга замолкла. Я уже подумал – задремала. Мне это было на руку. Требовалось кое-что предпринять, и я не хотел, чтобы она видела. Подождал немного для верности. И вдруг она спросила: – Отец, а какая у тебя была цель в жизни? Голос бодрый, свежий, и я понял, что она не дремала, а о чем-то думала. – Почему «была»? Я еще жив. Инга рассмеялась. – Я имею в виду твою юность. Когда ты работал в подполье в Латвии. – Мировая революция. Снова раздался ее тихий смех. Точно так же смеялась Вера. Удивительно, каким неожиданным образом повторяются родители в детях. – Я серьезно, отец. – Я тоже. – Смотри-ка! На меньшее ты не был согласен? – Нет, я был жутким максималистом. – А теперь? – И теперь. – Например? – Например, мне жутко хочется спать. Она помолчала. – Ты полагаешь, со мной нельзя говорить серьезно? – Почему же? Когда я тебя просил не беспокоить по пустякам Редлихов, я говорил совершенно серьезно. Кажется, этого хватит. Инга обиделась и больше заговаривать не будет. Но к утру все пройдет: Инга отходчива. Это качество она тоже унаследовала от Веры. Во втором часу ночи я встал, взял на столике рядом с кроватью подготовленные заранее спички, сигару. Хоть я и давно уже бросил курить, но всегда, когда уезжал из дому, брал с собой две-три сигары. Мне нравился их запах, он как-то примирял меня с чужими комнатами, где приходилось жить, действовал по-домашнему успокаивающе. Инга сказала: в коридоре следы мела. Скорее всего, это не мел, а штукатурка. И если мое предположение верно… Я вышел в коридор, сунул в рот сигару. Чиркнул спичку о коробок. В верхнем углу против входа, между стеной и потолком, среди лепных украшений, сверкнул ответный огонек. Сверкнул и погас вслед за спичкой. Но мне уже этого было достаточно. Не спеша я раскурил сигару, пустил несколько клубов дыма. Заглянул на кухню, в ванную, повсюду зажигая спички. Подносил их к кончику дымящейся сигары, одновременно внимательно наблюдая за потолком и стенами. Нет, как будто нигде больше не отсвечивало. Вернулся в спальню, лег. Вентилятор старался вовсю, разгоняя духоту. Но разогнать тревожные мысли он не мог. Что ж, все ясно. Огонек моей спички отразился в миниатюрном объективе телевизионной камеры, установленной перед нашим вселением в коридоре квартиры. Мы с Ингой находились под наблюдением. Кому-то потребовалось поместить нас под колпак. Но почему? Зачем? Кого мог заинтересовать в Вене советский ученый, доктор исторических наук, специалист по истории коммунистических партий Прибалтики? И какую пользу для себя собирались эти люди извлечь из наблюдений за входной дверью квартиры? Или я интересую их вовсе не как ученый, не как историк, а просто как Арвид Ванаг? Как комсомолец-подпольщик, якобы подписавший некогда тайное обязательство о сотрудничестве с латвийской охранкой? Неужели это возможно? Неужели только теперь, спустя больше чем тридцать лет, выполз, наконец, на свет божий из мрака запыленных архивов этот плотный белый лист с моей собственноручной росписью под коротким, но емким текстом? А может быть, я зря ломаю себе голову? Может быть, совсем другое? Ну, например, Шимонеки, отсутствующие хозяева квартиры, привлекли к себе чье-то пристальное внимание, и мы с Ингой здесь совершенно ни при чем?..ГРОМКИЙ ЗВОНОК
раздался рано утром. Я, сразу проснувшись, ринулся в коридор к телефону. Бросил беглый взгляд на часы: четверть седьмого. Кому взбрело в голову звонить в такую рань? – Ванаг у телефона… Алло! Алло! В ответ непрерывный гудок. И снова звонок. Что за наваждение! – Домашний телефон! – подсказала Инга из гостиной. Верно! Я совсем забыл. Посторонний человек, чтобы попасть в наш дом, должен предварительно попросить через микрофон внизу, у подъезда, разрешение у хозяина соответствующей квартиры. И тот уже решает: пускать или не пускать. Я снял трубку другого телефонного аппарата, висевшего на стене у самого входа. Интересно, телевизионная камера работает круглые сутки? Или она включается автоматически, каждый раз, когда кто-то попадает в ее поле зрения? – Слушаю. – Доброе утро, Арвид. – Говорила Эллен. – Впусти меня, пожалуйста. – Ты внизу? Сейчас я спущусь. – Зачем же? Нажми красную кнопку возле телефона. – Ах, да-да! Некоторые здешние удобства казались мне лишними, ненужными. Вполне можно было обходиться без них, и поэтому я просто-напросто забывал об их существовании. И заработал от пробегавшей в ванную комнату своей злоязыкой Инги: – Деревня! Тебя в порядочное государство и пускать нельзя! – А по-моему, проще держать открытым подъезд. – Чтобы в него набегала всякая шушера? Эллен вошла свежая, улыбающаяся. Удивилась: – Еще спали? – Поздно легли вчера. – Слушай, Арвид, если здесь вам не очень удобно, Вальтер может подобрать другое место. У него десятки друзей, и каждый из них с удовольствием примет у себя советского профессора, да еще с такой милой дочуркой. – Нет, нет, нет! – Инга среагировала моментально. – Тут просто замечательно, тетя Эллен! Мы с отцом великолепно устроились. – Ну смотрите. – Эллен выложила на кухонный стол бумажный пакетик. – Свежие венские булочки к утреннему кофе… А это билет для Инги. – Рядом с пакетиком лег продолговатый желтый листок. – Экскурсия в Шенбрунн, автобус отходит в восемь. Не опоздай! – Спасибо, тетя Эллен, большое спасибо! – Инга выскочила из ванной, обняла ее порывисто. – Ну, ну!.. Я побежала. Мне в управление, это не слишком близко. За завтраком Инга без умолку разглагольствовала об Эллен. Инге казалось, что Вальтер просто недостоин такой жены. Тиран, эгоист, бессердечный сухарь. – И все-таки они живут вместе скоро тридцать лет, – заметил я. Но у Инги своя логика: – Тем хуже! Значит, скоро тридцать лет, как он ее тиранит… Скажи, а мама была с ним знакома? – Конечно. Он не раз приходил к нам на Зингерштрассе. Однажды мама даже угостила его борщом… Не пожимай плечами, в Вене тех лет это было не так-то просто. Продукты шли наравне с сигаретами, а сигареты – наравне с золотом. – Ну и как же все-таки? – Ему очень понравилось. Съел все до донышка, сказал спасибо и попросил еще. – Отец! Я не о борще! Инга сделала вид, что злится, а я, в свою очередь, изобразил на лице удивление. Это была своего рода игра, ставшая для нас уже привычной. – А о чем? – Об отношении мамы к Вальтеру. – А-а… Знаешь, он был такой веселый, такой остроумный и прекрасно танцевал… Я просто сгорал от ревности. Инга фыркнула: – Значит, он ей нравился?.. Удивительно! А ты все твердишь, что я очень похожа на маму!.. До оперного театра, откуда начинался экскурсионный маршрут, было недалеко. Я хотел проводить Ингу, но встретил решительный отпор. Время от времени у нее возникали рецидивы детства, и тогда вспыхивала война против моей мелочной опеки. А сказать ей о своем ночном открытии я не решался. Это могло ее напугать. Либо, наоборот, предприимчивая Инга приступила бы к самостоятельным действиям. Так или иначе, это внесло бы нежелательные осложнения в нашу жизнь. Надо было сначала хорошенько разобраться во всем самому. Пока еще ровным счетом ничего не случилось. Телевизионная камера, направленная на входную дверь, говорила лишь об одном: интересуются не столько мною, сколько посетителями, приходящими сюда, в квартиру. Но я никого не ждал и никого не собирался приглашать к себе. Ну, засекли приход Эллен со свежими булочками. Ну, засекут еще Вальтера. Что это может им дать? Нет, не следует ничего предпринимать. Пусть пока все идет своим чередом. Вальтер ждал меня у себя в библиотеке. На сей раз мой приезд в Австрию тоже носил частный характер, но по его просьбе я должен был выступить с публичной лекцией о Советской Прибалтике. Вальтер придавал моей лекции большое значение. И вероятно, не без оснований, так как по поводу установления Советской власти в республиках Прибалтики на Западе долгие годы извергались целые реки грязной клеветы и всевозможных измышлений. Сегодня нам предстояло вместе с ним договориться о месте и времени проведения лекции с ее устроителями из недавно созданного общества с длинным наименованием. Полностью оно звучало так: «Независимая исследовательская ассоциация по изучению связей и улучшению взаимопонимания между людьми Востока и Запада». Для удобства вместо этого чересчур уж сложного названия применяли сокращенное: «Восток – Запад». Общество не принадлежало к числу официальных институтов, а носило любительский характер, существуя за счет всевозможных частных пожертвований, и это его желание провести мое выступление под своей эгидой, как считал Вальтер, служило верным признаком усиления интереса к СССР в самых различных слоях населения Австрии. Вальтер работал научным руководителем по отделу истории одной из крупнейших библиотек Австрии.Библиотека размещалась в бывшем дворце кого-то из Габсбургов, не то брата, не то дяди последнего из императоров Франца-Иосифа. Египетские фараоны всю жизнь строили пирамиды, чтобы почить там вечным сном. Австро-венгерские кайзеры, наоборот, строили свои дворцы для того, чтобы в них наслаждаться жизнью. Но это редко кому удавалось. Здания из тщеславия и жажды славы затевались таких грандиозных размеров, что строили и достраивали их в течение нескольких поколений. В итоге они доставались совсем не тем, кому поначалу предназначались. Тот самый брат или дядя лопнул бы от злости, если бы узнал, что дворец, который должен был утвердить его славу и величие, займет какая-то библиотека, пусть даже из сотен тысяч томов. А о нем самом будет напоминать лишь безвкусный памятник из позеленевшей бронзы, каких в Вене десятки на каждой мало-мальски приличной улице и площади, и которые примелькались глазу так же, как безликие чугунные столбы с гроздьями фонарей. В кабинет к Вальтеру пройти не просто – путь пролегает через хранилище старинных рукописей. Но он предупредил смотрителя о моем предстоящем приходе, и тот, вежливо пропустив меня вперед, сразу же повел мимо полок с бесконечными рядами металлических коробок. – Господин профессор, к вам гость! – Приветствую, товарищ профессор! – Вальтер, широко улыбаясь, поднялся мне навстречу из-за просторного с резными тумбами письменного стола. – Ну как твоя эта… раскладюшка? Достаточно ли удобна? – Об этом спроси Ингу. Мне по праву старшего досталась кровать. – Я уже договорился с Францем – там, где ты жил в прошлый раз. Можешь перебираться хоть сейчас: он с семьей на даче. Правда, это почти окраина. Я предвижу, Инга будет недовольна: от Габсбургов далековато. – Не стоит, пожалуй. Эллен мне уже говорила. – Ну смотри. Здесь, конечно, удобнее… Да, я ведь вас еще не познакомил. Только теперь я заметил, что в просторном, с высоким сводчатым потолком кабинете Вальтера мы не одни. В стороне, у книжного шкафа из того же резного гарнитура, что и письменный стол, стоял тщедушного вида мужчина с седым венчиком волос вокруг розовой лысой макушки. Вальтер представил нас друг другу: – Профессор Арвид Ванаг… Профессор Отто Гербигер. – И профессор Вальтер Редлих! – рассмеялся я. – Не слишком ли много ученых мужей для одного, хоть и такого просторного, кабинета? – А! – махнул рукой Гербигер. – У нас в Вене на каждый квадратный метр площади по пять докторов и полтора профессора. – А собак на всю Вену пятьдесят тысяч! – подхватил шутку Вальтер. – Разводили бы лучше псов. И дешевле, и безопаснее – собаки, как правило, только лают. – Это он потому, что его сегодня укусили. – У Гербигера были кроткие голубые глаза; он походил на святого, сошедшего с картин мастеров Возрождения. – Какая-нибудь газета? – догадался я. – Да, рецензия в «Курире». Так, бестолковщина, элементарная неграмотность! – Все-таки по тону Вальтера чувствовалось, что он уязвлен. – Не стоит об этом. Он укоризненно посмотрел на Гербигера, тот слегка покраснел: – Извини, я с полным к тебе сочувствием. Негромко постучали в дверь. Снова вошел смотритель. – Господин профессор Редлих, вас приглашает к себе директор. Вальтер поморщился: – Еще один сочувствующий!.. Ну, вы пока побеседуйте. У вас, я думаю, найдутся общие темы для интересного разговора. А потом, Арвид, поедем с тобой в научное общество «Восток – Запад». Я условился с ними на одиннадцать. Мы остались с Гербигером вдвоем. И тут он меня поразил. – Будучи на вашем месте, я не стал бы в данный отрезок времени следовать приглашению навестить Вену, – сказал он на очень приличном, хотя и по-старомодному витиевато-церемонном русском языке. – Наша милая добрая старая Вена в настоящий период не представляет собой слишком спокойную обитель. Вы читали в прессе об этих отвратительных скандалах с клопами из ФРГ?.. Нет, нет, не с кровососущими насекомыми, – улыбнулся он, истолковав по-своему удивленное выражение на моем лице. – «Клопы», по новомодной терминологии, – это крохотные предметы для подслушивания разговоров по телефонной аппаратуре. Это ужасно! Ужасно! – Как хорошо вы говорите по-русски! – Мне нужно было выиграть время, чтобы оценить обстановку. – Откуда? – От верблюда, – прозвучало уж совсем неожиданно. – Извините меня, – снова застенчиво улыбнулся Гербигер, – но трудно было удержаться от соблазна… Дело в том, что я довольно долго жил в вашей стране. С тридцать девятого по сорок седьмой. Восемь лет. Весьма значительный срок, не правда ли? Не желаете ли знать, где именно? – Если не секрет. – В отличие от некоторых господ, с которыми вам предстоит сегодня встретиться, у меня нет решительно никаких секретов, – сказал Гербигер довольно загадочно. – В Москве. И в Свердловске. И в Сибири. – Вот как, и в Сибири тоже? – Да, в Новосибирске, во время войны. Я работал там в театре. Бутафором. Не смейтесь, пожалуйста, я и это умею. А после войны стал проситься обратно к себе в Вену. Я был вынужден покинуть Вену при владычестве Гитлера, у меня здесь никого не осталось, ни одного даже дальнего родственника. И потянуло! Зачем? Для чего? Кому я тут нужен? Кончики его век покраснели. Голубые глаза наполнились влагой. Он отвернулся, узкие плечи вздрогнули и обмякли. Я поторопился налить воды из графина. – Ничего, ничего, не извольте беспокоиться, товарищ Ванаг! – Он мягко отвел мою руку со стаканом. – Надеюсь, вы разрешите называть вас товарищем? Я ведь, собственно, не имею на это права. В компартии я не состою, советским гражданином не являюсь… Да, да, товарищ Ванаг, Вена, к превеликому нашему сожалению, перестала быть безопасным местом – я опять возвращаюсь к давешнему разговору. Даже «Восток – Запад». Вы ведь как раз туда собираетесь. То ли он зачем-то нагонял на меня страху, то ли сам был напуган до смерти. – Должен ли я вас понимать так, что меня там могут убить? Или похитить? – Напрасно изволите шутить, товарищ Ванаг. Если бы вы знали хотя бы частицу того, что ведомо мне… Я знаю по крайней мере двоих господ… – Словно сомневаясь, пойму ли я, он показал для убедительности два пальца. – Вы, разумеется, осведомлены о некоей организации с аббревиатурным названием ЦРУ?.. Так вот, эти двое – ее сотрудники. Ужасно! Ужасно! – снова запричитал он. – Конечно, доказать я ничего не могу, но почти стопроцентная гарантия. – Однако вы неплохо осведомлены. – Как же! Я ведь сам состою у них на службе. – В ЦРУ? Кроткие глаза испуганно расширились, потом он рассмеялся, тихо, почти неслышно. – В научном обществе «Восток – Запад». Ученым библиотекарем, всего-навсего… Не буду скрывать: в начальный период моей работы одним из тех двоих была произведена слегка замаскированная попытка подобраться ко мне. Но вскоре он понял, что совершает ошибку. Нужна исключительная способность к воображению, чтобы представить меня в качестве шпиона. – Гербигер снова беззвучно рассмеялся. – А вот для научного общества я вполне полезен. И не одними только своими скромными познаниями в библиотечном деле, хотя и как служащий я почти идеален: даже законными вакациями пренебрегаю – к чему мне, одинокому, отдых? Другое вполне важное обстоятельство. Общество носит название «Восток – Запад», а у них представлен почти один только Запад. Франция, Англия, США… Мало, чрезвычайно мало людей, знающих Восток. Вот тут профессор Гербигер очень и очень к месту, не правда ли? Жил в Советском Союзе, знает в какой-то мере язык, лоялен к русским, даже глубоко симпатизирует им… Коротко говоря, профессор Гербигер – это как бы лицо общества, обращенное на Восток. О-о, если бы только у вас нашлось желание и время, как много я мог бы поведать вам о нашем двуликом Янусе! Он явно напрашивался на встречу со мной. Не заметить этого, промолчать было бы бестактно, и я сказал: – Послушаю с большим удовольствием. Вижу, вы многое повидали в своей жизни. – Благодарю! – он обрадованно схватил мою руку, пожал крепко. – Вы верите мне? – Почему же я должен вам не верить? – Только, пожалуйста, пожалуйста, не говорите никому о нашем разговоре! И Вальтеру тоже, да? Нет-нет, он очень хороший человек, но у него так много знакомых… И еще одна просьба. Когда будете в нашем обществе, меня, возможно, вам представят. Пожалуйста, не подавайте виду, что вы меня уже знаете; Вальтера я тоже предупредил. Ничего особенного, просто тот человек за мной присматривает и следствием могут явиться небольшие неприятности. Зачем они, не так ли? Я вас разыщу потом, если не возражаете. Вальтер говорил мне, что вы на квартире Шимонеков. Я позвоню, их телефон наверняка есть в справочнике, и мы условимся о встрече. Хорошо? И на лекцию вашу я явлюсь всенепременнейше. Но прошу: будьте осторожны, очень осторожны! На какое-то мгновение у меня возникло желание предупредить его, чтобы не звонил: уж если там установлен телеобъектив, то и телефон наверняка прослушивается. Но все-таки я промолчал. Как объяснить, что у меня возникло такое подозрение? Сказать ему про глазок в стене? Гербигер ушел, так и не дождавшись Вальтера. Что-то уж слишком долго выражал ему сочувствие по поводу критической статьи в газете директор библиотеки! Он вернулся лишь в половине одиннадцатого. – Не беспокойся, Арвид, у нас еще уйма времени. Тут всего каких-нибудь десять минут езды. – Что твой шеф? – А! Старый осел! Он хочет, видите ли, сам написать другую рецензию, хвалебную. А у него такая научная репутация – пусть уж лучше кто-нибудь поругает. Еле отговорил… Что так смотришь? Думаешь, я расстроен? Ничуть! Наоборот! Критика всегда вызывает интерес. Некоторые тут у нас специально заказывают ругательные статьи своим добрым знакомым. А то и платят. Он снял ослепительно белый халат, который всегда носил на работе, аккуратно расправил и повесил в шкаф на плечики, сняв с них предварительно пиджак. Даже в самую жару Вальтер не позволял себе появляться на людях без пиджака. Давным-давно уже минуло то время, когда он носился по Вене на стареньком тарахтящем мотоцикле в коротких замшевых штанах на помочах, аккуратно пристроив к заднему сиденью тощий портфель с очередным книжным обозрением для нашей газеты. Машину Вальтер водил виртуозно. Ехал вроде бы и не быстро, но с тонким расчетом, всегда оказываясь возле светофора именно в тот миг, когда загорался зеленый и он мог на скорости обойти скопление автомобилей. На поворотах всегда притормаживал и вежливо пропускал пешеходов, даже если имел преимущество перед ними. И все равно каким-то непостижимым образом оказывался впереди всех лихачей, которые проскакивали, распугивая народ, раньше него. За рулем Вальтер разговаривал редко, лишь односложно отвечая на вопросы. Но тут спросил меня сам: – Как тебе Гербигер? – Еще не разобрался. Во всяком случае, интересно. – Странный человек. Всего боится, от всего бежит… Русским он действительно владеет? Или только хвастает? – Очень прилично. Я не сказал Вальтеру об архаизмах. Слишком долго объяснять. Да и не к чему. – Судьба у него – не позавидуешь. – Вальтер коротко посигналил неосторожному босоногому юнцу в джинсах. – Он тебе не сказал, что сидел при всех режимах? – Нет. – Его посадил наш Дольфус, потом одержимый Адольф. Потом он бежал в Польшу, там тоже посадили. Освободили Советы. А затем он и при Советах сел: заподозрили его в преступной связи с немцами. Ненадолго, правда. Перед самой войной выпустили… Жалкий человек. Ни семьи, ни родных – никого! Была близкая женщина, такая же одинокая, как он. Погибла недавно в автомобильной катастрофе. Он чуть не помешался… Ну, вот мы и на месте. Он замедлил ход, отыскивая свободное место для стоянки. В центре Вены это было не так-то просто. Иной раз приходилось дважды, а то и трижды объезжать квартал, чтобы хоть куда-нибудь втиснуться. На этот раз нам повезло. От тротуара отчалила какая-то дипломатическая каравелла с цветным флажком на радиаторе, и Вальтер ловко всадил свою верткую «шкоду» на освободившееся место, перед самым носом целившего сюда же черного «мерседеса» с шикарными сиденьями из красной кожи. – Зевать не надо! – заключил он весело, поворачивая замок в дверце машины. Из «мерседеса» не отозвались.Научное общество «Восток – Запад» размещалось, как и библиотека Вальтера, в великокняжеском дворце. Только не в парадных апартаментах, предназначенных для пышных приемов и балов, а в жилых помещениях бывших его владельцев, маленьких неудобных комнатах вдоль длинного коридора на самом верхнем, не видимом с улицы за шикарной колоннадой, этаже здания. До появления системы центрального отопления эти не очень-то уютные комнатенки имели одно решающее преимущество перед роскошными залами нижних этажей: их можно было натопить. Нас встретил ответственный работник общества, черноволосый, смуглый, широкоплечий атлет с короткой фамилией Кен. – О, как я рад! – рука у него была словно из стали. – Мне столько приходилось слышать о трудах господина профессора! Вряд ли он прежде слышал даже мою фамилию. Но правила хорошего тона предписывали максимальную любезность по отношению к гостю. – Президент нашего общества болен, но сегодня как раз зашел ненадолго на работу и выразил желание лично встретиться с вами… По секрету сказать, болезнь его намного серьезнее, чем он сам предполагает, – без видимой причины вдруг разоткровенничался Кен. – Да, по всей вероятности, у нас скоро откроется вакансия… Жаль, очень жаль! – торопливо, словно спохватившись, добавил он. Предупредительно распахивая двери, Кен провел нас с Вальтером в светлый душный кабинет в углу здания. – Господин президент, наш русский гость! В отличие от Кена председатель правления общества или президент, величественный старик с коротким седым бобриком, географ с мировым именем, не стал делать вид, что ему знакомы мои работы. – Мы с вами трудимся в далеко отстоящих друг от друга отраслях науки, – тактично пояснил он, мягко улыбаясь при этом. – Но я искренне рад знакомству, поверьте. И лекция ваша тоже придется как нельзя более кстати. К сожалению, мы пока очень мало преуспели в связях с гуманитарными науками социалистических стран… Господин Кен, надеюсь, все организовано должным образом? – Он нажал кнопку вентилятора, подставил розовое лицо под освежающую струю. – Извините, пожалуйста, последнее время я не очень здоров и плохо переношу жару. – О, да-да! Все готово! – засуетился Кен, быстро потирая руки, словно в предвкушении какого-то счастливого события. – Лекцию, господин президент, мы намерены провести в малом зале старой резиденции… – Но ведь там, насколько я помню, всего мест двести. – Что поделать, господин президент. Слишком сильная жара, на большой приток слушателей, к сожалению, рассчитывать не приходится. Люди стремятся за город, к воде. – Верно, – кивнул Вальтер. – Даже наша библиотека пустует. А зал резиденции я знаю. Он хоть и невелик, но очень уютен, и это дает свои преимущества. Профессору Ванагу будет там нетрудно наладить контакт с аудиторией. – Ну вот! – Кен не переставал радостно потирать руки. – Теперь о времени. Может быть, послезавтра? Оповестить мы успеем. Пресса, радио, телевидение. – Нет, послезавтра не годится, – к моему удивлению, возразил Вальтер. – Господин Ванаг отправляется в небольшое путешествие по Австрии. – Он, улыбаясь, повернулся ко мне: – Мой маленький сюрприз тебе и Инге. Мы еще поговорим об этом… Так что лекцию придется провести после возвращения в Вену. Я думаю, лучше всего во вторник. Если, разумеется, со стороны господ из общества не будет возражений. – Возражения? – Кен с преданным выжиданием уставился на своего шефа. – Ну разумеется, нет! – Президент общества так и не отрывал лица от воздушной струи; он, по-видимому, действительно очень страдал от жары. – Как удобно гостю, так удобно и нам. Уточнили тему лекции, ее продолжительность. Попрощались с президентом, и Кен повел нас знакомиться со штатными работниками. Я переходил из комнаты в комнату, пожимал руки, выслушивал любезности. Кен, не жалея красок, расписывал научные достижения общества. По его уверениям, в этой дюжине комнатушек творилось нечто грандиозное – работа таких масштабов была не под силу не то что сравнительно маломощной любительской организации, но даже и солидному исследовательскому институту на государственном бюджете. Входя в раж, Кен совершенно упустил из виду, что перед ним как-никак люди, имеющие отношение к науке. Вальтер явно забавлялся, хитро улыбаясь, но все-таки помалкивая. Мне же в конце концов надоело пребывать в роли этакого легковерного губошлепа: – Итак, насколько я понял, вы охватываете решительно все аспекты отношений между регионами. Географические, культурные, экономические… – Этнографические, – продолжая ехидно улыбаться, вставил Вальтер. – Кроме политических! – торопливо сообщил Кен, потирая руки. – Политикой мы не занимаемся. Мы ученые. Сам-то он с его могучим торсом профессионального борца не очень походил на мужа науки. Провел он меня и в библиотеку, которая помещалась в мансарде, этажом выше. Здесь было просторно и на удивление прохладно: в помещении приглушенно гудел мощный кондиционер. – А это господин Гербигер! – представил Кен библиотекаря и добавил с такой гордостью, словно демонстрировал редкий экземпляр малоизвестного животного: – Он у нас говорит по-русски. Скажите что-нибудь по-русски господину Ванагу! – скорее приказал, чем попросил он библиотекаря, из чего вытекало, что тому здесь приходится не сладко. – Здравствуйте! – покорно изрек Гербигер и поклонился. – Мы все весьма рады приветствовать вас в стенах нашего общества. В его робких голубых глазах я прочитал немую мольбу. – Здравствуйте. Рад познакомиться с вами. – Теперь дальше, – заторопил меня Кен, продолжая потирать руки. – Следующий отдел – редакционно-издательский. Там мы познакомим вас с нашими издательскими планами и вручим памятный подарок. Памятным подарком оказался брелок с эмблемой общества, к которому Кен тут же собственноручно прикрепил мои ключи от квартиры. – Нам будет приятно сознавать, что он всегда с вами. Кроме брелока, мне вручили еще кучу всяких красочных брошюр и проспектов. Часть этого добра помог нести Вальтер. Другую же кипу, несмотря на все мои протесты, взял Кен, который проводил нас до самой машины: – Нет, нет, господин Ванаг, позвольте, разве можно затруднять гостя! Мы отъехали, чудом не задев переднее крыло втиснувшегося все-таки рядом с нами «мерседеса». Кен улыбался, кивал вслед головой и радостно потирал руки. – Он что, тоже ученый? – спросил я Вальтера. – Кто?.. Кен? – Он от души расхохотался. – Какой там ученый! Обычный делец, если не хуже. Про него ходят всякие слухи. – Почему же, в таком случае, нельзя было обойтись без него? – Ну, во-первых, он работник общества, а «Восток – Запад» – это стоящая марка. Во-вторых, Кен деловой человек, толковый организатор – наша библиотека уже не раз прибегала к его услугам, и, скажу тебе, небезуспешно. В-третьих, нам, в конце концов, важна сама лекция. Это главное. А слухи есть слухи, в нынешнее бурное время от них не уберегся бы даже святой. Хотя Кен, конечно, далеко не святой, – добавил он со смешком. У площади Шварценберга, где в виде строгой полукруглой колоннады установлен памятник нашим воинам, павшим в боях за освобождение Вены, Вальтер свернул с Ринга вправо, в сторону, противоположную своей библиотеке. Я оглянулся с удивлением: – Куда мы едем? – Обеденное время. Вообще-то говоря, я рассчитывал на обед в «Востоке – Западе», но они что-то пожадничали. Ничего, тут поблизости есть одна приличная забегаловка. Дешево и вкусно. Сегодня ты мой гость, разумеется, – счел нужным уточнить Вальтер, и я почему-то сразу вспомнил о его запиской книжечке, которая так возмущала Ингу. За обедом на вольном воздухе, в маленьком тенистом дворике, зажатом со всех сторон серокаменными громадами, Вальтер рассказал мне о своем сюрпризе. В отделе печати у него есть знакомый чиновник, очень ему обязанный. Какие-то у него возникли осложнения по службе, ему грозило увольнение. Но Вальтер, используя личные связи в высоких сферах, сумел все уладить. Однако оставил чиновника у себя на крючке, и тот время от времени оказывает ему всяческие услуги. – Так, по мелочам! – Вальтер мерно разжевывал свое мясное филе. – Устроить бесплатный номер в гостинице, организовать поездку по линии отдела печати – у них там куча средств на представительство. Словом, вы с Ингой пройдете по высокому классу. – Но ведь я не журналист и в периодической печати выступаю довольно редко. – Зато у тебя десятки научных публикаций и книг… Итак, ты едешь в Зальцбург и Инсбрук, да еще в качестве гостя отдела печати. Доволен? Свозить меня на своей машине в старинный Зальцбург Вальтер обещал еще в прошлый раз. Однако помешала его сильная занятость на работе. Тем не менее в письмах он снова обещал непременно провезти меня по Австрии. Сейчас он тоже не свободен: Вальтер страстный лыжник, и свой отпуск плюс всякие отгулы приурочивает к поздней осени – началу «белого сезона». И вот нашел, оказывается, возможность! Изобретательно, ничего не скажешь: и волки сыты, и овцы целы. Смущала лишь некоторая неопределенность положения. Все-таки отдел печати. Меня будут принимать за журналиста, затевать беседы о прессе… – Ты напрасно щепетильничаешь, – убеждал Вальтер. – В Австрии нет резких разграничений между журналистикой и наукой. Печатаешься – значит, журналист или писатель. Кстати, они знают, что ты историк, я уже им сказал. Так что спросят – рассказывай о своей научной работе сколько душе угодно, всем будет интересно. А в субботу вечером мы с Эллен тоже прикатим в Инсбрук, это я тебе обещаю твердо. Обратно в Вену поедем вместе… Ну что ты такой узколобый! Не хочешь думать о себе, подумай об Инге. Зальцбург – город всемирно известных музыкальных фестивалей. Инсбрук – место зимних олимпиад… Инга меня загрызет. Да и самому интересно. После войны эти города находились в зоне оккупации западных союзников, и для нас из-за начавшейся холодной войны доступ туда был наглухо закрыт. – Ну хорошо, предположим, я соглашусь. Как же тогда все оформить? Вальтер неторопливо, маленькими глотками, смакуя, пил холодную, со льда, «коку». – Уже все оформлено; я предвидел, что ты согласишься. Зайдешь завтра к Штольцу, представишься и заберешь программу и железнодорожные билеты. Главное – билеты. У нас это целое состояние – железнодорожные билеты и гостиницы. Или ты предпочитаешь всю свою австрийскую поездку просидеть в гнезде у Шимонеков? – Он хитро прищурил глаз. – Ну уж нет! По правде сказать, в их шикарном гнездышке немножко душновато. Кстати, а кто они такие? – спросил я, поскольку подвернулся удобный случай. – Он тоже библиотекарь – разве я тебе не говорил? Конечно, рангом пониже по сравнению со мной. Не все же у нас такие ученые, как господин Редлих! – рассмеялся Вальтер. – Ну, а она… Вообще-то она служит в довольно скромной фармацевтической фирме, да и должность не ахти. Но в ней есть нечто… Сплошные загадки! Начну хотя бы с того, что она индонезийка – не правда ли, экзотично? А продолжу вот чем – смотри только со стула не упади! – Он пригнулся к самому моему уху: – Строго между нами, даже Эллен не должна знать: мадам Шимонек очень заинтересовала некие полицейские чины. – Полицейские? – Я и в самом деле удивился. – Наркотики, – произнес Вальтер тихо, одними губами, и тут же резко вскинул руки ладонями наружу: – Не знаю, не знаю, не знаю! Они живут на широкую ногу, люди завидуют; может быть, просто-напросто болтовня… Вот оно что – наркотики… Что ж, этим вполне можно объяснить такой необычный интерес к нашей венской обители. Значит, все-таки не я, а Шимонеки… – Мне пора! – заспешил Вальтер, взглянув на часы. – Еду через центр, могу тебя подбросить… Ахмед! Он рассчитался с подбежавшим официантом-турком, дав ему несколько шиллингов на чай. Домой мне было рано. Мы условились с Ингой встретиться в два. Я решил пройтись по нашим с Верой старым местам и посмотреть заодно, существует ли еще тот крохотный филателистический магазинчик, с дряхленьким хозяином которого мы были добрыми приятелями. В отличие от многих других владельцев подобных магазинов, типичных стяжателей и спекулянтов, он был настоящим коллекционером, знал и ценил марки и получал радость, когда удавалось помочь какой-нибудь редкой маркой такому же одержимому собирателю, как и он сам. Я как-то забрел в его лавчонку в поисках нужного мне знака почтовой оплаты старой Латвии. Неожиданно выяснилось, что он, как и я, коллекционирует эту, в общем-то, не слишком популярную среди австрийских филателистов страну. Общий интерес нас сблизил. Старичок оказался очень милым знающим человеком, я ему тоже понравился. Магазин был в двух шагах от нашего дома на Зингерштрассе. Когда у меня выдавалось свободное время, я забегал к старичку, и мы подолгу рассматривали марки, находя удовольствие во взаимном общении. И ни его, ни меня не смущало, что покупал я всего-то ничего. В нашем скромном семейном бюджете расходы на марки не предусматривались. Зато позднее, уже вернувшись в Советский Союз и занявшись научной деятельностью, я развернулся вовсю. Особенно после гибели Веры. Маленькая Инга и коллекция марок – вот все, что мне оставалось, не считая работы. Вечерами, с трудом уложив спать свою неугомонную девочку, я допоздна просиживал за марочными альбомами. Впоследствии, когда горе потеряло первоначальную остроту, марки перестали занимать в моей жизни такое большое место. И все-таки я по-прежнему оставался любителем коллекционирования. …Магазинчик оказался на своем старом месте, на узенькой улочке, в доме с облупившимися лепными змеями вдоль карниза, держащими в зубах щит родового герба. Та же вывеска «Почтовые марки» над входом. Та же скромная половина витрины с филателистическими новинками в целлофановых конвертах; вторая часть витрины, отделенная перегородкой, уставлена фарфоровыми статуэтками – рядом помещается такая же крохотная антикварная лавка. Та же узкая дверь с истертым каменным порогом. А вот и новшество: за стеклом двери броская табличка с надписью: «Коллекционирование почтовых марок – лучший вид капиталовложения». И ниже таблица, показывающая, как подскочили цены на марки за последние несколько лет. Я толкнул дверь. Негромко звякнул колокольчик, опять-таки как в то далекое время. И звук у него был тот же: тонюсенький, жалобный. У меня возникло фантастическое ощущение, что время повернуло вспять. Сейчас шевельнется легкая кисейная занавеска, отделяющая торговое помещение от служебного, и появится сам хозяин, сгорбленный, седоголовый, с постоянной доброй улыбкой. И занавеска действительно шевельнулась. Но человек, который вышел из-за нее, очень мало походил на моего знакомого. Средних лет, крутой с залысинами лоб, пустой левый рукав пришпилен к легкой летней куртке. Он бросил на меня быстрый изучающий взгляд поверх массивных роговых очков. – Добрый день! Что господину угодно? – Собственно… – Объяснить было довольно трудно. Я и сам толком не знал, чего хочу. – Видите ли, я был знаком с хозяином магазина… – С хозяином? Простите, но не имею чести вас знать. – Я имею в виду – с прежним, – поторопился уточнить я. – С каким именно? – Во взгляде мелькнула совершенно откровенная ирония. – Наше предприятие существует ровно девяносто лет. За это время сменилось шесть владельцев. Я седьмой по счету. – Верно, с шестым. – С моей покойной женой? – О, простите! Тогда, наверное, с пятым. В конце сороковых годов. – Значит, с ее отцом. Он был владельцем предприятия с девятьсот десятого по пятьдесят второй год. Слово «предприятие» он произносил на полном серьёзе, даже с долей гордости, словно речь шла о бог весть каком важном заводе с тысячами работающих. – Ах вот как! Наступило неловкое молчание. Я уже не рад был, что зашел. Старичку уже тогда подходило к восьмидесяти. Ну неужели действительно можно было подумать, что он жив! Хоть бы этот однорукий догадался предложить посмотреть филателистические новинки! Но он, вероятно, не видел во мне клиента и молча буравил взглядом. – Вы латыш! – вдруг произнес он облегченно, будто, наконец, решил сложную, не дававшую покоя задачу. – Да, – поразился я. – Как вы определили? – Старик часто рассказывал о вас. Я как раз тогда вернулся из русского плена. – Он показал головой в сторону пустого рукава. – Меня там долго таскали по всяким госпиталям; рана-то оказалась с гнильцой. Я вас всех ненавидел, а старик твердил и твердил о своем латыше оттуда. Вы как-то уезжали к себе в отпуск и привезли ему оттуда сигареты. Нет, не сигареты… Как это называется? Картонная коробка со всадником на фоне гор… – Папиросы… Что-то не припомню. – Зато я хорошо запомнил. Он сам был некурящий, старик, папиросы отдал мне. А я мучился: этично или неэтично курить папиросы, подаренные врагом? – Ну и как? – Мучился, пока не выкурил все. Потом перестал мучиться. – А с ненавистью как? – Я ведь не голову потерял – всего-навсего руку. Обидно, конечно, вернуться калекой… Не надо было лезть. Других гнали, а я сам напросился. Нет, не идея. Какая там идея! Молод был, сила била через край, приключений захотелось. Ну и получил приключения… Надо же! – Он снял очки, глаза потеплели. – А я все сомневался: сочиняет старик в целях моего воспитания или его латыш существует на самом деле? Даже когда он папиросы принес. Уж не купил ли, думаю, у спекулянтов, специально, чтобы меня воспитать? Хотя, с другой стороны, откуда у него такие деньги на папиросы? Наверное, помните, как мы тогда жили?.. А вы в Вене что делаете? Уж не в посольстве ли? – Нет, в гостях. У меня здесь старые друзья. – А говорят, оттуда никого не выпускают. – Ну, значит, перед вами дух бестелесный. – Во всяком случае сюда, ко мне, ни один русский за все время не заявлялся. – Это совсем другое дело. У нас филателия не так популярна. Да и с шиллингами затруднительно. Вон у вас на дверях какие цены! Он улыбнулся: – Заманиваем! «Купите сегодня за шиллинг, завтра продадите за два». Инфляция! Люди ищут, во что надежно вложить лишние деньги, чтобы они не обесценились. – А у кого их нет? – Тот не занимается филателией… Послушайте, насколько я помню, старик говорил, вы собираете Латвию. – Уже не собираю – собрал. – Все? – По-моему, все. Разве за исключением каких-либо особых разновидностей. Он, кажется, учуял возможность заработка, и в нем проснулся дух торговца. Ловко орудуя одной рукой, снял с полки большой кляссер. – Вот. На прилавок легли беззубцовые марки стандартных выпусков Латвии двадцатых и тридцатых годов. Странно! Такие марки существуют только в зубцовых вариантах. Беззубцовки не встречались мне ни в одном каталоге. Я посмотрел их на свет. Нет, не подделка. Водяной знак на месте. Хозяин магазина торжествовал. – Значит, нет? Так я и знал! – Что это такое? Впервые вижу,- признался я. – Так называемые министерские. Редкая вещь. Из листов, которые давались на подпись министру. Это целая история… Чашечку кофе? Пожалуйста, не отказывайтесь, мы ведь с вами старые знакомые, хоть и заочно. Он провел меня за занавеску, в крохотное служебное помещение, куда едва втискивались лишь низкий круглый столик и два стула. Стал заваривать кофе, отвергая все мои попытки помочь ему, и одновременно рассказывал. История оказалась любопытной и запутанной, правда в ней явно мешалась с вымыслом. Вроде бы гитлеровские оккупационные власти, покидая Ригу перед самым ее освобождением Советской Армией, поручили какому-то офицеру полиции эвакуировать важные архивы. Часть их была переправлена морским путем в Германию. Другая, в том числе и эти пробные листы из почтового музея, попала в курляндский котел и исчезла. Лишь позднее, много лет спустя, «министерские» в небольшом количестве снова вынырнули из небытия, на этот раз в Швеции. Похоже, что все они попали в руки одного лица, который понемногу, чтобы не сбить цену, пускал их на филателистический рынок. Кофеварка сердито зашипела, а затем торопливо заурчала, выбрасывая из гнутого носика густую черно-коричневую жидкость. – Готово. Он налил мне крепчайшего ароматного напитка. – Благодарю. – Я никак не мог оторваться от кляссера. – Только тут у вас не все номиналы. Зубцовых гораздо больше. – А всех и нет. Очевидно, кто-то несведущий пустил часть листов на обертку… Да пейте вы, пейте; я смотрю, у вас разжегся филателистический аппетит. Он играл со мной, как кошка с мышью. – Марки, разумеется, стоят дорого? – Даже очень. – Жаль! Со вздохом сожаления я положил кляссер на столик. – Но вам, именно вам, я уступил бы по себестоимости. Мы, австрийцы, сентиментальны. В том числе и торговцы марками. Сумма, которую он назвал, была в пределах моих возможностей. Даже учитывая новые джинсы для Инги. Даже учитывая расходы на предстоящую поездку по Австрии. Придется лишь отказаться от покупки диктофона, который я уже присмотрел себе в магазине радиотоваров на Грабене. Но, в конце концов, диктофон можно приобрести и в Москве. А вот эти «министерские» я не видел еще ни у одного из многочисленных моих знакомых коллекционеров, с которыми обменивался марками… Домой я явился с опозданием и легким чувством вины перед Ингой. Знай она о моей покупке, непременно распалилась бы по поводу бессмысленной, по ее мнению, траты драгоценных шиллингов. Мои почтовые марки она считала никчемными бумажками. Так же как я считал никчемными эти ее босяцкие брюки из вытертой серо-синей ткани с бахромой понизу. – Ну как Шенбрунн? – Кошмар какой-то, а не дворец! Бедные Габсбурги! – Смотри – пожалела! А ведь их двор считался чуть ли не богатейшим в Европе. Ошибка истории? – Нет, серьезно! Эти бесконечные анфилады громадных комнат с распахнутыми дверьми! Даже не дверьми, а воротами какими-то! Сквозняки, холодина! Никуда не спрячешься, всюду щели для подслушивания, для подглядывания… Нет, я бы ни за что на свете не согласилась там жить… Несчастный Франц-Иосиф! Несчастная Мария-Терезия! Знаешь, у нее было шестнадцать детей – пять мальчиков и одиннадцать девочек, – и весила она сто десять килограммов. А самая тяжелая люстра в Шенбрунне всего сто семь. – Значит, целых три килограмма в пользу Марии-Терезии. Чем же она тебя так разжалобила? – Все шутишь! Тебя бы в кайзеры, хоть на недельку! Франц-Иосиф спал на жесткой солдатской койке. Вставал, бедняга, в половине пятого утра каждый день, даже в праздники. Ел мало и очень быстро. Его обед продолжался не более семи минут. Придворные не успевали за ним и вставали из-за стола голодными. Это явилось одной из главных причин свержения монархии в Австрии. Да, гид Инге попался с фантазией. Она со смехом рассказывала об его оригинальной трактовке истории. – И ты молча слушала? – Было очень интересно! Я только раз не выдержала и спросила, часто ли встречались среди придворных случаи голодной смерти. Легко было представить себе, с каким наивным видом задала Инга этот вопрос. Она великий мастер по части всякого рода розыгрышей. – И что же твой гид? – Неглупый парень, вероятно студент на летних заработках. «В то время причины смерти не регистрировались, мадемуазель, поэтому точно неизвестно». И подмигнул. Он почему-то принимал меня за француженку и видел, что я веселюсь. – А остальные? – Я попала в группу западных немцев, фермеров из-под Мюнхена. Они его слушали с разинутыми ртами, как пророка. И все добивались, сколько что стоит: гобелены, спальные гарнитуры, весь Шенбрунн. – И он, конечно, врал? – Напропалую. Хватал цифры прямо с потолка. Бедные немцы только ахали!.. Отец, мы с тобой идем сегодня вечером в собор святого Стефана, – неожиданно заявила Инга. – Органный концерт Баха, Представляешь? – А билеты? – Гид сказал – вход свободный. – Может, тоже наврал? Она помотала головой: – Исключается! Я сама прочитала объявление… Стопятидесятиметровая готическая башня собора святого Стефана – Штефль, как его по-свойски называют горожане, – гигантским сталагмитом возвышается над всей Веной. Это сердце австрийской столицы, и не только по своему местоположению. Храм простоял здесь по меньшей мере полстолетия. Все вокруг с течением времени ветшало и разрушалось. Меняли свой облик дома, кварталы, целые улицы, со всех сторон обтекающие каменную громаду собора, наглядно свидетельствуя не только о тленности самого человека, но и созданий его рук. Один лишь Штефль как бы символизировал вечность. Однако только до последней войны. Во время бомбежек авиации союзников и боев за город собор тоже основательно пострадал. Особенно досталось его уникальному островерхому покрытию площадью во многие тысячи квадратных метров. Для его восстановления пришлось создать, по существу, специальный завод, так как материал нужно было подогнать под сохранившуюся часть крыши. И вот опять стоит Штефль одинокой и гордой вершиной среди жалко лепящихся к нему пяти-шестиэтажных строений старого города. Текут автомобильные реки, скапливаются толпы на пешеходных переходах, кричат огни разноцветных неоновых реклам, потухая и загораясь вновь. Из глубокого искусственного каньона у подножия собора непрерывно бьют очереди многочисленных отбойных молотков – там идет строительство станции и подземных переходов метрополитена. А Штефль стоит себе молчаливо среди этого шума и суеты. – Красив старик! – высказался я вслух. – Так и веет от него мудростью веков. Инга, органически не переносившая высокопарных фраз, сразу же уцепилась: – Скорее бездушием и тупостью каменного истукана. – Сама ты бездушный циник! Это великое творение человека. – Истуканы тоже творения человека. И среди них тоже попадаются очень даже впечатляющие. И все-таки это просто тупые камни, и нечего наделять их человеческими качествами. Мудры сами люди, а не вещи, пусть даже и такие громоздкие, как твой Штефль. Убеждать Ингу было бессмысленно. Она спорила из любви к спору. А уж формальной логики ей не занимать. Мы заявились к Штефлю задолго до начала органного концерта. Обошли, не торопясь, весь собор снаружи, подолгу приглядываясь к латинским и готическим надписям на каменных плитах – местах захоронения коронованных особ и знатного духовенства. Затем через боковой вход с кружевной аркой прошли в молельный зал. Высоченные, терявшиеся где-то в сумеречной выси, в несколько обхватов колонны обманывали глазомер. Внутри собор поначалу не казался таким уж вместительным. Но стоило только измерить шагами расстояние от одной колонны до другой, как сразу становилось ясно: да это же целая большая площадь! Одновременно присутствовать на богослужении могло чуть ли не пятнадцать тысяч человек. Инга обратила внимание на телефонные аппараты, подвешенные на основаниях колонн. – А это для чего? Разговаривать с богом? Мы подошли ближе, прочитали надписи на немецком, английском и французском языках. Автомат давал двухминутную справку об истории собора на любом из названных языков. Стоило только бросить монету и нажать нужную кнопку. – Очень удобно! – похвалила Инга. – И богу помолишься, и культурный уровень поднимешь. Век техники не обошел Штефль и в другом отношении. Собор был радиофицирован. Современным проповедникам во время богослужения не приходилось драть глотку, как прежним поколениям служителей культа. Вообще человеческий голос звучал здесь подавленно и жалко. Иное дело орган. Римские папы знали, что делают, когда решили внедрить в католические храмы этот поразительный инструмент. Казалось, сам бог вещает людям на своем бессловесном, но громогласном и хватающем за душу языке. В интерпретации Баха владыка небесный не только басисто рокотал, сотрясая своды и внушая священный трепет, он умел и нежно ворковать, даже смеяться переливистыми трелями. Бах и в церкви, наперекор всему, оставался самим собой: жизнелюбцем и весельчаком. Мы сидели на старинных, почерневшего от времени дерева скамьях для молящихся. Инга прижалась к моему плечу и слушала самозабвенно, даже рот чуть приоткрыла. Но когда я, воспользовавшись короткой паузой между частями, спросил тихонько: «Нравится?» – она покосилась на меня и пожала плечами: – Нормально. Я невольно поморщился. Экзамены – нормально. Джинсы – нормально. Теперь уже и Иоганн Себастьян Бах – тоже нормально. Для чего это маскировочное словечко? Почему нужно за ним, как за какой-нибудь ширмой, прятать человеческие эмоции?.. Концерт подходил к концу. Среди публики, набившей собор, началось вдруг непонятное движение. Люди вставали со своих мест и, рассыпая на все стороны извинения и поклоны, пробивались к выходу. Это было очень похоже на то, что происходит в некоторых наших театрах, особенно зимой, когда часть зрителей, не дожидаясь финала пьесы, устремляется за верхней одеждой. Но там хоть понять можно: через несколько минут в гардеробе выстроятся длиннющие очереди. А здесь? Какая необходимость заставляет этих людей портить удовольствие себе и другим? Все прояснилось, когда орган замолк и мы, не спеша, рассматривая картины и роскошную золоченую лепку на колоннах, стали продвигаться к боковому выходу. К нашему удивлению, он оказался запертым. – Смотри, смотри! – Инга дернула меня за рукав. Я обернулся. Несколько монахов в сутанах, опоясанных веревкой, быстро двигаясь с противоположных сторон, тащили навстречу друг другу металлическую решетку. Она растягивалась наподобие гармошки, охватывая полукругом людей, которые после концерта густым потоком хлынули к широко распахнутым центральным дверям храма. – Мы в ловушке! – Инга сияла. – Сейчас она захлопнется, и нас заставят силой принять католичество! Но металлические створки не сомкнулись полностью. Служители церкви, тащившие решетку, затормозили, оставив узкий проход. В нем тотчас возник низкорослый жирный монах с бритой головой и с горящими глазами. В руках он держал большое серебряное блюдо. Все это было проделано ловко и быстро, в течение каких-нибудь десяти секунд, как хорошо отработанный цирковой номер. – Да не оскудеет рука дающего! – провозгласил бритоголовыйнараспев. – Жертвуйте на нужды храма божьего! Весь расчет строился на тонком знании человеческой психологии. Хлынули бы выходящие всей массой, и большинство прошло бы, ничего не положив в серебряное блюдо. Но вместо этого охваченная решеткой часть толпы панически заметалась по церкви, как рыбий косяк в неводе. А так как все другие выходы к тому времени были уже заперты, не оставалось ничего другого, как потянуться узкой цепочкой мимо бритоголового, по обе стороны которого шпалерами выстроились остальные участники операции. Смиренно опустив очи долу, они тем не менее достаточно зорко следили за идущими. Люди чувствовали себя проигравшими, даже виноватыми, и покорно лезли в карманы. – Да воздается вам сторицей на небесах! – гудел бритоголовый. В голосе его явственно звучало упоение минутной властью над толпой, которую он вместе со своими братьями во Христе перехитрил, подчинил своей воле и заставил раскошелиться. Пришлось и мне вытаскивать бумажник. – С ума сошел! – зашипела Инга.- Не смей! Это же самый настоящий шантаж! – Ладно, не обеднеем. Неудобно. – Ах так! Она демонстративно отошла в сторону, показывая, что не имеет со мной ничего общего, и царственной походкой, громко стуча каблучками по каменному полу и высоко подняв голову, продефилировала мимо протянутого к ней блюда с горкой мятых ассигнаций. Монахи, отбросив напускное смирение, воззрились на нее с гневным презрением. Инга ответила им не менее выразительным взглядом, насмешливо кривя губы. На улице, дождавшись меня, она спросила торжествующе: – Ну как? – Жанна д'Арк! – Сколько ты им отвалил? – Двадцать шиллингов. – Мощно! Ну, отец, ты хорош! – Концерт того стоил. Не жадничай! – Да разве в этом дело! – взвилась Инга. – Если хочешь знать, я сегодня в Шенбрунне отдала слепому пятьдесят шиллингов. Но этим вымогателям!.. Ты обратил внимание, у них сутаны из превосходнейшей шерсти, а веревки свиты из шелка!.. Нет, ни гроша! Принципиально! Пишут «Вход свободный», а сами что делают?.. Жулье богомольное! Я ее плохо слушал. Если Инга завелась, то лучше не возражать. Тогда ее пыл угаснет сам собой. Вена уже готовилась ко сну. Улицы опустели, пешеходов почти не было. Лишь разносчики газет, в большинстве своем арабы-студенты, подрабатывавшие на жизнь, одетые в оранжевые безрукавки с броской надписью «Курир», носились по мостовой с гортанными криками: – «Курир»! «Курир»! Останавливались машины, протянутые руки брали газеты. – Данке! Данке! – разносчики с поклоном принимали монеты. И опять возник черный «мерседес», который уже раз за сегодняшний день! Сидевшего за рулем я не разглядел, только успел заметить по руке, в которую смуглый парень-араб сунул газету, что он в светлом костюме. Я проводил машину взглядом, машинально зафиксировал номер: «W 23.325». А Инга все еще пилила меня. Заклеймила мой поступок как гражданскую трусость, как капитуляцию перед психологическим террором монахов, а затем подвела и политическую базу: – Ты еще и как коммунист не имел права давать им деньги! На что пойдут твои двадцать шиллингов? На поддержку католической церкви. Значит, ты, коммунист, член партии, оказал материальную поддержку черной клерикальной реакции. Вот узнают в твоей партийной организации, интересно, как там среагируют… Мы уже подходили к нашему дому. Я сунул руку в карман, нащупал ключ от подъезда… И вдруг застыл. – Что такое? – Инга заинтересованно повернулась в ту сторону, куда смотрел я. – Что ты там увидел? – Так, ничего. Инга прошла вперед в темный подъезд, нажала кнопку освещения. Все было устроено практично и хитро. Электричество горело ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы не спеша дойти до лифта, подняться на верхний этаж и отпереть дверь квартиры. Ну, а на случай непредвиденной задержки можно снова нажать подобную же кнопку на любом этаже. Включив транзисторный магнитофон «Рекордер», Инга под поп-музыку занялась на кухне ужином. А я уселся за газету, которую вытащил внизу из почтового ящика. Только я не читал. Вчерашнее беспокойство вспыхнуло во мне с новой силой. И вовсе не потому, что я знал: глаз телекамеры зафиксировал наш приход. Там, внизу, у подъезда, я снова увидел черный «мерседес» с красными кожаными сиденьями. Он стоял с притушенными огнями на другой стороне улицы возле магазина тканей. Не исключалось простое совпадение. В Вене довольно много «мерседесов». Машины этой западногерманской фирмы завоевали популярность не только потому, что служили признаком принадлежности к сливкам общества. Была еще и другая, более прозаическая причина: некоторые модели «мерседеса» работали не на все дорожавшем бензине, а на гораздо более дешевом дизельном топливе. Нет, совпадение не исключалось… – Отец, все готово! – Сейчас. Но эта машина носила запомнившийся мне номер «W 23.325». Больше того, теперь я был почти уверен, что именно она рыскала возле общества «Восток – Запад», когда мы с Вальтером, опередив ее, втиснулись на стоянку. – Отец! – Да-да!.. Что-то уж подозрительно часто пересекаются наши пути! И опять я с тревогой подумал о той давнишней, необычного содержания бумаге, которую когда-то написал.
ПАССАЖИРСКИЙ ПОЕЗД
пришел в Ригу с большим опозданием. До условленного времени остались считанные минуты, и я с вокзала понесся прямо на явку. Нужно было пройти по узенькой кривой улочке старого города, начиная от Пороховой башни и до самой набережной Даугавы. По пути меня остановят и назовут пароль. Стоял пасмурный день, похожий больше на осенний, хотя по календарю значился самый разгар весны. Дождя не было, но с неба свисала завеса мелкой водяной пыли. Сквозь нее все казалось одинаково серым: и дома, и булыжная мостовая, и бульвары с жаждущими солнышка набрякшими почками на деревьях, и вывески магазинов, и лица прохожих. Со стороны моря порывисто хлестал холодный ветер, кого подгоняя в спину, а кому, наоборот, мешая идти. Дрянная погода была мне на руку. Люди отворачивались от ветра, придерживая руками шляпы или полы плащей. Никто не обращал никакого внимания на долговязого спешащего парня. У Пороховой башни я вытащил из внутреннего кармана пальто вчерашнюю газету «Рите», заранее сложенную таким образом, чтобы идущим мне навстречу были видны первые две красные буквы названия – мой опознавательный знак. И, теперь уже не торопясь, двинулся по нечетной стороне улицы. Было ровно одиннадцать. Я успел вовремя. Прошел до самой Даугавы, никого не встретив. Постоял на набережной, посмотрел на воду, такую же скучную и серую, как и все кругом. Потом повернул обратно. Опять никого! Больше, по правилам конспирации, я не имел права оставаться на условленном месте и нырнул в один из извилистых боковых переулков. Шаги отдавались как в пустой бочке. Легко было проверить, не тащится ли позади хвост. Нет, все в порядке. Никто за мной не пошел. Оставалась запасная явка на улице Марияс. Но это лишь поздно вечером. Целый день я просидел в укромном уголке зала ожидания на вокзале. Товарищ Пеликан из областного комитета партии, посылая меня в Ригу, предупредил, чтобы я зря не шатался по городу. На носу Первое мая, рижские товарищи могут проявить активность. Пойдут всевозможные проверки, облавы. Задержат случайно на улице, потом доказывай полицейским, что ты ни при чем. Вечером, когда я отправился на улицу Марияс, заладил дождь, надоедливый, нудный, к тому же еще и густой. Демисезонное пальто стало быстро набухать влагой. Со шляпы капало за шиворот. И опять на явку никто не пришел. А дождь все лил. На улице не появлялось ни единой живой души. Я стоял под прикрытием какого-то балкона. Как быть дальше? Товарищи ждут к Первому мая партию подпольных листовок и газет из Риги. Если я вернусь с пустыми руками, это будет настоящей катастрофой. Но и обратиться в Риге мне не к кому. Пеликан сообщил только эти две явки. «Обязательно придут!» – сказал он. И вот – не пришли. Случилось что-то непредвиденное… По мокрым плитам тротуара прошлепали башмачки. Уличный фонарь тускло осветил невысокую фигурку под большим мужским зонтом. Девчонка лет четырнадцати поравнялась со мной, бросила беглый взгляд на мокрую газету, которую я машинально мял в руке. – Что там у вас? Я растерялся от неожиданности. – А тебе какое дело? Но это ее не смутило: – «Рите»? – Да, – ответил после секундного промедления. Неужели… – Простите, не найдется ли у вас спичек? Пароль, рассчитанный на курящего мужчину, в устах этой пигалицы прозвучал смешно и нелепо. Зачем ей спички в такую погоду? Тоже закурить? Или осветить себе путь? Тем не менее я ответил как было положено: – Нет, знаете ли. Сам не курю и вам не советую. – Фу! Я думала, никого уже не застану на месте. – Она тяжело дышала; неслась, видно, всю дорогу. – Брат просил передать: чемодан будет в вагоне второго класса. Первое купе, на левой полке. Коричневый, замки медные. – А где он сам? Почему не пришел? – «Почему, почему»! – передразнила она нахально. – Много будешь знать, скоро состаришься!.. Второй класс… Первое купе… Замели его сегодня ночью, теперь ясно? И побежала дальше, сутулясь под своим здоровенным зонтом. Ночь я продремал в зале ожидания. Рядом на подоконнике сушились пальто и шляпа. К утру, когда открылось окошечко кассы, они все еще оставались влажными. Беспокоило, что чемодан придется брать из вагона второго класса, так называемого господского. Надумали же куда сунуть! Чего проще было бы в общий. Зашел, взял, никто не обратит внимания. А в господском вагоне в коридоре вечно торчит проводник. Попробуй улучи момент! Билет я попросил в пятый вагон, смежный с господским. Когда подали состав, походил вдоль него по перрону. Вагоны были старые, скрипучие, с узкими окнами. Один лишь господский поновее других. Сели в него всего двое – щеголеватый капитан латвийской армии и пожилая дама в траурной вуали. Было раннее утро, народ шел хмурый, невыспавшийся. В основном рабочие. Они возвращались после воскресного дня в Кегумс, где на Даугаве строилась новая электростанция. Вошел я в свой вагон за две минуты до отхода поезда. Дежурный по станции вторично ударил в гонг, предупреждая о скором отправлении. Проверять, на месте ли чемодан, я не стал. Уж очень не понравился мне проводник. Коренастый, одутловатый, с тяжелым немигающим взглядом и седым ежиком жестких волос. Типичный службист! Такому лучше не попадаться лишний раз на глаза. Под мерный стук колес я задремал снова, а когда проснулся, поезд уже стоял в Ливанах. Отсюда до нашего хутора «Ванаги» было всего верст двадцать. Дал бы заранее знать отцу, он обязательно явился бы к поезду с домашними гостинцами. При мысли о еде сразу засосало под ложечкой, и я выскочил на перрон посмотреть что-нибудь в станционном буфете. У господского вагона трое мужчин, в том числе и один полицейский в чинах, провожали четвертого – в сапогах, галифе, охотничьей шляпе с кисточкой. Я узнал его сразу. Гуго Штейнерт, один из руководителей отдела политической полиции нашего города. Очевидно, он приезжал сюда, в Ливаны, на воскресную охоту. Про него говорили, что он мозг охранки, в то время как Петерис Дузе, восседавший в кресле начальника, только ее зад. Вся группа веселилась, хохотала – до тех пор, пока порывом ветра со Штейнерта вдруг не снесло шляпу с кисточкой. Она покатилась по мокрому асфальту, а полицейский чин все бежал за ней, бежал и никак не мог догнать. В конце концов победил в этом поединке все-таки полицейский. Почтительно улыбаясь, он вернул шляпу владельцу. Но у Штейнерта настроение уже испортилось. Мясистые губы на его исчерченном шрамами лице плотно сомкнулись, он торопливо пожал руки провожающим, коротко махнул им из тамбура и скрылся в вагоне. В самый последний момент перед отходом мне удалось раздобыть два бутерброда с ветчиной. Поезд тронулся, и я, утолив голод, стал размышлять над новой ситуацией. Чемодан всего в нескольких шагах от меня. Но мне не взять его оттуда, пока там Штейнерт. Вполне возможно, что он устроился именно в первом купе, откуда мне знать? А впрочем, почему бы и нет? Я зайду, извинюсь, сниму чемодан с полки. Ничего он не заподозрит. Может быть, даже еще и сам поможет мне. Вот будет умора! А проводник? Если он увидит? Он же знает, что я не ехал в его вагоне. Нет, придется ждать до города. Там конечный пункт следования поезда. Выйдет Штейнерт, вагон опустеет, тогда и с проводником легче будет сладить. В крайнем случае, на вокзале работает один знакомый парень… Замелькали пестрые лоскутки пригородных деревень. Вот уже армейские склады… Старая лютеранская кирха, водокачка… Поезд начинает тормозить. Лязгают буфера. Мы подъезжаем к длинному серому зданию вокзала. Народ, заполнивший по пути вагон, устремляется к выходу. Пожилые крестьяне-латгальцы, усатые, худые, молчаливые – все как на подбор. Тетки с бидонами и корзинками – эти, наверное, на рынок. Мне торопиться некуда. Пусть схлынет волна пассажиров. Выглянул в приспущенное окно. Штейнерта встречали двое. Вон уже идут, неся его ружье и охотничьи трофеи – пару худых линялых весенних зайцев. Что-то рассказывают ему на ходу, размахивая руками. Вышел офицер, дама в трауре. Проводник выносит ее вещи, окликает носильщика: – Эй, кто там! Все! Время! Я быстро прошел через тормозную площадку в соседний вагон. Никого! Торопливо рванул дверь в первое купе. Вот он, мой чемодан. В самом углу. Кожаный, с медными замками. Но старенький, видавший уже виды, даже перевязан толстенной веревкой для верности. Не раз, видно, путешествовал туда и обратно. – Положь! В проеме двери вырос проводник. Как он успел?! – Видите ли… – Я полез в карман за деньгами: теперь только в них мое спасение! – Мой рижский приятель… – Положь, говорю! Не видишь, что деется! Он указывал пальцем в окно. У выхода в город столпотворение. Полицейские, шпики. Дядьки-латгальцы стоят, сбившись в кучу. Бабы мечутся растерянно со своими корзинками. Кто-то ругается, кто-то плачет. У кого-то просматривают документы, кого-то обыскивают, заставляя выворачивать карманы. Облава! И командует всем Штейнерт. Только приехал с воскресной охоты и сразу включился в дело! С охоты на охоту. – Что делать будем, а, парень? И ждать-то никак нельзя: сейчас состав отведут в тупик. Как потом потащишь в открытую, через все пути? А на вокзале по-прежнему шум, гам. Но, замечаю я, только на одном конце перрона. На другом – никого. Там находится второй выход в город. Для господ. Для тех, кто следует в вагонах второго и первого класса. Офицер и дама уже прошли, предъявив свои билеты кондуктору для контроля, и он стоит теперь без дела, сложив за спиной руки и поглядывая в сторону бурлящей толпы. – Билет лишний у вас найдется? – спрашиваю проводника. Надо ведь так ошибиться! Я его боялся, даже психологический портрет соответствующий нарисовал, а он оказался своим. – Билет? – Он смотрит то на меня, то сквозь окно на кондуктора, дежурящего у выхода. – А что? Здорово! Молодец – придумал!.. Скорей, скорей! Открыв другую дверь вагона, ту, которая была поближе к кондуктору, он выпустил меня, сошел сам. Не дал притронуться к чемодану: – Что вы, господин, что вы! И потащил его вслед за мной, как за важной персоной. На кондуктора у выхода это произвело впечатление. Даже не спросив билета, он распахнул передо мной дверь. – Извозчика изволите нанять? Проводник не спрашивал, он подсказывал мне, что делать. На привокзальной площади шла та же кутерьма. Облава на сей раз производилась с невиданным размахом. Почему вдруг? Ответ на этот вопрос я получил, когда пролетка с поднятым верхом – здесь тоже шел дождь, как и в Риге, – проехала по главной улице города. Дворники под надзором полицейских остервенело соскребали со стен лозунги, нанесенные красной краской с помощью самодельных трафаретов. Дело, видно, подавалось туго. Можно было легко прочитать лозунги: «Да здравствует Первое мая!» «Долой фашистскую диктатуру Ульманиса!» Превосходно!.. Я ликовал. Подпольщики провели первомайскую акцию раньше обычного и оставили охранку с носом. Вот она и бушует, нанося удары вслепую. Везти чемодан прямо к месту назначения в такой ситуации рискованно. Я придумал другое. Остановил извозчика возле дома, на одном из окон которого увидел прямоугольный белый листок. Он означал, что здесь сдается комната. Встретила меня совершенно высохшая древняя старуха, похожая на ожившую мумию. Голова у нее тряслась, руки дрожали, и вообще было непонятно, каким образом она еще держится на земле. Тем не менее мумия проявила вполне деловую хватку, содрав с меня пять латов в качестве задатка за клетушку, которую я вовсе не собирался снимать. Она словно почуяла, что мне нужно лишь на несколько часов оставить здесь свой чемодан, и извлекала из этого свою выгоду. Теперь, освободившись от опасной ноши, я обрел на время свободу действий. Прежде всего нужно было понюхать воздух возле домика сапожника Казимира Ковальского. Именно здесь помещалась явочная квартира, куда поступала нелегальная литература, прежде чем начать свой сложный извилистый путь в подпольные ячейки города. Пехотная улица, больше похожая на деревенскую, как обычно, пустовала. Здесь жила городская беднота, главным образом – сапожники, работавшие на дому для больших фирм, некоторые, в том числе Ковальский, подрабатывали еще и на починке обуви. Только клиентов у них было немного. Обитатели соседних улиц, экономя сантимы, чинили свои башмаки сами, а более состоятельным горожанам сюда было слишком далеко. Казимир Ковальский еще зимой отправил свое многочисленное семейство подкормиться на хутор к родственникам, а сам занялся домиком, отделав его как картинку. Мастером он был великим, работал с любовью, и неказистое, сколоченное из чего попало жилище преображалось с каждым днем. Резные ставенки, наличники, даже петушок на крыше… А когда он взялся за забор, старательно отделывая каждый колышек, и к его домику стала сбегаться падкая на зрелища ребятня со всей округи, неожиданно забеспокоился Пеликан. – Так не годится! У тебя явочная квартира, а не выставка. – Так что, по-твоему, я должен теперь жить как в конюшне? – Во всяком случае ты не должен привлекать к своему дому внимания. Разговор происходил при мне, на той неделе, когда мы договаривались о предстоящей поездке в Ригу. Но, видно, трудовой пыл Ковальского не охладился. За эти дни он приладил к своему новенькому ярко-зеленому, с гранеными пиками верхушек частоколу такую же ярко-зеленую калитку с замысловатой щеколдой. Калитка эта и успокоила меня окончательно. Я смело вошел в дом. И сразу, еще в сенях, понял, что попался. – Проходите, проходите, – ухмыльнулся носатый, с усиками под Гитлера, полицейский, появляясь из своего убежища за дверью. – Вас уже ждут – заждались! Мне не оставалось ничего другого, как подчиниться. В просторной комнате, которая служила Ковальским и мастерской, и кухней, и столовой, а по ночам еще и спальней для младшего поколения, на низких сапожных стульчиках с кожаными ремнями, приколоченными к раме крест-накрест, сидели двое в штатском. Густым облаком висел табачный дым, из чего я сделал заключение, что они здесь давно – сам Ковальский не курил. – Вот! – радостно доложил полицейский.- Явился! И сразу вышел. Караулить следующего. – Ага! – Один из двоих, коренастый, с приплюснутым, как у боксера, носом, резво вскочил на ноги. – Кто такой? К кому? – Его маленькие невыразительные свиные глазки впились в меня злыми буравчиками. – Ну! – Человек. Гражданин Латвийской республики. Звать Арвид Ванаг. Пришел к сапожнику. А вы кто такие? Он пропустил мои колкости, а заодно и вопрос, мимо ушей. – Зачем?.. Зачем пришел? Я пожал плечами: – Зачем ходят к сапожнику? Мне впервые приходилось сталкиваться с охранниками вот так, лицом к лицу. Но я давно готовил себя к такой встрече. В конце концов, почти каждому подпольщику, как бы он ни берегся, предстоит эта неприятность. Теперь все зависело от того, как я смогу выкрутиться. Ковальский, конечно, арестован, но он не проговорится, тут уж можно биться об заклад. – Да, зачем? – Охранник подступил ко мне вплотную, задирая вверх свой расплюснутый боксерский нос; он был много ниже меня. – Зачем ходят к сапожнику? – Не костюм же шить, ясное дело! Чинить обувь, наверное. – Ах, чинить обувь! Садись! – Спасибо, я лучше постою, если недолго. – Недолго? Он переглянулся со вторым, и оба, как по команде, оглушительно захохотали. – Ну, это еще как знать – долго-недолго! – Охранник толкнул меня в плечо: – Садись – кому сказано! Пришлось опуститься на низкий стул. – Я лично думаю, что меньше, чем пятью годами, ему никак не отделаться. Как считаешь, Таврис? – В лучшем случае! – пробасил второй охранник. – А то и все семь. Смотря какой судья попадется. – Скинь свои лапти! Раз, два! – скомандовал охранник с битым носом; он явно был здесь за старшего. – С какой стати? Раз уж начал, придется до конца играть роль серьезного, с чувством собственного достоинства парня. – Ты же сам говоришь: к сапожнику пришел. Вот мы и починим… А ну, без разговоров! Больше тянуть нельзя было. Я молча расшнуровал свои парадные черные туфли. – Проверь, Таврис! Второй охранник, длиннорукий и длинноногий, какой-то весь словно развинченный в суставах, брезгливо морщась, поднял туфли за задники и беглым взглядом окинул подошвы. – Целехоньки! Месяц как куплены, не больше. – Ну, что ты теперь скажешь? Зачем тебе вдруг понадобился Ковальский? Он резко замахнулся, но не ударил. Ему определенно не терпелось перейти от слов к делу. Однако пока я не подследственный, даже не арестован, нас еще разделяет невидимая грань, которую он не решается переступить. Вот позднее, в охранке, можно будет дать волю рукам. – Не понимаю, чего вы от меня добиваетесь? – Правды! – Я и говорю правду. На прошлой неделе я занес Ковальскому ботинки в починку: каблуки совсем стоптались. Он сказал: "Зайдешь после воскресенья". Сегодня понедельник, вот я и зашел. Не в туфлях же ходить по такой погоде? А тут… придрались ни с того ни с сего! Они, разумеется, не поверили – я на это, вот так сразу, и не рассчитывал. Старший из охранников отдернул занавеску на шкафчике с полками, куда Ковальский ставил принесенную клиентами обувь. – Которые твои? Я уверенно снял с полки пару коричневых ботинок: – Смотри-ка! И верно починил! – Надень! Ботинки пришлись мне впору. Иначе и не могло быть. Они на самом деле были моими и стояли здесь, на полке, уже чуть ли не полгода – как раз для такого случая. Однако охранников и это не убедило. Они были лишь слегка сбиты с толку. Факты говорили одно, а гончий нюх безошибочно подсказывал им, что со мной не все ладно. – Какой размер?.. Сорок первый?.. Самый распространенный номер! Они и мне впору, и ему. Верно, Таврис? Тот поспешно закивал, хотя сапожищи на его ходулях были по крайней мере сорок четвертого размера. – Где живешь? Я сказал. – Так то ж в самом центре! – снова придрался охранник. – Снес бы их Иосельсону! Или Римше! Нет взял да поперся в такую даль. И к этому я был готов: – Да дерут они там безбожно! Римша заломил целых два лата, А Ковальский взялся за пятьдесят сантимов – разница! Спросите у него самого, если не верите. Я и уплатил вперед. Но он не верил. Не хотел верить, не мог. – Кто может подтвердить, что ботинки твои? Пока все шло как по рельсам. Они клюнули на наш тщательно разработанный трюк с обувью, сданной в починку, и я, артачась и сопротивляясь, потихоньку увлекал их за собой в нужную для себя сторону. – Ковальский, разумеется. – А ты, я гляжу, умник! Шестилетку небось кончил? Сам-то он, по всему видать, проучился недолго. – Гимназию. – Вот! Значит, должен понимать, что Ковальский для тебя не свидетель. – А что с ним такое? Хоть сказали бы! А то жмете из меня сам не пойму что! – Кто еще? – продолжал напирать охранник к моей радости. – Кто еще может подтвердить насчет ботинок? – Ну кто? – я изобразил на лице сосредоточенность, хотя все уже было готово заранее. – Отец, мать, брат. Но они далековато. – Где? – На хуторе. Возле Ливанов. – Еще кто? Охранник начинал терять терпение. Пусть позлится, это тоже мне на руку. Я рискую в крайнем случае зуботычиной, а запутав его, увеличиваю свои шансы на выигрыш. – Еще квартирная хозяйка, – «вспомнил» я. – Кто такая? – Гриета Страздынь. Телефонистка с центральной. Я у нее снимаю комнату. – И она опознает? – Думаю, да. При ней были куплены. – Ну смотри! Если ты только вздумал водить меня за нос… – Он выразительно потряс мощным кулаком. – Таврис, беги в католический приют на Кавалерийской. Там телефон. Позвони нашим, пусть приведут. – Так начальник ее и отпустил! – подначил я. – Она ж на государственной работе. – Ничего! – Свиные глазки, оказывается, умели и улыбаться. – Мы одно слово знаем. Не только ее отпустит – сам, если понадобится, следом прибежит… Гимназию кончил, а не понимаешь простых вещей! Я промолчал, уставясь взглядом в стену. Он победно ухмыльнулся, сунул в рот тонкую папиросу с желтым мундштуком, закурил. «Леди», высший сорт. Десять штук в коробке. Жалованье в охранке платили, видно, побольше, чем у нас в типографии. Даже директор Кришьян Земзар мог позволить себе только второсортные «Треф». Украдкой я оглядел комнату. Да, обыск здесь учинили по всем правилам. Обои сорваны со стен, в двух местах вздыблены половицы. Только напрасно! Дома Ковальский ничего не держал. Тайник у него в необычном месте. За домиком в огороде колодец. Так вот там тайник, почти у самой воды. Хитроумное устройство в виде большого ящика на колесиках, которое заходило в стенку колодца и поднималось с помощью ворота. Таврис вернулся быстро. На таких ходулях дойти до приюта и обратно сущий пустяк. – Послали машину. Шеф сказал – не отпускать, – кивок в мою сторону. – Ни в коем случае! – Еще бы! – старший охранник почти с нежностью похлопал меня по плечу. – Пойдет у нас первым сортом. Машина примчалась через несколько минут, прямо как на пожар. Не замолк еще рокот мотора, а в комнату уже входила Гриета в сопровождении… Ого! Сам Гуго Штейнерт! Меня и впрямь считают важной птицей. – Бог в помощь, ребята! – Наше почтение, господин начальник. – Оба вытянулись во фронт. – Этот? – Штейнерт оглядел меня с головы до ног. – Где-то я его уже видел… Ваш квартирант? Узнаете? Гриета испуганно жалась к двери: – Что ты натворил, Арвид? – Да вот, снес ботинки в починку. Оказывается, нельзя. – Молчать! – пристукнул сапогом Штейнерт. – Вы должны только отвечать на вопросы. – Так она же спросила. Он не рассердился, наоборот, засмеялся. – На мои вопросы. Теперь понятно? – Теперь – да. – Доложите, Османис! Мой боксер стал объяснять, путано и бестолково. Но Штейнерт с лету ухватил суть. – Ясно!.. Подойдите, пожалуйста, сюда, госпожа Страздынь. Да не бойтесь вы, вас ни в чем не обвиняют, – успокоил он Гриету; у нее, бедной, от испуга зуб на зуб не попадал. – Вот смотрите: кругом полно всякой обуви. Есть здесь что-нибудь, принадлежащее вашему квартиранту?.. Не волнуйтесь, спокойно, неторопливо. Ошибетесь в одну сторону – нас подведете, ошибетесь в другую – своего квартиранта. А ведь какой приятный молодой человек… Он говорил, словно завораживал. Гриета и впрямь перестала дрожать, подошла несмело к столику, посмотрела. Потом к шкафчику, снова вернулась к столику. Уверенно взяла мои ботинки, стоявшие среди прочей обуви. – Вот. – Они? – спросил Штейнерт у Османиса. – Так точно! – подтвердил охранник без особого восторга. – Ну вот, все и выяснилось. – Штейнерт улыбнулся Гриете, она тоже ответила вымученной улыбкой. – Стоило ли так волноваться? – Извините… Значит, я могу идти? – Зачем идти? Вас доставят на машине. – Спасибо, уважаемый господин, спасибо! – Вот только еще вопрос. Совсем пустяк. Для формальности. Я снова насторожился. Что он пытается из нее выудить? – Вы по дороге сказали мне, что ваш квартирант… Ванаг, кажется? – Да, Ванаг он, Арвид Ванаг, – подтвердила Гриета. – Что он не пьет, не курит – словом, ведет себя во всех отношениях образцово. И что вы привязались к нему, как мать. – Не такая уж я старая! – неожиданно обиделась Гриета. – Пардон! – Штейнерт отвесил галантный поклон. – Я выразился фигурально, но, признаюсь, не слишком удачно… Как старшая сестра – так нас обоих, вероятно, больше устроит… Он явно раскидывал сети. Но какие? Что Гриета дорогой наболтала про меня? Ей, разумеется, ничего не известно о моей работе в подполье. Но Штейнерт ведь не просто собеседник, а опытный профессионал. Одно ее лишнее слово, один неосторожный намек, и я уже у него на крючке. – И вы очень-очень беспокоитесь, когда с ним что-нибудь случается, верно? Например, когда он болеет… – Ну да, я ведь его знаю вот с таких еще лет. – Простодушная Гриета сама лезла в ловушку… – Наши хутора рядом. У них «Ванаги», а наши – «Озоли». – Или когда он долго не является домой… – Штейнерт все ближе подбирался к сути; мне уже стало ясно, в чем смысл его маневрирования. – Вот сегодня ночью, например… Где же это вы проводили сегодня ночь, Ванаг? – резко поворачивается он ко мне. – Мадам Страздынь вся извелась… А? Что ж молчите? Теперь вы смело можете отвечать. Ведь спрашиваю я. Рано он торжествует, рано! У меня еще есть кое-что в запасе. – Ездил к отцу в Ливаны. Пусть проверяет, если охота терять время. Как раз перед моим отъездом в Ригу в городе побывал брат, и я его предупредил на всякий случай. – К отцу? – Да, на воскресенье. Господин Земзар разрешил сегодня выйти на работу позднее, к одиннадцати. Но я уже опаздываю. – Я выразительно посмотрел на стенные ходики. – Будет нагоняй. А то еще и удержат из жалованья. – Ничего, это я беру на себя… Значит, в Ливаны. Интересно! Очень интересно! А вернулись как? Клюнул! – Поездом, разумеется. Утренним рижским. – Так-так-так… И у вас сохранился билет? – Ну конечно же, нет! Отобрали при проверке. Там такое творилось, на вокзале. – Так-так-так… Теперь предположим, мы вам не поверили… А, господа? – обратился он к своим подчиненным. – Какое там поверили, господин начальник! – Сразу видно, что фрукт! – Нет, нет, это преждевременно, Османис! Я не сказал, что мы не поверили. Только в порядке предположения. Как вы сможете тогда доказать, что приехали в город сегодня утром? Билета у вас нет? Нет. Из попутчиков тоже, наверное, назвать по имени никого не сумеете. Случайные соседи, верно? Один в сером пальто, другой в фуражке, у третьего вот такой нос. И все. Ведь верно? И тут я пускаю в ход свой главный козырь: – Соседей я не запомнил, вы правы. Даже их носов. А вот другое помню хорошо. Как у вас в Ливанах сорвало ветром шляпу и как господин полицейский офицер несся за ней по перрону. Несколько секунд немого молчания. Двое охранников переглядываются удивленно. У Гриеты снова смертельный испуг в глазах. Штейнерт… У Штейнерта реакция смешанная. Разочарование. Злость. Удивление. И пожалуй даже уважение. Так смотрят на партнера по игре в шахматы, когда считают, что выигрыш уже в кармане, а он вдруг – шах и мат! – Да. Все правильно, – подтверждает наконец Штейнерт. – Теперь я тоже припоминаю, где вас видел. Вы бегали в буфет и вернулись с двумя бутербродами с колбасой. Поезд уже трогался, когда вы вскочили в свой вагон. Я счел нужным уточнить: – Не с колбасой – с ветчиной. – Возможно… Все свободны! Хотя нет! – тут же изменил он свое решение. – Османис! Таврис! Отвезите мадам Страздынь к месту службы – и сразу обратно. – Слушаюсь! – Будет сделано, господин начальник! – А вас, – обратился он ко мне, – я попросил бы задержаться ненадолго. – Зачем? – Я прошу. Штейнерт подождал, пока Османис и Таврис вместе с Гриетой вышли из комнаты, и окинул меня странным оценивающим взглядом. Он не был враждебным и вместе с тем вселял неясную тревогу. – Вы кажетесь мне достойным молодым человеком, господин Ванаг. Я решил поговорить с вами наедине, без свидетелей. Что еще за новый прием? – Мне бы хотелось видеть вас нашим другом. – А я и так не враг, – промямлил я, пытаясь сообразить, куда он клонит. – Очень хорошо! Как раз это мне и надо было услышать от вас. Знаете, какое сейчас сложное время. Смутьяны, бездельники всякие, анархисты… И особенно в рабочей среде. А вы как раз служите в типографии. Среди рабочих. Интеллигентный человек… Какой у вас заработок? – Пятьдесят латов. – Вот видите, не так уж и много. А мы бы могли вас поддержать материально. Да и по службе продвинулись бы побыстрее. А?.. От вас потребуется не так уж много. Подпишете обязательство… – Это как? Потянуть время, прикинуться олухом! Может, отвяжется? Но Штейнерт продолжал терпеливо разъяснять. По каким-то соображениям он делал вид, что не замечает моей грубой игры. Не заметить же он, умный человек, просто не мог. – «Я, такой-то и такой-то, принимаю на себя добровольное обязательство сотрудничать с политической полицией, информируя ее о любых подозрительных лицах и их действиях…» Ну и так далее. А мы, со своей стороны, тоже возьмем на себя обязательства и будем их точно выполнять. В части вашей безопасности, в части материального поощрения… Ну что? – Право, не знаю. Дело заходило слишком далеко. Надо решительно рвать липкую словесную паутину, которой он меня обволакивал. – Что же вас смущает? – Да как-то, знаете, некрасиво все это… К тому же я еще совсем молодой, малоопытный. Сделаешь что-нибудь не так, потом жалеть будешь. Словом, подумать надо. С людьми посоветоваться. Он сразу понял, что я выхожу из игры. Надул свои щеки в шрамах, обозленно подобрал губы. – С какими еще людьми? – С разными. С господином Земзаром, например. Он только на вид тюфяк, а так с головой. Или с Бизуном… Это рабочий у нас, старик, рядом со мной за наборной кассой стоит. – Хорошо, Ванаг, я вас понял… Ну, все! Смотрите только, не попадайтесь мне больше на дороге. – Можно идти? – Идите. Что ему еще оставалось делать? Задержать меня «по подозрению»? Были даны охранке такие права. Но даже для этого требовались хоть минимальные основания. Я направился к выходу. И чуть было не сделал ошибки. Он бы тогда получил необходимые основания. Меня стукнуло в самый последний момент, когда я открыл дверь и уже даже занес ногу через порог. Прикрыл дверь снова, обернулся. Штейнерт смотрел на меня в напряженном ожидании. Как он жаждал моего просчета! – Что еще? – Да ботинки мои! Совсем забыл о них со всей этой катавасией. Огляделся в поисках куска оберточной бумаги. Ничего не было – ни бумаги, ни газеты. Подошел к стене, оторвал клок обоев, аккуратно завернул ботинки. Штейнерт молча ждал. А я не торопился. Ничего охранке теперь мне не сделать. Пусть позлится, пусть себе злится! Пусть хоть лопнет от злости! …Три дня ходил я только одним маршрутом: квартира – типография, типография – квартира. На четвертый день рано-рано утром, когда еще спят даже шпики и собаки, приняв все меры предосторожности, пробрался к Пеликану и сообщил ему, где чемодан с листовками. К тому времени его по моему поручению уже забрал у мумии один верный человек из сочувствующих. Потом рассказал подробно, как меня вербовали. Угластое худое лицо Пеликана за те дни, что мы не виделись, пожелтело и осунулось еще больше. Под глазами синими крыльями залегли глубокие тени. Шли аресты, в организации возникала брешь за брешью. Латать их не хватало ни времени, ни сил. – Лисьи ходы! – Пеликан, озабоченно морща лоб, вышагивал из угла в угол. – Не так он прост, Штейнерт! Вербовать он тебя и не собирался, он знал, что ты не завербуешься, это ясно. Какой-то трюк. Но какой? Сбивал с толку? Запугивал, путал? Чтобы ты сказал нам – мне, другим? Внести смуту, беспокойство, неуверенность?.. А ты напугайся! – вдруг повернулся он ко мне, очевидно что-то надумав. – До смерти напугайся! Притаись! Рви все связи! Сразу! Все до единой! Ничего никому не объясняя!.. Понял? У меня ёкнуло сердце: – Надолго? – Надолго. Завязывается тут у нас один новый узелок… Так я попал в подпольную типографию, вновь организованную вместо прежней, провалившейся. А бывшие товарищи по ячейке стали от меня отворачиваться при встрече. Они считали, что я струсил и позорно отошел от борьбы. Даже Вера… Что поделаешь? Приказано было рубить все концы.НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ
я проснулся, по нашим понятиям, рано: часы на какой-то из ближайших колоколен били шесть. Что ж, начинаю привыкать понемногу к местным условиям. К тому времени, когда настанет пора уезжать из Вены, в четыре часа утра я уже свободно смогу садиться завтракать. Инга тоже не спала, и это удивило меня куда больше, чем собственное раннее пробуждение. В кабинете поскрипывал паркет, ко мне в спальню долетал шелест страниц. Инга, по всей вероятности, инспектировала богатую хозяйскую библиотеку. И снова, как вчера, раздался телефонный звонок. Только звонили не по внутреннему, а по городскому телефону, упрятанному в допотопный декоративный ящик. Инга оказалась возле аппарата раньше: я провозился с халатом и домашними туфлями. – Слушаю!.. Пожалуйста! – Она прикрыла рукой вычурный рожок микрофона. – Тебя. На странном русском. – Да, да! – Украшенная металлическими излишествами трубка казалась непривычно тяжелой. – Ванаг у телефона. – Сердечно приветствую вас с поистине добрым утром, господин профессор. Говорит ваш вчерашний знакомый. Смею надеяться, узнаёте? Отто Гербигер, библиотекарь. По каким-то соображениям он не хочет себя называть. – Конечно! – Я со специальным намерением звоню вам не из дома, а из уличного автомата. И все равно… Когда рядом на службе такая внимательная пара коллег, нельзя быть ни в чем безнаказанно уверенным. Вы меня, надеюсь, понимаете? – Стараюсь изо всех сил. – Вчера вы любезно изволили согласиться выслушать мою одиссею. Так вот, если у вас еще не пропало желание и отыщется немного незанятого времени… Словом, сегодня я имею свободный день, так как работал в прошлый уикенд. Кажется, у вас это называется отгул? – Боюсь, ничего не получится. Мы с дочерью отправляемся в небольшую поездку до понедельника. – Ах так! – Образовалась недолгая пауза. – Ну хорошо. Тогда я сейчас же отправляюсь к себе в бюро, а свободный день возьму в понедельник. – Мне бы не хотелось ломать ваши планы. – Зачем же вы так зло шутите? Какие планы у одинокого старого холостяка! Я же сказал: меня никто никогда не ждет, я решительным образом никому не нужен. Значит, в понедельник? Во второй половине дня? – Да, так, пожалуй, удобнее. Вдруг мы задержимся в пути. – Благодарю! Я приглашаю вас с дочерью в ресторацию на обед. Скажем, в три. Где мы встретимся? По тем же соображениям… Ну, вы знаете… Мне бы не хотелось заходить за вами. Я на секунду задумался. – Знаете что, на Зингерштрассе должен быть такой кабачок: «Три топора». – Ну как же! Недалеко от Штефля? Значит, кабачок еще существует. Почему-то я обрадовался. – Да, да! – Очень хорошо! Значит, в понедельник ровно без пяти минут три я буду надеяться увидеть вас с дочерью возле входа в локал. Желаю приятного путешествия! В трубке щелкнуло. Загудел сигнал отбоя. «Звоню не из дома…» Конспиратор! Я невольно усмехнулся. Боится, что его телефон прослушивают. А про мой не подумал. И попал в самую горячую точку. «Кровососущее насекомое», конечно, сделало свое дело. Представляю, какая теперь там поднимется возня с этой пленкой. Полдня будут прокручивать, доискиваясь до тайного смысла телефонного разговора. А потом возьмутся за «Три топора». Вдруг именно там осуществляется тайная передача пакетов с наркотиками… Инга не зря чуть свет залезла в книжный шкаф. Ее заинтересовал Бельведер – вчерашний гид очень уж советовал побывать там. За чашкой утреннего кофе Инга с азартом принялась расписывать красоты этого дворца, о которых она успела вычитать в разных справочниках: – Два великолепнейших здания в стиле позднего барокко. Роскошный парк с фонтанами. Богатейшая картинная галерея… – Опять Габсбурги? Она с укором покачала головой: – Отец, отец! И ты прожил в Вене целых два года!.. Конечно же, нет! Принц Евгений Савойский. – А-а, этот честолюбивый оловянный солдатик! – Да не солдатик, а фельдмаршал!.. И не только. Дипломат, государственный муж. Кстати, к твоему сведению, именно он, а не Карл Габсбург являлся в то время фактическим правителем Австрии… Ого! Доченька уже основательно начиталась. Мне нужно было к Штольцу, в отдел печати, Инге – в Бельведер. До Ринга – шумного и яркого бульвара в самом центре города, подковой упирающегося в берег Дунайского канала, – мы шли вместе, и Инга всю дорогу просвещала меня насчет Евгения Савойского. Племянник всемогущего кардинала Джулио Мазарини, человек очень маленького роста, но огромного тщеславия, он хотел сделать военную карьеру во французской армии. Однако к тому времени дядя его уже умер, и магия его имени рассеялась. Коротышку Евгения зло высмеяли и порекомендовали ему идти в монахи. Тогда смертельно оскорбленный юноша обратился к Габсбургам. Те вели многолетнюю изнурительную войну с турками, которые рвались в Европу и уже дважды осаждали Вену, стоявшую у них на пути. И тут, в боях против турок, и раскрылись военные таланты маленького принца. За десять лет он прошел в австрийской армии путь от младшего офицера до фельдмаршала. Разбил наголову турецкие полчища, круто повернул на запад и стал громить французов. Я слушал Ингу вполуха. Куда-то подевался мой вчерашний знакомец – черный «мерседес». Не было его ни у нашего дома, не возникал он и на улицах, по которым мы проходили. Может быть, я все это насочинял? На Кертнерштрассе, которая представляла собой пешеходный остров, омываемый со всех сторон бесконечными автомобильными потоками, нам пришлось замедлить шаг. По улице тянулись магазины самых модных венских фирм, к их витринам с новинками одежды и обувильнули целые толпы. Пришлось держаться середины, бывшей проезжей части, выложенной теперь кафелем и уютно оборудованной фонтанами, газонами, скамьями для отдыха. Венцы народ очень спокойный, неторопливый, размеренный. Никто здесь не повысит тона, не крикнет. Даже когда скапливается много людей и неизбежно возникает шум, он носит ровный характер, подобный гулу моря, и в нем растворяются отдельные голоса. Поэтому мы с Ингой сразу насторожились, когда вдруг услышали впереди странные выкрики. Один голос что-то кричал, словно отчаянно споря, другой так же громко ему возражал. – Что это? – Инга, держась за мое плечо, приподнялась на цыпочки в попытке разглядеть спорящих. – А, вот они! Двое молодых парней. Подошли ближе. Теперь уже можно было разобрать слова. Нет, они не спорят. Наоборот: полное единодушие! – Остановитесь! Оглянитесь! Посмотрите на небо, на землю! Запомните! – провозглашал по-немецки один из двоих, стоя на раскладном стульчике, который, по всей видимости, принес с собой. – Ибо завтра всего этого может уже и не быть! Род человеческий доживает последние дни! – Дьявол овладел миром! – вторил ему на приличном английском языке другой парень с роскошной белокурой гривой и лопатообразной ассирийской бородой. – Люди низринуты в пучину всеобщего смертного греха! – Нет больше религии! Нет больше бога! Супервера – вот в чем единственное спасение! Только супермен, верящий в супербога, избавит человечество от Страшного суда! Слушайте! Слушайте!.. Никто их не слушал. Проходили мимо степенные старички в зеленых тирольских шляпах – капризным ветром моды наперекор они, как и тридцать лет назад, продолжали здесь прочно удерживаться на головах. Проходили опрятные тихие старушки. Шла длинноволосая молодежь в драных джинсах. Шли горластые группы жующих свою вечную жвачку американцев, подчеркнуто бесцеремонных, полураздетых, босоногих. Шли японцы, маленькие, в черных пиджаках, в галстуках и лакированных туфлях, невзирая на плавящую жару. Шли, как будто ничего не слыша, не замечая этих орущих парней. А те продолжали, словно заводные, выкрикивать свое: один на немецком, другой на английском. Полное отсутствие слушателей их нисколько не смущало. Они, как бы в отместку, в свою очередь тоже не проявляли никакого интереса к прохожим, уставясь в какую-то видимую им одним точку поверх толпы, и кричали наперебой, ни к кому не обращаясь: – Мы не свидетели Иеговы, мы не мормониты и вообще не сектанты! Мы – новое слово суперрелигии! – Приходите сегодня к семи вечера в наш молитвенный дом – и вы сразу прозреете! – Хочу прозреть! – Инга решительно тряхнула коротко стриженными волосами. – Пойду! Интересно, там у них зрелищно, вроде стриптиза, или что-то вроде проповеди? Вот бы подкинуть вопросик-другой! Ты обратил внимание – у того, с буйной растительностью, золотой браслет? Он ему не помешает в день Страшного суда?.. Нет, пойти, пойти, вот будет потеха! – Потехи не будет. Потеху придется отставить до следующего приезда. – Отец, это непозволительный нажим. – Она взглянула на меня с укоризной. – Кто-то дал твердое мужское слово не злоупотреблять родительской властью. Пришлось напомнить: – А Зальцбург? – Ах да, да, я совсем забыла. Какая жалость! Так вдруг захотелось суперверить… Как ты считаешь, отец, сами-то они верят, во что кричат? – По-моему, работа как работа. – Думаешь, они по найму? Вот бы спросить! – Инга оглянулась: парни с прежним усердием продолжали молотить в два голоса. – А, ладно! Из всех троих выбираю Евгения Савойского. Все-таки принц! Ну, пока! – Она чмокнула меня в щеку. – И пожалуйста, не давай волю своей буйной фантазии, если я, случаем, опоздаю на несколько жалких минут… Эскалатор подземного перехода унес ее вниз. Я только успел головой покачать. Мое неугомонное чадо на удивление быстро приспособилось к необычным для него условиям Вены. Если первое время Инга еще как-то осторожничала и старалась держаться меня, то теперь уже освоилась до лихости, будто всю жизнь только и делала, что раскатывала по заграницам. Конечно, не обходилось тут и без изрядной доли бравады и позерства. Я был уверен, например, что, когда меня нет рядом и некому пустить пыль в глаза, Инга другая. И все же… Господин Штольц из отдела печати, вопреки своей фамилии – слово «штольц» по-немецки означает «гордый» – оказался довольно бледной личностью как в буквальном, так и в переносном смысле. С унылым вислым носом, с дряблой, нездорового желтоватого оттенка морщинистой кожей, он производил впечатление глубокого старика, хотя, как выяснилось позднее, ему не было еще и пятидесяти. Мне показалось, до моего прихода он мирно подремывал у себя в кабинете, обложившись для вида бумагами. При моем появлении, чтобы стряхнуть с себя сон, засуетился чересчур оживленно, усаживая меня в кресло. – Кофе? Кока-кола? Тоник? Я поблагодарил и отказался. – О, вы великолепно говорите по-немецки! К сожалению, я по-русски уверенно знаю всего только два слова: «прошу» и «спасибо». – Этого вполне достаточно, чтобы вести светский разговор. – Вы считаете? В таком случае, с которого из них следует начать? – Если верно все то, что сказал мне вчера профессор Редлих, я лично начну со слова «спасибо». Штольц рассмеялся, взглянул на меня с пробудившимся интересом. Оживление, которое он вначале имитировал с помощью профессиональных навыков опытного чиновника, приобрело иной, более естественный характер. – Значит, из двух возможных мне теперь остается лишь одно. В таком случае – прошу! С этими словами он протянул мне два железнодорожных билета. – До Инсбрука и обратно, через Зальцбург. Вам следует лишь вписать свои фамилии, вот сюда. Поезд сегодня в пятнадцать пятнадцать. В Зальцбурге вас встретят, номер вагона им уже известен. В крайнем случае, если потеряете в толчее друг друга, предусмотрена встреча в бюро путешествий на вокзале. Думаю, вы будете приняты бургомистром. Я заерзал в кресле. – Не хотелось бы никому причинять хлопот. Нам с дочерью вполне достаточно сведущего гида. – Не беспокойтесь, это приятные хлопоты. Советы теперь в моде. Бургомистр или его заместитель – я не знаю, как там у них сейчас с отпусками, – несомненно будет рад возможности побеседовать с вами… Между прочим, мой начальник предлагал отправить вас самолетом. Но я взял на себя смелость убедить его, что это не доставит вам радости. Взлет и посадка – вот и все. Вы ровным счетом ничего не увидите. У нас ведь тут расстояния… Словом, не то, что в вашей стране. – Вам приходилось бывать в Советском Союзе? Он развел руками: – К сожалению, нет… Но и так достаточно одного только взгляда на карту мира… Не сочтите, пожалуйста, за нескромность. – Он сложил сердечком губы, такие же бескрасочные, как и все его серо-желтое лицо. – Господин Редлих сказал, вы литовец? – Нет, я латыш. – Ах, простите, простите! Латыш, конечно. Латвия, Литва – я всегда путаю. И… – Он почему-то замялся, понизил голос: – Коммунист? – Коммунист. – Убежденный? Вопрос этот, заданный с какой-то трогательной наивностью, заставил меня улыбнуться: – А разве бывают неубежденные коммунисты? – Бывают! Бывают! – Он с неожиданной горячностью замахал руками. – Всё бывает! Убежденные католики, неубежденные коммунисты. И наоборот. Вот я, например, неубежденный католик. – Как это понимать? – Очень просто! Хожу в церковь по воскресеньям с женой и детьми. Голосую на выборах только за народную партию. Выписываю вот уже тридцать лет католическую прессу. А так… Загробное царство, чем я к нему ближе, интересует меня все меньше и меньше. Газету я каждое утро аккуратно вынимаю из почтового ящика, но никогда не читаю. А выборы… Честно говоря, я даже толком не знаю, чего хотят наши «черные» и чем они отличаются от социалистов. – Есть же какие-то отличия… – Должен ли выход из нового метро быть прямо против Штефля или чуть в стороне? Простите меня, но это не серьезно. А голосую я за народную партию только в пику своему начальнику. Он у нас социалист. А вообще-то по своим глубоким внутренним убеждениям я чиновник. Убежденный чиновник средней руки. Разве плохо? Я старательно выполняю свой небольшой, строго очерченный круг обязанностей, смею думать – даже хорошо, и чихать мне на то, кто там сейчас у большого рулевого колеса, социалисты или клерикалы. Я буду нужен и тем и другим… И жена мною довольна – это тоже кое-что да значит в нашем мире. Да, да, да, не улыбайтесь! По мнению австрийских женщин, лучший муж именно чиновник. Он всегда приходит домой отдохнувшим, хорошо выспавшимся и прочитавшим газеты. И сам первый господин Штольц посмеялся своей шутке, заливисто, тоненько повизгивая. – Разрешите? В кабинете появилась молоденькая миловидная секретарша. – Господин советник, в десять прием у мистера Смолетта. Сейчас без двадцати, вы просили напомнить. – Очень хорошо, Мицци! – Она вышла. – Опять начинается чертова карусель. Такая жара, а тут смокинг, виски, потные лица… Он быстро и очень толково, в нескольких словах, изложил мне маршрут предстоящей поездки. Подал на прощание холодную, мягкую безвольную руку. – Жаль расставаться с вами, вы пришлись мне по душе. Интересно, чем? Ведь говорил, в основном, он сам. А может быть, именно этим? – Не пообедать ли нам как-нибудь вместе, когда вернетесь, а?.. Пусть вас не смущают расходы. – Я задумался над тем, как бы отказаться, не обидев его, а он неправильно истолковал мое чуть затянувшееся молчание. – Проведу по ставке на представительство. Вот вам еще одно незаметное, но немаловажное преимущество чиновника среднего ранга. Маленькому на представительство не отпускается средств, а высокопоставленный не будет этим марать себе руки… Так как же? Мне, право, очень хотелось бы потолковать с вами. Мы договорились на вторник. Кажется, он был искренен. Возможно, ему вдруг захотелось вырваться на какое-то время из своего привычного, опостылевшего круга, посидеть с совершенно чуждым ему человеком, поговорить, поболтать без опасения, что все сказанное им не пойдет дальше и не будет превратно истолковано. Интересно, отказался бы он от своего намерения, если бы узнал про телекамеру и черный «мерседес»?.. Возле дома я вдруг почувствовал, что на меня кто-то пристально смотрит. Не знаю, что там говорит о телепатии серьезная наука, но, по-моему, человек каким-то непостижимым образом ощущает на себе устремленный на него пристальный взгляд. Может быть, не каждый, спорить не берусь. Но вот, например, подпольщик, которому все время приходится быть начеку, остерегаясь слежки, в конце концов приучается, даже не поворачиваясь, чувствовать на себе чьи-то глаза. Причем это приобретенное свойство, или умение, или натренированность, уж и не знаю, как сказать, не исчезает с течением лет. Достаточно только попасть в сходные обстоятельства, пусть даже через долгие годы, как способность эта проявляется вновь. Нечто подобное происходит и с велосипедом. Кто ездил на нем, никогда уже больше разучиться не сможет. Выработанная способность держать равновесие останется навсегда, разве только потребуется несколько минут тренировки. Так вот, резко повернув голову, я обнаружил, что ко мне очень внимательно приглядывается респектабельного вида высокий пожилой господин в кремовом чесучовом костюме. Беззаботно покручивая в руках тросточку, он прогуливался по другой стороне улицы возле магазина тканей, точно в том же месте, где вчера парковался черный «мерседес». Встретившись со мной взглядом, респектабельный господин сразу повернулся к витрине и стал изображать усиленный интерес к ярким летним тканям для женских платьев. А у самого моего подъезда, в нише у стены, сидел на корточках рослый мускулистый хиппи в черных в виде бабочки солнцезащитных очках и едва слышно потренькивал на гитаре. Он не обращал на меня никакого внимания, пока я возился у парадной с ключом, но какое-то чувство подсказало мне, что оба они, и пожилой господин и этот обтрепанный хиппи, из одной и той же компании. Полиция? Наркотики? Теперь уже у меня начали закрадываться сомнения. Но, с другой стороны, откуда такой внезапный интерес к моей персоне? Ведь мне решительно нечего ни бояться, ни скрывать. Что же делать? Обратиться в советское посольство? А если это все-таки относится не ко мне, а к Шимонекам? Нет, решил я, пока лифт, постукивая, поднимался на мой этаж, нет абсолютно никакой причины ударять в набат. Тем более, что через час-другой мы с Ингой уже вообще не будем в Вене. А вернемся – тогда посмотрим. Можно вообще не возвращаться больше в эту квартиру. Говорила же Эллен, что не составит никакого труда поселить нас у других. Дома меня ждал сюрприз. Инга, услышав звяканье ключа, сама открыла дверь. – А у нас гости! – произнесла она по-немецки. Фрау Элизабет Фаундлер из Южного Тироля со своей вертлявой собачкой Альмой! – Извините, господин… Ах, у меня всю жизнь ужасная память на фамилии! – Ванаг, с вашего позволения. – Да, господин Ванаг! Я не стала ждать приглашения, как видите. Вы бы меня все равно не пригласили… Я сделал протестующий жест. – Ах, пригласили бы? Тогда тем более. Я лишь чуть-чуть опередила события, не так ли? Все дело в том, что после того, как я познакомилась с живым русским господином, мне вдруг до смерти захотелось поглядеть на живую русскую барышню. Жить через стенку и не познакомиться – это же такая мука! И я решила: зачем мне мучиться? Пойду и приглашу их на свой яблочный штрудель. Темпераментная старушка мало походила на ровных, чуть вяловатых венцев. Те так легко не заводили знакомства, а уж пригласить к себе… – К сожалению, – сказал я вполне искренне, – к сожалению, через несколько часов мы уезжаем. – Уже знаю. Ах, старая кочерга, нет чтобы вчера вас пригласить! А то промучилась целый день: удобно, неудобно… Даже ночью плохо спала… А у вас замечательная дочь. Такая образованная барышня. Она мне прямо раскрыла глаза. Этот Евгений Савойский!.. Я всю жизнь чувствовала здесь какой-то подвох. Явиться сюда без штанов и через какой-нибудь десяток лет стать богатейшим на земле человеком!.. Нет, с честными людьми такого никогда не случается!.. Она ушла, пожелав доброго пути и взяв с нас честное слово, что, вернувшись, мы непременно отведаем ее штруделя. – Что ты там наговорила ей про Евгения Савойского? Насколько мне помнится, не далее как утром у тебя звучала совсем другая песня. Если Инга смутилась, то на один лишь миг. – Обыкновенный прокол, отец! Оказывается, одно дело – прочитать и совсем другое – увидеть собственными глазами. – Ах, ты его увидела? Ну как он там, старина Евгений, в добром ли здравии? – Спасибо, более чем! – Она метнула в меня синие молнии. – Привет просил передать… А если без шуток-прибауток, то окружение, обстановка, мебель, всякие носильные вещи могут сказать о человеке не меньше, чем личное знакомство. – Другими словами, тебе не понравилось ложе, на котором он почивал, и отсюда ты сделала вывод, что это несносный тип. – Знаешь что, отец!.. Давай либо серьезно, либо вовсе не будем говорить. – Ну, давай серьезно. Чем именно разочаровал тебя Бельведер? – Сам дворец не разочаровал меня ничуть! Роскошное место. Но о бывшем своем владельце объективно свидетельствует не с лучшей стороны. Авантюрист, нувориш, показушник… И вообще чувствую, хватит с меня всяких дворцов! Надо переключаться на храмы божьи. Новый вираж! Ничего подобного, стала с жаром доказывать Инга. Никакой не вираж. Дворцы интересовали ее не сами по себе, а лишь с точки зрения истории культуры. Но, как выяснилось к ее глубокому разочарованию, чаще всего они выражают только личные вкусы своих владельцев. Конечно, и вкусы эти не свободны от модных течений времени. И все-таки… Каприз заказчика – и вдруг среди строгой готики ни с того ни с сего возникает чистейший греческий эпиталий или даже египетский усеченный обелиск. Не говоря уже о внутренних интерьерах. Чего там только не наворочено! Другое дело церкви. Они строились для народа, так сказать для массового потребления, и в этом отношении на их создателей никакого нажима не оказывалось. В результате свою эпоху церкви выражают куда свободней, точнее и чище, чем дворцы. Моя увлекающаяся дочь опять ошибалась. Логика ее рассуждений была лишь поверхностной, кажущейся. Уже само назначение церкви как места молений соответствующим образом воздействовало на строителей. Не говоря уже о том, что заказывали и принимали готовое тоже определенные лица со своими вкусами и взглядами. Недаром же из церквей нередко изымались картины одних мастеров, чем-то не понравившиеся духовным пастырям, и заменялись другими, несравненно более худшими. Но стоило ли с ней спорить? Дворцы ли, церкви ли – какое это имеет значение! Инге интересно, она «при деле» – вот основное. Пройдет «церковный период», настанет какой-нибудь другой: живопись-модерн или прикладная графика. Главное – ей не скучно, ну и с ней тоже не соскучишься. Мы начали собираться, и тут вдруг прикатил на своей поджарой, как гончий пес, «шкоде» Вальтер – отвезти нас на вокзал. Этого мы никак не ожидали. Даже Ингу тронула его внеплановая любезность. – А что же ваш распорядок дня, дядя Вальтер? – По распорядку дня сейчас послеобеденный сон на служебном месте! – рассмеялся Вальтер. – А как раз сегодня ночью я прекрасно выспался. Мы захватили с собой в поездку немного вещей – сумку и небольшой чемодан. Он не дал нести Инге чемоданчик – взял у нее из рук. – Не надо, дядя Вальтер, мне не тяжело. – Давай, давай! У нас еще нет равноправия женщин. Хвосты торчали на своих постах, только поменялись местами. Чесучовый костюм околачивался теперь у двери подъезда, гитара устроилась у витрины с тканями. Мы уселись в «шкоду». На заднем сиденье было тесновато – мне пришлось прижать к дверце колени. Вальтер завел мотор. «Хвосты» не проявили ни малейшей тревоги по поводу моего отъезда. Я долго следил за ними в заднее стекло. Они спокойно оставались на своих местах, пока не исчезли из моего поля зрения. Черного «мерседеса» с красными сиденьями тоже нигде не было видно. Идиллия в отношениях Вальтера и Инги продолжалась недолго. Они поцапались еще в машине. Поводом послужил все тот же Евгений Савойский. Вальтер без особого интереса, просто так, из любезности очевидно, снисходительно поинтересовался, где побывала Инга сегодня. – В Бельведере, – ответила она лаконично. – Ну и как? – Интересно. По ее тону я определил, что она не склонна к разговору. Но Вальтер этого не почувствовал и в своей обычной ровной, с поучающими интонациями манере стал популярно разъяснять, чем примечателен Бельведер. При этом он, естественно, не преминул упомянуть и Евгения Савойского, назвав его великим. Этого хватило, чтобы Инга тотчас же полезла в бутылку. – А по-моему, он просто авантюрист, мародер и мерзкий мстительный человечек. «Шкода» чуть притормозила – только этим Вальтер и проявил свою реакцию. – В самом деле? – спросил довольно безразлично. – И ты можешь это доказать? – Пожалуйста! – Инга, не задумываясь, стала перечислять. – Освободил Венгрию от турецкого ига и тут же навязал другое, австрийское – раз! Потопил в крови народное восстание в Нидерландах – два! Из чувства мести французам, которые когда-то не захотели взять его в армию, затеял гнусную войну за «испанское наследство» – три! Половину всего захваченного австрийской армией прикарманил лично себе – четыре! Весь Бельведер выстроен на награбленное! – Нравы времени, – удалось вставить Вальтеру. Он только подлил масла в огонь. – Да? Джонатан Свифт, между прочим, жил в то же время. И Ньютон! И Дидро! Вот какой диапазон у ваших «нравов времени». Так что ссылка на них неосновательна и отвергается. Я не удержался: – Браво, Инга! Двадцать копеек! – Что это значит? – удивленно повернулся ко мне Вальтер; «шкода» как раз стояла возле светофора в ожидании зеленого света. – Какие двадцать копеек? – Шутливое выражение одобрения. – Так ты одобряешь?.. Удивительно! А австрийцы, между прочим, считают принца Евгения Савойского величайшим деятелем в своей истории. – Австрийцы считают! – тут же ухватилась Инга. – Какие австрийцы? Все до единого? Вот вы, прогрессивный австрийский ученый, марксист, тоже так считаете? – А ты, передовая советская студентка, комсомолка, разве не считаешь царя Ивана Грозного великим деятелем русской истории? – перешел Вальтер из обороны в наступление. – Ивана Грозного? Шизофреником я его считаю! Шизофреником и сыноубийцей. Великий деятель – это прежде всего великий гуманист! Наступление сорвалось. – В самом деле? – Вальтер озадаченно пожевал губами. – В таком случае я тоже готов согласиться, что с точки зрения современного просвещенного человека Евгений Савойский действительно имел кое-какие недостатки. И весело рассмеялся, заразив своим смехом и меня, и даже вздыбленную, настроившуюся на непримиримую схватку Ингу. Мне нравилось это редкое умение Вальтера сразу, одной фразой или жестом разрядить накаленную обстановку. Инге – нет. Она считала, что спор таким образом не доводится до своего логического конца, а стушевывается, смазывается, так и не выявив истины. Инга всегда предпочитала ставить жирные точки над «i». Даже если и сама оставалась внакладе. Как родитель, я ею втихомолку гордился. Мне импонировала ее непримиримость и решительность. Как представитель старшего поколения – хватался за голову: ох эта молодежь с ее термоядерным максимализмом! Куда она заведет человечество!.. Старый венский вокзал хорошо помнился мне в виде длинного, угрюмого, мышиного цвета здания. На одном его конце высился нелепый дополнительный полуэтаж, который придавал вокзалу вид огромного закопченного паровоза. По какой-то ассоциации он представлялся мне местом страданий – может быть, потому, что поблизости в подобного же типа безликом вытянутом здании размещалась больница для бедных. Во всяком случае, горестные прощания были в таком унылом помещении больше к месту, чем радостные встречи. Я мог прекрасно представить себе, например, проводы отсюда солдат на фронт или вынужденное расставание навсегда двух влюбленных. Это увязывалось с огромными пустыми окнами, с узкими, сдавленными с боков пилястрами, с темными угрожающими потеками на старой, давно не обновлявшейся штукатурке вверху стен, с холодным равнодушием высоченных залов ожидания – они переходили друг в друга без всяких стен и дверей. Трудно было понять, где кончается один зал и начинается другой; переходы лишь условно обозначались колоннами и арками. Человек чувствовал себя неуютно и потерянно в холодном пустом пространстве. Этого вокзала больше не существовало. Его безжалостно снесли до самого основания и построили новый, современный, из стекла и бетона. Он тоже не предлагал особого уюта, зато носил на себе четкий отпечаток современного делового лаконизма. Вот билетные кассы – все в один ряд. Вот информационное табло на целую стену. Вот, во всю ширину здания, выход на перрон с бесчисленными стеклянными дверьми. Все обозначено, все на виду, все предельно просто, удобно и доступно. Никакой суеты, никакой толчеи, никаких задержек. Пришел, взял билет, сел в поезд, укатил. Пришел, проводил, прямо с перрона, не заходя в основное здание вокзала, чтобы не мешать очередной приливной волне пассажиров, прошел через боковой выход на вокзальную площадь и отправился домой. А что, собственно, еще требуется от вокзала? Поезда, большей частью трансконтинентальные, проходившие через всю Европу, носили звучные, иногда неожиданные имена. «Восточный экспресс», прославленный еще Агатой Кристи. «Эдельвейс». Даже «Моцарт». Наш экспресс назывался «Венский вальс». Вальтер вручил мне в дорогу иллюстрированный католический еженедельник «С нами бог», Инге – пачку американской жевательной резинки; она ее терпеть не могла, и он это знал прекрасно. – Двадцать копеек! – Ухмыляясь, довольный своей проделкой, Вальтер помахал рукой тронувшемуся составу. – Мы с Эллен отыщем вас в Инсбруке в воскресенье. И, не торопясь, размеренно впечатывая шаги в идеальный асфальт перрона, отправился к своей «шкоде». Вальтер оставил машину вблизи бокового выхода, там, где разрешалось ставить только служебные машины. На этот случай он постоянно возил с собой картонный прямоугольник с печатным текстом: «Врач по срочному вызову», и выставлял его напоказ за ветровым стеклом. Трюк действовал безотказно. Полицейские, безжалостно штрафовавшие владельцев машин за стоянку в неположенном месте, уважительно прочитывали текст и отходили от машины. Кто из них мог решиться оштрафовать врача, вызванного на вокзал по срочному случаю? Следующие несколько часов мы любовались великолепнейшими местами альпийского предгорья. Наш «Венский вальс» вертко несся среди невысоких лесистых гор. С каждым новым поворотом железной дороги возникали все новые и новые пейзажи, словно скопированные с рекламных проспектов туристических фирм. То появлялся угрюмый старинный монастырь на отвесном, лишенном, казалось бы, каких-либо подходов, утесе. На смену монастырю, споря с ним и дразня, за очередным поворотом выплывал ультрасовременный легкомысленный отель с этажами-уступами на пологом склоне горы. Мрачное каменистое ущелье сменялось солнечной альпийской поляной с буйным многоцветьем трав. То побежит совсем рядом великолепное четырехрядное шоссе с белыми и желтыми разметками полос. То вдруг полная ночь – поезд проходит промозглый, смрадный туннель. То уж совсем неожиданно грациозными скачками понесется наперегонки с нами дикая лань… Когда пошли ряды крохотных изящных «уикендхаузов» – дачных домиков с такими же карликовыми, тщательно ухоженными клумбами возле каждого из них, Инга, которая всю дорогу не отходила от окна в проходе вагона, повернулась ко мне: – Зальцбург? Да, это был уже Зальцбург. Вот визитная карточка города – старинная крепость на крутом холме. Гигантским указующим перстом высится она посреди подступающего к ее подножию моря красных черепичных крыш. Жители Зальцбурга относятся к своей знаменитой крепости, как к старому, милому, доброму, но несколько чудаковатому дядюшке, который не прочь иногда за стаканчиком вина похвастать перед посторонними людьми своими несуществующими военными заслугами. С едва уловимым подтруниванием над «дядюшкой» они утверждают, что их крепость во все времена была самой неприступной в Европе: ее никогда не брали вражеские войска. Это истинная правда – не брали, никто, никогда. Но и для подтрунивания есть веские основания: не брали потому, что не возникало никакой военной необходимости. Грозная крепость расположена на редкость неудачно. Или, наоборот, удачно – смотря как взглянуть. Ее не только не брали, но даже и не осаждали, а просто-напросто обходили. На перроне нас поджидали двое: высоченная сухопарая дама с вытянутым лицом и широкоплечий, плотный, ниже ее ростом мужчина в темном, с металлическим отливом костюме и галстуком бабочкой. – Неужели бургомистр? Такой молодой! – восхищалась Инга, продвигаясь с сумкой через плечо к выходу из вагона. – Придет бургомистр нас встречать, как же! – Ну все-таки мы гости. – Таких гостей у него… в час по дюжине. – Хорошо, пусть заместитель. Все равно молодой, ему нет еще и тридцати. Первой нас приветствовала дама. От имени бургомистра. Сам он чрезвычайно сожалеет, что лишен возможности персонально встретить высоких гостей. Но дела, дела!.. Туристский сезон, фестивали, самое горячее время Зальцбурга. Бургомистр просит понять и простить. Словом, обычная формула вежливости. Потом она представилась сама: – Маргарет Бунде, официальный гид города Зальцбурга. Особенный нажим был сделан на слове «официальный». Инга даже присмирела и с какой-то не присущей ей робостью поглядывала на мужчину с бабочкой: а он-то кто? Мужчина не представился. Маргарет Бунде небрежно бросила, даже не посмотрев в его сторону: – Карл! Багаж!.. Шофер господина бургомистра, – пояснила она тут же, при нем. – Он предоставлен в мое распоряжение на время вашего пребывания в городе. Это было бестактно, даже оскорбительно. Но Карл и бровью не повел: – Разрешите? Взял у меня чемодан, потянулся к Ингиной сумке. – Нет, я сама. – Она протянула ему руку для пожатия. – Меня звать Инга, я студентка. У вас какая машина? – У господина бургомистра «форд» последней модели. А у меня лично «фиат». – «Фиат»? Какого выпуска? Они пошли к выходу, оживленно беседуя. Я недавно купил «Жигули» – «русский фиат», как их здесь называют, и Инга слегка разбиралась в машинах. Фрау Маргарет Бунде проводила ее неодобрительным взглядом. – Молодежь, видно, всюду одинакова – и у нас, и у вас. Ах! – вздохнула она, очевидно ожидая сочувствия. Но так как я промолчал, снова возвратилась к своему первоначальному оповещательному тону: – Господин профессор, для вас заготовлены две удобные комнаты в служебной гостинице магистрата. Сейчас я отвезу вас туда, вы расположитесь, отдохнете. В девятнадцать часов ужин в ресторане «Охотничий замок». Этим сегодняшняя программа, ввиду позднего времени, исчерпывается. О дальнейшем я буду ставить вас в известность по ходу дела. Дорогой Инга, намеренно игнорируя фрау Маргарет, болтала с шофером. Официальный гид города Зальцбурга сидела на заднем сиденье, рядом со мной, и, поджав губы, командовала, демонстрируя свою безграничную власть: – Карл, направо! – Карл, налево! Карл смиренно крутил баранку вправо и влево. Только один раз, на перекрестке, он позволил себе выпад. Не доезжая до поворота, подрулил к тротуару и остановил машину. – Вы что, Карл? – Не было команды куда. Инга расхохоталась. Я тоже не удержался от улыбки. Но фрау Маргарет оказалась на высоте. – Хорошо, Карл, – произнесла она громко, с подчеркнутым достоинством, но довольно миролюбиво. – Езжайте без команд, так и быть. Уже близко; я думаю, теперь вы доберетесь сами. – Благодарю за высокое доверие, фрау Маргарет. Он тронулся. Нетрудно было догадаться, что между ними идет длительная и упорная престижная война. Служебная гостиница помещалась на третьем этаже одного из подсобных зданий магистрата на тихой, усаженной каштанами улочке. Наши комнаты оказались смежными, обе с видом на неприступную, не нюхавшую пороха крепость. Без двадцати семь к нам поднялся Карл. – Мы уже здесь, – жизнерадостно сообщил он. Но вы особенно не торопитесь. Ужин заказан на полвосьмого, она всегда теребит, чтобы, не дай бог, не опоздать. Не обращайте внимания, поступайте, как вам удобно. И вообще не позволяйте себя сбивать с толку всем этим ее видом: «Ах, что я за важная персона!» Такая же рядовая служащая магистрата, как и я. Она вам еще не говорила, что водила по Зальцбургу английскую королеву? Нет? Скажет непременно. А что она сама королевского происхождения, тоже еще нет? – Она действительно водила королеву? – спросила Инга. – Было, – подтвердил Карл. – Гид она экстра-класс, что есть, то есть. А вот насчет королевских кровей… Он выразительно помолчал. – Это совершенно неожиданно открылось после отъезда королевы Елизаветы. Машина Карла с головокружительной скоростью, визжа шинами на виражах, взобралась на гору в пригороде Зальцбурга, где в ресторане, отделанном снаружи и внутри в крестьянском стиле, для нас был заказан ужин. На стене, на видном месте, так же как повсюду в Вене, висело огромное растрескавшееся тележное колесо. Но здесь, под специально закопченными балочными перекрытиями потолка, среди деревянных столиков и скамеек с резными орнаментами, оно было больше к месту, чем в шикарных, в зеркалах и позолоте, венских ресторанах. Столик на террасе, примыкавший к залу, к которому подвела нас Маргарет Бунде, был накрыт на троих. – А Карл? – сразу спросила Инга. – Карл подождет нас в машине. – Нельзя ли позвать и его? – Магистратом предусмотрен ужин только на три персоны. – Маргарет Бунде смотрела на Ингу откровенно осуждающе. – В таком случае желаю вам приятного аппетита! Инга стремительно повернулась. – Инга! Успокойся! – сказал я по-русски. – Я совершенно спокойна, отец. И царственной походкой направилась через зал к выходу. – Что это? – всполошилась фрау Маргарет. – Почему? – Инга не хочет есть. – Как же так – не хочет? – она пришла в еще большее волнение. – Как можно? Это же непорядок!.. В конце концов, нетрудно поставить еще один прибор… Официант!.. Нас будет четверо, – отрывисто бросила она подбежавшему молодому человеку в австрийской национальной одежде, с полотенцем через руку. – Как угодно, госпожа! Он отправился за прибором. – Вот видите, все улажено! Все улажено! – Наш гид разволновалась не на шутку. – Я спущусь к машине! Я попрошу ее вернуться!.. Только, пожалуйста, пожалуйста, не говорите ничего господину бургомистру! Такая неприятность! – Она заламывала пальцы. К машине я ее не пустил – пошел сам. Когда Инга вступала в горячий бой за справедливость, требовался известный опыт, чтобы ее охладить. Они с Карлом как раз собирались приступить к ужину: на переднем сиденье между ними расстелена полиэтиленовая скатерка. На ней аккуратно разложены бутерброды со всякой всячиной. Картонные тарелочки, стаканы, на полу термос. – Садись с нами! – весело предложила Инга. – У Карла всё с собой. А она пусть там ест за троих. – За четверых, – сказал я. – Там уже стоят четыре прибора… Господин Карл, я прошу вас поужинать с нами. – Я бы не против, господин профессор. Но как… она? – Фрау Маргарет присоединяется к моему предложению. Ей тоже доставит удовольствие ваше присутствие. Карл рассмеялся. Он мне нравился все больше и больше: не был обидчив и понимал шутку. – Как вы смотрите на то, чтобы свернуть наш походный буфет, а, фрейлейн Инга? Там, наверху, вроде бы побольше всяких вкусных вещей. – Да? Тогда решено! Я ведь сладкоежка. Эта ее неожиданная сговорчивость меня и обрадовала и несколько удивила. Я предполагал, что встречу сопротивление, и был готов оказать серьезный нажим. Вопреки моим мрачным предположениям, натянутость за столом тоже длилась только до первой рюмки. Фрау Маргарет маленькими, но быстрыми глотками опустошила свой бокал с густым сладким шерри-бренди, побагровела и моментально оживилась: – О-ла-ла!.. А почему бы нам не повторить?.. Если уж сама Елизавета предпочитает этот напиток всем другим… И стала с гордостью рассказывать, как ей одной среди всех гидов Зальцбурга была оказана честь демонстрировать достопримечательности города королеве английской, что они ели, что пили и как она удостоилась высочайших похвал. Словно сомневаясь, поверим ли мы ей, фрау Маргарет то и дело обращалась к Карлу: – Не так ли, Карл? И тот, не помня зла, подтверждал охотно: – Истинно так, фрау Маргарет! И каждый раз подмигивал мне незаметно. Смешливая Инга не поднимала глаз от белоснежной, вышитой по краям скатерти. По пути в гостиницу, когда машина проделывала те же виражи, только уже в обратном направлении, и свет фар то и дело упирался в подножие отвесных стен на поворотах, Инга спросила у Карла: – А вам не может влететь, если вдруг остановит ГАИ? – Простите? – не понял Карл. – Как вы сказали? Кто остановит? Инга беспомощно обернулась ко мне: – Помоги, отец! – Так в Советском Союзе сокращенно называется дорожная полиция. – А! – Он рассмеялся. – Нет, у нас бедняге шоферу не запрещается немножечко выпить. Задремавшая было фрау Маргарет изрекла неожиданно, не размыкая век: – По правде говоря, вы выпили намного больше, чем немножечко, Карл. – И это не страшно, фрау Маргарет. Вы же прекрасно знаете: мой старший брат служит в центральном управлении дорожной полиции в Вене. – Приличные люди не хвастаются своими родственными связями, Карл, – мягко упрекнула фрау Маргарет, приоткрыв один глаз. – У меня, например, есть родственники среди царствующих домов Европы. Но вы слышали от меня хоть слово об этом? – Что вы, фрау Маргарет! Нет, у Карла был на редкость добродушный нрав!.. В гостинице, перед тем как ложиться, Инга зашла ко мне в комнату поболтать на сон грядущий. – Какие они все-таки милые люди! – Она подтащила к окну кресло и уселась, поджав под себя ноги. – И фрау Маргарет? – И фрау Маргарет. Это ведь у нее только оболочка такая. А в сущности несчастная одинокая старая женщина. И боится всего на свете. – Боится? Что-то я не заметил. – А я чувствую. Поэтому и не стала особенно ерепениться, когда ты пришел за нами… Смотри, смотри! В крепости на скале включили прожектора. Зубчатые стены башни сделались прозрачно-голубыми, словно осветились изнутри, и поплыли, поплыли на фоне совсем уже темного неба. Крепость стала похожей на призрачный корабль, поднятый на гребень вздыбившейся и внезапно застывшей гигантской черной волны. – Пора спать, дочка! – я опустил жалюзи. – Чувствую, фрау Маргарет поддаст нам завтра жару! – Спокойной ночи, отец! Инга встала, подошла ко мне и неожиданно, ни с того ни с сего крепко обняла. – Ну, ну, ну! Что это вдруг? Было чему удивиться. Инга не часто баловала меня проявлением своих дочерних чувств.СНЕГ, СНЕГ, СНЕГ…
Он все падал и падал, пушистый, мягкий, неслышный и невесомый. И запах… Кто это выдумал, что снег не пахнет? У него очень тонкий, но совершенно отчетливый запах чистого, свежевыстиранного белья. Или, наоборот, свежее белье пахнет снегом?.. Такой совсем по-зимнему густой снег был в сентябре необычен даже для этого сибирского города, в котором я после ранения и демобилизации из армии работал вот уже почти год. Ему удивлялись не только новички вроде меня, но и старожилы, озабоченно хмурясь и покачивая головой: люди еще не забыли неприятностей прошлой зимы с ее лютыми морозами и сугробами под самые крыши. Неужели снова такая напасть? У нас в Латвии говорят: ранний снег к неожиданностям. И в самом деле, когда я пришел в горотдел милиции, где с недавних пор состоял в должности старшего следователя, дежурный подал мне клочок бумаги с аккуратно выведенными четырьмя цифрами. – Просили позвонить, как только явитесь. У себя в кабинете я попросил у телефонистки номер. – Вас слушают, – с неторопливой степенностью ответил молодой голос. – Это Ванаг, – сказал я. – Если ты опять надумал разыгрывать, то для экономии времени предупреждаю заранее: я тебя узнал. – Да нет же! Ты очень нужен. Бросай все и сразу же беги сюда. – Галопом? Или лучше рысью? – Нет, в самом деле! Очень срочное дело! – Намекни. – По телефону никак, приходи скорей. Но я все еще не мог отвязаться от мысли о розыгрыше. Виктор Клепиков, мой добрый приятель, не раз и не два подцеплял меня на совершенно пустой крючок. – А почему телефон не твой? – спросил я все с той же недоверчивостью. – Сижу в кабинете у начальника… Ну хочешь, я к тебе приду? Только все равно нам потом придется возвращаться сюда. Вообще-то следовало бы его прогонять туда и обратно – в отместку за прошлое. Но у Виктора – это я знал – опять разнылась раненая нога. – Ладно! Жди! Управление государственной безопасности находилось в нескольких кварталах от нас. Снег теперь валил крупными хлопьями, мягко оседал под сапогами. На совсем еще зеленых деревьях наросли высокие белые папахи. Меня ждали. Тощий старший лейтенант с красными от недосыпания глазами сразу же провел меня на второй этаж в кабинет начальника. Виктор Клепиков, болезненно морщась, расхаживал по просторной комнате с поскрипывающим, пятнистым, давно не натиравшимся паркетным полом. – Явился – не запылился! Тут каждая минута на счету… – Он подошел к столу, снял трубку. – Дайте тридцать два – двадцать четыре… Аэропорт? Это Клепиков. Задержите самолет еще на час… Нет-нет, ни на минуту больше. Это с гарантией! – Он положил трубку и повернулся ко мне: – Ясно? – Ну разумеется! – Я пожал плечами. – Ты все так хорошо объяснил. Только круглый дурак не поймет. Он рассмеялся, но тут же стал серьезным. – Тогда слушай внимательно. Времени в обрез. Тебя срочно вызывает Глеб Максимович. Сегодня в девятнадцать ноль-ноль ты должен быть у него в Москве. Если успеешь раньше – еще лучше. Тверской бульвар, двадцать шесть, квартира двенадцать. Виктор умолк. Я тоже молчал, ожидая разъяснений. Но их не последовало. – Ну? – поторопил я. – Все. Во всяком случае, я сам тоже больше ничего не знаю. Да, вот еще что: приказано явиться в гражданском. У тебя есть гражданское? – Что за вопрос! Переодеться? – Сделай одолжение. Это было проще простого. Я отстегнул погоны, отшпилил милицейскую кокарду от фуражки. – Вот и все! – Типичный штафирка! – Виктор окинул меня презрительным взглядом. – Заляпай немного сапоги. В гражданке никто так не драит. – Это дело вкуса. – И все-таки прошу тебя. – Ну хорошо, – уступил я. – На улице. В порядке личного одолжения. – Тогда поехали… Да, еще командировка! – Он взял со стола продолговатый листок, протянул мне. Я с удивлением, прочитал, что являюсь заместителем по снабжению директора гвоздильного завода. – Можно было выбрать заводик посолиднее… – Выбирал Глеб Максимович. Прилетишь в Москву, предъявишь ему претензии. – Виктор посмотрел на часы, заторопился: – Скорей! Опаздываем! Александр Дмитриевич, сверхмолчаливый шофер начальника управления, мчал нас на «эмке» с невероятной скоростью. Мы оба тоже молчали. Может быть, Виктор и ожидал от меня расспросов. Но я спрашивать не стал. Все, что нужно было, он уже сказал. А строить догадки на пустом месте не в моем характере. На аэродроме, в вагоне, снятом с колес и поставленном на вечную оседлость у столба с облепленными снегом проводами, Виктор пошушукался с пожилым майором в мятых полевых погонах с летными эмблемами, и тот повел нас к «Дугласу», стоявшему на самом краю белого заснеженного поля. – Трудный будет взлет. – Майор покусывал губы. – Ну да ничего. Поле еще раскиснуть не успело, осилим, думаю. «Дуглас» был старым и дребезжал под порывами ледяного ветра как консервная банка. Бывшая зеленая краска лоскутьями отставала от металла.Казалось просто невероятным, что такая посудина может не только передвигаться, но еще и летать. Виктор Клепиков пожал мне на прощанье руку: – Поклон столице! Я поднялся по лестничке. Майор затащил ее вовнутрь и задраил люк. – Устраивайтесь. – И пошел к себе, в кабину. Дверь за ним захлопнулась с визгом. Внутри все было набито мешками с почтой, посылками, автомобильными покрышками, всякой дребеденью. У одной из стен стояла неизвестно как попавшая сюда садовая скамья с ломаной спинкой. Она качалась, все норовя упасть. Сидеть на ней было не слишком-то удобно. Самолет весь трясся, скрипел и стонал. Ему явно не хотелось взлетать, он сопротивлялся изо всех своих я уж и не знаю скольких лошадиных сил. Но все равно каким-то чудом поднялся в воздух. На высоте визг и дребезжание вдруг прекратились. «Дуглас», словно понятливое вьючное животное, сообразил, что раз уж его подняли, то теперь ничего не поделаешь, все равно придется лететь, и повел себя сравнительно спокойно, лишь изредка проваливаясь в воздушные ямы. Я как мог балансировал на своей садовой скамейке. Проще, конечно, было бы усесться прямо на пол. Но самолюбие не позволяло. Из кабины экипажа вышел пилот. Не майор, другой, помоложе, в кожаной куртке. Кивнул мне, сел прямо на мешки с почтой. – Давай сюда! – прокричал, похлопав по пыльному мешку. – Тут все-таки помягче. – А не помнется? Он рассмеялся: – Что помнется? Рукавицы? Валенки? Свитера? Тут одни подарки фронту. Уселись рядышком. Действительно, на мешках было куда удобнее – чего я мучился на этом инвалиде из парка культуры и отдыха? Летчик закурил, оглядел меня внимательно. Увидел искалеченные пальцы на правой руке. – Что, отлетался, друг? Я поспешно завел руку за спину. – Так случилось. – Вот и у меня так случилось. – Он тяжело вздохнул: – На сегодняшний день имеем первый полет после госпиталя. Первый – он же и последний. В голове туман, зрение ни в какие ворота. Спишут, к чертям собачьим! – Летчик сделал несколько глубоких затяжек, поплевал на окурок. – Куда податься, ума не приложу. Я ведь всю жизнь в авиации. Вот ты, например, кто? – На заводе. По линии снабжения, – ответил я, вспомнив про командировку. Он опять окинул меня критическим взглядом: – По твоим мослам не видать. Недавно еще, что ли? – И, не дожидаясь ответа, сказал твердо: – А я от самолетов – никуда. Хоть техником, хоть сторожем на аэродроме… Ну ладно. Отдыхай, снабженец! Скоро Омск. – Мы там садимся? – И там, и в Свердловске, и в Казани. – А когда в Москве будем? – Черт его знает! К вечеру должны. Если погода. Если заправят вовремя. Если техника американская не забарахлит… Старая калоша! Трясешься в ней и гадаешь… Садился «Дуглас» так же неохотно, как и взлетал. Но в остальном нам все благоприятствовало: и погода, и обслуга, и техника. В Москву мы прилетели вовремя. Не было еще и пяти часов вечера, когда летчики, ссадив меня со своего служебного грузовика на площади Революции, объяснили, как идти: – Поднимешься вверх по улице Горького до памятника Пушкину. Там и твой Тверской. В Москве я прежде был только раз – в составе делегации латвийских комсомольцев на предвоенном Первомае. Так и осталось у меня от нее ликующе-праздничное впечатление: песни, музыка, красные транспаранты на зданиях и над колоннами, белые блузы с красными бантами, радостные, поющие лица. Я понимал: идет тяжелая война, преобразилась вся страна, и Москва тоже не могла остаться такой, какой запомнилась мне со времени первомайских торжеств. И все-таки военная Москва меня поразила. Это был совсем другой город: деловой, озабоченный, аскетически-строгий. Прохожие спешили, у каждого дела. Мало кто прохаживался праздно, мало кто улыбался. Зато я заметил другое. Не таким уж длинным был мой путь до Тверского, а остановили меня за это время раз десять: – Товарищ, у вас нет, случайно, часов? – Товарищ, не скажете, сколько времени? Словно все ждали чего-то… Дом двадцать шесть на Тверском бульваре оказался длинным двухэтажным зданием с облупившейся желтой штукатуркой, массой подъездов и длиннющими запутанными коридорами. Квартиры были пронумерованы без всякой системы. Рядом с третьей почему-то помещалась шестая, а за ней коридор, делая три капризных поворота, упирался в тридцать седьмую. В другом подъезде нумерация квартир начиналась с тринадцатой, а заканчивалась первой. В третьем подъезде я запутался окончательно, так как там все возобновилось сызнова, с квартиры номер один, потом повторялись номера, знакомые мне по прежним подъездам, только с едва заметно приписанной буквой «А» возле каждого номера. К дворнику за справками обращаться не хотелось. Я решил терпеливо, не торопясь еще раз обойти весь дом. И сразу, в первом же подъезде, обнаружил, что в одном из запутанных поворотов есть непронумерованная дверь. Толкнулся в нее и неожиданно для себя открыл лестницу на третий этаж, пристроенный со стороны двора и потому не видный с улицы. Поднялся, и там, наверху, на просторной площадке, уткнулся прямо в дверь с нужным мне номером. Повернул звонок. Тут же раздались знакомые, неторопливые шаркающие шаги. – Кто там? – С приветом из Сибири. Дверь открылась. Глеб Максимович! В еще по Южносибирску хорошо знакомой мне телогрейке, в старых, стоптанных шлепанцах. Постарел как! Лицо пожелтело, сморщилось. А ведь всего полгода не виделись. – Заходи, заходи, чего на пороге застыл? Рад тебя видеть! Он обнял меня, потрепал по плечу. – Молодец! Повзрослел, возмужал!.. А я вот приболел малость. Печень проклятая! Ты уж извини, я похожу с грелкой, так полегче… Ну, раздевайся, садись, будем чаи гонять. Он пошел в отделенный занавеской уголок и стал возиться с чайником. Я оглядел комнату. У одной стены солдатская койка, застеленная жестким одеялом. У другой – письменный стол, полки с книгами. А посреди прямо из пола поднимается великолепная мраморная колонна. Вернее, даже верх колонны – уж слишком несоразмерно велика капитель. – Что – загадочка? – ухмыльнулся Глеб Максимович, заметив мой удивленный взгляд. – Колонна и верно шикарная. – Он похлопал ладонью по белому с коричневыми и желтыми прожилками мрамору. – Зал тут был прежде, огромный танцевальный зал с колоннами снизу доверху. Сам Пушкин, говорят, танцевал здесь со своей раскрасавицей Натальей. А клетушки эти потом понаделали… Ну, садись к столу. Есть хочешь небось? – Чуть-чуть, – признался я. – Что означает в переводе на русский язык: с утра маковой росинки во рту не было, голоден как волк. Ничего, накормлю. Скопилось тут у меня всякой всячины. Старуха моя уже два месяца как в деревне. Да и сам я все больше в разъездах. А доппаек идет да идет. Он расставил на столе у окна хлеб, печенье, две банки рыбных консервов, нарезал сало. И конечно же, принес свой знаменитый чай, которым потчевал нас с Виктором еще в Южносибирске, когда приезжал туда во главе московской группы и привлек нас к выявлению и поимке фашистского агента. Я стал есть. Глеб Максимович подкладывал мне всё новые куски, расспрашивая об общих знакомых, о всяких малозначащих пустяках. И ни одним словом ни он, ни я не обмолвились о том, что пришел я к нему все-таки не в гости с соседней улицы, а срочно летел, оторвавшись от всех дел текущих, чуть ли не через полстраны. Он почему-то не начинал главного разговора, а мне первому спрашивать не полагалось. И вдруг ударил орудийный залп. Я вздрогнул от неожиданности. Глеб Максимович рассмеялся: – Салютуют. Теперь почти каждый вечер. Вся Москва живет в ожидании. Я вспомнил о прохожих, то и дело спрашивавших меня о времени. Так вот чего они ожидали! От мощных ударов тоненько пели стекла. Темнеющее небо озарялось дрожащими розовыми вспышками. Как-то непривычно было спокойно сидеть за чаем и считать залпы. Глеб Максимович опять завел неторопливый малозначащий разговор. Испытывает мою выдержку? Но ведь не для того он меня сюда вызвал, чтобы проводить эксперименты. Наконец он озабоченно посмотрел на часы: – Опаздывает что-то. – Кто? – Один товарищ. – Он переждал несколько секунд, но я ни о чем не спросил. – Тот, который просил тебя пригласить. – Значит, не вы?.. – Нет. Узнал случайно, что мы с тобой знакомы. Вот он меня и попросил, чтобы не пользоваться официальными каналами… Еще чаю? – Нет, спасибо. Я уже и так выпил полные три кружки. – Вольному воля. А себе я вскипячу еще. Глеб Максимович отправился за занавеску, и как раз в этот момент слегка крутанули дверной звонок. – Ну вот! – Он пошел открывать. – Входи, входи, что застыл на пороге! Мы уж тут заждались. – Толпы на улицах. – Пришедший раздевался в закуточке у двери. – Еле пробился. Я насторожился. Голос знакомый. Но чей? Вот он появился в комнате. Штатский темно-синий костюм. Галстук, полуботинки. Землисто-серое лицо с запавшими щеками. – Пеликан! Жив?! Я не верил своим глазам. Ведь Пеликан убит! После освобождения он был вызван в Ригу на ответственную работу в новое министерство внутренних дел. Перед самой войной его убили члены подпольных националистических банд. – Как ты сказал? – переспросил Глеб Максимович. – Пеликан? – Это моя подпольная кличка… Жив, как видишь! – Он улыбался. – Правда, здоровьишко по-прежнему неважнецкое, но все-таки жив. Мы обменялись крепким рукопожатием. Глеб Максимович смотрел на нас с затаенным недоумением, и я его хорошо понимал. Встретились старые знакомцы, оба подпольщика, соратники по борьбе. Ну как тут не обнять друг друга, не поцеловаться на радостях? Но что поделаешь: у латышей не принято горячо проявлять свои чувства. – Значит, вранье! То, что тебя убили… – Не совсем. Убили. Только не меня. Другого товарища. Интенданта из Москвы. Но ехал он в моей машине, обличьем мы тоже немного схожи. Вот они и решили, что прикончили меня. Ну, а мы не стали их разочаровывать. Так что имей в виду: я по-прежнему числюсь в убитых. И конечно же, я больше не Пеликан. Озолин Иван Петрович. Это тоже была новость. Настоящая фамилия Пеликана Паберз. Андрис Паберз. Сели за чай – на этом, как хороший хозяин, настоял Глеб Максимович. Пеликан пил молча, сосредоточенно, изредка окидывая меня непонятным загадочным взглядом. Что-то появилось в Пеликане новое, незнакомое мне по временам подполья. Он смотрел так, словно взвешивал человека на каких-то невидимых весах, назначение которых было понятно ему одному. Обряд чаепития подошел к концу. Глеб Максимович стал торопливо собираться. – Я пойду проветрюсь. Вы сами тут хозяйничайте. – Нет, Глеб Максимович, останьтесь, пожалуйста,- попросил его Пеликан. И вдруг он круто повернул разговор: – Помнишь, ты прибежал ко мне на явку сам не свой и стал рассказывать, как тебя вербовал Штейнерт? – Ну еще бы! Когда я нарвался на засаду в доме Ковальского… Но при чем тут это? Пеликан не ответил на мой вопрос, словно и не слышал. – Давай-ка теперь немножечко с тобой пофантазируем. Предположим, ты оказался парнем безвольным и слабым. Этакий гимназистик, случайно попавший в подполье. Штейнерт запугал тебя, подкупил… не знаю еще что. Словом, он тебя все-таки завербовал. Ты подписал соответствующую бумагу и стал тайно работать на охранку. Трудно было уловить, к чему клонит Пеликан. Но его «фантазии» показались мне обидными, даже оскорбительными. Я не смог сдержаться и бросил довольно резко: – Какая чепуха! – Погоди, ты не возмущайся, не взрывайся. Я же сказал: просто фантазия, свободный полет мысли. Так давай же пофантазируем спокойно и без всяких обид. Вот ты говоришь – чепуха. Почему? Ведь в организации многие так и считали: продался Ванаг. – А я в это время работал в подпольной типографии. С твоего, между прочим, благословения. Трудно было не заметить, как я уязвлен. Но Пеликан не замечал. Или делал вид, что не замечает? – Все равно. Но другие этого не знали, не должны были знать. Они могли думать, что ты очень ловкий малый. Некоторые потом так и спрашивали: «Как же он смог выкрутиться?» Даже в органы писали. – А я бы и не смог выкрутиться. Меня бы сразу раскрыли. Как только бы установилась Советская власть, так бы и раскрыли. Ты же знаешь: у нас в городе охранка ничего уничтожить не успела, вся документация попала в наши руки. – Опять верно! И опять-таки не до конца! – Пеликан, сцепив пальцы, легкими, неслышными шагами размеренно ходил из угла в угол. – Вот, предположим, такое обстоятельство: за несколько дней до конца Ульманиса твое личное дело с какой-то целью было направлено в Ригу. Скажем, затребовали из управления политической полиции. Тогда что? Я молчал. Мне очень не нравилось все это, и прежде всего то, как Пеликан со мной говорил. На что-то он меня наталкивал, куда-то вел меня с завязанными глазами. А я так не хотел – вслепую. Мне казалось, я имею право знать, по какому пути мне предлагают идти. Может быть, раньше, в подполье, в условиях строжайшей конспирации, Пеликан, как руководитель, как более опытный товарищ, имел право требовать от меня слепого подчинения. Но теперь, когда я прошел фронт, повидал столько смертей и сам не раз бывал на краю гибели, теперь мы полностью сравнялись с ним во всем. Разговор между нами мог идти только на равных. – Знаешь, Пеликан, – произнес я после долгой паузы, – это ведь у тебя не просто беспочвенная фантазия. Я понадобился тебе вовсе не для каких-то абстрактных рассуждений, а скорее всего для совершенно реального дела. А раз так, нечего ходить вокруг да около. Веришь мне – выкладывай напрямик все, как есть. Не веришь или сомневаешься – давай лучше свернем этот бесполезный разговор. На его четко обозначенных заостренных скулах дернулись желваки. – Если бы я в тебе сомневался, то не стал бы тянуть сюда за столько тысяч километров. – Тогда говори в открытую. Опять возникла долгая пауза. На этот раз молчал не я – Пеликан. – Хорошо, пусть будет в открытую, – наконец сказал он. – Только предварительно скажу еще несколько общих слов. Наверно, я плохо умею убеждать. Но прошу тебя, пойми и поверь мне, что речь идет о деле большой важности. О таком деле, что для его успеха я, не раздумывая, кладу в залог свою голову. Итак, с одной стороны, моя твердая уверенность в человеке, которого я привлекаю. С другой стороны, если она, эта уверенность, не оправдается, – моя голова. Вот почему я обратился именно к тебе, Арвид. Разумеется, ты прав: человек имеет право сначала конкретно знать, о чем речь, а потом уже решать. Обычно так и поступают. Но только не в этом случае. Тут дело исключительное, и согласиться или отказаться ты должен до того, как узнаешь суть. Так что решать нужно сейчас. Пеликан остановился, несколько раз глубоко, с шумом вздохнул – у него еще в довоенное время было не все в порядке с легкими. – И еще об одном подумай, прежде чем скажешь «да» или «нет», – продолжил он, отдышавшись. – Где мне найти другого такого человека, за которого я спокойно могу положить в залог свою голову? И последнее: время не ждет. Еще месяц-другой, наши возьмут Ригу, и будет уже слишком поздно. Конечно, это не твоя забота, а моя работа. Но ты, пожалуйста, взгляни пошире, прошу тебя. Все по-прежнему оставалось туманным и неопределенным. Более того, возникли новые неясности и вопросы. Ну какая, к примеру, могла существовать связь между предстоящим освобождением Риги и нашим сегодняшним разговором? И тем не менее из слов Пеликана я уяснил твердо: ему нужен именно я. Нужен для чрезвычайно важного дела. И, поняв это, я уже не мог ему отказать. – Хорошо, Пеликан, пусть будет так. Считай, что я сказал «да». Можешь выкладывать дальше. Ни единым словом он не выразил своего удовлетворения. Кивнул головой, словно подтверждая, что все в порядке, что ничего другого он от меня и не ждал. Пошел в закуток у двери, где раздевался, и вернулся с потрепанным, когда-то шикарным кожаным портфелем с двумя солидными медными застежками. Уселся на стул между мною и Глебом Максимовичем, вытащил из портфеля объемистую папку. – Давайте теперь втроем сыграем в одну занятную игру. Я буду рассказывать, а заодно и показывать вам кое-какие бумаги, а вы меня критикуйте, опровергайте, разделывайте под орех. Вот, например, документ номер один. Пеликан раскрыл папку, вынул оттуда лист бумаги и положил передо мной. Со все возрастающим удивлением я прочитал написанное на латышском языке: «Начальнику отдела политической полиции господину Дузе. От Ванага Арвида, сына Яниса…» Дальше шли все мои биографические данные: год рождения, место рождения, место жительства, место работы в досоветское время, должность. Ниже был написан крупными буквами заголовок «Заявление», а под ним шел следующий текст: «Я, вышепоименованный Ванаг Арвид, сын Яниса, по своей собственной доброй воле и без всякого принуждения выражаю желание сотрудничать с политической полицией в деле разоблачения противозаконного коммунистического подполья в Латвии и сообщать уполномоченным на то служебным лицам все известные мне и могущие стать мне известными сведения о лицах, занимающихся нелегальной коммунистической пропагандой, об их организации и действиях». Затем следовала моя подпись, а под ней приписка: «Присвоен псевдоним – Воробей». К заявлению было приколото несколько донесений: «Доношу, что в ночь на двадцать восьмое апреля готовится еще одна подпольная коммунистическая первомайская акция. Сделаны и розданы в ячейки специальные картонные шаблоны для нанесения лозунгов краской на стены домов. Акцию предполагается провести от часу до трех часов ночи на следующих улицах: Вождя, Офицерской, Рижской, а также на Новом Форштадте и в районе бараков у крепости. Воробей». И еще несколько других донесений в том же роде. Я брезгливо отодвинул бумаги. – Ну что? – спросил Пеликан. – Просто великолепно! – от всего прочитанного мне сделалось не по себе. – Критикуй! – Прежде всего почерк не мой. – Это мы с твоей помощью быстро поправим! – усмехнулся Пеликан. – Не та бумага. – А какая должна быть? Вот такая? На стол легло несколько чистых листов. Я посмотрел один из них на свет. Четко выделялся водяной знак. «Лигатнес папирс» – бумага лигатненской бумажной фабрики. – Где ты ее раздобыл? – Пришлось обращаться к партизанам. У меня на миг промелькнула нелепая мысль. А что, если бумагу доставала для Пеликана Вера? Ее партизанский отряд дислоцируется в Латвии – возможно, недалеко от Риги. – А теперь взгляни на вот этот документ. Пеликан положил на стол бланк со штампом: «Отдел политической полиции». На бланке машинописный текст: «Совершенно секретно. Начальнику государственного управления политической полиции в городе Риге. По Вашему требованию направляю испрошенное Вами дело». И размашистая волнистая подпись: «Дузе». – Липа? – Нет, – покачал головой Пеликан. – Тут все полностью соответствует действительности. И бланк, и машинка, и даже подпись. Правда, бумага шла в качестве сопроводительной совсем к другому делу. Но это ведь не мешает использовать ее для наших целей… Итак, пофантазируем дальше. Дузе переслал твое обязательство и донесения в Ригу. Это могло произойти лишь незадолго до восстановления в Латвии Советской власти. Видишь, последнее твое донесение датировано концом апреля. А в июне все уже свершилось. – Не годится, Пеликан. – Почему? – Эти бумаги охранники либо уничтожили бы, либо они остались бы в делах и их вскоре обнаружили бы наши товарищи. Ты бы сам их обнаружил. Переслал бы в наш город, меня разоблачили и судили. – Все верно. Кроме одного. Часть бумаг охранки хранилась в секретных сейфах. Мы их сразу не смогли обнаружить. Один такой сейф вскрыли буквально за три дня до начала войны. Правда, подобных бумаг там не было. Деньги, удостоверения личности, сводные донесения Ульманису о настроениях в низах. Но вполне могли быть и такие. Тут впервые подал голос Глеб Максимович. До сих пор он все время сидел и молча слушал: – Кто обнаружил сейф? Ты сам, Иван Петрович? – Я и еще один товарищ. – И что ты предпринял? Я имею в виду, куда передал документы, которые в нем лежали? – Никуда. Не успел. Срочная командировка в Лиепаю. А потом война. Бумаги так и остались у меня на столе. – А что бы ты сделал, если бы в сейфе и в самом деле обнаружилось вот это? Глеб Максимович постучал пальцами по провокаторским донесениям Воробья. – Написал бы вот такую бумагу. Пеликан вытащил из папки еще один листок. Я прочитал: «Немедленно переслать по месту жительства. Арестовать. Провести дознание. Держать меня в курсе следствия». И подпись Пеликана: «Паберз». – Не рассматривай с таким подозрением, – рассмеялся он. – Подпись настоящая… Вот эта бумага и осталась бы на моем столе вместе с делом Воробья. И немцы, заняв город, непременно обнаружили бы ее. Туман постепенно рассеивался. Теперь уже я в полную меру включился в игру и напряженно искал прорехи в тщательно проработанном плане. – Значит, тебе, Пеликан, уже к началу войны стало известно, что Арвид Ванаг – провокатор, работавший на охранку. – Умница! – Забыть об этом ты не можешь никак. Попадаешь в Москву после всей заварухи, наводишь справки обо мне, узнаешь, что я на фронте, в латышской дивизии. Меня арестовывают, отдают под суд. В итоге долголетняя тюрьма или расстрел. – Все верно, Арвид. Кроме одного. Я же убит. Они думают, что я убит. Ты упустил это из виду. – Ах да!.. А второй? Который вместе с тобой обнаружил сейф? – Это техник, русский товарищ. Он только вскрыл сейф, а о содержании бумаг не имеет ни малейшего представления. – Хорошо, – опять включился Глеб Максимович в наш поединок. – Итак, предположим, немцы обнаружили эти бумаги на твоем столе, когда захватили Ригу. Что они с ними сделали? – Ага, значит, на один этап мы уже продвинулись… Тогда вот почитайте этот документ. Пеликан выложил на стол еще одну бумагу. Тоже машинопись, только на этот раз на немецком языке: «СС – штандартенфюрер Грейфельд распорядился: 1. Хранить дело в активной части архива. 2. По имеющимся сведениям, «Воробей» служит на противостоящей стороне фронта в 121 полку 43 латышской стрелковой дивизии. Отсюда следует: а) Найти возможность к установлению контакта через СД или абвер; б) Привлечь к сотрудничеству. 3. Докладывать о состоянии дел СС – штандартенфюреру Грейфельду лично каждые три месяца». – А знаешь, эта твоя липа производит очень приятное впечатление. – Глеб Максимович вертел документ в руке, рассматривая его со всех сторон. – Бумага? Машинка? – Все подлинное, – заверил Пеликан. – Прямо со стола личного секретаря господина штандартенфюрера. – А сам Грейфельд? – Умер, бедняга, в больнице. Пятнадцатого августа нынешнего года. Проникновение постороннего предмета в дыхательные пути. А проще говоря – подавился сосиской. Глеб Максимович рассмеялся: – Не слишком героическая смерть! – Каждому своё, как они любят говорить. Теперь наконец замысел Пеликана вырисовался четко и определенно. Но неясности все же оставались. – Ну хорошо. Я перепишу, подпишу. Куда пойдут все эти бумаги? – В ту активную часть архива, которую гитлеровцы уже заготовили на случай эвакуации Риги. Кто и как сделает это, спрашивать не имело смысла – в общем и целом было ясно и так. Опять мелькнула мысль о Вере. Она в редких письмах, которые удавалось переправить с той стороны, намекала мне, что работает в отряде радисткой. Но я не очень-то верил. Скорей всего, она меня успокаивала. Ведь радисткой это все же не так опасно, как, скажем, разведчицей. – Ну предположим, эвакуировали. Уйдут наши бумаги в Берлин, в Гамбург, ко всем чертям. Что потом? – Потом будем ждать. Глядишь, и попадет по каким-то таинственным каналам в руки наших недругов. А там… Подождем, посмотрим, устоят ли они перед соблазном. – И я тоже должен буду ждать? – Жить ты должен будешь, вот что! Жить, как живется, и совершенно забыть об этом нашем с тобой разговоре. И вспомнить о нем только тогда, когда почувствуешь, что к тебе начинают подбираться… Ну что? Начнем оформлять, как сказали бы у вас в милиции? – А что еще делать? Ты же предупредил: назад хода нет… Кто будет знать обо всем этом? – Вот только мы трое. Составим соответствующий документ, запечатаем и отдадим на хранение. Пеликан вытащил из портфеля бутылочку чернил, ручку с новеньким перышком. – Смотри-ка! Я прочитал латышскую надпись на этикетке и пришел в восторг. «Чернила для авторучек». У нас в гимназии только такими чернилами и писали!.. И перо! Настоящая "Плада". Первейшая штука для игры в перышки: его никак не перевернешь, нужна особая тренировка. – Да, подготовился! – похвалил Глеб Максимович. – Молодец!.. А знаешь что, неплохо бы еще сюда и фотокарточку… Фотокарточку Арвида тех лет. Есть у тебя? – Найдется. Глеб Максимович одобрительно кивнул. – Ну что, начнем? Пеликан пододвинул ко мне лист. А потом я вернулся из Москвы в Южносибирск к себе в горотдел и стал ждать. Шло время. Освободили Ригу. Кончилась война. Мы соединились наконец с Верой. Я ушел из милиции, увлекся историей, поступил учиться. Никто не напоминал мне о Воробье. Кончил институт, стал работать на кафедре. Мне предложили поехать за границу, в Австрию. Советской части Контрольной комиссии требовались надежные люди, хорошо знающие немецкий язык. Я отказался. Тогда и состоялась наша первая после того памятного вечера в Москве встреча с Иваном Петровичем Озолиным, бывшим Пеликаном. Он очень плохо выглядел, кашлял без конца, хватался за грудь. – Надо ехать! – убеждал он. – Нет, Пеликан, нет! Не сработала наша с тобой приманка. Прошло столько лет. – Вились вокруг тебя, были у нас сигналы. Особенно один тип; мы на него уверенно выходили. Только вот оказался он вдруг под колесами электрички. То ли несчастный случай, то ли сдали нервишки. А может, и свои помогли, чтобы обрубить концы. – И ты уверен, что это был результат приманки? – Не уверен. Может быть, приманка. Может быть, что-то совсем другое. Но вились, это точно. Так что непременно надо ехать и ждать. Мы долго спорили, но он меня так и не убедил. А через несколько дней в институт на кафедру позвонил знакомый человек и сообщил о смерти Пеликана. И тогда я решил поехать. Отправился в министерство и сказал, что согласен. Работал с австрийской молодежью, заведовал отделом связи с читателями в газете Советской Армии для населения Австрии. О Воробье я вспоминал все реже и реже. А когда через несколько лет вернулся из Австрии в Советский Союз, мое участие в операции было официально прекращено. Я и вспоминать перестал о таком уже бесконечно далеком и совершенно нереальном Воробье.ПОЧЕМУ МНЕ ТАК БЕСПОКОЙНО?
Что-то мешало, что-то нарушало блаженное состояние, словно назойливо жужжащая муха. Нет, не муха. Какой-то стук… Медленно и мучительно долго, словно со дна глубокого омута, я выныривал из сна. Стук повторился. Да это же в дверь стучат! Я проснулся окончательно и открыл глаза. На полу золотистой решеткой стлались яркие полоски света. Неистовое утреннее солнце рвалось в комнату сквозь полуприкрытые жалюзи. – Отец! – В голосе Инги звучали нотки тревоги. – Ну открой же, отец! – Сейчас, сейчас! Я накинул халат, прошел к двери. – Ну и ну! – Инга укоризненно качала головой. – Разве можно так безответственно спать! Мне уже стали мерещиться всякие ужасы. – Который теперь час? – я потянулся, отгоняя остатки сна. – И какое тысячелетие? – Половина восьмого. Начало атомной эры. – И ты уже на ногах? Невероятно! Инга подошла к окну, подняла жалюзи. Зальцбургская крепость, рельефно высвеченная солнцем, потеряла свою ночную призрачность. Отсюда, из глубины комнаты, в обрамлении оконной рамы, она казалась теперь крошечной, почти игрушечной и, пожалуй, больше всего походила на причудливой резьбы ларец. – Я уже давно на ногах. Маргоша заявилась ровно в пять. Она хотела и тебя поднять с постели, но я своим телом прикрыла амбразуру дзота. Так что оцени, отец. – В пять? Так рано? – Говорит, иначе не успеем ничего посмотреть. Мы уже прошлись с ней по двум премиленьким церквушкам… Ты уж, пожалуйста, попроворнее, отец. Ровно в восемь тебя должен лицезреть сам бургомистр. – Бургомистр? Это еще зачем? – Не знаю. Маргоша говорит – вне всякой программы… Я подожду внизу. Там Карл с машиной. Пришлось мне поторопиться. Не успел управиться с электробритвой, как снова постучали. Явилась фрау Келле – служительница гостиницы – с подносом: черный кофе, булочка, джем. – Ваш завтрак, господин профессор! – Спасибо. Без пятнадцати восемь я был уже внизу. Фрау Маргарет в роскошном темно-рыжем парике с умопомрачительными локонами, точно букингемский королевский гвардеец в медвежьей шапке, дежурила у подъезда. – Как бы не опоздать к бургомистру! – Она смотрела на меня с кроткой укоризной. Карл, ловко маневрируя, помчал нас по плотно забитым автомашинами улицам. На нем был модный, в желтую и черную полоску, костюм. – У вас богатый гардероб, Карл. – Что вы, господин профессор! Это ведь всё служебные костюмы. – Личному шоферу бургомистра полагается быть одетым как джентльмену, – сочла нужным дать пояснения фрау Маргарет. – Как же в таком случае должен одеваться сам бургомистр? – с ехидной наивностью осведомилась Инга. Наш шофер весело засмеялся: – По-всякому. Иногда меня принимают за бургомистра. Однажды приехал какой-то жирный тип из Нидерландов… – Карл! – Фрау Маргарет строго поджала губы. – Что за выражение – жирный тип! И кроме того, господам все это вовсе не интересно. – Да нет же, интересно, очень интересно! – тут же возразила ей Инга. – Пожалуйста, рассказывайте, Карл! Но мы уже подъезжали к магистрату. – Дворец Мирабель! – торжественно провозгласила фрау Маргарет. – Первая четверть восемнадцатого века. – Мирабель? – Инга сразу встрепенулась в предвкушении милых ее сердцу исторических сенсаций. – Откуда такое экзотическое иностранное название здесь, в самом центре Австрии? Фрау Маргарет замялась. – Существует множество противоречивых романтических легенд… Ну вот, например, в одной из них говорится, что дворец был построен для красавицы цыганки по имени Мирабель… М-м-м… любовницы кардинала. После его смерти эту легкомысленную женщину и ее детей с позором изгнали из города. А магистрат принял закон, в котором запретил цыганам проживать в Зальцбурге. Между прочим, закон до сих пор в силе. – Как же так! – возмутилась Инга. – Значит, если бы я была цыганкой… – То спокойно могли бы продолжать жить в Зальцбурге. Все эти законы не более как древние окаменелости… Мы приехали, господа! Машина подкатила к подъезду небольшого, но очень привлекательного, разукрашенного затейливым лепным орнаментом здания с примыкающим к нему просторным парком. Карл проворно обежал машину, распахнул дверцу. – Можно, я пока погуляю по парку? – спросила Инга. – Наверное, мое присутствие у бургомистра не так уж обязательно. Фрау Маргарет посмотрела на меня в нерешительности. – Право, не знаю. Мне было сказано только насчет господина профессора. – Вот и чудесно! Что-то я сегодня не расположена к беседам с бургомистрами. По шикарной парадной лестнице с прелестными мраморными амурами на парапете мы с фрау Маргарет поднялись в приемную. – Благодарю вас, фрау Маргарет. Пока вы свободны. Помощник бургомистра, молодой румянощекий парень, несколько пухловатый для своего возраста, отпустив гида, указал мне на кресло. – Прошу, господин профессор! К сожалению, произошло непредвиденное осложнение. Не далее как десять минут назад бургомистр был вынужден срочно отправиться в аэропорт. Неожиданный вызов в Вену. – Он сделал извиняющийся жест своей маленькой изящной рукой. – Бургомистр велел принести свои самые глубокие извинения… Шефу действительно очень-очень хотелось встретиться с вами, – перешел помощник на неофициальный, доверительный тон. – По своей основной специальности он тоже историк, и когда вдобавок узнал, что господин профессор хорошо говорит по-немецки… Если не возражаете, вас примет вместо него вице-бургомистр Грубер, Франц Грубер. А теперь разрешите записать вашу фамилию. Точное произношение, ударение и все прочее. Среди иностранных фамилий встречаются очень трудные. Мы произносим их по-своему, и некоторые обижаются… Он тщательно записал все, что я продиктовал ему по слогам, ушел с докладом и тут же возвратился: – Господин вице-бургомистр просит вас… Мне навстречу из-за просторного, как летное поле, письменного стола поднялся невысокий худой человек с массивным, выбритым до голубизны черепом. Вытянутое, темное, изрезанное глубокими морщинами лицо могло бы показаться угрюмым, если бы не какой-то неожиданный наивно-доверчивый, как у маленьких детей, взгляд добрых и очень усталых глаз. – Мы рады приветствовать вас в нашем городе… Он умудрился основательно переврать и имя, и фамилию, и даже профессию, назвав меня почему-то выдающимся геологом. Усадил за инкрустированный перламутром старинный столик с гнутыми ножками, сам сел рядом, и пошел у нас нудный, пустейший разговор: как доехал, как спал, какая чудная погода… До тех пор, пока вице-бургомистр, рассеянно проведя ладонью по своей полированной голове, вдруг не признался: – Знаете, я ведь занимаюсь в магистрате главным образом коммунальным хозяйством. Транспорт, водопровод, канализация… Иностранных гостей мне принимать почти не приходится; это включено в компетенцию самого господина бургомистра. Так что уж простите, если я вам кажусь скучным собеседником. Так оно, вероятно, и есть. И сразу же сквозь официальную должностную маску на меня глянуло живое человеческое лицо. – Наверное, вам будет куда интереснее осмотреть город, чем терять время тут со мной. Давайте лучше встретимся с вами вечером, за рюмкой доброго виноградного вина. В такой обстановке, вероятно, даже я смогу разговориться. Я официально приглашаю вас с… – тут он запнулся, – с вашей спутницей от имени магистрата… Я счел нужным уточнить: – Со мной дочь. По голубой бритой голове причудливыми пятнами пополз багрянец. – Прошу простить! В некоторых деловых сферах сейчас в большой моде путешествовать с личными секретарями. И долго тряс мою руку… Теперь мы с Ингой поступили в полное и безраздельное владение официального городского гида достопочтенной фрау Маргарет Бунде. И она показала свой высокий класс! Карл довез нас до центральной части города, где начиналось царство пешеходов, и фрау Маргарет, отпустив его с машиной до полудня, повела меня и Ингу по узким средневековым улочкам, зажатым между бурной рекой Зальцах и отвесными гигантскими скалами. То и дело поправляя свой рыжий парик, широко расставляя мускулистые длинные ноги с башмаками альпинистского типа сорок второго размера, она вышагивала впереди нас, властно раздвигая плотный поток туристов и пропуская в образовавшийся узкий коридор тоненькую, хрупкую Ингу. Я шел сзади, и за мной снова смыкалось волнующееся туристское море. В течение каких-нибудь трех часов фрау Маргарет сумела продемонстрировать нам: самый маленький в мире трехэтажный дом с одной дверью и двумя окнами; самый большой в мире внутрискальный гараж – в обнаруженных спелеологами и расширенных затем путем взрывов пустотах могло разместиться одновременно свыше полутора тысяч машин; единственный в мире концертный зал, сценой которого служило средневековое ристалище, где много веков назад конные рыцари насмерть дрались на турнирах; церковные склепы, где в ячейках наподобие пчелиных сот покоились бренные останки десятков поколений монахов; храм с чудотворной иконой божьей матери, гарантированно исцелявший больных женщин; мужчинам святая Мария почему-то отказывала в такой милости… Через два часа у меня уже стали гудеть ноги. Еще через час они начали подкашиваться, и я взмолился: – Фрау Маргарет, а нет ли поблизости какого-нибудь кафе времен древних римлян с прохладительными напитками? – Нет, нет, нет, только не здесь! Сейчас по плану экскурсии предстоит подняться в крепость. Я, задрав голову, в полном отчаянии посмотрел на отвесную скалу. Неужели нам под предводительством фрау Маргарет придется брать штурмом эту неприступную твердыню, которая не покорилась еще ни одному воинству мира? К моему счастью, штурмовать не пришлось. Наверх вела зубчатая железная дорога с двумя вагончиками: один полз по скале вверх, другой в это время опускался. В крепости, помимо затхлых казарм, капониров и бастионов, оказался еще и очаровательный летний ресторанчик с террасой. Пока Инга под руководством фрау Маргарет любовалась великолепным видом, который открывался отсюда на город и окружавшие его высоты, я в буквальном смысле слова упивался холодным оранжадом, восстанавливая утерянные организмом запасы влаги. – Все, все, все! – захлопала в ладоши фрау Маргарет, прерывая мое наслаждение. – Господин профессор, машина уже ждет нас внизу… Карл жалостливо качнул головой, когда я с негромким стоном повалился на пружинистое сиденье его «форда». Я дотащился до машины один. Фрау Маргарет с Ингой забежали по дороге еще в какую-то церковь. – Досталось, господин профессор? – Ох, не спрашивайте, Карл! Где вы выкопали такое бесценное сокровище? – Вот уж не знаю. По-моему, она была гидом, когда я еще не появился на свет божий. – И английская королева тоже прошла сквозь все это? Как же Англия не объявила вам войны? Появилась фрау Маргарет и сразу приняла на себя верховное главнокомандование: – Карл, в Гелльбрунн! Скорей!.. Влево! Вправо!.. Гелльбрунн, увеселительная летняя резиденция прежних зальцбургских правителей, находится километрах в двадцати от города. Его главная достопримечательность – водяные игры. В гротах, в беседках, возле многочисленных статуй – повсюду скрыты ловушки, откуда на вас в любой момент может брызнуть вовсе не безобидная струя. Это весело – особенно для тех, кого не облило. Но и промокшим тоже не остается ничего другого, как смеяться вместе со всеми. Говорят, самое веселье начиналось тогда, когда власть имущий усаживался обедать на вольном воздухе. Он милостиво приглашал за стол своих приближенных, а в самый разгар пира поворачивал потайной рычажок. Сразу же из многочисленных отверстий в сиденьях начинали хлестать сильные холодные струи. Подняться же и отбежать никто не смел. Первым встать из-за стола мог только правитель. То-то было весело!.. – В здешнем ресторане для господ предусмотрен обед! – громогласно объявила фрау Маргарет. Для господ… У Инги сузились глаза. Это было плохим предзнаменованием, и я уже стал опасаться повторения вчерашнего инцидента из-за Карла. Фрау Маргарет отвела меня в сторону: – Господин профессор не будет возражать, если я припишу ему в счет лишнюю порцию? – спросила она заговорщицким шепотом. – То есть? – Ну, как будто вы съели за обедом не один шницель, а два… Все дело в том, – тут же пояснила наш гид, – что в счете мне предоставлено право указать только троих. А Карл… – Да ради бога! Пусть в муниципальной бухгалтерии позавидуют аппетиту советского профессора истории! Во время обеда неутомимая фрау Маргарет объявила дальнейшую программу. Еще с пяток церквей, два музея, три дома, где жили знаменитости, парки, колодцы и кладбища. Это уже слишком. Пора просить пощады. – К сожалению, я не смогу. – Что такое? – Фрау Маргарет вскинула голову наподобие строгой учительницы. – Почему? – Мне нужно написать несколько неотложных деловых писем. – Ах так! Против этого она никак не могла возразить. Дело для каждого человека – главное в жизни. Инга смотрела на меня с легкой иронией. Она-то уж кое-что знала про мои деловые письма! Но промолчала, не сказала ничего. И на том, как говорится, спасибо! На обратном пути мы сделали небольшой крюк. Фрау Маргарет решила показать нам церковь, построенную в архисовременном стиле. Она, конечно, уловила повышенный интерес Инги к церквам и, истолковав его по-своему, пыталась поддержать этот душеспасительный порыв советской девушки. Но ее ждал конфуз. На двери странного, построенного в виде шатра здания с непомерно высоким цементным столбом колокольни на отлете висела табличка с надписью: «Ввиду непотребных действий с 11 до 17 церковь закрыта». Конечно же, Инга немедленно потребовала объяснений: – Что за «непотребные действия»? Фрау Маргарет, я что-то не очень понимаю. – Ну… это… как сказать? – мучилась наш бедный гид. – Всякие невоспитанные юноши и девушки… – Что? Что? – не унималась безжалостная Инга. – Целуются в церкви… Очень редко, разумеется… Но все-таки… Так неприятно… Карл усмехнулся: – Я бы не сказал! Она тотчас же обрушила на него звуковой удар: – Карл! И весь оставшийся путь ворчала по поводу распоясавшейся молодежи, совершенно забывшей и честь, и стыд, и самого господа бога. Мы высадили женщин возле старинного моста через злую, вспененную Зальцах, за которым начиналась пешеходная зона. – Вот, господин профессор, теперь вы на своем собственном опыте можете оценить все достоинства нашего славного гида. – Карл смотрел на меня с веселым сочувствием. – Прикажете доставить в гостиницу? – Если можно, провезите немного по городу. Скажем, в район новостроек. – Как будет угодно, господин профессор. Только, если разрешите, сначала придется заехать на заправку. – Горючее кончается? – Не то чтобы кончается. Просто я люблю с запасом. А тут провозился на мусорке и не успел. – Так вы еще и на другой машине работаете? – А как же! Освобождается «форд» – сразу на мусоровоз. Не только я – все шоферы магистрата. Рабочий день должен быть загружен. Ни минуты простоя! Заправочных станций, как и в Вене, здесь было множество. На улицах, во дворах, под землей. Карл направил свой «форд» к крохотной бензозаправке неподалеку от дворца Мирабель. – Тут совсем рядом терраса со смешными каменными карликами. Может быть, господин профессор посмотрит, пока я буду заправляться?.. Обратите внимание – у них у всех отбиты носы. Во дворце Мирабель вгоды оккупации размещался американский штаб, и офицеры во время вечеринок выходили на вольный воздух тренироваться в стрельбе… Старинные каменные фигурки действительно были весьма забавными. Они изображали всевозможных уродцев в шутовских костюмах и колпаках. По всей вероятности, прототипами для скульпторов служили вполне реальные люди. В те времена было принято содержать при дворах карликов с физическими изъянами. Носы у фигурок были сделаны заново. Даже по цвету они резко отличались от основного камня. До каких же чертиков надо было напиваться, чтобы открывать варварскую пальбу по произведениям искусства! Я подошел к месту, где мы условились встретиться с Карлом, и стал спускаться по каменным ступенькам. В этот момент яркий луч света из бокового окна проезжавшей внизу, по мостовой, автомашины резко ударил в глаза. Как будто в меня с помощью большого зеркала пустили солнечного зайчика. Я посмотрел вслед машине. Черный "мерседес" с дизельным двигателем. Прежде чем автомобиль завернул за угол, я успел разглядеть номер. Тот самый!.. Подъехал Карл. Выбежал, открыл дверцу. – Прошу, господин профессор. Надеюсь, я отсутствовал не слишком долго?.. Думаю, лучше всего нам проехать в район источника… Это, правда, неблизко, но зато вы увидите большой современный комплекс. Кстати сказать, я тоже живу в том микрорайоне. – Знаете, Карл, я передумал. – Внезапно возникший здесь, в Зальцбурге, знакомый «мерседес» основательно испортил мне настроение. – Все-таки лучше в гостиницу. Отдохну немного, а потом, прежде чем возвращаться за женщинами, вы заедете за мной. Хорошо? – Как будет угодно, господин профессор. Если вы чувствуете, что устали, то, разумеется, лучше всего полежать. По пути в гостиницу я спросил: – Вы говорили, Карл, у вас родственные связи в дорожной полиции? – Совершенно верно. Родной брат в управлении в Вене. – Не могли бы вы оказать мне одну услугу? – Я весь внимание, господин профессор. – Можно ли установить личность владельца, если известен номер его машины? – Нет ничего проще, господин профессор. – Это должно занять много времени? – Сущий пустяк! У нас с Веной автоматическая связь. Я позвоню Гюнтеру прямо из магистрата. Не будете ли любезны назвать интересующий вас номер? Я чуть помедлил, пока решился. – «Мерседес», ве, двадцать три триста двадцать пять. Карл кивнул: – Спасибо. – Вы не запишете? – Нет необходимости, господин профессор. У меня отличная память, и особенно на числа. Господин бургомистр говорит, что я ходячий телефонный справочник. Он, конечно, шутит, но я и в самом деле помню уйму телефонов. Мы подъехали к серому зданию с широкими проемами окон, на верхнем этаже которого помещалась служебная гостиница магистрата. – Господин профессор, разрешите спросить, как вы переносите автомобильную езду? Я имею в виду довольно долгую дорогу. – Карл по-особому, с хитринкой, улыбался. – Нет-нет, это не пустое любопытство, не подумайте! – Вполне нормально. Я сам вожу машину. – О, тогда у вас будет отличная возможность посидеть за рулем. – К сожалению, я не захватил с собой водительские права. – Жаль! Очень жаль! Такая прекрасная поездка. Интригующая улыбка по-прежнему не сходила с его лица. – А что такое? – спросил я. – Вы задаете загадки, Карл. Я сгораю от любопытства. – Только не выдавайте меня, это сюрприз. Пока вы маршировали строем по старому городу под командой фрау Маргарет, в магистрате меня предупредили, чтобы я завтра был готов к поездке в Инсбрук. – Нет, вы ошибаетесь, это не с нами. Мы с Ингой должны ехать поездом. – Я же говорю – сюрприз. Вы очень понравились вице-бургомистру. Это его личное распоряжение. Когда отсутствует бургомистр, «форд» находится в ведении господина Грубера… Ну как? – спросил он, торжествуя. – Замечательно! Дорога, очевидно, интересная. – Интересная?! Да ничего подобного вы больше нигде не увидите. Эти снежные пики! Эти колоссальные спуски и подъемы! А Целль-ам-Зее! Да уж из-за одного этого можно выбросить в урну поездной билет! Представьте себе: зеркальная гладь горного озера – и в нее смотрится седая вершина со сверкающими на солнце ледниками! – Да вы просто поэт! Карл сиял. – Ах, господин профессор, проедем это местечко – и вы тоже заговорите стихами!.. А что бы вы увидели, прошу прощения, из окна поезда? Кусочек пресной равнины?.. О, простите! – спохватился он. – Вам нужно отдохнуть, а я тут задерживаю со своей пустопорожней болтовней… Я поднялся к себе в номер, сел в кресло. Нужно было собраться с мыслями. Значит, этот «мерседес» не только венский эпизод. И похоже, дело не в Шимонеках, не в наркотиках. Следят за мной. Почему? С какой целью? Тут может быть несколько возможностей. Вариант первый. Они – я не знаю еще, кто такие, просто условно называю их «они» – почему-то решили, что я советский разведчик, и прощупывают мои связи. В пользу этого варианта, каким бы невероятным он ни казался, говорит ряд обстоятельств. Телекамера в нашей венской квартире. Внешнее наблюдение – правда, слишком уж назойливое, прямолинейное. Аппаратура слежения, установленная в «мерседесе». Луч света, попавший мне в глаза возле парка Мирабель, конечно, не безобидный солнечный зайчик, теперь у меня не было на этот счет никаких сомнений; он исходил, скорее всего, от сложной системы зеркал, установленной на переднем сиденье «мерседеса». Такая аппаратура дает возможность, не поворачиваясь, незаметно, наблюдать за всеми сторонами улицы. Вариант второй. Я оказался в поле зрения латышского эмигрантского отребья, имеющего в ряде западных стран, в том числе и в Австрии, филиалы своих организаций под самыми безобидными и неожиданными вывесками: «Союз ветеранов», »Союз латышей-лютеран», «Общество любителей знаков почтовой оплаты Латвийской республики»… Что ж, вполне вероятно. Мои научные работы, особенно последних лет, раскрывающие социальный механизм фашистских режимов в Прибалтике, им, конечно, пришлись не по нутру. Тем более, что некоторые из этих работ изданы в переводах на Западе и не остались незамеченными. Во всяком случае, авторитета от них эмигрантским заправилам не прибавилось, и, наверное, они не прочь мне хорошенько насолить. Но как? Подглядывать с помощью телекамеры, не приведу ли я к себе на дом веселых венских барышень? Ждать, когда во время телефонного разговора у меня вырвется бранное слово, чтобы записать его на магнитофонную ленту и растрезвонить потом всему миру, как непристойно выражается советский профессор? А уличная слежка? Что она может им дать? Нет, как-то не вяжется все это с эмигрантскими организациями. Остается третье… Хотя если хорошенько подумать, то и здесь процент вероятности ничтожно мал. Ведь тридцать лет прошло с той поры, больше четверти века! Так что же, всё проверяли меня эти долгие годы? Нет, если бы они хотели подобраться ко мне, то давно уже нашли бы подходящую возможность. Скорее всего, что-то другое. Четвертый вариант. Пятый. Шестой… Кто знает! Одно только не подлежит теперь никакому сомнению: следят именно за мной. Полиция давно бы уж выяснила, что мы с Ингой никакого отношения к Шимонекам не имеем. Но почему следят? Кто? И что за игру они затеяли?.. В дверь осторожно царапнулись. – Отец… Ты, надеюсь, не спишь? – Заходи, дочка. В руке Инга держала большую коробку. – Фу! – Она рухнула в кресло. – Кажется, я начинаю понимать некоторых симулянтов. – Почему вы не дождались машины? – Не бегать же по кладбищам с таким ящиком! Маргоша – прелесть! Эти зимние сапоги повсюду стоят семьсот шиллингов. А она добыла за двести. Я спрашиваю, есть ли между ними различие? Она говорит: «А как же! Все дело в этикетке. Одна – «Мейд ин Итэли» – для дураков, другая – "Мейд ин Аустриа" – для умных». У них здесь, оказывается, тоже кидаются на импортное. А сапожки, доложу тебе, весьма и весьма! Хочешь посмотреть? – она взялась за коробку. – Сейчас натяну. Я отчаянно замахал руками. – Как-нибудь потом! – Ну что за невозможный человек! Даже похвастаться не даст… Ох! – вдруг спохватилась Инга. – Я же забыла! Через полчаса Маргоша явится за нами – вице-бургомистр приглашает на ужин в шикарнейшем ресторане. Как ты думаешь, в джинсах туда удобно? Я озадаченно посмотрел на нее, ожидая подвоха. Инга не часто советовалась со мной по поводу своего гардероба. Скажу «неудобно», а она возьмет да наденет! – По-моему, сейчас носят всё, – сказал я дипломатично. – Ты видела на площади – парни в плавках, а девицы в купальниках. Если, конечно, эти жалкие полоски материи можно назвать купальниками. – Бикини! – рассмеялась Инга. – Это американцы, хиппи. Они там пытались купаться в фонтане, но полиция прогнала… Хорошо, отец, – вдруг произнесла она с несвойственным ей смирением, – будь по-твоему. Надену-ка я голубое с брошью. Оно тебе, кажется, нравится… Инга ушла к себе в комнату переодеваться. Снизу позвонил Карл. – Разрешите подняться к вам, господин профессор? – Конечно, конечно! По лицу было видно: у него новости. – Рад доложить: разговор с Веной состоялся. – Уже? – Я вам сказал – это очень быстро. Словом, интересующая вас машина числится за неким господином… Момент! – Он полез во внутренний карман за записной книжкой. – У меня, как я уже говорил, хорошая память, но эти иностранные фамилии… За господином Янисом Берзиньшем. – Непривычную для него труднопроизносимую фамилию Карл прочитал по слогам. – Вена, четырнадцатый район, Герцоггассе… Он назвал номер дома, квартиры. Берзиньш. Латыш… Все-таки вариант номер два? Эмигранты? – Большое спасибо, Карл. – Пустяки, господин профессор. А что, этот Бер… Бер… Ну, словом, тот, с «мерседесом», он ваш знакомый? – Нет. Просто машина несколько раз попадалась у меня на пути, и я решил поинтересоваться. – А не она ли была на заправке, когда я вас оставил у каменных карликов? Двое господ. Один – молодой, рыжий, за рулем, в таких забавных темных очках. А второй – толстый старик. Крепкий еще, коренастый, но старик. Глубокие морщины, потухшие глаза. Лет этак под семьдесят. Или еще больше. Они как раз усаживались в машину, когда я подъехал. Вошла Инга. – Ну как? – И грациозно повернулась, давая нам возможность оценить ее наряд. – Прилично, – сдержанно отозвался я, хотя Инга была прелестна в своем легком воздушном платьице. – Прилично… – Она недовольно поморщилась. – А что вы скажете, Карл? Он всплеснул руками. – Я онемел, фрейлейн Инга! – Вот это я понимаю: настоящая мужская оценка! А то у тебя только две градации: прилично и неприлично… Благодарю вас, господин Карл! Она присела перед ним в церемонном реверансе. Моя очередь онеметь настала, когда внизу перед нами возникла вдруг фрау Маргарет в вечернем туалете. Она, по всей видимости, собиралась вместе с нами на ужин. Свой рыжий парик с локонами она сменила на другой, пепельного цвета, и под замысловато уложенными тяжелыми прядями ее длинное загорелое, кирпичного цвета лицо казалось в индийской чалме. Отдававшее дань моде короткое темное кримпленовое платье открывало спортивные ноги с мощными выпуклостями икр. Туфли на высоком каблуке возносили и без того не обиженную ростом фрау Маргарет на недосягаемую высоту. – Ну как, господа? – спросила она, в точности повторяя вопрос Инги и так же кокетливо повернулась, по-видимому чрезвычайно довольная собой и своим нарядом. Мы, пораженные, молчали. Первой нашлась Инга: – Мужчины онемели от восторга. – Благодарю! – Фрау Маргарет сияла. – Это самый приятный из всех возможных комплиментов… Что с ключами? – обратилась она к Карлу. – Вы все-таки сумели их выручить? – Нет. Его лицо омрачилось. – Вот так! – сказала она со строгой укоризной. – Придется теперь ночевать в шоферской на скамейке. – Какие ключи? – Инга, учуяв драму, переводила взгляд с Карла на фрау Маргарет. – И почему кому-то нужно будет ночевать на скамейке? – Вовсе не кому-то! – рассмеялась фрау Маргарет. – Совершенно конкретному лицу по имени Карл. – Что же случилось? Был самый час «пик». Мы прочно застряли в длинном ряду машин, выстроившемся в переулке перед светофором. Он пропускал на главную улицу в час по чайной ложке, и Карл, ожидая своей очереди, стал рассказывать. Он живет в новом районе, далеко от магистрата. А так как с общественным транспортом в городе туго, то добирается до места работы на собственном «фиате». А вечером, поставив бургомистровский «форд» в гараж, возвращается домой на своей машине. Шоферам строжайше запрещено пользоваться служебными машинами для своих нужд. Даже если требуется за чем-нибудь срочно подъехать домой, поставь магистратскую машину на место, садись на свою и поезжай. Только так – и никак иначе! Сегодня утром, когда Карл явился на работу, его сразу же позвали к вице-бургомистру. Он защелкнул предохранитель и захлопнул дверцу машины, не заметив, что ключ от нее на брелоке вместе с несколькими другими ключами остался в замке зажигания. Спохватился только, когда собирался ехать домой на обед. Туда-сюда – ничего не получается, ни одной дверцы в «фиате» не открыть. И домой, за запасным ключом, не попадешь: ключ от квартиры тоже остался в машине на брелке. Будь жена в городе, можно было бы хоть ей позвонить. Но она работает далеко, в соседнем поселке. А так как наш ужин с вице-бургомистром наверняка затянется, то шагать пешком за пятнадцать с лишком километров, в полночь, после того как он доставит меня с Ингой в гостиницу, не будет уже иметь никакого смысла: в пять утра надо снова быть на работе. – Но ведь все очень просто! – воскликнула Инга. – Вы быстренько съездите домой, пока мы будем расправляться в ресторане с форелью по-рыбацки. – Нет-нет! – Фрау Маргарет энергично затрясла головой. – Ни в коем случае! На служебной машине ему нельзя. У нас это очень-очень строго. Могут сразу уволить. Где он потом найдет работу? Мы уже подъехали к самому светофору и опять остановились. Красный! – Карл, – сказал я, – мы же, кажется, собирались с вами осмотреть район новостроек у источника. По-моему, теперь самое время. Карл сразу все понял и обрадовался: – Как прикажете, господин профессор. Жена наверняка уже дома. Фрау Маргарет тотчас же поднялась на дыбы: – Что вы! Как можно! Вице-бургомистр с супругой ждут в ресторане! Я посмотрел на часы. – До назначенного времени осталось ровно тридцать минут. – Да, но за тридцать минут мы туда даже еще не доберемся! – загорячилась встревоженная не на шутку фрау Маргарет. – Нет-нет-нет! Карл выруливал на магистраль. – Это верно. Сейчас самое движение… Чтобы выручить Карла, нужно было стоять на своем, сломив сопротивление фрау Маргарет, да и его собственную, ставшую уже чертой характера привычку ни на йоту не отклоняться от распоряжений начальства. – Карл, у вас ведь такая мощная рука в дорожной полиции. Надавите чуть сильнее на газ. А насчет господина вице-бургомистра можете быть совершенно спокойны. Он не рассердится ни на вас, ни на фрау Маргарет. Я всю вину возьму на себя. Или мы все вместе дружно взвалим ее на Ингу. Пожалуй, даже еще лучше. Взбалмошная девчонка, какой с нее спрос! – Да, я человек молодой, своенравный, упрямый и настырный, – охотно подхватила Инга. – И требую, чтобы меня немедленно повезли к этому ручью! – Не к ручью, а к источнику, – поправил я. – Тем более! Посетить Зальцбург и не побывать у источника – просто неслыханный скандал! Фрау Маргарет беспокойно ёрзала на сиденье. – А вице-бургомистр с супругой пусть себе изнывают в ожидании, так? Кажется, она уже начинает привыкать к мысли, что придется ехать за ключом. – Посидят, отдохнут, послушают музыку… Представляю себе, как он устает за день, бедняга! Там ведь, наверное, неплохой оркестр? – невинно поинтересовалась Инга. – Не так ли, фрау Маргарет? Или вы не знаете? Она умышленно играла на струнах профессионального самолюбия нашего гида. – Как это я не знаю! «Блу Джекс» – лучший поп-ансамбль Зальцбурга. – Вот видите… Милая фрау Маргарет, мой отец – гость магистрата, а я его единственная дочь. И вы не можете, ну просто не имеете права отказать нам в этом маленьком удовольствии… Прошу вас, Карл! – Слушаюсь, барышня! – Карл наконец решился и резко, на скорости развернул машину. – Попробую верхней дорогой, там намного ближе. Правда, несколько дней назад у церкви чинили мостовую, проезд был закрыт. Но может быть, господь бог придет нам на помощь и все уже сделано. «Форд» нырял в узкие извилистые улочки, визжа шинами, срезал повороты, опережая другие машины и проскакивая на свободный путь перед самым носом ошарашенных водителей. Они ударяли по тормозам и грозили нам вслед кулаками. Фрау Маргарет окончательно смирилась с неизбежностью. Лишь побуркивала негромко: – Источник! Там и источника-то никакого нет! Одно лишь название. – Что вы говорите! – Инга усиленно демонстрировала интерес. – Но, видимо, был когда-то? – Очень давно. Осталось всего лишь два-три упоминания о якобы благотворном влиянии воды источника на распухшие суставы в хрониках времен первых Бабенсбергов… Господь бог был на нашей стороне. Риск оправдал себя полностью. Мостовая на сомнительном участке у церкви оказалась в полном порядке. Минут через десять Карл снова выскочил на забитую машинами магистраль, но уже возле самого микрорайона. Он подвел «форд» к типовой пятиэтажке. – Фрау Маргарет, развлеките, пожалуйста, наших уважаемых гостей какой-нибудь сказкой из истории города, – весело предложил он, глуша мотор. – Может быть, о нашем микрорайоне уже успели сочинить. Мне потребуется ровно три минуты. И понесся в дом. – «Успели сочинить»! – оскорбилась фрау Маргарет. – Какой наглец! Я ничего не сочиняю, а излагаю только строгие факты и научно обоснованные гипотезы… А этот их микрорайон! – Она презрительно фыркнула. – Обыкновенная, ничем не примечательная типовая окраинная застройка. Дешевое строительство, дорогие квартиры. Мы вышли из машины. Район напоминал обычные наши Черемушки в любом большом советском городе. Вот только новая беленькая церковь с черным крестом на изящной башенке разрушала это впечатление. – А почему квартиры дорогие? – неосмотрительно погрузилась Инга в таинственные глубины экономики. – Ведь по логике вещей как раз наоборот. Если строительство обходится дешево, то и квартиры должны стоить дешевле. – Ах, я не знаю! – Фрау Маргарет встревоженно поглядывала на наручные часы. – Говорил – три минуты, а уже прошло целых пять… У нас, в Австрии, страшно запутанное жилищное законодательство. Чем позже построен дом, тем дороже в нем квартиры. Говорят, это делается с целью привлечения частных капиталов в строительство. А в итоге какая-то бессмыслица: прекрасные квартиры в центре обходятся жильцам в три-четыре раза дешевле, чем в этих коробочках… Впрочем, – спохватилась она, решив, что наболтала лишнее, – возможно, я что-то напутала. Современные экономические проблемы не по моим старым зубам. Вернулся Карл и вместе с ним миловидная, улыбающаяся молодая женщина. – Моя дражайшая половина, – с комической церемонностью представил Карл. – Леопольдина-Элизабет. – Так меня никто никогда не зовет! – Она, явно смущаясь, протянула руку мне, Инге. – Просто Лиззль… – Вот покажи и покажи ей тотчас же советских господ, чтобы она своими глазами могла убедиться в их существовании! Ну как, теперь довольна? – Перестань, Карл!.. Я вам так благодарна, господин профессор! Меня всегда охватывает смертельное беспокойство, когда Карл опаздывает домой хотя бы на час. Каждый день только и слышишь: убийство, пьяная драка, террористический акт. А если бы он совсем не явился сегодня? Даже страшно подумать! – Лиззль, кончай причитать! – Карл уже сидел за рулем. – Мы очень спешим. – Сейчас, сейчас… Господин профессор, у нас завтра небольшое семейное торжество… Ну, словом, уже три года, как мы познакомились с Карлом… – Всего-то? – деланно удивился тот. – А мне показалось, прошла целая вечность. – Помолчи!.. Словом, я завтра в больнице не работаю, меня отпустили на субботний день… и на обед у нас любимое семейное блюдо – кнедлики со сливами… Знаете, мама у меня чешка, она обучила меня кое-каким секретам, кнедли получаются очень вкусными… И если господин профессор сочтет возможным… И конечно, вы тоже, барышня… – она повернулась к Инге. – Мы с Карлом были бы просто счастливы видеть вас у себя. – Кнедлики! – радостно воскликнула Инга. – Столько читала о них, но не ела ни разу… Отец! Ну что молчишь! Ты же все-таки глава семьи! – Благодарю вас, фрау Лиззль. Вы сами слышите, дочь моя в восторге. Если я откажусь, она меня съест вместо ваших кнедликов. – Значит… – Ее голубые глаза счастливо заблестели. – Спасибо! Спасибо!.. Это будет для нас настоящим праздником. – Лиззль, ну, Лиззль! – Карл включил передачу. – Наши гости правда очень спешат. Машина отъехала, с ревом набирая скорость. Лиззль долго, пока мы не потеряли ее из виду, стоя на краю тротуара, махала нам вслед. Мы прибыли в ресторан, где должен был состояться ужин, с опозданием на двенадцать минут. Метрдотель, с застывшей профессиональной улыбкой, непрестанно кланяясь на ходу, провел нас в отдельный, шикарно обставленный кабинет. Увы! Даже здесь на стене красовалось преследовавшее нас повсеместно, как рок, старое тележное колесо. Вице-бургомистр был с супругой – невидной серенькой женщиной с птичьим лицом и жидкими седоватыми, гладко зачесанными и собранными на затылке в старомодный узел волосами. Он не высказал ни слова упрека. Но взгляд в сторону фрау Маргарет был достаточно красноречив. Я счел необходимым объяснить: – Прошу прощения за опоздание, господин вице-бургомистр! Это исключительно моя вина. Знаете, как бывает. В решающий момент что-то случилось с моей электробритвой. Пока я ее налаживал, ушло время. – Как? И у вас тоже? – неожиданно обрадовался вице-бургомистр. – Что ты теперь скажешь? – торжествуя, обратился он к мадам Грубер. – Дело в том, господин профессор, что ровно неделю назад мы опоздали на званый обед к бургомистру именно из-за этой чертовой электробритвы. – Франц! – робко упрекнула жена. – Да, да, именно чертовой! – настаивал он с неожиданным темпераментом. – Эти чертовы приборы имеют обыкновение в самую неподходящую минуту подводить своих хозяев. Верно, господин профессор?.. А наши жены, поскольку им никогда не приходится иметь с электробритвами дела, не могут этого понять!.. Фрау Бунде, вы свободны. Скажите Карлу, он отвезет вас, куда вам нужно. – Благодарю, господин вице-бургомистр, – ответила та едва слышно. Бедная фрау Маргарет! Инга осталась верной себе и тут же ринулась в бой за справедливость и попранное человеческое достоинство: – Господин вице-бургомистр, нельзя ли… Но фрау Маргарет не дала ей договорить. – Спасибо, милочка, у вас доброе сердечко. Но я, правда, очень-очень тороплюсь. У меня билет на концерт. Чрезвычайно популярный лирический тенор. Неожиданно нагнувшись и чмокнув оторопевшую Ингу в щеку, она царственно удалилась, поправляя на ходу съехавший набок пепельный парик. Действительно ли у нее был билет на концерт или она придумала это в последний момент?.. Ужин начался в несколько натянутой атмосфере. Инга свирепо молчала, склонившись над тарелкой. Вице-бургомистр, прихлебывая вино, задавал мне какие-то нудные вопросы о водоснабжении советских городов. Я отвечал как умел, а поскольку мои дилетантские сведения о питьевой, технической и прочих видах воды его совершенно не интересовали, он, едва дослушав, задавал следующий вопрос. Очевидно, они у него были приготовлены заранее. Но по мере того как пустела бутылка рейнского, вице-бургомистр оживлялся. На его впалых костистых щеках заиграл румянец, даже голубовато-серая кочка на голой черепной коробке заметно порозовела. В конце концов он решительно взмахнул рукой: – Да ну их к чертям, все эти служебные разговоры! – Франц! – снова пискнула жена. – Что Франц! Что Франц! – развернулся он к ней с внезапной удалью. – Могу я с человеком хоть раз поговорить по-человечески? А то весь день с утра до ночи транспорт, мусор, канализация, водопровод! Водопровод! Канализация! Мусор!.. А бумаги! Кошмар! Входящие, исходящие! Сверху, снизу! Поверите, мне даже по ночам снится бумажный поток. Лавина бумаг – и я бреду, разгребая их, как воду… Хотите, расскажу анекдот про бумаги? Ха-ха-ха! – Франц! Он только отмахнулся. – Приходят из гостиничного треста к… ну, скажем, к чиновнику очень высокого ранга и начинают уговаривать: «Разрешите нам уничтожить архивы листков прибытия. Залежи никому не нужных бумаг. За сто лет. Целые комнаты забиты. Целые этажи. Целые здания». Уговаривали, доказывали, наконец уговорили. «Хорошо. Так и быть, уничтожайте. Только сначала снимите с каждой бумажки по три копии и сдайте на вечное хранение. Вдруг когда-нибудь да потребуется». А? Каково? И пошел сыпать анекдотами… Вице-бургомистра было просто не узнать. Веселье бурно рвалось из него наружу, как будто вдруг вылетел какой-то предохранительный клапан, плотно закрытый в течение всей рабочей недели. Потом он неожиданно пригласил Ингу на танец – в соседнем зале беспрерывно грохотал современный мегадецибельный джаз-банд. Мы остались с его супругой вдвоем. – Простите его, пожалуйста, господин профессор! Франц очень редко выпивает и поэтому… переоценил свои возможности. И вдруг ее тоже прорвало, только совсем в другом направлении: – Он тянет на себе весь магистрат. Как ломовая лошадь. Бургомистр только представительствует и произносит речи, а вся черновая работа ложится на Франца. Вы посмотрите, как он высох! Разве так можно! Не пьет, не ест, ни сна, ни покоя!.. Господи, когда же это все кончится! Она все стенала и стенала, глядя на меня с какой-то непонятной надеждой. Вернулся после танца вице-бургомистр с Ингой. Он тяжело дышал, как будто долго поднимался в крутую гору. – Боюсь, что современные танцы уже не совсем по мне. Какую оценку я заслужил у вас, уважаемая фрейлейн? Как она выкрутится? Только бы не ляпнула обидное. Я зря волновался за свою дочь. Напустив на себя серьезность, Инга наморщила лоб: – Оценки, которые я ставлю своим партнерам, обычно слагаются из трех компонентов, – начала она с профессорской рассудительностью. – Техническое мастерство, артистизм и галантность. Так вот, техника у вас, откровенно сказать, немного хромает. Зато за галантность вы безусловно заслужили пятерку с плюсом. Вице-бургомистр, очень довольный, расхохотался. – Ну, что скажешь! – торжествуя, обратился он к жене. – Знаете, господин профессор, вы и ваша дочь мне ужасно пришлись по душе. Давайте веселиться дальше!.. Было уже за полночь. Мы спускались к машине по широкой лестнице. Вице-бургомистра пошатывало, и я слегка придерживал его за локоть. – Да, это был знатный вечерок!.. Господин профессор, я желаю сделать для вас что-нибудь приятное. – Мы уже и так многим обязаны вам, господин вице-бургомистр. – Это все чепуха! Это все по служебной линии! А вот по доброй воле, просто из чувства симпатии… Давайте так. Завтра днем вы должны уехать в Инсбрук. Экспрессом «Моцарт», не так ли? Кстати сказать, тут сегодня в магистрат заявлялись какие-то люди, просили вас ни в коем случае не задерживать, там будут ждать, в Инсбруке. Так вот, черт с ним, с экспрессом! Я дам вам Карла и отправлю с ним на машине! Вы заявитесь в Инсбрук еще раньше, чем «Моцарт». И к тому же будете приятно путешествовать. А мне будет приятно сознавать, что вы приятно путешествуете. Он снова громко захохотал, довольный своим немудреным каламбуром. Я насторожился. – А что за люди, господин вице-бургомистр? – Какие люди? – Которые просили меня не задерживать? – А-а!.. Да черт их знает! Наверное, из Инсбрука, откуда же еще? Я сам их не видел и не слышал, они говорили с моим референтом…«Мариандл-андл-андл!» -- затянул он старый, популярный в Вене еще в послевоенные времена шлягер. – Франц! Франц! – твердила мадам, пугливо озираясь. – Прошу тебя! – Песня вполне приличная. К тому же я исполняю ее не в солдатском, а в офицерском варианте. Ха-ха-ха!.. «Мариандл-андл-андл, любимый котик Мариандл…» Странное дело! Во мне опять возникла и все более укоренялась мысль, что эти люди приехали на знакомом мне «мерседесе». Сколько я ни убеждал себя, что все это ерунда, чушь, что я немного выпил и у меня просто разыгралось воображение, догадка эта не исчезала, а, наоборот, крепла всё больше. Ну хорошо, предположим, приезжали именно они. Но почему, в таком случае, им было нужно, чтобы я отправился в Инсбрук поездом? Не в автомашине, не самолетом, а именно поездом? Почему?РАССКАЗ МОЕЙ ЖЕНЫ
Веры о некоторых событиях во время ее пребывания в партизанском отряде я попытаюсь воспроизвести здесь в таком виде, в каком он, этот рассказ, сохранился у мен я в памяти. Арвид ошибался, считая, что я лишь успокаиваю его, когда в тех редких письмах, которые удавалось переправить на Большую землю, прозрачно намекала, что работаю в партизанском отряде радисткой. Я и в самом деле была радисткой. И тем не менее по существу Арвид был прав. Ведь радистка радистке рознь. Тем более, в таком отряде, как наш. Он был не совсем обычным партизанским отрядом, а особым, разведывательно-диверсионным, и мне не раз приходилось участвовать в довольно рискованных операциях, в том числе и в последней, перед самым освобождением Риги Красной Армией. Но пожалуй, лучше всё по порядку. Когда в Латвии в сороковом году произошли июньские события и мы, комсомольцы, вышли из подполья, меня в пожарном порядке направили в редакцию «Городской правды» и сразу же назначили заместителем редактора. Сейчас это звучит невероятно: девятнадцатилетняя девчонка – заместитель редактора газеты. Но тогда было особое время. Рухнул фашистский режим, надо было буквально в считанные часы создать новые органы власти. А готовые кадры где взять? Вот и становился рабочий железнодорожного депо городским головой, учителя-подпольщика ставили начальником формируемой заново народной полиции. Ну, а вчерашняя гимназистка, вполне грамотная, начитанная, чем не работник новой газеты? Только стать журналистом мне так и не пришлось. Срочно потребовался надежный человек, знающий латышский и русский языки для работы с архивами бывших латышских посольских учреждений в Москве. Рекомендовали меня. Это было большой честью, да и радостью тоже. Боже мой! Москва! Мы о ней только мечтали, вслушиваясь по ночам в приглушенный до предела голос радиоприемника: «Говорит Москва, радиостанция РВ-1 имени Коминтерна…» О том, куда я уезжаю и что буду делать, говорить никому не полагалось. Правду знал лишь мой отец, известный в городе врач, который по настоятельной просьбе новых властей возглавил органы здравоохранения, и, конечно, Арвид. От него я ничего не скрывала. Всем остальным было сказано, что с работой в редакции я не справилась и поехала учительницей в дальнюю деревню. Предполагалось, что я пробуду в Москве месяца два-три. Однако дело затянулось. Оказалось, что посольство буржуазной Латвии в Москве по заданию разведок империалистических держав развернуло довольно широкую шпионскую деятельность, и все сейфы были забиты бумагами, подлежавшими переводу. На первомайские торжества в Москву, в составе делегации Советской Латвии, приехал Арвид. Мы поженились. Всего неделю продолжалась наша совместная супружеская жизнь. Но расставались мы легко, полные радужных надежд. Работа моя над переводами подходила к концу, и через месяц-другой я должна была вернуться в свой родной город и там снова встретиться с Арвидом. Черный день двадцать второго июня сорок первого года все перечеркнул и отдалил эту нашу встречу ровно на четыре года, почти до самого конца войны. Свои боевые клинья, нацеленные на Ленинград, гитлеровцы со страшной силой вбивали через Прибалтику. Уже на третий день после начала войны вражеские самолеты нанесли бомбовый удар по нашему городу, расположенному на пути фашистских войск. Одна из бомб угодила прямо в дом неподалеку от моста через Даугаву, в котором мы жили. Погиб отец, погиб единственный мой брат Саша. Наша мать умерла много раньше, когда я была совсем еще маленькой, и теперь я оставалась одна на всем белом свете, не считая, разумеется, Арвида. Но и от него я не имела никаких вестей и долго считала погибшим. Я отправилась в Кировский военкомат Москвы и потребовала, чтобы меня немедленно отправили на фронт. Там спросили, что я знаю и что умею, и, к моему удивлению, больше всего заинтересовались моими хорошими познаниями в немецком языке. Так я довольно быстро оказалась на курсах радистов, а затем и в партизанском отряде в районе Пскова, вблизи латвийской границы. Вряд ли следует подробно останавливаться на этом этапе моей партизанской биографии. Воевала как все. И лиха хватила тоже как все. Дважды была ранена, но оба раза легко и оставалась в строю. Потом, много месяцев спустя, наша тогда уже партизанская бригада соединилась с наступавшими частями Красной Армии, и меня отправили на переподготовку в Москву. На вооружение поступили новые, более сложные и компактные рации, нужно было их как следует освоить. Вот тогда-то я и узнала, что Арвид жив, отвоевался, потеряв пальцы на правой руке, и работает в милиции в далеком сибирском городе. Я даже сумела с помощью старого нашего друга по подполью дозвониться к нему в Южносибирск. Не скрою: после этого короткого трехминутного разговора мне было неимоверно трудно настроиться на новую выброску во вражеский тыл. На сей раз она произошла уже в Латвии, в районе мелководного, заросшего камышом Лубанского озера. Здесь, в топкой комариной глуши, базировался разведывательно-диверсионный партизанский отряд, куда меня направляли. И опять, как и в районе Пскова, потянулись боевые партизанские будни, с той лишь разницей, что наши группы все чаще переключали исключительно на разведку. Наступающей Красной Армии требовались подробные и точные оперативные данные. Рации, как говорится, дымились от непосильной нагрузки. Однажды вечером, едва я успела закончить сеанс радиосвязи с Центром, меня позвали в шалаш к командиру отряда. Почва возле озера была такой сырой, что нельзя было даже вырыть землянки. Копни лопатой, тут же проступает вода. Так и жили в шалашах из еловых лап. Командир отряда, пожилой усач из старых латышских стрелков, кадровый военный, прошедший и интернациональную бригаду в Испании, и озеро Хасан, и линию Маннергейма, молчаливый и суховатый, предложил коротко: – Садитесь! Разговор долгий. Он ко всем, независимо от возраста и положения, обращался только на «вы», не изменяя этому правилу даже в самые напряженные минуты. Кроме него, у стола, подкручивая фитиль керосиновой лампы, сидел еще один, незнакомый мне человек явно штатского облика. Появился он ночью со связным из соседнего отряда, где был хорошо замаскированный партизанский аэродром. Кто он такой и зачем прибыл, я не знала. Именно он начал разговор, которому, как предупредил командир, предстояло быть долгим. – Меня звать Максимом Максимовичем, – представился он. – Прошу вас, расскажите о себе. – То есть? – не поняла я; почему-то мне показалось, что он из газеты. – Свою биографию, родственные связи. Словом, все, и как можно подробнее. Недоумевая, я стала рассказывать. Что это – проверка? Но ведь, кажется, я не новичок. Потом он начал задавать вопросы. Они были странными и настораживающими. – Как звать вашу мать? – Нина Яковлевна. – Фамилия? – Авдина, как и у отца. – Я имею в виду ее девичью фамилию. – Бирон. Нина Яковлевна Бирон. – Из тех самых Биронов? Курляндские герцоги? – Вообще-то она москвичка. – Я начинала испытывать раздражение. – Но в семье, я помню, бытовала легенда, что мать и в самом деле происходит от какого-то бокового ответвления герцогского рода. – Значит, при желании можно ее считать немкой? Тут уж я не выдержала: – И у вас есть такое желание? Они переглянулись. Мой командир сказал: – Я думаю, надо разъяснить. – Я тоже так думаю. Меня душили гнев и обида. – Спокойно, Вера, спокойно… Дело все в том, что есть мысль послать вас с важным заданием в Ригу. И мы хотим дать вам вашу собственную же биографию, только чуть-чуть подправленную, вполне съедобную для фашистов. Мне стало неловко, я почувствовала, что краснею. – Ничего, ничего! – успокоил Максим Максимович. – Это я виноват. Любое дело надо начинать с самого начала. Ладно, сейчас поправим положение. И он начал с самого начала. В Риге уже довольно долгое время успешно действует наш разведчик. При нем до последнего времени находилась радистка с рацией. Но произошел несчастный случай. Глупый, нелепый. Девушка оступилась на улице, упала и сломала ногу. Попала в больницу. Оказался множественный осколочный перелом большой берцовой кости. Лежать в гипсе минимум четыре месяца. Разведчик остался без связи. Срочно требуется радистка, владеющая русским, немецким и латышским языками. – А девушка? – спросила я. – За неё беспокоиться нечего. Она на легальном положении. Отлежится и выйдет из больницы. А вот где нам взять другую? Такую же, тоже легализованную. Иначе ему нельзя. – Думаете, я подойду? – Давайте разберемся. И мы стали разбираться. О моей работе в подполье в городе мало кто знал. Я даже не попала в список лиц, разыскиваемых оккупационными фашистскими властями в Прибалтике. А ведь туда заносили всех мало-мальски подозреваемых в сочувствии Советской власти. В городе считали, что меня отправили учительницей за провинность. Но вот куда отправили? – В Карсаву, – уверенно сказал Максим Максимович. – И на днях вы уехали оттуда, побоявшись, что местечко вот-вот захватят красные. – А что я там делала, в Карсаве? – Как что? Преподавали немецкий язык. Об этом будет самым подробнейшим образом сказано в ваших «папирах». Кстати, ваша фамилия в документах – Бирон. По матери. И по национальности вы немка, фольксдойче. Опять-таки по матери. – А если они запросят Карсаву? – Не успеют. Фронт в движении, местечко за это время наверняка освободят… Не беспокойтесь, документы у вас будут подлинные. С ними хоть в Берлин. – Надеюсь, так далеко дело не зайдет. Я шутила, а Максим Максимович возьми да скажи на полном серьёзе: – Этого никогда нельзя знать наперед… Мы обговорили все детали. Осталось неясным лишь одно: – Где я буду жить в Риге? Хотя бы первое время? Гостиница бедной беженке не может быть по карману. А частную квартиру пока найдешь… И тут Максим Максимович спросил: – Вам знакома такая женщина – Дарья Тимофеевна Скобелева? – Скобелева? – переспросила я, недоумевая. И вдруг меня пронзила догадка: – Даша?! Бог мой! Неужели Даша? Она жива? – Вполне. Хотя и не очень здорова. – Где же она? – В Риге. Прислугой у зубного врача Рудольфа Межгайлиса. Даша!.. Я спрятала лицо в ладонях. Моя няня! Она вынянчила Сашу, потом меня, уже без матери. А я считала ее погибшей вместе с отцом и братом. – Кстати, Рудольф Межгайлис, по нашим сведениям, знал вашего отца. Это тоже неплохо. Вы явитесь в его дом не совсем чужой… Мою переброску подготовили в спешке, но тем не менее очень тщательно. Разведчик, к которому меня посылали, добывал ценнейшие сведения, но с каждым потерянным днем они безнадежно устаревали. По цепочке связных отряда меня доставили в Крустпилс. Там окончательно экипировали, и я села в поезд на Ригу с двумя чемоданами, набитыми платьями, бельем, всякой всячиной, полагающейся молодой женщине. В карманах у меня были деньги, всевозможные «папиры» и прочный аусвайс – удостоверение личности с фотографией, заменявшее в условиях оккупации паспорт. На квартиру преуспевающего рижского зубного врача Межгайлиса, занимавшую целый этаж в центре, на улице Лачплеша, я заявилась с черного хода. Дверь открыла Даша. Как она, бедная, изменилась! Совсем старушка. – Даша! Она меня узнала не сразу. – Здравствуйте, барышня, – щурилась она подслеповато в ожидании. – Даша! Дашенька! Я не выдержала, схватила ее в объятья. И только тут она… Нет, не увидела – догадалась. Как выяснилось потом, у нее стало плохо со зрением. Дома, в неярком свете, в привычной обстановке, она еще кое-как управлялась. А на солнце почти ничего не видела. Мы проговорили в ее клетушке рядом с кухней целый час. Она смеялась и плакала, никак не могла унять слезы. Я узнала, каким образом ей удалось уцелеть после той страшной бомбежки. Даша отправилась в хлебную лавку. Вышла из дому, завернула за угол, к бульвару. В это время и начался налет. Когда она возвратилась, на месте нашего дома дымилась груда развороченных балок и кирпичей… – Ох! – спохватилась Даша.- Обед! Господин Межгайлис меня со света сживет! Чтобы ровно в два – и ни минутки позже. – Я пойду ему скажу. – Иди, милая, иди! Он ведь и барина нашего-то, Николая Тихоновича, хорошо помнит. Авось и тебе, его дочке родной, разрешит сколько пожить. Межгайлис оказался чрезвычайно любезным, но и таким же осторожным. – Как же, как же! – воскликнул он, с жаром пожимая мне обе руки. – Я вас очень хорошо знаю! Вы были совсем еще ребенком, когда я захаживал к вам в дом, долговязой девчушкой с пугливыми глазами и длинными косами. Правда, вы с тех пор чрезвычайно изменились. К лучшему, мадемуазель Авдина, к лучшему! – Он галантно склонил голову. – Бирон, господин Межгайлис. С некоторых пор я ношу фамилию матери. – Да? – сразу заинтересовался он. – По какой же причине, если мне будет разрешено осведомиться? – Летом сорокового года у нас случились серьезные разногласия с отцом. Я не одобрила некоторых его действий, и он… Словом, как ни печально признаться, отец указал мне на дверь. Пришлось уехать… Межгайлис снова склонил свою голову с замысловатой прической на два пробора, на этот раз демонстрируя скорбь. – Слышал, мадемуазель Бирон, слышал. Весьма печальное заблуждение такого крупного врача и умного человека. Яркий пример того, что настоящему интеллигенту нечего делать в сфере политики. И добавил то, что мне больше всего хотелось от него сейчас услышать: – Считаю своей священной обязанностью предоставить вам кров и пищу, мадемуазель Бирон. Но… – Он предостерегающе поднял палец. – Только после того, как вы зарегистрируетесь у квартального уполномоченного и получите его письменное разрешение. Прошу меня понять и простить: время такое! – Само собой разумеется, господин Межгайлис. Я вам чрезвычайно признательна, мне так хочется побыть немного с Дашей. А потом я найду и жилье и работу. Он опять поднял палец: – Не торопитесь, мадемуазель, не торопитесь… Визит к квартальному уполномоченному, кривоногому толстячку-бодрячку в коричневой фашистской рубахе, прошел благополучно. Рассказ мой он выслушал молча, все время словно ощупывая меня своими болезненно часто помаргивающими подозрительными глазками. Однако мои документы его вполне успокоили, особенно слово «фольксдойче» в графе, где указывалась национальность. Он нацарапал несколько корявых строк, расписался, пришлепнул печатку с номером и подал мне: – Живите! Будто он разрешал мне не временное проживание у зубного врача Межгайлиса, а дарил самую жизнь. Впрочем, в каком-то смысле так оно и было. Очень скоро выяснилось, что господин Межгайлис вовсе не бескорыстно предложил «кров и пищу» несчастной беженке. Его чарующего радушия хватило ровно на один вечер, когда он пригласил меня на совместный «стакан чая» в своей роскошно обставленной гостиной. Уже на другой день Межгайлис спросил меня, впрочем очень душевно, не соглашусь ли я, хотя бы на короткое время, стать его помощницей. – Ради бога, если только смогу. – У меня сейчас уйма пациентов. То и дело звонки у двери, а Дарья Тимофеевна, сами видите, просто не в состоянии… Если бы вы могли последить за этим. Да еще заодно и за порядком в приемной. Конечно, я согласилась и еще день-два находилась в доме уже на положении полугостьи-полуприслуги. Ну а затем… Затем я незаметно соскользнула еще на одну ступень ниже и превратилась в горничную. Межгайлис уже не приглашал меня больше на "стакан чая". Властным голосом он отдавал короткие распоряжения: – Вера, откройте дверь! – Вера, уберите в приемной! – Сбегайте за зубным техником, да поживее!.. И все только за «кров и пищу». Впрочем, меня и это устраивало. Было приказано затаиться и ждать, пока ко мне не явятся с паролем. Пароль не потребовался… Однажды в отсутствие Межгайлиса позвонили у парадной двери. На пороге стоял статный блондин в форме немецкого железнодорожника и с небольшим чемоданчиком в руке. – Господина доктора нет дома… – Знаю! – перебил он меня, улыбаясь. – Господин доктор сказал вам, что отправился в германский госпиталь, а на самом деле он сейчас шныряет по черной бирже в поисках левого золотишка… И только тут я его узнала. Фридрих Ассельдорф, мой боевой товарищ чуть ли не с первых дней пребывания в лесах под Псковом. В партизанском отряде его называли просто Фимой, да и фамилия у него была другая. Но так как им нередко интересовался Центр в своих шифровках, я знала про него почти все. Советский немец из-под Одессы, военный летчик, он был вскоре после начала войны демобилизован из Красной Армии и направлен в глубинный район страны. Но, будучи настоящим советским патриотом и человеком огромной силы воли, с этим не смирился, а повел настоящий бой за свое право быть на переднем крае борьбы против фашизма. Так он попал в наш разведывательно-диверсионный отряд. Несколько отчаянно смелых операций, в которых Фридрих проявил себя с самой лучшей стороны, – и его поставили во главе одной из боевых групп. А еще некоторое время спустя он исчез. Товарищи полагали, что Фридрих погиб во время диверсии на железнодорожной станции. Командование отряда всеми силами поддерживало эту версию. Были даже устроены торжественные похороны, чисто символические, разумеется, так как тела погибшего не обнаружили. Но я-то знала, что Фридрих жив и невредим. Его тайно отослали в распоряжение Центра. И вот теперь он стоял передо мной, живой, здоровый, веселый, улыбающийся. Я обрадовалась. Предстояло работать со знакомым, испытанным на моих глазах человеком. – Может быть, мне будет разрешено обождать господина доктора? Надеюсь, его отсутствие продлится не слишком долго. – А я надеюсь, что оно продлится подольше! – Я широко распахнула перед ним дверь. – Фридрих Гримм! – церемонно представился он мне, щелкнул каблуками на военный манер. – Один из правнуков одного из братьев Гримм. – Тоже великий сказочник? – спросила я, проводя его в пустую приемную. – Увы! Никак нет! Рядовой транспортный агент. В доме никого, кроме Даши, колдовавшей на далекой кухне над обедом, не было. До прихода Межгайлиса мы могли говорить беспрепятственно. Фридрих прочно и надежно обосновался в Риге. Ему уже давно удалось устроиться представителем крупной бременской транспортной фирмы, и под этим солидным прикрытием он сумел развернуть активную разведывательную работу. Сейчас Фридрих больше всего нуждался в радистке. – Когда можешь начать? – спросил он меня. – Хоть сегодня. – Прекрасно! Расписание тебе, конечно, известно… Вот первая порция, – он подал мне несколько листочков испещренных столбиками цифр. – А рация? Фридрих без лишних слов похлопал по своему чемоданчику. – Не слишком ли рискованно? По улицам Риги то и дело сновали автомашины – радиопеленгаторы. – Передашь отсюда раз, максимум – два. Они не успеют засечь. А потом устроимся. У меня служебная машина. Это значительно упрощало дело. Межгайлис отсутствовал долго – видимо, золотишко, даже левое, просто так в руки не давалось. Мы подробно поговорили обо всем. Фридрих советовал не слишком торопиться с поисками работы – если только подвернется что-то очень уж перспективное. А так у Межгайлиса условия вполне подходящие: и легальное существование, и свой телефон, и богатые возможности для конспиративных встреч – через кабинет популярного зубного врача ежедневно проходит масса пациентов. Мы беседовали до тех пор, пока не раздались звонки у двери: длинный и сразу же вслед за ним короткий. – Пациент, – сказала я. – У Межгайлиса свой ключ. – Нет, это мне, – поднялся Фридрих. – Межгайлис возник на ближних подступах. Не нужно, чтобы он меня здесь видел. – Ничего страшного. В самом крайнем случае, покажешь ему зубы. – Это и есть самое страшное! – рассмеялся Фридрих. – У меня тридцать два совершенно здоровых зуба. Вот не повезло, а? Ночью я пристроилась с чемоданчиком в дровяном сарае в подвале, вышла на связь с Центром и, нарушая все правила конспирации, стучала ключом на предельной скорости, не переставая, в течение целого получаса. Ничего, на первый случай не страшно! Теперь тусклая моя жизнь в доме Межгайлиса приобрела смысл, и меня уже так не тяготили всё новые и новые обязанности по дому, которые Межгайлис на меня взваливал под одним и тем же предлогом: – Вы же сами видите: Дарье Тимофеевне очень трудно. Она уже далеко не прежняя, почти ничего не может. Жалко ее, конечно, но… Межгайлис давал тем самым понять между слов, что от меня одной зависит, оставит ли он Дашу у себя или вышвырнет из дому, как пришедшую в негодность вещь. Как-то раз, когда я проходила через приемную в зубоврачебный кабинет с чаем для Межгайлиса, мне неожиданно преградил дорогу человек в военной форме. – Барышня Вера?! Да я глазам своим не верю! Я чуть не выронила из рук поднос. Это была не просто военная форма – фашистский полицейский мундир! – Что вы тут делаете?.. Вы меня не узнаете! – Он довольно захохотал. – Что ж, будем знакомиться сызнова. Бывший лейтенант латвийской армии, а ныне капитан полиции Эвальд Розенберг. Ваш постоянный и горячий поклонник. Меня охватило беспокойство. Этот поклонник мог доставить кучу неприятностей. Он лип ко мне, как пластырь, еще в ульманисовские времена, томно вздыхая, ходил по пятам, посылал "чувствительные" вирши на надушенной бумаге с буквой "Э" вместо подписи. Но он тут же развеял мои опасения: – Как же я вас долго не видел, барышня Вера, целую вечность! Мне ведь пришлось тогда срочно покинуть город, да и Латвию тоже. Сразу же, как появились большевики… Нет, это сам бог навел меня на мысль посетить сегодня врача! Это не дупло в зубе – это перст судьбы! – Он не выпускал моей руки, преданно заглядывая в глаза. Из кабинета вышел разозленный Межгайлис в белом халате; он ведь так и не дождался своего чая. Но увидел Розенберга – и расплылся в умильной улыбке. – Господин капитан! Прошу! – пригласил он его без всякой очереди, не взирая на сдержанный ропот ожидавших приема. – Одну минуту, доктор… Надо непременно встретиться, барышня Вера! Не правда ли, нам с вами ведь найдется о чем поговорить друг с другом?.. Что, если я заеду сегодня за вами, скажем, часиков в восемь, и мы проведем вечер в кафе «Отто Шварц»?.. Премиленький локал, смею вас уверить, совсем как и в добрые довоенные времена. Я неопределенно пожала плечами, не зная, как поступить. Он истолковал это как знак согласия, приложился своими пухлыми ярко-красными губами к моей руке. В обед Межгайлис вдруг попросил меня «оказать ему честь и откушать вместе с ним». Как я и предполагала, акции мои повысились из-за Розенберга. Кстати, раньше его фамилия звучала немного иначе – «Розенбергс». Казалось бы, едва заметное различие, всего одна буква. Но ее отсутствие говорило о многом. Если прежде он считался латышом, то теперь, проведя столь мизерную операцию, мог с полным правом провозгласить себя чистопородным немцем. – Господин капитан к вам весьма и весьма неравнодушен, – докладывал Межгайлис во время обеда. – Он просто не давал мне ставить пломбу – все о вас и о вас! Вы девушка его мечты, он влюблен в вас давно и беззаветно… Да, – вздыхал Межгайлис, не спуская с меня зоркого взгляда, – такое постоянство в сердечных привязанностях встречается не часто. Сейчас больше в моде быстропроходящие военные романы. Тем более, у людей с таким положением. – А он что, занимает важный пост? – Ну, важный, не важный, я уж не знаю, а все-таки управление полиции. Там каждый пенек перед нами дуб… И я решилась, пошла с Розенбергом в «премиленький локал». Межгайлис, провожая, самолично распахивал перед нами дверь и кланялся, умильно улыбаясь, как старый многоопытный сводник. Розенберг, подогретый вином, разболтался. Он все еще, как и в прошлые времена, судился из-за денег, которые ему завещал отец-миллионер с весьма, однако, оригинальным условием. Банк ежегодно выплачивал Розенбергу из богатейшего наследства лишь такую сумму, какую ему удавалось заработать за год. – Теперь этот миллион у меня, можно сказать, в кармане, – хвастал Розенберг. – Один умнейший берлинский адвокат подсказал мне ловкий ход. Нужно только доказать, что отец к моменту подписания завещания был умалишенным, и его действия признают неправомочными. Две справки психиатров у меня уже на руках. Дело за третьей. Затем он поинтересовался, что я делаю у Межгайлиса. Я рассказала о Даше и упомянула вскользь, что неплохо бы мне подыскать какую-нибудь работу. Розенберг проглотил мою приманку и с жаром принялся уговаривать меня устроиться в управление полиции. – Это дает большие привилегии, барышня Вера. – Думаете, я подхожу для роли сыщика? Он громко захохотал, откидывая назад голову. – Можете пойти машинисткой, секретарем, архивариусом… Кстати, по секрету… – Он нагнулся к самому моему уху. – Я командую, можно сказать, всеми архивами Риги. – Нет, Эвальд, это не для меня. Куда-то ходить, кого-то просить, уговаривать… Нет-нет! – Я для большей убедительности сжала пальцами виски. – Что вы, барышня Вера! – Он подпрыгивал на стуле от возмущения. – Я сам все устрою! Только одно ваше слово – и… – Ах, милый Эвальд, нельзя же так с женщинами! У вас прямо лихой кавалерийский наскок. Я подумаю, уж ладно, так и быть… А теперь – прочь от дел. Прочь! Прочь! Прочь! Давайте лучше повспоминаем с вами о прошлом, о тех прекрасных, незабываемых днях… Я сознательно переводила разговор на другие рельсы. Управление полиции – это просто великолепно. Но я не имела права ничего решать без согласования с Фридрихом… Как я и предполагала, он был решительно «за». – Соглашайся! Непременно соглашайся! Поломайся немного для вида и дай согласие. Управление полиции – это прежде всего подлинные документы, а значит, и безопасность для наших людей. Соглашайся! Однако Розенберг во время нашей следующей встречи в том же кафе "Отто Шварц" не заговаривал больше о моей работе. Пришлось самой осторожно коснуться этой скользкой темы. Он замялся. – Понимаете, барышня Вера, я выяснил, но в настоящее время… – Все занято? – Вы умница! Всего одна лишь вакансия. Точнее, даже полвакансии. – Полвакансии?.. Так это же прекрасно. Я буду занята всего лишь несколько часов в день. – Я просто не решаюсь вам ее предложить. – Розенберг выглядел чрезвычайно смущенным. – Ну вот! То обнадеживаете, то теперь вот, оказывается, ничего нет. Зачем эта игра? – Что вы, барышня Вера!.. Работа есть, но… Не слишком подходящая для особы благородного происхождения. – И все же? – Вечерняя уборщица. Розенберг виновато отводил взгляд. – Ужасно! Как вы смеете! – Внутренне я ликовала. – Это ужасно!.. – Я понимаю ваше состояние, барышня Вера… В других обстоятельствах я бы никак не решился… Но теперь… При всех отрицательных сторонах есть и известные преимущества… Во-первых, это у меня в отделе, а уж я-то смогу облегчить вашу участь. Во-вторых, жалованье не такое уж мизерное. – Он назвал сумму. – К тому же я позабочусь о льготных доплатах. Но я вроде и не слушала. – Уборщица! До чего же можно докатиться!.. А впрочем… ха-ха! Кто я такая сейчас? Та же уборщица, если хорошенько разобраться… Да к тому же еще и без оплаты… – Вот видите! – воспрянул духом Розенберг и принялся с новым жаром уговаривать меня. – Считаю своим долгом предупредить, что этот Межгайлис закоренелый холостяк, старый, известный всей Риге волокита. Он еще начнет приставать к вам, вот увидите!.. Он убеждал меня так пылко, что я, негодуя, возмущаясь, стала все же потихоньку сдаваться… Запросили Центр, получили добро. Розенберг оказался не таким уж большим начальником, каким ему хотелось бы казаться. В его распоряжении были лишь два древних старичка-архивариуса да одна машинистка, злющая старая дева из прибалтийских немцев, с крючковатым, совсем не арийским носом. Ко мне она сразу же воспылала лютой ненавистью. Как потом выяснилось, была веская причина: «полвакансии» вечерней уборщицы Розенберг отхватил именно у нее. Обязанности мои были несложными. Я приходила к трем, переодевалась в черный просторный халат и до семи вечера, по строго разработанному ежедневному графику, пылесосила полки, на которых хранились архивные документы. Позже, когда в учреждении кончалась работа и все отправлялись домой, убирала остальные помещения. Их было немного, всего три комнаты. Вот и весь мой труд! Рабочее место самого Розенберга находилось в хранилище, где с этой целью был выгорожен угол. Его образовывали две стенки, обитые листами кровельного железа. Дверь закрывалась на сейфовый замок с массивной задвижкой. А когда Розенберг уходил надолго, еще и запечатывалась сургучом. Как мне удалось выяснить позднее, там хранились наиболее важные документы, так называемая рабочая, или активная, часть архива, и за их сохранность капитан Розенберг отвечал собственной головой. Межгайлис похвалил мое решение поступить в полицейский архив, хотя, казалось, он должен был быть недовольным, теряя даровую рабочую силу. Больше того, если до сих пор я ютилась в каморке у кухни вместе с Дашей, то теперь Межгайлис выделил в мое распоряжение отдельную, вполне приличную комнату. И даже отказался брать за нее плату. Это не было благотворительностью, как могло показаться на первый взгляд. Хитрый лис искал свои выгоды. Его махинации с золотом в любой момент могли обернуться для него крупными неприятностями, и тогда личные связи в полиции ему очень бы пригодились. Розенберг всегда оставался со мной после работы – в его обязанности вменялось опечатывать на ночь все помещения и сдавать охране. Сидя верхом на стуле, лицом к спинке, он беспечно болтал о всякой ерунде и подгонял беспрестанно: – Да стоит ли вам так возиться, барышня Вера! Вам не кажется, что нас уже заждались у «Шварца»? И он пел куплет популярной эстрадной песенки:СТАРИННЫЙ ТРЕХБАШЕННЫЙ ГЕРБ
города Зальцбурга на конверте, который почтительно протягивал Карл, почему-то сразу бросился мне в глаза. – Вам письмо от господина вице-бургомистра. Шофер выглядел непривычно растерянным, даже каким-то виноватым. Письмо? Что за официальность такая? После вчерашнего развеселого вечера. Я вынул плотный лист с таким же тисненым гербом, испещренный торопливыми цепочками собственноручных строк моего так неожиданно разгулявшегося сотрапезника. «Милостивый государь, многоуважаемый господин профессор! – писал он в традиционном тяжеловесном стиле официальных посланий. – Прошу принять мои глубочайшие извинения по поводу того, что я не смогу сдержать своего собственного обещания. Как выяснилось сегодня утром, автомашина в послеобеденное время должна будет поступить в распоряжение персональных гостей господина бургомистра – вчера еще я об этом не имел представления. Обстоятельства оказались сильнее меня. Прошу это понять и простить». Далее, после размашистой подписи, следовал менее официальный постскриптум: «Мы оба, я и моя жена, преисполнены благодарности Вам и Вашей милой дочери за вчерашний вечер. От души желаем приятного путешествия!» Значит, все-таки мы с Ингой должны будем ехать экспрессом «Моцарт». Он уходит с Зальцбургского вокзала ровно в час дня. Кто-то добился своего. Но зачем? С какой целью? – Вот и остались мы оба лгунами перед господином профессором – и вице-бургомистр, и я. – Карл, добрый малый, неловко переминался с ноги на ногу. – Что же все-таки стряслось? Вы не знаете? – Как не знать, господин профессор, в шоферской чего только не услышишь. Здесь у нас какие-то важные гости, не то из ФРГ, не то из Нидерландов. Так вот, вчера ни с того ни с сего возьми да и сломайся их «крайслер». А ведь уж до чего надежная машина! Вечером они звонили господину бургомистру в Вену, по всяким там своим делам. Ну и упомянули, между прочим, о своей беде – на чем же теперь по окрестным горным трактирам раскатывать? Вот бургомистр и предложил им попользоваться «фордом» на время своего отсутствия: он же ничего не знал об обещании господина Грубера… Может быть, останетесь в Зальцбурге еще на сутки? – предложил Карл несмело. – Вы ведь здесь далеко не все осмотрели; фрау Маргарет тоже сокрушалась, что пришлось скомкать программу. А завтра у меня законный выходной, и я вас помчу в Инсбрук на своем «фиате», да так, что только ветер в ушах! – Спасибо, Карл, – я растроганно похлопал его по плечу. – Нужно обязательно сегодня. У нас ведь и там программа. Одно цепляется за другое… Словом, никак! Услышав голоса, из соседней комнаты явилась моя дочь. Мы завтракали вместе, но потом Инга отправилась на прогулку. «Прошвырнуться по владениям Мирабель», – как она «изящно» выразилась. – Что случилось, Карл? – Она, дружески улыбаясь, подала ему руку. – Почему сегодня никто не разбудил меня ни в четыре, ни в пять, ни даже в шесть? Я позорно продрыхла все это прекрасное утро. – Небольшое осложнение, фрейлейн Инга. – Осложнения? – Инга переводила взгляд с него на меня. – Такая изумительная погода – а у вас тут какие-то осложнения? – Карл шутит. Просто мы с тобой поедем в Инсбрук не на машине, а поездом, как предполагалось раньше. Вот и все. Инга огорчилась: – А Целль-ам-Зее? А снежные вершины, опрокинутые в воду озера? – Мне самому страшно жаль, фрейлейн Инга. – Лицо Карла опять приобрело виноватое выражение. – Все как будто вывернулось наизнанку… Вот и фрау Маргарет тоже… – Тоже вывернулась наизнанку? Инга никогда не пропускала возможности подкусить. Она будто ждала, когда с чьих-то уст сорвется не совсем удачное слово. Карл ухмыльнулся. То, что меня в Инге раздражало, злило, а иногда, правда редко, даже выводило из себя, ему, кажется, было вполне по душе. – Тогда уж скорее ее вывернули… Вы знаете, она ведь готовится к каждому своему походу с гостями, как учитель к уроку. Обложится справочниками, словарями… А тут ей прямо с утра нежданно-негаданно подсунули каких-то двух датских бизнесменов. У второго городского гида сегодня отдых, а датчане возьми да и прилети на день раньше условленного. Оба толстенькие, оба коротконожки. Фрау Маргарет шипит, как недобродившее вино. Боюсь, господам датчанам сегодня не поздоровится. – А вы?.. – Оставлен целиком и полностью в вашем распоряжении, фрейлейн Инга. Приказано быть с господином профессором до самого поезда. – Значит, и кнедли… – Само собой разумеется! Если… если вы только не передумали, – Карл косился на нее с опаской. – Я передумала?! – ужаснулась Инга. – Да они мне сегодня всю ночь снились, эти кнедлики! Коричневые такие, блестящие, словно шоколадные, хрустят в зубах. – Да ничего подобного! Они белые, мягкие, прямо тают во рту. – Правда? Какое счастье! Терпеть не могу шоколад!.. Мы быстро собрали свои немногочисленные вещи, Карл снес их в машину. Не имело никакого смысла возвращаться перед поездом в гостиницу. – Едем прямо к вам. Карл? – Инга по своему обыкновению устроилась на переднем сиденье. – Мне хочется посмотреть, как Лиззль их делает. – Она еще в церкви. – Разве сегодня праздник? – удивилась Инга. – А как же! – Какой? – Три года с того дня, как нас соединила святая дева Мария. Мы познакомились у ее алтаря. Нужно же поблагодарить. Нам кнедлики, а ей хотя бы свечу. – Конечно, конечно, – великодушно согласилась Инга. – А куда вы нас сейчас везете? – На Гору капуцинов, с вашего разрешения. Есть еще время, и я хочу преподнести вам весь Зальцбург. – На блюдечке? По-немецки это прозвучало чересчур прямолинейно, и Карл озадаченно повернулся: – Как вас понимать, фрейлейн Инга? – Есть такое русское выражение: на блюдечке, на тарелочке. Оно означает: любезно преподнести все целиком, без остатка. – Ну что ж, на блюдечке так на блюдечке – мне для вас ничего не жаль… Они беспечно шутили, смеялись, а я все ломал голову над своим «кроссвордом». Почему поезд? Почему именно поезд? В конце концов я пришел к выводу, что «кроссворд» неразрешим. Уж слишком мало у меня исходного материала. По крайней мере в настоящий момент. Придется набраться терпения и ждать дальнейшего развития событий. Серпантин привел нас на вершину лесистой горы. Карл поставил машину у края дороги и пригласил нас следовать за ним по едва обозначенной тропинке, которая петляла между соснами. Лес становился все гуще. И вдруг он оборвался. Неожиданно, разом. Мы оказались на краю пропасти. Зальцбург лежал у наших ног в новом, совершенно непривычном и, на первый взгляд, даже в невозможном ракурсе. Куда делась, например, его главная примета – крепость? Я уже привык всегда – и днем и ночью – видеть ее вознесенной над городом. А здесь… А, вот же она, слева, на низеньком, как кажется отсюда, с не очень крутыми склонами холмике! Инга угадала: Карл преподнес нам город на блюдечке. Точнее, в плоской широкой зеленой чаше, приподнятые края которой образовали на горизонте мягкие линии невысоких голубоватых гор. – Ну, это, конечно, крепость! – Инга в восторге разглядывала открывшуюся панораму. – А это собор… Чуть левее францисканская церковь. Верно, Карл?.. А там что, за горами? – Германия, фрейлейн Инга. ФРГ. – Так близко? – Да, граница проходит всего в каких-нибудь десяти километрах от Зальцбурга. Стоял чудный денек. В чистом небе плыли редкие, крутобокие, словно крепкие бычки, облака. Солнце сияло вовсю. Но жары, изнуряющей, обессиливающей, как в Вене, не было. Ветер с гор беспрестанно гнал в низину освежающую прохладу. – Нет, скажи, отец! – Инга не отрывала восторженного взгляда от живописной картины. – Какая же все-таки красота! И как великолепно скомпоновано! Кубики городских кварталов на фоне зеленого моря полей и отдаленная цепь холмов, словно завершающая обрамление всей картины. – Это мое место. Его даже фрау Маргарет еще не знает. – Карл прямо-таки сиял от сознания, что доставил нам удовольствие. – Когда-нибудь, если она уж слишком расхвастается своими бездонными познаниями Зальцбурга и окрестностей, я заключу с ней беспроигрышное пари. Боюсь только, водить сюда она все равно никого не станет. – Почему? – Да потому что ее клиентов придется отсюда оттаскивать бульдозером, а у нее все расписано по минутам. Чтобы оттащить нас, бульдозер не понадобился. Но только потому, что в нашем распоряжении оставалось не так уж много времени. Лиззль хлопотала на маленькой кухоньке стандартной двухкомнатной квартирки, обставленной хоть небогато, но с любовью и выдумкой. Инга попросила для себя передник и тоже активно включилась в дело. Мы с Карлом сидели в ожидании кнедликов в большой комнате. Он, не зная, чем меня занять, то включал магнитофон со сверхсовременными записями, то, видя по выражению моего лица, что ультрамузыка мне не по нутру, тотчас же останавливал пленку и принимался демонстрировать таблицы достижений спортсменов на Мировых первенствах по автомобильным гонкам. Сейчас как раз предстоял очередной тур, и вся Австрия болела за своего знаменитого гонщика Никки Лауда. Портреты кумира красовались повсюду – в газетах, журналах, витринах магазинов, на кулонах, на майках и даже на соответствующих местах джинсовых брюк. Наконец Карл вытащил из шкафа несколько старых фотоальбомов в твердых переплетах, покрытых вытертым плюшем и набитых семейными фотографиями – от старых церемонных картонных портретов в овале до моментальных интимных снимков на прогулках, на лыжах, во время купания. Это подошло мне больше всего другого. Листая альбом, я познакомился с семьей Карла. Отец его был на станции составителем поездов, пока не погиб при неудачном маневре. Мать стала работать прачкой. У нее на руках осталось семеро… – Всех вырастила, всех поставила на ноги, – рассказывал Карл. – Гюнтер и я были старшими, нам досталось больше, чем другим. Зато самые младшие у нас теперь самые образованные – один юрист, другой инженер-путеец. Бывает, и нос дерут – как же, с университетом! Пройдет время, может, и здороваться постесняются на людях. А разве я не смог бы? Не сочтите меня хвастуном, господин профессор, но ведь я умею не только баранку крутить. Как что случится у нас в гараже, так все ко мне. Не к механику, заметьте, не к начальнику гаража, а ко мне, к простому шоферу. Я машину знаю от первого до последнего винтика. А вот образования нет. А почему? Потому что было пятеро младших. Их пустили по основной магистрали. А мы с Понтером все ходили на маневровых путях. – Гюнтер – тот самый… – Да, что в управлении дорожной полиции. В конце концов выпал и ему шанс. Многие считают – повезло. Только не я! Бумажки в папку складывать – это по моему характеру самое последнее дело… Вошли Лиззль и моя дочь. Каждая несла в высоко поднятых руках по дымящемуся блюду с пухлыми кнедликами. – Милости просим к столу… – Лиззль! – вдруг сказал Карл в разгаре лукуллова пиршества. – Три года супружества – и первые у нас с тобой гости… Знаете, господин профессор, я уж теперь и сам не пойму, как решился, – разоткровенничался он. – У нас в Австрии не слишком-то принято гостей созывать. Считается, что дом – это вроде что-то тайное, сокрытое, только для семьи. Не полагается его открывать чужому глазу… Да и потом, кого в гости звать? Вот если только… Он вдруг залился хохотом. – Ты что? – Лиззль округлила глаза. – Господь с тобой, Карл! Веди себя прилично! – Простите, господин профессор, я вдруг представил себе, как мой шеф удивился бы, если бы мне ни с того ни с сего вздумалось пригласить его на кнедлики. Он ведь меня все на дистанции держит. Как хороший боксер на ринге – расстояние вытянутой руки. И не дай бог забыться! Знаете, бывают такие минуты – перестаешь помнить, кто рядом с тобой. Так вот, чуть забудешься – и тотчас же рачий его холодный взгляд: «На место, Джек!» Что ж, лизнешь руку – и снова, поджав хвост, в угол, на свою подстилочку… А ведь отец его тоже был простой железнодорожник, в одном профсоюзе с моим… Время зашло за двенадцать. Мы стали прощаться с гостеприимной хозяйкой. – Жаль, больше не увидимся, – Инга обняла Лиззль. – Ой-ей-ей, я ведь еще не записала рецепт! Она схватилась за карандаш. – Кто это сказал, что не увидимся? – Карл улыбался. – Еще и к вам в Вену нагрянем. Ведь не зря мы с господином профессором обменялись адресами. – В Вену? – непонимающе уставилась на него жена. – Как в Вену? Когда? – Лиззль, Лиззль! Во вторник ведь у нас начинается отпуск, – напомнил Карл. – Мы же с тобой так и собирались – именно в Вену!.. Прямо сознаться стыдно – обратился он к нам, – живем в нескольких сотнях километров от столицы, муж – шофер номер один, а она еще ни разу там не была. Инга обрадовалась: – Великолепно! Я покажу вам Вену. Музеи, дворцы… Мне удалось вставить: – И главным образом церкви. – Да, и церкви тоже. Среди венских храмов есть мировые шедевры. Разве не интересно? – А среди ресторанов? – подмигнув мне, невинно осведомился Карл. – Среди них тоже попадаются мировые шедевры?.. На вокзал мы приехали в самое время. Экспресс «Моцарт» прибыл по расписанию и уже стоял на первом пути. Бросив наскоро вещи в пустом купе, мы вышли на перрон. Карл сбегал куда-то и тут же вернулся с ворохом газет и журналов. «Профиль», «Тренд», «Фольксштимме» с броским аншлагом – «Новый сенсационный репортаж Герберта Пристера: сахароторговцы укрывают вагоны в тупиках, чтобы создать искусственную нехватку сахара и взвинтить цены». – Чтение на дорогу – хоть скучать не будете… Поедете по Германии, а там поля, поля, поля – ровно ничего интересного. Меня словно кольнуло: – По Германии? – Разве вы не знаете? Поезд в Инсбрук проходит через Федеративную Республику. Граница отсюда километрах в пятнадцати. – А как же паспорта? У нас ведь нету виз. – И не надо. Коридор. Транзитный коридор без всяких виз.Да там всего только две-три остановки. – Видно, он прочитал на моем лице беспокойство и стал успокаивать: – Каких-нибудь два часа езды. Инга радовалась: – Великолепно! На моем счету будет еще и ФРГ! До отправления поезда оставались считанные минуты. Я уже ничего не мог изменить, хотя теперь не сомневался, что вся история с отменой поездки на автомашине была затеяна именно из-за этого коридора. Забрать вещи, пока еще можно, и остаться? Но как, в таком случае, мы попадем в Инсбрук? Завтра с утра нас там будут искать Вальтер с Эллен. Воспользоваться предложением Карла и укатить на его «фиате»? Но, во-первых, мы все равно опоздаем… А во-вторых… Чего я могу таким образом избежать? Какой такой опасности? И кто знает, не опаснее ли оставаться в Зальцбурге, чем ехать? Ведь мне по-прежнему ничего не известно. Одни беспочвенные догадки, предположения. Нет, надо ехать! Поезд австрийский, в момент проезда коридора считается территорией Австрии. Мне ровным счетом ничего не грозит. А если со мной ищут встречи, то такая возможность еще обязательно представится, и мне от нее все равно не уйти. Да, ехать… В последнюю минуту, расталкивая провожающих, которые уже потянулись к выходу, на перрон неукротимой ракетой ворвалась фрау Маргарет. – Фу! Я уже думала, не успею! – Она энергично тряхнула мою руку, приподняла Ингу, бросившуюся ей на шею. – Эти датчане ползут как гусеницы. Вижу – горит мой график. И знаете, что я сделала? Привезла их сюда, смотреть наш замечательный вокзал. – Она громко захохотала, очень довольная своей выдумкой. – Дала им целых десять минут на самостоятельный осмотр газетных киосков. Бродят сейчас в недоумении по залам или отдыхают, вытянув ноги, на скамьях… Да, не было еще такого случая, чтобы я своих гостей не проводила – они прямо с ума посходили сегодня там, в магистрате! Елизавета Английская, помню, пригласила меня осмотреть свой личный самолет – такая любезность с ее стороны! Там очень даже мило. – Мы вас тоже приглашаем осмотреть наше купе. – Инга незаметно толкнула меня локтем. – Да, отец? – Ну разумеется… Вот только как бы нам не увезти фрау Маргарет прямиком в ФРГ. И словно в подтверждение высказанного мною опасения, прозвучал свисток. Экспресс медленно, как бы нехотя, отшвартовался от перрона. Мы прощались уже на ходу. Захлопнулись створки пневматических дверей. Инга побежала в купе и долго махала в окно. Потом повернулась ко мне. – Какие прекрасные люди! – Она подозрительно закашлялась, словно у нее запершило в горле. – Прямо не хочется расставаться! Ого! А ведь Инга никогда не страдала избытком чувствительности. – Мог бы быть полюбезнее с ними, отец, – упрекнула она. – Ты прямо одеревенел на прощанье. Я промолчал. – Что с тобой? – Абсолютно ничего, дочка. – Не хватало еще посвящать ее в свои заботы! – Просто мысленно я уже в Инсбруке. Как там нас встретят, где поместят? – С чего вдруг тебя это забеспокоило? Она осуждающе хмыкнула и отвернулась. Нет, мои мысли были не в Инсбруке – гораздо ближе. Я думал о предстоящих двух часах, в течение которых наш экспресс должен проходить по территории ФРГ. Я не знал еще, с чем встречусь и что буду делать. Но я твердо знал, чего не следует делать: ни в коем случае нельзя покидать вагона!.. Переезд из Австрии в ФРГ произошел незаметно. То ли я, погруженный в думы, проморгал границу, то ли она здесь не была четко обозначена. Во всяком случае, я не заметил ни проволочных рядов, ни шлагбаумов, ни каких-либо других пограничных сооружений. Горы незаметно отступили в сторону. За окном потянулись сытые, ухоженные поля. Не пестрые заплатки, характерные для мелких крестьянских хозяйств. Пшеница так пшеница, кукуруза так кукуруза – целый неохватный массив. Здесь, в Баварии, вблизи Мюнхена, землей владели либо гроссбауэры – по-нашему, кулаки, – либо поставленные на промышленную, основу большие сельскохозяйственные фирмы. Странное дело: экспресс наш шел быстро, а время словно остановилось. Я то и дело посматривал на часы. Стрелки двигались еле-еле. Даже юркая секундная и та, казалось, потеряла свою завидную бойкость. Приближались строения. Колеса вагона, зажатые между тормозными колодками, недовольно загудели. При подъезде к станции неожиданно заговорил деревянный, без всяких интонаций голос поездного радио: – Сходить на территории Федеративной Республики разрешается лицам, имеющим ее гражданство или соответствующие визы в проездных документах… Повторяю: сходить на территории Федеративной Республики… Станция маленькая, стояли мы здесь всего две-три минуты. Никто сходить не стал. Вдоль вагонов по перрону, обмахиваясь сложенной газетой, степенно прошагал западногерманский полицейский. И опять весело застучали освобожденные от тормозов колеса. Опять сытая пшеница сменяла кукурузу, кукуруза пшеницу. На крохотных полустанках все ухожено, все прибрано, никакое отклонение от строгого геометрического порядка нигде не колет глаз. Следующая остановка – последняя на территории Западной Германии. Судя по расписанию, вывешенному в коридоре, экспресс стоит здесь десять минут. Серое здание вокзала, увитое плющом, медленно подплыло, остановилось прямо против нашего окна. Перрон был огорожен изящной, тонко плетенной проволочной сеткой с несколькими проходами; вероятно, для того, чтобы легче направлять в нужном направлении потоки пассажиров. Здесь было полюднее: железнодорожники, группы молодых людей с рюкзаками и зачехленными гитарами, несколько крестьянок в национальных костюмах с плетеными корзинами. Из соседнего вагона, придерживаясь за поручень, осторожно спускался, ощупывая предварительно ногой каждую ступеньку, какой-то чистенький беленький старичок в коротких штанишках на помочах. Его встречали с цветами. Мирная картина! Ни одного полицейского, даже ни одного таможенника! Но что-то мешало мне воспринимать вокзальную идиллию за окном, что-то настораживало, зажигало огонек тревоги. Я хмурил лоб, пытаясь понять, напряженно вглядывался сквозь стекло. Не чудится ли мне? Вот есть, есть какая-то нарочитая заданность в расстановке людей на перроне! Нет, не всех. Паренек, который, дурачась, растянулся на расставленных в один ряд рюкзаках, – это естественно! Смеющиеся крестьянки перебрасываются шутками с кем-то, стоящим на тамбурной площадке и невидимым мне отсюда, из купе, – тоже в порядке вещей… А вот этот рослый мужчина в охотничьей шляпе с пером? Почему он так ни разу и не повернулся лицом к поезду? Стоит спиной и глазеет в сторону вокзала. Что он там увидел? Что там могло его заинтересовать? Высокие узкие окна? Голуби на краю крыши? Или те двое, в проходе, Пат и Паташонок: один – маленький, крепко сбитый, кривоногий, другой – длинный, тощий, с пышными усами. До чего ж они увлечены разговором! Ни разу за все время ни один из них не посмотрел в сторону поезда. А ведь все-таки экспресс. Что за народ едет? Разве не интересно? Ну хотя бы раз посмотрели. Один-единственный раз! Нет, говорят, говорят, не меняя позы, профилем к вагонам, словно спешат наговориться на всю жизнь. Или до отхода экспресса?.. Что-то было в этом очень похожее на массовки в плохих провинциальных театрах, когда режиссер, организовывая толпу на сцене, распределяет статистов: одному стоять у самой рампы и смотреть вверх на воображаемую луну, другому прислониться к колонне, третьему, стоя спиной к зрительному залу, с интересом изучать рекламную афишу на бутафорской тумбе… Пока следишь за главными действующими лицами, все это не слишком заметно. Но стоит немного отвлечься, как искусственность созданной на сцене ситуации начинает тотчас же сама лезть в глаза. Прошло уже и положенных десять минут остановки, и еще пять сверх этого, а экспресс все стоял и стоял. Людей на перроне стало больше: пассажиры повыходили из вагонов и толпились возле дверей. А статисты всё играли свои маленькие роли. Интересно, кто же режиссер? И здесь ли он? Инга, которая до сих пор тоже смотрела в окно, вдруг поднялась со своего места. – Куда? – Я старался говорить по возможности спокойно. – Пойду потопчу своими изящными туфельками вековечную германскую землю. – Не надо. – Почему? – Ты же слышала, что объявляли по радио. – Объявляли на той станции, а не на этой. – Все равно. Здесь тоже ФРГ. – Да ты посмотри в окно! Весь личный состав нашего поезда прохлаждается на перроне. – Пусть. А ты не ходи. – Ну и ну! – Инга осуждающе покачала головой. – Не отец, а тиран и деспот!.. Она двинулась к выходу. Я опередил ее, захлопнул стеклянную дверь. – Пусти! – Нет, дочка. Нельзя. – Но мне жарко, понятно? Нечем дышать. – Потерпи. Это не смертельно. В вагоне работал кондиционер, воздух был свежим и чистым. – Я перестаю тебя понимать, отец! – Инга начинала злиться всерьез. – Ни с того ни с сего ты вдруг прибегаешь к настоящему акту насилия. Не хочешь – сиди тут, я тебя не тащу за собой. Но почему ты не даешь мне поступать так, как я считаю нужным? Ведь мне не три и даже не восемнадцать? Вопрос вполне уместный и поставлен разумно. К сожалению, я не имел возможности так же разумно ответить на него. – Потому что нельзя. Запрещено правилами. И нечего их нарушать. – Это не объяснение. Твои правила – чистейшая формальность. Видишь – проволока? Вот за нее выходить действительно запрещено. Туда я и не пойду. Пусти! Она сделала попытку оттолкнуть меня. – Инга, перестань! – Не без усилия я снял ее руку с дверной рукоятки. – Ах так! Она кинулась на мягкое сиденье, порылась в своей сумочке. Вытащила пачку сигарет и, нервно чиркнув спичкой, закурила. Закурила впервые у меня на глазах. Да и вообще курила ли она раньше? Потому что после первой же затяжки поперхнулась дымом и сильно закашлялась. Я отнял у нее пачку с сигаретами, спички. – Наш вагон для некурящих. Видишь, перечеркнутая крест-накрест сигарета? – Отдай! Слышишь, отдай! – Потом. – Может, ты еще ударишь меня? Как тогда? Был в моей отцовской биографии такой прискорбный момент. Шестилетняя Инга впервые в жизни самостоятельно отправилась за покупкой в гастрономический магазин – он помещался рядом, в соседнем доме. Я вручил ей стеклянную банку под сметану, сетку, деньги. Улыбающаяся, румяная, счастливая, она отправилась через двор, помахав мне рукой, – я наблюдал за ней в окно. Проходит полчаса, час – Инги нет. Я начинаю беспокоиться, но доказываю себе, что ничего особенного, что время дня сейчас такое, что стоит очередь. Еще через полчаса нервы мои сдают, я отправляюсь в магазин. В молочном отделе пусто, Инги нигде нет. Ищу ее по всему магазину, по двору, забегаю к подружкам. Нет! Может быть, вернулась домой, пока я искал? Кидаюсь в свой подъезд, взлетаю на одном дыхании на третий этаж. Нет! Еще через час мое волнение приближается уже к десяти баллам. Ребенок исчез! Какие тут еще раздумья! Нужно немедленно бежать в милицию! И во дворе натыкаюсь на Ингу – такую же счастливую, румяную, улыбающуюся. Та же сетка, те же деньги, та же пустая банка под сметану. «Уф! Все магазины вокруг обегала. Нигде сметаны нет. Говорят, будет только к вечеру». Вот тогда это и случилось… А экспресс все еще стоит. И статисты, бедные, совсем изныли под тяжестью своих затянувшихся ролей. Наконец прозвучало: – Внимание! Экспресс «Моцарт» отправляется… Пассажиры, которые успели разбрестись по всему перрону, бросились к вагонам, а я к окну. И когда поезд тронулся, я был наконец вознагражден: трое статистов, как по команде, повернулись и уставились нам вслед. И все-таки режиссера я так и не увидел. Режиссеры, как правило, на сцену не выходят. Разве что только на премьере после занавеса, на поклон. А может быть, этот режиссер был очень-очень далеко отсюда?.. Инга объявила мне полный бойкот. – Инга… Послушай, дочка… Ни слова в ответ. Ни даже движения, которое показало бы, что мои слова услышаны. Но мне нужно было поговорить с ней. Если и сказать, хотя бы немного, лишь самое главное, то только сейчас, в поезде, под стук колес, когда шансов быть подслушанным неизмеримо меньше, чем в гостинице или на городских улицах. Хотя полностью подслушивание не исключено и здесь. Купе слева пустует, там никого – я уже проверял. А вот справа едет молодая пара с трехлетним ангелочком с розовым бантом на белокурой головке. Правда, сели они еще до Зальцбурга. Но кто знает?.. Сейчас они прогуливали своего ангелочка по коридору. Мама с одного конца, папа с другого, и дочка с довольным визгом носится взад и вперед. – Инга, у меня есть основания полагать, что на станции была расставлена ловушка. В глазах еще ледяное презрение. Но, сдается мне, я уловил едва заметный огонек интереса. – Ситуация может повториться, и я хочу, чтобы между нами на этот случай была полная ясность. Ага! Огонек разгорается, лед начинает таять. – Что за бред! Все! Статуя заговорила. Это самое главное. Что она произносит, не имеет ни малейшего значения. – От тебя требуются две вещи. Чтобы ты не реагировала на мои некоторые, как тебе покажется, странности. И чтобы, на всякий случай, держала в тайне, что знаешь латышский. – А это еще почему? – Не догадываешься? – Слушай, отец, а не кажется ли тебе, что… Я не дал ей договорить: – Нет, не кажется. А если кажется, то тем лучше… Прошу тебя, Инга! Мне нужны прочные тылы. Тогда будет намного легче справиться. Долгое молчание. Счастливая семья вернулась из коридора в свое купе. Теперь возня, сопровождаемая смехом и визгом, продолжалась за тонкой перегородкой. Инга снова принялась за свою сумочку. Отыскала шариковую авторучку, блокнот. Написала что-то быстро, выдрала лист, положила, не глядя на меня, на столик. Я прочитал: "Есть еще и такой способ общения". Я кивнул. Умница! Правда, она ничего еще не знает про телекамеру в венской квартире, но все равно – умница! Хотя бы потому, что сразу поверила мне. Теперь лишь бы только не пересолила. А то начнет озираться на каждом шагу. Не пересолить – это теперь самое главное. Хотя и особенно таиться тоже нечего. Мне больше нельзя играть роль страуса, воткнувшего голову в песок… – Давай поедим, отец. Что-то я проголодалась. – Уже?.. А по-моему, тебе просто хочется взглянуть, что Лиззль нам дала на дорогу. Инга беспечно рассмеялась: – И это тоже! Но я и есть хочу, честное слово! Ее кнедлики будто из воздуха сделаны… Экспресс уже мчал по Австрии. Снова с юга стали надвигаться горные цепи. Не мягкими, то поднимающимися, то вновь ниспадающими округлыми линиями, как возле Зальцбурга, а сразу, крутой стеной, с резко очерченными пугающими нагромождениями зубчатых скал, закрывших добрых полнеба. А потом и с северной стороны возле окон тоже замелькали поросшие кустарником и мхом подножия отвесных серых выступов. Эти две горные стены – северная и южная – сходились все ближе и ближе, словно пытаясь поймать наш экспресс, а он, ускользая, вился между ними. Нас качало и бросало из стороны в сторону, как на море в славный шторм. Неожиданно стены раздвинулись, показывая обнаженное сердце Альп. Бело-розовые зубчатые пики величаво плыли над пенистой рябью облаков. Дав нам кратковременную передышку, горные стены быстро пошли на сближение, снова пытаясь зажать юркую змейку экспресса. Теперь горы наступали уже с трех сторон: навстречу поезду тоже приближалась скалистая гряда, закупоривая выход из узкой долины. Но именно там, впереди, на фоне быстро растущего голубовато-дымчатого хребта, возникали легкие еще, точно намеченные пунктиром, очертания колоколен, башен, современных многоэтажных строений. С каждой минутой они проявлялись все отчетливее. Город. Инсбрук…НИКТО
нас не встретил. Это было в порядке вещей. В Вене, в отделе печати, так и договорились: в Инсбруке мы самостоятельно доберемся до гостиницы, поскольку неизвестно, каким поездом туда приедем. Тем более, что отель «Континенталь», где предстояло остановиться, расположен близко от вокзала. А уж там, в отеле, нас разыщут представители городских властей. «Континенталь» оказался не просто «близко от вокзала», а прямо напротив. Мы перешли неширокую, загроможденную автомашинами площадь и через бесшумную вращающуюся дверь вошли в просторный холл. За полукруглой стойкой хозяйничала совсем молоденькая в униформированной, под венгерку, курточке, широколицая девушка с приятной застенчивой улыбкой. – К вашим услугам, мой господин! – Я Ванаг. На мое имя городским муниципалитетом должен быть сделан заказ. – Совершенно точно. – Она посмотрела книгу с записями. – Профессор Арвид Ванаг. Комната двести два. Великолепный двухспальный номер на втором этаже. Господин профессор останется доволен… Вот, заполните, пожалуйста! – На стойку легли два гостевых листка. – Вы и… – Она чуть замешкалась. – И ваша супруга. Инга рассмеялась. – Ах, извините! – Девушка сразу все поняла и мгновенно нашлась: – Господин профессор так молодо выглядит… – Да, это моя дочь… И в связи с этим у меня просьба. Нам нужен не один, а два номера. Два одноместных номера… Это не слишком сложено? – Что вы, что вы! У нас сегодня как раз много свободных мест. Момент! Я все устрою. И она исчезла за стеклянной дверью позади стойки, на матовой поверхности которой было выведено готическими буквами: «Распорядитель». Мы сели за низкий столик заполнять листки. Прошла минута, другая. Девушка не появлялась. У стойки стали скапливаться постояльцы. – Фрейлейн Оливия! – Кто-то из них нетерпеливо постучал по стойке ключом от комнаты. – Иду, иду, извините! Она выпорхнула из-за двери и моментально всех отпустила: у одних приняла ключи, другим выдала. Потом обратилась ко мне: – Очень сожалею, господин профессор, но сделать ничего уже не удастся. – Почему? – Магистрат уплатил именно за этот номер. – Два одноместных стоят дороже? – Вот именно. На двести шиллингов в сутки. – Хорошо. Я приму разницу на себя. Так можно? – Думаю, да, – ответила Оливия неуверенно. – Сейчас. И опять она отправилась за стеклянную дверь. – Ладно, отец! – Инга тронула меня за рукав. – Перебьемся! Я сниму с постели матрац и устроюсь на полу. Ну стоит ли ни с того ни с сего выбрасывать на ветер, пусть даже горный, две пары новеньких туфель? Но я не был настроен на шутливую волну: – Неужели ты ни о чем другом, кроме туфель, думать не можешь? – Почему же? Джинсы, например, тоже не выходят у меня из головы. Переговоры у распорядителя кончились явной неудачей. Это я прочитал на славном личике Оливии, когда она возвратилась к своему рабочему месту. – Мне очень жаль, господин профессор… – Она развела руками. – Распорядитель возражает? – Он говорит, что… – Позовите-ка лучше его самого. Зачем вам взваливать на себя тяжкую роль посредника? Оливия вроде бы даже обрадовалась: – Как прикажете, господин профессор! И вот передо мной предстал лысеющий мужчина средних лет с заметным «пивным» брюшком. Несмотря на жару, он был облачен в черную пару с бабочкой. Ощущалась в нем гостиничная выучка высокого класса. – К вашим услугам, господин профессор. Его баритон был напитан глубоким чувством собственного достоинства и самоуважения. Я объяснил ему, почему нас с Ингой не устраивает двухместный номер, пусть даже самый шикарный. – К великому моему сожалению, в отеле в настоящий момент не имеется в наличии свободных одноместных номеров, – провозгласил он. – Это странно. – Ничего странного, господин профессор. Самый разгар туристского сезона. – Но ваша портье сказала нам нечто совершенно противоположное. Он метнул в нее молниеносный испепеляющий взгляд. Бедная Оливия даже съежилась. – Портье – простой исполнитель, она понятия не имеет о заказах. Ими в отеле ведаю только я. Свободные номера действительно есть, но все они бронированы. Подходят поезда, и наши гости тоже. Как я им скажу, что их телеграфный заказ отменен?.. Может быть, завтра, господин профессор. Распорядитель лгал, я видел это совершенно отчетливо по легкой издёвочке в его водянистых, с густой сетью красных прожилок глазах. Почему-то он изо всех сил старался всучить мне этот двести второй номер. Почему-то ему было нужно, чтобы мы вселились именно туда. Иначе с чего бы он стал так упрямиться? Наоборот, вышколенный персонал австрийских гостиниц всегда идет навстречу посетителям, даже стремится предугадать их желания. – Что ж, – сказал я, – тогда мы попытаем счастья в других отелях… Фрейлейн Оливия, не окажете ли любезность вызвать такси? Издевочка в глазах распорядителя исчезла, в них шевельнулось беспокойство. – Вряд ли вы сейчас что-нибудь найдете в Инсбруке, господин профессор. Я же сказал: разгар летнего сезона. Туристы идут косяками. – На худой конец, заедем в магистрат. Дежурный, наверное, что-нибудь придумает. У них там, мне говорили в Вене, есть места для приезжих. Упоминание о магистрате, как я и рассчитывал, подействовало. Ведь, в конце концов, если я пожалуюсь, распорядителю придется держать ответ перед городскими властями. Профессор, публицист, гость отдела печати… – Одну минуту, господин профессор, я перезвоню по этажам. Может быть, может быть… Он важно удалился к себе. – Ваши листки прибытия, пожалуйста, – попросила Оливия. – Я их зарегистрирую. – Но ведь еще неизвестно… – Теперь он найдет! – Миловидная портье бросила на меня одобрительный взгляд. – Найдет! И он действительно нашел. Вернулся из своей каморки какой-то мягкий, добрый, сияющий весь. – Представьте себе, господин профессор, номер триста семь и триста четыре! Два великолепных номера, один напротив другого. И никакой доплаты – цены совпадают идеально… Только не на втором этаже, к сожалению, а на третьем, – добавил он с искусственной озабоченностью, словно это могло иметь хоть какое-нибудь значение. – Они тоже заказаны, но, к счастью, лишь на понедельник… Бой! – позвал он. От лифта рванул к нам бой – патлатый, униформированный так же, как Оливия, дылда. «Бой» – по-английски значит «мальчик». Этому «мальчугану» было за тридцать. – Вещи господина профессора! – скомандовал распорядитель, и бой моментально подхватил оба наших места. – Триста седьмой номер для самого господина профессора, триста четвертый – для фрейлейн… Триста седьмой – для профессора, – почему-то счел нужным повторить он. – Слушаюсь! Мы поднялись на лифте и пошли вслед за боем по длинному коридору с многочисленными поворотами – здание было выстроено уступами. – Прошу! – Он отпер дверь триста седьмого номера и посторонился, приглашая меня войти. – Иди ты, Инга! Но бой не дал ей пройти. Не грубо, не став на пути а будто случайно неловко развернув чемодан. – Простите, фрейлейн, этот номер предназначен для господина профессора. Инга захлопала глазами: – А какая разница?.. – Он… удобнее, больше, прекрасный вид на Южную цепь. – Замечательно! – Я изобразил на лице восхищение. – Вот пусть моя дочь им и любуется. Молодым девушкам полезен прекрасный вид. Словом, Инга, этот номер твой, я дарю его тебе вместе с Южной цепью. Но бой не отступал: – Господин распорядитель сказал… – Господину распорядителю совершенно безразлично, кто из нас в каком номере будет жить. Именно в этом я не был уверен! Что еще оставалось делать нашему великовозрастному бою? Он исчерпал до конца свои возможности и молча убрал с пути чемодан, прекратив все попытки навязать мне волю распорядителя. Большое, почти во всю стену, окно моей комнаты выходило на привокзальную площадь. Я отдернул тяжелую штору, распахнул настежь широкие створки. – К тебе можно? Вошла Инга. – О, какой у тебя простор! Почему же он сказал, что тот больше?.. И гобелен! Неужели что-то старинное? – Она ощупала ткань. – Да нет, туфта, одна видимость!.. О, да здесь тоже телефон! Прекрасно, ты сможешь руководить мною, не покидая комнаты… Ну, чем займемся в незнакомом городе, отец? – Должен подойти представитель магистрата. – Не ждать же его до ночи. Пробежим хотя бы по улице. Новый город, новые свежие впечатления. – А представитель? – Скажи портье, что через час вернемся. Так и сделали. Перед уходом я снова задернул плотную штору – ровно до середины распахнутого окна. В комнате стало полутемно. – Да ты закрой совсем, – посоветовала Инга. – Пыль налетит, гарь. Видишь, сколько машин. – Ничего, пусть пыль, зато воздух посвежее. В комнате действительно пахло затхлым. Ветры непрерывно срывали сырость со снежных вершин и несли в город. Белье, ковры, портьеры, тот же туфтовый гобелен нуждались в тщательном проветривании. Я вернул ключи от наших комнат Оливии, одарившей меня милой улыбкой, предупредил насчет человека из магистрата. – Не беспокойтесь, все будет сделано как нужно, господин профессор. Приятной вам прогулки! У нас в городе есть на что посмотреть. Стеклянная дверь за ее спиной была чуть приоткрыта. Мне казалось, я вижу в щели водянистый, с красными прожилками глаз… На углу я остановился. – Знаешь что, дочка, иди дальше сама. Меня все-таки беспокоит представитель. Позвонит, узнает, что мы приехали. Прибежит, ждать будет, волноваться. Нехорошо!.. Словом, я возвращаюсь. – Как хочешь. – Инга внимательно посмотрела на меня: – Какой-то ты стал беспокойный, отец! – Вот именно. Поэтому и ты не слишком-то задерживайся. Я только до того памятника и обратно. Вдали виднелась своеобразной формы многофигурная колонна, так называемый «чумной» памятник, обязательный чуть ли не для каждого западноевропейского города. Говорят, их ставили на месте массовых захоронений погибших во время страшных средневековых эпидемий чумы. Вероятно, Инга очень удивилась бы, если бы посмотрела мне вслед. Потому что я пошел не в гостиницу, а в здание вокзала. Поднялся на второй этаж, прошел по длинному коридору какого-то служебного помещения. Коридор заканчивался балконом с гнутой кружевной железной оградой. Его запертая дверь выходила на отель. Окно моего номера располагалось прямо напротив. Я стал ждать. Это длилось недолго. Довольно скоро штора в окне шевельнулась и отъехала. Кто-то отдернул ее в сторону, к стене. Расчет мой оправдался. Полумрак не устраивал вошедшего. Нужно было либо зажигать свет, либо отдернуть штору. Он предпочел последнее. Я быстро, почти бегом, пересек площадь. Мимо портье проходить не стал: у вращающейся двери я заприметил выход в замкнутый гостиничный двор. Отыскал там черную лестницу и взбежал по ней на третий этаж. Плотные ковровые дорожки глушили шаги. Я прошел по пустынным поворотам коридора к своему номеру и прислушался. Сначала я ничего не услышал: мешали проезжавшие по улице машины. А потом различил какое-то негромкое металлическое позвякивание. Я осторожно постучал в дверь. Звяканье тотчас же прекратилось. Переждал несколько секунд и надавил рукоятку. Дверь не подалась. Я нагнулся и шепнул в замочную скважину: – Скорее! Он идет! Ни звука. Неужели я ошибся? А звяканье? И вдруг дверь распахнулась. Бой! В руках у него была тряпка, швабра на длинной рукояти – видимо, ею он и припирал дверь; вот почему я не услышал, как поворачивался ключ в замке. – Что вы здесь делаете? – Ах, господин профессор? – Он удивительно быстро пришел в себя. – Я думал, вас долго не будет. – И это дает вам основание вламываться в мой номер? – Я оттиснул его в комнату и закрыл дверь. – Ну, может быть, соизволите объяснить? – Распорядитель послал меня произвести уборку, – как бы в подтверждение своих слов он слегка пристукнул шваброй о пол. – Суббота, знаете, горничные выходные… – Тут все было убрано. – Пыль… – Он провел пальцем по цветочной вазе. Возле телефонного аппарата на столике лежала отвертка. Когда мы с Ингой уходили, ее здесь не было. – И это тоже для пыли? – Что вы! – Ваш инструмент? – Впервые вижу. Наверное, монтеры забыли. В номере, кажется, барахлил телефон. Все было предельно ясно. – Можете идти. Ключ оставьте. Он пошел к двери, поклонился: – Желаю здоровья, господин профессор! В его голосе звучала признательность. Я мог бы поднять шум, и у него были бы неприятности. Впрочем, распорядитель наверняка подтвердил бы: да, он послал боя прибрать в комнате. И все-таки я поступил правильно. Уж слишком нагло они лезли в глаза. Было бы подозрительно, если бы я делал вид, что ничего не замечаю. А дальше?.. Дальше? Завтра же в Вену – и в наше посольство. Больше ждать нельзя. Дело заходит слишком далеко. И все-таки непонятно… Я в задумчивости вертел в руках отвертку. Раздался телефонный звонок. Я невольно вздрогнул. – Да? – Это портье, – послышался мелодичный голосок Оливии. – Извините, господин профессор, бой сказал, вы уже изволили вернуться в номер. Вас тут спрашивают. – Кто? – Господин Иозеф Тракл, ваш старый знакомый. Тракл? Мой старый знакомый?.. Эту фамилию я слышал впервые в жизни. – Хорошо. Сейчас спущусь. Внизу, рядом с холлом, находилась просторная гостиная с уютно выгороженными уголками, специально предназначенная для встреч постояльцев отеля с их гостями: далеко не каждому улыбалась перспектива тащить посетителей к себе в номер. Навстречу мне поднялся рослый черноволосый человек. Крупные черты лица, нос с горбинкой, выступающий длинный подбородок, плотно сжатый тонкогубый рот. Нет, он мне совершенно незнаком! Но вот он улыбнулся. От глаз, смягчая жесткость черт, побежали добродушные лучики – и сразу же возникло ощущение, что видел я его где-то, видел! Но где? Когда? И его или только похожего? – Очень рад вас приветствовать! – Он с силой физически крепкого человека тряхнул мою руку. – А вы очень мало изменились. Ну поплотнели, само собой. Ну седина на висках. А так… Я вас сразу узнал. – Вы знали меня прежде? Он все еще держал мою руку в своей. Я ощущал жесткую, как наждак, ладонь. – Выходит, я изменился больше вашего… Что ж, придется представиться. Иозеф Тракл, – он склонил голову. – Владелец авторемонтной мастерской на Дефреггерштрассе «Иозеф Тракл и сын». Правда, сыну еще только тринадцать, но в автомобильных моторах он разбирается куда лучше, чем в своих задачках по алгебре… Помните, однажды вам подбросили на целый день голенастого взъерошенного юнца? Вы еще кормили его русской едой. Что-то вроде пирожного, но только с мясной начинкой вместо сладкого крема. – Пирожки?! – поразился я. – Ваш сын ел у меня пирожки? – Почему сын?! Я! Я сам ел у вас эти… как они называются… с мясом! Ел, вставал, кланялся, щелкал ботинками и опять ел. Дома меня учили, что воспитанные мальчики благодарят, обязательно вставая и прищелкивая каблуками. И было мне тогда, сколько сыну сейчас, – ровно тринадцать. Теперь я вспомнил. Макси, моя единственная подчиненная в отделе писем нашей редакции в Вене, привела однажды с собой своего брата – длинноногого жеребеночка с напуганными черными с поволокой глазами. Привела, а сама убежала по делам до позднего вечера. У Макси всегда было дел сверх головы – и редакционных, и партийных, и всякого рода других общественных, и личных. Маленькая, юркая, стремительная, она представляла собой настоящий сгусток энергии. В редакции шутили, что прилагательное «энергичный» имеет не три, а целых четыре ступени сравнения: энергичный, более энергичный, наинергичнейший и… Макси. – Постойте, постойте… – Вспомнили! Ну, наконец-то! – Он на радостях опять стал трясти мою руку. – Максимилиана, конечно же! Моя дорогая сестричка Максимилиана! Я тогда впервые в жизни спустился с гор, впервые в жизни попал в Вену и впервые в жизни увидел советского человека. – Но ведь ваша фамилия, кажется, Тракл. А Макси… – Все верно! Она Зонненвенд – по матери… Нет, как все-таки здорово! – Он прихлопнул себя по колену. – А я еще, когда прибежал нарочный из магистрата, решил отказаться. Ничего себе, думаю! Господин бургомистр и все прочие штатные городские начальники будут бултыхаться в бассейнах у себя по виллам, а я за них разных гостей развлекай! А потом сказали кто – так у меня глаза на лоб! Неужели он, неужели, думаю, он!.. Ах да! – спохватился Тракл и взял сверток, лежавший перед ним на столе. – Это вам от господина бургомистра. О нашем городе книга, с цветными фотографиями. Ничего себе вещичка, я тут полистал. Неплохая память. А это вашей барышне от него личный подарок – флакон духов. Видите, какой он любезный, наш бургомистр! А барышня сюда спустится? Может, мне полагается ей самой вручить – я ведь в этих встречальных церемониях не очень-то силен. – Она скоро должна подойти. Гуляет где-то тут рядом с гостиницей. Мы посидели, поговорили о прошлом. Я спросил, где сейчас Максимилиана. – В ГДР она переехала, здесь не ужилась. Вы же ее знаете. До всех ей дело, за всех вступается, за всех лезет в драку. Ну, а у нас это не любят. Одна у нее неприятность, другая, третья. С работой осложнения. Вот она и выехала… Правду сказать, и мне иной раз охота все бросить – и к ней с семьей. Но потом говорю себе: держись, Иозеф! Что будет, если все коммунисты отсюда разъедутся? – Так, значит, вы тоже коммунист? – А как же! Член муниципалитета от коммунистической партии. Вот бургомистр меня и призвал под ружье: мол, твой приезжает, ты и встречай. Нет, конечно, ничего такого он не говорил, но ведь иной раз и без слов бывает понятно… Тракл с беспокойством посмотрел в окно. Розовый отблеск на горных вершинах над городом поалел, голубые тени в ущельях сгустились до черноты. – А барышня скоро?.. Я на машине, хотел вам кое-что показать. А то побудете в Инсбруке и ничего не увидите. – Успеем еще. – Как сказать! У нас тут, в горах, быстро темнеет. Светло, светло – и раз! Будто штору задернули. – Так мы ведь еще завтра будем. Приедет из Вены Вальтер Редлих, мой давний товарищ. Он тоже тиролец. Здесь родился, здесь рос. Все тут знает. – Вальтер Редлих? Как все-таки улыбка преображала его лицо! Вот сейчас она исчезла, и все стало крупным, массивным, грубым. И нос, и скулы, и подбородок. Макси тоже красотой не блистала. Но у нее очертания лица были мягче, женственнее. – Вы его знаете? – Ну кто же в Австрии не знает историка Вальтера Редлиха! Слова вроде бы и лестные, но вот интонация… Неопределенная какая-то, непонятная. Осуждает его, что ли? Нас сковало вдруг неловкое молчание. – Знаете, – начал он первый, шевельнув скулами, – вы ведь его, наверное, по тем временам еще помните. Молодой был тогда, боевой, что и говорить! – А теперь? – Теперь про него этого уже не скажешь. – Наверное, потому, что ушел в науку. – Э, нет, товарищ Ванаг! – Тракл, не соглашаясь, прихлопнул своей широкой ладонью по краю стола, и тот, скрипнув, качнулся. – Я так понимаю: настоящий человек – это тот, который никогда не уходит в кусты. Видит перед собой врага – и на него! Конечно, у каждого оружие свое. Один разит врага кулаком, другой, если до того дошло, и штыком, третий – пером. Но разит! А щекотать пятки – это не разить. Это врагу даже приятно: кому не приятно, когда ему пятки щекочут? И не дело это для настоящего человека – пятки щекотать. Не дело! Я так понимаю. Если, конечно, человек чего-нибудь да стоит. Он распалялся и становился все более похожим на сестру, когда она вступала в идейные бои. А уж тут наша Макси пощады не знала. Невзрачная, маленькая, она преображалась на глазах, когда, перегибая палку, клеймила кого-нибудь из своих австрийских товарищей, работавших в нашей газете, как «соглашателей и трусов». И только потому, что они, по ее мнению, проявляли недостаточную активность во время демонстрации или митинга. Очевидно, Иозеф Тракл тоже перенял эти качества своей старшей сестры. – Нет, вы только не подумайте, что я какой-нибудь там максималист! – Он энергично потряс головой, словно оспаривая мои мысленные выводы. – Я понимаю, наука – это инструмент потоньше булыжника. Журнальные статьи в окна не швыряют. Но скажите мне, пожалуйста, как бы вы, например, поняли такое выражение: «В каждой стране – свой марксизм»? – Ну, это старый лозунг австромарксистских оппортунистов. Им довольно ловко оперировали всякого рода социал-предатели и ревизионисты. – Совершенно верно! – Хорошо, что в гостиной, кроме нас, никого не было; Тракл говорил громко и запальчиво, будто выступал на митинге. – Да и сейчас тоже находятся такого рода мудрецы. А ведь свой марксизм – это никакой не марксизм, верно? Марксизм – это только общий, интернациональный. Или никакой – я так понимаю! А тут приходит ваш друг Вальтер Редлих и заявляет в своей статье, что, в общем и целом, недоучитывая и переучитывая, принимая во внимание и опять-таки не принимая во внимание… Одним словом, в каждой стране – свой марксизм! А это что такое значит? Душу из марксизма вынуть, я так понимаю. Какой же это марксизм, если в каждой стране свой?.. – Так прямо и написал? – не поверил я. – Смысл такой… А ведь хочет, чтобы его считали прогрессивным ученым и вообще ух каким передовым человеком! – Я полагаю, вы не совсем его поняли. Скорее всего, он говорил об особенностях применения учения Карла Маркса в каждой стране. А это совсем другое дело. – А! – Тракл смотрел на меня с осуждением. – Нет, я, извините, понимаю. Уж я-то все понимаю! Хвостом он крутит, этот ваш ученый Редлих, вот что! Хочет, как у нас в Тироле говорит простой народ, и пиво выпить и пену не сдуть… Ох, да что это я! – вдруг спохватился он и сразу заулыбался смущенно: – Разве ж так можно с гостями? Простите меня, товарищ Ванаг! Вы к нам, можно сказать, в дом с визитом, а я вам на стол наше грязное белье!.. И как раз в этот момент вошла Инга. – Вот ты где, отец! А я наверх сбегала, вниз, опять наверх. Нет – и все! Пока не догадалась спросить у Оливии. Я их представил друг другу. Лицо Инги дернулось от боли, когда Тракл радостно кинулся жать ей руку. Но духам обрадовалась: «Коти»? – разглядела этикетку. – А я в них неважно разбираюсь. Пахнут – и ладно… Ну вот, уже и темнеет, – он разочарованно покачал головой. – Теперь остается только в ресторан. Но тут мы оба дружно запротестовали. Сколько же можно! Сплошные обеды и ужины! – Как тогда быть? – крупное лицо Тракла озадаченно вытянулось. – Магистрат уже за все уплатил. – Ну и пусть считается, что мы поели, господин Тракл! – Нет-нет! – Тракл поморщился и посмотрел на Ингу просительно. – Если можно, называйте меня «товарищ». Уж для кого, для кого, а для советских я не господин. – С удовольствием… Но одно только условие: никаких ресторанов!.. Нет, честное слово, я тут у вас, в Австрии, каждый день прибавляю в объеме на сантиметр. Не могу… – Но ведь должен же я для вас что-нибудь сделать. Вы же гости. – Покатайте нас лучше по городу. – А может, за город? Скажем, мост «Европа». Или Берг-Изель, где проводятся зимние олимпиады. – Очень интересно! – обрадовалась Инга. – Там, говорят, памятник нашей Лидии Скобликовой. – Не памятник, а… как сказать? Словом, камень и ее фамилия… И мы пошли к машине Иозефа Тракла, которую он оставил на стоянке возле вокзала. По странному совпадению, это был тоже черный «мерседес-бенц» с красными сиденьями. Я не удержался от вопроса: – Откуда он у вас? – А, это целая история… Прошу! – Тракл отпер дверцу, пригласил нас вовнутрь. – Новая мне, разумеется, не по карману. А тут клиент один поехал пьяный в зимние горы, перевернулся на крутом повороте. Притащил ее ко мне в мастерскую: страшнее страшного! Ну что? Делать ее? Я честно сказал: долго и дорого. А он возьми да предложи: купи, мастер! Отдам дешево, битая она мне ни к чему. Ну, посоветовался с женой, купил. Выправлял вместе с сыном, отделывал, красил. Наверное, целых полгода… Вроде ничего получилось, – сказал он не без гордости. – Да вы садитесь, товарищ Ванаг, поедем! Прежде чем сесть, я все же обошел машину. Номер был, разумеется, совершенно другой.ЛЕГКИЙ ЗАВТРАК
входил в стоимость оплаченных магистратом гостиничных номеров. Мы с Ингой отправились в ресторан при отеле. Там нас и разыскал Вальтер. – Привет светочу самой передовой в мире советской науки! – начал он в своей обычной иронической манере. – Осторожнее, девочка, прошу тебя, осторожнее! – Он скосил на Ингу веселые глаза. – Эта колбаса, к твоему сведению, делается наполовину из ослиного мяса. Инга резко отодвинула тарелочку с тоненькими кружочками мраморной салями, посмотрела на нее брезгливо. – Ну все, теперь я к ней больше не притронусь! А ведь так было вкусно!.. Можете радоваться, дядя Вальтер, вы сделали свое черное дело. – Совсем наоборот, я спас тебя от греха чревоугодия!.. О люди, люди! Когда надо благодарить – бранят, когда надо бранить – рассыпаются в благодарностях. Что за непонятная порода!.. Я усядусь с вами и перекушу, как будто тоже живу здесь. Владелец гостиницы человек богатый, не обеднеет. Он пододвинул стул к нашему столику и принялся с аппетитом, мерно двигая челюстями, жевать колбасу из отставленной Ингой тарелочки. – Осторожно, дядя Вальтер! Эта колбаса делается наполовину из ослиного мяса. – Ну и что? Она от этого ничего не теряет. Наоборот; к твоему сведению, ослиное мясо добавляется именно для мягкости и лучшего вкуса. Они могли пикироваться до бесконечности. – Эллен в машине? – спросил я. – Может, ее позвать? Пусть выпьет с нами чашечку кофе. – Моя дорогая супруга спит без задних ног у своих родичей. – Поздно приехали? Вальтер подцепил последний кусок салями: – После полуночи. – Что-нибудь случилось? – Ничего выдающегося. Колесо спустило. – Так это же минутное дело. – Запасное тоже оказалось не в порядке. Пришлось разбортовывать, менять камеру. К тому же голова разболелась… Неудачи, как правило, идут сериями – ты заметил? – Так, значит, теперь ты без запасного? – Не беспокойся, все уже в порядке. Отдал колесо и резину в авторемонтную мастерскую. Хозяин знакомый, не пожалеет для меня воскресного утра. – Тракл? – почему-то решил я. – Какой Тракл? – Иозеф. Брат Макси. – А-а… Нет, совсем другой. У меня тут уйма приятелей – носились когда-то в одной стае поулицам. Вальтер взялся за кофейник, налил себе полную чашку кофе. – Разреши за тобой поухаживать, Инга. – Нет, спасибо, я сама. Не люблю слишком горячий. Пусть остынет. – Ну смотри… А как ты с ним встретился, с Траклом? – Он приходил к нам сюда от имени бургомистра. – Ты смотри! Пошел Тракл в гору. Уже ему доверяют представительство! – И поинтересовался, заранее улыбаясь: – Поносил, наверное, меня без удержу? – Не то чтобы поносил – покритиковал. – Ох-хо-хох, эти наши тирольцы! Слова доброго не скажут о своем земляке! И чем, интересно, я ему не угодил?.. Впрочем, заранее могу сказать. Он считает меня левым уклонистом, не так ли? – Скорее уж правым. Вальтер расхохотался, да так громко, что люди за соседними столиками удивленно повернули к нам головы. – Серьезно?.. Ярлыки со всех сторон, успевай только поворачиваться. То ты левый, то ты правый, то центрист, то мазохист!.. Боже мой, сколько вреда принесли нашему общему делу такие, как этот Тракл и его бешеная сестричка. О, да ты ведь тоже страдал от ее укусов! Это было так несправедливо по отношению к Макси, что я не мог за нее не вступиться. – Ты преувеличиваешь, Вальтер. У Макси были, конечно, свои недостатки. Но она прекрасный товарищ. Искренний, преданный, кристально честный! – Да, денег она чужих не возьмет. Но разворошить добрых друзей, как муравьиную кучу, навязать спор, дискуссию, стравить людей друг с другом – без этого твоя кристально честная Максимилиана просто не могла жить. – Перестань, Вальтер, ты не прав! – Ладно, ладно, не буду… В каких же конкретных грехах обвинил меня Тракл? – Ругал какую-то твою теоретическую статью. – Так я и думал! – Вальтер недовольно сморщил нос. – Делает по их семейной традиции из мухи слона. – Но муха-то была? – Не муха – блошка микроскопическая. Да и была ли?.. Уговорили написать статью для одного популярного ежемесячника. Ну, как обычно: чуть-чуть истории, чуть-чуть идеологии, чуть-чуть сахарной водицы… Не надо было, наверное, соглашаться, что правда, то правда. Идеология, ты знаешь, – это не моя сфера. – И все-таки согласился? – Очень хорошие условия. Да и престижно – попробуй удержись от соблазна!.. И ничего там особенного не было, уж поверь ты мне на слово! Вот только с Траклом не согласовано, каюсь. Далеко было к нему бегать. Мне показалось, что Вальтер, придавая разговору шутливый оттенок, все же чувствовал себя смущенным, даже виноватым, и я продолжал напирать: – «Каждой стране свой марксизм»? – Остановись, человек! – Вальтер предостерегающе поднял руку. – Ты ведь не читал статьи, как нам с тобой толковать? Вернемся в Вену, покажу, тогда и схватимся. Он был прав. – Хорошо, согласен, отложим до Вены! – Ну и подкрутил же тебя этот Тракл! – Вальтер покачал головой. – У него, как и у нашей всемирно известной Макси, особый дар: во всем разглядеть политику. В спорте, в дамской моде, в пережаренном шницеле по-венски… Инга, которая все время молча прислушивалась к нашему разговору, решила почему-то, что настал ее черед высказаться: – Конечно, шницель – это никакая не политика, даже пережаренный… Я едва удержался, чтобы ее не оборвать. Вот уж, что называется, не ко времени! Зато Вальтер просиял. – Браво, детка! – Он даже зааплодировал. – Наконец-то она за меня! – И модная юбка трубой тоже, пожалуй, к политике прямого отношения не имеет… – Вот видишь! – Вальтер смотрел на меня с торжеством. – А ведь твоя дочь не так-то часто берет мою сторону, согласись! Он поторопился. Инга, оказывается, сказала не все: – Дайте же мне договорить, дядя Вальтер! – Пардон! – он склонил голову с шутливой покорностью. – Ну вот когда нет денег, чтобы купить себе шницель или юбку, тогда это уже перерастает в политику. Согласны? Вальтер во все глаза воззрился на мою дочь. Я тоже. Да, ничего не скажешь, удивлять она великий мастер. – И со спортом точно так же, – продолжала Инга, начисто игнорируя наши изумленные взгляды, и теперь я решительно ничего не имел против ее невыносимо назидательного тона, который обычно ударял по моим нервам, как визг трамвая на крутых виражах. – Вот вчера, когда мы были на Берг-Изеле, товарищ Тракл сказал, что по-настоящему в Инсбруке узнали Советский Союз только после победы нашей команды на Олимпийских играх. Вальтер сразу увял. – Вот это и называется – ножом в спину! – вздохнув, упрекнул он Ингу. – А тебе, товарищ профессор, я выражаю свое глубочайшее сочувствие. Твоя дочь – прелестнейшее существо. Но только – извини меня, детка! – в небольших дозах. В очень небольших… А теперь… Показать вам город? Или не надо? – с ехидцей покосился он на Ингу… Инсбрук во многих отношениях очень похож на Зальцбург, разве только чуть поменьше. Такой же компактный, набитый туристами центр, с узенькими кривыми средневековыми улочками. Такая же стремительная река, рассекающая город на две части. Такое же множество церквей… Главное различие определяли горы. Со всех сторон город тесно обступали могучие скалистые гряды. Временами они казались светлыми, почти прозрачными. Временами, когда скрывалось солнце, мрачнели и угрожающе придвигались, вызывая тревожные мысли о лавинах и обвалах. Иногда они вообще исчезали, растворяясь в наплывавших облаках. Но, даже незримые, горы не давали забыть о себе. Город как бы находился у них в вечном плену, и ветры, их посланцы, свободно разгуливали по его улицам. Вероятно, жители Инсбрука совсем по-другому относились к привычным с детства каменным великанам. Иначе они не стали бы награждать их ласкательными именами и посвящать им стихи. Но на меня, жителя равнин, горы действовали угнетающе. Я чувствовал себя микроскопически маленьким, подавленным, ничтожным, мне хотелось поскорее вырваться из осажденного каменными великанами города на милый моему сердцу ровный зеленый простор. С точки зрения Инги Вальтер был, вероятно, никудышным гидом. Он только вел нас по улицам, подводя к различным зданиям, называя их и коротко комментируя: – Городская сторожевая башня. Очень старая. Гораздо старше меня и твоего отца, вместе взятых. – Старинный дом с позолоченной крышей. Кажется, пятнадцатый век. Или шестнадцатый. А может быть, и семнадцатый – точно не помню. – Дворец Марии-Терезии. Она, как видишь, веселилась не только в Вене. Уступая просьбам Инги, он заходил с нею в церкви, провожал к алтарю, спускался в склепы. Но подробностей, которых она так жаждала, Вальтер не знал. – Вот табличка, там все сказано. Прочитай сама… Зато ему было известно множество историй, в основном смешных, почти анекдотичных, про жителей города, которые нам попадались на пути. Со многими он здоровался, останавливался ненадолго, перекидывался несколькими шутливыми фразами на местном диалекте. Когда мы отходили, давал краткие веселые характеристики: – Мой друг детства. Был чемпионом города по плевкам в длину. На мосту через кипящую Инн нам встретился высокий костистый мужчина со впалыми горящими щеками. Он шел прямо, не сгибая спины, и словно нащупывал место каждого следующего шага своей тросточкой. Казалось, он боится, что доски внезапно разойдутся и над ним сомкнутся бурные ледяные воды. – Обрати внимание, Инга, – посмотрел Вальтер ему вслед. – Это по твоей части: местная достопримечательность. Граф Эдвин фон Шольберг стариннейшего рода. Полгода назад выстаивал на месте вашей симпатичной портье. – Как? – не поняла Инга. – Очень просто! По восемь часов ежедневно, как и определено трудовым законодательством. Выдавал ключи, озарял лучезарными улыбками посетителей гостиницы. – Граф – и портье?! – Что ж тут особенного? В наше демократическое время… Отпрыск когда-то чрезвычайно богатой семьи, граф Эдвин в один далеко не прекрасный для себя день вдруг обнаружил, что остался у разбитого корыта. То ли он сам умудрился пустить по ветру доставшееся ему наследство, то ли катастрофическое обеднение явилось следствием развала Австро-Венгерской империи – этого Вальтер не знал. Известно ему было только, что граф спускал одно поместье за другим, пока, наконец, не пришел черед его родового замка вблизи небольшого горного городка Лиенца. На вырученные за него деньги фон Шольберг приобрел отель у вокзала, в котором мы с Ингой теперь жили. И, по примеру многих разорившихся аристократов, решил пуститься в плавание по бурному предпринимательскому морю. Хозяин гостиницы из спесивого графа получился неважный. Поувольнял всю, как ему казалось, недостаточно почтительную прислугу, запутал дела, растерял клиентуру. В итоге прогорел и стал лихорадочно искать мешок с деньгами, чтобы хотя бы вернуть свое. Покупатель нашелся, но поставил условие, что фон Шольберг останется у него в служащих – он рассчитывал, что богатым господам, особенно туристам из-за океана, покажется лестным, если их будет обслуживать столь родовитая персона. Так фон Шольберг перешел из хозяев в служащие и стал сначала управляющим гостиницы. Потом спустился на ступеньку ниже, заняв клетушку распорядителя за стеклянной дверью. А потом, когда выяснилось, что он совершенно не способен ни к какому виду административной деятельности, его передвинули за стойку портье, поставив на ней табличку с надписью: «Вас обслуживает граф Эдвин фон Шольберг». Но и с ключами у графа получилось худо. Он вечно путал ячейки, заставляя клиентов подолгу ждать, а когда те теряли терпение и начинали возмущаться, выговаривал им высокомерно и надменно. В итоге высокий аристократический титул сменили на хорошенькую мордашку. Графа выставили из отеля, и теперь он один из самых именитых инсбрукских безработных… – Ах ты лапочка! – пожалела Инга. – Он что, существует на одно лишь пособие по безработице? – Ну, до этого еще дело не дошло, – усмехнулся Вальтер. – Когда уж очень припирает, он выковыривает очередной камешек из родовой диадемы и тащит в носовом платке к ювелиру… Было обеденное время, и беспрерывное хождение по городу давало о себе знать. Но мы были гостями, нам не полагалось первыми заговаривать об обеде, а Вальтер что-то помалкивал, время от времени бросая на нас загадочно-насмешливые взгляды. Наконец, он заехал вместе с нами в крохотную, на ширину ворот, авторемонтную мастерскую и вынес оттуда две камеры. Седоголовый хозяин катил вслед за ним готовое накачанное колесо… – А теперь к Эллен! – Вальтер захлопнул крышку багажника. – Будем надеяться, она уже выспалась. Родственница Эллен, у которой остановились Редлихи, жила в самой теснине городского центра, недалеко от старинной сторожевой башни, в симпатичном средневековом доме с эркерами и изящными ставенками. Но внутри дом оказался гораздо менее привлекательным. Крохотный, затхлый, мощенный разнокалиберным булыжником дворик, темные, даже при ярком солнце, комнаты с низкими потолками. Эллен, свежая, помолодевшая, обняла Ингу. – Пойдем на кухню, Арвид. – Она взяла меня под руку. – Мне надо с тобой посекретничать! – Охотно… Тебя сегодня просто не узнать! – Правда?.. Вот что значит для женщины выспаться вволю хоть раз в месяц. – А кто тебе не дает делать это по крайней мере два раза в неделю? – Кто-кто! Ну конечно же, вон тот полнеющий господин в джинсовом костюме! – Она кивнула в сторону гостиной, где Вальтер раскладывал карты на низеньком столике, показывая Инге шулерские фокусы, а она его азартно разоблачала. – Каждую субботу и воскресенье ровно в пять утра мы с ним должны быть на теннисном корте – у нас там арендован час. – Ты любишь теннис? – Люблю?! Ненавижу! Но Вальтеру предписано сгонять лишний вес, и я его спарринг-партнер. А ради здоровья Вальтера… Как раз об этом я и хотела сказать тебе. Знаешь, он вчера потерял сознание. – Что ты говоришь! По пути в Инсбрук? Она кивнула. Глаза ее наполнились слезами. – Спустило колесо. Он стал снимать – и вдруг свалился. Хорошо, в автоаптечке был нашатырный спирт. Он сразу очнулся, стал говорить, что ничего не произошло, просто оступился и упал. Но я же видела… Арвид, умоляю тебя: уговори его лечь в клинику на обследование. Доктор Бреннер ему уже давно предлагает, а он только отшучивается. Нажми на него, он тебя послушает, я знаю. Только не говори, что я… – Э, заговорщики! – Вальтер появился на кухне. – Что вы там все шепчетесь?.. Эллен! – Он изменился в лице. – Ты же дала мне слово. – Все! Все! – Она осторожно вытерла слезы пальцами, стараясь не размазать тушь. – Извините! И вышла. – Вечно ей мнятся всякие болезни и беды!.. А теперь у меня для вас сюрприз! – провозгласил Вальтер. – Цирковой номер! Сенсационный аттракцион!.. Словом, едем обедать в зоопарк!.. Инга, ты слышишь? – Это как? Прямо в клетке? – Совершенно верно! В золотой клетке невиданного у вас зверя: на вилле у капиталиста. Словом, мы все приглашены на обед к крупному фабриканту мебели господину Гейнцу Киннигаднеру и его супруге. Инга тотчас же пришла в телячий восторг. А я засомневался. Почему в гости к фабриканту? Совершенно незнакомые люди. С какой стати? – Не будь букой! – уговаривал Вальтер. – Ее я знаю вот с таких лет. А он… Он обожает русскую музыку: Чайковский, Стравинский… А вилла! Это же симфония ля-мажор! Ну? Да забудь ты на минуту о классовой борьбе! Или наоборот: не забывай ни на минуту и агитни его как следует. Пусть пожертвует все свое состояние на мировую революцию. Были же в истории такие примеры! Тебе за это дадут… Какой там у вас самый главный орден? Он насел на меня. Инга тоже: как же, она еще ни разу в жизни не была в обществе живого капиталиста! И я сдался. Лишь в машине обнаружилось, что нас только трое. – А Эллен? – Она не поедет. – Почему? Вальтер хмыкнул: – Даже сказать смешно: ревность! В нашем-то возрасте!.. Рози – жена Киннигаднера – моя первая чистая любовь. Боже, как давно это было!.. Потом я ушел к партизанам в горы, а она осталась внизу. Хотя тоже, как и многие, активно плевалась вслед гитлеровцам. А в отряде я встретил Эллен… Инга моментально зажглась. Это было в ее вкусе. – Как интересно!.. А когда она вышла за того… мебельного капиталиста? – Много позже. Они женаты всего лет десять. Собственно, даже не женаты, просто живут вместе… – Какая романтическая история! Мы уже выехали за город и следовали широкой альпийской трассой. Напряженного водительского внимания, как в городе, тут не требовалось, и, придерживая одной рукой руль, Вальтер стал рассказывать. – Романтики здесь не так уж много, должен тебя разочаровать, моя радость. Больше, пожалуй, трезвого математического расчета. У него мебельные фабрики и торговые фирмы по продаже мебели. Так вот, Рози – управляющая и совладелица этих торговых фирм. Если они поженятся, то тем самым автоматически объединятся их капиталы, а значит, возрастут и налоги: у нас система прогрессивного налогообложения. А так капиталы у каждого свои, и налоги намного меньше. Другими словами, им просто материально невыгодно жениться… Разумеется, Рози, как каждая женщина, предпочла бы официальный брак, пусть даже за счет части доходов. А вот он… Тяжелый человек! Грубый, даже хамоватый. Ни в грош не ставит чувства других. Но сильный! Личность! – А как же тогда его музыка? – спросила Инга. – Очень просто. Музыка для своего удовольствия. А уж в удовольствиях он себе не отказывает. – Брак по-австрийски! – Инга, обманутая в своих лучших чувствах, испытывала необходимость язвить. – Донести на него никак нельзя? – Почему же нельзя? Доносить никому не возбраняется. И письменно и устно. – Вот я бы и донесла. Не анонимно, не по телефону, а пошла бы куда следует и написала бы заявление с указанием своей фамилии и адреса. – Ну и что? – рассмеялся Вальтер. – Ведь даже если их застанут вместе в постели, все равно никто не сможет обязать их жениться. – Но это же обман государства! – Совершенно легальным образом. – Данте и Беатриче! Ромео и Джульетта! – продолжала возмущаться Инга. – Рози и… Как его, этого зверя в клетке? – Гейнц. – Кошмар! Рози и Гейнц!.. Как низко пало человечество!.. Мы приближались к автомобильному мосту «Европа». Широкой белой лентой, в три ряда движения в каждом направлении, пролегал он от вершины одной горы до другой. Высоченные опоры, стройной колоннадой поднимавшиеся из долины, отсюда, сверху, казались тонкими и ненадежными. Под мостом змейкой вилась не то река, не то ручеек – головокружительная высота скрадывала и искажала истинные размеры. Не доезжая моста, Вальтер остановил машину. Подошел мужчина в форменной фуражке, с сумкой автобусного кассира. Вальтер через окно подал ему сотенную. – За что? – поинтересовалась Инга. – За право проезда по мосту. Его строили с привлечением частных капиталов, и долгое время с каждой проезжающей машины будут взимать сбор. Впрочем, кто не хочет платить, может ехать по старой дороге, по склонам гор, в объезд. Вальтер медленно тронул «шкоду», и мы покатили по светло-серому с желтыми разграничительными линиями полотну. – А почему вы не поехали в объезд, дядя Вальтер? Сэкономили бы сто шиллингов, – съязвила Инга. – Невыгодно, – ответил Вальтер на полном серьезе. – Во-первых, намного дальше. Во-вторых, дорога хуже, трясет. В-третьих, бензина уходит больше. Я уже проверял. А бензин у нас все дорожает – топливный кризис. – Вы еще не все учли, дядя Вальтер. – Да? – Амортизация машины. Если дорога хуже, то, значит, быстрее изнашиваются покрышки и подвеска. Вальтер, как всегда, спокойно реагировал на ее подначки. – В самом деле, как же я раньше не сообразил? Спасибо, Инга. Ты увеличила мою статью прихода самое малое на двадцать шиллингов. – Внесет себе в книжечку, – шепнула мне Инга. – Перестаньте шептаться, это неприлично. Вскоре за мостом наша «шкода» свернула на боковое ответвление дороги. На обочине стоял полосатый столб с табличкой: «Внимание! Вилла «Горный орел». Частная собственность. Въезд без разрешения владельца карается по закону!» Все виллы, и даже невзрачные хижины крестьян-тирольцев, носили здесь громкие названия: «Эдельвейс», «Розамунде», «Горная лилия»… Примерно через километр перед нами вдруг выросла высокая каменная ограда. Заскрипели тормоза. – Теперь что? Будем карабкаться через стену? – спросила Инга. – Чуточку терпения! Прошло несколько секунд, и часть ограды медленно сдвинулась в сторону, открывая продолжение шоссе. Вальтер нажал педаль газа. Я обернулся. За нами опять стояла стена. – Вот мы и в клетке, – вздохнула Инга. – Клетка еще впереди. Вилла стояла возле самой вершины лесистой горы, в неглубоком распадке. Она была построена в необычной форме вытянутого шестигранника. Моложавая, спортивного вида хозяйка с длинными узкими кистями рук, улыбаясь, встречала нас у закругления дороги. Она была черна, как цыганка, с такими же, как у цыганок, блестящими, чуть навыкате, быстрыми глазами. – Вы уверены, дядя Вальтер, что она Рози, а не Мирабель? Вальтер не успел ответить, да и, скорее всего, не понял. Хозяйка шла нам навстречу. – Рада вам! – сказала она коротко и просто и крепко, по-мужски, пожала мне руку. – Гейнц еще с рассветом отправился на охоту. Он хочет угостить вас горной дичью. Но если рассчитывать на его козлов, то вообще можно остаться без обеда. Пойдемте, я покажу пока наши владения. Вилла и внутри была необычной и походила больше на гимнастический зал, чем на жилое помещение. Не менее трехсот квадратных метров площади – и ни одной поперечной или продольной стены. Их роль выполняли легкие решетчатые перегородки, обвитые плющом или какой-то другой ползучей зеленью. Потолок тоже был не совсем обычный: не ровный, а весь покрытый какими-то треугольниками, маленькими и побольше, – вероятно, за ними скрывались люминисцентные светильники. И мебели никакой, лишь выступы в стенах. – Нравится? – Хозяйка явно гордилась своим необычным жильем. – Как тебе, милочка? – обратилась она к Инге. – Ты ведь, кажется, говоришь по-немецки? – Недурно, – весьма сдержанно отозвалась моя дочь. – Только, знаете, я как-то не очень люблю спать на полу. Да и есть почему-то предпочитаю, сидя за столом. Рози рассмеялась: – Я тоже. Она подошла к одному из выступов возле окна, что-то нажала или подвинула – и к нам прямо из стены выплыла необъятная, фантастических расцветок тахта. – Другое дело! – Рука Инги утонула в мягчайшем поролоне. – И такое можно купить в ваших лавках? Она употребила именно слово «лавки» вместо более респектабельного «магазины», и я уверен, сделала это нарочно. – Нет, милочка, тут, в «Горном орле», все сделано по прихоти заказчика. Легкое изменение в тоне свидетельствовало, что тоненькая едва заметная шпилька Инги попала в цель. – Жаль! А то мы с отцом могли бы вам дать заработать. Рози засмеялась, чуть натянуто, а я мысленно похвалил свою дочь. Хозяйка «Горного орла», видимо, ожидала, что если не меня, пожилого человека, то уж эту простенькую русскую девушку она наверняка сразит наповал. Инга продолжала держаться независимо и даже чуточку надменно, когда хозяйка продемонстрировала нам шикарный плавательный бассейн с раздвижной крышей, и оранжерею, и кухню, которая, так же как и комната, казалась совершенно пустой, а потом вдруг, когда пускались в ход невидимые кнопки и рычаги, наполнялась и мебелью, и всевозможными никелированными агрегатами, назначение которых было даже трудно угадать. – Я тут обхожусь одна, без всякой прислуги. А потом перед нами внезапно возник сам хозяин – господин Гейнц Киннигаднер. В охотничьем костюме, с двустволкой за плечом. Он держал за задние ноги окровавленного зайца, которого преувеличенно небрежным жестом кинул на пол перед своей управляющей-женой: – Тебе, Рози! – У нас гости, Гейнц. – А! Неужели те самые русские, которых обещал Вальтер? Очень мило! Он оглядел нас довольно бесцеремонно. Статный, ладный, круглолицый, моего примерно роста, он был бы даже по-мужски красив, если бы не излишняя мясистость румяных щек и круглые, желтые, как у птицы, глаза, которые придавали лицу неприятное, хищное выражение. – Вальтер, скажи, пожалуйста, своему профессору, что я когда-то начинал учить русский язык, но запомнил, к сожалению, всего-навсего лишь одну забавную фразу. Даже не знаю толком, что она означает. И он произнес, улыбаясь и нещадно коверкая слова: – Бабы – право! Мушики – лево! Меня словно ударило в грудь ниже сердца, туда, куда при первом ранении угодил осколок мины. Я даже ощутил острую физическую боль. «Бабы – вправо! Мужики – влево!..» Перед глазами сразу встала бесконечная вереница людей, ограда из колючей проволоки и вот такие упитанные молодчики в черных мундирах. Меня захлестнула волна давно уже позабытой холодной ярости, когда палец сам, непроизвольно, начинает жать на спусковой крючок автомата, а голова при этом остается ясной, какой-то даже пронзительно ясной, куда более ясной, чем в обычном состоянии. – Инга, переведи, пожалуйста, этому господину, – сказал я по-русски, сам удивляясь тому, как ровно звучит мой голос. – В то время, как он изучал ту самую забавную фразу, я со своими разведчиками без лишних слов колошматил фашистов на фронте… Переведи, потом я добавлю еще. Инга смотрела на меня растерянно. – Я… Я не знаю, как будет по-немецки «колошматить». – Переведи: «бил»!.. Нет: «убивал»!.. И еще скажи, что у меня в концентрационном лагере в Саласпилсе погибли отец и мать. По всей вероятности им тоже командовали: «Бабы – вправо, мужики – влево!» Переведи, слышишь? Она кивнула послушно: – Хорошо!.. И стала переводить. Очень добросовестно, медленно, подбирая слова поточнее. С лица Киннигаднера сползал румянец, оно стало мертвенно-бледным, почти зеленым. – Но… Но позвольте… – залепетал, заикаясь. – Скажите господину профессору… это была шутка… Это была просто неудачная шутка… Вальтер, тоже посеревший, стоял в стороне, у двери. – Поехали! – сказал я ему. – Арвид… – Если ты не поедешь, мы с Ингой уйдем сами. У Киннигаднера хватило соображения помолчать. Рози, ломая пальцы, проводила нас к машине. – Простите! Ради бога, простите! – произнесла она с убитым видом, и мне стало ее жаль: уж она-то здесь совсем ни при чем. – До сих пор еще война стоит между людьми. Какое несчастье, что нельзя ее забыть! Какое несчастье! «Бабы – вправо! Мужики – влево!»… Вот так, наверное, разлучили и моих стариков. Мать увели с женщинами – вправо, отца – влево… Как это можно забыть? Всю обратную дорогу мы не произнесли ни слова. До самой гостиницы. Там, высадив нас и сокрушенно разведя руками, Вальтер сказал: – Ничего не поделаешь, я вынужден признать, что сморозил величайшую глупость. Но я ничего не знал. Просто не знал, веришь? Рози говорила, конечно, что он воевал где-то там, в России. Но воевали сотни тысяч австрийцев. Их заставили насильно, что они могли сделать? Я молчал. – Пойдем в ресторан, поедим. Не умирать же теперь с голоду. – Иди ты с Ингой, я не хочу. Я пошел к себе в номер и лег. «Бабы – вправо! Мужики – влево!» А дети? Они вправо или влево?.. А киннигаднеры и прочие гады все еще топчут землю!ИЗ ИНСБРУКА В ВЕНУ
мы выехали на следующий день ровно в шесть часов утра. Я сел впереди, рядом с Вальтером. Эллен тихонько попросила меня об этом, улучив момент, когда он проверял давление в шинах. Вальтер ночью спал плохо, и она опасалась, как бы снова чего не случилось дорогой. Эллен заразила своим беспокойством и меня, и поначалу я внимательно присматривался к действиям Вальтера. Но он, как обычно, вел машину спокойно и уверенно. Никакой суеты, никакой торопливости, ни одного лишнего движения. Наша «шкода» шла на большой скорости, с легкостью одолевая крутые подъемы и почти не притормаживая на спусках. Горная автострада была наводнена массой машин. Громоздкие, как старинные шкафы, уложенные на колеса, американские «крайслеры» с затемненными стеклами, длинные, приземистые японские «тоёты», горбо-спинные маленькие «ситроены», жукообразные «фольксвагены», юркие австрийские «штейеры» – вся эта разномастная разноцветная урчащая лавина катилась в направлении Вены. Каждый новый поворот трассы открывал удивительные пейзажи. Горы медленно проплывали мимо нас, лениво поворачиваясь то нарядными лесистыми пологими склонами, то обнаженными крутыми, без признаков растительности вершинами, с которых серебристо-белыми улитками сползали сверкающие глетчеры. И всюду отели, всюду пансионаты. От маленьких, двухэтажных на пять-шесть комнат домиков вдоль автострады до внушительных современных многоэтажных сооружений из стекла и бетона где-нибудь высоко-высоко под облаками, с игрушечными вагончиками на тоненьких ниточках собственных подвесных дорог. Инга все с нетерпением ждала, когда же наконец появится Целль-ам-Зее со сказочным озером, которое так поэтично описал нам Карл. Но, как это нередко бывает в горах, погода вдруг сломалась. Из-за склона горы со снежной шапкой выползли рваные ватные чудовища и быстро забили всю долину. Сначала они поглотили солнце, а затем принялись жадно слизывать яркие краски с окружающих склонов. Сразу все посерело, потускнело, подернулось пеленой. Вальтер надел противотуманные очки, широко разрекламированные во всех газетах. – Помогает? – спросил я. – Как лекарство. Если очень в него веришь, то какая-то польза есть. – Психотерапия? – Что-то в этом роде. Сам Вальтер, видимо, не слишком верил в чудодейственные способности очков, так как основательно сбросил скорость. Если раньше мы со свистом обгоняли одну машину за другой, то теперь ползли в общем потоке. Туман сгущался с каждой минутой. В этой унылой серятине Целль-ам-Зее показался заурядным дачным поселком, а само озеро – ничем не примечательной пресной лужей. – О! – Инга разочарованно откинулась на сиденье. – Совершенно ничего интересного! – Ты не совсем права, Инге, – мягко возразила Эллен. – Здесь изумительное место. Нам просто не повезло с погодой. – Но и дачи тут тоже не блещут. Вот эта, например, – что хорошего? Или эта. Она указала на небольшие, вполне приличные коттеджи, мимо которых мы проезжали. – У Инги теперь один только критерий – «Горный орел», – не удержался Вальтер от подковырки. Инга среагировала мгновенно: – Знаете, дядя Вальтер, на вашем месте я вообще не стала бы напоминать о вчерашнем! – Инга! Я резко повернулся к ней. Это уж слишком! При любых обстоятельствах надо уметь держать себя в рамках приличия. Но ее уже понесло. – А что касается самой виллы… Претенциозность, безвкусица, бахвальство!.. Словом, – она презрительно фыркнула, – симфония ля-мажор! – Замолчи сейчас же! – Оставь ее! Непривычная для Вальтера угрюмость, прозвучавшая в голосе, заставила меня воззриться на него с удивлением. Обычно на такие щенячьи наскоки Инги он отвечал ироническими репликами, снисходительно улыбаясь при этом. – Оставь! – повторил Вальтер. – Она права… Дорога пошла резко вверх. Туман стал редеть, и Вальтер прибавил скорость. Опять мы увидели горные пики, ярко высвеченные солнцем. Рваные комья ваты торопливо расползались по ущельям. Проехали Зальцбург – далеко в стороне шоколадным тортиком промелькнул зубчатый квадрат крепости – и покатили по холмистой равнине. Я заметил, как Вальтер, таясь от Эллен, сунул в рот маленькую оранжевую таблетку. – Как самочувствие? – Теперь уже все в порядке. – Может быть, мне сесть за руль? – А у тебя права с собой? – Ну кто же знал… – Вот видишь… Да ты не беспокойся, Арвид, ничего не случится. До Вены осталось каких-нибудь две сотни… И все-таки случилось. За Санкт-Пельтеном. От этого тихого городка до австрийской столицы меньше семидесяти километров. Сначала я заметил, что наша машина слегка вильнула, заехав правым передним колесом на обочину, но тотчас же выпрямилась, продолжая ровное движение по асфальту. Я с тревогой посмотрел на Вальтера. Глаза его были скрыты за темными стеклами очков, но мне показалось, что ни в его посадке, ни в положении рук, твердо державших рулевое колесо, ничего не изменилось. И тут же, едва я отвел взгляд, машина вильнула снова. – Арвид! – услышал я позади себя отчаянный крик Эллен и, почувствовав, как на меня слева навалилось тяжелое тело Вальтера, моментально, не глядя, перехватил руль, одновременно нажав на педаль тормоза. Мне удалось остановить «шкоду» буквально в нескольких сантиметрах от дорожного барьера. Вместе с Эллен и Ингой мы вытащили бесчувственного Вальтера, уложили на траву, в тень машины. Эллен поднесла к его носу ампулу с нашатырем. Он медленно качнул головой и, не раскрывая рта, протяжно застонал. – Что с тобой, Вальтер? – Эллен держала его голову на своих коленях. – Что с тобой? – Голова… – едва слышно прохрипел он. – В клинику… Надо в клинику… – Что делать? – Эллен в кровь искусала губы. – Клиника Бреннера совсем рядом, сразу за Шенбрунном. – Едем! Я обхватил Вальтера с одной стороны, Эллен с другой; он не мог стоять, у него подгибались ноги. Кое-как усадили на заднее сиденье. – Держись, старина! Сейчас будем в Вене. Не знаю, слышал ли он меня. Глаза у него были закрыты, рот плотно сомкнут. Я включил мотор, тронул потихоньку машину. «Шкода» шла очень легко, скорости переключались без всяких усилий, одним лишь толчком пальцев. – Пожалуйста, побыстрее, Арвид! – Голос Эллен прерывался от беспокойства.- Мне кажется, он опять потерял сознание… Вальтер, ну, Вальтер!.. Машина быстро набирала скорость. На спидометре шестьдесят… Восемьдесят… Девяносто… За нами послышалось прерывистое завывание сирены. Я посмотрел в зеркальце. Машину настигал полицейский мотоцикл с коляской. Подают мне знак остановиться! Я сбросил скорость. – Что такое, Арвид? – В глазах у Эллен металась тревога. – Полиция. Остановил машину по всем правилам: включил правый сигнал поворота, съехал с полотна. Мотоцикл приблизился к нам вплотную. Рослый полицейский в шлеме слез с сиденья и медленно, в перевалочку, но в тоже время грозно и неотвратимо, словно многотонный танк, направился ко мне. Второй остался в коляске. – Дорожная полиция! – Полицейский небрежно отдал честь. – Добрый день! Вы превысили разрешенную скорость движения по трассе. – Разве? На спидометре было девяносто. Он понимающе усмехнулся: – Все так говорят. У нас локатор, понимаете?.. Разрешите ваши водительские права? Я подал свой паспорт. – Это что такое? – Он полистал удивленно мою красную книжицу. – А права? – У меня их нет с собой. – Послушайте! – вмешалась Эллен. – Мы везем больного, тяжелобольного. Взгляните! Он без сознания. Его надо поскорее в больницу. Полицейский сунул голову в машину. – Мои самые искренние сочувствия, мадам. Но водить машину без прав – это большое нарушение. Вам придется проследовать со мной в полицейский участок, господин… – он заглянул, в паспорт, – господин Ванаг. Эллен возмутилась: – Вы с ума сошли! А мой муж пусть умирает здесь, на дороге? Да? Это не будет нарушением? – Успокойтесь, мадам! Что-нибудь придумаем… Курт! – позвал он второго полицейского. – Иди сюда, Курт! Тот, недовольный, выкарабкался из коляски. – Ну что там еще? Первый полицейский кратко и толково объяснил ему возникшую ситуацию. – Поведешь «шкоду» до больницы… – Нет, в клинику! – сказала Эллен. – Нам надо в клинику доктора Бреннера на Левегассе. – Хорошо, хорошо, мадам! В клинику так в клинику – это еще ближе. Слышишь, Курт? В клинику. А потом, если потребуется, доставишь женщин домой… Вас же прошу со мной. – Может быть, проще все-таки разрешить мне довести машину до клиники. – Нет! – заупрямился он. – Поедете со мной в полицейский участок. – Но вы же сами видите, как сложились обстоятельства. Я только поэтому и сел за руль. – Вижу, но отпустить не имею права – нарушение слишком серьезное. Я обо всем доложу начальнику, а отпустить вас или не отпустить, пусть решает он сам. Разобраться во всем и принять решение – это его служебная обязанность. Мне не оставалось ничего другого, как подчиниться. Второй полицейский уже уселся на место водителя. – Инга, жди меня дома. Никуда не уходи. Меня должны сразу же отпустить. Она кивнула: – Хорошо, отец! «Шкода» тронулась. Мы на мотоцикле поехали следом. Но потом, видно, моему полицейскому надоело плестись позади в струе едкого выхлопного газа. Он включил сирену и, сразу набрав скорость, помчался посередине трассы, обгоняя одну за другой все попутные автомашины. – Что с ним случилось, с тем господином? – спросил он, когда мы уже въехали в Вену и по обеим сторонам автострады замелькали первые строения. – Трудно сказать. Потерял сознание; до этого жаловался на головную боль. Полицейский сразу же поставил диагноз: – Солнечный удар! Жарища. Обыкновенное дело. – Вряд ли. У него уже раньше несколько раз случалось нечто похожее. – Значит, ему ни в коем случае не следовало садиться за руль. В правилах движения на этот счет сказано четко и определенно. Он на всем ходу лихо развернул мотоцикл у неказистого пятиэтажного здания и резко затормозил. – Прошу! Над дверью висела вывеска: «Полицейский участок». Он прошел вперед, держа в руке мой паспорт в ярко-красной обложке. Я за ним. В коридоре на скамьях сидели посетители. Из комнат доносился стук пишущих машинок, обрывки разговоров. Какой-то молодой высокий голос кричал, очевидно в телефонную трубку: – Повторяю приметы: мятая снизу золотая коронка на верхнем правом резце… В конце коридора мой провожатый открыл неприметную дверь и, придерживая ее, пропустил меня в замкнутый внутренний двор. – Налево, пожалуйста. Мы поднялись по лестнице на второй этаж и прошли по галерее вдоль стены в самый конец здания. – Прошу! И только в этот момент я сообразил, что полицейский участок может занимать в доме лишь часть первого этажа. Зачем же он повел меня в какую-то квартиру на втором? Не может ли это быть тонким, заранее рассчитанным психологическим ходом? В частную квартиру я бы не пошел. А так как он провел меня через помещение полицейского участка, мне и в голову не пришло усомниться. А теперь… Что это все может означать? Да и полицейский ли он вообще? Форма еще ничего не доказывает. Но уже было поздно. Полицейский захлопнул за мной входную дверь. Я находился в прихожей. Пустая вешалка, трюмо, подставка для обуви. – А теперь сюда. Просторная комната, в которую он меня привел, была буквально набита зачехленной мебелью. Ее, вероятно, как обычно перед ремонтом, стащили сюда со всей квартиры. Горело электричество, сквозь плотно прикрытые шторами окна дневной свет пробивался лишь узенькими лучиками. В комнате было несколько человек. Все они располагались на зачехленных стульях, кушетке, креслах. Похоже, здесь шло совещание. Было сильно накурено, в пепельницах высились горы окурков. Совещались? Или поджидали кого-то? Меня? Полицейский направился к человеку, который сидел против двери, в проеме между двумя окнами, у новенького полированного письменного стола – снятый с него чехол висел рядом на спинке стула. – Вот, – полицейский положил на стол мой паспорт. – Отсутствие водительских прав и превышение скорости. – Мне пришлось сесть за руль, – стал разъяснять я. – Водителю стало плохо и… – Это неважно, это совершенно неважно! – остановил меня жестом человек за столом. – Обождите в передней, – приказал он полицейскому. – Слушаюсь! Тот повернулся и вышел. Человек за столом стал меня молча разглядывать. Он был в очках. Дымчатые стекла, словно жестянки, заслоняли взгляд. Глаза прятались за ними, не давая возможности себя рассмотреть. А не видя глаз, очень трудно судить о человеке. Глаза в человеке – главное, все остальное – невыразительные, мало что говорящие детали. Ну, короткий, словно обрубленный, нос. Ну, щегольские, шнурком, усики, ну, твердая прямая линия рта… Этого слишком мало, чтобы сделать хотя бы предварительный вывод. Одно мне стало ясно с первого же взгляда. К австрийской полиции сидевший передо мной человек не имеет ни малейшего отношения. Как, впрочем, и униформированный мотоциклист, который заманил меня сюда. Номерной знак, выбитый на его нагрудной бляхе, я запомнил. Но что это даст? Наверняка под этим номером в австрийской полиции числится совсем другой человек. Молчание затягивалось. Я не считал нужным заговаривать первым. – Садитесь! – предложил наконец он. – Разговор будет не короткий. – Мне бы желательно завершить его побыстрее. Дочь будет ждать, волноваться. Если необходимо заплатить штраф – я готов. Если одного штрафа недостаточно, а мои объяснения вас не устроят – звоните в советское посольство. Он рассмеялся. – А знаете, как раз этого мне и хотелось бы избежать в наших с вами общих интересах. – Я не понимаю… – Ладно, господин Ванаг. Не будем играть в детскую игру: «Я не знаю тебя, ты не знаешь меня». – Но я вас действительно не знаю. – Это неважно. – А что же важно? Он пропустил мой вопрос мимо ушей. – Можете называть меня Шмидтом. – Шмидтом или Смитом? Брови над роговой оправой очков поползли вверх. – Почему такой странный вопрос? – Для Шмидта у вас слишком ощутимый акцент. – Да? – Кажется, я его слегка уязвил. – А ведь и у вас тоже. – Но я не прошу называть меня Шмидтом. Он снова рассмеялся. – Что ж, вы правы. И все-таки пусть будет Шмидт, если не возражаете… Итак, как вы уже догадались, ваше появление здесь никак не связано с нарушением правил дорожного движения. Просто мы использовали это обстоятельство как подходящий повод, чтобы встретиться с вами. Да вы садитесь, садитесь! Я же сказал: разговор не минутный. – Я предпочитаю уйти. Надеюсь меня выпустят? – О да! Но, уверяю вас, вы заинтересованы в этом разговоре больше, чем кто-либо. На вашей совести есть одно темное пятнышко. Вот! Наконец-то! – Нет у меня никаких темных пятнышек. – Таких людей вообще не бывает. У всех есть пятна, маленькие или большие. Разница только в том, что одним их удается до поры до времени скрыть, другим нет. Вам, например, до сих пор просто везло. А теперь… Словом, вам грозит большая опасность, господин Ванаг. – И вы вознамерились меня от нее спасти! Я вложил в эту фразу изрядную порцию сарказма. – Все будет зависеть от вас. – Что же я должен сделать? – Взяв иронический тон, я уже не отступил от него. – А что за опасность? – спросил он и посмотрел на меня победителем. – Видите, вот ваша оплошность номер один. Этот вопрос должны были задать вы. Я изобразил секундное замешательство. Не знаю уж, как там у меня получилось, но он сделал вид, что сжалился надо мной. – Ну ладно, начнем лучше все сначала. А то вдруг выяснится, что вы вовсе не тот, за кого мы вас принимаем. И стал, держа в руке мой паспорт, задавать один за другим обычные стандартные вопросы: как зовут, где родился, когда родился… Словно он служил инспектором местного отдела кадров и принимал меня на работу. Он спрашивал, я отвечал – неохотно, односложно, кривя губы. Остальные по-прежнему хранили молчание, не издавая ни единого звука, будто их здесь, в комнате, и не было. Действующими лицами являлись двое: он и я, а другие были только статистами или же, возможно, актерами на выходах с одной-двумя репликами и терпеливо ждали, когда настанет их черед выйти на сцену и произнести свои слова. И я подумал: не он ли был режиссером того несостоявшегося спектакля на территории ФРГ? Тем более, что лица некоторых из сидевших в комнате казались мне знакомыми. Где, например, мог я видеть вон того толстого старика в кожаной куртке?.. Но вот, кажется, исчерпались, наконец, все вопросы из листка по учету кадров. Настало самое время возмутиться. – Не понимаю!.. – начал я в повышенном тоне. – Минуточку, – он не дал мне договорить. – Посмотрите, пожалуйста! Не знаком ли вам случайно этот симпатичный молодой человек? И протянул через стол небольшую фотокарточку. Мне не пришлось наигрывать удивление: я и в самом деле удивился. – Но ведь… Черт побери, это ведь я! Гимназический снимок, ещедовоенных лет. Как он у вас очутился? Шмидт, или Смит, или не знаю еще как, удовлетворенно улыбнулся: – Секрет фирмы… Ну, а это? Кончиками пальцев он достал из вытянутого ящика стола, как фокусник из цилиндра, плотный лист бумаги. Это была фотокопия известного мне документа, начинавшегося со слов: «Начальнику отдела политической полиции господину Дузе от Ванага Арвида, сына Яниса…» Пока все шло точно по сценарию, разработанному нами с Пеликаном. Беспокоили меня только безмолвные статисты, похожие на такую же принадлежность этой странно захламленной комнаты, как затянутая серыми льняными чехлами мебель. Выгадывая время, я долго, до предела допустимого, разглядывал текст. – Это провокация! – Серьезно? – Почерк не мой. – Профессор! – Мой собеседник укоризненно покачал головой. – Кто осмелился бы соваться к такому известному человеку с краплеными картами? Нет, уверяю вас, игра ведется честно, по всем правилам… Вот! – Из ящика появился еще один лист. – Страница из машинописной рукописи монографии «Стратегия компартий республик Прибалтики в борьбе за Советскую власть», с вашей собственноручной правкой… А вот заключение экспертизы. Ознакомьтесь, пожалуйста. Эксперты уверенно устанавливали полное тождество почерка на обоих документах, несмотря на известное различие, как было сказано в акте, «вызванное разрывом во времени и незначительным изменением отдельных деталей в начертаниях букв вследствие ранения в правую руку». – Предположим, – начал я после долгой паузы. – Предположим, когда-то я действительно подписал нечто подобное. – Не нечто подобное, а именно это. И без всякого «предположим». Шмидт снял свои очки, и я наконец увидел его глаза. Маленькие, с веселыми лучиками морщинок, сбегавшимися к уголкам век, они на первый взгляд могли даже показаться благодушными, незлобными. Однако стоило присмотреться получше, как это обманчивое впечатление тотчас же исчезало. Морщинки происходили, по-видимому, от привычки постоянно щуриться. А сам взгляд серых, глубоко посаженных глаз был вовсе не благодушным, а наоборот, острым, цепким, безжалостным. Опять, перед тем как ответить, я долго молчал. – Хорошо, пусть будет так. Но с тех пор прошло больше тридцати лет. Это уже давно не сегодняшний день и даже не вчерашний. Это мусорная яма истории. Зачем вам понадобилось копаться на свалке? Он рассмеялся: – Вы меня удивляете, профессор! Уж кому-кому, а вам, историку, должно быть хорошо известно, какие любопытные вещи попадаются иной раз среди всякого старья. Вот, например! – Он хлопнул по бумаге, лежавшей перед ним на столе. – Я думаю, вы немало отдали бы, чтобы изъять ее со свалки. – Ошибаетесь. Эта бумажка не имеет абсолютно никакой ценности. – И для вас? – И для меня, и для вас, и для всех. Да, я подписал ее. Не смотрите на меня таким проницательным взором. И не осуждайте: у меня не было другого выхода, любой на моем месте сделал бы то же самое. Но она так и осталась пустой, никчемной бумажкой. Так что можете ее оставить себе на память. Я точно знал, что последует за этим, и даже ждал, когда же Шмидт снова полезет в письменный стол. Словно подталкиваемый моими мыслями, он сунул руку в наполовину выдвинутый ящик. – Говорите, никчемная бумажка? Допустим Ну, а это? Теперь он извлек целую папку. В ней были подшиты донесения тайного полицейского агента «Воробья». О руководителе подпольной ячейки в паровозном депо по кличке «Антей». О предстоящей первомайской акции коммунистов… – Возьмите, профессор, полистайте. Память штука капризная, встряска ей полезна. – Не надо. – Сосредоточиваясь, я плотно сжал губы. Вот так история! Теперь, спустя тридцать с лишним лет, они старательно заталкивают меня в старый ржавый капкан. – Откуда у вас… все это? – Вы же сами сказали: со свалки истории. – Шмидт торжествовал. – Вот какие там попадаются ценности! Я промолчал. Надо было на что-то решаться. Пауза получалась долгой и томительной. Толстяк в кожаной куртке ощупывал меня сбоку мутноватым взглядом выцветших стариковских глаз, похожих на две взбаламученные лужицы. Я никак не мог отделаться от ощущения, что вижу его не в первый раз. Вот эта привычка облизывать губы тоже мне почему-то знакома… – Профессор молчит, профессор потрясен, профессор потерял дар речи! – с иронизировал Шмидт. – Не бойтесь, ничего страшного не произошло и, надеюсь, не произойдет. – Я не боюсь, мне бояться нечего. Я только никак не могу понять, чего вы добиваетесь? Какая вам выгода, если у меня будут неприятности? – Неприятности? – он коротко хохотнул. – Вы называете это неприятностями? – Ну, пусть отстранят от работы… Пусть даже исключат из партии – для чего это вам нужно? – Думаю, и исключением дело не ограничится. – Вам, конечно, кажется – будут судить? – Кажется? Я уверен. – Ошибаетесь! Есть такое юридическое понятие: истечение срока давности. Какие там даты, на ваших бумажках? Он, все так же иронически улыбаясь, медленно покачал головой: – Насколько мне известно, на преступления подобного рода по советским законам срок давности не распространяется. Ясно, куда он клонит!.. Тянут!? больше нельзя было, и я решил до поры до времени плыть по течению. – Ну хорошо! Допустим, меня посадят, хотя это просто невероятно. – Я заерзал в кресле: пусть он считает, что заставил меня нервничать. – Вам-то что до того? Какая вам выгода? Не думаю, что вы хотите отомстить мне за проваленного руководителя ячейки по кличке «Антей"». Что ж, сам Шмидт все время подталкивал меня к этому. Не мог же я взять и выложить ему, как было на самом деле. Его глаза почти совсем скрылись за сдвинувшимися веками. Но и оттуда продолжали колоть меня острыми насмешливыми точками, причиняя, казалось, даже легкую боль. – Это уже совсем другой разговор! Вы, если я не ослышался, сказали о выгоде. Вот, пожалуй, самое точное слово – выгода. Да, меня совершенно не касается вся ваша печальная история. Да, мне совершенно безразлично, останетесь ли вы на свободе или вас упекут за решетку. Но вы не хотите за решетку, профессор, вы не хотите позора разоблачения – и уж тут-то я могу извлечь свою выгоду. – Шантаж?! – Я возмущенно откинулся на спинку кресла. – У меня нет денег откупиться. Две-три тысячи шиллингов вас, я думаю, не устроят. – Профессор! – Шмидт смотрел на меня с укоризной. – Я ни на секунду не могу допустить мысли, что вы не понимаете, о чем идет речь. Вы понимаете, я понимаю. Не становится ли в таких условиях игра в прятки чистой бессмыслицей? – Будь по-вашему… Только скажите мне сразу… – я чуть запнулся, – скажите прямо и откровенно: чего вы от меня добиваетесь? – Курите? Он щелкнул пальцем по дну пачки и поднес мне выбитую наполовину сигарету. – Нет, благодарю. – А я, с вашего разрешения, закурю. – Шмидт пустил длинную струю дыма. – Прямо и откровенно – согласен! Но, прежде чем мы приступим к прямому и откровенному разговору, я задам вам несколько вопросов. Вот, например, такой. – Он сосредоточенно смотрел в потолок, словно это помогало ему точнее сформулировать вопрос. – Вы хорошо помните обстоятельства, при которых подписали обязательство сотрудничать с латвийской политической полицией? – Я вам уже сказал: меня вынудили. Я сделал это не добровольно. – А точнее? Простите, что приходится влезать в такие неприятные вещи, но, поверьте, иначе нельзя. – Меня захватили на квартире одного подпольщика. Там была засада… Я ничего не знал, зашел и попался. Ну и… меня взяли в оборот. – Понятно. – Я думал, этой первой бумажкой все и ограничится. Но потом они снова насели на меня… – Ясно! Обычно так всегда и бывает. – Шмидт взял бумагу с моим «обязательством», пробежал глазами. – Тут вы пишите: «Начальнику отдела политической полиции господину Дузе». Он что, сам был в засаде? И тут я сразу вспомнил. Как только Шмидт произнес фамилию Дузе, я мгновенно вспомнил эту привычку облизывать губы кончиком языка. …Мы шли тогда с Мелнайсом мимо здания охранки на тихой, усаженной каштанами улице. У подъезда стоял черный легковой автомобиль с открытым брезентовым верхом. Распахнулась парадная дверь, вышел коренастый мужчина средних лет в спортивном клетчатом костюме. Шофер мгновенно сорвался со своего места за рулем и, обежав машину, отворил дверцу, торопливо сдернув с головы кожаную кепку. Мужчина бросил на нас с Мелнайсом беглый незаинтересованный взгляд, боком полез на сиденье. При этом он, словно дразнясь, показал нам язык. Шофер бегом возвратился на место. Взревел мотор, автомобиль рванул по неровной булыжной мостовой, выкупав нас с Мелнайсом в клубах пыли и сизого газа. «Запомни его!» «Кто он?» – спросил я. «Дузе. Начальник. Сволочь из сволочей». Я тогда только начинал свой путь в комсомоле, а Мелнайс, несмотря на свои девятнадцать лет, был уже старым, закаленным подпольным бойцом. «Не оглядывайся,» – наставлял он меня. – «Шагай себе прямо, а то еще засекут… Пьяница, печень у него больная. Губы сушит, он их вечно лижет, заметил?..» Пьяница, больная печень, а прожил вон сколько! Ему сейчас, должно быть, за восемьдесят. И крепкий еще. По нашим с Пеликаном разработкам живой Дузе не был предусмотрен. Тем не менее я решил не менять ничего. Кажется, на этом можно будет даже сыграть. Я его узнал и тем самым получил некоторые преимущества. Шмидт терпеливо ждал моего ответа. Очевидно, он был уверен, что надломил меня, если не сломил окончательно, и не торопился, давая мне время доспеть и пасть к его ногам. – Да, – наконец произнес я как бы через силу. – Сначала, правда, его не было. Но потом один из тех, кто сидел в засаде, позвонил в охранку, и он мигом примчался на машине. – Вот как! Сам Дузе? Петерис Дузе? Вы не ошибаетесь? – Я не помню, как его звали: Петерис, Янис или Андрис. Но Дузе. Начальник политической полиции нашего города. – Можете его описать? – Разумеется. Я, делая вид, что припоминаю, стал называть характерные приметы Штейнерта. Высокий. Черноволосый. Лицо обезображено глубокими шрамами… – Интересно! – Шмидт весело улыбался. – Господин Берзиньш, встаньте, пожалуйста. Старик в кожанке, с шумом отодвинув кресло, поднялся. Значит, теперь он Берзиньш. А ведь именно на эту фамилию зарегистрирован черный «мерседес», который преследовал меня все эти дни. – Похож? – спросил у меня Шмидт. Я разыграл удивление: – На кого? – На Дузе, разумеется. – Вы что – смеетесь? – Не похож? – Нисколько! – Приглядитесь внимательнее. Может быть, время его так изменило. Поседел, пополнел… – Если это проверка, то ничего глупее придумать невозможно, господин Шмидт. Дузе намного выше, тут даже время бессильно что-либо изменить. И шрамы на лице – они тоже не исчезают со временем. – А между тем господин Берзиньш носил прежде фамилию Дузе. Неужели мне придется представлять вас друг другу? Вы позабыли, что познакомились много лет назад? Это Арвид Ванаг, господин Дузе. Вы вербовали его перед войной. – Нет! – затряс головой старый толстяк. – Нет! Я впервые его вижу. Я тоже «возмутился»: – Что за чепуха! Он вовсе не Дузе. – Любопытно, очень любопытно! – Шмидт переводит пытливый взгляд со старика на меня. – Господа, кто же из вас, мягко говоря, лжет? Но тут Дузе, облизнув губы, заговорил вновь. – Есть одно объяснение, господин Шмидт. – Голос у него был старческий, хрипловатый, глухой. – Не знаю, к месту ли оно, но я обязан сказать. Ванаг очень точно описал моего заместителя Гуго Штейнерта. А у того было обыкновение в щекотливых ситуациях прикрываться моим именем. К сожалению, я узнал о его проделках слишком поздно. – Вот как?.. Высокий? Черноволосый? Шрамы? – Да, да! – подтвердил Дузе. – Все верно! – Что ж, вероятно, так оно и есть… Вот видите, – обратился Шмидт ко мне, – у меня все-таки были известные основания для сомнений. Хорошо, что они не подтвердились. Что-то мне не понравилось в его тоне. До неожиданного возникновения Дузе все шло гладко, как в тщательно отрепетированном спектакле. А теперь у меня возникло и стало быстро разрастаться ощущение неясной тревоги. Да, пора кончать представление. Игра может зайти слишком далеко. – Я тоже рад, господин Шмидт. Больше того: счастлив заверить вас, что все эти бумаги не представляют абсолютно никакой ценности. – Для вас? – И для меня и для вас. – А если документы все-таки всплывут в вашей стране? Москва ведь не верит ни словам, ни слезам. – Мне поверит. Он кивнул. – Я так и думал. – Приятно иметь дело с сообразительным человеком. Словом, господин Шмидт, по-моему, настало самое время расходиться по домам. Вам не остается ничего другого, как предъявить документ дорожной полиции и взять с меня штраф за езду без водительских прав или за превышение скорости и отпустить подобру-поздорову. – Есть еще один вариант. Его уверенная улыбка сбивала меня с толку. Он не играл, он действительно был в чем-то очень уверен. – Устранить? Шмидт, протестуя, вскинул руки: – Что вы! За кого вы меня принимаете? – Тогда что же? – Я не теряю надежды договориться с вами. – Боюсь, для этого у вас нет решительно никаких оснований… Скажите, я свободен? – Как и каждый в этой благодатной стране. – И могу идти? – Ну разумеется! Простите, что пришлось украсть у вас столько времени. Я встал. – А полицейский у выхода? – Ах да! Розенберг! С дивана, торопливо погасив сигарету, поднялся долговязый, моих примерно лет человек. Одинокая жидкая подвитая прядка посреди лысины и склоненная набок голова придавали ему смешное сходство с цыпленком. Розенберг – Розенбергс. Я вспомнил… Еще один призрак. – Слушаю! – Скажите, чтобы профессора пропустили. – Слушаю! – Розенберг кашлянул в кулак и еще сильнее склонил голову набок. Сходство с цыпленком усугублял крошечный носик посреди одутловатых щек, более уместный для младенца, чем для мужчины солидного возраста и габаритов. – Пожалуйста, пройдемте, – скользнул он по мне взглядом. – Хотя нет! – передумал Шмидт. – Доведите его сами до ближайшей остановки такси и посадите в машину. Желаю всего хорошего, профессор! – Прощайте. Сопровождаемый долговязым господином цыплячьего вида, я прошел через всю комнату. Я не верил, я все еще не верил. Даже когда дошел до двери. Даже когда взялся за литую бронзовую ручку. Шмидт окликнул меня, когда я уже шагнул в прихожую и полицейский, дежуривший у входа, стал возиться с замком. Впрочем, называть его теперь полицейским можно было лишь чисто условно. Он успел сменить униформу на неприметный штатский костюм. – Одну минуту, профессор. Вас, кажется, в этой поездке сопровождает дочь? Дочь? Инга? Вот когда мне стало по-настоящему страшно!ПУТИ И СУДЬБЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ
переплетаются иной раз самым необъяснимым и неожиданным образом. Астроном Джеймс Джинс как-то сказал: «Все в мире взаимосвязано. На земле ребенок роняет из колыбели погремушку, а уже волны от этого движения бегут в космическом пространстве и через тысячи лет отзовутся на тысячах светил». Не знаю, как там насчет космоса, но что касается людских взаимоотношений, то здесь я целиком и полностью разделяю мнение ученого. Недобросовестный связист опоздал с отправкой срочной телеграммы, а на другом конце планеты из-за этого возникла беда… Кто-то не поленился сдать в бюро находок подобранную в метро копеечную записную книжку с одним-единственным адресом – и потерявшиеся во время войны близкие люди вдруг вновь обрели друг друга… Случайности? Стечение обстоятельств? Разумеется, не без этого. И все же, я убежден, в невероятно запутанном клубке из миллиардов совершенно не связанных между собой людских судеб тоже есть свои неизученные еще закономерности. Добрые побуждения всегда влекут за собой добро – ну, может быть, за очень редкими исключениями, допускаю. А вот поступки, совершенные из алчности, корыстолюбия, злобы, обязательно тащат за собой цепь неприятностей для самых разных людей. Казалось бы, какое отношение ко всем злоключениям, которые пришлось испытать мне и Инге, мог иметь старый рыбак с Курземского побережья Латвии по фамилии Лайвинь? Совершенно незнакомый человек; я даже не подозревал о его существовании. И тем не менее к нашим бедам он имел самое непосредственное отношение. О Лайвине я узнал значительно позже описываемых здесь событий. Случилось так, что один знакомый рижский филателист увидел у меня беззубцовые стандартные марки буржуазной Латвии – те самые, купленные в венской лавчонке, – и назвал эту фамилию. Ему было мало что известно: так, случайные обрывки сообщенных кем-то сведений, то ли правда, то ли ни на чем не основанные слухи. Но меня его рассказ сразу насторожил. Я обратился к своему старому другу Виктору Клепикову – теперь уже пенсионеру. Виктор навел справки. Оказалось, фамилия Лайвиня в прошлом проходила по одному небезынтересному делу, и его показания были записаны на магнитофонную пленку. Мы прослушали ее вместе с Виктором. Да, чутье меня не обмануло. Лайвинь оказался причастным к нашей венской эпопее. – Давай еще раз прокрутим пленку, – попросил я Виктора. – Мне хотелось бы, с твоего разрешения, сделать кое-какие выписки. – Зачем? – пожал плечами Виктор. – У тебя ведь есть кассетный магнитофон. Возьми да перепиши ее. – А можно? Я ведь не просто себе на память. – Ну и что? Дело давным-давно сдано в архив, самого Лайвиня тоже уже нет в живых. А история поучительная, пусть о ней узнает побольше людей. Ну, в крайнем случае, опустим кое-какие необязательные детали… Вот так и появилась здесь нижеследующая магнитофонная запись. …Да, звать меня Кристап Лайвинь, это точно, с самого, можно сказать, рождения. И отца тоже Кристапом звали. Так что Кристап, сын Кристапа, Лайвинь… Нет, это по-русски Кристап Кристапович. А у нас, у латышей, отчество не в ходу. Просто Кристап. Или гражданин Лайвинь. Или, когда очень уж надо отца помянуть, Кристап, сын Кристапа. Кто я по роду занятий?.. Рыбак. Прирожденный рыбак. Сын рыбака, сам рыбак и отец рыбаков. Предпринимательская деятельность?.. Нет, не занимался… Ах, вот оно что – коптильня! Да какая ж это предпринимательская деятельность – простая никудышная коптильня!.. Да, было дело. Оборудовал я как-то в прежние времена рыбокоптильню в сарае. Два сезона проработала – и прикрыл. Самому мне с ней не управиться было, работников нанимать – накладно. А сыновья не захотели. Так что не вышло из меня фабриканта. А вы говорите – предпринимательская деятельность! За что, за что, вы сказали, я могу быть привлечен к ответственности?.. Ах, за дачу ложных показаний? Нет, нет, я всю правду скажу. Зачем же мне врать? Я и в молодости никогда никому не лгал. И ни к чему мне теперь, старому, белоголовому, позориться. Где, говорите, мне расписаться надо? Вот здесь, в правом уголке?.. Только уж простите, ради бога, я и писать-то не больно умею, роспись и та вроде кочерги. В наше время ведь как грамоте обучали? Вот тебе «а», вот тебе «зет» – и катись со школьной скамьи прямо в морские просторы. Да и школа-то была – смех сказать! Жалкая конуренка на задах лавки Меркеля. Что, что, вы сказали, мне предъявляете?.. Ах, сундучок этот. Нет, вы еще слово такое чудное употребили… Во-во – опознание! А что это такое?.. Узнаю ли я сундучок? Да как же мне не узнать? Мы с ним, почитай, с самой войны знакомы. Славная вещица, ручная работа, теперь таких давно уже не делают. Вот эту застежку видите? Я ее сам приклепал, отвалилась было… Правда, это уже не в войну было, много позднее. Как сундучок оказался у Яниса Вецманиса? Да очень просто: продал я его Янке. Просил пятьдесят, да разве с него столько возьмешь? Прижимистый, старый черт! За двадцать пять сговорились, а десятку тут же вместе с ним и пропили. У нас ведь, у рыбаков, без горячительного никак. Никакая роба не спасет. Это ж только в бездумной песенке так поется:ПАУЗА
затянулась. Шмидт смолк, поглядывая на меня выжидательно. Молчал и я. – Профессор! – Слушаю вас, господин Шмидт. – А у меня как раз обратное впечатление: вы меня совершенно не слушаете. Возьмите же себя в руки! Такой мужественный человек, как вы… – Хотел бы я посмотреть на вас, если бы речь шла не о моей, а о вашей дочери. Шмидт сразу подобрал губы, сомкнул их в плотную линию. Он так старался быть мягким, так деликатничал. Ни разу за все время с тех пор, как я вернулся в комнату, даже не назвал имени Инги. – У меня, к сожалению, нет ни дочери, ни вообще семьи. – Он лицемерно вздохнул. – И все же я могу вас понять, чисто умозрительно, разумеется. Но в любом случае человек должен уметь и проигрывать. Впрочем, еще неизвестно, как и чем обернется для вас этот так называемый проигрыш. То, что сегодня представляется невыносимым, завтра уже вполне терпимо. А послезавтра вдруг начинаешь понимать выгодность своего нового положения. Кое-что вы потеряете, разумеется, но не останетесь и без приобретений – это я вам гарантирую. Любой журнал будет счастлив заполучить вас в сотрудники, любой университет на Западе с радостью предоставит вам кафедру… Шмидт говорил, говорил, не сводя с меня своих маленьких пытливых глаз. Возможно, это был особый прием воздействия на психику, своего рода гипноз. Мы были с ним вдвоем. От него, разумеется, не ускользнул жадный взгляд, который, возвратившись из прихожей, я бросил на массивную продолговатую стеклянную пепельницу на столе, стоявшую ближе ко мне, чем к нему. Тем не менее он не только не передвинул пепельницу, но, вроде бы даже вопреки здравому смыслу, довольно бесцеремонно выдворил из комнаты своих статистов, всех до одного. А затем предложил мне совершить предательство. Спокойно, деловито, как будто речь шла о какой-то совершенно обычной рядовой сделке. Завтра, в десять часов утра, когда в зале старой резиденции соберутся люди слушать мою лекцию о Советской Прибалтике, я должен буду публично порвать с Советским Союзом и попросить политического убежища. Ставка в этой игре была неимоверно высокой: жизнь моей Инги. Если я откажусь принять их условие – ничего ее не спасет. Пойду на предательство – Инга будет жива. Мне приходилось попадать в тяжелейшие ситуации: и в подполье, и, особенно, на фронте, в разведывательной роте. Не раз и не два гибель казалась неотвратимой. Но все это ни в какое сравнение не могло идти с тем капканом, в котором я оказался сейчас. Я знал этих людей: спасти Ингу можно было лишь ценой предательства. Предать же я не сумел бы ни за что на свете. – У вас нет другого выхода. Нет выхода? Какой-то момент жизни Шмидта грозила серьезнейшая опасность. Отдавал ли он себе отчет, что я могу наделать с помощью увесистой пепельницы? Если Шмидт рассчитывал на пистолет, который, несомненно, лежал у него где-нибудь под рукой, может быть в приоткрытом ящике стола, то это было ошибкой. Скорее всего, он не успел бы даже к нему потянуться. И все-таки Шмидт свой расчет строил не на пистолете, а, по всей вероятности, совсем на другом: на моем чувстве благоразумия. Конечно, он шел при этом на известный риск, но таковой уж была его профессия. Риск Шмидта оправдался. Вспышка слепой ярости, затмевающей рассудок, продолжалась всего мгновенье. Кулаки самопроизвольно сжались – и тотчас же разжались, подчиняясь приказу рассудка. Да, я раскрою ему череп. Да, я справлюсь еще с одним из числа тех, кто примчится ему на помощь, возможно даже с двумя. Но всех их мне все равно не одолеть. Что тогда будет с Ингой? Игра теперь шла по сценарию, предложенному Шмидтом, и мне было неимоверно трудно, держа чувства в кулаке, угадывать все зигзаги и повороты сюжета. Впрочем, скорее всего, он тоже не был автором сценария, а только исполнителем. Умным, волевым, напористым. Но все равно исполнителем, как и все остальные собравшиеся здесь, в этой квартире с зачехленной мебелью. Мускулы есть мускулы, а мозг есть мозг. И даже самый развитый, самый натренированный мускул никогда не будет в состоянии управлять телом. Самое главное, мне никак нельзя поддаваться чувству гнева и ненависти. С ними нужно драться иначе – холодно, трезво, расчетливо. И неправда, что положение мое безвыходное. Выхода нет только тогда, когда человек опускает руки и признает себя побежденным. Тогда нет выхода даже в сравнительно несложных ситуациях. А пока он борется, всегда сохраняется надежда на спасение. Надежда – это ведь так немало… – Можно продолжать, профессор? – Разве я могу сказать вам «нет»! Я у вас в капкане, как заяц. Он только усмехнулся, выразительно поглядев при этом на пепельницу: – Ну, на зайца-то вы меньше всего похожи! Но я рад, что кризис миновал и здравый смысл победил. Поздравляю вас – и себя тоже! Фу… Посмотрите, я весь взмок, и вовсе не от жары… Итак, есть два варианта вашего завтрашнего выступления… Увы, как выяснилось из дальнейшего, это были лишь разные варианты одного и того же предательства. – Вариант номер один, – продолжал Шмидт. – Вы публично заявляете о своем несогласии с национальной политикой Советского Союза. Ваша родина Латвия, как и другие республики Прибалтики, изнывает под игом насильственной русификации. Коммунист, в прошлом боровшийся в подполье за установление Советской власти в Латвии, вы теперь пришли к окончательному выводу, что ваши прежние убеждения глубоко ошибочны. Только самостоятельная государственность, только принцип национализма – вот что может спасти латышский народ. Борьбе за претворение в жизнь этих принципов, борьбе за исправление вреда, причиненного вашей прежней многолетней деятельностью в качестве ученого-марксиста, вы и посвятите отныне всю свою дальнейшую жизнь в эмиграции. Ну и так далее. Второй вариант, предложенный Шмидтом, был менее прямолинеен и потому гораздо более коварен, чем первый. – На долголетнем опыте изучения истории рабочего движения во многих странах вы открыли, что марксизм никогда не был чем-то однородным, одинаковым, для всех народов. Попытки Коммунистической партии Советского Союза навязать свое понимание марксизма есть не что иное, как скрытое выражение агрессивности Советского государства, где идеология марксизма поставлена на службу задаче подчинить себе весь мир. На самом же деле, – продолжал рассуждать Шмидт, внимательно следя за моей реакцией, – все обстоит совсем иначе. Вы, как ученый-коммунист, пришли к твердому убеждению, что марксизм может существовать во многих формах. Он – явление не объективное, а субъективное, зависимое от людей, от их национальных особенностей, от устройства их психики. Есть, например, марксизм китайский, со всеми вытекающими последствиями из присущего этому народу образа мышления. Есть марксизм советский, марксизм западный. Есть даже марксизм, который исповедуют члены левых террористических групп на Западе, и он тоже имеет такое же право на существование, как и другие виды марксизма. Все марксистские концепции могут свободно развиваться и пропагандироваться, их нельзя навязывать силой. Трагедия вашей маленькой латвийской родины как раз в том и состоит, что после присоединения к СССР ей был навязан советский марксизм, в то время как по своему духу латышам гораздо ближе марксизм западный, с его ярко выраженным тяготением к демократическим свободам, а не к диктатуре и принуждению. Да, вначале я, совершенно очевидно, недооценивал Шмидта и тех, кто стоял за его спиной. Они вели крупную игру. Шмидт не стал скрывать, что второй вариант его устраивал больше первого. Коммунист-подпольщик, ученый-марксист, который, не отказываясь от своих идейных убеждений, тем не менее решительно порывает с Советским Союзом, – такой поворот, по его мнению, должен получить колоссальный резонанс. – Не буду делать тайны из того, что ваши бывшие соотечественники, – Шмидт указал при этом головой на соседнюю комнату, куда он выпроводил статистов, – они настаивают на первом варианте. Вы им здорово насолили своими историческими исследованиями, и они хотят таким образом нейтрализовать их воздействие на публику. Но вам совершенно не обязательно с ними считаться. Я оставляю выбор за вами. И вообще в принципе возможны и другие варианты. Например, права человека и их нарушения в Советском Союзе. Например, отсутствие свободы вероисповедания. Мне важен лишь конечный результат: не согласен, заявляю во всеуслышание, прошу политического убежища. Это – главнейшее условие! Завтра в десять утра… В моем распоряжении оставались неполные сутки. Удастся ли сделать что-нибудь за такое короткое время? – Вы все молчите, профессор? Хуже всего, когда человек молчит. Молчание – это первый признак смерти, – мрачно пошутил он. – А я вовсе не хочу, чтобы вы умерли. И еще больше мне жаль вашу дочь. – Вы охотник, господин Шмидт? – В переносном смысле? – В самом прямом. – Нет. Можно сказать, нет. Разве что в далекой молодости… А почему вы вдруг спросили? – Были бы вы охотником, знали бы тогда, что нельзя торопить зверя, попавшего в капкан. Первое время он опасен и безрассуден. Нужно обождать, пока зверь не свыкнется со своим новым положением. Тогда его можно брать голыми руками. Нет, перехитрить его мне не удалось. Он прекрасно понял, чего я добиваюсь, и рассмеялся: – Спасибо за совет. И все-таки я хотел бы как можно скорее услышать ваше мнение по поводу всего сказанного. Уж слишком мало времени для приручения зверя – лекцию мы переносить не станем. Я кивнул: глупо было надеяться на отсрочку. Да, времени оставалось мало, очень мало… – И еще вопрос, господин Шмидт. – Пожалуйста, пожалуйста! Сколько угодно. – Куда вы ее дели? Он не понял. Или сделал вид, что не понимает. – Кого? – Ингу. Мою дочь. Я смогу ее увидеть? – Нет ничего легче. Когда вы хотели бы ее видеть? – Сейчас. – Ах, сейчас? Одну минуту. Фреди! – крикнул он.- Фреди! Из соседней комнаты расхлябанной походкой вошел скуластый блондин с сонными глазами цвета илистой болотной жижи. За все время он один из всей собравшейся здесь теплой компании не проронил ни слова. – Фреди! Профессор хотел бы видеть свою дочь… Как?! Неужели они и ее доставили сюда? – Ну! Давайте же, давайте! Тот либо не очень хорошо понимал по-немецки, либо до него доходило долго. – А! – коротко произнес он наконец. Подошел к буфету, сдернул мешковину с какого-то ящика, словно случайно поставленного здесь, по соседству со старинными бронзовыми часами под стеклянным колпаком. Ящик оказался четырехсекционным телевизором с маленькими, с книжку, экранчиками. Щелкнул тумблер включения, сонный блондин повертел какие-то рычажки. Один из экранов засветился мягким мигающим голубоватым светом. И сразу же я увидел Ингу. Она стояла возле окна нашей венской квартиры на улице Марка Аврелия и поливала цветы. Камера была установлена в дверях балкона напротив; по низу экрана проходил витой край замысловатого ограждения из кованого чугуна. На этом балконе, выходившем во двор, как и окна нашей квартиры, каждое утро появлялся улыбчивый молодой человек с гантелями. Он вежливо кланялся нам с Ингой и принимался за гимнастические упражнения. – Славная девушка! – сказал Шмидт, разглядывая не очень четкое изображение. – И старательная. Ни минуты без дела. То убирается, то стирает, то, вот как сейчас, поливает цветы. Вы воспитали хорошую дочь, примите мои поздравления. Объектив приблизил изображение. Инга улыбалась и махала рукой – видимо, с балкона или из окна ее приветствовали. Сейчас Инга была видна ясно и отчетливо. Такой она казалась тоненькой, такой беззащитной! Я, содрогнувшись, подумал, что вот так же, ничего не подозревая, она могла бы улыбаться и наведенному оптическому прицелу снайперской винтовки с тонким черным перекрестьем в самой середине. Может быть, в нее уже целились, прикидывая, куда удобнее стрелять… Фреди что-то покрутил на цоколе аппарата, экран погас. Но сразу вспыхнул другой, повыше. Он показывал Ингу в профиль. Объектив телекамеры помещался, по-видимому, где-то совсем рядом с ней, скорее всего в кабинете нашей квартиры; там стоял книжный шкаф во всю стену. – Все! – зло крикнул, словно выстрелил, Шмидт: Фреди явно допустил промах, демаскировав еще одну камеру. – Все! Выключите! Спасибо, хватит! И, дождавшись, когда Фреди выйдет из комнаты, снова обратился ко мне: – Еще вопросы? – Хм! – Усмешка у меня вышла очень горькой. – Какие еще могут быть вопросы, господин Шмидт. – А ответ? Я тяжело вздохнул: – У вас, вы сказали, нет семьи. Но и вам, наверное, нетрудно представить себе, каково отцу лишиться такой вот девочки. И я не хочу ее лишаться. – Это и есть ваш ответ? – Неужели вы ожидали другого? – Да, да! – Он сочувственно закивал. – Знаете, чем отличается западный человек от восточного? В нем нет крайнего фанатизма. Я еще понимаю Муция Сцеволу: можно из-за принципа пойти на то, чтобы потерять руку. В конце концов, у человека их две. Больше того: сделав над собой некоторое насилие, можно понять, когда человек при определенных обстоятельствах лишает себя жизни. Но жертвовать жизнью своего ребенка в угоду каким-то ложно понятым принципам?! Нет, как знаете, но тут уже начинается Азия… Я рассчитывал, профессор, что уж на это вы не пойдете, и рад, что не ошибся… А теперь – к нашим дальнейшим делам. Условия, которые он мне ставил, были жесткими и не оставляли надежд. Сейчас меня отправят домой, к дочери. Выйти оттуда без их разрешения ни я, ни она не имеем права. Связываться с кем бы то ни было по телефону – тоже нет. Завтра в половине десятого, после телефонной команды, я должен буду выйти из дому и, ни на сантиметр не отклоняясь от маршрута, дойти пешком до здания на Випплингерштрассе, где должна состояться лекция, – ровно четыре минуты неторопливым размеренным шагом. Затем подняться на второй этаж, туда, где находятся служебные комнаты, примыкающие к залу. Там меня будут ждать. – Режим жесткий. Чрезвычайно жесткий! – подчеркнул Шмидт. – Малейшее нарушение, и… Мне не хотелось бы говорить о последствиях. Вы сами все хорошо понимаете. – А если позвонят мне? Или, скажем, кто-нибудь возьмет да и подойдет на улице? Разве можно предвидеть? – Ведите себя так, как подскажут обстоятельства. Но постоянно помните при этом: нарушен уговор или нет, определяем мы. Опять-таки со всеми опасными для вас и вашей дочери последствиями. – И я буду все время находиться под вашим контролем? – Разумеется! И дома, и на улице, и в зале. Это неприятно, я понимаю. Но необходимо. Не так-то просто будет свыкнуться с мыслью, что никакого другого выхода у вас нет. А мысль о постоянном наблюдении поможет вам справиться с опасными эмоциями. И еще одно: не пытайтесь обратиться за помощью к австрийским властям. – У вас могут быть неприятности? – Не исключено, – ответил он спокойно. – Но они ни в какое сравнение не пойдут с вашими: вы лишитесь дочери. Да, взяли они меня мертвой хваткой! – А объяснить ей ситуацию я имею право? – Ни в коем случае! Это самый безрассудный возраст. Придется вам держать ее в рамках, ничего не объясняя, своей родительской властью. И мне, право, было бы очень-очень жаль, если с ней… У меня дернулась щека. Он заметил. – Вам неприятно, когда я говорю о вашей дочери? – Мне неприятно ваше лицемерие. «Было бы очень жаль»… Ничего и никого вам не жаль! – Это не лицемерие. Я и в самом деле не имею ничего ни против вас, ни, тем более, против нее. Такое симпатичное, юное, невинное существо… Он не потребовал от меня никаких расписок, никаких обязательств, никаких записей на ленту. Впрочем, я тут же сообразил, что весь наш разговор, от начала и до конца, конечно же, фиксируется магнитофоном. Шмидт любезно проводил меня к выходу, сам распахнул дверь, как перед высоким гостем: – Все будет хорошо, профессор! Он оказался намного ниже, чем можно было предположить, видя его только в кресле. Верхняя часть туловища была у Шмидта несоразмерно больше нижней. Не помогали и ботинки на очень высоких, почти женских, каблуках. Они лишь подчеркивали это уродливое несоответствие. Меня снова на миг захлестнуло бешеное желание ударить его изо всех сил сцепленными кистями. Но я понимал: бесполезно! Дело не в нем. Хорошо еще, что, прощаясь, он не вздумал протянуть мне руки для дружеского пожатия… Со мной отправились трое: Фреди, Розенберг и старый Дузе, массивный и неповоротливый, как бегемот. Квартира имела еще и второй выход, на парадную лестницу, приведшую нас совсем на другую улицу, параллельную той, где помещался полицейский участок. Я получил возможность увидеть изнутри так хорошо знакомый мне «мерседес». Впереди, рядом с водителем, поместился беспрерывно пыхтевший и отдувавшийся Дузе – духота последних дней сгустилась сегодня еще больше и была почти осязаемой, как вода. Фреди и Розенберг устроились на заднем сиденье по обе стороны от меня – вероятно, чтобы загородить мне путь к дверцам. Как будто я мог сбежать от них, бросив Ингу на произвол судьбы! За рулем сидел дюжий ярко-рыжий, веснушчатый детина, косившийся на меня сбоку. В его взгляде одновременно прочитывались ненависть и любопытство. Чем-то он напоминал Дузе. Громоздкостью своей, что ли? Неужели сын? Правил он мастерски, держась все время более свободной середины улицы и почти не снижая скорости на поворотах. Никто не произносил ни слова. Лишь старый Дузе покряхтывал на переднем сиденье, вытирая носовым платком обильный пот с лица и багрово-красной шеи. Ударил гром – тучи уже давно угрожающе висели над городом. И сразу стеной хлынул настоящий тропический ливень. Рыжий включил стеклоочистители, но они не справлялись. Все исказилось в ветровом стекле, как в кривом зеркале, разъехалось, размазалось, потеряло четкую форму. Гроза бушевала. С деревьев летели листья, ветки, обламывались целые большие сучья. Кузов сотрясали удары сильного бокового ветра, машину сбивало с пути. Никак не вязалось это слепое стихийное буйство с обликом четко распланированного, разлинованного, вылизанного до блеска современного города. Инга никогда не боялась грозы, даже совсем маленькая. Ее подружки с испуганными криками разбегались по подъездам после первых же, еще далеких раскатов. А она смеется, подставляя лицо водяным струям, прыгает, поет:СПАСИБО АЛЬМЕ,
крохотной собачке мадам Фаундлер! Чуя незнакомого человека, она пролаяла без перерыва целый час, отчаянно, самозабвенно, до визга, до хрипоты. Хлопали двери квартир, раздавались встревоженные возмущенные голоса. Как же, непорядок – чужой в доме! И он убрался. Вероятно, получил соответствующее распоряжение по карманному радио. Свет дали лишь в двенадцатом часу ночи – видно, я основательно повредил выход кабеля в распределительном щите. Приготовившись к бессонной ночи, я лежал в спальне с открытыми глазами и думал о завтрашнем дне. Все решат первые минуты после начала моего выступления в лекционном зале старой резиденции. Из соседней комнаты доносилось мерное и спокойное дыхание Инги. Спит… Если бы девочка знала о всей глубине опасности! Около часа ночи, неожиданно для самого себя, я заснул. А когда проснулся, противоположная сторона дома через двор была вся уже залита солнцем. На балконе, как всегда по утрам, занимался гантелями симпатичный молодой человек. Он то и дело посматривал в мою сторону и, стоило мне только приблизиться к раскрытому окну, вежливо поклонился, показав в улыбке ряд ровных белых зубов. По квартире разнесся дразнящий запах кофе. Инга готовила завтрак. Я посмотрел на часы: шесть. Принял холодный душ, растерся до красноты мохнатым полотенцем. День сегодня предстоял жаркий. После семи раздался звонок. Не тоненькое дребезжание псевдоэдисоновского модерна, а солидный сигнал домашнего телефона. Инга успела первой: – Слушаю… Сейчас… Тебя, отец! Это был Шмидт. – Как спалось, профессор? – Прекрасно, – ответил я. – Рад за вас. Сам-то он вряд ли сегодня сомкнул веки. Если только на какой-нибудь часок. В кресле, перед своим телевизором с четырьмя экранами. – Внизу, в подъезде, в вашем почтовом ящике лежит свежая утренняя газета. Можете за ней спуститься. – Благодарю, как-нибудь позже. – Интересные новости! – Я уже слушал последние известия. Ничего особенного. Обычный неспокойный день обычного неспокойного мира. – И все-таки посмотрите. В разделе происшествий. Я вам еще позвоню. Он положил трубку. – Куда ты? – Инга встревожилась, когда я, сбросив халат, стал переодеваться. – Ведь лекция только в десять. – Вниз за газетой. – Давай я сбегаю. – Не надо. Лучше убери со стола. Мадам Элизабет Фаундлер уже находилась на своем сторожевом посту за приоткрытой дверью: – Доброе утро, господин… – Ванаг. – Да, да, совершенно верно, господин Ванаг. У меня ужасная память на иностранные фамилии. Да и на наши тоже. Я могу часами вспоминать какого-нибудь Кеннера или Треннера. Но это не старческий склероз, не подумайте! Это у меня с самой юности. Однажды был прелестный случай, когда я не смогла назвать отцу имени своего будущего жениха. Между тем его звали так просто: Генрих-Мария-Анна-Иоахим Фаундлер. – Она хихикнула. – Значит, вы уже вернулись? Надеюсь, путешествие было интересным? Слышали, что делалось в доме сегодня ночью? Полная темнота, крики, беготня, топот. Я думала, террористы взяли нас всех в заложники и требуют выкуп. Во всяком случае от меня им не досталось бы ни шиллинга! А бедная Альма! Она до сих пор лежит в нервном полуобмороке, кверху лапками. Куда вы собрались в таком виде? – Она критически оглядела мою тенниску. – Только за газетами, мадам. – О-о, как славно! Я вас тоже попрошу! Вот ключ от ящика. Мне должно быть письмо. Вас не затруднит, надеюсь? – Пожалуйста! Мои стражи были на своих постах. Я увидел их обоих сквозь стеклянную дверь подъезда. Сегодня дежурила первая пара: пожилой господин с тросточкой и черноволосый парень в джинсах. Только на этот раз он был без своей гитары. И солнцезащитные очки на нем были тоже другие, не так бросающиеся в глаза, обычные, поскромнее. Вероятно, эти двое считаются у них наиболее надежными – недаром их поставили сюда на самое ответственное время. Который из двоих поведет меня к старой резиденции, а который останется здесь, смотреть за Ингой? В моем ящике лежал «Курир». Для мадам Фаундлер почты вообще не было. – Нет, что вы скажете! – она театрально воздела к потолку руки. – Эти паршивцы не пишут мне уже третью неделю. Но ничего, я их вызову телеграммой на свои похороны!.. А для вас… мы с Альмой уже раскатали тесто. – Простите? – Штрудель!.. Мой штрудель – неужели вы забыли?.. Хроника происшествий была разбросана в этой газете по всем страницам. Я пробежал глазами заголовки. «Вооруженное нападение на престарелого аптекаря». «Двадцать семь часов под дулом пистолета"». «Ребенок выпал из окна третьего этажа: несчастный случай или преднамеренное убийство?» «Водитель задушен ремнями безопасности». «Гибель известного альпиниста под снежной лавиной». Что имел в виду Шмидт? Зачем ему потребовалось, чтобы я посмотрел хронику происшествий? А, вот еще: «Наезд на пешехода»… Отто Гербигер? Что такое? Я быстро пробежал глазами мелкий газетный текст: «Вчера около пятнадцати часов легковая автомашина, выскочившая по непонятной причине на тротуар улицы Зайлерштетте, напротив театра «Ронахер», сбила проходившего там в это время пожилого господина, который получил опасные для жизни травмы головы и грудной клетки. Водителю неопознанной машины удалось скрыться. Пострадавший в бессознательном состоянии увезен «скорой помощью». В его карманах обнаружены документы на имя Отто Гербигера, библиотекаря». Около трех… А наша встреча была назначена на три… Зайлерштетте находится совсем близко от Зингерштрассе. Выходит, Гербигер был сбит машиной по пути к кабачку «Три топора». Вот почему Шмидт добивался, чтобы я прочитал заметку! Отто Гербигер шел на встречу со мной – и раздавлен машиной. Вокруг меня создана мертвая зона. Я не должен питать никаких иллюзий. Мне остается одно: подчиниться неизбежности. Если, конечно, я не хочу потерять Ингу… Вскоре после половины десятого снова прозвучал сигнал внутреннего телефона. – Профессор, пора! Все как условились: вы идете не спеша, прямо, никуда не сворачивая, ни с кем не заговаривая. Дочери ни звука! Убедите ее дождаться вашего возвращения. Я надел пиджак, взял документы. Инга закапризничала. Ей тоже хотелось на лекцию. – Нет! – отрезал я решительно. – Мне будет мешать твое присутствие в зале. Она оскорбленно поджала губы. Жарища стояла неимоверная. На небе ни единого перышка. От вчерашней грозы и следа не осталось – как будто она мне приснилась. Я не спеша шагал по теневой стороне по направлению к старой резиденции. За мной сразу же потащился «хвост». Молодой, черноволосый, открыто, нисколько не таясь, на расстоянии всего какого-нибудь десятка шагов. Весь путь занял несколько минут. Я прошел под арку, в ворота. Здесь еще сохранялись остатки предутренней прохлады. Дышалось после уличной духоты легче и свободнее. Наверное, и в зале будет терпимо, если не наберется много народу. Стены здесь толстенные, непрогреваемые, как во всех старинных зданиях. По истертым каменным ступеням поднялся на третий этаж. Мой страж остался внизу, у входа. Я слышал, как он щелкнул там зажигалкой. Значит, через этот выход обратный путь мне отрезан. У массивной резной двери, орнаментированной золотыми полосками, меня ждал атлет Кен в великолепном черном смокинге с бабочкой. Бедный мой серый клетчатый костюм! Он смотрелся сейчас жалкой тряпкой. – Здравствуйте, дорогой господин профессор! – Он радостно потирал руки. – А я стою и волнуюсь. – Еще рано волноваться, господин Кен. Что, если нам с вами хватить по стаканчику холодного оранжада? Рядом, во дворе старой резиденции, помещался филиал небольшого ресторанчика. Лицо Кена расцвело в самодовольной улыбке: – Я уже позаботился, господин профессор. Пройдемте в служебную комнату. Все! Теперь он не отпустит меня ни на шаг. В углу небольшой, обставленной уютной мягкой мебелью комнаты возле лекционного зала стоял холодильник. Кен извлек из него две затуманенные бутылочки пепси-колы. – Прошу! Потягивая холодный, пощипывающий во рту напиток, Кен стал расспрашивать меня о поездке, о моих впечатлениях. Я все ждал, когда же он скажет мне о Гербигере. – А у нас большое несчастье. Вот! – Что случилось? – Вы разве не получали сегодняшней газеты?.. Отто Гербигер! Наш старенький чудаковатый библиотекарь. На него наскочила машина. Похоже – умышленно. – Да, да, я прочитал заметку. Как это случилось? – Мне тоже известно только то, что в газете. Господин Гербигер ведь вчера практически не был на работе. Отпросился с утра, сказал, что чувствует себя плохо. Ему и дали день отдыха. А он оказался так далеко от дома. Возможно, он шел с кем-то на свидание, а кому-то не понравилось. – Неужели? Из заметки это никак не вытекает. – О, мы тут уже научились читать между строк! То и дело какие-то похищения, какие-то загадочные убийства. – Кен встал, приотворил дверь в зал. – А знаете, – сказал, удивленно подняв брови, – народу набралось порядочно, я даже не ожидал. И пресса, телевидение… Поздравляю, господин профессор! Прошлый раз здесь выступал один известный путешественник-норвежец, он не собрал и четверти зала… Ну что, как у нас говорят, начнем во славу господа! Небольшой уютный зал был и в самом деле почти полон. Я окинул взглядом собравшихся. Самый разношерстный народ. Молодые растрепанные бородачи и тщательно выбритые пожилые люди. Католический священник в сутане. Семь-восемь человек в ведомственной форме – не то железнодорожники, не то трамвайщики; они держались кучкой в последних рядах. Несколько интеллигентного вида старушек. Репортеры – их можно было узнать не столько по блокнотам, сколько по испытующе-сосредоточенным взглядам, которыми они встретили мое появление. Такой хваткий профессиональный взгляд, без всякого любопытства, с одной лишь оценкой, характерен, как я заметил, только для сыщиков и журналистов. В третьем ряду, почти с краю, сидели двое моих знакомцев: Дузе и Розенберг. Последнее свободное место в ряду, рядом с Дузе, наверное предназначалось для еще одного достойного члена святой троицы – Фреди. Шмидта я не увидел. Скорее всего, он находился не на передней линии, а где-нибудь в ближнем тылу. Командиры во время проведения операции редко выходят на передовые позиции. Мы с Кеном сидели на возвышении, за длинным столом. На нем были установлены два микрофона, их то и дело поправлял суетливый прыщеватый юноша в очках с сильными линзами, выскакивавший из переднего ряда. Негромко потрескивали кинокамеры. – Господин Кен, а не может ли это быть обычным газетным преувеличением, с профессором Гербигером? – Я придвинул поближе один из микрофонов. – Ну, чуть задело крылом машины. Встал, отряхнулся, пошел домой. – Что вы! Я сам справлялся в больнице. – Ах так! Тогда другое дело. Куда же его положили? – Куда? – Кен чуть запнулся. – В Фаворитен. Но навестить его не разрешают – он без сознания. Подбежал очкарик и, метнув в меня сердитый взгляд, молча передвинул микрофон на место. – Ну, кажется, пора. Кен встал. Легкий шумок, возникший в зале при нашем появлении, сразу затих. – Прошу внимания! – Представительный Кен являл собой саму официальность. – Я имею честь представить вам нашего гостя из Советского Союза, известного историка, профессора Арвида Ванага! Прошу, господин Ванаг! Он первый захлопал в ладоши, вызвав несильные аплодисменты в зале. Наступила решающая минута. – Уважаемые дамы и господа! – начал я. – Сегодня удивительно жаркий день. Судя по утру, мне кажется, будет еще жарче, чем вчера, чем все последние дни. Намного приятнее быть сейчас у воды, в лесу, в тенистом парке – где хотите, только не в каменном центре Вены, да еще в таком довольно душном зале. Но вы все-таки пошли не на пляж, не в бассейн, не в парк. Вы пришли сюда. Мне это приятно, я благодарю вас от всей души. Раздались хлопки. – Как вам теперь уже известно, по своей специальности я историк. Принято считать, что история является наукой, занимающейся только прошлым. В принципе это верно. Однако лишь в принципе. На практике же события прошлого иной раз настолько тесно переплетаются с сегодняшним днем, что очень трудно с полной достоверностью определить, какие из них принадлежат целиком исторической науке, а какие могут стать предметом исследования современной… – я сделал паузу, – современной криминалистики. В зале зашевелились. Кто-то недоуменно переглянулся с соседом, кто-то заулыбался. Но вниманием зала мне уже удалось овладеть. Из боковой двери выскользнул Фреди и уселся на свободное место рядом с Дузе. Толстяк повернулся к нему и что-то шепнул. А где Шмидт? Тоже уже в зале? Где-нибудь позади? – Да, да, я не оговорился: именно криминалистики! Вот один из примеров, который имеет непосредственное отношение к теме моей сегодняшней лекции. Советская власть в Латвии была провозглашена сразу же после Великой Октябрьской социалистической революции в России, а первое Советское правительство республики создано в восемнадцатом году. В этом смысле с точки зрения исторической науки совершенно неправильно говорить о «советизации» Латвии, как и других республик Прибалтики, в тысяча девятьсот сороковом году. Тогда, в августе сорокового, Советская власть в Прибалтике была не установлен а, а восстановлена. Потому что в девятнадцатом году, воспользовавшись тем, что дивизии латышских красных стрелков, выполняя свой интернациональный долг, защищали от смертельной опасности сердце пролетарской революции – Москву, латвийская буржуазия, опираясь на штыки немецкой армии фон дер Гольца и на корабельные орудия англо-американской морской эскадры, узурпировала власть и потопила в потоках крови советскую республику в Латвии. Только на улицах Риги после захвата города контрреволюционерами было убито более четырех с половиной тысяч рабочих, женщин и детей. На всей же территории Латвии число жертв белого террора достигло тринадцати тысяч. Тринадцать тысяч трупов мирных, ни в чем не повинных жителей! Я посмотрел на Дузе. Кончик языка то и дело выныривал изо рта, облизывая сизые губы. «Погоди! – подумал я, мстительно торжествуя. – То ли еще будет!» – Это – история. Но это одновременно и область современной криминалистики. Потому что один из палачей латышского народа того, казалось бы, столь далекого времени, чьи руки обагрены невинной кровью, пролитой в том дальнем, целиком принадлежащем истории девятнадцатом году, один из этих палачей жив до сих пор и не понес никакого наказания за свои злодейства. Более того, он сидит сейчас здесь, среди вас, в этом зале. Посмотрите: в третьем ряду слева представительный седой человек в коричневой замшевой курточке! Все, как по команде, повернулись к Дузе. Он, большой, громоздкий, не решаясь встать и уйти, втянул голову в плечи, словно огромная коричнево-серая черепаха. Зато со своего места сорвался Фреди и юркнул в ту дверь, откуда только что вошел. Лишь бы только Инга успела! Только бы она успела! – Его настоящая фамилия Дузе, но в Вене он живет под вымышленным именем Яниса Берзиньша… Поднимитесь, Дузе, что вы прячетесь за чужими спинами! Дайте возможность репортерам из телевидения запечатлеть вас на пленку. Снимайте, господа! Это будут уникальные кадры. Я ведь еще далеко не все сказал, а он наверняка постарается улизнуть, чтобы избежать скандальной огласки… Итак, Петерис Дузе, палач. Ныне Янис Берзиньш, Герцоггассе, дом пять, квартира восемь. У меня не было возможности посмотреть списки разыскиваемых военных преступников, но, думаю, там непременно значится фамилия Дузе. Такие субъекты, как он, имеют веские причины для смены фамилий. Вот вам, уважаемые господа, убедительный, на мой взгляд, пример тесного соседства истории и криминалистики. – Господин профессор! – Кен обмахивался носовым платком; воротник его манишки потерял свою ослепительную белизну, посерев с краю от расползавшихся пятен пота. – Может быть, лучше вернуться непосредственно к объявленной теме? – Не мешайте! – выкрикнули из зала. – Мы слушаем! – Говорите, профессор! – Господин Кен совершенно прав: тема моей лекции совсем иная. И много чести было бы уголовным элементам вроде Дузе, если в своих публичных заявлениях я стал бы перечислять их пофамильно. Сделал я это совсем по другой причине. Вчера этот самый Дузе-Берзиньш вместе с другими подобными ему людьми – один из них сидит справа от Дузе, тоже солидного уже возраста мужчина, Эвальд Розенберг его имя, в годы гитлеровской оккупации он работал в управлении фашистской полиции Риги, – так вот Дузе и другие ему подобные обманным путем завлекли меня в ловушку и потребовали, чтобы сегодня, сейчас, во время этой самой лекции, я отрекся бы от своих политических убеждений, изменил своей стране и попросил политического убежища. Они, разумеется, знают, что добровольно я на это никогда не пойду, и попытались принудить меня к измене с помощью гнуснейшего шантажа. Вместе со мной в Вене гостит моя девятнадцатилетняя дочь. Эти люди поставили меня перед выбором: либо я отрекаюсь от Родины, либо теряю дочь. Надеюсь, вы поймёте меня и не осудите, если я объявлю теперь, что моя лекция сегодня состояться не сможет. А на все вопросы, которые могут возникнуть у вас, особенно у журналистов, я попрошу ответить господина Кена, одного из устроителей моей лекции. – Нет, нет! – Он замотал головой, растерянно и вместе с тем энергично. – Мне ничего не известно. Мне… Я… Но я уже не слушал. Шагнул к выходу, заметив в последнюю минуту с тем же злорадным удовлетворением, как повскакали со своих мест и рванулись к застрявшему между кресел неповоротливому толстяку Дузе журналисты с передних рядов. Оказавшись по ту сторону дверей, я захлопнул их с силой и сунул под гнутую бронзовую рукоятку ножку стула, который, уходя в зал, предусмотрительно придвинул поближе к выходу. Ну, а теперь побыстрей отсюда! Вниз, под арку, мне было нельзя – внизу стоял черноволосый. Еще в зале я решил: через привратницкую. У нее два выхода… Известное преимущество давало мне то, что я неплохо знал старую резиденцию. В прежние времена, во время работы в газете, мне приходилось бывать здесь по служебным делам. Длинными извилистыми коридорами со множеством дверей я быстро прошел на другую сторону здания. Затем сбежал по мраморному парадному лестничному маршу. Тут вечно царила толчея: одни посетители поднимались, другие спускались. Мне это было на руку: здесь легче проскользнуть незамеченным, чем по безлюдным боковым лестницам. Но выходить на улицу я не стал. Через маленькую, едва приметную дверь спустился в полуподвальное помещение, а затем уже проскочил во двор. Рядом находилась внутренняя стоянка служебных автомашин, прикрепленных к высокопоставленным служащим магистрата. Два чопорных «бьюика» поджаривали на солнце свои лакированные черные бока. Шоферы, распахнув дверцы машин, жались к узким полоскам теней вдоль стен. На службе им не разрешалась вольность в одежде, и они, бедняги, мучились при полном параде – в темных пиджаках и галстуках. Я нащупал в кармане брелок, подаренный мне Кеном. Не снять ли его с ключей и подсунуть на сиденье «бьюика»? Скорее всего, это не просто брелок, а миниатюрный радиомаяк, с помощью которого нетрудно установить, где я нахожусь в любой момент. Или лучше рискнуть и все-таки сохранить брелок? Если я выберусь целым, он может еще пригодиться. Во всяком случае, избавиться от него я успею… Двор был соединен проходом с другим. Миновав низкую темную арку, я оказался возле столиков под нарядными разноцветными зонтами. В служебном ресторане обеденное время еще не наступило, гостей было мало. Несколько официантов, тихо переговариваясь, неторопливо расставляли приборы. Кухня дохнула в лицо жаром электрических печей. – Господину угодно что? – загородил мне дорогу темнолицый усач, говоривший на ломаном немецком. – Чужим нельзя здесь. Еда варится тут. – Мне только руки помыть. – А, кло! – Он захихикал, прикрывая рот с неуместной застенчивостью. – Не здесь. Там! И ткнул пальцем воздух, указывая направление. К кухне примыкало еще одно помещение – вечерний ресторан. Днем туда, как и в другие рестораны, мало кто заглядывал. Лишь два-три чинных старичка-пенсионера сидели за крохотными рюмочками ликера, растягивая удовольствие и листая газеты на старинных держателях из потемневшего от времени дерева. Ресторан этот имел два выхода. Один, главный, в ярких рекламных огнях, – на шумную торговую улицу. Другой, мало кому известный, стыдливо задрапированный плотной тканью, – в узенький проулок, составлявший часть проходного двора. Рассказывали, что в прежние времена завсегдатаи этого ресторана, пользовавшегося в Вене дурной славой, легко и бесшумно ускользали этим путем от полицейских облав. Спокойная, тихая, респектабельная, обсаженная каштанами площадь, на которую меня привели кривые ходы, находилась за две улицы от старой резиденции. На стоянке стояло такси с поднятым флажком. Однако я предпочел его не нанимать – вдруг подставка? Остановил проезжавшее мимо свободное такси. – Куда прикажете? Водитель был совсем молодым, с еще по-детски пухловатыми щеками, с легким темным пушком на слегка вздернутой губе. – Выезжайте на Ринг. Он повел машину по лабиринту переулков и улиц. Движение было сложное, всюду висели знаки с «кирпичами» и направляющими белыми стрелами на синем фоне. – Сейчас будет Ринг. Поворот разрешен только направо. – Поезжайте, пожалуйста, к каналу. У меня не было определенного плана действий. Все зависело от того, как получилось у Инги. Это я мог узнать, только позвонив на службу к Эллен. А останавливаться у уличного телефона-автомата пока еще было опасно. Такси могли преследовать. У меня не было уверенности, что ищейки Шмидта не взяли след. У водителя в машине был радиотелефон. – Вы связаны с диспетчерским пунктом? – Да, мой господин. – Большая фирма? – Наоборот, крошечная. «Эврика», к вашим услугам. Пять такси, из них одно всегда на ремонте. Правда, машины не собственность фирмы, они арендованы. – А работы хватает? – Не жалуемся. Тут есть один секрет. Мы все студенты. Ну, и наша университетская братия из солидарности старается пользоваться только услугами «Эврики». Даже профессора некоторые. – Вот как! – А что? Ничего удивительного! И среди профессуры, бывает, попадаются люди. – И в диспетчерской тоже студенты? – Студентки. Нет, вы не думайте, наши девочки водят машины не хуже мужчин. Но, знаете, клиенты попадаются тяжелые. Особенно вечерами, когда туристы расползаются из локалов. Я, например, специально прошел курс джиу-джитсу. Вот мы и разделили труд. В диспетчерской тоже не курорт, завидовать нечему. Девочки ведь там не просто сидят и ждут. Они еще и сами ищут заказы. Словоохотливый водитель навел меня на новую мысль. – А нельзя ли из машины попросить вашего диспетчера позвонить по номеру телефона и навести справку? – Пожалуйста, мой господин. У нас такая услуга предусмотрена по прейскуранту. Пятьдесят шиллингов вызов. Не дорого? – Нет. – Я же говорю: мы не шкуродеры. Я назвал номер телефона нашей квартиры. Водитель нажал клавишу радиоустройства: – «Эврика-три» вызывает «Эврику-ноль»… «Эврика-три» вызывает «Эврику-ноль». – «Эврика-ноль» слушает, – отозвался бойкий девичий голосок. – Пока ни одного, даже дерьмового заказа, Куколка. Так что дрыхни себе дальше. – Ленни, не хами, у меня клиент. – Ах так… – Позвони по номеру… А кто там нужен? – повернулся он ко мне. – Инга. – Попроси Ингу. Наступила пауза. Сердце билось сильно и гулко. Мне казалось, что даже водитель слышит его стук и потому косится на меня опасливо. – Да, да, слушаю! – Он не выпускал трубку, одной рукой крутя баранку. – Ленни говорит, Инги нет дома. – А кто отвечает? – Мадам Элизабет Фаундлер. Она спрашивает, что ей делать? Дверь квартиры не закрывается, замок испорчен. – Спросите ее, где Инга? Что с Ингой? Голос у меня прерывался. – Ленни говорит, Инга ушла, а за ней побежал какой-то мужчина… – Он слушал и тут же передавал мне. – Немолодой, солидный, прилично одетый человек… В руке не то зонтик, не то тросточка. Агент… Агент побежал за Ингой?!МОЯ ДОЧЬ ИНГА
долго не хотела браться за относящуюся непосредственно к ней часть повествования, хотя я ее неоднократно просил об этом, считая, что иначе рассказ о происшествии в Вене будет неполным. В конце концов она все-таки изволила милостиво согласиться, тут же поставив, однако, ультимативное условие: все будет опубликовано в том виде, как она напишет, без каких-либо изменений, сокращений или поправок. Мне не оставалось ничего другого, как принять ее ультиматум. Итак, рассказывает Инга. Все родители одинаковы! Да, да, да!.. Ну, может быть, это сказано в запале и потому чересчур категорично – допускаю. Но всем родителям действительно присуще одно и то же малоприятное свойство: то они чрезмерно идеализируют своих чад, то раздувают их недостатки до размеров воздушного шара братьев Монгольфье. Мой достопочтенный и высокочтимый предок тоже не является исключением из этого правила. Ничто родительское ему не чуждо! Хотя, надо признать, по своим отцовским качествам он стоит на голову выше всех прочих знакомых мне пап и мам: не навязывает свою отцовскую волю, не пытается меня перевоспитывать методами принуждения. За очень редкими исключениями. Если бы существовал такой порядок, при котором дети выставляли отметки своим родителям, то мой отец постоянно ходил бы где-то посередине между отличником и хорошистом. И несмотря на это, ему тоже присущи общие для всех родителей минусовые качества: идеализация моих достоинств одновременно с преувеличением отрицательных черт. Вот например: «Ну и язва же у меня доченька!» – черным по белому! Или, как теперь выясняется, отец полагает, что мне присущ «термоядерный максимализм»! И все только потому, что я просто-напросто люблю немного поспорить, что из чувства противоречия не могу сразу признать свою неправоту, даже когда мысленно уже вполне согласна с доводами оппонента. Ну какой же это «термоядерный максимализм»! Точно так же обстоит дело и с родительской оценкой моих добродетелей. Я, оказывается, «очень смелая девочка». Лестно, но неверно! Да, мне тоже помнятся один или два таких случая, когда во время грозы я прыгала под дождем и даже выкрикивала при этом какие-то лозунги. Но почему? Вовсе не от избытка храбрости – типичный пример родительского заблуждения! Скорее от недостатка жизненного опыта: до меня в то время еще не доходило, что грозы нужно бояться. Ну-ка попробуйте заставить меня теперь сунуть нос на улицу, когда гремит гром! В этом и заключается весь секрет моей смелости. Я не боюсь только тогда, когда не осознаю опасности. А разве это можно считать настоящей смелостью? Случилось так, что, когда я училась в седьмом классе, меня даже наградили Почетной грамотой Управления внутренних дел за задержание преступника. По этому поводу и в школе, и по всему нашему дому ходили легенды. Но… Расскажу, как все произошло в действительности, без разных там романтических прикрас. Я вернулась из школы. Стала возиться с ключом – не лезет. Толкнула дверь – открыта. Интересно! Прошлась по комнатам. Никого. А вот из кухни доносится храп. Подошла поближе, смотрю – лежит на полу дядька. Грязный, обросший. Свернулся калачиком, руки сложил под голову – почивает. А рядом валяется пустая бутылка из-под коньяка; она у нас лет десять простояла на верхней полке в кухонном шкафу, будто его ждала. Обошла кругом – не шевелится. Тронула за руку, за ногу. Храпит вовсю! Тогда я и решила: свяжу. Достала бельевую веревку из кладовки, опутала его всего вдоль и поперек. Даже еще подхихикивала, как смешно он отмахивается от меня во сне. Закрыла квартиру на ключ, спустилась к соседям, вызвала по телефону милицию. Его забрали. А я проплакала всю ночь, никак заснуть не могла от страха. Дело-то в чем? Страх-то отчего вдруг возник? Милиционеры его обыскали и вытащили из кармана здоровенный, остро наточенный сапожный нож. При мне! Тогда только я испугалась, тогда только до меня дошло! Вот вам и «смелая девочка»! Я даже грамоту не пошла получать. Совесть не позволила. Стыдно было. Отец сходил, принес. Он-то ничего не знал, он-то гордился мною. А как же – родитель! Нечто подобное произошло и в Австрии. До меня не доходило, что отец в опасности. Да я просто представить себе этого не могла! Разумеется, даже мне, при всем моем невнимании, нельзя было не заметить, что отец в чем-то изменился, стал нервнее, возбудимее, что ли. Обычно дома мои экстравагантные выходки оставляли его совершенно спокойным. А тут вдруг он стал на них реагировать, отвечать, иногда даже выговаривать стал. Но я приписывала это смене обстановки. Все-таки, как ни говори, заграница, все-таки капиталистическая страна. Вот он и беспокоился, как бы я кому не так ответила, что-то не так сделала. Даже в поезде, на территории ФРГ, когда отец счел нужным приоткрыться и посвятить меня хотя бы частично в свои заботы, мне показалось, что это не серьезно, что это мистификация, что он таким образом пытается удержать возле себя свою норовистую дочь. Слегка забеспокоило меня лишь долгое отсутствие отца после нашего возвращения из Инсбрука в Вену. Но и тут не возникло никакого ощущения опасности. Езда без водительских прав, дорожная полиция, задержание, штраф… Мне думалось лишь о возможных неприятностях такого рода. И вот отец вернулся из полиции в нашу венскую квартиру. Что-то случилось, какая-то большая неприятность. Я видела по его лицу. Если бы он пожаловался, что его несправедливо наказали, содрали большую сумму в качестве штрафа за нарушение правил, я бы повозмущалась вместе с ним и успокоилась. Но он ничего не сказал. Более того, он что-то скрывал от меня – и это сразу растревожило. Отец выпил таблетку и прилег, делая вид, что спит. Именно делая вид! Во сне дыхание у него становится глубоким и редким, уж я-то знаю! А тут… Он не спал, я нарочно несколько раз заходила в комнату, чтобы проверить. Зачем же ему потребовалось обманывать меня? И вот наконец, во время стирки в ванной, я получаю от него длинное послание… Как ни странно, несмотря на всю невероятность своего содержания, оно меня успокоило. И знаете почему! В нем ни словом не упоминалось об опасности, которая грозила бы мне. Отец писал только о том, что сам попал в сложный переплет и теперь ему требуется моя помощь. Ну а в том, что он справится с любой опасностью, у меня никаких сомнений не возникало. Мой отец! Подпольщик, фронтовой разведчик. Такой большой, такой сильный. Что с ним может случиться? Мне оставалось только в точности выполнить одну за другой все его подробные инструкции. Когда настало время, я, глядясь в зеркало, «обнаружила» позади себя в верху стены прихожей поблескивающую стекляшку и, заинтересовавшись ею, притащила стремянку. Затем, словно теряя равновесие, покачнулась на ней, прикрыв объектив телекамеры и дав возможность отцу выйти незамеченным из квартиры. Как и предвидел отец в своем послании, через несколько минут раздался телефонный звонок. – Пригласите, пожалуйста, профессора Ванага. – К сожалению, не могу. Вам придется позвонить позднее. – Он вышел? – Нет. – А где же он? – Ну, если вам так уж необходимо знать, профессор моется. И сильно дернула за веревку, привязанную отцом к переключателю в ванной. Вода с шумом хлынула из верхнего душа. – Если не трудно, спросите его, пожалуйста, скоро ли он? У меня срочное дело. – Обождите, сейчас. Я прошла к ванной. – Отец, ты еще долго? Тебя спрашивают. И одновременно нажала кнопку магнитофона-автоответчика, пристроенного у двери. Голос отца не очень четко, зато громко произнес: «Сейчас! Осталось только обтереться… Фу, черт!… Инга, поищи мохнатое полотенце; оно, кажется, в спальне». Вот как неожиданно пригодилась пленка, на которой я потехи ради несколько дней назад записала разговор с Эллен! Выключила магнитофон, вернулась к телефону. – К сожалению, это, вероятно, продлится некоторое время. – И добавила извиняющимся тоном: – Он очень страдает от духоты. – Да, ничего не поделаешь, даже гроза не принесла облегчения. Запишите, пожалуйста, мой номер, барышня. И попросите господина профессора позвонить, как только он выйдет из ванной. Дело действительно очень срочное, он знает. – Диктуйте, я вас слушаю… А потом внезапно погас свет, и отец возвратился. Все обошлось как нельзя лучше. Я была довольна, и отец, судя по всему, тоже. На следующий день, как и было предусмотрено, я попросилась с ним на лекцию и, получив довольно резкий отказ, разыграла обиженную. Отец ушел. Стараясь быть все время на виду у телекамер – отец обозначил их расположение в своем письме, – я занялась обыденными делами. Убрала со стола на кухне, подмела в прихожей, а сама украдкой поглядывала на часы. Осталось уже совсем немного времени. Через десять минут я должна была покинуть квартиру. И вот тут-то произошло непредвиденное. Началось это с того, что у двери квартиры слегка тренькнул звонок. Словно кто-то снаружи неуверенно ткнул кнопку и тут же убрал палец. Я прислушалась. Звонили или не звонили? Может быть, не у нас – в соседней квартире? Осторожно, на цыпочках подошла к двери. Тишина. И в то же время мне почему-то казалось, что кто-то стоит там, за дверью. Вот звякнула плитка под каблуком. Вот кашлянули едва слышно, одним дыханием. Отец предупредил: если будут ломиться в квартиру, ни в коем случае не пускать. Дверь на цепочку – и сразу звонить в полицию. Участок рядом; номер телефона он выписал из справочника и оставил на столике. Так что же мне теперь – полицию вызывать? Но ведь не ломятся. Не поднимут ли меня полицейские на смех? Я жду, притаившись, и там ждут. Кто кого переждет. И снова звонок. Опять такой же короткий, робкий, нерешительный. Я вздохнула облегченно. Нет, все в порядке! Никакие темные личности так не звонят. Ну не дурочка ли! А ведь скоро двадцать лет! Приободрилась, набралась храбрости. Все же открыла не сразу. Спросила сначала: – Кто там? В ответ прошелестели: – Прошу извинить, мне нужна фрейлейн Инга. – Зачем? – Ей весточка от отца. Весточка? Это предусмотрено не было. Но вдруг что-то изменилось? Я буду тут осторожничать, а тем временем у отца случится неприятность. Или, наоборот, все отменяется, а я помчусь отсюда сломя голову, как велят его инструкции. Позвонить отец не может, ясно, телефон прослушивается. Что ему остается, как не послать кого-нибудь с поручением? Решилась, приоткрыла дверь. Вижу, стоит пожилой, смирного вида мужчина. Длинный, узкоплечий. Постное гладкое лицо. Трогательные губки кошелечком. Ясные карие глазки с короткими белесыми ресницами. В одной руке старомодная тросточка, другой при виде меня вежливо, как и полагается воспитанному господину, приподнимает шляпу. – Фрейлейн Инга? – Да, это я. – Значит, записка предназначена вам. Закладывает свою тросточку под мышку и сует руку во внутренний карман светлого летнего пиджака. – Сейчас, сейчас, момент… Господин профессор просил, чтобы вы срочно написали ответ… Сейчас… Ему неудобно, ему неловко, тросточка мешает. Он тычется ею во все стороны и в конце концов роняет. – Пардон! – даже покраснел, то ли оттого, что нагнулся за тросточкой, то ли от сознания собственной неловкости. Ну как тут не пригласить его войти! Тем более, мне еще ответ писать. – Заходите, пожалуйста. – Да, да, благодарю, фрейлейн. И шагнул в прихожую. Я заперла дверь, взяла из его протянутой руки листок. И обомлела. На листке ровным счетом ничего не было! – Так ведь… Представляю, какое у меня было лицо! А он мгновенно преобразился. Глаза округлились, в них загорелось злорадство – ну в точности волк, которому удалось провести маленьких глупых козлят. – Тихо-тихо-тихо! И теснит меня в глубь квартиры, в кабинет. Так ловко у него это все получилось, что не успела я опомниться – и уже сижу в глубоком кресле в простенке между окнами. А он одной рукой просовывает между гнутыми подлокотниками свою тросточку, чтобы помешать мне подняться, и одновременно другой рукой прижимает за плечо к спинке кресла. Меня в жар бросило от стыда и гнева. Ах, думаю, мокрица ты, хилячка! Так дать себя провести! И кому! Это же не волк даже – паршивый кот Бонифаций! Рванулась изо всех сил. Нет! У него руки прямо железные! – Тихо-тихо-тихо! – И еще смеется: – «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?»… Да, вы же, кажется, не молитесь. И снова звонок у двери. На этот раз долгий, требовательный. Ну, подумала я, все пропало! Второй. Его сообщник. Но тут вижу, нет, он сам насторожился. Откуда-то в руке появился странной формы пистолет: рукоятка короткая, словно обрезанная, а узкое дуло, наоборот, намного длиннее обычного и на конце словно вздуто. – Тихо! – Черное отверстие ствола смотрит мне прямо в глаз. – Тихо! Тихо! Словно он все слова на свете позабыл, кроме одного этого «тихо». Опять звонят. Еще настойчивее. Несколько раз подряд. – Барышня! Русская барышня, я опять забыла, как вас звать! – Узнаю надтреснутый старушечий голос. – Откройте же скорей! Мне трудно держать! Приходится звонить носом – заняты обе руки. – Кто это? – шепчет в ухо мой Бонифаций. – Только тихо! – Соседка. Мадам Фаундлер. А старушка все названивает: – Барышня! Барышня, я знаю, вы дома, вы только что открывали тому господину с палочкой. Лицо у Бонифация скомкалось, как у резиновой игрушки. Пробормотал: – Эта идиотка поднимет на ноги весь дом. – Да, – подтвердила я, не скрывая радости. – Да! Уж она-то не отвяжется! Кот Бонифаций, на что-то решившись, вскинул свой длиннодулый пистолет, рывком выдернул тросточку из-под ручек кресла. – Откройте! Но только не вздумайте… Уложу на месте и вас и ее! Вцепился в меня своими железными пальцами, потащил к двери. Сам стал за угол стены. Я повернула ключ. Мадам Фаундлер держала в руках большое овальное блюдо со штруделем. – Ай-яй-яй! – Не переступая порога, она обиженно качала головой. – У нас, в Южном Тироле, не так встречают гостей! Конечно, когда поживешь хоть немного в этой Вене… А я стою и лихорадочно соображаю. Рвануться сейчас на лестничную площадку – получу пулю в спину. Пущу ее в квартиру – опять вместе с ней попаду в лапы Бонифация. И тогда уже не вырваться. Последний мой шанс! А рука сама подбирается к ключу. Замок ведь неисправен. Если вытащить ключ и захлопнуть дверь, его не открыть. Придется тогда Бонифацию взламывать дверь, а на это уйдет время. Все решила Альма, верткая крохотная собачонка мадам Фаундлер. Она крутилась тут же, возле ног хозяйки. Но вдруг насторожила ушки и кинулась с визгливым остервенелым лаем в глубь коридора. В следующий момент, выхватив ключ из замка, я выскочила из квартиры, с силой захлопнув за собой дверь. Оттолкнула ошарашенную мадам Фаундлер, не выпускавшую из рук блюдо со своим штруделем, и понеслась вниз по лестнице. Мои каблучки дробью стучали по ступенькам, Бонифаций ломился в запертую дверь. Собачка заходилась лаем. Бедная мадам Фаундлер истерически вопила: «Что такое? Что такое? Альма! Успокойся, Альма!»… В этом благочинном доме, где на лестнице лишний раз даже чихнуть не решаются, сто лет, наверное, не слышали такого шума. Дверь подвала была отперта. Я пробежала к сарайчику наших квартирных хозяев, дрожащей рукой едва попала ключом в замочную скважину. Дальше уже пошло проще. Заложив дверь на засов, я перевела дух. Прислушалась. Даже сюда долетал шум с лестничной клетки. Что там? Повыскакивали из квартир? Схватили Бонифация?.. Ну да, заперлись, наверное, на все свои цепочки и засовы! Отец описал точно: дверь сарайчика вела в подвал другого дома. Одного только он не мог предвидеть: парадный ход отпирался изнутри не простым нажатием дверной ручки, как у нас, а ключом, которого у меня, разумеется, не было. Пришлось ждать, когда кто-нибудь спустится и пройдет на улицу. Теперь мне уже стало страшно. Я плакала. Толстая старуха в черном кружевном платке, которая выпустила меня из подъезда, неодобрительно посмотрела на мое залитое слезами лицо: – Эх, девочки, девочки! И предупреждают их, и уговаривают, и наказывают… Я проскользнула мимо нее на улицу и чуть не закричала от радости. Тут же, рядом, у тротуара, стоял новенькийканареечно-желтый «фиат». Карл, опершись о крыло, озабоченно оглядывался по сторонам. – Карл! Я бросилась к нему. – Скорее в машину, фрейлейн! – Карл торопливо открыл дверцу. – Тут во дворе бродит один тип… Отец так и предвидел: скорее всего, и здесь, на тылах нашего дома, тоже выставлен пост. Поэтому он и попросил Карла, когда звонил ему в Зальцбург, подвести машину как можно ближе к подъезду. Номер им незнакомый, даже не венский, вряд ли их это насторожит. Когда мы выезжали из переулка, в арке, под самыми часами с движущимися фигурами, я увидела кота Бонифация. Он спешил, почти бежал, размахивая тросточкой. – Вот этот! – я указала на него Карлу. – Он только что держал меня под дулом пистолета. Карл посмотрел ему вслед. – Когда вчера вечером в Зальцбург вдруг позвонил господин профессор, я сразу понял, что дело серьезное. К нам сюда, в Австрию, наползло всякой твари. Мы люди гостеприимные, спокойные, вот они и пользуются… Ну, не надо плакать, барышня Инга. Теперь все позади… А я и не думала плакать. Просто слезы сами собой лились из глаз. – На Райзнерштрассе, фрейлейн Инга? – Да-да! В своей письменной инструкции, которую мы позднее шутя называли «Венским меморандумом», отец велел мне, как только я вырвусь из дома, сразу же ехать в советское посольство. – А где Лиззль? Она не приехала с вами? – Нет, она здесь и шлет барышне свой сердечный привет. Только… мне показалось более целесообразным оставить ее на время у брата… Я хотела выйти на углу, но Карл настоял на том, чтобы подвезти меня к самому зданию посольства. – Мало ли что! Так будет безопаснее. Ну, с богом! И ничего не бойтесь, фрейлейн Инга! Я постою, покараулю, пока вы не войдете. Нажала кнопку звонка. Когда спросили, назвала себя. Дверь отворилась. Я обернулась, помахала рукой Карлу. Точнее, его желтой машине. Потому что глаза по-прежнему заливала влага, и я не видела ничего, кроме желтого пятна, которое вдруг тронулось с места и быстро исчезло из моего поля зрения. В вестибюле меня окружили взволнованные люди. – А товарищ Ванаг? – Я не знаю… Мне надо позвонить. – Где же он? – Не знаю ничего. Пожалуйста, отведите меня к телефону. Это очень срочно. Набрала номер Эллен и сказала ей все, как велел отец, слово в слово. А потом… Потом я, дура набитая, к испугу всех, кто находился рядом, вдруг заревела в голос. Кто-то меня утешал, кто-то подавал стакан с водой, кто-то гладил по голове, как маленькую. А я ревела белугой, ревела и все никак не могли успокоиться. «Очень смелая девочка»! Ну, каково?НИКОГДА НЕ ЗАБЫТЬ
мне тот долгий час, в течение которого юный таксист с забавным прозвищем Куколка возил меня по Вене. Я предоставил ему свободу действий, и он, выбравшись из сутолоки центра, с явным наслаждением гонял на скорости свою потрепанную колымагу по незагруженным трассам, соединявшим между собой новые окраинные жилые массивы. Никто как будто за нами не пристраивался; я следил за дорогой в боковое зеркало. Вероятно, сигналы, поступавшие из брелока, были слишком слабы. Либо мои преследователи теперь, после всего случившегося, потеряли ко мне интерес. Такое тоже не исключалось. Куколка, выпытав, что я из Советского Союза, стал с жаром обращать меня в свою «новую левую веру», как он называл странную идеологическую кашу из вполне современных взглядов на общество, примитивного утопизма Томмазо Кампанеллы и мистических верований средневековья, сваренную на бурлящем огне политических страстей западного мира. Я слушал вполуха. Давно минуло одиннадцать. Пора звонить Эллен, надо, наконец, решаться. Если все обошлось благополучно, Инга уже должна была сообщить о себе. Тогда я узнаю, где она: в посольстве ли, как задумано, либо укрылась в другом месте. А если не получилось?.. По моей просьбе Куколка затормозил возле уличного автомата на пустынной улице, примыкавшей к парку. Я набрал служебный номер Эллен. Рука противно дрожала, палец срывался с отверстий диска. – Слушаю, – раздался мягкий грудной голос. – Здравствуй. Это Арвид. – Ой, как хорошо, что ты позвонил! Только что был странный звонок от Инги. Она попрощалась, сказала, что ей нужно срочно уехать. Куда? Почему? Я ничего не могу понять! Значит, все! Я вздохнул легко и свободно. – Встретимся позже – я тебе объясню. Как Вальтер? – Все так же. «Состояние без изменений, посещения не разрешаются». К тому же еще телефон в палате отключен… Поразительно! Что это за клиника такая, где ничего толком не узнаешь! – Не волнуйся, Эллен, все образуется. – Я уже не волнуюсь – я просто злюсь. – В какой он палате? – В пятьдесят второй. Это, кажется, единственная конкретная информация, которую мне удалось выбить по телефону. Может быть, попробовать тебе?.. Именно это я и намеревался сделать. Только не по телефону. Теперь, когда Инга оказалась вне опасности, мне нужно было во что бы то ни стало увидеться с Вальтером. Вернувшись к такси, я спросил Куколку: – Вы знаете клинику Бреннера на Левегассе? Он хмыкнул: – Разве я вам еще не говорил, что штудирую именно медицину? – И стал разворачивать машину. – Между прочим, клиника Бреннера – это не барак для самых обнищавших, вы знаете? Выходя из такси у здания клиники, я незаметно засунул брелок с ключами под кожаную подушку сиденья. – Покружите пока по ближним улицам, – попросил Куколку. – За мой счет, разумеется. И снова подъезжайте минут через пятнадцать. И полез в карман за деньгами. – Не надо, – жестом остановил меня Куколка. – Фирма «Эврика» авансов не берет. – Но смотрите, сколько уже накрутило. Вдруг я скроюсь через черный ход? Он, улыбаясь, медленно покачал головой. – Это будет для меня равнозначно провалу на экзамене. Я ведь не просто студент-медик, я специализируюсь в области психологии… Да, клиника Бреннера действительно была не для бедняков. Ухоженный просторный сад, трехэтажное, солидное, вовсе не упрощенного типа современное здание, фешенебельный холл. Доктор Бреннер, добродушного вида лысый толстяк, принял меня без промедления. – Состояние господина Редлиха? – Он прохаживался по просторному кабинету, сцепив на животе крепкие волосатые руки. – Как раз сегодня утром я лично его обследовал. Ну что можно сказать? Состояние вполне удовлетворительное. Сердце, сосуды – все в норме. И анализы… Вот они, уже готовы. – Он взял со стола пачку листков. – Право же, в нашем возрасте, при нашем ритме жизни трудно желать лучшего. – Но эти обмороки? Несколько раз подряд. – Обмороки… – У доктора Бреннера была забавная привычка по-детски выпячивать губы. – От медиков требуют, чтобы они решали болезни, как кроссворд. Скорее всего, обмороки неврогенного происхождения. Плюс еще сильное переутомление. Профессор Редлих слишком много работает, я ему говорил не раз. Плюс еще радиация, конфронтация, бог знает что еще… Побудет у нас, понаблюдаем. – Но к нему никого не пускают, даже жену. Телефон отключен. – Что поделаешь, таково желание самого больного… Кстати, вы не знаете, случайно, каковы отношения в семье господина Редлиха? Не скрою, мне приходило в голову и это. Может быть, здесь ключ к решению кроссворда? Нет, ключ к решению был совсем в другом – теперь это стало для меня уже не догадкой, а очевидностью. Пятьдесят вторая палата помещалась на втором этаже. Пройти туда не составило никакого труда. В клиниках такого рода сложнее всего проникнуть за входную дверь – она обычно тщательно охраняется. А уж дальше никто не остановит тебя, никто не спросит, к кому ты и зачем. Даже белый халат не обязателен – посетители проходят в своей одежде. Вальтер сидел спиной к двери, в кресле у окна. В одной руке книга, другой делал какие-то пометки на листке. Видно, Вальтер и здесь, в клинике, строго регламентировал свой день. Он был так поглощен работой, что даже не заметил, как я вошел в палату. – Добрый день! Вальтер стремительно обернулся. По лицу промелькнула тень. Испуг? Недовольство? – Как ты сюда попал? – Конечно же, не в окно по водосточной трубе. Я сказал, что мне нужно к доктору Бреннеру, и меня пропустили. А потом уже поднялся к тебе… Ты хорошо выглядишь, Вальтер. Он не стал притворяться. – Да, все уже прошло. – Доктор Бреннер считает – всего лишь нервы. – Не знаю. Ему виднее. – Напрасно ты заставляешь так мучиться Эллен. – У меня свои соображения. Говорить со мной Вальтеру явно не хотелось, и он вовсе не собирался это скрывать. Но я сам должен был спросить его кое о чем. Собственно, для этого я и пришел. – Скажи, Вальтер, кто мог заранее знать о том, что возле Санкт-Пельтена тебе станет плохо и за руль сяду я? У него шевельнулись скулы. – Не знаю. – Как ты думаешь, можно ли вообще знать заранее, кто и когда потеряет сознание? – По-моему, нет. – По-моему – тоже. Но так называемая полиция остановила меня не случайно. – Почему ты пришел к такому ошеломляющему выводу? И почему так называемая? – Это выяснилось из дальнейшего. – Допустим. Но при чем тут я? – Не хочешь говорить откровенно? – Ах, откровенно! Ты хочешь откровенности! – Он смерил меня уничтожающим взглядом. – Изволь!.. Знакомо ли тебе такое латышское слово – «Звирбулис»? – Да, знакомо. – Мне сказали, оно значит «Воробей». – Совершенно верно. – И это тебе ничего не говорит? – Только одно. Тебе показали документ. – Ты сам хотел откровенности. – Он первый отвел взгляд. – И виноват прежде всего ты! Если бы ты не подписал той бумаги, не было бы никаких последствий. Ни возле Санкт-Пельтена, ни в Вене. Так что пеняй на себя, только на себя. За все в жизни приходится когда-нибудь платить. В том числе и за грехи молодости. – Кто тебе показал документ? – Не все ли равно? Пойдешь и убьешь его? – спросил он издевательски. – Или будешь изобличать, как меня?.. Строишь из себя правоверного девственника! Ты, который предавал еще с юных лет! Он швырял в меня злые слова, как тяжелые камни. Но они до меня не долетали. Я стоял и молча смотрел на его искаженное иронической усмешкой лицо. Когда он поймался на их крючок? Еще в самом начале своего пути? Или позднее, когда понял, что надо выбирать: убеждения или карьера? Скорее всего, именно так. Одна уступка – первая ступенька вверх, другая – еще одна ступенька… Он обрел положение – и оказался в самом низу, в трясине. Иозеф Тракл был прав. Он инстинктивно чуял неладное. Но и Тракл не мог знать всего. Он считал, что Вальтер просто сбился с пути. Один лишь я знал теперь все. Вальтер предал. А предателем нельзя быть ни на четверть, ни на половину. Предательство завладевает всем человеком, всем его существом. Как страшная неизлечимая болезнь. Как смерть. Я повернулся и пошел к двери. Мне больше здесь нечего было делать. – Арвид! – крикнул вслед Вальтер. Я остановился. – Зачем ты пришел? Оправдываться? Защищаться?.. Так почему же ты ничего не говоришь? – Оправдываться?.. Мне не с чего оправдываться – все это ложь. И ты знал! Обязан был знать – мы были друзьями! Но тебе очень хотелось верить. Очень! Это как-то оправдывало тебя самого. Хотя бы в своих собственных глазах. – Твоя теория – ломаный грош! Воробей – вот где истина! Воробей! – Он цеплялся за последнюю соломинку. – От Воробья тебе никуда не деться! – И Воробей ложь. Вот видишь, я прав: ты сам ищешь себе оправдания. Но Воробей тебя тоже не вытянет из трясины. Если бы ты был… прежним, то, узнав о Воробье, нашел бы способ известить наших товарищей о моем, как ты считал, предательстве. Но ты ничего не сказал нашим. Ты помог тем, другим. И они с твоей помощью загнали меня в ржавый капкан. И именно поэтому ты так добивался, чтобы в этот раз я приехал не один, а с Ингой. Именно с Ингой!.. Вот тебе и вся истина! Вальтер стоял вполоборота ко мне, уперев взгляд в стену. Он был весь натужен, до мельчайшего мускула, туловище даже подрагивало от напряжения. Лишь его крепкие тренированные ноги словно вросли в пол. Я шагнул в тамбур. – Обожди! – снова остановил меня Вальтер. – Бесполезно! Нам не о чем больше с тобой говорить. Ты ведь все равно не назовешь имена. – Не могу… Они будут мстить. И не только мне одному… – Вальтер по-прежнему не отводил глаз от стены. – Об одном прошу, – произнес едва слышно, – не говори ничего Эллен. Я вышел… Куколку я отпустил на площади Хёхштедт, у дома, где находилось издательство «Глобус». – Благодарю вас, мой господин! – таксист, не пересчитывая, обрадованно сунул солидную пачку двадцатишиллинговых в кассовую сумку рядом со своим сиденьем. – Ну, все, сегодня я наверняка вырвусь вперед! – Что у вас – соревнование? – Своего рода. У кого выручка больше, тот освобождается от грязной работы по дому. «Эврика» – это ведь не просто таксомоторная фирма, это еще и студенческая коммуна. Мы все вместе работаем и живем. Единой семьей, свободной от всяких предрассудков… Да, неуемная молодость закручивает здесь самые неожиданные виражи! В приемной редакции я спросил Герберта Пристера. Материалы этого талантливого журналиста-коммуниста привлекали меня своей остротой и бескомпромиссностью. Мне объяснили, где его найти. Я прошел через общую редакционную комнату, больше похожую на склад письменных столов. Они располагались впритык, как костяшки домино. Кто-то ругался по телефону. Кто-то прогонял на скорости магнитофонную ленту с интервью. Кто-то, сидя за пишущей машинкой с заложенным в нее чистым листом, задумчиво пускал дым в потолок, словно отыскивая там первую, начальную фразу, которая, как мощный буксир, потянет за собой остальные. Рабочий день в редакции еще только начинался. Двухметрового роста сутулый детина в яркой ковбойке с закатанными рукавами, весь обложенный гранками, недовольно поморщился, когда я отворил матовую стеклянную дверь в его каморку. – Мне нужен Герберт Пристер. – Всем нужен Герберт Пристер, а больше всех ему самому. – Он растормошил гранки на столе, разыскал секундомер, нажал пусковую головку. – Даю вам три минуты времени. – И оттопырил в ожидании нижнюю губу, отчего лицо сразу приобрело скучающе-брезгливое выражение. Но оно тотчас же исчезло, как только я назвал свою фамилию. – О, так, значит, это вы… сегодня утром? А нас почему-то не поставили в известность, и уже одно это обстоятельство заставляет насторожиться. Кто устроитель лекции? – Научное общество «Восток – Запад». – «Восток – Запад», «Восток – Запад»!.. Отложив свой секундомер, он забегал по клетушке, умудряясь при этом каким-то чудом не сталкиваться с мебелью. Потрепанные джинсы пузырями вздувались, на худых коленях. – У всех этих обществ и союзов, существующих на частные пожертвования, есть что-то общее с шикарными дамами без мужей. Так же много средств, так же много поклонников, так же много тайн… Кто у них президентом? Я назвал фамилию. – Ну, это весьма почтенная личность. – Не сомневаюсь. Только вот он долго был не у дел. – И этим могли воспользоваться? – Может быть, лучше рассказать все с самого начала? – предложил я. – Вы правы. На сей раз обошлось без секундомера. Герберт Пристер слушал заинтересованно, не прерывая, делая изредка пометки в большом настольном блокноте. Затем задал несколько точных вопросов, которые показали, что он уже нащупал главный нервный узел всей этой истории. – Очень интересно, профессор! Но есть ли у вас доказательство? Вы знаете наш закон о печати? Это же цербер на мученическом пути левой прессы! Чуть что – и суд по обвинению в клевете. Мы уже раз напоролись на риф. Такая пробоина – чуть не пошел корабль ко дну. Еще одного подобного прокола наши финансы не выдержат. – Кое-что есть. Скажем, те же миниатюрные телекамеры в квартире. – Думаете, их еще не убрали? – Вряд ли. Среди бела дня это слишком рискованно. Жилой дом все-таки. – Верно… Ганса ко мне! – рявкнул Герберт Пристер. – Вы сказали, улица Марка Аврелия?.. Появился фоторепортер. Герберт Пристер четко и ясно поставил перед ним задачу. Я набросал схему расположения камер. Потом отцепил ключи от брелка. – Этот, с большой головкой, от подъезда. А этот от квартиры – на случай, если все-таки удалось запереть. Там есть соседка-старушка, Элизабет Фаундлер. По-моему, она сможет рассказать кое-что интересное о том, как происходил тайный ночной «ремонт». Фоторепортер навесил на себя кучу аппаратов и умчался. Герберт Пристер опять заметался по клетушке. – С телекамерами хорошо, однако безадресно. Кто их установил? Кто? Репортер загадывает читателю загадку и оставляет ее без ответа. Так нельзя. Это как гуляш без перца. Как любовь без поцелуя. Как мина без начинки. – Вот. – Я положил на стол брелок. – Эта мина, кажется, с начинкой. – Пи-пи-пи? – сразу догадался Герберт Пристер. – «Ве-Зе»… «Восток – Запад», – расшифровал он витой вензель на брелке. – И от этого открестятся. Да, брелок их. Но нашпиговал его кто-то со стороны. Это можно проделать с любым значком. Докажите обратное!.. Как раз тот самый случай, когда нам могут пришить клевету. – Есть еще кое-что. Но из области догадок и логических умозаключений, – предупредил я. – Ваша редакция получает «Курир»? Нужен сегодняшний номер. – Сейчас поищем. Если еще коллеги не растерзали. Газета нашлась. Я показал заметку о злостном наезде на Отто Гербигера. – Между тем с ним ничего не случилось. – Откуда вам известно? – Я сказал: логическое умозаключение. – Пусть даже так, пусть он жив и здоров, – пожал плечами Герберт Пристер. – «Курир» ошибся. Бывает! Нет, это тоже ничего нам с вами не даст. – Я не досказал. Кен заявил сегодня утром перед самой лекцией, что в справочном бюро больницы Фаворитен ему сообщили о безнадежном состоянии доставленного к ним вчера Отто Гербигера. Он якобы лично справлялся. – Кому заявил? – Мне. – Были свидетели? – Весь зал. Но никто, кроме меня, не слышал. Герберт Пристер скривил щеку, как от внезапной боли в зубе. – Не пойдет! Он будет нагло отрицать – и все. – А если это его заявление записано на пленку? Он встрепенулся: – Серьезно?.. Где пленка? У вас? – Думаю, на венском радио. Я рассказал, как было дело. – А вы молодец, профессор! – похвалил он. – Если захотите, можем вас взять на должность стажера – нам как раз нужен… Сейчас выясним. У меня на радио есть один добрый приятель, еще с времен голубого детства. Телефонный разговор с радиоцентром занял ровно полторы минуты. Герберт Пристер засекал время; у него, видно, вошло в привычку щелкать секундомером, просто так, без всякой надобности. – Он позвонит мне, как только проверит. А пока давайте свяжемся для верности с больницей Фаворитен. Вдруг логика вас подвела, и Гербигер, позабыв про все земные заботы, безмятежно почивает в морге. Ответ был такой, какого я и ожидал. Означенный гражданин в больницу не поступал. Ни сегодня, ни вчера. Никогда. Потом позвонили из радио. Я не слышал, что именно говорили Герберту Пристеру, но он расцветал на глазах. – Прекрасно! Перепиши для меня пленочку – в долгу не останусь! – И швырнул трубку. – Поздравляю, профессор! Все слышно совершенно отчетливо. Правда, Кен будет оправдываться, что ему наврали в справочной. Но этому никто не поверит, даже суд. Нет, мы с вами все-таки сунем фитиль в пороховую бочку! Герберта Пристера было не узнать. Первоначальное напускное равнодушие слетело с него, как шелуха. Журналист учуял горячее дельце! – А теперь насчет вашего Гербигера. Знаете, у журналистов есть волчий прием: нахрап. Действовать будем так… Он подробно проинструктировал меня. – Ну что – поехали?.. Хотя минуточку, я захвачу с собой магнитофон. И «Минокс». Не бесполезно будет зафиксировать на фотопленку содержимое книжных полок… Марион! – крикнул он на ходу секретарше. – Если я пропаду, ищите концы в обществе «Восток – Запад»… Бульдогообразный привратник у входа в великокняжеский дворец, в прошлый раз овеваемый вентилятором и мирно дремавший за стеклом своей будки, теперь неожиданно проявил высокую степень бдительности. – Что господам угодно? Он подозрительно поглядывал на долговязого Герберта Пристера снизу вверх. – Господам угодно пройти. – Прошу прощения – куда именно? В бывшем аристократическом палаццо размещалась, помимо научного общества «Восток – Запад», еще добрая дюжина разномастных организаций. – К любителям хорового пения. – Извольте обождать, сейчас извещу барышню в приемной. – Нет нужды. – Герберт Пристер помахал у него под носом своим удостоверением. – Пресса! – Все равно! – Привратник взялся за трубку внутреннего телефона. – Порядок для всех один. – А это? Перед ним легла стошиллинговая банкнота. – Пожалуйста, господа, проходите! – Привратник осклабился, прибирая деньги. – Покорнейше благодарю! Все дорожает с каждым днем… Преодолевая застоявшуюся печную духоту на лестнице, поднялись на мансарду. Открыли дверь библиотеки – и сразу же в лицо пахнуло прохладной свежестью. Отто Гербигер, маленький и щуплый, тонул в своем старомодном просторном кожаном кресле. При виде, меня он кротко и ласково улыбнулся: – Господин профессор, какая честь! Он торопливо обогнул письменный стол, подал мне мягкую узкую безвольную руку. – Это Герберт Пристер. Вы знакомы? – Как?! Сам Герберт Пристер, некоронованный король сенсационных репортажей?! – Гербигер и его одарил той же кроткой улыбкой, однако руки не подал. – Надеюсь, я не стану героем ваших очередных разоблачений! – Как знать, как знать! Гербигер понимающе усмехнулся, оценив грубоватую репортерскую шутку. Он предложил нам сесть. Однако Герберт Пристер с профессиональной бесцеремонностью устремился к книгам. – Нет, я лучше посмотрю полки. – Предупреждаю заранее, ничего сенсационного вы там не найдете. Сплошная периодика. – Ничего, ничего, вы себе беседуйте… И пошел щелкать своим миниатюрным фотоаппаратом. Гербигера коробило, но он деликатно молчал. – Уж и не чаял застать вас здесь, господин Гербигер. Такая жуткая заметка в газете! – Я и сам ущипнул себя сегодня утром, чтобы убедиться, не сон ли это… Вот только сейчас закончил долгое объяснение с редакцией «Курира». – И что же? – Говорят, кто-то их подвел, кто-то что-то не проверил. Извиняются, даже предлагают денежную компенсацию. Как будто в деньгах дело… А я прождал вас вчера целый час! – Он смотрел на меня с мягкой укоризной. – Никак не смог, прошу простить. Нарушение правил уличного движения, дорожная полиция, долгие объяснения… Мне, право, было бы гораздо приятнее сидеть с вами в «Трех топорах», чем в полицейском участке. – Ах так! Тогда понятно! – Он без тени беспокойства косился на Герберта Пристера, который, как коршун, кружил и кружил со своим «Миноксом» у книжных полок. – Уверяю вас, господин Пристер, там нет ничего достойного внимания! – Да я уж и сам вижу. Однако от книг не отходил. – Господин Гербигер, – начал я, как мы по дороге сюда условились с Пристером, – вы собирались мне что-то сообщить. – Я?! – искренне поразился он. – Насчет агентов некоей организации с аббревиатурным названием ЦРУ. – ЦРУ?! Это ужасно! – Его голубые глаза смотрели на меня с детской наивностью. – Это ужасно, – повторил он, – но вы, наверное, меня неправильно поняли, господин профессор. Просто мне было бы приятно отобедать с вами – и все. – Ах вот как! – Посмотрите! – Он легким кивком указал на магнитофон, который журналист оставил на краю стола. – Эта штука обладает способностью взрываться с силой, не меньшей, чем бомба. – Эта штука не включена. – Герберт Пристер уже стоял рядом с нами. – Видите: диски не движутся. Гербигер беззвучно рассмеялся. – Неважно! У репортеров всегда что-нибудь да включено. Откуда мне знать, может быть, мини-магнитофон в вашем нагрудном кармане?.. Нет-нет, господин профессор, вы ошиблись. Если бы даже я хотел вам что-нибудь рассказать, – я подчеркиваю: если бы! – то теперь, после заметки в «Курир»… Нет-нет, до смерти мне осталось не так уж долго, и торопить это печальное событие не имеет никакого смысла. – А здесь ничего секретного? – Герберт Пристер бесцеремонно ворохнул бумаги на столе. – Мне с профессором очень хотелось бы подцепить за хвост кое-кого из вашего уважаемого научного общества. – Осторожно, ох, осторожно, господин Пристер! Этот ужасный закон о печати – вы же лучше меня знаете. Щелкнул включатель магнитофона. – Вот теперь я его включил, будьте внимательны! Господин профессор, вы хотели задать вопросы. Я посмотрел на Гербигера. Ни тени настороженности или растерянности на лице! Все тот же доверчивый, наивный, чуть удивленный взгляд. – Честно признаюсь, меня смутил ваш русский язык, господин Гербигер. – Да-да, сам чувствую: я стал его забывать. – У него даже слегка запечалились глаза. – Отсутствие разговорной практики, легко понять. – Я не об этом. «Аэроплан», «вакация», «ресторация», устаревшие языковые обороты… Так в России не говорят уже давным-давно. – Ну и что же? – Вы разве не в Советском Союзе овладели русским? – Что вы! Моим учителем был один старый эмигрант, бывший российский граф. В те годы он уже лишился всех своих поместий, работал шофером такси и был активным членом профсоюза! – рассмеялся Гербигер. – Даже в пикетчиках ходил во время забастовок, представляете? – А в Советском Союзе вы жили? – Никогда! Его глаза лучились ангельским чистосердечием. – В Москве, в Свердловске, в Новосибирске? Бутафором в театре? – Да ни единого дня!.. Вероятно, господин профессор спутал меня с кем-то другим. Не мудрено: у вас в Австрии было столько всяких встреч. Герберт Пристер снова щелкнул клавишей своего малогабаритного кассетного магнитофона. – Я ж вам говорил, бесполезно, профессор! Он будет отрицать – и дело с концом. – Но не хотите же вы, чтобы я говорил неправду? У меня просто язык не повернется… Даже в угоду такому уважаемому мною человеку. Что может быть хуже лжи! – Ладно, кончим с этим! – Герберт Пристер сунул магнитофон в сумку из мешковины. – Скажите лучше, господин Гербигер, почему на всех этих шикарных дорогих полках у вас здесь не нашлось места ни для единой приличной книжки? И общество вроде не из бедных, и библиотекарь опытный. – Что делать? – Гербигер печально вздохнул. – Вы совершенно правы: ни одной приличной книги! Отношение к библиотеке у руководства могло быть и получше. Я понимаю, общество еще совсем молодое, до всего сразу не доходят руки. И все-таки… – Вот это я и хотел от вас услышать! – Это ужасно! Вы так торжествуете, будто я вам выдал бог весть какой секрет. Не проходит недели без того, чтобы я не ходил клянчить средства для библиотеки к господам из руководства – сам президент общества, к сожалению, серьезно болен. Но, скажу откровенно, понимания пока не встречаю. Можете так и написать в своей газете. Но только, ради всего святого, без ссылки на меня. – Тогда еще один вопрос. Я весь напрягся. Вот теперь следовало главное! – У вас здесь так приятно. Прохлада, легкий освежающий ветерок. Очевидно, кондиционер? – С вашего разрешения. Гербигер не мог не почуять ловушку. Но ничего не изменилось ни в выражении его лица, ни в позе. Та же кротость, то же добросердечие. Этот человек поразительно владел собой. – Вы очень любите удобства, господин Гербигер? – А вы? – Верно, и я. Но у нас в помещении кондиционера нет. Дорогая штука! Вот так и погибаем от жары. И кстати, президент вашего общества тоже. Мировая величина, а мучается в духоте. И Кен, ваш деятельный, энергичный Кен, тоже парится в своем кабинете. А библиотекарь, простой библиотекарь, тот блаженствует И вы еще жалуетесь на плохое отношение со стороны руководства!.. Между прочим, кто у вас ведает хозяйством? Не тот же ли самый господин Кен? Пожалуй, у президента могут возникнуть к нему кое-какие вопросы, когда появится моя статья. И знаете, каким будет самый неприятный вопрос? Почему вам, господин Гербигер, оказывается такое предпочтительное внимание?.. Или вы тоже, как и Кен, рассчитываете на серьезную болезнь президента? Но ведь те же вопросы могут возникнуть и у официальных инстанций? – Может быть, вы и хороший журналист. Скорее всего, именно так. Но – извините меня! – вы очень плохо осведомлены о работе в книгохранилище. – Гербигера, казалось, ничто не может вывести из его ангельского терпения. – Не мне оказывается предпочтительное внимание, а библиотеке. Это библиотека, мой дорогой друг. А условия хранения книг требуют… Но тут Герберт Пристер, уже не таясь, откровенно расхохотался ему в лицо. – Все! Поздно! Вы ведь сами несколько минут назад сказали, что здесь нет ни единой приличной книжки, сплошная периодика. А магнитофон, к вашему сведению, был все время включен; я только перевел его на другую скорость. Кроме того, у меня есть еще и снимки… Итак, книги отпадают. Почему же вас так жалует Кен?.. Молчите?.. А знаете, вы ведь оказались пророком. Великолепная газетная сенсация! Я неотрывно смотрел на Гербигера. Поразительно! Кроткая, отрешенная улыбка так и не покидала его лица. Он сидел, горбясь, вдавившись в кожаную спинку своего непомерно большого кресла, похожий на святого, излучающего безмерное долготерпение и доброту. Седой венчик вокруг лысины вполне заменял нимб. Нет, этот человек был не только опытным постановщиком тайных спектаклей, он и сам обладал незаурядным актерским мастерством. Жаль только, что оно так и останется неизвестным широкой публике. Ведь даже Пристер в своей статье вряд ли сможет уделить достаточно внимания этой стороне его столь многогранного дарования. … Самолет, на котором мы прилетели из Вены, прибыл вечером, точно по расписанию. К трапу спешил высокий, плотный, слегка прихрамывающий человек. – Ой, дядя Витя, да вы ли это! – Инга зачарованно уставилась на ряды орденских планок на левой стороне пиджака; к нам домой он всегда являлся без каких-либо наградных знаков. Мой стародавний приятель, друг нашей семьи Виктор Клепиков, широко улыбаясь, шагал навстречу. – А что – не похож? Решил вот по такому случаю встретить вас при полном параде. Он привлек меня к себе, прижал крепко, потом обнял Ингу. – Ну что, сударыня, будем кофров дожидаться или двинем пустыми? – Ой, дядя Витя, давайте скорее! – встрепенулась Инга. – Не могу как Москву видеть охота!.. На улице Горького Виктор отпустил свою машину. Мы пошли все трое в обнимку по ярко освещенной нарядной бурлящей улице, и прохожие с веселыми, недоумевающими улыбками оборачивались нам вслед. Их можно было понять. Виктор шутил без конца, Инга смеялась. Глаза у нее были ошалелые и счастливые. Мне тоже было хорошо. Не надо было больше думать ни про слежку, ни про «хвосты», ни про гадючьи глазки телекамер, ни про черный «мерседес» с красными кожаными сиденьями. Мне было так хорошо… А вечером пришла короткая телеграмма от Эллен: «Вальтер скоропостижно скончался». В письме, которое я получил несколькими днями позже, Эллен писала: «Вальтер принял смертельную дозу снотворного. Врачи уверяют, произошла роковая ошибка. Я думаю иначе: Вальтер наложил на себя руки. Но почему? Почему?» Бедная Эллен, конечно, была права. Вальтер свел счеты с жизнью. Но это не было обычным самоубийством. Вальтер Редлих судил себя, вынес себе смертный приговор и сам привел его в исполнение. На большее у него мужества не хватило… De mortius aut bene, aut nihil. О мертвых либо говорят хорошо, либо не говорят вовсе. И все же бывают случаи, когда можно и даже нужно пренебречь этим мудрым советом древних латинян. Не для того, чтобы потревожить мертвых. Чтобы предостеречь живых!
Лев Квин
Звёзды чужой стороны
"Коллекция военных приключений"
ЧАСТЬ I
Глава I
Пока еще не совсем стемнело, я шагал по асфальту. Грязи на нем было немного, лишь плоские, похожие на оладьи, ошметки с отпечатками шин. Потом на шоссе стало опасно: в обе стороны с незажженными фарами неслись полуторки, трехтонки, «Студебеккеры». Пришлось свернуть на обочину. На подошвы сразу налипли тяжелые комья. Ноги скользили, все норовили разъехаться. Старенький грузовичок с кузовом, покрытым брезентом, притормозил возле меня. Из помятой кабины высунулась веселая физиономия: – Топаешь, лейтенант? – Топаю. – А то садись. Пять баек с тебя – и до самой передовой. – Нет. Еще норму по топанью не выполнил. – Ну, старайся. Грузовичок покатил дальше, обдав меня теплой струей отработанных газов. Вот и перекресток. Телеграфный столб на фоне фиолетового неба выглядит как гигантский крест на могиле великана. Здесь мне сворачивать. Ноги увязали в густом киселе. Приходилось с силой выдирать сапоги, грязь при этом смачно чавкала. В небе заурчал первый ночной самолет – не поймешь, свой или немец. Наверное, все-таки немец: вон как зашарили прожектора. Возле калитки большая лужа – утром ее еще не было, постарался сегодняшний дождь. Из окна дома не выбивалось ни единой струйки света: хозяйка поверх опущенных картонных жалюзи набрасывала еще и плотное одеяло. Кое-как помыл в темноте сапоги у колодца. Журавль надтреснуто, по-стариковски, скрипел на осеннем ветру. Осторожно, чтобы не поскользнуться на мокрой глине, нащупывая ногами выложенную кирпичом дорожку, пошел к дому. Розовым сполохом осветилось небо. Грохнул разрыв, второй. Далеко… Хозяйка, старушка, вся закутанная в черное, открыла дверь. – Ио эштет киванок! (Добрый вечер! (венг.) – поздоровался я. – Кезит чоколом, надыпагош ур. (Целую ручку, ваше благородие (венг.) Меня передернуло. Опять! – Ну зачем! – сказал я по-венгерски. – Я ведь просил не называть меня благородием. – Извините, извините, если что не так, – засуетилась старушка. – Мы всю жизнь… Она закашлялась, держась высохшей рукой за грудь. Из глубины кухни этакой грациозной кошечкой выступила Марика и стрельнула в меня узкими шельмовскими глазами. – Добрый вечер, тавариш литинант, – пропела она. Русские слова в ее произношении звучали непривычно мягко. – Сервус, Марика. (Принятое в Венгрии дружеское приветствие, наподобие нашего «привет»). – Что-то вы поздно сегодня. – Исчерпав свои знания русского языка, она перешла на венгерский. Марика появилась в доме не сразу. Когда я впервые пришел сюда с бумажкой от коменданта штаба, то увидел в углу, у плиты, странное маленькое существо, укутанное с ног до головы в какие-то тряпки. Мне тогда показалось, что это древняя старушка, лет этак под сто. На другой день я поразился глазам старухи: они были живые, смешливые и удивительно молодые. На третий день свершилось чудо. Старушка исчезла, и вместо нее, словно бабочка из куколки, возникла двадцатилетняя Марика, вертушка, хохотунья и невероятная кокетка. Не удивительно, что она маскировалась. Я сам видел рисунок в фашистской газете: две гориллы в рогатых шлемах подвешивали на заборе крохотного песика. Гориллы ухмылялись, у песика вывалился язык, и все это выглядело довольно гнусно. Я не сразу догадался, что гориллы – это мы. Только когда разглядел пятиконечные звезды на шлемах. Я снял шинель, пристроил на стуле поближе к плите: намокла за день, пусть посохнет. Старушка, вся содрогаясь от сдерживаемых с трудом приступов кашля, прошаркала к плите и, покачивая головой, бережно расправила набрякшие тяжелые рукава шинели. – Лейтенант уже дома? – спросил я. – Тавариш Сенья отдыхают, – нежно пропела Марика и машинально поправила волосы. – Не будите, пожалуйста. Я с досадой толкнул дверь. Так и есть! Сенька Гусаров дрыхнет на моей постели. Даже сапоги не снял. – Подъем! – крикнул я с порога. Гусаров лениво повернул ко мне голову. Ну что Марика нашла в нем? Узкоплечий очкарик, белесый и вытянутый, как хилый росток на подвальном картофеле. – Что тебе надобно, старче? – Катись-ка, золотая рыбка, с кровати. У тебя своя есть. Я пришел сюда первый, и удобная кровать у окна принадлежала мне по праву. Но Гусаров все время зарился на нее. Он сел, опустил на пол ноги. – Когда человек злится, желчь растекается по телу и вскакивают прыщи. Они здорово испортят твое юное безусое лицо. Он повел пальцем по верхней губе. Одинокие три волосинки на ней представлялись ему пышными гвардейскими усами. – Ты бы их хоть тушью покрасил, – отпарировал я, по-обидному снисходительно улыбаясь. – А то даже Марике не видно. Я зря потратил запал. Гусаров только презрительно приподнял бровь – вероятно, в глубине души он непоколебимо считал, что я томлюсь от зависти к его смехотворным усам. – Ну, как у тебя дела? – спросил он, меняя тему. – Так, – нахмурился я. – Никак. – Опять никак? А у меня новость. И еще какая! Врет?.. Нет! Такой гордый вид!.. Опять он меня опередил. – Назначение? – В группу Плиева. – В казаки?! – я, хохоча, повалился на кровать. – Сенька – казак!.. «Газыри лежат рядами на груди, – пропел я. – Стелет ветер голубые шашлыки»… Мне было вовсе не так весело. Вот уедет он, а я сиди дальше в этом проклятом армейском резерве. – Не шашлыки, а башлыки, – поправил Гусаров. – Такие суконные капюшоны с длинными концами. Вообще красиво. – Представляю: Сенька на коне! Репин! Верещагин! Вот бы Марика посмотрела! – Дурак! – Гусаров поправил очки. – Во-первых, у них танков больше, чем коней. Во-вторых, я назначен замполитом роты связи. Мне и вовсе расхотелось смеяться. Ну что такое! Я же кончил училище связи. Я, а не он! – Не отчаивайся, старче! – Гусаров встал, ремни новенькой портупеи заскрипели сухо. – Приеду на место, договорюсь с командиром, затребуем тебя. – Иди ты, знаешь куда! В дверь постучали. Марика. Она вошла улыбающаяся, в ярком вышитом фартучке. – Господ просят к столу. Побыстрее, иначе все остынет. Она приглашала нас обоих, а смотрела при этом только на Гусарова. Он выпрямился, провел пальцем по своим жалким трем волосинкам. – Что она сказала? – Что напишет твоей жене. – Какой жене? – растерялся он, даже перестал гласить усики. – У меня никакой… Нет, правда! Можешь посмотреть сам в личном деле. – Оправдываться будешь после войны… Пошли рубать! Стол был накрыт во второй комнате, за кухней. Скатерть, бумажные салфетки – Марика постаралась. Вкусно пахло чем-то жареным. Но я уже знал, что радоваться рано. Первые дни мы с Гусаровым вообще ничего не могли есть: все блюда, кроме сладкого, были отравлены паприкой – горьким красным перцем. Наши честные мясные консервы и брикеты гречневой каши из офицерского пайка превращались в огненную смесь. Потом, уступая нашим настойчивым просьбам, хозяйка наполовину уменьшила дозу огня. Но и теперь мы с трудом справлялись со своими порциями. Зато Марика морщила маленький носик: какая преснятина! После ужина Гусаров стал просвещать старуху и Марику. Он считал себя тонким политиком, но его так заносило, что я ерзал на стуле от неловкости. Тем не менее, я добросовестно, слово в слово, переводил весь его трепливый монолог. Марика смотрела на Сеньку восторженными глазами. Старуха все время тяжело вздыхала. – Что вы? – наконец не выдержал я. – Жалко. – Кого жалко? – Вас жалко – такие молоденькие. Ваших мам жалко. И наших мам тоже жалко. Сколько осталось без сыновей! Всех жалко. – Что она говорит? – поинтересовался Гусаров. Я перевел. – Это примиренчество. Самое настоящее примиренчество! – взвился он. – Всех жалко… Спроси, может, ей еще и фашистов жалко? Я спросил. – Каждый человек чей-нибудь сын, – снова вздохнула старуха. – Что она? – Фашистов, говорит, не жалко, – перевел я. – Фашисты, говорит, пусть подохнут. – Вот правильно! – одобрил Сеня. – Она еще не окончательно безнадежный элемент. Есть все-таки проблески сознательности… Позднее, в нашей комнате, я сказал: – Ну тебя к черту! Больше переводить не буду. – Это почему? – опешил он. – Потому! Ты же им сказки рассказываешь, самые настоящие сказки') Такая жизнь у нас я не знаю через сколько лет еще будет. – Ну и что? Главное, чтобы им коммунизм в принципе понравился. – Тогда ты и рассказывай про принципы, а не ври, что у нас все уже есть. – Ну да! Конечно! – Сенька забегал по комнате, стуча сапогами. – Я им должен сказать, что у нас полстраны разрушено, что хлеб выдают по карточкам, что наши девчонки в ватники наряжаются… Так я их должен агитировать, да? – Да ведь война, думаешь, они не понимают! А вот то, что у них помещики, а у нас нет – это как, по-твоему, не агитация? Или, видел, вчера к старухе врач приезжал. Сколько она ему отвалила? А он еще морду воротит! Это тоже не агитация, да? – Во-во! Еще про образование, что у нас бесплатное… – Правильно! – «Правильно, правильно»! – передразнил он. – Ничего не правильно! Пропаганда – это прежде всего масштаб, гигантский размах. Поразить воображение, заставить восхититься… Ты видел, как они меня слушают? Нет, ты видел? – Особенно Марика,- ухмыльнулся я. – И старуха тоже – брось! Ручаюсь – им уже сейчас хочется, чтобы у них была такая жизнь. Вот что такое пропаганда, старче! – А знаешь, как Ленин говорил? Лицемерие в политике от слабости, а честность – от силы. – Вот – пожалуйста! Вот твое понимание политики! – Сенька фыркнул. – Вызубрил одну цитату и начетничаешь. А по какому поводу сказал это Ленин, а? Может быть, по существу нашего с тобой спора?.. Ничего подобного! Против ликвидаторов. Одиннадцатый год, статья «Полемические заметки». – Он удовлетворенно и снисходительно улыбался. – Эх ты начетчик! Он припер меня к стенке. Он всегда припирал меня к стенке, когда мы начинали политический спор. Я чувствовал, что прав, но сделать ничего не мог. Сенька был здорово подкован по части первоисточников. Мне почему-то захотелось ткнуть его кулаком – тут я был подкован сильнее его. Но я понимал: это не довод. Я деланно зевнул: – Ну тебя!.. Спать! И стал стягивать сапоги. Но спать не дали. На кухне послышались голоса, и в дверях появилась испуганная Марика. – Солдат! Мы с Гусаровым переглянулись. Я как был, в одних носках, выскочил накухню. Там стоял пожилой усач в длинной, не по росту шинели, снизу заляпанной грязью. – Рядовой Татьянкин, посыльный отдела кадров, – представился он. – Приказано доставить. – Кого? – Лейтенанта Мусатова. – Сейчас. Только обуюсь. Пока я, пыхтя, натягивал сырые сапоги, Сенька Гусаров стоял надо мной и бубнил: – Просись к казакам, к Плиеву, слышишь! Только к Плиеву! А когда я побежал к двери, крикнул мне вслед: – Я пока на твоей полежу. – Вернусь – все равно стащу за ноги. На улице стояла та же непроглядная темь. Моросил мелкий дождь. Самолетов не было слышно. Посыльный шел впереди, то включая, то снова выключая карманный фонарик. На шоссе мы пошли рядом. – Не знаете, зачем меня? – Не могу знать. – Он покосился в мою сторону и спросил: – На передовую не терпится? – Сколько можно околачиваться в резерве! – Оно, конечно… На фронте еще не были? Мне послышались иронические нотки в его голосе. – Нет, – ответил я, заранее торжествуя. Он кивнул головой, мол, так и знал. Я выдержал паузу и добавил: – На границе дрался в сорок первом. Потом в окружении, потом полтора года в Белоруссии в партизанах, до ранения… А на фронте не был, нет. Он хмыкнул неопределенно. Я внутренне рассмеялся. Что, съел, рядовой Татьянкин, канцелярская крыса! Дальше шли молча. Под ногами пищала грязь. Отдел кадров помещался в небольшом домике рядом с церковью. Нас окликнул невидимый в темноте часовой: – Стой, кто идет? – Свои, свои, Ерофеич, – совсем по-домашнему отозвался мой провожатый. Я усмехнулся: – Ерофеич!.. Вы давно в армии? – Третий год. – Пора бы отвыкнуть. Он промолчал… Меня ждал капитан. Он расхаживал по большой комнате, уставленной длинными столами, зябко кутаясь в шинель. – Товарищ капитан, лейтенант Мусатов по вашему вызову… – Да, да… – Он поморщился, приложил руку к правой стороне живота. – Проклятая! – Рана? – спросил я сочувственно. – Печень… Знаете, где хозяйство полковника Спирина? – Спирина? – поразился я. – Кажется, за мостом. – Нет, сами в темноте не разыщите… Татьянкин! – Иду, товарищ капитан. Усач уже успел окинуть шинель и подходил вразвалочку, не спеша, затягивая на ходу ремень на гимнастерке. Стал рядом со мной, нелепо оттопырил правую руку, вместо того, чтобы поднести к пилотке и доложить по-уставному. Что это? На руке кожаная перчатка? А на гимнастерке.., Звезда? Герой Советского Союза?! Мне стало жарко. Как я сказал ему? «Пора бы отвыкнуть»?.. Вероятно, я здорово покраснел, потому что капитан с удивлением посмотрел на меня. – Он вас проводит, лейтенант. – Капитан снова поморщился. – Татьянкин, у тебя в чайнике горячая вода? Налей-ка мне в грелку… И вот мы опять шагаем по мокрому скользкому асфальту. Мне неудобно перед посыльным. Так нарваться! И Спирин… Что потребовалось от меня полковнику Спирину? Снова часовой. И снова спокойный неторопливый ответ моего провожатого. Он, видать, здесь всех знает. – Вот и дошли! Счастливо, товарищ лейтенант. – Усач сунул мне в руку фонарик. – Берите, берите, мне по шоссе, а вам назад грязью топать. Утром занесете… Хозяйство полковника Спирина занимало кирпичный особняк сбежавшего старосты – солгабиро. В комнатах, несмотря на поздний час, полно народу. Мне велели обождать в передней. Я здесь был не один. В углу, на полу, сидел весь покрытый грязью и какими-то бурыми пятнами немец. Худой, скуластый, с острым подбородком. Его караулил автоматчик, молодой парень, помоложе меня, с лихо сдвинутой на затылок ушанкой. – Пленный? – Эсэс. Танк к нам привел, – словоохотливо сообщил он. – А за что же его сюда? – У него в танке еще трое были, – пояснил автоматчик. – Их окружили, он решил сдаться. Ну, а для верности всему своему экипажу башки отпилил – спали они. Думал, наши так его лучше примут. Привел танк, кричит «Гитлер капут!» и башки тащит за волосья. Внутри кровищи – жуть… Значит, эти бурые пятна… Немец почувствовал мой взгляд, беспокойно задвигался. – Шуфт! Мердер! (Подлец! Убийца! (нем.) – не удержался я. – Нельзя с ним говорить, товарищ лейтенант. Солдат поправил автомат на груди. Немец еще больше съежился, пригнулся к земле. – В переднюю вошел подтянутый франтоватый сержант. – Лейтенант Мусатов? К младшему лейтенанту Серкову. Вон та дверь. Дверь вела в ванную комнату, довольно просторную, со стенами из кафеля. Под изогнутой блестящей шеей душа, прямо над ванной, стоял сколоченный из нетесаных досок и покрытый газетами стол, на нем грудились папки. Младший лейтенант Серков сидел у стола, спиной к двери. Я поздоровался. Он не ответил. Я поздоровался снова, на этот раз громче. Он снова ничего не ответил, даже не повернулся и полез рукой в ванну – там у него лежала куча папок. Я потоптался у двери. Во мне закипало то самое, что наш командир взвода в училище называл партизанщиной. «Я из вас эту партизанщину вытравлю», – все грозился он. Все-таки, кажется, не всю вытравил. – Ио напот киванок, алхаднадь элфтарш (Добрый день, товарищ младший лейтенант! (венг.), – произнес я как можно любезнее. Младший лейтенант моментально обернулся. У него было такое же оторопелое лицо, как вчера утром у Сеньки Гусарова, когда я брызнул на него, сонного, водой. – Что вы сказали? – То же самое, что и дважды до этого. «Здравствуйте, товарищ младший лейтенант». По-венгерски. Мне показалось, вы по-русски не понимаете. – Товарищ лейтенант! – у него голос срывался от злости. – Слушаю вас, товарищ младший лейтенант! – упор я сделал на слове «младший». Он рывком повернулся к своим папкам. Я постоял немного, потом решил: ну его к черту! Тоже мне генерал – стоять перед ним. Взял стул и сел. Он не шевельнулся. Помолчали. Потом он, так и не повернув головы, спросил: – Мусатов, Александр Иванович? – Так точно! – рявкнул я по-уставному. – Барнаул, двадцать третий год рождения? – Так точно! Очевидно, перед ним лежало мое личное дело. Он спросил о моей национальности, был ли я под судом, еще какую-то чепуху. Я долбил с усердием попугая: «Так точно, так точно!» Он злился, но я не давал абсолютно никакого повода придраться. Наконец, он сказал: – У вас несоответствие. – Что вы говорите! – деланно ужаснулся я. – Вот! – он держал в руках две анкеты, заполненные мною в разное время. – Здесь вы пишете в графе об иностранных языках: «венгерский – свободно». А здесь – «Знаю венгерский». Просто «знаю», – подчеркнул он. Младший лейтенант смотрел на меня с проницательностью Шерлока Холмса. Недоставало только трубки и еще двух десятков лет – младший лейтенант был не старше меня. Я молчал. Нарочно. У него дрогнули ноздри. – Так как же у вас все-таки с венгерским? «Знаю» или «свободно»? – Дайте мне, пожалуйста, подумать. Мой тон был изысканно вежлив; ему ничего больше не оставалось, как раздувать ноздри. – Знаю… свободно, – сказал я наконец. – Почти как русский. – Откуда? Я рассказал. Мой отец, железнодорожный машинист, погиб в тридцатом во время крушения. Мать умерла двумя годами раньше. Меня взял к себе старый друг отца Ференц Ланьи – они вместе партизанили во время колчаковщины. Дядя Фери. Венгр по национальности. До самой армии я был членом их семьи. А они дома говорили по-венгерски – дядя Фери, тетя Илона, близнецы Аннуш и Иолан. И я тоже. – На Алтае венгры? – подозрительно уставился на меня младший лейтенант. – Он из бывших военнопленных. А потом, после гражданской, остался у нас и вызвал к себе жену – ей разрешили. – Где он теперь? – Умер. В сорок первом. Перед самой войной. – Что-то у вас все умирают. Я еще проверю. Больше я не мог выдержать. Сквозь тонкий непрочный слой джентльменской учтивости снова прорвалась партизанщина. – Нас здесь никто не слышит? – спросил я шепотом и оглянулся по сторонам. – Разумеется, никто! – Он тоже понизил голос и потянулся ко мне в нетерпении. – А что? – Не чванься, горох, перед бобами, – доверительно шепнул я. До него дошло не сразу. – Что вы сказали? – Это сказал вовсе не я. Это сказал Рофамес, выдающийся философ древнего Египта. Выдающегося философа древнего Египта я открыл до войны, еще в школе, на каком-то скучном уроке. Особых познаний для этого не требовалось. Надо было только прочитать наоборот слово «семафор». Младший лейтенант побелел. Я смотрел на него с завистью. Вот бы мне так! А то я, когда злюсь или смущаюсь, краснею, как нашкодивший первоклашка. – Хулиганство! Вы забыли, где находитесь! Это вам даром не пройдет! Он резко встал и вышел, оставив меня одного в ванной. Честно говоря, я струхнул. Побежит к своему начальству, нажалуется. Кому поверят – ему или мне? Он вернулся с торжествующим видом. – Лейтенант Мусатов, пойдете к полковнику. – Взял со стола мое личное дело, ловко перебросил папку из правой руки в левую. – Давайте, давайте! Я пошел за ним. Он все оглядывался, зловеще улыбаясь: погоди, будет тебе… Надо было связываться с этим дубом! – Сюда! – младший лейтенант, открыв дверь, пропустил меня вперед. Навстречу поднялся худой, широкий в кости полковник с желтым лицом и седой головой. – Товарищ полковник… – Ладно, ладно! – он махнул рукой, показал на стул. – Садитесь, лейтенант. – Его личное дело. – Младший лейтенант, почтительно согнувшись, положил на стол папку с бумагами. – Вы свободны, Серков. Тот лихо повернулся через плечо, вышел. Полковник подошел к столу, небрежно полистал мое личное дело. – Знаете, зачем вас вызвали? Я, пока сидел один в ванной, успел перебрать в уме все возможные причины. Не зря, ох, кажется, не зря младший лейтенант так напирал на мой венгерский язык! – Так точно! – Вот как! Зачем же? – Мне не следовало так разговаривать с ним… Ну, с младшим лейтенантом этим. Он сразу понял мой ход, усмехнулся, погрозил пальцем. Но все же опросил: – А как вы с ним разговаривали? Я честно выложил все, как было – полковник мне понравился. Особенно глаза: живые, с юморком. Он выслушал, поглядывая на меня с доброжелательной улыбкой, а когда я упомянул про моего философа – рассмеялся. – Рофамес? А что, звучит вполне по-египетски. Рамзес, Рофамес… Эх, молодежь, молодежь! На губе пушок, в голове ветерок… Между прочим, он тоже только из училища, как и вы. Немножко зазнайка: смотрите все кругом, какая я ответственная личность! А так неплохой паренек. Глаз у него по части бумаг зоркий: неточности, расхождения… Ну, ладно. – Он сразу посерьезнел, взгляд стал пристальным и цепким. – Мы вас тут подзадержали в резерве. Рацию хорошо знаете? – Так точно! – Скорость на ключе? – На экзамене дал двадцать две группы в минуту. – Хорошо… У Петруши служил? Откуда он знает? В анкете у меня написано «Петрушкевич» – так была настоящая фамилия моего партизанского командира. Петрушей его звали только в отряде. – Так точно! Он махнул рукой: – Да хватит вам!.. Подрывник? – И это было. Полковник знал обо мне многое. Да, неспроста, неспроста их здесь заинтересовала моя особа… Я все ждал, когда же полковник задаст тот, самый главный вопрос. – А пошел бы на ту сторону? Вот! – Сложно все там… – Я замялся и признался по-честному: – Страшновато. – Что верно, то верно. Но иногда бывает нужно. Ну, просто до зарезу необходимо. Все было ясно и понятно. Необходимо – значит, придется идти. Какой разговор, если необходимо! Я молчал, отвернувшись к окну и покусывая губы. Полковник стоял рядом и не сводил с меня взгляда. Так прошла, наверное, целая минута. Больше молчать нельзя было: – Мне одному? – В составе группы… Нет, подумайте сначала, подумайте. А то как скажете «да» – потом неудобно будет отказываться. Полковник пошел к столу. Надел очки со стальным ободком, снова стал листать бумаги. У него была смешная привычка: время от времени тянуть свое ухо двумя пальцами, словно он хотел сам себя приподнять. Стучали стенные часы: тик-так, тик-так… Ого! Уже половина второго. Сейчас зазвонят. И они действительно забили, негромко, мелодично. Так не хотелось идти на ту сторону! Но что делать? Где они еще найдут радиста с венгерским языком? Чтобы и радист, и язык. Я поднял голову и негромко кашлянул. – Ну как? – спросил полковник, снимая очки. – Пойду. – Твердо? Не передумаете? – Теперь уже нет. – Хорошо… – Он покрутил очки в пальцах. – Поступите в распоряжение майора Горюнова. Знаете его? Я кивнул. Горюнова мне показал однажды на улице Сенька Гусаров. Маленький, розовый, вечно улыбающийся толстячок – никогда не подумаешь, что он связан с такими делами. – Там, у него, вам подробно расскажут. – Ясно. Полковник встал, я тоже, думал – все. Но он махнул: сиди! Прошелся по комнате, сложив за спиной руки и ссутулив плечи. – Пойдете радистом, ваше дело – рация… И еще… Меня очень интересует один человек. Он замолчал, видимо, проверяя, какое впечатление произвели его слова. Или, быть может, ожидал, что я спрошу его о чем-нибудь. Но я не спросил. – Старший вашей группы. Его фамилия Комочин. Капитан Комочин. Кстати, он, так же как и вы, говорит по-венгерски. – Вы ему не доверяете? Полковник потянул себя за ухо двумя пальцами. – Я так не сказал. Я сказал: он нас интересует. Но мне этого было мало. Что же такое? Идти в тыл противника с человеком, про которого не знаю, друг он или враг? – Значит, доверяете? – Товарищ лейтенант, выслушайте меня внимательно и постарайтесь правильно понять. Я не хочу вас ориентировать ни в одну, ни в другую сторону. И знаете почему? Я боюсь тенденциозности. – Как? – не понял я. – У вас создастся предварительное мнение о капитане, и тогда уже вы не сможете быть объективным. А нам необходимы именно ваши свежие, непосредственные впечатления. Капитан Комочин очень нужный человек, но не полностью для меня ясен. А там, на той стороне, перед лицом опасности, он раскроется весь. От вас потребуется только внимание. – А если пойдет радист без знания венгерского? Полковник понял меня неправильно, усмехнулся: – Что, задний ход? – Нет, нет! – затряс я головой. – Просто я подумал, может, лучше не говорить ему про мой венгерский? – Не говорить? – Полковник задумался. – А получится ли? Наверное, не так просто скрыть знание языка… И вот что еще: прошу о нашем разговоре никому не говорить. Майору Горюнову тоже. Его не касается – это личное мое поручение вам. – Значит, нас будет двое? Я и капитан Комочин? – Нет. Еще один… Тонко проверещал зуммер полевого телефона, стоявшего на столе. Полковник снял трубку. – Тридцать первый. – Он выслушал, озабоченно сдвинул брови. – Конечно, заходи, раз ты уже здесь. – И, укладывая трубку на место, сказал мне торопливо: – Сейчас зайдет майор Горюнов, я вас представлю. Немножко неловко, что у меня в кабинете, но ничего… Майор Горюнов не вошел – вкатился. Без головного убора он был еще меньше и круглее. – Иван Тимофеевич, – начал он прямо с порога, – из-за тебя все дело стало… – Погоди ругаться. Вот, познакомься лучше, – полковник положил руку мне на плечо, – я подыскал радиста для твоей группы. Лейтенант Мусатов. Отличный парень. Партизан, подрывник. Горюнов рывком повернулся ко мне, прищурился: – А как по радиочасти? Я встал: – Только что из училища. – Двадцать две группы, – добавил «мой» полковник. – Вот это мне нравится! – Горюнов пытливо посмотрел мне в глаза. – Значит, пойдете?.. Майор Горюнов отвел меня в дом через дорогу, чуть наискосок. Он начал с обстановки на фронте. Подвел меня к большой карте, висевшей у него в комнате, взял указку, как школьный учитель географии, и пошел сыпать номерами и названиями противостоящих немецких и венгерских частей. Потом ткнул указкой в зеленое пятнышко километрах в сорока от линии фронта: – Вам вот сюда. И стал излагать задание группы, в состав которой мне предстояло войти. Говорил он точно, четко, кратко, без лишних слов. Чувствовалось, что все им продумано до мельчайших подробностей. Прежде всего он рассказал мне о недавних событиях в венгерской столице. Правитель страны адмирал Миклош Хорти, пытаясь в последний момент выскочить сухим из воды, объявил по радио о выходе Венгрии из войны. Однако немцы, наученные «изменой» других своих союзников, не дали старой лисе себя околпачить. Опираясь на свои эсэсовские войска в Будапеште, они арестовали Хорти и вывезли в Германию, а вместо него поставили вождя венгерских фашистов-зеленорубашечников Ференца Салаши, по-собачьи преданного фюреру. Но никакие меры не могли остановить начавшееся разложение армии. Ежедневно сотни венгров бросали оружие и перебегали на нашу сторону, иногда даже целыми подразделениями. А на днях тайные связи с нашей армией завязал командир одного из венгерских полков. Полк стоит сейчас в тылу, на отдыхе и пополнении. Условлено, что туда, в полк, будет переброшен наш представитель с радистом. Он установит по рации связь с советским командованием и, когда полк выйдет на передовую, организует безопасный необстреливаемый «коридор» для перехода на сторону Советской Армии. На первый взгляд, задание не такое уж сложное, хотя и необычное. – Самолетом туда, два, самое большее, три дня там и с полком обратно. Можете составить график, – пошутил майор. Но у меня уже был кое-какой опыт по части подобных графиков. В Гомеле тоже было расписано по часам. Да и задание пустяковое. Подъехать вдвоем с Сашко в розвальнях к дому на окраине, взять пакет с медикаментами и отвезти в отряд. «Приятная прогулка. К вечеру жду обратно», – сказал нам Петруша. Сашко, мой украинский тезка балагур Сашко остался лежать там, на заснеженной окраине Гомеля с простреленной головой. А я снова увидел Петрушу, когда давным-давно стаял снег. Майор Горюнов стал рассказывать о разных забавных случаях из жизни разведчиков. Я думал, он старается поднять мой боевой дух. Но потом посмотрел в его глаза, такие внимательные-внимательные, и понял: он говорит, а тем временем меня изучает. И вдруг майор спросил: – Он вам говорил о капитане Комочине? Это было так неожиданно, что я попался. Сказать «да» нельзя было – полковник просил. Сказать «нет» язык не поворачивался – он сразу догадается, что вру. Я тогда сыграл в дурачка: – Кто? Но майор все понял. – Ясно! Можешь не отвечать, – он вдруг перешел на «ты». – А хочешь знать, как я отношусь к капитану Комочину? Если бы меня послали в разведку… ну, я не знаю в какую… Такую, от которой зависела бы наша победа – вот какую!.. И выстроили бы передо мной всех разведчиков нашей армии. Да что там армии – всего фронта! Я бы ни секунды раздумывать не стал, взял бы Комочина… Что ты так смотришь? Не веришь? Думаешь, я для того, чтобы на твой моральный фактор подействовать? – Что вы, товарищ майор! Я просто поразился, что могут быть такие разные мнения об одном и том же человеке. Ведь если полковник Спирин решил проверять этого капитана, то, вероятно, тоже не от нечего делать. – А третий? – спросил я. – Третий как? – Третий?.. Третий, конечно, не Комочин. Горюнов загадочно улыбался, и эта его улыбочка мне ох как не понравилась. Времени было уже очень много, около трех. Майор Горюнов отпустил меня, приказав явиться к нему утром. Фонарик помог мне добраться до дому относительно чистым, даже сапоги не пришлось мыть у колодца. Стукнул несколько раз в окно нашей комнаты. К моему удивлению, дверь открыл не Гусаров, а Марика. – Тише, пожалуйста! – сказала она. – Сенья спит. Мне показалось, Марика всхлипнула. В кухне горел свет. Я посмотрел ей в лицо. Так и есть: заплаканные глаза. – Что случилось, Марика? – Такое несчастье, такое несчастье, тавариш литинант. Сенья завтра утром уезжает. Вы не знаете: на фронт? Он ничего не говорит. Эх ты, глупенькая девочка! Куда еще отсюда можно уехать, как не на фронт! – Ерунда! Конечно, не на фронт… Что это вы печете? – Погачи. – Погачи? – Ай-ай-ай, тавариш литинант, так хорошо говорите по-венгерски, а не знаете, что такое погачи. Их дают в дорогу. Матери – сыновьям, жены – мужьям, невесты – женихам. Очень удобно! Их можно есть, и они приносят счастье… Хотите попробовать, еще горячие. Я сглотнул слюну. – Нет, спасибо, я сыт. Буду я есть Сенькины погачи! Будущий казак дрыхнул на моей кровати – этого следовало ожидать. Но я не стал его будить. Мне так хотелось спать, что едва хватило сил стащить с ног сапоги… Утром Сенька Гусаров растолкал меня. Скрипучая портупея поверх шинели придавала ему бравый вид. Воинственно оттопыривалась кобура. Я знал ее тайну – в кобуре Сенька держал полотенце и мыло; пистолет ему должны были выдать на месте. Кавалерийская, с разрезом, шинель, офицерский планшет, фуражка лихо сдвинута на затылок… Вот только широченные голенища сапог портили общую картину. Сенькины длинные ноги в защитных галифе торчали из них, как зеленые стебли из цветочных горшков. – Ну, давай лобызаться, старче. Сейчас придет машина. – Сколько времени? – Десятый час… А как у тебя? Ты просился к Плиеву. – Просился. – Я отвел глаза. – Пока ничего не получается. – Жаль… Эх, Сашка! «Газыри лежат рядами на груди», – пропел он фальшиво и покровительственно хлопнул меня по плечу. – Не унывай! Я сказал вытребуем, значит, вытребуем. Терпи, казак, атаманом будешь. Я заставил себя промолчать. Человек впервые едет на фронт. Зачем портить ему настроение! Гусаров проверил заправку шинели, затянул потуже ремень. Я видел: он хочет еще что-то сказать. – Слушай, Саша, у меня к тебе просьба… Марика… Вот оно что! – Хорошо, – сказал я. – Я прослежу, чтобы она была тебе верна. Чтобы не ходила на танцы. Чтобы возвращалась домой не позднее восьми. Чтобы не ходила в кино. Или в кино можно? На первый сеанс, а? – Перестань… Понимаешь, какое дело… – Смелей, казак, смелей! – Она выпросила у меня фотокарточку. Не подарить я не мог. Совсем не обязательно было посвящать меня в свои сердечные дела. – «Горячо любимой Марике от горячо любящего Сеньи»… Ты хочешь, чтобы я перевел на венгерский язык? – Ну, перестань, серьезное дело… Вдруг она покажет кому-нибудь или еще как… А я все-таки замполит, – мучился он. – Я прошу тебя… ты потом… Возьми у нее. А то мало ли… Я подошел, взял его за портупею. Удивительно, она даже не скрипнула. – Погачи ты сложил в вещмешок? – Погачи? А, лепешки эти… – Слушай, Сенька, ты вроде ничего парень, хоть и со всячинкой. Но это уже подлость! Самая настоящая подлость. Он часто-часто заморгал. – Ты думаешь? – А ты? – Ну тогда… Пускай… Я только скажу, чтобы никому не показывала. Подъехала машина, загудела… Торжественного прощанья у нас не получилось. Он стоял в кузове, длинный, растерянный, расставив тонкие ноги в широких голенищах, и трогал пальцами свои усики из трех волосинок. Я молчал. Марика плакала, старуха вытирала глаза – ей было всех жалко: дочь, Сеньку, меня, широкоскулого шофера, с остервенением крутившего заводную рукоятку. Я отвернулся. Мне тоже стало Сеньку немножко жалко. К одиннадцати надо было к майору Горюнову. Пока я, отворачивая лицо от злых порывов октябрьского ветра, месил грязь на улицах поселка и думал о предстоящей операции, во мне все больше утверждалась мысль, что нужно умолчать о своем венгерском языке. Кто я такой для капитана? Радист – и все. А радисту в этой группе, как выяснилось, вовсе не обязательно говорить по-венгерски. Да, да, скрыть! Пусть думает, что я ничего не понимаю, и говорит при мне с венграми без всякой опаски. Горюнов был занят, мне предложили обождать в соседней комнате. Там сидел с газетой в руках капитан с очень большими и очень черными глазами. Брови, сросшиеся на переносице, тоже черные и густые, придавали ему свирепый вид. – Здравия желаю! – поздоровался я. Он поднял голову, кивнул. Глаза у него были умные и грустные. А может, мне только показалось, что грустные. Три дня назад мы встречались с капитаном. Я зашел в политотдел справиться, не прибыла ли из училища моя кандидатская карточка – мне не успели вручить до отъезда. Там я и увидел этого капитана со сросшимися бровями. У него были неприятности, потому что секретарь парткомиссии сказал ему при мне: «Мы не можем рассматривать вопрос о восстановлении вас в партии. Это вне нашей компетенции». У капитана на щеке, у подбородка, подергивалась жилка: «Вы обязаны дать заявлению ход. Я не возьму его обратно». Тут меня позвали в сектор учета. Когда я возвратился, капитана уже не было, а секретарь парткомиссии сидел красный, словно его обварили кипятком. Я смотрел на капитана, капитан – на меня. Вероятно, он тоже вспомнил, где встречался со мной. – В политотделе, – подсказал я. – Они взяли у вас заявление? Его черные ресницы медленно опустились. Я услышал негромкое: – Вас это совершенно не касается. Я оторопел. Меня больно задели не столько сами слова, сколько тон, которым они были произнесены: ровный, холодный, безразличный. Если бы он вспылил, даже отругал меня, и то было бы не так обидно: ну, наступил невзначай человеку на больную мозоль – вот и получай! А тут… Пока я, наливаясь обидой, придумывал, как лучше ему ответить, появился Горюнов. Его глаза смеялись. Вероятно, он слышал, как отбрил меня капитан. – Вы уже знакомы, я смотрю. – Н-нет, – буркнул я. – А мне показалось… Лейтенант Мусатов… Капитан Комочин, – представил он чернобрового. Руководитель группы! Тот самый… – Мне нужно уйти. Можете потолковать в кабинете. Где лейтенант? – спросил Горюнов у капитана. Ага, значит, третий – лейтенант. Два лейтенанта против одного капитана. Ничего! Терпимо. – Его доставят в двенадцать, – ответил капитан. Доставят? Как это? Неужели с гауптвахты?.. Посылать во вражеский тыл человека, который только что был под арестом! Горюнов не возмутился, не удивился. – Отлично. У вас целый час времени. Мне не очень-то хотелось оставаться вдвоем с капитаном. – Не лучше ли дождаться лейтенанта? – Нет, – сказал майор. – Вам нужно еще кое-что уладить до прихода лейтенанта. – И вышел. Я думал, капитан будет говорить со мной о задании, может, потребует рассказать биографию. Что ж, расскажу ему! Пусть знает: я повидал жизнь. Но его интересовало совсем другое: – Немецкие рации знаете? – В училище проходили. – Это теория, а мне нужно… Он не договорил, вышел и тотчас же вернулся, неся рацию. – Вот. Приведите в рабочее состояние. Пришлось повозиться… Он стоял позади и буравил мне спину своими черными глазами. – Вы так мешаете, – повернулся я к нему. – Будет готово – скажу. Капитан, ничего не ответив, отошел к окну и стал смотреть на улицу. Наконец, все было кончено. – Рация к работе готова, – доложил я. – Вас ищут на волне… – Он назвал волну. – Ваши позывные – Сокол-три. – Это экзамен, товарищ капитан? – Нет, просто хочу знать, кого мне рекомендуют в напарники. Установите связь. – Я тоже. – Установите связь, – негромко повторил он и снова отошел к окну. Я разозлился и моментально настроился на волну. К моему удивлению, меня там действительно искали. Я ответил, мне сообщили, что все в порядке, и предложили закончить. – Что ж, с этой стороны вы меня устраиваете, – капитан смотрел мимо меня. – Я вас беру. Я сильнее, чем следовало, стукнул крышкой рации. Вошел солдат с автоматом на груди. – Товарищ капитан… – Давайте сюда. Солдат откозырял, повернулся, вышел, и тотчас же в комнате появился военный в незнакомой мне униформе. Пилотка с круглой кокардой, китель с накладными карманами. На ногах не то ботинки с голенищами, не то сапоги со шнурками. Он лихо щелкнул своими кожаными гибридами и сорвал с головы пилотку. Капитан подошел к нему, протянул руку. Он схватил ее, как подарок. – Это лейтенант Мусатов, – сказал капитан. – Познакомьтесь. Странный военный повернулся ко мне и снова пристукнул каблуками. Лицо его сияло такой радостью, словно он обрел давно потерянного друга. – Лейтенант венгерской королевской армии Карой Оттрубаи, – провозгласил он на русском языке. – Имею честь быть представленным вашему благородию. Русские слова в таком странном сочетании звучали непонятно и чуждо. Я беспомощно оглянулся на капитана. – Лейтенант Оттрубаи и есть наш третий. Он прибыл сюда через линию фронта с поручением от своего командира проводить нас в полк. Капитан, как мне показалось, прятал в уголках губ ехидную улыбку. Я стиснул зубы. Рядом стоял венгерский лейтенант и беспрерывно щелкал каблуками. – Вы хорошо говорите по-русски, – сказал я. – Если бы не акцент… – О! Вы делаете мне великий… как это… комплэмэнт. – Комплимент. – О! Горячо благодарен. – Он сунул руку в карман, вынул блокнот и что-то записал. – Я наиподробнейшим образом знаю русский язык. Ошибки в правописании делаю весьма редко, но говорить умею значительно худее… – Хуже, – поправил я. – О! Конечно, конечно! Плохо, хуже, наихудший… Хуже! Я очень рад. Я имел возможность продемонстрировать господину лейтенанту сильные и слабые результаты моего старания в овладении русским языком. Он говорил, говорил без конца, а я смотрел ему в глаза. Глаза у него были хорошие, добрые. Но это меня не слишком утешало. Угрюмый капитан, лейтенант вражеской армии – отличная компания. Выкарабкаюсь ли я целым из этого дела? Но назад пути не было.
Г лава II
Следующим вечером мы уже были на маленьком полевом аэродроме. Здесь стояли два «кукурузника» – они постоянно находились в распоряжении штаба армии. Мы приехали сюда на закрытой санитарной машине. Сопровождал нас один лишь майор Горюнов. Из всех троих самим собой остался только лейтенант Оттрубаи. Я и капитан Комочин превратились в солдат из роты связи того самого полка, куда направлялись. На нас была венгерская униформа, снятая с пленных, в карманах лежали вполне приличные документы, тоже отобранные у пленных и искусно выправленные специалистом из разведотдела. У меня с собой была небольшая рация и лопата – чтобы упрятать на время рацию, как только прилетим на место. Кроме того, мы с капитаном получили каждый по паре катушек с телефонными проводами. Тяжело, но удобно. Можно идти не по дорогам, оседланным патрулями, а стороной. Связисты тянут провода – обычное дело! Перебросить на ту сторону нас должен был один из «кукурузников». Пилот был мне знаком. Фамилии я не знал, все звали его просто Мишей. Хороший парень, боевой летчик, награжденный тремя орденами Красного Знамени. Прежде Миша летал на истребителях, но в воздушном бою осколок снаряда изуродовал ему левую руку, и его перевели на «кукурузник». После скоростных машин Мише было скучно на фанерном тихоходе и, чтобы отвести душу, он частенько отмачивал в воздухе всякие штучки. Начальство его за это только слегка поругивало. Миша летал виртуозно, мастерски садился ночью, взлетал с самых немыслимых пятачков и вообще был незаменимым участником операций, подобных нашей. «Разведизвозчик», – называл он сам себя. Я познакомился с Мишей при не совсем обычных обстоятельствах. Неделю назад я и еще один офицер-политработник из резерва летали с ним километров за пятьдесят в тыл нашей армии. Там, в небольшом, недавно освобожденном от фашистов городке, несколько решительно настроенных молодых рабочих-венгров произвели «государственный переворот». Они арестовали нового бургомистра, назначенного после освобождения, католического попа, начальника почты и провозгласили советскую власть. Ко времени нашего приезда в городке уже были созданы Красная армия, милиция и пионерский отряд, для которого спешно шились красные рубашки. Принимались меры к созданию колхоза. Организаторы «переворота» представляли их себе в виде колоссальных общежитий, наподобие солдатских казарм, и срочно освобождали под колхоз единственный трехэтажный жилой дом. Мы выпустили из подвала насмерть перепуганных попа и чиновников. Затем объявили советскую власть распущенной и разъяснили горячим головам, что вопрос о власти может решать лишь весь венгерский народ в целом, а никак не отдельные города и села. Изумленные ребята никак не могли понять, почему мы против советской власти. А один из них, командующий Красной армией, парень лет семнадцати с огненным чубом и горящими глазами, заявил, что ни в какие переговоры с контрреволюционерами, то есть с нами, не вступит, и демонстративно ушел, высоко подняв свой симпатичный рыжий чуб. Мы думали, парень просто обиделся – и все. Но оказалось, он помчался в поле, где стоял наш самолет, и стал уговаривать Мишу арестовать переодетых белогвардейцев… Миша округлил глаза, увидев мою венгерскую униформу. Вероятно, у меня был в ней не слишком молодцеватый вид. Во всяком случае, он счел нужным поднять мой дух. Улучив момент, когда капитан Комочин в стороне разговаривал с Горюновым, шепнул: – Не унывай, лейтенант. У меня счастливая рука. Кого я вожу, тот всегда возвращается. Погода улучшилась. Ветер, хотя все еще не мог угомониться, явно пошел на спад. Тучи тоже не валили больше сплошной темной массой. В стыки между ними то и дело прорывалась напористая луна. – Пора, – майор Горюнов посмотрел на часы со светящимся циферблатом. – Через пятнадцать минут поднимутся ночные бомбардировщики. В нашем распоряжении была всего лишь одна кабина, правда, специально оборудованная и расширенная, но все равно довольно тесная и неудобная. Капитан Комочин, более плотный, сел на сиденье, мы с лейтенантом Оттрубаи устроились по сторонам. Я – прямо на полу, вытянув ноги, Оттрубаи же это не подошло: – Я лучше на карточках. – На корточках, – усмехнулся я. – О! Горячо благодарен. – Он завозился, шоркая шинелью по фанерной стене кабины – вероятно, полез за блокнотом. Но то ли не нашел, то ли в тесноте не мог вытащить из кармана. – Ну… Горюнов пожал нам всем руки, меня еще зачем-то потрепал по щеке, как маленького, и спрыгнул на землю. Тотчас же Миша запустил мотор, и все покрыл мерный грохот. «Кукурузник», подскакивая на неровностях поля, побежал все быстрей и быстрей. Я вытянулся вдоль фюзеляжа, так меньше трясло. Лейтенант Оттрубаи тоже бросил фасонить и прилег, держась за голову – его здорово стукнуло о борт. Тряска неожиданно прекратилась. Мы плыли в воздухе. Через несколько минут к ровному гудению присоединились другие шумы. Наш «кукурузник» пристроился к группе своих собратьев, носивших громкое название ночных бомбардировщиков. Тихоходные устаревшие машины изрядно портили нервы врагам, долгими часами бороздя ночное небо и то тут, то там неожиданно обрушивая на их головы неприятные гостинцы. Нам было выгодно лететь вместе с бомбардировщиками. Пока они будут заниматься своей шумной работой, наш «кукурузник» отвалит в сторону и спокойненько приземлится. Лейтенант Оттрубаи приблизил свое лицо к моему и что-то сказал. – Громче! Не слышно! – Венгрия! – громко произнес он мне в самое ухо. – Моя очень несчастливая, сильнострадальная Венгрия! – Многострадальная, – машинально поправил я, удивляясь, почему он вдруг заговорил на такие высокие темы. – О! Горячо благодарен! – выкрикнул он. Снова сквозь темную рвань пробилась луна. Ее пустые глазницы равнодушно скользнули по нашим лицам. Самолет поворачивал на север. – Я люблю мою страну, – опять заговорил у самого моего уха Оттрубаи. – Я хочу, чтобы она была свободной, чтобы навсегда кончила противоречиться. Мне стало смешно. Подходящее место и подходящее время для патетических высказываний! Оттрубаи чуть приподнялся, луна осветила лицо. В его глазах блеснули слезы. Что-то перевернулось во мне. Я вдруг понял его. Он больше не казался мне смешным чудаком. – Какие противоречия? Он ответил не сразу, видно, справлялся с нахлынувшими чувствами. – О, большое множество… Венгрия – королевская страна, да? Но кто наш король? У нас целиком и полностью отсутствует король. Королевская страна без короля – разве это не есть противоречие? Кто правитель страны? Правитель адмирал Хорти. Адмирал? Разве в Венгрии присутствует флот? У Венгрии даже не наличествует микроскопический кусочек моря. Это не есть противоречие – адмирал без моря?.. Еще. Кто самый большой неприятель Венгрии? Германцы. Все время, все века германцы. А с кем Венгрия состоит в военном союзе? С фашистской Германией, со своим злым неприятелем. А кто лучший приятель Венгрии? Советский Союз. Он всегда жил с нами в мирном и дружеском положении. А против кого стала воевать Венгрия? Против мирного и дружеского Советского Союза… Нет, это очень-очень страшные противоречия. Это такие противоречия, которые надо убивать сейчас же. Иначе они сами убьют нашу любимую отечеству. – Отечество. – О! Горячо благодарен… Отечество – средний род. Я его смешал со словом «отчизна» – женский род… В облаке, прямо над нашими головами, вспыхнуло светлое пятно. Небо озарилось яркими мгновенными вспышками. Сквозь шум моторов стали слышны разрывы. Нас обстреливали зенитки. Самолет круто взмыл вверх. Я ухватился руками за сиденье. – Начали бомбить, – крикнул капитан Комочин. – Уходим. Вот мы уже в облаках. Самолет лезет все выше. Облака растаяли, я увидел звезды. Равнодушные, холодные… Мотор вдруг умолк. Сразу стало тихо. Лишь внизу, в стороне, лаяли зенитки и время от времени тяжело рявкали бомбы. – Порядок! – услышал я веселый голос Миши. – Пусть теперь идет самотеком. Мы планировали с выключенным мотором. – Высота? – коротко спросил Комочин. – Три с половиной. Прибываем по расписанию. С вас причитается, товарищ капитан. Самолет нырнул в облако и застрял в нем. Казалось, мы никогда не выберемся из этого отвратительного плотного и вязкого тумана. Трудно стало дышать. Рядом со мной надсадно кашлял лейтенант Оттрубаи. – Высота? – снова спросил Комочин. – Не видать ни дьявола! Около тысячи, должно быть… Редеет. Сейчас выскочим. Туман рассеялся, опять просочилась луна. И сразу же я услышал торжествующий голос Миши: – Ну! Каково? – Мастер! – отозвался Комочин. Внизу стояла тишина. «Кукурузники» уже отбомбились и улетели за новыми гостинцами. Мы быстро и круто снижались. Слева блеснула неширокая лента реки. Миша и Комочин больше не переговаривались – их могли услышать внизу. Включив на секунду фару, Миша посадил самолет на просеке, облюбованной им еще накануне. Отсюда до села, в котором располагался полк, было не больше трех километров. Мы вылезли из самолета, вытащили катушки с проводом, стараясь не производить шума, прислушались. Все спокойно. Вдалеке мирно тарахтел движок. – Источник электрического освещения нашего полка, – улыбнулся лейтенант Оттрубаи. – Милости попрошу к нашему шалашу – так говорят у вас? Я быстро зарыл рацию под толстенным стволом, присыпал сверху листьями. Мы пожали руку Мише – он остался на полянке ждать возвращения бомбардировщиков, чтобы незаметно подняться и присоединиться к ним. Накинули на плечи тяжелые катушки и двинулись в путь. Впереди шел лейтенант Оттрубаи, позади него я. Шествие замыкал капитан Комочин. Эту часть нашей операции я не считал опасной. В полку все знали лейтенанта Оттрубаи – он был адъютантом командира. Так что если даже и остановят, ничего страшного не произойдет. Единственное, что могло нам грозить осложнениями, это встреча с полевыми жандармами – они командованию полка не подчинялись. Но и то не страшно. Документы у нас были добротными. А на крайний случай, если бы жандармы что-нибудь заподозрили, мы с ними справились бы без особого труда: жандармы обычно ходили по двое. Все же, во избежание неприятных встреч, лейтенант Оттрубаи повел нас не дорогой, а метрах в ста от нее, боковой тропкой. Вот уже на фоне ночного неба появились колодезные журавли. Прошли еще немного. Крестьянский дом. – Это передовой дом, – шепотом пояснил лейтенант Оттрубаи. – Потом мост. Триста метров от настоящего места. А потом село. Я остановился, поправил катушки с проводом – здорово отжимали плечи, проклятые. И тут с моста прозвучало неожиданное: – Хальт! Вер да? (Стой! Кто здесь? (нем.) – Щелкнул затвор. Мы застыли, словно приросли к земле. Немцы?! Оттрубаи ничего не говорил о них. Лейтенант, который успел пройти вперед, тоже остановился. Мы отчетливо видели его темную фигуру. Вот он повернулся и бесшумно двинулся в нашу сторону. Часовой на мосту успокоился. Он громко топал по деревянному настилу и мычал какую-то песенку. Потом к нему со стороны села подошли еще двое, и они стали переговариваться по-немецки, громко смеясь. Лейтенант Оттрубаи сделал знак, чтобы следовали за ним. Мы отошли по тропке подальше от дороги. – Что это значит? – спросил Комочин по-венгерски. – В селе не было ни одного немца, господин капитан. – Как же они появились? – Понятия не имею… Думаю, вам следует остаться здесь и обождать, а я пойду и все выясню. – Лучше вернуться к самолету, – сказал Комочин. «Он не такой уж дуб зеленющий», – с облегчением подумал я. В ночном небе снова гудели «кукурузники». Вот уже пошла пальба. Зенитки били из соседнего села. – И зенитной артиллерии здесь тоже не было, – растерянно произнес Оттрубаи. – Бегом в лес! К самолету! – скомандовал капитан Комочин. – Бросайте катушки!.. Минут через двадцать мы снова вернулись к этому же месту и стали шарить руками по грязи, отыскивая брошенные катушки. Мы опоздали. Миша уже улетел. Зато, войдя в лес, мы увидели мельканье фонарей, услышали громкую немецкую речь – вероятно, наш прилет не прошел незамеченным. И, что хуже всего, они обнаружили рацию; кто-то кричал: «Смотри, передатчик!» – Может быть, ваш командир полка передумал? – снова по-венгерски спросил Комочин. Было вполне естественно, что он перешел на венгерский. Говорить по-русски опасно: вдруг кто-нибудь в темноте услышит незнакомую речь. Но мне показалось, что он хочет от меня что-то утаить. – Что вы, господин капитан! Он порядочный человек… И потом, даже если бы и так, то все равно это не объясняет появления немцев в селе. Вероятнее другое: полк срочно отправили на фронт, а сюда прислали немецкое подразделение. – Да-а… Это усложняет нашу задачу! – Я думаю,надо сделать так. Вы с лейтенантом обождете здесь, а я пойду в село. У меня ведь отпускной билет. Скажу, что прибыл из отпуска и узнаю, где полк. А потом будем решать. Если близко – доберемся все вместе. Если далеко – доберусь я один и приеду за вами на машине. А вы пока поживете у какого-нибудь крестьянина. Я приведу вас и дам соответствующую бумагу – наши крестьяне питают к бумаге глубокое уважение. Капитан Комочин медлил. Я не выдержал – то, что предлагал лейтенант Оттрубаи, казалось мне единственным выходом из положения. – Что будем делать? Может, лейтенант пойдет в село и все разузнает? Капитан глянул на меня из-под своих черных бровей: – Вы тоже так считаете? Но я не дал себя поймать. – Как – тоже? Он не ответил, сказал лейтенанту Оттрубаи – опять по-венгерски: – Давайте сначала попытаемся хоть что-нибудь узнать, не заходя в село. Тут есть поблизости отдельные хутора? «Все-таки дуб. Дуб! – мысленно выругался я. – Начнет гонять всех нас взад и вперед, пока не нарвемся на жандармов». – Есть, – ответил Оттрубаи. – Отсюда вправо, километра два. Старик со старухой. Я у них молоко покупал. Мы поплелись по бездорожью. Ни кочечки, ни кустика, ни травинки – сплошная грязь. Причем, особого, высшего сорта. Ноги скользили по ней, как по мылу. А когда попадался пригорок, то вскарабкаться на него иначе, как на четвереньках, было вообще невозможно. Через полчаса я был облеплен грязью с ног до головы. Подумать только, еще вчера я досадовал по поводу запачканных голенищ! Они оба тоже выглядели не лучше. Оттрубаи то и дело восклицал негромко: «О!» Это означало, что он опять вляпался. Комочин же все грязевые процедуры проделывал в полном молчании. Одно единственное слово произнес он за всю дорогу, когда я предложил кинуть проклятые катушки с проводом. – Нет, – сказал он. Наконец, доползли. Домик, обнесенный изгородью из промазанного глиной хвороста, стоял на опушке леса. – Осторожно! – предупредил Оттрубаи по-русски. – Сейчас к нам направится пес. Весьма большой величины и в такой же степени злого настроения пес. Но пес не появился. Никто не появился. Кругом стояла мертвая тишина: ни вздохов коровы, ни блеянья овец, ничего, ни единого звука. Дом казался брошенным. Оттрубаи постучал в дверь. – Кого еще там черт носит? – раздался через минуту дребезжащий старческий голос. – Я, дедушка Габор. Лейтенант Оттрубаи. Мой денщик за молоком к вам ходил. Дверь со скрипом отворилась. Мы с капитаном подошли ближе. На пороге стоял старик в меховой телогрейке, с седыми обвислыми усами. Он сосал длинную, гнутую, похожую на маленький саксофон, трубку. – Поздновато вы, ваше благородие. – Служба, дедушка Габор… А где ваш чудесный пес? По-моему, не следовало говорить со стариком таким заискивающим тоном. Он мог бы заподозрить неладное. – Пса псы убили… – довольно загадочно буркнул старик. – Ну, проходите. Он пропустил нас в дом, запер дверь. Керосиновая лампа с разбитым стеклом, усиленно моргая, едва освещала большой самодельный стол. – А это кто с вами? – Солдаты из роты связи… Располагайтесь, ребята. Ты сюда, ты туда. Оттрубаи показал мне на табурет в углу у плиты. Я понял его. Он хотел, чтобы я был подальше от старика – вдруг что спросит? Он сам и капитан Комочин уселись за стол. – Из роты связи? – переспросил старик, не выпуская изо рта трубку.- Разве не всех еще разогнали? Разогнали? Я насторожился. Что бы это могло значить? – Нет, – осторожно ответил лейтенант Оттрубаи. – Меня, видите ли, послали с ними в Будапешт. Мы не были здесь уже целую неделю. Слышал я, будто перевели их, а куда, не знаю. – Перевели! – старик сердито запыхтел трубкой. – Вы что, виселицы в селе не приметили? На площади, возле самой церкви. – Ну как же! Вот только кто на ней болтается – издалека не разобрали. Темно. – Кто как не ваш командир полка! – Полковник Кишфалуи?! – поразился лейтенант. – Святой боже! Что же случилось? – Кто его знает! Говорили в чарде, продался он – русским ли, румынам… Три мешка ихних денег, говорили, при нем нашли. Только немцы пронюхали. Привели сюда своих солдат, танки даже, окружили село. Его взяли, еще офицеров штук с десяток. Он пулю себе в лоб пустил – все равно не помогло, повесили. Лейтенант отодвинулся в тень. – А полк где? – у него дрожал голос. – Погнали всех отсюда. Одних в одну сторону, других – в другую, третьих – в третью. Никого не осталось. – Расформировали! – выдохнул лейтенант. – Не знаю, как это по-вашему, по-военному, называется. Я ведь в армии не служил, не привел милостивый господь… Лес мой покойный дед валил, так меня, маленького, сучьями помяло. Что-то там внутри порвалось… В дальнем темном углу у окна кто-то заворочался, завздыхал. Я схватился за карман, в котором лежал пистолет. – Кто у вас там? – нервно опросил Оттрубаи. – Кто как не старуха моя спит… О господи, господи! Заснуть бы сейчас и проснуться, когда уже будут русские. Лейтенант сидел с каменным лицом и молчал. А молчать ему явно не следовало. Я бы не поручился, что старик не пускает пробный шар. Вместо Оттрубаи заговорил капитан Комочин. – Выходит, вы, отец, русских не боитесь? – А чего мне их бояться? – Как?! Вон газеты пишут… Грабить будут. – А я уже весь кругом ограбленный. Неделю назад наши у меня поросенка «купили». Вот, бумажку какую-то сунули, после войны, в ней написано, отдадут. Вчера немцы корову угнали – без бумажки, на честное слово. Пса заодно пристрелили – он ихнему слову не поверил. Курицу я сегодня сам прирезал, а то еще так и не попробуешь курятинки. Так что же русские у меня заберут? Разве что старуху? Так я им еще спасибо окажу. Она смолоду вредной была, а теперь такой стала – не приведи господь. – Ну, что будем делать, господин лейтенант? – спросил Комочин. Оттрубаи встрепенулся, словно очнулся от сна. – Придется нам с вами обратно в Будапешт. Зайдем в штаб, получим новое назначение… Спасибо вам, дедушка Габор. Он встал, поправил измазанную в глине шинель. Старик остался сидеть на скамье, извлекая клубы дыма из своего саксофона. – Тут кругом петушиные хвосты ночью рыскают… – Жандармы? – И еще немцы. Патрули всякие. Как бы вы не напоролись в темноте. – Что вам в голову приходит, дедушка Габор! – возмутился лейтенант. Но что значила вся наша жалкая конспирация по сравнению с житейской мудростью старика! – А утречком, перед самым рассветом, они все уходят в село, – невозмутимо продолжал он. – Смена у них или что. А потом опять принимаются шарить по округе. По двадцать раз на день суются в каждый дом, все дезертиров ищут… Укладывайтесь-ка лучше до солнышка в той вон комнате. Ваше благородие на кровати – сын у меня там спал, убили его два года назад под Воронежем. А они на бундах переспят – не велики господа. Вон, на вешалке, берите, солдатики. Мы с Комочиным взяли по мохнатой накидке из шкуры длинношерстных овец и украшенной с гладкой стороны пестрыми узорами из разноцветных шнурков. Такая накидка – бунда – служит для венгерских пастухов и постелью, и одеялом, и защитой от дождя, от ветра, от зноя, от холода – решительно от всего. – Спокойной ночи! – сказал я по-венгерски, закрывая дверь в комнату. Старик, окутанный облаком дыма, кивнул не спеша. – У вас совсем неплохо получается, – шепнул мне чуть позже капитан Комочин. – Учительницей была какая-нибудь черноглазая венгерка? – Вы угадали! – я снова почувствовал к нему неприязнь. – Ее зовут Марика. Она испекла мне на дорогу целую гору погачей, а я подарил ей на прощанье свою фотокарточку. Погачи я слопал, а карточку выкрал и сжег. Он посмотрел на меня с удивлением, но ничего не оказал. Подошел лейтенант Оттрубаи, и мы стали тихонько совещаться, как быть дальше. Еще не рассвело, когда мы вышли из домика дедушки Габора. Предстоял трудный, длинный день. Длинный… Он мог стать и очень коротким для нас троих. Ночью шли долгие споры. Я считал, что надо каким-то образом продержаться сутки здесь, на месте. По эфиру мы связаться не сможем, теперь уже ясно, и следующей ночью, как условлено, Миша пролетит над лесом. Увидит наш сигнал бедствия – сделает посадку. – И мы вместе с ним и с самолетом в придачу попадем в их лапы, – спокойно возражал мне Комочин. – В этот лес теперь нельзя соваться, по крайней мере, неделю: они будут на стреме, не сомневайтесь. И оставаться здесь тоже нельзя – утром прочешут все вокруг. Лейтенант Оттрубаи предложил пробираться на север, в промышленный город. Там лейтенант рассчитывал получить временное убежище в доме друга своего отца, протестантского пастора. Я горячился, доказывал, что если уж уходить отсюда, то совсем в противоположную сторону, к фронту, к своим. Но лейтенанта поддержал капитан Комочин, и мне не оставалось ничего другого, как подчиниться. Потом, лежа рядом с капитаном на мягкой, пахнувшей табачным дымом и степными травами бунде и тщетно пытаясь заснуть, я понял, что кипятился напрасно. До линии фронта было не меньше сорока километров, путь пролегал через множество населенных пунктов, и мы со своими документами, которые теперь, после расформирования «нашего» полка, стали вдвое опаснее, сделались бы легкой добычей жандармов. За ночь грязь подвяла, из лакированной стала тусклой, ноги придавливали ее, не увязая. Конечно, мы и сейчас не летели на крыльях, но все-таки идти стало легче. А путь предстоял долгий. Город находился примерно в двадцати километрах – если по шоссе. Но мы решили держаться подальше от дорог и обходить встречные селения. А это увеличивало расстояние до города, по крайней мере, вдвое. Тьма безнадежно боролась со светом. Небо, уже чуть посветлевшее на востоке, еще было покрыто звездами. Перед нами расстилалась беспредельная равнина – пуста. Лишь на севере, куда мы направлялись, далеко-далеко впереди угадывалась гряда холмов. – Смотрите! – подтолкнул меня капитан Комочин. Я посмотрел на восток. Над горизонтом показался край темно-красного шара. Через мгновение он заострился вверху и на моих глазах превратился в красную пирамиду. Я не успел удивиться, как вдруг пирамида перестроилась в правильный пятиугольник. Но и он, все более светлея, через несколько секунд изменил свою форму. Теперь солнце уже казалось гигантским, лежащим на боку, яйцом. Верхняя часть его поползла вверх, все расширяясь, отделилась от нижней, и вот уже я увидел два солнца – одно над другим. Постепенно они сблизились и слились в одно, большое и ярко-красное. Я отвел глаза и прищурился. – Что это? – Фата-моргана, – капитан Комочин тоже щурил глаза. – Здесь, в пусте, в почве много соды. Она поднимается с испарениями в воздух, и свет преломляется в ней. Стало совсем светло. Далеко на западе мы увидели село, то самое, которое обходили. В центре его высилась церковь. Облитая лучами восходящего солнца, она казалась красной, как кровь. Мы с Комочиным переглянулись и поняли друг друга. – Ветер с востока, – Комочин повернулся лицом к солнцу. – Хорошо бы нагнал тучи. – Да, нам теперь солнце совсем ни к чему, – подхватил я, тоже повернувшись на восток. – Нам бы лучше туман, чтобы никто не увидел. Но наш отвлекающий маневр не удался. Лейтенант Оттрубаи упорно не отрывал взгляда от церкви. – Он был хороший человек. – Его голос звучал глухо. – Он любил родину, он сильно страдал, что должен воевать против русских. Но он бы высокого рода… Дворянин? Да, правильно, дворянин. И он имел дворянческое понимание о чести. На тебе золотые шнурки, ты дал военное обещание – значит, ты должен выполнять все приказы великих хозяев. И он выполнял. Он страдал и выполнял. Только когда Хорти отдал власть, он сказал мне: «Слушай, Карой, я не давал военного обещания Салаши. Я давал военное обещание Хорти. А Хорти больше нет. Я свободен от моего военного обещания. Я свободен делать, как мне говорит совестливость. Я больше не должен воевать против русских. Я должен воевать против гитлеровских германцев. Я даю военное обещание моей совестливости воевать против гитлеровских германцев». Поздно, полковник Кишфалуи, поздно! – Лейтенант горестно покачал головой. Село уходило все дальше и дальше. Лейтенант Оттрубаи остановился, пропустил нас вперед. Я оглянулся. Он стоял на коленях, сняв с головы пилотку, губы у неге шевелились. Вскоре он догнал нас, пошел рядом. Бледный, с ввалившимися щеками. – Мало, микроскопически мало таких дворян, как полковник Кишфалуи. Самое большее число дворян совсем другое. Это жадные. Это подлые. Это ленивые. – Он говорил резко, отрывисто, со злостью бросая слова. – Это великое несчастье для моей Венгрии. Это настоящая язва. Работать не хотят, а только пить, есть, кутить, праздничать. Лезут в депутаты парламента, в чиновники, берут угощения, подарки. Если нужно подлость сделать справедливостью – иди к такому дворянину, положи ему в карман деньги. И подлость сделается справедливостью. Много дворян, ах, как много! Целая армия дворян! Есть богатые, есть не такие богатые, есть бедные, но все ужасные. Даже бедные еще ужаснее. Знаете, как наш народ их зовет? «Дворянчики с одной шпорой», «дворянчики в полотняных штанах», «дворянчики в мягких ботинках». – В лаптях, наверное? – подсказал я. – О! Да, да, в лаптях… Я тоже «дворянин в лаптях». Да, да, не надо такое удивление! У моего отца большое поместье, о, какое большое! Шесть хольдов – вот его поместье (Хольд – венгерская мера площади (0,57 гектара). А дворянческая гордость на шесть тысяч хольдов, на шесть миллионов хольдов – да, да! Но я не хочу. Не хочу! Я сказал ему: «Папа, я не хочу быть «дворянчиком в лаптях». Я хочу быть… как это?.. «Мещанином в твердых ботинках». И я пошел в университет. Я хотел учить детей. Чтобы они были добрыми, справедливыми, честными. И вот война. И вот проклятая война! И вот полковник Кишфалуи с патроном в голове и с веревкой на шее! И вот я здесь, с вами, с русскими, которые мне братья, против тех венгров, которые мне враги. Вот какая грандиозная перепутаница! Впереди показался густой кустарник. – Это речка, – сказал лейтенант Оттрубаи. – Мост только на шоссе. – Нет, туда опасно. Надо поискать брод, – предложил капитан Комочин. Они спустились вниз, к воде, а я остался караулить у кустарников. Откуда вынырнул жандарм, я так и не знаю. Я смотрел на шоссе, а он окликнул меня совсем с другой стороны. – Солдат! Я моментально обернулся. Жандармов я прежде никогда не видел, но знал, что они носят на фуражках что-то похожее на петушиный хвост. У этого на фуражке был роскошный петушиный хвост. Вероятно, я машинально потянулся за пистолетом, потому что он вскинул винтовку. – Но-но! Пристрелю, как собаку… Что делаешь здесь? – Вот. – Я показал на катушку, лежавшую у моих ног. – Полк? Мне ничего не оставалось, как назвать номер, указанный в документе. – Брось дурить! Их расформировали и увезли. Говори, откуда взялся? Дезертир, да? Жандарм стоял перед самой тропой, по которой спустились к реке лейтенант Оттрубаи и капитан Комочин. Надо, чтобы он отошел сюда, в мою сторону. – Господин жандарм, не стреляйте, господин жандарм! – я кричал, чтобы они услышали, и одновременно пятился назад, словно от испуга. Маневр удался. Жандарм, держа меня на прицеле, шаг за шагом следовал за мной. – Я из роты связи, – продолжал кричать я, отступая. – Меня прислали назад, чтобы смотать телефонные провода. Я Осип Михай из роты связи. – Словак? – жандарм не опускал винтовки. За его спиной шевельнулись кусты. Это был не ветер. – Словак, словак, господин жандарм. – Я говорил торопливо и громко, чтобы он не услышал, как сзади подбирается капитан Комочин. – Вот документы, посмотрите, пожалуйста. Я шагнул в его сторону, но он, словно почуяв неладное, обернулся. Поздно! Вдвоем с Комочиным мы оттащили труп в кусты, присыпали опавшей листвой. Комочин, широко размахнувшись, забросил в речку затвор винтовки. Лейтенант Оттрубаи стоял, не шевелясь, словно окаменелый. – Одно из трех. – Комочин искоса взглянул на меня. – Либо у вас редчайшие лингвистические способности. Либо ваша Марика неслыханно талантливый преподаватель. Либо… Он не досказал. Я посмотрел на него. Взгляды наши встретились. Я понял: «Либо вы специально скрывали от меня». – У вас тоже талант. – Я натянуто улыбался. – Такой удар! Он обжег меня взглядом и, ничего не отвечая, тронул за плечо лейтенанта Оттрубаи. – Пошли… Убитый жандарм еще больше осложнил наше и без того критическое положение. Наверняка, где-то поблизости рыщет второй жандарм, может быть, даже и третий. Стоит им найти труп, – а это непременно случится, они будут искать пропавшего, – как поднимется тревога и нас быстро накроют: далеко ли уйдешь пешком! Значит, остановить машину и попытаться уехать подальше от этого злополучного места. Лучше немецкую – немцы, если даже и потребуют у нас документы, вряд ли будут особенно тщательно разбираться в незнакомом венгерском тексте. Мы вышли на шоссе. На пригорок, натужно гудя, выполз большой крытый «Фиат». Лейтенант вышел на середину дороги и поднял руку. Машина затормозила в полуметре от него. Из кабины высунулся немец-водитель с закатанными рукавами на жилистых волосатых руках. – Куда надо? – спросил он на ломаном венгерском языке. Лейтенант Оттрубаи назвал город. – Пять цигарета! – Водитель поднял руку с растопыренными пальцами. – Пять. Тогда ехать. – Нету сигарет. – Шаде! (Жаль! (нем.) Водитель хлопнул дверцей кабины. Мотор взревел, Фиат» вплотную придвинулся к лейтенанту. Тот не тронулся с места. – Гут! – Улыбающийся немец снова высунулся из кабины. – Иди машина. Ехать, ехать! – подбодрил он нас взмахом руки. Мы полезли в кузов. Там сидело двое немцев. Здоровый, как боров, ефрейтор, с маленькими глазками и низким, словно срезанным лбом, и совсем еще молоденький солдатик в очках. Шинель была ему велика, и шея с синими жилками торчала из нее, длинная и тонкая, как у ощипанного цыпленка. На полу кузова валялись катушки с проводом, точно такие, как наши. Боров, оказалось, умел кое-как изъясняться по-венгерски. – Связист! – Он почему-то оглушительно захохотал. – Мадьярский связист. Германский связист. Камерад. – Грязные какие! – пискнул по-немецки цыпленок и брезгливо отодвинулся от меня. – Зачем Курт их подобрал? Перепачкают всю скамью. – Союзники все-таки, – вступился за нас боров. Цыпленок хмыкнул: – Союзники! Румыны тоже были союзниками. Или финны – черт бы побрал всех этих союзников! – Ты осторожнее, музыкант, – предупредил его боров и снова заговорил с нами. – Вы понимать германски? Мы дружно закачали головами: нет, не понимаем, хотя все трое не только понимали, но и сносно изъяснялись по-немецки. Боров не отставал. Он все пытался наладить дружескую немецко-венгерскую беседу. – Камерад никс понимать по-венгерски, – он ткнул пальцем в цыпленка. – Камерад только что с хаймат, с родина. А я два года стоять Венгрии. Я пить венгерски вино… Икра, букет, аромат, огонь… М-м-м!.. Жидкий золото!.. Я спать венгерски девушка… О, тоже огонь! М-м-м!.. – Он поцеловал кончики толстых пальцев. – Я учить венгерски язык. Бистро-бистро. – Да, есть способные люди, – отозвался капитан Комочин. Ядовитая стрела попала точно в цель. Но я промолчал: что еще было делать? – О, я есть очень способни, – расхвастался боров. – Я знать все трудни венгерски слов. Вот это. – Он набрал побольше воздуху и завел по слогам.- Мэг-эн-гес-тель-тет-ле-нек-кель (С неумолимым (венг.)… – Он запутался, разозлился и сплюнул. – Плохой язык. Дурной. Очень дурной! Я посмотрел на лейтенанта Оттрубаи. У него дрожали руки. – Очень красивый язык! – голос у лейтенанта срывался.- Самый лучший из всех языков. Вот:
Глава III
Когда часы в холле пробили двенадцать, стало ясно: лейтенант Оттрубаи не придет. Пастор бесшумно носился в своих мягких войлочных туфлях из комнаты в комнату, как круглая черная тень, и заламывал руки. Лицо его посерело, глаза ввалились. Покрасневшие веки часто моргали. – Господи боже мой! Не оставь верного слугу своего в этот трудный час… Если он скажет хоть слово… Они вздернут меня, вздернут, как тех, на базарной площади. Он хватался за белый воротник, будто чувствуя прикосновение шершавой веревки. – Будет хорошо, если мы продержимся здесь хотя бы до вечера, – провожая внимательными глазами мечущегося пастора, сказал Комочин. После обеда, который прошел в траурном молчании, как в доме, где на столе лежит покойник, я спустился через холл вниз, в полуподвальное помещение. Там, на кухне, возле газовой плиты, висели наши шинели. С величайшим трудом мы с Комочиным очистили их от грязи – за ночь она затвердела и сделалась плотной, как цемент. Шинели почти высохли; лишь плечи еще были чуть влажными. Я снял шинели с вешалок и пристроил прямо на теплую плиту. В это время наверху раздался звонок. Пастор, радостно вскрикнув, кинулся к воротам. «Вернулся Оттрубаи!» – подумал я, открыл дверь в холл – и тут же отпрянул. В холл вошли двое немцев. Они тащили огромную, как коляска мотоцикла, набитую доверху плетеную корзинку. Рядом с немцами шла женщина лет сорока с длинным энергичным лицом. За ней семенил пастор. – Помоги им, – приказала она по-венгерски… – Да, да, Крошка. Вот оно что: прибыла его жена. В приоткрытую дверь я увидел, как один из немцев почтительно стукнул каблуками: – Мадам! За ним другой: – Мадам! – О, благодарю вас, господа! – голос Крошки был сладким, как патока. – Недаром говорят, что немцы самые галантные кавалеры во всей Европе. – А о венгерских женщинах говорят, что они самые женственные во всей Европе, – ответил любезностью немец и поднял правую руку: – Хайль Гитлер! Пастор пошел провожать немцев к воротам. Некоторое время я не слышал ничего, кроме шуршания бумаги. Вероятно, женщина проверяла содержимое корзины. Пастор скоро вернулся. – Какие любезные молодые люди! Привезли тебя на машине, затащили корзину… – А, все они любезны, когда видят золото. Пришлось отдать им кольцо… Зато смотри, что я привезла! – Послушай, Крошка… – нерешительно начал пастор, и я сообразил, что сейчас речь пойдет о нас. – Ты будешь удивлена. В доме гости – и какие! – Никаких гостей! – категорически отрезала Крошка. – Я так устала – с ног валюсь. – Но это особые гости… – Я же сказала: никаких… – повысила она голос и вдруг смолкла. Видимо, пастор шептал ей что-то на ухо, так как после нескольких секунд тишины раздался пронзительный крик: – Нет! Нет! Нет! – Тише! Они могут услышать! – умолял пастор. – Они понимают по-венгерски. – Я не хочу болтаться на веревке! – зачастила Крошка тоном ниже. – Этот вывалившийся синий язык! Ужасно, ужасно… – Крошка, господь с тобой! Крошка! – Я или они!.. Клянусь муками господа-бога нашего Иисуса Христа, если ты их не выгонишь через час, я сама побегу в жандармерию и донесу на тебя и на них. – Господи! Крошка!.. Они обещали мне защитную грамоту. Скоро придут русские и… – Ты и так скрываешь их уже целые сутки. Если бы не ты, они бы давно уже болтались. Возьми у них грамоту и пусть убираются. Через час! – Крошка! – Все! Я затыкаю уши. Я не хочу больше слушать! Не хочу! Не хочу! Не хочу! Она ушла, он, причитая, за ней. Вероятно, на второй этаж: там были комнаты Крошки. Я помчался к капитану Комочину и, глотая слова от волнения, рассказал ему обо всем. – Что ж, придется уходить, – произнес он с возмутительным спокойствием, как будто речь шла о небольшой, не очень желательной прогулке. – Куда? Куда? – Посмотрим. – А по-моему, у нас только один выход. – Какой? – Подстеречь патрулей в тихом местечке, завладеть их автоматами и… – …И заработать посмертно звание Героя. – Капитан усмехался. – А что? – взорвался я. – Забиться в грязную нору и ждать смерти? У меня есть пистолет, у меня есть вот эти две руки. Я не хочу подыхать, как пес на живодерне!.. В дверь постучали. Бочком, виновато, протиснулся пастор. Он жалко улыбался. – Приехала Крошка… Она так устала. Вы извините ее, ради бога. Она вряд ли выйдет к ужину. – Передайте ей наше глубокое сожаление по поводу несостоявшегося знакомства. Мы вынуждены покинуть ваш дом еще до ужина, – церемонно объявил капитан Комочин. Пастор обрадовался. Так обрадовался, что даже не смог этого скрыть. – О, как жаль! Вы вполне могли бы остаться еще часа два-три. – Вы не очень настаивайте, господин пастор, – уже не скрывая сарказма, предупредил капитан Комочин. – А то мы можем передумать. И ваша жена будет вынуждена донести на вас. Улыбка исчезла. Пастор сник и сразу стал самим собой: трусливым, безвольным старикашкой. – О, что я могу сделать, что я могу сделать! Она действительно пойдет в жандармерию – вы ее не знаете. О! Боже, боже! – он ломал руки. – Знаете что, я дам вам денег! Много денег! Вы сможете откупиться… Он сам хотел откупиться от остатков собственной совести. – Вы очень любезны, господин пастор, – учтиво поблагодарил Комочин. – Но у нас есть свои. Мы опустились вниз, надели шинели. От них щемяще пахнуло теплом уюта и безопасности. Телефонные катушки оставили на кухне – в городе они только привлекли бы к нам опасное внимание. Пастор неотступно следовал за нами, охая и причитая. Я все ждал, что он заговорит о защитной грамоте. Но он не вспоминал о ней. Трусил позади нас и отечески наставлял: – Вы сами идите к ним, сами, не ждите, когда вас схватят, тогда они вам ничего не сделают. Посадят в лагерь для военнопленных – и все. О господи, какой же замечательный выход! Война для вас кончится. А там скоро придут ваши. Как мы их ждем! Боже, как мы их ждем!.. Возле самых ворот он произнес, умоляюще сложив руки, как для молитвы: – Не говорите им про меня, заклинаю вас! Если только вы назовете мою фамилию, у меня не будет ни малейшего шанса остаться в живых. Лучше бы он этого не говорил. Он сам испортил торжественную минуту прощания. – Вам-то что беспокоиться, господин пастор! – обернулся к нему Комочин. – Ведь по мере потери шансов на жизнь растут ваши шансы на бессмертие! Мы не подали ему руки, ни я, ни Комочин. Лязгнули ворота. Стало жутко. По спине прошел холодок. Первое, что я увидел на улице, был огромный плакат на стене дома напротив. Текст гласил: «Наша тысячелетняя страна в опасности!» Под надписью был изображен венгерский танк, устремившийся вперед, к горизонту, из-за которого поднималась хищная когтистая рука с красной звездой на ладони. – Внимание! – подтолкнул меня капитан. Патруль! Прямо на нас. Солдат и зеленорубашечник со скрещенными зелеными стрелами на красно-белой нарукавной повязке. Я сунул руку в карман шинели: пистолет теперь лежал здесь. – Я – солдата, – шепнул Комочин, не шевеля губами и не глядя в мою сторону. – Вы – второго. И бегите сразу вон туда. Он едва заметно показал головой в сторону сплошь покрытой пожелтевшими виноградниками горы, возвышавшейся над городом. Подошел патруль. – Документы! – потребовал зеленорубашечник, здоровый, краснолицый малый, похожий на мясника. – Проверь у них! – приказал он солдату, а сам, придерживая рукой кобуру, побежал вперед, к крошечной кофейне – «эспрессо», из которой как раз выходили двое военных. Мы подали наши удостоверения. Я нащупал в кармане пистолет, отодвинул пальцем предохранитель. Солдат посмотрел документы, кинул на нас удивленный взгляд и снова уставился в бумаги. – Идиоты! – услышал я его негромкий голос. – Кретины! Этот полк! Да вас ведь вздернут на первом фонаре! Если уж у вас хватило ума дать тягу, то неужели ваши дурьи башки не могут сообразить, что с такими удостоверениями нельзя шляться по городу? – Ну, как? – крикнул издали фашист; он уже проверил документы и отпустил тех двоих. – В порядке! – Солдат вернул нам удостоверения. – Найдите себе бабу! Или забирайтесь на гору в какой-нибудь винный погреб. Идиоты! Безмозглые идиоты!.. Можете следовать дальше, – добавил он громко и строго. Мы дошагали, усердно стуча ботинками, до конца квартала и, не сговариваясь, вошли в переулок. Все переулки вправо от нас вели к подножью горы. Больше двух часов мы, дрожа от холода и сырости, лежали в кустах близ тропки, которая вела наверх, к винным погребам, и не решались подняться. Всё боялись, что нас увидят снизу, из города. Листья на виноградных лозах пожелтели, свернулись. Виноград уже весь убрали и, сколько я ни шарил взглядом вокруг, нигде не мог обнаружить ни одной ягоды. Внизу расстилался город. Улицы полукружьем домов охватывали основание горы, лишь в нескольких местах взбираясь на склон, и уходили от нее такими же ровными полукружьями все дальше и дальше, словно волны застывшего моря, исчезая в туманной дымке на противоположной окраине. Эта дымка давно висела над городом, а теперь, к вечеру, быстро густела, и улицы растворялись в ней одна за другой. Часы на башне городской ратуши пробили семь раз. Уже можно было бы встать, но мы все еще лежали, прижавшись друг к другу – так теплее. С полчаса назад вверх по тропке поднялась девушка с большим кувшином в руке. Надо было дождаться ее возвращения. Я начал терять терпение: – Может быть, обратно она пошла по другой тропинке? Капитан предостерегающе поднял руку. Кто-то спускался с горы. Она! Наконец-то! Девушка, придерживая кувшин обеими руками, шла не по тропке, а по траве, совсем рядом с кустами, в которых лежали мы. Вероятно, она боялась поскользнуться на влажной глине. Я увидел ее стройные ноги, обутые в красные полусапожки, услышал приятный голос, негромко напевавший веселую песенку. Я чуть приподнялся и посмотрел вслед сквозь оголенные верхние ветки кустов. Волосы у нее былисветло-пепельные, как у Марики. Девушка скрылась в вечернем сумраке. Капитан Комочин поднялся, потянулся, расправляя онемевшие руки. Я тоже встал, морщась, как от боли. Затекла левая нога; я ее совсем не чувствовал. – Наверх! Я заковылял по тропке вслед за Комочиным. Винных погребов тут было много. Но все, на нашу беду, заперты. Причем не просто на ключ, а на добротные тяжелые ржавые замки, служившие, вероятно, верой и правдой уже не одному поколению виноделов. Под стать замкам и двери погребов: толстенные, плотные, обитые жестью. Для того, чтобы их открыть, нужен был, по меньшей мере, пудовый лом. Жалкие прогнившие жерди, которые мы находили в виноградниках, трещали и разлетались одна за другой при малейшем нажиме. Мы проупражнялись бы так всю ночь и все равно не попали бы вовнутрь, если бы Комочин вдруг случайно не обнаружил, что мы, в буквальном смысле, ломимся в открытую дверь. На ней висели такие же грозные замки, как и на других, и они были замкнуты самым добросовестным образом. Но дверь почему-то плохо держалась со стороны петель. Стоило только чуть нажать палкой, как она тотчас поддалась. Мы пробрались в погреб и, закрыв за собой тяжелую дверь, приперли ее изнутри шестом. Нас охватила абсолютная тьма. Остро пахло вином и сырой землей. – Зажгите спичку, – предложил я. У нас был всего один коробок – в кармане у Комочина. Вспышка озарила на мгновение длинный узкий ход, по правую сторону которого стояли большие бочки. Они уходили далеко внутрь хода, теряясь в темноте. Мы прошли вперед шагов сто. Комочин снова зажег спичку. Та же картина. – Ого! – воскликнул я. – Погребу конца не видать. – Они, бывает, тянутся на целые километры, – сказал капитан Комочин. – С ответвлениями, как пещеры. Бочки здесь были замшелыми и, судя по звуку, пустыми. Я брезгливо оттер с пальцев холодную слизь. – Пойдемте к выходу, там суше. Мы устроились на досках между двумя огромными бочками. Я ощупью отвернул кран, подставил рот. Полилась кислая терпкая жидкость. – Вино, товарищ капитан! – В винных погребах воду не держат. Я лег, положив под голову пилотку, и закрыл глаза. Все равно: открывать их или закрывать. Такая же темнота. Но когда я закрывал глаза, то чувствовал себя все-таки привычнее. А капитан Комочин? Мне почему-то казалось, что он лежит с открытыми глазами и смотрит на меня. Говорят, взгляд можно ощутить. Идешь по улице, смотришь на кого-нибудь, и он обязательно обернется. А в темноте? Тоже ощущаешь взгляд? Странный человек… Вот случится чудо, вернемся мы завтра к своим и полковник спросит меня: «Ну, какой он, Комочин?» Что я смогу оказать? Только так, объективно, без всяких своих эмоций. Смелый? Да, смелый. Твердый, решительный… Еще что? Еще молчаливый… Вот и все. Почему он молчит? Сколько можно молчать? – Вы спите? Он отозвался не сразу: – На ваш вопрос невозможно ответить утвердительно. – Почему? – Если я скажу «да», то уже не буду спать. – Выходит, я вас разбудил? – Нет… Я просто так… Думал. – О чем? – О том, что же все-таки с ним случилось? – С лейтенантом Оттрубаи?.. Будьте спокойны, товарищ капитан. – Не понимаю. – Да где же он еще, как не дома, на хуторе? У своего отца. У «дворянина в мягких ботинках». Я так не думал. Я думал совсем иначе: Оттрубаи не из тех, которые могут просто взять и бросить в беде. Но мне не хотелось выглядеть в глазах капитана доверчивым, благодушным теленком. Капитан молчал. Лишь после долгой паузы я услышал: – Неужели вы действительно так дурно думаете о людях? Меня поразили новые нотки в его голосе. В нем прозвучали не ирония, не раздражение, а скорее всего дружеский укор. Стало мучительно стыдно за свой дурацкий тон, за враз запылавшие щеки; капитан Комочин, конечно, не мог их видеть в могильной темноте, но я каким-то непостижимым образом чувствовал: он знает, что я покраснел. Когда я, наконец, справился с собой, отвечать уже не имело смысла. Да и сам вопрос не требовал ответа. Что можно было сказать? «Уверяю вас, товарищ капитан, я вовсе не так думаю о людях». Глупо! Из темноты донеслись странные негромкие звуки. Я прислушался с удивлением. Капитан едва уловимо насвистывал в темноте. Знакомая мелодия… Нежная, и вместе с тем мужественная, боевая. Что это? Откуда я ее знаю? Беззвучно, одним дыханием я повторил мелодию. И сразу вспомнил: она же из тех дней, когда мы, еще мальчишками, с восторгом твердили яростные, страстные слова «Но пасаран», когда приветствовали друг друга не иначе, как «Салуд, камерадас». Утро начиналось тогда с напряженного ожидания возле черной тарелки репродуктора: что там сегодня, на Мадридском участке? – а звучные, опаленные порохом слова «Теруэль», «Гвадалахара», «Валенсия» звучали для нас как названия близких фронтовых городов, обложенных врагом. – «Бандера роха», – произнес я, не то спрашивая, не то утверждая. Негромкое насвистывание тотчас прекратилось. – А вы откуда знаете? – услышал я после короткого молчания. – Вот тебе раз! – воскликул я. – Да кто ее не знает! Испанская песня. – Нет, итальянская. Но в Испании ее тоже пели, верно. – Вы там были? – догадался я. Он лишь негромко кашлянул в темноте. Больше капитан не свистел, но воспоминания, потревоженные знакомой мелодией, не хотели униматься, цеплялись друг за друга, извлекали из тайников памяти давным-давно позабытое. Вот дядя Фери, горячий, стремительный, врывается в дом и кричит, что он возьмет в нашу семью двух, нет, трех испанских ребят… Вот наша делегация из пяти человек стоит в кабинете заведующего гороно, и Нина Мурашева, только что избранный комсорг, от имени 7 «б» требует – да, требует! – чтобы нам заменили немецкий язык на испанский. Потом, без всякой видимой связи, подумалось просто о нашей тихой улице в тени могучих тополей, немощеной, песчаной, с веселым зеркалом лужи посреди проезжей части после проливного летнего дождя. И там, в луже, в окружении ленивых округлых облаков, удивленно-ухмыляющееся мальчишечье лицо с белыми выгоревшими вихрами и прокопченными на солнце щеками, похожее на свой собственный зимний негатив. И вверху, над головой, тоже облака, такие же круглые и неторопливые. А ночью, когда умолкает улица и засыпают веселые лужи, там, вверху, появляются звезды. До самого утра они играют в прятки, путаясь в притихшей листве тополей, и едва слышно звенят, отыскивая друг друга… Резкий рваный грохот вспугнул мои звезды. Исчезли тополя, улица. Где-то близко снова грохнуло. Еще раз… И пошло! Земля под ногами вздрагивала и гудела. Я вскочил: – Наши! Наши ворвались в город! – Бомбят, – спокойно отозвался из темноты Комочин. Он был, конечно, прав. Чуда не случилось. Самолеты отбомбились и улетели. Натыкаясь в темноте на винные бочки, я двинулся к выходу. Не терпелось посмотреть, много ли в городе пожаров. Убрал жердь, отодвинул тяжелую дверь. Далеко внизу, там, где стоял завод, полыхало яростное пламя. Пожар? Или выпустили плавку из печи? Сделал шаг вперед, чтобы лучше рассмотреть, и вдруг, инстинктивно почувствовав опасность, обернулся. Из глубины погреба ко мне метнулась человеческая фигура. Защищаясь, я поднял руки, но уже было поздно. Я ощутил сильный удар по голове и упал. Теряя сознание, услышал, как сквозь толстый слой ваты: – Саша! Саша! И все поплыло, поплыло во мрак… Чьи-то голоса… Незнакомые, совсем без интонаций, как деревянные… Бубнят, бубнят. Трещит голова… Что же со мной случилось? Подошел к двери погреба. Увидел зарево: завод или пожар. Потом… Удар! Я с усилием открыл глаза. Низкий полукруглый свод… Винный запах. Значит, все еще погреб. Но откуда свет? А, керосиновая лампа. Стоит на подставке – пенек не пенек. Вокруг нее несколько человек. Разговаривают. Я прислушался. – …А собака как вцепится в ногу толстяка. Он как завопит. – Голос рассказчика захлебывался от еле сдерживаемого смеха. – Мадам к нему: «Ой, пардон, пардон, высокородный господин! Простите ее, ради бога, она так давно не видела мяса!» Все смеются. – Здорово! А ну еще что сморозь! – Ваш покорный слуга… Загадка. Светит, но не греет, – что это? – Луна. – Нет! – Бриллиант! – Нет… Ну, ты, Фазекаш? – Черт ее знает… Звезда, что ли? – Нет!.. Твоя лысина – ха-ха-ха! Мне очень неудобно лежать. Руки за спиной, связаны. Они?.. Я осторожно повернул голову к свету. Не военные – в штатской одежде. Небритые, худые. Один только плотнее других, самый старший, невысокий, с усами. Вот он встал, пошел куда-то в темноту. Не хозяева ли этого винного погреба? Но как они сюда попали? Ведь мы с Комочиным приперли дверь изнутри палкой. Неужели они сидели далеко в глубине погреба. А может, скрываются?.. Партизаны? Непохоже. У них нет даже оружия. Так кто же? Почему они напали на меня? А капитан Комочин? Где капитан? Я отчетливо помню, он крикнул: «Саша!» Звал на помощь? Что они с ним сделали? Почему я здесь один? Я беспокойно задвигался. Тотчас же они повернулись ко мне. Один, высокий, длинноволосый, поднял керосиновую лампу. Другой, с обросшим черной щетиной лицом, бросил с издевкой: – Ваш покорный слуга! Как изволили спать на новом месте? – Дайте пить! – я облизнул пересохшие губы. – Только и всего? – снова крикнул тот, со щетиной. – Да брось ты, Черный, – нахмурился длинноволосый. – Пусть придет в себя. Он приподнял мою голову и поднес ко рту кружку. Я сделал несколько глотков. В кружке было кислое вино. – Развяжите руки, – попросил я. – Что я сказал! – воскликнул Черный. – У него чердак не пустой. Может, тебе еще твою пушку вернуть? – Кто ты такой? – во взгляде длинноволосого не было такой вражды, как у Черного. – Скажешь, кто ты? – Где мой товарищ? Он жив? – Жив, жив… Ну, кто ты такой? Я лихорадочно думал: что сказать? Потом сообразил. Они вытащили не только пистолет. Документы тоже: моя шинель расстегнута на груди. – Гонвед Осип Михай. – Расскажи моей бабушке! Гонвед он! – Черный дышал мне в лицо винным перегаром. – Отойди от него, Черный!.. Отойди, слышишь! – длинноволосый оттащил его за полы пиджака. – Осип… Что за фамилия? Словак, что ли? Я чуть помедлил, прежде чем ответить: – Словак. – Янчи, ты, вроде, говоришь по-словацки? – Еще бы! У меня мама словачка. – Поговори с ним, а? Длинноволосый посторонился, пропуская ко мне высокого молодого парня со следом ожога на худом скуластом лице. – Кто си ти? (Кто ты? (слов.) Это я понял: – Словак. Тогда он произнес длинную фразу, состоявшую почти сплошь из согласных, и посмотрел на меня вопросительно, ожидая, вероятно, ответа. Я молчал. Он произнес еще одну фразу, еще… Отдельные слова я вроде бы понимал, но общий смысл оказанного оставался неясным. Длинноволосый смотрел выжидающе то на меня, то на него. – Ну? Янчи отрицательно покачал головой. – Не словак? – воскликнул, торжествуя, Черный. – Что я говорил! Это же ясно, как день; оба они шпицли! Их послали нас выслеживать… Ага, ага! Смотрите, как он изменился в лице! Кончать их надо сейчас же! Дохлый пес и укусить не укусит, и залаять не залает. Веревка есть, вздернем подальше отсюда, чтобы потом вони не было – и конец… Эй ты, поганый тип, скажи мне свой адрес, я хоть твоей жинке после войны напишу, под какой бочкой тебя зарыли. На потолке задвигались длинные тени. Кто-то подошел из глубины погреба. – Ну как? – услышал я голос. Я не видел говорившего – лампа, которую держал длинноволосый, слепила глаза. – Шпицли! – крикнул Черный. – Самый настоящий стопроцентный шпицли. Врал, что словак. – А тот, второй, говорит – русский. – Русский?! – Черный расхохотался. – Один словак, другой русский! Пусть они эту песенку споют на том свете невинным ангелочкам. А мы уже кое-что повидали, как-нибудь сможем отличить правду от собачьей брехни. Длинноволосый поставил лампу на бочку. Теперь я разглядел подошедшего. Это был гот самый низенький плотный усач. Вероятно, он уходил к Комочину – они почему-то держали его в другом месте. – Может, ты не словак вовсе, а тоже русский? – Черный издевательски ухмылялся. – Дурак ты! – сказал я. – Мы в самом деле русские. И он и я. Черный подскочил ко мне, замахнулся кулаком: – Эта полицейская гадина будет еще меня оскорблять! – Лежачего не бьют! – усач придержал его руку. – Давай лучше послушаем этого мастера плести небылицы. Рассказывай, какой ты русский. – Сначала развяжите. – Видали, чего захотел! – завопил Черный. Я же говорил, он потребует свою пушку обратно. – Вас здесь четверо. А я один. Боитесь? – Вдруг у тебя где-нибудь граната запрятана. Очень мы знаем твои полицейские штучки-мучки! – Брось, Черный, ты же его сам всего обшарил. – Усач склонился надо мной и развязал руки. – Только смотри, не дури! – Он погрозил мне моим собственным пистолетом. – Где мой товарищ? Ведите к нему. – Не веди, Фазекаш! – предостерег длинноволосый; стоя на коленях у бочки, он прикуривал от лампы. – Ни в коем случае не веди! – Зачем тебе? – спросил усач. – Сговориться?! – Кто у вас старший? – Вот! – опять – кинулся ко мне Черный. – Шпицли – факт! Так и ввинчивается, так и ввинчивается! Мы уж ему больше сказали, чем он нам. А теперь ему еще старшего подавай!.. А вот хочешь, я тебя сейчас выведу на чистую воду? Ты говорил – что словак. Теперь говоришь – русский. Русский, да? – Я русский. – Хорошо! – Черный злорадно скалил зубы. – Если ты русский, то скажи, как будет по-русски «здравствуй». Я сказал. – О! Смотри!.. А «Советский Союз»? Я сказал и это. – Выучил, шпицли! Но меня ты не проведешь… Ну-ка, выругайся по-русски! Он с торжеством посмотрел на своих друзей: мол, глядите, что сейчас будет. Я выругался – с большим удовольствием. Я послал Черного с его дурацкими придирками так далеко, что если бы он все понял, то, наверняка, взвился бы от ярости. Но он всего не понял. Только то, что я действительно выругался по-русски. – Все равно! Он такой же русский, как я цыган! – Ну, это еще, положим, не доказательство. – Усач посмотрел на Черного с хитрой ухмылкой. – Говорят, за твоей дорогой мамочкой лет двадцать пять назад бегал со своей скрипкой главный цыганский примаш Будапешта. Длинноволосый и Янчи, тот, скуластый, что проверял мои знания словацкого языка, рассмеялись. Черный зло посмотрел на улыбавшегося Фазекаша, хотел что-то крикнуть, но, передумав, с досадой махнул рукой: – Янчи, у тебя еще осталось? Дай, подымлю. Он закурил, жадно затягиваясь. – Что будем с ними делать, дядя Фазекаш? – спросил длинноволосый. – Не знаю… Придет завтра Аги, сообщим Бела-бачи. Пусть они там решают. Бела-бачи? Кто такой?.. Я насторожился. Но они больше не упоминали о нем. Да и обо мне вроде забыли. Длинноволосый – они называли его Лаци – вытянулся на широкой скамье и закрыл лицо рукой. Черный, привалясь спиной к бочке, пускал дым через ноздри и зло ругался: – Подонки! Гады! Жить не дают на свете. В погреб загнали, и тут не дают. Всякую сволочь засылают. А мы сидим, ждем, ждем. Чего ждем, интересно? Когда Чаба с неба свалится, чтобы нам помочь?.. (Согласно старинной легенде Чаба, сын вождя гуннов Аттилы, в критический для венгров момент прискачет со своим войском по Млечному пути к ним на выручку.) Вот накроют нас в этой проклятой дыре, так и сдохнем. Сдохнем! Длинноволосый Лаци заворочался на своей скамье: – Заткнись-ка ты со своими пророчествами. Слушать противно! – А ты подбери уши! – Черный рывком повернулся к нему. – Развесил, как мокрое белье на веревке! Из глубины погреба донеслись шаги. К нам, прихрамывая, подходил низкорослый крепыш с взъерошенными волосами на лобастой голове. – Все воюете? Какой счет?.. Дай закурить. – Ты что ушел? – Фазекаш протянул ему сигарету. – Не бойся! Спеленал его, как грудняшку. Он постоял, покурил, глядя на меня с холодным любопытством. – Он что – тоже «русский»?.. Вот олухи! – крепыш хмыкнул презрительно. – Надо же сочинить! Лучше бы сказали, что с Луны… Не знаю, как возник рядом с нами капитан Комочин. Я не слышал ни малейшего шороха. Ни одна тень на потолке не шевельнулась. Он вдруг поднялся позади крепыша, словно все время сидел, пригнувшись, у него за спиной. Крепыш, вероятно, прочитал на моем лице изумление, и обернулся. Тотчас же он отпрыгнул в сторону, словно его отбросило, и, никак не попадая рукой в карман, где лежал пистолет, истошно завопил: – Стой! Стой! Все повскакали с мест. Крепыш, наконец, выдернул пистолет и направил на капитана. Дуло так и ходило. – Убери, – спокойно, даже как-то безразлично посоветовал Комочин. – Еще бочку продырявишь. Утонем в вине. – Он опустился на корточки рядом со мной и спросил непривычно участливым для него голосом: – Как голова? – Теперь ничего… – Прокараулил! – усатый Фазекаш замахнулся на крепыша кулаком. – Караульщик! Мертвецов тебе караулить на кладбище! – Я говорил: повесить! – заорал Черный. – За ноги их обоих! За ноги! Но Фазекаш постучал пальцем по лбу и горестно вздохнул. – Ты что? – опешил Черный. – Ты что? – Он же сам пришел сюда, вот что! А мог свободно уйти и привести целый полк… Слушайте, а вдруг они в самом деле русские, а?
Глава IV
Опять поднялся шумный спор: кто мы такие и как с нами поступить. Пока они кричали, я успел переброситься несколькими фразами с капитаном Комочиным. – Сказать, как мы сюда попали? – тихонько опросил я, не глядя на капитана. – Им – нет, – так же тихо ответил он. – А кому? – У них есть связь с городом. Сами они ничего не решат. Я сразу вспомнил про того… Бела-бачи. – Понимаю. – Ни в коем случае не называйте ни фамилий, ни номеров наших частей. Никому! – Могут не поверить. Капитан пожал плечами: могут… Наконец, Фазекаш взмахнул рукой, словно разрубая в воздухе невидимый узел: – Все! Хватит!.. Караулит Янчи, остальным спать. Но никто не лег. Все, даже длинноволосый Лаци, у которого глаза были красными, как у кролика, присели возле лампы рядом с караульным. К низкому своду погреба не спеша потянулись задумчивые струйки дыма. – Рассказали бы что-нибудь, раз уж вы русские… – Фазекаш иронически хмыкнул. Остальные тоже повернули к нам головы. Их можно было понять. Перед ними сидели люди, которые называли себя русскими. А о русских они столько слышали. Одни их отчаянно ругали, другие так же отчаянно хвалили. Так какие же они на самом деле? Но, с другой стороны, им не хотелось попасть впросак. А если мы вовсе не русские? Если все, что мы здесь наговорим, – самое беспардонное вранье, и они, видавшие виды ребята, клюнут на пустой крючок? И вот они сидели напротив нас, сгорая от любопытства и прикрывая его мудрой ухмылочкой: плетите, плетите, так мы вам и поверили! – Ну так как же?.. Говорят, у вас там летом суп из сена варят, а на зиму в берлогу заваливаются и сосут лапу, как медведи, – ха-ха! – Что ты, Фазекаш, – тряхнул головой длинноволосый. – Совсем наоборот! У них реки из молока и берега из киселя. А на деревьях конфеты растут – шоколадные, экстра класс! Лег под дерево, раскрыл рот – и они сами в него скачут. – Он подмигнул мне: – Так? – Так, – ответил я. – Только ты забыл еще сказать, что на скаку с них обертки слетают. Иначе как: с бумагой их жевать? – Брось крутить! – нетерпеливо крикнул Черный. – Говори, как там живут? Скажешь или нет? – Хорошо, скажу… – разозлился я. – Когда вы напали на нас? Три с половиной года назад? А в году триста шестьдесят пять дней. И каждый день бомбы, пули, снаряды, мины. Каждый день гибнут люди. Чьи-то отцы, чьи-то матери, братья, сестры, сыновья, дочери… Как мы живем! Сказать им, как мы живем!.. Я думал о печных трубах, торчащих на пепелищах… О мертвом ребенке на руках отупевшей от горя матери… О трех девочках медицинской сестры Клавдии Ивановны, для которых мы всей палатой собирали хлеб… О женщинах, которые впрягались в лямку и тащили на себе плуг – я сам видел из окна поезда, когда ехал на фронт… И они еще спрашивают, как мы живем! И они еще спрашивают! Тягостное молчание длилось довольно долго. – Ну, ты не по адресу, – в голосе Фазекаша слышалась растерянность. – Мы тут ни при чем. Все смотрели на меня; они – молча переглядываясь, капитан – с сочувственным одобрением. Мне было все равно: одобряет он или не одобряет. Я отвернулся и лег. – Нашли кого слушать! – взорвал тишину Черный. – Да ведь он нам втирает вот такие очки! Они так были в России, как моя бабушка! Янчи оказал негромко: – Заткнись! Что ты знаешь! И Черный, на удивление, послушно заткнулся. Пожал плечами, деланно зевнул, вытянулся вдоль бочки и закрыл глаза. Остальные стали переговариваться о каких-то своих будничных делах, шутить, смеяться. В нашу сторону они больше не смотрели, словно нас и не было в погребе. И это, так же, как и шумный смех, чуточку слишком шумный, чтобы сойти за естественный, как раз и выдавало их с головой. Взрыв искусственного веселья был ярким и непродолжительным, как полет осветительной ракеты. Быстро сползли улыбки с лиц, разговор заглох, точно мотор без бензина. Усатый Фазекаш скомандовал мрачно: – Все! Кончай!.. Спать! Янчи, бери! Работая явно на нас с капитаном, как плохой актер на публику, он передал Янчи пистолет. Вскоре все уже спали или делали вид, что спят. Один Янчи сидел, пододвинув к себе керосиновую лампу и не сводя с нас глаз. Раздвоенный язычок пламени мерцал на фитиле. Дрожащий свет придавал загадочное выражение его простому скуластому лицу. – Слушай, парень, как вы все очутились здесь, в погребе? – негромко спросил Комочин. – Зачем тебе? – Чего ты боишься? Если мы шпики, вы все равно нас отсюда живыми не выпустите. – Будь спокоен! – Ну вот! А если мы русские, – зачем скрывать? Янчи помолчал с минуту, обдумывая сказанное Комочиным. Потом поднес к лампе ладони. – Видал? – Ладони были буро-коричневого цвета, словно обожженные. – Рабочие мы. С орудийного. – А здесь почему? – От жен сбежали, – невесело усмехнулся он. Все же капитан Комочин понемногу расшевелил его, он стал рассказывать, – похоже, Янчи больше других верил, что мы русские. Все они – и Черный, и длинноволосый, и крепыш, и он сам – все из одной бригады сталелитейщиков. Бригадиром был Фазекаш. В марте этого года, когда в Венгрию ввели немецкие войска, в цехе стали появляться листовки. Они призывали рабочих саботировать производство орудий, бороться против немцев, против войны. – Она и всем, и мне осточертела, как горькая редька, – рассказывал Янчи. – Что за жизнь такая! Работай как лошадь, ни одной свободной минуты. В трамвае бои за места, а пешком девять километров – ну-ка пошагай туда и обратно на голодное брюхо! Мяса нет, масла нет, хлеба по сто пятьдесят. Каждый день бомбы на голову, что ни дальше, то гуще. Кругом немецкие начальники, командуют: айн, цвай, драй… А что делать? Не знаю! Один ведь ничего не сделаешь. А других опросить боязно. Хоть и рабочие, хоть и вместе лямку тянем, а поди узнай, что у него в печенке… Но тут один случай. Нашел я листок, читаю. И не заметил, как идет ко мне расценщик. Фашист ярый, отца родного продаст. Растерялся я, бросил листок на землю. Все равно заметит гад! Тут дядя Фазекаш с лопатой ко мне подбежал. Зачерпнул формовочной земли и шлеп на листовку. Расценщик подходит: «Что такой бледный?» Это мне. «Устал, говорю, работа тяжелая». «Терпи, терпи! Скоро войне конец, вот-вот немцы свое чудо-оружие в ход пустят»… Прошел, не заметил. А мы с дядей Фазекашем разговорились – теперь-то я мог ему доверять. Словом, недели через две стали мы все сообща на работе резину тянуть. Там, где час нужен, полтора вкалываем. Там, где два – все четыре. Нам-то что – мы почасовую получаем, а им хоть небольшой, но все же урон. А потом поставили нас на литье стальных щитов для орудий. Тут мы не просто резину тянули. Такими их отливать стали – пуля проходит, как нож сквозь масло. – А контроль на что? – спросил Комочин. – А башка на что? – отпарировал он. – Верно, там, на контроле, немцы проверяют строго. Но ведь стреляет по щиту бригадир – сдает, значит, им свою продукцию. Ну, дядя Фазекаш и приловчился… Словом, сходило с рук. Много им орудий с такими щитами повыпускали. А недавно попались. С фронта щит на завод прислали, весь иссечен осколками, как решето. Хорошо, свой парень в заводской охране, вовремя предупредил. Смотались сюда всей бригадой… А то не миновать бы мешка с хреном. Я не понял и переспросил: – Мешок с хреном? – А то не знаешь! – он испытующе посмотрел на меня. – Натягивают на голову – не задохнешься, так уж глаза обязательно выест. – И давно вы уже здесь, в погребе? – спросил Комочин. – Побольше недели. – А если хозяин застукает? – Не застукает. – А вдруг? – Да знает он… Дядька мой. Сам нас сюда привел. Янчи склонился к лампе, подкрутил фитиль. – Что думаете делать дальше? – подкинул капитан новую веточку в угасавший костер беседы. – Так до конца войны и просидите? – Да вот, спорим все. Один говорит так, другой этак. Я вставил осторожно и, мне казалось, очень ловко: – А Бела-бачи как, интересно? И все испортил! Янчи нахмурился: – Ну вас! Хватит болтать! Капитан Комочин окатил меня взглядом, полным холодной укоризны. Но я еще не хотел признавать поражения: – Нет, послушай, ты меня не так понял… – Спать! – перебил Янчи. – Кому сказано! Я прилег рядом с капитаном и почти сразу же задремал. Не знаю, сколько я спал. Вероятно, часа два. Проснулся от громкого разговора. Опять Черный. Стоял перед осколком зеркала, прислоненным к бочке, и тщательно причесывал свои густые черные волосы. – Эх, жаль, бритвы нет – снял бы щетину… Ну, ничего, сойдет и так! Фазекаш сладко потянулся, зевнул: – Зря ты! Все равно у тебя ничего не выйдет. – Вот верно! – поддержал его, улыбаясь Янчи. Черный поплевал на ладонь, пригладил ею волосы, спрятал осколок зеркала и расческу в карман пальто – оно висело на стенке между двумя бочками. – Спорим! – предложил он и протянул руку. Но охотников не нашлось, и он самоуверенно ухмыльнулся: – Будьте спокойны! Тут главное все время менять тактику. Сегодня – робость, завтра – кавалерийский наскок. – С Аги этот номер не пройдет, – убежденно сказал Янчи. – А что Аги? Что Аги? Только нам здесь кажется. А на самом деле – ха! – На, бери, время уже. – Фазекаш протянул ему пистолет. – Ухаживай. Но заруби на носу: если она на тебя нажалуется, голову сниму. Не на чем будет после войны шляпу носить. – Она?! На меня?! Ха-ха! Черный небрежно сунул пистолет за пазуху и пошел, насвистывая, в глубину погреба. Вскоре из темноты появилась девушка. В руках она несла большой кувшин. – Смотрите! – ткнул я капитана. Вчерашняя девушка. Та самая, которая прошла мимо нас, когда мы лежали в кустах. Только сегодня на ней были не красные полусапожки, а туфли. – Доброе утро вам всем, – весело поздоровалась она. – Сервус, Аги, солнышко ясное! – Фазекаш принял у нее кувшин. – Ну, что сегодня? Он вытащил несколько ломтей хлеба, сало, пачку сигарет. – А керосин? – спросил он. – У нас уже почти весь, я же тебе говорил. – Нет керосина, Фазекаш. Вот спичек я принесла шесть коробков. Чиркайте. Может быть, вечером удастся раздобыть бензин. – Бензин в лампе взорвется. – Добавите немного соли… Дядя Фазекаш, не посылайте больше Черного мне навстречу. – Случилось что? – Пусть лучше кто-нибудь другой, – уклонилась девушка от ответа. – Он тебя обидел? – снова спросил Фазекаш. Она улыбнулась, на щеках появились ямочки. – Господи боже мой! Я с немцами разделываюсь, как с котятами. А тут какой-то малохольный подземный крот. Все рассмеялись. Мне тоже почему-то было приятно, что Черный получил отпор. – Где же он сам? – опросил Фазекаш. – Облизывает шкурку, – снова улыбнулась девушка. – Что он сочинил там про каких-то шпиков? Цену себе набивал, да? – Нет. – Фазекаш посторонился. – Вот смотри. Поймали их вчера в нижнем погребе. Говорят – русские. – Русские? Девушка подошла ближе. Я не ошибся вчера: волосы у нее были точь-в-точь, как у Марики – пепельно-белые. И лицо похожее: нежное, с легкомысленно вздернутым носиком. А вот глаза другие. Глаза совсем другие. Большие, серые. Взгляд быстрый, точный, прямой, как у снайпера. – Ты русский? – Да. – И ты? – Капитан Комочин поднялся с пола, и она запнулась, поправилась: – И вы? Усатый Фазекаш отозвал ее в сторону. Не обязательно было шептаться. Подумаешь: конспирация! И так все ясно: он просит сообщить о нас тому самому Бела-бачи. – Ладно! – произнесла она громко. – Я быстро… Налейте кто-нибудь вина. Янчи подхватил кувшин, понес к бочке. Он вообще, я заметил, был услужливым парнем. Появился угрюмый Черный. Его встретили многозначительным молчанием и веселыми взглядами. Насупившись и двигаясь как-то странно, правым боком, он подошел к лампе и сел на край скамьи, все так же, боком. Аги на него даже не посмотрела. Поправила платочек и пошла в темноту. Янчи потащил за ней полный кувшин вина. Лишь когда она скрылась во мраке погреба, длинноволосый Лаци повернулся к Черному: – Главное – тактика. Кавалерийский наскок! Черный подпрыгнул, будто вдруг почувствовал, что сидит на гвозде. Левая сторона его лица предстала перед нами во всем своем великолепии. Даже в тусклом желтом свете керосиновой лампы она пылала, как раскаленная. Лаци, указывая пальцем на его щеку, разразился громким хохотом. – Перестань! – заорал Черный. – Перестань сейчас же! Или я тебя… Тут поднялся Фазекаш. – Нет, это я тебя! – Он ткнул кулаком воздух. – Слово истинного венгра, если ты сейчас же не заткнешься, я тебе разогрею еще и правую щеку, хотя, видит бог, даже мне вряд ли удастся уравнять ее с левой. Черный раскрыл рот и вновь закрыл, так и не произнеся ни единого звука. Больше я не слышал его – он нырнул куда-то за бочки. Фазекаш разделил пополам принесенную девушкой еду. Половину отложил в сторону, другую половину разрезал на равные доли и раздал всем нам. Мы с Комочиным, как и другие, получили по ломтю хлеба и кусочку розового, обсыпанного о двух сторон рыжим перцем, сала. Капитан и я разделались со своими порциями, не мешкая. Съели хлеб, сало, запили кислым вином. А вот ребята разбрелись каждый в свой угол и жевали там медленно, смакуя – еда вносила какое-то разнообразие в их серый быт, и они старались продлить это единственное свое развлечение. Девушка возвратилась довольно скоро, из чего я заключил, что Бела-бачи живет где-то неподалеку. Пошептавшись с Фазекашем, она подошла ко мне, легкая, стройная. – А ну, встань! – бесцеремонно приказала она. Мне очень не понравился ее тон. Я никому не позволял так говорить со мной, даже отделенному в училище – уж на что он был большой начальник и любитель командовать. – Нельзя ли повежливее? – Я остался сидеть. – Вот правильно! – поднялся из-за бочек Черный. – Правильно, русский! – Бог мой! – в ее больших серых глазах мелькнуло изумление. – Тут минуты решают, надо спешить, а его, видите ли, тон не устраивает… Пожалуйста! Могу иначе… Целую ручку, ваше благородие, покорнейше прошу вас встать. – Она присела в глубоком реверансе. – Так годится? Я поднялся, не глядя на нее. Кажется, я свалял крепкого дурака! – Встаньте, ребята, рядом с ним. Живо, живо! Фазекаш прошелся перед нами, заложив руки за спиной, как Наполеон перед строем своих маршалов. – Как по-твоему, Аги? – Пожалуй, Черный, – сказала Аги. – Они одного роста. – Правильно! Ну-ка, Черный, сменяйся с ним одеждой. Живо! Нельзя сказать, чтобы Черный подчинился с большой охотой. Да и я тоже не прыгал от радости. Не очень-то приятно натягивать на себя костюм, еще теплый от чужого тела. Но что было делать! Мне предстояло идти с Аги, а в военной одежде меня мог задержать первый встречный патруль. – Смотри, какой кавалер! – воскликнула Аги, увидев меня в костюме Черного. – Тебе больше идет штатское, русский! – Почему не берете нас обоих? – спросил ее капитан Комочин. – Так приказано. Вы останетесь здесь заложником. Я вечером должна вернуться. – Не вернусь – вас повесят. Я содрогнулся: – А если… Она перебила меня: – Если вы русские, бояться нечего… Ни тебе, ни ему. Скорей, кавалер, у нас мало времени. Она была младше меня, ей было не больше двадцати. А говорила со мной, как с зеленым юнцом. Черный не удержался, крикнул на прощанье: – Эй, Аги, если он побежит, стреляй прямо в голову. А то понаделаешь дырок в костюме. В голосе у него прозвучали заискивающие нотки. Но Аги была непримирима. – Ты разве не знаешь, что я умею отлично управляться и без пистолета? – отрезала она, и Черный прикусил свой длинный язык. «Молодец!» – мысленно похвалил я ее. Мы прошли немного вперед, и Аги зажгла спичку. – Спускайся. Я разглядел в полу люк и в нем лестницу. Только сейчас мне стало все ясно. Сталевары скрывались в одном погребе, а ходили через другой, помещавшийся ниже, куда вел этот люк. Мы с Комочиным, забравшись в нижний погреб, случайно оказались у них на пути. Аги шла впереди и все время чиркала спичками, оглядываясь: – Видно? Вероятно, она сама отлично прошла бы в полной темноте. Мы подошли к выходу из погреба. Аги толкнула плечом тяжелую дверь. Я хотел помочь. – Не надо… Она вышла сначала сама, потом, придерживая дверь руками, выпустила меня. Яркий солнечный свет хлестнул по глазам. Я зажмурился. Потом стал открывать глаза – осторожно, часто моргая, чтобы снова не хлестнуло. Город лежал внизу, весь залитый солнцем. Красочный, яркий, словно за ночь с него смыли всю вчерашнюю унылую серость. И мирный. Такой мирный, что я на мгновение ощутил удивительно легкое, почти сказочное чувство радости и облегчения, словно проснулся после кошмарного сна. Только одно мгновение – и заклубившееся в чистом небе крутое облачко и жесткий хлопок зенитки тотчас же разрушили обман, заставляя расплачиваться острой щемящей болью за только что испытанную радость. – Красиво? Аги стояла рядом, любуясь панорамой города. На солнце она выглядела утомленной. Под глазами лежали тени. – Очень. – Я всей грудью вдохнул воздух – он был по-настоящему свеж и чист, без всякого обмана. – У нас по утрам такое же прозрачное небо. – Где у вас? – В Сибири. На Алтае. Слышала? Она не ответила, зябко передернула плечами. – Солнце, а холодно… Идем! К моему удивлению, она повела меня не вниз, по тропке, а вправо, по виноградникам, в обход. – Почему не туда? Аги быстро повернула голову. Губы ее сжались, белый лоб прорезала острая складка. – Откуда ты знаешь, что надо туда? – Я видел вчера. Ты прошла вверх, потом обратно. Она все еще смотрела на меня недоверчиво. Я добавил: – Мы лежали в кустах, там, внизу. Ты шла и пела. Вот это. Я промычал мотив. Складка на ее лбу разгладилась. – Не так. – Аги, улыбаясь, пропела место, где я сфальшивил. – «Веселая утка». Самый модный фокстрот… Ты танцуешь? – неожиданно спросила она. – Я… Меня ранило в ногу… Отучился. Ранение было здесь ни при чем. Просто я не умел танцевать. В десятилетке нас обучали всяким танго, фокстротам, бостонам, но я гордо заявил, что отлично проживу и без них. Ребята с каждым разом все увереннее вели своих дам по школьному залу. А я смотрел на них, презрительно кривя губы, и страшно, до слез, завидовал. У меня просто в голове не укладывалось, как у них хватает смелости подойти к девчонке и обнять ее за талию… Внизу, довольно близко от нас, показались первые дома. Сверху они выглядели нелепо и жалко, как будто пытались забраться в гору, да так, выбившись из сил, и застряли на полпути, с трудом удерживаясь на крутом склоне. Но когда мы поравнялись с ними, то оказалось, что невзрачные каменные домишки эти прочно, по-хозяйски стоят на земле и, вероятно, не один уже век. Еще ниже тропка перерастала в городскую улицу. Здания здесь тоже были старые, источенные безжалостным временем, с маленькими, подслеповатыми оконцами и островерхими крышами из когда-то красной, а теперь почерневшей от дыма и копоти черепицы. Аги остановилась и приподняла левую руку, согнув ее в локте. – Цепляйся! Видишь, уже город. Я несмело взял Аги под руку. Она передвинула поудобнее свой локоть, и моя рука, прижатая им, вдруг ощутила теплую упругость ее тела. Стало не по себе. Я осторожно потянул руку. Она взглянула вопросительно: – Что такое? – Так… Неудобно. Но она поняла. – Ой, какой ты стеснительный! – она рассмеялась и нарочно еще сильней прижала мою руку. – А знаешь, мне даже нравится. Кругом все такие нахалы… Или у вас, в России, парни с девушками так не ходят? – Нет, – соврал я. Она поверила и удивилась: – А как? – Просто… Идут рядом и разговаривают. – Но ведь так гораздо приятнее. И не целуются? – Почему?.. Целуются… Я готов был отнять свою руку и отскочить. Но Аги, словно предвидя это, держала ее крепко. Старушка, вся в черном, посмотрела нам вслед. Аги остановилась. – Слушай, русский, так нельзя. Я тебя тащу, как козла на веревке. – Она вдруг изменилась в лице. – Или ты нарочно? Чтобы на нас обратили внимание?.. Так имей в виду – первая пуля в твою голову. А друга твоего там повесят. Иди и не дури! Мы пошли дальше влюбленной парочкой. – Молчать тоже нельзя, – сказала Аги. – Пусть думают, что ты за мной ухаживаешь. Смотри мне в глаза – ну! И улыбайся. Никогда не думал, что выдавить из себя улыбку – такой тяжкий труд. Я весь взмок. А вот она улыбалась от души. Вероятно, у меня был жалкий и смешной вид. Наконец, я вырвал руку. – Пойдем так. – Тогда хоть говори со мной. – О чем? – Да о чем хочешь… Господи! Неужели ты русский! Про вас говорят, что вы все грубые, здоровые, волосатые, как обезьяны. Ну, говори же! Что первым приходит в голову? Конечно, погода. Я бросил две-три банальных фразы о сегодняшнем солнце. Аги активно поддержала беседу. А сама все время смеялась. Я упорно отводил взгляд, но он с таким же упорством снова возвращался к ее глазам. В них горела дерзкая насмешка. Наш светский разговор о погоде прервался совершенно неожиданно. Из-за угла навстречу нам вышли двое немцев с автоматами на груди. Аги заметила их на какую-то долю секунды раньше меня. Не успел я опомниться, как она свернула в первые же ворота, увлекая меня за собой. – Стой здесь! – Она глянула на улицу через щель между створками и прошептала: – Обнимай! Быстрей! Я замешкался, и тогда она сама обхватила мою шею маленькими сильными руками и приникла ко мне. Немцы подходили к воротам. Я уже слышал их разговор: – Я тебе говорю, это она. – Ты обознался. – Вот сюда они зашли. Тяжелые шаги остановились возле самых ворот. Аги поднялась на цыпочки и прижалась к моим губам своими. Они были теплые, мягкие и чуть влажные. Веселые голоса раздались совсем рядом. – Аги!.. Я же говорил! – Черт возьми! Бесстыдница! Среди бела дня! – Я так и знал, что у нее есть парень для забав… Стоп! Остановлейся, Аги! – произнес тот же голос по-венгерски. Аги, не снимая рук с моей шеи, повернула голову к немцам и закричала: – Убирайтесь-ка сейчас же отсюда, черти зеленые! Солдаты, молодые, здоровые парни, в шлемах, громко заржали. Автоматы на их груди мелко тряслись. Черные отверстия, не мигая, смотрели прямо на меня. – Нельзя устраивать такое сильное целование! Ты будешь делать ему смертельное удушение. – А тебе какое дело, стальная башка! Завидно, да? Один из солдат взял меня за плечи, заглянул в лицо и, смеясь, оказал другому по-немецки: – А у нее неплохой вкус, у этой девки… Как тебе имя? – спросил он у меня. – Янош он, Янош, – не дал мне ответить второй солдат. – Все они Яноши, можешь не спрашивать. Он протянул руку к Аги и тронул ее за подбородок. Она отшатнулась. – Ну, маленький девушка, за твоя тайна ти будешь платить нам один поцелуй. Аги сплюнула на землю: – Вот тебе поцелуй, получай! Они снова заржали. – Кого хочу, того и целую! Вот, смотрите, вот! Она стремительно повернулась ко мне и поцеловала. Когда она, наконец, отпустила меня, опасность уже миновала. Немцев в воротах не было. Их жеребячий смех доносился с улицы. – Ха-ха-ха! На виду у всех! – Венгерские девки и не на то способны. – Ну, это же Аги! Известная… – Раздалось грубое слово. – Понимаешь по-немецки? – Аги испытующе смотрела на меня, прерывисто дыша и покусывая нижнюю губу. У меня не хватило смелости соврать. Я отвел глаза, кивнул. – Они врут! Слышишь, врут, врут! – Она закрыла руками лицо. – Гады! Чтоб вы все сдохли, гады! – Не надо, Аги! – Подчиняясь внезапному порыву, я шагнул к ней, обнял. – Аги!.. И тут произошло нечто неожиданное. Я получил такой удар по щеке, что в первый момент не мог ничего понять. Мне казалось, что где-то рядом рванула мина. Я схватился за щеку и, пораженный, смотрел вверх. Из моих глаз летели искры. Я совершенно отчетливо видел, как они, одна за другой, взлетали к воротам и исчезали в голубом небе. Я опустил голову, все еще держась за щеку. Аги стояла передо мной, подбоченившись. В ее больших влажных глазах кипела ярость. – Съел?.. Могу еще отпустить по дешевке. – Аги, я… – Словил-таки момент!.. Все вы гады! Все! – Нет, честное слово… – Плевать я хотела на твое честное слово… Давай руку! Идем! Мы вышли из подворотни. Снова она держала мою руку возле своего сердца. Но я не смел даже взглянуть в ее сторону. Щека горела… За что она меня ударила, за что?.. Мы вышли на тихую неширокую улочку. – Уже близко, – Аги бросила на меня косой взгляд. – Больно? Она явно шла на примирение. Но я гордо вскинул голову и промолчал. – Сам виноват, – сказала Аги. – Не лез бы со своими нежностями. Знаешь, как трудно девушке жить одной на свете. Кругом солдатня, у каждого только в мыслях, что… Вот и приходится давать сдачи, иначе совсем одолеют. Я и джиу-джитсу знаю. Один немец научил, попросила. Ничего немчик, вполне порядочный, не такой, как эти. Теперь от его науки другим достается… Ты не очень злись, я тебя еще пожалела, стукнула семьдесят пятым калибром. А у меня еще в запасе и сто пятидесятый и двести сороковой… Вот здесь! Мы стояли передодноэтажным каменным особняком. Стены, украшенные лепкой, были темными от времени. В высокие, узкие, с полукруглым сводом окна виднелись тяжелые портьеры. Мы прошли в ворота. Аги остановилась. – Слушай, – она все еще держала мою руку. – Ты в самом деле русский? – Папуас! – Смотри! Если не русский, я тебе не завидую. Доживаешь на свете последний свой час. – А тебе-то что? Жалко будет? Она тряхнула головой и сразу отпустила мою руку. – Вот еще! Жалеть всякую сволочь!.. Иди! Мы оказались в маленьком внутреннем дворике. По стенам вился яркий, еще не пожелтевший плющ. Дворик был весь выложен гранитными плитами, порядком уже стертыми – видно, долго их топтали людские ноги. В одной из стен выступал старинный рукомойник. В голове льва торчал вполне современный водопроводный кран. А прежде, наверное, вода стекала струйкой прямо из пасти. Стены во дворе были слепые, ни одного окна и всего две двери, друг против друга. Обе с каменными крылечками, огороженными литой чугунной решеткой, местами уже обломанной. Аги подвела меня к двери с медной дощечкой над почтовым ящиком. «Доктор Бела Дьярош», – прочитал я витиеватую надпись. В руке Аги появился ключ, она отперла дверь. Комнаты были большие, сумрачные и холодные, словно нежилые. Мебель тоже им под стать. Огромные зеркала в резных деревянных рамах, пудовые кресла, пустившие корни в темный паркет. Зеркала, шкафы, кресла – все это прабабушкино добро – провожали меня угрюмым неприязненным молчанием. Мы прошли несколько комнат и оказались на кухне. Здесь пахло жильем. Тепло, под стеклянным колпаком ярко горит электрическая лампочка. – Вот он, Бела-бачи, – сказала Аги. Я обернулся. Позади меня, недалеко от двери, через которую мы вошли, за небольшим столиком, покрытым клеенкой, сидел пожилой человек с седыми, прихваченными желтизной, усами. – Здравствуйте. Он кивнул головой: – Ты и есть русский? – Да. Я никак не мог взглянуть ему прямо в глаза. Он все время вертел головой, словно теплый свитер с высоким воротом натирал шею. – Садись, обожди. – Он показал мне на стул возле плиты, напротив него. – Я позавтракаю. Может, тоже хочешь? – Спасибо, я уже ел. – Я пойду, Бела-бачи, – сказала Аги. – Мне еще надо успеть в село. Он повернулся к ней. – Ни в какое село ты сейчас не пойдешь, девочка моя. Ты пойдешь вон в ту комнату, ляжешь на тахту и поспишь несколько часов. – Бела-бачи… – Если будет холодно, накроешься пледом – на вешалке в передней. – Только два часа, не больше. Вы разбудите? – Хорошо, хорошо. Иди, спи! Возле двери Аги остановилась и кивнула мне: – Прощай… Бела-бачи, дорогой он вел себя смирно. – Вообще, я смотрю, парень хоть куда, – он прищурил глаз. – Как тебе кажется, Аги? Аги не ответила, вышла, сердито хлопнув дверью. Он, улыбаясь, покрутил головой. – Жжется, как перец! И, словно забыв о моем присутствии, принялся за завтрак. Ел он странно. Нарезал ровные точные кубики хлеба, клал на них микроскопические кусочки сала и на кончике ножа отправлял в рот. Жевал долго, старательно. Потом проглатывал и принимался за следующий кубик. Сало, от которого он отрезал тонкие, как бумага, ломтики, лежало перед ним на тарелке. Розовое, обсыпанное рыжим перцем. Я готов был поручиться, что мы с ним сегодня позавтракали от одного куска. В полном молчании он съел весь хлеб. Потом ножом, очень аккуратно, собрал со стола все крошки, высыпал на ладонь, опрокинул в рот. Убрал тарелку с салом и принялся за газету, лежавшую тут же на столе. Время шло. Там, в погребе, остался капитан Комочин. Вдруг им покажется, что уже вечер? Я что-то не заметил у них часов. – Что ты там все постукиваешь ногой? – он не спеша сложил газету. – Должен же человек знать, что происходит в мире. Вот теперь я знаю, что севернее Дебрецена наши доблестные войска с успехом гибко оторвались от измотанных в боях большевиков и отошли на новые, существенно более выгодные рубежи. Он откинулся на спинку стула и впервые посмотрел на меня в упор. Глубоко запрятанные глазки казались совсем маленькими на широком, испещренном глубокими морщинами коричнево-красном лице. – Ну, давай поглядим, из какого ты монастыря… Молоденький. Там, говорят, уже всех русских давно перемолотили, одни старики и калеки остались. А ты твердишь: русский! Комедия! – А что у нас рога – не говорят? – И это говорят… Как тебя звать? – По документам – Осип Михай. – А крестили как? – Меня не крестили. Отец был коммунистом… Александр. Сокращенно – Саша. – Шаша, – повторил он за мной, – Странное имя. – По-венгерски – Шандор. – Шандор? Вот как! – Он почему-то усмехнулся: – Ну, рассказывай, Шандор. – О чем? – Зачем пришел. – Зачем позвали? Он рассмеялся. Смех у него был беззвучный. Он только раскрывал рот, обнажая крепкие зубы, желтые, как у большинства курильщиков, и трясся всем туловищем. – Дипломат ты. Чемберлен с зонтиком!.. Смотри, прогадаешь. Он ведь тоже прогадал… Хочешь, чтобы я сделал первый ход? Хорошо. Пусть я… Что мне нравится во всей вашей истории – в твоей и второго, твоего приятеля, – так вот, нравится мне нелепость вашего появления там, у них, у Фазекаша. Ведь в гестапо и жандармерии не дураки сидят. Разве они стали бы вас подбрасывать таким манером? Они подбрасывают – о-ла-ла! На сто десять процентов все верно. Ни к чему не придерешься. А тут такой фокус. Он говорил так же, как и ел: не спеша, со смаком, одновременно набивая табаком старенькую, короткую трубочку, скорее всего, самодельную. На меня он вроде бы не смотрел, словно разговаривал сам с собой. И в то же время я беспрерывно ощущал на себе его острый взгляд. – Правда, и у них бывают промашки, что говорить! – Он прикурил и теперь попыхивал трубочкой, не вынимая ее изо рта. – Вот был у нас тут такой случай. Пронюхали они, что на одной квартире собираются люди. Что за люди? Что делают? О чем говорят? Как им не попытаться узнать – ведь они же за это деньги получают. Рядом, в соседней квартире, как раз сдавалась комната. Они взяли и послали туда своего человека. Тот снял комнату – вроде из другого города приехал, сдал хозяйке документы на прописку, деньги уплатил – все как полагается. И вот в один прекрасный день хозяина квартиры вызывают в жандармерию. У человека коленки трясутся – жандармерия все-таки. Но идет, как не пойти? Там важный господин такой, в штатском, но чин, говорит ему: «Мы получили сообщение из полиции, что у вас на квартире прописан такой-то». «Так точно, ваше сиятельство». В таких случаях очень неплохо благородие сиятельством назвать. «Так вот, парень, имей в виду, это очень опасный субъект. Если только он начнет речи против Хорти произносить, либо листки совать – бегом к нам. Не прибежишь, сам сядешь в каменный мешок. Ясно? Что будешь делать! Вернулся хозяин домой, рассказывает жене, так, мол, и так, вот какой у нас квартирант человек, надо верным людям подсказать, пусть с ним поговорят, предупредят. Жена слушает, поддакивает, а потом как всплеснет руками: «Бог мой! Да ведь я же его еще не прописала! Завертелась, закружилась, Как бы штрафу теперь не заработать!» Он и глаза вытаращил: «Не прописала? А как же они говорят: прописан!..» Понял? Чуть поторопились господа жандармы. А задумано было неплохо. Здорово задумано! Человека подозревают, о человеке расспрашивает жандармерия – как ему не поверить? – Если вы думаете, что мы тоже… – Ничего я еще не думаю, – перебил он меня, теребя свой желтый ус. – Я тебе просто рассказываю, и все. Разве не интересно? Не интересно? – Интересно, – выдавил я, раз ему так хотелось. – Ну вот, видишь… А вообще они умеют работать, ничего не скажешь. Иной раз так чисто сработают, шляпу перед ними снимай! Правда, если бы поменьше было всяких там… – он щелкнул пальцами, подбирая нужное слово, – всяких тути-мути, то им было бы труднее ловить пташек. Но факт, что тути-мути есть – они на них и строят свой расчет. Вот недавно Хуллам одного хорошего парня подловил. Знаешь, кто такой Хуллам? – Нет, – бросил я зло. – Не внаю, кто такой Хуллам. – Начальник нашей жандармерии. Хитрая лиса! Или немцы ему так здорово подсказывают… – Он помолчал, посасывая свою трубочку. – А ведь ты, парень, тоже на немца смахиваешь. Светленький, глаза голубые… Нет, я ничего не говорю, всякое бывает… Да, так вот Хуллам этот самый. Схватили они ночью, под утро, нашего парня за делом. А он подстрелил одного и утек. Утром пришел на завод. Они его за воротник. Он отнекивается: «Не я да не я, дома спал». Иди, докажи! Тогда они вот что придумали. Подослали свою бабенку к его жинке. Та и давай ей песни петь на траурный мотив: «Ах, несчастная ты! Знаешь, где твой муж всю ночь пропадал? С Хорват Пирошкой в гостинице «Мирабель». А теперь муж ее его ищет, морду хочет набить». Жена в слезы: «Ах он, подлец такой! Всю ночь его прождала, глаз не сомкнула, а он под утро прибежал, говорит, молчи, что я дома не был. Я ему помолчу!».. А им только и нужно было ее подтверждение, что он дома не спал. Пропал парень!.. Хитрые они, ох и хитрые! Только на минуту допустишь, что они дурнее тебя – и все! Как раз за эту минуту они и обведут тебя вокруг пальца. А ведь тут не тюрьмой пахнет, не каторгой. Проморгал – и готово. Крейцер ломаный тебе цена… Ну так как же, парень? Может, с вами это тоже грандиозное гала-представление? У гестапо здесь сейчас новый начальник. Может, он придумал? Может, у него такой расчет: так глупо, так нелепо, что нельзя не поверить. Тоже ведь ход, а? Больше я не мог выдержать. Вот кружит и кружит надо мной, как коршун! – Знаете что, мы совершенно случайно попали в этот ваш проклятый погреб и, если не верите нам, можем уйти. Он снова засмеялся своим беззвучным смехом. – Уйти? Ну, нет! Тут уж остается выяснить все до конца. Но как выяснить, как? И ошибиться нельзя. В одну сторону ошибешься – двух парней со света сживешь. И каких парней – русских! Ведь я потом сам в петлю полезу, если узнаю, что ошибся… А в другую сторону ошибешься, сколько хороших голов в мешок с хреном засунут?.. Нет, ты меня лучше не торопи, дай вволю вокруг тебя походить. Видел, как кошка вокруг горячей каши ходит? Все никак не подступится. А потом чуть остынет – хап!.. И не кипятись – не поможет. Раз объявлен тебе шах, бегай своим королем по доске, чтобы мат не поставили. Такие уж правила! Может, потом другую партию сыграем – я сам к тебе под шах попаду. Ну и буду по доске бегать. Такая игра, ничего не сделаешь. – Пока мы будем с вами играть, его там прикончат, – напомнил я. – Не бойся. Придет время, пошлю Аги… Ей ничего не стоит, ноги быстрые. Знаешь, какая она танцорка – у-у! – Знаю, – бросил я зло. – Знаешь, говоришь? Эх, парень, да что ты про нее знаешь! Без отца, без матери, одна сестра, да и та в сумасшедший дом угодила от веселой жизни… Ну, хорошо, предположим, я тебе поверил, что вы оба русские. Что тогда? Что я должен с вами делать? Все время я ждал этого вопроса, и все равно он застал меня врасплох. – Отпустить, – сказал я, помешкав. – Хорошо, – он согласно кивнул. – Отпустил. Дальше? – Проберемся к своим. – Вот и врешь. Я отвел глаза. – Врешь! – повторил он. – Ты знаешь, что никуда вам не добраться. Попробуй, доберись без документов. – Документы есть, – буркнул я. – Знаю уж я, какие у вас документы. Пустой лист и тот надежнее. Так что же вы все-таки будете делать? Устроитесь покойниками на кладбище? Он встал из-за стола, и я удивился. Когда он сидел, то выглядел высоким. А теперь оказалось, что я намного выше его. У него было непропорциональное тело. Туловище широкое и длинное, а ноги короткие, будто подрезанные. Он волочил их по полу, словно на них висели тяжелые гири. Старик сделал несколько шаркающих шагов в мою сторону. Я внутренне весь напружинился. Но он, коротко усмехнувшись, достал с полочки в двух метрах от меня коробок спичек и вернулся на место. – А может, лучше оставить вас у себя? – Он, не глядя на меня, чиркнул спичкой. – А кто вы такие? – У тебя есть выбор? Глаза серые или глаза карие? Кровать с клопами или кушетка с блохами?.. Да и потом ты кое-что знаешь – не может быть! Не поверю, чтобы там, в погребе, ты ничего не узнал. Они же парни такие – прозрачные, как стеклышко. Верно, хорошие парни? – Ничего, – сдержанно ответил я. – Жаль вот только, почти никто военной службы не нюхал, дисциплина – никуда! Черный орет по целым дням. Лаци чуть не в драку с ним лезет. А Фазекаш… Прикажи ему – в огонь и в воду. А вот командовать ими не может. Не может – и все! Нет таланта у человека. Не дал бог. Или там черт, все равно! Ребята в погребе, видать, его очень заботили – он даже оставил свой неопределенный шутливый тон. – Ну хорошо, мы с тобой сошли совсем на другие рельсы, давай вернемся на прежние… Так, значит, оставить вас у себя? Конечно, при условии, что вы не шпики, а русские. – Нас это условие устраивает. – Дай бог, дай бог!.. Ну-ка, подробненько, как вы здесь оказались? Проверка продолжалась. Я рассказал ему о задании, о том, что случилось с полком, куда мы направлялись. Он слушал очень внимательно, даже дымить перестал. – Так, значит, третий был венгерский лейтенант? – Да. – А как звали этого венгерского лейтенанта? – спросил он. Почему-то именно лейтенант заинтересовал его больше всего. – Я не имею права говорить. – Так-так… – Вывалил пепел из потухшей трубки, снова набил табаком и вдруг произнес, не глядя на меня: – Оттрубаи? Я кивнул. Отказываться не имело смысла. Старик знал больше, чем я мог предположить. – Он у вас? – спросил я. – В гестапо… Напоролся на их людей. Плохи его делишки, совсем плохи. Вешать будут. «О! Горячо благодарен!» – сразу вспомнилось мне. Бедный лейтенант Оттрубаи! Старик, волоча ноги, подошел ко мне, положил на плечо руку. Она была тяжелая и крепкая. – Вот теперь я начинаю тебе верить, – он опять непроизвольно повертел головой. – Бог мой, неужели в самом деле русский? Я вскочил со стула. Он улыбался. Невыразительное плоское лицо с большим выпуклым, как купол, лбом и с маленькими стальными шариками глаз сразу стало мягче и добрее. – Быстро же ты выучил наш язык. Я сказал, что знал его раньше. – Значит, тебя послали потому, что говоришь по-венгерски? Логично… Шани! – крикнул старик. – Шани! Выходи! Что ты думаешь обо всем этом? Открылась дверь позади меня – она вела из кухни в маленькое темное помещение, очевидно, в кладовую. Оттуда вышел невысокий стройный венгр. Скулы, тщательно выбритые, отливали синью. – По-моему, он не врет, – произнес он низким глухим голосом и протянул мне руку. – Здравствуй, русский. Я Шандор. – Я тоже. Он смотрел на меня дружелюбно, не отпуская руки. Старик стоял в стороне и задумчиво крутил в пальцах ус. – Куда их девать? Номер с внезапным появлением двоих русских в нашем цирке не предусмотрен. – Ничего, Бела-бачи, пойдет сверх программы… Я думаю, надо привести сюда второго русского и всем вместе посоветоваться. Было бы здорово, если бы они смогли нам помочь в том деле. – Погоди еще с делом. Старик вышел в соседнюю комнату. Через несколько минут в кухню влетела Аги, розовая и заспанная, с отпечатавшимся на щеке плетеным узором. – Значит, ты русский! Все-таки русский! И вдруг, стремительно обняв меня, поцеловала. – Это за то, что ты русский. – И еще раз поцеловала. – А это, чтобы не сердился, ну, ты сам знаешь за что. – Смотри, Шани, у них уже какие-то тайны, – беззвучно засмеялся старик. – Молодежь! – усмехнулся Шандор. Ему самому было не больше тридцати. – Аги, сбегаешь туда, к Фазекашу, и приведешь второго русского, – сказал старик и протянул ей какую-то бумагу. – Возьми на всякий случай отпускное свидетельство. Но лучше патрулям вообще не попадаться. – Я дворами, Бела-бачи. Она выбежала, но через секунду в дверях вновь появилось ее радостное лицо. Махнула мне рукой и крикнула по-русски: – Совецки Союз – ура! Красни Армия – ура! Русски – ура! И исчезла за дверью. Старик и Шандор смотрели на меня, улыбаясь. Я сейчас же снял с лица улыбку, насупился, но они все равно улыбались. Вероятно, у меня был уж очень глупый и растерянный вид. А может быть, они улыбались совсем не поэтому?
Глава V
На столе появился электрический кофейник, и Бела-бачи стал священнодействовать. Шандор помогал ему, возясь с кофейной мельницей и стараясь не проронить ни единой крупинки – кофе продавался по баснословной цене. Только такие фанатичные поклонники этого напитка, как венгры, могли, отказываясь от самого насущного, позволить себе по щепоткам покупать золотые зерна. По комнате разнесся сильный приятный аромат. Бела-бачи вдохнул его с наслаждением. – Чувствуешь! Настоящий, не какой-нибудь там цикорий. Мне было все равно: цикорий, не цикорий. Я относился к кофе довольно равнодушно. Но, чтобы не обидеть хозяина, протянул вяло: – Да-а… Бела-бачи хлопнул ладонями по коленям. – Вот теперь я, верно, вижу, что ты русский! Говорят, там полно кофе и никто его не пьет. – Да, больше чай. – Эх, не догадался ты притащить с собой пару кило! – В следующий раз, – подхватил я шутку. – Свой кофе, – ухмыльнулся Шандор. – Искатели постелей со своим кофе. Я рассмеялся: – Искатели постелей – здорово ты придумал. – Я придумал? – удивился Шандор. – Так это ведь будапештское словечко. Там у них полно всяких бездомных. Как вечер, так они ищут, куда приткнуться. Вот их и прозвали искателями постелей. – Или еще их зовут «соседями», – сказал Бела-бачи, внимательно следя за кофейником. – Встречаются двое таких искателей постелей. «Где живешь?» – спрашивает один. «Нигде, где придется». «О, значит, мы соседи!»… А теперь, из-за бомбежек, таких «соседей» все больше и больше… Ну, готово! Кофейник зашипел, из изогнутого носика тонкой струйкой полилась черная жидкость. Я отказался от кофе. Пить без сахара горькую жидкость – тоже удовольствие! Они упрашивать не стали и разделили между собой содержимое моей чашечки. Они потягивали кофе маленькими глотками, закрывая глаза и прищелкивая языками, и одновременно отвечали на мои вопросы. О Бела-бачи я уже знал, что он врач. Но какой? Оказалось, детский, однако практикой не занимался уже несколько лет. Почему? Разные причины, – уклонился он. Я больше не стал расспрашивать. Такой словоохотливый, а тут отвечал односложно, словно ему было неприятно. Шандор работал диспетчером на железной дороге. Двадцать четыре часа там, двадцать четыре часа свободен. И не очень далеко от дома. Жена носит обеды, ужины: горячие, даже не успевают остыть. Одно плохо: работы все больше и больше. Поезда на фронт, поезда с фронта. – И все спокойно? – спросил я не без заднего умысла. Бела-бачи прищурил глаз: – Ты, парень, удить никогда не пробовал? – Удить? – У тебя должно получиться. Здорово крючки под жабры запускаешь. Только ведь рыбка рыбке рознь. Одна – гоп! – и поймалась. Другая – гоп! – и сорвалась. Да еще и крючок с собой уволокла на дно. Так и останешься с гопом на берегу. Он вроде бы шутил, но вместе с тем давал мне ясно понять, что не следует забегать вперед и торопиться с расспросами. Шандор вышел в соседнюю комнату, вернулся с маленьким приемником в руке. – Давайте радио послушаем. – Москву можно? – опросил я. – Не сейчас. – Шандор включил приемник в сеть. – Этот только наши и немецкие станции берет. Он покрутил ручку. Густой монотонный голос поплыл из приемника.
ЧАСТЬ II
Глава VI
Я проснулся неожиданно, словно от толчка. В комнате, где спали мы с капитаном Комочиным, было совсем темно. Сквозь тяжелые портьеры не пробивалось ни единого луча света. Я протянул руку и, отодвинув край портьеры, поднял голову и выглянул на улицу. Тоже совсем темно. Спать больше не хотелось. Я лежал с открытыми глазами, вглядываясь в темноту, в тот угол, где спал Комочин. Огромная, как кузов «Студебеккера», кровать, удобная и мягкая, вполне могла бы вместить не то что нас двоих – еще полдюжины. Но он не захотел лечь рядом, устроился на узкой кушетке, такой твердой, словно ее набили кирпичами. Глаза привыкли к темноте. Теперь я разглядел на кушетке силуэт капитана. Так вот почему даже не слышно его дыхания: он спит, накрывшись с головой. Мне казалось, что я вижу его лицо сквозь плотную ткань одеяла. Сжатые жесткие губы, прямая линия смоляно-черных бравей, тонкий нос… Лицо… Что может оно сообщить о человеке? Лишь очень общие и очень ненадежные сведения. У меня уже был некоторый опыт. Появится в партизанском отряде новый человек. Узнаешь о нем что-нибудь хорошее – смотришь, в самом деле: лицо у него доброе, улыбка мягкая, глаза честные, смотрят на тебя прямо. Через некоторое время – бах! – сообщили тебе о нем по секрету такую штуку – волосы дыбом. Каков подлец, а! Ну, а как же его доброе мягкое лицо? Да ничего подобного! Какое оно мягкое, какое доброе! Ведь это же слепым надо быть, чтобы не заметить ехидства в его улыбке. А глаза, глаза! Смотрят-то они прямо, но сколько в их глубине таится коварства и зла! Лицо прирожденного негодяя да и только! А еще через несколько дней выясняется, что подлец-то подлец, да только не этот человек, а совсем другой. Напутали, фамилии у них похожие. К этому ни у кого никаких претензий, отличный товарищ. Ну, а теперь как с лицом? Да никак! Опять мягкая улыбка, опять добрые глаза. И, конечно же, никакого в них ехидства, никакого коварства. Изменилось твое представление о человеке, изменилось и его лицо. Нет, лицо очень ненадежный источник информации. Особенно у такого человека, как капитан Комочин. В одних только его разбойничьих бровях можно высмотреть все, что угодно. Главное – дела, поступки. Если судить по ним – прав майор Горюнов: с Комочиным можно идти в самую опасную разведку. И все-таки… Почему он таится от меня? Вот вчера, их встреча с Бела-бачи. Я же сам видел! А он еще с нравоучениями: «Вы слишком любопытны». Я – слишком любопытен! А может, действительно не нужно было лезть? Капитан Комочин, вероятно, уже не раз ходил на эту сторону. У него есть свои дела, связанные с другими заданиями, о которых мне не полагается знать. Вон у нас, в партизанском отряде, был начальник разведки. Хороший, свойский парень, песни как пел. А пойди, спроси у него, что, зачем и почему? Но, с другой стороны, полковник Спирин тоже ведь интересуется не зря. Видел бы он, как я, эту встречу с Бела-бачи – что бы подумал? А что бы он, интересно, подумал, если бы был на моем месте вчера, в винном погребе, когда капитан Комочин, неожиданно возникнув рядом, спросил: «Как голова?» Какое у него было озабоченное лицо, какие глаза… Опять лицо! Опять глаза!.. Я резко перекинулся на бок. Где-то внизу, подо мной, громко тренькнула матрацная пружина. Звон долго стоял в воздухе, постепенно затихая. Я посмотрел на капитана. Он не шевельнулся. Больше я не мог смотреть на эту неподвижную постель. – Капитан! – тихонько позвал я, даже не зная еще, о чем спрошу, когда он проснется. Он промолчал. – Капитан!.. И только тут до меня дошло. Я вскочил с постели и несколькими прыжками перемахнул комнату. Комочина на кушетке не было. Чертыхаясь про себя, я оделся поспешно, за минуту, как по тревоге, и выскочил в соседнюю комнату, где устроился на ночь Бела-бачи. Его тоже не оказалось на месте. Тогда на цыпочках, стараясь не шуметь, я прошел еще две комнаты и оказался перед дверью на кухню. Она была приоткрыта; через нее на ковер, постланный на полу, падала полоса неяркого света. Я подкрался к двери и осторожно заглянул на кухню. Так и есть: Бела-бачи и Комочин. Сидят уже давно. На столе остывший кофейник, перед ними чашечки, конечно, пустые. Я затаил дыхание. Было неловко: подслушивать под дверью – приличное занятие! Но, с другой стороны, я был ужасно зол на них обоих. Почему они не захотели, чтобы я участвовал в разговоре? Что они решили скрыть от меня? Я напряженно вслушивался. Они спорили. Смысл спора доходил до меня с трудом. – Цель оправдывает средства! В голосе Бела-бачи слышалось раздражение. Зато Комочин говорил, по своему обыкновению, спокойно, негромко и медленно: – Между прочим, это сказал основатель ордена иезуитов Игнатий Лойола. – Между прочим, здорово сказал! – Здорово, – согласился Комочин. – Для иезуитов. – А для нас – нет? – Для нас – нет. – Почему? – Любые средства нам не подходят. Бела-бачи помолчал, прежде чем ответить: – Все зависит от того, какая цель. – Есть средства, которые могут лишь скомпрометировать цель. – С тобой трудно спорить, Комочин, – Бела-бачи делал ударение на первом слоге фамилии капитана. – Ты знаешь, что я в теории не силен, и все переводишь в теорию. – Напрасно горячишься, Бела-бачи. Лучше подумай, как следует. Чего вы добьетесь? В военном отношении мост – ноль. Поставить его снова – день работы. – А трамвай? – Ну, пусть не пойдет трамвай – что тогда? Рабочим придется топать пешком – и только. Будут топать и вас проклинать. А если еще, не дай бог, при взрыве прибьет какую-нибудь несчастную бабенку или работягу, тогда вообще ничего не будет стоить восстановить против нас население. – И все равно! Решено начать со взрыва моста – и начнем! Люди поймут! – Плохое начало! Вот если для начала военный эшелон на воздух поднять… – А взрывчатки сколько? Ты одолжишь?.. Нет, Комочин, ты лучше не лезь. Решение принято, если я начну сейчас хвостом вилять – туда-сюда, туда-сюда! – так можно весь комитет развалить. – От неверного решения он скорее развалится. – Хватит! – Бела-бачи несильно пристукнул ладонью по столу. – Хватит!.. Кто ты сейчас такой! Офицер Красной Армии? Отлично, почет тебе и уважение. Попал в тяжелое положение, нуждаешься в нашей помощи? Пожалуйста! Поможем, чем только сумеем. Сами головы положим, а вас с ним выручим. Совет дал дельный? Замечательно! Примем твой совет, раз он дельный. Хочешь драться вместе с нами – тоже милости просим! Но что и как делать – решать не тебе! Я сам все знаю, не хуже тебя. Вот!.. И давай прекратим. Еще не хватало, чтобы мы с тобой в первый же день поцапались. – Ладно, прекратим, – сказал капитан Комочин. – Но только я хочу, чтобы ты знал точно: я против. Категорически против! Теперь они замолчали оба. Прошло, наверное, несколько минут, прежде чем Бела-бачи пробурчал: – И потом, эшелон где? Не на станции же! Там еще больше народу покалечит. – За городом. – За городом, за городом… Ни лесочка, ни кусточка. – Так уж ни кусточка! – А парень сможет? Я вздрогнул. Парень? Не обо мне ли речь? – Надо у него спросить. Разумеется, обо мне! Кто же еще тут «парень»? Я старался не пропустить ни единого слова, но ничего больше не узнал. Они заговорили совсем о другом. Бела-бачи стал рассказывать о каком-то человеке по фамилии Кондор, который в обычные дни носил палаш с серебряной рукоятью, а по воскресеньям и праздничным дням – с золотой. Очевидно, и Комочин знал этого Кондора, потому что Бела-бачи, рассказывая, иногда обращался к нему так: «А помнишь, Комочин…» Комочин… Комочин… Фамилия капитана звучит вполне по-венгерски. Стоит только перенести ударение на первый слог. Комочин… А если он, в самом деле, венгр? Так знать язык… И внешность… Бела-бачи все еще рассказывал о Кондоре. – А привезут новеньких, он тычет пальцем в грудь: «Политический?» «Упаси бог, ваше благородие! Отца убил». «Тоже нельзя, тоже грех!» – Он там еще? – Там. Уже лет двадцать… А меня он даже любил: как любят бородавку на носу. Своя ведь! Носишь ее, носишь столько лет, как не любить! – Да, тебе досталось… Когда же они снова вернутся к тому разговору, обо мне? Я переступил ногами. Скрипнула половица. Приглушенно, под ковром. Но Бела-бачи услышал. – Погоди! – остановил он Комочина. У меня замерло сердце. Они узнают, что я подслушивал! – Что такое? – Идет сюда. Теперь я знал, что делать. Потоптался на месте, пошарил рукой по двери, открыл. – Вот где вы! Я проснулся – никого! – Кофе хочешь? – спросил Бела-бачи. – Мы тебе оставили. Теплый еще. Он налил мне чашку. Я стал неторопливо прихлебывать горькую жидкость. Это помогало справляться со смущением. Все-таки здорово, что они не догадались! – Какие сны видел на новом месте? – Бела-бачи прищурил глаз. – Невеста не приснилась? Я почему-то сразу подумал об Аги. – Мне давно уже ничего не снится. – Я сделал несколько глотков подряд. – Ложусь – и как в яму. – И в партизанах тоже? Чашка чуть дрогнула в моей руке. Негромко звякнула ложечка. – В партизанах? – Я сказал. – Капитан Комочин повернулся ко мне. – Можно было обойтись и без вашего посредничества. Не очень-то сильно я разозлился на него. Скорее, наоборот: было приятно, что Бела-бачи знает о моем партизанском прошлом – и не от меня. Но я ухватился за возможность подпустить Комочину шпильку – так уж сложились мои с ним отношения. – Говорят, ты подрывник, – невозмутимо продолжал Бела-бачи. – Говорят, сшибаешь эшелоны, как спелые каштаны? – Ах, и это говорят? – Я выразительно посмотрел на Комочина. – Слушай, парень, что нужно, чтобы поднять эшелон на небо? -Бела-бачи не обращал внимания на мой тон. – Прежде всего, эшелон. – Считай, что есть. Еще? – Взрывчатка. – Много? – Минимум шашки две-три… Еще бикфордов шнур, детонатор. – Но ведь и уметь надо. – Штука нехитрая. Уже было ясно, куда он клонит. И поэтому его «Значит, по рукам?» не прозвучало для меня неожиданно. Что я мог ответить? Что последний раз, когда я участвовал в такой операции, вся самодельная конструкция из трех толовых шашек почему-то вдруг взлетела в воздух раньше, чем мы успели добежать до укрытия, и нас, контуженных и оглушенных, спасла лишь непроглядная темнота и проливной дождь, зарядивший на всю ночь? Но ведь и сейчас, когда мы вроде бы мирно сидим за кухонным столом, опасность тоже не меньше. Я ведь в тылу врага. – Что ж, если нужно… – Погоди, парень, – Бела-бачи поднял голову, прислушался. – Звонят. У ворот. Неужели Аги? Что-то рано. Пойду посмотрю. Он ушел. Мы остались вдвоем с капитаном Комочиным. – Саша… Я упрямо вскинул голову. Сейчас начнет выговаривать мне! Что-то я опять, по его мнению, не так сказал, не так сделал. – Если так уж не терпится подслушивать – повышайте свою квалификацию. Я вспыхнул: – Не подслушивал я! – Рассказывайте! Топтался под дверью, как слон. Знает! – Приходится, раз вы от меня все время что-то скрываете, – ответил я напрямик. Но капитан опять не принял моей откровенности. – Имейте в виду, – предупредил он, – следующий раз вам не удастся выскочить сухим из воды. Подойду к двери и открою – пусть все любуются. – Договорились! – Я тоже понемногу привыкал сдерживать свои чувства. Послышались шаги. Возвращался Бела-бачи. Не один. – В доме холодно. С вашего позволения, мы пойдем на кухню, господин подполковник. Подполковник?! Я метнулся к двери, но капитан Комочин сделал мне знак оставаться на месте. – У меня гости, родственники из Будапешта, – голос Бела-бачи звучал совсем уже рядом. – Надеюсь, они не помешают. Открылась дверь. – Разрешите?.. Доброе утро, господа. Вошел невысокий коренастый военный – венгр. Уже в годах, на висках седина. Лицо широкое, мясистое, с толстыми, словно у негра, губами и рыхлым грибообразным носом, на котором сидело старомодное, с длинным черным шнурком пенсне. Он держался прямо, но не естественно, привычно, а напряженно, как штатский, не очень давно надевший мундир военного. За его спиной Бела-бачи предостерегающе приложил палец к губам, на случай, очевидно, если мы по думаем, что подполковник свой человек. – Прошу простить за беспокойство, – подполковник стянул с рук кожаные перчатки, снял пилотку. – Но у меня очень важные причины, коллега. Коллега? Значит, врач. Военный врач. Подполковник хотел сесть на стул возле выхода, но Бела-бачи, ловко сманеврировав, предложил ему место в глубине кухни. Теперь подполковник не мог выйти, минуя нас. – Прежде всего, я хотел бы еще раз удостовериться. – Подполковник говорил очень спокойно, а вот рука беспрерывно мяла пилотку, выдавая волнение. – Вы и есть детский врач Бела Дьярош? Бела-бачи учтиво склонил голову: – Ваш покорный слуга. – Бела-бачи? – Так меня называют близкие люди. – Очень хорошо, – подполковник никак не реагировал на прозрачный намек. – Я начну, пожалуй, вот с чего. Он встал, открыл кобуру и вытащил пистолет. Держа его на вытянутой ладони, положил на стол, поближе к Бела-бачи. Затем снова сел, напрягая спину. Я смотрел на него, ничего не соображая, как на иллюзиониста в цирке. Лицо капитана Комочина было непроницаемым. Бела-бачи загадочно улыбался в усы, словно фокус с пистолетом ему уже был знаком. – Ясно, – сказал он. – Вы сдаетесь мне в плен. – Фигурально выражаясь, – подтвердил подполковник без тени улыбки. – Я хочу подчеркнуть, что вы не должны меня опасаться. – Вы мне и с пистолетом не внушали решительно никаких опасений. Подполковник словно не заметил иронии. Он повернул в нашу сторону свою крупную, с торчавшими по бокам остроконечными, как у рыси, ушами голову. – Господин Дьярош, можно при господах говорить с вами о конфиденциальных вещах? – он скользнул взглядом по мне и Комочину. – Я им полностью доверяю. Подполковник едва заметно кивнул головой, подтверждая, что именно так он и думал. – Я Мориц Ласло, начальник местного военного госпиталя. Сегодня ночью в три двадцать три у меня на операционном столе скончался лейтенант Лайош Печи. Я посмотрел на Бела-бачи. На его скуластом плоском лице ничего нельзя было прочитать. Глазки притаились за полуопущенными веками. – Примите мои искренние соболезнования, господин подполковник, – в голосе Бела-бачи звучала полагающаяся в подобных случаях доля сочувствия. – Сейчас, когда венгерская родина так нуждается в храбрых гонведах, потеря каждого из них особенно ощутима. Подполковник нервно шевельнул плечом: – Вы его знали. – Печи… Печи… – Бела-бачи сдвинул брови, сосредоточенно припоминая. – Высокий такой, сутуловатый, с усиками? – Господин Дьярош, вы его очень хорошо знали! – Подполковник начинал терять терпение и, забыв о военной выправке, обмяк, опустил плечи. – Хотите знать, от чего он умер? Немецкая пуля. Сегодня после полуночи в госпиталь ворвались немецкие патрули. Кого-то они искали. Лейтенант Печи как раз дежурил, остановил их в вестибюле, не пустил дальше. И… в область сердца. Ничего нельзя было сделать. – Ай-яй! – покачал головой Бела-бачи. – Прискорбный случай! Такие недоразумения между союзниками в военное время… – Господин Дьярош! – Подполковник резко повернулся на стуле; сидение затрещало. – Я о вас кое-что знаю, господин Дьярош. Как раз вчера у нас состоялся разговор с лейтенантом Печи. Если бы не эта нелепая смерть, он сегодня рассказал бы вам обо мне. – Что именно? – У Бела-бачи был удивленный вид. – Я не могу больше стоять в стороне, господин Дьярош. Вы должны мне помочь. – Я? Старый больной человек? Подполковник встал. Руки он держал странно и неудобно: согнутыми в локтях, перед собой, на весу. – Вы мне не верите? – В наше бурное время люди верят только богу. Да и то далеко не все. – Даю вам слово офицера венгерской королевской армии… – напыщенно начал подполковник. Но Бела-бачи перебил его, откровенно усмехаясь: – О, да! Венгерская королевская армия! Звучит очень убедительно. Особенно теперь, когда венгерской королевской армией командует Салаши. – Именно поэтому! – вскричал подполковник. – Именно потому, что я патриот, я не желаю больше участвовать в грязной игре! Хватит с меня «вождя нации» с накрашенными губами и подведенными глазами! Хватит с меня немцев с их презрением к нам, дикарям, «недочеловекам». Хватит! Хорошо, что в кухне не было окон – его могли услышать на улице. – Громко сказано! – С лица Бела-бачи не сходила усмешка. – Вообще мы, венгры, мастера громких фраз. Нация прирожденных ораторов! Послушайте только, как говорят крестьяне во время своих пирушек. Какие слова! Какие мысли! Это же фонтан красноречия. И кто? Какой-нибудь простой мадьяр Мишка, который и расписаться-то как следует не умеет. А уж когда заговорит интеллигент – о-о! Как ни странно, подполковник, который после таких слов, казалось бы, должен был разозлиться, вдруг ни с того, ни с сего успокоился. Сел, вытащил носовой платок, высморкался громко. – Хорошо. Вы имеете основания мне не доверять, – сказал он совсем мирно, словно не было никакой вспышки минуту назад. – Но допустите на время, что все сказанное мною чистая правда, что я действительно хочу выскочить из всей этой грязи. Как бы вы тогда на моем месте поступили? – Что вам сказать?.. Люди находят способы. Многие сейчас дезертируют. Или переходят на ту сторону. – Нет, – покачал головой подполковник. Бела-бачи развел руками: тогда, дескать, не знаю. – Оставаясь начальником госпиталя, я мог бы принести больше пользы. – Кому? – У меня оружие, – подполковник пропустил мимо ушей язвительный вопрос, – медикаменты, бумаги. Неужели они вам не нужны? – А вы дорого просите? – осведомился Бела-бачи с убийственной вежливостью. – Я вижу, что вы просто хотите от меня отделаться. – Подполковник встал, начал натягивать перчатки на руки. – Прошу прощения за беспокойство. Он выглядел жалко, хотя и пытался держаться с достоинством. Одну перчатку надел, другая никак не хотела налезать. Тогда он сорвал ее с пальцев, сунул в карман и пошел к двери. С макушки на нас глянула круглая, как блюдце, лысина. – Господин подполковник! Он стремительно обернулся. Глаза за стеклами пенсне выражали напряженное ожидание. – Вы забыли. В руке Бела-бачи матово поблескивал металл. – Благодарю покорно! – Подполковник рывком выхватил пистолет. – Вероятно, мне ничего другого не остается, как пустить себе пулю в лоб. – Вот правильно! – одобрил Бела-бачи. – Что в котел положили, то и выхлебывайте. – Я ничего в котел не клал! – Подполковник совал пистолет в кобуру и никак не мог засунуть. – Нет, это неслыханно! Неслыханно! Почему вы мне не верите? Я, когда шел сюда, был готов к чему угодно, только не к этому. Неужели вы думаете, меня подослали? Так что же вы не бежите? Спешите, пока не поздно! За углом целый батальон жандармов и два кавалерийских эскадрона! Бела-бачи усмехнулся: – Что-то многовато на одного бедного старого венгра… Ну, хорошо, положим, я вам поверил. Положим, я вам с самого начала поверил. Что вы тогда еще скажете. Подполковник явно обрадовался. Справился, наконец, с пистолетом, снова сел и скупо, немногословно, очевидно, обдумав все заранее, перечислил, чем мог бы помочь комитету борьбы. Оказалось, не так уж мало. В последнее время в госпиталь поступило много раненых танкистов, некоторые из них были с пистолетами. На складе госпиталя скопилось уже до тридцати штук, причем по документам числилось всего шесть. Припрятал подполковник и ящик гранат, попавший в госпиталь неведомыми путями войны. Гранаты, правда, неважные, немецкие, с длинной деревянной ручкой, очень неудобные для партизанской борьбы в городских условиях – но все-таки гранаты. У нас в отряде на них надевали самодельные металлические кожухи и использовали для ночных налетов. – Вот бы еще автоматы. Эх! – Бела-бачи почесал затылок.- Вы католик?.. За автоматы мы бы вас в святые произвели. – Автоматов нет. – Блестящие лакированные сапоги виновато скрипнули. – Если только штуки три-четыре. Я встрепенулся: три автомата означали еще минимум шесть после первой же удачной операции. Конечно, Бела-бачи тоже отлично понимал это, но виду не подал, даже недовольно поморщился. – Три?.. Тоже на складе? – спросил он, выдержав паузу. – Нет. На руках у санитаров. Они выезжают с транспортом в районы боевых действий – им положены автоматы. Но можно заменить пистолетами. Они даже обрадуются – все-таки полегче. – Что ж, доставьте им радость – солдатам ее так мало перепадает на войне. Но не сейчас, позднее, я скажу. Сейчас нам нужнее документы. – С документами проще. Бланки, печать – все у меня в сейфе. Они условились, что сегодня же подполковник передаст Бела-бачи два офицерских удостоверения личности и различные справки из госпиталя. – На чье имя? – Не заполняйте. Только подпишите и поставьте печать. Я понял: мы с капитаном Комочиным будем с документами! Договорились вроде бы обо всем. Подполковник снова стал натягивать перчатки. Медленно, тщательно, приглаживая каждый палец. Нетрудно было догадаться: он хочет еще что-то сказать. И вот, наконец: – Я был в России в сорок втором. На Дону. Под Воронежем. – Ага! – неопределенно произнес Бела-бачи. – Я видел, что там творилось. – Вот как! – Меня это очень беспокоит. – Теперь? – Да. – А тогда? – Конечно же, и тогда! Я культурный человек, я кончил университет в Вене. А это… Варварство! Настоящее варварство… И вот я боюсь… Боюсь, что русские… Он замялся. – Будут мстить? – тотчас же подсказал Бела-бачи. – Да… Поймите меня правильно. Я одинокий человек. У меня нет семьи, все мое имущество здесь, в военном госпитале. Два мундира, один штатский костюм, несколько смен белья, чемодан с набором хирургических инструментов. Я за себя не боюсь, мой дом не разрушат. Хотя бы потому, что у меня его нет. Но наша Венгрия. Наш общий дом. Если они будут мстить, мы пропали. Даже если только по принципу дом за дом, дерево за дерево, человека за человека… Нам не вынести… – А Россия? – Не все же в этом повинны! Я не тронул ни одного дерева, ни одного русского… Вы! Они! – Он показал на нас с Комочиным. – Вы венгры, господа, я венгр, у нас одна родина, и я боюсь за нее. Боюсь за Венгрию. – А что вы сделали, чтобы не убивали другие? Подполковник промолчал. – Вот-вот! Вы и тогда были против – и молчали. Сказать почему? Вы не думали, что они придут сюда, к нам. Вы думали, что все кончится там, у них. Но ведь это тоже свинство, согласитесь. Подполковник молчал. Заговорил капитан Комочин. Впервые за все время разговора. – Что значит, бояться за Венгрию?.. Хорти тоже боялся за Венгрию – за свою власть в своей Венгрии. И Салаши тоже боится, очень боится. Вот поймают его и повесят – конец тогда Венгрии. Его Венгрии. Или вот земельные магнаты. Заберут у них землю и разделят между крестьянами. Все кончено! Пропала для них Венгрия! Нет для магнатов Венгрии. На карте есть, а для них нет… Вот и вы боитесь за Венгрию? А что вы вкладываете в эту свою боязнь? Не отвечаете? Не надо, я и так знаю. Господин Дьярош верно сказал: видеть и молчать – тоже свинство. Может быть, не преступление. Но свинство – наверняка! Вот вы и боитесь за Венгрию. Вы видите ее будущее через закопченное стекло своей не совсем чистой совести… А бояться за нее нечего. Венгрия будет! Другая, измененная, очищенная. Конечно, для некоторых уже не Венгрия. Не их Венгрия. Значит, нет Венгрии. А для народа, для трудового люда будет. И такая Венгрия будет, о которой они раньше только мечтали. Их Венгрия. По-настоящему их Венгрия. – Вы правы. – Подполковник поднялся. – Я понял: надо смыть копоть со стеклышка. Благодарю вас, господа, вы совершенно правы… – Он надел шинель, застегнул ее. – Да, господин доктор, еще одно. Я пришел к вам прямо с квартиры бедного лейтенанта Печи. Он снимал комнату недалеко от госпиталя. Я решил проверить – ведь о смертельном случае уже знает комендатура. Там у него все в порядке. Только под кроватью почему-то мыло. – Мыло? – удивился Бела-бачи. – Да, ящик с десятком кусков мыла, Я не понимаю, в чем дело. Почему мыло? У него на складе сколько угодно туалетного. А тут простое, бельевое мыло, большие куски. Опросил у хозяйки, она тоже ничего не знает. Я подумал, может быть, для вас. – Нет, мы не просили. У меня мелькнула странная мысль. – Какого цвета мыло? Подполковник посмотрел на меня недоуменно: – Обычное мыло, коричневатое. – Не желтое? – Возможно, желтое, я не приглядывался. А что? – Так, – сказал я. – Правильно! – голос Комочина звучал, как всегда, ровно, но сам он чуть подался вперед. – Совершенно правильно!.. Они ушли вместе, Бела-бачи и подполковник. Мы с Комочиным остались на кухне дожидаться прихода Аги. – А вдруг все-таки ловушка? – подумал я вслух. – Два эскадрона? – Комочин, сидя на корточках, листал газеты, сложенные стопкой возле плиты. – Ну, пусть два шпика. – Не думаю. – Почему? – Слишком сложно. А ловушка не должна быть сложной. Наоборот, простой. Чтобы в нее легче поверить. – То же самое говорил и Бела-бачи про наше с вами появление. Слишком сложно для обмана. Комочин встал, подошел ко мне. – Вы правильно решили, Саша. Если так уж случилось, то лучше стать их товарищами по борьбе, чем висеть у них балластом на шее. Тем более, у вас такой опыт. – А вы? – спросил я. – Найдется и для меня что-нибудь подходящее. Бела-бачи не возвращался долго, очень долго. Мы позавтракали – все тем же вчерашним рыжим салом. Капитан Комочин снова принялся за старые газеты. Я тоже начал листать их от нечего делать, одну, другую – и увлекся. Газеты были не такие уж старые – самое большее, недельной давности. В них говорилось о событиях, о которых я, находясь в штабе армии, знал, что называется, из первых рук. Было очень интересно читать об этом же в освещении фашистских газет. Вот, например, бои за Дебрецен, большой город на востоке Венгрии, который немецкое командование приказало удержать во что бы то ни стало – он решал судьбу всей Северной Трансильвании. Давно уже фашисты не сосредоточивали на сравнительно небольшом участке фронта столько войск и техники. Одних танков здесь скопилось, наверное, больше полутысячи. Ничего не помогло! День и ночь работала гигантская мельница, перемалывая фашистские танки, орудия, мотопехоту. И Дебрецен пал. А вот как выглядела картина боев по сообщениям газет, которые я сейчас листал: «Продолжаются успешные танковые бои южнее Дебрецена». «Танковые бои за Дебрецен приносят нам новые успехи». «Уличные бои в Дебрецене демонстрируют всему миру несокрушимую силу и храбрость гонведов». «Русские танки остановлены и разгромлены севернее Дебрецена». «В пятидесяти километрах севернее Дебрецена войска красных смяты и обращены в бегство». Оплошные успехи! И только между строчками крикливых заголовков читатель извлекал истину: Дебрецен оставлен, фашистские войска отброшены далеко на север. Первые страницы газет заполнены речами фашистских лидеров: речи на собраниях, речи на приемах, на митингах, по радио. И всюду одно и то же: «Мы должны победить, ибо не можем не победить, и поэтому победим… Не паникуйте, если услышите грохот пушек у ворот Будапешта. Мы, венгры, как стальная пружина. Сжимаемся, сжимаемся до предела, а когда дальше нельзя сжиматься – выстреливаем наверняка и побеждаем». «Не паникуйте!» А в газетах истерические статьи о том, как перевязывать раны, как откапывать засыпанных в подвалах во время налетов авиации. «Не паникуйте!» А в газетах обращение военного министра к населению с требованием сдавать теплую одежду для солдат. «Сдавайте все, оставив себе одну-две вещи, все равно, когда придут большевики, они заберут последнее». «Не паникуйте!»… А газеты пестрят извещениями о «безвременной кончине» сыновей, отцов, братьев, внуков. Убитые горем матери, сестры, дочери, деды… Причина смерти не указывается – военное министерство в целях «укрепления духа нации» не разрешает публиковать сообщения о гибели на фронте. Но и так все ясно – откуда же столько смертей? И тут же, в центре этих траурных извещений нарисован изящный гроб, покрытый цветами. Рядом текст, лаконичный и выразительный: «Цветы для похорон в любом количестве в садоводстве «Хунгария». А раздел объявлений! Это же сплошная паника, набранная мелким типографским шрифтом. «Продаю виллу с гаражом в аристократическом районе Буды»… «Срочно требуются деньги под залог доходного предприятия». «Продается дом». «Продается завод»… Все продают. И все покупают. Продают дома и заводы. Покупают автомашины, велосипеды, даже ручные коляски. Все, что на колесах, все, что движется. И не только покупают. Вот любопытное объявление. «Украли автомашину «Мерседес СА 601», стоявшую перед зданием руководства нилашистской партии одиннадцатого района. Всех, кто что-либо знает о машине, просят сообщить за солидное вознаграждение по телефону…» «Не паникуйте!» – и столбцы отчаянных объявлений: «Ищу пропавшего сына, трех лет…» под рубрикой: «Кто знает о них?» «Не паникуйте!» – и заметка о смертной казни двух офицеров венгерской армии за участие в революционном движении, помещенная в самом конце газеты, в судебной хронике, между сообщениями о разбитой витрине магазина и пьяном шофере, наскочившем на пешехода. Даже в разделе «Юмор» – и то сплошная паника: « – Как дела дома, Пиштике? – Откуда я знаю? Я не был дома уже целый час». Или вот такая веселая картинка. Стоит собачка, недоумевающая, растерянная. Перед ней разбомбленный дом, груда развалин. Подпись: «Куда подевался мой постоянный угол?» За исключением бодрой передовицы, в которой деловито, словно предсказывая погоду на завтра, обещают быстрый разгром врага, и радостных сообщений о нерадостных событиях на фронте, вся газета – сплошная паника. Не надо быть большим политиком, чтобы понять: долго такое состояние длиться не может. Это агония. Словом, чтение газет здорово подняло мое настроение. Все неприятности последних дней, заслонявшие от меня внешние события, сразу отошли на задний план. Ну, хорошо, пусть у нас не все получилось, как надо, но ведь война-то, война-то в общем и целом идет к завершению! К победе! И тут же я подумал, что если так, то теперь особенно глупо было бы попасть на деревянную перекладину. Заныло сердце – так захотелось туда, за линию фронта, к своим. Время уже было послеобеденное, когда, наконец, мы получили известие от Бела-бачи. Пришел Шандор и с ним Аги, шумная и насмешливая, как вчера. – На, русский, получай. – Она кинула через стол пакет, завернутый в газету и тщательно обвязанный бечевой. – Обноски твои. Я развернул пакет. В самом деле, моя шинель и все прочее, даже пистолет, аккуратно уложенный в не очень чистую тряпочку. – А как там Черный? Голый сидит? – Они уже не там. По погребам на горе стали шарить жандармы. – Ты переоденься, тезка, – сказал Шандор. – Пойдешь с ней. Здесь вам больше оставаться нельзя. – Что-нибудь с Бела-бачи? – встревожился я. – Нет, с ним в порядке. Просто мера предосторожности. Человека одного забрали, он эту квартиру знает. Мне хотелось спросить, нашли ли тол, но я сдержался: Шандор мог ничего не знать про тол. – Ладно, идти так идти. Я взглянул на Аги и в шутку озабоченно потрогал свою щеку. Она поняла и рассмеялась: – Нет, нет, русский. Патрули тебе уже не опасны. Шандор, отдай ему бумагу. – Ах, да! Он вытащил из кармана листок и, церемонно поклонившись, вручил мне: – Получай, тезка! Это была справка с печатью, подписанная начальником полевого госпиталя. В ней удостоверялось, что ефрейтор Орос Шандор, находящийся на излечении в госпитале по поводу тяжелой контузии, уволен в город сроком на трое суток. В справке указывался телефон, по которому следовало обращаться в случае задержания военными властями упомянутого Орос Шандора. Фамилия меня насмешила. «Орос» – довольно распространенная венгерская фамилия – в переводе означает «русский». Теперь Аги могла меня так называть во всеуслышание. – А через два дня? – спросил я. – Там видно будет, – ответил Шандор. – Переоденься живо и пошли, – заторопила Аги. – В пять меня будет ждать клиентка. – Клиентка? Она как будто не слышала. – Одежду Черного завернешь в газету. На, возьми веревку. Когда я вернулся из соседней комнаты, она презрительно взглянула на бесформенную пачку, торчавшие во все стороны бумажные обрывки и, ни слова не говоря, взяла ее у меня из рук. Несколько секунд – и уродливая пачка приобрела аккуратный вид. – Ну, Аги, береги моего лейтенанта, – подошел к нам капитан Комочин. – Ты лейтенант? – удивилась Аги. Я с торжеством взглянул на Комочина. Проговорился! Если бы не Аги рядом, он бы услышал от меня парочку ехидных слов. И все-таки я был ему благодарен. Теперь она знает… – Это у него прозвище такое, – поправился капитан и хитро посмотрел на меня. – Он мечтает стать офицером. – А на самом деле ты кто? – Солдат, – быстро, не давая мне возможности ответить, сказал Комочин. – Самый обыкновенный солдатик. Я не успел на него разозлиться. – Вот и хорошо, – воскликнула Аги. – Терпеть не могу офицеров. Все они страшные нахалы и задирают нос до самого господа бога… Я попрощался с Комочиным. Довольно сердечно – стало жаль, что мы расстаемся. Он сжал мне плечи обеими руками и ободряюще кивнул головой. Я спросил, куда он теперь. – Не знаю. Вот мой хозяин. Он показал на Шандора. Тот смотрел на нас непонимающе и улыбался: мы говорили по-русски. Мы с Аги вышли на улицу. На углу стоял жандарм с винтовкой за плечом. Мне вдруг показалось, что это тот самый жандарм, в кустах у речки. Холодный обессиливающий страх захлестнул меня всего. – Ну, смелей! – Аги словно чувствовала, что со мной происходит неладное. – Сегодня я самавозьму тебя под руку, можно? И мы пошли навстречу жандарму. Конечно, это был другой, не тот, у реки. На меня он не обратил никакого внимания. Зато на Аги смотрел не отрываясь. Мы прошли мимо, а он все смотрел и смотрел. Аги повернулась и высунула язык. Он громко расхохотался и послал ей воздушный поцелуй. Идти пришлось довольно долго. Аги избегала людных мест, и мы петляли по старинным узким улочкам, сопровождаемые гулом собственных шагов. Лишь один раз пришлось пересечь центральную улицу. На противоположном углу, прямо на тротуаре, я увидел невысокий помост, на котором стояло несколько столиков. За одним из них галдели на всю улицу аккуратные старички в старомодных котелках и с высокими воротниками. На столе перед ними была развернута большая карта, прижатая сифоном газированной воды. – Кофейные стратеги! – презрительно фыркнула Аги, когда мы проходили мимо. – Офицерские мощи! Волки на пенсии! – О чем они так? – Да все о том же. Как лучше разбить русских. Собираются каждый день в кафе, заказывают бутылку воды на всю компанию – кофе им теперь не по карману, – ну и укладывают на карте одну русскую армию за другой. Снова мы свернули в переулок, очень короткий, и вышли на улицу, параллельную центральной, но гораздо более тихую. Здесь не сновали то и дело военные машины, не гремел трамвай. Угрюмые люди катили по мостовой неслышные тележки на обтянутых резиной колесах. Домашние хозяйки с тощими сумками в руках торопливо пробегали мимо нас. Вдали слышались тоскливые тягучие звуки похоронного оркестра. – Вот здесь. Аги показала на крошечный деревянный домик, такой крошечный, что он казался игрушечным. Одно-единственное оконце и обитая клеенкой дверь, над которой висела несоразмерно большая и яркая вывеска: «Дамская парикмахерская». – Ты здесь живешь? – И живу, и работаю. А что? – спросила она с вызовом. – Нет, нет, просто так. – Я сейчас отопру, а ты минуты через две-три иди во двор, там дверь. Она побежала через дорогу к своему игрушечному домику. Я прошелся до угла, вернулся обратно. Дверь во дворе была просто идеальной для квартиры подпольщика. Она выходила прямо в глухую стену трехэтажного кирпичного дома. Никто не видел входящих и выходящих. Кроме того, во дворе было два выхода, на разные улицы – тоже очень удобно. Аги, в белоснежном халате, открыла мне дверь. Я оказался в маленькой комнатке с оконцем, смотревшим, так же как и задняя дверь, в глухую кирпичную стену. – Сиди тихо, – шепнула Аги. – Пришла клиентка. Она нырнула за темную плотную портьеру, точь-в-точь такую, как на окнах в квартире Бела-бачи, и сразу же я услышал ее щебечущий голос: – Нет, благородная госпожа, я думаю, вам больше подойдет короткая прическа. Лучше всего буби-копф. Вот здесь я, с вашего разрешения, оставлю побольше, это уравновесит некоторую полноту щек. А вот здесь мы немного уберем… Я осмотрелся. Комната была бедной, даже убогой. Кушетка, столик, два стула. Покрытый гофрированной бумагой ящик, на котором стояло небольшое овальное зеркало. И все-таки чувствовалось, что здесь живет девушка. На ящике – коробки с кремом, одеколон, пудра. В вазе с отбитым краешком две астры. Через столик протянута кружевная салфетка. Несколько томиков на окне: Петефи, Верешмарти, Арань – все поэты. И чистота! Ни единой пылинки. Аги возилась с клиенткой довольно долго. Потом пришла еще одна, говорившая сочным басом, мне даже показалось сначала, что это мужчина. Ей захотелось вымыть голову, и Аги бегала в комнату греть воду на электрической плитке. Каждый раз она прикладывала палец к губам, предупреждая меня о молчании. Я кивал головой: хорошо, хорошо! Потом вдруг за портьерой я услышал топот, шум, смех, немецкое «гутен таг» и отпрянул к стене. Но Аги справилась и с этой бедой. – Что вам здесь надо? – закричала она. – А ну, пошли вон! Здесь дамская парикмахерская. Дам-ска-я! Уходите отсюда, ну! А то сейчас как позвоню вашему начальнику, тогда увидите. Ко-ман-да-тур! – повторила она по-немецки. Немцы, похохатывая, затопали к выходу. – Свиньи! – громко сказала Аги, выпроводив их на улицу. – Так и лезут, так и лезут! – Солдаты есть солдаты, – пробасила клиентка. – Я скажу мужу, он вам напишет по-немецки на дощечке: «Дамская парикмахерская». – Благодарю покорно, – ответила Аги. – Тогда от них вовсе отбою не будет. Было уже совсем темно, когда Аги, наконец, закрыла парикмахерскую. Она занавесила оконце в комнате и зажгла настольную лампу. – Вот и все. Теперь ты мой гость, русский. Сейчас поставлю кофе. – Не надо. – Как хочешь… Все равно суррогат. – Она забралась с ногами на кушетку, скинула туфли. – Я посижу так. Ноги гудят. А ты оставайся на стуле. – Хорошо. – Расскажи что-нибудь. – О чем? – О России… О своей жене. – У меня нет жены. – Все сейчас так говорят. – Нет, правда, спроси у капитана. – Он капитан? Я прикусил язык. – Ты забавный тип. Краснеешь, как маленький. Ну, сказал бы, что у него прозвище такое. Она улыбалась. Я придвинул стул к кушетке. Аги моментально вскочила. – Нет, нет! Сиди, где сидел! Я отодвинул стул. Она снова уселась на кушетку, настороженно наблюдая за мной. – Ну рассказывай. – Ты лучше спрашивай, а я буду отвечать. – Вот представь себе, что я приехала к тебе в гости, в твою Сибирь. Куда ты бы меня повел? Ну, куда у вас парни ходят с девушками? – Кто как… В загс, например. – Сакс? – повторила она. – Что это? – Как тебе сказать… Кино такое. Она фыркнула. – Тоже нашел, что показывать! У нас своих полно. – Но это особое кино. – О, я знаю! – воскликнула она. – Дневное, да? Я недавно читала в газете. – Слушай, Аги, – набрался я храбрости. – Научи меня танцевать. – Хитрый! – она погрозила пальцем. – Нет, в самом деле. Я соврал тогда, что разучился. Я совсем не умею. – Ты мне все врешь. – Нет, честное слово, нет! В это время электрическая лампочка начала медленно гаснуть. Нить в ней сделалась сначала золотой, потом розовой, потом красной, потом вишневой. В комнате стало темно. Я едва различал лицо Аги, хотя она сидела в двух метрах от меня. – Опять там что-то на станции, – тихо произнесла Аги. – Последнее время очень часто. Рука ее белела совсем рядом, на краю кушетки. Я подался вперед, не подвигая стула, и осторожно коснулся ладонью ее пальцев. Они были мягкие и теплые. – Это нахальство! – пальцы в моей ладони дрогнули. – Если ты только посмеешь… – Нет, Аги, нет! Я хотел, чтобы она поняла меня. Больше ничего мне не надо. Только держать ее руку в своей. Мне было так спокойно, так хорошо. Лишь почему-то бешено билась кровь в висках и вдруг пересохло во рту. Губы шуршали, словно бумажные. Она не оставила руки. Не вырвала, не выхватила грубо, а потихоньку освободила. – Не надо, русский. Голос ее прозвучал приглушенно, просяще, даже жалобно. У меня сжалось сердце. Я убрал руку с кушетки и откинулся на спинку стула. Она встала, нащупала ногой туфли. – Все! Пора спать! – голос ее снова был решительным и безапелляционным. – Ты ляжешь здесь, я там. – Может, лучше… – Я сама знаю, что лучше. Она приподняла сиденье кушетки, кинула на стул одеяло, простыню. – Тебе. А подушка мне. Под голову положишь пакет. И вышла в помещение парикмахерской, прикрыв за собой дверь. Я слышал, как звякнул ключ. Потом, когда я лежал на узкой, неудобной кушетке, тщетно пытаясь заснуть, из-за закрытой двери раздалось негромкое: – Русский! Ты спишь? – Нет. – Надо спать. – Не получается. Она помолчала немного, потом сказала: – А все-таки ты очень… – Забавный тип? – Да. Именно это я хотела сказать… Там на ящике фонарик, если потребуется… Спокойной ночи! – Спокойной ночи, Аги, – ответил я. Это была уже пятая моя ночь во вражеском тылу.
Глава VII
Мне приснился сон – наверное, первый раз за все годы войны. Как будто стою я на парашютной вышке в нашем городском парке. Над головой белый купол. Прыжок, привычное ощущение легкости в груди… Но что это? Вместо того чтобы опускаться вниз, я плавно поднимаюсь в воздух. Лечу! Удивительное чувство невесомости приводит меня в восторг. Все выше, выше… Далеко внизу остались металлические кружева парашютной вышки, зеленые аллеи парка, серые невзрачные крыши домиков старого города. Вот и ровные прямоугольники заводских зданий плывут мне навстречу, соблюдая дистанцию, словно корабли на параде. А слева наша гордость – новый рабочий район, построенный на пустыре, сплошь четырех- и пятиэтажные дома, не виданные раньше в нашем деревянном царстве. Соцгород, социалистический город – так мы нарекли поселок, вкладывая в это название свою страстную мечту. Лечу, лечу… Такие сны мне часто снились в детстве. Отец говорил: «Растешь, Сашок! Если снится полет – значит, растешь!» Полет закончился неожиданно. Еще находясь в воздухе, я ощутил легкое прикосновение к плечу. «Аги», – подумал я, просыпаясь. Но глаза не открыл: пусть она считает, что я еще сплю. Рука несколько раз хлопнула меня по плечу. Я лежал, не шелохнувшись, с трудом сдерживая улыбку. – Ну и силен ты спать, парень! Мужской голос! Продолжая лежать лицом к стене, словно и не проснулся, я незаметно сунул руку под пакет, служивший мне подушкой, где лежал пистолет. Его там не было! Я рывком повернулся и вскочил с постели. Передо мной стоял Бела-бачи и трясся в беззвучном смехе. В руке он держал пистолет. – На. – Он вернул мне пистолет. – Я так и знал, что ты первым долгом полезешь за своей пушкой… Давай к столу. Тут нам с тобой на завтрак по яичку. Через приподнятый угол темной занавески в комнату проникал мрачноватый, отраженный от кирпичной стены свет начинающегося дня. – Где Аги? – О, она ранняя пташка! Давно убежала. Завтрак прошел в полном молчании. И опять, как в первый день, меня удивила его странная манера есть с ножа. Я уже давно управился со своей порцией, а он все еще разрезал ломтик хлеба на ровные кубики, словно нарочно тянул время. Наконец он почистил обрывком газеты нож, сложил его, спрятал в карман. Вытащил трубку, набил табаком, закурил. – Слышал, как бомбили? – Бомбили? – Не слышал? – Он усмехнулся и покачал головой. – Ну и сон – позавидуешь! У нас здесь такой сильной бомбежки никогда еще не было. Верно, городу не очень досталось. Они обрушились на лес за горой. Там уйма танков – немцы на днях пригнали несколько эшелонов… Ну как, парень, наш вчерашний разговор не забыл? – Тол есть? – сдержанно спросил я. – Есть двенадцать кусков. Хватит? – Хватит. А детонаторы? Бикфордов шнур? – Нету. – Он озабоченно сдвинул брови и повторил: – Чего нету, того нету. – Без них тол, как полено. – И ничего не придумать? – А что тут придумаешь? Сказал – и сразу же вспомнил, что кое-что можно сделать. Одно время наш партизанский отряд потерял связь с Большой землей. Вышли запасы тола, не осталось ни метра бикфордова шнура. А война продолжалась. На фронт шли фашистские эшелоны с солдатами, техникой, и мы, подрывники, не могли сидеть сложа руки. Посоветовались, поразмыслили и создали свой «завод боеприпасов». Выплавляли тол из немецких снарядов и мин, мастерили самодельные огнепроводные шнуры, детонаторы, рискуя ежеминутно взлететь на воздух. Правда, я сам в этом веселеньком деле не участвовал, получал для операции уже все готовое: обмотанный белой марлей огнепроводный шнур, необычной формы и цвета тол. – Ладно, – сказал Бела-бачи. – Посоветуемся с ребятами. Какой-нибудь выход найдем, не может быть. Он поднялся из-за стола, зевнул громко, потянулся. – Спать совсем не пришлось, в вагоне плюнуть некуда… Ну, пора трогать. Бумага из госпиталя у тебя? – У меня. Только она еще на завтра – и все. – Есть уже другая. – Он сунул руку в карман брюк и вытащил две серые книжечки с тисненым гербом на твердых переплетах. Посмотрел одну, другую. – Вот твоя. Я взял книжечку. Удостоверение личности офицера венгерской королевской армии. Открыл. «Лейтенант Елинек Шандор». И моя фотография – со старого солдатского удостоверения, но с новой печатью. Сделано аккуратно, никаких следов подчистки. Чувствовалась рука мастера. – Елинек? – Да. Решили тебя словаком оставить. На случай, если начнет придираться какой-нибудь специалист по языку. – Второе – Комочина? Он кивнул: – Теперь он гонведский капитан Ковач Петер. – Ну, его-то вы вполне могли оставить Комочиным, – сказал я не без умысла. – Звучит совсем по-венгерски. – А как, если он кому-нибудь из Ваца встретится? Их ведь сейчас тоже многих в армию взяли. Услышит фамилию – знакомая. Начнет интересоваться, копнет поглубже – и прощай, капитан… Нет, нет, лучше не рисковать. Я вот даже бланки удостоверений – те, что начальник госпиталя дал, в Будапеште обменял на другие. Все меньше риска. Вдруг у них госпитальные номера записаны? Пойдет тогда слежка, до всех нас доберутся. А так спокойнее – номера удостоверений теперь не те… Он еще что-то объяснял про удостоверения, но я слушал в пол-уха. Вац… Какое отношение имеет Комочин к этому маленькому городу на Дунае, километрах в пятидесяти севернее Будапешта? Кто те люди, которых ему надо опасаться? Вац… Вац… Я чувствовал, что нахожусь на пороге какого-то важного открытия, касающегося капитана Комочина. Еще несколько вопросов к Бела-бачи – и я узнаю все. Но одновременно я чувствовал и другое. Сейчас нельзя задавать никаких вопросов. Я лишь насторожу его и испорчу все дело. А так у него останется впечатление, что я знаю обо всем, и в следующий раз, осторожно начав разговор, можно будет выведать гораздо больше. Мы вышли из домика Аги. Бела-бачи закрыл дверь, опустил ключ в карман. – Держись позади меня, особенно близко не подходи. – А если отстану? Проверка документов или еще что. – Подожду. На всякий случай запомни адрес. Улица Гонведов, дом тридцать. Вдоль трамвайной линии, а потом, за мостом, налево… Был уже десятый час. На улицах народу немного. Лишь на углу, возле газетного киоска, давка. Газетчик, пожилой бородатый, мужчина в зеленой шляпе, работал со скоростью автомата, хрипло выкрикивая через равные промежутки времени: – Что нужно знать о падающих бомбах!.. Как смотреть, как слушать, куда бежать!.. Что нужно знать о падающих бомбах! Покупатели рвали газеты у него из рук, отталкивая друг друга. Глядя на них, можно было подумать, что статья о падающих бомбах гарантирует жизнь своим читателям и, наоборот, каждый, не прочитавший сегодняшний номер газеты, непременно будет убит. Бела-бачи шел неторопливо, сложив за спиной руки и волоча ноги по грязному, замусоренному тротуару. Обрывки газет, смятые рекламные листки… Но вот окурков не было заметно – если кто-либо бросал недокуренную сигарету, ее тотчас же подбирали. Изредка Бела-бачи останавливался у витрины магазина, посматривая искоса, иду ли я за ним, не отстал ли. Затем он не спеша следовал дальше. Мимо нас, дребезжа, тащились старые разбитые трамваи, увешанные пестрыми людскими гирляндами. Когда трамвай замедлял ход, пассажиры, сгрудившиеся у дверей, соскакивали на ходу, словно им грозила гибель – на остановках трамвай осаждали целые толпы. Недалеко от моста, за которым нужно было сворачивать налево, меня остановил полевой жандарм, притаившийся в подъезде. Я подал справку из госпиталя – офицерским удостоверением еще нельзя было пользоваться: на мне было солдатское обмундирование. Жандарм долго и придирчиво изучал справку. Ветер шевелил петушиные перья на его кивере. Бела-бачи стоял на мосту и встревоженно смотрел в нашу сторону. Я твердо верил в свой документ – и в свое счастье. – Где контузило? – жандарм поднял на меня пытливые, чуть косящие глаза. – На фронте, – ответил я, не отводя взгляда. Он вернул мне бумагу. – Здоровый бык, стыдно околачиваться в тылу, когда там решается судьба нации. – Не я один, господин жандарм, – я дерзко улыбался. – Идите! – он поправил винтовку на плече. – Слушаюсь… Я прошел мост, свернул вслед за Бела-бачи в улицу налево. Шел и улыбался, довольный собой. Может, со стороны глядя и нетрудно обвинить меня в неосторожности, но я поступил правильно, совершенно правильно. С такими людьми чем наглее, тем вернее – это я знал еще с партизанских времен. Улица становилась все беднее и невзрачнее. Давно кончился асфальтовый тротуар. Каблуки моих солдатских ботинок, обитые железными ободками, громко стучали по твердокаменным затылкам булыжников. По наезженной колее, разбрызгивая во все стороны жидкую грязь, с тоскливым воем тяжело тащились военные машины. Низкорослые одноэтажные дома, облупившиеся, давно не крашенные, с мрачной стыдливостью прятались за унылыми спинами серых заборов. С деревьев, уже наполовину облетевших, ветер срывал неживые желтые листья и остервенело гонял вдоль улицы. Я посмотрел номер ближайшего дома – он был набит на воротах. Сорок два. Уже близко. Бела-бачи поджидал меня на углу. – Эй, гонвед, спички есть? – спросил он громко, – по другой стороне улицы шли несколько мужчин. Потом добавил, чуть слышно: – Проходи, я посмотрю, что сзади. – Не курю, – тоже громко сказал я, не останавливаясь. Вот тридцать второй дом. Следующий, значит. С опущенными жалюзи на окнах. Нет! Этот двадцать восьмой… А тот был тридцать второй. Что за чертовщина! Я все-таки открыл калитку. Зашел во двор. Бела-бачи за мной. Значит, правильно. Во дворе, в глубине, за деревьями, дощатая постройка. Здесь? Да, возле двери набит номер. Подошел ближе. Тридцатый. Но дом явно нежилой. Скорее, сарай. Одно оконце, да и то запыленное, в паутине. – Не здесь? Бела-бачи отрицательно покачал головой и двинулся мимо постройки в глубь сада. Впрочем, на поверку сад оказался вовсе не садом, а началом самой настоящей дубовой рощи. Мы шли по едва заметной тропинке, протоптанной вдоль берега речушки, которая вся заросла травой и тиной; вода почти не двигалась. Здесь было тихо, ветер разбивался о могучие стволы дубов. Даже шагов наших не было слышно. Ноги утопали в прелых листьях. Метров через триста тропка отошла от речушки и неожиданно вывела нас к небольшому дому. Деревянный и неокрашенный, он сливался с окружавшими его деревьями. – Вот дом тридцать. Мы прошли калитку. На прибитой к ней дощечке я прочитал: «Ахтунг! Инфекционсгефар! Флектифус!» (Внимание! Опасность заражения! Сыпной тиф! (нем.) Во дворе штабелями были сложены дрова. Хозяйство напоминало усадьбу лесника. – Это уже загород? Бела-бачи усмехнулся. – Не похоже на город, да?.. Метров сто пятьдесят – и другая улица. Просто не дают никому здесь строить. Тяжба идет между двумя хозяевами. Уже много лет… У двери дома нас встретил немолодой мужчина, по виду рабочий, с добрым открытым лицом. – Сервус, хозяин! – Бела-бачи пожал ему руку. – Вот еще гостя привел. Громко топая ножками, к нам подбежала девчушка лет пяти и присела в реверансе: – Целую ручку. – Пирошка, моя младшая, – представил ее хозяин. – Здесь, у них в доме, одно только богатство – дети, – сказал Бела-бачи. – Поделись с ним своей теорией, хозяин. Мужчина улыбнулся широкой улыбкой, чуть-чугь смущенно. – Какая там теория! Простая арифметика… У нас ведь как говорят: один ребенок – не ребенок, два ребенка – полребенка, три ребенка – один ребенок. А нам с Рози – это моя жена – хотелось иметь по крайней мере двоих. – Значит, шестеро? Он развел руками: – И к тому же все девочки. Но это и неплохо. Заболела жена – они хозяйничают. – Тиф? – я вспомнил дощечку на калитке. – Не совсем. – Мужчина улыбнулся. – Да вот доктор Дьярош посоветовал… Ну, беги домой, Пирошка. – Он обождал, пока дверь захлопнется за девочкой. – Пошли в бункер! Я думал, что «бункер» – это звучное название подземных бомбоубежищ привезли сюда, в Венгрию, немцы – находится здесь же, в доме. Но, к моему удивлению, хозяин повел нас через двор к легким деревянным постройкам. Здесь под навесом, пристроенным к стене ветхого сарая, величественно возлежала на куче соломы здоровенная свинья, вся в черных пятнах. На нас она не обратила никакого внимания и даже не подняла голову, когда хозяин, подойдя к ней вплотную, взялся обеими руками за огромное корыто с остатками пойла и отодвинул его в сторону, вместе с широкой доской, на которой оно стояло. Открылось зияющее отверстие со стенками, укрепленными бетонным кольцом. Вниз вела стремянка, конец ее терялся в темной глубине. Оттуда пахнуло холодом. Хозяин остался снаружи, а мы спустились в колодец. Первым я, потом Бела-бачи. Он с силой потянул на себя какую-то палку, торчавшую сбоку, и крышка бесшумно стала на место, закрыв от нас дневной свет. – Двигай вниз, парень. В полной темноте, осторожно нащупывая ногами ступеньки, я стал спускаться. Бункер не мог находиться особенно глубоко под землей, но все же я насчитал двенадцать ступенек, прежде чем ощутил под ногами рыхлый песок. Сверху, кряхтя, опускался Бела-Бачи. – Эй, парень, я не наступлю тебе на мозги? Голос его звучал глухо, как будто он говорил из бочки. Я отодвинулся в сторону, уступая ему место возле стремянки. – Иди за мной. Бела-бачи схватил мое запястье своей рукой, и я удивился: она была крепкой и твердой, словно деревянная. В полной темноте мы прошли с десяток метров. Ход, вероятно, был недавно удлинен. Касаясь свободной рукой стены, я вначале ощущал пальцами песок, а потом уже кладку, неровную, из нетесаных угластых камней – такая кладка часто встречается в фундаментах старинных зданий. Я не удержался и спросил: – Ход ведет под дом? – Нет, в другую сторону. Здесь когда-то корчма стояла. Верх весь снесли, а каменный бункер так и остался в земле, под огородом… Вот и пришли! Он остановился. Стал и я. Откуда-то доносились едва слышные голоса. Слов разобрать нельзя было. Как будто где-то по соседству бормочет репродуктор. – Ну, черти, галдят, как на базаре! Бела-бачи несколько раз стукнул кулаком по двери. Она была, видно, из толстых плах – удары прозвучали негромко и глухо. Дверь отворилась. – Бела-бачи! Ребята, Бела-бачи! Я сразу узнал этот голос. Усач Фазекаш из винного погреба! Мы вошли в бункер. Здесь было довольно просторно и светло. С низкого потолка из неровных толстых закопченных, как во фронтовой землянке, бревен свисала яркая электрическая лампа. Стены, выложенные из камня, были с одной стороны обшиты новенькими, совсем еще желтыми, досками. Из таких же досок сколочены нары, протянувшиеся вдоль этой стены. На разбросанных в беспорядке одеялах лежали двое парней в солдатской одежде. Тоже знакомые! Из того же винного погреба. Янчи, который экзаменовал меня по словацкому языку, и Черный. Вот он увидел меня, соскочил с нар: – А, русский!.. Ваш покорный слуга! – Он не русский, – сказал Бела-бачи. – Не русский?.. Ага! Что я говорил? – торжествующе завопил Черный. – Нет, что я говорил? Бела-бачи покачал головой: – Ты можешь хоть на минуту заткнуть свою медную глотку? Я слышал твой голос, еще когда только подходил к улице Гонведов. – «Шуму много, а шерсти мало, – сказал черт, остригая кошку», – усатый Фазекаш, хмурясь, смотрел на Черного. – Хорошо, я заткну глотку. Но вы мне все-таки скажите, что будем с ним делать? – С ним? Заниматься будете, – ответил Бела-бачи. – Он вас научит, как делать из паровозов самолеты. Наступила короткая пауза. Они все многозначительно переглянулись. Я в упор смотрел на Черного. Что ты сейчас скажешь, крикун? Он сжал губы, морща лоб, но молчал. – Значит, все-таки русский, – Янчи хлопнул меня по плечу. – Здорово, русский! – Забудьте! – голос Бела-бачи звучал жестко и властно. – Забудьте, что русский. Забудьте, что когда-либо прежде его видели. Вам приснилось. Мало ли что может присниться, когда дрыхнешь среди винных бочек. И если я еще раз от кого-нибудь из вас услышу хоть слово о русском, клянусь, тому не поздоровится. Черный, ты слышишь? – Почему именно я? – Ты знаешь. Черный хмыкнул, но промолчал. – Познакомьтесь. Вот ваш новый товарищ. Елинек Шандор,- представил меня Бела-бачи. – Запомнили? – А сам-то он помнит? – бросил Черный. Все улыбнулись, я тоже. Черному нельзя было отказать в чувстве юмора. – Итак, Шандор Елинек, – повторил Бела-бачи, – лейтенант венгерской армии. – А погоны? Что-то я погонов не вижу? Конечно, снова Черный. – Будут погоны. Завтра будут и погоны, и отличный офицерский мундир… А теперь давайте займемся делом. Хватит вам бездельничать и даром хлеб есть. – С салом, – вставил Черный. – И вином, – поддержал его Янчи. – Ну, здесь-то вина нет, – в голосе Черного слышалось искреннее сожаление. – Да, Бела-бачи, знаете, сколько я его в последний день, перед уходом сюда, выпил? – Половину, – Бела-бачи хитро щурил глаз. Черный удивился. – Половину чего? – Того, что сейчас скажешь… Мы уселись на нары. Бела-бачи попросил меня рассказать подробнее о технике подрывного дела. Усатый Фазекаш сидел напротив меня и, не мигая, смотрел прямо в рот. Янчи полулежал рядом с ним, подперев кулаком скуластое лицо. Он все время улыбался, и это вначале мешало мне – в том, что я рассказывал, ничего веселого не было. Потом я понял: он просто рад за меня, что я все-таки оказался русским, а не «шпицли». Черный сидел на корточках, в стороне, возле мощного самодельного электрообогревателя величиной с добрый ящик из-под снарядов и, повернувшись ко мне боком, грел над обогревателем попеременно то одну, то другую руку. Можно было подумать, что он не слушает. Но когда я разъяснил, что у нас есть один только тол и больше ничего, остальное придется делать самим, Черный вдруг сказал, не поворачиваясь ко мне: – А если трубчатый порох? – Для чего? – Для шнура. – Правильно! – одобрил я. – Самый лучший способ самоубийства. Такой шнур рванет моментально, не успеешь сделать и шага. Черный усмехнулся: – А вата на что? Я задумался. Кажется, это выход. Если свернуть вату плотным жгутом, а в самом конце его пристроить трубчатый порох и ввести в капсюль-детонатор, получится нечто вроде огнепроводного шнура. Правда, скорость горения неизвестна. Но можно зажечь небольшой кусочек такого самодельного шнура и проверить, сколько времени он будет гореть. – Порох достанешь? Черный, так и не оборачиваясь, кивнул. – Но шнур – тоже еще не все. Нужен капсюль-детонатор. – С детонаторами проще, – сказал Фазекаш, не сводя с меня восторженных глаз. – Раздобудем в нашей заводской котельной. В угле попадаются. – Из шахт: там рвут уголь взрывчаткой, – пояснил Янчи. – Кочегары выбирают, да, видно, неполностью, иногда палят… Я как-то забежал, так при мне два разочка в печи стукнуло. Черный вдруг стремительно вскочил. – Бела-бачи, пошлите меня! Все принесу – и порох, и вату, и детонаторы. Бела-бачи крутнул головой, потер ладонью подбородок: – Нет, Черный, ты парень ненадежный. Забежишь еще в чарду опрокинуть стаканчик. – Нет, честное слово, нет! Я только на завод за детонаторами – и обратно. – А порох? – По дороге захвачу, на поселке. Он у меня там припрятан. – Готовился втихомолку? – крутой лоб Бела-бачи прорезали сердитые морщины. – Анархист чертов! Всех нас под монастырь подведешь своими выходками. Ведь сказано же: все акции только по решению руководства. – А что я делал? Что? Собирал – и все! Собирать ведь не запрещено? И вот видите, как пригодилось! Что бы вы теперь делали без моего пороха, а? – Хитер! – Бела-бачи погрозил пальцем. Черный просиял: – Значит, иду? – Со мной вместе. Они быстро собрались. Я отдал Черному бумагу из госпиталя. Он прочитал фамилию, хмыкнул: – Значит, теперь уже не ты, а я Орос – русский! – Осторожнее на мосту, – предупредил я. – Там жандарм видел справку. Мог запомнить. – Скажите пожалуйста, жандарм! Да я их всех так за нос вожу – тебе и не снилось. – Слушай, Черный, не вздумай… Эти твои штучки! – Бела-бачи, я дал слово! – Черный театральным жестом приложил ладонь к груди. – И потом, вы же будете рядом, возьмете за ручку… Слушай, – он снова обратился ко мне все тем же шутливым тоном. – Куда мой костюм подевал? Такой костюмчик! Имей в виду, если ты его пропил – не рассчитаешься. Только теперь я вспомнил о пакете. – Ох, он ведь там остался, – повернулся я к старику. – У Аги? – Да. Был мне вместо подушки. Черный схватил меня за рукав. – У нее ночевал? Глаза его бешено сверкнули. Мне показалось, он сейчас ударит. Я вырвал руку и поднял ее, инстинктивно защищаясь. Но он не ударил. Лишь громко втянул носом воздух и сразу выдохнул, коротко, сильно, словно всаживая топор в дерево. Никто ничего не заметил. Бела-бачи у двери что-то наказывал Фазекашу, Янчи возился с обогревателем, перетаскивая его поближе к нарам. – Ты что? – тихо спросил я, опуская руку. Черный не ответил, повернулся резко: – Пошли, Бела-бачи. Дверь со скрипом отворилась. Бела-бачи вышел первым, Черный за ним. Закрывая дверь, он снова посмотрел на меня. И опять как на злейшего своего врага. Ого! Черный ревнует меня к Аги! Но почему? Неужели любит? Видно, начало роману иногда кладет не поцелуй, а пощечина. А кто же он все-таки, этот Черный?.. Я втянул в разговор о нем усатого Фазекаша и Янчи. Оказалось, они оба знают Черного уже несколько лет, после того, как он приехал сюда из Ваца. Опять Вац! Странное дело, сегодня я слышу о нем уже второй раз. – А что он там делал? Фазекаш изобразил пальцами решетку. – За что?.. Воровство? – поразился я: замысловатый жест Фазекаша можно было понять только так. – Сейчас расскажу… Только ты ему – ничего! Он не любит, когда напоминают… Биография Черного началась в сточной канаве возле казарм Марии-Валерии – деревянных бараков, в которых среди невообразимой грязи находили приют нищие пасынки богатого и пышного Будапешта. Прямо из зловонной канавы он попал в сиротский дом на окраине, самый голодный и самый холодный из всех голодных и холодных сиротских домов венгерской столицы. Питомцы здесь жили по волчьему закону: либо ты меня, либо я тебя. Так же, как и в животном мире, здесь господствовал естественный отбор: хилые вымирали, более крепкие, выжив, вступали в постоянную, никогда не прекращавшуюся схватку с воспитателями и друг с другом. Никто не щадил их, и они никого не щадили. Когда у волчат вырастали острые клыки и цепкие когти, их пинком выбрасывали из сиротского дома. Подготовленные таким образом к большой жизни, многие из них быстро находили дорогу в уголовный мир. Черный тоже попрошайничал, воровал, потом вместе с двумя взрослыми ворами попался во время налета на квартиру. Парню тогда еще не было шестнадцати, и суд оказал ему милость, приговорив только к четырем годам тюрьмы. Дальше все должно было идти по проторенным путям: срок, свобода, новое преступление, снова срок, снова свобода… И так до тех пор, пока Черный, как злостный неисправимый рецидивист, не получил бы пожизненную каторгу или, если бы ему особенно не повезло, намыленную веревку на шею. Но… Нет, нет, рождественского чуда не произошло, хотя его привезли в тюрьму именно в канун рождества. Просто в камере, куда посадили Черного, оказался еще один человек, слабый и больной, но сильный духом. Он сидел не за уголовное преступление – за политику. Первые месяцы вынужденного совместного проживания ничего не изменили. Волчонок оставался волчонком: слишком односторонним был весь его жизненный опыт. Но к концу срока начал появляться человек. Конечно, не ахти какой, конечно, еще не с большой буквы, но – человек. Ушло главное – убежденность, что все в мире живут по закону: «Либо ты, либо я». Выйдя из тюрьмы, Черный с помощью друзей своего нового знакомого – он сам остался в камере еще на десять лет: политические преступления карались строже уголовных – попал на орудийный завод, в бригаду Фазекаша. И тут, среди рабочих, окончательно завершился процесс рождения человека. Но многое еще осталось от старого, очень многое. Фазекаш и Янчи, по-видимому, ничего особенного в биографии Черного не усматривали. Они рассказывали о ней, как о рядовом явлении, если даже и не повседневном, то, во всяком случае, ничего исключительного собой не представляющим. На меня же его история произвела сильнейшее впечатление. После смерти отца я, до того, как меня взял к себе в семью дядя Фери, два месяца провел в детском доме. Время было трудное, страна не имела возможности как следует помогать осиротевшим детям. Но мы всегда были сыты, пусть бедно, пусть однообразно, но аккуратно одеты. Мы ощущали ласку, заботу, человеческое отношение. И все-таки мне было там плохо, очень плохо! Я молчал целые дни, отвергая всякую попытку воспитателей заговорить со мной, сторонился ребят. А по ночам я плакал, звал отца. А Черный?.. Прожить все детство в звериной клетке. Не знать ласкового слова, думать, что вся жизнь – сплошная драка… Поздним вечером – наверное, уже давно начался комендантский час – в дверь постучали. Янчи бросился открывать. Вошел Черный, веселый, возбужденный. В руках он держал несколько больших коробок, кокетливо перевязанных лентами. – На, держи! Он кинул мне на нары одну из коробок. Я поймал ее на лету. Развязал ленту и ахнул. – С ума сошел! Там лежала скрученная веревкой длинная серая вермишель – тонкий трубчатый порох. По нему, точно горошины, перекатывались тусклые металлические тельца капсюлей-детонаторов. А на дне коробки желтели три прямоугольных куска тола. – Детонаторы вместе с толом! Разве можно? – Мне все можно. Я везучий, – бесшабашно рассмеялся он. – Возьми с собой на дело – не прогадаешь… Между прочим, тебе привет от Аги, – бросил он небрежно. Я откинулся в тень нар. – Заходил? – Надо же было взять костюм. – Он открыл коробку, вытащил мятый пиджак и брюки. – Вот, теперь у меня есть и выходная пара. Поглажу и буду надевать, как к ней идти. – Что, повезло на этот раз? – поинтересовался Янчи. – Спрашиваешь! – Черный самодовольно выпятил грудь. – Теперь мы с ней единое целое. И горе тому, кто вздумает нас разлучать. Последние слова, несомненно, предназначались мне. Все следующее утро мы занимались сложными научными экспериментами. Свертывали в жгуты вату – Черный притащил ее целых две коробки – и, отнеся в угол, подальше от нар, где лежала взрывчатка, поджигали. Фазекаш громко отсчитывал секунды; у него появились здоровенные карманные часы, с крышкой и круглой заводной головкой – похожие я в детстве видел у приятелей отца, старых железнодорожников. А мы с Янчи следили за продвижением огня. Вначале дело не ладилось. Жгут разматывался, вата горела неравномерно, то медленно, то быстро, то огонь внутри ее потухал вообще. Но потом мне пришла хоть и не очень хитрая, зато дельная мысль обмотать жгут ниткой. Попробовали. Снова Фазекаш стал отсчитывать секунды. Получилось! Вата больше не разматывалась, стала гореть гораздо равномернее. Это была победа. Определили толщину жгута и стали готовить шнур. Работали втроем – я, Фазекаш и Янчи. Черный валялся на нарах. Сначала он орал песни – помогал нам работать, как он говорил. Потом ему надоело, и он стал снова трепаться про свой вчерашний визит к Аги. Собственно, ничего особенного он не рассказывал. Просто, как пришел, как сел, как Аги его приняла, как на него смотрела, как угостила ужином… Но все это сопровождалось таким выразительным подмигиванием, что воспринималось, как внешняя сторона дела, за которой скрыта главная, внутренняя суть. А о ней Черный, как настоящий джентльмен, ничего не может говорить, лишь только вот так подмигивать, предоставляя нам догадываться об остальном самим. Я старался не слушать, думал о другом, но его веселый самоуверенный голос лез в уши, раздражал, вызывал желание вскочить, подбежать к нему и заткнуть рот. К вечеру было готово несколько отличных шнуров. Я внимательно осмотрел тол. Один из кусков оказался с отверстием. Оставалось только вставить в него детонатор. Но это потом, на месте. Теперь уже Черный не отходил от меня ни на шаг, жадно, точно загипнотизированный, поглядывая на желтые куски тола. Вероятно, он был бы не прочь испытать его в деле немедленно, сейчас же – только намекни. Легли спать голодными – все скудные припасы съели в обед. Что-то случилось там наверху. Иначе хозяин обязательно пришел бы. Ночь прошла беспокойно. Я то и дело просыпался. Мне казалось, я слышу наверху топот множества ног, чуть ли не выстрелы. Мои соседи по нарам тоже ворочались с боку на бок. Один лишь усач Фазекаш безмятежно спал, раскинув руки в обе стороны, и храпел так, что его, наверное, было слышно на поверхности. Встали рано, около шести. Посовещались. Решили ничего не предпринимать, ждать. Черный взбунтовался. Размахивая руками, он орал, доказывал, что надо немедленно выходить из бункера, что все мы трусы, забились под землю, как крысы, и боимся высунуть нос. Он даже направился было к двери, но Фазекаш встал на пути и молча поводил возле его носа своим кулачищем. Часы шли, никто не являлся. Мы были очень насторожены, прислушивались, не доносятся ли сверху какие-нибудь подозрительные звуки. Когда же, наконец, раздался стук в дверь, мы все застыли от неожиданности, хотя все время ждали его. Фазекаш вытащил запор. В бункер вошел хозяин. Лицо у него было мятое, невыспавшееся. – С ума там посходили! – накинулся на него Черный. – Башки вам поотрывать! – Погоди! – отстранил его Фазекаш. – Почему не приходил так долго, хозяин? – Попробуй приди, если кругом солдат, что летом блох. – Хозяин поставил на нары принесенную с собой корзинку. – Новобранцев пригнали, учения какие-то тут устроили. Им, видите ли, тут удобно: и речка, и лес – пересеченная местность. А на ночь так они вовсе возле сараев устроились. Окопов понарыли, костры разожгли. Я до утра сидел возле окна, все боялся, что свинку прирежут. – Свинку! – снова закричал Черный. – За свинку он боялся! А за нас он не боялся! Нас пусть режут! Нас пусть вешают! Нет, вы видели когда-нибудь такого фрайера! Хозяин спокойно выкладывал из корзины хлеб, бутылки с молоком. – Что ты молчишь? Что молчишь? – приставал к нему Черный. – Жду, когда ты мне дашь хоть слово вставить. – Он улыбнулся. – Вот если бы твоим ртом можно было по фашистам пулять, ни одного бы уже не осталось… Что мне за вас бояться, если вы здесь как у Христа за пазухой? Как они к нам во двор заявились, так я сразу к корыту, вбил в нижнюю доску кол – и нет ваших. А свинка-то на виду… Ну, налетай, воронье! Он стоял рядом и, продолжая улыбаться, смотрел, как мы, голодные, расправлялись с едой. Потом собрал бутылки, аккуратно сложил пергаментную бумагу, в которую был завернут хлеб, и сказал: – Обеда не ждите. – О-о! – разочарованно протянули мы хором. – Зато на ужин… – Он сделал паузу и объявил торжественно: – Паприкаш из курицы! – А-а! – радостно завопили мы. – Елинек, – вдруг обратился он ко мне. – Вам надо со мной. Наверху ждут… Я обрадовался. Почему-то подумалось, что там капитан Комочин. Но в доме ждал меня не он. Бела-бачи. Вероятно, на моем лице отразилось разочарование, потому что он спросил: – Что – не тот? – Думал – Комочин, – признался я. – И с ним увидишься. – Сегодня? – Нет. На днях. Или раньше. – Где он? – Там, где его и в помине нет, – отшутился Бела-бачи. Это мне очень не понравилось. Почему он скрывает от меня, где Комочин? Про свои организационные дела он может не рассказывать – его дело. Но Комочин – мой товарищ, такой же советский офицер, как и я, и он не имеет права!.. Я не сказал ничего. В последний момент подумал, что, может быть, Комочин сам не хочет, чтобы я знал. Но почему? Почему? – У вас все готово? – спросил Бела-бачи. – Все. – Сегодня вечером. У меня дрогнуло сердце. – Уже? – Шандор сообщил, вечером будет поезд специального назначения. Есть полный смысл начать именно с него. Как раз сегодня с обеда Шандор заступает на дежурство – очень удобно. – Но сначала надо выбрать место. Нельзя идти вслепую. – Для этого я тебя и позвал. Вот погоны, шинель. Сапоги даст хозяин. Какой у тебя размер? – Сороковой. – Ничего, потопаешь и в сорок втором. Натолкай в носки бумаги побольше. Примерь! Шинель оказалась впору. Бела-бачи приладил узкие шнурки погонов и подвел меня к большому, почти до самого пола, зеркалу. – Ну, каков? Напротив меня стоял щеголеватый венгерский лейтенант. Я поднял руку, словно желая убедиться, я это или не я. Лейтенант в зеркале повторил мое движение. На его лице появилось растерянно-удивленное выражение. Я отвернулся. Чужая шинель с чужими погонами жгла плечи. – Кого возьмешь с собой, чтобы веселее было? – Можно Янчи. – А не лучше ли девушку? – Но где ее найти? Он прищурил глаз мудро и весело: – Она уже ждет тебя – не дождется. На двери парикмахерской, за стеклом, самодельная табличка: «Закрыто». Я обошел домик, постучал. Шевельнулась занавеска, дверь отворилась. Передо мной стояла Аги. – Ой, Шани, я так тебя ждала! – Ждала? – Горячая волна залила мне лицо. – Ты ждала меня? – Конечно! Бела-бачи сказал, что ты будешь в одиннадцать. А сейчас уже скоро двенадцать. Я уставился на нее. Она рассмеялась. – Заходи! Что стал, как соляной столб… Ого! Ты уже лейтенант? Вчера солдат, сегодня лейтенант? Пойдет так дальше – через неделю будешь генералом! Есть полный резон с тобой закрутить… Садись, я быстро! В пальто, плотно облегавшем ее стройную фигуру, в модной шляпке-чалме Аги была очень красива. Она, улыбаясь, прижималась к моей руке. Мужчины оборачивались нам вслед. – Куда пойдем, Шани? – На станцию. А оттуда вдоль железнодорожных путей. – О! – она заглянула мне в лицо, я ощутил мягкий нежный аромат духов. – Там ведь аллея. – Ну и что? – Знаешь, как ее называют? «Дорога влюбленных». – Какая разница? – Но ведь мы с тобой не влюбленные. – Пусть себе думают. – Хорошо, – согласилась она, деланно вздохнув. – Если так нужно для конспирации… Коренастый круглолицый немецкий майор, блеснув золотом зубов, проводил Аги восхищенным взглядом. Она повернулась, улыбнулась ему кокетливо. – Симпатичный немец, правда? – Тебе все кажутся симпатичными, кому тынравишься. – А тебе я нравлюсь? – Она смеялась. Мне вдруг стало жарко. – Не нужно так сильно краситься. – Правда? Я бросил косой взгляд на ее нежные, четко очерченные губы. – Тебе не идет. – Но ведь я почти не крашу… Только чуть-чуть. Если тебе не нравится, я могу стереть совсем. Стереть?.. Куда ты так побежал, я не успеваю. Или ты хочешь удрать от меня? Я молчал… Мы прошли станцию, кишевшую военными. Потом свернули в прямую аллею. Железнодорожная линия шла рядом, отгороженная металлической оградой. Временами рельсы исчезали за высокими холмами шлака, похожими на гигантские черные могилы. Пронзительно, точно от нестерпимой боли, вскрикивали паровозы. – Это и есть «дорога влюбленных». – Шагов Аги не было слышно, песок делал их бесшумными. Ограда перешла в сплошную гладкую стену из желтого кирпича, довольно высокую и утыканную сверху зацементированными бутылочными осколками. Неподходящее место! – Ах да! – вроде бы вспомнив, неожиданно воскликнул я; получилось довольно фальшиво. – Спасибо тебе за привет. Она удивленно посмотрела на меня: – Какой привет? – Черный передал. Она фыркнула презрительно. – Тоже мне нашелся передатчик! Нахал такой! Да я с ним и говорить не стала. Швырнула пакет и вытурила. Черный наврал! Черный все наврал! – Он что… Опять?.. – Я смотрел прямо перед собой. – Что? – не поняла она. – А-а… Нет, на этот раз он был смирный, как ягненок. Но я их знаю! «Звездочка моя», «розочка моя», «сердечко мое», а потом начинают заламывать руки. – Он не так уж виноват. У него страшная жизнь – ты не знаешь. – А у меня какая жизнь – ты знаешь? В голосе у нее прозвучала необычная горечь. Я сразу вспомнил гневную вспышку, тогда, в воротах. – «Гады! Все вы гады!» – Ты ничего не говоришь. Она и теперь не стала рассказывать. Потихоньку высвободила руку и пошла рядом, думая о чем-то своем. Мы долго шли молча. А потом, когда она снова взяла меня за руку, у меня возникло ощущение, словно я знаю ее уже много-много лет. Почему-то казалось, что точно такое же чувство испытывает и она. Стена неожиданно кончилась, рельсы пробегали недалеко от аллеи, отделенные от нее кустарником и довольно широкой канавой с отлогими боками. Чутье подрывника подсказало мне, что следует внимательно осмотреть это место. Я остановился. Мы находились еще в городе, но дома начинались лишь метрах в двухстах от аллеи. А с другой стороны железнодорожного полотна высилась насыпь, обнесенная сверху забором. – Не знаешь, что там наверху, Аги? – Ничего там нет. Собирались строить церковь, но только вырыли фундамент и – война. Значит, пустырь. Хорошо! С той стороны безопасно. Вечером здесь темно, фонари, конечно, не горят. Взрывчатку пристроить на повороте, где начинается спуск. Мы успеем добежать до домов, пока грохнет. «Дорога влюбленных». Тут вечером, вероятно, бродят парочки… Пусть себе бродят. Когда я буду закладывать взрывчатку, они не заметят – кустарник, канава. А поджечь шнур – секундное дело. Никому не придет в голову. Ну, прикурил человек. Пусть себе бродят – даже лучше. Пока полиция после взрыва будет заниматься парочками, мы уйдем далеко. Надо еще посмотреть у домов. Нет ли там перекопанных улиц, тупиков? – Нам туда, Аги. Она вопросительно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Лишь когда я, убедившись, что путь за домами свободен, повернул обратно на аллею, спросила: – Это очень опасно? – Что? – я хотел выгадать время для ответа. Знает она или не знает? – То, что ты собираешься делать. Я пренебрежительно махнул рукой: – Пустяки! – Ты нарочно. – Зачем мне врать? Она, не глядя, словно невзначай, медленно провела своей мягкой ладонью по моей руке. – Ты хороший. Я смутился: – Вот еще… Мы проходили мимо кинотеатра. Трехметровая фанерная девушка показывала свои великолепные зубы. Фильм назывался «Фортуна». – Есть такое русское имя, – сказала Аги. – Фортуна? – рассмеялся я. – Нет? Ну, значит, похожее… Сейчас я вспомню. – Она наморщила лоб и выпалила: – Фортучка! Я снова рассмеялся. – Форточка! Это не имя. – Не имя? – удивилась она. – Маленькое оконце. Чтобы проветривать комнату, когда холодно и нельзя открыть все окно. – Правда? А мне кто-то сказал, я думала – имя… Как же зовут ваших девушек? – По-разному… Маша, Клава, Зина, Леля… – Лола,- задумчиво повторила она.- А как мое есть? – Аги? – Это сокращенно. Полное – Агнеш. – Агнеш… Не встречал ни разу. Похожее есть: Агния, Агафья. Правда, редко встречается, но есть… Я вот в школе учился с одной Агафьей. Даже рядом на парте сидел. – Она красивая? – Не знаю… – Ты ее любил? – Любил… таскать за косички… Это было в первом классе. Смешная ты. – Забавный тип? – она рассмеялась. Мы подходили к парикмахерской. Навстречу громко топал сапогами немецкий патруль. Поравнявшись со мной, солдаты вытянулись, вскинули подбородки. Я поприветствовал небрежно. Они загляделись на Аги и прошли мимо, не спросив документы. – Мне с тобой хорошо. Она стремительно повернулась: – Не врешь? – Разве ты сама не замечаешь?.. Даже патрули не останавливают. – А-а… А все-таки ты никакой не кавалер: совершенно не умеешь ухаживать за девушкой. Мы ходили с тобой по «дороге влюбленных», ходили битых два часа, а ты не сказал мне ни одного комплимента, хотя бы из вежливости. Я с тобой больше не пойду, так и знай… Прощай! – Аги! Она исчезла за дверью. – Аги! Занавеска приподнялась, Аги показала мне язык и прижалась к стеклу. Нос и губы забавно расплющились, до неузнаваемости изменив лицо. Но глаза остались прежними: озорными и ласковыми. – Одну минуту, Аги! Она отняла лицо от стекла, отрицательно покачала головой и опустила занавеску. Я постоял немного. Я стоял бы так целый час, два, три, но сейчас я не мог, надо было быстрее обратно, в бункер. Занавеска больше не поднималась. Я повернулся и пошел, чувствуя себя одновременно счастливым и несчастным, как в детстве, когда отец, возвращаясь из дальнего рейса, привозил мне подарок, а мальчишки во дворе тут же отбирали его, и я переживал, не зная, вернут они или нет.
Глава VIII
Поздним вечером мы с Янчи сидели возле забора, отделявшего аллею от железнодорожного полотна, на скамейке, которую я облюбовал накануне. Взрывчатка уже лежала на месте. Пристроить ее удалось без особого труда. Земля под рельсом оказалась довольно рыхлой, легко поддавалась ножу. Выкопать гнездо, заложить в него тол, приладить детонатор и замаскировать заряд, оставив снаружи наш самодельный шнур из ваты, – все это заняло какой-нибудь десяток минут. Пока я пристраивал взрывчатку, Янчи стоял на страже посреди аллеи – с той стороны меня могли увидеть. Но никто так и не прошел. Вообще, за весь вечер на аллее мы видели только две парочки: мобилизации, следовавшие одна за другой, обезлюдили «дорогу влюбленных». Теперь оставалось самое неприятное: терпеливое ожидание. Черный находился на станции, в диспетчерской, возле Шандора. Он должен был сообщить нам, когда пойдет специальный поезд. В операции хотел участвовать и Фазекаш. Но в последнюю минуту перед уходом из бункера он решил преобразить свою внешность – у него в городе было много знакомых, он не хотел, чтобы его узнали. Взял у Черного бритву, намылился и, тяжело вздохнув, смахнул с верхней губы свои роскошные, пушистые усы. Он действительно преобразился до неузнаваемости. Но тут же сразу выяснилось и другое: на месте бывших усов отчетливо выделялись два белых пятна. Пришлось оставить Фазекаша в бункере, он мог испортить нам все дело. У любого человека, взглянувшего на него, тотчас же возник бы вопрос: почему сбрил усы?.. Янчи беспокойно шевельнулся на скамейке. Он так же, как и я, пристально всматривался в дорожку между двумя рядами деревьев, терявшуюся в темноте. Оттуда должен был появиться Черный. Станция то и дело напоминала о себе тревожными свистками, гудками, тяжелыми вздохами паровозов. Больше всего я опасался, что в нашу сторону двинется какой-нибудь состав, не предусмотренный графиком движения. Мы уже настрjились именно на тот, специальный. Конечно, случайный состав можно пропустить, заряд не должен сработать самостоятельно. Не должен… А если все-таки сработает? Тол сам по себе вполне безобиден, но детонатор от него лучше держать подальше. – Где же этот чертов поезд? – бросил Янчи нервно. – Взлетишь тут на воздух, пока он приползет. Я счел своим долгом успокоить его: – Не взлетим, не бойся. Штука надежная, с гарантией. Я знаю. – Я тоже. – Он хмыкнул. – Жену вот потерял с такой гарантией. У Янчи была жена? А я его считал совсем молодым парнем. Сколько ему на вид? Лет девятнадцать, двадцать. – Подорвалась? – Не она. Я. – Ты? – удивился я. – А говоришь – жену потерял. – Все правильно. Я подорвался, а ее потерял… Покурить как охота! – Нельзя, терпи. Огонек сейчас далеко виден… Так как же все-таки потерял? Вопрос я задал не из одного только праздного любопытства. Мне хотелось отвлечь его, а заодно и себя от назойливых мрачных мыслей. – Так потерял, что хуже некуда. Тут она. И нет ее. Он умолк и молчал так долго, что я уже потерял надежду что-нибудь услышать. Все же он заговорил снова, медленно, то и дело останавливаясь, словно вспоминая: – Как война началась, меня забрали. Не здесь – я в селе жил, за Будапешт еще сотню километров… Жена у меня была, Катица. Вот только поженились, двух месяцев не прошло… Ну, фронт, ну, наступление… Ничего, обходилось. Я все хвалился ребятам: Катица за меня молится. Католичка она у меня, такая богобоязненная… А потом, на Дону, одолжили меня на время саперам, мины ставить – у них своих почти всех повышибало. Показал офицер, как и что. Дело простое, говорит, с гарантией. Вот как ты сейчас… Стал ставить коробки эти проклятые. Одна и сработала. Он снова невесело хмыкнул и замолчал. – Ну? – поторопил я. – В голову садануло. Видишь?- он провел рукой по большому копытообразному шраму на лице, который я вначале принял за след ожога. – Все бы не беда. Ноги, руки целы. Жив – и ладно. Да вот память у меня тогда начисто отшибло. Амнезия ретрораде – по-медицински. Лежу себе, как младенец в люльке, и ничего про себя не знаю. Ни кто я такой, ни что со мной было. Как будто только на свет народился. – Вылечили? – Рана зажила, а вот память не вернули. Тяжелый случай. Даже профессора смотрели… А потом опять на фронт отправили. Винтовку-то я в руках держать мог. И опять воевал. Бои, бои, ночные марши. Только прежде туда маршировали, а теперь обратным ходом… И вот тут, во время ночного боя, получил от ваших… – Он посмотрел на меня виновато и поправился: – Получил от русских блямбу на память. Трех ребер как не бывало, легкое вынули. Вот, пощупай, чувствуешь, мягко? Зато память вернулась понемногу. Он опять умолк. – А жена? – Погоди, будет и про жену… Списали меня вчистую. Ну, куда мне? Домой, понятное дело. А там… Словом, они год с лишним назад похоронную на меня получили; меня ведь не в своей роте ранило, ну, а раз я туда от саперов не вернулся, там и решили, что убит… Замуж она вышла, моя Катица. Дочка у нее. Племянница мне. Я думал, Янчи оговорился, но он повторил: – Да, племянница. Брата моего дочка. Мы с ним так сговорились, когда на фронт меня забирали. Убьют меня, он на ней женится. Чтобы не пропала Катица. Никого у нее нет, сирота круглая… Катица как меня увидела: «Сгинь, сгинь» – и в обморок. Потом, когда откачали, к попу побежала советоваться, как ей быть. Поп говорит: «Он твой первый муж перед богом и людьми. Бог его от смерти сберег, значит, угоден он богу, с ним жить должна». Должна! А у нее дочка ведь! И его она любит, не скажу ничего дурного про брата, хороший парень, душевный, добрый. И меня ей жалко – любила ведь она меня. Три дня мы все ревом ревели, и отец и мать с нами. А потом, смотрю, совсем доходит Катица. Идет, качается, вот-вот упадет. Заговариваться стала. Взял да уехал. У меня здесь дядька, отцов брат, виноградарь. Да я уже тебе говорил. – Так больше дома и не был? – Зачем?.. Недавно вот только узнал, брата в армию взяли. – Поедешь? – Сейчас нет. Может, потом когда-нибудь… Глаза наши на миг встретились, и он сразу же отвел в сторону взгляд, словно боясь, что я могу прочитать в нем то сокровенное и тайное, в чем он не решался признаться даже самому себе. Война! Проклятая война!.. Янчи поднял голову: – Идет! Я тоже услышал быстрые шаги. Песчаная дорожка, днем покорно и беззвучно ложившаяся под ноги, ночью становилась хрусткой, как снег в лютый мороз. Через несколько секунд Черный, запыхавшись, тяжело дыша, плюхнулся на скамейку. – Ну что? – Сейчас будет… Уже объявили… Сначала пассажирский, потом, сразу вслед за ним, специальный. Шандор сказал, штабной… Может, Гитлер катит в нем, как ты думаешь? Или пусть хоть Геринг, на худой конец. Я сам подпалю, ладно? Я – ладно? Я его не слушал… Сначала пассажирский… Не вытащить ли детонатор, пока он не пройдет? Вдали загромыхали колеса. Перестук становился все громче. Пассажирский! Поздно. Не успеть. Поезд шел быстро. Вот из-за поворота уже показался паровоз. Непривычный для моего глаза зубчатый профиль без обычной высокой трубы четко выделялся на фоне еще не успевшего полностью потемнеть фиолетового неба. Паровоз сосредоточенно пыхтел, преодолевая последние метры подъема. Затем, быстро набирая скорость на спуске, он пронесся мимо нас. Из короткой, словно обрезанной трубы вырвался сноп искр. Падая, искры отразились на мгновение в пустых и мертвых, будто глаза слепца, окнах вагонов, плотно затянутых изнутри маскировочной шторой, и погасли. Я облегченно вздохнул. Поезд благополучно миновал опасное место. – Четыре вагона, – Черный удивленно провожал глазами удалявшийся поезд. – Всего четыре вагона! Представляю, как там набито внутри. – Тихо! Слушайте! Шум пассажирского поезда постепенно затихал вдали. Но не успел он еще замереть совсем, как со стороны станции мы вновь услышали дробный перестук. – Он! Я пролез через кустарник, перебежал канаву и упал ничком возле заряда. И тут же рядом со мной на землю брякнулся Черный, в руке у него были спички. – Рано! Я скажу когда! Время остановилось. Секунды растягивались на целые часы. Возле моего уха раздавалось тяжелое дыхание Черного. Поезд, казалось, никогда не выйдет из-за поворота. Я всматривался в темноту, весь дрожа от нетерпения, до боли в глазах, боясь пропустить тот самый момент, единственный, невозвратимый, когда не слишком рано и не слишком поздно, а самый раз. Та-та-та… Та-та-та… Громче… Громче… Паровоз осторожно, словно нащупывая путь, выдвинулся из темноты. – Поджигай! Черный прошептал что-то непонятное. Мне послышалось так: – Шпарь лысого кипятком! И чиркнул спичкой. Она сломалась. Еще раз. То же самое! Я вырвал у него коробок. Пламя, прикрытое моей ладонью, коснулось конца шнура и сразу погасло. Но на занявшемся от огня кончике ваты уже заалела живая трепещущая точка. Когда она доберется до пороха, произойдет взрыв. – Беги! Черный вскочил и исчез в темноте. Сам я еще помедлил секунду, всматриваясь в злое дрожание огонька. И в этот момент рядом со мной возник Шандор. – Стой! Стой! -глаза его вываливались из орбит. – Обожди! Нельзя! – Что случилось? Что? – поднялся я с земли. Янчи, поджидавший меня возле скамьи, сообразил раньше и кинулся в нашу сторону. Сквозь уже близкое пыхтенье паровоза я услышал треск ломаемых ветвей кустарника. – Это пассажирский! Пассажирский! – В уголках губ Шандора кипела пена. – Они провели нас! Они сначала пустили специальный. Теперь понял и я, бросился к шнуру. Но Янчи уже успел зажать шнур в пальцах и преградить путь огню. Обессиленные, мы лежали в канаве, а мимо нас лениво, медленно, словно нарочно, тащился пассажирский поезд. Колесные пары одна за другой с силой ударяли по стыкам рельсов, и я отчетливо, ясно, будто собственными глазами, видел, как маленький детонатор, подрагивая в такт ударам колес, шевелится в желтом смертоносном теле. Я вернулся в бункер примерно за полчаса до наступления комендантского часа. Янчи уже был там – он шел более коротким путем. Фазекаш знал все. Расстроенный, с таким понурым лицом, словно только что вернулся с кладбища, он пытался утешить нас: – Ничего! Бывает! Другой раз! От его утешений становилось еще горше. Последним пришел Черный. – Раззия! (Облава! (венг.) – Здесь? – Нет. На улице. – Тебя проверяли? – Отсиделся в одном месте, а потом дворами. – В каком это ты месте, интересно, отсиделся? – спросил Янчи. Черный не ответил. Лег на нары, руки под голову, глаза в потолок, и долго лежал так, необычно тихий, молчаливый, безучастный ко всему. И все-таки мы подорвали эшелон! Настоящий добротный воинский эшелон с танками и автоцистернами, направлявшийся на северо-восток Венгрии, туда, где развернулось колоссальное танковое сражение. Произошло это в следующий вечер, на том же самом месте – после чуть было не закончившегося трагически вчерашнего происшествия с пассажирским поездом мы оставили здесь зарытыми в куче опавших листьев толовые шашки, детонаторы и запасной шнур. На сей раз все шло как по расписанию. Шандор дежурил в диспетчерской вторые сутки, заменяя заболевшего напарника. Он заблаговременно узнал о подходе воинского эшелона, успел известить нас. Мы без помех прибыли на место, подготовили все. Эшелон подошел минута в минуту в сообщенное Шандором время. Его тянули два паровоза. Черный снова крикнул вчерашнее: «Шпарь лысого кипятком!» Мы подожгли шнур и бросились врассыпную, каждый в свою сторону. Я, как обеспеченный более надежным документом, должен был выйти к главной улице. Двухсотметровое расстояние от аллеи до домов я преодолел бегом. Затем пошел, не спеша, прислушиваясь к тому, что делается за спиной, на линии. Оба паровоза учащенно пыхтели, перебивая друг друга. Почему нет взрыва? Уже время, время! Я не выдержал, обернулся. И в этот момент рваный всполох, словно молния, осветил улицу, выхватил из темноты длинные серые однообразные дома. Звук взрыва, несильный и глухой, сразу же потонул в последовавшем за ним грохоте и треске. Отсюда я ничего не мог видеть, но ясно представлял себе, как налезают друг на друга, поднимаясь на дыбы, тяжелые платформы, как, скрежеща, изгибаются их толстые металлические остовы, как рассыпаются, словно игрушечные, плотные деревянные стены вагонов. А затем все стихло. Только долго и надсадно, на одной ноте, кричал кто-то, и ничего человеческого уже не осталось в этом вопле, похожем на непрерывное гудение автомобильного клаксона. И снова появилось пламя, не ослепительно белое, ровное, как от взрыва, а красное, нервное, торопливое, пляшущее пламя пожара. Держась поближе к стенам домов, я быстро уходил от места крушения. В городе завыли сирены противовоздушной обороны, залаяли зенитки, в небо потянулись ленивые разноцветные строчки трассирующих пуль. Зенитчики, услышав взрыв, по-видимому, решили, что город бомбят. На улице было пусто – ни единой души. Даже стало как-то жутко, словно город вдруг весь вымер. Лишь пройдя несколько кварталов, я услышал впереди себя шум автомобильного мотора. Метнулся к воротам, черневшим на другой стороне улицы, но опоздал. Машина выскочила из-за угла, на секунду водитель включил фары. Ослепленный, я поднял руку к глазам. Раздался скрип тормозов. Машина остановилась в нескольких шагах от меня. Армейский вездеход с крытым верхом. Из кабины выскочил высокий тощий капитан-венгр в очках. Карманным фонариком он осветил мои погоны: – Документы! – Кто вы такой? – Заместитель коменданта города. Я судорожно ткнул руку за отворот шинели. Там у меня лежало удостоверение и пистолет. Нащупал рукоятку. Прохладная сталь предостерегла от опрометчивых действий. – Скорее, лейтенант. Из кузова, приподняв брезент, за нами следили двое военных. Я снял руку с пистолета и вытащил удостоверение. – Назовите себя, лейтенант. – Елинек Шандор. Он проверил по удостоверению. – Место службы? – В настоящее время – госпиталь, – сказал я. – После ранения. – Поедемте со мной. – Господин капитан, я отпущен только до… – Не имеет значения. Он сунул удостоверение себе в планшет и указал на кузов машины: – Скорее! Скорее! Оставалось либо стрелять немедленно, либо подчиниться. В первом случае я выигрывал инициативу, но зато их, считая шофера, набиралось четверо против меня одного – почти безнадежно. Во втором случае против меня оставалось лишь двое в кузове. Мешкать больше нельзя было. Я полез через задний борт. Впереди с лязгом захлопнулась дверца кабины. Машина рывком тронулась с места. Я ухватился за металлическую перекладину над головой. Сначала я видел только одинокую красную точку горящей сигареты. Постепенно глаза привыкли к темноте. В кузове было не двое – человек десять. Все офицеры и нилашисты-зеленорубашечники. Стеной навалилось черное отчаяние. Куда меня везут? Почему отобрали документы? Неужели конец? Уйти целым после взрыва и попасться к ним в лапы случайно, по-глупому… Никогда еще я не ощущал такого близкого соседства проклятой старухи, как в этом тряском грузовичке. – Есть место, господин лейтенант, садитесь, – раздался голос рядом со мной, и кто-то потянул меня за шинель. – Вот здесь. Я нащупал край скамьи и сел. Тронул шинель на груди, ощутил через грубую материю твердую грань пистолета – и сразу стало легче. Черная волна схлынула, высвобождая рассудок из-под своей власти. У заместителя коменданта в планшете лежало еще несколько удостоверений. Значит, я не один. Что тогда? Задержаны для проверки в комендатуре? Машина внезапно остановилась. Заместитель коменданта откинул брезент: – Старший лейтенант Вашвари. Со скамьи напротив меня поднялся офицер. – Здесь, господин капитан. – Выходите… Кто от вас, господин партийный руководитель? Мой сосед справа, тот самый, что предложил мне место, ткнул рукой в глубину кузова: – Брат Немеш. Выходите! – Брат партийный руководитель, я хотел бы поближе… – Выходите, – прорычал мой сосед. – Дисциплину не знаете… Заместитель коменданта отвел старшего лейтенанта и зеленорубашечника на перекресток и что-то втолковывал им, показывая рукой вдоль улицы. Потом вернулся к машине. – Поехали дальше! Машина рванула. Теперь все стало понятно. Усиленные посты! Я с облегчением вздохнул, осторожно тронул соседа. – Что случилось, не знаете? – Эшелон с танками взорвали. – Если бы только одни танки, не так страшно, – пояснил кто-то из темноты. – Там, говорят, машины с горючим. Так я узнал про танки и автоцистерны. Я улыбался во весь рот – все равно темно, никто не увидит. – Но главное, танки, – твердил мой сосед. – Танки теперь решают все. – Но если бы не горючее, они бы не загорелись, – не уступал ему невидимый. – Брат Калуш, вы известный спорщик! – Но ведь я прав, – не унимался тот. – Разве я не прав? Нет, скажите, брат партийный руководитель, прав я или неправ? Я спросил: – А кто взорвал? Мой сосед обрадовался возможности оторваться от назойливого собеседника: – Говорят, они сбросили парашютный десант. – А я слышал – красные агенты, – тотчас же предложил свой вариант невидимый. Мой сосед крякнул с досады и заерзал по скамье. – Какая разница! Пусть будут красные агенты. – Как какая разница? Очень большая разница, осмелюсь заметить, брат партийный руководитель. Парашютисты – это те, которых сбрасывают с самолета. А агенты – это те… Он не успел досказать про агентов. Машина опять остановилась. – А теперь пойдете вы, брат Калуш, – торопливо произнес мой сосед. – И если только вы опять вздумаете спорить… – Ничего я не вздумаю, брат партийный руководитель. Откуда вы взяли, что я буду спорить? Нет, откуда вы взяли, скажите мне, пожалуйста? Заместитель коменданта, подойдя к заднему борту, выкрикнул мою фамилию. Я спрыгнул на мостовую и осмотрелся. Знакомая улица. Там, за перекрестком, в конце следующего квартала, парикмахерская Аги. Вслед за мной с борта машины, кряхтя, сполз тучный мужчина в зеленой рубашке и лакированных сапогах бутылками. – Идите оба за мной. Заместитель коменданта, придерживая болтающийся планшет, размашисто зашагал к перекрестку. Там он дождался нас и сказал, нетерпеливо постукивая ногой: – По приказу коменданта вы оба назначаетесь для несения усиленной патрульной службы в связи с чрезвычайным происшествием. Зона действия – этот перекресток. Задача: не пропускать ни одного человека, проверять документы самым тщательным образом, при малейшем подозрении задерживать и передавать в комендатуру – здесь будет курсировать наша машина. Время патрулирования: до особого распоряжения. Вопросы? Толстый зеленорубашечник щелкнул своими бутылками: – Не имею, господин комендант. – Заместитель коменданта, – сухо поправил капитан и обратился ко мне: – У вас? – Все ясно. Я тоже попытался щелкнуть каблуками. Получилось, хотя и не так хорошо, как у зеленорубашечника. – Старшим патруля – вы, господин лейтенант… Желаю удачи! Заместитель коменданта повернулся, чтобы уйти. – Господин капитан, – остановил я его. – А мой документ? – Останется у меня. Получите в комендатуре по окончании патрулирования. Он ушел. Шаги гулко отдавались на пустынной улице. Мой напарник зябко поежился, потер руки. У него было что-то неладное с глазами, он часто моргал. – Бр-р… Холодно! – Да, в одной рубашке… Он расхохотался: – Что я, безголовый, в одной этой дряни бегать! У меня под ней два свитера. И вот все равно. Холодная ночь сегодня! Верно, холодная?.. Нет, вы скажите, холодная или не холодная? – Холодная, холодная, – торопливо бросил я, чтобы отвязаться. Я не знал, что делать. Оставаться на посту? Или, улучив момент, бежать? А как документы? Может, лучше все-таки остаться? Хорошо, допустим. А потом идти за документом прямо в комендатуру? Словоохотливый зеленорубашечник не давал мне подумать. Он не умолкал ни на минуту. – Давайте познакомимся, раз уж судьба свела нас на таком ответственном деле. Калуш Эндре, владелец кондитерской «Райский уголок». Вы знаете, напротив ратуши? Наверное, не раз у меня бывали, а вот не знали, что я и есть владелец. Бывали ведь? – Я новый человек в городе, – поспешил сообщить я. – Еще не успел. – Ну что вы!.. Лучшая кондитерская в городе! – похвалился он. – Спросите кого угодно. Приходите, угощу чашечкой кофе. Настоящий, с вашего позволения, из довоенных запасов. Вы не верите? Нет, скажите, верите или нет? – Верю, верю. – А то, может, подумал – я хвастаюсь? – Он вглядывался мне в лицо. – Думаете, хвастаюсь? – Разумеется, нет. – Вот… Никто в городе не скажет, что кондитер Калуш хвастун. Нилашистская партия кому попало не доверит пост начальника охраны своего дома. На следующей неделе заступаю,- добавил он гордо. – А с кем имею честь? – Лейтенант Елинек Шандор. – Как? Это вы? Тот самый, из госпиталя?.. Очень приятно, господин лейтенант. А я в темноте вас не разглядел, когда вы в машину залезали… Очень, очень приятно. Ваш покорный слуга! Он долго тряс мне руку. Я никак не мог понять, чему он так обрадовался. – Давно вы уже там, разрешите поинтересоваться? – Где? – я проклинал в душе кондитера, назойливого, как осенняя муха. – В госпитале, конечно, где еще? – Не очень. – Но все-таки уже свой человек там, а? Я все еще не понимал, куда он клонит. Отвечал осторожно, неопределенно: – Ну… так… Более или менее. – И с врачами хорошо знакомы, а? Проверяет меня? – Конечно! Особенно близко с начальником госпиталя подполковником Морицем, – выложил я свой главный козырь. – С самим Морицем? Ого! – Он потер руки. – Может, сварганим с вами дельце, господин лейтенант? Вы мне, я вам – все здоровы, все счастливы, все довольны, все улыбаются. Он коротко хохотнул и легонько стукнул меня по спине. Я ничего не понял. – Какое дело? – О! Прима! Экстра-класс!.. Главное, чтобы мы с вами верили друг другу – вы мне, я вам… А может быть, вы мне не верите? Тогда скажите прямо. Нет, скажите, верите или не верите? – Верю, конечно… Но… – Вот и кончен разговор. Заходите завтра в кондитерскую – я как раз эти дни свободен от выполнения партийных обязанностей. Там обо всем потолкуем. Лучше в послеобеденное время, тогда меньше посетителей. – Спасибо, но прежде я должен знать, чем могу быть вам полезен? – О, я смотрю, вы человек бывалый, – он шутливо погрозил мне пальцем. – Хотите, чтобы я первый открыл карты? Что ж, кому-то ведь надо начать. Пусть я, согласен… Вы в госпитале? Так? – Так. – Знаетесь с начальником? Так? – Так. – А начальник – это бог. Так? – Так. – А у бога есть все. – Например? – Например, медикаменты… Слух прошел, пенициллин на днях привезли. – Возможно. – Ох и хитер! Ох и хитер! «Возможно» – ха-ха! Вот вы хитрите, а ведь зря, зря. Меня вам все равно не перехитрить. У меня точная информация. – Смотрите-ка! – Вот. А знаете, что такое сегодня пенициллин? – Нет, не знаю. Я нарочно произнес это таким тоном, что прозвучало так: конечно, знаю! – Да, да! – Он клюнул на мой тон. – И валюта, и золото, все, что хотите! Вот оно что! – Но самим вам его не сбыть. – Вот как! – Да, да, и не пробуйте! – Это почему? – Надо знать кому, иначе попадетесь. – А что вы посоветуете? – У меня брат аптекарь в Будапеште… Вот я вам уже и выдал один из секретов фирмы. Теперь вы не можете отказаться, господин лейтенант… Тихо! С легкостью, которую трудно было предположить в нем, он отскочил к стене и сделал мне знак, чтобы я тоже спрятался. На улице показался человек. Он вел себя чрезвычайно странно. То жался к стенам домов, то вдруг выходил на самую середину улицы. Человек подошел ближе, и я понял: пьян! Кондитер выскочил из своего укрытия, как черт из сюрпризной коробки: – Стой! Документы! Насмерть перепуганный прохожий, горбясь, полез за документами. Здоровенный кондитер стоял над ним, как коршун над цыпленком, и упивался своей властью. – Вот… – робко произнес задержанный. – Вот документы, господин Калуш. – Комендантский час, а он шляется! Вздернем тебя! – Господин Калуш! – взмолился тот. – Я лояльный человек, владелец химической чистки, у меня трое детей, вы же знаете. – Где веревка! – вопил Калуш. – На фонарь! Где веревка, господин лейтенант? Я сунул сжатые кулаки в карман шинели. Я боялся, что не сдержусь и стукну его по орущему рту. – Вы его знаете, господин Калуш? – Его? Знаю ли я его – ха-ха! – Тогда отпустите. – Как прикажете, господин лейтенант. – Он, недовольно урча, вернул документ своей жертве. – Поклонись в ножки господину лейтенанту и убирайся домой. Задержанный, кланяясь и бормоча слова благодарности, побежал к дому напротив. – Ха-ха-ха! – кондитер, уперев руки в бока, смотрел ему вслед, пока он не исчез в воротах. – Эх, напрасно не дали его как следует попугать, господин лейтенант. Ерундовский человек – и нашим, и вашим. Теперь он нам руки лижет. А придут русские, к ним на поклон побежит, вот увидите. – Вы считаете, они придут? – мне представилась возможность попугать его самого, и я не хотел ее упустить. – За такие слова, господин Калуш, вас можно арестовать. – А? – Он растерянно разинул рот, но тотчас же нашелся: – Так я ведь вас проверял, господин лейтенант. Дай, думаю, погляжу, чем наши герои-фронтовики дышат. Ха-ха-ха! – Может, вы меня и с пенициллином проверяете? Он покачал головой: – Ну и жук вы, господин лейтенант, осмелюсь заметить. Вот придете завтра, тогда увидите сами, проверяю я вас или не проверяю… И вдруг, сорвавшись с места, он понесся вдоль улицы, торопливо расстегивая на ходу кобуру и крича во всю глотку: – Стой! Стой! Стреляю! Через несколько секунд он уже вытаскивал из подворотни какого-то солдата и бушевал: – Документы!.. Дезертир! – Сам ты дезертир! – услышал я знакомый голос. – На, читай, если грамотный. Видишь, справка из госпиталя. Черный!.. Я бросился к ним. – А срок действия! Срок-то кончился! Расстреляю! Убью, как собаку! – грохотал кондитер. – Солдат Орос! – крикнул я, подбегая. – Что вы здесь делаете? Опять самоволка? Черный повернулся ко мне. Глаза у него были такие, словно он увидел перед собой привидение. – Опять самоволка! Имейте в виду, я завтра лично доложу начальнику госпиталя. Хватит с вами церемониться!.. Где ваш документ? – У меня. – Кондитер подал мне бумагу. – Берите и шагом марш! Черный молча повернулся на каблуках и двинулся строевым шагом. – И имейте в виду, – крикнул я вдогонку, – если вас задержит другой патрульный пост – их полно на этой улице – я вас выручать не буду. Мы оба, я и зеленорубашечник, смотрели ему вслед. – Ваш? – Да. Из госпиталя. В команде выздоравливающих. – Горе с этими выздоравливающими. Увидят юбку – все забывают… Откуда он шел? Ведь давно должен быть в бункере. – Напрасно вы его отпустили. – Почему? Он шел оттуда, со стороны парикмахерской. Уж не ходил ли он снова к Аги?.. – Что же мы теперь, с пустыми руками… А вот уже и из комендатуры. Подъехала машина. – Давайте задержанных. – Нет пока… Мы простояли на посту до пяти утра. Кондитер старался вовсю, мчался на каждый подозрительный шорох. В результате задержали пять человек, все военные, главным образом, самовольщики из унтер-офицерской школы – бегали тайком к своим девушкам. Машина из комендатуры забрала их всех. Сопровождавший машину старший лейтенант сказал, удивленно присвистнув: – Ого! Богатый улов! Кондитер ликовал: – Нам повезло: начало улицы. У нас больше всех будет задержанных. Вы что, мне не верите? Нет, скажите, верите мне или нет?.. В пять снова подъехала машина. Из кабины выскочил поджарый заместитель коменданта. – Благодарю вас, господа. Ваше усердие отмечено господином комендантом города. – Он вернул мне документы: – Вы исправно несли патрульную службу, господин лейтенант. Весьма исправно. – Злоумышленников удалось обнаружить? – спросил я. – Пока ничего не известно. Все задержанные переданы нами в распоряжение гестапо… Вы свободны, господа. Вас подвозить не буду, господин лейтенант. Тут два шага до госпиталя. – А меня, пожалуйста, захватите, – попросился кондитер. – Мне в самый центр, возле ратуши. – Садитесь. Кондитер пожал мне руку и подмигнул: – Жду завтра. – Как служба. – Тогда послезавтра. – Скорее, господин Калуш, – крикнул капитан. – Сейчас, сейчас… Он побежал к машине. Черт, какое дурацкое осложнение! Ведь если я не приду к нему послезавтра, он обязательно начнет разыскивать меня по всему госпиталю. «Где у вас лейтенант Елинек… Как, нет лейтенанта Елинека?»… Придется что-нибудь придумать. Иначе прощай мое легальное положение. И менять фамилию больше нельзя. Теперь уже слишком много людей знают меня как лейтенанта Елинека. В том числе и заместитель коменданта города. Ничего, какой-нибудь выход найдется. В конце концов почему бы и не прийти к нему в кондитерскую? Буду вести с ним переговоры о пенициллине до прихода наших. Главное, чтобы лейтенант Елинек мог продолжать свою так неплохо начатую жизнь. Добравшись благополучно до леска, я шел вдоль берега речки к бункеру. От дерева отделился человек. Черный. Похоже, он поджидал меня здесь всю ночь. – Поговорим? Я остановился: – Давай поговорим. – Я, вроде, тебя должен поблагодарить. – Вроде. – Но мне что-то неохота. – Ну, не благодари. – Я бы его пришиб, если бы не ты. Я возмутился. Вот наглец! – Значит, он меня должен благодарить? – Его дело. Я шагнул вперед. Он стоял на дорожке. – Все? Черный не сдвинулся с места. – Слушай, русский. – Вопреки запрещению Бела-бачи он назвал меня русским, и это должно было означать, что разговор пойдет серьезный, что плевал он на все запрещения. – Я против тебя, как типа, абсолютно ничего не имею. – Ну и хорошо. – Но хочу тебя крепко предупредить: не становись у меня на пути. – Пока ты стоишь у меня на пути. – Я про другое… Если хочешь, могу сказать прямо: Аги! – Что Аги? – Хочешь играть в кошки-мышки? – Он не признавал никакой дипломатии. – А я не хочу. Ты ее любишь? – Что?! – Скажи прямо, как мужчина мужчине. Любишь? Женишься на ней? – Слушай, Черный, просто смешно… – Вот! – он припер меня к стенке и торжествовал. – Тебе смешно! А не любишь и не женишься, так не лезь. – А ты женишься? – Да! – глаза его сверкнули в темноте. – Да! Клянусь богом! Я люблю ее и женюсь на ней. И мне наплевать – слышишь! – наплевать на то, что другие говорят про нее. – А она? – Что – она? – Она тебя любит? – Это не важно! Не любит, так полюбит – ты же сам видишь, какой я парень. Только ты не лезь, не становись между нами. Вот тебя-то она точно не любит, ты ей даже не нравишься. Все мое самолюбие взбунтовалось против такого наглого утверждения. Я засмеялся – несколько искусственно. – Я ей не нравлюсь, а тебя она выгоняет. И в тот раз выгнала, с костюмом, и вчера, и сегодня! Только зря проторчал под дверью. Это была просто догадка, но как только я ее высказал, то сразу увидел, что прав. Черный отшатнулся, как от удара. – Это тебя совершенно не касается. Это мои с ней отношения, и до них нет никому дела… Да, стоял под дверью, да, и еще буду стоять. Месяц! Два! Год! Десять лет! Пока она не будет моей… А ты, ты… Пойми, болван, она не к тебе, не вот к этому типу с носом картошкой и соломенными волосами, хорошо относится. Она так относится к тебе просто потому, что ты русский. Ты первый русский, которого она видит. Поэтому она к тебе так относится. К русскому, а не к тебе. Не к тебе! На тебя, какой ты есть, ей наплевать. Вокруг нее не такие ходят. – Кончим этот разговор, – тихо сказал я, чувствуя, что еще несколько слов и мы сцепимся с ним, как мальчишки. – Ты мне сначала обещай. – Ничего я тебе обещать не буду. Пусти меня. Он сунул руку в карман: – Не будешь? В кармане у него лежал складной нож. Я разозлился. – Пошел к черту! Толкнул его и двинулся дальше по тропинке к бункеру. Он шел за мной, и его ненавидящий взгляд все время жег мне спину.
Глава IX
Нас разбудил стук в дверь. Фазекаш – он был уже на ногах – побежал открывать. Вошел хозяин, улыбающийся, чисто выбритый. – Какой сегодня праздник? – крикнул Черный. – А то не знаешь!.. Нет, вы в самом деле молодцы, в городе только и разговоров, что о вчерашнем. Мы все разом повскакали с нар. – А что говорят? – Что говорят? Да у меня голова распухла от слухов. Кто говорит, парашютистов была рота, а кто – целый батальон. Кто говорит, подорвали двадцать танков, а кто – все сто. – Сто танков! – завопил Черный. – Не может быть, – прервал я его восторги. – Таких эшелонов не существует в природе. – Двадцать тоже не так плохо. – Янчи весь светился от сдерживаемой радости. – Кто побывал на фронте, тот знает, что значит подбить хотя бы один танк. Лишь Фазекаш мрачно супил брови. – К черту! К черту! – не выдержал он. – В следующий раз я пойду с вами, даже если у меня на месте усов будут не белые пятна – алые розы! – Скорее – шипы! – захохотал Черный. Фазекаш погрозил ему кулаком: – Заткнись, остряк!.. И попробуйте только меня удерживать!.. Хозяин пришел не только для того, чтобы рассказать нам о слухах, вызванных вчерашним взрывом. Бела-бачи прислал за мной, надо явиться к нему на квартиру. – Почему его? – опять завопил Черный. – Почему всегда его? Хозяин пожал плечами: – Увидишь Бела-бачи – спроси сам. Мы пошли к двери. – Помни, что тебе сказано, – бросил Черный мне вслед. Я повернулся к нему: – У меня плохая память. Фазекаш и Янчи удивленно смотрели на нас… От улицы Гонведов до дома Бела-бачи неблизко. Путь лежит по центральной улице, мимо штабов, возле которых вышагивают вооруженные автоматами часовые, мимо двух комендатур – венгерской и немецкой. То и дело попадаются патрулирующие зеленорубашечники, солдаты, жандармы. Но я смело шагаю им навстречу. События сегодняшней ночи зарядили меня уверенностью. Иду и смотрю в глаза жандарму, улыбаюсь насмешливо и обзываю его про себя всякими нелестными словами. Дурак ты! Олух царя небесного! Знаешь, кто перед тобой? Да я же, я один из тех, кто взорвал вчера эшелон с танками! Да, да! А вот попробуй, узнай, что это я! И жандарм… Жандарм вытягивается в струнку перед офицером и выпячивает грудь. Я даже не козыряю в ответ, лишь небрежно киваю головой. Город как-то странно изменился. Все вроде бы по-прежнему: и старинные дома с узкими высокими окнами, и трамваи с людскими гирляндами у дверей, множество военных машин. И все-таки в облике города появилось что-то новое, напряженное, тревожное. Я никак не мог определить, что же именно вызывало во мне это ощущение. То ли люди, собиравшиеся небольшими группами по два-три человека возле подъездов, о чем-то шептавшиеся между собой и умолкавшие при моем приближении. А может быть, пропагандистские плакаты? Если раньше я их видел только на рекламных тумбах и щитах, то теперь ими было оклеено все вокруг. Со стен домов, с ворот, с витрин магазинов, со всех сторон лезли на прохожих кроваво-красного цвета чудовища со звездами на лбах – только в кошмарном сне может присниться что-либо подобное. Вероятно, по замыслу авторов, вид этих чудовищ должен был вызывать ненависть, вселять мужество и отчаянную решимость биться с большевиками до конца. Но фашисты явно пересолили. Даже у меня чудовища с плакатов вызывали ощущение, близкое к страху. Что же тогда сказать про бедных жителей? Поток машин не ослабевал ни на минуту. Одна за другой смрадно взвывали мощные армейские трехоски. В кузовах сидели солдаты в касках, запыленные, с серыми усталыми лицами и погасшими взглядами. Обычное дело – переброска войск. Но и здесь ощущалось что-то новое, непривычное. Вот и прохожие остановились наобочинах, а уж они-то привыкли к оживленному движению по главной магистрали своего города. И тут я сделал великое открытие. Как все великие открытия, оно было до крайности простым. Да ведь машины идут не на восток, а на запад! Не на фронт, а с фронта! Неужели фашисты сдают город? Так неожиданно, без боя? Ведь фронт далеко. Я ни разу не слышал даже отдаленного гула орудий. Я остановился. И тотчас же ко мне бочком пододвинулся стоявший на краю тротуара маленький седенький старичок с зонтиком, в котелке, и, взглянув одновременно робко и испытующе, произнес: – Разрешите вам задать один вопрос, господин военный? – Сделайте милость. – Благодарю вас. – Он вежливо приподнял котелок. Я думал, старичок спросит про машины. Но его интересовало другое. – Не откажите в любезности, скажите, пожалуйста, это правда, что русские… – Он оглянулся по сторонам. – Что русские начали наступление на Будапешт? – На Будапешт?! – Я уставился на него. – Благодарю вас. Старичок снова приподнял котелок и поспешно отошел. А я все стоял и смотрел на проезжавшую мимо колонну. Теперь уже шли противотанковые орудия. Не кокетливые, новенькие, ярко-зеленые, только что с завода, а облупленные, с глубокими вмятинами и шрамами на щитах, с черным нагаром вокруг дульных отверстий. И тут меня снова осенило. Войска перебрасывают к Будапешту! Их спешно снимают с одного участка фронта, чтобы бросить на другой, более опасный, туда, где прорыв. Завыли сирены. Колебнулась земля, и через несколько секунд послышались глухие, задержанные домами звуки разрывов. Наши летчики нащупали фашистскую колонну. Улица мгновенно опустела. Машины по-прежнему продолжали движение, но солдаты на них зашевелились, подняли к небу головы, обеспокоенно переговариваясь. Торопливо стреляли зенитки, дождь осколков хлестал по крышам. Жандарм, стоя в воротах, что-то кричал мне, показывая рукой вниз, вероятно, требовал, чтобы я спускался в убежище. Я сделал ему знак: здесь мне близко, рядом – и пошел к переулку. На улице, где жил Бела-бачи, я не встретил ни одного человека – бомбежка все еще продолжалась, Лишь возле старинной католической церквушки, прижавшись к стене и бормоча молитвы, стояли две монахини в синих сутанах с огромными, из сильно накрахмаленной белой материи головными уборами, похожими на гигантских бабочек. – Идите в убежище, – сказал я, поравнявшись с ними. – Слышите, как бьют по крышам осколки? – Все в руках божьих, – не поднимая глаз, пробормотала одна из них, постарше. А вторая, молодая, с испуганными глазами, добавила простодушно: – На прошлой неделе трех сестер засыпало в убежище… Я вошел во дворик. Кивнул, как старому знакомому, льву с водопроводным краном в пасти и позвонил. Меня ждали. Тотчас же шевельнулся глазок в двери. Повернулся ключ. – Заходи, – сказал Бела-бачи. – Я уже подумал, тебя разбомбили. – Меня? Свои? – Раз бегаешь среди чужих. Мы прошли на кухню. Свет лампочки едва пробивал тучи табачного дыма. Я разочарованно оглянулся. Комочина не было. Бела-бачи, крутанув шеей, послал к лампочке новую порцию дыма: – Придет скоро… Ну, говори, парень, как тебя благодарить? – Он взял меня за плечо рукой, сжал крепко. – Теперь они у нас покоя знать не будут. – Бела-бачи, вы ничего не слышали? Вроде бы наши наступают на Будапешт? – Да вот, говорят… Побежал за газетой – там, конечно, ничего. Вот только, – он ткнул пальцем в первую страницу газеты. – «В районе Кечкемета усиленная беспрерывная перестрелка патрулей». Черт его знает, что это означает на человеческом языке! Похоже, началось там. Если они пишут «в районе Кечкемета» – так и читай: Кечкемет уже сдали или вот-вот сдадут. А Кечкемет – дело серьезное. Знаешь, как его называют? Южные ворота Будапешта. – Сколько до Будапешта? – Километров восемьдесят. – О, еще много. – Вообще-то немало, верно. Но что все-таки значит «усиленная беспрерывная перестрелка патрулей»? Усиленная да еще и беспрерывная. Что-то я не замечал, чтобы раньше так писали. Новое выражение. Может, драпают со всех ног. А раз так, то что такое восемьдесят километров? Ничего! Как раз хватит на один хороший драп. – Что еще там? – Я взял газету. – Вот, тоже любопытно. – Бела-бачи отчеркнул ногтем заголовок: «Уничтожь танк – станешь землевладельцем». Заметка и в самом деле была интересной. Фашистское правительство приняло решение награждать солдат пятью хольдами земли за каждый выведенный из строя советский танк. В случае, если солдат при этом погибнет, его вдова получит уже не пять, а целых десять хольдов. Бела-бачи поднял на лоб очки и стал совсем домашним уютным старичком. – До чего жадный народ! – Он беззвучно смеялся. – Кто? – не понял я. – Да помещики наши – кто еще? На дно идут, пузыри пускают, а как за землю цепляются… Сколько советских танков на этом фронте, как ты думаешь? – Не знаю. – Тысячи три? – Может, и больше. – Ну, пять! Ну, десять, ладно! Десять тысяч танков. Значит, по подсчетам наших господ, если их выведут из строя, все до единого, то это обойдется всего в пятьдесят тысяч хольдов. Допустим, половина солдат при этом погибнет, значит, семьдесят пять тысяч хольдов. А знаешь, сколько у наших помещиков земли? Самое малое, пять миллионов хольдов! У одного графа Эстергази побольше четверти миллиона. Вот и считай, семьдесят пять тысяч и пять миллионов… Ну и жадюги! Все равно погибать, так уж проявите широту венгерской натуры, о которой вы так любите толковать. За каждый советский танк – тысяча хольдов – во! Пусть потом люди скажут: хоть и прижимистые были наши дворяне, а перед смертью все-таки раскошелились. А тут – пять хольдов! Тьфу! Уж на что у наших солдатиков мозги забиты, и то, я думаю, сообразят, что пять хольдов за танк – это дешевка. Почти даром! Ведь и так, без всяких танков, на каждого положено по два метра земли. – У одного графа столько земли? Четверть миллиона хольдов? Я быстро перевел в гектары. Почти сто пятьдесят тысяч! У одного человека, как у доброй сотни колхозов. Это же смех! Все равно, как одному человеку иметь сто тысяч шуб. Или миллион пар обуви. Или десять миллионов авторучек. – У Эстергази? Так это только в Венгрии. А у него еще и в Румынии, и в Австрии, и в Германии… Слушай, парень, как ты думаешь, если листовку про эти пять хольдов напечатать? «Пять хольдов и пять миллионов хольдов». Звучит, а? Он заходил по комнате, сочиняя вслух листовку. Получалось хлестко, зло. Только мне все не давали покоя чудовищные графские поместья. – Может быть, сказать в листовке вот что, – предложил я. – «Зачем вам умирать за пять хольдов? Если покончите с войной, вашими станут все пять миллионов хольдов. Новая народная власть отдаст помещичьи земли крестьянам». Бела-бачи понравилось: – Правильно! Он сел к столу, быстро набросал текст. – Ну вот… С типографией только у нас трудности. Печатаем урывками, по ночам. Нилашисты плакатами своими засыпали, все бегают, проверяют, нельзя ведь у них на глазах… Ладно, на днях исправим дело. Тут Комочин кое-что придумал. – Что? – Сам тебе расскажет. Слушай, взрывчатка еще осталась? – На три таких эшелона. – А шнур? – Шнур больше не проблема. Сколько нужно, столько сделаем. Взрывчатку доставайте. – Взрывчатка будет. – Тогда – шпарь лысого кипятком! – не удержался я от соблазна щегольнуть мудреным речевым оборотом. Белачбачи усмехнулся: – Черный? – Он. – И признался честно: – Но какой такой лысый и почему его обязательно надо шпарить кипятком, так и не знаю. – А ты у детишек спроси – это же народная сказка… Жил-был маленький умный поросенок. Однажды зимой к нему притащился большой, старый и хитрый волк. «Пусти меня, поросеночек, я замерз весь». Поросеночек отвечает: «Не пущу, ты меня съешь». Тогда волк взмолился: «Замерзну я, пусти хотя бы одну мою переднюю лапу». Уговорил, наконец. Пустил поросеночек его переднюю лапу. Потом волк запричитал, что ему тяжко и горько, что другая его лапа тоже в дом хочет. Поросеночек пустил и вторую, но тайком поставил на огонь жбан с водой греть. Потом пустил третью лапу, потом четвертую, а когда волк прыгнул, чтобы его сожрать, стал обливать его кипятком и приговаривать при этом: «Шпарь лысого кипятком! Шпарь лысого кипятком»… Мы тут недавно по этой сказке даже листовку сочинили. Ведь, понимаешь, ситуация до чего похожая! Немецкие фашисты сначала к нам одну лапу засунули, другую, потом совсем в наш дом забрались. Только мы оказались глупее поросеночка, кипятка загодя не приготовили. Хоть теперь ошпарить, чтобы напоследок шерсть облезла!.. А сами они смогут, как ты считаешь? – спросил он неожиданно, без всякого перехода. – Как сами? – не понял я. – Разве я от чего-нибудь отказываюсь? – Ты нам для другого нужен. – Для чего, интересно? – Вот придет Комочин, тогда узнаешь, – уклонился Бела-бачи от ответа. Комочин появился после обеда. Я бросился ему навстречу. – Товарищ капитан! – Саша! Мы обнялись. Потом он легонько отстранил меня, и мне стало стыдно своего порыва. Как маленький! Подумаешь, не виделись четыре дня. Я нахмурился, сморщил лоб. – Шикарный офицер! – он разглядывал меня, улыбаясь. – Предсказываю вам отличную карьеру. Только когда у вас будет денщик, заставьте его хорошенько драить вам сапоги. Солнце на голенищах – первый признак успеха и благополучия. – Денщик? Только сейчас я разглядел Комочина как следует и поразился. Он – и не он! Дело было не в венгерской офицерской форме, которая, впрочем, сидела на нем чуть мешковато, как и советская; штатский костюм, даже такой старенький, как Фазекаша, подходил ему куда больше. Просто лицо Комочина изменилось. Но чем? Волосы такие же черные, как и прежде, брови тоже. Только теперь они стали тусклее, словно их прихватило пылью. Еще виски скошены – он носил прямые. Густые брови сверху подбриты – чуть-чуть, но уже нет прежней мрачности. Волосы, брови, еще усталый вид – вот и все. Но если бы я встретил Комочина на улице, то, пожалуй, не сразу узнал бы, прошел бы мимо. – Почему денщик? – повторил я, настораживаясь. – У нас нет никаких денщиков. – Зато у них есть. А нам теперь по их уставам жить… Погодите, не кипятитесь. Дайте хоть сначала поздравить вас. – Он энергично тряхнул мою руку. – Шесть сгоревших танков, четыре автоцистерны, двадцать три разбитых вагона. Я своими глазами видел, до сих пор все лежит, только поскидали в канаву, пути освободили. – Всего шесть? – переспросил я. – Ого! Видал, Бела-бачи! Ему мало! – А что! Мне тоже, – рассмеялся старик. – Шестьсот было бы ровно в сто раз лучше… Комочин, я пойду – ты знаешь куда. Есть захотите – все в духовке. Но лучше обождите меня. Скучновато одному челюстями двигать – отвык. Он ушел. – Ну, рассказывайте, Саша, как у вас все вчера получилось? Комочин слушал очень внимательно, не перебивая, не задавая вопросов. Только когда я рассказал, как заместитель коменданта города назначил меня в патруль, а потом объявил благодарность от имени коменданта, его вдруг покинула обычная сдержанность. Он хлопнул рукой по столу: – Вот кстати! Как нельзя более кстати! Я даже не знаю, что важнее: эшелон или заместитель коменданта… Капитан Киш? – Фамилию он не сказал. Но капитан. – Он, он. Второй заместитель у коменданта майор. Очень хорошо! Как раз Киш в комендатуре ведает размещением подразделений. Хорошо! Очень хорошо! Он радовался, а я не понимал, чему он радуется. Как он сказал – не знает, что важнее: танки или этот нелепый случай с патрулированием? – Почему хорошо? Может быть, вы мне все-таки скажете, в чем дело? – Потом как-нибудь, потом. Это его небрежное «потом» показалось мне очень обидным. – Все конспирируете! Таитесь от меня, словно я невесть какой болтун или даже хуже! – выпалил я единым духом. – Саша… – Нет, честное слово, товарищ капитан, мне все это уже начинает надоедать! И не напоминайте, пожалуйста, что вы старший группы, что я должен вам подчиняться, не задавая никаких вопросов… Я уставился взглядом в стену и забарабанил по столу пальцами. – Вы правы, Саша… Понимаете, я дни и ночи занят этим делом и… Я просто не подумал. Словом, простите меня. Так получилось. Непредумышленно. Сразу стало неловко. Вот уж этого-то я никак не ожидал: он просит у меня прощения! – Сейчас я вам все расскажу. – Как хотите. – Я торопливо прикрыл свое смущение завесой безразличия. – Помните, Бела-бачи говорил о дезертирах, которые свободно живут в селе под видом команды ПВО?.. Так вот, я подумал тогда: а нельзя ли устроить нечто подобное в городе? В больших масштабах. Отдельное воинское подразделение. Тут я уже больше не мог скрыть интереса: – Например? – Есть разные варианты. Скажем, штаб отдельного вспомогательного рабочего батальона. Или армейский склад со своей охраной. Но склад труднее – нужно для видимости хоть какое-нибудь военное имущество. – На чем же вы остановились? – Отдельная химическая рота. – Чем она лучше? – Прежде всего тем, что подчиняется непосредственно Будапешту. Потом, у нее специфический характер деятельности. Пусть, если хотят, попробуют проверить. Химзащита, подготовка к применению боевых отравляющих веществ… – Ого! Вы уже сейчас говорите, как профессиональный химик, – не удержался я от ехидного замечания. И неожиданно услышал в ответ: – Я всегда считал вас наблюдательным парнем. Действительно, я когда-то учился на химическом факультете… Так вот, отдельная химическая рота как раз то, что нам нужно. – А для чего это нам нужно? – я сделал упор на слове «нам». – Помочь укрыться дезертирам? – Вы напрасно иронизируете. Многие из тех, кто сейчас дезертирует из венгерской армии, – наши друзья… Но роту мы создаем не для спасения утопающих. Те, кто думают только о собственной шкуре, к нам не пойдут. Они предпочитают прятаться по бункерам и чердакам. Между прочим, последние дни я с одним товарищем из комитета борьбы как раз и занимался отбором людей в роту. – Ого! Это что, уже решенное дело? – Да. И многое сделано. Раздобыли оружие. В основном, укомплектовали роту людьми. В основном, – подчеркнул он. Я понял намек… – Остается только ждать провала. И ручаюсь – недолго. О вашей роте немедленно узнает комендатура. – Конечно! – Капитан улыбался, и я понял, что промахнулся, что это им предусмотрено. – Больше того. Мы сами сообщим о себе в комендатуру. Каждое подразделение, которое прибывает в город, обязано стать на учет в комендатуре гарнизона. – Но комендатуре нужна бумага. – Есть бумага и уже лежит в комендатуре. Доставили прямиком из Будапешта, фельдъегерской связью. Бланк, печать, подпись, все, как положено. Я сразу вспомнил про недавнюю поездку Бела-бачи в Будапешт. Вон еще когда у них было все придумано! – Сегодня коменданту будет дополнительный звонок из штаба – и убедительный… Нет, Саша, комендатура нам не страшна. Сейчас в городе столько частей, столько каждый день уходит и приходит. А чем ближе фронт, тем больше будет хаос и неразбериха. С этой стороны опасность меньше всего. – Значит, вы считаете – провал исключен? – спросил я недоверчиво. – Риск есть. Но риск оправданный. Есть смысл рисковать. Подумайте сами. Довольно большая группа вооруженных людей, решительных, готовых на все, совершенно легально обосновывается в городе. Во-первых, мы обеспечим все акции комитета борьбы. Вот у них сейчас трудности с типографией, нилашисты туда бегают. А мы конфискуем типографию для армейских нужд, поставим у двери часовых – пусть тогда сунутся… Или такие операции, как ваша вчерашняя. Опасно ведь, правда? А мы дадим подрывникам вооруженную охрану. Да и вообще, люди в военной форме, с автоматами, строем, – куда угодно пройдут… Но это только во-первых. А во-вторых… Вы представляете, какую неоценимую помощь может оказать такая рота советскому командованию? Особенно, когда наши части подойдут ближе к городу… Что молчите? Не согласны? Я растерянно водил рукой по лицу. Все, что он говорил, было так неожиданно. Впрочем, неожиданно ли? Смутные предчувствия появились у меня уже с того момента, когда он упомянул о денщике. – Но ведь… Я не знаю… Совершенно другая армия, другие порядки. – Минуту! Капитан Комочин вышел в соседнюю комнату и вернулся с пачкой книг в руках. – Вот! – Он положил книги на стол. – Их армейские уставы, наставления, учебники… «От сна восстав – учи устав, ложишься спать – учи опять». Тут вам работенки хватит. – «Вам»!.. А вам? – Дело в том… – он замялся; это было что-то новое. – Словом, я очень хорошо знаком и со страной, и с армией. Покусывая губы, я полистал страницы, почитал оглавления книг и, решившись, наконец, спросил напрямик: – Вы венгр, да? Из Ваца? Он ответил не сразу. Встал, прошелся по комнате. Потом остановился, сложив руки на груди. Взгляд у него стал жестким. – Сейчас вы на меня снова обидитесь. – Опять не скажете? – Нет, скажу. Скажу, что терпеть не могу, когда мне лезут в душу. Знаете про меня все, что нужно знать – и довольно! Я буду вам все говорить, все, что касается наших общих дел. У вас не будет больше никаких оснований обижаться, я ничего от вас не утаю. Но одно учтите, прошу вас: у меня нет ни малейшего желания делиться – не только с вами, дело не в вас, с кем бы то ни было! – нет ни малейшего желания делиться подробностями моей биографии. Он был теперь такой же холодный и чужой, как тогда, в политотделе, когда я спросил, взяли ли у него заявление. – Но почему вы так болезненно реагируете? Правда же, я не хотел… – Тем лучше! – прервал он меня. – Можете считать, что у меня болезнь, странность, мания – что угодно. Но только просьбу мою учтите. – Хорошо… Если вы так… – Вот и отлично! – Комочин взял со стола одну из книг. – Вот. Начните с устава внутренней службы. Завтра пойдем в комендатуру – потребуется в первую очередь. У него это здорово получалось – наговорить целую кучу неприятных вещей, а потом, как ни в чем не бывало, перейти к прежнему спокойному деловому тону. Я так не умел. Мне требовалось время, чтобы отойти. И, кроме того, я не хотел оставить за ним последнее слово. Я сказал: – Откровенно, так откровенно. Я тоже хочу, чтобы вы знали: при первой же возможности, как только мы свяжемся с командованием, – по рации или еще как-нибудь, не знаю, – я немедленно оставлю вас и вернусь обратно. – Можно поинтересоваться – каким образом? – спросил он с язвительной учтивостью. – А хоть каким! Пешком через линию фронта, самолетом. Мне не доставляет ни малейшего удовольствия работать с вами. Я только подчиняюсь военной необходимости. Он тонко улыбнулся. – Можете вернуться… Если разрешат. – Думаете – нет? – Думаете – да? Люди проходят специальную подготовку, тратят драгоценные недели и месяцы, чтобы удержаться хотя бы короткое время во вражеском тылу, а мы с вами почти без всяких усилий оказались в такой ситуации, о которой разведчик может только мечтать! И вдруг – здравствуйте, пожалуйста! – лейтенант Мусатов запросился обратно. Почему? На каком основании? – Мы с вами все равно не сработаемся. – Как сказать! Меня, например, вы устраиваете вполне. Другого такого напарника мне ни за что не сыскать. Иронизировал он или говорил серьезно? Я никак не мог понять. В бункер я не вернулся. Ночевал у Бела-бачи. Впрочем, можно ли сказать – ночевал? Мы с капитаном Комочиным не сомкнули глаз, до утра просидели над уставами. Это напоминало время, когда я со своими однокашниками готовился к выпускным экзаменам в десятом классе. Дни, отведенные на подготовку, мы проводили на Оби, загорали, купались – стояла чудесная погода. А ночью, перед экзаменом, собирались у кого-нибудь на квартире и прочитывали вслух весь учебник – от корки до корки. И сдавали! Только на сей раз экзамен предстоял посерьезней. Я никак не мог отделаться от мыслей, что нас ожидает провал. Читал вслух текст, потом слушал, как читает Комочин, а перед глазами развертывались сцены завтрашнего разоблачения в комендатуре, одна другой страшней и ярче. Бела-бачи тоже не спал. Он уходил в соседнюю комнату, укладывался на диван, кряхтел там, вздыхал, потом вставал и возвращался на кухню. Но помочь Бела-бачи нам не мог ничем: армейских порядков и уставов он не знал. Утром, когда стало светать, мы уже совсем обалдели. – Все! – скомандовал Бела-бачи. – Теперь – кофе! И, убрав со стола учебники, стал налаживать свою кофегонную аппаратуру. Поспел кофе, и в доме, словно привлеченный ароматом, появился еще один человек. Он вошел на кухню, сорвал с головы пилотку, пристукнул каблуками и доложил чеканно: – Господин капитан Ковач! Отдельная химическая рота прибыла на южную окраину города и ожидает ваших дальнейших указаний. За время вашего отсутствия в роте никаких происшествий не случилось. Личный состав здоров, материальная часть в порядке. Командир химического взвода лейтенант Нема. Комочин еще вчера предупредил меня о предстоящем приходе лейтенанта. И все-таки его появление меня поразило. До сих пор химическая рота представлялась мне какой-то фикцией, значащейся только на бумаге, посланной коменданту. Увидев же подтянутого лейтенанта, услышав его четкий и ясный военный доклад, я вдруг поверил в реальность существования химической роты. Это влило в меня тот заряд бодрости и веры в успех, которого мне так до сих пор не хватало. Комочин представил нас друг другу. Лейтенант Нема очень серьезно проделал весь ритуал знакомства. Его квадратное лицо с плотно сомкнутыми губами и холодными бесстрастными глазами, казалось, никогда не знало улыбки. – Тоже химик? – спросил я в шутку, чтобы разрядить обстановку, которая, как мне казалось, была уж слишком официальной. Губы на миг разомкнулись. – Так точно, инженер-химик! И сомкнулись вновь. У меня сразу пропала всякая охота шутить. Сидя за кофе и украдкой наблюдая за лейтенантом Нема, я установил, что он вообще предпочитает молчать. В разговор не вступал, вопросов никому не задавал. Когда обращались к нему, отвечал односложными «да» или «нет». А если требовался более обстоятельный ответ, он умудрялся построить его из минимального количества слов. Позавтракав, мы стали разбирать различные варианты своего поведения в комендатуре. Лейтенант Нема набросал точный план помещения. Ровно, холодно, как будто речь шла не о нас, а о ком-то другом, изложил, где нас могут перехватить работники и посетители комендатуры, если мы будем разоблачены и придется отступать. Выходило, что скрыться мы не сможем. Поэтому решили: если нас постигнет неудача, засесть в кабинете коменданта и отстреливаться до последнего патрона. У меня от такого «варианта» неприятно засосало под ложечкой. Бела-бачи проводил нас через двор. Он очень волновался, чаще обычного нервно крутил головой. У ворот потряс всем нам руки. – Только смелее! Смелее! Смотрите прямо в глаза. Говорите весело, дерзко, вызывающе. Около двенадцати мы вошли в здание венгерской комендатуры и оказались в просторном круглом фойе, заполненном офицерами и насквозь прокуренном. Беспрерывно хлопали многочисленные двери, входили и выходили военные. На нас никто не обращал внимания. Возле окна, за залитым чернилами письменным столом, сидел офицер с повязкой дежурного на рукаве и боролся с дремотой, то закрывая, то вновь открывая сонные, осоловевшие глаза. Капитан Комочин подошел к нему: – Прибыли в ваш город. Тот вскочил, поправил китель. – Размещение?.. К капитану Кишу. Второй этаж, третья дверь направо… Капитан Киш был занят с несколькими военными, офицерами генштаба, судя по черным бархатным петлицам с красными краями на их мундирах – теперь я был основательно подкован по части знаков различия. Жестом он пригласил нас сесть и обождать. Разговор шел на высоких нотах. Генштабисты дружно наседали, требовали каких-то дополнительных автомашин с шоферами, капитан Киш решительно отказывал. В конце концов, они ушли разозленные, угрожая, что пожалуются начальнику гарнизона, и на прощанье громко хлопнули дверью. – Наглецы, – капитан Киш нервно повел плечом. – Им все, другим ничего. Закройте, пожалуйста! – Генеральный штаб! – посочувствовал Комочин, прикрывая распахнувшуюся дверь. – Да, привыкли там, у себя в штабе, вот и подавай им теперь со всеми удобствами. Ничего, попадут на фронт, будут им удобства! – Капитан зло усмехнулся. – Чем могу служить, господа? Комочин представился ему. – А, химики… – Вы получили бумагу? – Да, но… – Тут капитан узнал меня и дружески кивнул. – Лейтенант Елинек! Вы же в госпитале? Это было предусмотрено. Я вскочил, вытянулся: – Со вчерашнего дня нахожусь в распоряжении командира отдельной химической роты. Согласно полученному предписанию. – Вам повезло, Елинек. Химическая рота сейчас не самое плохое место. – Уголки рта дрогнули на худом лице заместителя коменданта. – И вам тоже, господин капитан Ковач. Я имею приятную возможность рекомендовать лейтенанта Елинека с самой лучшей стороны. Такие офицеры для нашей венгерской родины неизмеримо нужнее, чем эти напыщенные ничтожества генштабисты. – Благодарю вас, господин капитан. – Я щелкнул каблуками, на этот раз очень удачно. – Но что касается размещения – должен вас огорчить, господин капитан Ковач. Мы больше не занимаемся размещением частей в городе, эти функции переданы немецкой комендатуре. – Почему так? – Ожидается прибытие значительных контингентов немецких войск. Между нами, конечно. – Разумеется, – поспешил заверить Комочин. – Неужели ничего нельзя сделать, господин капитан? У нас небольшое подразделение, много не нужно. – Весьма сожалею… Единственное, что я могу сделать… – капитан потянулся к трубке полевого телефона, – Дайте ноль-три… Немецкий комендант, – пояснил он. В трубке что-то щелкнуло. – Ja, – произнес густой бас. Весь дальнейший разговор происходил на немецком языке. Нам было хорошо слышно – капитан держал трубку далеко от уха. – Господин подполковник, у меня находится командир отдельной химической роты – мы переслали вам бумагу. Они сегодня прибыли в город. – Я сказал. Ничем не располагаю, – не очень любезно пробасила трубка. – Пусть разместятся в каком-нибудь селе поблизости. – У них маленькое подразделение. Всего две-три комнаты. – Еще не хватает, чтобы нас разместили вместе с кем-нибудь, – произнес едва слышно капитан Комочин. – Тогда все пропало. Трубка долго молчала. – Ладно, – наконец услышали мы. – Пусть идут к майору Троппауэру, я передам ему бумагу. Но только в последний раз, господин капитан. Больше не обращайтесь ко мне с такими просьбами. – Сердечно благодарен. – Капитан положил трубку, вынул из кармана носовой платок. – Фу! Разговаривать с немцами… Идите в их комендатуру. На нашей же улице, тридцать шестой дом. Особняк со львами у подъезда. Торопитесь, как бы он не передумал… Майор Троппауэр, высокий мужчина с совершенно голым яйцевидным черепом, встретил нас в коридоре. – Еще минута – и я ушел бы на обед, – недовольно сказал он на приличном венгерском языке. – Заходите. Он встал у двери, пропустил нас в кабинет. – Вы отлично говорите по-венгерски, – сделал ему комплимент капитан Комочин. Троппауэр ничего не ответил, сел за стол. – Документы! – приказал он коротко и требовательно протянул руку. Мы подали документы. Лейтенант Нема хорошо рассчитанным жестом положил свое офицерское удостоверение – в отличие от наших оно было настоящим – подальше от рук майора, на самый край стола. Троппауэр начал именно с него. Внимательно, шевеля губами, прочитал фамилию, имя, осмотрел печать, фотокарточку. Потом поднял свою яйцевидную голову и вонзил острый испытующий взгляд в лейтенанта. – Возьмите! Затем он принялся за мое удостоверение. Я смотрел на стену за его спиной. Там, у самого потолка, лениво играла отраженная солнцем зыбь листвы, как свет на дне неглубокой прозрачной речки. – Елинек? – Так точно. – Словак. – По отцу. – Они не очень-то воюют против русских, ваши словаки. Сдаются целыми пачками. В его взгляде сквозила насмешка, желание уязвить меня. – Я венгерский словак, господин майор. – Но словак! – Вы напрасно обижаете лейтенанта Елинека, – вмешался Комочин. – Не далее, как двадцать минут тому назад мне его отлично рекомендовал сам капитан Киш. Лейтенант Елинек выделился во время патрулирования, задержал целую группу подозрительных лиц… А что касается его национальности, то это само по себе еще ничего не значит. Я знаю одного немецкого генерала, который не только сдался в плен русским, но еще и возглавил там, в России, изменнический комитет «Свободная Германия». Его фамилия Зейдлиц. Генерал-лейтенант фон Зейдлиц, может быть, слышали? Это был великолепный ход! Лицо Троппауэра пошло красными пятнами, даже лысина слегка покраснела. – Возьмите. – Он брезгливо, кончиками пальцев, отодвинул от себя наши документы. – Мне нравится ваша прямота, господин капитан. – Щелчком выбил из пачки сигарету, закурил. – Мы, немецкие солдаты, особенно умеем ценить прямоту в других, так как сами терпеть не можем виляний. И поэтому позвольте вам сказать, что отдельные предатели вовсе не определяют лица нации. Если бы мы по предателям судили, например, о вашей венгерской нации, то у нас было бы достаточно оснований не доверять и вам, венграм. Вы мне привели в пример одного Зейдлица, а я вам мог бы назвать сколько угодно примеров… Вот позавчера военный трибунал здесь, в городе, вынес смертный приговор одному венгерскому офицеру. Если бы вы знали подробности! Кошмар! Кошмар! И, к сожалению, к сожалению, он далеко не один… Но ведь я из этого не делаю вывод, что все венгры предатели. Вот вы, например. Я уверен, что когда вы попадете на фронт, то будете сражаться достойно… Ах да, я упустил из виду! Вы же химик, тыловое подразделение. Он сиял. Он отомстил наглому венгерскому капитану. Но Комочин не уступал: – Химики тоже нужны, господин майор. Так же, как работники комендатур. Троппауэр поджал губы. – Комендатуры, к сожалению, необходимы. А вот химики… Я считаю, я убежден, что вашу роту следовало бы расформировать, а личный состав отправить в пехотные части… Химия! – воскликнул он с презрением. – Если бы вы хоть газы против русских пустили! – А русские? – спросил Комочин. – Что русские? – А если русские тоже пустят? Думаете, у них нет? И при нашей скученности населения – кстати, у вас в рейхе, скученность еще больше, – вряд ли это было бы нам выгодно. Я думаю, фюрер все взвесил. Если была бы хоть малейшая возможность применить против русских дихлордиэтилсульфит… – Что это такое? – Вы его называете ипритом… Так вот, если была бы хоть малейшая возможность, фюрер, несомненно, ею воспользовался бы. – Да, разумеется, фюрер все предусмотрел. – Троппауэр был уже не прочь прекратить спор со строптивым и неуступчивым венгром. – Так, значит, вы насчет размещения? – Так точно! – Есть только одно помещение, не из самых лучших. Далеко не из самых лучших, – подчеркнул Троппауэр. – Вы знаете чарду «У цыганского короля»? – Я впервые в городе, господин майор. – Я знаю, – выступил вперед лейтенант Нема. – Берлинская улица. Подвальное помещение. – Подвальное? – разочарованно переспросил капитан. – Да, – подтвердил Троппауэр. – И к тому же с выбитыми окнами – неподалеку упала бомба. Но другого ничего у меня нет. И этого бы не было; вам просто повезло. Трактирщика призвали в армию, а жена закрыла заведение… Ну, как? Если не подходит, вам придется обращаться к самому господину коменданту. Майор торжествовал: вот когда он взял реванш! Комочин сделал вид, что колеблется. – Право не знаю. Мои люди уже в городе… Господин комендант здесь? – спросил он. – Нет! – быстро сказал немец. – Нет, нет! И вряд ли будет сегодня… Так выписывать ордер на занятие помещения? – Что же делать! – капитан Комочин сокрушенно махнул рукой. – Не могу же я держать людей на улице. Майор подписал какую-то бумагу, поставил печать. – Вот. Передадите хозяину дома – он живет там же, на первом этаже. – А квартиры для офицеров? У меня трое. – Офицеров мы не размещаем. Договаривайтесь с местными жителями. И советую особенно не церемониться. Ваши соотечественники в последнее время не очень-то любезны с людьми в военной форме. Мы откланялись и пошли к двери. – Да, – остановил нас Троппауэр. – Хлорная известь у вас есть? – В известном количестве, – повернулся к нему капитан. – Имейте в виду, я вас буду привлекать для дезинфекции помещений. – Это не входит в круг обязанностей химической роты, – сухо отпарировал капитан. – Гм… Видите ли, говоря по правде, я не очень доверяю местной санитарной команде. А в городе появился тиф… Вы понимаете, насколько это серьезно. – Только в порядке личного одолжения, господин майор… На улице капитан Комочин спросил у лейтенанта Нема: – Что за помещение? – Подходящее, – ответил тот бесстрастно. – Три большие комнаты. Два выхода, на разные улицы. – Сколько времени вам понадобится, чтобы привести людей на место? – Полтора часа. – Действуйте! Лейтенант козырнул, повернулся по-уставному. Мы остались одни. – Капитан Комочин, – сказал я тихо, – не могу не признать, что восхищен вашей выдержкой. Это было очень скупое признание. Я бы мог сказать гораздо больше. Что верю ему теперь, верю безоговорочно и навсегда. Что бы ни услышал о нем. Что бы ни узнал. Что бы ни случилось. Он поморщился. – Фу! Откуда такой напыщенный стиль?.. Что вам ставили в школе за сочинения? Я не сразу пошел в чарду на Берлинской улице. Сначала нужно было навестить кондитера – капитан Комочин, узнав, что он какой-то там начальник в доме нилашистов, советовал не порывать с ним. Тем более, что он уже клюнул на пенициллин. Кондитер действительно ждал меня. Как только я появился в его заведении, он, улыбаясь во весь свой широкий, как у жабы, рот, пошел мне навстречу. – Сервус! – часто моргая, поздоровался он со мной, как со старым приятелем. – Молодец, что пришел. Пойдем, поговорим. Я, сославшись на занятость, отказался. Сказал ему о своем переводе в химроту. У него разочарованно вытянулось лицо. Я поспешил успокоить: – Я кое с кем переговорил в госпитале. Вы не раздумали? – Я раздумал?! – Тогда ждите, забегу на днях. Как освобожусь… – Только обязательно! Он помахал мне короткопалой пухлой рукой. Теперь можно было и в чарду. Рота еще не пришла. Капитан Комочин в сопровождении маленького, припадавшего на левую ногу старичка с бородкой клинышком ходил по пустым, гулким, пропахшим вином комнатам. Все окна были выбиты, в помещении свободно гулял ветер. Он игриво трепал гирлянды грязных цветных флажков, оставшихся от какого-то празднества, шевелил рваные полосы обоев на стенах. На обшарканном полу поблескивали и хрустели под ногами мелкие осколки стекол. – Хозяин дома… Лейтенант Елинек, мой помощник. Старичок сунул мне холодную, сухую руку, невнятно пробормотал свою фамилию и снова повернулся к капитану: – И окна тоже за мой счет? – Да. Притом, вставить сегодня же. Майор Троппауэр был бы доволен суровой непреклонностью капитана по отношению к своему венгерскому соотечественнику. – Я не отказываюсь. Но почему нельзя левую сторону фанерой? Почти то же самое. А на ножки проходящих мимо барышень ваши бравые ребята смогут любоваться через окна на правой стороне. – Мне не нравится, когда в таком тоне говорят о моих подчиненных. – Простите, простите великодушно, – засуетился старичок. – Я просто пошутил. – Защитники отечества должны жить в человеческих условиях, а не в хлеву. Сегодня же вставьте, – снова напомнил капитан. – Имейте в виду, если простудится хотя бы один солдат – будете отвечать за подрыв боеспособности армии по всей строгости законов военного времени. Старичок, охнув, побежал за стекольщиками. Через полчаса в подвале кипела работа. Женщины, нанятые старичком, засучив рукава и подоткнув подолы, драили полы. Стекольщики, устроившись возле входа, нарезали стекла и громко укоряли друг друга, что мало спросили, что стекла дорожают не по дням, а по часам. Комочин походил по комнате, что-то прикидывая, потом, позвав с собой меня, вышел на улицу. Мы обошли весь квартал – большую его часть занимал соседний трехэтажный дом, длинный, унылый и серый, как пожарный рукав. Комочин потащил меня в его двор. – Посмотрите, нет ли отсюда еще и другого выхода. А сам спустился в подвал и пробыл там минут пятнадцать, не меньше. Когда он снова показался на свет божий, к нам подошел дворник в кожаном фартуке. Сдернув с головы засаленную фуражку, поклонился. – Осмелюсь спросить, благородные господа, что вас здесь интересует? – Противопожарное состояние, – пояснил Комочин. – В доме рядом разместится войсковая часть. Дворник еще раз извинился, откланялся и ушел. – В самом деле, зачем вам понадобилось туда лазить? – спросил я. – Прорубим из чарды проход в этот погреб. Отличный запасной выход. Мало ли что может случиться. Мы вернулись к чарде. Почти одновременно с нами к дому подошло небольшое воинское подразделение. Я не обратил на него внимания, но услышал: – Рота, стой! Лейтенант Нема! Он повернул солдат лицом к зданию, выровнял строй, скомандовал «смирно!» и, чеканя шаг, подошел к Комочину на предусмотренное уставом расстояние: – Господин капитан, подразделение, которым вы командуете, прибыло к месту службы. Докладывает лейтенант Нема. – Вольно! – сказал Комочин. – Вольно! – в голосе лейтенанта звенел командирский металл. Из окон соседних домов высунулись любопытные. – Не обязательно подымать шум на всю улицу, – шепнул я Комочину. Мне казалось, так не конспиративно. Я еще никак не мог приспособиться к легальному положению нашей роты. – Ничего, пусть знают,- ответил Комочин. Лейтенант Нема скомандовал: – В помещение – марш! К входу в чарду цепочкой потянулись солдаты. Молодые и пожилые, черноволосые и светлые, высокие и низкорослые. Все они, проходя мимо, бросали на меня быстрый изучающий взгляд. Я отвечал им тем же. Все было так понятно. Моя жизнь теперь зависела от каждого из них. Так же, как их жизни от меня.
ЧАСТЬ III
Глава X
Химическая рота не знала детства; она родилась – и тут же вступила в пору суровой зрелости… Не так-то просто было создать более или менее сносные условия жизни для нескольких десятков человек. Особый характер нашего легального и, вместе с тем, в высшей степени нелегального подразделения чинил огромные трудности в самых, казалось бы, простых, самых повседневных делах. Вот хотя бы дрова – дни и, особенно, ночи стояли холодные. Где их взять? Сунулись на частные лесосклады. Там пусто, никаких запасов. Подобрано все до щепочки. Жители города в нетопленых квартирах, лязгая зубами от холода, с ужасом ожидали наступления зимы. Или питание. Наша рота не состояла на воинском довольствии. Было слишком опасно соваться с поддельными бумагами к дотошным, прижимистым интендантам. Кое-как, благодаря связям солдат в окрестных селах, удалось раздобыть несколько возов дров. С питанием тоже устроилось, хотя первые два дня просидели на голодном пайке. Да и впоследствии бывали «разгрузочные» дни – наши снабженцы нередко возвращались с пустыми руками. Продукты все дорожали, и никаких денег – Бела-бачи добывал их в обмен на «индульгенции» – не хватало. Но были и случаи, когда солдаты, возвращаясь с заданий, приносили в ранце курицу, гуся или даже выпотрошенного и разрубленного на несколько частей поросенка. Считалось, что это подарки от богатых крестьян на окраине города. Бывшая чарда «У цыганского короля» приняла вид казармы военного времени. Один вход закрыли. У другого день и ночь стоял часовой. Кроме обычного в таких случаях автомата, у него под рукой всегда было несколько гранат, на случай внезапного нападения на нас. В первой комнате располагался штаб, во второй – самой большой – личный состав роты. Третья комната, почти половину которой занимала огромная плита, выполняла роль кухни и столовой. Плиту топили, в комнате было относительно тепло, и поэтому здесь по вечерам собирался свободный от заданий народ. В дальнем темном углу кухни стоял древний, весь источенный червями платяной шкаф, который любезно предоставил в распоряжение нашей роты хозяин дома. Шкаф выполнял две функции: хранил наши скудные съестные припасы и прикрывал собой огромную дыру в стене, проломленную по распоряжению капитана Комочина и вновь заложенную нескрепленным кирпичом. В случае необходимости достаточно было ткнуть кирпич, чтобы он осыпался, открывая ход в полузатопленный подпочвенной водой подвал соседнего дома. С самого начала своего существования рота включилась в выполнение заданий комитета борьбы. На первых порах это была охрана типографии, от которой мы быстро отвадили нилашистов. Теперь листовки печатались беспрепятственно – вход в типографию охранялся вооруженными солдатами, а на двери висело мрачное, набранное крупным черным шрифтом объявление: «Типография работает для армии. Прием заказов от организаций, фирм и частных лиц временно прекращен». Я несколько раз производил смену караулов, сначала с лейтенантом Нема, чтобы посмотреть, как это делается, потом сам. Типография была маленькой, просто крошечной, всего две машины. Ее окна смотрели прямо на жандармское управление, и наши часовые нередко переговаривались через улицу с жандармом, скучавшим в одиночестве под лепным гербом с короной. В роте были собраны самые разные люди. Единственное, что их объединяло – это стремление драться с врагами Венгрии. Комочин, вербуя бойцов среди скрывавшихся в деревнях дезертиров, ничего им не обещал, кроме вооруженной борьбы против немцев и нилашистов. Прошлое, политические взгляды, религиозные убеждения не играли роли и никого не интересовали. В роте как-то даже считалось неприличным заводить разговоры на вечные солдатские темы: откуда ты, кем ты был в гражданке, кто у тебя дома и прочее. Разумеется, никому не возбранялосьговорить о себе – всякие люди бывают, некоторые не могут жить без того, чтобы не поделиться своими заботами, – но первому задавать вопросы не полагалось. Никто меня ни разу не спросил, как я попал в роту. Я тоже никого не расспрашивал. Но прислушиваясь к разговорам, особенно к длинным вечерним беседам на кухне, у теплой плиты, внимательно присматриваясь к солдатам, я не мог не прийти к каким-то собственным выводам. Я заметил, например, что большинство наших солдат прежде, до армии, были крестьянами из юго-восточной части Венгрии, носившей название Вихаршарок. Почему именно оттуда? Простое совпадение? Не думаю. Само слово Вихаршарок означает по-русски «уголок бурь». Бури здесь бушевали особого рода. В течение столетий малоземельные и безземельные крестьяне вели в Вихаршароке непрерывную борьбу за землю и свободу. То и дело вспыхивали бунты, гремели выстрелы, лилась кровь. Революционные традиции передавались из поколения в поколение, от дедов к отцам, от отцов к детям. И вряд ли можно было считать случайностью, что теперь, когда решалась судьба страны, уроженцы тех мест оказались на переднем крае борьбы. Мой приемный отец, дядя Фери, с детских лет тоже жил в Вихаршароке, хотя родом был из другой местности. От него я многое узнал о смелых крестьянских выступлениях – в молодости дядя Фери сам участвовал в вооруженных стычках с жандармами. Поэтому я относился к солдатам из тех мест с особой симпатией, считая их чуть ли не своими земляками. Капитан Комочин заметил это и сказал мне как-то: – В Венгрии существует не один только Вихаршарок. Я отпарировал: – Но и не один только Вац! И лишь позднее мне пришло в голову, что я совершенно напрасно полез в бутылку: Комочин, конечно, шутил. Офицерам венгерской армии положены денщики. Моим денщиком числился пожилой солдат из Вихаршарока, которого вся рота называла Мештером. Я решил, что это его фамилия, и в первый же день, обратившись к нему с какой-то просьбой, тоже назвал Мештером. Он смущенно улыбнулся, заулыбались и другие солдаты. Я спросил, в чем дело. Оказалось, Мештер – не фамилия, а прозвище, мастер – в переводе на русский. Мой ординарец, потомственный пастух, действительно был мастерским резчиком по дереву. Все карманы у него оттопыривались от деревянных фигурок. Они изображали любимых народных героев: неистощимого выдумщика и проказника Людаша Мати, разбойников-бетяров, которые грабили богатых помещиков и жадных попов и раздавали их добро беднякам, куруцев – участников восстания против Габсбургов в XVII веке. Мозолистые, корявые, привычные к труду руки Мештера не знали покоя. Как только выдавалось свободное время, он вытаскивал из кармана свои деревяшки, складной нож, и уже через несколько минут бесформенные куски дерева начинали принимать очертания человеческой фигурки. Сам Мештер ни во что не ставил свое искусство, раздаривал фигурки солдатам, детям во дворе. А когда ему говорили, что он может взять за них хорошие деньги, продавая торговцам сувенирами, отвечал почти растерянно: – Так я что? Я же не за деньги. Так, балуюсь от нечего делать. Его, доброго, мешковатого, неповоротливого, любила вся рота. Ему доверяли такое важное, ответственное дело, как дележка пищи. К нему обращались за советом, за решением споров. И он, почесывая затылок, говорил: – Так я что? Откуда мне знать? Одно только скажу. Доведись до меня, так я бы сделал вот как… И давал совет, всегда человечный, всегда житейски мудрый и справедливый. Мештер пришел в роту вместе с молоденьким пареньком по имени Густав, бывшим студентом-филологом. У Густава была любопытная судьба. Ревностный католик, он по наущению святых отцов в самом начале войны бросил университет и поступил добровольцем в армию – воевать против антихристов-большевиков. Как католик-доброволец за три года войны превратился в убежденного, страстного антифашиста? Думаю, что немалую роль здесь сыграл Мештер – он был вместе с Густавом на фронте, вместе с ним попал в госпиталь, вместе дезертировал из армии, когда боевые действия перешли на территорию Венгрии. Густава в роте тоже любили, но иначе, чем Мештера: к нему относились с легким налетом насмешки. Он был и в самом деле странным парнем. То молчал, угрюмо уткнувшись в темный угол, то вдруг часами вдохновенно декламировал стихи о родине, которых он знал великое множество. Ему было все равно, слушают его или нет; он только обижался, когда его прерывали. Зато вечером, в «клубе» – так в роте называли кухню, – когда Густав начинал играть на губной гармошке, все забывали о его чудачествах. Играл он виртуозно, извлекая из неказистого инструмента задушевные звуки. Лица у солдат светлели, становились мечтательными, все добрели, мякли, думали, вероятно, о доме, о женах, о детях. С виду Густав был тщедушным и хилым. Но на посту он преображался. Исчезала сутулость, глаза смотрели решительно и смело, указательный палец лежал на спусковом крючке автомата. В наряд он всегда ходил вместе с Мештером, и не только я, но и капитан Комочин считал, что это лучшая пара часовых в нашей роте. Им доверяли охрану самых важных объектов. Они прикрывали наиболее уязвимые участки во время боевых операций. И ни разу не подвели. Другой молодой парень, Шимон, кастрюльщик из Будапешта, был полной противоположностью Густава, по крайней мере, внешне. Целый день не смолкали в роте его прибаутки: – Что пес, что собака! – Ясное дело: в глазах потемнело. – Ни вошки, ни блошки… Прирожденный балагур, он сам сочинял длинные, на несколько вечеров, веселые сказки, которые и начинались-то по особому, по-шимоновски: – Тот, кто мою сказку слушать не станет, счастья себе никогда не достанет, а тот, кто сказке моей не поверит, пусть сам в гестапо пойдет и проверит… Слушая его, глядя на его потешные ужимки и гримасы, трудно было поверить, что за плечами у парня участие в партизанских боях в Югославии, два тяжелых ранения, фашистский плен, фантастический побег, можно сказать, прямо из петли – Шимона уже держали палачи, когда внезапно налетели наши бомбардировщики. Шимон был у нас чем-то вроде начальника бюро рационализации и изобретательства. Неистощимый на выдумку, он всегда находил способ наносить врагу чувствительные удары, используя, что называется, подручные средства. Нилашисты измарали стены домов своими лозунгами: «Нас ведет Салаши», «Смерть предателям родины!». Уже вечером того самого дня две группы солдат отправились строем в город, унося с собой картонные трафареты, изготовленные Шимоном. На каждом было вырезано по нескольку букв. В ранцах солдат лежали большие резиновые груши, купленные в соседних аптеках и наполненные белой краской. За ночь фашистские лозунги претерпели коренные изменения, хотя к каждому из них добавилось одно только слово. Утром пораженные жители прочитали на домах: «Нас ведет Салаши на смерть», «Смерть предателям родины – нилашистам!» До самой темноты дворники и полицейские остервенело выскабливали прочную краску, въевшуюся в штукатурку. Краску они соскребли, но вот глубокие следы, образовавшиеся на стенах в результате особого усердия, вывести так и не смогли. Общая цель сближала людей, но это вовсе не означало, что все в роте обходилось гладко. Были и инциденты. То гордый, самолюбивый горец не поладит с неуклюжим, упрямым рыбаком с озера Балатон. То бывший будепештский официант вертлявый Иене не вовремя заведет разговор о вкусных блюдах, которые он когда-то едал, и вызовет недовольство своего соседа по матрацу, желчного учителя математики из тихого провинциального Сегеда. Но ссоры никогда не перерастали в неприязнь. Капитан Комочин с удивительным тактом помогал людям лучше понимать друг друга. Он назначал в один наряд горца с рыбаком, официанта с учителем. Близкое дыхание смертельной опасности сближало людей и заставляло забывать о мелочных разногласиях. Очень интересовал меня всегда подтянутый, немногословный лейтенант Нема. Но он с вежливым упорством отвергал мои попытки выйти за рамки служебных отношений. Как будто вся наша рота и все наши так называемые служебные отношения не представляли собой всего лишь формальности, необходимой для маскировки! Среди солдат ходили смутные слухи, что у лейтенанта Нема неблагополучно с семьей. Подробностей никто не знал. Не то от него ушла жена, не то сын. Я бы не удивился, если бы оказалось, что и жена, и сын. Разве можно жить с таким человеком? Пусть добросовестный, пусть исполнительный, но сухарь, ходячий устав! Капитан Комочин относился к лейтенанту иначе. Он считал, что Нема, как большинство замкнутых людей, чувствует, может быть, глубже и острее других. Я горячился и фыркал, принимая этих «других» на свой счет. Случайно или не случайно, но именно мне вместе с лейтенантом Нема капитан Комочин поручил разработать план первой боевой операции. После нашей диверсии на железной дороге военное и полицейское начальство приняло серьезные защитные меры. Вдоль линии были выставлены усиленные посты, летучие патрули на машинах днем и ночью курсировали по улицам, прилегавшим к железнодорожным путям. «Дорога влюбленных» превратилась в «дорогу петушинных хвостов». Было бы безрассудно пытаться сейчас повторить взрыв. Другое дело в центре города. Здесь фашисты еще чувствовали себя в относительной безопасности. Мы выбрали объектом нападения гестапо – уж бить, так сразу по самому чувствительному месту. Гестапо помещалось недалеко от центральной улицы в старинном графском особняке. С нашей точки зрения, особняк был чрезвычайно неудобным. Опять эти узкие окна, похожие на бойницы! Попробуй, забрось в них гранату. К тому же здание усиленно охранялось. На крыше даже стоял пулемет. Нападение на гестапо обошлось бы слишком дорого. Лейтенант Нема предложил другое: напасть не на гестапо, а на гестаповцев. Каждый вечер, ровно в семь часов, фашисты на нескольких легковых автомашинах выезжали со двора особняка в ресторан гостиницы «Мирабель» – там их ждал ужин. Маршрут пролегал сначала по узкому переулку, затем по центральной улице. Вот этот безлюдный переулок заинтересовал нас больше всего. С левой стороны высился забор угольного склада, совершенно пустого и никем не охраняемого. С правой стоял небольшой двухэтажный жилой дом с распахнутыми настежь воротами – их сорвало с петель воздушной волной во время одной из недавних бомбежек, и они не закрывались. Через двор дома можно было попасть на соседнюю улицу. Решили остановить гестаповские машины в переулке и забросать их гранатами. Но как остановить? Выход нашел наш изобретатель Шимон: – Дорожный знак. – Какой? – «Ремонтные работы». И рядом еще один: «Объезд вправо». Операцию решили провести на следующий же день. Шимон изготовил знаки – для удобства он щиты сделал складными, так же, как и рогатку, которой загораживался выезд из переулка. Участников разбили на три группы. Одна, самая меньшая по количеству людей, должна была ровно без пяти минут семь установить в переулке знаки, рогатку и тотчас же исчезнуть. Другая, наиболее многочисленная, вооруженная гранатами, поджидала машины на территории склада, за забором. Третья группа располагалась в воротах. Перед ней была поставлена задача не дать гестаповцам опомниться, огнем из автоматов сбить возможное преследование. Я должен был вести именно эту, третью группу. Но в последний момент перед уходом на задание меня позвал в штаб капитан Комочин. – Вот адрес, – он протянул листок, – будете там жить. А сейчас пойдете и устроитесь. – Как сейчас? – не понял я. – А задание? – Это тоже задание. Я возмутился: – Иначе говоря, вы меня отстраняете от участия в операции? В штабе, кроме нас, никого не было. Капитан Комочин поднялся вдруг и произнес по-русски, тихо, но внушительно: – Вот теперь я вам действительно напомню, что я старший группы, товарищ лейтенант Мусатов. Мне ничего не оставалось, как козырнуть и выйти… Вместо меня третью группу повел сам Комочин. Все прошло удачно. Первая машина, следуя на большой скорости, едва успела затормозить у знака. Чуть не уткнувшись в нее, остановилась и вторая, за ней третья и четвертая. Гранатометчики сработали четко. Взрывы опрокинули две машины. Точного количества убитых и раненых мы так и не узнали, но уже одно то, что комочинская группа осталась без работы, говорило само за себя. В тот вечер в нашем клубе у теплой плиты только и было разговоров, что об удачной боевой операции. Хмурыми ходили двое. Густав, который, кидая гранату, вывихнул руку. И, конечно, я. Почему Комочин не пустил меня? Ведь пойти на квартиру я мог и позднее. Я не выдержал. Преодолевая самолюбие, подошел к нему и спросил прямо. Он ответил неожиданно полушутя, полусерьезно: – Сам виноват. – Как?! – Не надо было идти в радисты – волей-неволей я вас должен беречь. – И добавил, видя, как я помрачнел: – Не огорчайтесь. Вы уже и так ветеран, весь город знает о ваших танках. – Могли прямо сказать. А то придумали какую-то квартиру. – Нет, квартира нам, действительно, нужна. И я прошу вас: присматривайтесь к хозяевам. Говорят, неплохие люди. Он – адвокат, в свое время даже брал на себя защиту арестованных коммунистов. Но это было давно. – Они знают что-нибудь про роту? – Ничего. И про вас тоже. – А зачем нам квартира? Он произнес одно только слово: – Рация. – Есть? – радостно воскликнул я. – Нет… Но, возможно, скоро будет. Я не стал больше ни о чем спрашивать, хотя вопрос так и вертелся на кончике языка. Что ни говори, а капитан Комочин все-таки приучил меня сдерживать любопытство. Я присматривался к своим хозяевам, а они присматривались ко мне. Хозяев было трое, точнее, два с половиной. Адвокат Денеш Тибор. Его жена Денеш Тиборне – в Венгрии женщины, выходя замуж, принимают не только фамилию, но и имя мужа. Их сынишка, тоже Денеш Тибор. Чтобы не путать с отцом, дома его называли Тиби. Кстати, именно с этой половинкой хозяина, десятилетним Тиби, аккуратным, прилизанным, вежливым мальчуганом, у меня произошел инцидент, который напомнил, сколь непрочно и призрачно мое так называемое легальное существование. Тиби вернулся из школы. Мы с ним столкнулись на лестнице, в дверях. – Что несешь? – спросил я, как и полагается взрослому, покровительственным тоном. – Две единицы, – с достоинством прозвучало в ответ. – Хороший ученик! Родители-то как обрадуются. – У меня всегда одни единицы, – подтвердил Тиби с таким гордым видом, что я рассмеялся: – Куда уж лучше! Мадам Денеш, открывая нам дверь, вступилась за сына. – Да, его очень хвалят в школе. Тут я, к счастью, почуял неладное и поспешил превратить все в шутку. А позже вспомнил. Когда я, случалось, приволакивал «плохо», дядя Фери шутил: «В Венгрии ты бы считался хорошим учеником». Потому что в венгерских школах лучшая отметка – единица, а худшая – пятерка… Хозяйку я раскусил в первый же день. Собственно, нечего было и раскусывать. Простодушная болтушка с вечно испуганными глазами, занятая нарядами, прическами и сплетнями. Она была целиком поглощена новыми обязанностями: за несколько дней до моего вселения адвокат в целях экономии уволил прислугу, и мадам Денеш теперь сама вела хозяйство, то есть прибиралась в комнатах и варила утренний кофе – обед и ужин приносил в большой корзине официант из ресторана. Рано утром голова мадам Денеш просовывалась в дверь моей комнаты. Под полотенцем на волосах, словно под чехлом на еще не открытом памятнике, угадывались контуры сложного парикмахерского сооружения. – Вы не спите, лейти? Она всех называла сокращенными именами. Мужа – Дени, свою подругу – лошадеподобную особу со вздыбленными волосами – Води. Я с момента появления в доме стал называться «лейти» – от «лейтенант». – Нет. – Тогда я у вас приберусь. Заметьте, я всегда начинаю с вас,- кокетливо улыбалась она. Разумеется, с меня! Ей не хотелось так рано будить мужа и Тиби. Она подметала пол, извергая одновременно целый водопад слов. У нее была очень своеобразная манера разговаривать: – Вчера вечером звонила Води – вас как раз не было дома… Ой, да что я, вы, наверное, уже знаете?.. Нет, нет, вы еще не можете знать. Хотите, я вам расскажу, как это произошло?.. Так вот… Ах, мне только что пришло в голову, что, может быть, не следует вам говорить. Води просила, чтобы никто не знал. Она три раза повторила это. Да, да, я точно помню! Один раз в самом начале, когда она только начала рассказывать, а потом в конце, дважды… Но раз я начала… Теперь уже неудобно не рассказать, правда? Просто неприлично – начать и замолчать… Так вот слушайте… Нет, все же это нехорошо с моей стороны. Ведь Води просила… А, все равно! Вы ведь ей не скажете, правда?.. Так вот… В результате выяснилось, что Води говорила про наш недавний налет на гестаповцев. Потом меня приглашали к утреннему кофе. За столом сидел и адвокат Денеш в стеганом халате, из-под которого выглядывала белоснежная сорочка с черной бабочкой. Сам Денеш занимал меня, разумеется, больше всех в доме. У него было умное лицо с сильно вытянутым вперед профилем. Темные редкие волосы, обильно смазанные бриолином, так тщательно прилизаны, что, казалось, у него черный, голый, до блеска отполированный череп. Иногда он кашлял, держась за грудь. – Вот, господин лейтенант. – Он грустно, иронически улыбался. – Потерял здоровье, наживая состояние, а теперь теряю состояние, пытаясь вернуть здоровье. Игра явно не стоит свеч. За столом он читал утренние газеты и, комментируя вслух прочитанное, осторожно прощупывал меня. – О-ла-ла! – восклицал он, качая головой. – Что такое? – заглатывал я приманку. – Посмотрите… Восемнадцать тысяч триста сорок семь квалифицированных рабочих вывезены из Румынии в глубь Сибири. – М-да…- неопределенно тянул я. – Нет, вы только подумайте! – Он снова брался за газету, морща лоб, потом произносил: – А все-таки не следовало бы печатать такое сообщение. – Почему? – Видите ли… Тут все, конечно, достоверно. Мы с вами не усомнимся ни на минуту. Но некоторые могут не поверить. Уж слишком точная названа цифра: восемнадцать тысяч триста сорок семь. Могут спросить: откуда такая точность? Я прикидывался дурачком: – Там у нас, наверное, корреспонденты. Он, не опуская газеты, бросал на меня быстрый испытующий взгляд: – Вряд ли… Ведь Румыния оккупирована Советами. – Тогда как же узнали? – Вот я и говорю… Слишком точно! Слишком! Как-то вечером он зашел ко мне в комнату с нилашистской листовкой в руке. – Читали? Я взял листок: – «Велика опасность? Тяжелые бои? Пушки вот-вот заговорят у ворот Будапешта? Так что же? Конец? Конец всему?.. Нет! Мы победим! Все равно победим! Мы не можем не победить, ибо народ и вождь едины. Вождь верит народу, народ верит вождю. В этом залог нашей победы». – Что вы, как военный человек, офицер, думаете об этом? – О чем именно? – О залоге победы. Я решил чуть «приоткрыться» : – Как военный, я предпочел бы более реальный залог победы. Танки, орудия, самолеты. Он тоже пошел на откровенность: – Мы с вами интеллигентные люди. Давайте признаем честно: война проиграна. Я ответил неопределенно: – Теперь уже многим так кажется. Он спросил: – Вы слышали о нападении на гестапо у нас в городе? – Говорят, партизаны. – А, комариные укусы!.. Холодно как! – Он тронул рукой батареи, в которых еле теплилась жизнь, зябко запахнул полы халата. – Десяток людей не может изменить ход истории. История движется неумолимо, и в ее жернова попадают как те, кто пытается задержать ход событий, так и те, которые хотят их ускорить. У меня свой взгляд на историю. Джордано Бруно вовсе не надо было лезть в костер. Да, красиво, да, эффектно. Но не разумно! Просто не разумно. Ведь ни один здравомыслящий человек не стал бы доказывать людоедам, что Эйнштейн гений, так? А Джордано решил доказать. Зачем? Ты сам знаешь, что бога нет, что существует множество миров – очень хорошо! Сказал другим – хорошо! Не верят – их дело. Не верьте, черт с вами, все равно позднее, когда поумнеете, придете к тому же. А он полез на рожон. И что же? Сожгли! А ведь история все равно взяла свое, с Джордано или без него. Это одинаковое безумие: задерживать солнце и торопить солнце… Германия проиграла войну, и русские придут – это уже ясно. А придут ли они днем раньше или днем позже, не имеет никакого значения. У человека одна шкура и терять ее ради того, чтобы это случилось чуть-чуть быстрее – настоящий фанатизм. Это приводит к ненужным жертвам и только. Мне хотелось схватить его за отвороты атласного халата, потрясти и крикнуть: «Я русский, русский! Вы понимаете, что говорите! Мы будем Джордано Бруно, мы взойдем на костер, а вы будете греться в пламени этого костра! Пусть, значит, льется наша кровь, а вам неважно, меньше или больше ее прольется! Да ведь и кровь ваших соотечественников тоже льется!» Но я ничего не сказал. Я не мог сказать, не имел права сказать. К тому же мне казалось, что его речь была адресована не столько мне, сколько ему самому. Адвокат Денеш сам доказывал себе, как следует и как не следует поступать. За холодными циничными рассуждениями скрывалось душевное смятение. Ночью, выйдя из комнаты, я услышал отдаленный, едва различимый рокот литавр. Денеш, пренебрегая строжайшим запретом властей, тайком слушал передачи Би-Би-Си. А утром я кинул в почтовый ящик Денешей только что отпечатанную в нашей типографии листовку с призывом бороться против немцев и нилашистов. В жандармерию он ее не отнесет – за это я мог поручиться. Химическая рота была во всех отношениях отличным изобретением капитана Комочина. Но в одном отношении она меня не устраивала. Я потерял возможность встречать Аги. К нам никто не приходил из комитета борьбы. Связь с комитетом поддерживал через Бела-бачи сам Комочин. А мне так хотелось увидеть Аги! Весточку от нее я все же получил. Капитан Комочин сказал, поглядывая на меня с хитрой усмешкой: – Вам привет. Я зарделся, сердце екнуло. Так и подмывало спросить: «От кого?» Но я заставил себя промолчать. – Что же вы не спрашиваете, от кого? – Наверное, от ребят в бункере? Он рассмеялся: – Да вы посмотрите на свои щеки! Конспиратор! Он покачал головой и вышел. А я тут же принялся пилить себя. Надо было хоть спросить, где он ее видел? Или, может быть, она передала привет через Бела-бачи? В этот день мне всюду мерещилась Аги. Шел по улице, слышал за собой стук каблучков. Она! Я оборачивался. Конечно, нет. В доме хлопала дверь, раздавался женский голос. Ее голос! Я бежал в коридор. Конечно, не она! Рассыльная из магазина принесла хозяйке заказанную шляпку. Звонил телефон, хозяйка брала трубку, отвечала: «Его нет!». А мне хотелось крикнуть: «Здесь я! Здесь!» Хотя было ясно, что спрашивают не меня, что Аги даже не знает, где я живу. Да и не позвонит она. Зачем? Вечером я с четырьмя солдатами нанес «визит вежливости» штабу крупного немецкого соединения, расположенному в курортном пригороде. Великолепные широкие аллеи возле искусственного озера, в зеркальной глади которого отражалась многоэтажная гостиница, построенная в виде старинного замка, кишели патрулями. Зато невзрачный песчаный лесок, километрах в двух от гостиницы, совсем не охранялся. А через него, в неглубокой траншее, наспех закиданной рыхлой землей, проходили в сторону города важные линии связи. Они-то нас и интересовали… А возвращаясь после операции к себе на квартиру, я совершил немыслимый крюк и оказался поблизости от домика Аги. Через черную маскировочную штору, прикрывавшую окно парикмахерской, золотилась тоненькая полоска света. Я простоял, наверное, целый час, не отводя глаз от этой полоски, проклиная себя за слабоволие и трусость. Идти вперед я не мог. Я сгорал от стыда, представляя себе встречу с Черным, который вот так же, как я здесь, на углу, стоит у нее под дверью. Вернуться я тоже не мог себя заставить. Все надеялся, вдруг Аги выйдет, провожая клиентку. Пока я топтался на углу, полоска света в окне исчезла. Постоял еще минут десять и побрел к себе. На другой день я три раза под всякими предлогами выходил из роты и, озираясь по сторонам, как человек с нечистой совестью, спешил к ее домику. Ждал, но она не выходила. Вероятно, ее вообще не было дома. Вечером я направился к Денешам с твердым решением не ходить больше к домику Аги. Я убедительно доказал себе, что все это блажь, чушь, ерунда, не достойная взрослого человека. Поднялся на второй этаж, позвонил. А когда мадам Денеш открыла мне, пробормотал что-то невнятное насчет своей забывчивости и ринулся вниз с лестницы. Через пятнадцать минут я уже стоял на знакомом углу. Все было, как вчера. Так же выбивался свет из-под штор тоненькой полоской, так же я упрекал себя за слабоволие и нерешительность и, вероятно, так же через некоторое время повернулся бы и пошел восвояси. Неожиданно меня осенило. А если зайти и сказать, что на улице неподалеку облава и я решил укрыться у нее на время? Не пойдет же она проверять? Мысль показалась мне дельной. Двинулся вперед осторожно, из-за угла дома заглянул во двор. Черного не было. Я вздохнул с облегчением и тихонько постучал в дверь. Аги страшно удивилась: – Ты?! – Понимаешь… Там облава… Слова застревали у меня в горле. – Заходи, чего стал на пороге? Совсем другая, незнакомая еще мне Аги… Лицо заспанное, мятое. Волосы спутаны. На рукаве старенького ситцевого халата аккуратная заплата. Аги была такой домашней, такой трогательной в своей беспомощной попытке скрыть от меня эту заплату на рукаве. Да, другая, совсем другая. Понятная, близкая… – Обожди. Я сейчас. Она исчезла за перегородкой. Вернулась тщательно причесанной, нарядно одетой, ослепительно красивой. И… чужой. – Зачем, Аги? – Думаешь, я для тебя? Очень надо! Просто мне уходить. – Куда? – В гостиницу «Мирабель». Я вскочил: – Тогда пойду. – Иди, пожалуйста. Я пошел к двери. – А облава? – напомнила она. – Неважно. – Если хочешь, можешь остаться. Я взялся за ручку двери. – Останься, слышишь?.. Я пошутила. Я вернулся. – Аги, зачем ты? Я так хотел тебя увидеть. – Еще бы! – Она, смеясь, подкрашивала у зеркала губы. – Ведь облава! – Я соврал. – О! – она удивленно взметнула бровь. – Ты знала. – О! – Да, да, знала. – Так хорошо? Она повернула ко мне лицо. Губы выделялись огромным ярко-красным пятном. – Да, – сказал я. – Да?.. Тогда не надо. Она вытерла губы платком и рассмеялась. Глаза у нее сразу стали ласковыми и нежными. – Хочешь, я сварю кофе? – Нет. – А что? – Ничего. Буду сидеть и смотреть на тебя. – Можешь смотреть полчаса. – Она взглянула на часы. – Нет, уже только двадцать пять минут. – А потом что? – Придет Бела-бачи. – Ну и пусть! – Как знаешь… – Она помолчала и добавила: – Вчера был такой шум. Бела-бачи пришел и застал здесь Черного. – Черного? Я хотел посмотреть ей в глаза, но они были опущены. Аги тщательно обрабатывала напильничком свои ногти. – Ты же говорила, что не пустишь его на порог. – А если он сам? – Она на миг подняла глаза, и я увидел, что это правда. – Вошел прямо через парикмахерскую, крикнул: «Аги, иди сюда!» – вроде он здесь хозяин. Я бы ему показала, но у меня в это время сидели немцы из комендатуры – они завиваются, как барышни. Пришлось им сказать – мой жених. – А потом? – Он ждал меня, а я выпроводила немцев и ушла через парикмахерскую. А Черного застукал Бела-бачи. У него свой ключ. Когда я вернулась, они еще были здесь. Черный сидел смирный, как ягненок. Бела-бачи сказал при нем, что он больше не появится у меня. Потом они оба ушли. По-моему, Черного уже нет в городе. Странно, я злился не на Черного, а на Бела-бачи. Может быть, потому, что он должен был скоро прийти? Мне так не хотелось уходить. Я знал: больше я не отважусь на такой шаг. – Ты давно знаешь Бела-бачи? Лицо Аги сразу сделалось каменным. Я пожалел, что задал этот вопрос. – Зачем тебе? – Ладно, не надо. Я просто так… Время шло, шло… Я говорил себе: надо подниматься. И не поднимался. Еще две минуты, еще одна минута… Сейчас встану. И не вставал. Мы болтали о каких-то пустяках… Мой новый хозяин адвокат Денеш Тибор. Заработки Аги в парикмахерской. Где она достает кофе… Ее ответы доходили до меня, как сквозь слой ваты. Я делал вид, что слушаю, кивал головой, впопад или невпопад, не знаю, а сам смотрел на ее лицо, на ее волосы. Наконец, я встал. – Посиди еще. – Он будет ругать меня. Как Черного. – Ну, это совсем другое дело. Ты же не волочишься за мной. Не волочишься, правда? И потом, можешь сказать ему – облава… Ты часто врешь? – вдруг спросила она. – Не знаю… Иногда… – А я часто. – Она вздохнула и посмотрела на меня лукаво. – Вот и сейчас соврала. – Соврала? – Про Бела-бачи… Он не должен прийти. Она громко рассмеялась, но я почувствовал искусственность в ее смехе. Мне захотелось сейчас же уйти. Она становилась чужой, когда хитрила со мной. Аги уловила перемену в моем настроении, умолкла. – Зачем ты соврала? Глаза ее снова стали нежными: – Так. Сама не знаю. Мы долго молчали. – Аги, – произнес я наконец. – Черный говорил со мной о тебе. – Ну и плевать! Все Черный, Черный, Черный! Не хочу ничего о нем слышать… Что он сказал? – Что любит тебя. Хочет на тебе жениться. Она молчала. – Еще он спросил, люблю ли я тебя. Она молчала. – Хочешь знать, что я ответил? – Что? – она смотрела мимо меня. – Ничего не ответил… Потому что сам не знаю. – Я все-таки поставлю кофе. – Она встала. – Аги… Можно я тебя поцелую? Больше всего я боялся, что она опять напомнит сейчас, в эту минуту, о своих «калибрах». Но она лишь медленно покачала головой, не отрывая своих глаз от моих. – Почему? – Потому что я не хочу, чтобы ты меня целовал. Я не хочу, чтобы меня целовали, если не знают, любят ли. Я поднялся, надел шинель. – Уже идешь? Стреляют. Я прислушался. Было тихо-тихо… – Странный ты все-таки парень! Разве у девушек спрашивают разрешения, когда хотят их поцеловать? Воина – и такие церемонии. Смешно! Она и в самом деле смеялась. – Прощай! Я толкнул дверь и шагнул в темноту, на улицу. До дома я добрался благополучно. Хозяйка предложила поужинать, но я отказался. Мне хотелось остаться одному в своей комнате. Только я успел расстегнуть китель, как в дверь постучали. – Лейти? Вы уже легли? Опять хозяйка! – Что там? – недовольно спросил я. – Вас к телефону. Рота! Что-то случилось в роте! Я выскочил в коридор. – Слушаю. В трубке раздался тихий смех. – Ты уже дома? – Аги?! – Я так волновалась. – Но почему?.. Все было тихо… – Все равно… Беспокоилась за тебя, – прозвучало чуть слышно. – Аги!.. Аги!.. Но она уже повесила трубку. Хозяйка стояла рядом, вздыхала и понимающе кивала головой: – Да, молодые годы, молодые годы… Аги… У меня была подруга с таким именем. Она брюнетка? Блондинка? – Крашеная, – произнес я ледяным тоном. – Ужас какой! Эти современные барышни… Я вернулся к себе в комнату. «Беспокоилась за тебя». Для меня это прозвучало, как «люблю!» Мы сидели за завтраком. Мадам Денеш разливала кофе. Адвокат, по-своему обыкновению, листал газеты и громко, с едва заметной ехидцей комментировал прочитанное. – Так… Снова победа под Будапештом. В прихожей раздался звонок телефона. Адвокат недовольно поморщился: – Меня нет дома! Мадам Денеш вернулась улыбающаяся. – Вас, лейти. По-моему, вчерашняя особа. Я сорвался со стула, едва не опрокинув кофейник. Это, в самом деле, была Аги. – Слушай, Шани, – ее голос звучал озабоченно. – Я еду в Будапешт. Поезд через пятнадцать минут, я звоню с вокзала. – Что случилось, Аги? – Так надо… Прошу тебя, зайди к старику, ну, ты знаешь. Скажи ему, ночью пришел вызов из Липотмезе. – Когда вернешься? – Завтра, самое позднее, послезавтра. Так получилось, что делать. – Аги, я… – Тут уже молотят в дверь кабины… Сервус! В трубке что-то щелкнуло и загудело. Я не стал пить кофе. Извинился, пошел одеваться. Мадам Денеш не удержалась от материнского напутствия: – Главное в любви, лейти, не забывать о себе. И не давайте ей денег, даже если она будет просить. Эти крашеные молодые особы… Бела-бачи дома не оказалось. Я подолгу жал кнопку звонка, никто так и не подошел к двери. Странно, ведь еще нет и восьми. Обождал во дворе, снова позвонил. Никого. Пришлось идти в роту. На часах у входа в чарду стоял Густав. По его серому осунувшемуся лицу я понял, что ночью произошло несчастье. – Убили? Он кивнул. – Кого? – Замбо. А Иене ранило. Замбо и официант Иене… Они до двенадцати ночи должны были стоять на посту у типографии. Неужели с типографией? Неужели что-нибудь с типографией? Я влетел в штаб. Капитал Комочин сидел один, что-то записывал. – Несчастье, капитан? У него дрогнула жилка на щеке у подбородка. – Да, первые жертвы… По собственной глупости. – Как случилось? – Возвращались с дежурства. Видят, стоит немецкая машина. У Замбо с собой граната – я строжайше запретил, он прятал, чудак, для своей же гибели. Ну, и надумали сунуть гранату в кузов. А там никого: немцы не такие дураки, чтобы ночью в кузовах мерзнуть. Шофер, правда, спал в кабине. Но уцелел. Выскочил, дал очередь из автомата. Вслепую, наугад. И попал. Замбо прямо в сердце, Иене шею пробило навылет. Как он сюда добрел – один его реформатский бог знает. – Он здесь? – В госпитале. Уже оперировали. Конечно, подполковник Мориц, можно не спрашивать. – Саша, – Комочин взглянул на меня искоса, – мне сейчас уезжать. – Уезжать? Куда? Он назвал село, в котором стояла команда ПВО. Там образовалось нечто вроде филиала химической роты из нескольких дезертиров – жителей этого города; по вполне понятным причинам им нельзя было сюда, к нам. – Нужно там немедленно сообразить что-нибудь на железной дороге, – пояснил капитан Комочин. – А в городе на несколько дней притихнуть. Иначе нас живо засекут. – Возьмите меня с собой. Вам ведь все равно потребуется подрывник. Он усмехнулся: – Уже есть. Ваш ученик. И взрывчатка есть, и шнур. Я сразу догадался: Черный! Комочин ушел, ни с кем не прощаясь: об его отъезде, кроме меня, знал еще только один лейтенант Нема. Я видел через окно, как Комочин дошел до перекрестка, завернул за угол. Через минуту оттуда выскочила легковая автомашина с красным крестом на заднем стекле и помчалась по направлению к шоссе. Я не удивился. Мне так и казалось, что начальник госпиталя из того сорта людей, которые долго решают, но, уже решив, вполсилы не действуют. Надо было заняться ротой. Толков по поводу ночного происшествия среди солдат было много. Одни осуждали самоуправство Замбо и Иене, другие – их, правда, было меньшинство – возводили их чуть ли не в герои, доказывали с жаром, что они просто неумело действовали: надо было бросать гранату не в кузов, а в кабину. Тогда бы и машину разнесло, и шофера. Пришлось крепко разъяснить горячим головам, что рота должна действовать, как единое целое, по единому плану, подчиняясь единому руководству, бить кулаком, а не растопыренными пальцами. Только так можно чего-нибудь добиться. А стихийные вылазки одиночек ставят под удар всю роту. Кто не согласен, пусть сейчас же уходит – мы никого не держим. Но кто остается, тот должен подчиниться строжайшей дисциплине. Наша рота – боевой отряд, а не прибежище анархистов. Еще два раза в течение дня ходил я к Бела-бачи, и оба раза безрезультатно. Где он бродит с самого утра? Написал записку – всего четыре слова: «Искал вас, Шандор второй». Сунул в почтовый ящик. Там лежали газеты. Будет брать их – найдет записку. Под вечер в штабе раздались два коротких звонка. Часовой условной сигнализацией вызывал на улицу офицера. Я вышел. У входа стоял мужчина в плаще и шляпе. Бела-бачи?.. Нет, не он. Шандор, диспетчер Шандор Барна! Вид у него был встревоженный. – Господин спрашивает капитана Ковача, – доложил мне часовой. – Его нет. – Вы его заместитель? – Шандор сделал вид, что не знает меня. – Помощник. – Тогда, пожалуй, пройдите со мной. Тут недалеко. По поводу вашего заказа на продукты питания. Я сбегал вниз, предупредил лейтенанта Нема. – Куда, Шандор? – спросил я, когда мы немного отошли. – К нам домой. – Так срочно? – Да. Больше я не стал расспрашивать. Ясно и так, случилось что-то из ряда вон выходящее. Мелькнула мысль об Аги. Может быть, с ней? Что-нибудь в Будапеште? Но Шандор не мог бы так быстро узнать. Мы молча дошагали до остановки трамвая. – Нас не задавят в вагоне? – Тут не задавят. Это почти конечная. – А сойдем как? – Нам до конца. Трамвай тронулся в путь, увешанный, как обычно, с двух сторон людьми. Но внутри, в самом вагоне, было терпимо. Нашлись даже свободные места, мы сели. На остановке в центре в вагон протиснулись двое немецких офицеров. Их сдавили, они злились и громко ругались по-немецки. «Стадо баранов! Тут нужен хороший кнут!». Пассажиры молчали. Не понимали по-немецки, или, скорее всего, не желали связываться. Прошло несколько минут, немцы утихомирились. И вдруг послышался звонкий девичий голос. Сначала тихий, едва слышный в лязге колес, потом все громче:
Глава XI
В вагоне первого класса было сравнительно немноголюдно. Кроме меня и Шандора, в купе сидели еще двое военных. Узкоплечий и широкобедрый майор-интендант и старший лейтенант с новенькой, еще не успевшей потускнеть, бронзовой медалью на груди. Майор дремал, опершись на подлокотник. Время от времени он, не открывая глаз, проводил по голове ладонью – проверял маскировку лысины, тщательно прикрытой остатками волос. Старший лейтенант был всецело поглощен медалью. Он то поправлял широкую муаровую ленту, то выпячивал грудь, стараясь обратить мое внимание на свою, по всей видимости, только-только полученную награду. Я притворялся, что ничего не замечаю. Он страдал, мучился, но заговорить со мной так и не решился. Толстый кондуктор озабоченно носился по вагону и, приоткрывая стеклянную дверь купе, напоминал, тараща круглые рачьи глаза: – Господа офицеры! Покорнейше прошу следить за светом! Они в воздухе. Следите, пожалуйста, за светом… Поезд двигался медленно, то и дело останавливался, лязгая буферами. Вдоль состава бегали какие-то люди, что-то кричали. Были слышны лишь обрывки фраз: – …не пойдет… – …за пятым, на повороте… – …час, самое большее полтора… Тотчас же за дело принималось воображение и создавало из этих обрывков целую картину. Поезд дальше не пойдет, потому что за пятым километром, на повороте, русские, внезапно прорвав фронт, перерезали линию железной дороги. Через час, самое большее полтора, будут здесь. Я отчетливо представил себе, как сюда, в вагон, ворвутся наши. Молодые парни, с автоматами. «Руки! А ну, руки вверх!» Очередь в воздух дадут для острастки. Широкобедрый интендант свалится с дивана от испуга. А старший лейтенант? Он, пожалуй, полезет в кобуру за пистолетом. Но я успею раньше: «Извольте не шевелиться!» Интересно, какое у него будет лицо? У него, и у наших ребят тоже, когда я скажу им по-русски: «Я лейтенант Александр Мусатов. Выполнял в тылу врага задание командования». Вероятно, у меня на лице появилась улыбка, потому что старший лейтенант, встрепенувшись, снова стал выпячивать грудь. Я моментально отвернулся. Шандор сидел рядом со мной, возле окна. На нем был темно-синий китель железнодорожника с ярко-красными уголками на отворотах. Глаза закрыты, голова подрагивает в такт перестуку колес. Спит? Поезд остановился, потом снова тронулся, осторожно, нерешительно. Колеса пели не весело, четко и быстро отбивая такт, а тягуче, печально, и редкие удары их о стыки рельсов напоминали звуки барабана на похоронах. Я не мог спать… Неужели Бела-бачи провокатор?.. Провокатор во главе подпольной организации – разве мыслимо такое? А Азеф? – услужливо подсказывала память. Руководитель боевой организации эсеров и одновременно агент царской охранки? А Малиновский? Провокатор, который в условиях дореволюционного подполья сумел подобраться к самым верхам партии? Да, но… Что «но»? Что «но»? Симпатичный, приятный, деятельный? Ну и что? Как было тогда, в партизанском отряде? Тоже добрый! Тоже симпатичный!.. Митяй, Митенька, Митек – как его только не звали. Такой приятный паренек. Смуглый румянец, как у девушки. А глаза, глаза! Как прямо и смело они смотрели на людей. Он пришел к нам в отряд по рекомендации подпольного горкома, – его ячейку в железнодорожном депо разгромило гестапо, он еле ушел от смерти. Митяя любили в отряде, Митяя баловали. Ему одному разрешалось ходить с удочкой на длинное, протянувшееся чуть ли не на десять километров лесное озеро, правый берег которого был неофициальной границей владений отряда. Здесь, на правом берегу, в непосредственной близости от нашего партизанского секрета, и располагался Митек со своей удочкой. Каких карпов он приносил в отряд! Мы ели жирную уху и нахваливали. И Митек снова уходил за карпами: рыба так разнообразила наш скудный партизанский рацион. Забот в отряде хватало. Всегда бои, всегда операции, всегда кто-то гибнет. Но тут началось небывалое. Стали попадать в руки гестапо наши связные, уходившие в город. Стали проваливаться самые надежные явочные квартиры. Опять-таки, всякое бывает. Могли случайно выследить кого-то, кто-то допустил неосторожность, проболтался или еще что-нибудь. Враг хитер, только подай ниточку. Но целую серию провалов нельзя было объяснить никакими случайностями. Стали приглядываться, присматриваться, в отряд заползло недоверие. На одного пало темное подозрение, на другого. Не было времени разбираться, изолировали этих людей. Все по-прежнему! Провалы. Люди в отряде ходили злые, нервные, недобрые. Командир и начальник разведки ночами не спали, высохли, почернели. И ничего! Связные проваливаются. Один пройдет, другого обязательно застукают. А то и двух подряд. Пришлось прекратить на время связь с городом. Нельзя ведь посылать людей на верную гибель. А нет связи с городом – нет у отряда надежной информации. Через некоторое время поступило сообщение агентурной разведки. Не нашей отрядной, – из центра, по рации. Дали данные опасного провокатора. И что же? Наш Митек, Митяй, Митенька! За его жирных вкусных карпов мы расплачивались кровью и мукой своих товарищей. Митя удил на нашем берегу, а с другого за ним наблюдали в бинокль. Условными сигналами, при помощи своей удочки, он сообщал внешние приметы связного, передавал, когда тот пойдет в город, где его можно перехватить. А узнавать все это было не так-то уж трудно. До него в нашем отряде о провокаторах и предателях знали только понаслышке. Поэтому не особенно таились. Да и сколько не таись, все равно от внутреннего врага не очень-то утаишься. Особенно от такого умного и пронырливого, как Митяй. Он со своими карпами всюду был вхож. Одно услышит, другое увидит, о третьем догадается – вот уже и знает… Митек был враг. Потом выяснилось: выкормыш иезуитов. Воспитывался у них с самого раннего детства. А Бела-бачи? Я все думал о первой встрече капитана Комочина с Бела-бачи. Что-то Комочин знал про него, что-то знал! И молчал… Свет в вагоне внезапно потух. Старший лейтенант рванул дверь в коридор. – Кондуктор! Что случилось? – Все в порядке, – услышал я голос невидимого кондуктора. – Утро! Мы подняли маскировочную штору. Уже было светло. Но за окном клубился густой туман, и на расстоянии каких-нибудь десяти шагов все тонуло в молоке. Поезд двигался еле-еле. – Опаздываем, и очень сильно! – старший лейтенант с досадой хлопнул по подлокотнику – от него поднялся столб пыли. – Такая досада! Двое суток отпуска, из них чуть ли не сутки в дороге… Мы приедем в Будапешт не раньше десяти утра, вот увидите. Он угадал. Ровно в десять, опаздывая на четыре с лишним часа, наш поезд заполз под стеклянную крышу вокзала. Приехали! – Жди меня в соборе святого Иштвана, – негромко сказал мне Шандор, когда мы приблизились к выходу из вагона. – Спрашивай Базилику – так его здесь все называют. – Разве мы не вместе? – Встретимся в Базилике. В Базилике, – снова повторил он торопливо. – От вокзала влево, потом направо. Выйдя на перрон, я понял, наконец, почему он назначил место встречи. Поезд был оцеплен нилашистами. Военных отделили от штатских и повели не к главному входу, а к одной из бесчисленных боковых дверей. Здесь стоял комендантский патруль из нескольких офицеров. – Проверка документов, – приложил руку к пилотке старший из них. Я предъявил не только документы, но и небольшой, запечатанный сургучной печатью секретный пакет на имя не кого-нибудь, – самого нилашистского военного министра Кароя Берегффи; я захватил пакет с собой по совету лейтенанта Нема. Пакет произвел впечатление. Мне подробно разъяснили, как найти военное министерство. Старший патруля даже любезно предложил мне провожатого, но я, разумеется, отказался. – Выпустите господина лейтенанта через служебный ход, – приказал старший одному из офицеров. И вот я на привокзальной площади. Собственно, никакой площади и не было. Просто широкая улица, набитая людьми с чемоданами, сумками, корзинами в руках. Они молча и отчаянно осаждали вход в вокзал. Трамваи, беспрестанно звеня, с трудом прокладывали себе путь через людскую гущу. Взлетали полицейские палаши и плашмя опускались на головы, дюжие, красные от натуги нилашисты работали прикладами автоматов, вопя во все горло: «Разойдись! Разойдись!» Толпа покорно принимала удары, иногда раздавался вскрик, иногда стон, но никто не трогался с места. Было что-то страшное, нечеловеческое в этом тупом упорстве шевелящейся массы. Прилагая немалые усилия, я выбрался из толпы и осмотрелся. Туман еще не полностью рассеялся, город был затянут унылой пеленой, казался серым и бесцветным. Улица, грязная, захламленная, текла ровной окаменевшей рябью гранитной мостовой, зажатая с обеих сторон однообразными скалистыми громадами домов. Недалеко от вокзала улица разделялась надвое, и огромное разбомбленное здание на углу выглядело развалиной древнего рыцарского замка на месте слияния двух каменных рек. Посреди широких тротуаров, властно расставив ноги в блестящих черных сапогах, стояли нилашисты с зелеными стрелами на нарукавных повязках и пропускали сквозь густую сеть своих взглядов прохожих, пробиравшихся к вокзалу. Каждого, кто чем-то им не нравился, они грубо останавливали, тыча кулаками в грудь, и здесь же, на улице, обыскивали. Вытряхивали содержимое чемоданов прямо на тротуар, в грязь, шарили по карманам задержанных, без всякого стеснения запускали им руки за пазуху. Полицейский, регулировавший движение на перекрестке, стоял на своей круглой деревянной подставке с бесстрастным лицом, словно подчеркивая, что власть на улице разделена и он, отвечая лишь за проезжую часть, не знает и не желает знать, что происходит на тротуарах. Прохожие, как и здания, были чем-то удивительно похожи друг на друга. Все они, за редким исключением, шли, не отрывая глаз от земли, робко прижимаясь к домам, с застывшим на лице виноватым выражением, словно молчаливо признавали какой-то свой грех, за который им и по земле-то ходить не следовало бы, вот только разрешают из милости господа нилашисты. Подальше от вокзала нилашистов было не так много, они стояли группами только на перекрестках. Здесь уже люди вели себя иначе. Заходили в магазины, разговаривали друг с другом, правда, негромко, бросая по сторонам настороженные взгляды. А что если вдруг здесь, в этом потоке, среди нилашистов и полицейских, мне встретится Бела-бачи? Что тогда делать? Пройти мимо? Остановить его и спросить напрямик? Или сразу стрелять? Да не встретится он, нечего и думать! Но все равно думалось. В звон трамваев и гудки машин вплетался негромкий, на одной ноте голос: – Русские остановлены… Тройное убийство из ревности… Отравился зубной пастой… Возле витрины с газетами сидел на низеньком стульчике старый дед в кепке, обвязанной платком. Ноги он держал в огромных соломенных эрзац-валенках – я сразу вспомнил немецких часовых в Белоруссии. Вероятно, валенки не очень-то грели, потому что Дед вытаскивал из них ноги в старых полуботинках и топал по асфальту, не прекращая ни на минуту своей монотонной песни: – Русские остановлены… Тройное убийство из ревности… Элегантно одетый господин с холеным лицом раздавал цветные листки. Наверное, очередное нилашистское «Мы победим, потому что должны победить». Он и мне сунул в руку листок. Нет, совсем другое: «Хотите знать, что с вами будет завтра? Опытный, с многолетней практикой графолог, лучший ученик всемирно известного индийского йога Вивекананда научно предскажет ваше будущее, основываясь на данных вашего собственного почерка». Далее был указан адрес и телефон, по которому следовало обращаться для предварительной записи к графологу. Я видел, как многие прохожие, особенно женщины, прочитав листок, бережно прятали его. У лучшего ученика индийского йога Вивекананда недостатка в клиентах не будет. Он бьет наверняка. Кто в мятущемся, больном городе не хочет знать, что будет с ним завтра! Временами обычный уличный гул перекрывали какие-то новые, необычные звуки, похожие на тяжелые вздохи гигантских кузнечных мехов. Все на миг замирало, как в волшебной сказке. Прохожие поднимали кверху опущенные лица. Нилашист, напряженно прислушиваясь, кривил рот. Регулировщик, настигнутый во время поворота, застывал на месте, и машины, послушные его полосатой палочке, останавливались на перекрестке. Все, одни с ужасом, другие с надеждой, ловили отзвуки не такой уж далекой теперь битвы. Русские пушки пришли с Дона на Дунай, и Будапешт слушал их грозный голос. От вокзала налево, потом вправо… Вероятно, уже нужно сворачивать. В обе стороны от центральной улицы отходило множество переулков, узких и темных. Какой из них ведет к Базилике? У кого спросить? Я осмотрелся. У того немолодого нилашиста на углу? Нет, лучше не у него. А, вот… Возле подъезда дома, украшенного лепными ангелочками, стояла дородная, хорошо одетая женщина в короткой меховой шубке. На указательном пальце правой руки она небрежно вертела ключ с брелочком в виде пронзенного стрелой красного сердца. Я подошел к ней, вежливо спросил, как пройти к Базилике. Холодный взгляд густо подведенных тушью глаз скользнул по мне лениво и оценивающе. – Отмаливать грехи, ребеночек? – у нее был надорванный двоящийся голос. – Все равно в рай не попадешь. Пойдем лучше со мной. Тут рядом. А? – Нет, нет! Я испуганно отступил и пошел от нее. Она, продолжая вертеть в пальцах ключ, шагала рядом и хрипло смеялась: – Не бойся, мама не узнает. Я понятия не имел, как от нее отделаться. Но тут, к счастью, навстречу откуда-то вынырнул щуплый немецкий лейтенант в очках. Обдав меня винным перегаром, он громко икнул, произнес «Пардон!» и молча ловко подцепил под локоть мою непрошеную спутницу. Она захохотала. – Вот это, я понимаю, мужчина!.. А деньги у тебя есть, либхен? – «Лю-юди гибнут за металл, за металл!» – пропел он по-немецки неожиданно густым басом. Я поспешил отойти. Она крикнула вслед: – Прямо и прямо. Там сам увидишь… Помолись и за меня, ребеночек! И уволокла своего кавалера, выглядевшего рядом с ней совсем щенком. Сумрачные стены Базилики возникли передо мной внезапно, как только я вышел из переулка. Собор возвышался над окружавшими его пяти-шестиэтажными домами, но не давил их: колоссальное здание было удивительно гармоничным и потому не казалось особенно большим. Его истинные размеры скрадывал еще и туман. Базилика выплывала из мглистой дымки, словно призрачный корабль. Контуры здания теряли четкость и определенность, а круглый купол вообще едва угадывался в вышине, как будто он был весь из стекла, через которое просвечивало низкое серое небо. Я обошел вокруг здания. На паперти, возле полированных гранитных колонн стояла большая группа немецких офицеров и слушала длиннолицего католического священника. Я поднялся по широким, почти во все здание, ступеням и заглянул за колонны. Шандора не было. Священник на отличном немецком языке рассказывал офицером про Базилику: – По величине собор считается шестнадцатым в мире, но по богатству внутренней росписи ему мало равных. Строился во второй половине прошлого века по проекту архитектора Иожефа Хильда. – Хильд? Наверное, немец, – негромко произнес один из офицеров, стоявший недалеко от меня. – Конечно, – тоже вполголоса отозвался другой. – Разве эти гунны что-нибудь могут сами? Тут он заметил меня и умолк, слушая священника с преувеличенным вниманием. Может быть, Шандор там, внутри? Я вошел в собор и остановился у двери. Огромный зал растворился в таинственном зыбком полумраке. Слабый свет, ровный и мягкий, струился откуда-то сверху. Скорбно мерцали колеблемые едва ощутимыми движениями воздуха огоньки сотен свечей у главного алтаря и с боков, возле изображений святые. Запах ладана, сладкий и печальный, наплывал волнами, то усиливаясь, то ослабевая. Молящихся было много, почти сплошь женщины в черных траурных вуалях. В неясном бормотании тонули и отдельные слова молитв и негромкие всхлипывания. – Уже здесь? – услышал я над самым ухом и обернулся. Шандор стоял рядом и, держа в одной руке фуражку, другой истово крестился. – Ты долго что-то, – упрекнул я его. – Проверяли. Молодая женщина, откинув вдовью вуаль, посмотрела на нас с укоризной. Мы замолчали. Шандор постоял еще немного, делая вид, что молится, потом снова перекрестился, отвесил поклон и вышел из собора. Я за ним. На паперти никого не было. Экскурсия, видимо, ушла внутрь здания. Я глубоко вдохнул сырой, чуть пахнувший дымом воздух. После щемящей душу сладости ладана он казался свежим, чистым. Шандор повел меня переулками, кривыми и запутанными. – А говорят, Будапешт очень красивый город, – не выдержал я. Он посмотрел на меня снисходительно, как взрослый на неразумного ребенка: – Разве ты видел Будапешт? Разве можно судить о красоте женщины по складкам на ее платье? И разве у красавицы не бывает дней, когда горе искажает ее черты? – Ты говоришь, как поэт. – Все венгры поэты, когда говорят о Будапеште… Ты приезжай к нам после войны, когда исчезнет горе и смерть, когда в город придет веселье и радость. Вот тогда ты узнаешь, что такое Будапешт!.. Приедешь? Я рассмеялся: – Для этого надо сначала унести отсюда ноги. Мы вышли на широкую улицу, посреди которой поблескивали трамвайные пути. Торговец вареной кукурузой поправлял огонь в жестяной печке на тележке и громко расхваливал свой товар: – Прима-кукуруза! Горячая и вкусная! Питательная и сытная! Калорийная и приятная… Экстракласс! Я вспомнил, что мы сегодня еще ничего не ели. – Возьмем, Шандор?.. Купили по початку, выбрали пожелтее и побольше, чтобы было сытнее. Торговец обильно посыпал початки солью. – Соль – гратис. (Бесплатно (лат.) Так сказать, премия. Чтобы лучше покупали… – Что, плохо берут? Он сделал кислое лицо. – Хорошо, ох, хорошо, господин лейтенант! Так хорошо, что сам ее ем на завтрак, обед и ужин, и еще полкотла остается. Хорошо! И как бы, не дай бог, еще лучше не было. Слышите? Опять над городом раздавались тяжелые вздохи, похожие на отдаленные раскаты грома. – Боитесь? – поинтересовался Шандор. Торговец ответил вопросом: – Что, по-вашему, самое страшное в мире? – Не знаю… Смерть, наверное. – Нет, господин железнодорожник. – А что? – Страх перед смертью. И во всем так. Страх всего страшнее. – И с русскими тоже так? – спросил я. Он опасливо посмотрел на мои погоны. – Что вы там разглядываете? – Да вот, стараюсь по ним угадать, как вам надо ответить. Я рассмеялся: – Дипломат вы! – Если бы! – Он сокрушенно вздохнул. – Если бы я был дипломатом, разве бы до этого дело дошло? Он, прислушиваясь, повернул голову. Грозный рокот артиллерийской канонады не утихал ни на миг. Мы снова вошли в переулок. Я прочитал его название на табличке. – Здесь? – Вон тот дом, за металлической оградой, – ответил Шандор. – Пожалуй, сначала лучше мне одному. – Правильно. – А ты? Мы как раз проходили мимо парикмахерской. Я нерешительно провел рукой по подбородку. Что там брить? Но не болтаться же на улице. – Зайдешь за мной сюда. Звякнул колокольчик над дверью. В пустом помещении тотчас же возникли двое в халатах. Один, с великолепной шевелюрой, взбитой над головой, помог мне снять шинель. Беспрестанно кланяясь и извиваясь всем своим тонким гибким телом, как червяк, посаженный на крючок, он усадил меня в кресло. Легким, едва уловимым движением провел ладонью по волосам: – А ля фюрер? Или под фокстрот? – Бриться. – О! – В глазах у него на миг мелькнуло веселое удивление. – Как господину лейтенанту будет угодно. Он быстро взбил мыльную пену и рукой стал размазывать по моим щекам. Я вздрогнул от отвращения. Рука была холодной, как лягушка. – Почему вода не горячая? – О! – Глаза у него округлились, и я понял, что снова влип, как тогда с единицами хозяйского сына. – Господин лейтенант употребляет при бритье горячую воду? Отступать уже было поздно. – Да, – бросил я небрежно, – привычка, с фронта. – О! Господин лейтенант должен был предупредить. Он вытер салфеткой мыльную пену с моего лица и выбежал из зала с медной чашечкой для воды. – Господин лейтенант, вероятно, воевал в России? Я обернулся. Второй парикмахер сидел, согнувшись, возле низенького столика со стопкой журналов и курил. – Откуда вы знаете? – Я прикинулся удивленным. – Горячая вода. У них там всюду так принято… – Значит, вы тоже? Он невесело улыбнулся: – Мы с господином лейтенантом, можно сказать, земляки. Только мне меньше повезло. Видите? Он поднял одну штанину. Ноги под ней не было – протез, окрашенный в розовый цвет, как кукла из папье-маше. – Там забыл – видите, какая рассеянность. Город Россошь – знаете?.. А взамен тоже вывез привычку бриться с горячей водой. И еще очень хорошую русскую поговорку. Если бы мы знали ее раньше! – Какую? – Господин лейтенант понимает по-русски? – Отдельные слова. – Они говорят так: «На чужой каравай рта не разевай», – произнес он на ломаном русском языке. – А что это значит? – опросил я. – «В закрытый рот муха не залетит». – Он покосился на меня. – Или что-то подобное. – Чем вам она так понравилась? – При переводе многое теряется, – усмехнулся он. – По русски звучит гораздо лучше. Вернулся второй парикмахер и приступил к делу. Взявшись двумя пальцами за мой нос, он сосредоточенно водил бритвой по подбородку, словно ей там действительно могло найтись серьезное дело. Шандор появился, когда парикмахер уже кончил меня брить и с липкой настойчивостью навязывал какую-то жидкость от полысения. Я рассчитался с ним, дал пенго на чай, и мы вышли. – Все как будто чисто, – сказал Шандор. – Сделаем так. Сначала поднимусь я, потом, через несколько минут, – ты. Второй этаж, дверь прямо… Осторожно, там возле лифта злая собачонка. Беззубая, но взлаять может. Он повернулся к подъезду. Я остановился возле витрины магазина, затем, обождав немного, последовал за ним. У лифта, в будочке с большим окошком, над которым висела табличка с надписью «дворник», сидел парень в форменной фуражке фашистской молодежной организации «Левенте», совсем еще пацан. Увидев меня, выскочил из будки. – Господин лейтенант, вы входите в дом, очищенный от евреев и их коммунистических приспешников, – громко доложил он, вытянув руки по швам. От него здорово несло чесноком. – Молодец! – похвалил я. – А много их было? – Ни одного! – гаркнул он. – Молодец! – Выдержка! – ответил он нилашистским приветствием, вскинув правую руку. Я прошел мимо него на лестницу – лифт не действовал. В Венгрии нижний этаж называется фельдсинт – партер. Потом идет бельэтаж, или, как его часто называют, полуэтаж, а уж затем только начинается порядковый счет. Таким образом, второй этаж – по-нашему четвертый. На площадке, почти незаметный в полумраке, меня ждал Шандор. – Почему не зашел? – спросил я шепотом, чтобы не услышал тот, внизу. – А вдруг ловушка? Мы наскоро условились, как действовать, и он нажал кнопку звонка. В глубине квартиры послышались легкие женские шаги. Они приблизились к двери и затихли. – Кто там? – От господина Лайоша Варна, – негромко ответил Шандор. Звякнула цепочка, повернулся ключ в замке. Мы увидели маленького роста хрупкую женщину, не старую еще, но с совершенно седыми, словно густо напудренными волосами. Черные, очень живые глаза настороженно взглянули на Шандора – меня она не заметила, я стоял в тени, чуть в стороне от двери. – Вы от господина Варна? – Да. – Ко мне? – Если вы Эндрене Алмади. – Слушаю вас. – Она стояла на пороге, загораживая дверь. – Здесь, на лестнице? – Видите ли… – Она замялась. – Я вас совсем не знаю. – Тетя Эржи! Она замерла, пристально вглядываясь в лицо Шандора, и вдруг вскрикнула: – Шаника! Ты?.. Господи! – она кинулась ему на шею. – Шаника! Шаника! Ну как же я тебя не узнала! – Десять лет, тетя Эржи. – Десять?.. Да, боже мой, уже десять!.. Дай я на тебя хоть взгляну. Она повела его в глубь длинной, освещенной яркой электрической лампой, передней. Я негромко кашлянул. Кажется, Шандор, увлеченный встречей, совсем забыл обо мне. Он тотчас же вернулся к двери. – Мой товарищ, тетя Эржи, – представил он меня. – Тоже Шандор. – Очень приятно. – В ее черных глазах мелькнуло смятение. Ее, очевидно, испугала моя форма. – В грозный час опасности доблестные гонведы – желанные гости в каждом доме. Шандор рассмеялся: – Он наш, не пугайтесь. – Ах так! – Она, смущенно улыбаясь, словно извиняясь за свой испуг, пожала мне руку. – Сейчас все перепуталось. Не знаешь, кого бояться, а кого нет… Вчера вот зашел ко мне один бывший знакомый. Как он меня разыскал, непонятно – и я уже не знаю, сколько квартир сменила. Был раньше социал-демократом. Такой идейный, левые фразы: революция, восстание, пролетарский долг… А теперь нилашист. И представьте себе: тоже идейный! И тоже фразы, только теперь все наоборот: красная чума, борьба до последнего патрона, коммунистов и социалистов на фонарь… – Тетя Эржи, вы сделали, о чем наши просили? – остановил ее Шандор. – Ох, что же мы здесь стоим, в коридоре! – спохватилась она. – Пойдемте. Она повела нас через всю квартиру. Мы шли впереди, она сзади, щелкая выключателями. Окна были затемнены, всюду горело электричество. В комнатах пахло нежилым. Мебель зачехлена, даже на картинах и люстрах льняные чехлы. – Да, они уехали, мои хозяева, – пояснила тетя Эржи, заметив наши удивленные взгляды. – У них прекрасная дача на Балатоне, решили там переждать, А мне за то, что я здесь все охраняю, наполовину снизили квартирную плату… Ну, где они еще найдут такого дешевого сторожа? Наконец, мы оказались в небольшой комнате без светомаскировки на окнах. В лицо дохнуло теплом: в углу топилась небольшая кафельная печурка. – Последний уголь, – вздохнула тетя Эржи. – А впереди еще целая зима. Она усадила нас возле печурки, поставила на конфорку обязательный кофе. – Суррогат, конечно. Но все-таки отдаленно напоминает… – Она, наконец, угомонилась, пристроилась на низеньком стульчике у ног Шандора, закурила. – Ну как, тетя Эржи? – снова напомнил Шандор. – Ваши просили узнать, посылал ли ЦК весной к вам человека по имени Дьярош Бела. – Совершенно верно. – Понимаешь, товарищи такого не знают. Мы переглянулись с Шандором. – Все ясно, – сказал он после недолгого молчания. – Ну, ничего. Передайте там, организацию мы спасем во что бы то ни стало. Жертвы, конечно, будут, это неизбежно. Но организация останется. Давайте, тетя Эржи, договоримся о связи. – Сейчас, – тетя Эржи мяла в пальцах сигарету. – А насчет того человека, Дьяроша… – С тем человеком все кончено! – резко оборвал ее Шандор, и это прозвучало, как смертный приговор. – И все-таки послушай, что я скажу: речь ведь идет о человеческой жизни. Товарищи его не знают, это верно. Но, понимаешь, недавно провалился один товарищ, который поддерживал связь с несколькими периферийными организациями. Не исключено, что ваш Дьярош имел дело именно с ним. Не исключено. – Но почему же Дьярош исчез? – Похоже, испугался разоблачения, – вставил я. – Не знаю. – Тетя Эржи положила в пепельницу недокуренную сигарету и сразу зажгла новую. – Не знаю, – повторила она. – Но если вы обещаете не поступать опрометчиво, я, может быть, дам вам ниточку… Понимаете, я… Словом, мне знакомы люди, изготавливающие фальшивые бумаги. Так вот, по некоторым признакам мне кажется, что ваш Дьярош пользуется их услугами. – Вот как! – неопределенно сказал Шандор. Как будто он не знал совершенно точно, что Бела-бачи привозил из Будапешта и поддельные документы, и бланки, и штампы. – И еще, мне кажется, – продолжала тетя Эржи, – он бывает только у одного из этих людей. – У кого именно? – быстро спросил Шандор. – Понимаешь, у меня нет точных данных, только какие-то косвенные сведения, очень-очень неопределенные. Может быть, он, может быть – нет. Но следовало бы поинтересоваться. Только осторожно. Очень осторожно. – Вы знаете адрес? Она замялась. На секунду, не больше. Потом сказала: – На улице Ракоци. – Она назвала номер. – Во дворе. Тодор Геза. Маленькая граверная мастерская. Учтите: он не коммунист, он далеко не коммунист. Услуги он оказывает только за деньги, кому угодно… На улице моросил дождь, мелкий, надоедливый, наводящий тоску и уныние. – Только его и не хватало, – поморщился Шандор. – Пусть себе, – сказал я. – Смоет всякую нечисть. В самом деле, зеленорубашечников на улице стало заметно меньше. Зато прохожих прибавилось – было время обеденного перерыва. Все нижние этажи домов на улице Ракоци были сплошь заняты магазинами. Огромные зеркальные витрины крупных торговых фирм тянулись на полквартала. Но встречались и лавчонки вообще без витрин, свет туда проникал через узкие стеклянные двери. Чаще всего «трафики» – табачные ларьки, в которых за отсутствием табака торговали только спичками, марками, открытками, почтовой бумагой и прочей мелочью. Перед одним из таких трафиков Шандор остановился: – Зайдем. В магазине на высоком стуле восседала сухая, как мумия, старуха с желтым морщинистым лицом и грела руки над электрической плиткой. Шандор попросил показать зажигалки. Старуха проворно выложила на витрину весь товар и стала нахваливать одну зажигалку за другой: эта хороша, а эта еще лучше. Шандор выбрал простенькую, без всяких украшений. – Для чего зажигалка? – спросил я на улице. Он улыбнулся: – Да вот, хочу тебе сделать подарок на память. – С надписью? – догадался я. В подъезде нужного нам дома висела небольшая эмалированная табличка: «Гравер во дворе». Рука с вытянутым, неестественно длинным пальцем указывала вниз. Двор был маленький, квадратный, сдавленный со всех сторон высокими стенами домов. Небо, тоже маленькое и тоже квадратное, опиралось на выступы крыш. Под ногами, на белых керамических плитах, которыми был выстлан двор, хлюпала вода. Я почувствовал сзади чей-то взгляд. Захотелось обернуться. Но я подавил это желание. Стянул с руки перчатку и, вроде бы нечаянно, уронил на мокрую плиту. Нагнулся, поднял, отряхнул, успев кинуть взгляд назад. В подъезде, из которого мы только что вышли, широко расставив ноги и сложив руки за спиной, стоял человек в черном котелке и в пальто с широченными плечами. Я выпрямился, шепнул Шандору в спину: – Иди, не оборачивайся! Он спокойно и неторопливо прошел к углу двора, где над лестницей, спускавшейся в подвал, висела точно такая же табличка, как на улице. Мастерская была крохотной. Большую часть ее занимал узкий прилавок, за которым сидел рыжий, весь в веснушках паренек с большими торчащими ушами, похожими на звукоуловители. – Ты гравер? – спросил Шандор. – Ученик, благородный господин. Рыжий паренек рассматривал нас с интересом. У него были глаза бездомной собачонки: любопытные, раболепные и наглые. – Работу примешь? – А какая? – Вот. – Шандор вытащил зажигалку. – Выгравируешь надпись: «За нашу победу». И скрещенные мечи под ней. Только надо сделать сейчас. При нас. – Хорошо, благородный господин. Рыжий паренек принялся за работу. Только он почему-то то и дело стрелял глазами в сторону двери, словно ждал, что она вот-вот отворится. И дверь действительно отворилась. По ступенькам медленно, даже величаво спустился тот самый, широкоплечий в котелке. Под рыхлым красноватым носом чернела квадратная щеточка усов. Держа правую руку в кармане брюк, он осторожно, боком приблизился к нам, неприятно ощупывая глазами лица. – Уголовная полиция. – Двумя пальцами левой руки он на несколько секунд приподнял над нагрудным карманом удостоверение в прозрачном целлофановом футляре. – Прошу предъявить документы. – В чем дело? – Шандор подал ему служебную книжку. – Какая-нибудь кража? Сыщик ничего не ответил. – Фабрика фальшивок! – неожиданно выпалил рыжий паренек и отшатнулся от прилавка, словно ожидая удара. – Замолчи, бесенок! – прикрикнул на него сыщик. Он смотрел на свет страницы служебной книжки. – Так. Спасибо!.. Теперь вас попрошу, если позволите, господин лейтенант. Я вынул сначала пакет, положил на прилавок, потом удостоверение. Сыщик покосился на адрес, написанный крупным почерком лейтенанта Нема, взглянул на меня с некоторым почтением. Но тем не менее удостоверение мое проверил очень тщательно. Я стоял, весь внутренне напряженный. Водяной знак там был, это я знал твердо. Но сыщик мог обнаружить какие-нибудь неполадки в оттиске печати на фотокарточке. Нет, обошлось. Вернул удостоверение, поклонился. – Прошу прощения за беспокойство. Но вы сами должны понять, господа. – Конечно, конечно! Если бы не вы и ваши коллеги, то в Будапеште, вероятно, отбою не было бы от жулья, – выдал Шандор тяжеловесный комплимент. – Закурите? Он вынул портсигар. – О! «Симфония»! Благодарю покорно! Сыщик взял сигарету, закурил. Перегнулся через барьер, посмотрел на надпись, которую, сопя, вырезал рыжий. – Ваш заказ? Где-то в глубине его мутно-коричневых, словно взбаламученная лужа, глаз все еще копошилась, никак не желая уняться, опасная профессиональная настороженность. Что-то надо было сказать, что-то сделать, чтобы окончательно усыпить его инстинкт ищейки. – Нет, – ответил Шандор, широко улыбаясь. – Мы из этой самой фабрики фальшивок. Зашли справиться, как дела, и попали в вашу ловушку. Рыжий прыснул. Сыщик строго взглянул на него, потрогал свои жесткие усы. – С вашего позволения, господин железнодорожник, я уже скоро четверть века в уголовной полиции. Заходит человек в дом – я сразу вижу: впервые он тут или не впервые. Роняет человек перчатку – и я сразу вижу: нарочно он или не нарочно. Шандор рассмеялся: – Ну и ловко, черт возьми! Он ведь и в самом деле нарочно. – Мне показалось, кто-то крадется сзади, – признался я смущенно. Ох, как теперь пришелся кстати мой стыдливый румянец! – Красные агенты? – ухмыльнулся сыщик. – Сейчас они всем мерещатся. – Вам часто приходится иметь с ними дело? – спросил Шандор. – Нет, я ведь из уголовной. Воры, убийцы, фабриканты фальшивок. А красными политическая занимается, жандармы. Ну и, понятно, гестапо. – Да, работенка у них сложная, что и говорить, – покачал головой Шандор. Сыщик холодно посмотрел на него. – Думаете? Не знаю, не знаю… Конечно, им почет, им уважение – красные! А вот пусть попробуют хотя бы самого паршивого рецидивишку накрыть. Ведь они тоже сами в руки не плывут. Как еще хитры! Да, в каждом деле свои тонкости, и, ей-богу, я очень сомневаюсь, сможет ли даже самый опытный политик вывести на чистую воду хотя бы такого вот, как его хозяин. – Он ткнул пальцем с золотым перстнем в сторону мальчишки. – Или как тот врач, – тотчас же вставил рыжий, он только делал вид, что усердно работает, а сам внимательно слушал. – Цыц, дьяволенок! Сыщик докурил сигарету, швырнул на пол, раздавил подошвой и, кивнув нам на прощанье, вышел. – Вот так они все, – Шандор говорил со мной, а глаза его косились на рыжего. – Все набивают себе цену. Зацепят кильку, а кричат: акула! Так, наверное, и с этим врачом. Рыжий клюнул: – Нет, благородный господин, он в самом деле известный грабитель. Чуть не двадцатку отсчитал за такие дела на Вацкой каторге. И документы все фальшивые. Они его прямо тут, в мастерской, опознали… Он палил, как из пулемета, боясь, очевидно, что его остановят. Шандор дал ему выговориться. Потом сказал сурово: – А ты помолчи, когда тебя не спрашивают. Треплешь языком вместо того, чтобы работать. – А мечи какие делать? – обиженно спросил рыжий. – Длинные или короткие? – Надпись сделал?.. Ладно. Мечей никаких не надо. Я передумал. Дай сюда. Шандор взял зажигалку и прочитал громко: – «За нашу победу!»… На, Шани, дарю! Чтоб победили. – Постараемся, – ответил я, принимая подарок. – Ох, трудно будет, трудно, господин лейтенант! – Рыжий посмотрел на меня насмешливыми, нахальными глазами. – Так и садят сегодня весь день, так и садят… Вот опять!.. Мы благополучно выбрались из дома и, дойдя до угла, завернули в узкую щель между зданиями с поэтическим названием: «Улица Акаций». Возле серых высоких домов не росло ни единого деревца. Шандор снял фуражку. Черные волосы взмокли от пота. – Ну и история! – Шандор вытер лицо носовым платком. – Ты думаешь, это он? – А ты – нет? Шандор ничего не сказал, снова надел фуражку. – Пойдем скорей, может, с божьей помощью попадем на шестичасовой. Мы зашагали по переулку. Сзади нас догнал синий городской автобус. Я прочитал надпись над кабиной водителя: «Цетр – Липотмезе». Автобус, злобно рыча, обдал нас сизым вонючим облаком и скрылся за поворотом. – До Липотмезе далеко? – спросил я. Шандор посмотрел на меня внимательно и зашипел: – Ты с ума сошел! На другом конце города, через Дунай. А там, на мостах, знаешь какой контроль! – Я просто так. – За нее не беспокойся. Она доберется. Она куда угодно доберется. А вот если мы с тобой не попадем на шестичасовой, будем здесь болтаться всю ночь. Я вспомнил молчаливую шевелящуюся массу у вокзала и прибавил шаг.
Глава XII
Мы чудом попали на поезд. Толпа, состоявшая, главным образом, из женщин, напирая молча и сосредоточенно, прорвала густую цепь зеленорубашечников и хлынула на темный неосвещенный перрон. Меня покрутило в потоке, а затем, словно щепку в горловину водоворота, внесло в двери вагона. Шандора я потерял из виду – его подхватил другой поток. В вагоне делалось что-то невообразимое. О том, чтобы присесть хоть на миг, нечего было и думать. Я едва дышал, зажатый с одной стороны крупным апоплексического вида стариком в зеленой тирольской шляпе, съехавшей на затылок, а с другой стороны молодой пышногрудой женщиной с двумя орущими пакетами на руках. Ей было очень трудно, еще труднее, чем мне, на лбу выступили светлые бисеринки пота. Пришлось взять у нее один из пакетов. Она ничего не сказала, лишь благодарно посмотрела на меня измученными, обведенными чернильными полукружьями глазами. Так я и ехал почти всю ночь: стоя, с младенцем на руках. Кругом вздыхали, плакали, какая-то женщина твердила без остановки, как автомат: «Иене! Где ты, Иене!». Старик тяжело дышал и при каждом толчке поезда мешком наваливался то на меня, то на других своих соседей. Его тирольская шляпа давно уже скатилась под ноги, и в тусклом пульсирующем свете электрической лампочки я видел, как постепенно темнели, наливаясь кровью, мясистые складки на его затылке. Неподалеку от нас зазвенели осколки. Кто-то – нарочно или непредумышленно – высадил оконное стекло. Черная маскировочная штора, по-видимому, плохо закрепленная, рванулась в ночь вслед за осколками. Тотчас же выключили свет, но зато дышать стало чуточку легче. Плач и всхлипывания прекратились, люди стали переговариваться только шепотом, словно там, за разбитым окном их громкую речь могли услышать русские летчики. Мы ехали в полной темноте, спрессованные, как табак в пачке. Долго никто не выходил. Лишь на полпути от Будапешта в вагоне началось движение. Люди прорывались к выходу буквально по головам. Возобновились крики» посыпалась брань. Ругались по-особому, как принято в Будапеште, очень вежливо, обязательно добавляя извинения к каждому бранному слову: – Вы идиот, прошу прощения! – А вы, извините меня, безмозглая ослица! В другое время я бы насмеялся всласть… Вырвалась из вагона и моя соседка. Я подал ей в разбитое окно оба пакета. Она что-то крикнула про бога, который меня непременно вознаградит. Я стоял, прислонившись к стене и бессильно опустив онемевшие руки. Когда поезд прибыл в город, уже рассвело. Я едва дотащился до свободной скамьи в зале ожидания и рухнул на нее, закрыв глаза. Меня охватило ощущение небывалого счастья. – Шани! Я с трудом разодрал веки. Передо мной стоял Шандор, придерживая рукой полы кителя: все пуговицы были вырваны с мясом. – Тебе надо к капитану, – он смотрел на меня с беспокойством. – Иду! – Я посидел еще минуту и с трудом поднялся. – Иду!.. На улице я почувствовал себя бодрее. Наш часовой приветствовал меня, вытянувшись в струнку, и стукнул каблуками твердых солдатских ботинок. – Капитан Ковач вернулся? – Так точно, господин лейтенант, вернулся. Еще вчера днем. В чарде было пусто. Комочин сидел в одиночестве возле плиты в «клубе», накинув на плечи шинель – из-за шкафа, прикрывавшего заложенное кирпичами отверстие в стене, тянуло леденящим холодом. Капитан пожал мне руку, пристально вглядываясь. В глазах промелькнула жалость, он покачал головой, но ничего не сказал. Я терпеть не мог, когда меня жалели: – Ну, вы тоже не красавец. Действительно, Комочин выглядел неважно. Лицо осунулось, потемнело, заметнее обозначились скулы. – Где все наши? – спросил я. – На химическом учении за городом. Лейтенант Нема повел их. Рекогносцировка, – пояснил он. – Сегодня ночью операция. Но о ней потом… Как съездили? Я коротко рассказал о разговоре у тети Эржи. Капитанрасхаживал по комнате, придерживая шинель и глухо покашливая. – А где он сам? Вы его встретили в Будапеште? – Нет. – Слава богу! – Мне даже показалось, что капитан облегченно вздохнул. – Слава богу! Наделали бы глупостей. – Да и не могли мы его встретить. Если только отправиться вслед за ним в тюрьму. – Арестован?!- Капитан застыл посреди комнаты. – Еще позавчера. В граверной мастерской. Уголовной полицией… Он рецидивист, бандит. И тут я вспомнил: Вац! – Вы встречались с ним раньше! – воскликнул я. – Да, да, встречались! Я думал, он будет отрицать. Но услышал негромкое: – Я тоже сидел в Ваце. Три года назад. Капитан стоял передо мной, расставив ноги, спокойный, чуть настороженный, словно ожидая дальнейших моих вопросов. – Вы? За что? – Не играет роли, – все так же спокойно ответил он. – Вы ведь хотите знать не про меня, а про Бела-бачи. Я смешался: – Вы… Вы его там видели? – Очень часто. Одно время он разносил еду по камерам. Эту обязанность всегда исполняли старые заключенные, и обязательно из уголовников. Политическим не доверяли. – Значит, он все-таки уголовник? – Сейчас расскажу, иначе действительно трудно понять. Комочин сел рядом на стул со сломанной спинкой – одно из пожертвований хозяина дома доблестным гонведам. – Понимаете, он очень не простой человек. Яркая, своеобразная натура. Своего рода Чапаев, Котовский… Волевой, неустрашимый, отличный организатор, плюс рабочая закалка в молодости, плюс ненависть к угнетателям… Когда в Венгрии в девятнадцатом установилась советская власть, он стал командиром батальона в Красной Армии. И после крушения не сложил оружия, ушел с несколькими своими людьми на север, в горы. Дрались, пока не вышли все патроны. А потом зарыли оружие и спустились вниз, добывать боеприпасы и еду. Вот тут-то его и схватили в первый раз… Ему здорово повезло – его не узнали, а то бы петля, без всяких разговоров; с революционерами они расправлялись беспощадно. Судили как бродягу и попрошайку. Получил пять лет. Вот вам его первое уголовное дело. Вся беда, что ему в то время еще не встретился настоящий коммунист, который помог бы разобраться в обстановке. Сидел с отпетыми уголовниками, поговорить, посоветоваться было не с кем. Вот и решил один на один сразиться с хортистским режимом. Отсидел срок, вернулся в горы, раскопал спрятанное оружие и стал действовать. Нападал на помещиков, отбирал у них деньги и раздавал бедным крестьянам. – Благородный разбойник! – Да, совершенно верно, бетяр… Но сейчас не время бетяров. Его поймали ровно через две недели после первого нападения. Да он и сам не думал, что сможет долго продержаться. Для него главным было подать пример; он серьезно рассчитывал, что многие пойдут за ним и таким образом разгорится вооруженная борьба с фашизмом. Он и на суде собирался выступить с призывом к борьбе. Но хортисты не дали, процесс шел при закрытых дверях. Осудили втихомолку на пятнадцать лет и упрятали за решетку. Так никто и не узнал правды. На суд журналистов не пустили, газеты со слов чиновников писали о нем как о холодном предусмотрительном грабителе, даже сообщали, что он куда-то там спрятал награбленное, чтобы потом, когда выйдет из тюрьмы, зажить в свое удовольствие. Вот так и получился из Бела-бачи уголовник-рецидивист. Ведь внешне все выглядит именно так. «Руки вверх», «Кошелек или жизнь». Грабитель – и все! А мотивы для уголовной полиции никакой роли не играют. Им важно только арестовать и передать в суд. Пусть суд разбирается в мотивах. – И все-таки неясно. Зачем ему понадобилось приезжать сюда самозванцем? Ведь мог сначала связаться с компартией. Комочин усмехнулся: – Связаться с компартией… Думаете, так просто? Когда он вышел из тюрьмы, у него было два адреса. Оказалось, оба давно провалены. Что делать дальше? Ведь подполье, строжайшая конспирация, беспрерывные аресты. Можно было потерять месяцы в безрезультатных розысках. А идет война! И он решил: главное сейчас – воевать. Значит, надо бить врага. И одновременно искать связь с партией… Так он и сделал. Раздобыл документы врача – он ведь неспроста назвался доктором, у него кое-какие познания в медицине есть: вместе с ним в камере долгое время сидел коммунист Алмади, врач по профессии – раздобыл документы и приехал в этот город… – Почему именно сюда?- спросил я. – Да потому, что о нем, о его людях рассказал Алмади. Он верил Бела-бачи, знал, что тот за человек. И вот в городе появляется детский врач Бела Дьярош. Дальше вы знаете сами. Он все подчинил задаче борьбы с врагом, даже свои знакомства в уголовном мире. Слава богу, за почти двадцать лет каторги их набралось немало. – Правильно – тот гравер тоже… Товарищ капитан, – спохватился я, – надо немедленно обо всем этом сказать Лайошу Варна. Они ведь там думают… – Уже не думают. – Вы сказали?.. А Бела-бачи? Его никак не выручить? Капитан помедлил с ответом. – Сейчас нет. Но уголовная полиция – это не так страшно. Пока будут вести следствие, придут наши… Для полиции ведь он уголовник – не коммунист… – Он и в самом деле не коммунист… Еще не закончив фразу, я сообразил, какую сморозил глупость, и быстро поправился, тоже не слишком удачно: – Формально – нет. – И формально – да! Он ведь все-таки установил контакт с товарищами из ЦК, получал от них указания. – Вот как! – Да… А если бы даже и нет? Разве вы тогда отказали бы ему в праве быть коммунистом? Ведь коммунист – не просто человек, состоящий в партии, а тот, кто носит партию в себе, в своем сердце. Даже если он по какой-то причине формально и не числится в партии, все равно он коммунист, все равно! Он говорил сейчас про Бела-бачи. А я думал про него самого. Я ведь не забыл ту первую встречу, в политотделе. Комочин посмотрел на меня. Брови дрогнули, сдвинулись. Он угадал мои мысли. – Как у вас было прошлой ночью? – быстро сменил я тему. Он улыбнулся одними уголками губ, давая понять, что мой неуклюжий маневр оценен по достоинству. – Шесть вагонов с боеприпасами. – Не так плохо. – Плюс мост. – Ого! – не удержался я. – Небольшой! – Все-таки… Черный? – Молодчина – парень! – сказал Комочин. – Вы его сегодня, возможно, увидите. – На операции? Он поморщился, глотнул и вдруг закашлялся снова: – Фу, черт, простыть на войне… Да. Вечером. На заводе… И стал рассказывать. Немцы зажали рабочих в смертельные тиски: либо увеличивайте выпуск продукции, либо расстреляем за саботаж сначала каждого десятого, потом каждого пятого, потом каждого второго. А что такое продукция? Орудия, которые от заводских ворот прямым ходом катят на фронт и через несколько часов уже бьют по нашим. Сорвать планы врага можно было только дерзким ударом. Причем одним – повторить удар не удастся, немцы примут меры. И вот нащупали узкое место завода – ствольносверлильный цех. Здесь на четырех огромных уникальных станках высверливали длинные стволы орудий. Вывезти станки из цеха невозможно, потребовался бы подъемный кран. – …И мы решили снять такие детали, без которых станки надолго замолчат. Спрятать их, а потом, когда придут наши… Саша, вы слушаете? Опять на меня, как на вокзале, навалилась волна усталости. – Слушаю. – Я с трудом приподнял веки. – Нет, Саша, вам надо поспать. До этого момента я еще кое-как держался. Но когда он произнес слово «спать», оно подействовало на меня, как приказ гипнотизера. Глаза закрылись сами собой. – Ложитесь на раскладушку. – Он взял меня за плечи, приподнял. – Сейчас восемь, можете спать до двух. А там… Я еще слышал, что он говорил, но ничего не соображал. Все сливалось в сплошное длинное слово, в котором нельзя было разобрать смысла: «Атампойдетевкомендатуру…» Я спал. «Атампойдетевкомендатуру…» «А там пойдете в комендатуру…» В какую комендатуру? Зачем мне туда идти? Я, не открывая глаз, повернулся на другой бок. – Лейтенант просыпается, – произнес кто-то. – Да нет, – ответил ему другой. – Просто меняет огневую позицию. Раздался приглушенный смех. Я, уже расставаясь со сном, приоткрыл глаза. Шимон и еще двое. Сидят на корточках, чистят картошку. Бережливо, по-солдатски. Тонкая, почти прозрачная кожура непрерывной лентой, словно серая лапша, струится из-под ножа в корзину. Так же, лентой, течет и неторопливая беседа: – Опять вареную? – А ты как хотел? – Да ее по-всякому можно. Жареную, например. – А сало? – Не обязательно с салом. Я вот до войны книгу такую видел: «Сто двадцать блюд из картофеля», – А их всего сто двадцать одно, Это вступил в разговор острый на язык Шимон. – Нет, там сто двадцать было. – Верно! Сто двадцать и еще трулюмпопо. – Какое трулюмпопо? – Как же! Берем полконя, прибавляем полсоловья. Один чеснок, один перца лоток. Варим, мешаем, потом съедаем. А под самый конец вином запиваем. Трулюмпопо! Сто двадцать первое блюдо из картошки. – А где здесь картошка? – Вот чудак! Да ведь пока ты все свои сто двадцать блюд из картошки перепробуешь, так на нее больше и смотреть не захочешь. Солдаты рассмеялись снова. Я тоже улыбнулся. – Ну вот! – воскликнул Шимон. – Разбудили вас, господин лейтенант? – Нет, я сам. – В таком случае, разрешите пожелать вам доброго утра, господин лейтенант. Я посмотрел на часы. Ого, уже скоро два! Ощущение такое, словно выспался вволю. Голова совсем ясная. Комочин в канцелярии беседовал с лейтенантом Нема. На столе лежал лист бумаги с каким-то планом. По-видимому, они обсуждали детали предстоящей операции. – Проснулся? – капитан указал мне на стул. – Вы что-то говорили про комендатуру. – Да. К вашему старому знакомому. К капитану Кишу. – Зачем? – Кто их знает. Приказано прибыть к трем часам. – И именно мне? Персонально? – Нет. Просто представителю подразделения в чине не ниже лейтенанта. Но поскольку он вас знает с самой лучшей стороны… Думаю, ничего особенного. Какие-нибудь новые директивы коменданта. Ведь как-никак наша рота на их территории. – Хорошо… День был ветреный, но солнечный. Облака, легкие, пухлые, бежали с востока. Совсем недавно они видели наших. На центральной улице тарахтели повозки. Измученные кони едва брели, опустив унылые безразличные морды. На повозках в соломе лежали раненые. Их было много. На бинтах проступала темно-коричневая запекшаяся кровь. Они тоже совсем недавно, всего несколько часов назад, видели наших. Вдоль тротуаров жиденькой цепочкой стояли женщины. Их глаза прочерчивали быстрые линии от одной повозки к другой и останавливались на раненых, напряженно всматриваясь в их худые небритые лица. Последними шли повозки, накрытые брезентом. Женщины каменели, наливаясь ужасом. Со скрипом вертелись колеса, трепетали края полотнищ, ветер шевелил солому, и лишь длинные рельефные бугры под брезентовыми полотнищами оставались неподвижными. Я остановился у входа в комендатуру, провожая глазами последнюю повозку. За ней шел кривоногий крестьянин в шляпе, в высоких сапогах и громко бранил лошадей. Рядом со мной стояло несколько офицеров. – Мужичье! – возмущался один из них. – Никакого почтения ни к живым, ни к мертвым. Остальные молчали. Было уже без пяти три. Я зашел в комендатуру. Капитан Киш встретил меня невеселой шуткой: – А, лейтенант Елинек! Еще не отравились своим ипритом? – Прибыл в ваше распоряжение! – отрапортовал я. – Выходите во двор, там две грузовые машины. Любое место считайте своим. – Слушаюсь! Куда ехать? – Куда повезут… Мне не понравились эти слова, не понравилось угрюмое выражение на худом, изрытом морщинами лице. Не драпануть ли, пока еще не поздно? Но, спустившись вниз, во двор, я увидел возле автомашин много офицеров, человек, наверное, шестьдесят. Они шутили, смеялись. Вот во двор вышел и сам капитан Киш. – По местам, господа офицеры. Я сел в кузов второй машины, на крайнее место возле заднего борта. Мало что может случиться! А отсюда легче спрыгнуть. Машины, напряженно гудя, выбрались из двора комендатуры и помчались вдоль трамвайных путей по направлению к заводу. На одном из перекрестков они затормозили и пропустили вперед несколько легковых автомашин с немецкими номерными знаками. Одну из них я узнал: машина гестапо! Стало не по себе. Эх, надо было удрать!.. Я прислушался к разговорам офицеров. Никто не знал, куда нас везут. Шутки по этому поводу не прекращались. Позади остался завод, железнодорожный переезд. Потянулись пустые осенние поля. Мы были за городом. Машина мягко покачивалась на ровном асфальте. Шутники постепенно замолкли. – На фронт?- предположил кто-то. Сразу все помрачнели. – Одних офицеров?.. Нет, нет! – А, сейчас не знаешь, кто хуже: русские или наши солдаты. – Неужели прорыв? На фронт?.. Но вот машина свернула с асфальта, запрыгала на выбоинах проселочной дороги, а спустя несколько минут остановилась. – Господа офицеры!.. Киш предложил нам слезть. Я спрыгнул и оглянулся. Пески, пески до самого горизонта. Похоже на артиллерийский полигон. И уже среди офицеров возникли новые толки: – Говорят, чудо-оружие! – Сейчас мы увидим его в действии… Но деревянный столб, к которому нас подвели, был меньше всего похож на какое бы то ни было оружие: чудо или не чудо. Обыкновенный деревянный столб с большим металлическим крюком на вершине. Увидев его, все замолчали. Мне тоже стало жутковато, сам не знаю почему. Я не мог больше оторвать взгляда от столба. Подошел высоченный венгерский полковник – он ехал, вероятно, в одной из легковых машин. Неширокая черная лента бороды, окаймлявшая нижнюю часть подбородка, и длинный багровый шрам на правой щеке делали его похожим на морского разбойника из книг моего детства. – Господин комендант! – доложил капитан Киш. – Представители подразделений гарнизона по вашему приказанию собраны. Полковник начал говорить, расхаживая перед нами и постукивая по шинели снятыми с рук кожаными перчатками. Он ругал предателей и изменников, которые повинны в неудачах венгерской армии, и до небес превозносил немецких союзников. Офицеры украдкой оглядывались… Позади нашего строя стояло несколько немцев. У двоих были фотоаппараты. Они наводили на нас объективы и беспрерывно щелкали. Полковник распалялся все больше. Он кричал, кривя губы. Я все пытался уловить, к чему он клонит, чем это все кончится. Но так и не мог. – Привести осужденного! – приказал он, посмотрев на часы, и натянул перчатки. Вот что! Казнь! Мы должны присутствовать при казни! Столб с крюком на вершине стоял, как идол, ожидающий человеческого жертвоприношения. Вокруг него засуетились, забегали неведомо откуда взявшиеся двое штатских в черных котелках с постными невыразительными лицами. Ничего в них рокового, злодейского не было. Обычные люди. Такие вполне могли бы работать в канцелярии, в магазине. Осужденного привели гестаповцы: вероятно, следствие по его делу вела немецкая тайная полиция. Он шел, едва передвигая ноги, и гестаповцы заботливо, словно братья, поддерживали его под руки. Его спина, неестественно выгнутая, казалось, вот-вот сломится от перенапряжения, и он рухнет, мертвый, на землю еще до того, как свершится казнь. – Досталось, бедняге! – произнес кто-то едва слышно за моей спиной. Вот осужденного подвели к столбу, вот повернули к нам лицом. Я вздрогнул, как от удара. Лейтенант Оттрубаи! Наш лейтенант Оттрубаи! Полковник бубнил приговор, пристукивая ногой после каждой фразы. Я не слышал слов. Я смотрел на лейтенанта Оттрубаи. Я искал его глаза, его добрые мягкие глаза. Смотри, вот я! Вот я! Может быть, тебе будет легче знать, что мы уцелели, что нас они не поймали! Что мы живем, боремся, мстим за тебя! Я не находил его глаз. Глаза были, но взгляда не было. Он угас где-то там, в глубине глазных яблок. Лейтенант Оттрубаи смотрел поверх наших голов прямо на солнце. Он ничего не видел. Он был слеп! Комендант закончил чтение приговора и снова посмотрел на часы. Настала мертвая тишина. Он повернулся к группе немцев, спросил глупо и нелепо: – У вас к нему ничего, господа? – Ничего, ничего, – торопливо отмахнулся старший из немцев, подполковник. – Тогда… Тогда… Он топтался на месте, не зная, видимо, какое произнести слово; ведь военной команды на такой случай нет. Наконец, нашел: – Можно начинать. Начинать! Начинать кончать! Гестаповцы, все время державшие лейтенанта Оттрубаи, подвели его к столбу, бережно, словно сосуд, наполненный до краев. Штатские в котелках так же бережно приняли его из рук немцев и, прислонив к столбу спиной, быстро продернули веревку через верхний крюк. – Священника! – крикнул полковник. – Где священник? Капитан Киш подбежал к нему, что-то зашептал в самое ухо. – Это нарушение! – загрохотал полковник. – Это непорядок! Следующий раз чтобы был обязательно! Я неотрывно смотрел на лейтенанта Оттрубаи. Я рвал веревку, уже накинутую ему на шею, я отталкивал палачей, я тащил его к машине. Скорей! Скорей! Я стоял, не шевелясь. Как вкопанный. Как столб, которому его приносили в жертву. Губы лейтенанта Оттрубаи едва заметно шевельнулись. Я ничего не мог слышать. Но я все слышал. Я слышал, как он громко крикнул: «Прощай, моя сильнострадальная Венгрия! Прощай, мой несчастный сильнострадальный народ!». Его голос гремел над полигоном. Как может человек кричать так громко! Его, наверное, слышно в городе, по всей Венгрии… Он молчал – и он кричал, я слышал. И вдруг все смолкло. Палачи с другой стороны столба, дружно крякнув, вдвоем рванули веревку… – Лейтенант, у вас кровь на подбородке! – тронул меня один из офицеров, когда мы возвращались к машинам. – Благодарю, – я полез в карман за платком. Только сейчас я почувствовал, как сильно болит прокушенная губа. Сев в машину, я бросил последний взгляд назад, на столб. Немцы совали объективы своих «Контаксов» прямо в мертвое искаженное лицо лейтенанта Оттрубай. Машина тронулась. Все молчали. По-прежнему ярко светило солнце, бежали с востока на запад белые облака. Они видели наших. Всего час или полтора назад они видели наших. Около десяти вечера, когда уже стемнело, наша рота в полном составе отправилась на «ночные учения». Одного только старого Мештера оставили на посту у входа в чарду – у него что-то случилось с ногой, не то вывих, не то ушиб, он сильно хромал. Через город прошли общим строем. Лишь за последней остановкой трамвая, там, где разветвлялась главная улица, мы разделились. Капитан Комочин и лейтенант Нема с основной частью людей должны были следовать дальше по магистрали к центральному входу завода. Мне же с группой в восемь человек предстояло пыльными улицами окраины, похожими на деревенские, пробраться к тому месту у высокой заводской стены, где по утрам производилась погрузка готовых орудий на железнодорожные платформы. Комочин, расставаясь, шепнул мне: – Только не ввязывайтесь ни в коем случае! Я насупился, кивнул. Группа, в которую назначил меня капитан Комочин, имела мало шансов схватиться с врагом. И теперь, после того как на моих глазах случилось все это, с лейтенантом Оттрубаи, было особенно трудно примириться с таким решением капитана. Как в партизанском отряде, когда я увидел растерзанный карателями труп моего друга Ромки, Романа Карпюка, так и теперь я чувствовал, что ненависть сжимает мне горло, что до тех пор не смогу свободно дышать, пока сам, сам, своими собственными руками не прикончу нескольких этих негодяев. Но тогда, в отряде, Петруша ни с того, ни с сего взял да и отстранил меня от участия в предстоящем разведывательном поиске и еще добрых две недели под разными предлогами не выпускал из отряда. Я горячился, шумел, а Петруша разъяснял терпеливо: – Сердце должно быть горячим, а голова холодной. А тебе ненависть разожгла и сердце и голову. Пусть голова поостынет. А Комочин вообще ничего не стал разъяснять. Просто сказал: «Пойдете с ними, старшим» – и все. Правда, при этом он бросил на меня мимолетный вопрошающий взгляд, словно ожидал возражений. Но я промолчал. Комочин был прав, бесспорно, прав, и мне нечего было сказать… Моя маленькая группа двигалась по улице, держась поближе к неглубокой канаве, отделявшей тротуар от пыльной проезжей части. Впереди, в паре с молчаливым Густавом, шагал веселый Шимон, назначенный на сегодня мне в помощники. Его острые солдатские шутки то и дело вызывали приглушенные смешки. Шимон, не переставая, молол языком и одновременно зорко следил за дорогой – утром ходил сюда с лейтенантом Нема, обследовал местность. – Сейчас налево, господин лейтенант, – негромко сказал он, когда мы подошли к пустырю, за которым уже начинались крестьянские поля. – Ворота отсюда метрах в трехстах. Я остановил группу у полуразрушенной кирпичной часовенки. Огромный покосившийся крест на ее крыше вонзался в чернильное небо хищным «Мессершмиттом». Недалеко проходило шоссе – мы слышали шум автомобильных моторов. Фары вспыхивали, освещая дорогу, и потухали вновь. – Не курить, – предупредил я солдат. – Здесь открытое место, видно со всех сторон. Мы с Шимоном пошли к заводской стене. Добрались, следуя вдоль нее, до больших, окованных железными полосами деревянных ворот. Рельсы подходили под них. – Где должна стоять автомашина? – спросил я шепотом. Шимон ткнул пальцем в темноту: – Уже стоит. Я сколько ни вглядывался, ничего не мог увидеть. – Там, под деревом, – прошептал он. Шимон был ростом ниже меня. Пригнувшись, я заметил на фоне темного горизонта, возле дерева с раскидистой кроной, одиноко высившегося посреди пустыря, черный прямоугольник кузова и округлые очертания кабины. – Стучи! Шимон постучал в ворота два раза, потом, после паузы, еще три раза. – Кто? – раздался голос. – За металлическим ломом. – А, сейчас подвезут. Одна половина ворот приоткрылась, ржаво взвизгнув. – Скрипят, проклятые! Немолодой охранник, с винтовкой наперевес, придерживая плечом ворота, пристально вглядывался в наши лица. – Вас только двое? – Шимон, за остальными! – Слушаюсь! Он отступил в сторону и тотчас же исчез в темноте, словно провалился сквозь землю. Я не слышал даже звука шагов. – Ловкий малый! – похвалил охранник. – Кто на соседних постах? – спросил я. – Не беспокойтесь, господин лейтенант. Все как условлено… Вы меня потом свяжете и насадите шишек побольше. Лучше пару лишних, чем завтра болтаться на веревке… Подошли солдаты. Я поставил двоих за поворотом стены, еще двоих выслал вперед, к дороге, а четырех, во главе с Шимоном, оставил у ворот. В темноте замелькали фигуры рабочих. Они очень торопились, почти бежали, таща в руках какие-то металлические стержни и хомуты. Детали, видимо, были очень тяжелыми: рабочие сгибались, крякали от натуги. Я не видел, откуда они шли. Завод был погружен в мрак. Лишь один раз труба, отстоявшая довольно далеко от нар, вдруг выплюнула сноп искр. Они осветили ненадолго неверным дрожащим светом грязные закопченные корпуса и погасли, не долетев до земли. От машины рабочие возвращались бегом и ныряли в темные провалы ворот, которые придерживал охранник – как только он их отпускал, они начинали скрипеть. – Много еще? – спросил я, остановив одного из рабочих. – Со станками все, – он тяжело, надсадно дышал. – Теперь только насос для охлаждающей жидкости. – А насос зачем? – спросил охранник. – Ну, это уникальная штука! Шестьдесят атмосфер – один на весь цех. Где они другой такой раздобудут? Он исчез в темноте. Где-то громыхнул выстрел. Я прислушался. У главных ворот стоит Комочин со своей группой. Если на заводе поднимут тревогу и вызовут войска из города, они должны будут принять бой и держаться, пока мы все не увезем и не уйдем сами. Еще выстрел! Нет, не у главного входа. Совсем в другой стороне. – Шимон! -подозвал я своего помощника. – Следите за воротами. Я к машине. Спотыкаясь о кучи шуршавшего под ногами сухого шлака – его выбрасывали на пустырь из заводских цехов, – я добрался до дороги. На обочине сдержанно урчала машина. В кабине сидел шофер в военной форме. Я подошел ближе. – А, знакомый! – Шофер улыбнулся. – Тебя не узнать! – Тебя тоже. Это был Лаци, длинноволосый Лаци из винного погреба. Другой военный стоял, прислонившись к кузову. Я его сразу не заметил, только когда он отделился от машины и шагнул мне навстречу. – Ну что? – спросил он грубо. Черный! – Здорово,- сказал я. – Нижайший поклон. Он совсем не по-военному сунул руки в карманы брюк и, выпятив грудь, посмотрел на меня вызывающе. Мне не хотелось с ним ссориться. Я сказал мирно: – Сейчас принесут насос – и все. – Что, поджилки трясутся? – бросил он насмешливо. – А я могу ждать. Сколько угодно! Хоть до утра. Трое рабочих подтащили к машине продолговатый предмет, завернутый в брезент, и, подняв с трудом, перевалили через борт машины. В кузове звякнул металл. – Фу! Можно залезать? – Сколько вас всего? – спросил Черный. – Еще трое. Остальные попрячутся по домам… Вот они, наши. Теперь все. Подошли еще несколько рабочих. – Поехали! – Они, беспокойно оглядываясь назад, один за другим забрались в кузов. – Давай скорей, водитель! – Куда спешить? – Черный, остановившись у кабины, протянул длинноволосому пачку сигарет. – Закуривай, приятель. Конечно, весь этот спектакль предназначался для меня. Я не выдержал, сжал кулаки, шагнул в его сторону. И тут послышались выстрелы. Не одиночные, случайные, как прежде, а целые автоматные очереди. Они не смолкали. Наоборот, все свирепели, яростно перебивая друг друга. Вот уже в их неистовую стукотню вплелся лающий голос ручного пулемета – не нашего, у нас в роте такого не было. Потом грохнул разрыв, край неба посветлел, словно кто-то включил там на мгновение прожектор, и пулеметный лай умолк. Зато с еще большим ожесточением взялась автоматная стрельба. Черный все еще стоял у кабины, прислушиваясь к яростной пальбе. – Езжай! – крикнул я, не узнавая свой собственный голос, и схватился за кобуру. – Езжай сейчас же, ты все провалишь! – Но-но! Он рысцой обежал кабину и рванул дверь. Машина тронулась и покатила в темноту. Я понесся обратно к воротам. Шимон торопливо «приканчивал» связанного охранника, лежавшего на земле у самых ворот. – Еще! – хрипел тот. – Еще, слабак! – Давайте свой автомат, Шимон! – Я сорвал с него автомат. – Собирайте людей и бегом к часовне! Стрельба все еще продолжалась. Что там происходит? С кем они схватились? Может быть, им туго? Но бежать на помощь я не имел права. Я должен был действовать точно по инструкции, которую получил от капитана Комочина. Он меня дважды об этом предупредил. Я поднял автомат и выпустил длинную очередь в темное небо. Золотая цепочка трассирующих пуль поплыла к звездам, тая на лету. Так! Они знают: у нас все в порядке. Теперь надо как можно быстрее уходить от завода. Шимон должен отвести людей в чарду, а я вернуться домой, к себе на квартиру, и ждать там известий от капитана Комочина. Открыл мне сам адвокат Денеш. На нем был черный вечерний костюм. Складки на брюках – как два ножа. – О, лейти! Где вы пропадали? Я так соскучился. Он был необычно возбужден. На щеках красные пятна, в глазах острый блеск. Я подумал, что в доме гости. Прислушался. Нет, совсем тихо. – Где мадам Денеш? – Поставил на откорм. – Он громко рассмеялся. – Ее и поросеночка тоже. Пусть поправляются на деревенских хлебах… Знаете что, лейти, давайте по этому поводу выпьем. Зайдите ко мне, окажите честь. Так он пьян! – Спасибо, не хочется. Я прошел к себе. Мучили мысли о капитане Комочине и его людях. Что у них? Отбились ли? Но адвокат не оставил меня в покое. Через несколько минут раздался стук, дверь распахнулась. Денеш внес маленький низкий столик, стоявший у него в кабинете, пристроил его возле дивана. Затем поднял вверх тонкий желтый палец – внимание!», вышел и тотчас же вернулся с двумя гранеными стаканчиками и бутылкой вина в руках. – Вот! – Он поставил на стол бутылку с длинным узким горлышком. – Вы не хотели идти ко мне – я пришел к вам… Это не просто вино, лейти. Это токайская эссенция – из сока, который накапливается в чане без всякого давления, только под тяжестью ягод. Он разлил по стаканчикам темно-оранжевое вино. – Прозит! (На здоровье! (лат.) – Можно подумать, у вас сегодня праздник, – сказал я, из вежливости пригубляя вино. – Именно так. – Он залпом опрокинул стаканчик. – Отличная штука, не правда ли?.. Наконец-то я их отправил! Вы себе представить не можете, как они мне оба надоели. В особенности, эта женщина. – Мадам Денеш? – удивился я. Адвокат рассмеялся. Он сегодня смеялся чаще и громче, чем обычно, вероятно, под воздействием алкоголя. – «Ин вино веритас». Знаете это выражение? – «В вине истина», – перевел я. Он покачал головой: – Очень распространенное заблуждение. – Я перевел неверно? – Это буквальный перевод. А по смыслу нужно переводить так: «Выпивший выбалтывает правду»… Вот я сегодня буду болтать, а вы мотать себе на ус… Прозит! Он снова выпил и сильно закашлялся, схватившись за грудь. – Поперхнулись? Он, все еще кашляя, отрицательно покачал головой. Вытащил белоснежный платок, приложил ко рту. – Вот. – Он показал платок. На нем горело большое ярко-красное пятно. – Привет с того света. «Мементо мори» – «Помни о смерти». Он налил себе опять. – Вы много пьете. – Только сегодня. Настроение у него упало. Лицо потухло, он больше не смеялся. Откинулся на спинку кресла, взялся за гнутые ручки. – Вот, лейти! Человек – царь природы, венец творения! А умрешь, сдохнешь – даже на крюк не повесят в мясной лавке. Зароют, как падаль… Да… Вот я сижу уже, наверное, три часа с этим другом. – Он ласково провел пальцами по узкому горлышку бутылки. – Сижу, подвожу итоги. Что я сделал в жизни? Ну, спас от каторги десяток честных людей и несколько десятков негодяев. Ну, родил мальчишку, и то я не очень уверен, что имею к этому отношение… И все? Скажите, лейти, и все? Скажите, у других тоже так? Или только у меня? Мне вдруг послышались торопливые шаги на лестнице. От Комочина? Я встал, вышел в переднюю. Денеш проводил меня глазами. – Ждете? – спросил он. – Ее? – Нет. – Я прислушался у двери, вернулся обратно. – Никого, мне просто показалось. – И вот это тоже. Любовь, любовь… – Он мрачно усмехнулся. – «Люблю тебя!», «Твоя на всю жизнь!» Венчание, кольцо на пальце. А потом на шее. И десятки лет с тобой рядом чужой человек… А ей пойдет траур. Она любит черное. Черное скрадывает полноту. Прозит! На сей раз он пил медленно, почти не разжимая губ. – Вы сегодня все видите в мрачном свете. – Мне надо было что-то сказать, не мог же я все время молчать. – А вы нет? – быстро спросил он. – Как вам удается? Поделитесь, пожалуйста, секретом… Хотя что я! Это не секрет. Это просто молодость. Да, молодость… Прожита жизнь, прожита. Он сцепил худые руки и поднес их ко рту, покусывая кожу на пальцах. – А вы знаете, лейти, у нас в Венгрии будет коммунизм, – сказал он неожиданно. – Да, да, не трясите головой!.. Собственно, мне все равно – какая разница, при какой власти гнить в земле? И все-таки интересно: что это такое? Как вы думаете? Что это такое? – Не знаю. Зачем он тащит меня в этот разговор? Он не так пьян, как кажется. – Бросьте! Вы просто меня боитесь. Сейчас все всего боятся… И коммунизма тоже. Впрочем, здесь не столько боязнь, сколько самолюбие. Да, да, не удивляйтесь, именно самолюбие, нежелание признать, что тебя всю жизнь обманывали. Кому приятно признаться в этом? Даже самому себе… Вот, предположим, вас обманывает жена. Думаете, вы ее выгоните из дому? Ничего подобного! Если вы считаете себя умным человеком, то будете делать вид, что ничего не случилось. Она будет вам каждое утро приносить кофе и целовать в лоб, как покойника, накрашенными губами. И вы будете пить кофе, целовать ей руку и украдкой стирать со лба остатки краски. А если вы к тому же еще обладаете достаточным красноречием, – скажем, если вы адвокат, – вы даже сможете уговорить себя, что ничего не было, никакой измены. Самолюбие!.. И с коммунизмом то же самое. Если признать, что они правы, значить, вся моя прежняя жизнь летит к чертям. А если у меня осталась только прежняя жизнь? Если у меня нет ничего впереди?.. Еще стаканчик? – Нет, спасибо. – Ну и я не буду. Он говорил каким-то полушутливым, полусерьезным тоном. Весь разговор, в случае необходимости, легко можно было свести к шутке. И вместе с тем, я чувствовал, что он выкладывает мне сейчас самое сокровенное, о чем он не говорил еще ни с кем. Почему? Потому что выпил? Или… Я спросил, тоже полушутя: – Не кажется ли вам, что вчерашние газеты полностью подтверждают вашу теорию? – Сообщение о казни трех коммунистов? – сразу догадался он. – Да. Так что – их тоже из самолюбия? – Если хотите… Вообще у нас, венгров, странные нравы. Вспомните, как мы принимали католичество. Святого Геллерта, посланца самого папы, сунули в бочку с гвоздями и спустили с горы в Дунай! Неплохо? После этого можно было думать, что с католичеством все кончено. Православие, магометанство, буддизм, все, что угодно, только не католичество. И пожалуйста! Много ли еще в Европе таких ревностных католиков, как венгры? – Он скривил в усмешке губы. – Ведь если признать честно и откровенно, земля крестьянам, заводы рабочим – это привлекательная штука. Очень! Для них, конечно. Привлекательная и чертовски понятная. Что можно ей противопоставить, что? «Хамы сами не справятся»? Устарело, устарело! Вот самый простой ответ: «А Россия?» И все -возразить нечего, а, лейти? В самом деле, если они сюда, к нам, добрались, если они вот-вот доберутся до Берлина, то значит хамы прекрасно справляются сами. Вы над этим никогда не задумывались, а, лейти? От необходимости ответить меня избавил телефонный звонок. Комочин. Или Аги? Может быть, она вернулась из Будапешта. Я пошел к телефону. – Слушаю. – Господин лейтенант, вам нужно немедленно в роту. Я не узнал голоса. – Кто это? – Лейтенант Нема. – Что-нибудь случилось? – Да… Я вернулся в комнату. – Простите, господин Денеш, меня требуют на службу. – Что ж! – он с сожалением развел руками. – Дело военное! Надеюсь, еще не русские?.. Мне было приятно посидеть с вами. Вы мне очень симпатичны, лейти, и если бы я мог что-нибудь сделать для вас… – Благодарю. Я тоже очень сожалею, но мне действительно надо туда. Он переспросил со странной улыбкой: – Туда? – Туда. Я пошел к двери. – Одну минуту, лейти. Не сердитесь, пожалуйста, но вы очень своеобразно выговариваете слово «туда». Это наречие «палоц», район Шалготарьяна. Не всякий заметит, конечно, но я когда-то специально изучал венгерские наречия… А ведь вы родом не оттуда. Ваш отец словак из Ясберени, вы говорили? – Да, – пришлось подтвердить мне. Как я мог упустить из виду! Дядя Фери действительно из Шалготарьяна, и это наложило отпечаток и на мое произношение – ведь я у него учился венгерскому языку. – Но зато ваша уважаемая матушка – «палоц», – узкие бескровные губы Денеша все еще усмехались. – Несомненно «палоц». Ведь так? – Да, – выдавил я и вышел на лестничную площадку. Что он знает? Для чего затеял этот разговор? Чтобы поймать меня? Или предупредить? Я торопился. Мои шаги гулко отдавались на безлюдной улице. Лейтенант Нема поджидал меня в скверике, за квартал от нашей чарды. – Капитан Ковач ранен. Я опустился на садовую скамейку, влажную от росы. – Тяжело? – Слепое пулевое ранение в грудь. Пуля застряла в правом легком. – Где он теперь? – спросил я после недолгого молчания. – В госпитале. Я звонил вам оттуда. Его готовили к срочной операции. Я встал. – Куда вы хотите идти, господин лейтенант? – В госпиталь. – Я бы не советовал. – Лейтенант говорил спокойно и бесстрастно, как всегда. – Там сейчас много эсэсовцев. – A как же капитан? – С их стороны ему не грозит решительно никакой опасности. Даже наоборот. – Как это? – Эсэсовцы им очень довольны, – ответил лейтенант. – Не будет ничего удивительного, если они представят его к ордену.
Глава XIII
Вот что произошло вечером у главных заводских ворот. Там тоже в охрану были поставлены люди, связанные с комитетом борьбы. Они беспрепятственно пропустили на территорию завода нескольких рабочих-сверловщиков из первой смены, которые участвовали в демонтаже станков. Капитан Комочин разделил своих людей на две группы. Одну во главе с лейтенантом Нема отослал метров за триста, туда, где от главной улицы ответвлялась асфальтированная дорога к заводу. Другую группу спрятал в скверике, недалеко от заводских ворот. Все шло гладко, в точности, как было предусмотрено. Одного только предусмотреть не могли. Четверо активных нилашистов из заводского управления именно в этот вечер решили остаться после работы, чтобы расклеить в цехах очередную партию фашистских плакатов. Они-то и заметили необычное движение возле ствольно-сверлильного цеха. Заподозрив неладное, нилашисты позвонили из управления в немецкую комендатуру. Затем, вооружившись, побежали к главным воротам встречать немцев. Вот тут-то и прозвучали те одиночные выстрелы, которым я не придал значения. А затем примчалась грузовая автомашина, полная эсэсовцев. Лейтенант Нема со своей группой угостил их первый. Но машина, не останавливаясь, проскочила к заводским воротам. Там немцев встретили гранатой и автоматными очередями наши люди из заводской охраны. Эсэсовцы выпрыгнули из машины, залегли и начали отстреливаться. На выстрелы к главным воротам сбежались остальные, ничего не знавшие охранники из караульного помещения, со всей территории завода, и тоже стали палить в темноту. Стонали раненые, кто-то истошно вопил: «Русские! Русские!» Капитану Комочину вся эта отчаянная неразбериха была только на руку. Он спокойно дождался в укрытии моего сигнала, а потом вывел своих солдат «на помощь» эсэсовцам – ускользнуть незамеченными было невозможно: к месту происшествия, отчаянно сигналя, неслись патрульные машины. Перестрелка между немцами и охранниками прекратилась довольно быстро, но урон причинила немалый. Одних трупов эсэсовцев лейтенант Нема насчитал пять штук. А среди охранников убитых было еще больше. Из нашей роты пострадало всего трое, тяжело ранен был один только Комочин. Его отвезли в госпиталь на немецкой санитарной машине вместе с ранеными эсэсовцами, и уцелевший командир эсэсовцев, стараясь представить нелепый инцидент в выгодном для себя освещении, заявил, что чрезвычайно высоко ценит поддержку возвращавшейся с учений венгерской химической роты. Домой я не вернулся. Ночь провел на скрипучей раскладушке в роте, а утром, едва кончился комендантский час, побежал в госпиталь. Часовой, стоявший у входа, совсем еще мальчишка в плохо пригнанной шинели, пропустил меня без разговоров, когда я твердым и уверенным голосом заявил, что иду к самому начальнику госпиталя подполковнику Ласло Морицу. В длинном сводчатом, похожем на туннель, коридоре, тускло освещенном электричеством, пахло кровью и медикаментами. Навстречу мне выплыла монахиня в традиционном белом головном уборе. Шагов не было слышно – их заглушала резиновая дорожка. – Где я могу видеть господина начальника госпиталя? – спросил я. Она не успела ответить. – Зачем вам начальник госпиталя? Я обернулся. Позади меня стоял странный маленький человечек в белом халате, забрызганном кровью. У него было тело хилого подростка и седая голова старца с запавшими глазами и тонкими злыми губами. По-видимому, он был офицером: на плечах под халатом угадывались узкие ленты погон. – По служебному делу, господин доктор, – ответил я учтиво. – Следуйте за мной. Он повернулся, и я увидел большой острый горб между лопатками. – Вот здесь! Горбун остановился возле одной из бесчисленных дверей и постучал. – Да, да! Горбун вошел первым, за ним я. В кабинете было темно. Я едва различил силуэт человека за письменным столом. Но вот он зажег настольную лампу. В ее рассеянном свете появилось уже знакомое мне мясистое лицо с толстыми губами. Подполковник, щурясь, шарил по столу в поисках пенсне. – Мы вас, кажется, разбудили? – спросил горбун и добавил извиняющимся тоном: – Господин лейтенант спрашивал вас по служебному делу. Я решил… – Ничего, ничего… – Подполковник, наконец, нащупал пенсне и водрузил его на нос, приколов к кителю черный шнур.- Я как Антей. Тому, чтобы восстановить силы, необходимо было прикоснуться к земле, а я довольствуюсь еще меньшим: касаюсь лбом письменного стола. И снова свеж, как утренняя роза. Я невольно улыбнулся. Подполковник меньше всего походил на цветок. – Вы свободны, – сказал он горбуну. Тот поклонился, вышел. Подполковник внимательно смотрел на меня сквозь толстые стекла пенсне. – Я вас уже где-то видел… А-а, – вспомнил он, – родственник из Будапешта! Одного родственника привезли, а второй сам пришел. Ну, здравствуйте, здравствуйте, – он протянул мне руку. – Рад вас видеть в вертикальном положении. – Как он? – спросил я. – Он?.. Вот! Подполковник взял со стола и подал мне серый конусообразный кусочек металла. Пуля! Я покатал ее в пальцах. – Можете взять на память… Операция была довольно сложной. Гемоторакс. Кровь пролилась в полость плевры, поджала легкое. Теперь все в относительном порядке. – Можно его видеть? – Видеть? Он с недоверием посмотрел на меня поверх толстых стекол. – Всего два-три слова,- сказал я. – Не больше! Я буду считать. – Мне бы хотелось с ним наедине. – Пять минут. – Хорошо… Скажите, господин подполковник, он лежит вместе с другими ранеными? – Нет. Один. В отдельной палате. – А эсэсовцы? – Их уже здесь нет. Я оперировал, а потом их увезли. Они мне доверяют только свои жизни, – он тонко улыбнулся. – Да и то под надзором. Представьте себе, они потребовали, чтобы в операционной был их представитель. Но яотказался наотрез. Или никого, или я не оперирую. Им пришлось уступить. Он поднялся. – Пойдемте… Или нет, это может показаться странным. Пусть лучше доктор Вольф. Я его сейчас позову. – Вольф? – Да. Тот, который вас привел сюда. – Немец? – Шваб… (Швабы – здесь: национальная группа немцев, проживающая на территории Венгрии и говорящая на своем диалекте). Остерегайтесь его, опасный человек. – Как волк? – не удержался я. (Игра слов: «вольф» – по-немецки «волк») Подполковник посмотрел на меня с одобрением: – Скорее, как малярийный комар… Негласный сотрудник гестапо. – Ого! Зачем же вы его здесь держите? – Вовсе не так плохо, как кажется на первый взгляд. Про Вольфа я, по крайней мepe, знаю, что он сотрудник гестапо. А про другого не буду знать. Верно?.. Кроме того, доктор Вольф, как вы, вероятно заметили, человек с крупным физическим изъяном. Он держится на штатной должности в армии только благодаря моему покровительству. Так что на меня ему просто невыгодно доносить. Подполковник нажал кнопку звонка. Тотчас же появилась монашенка и застыла на пороге, безмолвная, с опущенными глазами, вся в белом. – Доктора Вольфа. Она молча склонила голову и исчезла. – Проводите, пожалуйста, господина лейтенанта в палату к капитану Ковачу, – сказал подполковник, когда горбун пришел. – И оставьте их там одних. Я разрешаю. – Слушаюсь, господин подполковник. В коридоре горбун спросил меня: – Вы родственник капитана Ковача? – Нет. – Друг? – Подчиненный. – О!.. У вас отличный начальник. Мужественный человек! И в бою, и на операционном столе. Я ассистировал во время операции, – пояснил он. – Если бы все наши гонведы были такими, большевиков давно бы уже не существовало. Горбун отворил дверь в самом конце пустого коридора: – Пожалуйста. На этот раз он пропустил меня вперед. Капитан Ковач лежал совершенно один в просторной светлой комнате. Я посмотрел на него и вздрогнул невольно. Лицо с закрытыми глазами, желтое и бескровное, казалось лицом покойника. Губы серые, словно присыпаны золой. Но вот шевельнулись длинные черные ресницы. – Вы не спите, господин капитан? К вам пришли, – негромко сказал горбун, поправляя край одеяла. Мне хотелось схватить его за руку. Длинные, крючковатые пальцы, казалось, подбираются к горлу Комочина. Капитан медленно повернул голову. – Лейтенант Елинек, – произнес он едва слышно. Глаза у него потеплели. – Здравствуйте! Я подошел ближе, склонился над кроватью. Чувство жалости к нему, беспомощному и страдающему, вдруг переполнило меня всего. К горлу подкатился теплый комок. – Здравствуйте, – повторил я снова, не зная, что сказать, как выразить ему свое участие, успокоить, утешить. Вольф все еще возился с одеялом. – Оставьте нас одних, – произнес я не слишком вежливо. – Пожалуйста, пожалуйста! – засуетился он. – Я только… Я думал… Бесшумно ступая, он выскользнул в коридор. Я подошел к двери, прислушался. Нет, ушел. – Товарищ капитан, товарищ капитан, – прошептал я по-русски. – Как же вы!.. Как же! – Тсс! Он укоризненно покачал головой. – Никто не слышит. – Я снова перешел на венгерский. – Не беспокойтесь, все будет хорошо. Вы скоро встанете. Все будет хорошо, вот увидите! – бормотал я, едва подавляя желание провести рукой по его восковому лбу. – Нет, не годитесь вы в утешители! – капитан улыбался одними глазами. – Так причитают только над кандидатами в покойники… Дайте мне попить. – Он облизнул сухие губы. – Там, на столике. Я подал ему стеклянный сосуд с длинным узким носиком, похожим на чайник. Он сделал несколько глотков. – У нас немного времени. Который теперь час? Я, недоумевая, взглянул на часы: – Скоро девять. – Значит, еще три часа. – Капитан помолчал, закрыв глаза и учащенно дыша. Ему было трудно говорить. – Знаете, где «Хирадо»? Я кивнул, недоумевая все больше. «Хирадо» – так назывался небольшой кинотеатрик в подвале возле ратуши, где с утра до вечера беспрерывно крутили хроникальные фильмы. – Ровно в двенадцать пойдете туда… Сядете на пятое место в седьмом ряду. Пятое в седьмом… Крайнее справа возле среднего прохода. Будет занято – садитесь на другое, ждите, когда освободится, и пересаживайтесь… На четвертое место, рядом с вами, сядет человек. В руке газета, свернутая трубкой. Обратите внимание, обязательно трубкой… Спросите у него, что хотите. Но так, чтобы в вашем вопросе было слово «прикосновение». Он должен ответить: «Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышал». Запомнили? Все точно в такой последовательности. – Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышал, – прошептал я. – Хорошо. Капитан снова замолчал, тяжело дыша раскрытым ртом. Простреленному легкому не хватало воздуха. – А если никто не придет? – спросил я. – Тогда повторите через пятнадцать дней. Если к тому времени не подоспеют наши… Каждые пятнадцать дней. – Кто должен прийти? – Не знаю. Неважно… Важно другое: рация. Тот человек должен знать про рацию… – Ясно… Не говорите больше. Вам нельзя так много. – Еще только одно. Пусть лейтенант Нема введет вас в курс дела с кондитером. – С Калушем? – Да… Комитет борьбы решил. Я вам собирался сказать сам, да вот… Нужно довести до конца. Завтра… У них завтра собрание… – У кого? – Узнаете у лейтенанта Нема… Постучали в дверь. Вошел подполковник Мориц. – Ну вот! – сердито воскликнул он. – Я так и знал! Вы же его замучите! Хватит, хватит! Хватит! Он откинул одеяло, сел на край кровати, взял руку Комочина, подержал пульс, шевеля губами. – Господин подполковник… – начал я. – Нет! Я больше не разрешаю! Больному после операции нужен полный покой. Спать, больной! – Он задернул шторы, в комнате сразу стало темно.- Спать, спать!.. А вы со мной, лейтенант… Куда сейчас идти? В роту? Но потом придется бегом нестись в «Хирадо» – кинотеатр на другом конце города. Лучше прямо туда, медленно, не спеша, чтобы как раз успеть к двенадцати, ну, минут на пять раньше. Город сегодня еще больше, чем когда бы то ни было, напоминал мечущегося в постели тяжелобольного. Или мне так кажется? Потому что я только из госпиталя? Нет! Город действительно бьет, как в приступе лихорадки. На центральной улице бурлят людские водовороты. Крупные наряды нилашистов и полицейских, останавливая движение, окружают целые кварталы, вылавливают словно гигантским неводом сотни людей, прижимают их к стенам домов и принимаются за обыск, проверку документов. Офицеров они пропускают беспрепятственно – их ждет в конце окруженного квартала комендантский патруль. Подъезжают один за другим грузовики. К ним сгоняют «улов», главным образом, плачущих женщин. Машины уходят. Длинные цепи нилашистов и полицейских бегом пробираются по обеим сторонам улицы к следующему кварталу. И снова люди, захваченные неводом, испуганно мечутся в кольце. Такая небывалая по своему размаху операция наверняка являлась следствием вчерашнего боя у заводских ворот. Я убедился в этом, когда майор из состава комендантского патруля, проверив мои бумаги, произнес негромко: – Вы из той самой роты? Немцы вас очень хвалят. А сам он? Тоже хвалит? Или осуждает? Трудно было понять. Потом меня проверили второй раз, третий… Пришлось свернуть на параллельную улицу. Там облавы не было. Но и спокойствия тоже. Вся улица была забита повозками. Они стояли рядами у обочин. Лошади выпряжены. На тротуарах – сено, солома. Угрюмые крестьяне сидели кто на ступеньках подъездов, кто на корточках у стен домов, кто возле повозок, прямо на тротуаре. Плакали дети, их утешали женщины, сами едва сдерживавшие слезы. Беженцы! Мирные жители, сорванные с насиженных мест и превратившиеся в кочующую орду. Прежде я видел других беженцев. Толстомордых сытых господ и разнаряженных барынь. Они проезжали через город на автомашинах, полных всякого добра. Помещики, крупные провинциальные чиновники, богачи… Они знали, почему они бегут. А эти… Они бежали, сами не зная почему. Потому, что кто-то что-то сказал, потому, что бежал сосед. Потому, что приказало сельское начальство, а они, забитые, неграмотные, растерянные, не смели ослушаться. Тех я ненавидел, а этих мне было жаль. Здесь, на тротуарах, только начало. Им предстоит хлебнуть горя, пока их не догонит и не перекатится через них пылающий фронт. Особенно много повозок стояло на площади перед церковью. Старинные, выложенные из камня стены и массивная дубовая дверь напоминали скорее замок, чем храм божий. Голый, жалкий Христос у двери со склоненной набок головой казался одним из этих несчастных беженцев, распятым за дерзкую попытку проникнуть внутрь замка. Монашенки ходили с корзинами, раздавали хлеб. Крестьяне брали, благодарили хмуро. Толпа женщин окружила католического священника, судя по запыленной старенькой сутане, своего, деревенского, бежавшего вместе с ними. – Что будет дальше с нами, святой отец? – подступала к нему молодая красивая крестьянка в традиционной черной одежде с ребенком на руках. Он ответил, подняв к небу глаза: – Это знает только тот, кто ведет нас сквозь радость и муки. Мы должны верить в него и уповать на него даже во время самых трудных испытаний, которые он нам посылает. – Почему он посылает нам эти испытания? Чем мы провинились перед ним? Он не отрывал взора от высокого синего неба: – Не греши, дочь моя. Неисповедимы пути господни… На улице за церковью повозок не было. Сюда, в район особняков, беженцев не пускали. Здесь я услышал веселый девичий смех. После всего виденного он показался мне кощунством. Я посмотрел на другую сторону улицы. Немецкий офицер любезничал с девушкой. Она стояла ко мне спиной. Пальто в талию, руки в черных перчатках, шляпка в виде чалмы… – Аги! – крикнул я. – Аги! Она обернулась. В голубых глазах на миг мелькнула тревога. – А, господин лейтенант… Она что-то сказал немцу. Тот громко расхохотался, глядя на меня с ехидным любопытством. Аги перебежала улицу. В руке у нее был небольшой чемоданчик. – Что ты ему сказала? – Так. Чепуху. Аги взяла меня под руку, приветливо помахала немцу. – Когда ты вернулась из Будапешта? – Проводи меня немного, – сказала она. – Вон до того скверика… Вчера днем приехала… Смотри, какая замечательная погода. Только бы к ночи она испортилась. А то опять будет налет. – Днем нет поезда. – Я на немецкой машине. А что? – Ничего. Что я мог сказать. Чтобы она не ездила с немцами? Что это опасно? А если она будет ездить с венграми – лучше? Да и вообще… Смешно! Аги держала меня под руку, она шла, стараясь попадать в шаг со мной. Смотрела мне в глаза, улыбалась. И все равно я ощущал в ее поведении какую-то искусственность, словно она вовсе и не хотела идти со мной. Почему она сказала: до скверика? Вот и скверик. На скамейке за кустами немец целует девушку. Он думает – не видно. Но кусты голые, с них облетели листья. Аги весело рассмеялась. Я не смеялся. Мне было горько. Почему она смеется? Разве это смешно? На тротуаре лежал камешек. Круглый маленький голыш. Я ударил по нему сапогом. Если докатится до той трещины, будет хорошо. Если нет… Аги спросила: – Что ты загадал? – С чего ты взяла? – Я всегда загадывала в детстве… И теперь иногда тоже. Камешек перескочил через трещину. – Почему ты не позвонила? – Шани, я пойду. – Провожу еще. – Дальше нельзя. Она потянула руку. Я крепко прижал ее локоть. – Пусти… Пусти, слышишь! – Нет! Пока не скажешь, почему не звонила. – Шани, у меня нет времени. – Она снова попыталась вырвать руку. – Скажешь? – А почему я должна была звонить? Она больше не делала попыток вырваться. Глаза смотрели на меня с холодным насмешливым вызовом. Я опешил: – Как же… После всего… – После чего? После чего, ну? Что я мог ответить? Ничего ведь не было. Все существовало только в моем воображении. Она сказала тогда, что беспокоится за меня, а я решил, что это любовь. Почему? Глупо! – Ну? Я отпустил ее руку. – Спасибо, Шаника! Расти большой и красивый. Шаника – так обращаются взрослые к детям! Она побежала от меня, потом повернулась, помахала рукой в черной перчатке, как тому немцу: – Заходи! Ничего не отвечая, я свернул в первый же попавшийся переулок. Я не хотел больше видеть ее. Даже издалека. До двенадцати оставалось десять минут. Я взял билет, потоптался возле рекламных стендов, все еще перемалывая обиду. Потом зашел в фойе. – Сейчас кончатся «Приключения Микки Мауса», – сказала молоденькая кокетливая билетерша. – Вам лучше обождать. Когда зажгли свет, я вошел в зал. Он был почти пуст. В седьмом ряду вообще никого не было. Я отыскал пятое место и Сел. Между рядами шла продавщица конфет. Никто у нее не покупал – конфеты были баснословно дороги. На экране шли рекламные кадры. Утопающий, как за соломинку, хватался за пузатую бутылку с крестом на этикетке. «Ликер «Уникум» – лучшее средство от заболеваний желудка. Пейте ликер «Уникум». Я ждал. Было уже двенадцать. Никто так и не садился рядом. Потух свет. Пошла хроника. Гитлер выступал по радио. Гитлер принимал посла Турции. Гитлер поздравлял с наградой какого-то седого генерала. Четвертое место пустовало по-прежнему. Замелькали кадры боев. Голос диктора уверенно сообщал о победах немецкого оружия на будапештском направлении. Объектив кинокамеры надолго застыл на одном нашем подбитом танке. Возле него лежал обгорелый труп. Его специально положили так, чтобы было видно изуродованное лицо. Сволочи! Я шевельнулся, наполняясь ненавистью. И задел кого-то локтем. Рядом со мной сидели. Пришли!.. Спокойно! Надо еще посмотреть, есть ли газета. Да. Вот она, я ее вижу. Свернута в трубочку. Сжимает ее рука в перчатке. В черной перчатке. В черной перчатке? Я резко повернулся всем корпусом. Я еще не видел, но уже знал, кто сидит рядом. Аги! У нее был испуганный вид. Свет с экрана отражался в тревожно вопрошающих глазах. – Ты?! – прошептала она едва слышно. Я откинулся на спинку стула. Мне вдруг стало смешно. Я еле сдерживал смех. Она бежала от меня. Я не пускал. А встретились здесь. Она ждала. Ах да, ведь я должен спросить! – Выйдем, – шепнул я. Она покачала головой: – Нет. Сзади зашикали. Я взял у нее чемоданчик, потянул за рукав, заставил встать. Мы вышли на улицу. – Так вот почему ты хотела отделаться от меня! – Ничего я не знаю, – сказала она. – Пока ты не спросишь меня, ничего тебе не скажу. – О чем я должен спросить? Приятно ли тебе вот это? – Я взял ее руку в свою. – Приятно ли тебе мое прикосновение? – Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышала. Она смотрела на меня сияющими глазами и улыбалась. Я тоже. На улице стояла тишина. – Так скажи же: ты поэтому убежала от меня? Она кивнула. – А если бы не это? Ее глаза излучали тепло и ласку. Они все сказали. Удивительно, как много могли сказать ее глаза. Мимо, громыхая, промчался бронетранспортер. Коротенький, словно обрезанный ствол пулемета, проводил нас черным, немигающим взглядом и напомнил: война! – Рация у тебя, Аги? – Нет. – Но ты знаешь где? – Да. – И давно? – Два дня. – А, сестра! – догадался я. – Она тебя для этого вызывала? – Да… Ей принесли. Уже давно, несколько месяцев. Сказали – от Дьюри. Это ее муж, – пояснила Аги. – Он был у вас в плену. – Знаю. – Ну вот… Сказали от Дьюри, пусть она спрячет и каждые пятнадцать дней ходит в «Хирадо». Она ходила, думала встретит Дьюри. А потом узнала, что его убили. Она чуть с ума не сошла… Ну, а теперь, когда пришла немного в себя, дала мне телеграмму – ее еще оттуда не выпускают. Она говорит, хорошо, что не выпускают. Говорит, что не сможет удержаться, увидит их, вцепится в горло среди бела дня… И плачет, плачет без конца. Так лучше, а то раньше она сидела целыми днями и смотрела в одну точку. У нее окаменело сердце. А теперь слезы его снова растопят… Она его очень любила. Очень-очень! Она смотрела мне прямо в глаза, словно пыталась что-то прочитать в них. Я взял ее руку, провел кончиками пальцев по прохладной нежной коже. Мы долго шли молча. Наконец я спросил: – Куда мы идем? – Не знаю… Не все ли равно? – Где рация? – В том доме, где я стояла с немцем. Он охраняет квартиру начальника гестапо, там же, на втором этаже. – А рация? – На первом. Такой же точно чемоданчик, как этот. У учителя сестры. Он старый и больной, уже полгода не встает с постели. – Может быть, не надо выносить? Я мог бы прямо там… Понимаешь? – Нет, нельзя. Хозяева плохие люди – учитель с женой снимает там комнату. Я вынесу и отдам тебе. Вечером, после шести. Когда сменится охрана. Они меня уже знают. Я вчера два раза ходила, сегодня. Нарочно. – Проверяли? – А как же! Вчера вот. Он открыл чемоданчик – а там принадлежности для бритья. Пошел со мной в дом. Учитель сказал, что пригласил меня: он не может сам бриться. Теперь уже больше не проверяют. Этот чемоданчик я оставлю там, а тот, второй, в котором рация, вынесу. Он точно такой же. – А если все-таки проверит? – Не проверит! – Она улыбалась. – Вот приставать, назначать свидание будет наверняка; они всегда пристают. Или приглашать на танцы в «Мирабель»… Ой, я не танцевала уже целую вечность. – И ты пойдешь? Она покачала головой: – Нет. – Но все-таки пообещаешь? – Я всем обещаю. Жалко, что ли. – А если потом снова встретишь? – Ну и что? Снова наобещаю. – И поверят? – Поверят. Мне все верят. – Я тоже, – сказал я шутя. Она взглянула на меня серьезно: – Не говори так. – Почему? – Как ты не понимаешь? Они – другое дело. Они враги, у них танки, пушки, автоматы, пистолеты. А у меня улыбка, накрашенные губы, вот эта шляпка, вот эти туфельки – им очень нравятся такие туфельки, на сплошной подошве. Они называют их: танки. И ведь это, в самом деле, не туфельки, не улыбка, не шляпка. Это мои танки, мои автоматы. И мне обидно, когда ты говоришь мне: не улыбайся им, не езди с ними на машине. Я же не говорю: не стреляй в них из автомата. – Мне не хочется, чтобы ты им улыбалась. – А мне? Я их ненавижу. А вот улыбаюсь. И даже целую…- Она смотрела на меня с дерзким вызовом. – Целую – слышишь?.. Что ты молчишь? Говори, кто я такая. Я знаю, что ты думаешь. Я сжал ее пальцы. Так, что они побелели. Она закусила губу, не отводя от меня взгляда. – Ты… ты… Мне жалко тебя, Аги. Так жалко… Глаза ее влажно блеснули. – Ты мне делаешь больно. Я отпустил пальцы. Она отвернулась. Мне показалось, она плачет. Но она сказала почти весело: – Смотри, какой симпатичный домик! Ты бы хотел жить в таком? Я посмотрел на противоположную сторону улицы. Домик, как домик. Крыша с флюгером, сбоку крытая маленькая галерея. Сердце у меня сжималось от сострадания к ней. Она не хотела, чтобы я видел ее слезы. Снова церквушка – в городе их не перечесть. Только не такая угрюмая, как другие. Белая, недавно покрашенная, крыша тоже новая, из черепицы. Словно кокетливая девушка в белом платье и красной остроконечной шляпке. – Давай зайдем, – сказала Аги. – Зачем? – Ну, зайдем… Внутри еще стояли леса из металлических труб, перечеркивая цветную мозаику высоких окон. Пестрые цементные плиты пола были заляпаны известкой. К нам подошел служитель в белом фартуке поверх пальто: в церквушке было прохладно. – Жертвуйте на окончание ремонта обители божьей. Он протянул металлическую кружку для пожертвований, похожую на солдатский котелок. Я бросил в отверстие несколько мелких тусклых алюминиевых монет. Они негромко звякнули. «Ремонт обители божьей»… Звучало комично. Словно предстоял ремонт небес – ведь именно там, по представлению верующих, должен был обитать боженька. Аги села на скамью, предварительно смахнув с нее белую пыль. Кроме нас двоих в церквушке, казалось, никого нет. Я осмотрелся. Сбоку, рядом с нами, между двумя деревянными колоннами, висела картина, изображавшая божью матерь с сытым веселым лицом и хитро прищуренными глазами. Перед ней, на алтаре, горело несколько тонких восковых свечей. А кругом: на стене, на колоннах, на нижней части алтаря – были развешаны разных размеров мраморные дощечки, большей частью маленькие, с открытку, с выбитыми в камне и покрытыми позолотой трогательно-наивными надписями. «Будь с ним, святая дева!» – прочитал я на одной из дощечек. Вероятно, мать молит за сына, отправленного на фронт. А рядом висит точно такая же дощечка, но уже с другой надписью: «Воля твоя, о матерь божья!» Все-таки не помогло! Были и другие надписи: «За спасение от смерти», «Спасибо тебе, святая Мария», «Будь и дальше с нами». Но больше скорбных, исполненных печали и покорности. И вдруг я услышал сочный звук поцелуя. Он донесся со стороны алтаря, из-за деревянной колонны. Поцелуй в храме! Заинтересованный, я подался вперед и заглянул за колонну. Там целовались двое: длинный худющий парень и миниатюрная девушка, еле достававшая ему до плеча. – Смотри! – подтолкнул я Аги. Служитель, стоявший неподалеку со своей кружкой, тоже заметил влюбленных. Лицо его побагровело от негодования. – Нашли место! В храме! Пошли отсюда! Парень, не снимая рук с плеч девушки, медленно повернул к нему голову: – Почему это, интересно, «пошли»!.. Вот здесь написано: «Приди и утешься у Меня, скорбящий и болящий». Написано или не написано? – Ну, написано! – Служитель задыхался от гнева. – Значит, можно безобразничать? – А мы не безобразничаем. Мы утешаемся…. Меня сегодня в армию забирают, в мясорубку… Ладно, пойдем, Эржи, разве он поймет? Он взял девушку за руку, как ребенка, и они пошли к дверям, смешные и трогательные. Богородица щурилась им вслед. Я повернулся к Аги. Она молилась, сложив руки и склонив к ним лицо. Тихонько я отступил назад и на цыпочках вышел на паперть. Через минуту услышал ее легкие шаги. – Почему ты не остался? – Не хотел тебе мешать. Ты веришь в бога? – Не знаю. Наверное, нет. – А молишься. – Вдруг он есть? Я рассмеялся. – И о чем ты его просила? – Чтобы вы быстрее приходили. И чтобы ты… – Она запнулась на миг. – Чтобы ты остался жив… А теперь мне надо идти. – Уже? Так быстро? Куда? – Не надо спрашивать. – Она взяла у меня чемоданчик, словно невзначай коснулась на мгновение моей руки. – Я же тебя не спрашиваю. У тебя свои дела, у меня свои. – Когда мы встретимся? – Когда скажешь. В семь я заберу рацию. – Хорошо. Я тоже там буду. На другой стороне улицы. – Не надо! Я сама справлюсь. Ты мне только помешаешь. Я буду смотреть на тебя, и он заметит. Не ходи! Лучше здесь встретимся, возле церкви, в половине восьмого. – Тогда уж у тебя, в парикмахерской. – Нет! Туда с ней нельзя. – Хорошо, здесь… Сам же я твердо решил: в семь часов я буду там, возле того дома. Вдруг гестаповец возьмет да и полезет в чемоданчик? Мало ли что взбредет ему в голову. В роте меня обступили свободные от заданий солдаты. Они знали, что я ходил в госпиталь. – Ну как, господин лейтенант? Я сказал, что капитану сделали операцию, вынули пулю, теперь ему лучше. Они заулыбались, зашумели: – Видать, нашего господина капитана на том свете испугались! А кастрюльщик Шимон тут же сочинил под общий смех:
Глава XIV
Утром я хотел встать не позже семи, а проснулся в половине девятого. Сунул чемоданчик в нишу под окном, за холодную батарею, и вышел на лестничную площадку. Ключ я решил не отдавать – так спокойнее; а то вдруг вернется адвокат Денеш и начнет шарить у меня в комнате. Но не успел я защелкнуть замок, как из двери соседней квартиры выскочила, щуря глаза, вчерашняя бабка. Видно, караулила меня. – Уходите, господин военный? Я думал, она спросит про ключ, но ее интересовало другое: – Вас ночью не поднимали?.. А за нашим Тамашем в три утра прибегали. Ее внук, тщедушный юноша с лицом фарфорового херувима, работал кем-то на станции. – А что случилось? – Плохие вести, ой, плохие! – она сокрушенно покачала головой. – Пути на Будапешт совсем перерезали. Поезда больше не ходят. – Что вы говорите! Я едва скрыл радость… На улице я первым долгом кинулся к газетному киоску. Полистал страницы. «За вчерашний день подбито двести советских танков. Большевистский клин северо-восточнее Будапешта разбит на мелкие части. Наша оборона гибка и сильна, как никогда». Я уже умел читать газеты. Если называют фантастические цифры наших потерь и при этом говорят о гибкой обороне, значит дела у них плохи. Интересно бы знать, куда нацелен клин: на Будапешт или сюда, на нас? Скорее, на Будапешт. С юга его уже обошли. Похоже, берут в клещи. День начинался хорошо. Трудный, особый день! На сей раз часовой меня не пустил в госпиталь. К тому же, на беду, подполковника Морица на месте не оказалось – уехал в командировку. Пришлось вызывать дежурного врача. Тот сначала заартачился: – Есть строгое указание посторонних не пускать. Я тогда сослался на личное разрешение начальника госпиталя. Подействовало. Капитан Комочин оброс черной щетиной, но выглядел лучше, чем вчера. Особенно глаза: они опять стали живыми, блестящими, исчезло выражение страдания и боли. Но рука еще была совсем слабой. Я едва ощутил ее пожатие. – Вы сегодня молодцом, – произнес я с наигранной бодростью. – Связались? – впервые я увидел в его глазах нетерпение. – Ну, говорите! – Сегодня ночью вышлют за мной самолет. На старое место… Но только я должен подтвердить. В час дня… Что делать, товарищ капитан? Он бросил на меня быстрый взгляд. – Подтвердить! – А вы? – Что я? – Я не могу вас оставить. – Слушайте, Саша, вы, кажется, доконаете меня своим благородством. Он шутит, он все шутит! – А вы бы полетели? – Знаете что! – рассердился он. – Кончайте сейчас же этот базар! Что со мной может случиться? Пока я здесь долечусь, придут наши. Какая разница, где болеть? – А если… – Никаких «если» не будет! – произнес он твердо. – Когда вам надо там быть? – В двенадцать ночи. – В девять вечера выедете на госпитальной машине. Ждите у чарды. Я промолчал. – Слышите? Лететь без всяких! Это приказ! – А рация? Что с ней делать? – Передайте лейтенанту Нема. Договоритесь о связи. Волна, время… Среди солдат есть радист. – Сказать лейтенанту, куда я? – Я сам… Как дела с кондитером? – Вчера я звонил ему. Обещал прислать пропуск. У них начало в восемь. – Ну вот, будет вам прощальный салют на дорогу… Вам надо идти, Саша. Я встал. Было неловко. Что сказать на прощанье? Я не знал. – Я потом еще зайду к вам. – Не надо. Давайте попрощаемся сейчас. – Он протянул мне желтую руку. – Счастливого пути! – Выздоравливайте! Я пошел к двери. Я злился на него, на себя. Что за нелепое прощанье! Он остается здесь, один, среди врагов, раненый, беспомощный. Увижу ли я его когда-нибудь еще? «Выздоравливайте!» Словно я пришел навестить малознакомого человека, которому сделали операцию по поводу аппендицита в нашей больнице! Но он сам виноват! Хотя бы капля сердечности… А если я… Он меня тотчас же высмеет: сентименты! Взялся за медную ручку двери. Она была гладкой и холодной. Обернулся. Капитан смотрел мне вслед спокойно и, казалось, даже безучастно. Я нажал ручку, приоткрыл дверь – и тут же захлопнул. Шагнул к нему: – Нет, я так не могу! Дайте хоть поцелуемся на прощанье. – Саша! Неожиданно он сам приподнялся мне навстречу. Я брякнулся на колени перед кроватью и ткнулся лицом в жесткую бороду, нечаянно задев рукой его грудь. – Ox! – Что такое? – отшатнулся я. – Слезы! У него были мокрые глаза. – От боли. – Он улыбался. – Сам навалился на меня, как медведь, и сам же спрашивает. Вы бы еще ковырнули пальцем рану. Но я знал, что не от боли. Нет, не от боли! – Товарищ капитан! – я схватил его руку. – Товарищ капитан! Он негромко рассмеялся: – Только не объясняйтесь, пожалуйста, в любви. Я и так знаю, что вы без меня жить не можете. – Можете смеяться сколько угодно! – сказал я. – Вам даже идет. У вас добреет лицо, когда вы смеетесь. – Какие шикарные комплименты напоследок! – Давайте, давайте! Что хотите делайте, а меня вы больше не проведете. Теперь я вас знаю, как облупленного. У вас просто ужасный характер – и все. – А у вас? – спросил он. – Ну и у меня тоже, – согласился я великодушно. – У вас? – он держался рукой за грудь, но улыбался по-прежнему. – У вас ужасный характер? Да вы же просто не знаете себе цены, Саша!.. Помните сказку про снежную королеву? – Андерсен? Кай и Герда? – Вот-вот… Так я бы вас назначил на должность растапливателя замороженных сердец. – Опять язвите? Пожалуйста! Сколько угодно! – Нет, правда! – он вдруг стал серьезным. – Если мне еще когда-нибудь придется идти в разведку, я приду к вам и поклонюсь в ноги. Пойдете?.. Нет, скажите, пойдете со мной? Я кивнул. Я не мог говорить. Ровно в час настроился на волну, установил связь и передал в эфир одно-единственное слово: «Да». Вынес чемоданчик на лестницу, закрыл дверь на ключ и постучал к соседям. – Я на некоторое время уеду,- сказал я старухе. – На фронт? – Военная тайна, – отшутился я. – Ах, господин военный, какие теперь могут быть тайны? – тяжело вздохнула она. – Все уже так ясно… У лейтенанта Нема не дрогнул на лице ни один мускул, когда я сообщил ему, что уеду сегодня, и передал рацию. – Я сейчас позову радиста, – только и сказал он. – Договоритесь с ним обо всем. Он вышел, а через минуту на кухне появился Шимон и, стукнув каблуками, доложил по всем правилам: – Господин лейтенант, рядовой Шимон по вашему приказанию прибыл. – Вы радист? – удивился я. – Вообще-то я кастрюльщик, – плутовски ухмыльнулся он. – Но я так хорошо изучил плотницкое дело, что из меня вышел сапожник, да такой, что не было лучше в мире портного, потому что пироги я пек так ловко, как ни одному кровельщику и не снилось, будь он самым лучшим часовщиком среди всех радистов на земле. Объяснять долго не пришлось, он схватывал все на лету. Мы условились, что первый раз он будет ждать в эфире завтра с пяти вечера. А затем каждый день с семи до восьми. Вернулся лейтенант Нема. – От Калуша принесли, – он подал мне конверт. – Наверное, пропуск. Кроме постоянного пропуска в здание, в конверте лежала еще и записка. «Дорогой брат! – так величал меня кондитер Калуш. – Обстоятельства несколько усложнились. Принеси мне сегодня как можно больше – другой возможности не будет. Расчет сразу же. Если охрана в дверях спросит, что за пакет, скажи – для санитарной службы. Они проведут тебя ко мне». – А если он уцелеет? – Не уцелеет, – жестко сказал лейтенант. – Ни он, ни охрана у входа в здание. Это точно. А остальные – как бог даст. Или дьявол. – Когда это произойдет? – Я войду туда в половине десятого. Или чуть позже. Надо, чтобы их там собралось побольше… Ну, все! Я закончил свои дела в этом городе. Теперь можно было разрешить себе подумать об Аги. Сегодня вечером мы условились с ней встретиться. Вечером… А в девять за мной придет машина. Может быть, пойти сейчас? Мне нельзя, ну, просто невозможно не попрощаться с ней. Хоть несколько слов, хоть руку пожать. Я снял с вешалки шинель. – Не надо сейчас выходить, – произнес за моей спиной лейтенант Нема. Сидя у стола, он протирал тряпочкой разобранные части пистолета. – Облава за облавой. Вот опять, слышите? С улицы доносилась беспорядочная пальба. – Но мне нужно. Обязательно. – Заподозренных стреляют на месте. – Он смотрел на свет через ствол пистолета. – Возле гостиницы «Мирабель» трупы лежат прямо на тротуарах – для устрашения. – Как же быть? – Если можно – лучше переждать. Они скоро уймутся. Должны уняться. Он прав. Мне нельзя рисковать… Я снова повесил шинель, стал ходить из угла в угол. Хорошо, что я остался. Через каких-нибудь двадцать минут меня вызвали на улицу: – Там девушка, господин лейтенант. Я пошел к двери. Солдаты провожали меня любопытными взглядами. – Красивая, – услышал я. – Наш лейтенант – не промах! Возле часового никого не было. – Она там, в скверике. Просила, чтобы побыстрее, господин лейтенант. Аги ждала меня, сидя на скамейке. Новая шляпка, в руке шикарный бело-розовый букет. У меня упало сердце. Я еще не знал к чему все это, но почувствовал неладное. – Сервус! – Аги, весело улыбаясь, кокетливо помахала пальцами. – Откуда такой букет? – Сегодня не приходи. Я уезжаю. – Я тоже. – Вот и хорошо, – сказала она после секундной паузы. – Встретимся завтра. Вечером. – Нет… – Не встретимся? В конце квартала стояла немецкая легковая машина. Новая, изящная, светло-коричневая. За рулем, спиной ко мне, сидел офицер. – Шани, ты не должен сердиться. Случилось несчастье. Офицер привстал, повернулся в нашу сторону. Я увидел его холеное розовое лицо. Ах, вот чей букет! – Поедешь с ним? – Да. – Счастливого пути! Я резко повернулся. Она удержала меня. – Выслушай сначала!.. У Черного оторвало ногу. Он просит, чтобы я приехала. Я должна. Ты понимаешь, я должна! В ее глазах дрожали слезы. Мне стало стыдно. Я не знал, куда девать глаза. – Почти до самого бедра. – Она закусила губу. – Он, наверное, умрет. – Аги, – сказал я быстро, – милая Аги, я уеду сегодня. В девять часов я уеду – и все. – Как? Как – все? Ты не вернешься завтра? – Ни завтра, ни послезавтра… Она поняла. Глаза сразу сделались большими и прозрачными. Немец вылез из машины, не спеша прошелся вокруг нее. Встал на тротуар, широко расставив ноги, снял свою офицерскую фуражку с высокой тульей и провел ладонью по коротко остриженным рыжим волосам. – Он тебя ждет. – Хочешь, я скажу, чтобы он убирался? Хочешь? – А Черный? – спросил я. – Я не поеду… Не поеду – и все! Могу я хоть на несколько часов распорядиться собой… Эй ты, кретин! – крикнула она офицеру по-венгерски. – Слышишь меня, собачий сын! Он, глупо улыбаясь, покачал головой: не понимаю! – Век! Век! (Прочь! Прочь! (нем.) – она махнула ему. Он, продолжая улыбаться, поднял обе руки и повернулся спиной; видимо, решил, что она запрещает ему смотреть в нашу сторону. – Тебе надо ехать, – сказал я глухо. – Ты не простишь мне этого никогда. – Шани! – И себе тоже. Так нельзя. – Неужели мы не имеем права на капельку счастья? – А он в это времябудет умирать? – Но я же ничем не могу ему помочь! – она негромко всхлипнула. – Ничем! – Аги! – Хорошо!.. Хорошо, хорошо, – зашептала она торопливо.- Как ты скажешь, так и будет. Немец снова сел в машину, хлопнул дверцей. – Он рассердится и уедет. – Нет… Я сказала ему – ты мой брат. – И он поверил? – Нет. – Вот видишь? – Ему все равно. Этой рыжей свинье все равно, кто я и с кем я. Лишь бы я сейчас была с ним. Но он еще не знает, какой его ждет сюрприз. Пусть только довезет меня до места. – Двести сороковой калибр? Ее губы чуть дрогнули в грустной улыбке: – С дополнительным зарядом. – Это еще что такое? – Посмотри на него, когда он вернется. – Будь осторожна с ним, Аги! – Почему мы говорим о нем? Почему о нем? Я не хочу! Не надо больше! Ее умоляющие глаза были совсем близко от моих. Я видел их словно сквозь увеличительное стекло. Влажные, блестящие, окаймленные густыми черными ресницами. – Ты вернешься? – Да! – я стиснул зубы. – Вернусь, Аги! Вернусь! Наши придут, и я с ними. – Я буду ждать! Слышишь? – Она на какую-то долю секунды прильнула ко мне. – Я поцелую тебя, да? Я ощутил на щеке легкий трепет ее жарких губ. – Это счастье, что я встретила тебя, русский! Да хранит тебя бог. – И что я тебя, – прошептал я. – До встречи! До встречи! Она медленно отходила, не сводя с меня широко раскрытых немигающих глаз. Немец все-таки не выдержал, посигналил. – Их комме, их комме! (Иду! Иду! (нем.) Чтоб у тебя руки отвалились, завтрашний труп, – добавила она по-венгерски. Он, самоуверенно улыбаясь, открыл дверцу машины. Аги села. Я повернулся и пошел. Я не хотел, чтобы она осталась у меня в памяти такой: ослепительно красивой, нарядной, с бело-розовым букетом в руке. Пусть лучше я запомню ее другой. Бедной девочкой, потревоженной со сна, со спутанными волосами, с лицом, на котором отпечаталась ткань, в стареньком ситцевом халатике… Она прикрывала заплату рукой, чтобы я не заметил, но так и не смогла прикрыть: заплата была слишком большой. Легковой «Мерседес-Бенц» с красным крестом на стеклах подъехал к чарде в десятом часу. Я отворил дверцу. – Возьмете попутчика? – А, родственник из Будапешта! – Вы?! За рулем сидел сам начальник госпиталя. – Садитесь, садитесь, что уставились! Или вас шофер не устраивает?.. Он с места взял большую скорость. Машина, визжа и приседая на поворотах, виляла по узким улицам, словно по расселинам между черными скалами. Подъезжая к перекресткам, подполковник на секунду включал фары. Длинные лучи выхватывали из темноты бежавшую нам навстречу пустынную ленту мостовой. – Вы хорошо водите, господин подполковник. Неярко блеснули стекла пенсне. – Все зависит от точки зрения. Мой шофер, например, считает, что за рулем я бездарен, как баран. Мы выехали на центральную улицу. Здесь тоже было пусто. Длинный шпиль ратуши, черные в темноте флаги у входа в гостиницу «Мирабель»… Сейчас должен быть дом нилашистов. Машина резко затормозила. Я схватился за сиденье. На пути стояли нилашисты. Один из них высоко поднимал светящийся жезл. – Что такое? – недовольно спросил подполковник, опуская боковое стекло. Нилашист посветил карманным фонариком во внутрь кабины. – Есть приказ не выпускать из города штатских. – Он потушил фонарик. – Можете следовать дальше. Мы проезжали мимо дома нилашистов. Было уже двадцать минут десятого. У входа толпились зеленорубашечники. Широкая дверь то и дело открывалась и через нее на темный тротуар падали узкие желтые клинья. – Пожалуйста, скорее, господин подполковник. – Торопитесь? Капитан Ковач сказал: вам надо быть на месте к одиннадцати. – Не в этом дело. Он как-то странно посмотрел на меня и прибавил газ. Улица незаметно перешла в шоссе. По сторонам, догоняя друг друга, замелькали белые столбики. Я все время оглядывался. Город остался где-то там, позади, у подножья горы, лесистая макушка которой выделялась на фоне темно-сиреневого, в алмазных россыпях неба. – Будут бомбить, – сказал подполковник, нарушая молчание. – Ночь подходящая. И тотчас же, словно в подтверждение его слов, сквозь ровный рокот мотора мы услышали взрыв. Даже два: один сильный, другой послабее. – Уже, – сказал я. – Нет, это не авиабомбы. – Он покосился на меня и добавил: – Это то, чего вы ждали. – Вы знаете? Он пожал плечами: – Пенициллин-то ведь мой… Правда, мне впервые приходится слышать о подобном его применении. – Будем надеяться, уколы пойдут пациентам на пользу. – Или их бессмертным душам. – Аминь!.. Теперь мы ехали, не торопясь. Появляться на месте слишком рано тоже не стоило. – Здесь нигде нет контрольных пунктов? – спросил я. – Ближе к фронту. Подполковник включил радио. Кабину заполнили тягучие звуки траурной мелодии. – Что-то случилось, – сказал подполковник. – Послушаем. Музыка прекратилась. Скорбным, хорошо натренированным на все случаи жизни голосом диктор сообщил о скоропостижной кончине одного из видных приспешников Салаши. Подполковник повернул ручку приемника. Сообщение прервалось на полуслове. – Может быть, тоже пенициллин? – Не хватит на них всех, – ответил он мрачно. – И откуда только поналезло этой мрази! Как будто до войны были одни порядочные люди. – Так вам только казалось… Впереди на шоссе возникло какое-то препятствие. Подполковник резко затормозил. Наш «Мерседес», быстро теряя скорость, чуть не ткнулся тупым носом в полосатый шлагбаум, перегородивший дорогу, и недовольно заурчал, подрагивая, как пес на поводке. Возле шлагбаума стояли двое немцев в касках и целили в нас автоматы. Третий, офицер, подошел ближе. – Проверка. – Он небрежно прикоснулся к фуражке и сказал на ломаном венгерском языке. – Прошу документы. Прошу выйти машина. – Я говорю по-немецки, господин старший лейтенант, – сказал подполковник. – О! Очень рад. Мы вышли из машины. Один из солдат быстро обшарил багажник, приподнял заднее сиденье. Другой освещал карманным фонариком наши документы, которые внимательно листал офицер. На черной бархатной петлице его шинели изломами двух злых молний поблескивали буквы: «SS». – Куда следуете? – спросил он. Подполковник назвал город, километрах в тридцати отсюда. – Зачем? – В госпиталь. За консервированной кровью… А вы кого ловите здесь? – Дезертиров. – С фронта? – И на фронт. – Дезертиры на фронт? Что-то новое! – Они уходят вперед и прячутся в домах. Ждут там русских. – Он протянул нам документы. – Еще один вопрос, господин подполковник. Почему сами ведете машину? Подполковник усмехнулся. – Неприятно говорить об этом, но в последнее время я не очень доверяю нашим нижним чинам. Вот и в охрану взял с собой лейтенанта. Эсэсовец осклабился. – Вы правы… – Он повернулся к солдатам, стоявшим рядом с автоматами на груди, и сказал: – Идите в сторожку, пришлите тех двоих. – Яволь, герр оберштурмфюрер! – гаркнул один из них. Они повернулись и затопали по асфальту к невидимой в темноте сторожке. – Вы совершенно правы, господин подполковник, – повторил немец. – Я придерживаюсь такой же точки зрения. На будущее нам нужна армия без солдат. Профессиональная армия из одних офицеров, вооруженная чудо-оружием. Такая армия будет непобедима… – Они все еще верят в чудо-оружие, – сказал я, когда мы отъехали несколько сот метров от заставы. – Заметьте, он говорил о будущем. Им еще мало. Им все еще мало… Вчера меня вызывали по делам в немецкую комендатуру, к майору Троппауэру, заместителю коменданта. – Я знаю. – Он меня называет своим венгерским другом, говорит со мной довольно откровенно. Так вот вчера… Знаете, что он мне сказал? «Да, война проиграна. Она – уже пройденный этап, и нам остается только извлечь из нее полезные выводы». Разумеется, я спросил, какие же именно выводы? Как вы думаете, что он ответил? – Что-нибудь насчет вечного мира? – Как бы не так! Он стал толковать насчет ошибок командования в стратегии и тактике, которых надо избежать в будущем. Тут я не выдержал: «Как? Неужели вы хотите начать все сызнова? После двух таких войн, после двух таких поражений, после таких тяжелых уроков истории?» А он ответил спокойно так, уверенно: «Нет никаких уроков истории. Есть только две неудачных попытки. Значит, надо попытаться в третий раз. Ведь если, например, человек дважды поскользнулся на льду и упал, так что же, по-вашему, он так и должен остаться на льду? Нет! Он поднимется и пойдет дальше!»… Вот уже ваше село. Вы здесь сойдете? – Нет, дальше. Перед мостом нас снова остановили, на этот раз венгры. Пока они проверяли документы, я прислушивался к звукам со стороны фронта. Было тихо, лишь изредка раздавались глухие удары – где-то далеко рвались увесистые снаряды дальнобойной артиллерии. Я попросил остановить машину на повороте дороги. Слева от шоссе в темноте угадывался лес. Тот самый лес, из которого мы вышли втроем. А теперь я возвращался сюда один. Постояли немного, поговорили громко, чтобы привлечь внимание жандармов, если они рыщут поблизости. Никто не подошел. Я попрощался с подполковником и зашагал от шоссе в сторону леса. На местности я ориентировался неплохо и довольно скоро обнаружил тропку, по которой мы тащились с тяжелыми катушками на плечах. В последние дни особых дождей не было, все больше солнце. Тропка подсохла, и ноги не скользили, как тогда, только чуть втаптывались в мягкую податливую глину. Глаза быстро привыкли к темноте, и я уже мог свободно идти вперед, не рискуя свалиться в какую-нибудь наполненную водой яму. Подходя к лесу, я услышал со стороны дороги приглушенный автомобильный гудок – подполковник, отъезжая, прощался со мной. И хотя мы с ним об этом не уговаривались, стало легче на душе, словно он сообщал, что все кругом спокойно и желал счастливого пути. Лес встретил меня легким шелестом своей изрядно поредевшей кроны. Через уцелевшие листья, как сквозь маскировочную сеть на орудиях, светилось звездное небо. Опавшая листва едва слышно шуршала под ногами. Листья были уже не сухие, а подгнившие, насквозь пропитанные сыростью. Мои сапоги беззвучно пружинили на них. Просеку, откуда мы начали свой пеший путь по вражескому тылу, я едва узнал. Она стала намного шире, как бы раздалась в обе стороны – поздней осенью в лесу прибавляется пустоты. Я сел на пенек на краю просеки. Кругом стояла тишина, совсем особая лесная тишина, наполненная множеством мелких шумов. Было слышно, как шелестят сухие травинки у моих ног, как легкий ветер, пробегая по верхушкам деревьев, заставляет в страхе трепетать еще уцелевшие листья. Где-то в глубине леса пискнула какая-то птаха, где-то треснул сучок. Время постепенно близилось к двенадцати. Я напряженно ждал, когда же в лесную тишину, сплетенную из звуков и шорохов, как ткань из ниток, вкрадется монотонное гудение самолета. За селом, высоко над землей, вспыхнула электрическая лампа. Это летчики повесили в небе осветительную ракету. Мертвящий зеленоватый отсвет достиг леса, лег на деревья. Легкие призрачные тени медленно, как во сне, поплыли мимо меня. Потянулись в небо длинные указательные пальцы прожекторов. Отчаянной сворой, торопливо, перебивая друг друга, затявкали зенитки. И, словно отвечая им, редко, зато солидно, басовито, ухали могучие голоса бомбовых разрывов. Я так и не услышал самолета. Заметил его, когда он, быстро увеличиваясь в размерах, уже снижался над лесом. Летчик, мигнув фарой, посадил машину с удивительной точностью – прямо в центре просеки. Я побежал к самолету. Винт хлюпал размеренно и деловито. Летчик стоял в кабине, подняв автомат. Я услышал негромкое настороженное: – Кто? Миша! Опять Миша! – Эй, разведизвозчик! – крикнул я, пьянея от счастья. – Убери свой автомат! Еще продырявишь ненароком. И, радостно смеясь, полез в кабину. – А тех так и не будет? – повернулся он ко мне. – Остальных двоих? – Так и не будет. Я больше не смеялся. Он понимающе кивнул и глубже натянул шлем. Взревел мотор… Через полминуты мы плыли к звездам. Я смотрел на мерцающие беспорядочные россыпи и неожиданно увидел среди них Большую Медведицу. Смотри-ка, знакомая! Как я раньше не замечал!.. И Полярная вот. И слабенькая звездочка Алькор: по ней мы, мальчишками, испытывали зрение. Кто ее не видит, тот не годится в снайперы. И все дружно вопили: «Вот, вот она!». Знакомые звезды… Странные, непонятные ощущения переполняли меня. Я никогда не думал, что можно быть счастливым и несчастным разом. Почему так? Откуда это ощущение гнетущей тревоги? Под нами расцвел на мгновение ослепительный белый цветок. Самолет качнуло. И вдруг я понял. Я тревожился о них и потому не мог чувствовать себя счастливым. И чем больше я удалялся, тем сильнее и отчетливее становилась тревога. Всего двадцать минут отделяло меня от своих. Целых двадцать летных минут. На аэродроме я сразу увидел знакомую фигуру майора Горюнова. Смешно подпрыгивая, он спешил к самолету. За ним еще несколько офицеров, и среди них наш штабной врач с баульчиком в руке. Почему врач? Может быть, они все-таки думали, что прилетит и капитан Комочин? Я выбрался из кабины, спрыгнул на землю и, одернув шинель, подошел к Горюнову строевым шагом. – Товарищ майор, – начал я по-уставному, – лейтенант Мусатов… Почему-то все кругом улыбались. Наверное, из-за моего вида. В самом деле, смешно, когда человек в форме офицера венгерской армии докладывает: «Товарищ майор…» Улыбки сбили меня. Я смешался и начал снова: – Лейтенант Мусатов… Горюнов не дал мне договорить. Обнял меня, прижал к себе и повел к «виллису», стоявшему неподалеку. Усадил на переднее сиденье, сам пристроился сзади и, не снимая руки с моих плеч, словно боялся, что я могу выскочить из машины, приказал шоферу: – Домой!.. В просторной, жарко натопленной комнате, которая служила майору кабинетом и спальней, на спинке стула висело военное обмундирование. Мое обмундирование! – Переодевайся, сынок! – сказал Горюнов и спросил, жадно вглядываясь мне в глаза: – Комочин как, а? Выслушал, хмурясь. – Надо же! Опять в легкие. – Разве… – начал было я и тут же сообразил: – В Испании? Одна догадка повлекла за собой другую: – Вы тоже там были? Он вытащил из шкафа уже начатую бутылку, два стакана, налил мне и себе, хитро подмигнул: – С благополучным… Мы чокнулись и выпили. Потом, когда я переоделся, он усадил меня за стол, сам сел напротив, сложив у подбородка руки: – Рассказывай, сынок… Мы встали из-за стола ровно в пять утра. – Теперь иди, отдыхай. Спи, сколько влезет, когда понадобишься, я пришлю. Но я пошел не в подготовленную для меня комнату… Было еще одно срочное дело, и я решил покончить с ним немедленно, сейчас же… Часовой возле соседнего дома окликнул меня негромко: – Стой! Кто идет? Он вызвал начальника караула, меня повели в караульное помещение, стали звонить… Словом, прошло еще полчаса, прежде чем я попал к полковнику Спирину. Спокойно и размеренно тикали стенные часы. Навстречу поднялся костистый полковник с коротко остриженной седой головой. – Товарищ полковник… – Знаю, знаю уже. – Он сердечно тряхнул мою руку. – Досталось, а? – Мне – меньше, чем другим. Я шагнул к столу и положил на стекло пулю. Она покатилась по гладкой поверхности. – Что это? – полковник остановил ее пальцем. – Фашистская пуля. Два дня назад ее вынули из груди капитана Комочина. – Ясно! Ваше овеществленное мнение о человеке. – Он взял пулю, повертел ее в пальцах. – Семь граммов свинца – яснее и лаконичнее не мог бы сказать даже ваш египетский философ… Как его? Кажется, Рофамес… Я промолчал. Он посмотрел на меня пытливо, бережно положил пулю обратно на стекло, задумчиво потянул себя за ухо двумя пальцами. Потом вышел из-за стола, прошелся по комнате, сгорбленный, худой, с болезненно-желтым лицом. – Я знаю, о чем вы думаете, – неожиданно сказал он. – Что я очень огорчился, когда увидел вот эту вашу пулю. Что я целые месяцы плел, плел паутину вокруг капитана Комочина, а приходите вы, кладете пулю на стол и разрушаете все мои планы. Что я теперь сердит на вас и на весь мир. Что я старый, подозрительный, желчный человек и готов считать шпионами всех людей подряд. Ведь так?.. А теперь подумайте о другом. Вот Комочин. Человек сложнейшей судьбы. Вы знаете? – Так… Вроде… – неуверенно сказал я. Что я, в самом деле, знал о Комочине? Все – и ничего. – Вроде. Гм. – Он потянул ящик письменного стола, вынул папку, подал мне бумагу. – Вот, смотрите. Это был анкетный листок. «Комочин Антон Павлович (Антал сын Пала)», – прочитал я и поднял голову. – Читайте, читайте. – Год рождения: 1907. Место рождения: Будапешт, Венгрия. Отец – рабочий-судостроитель, коммунист. Эмигрировал с семьей в Советский Союз в 1920 году, после падения советской власти в Венгрии. 1926 год: Московский университет, химический факультет, студент. 1929 год: Красная Армия (комсомольский призыв), воздушный флот. Учлет, лейтенант, старший лейтенант, капитан. 1937 год: летчик-истребитель (Республиканская Испания, доброволец). 1938 год: ранен, сбит в воздушном бою. Тюремный госпиталь в Саламанке (франкистская Испания). 1938 год: тюрьма в Сантандере (франкистская Испания). 1939 год: тюрьма Моабит (Берлин). 1939 год: концлагерь Заксенхаузен (попытка побега). 1940 год: концлагерь Маутхаузен. 1940 год: передан Венгрии. Тюрьма Марко (Будапешт). 1940 год: тюрьма Вац. 1941 год, октябрь: мобилизован в рабочую роту венгерской армии (на территории Венгрии). 1942 год, февраль: рабочая рота венгерской армии (на территории Украины). Побег, переход линии фронта. 1942 год: лагерь для военнопленных (Урал). 1944 год, июль: 2-й Украинский фронт, в составе группы переводчиков (венгры-антифашисты). 1944 год, август: 2-й Украинский фронт. Разведотдел (по просьбе и под личную ответственность майора Горюнова). – Видите! – сказал полковник, принимая у меня листок. – И со времени испанского плена – ни одного документа, ни одного подтверждения. Только слова. А можно ли верить словам? Одним только словам? А если нет, то какие у меня основания ему доверять? Я молчал. Я мог бы сказать, что для доверия не нужно никаких оснований, просто веришь человеку – и все: наоборот, основания нужны для того, чтобы не доверять. Но я молчал. Почему полковник тогда, в первый раз не показал мне анкету? Почему он заставил меня не доверять капитану Комочину? Этого я не мог ему простить. Я лежал на мягкой удобной кровати у окна и никак не мог заснуть. Все та же щемящая тревога. Заставлял себя спать, нарочно думал совсем о другом, приятном, хорошем, но мысли со стальным упорством тугой пружины все возвращались и возвращались туда, к ним… И все-таки я, вероятно, спал. Потому что я видел собственными глазами, как Комочин беспокойно ворочается на узкой госпитальной койке, как Аги стреляет из маленького пистолета в рыжего немца, как лейтенант Нема с людьми из нашей химической роты прорывается куда-то сквозь шквальный огонь. И еще потому, что уже начинало темнеть, когда за мной пришли от майора Горюнова. Майор опять, как вчера на аэродроме, взял меня за плечи: – Так, сынок… Так… Мы связались с ними по рации. У меня сердце сжалось от злого предчувствия: – Что с ним? Я думал, холодея, что сейчас услышу: Комочин умер. Но майор сказал совсем другое: – Погиб лейтенант Нема. При взрыве… Ну, ну, ничего тут не поделаешь, сынок… Война! – Мне надо туда, – сказал я. – Мне надо немедленно туда! Он понимающе кивнул. – Обернись! На стуле, позади меня, аккуратно сложенная, лежала венгерская военная форма моего доброго знакомого лейтенанта Елинека; рядом со стулом стояли его кожаные гибриды – полусапоги, полуботинки… …И вот я снова в ночном небе. Впереди знакомые широкие плечи «разведизвозчика» Миши. Внизу – сплошная тьма, разрываемая изредка белыми слепящими вспышками. А наверху, надо мной, спокойно мерцают звезды. Множество звезд. Знакомые звезды…
Александр Марков
Там, где бродит смерть
"Коллекция военных приключений"
Александр МАРКОВ
ТАМ, ГДЕ БРОДИТ СМЕРТЬ
ПРОЛОГ
Мир съежился до размеров крохотной полусферы, диаметром не более двадцати метров, в центре которой, под протекающем куполом, сидел рядовой Ченкаширского гренадерского полка Ее Величества Энтони Оливер. За стенками полусферы все затопила темнота, и лишь запахи, отвратительные запахи разложения, кислые и немного сладковатые, которые приносил ветер, говорили о том, что там по-прежнему еще что-то осталось, а ядовитая темнота не успела все растворить. Энтони было до отвращения тоскливо и одиноко, будто он оказался на необитаемом острове, отрезанном от населенных земель тысячами километров океана, а его товарищи, которые спали сейчас всего-то в десятке метров от него, были не более чем фантомами. Если их тронуть рукой, то она пройдет сквозь тело, как сквозь дым, не встретив никакого сопротивления. Энтони чувствовал, что его мозгом начинало завладевать помутнение. Оно походило на голодный припадок. Наконец рассвет выбрался из берлоги, где он прятался в течение всей ночи. Добравшись до небес, он стал стирать и без того тусклые звезды и теперь они едва проступали сквозь серую пелену, точно краски, которыми они были нарисованы, выцвели от времени. Отвратительное время суток. Веки начинают слипаться, и чтобы они окончательно не закрылись, между ними, наверное, нужно вставить палочки. Слишком холодно и зябко. Кожа покрылась мурашками и загрубела. Она стала напоминать апельсиновую корку, будто всего лишь за несколько минут ее поразил целюлит. Вся последняя неделя была слишком жаркой. Воздух плавился, становился зыбким, словно ты оказался в комнате смеха и теперь смотришь на отражения в кривых зеркалах. Но минувшим вечером небеса прохудились. Если вначале дождь совершал лишь небольшие разведывательные набеги, то теперь он осмелел и вот уже несколько часов лил не переставая. Это походило на утонченную китайскую пытку. Она рано или поздно сводила с ума. Выдержать ее невозможно, но зато и уснуть тоже нельзя. На дне окопа стали скапливаться лужицы. Очевидно, грунтовые воды залегали здесь неглубоко, и ребята, которые два дня назад рыли эти укрепления, не добрались до них каких-то нескольких сантиметров. Энтони положил под ноги пустой ящик из-под снарядов. Но толку от этой хитрости немного. Подошва на левом сапоге прохудилась, нога безнадежно промокла и начинала твердеть, превращаясь то ли в камень, то ли в лед. Пропитавшаяся водой шинель все еще удерживала остатки тепла, но Энтони уже давно начала колотить дрожь, и это несмотря на то, что ветер не мог пробраться в окоп, хотя и щекотал ноздри запахом разлагающейся органики. Хотелось заткнуть нос платком или зарыться лицом в сырые прохладные стенки окопа. Казалось, что сладковатый, похожий на шоколад запах въелся в одежду и кожу. Теперь его не смоешь даже мылом, так что если Энтони сбросит с себя форму и простоит под душем столько, сколько ему позволят его товарищи, он все равно будет пахнуть смертью. Чтобы избавиться от этого запаха, нужно, пожалуй, вываляться в извести. Изредка Энтони осторожно выглядывал из-за бруствера. Густой, как кисель, туман, обрывался почти на самых подступах к окопам. Он почти затопил полосу колючей проволоки, а то, что творилось на германской территории, и вовсе не различалось. К звуку разбивающихся о землю капель прибавилось еще и чавканье. Энтони оглянулся. К нему приближался лейтенант, одетый в непромокаемый плащ. На голову офицер набросил капюшон. Теперь его вполне можно спутать с посланником смерти, и если бы он замогильным голосом сообщил Энтони, что пришел забрать душу солдата, то тот нисколько не удивился бы этому. Лейтенант старался ступать на пятки — так легче вытягивать из грязи сапоги. Он поддевал грязь носком, делая примерно такие же движения, что и футболист, который хочет отправить мяч вверх свечой. — Все спокойно? — спросил офицер. — Да, — Энтони вытянулся, отдал честь. Челюсти свело холодом, рот плохо слушался его. Теперь он вряд ли сумел бы произнести более сложную фразу. Очень хотелось оказаться в землянке. Спрятаться под навесом от дождя. Снять мокрую шинель и прижаться к теплому боку спящего товарища, а еще, еще… Он был среди тех, кто, узнав о начале войны, отправился бить стекла в германском посольстве, и если бы не конная полиция, то ему все-таки удалось бы пробраться внутрь здания и устроить там погром. Тогда в нем проснулась звериная ярость. Она возбуждала его так же, как и толпа, которая запрудила Трафальгарскую площадь, потому что он понял — наконец-то пришло время перемен. Он ждал их. Он хотел изменить свою жизнь, ведь кроме скучной юности и бедной старости она ничего ему не обещала. Но у Энтони сложилось слишком неправильное представление о войне, потому что она ассоциировалась с Индией, откуда ветераны сражений возвращаются в метрополию непременно богатыми, словно тех, кому не повезло и чьи кости обглодали дикие звери или высушил ветер, вовсе не существует. Он был наивен. Он верил, что флот его страны самый сильный в мире, а континентальная армия — ему под стать. Он даже предположить не мог, что германцы могут оказаться на суше настолько сильными, что их с трудом будут сдерживать объединенные силы Англии и Франции. И если тогда, в августе кто-нибудь сказал бы ему, что через семь месяцев война все еще не закончится и вместо прогулок по улицам поверженного Берлина он, как крот, будет все глубже зарываться в землю, неподалеку от какой-то французской деревушки, спасаясь от шрапнели и пуль, в лучшем случае он отлупил бы этого провидца, обозвав его предателем, а в худшем — сдал бы в полицейский участок. Беда в том, что война стала напоминать работу, на которую надо ходить изо дня в день, вставая рано утром, а если это ночная смена — то вечером, и так год за годом до пенсии. Название деревушки Энтони запоминать не собирался, потому что вчера они останавливались возле другой, а завтра окажутся рядом с третьей. Если держать в памяти все названия, то там не останется места для более важных воспоминаний. Неожиданно в душе возникло предчувствие надвигающейся беды. Туман отступал медленно. Из него, как ребра из полуразложившегося трупа, торчали ежи, обмотанные колючей проволокой. Через час, а возможно, и чуть раньше туман рассеется, но Энтони подозревал, что у него нет этого часа. Лейтенант увидел, как напряглось лицо солдата, глаза уставились в туман, будто он хотел что-то увидеть в нем, — так мореплаватель всматривается в горизонт, надеясь разглядеть берег. Рука Энтони крепко, слишком крепко сжала винтовку, так что выступили вены, а кожа давно уже приобрела неестественно бледный оттенок. — Что там? — Не знаю. Тонкий пронзительный свист впился в барабанные перепонки. Потом послышался шлепок, словно встревоженная человеческими шагами лягушка прыгнула с берега в пруд и затаилась среди тины. Снаряд погрузился в вязкую землю и застрял там, отчего-то не разорвавшись, но это был только пристрелочный выстрел. Через несколько секунд заработали германские гаубицы. Воздух заметно потеплел и наполнился стаями раздраженных шершней. Осколков стало так же много, как и капель дождя. От нескончаемых грозовых разрядов раскалывались небеса, а их кусочки сыпались и сыпались на спрятавшихся в окопах солдат. Казалось, что германцы поставили перед собой задачу — превратить английские окопы в однородную массу и теперь старательно претворяли замысел в жизнь, методично и неторопливо, как повар, который взбивает яичный белок и сахарную пудру. Впереди мелькнула тень, словно летучая мышь в темной пещере или светлячок, который ударился в освещенное окно, забарабанил по стеклу крыльями, а потом исчез. Боши будто выходили из воды, появляясь постепенно, вначале голова в каске (лицо почему-то закрыто противогазом), одновременно с головой штык, конец винтовки и чуть позже — руки и грудь. Серая шинель сливала голову и винтовку в единое целое, последними возникали ноги. Германцы шагали покачиваясь, будто слегка пьяные, скорее всего так оно и было, и очень медленно, словно уже устали, потеряв слишком много сил, продирались сквозь туман. Энтони принюхался. Газа он не чувствовал. Боши могли надеть противогазы, чтобы усилить психологический эффект от своего внезапного появления. Лейтенант что-то кричал, размахивал пистолетом и лихорадочно, почти не целясь, палил по приближающейся цепочке германцев, и хотя с такого расстояния промазать мог только слепой, пока никто не падал. Энтони выстрелил в солдата, шедшего почти напротив него. Он хорошо видел, как пуля разорвала шинель на груди. Эта рана была смертельной. Но из нее не выступила кровь. Бош лишь покачнулся от толчка, а потом двинулся дальше. Энтони не слышал, чтобы германцы начали надевать какие-нибудь защитные панцири, способные остановить ружейную пулю. Еще сонный взвод топал по грязи, расплескивая ее по стенкам окопа, и занимал оборону. Гаубицы утихли. Тем временем из тумана появилась вторая цепочка германцев, и почти сразу же обнажилась третья, потому что туман резко отступил и съежился. — Быстро по местам, — кричал лейтенант. Он подгонял пулеметчиков взглядом, нервно наблюдая за тем, как их дрожащие, скорее от холода, чем от страха, руки заправляют пулеметную ленту. В таких случаях обычно оказывается, что после нескольких выстрелов пулемет заедает. Лейтенант не выдержал и сказал «Огонь» раньше, чем пулеметчики приготовились к стрельбе. Прозвучал дружный, раскатистый залп. Дождь прибил пороховой дым к земле. Все опять промахнулись. Показалась четвертая цепочка. — Чертовщина, — зашипел лейтенант. — Вы что, стрелять разучились? Он, очевидно, забыл, что несколькими секундами ранее сам не мог ни в кого попасть. А потом затарахтел пулемет. Этот звук был приятен. Он успокаивал и походил на утробное урчание, которое издает двигатель автомобиля или мотоцикла. Лейтенант и без бинокля прекрасно видел, что далеко не все пули уходили в молоко. — Цельтесь в головы, — приказал он. — Похоже, у бошей под шинелями доспехи. Энтони поймал прицелом мухообразную голову германца, отдав предпочтение левой глазнице, затаил на миг дыхание, чтобы оно не мешало стрельбе, и плавно нажал на курок. Отдача толкнула прикладом. Энтони сжал зубы. У него на плече уже образовался внушительный синяк, постепенно из синего превращавшийся в бурый. Глазница германца треснула, расплескалась пластмассовыми осколками вперемешку с кусками костей, ошметками кожи и кровью. Бош остановился, словно не понимая, что с ним случилось. Его руки выпустили винтовку. Она упала в грязь. Германец хотел потрогать разбитую глазницу, руки дернулись, поднимаясь вверх, но в это время его ноги подломились и он наконец-то повалился. На все это ушло несколько секунд. Энтони даже начинал подумывать, а не загнать ли пулю в правую глазницу боша, чтобы немного ускорить этот процесс. Пулеметчики щедро поливали цепочку огнем. Второй номер едва успевал направлять ленту, а у наводчика, скорее всего, уже начали покрываться волдырями ладони, потому что корпус пулемета сильно нагрелся. Вода в нем начинала закипать. От пулемета потянулся столб пара, мешавший прицеливаться. Германцы даже не пытались пригнуться к земле и ни разу не залегли, чтобы спрятаться и переждать убийственный поток пуль. То ли они были так фанатичны, что смерть для них ничего не значила, то ли уверены в собственной неуязвимости, но скорее всего они просто ничего не соображали, накачавшись перед атакой шнапсом. Впрочем, в этом случае они обычно горланили песни, подбадривая себя и пряча страх. Дождь немного охлаждал пулемет. Возможно, именно из-за этого вода в нем так пока и не выкипела, но пар мешал пулеметчикам, застилал глаза, и они долго еще не видели результатов своей стрельбы. Пули превратили шинели в лохмотья, а тела рвали в клочья, как будто это чучела, набитые соломой, так же не чувствующие боли. А потом пулемет наконец-то замолчал. То ли заклинило, то ли он перегрелся, выяснять времени не было. Пар быстро рассеялся, и пулеметчики, к своему ужасу, увидели всего лишь в нескольких метрах впереди себя германских солдат. Энтони поймал в прицел новую мишень, но за долю секунды до того, как он хотел уже нажать на курок, залп сделали германцы. Они стреляли, как ковбои в американских вестернах — не прицеливаясь с уровня живота, а поэтому их пули были не опасны, пройдя примерно в полуметре над окопами. Боши оказались никудышными стрелками. Видимо, у германцев стало так плохо с резервами, что они бросили на прорыв необстрелянные части. Впрочем, для того и нужно пушечное мясо, чтобы принять на себя поток пуль, который в ином случае мог бы достаться на долю более подготовленных солдат. Энтони вновь выстрелил, но промахнулся. Пуля скользнула по каске германца, оставив на ней сверкающую серебром бороздку. Бош замотал головой. Наверное, его слегка оглушило. Ему осталось ждать смерти всего лишь миг, но вдруг Энтони замер. Краем глаз он заметил, что уже убитый им германец вновь поднимается. Он встал на четвереньки и стал шарить руками по земле, отыскивая утонувшую в грязи винтовку. Грязь забила ее дуло, забралась в спусковой механизм, а это значило, что для стрельбы винтовка сделалась бесполезной, но у нее был штык, и в рукопашной она еще могла пригодиться. Рука Энтони задрожала. Он не мог больше заставить себя выстрелить. Германцы по-прежнему шли медленно. Теперь они могли бы и побежать. — Гранаты, — прохрипел лейтенант. Он сорвал голос. Солдаты побросали гранаты, припали к земле. Она содрогнулась. В окопы залетели запах гари, комки земли и куски человеческих тел. Когда дым растворился, оказалось, что первой цепочки бошей уже не существует. От нее остался лишь один солдат, у которого были оторваны обе руки. Германец не потерял сознания, очевидно из-за болевого шока, и теперь стоял даже не раскачиваясь, вмерзнув в землю, как языческое божество. Он упал, когда до него докатилась вторая цепочка и кто-то толкнул его, выведя из равновесия. Англичане закидали гранатами и ее. Эффект был такой же, но это были последние гранаты. Энтони обязательно бы бросился бежать. Но они упустили время, и теперь немцы, какими бы плохими стрелками ни были, перебьют их как на охоте, стоит англичанам только выбраться из окопов. В спину очень легко стрелять. Оставалось лишь подороже продать свою жизнь. А впрочем, кому она нужна? — Примкнуть штыки, — опять прохрипел лейтенант. Из пореза над левой бровью у него сочилась кровь, но дождь быстро смывал ее, так что кровь не успевала даже свернуться. Лейтенант был энергичен и бодр, казалось, что он принял какой-то наркотик. Он успел справиться с дрожью в голосе, а судя по тому безумному огню, который разгорался в его глазах, взводный уже начинал видеть смерть и отблески ада. Лейтенант слишком много времени уделял изучению действий русских офицеров, видимо, вообразив, что и ему лихой штыковой атакой удастся разогнать противника. «А, пропади все пропадом. Может, повезет». Рывком Энтони толкнул свое тело из окопа, когда услышал приказ о наступлении. Он поскользнулся и чуть было не повалился обратно. Если бы он стал задумываться и прислушиваться к свисту пуль, то, скорее всего, так бы и не решился покинуть укрытие. Энтони выиграл бы не более пары минут, но это слишком мало, чтобы успеть насладиться жизнью. Главное теперь ни о чем не думать, тогда и не заметишь, как придет смерть. Он завыл протяжно, как воет волк на луну, резко выбросил руки вперед, забыв о том, что германец в броне, и вспомнил об этом, лишь когда его взгляд наткнулся на иссеченную пулями шинель. Энтони подумал, что штык, если не сломается, так обязательно затупится, но шеффилдская сталь легко, с приятным чавканьем вошла в тело германца на всю глубину до ствола, потому что Энтони по глупости вложил в удар слишком много сил, гораздо больше, чем было необходимо. Штык вышел из спины германца, который теперь был похож на большую муху, нанизанную на булавку. Его руки беспомощно вздрагивали. Когда-то в детстве Энтони собирал коллекцию насекомых, гоняясь за жуками с сачком, а потом подолгу разглядывал добычу, прежде чем заколоть ее булавкой и спрятать в специальной коробочке. Но этого увлечения хватило всего лишь на одно лето. Оно походило на болезнь типа простуды, от которой быстро излечиваешься, так что вскоре он забросил это занятие, а коллекцию раздарил знакомым и поменял на конфетные вкладыши или оловянных солдатиков. Энтони хотел вытащить штык, но не успел, потому что в эту секунду германец наконец-то выстрелил. У него был автомат. Энтони показалось, что очередь длится целую вечность и очень долго пули разрывают ему грудь и входят в живот. Он почувствовал боль лишь от первых из них. Она вспыхнула мгновенно, как огонь на облитых бензином дровах, но следующие пули ее погасили. Энтони отбросило назад. Из груди немца выскользнул штык, чистый, блестящий, совсем не испачканный кровью, будто она уже давно вытекла из других ран и на новые не осталось ни капли. Но ее вообще не было, а лоскуты шинели лишь обгорели. Энтони успел увидеть, как ранили лейтенанта — в горле у того что-то заклокотало, забулькало, изо рта потекла кровь, и он рухнул на землю, уткнувшись лицом в грязь, хотя ноги его все еще продолжали двигаться вперед. По телу пробежала судорога, а когда взводный застыл, его поза напоминала позу раба, припавшего к ногам своего хозяина. Мир стал исчезать. Звуки перестрелки сменились гулом, он был похож на шум воды, когда голову опускаешь в поток и начинаешь к нему прислушиваться и одновременно чувствуешь, как гудит кровь в венах и бьется сердце. Энтони упал на спину и утонул в грязи — липкой и такой же тягучей, как болотная трясина. Здоровому человеку пришлось бы попотеть, чтобы вновь встать на ноги. Но пули выбили из тела все силы. Глаза Энтони стали стекленеть. В них застыло удивление. А потом пришла тишина…ГЛАВА ПЕРВАЯ
Накануне вечером прошел дождь, поэтому страшная жара, от которой уже начали желтеть листья на деревьях, словно осень пришла на месяц раньше срока, немного успокоилась. Вот уже несколько недель ночи превращались в кошмары из-за того, что от жары невозможно было заснуть. Генералу Рандуличу, когда он особенно долго ворочался в постели, казалось, что он оказался где-нибудь в Гоби или Каракумах. Каждую ночь приходилось по несколько раз вставать с постели, смачивать водой пересохшие, готовые потрескаться губы, и лишь под утро, когда восток, а не запад окрашивался красными всполохами, он наконец-то погружался в сон. Но эта ночь выдалась такой спокойной, что Рандулич проспал и едва не опоздал на встречу с командующим армией. Еще день назад он думал о том, что неплохо перейти на один из вариантов колониальной формы, например на тот, который носят в Туркестане. Однако сегодня Рандулич превосходно чувствовал себя и в обычном летнем мундире. Если же адъютант разгонял «Руссо-Балт» до крейсерской скорости, позволяя стрелке спидометра отклониться вправо примерно на две трети своих возможностей, становилось даже прохладно. Людей на улицах города можно было пересчитать по пальцам. Ночью германские бомбардировщики дважды сбрасывали на город бомбы. Их главной целью являлся вокзал, но когда пилоты аэропланов поняли, что прорваться туда они не сумеют, то начали просто избавляться от бомб, которые падали куда попало. Владельцы магазинов, опасаясь, что осколки побьют стекла витрин и попортят товары, загодя заколотили их досками. Возле одного из таких магазинов прогуливался полицмейстер. Он постоянно подкручивал великолепные загнутые вверх усы и так увлекся этим занятием, что не только не замечал прохожих, которым, чтобы не столкнуться со служителем закона, приходилось обходить его стороной, но, пожалуй, не обратил бы даже внимания, если бы в один из заброшенных магазинов полезли мародеры. Уличные торговцы выползли из укрытий, как только русские истребители отогнали волну германских бомбардировщиков. Еще не успела осесть пыль. Она кружилась над разрушенными зданиями, как над трупами исполинских животных. Завалы, оставшиеся от предыдущих бомбардировок, уже давно разобрали. На месте двух доходных домов и пекарни остались пустыри. «Руссо-Балт» объехал зиявшую на мостовой кляксообразную проплешину. Сюда угодила одна из бомб. Она пробила асфальт. Под ним оказалась брусчатка, которую взрыв раскидал в разные стороны. Брусчатка пробивала стены домов не хуже шрапнели. Дыры залатали, а оштукатурить их еще не успели. Воронку на мостовой наскоро засыпали камнями, щебнем, песком и утрамбовали. Встречавшиеся на пути подводы, груженные мешками с мукой, овощами и другой снедью, которую крестьяне везли на базар, заслышав позади себя рокот двигателя, жались к тротуару, пропуская автомобиль вперед. В одежде теперь преобладали темные тона, даже барышни, которые раньше щеголяли в красных, голубых, розовых и салатовых платьях, носили все больше коричневое или черное, причем не обязательно из-за траура по погибшим родственникам. Было много военных: пехотинцев и кавалеристов. Но большинство из них редко выбирались за границы вокзала, оставаясь в эшелонах, которые транзитом двигались дальше на запад. Порой эшелоны задерживались на станции по нескольку дней. Местные предприниматели смекнули, что наибольшую прибыль можно получить от увеселительных заведений, поэтому в последнее время их появилось в округе довольно много от дорогих, предназначенных для офицеров, до дешевых солдатских. Они группировались вокруг вокзала, создав между ним и остальной частью города своеобразную буферную зону. Здесь была превосходная питательная среда для шпионов. Кроме того, в ней скапливались разного рода аферисты. Это добавляло головной боли местным властям. Иногда они проводили полицейские проверки, вылавливая нежелательные элементы. Фанерные тумбы были обклеены агитационными листовками и плакатами. Из-под них виднелись клочки и обрывки афиш, рекламирующих гастроли уездного цирка. Их уже почти оторвал ветер, и теперь они трепетали как флаги. Прошло три месяца, как цирк покинул этот город. С той поры здесь никто не выступал, азаклеивать старые афиши кроме как листовками да плакатами было нечем. Слов на них уже не разберешь, но Рандулич узнал их по цвету. Он ходил тогда на одно из представлений. Он смутно вспоминал жонглеров, акробатов, дрессировщиков, но в память въелся лишь клоун, который в конце репризы убегает с манежа с криком, что решил застрелиться. Вскоре из-за кулис слышится выстрел, а после клоун вновь появляется на манеже с удивленным выражением на лице, дымящимся пистолетом в руках и говорит, что он приставил пистолет к виску, нажал на курок, но промахнулся. У офицеров, которые приходили на представление, этот черный юмор неизменно вызывал приступы смеха и бурю оваций. Рандулич заметил, что после этой репризы никто из офицеров не пробовал застрелиться, хотя раньше такое изредка случалось. Наверное, потенциальным самоубийцам просто становилось стыдно, что их благородный в кавычках поступок обязательно сравнят с выступлением клоуна. Командующий не афишировал свое местонахождение. На крыше особняка, где располагался штаб армии, не развевался трехцветный флаг, зато там замаскировали два пулемета системы Максима. На столбах, удерживающих ворота, не было никакой таблички. Перед зданием был разбит парк. Его опоясывала чугунная ограда. Деревья разрослись, и из-за этого с улицы стало довольно трудно разглядеть, что же происходит в особняке. Вряд ли кто-либо мог проникнуть незамеченным не то, что в особняк, но даже в парк. Человек, который будет настойчиво заглядывать через ограду, привлечет внимание патрулей. Ворота были крепко закрыты, а если непрошеный гость попытается перемахнуть через забор, дозорные немедленно доставят в контрразведку, благо находилось она всего-то в двух кварталах. Там уже выяснят, стоит ли за этим поступком что-то большее, чем простое любопытство. Итак, ворота были наглухо закрыты. Рандулич уже смирился с тем, что сейчас адъютант начнет жать на клаксон, как бездомный путник, который поздно ночью добрел до постоялого двора и теперь просит, чтобы хозяева смилостивились и пустили его на ночлег. Рандулич не любил пронзительный звук клаксона, резкий, неприятный, раздражающий барабанные перепонки, и готовился зажать ладонями уши, чтобы хоть немного заглушить этот звук, но тут ворота стали открываться. Адъютант крутанул баранку. «Руссо-Балт» дернулся в сторону и чуть было не наехал на другой автомобиль — темно-зеленый «Рено», показавшийся из-за ворот. Адъютант вовремя заметил его, ударил по тормозам, а потом дал задний ход. Несмотря на теплую погоду «Рено» закрывала брезентовая крыша, поэтому Рандулич не мог рассмотреть, кто в нем сидит. Ему лишь показалось, что он услышал из салона автомобиля какие-то ругательства. Подобные машины были наперечет. Догадаться, кто в нем находиться, не составляло большого труда. Если, конечно, автомобилем не завладели злоумышленники. Как только проезд освободился, адъютант тут же направил автомобиль в ворота, как будто они в любую секунду могли закрыться и тогда не оберешься трудностей, прежде чем проникнешь за ограду. Ворота захлопнулись позади них. Двор утопал в тени. Здесь было приятно прогуливаться даже когда вовсю жарило солнце. Адъютант остался в автомобиле, предварительно развернув его. Так удобнее выезжать со двора, но чтобы не задеть стены или не заехать на газон, требовалась прямо-таки ювелирная точность. Возле особняка стоял «Мерседес» командующего — подарок одного из местных купцов, который купил его незадолго до войны, а с началом боевых действий стал считать непатриотичным разъезжать на немецком автомобиле. В нем сидел водитель, затянутый в черный кожаный костюм. На руках, вцепившихся в руль, надеты кожаные перчатки, на голове — шлем. Похоже, он получил солнечный удар, но не сильный, так как большая часть энергии светила рассеялась листьями и до водителя дошли лишь ее крохи, теперь он не замечает происходящего и медитирует. По крайней мере он не обратил никакого внимания на подъехавший автомобиль Рандулича. Очевидно, для того чтобы вывести его из состояния оцепенения, нужна была команда наподобие той, что дают во время старта автомобильных гонок. Так и хотелось подойти к нему, похлопать по плечу и спросить в чем дело. Но эту заботу Рандулич оставил для своего адъютанта. Перед парадным входом возле каменных львов вместо швейцаров, облаченных в красно-зеленые ливреи, стояли двое караульных. Угрюмые и неразговорчивые, они тоже походили на статуи. Но стоило подойти к ним поближе, как они оживали, словно к ним прикасался волшебник. Караульные знали генерала в лицо и не стали проверять документы, хотя инструкции позволяли им требовать их у кого угодно. Рандулич поднялся по мраморным ступеням и прошел внутрь здания. Он посещал штаб с периодичностью примерно два раза в неделю, поэтому даже если на улице стояла кромешная ночь, а электростанция по какой-либо причине отключила подачу тока, он все равно без труда прошел бы по коридору, толкнув четвертую дверь слева, за которой находилась приемная командующего. Стены были голыми, пол устилала потертая ковровая дорожка. Рандулич предполагал, что предназначалась она для того, чтобы оберегать мозаику, выложенную из разных пород дерева. Ковровая дорожка поглощала звуки шагов, но все равно в коридоре было так же неуютно, как в необжитой комнате, в которой еще не завелись домовые. Создавалось впечатление, что прежние хозяева этого здания вывезли все, что смогли, включая утварь, мебель и прочие вещи. Новые хозяева собирали обстановку впопыхах, совершенно не заботясь о том, насколько она подходит к интерьерам и как гармонирует друг с другом. Главное, чтобы присутствовала в необходимых для работы количествах, поэтому рядом могли преспокойно стоять кожаный потертый диван и деревянный аскетического вида стул. Командующий подыскивал себе особняк поменьше, а этот собирался превратить в госпиталь. В коридоре царила суета. Здесь было так же многолюдно, как на званом вечере. Удивительно, что с улицы дом казался тихим, как пансион благородных девиц, но всем известно, кто водится в тихом омуте… Адъютант командующего куда-то запропастился. То ли побежал добывать воду для самовара (надо заметить, что уже неделю как водопровод не работал), то ли отлучился по какой-то другой причине. Рандуличу пришлось войти в кабинет без приглашения. Дверь, обитую толстым слоем войлока, приходилось пихать сапогом. Собственно, это был не кабинет, а большой зал. Почти под потолком размещался балкон для оркестра — великолепное место для наблюдения, если сюда удастся пробраться шпиону. Вооружившись биноклем или подзорной трубой, он сможет узнать важные секреты, особенно если займет там место сегодня. Балконом уже несколько месяцев не пользовались, и вход в него давно заколотили. По углам зала, словно задвинутые туда в наказание, стояли развесистые, похожие на небольшие деревья золоченые канделябры, как плодами усыпанные свечками. Зажигали их крайне редко и еще реже развязывали собранные в узлы портьеры, на которых уже накопилась пыль. Там же, в углу теснились большие, как платяной шкаф, часы работы Павла Буре. В центре зала располагался т-образный массивный стол, опиравшийся на не менее массивные деревянные ножки, вырезанные в форме львиных лап. Их было не четыре, а гораздо больше, и они могли выдержать вес десятков тарелок с кабанами, утками, цыплятами, осетрами, приправленными всевозможными соусами, утопающими в разнообразных кашах и гарнирах. Но это было так давно, а сейчас стол был пуст. Его окружало несколько кресел. Командующий армией генерал Алексей Павлович Колчин стоял спиной к двери, всматриваясь в карту западных районов империи. Она занимала всю стену позади стола. На карте обозначались даже незначительные поселения. Но никаких специальных пометок, будь то линия фронта или дислокация русских войск, на ней не было. — Вы до безобразия пунктуальны, — сказал командующий, оборачиваясь. Его лицо было бы заурядным и незапоминающимся, если бы не изумительные глаза. Нет, они не были похожи на огромные плошки, как у собаки из сказки Андерсена, но взгляд генерала мог пронзать насквозь, как стилет, выпотрошить человека, вывернуть его наизнанку. Некоторые из подчиненных, чувствуя за собой вину за какую-либо, когда шли к Колчину, впадали в состояние мистического ужаса. Несмотря на возраст генерал был по-прежнему поджар, как охотничья собака, которая ко всему прочему несмотря на годы не утратила нюх. — Присаживайтесь, Николай Иванович, — сказал Колчин, указывая на одно из кресел. — До вас здесь был городской голова. Надо признаться, что словесная баталия с ним отняла у меня много сил. Я даже испугался, что не успею его выпроводить до вашего приезда. Пришлось пойти на некоторые уступки. — Я видел его автомобиль. Похоже, он все-таки остался недоволен исходом визита. — Слишком многого хочет. Он просил помощи в решении коммунальных вопросов. Пришлось пообещать, что мы посодействуем в ремонте водопроводной станции. Станция нужна военным не меньше, чем жителям города. Колчин сел. Он немного прихрамывал на левую ногу. Тот, кто ничего не знал о генерале, мог бы подумать, что он подвернул ее, когда выбирался из автомобиля или поскользнулся на мокрых после дождя ступеньках. Но история была давней. Круг людей, знавших о том, как Колчину с изуродованной во время пыток ногой удалось бежать из японского плена, как он затем пробирался к своим через китайские провинции, был узок даже тогда, десять лет назад, а теперь… Многие из посвященных умерли или погибли. Вот только Колчин все не мог понять, как о тех событиях прознал беллетрист Петр Придиус. Он написал роман, тактично изменив имена главных героев. Книга пользовалась успехом. Колчин по праву мог потребовать от Придиуса часть гонорара. Генерал не мог долго стоять, поэтому любил сидеть в кресле, вытянув левую ногу вперед. Именно в этой позе он обычно разговаривал с посетителями и проводил совещания. Генерал не переставал вбивать в головы своим подчиненным, что ему не нужны напрасные потери и лобовые атаки, если есть возможность совершить обходной маневр. Командующего слушались. Он не мог совладать лишь с морскими пехотинцами. Похоже, те возомнили, что мир начинает проваливаться в тартарары, после того как их корабли оказались на дне, а они — на суше. Теперь моряки повсюду искали смерть, но она избегала с ними встречаться, словно боялась их… За последний год у Колчина не выдалось ни одного свободного дня. Рандулич знал, что командующий не выдержит этого темпа. Если он не сбавит темп, то через два-три месяца его ждет кровоизлияние в мозг или инфаркт. Это знал и Колчин. Но в этом заключалась вся его жизнь. Куда деваться перекатиполю, когда затихает ветер? Наверное, остается ждать, пока не подует снова, и так без конца. Генерал совершенно не следил за состоянием родового поместья, доставшегося ему по наследству от отца. Когда дела пошли совсем плохо, а дом стал постепенно приходить в упадок, Колчин сбросил с себя эту обузу. Он распродал и дом, и прилегающие к нему земли, а вырученные деньги пожертвовал казне на военные разработки. Теперь у командующего ничего не было, за исключением внушительного послужного списка. Обзавестись семьей ему все как-то не хватало времени. Колчин обещал восполнить этот пробел в своей биографии, когда выйдет в отставку. Но спешить с этим не стоило. Некоторые прочили генералу лет этак через семь десять кресло министра обороны. Но мир менялся так быстро, что загадывать что-либо на такой длительный срок было просто бессмысленно. Колчин знал об этих разговорах, но старался не забивать ими голову и не воспринимал их всерьез. Пока ношу министра обороны неплохо нес генерал Поливанов, который, слава богу, занял это кресло, любезно освобожденное Сухомлиновым незадолго до войны. Останься Сухомлинов в нем подольше — не избежать большой беды, а так все обошлось. — Для штурмового отряда подыскали работу, — Колчин начинал разговор издалека лишь в том случае, если видел, что собеседник не готов еще воспринять главное сообщение. С Рандуличем все было по-другому. Рандулич знал, что в отношениях с англичанами наметилось очередное похолодание. Те обратились к русским через французов с просьбой провести как можно быстрее наступление, ссылаясь на то, что у них начались на фронте неприятности. Ставка Верховного Главнокомандующего ответила уклончиво, с одной стороны обнадежив союзников, но не давая им конкретных обещаний. Однако большинство членов Ставки склонялись к мысли, что надо избегать непродуманных и неподготовленных действий. Хватит одного Самсонова, впредь подобные ошибки повторяться не должны. Как докладывала разведка, дела у англичан были не так плохи, как они сообщали. Союзники просто хотели, чтобы германцы перебросили с Западного фронта на Восточный несколько своих дивизий. Англичане всегда старались переложить нагрузку со своих плеч на другие. Но вот метания германцев из стороны в сторону были непонятны. Если в самом начале кампании в сферу их внимания попала в основном Франция, то на следующий год они сосредоточили свои усилия против России. Не добились здесь заметных успехов и, видимо, вновь намеревались обратить взоры на Запад. В конце концов, они подтвердят истинность поговорки о том, что будет с тем, кто погонится сразу за двумя зайцами. — Но я вынужден вас огорчить. В разведке все уже продумали (по крайней мере, они так считают), составили план действий и расписали пьесу по ролям. На вашу долю почти ничего не осталось. Все, что они предусмотрели, — это выступление в начале и в конце представления, а все остальное время вам придется находиться вне сцены. Главная роль досталась капитану Мазурову. Я знаю, что он еще в госпитале, но в разведке утверждают, что Мазурова можно выписывать когда угодно. Формально его можно продержать в госпитале еще не одну неделю, но не стоит. Подробнее можете расспросить обо всем этом хорошо вам знакомого начальника аналитического отдела внешней разведки полковника Игнатьева. Похоже, именно он заварил кашу. Игнатьев должен приехать, — Колчин бросил взгляд на часы, — через сорок минут. Он нам расскажет об операции. Чуть раньше сюда прибудут светлейший князь Павел Игоревич и генерал Гайданов. Вот, собственно, и все второстепенные персонажи этой пьесы. Статисты, я бы сказал. Вернее, мы похожи на снабженцев. От Гайданова требуют «Илью Муромца», от меня и светлейшего — только одобрения и поддержки, хотя мне кажется, светлейший князь уже в курсе этой операции. Ну, а вы должны предоставить штурмовой отряд. Вам же предстоит стать координатором всех действий. Несколько бессонных ночей гарантированы. Нет, я все-таки выразился неправильно. Мы не статисты. Скорее, нам отводиться роль кукловодов. Мы будем дергать за ниточки. Кажется, Игнатьев уже получил поддержку Ставки, от нашего решения собственно, ничего и не зависит. Нас просто поставят в известность. Колчин распалялся. Раздражение охватило его не столько из-за того, что на начальном этапе подготовки операции с ним никто не советовался, а, скорее, потому, что он ревностно относился к своим обязанностям и терпеть не мог, когда кто-то начинал не спросясь лезть в его вотчину и навязывать свое решение. В обществе Рандулича он мог позволить себе и более резкие выражения. Все-таки знали они друг друга с незапамятных времен, страшно сказать — аж с прошлого века, словно с ушедшей геологической эпохи, будто тогда был еще ледниковый период, а теперь началась оттепель, хотя вернее наоборот — тогда была оттепель, а теперь надвигался лед. Впервые Колчин с Рандуличем увиделись незадолго до так называемой спецкомандировки, в которую их направило очень-очень высокое командование. Официально они находились в каком-то захолустном тмутараканском гарнизоне, который и в глаза-то никогда не видели, на самом же деле поехали в Трансвааль с фальшивыми французскими паспортами изображать добровольцев, приехавших помогать бурам в их борьбе против Британской империи. Тогда они думали, что вскоре придется столкнуться с британцами в открытую… Раздражение клокотало в Колчине, как закипающая вода в чайнике или, скорее, как пар в котле, и для того, чтобы он не взорвался, пар нужно было немного выпустить, что Колчин и делал, намереваясь выговориться до того, как приедут светлейший князь, генерал Гайданов и полковник Игнатьев. Иначе он опасался, что эмоции перехлестнут через край. Лицо генерала стало пунцовым, точно он долго парился в бане. «Игнатьев придет к нам, прочитает лекцию, а мы, как прилежные ученики, будем его слушать. В тех местах, которые покажутся нам непонятными, будем просить разъяснений, — думал генерал, меряя комнату шагами. — Он задаст нам уроки на дом, но если мы с ними не справимся, то иметь дело будем уже с директором гимназии. С Игнатьевым все ясно. Если дело выгорит, его наконец-то произведут в генералы, и не он будет смотреть снизу вверх на своего братца, который, кстати, по-прежнему прохлаждается в Париже. Соперничество братьев Игнатьевых всем известно. Но если ничего не получится, то карьеру это ему подпортит. Он рискует. И рискует сильно». Когда-то этот зал видел богатые пышные гуляния. Здесь собирался цвет губернии, да и столичные знаменитости порой наезжали. Тогда пол в доме устилался ковром из свежих цветов. Независимо от того, какое время года властвовало за окнами, здесь всегда царствовали весна или лето. В особенности запомнился приезд тогда еще совсем юной, только начинающей набирать ореол славы звезды синематографа Веры Холодной, но… Как давно все это было! Целых два года назад. Еще до начала войны владелец особняка миллионер Константин Арцеулов затеял здесь капитальный ремонт, но успел только вывезти мебель, на этом все и закончилось. К особняку он охладел. Занялся другими проектами, а здание передал в безвозмездное распоряжение армии. Сейчас в зале находилось всего четыре человека. На столе были разбросаны несколько карандашей, циркулей, линеек и пачки документов. Игнатьев держался уверенно, хотя от обилия золота на погонах слушателей рисковал ослепнуть. Но у него имелся обширный опыт общения с сильными мира сего, и ему приходилось выступать перед куда как более представительной аудиторией. Его звездный час еще не пробил. В полковнике умер неплохой актер. Ко всем прочим достоинствам красив, статен, умен. Женщины сходят по нему с ума, и он не упускает возможности использовать это в своих интересах. Ему не составляет никакого труда сплести паутину, в которую, как муха, поддавшись на его обаяние, попадает то сотрудница австрийского посольства в Румынии, то супруга какого-нибудь высокопоставленного германского генерала. Бедные женщины и дух перевести не успевают, как оказываются завербованными и вынуждены работать на Игнатьева, а следовательно — и на русскую разведку. Игнатьев ходил по краю обрыва, иногда заглядывал вниз, любуясь открывшейся ему бездной. Это ему нравилось, и он не спешил отойти от пропасти, когда под его сапогами начинали осыпаться камни. — Вот уже не одну сотню лет, а точнее с — 839 года, в Баварских Альпах стоит небольшой замок, построенный феодалом по прозвищу Гуго Безумный. Зовется он Мариенштад, — Игнатьев ткнул указкой в карту, но он ошибался, если полагал, что собравшиеся в комнате сумеют разобрать, куда именно пришелся этот удар. Начало было интригующим. Рандулич поудобнее развалился в кресле, полагая, что рассказ, несмотря на все уверения Игнатьева, будет долгим и мягкое место он успеет отсидеть, даже если станет вертеться и периодически менять позу. — Прозвище свое Гуго получил из-за того, что для каждого пленника выдумывал новый способ казни. Так он, бедный, развлекался, поскольку никаких иных занятий, за исключением охоты в окрестных лесах и набегов на соседей, у него не было. У Игнатьева открылся дар рассказчика, об этом его таланте никто и не подозревал. Все думали, что полковник умеет только писать скучнейшие рапорты, переполненные всяческой канцелярской лексикой. Никто, помимо тех, кто был вынужден делать это по необходимости, читать их не стал бы даже под угрозой смертной казни, а попади они в руки конкурентов, то бишь противников, то и те умерли бы со скуки уже на первых страницах. Хороший способ бороться с агентурой врага. Надо побольше подкидывать им опусов Игнатьева. Однако оказывается, что если засадить полковника за письменный стол, дать ему в руки перо, пачку бумаги, то он чего доброго выдаст сборник сказок, который затмит все написанное Гауфом или братьями Гримм. — Замок как замок, очень скромный, ничем не примечательный. Нет в нем ничего удивительного, как справедливо отметил историк Карл Гумбольт, которому лет сорок назад пришла в голову идея собрать в одной книге описания всех западноевропейских замков. Потратил он на осуществление этой затеи добрых пятнадцать лет, после чего появился на свет вот этот труд, Игнатьев потряс перед собой внушительным томом в кожаном, тисненном золотом переплете. Присутствующие знали, что это был скорее путеводитель для туристов, чем историческое исследование. Книжку издали на русском языке вскоре после того, как она вышла на немецком. — Итак, я продолжаю, Гумбольт отнес Мариенштад далеко не к самым лучшим творениям средневековых зодчих. Он оценил его оборонительные качества как вполне сносные, для того чтобы выдержать непродолжительную осаду небольшой армии, при условии, что предусмотрительные хозяева набьют подвалы замка провиантом, а на каждую или хотя бы на большую часть бойниц найдется по защитнику. Гумбольт выделил для Мариенштада всего лишь полтора столбца. Треть из этого объема занимает чертеж. Более подробного описания замка нам отыскать не удалось. Оказалось, что сведения о нем, хранившиеся в библиотеках стран Центральных государств изъяты. Нет о нем ничего заслуживающего внимания и в библиотеках России. Четыре башни, подсобные помещения, донжон, в котором потомки Гуго Безумного пробили окна. Истлевший прах Гуго, наверное, перевернулся бы в гробу, узнай он, что сотворили с его гнездом, но никто из потомков Безумного давно не живет в этом замке. Там, право же, неуютно. Они продали его кому-то, а те перепродали, цепочка оказалась длинная, замок переходил из рук в руки. Но нам все-таки удалось выяснить, что теперь им владеет германское военное министерство, которое купило Мариенштад через подставную фирму. Он сохранился в далеко не идеальном состоянии, пока не рассыпается в прах, но капитального ремонта требует, по крайне мере требовал во времена Гумбольта. Сейчас, мне кажется, положение немного изменилось. На эту мысль наводит, помимо того, что замком теперь владеют военные, то, что за последний год в замок трижды наведывался канцлер Бетман-Гольвег в сопровождении офицеров германского генштаба. По официальным источникам, они приезжали в Мариенштад поразвлечься, но право же — там нечем заниматься и развлечений меньше даже, чем во времена Гуго, потому что пленников под рукой нет. Очевидно, именно по этой причине гости проводили в замке меньше суток. После первого раза это должно было отбить у них всякую охоту приезжать в замок, но они, как я уже упоминал, были там еще дважды. Периодически в замок привозят разнообразные грузы. Их количество и примерный перечень вы найдете в документах, которые я представил. Игнатьев действительно походил на добросовестного учителя, который разжевывает новый материал не очень одаренным детишкам. Не так давно он вернулся из поездки по Западной Европе, обогащенный новыми идеями и информацией, которую смогли добыть российские агенты в нейтральных странах, странах союзников и Центральных государствах. Это была очень опасная поездка за казенный счет. За Игнатьевым охотились как противники, так и союзники. У него в голове хранились очень ценные сведения, странно, что он эту голову сохранил. — На башнях замка установлены прожектора, его охраняют пятнадцать солдат, а если вас заметят поблизости от него, то хлопот не оберешься. Очень любопытно. Не так ли? Места там глухие, все друг друга в округе знают. Чужака вычислят моментально. Исторический экскурс позабавил Рандулича. Он понимал, что Игнатьев сейчас или чуть позже брякнет какую-нибудь, на его взгляд, сенсацию, за которую газетчики, а возможно, и вражеские агенты, не задумываясь, продадут душу дьяволу. Так повар третьесортного ресторана дает понюхать приготовляемые им блюда голодным посетителям, дожидаясь, когда у тех начнут течь слюнки. Потом их можно кормить. Как правило, чем-нибудь не особенно вкусным. Но Игнатьеву надо поторапливаться, иначе он может растерять слушателей. Рандулич видел, что рассказ полковника начинает раздражать Гайданова. Лицо генерала кривилось. Он порывался вставить какую-нибудь реплику, которая могла бы прокомментировать очередное высказывание Игнатьева. Пока Гайданов держался, однако очевидно, что вскоре он вступит в полемику. — Я понимаю ваше нетерпение, но подождите еще немного. Приступаю к главному. Профессор Ганноверского университета Вольфрам Тич — известный ученый начала нашего века, о котором, я надеюсь, вы что-то слышали, занимался органической химией и биологией. Он снискал славу и почет у своих коллег. Они считали, что Тич со временем может получить Нобелевскую премию. Но три года назад весь мир облетела печальная весть о том, что Вольфрам Тич погиб в автомобильной катастрофе. Я принес вырезку из журнала «Природа» за май двенадцатого года, где помещена фотография Тича и некролог. А вот другая фотография. Место катастрофы, обгоревший автомобиль. Он ударился в дерево, очевидно, водитель не справился с управлением. Тич обгорел до неузнаваемости, опознали его только по золотому кольцу на безымянном пальце. Сомнительная примета, надо заметить. А теперь я сведу в одно целое первую и вторую часть, моего повествования. По нашим сведениям, Вольфрам Тич не погиб в той автомобильной катастрофе. Его вовсе не было в автомобиле. Смерть была инсценировкой, разыгранной германским военным ведомством. Нам пришлось изрядно потрудиться, чтобы это установить. Агентурные связи не разглашаю, но сведения заслуживают доверия. Все три года Вольфрам Тич находился в замке Мариенштад, где проводил какие-то исследования. Подчеркиваю, что за их ходом пристально следили высокопоставленные военные. Канцлер во время своей последней поездки в замок (произошло это месяц назад) вручил Тичу орден. Из этого следует, что Тич добился каких-то результатов. К этому стоит добавить абсолютно фантастический доклад британского военного министерства двухнедельной давности. Он мгновенно был засекречен. В докладе сообщалось, что одно из британских подразделений сражалось с германскими солдатами, которых очень трудно убить. Пули их не брали. У меня есть сведения, которые позволяют связать этот факт с деятельностью Вольфрама Тича. К сожалению, Мариенштадом заинтересовалась и Интеллидженс Сервис, но там еще не знают, что Тич жив. Британцы попытаются в ближайшее время выяснить, что происходит в замке. Что они предпримут — я не знаю, но мы должны их обогнать. Игнатьев сделал паузу, перевел дух и продолжил с таким видом, что все поняли: он добрался до сути. — Надо захватить этот замок, выкрасть Тича и материалы исследований, но как это сделать — вопрос. Есть предложение задействовать в этой операции штурмовой отряд. Идея создания штурмового отряда, хотя в то время он назывался совсем иначе, полностью принадлежала внешней разведке. В начале тринадцатого года военное ведомство намеревалось организовать тайную экспедицию на Тибет, поручив столь сложную и нетрадиционную задачу разведке. Там, справедливо полагая, что экспедиции предстоит столкнуться с проблемами, о которых и подумать не могли ни Пржевальский, ни Арсеньев, отнеслись к комплектованию экспедиции очень ответственно. Во главе ее поставили некоего майора Строгалева, что само по себе вызывало недоумение. Было похоже, что в биографии майора не хватало какого-то штриха, который стерли или, скорее, тщательно замазали. Так контрабандисты просят случайного художника нарисовать на холсте известного мастера новую картину. Авось таможенники клюнут на эту хитрость и пропустят полотно через границу. Перед Географическим обществом никаких заслуг за Строгалевым не значилось. Здесь крылся какой-то подвох. Вероятно, отчеты о его экспедициях пылились в недрах других ведомств, путь куда был закрыт почти для всех. Видит бог, эти отчеты существовали, но пройдет не один десяток лет, прежде чем их придадут огласке. Никто не знал, по какому принципу Строгалев отбирал людей для экспедиции и как это происходило. Никто, за исключением, быть может, самого майора, не знал об их прошлом. Стань оно известно, возможно, кого-то ждала каторга, а кого-то всенародная слава. Жаль, что все закончилось, так и не начавшись. Строгалева нашли мертвым у него на квартире. Скрыть факт его смерти не смогли, но в газетах сообщили, что майор умер от сердечного приступа, и ни слова не сказали о том, что этот приступ вызвали две пули. Убийц не нашли. Подозревали, что за всем этим стояла британская разведка, которая что-то заподозрила и таким образом пыталась сорвать планы русских, что ей, в конечном счете, и удалось. Подготовка экспедиции задержалась. Достойной замены Строгалеву все не находилось, а потом возникли куда как более острые проблемы. О Тибете пришлось забыть. У разведки забот стало по горло и без этой экспедиции, подобранных для нее людей хотели распустить, но вовремя одумались. Они стали своеобразным полигоном для применения новых технологий в боевых действиях, а поэтому их снабжали самыми современными и экспериментальными видами индивидуальных вооружений. Это была очень дорогая игрушка. Разведка, так и не наигравшись, не знала, что с ней делать дальше, по крайней мере в обозримом будущем. Поэтому ее решили отдать в руки тех, у кого она не будет валяться, забытая в дальнем углу чулана, чтобы испортиться к тому времени, как о ней вспомнят. Рандулич, в подчинение которого и попал штурмовой отряд, решил выточить запасные детали, пока игрушка еще не сломалась. Все это очень напоминало работу старателя, который копошится в речке и промывает тонны песка, прежде чем отыщет несколько золотых самородков. Успехи были скромными. Генерал не носился с отрядом как с писаной торбой, пылинок с него не сдувал, но все же старался его оберегать и понапрасну не использовать. Наиболее впечатляющей стала операция по захвату стратегически важного моста в тылу германцев. Штурмовики посыпались тогда с небес на головы солдат, охранявших мост, столь же неожиданно, как град посреди жаркого летнего дня. Германцы прийти в себя не успели, организовать достойную оборону не смогли, а мост не подорвали, хотя, предвидя скорое наступление русских, заранее разложили под каждой его опорой приличное количество взрывчатки. Штурмовики преподнесли этот мост наступающим русским подразделениям на тарелочке с голубой каемочкой. Разговоры после этих событий улеглись нескоро. Но был грех. Был. Однажды Рандулич не удержался и заткнул отрядом брешь в своей обороне, куда помимо штурмовиков отправил все имеющиеся у него на ту секунду резервы, в состав которых входило еще с полсотни кашеваров, писарей, вестовых, посыльных и тому подобного контингента. Как только у него появилась возможность, он немедленно вывел из боя штурмовиков, заменив их на только что подоспевших пехотинцев Саньганского полка. Семерых штурмовиков он недосчитался. Потери среди писарей, вестовых, посыльных и кашеваров выглядели более внушительно. Гурманом Рандулич никогда не был, а готовить пищу для своих частей он поручил солдатам, которые проявили хоть какие-то кулинарные способности. Тем временем Гайданов внимательно и даже с каким-то остервенением перелистывал документы, подготовленные аналитическим отделом внешней разведки. Он делал это так решительно, что бумажки могли порваться. У генерала с самого начала лекции вертелся на языке вопрос. Прикинув, расстояние до замка от любой из авиабаз русских, он понял, что ни один аэроплан его не преодолеет. Это окажется не под силу даже единственному имеющемуся в его распоряжении новому «Муромцу». Разведка должна была это предвидеть. «Ага, — лицо Гайданова просветлело, когда он наткнулся на ответ, — „Муромца“ хотят немного покалечить и разместить в нем дополнительные топливные баки. Ну что же, способ не нов. Нагрузить судно до верху топливом — тогда оно доплывет даже до края света, если погода будет ясной. Легкий ураган такое судно сразу же перевернет. Это мы уже проходили». — Простите, а вы не могли бы обойтись собственными силами? — спросил Рандулич. — Собрать всех агентов и скопом навалиться на замок? У нас не хватит профессионалов. Кроме того, они находятся в менее хорошей физической форме, чем штурмовики, и главное — они ценнее. — Благодарю, — холодно отозвался Рандулич. — Вы позволите мне продолжить? — Конечно. Игнатьев докладывал о месторасположении немецких зенитных батарей, доказывая, что их можно легко обойти, а в глубине Германии противовоздушной обороны вообще нет. Военное ведомство уже не один год собирало информацию о направлении воздушных потоков над территорией Германии. Главным образом это делалось для дирижаблей. Но теперь она очень пригодилась. Игнатьев с воодушевлением рассказывал о том, какую полезную нагрузку сможет взять «Илья Муромец», когда на нем установят дополнительные топливные баки. Изложение плана операции заняло минут десять, после чего Игнатьев остановился, обвел взглядом присутствующих. — Я закончил и хочу услышать ваши замечания, — сказал он. — Авантюра, — быстро бросил Гайданов, оторвавшись от бумаг. Голова Гайданова была начисто лишена растительности и походила на бильярдный шар, обтянутый загорелой, немного подсушенной, но еще не дошедшей до стадии ветхого пергамента кожей. Волосы не росли у него даже на щеках, над губой и на подбородке, так что он не мог похвастаться ни усами, ни бородой. В этом было виновато знойное солнце Востока, которое выжгло все его волосы. Но Гайданов нисколько этим не огорчался. Напротив, он постоянно подшучивал над своими друзьями, у которых были и роскошные усы, и не менее роскошные бороды, замечая, что время, которое они вынуждены уделять своей внешности, можно потратить с большей пользой. В Туркестане он сильно повредил желудок, питаясь непривычной пищей. Нередко она была плохого качества, а жажду приходилось утолять солоноватой водой. С недавних пор желудок генерала скручивало от боли. Справиться с ней Гайданов мог, лишь крепко стиснув зубы. Он старался говорить короткими фразами, чтобы боль не застигла его на полуслове. Любая жирная пища после Туркестана вызывала у него аллергию. Спазмы начинались, стоило только кому-то произнести слова «плов» или «жареный баран». — Но очень привлекательная авантюра, — сказал Рандулич. Примерно такие же чувства должны были владеть Кортесом, когда он в сопровождении четырехсот конкистадоров решился покорить Перу, или горсткой пиратов, которые уничтожили гарнизон Картахены и разграбили этот богатый город. Стоял в этом же ряду и покоритель Сибири Ермак. — Согласен, — сказал Гайданов, — но в этом плане есть по меньшей мере один слабый момент. Что вы будете делать, если «Муромец» по каким-то причинам не сможет забрать штурмовиков обратно? — Снабдим их соответствующими инструкциями. Мои агенты постараются переправить их в нейтральные страны. Но в любом случае, я уверен, что они уничтожат замок. Напомню, что им заинтересовались британцы, — ответил Игнатьев. «Подложить свинью британцам — что может быть приятнее?» — подумал Рандулич. Британская империя пока еще оставалась в числе союзников, но было очевидно, что она вновь станет главным врагом России, после того как Центральные государства будут разбиты, а в Антанте начнется раскол. В глубине души Рандулич никак не мог смириться с мыслью, что ему приходиться воевать на одной с англичанами стороне. Он относился к этой стране и ее имперским амбициям более чем прохладно. На левом предплечье Рандулич носил рваный безобразный шрам, оставшийся от английской разрывной пули «дум-дум». Этот шрам — личная обида. О ней можно не вспоминать, хотя в сырую и промозглую погоду это довольно трудно. Но многое Рандулич простить англичанам не мог. Крым — забытая история. Гораздо свежее была память о Балканской кампании. Если бы не англичане, то Константинополь еще тридцать пять лет назад стал бы русским. Османская империя уже тогда стояла на краю пропасти, а у России было достаточно сил, чтобы подтолкнуть ее. Теперь же придется положить не одну сотню тысяч русских мужиков, чтобы получить то, за что однажды уже было заплачено. Китай, Индия, Тибет, Средняя Азия повсюду интересы России сталкивались с интересами Британии, и во всех случаях они смотрели друг на друга, как боевые псы, готовые сорваться с привязи и броситься перегрызать глотку врагу. Их связала Франция. Она стала прослойкой. Но и союзнические обязательства перед Францией так же дорого стоили России, которая, спасая Париж и отвлекая на себя немцев, бросила в наступление неподготовленную армию генерала Самсонова. Черт с ним, с Парижем. Французы палец о палец не ударят, если подобная ситуация, не дай бог, сложится под Санкт-Петербургом или Москвой. Россия находится слишком близко от театра военных действий. Любой конфликт в Европе обязательно коснется и ее. Вот только хорошо бы, чтобы она вступила в войну как можно позже, когда Антанта и Тройственный союз уже ослабнут. Тогда, меньшими потерями можно добиться больших результатов. Рандулич не сомневался, что именно так поступят САСШ, хотя пока эта страна на словах придерживалась нейтралитета. Но это означало лишь, что она продавала оружие обеим воюющим сторонам. САСШ вряд ли упустят возможность получить кусок пирога, когда дело пойдет к дележу. — Мне кажется, что операция оправданна. Господа, затягивая ее начало, мы только упустим время и тогда осуществить ее будет крайне сложно или даже вовсе невозможно. А может, и слишком поздно, — это заговорил до той поры молчавший светлейший князь. Он стоял возле окна, смотрел на улицу, по которой маршировала пехотная рота, распевая какую-то песню. Солдаты бесшумно хлопали ртами, потому что окна не пропускали с улицы ни звука. Светлейший князь, наблюдая за губами солдат, хотел догадаться, какую песню они поют. Его лицо было в глубоких порезах, как будто он брился тупой бритвой и при этом у него так дрожали руки, что он задел лезвием нос и брови. Больше всего, как это ни странно, досталось лбу, и чтобы остановить там кровь, пришлось даже наложить повязку. Такое бывает с очень тягостного похмелья. Оставалось радоваться только тому, что он не повредил глаза. На самом деле накануне вечером автомобиль светлейшего князя обстрелял «Фоккер». Он заходил на цель сзади и пропахал пулеметной очередью дорогу. Водитель, услышав звуки выстрелов, успел вывернуть руль в сторону. Когда пули забарабанили по автомобилю, они вспороли лишь заднее сиденье. Биплан заложил левый вираж. Развернулся. У него ушло на это не более минуты. На этот раз он бросил бомбу. Она взорвалась немного впереди автомобиля. Взрывная волна разбила лобовое стекло на тысячу осколков и плеснула ими в лица водителя и князя. Осколки бомбы пролетели стороной. Великолепный автомобиль, сделанный по индивидуальному заказу фирмой «Дукс», предмет гордости светлейшего князя, был испорчен. Это огорчало светлейшего. Но техники обещали автомобиль исправить. На подоконнике, уже соскучившемся по мягким поглаживаниям тряпки, накопилась пыль, а в правом верхнем углу оконной рамы расставил сети паук, выжидая в укрытии, когда же в них попадется муха. Наконец светлейший князь узнал песню, тихо повторив несколько слов. Его улыбка стала еще шире, когда он понял, что не ошибся и движения его губ в точности совпали с артикуляцией солдат. И тогда он потерял интерес к происходящему на улице. — Рискнуть стоит. Иначе мы будем топтаться на месте и ждать, когда с неба грянет гром. Меня беспокоит только, что в случае неудачи новейший «Илья Муромец» или его остатки, а так же рация последней конструкции, которая будет у штурмового отряда, могут попасть к немцам. Это секретные разработки. Дарить их германцам никак нельзя. — Да, да, — затараторил Игнатьев, — Ваша светлость правильно подметили. Если возникнет вероятность, что они могут попасть в руки немцев, то и рацию, и аэроплан надо уничтожить. — Легко сказать, — скептически проворчал Гайданов, а потом махнул рукой. Для осуществления его давней мечты — челночной бомбардировки заводов Круппа в Эссене — одного нового «Ильи Муромца» было недостаточно. Генералу была нужна эскадра таких бомбардировщиков. Он знал, что получит ее только через месяц, а до того времени — будет ли у него новый бомбардировщик, или его не будет — безразлично. Генералы могли сколько угодно отстаивать друг перед другом свою точку зрения, при примерно равном соотношении сил последнее слово оставалось за светлейшим князем. Более того, его мнение могло перевесить и точку зрения абсолютного большинства, хотя он редко пользовался эти правом, обычно поддерживая сторону, получавшую преимущество. — Я рад, что вы одобрили план операции, — лицо Игнатьева сияло, как у кота, который забрался в кладовку и вылизал до дна крынку сметаны. Теперь им осталось разучить роли.ГЛАВА ВТОРАЯ
Даже здоровый человек со временем превратится в госпитале в больного, а степень серьезности заболевания будет зависеть от того, сколько он проведет здесь времени. Пижама на Мазурове была мятая. Он стеснялся в ней ходить и большую часть времени проводил в палате, валясь на кровати. Это было приятно. У остальных выздоравливающих наряды были ничем не лучше. Шили пижамы, очевидно, на той же фабрике, что и арестантские робы, поэтому, когда выздоравливающие ходили по парку, казалось, что это заключенных вывели на ежедневную прогулку. Ничем они уже не напоминали бравых вояк, от одного вида которых германские и австро-венгерские войска могли броситься наутек. Никто их теперь не испугается. Ну, может, кассир в банке или продавец в магазине, которые решат, что их пришли грабить. Лето заканчивалось. Когда польют дожди, выздоравливающие лишатся даже незатейливого развлечения в виде прогулки. Останется им лишь одно — сидеть по палатам, смотреть, как по стеклам стекают струйки дождя, а за окнами беснуется ветер, раскачивая деревья и срывая с них последнюю листву. Мазуров распустился,перестал держать себя в форме и брился раз в два дня. К его огорчению, когда в палату вошел Рандулич, подбородок и щеки украшала молодая поросль щетины, успевшая пробиться на коже за минувшие сутки. Как галантный кавалер, генерал пропустил впереди себя даму, так что вернее было бы сказать, что на пороге палаты, в которой лежал Мазуров, появилась вначале сестра милосердия. Мазуров расплылся в улыбке и хотел уж было отвесить очередной комплимент, подметив, как она сегодня великолепно выглядит. Обычно после таких слов лицо сестры милосердия заливалось красной краской. Она смущалась, опускала взор, чем приводила Мазурова в веселое настроение. Кем она была? Дочкой богатого купца, которой надоело внимание поклонников? Мазуров все хотел расспросить ее об этом. Он почти решился уже, но следом за ней вошел Рандулич. — К вам генерал, господин, — сказала сестра милосердия, немного запинаясь. Мазуров и без этого представления догадался, кто к нему пожаловал. Признаться, он был рад этому визиту — хоть какое-то светлое пятно в серой госпитальной жизни. Вначале Мазурову показалось, что генерал, видимо, оказавшись где-то неподалеку, решил навестить своего подчиненного. Но увидев, как он многозначительно посмотрел на сестру милосердия, после чего та удалилась, капитан понял, что разговор будет серьезный, да и своего адъютанта генерал оставил в автомобиле. Мазуров корил себя, что не обратил внимания на то, как подъехал «Руссо-Балт» генерала. Он мог бы успеть расправиться со щетиной. — Здравствуй, Николай, — сказал генерал. Мазуров с трудом мог определить, сколько сейчас времени. Часы-ходики, которые так раздражали своим тиканьем, к счастью, сломались и теперь не беспокоили его по ночам. Стрелки застыли на отметке половина седьмого. Кровать располагалась слишком далеко от окна, поэтому он не видел насколько высоко поднялось солнце. Лишь по теням, которые отбрасывали на подоконник деревья, капитан предположил, что сейчас около десяти утра. Ему стало стыдно, что он в такое позднее время все еще валяется в кровати. Мазуров уже не первый день уговаривал главного врача отпустить его. Но тот стоял как неприступная крепость, несмотря на милый характер и беззащитную внешность. Если бы не отсутствие наград на груди, можно было подумать, что генерал приехал с парада или со смотра вверенных ему частей. С него можно хоть сейчас писать картину или плакат. Лицо Рандулича потемнело. Не только от загара, но и от пыли. Лишь вокруг глаз — там, где, видимо, в дороге их оберегали очки, — кожа была светлой и чистой. Мазурову хотелось о многом его расспросить, но он ждал, когда генерал объяснит цель своего визита. Однако поначалу Рандулич осведомился о самочувствии. Внимательно выслушал ответ, покачивая головой и о чем-то размышляя. Он мерил палату шагами. Напрасная трата времени. Мазуров мог сказать ему, что в длину она четыре с половиной метра и два с половиной в ширину. Генерал подошел к окну и долго смотрел на улицу. Когда он повернулся, то улыбнулся, хитро сощурив веки, и сделался похожим на лиса, который собирается наплести цыпленку кучу небылиц, чтобы тот добровольно согласился пойти с ним в лес. — Боюсь, что я с плохими вестями. Мне хочется прервать твой отпуск. — Это хорошие новости, — сказал Мазуров. Он смотрел на генерала, думая, что тот сейчас ему все выложит, но ошибся. — Сколько тебе нужно времени на сборы? — Минут десять. — Хорошо. Собирайся. С главврачом я все улажу. Очень скоро выяснилось, что беседовать с водителем, которому генерал Рандулич поручил доставить Мазурова к тренировочной базе, все равно, что общаться с человеком, который находится на Марсе или на Венере. Фразы запаздывали, а в диалоге было очень много пустот, поскольку водитель по натуре был молчалив и слишком долго подбирал нужные слова. Он важно и лениво поглядывал на дорогу, погрузившись в собственные мысли, но если вывернуть их наизнанку, то на свет полезли бы такие замысловатые слова, как картер, стартер, гидравлический привод и прочие премудрости. От них у простого обывателя, а к ним иногда причислял себя и Мазуров, кругом пойдет голова, словно ты решил одолеть на сон грядущий учебник по высшей математике, физике или астрономии и явно переоценил свои возможности. Мазуров совсем недавно избавился от болезненных ощущений в голове. Они появились там после того, как Рандулич за очень короткое время выплеснул на него поток разнообразных сведений, касающихся предстоящей операции. Сведения эти не могли сразу разложиться по полочкам и бродили по мозгу, выискивая там закоулки, в которых можно прилечь и успокоиться. Мазуров не нашел эти ощущения приятными и возвращать их обратно не собирался. Его возбуждение постепенно улеглось, застыло, как застывает цемент. Вязкая пластичная масса, из которой можно сделать все что угодно, превратилась во что-то твердое и неподатливое. Покрасневшие глаза капитана, словно он долго не спал, чесались от пыли. Рука тоже была в пыли. Тереть сейчас глаза рукой — все равно, что провести по ним наждачной бумагой. Периодические подпрыгивания автомобиля на кочках укачивали. Мазуров ловил себя на том, что время от времени начинает склоняться к панели приборов. Лишь в самый последний момент ему удавалось ухватиться за край ускользающего сознания, иначе он впал бы в беспамятство. Капитан уже с ностальгией вспоминал госпиталь, где мог проваляться в постели до обеда. Первоначальная задача, стоявшая перед ним, была очень проста отобрать девять штурмовиков, причем Рандулич невольно сильно упростил ее условия, поскольку теперь Мазурову предстояло выбирать не из двадцати одного, уцелевшего после штурма моста, а всего лишь из четырнадцати. Ставку он решил сделать на старую гвардию. Старый конь борозды не испортит. Как там было? Капитан Билли протянул руку, думая, что ему дадут золото, но в его ладони оказалась черная метка. Что-то вроде этого. Старый пират очень расстроился. Кажется, его хватил припадок. Мазурову нужно было раздать аж девять таких меток, но самое удивительное заключалось в том, что те, кому они не достанутся, обидятся на него, посчитав себя обделенными. Глупые. В мире существует так много способов для самоубийства. Некоторые из них даже доставляют удовольствие. Нельзя сказать, что Мазуров остался в восторге от услышанного. Все это очень напоминало тот случай, когда римский император, решив проверить преданность своих солдат, послал один из легионов на Восток, приказав ему завоевывать все земли, которые будут лежать на их пути. Интересно было бы посмотреть на реакцию этого властелина, если б эти легионеры, обожженные солнцем далеких стран, вернулись в Рим, чтобы бросить к его ногам полмира. Стал бы он раздумывать над тем, а не приказать ли им завоевать другую половину? Но легионеры были всего лишь людьми, хотя некоторые из тех, кого они встречали по дороге на Восток, полагали, что это боги сошли с небес. Ходили легенды, что прежде чем растаять, остатки легиона смогли добраться до Индии, а там их след затерялся. Император вовсе не наделся, что его солдатам удастся дойти до края света и вернуться обратно. Рандулич же придерживался противоположной точки зрения. Да и штурмовиков он посылал совсем не на край света, а всего лишь в Германию. Мазуров ощущал себя стоящим на берегу, а возле его ног закручивался спиралью водоворот. От этого ощущения мурашки ползли по телу. Осталось совсем немного времени до того, как он бросится в водоворот, а потом… Можно сходить к хироманту и узнать уже сейчас, что будет потом. За прием тот брал всего десять рублей, а если ему немного увеличить гонорар, то хиромант обещал научить тому, как обойти все препятствия. В последнее время его приемная обычно пустовала, потому что никто не хотел знать свое будущее. Оно могло оказаться таким страшным, что и к настоящему примешается горьковатый привкус и дальше жить расхочется. Автомобиль подъехал к тренировочной базе. Лобовое стекло запылилось, а мир погрузился в желтоватый, разъедающий все вокруг туман. Из КПП выбежал солдат, принялся открывать ворота. Он налег на щеколду, потянул ее на себя, лицо его так исказилось, будто он взялся за очень тяжелую работу, то ли хотел завязать узлом кочергу, то ли разогнуть подкову. Щеколда вначале сопротивлялась, а потом резко поддалась, точно сломалась. — Богатырь, — процедил водитель. Солдат едва не упал, потеряв равновесие. Его спасло только то, что он продолжал держаться за щеколду. В пыль упала лишь фуражка. Солдат резво поднял ее, отряхнул, ударив о колено, нахлобучил на голову, но немного криво, кокарда глядела в сторону, как глаз косого циклопа. Потом он распахнул створки ворот, вытянулся возле них, приложил ладонь к голове, но выглядело это комично. Мазуров выбрался из автомобиля, забрал с заднего сиденья вещмешок, отдал очки водителю. — Спасибо. Дальше пойду сам. Он мог бы сделать это и пораньше. Тогда солдату не пришлось бы надрываться и так мучиться с воротами. — Счастливо оставаться, — сказал водитель. Он чуть проехал вперед, затем дал задний ход, лихо развернулся на узкой дорожке, лишь немного заехав на обочину задними колесами, а потом помчался обратно в город, отмечая свой путь густым шлейфом пыли, сквозь который было невозможно рассмотреть автомобиль. Мазурову не понадобилось много аргументов, чтобы уговорить Рандулича вместо привычных мешков с соломой, подвешенных, словно висельники на веревках и предназначенных для отработки штыковых ударов, отгрохать здесь более грандиозное сооружение. Он уверял генерала, что капитальные расходы окупятся сторицей при подготовке новобранцев. Лагерь был рассчитан на три роты. Деревянные бараки стояли в один ряд. Их сложили из обтесанных бревен, покрашенных зеленой краской, и накрыли покатыми деревянными крышами. Они напоминали бы разросшиеся до невообразимых размеров деревенские домишки, если б на окнах у них были резные наличники. Дальше лежал плац. Этот прямоугольник земли так вытоптали и утрамбовали тысячами ног, которые промаршировали по нему, что во время дождя вода почти не впитывалась, оставаясь подолгу на поверхности и собираясь в огромные лужи. Солнце очень долго не могло их высушить. Большинство новобранцев винтовки в руках не держали, стрелять не умели, а со штыком они пыталось обращаться, в лучшем случае, как с вилами. Поэтому почетное место на тренировочной базе занимали все те же виселицы с мешками, набитыми соломой. За день они получали так много ударов, что штопать их смысла уже не было. Через пару недель каторжного изучения возможностей винтовки, ее составных частей и того, в каком порядке ее нужно собирать и разбирать, новобранцы привычным движением передергивали затворы, отправляя патроны в казенник, а потом с завидным спокойствием загоняли пулю за пулей в мишени. Легкое движение, которым отводишь штык противника в сторону, уже не было для них какой-то непонятной китайской грамотой. Учитывая, что у немцев сейчас на передовой все больше появлялось почти не обученных частей, воспитанники тренировочной базы в рукопашной получали над ними неоспоримое превосходство, а если встретишь ветерана, то лучше положиться на пулю. Ландшафт завершали полоса препятствий, имитация заграждений из колючей проволоки и стрельбище. Оно располагалось в отдалении, чтобы звуки выстрелов не заглушали команд, и упиралось в основание холма, который насыпали здесь люди. Возле него ставились мишени. Пули застревали в склоне холма. Встревоженная выстрелами земля осыпалась. Почти каждый день ее нужно было убирать. Когда-нибудь они пробьют этот холм насквозь. Город лежал примерно в пяти километрах от лагеря, доставлявшего горожанам большое беспокойство. Но они зла не держали, в своих неудобствах винили исключительно германцев и австро-венгров, а на базу присылали продукты: свежий хлеб, мясо и овощи. Один из городских предпринимателей и вовсе каждую неделю пригонял сюда грузовик со всевозможным провиантом. Немая сцена из категории «Не ждали». Мазуров стоял один-одинешенек, никто его не встречал, а он, словно путник, оказавшийся здесь впервые, выискивал глазами кого-нибудь, кто согласится выступить в качестве проводника. Была в этом и положительная сторона — никто не гнал его прочь, злых собак с цепи не спускал, и на том спасибо. Солдат тем временем запахнул створки ворот и со скучающим видом продолжил нести тяжкую ношу по охране вверенного его участка. Он возьмет с собой первого же встреченного штурмовика. Он дал себе слово, как тот джинн, что тысячу лет провалялся на дне океана в запечатанном кувшине. И вместе с тем он знал, что если этот штурмовик не будет среди тех, кого он уже отобрал, он слово свое нарушит. Но ему повезло. Кривить душой не пришлось. Со стороны казарм к нему шел Сергей Рогоколь. Долговязый и худой, точно врачи долго морили его голодом, прописав разные диеты, и немного переусердствовали. Он шел раскачивающейся походкой, руки дергались вдоль тела, точно их поразила болезнь Святого Витта. Больше всего на свете Рогоколь напоминал деревянную игрушку этакого Пиноккио, у которого вместо суставов проволочки. У него всегда был вид человека, который может в любую секунду упасть в голодный обморок. Завидев Сергея на улице, сердобольные хозяюшки, вздохнув и разведя руками, уговаривали зайти к ним в дом, чтобы откушать чего-нибудь. А может, они звали его для чего-то другого. У него было одно неоспоримое достоинство. Рогоколь не понимал разве что язык зверей, на всех же остальных, даже если никогда прежде не слышал, он через какое-то время мог вполне сносно изъясняться. Он умел находить общий язык с кем угодно, не только с сердобольными хозяюшками, впрочем, их он тоже не обделял своим вниманием. Почти каждый, кто слышал его фамилию, порывался спросить — кем ему приходиться министр сельского хозяйства. Эти вопросы Сергею надоели. Он старался поскорее отделаться от них, отвечая, что с министром они просто однофамильцы, после чего вопрошающий терял интерес к этой теме. — Рогоколь. Ты-то мне и нужен, — сказал Мазуров. — Рад приветствовать вас, господин капитан, — быстро сориентировался в ситуации штурмовик. — Брось этот церемониал. Здравствуй. Я тоже рад тебя видеть. Где остальные? — Мучают новобранцев. — Это хорошо. Со стороны плаца донесся стройный хор. — Неплохо поют, — сказал Мазуров. — Да. Запевала у них отличный. Немного подучится и может выходить на сцену, а мы его не тому учим, — если начало фразы было сказано с оптимизмом и с каким-то мечтательным выражением на лице, то к ее концу Рогоколь совсем сник. — Какие новости? — Неделю назад приезжал князь Иван Михайлович. Посмотрел как мы тут живем, что делаем. Остался доволен. Покинул нас в приподнятом настроении. Вот, пожалуй, и все. Засиделись мы тут, — грустно добавил штурмовик. — Это легко исправить. Пойдем. Мазуров погнал штурмовиков на полосу препятствий для чувства собственного удовлетворения. Он знал их не первый год, а за те несколько месяцев, что они не виделись, вернее — он не видел их в деле, поскольку штурмовики несколько раз наведывались к нему в госпиталь, так вот, за эти несколько месяцев они не могли растерять свои навыки и не успели обрасти жиром и ленью. Если это все-таки произошло, стоило прикинуть, сколько потребуется времени, чтобы вернуть их в прежнюю форму. Он смотрел, как штурмовики взбираются по канату на вышку. Под ней закреплялся раскрытый купол парашюта. У каната было удобное сечение. Его приятно было обхватывать рукой и подтягиваться, чувствуя силу мышц и легкую приятную боль от их напряжения. У него вдруг закололо сердце. Перед глазами возник поручик Истомин. Его парашют запутался в железных фермах моста, как в паутине, а сам Истомин походил на марионетку. Сразу несколько пуль заставили его успокоиться. Но до того, когда Истомин понял, что не сумеет освободиться, а даже если это и произойдет, то все равно он разобьется или покалечится падая, поскольку висел он на приличной высоте, и от него не будет никакого толку в бою, тогда он сделал несколько выстрелов по обороняющимся немцам. Он находился в отличной позиции, с которой хорошо было видно, куда нужно стрелять. Лучше не придумаешь. Игоря Рингартена Мазуров впервые увидел в цирке. Это произошло в Одессе. Давно это было. Тогда Мазуров еще серьезно подумывал стать астрономом и учился на соответствующем факультете университета, куда поступил он с заметным скрипом и трудностями. У него был великолепный цейсовский телескоп. Он вписывался в обстановку чердака, заваленного книгами, где Мазуров проводил большую часть ночей, примерно так же, как дредноут гармонировал с туземной деревушкой Новой Гвинеи. Иногда Мазуров отправлялся развеяться, чтобы немного проветрить слишком засорившиеся от всевозможных вычислений мозги. В один из таких дней знакомая затащила его в цирк-шапито, уверяя, что он получит ни с чем не сравнимое удовольствие. С этим утверждением Мазуров хотел поспорить с самого начала, но потом решил подождать до конца представления. Возле циркового шатра, возведенного на центральной площади города, как обычно, бурлила толпа. Перед представлением здесь можно было немного поразвлечься, попробовав набросить кольцо на деревянный штырь, или поесть сладостей. Клоуны что-то кричали, зазывая и подзадоривая публику, а мрачные борцы, обнаженные по пояс, чтобы всем были видны их мощные мышцы, напротив, вселяли ужас. Мазуров прыгал по воспоминаниям, как будто шел по болоту, наступая лишь на кочки и проходя мимо топкой жижи. Болотной жижей были выступления клоунов, гимнастов, силачей. Мазуров заметно скучал, изредка зевая и думая, что деньги на билеты потрачены впустую. Им вполне нашлось бы более достойное применение. От выступления дрессировщика, которого сопровождали три не очень откормленных тигра, Мазуров тоже не ждал ничего сногсшибательного и запоминающегося. Но один из тигров почему-то испугался кольца, объятого пламенем. Зверь сидел на невысокой тумбе, поджав передние лапы, и ни за что не соглашался прыгать в кольцо. Словесные доводы дрессировщика, который начинал уже хрипеть, его не убедили. Это становилось интересно. Мазуров прогнал сон. Дрессировщик до самого последнего момента пребывал в убеждении, что контролирует ситуацию. Исчерпав запас красноречия, или, что более очевидно, окончательно сорвав голос, он хлестнул зверя кнутом. Тигр зарычал, оскалил внушительных размеров клыки, но ограничился лишь этим, видимо, думая, что конфликт можно разрешить дипломатическими методами. Он остался равнодушен к призывам дрессировщика. Тому бы объяснить тигру на ухо, что за эту провинность он сегодня мяса не получит, но дрессировщик не стал действовать так тонко, а решил сломать кнут о спину и морду тигра. Зверь вел себя миролюбиво — огрызался, увертывался от кнута, пытаясь поймать его лапой или выбить из рук, но всему есть предел. Вспышка фотоаппарата заставила перейти его к более активным действиям. Он прыгнул, но не в кольцо… Задние лапы еще не успели оторваться от тумбы, когда передние уже начали подминать под себя дрессировщика, точно тигр хотел обнять и сказать ему: «Ну что ты так рассердился, хозяин?» Из глубоких порезов на лице и плечах человека брызнула кровь. Она тут же впиталась в опилки, усыпавшие арену. Дрессировщик закричал от боли. Его рука, потянувшаяся к карману брюк за пистолетом, оказалась перебита и безжизненно повисла. Он дернулся, только теперь очевидно осознав, что пришло время расплаты. Цирк наполнился испуганными криками. Они затопили все пространство, поднялись под купол и были настолько сильными, что разобрать отдельные слова или голоса было уже нельзя, а барабанные перепонки могли лопнуть. Еще одна вспышка фотоаппарата ослепила тигра. Тот понял, что сделал что-то не так, чем еще больше усугубил свою вину, с сожалением оставил дрессировщика и прыгнул на решетку, которая разделяла арену и зрителей. Зверь решил, что причина всех его бед кроется в фотоаппарате. С ним надо поскорее разделаться, может, тогда удастся помириться с дрессировщиком. Решетка содрогнулась. Сегменты, из которых она состояла, разошлись. Спутница Мазурова кричала. Ее глаза вылезли из орбит от страха. Она боялась, что стоит сделать шаг, как тигр бросится к ней. Ее ноги будто приклеились, а скинуть туфли она не догадалась. «Не бойся, — сказал ей Мазуров. — Все обойдется». Она ему не поверила и продолжала кричать. Остальные зрители не стали дожидаться, когда решетка рухнет, вскочили в едином порыве со своих мест, бросились к выходам. Возле них тут же образовались толпы. В результате выходы пропускали гораздо меньше людей, чем могли бы. Точно так же спасаются с тонущего корабля, который погружается в воду. Беда в том, что вода пребывает так быстро, что спасется лишь тот, кто сумеет выбраться в первые минуты, а остальные… Их ждала незавидная судьба, но тигр от такого количества мечущихся в ужасе людей растерялся, сел на краю манежа и стал наблюдать за происходящим, видимо, пытаясь догадаться, отчего это зрители так всполошились. Под ногами валялись сумочки, веера, растоптанные шляпки, перчатки. Идеальная ситуация для карманников. Ко всему прочему свет приглушили. Никто не подумал, что глаза тигра более чувствительны в темноте, чем глаза человека. Это еще больше усилило панику. В этот самый момент Мазуров увидел человека, который, как ни в чем не бывало, сидел в третьем ряду и с интересом смотрел на манеж, будто там все еще продолжалось представление. Он улыбнулся, медленно махнул рукой тигру. Тот покорно двинулся в свою клетку. Много позднее Мазуров встретил этого человека в штурмовом отряде. Его звали Игорь Рингартен. Происшествие в цирке попало во все утренние выпуски городских газет. Ночью их пришлось срочно переверстывать и заменять первую полосу, но владельцы потирали руки от радости. Они должны были выставить тигру столько мяса, что у того мог бы случиться заворот кишок от переедания, поскольку тираж газет мгновенно подскочил и утром их разбирали, как только что испеченные пирожки. Только наборщики всю ночь поминали возмутителя спокойствия недобрыми словами. Их вполне хватило бы, чтобы тигр издох от приступов икоты. Репортеры взяли в оборот только что пришедшего в себя после пережитых волнений дрессировщика. Да, все-таки — болевой шок, сломанные ребра, синяки, ссадины и шишки, не обошлось и без частичной потери памяти, а как иначе объяснить то, что дрессировщик уверял всех, будто это именно он загнал взбунтовавшегося тигра в клетку. Помощники боялись говорить ему, что в то время, как тигр все еще сидел в раздумьях на арене, они оттащили недвижное тело своего наставника в безопасное место. Мазуров с некоторой долей удовольствия читал бойко написанные статьи, в которых, как это водится, всех пострадавших в давке и сутолоке отнесли к жертвам буйства тигра. Им настоятельно рекомендовалось потребовать компенсации от руководства цирка. Великолепные фотографии украшали первые страницы. Тигр застыл готовый к прыжку. Вот он подмял под себя дрессировщика. Вот он ломает сетку. Дрожь берет. Как и следовало ожидать, репортеры забыли написать только о том, как все было на самом деле. Ну да бог с ними. — Ты оказалась права, — сказал Мазуров своей знакомой, когда волнения улеглись. — Я получил удовольствие от представления. Спуск с парашютной вышки не мог заменить настоящих прыжков. Эта часть подготовки проводилась скорее для того, чтобы штурмовики не разучились приземляться и не забыли, как нужно отстегивать лямки, избавляясь от парашюта. Игорь рванулся вперед, прыгнул на земляной барьер, а следующим шагом попробовал перемахнуть через яму шириной метра полтора, заполненную грязной жижей, которую вырыли прямо за барьером. Жижа доходила до поверхности земли, поэтому сказать какой глубины яма можно было только после того, как в нее угодишь. Игорь не стал это проверять. Сильно оттолкнувшись ногой, он приземлился по ту сторону ямы на обе ноги, но слишком близко к краю. Подошвы ботинок заскользили, он пошатнулся, стал сползать в яму, но во-время пригнулся, уперся руками в землю и, бросив тело вперед, сумел таки избежать падения. Он наткнулся на заграждение из колючей проволоки, а сразу за ними возникла мишень. У Игоря начинало перехватывать дыхание, отчего рука с пистолетом немного дрожала. Тем не менее он сумел всадить две пули в мишень, до того как она исчезла, и был уверен, что выбил как минимум 18. Он хотел упасть на землю, но увидел тонкую, почти сливающуюся с травой натянутую проволочку, конец которой был привязан к мине. Игорь едва не задел ее, а носок его ботинка отделяло от проволочки сантиметров двадцать. Он улыбнулся, быстро переступил через проволочку на полусогнутых ногах, стараясь не дотрагиваться до нее, хотя для того, чтобы мина взорвалась, необходимо было проволочку рвануть. Он тут же лег на живот, почти касаясь головой железных колючек — настолько мало было свободного места, достал кусачки и стал резать проволоку, расчищая проход в заграждении. Проволока оказалась жесткой. Как только Игорь перерезал ее, обрубленные концы со свистом распрямились, рассекая воздух, как кнут или сабля. Они были опасны и могли сильно поранить, поэтому приходилось быть особенно осторожным. И все же пару раз проволока коснулась его, один раз ухватив гимнастерку на плече, а в другой раз прочертив на щеке борозду. Порез был неглубоким. Проволока только разорвала кожу, но щека сразу зазудела и зачесалась. Кровь размазалась по лицу, смешиваясь с маскировочной краской. Дальше располагалось бревно на подставках, по которому нужно было пробежать. Задача сама по себе несложная, если не учитывать, что поверхность бревна была настолько скользкая, что по ней трудно было сделать даже один шаг. Строй перекладин, подвешенных на высоте двух с половиной метров над землей, но к этому препятствию руки уже успевали немного отдохнуть, а на нем отдыхали ноги. Затем двухметровый щит, сбитый из обструганных досок. Он походил на кусок обычного забора, выпиленного из ограды какого-нибудь дома. Его выкрасили в зеленый цвет, но дождь, ветер и снег уже почти стерли краску, обнажив посеревшее, потрескавшееся дерево. Рингартен уцепился руками за его край, одновременно подтягиваясь, толкая тело вначале ногами, а затем и руками, так что он перемахнул через щит с такой легкостью, будто в подошвы ботинок вставили пружины. Когда Игорь добрался до конца полосы препятствий, его сердце стучало так сильно, что казалось, сумеет пробить грудную клетку, вывалится из раны и повиснет, удерживаемое только жгутами вен. По ногам разлилась тяжесть, как будто в кровь впрыснули цементную крошку и теперь они уже перемешались и начинают медленно застывать. Тяжелое дыхание с хрипом вырывалось из груди. Горло саднило. Оно походило на жерло вулкана, из которого с минуты на минуту должна извергнуться лава. Рот пересох. На губах присохли хлопья пены. Если провести по ним языком, то можно почувствовать соль, похожую на следы испарившейся морской воды. Больше всего на свете Рингартену хотелось закрыть глаза (все равно, кроме мерцающих вспышек, он почти ничего не видел), присесть, а лучше полежать хотя бы несколько минут. Он знал, что этого будет достаточно для того, чтобы восстановить почти все функции тела. — Неплохо, — сказал Мазуров, похлопывая Игоря по плечу. Он делал это не сильно, но Рингартен согнулся в поясе, будто на него взвалили огромный мешок с мукой. — Что нас на этот раз ожидает? — каждое слово давалось ему с трудом. После того как Игорь произносил его, проходило несколько мгновений, прежде чем он, отдышавшись, набирал сил для нового слова. — Пока не время говорить об этом. — Значит, ты возьмешь не всех, — Рингартен не спрашивал, а констатировал факт. — Не всех, — кивнул Мазуров. — Но не беспокойся, для тебя я зарезервировал одно из мест. — Ты очень любезен. У него были тонкие красивые черты лица, но если его легонько ударить кулаком в нос и губы, лицо станет безобразным. Это многим приходило в голову. Когда-то Игорь зарабатывал себе на жизнь, играя в карты в модных клубах. Ему не приходилось даже шельмовать. Он читал мысли соперника, узнавал его карты и обыгрывал почти до нитки, оставляя только на пролетку до дома. Он играл со всеми, но обыгрывал не всех, а только тех, кто ему не нравился. Как же они его ненавидели. Когда два нанятых громилы сильно отдубасили Игоря, он понял, что пришло время обучиться приемам самообороны. В самом деле — не таскать же повсюду за собой охрану. Он потратил на это два года, а чуть позже освоил и приемы нападения. У него были большие голубые глаза. Игорь умел делать их удивленно-невинными, хотя обычно они оставались хитрыми. Черные короткие волосы и густые черные брови. Если его состарить лет на десять и испачкать лицо тонкой полоской усиков прямо над губой, он стал бы вылитым Максом Линдером. Мазуров назвал бы его обаятельным мерзавцем. В разговорах с близкими друзьями, а их у Игоря почти и не было, он любил повторять, что его пра-пра и так еще семь раз подряд бабушку инквизиторы сожгли на костре, обвинив в колдовстве. Если бы Игорь родился чуть раньше, ему вряд ли удалось бы избежать похожей судьбы… Но Рингартену досталась только третья строчка в списке Мазурова. Какая разница? Никакой. Все равно — стоит ли он третьим или десятым. Все попадут. А вторым, сразу за Мазуровым был Петр Азаров. Все его недостатки компенсировались тем, что лучше Азарова никто не мог управляться с рацией. Более того, до войны он работал консультантом в фирме Попова, и несколько его предложений изобретатель радио учел при проектировании нового аппарата, который теперь находился в распоряжении штурмовиков. А вот еще одна занимательная личность. Женя Колбасьев. Из арбалета он мог пробить пятикопеечную монету на расстоянии сорока метров, при этом стрела редко отклонялась от центра монетки. Где и главное зачем он обучился этому — капитан не знал. Эти навыки могли казаться бесполезными, если не брать в расчет то, что с более современными видами оружия Колбасьев обращался не хуже, чем с арбалетом. Мазуров пришел к выводу, что если война закончится и они останутся не у дел, то можно организовать передвижной цирк, устраивать представления, кочевать из города в город, демонстрируя свое мастерство. Колбасьев будет повторять подвиги Вильгельма Телля, а подставкой для яблока будет служить, скажем, Андрей Ремизов. Кто-кто, а он-то не должен бояться стрел. У него на левом боку был очень красивый шрам в форме звездочки, как раз такие отметины обычно и оставляют после себя стрелы. На женщин этот шрам производил, наверное, такое же впечатление, как серебряный браслет офицеров минных тральщиков с гравировкой «Погибаю, но не сдаюсь». Больше от этой приятной вещицы нет никакой пользы. По ней можно идентифицировать обезображенный труп. Но вот беда — трупы минеров обычно идут на корм рыбам, а тем все равно кого есть… С левого предплечья Андрей почему-то свел наколку. После нее остался безобразный шрам. Наколка и шрам-звездочка были как-то связаны между собой. Будущее цирковое представление наверняка украсит номер человека-кошки Павла Миклашевского. Кто пороется в его тумбочке или хотя бы мельком увидит ее содержимое, без труда догадается об увлечениях Павла — там хранятся ботинки с когтями, ледоруб (надо заметить — очень опасное оружие в рукопашной), а еще коллекция безобидных безделушек, но, даже подержав их в руках, не каждый мог сказать, для чего же они собственно предназначены. Узнай об увлечении Миклашевского детишки — проходу бы ему на улицах не давали, просили достать, застрявший на дереве воздушный змей или надувной мяч. Вот только со стрелками будет явный перебор, потому что Мазуров решил внести в список еще двух. Они отличались от Колбасьева. С ними было все ясно с самого начала. Они входили в число тех, кто должен был отправиться на Тибет, являлись наименее загадочными личностями в его отряде и свято придерживались предназначения, которое выпадает на долю младших отпрысков в бедных дворянских семьях. Раньше они стали бы наемниками, а теперь… это называется так же. Оба среднего роста, поджарые (в одежде они казались худыми), ни грамма лишнего веса, собаки, которые могут долго идти по следу, пока не поймают добычу. Итак: Иван Александровский и Сергей Краубе. Мазуров знал, что оба воевали на Балканах на стороне сербов в тринадцатом году, а Краубе, возможно, годом раньше в Киринаике. Само небо послало Мазурову в самом начале войны Михаила Вейца. Было бы неразумно удовлетворять его требование и отправлять в пехоту, как того хотел Вейц, явившись на призывной участок, если учесть, что он занимался изучением взрывчатых веществ. Ох, уж эти патриоты! Разумнее было бы вовсе отправить его обратно в лабораторию, приковать кандалами к столу, на котором стоят приборы, и заставить продолжать работу, но когда приходит война чем-то надо жертвовать. Хороший подрывник ценился не на вес золота, а гораздо дороже. Маленькие, похожие на следы от оспин ямки усеивали его лицо. Вейц стеснялся их. Чтобы скрыть хотя бы часть из этих оспинок, он отрастил бороду. Шрамы на руках были гораздо страшнее, но их легко прятали перчатки. Вейц с ужасом думал о том, во что могло превратиться его лицо, если бы он не закрыл его руками, когда в лаборатории взорвались препараты. Он не выжил бы, а так… Брови и ресницы обгорели, кожа стала сухой. Но при известной доле воображения можно догадаться, что когда-то его лицо было красивым. Михаил не любил смотреться в зеркало. Но от этого лицо не переставало быть уродливым, а врачи не могли вернуть ему прежний облик… Солнце медленно тонуло за горизонтом, затапливая землю кроваво-красными отблесками. Уходило минут пятнадцать, прежде чем глаза привыкали к темноте настолько, что начинали различать очертания мишеней. Впрочем, штурмовики скорее чувствовали, где те находятся, чем видели их, поскольку было уже слишком темно, и глаза стали плохими помощниками. Мир сливался в однообразную черную мглу, как будто ты оказался на дне океана, осветить который может только мощный прожектор. Облака висели так низко, что казалось, небеса начинают оседать и вскоре упадут на землю, погребая под обломками катастрофы людей и все, что они успели построить. В такие минуты в кровь, вместе с воздухом, просачивается страх, и далеко не у всех есть иммунитет к этому заболеванию. Поле разделялось на сектора. Каждый вел наблюдение за своей территорией. Если бы мишени стояли на прежних местах — у подножия холма, штурмовики могли стрелять наугад. Они запомнили их расположение и могли выбить неплохой результат даже с закрытыми глазами. Но упражнение усложнилось. По всему полю на расстоянии от 30 до 150 метров от позиций штурмовиков расставили около двадцати мишеней. В их расположении не проглядывалось никакой системы. Они появлялись на несколько секунд, обычно не более десяти, а потом вновь падали. Усмотреть какую-то закономерность в их возникновении было невозможно. Теория случайных чисел. Нужно было уловить момент, когда мишень появится. При этом она издавала едва уловимый шум. Так трутся друг о друга дерево и металл. Они успели сделать примерно по десять выстрелов. После Мазуров отправил штурмовиков отдыхать. Ему показалось, что они остались недовольны. Мазуров сидел за столом на расшатанном до предела стуле. Удерживать на нем равновесие было не менее трудно, чем ходить по канату, а откидываться назад опасно. Стоило только перенести немного центр тяжести, как стул начинал скрипеть, деформироваться, его сочленения приходили в движение, словно это какой-то странный механизм. Он мог развалиться, поэтому Мазурову невольно приходилось склоняться над столом, опираясь на него локтями. Стол, к счастью, был крепким. Перед капитаном лежала стопка чистых листов бумаги, чернильница, ручка и пепельница, словно он намеревается приступить к мемуарам или к завещанию. Последнее — очень актуально, потому что шансов уцелеть было меньше, чем у игрока в рулетку выиграть целое состояние. Но он не знал с какой фразы начать, задумчиво перебирая в памяти события своей жизни. Наконец он решился. Схватил ручку, обмакнул ее в чернила и быстро, пока не прошло вдохновение, начал писать.1. Николай Мазуров 2. Петр Азаров 3. Игорь Рингартен 4. Михаил Вейц 5. Сергей Рогоколь 6. Андрей Ремизов 7. Павел Миклашевский 8. Евгений Колбасьев 9. Иван Александровский 10. Сергей Краубе.На этом творческий порыв покинул его, и, дописав последнюю фамилию, он остановился, опять о чем-то задумавшись. Вероятно, хотел сделать какие-то изменения. Но нет. Мазуров утопил ручку в чернильнице. Потом взял исписанный листок бумаги, поднес его поближе к глазам, словно плохо различал то, что написал. Но света хватало, чтобы разглядеть список и с большего расстояния. Он медленно прочитал его. На это ушло много времени. Даже никогда прежде не встречая эти фамилии, он успел бы их запомнить. Затем капитан достал из кармана коробок спичек и поджег листок. Мазуров держал его над пепельницей, пока огонь не съел все фамилии, а потом бросил оставшийся клочок, тот быстро съежился и превратился в пепел… Мазуров раздал черные метки. На следующий день он пригласил к себе в комнату отобранных им штурмовиков. — Сроки у нас сжатые, — сказал он, после того как изложил план операции, — дальше будем заниматься по индивидуальной программе и не здесь. Остальным он приказал не в коем случае не прерывать занятий с новобранцами, сообщив, что к ним в помощь Рандулич пришлет несколько ветеранов. «Только обиды на меня не держите. Лучше зажмите пальцы крестом. Но несколько суток так их не удержишь». Ничего Мазуров им не сказал. На этом они расстались.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Аэродром находился в лесу. Его хорошо замаскировали, и если бы двумя минутами ранее пилот не повернулся к Мазурову и знаками не показал ему, что сейчас они начнут снижаться, капитан никогда не догадался бы, что где-то поблизости располагаются пять гигантов «Муромцев» и около трех десятков более мелких аэропланов. Мазуров почти с самого начала полета убедился, что пилот — ас. Он интуитивно чувствовал воздушные ямы и заблаговременно обходил их, так что «Ньюпор» почти не трясло, и единственной неприятностью был сильный холодный ветер. Пилот вел аэроплан спокойно и уверенно. Эта уверенность успокаивала Мазурова, заставляя его понять, что с ними ничего не случится, а если они повстречают немецкую эскадру, которая еще не успела расстрелять все патроны, пилот сможет от нее ускользнуть и затеряться в облаках. Фамилия пилота была Шешель. Ее хорошо знали в среде любителей автогонок. Но даже если бы Мазуров оставался к ним равнодушен, он не смог бы забыть обезображенное жутким шрамом на левой щеке лицо победителя пробега на Императорский приз тринадцатого года. Фотография Шешеля появилась тогда почти во всех популярных журналах Санкт-Петербурга и Москвы, а в некоторых синематографах показывали фильм об этих гонках и то, как светлейший князь вручает победителю кубок и лавровый венок. Шрам придавал Шешелю романтический ореол. Женщины полагали, что он попал в страшную автокатастрофу и чудом остался жив, но реальность оказывалась более прозаичной. Шрам был последствием драки в портовом кабаке Марселя, где Шешель, уже изрядно подвыпивший, повздорил с английскими матросами. Из-за этой драки он чуть не вылетел из летной школы. Но инструкторам было жалко с ним расставаться, и они замяли скандал, воспользовавшись услугой русского консула. Теперь на счету Шешеля значилось семнадцать сбитых немецких и австро-венгерских аэропланов. Раскрась он свой «Ньюпор» наподобие того, как это сделал Ричговен, один его вид вселял бы в противника ужас. Фотографии вновь могли бы появиться на страницах журналов, но Шешель уже не хотел этого. На голову Мазуров надел кожаный шлем, на глаза — очки, а на лицо шерстяную маску, но все равно они были слабой защитой от ветра. Кожа на лице заледенела. Мазуров так продрог, что едва мог выговорить несколько слов. Капитану казалось, что они обязательно должны задеть кроны деревьев так низко шел аэроплан, но он даже не успел испугаться, потому что через несколько секунд аэроплан коснулся колесами летного поля. Оно не было идеально ровным. Аэроплан затрясся, запрыгал на ухабах, а Мазуров, хоть и приготовился к посадке, крепко уцепившись руками в щиток перед собой, все равно едва не ударился о него головой и чуть не прикусил язык. Почти сразу же аэроплан завалился на заднее колесо. Мазурова качнуло назад. Рюкзак с парашютом на спине cамортизировал удар о жесткую спинку кресла. Аэроплан стал замедлять скорость, одновременно отклоняясь вправо. И тут Мазуров понял, что Шешель что-то напевает. Однако кряхтение двигателя заглушало слова. Мазуров не торопился снимать шлем, а тем более шерстяную маску, но ветра уже не было, и очки с глаз он все же сдернул. Их стекла немного запотели. Из зарослей, которые окружали летное поле, возник солдат. Он приветливо помахал Шешелю рукой, тот ответил взаимностью. Заросли разошлись в стороны, как ворота, открывая вход в небольшую пещеру. Стенами ей служили стволы деревьев, а крышей — их густая крона и маскировочная сетка. В пещере оказалось достаточно места для аэроплана. Она действительно закрывалась деревянными воротами, утыканными зелеными ветками, которые создавали видимость зарослей. Шешель направил «Ньюпор» к пещере, медленно вкатился в нее и развернулся, стараясь не задеть крыльями ветви, а потом заглушил мотор. — Все. Приехали, — сказал он, оборачиваясь к Мазурову. — Спасибо, капитан, — ответил тот. — А, не стоит, — отмахнулся Шешель, выбираясь из пилотской кабины. Он прыгнул на землю, потом стал приседать, разминая затекшие ноги. В это время солдат закрыл ворота. В пещере сразу стало темно. Свет тонул в листве. К аэроплану подошли два авиамеханика. Мазуров едва не вскипел, когда один из них подал ему руку и хотел помочь вылезти из кабины. — Я сам, — сказал Мазуров, не скрывая недовольной гримасы. — Это все из-за генерала Духнова, — сказал Шешель, наблюдая за происходящим. — Когда он собирался к нам, то поспорил на ящик шампанского, что сумеет обнаружить с воздуха наш аэродром. У меня в баках почти закончилось топливо, а над летным полем я пролетел трижды. Когда мы сели, у генерала так затекли ноги, что, спрыгнув с аэроплана, он упал и с полминуты не мог подняться.Теперь солдаты не хотят, чтобы такой конфуз случился еще с кем-то. — Я признателен за такую обо мне заботу, — сказал Мазуров, — и понимаю, что в этой маске похож скорее на налетчика, но все-таки могу позаботиться о себе сам. Мазуров снял шлем и маску. Волосы взлохматились. Их немного причесал ветер. Стало холодно, тело пробил озноб, поэтому Мазурову захотелось выйти на летное поле и погреться — там светило солнце. В лесу располагалось несколько пулеметных вышек. Они охраняли подступы к аэродрому. Немцы не раз пробовали его обнаружить, но у них так ничего и не вышло. Когда наступит осень и листва опадет с деревьев, его уже не спрятать. Правда, к тому времени аэродром будет уже не нужен. Линия фронта уходила на запад. Деревянный сруб наполовину врыли в землю. С боков его присыпали землей. На ней уже проросла густая трава, а кое-где появился чахлый кустарник. Вот она, келья полковника Семирадского. Если человек перестанет вмешиваться в жизнь природы, то уже на следующий год на крыше сруба прорастут кусты, а потом время съест бревна, из которых он сложен, и тогда крыша провалится, а годы постепенно залечат все раны, которые человек нанес лесу. Окна в стенах прорубить забыли. Внутри сруб освещался крохотным огоньком, ютившимся на кончике фитиля, вделанного в гильзу из-под артиллерийского снаряда. Его усилий не хватало, чтобы разогнать темноту, более того — огонь вел себя тихо, так чтобы темнота не разозлилась и не набросилась на него. Полковник Семирадский спал, подложив под голову руки, согнувшись над небольшим письменным столом. Обычно на нем лежали карты, на которых полковник отмечал места предстоящих бомбардировок, но сейчас карты стояли в углу сруба, свернутые в рулоны, а на столе валялся раскрытый где-то ближе к концу томик Пьера Бенуа. Полковник увлекался приключенческой беллетристикой. В течение последней недели Семирадскому удавалось спать не более пяти часов в сутки, да и то это время выкраивалось с трудом и обычно делилось на два или три сеанса. Немцы активизировались. Они подтягивали подкрепления. Но и без этого на пилотов навалилось так много работы, что Семирадский, как он ни наслаждался полетами, уже начинал желать, чтобы их стало поменьше. У него не было лампы, где жил джинн, и негде было поймать золотую рыбку, поэтому это желание исполнится, только когда закончится война. Впрочем, полковник опасался, что тогда он будет тосковать по прошлому, жизнь потеряет вкус, а полетов станет слишком мало. Он спал нервно, реагируя на каждый шорох, готовый в любой миг вскочить и броситься к своему аэроплану. Как только Шешель и Мазуров, пригнувшись, чтобы не удариться головами о притолоку, вошли в убежище, полковник проснулся. Его глаза не сразу прояснились, и какое-то, едва уловимое мгновение в них еще оставался отсвет сна, но никто не успел увидеть этого — так быстро он исчез и спрятался в темноте. Семирадский улыбнулся. Он встал из-за стола, отодвинув ногой стул и подошел к Мазурову. — С возвращением, Николай, — сказал он, осторожно пожимая капитану руку. Он хорошо знал Мазурова. «Ильи Муромцы» из эскадры Семирадского выбрасывали отряд штурмовиков на тот мост, а истребители прикрывали их. — Можешь не церемониться, — сказал Мазуров. — Меня неплохо залатали. Профессор Арбатов собрал кость из кусочков. Удивительно, как ему это удалось. Рука ноет к перемене погоды, но это вполне терпимо. Зато я могу предсказывать погоду лучше метеорологов и при этом не нуждаюсь в приборах. — Я попрошу, чтобы тебя оставили у меня. С метеорологами невозможно связаться, а даже если это и получается, то их прогнозы частенько бывают неправильны. Наверное, следует кому-нибудь из них сломать что-нибудь, чтобы их предсказания наконец-то стали точными, — улыбнулся Семирадский. — Какой ты все-таки жестокий! Раньше я за тобой таких кровожадных наклонностей не замечал. Неужели Бенуа тому причиной? — Неплохая книга. Рекомендую. Можешь взять ее, когда дочитаю. Французы, прослышав о моих пристрастиях, прислали мне в нагрузку к «Фарманам» несколько пачек книг. — Представь себе, за время моего вынужденного безделья, то бишь излечения, я уже познакомился с ней. Видимо, у французов забиты все склады в книжных магазинах и они решили высвободить их, отправив книги нам в подарок. А кроме книг французы ничего не прислали? — Зубы Мазурова блеснули в улыбке. — Прислали. Пять ящиков шампанского. Но оно уже закончилось. Приходится часто обмывать победы. Шешель стоял на пороге, прислонившись к дверному косяку, и молча слушал разговор. — Ты чего встал там как страж? — сказал Семирадский, обращаясь к нему. — Проходи и садись к столу. Сейчас денщик организует чай с вареньем. — Чай — это хорошо, но я уже согрелся. Хочу порыться в двигателе. Что-то он меня беспокоит. Правда, боюсь, что немцы не дадут времени отремонтировать его всерьез. — Как знаешь, — сказал полковник. У денщика была округлая физиономия. Казалось, что его губы за краешки привязаны веревочками к ушам. Улыбка, очевидно, всегда оставалась на его лице, сколько он ни старался делать серьезное выражение. Денщик походил на румяный калач. Пилотом он станет только тогда, когда аэропланы начнут принимать на борт сотни и тысячи килограммов полезной нагрузки. Аккуратная форма хоть сидела на нем мешком, все-таки делала денщика худо-бедно похожим на солдата. Правда, отряд, составленный из таких вояк, много не навоюет и скорее станет пушечным мясом. Все в эскадре знали, что денщик пописывает стишки, в которых он представлял себя асом. Они под псевдонимом Е.Д. регулярно появлялись на страницах журнала «Воздухоплаватель» и считались недурственными, поскольку в них со знанием дела говорилось о «колбасе», то бишь о дирижаблях, о немецких воздушных пиратах и о сражениях под облаками. У денщика даже появились поклонники, главным образом из числа начинающих стареть одиноких дам среднего достатка, которые наверняка были бы раздосадованы, узнав, что их кумир видел аэропланы только со стороны и самое большее, на что он решился, — это забраться в пилотскую кабину и посидеть там несколько минут. Взлетать в воздух, даже в качестве пассажира, денщик боялся, а поэтому отказывался от всех предложений авиаторов взять его с собой. Пилоты убеждали его, что полет пойдет на пользу, что в его творчестве появятся новые мотивы и он станет более живо чувствовать материал, но Е.Д. не соглашался. Природная скромность мешала ему добавить к инициалам еще что-нибудь. Например, «граф Е.Д.» или «штабс-капитан Е.Д.» Это, конечно, было простым поэтическим преувеличением, но на подлог денщик не шел. Писать же перед инициалами правду — рядовой, из крестьян, он не решался, считая, что это несолидно. Подобными подписями можно распугать всех почитателей. Денщик не любил рисковать. Е.Д. принес пышущий жаром самовар. Комната наполнилась тяжелым ароматным запахом чая. Денщик примешивал к чаю какие-то травы, но рецепта не выдавал, ссылаясь на то, что так, как он, чай никто приготовить не сможет. Семирадский охотно верил этому. Однажды ради забавы он смешал все указанные денщиком компоненты в необходимых пропорциях и последовательности, но, пробуя получившееся варево, был вынужден предварительно зажать нос — так мерзко от него несло. Полковник лишь попробовал его, а потом долго отплевывался и пытался извести отвратительный привкус во рту, прихлебывая терпкое вино. Больше он подобных экспериментов не проводил. На столе появилась розетка с жидким янтарем. Это был липовый мед. Полковник с ухмылкой сказал: — Денщик хочет меня подкупить. Ему прислали мед из деревни. Он, шельма, теперь меня им подкармливает. Очевидно, хочет, чтобы я рассказал ему несколько боевых эпизодов, о которых он затем напишет в своих стихах. Пока я держусь, но остальные не такие стойкие. Они ему продались с потрохами, — Семирадский рассмеялся. — А мед очень вкусный. Я и не припомню, когда такой пробовал. Знаешь, в магазинах до войны, даже у Елисеева, он был хуже. У Мазурова еще не отошли от холода ноги. Казалось, что внутри они состояли из оледеневшего стекла и при любом неосторожном движении могли рассыпаться осколками. Мазуров сел на деревянную лавку, очень жесткую, но все же гораздо более удобную, чем сиденье в аэроплане, на котором он мучился несколько часов. Вначале он обхватил стакан с чаем ладонями, чтобы тепло передалось рукам, и только затем пригубил напиток, сделав небольшой осторожный глоток. Боясь сжечь гортань, капитан быстро проглотил чай, чувствуя, как лед внутри тела сразу же стал плавиться. — Не дают тебе покоя… — начал Семирадский. — Это нестрашно, — убежденно сказал Мазуров. — Гораздо хуже, если обо мне забудут. — Он уже выпил почти полстакана чая и теперь, вспомнив, что на столе есть еще и сладкое, приступил к меду. — Похоже, на этот раз дело столь секретно, что даже мне не сказали, в чем оно заключается. Только указали точку, где вас должны выбросить, внимательно посмотрел на него полковник. Зазвонил телефон. Дребезжащий противный звук толчками вырывался из аппарата и пытался столкнуть с подставки трубку. Он не мог предвещать ничего хорошего. Семирадский вздрогнул, услышав его, быстро схватил трубку и поднес ее к уху. — Да? — секунд пятнадцать он внимательно слушал. Выражение лица полковника почти не менялось, так что невозможно было даже примерно определить, что же ему говорили. — Да. Я все понял. Поднимаю эскадру. Он уже стоял на ногах, напряженный, как сжатая пружина. Как только разговор закончился, полковник шагнул к выходу. — Извини, Николай. Разведчики засекли немецкие бомбардировщики с сопровождением. Нужно их остановить. Отдохни пока. Не думаю, что это займет много времени. Он выбежал из комнаты. Тишину разорвали противные вопли сирены. Если бы такими же голосами обладали жительницы острова, которые зазывали к себе проплывающих мимо моряков, ничего бы у них не вышло. Хотя, возможно, глухого они смогли бы заманить к себе… Мазуров почувствовал себя плохо. Он оказался не у дел, был пока обузой и не знал, что ему делать дольше. Не хотелось тупо дожидаться возвращения пилотов с задания, да и произойдет это не раньше, чем через час. При этом приходилось учитывать, что настроение Семирадского должно ухудшиться, так как вряд ли все его подчиненные вернутся обратно. Переход от полутемноты к свету был слишком резок. Когда Мазуров выбрался из блиндажа, ему пришлось прищурить веки. На летном поле царила суета. Несколько аэропланов появились из зарослей, два выруливали на взлетную полосу, один разгонялся, еще один был уже в небе и набирал высоту, начиная разворачиваться, чтобы дождаться, пока к нему присоединятся товарищи. Аэропланы отрывались от земли плавно, а затем резко взмывали вверх. Чтобы не терять время, пилоты шли на риск — они поднимались в небо друг за другом на небольшом расстоянии. Если с кем-нибудь случится неприятность и он не взлетит, то следующий за ним аэроплан вряд ли сможет избежать столкновения. К счастью, все обошлось благополучно. Через несколько минут эскадра исчезла в облаках.ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В госпитале Мазуров привык к тому, что время, особенно днем, превращается в некое подобие тягучей, растопленной солнцем массы, а каждая минута многократно увеличивается в объеме, разбухая, как гниющий труп. Свыкнуться с этим он так и не смог. Впрочем, для пилотов аэропланов, улетевших на задание, время текло значительно быстрее. Капитан вспомнил грифельную доску в укрытии Семирадского. На ней была нарисована таблица, разделенная всего на две колонки: в левой — фамилии пилотов, а в правой цифры, обозначавшие количество воздушных побед. И та, и другая колонки носили следы множества исправлений. В небе появилась черная точка, которая еще не успела обрести форму аэроплана. Он шел на посадку. Если бы это был человек, то его движения можно было бы описать как пьяные. Аэроплан то проваливался в глубокую яму, почти касаясь колесами деревьев, то вновь поднимался в небо, как мячик, который ударился о газон. Его корпус был измочален, как будто на него напали хищники, похожие на акул, — только их зубы могли оставить на фанере аэроплана такие страшные раны. Хвостовое оперение превратилось в лохмотья. Небольшими кусками оно отваливалось от корпуса, будто аэроплан метил дорогу, как делал это в сказке маленький мальчик, чтобы отыскать потом путь домой. Брезентовая обшивка слезала с бортов буквально на глазах, как старая кожа со змеи, но пока она еще не оторвалась и струилась следом за аэропланом, похожая на шлейф. На земле суетились техники. Внешне они напоминали дружину, которая, нервно переминаясь с ноги на ногу, готовится отразить накатывающуюся волну неприятельской конницы. На всякий случай они разматывали пожарные шланги, подключали насосы к цистерне с водой. Поразительно, что аэроплан все еще держался в воздухе, хотя его аэродинамические свойства стремительно приближались к тем, которыми обладает этажерка. Видимо, от падения его удерживали только божьи молитвы. Наконец он грузно сел, словно его набили камнями, и почти сразу же остановился. Двигатель, работа которого напоминала кашель заболевшего гриппом человека, затих, но прежде чем прекратил вращаться пропеллер, к аэроплану подбежали техники. Пилот уже выпрыгнул из кабины. Похоже, он не был даже ранен. Все пули достались аэроплану. Бодрым голосом пилот давал указания техникам. Слова не долетали до Мазурова, но жесты лучше любых слов объясняли, что пилот хочет, чтобы техники побыстрее отогнали аэроплан с взлетно-посадочной полосы. Вскоре стала понятна причина этой спешки. Едва техники подцепили тросом израненный аэроплан, будто рыбу на крючок, и автомобиль-эвакуатор поволок его к зарослям, над взлетно-посадочной полосой появился следующий аэроплан, пилот которого не стал дожидаться, когда освободится место для приземления. Он летел очень низко. Двигатель работал настолько вяло, что различались лопасти винта. Пеший путник его вряд ли обогнал бы, профессиональный бегун мог с ним посоревноваться, а всадник оставил бы далеко позади себя. Уже над поляной, когда до земли осталось метра три, аэроплан развернуло, как от сильного встречного порыва ветра. Еще несколько мгновений он летел боком, а потом попробовал сделать мертвую петлю, заваливаясь вниз ставшим неимоверно тяжелым носом. Лопасти избежали соприкосновения с землей. Наверное, аэроплан вышел бы из петли, но высота оказалась слишком мала. Синхронно рухнули стойки между крыльями, выдержали лишь те, что располагались по краям пилотской кабины, а потом хвост с хрустом вошел в землю, разбрызгивая вокруг куски фанеры. Аэроплан превратился в беспомощную муху, валявшуюся на спине. Легкая добыча для паука. Из кресла, как чертенок из табакерки, вывалился пилот, перемазанный кровью, и повис на ремнях безопасности, похожий на тряпичную куклу. Под весом фюзеляжа оставшиеся стойки вначале прогнулись, а потом тоже треснули и сломались. Аэроплан осел на верхнее крыло, опали растяжки. Крыло вдавило голову пилота в плечо. По аэроплану ударили струи воды, опутав его, как паутиной. Они хотели разогнать тонкие струйки дыма, потянувшиеся на свет из двигателя, отсечь огонь и не дать ему добраться до топливных баков. Пилота окатило водой. Он очнулся, но соображал плохо, поскольку болевой шок у него не прошел. Когда к нему подбежали вымокшие до нитки санитары, он что-то бессвязно мычал, видимо, воображая, что оказался в тюремных застенках и сейчас его вновь начнут пытать. Санитары быстро высвободили пилота из пут ремней безопасности, осторожно, поддерживая вначале за пояс и плечи, а затем за ноги, извлекли из кабины, уложили на носилки и понесли в медпункт. Тем временем техники утихомирили пламя. Но они понимали, что им понадобиться еще минут десять, пока удастся перевернуть аэроплан и убрать его… Следующие два аэроплана сели один за другим с коротким интервалом, словно находились на показательных выступлениях, а их пилоты хотели произвести впечатление на высокопоставленных особ, которые в эти минуты наблюдали за представлением. Подпрыгивая на небольших кочках, они виртуозно увернулись от потерпевшего крушение собрата, объехали его стороной и скрылись в зарослях — каждый в своем стойле. Техники, проводив их взглядами, радовались хотя бы тому, что новых забот им пока не прибавилось. Но все еще не было аэроплана с нарисованным на корпусе мангустом, а это значило, что Семирадский с задания не вернулся. — Что полковник? — спросил Мазуров, подойдя к пилоту первого аэроплана. Тот все еще находился в возбужденном состоянии и не мог понять, как ему удалось не только уцелеть, но даже не получить ни одной царапины. Он смотрел на окружающее удивленными глазами, как будто все вокруг было для него новым. Вопрос капитана вывел пилота из этого состяния. — Вернется. У немцев нет аса, который смог бы сбить Семирадского. И те, которых мы сегодня встретили, не чета ему. Даже стаей. Хотя потрепали они нас изрядно, — последние слова он сказал с таким выражением, которое было бы более уместно для описания вкусных бубликов или блинов со сметаной. Так купец, завалившийся в трактир, хвалит местные кушанья: «А чай с баранками у вас изрядный». — Что произошло-то? — спросил Мазуров, видя, что пилот словоохотлив. — У них была вторая эскадра прикрытия. Вот в чем дело. Тремя аэропланами мы отвлекли истребители сопровождения и уже собирались было разобраться с бомбардировщиками, но тут появилась еще одна немецкая эскадра, а потом… Это надо было видеть. Одиннадцать против семи. Да еще три бомбардировщика. Хотя они только мешались, — пилот замолчал, немного закатил глаза и стоял так несколько секунд, вспоминая прошедший бой. — Но нас не представили, — наконец сказал он. В небе было холодно, поэтому пилоты постоянно ходили в меховых куртках. Оказавшись на земле, они становились похожи на медведей, которые мучаются от жары из-за своих слишком теплых шкур. — Это капитан Николай Мазуров, — раздался голос рядом с ними. Подошел Шешель. Его лицо, шлем, который он держал в руках, и белый шарф были измазаны маслом, а в глазах все еще отражалось безумие. Если дорисовать ему пену на губах, то пилот стал бы похож на берсерка. — А это лейтенант Сергей Каличев. Внимание лейтенанта сразу переключилось на Шешеля. — Спасибо, Саша. Если бы ты не подрезал немца, зашедшего мне в хвост, горел бы я в бурьяне. — Три мозельского — и мы в расчете, — усмехнулся Шешель и, помолчав, добавил: — Ты знаешь, что у нас сбили двоих? — Я видел только, как падал Иванцов, — нахмурился лейтенант. — Еще Валишевский. — Черт, эта победа далась нам очень дорого, — сказал Каличев, закусив губу. — А Семирадский? — Я потерял его. Три немца ушли, но полковник их не преследовал. Топлива у него хватит еще на полчаса. Будем ждать. К Шешелю подбежал механик. Пилот показал ему два пальца. Знак победы. Но сейчас он обозначал еще и нечто другое. — Рисуй, — коротко бросил он механику. Тот улыбнулся и побежал искать банку с краской. Алексею Левашову удавалось сохранять спокойный вид. Затянутый с ног до головы в хрустящую черную кожу, он мерил шагами расстояние вокруг своего аэроплана, покусывая только что сломанную соломинку и посматривая на работу двух техников. Они уже закончили установку дополнительных топливных баков общей вместимостью 700 литров в салоне и теперь прибирались там. Техники выносили из салона обрезки труб, выметали металлические опилки, подбирали разбросанные тут и там инструменты и складывали их в ящик. Разумнее было бы установить баки на крыльях, а когда топливо в них закончится, то можно легко избавиться от лишнего веса, сбросив баки. Дополнительную нагрузку крылья выдержат, но могут треснуть, когда на них выберутся штурмовики. Лучше не рисковать. В самый последний момент конструкторы придумали какие-то усовершенствования. Доделывать аэроплан пришлось уже не в ангарах на заводе, а на летном поле. Изменения были незначительными, поэтому их доверили обычным авиамеханикам, работающим под руководством инженера. Инженер куда-то запропастился, как, впрочем, и второй пилот. Левашов не видел летного поля. Деревья закрывали почти весь обзор, но по шуму, который доносился оттуда, он догадался, что вылет оказался не очень удачным. Иногда, заслышав тарахтение приближающегося аэроплана, он останавливался, прислушивался, напряженно прищурив веки, и с раздражением бросал взгляд на техников, которые так шумели, что мешали понять — кто из пилотов вернулся. Послушав работу двигателя всего лишь несколько секунд, он не только мог определить чей это аэроплан, но и найти повреждения, если таковые были. Техники относились к Левашову с уважением, потому что он часто давал им правильные советы в сложных ситуациях и никогда не отказывался, вооружившись отверткой и ключами, покопаться в неисправном двигателе, будто он получал удовольствие, пачкаясь машинным маслом и керосином. — Каличев, Зандер, — тихо шептал Левашов, одновременно мысленно загибая пальцы. У него было отвратительное настроение, и причин тому несколько. Техники исподлобья поглядывали на Левашова. Они хотели заговорить с ним, но, зная вспыльчивый и непредсказуемый характер пилота, опасались это делать. Левашову было неприятно сознавать, что пока он здесь прохлаждается, в небе гибнут его друзья. Он ничем не мог помочь им, хотя бы потому, что был не истребителем, а бомбером. Но облегчения эта мысль все равно не приносила. Избавиться от нее можно было, отправившись на очередную бомбежку. Но на протяжении последних двух недель, с тех самых пор, как он стал командиром модифицированного «Ильи Муромца», боевых заданий ему не давали. Левашов боготворил новый аэроплан, смотрел на него с восторгом. Внешне он почти не отличался от прежней разработки — такой же огромный, на первый взгляд неуклюжий, похожий на мощный неповоротливый дредноут, главным достоинством которого является не скорость, как у истребителя, а сила. Но его броню можно проткнуть даже пистолетным выстрелом… Аэроплан действительно напоминал древнерусского богатыря, пролежавшего тридцать три года на печке, — обычно медлительного и этим вводившего в заблуждение как друзей, так и врагов, потому что когда приходило время… Сейчас гигант, раскинув в разные стороны крылья, будто руки, отдыхал, упираясь в землю колесами, прячась от жары под лохматыми ветвями деревьев. Техники доставляли ему беспокойство не больше, чем птицы, усевшиеся на спину уснувшего на поверхности океана кита. Еще он походил на тучного человека, который начнет обливаться поўтом, стоит ему выбраться из тени. Левашов мог часами рассматривать новые двигатели, установленные на аэроплане, запоминая каждый их изгиб, расположение болтов, муфт, подшипников. Он полагал, что этот двигатель может встать в один ряд с самыми выдающимися произведениями искусства. Смотреть на аэроплан для Левашова было гораздо более приятным занятием, чем, скажем, посещение галереи современной скульптуры. Когда двигатель остывал, но еще сохранял остатки тепла, Левашов подносил к нему руку, прикасаясь к металлической поверхности, которая уже не обжигала кожу, а приятно ее согревала. Наверное, особенно приятно будет делать это осенью, когда из-за промозглой погоды начинают ныть суставы. — Шешель, Агольский… Левашову хотелось придумать бомбардировщику имя, написать его на носу, так же как это делают на кораблях, но ничего, кроме «Медведь», в голову пока не приходило. А еще «Толстяк». Это прозвище не было обидным. Левашов знал, что в небе модифицированный «Илья Муромец» не уступит в скорости ни «Фоккеру» ни «Альбатросу». У него было время, чтобы проверить это. Вначале пилот не поверил техническим характеристикам аэроплана. Но когда он почувствовал его возможности, то собственный довоенный рекордный беспосадочный перелет из Варшавы в Москву, принесший ему славу и известность, показался детской забавой. Левашов понял, что наконец-то появился аэроплан, при помощи которого он сумеет осуществить свою давнюю мечту — перемахнуть через Атлантический океан. Истребители могли похвастаться количеством сбитых аэропланов, а Левашов… Никто не считал, сколько он сумел подбить германской и австро-венгерской техники, поэтому в разговорах пилотов для него обычно отводилась роль пассивного слушателя. Невелика заслуга в том, что он записал на свой счет две воздушные победы, которые официально были засчитаны. Многие пилоты могли продемонстрировать более представительный послужной список. Вряд ли можно считать заслугой то, что его никогда не сбивали, хотя однажды он едва дотянул до аэродрома. Техники не поленились подсчитать пробоины в корпусе его аэроплана и нашли их почти полторы сотни. «Илья Муромец» Левашова лишь формально входил в эскадру Семирадского, на самом деле подчиняясь исключительно Гайданову, так что пилот всецело мог ощущать себя вольной птицей. Это состояние ему не нравилось. В нем не было конкретности. Если бы он заранее знал, что, скажем, к вечеру ему необходимо лететь на бомбежку, тогда он чувствовал бы себя более спокойно. Однако Гайданов перед тем, как аэроплан Левашова перебросили на аэродром Семирадского, лишь приказал ему ждать дальнейших указаний. Ориентировочно они последуют в конце августа. К этому времени «Илью Муромца» предполагалось немного переделать. Левашов понял, что если в угоду дальности пренебрегли грузоподъемностью аэроплана, то ему предстоит довольно продолжительный полет. Генерал обрисовал предстоящую операцию в общих чертах, и Левашов знал пока только то, что ему предстоит выбросить в германском тылу штурмовую группу. О ее количестве и месте высадки диверсантов разговор еще не заходил, хотя Левашов предполагал, что, скорее всего, это будет одно отделение. Больше ему на борт не взять. Наконец Левашов не выдержал, отбросил мокрую, уже рассыпающуюся соломинку, на ходу выплюнул ее остатки и быстро пошел к летной полосе. По дороге его обогнали техники, которые отложили инструменты, посчитав, что с «Ильей Муромцем» они закончат заниматься попозже, а пока их помощь нужна другим. Техники убирали с летного поля поврежденный аэроплан. Его уже успели перевернуть, но при этом погнулся винт и почти оторвалось и без того едва державшееся верхнее крыло. Ко всему прочему оно в двух местах треснуло, и с него слетела обшивка, так что, видимо, крыло придется полностью заменить. Нижняя плоскость пострадала меньше. Если техники попотеют, то, возможно, послезавтра к вечеру аэроплан будет готов к полетам. Техники суетились возле аэроплана, громко переговариваясь, подтягивая его эвакуатором в стойло. Одна из колесных опор поврежденной машины перекосилась, поэтому она никак не хотела ехать прямо, переваливаясь и припадая, как раненая птица, оказавшаяся на земле, то на одну, то на другую сторону, постоянно смещаясь влево. Эвакуатор двигался медленно, но безостановочно, как муравей, который тащит понравившуюся ему веточку. За состоянием погнутого шасси следил техник. Он шел в полусогнутом положении, так чтобы колесо всегда оставалось в поле его зрения. Как только возникнет первая угроза того, что стойка начнет разваливаться, он немедленно остановит водителя эвакуатора. Аэроплан, как когтями, скреб летное поле, собирая с него верхний слой и добираясь порой до жирной коричнево-черной земли. Борозды походили на следы когтей какого-то двупалого хищника, оставленные на зеленой шкуре еще не открытого учеными существа, кровь на ранах которого уже успела свернуться, потемнеть и засохнуть. Птицы следили за работой людей, кружась невысоко в небесах над летным полем. Самые смелые из них садились на борозды, хватали еще не успевших спрятаться червяков и быстро взлетали с добычей, чтобы потом, сев на ветку подальше от людей, попировать. Левашов отметил, что с момента существования аэродрома это, пожалуй, самый лучший момент для обнаружения его неприятелем. Техники начали заделывать борозды дерном, но минимум в течение часа последствия неудачной посадки будут хорошо видны с воздуха. Хорошо, что немцам, очевидно, сейчас не до этого. Птицам, чтобы опередить соперников и не остаться голодными, приходилось выхватывать червяков почти из-под колес аэроплана, при этом возникали небольшие стычки за добычу. Пернатые догадывались, что люди сейчас слишком заняты собственными проблемами. Они не сделают птицам ничего плохого, и поэтому те обращали больше внимания друг на друга, чем на людей. Постепенно летное поле опустело. Жизнь переместилась под кроны деревьев, где техники незамедлительно приступили к ремонту аэропланов, а врачи пытались спасти жизнь израненного пилота. В просветах между деревьями виделись какие-то смутные силуэты, и Левашову казалось, будто это гномы или лесовики, которые бояться показаться людям, поэтому выходят на открытое пространство только ночью, а днем предпочитают оставаться под защитой деревьев. Тех, кто их потревожит или обидит, они могут заманить в хитроумные ловушки — вырытые в земле ямы, замаскированные ветками, или под заостренные стволы деревьев, подвешенные на веревках. Стоит задеть веревку, натянутую вдоль тропы, и заостренный кол упадет прямо на голову, от него не спасет даже стальной шлем. Левашова раздражали люди, которые в ответственный момент, когда по горло занят работой и не можешь не то, что передохнуть, но даже смахнуть пот со лба, подходят и начинают выяснять, а чем же ты так занят. Но теперь он сам оказался в роли вопрошающего. К счастью, Левашов увидел двух пилотов, которые только что вернулись с задания. Это были Шешель и Каличев. У Шешеля были стальные нервы. Его лицо ничего не выражало, и несмотря на то, что в этот день он уже сделал два вылета, усталость ничем не проявлялась, и, наверное, он смог бы вылететь и третий раз, и четвертый, и делать это до тех пор, пока на аэродроме не иссякнут запасы топлива. К этому свойству Шешеля Левашов уже привык, хотя познакомился с ним совсем недавно. До войны они несколько раз пересекались на различных летных показах, но их друг другу не представляли. Собеседник пилотов выглядел довольно странно. Он носил куртку — очень похожую на пилотскую, но сделанную не из кожи, а из пятнистой ткани. Казалось, что куртка то ли измазана грязью, то ли сшита из черных, коричневых и зеленых лоскутков. Такого же цвета были его брюки, немного мешковатые и вытянутые на коленях, на ногах незнакомца красовались ботинки на шнуровке с толстой рифленой, как у альпинистов, подошвой. Погон на его плечах не было. Однако, Левашов сразу понял, что это и есть командир штурмовиков, о которых говорил генерал. Левашов направился к этой группе. Приближаясь, он в основном наблюдал за незнакомцем, пытаясь понять, что это за человек. Тот почувствовал взгляд, прервал беседу и оглянулся. Его лицо располагало к доверию и вместе с тем говорило о решительном характере. Оно было классически угловатым, так что в него вписывались несколько геометрических фигур. Всю эту конструкцию чуть пригладили, словно по углам прошелся шлифовальным инструментом каменотес или их сгладило время. О такое лицо отобьешь руки, до мяса сдерешь с костяшек пальцев кожу без ощутимого результата, если, конечно, руки не будут при этом защищены перчатками со свинцовыми вставками или хотя бы прокладками, набитыми конским волосом. Левашов считался неплохим боксером и сразу оценил, что на ринге этот капитан будет очень опасным противником. Он был примерно одного роста с Шешелем, чуть выше Каличева и, наверное, на полголовы выше Левашова, а это значило что в нем было не менее 185 сантиметров. Почти гигант, хотя во время атак ему, вероятно, приходится несладко. Он представлял из себя слишком заманчивую мишень. Движения капитана были упругими. Казалось, что он сделан из резины, наваренной на железный каркас, который собран из нескольких сегментов, местами сваренных, а где-то скрепленных либо шарнирами, либо жесткими пружинами. Левашов улыбнулся. Этот капитан мог оказаться конкурентом в любовных похождениях, в поединке и еще в нескольких случаях, но они находились по одну сторону баррикад, а поэтому по крайней мере до конца войны они останутся если уж не друзьями, не приятелями, так хотя бы не будут врагами. Левашов тоже мог причислить себя к опасным противникам. По крайней мере именно так о нем отзывались в германских газетах. В них, в частности, сообщалось, что пока на стороне России будут воевать такие асы, вряд ли Германия сумеет склонить чашу, на которой лежит победа, на свою сторону. Такие высказывания льстили самолюбию Левашова. Равновесие будет до тех пор, пока по обе стороны останутся профессионалы, но как только кто-либо лишится их и не сможет заменить, это будет означать неминуемое поражение. На вид капитану было не более тридцати. Им всем было не более тридцати, плюс минус два-три года. Это значило, что помимо войны они успели увидеть в этом мире довольно много, но не настолько, чтобы не стремиться увидеть еще что-то и замыкаться только на войне. Она оставит в их душах глубокие раны. Залечить их сложнее, чем те, которые она оставит на их телах. Но они смогут пережить это и найдут себе занятие после того, как война закончится. Сейчас их призвание — убивать. Но это не единственное, что они умеют хорошо делать. Тем, кому сейчас двадцать, после войны будет гораздо сложнее, чем им, и если война продлится еще несколько лет, то это будет потерянное для страны поколение. Французы для таких людей создали иностранный легион. Возможно, России предстоит сделать нечто подобное, ведь если французы могли растрачивать энергию в Африке или Индокитае, то русские смогут сделать это в Азии. Правда, при этом они когда-нибудь столкнутся с теми же французами и с англичанами и тогда… Тогда грянет новая война. Хорошо, если она будет локальной и не перерастет в грандиозное и масштабное сражение. От его грохота весь мир, сшитый из разноцветных лоскутов, каждый из которых был одной страной, трещит по швам, готовый лопнуть, и не обязательно в том месте, где его скрепляют нитки границ. И еще… Левашов неожиданно понял, что остаток своей жизни он будет связан с этим человеком, подобно камням, сплавленным в конгломерат. Вот только он не знал, как долго еще продлиться его жизнь. Жизнь — это игра в кости со смертью, а количество набранных тобой очков часто зависит лишь от удачи, и сколько ни тренируйся, никогда не научишься выбрасывать одни лишь шестерки. Главное, чтобы у смерти выпало еще меньше очков. Левашов подошел уже достаточно близко, чтобы увидеть те же мысли в серых глазах капитана. Шешель предвидел вопрос. — Лейтенант Алексей Левашов, капитан Николай Мазуров. Он, похоже, так застенчив, что не стал искать вас до тех пор, пока мы не вернемся и не представим вас друг другу, — сказал Шешель в то время, когда Мазуров и Левашов протягивали для пожатия руки. — Скажу по секрету, это именно тот человек, которого вы ожидаете здесь уже десять дней. По крайней мере я сделал этот вывод после общения с генералом Гайдановым. — Я уже догадался, — кивнул Левашов. — Вы очень проницательны. Шешель смеялся, видимо, высвобождая нервную энергию, накопившуюся за время воздушного боя. Все-таки два вылета — это много, учитывая, что случались дни и даже недели, когда большинство аэропланов стояли на приколе. — Могу я осмотреть ваш аэроплан? — спросил Мазуров. — Если вы не шпион, тогда можно, — кивнул Левашов. — Немцы научились хорошо подделывать документы. Паспортом теперь ничего не докажешь. — Я вижу, вы нашли контакт, — вмешался в разговор Шешель. — Генерал приказал мне передать капитана на твое попечение, Алексей. Я этот приказ выполнил. Смотри, чтобы он не заблудился в лесу. — Не беспокойся. Я позабочусь о нем, — сказал Левашов. — Хотя, сдается мне, что капитан в защите не нуждается. — Прекрасно. А мы подождем Семирадского. Без него кусок в горло не лезет. — Он все еще не вернулся? — Левашов знал ответ заранее. — Нет. Кроме того, у нас два аэроплана разбиты и еще два повреждены. Техники набросились на машины, как голодные, и обещают их вскоре отремонтировать. Мы давали им в последнее время мало работы, и они по ней соскучились. Но боюсь, что пилоты не успеют быстро залечить раны, а новые аэропланы в ближайшие дни не обещают. — Если так пойдет и дальше, воевать будет некому и не на чем… — Ты рано списываешь нас со счетов, Левашов. Я надеюсь дотянуть до следующей весны. Люблю, знаешь, это время года. Природа расцветает, и все такое…ГЛАВА ПЯТАЯ
Родись Семирадский сто лет назад, он довольно быстро понял бы, что ему никогда не сделать блестящей военной карьеры и не получить генеральских эполет. В лучшем случае на что он мог рассчитывать после четверти века безупречной службы, это на командование полком, расквартированным в каком-нибудь захолустном, позабытом временем, богом и цивилизацией городишке. В худшем случае его ждал тот же полк, но в городе с гораздо менее приятным климатом. Большую часть года за окном трещали бы морозы, расписывая стекла узорчатыми загогулинами, а ему оставалось только, греясь возле печки, читать пухлый роман какого-нибудь француза, завидуя его героям, которые за месяц в дебрях Африки увидели и пережили больше, чем он за всю свою жизнь. По вечерам к нему заходил бы градоначальник, обрюзгший и скучный, готовый сделать все что угодно, даже выбраться на мороз, чтобы хоть на часок-другой убежать от своей жены, которая постоянно пилит его бесконечными потоками ничего не значащих слов. Из фарфоровых чашек они пили бы чай с вареньем или, что более вероятно, — водку из хрустальных стаканов, закусывая ее хрустящими солеными огурчиками и квашенной капусточкой и стараясь не замечать, что уже наступает ночь и надо ложиться спать. У него с самого начала не заладилась карьера. Причина тому была до банальности проста — Семирадский не умел ездить на лошади. Разговор не шел даже о джигитовке или взятии высоких барьеров, когда ноги коня, отделясь от земли лишь на миг, переносят всадника через ограду, следом за которой лежит глубокий ров, заполненный водой. Стоило Семирадскому взобраться на коня (а это он умел делать лихо, мощным толчком забрасывая тело в седло), и до того спокойное животное превращалось в неуправляемого, взбесившегося зверя, который стремился побыстрее избавиться от наездника. Конь вставал на дыбы, подбрасывал зад, лягался, кусал уздечку. Семирадскому не удавалось его успокоить, несмотря на то, что он изо всех сил стискивал ногами бока коня, натягивая узду. Результат обычно был одним и тем же: Семирадский оказывался на земле. Впрочем, случалось, что конь стоял на месте как глыба, которую можно было сдвинуть с места разве что автомобилем или поездом. Не будешь же каждый раз привязывать на палку морковку и держать ее перед носом коня, чтобы он наконец-то тронулся с места, как это делает обманутый ослик. Картина, достойная разве что цирка. Семирадский проклинал себя, но ничего не мог поделать. Очевидно, от него исходила какая-то гипнотическая сила, которую лошади не могли перенести. Впору было обращаться к хироманту или бросать службу, особенно после того, как он упал с коня на маневрах прямо на глазах у императора. Николай Второй остался очень недоволен этим случаем, сразу же спросив у главнокомандующего, отчего у него так плохо обучены офицеры. Император считал, что каждый офицер должен уметь виртуозно ездить верхом, и без специального экзамена не присваивал даже следующего звания. После такого конфуза на дальнейшей карьере стоило ставить крест, но… Уже год как закончилась война с Японией, во время которой стало ясно, что кавалерия вскоре отживет свой век и превратится не более чем во вспомогательный род войск. Чуть позже появились военные аэропланы, и Семирадский за два года смог пройти путь, на который у некоторых уходит лет десять, а другим не хватает целой жизни. Он стал одним из самых молодых полковников в русской армии. Ему было всего-то 32 года. В самом начале войны к Семирадскому приклеилось прозвище «мангуст», а счет сбитым аэропланам он открыл еще до того, как на его аэроплане установили пулемет. Произошло это только весной, а до этого с неприятелем приходилось общаться исключительно при помощи пистолетов. В аэроплане, стиснутый с обеих сторон узкими фанерными боками, он чувствовал себя очень комфортно. Наказанием и пыткой для Семирадского были кожаные кресла, расставленные вдоль стен гостиных, где ему часто приходилось бывать, а светские разговоры, бокалы с шампанским и уютное потрескивание умирающих в камине дров он, не задумываясь, разменивал на шум ветра, капли горячего масла и вой двигателя, который заставлял аэроплан дрожать, как от нервного возбуждения. Несмотря на то, что двухмоторные бомбардировщики «Готта-5», недавно появившиеся у германцев, уступали размерами «Илье Муромцу», в небе они казались огромными монстрами. В особенности это становилось заметно, когда их окружали истребители сопровождения. Свита трех бомбардировщиков состояла из разношерстных аэропланов, в основном бипланов «Фоккер», но среди них затесались и парочка «Альбатросов-Д», и даже один моноплан «Фоккер-Е», чудом доживший до этих дней, поскольку вот уже полгода как подобную модель германская промышленность перестала выпускать. Постепенно, по мере выхода из строя старой техники, немцы переходили на производство всего лишь двух моделей истребителей, делая их в самых разнообразных модификациях. Но оставались у них на вооружении и прежние разработки, уход за которыми выматывал все нервы у техников. Из-за поломки какого-то незначительного агрегата в двигателе аэроплан мог простаивать месяцами, а механикам было легче выточить деталь самим, чем дожидаться, когда ее пришлют со склада или снимут с другого аэроплана, уже не подлежащего восстановлению. Бомбардировщики приближались медленно, как ленивые, разморенные жарой буйволы, вокруг которых кружилась назойливая мошкара. Их сильно нагрузили бомбами. Сбить бомбардировщик так же тяжело, как отправить на дно дредноут. Он имеет хорошую устойчивость. Его нужно буквально нашпиговать пулями, и только тогда он начнет падать. Рассчитывать, что это можно сделать с одной атаки, не приходилось, за исключением случаев, когда на бомбардировщике взрывались бомбы. Увы, ни на одном из русских истребителей не было ракет. Их применяли только для уничтожения аэростатов и дирижаблей. А от пули боеприпасы не сдетонируют. Первая волна русских отвлекла сопровождение, втораянабросилась на бомбардировщики, как стервятники, которые почувствовали, что добыча так устала, что уже не сможет сопротивляться. Буйволы решили перейти реку вброд, не зная, что там водятся пираньи. Истребители выпускали длинные очереди, нисколько не жалея патронов. Немцы огрызались. Пулеметы располагались вдоль всего корпуса бомбардировщиков, поэтому они были защищены не хуже, чем еж, который свернулся клубочком и ощетинился колючками. Но они были неповоротливыми, оборонялись пассивно и не могли навязывать свои правила игры. А потом все неожиданно изменилось. Семирадский понял это, увидев, что загорелся один из «Ньюпоров». Двигатель гудел надсадно, но еще не кашлял, хотя Семирадский чувствовал, что минут через десять он начнет давать сбои, а через двадцать и вовсе заглохнет, захлебнувшись еще не истраченным бензином. Небо очистилось от облаков. Оно стало прозрачно голубым, похожим на родниковую воду, сквозь которую, независимо от глубины, можно увидеть очертания дна. Едкий черный дым, пушистым хвостом поднимавшийся вверх, остался далеко позади. Он походил на черную, еще не превратившуюся в кляксу струю, которую, спасаясь от врагов, выпустил спрут. Там догорали обломки «Ньюпора». Они превратились в обглоданный скелет, с которого пламя слизнуло кожу, мышцы и вены, но оно было таким ненасытным, что принялась заодно поедать и кости. «Ньюпор» ударился о землю по касательной и поэтому не развалился сразу. Инерция протащила его вперед, прочертив на загоревшейся траве жирный маслянистый след. Чуть раньше Семирадский увидел, как из падающего аэроплана выпрыгнул пилот. Он успел раскрыть парашют, но высота была невелика, и купол не сумел до краев зачерпнуть воздуха. Он лишь чуть-чуть задержал столкновение с землей, немного смягчив удар. Удар был сильным. Семирадскому показалось, что он услышал хруст ломающихся костей… Купол парашюта накрыл пилота как саваном. Ветер шевелил его, поэтому казалось, что пилот жив и теперь пытается выбраться из-под парашюта, освободиться от опутывающих его лямок, но почему-то ему никак не удавалось это сделать. Потом Семирадский потерял его из виду, сосредоточив все внимание на приближающейся паре «Фоккеров». Они заходили со стороны солнца, из-за этого сливались с небом, но Семирадский успел разглядеть их прежде, чем они сели ему на хвост, прижимая его аэроплан к земле, где меньше места для маневра. «Фоккеры» летели на малой высоте, уклоняясь от одиноких деревьев. У немцев были спаренные пулеметы, но их очереди проносились далеко в стороне от Семирадского, даже не задевая его аэроплан. Полковник круто заваливал «Ньюпор» то на одно крыло, то на другое, наклоняя их почти вертикально к земле, и летел зигзагами. Немцам было трудно поймать его на мушку. Оглядываясь, Семирадский видел, что «Фоккеры» упорно следуют за ним, как будто прицепились к его аэроплану тросами. Они превратились в его тени, в точности повторяя за ним все маневры. Тем временем эскадра рассыпалась и сражение приняло характер одиночных поединков. Один бомбардировщик упал в самом начале схватки, заклеванный, как стервятниками, русскими аэропланами, которые сконцентрировали на нем весь огонь. Второй был поврежден. Его пилот теперь уводил свой аэроплан домой под прикрытием двух истребителей, оставляя за собой тонкий дымный след. Если пустить по нему стаю ищеек, они без труда отыщут бомбардировщик, но беда в том, что ищейкам хватало своих проблем, и им было уже не до добычи. Последнему бомбардировщику, пожалуй, повезло больше всех остальных. В него попали остатки лишь одной короткой очереди. Несколько пуль пробили крылья, но не оставили смертельных повреждений. Он тоже уходил, потому что, оставшись без прикрытия, не мог рассчитывать на успешное бомбометание. Самому бы уцелеть. Ведь он мог легко превратиться в груду обломков, горящих на дне глубокой воронки, гораздо раньше, чем долетит до цели. Семирадскому заложило уши. Когда он поднял вертикально вверх свой аэроплан, то не слышал ни рева двигателя, ни воя ветра, а лишь глухие удары сердца и гудение крови, струящейся по венам. Винт взбивал воздух, вкручивался в него, как штопор в винную пробку, забираясь все выше и выше. Кожа лица обтягивала череп и стекала вниз, так натянувшись, что могла порваться, обнажая стиснутые от боли зубы. Семирадский не мог даже закричать. Полковник закрыл веки, опасаясь, что у него от напряжения лопнут глаза, а потом несколько секунд не мог разлепить их, настолько они стали тяжелыми. Он изо всех сил обхватил побелевшими пальцами штурвал, как это делает, цепляясь за спасательный круг или обломок доски, бедолага, оказавшийся в воде после кораблекрушения. Его руки, ноги и тело окаменели. Аэроплан дрожал. Он стал опрокидываться, а потом, сделав небольшую дугу, пошел вниз, наверное, расставшись с надеждой добраться до звезд. Все это походило на катание со снежных горок, когда от страха закрываешь глаза, думая, что если санки долетят до подножия, то больше никогда-никогда не полезешь на эту крутизну. Аэроплан вошел в штопор. Семирадскому сделалось невообразимо легко, и в голову закралась мысль продлить это ощущение как можно дольше, ведь вместе с любым маневром вновь должна была вернуться тяжесть. Она исчезла так быстро, что могло показаться, будто большая часть тела куда-то пропала. Земля надвигалась катастрофически, и теперь, чтобы увидеть хоть что-то помимо нее, приходилось закатывать зрачки почти под веки, как при обмороке, или до хруста в позвонках откидывать голову назад, но и в этом случае взору открывались лишь верхнее крыло да узкая полоска неба, которая быстро уменьшалась в размерах, как будто небо оседало на землю и растворялось. Он едва не потерял сознание, когда начал выравнивать аэроплан. Окружающий мир превратился в какой-то отвратительный белесый туман, в толще которого вспыхивали искры, и каждое их появление отдавалось в затылке пульсирующим ударом. Полковник сумел бы разогнать этот туман, замахав руками, но вот беда — в эту секунду он сжимал штурвал. Отпустит его, и аэроплан вновь рухнет, и вряд ли на этот раз Семирадскому удастся снова выправить его. Постепенно мир прояснился, очистился, точно вначале в него впрыснули пары хлора, а затем пропустили через угольный фильтр. И хотя легкое головокружение и пульсация крови в висках, напоминавшая вспышки молнии, остались, Семирадский был готов продолжить сражение. Он сделал петлю так неожиданно и резко, что немцы, не успев последовать его примеру, теперь находились впереди него. Они решили разделиться. Тот, что летел справа, стал карабкаться вверх, одновременно отклоняясь в сторону, а другой заложил крутой вираж налево. В любом случае, независимо от того, кого станет преследовать Семирадский, второй немец вновь постарается оказаться у него на хвосте. Пилот «Фоккера» попытался было сбить преследователя со следа, оторваться от него и затеряться в облаках, чтобы затем, когда придет время, атаковать. Но Семирадский приклеился к его хвосту и медленно сокращал расстояние. До «Фоккера» оставалось метров 60–70, когда полковник наконец-то нажал на гашетку, почувствовав приятную отдачу ожившего пулемета. У него было превосходное зрение, но уследить за пулями он не мог, и не сразу понял, что промахнулся. — Проклятье, — прошептал полковник, досадуя, что напрасно истратил слишком много патронов. Он жалел, что пули не оставляют за собой след. Если бы они были светящимися, начиненными фосфором, он хотя бы знал, насколько далеко в стороне они прошли от немца, и тогда сделал бы поправку. Впрочем, вряд ли у его пулемета сбился прицел. Он жалел еще и о том, что аэропланы его эскадры так и не оборудовали бортовыми рациями. Если со своими подчиненными он еще как-то мог общаться, хотя это происходило на уровне интуиции, то взаимодействовать с артиллерией было невозможно. У него заслезились глаза. «Фоккер» был чуть менее маневренной машиной, нежели «Ньюпор», а его пилот лишь немногом менее опытным, но в сочетании эти две причины, превращали бой в нечто напоминающее охоту кота за мышью. Правда, если при этом не брать в расчет то, что хвост кота может укусить вторая мышь, неожиданно превратившаяся в огромную зубастую крысу. Если продолжать сближение, то винт «Ньюпора» мог сломать хвостовое оперение немца. Но оставалась вероятность, что лопасти винта погнутся, мотор заклинит, а сейчас — не тот случай, чтобы уходить с поля при счете один-один. Он вспомнил о Нестерове, но тот все равно был обречен, потому что смерть ходила за ним по пятам. Он сам искал с ней встречи. Он обращался с аэропланом, как ребенок со своей игрушкой, пытаясь выяснить, что же она может еще делать. Аэропланы были далеки от совершенства и не могли выполнять любой каприз пилота. Более того, игрушка была опасной. Немец нервно оглядывался, и чем ближе русский истребитель подбирался к нему, тем чаще он делал это, так что у него, наверное, уже болела шея от этих слишком частых упражнений. Каждый раз пилот, казалось, получал от очередного поворота и вида русского аэроплана на хвосте заряд энергии, с новыми силами принимаясь выписывать обманные маневры, но результат оставался прежним. С такого расстояния можно было рассмотреть лицо немца, полускрытое шлемом и очками, о том же, что в его глазах угнездился страх, приходилось лишь догадываться. Следующую очередь Семирадский вбил в «Фоккер», как горсть толстых гвоздей в мягкое дерево — по шляпку мощным и точным ударом. Пулемет с наслаждением проглатывал ленту, раскусывал патроны, как орехи, выплевывая шелуху. Нагретые гильзы сыпались вдоль бортов аэроплана, некоторые из них попадали в пилотскую кабину, обжигая Семирадскому ноги. Первые пули, едва не задев хвост, утонули где-то в середине корпуса, но затем они побежали к пилоту, наткнулись на верхние крылья. Пули были похожи на капли дождя, барабанящие по крыше, вот только крыша не спасала от них. Пули легко проходили сквозь фанеру. Часть из них досталась пилоту, другая попала в приборы. В лицо немцу брызнули осколки стекла. Когда Семирадский перестал стрелять, ленты замерли, повиснув на фанере, похожие на отдыхающих змей, которые греются на солнце. Они сделали свое дело и выбились из сил. Их яд смертелен, но его почти не осталось. «Фоккер» плавно снижался, все еще цепляясь крыльями за воздушные потоки, но вскоре заглохший двигатель, как скатившийся на один борт груз в корабле, нарушил его равновесие, увлекая вниз. Он так и не успел войти в штопор, ударившись о землю под острым углом, но этого оказалось вполне достаточно, чтобы «Фоккер» сломался, как карточный домик, разбросав повсюду куски горящей фанеры. Семирадский резко бросил аэроплан в сторону, боясь, что один из обломков может попасть в двигатель «Ньюпора» и заклинить его. Полковник завертел головой. Он искал второго немца, но тот сам дал о себе знать короткой, оказавшейся бесполезной очередью. До него было метров 150. При большом разбросе попасть с такого расстояния можно было, только рассчитывая на везение и удачу, а уж никак не на собственное мастерство. Очередь оборвалась неожиданно, как будто пулеметная пара подавилась. Семирадский понял, что ее заклинило. Немцы так и не освоили такой прием, как таран. Они всячески пытались избегать его, поэтому пилот не стал рисковать и постарался побыстрее скрыться. Без пулеметов он оказался беспомощен. На его счастье, воздушные бои все еще напоминали рыцарские турниры, во время которых раненых не добивают, если они признают свое поражение, а тем, у кого сломалось оружие, дают возможность заменить его, чтобы выяснить соотношение сил в следующий раз. Семирадский быстро догнал своих товарищей, возвращающихся на аэродром. Два поврежденных биплана тащились, будто их нагрузили непосильным грузом, пара других сопровождала их, стараясь уберечь от опасности, если та появится. Общие потери эскадры составляли пока два аэроплана, причем полковник все еще надеялся, что погиб только один пилот. Он помахал крыльями и развернулся, уверенный, что подчиненные доберутся до аэродрома и без его помощи. Тело Иванцова было заметно издалека. Черная кожаная куртка с меховым воротником, черные брюки и черные сапоги резко контрастировали с невысокой зелено-желтой травой. Парашют то ли отнесло ветром в сторону, то ли пилот сам выбрался из-под него. Однако признаков жизни он не проявлял, и лишь белый шарф, обмотанный вокруг его шеи, трепетал, будто живой. Семирадский неожиданно вспомнил убитого немецкого пехотинца. Вокруг его запястья был обмотан собачий поводок. Собака лаяла, рвалась вперед. Иногда она оглядывалась на своего хозяина и недоуменно смотрела на него, словно спрашивая: «Ну что ты лежишь? Вставай. Побежали». Но вздрагивала только рука убитого, словно в ней все еще сохранялась частичка жизни. До того как сесть, полковник сделал круг над телом. Ему показалось, что пилот пошевелился, но зрение могло обмануть, и он мог принять желаемое за действительное. У пилота были открытые переломы обеих ног. Издалека кровь была не видна, но вблизи стало понятно, что ее натекло слишком много. Часть не смогла даже впитаться в землю, осев на траве красными, похожими на ягоды каплями. Она походила на росу, окрашенную красным лучами заходящего солнца. Глаза Иванцова оставались полуоткрытыми. Он стонал, находясь между сознанием и беспамятством, когда с одной стороны окружающий мир воспринимается фрагментарно, но в компенсацию к этому и боль чувствуется далеко не вся. Лицо пилота свела судорога, и оно застыло в болезненной гримасе. Парашют — опавший парус, все еще связанный с пилотом. Семирадский перерезал лямки. Иванцов мог вообразить, что за ним спустился ангел с небес, хотя полковник, облаченный в униформу пилота, на ангела не походил. Жизнь Иванцова вместе с кровью медленно пропитывала эту землю. Здесь вырастет хороший урожай. Глаза пилота стали закатываться. Он умирал. Он попытался улыбнуться, но не сумел даже избавиться от гримасы. — Ну уж нет, — тихо прошептал Семирадский, зная, что пилот все равно не сумеет расслышать его слов, — ты не умрешь. Полковнику стало больно оттого, что он понял — когда-нибудь и он вот так же будет лежать на земле, а над ним склонится другой пилот. Очень тяжело видеть, как друг расстается с жизнью. Тяжело наблюдать за тем, какие метаморфозы происходят с человеком всего за несколько минут. Он видел много разбившихся птиц, которые гнили, валяясь на земле. Они уставали бороться с дождем и ветром. Они натыкались на столбы, их сбивали выстрелы охотников. Они падали, падали, падали… Эту территорию контролировали русские войска, но пока прибудет санитарный автомобиль и отвезет пилота в госпиталь, где ему окажут помощь, тот успеет умереть. «Ньюпор» Семирадского был рассчитан всего лишь на одного человека, но он мог выдержать дополнительный вес. Полковник выломал позади пилотского кресла кусок фанеры, отогнул спинку так, чтобы в образовавшееся отверстие пролезало человеческое тело. — Может, помочь, пан? — услышал Семирадский у себя за спиной. От неожиданности он вздрогнул, оглянулся. Там стояли два крестьянина, а чуть поодаль лошадь и телега с сеном. Они появились, как кроты из-под земли, или сказочные тролли. Впрочем, полковник видел эту телегу, когда садился, но тогда не обратил на нее особого внимания. Очевидно, крестьяне, увидев падающий аэроплан, поспешили к месту катастрофы. — Так и заикой можно стать, — буркнул Семирадский. В глаза ему сразу бросились черные кожаные немного стоптанные сапоги, которые носили крестьяне. У пилота мелькнуло подозрение, что они могли стянуть обувь с мертвых солдат, а за это полагалось наказание, но, присмотревшись, он понял, что сапоги отличаются от военного образца. На крестьянах были свободные холщовые брюки, развевавшиеся на ветру парусами, а ноги казались мачтами, но корпус этого корабля полностью ушел в ил и теперь его ничто не сможет оттуда извлечь, даже если прилетит ураган, способный поднимать к небесам дома и перебрасывать их через горы. Брюки испачкались землей и навозом, к ним пристали соломинки. Но все равно крестьяне не походили на босяков. У них был опрятный, располагающий к доверию вид. Полковник отметил добродушные загорелые лица, иссеченные морщинами, но не от старости, а оттого, что крестьянам подолгу приходилось бывать на природе и в жар, и в холод. — Ну, добры молодцы, чего встали, как истуканы языческие? Помогите мне. Берите его за ноги. И несите в аэроплан. Не здесь! — закричал Семирадский, когда увидел, что один из крестьян собирается взять раненого за щиколотки. — Разве не видишь, что у него ноги переломаны? Крестьянин засмущался, молча развел руками, весь его вид говорил о том, что он просит прощения за свою оплошность, но слов не находит. Похоже, у него перехватило дыхание. — Жив ли он? Может, уже преставился? — сказал он наконец. — Не беспокойся. Он еще тебя переживет. Бери выше переломов, а ты под мышки. Держите нежно, но крепко и не смейте уронить. Головы поотрываю! Полковник опять убедился, что его аэроплан — это хрупкая игрушка. Удивительно, что она не рассыпается, когда взлетает и борется с ветром. Только сумасшедший может летать на ней. Семирадский залез на крыло, перевалился в пилотскую кабину. Одной рукой он уперся в борт аэроплана, другой обхватил спинку кресла и сильно потянул на себя. Раздался треск, резанувший по барабанным перепонкам не хуже, чем стрекотание пулемета. Крестьяне безмолвно наблюдали за полковником. Они его осуждали. Аэроплан не был для них чем-то обычным. Их губы что-то шептали. Они, как четки руками, перебирали губами слова, иногда поглядывая на раненого пилота. — Здорово вы бились, — проговорил все тот же крестьянин, сопя себе под нос. — Дали германцу. — Дали. Но нам тоже на орехи досталось. Шурупы вылетели из пазов, спинка оторвалась. С обшивкой Семирадский справился легче. Она отделялась от корпуса, как старая кожа, под которой уже выросла молодая. — Здесь не очень уютно, ты уж извини, — прошептал Семирадский, осмотрев внутренности аэроплана. Главное, что его каркас выдержит вес человеческого тела, а что касается неудобств… кроме боли пилот все равно ничего не мог чувствовать, да и боль он тоже перестал ощущать… К вечеру прилетели остальные штурмовики. Мазуров пошел представлять их Семирадскому, но тот, на этот раз был неразговорчив и угрюм. Его можно было понять. Россия ежемесячно выпускала всего двести аэропланов, то есть примерно по семь в день. Это означало, что ее мощностей хватало только на три таких воздушных сражения. Причем лимит распространялся на все фронты, и если кто-то его перебирал, то ему приходилось задумываться над тем, что делает он это в ущерб другим. Но отсутствие аэропланов — это полбеды, полковник знал, что авиационные заводы начинают увеличивать производство. Семирадский полагал, что в дальнейшем воздушные сражения будут носить еще более жестокий характер и, видимо, перестанут напоминать рыцарские поединки, превращаясь в побоища, где нет никаких правил. Главное — уцелеть самому и уничтожить противника. Водоем наполнился и вода может в любую минуту перелиться через край. Это произойдет сразу же после того, как кто-нибудь расстреляет в воздухе пилота, выбросившегося с парашютом из подбитого аэроплана, или аэроплан, у которого закончился боекомплект. Наступит время более ощутимых потерь. Где найти опытных пилотов? Их немного. Если отправлять в бой новобранцев, то результатом станет лишь катастрофическое увеличение числа сгоревших аэропланов. У него в эскадре встречались пилоты, которых сбивали по два, а то и по три раза, но в этом не было ничего позорного. Ас, получив новый аэроплан, мог одержать на нем десяток побед, прежде чем вновь оказывался сбитым. Десять новобранцев на десяти точно таких же аэропланах вряд ли в сумме запишут на свой счет столько побед. Большинство из них вообще останутся в категории пилотов, не сбивших ни одного противника, а их жизнь на войне продлится не более трех вылетов.ГЛАВА ШЕСТАЯ
Казалось, что в салоне аэроплана поселились призраки, Лица штурмовиков, выкрашенные черной краской, были едва различимы, только поблескивали белки глаз и иногда зубы. Запас разговоров уже иссяк. Штурмовики летели не первый час и даже на шепот ни осталось ни сил, ни желания. Они молчали. К тому же, чтобы заглушить шум двигателей, приходилось громко кричать. Это всем быстро надоело. Ритмичная работа двигателей убаюкивала. Веки переставали сопротивляться надвигающимся снам. В салоне было холодно. Система подогрева не справлялась, и только из-за того, что сны замерзали на лету, так и не успев пробраться в мозг, штурмовики все еще не спали. Бодрили и несколько чашек крепкого кофе, которые не так давно они влили в себя, но с каждой минутой его действие ослабевало. «Илья Муромец» летел высоко над облаками. Они казались дном океана с прозрачной водой. Вот только на дне почему-то не было видно обломков тех, кто потерпел кораблекрушение. Люди появились здесь недавно и еще не успели наследить, но вскоре это упущение будет исправлено. В глубине океана плыла лодка аэроплана, а где-то там, высоко над ней, на поверхности мерцали звезды. За три часа штурмовики устали смотреть в небеса, устали говорить, устали думать. Единственное, что они могли еще делать, это растирать замерзшие лица (пальцы тогда тоже красились в черное) или выполнять какие-нибудь простейшие гимнастические упражнения, чтобы размять затекшие мышцы. Стон, издаваемый двигателями, изменился. Аэроплан пошел вниз, но не резко, как при неисправности, а плавно. Мазуров вгляделся в крохотный иллюминатор, но по звездам не смог определить, прибыли они на место или еще нет. Через несколько минут нос аэроплана нырнул в облака, взбил винтами пену, разметал ее и подбросил вверх, но пены было так много, что в конце концов она затопила двигатели, быстро поднялась до уровня иллюминаторов, а затем полностью накрыла аэроплан. Если раньше штурмовики видели хотя бы звезды, то теперь мир уменьшился для них до размеров салона. Все вокруг него превратилось в клубящееся море. Если иллюминаторы не выдержат его давления и треснут, то море затопит аэроплан, и тогда штурмовики задохнутся. Впрочем, они взяли с собой противогазы. Все это продолжалось недолго. Лишь несколько ударов сердца. Потому что слой облаков был не дном океана, а лишь коркой льда на его поверхности, который аэроплан легко пробил. Для этого не требовалось иметь металлические насадки, как у ледокола, да и пропеллеры он не помял. Небо становилось полупрозрачным. Но и сюда пробралась темнота. О том, где находится земля, можно было лишь догадываться, ориентируясь по отблескам лунного света, скользящим по поверхности озера. Свет был тусклым. Он потерял всю свою силу, просачиваясь сквозь облака. Не было видно ни одного огонька, который мог бы обозначить деревушку, городок или хотя бы одинокий домик. Люди внизу спали. Мазурову казалось, что двигатели аэроплана так шумят, что разбудят всех в округе, и тогда операция будет обречена на провал с самого начала. Вернее сказать — даже не начавшись. Три часа, проведенные на жесткой лавке, закрепленной вдоль борта аэроплана, походили на утонченную пытку, авторами которой вполне могли быть китайцы. Но штурмовики, в отличие от тех, кто попадал к мастерам заплечных дел, могли хотя бы примерно предположить, когда их мучения закончатся. Время текло медленно, словно загустело от холода. Хорошо еще, что температура воздуха была не столь низкой, чтобы время здесь застыло, превратившись в лед. Впрочем, если подняться чуть выше — за пределы атмосферы… Глупые мысли. Они помогали Мазурову расслабиться и отдохнуть. В это время он мог думать о чем угодно. О последнем романе Казинцева, о любовных похождениях, о еде, но только не о предстоящем задании. Иначе оно измотает его прежде, чем он к нему приступит. От ожидания устаешь больше всего. Прежде чем вновь закрыть глаза, Мазуров провел взглядом от пилотской кабины до хвоста, скользя по лицам своих подчиненных, пытаясь догадаться, о чем они сейчас думают. Каждый погрузился в собственные мысли. Плохое это состояние, потому что мысли в эти минуты появляются все какие-то мрачные, темные, будто ты оказался в пещере, куда не проникает ни одного луча света. Мазуров нащупал в кармане ампулу, поиграл с нею пальцами, чтобы немного успокоить нервы. Он не знал, что в ней находится. Ее содержимое — мутная, как самогон плохого качества, жидкость — предназначалось для Тича, если тот заартачится и не захочет идти со штурмовиками добровольно. Полковник Игнатьев утверждал, что уже через полминуты человек, которому дали эту жидкость, становиться послушным и ко всему безразличным. Он не задумываясь выполнит любой приказ, и если, к примеру, ему прикажут выпрыгнуть из аэроплана без парашюта, он сделает и это, а на лице его будет сиять глупая улыбка. Препарат разработали в одной из лабораторий разведывательного управления. Ампулы хватало примерно на сутки. Никаких отрицательных последствий, кроме головокружения и расстройства желудка, после применения этого препарата не обнаружили, но дело в том, что исследования проводились лишь в течение нескольких месяцев, поэтому никто не мог предсказать, как скажется действие этого препарата через более длительный период времени. Плохо, если Тич впоследствии превратится в идиота. Игнатьев поручил Мазурову и еще одну деликатную функцию, при мысли о которой капитана начинало мутить, как от приступов морской болезни. — Если шансов спастись не будет, ты должен убить Тича. Пуля в голову или две. Самый простой способ, — так сказал ему Игнатьев при личной беседе. — Но это на самый крайний случай, — добавил он. — Запомни: Тич нужен нам живым. Грязная, очень грязная досталась ему работа. Выполнив ее, он может так запачкаться, что уже никогда не отмоется и к нему приклеится плохая репутация. Впрочем, убив Тича, он вряд ли сумеет надолго пережить его. Увы, но им не стоило попадать в плен. В этом случае рано или поздно немцы выведают у них всю правду. Для этого есть слишком много способов. Чтобы избежать этого незавидного будущего, каждому из штурмовиков в воротник куртки вшили ампулу с быстродействующим ядом. Они превратились в бездомных собак. Если авиаторы, отправляясь на задание, надевали все свои награды, будто это могло испугать противника или хотя бы на время ослепить его сиянием золота, то штурмовики все оставляли на базе. Даже документы. Если германцы поймают их, то они не смогут попасть в категорию военнопленных, с которыми принято обращаться сносно. Они шпионы. А что делают со шпионами? Ставят к стенке. — Пять минут до высадки, — голос раздался в салоне, заставив штурмовиков невольно озираться по сторонам. Его стоило приравнять к фразе: «Ваше время истекает. Добро пожаловать на небеса». Вот только процесс будет протекать в обратном направлении. Не с земли на небеса, а с небес на землю, как у падших ангелов. Рупором создателя выступил Левашов. Голос пилота искажался треском помех. Узнать его было трудно, как будто он был записан на старой затертой пластинке. Однако штурмовики вздохнули с облегчением. Наконец-то стала видна цель. Но смотреть в иллюминатор по-прежнему не было смысла. За ним только непроглядная темнота. Мазуров принялся про себя считать до трехсот. Так он хотел скоротать эти последние и, пожалуй, самые долгие мгновения. Остальные занимались, похоже, тем же. Но из капитана получился слишком плохой хронометрист, потому что он не добрался даже до двухсот пятидесяти, когда из кабины вышел второй пилот. Он молча прошел через салон к двери, за которой было крыло, дернул за ручку, надавил на дверь, но снаружи на нее тоже кто-то давил. Кто-то более сильный, чем второй пилот, поэтому как тот ни старался, он смог приоткрыть дверь лишь на один-два сантиметра. В щелку тут же ворвался ветер, а потом она быстро закрылась и больше не поддавалась. Второй пилот бросил бесполезное занятие и оглянулся. — Ну, помогите же, — наконец сказал он. Его дыхание сделалось прерывистым. Он устал. Как будто только что выложил все свои силы на стометровке. От пилота было уже мало пользы. Справиться с дверью поодиночке штурмовики не смогли, и чтобы ее открыть, понадобились усилия двух человек. Да и то им пришлось изрядно потрудиться. На их спинах выступил пот. Никто и не подозревал, от какого шума оберегают их стенки салона. Он захлестнул их. Его стало невозможно перекричать, будто ты оказался возле мощного водопада. Теперь им приходилось общаться знаками. Шум стал еще более невыносимым, когда отворили дверь по другую сторону салона. В него ворвался холод, мгновенно прогнав даже то тепло, которое заботливо сохраняла маломощная система отопления. Ветер начинал сбивать с ног на подходе к дверям. Любого, кто появлялся на пороге, он заталкивал обратно. Чтобы выбраться на крыло, приходилось держаться за борта и подтягиваться на руках, одновременно очень медленно передвигая ноги. Казалось, если освободить руки — ветер отбросит тело и если не размажет по стенке, то дух от такого удара из него точно вышибет. Второй пилот похлопывал штурмовиков ладонью по спинам, немного подталкивая вперед. Что-то говорить было бесполезно. Они шли друг за другом. Растяжки между крыльями звенели наподобие какого-то струнного музыкального инструмента. Разобрать, что он играл, не получалось. Аэроплан снижался. Мазуров не знал, насколько упала его скорость, но, оказавшись на крыле, он не сомневался, что «Илья Муромец» продолжает лететь быстрее стрелы, быстрее ветра, быстрее пули. Только сейчас холод по-настоящему добрался до их тел. Он сделал это одним резким кинжальным ударом в грудь и горло, от которого перехватило дыхание, а остатки воздуха застыли в глотке. Мазуров задыхался. Он не мог проглотить этот кляп и не мог издать ни единого звука — даже стона или мычания, не говоря уже о человеческой речи. Ветер хотел сбросить их с крыльев, беспрерывно атакуя, точно так же, как когда-то немецкая кавалерия штурмовала высоту, на которой они закрепились. Ветер пытался заставить их пальцы разжаться и отпустить поручни, за которые они цеплялись. Он зря старался. Мазуров огляделся. Отряд был похож на группу самоубийц или на членов религиозной секты, решивших принести себя в жертву. Поверхность крыльев обледенела. Лед быстро таял, но все равно удерживать равновесие было тяжело. Надолго сил не хватит. Наконец пилоты отдали команду прыгать. Штурмовики сорвались с крыльев и бросились бездну, ведь земли они так и не видели. Их сразу же съела темнота. Вероятность, что при прыжке ветер отбросит их на корпус аэроплана, была очень мала, но на всякий случай они прыгали почти с самого окончания крыльев — за дальними моторами. Аэроплан ушел вверх. Из-за того что он, потеряв часть своего груза, стал намного легче, его подбросило, и «Илья Муромец» начал всплывать, как подводная лодка, откачавшая балласт. На самом деле ветер был не таким сильным, как это казалось штурмовикам, когда они стояли на крыльях. Теперь Мазуров был уверен, что ветру не удастся сильно разнести их в стороны. К тому же прыгали штурмовики друг за другом с короткими интервалами, и между первым и последним прошло всего несколько секунд. Если, конечно, кого-то не угораздит попасть в сильный воздушный поток. Под Мазуровым стали расцветать купола парашютов. Они чем-то напоминали вспышки взрывов или клубы дыма, которые почему-то не опадали со временем, а оставались неизменными. Мазуров подумал, что парашюты для ночной выброски нужно было выкрасить в черный цвет. Сердце начало давать сбои, как прибор, у которого зашкаливает стрелку. Ритм ударов был настолько частым, что кровь обезумела в венах. Растекаясь по телу, она приносила страх во все его закоулки, но особенно настойчиво — в голову. Пора было ее остановить. Мазуров посмотрел в небеса. Он пребывал в на редкость неудобном положении для того, чтобы любоваться звездами. Он их и не увидел, заметив лишь луну, да и та показалась ему смазанной, будто ее нарисовали серебряной краской на черном фоне, а потом кто-то слегка потер рисунок тряпочкой с растворителем. И конечно, капитан не увидел аэроплана и даже не услышал его — настолько сильно гудел ветер в ушах. Потом он дернул кольцо, старательно отгоняя мысли о том, что парашют может не раскрыться. Боль от лямок была приятной. Парашют с хлопком появился из ранца, наполнился воздухом, навис над Мазуровым, отнимая у него небо и оставляя его глазам только землю. Его основательно тряхнуло. Тело заныло, позвонки хрустнули, мышцы растянулись, но, к счастью, не порвались. Компенсацией за все это стало то, что одновременно тело покинул страх, который продолжал камнем падать вниз. Когда штурмовики захватывали мост, снизу их встречали ружейными залпами. На этот раз все было иначе. Удавалось даже насладиться полетом. Главное — успеть вовремя стряхнуть с себя очарование небес и не врезаться неожиданно в землю. Воздух был приятным. В нем растворились запахи, которые занес сюда ветер, украв их у деревьев, травы и земли. Он бросил их здесь, погнавшись за аэропланом. Когда падаешь с небес как дождь, который через несколько минут разобьется брызгами и впитается в землю, хорошо фильтруются мысли. Мозг остается почти пустым. Парашют вел себя прекрасно. Конструктор Кудинов немного усовершенствовал свою разработку и учел большинство замечаний, которые сообщил ему Мазуров во время непродолжительной беседы на Гатчинском поле. Мазурову очень понравился этот сухощавый старичок в смешном маленьком пенсне на подслеповатых глазах. Он одевался по моде пилотов, и глядя на него никто не сказал бы, что он летал на аэропланах всего пять раз и ни разу не воспользовался собственным изобретением… Мазурову было гораздо проще, чем его товарищам. Он легко мог определить где находиться земля по угасающим куполам парашютов. Ветер пробовал вырвать их из рук штурмовиков, но те быстро гасили купола, а потом, когда парашюты сдувались, валились безжизненной тряпкой на землю и становились уже не опасны, штурмовики скатывали их и запихивали в сумки. Они садились на небольшой поляне, окруженной деревьями. Если кто-нибудь спрятался за ними, пусть вооруженный всего лишь винтовкой, ему ничего не стоило перестрелять всех штурмовиков. Они были превосходными мишенями, а контейнеры с рацией и оружием и вовсе вымазали фосфорной краской, чтобы они не затерялись и их было легче искать в темноте. Действия Мазурова были доведены до автоматизма, как у механической куклы. Мышцы сами могли выполнять их, даже если не следовала команда из мозга. Капитан прыгал с парашютом десятки раз. Иногда ему казалось, что если пуля попадет ему в лоб, ноги все равно самортизируют удар о землю и побегут, гася скорость, — независимо от того, жив Мазуров или мертв. Кажется, все обошлось. За исключением небольшой неприятности, которую и неприятностью-то называть было слишком громко, учитывая, что они сели в немецком тылу незамеченными. Но ветер все-таки сумел с ними поиграть. Когда Вейц уже находился почти на земле, порыв бросил его в сторону — прямо на дерево. Времени, чтобы выправить положение, у него уже не оставалось. Парашют надежно запутался в ветвях. Штурмовик же беспомощно болтался на лямках, как марионетка. Парашютом пришлось пожертвовать. Вейц еще до того, как к нему подбежали товарищи, извернувшись, вытащил из-за голенища охотничий кинжал с зазубренным лезвием, который великолепно разрывает сухожилия, и перерезал лямки. Потом он, ломая ветки, грузно осел на землю. Он успел сгруппироваться и, к счастью, ноги не сломал, а лишь отбил. С полминуты он катался по земле, постанывая от боли и хватаясь за ступни. Но потом боль отпустила его, ушла искать новую добычу, а для того чтобы остановить кровь, сочащуюся из нескольких неглубоких порезов на лице и руках, потребовалось всего три минуты. На поляне было тепло. Но холод небес так глубоко проник в их тела, что пришлось выбивать его минут двадцать, в течение которых штурмовики бегали по поляне в поисках контейнеров с автоматами, рацией и кинокамерой. Окончательно холод так и не исчез и давал о себе знать, когда по телам пробегала судорога, как у припадочных. Мазуров выставил в охранение Александровского и Краубе. Штурмовики двигались бесшумно, словно у них отняли тела, оставив только тени. Так должны двигаться призраки, населяющие средневековые замки, а если они давно покинули Мариенштад, что ж, они там вскоре появятся, и штурмовики сделают все от них зависящее, чтобы это произошло к следующей ночи. Они все понимали без слов. Для общения им не требовалось даже знаков. Максимум — это кивок головы, а обычно они ограничивались только выражением глаз, будто между ними образовалась телепатическая связь и они чувствовали мысли и боль друг друга. Странно, но в госпитале Мазуров почувствовал, как погибли двое его подчиненных, а теперь он еще в воздухе знал, что весь отряд приземлился благополучно. Контейнер с рацией и кинокамерой нашел Рогоколь. Он едва не раздавил его и если бы во время не подогнул ноги, то плюхнулся бы прямо на контейнер, и тогда отряд наверняка остался бы без рации. Открывать контейнер он не стал, подождав, пока не подойдет радист. — Спасибо, — сказал Азаров. Штурмовики знали, как ревностно он относится к рации и никому не дает ею пользоваться, хотя все умели с ней неплохо обращаться. «Нет, — постоянно твердил Азаров, — вы обязательно что-нибудь сломаете». К счастью, никто на рацию не посягал. Радист затаил дыхание, когда распаковывал контейнер. У него дрожали руки, словно он только что перетаскивал тяжелые мешки. Азаров снял кожух, быстро осмотрел приборы и наконец с облегчением вздохнул. Он поднял вверх глаза и посмотрел на остальных штурмовиков, которые окружили его плотным кольцом и внимательно наблюдали за всеми его действиями. — Все в порядке, — сказал он с удовлетворением. Чуть позже наткнулись и на контейнер с автоматами. Быстро распределили вооружение. Для маскировки стволы обмотали черно-зелено-коричневыми лоскутками, похожими на бахрому. Спустя час отряд уже расположился на опушке леса, наблюдая за тем, как из темноты возникают очертания башен и стен с зубцами. Штурмовики не стали оборудовать наблюдательный пункт. Они просто повалились на землю, утолили жажду и голод, а потом кто-то из них заснул, а кто-то стал охранять спящих. У них была вечность, чтобы придумать способ, как пробраться за эти стены. Целая вечность. Один день.ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мариенштад — это слово щекотало гортань и рот, как пузырьки газа. У Мазурова было достаточно времени, чтобы подробно изучить замок. Он несколько часов рассматривал его в бинокль и теперь с закрытыми глазами мог воспроизвести на бумаге. Мариенштад излучал черную энергию. Одной стороной он нависал над пропастью. С трех других к нему подбирался густой лес, но примерно в полукилометре от замка он внезапно обрывался, словно наталкиваясь на непроходимое магнитное поле, и дальше не могли проникнуть ни деревья, ни даже кусты, а только чахлая трава. Зато на опушке леса деревьям явно не хватало места. Они прижимались друг к другу и словно пытались выпихнуть наружу наиболее слабых, сильные же стремились укрыться в глубине леса. Поначалу замок казался плоским, вырезанным из фанеры или картона и покрашенным черной краской, но бледневшие на небе звезды придали ему объем, и он стал походить на отвратительный каменный нарост или, скорее, на застывший гной, который когда-то выдавили из раны, но забыли протереть, и теперь он превратился в камень. Утром стало видно, что булыжники, из которых сложен замок, обросли мхом, похожим на мех, словно тысячи крыс взобрались на спины друг друга, а потом волшебник взмахнул своей палочкой, и они застыли, но когда он расколдует их, замок рассыплется за секунду. Зверьки разбегутся по норам, которые они покинули сотни лет назад, а от замка не останется ни следа. Точно так же возбуждали воображение Чичен-Ица и Лхаса. «Мрачный и неприветливый» — это символ замка, который следовало выбить на его воротах, и еще лозунг: «Входящий сюда, забудь о радости». Можно посочувствовать тем людям, которые когда-то были вынуждены в нем жить, но еще большего сочувствия заслуживали те, кто хотел взять его штурмом. Пришлось бы изрядно попотеть и потерять уйму солдат, прежде чем удастся подтянуть таран к воротам, причем это не давало никакой гарантии, что их можно проломить. Штурмовые башни отпадали, а взобраться на стены можно, только избавившись от доспехов. Надо думать, защитники замка только одобрили бы подобную инициативу. Убивать глупцов, что может быть веселее? Мариенштадом можно было любоваться часами, если, конечно, знать, что потом уйдешь отсюда и встретишь вечер и ночь у себя дома в теплой постели, вдали от этих мест. Но… Мазуров почувствовал неожиданную печаль из-за того, что именно ему предстояло разрушить этот замок. — Как ты думаешь, сколько у них продуктов? — спросил Игорь Рингартен. — На полгода осады хватит, — ответил Мазуров. — Ай-я-яй, боюсь, раньше нам и не управиться. На башнях замка были установлены прожекторы, но приветливее от этого Мариенштад не стал, потому что немцы не включали их, уверенные, что никто на них не нападет. Сумасшедшим выглядел как раз тот, кто думал об обратном. Рингартен думал, что, если на стенах между зубцами развесить гирлянды из колючей проволоки, замок станет похож на тюрьму. К нему вела неширокая грунтовая дорога. Видимо, пользовались ею нечасто. Казалось, что Мариенштад выпал из пространства и теперь живет собственной обособленной жизнью. За весь день к нему никто не подъехал, из него никто не выходил. Без часовых на стенах он и вовсе казался бы необитаемым. Свою работу они выполняли плохо. Но расслабляться не стоило. Часовые могли увидеть отблески солнечных лучей на стеклах бинокля. Оптика предательски выдавала даже измазанных маскировочной краской снайперов, которые могли часами лежать не двигаясь, притаившись в кустах. Случайный отблеск делал всю их маскировку напрасной. Но он длился долю секунды, и чтобы его уловить, нужно было внимательно следить за зарослями. Иногда на это уходило несколько часов. Часовые, охранявшие замок, по сторонам не смотрели и всегда оставались повернутыми к штурмовикам в профиль. Рассмотреть их лица не получалось, а ростом все они были одинаковы. И все-таки Мазурову удалось установить, что одновременно заступают в караул всего два солдата. Время давно приступило к разрушению замка. С момента его постройки прошло не так много лет, чтобыкамень превратился в пыль, но его края обветрились и сгладились. Когда-то каменотесам удалось добиться, что между камнями не просовывалось лезвие меча, а теперь туда протискивались пальцы. Мазурову не удавалось рассмотреть, насколько глубоки щели, но, похоже, опору можно найти по всей стене. Впрочем, он трезво оценивал свои силы и сомневался, что сможет вскарабкаться по этой стене на самый верх. В лучшем случае он поднимется метра на четыре. Если очень постарается — то на пять, но на оставшееся сил у него не хватит. Потом он встанет перед выбором — прыгнуть вниз самому или дождаться, пока руки ослабнут и пальцы разожмутся. Впрочем, капитан и не собирался демонстрировать способности стенолаза лично, ведь в отряде был Павел Миклашевский. С самого начала Мазуров рассчитывал на него. Первоначально он полагал, что кто-нибудь забросит на стену кошку с веревкой и заберется по ней наверх. Но часовые могли услышать, как железные зубья кошки скребутся о камень стены. Пробиваться через ворота — слишком шумно. Штурмовики раскрыли бы себя раньше, чем разузнали обстановку внутри замка и сообразили, как им действовать дальше. Забивать стальные штыри в щели между камнями, как при восхождении по крутому горному склону, тоже довольно громко. Оставалось одно: взобраться на стену, используя методику мухи. Или паука. При этом все снаряжение, за исключением ножа и веревки, придется оставить внизу. Мазуров подозвал Миклашевского. Тот уже осмотрел три стороны замка, совершив небольшой рейд вокруг него. — Условия примерно везде одинаковые. Все участки должны хорошо просматриваться с башен. Но думаю, что за ними никто не следит внимательно. Надо посмотреть, какой ночью будет ветер, а потом я попробую. Долго ждать нельзя. Да, как бы они ни старались, но их временное пристанище опытные следопыты обнаружат очень быстро. Не надо обладать выдающимися аналитическими способностями, чтобы понять, где располагался отряд перед нападением на замок. Штурмовики были осторожны, но не приминать траву под силу только бестелесным ангелам. Дальше по следу пустят собак. Их, конечно, найдут. Все зависит от скорости. Тем временем Азаров вырезал ножом квадратный кусок дерна со сторонами примерно тридцать сантиметров, скатал его в трубку, затем саперной лопаткой вырыл ямку глубиной в полметра. Земля была влажной и не осыпалась со стенок. Рыть мешали корни деревьев, как змеи пронизывающие землю. Но они оказались не очень толстыми. Лезвие лопатки их легко перерубало. Выкопанную землю вместе с обрубками корней Азаров складывал в разложенную на земле тряпку. Он положил в яму кожух с рацией, присыпал ее землей и вернул на прежнее место дерн. Для того чтобы разглядеть тонкий разрез в дерне и поврежденную траву, пришлось бы нагнуться. От такого положения заломит в спине. Выкопанную землю радист отнес в лес, метров за двадцать от стоянки и равномерно раскидал ее так, чтобы она стала незаметной. Еще накануне штурмовики прочесали лес в округе, но ничего подозрительного не нашли. Мир вымер. Выставив дозорных, штурмовики целый день проторчали в зарослях. Мазуров дал им время поспать, да и сам вздремнул, проснувшись, почувствовал, что тело затекло. Хорошо еще, что земля была мягкой, и если бы не ветки, которые так и норовили впиться в бок, лежать на ней было даже приятно. Комары досаждали не сильно. Они уже успели где-то напиться крови. Время опять тянулось невыносимо медленно. Чтобы ускорить его, нужна была более непринужденная обстановка. Хотелось, чтобы скорее наступила ночь. Штурмовики молили бога, чтобы он побыстрее загнал солнце за горизонт. Очень хотелось двинуться к замку сразу, как только мир начал тускнеть, а солнце коснулось верхушек деревьев, поджигая их. Но было еще слишком светло… Мазуров с детства любил шоколад, который выпускали в Москве и Санкт-Петербурге. Впечатления о других городах у него складывались вовсе не от архитектурных памятников или каких-либо других достопримечательностей, а от того, каков на вкус местный шоколад. Он всегда просил родителей купить его. За один присест он мог съесть стограммовую плитку, а если запивать чаем, то, пожалуй, прикончил бы и полторы. Возраст не истребил у капитана пристрастия к сладкому, но, лежа в кустах, он мечтал о другой еде… Им выдали по пять плиток шоколада. Специалисты считали, что это самая хорошая пища для штурмовика. Калорийная и не занимает много места. В чем-то они были правы. Шоколад не давал расслабиться, а содержащиеся в нем вещества взбадривали. Но его сладковатый привкус, надолго остававшийся во рту, оседавший пленкой на зубах, начинал раздражать, поэтому его хотелось побыстрее смыть водой из фляжки. Мазуров опасался, что если война продлиться еще год, он приобретет стойкую аллергию к шоколаду. Родные не узнают его, когда он вернется. Шоколад изготовили на фабрике немца Эйнема, и предназначался он специально для армии. Судя по вкусу, он назывался «Боярским», но его завернули не в обычную пеструю упаковку, а в темно-зеленую бумажку под цвет формы. Естественно, в нем не было и специальных вкладышей, которые так любили собирать дети, чтобы потом хвастаться своей коллекцией перед приятелями. На вкладышах изображались портреты известных пилотов, гонщиков, а в последнее время стали появляться и герои этой войны. Очень полюбились обывателям сценки из ратных подвигов казака Крюкова. Смешно, если Мазуров, когда-нибудь развернув шоколадку, найдет там свой портрет или портрет кого-то из своих штурмовиков. Капитан не отрываясь смотрел на замок, будто его взгляд мог прожечь в камне дыру или сделать стены прозрачными. Он отворачивался, когда глаза уставали от напряжения и начинали слезиться. Тем временем небо бледнело, как кожа человека, расстающегося с жизнью. Закат брызнул в облака кровью, но она уже почти вытекла из них. Они тоже становились бледными. Их погонял ветер. — Всем ко мне, — приказ касался постовых, которым передали сообщение по цепочке. Остальные находились рядом. Мазуров посмотрел в небеса. Облака стерли остатки луны, оставшиеся после того как на нее набросилась земная тень. Узкая полоска света, сочившаяся от спутника, с трудом боролась с темнотой. Потом он посмотрел на замок и почти не различил охранников меж зубцами. Он надеялся, что они столкнутся с теми же трудностями. Прохладный ветер дул в лица, смывая с них усталость и прогоняя сонное тепло, накопившееся в телах за день. Было очень тихо. Штурмовики терпеливо дождались сумерек, но прошло еще два часа, прежде чем они двинулись к замку. Они надеялись, что служба охраны в замке не очень строгая, а начальник по ночам не проверяет выставленные им посты. К этому времени сон уже должен был сломить караульных или хотя бы сделать похожими на сомнамбул. Теперь им лень смотреть даже по сторонам, и они, как заведенные, двигаются по много сотен раз пройденному маршруту, наступая на свои же, оставленные всего несколько минут назад следы. В лесу просыпалась ночная жизнь. Потрескивали ветки под весом какого-то хищника. Приглушенно, будто опасаясь кого-то, покрикивали птицы. С наступлением сумерек на штурмовиков набросилась мошкара. Постепенно кожа на лицах начинала зудеть. Скоро появятся волдыри. Первым шел Мазуров. Штурмовики обмотали тряпками все металлические части снаряжения. Шорох одежды, скрип кожи да дыхание — вот и все, что выдавало их. Минут через пять они осторожно подобрались к замку. Теперь они бы уже не успели вернуться в лес. Они были как на ладони. Их могла срезать короткая пулеметная очередь. Если немцы все же мазнут по окрестностям замка лучом прожектора, им останется только упасть на землю, а там все в руках провидения. Для прожектора хватит одной пули. Потом он погаснет. Миклашевский дотронулся до основания замка. Поводил ладонями по камням, а потом закрыл глаза и прижался к одному из них ухом, словно пытался услышать то, что происходило по другую сторону стены. Похоже, он молился. Но Павел простоял так не более двух секунд. За это время не успеешь произнести ни одной молитвы, впрочем… Так бушмены завораживают духов огня, а потом они могут наступать голыми пятками на раскаленные добела камни, испытывая при этом не боль, а наслаждение. Миклашевский не был в Африке. Он добрался только до Центральной Азии… Павел повернулся к остальным штурмовикам. Они смотрели на него с надеждой, словно говорили: «Ты уж постарайся». Колбасьев снял арбалет с плеча, взвел тетиву, положил в лунку стрелу. — Не беспокойся Паша. Я буду следить за стенами, — прошептал он. Миклашевский улыбнулся, подумав о чем-то своем, кивнул в ответ. Губы его беззвучно сказали: «Спасибо. Пока». Когда штурмовик стал карабкаться вверх, то сделался похожим на паука. При этом создавалось впечатление, что у него не четыре конечности, а по меньшей мере шесть, и это несмотря на то, что полз он медленно и осторожно, прижимаясь к камню всем телом и подолгу выискивая опору. Он бесшумно растворился в темноте. Если бы стена вершиной упиралась в облака, он наверняка залез бы на небеса. Возможно, так оно и было. Миклашевский почти добрался до вершины, когда услышал шаги. У него уже болели пальцы. Он почти не чувствовал их, и каждое новое подтягивание давалось ему с все большими трудностями. Так что теперь он вряд ли сумел бы сыграть на пианино композицию Моцарта, виртуозным исполнением которой производил фурор в светских салонах. Да и в простейшей мелодии схалтурил бы. Но нож он все еще мог удержать в ладони, хотя сейчас зажимал лезвие зубами. Он ошибся, решив, что до часового осталось всего лишь несколько метров. Слух обманул его. Павел понял, что вполне успел бы сделать последний рывок, перемахнуть через стену и спрятаться за одним из зубцов, до того как часовой подойдет к нему. Он понял это слишком поздно. Пришлось ждать, пока часовой удалится на такое расстояние, с которого уже не сможет услышать, как штурмовик переберется через стену. Миклашевский ненавидел армейские сапоги, которые полагалось носить, согласно уставу. Особенно если у них, как это практиковалось в английской армии, каблук и подошва подбиты металлическими накладками. Вначале казалось, что нога попала в деревянную колодку, потом положение немного исправлялось, но это стоило стертых до крови пальцев и пяток. В сапогах неплохо отплясывать чечетку, но вот передвигаться тихо — проблематично. Даже если наступать на мыски, каждый шаг все равно сопровождается звуками, сравнимыми с колокольным звоном. Он перебудил бы всю охрану, которая, чего доброго, подумала бы, что пришел судный день, и в ужасе сбежалась на эти звуки. Но на нем были невысокие кожаные ботинки на шнуровке, с рельефной каучуковой подошвой, очертанием напоминающую рисунок автомобильной покрышки. На всякий случай Павел прихватил с собой несколько металлических штырей, которые прятал в специальном поясе. Пока он обходился без них. Кроме того, к поясу он привязал моток веревки с завязанными на ней узлами. Камни еще не успели отдать тепло, которое впитали днем, поэтому стена походила на остывающую печку. Штурмовик чувствовал, что его ноги миллиметр за миллиметром начинают соскальзывать с опоры. Он перенес основную тяжесть на пальцы, которые сразу же заныли от усталости. Когда опасность миновала, Миклашевский спрятался за зубцом и стал ждать. С внешней стороны замка он был неразличим. Он посмотрел по сторонам, чуть согнул ноги в коленях, втянул голову в плечи. Охранник уже ушел так далеко, что ни разглядеть его, ни хотя бы услышать его шаги было невозможно. Штурмовик взял кинжал за рукоятку. Ощущения были приятными, несмотря на то, что ладони гудели. Дыхание было прерывистым, но он вскоре сумел вернуть его в привычный ритм. Когда появился немец, Миклашевский соскользнул со стены. Охранник не заметил его и лишь в самом конце, когда одна рука штурмовика уже почти закрыла ему рот, чтобы остановить вскрик, а другая толкнула кинжалом в спину, попытался обернуться, но Миклашевский сумел предвидеть это движение и скорректировал удар так, чтобы он пришелся в сердце. По телу часового пробежала судорога. Штурмовик помог ему удержать винтовку. Немец прогнулся. На его губах выступила пена, а потом потекла кровь, заливая Миклашевскому ладонь. Это продолжалось секунд пять, в течение которых штурмовик, несмотря на свою силу, с трудом сдерживал немца, а потом тот обмяк, превратившись в мешок, набитый соломой. Его руки безвольно опали. Миклашевский положил часового на камень, стараясь, чтобы винтовка не загремела. Крови натекло немного. Маленькая лужица быстро мелела. Кровь просачивалась в щели между камнями. Согнувшись над мертвым телом и вытирая о шинель немца кинжал, штурмовик вновь осмотрелся, похожий в это мгновения на волка, склонившегося над добычей, который пытается выяснить, решится ли кто-нибудь отнять у него трофей. Но в замке было по-прежнему тихо. Никто не проснулся. Лишь второй охранник приближался, скрываясь пока в темноте. Миклашевский мягко, как кошка, прошел десяток метров, а когда распростертый на камне немец перестал быть виден, вновь спрятался за зубцами стен и стал ждать. Когда он бесшумно отделился от стены, часовой, наверное, подумал, что призраки людей, которых много столетий назад убили в этом замке, вырвались на свободу. Штурмовик успел прочитать в широко открытых глазах, пытавшихся хоть что-то увидеть сквозь полупрозрачную сонную вуаль, удивление с примесью ужаса. А потом Миклашевский легким отточенным движением, похожим на огненный всполох в небе, который неожиданно появляется там во время дождя и так же быстро исчезает, полоснул немца кинжалом по горлу. Уже не имело смысла зажимать часовому рот. Он ничего не мог сказать. Он хотел что-то произнести, но все звуки не доходили до рта, вытекая через рану на горле, вместе с кровью и жизнью. Кровь в ране булькала и клокотала. Глаза немца стали тускнеть, а когда Миклашевский увидел, что часовой начал оседать, он подхватил его под руки и осторожно опустил на камень, будто опасаясь, что тот, падая, может больно удариться. Павел разогнулся, как пружина, — сгусток мышц, вен и сухожилий. Ему бы теперь завыть волком, задрав голову к небесам, потому что мгновением раньше из плена облаков наконец-то вырвалась луна. Она была полной. Она залила этот мир серебристым пламенем, и теперь стал виден не только весь замок, но и дорога, вытекающая из-под ворот, и лес, который боялся приблизиться к стенам. Миклашевский и не подозревал, как близко бродила возле него смерть. Он не стал кричать, а только разлепил губы в улыбке. Его лицо было неестественно бледным, как у окоченевшего трупа. Его глаза сверкали, как драгоценные камни. Его предками были варвары. По крайней мере именно так называли их ромеи. Теперь кровь предков, проснувшись от долгого сна, бурлила в его венах. Павел отвязал от пояса моток веревки, закрепил его на стене и бросил вниз. Он походил на рыбака, который забрасывает леску в озеро. Насаживать на нее приманку он не стал. Рыба была такой голодной, что попалась и без наживки. Веревка тут же натянулась. Первым показался Мазуров. Ему было гораздо легче, чем Миклашевскому, поэтому у него на лбу даже не выступила испарина. Он легко перемахнул через стену, занимая боевую позицию и дожидаясь, когда к нему присоединятся товарищи. Ему было достаточно одного мимолетного взгляда на лицо Миклашевского, чтобы понять, что все в порядке. Пока все в порядке. Когда внизу остался только один человек, они втянули веревку наверх и привязали к ней труп охранника. Осторожно, будто из-за резких толчков он мог пораниться или ушибиться о стену, они опустили его вниз, затем проделали ту же операцию со вторым охранником и опустили его вниз, а уже после этого, завернув в гимнастерку винтовки немцев, отправили их следом за хозяевами. Последним на стену залез Рингартен. Теперь только едва различимые пятна крови обозначали то место, где погибли часовые. В ближайшие полчаса его никто не найдет, а к тому времени, когда следующая смена должна будет заступить на вахту, из замка уже уйдет жизнь. О том, где может находиться секретное оружие, они сделали предположение еще во время тренировок. Пока это предположение в силе. Теперь они хотели его проверить, стараясь как можно дольше оставаться незамеченными. Именно поэтому они пока не применяли ни автоматов, ни пистолетов, да и немцы подпустили их так близко, что разумнее пользоваться ножами и кинжалами. В военном министерстве, незадолго до начала войны, кто-то убедил всех остальных, что автоматы очень неэффективны, поскольку напрасно тратят много патронов. Там посчитали, что, стреляя из винтовки, можно поразить цель, затратив куда меньше боеприпасов, поэтому программы разработки российского автоматического оружия были приостановлены. В дальнем бою, когда до наступающего противника, которому негде спрятаться, остается несколько сотен метров, это утверждение было верным. Но забывалось, что в этом случае у обороняющегося есть время, чтобы хорошенько прицелиться. Но в ближнем бою, за то время, пока ты будешь передергивать затвор громоздкой и бесполезной в окопе винтовки, автоматчик успеет нашпиговать тебя свинцом, как утку яблоками. Штурмовикам приходилось использовать трофейные немецкие автоматы системы Шмайссера. Они им нравились, но входили в разряд дефицита, поскольку и у немцев этих автоматов было очень мало. Мазуров посмотрел на Александровского и рукой показал ему на башню. Штурмовик кивнул в ответ. Их пути разминулись. Иван боялся, что оступится, упадет, расквасит себе лицо или даже разобьется, поэтому шел осторожно, выставив вперед руки, как слепой, потерявший палочку и поводыря. В черном небе кто-то прорезал люк, в него лился лунный свет. Он притягивал. Александровский потянулся к нему, как ребенок, который тянется к вкусной конфете или к яркой игрушке. Наконец спиральная лестница вывела его на вершину башни. Он осмотрелся. Здесь не было ни души. Стекло прожектора покрывал слой пыли. Видимо, им давно не пользовались. Может, и лампа в нем перегорела. Возле стены лежала кучка праха. Ветер почему-то не разметал ее. Такие следы обычно оставляют после себя муравьи, поселившиеся в подвале дома и проевшие в его фундаменте лазы. Александровский приник к стене и посмотрел вниз — на двор. Сверху были хорошо видны вспомогательные строения — очевидно, подсобные помещения и казарма. У Александровского был автомат и три гранаты — вполне достаточно для того, чтобы прикрыть отряд и так нашуметь, что противник вообразит, будто на башне засело целое отделение. Основное внимание Иван сосредоточил на казарме. Штурмовики немного задержались. Они появились секунд через тридцать, спустившись по крутой каменной лестнице. Чтобы ходить по ней и при дневном свете, необходимо обладать хорошей координацией и не бояться высоты. Ночью же, прежде чем сделать очередной шаг, приходилось нащупывать следующую ступеньку ногой и только затем, убедившись, что она действительно есть, переносить всю тяжесть тела. Ступеньки могло и не оказаться. Казалось, что замок вымер. То ли немцы спали летаргическим сном, то ли их скосила эпидемия, выжить в которой удалось лишь двум часовым. В первом случае вместо профессора они должны наткнуться на спящую красавицу. Мазуров еще не подготовился к тому, чтобы обзавестись семьей, поэтому право поцеловать принцессу он, скорее всего, отдал бы кому-нибудь другому. Желающие найдутся. Тысячи ног, которые прошли по этому двору, перемололи землю и камень в пыль. Она устилала весь двор тонким налетом. На нем отчетливо оставались следы. Александровский внимательно следил за отрядом. Краубе и Рогоколь прикрывали отряд с флангов. Они держали наготове автоматы, поглядывая по сторонам. Рингартен шел в арьергарде и двигался большей частью спиной вперед. Зато он был уверен, что позади отряда не происходит ничего опасного. Там вообще ничего не происходило. Наконец Ремизов отделился от отряда и отправился к воротам замка. Трехэтажный донжон, сложенный из массивных блоков, безмолвствовал. Когда опасность набегов воинственных соседей или чужеземных орд миновала и замок перестал выполнять свои основные функции, в стенах донжона пробили большие окна. Они изуродовали замок. Сейчас они были темными и лишь отблески лунного света играли на стеклах, пытаясь пробраться внутрь. Но они натыкались на массивные портьеры и отступали, так и не сумев просочиться сквозь них. Хотя нет, в одном из окон они, похоже, сумели зажечь слабенький огонек. Водосток поддерживали гаргульи. Они же сидели на углах здания, взобрались на покатую треугольную крышу и взгромоздились на небольшой каменный выступ над дверью. Создавалось впечатление, что со временем их становилось все больше и больше и если замок простоит еще полтысячелетия, то места гаргульям здесь уже не останется и некоторым из них придется искать новое пристанище. Дверь была сделана из тесно пригнанных друг к другу досок. Как картину в раму, доски заключили в металлическую оправу. Если ее вырубить из камня вместе с рамой, то можно отправлять в музей. Из дверей, на уровне плеч, росли две металлические львиные головы, в носы которых были вделаны кольца. Наверное, львам сделалось больно, когда Мазуров ухватился за кольца и потянул их на себя. Львиные головы могли зарычать и разбудить спящий замок, но они промолчали, стоически выдержав мучения, которые периодически продолжались вот уже не один десяток, а может, и не одну сотню лет. Дверь, открываясь, даже не заскрипела. Смазывать маслом петли, на которых она висела, к счастью, не забывали. Напрасно. Вот штурмовики открыли дверь. Вот они скрылись в основном строении. «Все. Скоро будет развязка», — подумал Александровский. Еще на пороге глаза штурмовиков столкнулись со световым барьером, но он был не очень ярким, и поэтому пришлось лишь немного прищуриться, чтобы защитить глаза от рези, а уже через несколько секунд они привыкли к изменившейся обстановке. Свет лился с потолка. Логичнее было бы предположить, что его источник должен находиться на стенах. Но канделябров со свечами здесь не оказалось. Они были слишком ненадежные, восприимчивые к любым, даже не очень сильным порывам ветра, который мог ворваться в открытую дверь и загасить маленькие кисточки огоньков, танцующих на вершинах свечей, по бокам которых пульсирующими, похожими на узловатые вены струйками стекал расплавленный воск. В потолок было вмонтировано несколько розеток с лампочками. То ли их никто долго не протирал и они запылились, то ли у генератора, дававшего им энергию, не хватало мощности, но свет был настолько тусклым, что у него хватало сил отнять у темноты только потолок, а возле пола было темно, словно его чем-то затопило. По потолку тянулись электропровода. Почему-то техники, устанавливающие здесь освещение, поленились выдолбить в потолке канавки. Вдоль стен должны были стоять рыцарские доспехи, а за их спинами знамена, прошедшие через множество битв. Но ничего здесь не было. Только камень, слегка прикрытый начинавшей уже отслаиваться и осыпаться штукатуркой. На пороге Рогоколь нос к носу столкнулся с двумя немцами. Те коротали здесь ночь. На одном была каска — но не глубокая и удобная, которую можно надвинуть на голову почти до плеч. Эта каска была небольшой, похожей на котелок, увенчанный пикельхельмом. Немцы и не подозревали, что носят измененный на свой лад пруссаками славянский средневековый шлем. Прототип нашли нескольков десяткой лет назад, и когда Николай Первый показал его прусскому императору, тому шлем так понравился, что он приказал сделать похожими на него каски у солдат и офицеров своей армии. Судя по погонам и нашивкам на шинелях, в зале находились офицеры, а их реакция на появление штурмовика показала — это были опытные бойцы, которые придерживались принципа: вначале стреляй, а после уже разбирайся. Человеческий глаз едва успевал следить за движениями Рогоколя, а чтобы рассмотреть их подробнее, нужна была кинопленка, которую потом следовало просматривать, по крайней мере, с замедленной вдвое или втрое скоростью. Кадр за кадром. У штурмовика не осталось времени замахиваться, закидывать руку с ножом за плечо, а уже потом кидать его. Он бросил нож с уровня пояса, послав его в полет движением, похожим на то, которое делает теннисист, отбивая ракеткой мяч, направленный в корпус. Вот только рукоятку он отпустил. При этом нож не вертелся, а летел прямо, как стрела, разрезая лезвием воздух, и с чавканьем вошел в грудь немца. Удар был настолько сильным, что того отбросило назад. Он врезался в стену. Руки выпустили ружье, которое гулко ударилось об пол, а эхо от этого удара еще долго бродило по коридорам замка. Будто заблудилось и теперь звало на помощь. Оно успокоилось где-то вдалеке. Рогоколь бросился на пол, перебрасывая пистолет из левой руки в правую. Он умел падать. Когда-то его учили этому. Чтобы не ушибиться, деревянный пол спортивного зала Московского университета устилали матами, набитыми конским волосом. Это происходило поздней осенью, зимой и в начале весны. Когда же футбольное поле в Сокольниках подсыхало, они выходили на улицу. Его команда «Унион» считалось одной из самых сильных в столице, а потом он получил сильную травму в игре с басками и не сумел восстановиться к началу Олимпийских игр. По крайней мере тренер сборной сказал ему, что именно из-за этого он не взял его в Стокгольм. Сергей часами отбивал мячи, стоя в воротах, обливался поўтом, получал ссадины и синяки, а потом, когда сил уже не оставалось даже на то, чтобы встать с земли, а тем более их не было на то, чтобы добраться до раздевалки, он несколько минут, закрыв глаза, лежал, восстанавливая дыхание и успокаивая рвущееся из груди сердце. Но он знал, что чувствует себя превосходно. Вместе с тем он понимал, что два вратаря, отправившихся в Стокгольм, подготовились лучше его. Тренер просто не хотел его обижать. Но они пропустили 12 мячей в игре со злейшим врагом — англичанами. Рогоколь надеялся поехать на следующую Олимпиаду. Непременно за золотом. Но даже если бы они не получили никаких медалей, доказав лишь, что русские отныне не мальчики для битья, а серьезный противник, тогда он тоже остался бы удовлетворен поездкой, а теперь… теперь-то он точно не сможет больше играть. Оказавшись на полу, он стал кувыркаться, чтобы второй немец не сумел в него попасть. Он не хотел стрелять, все еще надеясь сохранить тишину. Рогоколь успел увидеть красивую мозаику на полу. Он мог разглядеть ее, когда глаза оказывались совсем близко от пола, но это продолжалось меньше мига — фрагментарно пол, стены, потолок, вновь стены и потом все опять повторялось в этой же последовательности, и лишь немца он постоянно держал в поле зрения. Следом за Рогоколем в залу ввалился Колбасьев. Немец уже успел сдернуть с плеча автомат и теперь пытался передернуть затвор. Но это ему никак не удавалось. Он нервничал. Колбасьев всадил немцу стрелу в горло. Кровь забила, как вода из поврежденного пожарного шланга, толчками, окрашивая в красное стены и пол. Немец стал поворачиваться вокруг своей оси, одновременно складываясь в суставах. Его пальцы, обхватившие рукоять автомата, конвульсивно сжимались, а указательный соскользнул на курок и нажал его. Длинная тугая очередь, которая высосала все пули из ручки автомата, прочертила полосу по полу и стенам. Пули дробили камень, рикошетировали, но глаза у немца уже закатились, он ничего не видел, а когда автомат наконец-то затих, немец был давно мертв. Теперь бессмысленно сохранять тишину. Из-за этого штурмовики стали чувствовать себя гораздо спокойнее. — Миклашевский, отвечаешь за казарму. Колбасьев, Вейц! Остаетесь здесь прикрывать нам тыл. Рингартен и Азаров — наверх. Остальные за мной в подвал, — бросил Мазуров. Он почему-то знал, что именно в подвале они найдут то, что искали. Штурмовики давно уже перевели затворы автоматов в боевое положение и теперь готовились встретить противника таким плотным огнем, что, оказавшись в нем, выжить не смог бы никто. Колбасьев забросил арбалет за спину, залег на пороге, спрятавшись за стену, и выставил вперед автомат, наблюдая за двором. Тот пока пустовал. Вейц присел на корточки, прислонившись спиной к стене и опустив руки с автоматом на колени. Он изредка поглядывал на Колбасьева, но главным образом следил за тем, чтобы к ним никто не мог подобраться из самого здания, и полагал, что прежде чем увидит немцев, узнает об их приближении задолго — по дыханию или по шороху ботинок о камень пола. Ударная сила отряда уменьшалась. Это немного беспокоило Мазурова, но если сейчас завяжется бой, то по количеству огневых точек немцы подумают, что в замок ворвался большой отряд. Не дай бог, начнут сдаваться. Мазуров отгонял от себя эту мысль. Он не знал, что ему делать с пленными. «Илья Муромец» не сможет взять всех их на борт, а вызывать специально для пленных еще один аэроплан глупо и смешно. Но, в самом деле, не расстреливать же их. С другой стороны, если оставить в живых, то они расскажут о том, что произошло в замке. Это наведет на определенные мысли немецкую разведку и контрразведку. Рингартен и Азаров взбирались по каменной спиральной лестнице на второй этаж. Темнота бесшумно поглотила их, как будто они переместились в другой мир. Лестница поднималась по часовой стрелке — это давало заметное преимущество защитникам во время рукопашной схватки. Штурмовики прижались спинами к стене и шли приставными шагами. Разбуженный муравейник наконец зашевелился. Вначале ухнуло несколько гранат, затем подал голос автомат на башне, к нему вскоре присоединился еще один у ворот, а следом к разговору присоединились автоматы Колбасьева и Миклашевского, но к этому времени они все вместе едва могли перекричать голоса пистолетов, винтовок и автоматов немцев. — Началось! Стены содрогались от глухих ударов, раздававшихся во дворе. Просачиваясь сквозь толстые стены, звук взрывов становился чуть слышным. Они были похожи на отдаленные громовые раскаты, и если бы после каждого взрыва со стен не осыпалась штукатурка, могло показаться, что гремят они где-то очень-очень далеко. А еще они походили на толчки землетрясения. Пожалуй, это было самым точным определением. Гром в сочетании с землетрясением… Мазуров подвернул ногу, качнулся вперед, из-за этого пуля досталась не ему. Она ударилась в стену. Расплющилась. Он услышал, как она жужжала во время полета, чуть позже до него донесся хлопок выстрела. Каменная крошка, мельчайшая, как пыль, попала в глаза Краубе. Она была едкой и походила на песок, который в бурю носит по пустыне ветер. Краубе заморгал. Сквозь слезы он пытался увидеть стрелявшего или хотя бы определить, где тот находится. Вторая пуля укусила его в правое плечо, но она лишь порвала одежду, рассекла кожу и немного задела мышцы, так что на нее не стоило обращать внимания, если бы не третья пуля, ударившая штурмовика в грудь. У него перехватило дыхание. Кровь забила горло, как пробкой. Воздух уже не мог пробиться в легкие. Краубе стал задыхаться. Он выпустил автомат и схватился не за грудь, по которой текла кровь, а за горло. На губах тоже выступила кровь. Сознание угасало. Последнее, что он понял, — в него стреляли трое немцев. Он упал глухо, лицом вниз. Голова его билась о ступеньки, когда он сползал по лестнице. Сводчатый потолок подвала плавно стекал на четыре колонны, напоминавшие соединившиеся сталактиты и сталагмиты. В центре подвала они образовывали квадрат со сторонами около десяти метров. Еще восемь колонн наполовину выступали из стен. Подвал был заставлен какими-то приборами. Они казались хрупкими. Вдоль стен стояли огромные стеклянные чаны. Высотой чуть более двух метров, диаметром около метра. В подвал их набилось два десятка — по десять с каждой стороны. Они походили на бочки, в которых храниться вино, но наполняла их мутная серовато-желтая жидкость, напоминавшая протухшие яйца. Днища чанов утопали в квадратных основаниях, сделанных из какого-то мягкого, похожего на резину материала. С боков их поддерживали металлические штыри, прикрепленные к кольцам, которые опоясывали корпуса. От чанов разбегалась сеть разнообразных трубок. Они опутывали комнату будто паутиной. Большинство из них составляло потолок арки, высотой немного превышающей рост человека. Они добирались до центра комнаты. Здесь на полу на каменных основаниях располагались насосы. Они окружали большой деревянный стол, уставленный колбами, ретортами, спиртовками, спиралями, перегонными кубами, подставками, пробирками с какими-то растворами. Создавалось впечатление, что в этом зале нашел пристанище средневековый алхимик. Видимо, ему удалось приготовить лекарство, которое может бороться со временем. По трубкам пульсировала жидкость, как кровь по прозрачным венам. Насосы урчали, наполняя комнату однообразным гудением. От таких звуков тянет в сон. Но все это Мазуров рассмотрел позже, когда у него появилось на это время и исчезла опасность. Услышав первый выстрел, он упал, но так неудачно, что ударился подбородком о камень, прикусил язык и отколол кусочек зуба. Рот стал наполняться кровью. Ее солоноватый вкус истреблял сладковатый привкус, оставшийся после шоколада. Увидев спрятавшихся за насосами немцев, он стал стрелять, пытаясь при этом не повредить приборы и трубки. Пули отскакивали от железных кожухов, визжали, разлетались в разные стороны. Одна из них ушла вверх и перерезала несколько трубок. Из них, как из пораненных щупалец, закапала жидкость. Первого немца Мазуров ранил сразу же. Расстояние было небольшим. Он сумел задеть лишь голову немца, хотя метился в лоб. Получалось, что вместо десятки он выбил только двойку, да и то потратил на это пули три или четыре. У немца оторвало кусок уха. Мазуров скорее увидел, что немец вскрикнул, прочитав это по его губам — вскрик растворился в шуме насосов, продолжающих перекачивать жидкость. Немец из-за резкой внезапной боли потерял контроль и вместо того, чтобы нырнуть вниз, дернул головой вверх, показавшись над насосом почти по пояс. Прежде чем он успел спрятаться, автоматная очередь прочертила у него на груди полосу, разорвав гимнастерку в клочья. Тем временем Рогоколь не давал немцам высунуться из укрытий. Русским спрятаться было негде, пришлось компенсировать это плотным огнем. Немцы все же огрызались. Штурмовики могли бы закидать их гранатами, но в этом случае большинство, если не все приборы, будут разбиты. Пули разбили угол стола в щепки. Жидкость из поврежденных трубок наполнила комнату вонью, но это был запах не протухших яиц, а скорее начинающего подгнивать мяса. Один из чанов лопнул. Часть его содержимого быстро испарилась, отчего воздух сделался густым и плотным, другая затопила пол. Огромная лужа стала подбираться к штурмовикам. Из чана что-то выпало, но это произошло так быстро, что никто из штурмовиков не успел рассмотреть, что же это было. Зато хорошо разглядел немец, укрывавшийся за чаном, и нервы у него не выдержали. Ему бы прятаться в укрытии и ждать, когда его выручат товарищи, а он высунулся из-за стола и замешкался, не зная, что делать дальше. Наконец немец стал вскидывать автомат, наивно полагая, что ему дадут время прицелиться и выстрелить. Его голова треснула, раскололась на куски, как спелый арбуз, упавший на пол, брызнули ошметки мозга, кусочки раздробленных костей и кровь. Когда он упал, пули еще миг выбивали дробь в стене позади него. К этому времени Рогоколь подобрался к третьему немцу. Они столкнулись грудь в грудь. У немца был автомат, уже бесполезный на таком близком расстоянии, у Рогоколя — тоже, но еще и нож. Он прочитал в глазах немца удивление, а когда они застыли, в них так и не появилась боль. Немец повис на ноже. Рука Рогоколя задрожала от напряжения. Он опустил нож лезвием вниз. Немец соскользнул на пол. Убитые никак не походили на алхимиков, которые могли увидеть какой-то смысл в хитросплетении приборов, находящихся в этой комнате. Это были не хозяева, а слуги. Мазуров быстро осмотрелся. Он неожиданно понял, что нечто подобное уже видел накануне войны в «Гомункулусе». Фильм был таким длинным, что Мазуров с трудом заставил себя досмотреть его до конца. Он его не понял. Но поговаривали, что как только «Гомункулус» появился в кинотеатрах, германская служба безопасности вызвала на допрос Отто Рипперта — режиссера и сценариста этой картины и чуть не посадила его в тюрьму за якобы разглашение государственных секретов. Рипперту как-то удалось избежать наказания. Но это только слухи, тщательно воспроизведенные в документах, которые подготовила служба разведки для этой операции. — Мы здесь сильно напачкали, — наконец сказал Мазуров. Находиться в комнате было неприятно, но вовсе не из-за того, что ее забрызгали кровью, а среди вони проступал пороховой дым. Просто ее атмосфера давила, будто здесь много лет назад находилась комната пыток и боль, которую испытывали узники, навсегда осталась, пропитав воздух страхом, и его не смогли выветрить прошедшие годы. Взрывы и выстрелы во дворе утихли — это свидетельствовало о том, что гарнизон замка перебит или захвачен в плен, а может быть, и то, что немцам удалось уничтожить всех штурмовиков. Мазуров надеялся, что верным окажется первое предположение. Ему хотелось остаться в этой комнате, чтобы получше ее рассмотреть. Не оставалось никаких сомнений, что они нашли лабораторию, где немцы готовили тайное оружие. Вероятно, где-то здесь находилось и техническое описание. Нужно только повнимательнее его поискать. То, что он по-прежнему не знал, где Тич, начинало беспокоить капитана. В разведке не могли ошибиться, но в замке мог оказаться подземный ход, даже если его и не предусмотрели в первоначальном проекте. Замок построили так давно, что времени пробить скальное основание, даже если пользоваться при этом только металлическим обломком ложки или вилки, который обычно имелся у узников, вполне хватило бы. Штурмовики достаточно нашумели, чтобы теперь можно было изъясняться не только знаками, но и словами. Однако Мазуров не стал этого делать. Не оставалось никаких сомнений, что Краубе мертв. Мазуров махнул в сторону лестницы. И в этот момент в стене открылся проход. Такого они не ожидали. На пороге возникла человеческая фигура. Значит, в подвал вела еще одна лестница, а они ее не заметили.ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Профессор Вольфрам Тич заранее знал, что не сумеет заснуть. Даже если он заберется в кровать, закроет глаза и начнет считать, сон все равно не придет к нему. В небольшое окно, за которым едва различались очертания внешней стены замка, заглядывала луна. Профессор не любил зажигать по ночам электрический свет, но не из-за того, что это могло привлечь насекомых. От них защищали противомоскитные сетки. Он любил ночь, потому что в это время суток работал наиболее продуктивно, но вместе с тем он начинал бояться темноты. Она служила границей, разделявшей дни, а профессор опасался переступить через нее, стараясь как можно дольше оставаться в прошлом. Дни стали просачиваться слишком незаметно, слишком быстро. Он никак не мог замедлить их бег. Когда-то он не обращал на это внимания, думая, что впереди у него так много времени, что он успеет выполнить если уж не все свои замыслы, то хотя бы основные из них. То была счастливая пора учебы в Ганноверском университете, когда он мог позволить себе роскошь транжирить время по пивным и борделям. Тогда он существовал одновременно как бы в двух ипостасях. В одной — развлекался, а в другой — анализировал итоги проведенных ранее экспериментов и размышлял о новых. С годами мозг становился все более апатичным, медлительным, как постепенно ржавеющий механизм, а его сочленения и шарниры, сколько их не поливай маслом, работали все хуже. Комната была небольшой — около сорока квадратных метров. Ее стены занавешивали толстые ворсистые ковры, как будто профессор хотел утеплить комнату, опасаясь, что зимой здесь может сделаться слишком холодно и ему придется кутаться в теплый шарф, надеть на ладони перчатки. Иней покроет стекла окон, или, не дай бог, они и вовсе треснут от мороза. Профессор сидел в удобном кожаном кресле, но в полумгле казалось, что оно сделано из глыбы графита, которую обточили или оплавили. Возле кресла стоял массивный деревянный стол. Его поверхность была обита зеленым, как на бильярдных столах, сукном, на котором в некоторых местах виднелись обожженные дырки и черные кляксы. В темноте невозможно было разобрать появились они здесь из-за пролитых чернил или по какой-то другой причине. По правую руку от профессора в сукне была глубокая вмятина, похожая на след подковы, втоптавшей зеленые ворсинки в дерево. Когда-то здесь располагался цейссовский микроскоп. С его помощью профессор сделал несколько открытий, но теперь он обладал более совершенной увеличительной аппаратурой. Этот стол он купил почти двадцать лет назад. Он не хотел расставаться с ним, поскольку стол был тем немногим, что связывало его с прошлым, которое он все еще старался удержать в памяти. Но оно ускользало от него. Сейчас на столе возвышался только серебряный подсвечник с наполовину оплавленной свечой. Профессор знал, что ее хватит до утра, а по тому, сколько еще осталось на ней воска, он мог судить об оставшемся до рассвета времени. У него хранился целый набор свечей разного размера. Взгляд профессора был устремлен в противоположную стену, где в камине превращались в пепел дрова. Он смотрел на огонь как загипнотизированный, а чтобы лучше его видеть, даже отодвинул свечу на край стола. Кресло было на колесиках, поэтому иногда профессор выкатывал его из-за стола, ставил напротив окна и смотрел на звезды до тех пор, пока их не начинал стирать с небес рассвет. Его зрение еще сохраняло былую остроту, поэтому Тичу казалось, что он видит звезды даже через серую пелену, затягивающую небеса, когда восходящее солнце уже поджигало верхушки деревьев на опушке леса. Со стороны могло показаться, что профессор умер, по крайней мере в течение последнего часа он не сделал ни одного движения. Он как будто застыл, слился с креслом, откинувшись назад и чуть сместившись к правому краю. Его пальцы подпирали подбородок. Этим он не давал голове склониться на грудь и захлебнуться в снах, поверхность которых находилась где-то в районе шеи. Огонь в камине, огонь на кончике свечи и лунный свет, смешиваясь в коктейль, успокаивали его куда как лучше, чем наркотики, которые ему доставляли из Циндао. Он прибегал к их помощи очень редко, лишь в тех случаях, когда не мог другими средствами успокоить боль в желудке и суставах. Одна из стен была полностью заставлена книгами. Некоторые из них он неоткрывал уже несколько лет и знал, что никогда не будет перечитывать их, но, скользя взглядом по кожаным и картонным корешкам, читая ту или иную надпись на них, он не давал угаснуть воспоминаниям. На каминной полке располагалась коллекция безделушек, вывезенных из Азии. Он никогда не посещал те страны, где их сделали, но все еще верил, что когда-нибудь побывает в них. Неподалеку на тумбочке стоял патефон, под ним лежала стопка пластинок: немецких, русских, французских, итальянских, английских, американских. Ему не только прощали, что он слушает музыку стран Антанты, но напротив, выполняли любой его каприз. Любую новую пластинку, какую он ни попросил бы, доставляли очень быстро, можно сказать — немедленно, через нейтральную Швейцарию. Он заводил патефон по ночам, но звуки музыки редко вырывались из его комнаты. Стены глушили ее, впитывали, затягивали, как океанская бездна или как зыбучие пески. Семь лет назад он продал душу дьяволу, связавшись с военным министерством, и хотя контракт между ними был подписан не кровью, а обыкновенными чернилами, результат оказался таким же. Тогда условия казались ему очень заманчивыми. В его распоряжение предоставлялся замок, в котором он мог создать исследовательскую лабораторию, неограниченные финансовые и материальные возможности — все расходы за счет военного министерства. После войны он претендовал на процент прибылей, которые будут давать колонии в Индокитае. Но эти колонии еще нужно отобрать у Франции. Сроки в контракте не оговаривались, но военные естественно, хотели, чтобы он получил положительные результаты исследований как можно быстрее. Конечно, он мог смириться с тем, что эти результаты никогда не будут опубликованы. Их приравняют к секретам государственного масштаба, а это значит, что он не сможет претендовать на признание коллегами его заслуг. Быть может, многом позже, когда все открытое им уже устареет, когда до этого же додумаются другие, но… Возможно, это произойдет только после его смерти. В Военном министерстве рассчитывали, что война будет молниеносной. Тич считал, что германские дипломаты совершили грубейшую ошибку, не добившись выхода России из Антанты. Эта страна — кость, которой Германия обязательно подавится, если попробует проглотить. Сколько ни бросай солдат на Восточный фронт, русские с их неисчислимыми людскими ресурсами выставят в несколько раз больше. Это все равно, что кидать горсти песка в бурный поток, пытаясь построить платину. Казалось бы, многовековой опыт уже давно должен был убедить всех, что Россия — это медведь, дремлющий в огромной берлоге. Пусть она решает свои азиатские и дальневосточные проблемы, которых ей хватит на много лет. Так она быстрее вновь рассорится с Англией. Но если этого медведя разбудить, то от его рыка Европа содрогнется и затрещит по швам. Нужно пойти на любые, даже самые фантастические и безумные требования русских, переступить для блага нации через свой несговорчивый прусский характер и как можно быстрее уладить все разногласия с Россией дипломатическим путем. С каждым днем шансов на это становилось все меньше и меньше, а выгоду от затяжной войны извлечет только Англия она отсидится на острове, да еще и Североамериканские Соединенные Штаты, которые смогут прилично заработать на поставках оружия всем воюющим сторонам. Вести войну на два фронта глупо. Британская империя — вот главный враг, на котором Германии нужно было сосредоточить свои усилия. На французов можно было не обращать особого внимания. Наполеон, щедро полив европейские поля кровью храбрых французских солдат, растратил всю доблесть, которая приходилась на эту страну и теперь ее солдаты могли только пить вино и ухлестывать за девушками. Только итальянцы могли с ними сравниться и в том, и в другом, а вот на полях сражений французы оказались в более скверной ситуации, чем их деды, которые позволили пруссакам дойти до Парижа. Удары крупнокалиберных гаубиц вносили хаос в ряды французской армии, а затем деморализованных солдат уничтожали пехота и кавалерия. Игра шла по слишком простым правилам, пока в нее не ввязалась Россия. Нет, прежде чем затевать кампанию, необходимо было создать флот, который мог бросить вызов британскому. Германия перемолола бы любое количество посланников Туманного Альбиона, ступи они на континент, но узкий пролив, который аэропланы и дирижабли могли преодолеть менее чем за час, для немецких сухопутных частей был так же непреодолим, как безвоздушное пространство, отделявшее Землю от Луны. Те, кого британцы спешно отправляли на континент, чтобы залатать множество дыр, проделанных в обороне союзников тяжелой германской артиллерией, очевидно, были первоклассными рабочими, которые могли сделать превосходные ружья или орудия, но назвать их солдатами было бы большим преувеличением. Как у французов, так и у британцев армии напоминали теперь огромный шар. На первый взгляд, вроде и большой, но под оболочкой, которую составляли кадровые военные, согнанные из колоний, была пустота. У русских шар наполнялся чем-то средним между жидкостью и газом. Британский лев может сколько ему угодно бряцать оружием, но если держать его на приличном расстоянии, то это оружие окажется не опаснее детских хлопушек. Пусть сидит у себя на островах и не помышляет о том, чтобы пустить в дело когти, помня, что их ему могут сломать. Господство на море достигнуто не было. В результате германские колонии, которые впоследствии могли приносить хорошую прибыль, бросили на произвол судьбы. Оставленные там войска чувствовали себя как на затерянном в океане острове, а корабль, который покажется на горизонте, обязательно окажется неприятельским. Бог с ними. Колонии были той картой, которую противник мог легко побить. Впоследствии был шанс отыграться, но Генштаб это сборище недальновидных людей, и что теперь толку в том, что германские ученые разработали искусственный каучук, а он — Тич — создал искусственного человека? Морская блокада с лихвой компенсировала все эти успехи. Профессор приблизился к осуществлению своей идеи еще в десятом году, но на ее доработку ушло пять лет, да и сейчас искусственный человек был далек от совершенства, хотя экспериментальная партия, как отзывались о ней военные, проявила себя неплохо. Война — это не самое лучшее применение его изобретения. Он мог бы стать богом, выращивая органы для пересадки. Нобелевская премия — это самое малое, что может положить к его ногам человечество. Надо только как-то избавиться от опеки Военного министерства. Пока ему хватало материалов, но как только дело дойдет до промышленного производства, сырья может не хватить, если… Как это ни отвратительно звучит, но самым лучшим и самым дешевым сырьем для производства искусственных людей были трупы. Судя по тому, как идет война, недостатка в трупах еще долго не будет. Профессор старался не думать о нравственной стороне этого вопроса. Напротив, если мертвые могут принести пользу, что же здесь плохого? К тому же массовые захоронения могут стать источником инфекционных заболеваний… Еще неплохой материал — пленные из лагерей. Зачем кормить столько дармоедов, когда в условиях морской блокады у Германии не хватает продуктов даже для собственного населения? Его прежние исследования в области органической химии успели создать ему авторитет. На международных симпозиумах к его мнению прислушивались, поэтому, когда он исчез, а затем в газетах появилось сообщение о том, что он погиб из-за несчастного случая, реакция научного мира была однозначной: «Жаль. Мы рассчитывали на него. Он был гениален». У профессора хранилась подборка европейских и американских газет с некрологами и статьями о нем. Тич улыбался, иногда перечитывая их, впрочем, за прошедшие с той поры годы он успел выучить почти все наизусть. Но высокопарные слова тоже мало что значат. В большинстве они оказываются либо лестью, либо ложью. Ему привозили свежие научные журналы со всего мира. Он с завистью следил за успехами своих коллег, многих из которых знал лично. Большинство из них занялись теперь разработкой отравляющих газов, средств защиты от них, созданием обезболивающих препаратов или более мощных, чем порох и тринитротолуол, взрывчатых веществ. Но эта информация тоже была закрыта. Одной из причин, почему Тич занялся фундаментальными исследованиями, стало обыкновенное тщеславие. Он хотел славы, мечтал, чтобы его фотографии появлялись в газетах и журналах. Вначале слишком много времени, которое он мог бы уделить для опытов, уходило на поиски средств, на уговоры фабрикантов. Меценаты неохотно расставались с деньгами. Это походило на подачки, главной целью которых было объяснить просителю, чтобы впредь с подобными просьбами он больше не приходил. Но все это уже в прошлом. Профессор все еще сохранял прежнюю бодрость, но годы, проведенные за письменным столом, давали о себе знать. Он сутулился, уже не замечая этого, и казался теперь сантиметра на три ниже, чем был на самом деле. Его лицо избороздили морщины, с которыми он раньше боролся при помощи всевозможных мазей и кремов, стараясь сохранить кожу свежей, но теперь он даже брился не чаще чем раз в три-четыре дня, а умывался только для того, чтобы взбодриться и прогнать сон. Его некогда ухоженные волосы теперь с трудом поддавались расчесыванию, и обычно на голове у него был беспорядок. Но это — внешние изменения. При желании для того, чтобы вернуться к прежнему облику, хватило бы нескольких часов. Страшнее то, что в его глазах стало разгораться безумие. Он замечал это, но из-за того, что смотрелся теперь в зеркало все реже и реже, успевал об этом забыть. Когда-то в его глазах была надежда. Огонь, питавший его душу, выплескивался наружу, поджигая окружающих, а теперь остались только разочарование и усталость, как будто все уже прогорело в нем, а под оболочкой были лишь пепел и труха. Он смертельно устал. Вначале ему очень нравился Мариенштад и нисколько не мешало, что по условиям контракта он не мог выйти за его пределы, а замок постоянно охраняли солдаты. Он старался не замечать их. Это ему удавалось. Солдаты никогда не мешали ему и не старались узнать что-либо о его опытах. Наверное, они относились к нему с суеверным трепетом, как к колдуну, от которого лучше держаться подальше и не гневить его, иначе он может разозлиться и превратить тебя в лягушку, змею или в какую-нибудь еще более омерзительную тварь. Профессор улыбнулся. В этом, отгороженном от окружающей вселенной маленьком мире он походил на бога, которому подвластны все природные силы за исключением времени. Потом появилось безразличие. По мере того как он стал понимать, что подобрался к порогу, за которым лежит открытие, способное поставить его в один ряд с самими великими учеными всех времен, безразличие превратилось в ненависть. Когда замок посетил канцлер Бетман-Гольвег в окружении генералов Генштаба, профессор с трудом сдерживал свое раздражение. Канцлер вручил ему орден — красивую побрякушку, которую он никогда не будет носить, а в ответ на это профессор процедил сквозь плотно сомкнутые зубы какие-то слова благодарности. Но если бы накануне он не принял успокоительное, канцлер услышал бы от него совсем другое… Что этот орден по сравнению с Нобелевской премией и мировой известностью? Пыль. С годами его тело оплывало, как свеча, одновременно оно разбухало, будто внутри него скапливались газы, которые никак не могли выбраться наружу. От бессонницы его глаза были постоянно красными, и под ними набухли дряблые синеватые мешки. Несмотря на то, что профессор каждый день какое-то время проводил на улице, его кожа приобрела бледно-сероватый оттенок, и если бы у него отросли еще клыки, то он почти ничем не отличался бы от стокеровского вампира. Сейчас он будто находился вне времени и вне пространства. Такое ощущение можно получить, плавая в воде, температура которой равна температуре тела и, закрыв глаза, слушать, как кровь стучит в ушах… Неожиданно профессор вздрогнул. По его телу прошла судорога, как будто впитавшиеся в него видения теперь испарялись, заставляя тело дрожать. Он понял, что к потрескиванию дров в камине и вою ветра за окном прибавились другие звуки, но он упустил тот момент, когда они появились. Так же внезапно странные звуки затихли, поэтому их можно было принять за громовые раскаты, причем профессору показалось, что за несколько мгновений до этого он краем сознания, которое продолжало наблюдать за действительностью, видел вспышки молний за окном. Свет луны они не затмевали, но были достаточно яркими. Отчего-то не шел дождь, но возможно, он миновал замок стороной, а тучи обрушили свой груз на окружавший его лес. У него слипались глаза. Сон всегда приходил не вовремя. Еще с минуту Тич размышлял о чем-то, сидя в кресле, а потом приподнялся и с трудом, шаркая ногами, побрел к лестнице, ведущей вниз — на второй этаж, где располагалась его лаборатория. Сознание профессора как бы записало все происходящее и когда он прокрутил эту запись назад, а затем воспроизвел ее, ему показалось, что звуки, похожие на громовые раскаты, раздавались с нижнего этажа. Что бы это ни было, но уж точно не гроза. Не шаровая молния, заблудившаяся в лаборатории. Иногда в страшных снах профессору виделось, как солдаты, обезумев от страха, разрушают его лабораторию, расстреливая колбы с питательным раствором длинными очередями — пока хватает патронов в магазине. Потом, когда автоматы умолкали, они перезаряжали их и открывали огонь вновь. Колбы взрывались, словно их начинили порохом, разбрызгивая вокруг осколки стекла. Страшный сон. Лаборатория — это все, что у него было. Профессор знал, что солдаты боялись его не меньше, чем простые жители Средневековья колдуна, думая, видимо, что он общается с потусторонними силами, которые из-за него могут вырваться на свободу, а чтобы этого не произошло, его надо убить. Но подобные сны являлись ему очень редко, не чаще чем один-два раза в месяц. Он просыпался после них в холодном поту и потом долго боялся вновь лечь в кровать, опасаясь, что эти ужасы приснятся снова. Но он умел обрывать плохие сны в нужном месте. Свечу Тич не взял. Она могла погаснуть и только бы мешала. Он спускался медленно, считая ступеньки и нашептывая что-то, что со стороны походило и на заклинание, и на безобидное ворчание старика. Прежде чем сделать шаг, профессор ощупывал ступеньку ногой и лишь убедившись, что она отыскала надежную опору, переносил на нее основную тяжесть тела, а затем подтягивал вторую ногу. Его глаза еще не адаптировались в темноте, когда он наконец-то добрался до лаборатории и застыл на ее пороге…ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Света было мало, поэтому угадывался только силуэт, будто человек был плоским. Он кутался в домашний халат. Казалось, что он только что встал с постели и еще не может окончательно проснуться, но голос его был необычайно тверд, хотя в нем и проступали почти не скрываемые капризные визгливые нотки. — Что здесь происходит? Еще до того, как он успел это сказать, возле него оказался Рогоколь. Он двигался как тень, бесшумно танцуя. Мазуров подумал, что ему в сопровождение подошла бы музыка Вагнера. Он испугался и, чтобы остановить Рогоколя, крикнул: — Это Тич! — он произнес это по-русски. Рогоколь уже успел понять, кто стоит перед ним. Он хорошо рассмотрел лицо незнакомца. Он даже успел обратить внимание на шелковый китайский халат с драконами, наброшенный на плечи поверх белой пижамы, и на тапочки. Профессор вздрогнул, услышав русскую речь, попятился, попытался повернуться, чтобы броситься обратно на третий этаж, но полы халата мешали ему, а тапочки сидели на ногах неплотно, и даже если бы Тич был лет на тридцать моложе, все равно его походка была бы старчески немощной. Рогоколь остановил его. Внезапно профессор выбросил вперед правую руку с растопыренными пальцами, метясь штурмовику в глаза. В руке у него ничего не было, но из-за резкости удар мог стать довольно неприятным. Рогоколь успел увернуться, немного отклонившись назад. Профессор промахнулся, теряя опору, и если бы штурмовик не поддержал его, то Тич растянулся бы на полу. — Осторожнее, — сказал Рогоколь, — вы можете разбиться. Тич внезапно стал походить на воздушный шар, из которого выпустили треть воздуха. Он съежился, поник. Кожу избороздили новые морщины, словно он за мгновение постарел на несколько лет. Такое бывает с мумиями, которые, пролежав несколько тысячелетий в закрытых саркофагах, почти не изменяются, но стоит свежему воздуху прикоснуться к ним, как они буквально на глазах рассыпаются в прах. Перемена, произошедшая с Тичем, была не столь значительна, но, несмотря на полумглу, так заметна, что Рогоколь отшатнулся от него, как от прокаженного. Но штурмовик быстро овладел своими чувствами и вновь подхватил профессора под мышки. Он держал в руках тряпичную куклу. — Что с ним? — спросил Мазуров. — Не знаю, — ответил Рогоколь, испугавшись, что Тич незаметно проглотил яд. Но он внимательно следил за ним и не дал бы этого сделать. После секундного замешательства штурмовик уже мог с уверенностью сказать, что профессор ничего принять не успел. — Боюсь, что теперь от него мало толку, — добавил он. — Ты можешь привести его в чувство? — Постараюсь. Тич был легким. Мешок с костями. Держать его на руках было совсем не трудно, но Рогоколь усадил его на пол возле стены. Профессор не двигался, глаза его бессмысленно закатились. Лужа на полу начала подсыхать. Ее края, как рама картину, обрамляла маслянистая липкая пленка. Мазуров встал возле нее, почти касаясь носками башмаков. Брезгливо морщась, он все никак не мог решиться сделать первый шаг, хотя прекрасно понимал, что для того, чтобы добраться до разбитой колбы, ему предстоит сделать это. Оттягивая время, он ничего не выигрывал, но справиться с собой не мог. Эта лужа была гораздо более отвратительна, чем, к примеру, болотная жижа или дно пересыхающей грязной речки, превратившееся в чавкающую топь. К счастью, пол был ровным, без вмятин и рытвин, поэтому лужа растеклась по полу равномерно. Она была неглубокой. Жижа едва покрывала подметки ботинок. Мазуров был уверен за качество своей обуви и знал, что жижа не протечет внутрь ботинка, если, конечно, в ней не содержатся кислоты. От неожиданной мысли Мазурова прошиб пот. Впору было возвращаться назад. Но даже если бы капитан стал сейчас осматривать свои ботинки, стараясь понять, начала их разъедать жижа или нет, он все равно ничего не смог бы разглядеть. В этом был свой плюс. На полу лежал мертвый немец. Его глаза остекленели. Уставившись в потолок, они светились, как фосфорные, а возле… Желудок Мазурова сжали спазмы. Хорошо еще, что в нем ничего не было, кроме шоколада и остатков кофе, иначе его обязательно вырвало бы. Человеческий труп был сильно изуродован, как будто его опустили в ванну с серной или соляной кислотой и держали там до тех пор, пока она не растворила кожный покров и часть мышц, обнажив местами кости. Подсыхающая маслянистая пленка обволакивала человеческие останки коконом. Мазуров, превозмогая отвращение, нагнулся, чтобы получше все рассмотреть. Жидкость пахла отвратительно, и у Мазурова перехватило дыхание. Он приложил ладонь к лицу, закрывая нос и рот, пожалев, что не надел противогаз. Беглый осмотр трупа ничего не дал. Капитан терялся в догадках, которые роились в его голове, как пчелы в улье, но ни одной из них он пока не мог отдать предпочтение. — Что там такое, командир? — спросил Рогоколь. Тич слабо застонал, пошевелился, сделал попытку приподняться, но сил у него на это не хватило, и он вновь затих. — Не думаю, что тебе это понравиться, — сказал Мазуров, подходя к ближайшей колбе. — Обезображенный человеческий труп. У меня подозрение, что в этих чанах находятся такие же. Мурашки пробежали у него по спине, а волосы наэлектризовались и встали дыбом. Он приложил к вискам ладони и уперся ими в стенку колбы. Получился импровизированный перископ. Но сквозь мутную жидкость Мазуров ничего не увидел. Ему показалось на миг, что он стоит перед аквариумом и сейчас, привлеченная движением, из его глубины должна приплыть огромная хищная рыба и сильно стукнуть о стенку хвостом. От такого удара стенка может пойти трещинами, и перед ним возникнет одно из чудищ, обитающих в глубоководных океанских впадинах. Такое, как на гравюрах Гюстава Доре. Мазуров осторожно приставил к стенке фонарик и включил дальний свет. Мутная жидкость оказалась неоднородной, слоистой, с турбулентными завихрениями, цвет у нее был бледно-зеленоватый. Она была такой мутной, что свет проникал в нее не более чем на несколько сантиметров, что же находилось в середине колбы — по-прежнему оставалось загадкой. Колба была сделана из очень толстого стекла, на уровне человеческого роста ее опоясывали четыре резиновых полоски толщиной сантиметров по пять. Мазуров выключил фонарик, экономя батарейки. Пошлепал к Рогоколю. За последние несколько минут жидкость на полу загустела. Теперь идти по ней было гораздо труднее. Она с неохотой отдавала ботинки, до последнего цепляясь за них. С подошв свисали клейкие лоскутки жижи, которые с чавканьем лопались. Гомункулус. Как же он раньше об этом не подумал. Разрозненные кусочки мозаики наконец-то сложились в единую картину. Казалось, что сверху спускался табун лошадей, капитан насторожился. Вскоре в лабораторию вломились Рингартен и Азаров. Они-то двигались тихо, а весь шум создавали их спутники — два испуганных человека в небрежно наброшенных на голое тело халатах, которые постоянно распахивались. Штурмовики подгоняли людей, толкая дулами автоматов в спины. Они порывались поднять дрожащие руки над головой, но сил держать их в таком положении не оставалось, поэтому руки свисали плетями вдоль тела. Иногда они предпринимали героические попытки застегнуть пояса на халатах. Им хотелось выполнить одновременно слишком много дел, поэтому ничего не получалось. От этого смущение и нервозность пленников еще больше возрастали. Их ноги дрожали, будто в течение последнего получаса они занимались тем, что бегали вверх-вниз по ступеням замка. Кожа их блестела от пота. — Это кто же? — спросил Мазуров. — На верхнем этаже всего три комнаты. Одна из них — Тича. Она была открыта и пустовала, две другие принадлежали вот этим. — Рингартен с любопытством оглядывавший подвал, замолчал, когда увидев тело Краубе. — Сергей убит. Продолжай, — сказал Мазуров. Штурмовик сумел скрыть свои чувства: — Судя по всему, это помощники профессора. Они заперлись в комнатах и не открывали. Пришлось выбить двери. Кроме них на верхнем этаже никого нет. Сопротивление никто не оказывал. Похоже, от страха. Мазуров посмотрел на пленников, сощурив глаза. Они были менее интересны, чем Тич. Волосы поседели, глаза потускнели, а лица увяли. На вид им можно было дать лет по пятьдесят, возможно, чуть меньше, но страх делал их старше. — Придется брать их с собой, — сказал Мазуров. — Свяжи и веди на улицу. Похоже, что там уже все закончилось. Игорь, займись Тичем. И очень тебя прошу, заставь его говорить. Рингартен присвистнул, увидев Тича. Известие о том, что они взяли профессора, порадовала штурмовика. — Зовите сюда Вейца и принесите взрывчатку, — сказал Мазуров. Рингартен не сводил глаз с лица Тича. Профессор должен был испытывать примерно такие же ощущения, как будто ему на кожу, плещут газированную или минеральную воду. Но на этот раз вода смогла просочиться сквозь кожу и покалывание от пузырьков чувствовалось даже под черепной коробкой. — Где? — наконец спросил Мазуров. — В кабинете в стене есть сейф. Там хранится часть документов. Но не самая важная. Основная — у него в столе, в выдвижном ящике. Он часто вносит правки в них. Кроме того, он пишет книгу. Мемуарную. Хотя в военном ведомстве строго-настрого запретили ему это делать. Как раз именно эта книга и спрятана в сейфе, — пояснил штурмовик. — Какой он недисциплинированный, — хмуро улыбнулся Мазуров, — книга нам тоже пригодится. Замок был взят. Штурмовики уже успели прочесать его. Возможно, в нем были тайники или подземные ходы, которые не так-то легко найти. За это штурмовики ручаться не могли. — Потери есть? — спросил Мазуров. — Легко задело Миклашевского и Колбасьева, — сказал Рогоколь. — А где Вейц? — спросил Мазуров. — Сейчас придет. — Поработай здесь. А мы пошли наверх, — сказал Мазуров. — Когда придет Вейц, скажи ему, пусть приступает к работе. — Будет сделано. — Сережа, пожалуйста, отведи профессора на чистый воздух. Может, ему там сделается получше. Рогоколь кивнул. Азаров притащил кинокамеру и фотоаппарат «Кодак» на раздвижной складывающейся треноге. Хотя аппарат назывался портативным, а по утверждению фирмы-изготовителя был самым маленьким из всех созданных до сей поры человечеством, все равно это было довольно массивное сооружение, размерами лишь немногим уступавшее рации. Объектив торчал из него, как хобот слона. Не хватало только бивней. Аппарат походил на миниатюрную копию марсианских треножников, изображениями которых была щедро снабжена русскоязычная версия романа Уэллса «Война миров». Его корпус, к счастью, был сделан не из металла, а в основном из дерева, покрытого лаком, иначе Азаров вряд ли сумел бы его поднять, а уж тем более дотащить до лаборатории. В двух местах полировка откололась, и еще в одном месте виднелся глубокий порез. Азаров включил рубильник на стене. Лабораторию залил яркий свет, но его все равно было недостаточно, чтобы сделать качественную фотографию. В лучшем случае удалось бы запечатлеть какие-то тусклые силуэты. Азаров щелкнул языком, прижав его к небу. Он был доволен тем, что прихватил магниевую вспышку. Она напоминала дуршлаг, в котором забыли пробить дырки, словно предприимчивый владелец фабрики по выпуску кухонных принадлежностей сплавлял свою бракованную продукцию производителям фотоаппаратуры. На какое-то время Азаров замер, как будто был очарован масштабностью открывшейся ему картины. Он даже отошел немного назад, оказавшись почти возле лестницы, чтобы стала видна вся комната. Он медленно обводил ее взглядом, выискивая наиболее выигрышные точки для съемки. Но для того, чтобы хорошо снять эту лабораторию, нужно было потратить не один час. Иначе большинство приборов окажутся потерявшимися в общей массе. Азаров же знал, что успеет сделать не более десятка фотоснимков. Он заранее отдал предпочтение не их количеству, а качеству. Для солидного научно-популярного журнала они вполне сгодились бы. Азаров передвигался по лаборатории в обнимку с фотоаппаратом и выбирал понравившуюся ему точку, опускал треногу на пол и приступал к съемкам. Во время этих марш-бросков вспышку он держал под мышкой. Она была горячей и обжигала ему бок. Со стороны все его действия выглядели комично. После застрекотала кинокамера, которой Азаров водил из стороны в сторону, как пожарным шлангом. Казарма все еще пылала, оставаясь надежным источником света, но огонь постепенно отступал и, насытившись, укладывался спать. В окнах, сумевших сохранить осколки стекол, мелькали отблески пламени, языки которого иногда вырывались наружу, но были слишком слабыми и никого уже не могли достать. Стоял отвратительно приторный запах поджарившегося человеческого мяса, который вызывал у людей приступ рвоты. Он не мог бы понравиться даже каннибалам, поскольку они в очередной раз убедились бы, насколько расточительными могут быть белые люди. Ведь мясо обуглилось и пропало впустую. Штурмовики собирались возле донжона. Помимо Тича и двух его помощников здесь сидели два пленных солдата. Они успели выбраться из казармы и сдаться. Мазуров подумал, что лучше бы их не было. Штурмовики сложили всю взрывчатку, которая была у них в рюкзаках, в один мешок. Около пяти килограммов тринитрофокситолуола, в среде саперов получившего прозвище «дьявольская хлопушка». Вейц отнес ее в подвал. Мазуров с удовольствием остался бы здесь и осмотрел этот замок, побродил по коридорам, но сейчас… Шаги гулко отдавались в стенах и сводах, отражались от них и возвращались обратно. Они дробились, размножались, и из-за этого казалось, что шаг в шаг со штурмовиками идет еще несколько человек, возможно, души тех, кого они убили сегодня, но стоило только остановиться, как призраки незаметно исчезали… В кабинете профессора все еще было уютно, но вскоре это ощущение исчезнет, ведь огонь в камине почти доел поленья, а подкормить его будет некому. Дверь была приоткрыта, а сквозь щель сочился слабый боязливый свет, храбрости которого хватало только на то, чтобы проползти несколько метров по коридору. Он походил на мышь, которая по ночам выбирается из норы через дырку в стене и начинает исследовать комнату, но любой посторонний звук, а особенно шаги человека, пугают ее до полусмерти, и она стремительно бежит обратно в нору. Дверь будто заманивала в ловушку. Стоит войти в комнату, как она тут же закроется за твоей спиной, щелкнут затворы, и ты станешь пленником, потому что жить без хозяина комната не могла. Кто же ее тогда будет убирать? Чувствовался легкий запах благовоний. Он глубоко пропитал стены, никогда не выветривался, а профессор лишь изредка подновлял его. Запах щекотал ноздри, точно в них залетела тополиная пушинка или парашютик одуванчика. Они походили на воров, забравшихся в чужой дом. Хозяева должны были вернуться сюда нескоро, но могли оставить какие-нибудь сюрпризы, поэтому комната казалась таинственной, до той поры пока Мазуров не коснулся рукой выключателя на стене и не выпустил на свободу электрический свет. Тот мгновенно расколол темноту и загнал ее по углам комнаты, под кресло и стол, куда свет не мог забраться. Там сохранились тени. Штурмовики сощурили веки. Глаза пока не могли поглотить так много света. Им нужно было секунд пять, чтобы к нему привыкнуть. Дверь не закрылась. Она знала, к чему это может привести. В нескольких метрах от нее на полу валялась другая дверь, которая хотела преградить путь штурмовикам. Она продержалась не более десяти секунд. Мазуров любил книги. Когда его взгляд ощупал книжные полки, он понял, что на них стоит с десяток томиков, за которые он, почти не задумываясь, отдал бы свое месячное жалованье. Более того, он понимал, что, скорее всего, никогда не станет обладателем таких книг. Он безрезультатно искал их по букинистам лет семь. Он очень хотел взять их с собой. Они заняли бы немного места в его рюкзаке. Но капитан не задержался даже для того, чтобы полистать их и хотя бы на несколько секунд почувствовать себя их владельцем. Встроенный в стену сейф был прикрыт деревянным щитом, обитым красной тканью. Маленький штурвал под колесиком кодового замка был бы более уместен в подводной лодке, чем здесь. Рингартен легко, будто боялся сломать, прикоснулся к колесику, несколько раз повернул его, прислушиваясь к треску, который издает кодовый замок, когда на нем набирают цифры. Самоликвидатора — на тот случай, если сейф попробуют вскрыть грабители, — в него не вмонтировали. Рингартен резко крутанул штурвал по часовой стрелке, вцепившись в него обеими руками, как моряк, который заметил, что по левому борту корабля неожиданно возник выступающий из воды риф, и теперь старается как можно быстрее отвернуть в сторону. Дверь открылась с металлическим скрежетом. В сейфе было штук двадцать толстых и, как оказалось, увесистых папок. Поверх них — пачка журналов, в основном пятилетней давности: немецких, английских, русских — почти все датированы одними и теми же числами. Один из них Мазуров уже видел, поэтому он понял, даже не листая их, почему они здесь находились и что их объединяло. Журналы они оставили в сейфе, а папки сложили стопками на полу, вскоре добавив к ним еще пять, которые извлекли из выдвижных ящиков в столе. Мазуров пробегал глазами первые строчки на страницах, быстро листая их и выхватывая даже не общий смысл, а лишь отдельные непонятные фразы. Он не мог разобраться — какие из этих документов могут представлять интерес, а какие окажутся бесполезными. Штурмовики переглянулись. Они смогли бы и вдвоем стащить документы вниз за один раз, но это потребовало бы слишком много сил. К концу пути ноги станут ватными и начнут дрожать. Рингартен побежал за помощью. Едкий дым ветер относил в сторону донжона, поэтому, когда Рингартен появился на его пороге и, не успев задержать дыхание, до краев наполнил им легкие, то раскашлялся, едва не подавившись. В глазах проступили слезы. Он промокнул их ладонью и попытался побыстрее избавиться от едкого дыма, выдохнув его судорожными рывками. Дым поднимался к небесам, и над замком уже скопилась темная туча, но, к счастью, издали она была практически неразличима на фоне черного неба. Для тех же, кто находился в замке, она стерла с небес несколько звезд, но не самых ярких и красивых. Плененные солдаты находились в шоковом состоянии. Они сидели на мостовой, положив руки на колени и опустив головы. Рваная, грязная одежда свисала с них лохмотьями, а в дырках виднелась закоптившаяся кожа. Солдаты походили на нищих, которые уснули, выпрашивая подаяние, на ступеньках храма, а пока они дремали, кто-то утащил лежавшие возле их ног плошки, куда сердобольные прихожане бросали монетки. Пленные выглядели так, словно их жизнь закончилась и впереди не ждет ничего, кроме смерти. Рано или поздно она ждет всех. Вся задача заключается в том, чтобы как можно дольше оттянуть свидание с ней, а это вполне по силам человеку. За пленными присматривал Рогоколь, но даже если бы он перестал за ними следить, немцы вряд ли решились бы бежать или завладеть оружием, настолько они были подавлены. Неподалеку, прямо на холодных голых камнях, сидели Миклашевский и Колбасьев. Они раздраженно поглядывали по сторонам. Бинты, которыми наскоро обмотали их раны, пропитались кровью: у одного на голове, у другого на ноге. Но раны эти были не опасными. Миклашевского пуля ударила по касательной в голову, лишь сорвав кожу с черепа и немного задев кость, так что штурмовик был в состоянии, близком к легкой контузии, а у Колбасьева пуля и вовсе прошла через мягкие ткани навылет, не задев костей. Двор замка походил на госпиталь, на который несколько минут назад по ошибке налетели бомбардировщики, но их бомбометание было не очень удачным. Оставшись один, Мазуров почувствовал дискомфорт, который в присутствии Рингартена почти не замечал. Теперь ему казалось, что стены давят на него, будто за ними был не воздух, а миллионы тонн воды, готовые раздавить их, выбить окно и, ворвавшись внутрь, превратить человека в кровавое месиво. От таких мыслей ему сделалось не по себе. Капитан испугался, что подхватил клаустрофобию и теперь любое помещение будет производить на него подобный эффект, а жить под открытым небом в палатке, как это делали паломники, отправившиеся в Святую землю, ему не хотелось. На стене висел телефонный аппарат. «Будет чертовски занимательно, если он сейчас зазвонит», — подумал Мазуров. Но тот, кто хотел сделать это, был слишком нерасторопным. Мазуров быстро одним движением перерезал ножом телефонный шнур. На стене осталась насечка. Он с облегчением вздохнул, когда услышал приближающиеся шаги штурмовиков. Такое чувство испытывает узник, томившийся много лет в застенках, который узнал, что замок захватили его друзья, и через несколько секунд они выпустят его на волю, если конечно раньше о нем не вспомнят охранники и не придут его расстрелять. Рингартен и Рогоколь, который поручил охрану пленных раненым штурмовикам, возникли на пороге. — Вейц отнес взрывчатку в подвал, — сказал Рогоколь. — Хорошо, — кивнул Мазуров. Они опустошили эту комнату, и несмотря на то, что ее убранство осталось практически нетронутым, теперь комната походила на пустую консервную банку. Уходя, Мазуров прикрыл ее крышку, толкнув дверь рукой, но она не хотела закрываться, прилипла к раме неплотно, и сквозь оставшуюся щель следом за капитаном пополз луч света. Он не мог соперничать со штурмовиком в скорости и не успел даже лизнуть, как преданная собака, его ботинок. Спускаясь по ступенькам, Мазуров думал о витраже в оконном проеме донжона — там изображался Парсифаль, спускавшийся в ад в поисках Грааля. Мазурову было жалко, что этот витраж погибнет. У него еще оставалась надежда, что взрыв будет не настолько сильным, чтобы разбить его… Бикфордов шнур Вейц обмотал вокруг пояса, в кармане брюк штурмовика лежала коробка спичек, а набор взрывателей прятался в прочной герметичной коробочке, прикрепленной к его ремню. Теперь он был экипирован не хуже террориста, решившего войти в учебники истории и подорвать какого-нибудь высокопоставленного чиновника. Еще у Вейца был часовой механизм, и именно им он хотел сейчас воспользоваться. Кто-то притащил из донжона ковер и укрыл им тело Краубе. Даже в темноте ковер плохо походил на штандарт или знамя, но недостающие детали дорисует воображение, чтобы хотя бы в памяти все осталось так, как должно было быть. Азаров уже закончил съемки и ушел. Штурмовики оставили Вейца одного, будто он собирался заниматься какими-то таинственными экспериментами, сравнимыми с вызыванием духов, и присутствие посторонних было опасно. Вейц высыпал из мешка двадцать брусочков ТНФТ. Они рассыпались по полу, как игральные кости, но внешне походили скорее на кусочки мыла, отличаясь от них лишь тем, что в одной из сторон у каждого брусочка было цилиндрическое углубление, куда вставлялся детонатор. Для того чтобы взорвать колонны, будет достаточно восьми брусочков. Вейц разложил их попарно на четыре кучки. Оставшиеся брусочки тоже разделил на четыре равные части. Их он намеревался разложить по углам подвала, хотя знал, что весь донжон ему все равно не разрушить. В лучшем случае рухнут потолочные перекрытия. Его пальцы повторяли работу, которую им приходилось делать не один десяток раз, так что в ней ничего интересного уже не было, и хотелось побыстрее от нее отделаться. Вейц вытащил из кармана коробочку с детонаторами и часовой механизм, напоминавший обычный будильник, посмотрел на наручные часы, чтобы сверить время, и перевел стрелки взрывного устройства на полчаса вперед. Он ползал на коленках, как ребенок, который увлеченно играет своими игрушками. Аккуратно, чтобы, не дай бог, не повредить взрывчатку в детонаторе, иначе она взорвется и оторвет ему пальцы, он прикрепил к нему шнур, к которому приделал часовой механизм, а потом всю эту конструкцию закрепил на брусочке и положил под одну из центральных колонн подвала, затем он распределил оставшиеся по другим колоннам. Часовой механизм так сильно тикал, что мог разбудить даже спящего мертвецким сном. Вейц кряхтя и тихо ругаясь из-за того, что у него во время работы затекла спина, распрямился, окинул взглядом подвал. Все — настало время уходить. Штурмовики поровну разделили между собой папки, положили их в рюкзаки вместо израсходованных взрывчатки, патронов и еды. Пленных можно было загнать в подвал. Там они нашли бы легкую смерть. Никто даже не заподозрит штурмовиков в том, что они убили пленных. Они были превосходной рабочей силой для рытья могил. Они могли вначале отрыть их для убитых, а потом для себя, выбрав для них место на свое усмотрение. Но они будут халтурить, рыть медленно. Рабы не заинтересованы в результатах своего труда, а если учесть, что чем медленнее они будут работать, тем дольше продлится их жизнь, то они станут копать в час по чайной ложке, для вида с усердием вгрызаясь в землю, но за раз выкапывая лишь пригоршню. Руками грести — и то быстрее. Так пленные дождутся рассвета, а там и немецких солдат, а может, те придут и раньше… Отпустить бы их — пусть бегут куда глаза глядят. — Уходим, — коротко бросил Мазуров. Раненые могли передвигаться сами, но остальные помогали им идти, поддерживая под руки. Тича приходилось подталкивать, не столько заставляя его идти, сколько указывая нужное направление, точно он ослеп. То же самое происходило и с двумя его помощниками. Пленные увязались следом. Как мухи, они липли к Тичу, думая, что если будут находиться возле него, то обязательно останутся в живых, хотя еще совсем недавно они относились к профессору с недоверием. Ворота давно открыли. Их механизмы работали прекрасно и не скрипели, потому что шестеренки периодически смазывались. На них даже не появилось еще оспинок ржавчины, будто их совсем недавно отлили на заводе. Штурмовики не оглядывались. Не из-за того, что это плохая примета, их мало что могло испугать, даже черная кошка, перебежавшая дорогу, просто они очень спешили. Точно кто-то подталкивал их в спины, невидимый как ветер, но его присутствие чувствовалось. Они оставляли в этом замке часть своего прошлого, бросая его, как кость голодному оскалившемуся псу, лишь бы побыстрее уйти подальше, а то он догонит и укусит. Возле ворот ждал Ремизов, а потом их догнал Александровский. Он до самой последней секунды оставался на башне, наблюдая за обстановкой. Площадь, ворота и мост все еще окутывали сумерки, во власти которых замок будет находиться еще как минимум два, а может, и три часа. Как только они оказались за воротами замка, прошли мост и ступили на землю, Рингартен и Рогоколь, пряча в ладонях тряпочки, незаметно подобрались сзади к пленным солдатам. Те в самое последнее мгновение почувствовали опасность и лишь сделали попытку оглянуться, но не успели даже повернуть головы, только качнули ими в сторону, когда штурмовики зажали тряпочками их носы и рты. Тряпочки заглушили крик, который, прорвавшись наружу, отфильтрованный тканью, превратился в хрип, затем, когда силы стали покидать пленных, — в стон, а вскоре и вовсе умолк. Тела солдат конвульсивно, как в припадке, изгибались, пытаясь вырваться, но штурмовики крепко стиснули их, зажав руками и не давая шевелиться. Это было страшное зрелище. Немцы, думая, что их душат, рефлекторно вскинули руки к шеям. Глаза у них выпучились, как от недостатка кислорода, вылезли из орбит. Потом они решили, что их отравят. Тела изогнулись в последний раз и повисли, как одежда на вешалке, но тряпочки были пропитаны не ядом, а всего лишь хлороформом. Штурмовики положили бесчувственные тела на землю. Они могли бы оставить пленных солдат в замке на площади перед донжоном, но боялись, что во время взрыва осколки камня поранят или даже убьют их. Спокойнее было бы, конечно, расстрелять этих солдат еще тогда, когда они выбрались из горящей казармы с поднятыми руками, но штурмовики не убивали тех, кто сдался в плен, авзять их с собой тоже не могли. Аэроплан и без того будет загружен почти до предела. Билеты были только для Тича и его помощников. Тич по-прежнему напоминал сомнамбулу, и все произошедшее с солдатами не произвело на него никакого впечатления. Зато его помощников эта сцена повергла в ужас. Наверное, им показалось, что их убьют если не сейчас, то чуть позже, стоит им только подумать, что опасность уже миновала. Однако вскоре они сообразили, что солдат только усыпили, и когда штурмовики вновь двинулись в путь, ассистенты Тича немного успокоились, но их лица, глаза и движения оставались напряженными еще очень долго. На невысокой, не доходившей до брюк траве, как слезы или пот, проступила роса. Кожа ботинок не пропускала влагу, но они набухли и отяжелели. Прохладный ветер взбадривал, прогонял сон и служил неким подобием душа. Их настиг звук взрыва, будто где-то неподалеку открыли бутылку шампанского, демонстративно выстрелив в небо пробкой, причем предварительно хорошенько взболтали бутылку, чтобы она наполнилась газами. К этому времени они дошли до леса. Гипнотическое воздействие замка ослабело. Оглянувшись, штурмовики увидели, что донжон в объятиях пламени. Оно вырывалось из пустых окон, взбиралось на крышу, постепенно объедая башню и оставляя после себя только каменный скелет. Камень выстоял, но окна в некоторых местах были теперь далеки от геометрически правильных форм. Замок напоминал теперь маяк, на вершине которого горит огонь, освещая окрестности и сообщая капитанам проходящих мимо него кораблей, где их поджидают скалы и утесы. Четко выделялись зубцы стен — нижняя оскаленная челюсть, а верхняя давно рассыпалась, осев пылью во внутреннем дворе. Вот почему ее было там так много. Скорее всего, огонь не сумеет перекинуться на другие постройки и угаснет, как только в донжоне уже нечему будет гореть, а возможно, и гораздо раньше, но он обязательно уничтожит склад, лабораторию, кабинет Тича и… витраж в стене. Стекло, наверное, уже лопнуло от адского пламени, а Парсифаль расплавился, так и не найдя Грааль. Место стоянки они нашли только по ориентирам. За несколько часов дерн успел почти срастись. Корни трав переплелись. Азарову вновь пришлось воспользоваться кинжалом, чтобы разрубить их, но к помощи лопатки он прибегать не стал. Он выгребал землю ладонями, осторожно обнажая кожух рации, как делает это сапер, обнаруживший мину, при этом Азаров что-то напевал себе под нос. Остальные штурмовики, как обычно, ему не мешали. Расположившись неподалеку, они сели на траву, используя эти несколько минут для передышки. Струйки пота смыли часть краски с их лиц. Она осела грязными пятнами на воротниках курток. Дым попробовал закрасить обнажившуюся кожу, но ему удалось сделать ее лишь немного темнее. Глаза воспалились, покраснели от бессонницы, усталости и огня. — Чего я не пойму, — сказал Александровский, — так это почему им сегодня не спалось. Что они делали в лаборатории? Впечатление такое, что нас ждали. — Взорвать там все хотели, — предположил Рингартен. — Общество профессора опостылело, вот они и взбунтовались. — Получается, мы им помогли? В смысле, все взорвали. — Получается, что так. Ремизов засмеялся: — Представляю, какие у нас были бы лица, если бы, захватив замок, мы выяснили, что там уже кто-то поработал. Свалили бы все на союзников. — Точно, — кивнул Александровский. — Разведка кулаки бы тогда кусала. Повезло, — сказал Ремизов. — Ну я думаю, такой прыти от союзничков никто и не ожидал, подытожил Рингартен. У Азарова было шесть насадок — тонких металлических прутьев, из которых, вставляя один в другой, можно соорудить антенну высотой около двух метров. Но Петр сделал все гораздо проще. Он связал из тонкого металлического провода некое подобие лассо, раскрутил его над головой и забросил петлю на макушку ближайшего дерева. Ветви ухватили провод, не дали ему долететь до вершины, но, тем не менее, он повис примерно метрах в десяти над землей. Азаров не стал повторять попытку. В лучшем случае ему удалось бы улучшить свой результат метра на два — три, но для этого придется повозиться и потерять десять — пятнадцать минут драгоценного времени. Конец провода штурмовик присоединил к антенному гнезду, включил рацию и стал ждать, когда она нагреется. Лампы медленно раскалялись, немного потрескивая, как сухие ветки под ногами. Затем к этому звуку прибавился треск статических помех, когда Азаров закрутил тумблером, ощупывая пространство. Звуковой диапазон был чист. Но это вовсе не означало, что радиопереговоры никто не слушал. Немцы могли следить за эфиром. Азаров надел наушники, приложил к губам микрофон. Он как заведенный повторял и повторял какие-то слова, смысла которых сам, наверное, уже не понимал. Кто-то вложил их ему в голову на гипнотическом сеансе, когда он спал. Петр вспоминал их, только когда прикасался к рации. Проскальзывали какие-то имена. Через какое-то время те из штурмовиков, кто слушал радиста, поняли, что он произносит имена персонажей романов Карла Мая. Было похоже, что у радиста начался бред. Он несет какую-то околесицу, пересказывает содержание книг, которые прочитал в детстве. Он говорил на немецком с легким баварским акцентом. Если его подслушивали немцы, то они могли принять его позывной за переговоры радиолюбителей, а могли и не принять. У всех частных лиц радиопередатчики изъяли еще в самом начале войны, а тот, кто не сдал его, рисковал угодить за решетку, поскольку нарушение этого приказа расценивалось как серьезное преступление и считалось, что штраф в качестве наказания в этом случае мера недостаточная. Прошло пять минут, затем еще пять. Ответом был лишь треск помех. Он был настолько громким, что Азаров болезненно морщился. Он чувствовал, что начинает терять слух и, даже если в наушниках зазвучат голоса, он все равно не сможет разобрать их, а если снимет наушники, то товарищам надо будет кричать ему прямо в уши, чтобы он хоть что-то услышал. Петр повторял сообщение абсолютно механически. Внешне штурмовики не проявляли беспокойства. Они лежали или сидели на траве. Казалось, они даже рады тому, что возникла небольшая задержка. Азаров чувствовал, что друзья начинают волноваться, хотя они и не выражали этого ни жестами, ни словами. Они слишком устали, чтобы напрасно тратить оставшиеся силы на пустяки. Они даже делали вид, что не слушают того, что он говорит, будто это касалось только одного Азарова. Микрофон в руках стал влажным от прикосновений вспотевших ладоней. Он начинал выскальзывать, как только что пойманная рыба, которая все еще не потеряла надежду вернуться в воду, если у нее получится вырваться из человеческих рук. Чтобы не упустить ее, Азарову приходилось все сильнее и сильнее сжимать микрофон. От усилий начали неметь вначале пальцы, затем кисть, а вскоре и рука по локоть. Онемение распространялось, как гангрена, только гораздо быстрее. Оно еще даст о себе знать сильной болью, когда Азаров начнет разминать руку, заставляя циркулировать по ней кровь, а пока… Он вздрогнул, замолчал, прислушиваясь, а потом заулыбался и вновь стал что-то говорить, но теперь уже с большими паузами. Помехи… Они сводят с ума. Кажется, что вокруг шумит дождь, да такой плотный, очертания пальцев на вытянутой руке начинают искажаться из-за того, что капли слепят глаза. Два человека, которых разделяет метров 30–40 пытаются докричаться друг до друга, но их голоса сливаются с шумом воды, падающей с небес. Она прибивает слова к земле. Почти безнадежное занятие. Пустая трата времени. Можно кричать, пока не охрипнешь. Но если уловить момент, когда дождь на миг затихнет… — Удачной ли была охота? — услышал он в наушниках. — Как нельзя лучше. Вместо некоторых букв и слов был лишь треск, но они заранее обговорили все, так что Азаров дополнил то, что не разобрал. Вариантов ответа заготовили несколько. Одни из них можно было говорить прямым текстом, но лишь в том случае, когда отряд попадет в наиболее скверную ситуацию, другие были зашифрованы. Они показывали, насколько удачно или неудачно прошла операция. Он сдернул наушники, провел ладонью по вспотевшему лбу. — Все в порядке. Они будут на месте примерно через два часа. Кто бы знал, как ему хотелось после всего этого откинуться назад на спину, заложить руки за голову и валяться так, пока вечерняя прохлада не заставит дрожать тело. Сумерки постепенно отступали, уползали в лес, где намеревались затаиться до следующей ночи под кронами деревьев. Огонь в замке почти погас, теперь мрачный силуэт был хорошо виден на фоне серого, быстро светлеющего неба, а на востоке уже начинал полыхать пожар, пламя которого поднималось высоко вверх, гораздо выше, чем вершины самых высоких деревьев. Огонь поджигал облака, словно вату, а ветер подгонял их, и они, как брандеры, поджигали другие, более крупные облака. Огонь лился из них на головы людей, затоплял лес, сливаясь с огнем, который накатывался волной с востока. Облака походили на огненных монстров, запряженных в колесницу, на которой восседало солнце. Медленно, очень медленно оно появлялось из-за леса. Чтобы вновь не сорваться в бездну, чудовища цеплялись огненными щупальцами за стволы деревьев. Темнота уже не могла остановить их. Алый демонический свет заливал замок, будто земля под ним начала трескаться. Из трещины вырывались газ и магма, а стены медленно оседали в огненный ад. Пока он не добрался до опушки леса, штурмовикам нужно было поскорее убираться прочь. Как только Азаров упаковал рацию и забросил ее на плечи, штурмовики быстро собрали свои нехитрые пожитки и отправились в дорогу. Напоследок, каждый из них оглянулся, чтобы посмотреть на замок, но в просветах между деревьями он был уже плохо виден, а выходить из леса, чтобы получше его рассмотреть, штурмовики не стали, и без того с этим замком их связывало теперь очень многое. Не исключено, что им надо будет что-то забыть, чтобы хватило места для новых впечатлений…ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Примерно в семи километрах от замка лежала поляна, на которую мог сесть аэроплан. Она была с небольшим уклоном, но достаточно ровная, особенно по сравнению с окружающими ее горами и лесами. Чужак в этих местах мог вызвать подозрение. Но если обходить стороной немногочисленные поселения, то можно бродить здесь неделями, не повстречав ни одной живой души, за исключением белок, зайцев и птиц. Поголовье кабанов заметно уменьшили охотники, а волков и более крупных млекопитающих истребили здесь еще в прошлые века, так что в этих лесах не страшно спать на земле, не беспокоясь о том, что ночью на тебя нападет какой-нибудь зверь. Те сами боялись людей и даже голодные не искали с ними встречи. Хорошая подготовка давала себя знать. Штурмовики, несмотря на то, что каждый из них нес довольно внушительный груз, шли с пружинящей легкостью, как будто забыли усталость на стоянке. Они двигались гуськом, друг за другом, стараясь наступать на следы впереди идущего, но они были разного роста, и, конечно, точно попасть в отпечаток ноги удавалось не всегда. Не позднее чем через два часа они доберутся до поляны. За это время аэроплан преодолеет километров четыреста. Он может обогнать штурмовиков. Создавалось впечатление, что в Германии даже безлюдный лес все равно ухожен, словно порядок и опрятность заложены здесь не только в людях, но и во всем, что их окружает. Трава казалась ровной, будто ее некоторое время назад подстригали, на земле почти не было веток, а о таких вещах, как бурелом или сросшиеся в непроходимые заросли косматые кусты, говорить и вовсе не приходилось. Штурмовики получали даже какое-то удовольствие от всего происходящего, стараясь забыть, что в любую минуту позади себя они могли заслышать лай собак, рвущихся с поводков, чтобы побыстрее добраться до добычи. Несколько раз Мазуров посыпал землю перцем. Если собаки набредут на след, то их ожидает неприятный сюрприз, который может надолго отбить нюх. Бедные. Вначале они долго будут чихать, на глазах выступят слезы, они будут тереть лапами нос, стараясь извлечь из него въевшиеся песчинки перца, но ничего у них не получится. Опытный следопыт смог бы проследить путь штурмовиков и без помощи собак, но для этого нужно хотя бы набрести на него. Настроение штурмовиков улучшилось, но замаячившая надежда могла оказать им плохую услугу, ведь обычно именно в подобных ситуациях, когда кажется, что все уже позади, совершаются нелепые ошибки, которые сводят на нет все предыдущие успехи. Огромные сосны толстыми стволами, распилив которые насчитаешь не один десяток годовых колец, обступали Ремизова, протягивая к нему кривые, точно изуродованные артритом ветви, усыпанные мягкими, приятными на ощупь иголками. Толстая сухая кора напоминала запекшуюся на ране кровь. Ветви цеплялись за одежду штурмовика, за его гимнастерку, а кусты за брюки, но он старался от них увернуться, и они редко доставали его. Большинство солнечных лучей запутывалось где-то в кронах деревьев, поэтому до земли добиралась лишь малая их часть, и ее не хватало, чтобы осветить нижний ярус леса. Трава сглаживала неровности поверхности и прятала насекомых, которые ее населяли, но Ремизов шел так тихо, что слышал жужжание пчел, стрекот сверчка и пение птиц, почти заглушавшее все остальные звуки. Несмотря на то, что лицо его перепачкалось маскировочной краской, а в руках Андрей сжимал автомат, птицы нисколько не боялись его и, завидев, не пытались улететь или спрятаться в листве. В этом лесу он был единственным представителем человечества. Следом за ним на расстоянии не более полукилометра двигался основной отряд, но до него могло быть и десять километров, и даже десять световых лет. Он не слышал отряда. Его словно и не существовало. Стволом автомата Ремизов осторожно раздвигал заросли и старался побыстрее проскочить их, пока они не сомкнулись и не поймали его. Ветви хлестали только воздух позади него, едва-едва не касаясь спины. Иногда Андрей отклонялся от основного маршрута то влево, то вправо, проверяя, не таится ли там опасность, например какой-нибудь местный житель, который забрел сюда, собирая грибы, ягоды или хворост для камина. До ближайших деревень слишком далеко. Вероятность встретить здесь человека очень мала. Тем не менее Ремизов проходил как минимум вдвое большее расстояние, чем основной отряд. Ему очень хотелось остановиться, обнять ствол какого-нибудь дерева, прижаться к нему щекой и отдать коре усталость, которая успела накопиться в нем за последние сутки, взамен взяв спокойствие. Он хотел слушать лес, сделавшись незаметным, затаиться, закрыть глаза, как он делал это десять лет назад в Новой Гвинее. Но там был другой лес: люди уже смогли проникнуть в него, но еще не успели изуродовать. Впрочем, если верить ученым, у них впереди целая вечность. Четыре миллиарда лет. За это время можно так много успеть. Лес проваливался вниз, стекая с крутого холма, как застывшая лава. Казалось, что землю хлестнул кнутом великан. От этого удара она треснула. Но из раны выступила не кровь, а вода. По склону бежал маленький тонкий ручеек — хрустальная, пульсирующая ртутью прожилка. Он разъедал землю, как язва, и даже если ручек иссякнет, от него останется коричневый шрам, обозначая место, по которому он сочился. Ненадолго. Трава быстро залечит эту рану. Ремизов спускался осторожно. Одной рукой он держал автомат, перекинув ремень через плечо и положив ладонь на приклад, а второй балансировал, изредка хватаясь за кусты. При желании в этом лесу минут за двадцать можно набрать полное лукошко грибов. Лес существовал вне времени. Оказываясь здесь, попадаешь в страну забвения и уже через несколько минут начинаешь забывать о том, что где-то идет война. Она так далеко! На другой планете, до которой никогда не доберешься, потому что ее координаты давно утеряны, а искать наугад, опираясь лишь на собственную интуицию, вряд ли имеет смысл, ведь во Вселенной так много звезд, что и не пересчитать, а планет и того больше. Ремизов не смотрел на часы. Он гораздо быстрее мог определить время по расположению солнца, запрокинув голову к небесам. Лучи слепили глаза. Штурмовик щурился. Краска на лице высохла, превратившись в тонкую корку, которая, скорее всего, вскоре начнет отслаиваться, как старая кожа у змеи. Ручей был невелик. Ремизов легко перемахнул через него, сделав шаг лишь чуть-чуть длиннее обычного. Он шел, наступая на носок и немного сгибая ногу в колене — амортизируя, чтобы на траве остался как можно менее заметный след. Только загнанные в резервацию индейцы сиу, которых он знал когда-то, могли найти этот отпечаток. Эти индейцы вымирали, давно уже не охотились, но сноровка еще оставалась в их крови. Они научили Ремизова не оставлять следов, это спасло ему жизнь на Новой Гвинее и не один раз. Отряд, который шел за ним по пятам, шумел, по мнению Андрея, словно стадо слонов, бегущих на водопой во время засухи, и это Ремизову не нравилось. У подножия холма лес образовывал проплешину. Деревья здесь росли так же редко, как волосы на макушке лысеющего человека. Солнце как стервятник обрушилось на Ремизова с небес, вытапливая из тела влагу. Штурмовик взмок. Пот пропитал гимнастерку на спине и под мышками, потом высох, а соль, которую солнце не хотело забирать, приклеила ткань к коже и теперь казалось, что на тело наброшены легкие, но очень неудобные латы. Спина чесалась и зудела, словно исколотая соломой. Ремизов зачерпнул ладонью воды из ручья, смочил ею губы, смывая выступившую корку соли, а заодно и краску. От холодной воды заломило зубы, а горло, казалось, покрылось инеем и затвердело, как кожа на морозе. Штурмовик быстро поднялся на следующий холм и укрылся от потоков солнечных лучей под лохматыми ветвями деревьев. Андрей старался не делать глубоких вдохов, опасаясь, что стоит только набрать полную грудь воздуха, как он тут же опьянеет. Голова закружится, и если он не упадет в обморок, то будет вынужден, шатаясь, искать опору. Кровь растворит пьянящий воздух, разнесет его по всему телу. Ослабевшие ноги не смогут его удерживать и начнут подгибаться. Потом наступит блаженство. Наверняка именно так должны выглядеть райские сады, жаль только, что он никогда их не увидит, потому что только за то, что они сделали минувшей ночью, гореть ему вечно в аду. Ремизов едва не заплакал, когда увидел в просветах между деревьями стоящий без движения аэроплан. Сейчас он должен был испытывать такую же радость, как и одинокий путник, который после долгих скитаний по пустыне набрел на оазис. Но Андрей чувствовал примесь печали из-за того, что все так быстро закончилось. Разморенная теплом железная птица дремала. Высовывающиеся из ее туловища пулеметы смотрели вниз. Но Ремизов знал, что возле одного из них сидит кто-то из членов экипажа, внимательно наблюдая за окрестностями и в случае опасности он среагирует мгновенно. Колеса аэроплана немного утонули в земле. Штурмовик несколько минут наблюдал за машиной, но никто не подавал там признаков жизни. Вокруг он не увидел следов борьбы, а немцы вряд ли смогли бы захватить аэроплан без кровопролитного боя, после которого в корпусе «Ильи Муромца» должны были остаться хотя бы дырки от пуль. Одежда штурмовика сливалась с зарослями, и он успел сделать несколько шагов по поляне, прежде чем стал заметен сквозь зеленую растительность. На него тут же навели один из внезапно оживших пулеметов, но Ремизов старался не делать резких движений и шел плавной, немного замедленной походкой, точно пребывал в гипнотическом трансе. Он стал похож на заклинателя змей, а коброй был пулемет. Чуть позже Андрей увидел, что лобовое стекло аэроплана разбито, а в верхних крыльях, как оспинки, зияют крохотные пробоины, но было слишком поздно исправлять ошибку. Он испугался, что экипаж аэроплана перебит или взят в плен. Ремизов остановился, точно голос сирены, который звал его, заманивая в ловушку, умолк и теперь он не знает куда идти, а его ноги тем временем оплетают стебли трав, быстро появляющиеся из-под земли. Внезапно он понял, что сил у него осталось только на то, чтобы стоять и молча смотреть на аэроплан. Наверное, так же мог стоять возле пещеры, где разбойники прятали свои сокровища, Али-Баба, не зная, что она открывается словом «сезам». Но даже если бы он знал волшебное слово, то все равно вряд ли смог его произнести, потому что горло пересохло и теперь из него не выдавишь ничего, кроме хрипа. Пулемет вновь опустился, точно гипнотическое воздействие на него Ремизова ослабело. Дверь в корпусе аэроплана отворилась, и из темноты, как джинн из сосуда, на свет появился Левашов, впрочем, штурмовик не сразу узнал его. Половина головы пилота была обмотана бинтами, сквозь которые проступили маленькие кровавые пятна. Левашов вылез на крыло, затем спрыгнул на землю и, еще даже не успев выпрямиться спросил у Ремизова: — Где остальные? Вначале штурмовик лишь махнул рукой назад, но вскоре, проглотив комок, забивший ему горло, смог заговорить. — Должны быть минут через пять. Я их встречу. — Хорошо. Мы уже полчаса здесь. Надо поторопиться. Кто-нибудь мог заметить нашу посадку. Что аэроплан русский, никто не поймет, но сам факт посадки наверняка покажется по меньшей мере, странным. Кто знает, возможно, муниципальные власти могут быстро реагировать на подобную информацию. Левашов тоже нервничал. В течение последних тридцати минут, как только он посадил аэроплан и развернул его против ветра, приготовив для старта, он опасался, что вместо штурмовиков из леса могут появиться немцы. Плена Левашов не боялся. На борту аэроплана было два десятка гранат и так много патронов для пулеметов, что он мог удерживать немцев на расстоянии очень долго. Для того чтобы взлететь, времени хватит с избытком. Но в этом случае штурмовики будут обречены. Неизвестность изматывала Левашова. Его сердце с каждой минутой колотилось все сильнее. Пилот чувствовал, как тело покрывается липкой испариной. Еще немного, и его обязательно хватил бы сердечный приступ. Еще немного, и он подцепил бы простуду. Но теперь все позади. Почти все. За исключением того, что им надо еще вернуться. — Что случилось? — спросил Ремизов, рукой показывая на голову Левашова, но этот жест был более продолжительным, так что его траектория пересекла и аэроплан. — «Фоккер». Почти на линии фронта. Мы сбили его. Повреждения минимальны. А это, — Левашов скривился то ли от боли, то ли от раздражения и показал на бинты, — порезался осколками стекла. Он помолчал. Ремизов стоял как истукан. — Пять минут? — переспросил его Левашов. — Может чуть раньше. — Прекрасно. Я успею прогреть двигатели. Ему пришлось выключить моторы — приходилось экономить топливо. Он не знал, сколько предстоит здесь простоять, а топлива на обратный путь могло и не хватить. Штурмовики появились из леса с небольшим опозданием. К этому времени Левашов, забравшись в пилотское кресло, давно уже завел двигатели и теперь держал их на холостом ходу. Пропеллеры взбивали воздух в пену. Двигатели приятно тарахтели. Листва глушила этот звук. Вряд ли он далеко разносился по округе. Аэроплан готов был сорваться с места. Увидев штурмовиков, Левашев не стал выбираться из кабины, а лишь выкрикнул слова приветствия, но они все равно не были слышны за гулом работающих двигателей. Второй пилот наспех заделал дыру в кабине куском фанеры, но прикрыть ее плотно все равно не смог. Остались большие зазоры и щели. Во время полета в них будет задувать холодный ветер. Наверное, будет очень холодно, когда они поднимутся высоко в небо, ведь там всегда стоит минусовая температура, как в вечной мерзлоте, которая никогда не оттаивает. Если бы за облаками водились звери, они могли сохраняться тысячелетиями, не разлагаясь. Археологи отдавали бы много лет своей жизни, чтобы отыскать останки этих ископаемых. Левашов тряхнул головой, отгоняя нелепые мысли. Помимо курток пилоты взяли с собой шерстяные шарфы и меховые перчатки, а на самый крайний случай припасли бутылку водки. Левашов замахал руками, подбадривая штурмовиков, но в эти минуты он плохо их видел. Остатки лобового стекла с внешней стороны испачкались. Левашов чувствовал, что штурмовики начинают уставать. Ему очень хотелось расспросить их о подробностях операции, но для этого у него еще будет масса времени. В том случае, конечно, если они вернутся домой. За счет истраченного во время полета бензина «Илья Муромец» мог в обратный рейс взять больше груза, но штурмовиков осталось только девять (Левашов не стал спрашивать, что стало с десятым. И так все понятно). Плюс трое пленных. Бросать балласт за борт не понадобится. Второй пилот забирал у штурмовиков рюкзаки, закидывал их в салон, а потом помогал вернувшимся залезть в аэроплан, точно это немощные старики. Они через силу улыбались ему, но от помощи не оказывались. Дверь в пилотскую кабину была распахнута. Оглянувшись, Левашов увидел, что рюкзаки сложили в кучу возле опустевших топливных баков, рядом с ними легли двое раненых штурмовиков. Они так измотались, что если бы не помощь товарищей, то под конец пути несколько шагов стали бы для них непосильной задачей. На пол постелили парашюты. Остальные расположились вдоль бортов на привычных лавках. Пленные затравленно озирались. Левашов никак не мог рассмотреть их лица. Прежде чем второй пилот закрыл дверь, отчего в салоне стало еще темнее, в кабине появился Мазуров. Он крепко пожал руку Левашова. — Все в порядке, — сказал капитан. — Как у тебя? — Нормально. Взлетаем, — отозвался Левашов. «Илья Муромец» запрыгал по кочкам, а потом, наткнувшись на самую большую из них, оторвался от земли, завис в воздухе и стал медленно набирать высоту. Когда поляна оборвалась и под крыльями заколыхалось море леса, от земли его отделяло метров тридцать. Из кабины в салон залетал холодный ветер, заставляя штурмовиков ежиться и плотнее закутываться в куртки, прятать в них ладони, а в воротниках лица. Аэроплан был уже слишком высоко, чтобы рассмотреть какие-то подробности на земле, впрочем, они уже не пытались этого сделать, а поэтому не увидели, как пронеслись над двумя полицейскими, которые ехали на велосипедах в сторону только что покинутой аэропланом поляны. Полицейских мучила одышка. Они лениво крутили педали, изредка подшучивая друг над другом, но без злобы, поскольку были знакомы с детства, а сколько они выпили вместе кружек пива — и не сосчитать. Полицейские услышали гул, но к тому времени аэроплан уже скрылся в облаках, и сколько стражи порядка ни задирали вверх головы, не видели ничего, кроме пустого неба. Гул мог оказаться громом. Вот только молнии и дождя почему-то не было. Об аэроплане им сообщили крестьяне. Поверить такой информации стражи порядка не могли. Ее необходимо было проверить. Если она окажется неправдой, полицейские найдут способ, как припомнить крестьянам то, что из-за них они были вынуждены провести время не в пивной или теплом участке. Сидеть там гораздо приятнее, чем колесить по холмистой дороге. А если слишком часто смотреть в небеса, можно не заметить рытвину, камень или ухаб и упасть с велосипеда. Тогда в лучшем случае отделаешься ссадиной, а о худшем задумываться не хотелось. В армию их не взяли по состоянию здоровья. В полиции они стали служить совсем недавно из-за того, что многих полицейских забрали на фронт и нужно было кем-то их заменить. Выбор-то небогат. У одного из них было плоскостопие. Его ноги быстро уставали от ходьбы, и он часто отдыхал, опираясь на ствол дерева. Если такового не оказывалось поблизости, он сильно косолапил, чтобы ступни хоть немного успокоились. А у другого была такая сильная близорукость, что он ничего не видел уже на расстоянии десятка сантиметров от своего носа. Мир сливался во что-то неопределенное, расплывчатое, будто все предметы окружал раскаленный воздух. Странно, что от постоянного ношения тяжелых очков на его носу еще не появилась мозоль. На поляне полицейские нашли три колеи и какие-то следы. Вернувшись в участок, они доложили обо всем своему начальнику. Пришлось поднимать его с теплой постели. Начальник был очень недоволен, ругался и не хотел идти в участок. Но вскоре выяснилось, что ночью замок Мариенштад подвергся нападению. Разрозненные кусочки мозаики сложились во что-то осязаемое, но было уже поздно что-либо предпринимать. Слишком поздно. К тому же ни полицейские, ни крестьяне не знали, в какую сторону полетел аэроплан.ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Левашов давно уже не чувствовал своих пальцев. Вначале затвердели их подушечки, затем онемение поразило фаланги. Холод растекался по ним, как гангрена. Со временем у Левашова стало создаваться впечатление, что пальцы превратились в ледышки и стали такими хрупкими, словно сделаны из хрусталя. Стоит только попытаться пошевелить ими, как они рассыплются хрустальными осколками, но пилот не решался провести этот эксперимент. На протяжении последних полутора часов он сжимал ладонями штурвал аэроплана. Левашов замерз. Наверное, в лед постепенно превращалась и его кровь. Медленно густея, она начинала застывать в венах, и именно поэтому ему становилось все труднее двигаться. Но куда больше, чем холод, его донимал ветер. Он просачивался сквозь одежду и добирался до тела. От него не было спасения. Он гулял по пилотской кабине, утыкался в дверь, отделявшую салон. Она была плотно закрыта, правда не герметично. Это не страшно. В салоне лишь немногим ниже нуля по Цельсию. Стекла летных очков по краям покрылись инеем. Морозные узоры не успели пока разрисовать лишь самый их центр, который находился напротив зрачков. Казалось, что очки примерзли к лицу, вернее — к защитной вязаной шапочке, и теперь их нужно было либо отдирать, либо ждать, когда они оттают, впрочем, этот процесс, вероятно, ускорился бы с помощью горячей воды. Левашов не мог улыбнуться, потому что скулы уже не подчинялись ему, но он обязательно это сделал бы, когда вдруг подумал, что после посадки его, скорее всего, придется вынимать из аэроплана как статую. На том месте, где шарф закрывал губы, образовалась ледяная корка. Бедный человек-невидимка, к каким ухищрениям ему приходиться прибегать, чтобы люди его заметили! Штурмовики дышали на окоченевшие руки, растирали побледневшие пальцы, а потом вновь надевали перчатки, но через десять минут, а то и гораздо раньше, руки снова начинали мерзнуть и деревенеть, и все приходилось делать заново. Бестолковая работа. Если кто-то пытался заговорить, то прежде слов изо рта вырывались густые клубы пара. Слова замирали, оседая налетом на зубах, потому что в открытый рот вливался холод. Слова, которые только что хотелось произнести, забывались, как будто холод мгновенно поражал участки мозга, отвечавшие за память. Хотелось побыстрее приземлиться, чтобы вновь почувствовать на своей коже солнечное тепло. Возможно, тогда и мозг оттает. Здесь, на высоте солнечных лучей было в избытке, но все они, увы, не греющие, холодные. Тело немело, как у сказочных героев, посмотревших в глаза ледяной змее и теперь становящихся камнем, вот только превращение слишком затягивалось. На аэроплане было несколько термосов с горячим чаем и кофе. Штурмовики наливали непослушными руками напиток в алюминиевые кружки. Стенки кружек быстро нагревались, и пальцам, которые еще не совсем утратили чувствительность, становилось нестерпимо больно. Постепенно по ним вновь начинала циркулировать кровь, пробиваясь сквозь образовавшиеся тромбы, и боль усиливалась. Когда она чуть не срывалась с губ шипением, штурмовики топили ее в горячей ароматной жидкости, которая как расплавленное золото, опаляла горло и поджигала желудок. От первого же глотка все рецепторы на языке теряли свои свойства, так что вскоре штурмовики уже не понимали что пьют, но все равно получали огромное удовольствие. Почему-то начинало казаться, что так они могли немного ускорить течение времени… Кто-то пробовал заснуть, но сберечь достаточное количество тепла, чтобы заманить сны, никак не удавалось. К тому же после двухчасового сидения на лавке голову начинала сверлить навязчивая мысль, что тело превратилось в некое подобие выставляемого в витринах модных магазинов манекена, в котором плавает угасающее сознание. Сколько глаза ни закрывай, мысли возвращаются только к жесткой лавке. И как конструкторам не придет в голову, что их нужно делать помягче? Чтобы внушить себе, что эти мучения должны когда-нибудь закончиться, штурмовики начинали считать про себя, но, добравшись до четырехзначных чисел, были так же далеки от сна, как и в самом начале подсчетов. Наконец они понимали всю тщетность своих попыток, открывали покрасневшие глаза, но смотреть было не на что — за иллюминатором бесконечное небо, под аэропланом — буруны облаков, а напротив — такое же уставшее, помятое, небритое лицо с покрасневшими от бессонницы глазами. Словно смотришь в зеркало. Очень неприятное зрелище. Лучше снова закрыть глаза. Цикл занимал примерно двадцать — двадцать пять минут. Хорошо еще, что в салоне был выключен свет. Они забыли, что при том количестве адреналина, который все еще был растворен в их крови, попытка заснуть так же неосуществима, как, скажем, полет на «Илье Муромце» на Луну или Марс. Мазуров вдруг удивленно понял, что некоторым штурмовикам все-таки удалось впасть в дремотное состояние. Усталость взяла свое. Похоже, они могли наблюдать какие-то сонные видения, но вместе с тем часть их сознания воспринимала и окружавший шум, смешивая все это в коктейль. Они морщились, когда кто-то рядом с ними начинал говорить. Теперь капитан знал, что полет на аэроплане не менее утомителен, чем поездка по Транссибирской магистрали. Но если в поезде есть хоть какие-то развлечения, да и за окном, вместо бесконечно однообразного неба и опостылевших облаков, проносятся леса, поля, деревни и города, то в аэроплане нет ничего. Единственное занятие, которое можно придумать, это ходить по салону из конца в конец, действуя на нервы своим товарищам. Хорошо еще, что полет длиться лишь несколько часов, пассажирам поездов приходится терпеть тяготы путешествия во много раз дольше. Ветер, который в течение всего подъема тонкими струйками врывался в дырки, оставленные в фюзеляже пулями «Фоккера», успел растрепать их волосы. Но как только аэроплан набрал высоту и крейсерскую скорость, а штурмовиков перестало трясти и вдавливать в стенки корпуса или в лавки, они быстро заделали отверстия, наложив на них тонкий пластырь, чем-то похожий на тот, каким моряки заделывают во время сражения пробоины на своих поврежденных кораблях. Молочная пелена затопила землю, словно там — далеко внизу — настал конец света, о котором на протяжении последних нескольких десятков лет твердили фанатики, и теперь от всего живого остался лишь один маленький ковчег, но в нем, в отличие от его предшественника, увы нет каждой твари по паре. И он не может плыть. Как только закончится топливо в его баках, он погрузится в молочный туман и утонет, а Земля вновь станет необитаемой. У Левашова даже не было звезд, чтобы ориентироваться. Ему приходилось полагаться только на показания приборов, молясь, чтобы они не отказали, иначе он ослепнет и оглохнет. Ночью он никогда не сумел бы посадить свой аэроплан на незнакомой поляне. Вероятность удачи при этом была ниже, чем один на тысячу, и она вряд ли существенно повысится, даже если он приземлялся на той поляне раньше. Ему пришлось бы ждать, пока до нее доберутся штурмовики, натаскают кучи хвороста, обозначая посадочную полосу, и подожгут их, а все это время, аэроплан должен был кружить над поляной, сжигая топливо… Левашов тихо произносил названия немецких поселений, через которые, как он надеялся, пролетал в эти минуты, и чертил в голове план полета, отмечая его красной пунктирной линией на воображаемой карте. Внезапно аэроплан качнулся, точно попал в воздушную яму. Он немного накренился на левый борт, но через миг вновь выпрямился, хотя летел теперь более грузно, будто зачерпнул облаков, а они оказались не менее тяжелыми, чем вода. В мерном реве двигателей появился диссонанс, и теперь он больше раздражал, чем убаюкивал. Авиатор чувствовал, что штурмовики должны недоуменно поглядывать друг на друга, смотреть в иллюминаторы, но лишь тот, кто сидел в передней части салона с левой стороны, мог увидеть, что произошло. Левашов стал снижаться и постепенно гасить скорость почти до минимума. Ровно столько надо аэроплану, чтобы еще цепляться крыльями за ветер, а не свалиться камнем вниз. Второй пилот и Мазуров появились в кабине одновременно. Секунды три они боролись с неподатливой дверью и, лишь навалившись на нее вдвоем, смогли сломить сопротивление ветра и отворить ее. — Что случилось? — спросил Мазуров, обращаясь скорее не к Левашову, а ко второму пилоту. В кабину капитан пришел, похоже, для того, чтобы убедиться, что с Левашовым все в порядке, если, конечно, можно было считать удовлетворительным то состояние, в котором пребывал авиатор. Он даже не смог сразу ответить на вопрос, и это сделал за него второй пилот, мельком взглянув на панель приборов: — Отказал левый внешний двигатель. Для того чтобы увидеть безжизненный пропеллер двигателя, который иногда делал оборот-другой лишь из-за движения воздушных потоков, Левашову было достаточно повернуть голову градусов на девяносто и немного скосить влево глаза, но у него так застыла шея, что сделать это сразу он не смог. И без резких движений его шейные позвонки трещали, как шарниры выброшенного на свалку заржавевшего механизма. — Не беспокойтесь, капитан. Мы не упадем. Аэроплан сможет лететь даже при двух работающих двигателях, — наконец оглянувшись, выдохнул Левашов, но долетим ли теперь — вот в чем вопрос. Я на него ответить не могу. Последнюю фразу пилот не произнес, но по тому, как сощурились его веки, Мазуров все понял и без слов. Он нисколько не сомневался в летных качествах «Ильи Муромца», еще до войны читал засекреченные отчеты Сикорского о его испытаниях. Но чудес не бывает. Тем временем аэроплан погрузился в слой облаков, который, казалось, начнет сейчас втекать в разбитую кабину. Из-за этого хотелось задержать дыхание, а то неизвестно останется ли в кабине воздух, когда ее затопят облака. Не более чем через минуту пелена рассеялась, и они увидели землю. От открывшегося зрелища могло перехватить дух, если бы они в эти секунды не занялись другими проблемами, а так это событие взволновало их не более, чем полустанок, мелькнувший мимо быстро мчащегося поезда. Полустанок был настолько мал и незначителен, что поезда на нем не останавливались, а у пассажиров, которые не спали, не играли в карты, не ели в ресторане, а смотрели в окна, не хватало времени, чтобы прочитать его название, и он всегда оставался безымянным. Теперь их не скрывали облака. Аэроплан мог заметить любой, кто потрудится поднять глаза к небесам. Второй пилот следил за приборами. Более всего его интересовали высотомер и показатель скорости. Когда стрелка приблизилась к отметке шестьдесят километров в час, он сказал: — Пойду посмотрю, что с двигателем. — Поосторожней, я смогу еще сбросить только километров пять, — сказал Левашов, — а вы, капитан, успокойте своих людей, а то, не дай бог, начнут волноваться, когда увидят, что пилот бросился вон из летящего аэроплана. Подумают еще, что мы падаем. — Они скорее примут пилота за сумасшедшего. До земли километра полтора, а у него нет парашюта, — улыбнулся Мазуров. Второй пилот был уже в салоне. Он шел между штурмовиками, которым оставалось с невозмутимым видом сидеть на лавках, словно это — самое надежное и безопасное место на аэроплане. Пилот пытался сохранить равновесие. Он ступал осторожно, стараясь не отдавить штурмовикам ноги, но те заранее поджимали их, прятали под лавку, чем значительно облегчали пилоту его задачу. Вокруг пояса пилот обмотал веревку длиной метров пятнадцать семнадцать. Свободный конец веревки он привязал к железной скобе, приваренной к краю лавки. Мазуров приказал двум штурмовикам, сидевшим рядом с дверью, открывавшей дорогу к левому крылу (это были Александровский и Рингартен), внимательно следить за вторым пилотом и, если тот начнет соскальзывать с крыла, немедленно втягивать его обратно. — Надеюсь, что этого не потребуется, — бросил второй пилот, — я, знаете ли, неплохо ходил по трапеции. На крыльях много стяжек и распорок, за которые можно держаться. Думаю, ваша помощь понадобится, только когда я буду возвращаться. Дам знак. Трижды дерну за веревку. Тогда тяните. — Сделаем все как надо, — успокоил его Рингартен. Ветер толкнул его в грудь, да так сильно, что для того, чтобы удержаться на ногах, пришлось обеими руками вцепиться в борт аэроплана. Второй пилот стоял так, зажатый в дверном проеме, наверное, секунд десять, прежде чем разжал пальцы, и тут же, пока ветер не успел нанести новый удар, немного согнулся, выставив вперед левую ногу, как это делает бегун в ожидании старта. Стоило сделать первый шаг, высунуться из аэроплана и оказаться на крыле, как ветер тут же изменил свою тактику. Он уже не хотел загнать второго пилота обратно в салон, а стремился сбросить его на землю. Ледяные струи стегали по лицу, еще немного, и они сдерут кожу и мышцы, обнажив кости. Невольно он закрыл глаза, несмотря на то, что их и так защищали очки. Второй пилот сделал полшага к краю крыла, покачиваясь, как пьяный, и выбирая наиболее оптимальную позу для того, чтобы противостоять порывам ветра. Он широко расставил ноги, немного согнув их в коленях, и как птица раскинул в стороны руки, а затем двинулся вперед. По этой походке, которая находится уже на уровне рефлексов, моряка можно узнать, даже когда он оказывается на суше, потому что, как только он немного отвлечется и перестанет контролировать себя, его руки самопроизвольно отходят в стороны и начинают балансировать. А все из-за того, что моряк привык не доверять поверхности, на которой стоит. Крыло трясло и качало, как палубу корабля, попавшего в бурю, хотя Левашов старался вести аэроплан как можно плавнее. Крыло было скользким. Таким бывает деревянный пол, на который вылили несколько ведер воды и погоняли ее тряпкой на швабре… У второго пилота перехватило дыхание, но не из-за страха, а из-за того, что он глотнул слишком много воздуха и захлебнулся. Когда штурмовики увидели, что второй пилот оступился и подошел, как им показалось, слишком близко к краю крыла, они чуть не стали втягивать его обратно, но он вовремя выпрямился. Открывшаясяпанорама поражала. Он ощутил ее краем сознания и периферийным зрением, поскольку все его внимание сосредоточилось на ближайшем двигателе. Это была его первая цель. В эти секунды второй пилот не думал о том, что часть крыла под ним может провалиться, как прогнившие доски старого моста, перекинутого через пропасть. Если бы они летели на высоте сто или двести метров и внизу различались подробности: дома, дороги и деревья, — он, скорее всего, мог испугаться, но аэроплан был слишком высоко, а все, что находилось на земле, казалось крохотными миниатюрами, как в стране лилипутов, и из-за этого такой же крохотной становилась опасность. Если подняться еще выше, она вовсе исчезнет. Дрожь крыла передавалась ногам. Мышцы начинали слабеть. Второй пилот уцепился руками за распорку между крыльями, повис на ней, навалившись почти всем телом, и немного отдохнул, переводя дыхание. Он и не заметил, что спина покрылась поўтом, стекавшим вдоль позвоночника. Двигатель был тем местом, возле которого можно было вновь передохнуть. Но второй пилот чувствовал спиной взгляды двух десятков глаз, которые его невольно подталкивали. Кожух двигателя был теплым, лишь на несколько градусов ниже температуры человеческого тела, но тепло почти не ощущалось через кожу перчаток. Он вибрировал с частотой, во много раз превышающей скорость ударов сердца. Пилоту казалось, что он может даже слышать эти удары, ведь их многократно усиливала пульсация крови, отдающаяся в барабанных перепонках. Когда пилот миновал двигатель, штурмовики потеряли его из виду. Они осторожно вытравливали веревку, когда она начинала натягиваться. Он почти уже добрался до неисправного двигателя, когда почувствовал, что поверхность крыла уходит из-под ног. Он не успел даже испугаться, потому что растяжка ударила в спину, точно канат на боксерском ринге, посылая его вперед и чуть в сторону, так что пилоту осталось лишь выставить перед собой руки, чтобы не очень сильно удариться о корпус двигателя. Он отбил ладони и пальцы, опять закрыл глаза и чуть не прикусил язык, да еще у него снова перехватило дыхание, словно он получил-таки удар в солнечное сплетение, который выбил весь воздух из легких. Через полминуты он понял, что починить двигатель в воздухе не сможет. Чтобы смириться с этой мыслью, ему потребовалось несколько секунд, в течение которых он сидел на корточках возле двигателя, держась за него пальцами, чтобы ветер не смел его с крыла. Его охватило примерно такое же чувство, которое охватывает кладоискателя, когда тот, преодолев множество препятствий, добирается до места, где, судя по старой карте, зарыты сокровища, и вдруг понимает, что они уже давным-давно разграблены, а значит, все его лишения напрасны. Второй пилот никак не мог заставить себя двинуться в обратный путь. Он сидел возле двигателя с закрытыми глазами. Так, лежа в кровати, человек старается удержать последние частички сна, одновременно ясно сознавая, что нужно вставать. Вставать так не хочется, что спящий отправляется умываться мысленно, а потом, когда все же открывает глаза, неожиданно понимает, что по-прежнему находится в кровати под теплым одеялом. Наконец второй пилот прогнал оцепенение, поднялся и трижды дернул за веревку. Штурмовики тут же дружно навалились на нее, будто участники соревнования по перетягиванию каната. Второму пилоту пришлось даже немного отпрянуть назад, чтобы не потерять равновесие. Штурмовики наверняка втянули бы его обратно в салон, даже если бы по какой-то причине он уже не мог идти. Обратный путь оказался гораздо короче. Со стороны пилот был похож на упирающегося ослика, только морковки перед носом не хватало. Он был слишком спокоен, когда опять очутился внутри аэроплана. — Ну что там? — спросил Рингартен. — Цилиндры. «Фоккер» нас тогда все-таки достал. Исправить нельзя, сказал второй пилот. За то время, что он находился на крыле, его лицо изменилось, хотя это еще почти не ощущалось. Нет, он вовсе не стал казаться старше, его кожу не избороздили новые морщины, а волосы из-за пережитых испытаний не присыпал иней, просто в его движениях появилось больше уверенности, точно так же разительно меняются новобранцы, которым удается выжить в первом серьезном бою. В его глазах появилась глубина. Теперь это были глаза человека, который ходил по краю бездны, ощущая ледяное дыхание смерти. Он столкнулся со смертью слишком близко и теперь не испытывал перед ней панического страха. Он относился к ней равнодушно, как к чему-то обычному и уже надоевшему. Второй пилот не замечал, что продрог до костей, его кровообращение уже начинало восстанавливаться. Он затворил за собой дверь, отцепил веревку и бросил ее под лавку. Веревка, как змея, свернулась там кольцами. Потом он двинулся в пилотскую кабину. Кончики пальцев покалывало. Повернув ручку двери, второй пилот вдруг заметил, что оставил на ней кровавое пятно. Он удивленно посмотрел на ладонь. Кожа местами содралась, и теперь из оттаявших ран начинала сочиться кровь. Боли он пока не испытывал, только легкое жжение, будто он запустил руку в крапиву и теперь на ней должны набухнуть волдыри. Он не нашел ничего лучше, как достать из внутреннего кармана куртки носовой платок и обмотать его вокруг кисти. Предварительно он стер кровь с дверной ручки. Вторая рука была не повреждена. Лишь в запястье что-то ныло, как это бывает у стариков при перемене погоды или магнитных бурях. — В него попал «Фоккер». Ничего не поделаешь, — второй пилот не стал нагибаться к Левашову, поэтому приходилось напрягать связки, чтобы перекричать вой ветра. Ему это удавалось. — Понятно. Левашов мягко дернул на себя один из рычажков на приборной панели. Стрелки приборов, до этого мгновения дрожавшие возле одних и тех же отметок, стали отклоняться вправо. Аэроплан перекосило. Нос у него задрался высоко вверх, словно «Илья Муромец» налетел на волну и теперь поднимается на ее гребень. Второй пилот прижался спиной к стене. Ни одна из стрелок к тому времени, как аэроплан вновь выправился, так и не дотянулась к той отметке, которую она занимала до повреждения двигателя. «Илья Муромец» опять летел выше облаков, но теперь они проносились под самым его днищем, а некоторые переливались через крылья. Левашов смог бы поднять аэроплан немного выше, но в этом случае на оставшиеся двигатели пришлась бы слишком большая нагрузка. — Иди отдохни. Ты понадобишься мне только при посадке, — сказал Левашов. — Хорошо, — кивнул второй пилот и вышел из пилотской кабины. Только сейчас на него навалилась усталость, словно он стал весить раза в два больше, чем на самом деле. Ему хотелось сесть на лавку и отдохнуть. Хотя бы десять минут покоя. А Левашов сжимал в руках штурвал и думал о том, что война скоро закончится. Для аэропланов в воздухе опасность будут представлять только птицы, которые могут попасть в двигатель и испортить его. Чтобы заманить пассажиров на небеса, конструкторам придется поработать над усовершенствованием интерьера салонов, предусмотреть мягкие кресла, которые можно быстро переоборудовать в кровати, позаботиться о кухне, о ванне и еще кое о чем, ведь люди, если они не относились к числу мазохистов, не захотят подвергать себя пыткам, да еще выложив при этом кругленькую сумму. Левашову очень хотелось стать командиром такого аэроплана: огромного, роскошного, как океанский лайнер, которому не будут грозить ни отмели, ни коралловые рифы, ни айсберги, а на ту высоту, где он станет летать, птицам не хватит сил забраться… Мазуров поймал себя на мысли, что бездумно смотрит в иллюминатор. В этом не было ничего удивительного. Его поразило то, что он опять не видит землю. Слой облаков остался ниже. Мазуров упустил тот момент, когда они его миновали. Он завертел головой, наткнулся взглядом на второго пилота, который сидел на лавке возле входа в кабину, привалившись спиной к борту аэроплана. Его взгляд был уставшим, вялым, устремленным в потолок, но постепенно он менялся, и сквозь утомленность проступала настороженность. Черты лица заострялись, будто кожа стягивалась, плотнее облегая мышцы и прижимая их к костям. Расслабленное тело начинало напрягаться, мышцы сворачивались в тугую пружину, которой надо лишь дать команду, чтобы она мгновенно распрямилась. Но эта метаморфоза происходила довольно медленно. Второй пилот чувствовал приближение опасности, как хищный зверь, которого разбудили ночью инстинкты, но опасность еще далеко, поэтому у него остается несколько секунд для того, чтобы собраться с мыслями и подумать, как ее встретить. Мазуров хотел подсесть к пилоту, но тот встал и скрылся в кабине. Штурмовик посмотрел на часы. Даже с исправными двигателями они еще не успели бы долететь до авиабазы. — Боюсь, что вскоре нам предстоит принимать гостей, — сказал Левашов. Он указал пальцем куда-то влево, но второй пилот даже не посмотрел туда. — Да, я его видел. Там на синем небе была нарисована черная клякса. То, что это аэроплан, а не птица, второй пилот понял, как только ее увидел. Аэроплан держался на приличном расстоянии, и определить к какому классу он относится, без оптики было невозможно. Он летел параллельным с «Ильей Муромцем» курсом и, судя по его осмотрительности, был не истребителем, а разведчиком, который заподозрил неладное и теперь хочет выяснить кого он повстречал. Подставлять себя под пулеметы он не хотел. Наконец разведчик удовлетворил свое любопытство. Он не помахал крыльями на прощание. Значит, все понял правильно. Пилоты проводили его взглядами и смотрели в ту же сторону, наверное, еще секунд пятнадцать после того, как чужой аэроплан затерялся в небесах. — Приготовься к атаке, — сказал Левашов. Небо было еще чистым, но он знал, что до появления немецких истребителей остались считаные минуты. Все зависит от того, есть ли на разведчике рация. Левашов уже ничего не мог изменить: даже если он поменяет курс, истребители все равно быстро найдут его. Он добьется лишь одного «Илья Муромец» будет дальше от линии фронта, чем если бы он летел по прежнему маршруту. На аэроплане было восемь пулеметов: по два на каждом борту, по одному в днище и в потолке, один — в хвостовой части, куда приходилось добираться на специальной тележке, последний — над пилотской кабиной (этот пулемет второй пилот зарезервировал для себя: если он вдруг понадобится Левашову, то всегда сможет прийти ему на выручку). Таким образом, аэроплан мог вести огонь во все стороны. Он походил на ежа, который, свернувшись клубком, выставил наружу острые иголки и ждет, когда кто-нибудь решится на него напасть. Неопределенность закончилась. Мазуров быстро распределил штурмовиков по огневым точкам. Они смотрели в иллюминаторы, как смотрят в бойницы канониры нагруженного золотом галеона, которые несколькими минутами ранее заметили на горизонте пиратский фрегат и теперь ждут приближения всей армады. Ветер слишком слаб. У него не хватает сил, чтобы наполнить жизнью поникшие паруса, но даже если бы он сделал это, то все равно от погони не уйти, ведь в днище, которое и так оплели водоросли, — течь, а в трюме полно воды. Если у кого-то еще оставалась надежда, что «Илья Муромец» сумеет избежать воздушного боя, то она исчезла, как только в небе появилось два «Альбатроса», а через несколько секунд к ним добавился третий. Их днища были выкрашены в небесно-голубой цвет, а весь остальной корпус — в зеленый с черными и коричневыми маскировочными пятнами. Они принадлежали к эскадре «Кондор», считавшейся у немцев самой лучшей, из тех, что воевали на Восточном фронте. Двое из ее пилотов, помимо командира эскадры полковника Эрика фон Терпца, были награждены «Голубыми крестами», и по меньшей мере еще у пятерых счет сбитых аэропланов приближался к двадцати. Эскадру перебросили на Восточный фронт меньше месяца назад, после того как ее пилоты изрядно потрепали в воздушных боях французов и англичан. Поговаривали, что, узнав о том, что эту эскадру перевели с Западного фронта, английские и французские пилоты дня три беспробудно пили шампанское от радости. Они могли лишь посочувствовать русским, которым теперь предстояло тягаться с немецкими асами. «Илья Муромец» падал. Он еще цеплялся за небеса и мог пролететь не один десяток километров, но этого было слишком мало, чтобы добраться до территории, контролируемой русскими войсками. «Альбатросы», пользуясь преимуществом в скорости, обогнали «Илью Муромца». Они элегантно развернулись — один заложил вираж влево, другой вправо — и разошлись веером. Описав небольшие дуги, «Альбатросы» опять соединились в пару и пошли в лобовую атаку. Они летели чуть выше русского аэроплана, попадая в поле обстрела как бортовых пулеметов, так и огневой точки, которая находилась над пилотской кабиной. Но на каждом «Альбатросе» была пулеметная пара. Мазуров прицелился в аэроплан, летевший слева. Глаза начинали слезиться. Очертания «Альбатроса» казались размытыми, будто он гнал перед собой волну раскаленного воздуха. «Муромца» трясло, из-за этого удерживать немца на мушке было сложно. «Альбатрос» постоянно вываливался из прицела, и чтобы не упустить его окончательно, Мазуров открыл по нему стрельбу, когда пули еще не могли причинить немцу ощутимого ущерба. Нет, у капитана не сдали нервы, его выстрел носил скорее психологический характер. Штурмовик надеялся, что немец если уж не испугается и не отвернет, то хотя бы на некоторое время будет выбит из равновесия, занервничает и пропустит благоприятный для атаки момент. Мечты эти были неосуществимыми. Немцы ответили одновременно, словно все их пулеметы были синхронизированы. Мазуров увидел, как вспыхнули огни, похожие на открывшиеся глаза безумного зверя, а потом послышался свист пуль, и капитан почувствовал, как «Муромец» содрогается от множества попаданий. Очереди прошили крылья, и лишь одна пуля попала в пилотскую кабину. Она задела боковые стекла, но не выбила их, а оставила маленькую дырку, вокруг которой разбежалась паутина трещин. Мазуров инстинктивно вжался в стену. Пули пробивали борта аэроплана насквозь, и находиться в салоне стало так же опасно, как и в пилотской кабине. Смерть тянулась к «Илье Муромцу». Капитану хотелось сжаться в комок, спрятаться. Он был открыт, как пехотинец, который идет в полный рост по полю, сжимая в руках оружие, и наблюдает за тем, как к нему, так же не таясь, приближаются три вражеских солдата… Немцы были уже так близко, что второй пилот смог бы различить лица, но он видел лишь их нижнюю часть: губы, скулы, подбородки, а верхнюю закрывали стальные каски. По форме они напоминали пробковые колониальные шлемы, дополненные очками с пластинкой на носу. «Им бы еще плюмажи из страусиных перьев», — подумал второй пилот, но эта мысль проскочила где-то на краю сознания. Пулемет взбесился, он вырывался из рук пилота, больно бил его в плечо. Горячие гильзы сыпались под ноги и катались по полу кабины. С каждой минутой гильз становилось все больше. Непонятно, почему ни одна из них еще не попала Левашову за шиворот. Или все-таки попала, а он никак на это не отреагировал? Второй пилот молил бога, чтобы пулемет не заклинило. Он уже оглох и не услышал, что огневая точка, расположенная на верхней части аэроплана, тоже заработала. Он сильно прикусил губу, вскоре по подбородку потекла кровь и закапала на воротник куртки. Он едва не втянул голову в плечи, когда «Альбатросы» пронеслись над «Ильей Муромцем» так низко, что казалось, они могут коснуться его колесами. Русский аэроплан был сейчас таким же неповоротливым, как и поезд, прикованный к железнодорожному полотну. Его можно расстреливать как в тире, заранее зная, куда он двинется дальше, спокойно прицелиться, дождаться, когда он сам доползет до мушки и нажать на гашетку. Пули пробили топливные баки, но керосин не воспламенился, а каучуковое покрытие баков затянуло пробоины, так что топлива вытекло совсем немного. Немецкие пилоты перезарядили свои пулеметы. «Альбатросы» зашли на вторую атаку. Они будут делать это вновь и вновь, пока «Муромец» наконец-то не упадет, или до тех пор, пока русские не собьют все немецкие аэропланы. Нагревшийся ствол пулемета обжигал второму пилоту ладони, но он этого не замечал, как не заметил и боли, когда одна из пуль ударила его в плечо, а другая оторвала маленький кусочек уха и глухо, недовольно впилась в стенку кабины позади него. Он лишь раздраженно сморщил губы, почувствовав толчок, а потом закричал от радости, увидев, что наконец-то попал. Немец судорожно схватился за грудь, нагнулся к приборной доске. Теперь его не было видно. «Альбатрос», словно получив солнечный удар, разучился ориентироваться в пространстве. Ему нужна была опора, чтобы немного передохнуть. Он нарушил строй, стал заваливаться на правое крыло, подставляя небесно-голубое брюхо. Казалось, что оно такое же мягкое и беззащитное, как брюхо акулы. Нужно лишь увернуться от острых зубов, поднырнуть под нее и ударить ножом. Но у второго пилота уже не хватало угла обстрела, и как он ни выворачивал свой пулемет, пули уходили все дальше и дальше за хвостовым оперением «Альбатроса». Ему оставалось лишь провожать немца взглядом, едва сдерживая слезы. Внезапно в самом центре нижнего крыла «Альбатроса» образовалась пробоина. Она росла на глазах, зазубренные края ее расширялись, точно крыло вскрывали консервным ножом. Штурмовик за бортовым пулеметом «Муромца» расстреливал немца, как на учениях, всадив десяток пуль прямо в яблочко. Не было никакого сомнения в том, что часть из них досталась пилоту, и теперь немец точно был мертв. «Альбатрос» перевернулся, сделал бочку, будто хвастался, что сбил неприятеля, но это было неправдой. Он так и не сумел закончить маневр, сорвавшись в штопор. Через несколько секунд «Альбатрос» стал отмечать свой путь дымным следом, а зрелищем того, как он рассыпался, ударившись о землю, мог насладиться лишь штурмовик за хвостовой огневой точкой. — Мы сбили его! — шептал второй пилот. — Что у тебя с головой? — спросил его Левашов, на миг оторвавшись от приборов. Второй пилот недоуменно посмотрел на Левашова. Потом почувствовав, что по левой щеке стекает что-то липкое и скользкое, он вздернул руку к уху, скривился от боли, поднес окровавленную ладонь к глазам и наконец ответил: — Зацепило, наверное. Но не сильно. — Перевяжи. Второй пилот наскоро обмотал голову бинтом. Он спешил. Руки плохо слушались его. Повязка получилась неаккуратной, со временем она могла сползти на глаза. — Теперь мы с тобой очень похожи, — пошутил он. — Точно. Как близнецы, — согласился Левашов. Среди немецких авиаторов ходили легенды о том, что «Муромцы» обшиты броней, впрочем, они вряд ли сами верили в эти слухи, поскольку ни один двигатель не поднимет бронированного монстра в воздух. Они знали, что у русского бомбардировщика есть всего два уязвимых места: пилотская кабина и двигатели, в остальные сколько ни стреляй — все будет без толку. Сейчас в салоне русского аэроплана был почти ад, но без огня, лишь воздух наполнился едким дымом, который разъедал глаза, поэтому было трудно рассмотреть, кто из штурмовиков стонет на полу. Не устраивать же специально для этого перекличку. Второй пилот вновь увидел перед собой красные, налившиеся кровью глаза, от которых протянулась огненные плети, но они прошли далеко в стороне, ударив по крылу и выбив на нем барабанную дробь. Двигатель по правому борту зачихал, захлебнулся, словно проглотил слишком много керосина и уже не мог его переварить. Он сделал последнее отчаянное усилие прокашляться, прочистить горло, но было уже слишком поздно. Двигатель заглох, хотя пропеллер по инерции крутился, наверное, еще с полминуты, а потом среди остановившихся механизмов появились язычки огня. Они выбрались из-под кожуха и, взобравшись на его верх, пробовали дотянуться до верхнего крыла, но ветер пригибал их, и максимум, чего огню пока удавалось добиться, это перерезать растяжки сразу за двигателем. Нижнее крыло после этого заскрипело, затрещало, казалось остальные растяжки, не выдержав лишней нагрузки, лопнут, а крыло отломится от корпуса и рухнет вниз вместе с двумя двигателями, один из которых все еще продолжал исправно работать. Аэроплан стал рывками снижать высоту. Второй пилот кубарем скатился вниз, едва не упав на спину Левашова. Тот, склонившись над рулем, пытался выровнять аэроплан. Второй пилот, как только выпрямился, хотел уж броситься прочь из кабины, но что-то в позе Левашова показалось ему странным. Авиатор опирался на штурвал, повиснув на нем всем телом, словно искал опору, а иначе свалился бы на пол. Он уже ничего не видел. Его зрачки закатились, а в белках появились красные крапинки от лопнувших кровеносных сосудов. Маленькая дырка на кожаной куртке. Ее края уже пропитались кровью. Левашова ранило в грудь. Он терял сознание. Дыхание с хрипом и клокотанием вперемежку с розовой пеной вырывалось из его горла. Второй пилот толкнул ногой дверь в салон. Здесь, несмотря ни на что, было куда как прохладнее, чем в машинном отделении паровоза или крейсера. Взгляд авиатора наткнулся на тело, лежавшее на полу. Штурмовик все еще был жив. Его вытянутая вперед рука скребла по дереву, оставляя на нем царапины. Из дыма возникла фигура Мазурова. — Под лавкой огнетушители! — закричал пилот. — Нужно погасить двигатель. Я не могу: Левашов тяжело ранен. Мазуров кивнул, показывая, что все понял. Завизжали пулеметы по левому борту «Ильи Муромца». Внезапно аэроплан качнуло. Пилот пошатнулся, и чтобы не потерять равновесие, ему пришлось судорожно схватиться за дверной проем. «Муромец» стал заваливаться на нос, как корабль, получивший большую пробоину, через которую в трюм вливается вода. Левашов сполз с кресла, опустился на пол, руки его все еще висели на штурвале, но аэроплан уже не слушался пилота. Пол в кабине сделался скользким от крови, да еще он наклонился, и ходить по нему стало так же непросто, как по ледяной горке. Чтобы сделать хотя бы шаг, второму пилоту приходилось держаться то за стены, то за кресло. При очередном толчке, он проехал по полу как по катку и остановился, лишь ударившись грудью о приборную панель. Казалось, что он получил по грудной клетке удар металлической булавой, оставившей после себя глубокую вмятину. Теперь потоки воздуха, попадавшие в горло, цеплялись за какие-то препятствия, как вода в реке, обтекающая заросшие корягами берега. Но если не делать резких движений, боль не очень давала о себе знать. Второй пилот не пристегнулся к креслу, и в этом была его ошибка. Он понял это чуть позже. Все приборы покрывала липкая кисловато пахнущая пленка. Пилот застонал от напряжения, когда попробовал что-то сделать с рулем. Какое там. Элероны и компенсаторы будто заржавели и без смазки не могли повернуться даже на долю градуса. Тем временем пламя добралось до обшивки верхнего крыла, слизнув ткань и фанеру, прожгло его почти насквозь. Огонь разгорался. Однажды Мазурову пришлось бежать по крышам вагонов поезда при скорости около ста километров в час, при этом он даже перепрыгивал с вагона на вагон. Страховки у него тогда тоже не было. Но двигаться по крылу летящего аэроплана, который постоянно вздрагивал, как в конвульсиях, было неизмеримо сложнее. Он встал на четвереньки и пополз вперед, одной рукой подтягивая следом баллон огнетушителя. Ветер уносил языки пламени назад, точно причесывал их. Они практически не отклонялись в стороны, так что сбоку к двигателю можно было подобраться довольно близко, не очень рискуя обгореть. Мазуров обнял левой рукой стойку, а правой приподнял огнетушитель и ударил его головкой о крыло. Его руку немного откинуло назад. Баллон чуть не выскользнул из пальцев, а прежде чем пена наконец-то попала на горящий двигатель, она густо с ног до головы обдала Мазурова. Он закашлялся. Пена была липкой, как затхлая болотная тина, но пахла гораздо отвратительнее. Если раньше земля казалась не более чем искусно сделанной игрушкой, с маленькими домиками, полотном железной дороги, по которой бежит паровоз с вагончиками, то теперь она все больше и больше превращалась в реальность. Приближалась земля немногим медленнее, чем при свободном падении. Ветер подталкивал Мазурова в спину, раздувая куртку так, словно из нее можно было сделать купол парашюта. При такой болтанке даже люди с хорошим вестибулярным аппаратом могли подцепить морскую болезнь. Несмотря на внешнее охлаждение двигатель успел нагреться, и когда на него попали хлопья пены, он зашипел. Пена стала забиваться во все щели, но большая ее часть сносилась ветром в сторону. Мазуров медленно водил пенной струей по кожуху двигателя, выгоняя из него огонь, точно полчища тараканов из щелей комнаты. Кожу на лице и руках жгло, словно он окунул их в слабо концентрированный раствор кислоты. Со стороны капитан напоминал воздушного акробата, который выделывает на крыле разнообразные трюки. Вот только публика была малочисленной — всего-то два немца, несколько штурмовиков и, возможно, жители близлежащих поселений. Но вряд ли они могли рассмотреть человеческую фигурку на крыле. Их привлекало само сражение. Пламя наконец угасло, утонуло в пене. Кожух двигателя прогорел, закоптился, а некоторые из металлических деталей оплавились. Мазуров сорвал бы массу аплодисментов и мог прилично заработать, если бы все это случилось не над польскими деревнями, а над летным полем в Гатчине или в каком-нибудь из уездных городов. Он бы прославился. «Альбатросы» были стаей хищников, жестоких, умных и расчетливых. Как только их пилоты поняли, что «Илья Муромец» падает, они с еще большим рвением набросились на него, чтобы побыстрее добить. Они не сомневались, что на этот раз не отпустят бомбардировщик. Он слишком далеко залетел без прикрытия на территорию, контролируемую войсками Центральных государств, и если для того, чтобы он упал, не хватит трех пилотов эскадры «Кондор», в небо поднимутся другие аэропланы. Почувствовав запах крови, они стали чуть менее осторожными, так стая голодных волков гонит огромного лося через засыпанный снегом лес, уже не обращая внимания на то, что у уставшего животного есть острые рога. Мазуров увидел, как из-под «Ильи Муромца» вынырнул «Альбатрос». Он спускался под небольшим углом к земле, почти планируя. Удар! В следующий миг капитан словно оказался на качелях. Он был на склоне горки, в которую превратилось крыло. «Муромец» стал резко валиться на левый борт. Штурмовик отпустил стойку, помогая себе руками, скатился по крылу прямо в раскрытую дверь и упал в салон аэроплана. Бедром он врезался в скамейку. Нога сразу онемела и в дальнейшем опираться на нее было так же неудобно, как на протез. Промедли капитан немного, и горка могла бы стать слишком крутой, хотя кто скажет, где безопаснее: на крыле или в салоне, наполненном пороховым дымом. Мазуров быстро понял причину крена «Муромца» — у него испортился еще один двигатель, быстро терявший скорость оборотов. Холодный пот прошиб капитана. Он не знал, что теперь делать. Хотелось закрыть глаза. Земля катастрофически надвигалась на аэроплан. Они летели уже так низко, что почти касались левым крыльями одиноких деревьев. Каким-то чудом второму пилоту удалось чуть выровнять крен, но не до конца, поэтому аэроплан коснулся земли кончиком крыла, которое мгновенно стерлось, рассыпалось, словно по нему провели крупнозернистым шлифовальным станком. Затем нагрузку приняла левая пара колес, через несколько секунд правая, но к этому времени левая стойка уже переломилась, будто по прочности ничем не превосходила спичку. Ее обрубок на всю длину впился в землю, вспахивая борозду. Потом, застряв в земле, сломался и этот обрубок, отлетела правая пара колес вместе со стойкой, а аэроплан заскользил на крыльях, оставляя за собой измочаленные куски обшивки. Второй пилот выбирал место для посадки, уже теряя сознание. На губах был привкус крови. Стиснутые зубы обнажились. Кожа размазалась по щекам, как при перегрузке. Он только сейчас вспомнил, что надо послать сообщение о катастрофе. Ему очень трудно было разлепить губы, заставить их издать какой-нибудь членораздельный звук. — База. Как слышите меня? Прием, — и, не дожидаясь ответа: — Нас подбили. Падаем. Наши координаты… Он раз за разом повторял это сообщение. Голос становился все тише. Но второй пилот не замечал этого. Ему казалось, что он кричит. Его стекленеющие, залитые кровью глаза уже не видели, что рация разбита и не работает. Он был уверен, что его услышат. Перед глазами слоилась мутно-красная пелена, через которую второй пилот с трудом различал землю. В нем что-то сломалось, точно жилы были струнами, которые теперь лопнули. Когда аэроплан коснулся земли обрубком колесной стойки, его встряхнуло, как корабль, который столкнулся с айсбергом или пропахал днищем отмель. Он резко потерял скорость. Штурвал вырвался из ослабевших пальцев второго пилота. Авиатора выбило из сиденья. Раскрашивая панель приборов кровавой полосой, разрывая одежду, сдирая кожу, он врезался в фанерный щит и остатки лобового стекла, но они его не остановили. Как камень, выпущенный из пращи, второй пилот вылетел из кабины, пролетел метров двадцать, прежде чем ударился о землю, но инерция протащила его еще несколько метров, завертев волчком, как безвольную куклу, в которую он и превратился. А потом пилот замер. Он лежал на спине с широко распахнутыми глазами и смотрел в небо. Жесткая струя ветра хлестнула лицо авиатора, но он уже не чувствовал и этого. С уголков его губ стекали ручейки крови. У него не было ни сил, ни желания смахивать ее. Он просто не мог пошевелить пальцами, потому что его позвоночник был переломан в двух местах. Красная пелена перед глазами прояснилась. Он, не мигая, смотрел в небеса. Он так любил их и всегда мечтал летать! Он смотрел в небо, а жизнь в его глазах постепенно угасала.ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Он ощущал каждый камень, на котором подпрыгивал «Илья Муромец», словно ехал на автомобиле со сломанными рессорами, причем автомобиль неуправляем и несется не разбирая дороги со скоростью… наверное, уже не сто, а пятьдесят километров в час. Вполне достаточно, чтобы разбиться. Он превратился в китайского болванчика, который упал с высокого шкафа и разлетелся на множество кусочков — таких мелких, что склеить их заново в одно целое мог только очень опытный реставратор. А где же его взять? Да и королевскую рать тоже не сыщешь. Мазурова подбросило немного вверх. Он едва не выпустил из рук ножку лавки, за которую держался. Его вены, сухожилия и мышцы при этом растянулись, затрещали, но потом снова сократились, словно были сделаны из резины, и Мазурова вновь бросило на пол. Он ударился скулой, да так, что чуть не вывихнул челюсть и стер в порошок кончики передних зубов. Главный удар пришелся на грудь, мышцы немного смягчили его, но все равно Мазуров напоминал себе кусок телятины, из которой делают отбивную. Всего лишь раз в жизни он испытывал более сильную боль, когда много лет назад прыгнул с обрыва в море и вошел в воду не вниз головой, а под большим углом. Он чуть не утонул тогда. Хорошо еще, что родители об этом случае так и не узнали, а то они больше не отпускали бы его купаться. Капитана потащило вперед. Он все-таки расстался с ножкой. Скорее всего, пальцы слишком вспотели и соскользнули с нее. Нет, немного раньше кто-то толкнул его в плечо, какой-то бедняга, который так же, как и Мазуров, потерял опору в жизни. Это оказавшись в бурной реке, лучше отдаться воле потока и сберечь силы на тот случай, когда он ослабеет, станет более спокойным. Именно в этот момент надо попробовать из него выбраться… Мазуров выставил вперед руки. Наверное, это спасло ему жизнь, потому что если бы он ударился о стену пилотской кабины головой, то сломал бы себе шейные позвонки. Его вдавило в стену. Капитан никак не мог повернуть голову, чтобы посмотреть, кто лежит рядом с ним, и лишь слышал хрипловатое, булькающее дыхание. Никто не делал попыток выбраться из аэроплана до той поры, пока он не остановится. Штурмовики хорошо знали, к чему обычно приводят попытки прыгнуть на полном ходу из вагона поезда. Одними ушибами дело не ограничивается. Провидение выступало в роли маленького мальчика, который посадил несколько жучков в спичечную коробку, а затем, размышляя над тем, что же с ними будет, стал ее трясти. Штурмовикам оставалось лишь ждать, когда провидению наскучит эта забава. Жаль только, что у них не было хитиновых панцирей. Мазуров не сразу понял, что аэроплан больше не трясет и вместо шума ломающейся фанеры и деревянного каркаса он слышит стоны своих товарищей. Очевидно, на какое-то время он потерял сознание. Капитан ощупал тело. Оно ныло, как будто по нему старательно прошлись дубинками, тщательно обработав всю поверхность и не забыв ни об одном суставе. На каждое прикосновение тело отзывалось то острой, то тупой болю. Но похоже, что он ни сломал ни одной кости. Свет вливался в аэроплан через десятки пулевых пробоин. В солнечных лучах, как насекомые в янтаре, увязали пылинки. Ненадолго. Лучи не успевали застыть. Мазуров, постанывая, приподнялся на локтях, потом подтянул колени, но так и не встал из-за того, что взгляд его наткнулся на ручную гранату, которая валялась на полу всего лишь в нескольких сантиметрах от него. Мазурова прошиб пот. Капитан подумал, что боеприпасы штурмовиков могли сдетонировать, а чека гранаты, например, выпасть и тогда аэроплан разнесло бы в клочья вместе со всем экипажем. Они летели на пороховой бочке. Это почище, чем летать на ядре. Он быстрым движением схватил гранату, как ловят надоедливую муху, и запихнул ее в карман. Штурмовики поднимались, отряхивались с затуманенными взглядами, словно они только что начали отходить от наркоза, а потому не совсем понимают, что происходит вокруг. Спросить-то не у кого. Отсутствующие взгляды были абсолютно на всех лицах. Мазуров не был уверен, стоит ли сейчас ему спрашивать у штурмовиков, все ли с ними в порядке. Прихрамывая и подволакивая ногу, он подошел к двери, толкнул ее рукой, но дверь перекосило, и она никак не хотела открываться. Тогда капитан налег на нее плечом, надавил всем телом, скрипя зубами от напряжения. Во рту скопилась костяная крошка. Когда дверь наконец-то поддалась, Мазуров чуть не выпал из аэроплана следом за ней. Дверь сорвалась с петель. Она гулко ударилась о крыло, а затем свалилась на землю. Поток свежего воздуха ворвался внутрь аэроплана. Мазуров раньше и не замечал, насколько тяжелым был воздух в салоне. Штурмовики уже не напоминали отряд зомби. Пятеро вполне могли держаться на ногах, двое других с трудом делали попытки подняться, и при помощи товарищей это у них быстро получилось. Приходил в сознание и Тич вместе с один из своих ассистентов, другой не подавал признаков жизни. Рядом с опустевшими топливными баками без движения лежал Азаров. Мазуров решил осмотреть его, пока остальные выбирались из аэроплана. Теперь это стало очень удобно делать. Крыло лежало на земле. С него не надо теперь прыгать, рискуя поломать ноги, или слезать, теряя время, достаточно сделать всего лишь шаг. Азаров был безнадежен. Чтобы понять, что он мертв, не нужно было даже щупать пульс. Маленькая точка запекшейся крови диаметром менее сантиметра на его левой щеке сразу все объясняла. Рядом валялась рация. Она превратилась в набор битых стеклянных игрушек. Вряд ли стоило ждать чего-то другого, но, открыв кожух, Мазуров испытал такую же обиду, как и маленький мальчик, который нашел под новогодней елкой подарок, а тот оказался поломан. Теперь они оглохли и онемели. Когда Мазуров поднялся, тяжелый запах паров керосина ударил ему в ноздри. Он быстро зажал ладонью нос и подбежал к немцу. Тот лежал на животе; чтобы увидеть его лицо, Мазурову пришлось переворачивать тело. Оно еще сохранило тепло, но уже начинало деревенеть, становиться непослушным и почему-то очень тяжелым. Рука ассистента Тича согнулась где-то посередине между локтем и предплечьем, из места сгиба вылезал острый обрубок кости, который порвал кожу и одежду. Следом за собой он вытянул веревки вен. Такие раны не редкость на ипподроме, когда всадник на полном скаку падает с коня и не успевает сгруппироваться. На вид рана была безобразной, но не смертельной, если, конечно вовремя остановить кровь. Она, кстати, уже перестала течь и свернулась в отвратительную шершавую, как кора старого дерева, корку. Еще у немца был проломан череп. Кости треснули и вдавились в мозг. Судя по всему, череп он проломил раньше, чем сломал руку, а значит, сумел избежать страшной боли. В какой-то степени ему даже повезло. То, что лежало в кабине, вытянувшись между панелью приборов и пилотским креслом, можно было назвать человеком не сразу. Просто у человека не настолько гибкое тело, чтобы принимать такие позы. Абсолютно все было неестественным, начиная от положения повернутой почти на 180 градусов головы и заканчивая вывернутыми ступнями. Мазуров наклонился над телом только для того, чтобы узнать кто это, потому что на лицо трупа как раз падала тень от панели. Глаза Левашова так и не закрылись. Второго пилота нигде не было. Оставалась надежда, что он уже выбрался из аэроплана, а Мазуров в суматохе этого не заметил. Он посмотрел на острые куски лобового стекла, которые торчали из рамы, как зубы акулы. К ним прилипла кровь. Свет вливался через акулью пасть мощным потоком. Мазуров все понял. Дальнейшие объяснения ему были не нужны. Почти все приборы разбились, словно в кабину забрел последователь луддитов, страстный ненавистник техники и воспользовался тем, что за ним никто не следит. Под ногами хрустели осколки стекла. Они впивались в подошвы ботинок, но прокусить их насквозь не могли. Итак, они потеряли пилотов и аэроплан, так и не добравшись до авиабазы. По подсчетам Мазурова, до линии фронта оставалось еще не менее ста километров. Штурмовики оттащили от аэроплана упирающегося профессора и его помощника. Те, видимо, почувствовав, что еще могут спастись, стали вести себя капризно. Они что-то кричали о правах человека и о том, что если штурмовики сдадутся, то профессор замолвит за них словечко и, возможно, с ними не будут обращаться слишком жестоко. «Альбатрос» пролетел над обломками «Муромца», но стрелять по штурмовикам не стал. Хищник выполнил свою часть работы. Теперь за дело должны взяться падальщики. Так приятно ощущать себя богом, который с легкостью может лишить человека жизни, а может и оставить ее. Такое случается крайне редко. Русские были у Готфрида как на ладони. Маленькие, беспомощные и беззащитные, как муравьи на асфальтированной дороге. Он в любое мгновение мог прихлопнуть их. Для этого надо было лишь нажать на гашетку пулеметной пары. Русские были ошарашены, но такое почти всегда случается с людьми, которые только что упали с небес, чудом сохранив жизнь. Они все еще не могли понять, как им повезло и что происходит вокруг них. Пройдет еще минут десять, прежде чем они начнут передвигаться. Сонные мухи. Что-то в их одежде показалось Готфриду странным, но он не мог понять что именно. «Муромец» возвращался с германской территории, но пилот не слышал, чтобы русские бомбили какой-либо объект. Более того, бомбардировщик летел без прикрытия. Готфрид порылся в памяти, но так и не припомнил подобного случая. Хотя о событиях на Восточном фронте он знал лишь по рассказам авиаторов других эскадр да по газетным статьям. Вряд ли у русских возник недостаток в истребителях. Готфрид знал, что их заводы продолжают безостановочно выпускать эту продукцию. Они наращивали темпы, и последствия этого уже начинали сказываться. Германским асам все чаще приходилось сражаться против численно превосходящего противника. Готфрид надеялся получить ответы если уж не на все свои вопросы, так хотя бы на часть из них, у самих русских пилотов. Им некуда было бежать. Подлесок, неподалеку от которого они упали, было так же тяжело назвать лесом, как лысину — шевелюрой. Но потом она все-таки начинала обрастать волосами. Километрах в пяти к востоку чахлые заросли переходили в настоящий густой лес, в котором при удаче можно и затеряться. Об этом русские наверняка знали, но у них просто не хватит времени туда добраться. — База, вызывает «Кондор-6». Как слышите меня? Прием. — Готфрид поднес к губам микрофон, соединенный спиральным жгутом с рацией. — «Кондор-6», База. Слышим хорошо. Прием, — в наушниках голос перемешивался с треском. — Мы заклевали его. Записывайте координаты. — Поздравляю, «Кондор-6». Самокатчики уже в пути. Что с остальными? — Боюсь, что ими теперь может заинтересоваться только похоронная команда. — Понял. Их мы тоже вышлем. Возвращайся на базу. Отбой. Русских оказалось десять. Готфрид пересчитал их только для того, чтобы узнать, сколько бутылок шампанского ему сегодня понадобится. Вечером он намеревался угостить пленников. Его удивило, что экипаж «Муромца» был таким многочисленным. Судя по донесениям разведки, он не должен превышать восьми человек. Но Готфрид уже привык к тому, что сведения, полученные разведчиками, как и информация, которую предоставляют метеорологи, часто оказываются не очень точными. Они так утюжили кабину и салон, а в результате выходило, что все пули прошли мимо. Хотя, возможно, кто-то из русских все-таки убит. Это означало, что экипаж аэроплана был еще многочисленнее. Запасы шампанского, которое Готфрид привез из Франции, почти растаяли. «Еще одна такая победа, и угощать пленных будет нечем. Придется выпрашивать у менее удачливых пилотов. Но они вряд ли дадут. Нет, — подумал Готфрид, — сбивать бомбардировщики невыгодно. Истребители или разведчики гораздо практичнее. Количество побед такое же, а шампанского на пленных уходит не в сравнение меньше. Настало время, когда его надо экономить. Неизвестно, пошлют ли когда-нибудь эскадру опять во Францию». Бомбардировщик походил сейчас на покосившийся, подгнивший во многих местах сарай. Он все же был еще не совсем разрушен. Конечно, восстановлению «Илья Муромец» не подлежал и вновь летать никогда не будет. Но инженеры могли получить здесь массу полезной информации. Эту победу вряд ли припишут ему одному. К тому же Готфрид сделал не самую основную работу. Ее выполнили Пауль и Гельмут, но им теперь все безразлично. Их аэропланы уже догорели, а огонь оставил от людей только обугленные кости. Какая разница, поставят ли на их могилах обычные деревянные кресты, или возведут монумент, к которому будут приводить детишек и рассказывать им о героях минувшей войны. Готфрид мог приписать всю заслугу себе. Все равно опровергнуть его уже никто не мог. Хотя, зачем пачкаться?До «Голубого креста» далеко, а «Муромца» не засчитают за несколько побед. Но крест за доблесть ему обеспечен. Приятно сознавать, что именно он разрушил миф о том, что «Муромца» невозможно сбить. Но он слишком долго размышлял, кружась над русскими пилотами. Один из них достал что-то из кармана, повертел в руках, а потом швырнул в аэроплан. — Черт! — прошептал Готфрид, растягивая гласную. Не надо было обладать высоким интеллектом, чтобы догадаться, что затем произойдет. Яркая вспышка расколола «Муромца». Он загорелся весь разом, точно его сделали из сухих досок, пропитанных смолой. Земля вокруг бомбардировщика почернела от нестерпимого жара, воздух накалился, стал зыбким, будто все происходящее было миражом, который сейчас рассеется. Но едкий дым, смерчем поднявшийся к небесам, ехидно подтверждал, что все происходящее, увы, правда. Пропеллер успел почти разметать его, но ветер бросил горсть дыма прямо в лицо Готфрида, забил ему ноздри и гортань, как кляпом. Как бы самокатчики ни спешили, теперь они найдут только головешки. Готфрид сделал вираж над догорающим аэропланом. Ему показалось, что русские пилоты смеются. Они заслуживали того, чтобы воздать им почести. «Альбатрос» покачал на прощание крыльями и повернул к базе. Слухи об эксцентричных проделках пилотов эскадры «Кондор» были у всех на устах. Это касалось абсолютно всего, начиная от одежды и заканчивая поведением в общественных местах. Слухи окружали эскадру, поэтому когда «Кондор» прибывал на новое место, то все уже знали, что эти ребята немного не в себе и лучше от них держаться на расстоянии. К эскадре приклеилось несколько прозвищ, среди которых наибольшее распостранение получили «Воздушный цирк» и «Цирк на крыльях», а пилотов эскадры называли либо клоунами, либо даже пугалами. Но дело свое они знали превосходно. Командир эскадры полковник Вернер фон Терпц был для них богом, сошедшим на землю. Но частенько он возвращался на небеса, и в это время остальные могли у него поучиться, как надо летать. Его приказы выполнялись беспрекословно. Приказы остальных можно было принимать к сведению, но вовсе не обязательно им следовать. Связываться с полковником опасались как свои, так и чужие, но и те, и другие его уважали. Как только разведчик обнаружил «Муромца», он сообщил о его координатах, скорости и направлении движения в эскадру. В небо на перехват было поднято три «Альбатроса» — все, что на тот момент было на аэродроме, потому что остальные пилоты уже выполняли какие-то задания, в том числе и подполковник. Когда он вернется, то будет опечален, что охота прошла стороной. Фон Терпц любил крупную дичь. Новая радиограмма ушла в штаб сухопутных войск. В ней предлагалось выслать самокатчиков на поиски сбитого бомбардировщика и оставшихся в живых русских пилотов. Эту информацию восприняли с некоторой долей сомнения и иронии. «Альбатросы» тогда еще не уничтожили «Муромца», а главное — никому не удавалось сбить этот тяжелый русский бомбардировщик. Но игнорировать сообщение в штабе не стали. Эти земли вот уже несколько столетий переходили из одних рук в другие и лишь полякам, которые здесь жили, они давно не принадлежали. Как только Россия вступила в Антанту, служба немецкой внешней разведки через свою агентурную сеть стала собирать информацию о том, насколько реально поднять в этих областях восстание, которое могло бы сковать передвижение русских частей и тем самым способствовать успешному наступлению германских войск. О Костюшко здесь давно забыли, а тем более о тех временах, когда Речь Посполитая могла позволить своим солдатам совершать набеги далеко в глубь российского государства. Разжигание сепаратистских настроений имело под собой слишком плохую почву. Чтобы она стала плодородной, ее нужно было удобрять много-много лет. Деньги утекали как в бездонную бочку, образуя существенную брешь в германском бюджете. Чахлые ростки сепаратизма мгновенно выкорчевывались властями, которые либо уничтожали их, либо пересаживали в Сибирь. А там климат был неблагоприятным. Шпионы попадали в лапы русской контрразведки чаще всего в очень плохом состоянии духа и тела. С ними успевали «поговорить» местные жители. Пока германские солдаты еще не успели разозлить поляков, и у крестьян можно было выменять свежие продукты. Они шли на это охотно, но германские казначейские билеты предпочитали не брать. Крестьяне не привыкли доверять бумагам. Наилучшим способом расположить их к себе были золотые и серебряные марки, или на худой конец, медные деньги. Два с половиной месяца лейтенант Эрих Хайнц не вылезал из боя. Война перемолола треть дивизии, в которой он служил. Эрих был рад небольшой передышке, когда, после легкого ранения, его отправили в госпиталь, а затем в резервную часть. В ее функцию входило поддержание порядка на оккупированной территории. Он воевал с четырнадцатого года. С самого начала на Восточном фронте, а незадолго до этого служил в Танганьике. Дела там сейчас шли очень плохо. Колония была отрезана от внешнего мира британской эскадрой. У Эриха изрядно расшатались нервы. Иногда он начинал замечать, что перестает контролировать свои эмоции. Ему дали взвод самокатчиков, сплошь состоящий из недавних призывников. Многие были гораздо старше его. Но он смотрел на них свысока, как это делает моряк, прошедший все моря и океаны и побывавший во множестве битв, память о которых хранит его иссеченное шрамами тело. Иногда Эриху казалось, что он слышит далекие разрывы снарядов тяжелой артиллерии русских. До передовой было всего сто километров. Но для Эриха это был глубокий тыл, словно он находился вдали от войны, где-то в Восточной Пруссии. Пребывание здесь, особенно после фронта, могло сравниться с курортом или домом отдыха, в котором низкий уровень сервиса компенсировался мягкими порядками. Досаждали только инспекционные наезды из штаба да рейды небольших русских конных отрядов. Они держали в постоянном нервном напряжении большинство германских частей, расположенных за линией фронта. Она все еще была размыта и не приобрела таких четких границ, как на Западе, где десятки километров окопов и траншей изрезали землю, а перед ними находились насаждения колючей проволоки и минные поля. Русские конные отряды беспрепятственно или почти беспрепятственно просачивались на территорию, занятую германцами, взрывали мосты и железнодорожные пути, нарушали коммуникации, а завидев превосходящего по силам противника, быстро, словно призраки, исчезали. Чтобы определить, где они появятся в следующий раз, нужно было воспользоваться услугами гадальщика. Но где же его найдешь? Взвод расквартировали в брошенной русскими казарме. Прежде здесь находилась кавалерийская часть. Конюшня была грязной, заваленной остатками сена. Пол скрывал внушительный слой конского навоза. Но после чистки конюшня прекрасно подошла под гараж для мотоциклов. Крыша не протекала, дверь запиралась. Русские уходили быстро, поэтому не успели забрать с собой всю утварь. В казарме солдаты нашли кружки, котелки, столовые приборы и удобные железные кровати на пружинах. Их было примерно раза в три больше, чем солдат во взводе. Здесь хватило бы места для целой роты. Грузовик они оставляли возле казармы и даже на ночь не снимали с него пулемет, забирая с собой только пулеметные ленты. Эрих не давал расслабиться ни себе, ни своим подопечным, иначе он их назвать не мог. Подчиненными они станут чуть позже, когда повоюют. Он полагал, что вскоре спокойная жизнь должна закончиться. Она не могла продолжаться долго. А если они обрастут жирком, то превратятся в превосходное пушечное мясо в первом же серьезном бою. Обычно он вставал в шесть утра, но на этот раз проспал гораздо дольше, и когда открыл глаза, то на часах было уже почти восемь. Тому было вполне уважительная причина. Накануне взвод исколесил не один десяток километров, преследуя русских, но они ушли. Эрих устал, измотался, у него не было сил не только для того, чтобы принять ванну и смыть грязь с поўтом, но даже для того, чтобы раздеться. Он завалился в кровать, стянув с себя только сапоги, а все остальное, как впоследствии оказалось, снял с него фельдфебель Фетцер. Он был единственной опорой взводного. На первый взгляд, Фетцер производил впечатление человека очень мягкого и добродушного. Возникало ощущение, что только натянувшаяся гимнастерка удерживала его живот, но если оторвутся пуговицы или лопнут трещащие на швах нитки, то на землю посыплются все внутренности фельдфебеля. Он был типичным человеком-аквариумом. Когда Фетцер начинал пить пиво, то превращался в бездонную бочку, куда можно вливать жидкость кружку за кружкой. Скорее бы иссякли запасы в пивной, чем фельдфебель Фетцер справился со своей жаждой. Он очень страдал оттого, что не мог сыскать здесь свои любимые сорта, а вырваться в Германию удавалось очень редко. У него было опухшее лицо с пористой, немного красноватой кожей, на которой постоянно выступала испарина, сколько бы он ни смахивал ее рукавом или платком. Кажется, что Фетцер только что закончил пробежку и именно из-за этого взмок. Гимнастерка на подмышках пропиталась по`том, который высох, оставив только соль. Но гимнастерка опять пропиталась, потом опять высохла. Так повторялось множество раз, и теперь под мышками фельдфебеля были залежи кристаллической соли. Он вполне мог поделиться ее запасами с поваром, если тому нечем будет солить похлебку или кашу. Надо лишь снять гимнастерку и немного ее потереть. В Бремене Фетцер держал маленькую сапожную мастерскую. Чтобы не терять навыков, он с удовольствие чинил обувь солдатам, которые души в нем не чаяли и готовы были выполнить любую его просьбу. Когда Эрих этим утром смотрелся в зеркало, намыливая щеки и подбородок, на него взирало немного помятое, слегка осунувшееся лицо. Он остался крайне недоволен этим. Прохладная вода сгладила это ощущение. Со щетиной он расправился быстро. Утро было свежим, но в воздухе ощущался запах бензина. Пять солдат, которые колдовали над своими мотоциклами во дворе возле конюшни, только что залили горючее в баки, а то после вчерашних мытарств там почти ничего не осталось. Фельдфебель тоже уже проснулся, а может, он и не ложился спать. Солдаты счищали куски налипшей грязи из-под крыльев мотоциклов, проверяли натяжение спиц на колесах, а если это требовалось, то немного их подтягивали. Часть «подопечных» находились внутри конюшни, за исключением трех солдат, что вели наблюдение за местностью, и еще двух, которые ночью дежурили. Последние — отсыпались. Солдаты, увидев Эриха, оторвались от работы и задолго до того, как он к ним подошел, встали, вытянув по швам руки, испачканные машинным маслом, бутылочки с которым лежали возле мотоциклов. Солдаты чистили цепи. Мотоциклы Баварских моторных заводов слыли лучшими в мире, самыми надежными и неприхотливыми. Они могли дать фору любому, даже самому резвому скакуну, но только если состязание проходило на ровной местности. На холмистой или пересеченной все их преимущество терялось. Мотоциклисту больше приходилось думать о том, чтобы не упасть, балансировать ногами, выворачивать руль, объезжая мелкие кочки, ямы, рытвины, поваленные стволы деревьев и сломанные, валяющиеся на земле ветки, которые так и хотели забиться между спицами и заклинить колеса. Поэтому русские кавалеристы, которые прекрасно знали эту территорию, постоянно ускользали от самокатчиков. У Эриха были подробные карты района. Незадолго до начала войны их выкрала из российского военного ведомства разведка. Карты перевели на немецкий, напечатали в типографиях Генштаба сухопутных войск и раздали офицерам, служившим на Восточном фронте. Солнце поднялось уже высоко. Становилось жарко, хотелось сбросить промокшую от пота одежду и отправиться в душ, натереть тело мылом, а потом подставить его под прохладные струи воды. В глазах солдат Эрих читал примерно такие же мысли. Он приказал им заниматься делом. Эрих загорел здесь так, будто оказался в африканских колониях. Но этот загар был мягким, ровным и стойким. Он не смоется за несколько дней, а кроме того, в Африке легко превратиться в поджаренного цыпленка. Солнце там обманчиво и жестоко. Эрих услышал цоканье подбитых металлическими подковками сапог о вымощенную камнем мостовую. Он повернулся на этот звук. К нему бежал радист. В руках у него Эрих увидел листок бумаги, вырванный из блокнота, куда радист обычно записывал сообщения. Он не успел застегнуть гимнастерку, за что вполне мог получить наряд вне очереди, если бы Эрих мог посадить кого-то вместо него за рацию, а так радист позволял себе некоторые вольности, заранее зная, что кроме устного выговора никаких наказаний не последует. Он остановился. Последние несколько шагов солдат сделал четко, точно находился на параде, и протянул Эриху листок бумаги. — Господин лейтенант, радиограмма из штаба. — Хорошо, — сказал Эрих, пробегая глазами текст сообщения. Вначале он сделал это очень быстро, всего за несколько секунд, улавливая общий смысл, затем прочитал чуть медленнее, но зато вникая в каждое слово. Выражение его лица не менялось. Он оторвался от листка, нашел глазами фельдфебеля. — Тревога, общий сбор. Построй взвод. Всем приготовиться к выезду. Звуки горна прогнали остатки сонного оцепенения. Солдаты высыпали из конюшни, вытаскивая мотоциклы. Они держались за их ручки, и со стороны казалось, что «подопечные» схватили за рога упрямых баранов и теперь куда-то их тащат, наверное, на скотобойню, а те упираются и никуда идти, конечно, не хотят. Одно отделение построилось возле грузовика. У ног солдат сидели три поисковых овчарки. От приторного жара их языки вывалились наружу, как широкие ленты серпантина, обмазанные липкой слюной. Они вздрагивали в такт с тяжелым быстрым дыханием собак. Эрих смотрел на часы. Если кто-то не уложится в положенную по уставу на построение минуту, он после возвращения придумает, как наказать провинившихся. На этот раз таких не нашлось. Взвод построился за сорок семь секунд, что было почти рекордом. — Пилоты «Кондора» сбили русский бомбардировщик. Он упал в девяти километрах к востоку от нас, — громко сказал Эрих, расхаживая вдоль строя. — Перед нами поставлена задача захватить пилотов. Подчеркиваю, желательно взять русских живыми. Псевдорыцарские поступки пилотов выводили Эриха из себя. Разве трудно было обстрелять русских, когда они выбирались из аэроплана, так нет, спесивый ас даже и не подумал сделать это, и теперь все дерьмо достанется Эриху и его солдатам. Более того, им предстоит в этом дерьме покопаться и измазаться. — Средняя скорость передвижения пешего по пересеченной местности составляет четыре километра в час. Радиус поисков будет зависеть от того, насколько быстро мы прибудем на место падения. Хотите вернуться побыстрее поторапливайтесь. Все. По местам. Солдаты взобрались на сиденья мотоциклов, надели на глаза очки от пыли, обхватили рули, пулеметчики удобно устроились в колясках. Им было куда как комфортнее, чем тем, кто оказался в кузове грузовика. Лавки, то там деревянные. Взревели двигатели. Задние колеса мотоциклов, как копыта быка, который готовится наброситься на матадора, выбрасывали из-под себя куски земли. Наконец они сорвались с места. Мотоциклы поднимали тучи пыли, точно ставили дымовую завесу, но именно она задолго могла предупредить об приближении взвода, да еще шум, который сопровождал их. Эрих ехал первым. Он не думал, что придется вступать в бой с русскими пилотами. Эта поездка, скорее всего, превратится в непродолжительную прогулку на свежем воздухе. Вот только приятной ее не назовешь. Его форма была безукоризненно чистой и выглаженной, а сапоги начищены до такого блеска, что на носках можно было попробовать отыскать свое отражение. Через несколько секунд езды они запылились. Эрих был высоким, стройным, но не худощавым, а подтянутым. Коротко подстриженные белокурые волосы сейчас закрывала каска, а очки оберегали от пыли глаза. Открытое приветливое лицо, с которого можно рисовать портрет классического защитника отечества, а потом тиражировать Эриха на тысячах патриотических плакатов, которыми были обклеены улицы во всех германских городах. Он не мог похвастаться хорошей родословной. Приставка «фон», которую носило большинство его сокурсников — выходцев из потомственных семей военных, просто сводила его с ума, послужив причиной возникновения ряда комплексов, от некоторых из них он так и не избавился. Мотоциклы делали на основе гоночной модели, немного адаптированной к трудным дорожным условиям, в которых их предполагалось эксплуатировать. Для этого усилили рамы, наварив на них еще несколько труб, колеса сделали чуть шире, соответственно расширились покрышки и передние вилки. Мотоциклы стали менее элегантными, но это с лихвой компенсировалось увеличившейся проходимостью. Зато цифры на спидометре, обозначавшие скорость, которую теоретически могли развивать эти мотоциклы, остались от базовой модели и теперь казались издевательством, потому что обычно стрелки спидометра нервно вздрагивали где-то посередине, да и то при этом риск не справиться с управлением и вылететь из седла оставался велик. Эрих в очередной раз проклинал русские дороги. Даже те, которые находились всего лишь в нескольких километрах от границ Германии, представляли собой две неглубокие колеи, выдолбленные в земле колесами крестьянских телег. Двигаться по ним — все равно, что ехать на вагонетке по рельсам. Но передвижение по железной дороге практически не зависит от прихоти погоды, если только снег не слишком заметает рельсы, а эта «дорога» в сезон дождей раскисала, и колеи доверху заполнялись водой. Тогда она становилась такой же непроходимой, как подходы к вражеским укреплениям. Каждый метр пути будет даваться с неимоверным трудом, слава Богу, что до сезона дождей осталось еще месяца полтора. Эрих с ужасом думал, что за это время германская армия может продвинуться еще дальше в глубь Российской империи. Он подозревал, что чем дальше она будет забираться, тем хуже и хуже будут становиться дороги. Если какая-нибудь крестьянская телега застрянет здесь, то мотоциклы с грехом пополам смогут ее объехать, но грузовик встанет. Он не выберется из колеи. Его придется выталкивать, подкладывая под колеса доски, которые грохотали на полу кузова, под ногами солдат. Собаки поскуливали. Им не нравилась тряска. Они хотели лечь на пол кузова, но доски им мешали, и собакам приходилось постоянно поджимать лапы и следить, чтобы их не прищемили. Солдаты легонько похлопывали собак по головам, стараясь успокоить. Отряд проскочил деревню, попавшуюся по дороге, так быстро, что если кто-то их и видел, то не понял, что происходит. Большинство крестьян работали сейчас в поле. Возле калиток на лавках лениво сидели старики. Они спали, а когда открывали глаза, то отряд уже уносился прочь, оставляя после себя клубы встревоженной пыли. Когда старики начинали медленно поворачивать головы, чтобы попробовать хоть что-то понять, они видели лишь уносящийся вдаль шлейф, словно по деревне пронесся смерч, но никого не тронул. Старики еще долго будут обсуждать эту невидаль. Минут двадцать, пока их не сморит усталость и они вновь не заснут. Из-под колес в страхе разбегались куры. Пугал их не вид мотоциклов, потому что они не знали, что это за зверь, а рев моторов. Эрих спешил. Он хотел отрезать русских от леса. Если они успеют до него добраться, их шансы на спасение нисколько не увеличатся, но найти их будет труднее. Это займет гораздо больше времени. Он не станет рисковать своим людьми напрасно. Если пилотов будет трудно взять живыми, он просто прикажет их убить. Деревня сменилась садами, обступившими дорогу плотной, без просветов стеной. Пыли здесь почти не было. Солдаты могли хоть немного отдохнуть от нее. С деревьев свисали начинающие наливаться цветом, еще неспелые яблоки. Но вряд ли кто-нибудь получит расстройство желудка, если захочет ими полакомиться. Впрочем, все зависит от количества съеденных яблок и неприхотливости желудка. Эрих отметил, что сады — неплохое место, чтобы организовать здесь засаду. Он почувствовал себя немного спокойнее, когда стена деревьев постепенно стала редеть, а потом и вовсе осталась позади. Примерно через километр Эрих приказал отряду свернуть с дороги. К счастью, колеи становились все менее глубокими. Колеса грузовика почти беспрепятственно выбрались из них. Ну, может, немного встряхнуло тех, кто сидел в кузове, хотя амортизаторы сильно смягчили этот удар. Неподалеку паслось стадо коров, настолько равнодушных ко всему происходящему, что они даже не повернули головы в сторону отряда. Пастух мельком взглянул на мотоциклистов, а потом продолжил отгонять от своего лица мух. Лишь его собака пробежала метров сто по направлению к отряду, но затем остановилась. Не то она поняла, что не сумеет соперничать с солдатами в скорости, не то просто сообразила, что мотоциклы не были хищниками, которые могут напасть на коров, а значит, не стоит тратить силы. Собака устала. Ее бока вздымались и опадали, а язык вывалился из пасти и повис вздрагивающей тряпочкой. Их обступали невысокие холмы. Они использовались главным образом для выращивания кормовых трав. Эта страна была слишком расточительной из-за своих необъятных просторов. Арабы пробовали выращивать пшеницу на таких землях, увидев которые, местные жители пришли бы в ужас. Над одним из холмов почти по его центру поднимался столб дыма, точно курился вулкан, готовящийся выплеснуть поток лавы. Дым пачкал облака, проносившиеся над ним, как трубочист, решивший вытереть испачканные сажей руки о только что выстиранные и еще пахнущие ветром полотенца. Ветер сносил облака в сторону. Казалось, что именно из-за этого дым начинает рассеиваться, но он еще долго будет служить прекрасным ориентиром, по которому без всяких координат можно определить, где упал русский аэроплан. Эрих скосил глаза влево, посмотрел на часы. Рука дрожала. На часы постоянно наезжал то кусок краги, то рукав куртки. Он получил сведения о падении «Муромца» всего двенадцать минут назад. За это время русские пилоты могли пройти не более километра, и это в том случае, если у них нет раненых, которые значительно замедляют скорость передвижения. Они наверняка пошли к лесу. Только там можно спрятаться. Это лучше, чем сидеть возле горящего аэроплана и ждать. Грузовик поднимался на холм с натугой, как астматик, ползущий по лестнице с одышкой и желанием остановиться и передохнуть. Не дай бог, двигатель у него заглохнет. Тогда грузовик придется бросить, а солдатам спешиться. Когда мотоциклисты добрались до вершины холма, им открылся потрясающий вид. Он охватывал несколько километров пространства, включая и клочки леса, и обломки аэроплана, и цепочку бегущих к лесу русских. Эрих поднес к глазам бинокль, болтавшийся у него на груди на кожаных ремнях, и быстро отрегулировал фокусировку. Русские бежали, будто под ними горела земля или смерть дышала им в спины, подгоняя их. — Проклятье, — прошипел Эрих сквозь зубы. Обычно у пилотов аэропланов были на вооружении только пистолеты. На это раз у русских оказались автоматы. Откуда они их взяли — непонятно. Эриху было обидно сознавать, что он немного не успел. Окажись взвод здесь несколькими минутами раньше, и русские стали бы не более опасны, чем зайцы, которых охотники, забавляясь, гонят по полю. Но теперь… — Огонь! — закричал Эрих, останавливая мотоцикл, чтобы он не трясся на ухабах и пулеметчик смог прицелиться. Он знал, что все пули пройдут мимо. Но всегда так трудно расставаться с надеждой, что цепляешься за любую ниточку. Пусть она обязательно оборвется, но это случится лишь через несколько секунд, а за это время, бог его знает, что еще может произойти. Может, небеса рухнут на землю. Пули легли с недолетом. Эрих видел, как они взрыхляли землю. Когда пулеметчик стал корректировать прицел, русские исчезли в лесу. Деревья сомкнулись за ними, как ворота крепости. Мотоциклы помчались к тому месту, где скрылись русские. Самокатчики выстроились напротив зарослей и дали длинную тугую очередь из пулеметов. За деревьями они уже не видели русских и стреляли наугад. Пользы от такой стрельбы было мало. Они вряд ли смогут даже напугать русских. Напротив, это лишь подстегнет их побыстрее убраться отсюда. Все пули достанутся деревьям, завязнут в их стволах, пробившись в глубь леса не более чем на двадцать тридцать метров. Они собьют листья с кустов, оборвут кору, размочалят стволы до щепок, а какие-то молодые деревья и вовсе повалят. Всех зверей уже распугали русские, а если какие-нибудь из них, прячась, затаились в зарослях, то теперь они бросятся бежать куда глаза глядят. Им еще долго будут мерещиться эти выстрелы. Мотоциклисты стреляли для успокоения собственной совести. Она успокоилась через десять секунд. Германской промышленности это лечение обошлось в какие-то триста патронов. Грузовик остановился. Из него посыпались солдаты. Они прыгали на землю, отряхивались, поправляли амуницию, а затем бросались в лес, двигаясь наперерез пилотам. Возможно, кто-то из русских останется для прикрытия основного отряда. Собаки лаяли, рвались с поводков. Они были прекрасной тягловой силой и могли увлечь за собой даже мертвого. Их гнали вперед азарт и кровь диких предков. Солдаты рассредоточились так, чтобы не пропустить следы русских. Но не очень широко. Каждый в линии видел не только своего соседа, но и еще по одному солдату, которые шли по бокам. Это исключало вероятность того, что русские смогут прорваться сквозь цепь, незаметно уничтожив часть ее сегментов.ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Первым повернул голову назад Рингартен. Он застыл, точно впал в мистический транс. Штурмовики, которые шли следом за Игорем, едва не столкнувшись с Рингартеном, обошли его стороной, словно это была статуя. Он даже не заметил их, да, наверное, и не почувствовал бы, если бы кто-то его толкнул. По телу Игоря прошла судорога. Казалось, оно было заключено в тонкую прозрачную оболочку, которая мешает штурмовику двигаться, но судорога порвала ее. — Что случилось? — спросил Мазуров. — Немцы, — прошептал Рингартен, — они скоро будут вон там. Его рука поднялась, вытянутый палец указал на холм, но прошло еще секунд двадцать, прежде чем там стали возникать человеческие фигуры. Вначале головы в касках, потом плечи, тела, руки, ноги. Они словно вырастали из-под земли или холм был волнами океана, которые, когда-то поглотив солдат, теперь отпускали их. Жаль, что штурмовики не стали ждать этого эффектного зрелища. Они рванулись вперед все разом. Бросить оружие и поднять вверх руки после всего, что они пережили, было невозможно. В крови опять стало слишком много адреналина. Последний рывок измотал их. Впору падать на колени, смотреть в небеса и молиться, чтобы они ниспослали чудо. Звук стрельбы гасили деревья. Штурмовикам на плечи упал еще один груз, но они его выдержали. Только плечи их ссутулились. — Пригнитесь, профессор, — сказал Мазуров. — Вы же не хотите погибнуть от германской пули. Это было преувеличением. Эхо разносило звуки выстрелов, но сами пули до отряда не долетали. Стрельба, напротив, пошла им на пользу. Теперь они могли ломиться сквозь заросли, как стадо лосей, совершенно не заботясь о том, чтобы делать это тихо. — Я никуда не пойду, — застонал Тич. — Профессор, жизнь так прекрасна. Вы же не хотите умереть от русской пули. Мазуров навел дуло автомата на Тича, а палец положил на курок. Этот жест сумел убедить профессора, что лучше подчиниться, и он с неохотой двинулся дальше. Тич только хотел казаться капризным. Это в определенной ситуации могло принести выгоду, но на самом деле он был расчетливым и разумным. Тич не смог обмануть Мазурова, впрочем, он и не старался, давно позабыв азы театрального искусства, которому обучался еще в университете, играя на подмостках студенческой студии. Тогда Тич был популярен. Зрители ходили посмотреть на его игру, и небольшой зал театра оказывался почти всегда забитым. Это ему льстило. Как только утихли выстрелы, штурмовики услышали лай собак. Листва глушила его, впитывала, как губка, но с каждой минутой он становился все отчетливее — так накатывается ураган, пока еще невидимый, но неотвратимый. От него не убежать, потому что он движется слишком быстро. Нет смысла тягаться с ним в скорости. Да и сил на это уже нет. — Я останусь, — сказал Рингартен Мазурову. Он хитро сощурил глаза, будто ему стало больно смотреть на этот мир так много в нем света, хорошо еще, что он терялся в лесных сумерках и доползал до штурмовиков сильно ослабленным, почти издыхающим. — Попытаюсь продемонстрировать им, что означает термин «мобильная оборона», — и опять Игорь не договорил, беззвучно ответив Мазурову, что справится один, вернее сказать, постарается задержать немцев в одиночку. — Счастливо тебе. Мазуров отстегнул от пояса две ручные гранаты, достал из ранца запасную обойму для автомата и передал все это Рингартену, взамен забрав пачку документов, которые штурмовик тащил в своем ранце. Рингартен растворился в зарослях, как невидимка или дух леса, которого разгневали непрошеные гости, а наказание за это предусмотрено только одно. Вскоре показались немцы. Затянувшийся финал начинал их раздражать. Страх у них еще не родился, но беспокойство уже начинало перерастать в неуверенность. Особенно это чувствовалось в тех солдатах, у которых не было собак. Они озирались по сторонам, причем поворачивали головы гораздо сильнее, чем того требовал сектор обзора, порученный каждому из них, будто они уже не доверяли соседу, который мог пропустить что-то важное. Стволы ружей они направляли вперед параллельно земле. Но пальцы лежали не на курках, а рядом — на прикладах. Солдаты боялись, что кто-нибудь, оступившись, может выстрелить и наделать лишнего переполоха. И без того нервы натянуты в звенящую от малейшего прикосновения струну. Лес был для немцев чужим. Им хотелось, чтобы враг из категории чего-то абстрактного вновь стал реальностью, приобрел лицо и тело. От неопределенности они уставали больше, чем от физических нагрузок. Рингартен сразу понял, что этим солдатам уже приходилось, вытянувшись цепью, выискивать затаившегося неприятеля. Они брели с немного обреченным видом. Их было даже отчасти жалко. Рингартен затаился в кустах, присев на корточки, похожий на зайца, который увидел хищника и теперь застыл в ужасе, боясь даже пошевелиться. Он сливался с растительностью. Вот только маскировочная краска на лице почти стерлась. Это могло его выдать. Но человеческий глаз обычно не улавливает таких тонкостей, в первую очередь реагируя на движение. Шевелящиеся ветки это очень достойный объект для пули. Рингартену нужно было немного подождать, как рыбаку, который закинул удочку с вкусной наживкой и теперь точно знает, что рыба рано или поздно клюнет. Надо лишь набраться выдержки и не упустить того момента, когда рыба уже заглотила крючок, но еще не успела стянуть с него приманку. Тогда надо подсекать. И главное — надо сидеть тихо. Он выбрал крайнего в цепочке немца. К счастью тот оказался без собаки, которая могла бы почуять штурмовика. То, что цепочку на флангах не прикрывали собаки, было ошибкой, смертельной не для всего отряда, а всего лишь для одного из солдат. Он миновал кусты, за которыми прятался Рингартен, ни на секунду не замедлив шаг. Наверное, только человек, проведший долгое время в лесу, мог почувствовать опасность. Штурмовик затаил дыхание, проводил немца взглядом, а потом… Он действовал молниеносно. Моряки в старых, залитых пивом и вином тавернах рассказывают о страшных чудовищах, которые всего лишь на миг показавшись из воды, проглатывают лодки с людьми, а потом стремительно исчезают в океанской пучине, и только пенящиеся круги, расходящиеся по воде, обозначают место, где они появились. Так рождаются легенды, в которые никто не верит, но их интересно слушать. Рингартен ударил немца ножом под левую лопатку. Лезвие было длинным и тонким. Штурмовик знал, что оно насквозь пронзит сердце. Одновременно он зажал ладонью рот немца. Тело содрогнулось в конвульсиях. Оно не хотело расставаться с жизнью, но нож перерезал нить, на которой держалась душа, и Рингартену показалось, что он почувствовал, как она уходит из тела. Все произошло настолько быстро, что немец не попытался даже издать хотя бы стон. Солдату было лет двадцать пять. Его лицо отпечаталось в памяти Рингартена, как фотография в семейном альбоме, и он знал, что спустя не один десяток лет сумеет вспомнить его, открыв нужную страницу в толстой-толстой книге памяти. Если задуматься над тем, сколько фотографий в ней хранится, то можно навсегда потерять покой, поэтому Рингартен старался задвинуть их в какой-нибудь отдаленный уголок памяти и забыть о нем, но как же это сделаешь, если постоянно приходиться вклеивать новые фотографии? В этом был элемент нечестной борьбы. Игорь напоминал себе борца, который обращается к публике, пришедшей в цирк, предлагая любому желающему помериться с ним силами. Силачи, с легкостью разгибающие железные подковы и скручивающие узлом толстые гвозди, под бурные аплодисменты выходят на арену, и вдруг оказывается, что они ничего не могут сделать с этим щуплым, на первый взгляд слабым борцом. Просто он в совершенстве знает массу приемов. Легко, немного вызывающе он уходит из-под ударов. Огромные руки проскакивают мимо. Противники могут выдавить из него всю кровь, но вот только никак не могут его поймать. И в конце концов силачи, эти горы мускулов, оказываются на лопатках. Они лежат на арене, хлопают веками, уставившись глазами в потолок, и никак не могут понять, как же все это произошло. Никто не может этого понять. Все случилось слишком быстро. Затем они застенчиво уходят с арены. Зрители сочувствуют им и не улюлюкают вслед. Но теперь у силачей уже нет той спеси и той уверенности в своей непобедимости, которая была раньше. Впрочем, они не рискуют жизнью. А в той игре, которую сейчас затеял Рингартен, проигравшего ждала судьба поверженного гладиатора, валяющегося на песке арены. Он истекает кровью, но зрителям не понравилось, как он сражался, и поэтому они указывают пальцами вниз, требуя его добить. Победивший вынужден это сделать. Рингартен положил еще мягкое и податливое, как у куклы, тело на землю, вытер о гимнастерку немца нож. Он вытащил гранату, воткнул ее вертикально в землю вверх ручкой, а к чеке привязал металлическую проволоку длинной метра три. Игорь протянул ее в нескольких сантиметрах над землей и намотал вокруг ствола дерева. Проволока была настолько тонкой, что ее мог увидеть лишь тот, кто обладал превосходным зрением, да и то лишь в том случае, если бы он знал, что и где надо искать. Штурмовик потерял ее из вида, как только отполз от гранаты на несколько метров. Это будет очень неприятный сюрприз — такой же неприятный, как ядовитая змея, спящая в золотом кувшине посреди сказочных богатств. Что делать, поиски сокровищ очень опасное занятие. Прошло еще с полминуты, прежде чем немец, который стал теперь крайним в цепочке, заметил, что его сосед исчез. К этому времени Рингартен был уже далеко в стороне от преследователей. Он улыбался. Ему нравилась эта игра. Она полностью поглощала его внимание, давая возможность о многом забыть. Немец окликнул товарища. Он не понимал, куда тот мог подеваться. Ну в самом деле, не могла же под ним разверзнуться земная твердь. В его сторону сразу же посмотрели все, кто услышал этот тревожный крик. Немец пошел назад и немного в сторону, а потом остановился. На его лице наконец-то появился страх. Дрожащие пальцы нащупали курок винтовки. Это придало ему уверенности, но до конца справиться со страхом солдат так и не сумел. Немец нерешительно сделал еще один шаг, осторожный, точно увидел зверя и теперь резкими движениями боялся его спугнуть, а расстояние еще слишком велико для того, чтобы стрелять. Следующий шаг был уже гораздо увереннее. Очевидно из-за того, что сзади приближались товарищи. Немец не видел их, но зато слышал их шаги. — Что произошло? — спросил Эрих. Солдат оглянулся и по инерции сделал еще один шаг. Он хотел остановиться, чтобы сообщить офицеру о своих подозрениях, но подцепил носком сапога тонкую проволочку. Он почувствовал ее. Где-то на краю сознания промелькнула мысль о том, что нога за что-то зацепилась, надо бы проверить, что это, но его взгляд еще не добрался до земли, когда чека, щелкнув выскочила из гранаты. Проволочка опала. Теперь, чтобы увидеть ее, нужно было нагнуться к самой земле, пошарить по ней руками, нащупать проволочку и поднести ее к глазам. Вспышка света ослепила солдата. Осколки гранаты, разлетающиеся во все стороны, забарабанили по его груди, разрывая в клочья гимнастерку, а голову они превратили в кровавое месиво. Взрывная волна отбросила уже мертвое тело на офицера, сбив его с ног. Кто-то закричал от боли. Заскулила собака, как будто ей отдавили лапу или наступили на хвост и теперь она жалуется хозяину на обидчика. Но хозяин почему-то не хочет ей помогать, и собака продолжает скулить, для того чтобы он хотя бы пожалел ее. Немцы попаўдали на землю, как подкошенные, уткнувшись лицами в траву, зажимая головы руками и слушая неприятный свист осколков, которые проносились где-то совсем рядом. Нашпиговав землю, они наконец-то угомонились, но солдаты еще несколько секунд лежали не двигаясь, прислушиваясь к тишине, будто она могла в любое мгновение вновь расколоться, особенно если они попробуют встать. От гула в ушах могли лопнуть барабанные перепонки, словно немцы оказались внутри подвешенного колокола, а кто-то ударил по нему молотком. Сквозь это гудение с трудом пробивался громкий лай собак, рвущихся с поводков. Но это происходило только с теми, кто оказался слишком близко от места взрыва. Остальные быстро пришли в себя, спрятались за деревьями. Они ощетинились ружьями, водили ими из стороны в сторону, как пожарным шлангом, но беда заключалась в том, что ситуация нисколько не прояснялась. Солдаты не видели никакого движения, а взрыв произошел так, словно они забрели на минное поле. Эрих с ног до головы заляпался кровью. Ему показалось вначале, что он ранен. Он боялся пошевелиться, потому что тогда кровь могла с новой силой политься из ран, а потом лейтенант неожиданно понял, что не чувствует боли. Только ныли ушибы и чесались ноздри от забравшейся в нос пороховой гари. Кровь пропитала его гимнастерку. Она прилипла к телу, еще немного — и она так к нему присохнет, что отдирать ее придется с такой же болью, как старые бинты, намотанные на рану. Нужно будет залезть в ванну в одежде и ждать, пока она отмокнет. Солдат упал на него спиной. Его тело давило на грудь, сильно мешая дышать. Каска с солдата слетела. Эрих видел лишь его затылок с копной склеившихся клочками волос. Кисловатый запах подсыхающей крови вызывал тошноту. Отпихнув труп, Эрих приподнялся. Когда он смог вдохнуть полной грудью, в легких закололо, будто он проглотил горсть сосновых иголок. Лейтенант поднялся, немного балансируя руками, потому что голова кружилась, как от недоедания, перед глазами плыла легкая пелена. Мутило, как при несильной качке, а в ушах стоял звон. Его чуть не вырвало, когда он увидел лицо солдата, который спас ему жизнь. Желудок Эриха конвульсивно содрогнулся, к горлу подступила тошнота, но он быстро отвел взгляд. Метрах в пяти, прислонившись спиной к дереву, сидел фельдфебель. Его правая брючина чуть повыше колена была разорвана. Фельдфебель старательно бинтовал ногу, но слой бинта был еще невелик, и поэтому на белом проступали пятна крови. Фельдфебель почувствовал взгляд Эриха, оторвался от своего занятия и посмотрел на офицера. — У меня все в порядке, командир, — сказал он. В его глазах остался осадок пережитой боли, но он уже почти исчез. Под кустами Эрих увидел мертвое тело второго солдата. «Они за все заплатят. Обойдемся без пленных. Пилоты сэкономят шампанское», — подумал Эрих. — У нас еще двое ранены, — опять заговорил фельдфебель, — но идти смогут. — Возвращайтесь к мотоциклам, — Эрих стыдился вызывать подкрепление и хотел еще обойтись собственными силами, — мы пойдем добьем эту дрянь. — Есть, господин лейтенант. Казалось, что бой уже закончился и надо подсчитывать потери и собирать трофеи. Но в том-то и дело, что он еще даже не начинался, а взвод уже потерял двух человек, причем Эрих по-прежнему мог лишь догадываться, где находятся русские, и абсолютно не знал, что они могут для него приготовить, а судя по началу воображение у них богатое. Эрих знаками приказал солдатам снова построиться цепочкой. Теперь они перемещались очень осторожно и, прежде чем сделать очередной шаг, смотрели себе под ноги — нет ли там натянутой проволоки. Вероятность этого была уже невелика. Каждая секунда промедления позволяла русским уходить все дальше. Эрих начал было объяснять это фельдфебелю, но его слова заглушила стрельба. Выстрелы раздавались позади цепочки — оттуда, где находились оставленные ими мотоциклы и грузовик. Это был дружный и довольно мощный ружейный залп русских винтовок. «Они не могли обойти нас», — прислушиваясь, подумал Эрих. На лицах солдат он прочитал замешательство. Лейтенант и сам не знал, что там происходит, но если сейчас солдаты увидят его нерешительность, хотя бы тень этой нерешительности, им станет совсем не по себе. И без того им было слишком плохо в этом лесу, словно они оказались в незнакомой стране, где на каждом шагу чужеземца поджидает смерть. Ни один мускул его лица не должен выдать сомнений. В голове пронеслись строчки какой-то песни. Они немного взбодрили его. Он хотел произнести их вслух, но ограничился репликой: — Быстро. Возвращаемся. Солдаты развернулись, побежали назад под аккомпанемент пулемета, но он вскоре замолчал, а потом начали ухать взрывы. Эрих боялся даже представить то, что там происходило. Они не разбирали дороги. Ветки хлестали их по лицам, оставляя на коже покрасневшие рубцы, а солдаты уже не делали попыток увернуться от них или хотя бы закрыть лицо рукой. Время от времени профессора приходилось подбадривать легким толчком в спину. Отряд напоминал неудачливых работорговцев, которые захватили во время набега на поселение всего лишь двух пленников. Издержек на поход они, конечно, не окупят, но приходится стараться из всех сил, потому что появились конкуренты, которые хотят отнять у них и эту бедную добычу. Услышав стрельбу,штурмовики замерли в недоумении. Рандулич не спал больше суток. Его мозг уже плохо воспринимал сообщения. Веки слипались, глаза покраснели, как у вампира. Голова превратилась в аквариум, наполненный какой-то жидкостью, в которой плавал мозг. При каждом движении мозг касался стенок аквариума. Это отдавалось пульсирующей болью в висках. Генерал осунулся, но даже если бы он отправился спать, все равно ничего бы не получилось. Он мог бесконечно долго лежать в кровати с закрытыми глазами, сон все равно не пришел бы к нему, так сильно было нервное напряжение. Когда-то он отказался от табака. Сейчас ему очень хотелось курить, но не для того, чтобы успокоить нервы, а чтобы убить хоть несколько минут. Рандулич с трудом подавлял это желание, зато не отказывал себе в кофе и уже потерял счет чашкам, которые выпил за последние сутки. Сердце глухо колотилось и уже начинало давать сбои. В желудке скопилась кислота. Она впиталась в его стенки, и теперь Рандулич думал, что он сможет переварить любую еду. На робкие попытки адъютанта убедить его, что нет смысла так пренебрежительно относиться к своему здоровью, генерал либо отмахивался, либо говорил фразы наподобие: «После войны отдохнем». Через некоторое время адъютант понял всю тщетность своих просьб и, смирившись, приносил все новые и новые чашки кофе. Надеясь, что Рандулич этого не заметит, он старался делать кофе не очень крепким. Звонил светлейший князь, но пока генерал ничем его не мог порадовать или огорчить, а князь, видимо, догадавшись по голосу Рандулича, в каком тот находиться состоянии, не стал затевать разговор, ограничившись лишь несколькими подбадривающими репликами. Время от времени генерал бросал взгляд на маятниковые часы, висевшие на стене. Их стрелки еще не добрались до той отметки, когда, судя по расчетам, у аэроплана должно закончиться горючее. Рандулич вслушивался в качание маятника. Вначале оно успокаивало его, затем стало раздражать, и, чтобы выпустить напряжение, он был готов уже чем-нибудь запустить в часы, как будто, остановив их, сумеет остановить время. Руки Рандулича зашарили по столу, но нащупали лишь пустую чашку, на донышке которой подсыхала кофейная гуща. Кофейный аромат, как это ни странно, немного успокоил генерала. Большинство его коллег отдавали предпочтение чаю, а он много лет назад пристрастился к латиноамериканскому кофе. Несмотря на то, что этот напиток теперь стало очень трудно достать, он пока своей привычке не изменял. Пришлось лишь перейти на индийские сорта. Запасы латиноамериканского кофе уже иссякли, а пополнить их было нечем. Торговые корабли боялись выходить в океан из-за беспощадной войны, которую развернули германские субмарины. Кофе все равно приходилось везти обходным путем. Босфор контролировали турки, а в Индийском океане пиратствовали германские крейсера. Британцы сами себе перехитрили. Если бы проливы стали русскими, то дорога из Калькутты в Одессу была бы не столь опасной. Рандулич сидел в мягком кожаном кресле, рядом с массивным деревянным столом, теперь уже пустым, но несколькими часами ранее его заваливали развернутые карты. Свет заполнил комнату, лениво просочившись сквозь окна, хотя в углах, под креслом и под столом еще прятались остатки ночи. Теперь для того, чтобы заснуть, наверное, надо пойти в угол комнаты, встать там, как провинившийся гимназист, а затем нагнуться и вдохнуть темноты. Рандулич встал с кресла. Почувствовав боль в занемевших мышцах, он дождался, когда кровь вновь станет циркулировать в ногах, и лишь затем стал мерить шагами комнату, разминая мышцы и суставы. В течение последних часов он уже не раз проделывал подобную операцию. Как узник, заключенный в темнице, генерал мог пройти из одного угла комнаты в другой с закрытыми глазами, не наткнувшись на стены, потому что точно знал, сколько шагов их разделяет. Роль стороннего наблюдателя его не очень устраивала, но что поделаешь. Если раньше он завоевывал награды сам, то теперь это делали для него другие. Усталость носила характер больше моральный, чем физический. Стены комнаты от пола до потолка были заставлены огромными зеркалами. Их установил здесь хозяин дома — собиратель произведений современного искусства, любитель модернизма. Картины и скульптуры он забрал с собой, когда переезжал в Санкт-Петербург. Комната больше походила на танцзал, где примадонны балета часами отрабатывают фуэте. Они падают здесь от усталости и не могут подняться с пола. И тогда по их щекам начинают катиться слезы. Несчастные. У того, кто увидит их в эти минуты, не останется никаких чувств, кроме жалости. Но никто их не видит. А потом примадонны с легкостью поражают своим мастерством зрителей, пришедших в театр, кружат головы поклонникам, которые заваливают их охапками роз, но они все никак не могут утонуть в нем и задохнуться в их аромате. Им кажется, что роз слишком мало. Они приходят в танцкласс каждый день, надеясь, что цветов когда-нибудь будет еще больше… Даже когда генерал находился в комнате в одиночестве, множество отражений создавали ощущение, что из-за стен за ним кто-то постоянно наблюдает, следит за каждым шагом и пытается повторить любое движение. Прошло несколько дней, прежде чем Рандулич научился в этой комнате отдыхать. Он не хотел пока переезжать из этого дома. Во дворе хватало места для автомобиля. До железнодорожной станции, куда прибывали поезда с пополнением, рукой подать, чуть дальше до казарм, а фасад здания и вовсе выходил на улицу, где располагался госпиталь, так что для того, чтобы проведать раненых и подбодрить их, Рандуличу требовалось пройти несколько шагов. По улице проходило довольно оживленное движение. Она постоянно была запружена конками, телегами и автомобилями, но как только Рандулич появлялся на тротуаре, все тут же уступали ему дорогу. Гостям эта комната доставляла некоторые неудобства. Генерал замечал, как у оказавшихся здесь начинал блуждать взгляд, словно они оказались на приеме у гипнотизера, а мысли разбегались так, что гости не могли их быстро собрать в единое целое, и прежде чем начать говорить, им было нужно несколько секунд, чтобы собраться. Генерал установил, что в этой комнате хорошо допрашивать пленных, особенно высокопоставленных военных. Он не упускал случая пообщаться с ними. В дверь тихо, будто боялся потревожить генерала, кто-то постучал. Рандулич поморщился. Он приказал адъютанту обходиться без формальностей и немедленно сообщать любую информацию о ходе операции, а если он, не дай бог, заснет, будить без всяких церемоний и подобных предупредительных стуков в дверь. Дверь отворилась. В комнату вошел адъютант, а следом за ним дежурный радист. В руке он зажал листок бумаги. Взгляд радиста блуждал, создавалось впечатление, что он не совсем понимает, где находится. Его гимнастерка пропиталась поўтом, влажное лицо лоснилось, а наскоро причесанные волосы все равно лежали кое-как. Вот уже несколько часов его радиоприемник, как и у нескольких его сослуживцев, был настроен на частоты, которые использовали для переговоров немецкие пилоты. — Господин генерал, — начал адъютант, — перехвачено сообщение немецкого авиатора. Затем заговорил радист: — Один из пилотов эскадры «Кондор» доложил на свою авиабазу, что сбил русский бомбардировщик. Вот точные координаты места падения. К нему должны были уже выехать самокатчики. Рандулич быстро просмотрел текст сообщения. — Спасибо, — сказал он радисту. — Продолжайте следить за эфиром. Мозг лихорадочно избавлялся от апатии. — Сережа, срочно соедини меня с Семирадским. Генерал знал, что на летном поле в боевой готовности находятся три истребителя и один «Илья Муромец». У них прогреты двигатели, и они в любую секунду могут взлететь. Адъютант подошел к столу, взял трубку телефона, несколько раз покрутил рычаг настройки. — Эскадра? После небольшой паузы, во время которой, ему, очевидно, доложили, что он попал туда, куда и хотел, адъютант продолжил: — На проводе Рандулич. Можно попросить Семирадского? Он оторвался от трубки, зажал микрофон ладонью и посмотрел на генерала: — Семирадский на летном поле. Сейчас подойдет. Рандулич кивнул в ответ. Прошло еще с полминуты, наконец трубка ожила, адъютант встрепенулся и быстро передал ее генералу. — Полковник. — Спасибо, — сказал Рандулич адъютанту и затем уже стал говорить в трубку. — Здравствуйте Николай Иванович. Плохие новости. Немцы сбили наш бомбардировщик примерно пять минут назад. Там, похоже, было целое сражение. Немцы тоже кого-то потеряли. Вот точные координаты, — он продиктовал цифры, — но боюсь, что там скоро будут самокатчики. Действуйте по плану. — Я все понял, — коротко бросил Семирадский. У него был бодрый голос. «Это хорошо», — отметил Рандулич. Генерал нервно забарабанил пальцами по столу, невольно выбивая на нем какую то мелодию, но понял это только после того, как связь разъединилась, и он положил трубку на рычаг телефона. Рандулич толкнул камень с горы, вызвав лавину, а теперь опять настало время ожидания.ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Отряд поручика Селиванова таял, как масло, которое нерадивая хозяйка забыла на лавке под ослепительно жарким солнцем. Из тридцати драгун, которые отправились вместе с ним в рейд по немецким тылам всего четыре дня назад, в седле осталось теперь едва ли двадцать. Они метили территорию, но вместо следов и запахов оставляли следом за собой маленькие холмики с безымянными крестами. Но это — не единственные ориентиры, по которым прослеживалось их продвижение. Более заметными стали разрушенные мосты, перебитые блокпосты на дорогах, взорванные телеграфные столбы и рельсы… Пусть все знают, кому принадлежит эта земля. Одного раненого приютили крестьяне. Иначе драгуны подбросили бы его германцам, совсем как кукушка оставляет в чужих гнездах кукушонка. Не оставалось никакой надежды, что они смогут выўходить товарища сами. Их глаза воспалились, а в мышцы въелась усталость. Они пропахли поўтом. Они воротили бы друг от друга носы, но уже перестали чувствовать звериный запах, который теперь исходил от каждого из них. А вот лошадей они старались чистить хотя бы раз в сутки. Чем лошади-то виноваты? Драгуны причесывали им на ночь гривы, кормили с рук хлебом из своих пайков, поглаживая при этом их морды и что-то шепча на ухо. Овес для лошадей они везли с собой и недостатка в пока нем не испытывали. Его хватит до конца рейда. К тому же с каждым днем их оставалось все меньше. «Тем больше достанется на каждого». Пираты редко ошибались. С патронами дело обстояло не столь радужно. Они забыли, что такое нормальный ночлег. Ночь под открытым небом, на расстеленных на земле одеялах, которые они прихватили с собой, — вот предел мечтаний. И еще спрятаться от холода под шинелью. Главное, чтобы никто их не тревожил, но, к счастью немцы в это время тоже смотрели сны, ведь они хорошо знали, как опасен зверь, загнанный в ловушку, из которой нет выхода. Даже заяц может тогда вцепиться в горло волку. В кого же превратится более крупный зверь? Лучше не дразнить его зря. Грязные и уставшие, драгуны заставляли коней бежать рысью. В их глазах светился огонь. Но это было не безумие, а огонь схожий с тем, что появлялся в глазах пиратов, которые смотрели на океанский горизонт. Ведь там в любую минуту могли появиться паруса испанского галеона, осевшего до ватерлинии из-за загруженного в трюмы индейского золота. С таким же успехом они могли наткнуться на армаду линейных кораблей. Но огонь в глазах от этого нисколько не менялся. Они стали похожи на стайку кочевников, отбившихся от орды. Первая мысль у того, кто их увидит: стоит ли переходить им дорогу? Вторая более конструктивная: конечно стоит, иначе они приведут следом за собой всю орду. Мир мерно подпрыгивал перед сонными глазами Селиванова, а земля дышала, вздымалась и опадала, точно там, глубоко внизу на волю стремился вырваться поток магмы. Он тужился, набирался сил, надавливал на земной свод, но у него ничего не получалось, и он успокаивался на несколько мгновений, а потом все опять повторялось. Селиванов был в полудреме. Внезапно он понял, что уже секунд пятнадцать следит за огромным аэропланом, возле которого сновали маленькие истребители. Селиванов выхватил шашку из ножен. Клинок сверкнул на солнце, со свистом рассек воздух. Он просил крови, начиная вибрировать от возбуждения, и передавал эту просьбу через рукоять человеку, уже впавшему в полубредовое состояние. Селиванов находился на полпути между жизнью и смертью, как берсеркер, который перед боем наелся мухоморов, чтобы не чувствовать боли. Рукоятку мягко обволакивала серебряная полоска. Она повторяла очертания сомкнутой ладони, соприкасаясь с ней, создавала единое целое. На полоске была выгравирована надпись: «За храбрость». Но ее было видно, только когда клинок отдыхал и, спрятавшись в ножнах, спал, медленно покачиваясь в такт с шагами коня. Поручик знаком приказал отряду перейти в галоп. В кавалерии по-прежнему избегали устных команд. Но теперь уже нет необходимости одним взмахом руки управлять маневрами полков и даже дивизий. Лавина устарела. Лишь венгры в самом начале войны попытались применить тактику подобных атак. Но они выпали из потока времени. Лет пятнадцать назад лавина принесла бы им успех, а теперь… Селиванов никогда не забудет, как десять пулеметов остановили гусарский полк под Каушеном. Это напоминало охоту, когда сидишь с ружьем в руках в засаде, а дичь такая глупая, что даже нет надобности в загонщиках — она сама идет под пули, и ее так много, что главная проблема заключается в том, хватит ли боеприпасов. На душе было паскудно. Хотелось выйти вперед, поднять вверх руки и закричать что-нибудь, чтобы вспугнуть гусар. Пусть они скачут прочь. Селиванов испытывал странное тоскливое чувство, словно он, стреляя по этой массе людей, одетых в красно-синюю яркую, как на императорском параде, форму, уничтожал великое произведение искусства. Нечто подобное должны были чувствовать английские лучники, которые уничтожили цвет французского рыцарства. Тот, кто делал такое, обрекал себя на ночные кошмары. Они уничтожали прекрасное и беззаботное прошлое, для которого в этом быстро меняющемся мире уже не оставалось места. Селиванов любил лошадей с детства. Именно поэтому он пошел в кавалерию. Но теперь, к своему огорчению, понимал, что, как только будут сделаны надежные машины для перевозки провианта, орудий и людей, конница станет прошлым. Это произойдет очень скоро. Возможно, даже в этой войне. Она затягивается. Впереди у инженеров еще много времени. Что-то сломалось в часах, которые отсчитывали время этого мира, как только на циферблате возник двадцатый век. Механизм заработал гораздо быстрее, а мир стал меняться так фантастически быстро, что для многих это стало неожиданностью, и они до сих пор не могут к нему приспособиться. Он вспомнил фразу из сказки английского математика: «Чтобы оставаться на месте, здесь надо бежать, а чтобы двигаться вперед, нужно бежать еще быстрее». Селиванов не любил книги этого математика, но эта фраза была слишком точной, чтобы ее забыть. Всегда так трудно решиться начать все с нуля. Селиванов не хотел выжимать из людей последнее. Что толку, если они доберутся до разбившегося аэроплана, а потом их лошади падут возле его обломков. Это будет даже хуже, чем пиррова победа. Земля была чуть мягкой, пружинящей. Копыта коней оставляли на ней такие же следы, что и печать в расплавленном застывающем сургуче. Вот только сохранятся они всего лишь несколько дней, пока их не сотрет крестьянская телега, не затопчут копыта других коней или пока не начнется ливень. Под лоснящейся от пота кожей лошадей, проступали рельефные мышцы. Вены и жилы, которые, как веревки, привязывали их к костям, от напряжения трещали, словно корабельные снасти. Лошадей не нужно было даже подгонять, легонько ударяя шпорами по бокам. И без того они мчались, словно за ними гналась смерть. Но она уже обогнала драгун и поджидала впереди. То ли они не подозревали об этом, то ли, напротив, так устали, что считали смерть избавлением от мук и хотели побыстрее повстречаться с ней… Только ветер цеплялся за шинели всадников, пытаясь остановить их и спасти. Если на такой скорости вылететь из седла, то костей не соберешь. Каждый всадник, зная об этом, все ниже пригибался к шее коня, обхватывая ее руками. Но «Муромца» они догнать не могли. Поднятая копытами пыль была плотной, как дымовая завеса. Мириады песчинок покрывали тонким слоем слизистую оболочку носа, забивали горло, хрустели на зубах, будто те стали крошиться, как источенный временем камень. Горло пересохло. В глаза словно залетела целая стая мошек. Они потеряли «Муромца» из вида. Теперь ориентиром для них стал истребитель, круживший в небе, как стервятник над издыхающим животным. Прямо под ним появилась огненная вспышка, словно вставало еще одно солнце. Но у него было слишком мало сил, чтобы подняться на небеса. Оно так и не оторвалось от земли. Заработали пулеметы и затихли. До аэроплана оставалось еще километра полтора, когда драгуны натолкнулись на немецких самокатчиков. Пулеметы на мотоциклах были направлены в лес. Они не прикрывали фланги и тыл, а солдаты опрометчиво покинули сиденья и выключили двигатели. Когда они увидели всадников, то еще некоторое время пробовали разглядеть их сквозь тучу пыли. Немцы не были старой гвардией, но попали в ту же ситуацию. К их ужасу на приближающихся всадниках оказалась бледно-зеленая русская форма. Немцы бросились разворачивать мотоциклы. Двигатели, конечно, завелись не с первого оборота и даже не со второго. Среди самокатчиков возникла суета и неразбериха. Драгуны заранее загнали патроны в стволы винтовок. Точность первого залпа была поразительной. Он ударил по немцам, как ураган по оловянным солдатикам. Везение улыбнулось драгунам — при такой скачке практически невозможно точно прицелиться. Ближайший самокатчик за мгновения до залпа пригнулся. Он хотел спрятаться за рулем. Но одна из пуль, срикошетировав от фары, угодила ему точно в лицо и отбросила назад с такой силой, что он выпустил руль и вывалился из седла, мешком упав на землю. Пулеметчику не повезло еще больше. Пуля вырвала клочок его шинели и глубоко засела в правом плече, видимо, перебив кость и повредив нервную систему. Рука немца мгновенно повисла плетью вдоль тела. Он еще силился нажать на гашетку пулемета пальцами левой руки. Его перекосило от боли. Он сдерживал крик, крепко стискивая челюсти. Следующая пуля раздробила ему зубы. Их осколки разорвали ему губы и гортань, а пуля перебила шейные позвонки. Изуродованным лицом он ткнулся в приклад пулемета. Самокатчик, упавший с мотоцикла, зашевелился. Возможно, это была судорога умирающего человека. Вряд ли бы он смог выжить. Все сомнения исчезли, когда взорвался бак с бензином. Мотоцикл мгновенно исчез в огненной вспышке, а вокруг него разлетелись шипящие куски металла. Загоревшийся бензин окатил самокатчика, превратив его в факел. Жар пахнул в лица остальных самокатчиков, опаляя ресницы, брови и кожу. Струйки горящего бензина потекли к колесам других мотоциклов. Оказалось, что у одного из них перебиты шины на переднем колесе. В резине застрял зазубренный кусочек железа, красноречиво свидетельствуя о причине повреждения. Мотоцикл стал хромым. Самокатчик, в ужасе выкатив глаза, пробовал поскорее убраться подальше. У него были обожжены руки, которыми он успел закрыть лицо, в ладони застрял осколок, но пока самокатчик не мог понять, отчего ему становится так больно, когда он нажимает ручку газа. Он не замечал, как его пулеметчик наполовину свесился из коляски вниз лицом, почти доставая руками землю. Тем временем драгуны перезарядили ружья и дали второй залп. Его последствия оказались для самокатчиков не столь губительны. Они были плохо видны из-за дыма и огня. Основной целью стал грузовик. Водитель успел пригнуться. Пуля пробила стекло в том месте, где еще мгновение назад находилась его голова, и ударила в стену кабины. Водителя осыпало осколками стекла, но самые большие и острые упали на капот, а в кабину залетели только мелкие, так что водитель даже не порезался. С шипением вырвались клубы пара из пробитого радиатора. Машина, как калека, у которого одна нога меньше другой, осела на левую сторону. Высунувшийся из-за кабины пулеметчик успел-таки послать в драгун короткую очередь, а потом, вскрикнув, вновь спрятался и больше уже не показывался. Драгуны не видели, что с ним произошло. Лишь водитель грузовика слышал, как тело пулеметчика скользнуло в кузов и упало на пол. Единственный звук, который оттуда доносился, был булькающий хрип. Водитель выскочил из машины и бросился в лес, но, не добежав до деревьев метров десять, споткнулся. Сгибаясь, он по инерции пробежал еще три-четыре метра на подкашивающихся ногах, а потом упал. Селиванов вырвался немного вперед. Он не оглядывался. Вполне вероятно, что когда он доскачет до мотоциклов, то может оказаться в одиночестве. Где-то на границе зрения он увидел, как, точно зацепившись за что-то, один драгун вылетел из седла, но его нога застряла в стремени. Конь не остановился, а лишь замедлил бег, поэтому драгун волочился за ним по земле, похожий на якорь, который уже не может удержать корабль, попавший во власть урагана. Вскоре Селиванов перестал его видеть. Если они попытаются отсечь немцев от леса, то обязательно попадут под пулеметный огонь. С такого близкого расстояния пулеметчикам будет достаточно нескольких секунд, чтобы отряд драгун перестал существовать. В руке у Селиванова был теперь пистолет, но он слишком поздно увидел немца, который бросил в русских гранату. Поручик попал в него, когда солдат уже почти спрятался за коляской мотоцикла и шарил руками по поясу в поисках другой гранаты. За миг до того, как Селиванов нажал на курок, их взгляды встретились и солдат понял, что сейчас умрет. Он бросился на землю. Останься он на месте, и пуля угодила бы ему в ноги, а так попала точно в живот. Он зажал ладонью рану, словно хотел остановить кровь и вытекающую вместе с ней жизнь, а потом свернулся калачиком возле коляски и остался лежать в такой позе, тихо постанывая. Чуть раньше взорвалась брошенная им граната. Что-то забарабанило в спину Селиванова, заставив его лицо покрыться испариной от страха, но, к счастью, это были не осколки, а только комья земли. Все осколки гранаты пролетели стороной. Внезапно конь рванулся вперед, взбрыкнув задними ногами, так что Селиванов едва не потерял равновесие. Из седла поручик не вылетел только потому, что схватился второй рукой за гриву. Из-за этого он чуть не обронил пистолет. Селиванов не слышал свиста пуль. В ушах гудела кровь: видимо, его слегка контузило. По вспышкам он видел, что немцы начали отстреливаться. Последними мощными скачками конь добрался до мотоциклов и рухнул возле одного из них. Селиванов, почувствовав, что передние ноги коня начинают подгибаться, высвободился из стремян. Крупом конь врезался в коляску мотоцикла, чуть не перевернув его. Селиванова выбросило из седла, как камень из катапульты. Он пролетел над шеей коня и над мотоциклом, задев коленом руль. Выставив вперед руки, он попытался немного смягчить удар о землю и сгруппироваться, но падение вышло очень жестким. Воздух из легких вышел так быстро, будто они в нескольких местах прохудились. Сколько ни вдыхай теперь, они не смогут удержать и капли воздуха. Селиванов почти до костей стер сгибы пальцев на правой кисти. Она сразу же онемела, и ему казалось, что рука сломалась, потому что он услышал хруст. Почти сразу же он понял, что может двигать пальцами. Пистолет валялся в траве. Селиванов схватил пистолет левой рукой. Боль в правой кисти была тупой, ноющей, так ломит кости у старых людей при перемене погоды. Он попробовал подняться, оперся на локти, но когда начал подтягивать к ним ноги, резкая боль в колене вновь бросила его на землю. Поручик зашипел сквозь зубы, как змея, приготовившаяся к прыжку. В глазах потемнело, впрочем, он все равно ничего не мог рассмотреть сейчас, кроме обгоревшей земли. По цвету она почти не отличалась от пелены в его глазах. Пелена была даже гораздо интереснее. По краям она была мутной, и в ней то и дело вспыхивали крохотные искры. Волна драгун нахлынула на мотоциклы, обошла их, точно прибой прибрежные скалы, вымывая притаившихся между ними немцев. Их осталось всего четверо. Поднимать вверх руки и бросать оружие они не стали. Они просто не успели подумать о том, что можно сдаться. Времени на размышления им никто не дал. Мотоциклы стали для них примерно тем же, чем были фургоны для поселенцев на Диком Западе, но они были слишком низкими, конь легко мог перепрыгнуть через них, а солдаты не успели выставить мотоциклы кругом. Когда Селиванов сделал очередную попытку встать на ноги, опираясь теперь на мотоцикл, все уже закончилось. Он упустил большую часть сражения. Оно сохранилось у него в памяти лишь фрагментарно, какие-то перемешанные, не связанные между собой и незаконченные видения, словно кусочки разбитой мозаики: там взмах руки с саблей, в другом месте выставленная вверх винтовка, которой немец пытается закрыться от удара, в третьем — треснувшая каска и, наконец, труп на земле, а неподалеку от него несколько коней, потерявших своих хозяев, сбились в кучу и смотрят на дерущихся людей, не зная, что им делать дальше. Поручик, почувствовал, что кто-то подхватил его и помогает подняться. Мир быстро стал приобретать более четкие очертания, но его тут же заполнило встревоженное лицо драгуна. Селиванов не сразу его узнал. Взгляд драгуна забегал по поручику, отыскивая раны. Рот Селиванова разрезала улыбка. — Я не ранен, — прошептал он. Голос раздавался как будто со стороны, искаженный и далекий. Он не узнал его. Он даже не мог понять, сам говорит это или кто-то другой. — Какие у нас потери? — Пять убито, пять легко ранено, один тяжело. Селиванов, немного покачиваясь, сделал шаг вперед, боясь, что в поврежденной ноге вновь проснется боль. Но то ли она задремала, то ли поручик уже привык к ее присутствию, по крайней мере ему не пришлось стискивать зубы, чтобы справиться с ней. — В лесу должны быть немцы, — сказал Селиванов, — с минуты на минуту они здесь появятся. Первые сказанные им слова едва мог расслышать только помогавший поручику драгун, последние уже вполне были доступны всем остальным. Русские спешились. Они ходили среди мотоциклов, проверяя, нет ли среди немцев раненых. Селиванов крепко сжал ладонями голову. Только сейчас он заметил, что потерял фуражку. Она валялась возле его ног. Пришлось нагнуться, чтобы поднять ее. Кровь прилила к голове и принесла вместе с собой пульсирующую боль. Селиванов быстро выпрямился, надел фуражку и зарекся в ближайшее время нагибаться, если на то не будет крайней необходимости. Четыре все еще исправных мотоцикла с пулеметами могли стать прекрасным трофеем, если бы их удалось переправить через линию фронта. Сейчас же они были скорее обузой. Как это ни печально, но мотоциклы придется уничтожить. Пулеметы можно снять, но они слишком тяжелы для коней, и те вряд ли смогут долго выдерживать дополнительную нагрузку. Драгуны завели двигатели мотоциклов и откатили их подальше от леса. К ним прибавили грузовик. Пробитый резиновый баллон у него совсем стерся и едва не слетел с обода. Получилось что-то похожее на баррикаду, за которой могли спрятаться несколько солдат. Соорудить из трупов коней нечто похожее на бруствер они и не успели, так что этот ценный для укреплений строительный материал остался неиспользованным. Ко все еще горящему мотоциклу не удавалось подойти ближе чем на пять метров, так сильно накалился вокруг него воздух и такой горячей была выжженная земля. Передвинуть его можно было только грузовиком, прицепив к нему трос. Селиванов не стал терять время: немцы могли застукать их как раз за этим занятием. Русские наспех разложили под мотоциклами трупы драгун, попытавшись придать им позы, будто они готовятся к отражению атаки, стерли кровь с лиц друзей. Пальцы окоченели и никак не хотели ложиться на курки. Вблизи такой маскарад мог обмануть разве что слепого, но издали все выглядело вполне удовлетворительно. Даже если смотреть в бинокль, подвох заметишь не сразу. Драгуны вылили из баков горючее, забрали пулеметные ленты и спрятались в лесу. Селиванов рассчитывал еще и на то, что пилоты, если, конечно, они не сильно поранились при крушении, также вступят в сражение. В этом случае немцы окажутся в мешке, и тогда их сможет спасти только подкрепление. Как только смолки выстрелы, Эрих понял, что потерял мотоциклы. Это было обидно и несправедливо. Он сразу отмел мысль о том, что самокатчики могли отбить атаку. Но он понятия не имел, кто мог на них напасть. Догадка у него была. «Наполеон при Ватерлоо. Надо было добить Блюхера. Идиот». Кровь могла закипеть в его жилах. Пока деревья обступали их плотной стеной, в которой не видно просветов. Одного солдата он послал в разведку. Если тот наткнется на русских, то его можно списывать со счета, зато остальные хотя бы узнают, где находится противник, и не попадут в ловушку. Солдаты бежали не разбирая дороги. Гнев не успел окончательно закружить Эриху голову, поэтому он поднял руку, приказывая солдатам остановиться. После оглушительной трескотни, тишина была чем-то неестественным, словно они незаметно переступили границу совершенно иного мира. Мягкий приятный свет лился с небес. Разбиваясь о верхушки деревьев на несколько ручьев, он добирался почти до нижнего яруса, где на листьях еще не успела испариться роса. Она сверкала, искрилась, словно кто-то рассыпал здесь несметные сокровища. Нужно лишь протянуть руку, чтобы собрать их и стать богатым. Всего лишь в пяти шагах от Эриха возвышался муравейник, а прямо под ногами лейтенанта суетились сотни муравьев. Они тащили пожелтевшие прошлогодние иголочки елей, крохотные веточки, травинки, маленьких жучков и насекомых. Прежде Эрих не замечал их, а теперь подумал, что каждый его шаг убивает нескольких муравьев, вдавливая их в землю и превращая в бесформенную склизкую массу. Кем он был для них? Возможно, когда-нибудь, он, как тибетский монах, станет ходить с веничком в руках и подметать перед собой путь, чтобы, не дай бог, не раздавить какую-нибудь букашку. Тишина угнетала. От нее начинало гудеть в ушах. Эрих никак не мог смириться с тем, что не слышит выстрелов. Они должны быть. Наверное, он оглох. Лица солдат были напряжены. Даже собаки, почувствовав, что обстановка резко изменилась, перестали повизгивать. Они дрожали и внимательно всматривались в заросли. Еще несколько минут назад они были здесь хозяевами, могли громко переговариваться между собой, но теперь, по крайней мере до тех пор, пока им не удастся выяснить, какова сила противника, они вообще перестали разговаривать. У Эриха оставался еще один вариант действий. Если русских окажется слишком много, он может увести свой отряд и не ввязываться в бой. Зачем посылать людей на верную смерть? Мотоциклы того не стоят, а если представить начальству ситуацию в нужном свете, то он может избежать и пятна на карьере. Он попросит подкрепления и продолжит поиски русских пилотов, но теперь будет осторожнее. Ситуация все же была не такой безнадежной, какой она казалась ему раньше. Он ведь сигнализировал начальству о том, что русские кавалерийские разведывательные отряды чувствуют себя слишком вольготно на захваченных германскими войсками территориях. С ними очень трудно бороться. Чтобы пресечь их рейды, давно уже требовалось принимать радикальные меры. Командование тянуло с этим, ссылаясь на нехватку резервов и считая, что есть гораздо более важные проблемы. Эрих оказался в идиотской ситуации, когда отправляешься охотиться с легкой винтовкой, заряженной дробью, на зайцев, а встречаешь медведя… Потянуло гарью, но в этом запахе отчетливо ощущался привкус пережаренного мяса, словно кто-то отправился в лес на пикник, разжег костер, насадил на вертел сочные куски мяса, а потом, пока мясо готовиться, решил прогуляться и заблудился. Шашлык подгорел, а может, у нерадивого кулинара случился сердечный удар и он упал лицом прямо в костер… Эрих поморщился. Ему захотелось зажать нос ладонью, чтобы хоть немного отфильтровать воздух, или даже надеть противогаз. Но сам по себе запах вовсе не был неприятным, а каннибалы и вовсе нашли бы его восхитительным. Лес стал редеть. Между деревьями показались просветы. Солдаты двигались почти согнувшись, небольшими перебежками от одного дерева до другого, поочередно. В это время остальные выглядывали из-за стволов и в случае чего могли прикрыть бегущих. Отряд немного сместился в сторону, возвращаясь по новой дороге. К опушке он подобрался примерно в двух сотнях метров от того места, где остались мотоциклы. Разведчик уже ждал их. — Что там? — спросил Эрих. — Грузовик и мотоциклы свезли в кучу. За ней укрылись русские. Я не знаю, сколько их, но места там мало. Эрих кивнул. Он лег на землю, достал бинокль и поднес его к глазам. Главное, чтобы луч солнца, сверкнув на оптике, не выдал его. Бывало, что наблюдателя принимали за снайпера и обрушивали на него настоящий шквал огня. Остальные солдаты расположились рядом с лейтенантом. От разбитого мотоцикла остался один скелет. Металл уже начинал остывать. Огонь погас, слизнув с мотоцикла краску и заменив ее сажей. Два самокатчика в остатках дымящейся формы все еще оставались в мотоцикле. Их мышцы прогорели почти до костей. Они сидели с оскаленными зубами, потому что их уже не могли закрыть сгоревшие губы. Вид этих самокатчиков вызвал у Эриха легкую дрожь, по телу пробежали мурашки, как от прикосновений ледяного ветра. Это ощущение быстро прошло. Но русским там должно было быть гораздо хуже. Похоже, у этих ребят стальные нервы, если они легко переносят такое соседство. За баррикадой паслись лошади. Они не отходили от своих хозяев. «Зря они не ушли, — подумал Эрих о русских, — теперь я их не выпущу». На поле виднелись холмики — очевидно, это мертвые тела, не кроты же в самом деле решили посмотреть на то, что здесь случилось. Хотя событие заслуживало определенного внимания. Увиденное казалось немного нереальным, будто все это происходит на экране синематографа, куда Эрих пришел посмотреть слишком реалистический фильм про войну. Ему очень были нужны пулеметы. Можно было прибегнуть к выжидательной тактике. Отряд Эриха не вышел на связь. Стрельбу слышали в округе, и вполне вероятно, что к месту сражения уже двигается еще один отряд самокатчиков. Эриху же нужно не дать русским уйти. Это вполне ему по силам. Вот только пилоты… Уйдут они или, напротив, вернутся. — Не давайте этим ублюдкам высунуться! — закричал Эрих. — Стреляйте в баки. Подожгите их! Он не знал, что баки уже пусты, а бензин пропитал землю. Лошади при первых же выстрелах ускакали подальше от пуль. Дзинг-бэнг. Пули искрили. Пробивали тонкую оболочку баков, уносились прочь. Русские молчали. К мотоциклам Эрих направил несколько солдат. Пули пролетали над головами ползущих людей, сухо колотились в металл, отскакивали, зарывались в землю. Если будешь нерасторопным и чуть поднимешь зад, то в него тут же загонят несколько пуль. От такой мысли очень хотелось провалиться под землю, пусть там даже окажется ад. Что-то было не так. Эрих поднял к глазам бинокль. Его прошиб пот. Возле русских скакали пули, но они никак на это не реагировали, ни один мускул не дергался на их лицах. Похоже, они не боялись смерти, потому что и так были уже мертвы. Эрих поздно над этим задумался. «Гром среди ясного неба» — слишком бледное сравнение для впечатления, которое произвели на Рингартена выстрелы. Этот сладкий звук, характерный для винтовок системы Стечкина. Он остановился и припал к земле, потому что она гораздо лучше, чем воздух, передает звуки. Ему показалось, что он различил мерный глухой топот, но взрывы гранат заглушили его, как водопад заглушает журчание ручейка. Держаться у немцев на хвосте оказалось очень просто. Приходилось следить только за тем, чтобы выдерживать определенную дистанцию и не приближаться настолько, чтобы наступать им на пятки и вместе с тем не очень отставать. Он хорошо видел их спины и затылки. Иногда ему становилось интересно узнать, что они сделают, если оглянутся и заметят его. Остановятся или нет? Чтобы выяснить это, ему хотелось закричать. Но, услышав его, немцы могли припустить вперед с еще большей прытью. Он мог не поспеть за ними. Игорь думал, что партия идет к завершению, но оказалось, что еще не все карты розданы играющим. Русские неожиданно получили несколько козырей. Надо постараться их использовать, пока козыри не выпали и немцам. Он подождал, пока немцы перегруппируются. Часть из них осторожно ползком выбрались из леса. Рингартен решил их вспугнуть. — Хватит играть в индейцев, — прошептал он и бросил в оставшихся в зарослях немцев гранату. Пока она еще вертелась в воздухе, он достал вторую, выдернул чеку и отправил ее вслед за первой. Он слышал, как первая граната плюхнулась на землю, прямо возле немцев. Она чуть не угодила кому-то из них в плечо. Самокатчики недоуменно смотрели на нее, вначале не понимая, что это, а потом как на змею, которая выбралась из убежища, приготовилась к прыжку и теперь выбирает, на кого ей сперва наброситься, а кого укусить чуть позже. Но если замереть, то, возможно, змея примет людей за камень или поваленные стволы деревьев и уползет. Эта немая сцена продолжалась ровно столько, сколько понадобилось второй гранате, чтобы долететь до немцев. Она вывела их из состояния ступора. Фельдфебель бросился к гранате, попытался схватить ее, но его ладонь сделалась непослушной и походила на клешню, поэтому вместе с гранатой он зачерпнул комья земли, обрывки травинок, тонкие веточки. Падая на живот, фельдфебель отбросил гранату прочь, стараясь, чтобы она улетела как можно дальше. Ему уже не приходилось выбирать, где мягче. Он грохнулся прямо в кусты, сломал несколько веток, а острый обломок одной из них пропорол ему кожу на щеке. Впоследствии оказалось, что это была единственная рана Фетцера от взрыва. Другим повезло меньше. Граната задела за верхушку кустов, которые ее поймали, остановили, а потом она взорвалась. С кустов посбивало листву, переломало все ветки, скосило их почти по самые корни, словно по лесу прошелся смерч. Осколки исхлестали стволы нескольких деревьев и, как градом, осыпали притаившихся солдат. Вторая граната закатилась в небольшую рытвину, походившую на вход в чью-то нору. После себя она оставила внушительную воронку, по краям которой выступали обрубленные корни деревьев. Казалось, что она сорвала кусок шкуры огромного зверя, обнажив переплетения вен и сухожилий. До того как граната взорвалась, солдаты успели брызнуть в стороны, как стая испуганных воробьев, и заползти за деревья. Как только осколки угомонились и дым немного рассеялся, Эрих ощупал взглядом пространство. Один из его солдат стоял на коленях, силясь подняться, у него это могло получиться, если бы он помог себе руками. Но руками он схватился за шею, из которой толчками хлестала кровь. Наконец он упал лицом в землю. Другой лежал на животе. Он ободрал вокруг себя весь дерн и собрал его под собой, словно без этого ему было слишком жестко. Солдат обломал себе ногти, ободрал кожу с пальцев, поэтому его руки были в крови. Он походил на человека, который учится плавать. Инструктор боится отпускать его в воду, вот и приходится бедолаге грести по земле. Урок самокатчик усвоил плохо и совсем не работал ногами. Он их не чувствовал. У него был перебит позвоночник. Он что-то скулил, как маленькая побитая собачонка. — Я умираю. Мне больно. Как мне больно… — но рот и язык работали плохо. Часть звуков солдат не выговаривал, получалось какое-то мычание, поэтому Эрих не сразу разобрал слова. Третий самокатчик валялся на спине, согнув в локтях руки, пальцы на них скрючились, как у курицы или индюшки. Его голова была повернута в сторону Эриха и уставилась на него широко открытыми, немигающими глазами, которые уже начинали стекленеть. «Карие», — почему-то отметил Эрих. Он с трудом сдерживался. Желудок спазматически выталкивал съеденное обратно в рот. Этого осмотра было вполне достаточно. Если он и дальше будет продолжать озираться, чего доброго поймет, что от его взвода почти никого не осталось. Началась стрельба. Пули сбивали листву и ломали ветки. — Лейтенант, я видел его! Он в кустах. Вон в тех, — донеслось до Эриха. Во время взрыва Рингартен успел немного переместиться. Этого никто не заметил. Пули пролетали в стороне, задеть его могла разве что шальная. Один из солдат, отправившихся к мотоциклам, зачем-то вскочил на ноги. Его срезала короткая пулеметная очередь. Секунд десять он стоял, раскачиваясь. Жизнь не хотела расставаться с ним. Его угасающее сознание пыталось понять, что же произошло, а потом он упал почти не сгибаясь. Так падают только мертвые. — О-о, — промычал Рингартен. Если первая буква в этой реплике была короткой, то вторая протяжной и долгой, занимавшей столько времени, сколько было необходимо легким, чтобы при выдохе избавиться примерно от половины воздуха. Этот возглас Рингартен стащил у одной своей знакомой, которая, состроив соответствующее выражение лица, таким образом реагировала на неожиданно изменившуюся ситуацию. Вначале пули ложились далеко от Игоря, но постепенно они начали к нему приближаться, и он стал раздумывать над тем, как незаметнее сменить укрытие. Среди деревьев замелькали какие-то расплывчатые силуэты, и хотя внешне они напоминали человеческие фигуры, все-таки больше походили на лесных духов, которых разбудила стрельба и теперь они хотят посмотреть, кто же их побеспокоил. Солнце светило им в спины. Из-за этого казалось, что вокруг них ореол, а над головой — нимб. После того, что произошло со штурмовиками за последние сутки, Рингартен мог уже поверить даже в появление каких-нибудь сверхъестественных существ, которые до поры, до времени следили за отрядом, а теперь, когда поняли, что он попал в безвыходное положение, решили спуститься с небес и помочь штурмовикам. Рингартен устал, и его сознание воспринимало окружающий мир не совсем таким, каков он на самом деле. Он приподнялся на локтях, но видимость все равно почти не улучшилась. Весь гнев духов или ангелов или кто там это был, вылился на немцев. А может, они первыми подвернулись под руку, а потом придет время штурмовиков? Стрельба прекратилась, но Игорь вдруг понял, что вместо нее слышит лязгметалла о металл, хрипловатое напряженное дыхание, стоны и глухие удары. Пелена упала с его глаз, словно несколько минут штурмовиком владело какое-то наваждение, но теперь чары рассеялись. Рингартен вскочил на ноги, замотал головой, как пес, который только что искупался и хочет, чтобы его шерсть побыстрее высохла, а потом бросился вперед. По его телу, уже давно успевшему согреться, пробежала дрожь. Он ощутил прикосновение липкого страха, которым здесь пропиталось все. Он погрузился в него с головой, но страх стал пробираться в тело не через рот, нос или уши и даже не через поры в коже, а через глаза. Крики, ругань, все, что вырывается из человеческих глоток, на поле боя дает возможность выплеснуться эмоциям и страху. Несмотря на то, что повсюду бродит смерть, это как-то разряжает обстановку. Но здесь дрались с одержимостью обреченных, а поэтому экономили силы, не растрачивая их попусту даже на крик. Чем ближе был Рингартен, тем явственнее он ощущал тот ужас, который охватил дерущихся людей. Они знали, что в этой схватке выживет только одна сторона. Каждый хотел оказаться победителем, но пока противники имели равные шансы на успех. Эта новость оказалась для них слишком неожиданной, и теперь они, наверное, проклинали себя за то, что ввязались в драку, а не обошли друг друга стороной. Стволы коротких винтовок Стечкина, к которым крепились ножи, хоть и были раза в полтора меньше, чем огромные, похожие скорее на копья винтовки Груши, все равно казались здесь слишком большими и неудобными. Они стали бесполезными после первого же выстрела. У людей не оставалось времени, чтобы передернуть затвор и загнать в ствол новый патрон. Со всех сторон их окружали кусты и деревья, точно сражающиеся оказались в клетке и теперь не могли даже хорошенько размахнуться. Ремешки винтовок постоянно цеплялись за ветви, направление удара немного изменялось, и он еще больше ослабевал. Его хватало только на синяк или ссадину. Череп таким не раскроишь и кости не сломаешь. Вероятность насадить противника на нож была немногим выше, чем у рассеянного, забывшего сачок энтомолога, гоняющегося за насекомыми и пробующего поймать их только булавкой, которую он вытащил из своего галстука. Человеческие тела перемешались, как шахматные фигуры на доске в середине партии. Рингартен поспел сюда, когда противники уже разделились по парам. Они попали в ситуацию, схожую с той, в которой часто оказывались армии античного мира: строй рассыпался, большая часть солдат перебита, а все происходящее превратилось в слабоуправляемый хаос. Для Рингартена соперников не осталось. Он выбрал ближайшую пару дерущихся. Они перехватили друг другу запястья и замерли в позиции, когда никто из них уже не мог даже на миллиметр приблизить свой кинжал к груди врага и одновременно хотя бы немного отвести чужой от своей. Это состояние относительного покоя требовало от них чудовищных усилий, лица исказились от напряжения и боли, по коже стекали ручьи пота. Странно, что они еще не попробовали перегрызть друг другу горло. Время играло на руку немцу. У русского был сильно рассечен лоб. Кровь запеклась коркой над правой бровью. От напряжения рана вновь открылась, и кровь стала затекать в глаз. Он наполовину ослеп. Силы быстро покидали его. В левом глазу разгоралось отчаяние. Драгун уже понял, что проиграет. Он застонал. Рука дрогнула, а потом произошло то, что бывает с источенными временем костями, которые кажутся прочными, но рассыпаются в прах при одном прикосновении. Нож вошел ему в грудь почти по рукоятку. В глазах немца появилось торжество, но он вдруг уловил, что к нему приближается еще один русский. Хватка драгуна ослабела, но он все еще продолжал сжимать запястье немца. Оседая, русский потянул его следом за собой. Самокатчик едва не потерял равновесие, согнулся, но устоял. Он успел выдернуть из груди русского свой кинжал, следом за которым, как хвост кометы, потянулся фонтан крови, заливший немца, а потом несколькими судорожными движениями высвободил и свою руку, но… Рингартен оказался рядом с ним, а у самокатчика осталось время на то, чтобы закричать. Автоматная очередь оборвала его на полуслове. Это было нечестно. Если бы русский ударил прикладом, тогда был шанс победить, а так… Немец стоял с таким видом, словно размышлял, падать ему или нет, но Рингартен немного подтолкнул его, и тот повалился прямо на труп драгуна, еще больше измазавшись его кровью, одновременно пачкая убитого русского и своей. Они были квиты. По индейскому обычаю они стали братьями. Очередь вышла чуть короче, чем того хотел Рингартен. Он по-прежнему давил на курок, но автомат молчал, видимо, закончились патроны. На шахматной доске становилось все свободнее. Рингартен уловил какое-то движение рядом с собой, его руки инстинктивно вскинулись вверх, закрывая автоматом лицо. Руки прогнулись, автомат едва не врезался в переносицу, остановившись в нескольких миллиметрах от нее. Рингартен понял, что сумел отбить удар тесака, который оставил на прикладе зарубку. Снайперы на своих ружьях обычно помечают так каждый удачный выстрел. На плечах немца были лейтенантские погоны. Он немного наклонился вперед, словно давая их получше рассмотреть. Рингартен ударил его прикладом автомата, словно отмахивался от назойливого насекомого. Приклад врезался в левую скулу немца, с противным чавканьем раздробил ему кость и отбросил в сторону. Эрих выпустил тесак, растопырил руки, точно хотел что-то поймать. Его пальцы наткнулись на ствол дерева, а потом он врезался в него правой скулой. Этот удар был не таким сильным, как удар прикладом, но все равно немца опять отбросило. Он зашатался, его глаза начали закатываться, а ноги подогнулись, и он сел на корточки, одновременно полуобернувшись, и из-за этого спина его уперлась в ствол дерева. Рингартен проскользнул мимо него, даже не посмотрев на то, как немец падает. Игорь перемахнул через мертвое, как ему казалось, тело немца, но тот был еще жив и неожиданно попробовал ухватить штурмовика за ногу. Пальцы соскользнули с ботинка, рука сорвалась и замерла. Рингартена немного развернуло, он приземлился на одну ногу, сделал по инерции пару шагов и наткнулся животом прямо на приклад. Удар заставил его согнуться в поклоне. Игорь хватал ртом воздух, но легкие словно закупорились, в них попадали только капли. Ему на голову обрушилась каменная глыба. Он припал на одно колено, но тут же поднял голову и попытался встать на ноги. Автомат он выронил — этот момент как-то ускользнул от его сознания, и Рингартен вдруг понял, что ему нечем защититься от кинжала, который приближался к его лицу. На его лезвии блестели отблески солнца. Рингартен закрыл лицо ладонью, словно его глазам мешал яркий свет. Он даже не мог уклониться. У него болела шея, и он не мог ею двинуть, словно голову насадили на кол. Металл пронзил ладонь насквозь, но до лица так и не добрался, остановившись примерно в пяти сантиметрах от щеки. Вспышка боли вернула Рингартену угасающее сознание и разогнала сгущающиеся перед глазами сумерки. Игоря толкнуло назад, и он стал заваливаться на спину, увлекая следом за собой немца, который так и не смог вытащить кинжал из ладони штурмовика. Немец скрежетал зубами, вертел рукоятку, из-за этого рана становилась все больше, но вытянуть лезвие никак не мог. Оно не было зазубренным, но, тем не менее, застряло, зацепилось то ли за кости, то ли за сухожилия. Что-то впилось Рингартену в спину, но это были только сломанные ветки. Они не проткнули даже одежду и только слегка, через ткань, поцарапали кожу. Наконец немец выдернул кинжал. Для этого ему пришлось упереться коленями в грудь штурмовика и сильно потянуть на себя. Безумные глаза самокатчика искали место для нового удара, рука заносила над головой кинжал. С лезвия капала кровь, она падала и на немца, и на Рингартена. Когда самокатчик стал опускать лезвие, штурмовик попытался перехватить его запястье, но промахнулся и лишь еще больше забрызгал немца своей кровью. Она выплеснулась фонтаном из раны. Рингартен успел подумать, что его кровь сделалась похожей на серную кислоту, потому что она мгновенно прожгла в груди самокатчика дырки, да еще отбросила его далеко назад. Но его сознание уже помутилось. Перед глазами плавал белесый туман, а в ушах грохотал водопад. Игорь не слышал выстрелов. Тем более он не мог уже увидеть и почувствовать, как возле него появился Мазуров. Тот, кто играл русскими, действовал не по правилам. Он ввел в сражение еще несколько дополнительных фигур. Но, возможно, это пешки стали ферзями. Траву вытоптали, кустарник поломали, на листьях осела кровь. Воздух, переполненный испарениями свежей крови, стал кисловатым на вкус. Сражение закончилось. Бинтуя Рингартену руку, Мазуров смотрел, как штурмовики оказывают помощь оставшимся в живых драгунам. Их было восемь. Все они в той или иной степени были ранены.ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Один из драгун, сидя на корточках, судорожными глотками пил воду из металлической фляжки. Он запрокинул голову, присосался губами к горлышку и все никак не мог от него оторваться. Наконец он утолил жажду, а остатки воды решил вылить себе на лицо. Воды осталось только несколько капель. Драгун разочарованно опустил руки и осмотрелся, словно искал сочувствия. Наблюдавший за драгуном Мазуров уже отстегнул от пояса свою фляжку, примерно наполовину заполненную водой, и как только его глаза встретились с глазами драгуна, сказал: «Лови», — и бросил фляжку. Драгун цепко схватил ее, на лице его засияла улыбка, как у ребенка, получившего подарок, о котором мечтал целый год. Он быстро отвернул крышку и плеснул водой на лицо. У него немного затекли мышцы, поднимаясь, он покачнулся. Одно мгновение казалось, что драгун снова сядет, но, сделав последний рывок, он оказался на ногах. У них опять не было времени для того, чтобы вырыть хотя бы одну яму и похоронить мертвых товарищей. Миклашевского и Рогоколя. Штурмовиков осталось шестеро. Возможно, когда-нибудь они вернуться сюда, и если правительство не даст денег, то соберут их сами — те, кто к тому времени все еще будет жив, и поставят здесь памятник или хотя бы камень. Этим они искупят часть своих грехов перед друзьями, а пока они сложили их рядом, точно мертвые, оказавшись вместе, смогут прогнать зверей, которых привлечет сюда запах крови. — Кто вы? — спросил Селиванов, подходя к Мазурову. Поручик слегка припадал на ногу и после каждого шага крепко сжимал челюсти, чтобы не застонать, поэтому говорить мог только когда останавливался, да и то эта речь напоминала речь человека, страдающего одышкой, а слова выталкивались из горла вместе с воздухом. У них на двоих с Мазуровым было только две целых ноги. — Капитан Мазуров, специальный отряд, — он мог делиться информацией только в определенных дозах. Вглядываясь в уставшее и от этого очень спокойное лицо драгунского офицера, он хотел бы рассказать ему все. — Мы летели на том аэроплане. — Да, вы не пилоты. Я понял это, — слова казались конфетками-тянучками. Гласные буквы звучали в них чуть больше положенного. — Поручик Селиванов. Он не стал расспрашивать Мазурова, зная, что тот просто не имеет права отвечать. Вернулся разъезд драгун. Пока все было тихо, но ощущение надвигающейся беды витало в воздухе. Предчувствие редко подводило их, потому что ошибиться во второй раз многим просто не представлялось возможности. — А это? — Селиванов показал на Тича. — Очень важный пленник. — Вы и ваши люди умеете ездить на коне? — спросил Селиванов. Он подразумевал не просто способность удерживаться в седле и не выпадать из него, когда конь переходит на быстрый шаг. Вопрос был бы уместен, если б адресовался пилоту, поскольку многие из них относились к категории людей, которые хорошо разбирались в механизмах, но кроме этого мало что умели. — Да, — коротко ответил Мазуров. — Хорошо. Мой рейд закончился, а после этого сражения высвободилось много коней. На вас хватит, — грустно сказал Селиванов. — Восемьдесят километров можно пройти за день. Боюсь только, что двоим из моих людей не отпущено даже этого срока. Они умрут раньше. Но они вряд ли выживут, даже если сейчас окажутся в госпитале. Наука еще не научилась возвращать обратно тех, кто одной ногой уже ступил в царство смерти, — он немного помолчал. Здесь почти не осталось хищников. Самый крупный зверь — кабан. Да и тех немного. От людей они прячутся в глуши. Селиванов постоял возле погибших драгун. Мысленно он прощался с ними, запоминал мертвые лица, но в его памяти они останутся другими. По одежде, по лицу, рукам и в волосах убитых бегали муравьи. Пока их было мало. Это только разведчики. Вскоре они сообщат о своей находке, и не пройдет и часа, как здесь соберутся полчища муравьев. Им потребуется не один день, чтобы обглодать трупы до костей. Тем временем солдаты сложили мертвых немцев рядом с мертвыми русскими. Теперь они не были врагами, смерть поставила их в один ряд. То, что они оказались по разные стороны баррикад при жизни, было не более чем условностью. Живые нарубили веток и закрыли ими трупы, как одеялом, одновременно что-то нашептывая, то ли молитвы, то ли заклинания, то ли извинения. Кровь на ранах только начинала свертываться. Они испачкали в ней руки и одежду, но еще много времени спустя, оказавшись далеко от этого места, они не смывали ее, потому что эта кровь была последней нитью, связывающей их с теми, кого они знали много лет. На мундире германского офицера было так много крови, что никому и в голову не пришло, что он жив. Это обнаружилось чуть позже, когда офицер очнулся, выбрался из горы трупов и дополз до дороги. Там его обнаружили немецкие солдаты. В госпитале три дня он будет метаться на границе между жизнью и смертью, не зная где ему остаться. Врачи спасут его, и он будет жить еще долго. Но до конца своих дней лейтенант Эрих Хайнц не сможет забыть этого боя и равнодушного польского леса, быстро загладившего следы кровавой схватки. — У вас есть рация? — спросил Мазуров. — Да, — ответил Селиванов. — Тогда мы можем решить проблему. Я вызову транспортный аэроплан. Он вывезет и нас, и вас. Селиванов улыбнулся. Если все, что скопилось в душе, выразить словами, это займет слишком много времени, а его нет. — Вы заберете только раненых. Постарайтесь понять меня. Эти кони спасали нам много раз жизни. Если я их брошу, то буду корить себя всю жизнь. Я выведу их. Это, знаете, для меня примерно то же, что сохранить знамя подразделения. Пусть от него почти ничего не осталось, но оно обязательно возродится. Риск небольшой. Все закончится уже к утру… А пока я советую вам побыстрее покинуть это место. Вы свяжетесь со своими, когда обстановка станет поспокойнее. Хорошо? — Да. Кони упирались и не хотели идти, сколько ни сжимай им бока. Штурмовики жалели лошадей, опасаясь причинить им боль. Они поглаживали им шеи, что-то шептали в уши. С заартачившимся осликом все гораздо проще. Надо лишь привязать морковку на палочку и держать ее возле мордочки животного. Он будет идти за ней, не понимая, почему морковка постоянно удаляется, как линия горизонта. Но коня не сдвинуть с места, даже если насыпать впереди него кучу овса. Требовалось внушить лошадям, что теперь они должны исполнять приказы других хозяев. На это могла уйти и неделя. Хорошо еще, что они не делали попыток сбросить седоков. Только Рингартен быстро нашел взаимопонимание с доставшимся ему конем. Он был немного испуган, у него нервно дрожали уши. Во время сражения возле него взорвалась граната, его хозяина убили осколки, а коня опалило и немного помяло взрывной волной, но он абсолютно не пострадал. Он был, пожалуй, самым резвым, а у Рингартена раскалывалась от боли голова, ныла рука, и ему с трудом удавалось контролировать ситуацию. Импровизированная баррикада из мотоциклов и грузовика пылала. Вокруг стоял такой жар, что от него плавился даже воздух. Он сделался мутным, колеблющимся, будто картина, которую он удерживал, походила на мираж и могла в любой миг рассеяться. Вот только противный, раздражающий ноздри запах горящей резины говорил о том, что все это правда. Лес впитывал большинство едких примесей. До людей воздух доходил немного отфильтрованным. Драгуны выстроили в цепочку своих коней и стали углубляться в лесные заросли. Только тогда кони штурмовиков стронулись с места. Медленным шагом они двинулись следом за драгунами, но те постепенно перешли на рысь, и чтобы не отстать, коням штурмовиков тоже пришлось ускориться. Они старательно делали вид, что не замечают людей, которые на них сидят. Семирадский испытывал несвойственное для него чувство — он нервничал, посматривал на часы. Нет, ему не казалось, что время течет слишком быстро, но с каждой минутой беспокойство в душе нарастало, а он никак не мог справиться с этим и успокоиться. Иногда он даже закрывал глаза, пытаясь сосредоточиться, считал до десяти, приказывал сердцу биться помедленнее, но все было тщетно — и он, как заевшая граммофонная пластинка, не переставал повторять: «Все хорошо. Все хорошо». Нужно было убить время. Он замычал какую-то песню, выуживая из памяти связанные с ней ассоциации. Помог бы холодный душ, но небеса высохли, на них не видно ни единого облачка. Мечтать не приходилось не то, что о ливне, но даже о грибном дождичке. Отвратительное чувство, которое, видимо, испытывал капитан «Карпатии», когда, получив сигнал SOS с «Титаника», шел к нему на помощь. Но оно владело им несколько часов и за это время вполне могло иссушить его, натянуть нервы и порвать их, а Семирадский должен выдержать не более часа. Причем ему было гораздо легче. Ведь тот капитан знал, что пассажиры с утонувшего корабля продержатся в холодной воде минут двадцать, а те, что оказались в лодках, будут в безопасности, поэтому шесть часов или семь займет его путь, в сущности, не имело большой разницы. Он заранее привыкал к мысли, что уже опоздал. Его ждут окоченевшие трупы, которых удерживают на поверхности только спасательные жилеты, а морякам придется лишь помочь замерзшим уйти на дно. Но он продолжал выжимать из турбин своего лайнера полную мощность, заставляя работать их на пределе, рискуя, что паровые котлы могут взорваться, как будто, что-то еще можно будет изменить. У Семирадского не было такой фатальной неопределенности. Он гнал от себя мысль о том, что штурмовики уже мертвы. Он загородился от нее частоколом, который возвел из слов популярной песенки, некогда приставшей к нему в одном из ресторанов Санкт-Петербурга, и теперь никак не мог от них отделаться. Но сейчас от нелепой песенки хотя бы ощущалась польза. Точно так же можно попробовать защититься от гипнотизера… Попадись сейчас на его пути немецкий истребитель или бомбардировщик, Семирадский ушел бы от них, не вступая в перестрелку. Противник, наверное, подумал бы тогда, что может испугать русских пилотов, но в этом заблуждении он будет пребывать только до следующей встречи. К счастью, в небе не было неприятельских аэропланов. Минувшей ночью полковник сумел выспаться. Он не видел снов. Давно уже они куда-то запропастились, и ночи состояли из черных провалов, в которых ничего не было, кроме пустоты, точно ты зашел в комнату, куда не просачивается свет, и глаза не могут выловить в ней ни единого силуэта и ни единой тени. В этом был свой плюс, поскольку Семирадский знал людей, которых по ночам мучили кошмары. Они, как дети, начинали бояться наступления темноты и в своих комнатах непременно оставляли горящую свечу. Она служила не очень хорошей защитой от ужасов, но ничего другого они выдумать не могли. Семирадский был всего этого лишен. Обделенным он себя не чувствовал. Ему не удавалось сдерживать себя. Окажись сейчас под ним конь, он безостановочно колотил бы его ногами по бокам и в результате загнал бы бедное животное до смерти, а пытаясь угнаться за ним, загнали бы своих коней и два других пилота. Они шли чуть позади. Километрах в десяти позади них плелась еще одна тройка истребителей под командованием Шешеля. Они сопровождали транспортный аэроплан. Семирадский не поверил своим глазам, когда увидел черные клубы дыма. Нет, конечно, это верный признак сбитого аэроплана, как пузыри воздуха, которые, вырываясь из глубин, отмечают на поверхности воды место гибели корабля. Но дело в том, что этот след быстро исчезает. Он никак не может существовать в течение часа, даже если здесь затонул океанский лайнер или сгорел дирижабль. Приближаясь к дымному столбу, Семирадский постепенно стал понимать, что либо аэроплан загорелся совсем недавно и вряд ли основной причиной пожара было падение, либо это горит что-то другое. Дым был густым, маслянистым. Казалось, что если запустить в него руку, она вмиг покроется сажей или черной жирной пленкой. Удушливый запах пропитал воздух в радиусе нескольких сотен метров от пожара. Семирадский закашлялся. Он поднял аэроплан немного вверх — туда, где воздух был почище, к счастью, он быстро наткнулся на свежий поток. Дым казался слишком плотным. Ветер практически не сносил его в сторону, поэтому он образовал черную тучу, скрывающую кусок земли не хуже, чем дымовая завеса, которую ставят корабли, чтобы уйти от слишком сильного неприятеля. Семирадский заложил крутой вираж влево, разворачиваясь и одновременно снижаясь. У него захватило дух, как на снежных горках. Он любил в детстве на них кататься. Он уже догадался, что это не аэроплан, а чуть позже, когда наконец-то различил остатки мотоциклов и грузовика, все стало ясно. Вернее, все еще больше запуталось. Еще он увидел трупы лошадей. Он едва не задел крыльями края черного облака, сумев проскользнуть мимо него в каком-нибудь метре, словно это был айсберг, столкновение с которым очень опасно. Семирадский стал описывать круги вокруг мотоциклов, постепенно увеличивая радиус. Наконец он натолкнулся на остов аэроплана. Теперь трудно было понять, чем раньше являлись эти жалкие бесформенные обломки, которые почти полностью съел огонь. Над тонким слоем пепла возвышались четыре оплавленных двигателя. Их слегка припудрила черная пыль, в которую превратились кожухи. Лопасти винтов словно подтаяли, потеряли резкие очертания. За останками «Ильи Муромца» тянулись две борозды, похожие на кильватерный след катамарана. Семирадский пролетел так низко, что растревожил пепел, который поднялся легким облаком, закружился в воздухе и потянулся следом за аэропланом. Пилот высунулся из кабины, насколько это ему позволяли ремни безопасности. Ему показалось, что он различил по меньшей мере два обгоревших человеческих тела и еще одно лежало между бороздами. Здесь начиналась цепочка, горящие мотоциклы и грузовик ее продолжали, а вот где она заканчивалась, Семирадский мог только гадать. Он не верил, что немцы захватили штурмовиков. Все факты свидетельствовали о том, что русские смогли расправиться с отрядом противника. Непонятно только, как им это удалось. Сейчас они, скорее всего, были в лесу. Шансов найти их было мало, если только у штурмовиков не осталось рации. Но после крушения «Муромца» можно утверждать, что рация разбита вдребезги. Пытаться разглядеть их среди деревьев или ждать, когда они дадут о себе знать автоматной очередью? Даже в этом случае получится односторонняя связь. Они не сумеют договориться, что им делать дальше. Хотя стрелять можно азбукой Морзе… Семирадский столкнулся с проблемой, которую не мог разрешить. Надеясь, что сумеет что-то придумать, он накручивал круги на бреющем полете. Он стал похож на приманку, с помощью которой охотник хочет выманить из укрытия дичь. Но он мог добиться и того, что вскоре здесь появятся немецкие истребители. К тому времени сюда уже доберется транспорт, и тогда им придется защищать его. Улетать не хотелось. В нем еще теплилась надежда, что чудо все-таки свершится, нужно только вспомнить слова заклинания. Семирадский никак не мог заставить себя расстаться с этой надеждой. Капитан «Карпатии» спас хотя бы тех, кто находился в лодках. Если люди Мазурова ушли недалеко, то могут услышать аэропланы и вернуться. Хотя… Сейчас они, наверное, хотели только побыстрее затеряться в лесу, чтобы их никто не нашел. Но все же… Транспорт может совершить здесь посадку. Эта мысль утешала слабо. Она просуществовала очень мало, потому что Семирадский увидел шлейф пыли, который тянулся за двумя грузовиками с солдатами. Кто ответит, сколько их еще было укрыто под шлейфом? Семирадский проверил исправность пулеметов, то же самое сделали остальные пилоты, а потом они полетели встречать грузовики. Услышав тарахтение двигателя аэроплана, Мазуров придержал коня, поднял руку ладонью вперед, делая остальным знак остановиться. Песни птиц можно было записывать на граммофонную пластинку, а потом продавать. Они имели бы грандиозный успех, ведь мало что так же успокаивает нервы. Странно, что еще никому не пришло в голову заняться этим, особенно если учесть, что в этом случае не нужно платить гонорар ни композитору, ни исполнителю. Теперь тарахтение двигателей стало более отчетливым. Оно вспугивало тишину, и та в страхе пряталась во мхах, забиралась в гнилые пни. Тишина трескалась, как хрустальные бокалы. Вернуть ее обратно было уже слишком сложно, потому что барабанные перепонки теряли чувствительность. Лес начинал вибрировать. Так дрожит стеклянный стакан на столе, когда неподалеку проносится товарный поезд. После него еще долго остается ощущение дискомфорта. Кроны деревьев надежно защищали их. Человеческий взгляд не мог пробраться сквозь листву. Но лучше не рисковать. Драгуны и штурмовики остановились, опасаясь, что пилот аэроплана сумет уловить движение на земле и вернется проверить, что же он увидел. На всякий случай они скинули с плеч винтовки и автоматы, медленно сняли с предохранителей, взвели затворы. Эти звуки показались им громкими, но, конечно, он не шел ни в какое сравнение с шумом работающих двигателей, скорее всего, даже если они станут кричать, пилот все равно не услышит. Он разберет только хлопок выстрела. Особенно если пуля угодит в него. Драгуны успокаивали коней, поглаживая им шеи. Кони волновались, переступали с ноги на ногу, тихо фыркали. Мазуров втянул голову в плечи, когда огромная птица закрыла своей тенью часть небес. Она пронеслась, как призрак, но Мазуров успел увидеть кусок ее крыла. Там был нарисован не крест, а сине-бело-красный круг Антанты. Капитан посмотрел по сторонам. Ему хотелось протереть глаза, чтобы увидеть наконец-то, что происходило на самом деле, а не было плодом его воображения. Но все сомнения развеял Рингартен. Или его тоже околдовали? Хотя поверить в это было еще труднее. — Похоже, это был наш аэроплан. Правильно. Откуда здесь взяться французскому или британскому аэроплану, а уж немцы рисовать на своих знаки Антанты не будут. Но смысл фразы сводился к совсем другому. Рингартен спрашивал, что делать дальше. Кричать и прыгать, как это делают потерпевшие кораблекрушение моряки, завидев вдали парус? Что же еще? Аэроплан мог оказаться всего лишь разведчиком. Но это не давало объяснения тому, почему он летел так низко. Ищут их? Но как сообщить о себе пилоту? Если броситься следом за аэропланом, пытаясь побыстрее выбраться на открытое пространство, то в лучшем случае можно увидеть его хвост, а в худшем — пустое небо. Мазуров спрыгнул с коня, одним движением перебросив через круп ноги, будто это было гимнастическое бревно, а он уже закончил выступление. Но приземление ему не удалось. Оно было жестким. Мазуров едва не подвернул ногу, а боль отдалась в коленной чашечке. — Рацию, — прошипел Мазуров. Он все еще всматривался в небо, словно от его взгляда там мог опять возникнуть аэроплан. Он присел на корточки. Это была не очень удобная поза. Долго в ней находиться тяжело. Но Мазуров полагал, что сумеет связаться с авиабазой быстрее, чем затекут его мышцы и он перестанет чувствовать ноги. Рация была устаревшей модели. Подобная конструкция считалась верхом совершенства три года назад, а теперь годилась разве что на свалку. Радиус ее действия лишь немногим превосходил расстояние до базы. Если с ней удастся установить связь, то звук будет очень тихим, и любые внешние помехи могут его заглушить. У военного ведомства как всегда не нашлось средств заменить ее на более современную модель. Но драгун она вполне устраивала. Мазуров разложил рацию на земле, похожий на путника, который решил перекусить, снял с плеч мешок и теперь хочет достать из него еду: хлеб, помидоры, сыр и фляжку с разбавленным вином, — все, что положила туда заботливая хозяйка. Капитан открыл кожух, включил настройку, надел наушники, левой ладонью прижал их покрепче к уху и медленно завертел колесиком, как взломщик, который ждет, когда же наконец щелкнет кодовый замок сейфа, обозначив первую из цифр нужной комбинации. Лампы нагревались, потрескивая, как сухие поленья в костре. Только не было искр и совсем мало тепла. На той волне, на которой обычно переговаривались русские пилоты, тишину нарушали лишь статические помехи. Все спешились, но стояли в стороне от Мазурова, словно тот был зачумленный. Настройка рации требовала предельной аккуратности. Любая, даже самая незначительная ошибка могла свести на нет все старания. У Мазурова начали болеть пальцы, подушечки на них припухли, стали терять чувствительность, и ему пришлось чуть крепче сжать колесико. Он словно подслушивал чужой разговор, ждал того момента, когда можно вставить свою реплику, но слышал пока только потрескивание. Ждать, что, находясь в тылу противника, пилот станет нарушать радиомолчание и тем самым раскрывать себя без очень веских на то причин, конечно, не приходилось. Мазурову казалось, что он превратился в заводного солдатика, а маленький ребенок играет с ним. Забавляясь, он смотрит, как солдатик выбирается из сложных ситуаций. Стоит покончить с одной напастью, как ребенок придумывает другую, но если он видит, что с новой бедой солдатику не совладать, то помогает ему. Это означает, что в итоге операция будет успешной, если, конечно, раньше она не надоест ребенку и он не бросит игру… Треск в ушах раздражал его. Если он еще какое-то время будет его слушать, то обязательно оглохнет. — Борт Б, говорит борт А. Вижу два немецких грузовика с пехотой. Атакую. Транспорт разбит. Был бой. Группы нет. Видимо они в лесу. Как понял? Прием. — Тебя понял. Нужна помощь? — Пока нет. Справлюсь сам. Руки Мазурова задрожали, лоб покрылся испариной, и вспотели волосы под шапкой. — Борт А, вызывает группа. Прием. Он посмотрел в ту сторону, куда улетел аэроплан, словно это могло помочь установить с ним контакт. Ему пришлось повторить эту фразу три раза. Он стал уже беспокоиться, но отчаяния еще не чувствовал, да и сердце билось неожиданно ровно. — Говорит борт А. Рад слышать вас. Где вы? — Борт А. Я видел вас две минуты назад. Мои координаты… — Понял вас. Не могу долго говорить. Борт Б, ответьте группе. И сразу в разговор ввязался еще один голос. — Борт Б вызывает группу. Прием. — Группа слушает. — Как ваши дела? — Добыча с нами. Нас шестеро, плюс восемь разведчиков, из них двое тяжелораненые. Забрать надо нас, добычу и раненых. Как понял? Прием. После такого ответа у пилота должен был возникнуть закономерный вопрос, что за разведчики и откуда они взялись. Но пилот пропустил это мимо ушей как само собой разумеющееся. — Понял превосходно, — только сейчас Мазуров догадался, что это Шешель. Тем временем драгуны и штурмовики заняли круговую оборону. На всякий случай. Береженого Бог бережет. Селиванов слышал лишь отдельные слова в этом разговоре, но о его содержании догадаться было несложно. — Говорит борт А. Возле леса два грузовика с солдатами. Я отвлеку их. Борт Б, садитесь в квадрате шесть и заберите группу. Как понял? Прием. — Понял хорошо. Буду на месте примерно через семь минут. Группа, как быстро можете прибыть в квадрат шесть? Мазуров уже развернул карту и следил по ней за поступающей информацией, высчитывая расстояние до места посадки транспорта и прикидывая, сколько до него добираться. Он ткнул карту пальцем в то место, где они находились, провел до точки посадки, а затем поднял глаза на Селиванова, взглядом прося у того ответа. Селиванов, практически не задумываясь, дважды показал растопыренную пятерню. — Десять минут, — сказал в микрофон Мазуров. — Понял. Буду ждать. Отбой связи. В штурмовиках росло возбуждение. Им опять бросали соломинку. Теперь, выберутся они из болота или завязнут в трясине, зависело от пилотов, а уж в их мастерстве сомневаться не приходилось. Они были настолько фанатично преданы своему ремеслу, пытаясь добиться в нем совершенства, что у обычных людей появлялась мысль: «А в здравом ли они уме?» Ответить на этот вопрос было затруднительно, поскольку ни у кого не повернулся бы язык назвать нормальным человека, выделывающего на аэроплане акробатические трюки, от которых у зрителей начинает сводить желудок. Большинство вынесло бы такой вердикт: «Легкая степень помешательства. Изолировать от общества». Мазуров быстро собрал рацию, вскочил на ноги. Они действительно затекли и распрямились с трудом, казалось, что сейчас суставы заскрипят и из них посыплется ржавая пыль. — Вы с нами? — спросил Мазуров, посмотрев на Селиванова. — Да. Хочется удостовериться в том, что все завершилось благополучно. — Это можно будет сказать только после посадки на нашей базе. Вы по-прежнему хотите выбираться отсюда самостоятельно? — Даже если бы я передумал, на всех мест не хватит. Но не огорчайтесь, я не изменил своего решения. — Зачем лишний раз рисковать? — Без раненых они нас не нагонят. Возвращение будет похоже на прогулку. Мы не станем без нужды ввязываться в драки, зато если возникнет необходимость, вас прикроем. — Спасибо, — сказал Мазуров. Они обнялись и пожелали друг другу удачи. Грузовики остановились. Из них посыпались солдаты, а Семирадский немного подбодрил их пулеметной очередью. Пули всколыхнули фонтанчики на земле, потом запрыгнули на капот, а затем и на крышу и только после этого перебрались в кузов. Стекло кабины покрылось пылью, но и до этого оно было таким мутным, что рассмотреть через него что-либо представлялось затруднительным. Водителю периодически приходилось высовывать голову из кабины и осматриваться. Когда стекло брызгами разлетелось в разные стороны, Семирадский увидел его. Водитель сидел не двигаясь, вцепившись в руль. Семирадскому показалось, что он мертв, но на самом деле тот просто боялся пошевелиться. Он думал, что если останется недвижим, то его не заденут ни пули, ни осколки стекла. Когда аэроплан пронесся мимо, водитель толкнул ногой дверцу. С первого раза она не поддалась. Водитель надавил на нее коленом, задергал ручку, точно оказался запертым в каюте тонущего корабля, а в иллюминаторе уже видел воду. Он был близок к панике и вертел головой, отыскивая другой путь к спасению. Лобовое стекло почти полностью вылетело. Можно было этим воспользоваться. Но наконец-то дверь выпустила его. Это произошло неожиданно. Водитель вывалился мешком из кабины, и если бы его рука не успела схватиться за дверь, то он обязательно упал бы носом в землю. Падать было высоко. Нос наверняка разбился бы в кровь. А так он отделался лишь несколькими ссадинами. Солдаты во втором грузовике наелись пыли. Она забила им рот, поскрипывала на зубах, осела на коже, казалось, что они покрыты тональной пудрой. Во время езды они старались спрятаться за кабиной и бортами кузова, зарывались лицами в воротники шинелей, чтобы пыль хотя бы не запорошила глаза, но и это им не удавалось. Глаза резало, и они слезились. Шлейф пыли, который тянулся следом за первой машиной, как собачка на привязи, накрывал их с головой и они с завистью думали о тех, кто едет впереди. Изредка водитель пробовал стереть тряпкой налет со стекла, но видимость улучшалась только на несколько минут, а потом опять ничего невозможно было разобрать, словно машина попала в непроглядный туман, который съедал все предметы на расстоянии полуметра от глаз. Руки невольно тянулись к глазам, чтобы протереть их, может, тогда станет виднее. Там, за стеклом бушевала пыльная буря, точно они оказались в Африке. В кабину тоже забралась пыль, с каждым вдохом она проникала в горло, в нем начинало першить. Водитель почти не смотрел по сторонам, а тем более недоступно его вниманию было небо. Борт переднего грузовика возник из пыли неожиданно. Водитель в самый последний момент резко нажал на педаль тормоза, вдавливая ее в пол, но машину рывками, которые могли выплеснуть из желудка все его содержимое, протащило еще несколько метров. Покрышки раздраженно завизжали. Водителя толкнуло вперед прямо на руль, но скорость была невелика, поэтому удар был просто неприятным, а не болезненным. Машина содрогнулась. Ее немного перекосило, а солдаты в кузове, наверное, попадали с мест. Грузовик остановился всего лишь в нескольких сантиметрах от борта. Солдаты ругали водителя и кричали, что он не дрова везет. Он хотел выбраться из кабины и узнать, что произошло, но пыль уже рассеялась, ветер разорвал ее шлейф. Впереди солдаты быстро переваливались через деревянные борта, стараясь побыстрее покинуть кузов, словно на его полу появились ядовитые змеи. Солдаты что-то кричали, но водитель никак не мог разобрать слов, даже когда заглушил мотор своего автомобиля, потому что мотор первого грузовика все еще продолжал работать, а из его выхлопной трубы, покашливая, вырывались струи газа. Он скорее интуитивно посмотрел в небо. Там возникло три силуэта, которые походили бы на птиц в бреющем полете, если бы у птиц могло быть по две пары крыльев. Но такие виды науке неизвестны. Солдаты попадали на колени, вскинули ружья и стали стрелять по аэропланам. Водитель услышал, как бьются пули о передний грузовик. К нему приближались огненные плети, стараясь поймать его. Одна из них должна пройти точно через кабину. Водитель нащупал ручку дверцы, повернул ее по часовой стрелке и одновременно толкнул плечом и телом. Заржавевшие петли заскрипели, но дверь поддалась легко. Этот звук резанул уши, точно он был гораздо отвратительнее свиста пуль. Одна из них в это время как раз ударила солдата, который отчего-то замешкался и остался в кузове. Она впилась ему в бок, подтолкнула, и солдат перевалился через борт грузовика. Совершив во время падения кульбит, он грохнулся о землю спиной, и если пуля не убила его, то этот удар точно выбил из него дух. Плеть стегнула водителя по лицу, когда он уже почти выбрался из кабины. Одной рукой он опирался на дверь, другой — на сиденье. Руки мгновенно потеряли силу, прогнулись, ноги соскользнули со ступенек, будто они стали скользкими, но это произошло чуть позже, когда их залила кровь, а потом в грузовике взорвался топливный бак, и водителя, как куклу, швырнуло далеко в сторону. Солдаты напоминали кегли, в которые уже несколько раз бросил шар не очень умелый игрок. Кто-то валялся, кто-то стонал, дул на обожженные руки или катался по земле, другие лениво отстреливались. Но их руки дрожали от шока. Они все никак не могли прийти в себя, а попасть в аэропланы и уж тем более в русских пилотов никто из них не сумел. Их командир, как капитан гибнущего корабля, решил последним покинуть кузов грузовика, вот и поплатился за это. Теперь некому было позаботиться о его подчиненных. Сиротки. Если бы в эту секунду им приказали поднять руки, они сделали бы это с радостью, побросав винтовки. Аэропланы разворачивались, заложив крутой вираж на левое крыло. Семирадский сочувствовал немцам. Они оказались в самом отвратительном положении, которое только можно придумать. Их застали на марше, посреди дороги, практически не оставив надежды достойно выбраться из этой переделки. Окажись у Семирадского бомбы, все закончилось еще бы быстрее, хотя, конечно, надо обладать большим искусством, опытом и зорким глазом, чтобы попасть бомбой в грузовик. Он чувствовал себя преступником, который расстреливает безоружных людей. У него исправится настроение, если одна из пуль его заденет, но они летели мимо, лишь две — три попали в крылья, но это было даже менее опасно, чем комариные укусы. Семирадскому не нравилась роль слуги смерти. Он всегда сторонился ее, но теперь ему в руки дали косу и отправили собирать дань. Так, оказавшись в гуще сражения, латник размахивает мечом, топором или секирой, сокрушая кости и черепа врагов, монотонно, как сеятель, который бросает в землю зерна. Он может работать так и час, и два, и даже три, пока кто-то еще остается перед ним, или до тех пор, пока кто-нибудь не раскроит ему голову. Семирадскому досталась грязная работа, как, впрочем, и слишком многое на этой войне, а то, что они еще как-то соблюдали правила турниров во время воздушных поединков, не могло продолжаться долго. Вскоре все должно закончиться. Он походил на ангела смерти, спустившегося с небес, чтобы забрать людей в ад, и знал, что те, кто останется в живых, проклянут его. Полковник стрелял короткими очередями, экономя патроны и стараясь поменьше тратить их попусту. Он знал, что здесь должны появиться немецкие истребители. Странно, что они еще не прилетели. Аэропланы вновь развернулись. Краем глаза Семирадский увидел транспорт, который шел на посадку, но все это казалось нереальным, зыбким, далеким. Словно мир был разбит на несколько секторов, и эти картины были из другого сектора, который отделяла от Семирадского прозрачная стена. Попробуй он попасть туда, его аэроплан расплющит в лепешку, как муху, которая на полной скорости врезалась в стекло. Там, внизу все еще копошились люди. Они были еще живы. Они были его добычей, ведь он был стервятником. Три «Ньюпора» методично уничтожали все живое на земле. Небо на востоке медленно темнело, становилось из прозрачно-голубого пасмурно-синим, словно сумерки, не выдержав, пришли раньше положенного им срока. С востока накатывалась гроза. Изредка различались огненные вспышки, но грохот грома пока оставался неслышим. Постепенно становилось прохладнее, раскаленный душный воздух и нагревшаяся земля, которая, казалось, начнет сейчас трескаться под ногами, как пересушенная в печке корка пирога, начинали остывать. Пока это было едва заметно. Дышалось по-прежнему тяжело. Каждый вдох обжигал слизистую носа, поэтому приходилось дышать ртом — там слизистая была грубее, но и она подсохла, и любой глоток сопровождался болью, словно приходилось проталкивать внутрь комок, утыканный множеством маленьких иголочек. Если бы не поры, которые выпускали из тела немного тепла,кожа тоже треснула бы. На ней появился соленый налет, как после купания в море или океане. «Илье Муромцу» предстоит возвращаться через грозовой фронт. Пилоты хорошо знали, как это опасно. Молнии, шквальные порывы ветра, которые могут завертеть аэроплан, как щепку в водовороте, — опасностей поджидает не меньше, чем первых мореплавателей, решивших отправиться на поиски неведомого континента. На открытом пространстве бродила смерть, но она почему-то останавливалась на границе леса, так по легендам вампир или оборотень не может переступить границу тьмы и света и стоит неподалеку, скрытый тенью. Штурмовики молча наблюдали за тем, как «Муромец» грузно коснулся земли. Он даже не запрыгал по кочкам, точно приклеился к ним, похожий на огромную жирную муху, попавшую в липкую ловушку, которую расстелили на подоконнике. У них не осталось сил на эмоции, вернее сказать, то, что творилось в их душах, уже не отражалось на лицах, только в глазах, а головы синхронно поворачивались следом за аэропланом. — Пошли, — сказал Мазуров. Они ехали медленно. Приходилось сдерживать коней, иначе они просто вывалились бы из седел. Дверь в аэроплане отворилась. Из салона появился пилот. По традиции его с ног до головы зашили в черную кожу. Как ему сейчас жарко! Но пилот делал вид, что все нормально. Грех ему жаловаться на судьбу, особенно когда он увидел эту горстку израненных, уставших людей. Штурмовики обступили аэроплан. Впору доставать веревки и заарканивать его, так обязательно поступили бы обитатели островов Океании, окажись они в подобной ситуации. Они радовались бы тому, что поймали такую огромную птицу. Еды теперь хватит всему племени надолго. Но они могли принять аэроплан за бога и попадать на колени, уткнувшись лицами в землю. Штурмовики на месте дикарей поступили бы именно так. Экипаж «Ильи Муромца» сократили до предела. В нем находилось только два человека. За пулеметами никого не оставили. Но ведь все боятся спящего великана, пока не узнают, что он утратил прежнюю силу. Аэроплан был выкрашен в темно-зеленый цвет. Если он постоит немного на солнцепеке, то внутри станет так же невыносимо жарко, как в кочегарне. Мазуров вдруг понял, что мир начинает расплываться перед глазами. Он пошел рябью, как вода от прикосновений ветра или раскаленный воздух. Голова у капитана была тяжелая, словно мозг превратился в свинец. Осталось только одно желание — побыстрее уснуть. Пилот спустил трап, сбежал по нему и помог слезть с коня первому из подъехавших драгун. Он делал это осторожно, словно имел дело с игрушками, сделанными из тончайшего китайского фарфора. Драгун перевалился на одну сторону седла, сполз с него, а потом просто упал на руки пилота. У Мазурова начали дрожать ноги, словно он шел в пещеру, в которой живет страшный дракон. Побелевшие кости тех, кто отважился сразиться с ним, показывают, что ждет смельчака. Пилоту пришлось поддержать капитана за руку, чтобы тот не свалился вниз. Мазуров покачнулся, поднимаясь по лестнице, но, скорее всего, пилот отнес неуверенные движения на счет усталости. Отчасти это было правдой, но только отчасти. — Осторожно, капитан. — Благодарю. У Мазурова сильно расшатались нервы. Чтобы восстановить их, нужно пару недель поваляться на пляже в Крыму. Если бы он был пилотом, то на его карьере можно было ставить крест. Он понял, что боится аэроплана, не доверяет ему. Мазуров явственно ощутил, что под днищем ничего нет, кроме воздуха. Тонкий слой фанеры был слишком ненадежной защитой. Она могла провалиться под ногами, как подгнившие доски мостика, перекинутого через пропасть, на дне которой, почти невидимая в тумане, журчит река. Пассажирский салон показался ему слишком узким, хотя ничем не отличался от других, в которых Мазуров летал не один десяток раз. Капитан почувствовал приступ клаустрофобии. Чудилось, что стены сдавливают ему грудную клетку, мешая дышать, словно он оказался зажатым между ними. На лбу выступила испарина. Мазуров уселся на лавку, огляделся. Штурмовики волновались, лишь раненые драгуны не проявляли признаков беспокойства, но они вряд ли понимали, что с ними сейчас происходит и где они оказались. Они напоминали пловца, который устал бороться с рекой, отдался на волю течению, вынесет или нет — какая разница. Драгун положили на пол, подложив несколько одеял (это лучшее, что могли сделать для них пилоты), и привязали, для того чтобы их тела не катались по полу во время особенно сильных толчков и резких виражей. Остальные расселись по лавкам. Мазуров пожалел, что на них нет подлокотников. Он вцепился в край лавки так сильно, что пальцы побелели. Таким образом капитан сумел унять дрожь и теперь мог говорить, а до этого у него сводило челюсти и зубы стучали друг о друга. Странное ощущение. Он дрожал точно от холода, несмотря на то, что вокруг стояла липкая жара. В таком воздухе раны быстро гноятся, их края становятся фиолетовыми, а потом начинается гангрена. Голова Рингартена склонилась на грудь, а тело подалось немного вперед. Если бы его не привязали к лавке, он упал бы при первом толчке, как ванька-встанька, вот только без чужой помощи штурмовик не сможет снова взобраться на лавку. Лучше всего его тоже положить на пол, но там уже не осталось места. Штурмовики поддерживали Рингартена под руки. Вначале он что-то бессвязно бормотал, потом замолчал, провалился в беспамятство. Время опять тянулось бесконечно медленно. Мазуров закрыл глаза. Если бы в эту минуту на аэроплан напали немцы, он не смог бы сделать ни шага. Мышцы перестали подчиняться ему. Капитан сидел на лавке, превратившись в желеобразную массу, которая постепенно оплывает от тепла и стекает на пол. Мазуров заставил себя открыть глаза, но это оказалось очень трудно сделать. Ему показалось, что без рук не обойтись или придется кричать что-то наподобие: «Поднимите мне веки». Вот смеху-то будет, если, конечно, кто-то в состоянии сейчас понять эту шутку. Он посмотрел в иллюминатор. Селиванов в окружении драгун только отъезжал от аэроплана. Он натянул поводья, разворачивая коня. Мазуров успел-таки помахать ему на прощание рукой. Поручик, увидев этот жест, махнул в ответ. Рука Мазурова сделалась тяжелой, шлепнулась на колено, и он уже не мог больше ее поднять, как ни старался. Последнее движение забрало остаток сил. «Плохо быть немощным калекой», — думал Мазуров, наблюдая за тем, как драгуны исчезают в лесу. Хлопнула дверь. В аэроплане стало темнее. Пилот прошел в кабину, на ее пороге он развернулся и коротко бросил: — Всем приготовиться. Взлетаем. Мазуров качнулся, как от легкого толчка в плечо. Если бы рядом никого не было, его наверняка протащило бы по лавке, а так он сразу же остановился, натолкнувшись на плечо соседа. Давление нарастало. Корпус сотрясался от вибрации и легких толчков. Вой двигателей изменился. Тембр стал более высоким. Аэроплан сорвался с места, разбежался, его колеса оторвались от земли. Мазурову казалось в эти секунды, что его сердце удерживалось всего лишь на одном сосуде, толщиной не более нитки и теперь он, не выдержав перегрузки, порвался. Сердце скатилось по ребрам, как по струнам, ударилось о кости таза, подпрыгнуло вверх и вернулось на прежнее место.ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Поднимаясь над деревьями, аэроплан стал заваливаться на левый борт, как раз на тот, где сидел Мазуров. Под ним разверзлась бездна. На ее дне рос лес. Миниатюрный, похожий скорее на какой-то вид мха или лишайника, он был заключен в раму, которая окаймляла иллюминатор. Картина была превосходной. Ее можно повесить на стене в гостиной. Гости поражались бы ее великолепию. Увы, она смогла удержаться всего несколько секунд, а потом аэроплан выпрямился, лес сполз вниз и в иллюминаторе осталась лишь его частичка, а все остальное пространство отвоевало для себя небо. Мазуров приклеился к стеклу. Пока лес не ускользнул от него окончательно, он хотел успеть разглядеть среди деревьев драгун Селиванова, но так их и не увидел. «Илья Муромец» поднимался с трудом, как силач, решивший толкнуть гирю, вес которой близок к пределу его возможностей или даже превосходит их, но он не отпускает ее и все продолжает напрягать мышцы. Рядом с аэропланом скользили два «Ньюпора», и еще один, скорее всего, пристроился ему в хвост. Мазуров, как ни выворачивал шею, его не увидел. За иллюминатором уже ничего не осталось, кроме облаков, они еще не покрылись сахаристой, сверкающей коркой, это произойдет чуть выше. Мазуров отвернулся от иллюминатора. На лбу Рингартена выступил пот, то ли от боли, то ли от жара. В аэроплане вскоре будет прохладнее. Мазуров ежился, вспоминая, как холодно им было в первом «Муромце», но здесь, видимо, будет потеплее. Этот аэроплан не сможет забраться так же высоко. Из кабины вышел пилот. В руках он держал фляжку и тряпочку. Он подошел к драгунам, отвернул крышку фляжки, смочил тряпочку, протер лицо и губы раненого, а потом сделал то же самое и с другим драгуном. Пилота как будто скрывал туман, поэтому Мазуров плохо его видел. Похоже, зрение у него сильно село и теперь предстоит остаток жизни проходить в очках. Пилот остановился возле Рингартена. Тот, словно почувствовав запах воды, судорожно глотнул, открыл глаза и уставился на пилота. Когда фляга прикоснулась к губам штурмовика, тот запрокинул голову и начал быстро пить, будто опасался, что воду у него сейчас отнимут или она закончится. Крупные капли падали с губ, скатывались по подбородку, обтекали рельефно выступивший кадык и заливали одежду. Было видно, что даже это доставляет удовольствие Игорю. Вода во фляжке закончилась, но Рингартен сделал еще пару глотков, прежде чем понял это. Остальные молча наблюдали за происходящим. В их глазах появилось разочарование. Они попробовали это скрыть. — Спасибо, — прошептали на миг разлепившиеся губы Рингартена и снова сомкнулись. — Сейчас еще принесу, — сказал пилот. Он шел чуть согнувшись, балансируя руками при каждом шаге и цепляясь за колени и плечи штурмовиков, как за перила. Он постоянно смотрел вниз, наступал очень осторожно, выбирая дорогу, будто под ним действительно оказались трухлявые доски веревочного моста, переброшенного через бездну. Драгуны оставили лишь узкую тропинку. Пилот боялся потревожить их. Новой порции воды Рингартен не дождался. Он слизнул остатки влаги с губ, пока она еще не испарилась, с довольным видом откинулся назад, оперевшись спиной о корпус аэроплана, и заснул. Пилот вынес из кабины сразу две фляжки. Он отдал их штурмовикам, которые сидели крайними по левому и правому бортам. Штурмовики пили большими глотками, чтобы побыстрее утолить жажду и не очень задерживать своих товарищей. Когда одна из фляжек дошла до Мазурова, то вода заполняла ее еще примерно на треть. Фляжка была прямоугольной, немного изогнутой, чтобы лучше прилегать к бедру и не очень мешать во время ходьбы. Вода в ней нагрелась, стала уже примерно такой же температуры, что и человеческое тело. Мазуров практически не ощущал ее, когда пил, только чувствовал, что, что-то течет по горлу, постепенно затопляя желудок. Он осушил бы всю фляжку, но даже после этого вряд ли избавился бы от жажды. Он вовремя остановился. В горле продолжало першить, но не так сильно, как раньше, словно вода послужила для него неким подобием смазки. Капитан толкнул в бок соседа, передал ему фляжку, а тот что-то буркнул в ответ. Наверное, «спасибо», но звуки утонули в бульканье воды. Страх постепенно ушел. Мазуров не заметил, когда это произошло. Он увидел отблеск, как от взрыва, а затем услышал далеко вверху раскат грома. Мазуров невольно втянул голову в плечи, будто в любую минуту на него мог обрушиться потолок аэроплана, посмотрел в иллюминатор, но там виднелось только безбрежное море облаков, плескавшееся внизу метрах в ста. Даже самые высокие его волны не могли дотянуться до крыльев. Сразу над облаками небо было молочно-серым, непрозрачным, но постепенно оно меняло цвет, превращаясь в темно-синее, как океанская пучина. Еще одна молния расколола небо, оставив на нем красный рубец, который быстро затянулся. Мазуров завороженно смотрел на приближающуюся мглу и не мог отвернуться. Внешне он оставался спокойным, как моряк, который видит, что на него надвигается девятый вал. Он уже смирился с мыслью, что ничего нельзя изменить. Капитан нашел в себе силы отвернуться и сделал это вовремя, потому что в следующую секунду аэроплан основательно тряхнуло. Если бы Мазуров продолжал смотреть в иллюминатор, то наверняка врезался бы лбом в стекло. Капитану казалось, что он слышит, как завывает за стеклом ветер, который хочет пробраться внутрь аэроплана, но пока не может найти ни одной щели и из-за этого злится, обещая всяческие напасти и беды. «Илья Муромец» резко пошел вниз и зарылся в облака, точно хотел от кого-то спрятаться. Мазуров расслабился. Сны повели его за собой. Он уже не мог разобрать, где реальность, а где видения. Капитан оказался возле подножия громадных ступенчатых пирамид. Он стремился сюда много лет. Рядом с пирамидами сидели индейцы. Они пели. Им осталось только смотреть на развалины некогда великих городов и петь о могуществе, которым когда-то обладали их предки. Стершиеся надписи читались с трудом и были непонятны, но в глазах индейцев светились печаль и надежда, будто они черпали знания из бесконечной бездны прошлого. Для пришельцев знания оставались недоступны. Более того, они даже не подозревали об их существовании. Неожиданно Мазуров услышал стук, словно дятел бьет в дерево и никак не может добраться до личинки. Откуда ему здесь взяться? Мир под ногами заходил ходуном, как во время землетрясения. Пирамиды стали рассыпаться. Ему хотелось удержать видения, схватить их рукой, но она проходила сквозь них, словно пирамиды были нарисованы даже не на воде, а на ветре или облаках. Губы немного подсохли. Во рту появился неприятный привкус, а слюна стала тягучей и вязкой. На краях век выступила слизь и застыла, превратившись в крохотные камешки. Мазуров смахнул их, одновременно прогнав обрывки видений. Ремизов одной ногой упирался в лавку, другая стояла на полу, руки штурмовика обхватили приклад пулемета, которым он водил из стороны в сторону, как кормчий, который хочет поймать нужное течение. В небе расцветали черно-серые крохотные облака. Вдалеке гонялись друг за другом «Ньюпоры» и «Альбатросы». Пилоты транспорта напоминали горнолыжников, которые должны объехать все ворота, даже не задев их. Отличие заключалось в том, что расположение ворот нужно угадать. Появлялись они неожиданно. Пилотам приходилось наваливаться на штурвал одновременно. Случись что-нибудь в салоне, они узнали бы об этом в самую последнюю очередь. Но там пока ничего не происходило. — Что там? — спросил Мазуров. — Бронепоезд с зениткой, но мы от него уйдем, — сказал Ремизов, не отрываясь от пулемета, — и пять истребителей. Мазуров улыбнулся, вспомнив детскую сказку про Колобка. От дедушки с бабушкой они ушли, от зайца тоже, а сейчас наткнулись на волка и медведя. Он посмотрел на Тича и его помощника. Они сидели на лавках, не реагируя на происходящее, точно погрузившись в медитацию, и теперь, наверное, созерцали внутренний мир или иные пространства. Они ничем не отличались от искусно вырезанных статуй, разрисованных, чтобы еще больше походить на настоящих людей. Бронепоезд поджидал. Его прямоугольный, немного скошенный нос напоминал упрямого бычка-ротана, который размышляет, что же ему дальше делать. К нему, как пиявки, присосались три бронированных вагона. Между вторым и третьим затесалась платформа с зениткой. Зажатые со всех сторон бронированными плитами, там суетились люди, но истребители, обстреливающие железного монстра, мешали им прицелиться. Крылья аэроплана были мокрыми. Сырость проникала внутрь и заставляла зябко ежиться. Ветер гнал тучи на запад. Молнии поутихли, небо стало светлеть. Скорее всего, стая туч скоро разбредется кто куда, а дождь отмоет их до белизны. «В лесу сейчас полно грибов», — подумал Мазуров. Он с трудном собирал мысли в единое целое. Они разбегались, как тараканы, норовя забраться в какую-нибудь щель. Капитан сжал голову ладонями, но это слабо помогало. Бронепоезд выплюнул еще одну порцию желчи. Но она не долетела до «Ильи Муромца», а разлилась по небу в нескольких сотнях метров за его хвостом. После этого зенитчики успокоились. Штурмовики и пилоты могли вздохнуть с облегчением. Любое попадание шрапнели превратило бы аэроплан в решето с соответствующими аэродинамическими качествами. — От медведя ушли, — прошептал Мазуров и подумал, что по сценарию на сцене вскоре должна появиться лиса. За многим, что происходило в воздухе, он мог следить только по теням, скользившим по земле, будто ему показывают оптический аттракцион. Ремизов нажал на курок, но тут же отпустил его. Очередь получилась короткой. Отдача затрясла тело штурмовика, как в нервном припадке. Со лба сорвались капли пота. — Ч-черт, — в сердцах промычал он сквозь зубы. — Попал? — спросил сидевший рядом Вейц. — Какое там. Все равно, что камешками по воробьям. Они держатся друг от друга слишком близко. В своих боюсь попасть. Стреляю, только чтобы отпугнуть. — Правильно, — сказал Мазуров. Это прозвучало как одобрение учителя, который посмотрел на художества своего подопечного. Дескать, рисуй дальше, в том же духе, а потом посмотрим, поставить ли тебе хорошую оценку или отправить домой за родителями. Новые силы в Ремизова это не вдохнуло. Он больше не стрелял, а только шептал всевозможные проклятия и чертил стволом пулемета по небесам похоже, каббалистические знаки, в которых должны запутаться «Альбатросы». Вейц приник ко второму пулемету, но также оставался сторонним наблюдателем и в ход сражения не вмешивался. Зато теперь остальные штурмовики получили возможность узнавать от него, что творится за другим бортом. Выглядело это примерно так: после продолжительного молчания Вейц произносил какой-то непонятный звук, нечто среднее между стоном и рычанием, что, очевидно, означало промах русского пилота, восторженный, но тоже трудно переводимый возглас, скорее всего, говорил о том, что и стрельба немецких пилотов далека от совершенства. Ни одна из сторон не могла пока записать на свой счет победы. Объяснялось это тем, что пилоты были асами и никто из них не совершал ошибок, так что воздушное сражение напоминало игру в салочки. Штурмовики походили на зрителей, которые сидят на лавках, расставленных вокруг футбольного поля. Они внимательно следят за игрой, но не могут даже подбодрить свою команду, потому что их разделяет звуконепроницаемая перегородка. Пулеметная стрельба не прекращалась ни на секунду. В аэропланах вскоре должны закончится боеприпасы, тогда они смогут разойтись с миром. Игра будет закончена вничью, что, вообще-то отражало расстановку сил. Осталось немного потерпеть. Трескотня раздражала точно так же, как комар, который пищит возле лица всю ночь. Убить его никак не получается, потому что ничего не видно. Надо вставать, зажигать свет, а этого так не хочется делать, поэтому приходится терпеть и надеяться, что комар укусит всего один раз, напьется крови и улетит. Вот только комар-то не один… Счет открыли немцы. Казалось, что русский аэроплан облили огнем, вначале вспыхнул двигатель, затем шланг, из которого вырывалось пламя, переместили на кабину, крылья и хвост. Пилот попытался выбраться из кабины. Отбиваясь руками от языков огня, которые начинали лизать его лицо, он старался расстегнуть ремни, приковавшие его к сиденью. Прошло несколько секунд, прежде чем ему удалось справиться с застежками, а потом он вцепился ладонями в борта аэроплана, но они уже горели и рассыпались под тяжестью его тела, точно их сделали из картона. Пилот подтянулся, но его лицо уже утонуло в огне, кожа обгорела, задымился шлем, очки треснули. На какой-то миг он застыл в этой позе. Еще немного, и он последним движением выбросит свое тело из кабины. Но нет, пилот стал оседать обратно. Как тающий кусок льда. Пламя накрыло его с головой. Охваченный огнем аэроплан все еще продолжал лететь, но от него стали отваливаться огромные горящие куски. Вдруг резко и неожиданно он клюнул носом вниз, стал заваливаться на правое крыло и наконец развалился. Из объятий крыльев выскользнул фюзеляж и как бомба ринулся к земле. Крылья падали медленнее. Они кружились, как в танце, оставляя за собой дымный след. Аэроплан немца раскрасили так, что он походил на дракона. На фюзеляже нарисовали чешую, а на крыльях — перепонки. Рядом с пилотской кабиной размещались маленькие злые глаза. «Дракон» праздновал победу. Русских истребителей рядом не было. Ремизов так долго готовился к этому моменту, что чуть не упустил его. Когда пулемет в руках штурмовика ожил, немецкий аэроплан почти покинул сектор обстрела. Ремизову показалось, что пули отлетают от чешуи и уходят в стороны, не причиняя аэроплану никакого вреда, за исключением, быть может, маленьких царапин. Андрей налегал плечом на пулемет, который все порывался вырваться из рук, вдавливал его в борт. Горячие гильзы усеяли пол. Они разлетались в стороны. Штурмовики с трудом уворачивались от них. Ремизов так сильно сжал челюсти, что на скулах проступили мышцы, а зубы, казалось, не выдержат этой нагрузки и начнут крошиться. Возле его лица, извиваясь, ползла пулеметная лента. Пот струйками скатывался со лба, собирался на бровях, стекал на глаза. Ему хотелось стрелять в драконью морду, но он сосредоточился на его спине и боках. Ремизов еще несколько секунд продолжал нажимать на курок после того, как пулемет перестал сотрясаться от стрельбы, и только потом понял, что у него закончились патроны. Он смахнул пот. Глаза стали лучше видеть. — Не может быть, — прошептал он. Руки штурмовика опустились. Они повисли плетьми вдоль тела. «Наверное, убить дракона обычные пули не могут, — подумал он, — нужен колдун, который наложит на них чары, и только в этом случае, пули смогут пробить драконью чешую». Ремизов сумел справиться с этим наваждением и, обернувшись, закричал: — Мне нужны патроны! Он нагнулся, потом встал на колени, зашарил руками под лавкой. Его пальцы натыкались на пустые гильзы. Они уже остыли и не обжигали кожу. Гильзы перекатывались по полу. Идти по нему теперь стало так же опасно, как по замерзшему пруду. Наконец Андрей нашел ящики с пулеметными лентами. Он вытянул один их них, открыл крышку, схватил ленту и потянул ее на себя. Она стала разворачиваться как змея… Германский аэроплан плавно терял высоту. Он почти не был поврежден, но пилот получил с десяток ранений, большинство из которых оказались смертельными. Парашют на спине был в нескольких местах пробит. Он еще бы выдержал тяжесть человека, но пилот даже не сделал попытки выпрыгнуть из аэроплана. Он не мучился и умер мгновенно. Раздробленная голова склонилась над приборами, залив их кровью. «Дракону» предстояла последняя посадка. Хвостовой киль упирался Мазурову в спину, как костяная пластинка на хребте динозавра, поэтому капитану постоянно приходилось чуть нагибаться вперед, а там… нет, это была не бездна, потому что он видел ее дно, и от этого становилось еще страшнее. Хвостовая пулеметная точка очень походила на воронье гнездо. Ее постоянно болтало, и Мазуров опасался, что пулемет выпадет у него из рук, поэтому он все крепче сжимал его, забыв о том, что пулемет надежно закреплен на шарнире. Часть толчков он мог предвидеть. Для этого нет нужды обладать какими-то мистическими способностями, надо лишь следить за элеронами. Периодически они приходили в движение, то опускались, то поднимались, лениво, как хвост огромной рыбы. В это время скрипели петли и начинали гудеть растяжки, а Мазуров вжимался поглубже в кресло. Но укрыться здесь было негде. Пули пройдут через фанерные борта, как будто и вовсе не встретив преграды. Здесь находилось самое неуютное место аэроплана, куда спокойно можно ссылать провинившихся на исправительные работы. Добраться до него можно было, только лежа на специальной тележке, которая устанавливалась на проложенных по полу аэроплана рельсах. Чтобы заставить ее катиться, приходилось отталкиваться от боковых стенок. Главное, чтобы в голову не пришла ужасная мысль о том, что возвращаться придется тем же путем — по узкому тоннелю, когда над головой нависает потолок и кажется, что в любую минуту он может обвалиться. При этом как-то не думаешь о том, что он сделан всего лишь из фанеры, а не из камня. Киль рассекал ветер на два потока. Они били не в голову, а в плечи, словно хотели вытолкнуть человека из кресла, но делали это мягко. Ветер шептал о том, какое наслаждение может доставить свободное падение. О, Мазуров хорошо разбирался в этом вопросе. Вот только парашют он с собой не взял. За всем боем капитан уследить не мог. Стоило ему только повернуть голову, как у него тут же перехватывало дыхание. Ветер забивал в рот и нос столько воздуха, что он начинал захлебываться. Он походил на постового, которому когда-то приказали охранять горный перевал. Теперь о нем все забыли, помощи ждать неоткуда. Тем временем еще два аэроплана расстались с небесами. Судя по тому, что их партнеры устремились друг к другу и продолжили выяснять отношения между собой, один из них был германским, а другой русским. Они, как мотыльки, летят на свет, бьются о закрытое стекло, а потом, если находят в окне лазейку, пробираются внутрь комнаты и, подлетев к огню, падают, опаляя прозрачные хрупкие крылья, но что-то продолжает манить их к свету. «Альбатрос» появился невдалеке от хвоста транспорта неожиданно, поднявшись снизу, словно всплыв на поверхность из морских глубин. Потом он оказался немного выше «Муромца» и стал к нему приближаться, используя преимущество в скорости. Следом за ним, как стая гончих, преследующих уже почти загнанную добычу, неслись два русских аэроплана. Но Мазуров понял, что они перехватят немца уже после того, как тот обстреляет транспорт. Он поежился, приник к пулемету, поудобнее взял приклад, навел ствол на неприятельский аэроплан. Это была честная дуэль. У немца всего лишь один пулемет, а кабина его аэроплана была таким же плохим укрытием от пуль, что и хвост «Ильи Муромца». Они будто ждали крика секунданта, который разрешил бы стрелять. Они так и не разыграли, кто из них первым должен открыть огонь, а поэтому, как настоящие дуэлянты, выжидали, отдавая право первого выстрела сопернику, чтобы потом, когда тот промахнется, выстрелить уже не спеша. Это продолжалось несколько секунд, а потом у обоих одновременно сдали нервы. Лицо немца закрывала железная маска, как у рыцаря, только плюмажа из разноцветных страусовых перьев не хватало для завершения ансамбля, но его в какой-то мере заменял развевающийся белый шарф. Германец чувствовал позади себя дыхание русских, но не хотел отказываться от атаки на транспорт. Черная краска на лице Мазурова ввела пилота в заблуждение. Удивлению его не было предела, когда он увидел, что за хвостовой пулеметной установкой сидит негр. Откуда у русских в армии, да еще на аэропланах, взялись негры, ведь у них нет колоний в Африке? «Альбатрос» надвигался, как скорый поезд. Мазурову казалось, что он стоит на рельсах и не может сойти с места, а пулеметом поезд разве остановишь? Все равно, что стрелять в медведя из мелкокалиберной винтовки, которой можно распугать разве что голубей или ворон. Бешено вращающийся пропеллер, лопасти которого слились в монолитный круг, чуть не задел голову Мазурова, обдав его тугой струей ветра. Она вдавила штурмовика в сиденье. Не наклони он голову, пропеллер снес бы ее лучше заправского палача, одним ударом перерубив шейные позвонки. И лишь когда над ним пронеслись два русских истребителя, Мазуров понял, что за несколько секунд он выпустил в немецкий аэроплан примерно треть пулеметной ленты. Он не заметил, как это произошло. Пальцы действовали независимо от мозга. Он не мог извлечь из памяти этот момент, то ли его и не было, то ли он стерся, то ли был настолько мимолетным, что сознание не успело его зафиксировать. Взгляд капитана наткнулся на следы, оставленные пулями в хвостовом оперении «Муромца». Вереница маленьких дырочек с рваными краями тянулась прямо к Мазурову, но она оборвалась, не добравшись до него сантиметров двадцать. Почему она остановилась? Капитан обернулся. Немец заканчивал крутой вираж, одновременно пробуя забраться высоко в небо и оторваться от преследователей. Но они гнались следом, не отставая ни на шаг. Две кошки гонятся за мышкой. Теперь у нее нет даже острых зубов. Ни одна пуля, похоже, в немца не попала. Он был как заговоренный. Мазуров стал искать мистические знаки на фюзеляже и крыльях его аэроплана. Но солнце светило в глаза, и аэроплан германца казался черным, хотя на самом деле основные цвета его были красно-белыми. Немцы растворились в небесах. Так когда-то кочевники устраивали набеги на пограничные русские укрепления. Если они не застигали их врасплох, то после небольшой и обычно бесцельной перестрелки уходили обратно в степь ждать более благоприятного момента для нападения. Поредевший конвой истребителей постепенно занимал прежние позиции: два по бокам, один сзади и один впереди. Когда «Илья Муромец» пересек линию фронта, капитан не заметил. Мазуров погладил ладонью приклад пулемета. Шероховатое дерево приятно щекотало кожу. Он осторожно выбрался из сиденья, с удовольствием распрямив ноги, которые до этого постоянно находились в полусогнутом состоянии. Неожиданно он понял, что не может разогнуть спину. Любая попытка сделать это вызывала резь в пояснице, как будто туда набросали битого стекла или, скорее, кровь застыла в венах, превратившись в медленно тающие ледышки. Процесс пошел быстрее, когда Мазуров стал массировать поясницу руками. Когда тело стало более послушным, он отправился в обратный путь. Капитан крепко держался руками за стенки — одно неосторожное движение, и его выбросит из аэроплана так же, как волна смывает с палубы зазевавшегося пассажира, вот только спасательный круг Мазурову не поможет. Туннель оказался почему-то слишком коротким, словно во время воздушного боя у аэроплана оторвало кусок хвоста. Мазуров сумел преодолеть его, всего лишь пару раз оттолкнувшись от стенок. Луч света, пробравшись в туннель через крохотную пулевую пробоину, как кнутом хлестнул его по лицу. Мазуров встал, оттолкнул ногой тележку. Она отъехала обратно в туннель и никому теперь не мешала. Потолок был еще слишком низок, и Мазуров не смог выпрямиться во весь рост. Он размял мышцы, несколько раз интенсивно согнув и распрямив ноги и руки. Голова при этом постоянно упиралась в потолок. Застоявшаяся кровь заструилась по венам. Она принесла тепло и боль. Мазуров и не заметил, что замерз. В салоне стояла невыносимая духота, особенно это чувствовалось после открытой площадки, поэтому первым желанием было разбить иллюминатор и впустить в салон небеса. Капитан почувствовал зависть к пилотам сопровождения, которые сидели в открытых кабинах, потом он вспомнил о ветре и о холоде, но… все равно продолжал им завидовать. Впору надевать противогазы. От тяжелого воздуха того и гляди упадешь в обморок. Но пока штурмовики держались, хотя их движения стали вялыми, замедленными, будто они находились в какой-то тягучей жидкости, похожей на очень прозрачный студень. — Все целы? — Мазуров взял инициативу на себя и огляделся. — Да, — сказал кто-то; голоса он не узнал. Штурмовики вновь впали в апатичное состояние, как сонные мухи в преддверии зимних холодов. На разговоры не хотелось тратить силы, и без того в горле так пересохло, точно они без умолку болтали на протяжении последнего часа. Из кабины появился пилот. Солнечные лучи подталкивали его в спину, обступали голову, из-за этого казалось, что у него нимб. Хорошо еще, что тени скрывали его лицо. Будь оно освещено, никто бы и не подумал, что он похож сейчас на ангела-хранителя. — Через… — слово прозвучало настолько тихо, что его услышали лишь те, кто сидел возле кабины, поэтому пилоту пришлось прокашляться, прочистить горло и лишь только после этого, он сумел внятно произнести: Через десять минут садимся. Очевидно, каждое слово вызывало у пилота боль, словно его горло было изъедено язвами. Приятная новость восторга не вызвала. Штурмовики, да и то не все, показали кивками, что расслышали слова пилота. Он вновь исчез в кабине. Вскоре аэроплан завалился на правое крыло, а в следующие несколько минут могло показаться, что транспорт попал в воздушный поток и теперь его качает на волнах из стороны в сторону, причем их амплитуда была куда как больше, чем на море. Изредка Мазуров поглядывал в иллюминатор, но не мог отыскать никаких знакомых ориентиров, по которым пилот вел аэроплан к летному полю. Впрочем, он практически не запомнил дорогу, когда летел с Шешелем, и уж тем более не следил за ней, отправляясь на это задание. Тело стало легким, такой же эффект дают индийские благовония, при этом душа расстается с плотью и отправляется странствовать по свету. Время путешествия зависит от подготовки и выносливости человека. Несколько секунд аэроплан летел параллельно земле, примерно в полуметре от нее. Так пловец стоит возле воды и не решается в нее ступить, думая, что она слишком холодная, наконец он трогает ее кончиками пальцев, отдергивает ногу, ежится, по телу у него пробегают мурашки, а потом он решительно идет вперед. Аэроплан запрыгал по земле, как кенгуру. Эти прыжки были длинными, красивыми. Он отталкивался колесами, пытаясь продлить наслаждение полетом, но летное поле не хотело больше отпускать его. «Илья Муромец» заскользил по земле, медленно гася скорость. Мазуров ждал, что сейчас сломается колесная стойка или еще что-нибудь, но… Когда тряска наконец прекратилась, он почувствовал усталость. Только усталость… Ему казалось, что он смотрит в окно железнодорожного вагона. Люди, стоящие на станции, через несколько секунд останутся далеко позади, и он никогда их больше не встретит, а даже если и встретит, то не узнает, потому что не успел рассмотреть и запомнить их лица. К аэроплану бежали санитары с носилками. Они походили на охотников, которые хотят добить попавшего в ловушку зверя. Это надо сделать как можно быстрее, пока зверь не оправился и не попытался вырваться, поэтому они не стали ждать, когда аэроплан остановится. «Кажется, все. Надо хлопать в ладоши, радостно кричать, а когда появятся пилоты, сказать им, что они прекрасно совершили посадку». Но у Мазурова не хватало сил даже на то, чтобы подняться с лавки, словно он прирос к ней и теперь придется выпиливать кусок дерева, на котором он сидел. Плачевную картину они, наверное, представляли, когда в салон пробрались медики. Вероятно, пилоты сообщили им, за кого нужно браться в первую очередь. Мазуров не успел сказать ни одного слова, а медики уже осматривали драгун. Погрузившись в работу, его они просто не замечали. Это было немного обидно. С кислыми физиономиями медики поглядывали друг на друга. Но ничего не говорили, хотя и так становилось ясно, что они недовольны состоянием пациентов. Драгуны потеряли слишком много крови, а раны им обработали плохо. Все это снижало шансы на выздоровление. Медики сидели на корточках и, очевидно, хотели выяснить, можно ли раненых транспортировать, или придется делать операцию прямо здесь, в салоне аэроплана. Для этого нужно будет принести инструменты и какие-нибудь осветительные приборы. Силы постепенно возвращались к Мазурову. Он чувствовал, что может встать. При этом его будет немного покачивать, но вряд ли он упадет, а если и начнет падать, то сможет опереться о борт аэроплана. Он боялся, что застрянет в дверях как раз в то время, когда медики начнут выносить носилки. Фраза: «Вам помочь?» звучала бы глупо. Она могла только разозлить медиков. Если штурмовикам дать носилки, то они могут выскользнуть из их рук. Раненый упадет на землю. Новые синяки и ушибы не пойдут ему на пользу. Мазуров промолчал. Внезапно он ощутил чей-то взгляд, словно кто-то легонько коснулся его лица. Так ветер, прохладный и приятный, ласково гладит кожу. Глаза Рингартена казались неестественно большими, их оттеняли синяки усталости. Лицо штурмовика было белым, словно его вываляли в муке. Мазуров попробовал подмигнуть Рингартену, чтобы хоть как-то подбодрить его. Говорить он не хотел, словно слова могли испугать медиков. Он лишь неслышно прошептал губами: «Все», — но Рингартен уже откинулся назад и ничего не видел, за исключением, быть может, болезненных видений. Медики пришли наконец к общему решению. Они ограничились тем, что шприцами вкололи в вены драгун мутноватую жидкость — совсем как служители какого-то религиозного культа, которые совершают обряд над телом, вот только непонятно, то ли они собираются принести жертву своему божеству, то ли, напротив, стараются вдохнуть жизнь в умирающего человека, призывая для этого потусторонние силы. Осторожно, словно от грубого прикосновения драгуны могли рассыпаться, медики положили их на носилки. — В лазарет, — приказал один из них санитарам. Мазуров почесал небритую щеку. Больше всего ему хотелось сейчас спать. Нет. Прежде искупаться, съесть кусок теплого белого хлеба и запить его молоком, а потом можно и в кровать. У него слюнки потекли от этих несбыточных желаний. Взгляды медиков скользили по штурмовикам, оценивая их состояние. Только теперь Мазуров сумел рассмотреть их лица: преждевременные морщины избороздили кожу. Они собрались складками возле глаз, а в самих глазах застыли тоска и боль, словно они вытягивали ее у своих пациентов. Их взгляды миновали Мазурова, почти не задержавшись на нем, словно того и вовсе не было, и остановились на Рингартене. Они нашли новый объект, которым теперь всецело занялись. Мазуров выбрался из аэроплана, остановился у двери, потому что навстречу ему двигались санитары. Они уже отнесли драгун в лазарет и теперь вернулись за следующим грузом. Вначале Мазуров порывался уступить санитарам дорогу. Но санитары забирались на крыло неуклюже, друг за другом. Мазуров понял, что просто не успеет помешать им. Он спрыгнул с крыла. Ноги подкосились, он плюхнулся на колени и, если бы не успел выставить вперед руки, то уткнулся бы в траву носом. Рыцарь вернулся домой из Крестового похода. Он еще и сам не верит, что остался жив. Для этого ему надо поцеловать родную землю. В голове закружилось. Мысли плавали в какой-то жидкости, которую основательно встряхнули, и теперь должно пройти какое-то время, чтобы она снова успокоилась. Про почетный караул все забыли, барышень с цветами на летное поле не пустили… Кто-то ухватил его за плечи и помог подняться. Мазуров стал лепетать что-то о том, что все сделает сам. Он даже попытался оттолкнуть помощника, но был слишком слаб, чтобы сопротивляться. На лице капитана проступило раздражение, но оно сразу же исчезло, когда он увидел, кто ему помог. Семирадский не дал сказать Мазурову ни слова, обнял и легонько похлопал по плечам. Полковник измазался маслом, одна щека припухла. — С возвращением. Как ты? — Спасибо. Сносно. Бывало и хуже. Что-то упало позади Мазурова. Он вздрогнул, испугавшись, что это санитары не удержали носилки и уронили Рингартена. Когда он обернулся, то увидел, что это Ремизов спустился с крыла и разминает мышцы. Следом за ним из аэроплана выбрались Александровский, Колбасьев и Вейц. — Приятно чувствовать под ногами земную твердь, — сказал Ремизов. Семирадский не дал Мазурову времени опомниться и увел за собой, приговаривая: — Пошли. Хоть отдохнете немного, — при этом он махнул рукой остальным штурмовикам, предлагая им пойти следом. — О раненых не беспокойся, говорил Семирадский, — мои медики просто маги. Они могут оживить даже мертвого. Я сам удивляюсь их искусству. Ноги цеплялись одна за другую. Из-за этого Мазуров постоянно тыкался в плечо или спину пилота, а тот был похож на поводыря, который ведет слепого. Техники тем временем маскировали аэроплан, набросив на него сетку. Определенно они опасались, что эта огромная птица в любую секунду может взмахнуть крыльями и улететь. Мазуров остановился, обернулся, показал на аэроплан, который все еще просматривался между деревьями, и сказал: — Там остались документы в ранцах, негативы и пленка. — Техники все принесут. А вот и начальство. Мазуров и сам видел, что навстречу идут Рандулич и Игнатьев. Полковник шел так, словно подошвы его сапог сами отталкивались от земли. Ему приходилось их придерживать, иначе, сделав один шаг, он мог оказаться за тридевять земель от летного поля. Собрав остатки сил, Мазуров выпрямился (до этого он сутулился, как старик, и немного шаркал ногами), попытался сделать шаг твердым. Кое-как это ему удалось. Конечно, он был далек от мастерства тех, кто участвует в парадах, но у них слишком много времени уходит на то, чтобы начистить до блеска медные пуговицы на кителях, пряжки на ремнях и кокарды на шлеме, а еще надо почистить сапоги, выгладить брюки. На остальное, за исключением строевой, уже нет времени. Мазуров им не завидовал. Слишком рутинной была их служба. Пилоты во время полета не прекращали вести переговоры с землей. И генерал, и полковник знали о том, сколько штурмовиков вернулось и что они привезли. Для более детального доклада времени хватит. — Я привез архив Тича. Почти весь. Профессор только делает вид тертого калача. На самом деле он все расскажет. Мне кажется, что если ему предложить хорошие условия, он будет с нами сотрудничать. — Молодцы, — сказал Рандулич. — Отдыхайте. Документы и Тича с ассистентом я забираю. Вам придется еще немного потрястись в машине. Она довезет до города. Там вас ждут гостиничные номера. Я тебе позвоню. Приготовишь мне отчет и обо все расскажешь. Будь здоров. — Спасибо, господин генерал. Игнатьев стоял рядом, в разговор не вступал, но лицо его прямо сияло от счастья, и он, как ни старался, скрыть свои чувства не мог. Он не говорил, наверное, из-за переполнявших его чувств. Полковник с трудом сдерживал себя. Ему хотелось побыстрее наброситься на документы, как алкоголику — на бутылку спиртного. Он весь уже находился в сладких мечтах. Мысленно он уже листал эти страницы. Его взор туманился. Его губы что-то шептали. Мазуров чуть не засмеялся. Он добыл полковнику генеральские эполеты. Теперь тот будет обязан ему по гроб жизни, если не забудет, конечно. А Рандуличу Мазуров был благодарен, что тот не стал пока донимать его расспросами. Мазуров пил чай, медленно приходя в себя. Онбыл здесь всего лишь двое суток назад. За это время в комнате ничего не изменилось. Только закладка в книжке, которую читал Семирадский, заметно переместилась к концу. И вот что еще — Мазуров знал, что если посмотреть на полетную доску, то несколько фамилий, которые были написаны на ней в прошлый раз, будут уже стерты, а цифры напротив других изменены. Должно пройти какое-то время, возможно всего лишь один день или, скорее ночь, прежде чем он свыкнется с мыслью, что все позади. Примерно неделя для того, чтобы кровь вымыла накопившуюся в венах усталость, и тогда он снова станет на что-то способен, а пока капитан радовался хотя бы тому, что может держать чашку чая в руке. Правда, при этом она немного дрожала. Ему приходилось быть осторожным, чтобы не расплескать содержимое чашки. Когда он отпил половину, делать это стало гораздо легче.ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Этой ночью никто из них не спал. Они сидели в окопах, тесно прижавшись друг к другу, смотрели на звезды и слушали тишину. Они могли бы раствориться в темноте, потому что их форма была черной, их выдавали бледные спокойные лица да еще фосфоресцирующие нашивки на левых предплечьях: череп, а под ним две перекрещенные берцовые кости. Немцы прозвали их «Черной смертью» не только за экипировку. Они всегда наступали молча, не подбадривая себя криками. Они даже не стреляли, когда волна за волной их черные силуэты перекатывались с холма на холм, приближаясь к немцам. Только смерть сияла алым на кончиках штыков, которые они сжимали в руках. Они шли медленно, размеренно, не сбиваясь на бег, словно никуда не спешили, зажимая между зубами ленточки бескозырок, чтобы ветер не унес их. Стоило заработать пулемету противника, как его тут же обкладывали взрывы, как волка — ленточки с красными флажками. Единственное, что он успевал сделать, это раскрыть свое убежище. Пальцы пулеметчиков в эти секунды должны были дрожать точно так же, как у боцмана, который теребит свою дудку, застывшую на полпути к губам, и ждет, когда командир отдаст приказ идти в атаку. Там, за спинами наступающих русских, стояло несколько орудий. Канониры учились стрелять при штормовой качке, когда волны играют кораблем, как щепкой, поэтому, когда под их ногами была твердая поверхность, покачнуть которую может разве что мощное землетрясение, они считали позором для себя, если на поражение цели уходило больше двух снарядов. Один пристрелочный, второй — на поражение. Тот, кто тратил на это больше боеприпасов, должен был угощать остальных шампанским. У немцев было только одно средство пережить их атаку — воткнуть штык в землю и поднять руки вверх, в этом случае смерть могла обойти их стороной. Они ждали, когда тишина расколется. Тогда они начнут действовать. Возможно, придется атаковать. Они находились здесь уже несколько часов, проводили закат и теперь дожидались рассвета. Он мог наступить чуть раньше, чем приходит утро. Ведь все во власти людей. А вспышки далеких разрывов так похожи на восход солнца. В эти минуты их чувства так обострялись, что они могли услышать любой шорох. Метрах в пятидесяти от окопов можно было разглядеть обгоревшие останки грузового автомобиля, который накрыло прямым попаданием. Дальше мир тонул в темноте. Им сказали, что на этом участке фронта ночью должен прорваться отряд разведчиков. Но он мог и не дойти. Бруствер в окопах сделали из небольших камней. Как оказалось, такого добра здесь было не меньше, чем картофелин на картофельном поле, так что моряки затупили не одну лопату, когда ковырялись в этой земле. На камнях остались зарубки. Переднюю стенку окопов, чтобы земля не осыпалась, укрепили бревнами. Лейтенант покусывал курительную трубку, успокаивая нервы. В ней был табак, но он ее не зажигал, чтобы не вводить в искушение немецких снайперов. На дереве остались глубокие вмятины — следы от зубов. Лейтенант любил курить трубку, когда вел в атаку своих подчиненных. Сделав небольшую затяжку, он вынимал трубку изо рта, выпускал дым, махал рукой, подбадривая моряков. При этом он шагал небрежно, словно гулял по проспекту и размышлял, идти ли дальше пешком или все-таки стоит поймать пролетку. Он принадлежал к определенной касте и, даже оказавшись на суше, старался выполнять все правила, поэтому перед каждым боем его мундир был безупречно чист и отглажен, словно накануне побывал в прачечной, а лицо выбрито. Не было даже порезов, которые свидетельствовали бы о том, что лейтенант нервничает или спешит. На щеки он брызнул немного одеколона. Он предпочитал носить белые перчатки, но сегодня был вынужден сменить их на черные. Лейтенант мечтал, что когда-нибудь вновь сумеет попасть на море. Это мертвому все безразлично. Но пока в теле еще теплится жизнь, все же лучше знать, что ты не будешь гнить в земле, а в худшем случае пойдешь на корм рыбам. Соленая вода над головой — могила более привычная для моряка, чем земля. Его крейсер вот уже три месяца лежал на дне неподалеку от Гельголанда, куда его отправила торпеда немецкой субмарины, вместе с третью экипажа. Еще одна треть лежали теперь под могильными крестами. Остальные пока оставались с ним. В руке лейтенант держал бинокль, который выиграл на спор у англичан два года назад в Капе. Они выли от зависти, когда видели, как он причаливает. С тех пор он таскал бинокль постоянно с собой, держа его на груди. Сегодня от него не было никакого проку, поскольку никакая оптика не смогла бы справиться с окружившей его темнотой. Лейтенант не делал даже попыток что-либо рассмотреть. Вдруг он насторожился. Его по-прежнему окружала звенящая тишина, которая давила на барабанные перепонки не хуже, чем сотни тонн воды, но лейтенанту показалось, что помимо собственного дыхания он услышал шаги. Оставляя змеистый зеленоватый след, в небо взвилась осветительная ракета. Она шипела, как гадюка. Звезды потускнели. Добравшись до небес, ракета зависла на миг, а потом ринулась вниз, прямо к силуэтам четырех всадников, которых она отыскала в темноте. Они походили на караван, добравшийся только до середины пустыни. Но запасы воды подошли к концу, а силы уже иссякли, так что другую половину пути никак не осилить. Всадники это понимали, но смерть еще не пришла за ними, где-то задержавшись. Наверное, у нее нашлись какие-то более неотложные дела. Всадники двигались друг за другом, держа небольшую дистанцию. Окажись они на минном поле, погиб бы только первый. Ракета показала им цель в темноте. Они бросились вперед, пока она не исчезла. Ракета погасла, когда до всадников ей было еще очень-очень далеко. Их вновь поглотила ночь. Немцы очнулись от спячки. Заработал пулемет. Он стрелял длинными очередями. Очевидно, стрелок нисколько не экономил патроны. В темноте он был беспомощно слеп, а поэтому водил стволом пулемета из стороны в сторону, пытаясь расстрелять как можно больший сектор. Судьба отпустила пулеметчику еще несколько секунд. Он невольно догадывался об этом и хотел успеть как можно больше. Лейтенант высунулся из окопа, когда ракета еще не погасла, опрометчивый поступок, но этой ночью немецкие снайперы охотились не за ним. Он толкнул в плечо матроса, который сидел в окопе рядом с ним, процедив сквозь зубы: «Быстро!» Матрос уперся локтем в бруствер, вскинул ружье, приладил приклад к плечу, заглянул в оптический прицел, поймал в перекрестье темноту и стал ждать. Немцы совсем не берегли своих стрелков и обычно не ставили на пулеметы стальные щитки, как это делали русские. Зря. Матросу показалось, что он видит отблески на лицах немецких солдат, но, скорее всего, это ему просто показалось. Он затаил дыхание, а потом нажал на курок. Он сделал это дважды, сдвинув во второй раз прицел немного вправо, чтобы достать и помощника пулеметчика. — Отлично, — сказал лейтенант, когда пулемет замолчал, — пожалуй, сегодня мы обойдемся только этим. В небо поднялись еще три ракеты. Они не превратили ночь в день, но почти сумели вернуть вечерние сумерки. — Сюда! — закричал лейтенант всадникам. Их отделяло от моряков всего метров тридцать. Ракеты погасли. Если бы не они, всадники, наверное, налетели бы на бруствер, покалечили лошадей и свалились в окоп. Поди вытащи их тогда. Обидно расшибиться в самом конце, когда все напасти уже позади. Немцев, которые выпустили эти ракеты, нужно было расцеловать. Впрочем, не возвращаться же для этого назад, а то немцы окажутся такими радушными хозяевами, что на этот раз гостей не отпустят. Когда всадники перемахнули через окопы, матросы невольно присели, втянув головы в плечи. Казалось, что копыта коней рассекли воздух рядом с бескозырками, но на самом деле, даже вытянув руки, моряки не смогли бы дотянуться до коней. Только осыпалась земля с задней стенки окопа. Вот и все. Моряки обступили всадников, как призраки. Одна из лошадей испугалась, захрапела, попыталась встать на дыбы и сбросить своего хозяина, но он быстро успокоил ее. Остальные кони вели себя смирно. Всадники быстро спешились. — Доброй ночи, — сказал лейтенант, — признаться, я думал, что вас будет больше. — Я тоже так думал, — отозвался старший из кавалеристов. — С возвращением, — трубку изо рта лейтенант так и не вынул. Он знал, что вскоре сможет ее закурить, а потом, наверное, даже успеет выспаться. — Спасибо. Если их ждали, это означало, что аэроплан с разведчиками долетел. Приятная новость. Она перевешивала несколько плохих и можно было констатировать, что в целом рейд закончился успешно. — Чем я могу вам помочь? — Покажите, где можно отдохнуть, — попросил Селиванов. — С удовольствием. У поручика осунулось лицо. Он чувствовал, что за эти дни потерял несколько килограммов веса. Он не был толстым, не был тучным. Тем, кто считал вес признаком здоровья, он казался больным человеком, которому надо лечиться в Крыму, а еще лучше — в грязевых ваннах Баден-Бадена. Что бы они сказали, увидев его теперь? Хотя грязевые ванны Селиванов исправно принимал все эти дни. Вот только грязь в них оказалась не целебной. Рейд — хороший способ избавиться от лишнего веса, причем совершенно бесплатно. Не надо насиловать себя хитроумными диетами, можно есть, все что угодно, но вряд ли кто-нибудь из толстяков решится на такой способ похудения. Поручик закрыл глаза. Лейтенанту показалось, что сейчас драгун упадет. Он даже потянулся к нему, чтобы поддержать, но вовремя остановился, потому что драгун лишь глубоко втянул ноздрями воздух и задержал дыхание, будто наслаждался его вкусом, оттягивая тот момент, когда воздух придется выдохнуть. Потом он открыл глаза. Взор Селиванова был немного затуманен, словно в этом воздухе оказалась примесь благовоний. — Как же здесь хорошо, — наконец тихо прошептал он. Лейтенант смотрел на драгуна, добродушно улыбаясь. Он понимал поручика. Селиванов пошатнулся. Его глаза закатились, он стал заваливаться назад. Лейтенант упустил это мгновение. Он понял, что не успеет, что поручик упадет на землю, но тот упал на руки своих товарищей. Они опустили его на дно окопа, прислонив спиной к стенке. Лицо драгуна стало еще бледнее, словно под кожей не осталось ни капли крови. Это все легенда, что вестник из Марафона, добежав до Афин, умер от усталости. Разве от счастья умирают? Лейтенант присел рядом с поручиком. — Что с ним? — Крови потерял много. Но это нестрашно. Раны неглубокие, — пояснял драгун, расстегивая ворот гимнастерки поручика. К ним уже пробирался корабельный лекарь. Он нес с собой чемоданчик с лекарствами и инструментами — там хранились даже маленькая пила и молоток, потому что в морском бою редко кто отделывался легкими ранениями зазубренные осколки превращали человека в кусок кровоточащего мяса. Лекарь чувствовал себя мясником, разделывающим человеческие туши. Ему редко удавалось спасать им жизнь. Когда он оказывался в одиночестве, то плакал от сознания собственного бессилия, потому что все его обширные знания и сноровка оказывались почти бесполезными. Пожалуй, он был единственным членом экипажа крейсера, кто радовался тому что, оказался на суше. Здесь все было иначе. «Скоро оклемается», — с удовлетворением подумал он, осмотрев раны поручика. Они не замечали прекрасной безоблачной ночи и звезд, видимых отчетливо, как в гимназическом учебнике. Они не знали, что этой ночью в тыл к немцам ушли еще пять конных разъездов, но они станут головной болью моряков только через несколько дней, когда начнут возвращаться… А пока лейтенант мог отправить своих людей на отдых, оставив в окопах только часовых… Наступал рассвет. Затишье вскоре закончится. В оставшиеся несколько часов надо немного отдохнуть… Отдохнуть… Сон сковывал мысли не хуже, чем мороз воду…ЭПИЛОГ
За горизонтом лежала болотная топь. Если увязнуть в ней, то обратно не выбраться, а ночь уже загнала в нее солнце. На поверхности еще оставалось больше половины красного диска, но он неотвратимо погружался, как корабль, набравший слишком много воды в трюмы. Он уже не мог оставаться на плаву. Солнце продырявило брюхо об острые шпили деревьев. Из раны фонтаном била кровь, которая затопила весь горизонт. Теперь там плескались красные волны. До них было далеко, иначе оглохнешь от звуков, которые издает остывающее солнце. Оно, наверное, шипит, точно огромный кусок масла на раскалившейся сковородке. Бедные, бедные солдаты. Солнце тонуло примерно там, где друг напротив друга закопались в землю русские и немцы. — Ты становишься здесь постоянным клиентом, — проворчал Рандулич. Можно заранее бронировать палату и койку. На Мазурове опять болталась полосатая вылинявшая пижама. Она немного потеряла форму, пошла пузырями на коленях и локтях, отчего еще больше напоминала тюремную одежду, осталось только добавить нашивку с номером, шапочку и сменить тапочки-шлепанцы на ботинки. Мазурову уже давно полагалось находиться в койке, но Рандулич поговорил с главным врачом госпиталя, и тот позволил им немного прогуляться по саду. Главврач еще не стал таким закостенелым бюрократом, чтобы ради соблюдения распорядка дня запретить повидаться родственникам (он почему-то думал, что Рандулич приходится Мазурову дядей). Обычно такие встречи способствовали выздоровлению гораздо больше, чем всевозможные лекарства и лечебные процедуры. — М-да… — протянул Мазуров. Похожим печальным опытом мог поделиться Ремизов. Когда он возвращался из джунглей, обязательно валялся пару недель в кровати, сваленный лихорадкой. Отправляясь в очередное путешествие, он заранее знал, что если вернется, то какое-то время ему придется провести в больничной койке. Лихорадка была довеском, от которого не избавиться. Они медленно прогуливались по тропинке, проложенной в саду. По ее краям росли кусты сирени, возле госпиталя разбили цветочные клумбы, а чуть в глубине сада возвышались яблони и груши. Их ветви обвисли под тяжестью плодов. Странно, что они еще не сломались. Смотреть на них было очень приятно. Это успокаивало. Днем рядом с ними всегда сидели на лавках несколько выздоравливающих. На небе проступил тонкий серп луны. Но небеса еще недостаточно потемнели, чтобы на них стали различимы звезды. Воздух медленно остывал. В нем еще сохранилась дневная жара, но ее отфильтровывали листья. В саду было тихо и уютно, птицы устали петь и прислушивались к разговору людей. На неширокой тропинке с трудом могли разойтись двое, но в этот поздний час сад пустовал. Других раненых загнали в корпус госпиталя. Они поужинали и готовились теперь ко сну. В освещенных окнах мелькали какие-то силуэты, но Рандулич и Мазуров уже достаточно далеко углубились в сад, а тропинка сделала несколько изгибов, так что если бы они и оглянулись, то госпиталь увидеть уже не смогли. Замок Мариенштад, Тич, они ни словом не коснулись тех событий, будто ничего и не было. Об этом нужно забыть, потому что теперь они не входили в число посвященных. Рандулич рассказывал совсем о другом. Мазуров, как прилежный ученик, шел чуть позади. Его уже воротило от больничного распорядка, хотя он и находился здесь всего десять дней. Известие о приезде Рандулича он воспринял с нескрываемой радостью, а если бы тот привез с собой еще и немного нормальной еды, то визит генерала превратился бы в настоящий праздник. От одного вида каши, которую в госпитале обычно давали на завтрак, обед и ужин (различие было только в количестве), у Мазурова начинались спазмы. Даже закрыв глаза и зажав нос пальцами, чтобы не чувствовать запаха этого угощения, он не мог загнать в рот ни одной ложки осточертевшей размазни. Знакомые чувства. Значит, он шел на поправку. — Приятная для тебя новость. Император намеревается приехать к нам с инспекционной поездкой. Заглянет и сюда. Когда, не скажу, но на днях. Вручит медали и ордена. Тебе тоже причитается. Прокалывай дырку в гимнастерке. Но это известие оставило Мазурова равнодушным. Он сам удивился, что ни один мускул не дрогнул на его лице, сердце учащенно не забилось, а в коленях не появилась дрожь. Он должен был занервничать, броситься в палату, чтобы возле зеркала отрепетировать, как он будет принимать награду от императора, какие слова и каким голосом скажет ему в ответ. Наверное, он просто потерял вкус к жизни. Бросить бы все к чертовой матери, забраться в глухой лес, где людей ищи-свищи — все равно не найдешь, даже если пройдешь не один десяток километров. Свободного времени появилось у него слишком много. Он почитывал официальные хроники боевых действий, но газеты приходили в госпиталь с опозданием, а «Губернские ведомости» больше внимания уделяли другим темам. Однажды он прочитал статью о Семирадском. Тот сбил двадцатый аэроплан немцев. В госпитале ходили слухи о каких-то железных чудовищах, которые появились на фронте. От одного их вида разбегались не только немцы, но и русские. Мазуров в это не верил, потому что передовые части и тех, и других вряд ли побегут, даже если треснет земля и из нее, вместе с потоками магмы, повалят полчища чертей, потрясая кочергами и ухватами. Солдаты ощетинятся штыками и попробуют загнать чертей обратно в преисподнюю. А вот железные чудовища, скорее всего, были правдой. Но в газетах они не упоминались. Мазуров хотел разузнать все у Рандулича, но тот начал издалека: — Бедный Уэллс… Он то полагал, что эта война будет войной велосипедистов, вооруженных винтовками. Теперь никто не назовет его провидцем. Он дискредитировал себя. Кто теперь поверит его предсказаниям? Наверное, сейчас у него жуткая депрессия. Мазуров молча кивнул в ответ. Что тут скажешь? А Рандуличу, похоже, захотелось поговорить. — Менделееву все-таки удалось сделать самоходное орудие на гусеничном ходу. Неделю назад пять таких механизмов поступили к нам. Каждый обшит броней. Пуля ее не пробьет. Этакий миниатюрный сухопутный дредноут. Высоты в нем два с половиной метра, а длины — пять. Внутри очень тесно, не повернешься, чувствуешь себя, как рыба в консервной банке. Но впечатление производит неизгладимое. Когда я их увидел, то рот раскрыл и ничего сказать не мог. Представляю, каково было германцам, когда они увидели, что на них надвигаются эти монстры. Наверное, подумали, что мы нашли в тайге какой-то новый вид животных и смогли их приручить, — он усмехнулся. Генерал умолчал о том, что одна из этих машин из-за какой-то незначительной поломки двигателя встала прямо напротив немецких орудий и они расстреляли ее, как на учениях. После боя механики так и не смогли установить, что же в танке сломалось, потому что от машины остался только почерневший остов, а экипаж сгорел. — Мы прошли километров пятьдесят и встали. Сейчас много работы только у авиаторов. Когда тебя выпишут из госпиталя, еще недели две сможешь поправлять здоровье в Крыму, — продолжал Рандулич. Генерал заложил руки за спину и шел размеренной походкой, немного покачиваясь вперед-назад. У Мазурова теплилась надежда, что Рандулич приехал забрать его, как и в прошлый раз, но после этих слов она испарилась, а говорить о том, что ему здесь опостылело, не хотелось. Сумерки сгущались. Темнело. Сестра милосердия, которую приставили к Мазурову, наверное, уже начала беспокоиться, размышляя, а не отправиться ли ей в сад на поиски своего подопечного. Не ровен час сбежит — тогда придется отчитываться перед главврачом. — Но только две недели, — хитро подмигнул Рандулич. — Больше я тебе позволить не смогу. Значит, вскоре предстоит еще одно наступление. Очевидно, русское командование намеревалось накопить для него достаточно сил еще до осенней распутицы, когда дороги размокнут настолько, что сделаются такими же непроходимыми, как болота. В них застрянет вся техника, а пройти по топи смогут, пожалуй, только кавалерия да пехота. На горизонте опять, как и год назад, возникли границы Восточной Пруссии, но теперь русские лучше подготовились к наступлению. Мазурову стало грустно. Он оказался у разбитого корыта, почти как небезызвестные старик со старухой, которые вначале получили царство, а потом его потеряли. Они не сумели распорядиться свалившимся на голову богатством. Мазуров тоже распоряжался им не самым лучшим образом. От его роты осталось только одно отделение. Потребуется много времени, чтобы этот скелет вновь оброс мышцами, жилами и кожей. Сколько? Он боялся встречи с поручиком Селивановым, но как только выберется из госпиталя, то прежде всего отправится к нему. Тот, пожалуй, проваляется на койке подольше Мазурова. Все-таки раны у него были посерьезнее, чем у штурмовика. Эта встреча не доставит ему радости, потому что он так и не выполнил свое обещание — один из драгун, которые прилетели вместе со штурмовиками, умер во время операции, а другой — через несколько часов после нее. Врачи разводили руками. Не требовалось доказывать, что они сделали все возможное, но им тоже было тяжело. Это читалось в их глазах, хотя они давно научились скрывать свои чувства. Рингартен поправлялся на редкость быстро. Раны заживали на нем, как на собаке. Он и утверждал, что в прошлой жизни был собакой, так что теперь его не так уж просто убить. Но после удара по голове его телепатические способности резко уменьшились. Все свободное время Рингартен тратил на их восстановление. Почему-то он использовал для этого только один способ. Нельзя сказать, что он выигрывал у всех напропалую, но внакладе Игорь никогда не оставался, а если и проигрывал, то Мазуров подозревал, что он делает это специально, чтобы притупить бдительность своих соперников. Они дошли до каменных ворот с кованой металлической решеткой. Ее немного тронула ржавчина. Замок висел в одной петле ворот, но его давно никто не использовал, и, наверное, он уже испортился и стал теперь бесполезен. За оградой виднелся «Руссо-Балт» Рандулича. Увидев его, Мазуров понял, что пришло время прощаться. В высшей мере нетактично было бы, если бы генерал стал провожать его до палаты. За их спинами послышался шорох. Наверное, кошка пробиралась в кустах. Мазуров обернулся чуть раньше, чем Рандулич, который, как только услышал, этот шум, замолчал на полуслове. На тропинке появилась сестра милосердия. В сгустившейся темноте различались лишь ее белый фартук да головной убор, все остальное было только тенью. — Извините, — сказала она. Ее голос немного дрожал. Она просто стеснялась, но должна была выполнить приказание главврача и поэтому продолжила: — Главврач требует, чтобы господин капитан вернулся в палату. Нам не хотелось бы задерживать вечерние процедуры, — в темноте не было видно к кому она обращается, куда направлены ее глаза, но очевидно, что все сказанное предназначалось генералу. — Хорошо, — сказал Рандулич, — я скоро отпущу его. Мне нужно еще несколько минут. Медсестра согласно наклонила голову, повернулась и ушла. Ее платье, задевая за ветки кустов, нежно шуршало. Это был такой ласкающий уши звук, что Мазурову захотелось пойти следом за сестрой, как мышке, которая двинулась следом за дудочником из Гаммельна и утонула. Когда звуки шагов сестры милосердия затихли, первым заговорил Мазуров. И так он слишком долго молчал. — Уже известно, что будет дальше? — в первую очередь он имел в виду своих подчиненных. — Посмотрим. Командование заинтересовалось развитием штурмовых отрядов. Предстоит организовывать более многочисленное подразделение. Я постараюсь сделать так, чтобы у тебя было на это время. — Спасибо, генерал. Я благодарен вам за то, что вы приехали сюда. — Полно. Не стоит благодарности, хотя, конечно, ты прибавил несколько седых волос на моей голове. Если бы Мазуров стал отдавать честь в больничной пижаме, то это смотрелось бы смешно. Как щелкнешь каблуками, если на ногах не сапоги и даже не ботинки, а тапочки-шлепанцы? Однако на ум ему не пришло ничего лучше, чем все-таки постараться это сделать, но генерал, улыбнувшись, остановил его и похлопал на прощание по плечу. — Счастливо, капитан. Выздоравливай. Меня дальше не провожай, ведь ты не имеешь права выходить за территорию госпиталя, а то еще сочтут тебя дезертиром. Вот конфуз-то случится, если императору будет некому вручать награду. Он мне этого не простит, а у меня и без того забот предостаточно. Мазуров оставался на месте все время, пока Рандулич садился в «Руссо-Балт». Он смотрел на то, как водитель завел двигатель, тронулся с места, и лишь, когда автомобиль генерала окончательно скрылся из вида, Мазуров наконец-то побрел обратно. Идти в тапочках было неудобно. Они все время норовили потеряться, поэтому Мазуров поднимал ноги осторожно, чтобы резкое движение не отправило тапочку в ближайшие кусты сирени. Ему совсем не нравилась перспектива провести какое-то время в поисках. Искать тапочку придется на ощупь. Заросли были колючими, а темнота уже настолько затопила мир, что в радиусе одного метра перед глазами все сливалось в непроглядную пелену, и лишь где-то впереди, сквозь листву, маячили огоньки в окнах госпиталя. Интересно ощущать себя мотыльком, который летит на свет. Заросли обступали его темной стеной. У капитана появилось ощущение, что он переместился на много лет в прошлое. Он возвращается с речки. Ему уже давно нужно быть дома — там ждут родители. Но он задержался, и теперь ему попадет. Родители скажут, что так делать нельзя, а потом дадут горячего чая и еще теплых пирогов с вишней и яблоками. На пороге госпиталя с ноги на ногу переминалась сестра милосердия. Она, немного нервничая, всматривалась в заросли. Мазуров мог бы подобраться к ней тихо, так что она не увидела бы даже, как он, оказавшись за ее спиной, прошел в корпус. Но капитан сделал так, чтобы медсестра как можно раньше услышала его шаги. Он зашаркал подошвами тапок по тропинке, стал задевать руками кусты, в общем — превратился в медведя, который только что выбрался из берлоги, но еще не проснулся окончательно и натыкается на все, что ему попадается на пути. Мазуров вдруг захотел подарить сестре милосердия цветы, но она уже увидела его, и если бы он стал сейчас обрывать клумбу, то это выглядело бы обычным хулиганством. Ему сделалось грустно, и он стал корить себя за то, что не додумался нарвать цветов раньше. Захотелось что-то придумать, чтобы задержаться с ней на этих ступеньках хоть на несколько минут, не входить в госпиталь и поговорить о чем-нибудь: книгах, театральных постановках, погоде наконец, но только не о предстоящих процедурах. Увы, воображение на этот раз его подвело. Прохладный ветер приятно обдувал лицо. Вот только появились откуда-то полчища комаров. Мазуров решил не вступать с ними в войну. Он знал, что проиграет ее. — Простите, что задержался, — сказал он. — Врач ждет вас, господин капитан. Сестра милосердия уже успокоилась. Выражение на ее лице изменилось, стало немного капризным, словно она не может простить своему поклоннику, что тот опоздал на свидание да еще купил ей совсем не то пирожное, которое она любила, и не те цветы. Но она еще отыграется и устроит ему испытание. Мазуров чуть не рассмеялся, увидев ее лицо. Он даже отвернулся, чтобы скрыть от девушки свою улыбку.
Александр Насибов
Безумцы
"Коллекция военных приключений"
Нет преступлений, которых не совершили и не способны совершить фашисты. Фашизм живуч, фашизм страшен в любом своем проявлении.
СВИДЕТЕЛЬ ШРАЙБЕР: ГРУППЕНФЮРЕР СС ПРОФЕССОР ГЕБГАРДТ ПРОИЗВОДИЛ ОПЕРАЦИИ ЧЕРЕПА РУССКИМ ВОЕННОПЛЕННЫМ И ЗАТЕМ УМЕРЩВЛЯЛ ЛИЦ, ПОДВЕРГШИХСЯ ОПЕРАЦИИ, ДЛЯ ТОГО ЧТОБЫ ИМЕТЬ ВОЗМОЖНОСТЬ УСТАНОВИТЬ ПАТОЛОГИЧЕСКИЕ ИЗМЕНЕНИЯ, ДЕФОРМАЦИЮ КОСТЕЙ… СВИДЕТЕЛЬ ПАХОЛЛЕГ: НЕКОТОРЫЕ ЭКСПЕРИМЕНТЫ ВЫЗЫВАЛИ У ЛЮДЕЙ ТАКОЕ ДАВЛЕНИЕ В ГОЛОВЕ, ЧТО ОНИ СХОДИЛИ С УМА… В СВОЕМ БЕЗУМИИ ОНИ РАЗРЫВАЛИ СЕБЕ ЛИЦО И ГОЛОВУ НОГТЯМИ…Из материалов Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками
ОТ АВТОРА
Тот памятный вечер Кирилл Карцов провел дома. Уже давно стемнело и за окном стихли шумы улицы, а он все сидел у стола. Радио донесло перезвон курантов. В Москве была полночь. Здесь же, на Каспии, истек первый час новых суток… Карпов встал, походил по комнате, вернулся к столу и пододвинул к себе развернутую газету. Это был обычный номер западногерманского “Курир” — восемь полос убористого текста и контрастных фото, оттиснутых на тонкой шелковистой бумаге, несколько страниц рекламы, затем вкладыш с продолжением какого-то романа. Большая статья в правом нижнем углу первой полосы была заключена в черную рамку. Газета была годичной давности, но оказалась у Карцова только теперь, да и то по чистой случайности. Утром он зашел ко мне в редакцию договориться о предстоящих спусках под воду: Карцов не только врач, но и подводный исследователь, и на завтра были назначены погружения в районе затонувшего в древности города. Подводные пловцы работают парами, охраняя друг друга, как это делают в бою истребители. При погружениях я — напарник Карцова. Вот он и заглянул ко мне, чтобы заранее все уточнить. Обложившись газетами, я сидел за составлением обзора. Здесь были издания социалистических стран, номера французской “Монд” и лондонских “Таймс” и “Обсервер”, бюллетени агентств. Разговаривая, я рылся в подшивках, затем отпер шкаф и выволок толстую пачку газет из архива. Тут-то Карцов и увидел “Курир”. Он так и впился глазами в статью в правом нижнем углу первой полосы газеты. Он в совершенстве знает немецкий, но поначалу не сама статья в траурной рамке взволновала его. Фотография, заверстанная в центре статьи, — вот от чего он не мог отвести глаз. — Кто это? — осторожно спросил я. — Абст. Меня как пружиной подбросило. Я схватил подшивку, вгляделся в заголовок статьи с фотографией. Невероятно! Очевидно, в сутолоке дел я просмотрел этот номер газеты. — Некролог, — пробормотал я, опускаясь на стул. — Как же так?.. Карцов не ответил. С минуту он сидел неподвижно. Потом встал, направился к двери. — Возьми ее, если хочешь, — сказал я. Он обернулся. — Возьми газету, — подтвердил я, — тебе она нужнее. Он вернулся, сложил “Курир”, сунул себе в карман. Потом Карцов долго бродил по улицам города, больше часа провел на Приморском бульваре. Он сидел у самой кромки воды, привалившись к спинке скамьи, расслабив вытянутые ноги. Как бы ни был он утомлен, стоило ему оказаться у моря — и отступала усталость. Но сейчас он глядел на Каспий и не видел ни бухты, ни горбатого острова на горизонте, ни буксиров и катеров, которые в эту пору во множестве снуют от причала к причалу. А день догорал. Аллею пересекали синие тени. И ветер, который не унимался с утра, теперь притих, будто притомился. Два скутера, вздыбив носы, промчались вдоль каменистого парапета бульвара и унеслись в море. Оглушительный треск форсированных лодочных моторов вернул Карцова к действительности. Поднявшись со скамьи, он зашагал домой. Сейчас он в своем кабинете. И с немецкой газеты на него смотрит Артур Абст. Вот какой некролог напечатан по поводу смерти этого человека.НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ ИЛИ ПРЕСТУПЛЕНИЕ? ГИБЕЛЬ КАПИТЭНА ЦУР ЗЕЕ[92] АРТУРА АБСТА. МЫ ОБНАЖАЕМ ГОЛОВЫ ПЕРЕД ПАМЯТЬЮ ГЕРОЯ. ВЕДЕТСЯ СТРОГОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ. Телеграф принес скорбную весть. У восточных берегов Австралии погиб капитэн цур зее в отставке доктор Артур Абст — ветеран войны, кавалер многих орденов и медалей, видный ученый и турист. Полгода назад доктор Абст начал длительное путешествие. Его тридцатитонный тендер[93] “Зееволъф” пересек Атлантику и некоторое время крейсировал у берегов США. Ненадолго задержавшись во Флориде, яхта приняла на борт супругу хозяина, которая проводила июль в Майами. Затем “Зееволъф” спустился к югу и прошел Панамский канал. Оказавшись в Тихом океане, он взял курс на Австралию. Гавайи, острова Гилберта и Санта-Крус — таковы этапы этого сложного перехода. Миновав Новые Гебриды, доктор Абст пересек с востока на запад Коралловое море. Он был у цели: перед бушпритом “Зеевольфа” простирался Большой барьерный риф. Начинался прилив, и огромные валы с грохотом дробились о коралловые стены этого величайшего чуда природы. Здесь, у Большого рифа, где неповторимы богатства океанской флоры и фауны, Артур Абст решил совершить несколько спусков под воду. И первый же день стал для него роковым. Ясным солнечным утром доктор Абст надел акваланг и ушел на глубину. Через несколько минут он закончил пробное погружение, и тогда с борта яхты ему подали легкий подводный буксировщик с укрепленной на нем кинокамерой. Опробовав их, пловец нырнул. Солнце поднималось все выше. Супруга доктора фрау Бригита читала на палубе. Единственный матрос яхты сидел неподалеку и дремал. Был штиль. Лишь легкая зыбь колебала поверхность моря. Казалось, ничто не предвещало несчастья. А оно надвигалось. Прошло минут десять, потом еще столько же. Бригитой Абст стало овладевать беспокойство. Минуты бежали, и тревога росла, хотя было известно, что трехбаллонный акваланг Артура Абста позволяет находиться под водой длительное время. Истекло три четверти часа. Фрау Бригита отбросила книгу и приказала матросу принести ей респиратор, чтобы спуститься к доктору. Матрос подал ей маску и ласты, помог надеть баллоны. Но фрау Бригита не покинула яхту, ибо в это мгновение доктор Абст всплыл. Он едва держался на воде и знаками просил о помощи. Матрос кинулся в море, подтянул пострадавшего к яхте. С борта ему помогала фрау Бригита. Когда Артура Абста подняли на палубу, он был без сознания. Фрау Бригита поспешила в каюту за кофеином, матрос же стал делать хозяину искусственное дыхание, ибо предполагалось, что доктор отравился углекислотой, содержавшейся в плохо отфильтрованном воздухе акваланга. Шприц был вынесен. И тут случилось непоправимое. Едва игла коснулась кожи пострадавшего, он судорожно изогнулся, перевалился через низкий планшир и скрылся под водой. Длительные поиски результата не дали — в этом месте, у границы материковой отмели, коралловая стена рифа отвесно уходит на огромную глубину. Так погиб ветеран и герой войны, исследователь и спортсмен доктор Артур Абст. Пучина хранит тайну гибели благородного сына нации. Ведется строгое расследование.
Карцов откладывает газету. Артур Абст!.. Сколько же ему было в войну? Что-то около тридцати. Тридцать или немногим больше. Значит, сейчас было бы под пятьдесят?.. Да, на фотографии — человек хорошо сохранившийся, но уже немолодой. У него расчесанные на пробор блестящие темные волосы, высокий лоб, чуть скошенный к темени. Нос, подбородок, овал лица безупречны. Однако все портит отвисшая, будто безвольная, нижняя губа. Даже на снимке видно, какая она вялая и мокрая. А в маленьких зрачках Абста затаилась холодная, расчетливая жестокость. Перед Карцовым встает финал их боя. Зеленый мерцающий сумрак. Кровь, вытекающая из раны в бедре, здесь, на пятнадцатиметровой глубине, тоже зеленоватая. И — Абст, который прекратил сопротивление и погружается… Карпов не раз собирался поведать людям об Абсте. Все пережитое в “1-W-1” — подводном логове Абста — плюс трофейные документы абвера[94] и СД[95], с которыми ему довелось ознакомиться, — все это создавало картину достаточно полную. Он брался за перо. Но отвлекали дела, казавшиеся более срочными, и записи возвращались в ящик стола. К тому же Карцов был убежден, что до конца рассчитался с Абстом. Оказалось, ошибался: каким-то образом Абст уцелел и умер только недавно. Но, быть может, не стоит ворошить прошлое? Сколько вокруг нового, интересного!.. Нет, стоит! К западу от Эльбы определенные круги вовсю превозносят нацистов — и гитлеровских, образца 1933 года, и современных. Ведь объявили же Абста чуть ли не национальным героем! Абст уже никому не причинит зла. Однако у него много единомышленников, которые живы, действуют, рвутся к ядерному оружию, к власти. Надо рассказывать людям о черных делах нацистов, обрушивать на них удар за ударом, пока не исчезнет с лица земли последний приверженец свастики. Эти записи, во многом составленные по воспоминаниям Кирилла Карцова, можно считать нашим ответом на некролог в “Курир”.
Часть первая. “1-W-1”
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дверь, очень высокая и массивная, с бронзовым щитом вверху, на котором переплелись метровые буквы А и Г — вензель нацистского фюрера, бесшумно поддалась под нажимом руки офицера СС. Не шелохнулись верзилы часовые у входа. В черных мундирах и вороненых стальных шлемах, в ослепительно белых перчатках и с белоснежными подсумками на поясе, они застыли как истуканы, вдавив приклады винтовок в пол между расставленных ног Офицер посторонился, пропуская в кабинет человека. Тот вошел, со стуком свел каблуки, вскинул руку и прокричал приветствие. — Подойдите, — сказал Гитлер, сидевший в противоположном конце кабинета Печатая шаг, посетитель пересек помещение. — Можете сесть. — Гитлер движением руки показал на кресло, стоявшее поодаль от стола. Человек опустился на краешек кресла. Неподвижный, прямой, он сидел в позе почтительного ожидания, и каждый его мускул был напряжен, готовый мгновенно сработать. Гитлер многое знал о посетителе. В справке, доставленной Герингом, значилось: барон Вернер Магнус Максимилиан фон Браун, возраст 27 лет, место рождения Восточная Пруссия — Вирзиц; его отец — барон Магнус Александр Максимилиан фон Браун, гауптман[96] королевской прусской армии в отставке, имперский комиссар в отставке, член правления имперского банка, судья ордена ионитов[97]; мать — Эмми Милита Цецилия, урожденная фон Квисторп, дочь ротмистра прусской королевской армии, почетного рыцаря ордена ионитов. Столь же имениты были представители ранних поколений этой династии. В справке подчеркивалось: фон Брауны получили баронство в XVII веке и с тех пор поставляют фатерлянду военных, дипломатов, промышленников, финансистов. Вернер фон Браун изменил давней традиции семьи, став инженером и исследователем. Направление его деятельности — двигатели и летательные аппараты, основанные на принципе ракеты. Восстанавливая в памяти все эти сведения, Гитлер с любопытством смотрел на фон Брауна. У инженера было овальное лицо, цепкие глаза. Сейчас они не мигая глядели на хозяина кабинета. — Давно занимаетесь исследованиями? — спросил Гитлер. Ответил Герман Геринг. Он встал из-за картографического стола, где рассматривал бумаги, привычно коснулся пальцем лацкана своего френча из белой замши. — Мой фюрер, — сказал Геринг, — делу, которым вы заинтересовались, инженер фон Браун отдал уже семь лет. Он начинал в лаборатории Рудольфа Небеля. Гитлер понимающе кивнул. Небель! Кто в Германии не знал этого имени! Талантливый инженер Рудольф Небель самозабвенно работал над созданием ракетных двигателей. — Кстати, где сейчас Небель? Геринг брезгливо поджал губы: — Мой фюрер, Вернер фон Браун и не подозревал, что все эти годы работал бок о бок с евреем! — Так Небель — еврей? — воскликнул Гитлер. — Он считался арийцем. Мы все были убеждены в этом. Однако пришло время, и ложь обнаружилась. — Каким образом? — Обычная история, мой фюрер: кто-то подал разоблачительное заявление. А Небель занимался военными исследованиями. В них были заинтересованы вооруженные силы. Разумеется, служба безопасности не могла допустить, чтобы важная работа находилась в ненадежных руках. Словом, началось всестороннее тщательное расследование… — Где же теперь Небель? — повторил свой вопрос Гитлер. — Увы, он мертв! — Геринг вздохнул, поглядел в потолок. — Подвергнутый превентивному заключению в концентрационном лагере, Рудольф Небель сделал попытку бежать и был застрелен бдительным часовым. Во время этого диалога Вернер фон Браун, вскочивший на ноги, как только поднялся Гитлер, стоял навытяжку и не сводил с Гитлера настороженных глаз. Он многое мог бы добавить к информации рейхсминистра Геринга: донос на Небеля был составлен и послан в СД им, фон Брауном. Гитлер прошел к картографическому столу. Геринг кивнул инженеру, и тот поспешил туда же, на ходу вынимая из портфеля бумаги. Вскоре они были разложены на столе, и Геринг приступил к объяснениям. Воспользовавшись минутой, фон Браун оглядел помещение, в котором находился. Все здесь поражало размерами — сам кабинет, похожий на зал, гигантский письменный стол фюрера, гобелен за его креслом во всю стену, трехметровый портрет Фридриха II на другой стене, ковер во весь пол, огромный диван перед массивным камином, огромный глобус в углу. Под стать всему был и стол для карт, над которым сейчас склонились Гитлер и Геринг, — толстенная мраморная доска, слоновьи ноги… Геринг, поминутно трогая врезавшийся в шею тугой крахмальный воротничок сорочки, с увлечением рассказывал об идее фон Брауна. Внезапно Гитлер остановил его. — Но это очень похоже на летающую торпеду, которую предложил Бунзе[98], — воскликнул он. Фон Браун покачал головой: — Позволю себе возразить, мой фюрер. Идея Гейнца Бунзе великолепна, но то, что он предлагает, неракета в полном смысле слова. Наши проекты имеют и другие различия. А главное — мои снаряд возьмет намного больше взрывчатки, будет летать на больших высотах и в несколько раз быстрее, покроет гораздо большее расстояние до цели. Вот здесь, на полях чертежа, сделаны все расчеты, правда предварительные. Вы найдете и сравнения двух систем. Все трое вновь принялись за чертежи. Прошло четверть часа. Гитлер поднял голову, привычно скрестил на груди руки, обняв ладонями собственные плечи. — Конечно, — сказал он, — во всем этом должны разобраться специалисты. Но сама идея мне нравится… Вы говорите, снаряд помчится быстрее звука? — Да, мой фюрер, он будет молча набрасываться на свою жертву. — Так атакуют волки, — задумчиво проговорил Гитлер. — Они мчатся беззвучно, как тени… Глупые псы захлебываются от лая. А волки действуют молча. Он повернулся и пошел к письменному столу. Опустившись в обтянутое красным сафьяном кресло, ласково поглядел на фон Брауна. — Вы будете техническим руководителем проекта. Создание проектных институтов, лабораторий, исследовательского центра — все это ляжет на вас. Вам же предстоит подбор людей и планирование очередности работ. Я поручу вам строить воздушные торпеды Бунзе и собственные ракеты. Ваш шеф — господин рейхсмаршал Геринг. Он окажет всю необходимую помощь. Вы довольны? — О, мой фюрер! — Спешите, фон Браун: события нарастают. — Я понимаю, мой фюрер… — Сказав, что события нарастают, я имел в виду следующее. Завтра Чехословакия перестанет существовать как государство. На очереди Польша. За ней — другие… Спешите, фон Браун! Гитлер смолк. Выпрямившись в кресле, он положил на стол кулаки и замер, устремив взор в пространство. Он уже видел танковые дивизии вермахта, врывающиеся в горящие польские города, германские пикировщики над Осло, Брюсселем, Антверпеном, слышал грохот немецких танков, накапливающихся возле русской границы… Ошалевшие от первых удач нацизма обыватели самозабвенно орут: Fьhrer macht alles ohne Krieg![99] Увы, время легких побед подходит к концу. Впереди большая война. Стрелки бронзовых квадратных часов, стоявших за спиной Гитлера на дубовом секретере, сошлись вверху. Часы стали бить. Начались новые сутки — 15 марта 1939 года. С последним ударом часов неслышно отворилась дверь. Вошел адъютант — штандартенфюрер[100] Брандт. — Что? — спросил Гитлер. — Они здесь, мой фюрер. По знаку Геринга фон Браун собрал бумаги и вышел. — Как они выглядят? — спросил Гитлер. Адъютант доложил: прибывшие растеряны, мрачны. — Здесь ли рейхсминистр фон Риббентроп? — Да, фюрер, — сказал адъютант. — Он сам доставил их с вокзала. — Адмирал Канарис? — И он на месте. — Хорошо. — Гитлер помедлил. — Впустите их. Адъютант растворил створки двери и провозгласил: — Господин президент Эмиль Гаха, господин министр Хвалковский, войдите! Порог кабинета переступил изможденный старик. За ним, отстав на шаг, двигался пожилой человек с портфелем. Оба были в черных костюмах и черных галстуках. Адъютант не преувеличивал: президент Чехословацкой республики и министр иностранных дел его кабинета выглядели как люди, прибывшие на похороны. Затем появился Иоахим фон Риббентроп: неслышно скользнул в кабинет, обменялся взглядом с Гитлером и занял место неподалеку от него. Пока адъютант пододвигал кресла чехословацким представителям, в помещение вошел и адмирал Канарис. Вскинув руку в официальном приветствии и получив в ответ милостивый кивок Гитлера, он уселся близ окна, выходившего в зимний сад. В дни описываемых событий Фридрих Вильгельм Канарис находился в расцвете сил и в зените своей карьеры. Глава всесильной военной разведки — абвера, которую сведущие люди в Германии считали государством в государстве, он был одним из тех немногих в стране лиц, кого побаивался сам Гиммлер. От своего отца, дортмундского промышленника, в чьих жилах немецкая кровь была смешана с греческой, он унаследовал хитрость и изворотливость. Доля крови эллинов сказалась на внешности адмирала — невысокого роста, плотный, подвижный, с крупноносым, румяным лицом, он мало походил на немца, но был бы вполне на месте за стойкой кофейни где-нибудь в Салониках или Пирее. Ему исполнилось пятьдесят один год. Он рано поседел, и свою шевелюру, о которой весьма заботился, называл не иначе как самым ценным фамильным серебром рода Канарисов, восходившего якобы к сановникам Древней Греции. Сейчас, сидя в своем углу, Канарис с интересом наблюдал за происходящим. Разыгрывался финал драмы, начатой еще полгода назад. Тогда, в сентябрьские дни 1938 года, в летней резиденции Гитлера — Берхтесгадене, в Годесберге и Мюнхене происходили события поистине удивительные. То и дело приземлялись самолеты с опознавательными знаками Англии и Франции. Они доставляли высокопоставленных представителей правительств этих стран и обильную корреспонденцию. Почта была адресована Гитлеру. К нему же направлялись и посланцы Лондона и Парижа, чтобы уладить конфликт между Германией и Чехословакией. Но Гитлер был непреклонен. Не утруждая себя аргументами, он твердил: западные районы Чехословакии должны быть отторгнуты от этой страны и переданы Германии. В противном случае — война. Канарис мысленно усмехнулся. Что ж, Гитлер знал, что делает. Уже давно был разорван Версальский договор. Страна не только восстановила военную промышленность, но превратила ее в крупнейшую в Европе, создала сильную армию, флот, авиацию. И тогда фюрер слопал Саарскую область. Затем он ввел войска в демилитаризованную Рейнскую зону. Далее была молниеносно присоединена Австрия… Все это была проба сил и проверка характера, решимости, воли “хозяев” Европы — Англии и Франции. И расчеты Гитлера оправдались. Правительства обеих стран сделали вид, что не произошло ничего особенного. Фюрер осмелел. Он действовал в полном соответствии с французской поговоркой, утверждающей, что аппетит приходит во время еды. И по его заданию был разработан дерзкий “план Грюн” — проект захвата Чехословакии. План расчленили на два этапа — так легче было примирить с ним французов и англичан. Фюрер снова победил: полгода назад “большая четверка” — Чемберлен, Даладье, Муссолини и Гитлер продиктовали Чехословакии свое решение: Судетская область передается Германии со всем находящимся там имуществом. Кроме того, Чехословакии предложили удовлетворить территориальные претензии со стороны буржуазных Польши и Венгрии. В те полные напряжения дни многие из окружения Гитлера опасались, что чехи и словаки возьмутся за оружие. Их страна была связана пактами взаимопомощи с Советским Союзом и Францией, и русское правительство твердо заявило, что готово оказать военную помощь Чехословакии, даже если Франция совершит предательство. Но президент Эдуард Бенеш был настроен капитулянтски и к русским не обратился. Он полагал, что в этом случае в Чехословакии подняли бы голову “левые”. А “своих” коммунистов он ненавидел куда сильнее, чем германских нацистов. Так были отданы Судеты. Эмигрировавшего за океан Бенеша сменил на посту президента Чехословакии Эмиль Гаха. И вот пришел и его черед. Канарис видел: сейчас Гитлер держится иначе, чем в сентябре 1938 года. Он спокоен, полон достоинства, даже корректен. Еще бы! Чехословакия, у которой отторгнуты районы с крупными военными заводами, перестала существовать западная оборонительная линия и деморализована армия, — это уже другая Чехословакия!.. Разговор начал Гаха[101]. Сидя на краешке кресла, беспомощный, жалкий, он робко заявил, что благодарен Адольфу Гитлеру за приглашение приехать и за встречу с ним, которая, несомненно, будет иметь важное значение для судеб чехов и словаков. Ему известны претензии Германии, он готов обсудить вопрос о некоторых территориальных уступках в пользу великого западного соседа. Выслушав, Гитлер ответил. Он весьма сожалеет, что вынужден был просить господина Гаху приехать — президент стар, ему уже за семьдесят. Но это необходимо. Эмиль Гаха принесет большую пользу своему народу, ибо… Здесь Гитлер, сделав паузу, встал с кресла. — Ибо, — сказал он, — вот-вот иссякнет терпение Германии, и она начнет интервенцию! Канарис вновь подавил улыбку. Несколько часов назад отряды СС[102] перешли границу и ворвались в чешские города Моравска Острава и Витковичи. Фактически оккупация началась. О вторжении известно всем, кроме разве Гахи и Хвалковского, которые в это время были на пути в Берлин. Отправляясь на свидание с германским канцлером, Гаха был готов к самому худшему. И все же слова Гитлера ошеломили его. Задыхаясь, он пытался расстегнуть пуговицы жилета, но руки плохо повиновались. Его министр иностранных дел дрожащими руками отщелкивал замки портфеля и выкладывал на стол какие-то документы. А Гитлер был спокоен. Быть может, президент все еще надеется на вмешательство великих держав? Какая чепуха! Лондон и Париж, занятые своими делами, и не думают о Чехословакии. Там равнодушны к ее судьбе. Доказательства? Их сколько угодно. Впрочем, высокий гость и сам отлично понимает, что дело обстоит именно так. Он, Гитлер, сожалеет о случившемся, ибо верит в честность и прямодушие господина Гахи и господина Хвалковского. Но, увы, не таковы остальные чехи. Поэтому никакие территориальные уступки не устроят Германию. С восточной опасностью следует покончить раз и навсегда. И это будет сделано сегодня же. — Сегодня! — простонал Гаха. — Да! Мое слово неизменно, и я уже дал его германскому народу. Моя армия вступит в Чехословакию в шесть часов утра. В это же время имперский воздушный флот займет чешские аэродромы. Гаха открыл было рот, чтобы ответить, но Гитлер сделал знак Канарису. Адмирал встал, расправил плечи. — Я должен информировать господина Гаху и господина Хвалковского, — медленно проговорил он. — Против каждого чехословацкого батальона имеется германская дивизия полного состава. Высокие гости должны уяснить, что сопротивление бессмысленно. — Сопротивление преступно, — прибавил Гитлер. — Прольется море крови вашего народа, господин президент. Надеюсь, бедствие будет предотвращено. — Что же нам делать? — прошептал Гаха, поднимаясь на трясущихся ногах. Герман Геринг, уже давно нетерпеливо ерзавший в кресле, встал, вскинул стиснутые кулаки. Его искаженное злобой лицо было цвета моркови. Казалось, воротничок сорочки вот-вот перережет набрякшую кровью шею. — Что делать? — прорычал он. — Убираться в отставку, вот что. Ко всем чертям! Вместе со всем вашим правительством! — А время не ждет, — сказал Гитлер, постукивая ногтем в такт секундной стрелке часов, которая уже начала отсчитывать второй час новых суток. К президенту приблизился Риббентроп. Элегантный, изящный, полная противоположность грубому Герингу, он раскрыл перед Гахой папку из белой лакированной кожи. Гаха прочитал: “Президент чехословацкого государства вручает с полным доверием судьбу чешского народа в руки фюрера германской империи…” Гаху стала бить дрожь. Риббентроп протянул перо, ободряюще улыбнулся. И Гаха не выдержал. Взяв перо, он подписал приговор своему государству и народу.ГЛАВА ВТОРАЯ
В городах Германии толпы фашиствующих молодчиков бесновались вокруг трибун, с которых выкрикивали речи функционеры НСДАП[103]. Повсюду — из окон, с балконов и крыш, с телеграфных столбов и деревьев — свешивались нацистские флаги: длинные полотнища цвета запекшейся крови с белым кругом и черной свастикой посредине. Газеты кричали о новой великой победе гения фюрера: перестала существовать враждебная Чехословакия, вместо нее создан протекторат Бемен унд Мерен[104] и “свободное” словацкое государство. Сам фюрер, только что вернувшийся из Праги, принимал многочисленных посетителей в своей берлинской резиденции. Это было длинное приземистое здание, расположенное к юго-западу от рейхстага и Бранденбургских ворот. Старый друг Гитлера архитектор Альберт Шпеер строил его по высочайшему повелению и денег не жалел. Итальянский мрамор и мелкозернистый гранит Боснии, испанская бронза, ценнейшие сорта дерева из Африки и обеих Америк — все было к его услугам. На строительство согнали лучших каменотесов, резчиков, полировщиков. Глава восточного княжества прислал для кабинета Гитлера огромный ковер. Правители и царьки некоторых других стран, заискивавшие перед Германией, тоже не пожелали остаться в стороне — в Берлин потоком шли картины, скульптуры, экзотические растения… А здание получилось нелепое. Снаружи оно смахивало на казарму, внутри же казалось обителью разбогатевшего бюргера, где все назойливо лезет в глаза. Такой была пресловутая новая имперская канцелярия, гордость фюрера. Сегодня сюда со всех концов города двигались вереницы автомобилей. Они подкатывали к главному подъезду здания, выходившему на Фоссштрассе, и останавливались возле массивного четырехколонного портика с бронзовыми изваяниями по углам. Обе скульптуры изображали обнаженных атлетов. Один — с коротким тевтонским мечом, — по мысли скульптора, олицетворял вермахт; другой держал в руке горящий факел и назывался “партия”. Из машин с индексами ОКВ, ОКХ, ОКМ, ОКЛ[105] и с флажками СС вылезали генералы и адмиралы — выбритые до синевы, надушенные, в парадных мундирах, при орденах и парадном оружии. Сопровождаемые адъютантами, они поднимались по ступеням портика, проходили между двух часовых с карабинами на плече и исчезали в здании. Здесь их встречали офицеры полка личной охраны Гитлера. Оказавшись в живом коридоре из детин двухметрового роста, в стальных касках, с кинжалами и парабеллумами на поясе, гости — гордые, чопорные военачальники — мгновенно теряли спесь. Они покорно сдавали оружие, ибо с кортиками и тесаками к Гитлеру не пускали, и группами следовали дальше. Миновав приемную и круглый зал, посетители вступали в стометровую мраморную галерею, к центру которой примыкали апартаменты фюрера. Каждую группу сопровождал эскорт эсэсовцев, печатавший шаг по гулкому мраморному полу. К противоположному углу здания, где был вход для штатских, устремлялись “оппели”, “мерседесы” и “хорхи” берлинской знати. Полированные бока машин, ордена мужчин и драгоценности дам — все это сверкало и искрилось в лучах по-летнему яркого солнца. Гитлер встречал посетителей, стоя в глубине кабинета. Те осторожно входили, почтительно пожимали протянутую им руку и спешили принести свои поздравления. В ответ Гитлер наклонял голову, произносил несколько приличествующих случаю слов и отступал на шаг. Это был знак, по которому адъютанты выпроваживали посетителей, чтобы тотчас впустить новых. Паломничество к фюреру продолжалось несколько часов. И все это время с Гитлером находился Канарис. Устроившись в дальнем углу кабинета, почти невидимый, он внимательно наблюдал за происходящим. Несколько дней назад Канарис сопровождал Гитлера в его поездке в столицу нового протектората. На улицах Праги, по которым следовал кортеж канцлера фашистского рейха, царил порядок. Магазины торговали. В скверах играли дети. Да, с тех пор как они пересекли бывшую границу с Чехословакией, никто ни словом, ни действием не оскорбил оккупантов. Но сколько горечи, гнева, страдания было в глазах людей, толпившихся за шеренгами полицейских!.. Размышления Канариса прервало появление новых посетителей. Это были генерал и дама. Сопровождал их мальчик лет четырнадцати. Сделав несколько шагов, группа остановилась. Генерал вытянулся и выкрикнул приветствие. Его супруга присела в глубоком книксене. Одновременно она рукой подтолкнула сына. Одетый в форму “гитлерюгенд”, тот вышел вперед и остановился перед хозяином кабинета. — Мой фюрер, — сказал мальчик высоким ломким голосом, — я хочу исполнить вам боевую песнь молодых немцев! Гитлер скрестил на груди руки, оглядел генеральского отпрыска с головы до ног и разрешающе кивнул. Тот запел: Мы — солдаты будущего, Все, кто против нас, Падут от наших кулаков. Фюрер, мы принадлежим вам! — Хорошая песня, — сказал Гитлер. — Кто сочинил ее? — Имперский руководитель “гитлерюгенд” Бальдур фон Ширах, — отчеканил мальчишка. — Ты знаешь и другие такие песни? — О да, мой фюрер. — Исполни, — сказал Гитлер. — “Люди, к оружию”, — провозгласил юнец. Гитлер слушал, склонив голову набок. Его лицо стало свирепым, когда прозвучала последняя строфа: Германия, проснись! Смерть еврейству! Народ, к оружию![106] Мальчик умолк. Голенастый, с широкими мягкими коленями, торчащими из-под коротких штанишек, белобрысый и розовощекий, он замер перед Гитлером, не сводя с него восхищенных глаз. Адъютант, который все это время стоял у двери, подал посетителям знак. Славная семейка покинула кабинет. На этом прием был закончен. Гитлер прошел к столу, расслабленно опустился в кресло и закрыл глаза. — Мой фюрер, — сказал Канарис, — прошу уделить несколько минут. — Что-нибудь серьезное? — Полагаю, да. Канарис приблизился. На стол легла пачка фотографий. Первая изображала человека в резиновом костюме в обтяжку и с дыхательным аппаратом на груди. Широко расставив ноги в литых каучуковых ластах, пловец стоял на берегу моря и глядел в объектив. На следующем фото двое пловцов в таких же костюмах сидели верхом на торпеде, целиком погруженной в воду. Еще десяток снимков был сделан под водой: пловец в резиновом костюме и с дыхательным прибором буксирует сигарообразный подрывной заряд; тот же человек прикрепляет заряд к килю корабля; двое легких водолазов возятся с разобранной управляемой торпедой — ее кормовая часть лежит на дне, зарядное отделение подвешено к корабельному винту. Гитлер склонился над снимками. — Наши? — спросил он, разглядывая фотографии. — Итальянцы, мой фюрер, — ответил с гордостью Канарис. — Тайна, которую они берегут пуще глаза. — Торпеды… — Гитлер поднял голову, в раздумье пожевал губами, прищурился. — Вижу, вам они очень нравятся? — Управляемые торпеды, которые вместе с людьми уходят под воду и движутся к цели, невидимые и неслышные. — Канарис положил руки на стол, подался вперед. — Они легко проникают в тщательно охраняемые базы противника и топят военные корабли, танкеры… Взрывы сотрясают воздух и воду, по морю разливается горящая нефть, пожары охватывают десятки других судов. Повсюду смятение, ужас, смерть!.. Канарис умолк. Он был убежден: вот сейчас в глазах Гитлера вспыхнут огоньки бешенства, рука вдавит кнопку звонка. Вбежавшему адъютанту будет приказано вызвать командующего военно-морским флотом Редера. И тогда на голову незадачливого адмирала, проворонившего важную военную новинку итальянцев, обрушится страшный гнев фюрера. Что ж, адмирал Канарис не стал бы возражать — Эриха Редера, в короткий срок сделавшего блестящую карьеру в ОКМ, он весьма недолюбливал. Долго тянулась минута, в продолжение которой Гитлер разглядывал фотографии. Канарис с бьющимся сердцем стоял возле стола, не сводя глаз с фюрера. — Чепуха, — вдруг сказал Гитлер — Чепуха, Канарис! И, собрав снимки, веером отшвырнул их на край стола. Канарис молчал. Он был ошеломлен. — Не узнаю вас, — продолжал Гитлер. — Неужели вы полагаете, что эти игрушки помогут нам покорить Польшу, а затем и Россию? — Мой фюрер, я думал… — Тогда, быть может, Францию? — И не Францию, — возразил Канарис. — Я не ее имел в виду. — Кого же? — Англию, мой фюрер. Англия — это острова… Гитлер рассеянно поглядел на разведчика. — Острова? Разумеется! Но они будут взяты воздушным десантом, или десантом с моря, или задушены блокадой — я не решил еще как. Однако при всех обстоятельствах флот Британии должен оказаться здесь! — Гитлер выставил руки с растопыренными пальцами, медленно сжал их в кулаки. — Я захвачу его, Канарис, а не отправлю на дно, как этого добиваетесь вы. Постарайтесь понять, что без британского флота нам никогда не поставить на колени Америку!.. Что же касается нового могущественного оружия нации, сверхоружия, оружия победы, то оно будет! Я ценю вашу предусмотрительность и энергию, но торпеда, которую мы создадим, это воздушная торпеда, летающая! Возникла пауза. Гитлер сидел, постукивая по столу пальцами. — Америка!.. — прошептал он. — Ее атакуют со всех сторон: немцы, итальянцы, японцы. — Неожиданно он встал, всем корпусом повернулся к собеседнику: — Однако самое важное — Россия. Запомните, адмирал, Россия — это противник номер один! Снова возникла пауза. Гитлер стоял, глядя в пространство, занятый какими-то своими мыслями. Вот, словно очнувшись, он показал подбородком на фотографии и почти ласково спросил: — Ну, а если мой друг Муссолини проведает, что вы шарили у него в карманах? Храни вас боже, господин Канарис. Случись такое — и за вашу жизнь я не дам и пфеннига!ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Покинув резиденцию Гитлера, Канарис сел в поджидавший его автомобиль. — К Александерплац, — приказал он шоферу. Водитель включил мотор и тронул машину. Он давно работал с руководителем абвера, знал все его привычки. Отданное распоряжение означало: прежде чем вернуться в главную квартиру военной разведки, помещавшуюся на Тирпицуфер, шеф проведет часок другой в одном из уютных кафе, каких много в районе центральной площади Берлина. Машина подъехала к Александерплац. Канарис поднял трость и коснулся ею плеча шофера. Тот подал к тротуару, притормозил и, выскочив из кабины, распахнул заднюю дверцу. — Поезжайте. — Канарис вылез и кивнул на кафе с полосатыми маркизами на витринах. — Я буду здесь. Садясь за руль, шофер видел: адмирал неторопливо направляется к кафе. Машина скрылась за поворотом. Тогда Канарис, следивший за ней уголком глаза, свернул и пошел вдоль тротуара. В коротком широком пальто, какие в ту пору только входили в моду в Берлине, в твердой касторовой шляпе с загнутыми вверх куцыми полями, он был неотличим от тысяч фланеров, заполнявших улицы германской столицы в тихие предвечерние часы. Показалось такси. Канарис поднял трость, подзывая машину. Поездка была длительной — таксомотор пересекал огромный город. Постепенно шумные магистрали сменились тихими улочками с уютными домиками в палисадниках. Затем потянулись корпуса заводов. Канарис сидел бледный от волнения, стиснув пальцами лежавшую на коленях трость. То, что произошло в кабинете Гитлера, казалось непостижимым. Выложив на стол фюрера добытые фотографии, он был убежден, что действует наверняка. И вдруг — такой поворот! Что же это такое — летающие торпеды, о которых упомянул Гитлер? Тренированная память разведчика подсказала два имени: Вернер фон Браун и Магнус фон Браун. Это братья. Первый — инженер, второй — химик и пилот люфтваффе. Старший брат, Вернер, — автор анонимного доноса на своего руководителя в исследовательском центре — Небеля. Об этом доносе абвер узнал одновременно с СД. Была проведена молниеносная проверка — военная разведка и контрразведка обслуживают вооруженные силы страны, в том числе и исследовательские центры вермахта. Проверка дала двойной результат. Был установлен автор заявления и выяснено, что он лжет. Все же абвер опоздал. СД действовала быстрее. Она устранила Небеля. Тот не был евреем. Но он был “плохим немцем” — критически относился к нацизму. Не то что фанатически преданный режиму фон Браун… Канарис вздохнул и откинулся на автомобильном диване. Итак, фюрер отдал предпочтение летающим торпедам. Что ж, ему виднее. Хотя следовало бы использовать и то и другое… Такси поравнялось со станцией пригородного электропоезда. Адмирал вылез, передал шоферу деньги — ровно столько, сколько значилось на счетчике, аккуратно прихлопнул за собой дверцу и направился к станционным кассам. Здесь он задержался, разглядывая расписание. Он ждал, чтобы отъехало такси. А шофер, которому не хотелось возвращаться порожняком, медлил. Прошло несколько минут. Убедившись, что в этом рабочем районе пассажира не заполучить, водитель тронул автомобиль. Тогда Канарис отошел от касс и неторопливо двинулся к темневшему на горизонте лесу. Он не сделал и сотни шагов, как с ним поравнялся старенький “оппель”. Дверца отворилась. Канарис сел в машину, и “оппель” резво побежал по дороге.ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Солнце клонилось к горизонту, когда “оппель” выехал на берег большого озера. Возле деревянной пристани покачивался катер. В кокпите[107], привалившись к штурвалу, сидел человек в сером свитере, спортивных брюках и круглой вязаной шапочке. Это был Артур Абст. Завидев автомобиль, он вскочил с места, помог Канарису перебраться на борт судна. — Надеюсь, все хорошо? — спросил он, включив мотор. Канарис покачал головой, отвернулся. Умело сманеврировав, Абст вывел катер на чистую воду и взял курс к далекому лесистому острову. — Что же все-таки произошло? — спросил он. Канарис стал рассказывать о недавней аудиенции. Еще в первую мировую войну, когда младший офицер разведки германского военно-морского флота Вильгельм Канарис создавал на побережье Африки тайные базы снабжения германских подводных лодок, еще в те годы рука об руку с ним активно работал его коллега, тоже матерый разведчик и диверсант, Эгон Манфред Абст. Закончив дела в Африке, оба разведчика получили новое назначение. Канарис сделался военным дипломатом, Манфред Абст — его помощником. Оба работали в Мадриде, в германском посольстве. Но вскоре счастье изменило Абсту. Во время одной из операций близ Гибралтара английские часовые подстрелили его. Перед смертью Манфред Абст поручил Канарису заботы о своем малолетнем сыне Артуре. Так судьба свела этих двух людей. Канарис присматривал за Артуром Абстом, пока тот воспитывался в лицее и затем изучал медицину в университете Кельна. Абста отличала энергия, умение наблюдать. Он овладел несколькими языками, отлично плавал, стрелял, проявил музыкальные способности. Он никогда не терял над собой контроля, многое умел, но ничем не увлекался всерьез, кроме психиатрии н нейрохирургии… После сокрушительного поражения Германии в мировой войне 1914—1918 годов Канарис не впал в уныние. Он знал: пройдет немного времени — и прусский дух вновь во весь голос заговорит в немцах. А тогда первое, что потребуется Германии, это хорошо поставленная разведывательная служба. Так оно и случилось. 1935 год Вильгельм Канарис встретил на весьма ответственном посту во вновь организованной военной разведке третьего рейха. К этому времени относятся и первые самостоятельные шаги Артура Абста, теперь уже молодого медика и офицера разведки. Собственно, дебют Абста был и дебютом абвера, выполнявшего важнейшее поручение Гитлера. Службе Канариса было приказано организовать мятеж против правительства Испании, создать условия для военной интервенции в эту страну, свергнуть кабинет Ларго Кабальеро и привести к власти своего человека. Глава абвера лично разработал детали трудного дела. И один из немногих, кого он посвятил в эту строжайшую тайну, был Артур Абст. Абст держал экзамен как разведчик. И он не ударил лицом в грязь. В тот год, подбирая кандидата на пост будущего испанского диктатора, Канарис вспомнил о старом знакомце, некоем офицере колониальных войск Испании Франсиско Франко, человеке решительном и надежном. В свое время Франко неплохо поработал а Северной Африке, действуя в пользу Германии и во вред Англии и Франции… Дальнейшие события развертывались, как в кинематографе. Пока Артур Абст, посланный в германском бомбардировщике на Болеарские острова, занимался там поисками Франко, в Марокко объявился еще один кандидат на пост испанского каудильо. Ну, да он недолго прожил на свете. Проявив чудеса оперативности, Абст сумел-таки отыскать Франсиско Франко, обо всем с ним договориться и незамедлительно доставить его в Африку. Что же касается злосчастного второго претендента, то он вскоре погиб при невыясненных обстоятельствах. И это тоже было заслугой Абста. Точнее, Абста и Франсиско Франко. Теперь все было в порядке. Канарис распорядился ввести в действие тщательно подготовленный план “Руге”[108]. И 18 июля 1936 года радиостанция в Сеуте передала в эфир странную фразу: “Над всей Испанией небо чистое”. То был сигнал, по которому Испания запылала в огне… Катер подходил к острову, когда Канарис закончил рассказывать о том, что произошло в кабинете Гитлера. Он не скрыл ни единой мелочи, ибо полностью доверял воспитаннику. Абст имел право знать о диалоге Гитлера — Канариса еще и потому, что именно он, Абст, добыл фотографии итальянских подводных пловцов и водителей управляемых торпед. За все время рассказа Абст не проронил ни слова. Он даже ни разу не взглянул на собеседника. Лишь время от времени проводил языком по темным, будто подкрашенным, влажным губам. Такая у него была привычка: слушать и молчать, глядя куда-то в сторону… Катер пристал. Они вышли, поднялись на откос, миновали просеку в густом сосновом бору и оказались перед приземистым домом — на первый взгляд обычной дачей. Однако, присмотревшись, можно было заметить замаскированные в кустарнике посты охраны. Охранялись и дом, и остров, да и само озеро. Полновластным хозяином всего этого был Артур Абст. На острове находилась его лаборатория, зашифрованная индексом “1-W-1”. Несколько работников разведки, ведавшие снабжением лаборатории, а потому знавшие о ее существовании, были информированы; корветен-капитэн[109] доктор Артур Абст занимается сложными исследованиями в области лечения душевнобольных новейшими средствами нейрофармакологии; его работы имеют важное значение для Германии. Было известно: время от времени из различных клиник страны в лабораторию “1-W-1” привозят больных. Здесь они проходят курс лечения, цель которого — вернуть их обществу. То, что больные не возвращались, никого не тревожило: для Артура Абста подбирались клиенты, не имевшие родственников и близких. Да и кого могла интересовать судьба каких-то умалишенных в это столь насыщенное событиями время, когда бесследно исчезали тысячи здоровых, известных всей стране людей!.. Артур Абст и в самом деле занимался исследованиями. Однако главная задача, порученная ему адмиралом Канарисом, заключалась в другом и к медицине отношения не имела. Здесь, на уединенном острове, в полной изоляции от внешнего мира, Абст готовил группу подводных разведчиков и диверсантов. Фотографии, которые Канарис показывал Гитлеру, были сделаны прошлым летом. Именно тогда случай помог Абсту проникнуть в район секретной базы итальянских подводных пловцов, расположенной неподалеку от Специи. Один из его агентов — конюший в имении герцога Сальвиати — срочно потребовал свидания. Чутье подсказало Абсту: его вызывают не зря. Поэтому, оставив все дела, он отправился на явку. И он не ошибся. Агент поведал о странных делах, творившихся неподалеку от имения, на взморье. Здесь в крестьянских домах, из которых были выселены их владельцы, или в палатках на берегу обосновалась большая группа итальянских военных моряков. “Все молодые и здоровые, как на подбор, — докладывал агент, — все отличные пловцы. Дни напролет возятся в воде. И вот что удивительно: плавают не только на поверхности, но и в глубине, усевшись верхом на какие-то цилиндры”. С помощью агента Артур Абст проник сперва в имение герцога, в тот период пустовавшее, а затем и на побережье. То, что он увидел, его ошеломило. И вот в распоряжении Абста пачка фотографий. Снимки сделал специальный фотограф группы итальянских пловцов, проявил пленку в ванной комнате замка и легкомысленно оставил ее там сушиться… С уникальными фото Абст поспешил к своему патрону: снимки надо немедленно показать фюреру. Но адмирал Канарис рассудил по-другому. Он решил, что фюрер может и подождать. Сам же Канарис не стал терять ни одного дня. Здесь, на острове, в спешном порядке была создана специальная группа во главе с Абстом, которая должна была любой ценой раскрыть секрет итальянцев, скопировать их аппаратуру и подготовить первую партию германских “людей-лягушек”. Однако немцам не удалось выкрасть чертежи военной новинки, а тем более — раздобыть экземпляр управляемой торпеды: итальянцы ревниво берегли свои секреты от всех, включая германских друзей. Но, в сущности, в этом и не было особой нужды — специалисты из технического отдела разведки быстро разобрались в фотографиях Абста. Важна была идея, и они ее поняли. Работа в “1-W-1” закипела. Вскоре опытные экземпляры торпед были изготовлены, группа подводных пловцов обучена. Теперь можно было идти к Гитлеру. Канарис решил: в кабинете фюрера он начнет с итальянских фотографий. А уж потом, когда фюрер рассвирепеет и учинит разнос командованию флота, он, Канарис, выложит главный козырь: доложит об Абсте и подготовленной им группе пловцов. Но, как известно, дело приняло иной оборот, и Канарис должен был благодарить провидение за то, что не поторопился с докладом о деятельности лаборатории “1-W-1”.ГЛАВА ПЯТАЯ
В камине, сложенном из глыб зеленоватого гранита, догорало большое полено. Время от времени на нем вспыхивали короткие синие языки пламени, и тогда из полумрака проступали неясные силуэты. Уже давно стемнело. Ветер, который дул весь день, унялся, на остров легла тишина. Абст прошел к окну, распахнул его. В комнату хлынула влажная свежесть, и были в ней запахи стоячей пресной воды, и плесени, и топких илистых берегов, и деревьев, намерзшихся за — зиму, а сейчас возвращавшихся к жизни… Канарис зевнул, зябко поежился. Абст обернулся: — Вам нездоровится? Быть может, выпьете кофе? Канарис кивнул. Вскоре служитель вкатил столик с кофе и бутылкой коньяку, подбросил в камин дров. Абст разлил кофе по чашкам, одну из них подвинул гостю. — Что же нам делать? — спросил он. — Неужели прекратить все? — Работай, Артур, работай спокойно. Мы на пороге большой войны. Она потребует много оружия. — Канарис помолчал и закончил: — Бог знает, сколько миллионов людей предстоит истребить армиям рейха. Для этого пригодится любое оружие, какое только сможет изобрести человек. Лишь бы оно безотказно действовало, хорошо убивало… Неожиданно за окном раздался стон. Стон повторился. Он нарастал, делался громче, перешел в пронзительный вопль и оборвался. Одним прыжком Абст оказался у двери, рванул ее я выскочил из комнаты. А за окном уже слышались крики, топот, рычание, треск кустарника. В отдалении негромко хлопнул пистолетный выстрел. В тот же миг оконное стекло разлетелось тысячей брызг, и в раме возникло лицо человека. Выкатившиеся из орбит глаза, всклокоченная черная борода, окровавленные кулаки, которыми человек молотил по раме, по остаткам стекла, — при виде всего этого Канарис оцепенел. Неизвестный втиснул в раму плечи, ухватился рукой за подоконник… Еще мгновение, и он будет в комнате! Канарис кинулся к камину, схватил кочергу и принял оборонительную позу. Но за окном появился Абст с помощниками, и человека оттащили. Еще несколько секунд слышался шум борьбы. Затем наступила тишина. Все произошло молниеносно. На столе еще дымился кофе. В камине потрескивали дрова. Но подрагивала полусорванная с петель пустая створка окна, ковер был усыпан осколками стекла, и огонь камина отражался в них множеством веселых искорок. Вернулся Абст. Беседа возобновилась. Канарис и его воспитанник вели себя так, будто ничего и не произошло. Теперь темой разговора были пловцы. Абст докладывал: днем они тренируются в бассейне, ночью — на озере. Обстановка подходящая, глубины хорошие. Разработан и осуществляется целый комплекс подсобных упражнений, цель которых выработать и развить у пловцов храбрость, инициативу, находчивость. И все же это не то, что нужно. — Чего же им недостает? — спросил Канарис. — Образно говоря, запаха крови. — Абст усмехнулся. — Звери, которых готовят для убийства, должны полюбить запах крови. — Хочешь скорее пустить их в дело? — Да. Необходимо, чтобы пловцы провели несколько операций. Они должны поверить в свои силы, убедиться в надежности и мощи нового оружия. Абст продолжал объяснения, но Канарис слушал рассеянно. Перед ним неотступно стояло лицо умалишенного, его глаза. Проходили минуты, и крепла уверенность: он уже видел где-то этого человека! Канарис встал с кресла, приблизился к камину, долго глядел на огонь. Затем прошел к роялю в противоположном конце комнаты, задумчиво провел пальцем по полированной деке концертного “Дидерихса”. Внезапно он обернулся: — Бретмюллер? Абст кивнул. — Поразительно, — прошептал Канарис, возвращаясь к креслу. — Бедняга, до чего он дошел! Очень плох? Абст пожал плечами. — Конечно, — пробормотал Канарис, — конечно, если его отдали тебе… Жаль, очень жаль Бретмюллера. Это был хороший немец, хороший офицер. Семь месяцев назад германская подводная лодка “Випера”, только что вступившая в строй, была назначена в дальний поход. ОКМ объявило: лодка уходит в океан, чтобы проверить механизмы в условиях длительного автономного плавания. На деле же лодке поручили важное разведывательное задание, зашифрованное как операция “Бибер”[110]. Ей предстояло пройти несколько тысяч миль на юг и скрытно проникнуть в район расположения крупной базы военно-морского флота одного из потенциальных противников Германии. Лодка должна была изучить систему обороны базы, произвести промер глубин прилегающих к базе районов, взять пробы грунта, а главное — установить и нанести на карту весьма сложный фарватер в рифах, являющийся единственным подходом к базе. “Виперу” отправили в поход. Проводы были торжественные. ОКМ старательно подчеркивало: оно ничего не скрывает, лодка уходит в обычное плавание. Сменялись недели, а сведений о лодке не поступало. Первое время это не тревожило командование — в походе лодка должна была соблюдать радиомолчание. Однако прошли все сроки, а “Випера” не вернулась. Поиски результата не дали. И лодку объявили пропавшей без вести. А потом немецкий рефрижератор, следовавший с грузом бананов мимо той самой базы, выловил в море командира “Виперы”. Офицер был в последней степени истощения. Но если жизнь еще теплилась в нем, то разум несчастного был утрачен. Фрегатен-капитэна[111] Ханно Бретмюллера доставили в Германию, где лучшие специалисты взялись за его лечение. Но все оказалось тщетно — больного признали безнадежным. И вместе с его разумом была похоронена тайна гибели “Виперы”. В конце концов моряка передали в “1-W-1”. Бретмюллер был вдов и бездетен, не имел родственников, и Абст мог делать с ним все что угодно… Канарис поднял голову и поглядел на Абста: — Ну-ка поговорим о Бретмюллере. Давно он у тебя? Абст отпер шкаф, достал пачку карточек, отобрал нужную. — Фрегатен-капитэн Ханно Бретмюллер доставлен в лабораторию сорок восемь дней назад, — сказал он, просмотрев запись. — Что же с ним случилось? Абст запер карточки в сейф, подсел к гостю, потер в задумчивости виски. — Сегодня вы обязательно уедете? — спросил он. — Быть может, заночуете у меня? — Но… зачем? — Даже не знаю, как объяснить. — Абст помедлил, заглянул в глаза Канарису. — Хотелось бы посвятить вас в одно любопытное дело. — Говори! — Это займет много времени. Оставайтесь, шеф, не пожалеете. Вы, кроме всего прочего, отлично выспитесь — воздух здесь отменный, не то что в Берлине. Канарис задумался. Разведчик с многообещающим будущим, медик, уже зарекомендовавший себя смелы ми экспериментами над заключенными в лагерях людьми, — все это странно синтезировалось в Абсте. Его жизнь проходила на глазах Канариса, и тем не менее Канарис не раз ловил себя на мысли, что по-настоящему Абста не знает. — Это связано с Бретмюллером? — Да. — Хорошо, я останусь. Но ты утверждал — он безнадежен? — Увы, Бретмюллера уже ничем не вернуть к нормальной жизни. Однако мне удалось… Впрочем, будет лучше, если мы пройдем к нему. Вы все увидите сами. Канарис пожал плечами. Он решительно не понимал, зачем все это, но, хорошо зная Абста, не сомневался, что тот не стал бы беспокоить шефа по пустякам. Канарис тяжело поднялся с кресла. — О, не так скоро. — Абст вновь отпер сейф, достал большую желтую папку. — Прежде чем посетить Бретмюллера, вам следует ознакомиться с этим. И он положил папку на стол. Канарис раскрыл ее и увидел аккуратно подшитые листы с отпечатанным на машинке текстом. В карманчик на внутренней стороне обложки была вложена фотография Бретмюллера: красивый, элегантный моряк стоит перед камерой, заложив руки за спину. — Здесь тайна гибели “Виперы”, — сказал Абст. — Лодки Бретмюллера? — Да. В папке показания свидетеля катастрофы. — Ты нашел человека, спасшегося с “Виперы”?! — Спасся только Бретмюллер. — Чьи же это показания? — Бретмюллера. — Кажется, умалишенный есть и в этой комнате! — Канарис отшвырнул ногой кочергу. — Пора наконец перейти к делу. Говори же, я слушаю! — Все очень серьезно, — спокойно сказал Абст. — Вылечить Бретмюллера невозможно, это так. Однако мне удается возвращать ему разум. Он приходит в себя на очень короткое время. Затем срок истекает — он впадает в буйство, подобное тому, что вы наблюдали недавно. Еще через час больной превращается в безгласное и бесчувственное существо — он лежит пластом, не в силах шевельнуть мизинцем. — И в этой папке беседа с ним? — Беседы, — поправил Абст. — Но как ты добился такого результата? — Лавры принадлежат не мне. — Абст повел плечом. — Вы слышали о Вильгельме Лоренце? — Он военный? — Врач-психиатр. — Нет, не припомню. — Быть может, вам что-нибудь скажет такое имя: Манфред Закель? Напрягите свою память, шеф. — Тоже врач? — Да, врач. И тот и другой — немцы. Первый живет в Америке, второй имеет клинику в Берлине. Начинали они. Я же только развил их идеи и кое-что додумал… Простите, шеф, быть может, вы отдохнете, и мы позже продолжим наш разговор? — Нет, говори сейчас. — Хорошо. Так вот, Лоренц и Закель применяли цианистый натрий, инсулин и некоторые другие препараты. Воздействуя ими на пораженные недугом клетки головного мозга пациентов, оба врача добивались успеха даже в весьма тяжелых случаях. Но и они были бессильны против определенных форм безумия. Особенно если пораженными оказывались участки мозга близ таламуса. — Таламус? — Загадочный бугорок в центральной части мозга человека. О нем известно далеко не все. Во всяком случае, мне… Один из многочисленных секретов мозга, не раскрытых по сию пору. — Продолжай, Артур, я внимательно слушаю. — Так вот, в этих случаях обычные препараты не давали эффекта. Более того, применение их приводило к тому, что в клетках мозга начинался процесс разрушения. В большинстве необратимый. Именно такой болезнью, точнее, формой болезни и страдает Ханно Бретмюллер. К сожалению, он слишком поздно поступил ко мне в лабораторию. Верьте, я сделал все, что в человеческих силах, чтобы хоть сколько-нибудь… Канарис нетерпеливо шевельнул плечом. — Он погибнет? — Да. — А как же это? — Канарис показал на желтую папку. — Ведь тебе кое-что удалось! — К Бретмюллеру несколько раз, и притом ненадолго, возвращалось сознание. Это единственное, чего я добился. Сперва он пришел в себя на пятьдесят минут, затем минут на сорок, на полчаса: при повторных инъекциях препарат действует все слабее. Я вынужден увеличивать дозу. А это нельзя делать бесконечно — в составе препарата сильный яд. — Короче говоря?.. — Короче, теперь я могу ввести его больному последний раз. — В моем присутствии!? — Да. — Сегодня? Абст кивнул. — А потом? — Он, вероятно, погибнет. — И тоже сегодня? — Видимо, да. — Зачем же его тревожить? Не лучше ли, чтобы все произошло само собой? Черт возьми, Артур, он заслужил право умереть своей смертью! — Сперва прочитайте это. — Абст указал глазами на желтую папку. — Прочитайте и будете решать.ГЛАВА ШЕСТАЯ
СОДЕРЖИМОЕ ЖЕЛТОЙ ПАПКИ 8 февраля 1939 года. Первая группа инъекций. Время — 14 часов 07 минут. Больной лежит неподвижно, лицом вниз. 14 часов 14 минут. Дыхание стало глубже, темп медленнее. Лицо больного порозовело. 14 часов 21 минута. Периодичность дыхания приближается к нормальной. Наблюдаются конвульсивные подергивания конечностей. 14 часов 23 минуты. Больной, лежавший скрюченным, вытянулся, перевернулся на спину. Он ровно и глубоко дышит. 14 часов 25 минут. Плотно сжатые веки больного дрогнули. Он приоткрыл глаза, провел языком по губам. 14 часов 26 минут. Глаза открыты. Больной пытается сесть. 14 часов 28 минут. Полное восстановление сознания. Бретмюллер.Где я нахожусь? Абст.В госпитале. Бретмюллер.Вы врач? Абст.Да, я врач и офицер военно-морского флота Германии. Но разговоры потом. Сперва вы должны хорошенько поесть. Сейчас для вас это самое важное. Перед вами обед — пожалуйста, ешьте. Начните с бульона. Смею уверить, он очень хорош. Бретмюллер.Срочно свяжите меня с начальником военно-морской разведки! Абст.Садитесь к столу. Обедая, вы сможете разговаривать. Я охотно исполню все ваши… Бретмюллер.Нет! Я буду говорить только с офицером разведки. Немедленно вызовите ко мне ответственного работника разведки! Абст.Вот мое удостоверение. Я офицер разведки. Мне известно все о вашем задании. Называю пароль: операция “Бибер”. Садитесь, ешьте и рассказывайте все самое важное. Я внимательно слушаю. Бретмюллер.Они погибли — и лодка, и люди!.. Это трагедия, которую не перескажешь словами! Абст.Сидите спокойно. И — ешьте. Приказываю есть! Вот так. Не спешите — пища лучше усваивается, когда ее хорошенько прожевываешь. Пообедаете, и мы возобновим беседу. Я оставлю вас. Вернусь через четверть часа. Спустя пятнадцать минут. Абст.Имеются ли у вас какие-нибудь желания? Бретмюллер.Хотел бы отправить письмо… Абст. Ксожалению, невозможно. Но я обещаю: каждое ваше слово будет передано по назначению. Бретмюллер.Как вы докажете это? Абст.Вы видели мое удостоверение. Бретмюллер. Якомандир подводной лодки “Випера”. Она погибла. Не приведи бог, если туда пошлют другую! Абст.Ее потопили? Как это произошло? Когда, где? Что с командой? Бретмюллер.Погибла лодка, погибли люди!.. Абст.Когда? Бретмюллер. Вночь на двадцать третье октября 1938 года. Абст.Вам известно, что сегодня восьмое февраля 1939 года? Отвечайте. Почему вы молчите? Бретмюллер.Это ложь! Абст.Это правда! Вас выловили в океане близ той самой базы девяносто семь дней назад… Сидите, вам нельзя волноваться, расходовать силы! Бретмюллер.Вы лжете, лжете! Этого не может быть. По-вашему, выходит, что я… Абст.Да, все эти девяносто семь дней вы были без сознания. Длительное пребывание в воде не могло пройти бесследно. Вы очень серьезно заболели, Бретмюллер. Но я заверяю: будет сделано решительно все, чтобы поставить вас на ноги. Бретмюллер.Я не верю ни единому вашему слову! Абст.Хорошо. Сейчас четырнадцать часов и пятьдесят семь минут. Через три минуты Берлин будет передавать сигналы точного времени и вслед за тем календарь событий за неделю. Справа от вас радиоприемник. Включите его, настройтесь на Берлин, и вам все станет ясно… В 15 часов 02 минуты. Абст.Успокойтесь. Выпейте воды. Ведите себя тихо, иначе я прикажу связать вас! Вот так. Теперь сядьте и отвечайте на вопросы. Бретмюллер.Три с половиной месяца! Абст. Как это произошло? Бретмюллер.Точно в срок мы вышли в район расположения объекта. Конечно, шли под водой. Рискнули подвсплыть и поднять перископ. По расчетам, было время заката, и я надеялся, что окажусь между островом и спускающимся к горизонту солнцем… Простите, уменя разболелась голова. Абст.Ничего, ничего. Говорите быстрее! Бретмюллер.Расчет был верен. Абст.Вы вышли в нужную точку? Бретмюллер.Да, в перископ я увидел остров с базой. Он был прямо по курсу, милях в пятнадцати. А справа по траверзу, в семи кабельтовых скала… Дьявол! От боли у меня раскалывается голова! Абст.А тошнота? Вас мутит? Бретмюллер.Немного. Но, мой бог, голова!.. 15 часов 17 минут. Конец действия препаратов. Сознание было восстановлено на 49 минут. Буйство — 12 минут. 15 часов 31 минута. Больной впал в прежнее состояние апатии и безразличия. 23 февраля 1939 года. Попытка повторить эксперимент с инъекцией препаратов в первоначальной дозировке. Неудача. 5 марта 1939 года. Третья попытка. Доза инъекции увеличена на 100 000 единиц. Время — 14 часов 30 минут. Дальнейшее — как при эксперименте 8 февраля. Полное восстановление сознания в 15 часов 03 минуты. Больной выглядит так, будто проснулся после длительного тяжелого сна. Абст.Добрый день. Как чувствуете себя? Бретмюллер.Неважно… Что со мной произошло в прошлый раз? Ничего не могу припомнить. Абст.Пустяки. Постепенно вы приходите в норму. Не беспокойтесь, все будет хорошо. Ешьте и продолжайте рассказывать. Бретмюллер.Есть не хочется… Впрочем, я возьму кусочек. Спасибо. Так на чем я остановился? Абст.Вы всплыли под перископ… Бретмюллер.Да. Мы подвсплыли, и я увидел в перископ базу. Она была прямо по курсу, милях в пятнадцати. Справа же, по траверзу, в семи кабельтовых торчала эта проклятая скала! Абст.Вот уже второй раз упоминаете вы о какой-то скале. Что это за скала? Бретмюллер.Гигантская коническая скала, одиноко торчащая из воды. Страшная серая махина, которая стала причиной гибели лодки. Абст.Вы ударились о нее?.. Бретмюллер.Не перебивайте! Ночью мы всплыли, чтобы зарядить истощившуюся батарею… Простите, какое сегодня число? Абст.Пятое марта. Бретмюллер.Выходит, я снова был без сознания длительное время? Или я ничего не помню? Абст.Вы были без сознания. Бретмюллер.Почти месяц! Абст.Вы спали. Это сделал я, ибо сон для вас — лучшее лекарство. Но продолжайте. И пожалуйста, не отвлекайтесь: время ограничено. Бретмюллер. Яснова впаду в беспамятство? Абст.Продолжайте! Бретмюллер.Боже, неужели все повторится?.. Абст.Вы зря теряете время. Бретмюллер.Хорошо… Мы почти завершили зарядку, когда сигнальщик заметил корабль. Это был корвет. Он шел на большой скорости и держал прямо на нас. Мы сыграли срочное погружение. Лодка ринулась на глубину. Спустившись на полтораста футов, мы оказались на жидком грунте[112]. Вам известно, что это такое? Абст.Да. Продолжайте. Бретмюллер.Мы застопорили двигатели — в последний момент показалось, что корабль стал отворачивать вправо. Быть может, подумал я, нас еще не обнаружили, не следует выдавать себя шумом винтов. Но я ошибся, совершил двойную ошибку. Я погубил людей, лодку!.. Абст.Не отвлекайтесь. Говорите о самом важном. Сейчас меня интересуют только факты. Позже, когда вы понравитесь, мы вернемся к этому разговору. Бретмюллер.Дайте мне сигарету. Абст.Для человека в вашем состоянии табак — самый сильный яд. Бретмюллер. Только одну сигарету! Абст.Нельзя. Бретмюллер.Как вы жестоки! Абст. Яжелаю вам добра. Но мы зря теряем время. Бретмюллер.Уйдя под воду, мы открыли гидроакустическую вахту. Акустик доложил, что корабль приближается. Я хотел было уклониться с курса корвета, но не успел. Он начал бомбометание. Первая серия взрывов легла в районе левого борта. Нас резко встряхнуло. А бомбежка продолжалась. Корвет, будто осатанев, вертелся над нами и швырял все новые серии глубинок. Взрывы, взрывы!.. Люди были оглушены. Лодку бросало из стороны в сторону. В этих условиях я принял решение уходить. Я должен был попытаться увести лодку… Боже, все та же боль в голове! И — сердце… Скорее отворите окно. Воздуха! 15 часов 41 минута. Конец действия препаратов. Сознание было восстановлено на 38 минут. Произведен анализ токов мозга для выявления степени поражения его глубинных отделов. Результат резко отрицательный. 13 марта 1939 года. Четвертая попытка. Доза группы инъекций увеличена на 300 000 единиц. Время — 18 часов ровно. Восстановление сознания в 18 часов 47 минут. Абст.Вот мы и снова встретились. Дайте-ка руку. Пульс несколько учащенный, но так оно и должно быть. Все в порядке. Продолжайте рассказ. Однако я должен предупредить: вы очень скоро уснете. Поэтому поторапливайтесь. Бретмюллер.Моя голова перевязана. Я чувствую сильную слабость. Что со мной происходит? Абст. Ничего особенного. Лечение идет как надо. А голова перевязана, потому что вы ушиблись. Бретмюллер.Вероятно, сильно. Очень болит. Вот здесь… Абст.Не трогайте повязку! Опустите руки, сядьте удобней. Бретмюллер.Почему вы не даете мне закусить? В те дни на столе всегда стоял обед… Впрочем, я не стал бы есть. Не могу. Кружится голова. Кружится и болит. Абст.Боль пройдет. Что касается еды, то вы получаете специальное питание, когда находитесь без сознания. Пока обычная пища для вас не годится. Потерпите, скоро выздоровеете, и все войдет в норму. Говорите, я слушаю. Бретмюллер.На чем я остановился? Абст.Вас бомбили, вы приняли решение уходить. Бретмюллер.Да! Мы перешли на ручное управление рулями, выключили все вспомогательные механизмы, чтобы до предела уменьшить шумы лодки. Электродвигатели, запущенные на самые малые обороты, едва вращали винты. Мы долго маневрировали, очень долго. Ив конце концов нам удалось оторваться от преследования. Я вздохнул с облегчением. Я думал, это — спасение. А лодка шла к гибели! Абст.Что же с вами случилось? Сели на мель или наткнулись на ту самую коническую скалу? Бретмюллер. Язабыл о приливном течении, которое в этих местах очень стремительно. А в тот час как раз был прилив. Абст.Течением вас ударило о скалу? Бретмюллер. Если бы это!.. Но я продолжаю. Прошло полчаса, а мы по-прежнему двигались на малой скорости. Курс был проложен так, что опасность оставалась в стороне. И вдруг лодка, ткнувшись скулой в преграду, резко отвернула в сторону. “Полный назад!” — скомандовал я. Моторы взвыли на предельных оборотах. Лодка отпрянула, тотчас получила сильный удар в корму и затряслась в вибрации. “Винты!” — закричал мой помощник. Были мгновенно выключены двигатели. Но мы опоздали. Произошло самое страшное: лодка лишилась винтов! Обоих винтов!.. Абст.Удар носом и тотчас удар кормой? Не понимаю, как это могло случиться. Бретмюллер.Поймете, дослушав до конца… Дайте мне сигарету. Абст.Нет. Бретмюллер.Умоляю вас, одну сигарету! Абст.Ни в коем случае. Иначе я стану вашим убийцей. Бретмюллер.Мне очень плохо. Болит голова, темнеет в глазах. Дайте воды. Абст.Выпейте это. Предупреждаю: будет горьковато, но зато снимет боль… Вот так. Теперь вам лучше? Бретмюллер.Немного… Я продолжаю рассказ. Мы испробовали все пути к спасению: спустились пониже, но лодка уперлась в преграду брюхом: осторожно маневрируя балластом, попытались подвсплыть, и вскоре над головой послышался скрежет металла. Так непостижимым образом мы оказались в западне. И вдруг кто-то крикнул: “Лодка движется!” Мы затаили дыхание, прислушиваясь. В самом деле, подводный корабль, у которого не было винтов, тем не менее продвигался вперед, тычась боками в препятствия. Несомненно, нас влекло течение. Что же произошло? Объяснение могло быть только одно: лодка оказалась в подводном скальном туннеле, извилистом и широком. Нас затолкал туда прилив, а быть может, просто течение, о котором мы и не подозревали. Так или иначе, но мы попали в одну из извилин туннеля и именно потому ударились сперва скулой, а потом, когда попытались отработать назад, — кормой и винтами. Абст.Что было дальше? Бретмюллер.Прошло более часа. Лодка продолжала двигаться. Я подумал: быть может, туннель сквозной и мы, пробираясь вперед, в конце концов окажемся на свободе? О своих надеждах сообщил по корабельной трансляции, и люди приободрились. “Только бы выплыть на чистую воду, — шептал я, — а там мы придумаем, как спастись!” Абст.Ваши предположения оправдались? Туннель был сквозной? Вам удалось вывести из него лодку? Бретмюллер.Нет. Абст.Дальше, Бретмюллер! Бретмюллер.Мне трудно говорить. Усиливается боль в голове. И — спать. Я так хочу спать! Дайте мне передышку, я посплю немного, и мы… Абст.Вот вам сигарета. Бретмюллер. О,спасибо! Пожалуйста, спичку. Боже, как кружится голова!.. Нет, не могу курить. Погасите сигарету. Меня мутит от запаха дыма! Абст.Говорите, Бретмюллер! Бретмюллер. Прошло немного времени, и удары о корпус лодки прекратились. Она свободно висела в воде. Двигалась ли она, я не знаю. Мы выждали около двух часов. Вокруг было тихо. Тогда я рискнул включить машинки очистки воздуха — люди задыхались от недостатка кислорода. Замерев, мы ждали шума винтов корвета и новых взрывов. Однако все было спокойно. Еще час томительного ожидания. Я осмелел и скомандовал всплытие. Мы могли рискнуть: по расчетам, наверху еще продолжалась ночь. Как сквозь сон, слышал я голос матроса, считывавшего показания глубиномера. Мы постепенно поднимались… Абст. Перебиваю вас. Какие глубины в туннеле? Бретмюллер. Примерно сто пятьдесят футов. Абст. Очень любопытный туннель! Бретмюллер. Итак, мы всплывали. Каждую секунду я ждал удара рубкой о скалу. Но над нами была вода, только вода. Подвсплыв, мы подняли кормовой перископ. Мы ничего не увидели. Два других перископа были повреждены и не выдвигались из шахт. И вот на глубиномере ноль, я отдраиваю рубочный люк и поднимаюсь на мостик. Меня охватывает тишина и темнота — густой, ни с чем не сравнимый мрак. Нас будто в тушь окунули. Мрак и абсолютно неподвижный воздух. Почему-то вспомнился “Наутилус” капитана Немо… Неожиданно для самого себя я вскрикнул. Звук укатится куда-то вдаль, и немного спустя ко мне вернулось эхо. Я стоял на мостике, подавленный, ошеломленный, а голос мой все звучал, отражаясь от невидимых препятствий, постепенно слабея. Будто и он искал выхода и не мог отыскать. Сомнений не было — лодка всплыла в огромном гроте!.. Абст. Что же вы?.. Стойте, я поддержу вас! 19 часов 11 минут. Конец действия препаратов. Сознание было восстановлено на 24 минуты. Повторное исследование токов мозга. Состояние больного угрожающее. Это была последняя страница. Канарис перевернул ее и закрыл папку. Только сейчас услышал он звуки музыки. За роялем сидел Абст. Его пальцы легко бегали по клавиатуре, глаза были устремлены за окно, к тяжелой красной луне, которая медленно вставала над пустынным озером. Казалось, туда же уносилась мелодия, стремительная и тревожная. И музыка, и луна, и тускло отсвечивающая водная гладь за окном, да и сам Абст со странно неподвижными глазами — все это удивительно сочеталось с тем, что составляло содержание желтой папки. Абст оборвал игру. Они долго молчали. — Это был Шуберт? — спросил Канарис, чтобы что-нибудь сказать. Абст покачал головой. — Я играл Баха. Одну из его ранних хоральных прелюдии. Написано для органа. Если бы здесь был орган!.. — Однако я помню, ты любил Шуберта, — упрямо настаивал Канарис. — Ты увлекался и другими, но Шуберт для тебя… — Иоганн Себастьян Бах — вот мой король и повелитель! — взволнованно проговорил Абст. — Бах в музыке, Шиллер в поэзии. — Шиллер? — пробормотал Канарис, рассеянно глядя на озеро. Сейчас он думал о другом. — Да. Хотите послушать? В голосе Абста звучала нетерпеливая просьба. Удивленный Канарис неожиданно для самого себя кивнул. Абст встал, сложил на груди руки. За ним было окно, и темный, почти черный силуэт Абста четко выделялся на фоне широких светлых полос, проложенных луной по поверхности озера. Грозовым взмахнув крылом, С гор, из дикого провала, Буря вырвалась, взыграла, Трепет молний, блеск и гром. Вихрь сверлит, буравит волны, — Черным зевом глубина, Точно бездна преисподней, Разверзается до дна. Читал Абст медленно, с напряжением. Голос его был резок, отрывист, и музыка стиха начисто пропадала. — Это из “Геро и Леандра”, — тихо сказал Абст. — Восемь строчек, а сколько экспрессии! Канарис молчал. Он плохо разбирался в стихах, да, признаться, и не любил их. Он считал себя деловым человеком” а поэзия не для таких. — Вот что, — сказал он. — Распорядись, чтобы нам принесли поесть. Мы поужинаем и поговорим. И не медли — нам предстоит немало дел. Ужин сервировали в соседнем помещении. Канарис с аппетитом поел, выпил большой бокал пива. — Вернемся к показаниям Бретмюллера, — сказал он, когда подали сладкое. — У меня из головы не лезет этот странный грот. Подумать только, он под боком у той самой базы! Хозяева ее, надо полагать, и не подозревают о существовании в скале гигантского тайника. — В этом вся суть, — кивнул Абст. Канарис стащил с шеи салфетку, решительно встал: — Не будем терять времени! Идем к Бретмюллеру. Я сам допрошу его. — Быть может, отложим допрос до утра? Вам следует отдохнуть, выспаться. И предупреждаю: это небезопасно. Мало ли как он вдруг поведет себя. — Но ведь ты будешь рядом!ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Они двинулись по лесной тропинке, которая вела в глубь острова. Было очень темно, и Абст включил предусмотрительно взятый фонарик. Шорох шагов в тишине, тоненький лучик света, выхватывавший из мрака то ветвь, похожую на протянутую руку, то дикий уродливый камень, усиливали тревогу, которой была наполнена ночь. Где-то приглушенно проверещал зверек, ему ответило громкое уханье филина. И тотчас, будто вторя этим звукам, порыв ветра зашелестел в верхушках деревьев. Лес ожил, заговорил… — А он… не вырвется? — спросил Канарис, перед которым неотступно стояли налитые кровью глаза Бретмюллера. — Было бы славно встретить его на этой тропинке. — Исключено. — “Исключено”! — передразнил Канарис. — Я читаю: “Бретмюллер лежит пластом, как покойник”. А он бьет стекла и врывается в комнату! — И это уже во второй раз. — Абст помолчал. — Говоря по совести, я теряюсь в догадках. Странно, очень странно. Впрочем, причины выяснятся. — Когда же? — Скоро… — уклончиво сказал Абст. — Но вот мы и пришли! Луч фонарика уперся в серую бетонную стену, обшарил ее, скользнул в сторону и задержался на широкой двустворчатой двери с пандусом — в такие можно ввозить коляски с больными. — Кто? — спросили из темноты. Абст молча направил фонарик на себя — осветил грудь, плечи, лицо. — Проходите, — сказал голос. Посетители приблизились к двери. Абст коснулся кнопки звонка. Дверь отворилась. Они проследовали по коридору, миновали еще одну дверь и оказались в небольшой комнате. Бретмюллер, связанный, точнее, запеленатый широкой брезентовой лентой, лежал вверх лицом на низком клеенчатом топчане, который занимал всю противоположную стену комнаты. Его заросший подбородок был вздернут, челюсти плотно сжаты; широко раскрытые глаза, не отрываясь, глядели в какую-то точку на потолке. — В сознании? — Канарис нерешительно остановился посреди комнаты. Абст покачал головой. Подойдя к Бретмюллеру, открыл ему глаза ладонью и отвел руку. Больной не реагировал. — В седьмую, — приказал Абст служителю, молча стоявшему у двери. — Приготовьте все, как обычно. Полный комплект. Не забудьте кофе и сигареты. — Он будет есть? — спросит Канарис. — Полагаю, нет. — Абст скривил губы. — Однако так надо… Он провел Канариса в уютную комнату с мягкой постелью и креслом у большого окна. Чуть пахло дымом: один из служителей возился у камина, разжигая огонь. В коридоре раздались шаги. Четверо санитаров внесли больного, уложили в постель и удалились. Вошла женщина. Канарис кивнул ей. Та поклонилась. — Забинтуйте ему руки, — распорядился Абст. — И голову? — спросила женщина, оглядев грязную, сбившуюся набок повязку на лбу Бретмюллера. — Только руки! — Абст нетерпеливо облизнул губы. — Руки он увидит, голову — нет. Приступайте! Лицо женщины порозовело. Она ловко обмотала бинтами обезображенные, в запекшейся крови кисти больного. Абст шагнул к столику с инструментами, достал из кармана коробочку ампул, отломил у одной из них кончик и втянул содержимое ампулы в шприц. Помощница обнажила и протерла спиртом плечо Бретмюллера. Абст мастерски сделал укол. Когда он повторил инъекцию, введя моряку еще одну дозу, у женщины дрогнули губы. Она взяла вату, чтобы протереть место укола, но Абст вынул из коробочки третью ампулу. — Девятьсот тысяч! — пробормотала она. Вместо ответа Абст вновь вонзил иглу шприца в руку пациента. Служитель убрал столик с медицинскими инструментами, вкатил другой. На нем уместились тарелки с обедом, бутылка какой-то воды, высокая вазочка с подрагивающим апельсиновым желе. Не прошло и десяти минут, как дыхание больного замедлилось, стало ровнее, глубже. Его губы разжались, на лице проступил слабый румянец. — Время! — скомандовал Абст. Он повернулся к Канарису: — Действие препарата началось. Сегодня все будет быстрее. Хочу еще раз напомнить: осторожность! Женщина быстро распеленала Бретмюллера. Брезентовые ленты были сняты и вынесены в коридор. Абст облачился в белый халат и шапочку. Выражение глаз Бретмюллера постепенно менялось. Вот он повернул голову и оглядел комнату. Увидев Абста, сделал попытку подняться. Служители помогли ему сесть, под спину подложили подушки. Затем они вышли. Абст приблизился к больному, взял его руку. — Сегодня вы выглядите молодцом, — сказал он. — Пульс почти в норме. Словом, наши дела продвигаются. Скоро вы будете на ногах. — Но я совсем ослаб, — проговорил больной. — Кружится голова, все плывет перед глазами. Нет, нет, не уверяйте меня — я чувствую, мне хуже. — Пустяки. — Абст ободряюще улыбнулся. — Заверяю, что самое трудное позади. Лечение идет успешно. И вот доказательство: я привез вам гостя. — Я узнал господина адмирала Канариса, — безучастно сказал Бретмюллер. — Адмирал желает допросить меня? Я готов сказать все, что знаю. — Отлично! Вы продолжите свой рассказ, вам зададут вопросы. Но сперва следует пообедать. Бретмюллер покачал головой. — Не могу, — прошептал он. — Меня мутит при одном виде пищи. Я не буду есть. — Хорошо, подкрепитесь позже. Не желаете ли сигарету? Тоже нет? Очень жаль. Я принес вам египетские сигареты, самые лучшие. Курите, сегодня можно! Бретмюллер вновь покачал головой. Абст выкатил столик с едой и вернулся. — Приступаем, — сказал он. — Итак, вы всплыли в гроте. Что случилось в дальнейшем? Не торопитесь, подробнее опишите грот. — Да, грот… — Бретмюллер поморщился, хотел было поднести руки к голове и обнаружил, что они забинтованы. — Что это? Что с моими руками. — А вы ничего не помните? — небрежно спросил Абст. На лице больного отразилось усилие мысли. Но вот Бретмюллер вздохнул, устало качнул головой. — Не помню, — проговорил он. — Обрывки каких-то кошмаров. Будто бежал, бил обо что-то руками, рвался… Нет, ничего не могу связать. Что же со мной случилось? Неужели снова буйствовал? — У вас был кризис. Вы пытались разбить кулаками вот эту стену. К счастью, кризис миновал. Поэтому-то вы так слабы. Это естественно: организм изо всех сил боролся со страшным недугом. Боролся и победил! — Значит, я буду жить? — Разумеется, — бодро сказал Абст. — Но начинайте свой рассказ. Господин Канарис очень занят, он должен спешить в Берлин. — Мне трудно. — Бретмюллер сделал длинную паузу. — Очень хочется спать… Абст встал. Он был встревожен. Поймав на себе взгляд Канариса, едва заметно кивнул. Это означало: “Торопитесь!” — Вам удалось осветить грот? — быстро спросил Канарис. — Как он выглядит? — Мы применили переносный прожектор. — Как он выглядит? — повторил Канарис. — Грот велик? Какой высоты своды? Есть ли расщелины в стенах, пустоты, туннели? — Грот колоссален. Своды теряются в темноте. Оттуда свисают сталактиты. Их множество. С некоторых стекает влага. — Стены грота отвесны? — Кое-где они спускаются к воде полого. Будто откосы. — Так что из воды можно выйти? — Да. Там, по крайней мере, два таких места. Мы и воспользовались ими. Я излазил все вокруг — искал выход из подземелья. Поиски продолжались более суток. Было обнаружено много больших полостей в стенах, своего рода пещер в пещере. — Есть и сквозные? — Пещер много, но сквозных не нашел. Полость наглухо закупорена. — Как же вы оказались на воле? — Выплыл через тот самый подводный туннель. У меня был аварийно-спасательный респиратор. — А с какой стороны он начинается? — Туннель? — Да. Откуда вход в грот? — С зюйда. — То есть с противоположной стороны… Я хочу сказать: база находится к норду от скалы? — Да. — Бретмюллер помолчал, как бы собираясь с мыслями. — Теперь я должен рассказать и о другом… Господин адмирал, что вам известно об американском воздушном лайнере “Спид”, который двадцать седьмого октября прошлого года вылетел из Пирл-Харбора в Калифорнию? Вылетел и не прибыл к месту назначения… Канарис вздрогнул, рывком наклонился к больному. — Боже милостивый, — проговорил он хриплым от волнения голосом, — каким образом узнали вы об этой машине?.. Вы были в океане, за тысячи миль от базы, с молчащей радиостанцией. Да отвечайте же, Бретмюллер! — Я не мог пользоваться передатчиком, это так. Но никто не запретил мне слушать эфир. — Чепуха, — вскричал Канарис, — в эфире о самолете не было сказано ни слова! — Я слышал голос самого “Спида”. — Но каким образом? Да не тяните, Бретмюллер, скорее выкладывайте все! Больной внезапно побледнел. Его голова упала на подушки. Дыхание с шумом вырывалось из широко раскрытого рта. Казалось, он испытывает удушье. Абст схватил баллон с кислородом, приоткрыл вентиль и направил раструб шланга в лицо моряку. Бретмюллер стал успокаиваться. Канарис смотрел на него не отрываясь. Мысль адмирала напряженно работала. Он силился восстановить в памяти все связанное с полетом и исчезновением “Спида”, чтобы быть наготове, когда моряк оправится и можно будет продолжать разговор. Пирл-Харбор! Крупнейшая военно-морская база Соединенных Штатов Америки на Тихом океане. Германская военная разведка не жалела усилий, чтобы побольше узнать обо всем, творящемся непосредственно в гавани базы, на стоянках кораблей в аванпорте, в двух сухих и плавучих доках, в секретных лабораториях, на верфях, на аэродромах Эва, Хикэм, Форд, Каноэха, Уилер, в офицерских и матросских клубах Пирл-Харбора и всего острова Оаху, где расположена база. К весне 1938 года усилия абвера стали приносить первые результаты. На Гавайях — сперва в Гонолулу, а затем и на Оаху — обосновались резидентуры германской разведки. И вскоре ведомство Канариса получило информацию: на торпедном полигоне атолла Мидуэй ведутся особо секретные работы. Группа исследователей и инженеров артиллерийского управления морского министерства США экспериментирует с торпедой нового образца. Еще через некоторое время агенты абвера уточнили: секрет касается не самой торпеды, главное — ее взрыватель. Работы в зачаточном состоянии, дело пока не ладится, но идея, положенная в основу новинки, многообещающа. Новый взрыватель, когда он будет отработан, соединит в себе преимущества многих лучших образцов аналогичных устройств. Это было все. Дальше абвер не продвинулся ни на шаг. Видимо, контрразведка американцев почувствовала неладное: внезапно работы были перенесены на атолл Уэйк. А туда агенты Канариса не смогли проникнуть. На новом месте работы продолжались еще месяца два, после чего группа исследователей получила приказ отправиться в Соединенные Штаты. Добыча явно ускользала из рук немцев: за океаном было бы еще труднее подобраться к новинке американцев. Шпионы абвера установили, когда и на каком самолете улетают исследователи. Оказалось, что летит вся группа, в самолет будет погружено оборудование и основная документация, связанная с военной новинкой американцев. Лайнер “Спид” стартовал с аэродрома Хикэм в Пирл-Харборе на рассвете 27 октября 1938 года. Кроме всего прочего, он имел на борту германскую бомбу замедленного действия… В Америке самолета не дождались… И вот сейчас вдруг отыскался его след! Канарис с тревогой следил, как Абст хлопочет подле больного. Удастся ли привести Бретмюллера в состояние, при котором он сможет отвечать на вопросы?.. Прошло еще несколько минут. Наконец легкий румянец окрасил щеки командира “Виперы”. Он открыл глаза, несколько раз глубоко вздохнул и отодвинул в сторону раструб кислородного шланга. — Можете продолжать, — сказал Абст. Канарис благодарно закивал. — Вы упомянули, что слышали голос самолета, — поспешно сказал он, обращаясь к Бретмюллеру. — Как это понять? — Дело было под вечер. До этого мы сутки шли под водой. Когда, по расчетам, наверху стало смеркаться, я принял решение всплыть: штурману требовалось определиться, истощившиеся батареи нуждались в зарядке, команде необходим был глоток свежего воздуха. Вскоре мы всплыли в позиционное положение. И почти тотчас радист лодки принял сигнал бедствия. Неизвестный самолет открытым текстом по-английски передавал, что на борту произошел взрыв, машина потеряла управление, падает в океан… Голос был так громок и отчетлив, что казалось — говорят где-то здесь, рядом! — И вы увидели “Спид”? — Он вывалился из облаков точно за кормой лодки, милях в трех. Машина круто пикировала, за ней тянулся хвост дыма. У самой воды самолет несколько выровнялся — видимо, пилот был еще жив и каким-то образом ему удалось привести в действие рули высоты. В мгновение ока самолет обогнал лодку и исчез в сгущавшемся сумраке. Вскоре там блеснуло пламя и грохнул взрыв. — Но почему вы решили, что это был “Спид”? Над океаном летают сотни машин. Откуда вы взяли, что именно эта машина шла из Пирл-Харбора? Вы утверждаете: самолет взорвался, упал в океан, затонул!.. — Он упал не в воду. Как оказалось, впереди были рифы. Самолет врезался в них. Моторы, кабина пилота, передняя часть фюзеляжа — все это было охвачено пламенем. Но хвостовая часть лайнера уцелела. Когда мой помощник и два гребца подобрались к ней на резиновой лодке, киль и рули торчали посреди скал. Через полчаса у меня в руках оказался портфель. Большой портфель из свиной кожи… Бретмюллер говорил все медленнее. Постепенно голос его затихал. Желтизна вновь разливалась по лицу. Слушая его, Канарис вздрагивал от возбуждения. Комбинированный электронный взрыватель! Все эти месяцы немцы пытались использовать идею американцев. Но пока они топтались на месте. Заокеанская же агентура абвера доносила: работа над новым взрывателем в США продвигается успешно. Абст снова дал кислород Бретмюллеру. Тот продолжал: — Позже, когда мы закончили зарядку и ушли под воду, я вскрыл портфель. Там был дневник руководителя группы и, кроме того, чертежи… — Взрывателя?! Бретмюллер кивнул. — Где он, этот портфель? — спросил Канарис и осекся, вспомнив, при каких обстоятельствах был спасен командир “Виперы”. — Портфель… — Бретмюллер потер лоб тыльной стороной забинтованного кулака. — Да, портфель свиной кожи. Он был в моей каюте. Для верности я запер его в сейф. Он и сейчас где-то там, в лодке… Возникла пауза. Канарис напряженно думал. Вот он пальцами коснулся колена Бретмюллера: — Какие глубины в гроте во время полной воды? Вам удалось сделать промер? — Там очень глубоко. — Сколько же? — Футов двести пятьдесят—триста… Простите, очень кружится голова. И боль начинается — все та же дикая, нечеловеческая боль. Позвольте мне заснуть. — Разговор надо продолжать, — жестко сказа Абст. — Господин адмирал, пожалуйста… — Да, да, — проговорил Канарис, дружески улыбнувшись Бретмюллеру. — Еще несколько вопросов, и мы оставим вас в покое. Тогда вы сможете хорошо отдохнуть. Ну-ка, напрягите память и прикиньте ширину туннеля. Может ли войти в него подводная лодка? — Вы же знаете, что сталось с моей! — с горечью вскричал Бретмюллер. — Неужели пошлете туда другую? Проникнуть на лодке в грот невозможно. Разве что водолаз сядет верхом на ее штевень и будет командовать рулевым… Нет, нет, это невероятно! — Какова длина туннеля? — Полкабельтова или немного больше… — Бретмюллера вдруг охватила злоба. — Да что вы все о туннеле и гроте?! А корабль? А люди? Что с ними, где лежат их кости, это вас не интересует? Наступила тягостная пауза. — Полно, Бретмюллер, — мягко сказал Абст. — Мы понимаем ваше состояние. Сочувствуем… Старайтесь не волноваться, вам это вредно. Канарис сидел, не сводя глаз с больного, что-то напряженно обдумывая. Губы его шевелились, пальцы рук двигались, будто он разговаривал сам с собой. Вот он наклонился вперед, выставил ладони: — До вас никто не побывал в гроте? Вы не обнаружили там чьих-либо следов? — Не торопитесь с ответом, — вставил Абст, — припомните получше, не ошибитесь. Бретмюллер покачал головой. — Решительно никаких следов пребывания в гроте людей? — переспросил Канарис. — Нет. — Вы сказали, у вас был дыхательный аппарат… Один? — Аппаратов было много, на всю команду. Но я не мог разрешить воспользоваться ими. Я имел строгий приказ: на базе ни при каких обстоятельствах не должны знать, что возле нее побывала германская лодка. Если бы люди выплыли в респираторах… Короче, я выполнил приказ! — Так вы сами уничтожили лодку и весь экипаж?! — Сам! — Бретмюллер повалился в кровать, уткнулся лицом в подушку, заколотил по голове обезображенными руками. — Я сам взорвал корабль, утопил людей. Зачем? Во имя чего? О, будьте вы прокляты! Канарис нагнулся к Бретмюллеру, взял его за плечи, потряс. Внезапно больной затих. — Осторожно! — воскликнул Абст. Но было поздно. Бретмюллер рывком приподнялся в кровати. Руки его обвились вокруг шеи Канариса, и тот увидел возле себя физиономию сумасшедшего с оскаленными зубами. Канарис вскрикнул и лишился сознания.ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Смакуя, Канарис сделал несколько глотков и откинулся в кресле. — Славный кофе! — сказал он. — Такой я пробовал, помнится, в Марокко. Абст тихо рассмеялся: — Этот рецепт оттуда и вывезен! И он долго рассказывал, как перехитрил в Танжере владельца портовой кофейни, ревниво оберегавшего свой секрет приготовления лучшего в городе кофе. Приключение было веселое, Абст действовал остроумно, и сейчас собеседникам было над чем посмеяться. Они вновь находились в кабинете хозяина острова, куда Абст доставил своего шефа после происшествия при допросе Бретмюллера. Канарис перенес немалое потрясение, и Абст старался развлечь его, успокоить. Конечно, в критический момент Абст защитил начальника. Но это стоило жизни командиру “Виперы”, которому он разбил голову рукояткой пистолета, — нападение было неожиданное, опасность для шефа велика, и Абст действовал автоматически. Теперь он досадовал: потерял выдержку, заспешил. В итоге мозг умалишенного обезображен, и планы относительно его исследования, интереснейшие планы, на которые возлагалось столько надежд, пошли прахом! Абст встал и направился в смежную комнату. Когда он вернулся, на плече у него сидел большой серый какаду. При виде птицы Канарис улыбнулся. В его доме, расположенном в Зюденде, что в полутора десятках километров от Берлина, всегда жила дюжина попугаев и собак, к которым глава абвера питал нежную привязанность. Когда Абст уединился на острове для секретной работы, один какаду был презентован ему со строгим наказом беречь подарок. — Смотри-ка! — Канарис осторожно погладил попугая. — Живет и не тужит. Здравствуй, малыш! Попугай сонно глядел на адмирала и молчал. — Унеси его, — распорядился Канарис, — посади в клетку и накрой колпаком. Пусть выспится. Абст повиновался. Вернувшись, он кочергой растащил поленья в камине. Огонь вспыхнул ярче По стене заметались большие черные тени. — Спальня уже приготовлена, и если адмирал пожелает… — докончить фразу Абст не успел. — Ого, — перебил его Канарис, — я вижу, меня записали в немощные старики! Так вот, я разочарую тебя: постель подождет, пока мы не выполним еще одну работу. Я буду смотреть пловцов! — Сейчас? Ночью? — А почему бы и нет! Насколько я понимаю, ночью главным образом им и предстоит действовать. — Действовать? — воскликнул Абст, все больше удивляясь. — Вы желаете видеть их в деле? — Именно так. — Канарис взял его за плечо. — Сейчас ты покажешь, чего они стоят. Пусть потрудятся, а мы понаблюдаем. — Это решение вы приняли после того, как посетили Бретмюллера? Я не ошибаюсь? — Да. Не могу забыть показаний покойного командира “Виперы”. Подумать только, скала с огромным естественным тайником! И это близ военно-морской базы, против которой нам обязательно придется работать! Луна стояла в зените, но тучи скрывали ее, и только едва приметное пятнышко светлело в центре черного небосвода. Темной была и вода. Ее невидимые струи чуть слышно обтекали борта катера, несколько минут назад отвалившего от острова. Выставив голову из-под ветрозащитного козырька, Абст напряженно вглядывался в окружающий мрак, ведя судно по широкой плавной дуге. На кормовом сиденье расположился Канарис. Катер шел без огней. Мотор рокотал на средних оборотах. За транцем[113] приглушенно булькали выхлопные газы. На озере было холодно. И озноб, который Канарис глушил в кабинете Абста горячим кофе, вновь заявил о себе. А когда адмирал думал о том, что в эти минуты где-то на острове входят в воду пловцы, ему становилось еще холоднее, и он плотнее кутался в кожаное на меху пальто, заботливо предложенное хозяином. Внезапно Канарис обернулся. Пущенная с острова ракета медленно взбиралась на небо, роняя тяжелые зеленые капли. Стала видна широкая водная гладь и темная зубчатая полоска леса, который со всех сторон подступал к озеру. Ракета ринулась вниз и погасла, не долетев до воды. Озеро снова окутала темнота. — Старт? — спросил Канарис. — Да, сейчас их выпускают. — Они окоченеют, прежде чем доберутся до цели. — Пловцы в резиновых костюмах, под которыми теплое шерстяное белье. К тому же прошли тренировку. — Как они отыщут нас? — Канарис с сомнением посмотрел в направлении острова, от которого они отошли на значительное расстояние. — Пловцы знают наш курс. И у них есть компасы. — Сколько же мы прошли? Абст наклонился к приборной доске, на мгновение включил освещение. — Семь кабельтовых, — сказал он, останавливая двигатель. — Пожалуй, хватит. Абст отправился на бак, с минуту повозился с якорем. Раздался всплеск, коротко пророкотала цепь в клюзе, и все смолкло. Канарис поднес к глазам часы со светящимся циферблатом. — Два часа и шесть минут, — сказал он. — Пловцы атакуют катер в промежутке от трех часов до трех тридцати. — Занятно. — Канарис пожевал губами. — Очень занятно. А сколько у нас под килем? — Футов пятьдесят, — сказал Абст, вернувшись на корму. — Здесь не очень глубоко. — Занятно, — повторил Канарис, — от трех до трех тридцати… И в эти полчаса я должен глядеть в оба? — Будьте как можновнимательнее, очень прошу об этом. Иначе они проведут нас. — И каждый пловец, которого я замечу, выходит из игры? Ну, а вдруг я окликну его, а он нырнет, будто не слышал? — Вы можете стрелять. — Что?.. — Вы можете стрелять в каждое подозрительное пятно на воде. Пожалуйста, не церемоньтесь. — Это серьезно? — Абсолютно серьезно. — Абст пожал плечами. — Ведь так будет, когда начнется боевая работа. Они специально предупреждены. Канарис рассмеялся. — Ну и ловкач! — воскликнул он. — Тебе отлично известно, что я не ношу оружия! Вместо ответа Абст положил на кормовое сиденье маленький черный пистолет. — Заряжен, — сказал он. — Патрон в стволе. И есть запасная обойма. Канарис оборвал смех. Он не думал, что Абст зайдет так далеко. — Впрочем, вы напрасно беспокоитесь за них, — сказал Абст. — Патроны будут расстреляны зря. Адмирал взял револьвер, вынул и проверил обойму, затем, оттянув затвор, убедился, что патрон действительно дослан в ствол. — Ну, а вдруг я все же замечу кого-нибудь из них, сделаю выстрел и не промахнусь? Ты же знаешь, я умею наблюдать, умею стрелять! — В таком случае, пусть пеняют на себя. — Абст упрямо качнул головой. — Скоро год, как я вожусь с ними. Я не жалел никаких усилий, чтобы сделать из них убийц — самых умелых и неуязвимых. И если ошибся, пусть они уже сейчас получат свое. Чем раньше, тем лучше! — Ну уж нет! — Канарис решительно отодвинул пистолет. — Не будем столь жестоки. Я придумал другое. Дай-ка отпорный крюк… Вот так. — Он оценивающе взвесил в руках длинный тяжелый шест со стальным наконечником. — Пожалуй, это будет поинтереснее, а? Абст кивнул, по достоинству оценив замысел шефа. Началось ожидание. Катер неподвижно лежал на воде. В воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка. Тишина стояла такая, что отчетливо было слышно, как далеко за лесом раздаются мерные глухие удары. Там, за много километров от озера, дизельный молот вгонял в грунт длинные толстые бревна. Это строилась ограда концлагеря для нескольких тысяч чехов, которых вот-вот должны были пригнать с Востока. — Шеф, — сказал Абст, прислушиваясь к далеким ударам, — можно заполучить чешских водолазов? — Зачем тебе чехи? Это враги, которые не согласятся добровольно идти под воду. А принудишь их — при первой же возможности они предадут тебя, перебегут к неприятелю. — Все же я хотел бы иметь несколько чехов! У борта катера раздался всплеск: большая рыба, выпрыгнув, шлепнула хвостом и вновь ушла вниз. — Послушай, — сказал Канарис, глядя на крохотную воронку, оставшуюся там, где рыба скользнула под воду, — послушай, Артур, весь путь с острова и до катера они проделают на глубине? — Не обязательно. Пловцы вольны поступить по собственному усмотрению. Главное, чтобы их не обнаружили. И снова наступила пауза. Казалось, Абст и его шеф дремлют. Между тем луна подвинулась далеко к горизонту. Тучи вокруг нее редели. Стало светлее. Озеро подернулось дымкой. Низко над катером прошелестела стайка уток. И ветерок потянул — верный признак близящегося рассвета. Канарис зевнул, поднес к сонным глазам руку с часами. И — замер. Что-то заставило его насторожиться. Вот он осторожно пододвинул к себе отпорный крюк, поднял его, перенес через борт, привстал с сиденья. — Где? — одними губами спросил Абст. Канарис подбородком указал на темный комочек, едва заметно покачивавшийся неподалеку от катера. — Бить? — Он нацелил шест, встал во весь рост, наклонился к борту. — Я его отчетливо вижу! Абст не ответил, предоставляя шефу свободу действий. Канарис крепче уперся ногами в решетчатый настил катера и с Силой ткнул шестом в подозрительный предмет. Раздался всплеск, шест глубоко ушел под воду, и Канарис, потеряв равновесие, едва не вывалился за борт. Абст успел подхватить его и оттащить назад. Вдвоем они втянули шест на судно. Крюк был увенчан большим пучком водорослей. — Осечка, шеф! Еще дважды хватался Канарис за тяжелый шест и погружал его в воду, целясь в невидимого пловца, и оба раза безрезультатно. В первом случае это было полузатонувшее гнилое бревно, и наконечник багра глубоко проник в трухлявую древесину, во втором — жалкий обрывок тростниковой циновки. — Ерунда! — раздраженно сказал он, вытаскивая шест. — Ерунда, Артур, их здесь нет. — Вы уверены? — Абсолютно. Они сбились с курса и вернулись назад, либо плавают вокруг, не рискуя приблизиться… Ого, что это? — воскликнул Канарис, наклоняясь к кильсону[114]. — Гляди, катер дал течь! В центре кормового настила прямо из-под ноги адмирала била короткая струйка воды. — А вот и еще фонтанчик, — невозмутимо сказал Абст, освещая настил фонариком. — Поглядите сюда. Вот он, немного правее. Канарис увидел и вторую струйку. — Разрешите заделать? — спросил Абст, роясь в ящике с инструментом. — Надеюсь, пробоины зафиксированы? Ответа не последовало. Да Абст и не ждал его. Он извлек затычки, молоток и ловко заколотил отверстия в днище судна. — Конечно, при действиях под брюхом вражеского корабля пловцы не станут сверлить в нем дырки, — сказал Абст, закончив работу и выпрямляясь. — Они подвесят заряды и включат механизм взрывателей. Но, разумеется, я не мог позволить им минировать наш катер. Поэтому беднягам пришлось захватить с собой сверла и в поте лица потрудиться под килем. Это вполне безопасно, — я знал, на что они способны, поэтому мушкель[115] и пробки заготовил еще на берегу. Словом, это был эксперимент, и, мне кажется, удачный. Канарис молчал. — Но боюсь, пловцы не ограничатся только этим, — продолжал Абст. — Сейчас мы поднимем якорь и посмотрим, не случилась ли еще какая-нибудь неприятность. Он отправился на бак. Вскоре донесся стук вытягиваемой якорной цепи. Катер дрогнул и пополз вперед. — Якорь поднят и уложен на палубе, — доложил Абст, вернувшись и встав у штурвала. — Теперь заведем мотор. Канарис не удивился бы, случись сейчас что-нибудь с двигателем или винтом. Но нет, Абст включил стартер, мотор заработал, и катер тронулся. — Слава всевышнему, все в порядке! — проговорил Абст со вздохом. — Теперь руль право на борт, и через четверть часа мы дома… Боже, спаси и помилуй! — воскликнул он, растерянно вертя штурвал. — Поглядите, что они натворили! Подумать только, катер не слушает руля! Абст не лгал. Канарис видел: штурвал переложен вправо, но за кормой все так же тянется прямой, как линейка, след. Будто к рулю и не прикасались! Абст выключил мотор, оставил штурвал и, обернувшись к шефу, развел руками, как бы приглашая его в свидетели происшествия. — Ну-ну, — пробормотал озадаченный Канарис, — хватит шуток! Ловко же ты все придумал! — Я? — весело воскликнул Абст. — Нет уж, увольте, я здесь ни при чем. — Кто же испортил руль? — Конечно, они. Вероятно, им хотелось лучше показать себя. Вот они и стащили перо руля. Однако будьте покойны, мы перехитрим их. Я знал, с кем имею дело, поэтому, кроме мушкеля, прихватил и еще кое-что; С этими словами Абст принялся отвязывать прикрепленное к планширу большое весло. И здесь произошло то, чего, кажется, не ожидал и Абст. Едва он спустил весло за корму, чтобы действовать им вместо руля, как оно было вырвано и с силой отброшено в сторону. В тот же миг из воды взметнулось черное гибкое тело. Канарис не успел и глазом моргнуть, как человек оказался на борту, схватил его за грудь, вскинул руку с ножом. — Стой! — крикнул Абст, пытаясь достать из кармана пистолет. — Стой, брось кинжал! Но пловец лишь инсценировал атаку. Вот он выпустил Канариса, уселся на банку и, воткнув клинок рядом с собой, стащил с головы черный резиновый шлем. Абст был взбешен. — Встать! — приказал он. — Не надо. — Канарис запустил пальцы за ворот, ослабил узел галстука. — Не надо, Артур. — Он обратился к пловцу: — Скажи, ты сам это придумал? Тот усмехнулся. Но вот он посмотрел на адмирала, затем оглядел его вновь, более внимательно, и в следующее мгновение вскочил на ноги, вытянулся. Его лицо выражало страх. — Садись, садись! — Канарис хлопнул его по блестящему черному боку. — Садись и давай побеседуем. Ты мне нравишься, парень. Да садись же, черт тебя побери! — Простите, — пробормотал пловец, продолжая стоять навытяжку. — Видит бог, мы не знали, что в катере — вы. Господин корветен-капитэн Абст сказал, перед тем как мы вышли на задание: “Какой-то офицер из штаба хочет поглядеть, на что вы годитесь”. Вот мы и решили… — Твое имя? — Штабс-боцман[116] Густав Глюк! Канарис уже успокоился, и к нему вернулось хорошее настроение. Поудобнее устроившись у транца, он с любопытством разглядывал стоявшего перед ним человека. Кисти рук, лицо и шея пловца, где их не закрывала резина, были черны — вероятно, покрыты смесью жира и сажи. На этом фоне ярко выделялась огненно-рыжая борода, короткая и густая. Вязаная водолазная феска была надвинута на уши. Резиновый костюм, плотно облегавший тело, заканчивался на ногах широкими эластичными ластами. На груди пловца был пристегнут дыхательный аппарат — небольшой баллон со сжатым кислородом, продолговатая коробка с веществом для поглощения углекислоты, выделяемой при выдохе, и резиновый мешок, из которого шла к шлему гофрированная трубка. Пловец был опоясан брезентовой лентой со свинцовыми грузами — на ней висели подводный фонарь и ножны кинжала. К запястьям рук были прикреплены специальные компас, часы и глубиномер. — Продолжай! — приказал Канарис. — Расскажи, как вы действовали под килем катера. Рассказывай подробно, я хочу знать все до мелочей. Пловец откашлялся, деликатно отвернувшись, сплюнул за борт, затем стащил с головы феску и вытер ею рот. — Нас было трое, — начал он. — Пока мы — обермаат[117] Шустер и я — орудовали у руля, третий пловец работал буравом под днищем моторки. Гайки проржавели, и мы порядочно повозились, прежде чем отделили перо от баллера[118]. Потом я помог матросу Руприху просверлить обшивку катера. Только мы управились, как господин корветен-капитэн Абст начал возню с якорем. “Ого, — подумал я, — сейчас заработает винт. Берегись, Густав Глюк!” К этому времени под кормой собралась вся наша тройка — Шустер, Руприх и я. Они отправились домой, ибо задание было выполнено. А я решил задержаться. — Зачем? — Любопытство! — Не понимаю… — Любопытство, — повторил Глюк, осклабившись. — Уж очень хотелось посмотреть, как вы будете управляться без руля. Вот и остался. — Где же ты находился? — Отплыл в сторонку, стал ждать. Видел, как катер тронулся и тут же застопорил. Потом услышал объяснения господина корветен-капитэна Абста. Он сказал правду — всем нам хотелось получше себя показать. И тут черт дернул меня сыграть эту шутку… Кто же мог знать, что на борту именно вы? Я думал, один из этих штабных красавчиков… И Глюк смущенно умолк. Канарис видел — пловец сказал не все. — Продолжай! — потребовал он. Глюк переступил с ноги на ногу. — Вы разок чуть не проткнули меня своим гарпуном. Наконечник прошел в дюйме от моего плеча. Я едва увернулся. И я так скажу: ну и глаза у вас! — Ты слышишь, Артур? — воскликнул Канарис. Абст улыбнулся и развел руками, как бы признавая свое поражение. — Говори! — приказал Канарис подводному диверсанту. — Что было дальше? — Вы напугали меня. И обозлили. — Пловец помедлил. — Вот я и решил… как бы это сказать… — Отомстить? — Выходит, что так. — Глюк сокрушенно покачал головой. — Я же не знал, что на катере вы! Канарис уже не слушал. Он окончательно развеселился от сознания того, что оказался на высоте и все-таки обнаружил пловца. Приятна была и неуклюжая лесть этого здоровенного бородача с круглым лицом и плутоватым взглядом светлых, широко посаженных глаз. Канарис отечески потрепал его по плечу, усадил рядом с собой, угостил сигаретой. — Домой, Артур! — распорядился он. — Все хорошо поработали и заслужили отдых. — Вполне заслужили, — подтвердил Абст. — И особенно вы, шеф. Но у меня просьба. Хотелось бы, чтобы, отдохнув, вы нашли время побеседовать с пловцами. Смею уверить. Они будут счастливы. Абст выглядел равнодушным, вяло цедил слова. Но это была игра. Канарис не должен был догадаться о готовившемся сюрпризе. Пусть все произойдет внезапно. Тем сильнее будет эффект. Напряженная работа последних лет наконец-то дала результат, и сейчас Абсту предстоял экзамен. Еще недавно он не мог и мечтать о том, что его замыслы осуществятся. Но теперь, когда война неотвратимо надвигалась, все обстояло иначе. Эта фантастическая история, случившаяся с Бретмюллером и его “Виперой”’ Полгода назад пределом желаний Абста был крохотный уединенный островок в стороне от проторенных морских дорог, на котором можно обосноваться и без помех свершить задуманное. Сейчас же открывались возможности и перспективы неизмеримо большие. Островок, пусть самый уединенный, не шел ни в какое сравнение с обширным убежищем в толще скалы, о котором поведал Ханно Бретмюллер. Грот, наглухо изолированный от внешнего мира! Удивительный тайник под водой! Логово, находящееся в непосредственной близости от военно-морской базы будущего противника Германии. На кораблях этой базы Абст сможет испытывать все то, что родилось и еще родится в недрах новой, могущественной лаборатории “1-W-1”!ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Было позднее утро, когда Вильгельм Канарис открыл глаза. Он хорошо выспался, и от вчерашнего недомогания не осталось и следа. Некоторое время он лежал неподвижно, припоминая события минувшей ночи, потом взглянул на часы, потянулся к шнуру у изголовья и позвонил. Неслышно отворилась дверь. Вошел человек — тот, что накануне обслуживал гостя в кабинете Абста. Он пожелал Канарису доброго утра и поднял шторы. В окна хлынул свет такой яркости, что Канарис зажмурился. — Ванна готова, — доложил служитель. Канарис отбросил одеяло, встал с кровати, прошелся по пушистому ковру. — Что, корветен-капитэн поднялся? — Коврветен-капитэн у себя, — ответил служитель. — Чем же он занимается? — Корветен-капитэн лег очень поздно и еще спит. — Однако! — Канарис вновь взглянул на часы. — Скоро одиннадцать. Идите и разбудите его! — Господин адмирал не должен беспокоиться, — сказал слуга. — Корветен-капитэн Абст сделал все необходимые распоряжения. Как и приказано, люди будут собраны ровно в полдень. Канарис промолчал. В глубине души он был доволен полученным ответом. У Абста хорошие работники. Там, где люди приучены вести себя с достоинством и не раболепствуют перед начальниками, дело идет гладко. И он проследовал в ванную. Бритье, затем купание и завтрак — все шло по раз и навсегда заведенному порядку, который Канарис ценил больше всего на свете. Сытно поев, он отложил салфетку и поднялся из-за стола. У него еще осталось несколько минут на то, чтобы постоять на солнышке, подставив лицо струям ласкового весеннего ветерка. В двенадцать часов Канарис, сопровождаемый Абстом, входил в помещение, где предстоял смотр пловцов. Двадцать девять молодых мужчин, одетых в толстые серые свитеры и такие же брюки, застыли в строю, вытянувшемся из конца в конец зала. Это были здоровые, крепкие люди — видимо, спортсмены. Адмирал двинулся вдоль шеренги, внимательно разглядывая пловцов. — А, старый знакомый! — воскликнул он, дойдя до Густава Глюка, и дружески ткнул кулаком в его широкую грудь. Можно было ожидать, что Глюка обрадует или, напротив, смутит грубоватая фамильярность начальника. Но в глазах пловца промелькнул испуг. Впрочем, Канарис не заметил этого. — Кто вы? — спросил он, останавливаясь перед коренастым человеком с короткой шеей и округлыми плечами. — Боцманмаат[119] Эрих Поппер, — поспешил доложить Абст, ни на шаг не отстававший от шефа. — Где проходили службу? За пловца опять попытался ответить Абст, но Канарис жестом остановил его. — Говорите, боцманмаат! — потребовал он. — Меня интересует, где вам привили любовь к морю. — Сперва в ваффен СС[120], затем на торпедных катерах, — последовал ответ. — Я старшина-моторист. — Ого! — Канарис значительно покачал головой. — Такой послужной список украсит любого немца. А спорт? Вы занимались спортом? Каким именно? — Да, я спортсмен. Имею призы и дипломы. Удовлетворенно кивнув, адмирал Канарис двинулся дальше. Вот он остановился возле левофлангового. — Ну, а вы? — спросил он, разглядывая круглое розовое лицо пловца, его белые волосы и большие оттопыренные уши. — Ваше имя, в каком вы чине? — Обер-боцман Фриц Фалькенберг! — отчеканил пловец. — Служили на кораблях? Впрочем, я в этом не сомневаюсь: у вас истинно морская выправка. — Имперский подводный флот. — Должность? — Рулевой-горизонталыцик. — Кроме того, обер-боцман Фалькенберг — известный спортсмен, — сказал Абст. — Два года подряд он был призером чемпионата страны по плаванию. Канарис отступил на шаг, с уважением оглядел пловца. — Подумать только, адмирал Редер уступил мне такое сокровище! — воскликнул он. — Этого добился корветен-капитэн Абст, — сказал Фалькенберг, улыбнувшись. — Это он перехитрил моих командиров. И еще у нас говорят… — Продолжайте, — потребовал Канарис, — продолжайте, обер-боцман, выкладывайте все до конца! — И еще у нас говорят так: корветен-капитэн Абст прошел школу адмирала Канариса. Все пловцы рассмеялись. Канарис тоже. — Где же вы проходили первоначальную подготовку? — задал он новый вопрос. — “Сила через радость”[121]. Гамбургский филиал. Я провел там более трех лет. — Великолепно! — воскликнул Канарис. — Я вижу, корветен-капитэн Абст собрал здесь цветник. Клянусь богом, с такими парнями можно брать штурмом резиденцию самого сатаны! Он смолк, собираясь с мыслями. И вдруг спросил: — А кто здесь Шустер? — Я обермаат Йозеф Шустер! — раздалось с противоположного конца строя. Канарис обернулся на голос: — Вон вы где!.. Ну-ка, выйдите вперед, чтобы я мог взглянуть на человека, который так ловко провел меня. Выходите, пусть все посмотрят на вас! Из строя шагнул здоровенный пловец с вытянутым лицом и чуть кривыми ногами. Его тяжелые руки были так длинны, что, казалось, достают до колен. Пловец, сутулился, смотрел исподлобья. — Ну и ну! — воскликнул Канарис. — Меня трудно удивить, но вы, Шустер, добились этого. А на вид кажетесь таким простодушным. — Он обратился к Абсту: — Этакий безобидный увалень, не так ли? Шустер стоял и растерянно глядел на начальника. — Выкладывайте же, как вы все сделали! — потребовал Канарис. — Говорите громче, чтобы я не пропустил ни слова! — Право, не знаю, что вас интересует… — нерешительно пробормотал Шустер. — Боюсь, что вы ошиблись и принимаете меня за другого. Канарис упер руки в бока. — Я ценю скромность, но это уж слишком! Можно подумать, что это не вы в компании с Глюком утащили руль моего катера! Шустер раскрыл рот. Он был испуган. Наступила тишина. И в ней прозвучал резкий голос Абста: — Шустер, отвечайте! — Но я не знаю, о чем идет речь, — пробормотал пловец. — Как это не знаете? — Канарис подошел к нему вплотную. — Что вы делали на озере минувшей ночью? — Я не был на озере! — Где же вы находились? — Спал. Спал, как и все остальные. Спал всю ночь напролет в кубрике, от отбоя и до подъема! Последнюю фразу Шустер выкрикнул дрожащим от волнения голосом. Он стоял, тяжело дыша, покусывая нижнюю губу. Канарис медленно повернулся к Абсту. Тот не сводил глаз с Шустера. Можно было подумать, что этого пловца он видит впервые. — Обермаат Йозеф Шустер прошлой ночью работал под водой вместе с штабс-боцманом Глюком, — сказал Абст. — Он выполнял задание, действуя против катера. — Нет, — возразил Шустер, решительно тряхнув головой, — нет, я был в постели! Клянусь, я спал и ни в чем не повинен! — Глюк! — повысил голос Абст. Вызванный шагнул из строя. — Говорите! — Обермаат Йозеф Шустер работал вместе со мной, — твердо сказал Глюк. — Нас было трое на озере: Шустер, Руприх и я. Мы атаковали катер, в котором находился господин адмирал. Румяные щеки Канариса потемнели. Он достал платок, вытер им лицо, сунул платок в карман и вновь оглядел строй. Он видел: пловцы озадачены, кое у кого в глазах мелькают веселые искорки. — Руприх! — резко выкрикнул он. Третий пловец вышел из строя. — Я матрос Конрад Руприх! Канарис посмотрел на него. Руприх был озадачен, растерян не меньше, чем Шустер. — Так, так! — гневно проговорил Канарис. — Вы, я вижу, тоже сейчас заявите, что провели ночь в объятиях Морфея и ничего не знаете? Руприх растерянно молчал. — Отвечайте начальнику! — потребовал Абст. — Это правда, я спал, господин корветен-капитэн, — сказал пловец. — Мы втроем живем в одном кубрике — обермаат Шустер, штабс-боцман Глюк и я. — Теперь Руприх глядел на Канариса и адресовался к нему: — Мы давно дружим. Наши койки рядом. В столовой едим за одним столом… Отбой был, как обычно, в двадцать два часа. Мы легли вместе, я это хорошо помню. Мы уже были в койках, когда в кубрик зашел корветен-капитэн — он часто наведывается к пловцам… Вот и все. Я спал как убитый. Утром, когда проснулся, на койках находились все трое. — И штабс-боцман Глюк? — Я первый открыл глаза, а он еще спал. Храпел так, что дребезжали стекла иллюминаторов. Все это правда, могу поклясться! — Понятно! — прорычал Канарис, вновь доставая платок и вытирая пот, который теперь уже струился у него по щекам. — Мне все понятно. Как говорится, яснее ясного. Разумеется, я убежден, что ваши слова — чистейшая правда. Ночью, пока все вы мирно храпели в койках, некое привидение проделало дыры в днище моего катера и вдобавок утащило перо руля. А потом оно вымахнуло из-под воды на борт моторки, вцепилось мне в грудь, занесло над головой нож!.. Глупцы, вы действовали великолепно! Я очень доволен. Более того, горжусь такими парнями. И все, что мне нужно, это поблагодарить вас за службу… Глюк, подтвердите то, что я сейчас сообщил! — Все было так, как вы изволили рассказать, — ответил пловец. — Слава всевышнему! — Адмирал Канарис поднял глаза к потолку. — А то я уже стал подумывать, что и впрямь рехнулся в вашей компании… Ну, а сейчас пусть говорит старший. Корветен-капитэн Абст, потрудитесь объяснить, что означает нелепое поведение ваших людей. Говорите и знайте: виновные получат свое! Абст, все еще стоявший в позе напряженного ожидания, будто очнулся. — Обермаат Шустер и матрос Руприх доложили правду, — сказал он. — Оба действительно спали и ничего не помнят. Катер атаковал штабс-боцман Густав Глюк. Господин адмирал, вы будете удивлены, но этот пловец действовал один! Будто порыв ветра прошел по комнате. Строй качнулся и вновь замер. — Однако вы не должны винить Глюка, — продолжал Абст. — Сказав вам неправду, он выполнил мой приказ… Это так, штабс-боцман? Глюк, не сводивший с Абста широко раскрытых глаз, судорожно сглотнул и переступил с ноги на ногу. Абст вновь обратился к начальнику: — Таким образом, я единственный виновник того, что вас ввели в заблуждение. Я признаю это и готов понести наказание. — Но зачем вы поступили так? — спросил Канарис. — Чего добиваетесь? — Я объясню… — Абст помедлил, обвел глазами пловцов. — Люди, которые стоят перед вами, — будущие герои. Придет время, и весь мир узнает об их подвигах во славу фюрера и германской нации. Мне очень хотелось, чтобы они понравились вам. И вот, готовясь к ночной проверке, я позволил себе маленький обман. Вам доложили, что ночью на озере действовать будут трое. Я же послал одного. Я знал — он справится, и вы останетесь довольны. И я подумал: тем сильнее будете вы удивлены, когда выяснится, что не трое пловцов, а всего лишь один-единственный диверсант так блестяще работал под водой, атакуя катер. Вот объяснение моих действий. Еще раз прошу снисхождения. Но, право же, слишком велико было стремление заслужить вашу похвалу! Абст смолк. Канарис взглянул на Глюка. Тот стоял потупясь, растерянный и озадаченный. Нет, во всем этом была какая-то тайна. Абст явно недоговаривал. — Хорошо! — пробурчал Канарис. Круто повернувшись, он покинул зал. — Разойдись! — тотчас скомандовал Абст. — Глюк, вы пойдете со мной. Когда Абст вернулся в свой кабинет, Канарис сидел в кресле возле камина, рассеянно вертя в руках карандаш. Увидев вошедшего, он порывисто встал, швырнул карандаш в угол. — Подойди! — приказал он. Абст приблизился. Канарис взял его за плечи. — Рассказывай, как все произошло. Я не верю, что Глюк был один. — И вы не ошиблись. — Абст усмехнулся. — Против катера работали трое. — Кто же? — Те самые люди. — Это серьезно? — тихо проговорил Канарис. — Или ты и сейчас громоздишь ложь на ложь? — Вполне серьезно. — Как же все произошло? — Было так, как доложил Глюк. Его сопровождали Руприх и Шустер. — Но они отрицают это! Значит, лгали? — Они не лгали. — Абст вздохнул. — Они забыли… — Забыли о том, что три часа болтались в холодной воде? — Они пробыли в воде почти четыре часа. — И… забыли?! — Начисто все забыли. Абст усадил начальника в Кресло, сел сам. — Это самое важное из того, что я хотел показать вам. Результат долголетних поисков, разочарований, надежд. Итог неистового, бешеного труда… Искра удачи сверкнула совсем недавно. Я проделал десятки экспериментов, прежде чем поверил, что подобное возможно! В клинике вы видели, чего я достиг в опытах над командиром “Виперы”. А на озере вам было показано действие другого препарата. Вы присутствовали при очередном эксперименте. Более того, стали его участником. — Что это за препарат? Он действует на память? Человек теряет ее навсегда?.. — К сожалению, на время. — Каким образом? — Я ввожу препарат пловцу. Никаких видимых изменений в психике, физическом состоянии. Препарат влияет только на центры мозга, регулирующие память. В памяти наступает провал. Человек не помнит, где был, что делал. Кроме того, он теряет волю. — И это надолго? — Увы, нет! Длительность состояния, когда человек лишился памяти и стал как бы живой машиной, не превышает четырех — шести часов. Абст вскочил с кресла, вскинув над головой кулаки. — А мне надо, чтобы так продолжалось месяцы, годы, быть может, всю жизнь! — воскликнул он. — Вообразите: тысячи и тысячи людей, чей интеллект не столь уж ценен для нации, подвергаются воздействию специальных средств в широкой сети лабораторий, клиник, больниц… Вы только подумайте: солдаты, которые не рассуждают и, уж конечно, никогда не повернутся спиной к неприятелю! Идеальные рабочие — живые придатки к станкам, к тракторам и сеялкам на полях, трудолюбивые и покорные. — Абст сделал передышку, покачал головой. — Но это, конечно, только мечты… — Однако ты уже многого добился, — сказал Канарис — Воздействию снадобья можно подвергнуть любого? — Почти любого. — И при любых обстоятельствах? — Видимо, да. Препарат не действует на неврастеников, на людей с повышенной возбудимостью. Конечно, среди моих пловцов таких нет. — Как были “обработаны” Шустер и Руприх? — Я ввел им препарат после того, как вы решили устроить ночной смотр на озере. — А Глюк? — Его я не трогал. Через четверть часа, когда Шустер и Руприх были, как говорится, “готовы”, они получили задание. Вернувшись с озера, пловцы легли спать. Как они вели себя потом, вы уже знаете. Что же касается Густава Глюка, то… — Стоп! Ты оставил его вместе со всеми? — Что вы, шеф! Он в соседней комнате. Для верности заперт. Он будет там, пока мы с вами не поговорим. Да и вообще за него можно не беспокоиться. У Глюка медаль за проплыв через Ла-Манш и… пятнадцать лет каторги за “мокрые” дела. Из каторги его вызволил я. Он превосходный ныряльщик, — продолжал Абст. — Первым освоил управляемую торпеду и буксировщики. И я повторяю: он надежен, ибо знает, что всегда может вернуться в тюрьму… Канарис кивнул. — Я бы хотел сообщить вам еще кое-что, — проговорил Абст. — Видите ли, препарат — это только одно направление исследований, точнее, лишь один из путей к достижению цели. — А их несколько? — По-видимому, есть и второй путь. — Какой же? — Хирургическое вмешательство в деятельность человеческого мозга. Было бы слишком долго объяснять подробности, да вас они и не заинтересуют. А идея такова: если инструмент хирурга в состоянии влиять на больной мозг, то, в принципе, он же способен решить задачу и прямо противоположную. — То есть воздействовать на какие-то центры здорового мозга? — Да, именно так. — Абст понизил голос. — Могу сказать: эксперименты уже начаты, и они обнадеживают. Но я ограничен в материале. Присылают мало и не всегда то, что нужно. Мне необходимы здоровые люди, полные энергии, сил. А я получаю лагерников, которые едва волочат ноги. — Теперь понятно, почему на озере ты завел разговор о чешских водолазах. Абст согласно наклонил голову. — Могут сказать: это не очень гуманно… — Канарис покрутил рукой. — Однако не будем изображать святош. Потерпи, Артур, скоро у тебя будет сколько угодно материала: война не за горами. Еще немного терпения — и все устроится. — Я очень надеюсь на пленных. Канарис помолчал, потом сделал знак Абсту. — Ну-ка, — сказал он, — покажи мне еще разок папку Бретмюллера. Дьявольский грот не дает мне покоя. Где-то там, глубоко под водой, покоится “Випера”. А в ней портфель с американского самолета! Абст снова достал из сейфа желтую папку.Часть вторая. КОНИЧЕСКАЯ СКАЛА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Холод привел Карцова в сознание. Тяжесть сдавливала грудь. Острая боль вонзалась в уши. Задыхаясь, он приоткрыл рот, и в горло хлынула соленая вода. Он бешено заработал руками. Скорее, скорее!.. Чувствуя, что легкие готовы лопнуть от напряжения, уже охваченный конвульсиями удушья, он из последних сил рвался наверх. Вокруг светлело. Вот уже совсем рядом ослепительно белая колышущаяся пленка — поверхность воды. Еще миг, и, оглушенный свежим воздухом, ветром, шумом моря, Карцов завертелся в волнах, отплевываясь и с трудом превозмогая тошноту. Придя в себя, он оглядел изрытое ветром море. Корабля не было. Только вдали, на гребне высоко взметнувшейся волны, мелькнула разбитая шлюпка. Мелькнула и скрылась. Что-то заставило его обернуться. Он увидел: расплескивая волны, всплывает немецкая подводная лодка. Да, немецкая — он это сразу определил по характерному силуэту рубки. Не сводя с нее глаз, он сделал несколько глубоких вдохов, погрузился и под водой поплыл в сторону. Намокшая одежда сковывала движения. Вынырнув и глотнув воздуха, он вновь ушел под воду и сбросил сперва китель, затем ботинки и брюки. Когда он появился на поверхности третий раз, до вражеской лодки было метров сто. Она разворачивалась в его сторону. Лодка закончила маневр, и под ее штевнем[122] вскипел бурун. Тогда Карцов нырнул и поплыл навстречу, рассчитывая, что лодка пройдет сверху, он окажется у нее за кормой, затеряется среди волн. Берег был недалеко, милях в пяти. Он не сомневался, что доберется до суши. Только бы не заметили! Случилось иначе. Всплыв, он увидел: лодка с застопоренными двигателями покачивается невдалеке, и с нее спускают надувную шлюпку. Он хотел было вновь уйти под воду, но вдруг понял: это напрасно, ему не спастись — что бы он ни предпринял, его настигнут. Вот в мечущуюся на волнах шлюпку тяжело прыгнул матрос. Другой, наклонившись с палубы корабля, подал ему автомат, а затем и сам перебрался к товарищу. Шлюпка отвалила. Карцов ждал, глядя на немцев, не двигаясь, только чуть шевелил ладонями, чтобы держаться на плаву. Несколько минут назад произошел бой, короткий и ожесточенный. Из тумана, который с рассвета закрыл и небо и море, неожиданно выскочил вражеский тральщик. Немцы растерялись, моряки советского сторожевика тоже. После секундной заминки мимо Карцова промчался комендор. Развернув носовое орудие, он всадил снаряд во врага. Попадание, видимо, пришлось в боезапас — ослепительная вспышка скрыла германский тральщик, а взрывная волна так швырнула советский корабль, что тот лег бортом. Последний, кого видел Карцов на палубе своего сторожевика, был боцман: перекошенный в крике рот, рука с растопыренными пальцами, указывающая в море. Боцман раньше других заметил торпеду, но все-таки слишком поздно… А шлюпка между тем приближалась. Матрос, сидевший на веслах, поминутно оглядывался. Другой готовил бросательный конец. Оба были в желтых клеенчатых куртках и спасательных жилетах, оба в темных пилотках. В последний раз взглянул Карцов на крутые белесые волны, лохмотья тумана под сизым небом, коротким усилием вытолкнул воздух из легких и — погрузился… Над головой Карцова механизмы и стянутые в пучки трубы. Переборки подрагивают. Койка, в которой лежит Карцов, тоже. Он в утробе германской подводной лодки, которая плывет неизвестно куда. Сторожит его тот самый матрос, что сидел на веслах в резиновой шлюпке. Это ширококостный худой человек, на длинном лице которого вечная озабоченность. От него Карцов узнал подробности своего пленения. На лодке думали, что он с германского тральщика, поэтому старались. Длиннолицый прыгнул за ним, настиг на глубине, уже потерявшего сознание. Откачивали Карцова долго. Каково же было разочарование подводников, когда он назвал себя! Не хотели верить. Ведь он отлично говорит по-немецки. К тому же у него на руке, ближе к плечу, выколото “Ханс”. Так звали школьного друга Карцова. В пятом, кажется, классе, начитавшись Густава Эмара, они решили стать побратимами. Придумали специальный ритуал. Иглы и тушь нашлись у знакомого лодочника в порту. И вот Карцов выколол Хансу “Кирилл”, а тот ему — свое имя по-немецки. Вероятно, он допустил оплошность, не попытавшись сыграть на заблуждении фашистов. Очнувшись, он хотел расшвырять тех, кто его держал, бился, кричал. Будто можно спастись из стальной коробки, со всех сторон окруженной водой!.. Впрочем, все это позади. А что предстоит? Лодка придет на базу, и его сдадут в морскую разведку. Потом — лагерь, если он выдержит и доживет до лагеря. Карцов откидывается в койке, закрывает глаза. Итак, тринадцатый день плена. Кормят пленника сносно, не бьют. Более того, его отконвоировали к командиру лодки, и тот пытался завязать разговор, на все лады варьируя тему “Мы честные немцы”. Разговор не получился. Это произошло дней десять назад. С тех пор пленника не тревожили. А вчера лодка атаковала корабль. Торпеды нашли цель. Как сообщил длиннолицый, жертвой пиратов был транспорт союзников, пытавшийся в одиночку проскочить опасный район. Как же рассчитаться с фашистами? Карцов думает об этом день и ночь, изобретает все новые проекты уничтожения лодки и тут же отвергает: их нельзя выполнить. Он часами лежит неподвижно, закрыв глаза. Только бы не видеть тех, кто рядом. Ему все кажется — это кто-нибудь из них убил Глеба. Глеб — старший брат. Он один поднял на ноги Кирилла. Один, потому что много лет назад отец бросил семью и куда-то уехал, а вскоре умерла мать. Глеб ушел из института, стал чертежником — это позволяло работать дома. Соседи советовали разыскать отца, потребовать помощи. Глеб отмалчивался, хмурился. Кирилл вспоминает: на плите кипит бак с бельем, Глеб чертит здесь лее, на кухонном столе, уголком глаза следя за братом, который зубрит урок. Глеб все успевал: и хозяйничать, и чертить, и легонько щелкнуть по лбу Кирилла, задремавшего над учебником… А потом они одновременно поступили в институты: Глеб — доучиваться на инженера-мостовика, Кирилл — в медицинский. Последние годы они жили в разлуке: старший брат служил в одном из городов Украины, младший — на флоте. Уговорились встретиться летом сорок первого, вместе провести отпуск. Глеб погиб в первый же месяц войны… Медленно тянется время. Корпус лодки подрагивает от работы моторов. Воздух застоявшийся, затхлый. В отсеке шаги. Карцов узнает шаркающую походку своего стража. Подойдя, длиннолицый толкает в бок пленника: — Поднимайся! Вскоре Карцов в крохотной каюте, близ центрального поста, наедине с командиром подводной лодки. — Я доложил о вас моему командованию. Мне приказано… Подводник не успевает закончить. В переговорной трубе голос: — Командира корабля прошу в центральный пост. Немец поспешно выходит. Включен сигнал тревоги. По настилу отсеков стучат матросские ботинки. Взвыв, на тонкой ноте гудят электродвигатели. Затаившаяся в океанских недрах лодка устремляется в атаку. Каков же объект нападения нацистов? В каюту, где сидит Карцов, доносятся лишь обрывки команд да голос акустика, пост которого где-то рядом. А перед дверью в каюту все так же стоит длиннолицый страж. Уши, привыкшие к шуму моторов, отфильтровывают его. И Карцову кажется — в лодке тихо. Голос матроса, монотонно считывающего показания прибора, усугубляет напряжение. И вот толчок в носовой части лодки. Ушла торпеда — выброшенный сжатым воздухом длинный стальной снаряд мчится к цели, неся в себе сотни килограммов взрывчатки. Карцов мысленно считает секунды. На счете “десять” новый толчок: выстрел второй торпедой. Вновь секунды томительного ожидания. Затем — отдаленный удар большой силы. Лодка с дифферентом[123] на нос уходит в глубину. Вскоре доносится второй взрыв. На лодке сыгран отбой тревоги. Отдраивают тяжелые двери отсеков. Корабль наполняется шумом. Дверь каюты распахнута. Слышны приближающиеся шаги. Беседуя, проходят два офицера. До Карцова доносится: — Красный крест на борту… Вот, оказывается, кто жертва фашистов — корабль с красными крестами, плавучий госпиталь, по всем законам войны неприкосновенный для любого противника!.. Карцову видится растерзанное торпедами госпитальное судно. Повсюду трупы погибших при взрыве. Уцелевшие — калеки, раненые и больные — облепили трапы, карабкаются на палубу, скатываются оттуда в воду, в окровавленных повязках, беспомощные, беззащитные… Вскочив с раскладного стула, он стискивает руками голову. Конвоир кладет палец на спусковой крючок автомата. — Эй, ты! — предупреждает он пленника. — Веди себя спокойнее! Еще минута ожидания — и возвращается командир лодки. — Вот и все, — говорит он, подсаживаясь к столику. — Это был транспорт. Тип “Либерти”. Семь тысяч тонн. Один из тех, что сейчас во множестве лепят на верфях Америки. Наглец, он шел без охранения! — У него были красные кресты на бортах! Командир лодки будто и не удивился тому, что пленному известно о крестах. Бледное лицо немца, обрамленное бородкой, неподвижно. В глазах равнодушие, усталость. — Госпитальное судно? Ну и что? Какая разница? Когда русские бомбят немецкие города, они не разбирают, где завод, а где дом или госпиталь! — Неправда! — Ну, не русские, так американцы или англичане. Не все ли равно? И они правы, черт бы их всех побрал: больные выздоравливают, у раненых срастаются кости, затем те и другие садятся за штурвалы бомбардировщиков, становятся к пушкам и минометам!.. Вот так, господин гуманист. Иронически оглядев пленного, подводник склоняется к переговорной трубе: — Акустик! — Слушаю, командир. — Обстановку! — Чист горизонт, командир. — Мы подвсплываем под перископ. К тонущему может спешить помощь. Берегись, если прозеваешь фрегат! К переборке приколота карта. До сих пор ее закрывал висевший рядом клеенчатый плащ командира. Сейчас, обернувшись к переговорной трубе, хозяин каюты задел плащ, и тот соскользнул на пол. На карте извилистая карандашная линия. Видимо, путь, пройденный лодкой. А вот и точка, где она сейчас находится. В первую секунду Карцов не верит: это очень далеко от места, где погиб его корабль. Впрочем, он уже две недели в плену, и все время лодка движется, причем ночью — в надводном положении; значит, с большой скоростью… Да, за тринадцать дней она могла пройти огромное расстояние. Куда же она направляется? В этом южном море с крохотными экзотическими островами не должно быть военных объектов гитлеровцев. Снова взгляд на карту, и Карцов вспоминает: неподалеку, менее чем в двух десятках миль к югу, расположен остров, и на нем база флота союзников. Вот оно что! Теперь понятно, откуда шло госпитальное судно. Память продолжает подсказывать. Пять суток назад, в ночное время, когда лодка всплыла, на ее палубе долго слышались топот, возгласы, какая-то возня. Будто она пришла в порт и стала под погрузку. Сейчас он не сомневается: да, лодка принимала груз. Где-нибудь в укромной бухте одного из островков, а то и просто в открытом море она встретилась со своим танкером, получила соляр для дизелей, торпеды, продовольствие, пресную воду. Теперь, полностью снабженная и укомплектованная, она займет позицию в районе базы противника и будет топить его корабли. Подводник отводит в сторону переговорную трубу. — Продолжим нашу беседу. Э, да вы, я вижу, распустили нервы. Из-за каких-то там союзников? Стоит ли? При случае они с удовольствием выстрелят вам в спину. Выстрелят, не сомневайтесь!.. Итак, я доложил о вас и получил распоряжение. Мое командование пришло к выводу, что может предоставить вам свободу… Сделав паузу, он ждет. Собеседник молчит. Тогда подводник продолжает. Русский офицер может не сомневаться, что с ним говорят серьезно. Кстати, его не просто отпустят, но и сделают так, чтобы он благополучно добрался до своих. Конечно, он должен подписать обязательство… — Какое? — О, пустяковое! Кроме того, вам будут хорошо платить. В короткое время вы станете обеспеченным человеком. — А вдруг я обману вас? — тихо говорит Карцов. — Сперва соглашусь для вида, а потом надую? Вернусь к своим ирасскажу все, как было? Что тогда? — Заключая сделку, всегда рискуешь. — Командир лодки пожимает плечами. — К сожалению, это неизбежно. Но вы должны знать: у меня нет ощущения, что риск чрезмерен. Короче, я убежден, что имею дело с порядочным человеком. — Порядочный человек не сможет умолчать о потоплении госпитального судна. — Это порядочность глупца! Вы, конечно, шутили? — Нет! Немец встает. — Нет?.. И вы отказываетесь от спасения? Даже не попытаетесь обмануть меня? — Я ненавижу вас! Всех ненавижу и презираю — до последнего вашего солдата! Трах!.. Получив сильный удар в лицо, Карцов отлетает к двери. Здесь его хватают, вытаскивают из каюты. А он кричит, отбивается, рвется. Каюта командира в носовой части лодки. Отсек, где содержат Карцова, расположен в корме. Пленного тащат через центральный пост. И вдруг грохот сотрясает лодку. Взрыв, второй взрыв. Гаснет свет. Взрывы, взрывы! Будто гигантские молоты бьют в корпус подводного корабля. Его кренит, и в отсек врывается вода. Конвоиры исчезли. Карцов ошеломленно прижался к переборке. Темнота, топот, крики. Резкий голос командира требует, чтобы было включено аварийное освещение. Лампочки вспыхивают и тотчас гаснут. Снова удар, и отсек наполняется пронзительным свистом — в нем тонут вопли ужаса, боли. Карцов плотнее прижимается к стене: беда, если угодишь под струю сжатого воздуха, вырвавшегося из перебитой магистрали!.. А вода прибывает. Она уже по пояс, по грудь… Впереди, откуда хлещет вода, слабый проблеск. Надо решаться! Несколько глубоких вдохов — и Карцов ныряет в поток. Бешено работая руками и ногами, он пробивается вперед. Вот она, пробоина — большая дыра с вдавленными внутрь краями. За ней пенистый зеленый свет. Это значит: лодка у самой поверхности. Карцов протискивается в пробоину, извиваясь всем телом, чтобы не коснуться острых лохмотьев разорванной стали. И вот уже он в вольной воде, а мимо медленно скользит в бездну умирающий корабль. И слышны в нем приглушенные крики, и удары стали о сталь, и резкие пистолетные выстрелы… Все ближе поверхность моря. Над головой подобие изогнутого зеркала. Оно колышется, отражая всплывающего человека. Еще мгновение — и Карцов наполовину выскакивает из-под воды. Солнце! Солнце, по которому он так истосковался за недели плена, клонящееся к горизонту тяжелое красное солнце! Карцов всей грудью вбирает воздух. Яркий свет, свежий морской ветерок — от всего этого кружится голова, слабеет тело. Он словно пьяный. Рокот мотора вверху заставляет его поднять голову. В небе беспокойно кружит самолет. Вот кто потопил германскую лодку! Вокруг вспухают и лопаются огромные пузыри. Вода покрывается пеной. По ней растекается масляное озеро. Это соляр из раздавленного на большой глубине корабля. С бомбардировщика пятно заметили. Он разворачивается и летит на юг. Карцов кричит, машет ему рукой, хотя понимает — с высоты в триста метров вряд ли заметишь в волнах человека. А самолет все дальше. Скоро это едва различимая точка на горизонте. Карцов один в пустынном море. Первым делом он сбрасывает тяжелые парусиновые брюки, которыми его снабдили на лодке. Он собрался стащить и свитер, но передумал: вероятно, он долго пробудет в воде, и свитер предохранит от переохлаждения. Несколько минут Карцов плавает над местом гибели лодки в надежде найти спасательный жилет. Поиски тщетны. И тогда его охватывает страх: уже кажется — он утомлен, вода холодна, слишком учащенно бьется сердце. Он убеждает себя не думать об этом. В конце концов, час назад положение его было куда хуже. И он начинает путь. Солнце низко над горизонтом. Солнце — это ориентир. Там, где оно садится, запад. Юг левее на восемь румбов. Курс на юг. Держаться юга. В десяти — пятнадцати милях к югу остров, и на нем база военного флота союзников. Там спасение.ГЛАВА ВТОРАЯ
Прямые расслабленные ноги ритмично движутся в воде — вверх-вниз, вверх-вниз. Руки совершают медленные длинные гребки. Это кроль — быстрый и экономный вид плавания. В большом городе на Каспии, где прошли детство и юность Карцова, были традицией длительные проплывы от причальных бонов городского яхт-клуба до едва приметного на горизонте горбатого острова. Карцов не раз участвовал в этих проплывах, а однажды даже пришел на финиш вторым. Плыть в холодном бурном Каспии было куда трудней, но катера указывали путь спортсменам, и за каждым двигались лодки с сидевшими наготове спасателями. И еще: на Каспии нет акул! А здесь он уже видел одну. Его высоко подняла волна, и с ее гребня он заметил, как мелькнул на поверхности треугольный плавник — грязно-белый, с розоватым отливом. Акула исчезла. Вероятно, не заметила человека. А вдруг плывет за ним под водой и только ждет случая, чтобы вцепиться… Карцов подтянул ноги, опустил голову в воду. Вот почудилось: внизу появилась тень. Решившись, он ныряет ей наперерез. Но море, пустынное на поверхности, пустынно и в глубине. Он продолжает путь. Мысль об акуле гвоздем сидит в голове. Теперь он убежден, что ее смущает свет, что она, как все хищники, ждет темноты. А вечер надвигается. Солнце уже коснулось воды. Еще четверть часа — и тьма окутает море. Он плывет. Шея и руки затекли, бедра отяжелели. Перевернувшись на спину, он разбрасывает руки. Молено и отдохнуть. Он дремлет в прогретой солнцем воде, и ему мерещится Каспий. Семилетним мальчишкой он дни напролет просиживал на каменном парапете набережной, таская самодельной удочкой глупых жирных бычков. Год спустя с этого же парапета головой вниз кидался в пенные волны и, на удивление зевакам, всплывал метрах в двадцати от берега. А потом были дальние шлюпочные походы к островам — за змеями и птичьими яйцами для школьного музея, с длинными, до краев наполненными романтикой ночами у костра. Однажды знакомый эпроновец подарил ему очки, выкроенные из резинового водолазного шлема. В тот день Каспий был на редкость тих и прозрачен. Любуясь им, Кирилл долго стоял на скале и повторял запомнившиеся ему строки: “О, спокойствие моря! О, уплыть бы в его просторы, удалиться от берегов, уединиться посреди его безмолвия!” Он подумал: удивительно, как одинаково могут мыслить два совершенно разных человека — французский литератор Пьер Лоти и русский мальчишка. Будто вместе сочиняли эти слова… Потом он надел очки и кинулся в воду. Он был ошеломлен тем, что внезапно открылось его глазам. Со всех сторон его обступили фантастически яркие краски. Желтый, зеленый, красный, синий, фиолетовый цвета, их оттенки были щедро разбросаны на песке и скалах, на водорослях и проплывавших мимо рыбках. И каждая крупинка краски сверкала и искрилась, будто это был крохотный драгоценный камень. Так он впервые познакомился с подводным миром. И уже не мог жить без моря. Он изучил кислородный дыхательный аппарат, совершил с ним десятки спусков под воду. К этому времени он уже был студентом-медиком. Он решил: став врачом, пойдет служить на корабли, посвятит жизнь изучению моря. Он имел в виду мирные корабли. А вышло так, что он стал врачом на сторожевике… Стряхнув оцепенение, Карцов делает несколько сильных гребков. Запрокинув голову, глядит в небо. Еще недавно оно было бледно-голубым, теперь стало сиреневым. Надвигается ночь. В этих широтах ночь сменяет день почти мгновенно. Недели плена не прошли бесследно. Он так утомлен? Так велика потребность хоть на минуту закрыть глаза, отключить сознание, волю! Если бы не акула! Ему все кажется: она где-то здесь, неподалеку. Карцов борется изо всех сил, но тщетно. “Акула рядом”, — это была его последняя мысль, перед тем как он впал в забытье. С этой же мыслью Карцов открывает глаза. Кажется, лишь секунду назад смежил он веки, но теперь над ним чернота и звездная россыпь. И ярче всех сияет большой бриллиантовый ромб — Южный Крест. Надо продолжать путь. Он ложится на грудь. Первый гребок, и — о чудо! — руки будто в огне. Жидкое серебро струится с пальцев, растекается по воде, и вскоре все вокруг усеяно крохотными бледными огоньками — они мерцают, приплясывают, пропадая и возникая снова. Он продолжает путь. Теперь ориентир — Южный Крест. Изредка он оглядывается. За ним тянется полоса светящейся воды. Волны то заслоняют ее, то вновь открывают, и свет будто пульсирует. Но ему нельзя отвлекаться, нельзя сбавлять скорость. Плыть вперед, точно на юг. Еще немного, еще пять или шесть часов, и он достигнет цели. Если бы не акула! Мысль о ней неотступна. А ее нет. Неизвестность столь томительна, предчувствие надвигающейся беды так велико, что он ловит себя на мысли, что ждет ее, почти хочет, чтобы она пришла. И вот акула. Из глубины скользнула к поверхности тень. Она двигалась наискосок, но вдруг свернула и ринулась к человеку. Прежде чем Карцов смог сообразить, руки его, взметнувшись над головой, гулко шлепнули по воде. В следующий миг он нырнул и, яростно гребя, помчался к акуле. Он действовал так, будто имел дело с собакой. Она и была для него собакой. Но — собакой Баскервилей: огромная, мощная, вся в ореоле синих призрачных огоньков, такая же черная и свирепая. Акула скрылась. Он вновь увидел ее, когда всплыл. Она была на поверхности, но держалась в отдалении. Надолго ли? Надо плыть. Пусть акула, пусть сотня акул вокруг — он все равно должен плыть на юг, строго на юг! Теперь движения его медленны. Он плывет брассом, ибо с акулы нельзя спускать глаз. И еще: ему хочется быть таким же неслышным, как она, медлительным и неторопливым. Акула не должна думать, что ее боятся. Кто знает, что еще ей взбредет в голову! Час проходит. И еще час. Ночное тревожное море. Тишина, изредка прерываемая всплеском волны. Внезапно акула сворачивает и мчится по дуге, оставляя за собой четкий пунктир света. Вскоре человек заключен ею в огненное кольцо. Она продолжает чертить круги. Она будто не замечает плывущего. Но Карцов видит: постепенно кольцо сжимается. Секунда — и плавник исчез. В то же мгновение Карцов бьет по воде руками и погружается. Глаза широко раскрыты, пальцы выставленных рук растопырены. Резкими гребками Карцов поворачивается в воде. Где же она? Акулы нет. Еще несколько секунд — и он всплывает. Работают только руки. Ноги подтянуты к животу: быть может, она уже крадется из глубины… Он плывет на юг. Так же, как прежде, акула кружит на поверхности. Но теперь Карцов почти не следит за ней. Он устал. Ноги окоченели. Хорошо, что на нем свитер. В свитере слой воды, нагретой теплом ею тела. Сердце и легкие защищены. Это счастье, что он сохранил свитер. Появилась луна. По мере того как она восходит к зениту, свечение в море слабеет. Сейчас лишь отдельные искорки вспыхивают на воде. Сама вода кажется маслянистой, тяжелой. Человек плывет на юг. Акула — тоже. Они движутся, не изменяя дистанции, будто связанные невидимой нитью. Постепенно к привычным шумам моря примешивается прерывистый шорох. Он все слышнее. Неужели прибой? Карцов пытается восстановить в памяти сведения об острове, где находится база союзников. Да, близ него должны быть рифы. Сильно стучит сердце. Трудно поверить, что спасение близко. И тут в третий раз атакует акула. Теперь она мчится, с шумом расплескивая волны. Живая торпеда в ночном море! Ударами рук о воду ее уже не отпугнуть. Плыть навстречу? Кричать? А она все ближе. И Карцов погружается — ногами вперед, запрокинув голову, не отрывая глаз от расплывчатого очертания луны на поверхности моря. И вдруг — луны нет. Это акула. Она там, где секунду назад ушел под воду Карцов. Он отчетливо видит ее силуэт на фоне желтого светового пятна. Она неподвижна. В замешательстве, потеряв его из виду? Или ждет? Карцов сжался на глубине. Он задыхается. Он всплывает. Давлением воды его подталкивает к акуле. Он возле ее головы. Совсем рядом глаз чудовища — желтый, светящийся, с узким кошачьим зрачком. В отчаянии, покоряясь судьбе, Карцов делает шумный выдох. Бульканье пузырей. И в тот же миг — рывок огромного тела, рывок такой мощи, что Карцова вышвырнуло из воды. Акула исчезла…ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Смутно белеет в ночи гористый остров. Еще немного — и Карцов будет среди друзей. Остров — база флота союзников. Холодно, очень холодно, и особенно затылку и ногам. Но он выдержит. Он уже выдержал. Скоро к нему протянутся руки товарищей по оружию. Рифы остались в стороне. Все ближе берег. Где-то здесь должен быть вход в бухту… Так и есть. Примерно через час пути открывается бухта. Остров темен, в бухте же нет-нет да и мелькнет огонек. Один, довольно яркий, вспыхивает на оконечности длинного мола. Туда и надо держать. Шум винтов заставляет его насторожиться. Из-за острова появляется корабль. За ним встают бугры вспененной воды. Это рвутся сброшенные с кормы глубинные бомбы. Сторожевик патрулирует перед базой, оберегая ее от вражеских подводных лодок. Взрывы следуют один за другим, и каждый болью отдается в груди Карцева. Ему несдобровать, если корабль изменит курс и бомбы лягут ближе. Сторожевик скрывается за мысом. Быстрее, быстрее к бухте: корабль может вернуться! Вскоре Карцов возле мола. Бетонная громадина стеной поднимается из воды, ограждая базу от зыби. Там, где мол кончается, — узкий вход в бухту, ее ворота. Сейчас бухта заперта — сведены плавучие боны, поддерживающие стальную сеть. У противолодочной сети ячеи достаточно велики, чтобы сквозь них мог проплыть человек. В эту же и головы не просунешь. И сеть, надо думать, тянется до самого дна. Остается одно — вплотную подплыть к молу: быть может, отыщется щель между стеной и боном. Расчет верен. Сравнительно легко проскользнув в бухту, он плывет вдоль мола, высматривая, где можно выбраться из воды. Вдруг на острове вспыхивает прожектор, стучит пулеметная очередь. Тотчас включаются прожекторы в десятке других мест. Видны корабли, стоящие у причалов и посреди бухты — на бочках. Прожекторы шарят по воде. Пулеметы, которые теперь бьют и с берега и с кораблей, тоже целят вниз Там, где вода освещена, она временами вскипает от пуль. Плыть дальше нельзя, оставаться на месте тоже: одна из пулеметных очередей угодила в бетон над головой Карцова, другая вспенила воду совсем рядом. Между тем переполох в бухте растет. В стороне проносится катер. Карцов кричит, но голос его тонет в реве мотора. А пулеметы продолжают бесноваться. Отовсюду взвиваются осветительные ракеты. Где-то бьет пушка. Надо быстрее выбраться из воды! С этой мыслью Карцов продвигается вдоль мола, всматриваясь в стену. Впереди какая-то тень. Быть может, трап? Карцов подплывает туда и вдруг оказывается в полосе света. Голос сверху приказывает ему не шевелиться. Ослепленный, он бестолково вертится в воде. Рыча мотором, подскочил катер, резко стопорит. Карцова втаскивают на борт. — Эй, взгляните сюда! — по-английски доносится с мола. — Вот он, второй. Хватай его, ребята! В катер швыряют человека в черном резиновом костюме и перепончатых ластах на ногах. Катер готов отвалить, но в последний момент матрос, стоящий на баке с отпорным крюком в руках, опускает крюк в воду и вытаскивает какой-то предмет. Карцов узнает кислородный дыхательный прибор. Ему ясно: человек в резиновом костюме — подводный разведчик или диверсант. Катер мчится к линкору, который смутно вырисовывается посреди бухты, швартуется у его трапа. Владелец кислородного респиратора встает и, сопровождаемый автоматчиком, поднимается на борт корабля. Очередь за Карповым. К нему по-английски обращается другой вооруженный матрос. Карцову ясен смысл приказа, но он плохо знает язык и по-русски объясняет, что встать и идти не может — очень слаб. Тогда матрос переходит на немецкий. — Живо, — командует он, подталкивая Карцова прикладом автомата, — живо лезь наверх! — Я не могу, — по-немецки отвечает Карцов, — я долго плыл и совсем обессилел. — Лезь, говорят! — рычит матрос. — Вот я сейчас угощу тебя! И он ногой пинает Карцова. — Не смей! — Карцов силится приподняться. — Я советский моряк, офицер русского флота. Мой корабль был потоплен германской подводной лодкой. Она подобрала меня. Потом самолет забросал лодку бомбами. Я выплыл и добрался сюда. Помоги мне подняться на палубу! Все это Карцов выпаливает одним духом. Он торопится, нервничает, охваченный безотчетным страхом. Он вслушивается в собственную речь и не может отделаться от ощущения, что каждое его слово — вымысел, ложь!.. Матрос раскрывает рот, чтобы ответить, но в глубине бухты всплескивает пламя, и все вокруг содрогается от оглушительного взрыва. — Док! — горестно кричит матрос. — Они взорвали большой док! Он в упор глядит на Карцова. В его глазах ненависть, бешенство. Ствол автомата поворачивается. Вот-вот грянет очередь. И Карцову кажется: он прав, этот здоровенный моряк, который сейчас чуть не плачет. — Отставить, Джабб! — раздается с борта линкора. Матрос будто очнулся. Широкой пятерней он трет лоб, тяжело переводит дыхание. — Доставьте его сюда! — приказывает тот же голос. — Да, сэр. — Матрос запрокидывает голову. — Прикажите спустить фалинь, сэр. Пленный не может двигаться. “Пленный!” Конвоир в этом не сомневался. О том, что Карцов назвал себя советским офицером, он и не вспомнил. Как же отнесутся к нему на корабле? Что, если и начальник этого матроса… Чепуха! Трехминутный разговор по радио со своим командованием на материке, запрос оттуда в Москву — и все станет на место. Сверху подают трос. Матрос Джабб обвязывает им Карцова, берется за трос сам — и вот уже они взмыли в воздух. Над палубой их разворачивают и опускают. Коснувшись опоры, ноги Карцова подламываются. Он бы упал, не поддержи его конвоир. Карцова тащат по палубе, вталкивают в дверь. Он жмурится от яркого света. — Открой глаза, — требует матрос, — открой глаза и отвечай! Карцов продрог. Его бьет озноб. На лбу и на щеках — кровь: он поранил лицо, когда, выхваченный из воды, был с силой брошен на палубу катера. — Холодно? — рычит Джабб. — Погоди, скоро жарко станет! Будь моя воля, поджарил бы тебя на огоньке! Карцов дрожит все сильнее. Кровь из большой ссадины на лбу заливает глаза. Кто-то накидывает ему на плечи одеяло, вкладывает в пальцы стаканчик. Стуча зубами по стеклу, он делает глоток, еще глоток — и чувствует, как по желудку растекается теплота. Окоченевшие мышцы расслабляются. Дышать легче. — Кто вы такой? — спрашивает человек у стола. Это лейтенант Борхольм — представительный, с темными внимательными глазами. Вот он достал сигарету, провел по ней языком, будто заклеил свернутую цигарку, сунул в рот. — Кто вы такой? — повторяет свой вопрос лейтенант, поднося к сигарете спичку. Карцов объясняет. — Ну-ну! — Борхольм морщится. — Поберегите свои басни для других. — Я говорю правду. — Вы минировали корабль? Какой именно? Где расположен заряд? Советую не медлить: водолазы должны успеть извлечь взрывчатку, только в этом случае вы можете рассчитывать на снисхождение. Карцов повторяет объяснения. Он глядит в холодные со смешинкой глаза лейтенанта, и в груди поднимается волна раздражения, злости. Так продолжается несколько минут. Наконец лейтенант набирает номер телефона. — Пленный молчит, — говорит он в трубку и снова облизывает сигарету. — Точнее, несет околесицу… Хорошо, сэр, сейчас доставлю… Приведите в порядок этого человека! — обращается он к Джаббу. Карцову спиртом обмывают ссадины. Затем матрос неумело обматывает бинтами его голову и лицо, оставляя щели только для глаз и рта. — Встать! — командует Джабб. Карцова приводят в салон, где второй офицер, капитан-лейтенант, допрашивает человека в резиновом костюме. — Ага, — восклицает он, — вот и другой явился! Давайте его сюда. Карцова усаживают рядом с пленным. Снова, уже в третий раз, он сообщает о своих злоключениях, о том, как оказался у мола, как был схвачен и поднят на борт катера. За его спиной тяжелое дыхание. Матрос Джабб бесцеремонно кладет руку ему на затылок. — Сэр, — говорит он капитан-лейтенанту, — все, что вы сейчас слышали, грязная ложь. Ни слова правды, сэр. Они были рядышком, когда их вытаскивали из воды. Я находился в катере и все видел. Готов присягнуть, сэр! — Так, — тянет капитан-лейтенант, глядя на человека в резиновом костюме. — Вы действовали вместе? Да или нет? Отвечайте. Еще один взрыв — и обоих вздернут на рее! До сих пор допрашиваемый сидел спиной к Карцову. Сейчас он чуть поворачивает голову. Его глаза странно неподвижны. Зато непрестанно шевелится большая нижняя губа. Он то и дело подтягивает ее и облизывает кончиком языка. Остальные мышцы лица будто мертвы. Во всем этом есть что-то змеиное, и Карцова передергивает от отвращения. Несколько мгновений Абст — это был он! — глядит куда-то поверх головы Карцова, затем принимает прежнюю позу. — Нет, — говорит Абст, — я не знаю его. Офицер морщит щеки в усмешке. — Разумеется, и вы впервые видите этого джентльмена? — обращается он к Карцову. — Да, впервые! — кричит Карцов. — У вас. есть радио, снеситесь со своим командованием, пусть сделает запрос в Москву! — Эй, вы, потише! — Капитан-лейтенант хмурится. — Скоро вы вдосталь накричитесь. Пока идет этот спор, Абст сидит неподвижно. Будто его и не касается происходящее в салоне. Капитан-лейтенант оборачивается к Абсту: — Выкладывайте, как вы проникли в бухту? Какие средства использовали при подрыве дока? Кто это сделал? — Сколько вопросов!.. — Абст морщится. — А потом, когда я отвечу, меня уничтожат? — Рассказывайте чистосердечно, и я постараюсь сохранить вам жизнь. — Даете слово? — Да, если будете откровенны. — Хорошо. — Абст делает паузу, как бы собираясь с мыслями. — Я немец, член боевой группы пловцов из пяти человек, доставленных подводной лодкой. Она выпустила нас, лежа на грунте. Ваши люди — разини. Мы проникли сквозь заграждения под самым их носом. — Буксируя подрывные заряды? — Именно так. — Минирован был только док? Он один? А корабли? — Оказавшись в бухте, мы расплылись по объектам, которые каждому были определены заранее. Внезапно мой дыхательный аппарат отказал Я должен был вынырнуть. Спрятавшись у стены мола, я пытался устранить повреждение. Не успел… — Закончив, вы должны были вернуться на лодку? Она ждет вас? — Этого я не скажу. — Отвечайте, — кричит капитан-лейтенант, вытаскивая пистолет. — Даю полминуты сроку! — Ладно. — Абст втягивает голову в плечи, опускает глаза. — Ладно, я скажу… Да, она ждет нас. — Где? — Капитан-лейтенант небрежно роняет вопрос, но Карцов видит, как напряглась его шея и подрагивают пальцы руки, которыми он упирается в стол. — Где ваша лодка? Абст медлит с ответом. — Где подводная лодка? — раздельно, по складам повторяет капитан-лейтенант. — Там же, — говорит Абст, не поднимая глаз. — Там же, где и была. — Ее координаты? — Две мили к западу от конечности мола. Они лежит на грунте. Борхольм хватает трубку телефона, передает начальнику. Тот набирает номер и докладывает о германской субмарине. — Вы потопите ее? — вяло роняет Абст. Капитан-лейтенант улыбается. Положив трубку, он откидывается в кресле, проводит пальцем по тоненьким, тщательно подбритым усикам. Спохватившись, сдвигает брови. — Продолжайте, — сурово говорит он, — выкладывайте все. Что еще должны были минировать ваши люди? Абст молчит. Все его внимание поглощено кислородным прибором, который лежит на столе. Вот он протянул руку к респиратору, ощупал гофрированный шланг, маску. — Вы поймали меня, потому что отказал аппарат, — говорит он в ответ на вопросительный взгляд капитан-лейтенанта. — Никак не возьму в толк, что же с ним случилось… Позвольте взглянуть? Офицер пожимает плечами. Немец сломлен, стал давать показания. Отчего и не разрешить ему эту маленькую вольность? Абст умело разбирает клапанную коробку — металлический патрубок, соединяющий шлем со шлангом. — Так я и думал, — говорит он со вздохом. — Перекосилась пружина. Достаточно слегка подправить ее… Вот так… Видите, она стала на место. Теперь все в порядке. Респиратором можно пользоваться. Свинтив патрубок, Абст откладывает аппарат и вновь застывает в неподвижности. В том, как он держится, в его смирении, голосе, тоне, так же как и в сделанных им признаниях, какая-то фальшь. Слишком уж быстро прекращено сопротивление. Трудные диверсионные дела немцы поручают людям волевым, крепким. А этот — слюнтяй. Чуть надавили на него — он и скис. Странно! Допрос между тем продолжается. Задав Абсту еще несколько вопросов, капитан-лейтенант обращается к Карцову. Тот пытается встать со стула. — Можете сидеть Карцов качает головой: — Отправьте меня к начальнику вашей базы. Я должен сделать важное заявление. — Говорите. — Я буду говорить только с комендантом военно-морской базы! — Садитесь! — повторяет капитан-лейтенант и вновь берется за пистолет. — Сесть на место! Джабб подходит и толкает Карцова на стул. — Ну, я жду! — Капитан-лейтенант опускает пистолет. — Делайте свое заявление. — Вы немедленно передадите его коменданту базы? — Да. — Доложите ему, — кричит Карцов, — доложите, что здесь находится офицер советского военного флота, который был взят в плен германской подлодкой, бежал с нее, вплавь добрался до вашей базы и вновь оказался в плену, но уже у своих союзников! Доложите, что русского моряка посадили рядом с фашистским убийцей и допрашивают наравне с ним! Капитан-лейтенант в замешательстве. Он видит состояние сидящего перед ним человека, протягивает руку к телефонной трубке. И тут впервые показывает себя Абст. Неожиданно он обнимает Карцова, дружески хлопает по плечу. — Ладно, ладно, — ласково говорит он, — хватит валять дурака. Мы проиграли, и теперь каждый должен подумать о себе. Абст обращается к капитан-лейтенанту: — Это боевой пловец нашей группы. Ему было приказано подвесить два заряда под килем вон того корабля. — Абст подбородком показывает на иллюминатор, за которым в наступившем рассвете виден стоящий на бочке крейсер. — Он охотно расскажет, где заряды и как их обезвредить, если вы и ему сохраните жизнь. Опомнившись, Карцов изо всех сил толкает Абста. Капитан-лейтенант насмешливо улыбается. — Ловко, — говорит он, проводя пальцем по своим усикам. — Ну что, мы и дальше будем ломать комедию? Карцов ошеломленно смотрит на немца. А тот не сводит глаз с большого хронометра на переборке салона: подался вперед, ссутулился от напряжения, почти не дышит. Он весь — ожидание. Чего он ждет? Догадка приходит мгновенно: это он минировал крейсер! Теперь, подставив Карцова, он отводит от себя удар и, кроме того, губит противника — советского офицера. Карцов приподнимается, протягивает обе руки к иллюминатору. — Крейсер! — кричит он. — Спасайте крейсер!.. Могучий корабль недвижим в спокойной воде бухты. И вдруг он вздрагивает. Над бортом встают столбы воды, дыма. Взрыв так силен, что линкор дрогнул, в салоне распахнулся иллюминатор. Карцова сбросило со стула. Конвоир и лейтенант валятся на него. Сквозь ворвавшийся в помещение дым виден капитан-лейтенант, приникший к иллюминатору. Высоко поднимая ноги в ластах, к нему движется Абст. — Берегитесь! — кричит Карцов. Поздно. Абст уже рядом, бьет противника, и тот падает. Второй взрыв. Линкор снова качнуло. — Держите его, Джабб, — кричит Борхольм, указывая на Карцова, — крепче держите, я схвачу другого! Он бежит к Абсту, но, споткнувшись, падает. Пока он встает, Абст с респиратором в руках уже протиснулся в иллюминатор. На мгновение мелькнули в воздухе его широкие черные ласты…ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Высокий тощий коммодор[124] читает вслух бумагу, которую держит в обеих руках. Слева и справа от него — офицеры. В парадных мундирах, при кортиках и орденах, они стоят как на смотру. Три офицера — это военный суд. Карцова отделяет от них стол, накрытый зеленым сукном. Есть и четвертый член суда — тот самый представительный лейтенант Борхольм, что участвовал в первых допросах Карцова и безуспешно пытался схватить Абста. Сейчас он выполняет обязанности секретаря, восседая за столиком, который поставили для него в углу. Здесь же присутствует матрос Джабб, еще один конвоир, переводчик да два майора, расположившиеся у двери. Все это происходит на борту линкора, в салоне, где неделю назад излишне самоуверенный капитан-лейтенант устроил очную ставку Карцову и Абсту. С тех пор Карцов не видел этого офицера: допрос выловленного в бухте пловца вели чины морской контрразведки. С подследственным они разговаривали по десяти — двенадцати часов кряду, были вежливы, угощали кофе и сигаретами и… не верили ни единому его слову из тех, что он повторял и повторял, сперва горячо и страстно, а затем, по мере того как его оставляла надежда, все более равнодушно и вяло. Ими было бесспорно установлено: в бухте, у мола, в одну и ту же минуту часовые обнаружили, а патрульный катер захватил двоих диверсантов — человека, который сидит сейчас перед ними, и его партнера. Тот, второй, был в резиновом костюме, имел кислородный прибор для дыхания под водой. Отвечая на вопросы следствия, он установил личность своего коллеги, показав, что тому было поручено минировать крейсер. И действительно, вскоре корабль был подорван. Случай помог бежать человеку в резиновом костюме. Оставшийся должен отвечать за диверсию. Карцов спорил, объяснял смысл показаний Абста. Но старший следователь, пожилой человек в чине майора, был непреклонен. — А что, если предположить обратное? — говорил о н. — Вас схватили, вы знаете: с минуты на минуту под килем корабля взорвутся заряды. Поэтому вы решаете разыграть невинность, все свалить на товарища. И вот мы видим ваши вытаращенные в ужасе глаза, слышим взволнованный голос: “Крейсер! Спасайте крейсер!” Вы же отлично знали: взрыв неотвратим, уже ничто не спасет корабль! — Я говорю правду, я советский моряк. — Мне еще не случалось видеть советских моряков, которые татуировали бы на своей коже немецкие имена да еще латинскими буквами. — Я все объяснил. — Придумали, хотите вы сказать! — Объяснил. — А это как объясните? Карцеву предъявили радиограмму. Оказывается, они все же радировали на материк, а оттуда был сделан запрос в Москву. И вот ответ: командование Советского Военно-Морского Флота подтверждает гибель корабля названного класса со всем экипажем такого-то числа, в таком-то квадрате. Подтверждена и фамилия врача. А в заключение указывается: “На левой руке капитана медицинской службы Кирилла Карцова татуировки не было”. — Ни в штабе флота, ни даже в штабе соединения, в которое входил мой корабль, не могли знать о татуировке. — Кто же знал? — Очень немногие. Она у самого плеча — чтобы показать ее, я должен снять китель, сорочку. — Кто же мог знать о татуировке? — настаивал следователь. — Отвечайте, я предоставляю вам все возможности оправдаться. — Члены экипажа корабля, на котором я проходил службу. — Люди “вашего” корабля, которые сейчас мертвы? — Следователь не скрывал насмешки. — Вы правы, это отличные свидетели. Уж не отправиться ли за их показаниями в царство Нептуна? — Но я перечислил весь экипаж моего корабля, назвал имена людей, их флотские звания, даже указал приблизительно возраст каждого. А вы не сочли нужным передать в Москву это важнейшее доказательство того, что я — это я!.. — Сдается мне, что корабль, о котором идет речь, ваши коллеги не утопили, а захватили. Люди с него убиты или в плену. Эта же судьба постигла и судового врача. Кто мог помешать вам, разведчику и диверсанту, вызубрить два—три десятка имен? Фашисты выкидывают и не такие штуки! — Еще аргумент. Вы видите, как я владею русским языком; был приглашен переводчик, и он… — Не хуже владеете вы немецким. — Прошу вас, обязательно пошлите в Москву мою фотографию! — Не вижу смысла. Впрочем, если б я и хотел, это невозможно. — Почему? — Бильд с метрополией не работает. Самолеты туда не летают. Остается отправка со случайным судном. Долго. За это время вы столько успеете!.. — Сбегу? — Во всяком случае, попытаетесь. — Но мы на острове! — Э, не выдавайте себя за желторотого!.. Старшина Динкер, который был назначен неотлучно находиться при вашей персоне, вчера явился с просьбой. Он, видите ли, сомневается в том, что вы немец. Вот и пришел просить тщательно во всем разобраться… А Динкер потерял на войне отца. От одного слова “наци” его бросает в жар. И этого-то парня вы смогли окрутить и прибрать к рукам! Ну да он оказался на высоте, честно обо всем доложил. Могу сообщить: вы его больше не увидите. Место Динкера займет матрос Джабб. Он вылавливал вас из воды. Он слышал, как вас разоблачил ваш же коллега. Словом, представляется мне, что Джабб именно тот человек, который нужен для надзора за такой хитроумной бестией, как вы. Попробуйте окрутить его, добейтесь этого, и я скажу: вы сам дьявол!.. Впрочем, уже завтра дело ваше будет закончено. — Меня будут судить? — Разумеется. — Зачем же суд? Вы считаете меня немцем, а военнопленных полагается… — Вон как вы поворачиваете! — Майор презрительно оглядел допрашиваемого. — Не надо путать. Вы не военнопленный. — Кто же я? — Вы не были в форме армии своей страны, когда попали к нам, не смогли предъявить установленного воинского удостоверения. Поэтому вас будут судить как диверсанта и убийцу. — Что же грозит диверсанту и убийце? — Боюсь, что не могу вас обнадежить. На снисхождение можно надеяться в одном только случае. Вы знаете, в каком? — Я должен дать ценные показания? — Очень ценные, которые бы перевесили тяжесть совершенного вами преступления. — Но я не немец! — Карцов устало потер виски. — Поймите, вы совершаете ошибку!.. Таков был последний разговор со следователем. Он происходил вчера. А сегодня Карцева судят. Точнее, уже судили, ибо сейчас читают приговор. Процедура была недолгой. Огласили формулу обвинения. Задали подсудимому несколько вопросов и допросили свидетелей — Джабба и еще двух матросов. Далее коммодор совещался: сперва с соседом справа, затем — слева. Секретарь подал лист бумаги. Коммодор просмотрел его, сделал несколько исправлений, дал подписать членам суда. Это и есть приговор, который сейчас оглашают. Конвоир Джабб кладет руку на плечо Карцову, подбородком показывает на судей. Он объясняет: приговор прочитан, теперь надо выслушать его вторично, в немецком переводе. Карцов механически кивает. Он рассеян, вял, не в состоянии сосредоточиться. В голове сумбур из обрывков воспоминаний, образов. Временами что-то давит на сердце, в груди появляется боль. И все, что ему хочется, это уйти отсюда, вернуться в свою железную конуру на форпике[125], где он, но крайней мере, будет один. Джабб не в счет. Последние два дня он неотступно рядом, но Карцов не замечает его, будто, матрос не больше чем деталь камеры, часть ее обстановки. Внезапно переводчик и трое судей, на которых смотрит Карцов, расплываются в большое пятно. Оно дрожит, кренится… С помощью Джабба он встает на ноги. И хотя чтение приговора продолжается, он почти ничего не слышит. У него голова разламывается от боли. Вот переводчик опустил бумагу, снял очки. — Поняли все? — спрашивает он, строго глядя на Карцова. Тот молчит. — Вас приговорили к смерти! — Переводчик таращит глаза, надувает щеки: Маленький, с непомерно развитым подбородком, он весьма горд выпавшей на его долю миссией. — Как лазутчик и диверсант вы будете казнены. Согласно уставу приговор военного суда обжалованию не подлежит. Карцов поворачивается и медленно идет к двери. Пропустив его, конвоиры шагают следом. Он выходит на палубу. Просторная бухта сияет в лучах яркого южного солнца. Вода неподвижна, вдавленные в нее тяжелые тела кораблей — тоже. А на горизонте, который сейчас едва обозначен, четким треугольником проецируется одинокая скала. Странно, что Карцов не заметил ее. А ведь плыл мимо. Если бы задержался там на часок, все могло быть иначе… Клонится к горизонту солнце. Еще немного — и оно покинет синее небо, чтобы утонуть в синей густой воде. И солнце, и море, и небо те же, что и в день, когда он спасся с гибнувшей лодки. Но тогда в сердце Карцова жила надежда. Да, рядом плыла акула. Но он был свободен, он боролся и победил ее! И он бессилен перед людьми. Спастись из фашистского плена, избежать акульих зубов — для того лишь, чтобы тебя убили союзники!.. Карпов неподвижно стоит у борта. Ему не мешают. Но конвоиры рядом, он чувствует их затылком, спиной… Сзади протягивается рука Джабба. Между указательным и большим пальцами с желтыми, обкусанными ногтями зажата сигарета, остальные держат зажигалку. Карцов берет сигарету. Пальцы Джабба приходят в движение, крышка зажигалки отскакивает, и Карцов прикуривает от крохотного огонька. После первых затяжек кружится голова. Но это быстро проходит. И вновь глядит он на далекую коническую скалу. Почему так притягивает к себе этот камень? В его море, у входа в родную бухту, тоже высится одинокий горбатый остров… Сигарета докурена. Так хочется еще! Обернувшись, он смотрит на Джабба. Тот молча протягивает пачку. Карцов берет сигарету, разминает в пальцах и… застывает, склонившись к зажигалке, которую поднес Джабб. Он видит: на палубе лежит небольшое долото — инструмент закатился в шпигат[126] и едва заметен. В следующие секунды Карцов действует автоматически. Пальцы разжимаются, и сигарета падает. Наклонившись, он подбирает ее. Другая рука, будто для опоры, ложится на палубу возле шпигата так, что долото оказывается под ладонью…ГЛАВА ПЯТАЯ
Они лежат в чуть покачивающихся койках: Джабб вверх лицом, Карцов на боку, подсунув руки под щеку. Койки подвешены рядом. И Джабб, если хочет, может дотянуться до Карцова. Время от времени он так и делает: не поворачивая головы, проверяет, все ли в порядке с осужденным. Джабб сторожит Карцова в камере. По узкому коридору, которым карцер сообщается с палубой, прохаживается еще один страж. Осужденного бдительно стерегут. Он не должен бежать. Он не должен сам лишить себя жизни. Это сделают другие, которых, быть может, уже назначили. Их, вероятно, будет двое, если его собираются повесить, и человек пять—шесть, если предстоит расстрел. Он не помнит ни слова из приговора и не знает, какая смерть ему определена. Разумеется, можно спросить — Джабб рядом… Карцов вздыхает. Всякий раз, когда он остается наедине со своими мыслями, они уносят его на родину. Вот и сейчас он полон дум о родном крае. Очень тревожно на сердце. Он убеждает себя, что самое трудное позади — миновало два года войны, а врагу не удалось взять Москву, форсировать Волгу, перевалить через горы Кавказа. Но ходили слухи, что нынешним летом немцы предпримут попытку нового генерального наступления по всему фронту. И вот лето пришло. Что сейчас там, на востоке? Джабб вытягивает из-под подушки и кладет перед пленником толстую книжку с металлической застежкой. Карцов озадаченно разглядывает переплет белой лакированной кожи, на котором серебром вытиснен лотарингский крест. — Полистай, — наставительно говорит Джабб. — Подави в себе гордыню, помолись, парень! Карцов молча отодвигает книгу. Джабб берет ее, ладонью проводит по переплету, будто смахивает пыль. Лицо матроса сосредоточенно. Руки, в которых он бережно держит молитвенник, чуть подрагивают. Карцов наблюдает за ним. Через несколько часов Джабб умрет. Джабб и, наверное, тот, другой, размеренно шагающий по коридору. Карцов может вернуть себе свободу только такой ценой. До мелочей разработан план побега, точнее, план того, как выбраться на палубу. А там придется действовать по обстоятельствам. При большой удаче он незамеченным доберется до борта судна и по якорной цепи спустится в воду. Далее, надо выскользнуть из бухты и, оказавшись за молом, плыть в открытое море; быть может, на пути встретится какой-нибудь корабль. Итак, подобранным на палубе долотом он убьет Джабба. Затем надо постучать в дверь — кулаком, двумя двойными ударами, как это делает Джабб. Получив такой сигнал, второй страж — это проверено! — тотчас отодвигает засов на двери. Карцов лежит лицом вверх, сцепив на груди руки. Мысленно он видит каждый свой шаг, видит Джабба, корчащегося на полу, в луже крови. Кто же он такой, этот матрос с толстым, бугристым лицом и светлыми, почти бесцветными глазами? Клерк, мелкий торговец, коммивояжер? Нет, не похоже. Скорее всего, тянул лямку где-нибудь на заводе или в порту. Дома, конечно, осталась семья: у таких кряжистых да неторопливых всегда куча ребят… Отворяется дверь. На пороге майор контрразведки — тот, что вел дело Карцова. Джабб кубарем скатывается с койки. Конвоир, дежурящий в коридоре, вносит брезентовые разножки, ставит их у стены и выходит. Джабб тоже направляется к двери. — Отставить, — говорит майор. — Будьте здесь! — Да, сэр. Майор обращается к Карцову: — Я должен побеседовать с вами. И вот они сидят на табуретах, в метре друг от друга. В противоположном конце камеры, широко расставив ноги и заложив руки за спину, прислонился к переборке Джабб. Недавно покинутые койки еще раскачиваются, и по стене мечутся черные уродливые тени. Майор приступает к делу без околичностей. Исполнение приговора не задержится — распоряжения уже сделаны. И, если осужденный хочет спасти себе жизнь, следует поторопиться. Приговор нельзя отменить или обжаловать. Но старший военный начальник, в данном случае комендант базы, обладает правом помилования… Майор продолжает говорить. Карцов наблюдает за ним. Это спортивного вида человек. Кожа на его лице розовая, гладкая. В глазах,в голосе много энергии. И только седеющая голова да руки в морщинах свидетельствуют о том, что офицеру не так уж далеко до старости. Между тем майор вынимает бумагу. — Прочтите, — говорит он Карцову. Карцов читает: КОРВЕТЕН-КАПИТЭНУ АРТУРУ АБСТУ. ОПЕРАЦИЯ “БЕЗУМЦЫ”. ДЕНЬ X — 5 ИЮЛЯ 1943 ГОДА. КАНАРИС. Прочитав, он опускает бумагу, вопросительно глядит на контрразведчика. — Подписано: Канарис, — негромко говорит майор. Он прячет документ и, вскинув голову, глядит на Карцова. — Что вам известно об операции “Безумцы”? Карцов пожимает плечами. — Эта бумага попала к нам в руки позавчера, — продолжает майор. — Близ базы мы потопили одну из ваших подводных лодок. Идя ко дну, она, по счастью, оказалась на рифах, сравнительно неглубоко. Водолазы проникли в нее, извлекли сейф из каюты командира. Документ, надлежаще опечатанный, хранился в отделении сейфа, которое имело механизм уничтожения… Как видите, есть все основания полагать, что отправители считали его важным. А на конверте значились только фамилия и имя, которые нам ничего не говорят. Кто такой Абст? Что это за операция “Безумцы”? Вы должны о ней знать. Карцов не выдерживает. Ринувшись к майору, хватает его за грудь, поднимает с табурета, трясет. — Поймите, — кричит он в бешенстве, — поймите, я русский, русский!.. Джабб с трудом оттаскивает пленника. Майор приводит в порядок свой мундир, приглаживает волосы. — Желаете знать, почему я столь настойчив? — говорит он все тем же ровным, спокойным голосом. — Видите ли, вы изволили прибыть к нам именно пятого июля, то есть в тот самый день, который объявлен началом операции “Безумцы”. Согласитесь, что мы вправе делать кое-какие выводы! Еще раз прошу, расскажите все, что знаете. В ваших силах оказать человечеству важную услугу. Я уполномочен заявить, что ваше положение может круто измениться к лучшему. Поэтому внимательно выслушайте то, что я скажу. Итак, ваши пловцы атаковали базу. Можно не сомневаться, что будет и вторая попытка, и третья. Словом, они не оставят нас своими заботами. И вот мы разработали план. В момент, когда база подвергнется очередной атаке, вы “сбежите”. Вас доставят непосредственно на территорию Германии или одной из стран, оккупированных ее войсками. Все будет сделано безупречно, ни у кого не возникнет и тени сомнения в том, что вы бежали, проявив чудеса находчивости и смелости… А потом вы начнете работать. Вы поможете нам ликвидировать корабли и базы, с которых действуют подводные диверсанты. И я заверяю, что ни один волос не упадет с головы отважных германских воинов, которых с вашей помощью мы возьмем в плен. Окончится война — и они вернутся домой целые и невредимые. Конец же, как вы понимаете, уже предопределен. После тяжелого поражения, которое потерпели ваши армии на русской реке Волге, Германию ничто не может спасти. Вот почему, помогая нам, вы помогаете и своей стране. Она обречена. Она тем более обречена, что не дремлют и Америка с Британией. Мощь союзников колоссальна. Поэтому человек, который в этих условиях приближает конец войны, поступает благородно. — Я советский офицер, — устало говорит Карцов. — Это ваше последнее слово? Помедлив, майор встает. Сейчас у него лицо старого человека. Видно, он очень надеялся на вербовку того, кого считает немецким диверсантом. Майор медленно идет к двери. Задержавшись у выхода, он оборачивается. — Уж не считаете ли вы, что мой визит и мое предложение, равно как суд над вами, — инсценировка?.. Быть может, вы думаете: “Это проделано с целью заставить меня признаться”? Ошибаетесь, если так. — Майор морщится, будто у него болит голова — И сейчас вы упустили свой последний шанс. Очень жаль, ибо я почему-то питаю к вам чувство симпатии. И он выходит. Выждав, Джабб присаживается на табурет, касается плеча пленника. — Послушай, а ты зря отказался. Согласился бы — и дело с концом. Ну чего тебе стоило? Майор сказал правду: фашистам конец один. Чего же артачишься? Или ты, парень, о двух головах — одной не жалко? Джабб в последние дни нервничает, он приглядывается к осужденному, и его гложут сомнения. Их заронил дружок — тот самый старшина Динкер, которого по требованию майора контрразведки списали на берег. В ожидании катера Динкер улучил минуту и, озираясь по сторонам, поманил приятеля пальцем. “Джабб, старина, — зашептал Динкер, — они повесят русского! Я вышел из игры, ты вступаешь в нее. Я ничего тебе не советую, но поговори с ним, раскинь мозгами. Может, что и сделаешь для бедняги”. Джабб оцепенел. Он едва не двинул Динкера кулаком: не впутывай в историю!.. Динкер уехал. И вот Джабб вторую ночь без сна. А этот последний разговор со смертником, что называется, доконал матроса. Подумать только: человеку предложили жизнь, свободу, а он ни в какую! Кто же это такой? Гитлеровский фанатик? Но ярый фашист не стал бы прикидываться русским. Да еще после суда и приговора, когда все решено. Он бы любую возможность использовал — только вернуться к своим и снова взять в руки оружие. Так кто же этот человек? Неужели Динкер был прав?.. Где-то на палубе бьют склянки. Корабельный колокол — рында звонит глухо, тоскливо. “Будто по покойнику”, — думает Карцов. Два двойных удара. Это значит: двадцать два часа. Время побега приблизилось. Сейчас все решится. Карцов медленно опускает руку в карман, повлажневшими пальцами стискивает долото… И разжимает руку. Он вдруг понял, что не сможет убить матроса. Еще несколько секунд внутренней борьбы — и он вытаскивает долото. Кладет его на край стола. Медленно бредет к койке. Джабб глядит на долото остановившимися глазами. Придя в себя, хватает его, проводит пальцем по острому лезвию. Каким образом инструмент оказался у осужденного? Для чего был предназначен? Или — для кого? — Меня собирался прикончить? — растерянно бормочет он. Пленный стоит в дальнем углу камеры, отвернувшись к стене. Джабб подходит, становится за его спиной. — Чего же не убил? Ведь мы враги! Я вылавливал тебя из воды. На суде свидетельствовал против. Теперь стерегу, пока за тобой не явятся… Карцов молчит. Глаза матроса наливаются кровью. Он выставляет трясущиеся кулаки. Его большое, сильное тело вздрагивает от напряжения. — Отвечай! — требует он. — Отвечай, будь ты проклят! Почему не убил? Карцов резко оборачивается. — Да поймите же, — почти кричит он, сверля матроса ненавидящим взглядом, — поймите, я русский, русский!.. Они сидят на брезентовых табуретах в дальнем от двери конце камеры. Джабб ожесточенно трет платком лоб, глаза, щеки, закуривает сигарету, шумно сморкается и вздыхает. — Верно, все верно, — бормочет он. — Правильно, что отказался от предложения майора. Уж нацисты быстро бы раскусили, какой ты есть немец!.. Но что же нам делать, как поступить? Ты не думай, я бы плюнул на все и сходил к майору: так, мол, и так, посылайте новый запрос. Но считаю, будет не польза, а вред. Спишут, как Динкера. Еще и всыплют. Ах, дурак я, дурак, не поверил ему. А ведь знал — Динкер несколько лет проработал в России. Подмахнул контракт с фирмой — и айда к Советам строить завод. Слушай, он не приврал: он и впрямь работал в городе, откуда ты родом? — Да… — Ну и ну! — шепчет Джабб. — Вот ведь как может случиться… И он забросал тебя вопросами: сейчас, мол, выведу на чистую воду! Так было дело?.. Ты должен знать: после разговора с тобой он прямиком двинул к майору, не побоялся. Там слопал отказ — хотел до самого адмирала дойти. А вышло: списали парня с корабля да еще и влепили неделю отсидки. Это значит — не лезь не в свое дело… — У меня просьба. — Выкладывай! — Можно отправить письмо? — Нельзя. — Перехватят? — Видишь ли, оно не дойдет в срок… — Джабб сдвигает брови, отворачивается. — Значит, со мной… скоро? — Завтра. — Все равно, — твердит Карцов, — все равно надо отправить письмо! — Я все соображаю, что бы такое придумать, — задумчиво говорит матрос. — Поздно! — Поздно, когда убьют. До тех пор не поздно. — Джабб сжимает кулаки. — Или решил сам надеть на шею петлю? — Но что можно сделать? — Бежать! — выпаливает Джабб. Карцов ошеломленно глядит на матроса. А у Джабба от возбуждения блестят глаза. — Бежать! — решительно повторяет он. — Ты же сам хотел… Теперь предлагаю я! Может, откажешься? — Я сбегу, а вас отдадут под суд. — Будет суд или не будет, это еще как сказать. Скорее всего, обойдется. Конечно, всыплют так, что шкура будет трещать. Но ведь дело стоит того? — Джабб хватает Карцева за грудь. — Беги, русский! Может статься, встретишь конвой — корабли часто проходят севернее базы. Случись такое — и твое дело в шляпе. А на крайний случай — лучше погибнуть в море, чем болтаться в петле! — Совершив побег, я тем самым подтвержу… — Да ни дьявола ты своей смертью не докажешь. Убьют — и баста! И будет болтать! Слушай, что скажу. Так вот: ты бежишь, а потом я изловчусь и отправлю весточку. Накропаешь страничку, я и перешлю. На тот случай, если что приключится в пути… — Как же вы все устроите? — Не твоя забота!.. — Спохватившись, Джабб озабоченно глядит на часы: — Времени, парень, в обрез. Схожу принесу бумагу, составишь письмо. А потом — с богом! До рассвета должен выбраться из бухты. — Сколько же сейчас времени? — не выдерживает Карцов. — Двадцать три часа без самой малости. Карцов ходит из угла в угол, стараясь шагать медленнее, ровнее дышать. Мечты уносят его далеко за пределы железной клетки. Губами он ощущает вкус вольной морской воды. Вот устремился к нему острогрудый красавец с алым стягом на гафеле. Он приближается, он совсем рядом. Карцов кричит, протягивает к нему руки. И тогда из пучины встает коническая скала. Она растет, заслоняя корабль День меркнет, все тонет во мраке… Он встряхивает головой, чтобы отогнать нелепое видение Как мчится время! Кажется, Джабб только что покинул камеру, а наверху уже пробили очередные полчаса. По трапу стучат шаги. Дверь отворяется. Это снова майор. Зачем он пришел? Неужели матрос все же обратился к нему? Карцов заставляет себя неторопливо пройти к койке, лечь и закрыть глаза Он слышит: сделав несколько шагов, майор остановился рядом. — Я подумал, что напоследок вам все же захочется повидать меня, — говорит контрразведчик. Ответа нет. — А где Джабб? — спрашивает майор у часового в коридоре. — Не знаю, сэр. Он недавно отлучился. Должен быть с минуты на минуту. Да вы не беспокойтесь, здесь все в порядке. Джабб не ходил к майору! Нахлынувшая было радость вновь сменяется острой тревогой. Он вот-вот вернется, майор уведет его с собой, задержит… — Прощайте! — говорит контрразведчик. И еще с минуту медлит у двери. Оставшись один, Карцов облегченно переводит дыхание. Однако опасность еще не миновала — майор может встретить Джабба на трапе, на палубе. Время бежит, бежит… Шаги в коридоре. Снова майор? Или Джабб? Нет, в камеру входят часовой и незнакомый матрос. Оба вооружены. В полночь на кораблях всех морей и океанов сменяются вахты. Вот и здесь, у карцера, вступает на пост новый страж. Один сдает осужденного, другой принимает его. Рында возвещает о начале новых суток. А Джабба все нет. Почему? Отпереть свой рундук, взять блокнот и перо — минутное дело. Он же отсутствует больше часа. Вдали возникает рокот. Похоже на шум турбин корвета. Вскоре доносятся и удары глубинных бомб, сбрасываемых перед входом в бухту, чтобы отогнать субмарины немцев. Что, если подводные диверсанты вновь перебрались через боны и сейчас подвешивают заряды к килям кораблей? Тогда опять загрохочут взрывы, все вокруг придет в движение, бухту ярко осветят, и о побеге нельзя будет и думать. Карцов сжимает руками пылающий лоб. Джабб — где же он?.. Половина первого ночи. Через четыре часа рассвет, после которого, если бежать не удастся, для осужденного уже не будет ни дня, ни вечера. И вдруг кто-то берет его за плечо. — Джабб, — шепчет Карцов, — Джабб!.. — Ну-ну, — бормочет матрос, — будет нервничать. Вот бумага и ручка. Не мешкай, пиши. — Кому? — Русским властям. Смелее пиши, открыто. Я придумал, как устроить, чтобы письмо дошло. Тут один матрос списывается подчистую. Надежный парень, не подведет. Доставит письмо на метрополию. А там, мне говорили, сейчас много ваших ребят. Кому-нибудь из них и передаст. Ловко? — Да, да! — Карцов благодарно кивает, и перо торопливо бежит по бумаге. Исписана страница, вторая. — Хватит! — командует Джабб. Карцов заканчивает письмо, складывает листки. — Держи конверт. Не забудь адрес. — Спасибо! Карцов крупно выводит: “Передать в Наркомат обороны СССР”. Джабб берет письмо, прячет на груди. — Все будет как надо, — бодро говорит он. — Вот увидишь, мы еще повоюем!.. А теперь слушай новость. Это — чтобы сил у тебя прибавилось перед трудным делом. Так вот: ваши дали нацистам по зубам, крепко дали, парень! — Где?.. — Я, видишь, запамятовал, как он называется, этот город. Не так уж и далеко от Москвы. Пятого июля немцы начали наступление. Здорово начали. Но русские были начеку. Неделю оборонялись, а сейчас пошли вперед. Только что радио передало: нацисты наложили в штаны и бегут. Такие дела! Так что взбодрись и гляди веселей. Карцов хватает Джабба за плечи, притягивает к себе, крепко целует. Огоньки вспыхнули в широко раскрытых светлых глазах матроса — огоньки радости, удивления. Или так показалось Карцову? Быть может, Джабб все еще сомневался в пленнике и окончательно поверил ему только сейчас? Не потому ли он и не возвращался так долго? — Пришлось выждать, — говорит Джабб, как бы отвечая Карцову. — Прежний часовой не выпустил бы тебя в ночное время. А новый — порядочная разиня. Скажу, что у арестованного неладно с животом, он и не станет артачиться… Теперь слушай, да повнимательней. Как окажемся на палубе, двинем не туда, где гальюны, а прямиком на бак. Сделаешь десяток шагов и упрешься в кнехт левой скулы. К кнехту и подвязан конец. Присядь, нащупай его, лезь за борт. И — с богом! Понял? — Понял, — поспешно отвечает Карцов. — Идемте! — Погоди! Оказавшись в воде, не отплывай от борта, держи вдоль него к штевню, а оттуда — к бочке, на которой стоит корабль. Ты должен доплыть до нее и затаиться, прежде чем я подниму тревогу. Запомни: у тебя будет минуты две, от силы — три. Успеешь управиться? — Постараюсь! — шепчет Карцов, вздрагивая от волнения. — И упаси тебя боже шуметь. Заметят — и мы с тобой покойники. Будем болтаться в петле рядышком. Это хорошенько запомни, не оплошай, не подведи меня. — Ясно. Идемте же! — Сейчас пасмурно, — продолжает Джабб, — видимость ноль. Ветер с оста, слабый. Море — два балла. Словом, погодка что надо. Хотя ветер, сдается мне, будет сильнее. К утру может заштормить… Линкор стоит кормой к бонам. В ту сторону я и буду палить, как подниму тревогу. Арестант, мол, кинулся к борту, стал перелезать через поручни. Тут я, не мешкая, вскинул автомат. Всадил в него полдюжины пуль, он и пошел на дно, кормить кальмаров. — Нужен всплеск от моего “падения” за борт. — Будет! — Джабб хитро щурит глаза. — У борта наготове балластина. — Понятно. — А ты замри за бочкой. Не дыши. Выжидай. Пока не погаснут прожекторы и не уймется кутерьма. — Джабб достает из кармана какой-то предмет. — Голова-то, вижу, зажила. Держи, натянешь на нее. — Зачем? — Карцов недоуменно разглядывает сетку для волос. — Надень, как окажешься в море. Дно бочки в космах водорослей. Нарви их, запихай в ячеи сетки — будет маскировка. Так и плыви: весь внизу, под водой, наверху одна голова в сетке, из которой торчит трава. Разумеешь? Ногами не очень-то двигай. Пусть тебя несет отливным течением. Как раз попадешь к бонам. А там — действуй, да попроворнее. — Спасибо! Джабб показывает небольшой пакет: — Провизию тебе собрал: шоколад, сахар. Все в резиновом мешке, воды не боится. Передам наверху. Пакет не должен попасть в чужие руки. Поэтому внутрь положил груз. Выпустишь его — он и потонет. Карцов кивает. Говорить он не может. Матрос в последний раз оглядывает товарища: — Ну, брат, отвоюемся — буду искать тебя. Город, откуда ты родом, я запомнил. Ты уж того… не помри до тех пор! И он шутливо тычет кулаком в грудь Карцова. Он нарочито груб, в его голосе, жестах бравада, А глаза смотрят печально… — Ну, все! — Джабб решительно разрубил ладонью воздух. — Двинули. Он подходит к двери, стучит. — В гальюн, — небрежно роняет он в ответ на вопросительный взгляд часового. — У парня свело брюхо. Посторонившись, часовой пропускает обоих. Джабб берет свой автомат, хранившийся в коридоре, отводит затвор. — Вперед, — командует он. Палуба встречает их могильной чернотой теплой пасмурной ночи. Сеет дождь. С берега тянет горелым углем. Тихо, тревожно. Карцов невольно останавливается. — Иди! — шепчет Джабб и подталкивает его в спину. Карцов делает несколько шагов и натыкается на препятствие. Это кнехт, о котором упоминал матрос. Присев на корточки, он торопливо ощупывает литой чугунный чурбан. Ага, вот он, трос. — Скорее, — слышит он шепот Джабба, — живее поворачивайся. На-ка, держи! В руки Карцова переходит пакет с шоколадом и сахаром. — Бери и это!.. Джабб нащупывает ладонь Карцова и вкладывает в нее тяжелый плоский предмет. Это складной матросский нож. Нож и пакет опущены в карманы штанов, в одном из которых уже лежит сетка для волос. Карцов сжимает руку спасителю. Скользнув за борт, повисает на тросе. Вот и вода. Он отпускает трос. Тот мгновенно уходит вверх — Джабб спешит убрать его, чтобы не осталось следов.ГЛАВА ШЕСТАЯ
Черное небо усыпано крупными звездами. Они мерцают, пульсируют. Иные вспыхивают и, распушив огневые хвосты, бесшумно катятся по небосводу в черную теплую воду. А в воде сотни крохотных световых взрывов: язычки разноцветного пламени всплескивают над волнами, гаснут, вновь озаряют воду нежным сиянием… И в этом удивительном мире, оставив позади остров и базу, плывет Карпов, плывет неизвестно куда, снова один в ночном океане. Что ждет его? Встретит ли он конвой, о котором упоминал Джабб? Очень мало надежды, что корабли появятся именно в эти часы и пловец будет замечен во мраке, взят на борт, спасен… Карцов закрывает глаза. Он так ясно видит корабль, который вдруг окажется на его пути… Он отдохнет, отоспится, придет в себя. Промелькнут годы. Отгремит война. И вот он получает приказ явиться на этот трижды проклятый остров. Он придет туда на советском боевом корабле, он будет в парадном мундире, при всех орденах. И он отыщет тех, что допрашивали его и осудили… Но главное — встреча с Джаббом. К его форменке он привинтит свой самый дорогой орден. Можно представить, какие будут глаза у Джабба! Джабб не промолвит ни слова, только вытянет из кармана штанов кулак, разожмет его — и в нем окажутся две сигареты. И они покурят и помолчат… С шорохом набежала волна, накрыла с головой. Карцов отплевывается, движением руки отбрасывает назад мокрые волосы. Надо плыть! До цели не меньше двенадцати миль. Цель — это далекая скала, что была видна с борта линкора. Вероятно, он доплывет до скалы к середине дня. Взобравшись на нее, изучит обстановку в море. Потом — сон. Он проспит целые сутки. Отдохнув, подкрепится — у него есть еда. Э, дело не так уж и плохо! Правда, он не имеет пресной воды, но сейчас прохладно, пить не хочется, и Карцев как-то не думает о воде. Кстати, она может найтись на скале — источник или дождевая лужа… Рассвет подкрадывается незаметно. Кажется, что темно по-прежнему, но вот уже можно различить воду метрах в двух от себя, затем — в трех метрах, в четырех… Постепенно из молочной мглы проступает широкая полоса моря, подернутого колышущейся пленкой. Где же скала? Карпов тщетно всматривается в море. Скалы нет, хотя по времени ей пора показаться. Уж не сбился ли он с курса? Напрягая все силы, он приподнимается в воде; вытянув шею, тщательно изучает горизонт. Он все больше верит, что скала — это спасение. Вскарабкавшись на нее, он обязательно будет замечен с проходящего корабля. Его увидят, возьмут на борт, доставят на родину. Только бы отыскать скалу! И тут ударяет шквал. Ветер кромсает море на мелкие злые волны, расшвыривает их в стороны, вздымает к небу клочья теплой пузыристой пены. По ноздри погруженный в клокочущую воду, Карцов отчаянно борется со стихией. Волны толкают его, бьют в затылок, в лицо; вода заливает рот. А шторм крепчает. Все тяжелей валы. Каждый, настигнув пловца, вздымает его на гребне, чтобы тотчас низвергнуть, захлестнуть, раздавить. О том, чтобы держаться нужного направления, Карцов уже не помышляет. Все усилия сосредоточены на одном: не захлебнуться, успеть сделать вдох, прежде чем накроет очередная волна. Ветер разбросал клочья тумана, и гигантская серая махина возникла внезапно в какой-нибудь полумиле. Карцов видит мрачные крутые стены и ожерелье бурунов под ними. Рифы? Да, скала в кольце рифов. Большая волна. Пловец на ее вершине. Теперь скала видна лучше. До нее совсем недалеко. Но он уже не спешит. Надо все осмотреть, отыскать подходящее место для выхода из воды. Снова и снова взлетает Карцов на волнах, приближаясь к скале. Это монолитная громадина, вверху гладкая, а в нижней части испещренная трещинами и углублениями. Перед ней — гряда утесов, выставивших из пенной воды черные зазубренные клыки. Если даже посчастливится проскользнуть сквозь цепочку рифов, шансы спастись невелики — первая же волна может разбить пловца о гранитный бок утеса. Выход один — обогнуть скалу и подобраться к ней с подветренной стороны, где должно быть затишье. Карцов круто сворачивает. Плыть стало еще труднее — теперь он движется наперерез шторму, в хаосе из воды, пены, тугих, как резина, воздушных струй. Он напрягает все силы, но безрезультатно. С каждой секундой грохот прибоя мощнее. Его сносит. Несколько гребков — и он оборачивается. Скала совсем рядом — отчетливо видно, как волны врываются в щели и дыры в ее нижней части, выплескиваются оттуда, вновь набрасываются на камни. Вог-вот Карцова подхватит и понесет на риф. Он собран и очень спокоен. Видимо, есть грань, переступив которую человек уже не подвластен страху. До рифов — метры. Из воды встает камень с зубчатой, как гребенка, вершиной. Волны дробятся на нем, самые крупные перехлестывают через “гребенку”. Пунктир подводных утесов тянется по обе стороны приметного камня, опоясывая скалу. А между рифами и скалой подобие водного коридора. Кольцо почти тихой воды. Пловца подтащило к “гребенке”… Мелькнула дикая мысль — промчаться над ней на вершине волны. Но это невыполнимо: нужна самая большая волна, обычная швырнет на каменные зубья. Волна поднимает Карцова. Выше, еще выше! Он над рифом. Неужели желанный “девятый” вал? Нет, верхушка волны изогнулась, готовая рухнуть. Ноги резким движением выброшены вперед. Под ступнями опора. Изогнувшись всем телом, он на мгновение встает на верхушке камня. В следующий миг поток воды обрушивается на пловца, душит его, мнет. Но, полузадохнувшийся, оглушенный, он уже по ту сторону рифа — возле самой скалы, в полосе относительного затишья. Течение влечет его в сторону. Всякий раз, когда подкатывает крупный вал, Карцов спешит навстречу и принимает удар у рифа. Его отбрасывает, но между ним и скалой полоса чистой воды и можно маневрировать. Течение огибает скалу. Скоро он будет у ее подветренной стороны и выберется из воды. Однако ему готовится новое испытание. Вперед вода движется в странном ритме. Неужели воронка? Да, водоворот! Карцова несет все быстрее, быстрее — к краю пологого водяного конуса. Круг, еще круг. Сопротивляться бессмысленно. Его главная забота — беречь силы. Скорость вращения растет. Постепенно все вокруг сливается в длинный многоцветный мазок — и скала, и рифы, и море. А потом перед глазами только стена воды, зеленая гладкая стена, которая лезет вверх, загораживая и скалы и небо. Он решает: пора! Последний глубокий вдох. Перегнувшись в пояснице, Карцов головой уходит под воду. Он знает: водовороты страшны на поверхности и в прилегающих к ней слоях воды. На глубине сила их быстро слабеет. Спуститься пониже и под водой отплыть от опасного места — единственное спасение. Широкими плавными гребками Карцов вертикально уходит в глубину. Вскоре вода, которая на поверхности вспенена и мутна, становится светлее и спокойнее. Теперь он плывет горизонтально, вдоль подводной части скалы, усеянной трещинами и гротами. И всюду тонкие бурые плети, пучки длинных мягких плетей — они протягиваются откуда-то снизу, пронизывают водную толщу и, достигнув поверхности, свисают с нее размочаленными концами. Каждая волна заставляет их дергаться, виться. Водоросли пляшут, скручиваются в жгуты, будто щупальца затаившихся в бездне неведомых тварей… Пора подниматься. Он выбрасывает руки для гребка вверх и… поспешно прячется в водорослях. Над ним плывет человек. Неизвестный в резиновом костюме, в шлеме и с дыхательным аппаратом на груди. На ногах у него ласты, в руке острого, на которой бьется большая рыба. Увлеченный борьбой с добычей, он то опускается, то всплывает к самой поверхности. Карцов затаился у скалы. В голове одна мысль: выдержать, не захлебнуться. Секунды текут. Человек, вяло работая ластами, удаляется. За ним тянется полоса рыжей мути — кровь, льющаяся из ран добычи. Можно всплывать, Карцов поднимается, уголком глаза следя за охотником. На пути к поверхности он видит: рыба сорвалась с остроги, судорожно дергая хвостом, опускается на дно, а за ней спешит охотник. Что, если неизвестный заметил Карцова?.. Вынырнув и глотнув воздуха, он оглядывается. Совсем рядом скала, и в ней широкая щель. Скорее туда! Скользнув в расщелину, Карцов плывет по узкому каменному коридору. Постепенно туннель расширяется. Скалы, низко нависающие над головой, отступают, образуя подобие грота. Он вплывает в грот, поворачивается в воде. Вокруг сумрачно, тихо. Вдали светится маленький треугольник — расщелина, через которую он проник сюда. Временами световой треугольник меркнет — волны захлестывают вход. Там, на воле, море беснуется. Здесь же вода почти неподвижна. Никто его не преследует. Страхи были напрасны. Что делать? Возвращаться? А вдруг тот, с острогой, затаился у входа… Нет, лучше повременить. Он достиг главного: подветренная сторона скалы недалеко. Достаточно выплыть из грота, взять левее — и он будет у цели. Только бы избежать встречи с пловцом! Кто этот человек? Несомненно, один из немецких диверсантов. Видимо, на рассвете, когда в море было тихо, он покинул подводную лодку, чтобы поохотиться, и у пустынной скалы его застиг ветер. Ну да пловцу с респиратором шторм не помеха — от непогоды можно уйти на глубину. В обычном респираторе можно пробыть под водой часа два—три. Если пловец отправился на охоту еще до того, как разыгрался шторм, в его дыхательном аппарате израсходовано не менее половины кислорода. А диверсанту надо еще и добраться до лодки, которая, конечно, находится далеко от коварных рифов… Словом, по всем признакам, он сейчас не опасен: у него попросту нет возможности ждать. Стало быть, после отдыха Карцов может выплыть из грота и продолжать путь. Он ложится на спину. Лицо обращено к выходу. Если глядеть вверх, перед глазами чернота. Но впереди, ближе к расщелине, на скальном своде трепещет отблеск света. Время от времени Карцов чуть подгребает ладонями, держа в поле зрения световой зайчик. У него еще много сил. Но ему холодно. Все настойчивее потребность выбраться из воды, почувствовать под ногами опору, согреться. Он успокаивает себя: теперь это лишь вопрос времени. Лежа в воде, он отдыхает. И вдруг луч света исчез со свода! Встрепенувшись, Карцов глядит в туннель, но вдали только едва различимая зеленая полоса. Убаюканный тишиной и спокойствием, он забыл о приливе. А вода подкралась, залила расщелину. Скорее к выходу, пока еще осталось пятнышко света! Ринувшись вперед, Карцов натыкается на выступ. Еще гребок — и снова препятствие. Откуда оно? Совсем недавно его не было. Он вспоминает. С купола туннеля спускалось подобие каменной бахромы. Час назад, когда он вплывал в туннель, “бахрома” на метр не доставала до воды. Теперь, в разгар прилива, она перегородила туннель. Единственная возможность достичь выхода — это нырнуть. Но до расщелины метров тридцать. Не проплыть их под водой, в полумраке узкого коридора, да еще против приливного течения! Карцов в западне. Пока не наступит отлив, из грота не выйти.ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Он подносит руки к лицу и не видит их. Вокруг темнота. Поверхность воды неподвижна. Но пальцы ног ощущают ее движение на глубине. Вода прибывает. Что, если своды грота низки и каждый прилив заполняет его целиком? Случись такое — и Карцов обречен. Пока не поздно, надо исследовать грот: быть может, он сквозной и второе отверстие еще не залито. Он делает несколько осторожных гребков. Вытянувшись, скользит по воде. До сих пор в гроте было тихо. Но сейчас уши улавливают слабый плеск. Уточнив направление, Карцов подгребает. Всплески слышнее. Снова гребки — и его пальцы уперлись в камень. Теперь он движется, работая одной рукой. Другая все время касается стены. Он очень долго плывет. Вокруг плотный мрак. Вода, вода и нескончаемая гладкая скала… Никогда еще не был он так близок к отчаянию. Он слеп. Слеп — значит, беспомощен. Ему все кажется: только что он проплыл мимо места, удобного для выхода из воды, — стоило лишь протянуть руку, и он нащупал бы в скале выступ, карниз, трещину. Он не сделал этого и утратил единственный шанс на спасение. Но он плывет. Он все время движется вдоль стены, пядь за пядью ощупывая ее поверхность. В пальцах, ставших такими чуткими, собралась вся его воля. Внезапно Карцов замирает. Показалось: в глубине у опущенных ног вода взбудоражилась, взвихрилась, будто неподалеку промчалось огромное тело. И странный звук донесся: удар или щелканье. Что это? Прижавшись к скале, Карцов ждет. А память подсказывает: “Тело у него было кирпично-красное, метров шесть длиной, на голове щупальца, выпученные глаза — каждый глаз с пушечное ядро крупного калибра. И клюв! Крючковатый, он выскакивал из какой-то полости в голове и зловеще щелкал. Когда огромные клещи раскрывались, они, казалось, могли обхватить грот-мачту”. Доклад командира французского корвета “Алектон” о встрече со стопудовым кальмаром составляет лишь одну страницу толстого тома, в котором собрано все то, что известно о чудовищах океанских глубин. Карцов как бы перелистывает страницу за страницей. Новый эпизод. Теперь говорит командир британского фрегата “Дедалус”: “Среди волн плыла громадная толстая змея, подняв голову примерно на метр над водой… Несколько минут мы смотрели на гигантскую змею, но она ни разу не опустила в воду темно-коричневую, полуметровой толщины голову с желто-белым ожерельем вокруг шеи. Длина туловища составляла метров двадцать”. Сколько таких свидетельств! Да и сам океан время от времени выбрасывает на берег для всеобщего обозрения то кальмара размером с автомобиль, то обрывок щупальца неведомой твари, толщина которого добрых три четверти метра… Притаившись у скалы, Карцов напряженно слушает тишину грота. Холодно. Он совсем закоченел. Вдобавок судорога свела кисть руки. Он осторожно массирует пальцы. И вдруг, рванувшись, исступленно кричит, бьется. Его ноги обволокло что-то холодное, скользкое. Не сразу сообразишь, что это всего лишь водоросли, которые занесены сюда течением. Подавив страх, он опускается под воду и сбрасывает со ступней цепкие петли. Он снова плывет вдоль стены. Темнота. Тишина. Невидимая вода в невидимой скальной чаше. И — человек в ней, наперекор всему борющийся за жизнь. Постепенно стена делается угловатой, ребристой. Все чаще встречаются впадины. Внимание! Здесь могут быть неожиданности. Он замедляет движение, тщательнее ощупывает камень. Вскоре ладонь целиком уходит в трещину. Торопливо “просмотрев” ее руками, он определяет: трещина начинается под водой. А как далеко тянется вверх? Это пока неизвестно. Но несомненно — вверху она расширяется. Прижавшись к скале, он ждет. Вот когда почувствовал он настоящую силу прилива. Вода прибывает стремительно, и Карцов вместе с ней поднимается вдоль трещины. Да, она делается шире и глубже. Вскоре в нее уже можно протиснуться. Еще чуточку вверх. Так, хорошо. Он влезает в каменную щель, карабкается на скалу. Скорее, скорее!.. Ему чудится: кто-то торопится следом, вот-вот настигнет… А трещина продолжает расти. Сперва она поднималась почти вертикально, теперь же все больше отклоняется в сторону. Ползти легче — Карцов уже не ранит плечи об острые уступы скалы. Вода осталась далеко внизу. Сердце бьется ровнее. Выбрав удобную площадку, он с наслаждением ложится. Как отчаянно он устал! Отдыхая, он намечает план действий. Надо обследовать подземелье. Кто знает, не отыщется ли ход к вершине скалы. Если поиски не дадут результата, он вернется к воде и во время отлива выплывет через расщелину. Пора приниматься за дело. Карцов осторожно встает на четвереньки, чтобы не удариться о свод головой, поднимает руку. Рука не встречает препятствия. Сев на пятки, он вытягивает вверх и вторую руку, выпрямляется на коленях. Потом встает во весь рост. Над ним пустота. Некоторое время он в растерянности. Впрочем, все очень просто: края трещины, по которой он полз, разошлись. Ничего страшного. Сейчас он определит направление и спустится к воде. Вероятно, скоро начнется отлив. Не стоит тратить силы. К тому же, недолго и заблудиться. Но в какой стороне вода? Он твердо помнит — слева. В противоположной стороне, следовательно, стена. Надо нащупать ее. Карцов делает шаг вправо. И еще шаг. Стены нет. Ну-ка еще один… Нет, нельзя! Он удаляется от воды. Вода — это спасение. Когда начнется отлив и расщелина станет свободной, в грот проникнет свет. Находясь близ воды, он увидит свет и легко выберется на волю. Если же он “потеряет” воду, дороги назад не найти. Запрокинув голову, Карцов неподвижно стоит в темноте. Верно ли, что вода слева? Не повернулся ли он невзначай, когда поднимался со скалы? Сейчас он проверит. Он садится на корточки, шарит по скале руками, ищет камень, чтобы швырнуть туда, где, по расчетам, находится вода. В мертвой тишине подземелья всплеск прозвучит достаточно громко. Направление будет определено. Все это несложно. Нужен лишь камень. Но камней нет. Ни единого камешка. Под ладонями гладкая скала. Что ж, это понятно. В гроте не бывает дождя. Здесь не дуют ветры, не палит солнце. Скала не разрушается. Откуда взяться камням? Встав на колени, он механически ощупывает карманы. Конечно, ничего подходящего. У него только сверток с едой да нож. Ну, с ножом он не расстанется ни при каких обстоятельствах… А что, если попробовать отколоть им кусок скалы? Карцов раскрывает нож. Пальцы ощупывают каменный пол. Вот, кажется, щель. Он всовывает в нее лезвие, слегка нажимает. Чуточку посильнее… Камень не поддается. Еще чуть… Нет, опасно — нож можно сломать. Снова несколько безрезультатных попыток. Тогда он вынимает сверток с едой. Джабб говорил о сахаре и шоколаде. Сейчас они пригодятся. Он пытается распаковать сверток. Нелегкая задача — разорвать руками мешок из плотной прорезиненной ткани. Карцов так волнуется, что забыл о ноже… Наконец мешок взрезан. Да, вот он, шоколад, — две массивные плитки. Вот сахар — восемь шероховатых кубиков. А что это? В руках у Карцова нагель. Понятно, зачем положил его Джабб: нагель играет роль грузила. Пальцы ласково поглаживают находку — массивный металлический стержень. Примерившись, он осторожно швыряет нагель влево от себя. Он весь обратился в слух: вот сейчас будет всплеск. Нагель со звоном падает на камень. — Так, — бормочет Карцов, роясь в кармане, — выходит, ошибся. Конечно, надо было взять левее. Он достает кусок сахара, взвешивает на ладони. Легковат. Ну да здесь такая акустика! Р-раз! Сахар летит в сторону. Вновь секунды ожидания — и снова удар о твердое тело. — Спокойно, — шепчет Карцов, поглаживая ладонями лоб. — Сядем, подумаем. Главное — не торопиться. У меня сколько угодно времени, чтобы, все хорошенько обдумать. И он опускается на скалу. Невозможно собраться с мыслями. Перед глазами неотступно стоит море. О, сейчас он думает о море совсем иначе! Он все бы отдал, чтобы вновь оказаться в воде, пусть даже в мрачном скальном колодце, из которого недавно выбрался с таким трудом. Что из того, что он обессилел и продрог? Выдержав, дождавшись отлива, он вновь бы увидел солнце. А сейчас? Сколько еще провозится он в темноте, прежде чем найдет дорогу назад? Да и найдет ли? Что, если отлив уже наступил, а он и не знает об этом! Ему, быть может, стоит лишь чуточку отойти в сторону, чтобы увидеть и воду, и пробивающийся сквозь нее свет, и саму расщелину. Но куда надо двигаться?.. Где путь к воде? Он заставляет себя лечь на скалу. Он должен успокоиться. Однако проходят минуты, он снова на ногах, торопливо достает новый кусок сахара. Сахар будет брошен левее. Если и теперь неудача, он израсходует третий кусок, четвертый… весь запас сахара, весь шоколад, но вода должна быть найдена! Ощупав пальцами сахар, он поудобнее укладывает его на ладони, мысленно намечает направление. Бросок! Всплеска нет. — Третий, — упрямо говорит он. Снова бросок. Результат тот же. — Хватит, — бормочет Карцов, — хватит, надо подумать. Ему все кажется: решение есть, оно очень простое, но он взволнован, взвинчен, и это мешает найти правильный путь. Нужна передышка. Угомонятся нервы — и выход отыщется. Во что бы то ни стало взять себя в руки! И он начинает считать. Он медленно выговаривает цифры, вслушиваясь в собственный голос, странно звучащий в тиши подземелья. Время идет. Карцов сидит на камне, подтянув к подбородку колени. Ладонь чуть пришлепывает по скале, отбивая ритм счета. И кажется ему: кто-то вдали поддерживает счет гулкими ударами в такт. До цифры шестьсот, которой заканчивается первая десятиминутка отдыха, остается немного. Последняя цифра, последний шлепок рукой по скале. Тишина… Хочется есть. До поры до времени он сдерживался, но сейчас уже не в силах. Мог же он выбросить не три кубика сахара, а четыре или пять. Вот он и съест эти “лишние” куски. Сахар осторожно положен в рот. Как быстро он тает!.. Теперь второй кубик. Но сахар остается в руке: где-то в отдалении один за другим звучат глухие ритмичные удары. Акустический эффект? Да ничего подобного: кто-то долбит скалу. Вот стук прекратился. Минутная пауза — и удары возобновляются в том же темпе. Кто же стучит и где? Может, на вершине скалы? Нет, не похоже: звуки доносятся со стороны, будто со склона. Но бока утеса круты, почти неприступны. “Потому-то их и долбят”, — отвечает себе Карцов. Воображение рисует картину: человек с трудом вскарабкался на утес и готовит себе убежище. Кто он? Вероятно, тот самый пловец с острогой. Но он направлялся к подводной лодке! Чепуха, нету лодки. Вывод, что она где-то здесь, был сделан механически, под влиянием “признаний” Абста. Конечно, Абст лгал — лодка ушла. А как же подводный охотник? Откуда он взялся? Да с той самой лодки. Он был выпущен из нее, но в назначенный час не вернулся — сбился с курса, промедлил. Мало ли что! Лодка не дождалась его, уплыла — на базе подняли тревогу, и она спешно покинула опасный район. Итак, один из диверсантов остался. Убедившись, что лодки нет, он доплыл до скалы, отыскал на склоне щель и вот расширяет ее, готовит себе убежище. У него есть острога, он бьет рыбу, ему не угрожает голодная смерть. Он будет терпеливо ждать лодку, которая, вероятно, вернется. Карцов вслушивается в удары, и ему кажется — видит пловца. Тот все еще в резиновом костюме. Его шлем, дыхательный аппарат и ласты сняты, лежат в стороне. Здесь же брошена наполовину съеденная рыба. Он пожирал ее сырой, ибо у него нет огня. Да и не рискнет он разводить огонь на виду у противника, даже будь у него спички и топливо… Нить рассуждений Карпова прерывается. Ему стало холодно. Причем, как ни странно, стынет лишь правый бок. А если повернуться?.. Да, теперь охлаждается левая сторона. А вот и слабый ветерок. Значит, воздух в гроте движется. Но откуда здесь ветер? Вероятно, всему виной вода в скальном бассейне. Во время прилива она действует как поршень, выталкивая из подземелья излишек воздуха. Где же отверстие, через которое вентилируется грот? Оно, надо думать, там, куда тянет ветерок. Кстати, удары тоже доносятся с той стороны. Карцов встает. Двигаясь по направлению тока воздуха, он должен выйти к отверстию на склоне горы. Тогда не надо будет вплавь огибать скалу, карабкаться вверх по круче. Но у выхода враг, и у него острога. Что ж, не безоружен и Карцов. Время течет, а он в нерешительности. Ну, а если пловец — его старый знакомый? Карцов поражен столь простой догадкой. Конечно, это он! Его-то и бросили фашисты, удравшие на подводной лодке. Он лежит на краю обрыва, лежит без движения, ошеломленный тем, что внезапно открылось его глазам. Но все по порядку. Он долго полз, ориентируясь по едва приметному потоку воздуха. Вскоре площадка сменилась туннелем — руки Карцова стали натыкаться на стены. Потом туннель превратился в узкий лаз, дно которого было испещрено острыми выступами. Он обдирал колени, но продолжал ползти. Поворот, еще поворот, затем крутой изгиб туннеля, едва ли не в обратную сторону, — и он со стоном прижимает ладони к глазам. Несколько минут он лежал ничком, боясь поверить, что снова увидел свет. Да, перед ним было отверстие. Оттуда струился свет и доносились удары — четкие, громкие… Успокоившись, он подтянулся на руках, осторожно заглянул в пролом. Он думал, что отыскал выход из подземелья. Но он не увидел ни неба, ни солнца. Туннель вывел его к новому гроту. Это очень большая, почти круглая полость в скале. Внизу чуть шевелится вода, освещенная прожекторами, — они прикреплены к стенам и направлены вниз. Верхушка подземелья тонет в темноте. Взгляд Карцева прикован к лагуне. Под водой что-то движется. Какая то тень поднимается из глубины. С каждой секундой она отчетливее. Тень у самой поверхности. Еще немного — и из-под воды появляются две человеческие головы, обе в черных очкастых шлемах. Не прекращая движения, люди продолжают всплывать. Вот они видны по плечи, по грудь. Они плывут вплотную друг за другом, не изменяя дистанции, будто сидят на гигантской рыбине. Карцов не сразу замечает, что из пучины появились еще три “всадника”. Встав в кильватер к двум первым, они тоже движутся по лагуне. Сбавив скорость, пловцы достигли противоположного края подземного озера, где пологие скалы образуют подобие площадки. Здесь вспыхивает свет. Теперь виден опущенный в лагуну трап, пиши в стене, стеллажи, какие-то ящики. У стеллажей работает здоровенный бородач, ударами кувалды загоняя в скалу железный костыль. Эти-то звуки и вели Карцова по скальному лабиринту. Вот из пещеры выезжает колесный кран. Он приближается к кромке воды, наклоняет стрелу и вытягивает из лагуны толстый цилиндр. Нос цилиндра закруглен, в средней части — сиденья и подобие козырька перед ними. А на корме отчетливо видны рули и кольцевое ограждение винтов. Сомнений нет — это торпеда, приспособленная нести на себе людей. Между тем кран развернул торпеду, откатился назад и укладывает ношу на стеллаж в глубине площадки. Ему помогают пловцы, уже успевшие вылезти и сбросить шлемы и ласты. Край возвращается и извлекает вторую торпеду. Но что это? В воздухе две торпеды, подвешенные одна над другой. В верхней прорезан кокпит, и в нем сидит человек, закрытый прозрачным обтекателем. Работа продолжается. Вскоре кран поднимает еще два стальных цилиндра. Торпеды установлены на стеллажах. Пловцы вылезли, освободились от шлемов и респираторов. Прожекторы гаснут. Темнота.ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Тело налито тяжестью, болью. Это значит: спал недолго, не отдохнул. Немедленно спать, приказывает Карцов самому себе, спать, набираться сил, ибо завтра… Но что предстоит завтра? С наступлением утра в гроте вспыхнет свет, начнется движение. А дальше? Потом огни погаснут и вновь будет ночь, к которой он придет еще более истомленный жаждой и голодом. Разумно ли ждать? Не лучше ли действовать, пока еще не утрачена острота мышления, не иссякли силы? Внутренний голос подсказывает: спустись к воде, переплыви лагуну и выйди там, где были подняты торпеды, — в этом месте и сейчас виден слабый отблеск света. Не откладывай, и тебе удастся добыть пищу и пресную воду, а может быть, и оружие. Спеши, пока вокруг темнота и спокойствие. Не жди, ни минуты не медли, ибо завтра может случиться такое, что сведет к нулю твои последние шансы на спасение!.. Голос этот столь требователен и настойчив, что Карцов непроизвольно сползает к краю расщелины. Вот уже он на самом ребре обрыва. Ноги опущены к воде, которая где-то рядом… Очнувшись, он рывком подтягивает колени, пятится. Он тяжело дышит. Подумать только, едва не оказался в западне! Стоило спуститься в воду, и он никогда бы не нашел дороги обратно… Минуту назад ему было жарко. Сейчас сырость пронизывает спину, растекается по ребрам. А во рту будто стручки перца — язык, небо, гортань пылают в огне. Кажется, все бы отдал за кружку пресной воды! Воспаленное воображение рисует картину: стол, накрытый белой прохладной скатертью, на столе запотевший стеклянный кувшин — и в нем вода, в которой плавают кусочки льда… Как добыть воду, без которой он, кажется, и впрямь лишится рассудка? — Спать, — упрямо бормочет Карцов, укладываясь в расщелине, — спать!.. Его будит свет — пульсирующий, необыкновенный. Карцов осторожно выставляет голову из-за скалы. Верхушка грота охвачена пламенем. Волны огня — красные, желтые, фиолетовые — мчатся навстречу друг дружке, сшибаются и исчезают, чтобы тотчас опять возникнуть. Временами кажется: вверху бушует жидкий металл, вот-вот он ринется в воду, и тогда чудовищный взрыв разнесет грот и скалу… Конечно, Карцов знает о сталактитах. Но как сравнить сухие строки школьных учебников с тем фантастическим зрелищем, что открыли его глазам лучи прожекторов, направленные в купол подземелья! А в гроте работают. У стеллажей, где, подобно гигантским патронам в обойме, рядком лежат торпеды, возится бородатый — тот, что вчера орудовал кувалдой. Он в фуфайке и вязаных брюках, в шерстяной феске и мягких войлочных башмаках. На нем пояс с большим пистолетом в расстегнутой кобуре. Кран, вытаскивавший торпеды, стоит у края площадки. За его рычагами второй обитатель подземелья. Стрела крана наклонена к воде. Туда же глядит и крановщик. Вот он что-то увидел, побежал ко входу в туннель, перевел рычаг в настенной коробке. Стало еще светлее — вспыхнул нацеленный вниз прожектор. Теперь и Карцов замечает тень, движущуюся в глубине лагуны. Тень растет, делается отчетливее. Вскоре всплывает предмет, напоминающий большую сигару. Торпеда вроде тех, что лежат на скале? Нет, появившаяся из-под воды сигара намного короче. И позади плывет человек. Карцов видит длинные ручки, за которые держится пловец, а в торце сигары — винты в кольцевом ограждении, вспенивающие воду. Подводный буксировщик! Сигара и человек приближаются к скале, где наготове стоит кран. Буксировщик замедляет движение. Пловец цепляет на крюк стрелы петлю троса и делает знак крановщику. Карцов ждет: сейчас кран поднимет сигару. Но буксировщик продолжает путь и вскоре оказывается у трапа. Здесь пловец оставляет свой аппарат и поднимается на скалу. Сильный, гибкий, в облегающем тело резиновом костюме, с которого стекает вода, в перепончатых ластах на ступнях, он сбрасывает пояс с грузами, респиратор и садится на камень. Карцову хорошо видно его лицо — молодое, красивое, но странно безжизненное. Присев, человек застыл, будто мгновенно впал в задумчивость. Между тем стрела крана идет вверх и вытягивает из воды нечто странное. В воздухе гирлянда резиновых мешков, туго набитых, обвязанных тросом. Кран разворачивает и укладывает их на площадке. Тотчас из глубины всплывает второй буксировщик с пловцом, а за ним еще пять буксировщиков. Один за другим они подплывают к площадке, волоча за собой мешки. Сноровисто работает крановщик. Вскоре весь груз поднят и уложен на скале. А в отдалении сидят семеро пловцов — молодые, в одинаковых костюмах, одинаково равнодушные и вялые… На площадке появляется еще кто-то. Женщина! Она вышла из туннеля. На ней просторная синяя куртка, желтые вязаные брюки, мягкие башмаки и пояс с пистолетом в расстегнутой кобуре. Подойдя к пловцам, она извлекает из перекинутой через плечо сумки брикеты, каждый величиной с ладонь, раздает их: — Ешьте! Водолазы разрывают бумажную упаковку. — Скорее! — требует женщина, хлопнув в ладоши, как это делают, когда говорят с детьми. — Скорее, у вас мало времени! Пловцы запихивают еду в рот. Странное дело: они не изменили позы, не сделали ни одного лишнего движения, только разорвали обертку и взяли в рот по куску пищи. Челюсти их работают, глаза же по-прежнему устремлены в пространство. — Снимите ласты! — командует женщина, когда с едой покончено. Пловцы наклоняются, распускают шнуровку ластов, стаскивают их и откладывают в сторону. — Встаньте и идите! Вся группа подходит к мешкам, поднимает две связки и скрывается в туннеле. Вскоре люди возвращаются за новым грузом. Вот унесены все мешки. Пловцы садятся отдыхать. Женщина оборачивается к крановщику. — Сигарету, Вальтер! — весело говорит она, сняв шапочку и поправляя светлые волосы. — Прошу, фрейлейн Ришер. — Крановщик вытаскивает пачку. — О, “Люкс”! Где раздобыли? — Все там же. — Крановщик, лысый человек с подвижным лицом и длинной шеей, торчащей из чрезмерно широкого воротника свитера, качает головой, вздыхает. — Все там же, фрейлейн: у себя в шкафчике. Но запасы — увы! — подходят к концу. Женщина берет сигарету. — А мои запасы уже давным-давно фьюить! — Свистнув, она показывает рукой вверх. — Надо быть бережливее, — наставительно говорит крановщик. — Э, чепуха! — Женщина сильно затягивается. — Скоро у меня будет сколько угодно и сигарет, и солнца, и всего, чего я захочу! Крановщик соскакивает с сиденья своей машины: — Едете?.. Второй мужчина, который все это время возился возле торпед, сейчас одевается для спуска под воду: натянул на ноги и зашнуровал ласты, пристегнул пояс с грузами, пробует респиратор. При последних словах женщины он выходит на середину площадки. Это здоровяк с короткой рыжей бородой. Вот он взял у крановщика сигарету, зажег, выпустил облачко дыма. — Значит, едете? — говорит он густым басом. — Добились своего. Ну, а кто будет за вас? Сам шеф? В его голосе плохо скрытая досада. Уперев кулаки в бока, он покачивается на ногах, морщит лоб. — Это же ненадолго, Глюк. — Женщина пожимает плечами. — Неделя, ну две. А потом у вас появится новый врач, гораздо более опытный… — М-да, — неопределенно говорит Глюк и сплевывает. — Что ж, счастливого пути, коли так… — Он оборачивается к пловцам, все так же сидящим на камне. — Эй, вставайте! Те послушно поднимаются. — Взять дыхательные аппараты! — командует Глюк. — Быстрее, аппараты! Женщина подходит к пловцам. Она проверяет, как водолазы надели пояса с груза ми и ласты, отвернули вентили баллонов и наполнили кислородом дыхательные мешки респираторов. — Осталось два рейса, — громко говорит женщина, — вы слышите: два рейса! И тогда ужин. Теперь — работать! Пловцы в лагуне, где уже плавает рыжий Глюк. Включены моторы буксировщиков. Маленький отряд уходит под воду. В течение нескольких минут женщина и крановщик тихо беседуют, затем скрываются в туннеле. Прожекторы гаснут. Карцов снова в темноте. Откуда доставлены мешки и что в них? Вероятно, еда, оружие, взрывчатка. Выходит, поблизости склад, снабжающий обитателей подземелья? Легко сказать — склад! Можно не сомневаться, что на десятки миль вокруг каждый клочок суши контролируется хозяевами военно-морской базы. Но склад существует, и он недалеко: пловцы уже побывали в нем и до ужина собираются совершить еще два рейса. Мысли Карцова переносятся к водителям буксировщиков. Странные люди — сильные, молодые и… какие-то апатичные. Итак, в этом гроте размещен отряд гитлеровских пловцов, обученных действиям под водой. Убежище выбрано удачно: что может быть безобидней одинокой голой скалы, которая вечно торчит перед базой и давным-давно всем намозолила глаза! На нее, конечно, не однажды высаживались моряки союзников, излазили скалу вдоль и поперек. Но им и в голову не пришло, что скала, точнее, пустоты в ней стали прибежищем фашистских пиратов. Конечно, отсюда и действовали люди, подорвавшие крейсер и док. Абст лгал, утверждая, что их доставила подводная лодка. Подводная лодка… Стоп! Лишь сейчас понял Карцов, какой “склад” снабжает обитателей подземелья. Это подводная лодка, которая скрытно пробралась в район скалы, легла на грунт, а теперь, дождавшись ночи, всплыла и производит выгрузку. Кстати, не на этой ли лодке собирается отправиться на материк женщина, только что скрывшаяся в туннеле? Итак, закончив выгрузку и приняв на борт пассажирку, лодка уйдет. Путь ее будет лежать в Германию. А впрочем, ей вовсе не обязательно плыть так далеко. Вероятнее всего, лодка направится к одной из секретных баз снабжения фашистского флота, разбросанных по многим морям. Там она примет очередной груз и вновь возьмет курс к одинокой скале. Незаметно проходит время. Карцев задремал. И снова светло в гроте: вспыхнул прожектор, луч которого направлен к воде. Один за другим всплывают из глубины буксировщики. Вскоре они возле трапа. Кран приходит в движение, подкатывает к краю площадки, спускает стрелу. Вдруг пронзительный вопль сирены. Мгновенно гаснет свет. Авария или сигнал опасности? Но что может угрожать убежищу, одетому в толстую каменную броню? Сирена смолкает. Тогда слышен отдаленный рокот турбин военного корабля. С каждой секундой рокот нарастает, переходит в грохот, затем слабеет: корабль, миновав скалу, удаляется. И тогда будто возобновили показ фильма: вспыхнул экран, пловцы задвигались в кадре, стрела крана наклонилась и потащила из воды связку мешков… С наступлением темноты, решает Карцов, надо пробраться на противоположную сторону лагуны, чтобы добыть питьевую воду, оружие, продовольствие. Для этого следует иметь ориентир, по которому на обратном пути, в темноте, он отыщет выходное отверстие расщелины. Но Карцов уже познал силу прилива. Он понимает: любой оставленный на скале ориентир вскоре окажется под водой либо высоко над ней. Короче, покинуть расщелину и спуститься в лагуну — значит попасть в ловушку, ибо дороги назад не найти. Однако он обречен и в том случае, если останется в убежище. Как же быть? И Карцов решается на рискованный шаг. Он снимает брюки, аккуратно расстилает на скале и ножом выкраивает из них узкие длинные полосы. Надо нарезать как можно больше полос, связать их и полученную таким образом ленту спустить в лагуну. По расчетам, лента окажется достаточно длинной и достанет до воды при самой низкой точке отлива. Тогда будет надежда, что при возвращении он нащупает ориентир. Нащупает! Плыть предстоит вдоль стены грота, плыть долго и в темноте, непрерывно шаря рукой по скале. Будет чудо, если пальцы наткнутся на полоску ткани, забившуюся в какую-нибудь трещину. Все это Карцов понимает. Но он старается не думать о неудаче. Да и стоит ли гадать о возвращении в убежище, когда неизвестно, что ждет его на площадке и в туннеле!ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
С тех пор как погасли прожекторы и стало темно, Карцов считает секунды. Вероятно, часа достаточно, чтобы те, кто живут в гроте, угомонились, заснули. Если прождать дольше, он может не успеть вернуться затемно. Значит, час. Три тысячи шестьсот секунд, которые он мысленно отсчитывает, стараясь не сбиться и не частить. Время отмерено. Он осторожно сползает к воде, то и дело протягивая руку и касаясь ориентира. Лента получилась длинная. Это немного успокаивает. Вот и вода. Привалившись к скале, он в последний раз ощупывает себя. Подаренный Джаббом нож — самая большая ценность! — надежно привязан к трусам. В заднем карманчике плитка шоколада. Одну плитку он съел, когда собирался в путь, другую сберег. Сейчас будет съедена и эта, хотя ему кажется, чувство голода притупилось, он мог бы и потерпеть. Но шоколад с собой не возьмешь — резиновый мешочек порван, в воде плитка растает. В расщелине же оставлять глупо: шансы найти дорогу назад ничтожны. Карцов осторожно кладет шоколад в рот. В тот же миг челюсти судорожно сжимаются. Давясь, он проглатывает всю плитку. Как он голоден!.. Но пора отправляться. Расслабив колени, Карцов бесшумно, всей грудью, ложится на воду. Ему кажется, он в теплой ванне. Да, лишь сейчас почувствовал он, как продрог в промозглой сырости подземелья. Он плывет напрямик, держа к едва различимому световому пятну на той стороне лагуны. Руки и ноги неслышно работают на глубине. Струи воды обтекают тело, вымывая усталость, озноб. Становится теплее. Сил все больше. Хочется скорее доплыть, влезть на площадку, действовать! Пятно света ближе. Теперь можно различить контур площадки. Однако вскоре Карцов вновь окунается во мрак: очевидно, он вплотную подплыл к площадке, ребро скалы заслонило отверстие туннеля и свет, идущий оттуда. Он не ошибся: еще немного — и пальцы вытянутой руки коснулись стены. Карцов у цели. Теперь надо найти трап. Без трапа на площадку не подняться — она слишком высока. Где же трап? Ему кажется, трап левее. Он плывет в нужную сторону, ни на миг не теряя стены. Двадцать гребков… сорок… сто… По расчетам, пройдено достаточно, однако трапа нет. Куда же он девался? А вдруг его подняли? Нет, это исключено. Карцов не прекращал наблюдения за площадкой, пока не погасли огни, и хорошо помнит: к трапу не подходили. Но, быть может, его втащили на скалу уже в темноте? Чепуха! Трап где-то здесь. Повернув, он медленно плывет в обратную сторону, непрерывно ощупывая скалу. Время идет. Позади уже метров полтораста, а то и больше. Трапа нет. Теперь его гложут сомнения. Он либо неточно вышел к намеченному месту, либо прозевал момент, когда трап подняли. Рука, все так же шарящая по скале, наткнулась на вбитый в расщелину большой металлический костыль с кольцом, от которого наискось под воду уходит стальной трос. Зачем он здесь? Держит что-либо на дне? Нет, не похоже — трос протянут слишком полого. Вероятно, это ориентир для тех, кому надо выбраться из лагуны на свободную воду. Впрочем, Карцеву не до троса. Он поглощен поисками трапа. Может, лучше не медлить и вернуться в прежнее убежище? Там он отдохнет, дождется света, запомнит в районе трапа какой-нибудь верный ориентир, чтобы следующей ночью сделать новую попытку… Трах! Карцов больно ударяется головой. Удар такой силы, что кажется, хрустнули шейные позвонки. Это трап! Он наткнулся на боковину трапа. Несколько минут уходит на то, чтобы отдышаться. Держась за круглую металлическую ступеньку, он отвязывает и раскрывает нож, медленно поднимается из воды. Ступенька, вторая, третья… А вот и площадка. Она в слабом, рассеянном свете, идущем из глг, бины туннеля. Слева — торпеды на стеллажах. За ними еще стеллаж; на полках уложено какое-то имущество. Еще две ступеньки. Теперь он по пояс над площадкой. Угол зрения изменился, и он видит… бачок! Небольшой хромированный бачок укреплен в естественной нише, каких много в стене близ туннеля. Нельзя спешить: мокрые ноги оставят следы, и если кто-нибудь появится… С трудом сдерживая нетерпение, Карпов ладонями растирает подошвы, ожесточенно трет ногу о ногу. Кажется, вечность минула, прежде чем они просохли и можно ступить на площадку. Он возле бачка, берется за кран, подставляет губы и — получает удар в гортань. Удар, сопровождаемый шипением и треском. Не сразу сообразишь, что вода в бачке под давлением, газирована. Кран завернут. Карцов прислушивается. Тихо. Тогда он снова осторожно приоткрывает кран и с наслаждением пьет прекраснейший из напитков — пресную воду. Пьет, захлебывается, делает остановки, чтобы перевести дух и прислушаться, вновь подставляет рот под струйку воды. Кажется, что напился, но проходит минута, жажда возвращается, и он в который раз приникает губами к крану… Наконец удается заставить себя повернуться спиной к бачку. Перед глазами — торпеды на стеллажах. Но они без взрывателей. Где же взрыватели? Ему нужен хотя бы один. При взрыве одной торпеды детонируют остальные, и тогда взлетит на воздух все это адово подземелье. В поисках взрывателей он обшаривает площадку. Тщетно. Есть торпеды, ласты, какое-то другое имущество, даже подводные буксировщики — в последний момент он обнаружил их в дальнем от туннеля углу. Все это лежит без охраны. И ни одного взрывателя или дыхательного аппарата. Возле входа в туннель вделан в стену лист железа. Вот и скоба, а под ней пластинка, прикрывающая замочную скважину. Дверь в новое помещение? Но она слишком мала. Может, сейф, где хранятся взрыватели? Передвигаясь по площадке, Карпов ни на мгновение не прекращает наблюдения за выходным отверстием туннеля. Туннель — главная опасность. В любую минуту оттуда могут появиться обитатели подземелья. Неподалеку от стеллажа с ластами новое углубление в стене. Ого, еще стеллаж! Здесь на распорках висят резиновые костюмы, а внизу сложены глубиномеры и подводные компасы, часы и фонари в непроницаемых для воды футлярах. В стороне — стопка брезентовых поясов с грузами, вязаные фески, чулки. Словом, на площадке есть все, что может понадобиться легкому водолазу. Недостает дыхательных приборов и взрывателей. А без них все это не стоит и гроша. Шаги! Метнувшись за торпеды, Карцов замирает. Из туннеля выходит человек. На площадке темно, но неизвестный проходит неподалеку, движется медленно, и Карцов может разглядеть его. Человек совершенно наг! Незнакомец направляется к краю площадки. Вот он приблизился к трапу, обхватил руками поручни… — Зигфрид! Это крикнула женщина — та, которую крановщик называл фрейлейн Ришер. Карцов не заметил, как она появилась на площадке. — Стоять, Зигфрид! — командует Ришер. Она бежит назад, к выходному отверстию туннеля, включает прожектор и возвращается. На боку у нее уже знакомая Карцову большая сумка, а в руках — портативная кинокамера. Нацелив объектив на обнаженного, Ришер нажимает спуск. Камера жужжит. Не отрывая глаз от видоискателя, Ришер то отступает, то приближается к человеку, заходит сбоку, со спины, снимает его с различных ракурсов. Сперва мужчина стоит неподвижно, равнодушно глядя перед собой. Но вот он начинает проявлять признаки беспокойства: озирается по сторонам, стискивает и разжимает кулаки, переступает с ноги на ногу, что-то бормочет. Вздохнув, он нерешительно движется по направлению к воде. — Назад! — командует Ришер, продолжая снимать. — Назад, Зигфрид, домой! Быстрее отправляйся домой спать! Человек покорно поворачивается и идет к туннелю. Женщина протягивает ему руку, в которой зажат какой-то предмет. — Взять! Человек убыстряет шаг. — Взять! — властно повторяет Ришер. Обнаженный останавливается. Ришер подходит к нему. Карцов слышит треск разрываемой бумаги, хруст, чавканье. — Хорошо, — говорит Ришер. — А теперь — спать. Спать, Зигфрид. Быстро в постель! Человек исчезает в туннеле. Несколько секунд Ришер глядит ему вслед, шумно вздыхает, закрывает руками лицо. До Карцова доносятся всхлипывания. — Боже, — шепчет Ришер, — боже праведный, смилуйся надо мной!.. А затем происходит нечто совсем уже странное. Внезапно она устремляется к воде, запускает руки в свою объемистую сумку и швыряет ее содержимое в лагуну. — Вот, — восклицает она срывающимся голосом, — вот тебе, вот!.. Из этой сумки Ришер извлекала пищу, которой кормила ныряльщиков. Сейчас Карцов разглядел, что это запакованные в бумагу брикеты. По виду похожи на голландский шоколад. Немцы снабжают им своих летчиков и моряков, и он как трофей частенько достается советским воинам. Подумать только, плитки шоколада плавают где-то совсем рядом! Между тем Ришер уже опорожнила сумку и медленно возвращается. Голова ее опущена, руки устало висят вдоль бедер. Неподалеку от входа в туннель она прячет кинокамеру. Именно прячет: опускает в расщелину и заваливает отверстие обломками камня. Потом она гасит прожектор и уходит. Выждав, Карцов крадется к трапу. У самой кромки скалы завалились в щель два брикета в красно-белой бумаге. Он поднимает один, разрывает упаковку. Нет, это не шоколад. На ладони брусок легкого желтоватого вещества, от которого исходит тонкий аромат фруктов. Попробовать? Внезапно в сознании встают неподвижные лица пловцов, их пустые, безжизненные глаза. И особенно ясно видит он человека, только что скрывшегося в туннеле. Ришер кормила его подобными брикетами, она была так настойчива… Те, что буксировали цилиндры и мешки, тоже получали из ее рук эту пищу… Швырнув в воду желтый брусок, Карцов долго трет пальцы о камень.ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Боковой отросток туннеля. Пещера в гроте. Подобие камеры в скале. Середину помещения занимает длинный стол, обитый цинком. В углу возле двери два шкафа со стеклянными боковинами, заставленные хирургическими инструментами и медикаментами. Обстановку дополняют несколько табуретов — металлических, окрашенных в белое. А на тросе, протянутом от стены к стене, — сильная лампочка с отражателем, направляющим свет на стол, тогда как стены и свод затенены. В дальней от двери стене большой пролом. За ним видно нагромождение скал, спускающихся к лагуне. Здесь и затаился Карцов. У него часы на запястье, круглые водолазные часы. Он взял их со стеллажа на площадке. Кроме того, отобран аккумуляторный фонарь в водонепроницаемом кожухе, но лишь отобран и оставлен на месте. Фонарь поможет Карцову отыскать ориентир у расщелины в стене, через которую он проник в этот грот. Он проделает обратный путь по скальному лабиринту, дождется отлива и выплывет в море. Таковы планы. А пока он ждет. Четверть часа назад он увидел Абста. Тот вышел из пещеры, не погасив свет. Значит, вернется. Карцов оказался здесь после неудачной попытки проникнуть в туннель со стороны площадки. Дважды приближался он к выходному отверстию туннеля и оба раза отступал: где-то в глубине его горел свет, оттуда доносились голоса, стрекот пишущей машинки. Карцову требовалась пища, оружие. Вероятно, все это могло найтись только в туннеле. А туннель был недоступен. Тогда внимание его сосредоточилось на огоньке, горящем где-то вдали, в стене грота. Огонь вспыхнул примерно полчаса назад, светил не переставая, ровно. Карцов спустился в воду и поплыл на свет. Так он оказался на скалах, возле пролома в стене пещеры. Он был подготовлен к тому, что может встретиться со своим знакомцем. И все же, когда Абст появился в пещере, у Карцова перехватило дыхание. Абст вошел, и почти тотчас в дверях возникла фигура рыжебородого здоровяка. — Шеф, — негромко сказал он, — похоже, что Ришер опять… — Что? — Абст обернулся к нему. — Снова истерика? — Плачет, шеф. Заперлась и рыдает. — Позови ее, Глюк. — Лучше вы сами, шеф. Вы же знаете, девка с норовом. А у меня на таких чешутся кулаки. Боюсь, не стерплю, шеф!.. Абст вышел. Глюк двинулся следом. Все это произошло четверть часа назад. И вот снова шаги в коридоре. Абст и Ришер входят в пещеру. Женщина идет, прижимая платок к глазам. — Можете сесть, — сухо говорит Абст: Ришер опускается на табурет. Уронив голову на руки, она плачет. Так проходит несколько минут. Постепенно женщина успокаивается. Вот она глубоко вздохнула, выпрямилась, отняла от лица руки. — А теперь говорите. — Абст тоже садится, закидывает ногу за ногу. — Вы что-то хотели сказать мне? Говорите, я слушаю. — Лодка… ушла, — шепчет Ришер. — Да, ушла. — Абст облизывает губы. — Появилась опасность, что ее могут обнаружить. Поэтому, закончив выгрузку, она уплыла. — А как же я? — кричит Ришер и вскакивает с табурета. — Вы обещали! — Еще немного — и ее забросали бы глубинными бомбами. — Я вас просила… — Лодка вернется. Наберитесь терпения. Вы долго ждали, потерпите еще немного — и все устроится. — Просила, — твердит Ришер, — просила еще вчера! Вы обещали переправить меня на лодку заблаговременно. — Возникли обстоятельства… Яне мог, Марта. — Не могли! — Ришер достает из кармана листок. — Вот письмо. Бомба упала на дом, мать погибла в развалинах. Сестра при смерти! — Я не мог, — повторяет Абст. — Будь лодка и сейчас здесь, все равно бы не мог. Обойтись без вас немыслимо. Нам поручили важное дело. Вы знаете, мы только начали. Выдержав, вы покроете себя славой, у вас будет много денег… Ну, вытрите слезы и улыбнитесь. Вы — немецкая женщина. Когда мы победим и вернемся, каждый будет считать честью поцеловать вам руку. Надо остаться и ждать замены. Поймите, без врача, специально обслуживающего группу, нам придется туго. — Но когда же вы наконец отправите меня? — снова спрашивает Ришер, и в голосе ее звучат злые нотки. — Так скоро, как только смогу. Наберитесь терпения. Дело нации требует. Еще полгода, год… Стойте! Абст бросается к Ришер, которая быстро извлекла что то спрятанное на груди и поднесла ко рту. В непостижимом скачке ему удается толкнуть руку Ришер. На пол падает небольшая склянка. Вслед за ней оседает на подогнувшихся ногах женщина. Абст подхватывает ее, укладывает на столе, приподнимает ей веко, щупает пульс. Видимо, состояние Ришер внушает ему опасение. Отыскав глазами злополучную склянку, он осторожно берет ее, рассматривает, нюхает. Глюк, который только что вошел, медленно приближается. — Яд? — негромко говорит он. Абст коротко кивает. — Успела? — Нет… — Что же тогда с ней? — Еще не знаю. — Абст передает ему склянку. — Забрось подальше в лагуну. Возвращайся с носилками. Глюк уносит пузырек с ядом. Склонившись над столом, Абст следит за пульсом Ришер. Та открывает глаза и, упершись ладонями в стол, пытается сесть. В ее глазах страх. — Что с вами? — Ноги… — шепчет Ришер. — Я не чувствую ног! И вновь теряет сознание. У двери шорох. Это вернулся Глюк. Он пришел не един. Из-за его плеча выглядывает крановщик. — Ну так что же с ней, шеф? — спрашивает Глюк. — Отнялись ноги. — Дьявол ее побери! Вечная возня с бабой. Прошлый раз закатила истерику, неделю валялась, не в силах вымолвить слова. Теперь — ноги!.. Как же мы будем одни? — Не знаю. — Без врача пропадем, шеф. Или бросите все и будете тянуть за нее? Абст вынимает пистолет из кобуры на поясе Ришер. — Унесите ее, уложите в постель и возвращайтесь. Глюк и крановщик снимают женщину со стола, опускают на носилки и выносят.ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Крановщик и рыжебородый вернулись в пещеру, беседуют с Абстом. Говорит крановщик. Впрочем, сейчас Карцову уже ясно, что подъем из воды грузов и буксировщиков — лишь побочное занятие этого невысокого, торопливого в движениях человека. Главная же его специальность — радио: обитатели грота связаны со своими хозяевами в Германии и, кроме того, имеют контакт с военно-морской базой противника. Там действует их человек. О нем-то и докладывает сейчас радист, точнее, о донесениях агента, принятых во время последнего радиосеанса. Здесь сведения о большом конвое союзников, который вот-вот проследует мимо базы. Далее — сообщение о выводах специальной комиссии, изучавшей последствия недавней диверсии. Агент утверждает: подорванный крейсер посажен на грунт на мелководье. Срок, необходимый для его восстановления, три месяца. Однако единственный док, способный принять крейсер, тоже выведен из строя. Ремонт займет столько же времени. Итак, полгода на док и корабль, в котором надо заделать большую пробоину и отремонтировать сместившиеся с фундамента главные двигатели… Абст слушает рассеянно, будто все, что рассказывает радист, ему уже известно. Он сидит на табурете, боком привалившись к стене, словно дремлет. Радист просит разрешения закурить и приступает ко второй части доклада: — А приговоренный пытался бежать! При этом он привычным движением руки оттягивает и без того чрезмерно широкий воротник свитера, дергает головой на длинной шее. Голос у него высокий, ломающийся, словно у подростка. Перед каждой фразой он с шумом втягивает воздух, как это делают, когда болят зубы, затем выпаливает фразу одним дыханием, будто боится, что ему не дадут досказать. — Что? — Абст выпрямляется. — Я не расслышал. Вы сказали: бежал? — Пытался, шеф. — Радист щурится, ладонью трет лысину, передергивает плечами. — Прыгнул за борт, когда его вели в гальюн. Это случилось ночью. Попросился на верхнюю палубу: очень, мол, надо в гальюн… — Да не спеши, — ворчит Глюк. — Медленней говори, Вальтер! — Разиня часовой и вывел его… — Он бежал? — спрашивает Абст. — Какое!.. Часовой еще в воздухе прострочил его из автомата. Парень камнем пошел на дно. — Рванув воротник свитера, Вальтер всплескивает ладонями и выкрикивает: — Я думаю, это был немец, шеф. — А как полагает агент? — Передал сообщение — и все. Карцов затаил дыхание, чтобы не пропустить ни слова из того, что еще будет сказано о его побеге. Но Абст меняет тему разговора. — Что с итальянцами? — спрашивает он. — Вчера вы докладывали: лодка рассчитывает прийти через неделю. Новых данных нет? Вечером в рубке были вы? — Работала Ришер, шеф. Но я просмотрел ее записи в журнале. Ничего нового. — Итальянцы… — Абст устремляет глаза на стоящих перед ним людей. — Вы должны знать, что я давно охочусь за одним из них. Впервые я увидел этого человека лет пять назад… — Джорджо Пелла? — перебивает Вальтер. — Он вам известен? — Еще бы! — Радист морщит в улыбке круглое желтое лицо. — Отличный пловец, шеф! Я встречался с ним до войны, на матче в Италии. — Но Пелла не скоростник. Я хотел сказать, он не спортивный пловец. — Да, да, — визгливо выкрикивает Вальтер, — конечно, не скоростник! Пелла — ныряльщик, шеф. В матче он не участвовал — сидел на трибуне и глядел. Он показал себя позже, когда мы закончили. И как показал! Спортсменов на катерах вывезли в море. Выбрали местечко получше, где вода прозрачна, стали на якорь. И вот Пелла надел ласты, натянул маску и, как был, без респиратора, нырнул на сорок метров. Я глаза вытаращил. Хихикнув, радист зажигает погасшую сигарету. Курит он тоже особенно — держит сигарету у рта большими и указательными пальцами обеих рук, делая подряд несколько коротких, быстрых затяжек, затем складывает губы трубочкой и выпускает длинную струю дыма. — Мне довелось видеть его в другой обстановке, — задумчиво говорит Абст. — Он погружался с дыхательным аппаратом… Ну-ка, Глюк, как глубоко вы спускались на кислороде? — Ниже тридцати не ходил, — басит рыжебородый. — Слышал, будто некоторым удается погружаться на сорок метров. Но я не могу. Однажды попробовал едва не оказался на том свете. Вот Вальтер меня и вытаскивал. — Ну так знайте: Пелла запросто погрузился на сто пять метров! — С кислородным прибором? — На нем был респиратор трехчасового действия. По виду — обычный… — Брехня! — машет рукой Глюк. — Тот, кто рассказал вам об этом, бессовестный лжец! — Глюк прав, шеф, — торопливо поддакивает радист. — Ставлю бочку лучшего баварского пива против одной вашей кружки, что вас ввели в заблуждение. — Но я все видел своими глазами, — улыбается Абст. — И он сказал, что может спуститься еще глубже, метров на полтораста. — Как ему удалось? — бормочет Глюк. — Не знаю, можно только догадываться. — Абст задумывается. — Это не все. Послушайте, что было дальше. Пробыв под водой минут двадцать, он быстро всплыл. Понимаете, всплыл без остановок для декомпрессии![127] Глюк стоит раскрыв рот, растерянно шевеля пальцами. Радист подскакивает к Абсту: — Как же он мог? Глубина сто метров… Да еще пробыл там двадцать минут. Тяжелый водолаз поднимается и с меньшей глубины очень долго. Несколько часов! — Пелла всплыл за четверть часа. После подъема он улыбался, сыпал шутками. Потом привязал к своему респиратору динамитный патрон и зашвырнул аппарат далеко в море. Взрыв — и респиратора как не бывало! — Выходит, все дело в приборе. Какой он конструкции, чем начинен? — спрашивает Глюк. — Полагаю, не только в этом. Но скоро мы все узнаем. И если будет удача… Словом, теперь Пелла у нас в руках. Первым делом я заставлю его спуститься к “Випере”. Впрочем, до тех пор мы испробуем и другую возможность добраться до сейфа покойного Бретмюллера. — Имеете в виду Леонарда? — быстро спрашивает радист. — Думаю, он согласится. — А нет, так возьмемся за итальянца, — говорит Глюк. — Уж я выжму из него все! Абст согласно кивает. — Теперь о Марте Ришер. Боюсь, она в тяжелом состоянии. Насколько я мог определить, паралич обеих ног. — И это надолго, шеф? — задает вопрос радист. — Видимо, да. И выход один. Вы, Глюк, принимаете на себя ее обязанности, превратившись в бдительную няньку… — Но… — Вы перебиваете меня, Глюк! — Простите, шеф. — Я понимаю всю трудность задачи, — продолжает Абст. — Только опытный врач может справиться с двумя дюжинами существ, в каждом из которых дремлет зверь, готовый вцепиться тебе в глотку. — Именно так, шеф! В этом вся суть. — Как видите, я ничего не скрываю. Вы должны знать, какой груз взваливаете себе на плечи. Но думаю, все обойдется. Первые дни я буду неотлучно с вами, обучу контролю за ними, и дело пойдет. Главное — не зевать, быть начеку. Абст вопросительно глядит на помощника. Тот нервно ходит из угла в угол. — Ну, — спрашивает Абст, — как вы решили? — Не могу, шеф. — Глюк не скрывает страха. — Кормить их и понукать — самое легкое. Главное же, вы знаете, не это… Главное, чтобы они не взбесились. Ришер пыталась учить меня, как вы и приказывали. Куда там! Боюсь, шеф. Боюсь оплошать, просчитаться. А вы знаете, чем это пахнет! — М-да. — Абст морщится, будто у него болит голова. — Значит, отказываетесь? Хорошо, тогда ими займусь я. — Это не выход. Надо радировать, чтобы прислали замену. — Конечно, врача мы затребуем. Но придется ждать месяц, если не больше. Месяц я буду в бездействии… Глюк, вы должны согласиться! — Не настаивайте, шеф. Я заглядываю им в глаза, и душа у меня леденеет. Что угодно, только не это! — Но даю слово: я не покину вас ни на день. Глюк угрюмо молчит. Абст встает. — Решено, — заключает он. — До прибытия врача мы прекращаем боевую работу. Отправляйтесь на свои места. И он уходит. Радист, который в продолжение всего этого разговора проявлял живейшие признаки нетерпения, резко оборачивается к товарищу. — Дурак! — выпаливает он. — Кто? — Кто дурак? — переспрашивает радист. — Да это ясней ясного. Разумеется, ты, Густав Глюк. Погоди, шеф припомнит тебе! — И пусть, — мрачно бормочет рыжебородый, — пусть припомнит. Хуже не будет. — А, чепуха! — Радист извлекает из кармана штанов плоскую металлическую коробку с карамелью, долго перебирает конфетки пальцем. — Дать тебе, Густав? — Да провались ты с этой гадостью! — негодует Глюк. Выбрав зеленую конфету, радист ловко кидает ее в рот, прячет коробку в карман. — Надо беречь себя, — наставительно говорит он. — А то дымишь и дымишь. Я вот чередую: сигарета — конфета… Может, дать мятную? Рыжий брезгливо сплевывает. — Ну, как хочешь. Так слушай. Я опять насчет этих… Ты, Густав, будешь не один. Я всегда рядом. Вдвоем мы — сила! Случись что, легко перестреляем все стадо. Я, ежели говорить по чести, сейчас о другом тревожусь. — Вальтер переходит на шепот. — Видишь ли, сегодня улучил минуту и послушал эфир. Захотел узнать, что творится в мире… — Да не тяни! — Они снова бомбили Гамбург! — Кто? — Американцы, кто же еще! — Радист выплевывает конфету. — Триста “крепостей” висели над городом. Там такое творилось!.. Замолчав, он выжидательно глядит на собеседника. Тот не отвечает. — Вот и на Востоке не очень-то все блестяще… — осторожно добавляет Вальтер. — Ты зачем говоришь мне это? — Рыжий угрюмо сдвигает брови. — Ты чего хочешь? — Хочу, чтобы согласился. — Да ты храбрец, как я погляжу. Ну, а вдруг оплошаем и они выйдут из-под контроля? Ну-ка прикрой гляделки и вообрази: плывешь на глубине, справа — один из них, слева — другой да еще парочка движется следом. И вдруг у них начинается… Ты только представь такое, Вальтер! — Представляю! — Вцепившись пальцами в ворот свитера, радист порывисто наклоняется к собеседнику. — Представляю все очень хорошо. Но мы с тобой умные парни и “ошибемся” тогда лишь, когда захотим!.. Запрем их покрепче и оставим без снадобья. И пусть у них все начинается. Разумеешь? Пловцов придется прикончить. — Радист ухмыляется. — Жаль бедняг, но что поделаешь, если все так случилось?.. — Он хватает Глюка за плечи, заглядывает ему в глаза. — И нас с тобой отправят на материк: пловцов нет, нам здесь уже нечего делать! А денег не занимать ни тебе, ни мне. Денег куча! И еще будут. И чистенькие мы: никто ничего не знает. Вот оно как все получится. Поживем, осмотримся, а там будет видно. Война продлится не вечно. Надо и о себе подумать. Шкура-то у человека одна… Рыжий неподвижно стоит посреди пещеры. Вот он мотнул головой, ссутулился и, выставив кулаки, двинулся на радиста. Тот пятится. — Ну ты, — бормочет Вальтер, вертя шеей, — полегче, дурень… Ведь о тебе забочусь! — Вот что… — Глюк будто очнулся, шумно выдохнул. — Вот что, этого разговора я не слышал. — А я ничего и не говорил, — поспешно вставляет радист. — И еще замечу… — Тихо! В пещеру стремительно входит Абст. — Глюк, одеваться! Рыжий вздрагивает: — Что еще стряслось, шеф? — На скале — человек. — Что?.. — Человек на восточном склоне лежит возле самой воды. Я увидел его в перископ. — Он жив? — Не знаю. — С базы? — Радиста осенила догадка. — Пловец из противодиверсионной службы? — Вряд ли. — Понятно, — восклицает радист, всплеснув руками, — понятно, кто он! Наверное, тот самый… Наверное, течение прибило труп приговоренного. Ну, того, что был убит при попытке к бегству! Шеф, на допросе вы сидели рядом. Не опознали? — Не до него было. — Абст пожимает плечами. — Вот-вот грохнет взрыв, а мне надо еще успеть исправить респиратор. Да и сидел он закутанный в одеяло, голова забинтована — одни глаза сверкали… Ладно, хватит болтать! Абст выходит. Глюк и Вальтер движутся следом. Трое обитателей подземелья втаскивают в пещеру двухметровый серый цилиндр. — На стол! — командует Абст, направляясь к шкафу с медикаментами. Помощники укладывают цилиндр на обитом цинком столе. Глюк устало выпрямляется. — Открывайте! — бросает Абст, роясь в шкафу. Вальтер и Глюк отщелкивают замки, напоминающие стяжные запоры канистр. Их четыре, расположенных пояском в первой трети цилиндра. Высоко держа руку со шприцем, Абст возвращается к столу. Глюк берется за скобу в торце цилиндра, тянет ее к себе. Цилиндр разнимается на две части. В нем — человек, бронзоволицый и темноволосый. Его глаза закрыты. Нос, рот и подбородок спрятаны в овальной воронке, от которой уходит в цилиндр толстый резиновый шланг. Карцову понятно назначение цилиндра. Это кассета, в которой сюда доставляют людей, не умеющих пользоваться респиратором. Радист освобождает человека. Пустая кассета со звоном падает на пол, будто гильза артиллерийского снаряда. Теперь тот,кого принесли, виден весь: нагой, тощий, с опавшим животом и торчащими ребрами, которые, кажется, вот-вот прорвут обтягивающую их желтую кожу. Над ним наклоняется Абст. Он делает укол в область сердца, приносит второй шприц и производит инъекцию в руку. Человек вздрагивает, стонет. Он открывает глаза и силится оторвать голову от стола. Абст берет его руку, слушает пульс. — Воды! — приказывает он. — Горячей воды. Соберите всю, какую найдете, слейте в ванну. Скорее! Глюк и Вальтер спешат к выходу. Но несчастный начинает биться. Он выкатывает глаза, хватает руками воздух, хрипит. Затем следует удар затылком о крышку стола, волна дрожи от груди к ногам — и он недвижим. Абст пальцем поднимает веко у него на глазу. — Готов! — бросает он. Помощники возвращаются. Радист набожно крестится, что-то шепчет. Подойдя к покойнику, складывает ему на груди руки. — Быстренько ты отчалил… — бормочет он, разглядывая лежащего. — Кто же ты был: малаец или индус? — А, один черт! — Глюк раздосадован. — Тащили его, мучились, а он ноги протянул. — Не богохульствуй, — строго говорит Вальтер. — Придержи язык, не то быть несчастью… Это хорошо, что он умер среди людей. — Мог бы и пожить. — У нас дорога ему была одна. — Радист вздыхает, привычно теребит ворот свитера и снова крестится. — Днем раньше, днем позже… — Тьфу! — негодует Глюк. Из карманчика на груди он достает круглую белую коробочку. От нее тянется длинный шнурок. — Взгляни. Радист берет коробочку, недоуменно вертит в руках. — Да раскрой же! Радист развинчивает коробочку. Вываливается свернутая в трубку бумажка. Он разворачивает ее и читает: — “Рагху Бханги, бакалавр медицины. 708. Рэдстрит, Лондон”. Ну и что? — говорит он, подняв глаза на товарища. — А то, что бакалавр медицины — это врач. Парень носил эту штуку на шее. Он был врач. Сама судьба прислала его сюда… Надо же: доплыл, чтобы испустить дух у нас на руках! — Врач… — шепчет Вальтер, начиная понимать. Он оборачивается к Абсту. Тот стоит у полки, дезинфицируя шприц. — Шеф, вы рискнули бы довериться черномазому? — Не знаю. — Абст прячет шприц, оборачивается — Впрочем, почему бы и нет? — Чужому, шеф? — Чужому? — переспрашивает Абст, возвращаясь к столу. — А какая, собственно, разница? Он никогда бы не вышел отсюда.ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
И снова Карцов видит солнце — яркое, жгучее солнце прямо над головой — и ощущает струи влажного теплого ветерка. Он лежит у самой воды, ноги его свисают с края скалы так, что волны холодят ступни, лодыжки. Время от времени он шевелится на своем неудобном ложе, громко стонет: быть может, на скалу выведены микрофоны; пусть тогда обитатели подземелья не только видят в перископ исстрадавшегося, полумертвого от перенесенных лишений человека, но и слышат его голос. Подаренный Джаббом нож рядом, на краю узкой каменной щели. Карцов прикрыл его коленом и готов мгновенно столкнуть в щель, бог знает какую глубокую. Как только Абст появится из-под воды, нож исчезнет. В те часы, когда, дождавшись темноты, он вновь переплыл лагуну, с фонарем в руках отыскал ориентир и свое убежище, а затем прополз до расщелины и выбрался на волю, — в те часы он многое передумал. Определен каждый его шаг, взвешено каждое слово, которое он скажет хозяевам грота. Есть ли у него шансы на успех? Он сознает — почти никаких. Но он должен сделать попытку!.. Военно-морской базе союзников грозят новые диверсии — Абст и его люди не остановятся на полпути. Только Карцов может помешать этому, спасти жизнь сотен моряков, сохранить корабли, которые действуют против общего врага. То, что военный суд базы приговорил его к смерти, ничего не меняет. Вторая причина, заставляющая его попытаться свершить задуманное, — люди, которых опекала Ришер. Кто они, эти водолазы? Больные, чья психика расстроена в результате какого-то происшествия? А что, если в подобное состояние они приведены умышленно, с целью? Ни на секунду не может забыть Карцов неподвижных глаз водителей буксировщиков. И особенно отчетливо видится ему обнаженный пловец — тот, которого у воды настигла помощница Абста… Вдруг та же участь ждет и его? Солнце палит нещадно, а ноги заледенели. Завладев ступнями, холод ползет к коленям. Это страх при мысли о предстоящем. Все равно он обязан проникнуть в тайну хозяев грота! Подумать только, он все еще не теряет надежды выведать секреты врагов, выжить да еще и пересечь океан из конца в конец и вернуться к своим с важными сведениями о противнике!.. Карцов морщится. В эти минуты он ненавидит себя за тупое, бессмысленное упорство. Он приподнимается на локтях, долго глядит в море. За горизонтом, за многие тысячи миль отсюда, — берега его родины. Холод поднимается выше. Вот-вот доберется до сердца. Сил все меньше. Их уже, вероятно, не хватит, чтобы доплыть до базы союзников, если бы Карцов осмелился на такое. Но не сулит добра встреча с теми, кто осудил его на смерть. Сообщение о гроте и его обитателях они сочтут провокацией и… приведут приговор в исполнение. Все это бесспорно. А внутренний голос твердит и твердит: еще не поздно пуститься в обратный путь. Если плыть медленно, сберегая крупицы энергии, пожалуй, дотянешь до острова. А так и не почувствуешь, как иссякнет тепло… Что пользы погибнуть, унеся с собой данные о подводной берлоге нацистов! Карцов со стоном переворачивается на бок, ладонями стискивает голову. Как поступить? Где правильное решение? Яркое солнце. Заштилевшее море. Высокое чистое небо. И — скала, на которой лежит человек. Ноги его неловко подогнуты, пальцы разбросанных рук вцепились в камень, тело в порезах и ссадинах вздрагивает. Скорее бы появились те, что обитают в пустотах скалы! Ну, а если его не заметят или сочтут умершим? Протянув руку, Карцов нащупывает нож. Вот для чего хранит он подарок Джабба. В крайнем случае, при самых критических обстоятельствах, когда уже не на что будет надеяться… Р-раз! Он сталкивает нож в расщелину: в воде, совсем рядом, две головы в шлемах! Пловцы выбрались на скалу, помогли друг другу снять шлемы, приближаются, неуклюже шлепая ластами. Вот они присели на корточки у распростертого на камнях тела. — Кто ты, старик? — по-английски спрашивает Абст. Вопрос повторен на испанском языке, затем по-французски. И лишь потом звучит немецкая речь. — Кто ты, старик? — говорит Абст. — Ты моряк? Твой корабль потоплен? Старик?.. Мозг Карпова работает с бешеным напряжением. Да, конечно же, да: он истощен, грязен, оброс. Абст кладет пальцы ему на запястье, слушает пульс. Он видит страх в глазах лежащего на скале человека. Почему человек пытается спрятать руку?.. Абст хватает ее, поворачивает к себе. — Немец! — восклицает он, увидев татуировку. Это последнее, что запомнил Карцов. Сознание вернулось к нему уже в подземелье.Часть третья. БЕЗУМЦЫ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вкупе ночного экспресса Мадрид — Барселона находились адмирал Вильгельм Канарис и группенфюрер[128] СС Герман Фегелейн. Они прибыли в Испанию неделю назад и теперь покидали эту страну. Генерал Франсиско Франко и его зять министр иностранных дел Испании Рамон Серрано Суньер, с которыми Канарис и Фегелейн вели переговоры, на вокзал не явились. Гостей доставил к поезду офицер личной охраны Франко, усадил в вагон и тотчас ушел. Вся эта секретность — скажем в скобках, что оба немца прибыли в Испанию с чужими паспортами, — объяснялась просто: Красная Армия наносила все более мощные удары по противнику. Активизировались и войска союзников. И вот испанский диктатор, прежде широко афишировавший свои тесные связи с Гитлером, круто изменил тактику. Он и сейчас радушно принимал эмиссаров нацистского фюрера, помогал немцам всем, чем только мог. Но, навещая его, Канарис и Фегелейн уже вынуждены были сохранять инкогнито. Адмирал Канарис привез Франко личное послание Гитлера. Тот уже в который раз напоминал генералу о решениях, принятых на Андайской конференции[129], и спрашивал, когда же наконец каудильо сдержит данное ему, Гитлеру, слово и официально вступит в войну па стороне держав оси. Франко понимал: Канарис приложит все силы, чтобы склонить Испанию к открытому участию в войне. Он ждал атак. И атаки последовали. Адмирал настаивал, убеждал — словом, добросовестно выполнял возложенную на него миссию. Но диктатор, хорошо его знавший, чувствовал: глава абвера недоговаривает. Возможно, он держался бы иначе, не будь рядом Фегелейна. А тот ни на шаг не отходил от Канариса. В чем же дело? Прожженный интриган Франко терялся в догадках. Он обратился за консультациями к шефу военной разведки Испании генералу Вигону, беседовал со своим зятем и другими членами кабинета, но так ничего и не выяснил. Перед самым отъездом Канарису все же удалось под благовидным предлогом отделаться от спутника и побыть с Франко наедине. Состоялась обстоятельная беседа. Франко было сообщено, что мощь Германии и ее союзников огромна и что новое оружие, которое уже изготовлено и вот-вот будет пущено в дело, позволит воздействовать непосредственно на территорию Америки, не говоря уж об Англии. Цель — вывести из войны обе эти страны, принудить их подписать мир и тогда бросить все силы против самого главного и опасного врага — Советского Союза. Адмирал подчеркивал: фюрер мудр и прозорлив, многое говорит за то, что его замыслы должны осуществиться. Но с другой стороны, в ходе воины уже было столько неожиданностей!.. Не следует недооценивать врагов, и в особенности врага номер один — Россию. Короче, определенные круги в Германии считаются с возможностью поражения… А к нему надо тщательно подготовиться, чтобы поражение не стало катастрофой. Задача — сохранить цвет нации, государственные активы, важнейшие архивы и документацию. Для ценностей и бумаг будут сооружены тайные хранилища — эта работа уже начата. Что же касается людей, то им следует подготовить убежища в странах, где у власти друзья немцев. Имеются в виду некоторые государства Южной Америки, Африки, Европы. В их числе, разумеется, Испания. По этой причине и по ряду других определенные круги полагают, что Франсиско Франко окажет Германии значительно большую услугу, если не будет форсировать события и сохранит официальный нейтралитет. Отдельные же испанские дивизии могут продолжать сражаться в составе германских войск, как это делалось до сих пор… Диктатор выслушал все это очень внимательно. Когда Канарис закончил, он с чувством пожал руку своему давнему другу и покровителю. Он целиком согласен с каждым словом адмирала. Тот, как всегда, мыслит широко, видит перспективу. В заключение Франко сказал, что адмирала Канариса просит пожаловать к себе генерал Вигон. Состоялось и это свидание. Руководитель военной разведки Испании заявил, что хочет сделать подарок адмиралу. Речь идет об удивительном изобретении, которое, как он надеется, сослужит хорошую службу немецким друзьям. Вскоре два офицера внесли и поставили на стол тяжелый клетчатый саквояж. Вигон раскрыл его. В саквояже был серебристый цилиндр с переключателями, шкалами, измерительными приборами и подобием маленького экрана. Затем из саквояжа был извлечен конверт с чертежами устройства и описанием работы. Канарис внутренне усмехнулся. Люди из испанской резидентуры абвера еще семь месяцев назад тайно скопировали и переправили в Германию чертежи этого изобретения! Между тем Вигон нетерпеливо следил за адмиралом, знакомившимся с подарком. Наконец Канарис отложил бумаги, протянул генералу обе руки. Друзья сердечно обнялись. — Где вы думаете использовать это? — спросил Вигон, глазами показывая на прибор. — Надо подумать. — Канарис неопределенно повел плечом. — Так сразу и не решишь… Вигон понимающе кивнул. — Конечно, на это нужно время, — заметил он. И вдруг добавил: — Прошу учесть, устройство особенно хорошо действует под водой. Не было ли в словах Вигона намека? Канарис испытующе взглянул на собеседника. А тот окончательно огорошил гостя. — Советую вам, — небрежно проговорил Вигон, укладывая цилиндр в саквояж и защелкивая замки, — советую передать эту штуку на испытание Артуру Абсту. Канарис не знал, что и думать. Для всех непосвященных Абст уже несколько лет как исчез. Где он, чем занимается, знали лишь несколько человек из числа ближайших помощников адмирала. Выходит, это не было секретом и для Франко! Более того, сейчас в словах Вигона прозвучал явный намек на то, что испанцам известно и о похищении чертежей прибора, и о том, что прибор уже создан немцами и испытывается у Абста. Вот какой подтекст имел этот сердечный подарок. Франко убедительно доказал, что и он не прост, пальца в рот ему не клади! А поезд мчался и мчался, приближаясь к западному побережью страны. Там, не доезжая сотни километров до Барселоны, в укромной бухте Террахоны, Канариса и его спутника ждала германская подводная лодка. Фегелейн сидел в глубине купе, у окна. Перед ним высилась стопка иллюстрированных журналов, которые он просматривал и швырял на пол. Группенфюрер непрерывно курил и ловко сплевывал в открытое окно. Канарис устроился ближе к двери. Стюард поставил перед ним бутылку мадеры. Но шефу абвера было не до вина. Мысленно он находился далеко отсюда, в оккупированном вермахтом городе Смоленске, где вот-вот должны были убить Гитлера. Всю последнюю неделю Канарис только об этом и думал. И каждый час увеличивал напряжение. Время, когда радио разнесет по миру ошеломляющую весть, приближалось… Канарис нервничал. В который раз перебирал он в памяти этапы распрей, борьбы внутри вермахта и партии… Это могло показаться странным: борьба среди единомышленников! Ведь генералы, верхушка партии и СС, короли промышленности и денежные тузы — все они исповедовали одну и ту же веру. Одинаковой была и цель: Германия должна владычествовать на земле, все остальное либо будет служить ей, либо обречено на уничтожение. И тем не менее борьба не только не утихала, но год от года становилась все непримиримее, яростнее. Борьба за власть, за место на самой верхушке. Борьба за благосклонность фюрера и борьба против самого Гитлера, когда обстановка осложнилась и над рейхом сгущались тучи… Итак, с чего началось? Кто подал мысль убить Гитлера, если того потребуют обстоятельства? Канарис беспокойно задвигался на своем диване, передернул плечом. Да он же, сам Гитлер. Именно он, и никто другой! Канарис вспоминает. 30 июля 1934 года. С рассветом по всей Германии гремят выстрелы. Людей, указанных в списках, безжалостно убивают на улицах, в домах, прямо в постелях — всюду, где бы их ни застали. Перепуганные обыватели забились в щели, не смея высунуть носа. В Берлине действует Геринг, в Мюнхене — сам Гитлер. Уничтожены Грегор Штрассер, Юлиус Шлейхер, десятки других руководителей СА[130]. Гитлер берет на себя наиболее ответственную часть операции. Он направляется на виллу своего “старинного друга и сподвижника” начальника штаба СА Эрнста Рема. “Кто идет?” — спрашивают при входе. “Телеграмма из Мюнхена”, — изменив голос, отвечает Гитлер. Дверь отпирается. Сопровождающие фюрера эсэсовцы разряжают пистолеты в хозяина дома. Несколькими часами позже мощный пропагандистский аппарат нацистов объявил стране: руководители штурмовиков предали дело фюрера, устроили заговор и готовили путч. Однако фюрер с прозорливостью гения расстроил их планы. Изменники уничтожены. В стране мир и спокойствие. Слава фюреру! В Германии многие верили этому. Но уж Канарису-то было известно, что истошные вопли прессы и радио относительно путча — чистейшая ложь. Просто Гитлеру, Герингу и Гиммлеру потребовалось убрать тех из своих бывших коллег, нужда в которых миновала… Разумеется, все это не осталось в тайне. Разве спрячешь такое? И вот теперь, когда пришло время, метод Гитлера заговорщики обратили против него самого. Фегелейн завозился на диване, отбросил очередной просмотренный журнал, взял новый. В руках у него оказался толстый иллюстрированный еженедельник. Генерал уселся поудобнее, раскрыл его и счастливо улыбнулся. Он так и замер с журналом перед глазами. Канарис, искоса наблюдавший за спутником, с профессиональным любопытством заглянул ему через плечо. Он и раньше догадывался, что ищет Фегелейн в ворохе журналов и газет, и теперь с удовлетворением отметил, что не ошибся. Группенфюрер рассматривал фото, на котором был запечатлен момент бегов: ипподром, кричащие люди, пестрые флаги и — лошади, приближающиеся к финишу. Впереди мчался огромный вороной жеребец. Он распластался в воздухе, казалось, готовый вырваться из тонких, будто игрушечных, оглобель: вытянутая мощная шея и маленькая сухая голова, распушенный по ветру хвост. Ездок, изо всех сил натягивавший вожжи, почти лежал на качалке. Рассматривая рысака, Фегелейн вздыхал от удовольствия, покачивал головой, причмокивал. Потом, скосив глаз и убедившись, что за ним не следят, быстрым движением вырвал страницу со снимком и запрятал ее в карман. Канарис брезгливо поджал губы. Боже, как ненавидел он и презирал этого человека! Врожденная, интуитивная неприязнь аристократа к плебею смешивалась с чувством страха от сознания опасности, всегда грозившей со стороны Фегелейна, и завистью к выскочке, чья карьера выглядела фантастической даже по меркам гитлеровской сатрапии. — Прохвост, — пробормотал адмирал. Еще не так давно ни Канарис, ни другие вельможи третьего рейха и не подозревали о существовании Германа Фегелейна. Впрочем, многие из них, посещавшие знаменитую скаковую конюшню Кристиана Вебера, старого члена НСДАП[131], ловкого дельца и ярого почитателя Гитлера, вероятно, видели там расторопного конюха, умевшего на диво вычистить лошадь, красиво вывести ее на смотр, а при случае — и проскакать по манежу. Это и был Фегелейн. Позже он стал жокеем, участвовал в крупных скачках, на которых собиралась берлинская знать, даже брал кое-какие призы. Здесь Фегелейн, за всю свою жизнь не прочитавший ни единой книги и едва способный поставить подпись в платежной ведомости, показал себя тонким политиком: он стал ухаживать за некоей девицей по имени Гретель. Девица не имела ни капиталов, ни титулованных родителей. Какие же необыкновенные достоинства обнаружил в ней конюх и жокей? Вскоре это выяснилось. Все ахнули, когда сопровождаемая Фегелейном Гретель появилась в ателье нацистского “фотографа номер один” Макса Гофмана. Ассистентка фотографа нежно поцеловалась с Гретель, затем облобызала и самого Фегелейна. Ассистентку звали Ева Браун. Недавно она стала любовницей фюрера. Гретель была ее сестрой. Сияющий Фегелейн покинул фотографию. Сопровождаемый завистливыми взорами, он бережно вел под руку сокровище, ниспосланное ему провидением. У Гретель — бурный темперамент. Она действует не покладая рук. Фегелейн принят в НСДАП, вступает в СС. О нем толкуют, пишут в газетах. Как говорится, на глазах изумленной публики он шагает, нет — скачками взбегает по лестнице карьеры! И вот уже он — генерал СС и доверенный сотрудник всесильного Гиммлера. Так вышел в люди Герман Фегелейн. В совместной с Канарисом поездке он выполнял весьма деликатную миссию. Официально Фегелейн был назначен участвовать в переговорах с Франко, ибо Гитлер поручил это абверу и РСХА[132]. Фактически же рейхсфюрер СС и глава полиции безопасности Генрих Гиммлер послал его с единственной целью — не спускать с Канариса глаз. В последнее время Гиммлер стал пристально наблюдать за “черным адмиралом”, ибо заполучил весьма важную информацию. Фегелейн должен был добиться, чтобы его (а значит, и Гиммлера) Канарис посвятил в сокровенную тайну абвера. Этой тайной были управляемые торпеды, Абст и его логово. Еще неделю назад Фегелейн не знал, как приступить к делу. А позавчера выполнил трудное поручение своего свирепого патрона. В тот день он только что пообедал, как вдруг позвонил германский посол в Мадриде фон Шторер. Он сообщил: на имя Фегелейна получена срочная шифровка. Через полчаса, запершись в одной из комнат посольского особняка, Фегелейн приступил к изучению длинных колонок цифр, едва уместившихся на нескольких листах бумаги. Дело двигалось медленно, хотя за последние годы генерал значительно преуспел в грамоте. Трудность заключалась в том, что документ был зашифрован особо сложным кодом, ключ к которому имели лишь двое — Гиммлер и он. И вот над столицей Испании ночь, все в посольстве отправились на покой, а Фегелейн, закончив работу, сидит за столом, бледный, с остановившимися глазами. Впервые жалеет он, что покинул конюшню. Среди лошадей было не в пример покойнее. А здесь… В самом деле, страшно подумать, что произойдет с ним, если Гитлера уберут! Случись такое — и он погиб. Да и рейхсфюреру СС не поздоровится. Почему же так спокоен Гиммлер в своем письме? Фегелейн трижды перечитал его, но не нашел и намека на то, что шеф нервничает. Часы на столе мелодично отзванивают полночь. Пора в постель. Надо выспаться, чтобы встать со свежей головой. Фегелейн тяжело поднимается с кресла, лист за листом сжигает шифровку, тщательно перемешивает пепел и спускает его в канализацию… Утром у него был продолжительный разговор с Канарисом. Вот запись. Фегелейн. Здравствуйте, адмирал. Хорошо выспались? Канарис. Вы пришли спросить меня об этом? Фегелейн. Да… Но не только… Канарис. Тогда не тяните. Фегелейн. Ладно. Так вот, это случится завтра. Канарис. Что именно? Фегелейн. То, что задумали в Смоленске ваши единомышленники, уважаемый адмирал. Канарис. Я все еще не понимаю. Фегелейн. Ах, все еще не понимаете! Тогда поясню. Я имею в виду акцию фон Трескова. Канарис. Пожалуйста, продолжайте. Фегелейн. Значит, вы все признаете? Канарис. Я силюсь понять, к чему вы клоните. Фегелейн. Так. Силитесь понять… Месяц назад вы побывали в Смоленске. Это правильно? Канарис. Разумеется. Я провел там неделю. Фегелейн. Вы ездили по делам службы? Канарис. В Смоленске состоялось совещание работников абвера. Кстати, вашему шефу хорошо известно об этом. Фегелейн. Ему известно и другое. Канарис. Вы говорите загадками, любезный Фегелейн. Фегелейн. Уж если о загадках, то вы ими битком набиты, адмирал. Что это за штука — мастичная взрывчатка? Канарис. Вон вы о чем!.. Что ж, это занятная штука. Она вроде замазки — прикрепи ее куда угодно, хоть к тулье вашей шляпы. Затем включается крохотный кислотный взрыватель и… дело в шляпе! Ну-ну, я пошутил! Она не действует против моих друзей. Мы вернемся в Берлин, и я охотно покажу ее вам. Хотите с ней познакомиться? Фегелейн. Сдается мне, что познакомиться с ней можно не только в Берлине, но и еще кое-где. Скажем, в Смоленске! Или я ошибаюсь? Канарис. Ошибаетесь, любезный Фегелейн. Вы так далеки от истины!.. Фегелейн. Но вы сами доставили ее в этот город! Канарис. Снова ошибаетесь. Фегелейн. Нет, черт возьми, не ошибаюсь. Вы вручили ее не то начальнику штаба армейской группы “Центр” генералу фон Трескову, не то одному из ваших людей — Гансу фон Донани или Фабиану фон Шлабрендорфу. Канарис. Вы битком набиты ложью, любезный Фегелейн. Фантазер, каких свет не видывал. Фегелейн. Ладно, не будем препираться. Не это главное. Канарис. Я вижу — главное впереди? Фегелейн. Да, и вы знаете это. Ведь фюрер уже два дня как в Смоленске! Канарис. Он инспектирует там войска. Фегелейн. А то, что фюрер завтра возвращается в Растенбург, вам тоже известно? Канарис. Нет, я полагал, фюрер задержится в Смоленске. Впрочем, ему, вероятно, виднее. Фегелейн. Так вот, он не задержится. Он летит завтра. И мне поручено передать вам, что с ним ничего не стрясется — ни по дороге на аэродром, ни в самолете, ни на пути с аэродрома в ставку. Короче, он благополучно прибудет в “Вольфшанце”[133]. Канарис. С фюрером неотлучно находятся адъютанты Брандт, Хейцлинге и другие. Да и фон Белов, кажется, с ним. Это надежные люди. Как всегда, самолет будут вести Бауэр и Битц[134]. В эскорт назначены истребители из дивизии “Кондор”. Что же может случиться с фюрером? Фегелейн.Дивлюсь вашей выдержке, адмирал. Нервы у вас, как у макленбургского тяжеловоза. Канарис.Приятно слышать. В тяжеловозах вы разбираетесь. Фегелейн.Вот вы как обо мне!.. Уж вы не упустите случая подколоть меня… Но хотел бы я видеть, как вы запляшете, когда взрывчатку извлекут из самолета и целехонькой преподнесут фюреру… Бог мой, да вы смеетесь! Вас не страшит все то, что случится завтра? Простите, адмирал, можно подумать — вы спятили! Канарис.Ладно, ладно, садитесь на место. Садитесь, и поговорим, Фегелейн. Вот так. Вчера вы получили шифровку? Большую шифровку из Берлина? Фегелейн. Да. Канарис.Задание? Фегелейн. Да. Канарис.Должны добиться, чтобы я показал вам “1-W-1”? Пронюхали, что я собираюсь туда? Вы из-за этого предприняли весь ваш шантаж? Фегелейн.Да. Канарис.Хорошо. Сообщите Гиммлеру, что я возьму вас с собой. Готовьтесь к отъезду. Фегелейн.Это не все. Канарис.Ого, вы ненасытны. Ну? Фегелейн.Что за тяжелый Клетчатый саквояж внесли в вагон вслед за вами? Я любопытен, как женщина, и мне все кажется… Канарис.Здесь нет никакого саквояжа. Фегелейн.Э, бросьте! Вот он, у двери… А, черт! Куда он девался? Канарис.Здесь не было никакого саквояжа. Фегелейн.Ладно, ладно. Пока я был занят журналами, кто-то выволок его из купе. Ведь так? Что ж, ваша взяла. Провели меня, а теперь ухмыляетесь. Не рано ли?.. В пункт назначения поезд прибыл в середине дня. Канарис и Фегелейн немедленно проследовали в отель, где им были приготовлены комнаты. Будто сговорившись, они заперлись в своих номерах и тотчас включили приемники. Обедали и ужинали они тоже у себя, боясь пропустить важное сообщение. Но Берлин передавал обычную информацию и музыку. А это означало, что Гитлер жив и невредим — весть о его гибели мгновенно разнеслась бы в эфире. Ночью Канарис покинул отель. Он вернулся под утро, принял ванну и лег в постель. Через несколько часов должно было начаться утомительное путешествие, перед которым следовало отдохнуть. Но сон не приходил. Канарис ворочался в кровати, вспоминая все то, что удалось узнать. Итак, Смоленск, середина дня. Над полуразрушенным городом воют сирены. Воздушная тревога загоняет людей в подворотни, подвалы и погреба. По опустевшим улицам мчится вереница автомобилей. Это Гитлер в сопровождении эскорта следует на аэродром. Здесь уже стоит готовый к вылету самолет. В воздухе барражируют истребители. Короткая церемония прощания — и Гитлер поднимается в самолет. За ним следует свита. Адъютант генерала фон Трескова обер-лейтенант Фабиан фон Шлабрендорф, скрывая волнение, протягивает пакет адъютанту Гитлера — Брандту, прося передать его одному из офицеров “Вольфшанце”. Он объясняет: в пакете две бутылки старого коньяка, до которого приятель большой охотник. Брандт берет пакет и скрывается в самолете. Три часа дня. Ревут моторы. Самолет идет на взлет, отрывается от земли, ложится на курс. В переданном Шлабрендорфом пакете — взрывчатка. Капсула химического взрывателя раздавлена. Бомба сработает через полчаса. Самолет давно скрылся из глаз, а те, что посвящены в тайну пакета, не покидают аэродром, томятся в ожидании. Полчаса прошло. Еще полчаса. И еще столько же. Короткая радиограмма: самолет Гитлера приземлился на аэродроме близ Растенбурга, фюрер проследовал в ставку. У генерала фон Трескова стучат зубы от страха. Он переглянулся с адъютантом. Тот понял. И вот из Смоленска уходит в воздух второй самолет. В нем только один пассажир — обер-лейтенант Фабиан фон Шлабрендорф. Он прибывает в “Вольфшанце”, разыскивает Брандта и забирает пакет, который адъютант фюрера уже собрался передать по назначению. На календаре — 13 марта 1943 года. Канарис шумно переводит дыхание. Слава всевышнему, все обошлось. Вообще-то он был убежден: Генрих Гиммлер не осмелится поднять на него руку. “Верный Генрих”, как называет Гитлер рейхсфюрера СС и своего ближайшего сподвижника, на самом деле не такой уж верный. И если Гиммлеру удалось проникнуть в тайну заговора против особы фюрера, то в свою очередь и Канарису кое-что известно о “первом эсэсовце” рейха. Причем он, Канарис, конечно же, намекнул об этом своему старому сопернику и недругу. А Гиммлер достаточно хорошо знает, с кем имеет дело, чтобы оставить без внимания это грозное предупреждение. В дверь стучат. Канарис включает свет, спустив ноги с кровати, нашаривает туфли. Кто бы это мог быть? Наверное, Фегелейн со своей очередной провокацией. Он отпирает. На пороге — командир подводной лодки, той самой, которая должна доставить адмирала к Абсту. Почему он здесь? Моряк не должен был появляться в отеле! Офицер протягивает бумагу. Это радиограмма. Гитлер приказывает Канарису и Фегелейну немедленно прибыть в “Вольфшанце”. — Хорошо, — говорит Канарис, — приготовьтесь, снимаемся в полдень. Он ковыляет к кровати, чувствуя, как слабеют колени.ГЛАВА ВТОРАЯ
Карцов лежал в кровати, занимавшей добрую половину тесного каменного закутка. Рядом стоял Глюк и кормил его с ложечки мясным бульоном, горячим, крепким. Чашка быстро опустела. — Больше нельзя, — наставительно сказал Глюк. — Можешь подохнуть, если обожрешься. И он ушел, заперев за собой дверь. Абст пока не появлялся. Трижды в сутки Глюк приносит еду, кофе. Почти не разговаривает. Задал несколько вопросов: возраст, профессия, долго ли пробыл в воде… Счет времени Карцов ведет так: три приема пищи — следовательно, прошли сутки; вновь завтрак, обед и ужин — еще сутки долой. Маленькая лампочка, подвешенная под самыми сводами, горит все время; свет ее чуть пульсирует. Карцев сыт, отдохнул, полностью экипирован — на нем такой же вязаный свитер, брюки и шапочка, что и у Глюка. Одежду тоже принес рыжебородый — бросил на койку, показал рукой: одевайся! Вспомнив что-то, ушел и вернулся с парой войлочных туфель — швырнул их под ноги Карцеву и молча стал у двери. Карцов натянул брюки, с трудом просунул голову в узкий воротник свитера, надел туфли. Глюк сел на кровать, поднял штанину на левой ноге. — Пощупай, — распорядился он, шлепнув себя по голени, — пощупай и определи, что здесь было, если ты действительно врач. Карцов опустился на корточки, осторожно коснулся толстого иссиня-белого колена своего стража. — Не здесь. — Глюк покрутил головой. — Ниже бери. Руки Карцова скользнули к икроножной мышце, исследовали голень. На кости было утолщение. Пальцы тщательно ощупали кость, промяли мышцы. — У вас был перелом, — сказал Карцов. — Косой закрытый перелом, скорее всего, обеих костей. А лечили вас плохо: большая берцовая кость срослась не совсем правильно… Я не ошибся? Глюк промолчал. — Когда это случилось? Лет пять назад? — Шесть… Все это происходило вчера, на третий день пребывания Карцова в гроте. А сегодня, тотчас после завтрака, Глюк вывел пленника из пещеры. За дверью их ждал радист. И вот они идут узким извилистым коридором. Лампочки, подвешенные на вбитых в скалу крючьях, едва светят, надо зорко глядеть под ноги, чтобы не оступиться. Провожатые останавливаются у овальной двери. Глюк тянет за железную скобу. Дверь открывается. Большая пещера. Вверху обилие сталактитов, стены сравнительно гладкие, пол в центре покрыт брезентом, под которым угадывается что-то мягкое. Посреди пещеры подобие стола, возле него несколько складных табуретов и шест с поперечиной. А на шесте нахохлился серый какаду — настоящий, живой! Карцову чудится: вот попугай встрепенется, захлопает крыльями, прокричит “Пиастры, пиастры!” — и в пещере появится колченогий Сильвер… Но попугай неподвижен. А вместо героя “Острова сокровищ” к столу подходит Абст. Он вышел откуда-то сбоку, кивком показал Карцову на табурет, сел сам. Лязгнула дверь: конвоиры ушли. Протянув руку, Абст пододвигает попугаю блюдечко с кормом, перекладывает на столе книги. Так проходит около минуты. — Ну, — говорит Абст, подняв голову и оглядывая Карцева, — как чувствуете себя? — Спасибо, хорошо. — Сколько вам лет? — Двадцать девять. — Двадцать девять, — повторяет Абст. — Кажетесь вы значительно старше. Много пережили? Что же с вами случилось? Карцов может быть опознан только по голосу: противник не видел его лица. Поэтому он ведет себя соответственно. На корабле союзников рядом с нацистским диверсантом находился человек, истерически выкрикивавший английские и русские слова. Теперь же перед Абстом спокойный, рассудительный мужчина, чья речь нетороплива и тиха, немецкий язык безупречен. — Я бы хотел спросить… — Карцов с любопытством разглядывал пещеру. — Где я нахожусь? — Вы у друзей. — Абст простодушно улыбается. — Это я понимаю. Но кому я обязан спасением? Я уже совсем было потерял надежду, и вдруг… Что это за грот? — Скоро узнаете. Всему свое время. А пока спрашиваю я. Итак, вы назвались врачом? — Я невропатолог. — И вы немец? Задав последний вопрос, Абст видит: тень пробежала по лицу сидящего перед ним человека. Покоившиеся на коленях руки задвигались, пальцы так сжали друг дружку, что побелели фаланги. Он повторяет вопрос. — Да, я немец, — тихо отвечает Карцов. — Но я мирный человек и никогда… — Как вас зовут? Готовясь к беседе, Карцов решил, что возьмет фамилию и имя своего школьного друга. Он отвечает: — Ханс Рейнхельт. — Хорошо, — говорит Абст. — Итак, Ханс Рейнхельт, в какой части Германии вы жили? Назовите город, улицу, номер дома. Укажите близких, соседей. Меня интересует все. — К сожалению, о Германии я знаю лишь по рассказам отца и учебникам истории и географии. — Значит, вы немец, но жили за границей? — Да. — Эмигрант? — Сын эмигранта. — Хорошо, — повторяет Абст. — Назовите страну, ставшую вашей второй родиной. Карцов выдерживает паузу. — Говорите же! — Я из России. — Из России? — все так же невозмутимо продолжает Абст. — Даже родились там? Карцов кивает. — Немцами были и отец ваш и мать? — Да. — И они живы? — Мать умерла. Отец был жив. — Был жив… Как это понять? — Его мобилизовали в русскую армию. Где он, жив ли, мне неизвестно. — А сами вы? — Абст кончиком языка проводит по нижней губе. — Тоже служили в их армии? Или служите? — Простите! — Карцов встает. — Простите, но я не знаю, с кем веду разговор. Вы хорошо владеете языком. Лучше даже, чем я. Но вы не похожи на немца. Да и откуда взяться немцам здесь, за тысячи миль от границ Германии!.. Где я нахожусь? Что вы сделаете со мной? — Что я сделаю с вами? — Абст осторожно поглаживает попугая, поправляет цепочку на его лапке. — Это зависит только от вас. От того, насколько вы будете откровенны в своих признаниях. — Но в чем я должен признаться?! — Расскажите, как вы здесь очутились. — Но… — Не теряйте времени. Карцов отказывается. Он уже сказал достаточно. С ним могут делать все, что угодно, но он не раскроет рта, пока не узнает, к кому он попал, что за люди его допрашивают. Проговорив это, он замолкает. Он ждет, чтобы Абст принудил его отвечать. Тогда все, что он скажет в дальнейшем, прозвучит убедительнее. — Хорошо, — соглашается Абст. — Я командир секретного германского учреждения, особой воинской группы. Вы находитесь в нашем убежище. Вот и все, что я могу сообщить. Абст видит: собеседник удивлен, растерян, все еще сомневается. Усмехнувшись, он протягивает руку к одной из кнопок в углу стола. — Пост номер один, — звучит в динамике голос Глюка. — Слушаю, шеф! Абст касается пальцем еще одной кнопки. — Пост номер два, — раздается в ответ, и Карцов узнает голос Вальтера. — Проверка. — Абст убирает руку, обращается к Карцову: — Хватит или все еще сомневаетесь?.. Впрочем, — иронически добавляет он, — противники могли выучить немецкий язык с одной лишь целью — обмануть такую важную персону, какой несомненно являетесь вы! Карцов начинает рассказ. Он называет город на Каспии, где родился и вырос, номер дома и квартиры своего школьного товарища, приводит подробности его биографии. Это точные сведения. Если Абст располагает возможностью перепроверить их, за результат можно не опасаться. Мысленно Карцов просит прощения у Ханса и его отца. Оба они — настоящие патриоты, антифашисты. Рейнхельт-старший добровольцем ушел на фронт в первые же недели войны. Что касается Ханса, то он болел и поэтому был мобилизован сравнительно недавно… Абст слушает не перебивая. Он все так же сидит за столом, его глаза полузакрыты, руки опущены на колени. Можно подумать, что он дремлет. Зато попугай в непрестанном движении. Им вдруг овладел приступ веселья. Чешуйчатые лапки с крепкими изогнутыми коготками так и бегают по насесту, массивный клюв долбит цепочку, которой птица прикована к шесту. Цепочка звенит, попугаю это нравится — на время он замирает, наклонив голову, будто прислушиваясь, и вновь начинает метаться. Вот попугай неловко повернулся, цепочка захлестнула вторую лапку. Сорвавшись с насеста, он повисает вниз головой. Абст встает, распутывает птицу и водворяет на место. — Продолжайте, — говорит он. — Итак, четыре месяца назад вас мобилизовали. Что было дальше? — Меня направили в Мурманск. Вы знаете этот порт? — Вы офицер? — Да, мне присвоено звание капитана медицинской службы. Я бы не дезертировал, но… — О, ко всему, вы еще и дезертир! — Абст улыбается. — Ну-ну, что же заставило вас покинуть военную службу у русских? Рассказывайте, это очень интересно. — Я прибыл в часть. А вскоре выяснилось, что она готовится к отправке на фронт. — Этого следовало ожидать… Что же, не хотели воевать против своих? Патриотические чувства не позволили вам обнажить оружие против немцев? — Да. — Очень похвально. А что помешало бы вам по прибытии на фронт взять да и перейти к немцам? Вы не подумали о такой возможности? — Перебежчику мало доверия. Особенно если это перебежчик от русских. Впрочем, вы это отлично знаете. Вы сами выловили меня в океане, доставили сюда, хотя я и не просил об этом, а сейчас смеетесь надо мной, не верите ни единому моему слову. Что ж, за это не упрекнешь. Будь я на вашем месте, вероятно, поступил бы так же. — Однако вы откровенны, господин дезертир! Карцов разводит руками, как бы говоря, что ничего иного ему не остается. — Рассказывайте, что случилось в дальнейшем. — В дальнейшем? — Карцов делает паузу. — Честно говоря, продолжать не хочется, ибо дальше произошло то, чему вы и вовсе не поверите. — А все же… — Случай свел меня с моряком союзного конвоя, доставившего в Мурманск военный груз. Мой новый знакомый оказался американцем немецкого происхождения. Мы быстро сблизились, нашли общий язык. Быть может, потому, что обоих нас судьба лишила родины. Короче, я рискнул и заговорил с ним в открытую. И вот перед отплытием конвоя в обратный путь он приносит сверток с одеждой. Я переодеваюсь. В кармане у меня морская книжка и другие бумаги для пропуска в порт… — Он взял вас к себе на судно? — Представьте, да. Он был боцман, и он спрятал меня в помещении для якорной цепи. Там я провел четверо суток. А на пятые, когда мы были далеко в море, нас торпедировали. Транспорт разломился и затонул. Я спасся чудом. Карцов понимает, что Абст ему не верит. Но он и не ждал иного. Однако главное впереди… — Разумеется, вы запомнили название корабля, на котором плыли, можете указать место и день катастрофы? Вопрос не застает Карцова врасплох. Он готов к ответу. В тот год гитлеровские подводные лодки, действуя группами, или, как это называли, “волчьими стаями”, часто атаковали караваны транспортов, следовавших в советские порты. Один такой налет на крупный конвой, когда тот уже шел в обратный рейс, был совершен месяц назад. Немцы потопили несколько судов, а корабли охранения, в свою очередь, отправили на дно вражескую субмарину. Сообщение о бое конвоя с фашистами обошло все газеты. Разрабатывая предстоящую беседу с Абстом, Карцов восстановил в памяти подробности. И сейчас он уверенно называет дату и приблизительное место происшествия. Ой хотел было указать и номер одного из погибших транспортов, но в последний момент передумал. Вряд ли должен быть чрезмерно точен в своих свидетельствах человек, перенесший такое потрясение. Он говорит: — Теперь о корабле, на котором я плыл. Транспорт не имел названия. На борту были цифры. Белые цифры на сером корпусе. Какие, я не запомнил. Я долго плавал в холодной воде, а это не способствует укреплению памяти. — Погодите! Что же, корабли конвоя не подбирали людей с торпедированных судов? — Не знаю. Скорее всего, нет. Там такое творилось!.. Мне кажется, уцелевшие транспорты увеличили ход, чтобы быстрее уйти от опасного места. — Как же вы спаслись? — Конвой был атакован, когда смеркалось. Несколько часов я провел среди обломков, в холодной воде На мне был надувной жилет, и я подобрал еще один. — Где это произошло? — Полагаю, в Баренцевом море. — А вы представляете, где сейчас находитесь? — В общем, да. — Путь из Баренцева моря к нам вы проделали в своем надувном жилете? Карцов улыбается шутке Абста. — Этот путь я проделал на борту судна, которое спасло меня. Я и еще несколько человек, были подобраны британским госпитальным судном. Как оказалось, оно шло в эти воды. Насколько я мог понять из разговора матросов, где-то здесь расположена военно-морская база союзников. — Как вы снова очутились в воде? Что стало ссудном? — Его тоже торпедировали. — Торпедировали госпитальное судно? — Да, и сравнительно недалеко отсюда. — Немецкие подводники потопили госпитальное судно, которое несло отличительные знаки? — Судно имело огромные кресты на бортах и на палубе и тем не менее получило в бок две торпеды. У вас, вероятно, есть возможность проверить мои слова. Ведь это произошло совсем недалеко. Впрочем, я не сказал, что торпеды были немецкие. Разумеется, я их не видел. Но через четверть часа после гибели судна, когда я барахтался в воде, появился самолет. В километре от меня он сбросил в море бомбы. Кого он бомбил? Вероятно, подводную лодку. — Чей самолет? — Не знаю. Мне было не до него. Я был занят тем, что поддерживал на воде оглушенного взрывом человека. К счастью, он быстро оправился… Простите, рассказывать дальше? У вас столько иронии в глазах… — Продолжайте. — Как вам угодно. Итак, неподалеку мы увидела перевернутую шлюпку. Нам удалось поставить ее на киль. Оказалось, что это спасательный вельбот. Он был полон воды, но воздушные банки держали его на плаву… Вот и все. Остальное сделали течение и ветер. — Вас пригнало сюда? — Скалу мы заметили ночью, при свете луны. До нее было километров пять. В вельботе не имелось весел, его несло мимо. Наши силы были на исходе, но мы все же решили пуститься вплавь. В воде вскоре потеряли друг друга; зыбь, темнота… Дальнейшее вам известно. — Выходит, вы били не один? — Выходит, так. — Кто же был ваш спутник? — Врач, — отвечает Карцов, выкладывая свой главный козырь. — Один из врачей госпитального судна. Англичанин. — Он выдерживает паузу. — Индиец по происхождению. Снова запутавшись в цепочке, попугай висит вниз головой, отчаянно хлопает крыльями и кричит. Но Абст не обращает на него внимания. Он направляется к шкафчику у стены, шарит по полкам. Карцов тоже встает, освобождает ланки попугая, сажает птицу на жердочку. Уголком глаза он видит: Абст развинчивает круглую белую коробочку. — Как звали индийца? Карцов не торопится с ответом. — Имя вашего спутника? — повторяет Абст, возвращаясь к столу. Допрашиваемый морщит лоб, щурится. Нетерпение Абста столь велико, что неожиданно для самого себя он произносит: — Рагху… — Рагху Бханги! — кричит Карцов. Он хватает Абста за руки, всматривается в глаза. — Вы назвали его! Боже, какое счастье! Он здесь, он подтвердит все!.. Абст молча глядит на Карцова.ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Восьмой день пребывания Карцова в подземелье Абста. Как обычно, обед приносит Глюк. Но еды на этот раз слишком много. И — две кружки кофе. Поставив поднос на столик. Глюк извлекает из кармана штанов широкую плоскую флягу, пододвигает ногой табурет и садится. — Буду есть с вами. — В хорошей компании обед кажется вдвое вкуснее, — улыбается Карцов. — О, да вы мастер на комплименты! Карцов отмечает: Глюк говорит ему “вы”. Знаменательная перемена. Между тем рыжебородый достает два алюминиевых стаканчика, наливает в них из фляги, поднимает стаканчик. — Я так скажу, доктор: вы молодчина, что выкарабкались. Другой ноги бы протянул от всех этих передряг. А вот вы справились. Будьте здоровы, доктор! И, запрокинув голову, он пьет. Карцов следует его примеру. Они с аппетитом съедают суп, густой, наваристый. В опустевшие миски Глюк накладывает консервированной свинины с картофелем, подливает соус. Ест он жадно и много. Вскоре распускает широкий пояс, на котором висит кобура с пистолетом, а потом и вовсе снимает его и вместе с оружием кладет на пол. Лязгнула дверь. Входит радист. — Вот ты где, Густав, — говорит он. — Ну-ка, быстрее к шефу! — Черт! — ворчит Глюк, выбираясь из-за стола. — И здесь нет покоя!.. Они выходят. “Слишком поспешно, — отмечает Карпов. — Вот и не заперли за собой, и пистолет забыли на полу”. Опустив глаза, он рассматривает черную матовую кобуру, из которой наполовину вывалился тяжелый армейский парабеллум. Обойма, конечно, пуста или патроны разряжены. В общем, примитивно… Вскоре Глюк возвращается. Бросив беглый взгляд на пистолет, садится за стол, вновь разливает спирт. — Вот славно, что попали к нам! — весело говорит он и поднимает стаканчик. — Ваше здоровье! — Прозит, — отвечает Карцов традиционным застольным приветствием немцев. Он не сомневается, что это была проверка, и Глюк доволен ее результатом. Видимо, нацистам не терпится, чтобы новый врач скорее приступил к делу. — Послушайте, доктор, — вдруг говорит Глюк, — вы где жили в России? Карцов объясняет. — Понятно. А Украину знаете? Это правда, там такая земля: палку воткнешь — и растет? Бывали на Украине, доктор? — Не приходилось. — Жаль! — Рыжий задумчиво оглаживает бороду. — Ну, а Кавказ? Какова земля на Кавказе? Скажем, где-нибудь у Черного моря. — Хорошая земля. Кругом сады, виноград, чай, апельсины. — И апельсины? — удивляется Глюк. По мере того как Карцов рассказывает о Черноморье, немец все больше волнуется. У него блестя глаза, челюсть хищно выпячена. — Л свиней там можно разводить? — вдруг спрашивает он — Свиньи, доктор, — верный доход, уж я знаю! Рыжий развивает свои планы. Каждому, кто хорошо воюет, фюрер обещал землю и работников на Востоке. Можно обосноваться, где только захочешь. Лично он решил было остановить выбор на Украине. Но коли так благодатен Кавказ, то и думать нечего: Кавказ у теплого моря. Только бы побольше работников! — Уж я заставлю их повозиться с землей! — ухмыляется Глюк. — Уж они у меня потрудятся! Через день Карцова вновь конвоируют к Абсту. Здесь все как прежде. Только насест с попугаем накрыт полукруглой корзиной, обтянутой тканью. Попугай спит. — Вас ждет добрая весть, — торжественно провозглашает Абст. — Властью, данной мне фюрером, объявляю вас воином германского рейха. Прочтите бумагу и подпишите. Карцов читает вслух: — “Я клянусь: я буду верен и послушен фюреру германской империи и народа Адольфу Гитлеру, буду соблюдать законы и добросовестно выполнять свои служебные обязанности, в чем да поможет мне господь”. Карцов позволяет себе секунду поколебаться, потом размашисто подписывается под присягой. Абст отодвигает бумагу в сторону. — Ну, вы довольны? — Доволен, — сдержанно говорит Карцов. — Не очень-то, если судить по вашему тону. Карцов молчит, выжидая, что будет дальше. — Для прохождения службы отправитесь в Германию. Там получите назначение. Снаряжение, оружие — тоже там. У нас всего этого не хватает. — Когда же меня отправят? — С первым транспортом. Вероятно, скоро. Сроков назвать не могу: война, а мы так далеко от своих… — Я понимаю. — Выглядите вы растерянным. Хотите о чем-то спросить? — Да. — Карцов морщит лоб. — Отправки придется ждать недели? Быть может, месяцы? — Возможно. — И все это время я буду бездельничать? Абст облизывает губу. — Желаете работать? — Конечно. — Хорошо, — медленно говорит Абст, — хорошо, Рейнхельт, я дам работу. — Он встает, некоторое время ходит по комнате, потом пододвигает свой табурет к Карцову, садится. — Я дам вам интересную работу. От того, как она будет выполнена, зависит ваша карьера в Германии. Короче, свое будущее вы держите в собственных руках. — Постараюсь быть полезным. — Хочу надеяться… Сегодня я представлю вас нашему врачу. Это женщина. Недавно она получила письмо. В Берлине убита ее мать. В результате печальной вести — сильное нервное потрясение, у бедняжки отнялись ноги. Мой недосмотр: я проверяю все письма, это должен был задержать, но проглядел. Обследуйте ее. Попытайтесь помочь. Я пробовал, однако… Словом, я очень занят. Есть и другие обстоятельства… Короче, лечить ее будете вы. — Вы тоже врач? — восклицает Карцов. — Мы с вами коллеги? Абст иронически глядит на собеседника. — Да, — говорит он, — как вы изволили выразиться, мы коллеги… Но не будем отвлекаться. Итак, начинайте лечить ее. Кроме того, вам придется обслуживать группу больных — тех, кого пользовала она, пока была здорова. А потом прибудет транспорт, и вы уедете вместе с ней. — Абст выдерживает паузу. — Я отправлю вас обоих одним рейсом. Карцов не обманывается насчет уготованной ему участи. Зачисление “воином германского рейха”, “присяга”, которую он только что подписал, предстоящая отправка в Германию — все это ложь, выдумка Абста, рассчитанная на то, чтобы он, Карцов, работал лучше, с охотой. Но… Ришер? “Я отправлю вас одним рейсом”. Неужели и ей определена смерть? — Теперь перейдем к главному, — доносится до него голос Абста. — Да, я слушаю вас… — Называйте меня просто: шеф. Итак, перейдем к главному. Вы уже знаете, я медик. Хирург и психиатр. До последнего времени у меня была обширная практика: сейчас, в войну, нет недостатка в людях с той или иной степенью умственной дегенерации. Я трудился как одержимый и смог вернуть обществу многих своих пациентов. Но удача — увы! — приходила не всегда. Я потерпел жестокое поражение в работе над группой моряков, побывавших под сильной бомбежкой. Их было пятеро, доставленных ко мне безгласными и бесчувственными. Я перепробовал все средства, но тщетно. Они были безнадежны. Вскоре один из них умер. Еще через месяц скончался второй. Мне стало ясно: те, что еще живут, тоже обречены. И тогда я решился на рискованный шаг. Лет шесть назад я вывез из Южной Америки сильный растительный яд. В верховьях Амазонки индейские знахари применяют его для лечения некоторых психических расстройств… Я ввожу препарат яда одному из трех оставшихся в живых и становлюсь свидетелем чуда: человек, который много недель лежал скрюченный и одеревенелый, вскоре после инъекции расслабляется, дышит ровно и глубоко. Вот он трет кулаками глаза, встает. Я усаживаю его за стол, и он с аппетитом ест. Он в сознании, но решительно ничего не помнит и едва может произнести несколько слов. Однако это успех, огромный успех! Воодушевленный, я работаю над другим больным. И тут кто-то прыгает мне на спину, хватает за горло, валит на пол. Задыхаясь, я вытаскиваю пистолет и… и лишаюсь своего пациента. Теперь, начиная эксперимент, я действую осмотрительнее. И все повторяется — психотики выходят из состояния комы[135], первое время ведут себя вполне пристойно, а потом пытаются броситься на меня. Но меры предосторожности приняты, и я спокойно наблюдаю за этими непостижимыми вспышками бешенства. Секундомер отсчитывает время. Через двадцать минут они вновь на полу, безучастные ко всему, неподвижные и беспомощные. Такова реакция организма на ослабление действия препарата — сперва неистовство, затем резкий переход в прежнее состояние, когда у больного утрачен всякий контакт с внешним миром… Через день я возобновляю эксперимент — больные не реагируют. Я упорно продолжаю попытки… Короче, период просветления сознания моих пациентов удалось довести до шести часов, затем — до восьми, до десяти! Но всякий раз дозу препарата приходилось увеличивать. А ведь это сильнейший яд… Словом, вскоре погибли и последние двое. Однако я был настойчив. Я не отчаялся и стал работать с новой группой. Мне удалось добиться того, что состояние относительного психического просветления больных длится непрерывно несколько месяцев, пока регулярно и во все возрастающих дозах им вводится препарат и противоядие. Но стоит запоздать с раздачей препарата или неправильно рассчитать дозировку — и наступает катастрофа: перед вами звери, одержимые манией убийства… Эта группа больных находится здесь. Она была на попечении нашего врача. Теперь врач выбыл из строя. Так вот, его замените вы. Запомните: с момента, когда вы вступите в контакт с больными, жизнь ваша в большой опасности. Вы должны хорошо уяснить: малейшая небрежность в работе с ними, ошибка при определении данных, по которым назначается рацион специального препарата, опоздание или задержка с его применением — и вас разорвут в клочья. Вот почему я так подробно все объясняю. Повторяю: в каждом из этих людей дремлет зверь, готовый вцепиться вам в глотку… Вы поняли? — Полагаю, да. — Доктор Марта Ришер подробно проинструктирует вас. Слушайте ее внимательно, переспрашивайте десятки раз, но не упустите ни единой мелочи. — Понял, шеф. — Вам категорически запрещается вести с ней посторонние разговоры. Никаких сведений о себе. Вы — врач, прибыли из Германии, вот и все. Повторяю: только разговоры о деле. Ни слова о чем-либо ином. Ни единого слова! У вас есть вопросы? — Мне кажется, все, что нужно, вы сказали. — И вы не испытываете чувства страха? — Мне страшно, шеф. Однако я говорю себе: справлялась же с ними женщина! — Резонно. — Абст с любопытством глядит на Карцова. — А теперь последнее. Вы должны знать, зачем эта группа находится здесь, так далеко от блестящих берлинских клиник. Иначе вы не оставите попыток разобраться в непонятном. Такова человеческая природа, с этим ничего не поделаешь… Так вот, что вам известно о камикадзе и кайтэнс? — Впервые слышу эти слова. — У японцев камикадзе — летчик набитого взрывчаткой самолета. При взлете он оставляет шасси на аэродроме. Таким образом, возвращение невозможно. Пилот не может и выброситься в воздухе — у него нет парашюта. Остается одно: он отыскивает цель, пикирует. Взрыв!.. Карцев понимает, что Абст ждет его реакции. Он молчит. — Кайтэнс, — продолжает Абст, — это человек, который делает то же самое, но под водой, сидя на управляемой торпеде. И здесь спасение исключено — водитель торпеды либо взрывается, либо гибнет в пучине… Как вам все это нравится? — Ну что же, — осторожно говорит Карцов, — насколько я понимаю, эти люди добровольцы… Словом, красивая смерть, хотя от всего этого… м-м… попахивает средневековым варварством. Абст согласно кивает. — Самое настоящее варварство, — подтверждает он. — Да простят мне это слово наши уважаемые союзники. Представьте только: погибают здоровые люди, в расцвете сил, в полном сознании. Нет, мы не могли пойти по такому пути, хотя и у нас немало героев, готовых умереть во славу фюрера… Но ведь иное дело, если человек безнадежно болен, а ко всему еще и утратил разум! Несколько недель, быть может, месяц или два — и он погибнет. Он все равно умрет, ибо обречен. Вы понимаете меня?..ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
С того дня, как Карцов принял “присягу”, прошло двое суток. И вот он завтракает в обществе Абста и его помощников. Абст садится за стол. Его примеру следуют Глюк, радист Вальтер и еще один обитатель подземелья — молчаливый крепыш с белыми волосами и красным лицом. Карцов впервые видит этого человека. Яйца, масло, поджаренный хлеб и кофе с консервированным молоком — все это в изобилии. Кроме того, на больших алюминиевых блюдах лежат омары и куски жареной рыбы. Завтрак проходит в молчании. И странное дело — центральная фигура за столом не Абст, как следовало бы ожидать, а краснолицый Глюк, Вальтер да и сам Абст то и дело подкладывают ему лучшие куски. А когда у этого человека простыл кофе, Вальтер идет на камбуз и приносит новый кофейник — специально для коллеги. — Пей, Леонард, клади больше сахару, — говорит Вальтер. — Сегодня ты вроде бы именинник. Он передает Леонарду банку с сахарным песком. Тот берет ложку и просыпает сахар: явно нервничает. — Как вам спалось? — спрашивает Абст, когда краснолицый, покончив с рыбой, пододвигает к себе кружку. — Дайте-ка проверю пульс. Человек молча протягивает руку. — Что ж, пульс нормальный, — говорит Абст. И прибавляет: — Больше нельзя откладывать. Будете спускаться сегодня. Я уверен в вас. Леонард поднимает голову, и Карцов видит страх в его больших белесых глазах. — Да не робей! — Глюк кладет свою лапу ему на плечо. — Дело привычное: нырнешь и вынырнешь. — Обещаю: не пробудете там ни одной лишней секунды, — вставляет Абст. — Вчера пришла новая радиограмма. Это седьмая за последние дни. Нас торопят. Я доложил, что выбрал вас. Сделаете — отпуск на месяц. Карцов молча слушает, стараясь разобраться в происходящем. Краснолицего собираются спускать под воду. Но с какой целью? Почему он встревожен? В чем причина, что его столь настойчиво уговаривают? Ведь надо полагать, что он, как и другие обитатели подземелья, опытный водолаз!.. Наконец завтрак окончен. Абст приказывает Леонарду отправиться к себе и отдохнуть. Тот покидает пещеру. Глюк и Вальтер уносят посуду на камбуз. Абст обращается к Карцову: — За весь завтрак вы не задали ни одного вопроса. Хвалю за выдержку. Но от вас нет секретов. Так вот, сегодня мой помощник спустится на большую глубину… Смыслите вы в водолазном искусстве? — Что вы, шеф! — Карцов простодушно улыбается. — В этом деле я абсолютный профан. — Леонард погрузится на шестьдесят с лишним метров! — Шестьдесят метров… — Карцов морщит лоб. — Но это не так уж много. Я где-то читал: люди спускаются значительно глубже и преспокойно возвращаются на поверхность. Главное, как я понимаю, чтобы в достатке был кислород. Остальное не представляет труда. — Кислород, сказали вы? — Абст качает головой. — Знайте: чистый кислород — смертельный враг глубоководников. Но сегодня Леонард будет пользоваться не кислородным респиратором. Он спустится в мягком вентилируемом скафандре, обычном снаряжении профессионального водолаза. Его подстерегает другая опасность. — Какая, шеф? Вы большой специалист, Вальтер и Глюк — тоже. Да и я буду рядом. Что же грозит водолазу? — Сказав “опасность”, я был неточен. Две опасности подстерегают Леонарда: одна — на глубине, другая — когда он будет подниматься. И обе порождены азотом. — Тут я окончательно в тупике. Азот — безобидный газ. Вы врач, вам не хуже, чем мне, известно: в крови и тканях человека много азота. Дайте-ка вспомню… Ну да, в каждом из нас растворено что-то около литра этого газа. Тем не менее мы чувствуем себя превосходно. — Первая опасность — “экстаз глубины”, — говорит Абст. Он объясняет. Водолаз, пользующийся сжатым воздухом, вдыхает огромное количество азота. Этот газ, безвредный в обычных условиях, при давлении в шесть атмосфер и больше превращается в сильнейший наркотик. Поэтому человек, получающий воздух с поверхности, уже на шестидесятиметровой отметке рискует подвергнуться губительному воздействию сжатого азота[136]. Сперва это напоминает опьянение — водолаз делается похожим на захмелевшего гуляку и способен на самые опрометчивые поступки. Это и есть “экстаз глубины” — человек может сорвать с себя грузы, отвязать сигнальный конец… В дальнейшем, если водолаза не поднять, он засыпает, и тогда — гибель. — Так-то, Рейнхельт. — Абст насмешливо смотрит на притихшего собеседника. — Однако это не все. Более того, глубинное опьянение — не главная опасность. Если водолаз связан с поверхностью телефоном, признаки азотного наркоза легко определить. Тогда человека переводят на меньшую глубину, и опьянение проходит. — Понял, шеф, — говорит Карпов, старательно поддерживая беседу. — Ну, а другая опасность? Вы сказали, в ней тоже повинен азот… Впрочем, кажется, я начинаю догадываться. Это кессонная болезнь?[137] — Она самая, Рейнхельт. Ее называют также болезнью декомпрессии. А водолазы дали ей меткое имя: скрючивание. Я все подробно объясню, но позже. Сейчас надо идти к лагуне. Возьмите мою медицинскую сумку. Вон она, возле шкафа. Площадка перед лагуной ярко освещена. Прожекторы направлены вниз. Лучи их высверливают в темной воде резкие световые конусы. Пахнет сыростью, йодом… Гулко звучит голос Абста, дающего последние указания водолазу. Леонард, одетый в вязаное шерстяное белье и такую же феску, сидит на обломке скалы. Его плечи расслабленно опущены, глаза полузакрыты. Абст стоит перед ним, заложив руки в карманы штанов, и медленно чеканит слова. Вальтер, Глюк и Карцов внимательно слушают. — Итак, вы погрузитесь на шестьдесят метров, — говорит Абст. — Все это время — связь со мной по телефону. Ваше молчание в течение тридцати секунд или неточный, неясный ответ — и я немедленно начинаю подъем. В случае порчи телефона — связь при помощи сигнального конца. Напоминаю сигналы от вас: каждые полминуты три подергивания троса; частые рывки более трех раз подряд — знак немедленного подъема. Надеюсь, вы не забыли? Леонард кивает. — На предельной глубине пробудете десять минут, — продолжает Абст. — Ваша задача — увидеть объект, определить его расположение. Важно узнать: открыт ли рубочный люк, имеются ли пробоины, где они, какой величины. И особо: есть ли пробоины в районе каюты командира. Ну-ка, где она расположена на “Випере”? — Примыкает к центральному посту лодки со стороны кормы, — механически отвечает водолаз. — Верно, — Абст оборачивается к Вальтеру: — Светильник и телефон готовы? — Готовы и опробованы, шеф. Все в порядке. — Хорошо. — Абст продолжает инструктаж: — Вы все зарисуете, Леонард. Потом — наверх. Согласно режиму декомпрессии подниматься будем с шестью остановками. У последней остановки я встречу вас. Я спущусь в кислородном респираторе. Запомнили? — Да, — говорит Леонард. Он тоскливо улыбается. — Вдвоем будет веселее… — Ну, все. — Абст вынимает руки из карманов. — Вальтер, Глюк, одеть водолаза! Леонарда втискивают в водолазную рубаху — водонепроницаемый комбинезон из трехслойной прорезиненной ткани, помогают продеть кисти в узкие резиновые манжеты на рукавах. Глюк надевает ему на ноги “калоши” — свинцовые колодки, обитые красной медью, крепко привязывает их. Затем на плечи глубоководника накладывается медная “манишка”. Леонард встает и ковыляет к трапу. По пути Глюк обвязывает его крепким плетеным тросом — это и есть сигнальный конец, на котором водолаз повиснет в толще воды. Водолаз на трапе. Он стоит лицом к коллегам. Те навешивают на него грузы — пудовые чугунные отливки, по одному грузу на спину и на грудь, закрепляют их. Все это время Абст крепко держит сигнальный конец: водолаз без шлема, и, если оступится и упадет в воду, гибель его неизбежна. А вот и шлем. Глюк накрывает голову Леонарда кованым медным котелком, от которого тянутся резиновый воздухопровод и телефонный кабель. Шлем ложится на “манишку”. Его закрепляют. Теперь он составляет одно целое с “рубахой”. Но водолаз еще дышит атмосферным воздухом: передний иллюминатор шлема вывинчен. В последний раз ощупывает Леонард свое снаряжение: кинжал в ножнах на поясе, глубиномер, часы и компас — на запястьях рук, цинковую пластинку и острый стальной стерженек, привязанные к “манишке” — принадлежности для того, чтобы можно было сделать кое-какие заметки под водой. — Все в порядке, — говорит Абст. — Спускайте! У трапа уложена батарея баллонов. Глюк отворачивает вентили. Сжатый воздух по шлангу устремляется в шлем. — Есть воздух! — Глюк проверяет редуктор, понижающий давление воздуха, завинчивает иллюминатор шлема. — Пошел в воду! — командует он, шлепнув ладонью по медному котелку. Леонард спускается. Свинцовые “калоши” громыхают по железным ступеням трапа. Шипит воздух, вытравливаемый из золотника шлема. Карцов не без волнения наблюдает за процедурой спуска водолаза. Сотни раз присутствовал он при погружениях советских глубоководников, да и сам не однажды проделывал все то, что предстоит совершить Леонарду. Конечно, ему отлично известно наркотическое свойство сжатого азота. Знает он и обо всех других опасностях, которым подвергается человек в глубинах моря, знает и умеет бороться с ними. Но пусть его считают новичком… Леонард на последней ступеньке трапа. Еще секунда — и красный шлем скрывается под водой. Вода в этом месте бурлит. — Берите сигнал, Глюк! Абст передаст рыжебородому сигнальный конец, включает секундомер. — Остановите, как только скомандую, — говорит он Карцову. “Правильно”, — отмечает про себя Карцов, приняв секундомер. Половина времени, затраченная на спуск водолаза, войдет в те десять минут, которые Леонард проведет на глубине шестидесяти метров. Все глубже спускается водолаз. Вальтер и Глюк равномерно потравливают сигнальный трос и толстый резиновый шланг. Абст погружает в лагуну подводный светильник. Поворот выключателя — и вода возле трапа загорелась зеленым огнем. На поверхности беззвучно лопаются белые воздушные пузыри. Тишина на площадке. Ее нарушает лишь шорох в динамике — телефон доносит размеренное дыхание водолаза. Временами слышится прерывистое шипение: нажав головой пуговку золотника, водолаз травит из скафандра излишек воздуха. — Глубина двадцать, — раздается в динамике. — Правильно, двадцать, — говорит Абст, сверившись с отметками на сигнальном тросе. — Леонард, как чувствуете себя? — Ничего, шеф. — Светильник? — Он рядом со мной. Но в воде появилась муть, плохо видно. А, вот теперь стало лучше. Глубина тридцать. — Что вы видите? — Спускаюсь вдоль стены. Много расщелин, гротов. А рыб — ни единой. Нет и водорослей. Одни скалы. Мрачный колодец, шеф. Будто погружаешься в преисподнюю. Время идет. Леонард миновал пятидесятиметровую отметку. — Глубина пятьдесят пять метров, — говорит Абст. — Остановите спуск, — глухо доносится из-под воды, — что-то темнеет внизу… — Что вы увидели? — нетерпеливо спрашивает Абст. — Какая-то тень. Пусть Глюк потравит светильник. — Линь светильника у меня. Спускаю на метр. — Я увидел ее! — раздается взволнованный голос Леонарда. — Вот она, лодка: лежит на скальном карнизе, метров на десять ниже меня. Она накренилась на борт!.. — Лучше глядите! — кричит Абст. — На грунте она или на скале? Видите грунт? — Нет, шеф. Дна я не разглядел. Внизу все скрыто в сером тумане. Потравите светильник! Абст исполняет требование водолаза. — Все равно, — звучит в динамике, — серая мгла — и ничего больше. Наверное, здесь много глубже, чем мы думали. Лот, когда его бросили, упал на карниз или на палубу лодки. — Понял вас, Леонард. Опишите лодку! — Спустите меня еще метра на три—четыре. — Спускаем! — Абст делает знак Глюку, и тот травит сигнальный конец. — Стоп! — командует Абст Карцову. Секундомер остановлен. — Восемьдесят четыре секунды, — докладывает Карцов. Движением пальца Абст сбрасывает показания секундомера, снова включает его. — Глубина пятьдесят девять метров, — сообщает он в микрофон. — Пробудете здесь девять минут. Не теряйте времени, рассказывайте! Водолаз сообщает. В поле зрения середина лодки; корма и нос теряются в сумраке. Крышка рубочного люка откинута — Леонард висит над мостиком, ему это хорошо видно. На палубе, где она освещена, пробоин нет. Борта же лодки не видны. — Самочувствие? — спрашивает Абст. — Хорошее, шеф. Отличное. Вокруг так красиво. Будто во сне. Я вот что сделаю: спущусь на палубу! Пусть Глюк потравит сигнал и шланг. Абст вопросительно глядит на рыжебородого. Тот пожимает плечами. — Травите потихоньку, — решает Абст. И командует в микрофон: — Леонард, я спущу вас на три минуты. Осветите рубочный люк, загляните в него!.. — Сделаю, шеф, — отвечает водолаз. — За меня не беспокойтесь. Дышится легко, все идет хорошо. Если б кто видел, какая здесь красота! Глюк хмуро сдает несколько метров сигнала и шланга. Карцов следит за секундомером. Стрелка заканчивает второй круг. — Стою на палубе, — раздается в динамике. — Очень скользко: ноги разъезжаются. Смех, да и только! Эй, Глюк, трави линь светильника, чертов сын! Я внизу, а фонарь где-то над головой, освещает мне темя… Абст опускает светильник. — Вот так, — говорит Леонард. — Теперь я у мостика… Забрался на него. Стрелка секундомера сделала еще один круг. Наблюдая за ней, Карцов в то же время чутко прислушивается к докладам водолаза. Голос его звучит весело, бодро. Куда девался страх, который испытывал Леонард перед погружением!.. Перемену в настроении глубоководника можно объяснить одним: видимо, началось действие азотного наркоза. Глюк мрачен: тоже заметил неладное… Абст же делает вид, что все идет гладко. Некоторое время в динамике слышится лишь тяжелое дыхание Леонарда. Но вот вновь звучит его голос: — Шеф, я уже там! — Где? — кричит Абст. — Неужели спустились в люк? Вы в боевой рубке? — В центральном посту, шеф! — Осторожно, Леонард! Идите назад! — Минуту… Подошел к двери командирской каюты. И дверь отперта! Я увидел сейф. Вот он, железный ящик, лежит у переборки! — Хватайте его, — вопит Абст, — хватайте и выходите из лодки! — Он оборачивается к Карцову: — Сколько? — Пять минут и двадцать секунд, — сообщает Карцов. И мысленно добавляет: “А глубина около семидесяти метров!” — Взял ящик, — докладывает Леонард. — Тяжелый, дьявол, хоть и малыш. Тащу его к трапу… — Выбирайте слабину, — шепчет Абст помощникам. — Осторожно! Он раскраснелся от возбуждения, вытирает пот со лба. И вдруг все цепенеют. Водолаз начинает петь! В наступившей тишине дико звучит его голос, высокий, прерывистый: Ах, мой милый Августин, Августин! Все прошло, все прошло… Шланг и сигнальный конец выходят из воды свободно. Это значит: водолаз карабкается наверх, он еще в сознании. Быть может, все обойдется. Секунды бегут. Карцов представляет себе: с тяжелым ящиком в руках водолаз лезет по отвесному трапу. Он напрягает все силы. А это усиливает действие сжатого азота… Еще полминуты долой. Динамик звучит не переставая. Но водолаз уже не поет. Телефон доносит хаос звуков. Глюк помогает Леонарду, осторожно подтягивая сигнальный конец. Но с каждой секундой трос все медленнее выползает из-под воды. — Еще немного — и он выберется, — бормочет Глюк, взглянув на отметку на тросе. — Еще метра два!.. — Погодите, — едва слышно доносится из динамика. — Дайте передохнуть! Глюк задерживает трос. — Отдохните, Леонард, — поспешно говорит Абст. — Крепче держите ящик! — Держу… О, черт! Он упал. Я выронил его, шеф, и он грохнулся в лодку!.. — Отдыхайте. — Абст раздосадован, едва сдерживается: — Соберитесь с силами — и наверх! — Пустяки, — хрипит динамик. — Сейчас я вздремну немного, потом спущусь за ним. Это недолго, я только подремлю с четверть часа… Абст делает знак Глюку. Тот осторожно тянет сигнальный конец. — Не тащите, — звучит слабеющий голос Леонарда, — я все сделаю сам… — Восемь минут прошло. — Карцов показывает Абсту секундомер. — Леонард, выходите наверх! — кричит Абст. Ответа нет. Сунув Карцову линь от подводного светильника, Абст спешит к Глюку, хватается за сигнальный конец. Трос не поддается. — Леонард, за что вы Там держитесь? Немедленно выходите наверх! Слышите меня, Леонард? Динамик молчит. — Тянем! — командует Абст. — Вальтер, беритесь за шланг, но — осторожно! Снова усилие. Абст и Глюк стараются изо всех сил. Трос не поддается. Вальтер застыл, вцепившись в натянутый резиновый воздухопровод. …В течение последующих пяти часов Абст и его помощники тщетно пытались вытащить водолаза, застрявшего в затонувшей лодке. Потом Глюк нырнул в кислородном респираторе и на глубине двадцати пяти метров перерезал трос и резиновый шланг. “Випера” приняла еще одну жертву.ГЛАВА ПЯТАЯ
Лес в Восточной Пруссии, неподалеку от Растенбурга. Бурые в полтора обхвата сосны стоят ствол к стволу. Изредка по косогорам взбегают цепочки берез. Плотный подлесок и непроходимый кустарник в оврагах. Все это засыпано снегом, окоченело. Так пронзительно холодно, что кажется — не вторая половина марта сейчас, а самый разгул зимы, которая в этих краях нередко по-настоящему люта. Леса, леса!.. С самолета, только что вынырнувшего из серебристой морозной дымки, видны еще и широкие круглые проплешины, тоже под снеговой толщей, — замерзшие озера. Убран газ Мотор едва рокочет. Самолет все ниже. Что ищет он в этих глухих местах, где не видно ни единого домика?.. Но вот на снегу вспыхнул огонек. Замигал светлячок и на самолете. И тотчас под ним зажглись два пунктира огней — взлетно-посадочная полоса. Машина идет на посадку, мчится по полю, вздымая фонтаны снега, и — исчезает. И вновь тишина. В бетонном укрытии, куда с ходу зарулил самолет, наготове стоит “мерседес”. Канарис и Фегелейн пересаживаются в автомобиль. По пологому пандусу он выскакивает на дорогу, замаскированную в чащобе, стремительно набирает скорость. На пути — ни строения, ни прохожего. И аэродром, и лес, и это шоссе — зона ставки верховного главнокомандующего германскими вооруженными силами, глубоко засекреченной берлоги Гитлера, красноречиво именуемой “Вольфшанце”. Первая проверка документов — перед широким рвом, за которым высится пятиметровая проволочная стена. Второй контроль у стены из железной сети — и “мерседес” въезжает на территорию собственно ставки. Конечно, посты многочисленной охраны, кольцами окружающие убежище Гитлера, знают, кого везет личный автомобиль начальника штаба вермахта фельдмаршала Вильгельма Кейтеля. Но ни Кейтель, ни Канарис здесь не хозяева. Охрану ставки фюрера несут люди Гиммлера — особо тщательно отфильтрованные подразделения СС. Канарис и Фегелейн выходят из машины и спускаются в бетонную траншею, косо врезающуюся в подножие большого холма. Снова проверка документов. Два шарфюрера СС из батальона лейб-штандарта “Адольф Гитлер” тщательно изучают удостоверения посетителей, обшаривают взглядом одежду Канариса и Фегелейна: нет ли оружия? И наконец — разрешающий кивок в сторону лифта. Приняв пассажиров, железная клеть мягко скользит, вниз. Служебный бункер Гитлера. Стены в дубовых панелях, высокий лепной потолок, яркий свет специальных ламп создают иллюзию солнечного дня. Не скажешь, что это глубокое подземелье и над ним многометровый слой стали, бетона, земли, который не пробить никакой бомбой. Гитлера еще нет. Вызванные опускаются в кресла неподалеку от письменного стола. Прямо перед ними — портрет Фридриха II, точно такой, как в кабинете фюрера в берлинской новой имперской канцелярии. Канарис глядит на портрет. Он вспоминает. 21 марта 1933 года. Потсдам, гарнизонная церковь, известная тем, что в ней похоронен король-завоеватель. Сейчас здесь блестящее собрание высших военных чинов, видных функционеров НСДАП, финансовой знати. В центре — дряхлый Гинденбург в полном парадном облачении и в каске и бледный от волнения Гитлер. Первый сдает власть, второй принимает ее. Оба спускаются в склеп с гробницей. Когда несколько минут спустя новый канцлер, вытирая влажные глаза, выходит из усыпальницы Фридриха, толпа кричит, неистовствует. Одетый в черное фюрер говорит речь. Она посвящена Фридриху II, патриарху прусской политики войн и завоеваний. Цвет германского генералитета, вся знать империи, сам Канарис всегда были горячими приверженцами этой политики, ни на шаг не отошли от нее и ныне. Фридрих — их кумир. Он — кумир Гитлера. Канарис знает: фюреру, который слаб глазами, частенько читают главы из жизнеописания великого короля… Да, так оно было в год, когда нацистам досталась власть. А теперь группа генералов и сановников рейха задумала убрать своего вождя. Поистине неисповедимы пути господни! Шаги за дверью прерывают размышления Канариса. Адъютант генерал Шмундт распахивает двери и, посторонившись, пропускает в кабинет Гитлера и следующего за ним Гиммлера. Канарис и Фегелейн встают. Адмирал не сводит глаз с фюрера. Сейчас все решится. Тот молча идет к столу — опущенная голова, руки перед грудью, левая обхватила правую. Он в черных брюках и сером кителе, — слишком длинном, что должно скрадывать дефект фигуры фюрера — чрезмерно развитый таз. Генрих Гиммлер — в своем обычном черном мундире. И если по виду Гитлера легко определить его настроение (сейчас он раздражен, озабочен), то рейхсфюрер СС, как всегда, непроницаем: одутловатое с желтизной лицо, забронированные толстыми стеклами очков водянистые глаза… Гитлер садится за стол, движением руки приглашает сесть Гиммлера, поднимает голову и кивком здоровается с вызванными. Канарис докладывает — очень коротко, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего. С главой испанского правительства были обстоятельные беседы, на него оказан нажим, как того и требовал фюрер. Франко сочувственно отнесся к посланию вождя нации, его симпатии по-прежнему целиком на стороне Германии, он срочно консультируется с кабинетом… Взгляд Гитлера, блуждавший по комнате, останавливается на спутнике адмирала. Тот поспешно кивает, что должно означать: он, Фегелейн, принимал деятельное участие в переговорах, все обстоит так, как говорит Канарис. — Хватит! — Гитлер морщится, откидывает со лба прядь волос. — Хватит, я уже все понял: он отказывается. Садитесь! Прибывшие опускаются в кресла. И хотя Гитлер зол, Канарис чувствует: это не из-за отказа Франко. В сущности, фюрер и не мог надеяться на вступление Испании в войну. В данной политической и военной обстановке, когда германские армии терпят на Востоке одно поражение за другим, все больше откатываясь к границам своего государства, — в этой обстановке официальное вступление Испании в войну на стороне держав оси для Франко было бы равносильно самоубийству. И еще. По ряду признаков Канарис определил, что Гитлер не знает о бомбе. Чем же тогда вызван гнев фюрера? — Где универсальные взрыватели для торпед? — спрашивает Гитлер. — Где это удивительное, необыкновенное, фантастически важное изобретение американцев, о котором мне прожужжали уши? Сколько лет еще ждать, пока вы наконец раздобудете его, господин адмирал? Канарис бросает косой взгляд в сторону главы СС. Тот равнодушно вертит в руках карандаш. Даже чуточку отвернулся, будто вообще не имеет касательства к разговору. Но можно не сомневаться: это он, Гиммлер, посоветовал послать Канариса в Испанию, хотя наперед знал, что миссия обречена на неудачу. Он же напомнил фюреру и о затянувшемся поиске новых торпедных взрывателей американцев… — Мой фюрер, — отвечает Канарис, — я уже докладывал: пока удалось лишь уничтожить самолет с ведущими инженерами проекта и основными чертежами изобретения. В итоге работа над новинкой сильно задержалась. Комбинированные взрыватели только теперь начинают поступать на вооружение подводного флота противника. Это немалый выигрыш. А скоро в наших руках будет и само изобретение. — Скоро, скоро!.. — Гитлер грудью ложится на стол, в упор разглядывает шефа своей военной разведки и вдруг спрашивает: — Вы ничего не утаиваете от меня? Канарис проглатывает ком в горле. От всех, в том числе и от фюрера, скрыта не только тайна гибели “Виперы”, но и показания ее командира. Канарис рассудил, что прежде следует добыть сейф с чертежами взрывателя, а уж потом заниматься докладами на эту тему. Он с трудом выдерживает тяжелый взгляд фюрера. Вздохнув, Гитлер принимает прежнюю позу. — Мы еще вернемся к этому разговору… А пока извольте ответить. Знакомо вам такое имя: Альберт Эйнштейн? — Конечно, мой фюрер. — Как же случилось, что этого человека выпустили из страны? Канарис разводит руками: — Физик Эйнштейн эмигрировал из Германии в Соединенные Штаты Америки лет десять назад. Мой фюрер, вы назначили меня главой военной разведки лишь два года спустя. И потом. Эйнштейн — еврей. Он должен был либо уехать, либо погибнуть. — Погибнуть!.. — Гитлер подносит руки ко рту, прикусывает кулак. — Ну, а физик Бор? Где он? Канарис мог бы ответить: Нильс Бор, крупнейший датский ученый, руководитель института теоретической физики Копенгагенского университета, тоже не числится за абвером. Учеными в оккупированных Германией странах занимаются гестапо и СД. Но Канарис молчит. В кабинете фюрера надо уметь молчать… — Где сейчас Бор? — продолжает Гитлер. — А, вы не знаете! Так я просвещу вас. Он тоже удрал. Не так давно Нильса Бора вывезли сперва в Англию, оттуда в Америку. И сейчас, приняв новое имя… — Гитлер останавливается, вопросительно смотрит на Гиммлера. — Николас Бейкер, — подсказывает тот. — Да, под именем Николаса Бейкера он преспокойно разгуливает за океаном… Нет, черт возьми, не разгуливает, но в компании с Эйнштейном и другими как одержимый трудится, чтобы создать атомную бомбу и обрушить на наши головы… Вот кому вы дали возможность бежать, адмирал! — Мой фюрер, Нильс Бор тоже отнюдь не ариец, — осторожно возражает Канарис. — Он не ариец, и он ученый. Им должна была заниматься служба Адольфа Эйхмана, который, кстати, своеволен, упрям и уже не раз подводил господина рейхсфюрера СС. Это ловкий ход. Теперь Гитлер ждет, что ответит Генрих Гиммлер. — Я разберусь, — невозмутимо говорит тот. — Видимо, господин адмирал прав. Конечно же, побег Нильса Бора — промах службы Эйхмана. Гитлер поднимается с кресла, в молчании пересекает кабинет и останавливается у противоположной стены, где висит большая карта мира. Канарис и Фегелейн, вставшие, как только поднялся Гитлер, видят: взгляд фюрера устремлен на Северную Америку. Вот он протянул к карте руку, постучал по ней согнутым пальцем, обернулся к руководителю абвера. Штат Нью-Мексико, определил Канарис. — Здесь, — говорит Гитлер, — здесь или где-то неподалеку американцы работают над созданием новой сверхбомбы… Знаете вы об этом, господин Канарис? Генрих Гиммлер снимает очки, платком протирает стекла и, близоруко щурясь, глядит на того, к кому обращен вопрос. Данные о важном секрете врага добыты заграничной разведкой РСХА, к которому абвер не имеет отношения. Именно поэтому он, глава РСХА, так спокойно проглотил пилюлю, преподнесенную ему несколько минут назад. Ну-ка, что ответит Канарис, как выкрутится? — Да, мой фюрер, кое-что мне известно, — заявляет адмирал. И это так неожиданно, что Гитлер растерянно опускает руки. — Вы знали об этом? — переспрашивает он. — Знали и не проронили ни слова! — Я действую, мой фюрер. Не в моих правилах бежать к вам после первого донесения агента, как бы ни было важно это донесение. Я не новичок вразведке. Уж мне-то известно, что многие агенты — самые большие лжецы, их сообщения нуждаются в строгой проверке…. Но в данном случае господин рейхсфюрер СС может не тревожиться: его сведения точны. — Канарис тепло улыбается Гиммлеру. — Да, американцы в компании с англичанами работают над бомбой. Вот здесь, — он подходит и показывает на карте, — близ города Санта-Фе, на плато, которое, кажется, носит название Лос-Аламос, создан комплекс секретных лабораторий и предприятий. Шифр проекта: “Манхеттен”. — Работы развернулись? В какой они стадии? Руководители — Эйнштейн и Бор? — Гитлер нервничает, выстреливает вопросы, как пулемет. — Как далеко продвинулся проект, трудно сказать. Видимо, это только начало. Моя служба занята уточнением… Да, Альберт Эйнштейн и Нильс Бор — в числе его участников. Но руководят не они. — Кто же? — Хозяин проекта — Юлиус Роберт Оппенгеймер. — Немец? — кричит Гитлер. — Сын эмигранта из Германии. Учился у нас, в Гехтингене, где шестнадцать лет назад защитил диссертацию на степень доктора. К одному из помощников этого человека я и пытаюсь найти ключи… Я действую, мой фюрер. Делается все, что в человеческих силах. Гитлер идет к столу. Сейчас он похож на слепца: шаркающие по ковру ноги, выставленные перед грудью ладони… Вот он сел в кресло, опустил голову. Боже, какие глупцы окружают его! Они неустанно нашептывали: “Яйцеголовые, день и ночь копающиеся в своих формулах, — это пустые мечтатели и прожектеры. Бомба, в которой действует энергия атома? Химера и чушь! Даже если она и будет создана, то лишь в отдаленном будущем и, уж конечно, немецкими учеными! Но до этого фюрер сто раз выиграет войну: его армии покорили Европу, они на берегу русской реки Волги! Стоит ли распылять силы, тратить деньги, бесцельно загружать промышленность, которая должна давать только то, что требуется сегодня, сейчас, немедленно!..” Авторитетные советчики были настойчивы, дела на фронте шли успешно. И он подписал приказ, запрещавший работу над проектами, которые нельзя реализовать в течение одного года и получить немедленный эффект на войне. Вспомнив об этом, Гитлер стискивает кулаки, стучит ими по столу. Его начинает трясти. Глупцы, трижды глупцы! Сейчас он так ясно видит тупое лицо Кейтеля, его оловянные глаза: “Мой фюрер, не оставляйте Сталинград!” А Геринг? Чем лучше Герман Геринг, целиком разделявший точку зрения командования ОКВ: “Группа войск на реке Волге всем необходимым будет обеспечена с воздуха, ручаюсь, мой фюрер!” Он, Гитлер, был доверчив, покладист, слушал их, соглашался. И вот результат: германский проект создания атомного оружия — в зачаточном состоянии, время упущено, его не вернешь. На Волге разгромлен и уничтожен цвет вермахта — сотни тысяч офицеров и солдат!.. Боже, боже, где взять верных, способных людей, которые сумели бы облечь его, Гитлера, волю в свершения и привести страну к долгожданной победе на Востоке?.. — Хорошо же, — бормочет Гитлер, — хорошо!.. Если не вы, то я — сам, все сам!.. Просторный, ярко освещенный кабинет. За столом — напряженно сгорбившийся человек. В дальнем углу, у стены с картой, три неподвижные фигуры. Жарко натоплено. Душно. Гнетущая тишина. — Подойдите, — говорит Гитлер. — Подойдите и сядьте. Все так же глядя в стол, он сообщает: Генеральному штабу приказано разработать окончательную схему летнего наступления на Востоке. Это будет гигантской мощи удар, который протаранит оборону противника в центре России, расчленит и уничтожит его главные силы. Цель предстоящего наступления — Москва и Кавказ. Итогом будет завершение войны на Востоке. — Но это не все, — продолжает Гитлер. — Скоро оружие “Фергельтунг” будет передано на заводы. В сентябре с конвейеров сойдет первая сотня ФАУ. В декабре мы будем делать их по тысяче штук в день. На подходе проекты других, еще более мощных образцов такого же оружия. — Цель — Англия, мой фюрер? — Фегелейн наконец-то осмелился подать реплику. — И Америка, — торжественно объявляет Гитлер. Он видит: присутствующие удивлены, быть может, даже сомневаются! Палец фюрера вдавил кнопку звонка. — Шмундт, — говорит он вошедшему адъютанту, — пригласите господина фон Брауна! Вернер фон Браун входит. За последнее время он сильно изменился. При первой встрече с Гитлером, четыре года назад, инженер выглядел этаким робким штатским из чиновных низов. Теперь перед фюрером бравый офицер с серебряными витыми погонами и серебряными молниями в петлице френча: уже давно фон Брауну присвоен чин штурмбанфюрера[138] СС. Гитлер встречает его посреди комнаты, пожимает руку, усаживает в кресло, с которого догадливо встал Фегелейн. Фон Браун докладывает. Обстрел Англии снарядами ФАУ-1 можно будет начать, если ничто не помешает, уже в нынешнем году. Что же касается бомбардировки Американского континента ракетами большого радиуса действия, то, вероятно, это произойдет позже — требуется много времени для подготовки. Предстоит переоборудовать несколько океанских подводных лодок, которые будут транспортировать ракеты. На континенте Америки необходимо иметь радиомаяки наведения. Желательно установить их на небоскребах крупнейших городов — скажем, Нью-Йорка. Тогда бомбардировка даст наибольший эффект. Отвечая на вопрос Гитлера, фон Браун подтверждает: да, обстрелу могут быть подвергнуты многие точки Америки, штат Нью-Мексико тоже. Все дело в искусстве командиров подводных лодок, которые должны вывести свои корабли с ракетами точно в назначенные пункты у побережья. Закончив, инженер встает. — Вы летите сегодня? — спрашивает Гитлер. От его дурного настроения не осталось и следа. Сейчас он сияет. — Я бы хотел немедленно, мой фюрер. Меня ждут в Пенемюнде[139]. — Да, да, я понимаю… Шмундт, приготовьте самолет инженеру фон Брауну! Вернер фон Браун выходит. В течение нескольких минут Гитлер взволнованно шагает по кабинету. Он что-то бормочет, временами улыбается. Затем возвращается к столу и начинает говорить. Итак, он убежден: летом положение на Восточном фронте коренным образом изменится. Эта кампания в России будет последней. Разгром русских армий неотвратим. На Западе тоже произойдет решительный поворот в ходе войны. Цель будет достигнута жестокими бомбардировками Англии, в частности Лондона, снарядами ФАУ-1, затем такая же акция против Америки — уничтожение лабораторий и предприятий Лос-Аламоса, разрушение Нью-Йорка. Кроме того, предстоит организовать устранение президента Рузвельта. Гитлер снова взвинтил себя. Его вытянутые руки лежат на столе и пальцы подрагивают. — Все, — говорит он, — тогда все. Цель моей жизни будет осуществлена. Он продолжает. Сказанное — итог его длительных раздумий о судьбах рейха и всего человечества. Вернер фон Браун был вызван для того, чтобы все убедились: машина запущена, заднего хода она не имеет… Кстати, новая серия океанских лодок, специально приспособленных для транспортировки ракет, уже на стапелях. Работа по конструированию радиомаяков наведения — в разгаре. Дело за опытными и решительными людьми, которые должны переправить их за океан… Особо важная задача — подготовка тех, кому будет поручена террористическая акция. Известны ли кандидаты, которым можно доверить эту работу? Гитлер смолкает и вопросительно глядит на сидящих перед ним людей. — Да, мой фюрер, — отвечает Гиммлер, — у меня есть такой человек. Офицер СД, отдел VI-С. — Где он? — Здесь, мой фюрер. — Здесь? — удивленно переспрашивает Гитлер. На лице Гиммлера возникает подобие улыбки. — Я привез его с собой, ибо полагал, что он может понадобиться. Рекомендую его! — Я хочу поглядеть на этого человека. Пусть он войдет. Гиммлер направляется к двери, раскрывает ее. — Войдите, гауптштурмфюрер[140] Отто Скорцени! — говорит он. — Скорцени, — бормочет Гитлер, — Отто Скорцени… Не могу припомнить. — Он расскажет о себе, — отвечает Гиммлер, возвращаясь к столу. — Кстати, именно Скорцени осуществил операцию “Зоннтаг”[141]. Гиммлер не случайно обронил это слово. Фюреру не следует забывать, сколько труда вложило РСХА в строительство подземного города, в одном из центральных зданий которого он сейчас находится. И дело вовсе не в том, что сооружение нескольких десятков казематов, электростанции, бетонного укрытия для поезда фюрера, его самолетов и автомобилей было сложной технической задачей. Все это строили рабочие и инженеры. Они же поверх невидимого города насадили лес — вековые ели и дубы и бутафорские деревья из металла и пластических масс, где настоящие не могли приняться. Главной задачей секретной службы рейха было обеспечение абсолютной тайны всего, что относилось к объекту. С рабочими поступили просто — их уничтожили: сперва лагерников, затем землекопов, бетонщиков, электриков, столяров, лесоводов, работавших по вольному найму. Но не так-то легко было “убрать” инженеров, среди которых имелись известные всей стране люди. И тогда гестапо провело операцию “Зоннтаг”. Разработал ее сам Гиммлер, осуществил Отто Скорцени. В день окончания строительства “Вольфшанце” было объявлено: фюрер приглашает к себе в Берлин всех без исключения инженеров, чтобы лично поблагодарить их и наградить. В воскресенье к подземному городу подали самый большой транспортный самолет. Инженеры, набившиеся в его вместительном брюхе, были взволнованы близкой встречей с “вождем партии и государства” и предстоящими наградами. Что ж, Гитлер сдержал слово. Каждого из строителей “Вольфшанце” он наградил, но… посмертно. Ибо, поднявшись в воздух, самолет взорвался. В кабинет входит гигант — почти два метра роста, мясистое лицо, атлетический торс, сильные ноги. — Хайль Гитлер! — Рявкнув приветствие, он застывает на пороге с вытянутой вперед рукой. Гитлер с любопытством разглядывает офицера. Его внимание привлечено шрамами на левой стороне лица Скорцени — один от угла рта к подбородку, другой на щеке. — Шмисс?[142] — спрашивает Гитлер. — Еще и сабельный удар, полученный на вашей службе, мой фюрер! Гитлер улыбается. Ему нравится дерзость Скорцени. — Давно в НСДАП? — задает он новый вопрос. — Год вступления — тридцать второй. Член СС — год вступления тридцать четвертый, — отчеканивает Скорцени. Он говорит отрывисто, громко, его зеленоватые глаза не мигая глядят на хозяина кабинета, огромные руки прижаты к бедрам. — Сколько же вам лет? — Тридцать четыре года и девять месяцев, мой фюрер! Гитлер обменивается взглядом с рейхсфюрером СС. Он доволен. Генрих Гиммлер коротко обрисовывает офицера. 1934 год, Австрия, участие в путче и устранении Доль-фуса[143]. Затем напряженная работа по подготовке нового путча. 1938 год, участие в аншлюссе Австрии — охота за президентом Микласом и канцлером Шушнигом… — Так вы австриец? — восклицает Гитлер. — Да, мой фюрер, я ваш земляк. Генрих Гиммлер продолжает. В дни аншлюсса Скорцени — активный участник операции “Дер роте хаан”[144]. В дальнейшем — работа непосредственно в СД, отдел VI-С. Главные направления — СССР и Америка. Гауптштурмфюрер СС Отто Скорцени зимой 1941 года во главе особой зондеркоманды был под Москвой. Он ждал, когда падет русская столица, чтобы участвовать в ее разрушении. Гиммлер поднимает кулак: — Но это у него впереди, мой фюрер! — Москвой займутся другие, — ворчливо говорит Гитлер. Он подходит к офицеру СД, берет его за плечи, запрокинув голову, вглядывается в глаза. — Вы понравились мне, Скорцени, — говорит он. — На вас будет возложено поручение государственной важности. — Готов служить, мой фюрер! — Знаю. А теперь — идите. За Скорцени затворилась дверь. Гитлер устремляет взгляд на руководителя абвера. Сейчас его очередь. Канарис вздыхает. — Мой фюрер, — смиренно говорит он, — офицер, только что вышедший отсюда, очаровал всех. Я давно его знаю и высоко ценю. Я огорчу вас, но у меня нет человека, которого можно поставить на одну доску с ним. Гиммлер настораживается. Он слишком хорошо изучил Канариса, чтобы поверить этому вздоху и этому тону. — Я позволю себе начать издалека, — продолжает глава абвера. — Итак, 1939 год, март. Ваш гениальный план “Грюн” завершен без единого выстрела. Вы только что вернулись из покоренной Праги, куда я имел честь сопровождать вас. И вот в рейхсканцелярии я показываю вам пачку фотографий: люди верхом на торпедах, люди глубоко под водой — в респираторах и резиновых костюмах, буксирующие мощные взрывные заряды. Итальянские подводные диверсанты, мой фюрер. Напрягите свою память! — Я не забыл, — отвечает Гитлер. — Но мне помнится и другое… Канарис поспешно продолжает: — Да, вы не рекомендовали это оружие для вермахта. Вы мудро рассудили, что армия и флот Германии справятся с противником и без применения человекоуправляемых торпед… — Это была ошибка, — вдруг говорит Гитлер. — Большая ошибка, господин адмирал. Меня окружают не только умные люди. Немало и глупцов. Благодарите их. Это они уверили меня, что новых видов оружия не потребуется, что и с имеющимся мы проткнем земной шар, как нож протыкает масло. Канарис облегченно расслабляет мускулы. Он угадал поворот во взглядах Гитлера и точно сыграл па этом. Теперь — действовать решительнее. — Мой фюрер, — говорит он, — если это была ошибка, то ее можно исправить. Еще в то время я рассудил, что запрет использования торпед с людьми не относится к военной разведке Германии. И я не потерял ни одного дня… Канарис докладывает о лаборатории “1-W-1” под Берлином, об экспериментах по лишению пловцов воли и памяти, о тайном логове Абста в недрах конической скалы, близ военно-морской базы противника. За все это время он ни разу не взглянул на Гиммлера и Фегелейна, хотя рассказ предназначался не только фюреру. Гиммлер пожелал проникнуть в тайну “1-W-1”? Очень хорошо — вот эта тайна! Но теперь она обесценена: Гитлер знает, кому принадлежит первенство в создании нового оружия, которое будет сейчас в цене! — Кто же добился этого? — спрашивает Гитлер, внимательно слушающий шефа военной разведки. — Один из офицеров моей службы. Разведчик, ученый, врач. — Его имя? — А еще раньше этот работник отличился в проведении плана “Руге”, — продолжает Канарис, не отвечая на прямой вопрос Гитлера. — Это он совершил казалось бы невозможное — отыскал Франко, когда все надежды найти его были оставлены, отыскал, вовремя доставил на место и ликвидировал всех его конкурентов. — Кто же этот человек? — нетерпеливо повторяет Гитлер, любопытство которого так ловко разжег Канарис. — Разумеется, офицер абвера. Его зовут Артур Абст. — Артур Абст, — повторяет Гитлер. — Он тоже здесь, как и Отто Скорцени? — Нет, мой фюрер. Корветен-капитэн Абст на своем посту. Кстати, не так давно на упомянутой базе противника был подорван крейсер и поврежден большой док… — Я помню, адмирал. — Операцию проводил Артур Абст. Он сам подвесил заряды к килю корабля. Первый эксперимент, осуществленный в боевой обстановке. А сейчас обучены люди его специальной группы. Они готовы верхом па торпедах ворваться в гавань врага. Они будут одержимы одной мыслью — выйти к указанным целям, таранить их!.. — Но пловцов могут выловить — и все раскроется! — Исключено, мой фюрер. Водитель не в состоянии покинуть торпеду. На случай, если она почему-либо не достигла цели, автоматически срабатывает ликвидатор, торпеда взрывается. Как видите, все предусмотрено. Но допустим невероятное: торпедист все же попал в руки врага. Его допрашивают, а он молчит. Молчит, потому что ничего не помнит! Проходит час—полтора — и он погибает: перед выходом в море ему сделана инъекция медленно действующего яда… Гитлер покраснел от волнения. — Это тоже заслуга вашего офицера? — восклицает он. — Да, мой фюрер. Но я не закончил. Канарис кладет на стол две фотографии. Первый снимок сделан под водой. Спиной к объективу — человек в респираторе, плывущий за буксировщиком, на котором смонтирован серебристый цилиндр. Второй план — дельфины, веером удирающие от преследующего их пловца. На другом снимке запечатлен пляж. В воде, у его кромки два десятка дельфинов. Они выглядят так, будто напуганы и спешат выброситься на сушу. В море виден пловец с буксировщиком, цилиндр которого направлен на животных. — Что это? — спрашивает Гитлер, рассматривая снимки. — Новинка, мой фюрер. На фото показано действие опытного экземпляра нового оружия. Канарис бросает иронический взгляд на Фегелейна. Догадался ли бывший жокей, что сейчас раскрыта тайна клетчатого саквояжа? Нет, сидит рядом со своим шефом и пялит глаза на фюрера… Адмирал продолжает объяснения. Снимки, которые рассматривает фюрер, показывают действие никем еще не виданной пушки. Первое фото — начало охоты. Снимок на пляже — финал. — Что за энергия действует в пушке? — Краткое объяснение — на обратной стороне карточки. Гитлер поворачивает фотографии, читает. — Тут утверждается, что пушка способна воздействовать на любых обитателей моря? — Да, когда она будет окончательно отработана. Это вопрос месяцев. Гитлер задумывается. В сознании встают разрушенные и сожженные города России, Польши, Центральной Европы. И всюду виселицы, полные трупов рвы и лагеря, в которых умерщвляются миллионы людей… На минуту в нем шевельнулся страх. Страх перед возмездием. Нет, отступить он не может! Он слишком далеко зашел, чтобы думать об отступлении. “Машина запущена, заднего хода она не имеет”. Что ж, он не свернет! Он будет идти вперед, только вперед. И пусть этот мир, населенный людьми всех мастей, цвета кожи, рас, убеждений, идеологий, — пусть этот ненавистный мир захлебнется в собственной крови!.. — Канарис, — хрипло говорит Гитлер, — торпеды и персонал можно погрузить на подводные лодки и доставить туда, куда потребуют обстоятельства? — Да, мой фюрер. — И к берегам Америки? — Разумеется. Гитлер закрывает глаза. Ему уже видятся порты Нью-Йорка, забитые лайнерами, военными кораблями, нефтевозами. Под водой подбираются к ним всадники на торпедах, сверху на небоскребы пикируют ФАУ. Всюду — столбы пламени, дыма, воды. Земля и воздух содрогаются от чудовищных взрывов, сердца людей — от ужаса… И вслед за поверженным главным противником, Россией, на коленях — Америка! Это итог всего: власть над миром, где каждый немец — хозяин, а сам он — владыка владык!.. Канарис угадал думы фюрера. На ум приходит сказанная кем-то фраза: “Гитлер подобен велосипедисту. Он должен крутить педали. Остановившись, он упадет”.ГЛАВА ШЕСТАЯ
Просторная площадка возле лагуны. Спиной к воде выстроились пловцы. Все они в серых вязаных брюках. Торсы и головы обнажены. Четверть часа назад Карцов поднял их с постелей, заставил проделать гимнастические упражнения и сейчас готовится выдать каждому специальную пищу. Порции установлены в строгом соответствии с результатами исследований, которым люди подвергались накануне вечером. — Минуту, Рейнхельт! Это Абст. Он только что вышел из туннеля и задумчиво глядит на нового врача. В течение нескольких дней Ханс Рейнхельт проходил подробный инструктаж у Ришер. Затем под наблюдением самого Абста он столько же времени практиковался в определении потребной нормы препарата для каждого из пловцов. И вот со вчерашнего дня врачу предоставлена самостоятельность. Пока все идет нормально. Но у Абста нет уверенности, что стоящий перед ним человек до конца осознал ответственность, которую несет… Разумеется, приняты все меры. Каждый шаг врача под наблюдением. Рейнхельт круглые сутки с пловцами. Он даже спит в одном помещении с порученными ему людьми, и, если случится неладное, первой жертвой будет он сам. И все же… — Вот что, — говорит Абст, — я решил провести эксперимент. Сейчас вы оставите одного из них без препарата. — Зачем, шеф? — А вот увидите. Где ваша книга? Карцов протягивает ему журнал со списком пловцов. — Вычеркните кого-нибудь. — Не могу, шеф, — тихо произносит Карцов, догадавшись о намерении Абста. — Вычеркивайте. Сами, по своему выбору. Ну! Карцов вынужден подчиниться и наугад проводит карандашом по списку. У него трясется рука. Он понимает: один из тех, что стоят в строю, в эту секунду обречен на нечто страшное, быть может, на гибель. — Так, — говорит Абст, заглядывая в книгу. — Это был Гейнц. Ну-ка, давайте сумку! И он отбирает те полтора брикета, которые предназначались пловцу. Повинуясь приказу, Карцов приступает к раздаче препарата. Пловцы получают брикеты, тут же разрывают упаковку и принимаются за еду. Опорожнив сумку, он оглядывает людей. Некоторые еще жуют. Те, кто уже справились с едой, едва заметно покачиваются на ногах. Пловец, по имени Гейнц, никак не реагирует на то, что его обделили. Как и другие, он тупо глядит в пространство неподвижным, пустым взглядом. Это высокий, гармонично сложенный юноша с удивительно четким рисунком мышц. Такую рельефную мускулатуру редко встретишь у пловца. Впрочем, из медицинской карточки Гейнца известно, что когда-то он был не только классным брассистом, но и отличным борцом. Карцов представляет себе; как выглядел этот спортсмен на состязаниях — гордая осанка, сверкающие азартом глаза… Где-то остались его родители, любимая девушка. Если бы знали они, во что превратился Гейнц, что его вскоре ждет!.. — Готово? — спрашивает Абст. Карцов молча отходит в сторону. Абст отдает распоряжение: Глюк поведет людей завтракать, потом — на работу. — А вы, — говорит он Карцову, — прикажите Гейнцу выйти из строя и следовать за нами. На железной двери задвинуты два массивных засова, За ней, на полу каменной конуры, похожей на тюремную одиночку, неподвижно сидит человек. По эту сторону двери, у овального глазка, — Абст и Карцов. Заперев подопытного, Абст увел к себе нового врача и в течение четырех часов снова экзаменовал его. Сейчас они вернулись туда, где заперт Гейнц. — Посидим, — говорит Абст, взглянув на часы — Теперь уже недолго. Они устраиваются на широком скальном выступе. Карцов с трудом сдерживает волнение. Он весь в ожидании того, что должно произойти в камере. Неужели несчастный погибнет? И он решает сделать последнюю попытку. — Шеф, — говорит он, — вы затеяли эксперимент из-за меня? Полагаете, что иначе я не оценю в полной мере ваших предупреждений? — Да. — Опасения напрасны. Я все воспринял очень серьезно. Боюсь, вы зря губите ценного бойца. Прошу вас, пока еще не поздно… — Поздно. — Мельком взглянув на часы, Абст повторяет: — Поздно, Рейнхельт. Это скоро начнется. — Как угодно, шеф. Я только хотел… — Вы ничего не должны хотеть! — резко обрывает его Абст. — Вы должны получать приказы и выполнять их как можно лучше! Карцов молчит. Возражать бессмысленно. Надо держать себя в руках. Он вспоминает недавний разговор с Абстом. “У нас немало героев, готовых умереть за фюрера”. Как бы не так! Они, эти “герои”, были хороши, когда гигантская военная машина немцев сокрушала слабое сопротивление бельгийцев, поляков, расправлялась с французами. В памяти встает снимок, обошедший в те дни все газеты: польские драгуны с саблями наголо атакуют немецкие танки… Будешь героем, расстреливая из танков беспомощных конников! Стон из-за двери! Вздрогнув, Карцов поднимает голову. Стон повторяется. По знаку Абста Карцов подходит к двери. — Откиньте заслонку глазка! — командует Абст. Карцов смотрит в глазок. Он видит: человек сидит на полу, прислонившись к скале; ноги вытянуты, голова безвольно опущена на грудь. — Глядите, — требует Абст, — глядите внимательней! И представьте себя рядом. В одной с ним пещере, понимаете? Вы плохо обслужили его, зазевались, проявили небрежность… Ночь. Вы спокойно спите, рядом лежат двадцать четыре таких, как этот. В вашей сумке препарат, который вы забыли дать им. И вот они пробуждаются… Человек поднял голову, закрыл руками лицо. Сидя на полу, он раскачивается. Все сильнее, сильнее. Из-под прижатых ко рту ладоней вырвался стон. Стон громче. Это уже не стон — раскачиваясь, человек исторгает протяжный вой. Еще мгновение — и он на ногах. Карцов видит его лицо. Минуту назад оно было бесстрастно. Теперь на нем бешенство, ярость. Умалишенный озирается. Вот он увидел дверь, выставил руки, пригнулся. Поймав его взгляд, Карцов пятится. В следующий миг тяжелая дверь содрогается от навалившегося на нее тела. В дверь колотят. Каменное подземелье оглашается воплями. Абст довольно улыбается: эксперимент произвел впечатление. Можно не сомневаться: уж теперь-то новый врач будет аккуратен и бдителен. Он берет Карцова за руку, ведет по коридору. Крики умалишенного звучат глуше. Вскоре лишь отдаленный, неясный гул сопровождает их по извилинам скального лабиринта. — Вам жаль его? — спрашивает Абст. Он вздыхает: — Ничего не поделаешь. Вы уже знаете, несчастный был обречен. Месяцем раньше, месяцем позже, но итог был бы один. Жалко беднягу! Но, увы, такова его судьба. Карцов не отвечает. Скорее бы остаться одному, отдышаться, привести в порядок мысли!.. У развилки туннеля он замедляет шаг. — Я бы хотел заглянуть к Ришер, шеф. — Кстати, о ней. Итак, ваш диагноз — истерический паралич? Вы уверены, что не ошиблись? — Уверен. — И никаких сомнений? — Не понимаю вас, шеф. — Она более двух недель без движения. Вы докладываете: улучшения не наступило. Однако истерические параличи излечиваются сравнительно быстро… — Ришер впечатлительная, нервная особа. — И это тормозит выздоровление? — Да. Она внушила себе, что никогда не поправится. Я обязательно вылечу ее, но требуется время. Абст приводит Карцова в свое рабочее помещение. Разговор продолжается там. — Время, время! — восклицает Абст, усаживаясь за стол и поглаживая попугая. — Его-то как раз и нет у нас с вами, дорогой Рейнхельт. Я бы сам лечил Ришер, да не могу: занят, очень занят, коллега. А впереди много серьезных дел. Абст видит, что собеседнику явно не по себе, и по-своему истолковывает его состояние: новый врач напуган, ошеломлен. Что ж, очень хорошо! Но во всем надо знать меру. И Абст решает несколько отвлечь его от мрачных мыслей. Протянув к попугаю руку, он дважды щелкает пальцами. В ответ птица ловко кувыркается на насесте. Еще щелчки — и следует новый пируэт попугая. — Нравится вам мой малыш? Это подарок, Рейнхельт. Подарок человека, который вырастил и воспитал меня. Попугай получает порцию корма. Абст некоторое время наблюдает за тем, как он клюет, потом обращается к Карцову: — Так вот, Рейнхельт, вы должны знать: скоро сюда доставят новую партию умалишенных. Их необходимо быстро подготовить к работе. Это будет поручено вам. Постарайтесь, чтобы к тому времени Ришер была на ногах. — Хорошо, шеф, я приложу все усилия. — Ну, а каковы ваши взаимоотношения? Вы ей понравились? — Не знаю. Кажется, не очень. Она молчит. Временами плачет. Очень нервная особа. — Вам задавались вопросы? — Только относящиеся к лечению. И еще: время от времени у меня просит сигарету. — Ришер получает норму. — Вероятно, норму надо увеличить. В ее положении… — Хорошо. — Еще просьба, шеф. Мне запрещено разговаривать с ней. Я имею в виду беседы на отвлеченные темы. Это создает дополнительные трудности в лечении. Нельзя недооценивать психотерапию. Вы прекрасно знаете: для такого больного беседы столь же важны, как гимнастика, массажи или витамины. Быть может, снимете свой запрет? — Ладно, Рейнхельт, разговаривайте с ней. Но подчеркиваю: только на отвлеченные темы, как вы сейчас выразились. Болтайте о музыке, о кино или книгах. Ни слова о политике, о положении в стране или о том, что творится в мире. И тем более о вашей работе здесь. Ведите себя так, будто она посторонний человек. От рабочего помещения Абста до комнатки Ришер — полсотни шагов. Карцов медленно движется по уходящему вниз коридору. Он все еще не оправился от потрясения, вызванного бесчеловечным экспериментом Абста. Люди всегда люди, что бы с ними ни случилось. Больные, а тем более страдающие расстройством психики, должны быть предметом особого внимания и заботы. Это элементарно. Но фашисты — и гуманизм!.. Карцов знает о том, что творят гитлеровцы на оккупированной советской земле. Через линию фронта просачиваются сведения о злодеяниях захватчиков на Украине, в Прибалтике, Белоруссии. Беглые пленные рассказывали о городе смерти на западе Польши, в котором расстреливают и травят газами сотни тысяч людей… А недавно прошел слух: в Бресте немецкие химики создали завод, где варят мыло из человечьего жира. Когда об этом узнали на корабле Карцова, кто-то из моряков усомнился: слишком уж невероятно. Невероятно? У Карцова сжимаются кулаки. Теперь он знает, на что способны нацисты! А ведь немецкий народ дал миру настоящих героев. И в шеренге славных не последними были медики. Карцов вспоминает. Берлинский врач Отто Обермайер привил самому себе холеру и отказался от лечения. До последней минуты он диктовал ассистентам все то, что чувствовал, — люди должны были научиться распознавать холеру, чтобы лучше бороться с ней… Медики Вернер и Бенцлер из Мюнхена с этой же целью заразили себя тифом. Во имя здоровья и счастья человечества врачи должны были экспериментировать, и они ставили опыты на себе: заражались чумой, лихорадкой, проказой, подвергались укусам тарантулов, змей… Они, эти рыцари и герои, и — Абст! Подумать только, у него такой же диплом врача, он тоже давал клятву беззаветного служения больным и страждущим! До комнаты Марты Ришер — десяток шагов. Карцов заставляет себя мысленно перенестись к этой странной девушке. Кто она? Фашистка вроде Абста, его преданная помощница? Кажется, в этом трудно сомневаться: Ришер делала то, что теперь поручили Карцову. Но ему известно и другое: Ришер вела киносъемку пловца на берегу лагуны, плакала и швыряла в воду брикеты. А потом спрятала в скале свою камеру. Несколько дней назад, находясь па площадке, он улучил момент и запустил руку в тайник — камера все еще там. Он сопоставляет это с другими известными ему обстоятельствами мольбами Ришер отпустить ее в Германию, истерическим припадком и попыткой отравиться, когда Абст ответил отказом. Тайная киносъемка пловца плюс съемки торпед и другого секретного оружия, которые она могла производить раньше, и настойчивое стремление уехать отсюда — нет ли связи между этими фактами? А вдруг она собиралась показать отснятую пленку кому-нибудь в Германии? Но кому? Уж во всяком случае не хозяевам Абста, которые обо всем творящемся здесь, конечно, осведомлены. Кому же тогда? Быть может, представителям оппозиции гитлеровскому режиму? Чепуха! Нет там никакой оппозиции, нет и не может быть. Люди, которые не были согласны с нацизмом, уничтожены или загнаны в лагеря, а те немногие, что уцелели, затаились, забились в щели, не смея высунуть носа. Свирепый нацистский террор ликвидировал все передовое, светлое, чем когда-то гордилась эта страна. Стоп!.. Карцов вздрогнул от пришедшей на ум догадки. Что, если Ришер — разведчица? Для такого предположения есть все основания. Но на кого она работает? На американцев или англичан? Может быть, она русская?.. — Спокойно, — шепчет Карцов, зажигая сигарету. — Спокойно, не торопись. — Он жадно глотает горячий дым. — А вдруг вся цепь твоих рассуждений — лишь домысел? Тогда неизбежна ошибка, которую уже не поправить. Спокойно, не делай поспешных выводов!.. Перед ним дверь в стене коридора — небольшая, окрашенная в серое, с грубой скобой вместо ручки. Он гасит сигарету и стучит в дверь… Марта Ришер лежит в постели. У нее такая же, как у всех, раскладная железная койка. Но укрыта больная не коричневым суконным одеялом казенного образца, а красно-белой полосатой периной. При виде врача она откладывает книгу, которую читала, опускает глаза. — Добрый день, — говорит Карцов. Ришер подтягивает перину к подбородку. Карцов задает вопросы: самочувствие, сон, аппетит? И получает короткие, односложные ответы. При первых посещениях нового врача Ришер держалась иначе, но Карцов строго выполнял указания Абста, и она замкнулась. С тех пор в их взаимоотношениях ничего не изменилось. Он приступает к работе, пытается вызвать коленные и ахилловы рефлексы. Тщетно. Ноги Ришер безжизненны. — Теперь массаж, — говорит Карцов. Он тщательно разминает мышцы ног. Ноги у Ришер стройные, мускулы хорошо развиты. — Занимались спортом? Молчание. — Занимались, — уверенно говорит Карцов. — И я знаю: это был велосипед! Глаза Ришер полузакрыты. У нее длинные, круто изогнутые ресницы. Карцов упомянул о велосипеде — и ресницы дрогнули. Он внимательно разглядывает ее тонкий прямой нос, полные губы — совсем еще детские, сросшиеся на переносице густые светлые брови… Обыкновенное лицо. И глаза самые обыкновенные — чуточку задумчивые и печальные. Встретишь такую где-нибудь под Воронежем или, скажем, на Ставрополье — и не отличишь от тысячи других. Закончив процедуру, Карцов опускается на табурет, достает сигареты. — Устал, — признается он. — Разрешите курить? Ришер кивает. — Не желаете ли составить компанию? Девушка берет сигарету. Карцов долго пытается добыть огня, но спички отсырели. Тогда Ришер протягивает руку к столику у изголовья, нащупывает зажигалку. — Спасибо. — Карцов прикуривает. Взгляд Ришер встречается со взглядом Карцова, в котором сегодня доброжелательность, теплота. — Устал, — повторяет Карцов улыбаясь. — Отдохну немножко — и начнем гимнастику… Кстати, я тоже увлекался велосипедом. Он с юмором рассказывает, как однажды на шоссейных гонках сбил неосторожного прохожего. — И как вы думаете, кем оказался прохожий? — восклицает он. — Моим соседом по дому, с которым у нас были давнишние нелады. Разумеется, он не поверил, что это случайность… — Вы все сочинили, — говорит Ришер. — Сочинил, — признается Карцов. — Зачем? — О, у меня коварный замысел! — Хотите развеселить меня? — Очень хочу. К тому времени, когда за вами придет транспорт, вы должны быть на ногах. Он хотел приободрить больную, но при упоминании об отъезде девушка начинает плакать. Карцов встает, чтобы подать воды, и… остается на месте. В комнату входит Абст. — Что здесь происходит? — спрашивает он, остановившись у порога. — Ничего особенного, шеф. Просто я сделал массаж, и вот в ногах фрейлейн появились боли. Хороший признак. Разумеется, фрейлейн разволновалась. — Это правда? — говорит Абст, обращаясь к Ришер. Та наклоняет голову. — Хорошо. — Абст оборачивается к Карцову: — Закончив с больной, приходите ко мне. Возьмите с собой карточки группы. — Вы вторично солгали, — говорит Ришер, когда шаги Абста затихли в отдалении. — Вы тоже! Они долго молчат. — Историю с велосипедом я сочинил, — говорит Карцов. — Я никогда им не увлекался. У меня была иная страсть: кинокамера! Люди, умеющие работать с кинокамерой, особенно на фронте или, что еще опаснее, среди врагов, — это мужественные люди, не так ли? Ришер молча глядит на него. Карцов заканчивает массаж. — Вот вам две сигареты. Помните: вы должны выздороветь. Как можно скорее! И он уходит, осторожно притворив за собой дверь.ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Пронзительная трель звонка, шипение сжатого воздуха, вырвавшегося из-под тормозных колодок, и трамвай останавливается. Он уже коснулся буфером рассеянного прохожего. Вздрогнув, тот отступает и, прижав к груди рыжий портфель, торопливо идет прочь. Вожатый долго глядит ему вслед. Вероятно, мелкий служащий. Сейчас время обеденного перерыва, и тысячи таких, как этот, на полчаса покидают свои письменные столы в конторах, чтобы выпить в баре стакан пива, поболтать с соседом, а то перекинуться в карты или просто посидеть за газетой, прислушиваясь к сплетням и пересудам. Вздохнув, вожатый берется за рычаг контроллера. Трамвай трогается. А человек с портфелем под мышкой стремится побыстрее уйти от места происшествия. В подобных случаях полиция тут как тут, не успеешь оглянуться… Сделав крюк, он вновь появляется на перекрестке, где едва не попал под трамвай, пересекает улицу. У одиноко стоящего дома с двумя липами возле крыльца чуть замедляет шаги. Он у цели. Но что такое?.. Странно выглядит ящик для почты, укрепленный на палисаднике возле калитки. Утром хозяин этого дома должен был выйти к калитке и, вынимая газету, чуточку подтолкнуть ящик — скосить его влево. Тому, кто должен явиться в двенадцать часов, это сигнал безопасности. Знак, что все благополучно и в дом можно войти. А ящик не скошен — висит как обычно. Вот и газеты не вынуты: из ящичной щели торчит угол “Ангрифф”. Человек с портфелем под мышкой неторопливо идет мимо дома. Утром он побывал возле двух конспиративных квартир, где рассчитывал укрыться и переждать тревогу. Обе квартиры оказались проваленными. Теперь выяснилось, что нельзя воспользоваться и этой. Остается последнее убежище, расположенное за несколько километров отсюда. Он долго блуждает по улицам. Он хорошо изучил этот большой портовый город на северном побережье страны и полюбил его. Когда-то город был одним из самых веселых в Германии. У причалов теснились корабли под флагами десятков стран. Улицы заливала разноязыкая пестрая толпа туристов и моряков. Бары и рестораны тонули в огне рекламы, всюду слышались песни, музыка… Теперь же город замкнулся, стал враждебным, чужим… Три проваленные квартиры! Конечно, жившие в них люди схвачены и допрошены. Быть может, кто-то уже не выдержал, стал говорить… Значит — удвоенная осторожность, чтобы не привести агентов гестапо и в последнее убежище… если гестапо уже не там! Неожиданно ударили зенитки. В последнее время часто случается: сперва гремят пушки, нацеленные в прорвавшиеся к городу самолеты американцев, а уж потом, в разгар налета, радио возвещает о воздушной тревоге. Он около двух часов просидел в убежище, стиснутый толпой обывателей. Где-то в углу умирала старуха — кажется, взрывной волной ее швырнуло о стену дома. Вперемежку со стонами раненой раздавались всхлипывания девочки, тоже пострадавшей при воздушном налете. И все же для него это была передышка. Удалось вздремнуть, собраться с мыслями. Да, решение твердо. Живым он не дастся. В портфеле в смену белья завернуты два бруса взрывчатки. Ручка портфеля надорвана. Она едва держится, и к ней подвязан шнур детонатора. Достаточно дернуть ручку — и взрыв разметет всех, кто окажется по соседству Вот почему портфель он держит под мышкой. День клонится к вечеру, когда он подходит к четвертой конспиративной квартире. Из города ему не выбраться: его, конечно, ждут и на вокзале, и у остановки междугородного автобуса. Этот дом — последняя надежда. Дом большой, мрачноватый, со множеством крохотных квартир, населенных рабочим людом. Каждый этаж опоясывает сплошной балкон, на который выходят десятки дверей. Снизу к балконам ведет наружная лестница. Смешавшись с толпой, он дважды проходит мимо дома. Конечно, есть опасность, что его опознают, если за домом установлено наблюдение. Но еще опаснее идти напролом, без разведки. Вцепившись в ручку прижатого под мышкой портфеля, он вступает на лестницу. Пройден первый этаж, второй. Еще двенадцать ступеней — и он у цели. Ноги будто чугунные. Две ступеньки осталось. Одна… Он на балконе. Нужная дверь — первая справа. У него вырвался вздох облегчения: возле двери знак безопасности — веревочный коврик повернут углом. Можно входить. Выпустив ручку портфеля, он нажимает на кнопку звонка. Дверь отворяется, и он беззвучно падает от сокрушительного удара в горло. Из квартиры выскакивают трое, хватают его, защелкивают наручники на запястьях. А к дому уже подкатил полицейский автомобиль… Его доставили в Берлин, в центральную резиденцию тайной политической полиции на Принц-Альбрехтштрассе, втолкнули в кабинет следователя. Уже ночь. Окна зашторены. Лампа с рефлектором поставлена так, что световой луч упирается в лицо арестованному. Тот, кто находится за столом, в противоположном углу кабинета, задаст вопросы: имя, возраст, профессия, местожительство, партийная принадлежность. Человек молчит. Для него все кончено. То, что в момент ареста взрыва не последовало, означает: гестаповцы разгадали секрет портфеля. Или знали о нем… И хотя схваченный ими человек документов не имеет, они быстро во всем разберутся. Единственное, что ему остается, — это молчать, не назвать ни одного имени. Следователь повторяет вопросы. Ответа нет. Тогда он встает, гасит настольную лампу и подсаживается к арестованному. — Узнаешь меня? — говорит он, пахнув в лицо человеку сигаретным дымом. — Лучше гляди, Пауль Прозе! Человеку в наручниках и раньше чудилось: он уже не раз слышал этот голос. Но свет рефлектора был ослепляющим, и следователя он разглядел только теперь. Разглядел и покрылся холодным потом. Перед ним один из подпольщиков. Несколько месяцев назад его ввел в организацию заместитель Прозе, старый коммунист, всегда такой недоверчивый, осторожный… Как же он оплошал! — Сволочь! — говорит Прозе и плюет в лицо провокатору. Вскрикнув, тот поднимает кулак. Но отворяется дверь. В комнату входят. — Встать! — кричит конвоир. Первым вошел Генрих Гиммлер. Он отложил все дела и поспешил сюда, чтобы присутствовать при допросе руководителя крупной организации антифашистов, за которым охотился больше года. Гиммлер и сопровождающий его обергруппенфюрер СС Кальтенбруннер садятся за стол. Следователю приказано продолжать. Вновь сыплются вопросы. Арестованный не раскрывает рта. Тогда Кальтенбруннер говорит следователю несколько слов. Тот снимает трубку телефона. Через минуту двое эсэсовцев вталкивают в комнату человека. Его ставят лицом к Паулю Прозе. — Свет! — говорит Кальтенбруннер. — Дать больше света! Конвоир у двери поворачивает выключатель. Под потолком загорается люстра. Пауль Прозе молча смотрит на арестованного. Это тот самый подпольщик, что ввел в организацию гестаповского шпика. Он избит, лицо его — сплошная сине-багровая опухоль. Человек качнулся. Охранники подхватили его, выволакивают за дверь. А на смену уже ведут другого. И так — в продолжение часа. Больше часа понадобилось для того, чтобы продемонстрировать Паулю Прозе всех товарищей по разгромленной организации. Потом следователь возобновляет допрос. Арестованный молчит. — Говори, — повторяет гестаповец. — А не то пожалеешь, что родился. Прозе поднимает голову. — Что я должен сказать? — Ты видел всех, кого взяли. Где остальные? Назови имена, адреса. Сделаешь — будешь жить. Арестованный качает головой. — Это все. Вы взяли всех до единого. — Не будь дураком. — Следователь чуть оборачивается к Гиммлеру. — Господин рейхсфюрер СС дает тебе шанс. Используй его. Молчишь… Жаль! Ведь у тебя жена, сын. Подумай о них. И о матери тоже. Хорошенько подумай, не спеши. Не дождавшись ответа, следователь показывает конвоиру на дверь в смежную комнату. — Отопри, — говорит он. — Отопри, войди туда и дай по морде самому маленькому. Только легонько. Гляди, не убей малыша. Протопав к двери, охранник исчезает в комнате. Секунду спустя там раздается звук удара и вслед за тем плач ребенка и возгласы женщин. — Это твои, — говорит следователь арестованному, показывая на дверь. — Все трое. Хочешь взглянуть? Нет? Что ж, твое дело. Заперев дверь, он возвращается к столу. — Пожалей их, коммунист Пауль Прозе. Ты хороший семьянин, нежный муж и отец. Не разочаровывай нас! Прозе встает. — Что вам угодно? — глухо говорит он. Гиммлер и Кальтенбруннер, молчаливые, неподвижные, сидят, заложив ногу за ногу. Следователь действует умело, и они не вмешиваются. Они знают: арестованному есть что сказать. Выловлена подавляющая часть организации, но не вся. Кое-кто на свободе, и розыск пока не дал результатов. Гиммлера особенно интересует одна женщина. Она очень тщательно законспирирована, связана только с руководителем группы. Значит, выполняет особо важную работу. Но это все, что удалось установить агенту. Кто она, где находится — тайна. Тайна Пауля Прозе. — Где остальные? — настаивает следователь. — Назови их — и твою семью, малыша и двух женщин, я отправлю домой в автомобиле. — Вы арестовали всех. — Теряя силы, Прозе опускается на стул. — Лжешь, — вдруг говорит Гиммлер. — Лжешь без зазрения совести. Все равно мы возьмем всех. — Он делает паузу. — И твою помощницу тоже. Прозе внутренне сжался. Что известно гестаповцам? В голове ворох мыслей, догадок. В его группе две женщины. Обе действовали изолированно от организации, в секретных учреждениях нацистов. Кроме него, лишь заместитель руководителя организации знает их имена. Но только Прозе имел с ними контакт, да и то нерегулярный… Гиммлер сказал: помощницу. Значит, сведения, которыми располагает гестапо, касаются одной из них. Которой же? В комнату входит офицер. Пересекает кабинет, кладет перед начальником лист бумаги. Заглянув в бумагу, Гиммлер откидывается в кресле. — Ну, — говорит он, — что вы можете поведать о докторе Марте Ришер?ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Абст входит в комнатку Ришер, подсаживается к кровати и кладет на тумбочку принесенный сверток. — Здесь сигареты, — говорит он. — Десять пачек сигарет и две банки апельсинового сока. Надеюсь, они будут приняты с благодарностью? — Спасибо. Все очень кстати, особенно сигареты. Мой запас иссяк. Дайте-ка одну. Абст распечатывает пачку, протягивает больной. Та закуривает. — Однако я пришел не только по этой причине. — На вас это было бы не похоже, — в тон ему отвечает Ришер. — Что же случилось? — Речь пойдет о вашей попытке принять яд… Где вы взяли синильную кислоту? Надеюсь, не в своем медицинском ящике? — Именно там. — Я проверю, Марта, — говорит Абст, и в голосе его звучит угроза. — В ящике должен быть перечень медикаментов. Хочу надеяться, что он сохранился. — Идите к ящику. — Ришер отворачивается к стене. — Идите же! Перечень там. Кстати, проверьте, не подделана ли ваша подпись. Ящик в углу. Присев на корточки. Абст шарит по полкам. Вот он выпрямился. В руках у него сколотые листы бумаги. — М-да… — задумчиво тянет он. — Я и не подозревал… Простите, Марта. — Прощаю, шеф. — Еще вопрос. Здесь указано: в ящике пять ампул… — Пошарьте на средней полке. Отыщите продолговатый желтый коробок. Они должны быть там. Найдя коробку, Абст раскрывает ее. В коробке четыре ампулы, окутанные ватой. Постояв, он возвращается к кровати. — Но вы могли воспользоваться ими… Могли — и не воспользовались. Почему? — В тот день я потеряла голову… Мне стыдно за свое поведение. Это была минутная слабость. Можете не сомневаться, она никогда не повторится. Я буду до конца служить своей стране. — Хорошо сказано. — Абст садится на табурет, прячет в карман коробку с ампулами. — Я рад, что вы выздоровели морально. Надеюсь, не за горами и победа над физическим недугом. Без вас я как без рук, Марта. Можете мне поверить, — Есть новый врач! — Ришер испытующе смотрит на Абста. — Как мне кажется, он быстро вошел в курс дела. Да д вы полностью ему доверяете… — Его не сравнить с вами, Марта. — Неправда, шеф. Я имела возможность убедиться: Рейнхельт опытный медик. — Я вижу, он стремится понравиться всем! — Абст начинает злиться. — Запомните: только я могу судить о его способностях, я один — и никто больше! — Понравился — не то слово, шеф. Просто я стараюсь быть справедливой. Кроме того… — Ришер делает вид, что едва не сказала лишнего. — Договаривайте! — Хорошо, шеф. Кроме того, у меня появилась надежда на замену. Ведь Германии я могу служить не только здесь, но и на материке. — И не думайте об отъезде! — Абст ладонью разрубил воздух. — Выкиньте это из головы. — Выходит, отправите его? — Работы хватит всем, — уклончиво говорит Абст. — Но при любых обстоятельствах обслуживать группу будете вы. Кроме того, предстоят новые эксперименты, весьма интересные. А здесь вы вообще незаменимы. — Вы человек скрытный. И все же я поняла: не доверяете этому Рейнхельту. — Разумеется, Марта. Но у меня не было выбора. Короче, он здесь временно, пока вы не встанете на ноги. Вот так. И довольно об этом! — Хорошо, довольно, — соглашается Ришер. — К тому же я устала и хочу спать. Но Абст не торопится уходить. С минуту он сидит в задумчивости, потом рассказывает о гибели водолаза. Он говорит откровенно: Марте известно и о “Випере”, и о ее командире. Закончив, он протягивает Ришер бумагу. Это расшифрованная радиограмма. Канарис резко выговаривает Абсту за медлительность, допущенную при выполнении важного поручения. Сейф должен быть извлечен, чего бы это ни стоило. Срок — две недели. — Две недели, — говорит Ришер, возвращая бумагу. — Как же вы справитесь? — Не знаю. Не знаю. Марта. Впору самому идти под воду.: Глюк и Вальтер не изъявляют желания, и я не могу заставить их… Вот если бы вы были на ногах! — Не понимаю, какая здесь связь. — Связь есть. Я принудил бы нового врача. — Но он не водолаз. Вы шутите, шеф! — Нисколько. За неделю я обучил бы его работе в скафандре. И вот он спускается, обвязывает сейф тросом… Словом, попытку можно было бы сделать. Мы ничем не рискуем, кроме разве комплекта водолазного снаряжения… Однако все это чепуха: вы прикованы к постели, и без него пока не обойтись. Постарайтесь быстрее выздороветь. Абст направляется к выходу, берется за дверную скобу. И — замирает. В подземелье взвыла сирена. Тревога! Он распахивает дверь. И в ту же секунду грот погружается в темноту. Где-то в туннеле возникло пятнышко света. Тоненький лучик мечется по сторонам, приближается. Теперь слышны торопливые шаги. Возникает фигура рыжебородого. — Корабль в полумиле от нас, — говорит он. — Вальтер увидел его в перископ. Корвет противника, шеф. Лег в дрейф, и с него спускают шлюпку. — Рейнхельт? — Он у пловцов. — Быстрее туда. Не спускайте с него глаз! — Понял, шеф. — Глюк поспешно уходит. Корвет неподвижно лежит в спокойной воде. Шлюпка уже спущена, стуча слабеньким подвесным мотором, медленно продвигается к скале. Суденышко невелико, но в нем девять моряков, и борта шлюпки едва возвышаются над водой. Достигнув полосы рифов, шлюпка берет в сторону, движется вдоль гряды подводных камней. Тяжело груженная, неторопливая, с размеренно постукивающим мотором, она кажется очень мирной, хотя над кормой поднят военно-морской флаг. Проход в рифах обнаруживается, когда путь вокруг скалы почти завершен. Старшина перекладывает румпель, шлюпка послушно сворачивает и вскоре пристает к ноздреватому боку утеса. Моряки высаживаются на скалу. В составе маленького отряда — два офицера. Один из них старый знакомец Карцова — тот, что первым допрашивал его на линкоре, лейтенант Борхольм. Он командует отрядом. Помогая друг другу, люди карабкаются на скалу. — Смотрите, линкор в море! — восклицает один из матросов. Все оборачиваются. Огромный корабль медленно огибает скалу. Неделю он был в океане, сейчас возвращается на базу, эскортируемый двумя эсминцами. Со скалы отчетливо видна палуба линкора, надстройки, артиллерийские башни. В свою очередь, на линкоре заметили высаженный с корвета десант. Десяток биноклей нацелен на коническую скалу. А на посту артиллерийских дальномерщиков припал к окулярам прибора лучший стереоско-пист корабля матрос Джабб. Он бледен, осунулся. Джабб только вчера выпущен из карцера, в котором провел двадцать суток. В стеклах прибора возникла голова десантника. Пальцы Джабба вращают маховички наводки — и вот уже в окуляре красивое лицо лейтенанта Борхольма. Сплюнув с досады, Джабб выпрямляется. Это по настоянию Борхольма списали с корабля капрала Динкера, пытавшегося вступиться за выловленного в воде человека. Он же, Борхольм, виновник того, что Джаббу, наказанному в дисциплинарном порядке, грозит еще и военный суд. Майор контрразведки склонен был ограничиться карцером, и если бы не Борхольм… Медленно тянулись дни в заключении. Все это время Джабб перебирал в памяти события последних недель, снова и снова придирчиво оценивал поведение, каждое слово человека, которому помог избежать виселицы. И укреплялся в уверенности, что поступил правильно. И еще одно обстоятельство не выходило из головы. То и дело перед глазами вставала картина побега человека в резиновом костюме и ластах… Вот диверсант протискивается в иллюминатор. Лейтенант Борхольм бежит, чтобы схватить негодяя, по, споткнувшись, падает… Уж очень неловко грохнулся этот красавчик! Будто нарочно. И слишком медленно поднимался. Так медленно, что фашист успел улизнуть. Линкор удаляется. Скала делается меньше. Она будто опускается в воду. А Джабб, задумчивый, мрачный, все глядит на нее, стоя у своего дальномера. — Прохвост, — бормочет он, — какой же ты прохвост, Фред Борхольм! Линкор скрылся из глаз. Тогда Борхольм подает знак отряду. Моряки продолжают движение к вершине скалы. Зачем высажены десантники? Обследование конической скалы — одна из мер, выработанных командованием союзников, чтобы обезопасить базу от неожиданностей со стороны противника. Группы моряков регулярно осматривают все клочки суши, разбросанные по окружности в тридцать — сорок миль. На этой скале у самой вершины дожди и ветры разрушили часть породы. Образовалось подобие пещеры, перед которой нагромождение камней. Подходящее место для вражеского разведчика с радиостанцией, если бы немцы задумали высадить на скалу наблюдателя. Год назад на другом таком островке была обнаружена и ликвидирована группа фашистов с передатчиком… Отряд у пещеры. Моряки берут автоматы наизготовку. Лейтенант Борхольм оттягивает затвор пистолета и досылает патрон в ствол. Несколько минут ожидания — и Борхольм первым входит в пещеру. Два молодых матроса обмениваются взглядами: смелый человек этот лейтенант! Когда улыбающийся Борхольм появляется у выхода из пещеры, его встречают одобрительным гулом. — Отдыхайте, ребята, — говорит лейтенант. — Влезайте сюда, в тень, зажгите свои сигареты. А я взберусь еще на несколько ярдов. Движением подбородка он показывает на голую вершину скалы, до которой отсюда рукой подать. Разомлевшие от жары моряки не заставляют себя упрашивать. Вскоре семеро десантников исчезают в пещере. Восьмой — молодой матрос, один из тех, кого покорила смелость лейтенанта, — лезет за ним наверх. Борхольм на вершине скалы. Шорох за его спиной. Он оборачивается, видит карабкающегося по камням матроса. Матрос смущенно улыбается: — Я подумал: негоже оставлять командира… Простите, сэр! Борхольм помогает ему вылезти на площадку, дружески похлопывает по плечу. Они долго стоят рядышком, будто любуются океаном. Позади моряков, в центре скальной площадки, торчат кустики вереска. Между кустами — щель, точнее, колодец размером с донышко от бочонка. Из этого-то колодца и выдвигает Вальтер свой перископ, когда ведет наблюдение. Но к кустарнику Борхольм даже не подошел.ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ранним утром пассажирский самолет, сопровождаемый сильным эскортом истребителей, приближался к Берлину. Группа машин плыла на большой высоте, тщательно охраняемая всей системой ПВО Германии, которую, в свою очередь, сейчас не менее тщательно контролировала служба безопасности. Самолет вели личные пилоты фюрера. В машине, кроме самого Гитлера, находились его доверенный врач, повариха, готовившая хозяину вегетарианские блюда (фюрер не ел мясного), камердинер и, разумеется, телохранители. В одном из кресел расположился Фегелейн, выполнявший в этой поездке обязанности адъютанта: “штатные” адъютанты Гитлера находились далеко на Востоке, где в эти дни громыхало гигантское танковое и артиллерийское сражение. Они должны были все видеть, все оценить и представить подробный доклад. Впрочем, особой нужды в этом уже не имелось: катастрофа германских армий в битве близ Курска для всех была очевидна. Сейчас, полулежа в удобном кресле, Фегелейн в который раз пытался разобраться в случившемся, найти ему объяснение — и не мог. То, что произошло, поистине было непостижимо… А поначалу все складывалось так хорошо! За зиму и весну 1943 года промышленность рейха ценой титанических усилий выполнила брошенный Гитлером лозунг: “Лучшему солдату — лучшее оружие!” На фронт потоком хлынули средние танки — “пантера” и тяжелые — “тигр”, перед броней которых — так считалось! — бессильны пушки русской ПТО, и могучие самоходные орудия “фердинанд”, специально предназначенные для борьбы с тяжелыми танками противника. Что касается самолетов, то Фегелейн больше месяца провел в поездках по авиационным заводам и своими глазами видел сотни отправляемых в войска новейших истребителей “Фокке-Вульф-190А” (высокая скорость, отличный вертикальный маневр, мощное пушечное вооружение) и “Хеншель-129” — этот последний был сделан по типу русских летающих танков “Ильюшин-2”, справедливо прозванных немцами “черной смертью”. Боевых самолетов вермахт получал почти вдвое больше, чем год назад. Поистине всеобъемлющей была тотальная мобилизация живой силы. Фюрер не пощадил никого и ничего. Железная метла прошлась по тылам рейха, не пропустив ни единой щели, начисто вымела все резервы. И к исходу весны 1943 года на Восточном фронте вермахт имел на несколько дивизий больше, чем даже в начале воины. Словом, русским противостояла огромная всесокрушающая сила. И значительная ее часть — около миллиона солдат и офицеров наземных войск немцев, почти пять тысяч самолетов, танков, самоходных орудий, десять тысяч пушек и минометов — должна была решить в районе Курска главную задачу кампании. Да, фюрер сделал все, что в человеческих силах. Теперь слово было за генералами. Им предстояло ввести в действие великолепный план “Цитадель” — то есть так грохнуть этим стальным кулаком по сердцу России, чтобы оно перестало биться. На рассвете 5 июля, когда кулак был уже занесен, вдруг заговорили советские пушки. Советы опередили противника. Это явилось первой неожиданностью, и у многих екнуло сердце… Тем не менее удар немцев был страшен. Все ждали: вот-вот оборона русских будет взломана, в пробитую брешь устремятся “тигры” и “фердинанды”, и тогда ничто уже не остановит армий фюрера. Но оказалось, что кулак немцев молотил по броне, которой было прикрыто сердце России, и сталь, ударяя о сталь, высекала искры, гигантские искры — и только! Это была вторая неожиданность. Русские не только разгадали день и час немецкого наступления, но и приняли меры. На направлении главного удара земля была устлана трупами солдат и офицеров вермахта. Между ними горели танки и самоходки немцев. Ас неба сыпались охваченные огнем останки бомбардировщиков и истребителей лучших дивизий Геринга. Конечно, немалый урон несли и оборонявшиеся. Однако они стояли. Под яростным натиском немцев русские армии только чуть подавались назад. И это было стратегией, маневром, всем чем угодно, но не отступлением! Четыре дня боев — сорок тысяч трупов немецких воинов, пятьсот потерянных самолетов, сотни сожженных танков. И в качестве компенсации — продвижение в глубь чужой обороны на… десять километров! А она, эта оборона, была, быть может, вдесятеро глубже. Кто мог предвидеть, что случится такое? Фегелейн вспоминает. В канун сражения фюрер позвонил в Берхтесгаден, где в те дни находилась его подружка. Дела обстоят хорошо, кричал он в трубку, можно не сомневаться, что все закончится очень быстро. Поэтому пусть Ева оставит на время свои развлечения, захватит сестру и спешит сюда. Здесь им покажут зрелище, какого не видела еще ни одна женщина в мире. А потом, когда все закончится, он возьмет их с собой в Италию. В тот день фюрер был в отличном расположении духа, смеялся, шутил. Он распорядился, чтобы в Берхтесгаден был послан скоростной самолет. В эти же часы штат референтов заканчивал подготовку предстоящей встречи Гитлера и Муссолини. Фюрер так спланировал сроки, чтобы свидание с дуче произошло в момент, когда все на земле узнают о новой великой победе германского оружия. Тогда легче будет сделать решающий нажим на тех, кто колеблется. Они станут сговорчивыми. И против общего врага двинутся десятки новых дивизий союзников Германии. Но это далеко не все. Фюрер не сомневался: кардинальная перемена обстановки на Востоке заставит призадуматься и англичан с американцами. И тогда он, быть может, пойдет на почетный мир с Западом, чтобы, собрав все силы, скорее одолеть главного врага — добить его, отдышаться, залечить раны. А потом, черт возьми, немцы вернутся к разговору с англичанами и американцами! Таковы были планы. И все рухнуло. В конце первой недели боев германские армии обессилели, затоптались на месте. И тогда русские двинулись в контрнаступление. Что пережил фюрер! На него страшно было смотреть. Опасались, что его хватит удар. Разумеется, Ева и Гретель не покинули Берхтесгадена — Фегелейн позаботился об этом в первую очередь. Он же сделал затем умный ход. Увидев, что фюреру не терпится уехать, он глубокомысленно заявил на совещании в ставке: фюрер не должен откладывать свой визит в Италию. Дуче ждет, медлить нельзя, сейчас встреча важна как никогда. Самолет Гитлера выруливал на старт, когда далеко на запад от Курска разносился басовый голос русских орудий — противник развивал наступление. По всем дорогам нескончаемыми вереницами тянулись в немецкий тыл санитарные эшелоны и колонны грузовиков, набитых парнями из Вестфалии и Вюртембурга, Баварии и Пруссии, а заодно “голубыми фалангистами” Франко и отборными “барсальерами” итальянского дуче, искалеченными советскими снарядами и минами. Ветер дул с востока. Все вокруг было пропитано смрадной смесью сгоревшего пироксилина, дыма пожарищ, запахов крови, тлена. Такова была обстановка на Востоке, когда самолет Гитлера взмыл в воздух, направляясь в Италию. В кабине, разумеется, находился и Фегелейн, прихваченный фюрером в благодарность за хороший совет. Генерал СС был счастлив от сознания того, что благополучно выкарабкался из всей этой истории. Италия!.. Фегелейн не сомневался, что нынешняя поездка Гитлера — затея пустая. Русские лишили фюрера козырей, которые тот собирался выложить перед своими коллегами. И тем приятнее было, что встретили их подчеркнуто пышно и торжественно. На аэродроме — почетный караул личной гвардии Муссолини, развевающиеся знамена, оркестры, выспренняя речь самого дуче о великой миссии двух государств и партий, о непоколебимой верности их союзу. Все это поначалу озадачило Фегелейна. Уж он-то знал, что итальянская армия, растерявшая в России и Африке свои лучшие дивизии, сейчас представляет жалкое зрелище. Потомкам Ромула и Рема осточертела война. При первой же возможности они швыряют оружие и тянут вверх руки перед неприятелем. Недавно почти без сопротивления капитулировали сильные итальянские гарнизоны островов Пантеллерия и Лампедуза, где за мощными укреплениями можно было держаться месяцами. А всего несколько дней назад американцы высадились и на Сицилии. Да, торжественный парад, который дуче устроил в честь Гитлера, на всем этом фоне выглядел поистине странно. Но потом Фегелейн понял: Муссолини затеял пышную церемонию, чтобы показать: он еще на коне, он силен, у него могучий союзник. Точно так же вел себя дуче и за столом переговоров — вызывал адъютантов, отдавал распоряжения, подсчитывал количество дивизий из вновь мобилизуемых резервистов. Он клялся: Италия будет с Германией до конца, до полной победы… По пути на родину самолет Гитлера сделал остановку в Париже. Во Франции, как считал фюрер, сравнительно спокойно, он пробудет здесь несколько дней, отдохнет. Остановка эта была предпринята тоже по совету Фегелейна, который жаждал провести ночку-другую в хорошем обществе… Но в самом центре Парижа по автомобилю высокого гостя вдруг простучала автоматная очередь. И это несмотря на сильную охрану и специально объявленную воздушную тревогу, загнавшую горожан в убежища и подворотни! Правда, фюрер не пострадал (бронированный кузов и пуленепробиваемые стекла машины), но настроение у него было испорчено. Надо ли удивляться тому, что фюрер не задержался в Париже! …Вскоре показался Берлин в разрывах низких кучевых облаков. Теряя высоту, машина прошла сквозь облачность. Солнце еще только вставало, город был в глубоких тенях, обозначавших проспекты, массивы парков, заводские кварталы. Юго-запад, затянутый дымом, сквозь который пробивались языки рыжего пламени, отсюда, с высоты трех сотен метров, походил на костер из детских кубиков. Пожар был результатом налета американских “крепостей”. “Целендорф или Штеглиц”, — определил район пожаров Фегелейн. Он покосился на Гитлера. Тот сидел у борта машины, сложив на груди руки. Фегелейну была видна его напряженно округлившаяся спина, затылок. Внезапно Гитлер всем корпусом отодвинулся от иллюминатора. — Господин Фегелейн, завтра утром вы отправитесь в Пенемюнде. Там сейчас решается судьба Германии. Вы понимаете? — Да, мой фюрер. — Генерал вскочил с кресла. — Вернуться сможете с первыми партиями ФАУ, не раньше. Вы головой отвечаете за Вернера фон Брауна и его работу. Каждую неделю вы будете докладывать мне о положении дел. Пенемюнде!.. Опускаясь на место, Фегелейи даже закашлялся от волнения. Боже, как ему не повезло! Минувшей ночью, когда они сели на промежуточном аэродроме, чтобы переждать воздушный налет на Берлин, он проводил Гитлера в приготовленные ему апартаменты, затем направился в местное отделение гестапо, чтобы узнать новости. Там ему вручили сводку событий за последние часы. Сводка оказалась настолько плохой, что Фегелейн не рискнул показать ее Гитлеру. Он мудро рассудил, что будет лучше, если о ней доложат другие. Теперь все равно ничего не изменишь. В сводке сообщалось: группа тяжелых бомбардировщиков противника пыталась прорваться в центральные районы страны. Истребители перехватили их, сбили несколько машин. Однако часть самолетов, продолжая полет, вскоре оказалась над Пенемюнде и подвергла остров бомбардировке. Ударами с воздуха причинены разрушения, которые уточняются. Фегелейн подозревал, что на Пенемюнде шла вся группа бомбардировщиков. А если так, то естественно предположить, что секрет острова Узедом раскрыт и этот налет только начало. Генерал поежился. Вот она, ирония судьбы: благополучно выбраться из пекла только для того, чтобы попасть в другое, еще более страшное!.. Как же быть? Что предпринять? Испытанное средство — подставить другого вместо себя. Но на это требуется время. А в запасе у Фегелейна только один день и одна ночь. Отворилась дверь пилотской кабины. Бортрадист, держа в руках лист бумаги, направился к Гитлеру. Тот пробежал глазами сообщение. Отложил его. Помедлив, прочитал снова. Лоб у него был в морщинах. Казалось, Гитлер в растерянности, силится что-то понять — и не может. И вот до Фегелейна донеслись странные звуки. Он прислушался. Сомнений не было: фюрер плакал! Фегелейн вскочил с места. Но первыми возле Гитлера оказались телохранители. Они встали по обеим сторонам кресла фюрера и угрюмо поглядывали на окружающих — здоровенные парни, каждый с двумя пистолетами и кинжалом на поясе. Кто-то вскрикнул. Все оглянулись. В дальнем конце фюзеляжа, зажав ладонями рот, скорчилась повариха. Неподалеку испуганно крестился камердинер. К Гитлеру подошел врач. Достав термос с питьем, он трясущимися руками отвинчивал крышку. Фегелейн коснулся плеча радиста: — Что случилось? — Свергнут и арестован Муссолини, — тихо ответил радист. Что творилось в Берлине в тот памятный день! Сильные эсэсовские патрули перегородили Фоссштрассе и Герингштрассе в районе резиденции Гитлера, пропуская лишь автомобили ОКБ и РСХА. Сотни военных заполнили вместительные залы рейхсканцелярии — там шли совещания. В типографиях ротационные машины выбрасывали экстренные выпуски “Фолькишер беобахтер”, “Ан-грифф”, “Дас шварце кор” с портретами Муссолини и клятвами верности бывшему итальянскому дуче. Уличные громкоговорители изрыгали речи Геббельса, Фриче и других гитлеровских краснобаев, перемежаемые бравурными маршами. Все это имело одно общее название: паника. Откровенная паника — и ничто иное, ибо в свете последних событий нацисты как-то по-новому стали оценивать провалы и поражения на Востоке, неудачи в Африке и на Средиземноморье, растущее освободительное движение в оккупированных странах. Сидя в своем кабинете, Гитлер лихорадочно просматривал стопку сообщений из Италии. Он уже знал подробности. Все началось с доклада Муссолини Большому совету. Сделав информацию об итало-германских переговорах, дуче заявил о необходимости усилить совместные военные операции. В течение многих лет было так: стоило ему только подняться на трибуну, как все начинали вопить от восторга. Но вчера совет взбунтовался. На голосование поставили резолюцию, выражающую недоверие правительству Муссолини. И вот человек, чья воля была законом для всей страны в течение двадцати с лишним лет, человек этот низложен, превращен в ничто и, шатаясь, покидает трибуну. Вскоре его арестовывают. Итак, Муссолини в тюрьме. Гитлер представил себе: одиночная камера с толстыми железными решетками на окнах, койка, прикованная к стене ржавой цепью… Неужели и его самого ждет та же участь?.. Не в силах находиться в бездействии, он встал, прошел к глобусу у камина, отыскал точку, обозначающую Рим. Где-то здесь находится маршал Пьетро Бадольо, которому король Виктор Эммануил вручил всю полноту власти в стране. Что ж, выбор не так плох. Бадольо, завоеватель и бывший вице-король Абиссинии, — тоже фашист. Новый премьер и тот, что свергнут, — птицы одного гнезда. Вернувшись к столу, Гитлер вызывает адъютанта и диктует: связаться с Бадольо и продолжать давление на Италию; немедленно установить, где содержится Муссолини, как его охраняют; найти возможность освободить дуче из тюрьмы. Сделав запись, адъютант кладет на стол принесенную папку. — Бомбили Пенемюнде, мой фюрер… — Что? — Гитлер вскакивает с кресла, выхватывает из папки сводку. Прочитав, он отбрасывает бумагу. Воздушный налет на Пенемюнде — это посерьезнее, чем смещение дуче. В Италии еще ничего не потеряно, с Бадольо можно будет договориться. Да и Муссолини рано сбрасывать со счетов. Гораздо тревожнее, что противник раскрыл секрет острова Узедом. Впрочем, быть может, тревога ложная. В последнее время не раз бывало, что сбившиеся с курса самолеты врага сбрасывали бомбы на случайные цели. Возможно, так произошло и в этом случае. Работы по проектированию и строительству самолетов-снарядов и ракет проводятся в обстановке строгой секретности, об этом знают лишь немногие и абсолютно надежные люди. Что же касается тех, кто живет и работает непосредственно на острове, то все они наглухо изолированы от внешнего мира, тщательно контролируются специальной службой. Ни о каком контакте их с противником не может быть и речи. Но вот в кабинет вошел Гиммлер. Побелев от бешенства, слушал Гитлер сообщение рейхсфюрера СС. Невероятно: коммунисты проникли в Пенемюнде!.. Уже одиннадцатый год пошел с того времени, как объявлена вне закона и считается ликвидированной Коммунистическая партия Германии. Но, подавленная, разгромленная, истребленная, она, эта партия, живет, действует, причем все энергичнее, решительнее!.. Коммунисты и беспартийные противники режима тайно печатают листовки и газеты, организуют саботаж в промышленности и на транспорте, устанавливают контакты с восточными рабочими, прячут и подкармливают дезертиров вермахта, беглецов из концлагерей. Сколько их выловлено, отправлено на виселицы, расстреляно, сгноено в тюрьмах — тысячи, многие тысячи!.. Прищурив глаза, Гитлер перебирает в памяти имена. Вот Ион Зиг и Вильгельм Гуддоф — редакторы “Роте фане”, а после ее разгрома — руководители крупнейшей подпольной организации “Внутренний фронт”. Работали дерзко, умудрялись выпускать журнал. Имели связи и филиалы в десятках городов. Под стать им офицер вермахта Гарро Шульце-Бойзен и экономист Арвид Харнак. Эти, создав большую тайную организацию, развернули подрывные действия внутри страны. Как же называлась их банда?.. Гитлер мысленно перенесся в специальную резиденцию СД, куда он выезжал, чтобы лично участвовать в “усиленных” допросах выловленных подпольщиков. Как она именовалась в СД? Ага, “Красная капелла”! И еще одно имя: Герберт Баум, электротехник, создатель боевой группы на предприятиях Сименсштадта. Баума и других Гитлер тоже лично допрашивал, но так ничего не добился. Люди прошли через руки лучших специалистов службы безопасности, но не раскрыли рта… И вот теперь — коммунистическая группа, установившая контакт с Пенемюнде!.. — Как же это случилось? — спросил Гитлер. Рейхсфюрер СС поджал губы, промолчал. — И вся ваша могучая служба не смогла помешать жалкой кучке предателей! — Охрана Пенемюнде вне компетенции РСХА. — Гиммлер стащил с носа пенсне, стал нервно протирать стекла. — Вы поручили остров Узедом другой службе. В эти минуты мощный спортивный автомобиль затормозил у южного подъезда рейхсканцелярии и высадил Вильгельма Канариса. Адмирал взбежал по ступеням и исчез в здании. Вскоре он торопливо шел по мраморной галерее, направляясь к кабинету Гитлера. Было время, когда Канарис, не задерживаясь, пересекал приемную и уверенно брался за ручку двери, украшенной вензелем фюрера: он был одним из немногих, кому разрешалось входить к Гитлеру в любой час дня и ночи и без доклада. Но времена меняются. Гитлер считал — и не без оснований! — что тяжелейшие поражения вермахта на Восточном фронте в известной мере являются результатом серьезных провалов абвера. Поэтому положение Канариса пошатнулось. Теперь он не мог явиться к фюреру, не испросив разрешения. Шеф абвера подошел к адъютанту. — Фюрер один? — поинтересовался он, хотя отлично знал, с кем сейчас разговаривает Гитлер, и именно поэтому бросил все дела и примчался. Адъютант холодно посмотрел на Канариса, прошел в кабинет. Вернувшись, разрешающе кивнул адмиралу. Тот шагнул в дверь. — А, вот и вы, — сказал Гитлер. — Я как раз думал о вас. Можете сесть. Наступила пауза. Сжав губы, Гитлер исподлобья смотрел на руководителя военной разведки. — Рассказывайте же, — наконец проговорил он, — с чем вы пришли, господин Канарис. Несомненно, мы услышим о новых блестящих успехах опекаемого вами абвера! Гитлер с трудом сдерживался. Один вид этого человека с румяным лицом и благообразными сединами вызывал раздражение, ярость. Абвер работал все хуже. Перед летней кампанией этого года, несмотря на все усилия германской разведки, советским войскам удалось сохранить в тайне основные оборонительные сооружения в районе Курской дуги, а затем дезориентировать противника в оценке ударных соединений русских — в первую очередь авиации и танков. И это не все. Уже упоминалось, что советской разведке своевременно стал известен день и час начала германского наступления… Недавние события в Италии показали, что германская военная разведка просчиталась и здесь. А теперь еще эта бомбардировка Пенемюнде! — Вижу, вы недовольны, мой фюрер, — сказал Канарис. — И причина, конечно, Пенемюнде… Что ж, тут ничего не поделаешь. В свое время я должен был настоять, чтобы под контроль абвера передали весь остров. — Что-о? — в бешенстве вскричал Гитлер. — Весь остров, — невозмутимо повторил Канарис, — весь, без остатка, а не только лишь лаборатории и промышленный комплекс. Абвер или РСХА, — он дружески улыбнулся Гиммлеру, — абвер или РСХА, все равно кто, но командовать на острове должен был кто-то один. Ибо, как говорят русские, когда много нянек, ребенок остается без присмотра. И теперь я должен принять вину на себя, хотя по справедливости ее следовало бы отнести службе рейхсфюрера СС. — Это же ваш объект! — Все лагеря военнопленных подчинены РСХА. К сожалению, КЦ[145] на острове Узедом не является исключением. А ниточка потянулась оттуда. Группе заключенных — это были советские военнопленные — каким-то путем удалось установить связь с материком Здесь данные о секрете Пенемюнде попали в руки антиобщественных элементов. — И они переправили эти данные через фронт? Канарис выразительно посмотрел на Гиммлера, как бы приглашая его ответить на этот вопрос. — Думаю, что не успели переправить, — сказал Гиммлер. — Мы давно наблюдали за этой организацией и на днях взяли ее целиком. Все эти дни шли непрерывные допросы. Они многое прояснили. Руководил группой электромеханик одного из заводов Хейнкеля Пауль Прозе. Люди Прозе проникли… Простите, мой фюрер, но в этой связи я хотел бы спросить о ходе подготовки к операции “Доллар”. Господин адмирал, все ли в порядке у Артура Абста? Канарис тревожно поджал губы. Что могло стрястись у Абста, о чем разнюхало СД, но не осведомлен он, глава абвера? Разумеется, ничего. И он доложил, что подготовка к операции проходит успешно. Одна океанская подводная лодка уже переоборудована для транспортировки ФАУ, опробована, действует хорошо. Партия снарядов отобрана и скоро будет доставлена к лодке. Другой подводный корабль приспособлен для приема управляемых пловцами торпед. Но возникли и осложнения. В последнее время на побережье США высажено несколько групп абвера. По полученным данным, группы, которые должны были подготовить диверсии и террористический акт, ликвидированы американской контрразведкой. Одна из уцелевших групп не смогла выполнить главной задачи — установить радиомаяки наведения для ракет. Фюрер должен решить: отложить ли операцию, пока будет произведена заброска новых групп, или… — Не откладывать! — перебил Гитлер. — Ни одного дня промедления! Нью-Йорк достаточно большая цель, чтобы попасть в нее без радиомаяков. Пусть это обеспечит фон Браун. В час, когда ФАУ обрушатся на небоскребы Манхеттена, в этот самый час управляемые людьми торпеды атакуют портовые сооружения Нью-Йорка, военные корабли, крупные танкеры. Больше взрывов, огня, побольше обезумевших, истекающих кровью людей!.. Я говорил, и я повторяю: Америка должна задрожать от ужаса. Террор заставит ее пойти на переговоры с нами. За ней повернет и Англия. И тогда всеми силами — на Восток, чтобы покончить с русскими раз и навсегда! Вы поняли меня, господин Канарис? — Да, мой фюрер. — Сколько лодок участвует в операции? — На первом этапе три. Одна — это транспортировщик ФАУ, две другие доставят к месту операции управляемые торпеды и персонал Абста. — Хорошо. — Гитлер подошел к вставшему с кресла Канарису, взял его за плечи. — Я хочу, чтобы вы до конца осознали важность задуманного. Добившись успеха, мы все повернем вспять. — Я понимаю, мой фюрер. Можете положиться на Артура Абста. Он и Отто Скорцени… — Погодите, господин адмирал. Теперь мы подошли к главному. Есть только один человек, которому я могу доверить столь ответственную работу. Это — вы. — Благодарю, мой фюрер, однако… — Так вы отказываетесь? — вскричал Гитлер. Канарис пожал плечами: — Я только хотел сказать, что Артур Абст и Отто Скорцени… — Пока на Скорцени не рассчитывайте. Ему предстоит освободить Муссолини. Это тоже достаточно трудное дело. — Гитлер обернулся к Генриху Гиммлеру: — Завтра я еду в Растенбург. Вызовите туда вашего офицера! Ас вами, адмирал, отправится Фегелейн. Заберите его с Пенемюнде, когда найдете нужным. Это все, господа, вы свободны. — Мой фюрер, позвольте задать вопрос рейхсфюреру СС, — сказал Канарис. — Что именно имел в виду господин Гиммлер, когда поинтересовался, все ли в порядке на базе Артура Абста? — Мне придется ответить вопросом на вопрос. — Гиммлер осклабился. — Нет ли среди работников “1‑W-1” женщины лет двадцати восьми? — Есть. Это помощница Артура Абста. — Она врач? — Да. — Ее имя Марта Ришер? — Да. — Должен огорчить вас. — Гиммлер вздохнул. — Ришер — коммунистка, активная деятельница подпольной группы Пауля Прозе. — Это уж слишком! — вскричал Гитлер, сверля Канариса ненавидящим взором. — Подумать только, до чего вы дошли, адмирал! Распорядитесь, чтобы ее немедленно уничтожили! Гиммлер покачал головой. — Нет, мой фюрер. По радио это опасно. Говорят, Ришер красива. Что, если она успела обворожить офицера, о котором с такой похвалой отзывается господин адмирал?.. Быть может, Артур Абст доверил ей шифры и поручил вести радиообмен? Ничто не исключено. Надеюсь, адмирал разделяет мои опасения? — Да, — нервно сказал Канарис. — Благодарю за добрую услугу. Мой фюрер, я тотчас назначу расследование. Виновные получат свое. Что касается женщины, то ее устранят, как только я прибуду на место.Часть четвертая. ВОЗМЕЗДИЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Тихая лунная ночь над океаном. Только что мимо скал прошел корвет, возвращающийся из дальнего патрулирования. Сигнальщики привычно осмотрели в бинокли торчащую из воды коническую громадину. На мостике, кроме них и вахтенного офицера, находился командир корабля. Он тоже не отнимал бинокля от глаз. Залитые бледным рассеянным светом крутые бока утеса, как всегда, были безжизненны. Командир отдал приказ на руль, и корабль стал огибать скалу, прощупывая толщу воды приборами: несколько часов назад далеко в море была обнаружена неизвестная подводная лодка. Ее атаковали, но, видимо, безрезультатно. Быть может, она где-то здесь… Поиск не дал результата. Корвет ушел к базе. Он удалился — и подземелье ожило. Пловцов спешно подняли с нар, вывели из туннеля. Площадку возле лагуны осветили, спустили на воду буксировщики. Отряд из десяти человек во главе с Глюком вырулил на середину лагуны и погрузился. Еще десять пловцов остались на берегу. Абст покидает площадку. По пути он привычно касается рукой скобы стенного сейфа — проверяет, заперто ли хранилище. Карцов искоса наблюдает за ним. Да, он не ошибся в предположениях: помогая одевать пловцов, он видел — респираторы вынимали из сейфа. А нижняя часть железного шкафа сплошь заставлена полуметровыми металлическими веретенами и короткими конусами; вероятно, это мины и взрыватели к торпедам. Но сейф недоступен — ключи Абст носит с собой. Вот если бы установить контакт с Мартой Ришер! Однако она молчит. После памятного разговора о киносъемке Карцов много раз навещал свою пациентку. Он ждал активности и с ее стороны — не дождался. Не поняла намека? Или не верит ему, боится? Как все сложно! Радист сползает с сиденья крана, долго, с натугой сморкается. От напряжения шея у нею побагровела, на скулах проступили пятна. — Проклятая сырость! — говорит он, вытирая ладонью остренький носик. — Сырость такая, что все мы здесь ноги протянем… Ну, выкладывайте, доктор, как идут дела? Пообвыкли, освоились? Вот уж действительно послал вам бог работенку. — Подбородком он указывает на пловцов, сидящих возле воды. — Ради всего святого, держите с ними ухо востро! — Спасибо за предупреждение. Шеф и Ришер мне все объяснили. Не стоит беспокоиться. Радист наклоняется, чтобы поправить шнурок войлочного ботинка. Карцову видна его тонкая шея, прозрачные розовые уши, торчащие по бокам восковой лысины. — Послушайте, доктор, — говорит он, не поднимая головы, — а что, если возьмете меня в помощники? Выберите время да и шепните шефу: трудно, мол, одному, пусть подсобит Вальтер. — Пожалуй… — Согласны? — обрадованно восклицает Вальтер. Он выпрямляется и заговорщически подмигивает: — Только о нашей беседе молчок. Вы сами все это обдумали и решили. Идет? — Хорошо. При случае обязательно скажу шефу. Вдвоем было бы легче: я занимаюсь исследованиями, вожусь с приборами. Выводите людей на работы или, скажем, раздаете им препарат. — Вот-вот, доктор, попали в самую точку! — Вальтер морщит в улыбке подвижное безбородое лицо. — А я готов. У меня уйма свободного времени. — Он достает баночку с конфетами, выбирает леденец, аккуратно кладет в рот. — И Глюку тоже ни звука! — Как хотите. Радист продолжает говорить. Карцов отвечает ему, улыбается, а думает о другом. Из головы не выходит тайник, устроенный Ришер для своей камеры. С того места, где сидит Карцов, хорошо виден обломок скалы, которым завалена расщелина… Тайник надо использовать, чтобы установить контакт с девушкой. Но как, каким образом? В лагуне движение. Всплывают Глюк и его спутники. Пятеро из них буксируют по кассете — точно такой, в какой был заключен индиец Бханги. Значит, пришла лодка, доставившая новую партию умалишенных, о которой упоминал Абст. Вальтер ловко орудует краном, вытаскивая из воды груз. Появляется Абст. По его команде пловцы становятся к кассетам, поднимают их и уносят. Первую вместе с тремя пловцами несет Глюк. Вскоре унесены все кассеты, подняты вслед за ними из воды пять больших резиновых мешков. Полчаса на отдых. Затем Глюк и его группа вновь уходят под воду. Вероятно, в очередной рейс. Куда унесены контейнеры? Транспортировка их заняла в общей сложности минут семь-восемь. Значит, недалеко. Быть может, в комнату Абста. Карпов отмечает: с момента, когда контейнеры всплыли, Абст ни разу не взглянул на него, не произнес ни единого слова. Не потому ли он и явился на площадку, чтобы врач не подошел к контейнерам? Но к чему такая секретность? Ведь очередная группа больных должна быть поручена ему, Карцову! А что, если в контейнерах не больные, а люди с нормальной психикой, которых хозяин подземелья, садист и убийца, собирается лишить разума и превратить в покорные, безвольные существа? Отряд Глюка возвращается. На этот раз пловцы прибуксировали только мешки. Абста не видно. Правильно — зачем ему присутствовать при подъеме обычного груза! — Отправитесь еще разок? — спрашивает Вальтер, вытягивая из воды последний мешок. — Закончили. — Глюк, уже снявший шлем, ополаскивает лицо в воде, поворачивается к спутникам. — Наверх! — командует он. Пловцы подводят буксировщики к скале, и Вальтер поднимает их на площадку. Вскоре пловцы раздеты. Карцов и Вальтер грубыми рубчатыми полотенцами растирают им тела, помогают натянуть брюки и свитеры. — Эй, вы, — командует Вальтер, — а ну, поднимите мешки! Четверо на мешок, ну-ка! Груз весит немало. Сгибаясь под тяжестью мешков, люди волокут их в туннель. Вальтер идет впереди. Последний пловец, оступившись, падает. Вскочив с камня, Карцов спешит к нему. Но Вальтер уже там. — Встань! — кричит он, склонившись над человеком. — Встань, каналья! Пловец с трудом выползает из-под придавившего его мешка, берется за груз, но никак не может изловчиться и поднять мешок. — У, падаль! — Ткнув его кулаком в бок, Вальтер подставляет плечо под груз. — Ну, становись ко мне… Вот так. Пловец повинуется. Он даже не посмотрел на обидчика. Молча встал рядом, принял груз… — Пошли! — кричит Вальтер тем, кто находится впереди, и устремляется в туннель. Карцов медленно возвращается на площадку. Завернувшись в одеяло, Глюк жадно курит. — Доктор, — говорит он, — нога у меня разболелась. Всякий раз, когда продрогну, болит нога, где был перелом. С чего бы это? Карцов объясняет. — Ну а перепонки? — продолжает Глюк. — Пошел на глубину — и тотчас сдавило уши. Пытаюсь продуть — не могу. Хорошо, обошлось. А то уж думал всплывать. Вот и здесь побаливает. — Рыжебородый пальцами касается лба. — Насморк? — Есть немного. — Глюк ухмыляется. — Глядите-ка, вы и это знаете. — Будет вам! — Карпов раздосадован. — Все проверяете меня. Сомневаетесь, врач я или нет? — Что вы, доктор! — Глюк хохочет. — Это я так. С вами и пошутить нельзя. Люди накормлены. Сейчас, после трудной работы, они спят. Карцов запирает дверь и выходит. Да, ему доверен ключ. Но это лишь видимость доверия. Каждый его шаг под негласным контролем. Где бы он ни находился, всегда поблизости оказывается кто-либо из помощников Абста, а то и сам хозяин грота. А часть подземелья, где работает Абст, размещена радиорубка, камбуз и какие-то другие службы, — эта часть грота вообще запретная для него зона. Сегодня он вызовет Ришер на разговор. У него в кармане маленький черный валик — кассета с пленкой, извлеченная из тайника на площадке. Кассета должна заставить Ришер заговорить. Карпов приближается к развилке туннеля. Направо путь в “запретную зону”, налево — к Ришер. Ее комнатка неподалеку от. выходного отверстия туннеля. До поворота остается несколько метров, когда в туннеле раздаются шаги. Карпов останавливается. Шаги все слышнее. Теперь можно определить, что идут несколько человек. Они приближаются к развилке. Прижавшись к камню, Карпов ждет. Первым появляется Глюк. Сейчас, кроме пистолета, он вооружен и автоматом. Затем мимо Карцова цепочкой проходят незнакомцы. Первый, как он успевает заметить, совсем молод. На нем военная форма офицерского покроя. А кисти рук скованы. В наручниках и те, что движутся следом. Это тоже военные, но, очевидно, солдаты. Немцы? Нет, у них совсем другие мундиры. Да и люди иного обличья: смуглые, похожие на южан. У того, что идет последним, коренастого человека с серьгой в ухе, курчавые черные волосы. Шествие замыкает Вальтер с автоматом наизготовку. Незнакомцев пятеро. Карцов вспоминает: столько же было кассет-цилиндров. Кто же эти люди? Американцы или англичане? Группа движется по направлению к лагуне. Шаги утихают. Постояв, Карцов выходит из укрытия. Обычные процедуры у Ришер Карцов делает машинально. Дважды он ловит себя на том, что, приостановив работу, тупо глядит в лицо пациентке. Нервничает и она: учащенный пульс, тревога в глазах. — Что там случилось? — спрашивает Ришер. — Я слышала, мимо прошли люди, несколько человек… Карцов не успевает ответить. Дверь отворяется. Это Абст. Он здоровается, справляется о самочувствии больной. — Давно вы здесь? — спрашивает он Карцова. — Минут двадцать, шеф. Я пришел в обычное время. Вам кажется, я опоздал? Абст не отвечает. Помедлив, обращается к больной: — Где ваш ключ? Ришер кивком показывает на дверь. — Я запру вас, — говорит Абст. — Запру на час или полтора. Доктор Рейнхельт, постарайтесь развлечь свою подопечную. Сегодня вам даются все возможности испытать благотворное влияние психотерапии. Усмехнувшись, он выходит и затворяет дверь. Слышно, как дважды поворачивается ключ в замке. В комнате тишина. Ришер тяжело дышит. — Выпейте. — Карцов подает ей чашку воды. — Что там случилось? — вновь спрашивает она. — Доставили новую партию?.. Вы видели цилиндры, которые всплывали из-под воды? — Видел. — В цилиндрах были люди… Это их провели мимо двери? — Да. — Сколько? — Пятеро. — Боже мой, — шепчет Ришер, — боже, еще пятеро! — Кто они? Что с ними сделают? — О, вы все отлично знаете! — Ришер с ненавистью глядит на Карпова. — Нет, — говорит он, — я о многом догадываюсь, но ничего не знаю наверняка. — Ложь! — Меня заперли с вами. Подумайте: почему? — Карцов достает из кармана кассету с пленкой. — Ваша, — говорит он, держа кассету на раскрытой ладони. — Там, в расщелине возле лагуны, еще четыре таких ролика. И кинокамера. В глазах у Ришер ужас. — Вы неосторожны, — продолжает Карцов. — Разве можно так рисковать? — Он протягивает кассету. — Возьмите и выбросьте. Берите же! Ришер чуть заметно качает головой. — Нельзя?.. А, понимаю: ее надо сохранить. И другие тоже?.. Хорошо. — Карцов опускает кассету в карман. — Хорошо, я запрячу их понадежнее. И кинокамеру. Они будут в целости, не беспокойтесь. Я назову вам место… — Он берет руку Ришер. — Скажите, что сделает Абст с теми людьми? Девушка лежит неподвижно. По лицу ее разливается бледность. Карпов ждет. В пещере тишина. Долго длится пауза. — Марта, — мягко говорит он, — Марта, мы теряем время. Отвечайте же! Он убьет их? — Нет, — шепчет она. — Что же тогда? Операция? — Не сразу. Сперва временно подавит их волю. Есть препарат… Потом операция. — Какая? — Лоботомия. — Я не совсем понял… — Трансорбитальная лоботомия. — Как она делается? Ришер подносит руку к лицу, касается пальцем верхнего края глазной впадины. — Отсюда? — шепчет Карцов. — Какова цель операции? — Человек лишается воли, памяти. Он покорен, почти не мыслит. — Это навсегда? — Не знаю. — А брикеты, которые получают пловцы, зачем они? — Если их не давать, оперированный вскоре превращается в параноика. Это зверь, одержимый манией убийства. Потом он погибает. — И его нельзя спасти? Скажем, повторная операция? — Не знаю. — А что, если препарат вводить здоровым людям? — Он действует, но очень быстро вымывается из организма. — Понимаю… Абст сам дошел до всего этого? — Он работал со специалистами. Практиковался в лагерях. — Вы были там вместе с ним? — Да. — Неужели помогали ему? — А вы? — Ришер глядит на Карцова злыми глазами. — Сами вы чем занимаетесь?ГЛАВА ВТОРАЯ
Люди в наручниках приведены на площадку перед лагуной. Глюк жестом показывает на каменный выступ неподалеку от трапа: — Садитесь! Пленные продолжают стоять. Видимо, не понимают по-немецки. Конвоир хмурится и повторяет приказ, подкрепляя его движением ствола автомата. Люди опускаются на камень. Они удивлены, озадачены. Разглядывая грот, негромко переговариваются, пожимают плечами. Немцы отошли в сторонку и ждут. Из туннеля выходит Абст. — Внимание, встать! — кричит Глюк. Пленные будто не слышали. Молодой офицер, что сидит на краю справа, отворачивается и закидывает ногу за ногу. — Встать! — повторяет конвоир. Абст движением руки останавливает Глюка, который угрожающе вскинул автомат. — Встаньте, лейтенант, — говорит он, и голос его звучит почти ласково. — Вы обязаны встать! Тот, к кому обращены эти слова, неподвижен, хотя и очень волнуется: грудь так и ходит под кителем, руки в оковах напряглись. Абст улыбается. Минут десять назад он точно так улыбался в комнате Ришер. — Хорошо, — говорит он, берет у Глюка автомат и веером дает очередь над головой пленников. Грохот, гул. Едкая дымка заволакивает площадку. Когда она рассеивается, четверо пленных стоят навытяжку. А лейтенант сидит. Ему лет двадцать пять. У него полные губы, короткий с горбинкой нос, румяные смуглые щеки. Он всем телом привалился к камню. Голова запрокинута, глаза устремлены вверх — большие, темные, с влажными голубыми белками. Абст пододвигает к нему разножку, садится. Он плохо знает язык, на котором пытается сейчас говорить, с трудом подбирает слова, делает продолжительные остановки между ними. Это певучий язык — с характерным “и” и раскатистым “о”. Лейтенант равнодушен. Но вот губы его сложились в усмешку. Он чуть приподнимает ладонь. — Вы коверкаете мой язык, — говорит он по-немецки. — Продолжайте на своем. — Прекрасно. — Абст облизывает губу. — Прекрасно, лейтенант. Счастлив, что вы владеете немецким. Итак, назовите свое имя. — Оно вам известно. — А все же? — Лейтенант Джорджо Пелла. — Ну вот, совсем иное дело. — Абст доволен. — Теперь я услышал это собственными ушами. Кто мог подумать, что судьба пошлет мне такого гостя! — Вы рады?.. — Лейтенант обращается к остальным пленным: — Смотрите, друзья, как они торжественно принимают гостей. Нас даже одарили браслетами. Это ли не знак подлинного немецкого гостеприимства! — Скоро, возможно, и пожрать принесут, — отзывается пленный с серьгой в ухе. — Уж я немцев знаю — такие славные парни! — Верно, сержант Гаррита!.. — Пелла поворачивается к Абсту: — Значит, здесь рады нам? — Еще бы, лейтенант. Заполучить такого специалиста! Ведь мы с вами люди одной профессии. Но в сравнении с Джорджо Пелла я — ничтожество, можете мне поверить! — Зачем я вам понадобился? — спрашивает лейтенант. Тон немца заставил его насторожиться. — О! — Абст значительно поджимает губы. — Вы здесь хорошо поработаете. — Я не буду работать на немцев. — Будете, лейтенант. Но я хочу, чтобы это было добровольно. Вас выгоднее иметь союзником. Дайте-ка, я освобожу вас от браслетов. — Сперва снимите наручники с моих товарищей. — Но… — Я буду последний! — Как угодно. — Абст морщится. — А я — то думал: в наш век донкихоты вывелись. — И накормите их, — продолжает Пелла. — В последнее время нам не давали есть. Очевидно, чтобы мы стали сговорчивее. — Как, вас не кормили? — Представьте, нет! Абст возмущен, гневно качает головой. Вальтер и Глюк глядят на него с любопытством. — Кроме того, я должен спросить… — Лейтенант обводит глазами купол грота. — Что это за катакомбы? Нас три недели везли на подводной лодке. Потом лодка легла на грунт. Мы заснули. И вот мы здесь… Где мы находимся? Почему нас доставили сюда? Что вам угодно? — Скоро узнаете. Но сперва несколько вопросов. Вы были на русском фронте? — Да. — Где именно? — Украина. Район восточнее города Львова. Там все и случилось. — Что именно? — Вам неизвестно о трагических событиях, которые произошли там в конце июля? — Этого года? — Ладно, — нервно говорит Пелла, — ладно, я выложу все! Начну с того, что месяц назад Советы как следует дали по зубам вашему фюреру и нашему дуче. Я имею в виду мясорубку, устроенную русскими близ города Курска. Вам известно, сколько они намололи немецкого мяса, да и не только немецкого?.. Ах, неизвестно! Тогда сообщу. Радио Москвы передало: только за первые четыре дня боев противник потерял убитыми более сорока тысяч человек. — Вы верите в эту ложь? Лейтенант Пелла выпрямляется, поднимает скованные руки, медленно качает головой. — Синьор, — строго говорит он, — синьор, легче на поворотах! Я находился там, и я не слепой. — Офицер показывает на товарищей. — Мы все были там и готовы поклясться, что русские отнюдь не преувеличивают. Потери германских и итальянских войск ужасны… — Допустим, — говорит Абст. — Допустим, но что же дальше? — А дальше то, что британцы и американцы высадились в Сицилии. Или вы и об этом не знаете? — Знаю. — И вот итальянцы бегут, немцы — за ними: их главные силы не там, они далеко на Востоке! Всюду паника, неразбериха. Наступает финал. В Риме спешно собирается Большой совет… Короче, стоило запахнуть дымом в собственном доме итальянцев, как “мудрому вождю нации” Бенито Муссолини дали коленкой под зад, а затем упрятали в тюрьму. Народ сказал свое слово. Это и наше слово, синьор… Но я отвлекся. Ведь вас интересует, что произошло в районе Львова? — Сперва я хочу знать, как вы там оказались. Почему попали в пехоту? Ведь прежде вы несли службу на флоте? — Есть вещи, которые касаются только нас. — Минуту, синьор лейтенант! — Сержант с серьгой в ухе присаживается на камень. — Я не вижу, почему бы и не сказать об этом! Хвала святой деве Марии, мы ничего не украли! — Вы правы, Бруно Гаррита!.. — Офицер оборачивается к Абсту. — Мы, все пятеро, не пожелали топить корабли противников дуче. Тогда нас списали на берег. Сперва засадили в тюрьму, но потом перерешили и послали на русский фронт, к “любимым и верным германским союзникам”, искупать вину. Вот и все. — Понятно, — говорит Абст. — А откуда у вас такая ненависть к немцам? — О, вы все замечаете! — У Пеллы кривятся губы в горькой усмешке. — Сейчас я возвращусь к событиям близ Львова, и вы поймете… Представьте себе улицы старинного города. По ним сплошной вереницей движутся германские военные грузовики. Они везут итальянцев: обезоруженные солдаты и офицеры сидят на дне кузовов, заложив руки за голову. Их конвоируют немецкие автоматчики. Еще неделю назад те и другие сражались бок о бок. Теперь это враги. Грузовики идут за город. Они обгоняют колонны, направляющиеся туда же в пешем строю. И здесь итальянцы, тоже без оружия и под конвоем. Впереди генералы и офицеры, затем солдаты… Тех, что везли, и тех, которые шли пешком, доставили в лес и расстреляли в огромных рвах. Немцы убивали итальянцев. Расстреливали из автоматов, забрасывали гранатами, добивали выстрелами из пистолетов. Вы можете это понять? — Случившееся очень прискорбно, — замечает Абст. — Однако виноваты не немцы. — Кто же повинен в этой бойне? Кто, по-вашему? — Некоторые итальянские части решили самовольно прекратить военные действия. А законы войны суровы. Тот, кто бросает союзника… Словом, хватит! Вы слишком разговорились. Я не одобряю того, что случилось во Львове. Однако не потому, что мне жаль расстрелянных. Дело в другом. Придумавший эту затею поступил неразумно. Будь моя воля, я бы заставил ваших соотечественников повоевать, как заставлю вас. — Ого! — Лейтенант вскакивает на ноги. — Хочу поглядеть, как вы это сделаете. Убить нас — да, это в вашей власти! Но заставить драться?.. Освободите мне руки, и я покажу вам настоящую драку! Пелла в бешенстве. Вот-вот он кинется на Абста. А тот невозмутим. — Сядьте! — приказывает он. — Сядьте, вам говорю! Вот так. Знайте же: то, что вы и ваши люди уцелели в львовской кровавой бойне, это моя работа! Благодарности не жду — я втройне получу с вас. Вы нужны мне, Пелла. Нас заинтересовали ваши спуски на большие глубины с использованием обычных дыхательных приборов. Как вы это делаете? Я спас вам жизнь. И я хочу, чтобы мы стали друзьями. — Для нас война окончена. — Жаль, что вы так решили. Кстати, вы зря говорите за всех. Ведь и ваши товарищи — опытные водолазы? Пленный молчит. — Опытные, — продолжает Абст. — Каждый имеет по пятьсот и более спусков, а двое действовали в районе Гибралтара, где ими руководил Витторио Моккагата…[146] Но сейчас меня интересует не это. У нас тоже есть управляемые торпеды, и они, смею думать, не хуже итальянских. Меня занимает другое. В чем ваш секрет спусков на большие глубины? Пленный молчит. Абст касается рукой его колена. — Послушайте, — мягко говорит он, — я давно испытываю чувство симпатии к великолепному спортсмену Джорджо Пелла. Движимый этим чувством, я спас ему жизнь. Знайте же, доверившись мне, все вы окажетесь в большом выигрыше… — У вас выиграешь! — перебивает Бруно Гаррита. — Выиграла мышь, попавшись в кошачьи когти! — Верьте, я могу заставить вас, — продолжает Абст. — Но куда лучше, если мы будем действовать рука об руку. — Он встает, оглядывает итальянцев. — Каждому из вас я предлагаю… — Сперва накормите моих людей, — говорит Пелла. — Дайте им есть, вы, гуманист, не желающий нам зла! — Прежде я хочу получить ответ. Все происходит мгновенно: бросок лейтенанта Пелла с вытянутыми вперед скованными руками, неуловимое движение Абста, в результате которого кулаки пленного таранят воздух. И вот итальянец на земле, а чуть в стороне все так же невозмутимо стоит Абст. — Встаньте! — говорит он. Пелла медленно поднимается. Он сильно ушибся, у него кровоточат руки, разбита скула. — Однако вы упорны… — Абст задумчиво глядит на итальянца. — Ну, будь по-вашему. Вы просите накормить людей? Пусть так. Я думал столковаться с вами… Встает Гаррита. — Послушайте, вы! Ваши прохвосты сами жрали как свиньи, а нас кормили впроголодь. Так было вначале, и мы еще получали кое-какую еду. В последние два дня о нас вообще позабыли. У меня от голода урчит в брюхе, у ребят тоже. Они в таком состоянии, что не побрезговали бы, кажется, падалью вроде вашей персоны. Гаррита в бешенстве. Вот-вот он повторит ошибку своего командира — со скованными руками ринется на Абста. А тот спокоен. Кажется, даже доволен, что так разъярил пленного. — Что ж, вашему аппетиту можно позавидовать… — Абст оборачивается к Вальтеру. — Как дела на камбузе? — Обед будет через два часа, шеф. — Два часа — это долго. Наши гости не могут ждать. Как же быть?.. — Абст будто раздумывает. — Вот что, отправляйтесь и принесите консервов — четыре банки свинины с бобами и четыре больших сухаря. Для лейтенанта захватите что-нибудь поделикатнее. Скажем, кружку кофе из моего термоса и бисквиты — тоже из моего запаса. Вы поняли? — Да, шеф. — Консервы берите самые свежие — с зеленой этикеткой. Вам ясно? — Ясно, шеф. — Радист переглянулся с Абстом. — Я все понял. — Ну и отлично. А там поспеет обед. Идите! Конвоир исчезает в туннеле. Абст оборачивается к итальянцам: — Надеюсь, вы довольны? — Просто счастливы! — сквозь зубы цедит Пелла. Проходит несколько минут. И вот Вальтер возвращается. В руках у него поднос, на котором кружка кофе, стопка бисквитов и консервы — банки уже вскрыты, рядом с каждой лежат сухарь и ложка. — Можно раздать, шеф? — Конечно. — Абст широким жестом показывает на пленных. Вальтер передает кофе с бисквитами лейтенанту, затем обходит его спутников. Итальянцы разбирают консервы. Лейтенант Пелла ждет, поставив кружку на камень. И, только убедившись, что все получили порцию, делает первый глоток кофе. А немцы наблюдают. В круглых глазах Вальтера острое любопытство. Он подался вперед, вытянув шею, теребит воротник свитера. Глюк спокойнее: стоит, положив руки на автомат, и ждет. Сидя на раскладном табурете, Абст постукивает пальцем по колену, будто отсчитывает секунды. Сейчас это должно случиться. Но время бежит, и не происходит ничего необыкновенного. Люди жадно едят. Лейтенант, покончив с бисквитами, пьет кофе. Вот Гаррита встал, направляется к нему, протягивает банку. — Командир, — говорит он, — здесь совсем немного, возьмите, пожалуйста. Чертовски вкусно! Вальтер делает непроизвольное движение — будто хочет вмешаться. Абст отвечает ему едва заметным жестом, и радист остается на месте. Пелла отказывается взять часть порции сержанта. Постояв, Гаррита возвращается на место и дожевывает последний кусок. — Глюк, перепишите людей! — приказывает Абст. — Да, шеф. — Рыжий достает блокнот, берет карандаш, поочередно опрашивает итальянцев и заносит в блокнот их имена и воинские звания. Так проходит еще четверть часа. И вот с четырьмя пленными что-то случилось. Еще недавно они то и дело наклонялись друг к другу, переговаривались, даже пересмеивались — экспансивность не оставляет южан ни при каких обстоятельствах. Теперь итальянцы будто дремлют с открытыми глазами. Перемена, происшедшая с солдатами, не укрылась от их командира. Сначала он только в недоумении. Но проходит время — и лейтенант уже в тревоге. — Подойдите ко мне, сержант Гаррита! — зовет он. Тот медленно оборачивается. По лицу его прошла тень — усилие мысли. Но через секунду лицо вновь неподвижно. Вздохнув, сержант принимает прежнюю позу. — Гаррита! — повторяет командир. Не получив ответа, подсаживается к сержанту. — Что с вами? — волнуясь, спрашивает Пелла. — Заболели? Гаррита молчит. Он как камень. Только серьга чуть подрагивает в ухе. Пелла хватает его за плечи, трясет, заглядывает в глаза. — Гаррита, — кричит он в страхе, — сержант Гаррита!.. Абст, наблюдавший за происходящим, ловит на себе растерянный взгляд лейтенанта, равнодушно отворачивается. Вот он зевнул, мельком взглянул на часы. — Что же вы стоите, Глюк? — недовольно говорит он. — Ну-ка снимите браслеты с этих несчастных. Представляю, как они намучились… Боже, да бросьте к чертям свой автомат! Рыжебородый широко ухмыляется, откладывает оружие, подходит к одному из пленников, бесцеремонно берет его за руку. Поворот ключа в замке наручников — и кисти итальянца свободны. Но он будто и не обрадовался: поднес руки к глазам, оглядел их и вновь опустил. Щелчок — и браслеты раскрываются на руках другого пленного. Вскоре раскованы все четверо. Подобрав наручники, Глюк защелкивает их в одну общую цепь. — Готово, шеф. — Уведите людей. — Да, шеф. — Глюк оборачивается к пленным: — Эй, вы, шагайте за мной! И он направляется в туннель. Итальянцы идут следом. Группу замыкает сержант Гаррита. Он несет связку наручников, которую швырнул ему конвоир. — Отправляйтесь и вы, — обращается Абст к Вальтеру. — Слушаю, шеф. — Зашифруйте и передайте в эфир: “У меня все в порядке”. — Ясно. Радист поднимает с земли автомат, оставленный Глюком, и тоже скрывается в туннеле. Теперь Абст наедине с офицером. Не глядя на пленника, он прохаживается по площадке, задумчиво созерцает лагуну. Затем, решив, что время для разговора настало, подходит к итальянцу и принимает свою любимую позу: руки в карманах штанов, широко расставленные ноги. — Ну что вы скажете, дорогой Джорджо Пелла? Как вам нравится у меня, каковы впечатления? Надеюсь, вы кое-что поняли? — Освободите мне руки, — тихо говорит итальянец. — Охотно! Абст ловко отщелкивает браслеты, швыряет их в сторону, затем осторожно растирает пальцами глубокие синие борозды на запястьях итальянца. — Вот так… А теперь я приглашаю вас обедать. Мы вместе пообедаем и поговорим. Идемте!ГЛАВА ТРЕТЬЯ
За дверью шаги. Тяжелая, шаркающая походка. Карцов прислушивается. — Глюк? — Он вопросительно смотрит на Ришер. — Другой. Вальтер. — Знаю: радист? — Он и радист, и управляет краном, и обслуживает электростанцию. — Кстати, о станции. Энергии расходуется много: освещение, камбуз, зарядка аккумуляторов торпед, подводных буксировщиков… Что это за станция? Мотор крутит динамо? Но его не слышно. И откуда берется горючее? — Мотора нет. Прилив и отлив вращают турбины с генератором, а тот заряжает аккумуляторы. Так мне объяснил Абст. — Где расположена станция? — Аккумуляторы, в дальней пещере. Она заперта. Ключ у Вальтера. Остальное под водой. Где — не знаю: тайна. Задавая вопросы, Карцов думает и о другом. Последние полчаса он со скрупулезной точностью восстанавливал в сознании все то, что знает о своей пациентке, заново оценивал поведение Ришер, каждое ее слово, анализировал отношение к ней Абста. И все это для того, чтобы убедить себя заговорить с ней в открытую. Надо выяснить, с кем имеешь дело, выяснить немедленно, сейчас. У него нет времени ждать — события развертываются стремительно. Но это риск — он отдаст себя в ее руки. Пусть даже она честный человек, достаточно одного неосторожного слова, душевной слабости, если Абст, заподозрив неладное, учинит ей допрос… В который раз напрягает он всю свою волю, чтобы начать разговор, и… не может. Снова шаги за дверью, на этот раз — нескольких человек. Вероятно, те самые пленные. Их ведут назад. Значит, свершилось!.. Фарфоровая чашка, которую держал в руках Карцов, падает на пол и разбивается. Он опускается на табурет, долго глядит на осколки. Шаги в коридоре стихают. — Послушайте, Ришер, — говорит он, не поднимая головы, — как вы сюда попали? Я не могу поверить, что вы заодно с ними. Вы здесь по принуждению? — Нет. — Нет? — Он с усилием выпрямляется, оглядывает больную. — Стало быть, добровольно? Ришер молчит. Она лежит в кровати, положив руки поверх перины. Голова запрокинута, глаза закрыты, волосы рассыпались по подушке. — Тогда мне остается предположить одно, — медленно говорит Карпов. — Мне остается предположить, что вы посланы к Абсту с каким-то особым поручением, о котором он и не догадывается. Я не ошибся? Ришер молчит. — Кто вы такая? — повторяет Карпов. — А вы? — вдруг спрашивает она. — Я ненавижу нацистов, — говорит он. — Я здесь, чтобы бороться с ними. Я не тот, за кого меня принял Абст. Знаю, он все равно мне не доверяет, только использует, пока не прибудет новый врач… Вот все, что я могу сообщить о себе. Ришер молчит. Что знает она об этом человеке? Очень немногое. Перед тем как привести его в первый раз, Абст сказал: “Судьба благосклонна к нам, Марта. Новый врач прибыл раньше, чем мы могли предположить. Кажется, ему можно доверить группу. Он явится на инструктаж. Объясните ему только то, что необходимо для обслуживания людей. Никаких экскурсов в прошлое, никаких имен. Короче, он посторонний. Он здесь временно. Надеюсь, вы понимаете меня?” Она была озадачена, встревожена. Каким образом Абст ухитрился так быстро заполучить врача? Единственное объяснение состояло в том, что новичка доставила та самая подводная лодка, которой предстояло увезти на материк ее, Марту. Но если прибыла смена, почему Абст не позволил ей уехать? Появился врач, а он тем не менее задержал ее. С какой целью? В чем-то она допустила промах? У Абста появились сомнения, и он не хочет выпустить ее? Да, скорее всего, так. Кто же он такой, Ханс Рейнхельт? Вероятно, работник одной из многочисленных служб военной разведки. Она была убеждена, что подчеркнутое недоверие к новичку со стороны Абста и его помощников не больше чем маневр, рассчитанный на то, чтобы усыпить ее бдительность. Подозрения укрепились, когда Вальтер, принесший ей обед, обронил несколько слов о Рейнхельте: он-де попал в грот случайно, приплыв с какого-то торпедированного транспорта. Итак, Рейнхельт — провокатор. Она поверит ему, раскроется, и тогда… Но вот человек этот вынул руку из кармана, разжал кулак — и на ладони у него оказалась кассета с пленкой. Значит, Рейнхельт видел, как она снимала пловца. Видел и промолчал. Шарил в ее тайнике, извлек оттуда другие кассеты и, конечно, записи, хранившиеся на дне расщелины. Извлек и… не показал Абсту? А может, Абст уже знает о них? Ришер смотрит в глаза Карцову, смотрит долго, пристально. Он выдерживает ее взгляд. Он сидит, положив на колени сильные руки. У него открытое лицо, высокий лоб. Лицо молодое, а вьющиеся волосы будто присыпаны пудрой. Неужели это единомышленник Абста, провокатор? Но какую цель преследуют фашисты, если они обнаружили ее тайник, проявили пленку, ознакомились с записями? Зачем ее лечат? Почему оставили на свободе, не уничтожили? Ведь им уже все ясно. Ришер вспоминает слова Вальтера о новом враче. А вдруг Вальтер не солгал и Рейнхельт действительно посторонний человек, которого Абст использует до той поры, пока она не поправится? Карцов понимает ее состояние, терпеливо ждет. Вот он чуть шевельнулся на своем табурете, вздохнул. — Конечно, — говорит он, — по всем правилам и законам конспирации нам надо присматриваться друг к другу в течение многих недель, быть может, месяцев. Только потом можно рискнуть… Я это сознаю. Но у нас нет времени. Я сделал первый шаг. Теперь ваша очередь. Будьте же откровенны! Кто вы такая? Разведчица? Ришер чуть качнула головой. — Нет? — Карцов растерянно трет ладонью лоб. — А как же камера? Ведь вы производили съемку, и я убежден — тайную! Вы делали это на собственный страх и риск? Зачем? Кому может понадобиться ваша пленка? — Немцам. — Немцам, сказали вы? Но каким немцам? Погодите, погодите, уж не хотите ли вы уверить меня… Ришер приподнимает руку. — Запомните, — медленно говорит она, — запомните, Рейнхельт: я ни в чем не хочу вас уверить. Карцов смолкает. — Дайте мне сигарету, — просит Ришер. — Спасибо. — Она берет сигарету, зажигает ее. — Скажите, Рейнхельт, вы давно из Германии? Они встречаются взглядами, и Карцов чувствует, что не сможет солгать. — Марта, — говорит он, — вы должны знать: я никогда не был в Германии. Я вовсе не немец… Он рассказывает о себе. Закончив, глядит на лежащую в кровати больную, беспомощную женщину. У нее закрыты глаза, капельки пота на лбу. — Знаете, я будто сбросил тяжелый груз. Сейчас у меня столько сил! Мы будем бороться, Марта! Но для этого надо, чтобы вы выздоровели. Верьте, вы поправитесь, и очень скоро. Только соберите все свое мужество. Все мужество, всю свою волю, всю без остатка. Вы же сильная, Марта! — Нет, — шепчет Ришер, — нет, не могу… — Неправда! В тот раз я солгал Абсту о появившихся рефлексах у вас в ногах. А сегодня я их нащупал! Они еще очень слабы, и я не хотел говорить. Но, клянусь вам, еще немного — и я буду учить вас ходить! Ришер рывком садится в кровати. — Да поймите же, — кричит она, — поймите же наконец: я встану на ноги, и он убьет вас! Пауза. Она медленно опускается на подушки. Ключ поворачивается в замке. Входит Абст. Он видит: больная неподвижна в кровати, в стороне, у столика с медикаментами, возится врач. — Закончили, Рейнхельт? — Давно, шеф. — Итак, Марта, их привезли, — говорит Абст, когда дверь затворилась за Карцовым. — Доставили всех пятерых! — Итальянцы? — Да, во главе с Джорджо Пелла. Как ждал я этих людей! — Рада за вас. Ришер тянется за сигаретами, но руки ее дрожат, пачка падает, и сигареты рассыпаются по полу. Абст подбирает сигареты, подает женщине, протягивает и зажигалку. — Вы нервничаете, Марта. Почему? — Причин много: валяюсь в кровати, когда вокруг столько дел. Будете оперировать итальянцев? Или приручите, как Глюка и Вальтера? — Непременно оперировать! Впрочем, не всех. Одного, во всяком случае, трогать нельзя. — Того, чье имя вы назвали? — Да. Он нужен для весьма сложных дел. — Понимаю. Спуск к “Випере”? — Не только, — говорит Абст. — У меня большие планы относительно использования этого человека. Вот его мы и приручим. Могу сказать: я уже начал… — Он задумывается: — Сложный характер у этого лейтенанта: своеволен, строптив. Но я добьюсь своего! — Я все думаю о предстоящих операциях. — Ришер приподнимается на локтях, заглядывает Абсту в глаза. — Вам будет трудно одному. Быть может, подождете, пока я встану на ноги? Вдвоем было бы куда легче, шеф! — Ни минуты промедления! Итальянцы очень опасны. Я дал им снадобье. Оно будет действовать часа три. Может, и меньше. А потом — снова консервы с начинкой? Снова на три часа? А вы, быть может, пролежите еще десять — пятнадцать дней… Нет, нег, немедленная операция! Она успокаивает более надежно. Мне хватит хлопот с одним их вожаком: он уже бросался на меня со скованными руками. — Еще вопрос, шеф. Вы решили, что к затонувшей лодке спустится итальянец… Ну, а наш новый врач? Он останется и будет помогать мне? — Рейнхельт не может остаться, — говорит Абст. — Решение уже принято. И он выходит.ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В дальнем конце стола — раскрытая радиола. Низкий женский голос исполняет французскую песенку. Музыка беспокоит попугая. Со своего насеста он неодобрительно глядит на мужчин, расположившихся за столом друг против друга. Пластинка проиграна. Абст переворачивает ее. Тот же голос поет романс. — Жозефина Беккер, — говорит Абст, мечтательно улыбаясь, — удивительная мулатка!.. Доводилось вам бывать на ее концертах, наблюдать, как она передвигается по эстраде?.. Помнится, она гастролировала и в Италии. — Нет. — Джордже Пелла качает головой. — О, Жозефина! Она поет — и вам кажется: это звучит голос сирены… Качнув бедрами, она делает шаг — и нет уже женщины, не! подмостков, зала. Вместо всего этого — джунгли, в которых крадется тигрица… — Абст спохватился: — Боже мой, Пелла, да вы не пьете! Даже не пригубили из своей рюмки. Или вино не по вкусу? — Спасибо, не хочется. — Однако вы привередливы. Что ж, предложу кое-что еще. Абст вынимает из шкафчика пузатую бутылку и торжественно ставит ее на стол. — Вы отказались от коньяка, невнимательны к вермуту. Но этот напиток не оставит вас равнодушным! — Неужели кьянти? — говорит Пелла, рассматривая этикетку бутылки. — Где вы раздобыли его? — Бутылке шесть лет. Ящик кьянти я вывез из вашей страны еще летом тысяча девятьсот тридцать восьмого года. Должен заметить, я почти не пью спиртного. Исключение делаю только для этого сорта. — Вино слабенькое, — подтверждает Пелла. — Кстати, оно не выдерживает длительного хранения. — Эта бутылка последняя. Уцелела чудом. Можно подумать, я знал, что мы встретимся. Пеллу давно мучит мысль: где и когда видел он сидящего перед ним человека? Лицо Артура Абста, его неподвижные глаза, уродливая нижняя губа таковы, что их не спутаешь с другими. Нет, решительно, он уже встречался с Абстом. Но где, при каких обстоятельствах?.. — Вы жили в Италии? — спрашивает Пелла. — Бывал в вашей стране. — Абст разливает кьянти по рюмкам. — Пожалуйста, попробуйте. Нет, я не буду. Только подниму рюмку. Предстоит работа, которую делают только на трезвую голову. А вы пейте. Поглаживая попугая, Абст наблюдает, как Пелла делает первый глоток. Вино понравилось. Итальянец выпивает всю рюмку. — Кьянти вы вывезли из Италии, — говорит он. — Попугай тоже оттуда? Я хотел сказать: из африканских владений моей страны? — Нет. Однако, кроме кьянти, я вывез из Италии и еще кое-что. — Абст передает собеседнику фотографию. На снимке изображен Джорджо Пелла. В коротких трусах, загорелый, сильный, он стоит по колени в воде, готовясь сесть верхом на управляемую торпеду. Пелла долго разглядывает снимок. Он узнал и пристань, возле которой сфотографирован, и полускрытый деревьями дом на берегу. Снимок сделан на секретной базе итальянских подводных пловцов. Вот где он видел Абста! На вилле местного аристократа, где размещался отряд пловцов, внезапно испортились водостоки ванных. Управитель поместья позвал слесаря со стороны. Этим слесарем и был Артур Абст… Абст с интересом следит за итальянцем. — Узнали, — удовлетворенно говорит он. — Как видите, мы старые знакомые. Вы уже тогда понравились мне: молодой, полный сил, ко всему — отличный пловец… Сейчас нравитесь еще больше. Но к делу! В тот год я вывез из Италии фотографии пловцов, снимки торпед и других устройств. Вскоре у нас было создано аналогичное оружие. Но немцы не остановились на этом. Смею уверить, они продвинулись далеко вперед. Вы убедитесь в этом, когда начнете работать со мной. Нам лучше дружить, а не враждовать, дорогой Пелла! Итальянец молчит. Он уже убедился, что имеет дело с опасным врагом. Не следует лезть на рожон. Абст по-своему оценивает поведение собеседника, похлопывает его по плечу, вновь наполняет рюмку. — Выпейте, — говорит он. — Выпейте и расскажите о себе. Хотелось бы знать: вы добровольно вступили в подразделение штурмовых средств итальянского флота? — Я все делаю по своей воле. — Вы были водителем “Майяле”[147]? Пелла утвердительно наклоняет голову. — Что же заставило вас переменить решение? — Я бы не хотел вспоминать. Долго рассказывать, да и неинтересно. — Меня это интересует. И у нас сколько угодно времени, мы отнюдь не торопимся. — Хорошо. — Пелла задумывается, как бы собираясь с мыслями. — Вам известно, что одно из подразделений штурмовой группы действовало на Востоке, против русских? — Крым? — Крым, — подтверждает Пелла. — В этом подразделении находился и я. Май и июнь прошлого года. Все то, что произошло в эти месяцы, навсегда останется в моей памяти. — Где вы находились? — В Форосе. Потом близ Балаклавы. Топили русские транспорты с женщинами и детьми, которых советское командование пыталось вывезти из осажденных немцами городов. Меня тошнило от этой грязной работы. В конце концов я не выдержал и прямо сказал командиру… Дальнейшее вам известно. Пелла залпом выпивает вино. — Вот так, синьор, — говорит он. — Спускаться под воду, участвовать в самых рискованных экспедициях, чтобы лучше исследовать океан, изучать его обитателей, ломать голову над новыми типами снаряжения для мирной работы в глубинах моря — на это я дам согласие хоть сейчас. Но только на это. Никаких управляемых торпед, синьор. С меня хватит. Я сыт войной по горло! — Благодарю за откровенность, — говорит Абст. — Теперь хотелось бы знать, как вы стали пловцом. Что вы делали до того, как попали на базу близ Специи? Вопрос остается без ответа: в дверь стучат. Абст отпирает. На пороге Карцов. — Не вовремя, Рейнхельт! — Простите, шеф. Однако меня сто раз предупреждали: если при исследовании группы обнаружится… — Хорошо, хорошо! Абст берет папку, которую принес врач, раскрывает ее и углубляется в бумаги. Карцов ждет у двери. Он узнал итальянца. Несколько часов назад он видел этого человека скованным, под конвоем помощников Абста. Теперь же лейтенант сидит в обществе хозяина подземелья за накрытым столом, на котором даже вино! В свою очередь Пелла не спускает глаз с незнакомца. Кто он? Вероятно, один из помощников Абста. Но те, кого он видел раньше, были вооружены. У Абста и сейчас пистолет на поясе. Этот же безоружен. Просмотрев бумаги, Абст обменивается с Карцевым короткими репликами. Врач берет папку и выходит. — Славный парень, — говорит Абст, запирая дверь. — Надежный, преданный мне человек. Впрочем, вы сами оцените его, когда познакомитесь… Но мы отвлеклись. Итак, вы обещали поведать о своей молодости. — В ней нет ничего примечательного. Родился в рыбачьем поселке неподалеку от Палермо. Сколько помню себя, рядом всегда шумело море. Отец и сейчас рыбачит — ловит сардину, макрель… Помогал ему, когда подрос и смог держать в руках шкот. — Как вы стали ныряльщиком? — Не знаю… Нырял за раковинами, как все мальчишки. Мне не было и шестнадцати лет, когда неожиданно я взял первенство в состязаниях охотников за губками. С этого и началось. — Как глубоко вы спускались? — Без снаряжения — метров на тридцать пять. Конечно, при условии, что на мне были маска и ласты. — А в снаряжении? — Вы не поверите, синьор. — Все же! — Дважды я погружался на сто сорок метров. Могу и глубже… — В мягком вентилируемом скафандре? — спрашивает Абст хриплым от волнения голосом. — Не обязательно… — Как это понять? Прошу вас не спешить, обо всем рассказать подробно. — Я предпочитаю другое снаряжение. — Какое же? — Оно напоминает автономные респираторы, используемые легкими водолазами. — Кислородные респираторы? — переспрашивает Абст. — Но это невозможно! Пелламолчит. — Говорите же, — настаивает Абст. — Здесь мы подошли к главному. Это тайна, синьор. Тайна, которую я пока не раскрою. — Что означает “пока”? — Пока идет война, — уточняет Пелла. — К вашему сведению, я не раскрыл ее даже соотечественникам. Могу добавить: это не только моя тайна. Мне помогал один ученый. Светлая голова! Он убежден: человек может спускаться много глубже — метров на триста, если не больше. — Что ж, — говорит Абст, — не буду неволить вас. Но могу я попросить вас спуститься на семьдесят метров? — Зачем? — Надо поднять затонувший груз. — Нет, синьор. У меня нет аппарата. А ваши респираторы системы Дрегера для этих глубин не годятся. — Мы предоставим вентилируемый скафандр. — Спускаться на воздухе, подаваемом с поверхности воды? — Разумеется. — Для таких глубин сжатый воздух непригоден. Из-за азота. Да вы знаете это не хуже меня. — Что же вам требуется? — Увы, это секрет. Абст встает, снова включает радиолу. Он долго раздумывает, глядя себе под ноги. Будто очнувшись, движением пальца сбрасывает мембрану с пластинки. — А вы не боитесь, что мое терпение иссякнет? — говорит он с угрозой. — Где мои товарищи? — спрашивает Пелла. — Они невредимы, чувствуют себя отлично. — Абст вновь подсаживается к столу. — Они совсем недалеко от вас. Все четверо дали согласие сотрудничать со мной. Хорошие парни. Особенно этот… Бруно Гаррита. — Можно, чтобы они сами сказали мне это? — Вообще-то, да. Я мог бы приказать, чтобы их привели сюда. Они подтвердили бы. Однако… — Однако? — переспрашивает Пелла. — Где гарантия, что вы, господин сомневающийся, поверите в их чистосердечие? У меня нет такой гарантии. — Я поверю. Абст качает головой. — Нет, лейтенант Пелла. Вы заявите, что на них воздействовали угрозой или каким-либо иным способом. И мы продолжим сказку про белого бычка. Мы зря потеряем уйму времени. А оно дорого. — Я знал, какой будет ответ. Все ваши утверждения — ложь. Гнусная ложь, от начала и до конца. Им дали какое-то снадобье. Они опьянели, перестали соображать. Вы даже сняли с них браслеты: “глядите, как я могуществен”. Поначалу я растерялся. Сейчас, хвала богу, это прошло. Вот что, синьор: или я увижу всех здоровыми, невредимыми и без наручников, или не будет никакого разговора. — Хорошо, — медленно говорит Абст, — хорошо, лейтенант Пелла, вы увидите их. — Он недобро улыбается. — Увидите сперва одного. Я продемонстрирую его в боевой работе. Покажется мало — будете смотреть другого, третьего… Надеюсь, тогда исчезнут сомнения!ГЛАВА ПЯТАЯ
Узкая длинная пещера. Слева, вдоль стены, сплошные нары, на которых спят пловцы. Над головой каждого табличка. Двадцать два человека на нарах, двадцать две таблички над ними. Фамилий нет, только имена. Каждый, кто живет здесь, должен лежать на своем месте. Таков порядок. Его установил Абст. Где-то в середине шеренги спящих свободное место. Снята и табличка. На ней было написано “Гейнц”. В дальнем конце пещеры, наискосок от нар, вделана в пол металлическая койка, на которой сейчас лежит Карпов., Между койкой и выходом из помещения — безумцы, порученные его надзору. Случись неладное — и ему отсюда не выбраться. Вцементировать койку именно здесь распорядился Абст: новый врач, зная, чем грозит ему оплошность при обслуживании пловцов, будет лучше выполнять свои обязанности. По пещере беспокойно прохаживается радист. Он только что вошел, перекинулся с Карцевым ничего не значащими словами и ходит из угла в угол. Карцов наблюдает за ним. Вот Вальтер остановился у нар, оглядел спящих. Достав сигарету, привычно лезет в карман за зажигалкой. — Нельзя курить. Приказ шефа! Радист секунду колеблется, потом решительно присаживается на койку. — Шел из радиорубки. Дай, думаю, загляну: как там чувствует себя доктор? Вон сколько их, героев. — Он подбородком указывает на спящих. — Да разве мыслимо, чтобы один человек справился с этакой оравой!.. — Спасибо, Вальтер. Пока все в порядке… У вас был сеанс связи? — Как обычно. — И конечно, ничего нового? Больше двух месяцев прошло со дня побега Карцова с борта линкора, а он ни на минуту не забывает слов Джабба о начале крупного наступления немцев в центре России и о контрнаступлении советских войск. Что происходит на родине? Успешно ли действуют наши войска? Или Советская Армия пятится под натиском врага?.. — Ладно уж, курите, — говорит Карцов, видя, что немец все еще мнет в руках сигарету. — Курите, Вальтер. Одну сигарету, я думаю, можно. Вы гость. Гостю надо сделать приятное, не так ли? — Спасибо, доктор. — Щелкнув зажигалкой, радист прикуривает. — Гость, сказали вы? Что ж, гость так гость. — Пока гость, — многозначительно подчеркивает Карцов. — Думаю, мы с вами еще похозяйничаем здесь, а? Радист широко ухмыляется. — Так что нового в мире? — снова спрашивает Карцов. — Как вам сказать, доктор… — Вальтер мнется. — Нам другие станции слушать нельзя. Разве что перехватишь десяток фраз, пока настраиваешься. А в общем, хорошего мало. — Опять, наверное, Роммель затоптался в Африке?.. — Да не в Африке дело! — с досадой перебивает Вальтер. — Россия — вот что главное, доктор! А там мы, видать, промахнулись. Э, да что говорить!.. Он вздыхает и, швырнув окурок, встает. Поднимается и Карцов. Едва сдерживая бушующую в груди радость, он провожает немца до двери, затворяет за ним. “Промахнулись!” — повторяет он про себя. Это слово может иметь только один смысл: наступление фашистов не удалось, их гонят с советской земли, бьют!.. Нары тонут в полумраке. Оттуда доносится тяжелое дыхание спящих. Кто-то ворочается, бормочет. Вот показалось: один из пловцов проснулся, сел, спустил ноги на пол. Карцов включает свет. Нет, люди лежат. Все в порядке. В порядке! Сейчас он так ясно видит хозяина этого “порядка”, его продолговатое лицо со змеиными глазами и влажной отвисшей губой… — Ничего, — бормочет Карцов, укладываясь в постель, — ничего, он получит свое! Теперь уже скоро… Что необходимо в первую очередь? Ришер должна попытаться достать ключ от сейфа, где хранятся респираторы, оружие, подрывные заряды. Только бы раздобыть ключ, а там уж он будет действовать! Но проходит минута — и в сердце закрадывается тоска. Допустим, удалось обезвредить фашистов. Как он поступит в дальнейшем? Выплывет из грота и направится к союзникам? А Марта? Останется наедине с безумцами? Можно надеяться, какое-то время она продержится — пока есть запас препарата. Ну, а потом? Что, если к скале вдруг придет очередная подводная лодка, а Марта будет одна? В дальнем конце пещеры движение, стон. Пловец сел на нарах, трет кулаком глаза. — Ложись, — командует Карцов, — сейчас же ложись, Оскар! Спать, Оскар, спать! Человек покорно ложится. Карцов опускает голову на подушку, расслабляет плечи. Он долго лежит с закрытыми глазами. Тщетно. Сон не приходит. Шаги в коридоре. Медленно открывается тяжелая дверь. Он вскакивает с койки, включает свет. У дверей Абст. А за ним в сумраке туннеля стоит кто-то еще. — Все ли в порядке, Рейнхельт? — Да, шеф. — Карцов идет навстречу. — Только Оскар ведет себя неспокойно. — Что именно? Симптомы? Карцов объясняет. Абст подходит к нарам, долго глядит на пловца. — Утром доставите его ко мне. Очень хорошо, что не упускаете ни единой мелочи, Рейнхельт. Я доволен вами. Карцов механически кивает. Он думает о том, кто стоит за дверью. Человек едва виден. Но это не Глюк и не Вальтер. Между тем Абст опускается на койку. Садится и Карцов. Впервые он видит Абста небритым. И волосы, которые у него всегда тщательно расчесаны, сейчас в беспорядке. Странно выглядит Абст. — Устал, — говорит он, перехватив взгляд Карцова. — Очень устал, Рейнхельт. И это не только физическая усталость. Сказать по чести, здесь и перекинуться словом не с кем, кроме вас. Боже, как ненавижу я триумвират, из-за которого миллионы немцев оторваны от семей, терпят лишения, заглядывая в глаза смерти! — Триумвират? Вы подразумеваете… — Русских, британцев и янки! Я так мечтаю о часе, когда наконец они будут раздавлены. Вот закрываю глаза — и вижу: фюрер поднимается из-за стола; скомкав военные карты, швыряет в мусорную корзину. Торжественно провозглашает: “Quod erat faciendum!” Это латынь, Рейнхельт: “Что и требовалось сделать!” Карцов наклоняет голову. — Ну, а если случится невероятное и битва будет проиграна? — продолжает Абст. — Что тогда? Карцов пожимает плечами. — Honesta mors turpi vita potior![148] Не так ли? — Да вы клад, Рейнхельт! — смеясь, восклицает Абст. — Подумать только, выросли среди варваров, а латынь знаете, как родной язык!.. Так вот, цитату вы привели великолепную, но она не подходит. Конечно, мы победим. В Германии фюрер кует новое оружие победы. Те, кто на фронте, тоже действуют не покладая рук. Сказанное относится и к нам с вами. Мы делаем большое дело. И смею уверить, скоро как следует потреплем нервы нашим врагам. Что бы вы сказали о некоем оружии, которое поражает в воздухе, на воде, под водой, поражает беззвучно, незримо, без промаха?.. — Это очень интересно, шеф! Вы, я вижу, не только врач, но и талантливый техник. — Машину придумали другие. А я только пробую ее… Так вот, — продолжает Абст, — я пришел, чтобы” сказать: предстоит напряженная работа. В ближайшее время я жду гостей. Среди них мои друзья и кое-кто из тех, кому я подчинен. Они прибудут сюда, чтобы взглянуть на наше убежище. А потом все мы примем участие в важной операции. И я хочу просить вас удвоить старания по лечению фрейлейн Ришер. К их приезду она должна быть на ногах… Кстати, вы получите возможность тотчас же уехать. “Тотчас уехать”! После разговора с Мартой Карцову до конца ясен смысл этих слов Абста. — Какой срок, шеф? — спрашивает он, стараясь, чтобы голос звучал буднично, ровно. — Не более недели. Семь—восемь дней. — Я постараюсь. — Очень хорошо. Спешите, Рейнхельт. Вас давно ждут в Германии. — Спасибо. Один вопрос: я отправлюсь вместе с фрейлейн Ришер? — Она останется. Вы встретитесь с ней позже. Некоторое время она еще побудет здесь. Вы встретитесь через полгода, и у вас будет о чем поговорить, не так ли? И Абст дружески хлопает Карцева по колену. — Спасибо, шеф. — Карцов выглядит смущенным. — Вы очень добры ко мне. Хотел бы я отплатить вам той же монетой. — Вы и так делаете достаточно, Рейнхельт… Теперь о том, что касается лично вас. В хрупкой скорлупе вы преодолели десятки миль бурного моря. Выдержав это испытание, вы показали себя сильным и волевым человеком. — Я только пытался спастись. — Ну, ну, не скромничайте! Потом вы рискнули — оставили шлюпку и пустились вплавь, чтобы добраться до скалы. Вы были истощены, в море ревел шторм, но вы выдержали. Вы доплыли, а тот, другой, не смог. И я делаю вывод: вы не только волевой человек, но и отличный пловец. Вот я и подумал: а что, если наш молодой, энергичный врач обучится работе под водой? Чем он хуже Глюка или, скажем, меня самого? Надо только предоставить ему время попрактиковаться в пользовании респиратором, подводным движком и другими устройствами… Я правильно рассуждаю? — Конечно, шеф. — И у вас есть такое желание? — Я согласен, — отвечает Карцов. — Более того, ваше предложение я расцениваю как большое доверие ко мне. Видно, мои акции идут в гору! — Вот и отлично! — Абст встает. — К тренировкам приступите завтра. Я дам указания Глюку. Он будет вашим инструктором. — Глюк — славный парень. — Отлично! — повторяет Абст. — А теперь примите еще одного в вашу группу… Входи! — говорит Абст тому, кто все это время стоял в коридоре. Человек переступает порог. Он в фланелевой рубахе и вязаных брюках. Карцов всматривается в его бурое от загара лицо, обрамленное курчавыми черными волосами, и, хотя человек переодет, он узнает одного из тех, кого недавно встретил в туннеле: у незнакомца серьга в ухе. — Его зовут Бруно, — говорит Абст. — Ложись, Бруно! — Он рукой показывает на нары: — Ложись и спи! Человек направляется к нарам и укладывается — лицом вверх, разбросав руки, и закрывает глаза. — Бедняга! — вздыхает Абст. — Сколько ни бились с ним — никаких сдвигов. К сожалению, безнадежен. Завтра вы исследуете его, Рейнхельт, и доложите результаты. И он уходит. Оставшись один, Карцов садится на койку, стискивает ладонями голову. Так проходит несколько минут. Новичок спит, ровно и глубоко дыша. Карцов наклоняется к его лицу, исследует взглядом лоб, глазные яблоки, плотно прикрытые красноватыми веками, скулы, виски. Никаких следов операции. Он вновь, еще тщательнее, изучает лицо человека. Правое веко чисто. А на левом, вверху, почти под самой бровью, небольшая темная корочка. Будто присох комок бурой грязи. Кровь! Вот откуда проник в мозг тонкий режущий инструмент Абста. Итак, он расправился с очередной жертвой. А в подземелье ждут своей очереди еще четверо. Завтра, нет, может, уже сегодня их постигнет та же участь. У новичка обнажена часть груди. На смуглой коже фиолетовые полосы. Татуировка? Карцов расстегивает воротник его рубахи. Да, татуировка. В центре груди искусно изображены скрещенные весла и водолазный шлем с круглым иллюминатором. А под рисунком текст: “Матерь божья, оберегай славного парня Бруно Гарриту. Специя, 1938 год”. Надпись на итальянском языке. Карцов медленно идет в конец пещеры. Останавливается у спящего под табличкой “Марко”. У Марко круглое лицо с мягким профилем, полные губы, русая борода. А глаза, как помнит Карцов, голубые, большие. Когда-то в них жила, наверное, этакая хитроватая смешинка… Кто он — серб, болгарин? Быть может, украинец? Рядом лежит Зигмунд — это, вероятно, поляк. А сюда могут доставить и русских, и американцев, и англичан! Карцову кажется — он видит германские лагеря военнопленных с обреченными на уничтожение людьми, видит агентов Абста, которые ворошат картотеки, опрашивают узников, щупают им мускулы… “Человеческий материал” отобран. Это специалисты, которых не нужно учить работе под водой. Их увозят и на подводных лодках доставляют сюда. Пленные не хотят служить врагу? Да Абсту и не требуется их согласие. Короткая безошибочная операция — и готов отряд смертников-торпедистов, которые послушны, не проявят недовольства, сомнения, страха!.. Карцов видит города в развалинах, пылающие деревни, взорванные заводы, дворцы, библиотеки. И всюду — трупы, тысячи трупов. Оставшиеся в живых будут низведены до состояния рабской покорности и отупения. Ибо победителям нужен рабочий скот. Так, по замыслу Гитлера, произойдет в Советском Союзе, затем в Европе и, наконец, во всем мире. Надо ли удивляться тому, что творит в своем тайном логове Артур Абст? То, что он делает с несколькими десятками людей, Гитлер намерен совершить с миллионами. Карцов поворачивается и бредет в свой угол. Присев на краешек койки, лезет в карман за сигаретой. Внезапно он вскакивает на ноги, стискивает кулаки. Он вдруг понял замысел Абста, предложившего ему изучать ремесло водолаза. Он, Карцов, будет уничтожен не сразу, нет. Сперва он подвергнется операции и займет место на этих же нарах!ГЛАВА ШЕСТАЯ
Все это утро Глюк провел наедине с хозяином “1-W-1”. Тот подробно инструктировал помощника. Действовать предстояло сравнительно недалеко от конической скалы, а это вдвойне опасно. Объект должен быть уничтожен с первой же атаки. Скрытность, внезапность — главные условия успеха. Допустив ошибку, Глюк может поставить в тяжелое положение всех обитателей подземелья. Заканчивая инструктаж, Абст говорит: — Это серьезный риск. Очень серьезный, Глюк. Однако на него надо пойти. Пелла должен быть сломлен! По донесению агента, группа патрульных кораблей вышла в океан задолго до рассвета. Сегодня к вечеру вернется сторожевик. Он будет один. — То, что нужно, шеф. Не прозевать бы! — У нас достаточно времени, чтобы все подготовить. — Шеф, не забыли об обещании? Я свое сделаю… Вместо ответа Абст достает из сейфа бумагу. Глюк читает — и его широкое лицо расплывается в улыбке. Это решение так называемого народного трибунала Германии. В нем говорится: Густав Глюк помилован, судимость с него снята. — Получена с последним транспортом, — замечает Абст. — Как видите, я держу слово. Глюк бережно прячет бумагу. Абст провожает его до выхода. — Напоминаю, — говорит он, открыв дверь, — обязательно заставьте пловца снять шлем. Надо, чтобы его опознали. Надеюсь, представляете, как это важно? — Все будет сделано, шеф. — Тогда — с богом. И пусть вам сопутствует удача. Справитесь хорошо — доклад попадет к фюреру. Награда не заставит себя ждать! Вскоре рыжебородый уже на площадке возле лагуны. Поджидая Вальтера, он достает из сейфа респираторы, замеряет давление в кислородных баллонах, осматривает коробки с поглотителем углекислоты, шлемы, клапанные коробки. Все в порядке. Тогда Глюк берет из сейфа торпедный взрыватель, осторожно освобождает его от упаковки. Вот и Вальтер. Побагровев от натуги, он вкатывает ручную тележку с погруженным на нее черным продолговатым ящиком. Ящик — это торпедный аккумулятор, тяжелейший агрегат, составленный из тридцати элементов. В сумме они дают напряжение в шестьдесят вольт при большой емкости. — Замучился, — бормочет Вальтер, тяжело переводя дыхание. — Тащишь и тащишь его по рытвинам и буграм, нет конца каторге… — Ладно, ладно! Время не ждет, поторапливайся. Давай кран к торпеде! Кран подведен к стеллажам. Двухместная торпеда застроплена, перенесена к краю площадки и бережно опущена на массивные деревянные блоки. Помощники Абста вскрывают отсек в центральной части снаряда, ставят туда батареи. Аккумулятор закреплен, провода присоединены, зажимы затянуты ключом. Глюк придирчиво изучает показания вольтметра и амперметра на приборной доске. Все хорошо — аккумулятор полностью заряжен. Поворот движка реостата — и винт торпеды начинает вращаться. Так же тщательно исследуется давление в баллоне со сжатым воздухом, работа помпы цистерны быстрого погружения, носовой и кормовой дифферентных цистерн, другие механизмы. Глюк двигает рулевую рукоять, наблюдая за тем, как действует оперение торпеды — вертикальный и горизонтальный рули. И наконец, контрольный осмотр носового отсека торпеды, где запрессовано триста килограммов взрывчатки. Вальтер осторожно навинчивает взрыватель. Торпеда готова к работе. Усевшись в сторонке, Вальтер и Глюк закуривают. Отдых. Спустя час раздается короткий звонок. Рыжий идет к стене, где висит телефонный аппарат, снимает трубку. Звонит Абст. — Берите пловца, — говорит он, — готовьте его, одевайтесь сами. На все это не более часа. Потом отправляйтесь. Ждите в океане, милях в трех от скалы. Он появится с востока. — Понял, шеф. — Вы помните, о каком пловце идет речь? — настойчиво спрашивает Абст. — Не перепутайте. Счастливой охоты, Глюк! И он кладет трубку. В помещении с перископами — Абст и лейтенант Пелла. Итальянский моряк склонился к окуляру перископа, медленно поворачивает прибор. Абст сидит поодаль, у стены. Возле него устройство, с виду напоминающее звуколокатор. Помещение наполнено ровным негромким гулом — прибор Абста воспроизводит шум моря. Вот Абст коснулся вариометра, и гул стихает. Снова прикосновение к вариометру — пещера начинает гудеть. — Что вы видите? — спрашивает Абст. — Океан пуст. — Продолжайте поиск! — Бесполезное занятие. Мы торчим здесь зря. В океане не видно ни единого дыма. Да и вообще, зачем вам корабль? Что вы затеяли? — Прошу вас, лейтенант, поищите еще в восточном секторе. Ручаюсь, не пожалеете! Уступая настояниям Абста, Пелла берется за ручки и поворачивает перископ. Несколько минут поиска. Пелла плотнее прижимает лицо к окуляру. — Что вы увидели? — доносится голос Абста. — Корабль… Он на горизонте. Идет стороной. — Очень хорошо. Будьте любезны, определите его курс. — Примерно сорок. — То, что нужно, — удовлетворенно замечает Абст. Он касается пальцем верньера. Гул в пещере нарастает. К шуму моря примешивается рокот корабельных турбин. — Внимательнее, глядите, — твердит Абст, — не прозевайте главного!.. Пелла продолжает наблюдение. Далекий корабль едва заметно перемещается по линии горизонта. Вдруг близ него из-под воды появляются две головы в шлемах, одна позади другой. — Торпеда! — восклицает Пелла. — Верно, торпеда, — говорит Абст. — Как видите, вы не зря шарили по океану. Глядите в оба. Все внимание — торпеде, лейтенант. Не спускайте глаз с ее экипажа! Оседлавшие снаряд пловцы направляют торпеду наперерез курсу корабля, Пелле ясно: в какой-то точке произойдет встреча… — Включите увеличение, — говорит Абст. Гул в помещении усиливается, и Пелла не слышит. Абст встает, переводит рычаг увеличения. Поле зрения перископа сузилось. Зато кажется, что торпедисты совсем рядом: головы их заняли весь окуляр прибора. В лучах заходящего солнца черные шлемы блестят, как лакированные. Вот кормовой торпедист наклонился к сидящему впереди. Головы их сблизились. Вероятно, пловец что-то кричит на ухо коллеге. Тот снимает шлем. Сверкнула на солнце вдетая в ухо серьга. Пелла узнает Бруно Гарриту! В следующий миг второй пловец, соскользнув с торпеды, скрывается под водой. Теперь в перископе — только Гаррита. Торпеда идет как по нитке — от защитного козырька, за которым пригнулся водитель, расходятся ровные пенные полосы. Снаряд движется со стороны солнца, которое уже коснулось воды, и на сторожевике не видят опасности. Но вот забеспокоился сигнальщик на мостике, прикрыл ладонью глаза от слепящих косых лучей, напряженно всматривается в океан. Поздно! Торпеда бьет в борт корабля. Яркая вспышка. Столбы воды. Разломившись, сторожевик погружается в пучину. Абст выключает прибор. В пещере тишина. Лейтенант Пелла медленно встает, делает шаг и падает на каменный пол.ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Карцов зашнуровывает на ноге длинный широкий ласт. — Не слишком туго, — предупреждает рыжебородый. — Знаю. — Карцов стремится выглядеть этаким самоуверенным дилетантом. — Знаю, дорогой Глюк. Главное, чтобы эта штука не свалилась с ноги. Поэтому и привязываю ее покрепче. И он делает вид, будто туго стягивает шнурок. — Ну-ка оставьте! — Глюк решительно распускает шнуровку. — Плотнее не надо. Если перетянете, судорога скрючит стопу, а то и всю ногу. Будете болтаться, как падаль в проруби. Хорошо, если рядом окажется товарищ и вытащит из воды. Ну, а вдруг вы один-одинешенек отплыли на милю от берега, а в респираторе иссяк кислород? Что тогда? Камнем отправитесь на дно. Запомните, доктор: под водой не шутят! Смакуя подробности, он рассказывает о случаях, когда водолазы погибали от кислородного опьянения или отравления углекислотой, от баротравмы легких, кессонной болезни, от акульих зубов или попросту в результате переохлаждения организма. Глюк видит: его ученик, еще минуту назад такой самоуверенный, теперь явно трусит. — Проняло! — злорадствует он. — Еще бы! — Карцов с опаской глядит на расстилающуюся у ног лагуну. — Ведь, говоря по совести, я и плавать как следует не умею. Так, держусь на воде, гребу помаленьку… Вот что! — Он решительно встает, сбрасывает с ноги ласт, отыскивает и надевает войлочные туфли. — Сейчас я отправляюсь к шефу. Я сам, добровольно пожелал обучиться вашему ремеслу. Значит, могу и отказаться. Сошлюсь на вас: “Глюк рассказал об опасностях, о которых я и не подозревал”. Ведь вы подтвердите мои слова? — Что вы, что вы! — бормочет рыжий. — Садитесь-ка, доктор, на место. Экий вы, право! Все приняли за чистую монету. И я хорош — наболтал, а вы и поверили. Ну-ка давайте ногу, я зашнурую ласт. Да не бойтесь: иной раз в воде, среди рыб, безопаснее, чем здесь, в компании нам подобных. Так-то, доктор… Теперь другую ногу… Готово. А ну тряхните ступней, да посильнее! Еще сильнее, доктор! Будто хотите сбросить клеща. Карцов приподнимает ногу, делает короткий, резкий взмах. Литой каучуковый ласт упруго пружинит. — Вот и отлично! Спускайтесь в воду. Поплавайте с четверть часа. Только не вздумайте брассом — ничего не получится. Для ластов годится лишь медленный кроль. Глядите, доктор. Вот так… Наставник ложится на скалу и показывает, как надо двигать ногами при плавании кролем. — Поняли? — Ясно. Можно в воду? — Давайте. И не мешкайте: сегодня вам предстоит узнать кучу других вещей. Карцов стаскивает свитер. — Ого, — восклицает Глюк, разглядывая его сильное, мускулистое тело, — да вы, доктор, превратились в красавчика! К любой девушке сунетесь — помрет от счастья. Вместо ответа Карцов неуклюже валится в воду. Теплая, ласковая вода! Вот бы на полной скорости пересечь из конца в конец лагуну! Но Карцов беспомощно вертится возле трапа, старательно имитируя страх, боязнь глубины. — Не так! — кричит Глюк, перегнувшись через поручни трапа. — Не молотите руками, ноги расслабьте, действуйте ими мягче, будто ленитесь или очень устали. Карцов продолжает возню, поднимая пену и брызги. Сильный всплеск. Шлепнувшись в воду, Глюк бесцеремонно оттаскивает Карцова от скалы. — Мучение с вами, доктор! — кричит он. — Ну-ка лежите спокойно! Теперь медленно двигайте ногами. Запомните: нога работает вся, до кончиков пальцев. И не бойтесь согнуть колени. Действуйте ногами свободнее, мягче… Минут через десять Карцов позволяет себе чуточку “освоить” кроль. И вот уже, двигая ластами, он скользит прочь от трапа. Ласты — удивительная штука. Они вдвое увеличивают скорость пловца, экономят много сил. — Вот, вот, — довольно бормочет Глюк, — подходяще, доктор! О, что это вы? — тревожно кричит он, видя, что Карцов вдруг зачастил руками, закашлялся, повернул и торопится к трапу. — Устал, — тяжело дышит Карцов, — устал и… сердце. — Что вы почувствовали? — допытывается наставник. — Сбили дыхание, глотнули воды? — Не знаю. — Карцов берет его за руку. — Внезапно помутилось в глазах. Только ни слова шефу. А то испугается за меня, запретит. У меня это с детства — вдруг падаю в обморок. Но ничего, я обязательно выучусь работе под водой. Ни слова шефу, Глюк. Обещаете? Карцов старательно разыгрывает роль новичка. Немцев следует убедить, что ученик, проявляет рвение, у него много апломба, но нет способностей, и пройдет немало дней, прежде чем он будет готов к самостоятельным спускам под воду. Нужно выиграть время, чтобы Марта выздоровела, стала ходить. Между тем Глюк, поддерживая ученика, помогает ему подплыть к трапу, ухватиться за поручень. — Подняться сможете? — спрашивает он. Карцов медленно взбирается по трапу, временами всей тяжестью повисая на спутнике. — Легче, — бормочет рыжебородый, — легче, доктор, а то свалимся вместе. Крепче держитесь, тверже ставьте ногу. Наконец они на площадке. Глюк полотенцем насухо вытирает ученика. — Мне понравились ласты, — заявляет Карцов. — “Понравились”! Струсили! — Чепуха! — Карцов улыбается. — Думаете, скис? Вот отдохну — и снова в воду. Это здорово, что придумали ласты, черт бы их побрал! Занятная штука. — В воду я вас сегодня не пущу, — заявляет немец. — Хватит, наплавались. Будете учиться на берегу Возьметесь за респиратор, привыкнете к шлему и баллонам, а там уже будет видно. Он пододвигает к себе серую брезентовую сумку, вынимает из нее дыхательный аппарат. — Знакомы с таким? — Не приходилось… — Это респиратор системы Дрегера. Глюк подробно объясняет устройство прибора, назначение отдельных частей. Карцов слушает рассеянно. Все кислородные дыхательные аппараты действуют по единому принципу. Респиратор, которым он пользовался при учебных спусках под воду, тоже имел стальной баллон со сжатым кислородом, редуктор, резиновый дыхательный мешок, систему клапанов, шлем и, наконец, устройство для поглощения выдыхаемой углекислоты. Короче, он во всем уже разобрался и с респиратором Глюка может нырнуть хоть сейчас. — Ну, — повторяет наставник, — ознакомились, поняли, в чем суть? Глядите! Коротким точным движением он натягивает шлем на голову, кладет палец на кнопку клапана. Резиновый мешок вспухает — туда из баллона ворвался кислород. — Внимание! — глухо доносится до Карцова. Глюк делает несколько глубоких вдохов, высасывая кислород из мешка, вновь наполняет его, показывает, как перекрыть вентиль баллона. Затем он стаскивает шлем. — Вот и все. — Можно попробовать? — Валяйте. Карцов хватает аппарат, силится надеть шлем. — Да не так поспешно, доктор! Право, вы как ребенок. Успеете и поплавать и надышаться. Сперва разберитесь, что к чему… Ну, давайте! Аппарат пристегнут на груди Карцова, шлем надет. Немец с любопытством наблюдает, как ученик делает первые вдохи. Чудак, он частит, торопится, расходуя втрое больше кислорода, чем необходимо. Впрочем, это неизбежно. Со временем придет опыт, и все будет в порядке. Внезапно Карцов рывком сдергивает шлем. — Едва не задохнулся! Глюк хохочет, тычет пальцем в то место, где гофрированный шланг соединяется с маской. Здесь металлический патрубок с клапанами и краном, который немец незаметно перекрыл. Карцов шутливо грозит ему, открывает кран, пробует, хорошо ли поступает кислород. — В порядке, — удовлетворенно говорит он. — А теперь подышим в воде. — Не сегодня. — Глюк движением руки останавливает ученика. — Вы, доктор, устали, следует отдохнуть. Да и у меня дела: надо встречать шефа. — Как это — встречать? Где же он? Я недавно разговаривал с ним. Он был… — Был да сплыл! — Довольный собственной остротой, рыжебородый хохочет. — Вот именно — сплыл, доктор. Но скоро должен вернуться. — Ну, хоть полчаса у нас есть? — капризно тянет Карцов. — Пустите меня в воду на полчасика, Глюк! — Ладно, доктор, — решает наставник. — Ладно, надевайте шлем. Вон какой вы настырный! Любого уговорите. Но условие: глубоко не ходить — метров на пять, не больше. Да я и не пущу вас глубже — работать будете на сигнальном конце. Он надевает Карцову пояс со свинцовыми грузами, обвязывает талию пловца тонким плетеным тросом, еще раз проверяет подгонку и исправность респиратора. Попутно дает советы: как “промывать” дыхательный аппарат, удаляя из него негодный воздух, как регулировать свою плавучесть и мгновенно освобождаться от поясных грузов, если в этом возникнет нужда. Карцов очень волнуется, ибо задумал нечто рискованное: если все пойдет хорошо, сегодня он завладеет респиратором. — В воду! — командует рыжий. Ныряльщик медленно сходит по трапу. Вот ноги его коснулись воды, ушли в нее по колени, по бедра. Еще немного — и он погружается до подбородка. Теперь перед шлемом колышется вода лагуны, будто Карцов приник к стенке аквариума… Чуточку ниже — и вода наполовину закрыла стекла шлема. — Вперед! — ободряюще кричит Глюк. — Не трусьте! И он потравливает сигнальный конец. Карцов приподнимает руку, машет ею в воздухе. Затем голова его скрывается под водой. Некоторое время он неподвижно висит в толще воды. В ярких лучах прожектора она кажется голубой светящейся дымкой. Постепенно свечение слабеет — под влиянием поясных грузов Карцов медленно опускается. Видимость все хуже, скоро его ноги едва различимы — они будто вплавлены в стеклянный сумрак. Тишина, покой. Повиснув на сигнальном конце, Карцов отдыхает: нелегко играть роль этакого простачка, смеяться, шутить, когда знаешь, что находишься под угрозой худшего даже, чем смерть. Тишина, покой. При каждом вдохе и выдохе отчетливо пощелкивают клапаны респиратора — будто метроном отсчитывает подводное время. Итак, сделано все, чтобы Глюк (а значит, и Абст) поверил, что врач увлечен новым делом, охотно идет под воду, все принимает за чистую монету и ни о чем не догадывается. Но это — самое легкое. Теперь предстоит главное — затянуть процесс обучения, пока не оправится от недуга Марта. Кроме того, окончательно решено: в ближайшие минуты он похитит респиратор. Некоторое время Карцов продвигается вдоль стены площадки, испещренной углублениями и расщелинами. Ага, вот, кажется, подходящая щель. Неожиданно трос, на котором висит Карцов, приходит в движение. Частые рывки — сигнал водолазу выходить на поверхность. Что еще случилось на площадке? Неужели придется отложить задуманное? Нет, нельзя: неизвестно, представится ли другой удобный случай. Вяло работая ластами, Карцов медленно поднимается. Одновременно он развязывает узел троса. Так, хорошо. Трос едва держится. Теперь рывок посильнее — и все будет в порядке… Он на поверхности. — Возитесь! — кричит рыжебородый, широкими кольцами выбирая трос. — Лезьте скорее! Наполовину поднявшись из воды, Карцов задерживается на трапе. Глюк видит: ученик тяжело дышит, движением руки просит помощи. Крепче упершись ногами, Глюк тянет за трос. Карцов карабкается и вдруг, резко откинувшись, валится в воду. Рывок — и Глюк с тросом в руках летит к центру площадки. На площадке шум, суматоха. Вальтер, только что подогнавший кран к лагуне, спрыгивает с сиденья, мчится к Глюку, помогает ему подняться на ноги. Немцы в страхе, врач, за которого они головой отвечают перед Абстом, ушел под воду — один, без страховки! Глюк сбрасывает свитер и ныряет. Вскоре он на поверхности. — Плохо видно! — кричит он. — Беги за респиратором! И вновь погружается. А в это время Карцов, скорчившись в расщелине, что расположена под водой, в стороне от трапа, наблюдает за поверхностью лагуны. Он видел, как дважды нырял Глюк, как потом он исчез, взобравшись по трапу. Через минуту-другую немец спустится уже с дыхательным аппаратом. Тогда от него не скроешься. Пора всплывать. Не снимая шлема, он отстегивает лямки респиратора. Раскрыт аварийный замок пояса, и брезентовый ремень со свинцовыми пластинами запихан в расщелину. Далее следует выпустить кислород из резинового мешка, иначе респиратор всплывет… Так, хорошо. Аппарат с опавшим воздушным мешком уложен под грузами. Но Карцов еще в шлеме. Последний вдох. Из мешка высосаны остатки кислорода. До отказа перекрыты вентиль и кран клапанной коробки респиратора. Теперь аппарат может лежать в воде сколько угодно. Карцов оглядывает расщелину, фотографируя в памяти свой тайник, и рывком сдергивает шлем. Сильный толчок ногами выносит его далеко в сторону. Дальше, еще дальше от расщелины, где запрятан драгоценный дыхательный аппарат с почти нетронутым запасом кислорода… Немцы с тревогой вглядываются в безжизненное лицо врача. Он всплыл, когда его уже не ждали: на мгновение показался на поверхности, что-то крикнул, вновь погрузился. Глюк кинулся за ним, настиг на глубине, захлебнувшегося, схватил за волосы. Пострадавший лежит без движения. Глюк подставляет ему под живот свое колено: разумеется, врач наглотался воды, надо очистить ему желудок, легкие. Но тот вздрагивает и открывает глаза. — Пронесло, — облегченно бормочет рыжебородый. — А ну, уложи его поудобнее. Вальтер опускает Карцева на скалу, под затылок запихивает сверток одежды. — Выкладывайте, что с вами стряслось? — требует Глюк. — Не знаю… Упал с трапа, погрузился. Видимо, глубоко: сильно сдавило уши. Тут-то и началось. От страха потерял мундштук. Ищу его ртом, задыхаюсь — и не могу нащупать. Наконец стиснул зубами. Вот он, кислород! Глотнул разок-другой — и стоп. — Прекратилась подача? — допытывается Глюк. — Тяну всей грудью — и ничего. — Минуту! Воздух при выдохе носом травили? — Не помню. Кажется, да. В шлем попала вода, я и хотел… — “Хотели, хотели”! — Глюк гневно потрясает кулаками. — Черт бы вас побрал, дурака! Выбрали из мешка весь кислород и ничего не добавили из баллона. Высосали воздух и удивляетесь, что нечем дышать! А клапан на что? Зачем на редукторе клапан, я спрашиваю? Пальцем его надави — и снова полный мешок. Учишь вас, учишь… — Спаниковали, доктор. Решили, что погибаете, — вставляет Вальтер. — Сорвали шлем, сбросили аппарат, пояс с грузами — и наверх, как заяц. Так? — Да… Мне очень жаль… — “Жаль”! — Вальтер качает головой. — Утопили респиратор, а нам отвечать. Что мы скажем шефу? — Если позволите, я сам… — Опять “сам”! — в бешенстве кричит Глюк. — С вашей помощью… — Ладно. — Рыжий еле сдерживается. — Отправляйтесь к себе, доктор. И не сболтните шефу о респираторе — будет и вам и мне. Поняли? Карцов встает. — Держите! — Глюк швыряет ему брюки и свитер. Войдя в туннель, Карцов одевается. Затаившись за камнем, он ждет: вот-вот в лагуне появится Абст. Минут через двадцать в центре подземного озера всплывает буксировщик. За его кормой — две головы в шлемах. Буксировщик причалил. Прибывшие взбираются по трапу. Первый из них — Абст. Вальтер хлопочет возле второго, помогая ему отстегнуть грузы и снять респиратор. Шлем снят. Карцов отступает в глубь туннеля. Ему кажется, что он галлюцинирует. Спутник Абста — это офицер с линкора, тот самый представительный лейтенант, у которого странная манера облизывать сигарету, перед тем как закурить! Проходят секунды. Нет, пожалуй, это лишь внешнее сходство, успокаивает себя Карцов: лейтенант был повыше ростом, грузнее, иначе держал голову. Сердце бьется ровнее. Теперь он почти убежден, что страхи были напрасны. Но вот Глюк протягивает гостю портсигар. Тот берет сигарету, подносит к губам и дважды проводит по ней языком.ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Марта лежит в постели, обессилев от пережитого. Сегодня она определенно почувствовала, что может двигать ногами. Сперва пошевелила ступнями, стала сгибать колени. Спустя полчаса попыталась подняться. И она встала! Правда, ее качало из стороны в сторону. Однако, вцепившись в спинку кровати, она сделала шаг, и другой, и третий… Кто-то идет по коридору. Ришер поднимается на локтях, прислушивается. У нее теплеют глаза. Еще недавно о новом враче она думала с ненавистью. Теперь в долгие часы одиночества Марта старается припомнить каждое его слово, “увидеть” его жесты, походку. Она ловит себя на том, что мысленно беседует с ним, порою спорит, выговаривает ему за какие-то пустяки… Входит Карпов. Он озабочен, рассеян. Едва кивнув пациентке, быстро идет к тумбочке, где у него медикаменты. Марта поворачивает к нему голову: — Неприятности? Он молчит, обдумывая, как лучше начать важный разговор. Вдруг он замечает: башмаки Ришер стоят не на своем обычном месте под тумбочкой, а брошены чуть ли не посреди комнаты. — Пробовали встать? — восклицает он. — Пробовала ходить. — Правда? — Карпов садится на табурет. — Неужели ходили, Марта? — Сделала четыре шага. — Умница, — шепчет Карпов, — какая вы умница! Он порывисто поднимается: — Встанем? Марта молча глядит на него. — Встанем! — повторяет Карцов. — Надо заставить себя. Сейчас это главное. Ну же, решительней! Она послушно садится в кровати, спускает ноги на пол. Вот она напряглась, встала, держась за руки Карцова. — Смелее! — требует он. — Смелее, будто и не было никакой болезни! Поддерживаемая Карцевым, Марта медленно идет к двери. Постояв там, возвращается, все увереннее ставя ноги в мягких войлочных башмаках. Утомленная, но счастливая, она опускается на кровать. — А теперь рассказывайте! — Хорошего мало. — Карцов морщится. Он сообщает об итальянцах, о Бруно Гаррите, о приказе Абста изучить ремесло водолаза, о первом занятии под руководством Глюка и о похищенном респираторе. И в заключение — о лейтенанте, который приплыл вместе с Абстом. Девушка лежит бледная, у нее дрожит подбородок. — Я знаю этого человека, вернее, слышала о нем. Агент разведки, уже несколько лет как заброшен на базу. Абст считает, что обязан ему жизнью. — Что ж, он не так уж далек от истины, — замечает Карцов, вспоминая сцену в салоне линкора, когда лейтенант “не смог” схватить Абста. — Да, агент выручил его. — При встрече он узнает вас, — тревожно шепчет Марта. — А встреча неизбежна. — Неизбежна. — Карцов задумывается. — Не сегодня, так завтра. Представляю: Абст входит ко мне, и с ним этот человек! — Что же предпринять? — Он должен быть уничтожен. Но как это сделать? Прежде всего надо установить, где его поместили, сколько времени он пробудет здесь, каковы его намерения. Однако тут я бессилен. — Тогда, может быть, я? — Придется действовать вам, Марта. Отдохните, соберитесь с силами и отправляйтесь к Абсту. Доложите, что здоровы, приступаете к работе. И постарайтесь выяснить все, что нужно. Мы должны знать как можно больше. — Понимаю, но, увидев, что я вылечилась, Абст убьет вас! — Не сразу. Он ждет, чтобы я освоил работу под водой. Словом, у нас есть еще время. Однако, если меня обнаружит агент, все произойдет мгновенно. Карцов продолжает развивать свою мысль. Марта должна разведать, что это за гости, которых ждет Абст, когда они прибудут, каковы дальнейшие планы Абста. — И еще вопрос: умеете ли вы плавать? — Да, — отвечает Марта. — А пользоваться респиратором? — Умею. — Очень хорошо! Девушка задумывается. — Теперь я должна сообщить нечто важное, — говорит она. — Неизвестно, кому из нас удастся выбраться отсюда. Во всяком случае, если я погибну… — Марта! — Не перебивайте. Невыносима сама мысль, что никто никогда не узнает об Абсте. Поэтому я и должна рассказать все. Рассказ Марты Ришер Росток… В этом городе я родилась и провела детство. Но теперь моего дома нет. Вместо него, вместо всей улицы — только развалины. Под ними погребена моя мать. Отец погиб много раньше. Он служил в Мюнхене, перекочевав туда, когда отчаялся найти работу в своем городе. Ему посчастливилось — он устроился в баре кельнером. Мы уже собирались продать дом иехать к нему, но внезапно отец умер. В те годы мало кто по-настоящему понимал, что такое нацизм. Это тем более относилось к отцу — он всегда был далек от политики. И вот его убили. Позже нам рассказали подробности. Как-то вечером в бар, где он работал, ввалилась толпа горланящих штурмовиков. Вскоре все они изрядно выпили, и один из них стал говорить речь. В дальнем углу за столиком сидел человек с двумя Железными крестами на лацкане пиджака. Вероятно, ветеран. Внезапно он вскочил, кинулся к оратору, вцепился ему в грудь, крича, что служил с ним в одном полку, что это не патриот, а грязный провокатор и доносчик на своих товарищей. Поднялась драка. Все смешалось. Пущенная кем-то бутылка угодила отцу в лоб. Он умер от кровоизлияния в мозг. Это случилось весной двадцать третьего года. Спустя десятилетие нацисты пришли к власти. К тому времени я завершила образование и стала хирургом. Меня еще со школьной скамьи тянуло к медицине. Мать и старшая сестра заложили дом, работали день и ночь, чтобы я могла учиться в университете: считалось, что у меня способности. Я получила место в больнице западного пригорода Берлина. И там у меня произошла встреча с одним человеком. На заводе, где он работал, взорвался котел, и ему разбило голову. Мне удалось сделать сложную операцию. Он долго лежал у меня в палате. Мы познакомились, часто беседовали. Мы были примерно одного возраста. У нас всегда находились темы для разговоров. Он выздоровел, и мы расстались. А полгода спустя он вдруг позвонил мне и пригласил погулять. В тот день решилась моя судьба. Оказалось, они уже несколько месяцев исподволь изучают меня. Они — это группа коммунистов города, уцелевших после разгрома их партии нацистами. Они нуждались в таких, как я, — в честных молодых немцах, чье прошлое безупречно с точки зрения Гиммлера. Я стала членом подпольной группы. Мне дали задание вступить в НСДАП, совершенствоваться как хирург, работать старательнее. Справиться с первой частью задания помог случай. Однажды я вылечила какого-то блоклейтера[149], удалив ему опухоль мозжечка. Этот человек и рекомендовал меня в “Национал-социалистский союз немецких женщин”. Что касается моей профессии, то тут уж подталкивать меня не приходилось: хирургию я считала делом своей жизни, работала много и напряженно, все больше квалифицируясь на операциях мозга. Об одной моей операции, закончившейся исцелением больного, которого считали безнадежным, написали в газетах… Замечу, что к тому времени я уже получала карточку члена СС. И вот меня вызвали в крейслейтунг[150]. Я шла туда с тревожно бьющимся сердцем. Все произошло так неожиданно, что я даже не смогла предупредить товарищей из группы За столом сидел крейслейтер Поодаль расположился человек в мундире генерала СС. Я узнала его — это был сам Ганс Брандт[151]. Крейслейтер проверил мои документы, задал несколько вопросов и вышел из кабинета. Тогда заговорил Брандт. В течение нескольких минут он расспрашивал меня. Но я видела — это формальность Он уже многое знает обо мне и о моей работе. Мне было сделано предложение стать сотрудницей Аненэрбе[152]. Я и мои товарищи по подполью мало что знали об этой организации — о ней ходили слухи один фантастичнее другого. Достоверно известно было лишь то, что деятельность ее глубоко засекречена и что опекается она самим Гиммлером. Брандт сказал, что его предложение — большая честь. В Аненэрбе у меня будут самые широкие возможности для научной работы и экспериментирования. Он дал двое суток на обдумывание. В тот же вечер я нашла возможность встретиться с руководителем своей группы. Выслушав меня, он не мог скрыть волнения. Да я и сама понимала, как важно, чтобы коммунисты Германии имели своего человека в Аненэрбе… Следующие полтора года прошли как в тумане. Вместе с группой врачей я кочевала по концентрационным лагерям. Через наши руки проходили тысячи заключенных — мы отбирали нужный “человеческий материал”. Это были самые различные люди — здоровые и такие, у которых обнаруживались различные опухоли, заболевания сердечно-сосудистой системы, печени, легких… Всех их транспортировали в специальные лаборатории и клиники и там ими распоряжался шеф Аненэрбе доктор Вольфрам Зиверс. Через год и семь месяцев я получила назначение в одну из таких клиник. Я своими глазами увидела, что там творилось. Все то, что обычные экспериментаторы-биологи совершают только с насекомыми, лягушками, кроликами, собаками, — все это Зиверс и его коллеги проделывали над сотнями и сотнями живых людей: им ампутировали конечности и пытались вновь приживлять ноги и руки, вырезали кости, удаляли внутренние органы, на подопытных пробовали неведомые мне препараты, яды… Заметьте, это началось до войны. Нацисты всласть напрактиковались на соотечественниках, прежде чем получили в свое распоряжение военнопленных! Здесь я и встретилась с Абстом. Один из “кроликов”, как в клинике называли подопытных людей, был умалишенный, живший в мире чудовищных галлюцинаций. Очень буйный, утративший всякий контакт с окружающей действительностью, он являл собой пример безнадежного параноика. И Абст вылечил его. Я ассистировала при операции и была потрясена искусством хирурга. Я с благоговением следила за тем, как, обессилев после сложнейшей двухчасовой работы, бледный, с трясущимися руками, покидал Абст операционную. Как сейчас, помню минуты, когда Абст, стоя рядом со мной, мыл руки. “А вы понравились мне, — задумчиво проговорил он. — Я читал о вас. Вот и Зиверс доволен вами. Позвольте спросить, каковы ваши планы на будущее?” У меня от волнения кровь прилила к щекам. Ведь я и думать не могла, что вечером того же дня Абст проделает новый эксперимент над спасенным им человеком и уничтожит его! Об этом и о многом другом я узнала гораздо позже. Но в тот день Абст казался мне добрым волшебником. Он был так не похож на извергов, которые меня окружали! И я на минуту забыла, кто я, зачем послана в Аненэрбе, забыла, что выполняю важную работу и она дает результаты. Ведь, используя переданные мною данные, подпольная группа уже провела первую акцию — организовала побег группы обреченных людей из клиники Зиверса близ Веймара. Да, в те минуты я обо всем этом забыла. Я была почти влюблена в Абста. И когда он предложил мне работать с ним, я согласилась. Так я оказалась в лаборатории “1-W-1”. С этого времени мои связи с подпольем оборвались. Я была изолирована от внешнего мира. Лишь изредка, когда лаборатория еще находилась близ Берлина, меня отпускали за покупками. Всякий раз в сопровождении Глюка. Я знала, что он из группы немцев, которые живут на противоположном конце острова и обучаются действиям под водой. Все это были молодые, здоровые люди, отличные пловцы, увлеченные новой профессией, казавшейся им такой романтической. Итак, мы с Глюком несколько раз ездили в город. У меня было приготовлено письмо к товарищам, но отправить его не удавалось. Глюк не спускал с меня глаз, разрешая заходить только в магазины. Я делала покупки, а он стоял у дверей и ждал. Потом мы садились в поджидавший нас автомобиль и возвращались к озеру. А в лаборатории дела шли своим чередом. Абст экспериментировал с людьми. И это были не умалишенные, нет! На операционный стол одного за другим укладывали здоровых мужчин. Происходило то же, что и в клиниках Аненэрбе. Разница заключалась в том, что объектом экспериментатора была центральная нервная система человека, его мозг. Абст что-то настойчиво искал, вторгаясь своими инструментами в черепные коробки подопытных. Что именно, я узнала после случая с пловцами… Последний раз меня отпустили с острова, когда уже шла война. Германия напала на Польшу. Незадолго до этого нацисты расправились с Чехословакией. Замыслы Гитлера осуществлялись, и толпы обывателей, заполнившие в тот день улицы Берлина, ликовали — они готовились как следует нажиться на горе других народов. У Глюка, который шагал рядом со мной, была счастливая физиономия. Я же кусала губы, чтобы не расплакаться. Мы вошли в большой универсальный магазин. Глюк остался внизу — он хотел выпить кружку пива, а я поднялась в торговый зал. Меня лишили связи с товарищами. Я одна в окружении врагов, они добиваются успехов, остановить их никто не может. Как бороться с ними, да и вообще — возможна ли борьба, есть ли в этом хоть капля смысла? Не лучше ли прекратить сопротивление и отдаться течению? Таковы были мысли, с которыми я бесцельно бродила по магазину, переходя от витрины к витрине. И вот на одном из стендов я увидела портативную кинокамеру. Я замерла, не сводя с нее глаз. Я купила ее вместе с запасом пленки, приобрела много других вещей, в большинстве совершенно ненужных: в массе покупок легче было пронести кинокамеру на остров. Я обзавелась кинокамерой, так как все же надеялась восстановить связь с товарищами. Каким убийственным обвинением против нацизма были бы кинодокументы о деятельности “лаборатории” Абста!.. Но я возвращаюсь к случаю с пловцами. Зимой сорок первого года трое из них совершили побег с острова. На поиски подняли всю охрану. Беглецов настигли. Один был убит в перестрелке, двоих схватили и доставили к Абсту. Почему они бежали, мне неизвестно и по сей день. Быть может, на них повлияло жестокое поражение, которое понесли германские войска в битве на подступах к русской столице? Кто знает! Я была убеждена, что Абст уничтожит их. Но обоих беглецов изолировали от остальных пловцов — и все. Абст даже не допросил их. В эти дни он, к несчастью, достиг цели, к которой давно стремился, и безвыходно находился в лаборатории, заканчивая серию последних экспериментов. Через неделю пловцы были подвергнуты операции — сперва два дезертира, затем вся группа, исключая Глюка и Вальтера. Семеро погибли под ножом Абста. Остальные превратились в безвольные, покорные существа. Теперь Абст мог не опасаться, что они сбегут или проболтаются. Повторяю, вся эта группа состояла из немцев. Но немцы были лишь первыми жертвами. С началом войны основная масса подопытных стала поступать из лагерей военнопленных. Отбирались водолазы и спортивные пловцы. Время от времени обученных пловцов группами в два — четыре человека увозили с острова. Куда, я не знаю. Но назад никто не вернулся. Взамен прибывало “пополнение”. Здоровые, полные сил молодые люди проходили краткий курс подготовки под руководством Глюка и Вальтера и — ложились на стол в операционной Абста. А минувшей весной всех нас привезли сюда… Ришер умолкает, тяжело переводит дыхание. Карцов пытается улыбнуться ей. Улыбки не получилось. — Спасибо, Марта! Я задам несколько вопросов. Абст полностью доверяет Глюку и Вальтеру. Почему? — Глюк — лучший пловец, отличный водолаз. — Это все? — Он убийца. Пятнадцать лет каторги… — Что же он сделал? — Топил людей. Это было нашумевшее дело. Фотографии преступника обошли все газеты. И я, как только увидела Глюка на острове, сразу его узнала, хотя он отрастил бороду. Он топил купальщиков, когда работал водолазом спасательной станции. — Зачем? — Потом он “разыскивал” трупы погибших и получал вознаграждение. — И Абст вытащил его из тюрьмы? Глюк знает, что может туда вернуться? — Да. — А Вальтер? — Такой же негодяй. Правда, в тюрьме он не сидел. Но Абст знает о нем что-то такое… Словом, он держит в руках и Вальтера. — Вы говорили, что потеряли связь с подпольном группой. Однако в письмах домой можно было назвать нужное имя, сделать осторожный намек… Вы не использовали такую возможность? — Я была связана только с руководителем группы. Дома о нем не знали. Да и вообще я не могла упомянуть его имя в письме: Абст тщательно проверяет всю корреспонденцию. Я пыталась уехать отсюда хоть ненадолго. Не удалось… — Теперь о пловцах… — Карцов как бы продолжает прерванную мысль. — А вдруг этим несчастным можно вернуть память, волю? Сначала я искал возможность уничтожить грот вместе с его обитателями. Сейчас понимаю: обязательно следует допросить Абста. Как ваше мнение? — Вряд ли Абст что-нибудь скажет. Но речь идет о двадцати трех жизнях, и попытка должна быть сделана. — Именно так. И надо спешить! Мне устраивают все новые провокации и ловушки: Глюк и Вальтер где попало бросают свои пистолеты — бери, действуй! Однажды я изловчился и проверил патроны парабеллума Глюка, “забытого” на площадке. Они были холостые! Абст и его помощники то и дело заходят в пещеру пловцов, чтобы посмотреть, чем я там занимаюсь. Один из них обязательно торчит в дверях, когда я кормлю группу или укладываю ее спать. Даже ночью я слышу, как кто-то подкрадывается к двери и долго стоит там, прислушиваясь… Карцов сидит с опущенной головой, положив руки на колени, сосредоточенный, мрачный. Теперь он должен сказать Марте нечто, касающееся только их одних, сказать немедленно, так как неизвестно, будет ли. для этого другая возможность. Марта! Он видел в ней врага, которого следует уничтожить, вместе с другими нацистами из подземелья. А сейчас его пробирает дрожь при одной только мысли, что с девушкой может случиться неладное. Чувство пришло как-то неожиданно, сразу, захватило его целиком. Он никогда не расстанется с Мартой. Только бы удалось обезвредить Абста и спасти искалеченных им людей! Кончится война, он увезет Марту к себе, окружит ее лаской, теплом. Они вместе будут работать, вместе плавать в море, опускаться в его глубины… Пауза затягивается. Карпов поднимается с табурета. С минуту стоит перед Мартой, улыбаясь каким-то своим мыслям. — Что с вами? — спрашивает она. — Так… Он берет ее руки, чуть пожимает, бережно опускает на одеяло. Потом он уходит.ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
События развиваются столь стремительно, что их трудно осмыслить. Два часа назад Абст вызвал Карцова и приказал тщательно обследовать пловцов, а затем предоставить им отдых. Все дела отменяются, ибо скоро предстоит важная работа. Карцов вернулся к себе, а вскоре поступило новое распоряжение: с утра заняться сортировкой вещей на складе и стеллажах. Для каждого пловца отобрать два комплекта водолазного белья, фески, чулки, перчатки, резиновые костюмы, ласты. Все это запаковать в резиновые мешки Работу закончить к середине дня. Выходит, имущество будут отправлять? А как же люди? Они тоже уедут? Куда? А вдруг вообще решено ликвидировать это логово? Быть может, фашисты уже на грани военной катастрофы и спешат уничтожить следы своих преступлений? Не потому ли так озабочен и мрачен Абст? Однако если он решил убрать пловцов, то, конечно, сперва расправится со свидетелями. Обо всем этом Карцов размышляет, лежа в койке. Вот он поднимает голову, прислушивается. Вскочив на ноги, спешит к двери. Это Марта. — Сюда идут три подводные лодки, — шепчет она. — Зачем? — Чтобы забрать всех и увезти. Операция “Доллар”. Они хотят… — Марта, спокойнее! — А вас он убьет! Он уже решил. — Это не новость. Но успокойтесь. Возьмите себя в руки. Говорите по порядку. Марта рассказывает. Как и было условлено, она явилась к Абсту и доложила о своем выздоровлении. Абст был обрадован. Во всяком случае, так ей показалось. Беседа проходила в рабочем помещении Абста. Там находился и “гость”. Он отрекомендовался: доктор Кристиан Галлер. Сделав вид, будто кокетничает, Ришер лестно отозвалась о его внешности, спросила о возрасте. Усмехнувшись, Галлер ответил, что родился дважды: тридцать лет назад — и позавчера. Вмешался Абст и пояснил: позавчера доктор избежал смертельной опасности, поэтому он вправе считать, что родился снова… Далее Кристиан Галлер заметил, что здесь ему нравится и он останется у Абста до тех пор, пока его не выгонят. — Был разоблачен и бежал, — делает вывод Карцов. — Бежал с помощью Абста. К союзникам не вернется. Ришер продолжает. Внезапно Глюк доложил по переговорному устройству, что в перископ увидел каких-то зверей. Он так и сказал: “Два зверя на осте, дистанция десять кабельтовых, ведут себя спокойно”. Вероятно, Абст ждал этого сообщения. Он переглянулся с Галлером, встал. Ришер было приказано отправиться в радиорубку и сменить Вальтера. — Зачем он понадобился Абсту? — Вальтер должен был идти к лагуне. Судя по тому, что я услышала, в лагуне произойдет нечто важное. — Что именно? — Не поняла. Но Абст собирался выплыть из грота. — Ришер раскрывает ладонь. В ней сложенный в несколько раз листок. — Прочтите. Придя в радиорубку, я вскоре приняла сообщение. Сняла копию… Карцов читает расшифрованную телеграмму. Она немногословна: ОПЕРАЦИЯ “ДОЛЛАР”. НА РАССВЕТЕ ТРИДЦАТОГО ТРИ ЛОДКИ ЛЯГУТ НА ГРУНТ В ПОЛУМИЛЕ К ЗЮЙДУ. ВОЗЬМУ НА БОРТ ВСЕХ ПЛОВЦОВ. ТОРПЕДЫ ИМЕЮ. ТТ КАНАРИС. — Операция “Доллар”? — Я не знаю, что это такое. Но завтра тридцатое сентября… — Абсту телеграмма известна? — Ее отнес Вальтер. Он вошел в рубку, когда я заканчивала дешифровку. — ТТ — инициалы Канариса? — Его зовут Вильгельм. ТТ — условный знак. Я замечала: если в сообщении стоит этот знак, следующую связь Абст проводит сам. — Когда она? — В двадцать один час. — Можно сделать так, чтобы в рубке были вы? — Нет. Разве что Абст задержится… Карцов встает: — Марта, вам не вернули пистолет? Она качает головой. — Понятно… Уходите, Марта. Нельзя, чтобы нас видели вместе. Он провожает ее до двери. — Постарайтесь отдохнуть, набраться сил. Возможно, все произойдет уже этой ночью. Что бы ни случилось, в одиннадцать будьте в своей комнате. Я постучу… Держитесь, Марта! Она уходит. Карцов глядит ей вслед. У нее волосы цвета платины, а глаза темно-синие, почти черные. Больная, беспомощная, но сколько в ней мужества, внутренней силы!.. Ему чудится. Солнечный день в родном городе. Широкая улица спускается к порту. Впереди — море, оно стоит зеленой стеной, и белые корабли кажутся повисшими над крышами зданий. Он бережно ведет Марту, одетую в легкое светлое платье. У нее охапка цветов в руках. У нее всегда будет много цветов. И нет никакой войны. И каждый, кто встречается им на пути, знает о подвиге Марты, улыбается ей, спешит снять шляпу. Площадка возле лагуны. Темнота. Тишина. Карцов осторожно пробирается к стеллажам в дальнем углу площадки, где высится штабель ящиков, и принимается за работу. Несколько ящиков сдвинуто, на них наброшен брезент. Карцов устраивает себе убежище. Он берет со стеллажа водолазные часы, заползает под брезент и ложится поудобнее, готовясь к длительному ожиданию. Между ящиками широкие щели, в которые будут видны и площадка, и лагуна, когда зажгут прожекторы. Сколько времени он пролежит здесь? Вероятно, полчаса или час: во что бы то ни стало надо выяснить, зачем и куда уплыл Абст. Быть может, лодки уже пришли? Иначе, как понять слова Глюка о появлении “зверей”? Или “звери” — это корабли союзников, против которых Абст намеревается совершить диверсию?.. Карпов лежит на животе, положив голову на руки. Время от времени он приподнимается на локтях, глядит в щель. В гроте темно. Минуты текут, и все тревожнее на сердце. Нарастает ощущение надвигающейся опасности. Он должен был что-то сделать и забыл… Но что именно? Томительное ожидание. На светящемся циферблате часов половина восьмого. По распорядку у пловцов скоро ужин. Карцов вздрагивает. Пловцы! Еще полчаса назад следовало разбудить их, подвергнуть проверке, выдать каждому препарат. И он забыл это сделать! Надо спешить, пока есть время. Страшно подумать, что произойдет, если он опоздает. Встав на колени, он пятится между ящиками. Поздно! В гроте зажегся свет. Из туннеля выходят Кристиан Галлер, Вальтер, Глюк. И с ними кто-то еще. Приглядевшись, Карцов узнает итальянского офицера. Все четверо — у края площадки, возле трапа. Глядят в воду. Позы их — ожидание. Чего они ждут? Или кого? Видимо, Абста. Зеркало лагуны темновато, будто подернуто пленкой. Но вот Вальтер возвращается ко входу в туннель, переводит рубильник. Вспыхивают еще два прожектора. — Пора бы ему и появиться, — говорит Глюк. — Этакую коровку не просто загнать в хлев! — ухмыляется Вальтер, успевший присоединиться к коллегам. — Она еще и зубки покажет. — Бр-р! — Глюк зябко передергивает плечами. В разговор вступает Галлер. В огромной, наглухо закупоренной полости голоса звучат гулко, эхо подхватывает их, усиливает, и подземелье гудит подобно гигантскому колоколу. Внимание людей сосредоточено на воде. — Глядите! — вдруг восклицает Вальтер. Все отбегают от трапа. И тут же зеркало лагуны раскалывается, будто высаженное тараном. Из воды торчком встает тупое черное тело. Это живое существо. Карпов видит сверкающий глаз, ноздрю, из которой бьет струйка пара. Вот раскрылась пасть зверя — грот наполнился бульканьем, храпом. Еще секунда — и чудовище на поверхности. Карцов видит его почти целиком — от квадратного рыла до горизонтальных лопастей сильного хвоста. Сомнений нет — в гроте всплыл кашалот. Трах! Кашалот плашмя бьет хвостом по воде, ныряет. Точнее, он пытается уйти под воду. Но неведомая сила выталкивает его наверх. Исполин колотит хвостом, вздымая вокруг пену, мечется из стороны в сторону в тщетных попытках погрузиться. Так продолжается около минуты. Лагуна напоминает корыто с мыльной водой. В воздухе карусель белесых хлопьев и брызг, искрящихся в лучах прожекторов, — будто зажжен фантастический фейерверк. И в этом хаосе из света и звуков дергается, бьется черный зверь покрупнее паровоза. Как ни ошеломлен Карцов, он подсознательно, уголком глаза наблюдает и за людьми на площадке. Они сбились в кучу, с волнением следят за происходящим. Кристиан Галлер держит за руку итальянца, что-то кричит ему. Между тем кашалот круто сворачивает и мчится к гряде утесов в дальнем конце лагуны. Скалы все ближе, а зверь прибавляет скорость. Вот он возле камней. Он должен свернуть, если не… Бум! Кашалот со всего разгона бьет рылом в утес, плоско выступающий из воды. Он оглушен, ранен: пятна и полосы на воде — это кровь. Из разинутой пасти вырывается храп. А кашалот все жмется к камням, будто стремится уйти от преследования. Кто же гонит его на скалы? Сейчас, когда зверь мечется где-то вдали, волнение в центре лагуны стихает, и Карцов видит человека. Пловец только что вынырнул и, влекомый буксировщиком, медленно продвигается к кашалоту. Абст? Да, Абст! Сегодня у него особенный буксировщик — длиннее и толще тех, которыми пользовались пловцы. В кормовой части — устройство, напоминающее воронку, раструб которой обращен назад. Своеобразный колпак из прозрачного материала, им прикрыты голова и плечи пловца. Вода обтекает колпак, и человек защищен. Значит, буксировщик рассчитан для движения на повышенных скоростях. К телу буксировщика прикреплен короткий серебристый цилиндр. На торце цилиндра, тоже скрытом под колпаком, маховички, индикаторы. В центре торца — светящийся квадрат, напоминающий экран локатора. Заметив людей, Абст поднимает руку. Со скалы ему кричат, аплодируют. Абст поворачивает маховичок. Свет на панели гаснет. Кашалот перестает вздрагивать, будто был связан с буксировщиком, а теперь, когда прибор выключен, связь эта оборвалась. Отодвинувшись от скалы, он неуклюже ворочается на мелководье. Между тем Абст подводит буксировщик к трапу. — Видели все с начала? — доносится до Карцова его голос. В нем самоуверенность и торжество. Галлер и Глюк смотрят на итальянца, к которому, очевидно, обращен вопрос. Тот молчит. — Я знаю, вы умный человек, лейтенант Пелла. И я хочу, чтобы этот спектакль был оценен по достоинству. Тогда, объединив наши усилия, мы смогли бы… Абсту не удается закончить. — Шеф! — тревожно кричит рыжебородый. — Берегитесь, шеф! Предупреждение сделано вовремя. Кашалот выбрался на глубокое место и плывет назад. Заметив людей, он устремляется в атаку. Карцев ждет, что Абст поспешит выбраться из воды. Однако происходит иное. Кашалот так и летит по волнам. Кажется, нет силы, способной противостоять его ярости. А навстречу движется буксировщик. Они быстро сближаются. Но вот на торце цилиндра вспыхнул голубоватый свет. В тот же миг животное уходит под воду. Оно будто споткнулось. Почти одновременно ныряет и Абст. Неизвестно, что происходит на глубине. Однако через полминуты, когда морской исполин вновь на поверхности, он мчится назад. Абст преследует его — свет на приборной доске буксировщика ярок, пульсирует. Кашалот возле камней. Колотя хвостом, он несется на торчащую глыбу. Левее скал меньше, и расположены они вразброс, там много воды, можно маневрировать. Ударив хвостом, животное устремляется влево. Тотчас Абст направляет туда свою “пушку”. Кашалот послушно поворачивает в противоположную сторону. И вот — удар! Зверь бьет мордой в каменное острие. Удар такой силы, что кажется — дрогнуло подземелье. Дергая хвостом, кашалот валится на бок, выставляет из-под воды толстый белесый живот. Буксировщик притормаживает метрах в сорока от него. Хобот цилиндра все так же направлен на кашалота. Абст водит им из стороны в сторону, как бы облучая тушу зверя. На приборной доске свет такой яркости, что кажется — вспыхивают молнии. Свет мигает, и в такт ему волны дрожи проходят по телу кашалота. Похоже, что Абст добивает его. Но что за прибор установлен на буксировщике? Излучатель? Вероятно, да. Излучатель неведомой энергии. Абст сворачивает, заплывает сбоку. Будто хочет отогнать кашалота от скал. И действительно, вздрагивая всем телом, животное плывет к противоположному концу лагуны. Его хвост едва шевелится, из глубоких ран в голове хлещет кровь. Собрав последние силы, кашалот ныряет. За ним погружается Абст.ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Уже несколько минут, как опустела лагуна. Волны стали меньше. Они вяло накатывают на камни, отступают, движутся к середине озера и затихают там. А люди неподвижно стоят на площадке. — Дело сделано, — говорит Глюк итальянскому офицеру. — Сейчас шеф выгонит зверя на чистую воду и вернется. Весело, а? Не будьте дурнем, переходите к нам — тоже вдоволь натешитесь! Итальянец молчит. Вальтер идет к крану, подкатывает его к лагуне. Вот он вытянул шею, наклонился, напряженно всматривается в воду. — Глюк, давай-ка сюда! Рыжебородый подходит. — Вон, возле трапа, видишь?.. Да вот же, вот! — Вальтер спрыгивает с сиденья крана, присаживается на корточки у края скалы, показывает рукой: — Ну, видишь? — Матерь божья! — бормочет Глюк. И вдруг кричит: — Он! Лопни мои глаза, если это не он! Глюк поспешно спускается по трапу. — Дьявол, — слышит Карпов его голос, — никак не дотянусь! Подай мне шест! — Ногой, — советует Вальтер, — ногой подцепи. Карцов прижимает лицо к щели между ящиками. Что там они нашли в воде? Впрочем, какая разница? Сейчас главное — выскользнуть отсюда, пробраться к пловцам, накормить их… Но как это сделать? Стоит покинуть убежище — и его тотчас заметят. Между тем Глюк показался на трапе. Вот он ступил на площадку, торжествующе поднял руку. В руке у него… респиратор! — Всплыл, — кричит он, — вернулся к хозяину! Он любовно поглаживает дыхательный аппарат, стряхивает с него воду. — Гляди-ка! — удивляется Вальтер. — Тот самый? — Он, Вальтер! — Глюк тычет пальцем в кислородный баллон. — Видишь пятно? Я сам подкрашивал неделю назад. — В чем дело? — спрашивает Галлер. Рыжебородый, хмыкнув, подмигивает Вальтеру. — Пустяки, — улыбается он. — Потеряли аппарат. А теперь, видите, отыскали. Да, это респиратор, похищенный Карцовым. Подводный тайник был надежен, пока в лагуне не поднялась дикая толчея. Волны выбросили дыхательный аппарат из расщелины. Свинцовый пояс, отцепившись, ушел на дно. Респиратор же всплыл — для этого было достаточно, чтобы в шланге или резиновом мешке осталось немножко воздуха. Следовало тщательнее прикрепить груз. Карцов морщится. Как осложнилось положение! — Внимание! — кричит Галлер. — Внимание, Глюк! Абст появился из-под воды. Он подплывает, тормозит возле площадки, влезает по трапу. Ему помогают раздеться, поздравляют. Все кричат, перебивая друг друга. Поодаль молча стоит итальянец. — Ну вот, спектакль окончен, — с удовлетворением говорит Абст, присаживаясь на камень. — Требуется заключение специалиста. Вам понравилось, лейтенант Пелла? — Мне было жаль животное. — Итальянец медлит. — Я хочу уйти отсюда. — Как угодно! — Абст раздосадован. — Я полагал, что у нас состоится разговор. Сегодня есть еще время. Завтра будет поздно. Поздно для вас, лейтенант! — Нам не о чем говорить. — Напротив, разговор предстоит важный… Минуту! — Абст обращается к помощнику: — Глюк, откуда этот респиратор? Пловец виновато объясняет. — Уверены, что тот самый? — Да, вот она, отметина. — Глюк поднимает прибор. — Взгляните на горловину баллона, шеф. Краска пооблупилась, я и подмазал. Видите: баллон серый, а подкрашено голубым. Я сам красил, шеф. — Дайте сюда! Глюк подает респиратор. Абст осматривает его, пытается отвернуть вентиль баллона. — Сколько раз говорил, не завинчивайте намертво! — Это не я, шеф… Абст оборачивается к другому помощнику. Вальтер качает головой: — И я ни при чем. Глюк только успел выловить его из воды, как появились вы. Ну, все мы кинулись к трапу… Вентиль был завернут, шеф. Абст взбешен. — А клапанная коробка? — кричит он. — Глядите, кран перекрыт! Кто это сделал? На площадке молчание. — Кто это сделал? — Теперь Абст говорит тихо, цедя слова. — Выходит, сам водолаз? Спустился под воду и там намертво перекрыл вентиль баллона и кран в клапанной коробке? Зачем? Чтобы тут же, задыхаясь, сбросить с себя аппарат, грузы и пулей лететь к поверхности?.. Хотите уверить меня, что так оно и было? Карпов слышит каждое слово, видит злобную физиономию Абста — тот уже обо всем догадался, видит страх и растерянность на лицах его помощников. — Я могу рассказать, как все произошло, — продолжает Абст. — Знайте же, респиратор был спрятан на глубине, спрятан, а не панически брошен в минуту опасности. Сперва его аккуратно изолировали от воды, а уж потом затолкали в какую-нибудь удобную щель в скале. — Для чего, шеф? — шепчет радист. — “Для чего, для чего”! — Абст злобно щурится. — Этот тип прикидывался несмышленышем. А под водой он работает не хуже нас с вами! Вот он и запрятал респиратор, чтобы нырнуть за ним, когда придет время… Где он, этот Рейнхельт, или как его там по-настоящему? — Погодите, Абст, — задумчиво говорит Галлер. — Вот уже несколько раз слышу я это имя… Кто он, где вы его раздобыли? Абст коротко объясняет. — Рейнхельт, — бормочет агент, — Ханс Рейнхельт, врач… Выловлен месяца два назад, говорите вы? — И вдруг кричит: — Татуировка на руке — “Ханс”?! — Да, — отвечает Абст. — Да, и татуировка. Галлер медленно опускается на камень. — Сходится все, — ошеломленно бормочет он, — и татуировка, и дата, когда он был “убит” часовым, а затем появился здесь. Это русский, тот самый русский! Пауза. Первым приходит в себя Абст. Сунув руку в карман, он выхватывает связку ключей. Цела! Несколько торопливых шагов — и он у сейфа в скале. Ключ вставлен в замочную скважину. Поворот ключа. Еще поворот. Сейф раскрывается. Одного взгляда достаточно, чтобы убедиться: здесь все в порядке. Заперев сейф, Абст медленно возвращается. — Глюк, унесите излучатель! Пловцы направляются к крану, чтобы поднять буксировщик. В эти секунды Карцов замечает у выходного отверстия туннеля Марту. Видит ее и Абст. — Ришер! — восклицает он. — Что вы здесь делаете? Кран рокочет, поднимая из воды буксировщик. Марта выходит на площадку: — Я не расслышала, шеф… — Вы давно вошли? — Только сейчас… Что-то случилось с передатчиком. Я выключила его и поспешила сюда. — Глюк, Вальтер, быстрее! — командует Абст. — Закончив, идите в радиорубку. Немедленно исправить станцию! Немцы, уже снявшие с буксировщика излучатель, уносят его в туннель. — Мне идти с ними? — спрашивает Марта. — Отправляйтесь к себе. Кстати, где наш врач? — Не знаю, шеф. — Марта с готовностью предлагает: — Я разыщу его и пошлю к вам. — Слышала, — шепчет Карцов, — слышала все. Хочет предупредить меня!.. — Идите к себе, — повторяет Абст. — Запритесь и отдыхайте. Я сам найду его, когда освобожусь. — Да, шеф. Марта уходит. — Советую уйти и вам, — обращается Абст к Галлеру. — Не надо, чтобы он видел вас. Галлер тоже покидает площадку. Проводив его взглядом, Абст оборачивается к итальянцу: — Ну вот, мы с вами одни. Сегодня вы видели немало интересного, не так ли? — Я хотел бы уйти отсюда, — говорит Пелла. — Прежде мы побеседуем. — Что ж, побеседуем. — Итальянец садится. — Этого человека убьют? — Он был обречен уже в ту минуту, когда оказался у нас. Но какое-то время я испытывал нужду в его знаниях. Сейчас нужда миновала. — Напрашивается аналогия, синьор. — Нет никакой аналогии! По крови, по складу ума и образу жизни мы — братья, лейтенант Пелла. А тот — русский! Он коммунист Значит, мой личный враг и ваш враг, враг всех немцев и всех итальянцев. Вы понимаете меня? — Допустим. Что же дальше? — А дальше то, что мы с вами союзники, как бы ни изменились отношения между нашими странами… Италия проиграла войну. К сожалению, положение осложняется и для Германии. Сейчас, когда русские выходят к границам рейха, многие считают, что Германию может постичь участь вашей страны. Однако нация делает все, чтобы предотвратить катастрофу. И я верю: ничто еще не потеряно. На заводах рейха куется новое страшное оружие. Горе тому, на кого оно обрушится. — Что вы имеете в виду? — Многое… Завтра, например, сюда придут подводные лодки. Они готовятся к ответственной операции: лодки отправятся бомбить Америку! — Какая чепуха! — В священном писании сказано: “Не судите опрометчиво”. — Вы верите, что этот замысел возможен? — Как сказал бы юрист, прецедент был. — Мне неизвестны такие прецеденты. Правда, Бенито Муссолини мечтал совершить нечто подобное. Но, к счастью, это осталось на бумаге… — Я имею в виду другое. Нужны факты? Извольте. Февраль сорок второго года. Тихий зимний день на побережье США, близ Лос-Анджелеса. За пять минут до захода солнца из-под воды появляется силуэт боевой рубки подлодки. Это японская “И-17”. Отдраивается рубочный люк. К орудию бегут матросы. Один за другим гремят десять выстрелов. На берегу взрывы, пожары, паника… И это не единственный факт. Самолеты, взлетавшие с японских лодок, уничтожали военные объекты в Ванкувере, а в штате Орегон подожгли леса — грандиозный пожар бушевал несколько дней. Далее, лодка “И-25” обстреляла крупную базу американского флота… Конечно, это были булавочные уколы, но и они доказали врагу, что океан — защита не столь уж надежная. — Вы тоже намереваетесь поджечь где-то лес и разрушить несколько зданий? — Сейчас все задумано серьезней. Германские лодки выпустят по городам Америки ракеты очень большой разрушительной силы. Корабли в портах будут атакованы людьми на торпедах. Первый объект — Нью-Йорк с его небоскребами и гигантским портом. Ракеты и небоскребы!.. Правда, занятно? — Конечно, я понимаю, чего вы хотите этим добиться. День ото дня дела немцев идут все хуже. Вас бьют и русские, и американцы с англичанами. И удары усиливаются. Как быть дальше? Единственная возможность — расколоть лагерь противника, запугать одного из них, принудить заключить мир и тогда все силы бросить против другого. На Востоке этот ваш замысел обречен на провал. Поэтому свои взоры немцы обратили на Запад. Чепуха! Я глубоко убежден: обстрел Америки, пусть с воздуха и из-под воды, пусть самый варварский, уже ничего не изменит в ходе войны. Слишком поздно, синьор. — Как вам сказать… У президента Рузвельта всегда была сильная оппозиция. Немцы имеют за океаном много хороших друзей. Это могущественные люди. Им нужен повод… Они давно ждут повода, чтобы посадить в Белый дом другого человека, более покладистого. Надо помочь им. Тем более что выборы президента не за горами. Словом, есть все основания для оптимизма. Кто знает, что произойдет, когда под ударами с воздуха станут рушиться нью-йоркские небоскребы, а в портах — взрываться корабли с нефтью!.. — Немцы прольют кровь тысяч людей, в большинстве женщин и детей, но ничего не добьются. Вы отлично понимаете, что войной командуют не из Америки. Главное — русские, а тут, я уверен, вы бессильны… Но перейдем к делу. Я устал и хочу спать. Что вам еще угодно от меня?.. — Впервые я увидел, как вы работаете под водой лет пять назад. Ваше искусство взволновало меня. Но тогда это была зависть дилетанта. Сейчас я испытываю интерес профессионала. Вы заявили, что скрывали свой секрет даже от соотечественников. Не в этом ли причина того, что с вами обошлись столь круто?.. Вдень вашего прибытия и сегодня я показал, что тоже кое-чего добился. Мне кажется, я имею право сказать: давайте объединимся?.. Вы молчите? Что ж, я понимаю — деловой человек не расстанется с тем, что дорого стоит, не получив солидных гарантий. Такие гарантии будут. Я уполномочен предложить вам чин капитан-лейтенанта военно-морского флота Германии, должность моего заместителя и сто тысяч марок в любой валюте и в любом банке мира. — А что потребуется от меня? — Нам нужен отряд пловцов, способных погружаться на глубины сто—сто двадцать метров… Ну, согласны? Могу добавить: приказ о вашем назначении подпишет сам фюрер. — Что вы сделали с моими товарищами? — Для вас это нежелательные свидетели. Я отправил их в лагерь военнопленных. — Ложь! — кричит Пелла. — Они убиты! И, вскочив с камня, бросается на Абста. Абст, как всегда, наготове. Точным ударом он валит итальянца на землю, приподнимает, снова бьет, пинает ногами. — Я заставлю тебя подчиниться, — твердит он в ярости, — заставлю, заставлю!.. Какую-то секунду Карпов в нерешительности. В следующий миг, расшвыряв ящики, он устремляется вперед, сбивает с ног Абста и, навалившись на него, выкручивает руку, которой тот тянется к пистолету. Подоспевший Пелла стискивает противнику горло. Еще минута — и Абст связан. Его относят в глубь площадки, за стеллажи. Карпов роется в карманах пленника. Вот он выпрямился. В руках у него связка ключей. — Русский! — Карцов тычет себя пальцем в грудь. Итальянец стоит рядом, часто кивает. Он уже все понял. У него разбит нос, повреждена бровь. Он тяжело дышит. Кровь и слезы, смешавшись, текут по его лицу, капают с подбородка.ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Марта Ришер стоит, привалившись к стене, у одного из поворотов туннеля. Силы ее тают, но она не может заставить себя вернуться в комнату. Включив радиостанцию, она и думать не могла, что услышит такое!.. Правда, уже давно стала привычной мысль, что для подпольщицы, действующей в гнезде нацистов, финал только один — катастрофа, гибель. Но где-то в глубине сознания продолжала теплиться надежда: может, все обойдется… Не обошлось! В двадцать часов сорок пять минут она вошла в радиорубку. Ей повезло: Абст был занят возле лагуны, и она могла сама принять важные сообщения. Она включила станцию и, так как в запасе имелось время, настроилась на волну центрального вещания рейха. Это было строго запрещено, однако она не раз ухитрялась послушать, что делается в мире: когда дверь в радиорубку открыта и виден большой кусок коридора, всегда можно успеть выключить станцию или сбить настройку, если кто-нибудь появится в туннеле. Передавалась обычная информация — что-то об экономии электричества и газа. И вдруг диктор, прервав передачу, объявил, что поступило сообщение чрезвычайной важности. В Берлине состоялся суд над руководителями коммунистической организации, которую долго выслеживала и наконец арестовала служба безопасности рейха. Крупная подрывная группа была тщательно законспирирована, ее филиалы имелись во многих городах Германии. Однако СД и полиция безопасности оказались на высоте. Трудная операция по разгрому банды опасных преступников прошла успешно: арестована вся верхушка организации во главе с руководителем — механиком одного из заводов АЭГ Паулем Прозе. Голос диктора гремел, когда он рассказывал о работе подпольщиков: те вели пораженческую пропаганду, саботировали важнейшие решения фюрера, прятали дезертиров и беглецов из концлагерей. Диктор сделал паузу и объявил: недавно предатели пытались переправить противнику информацию о важной военной новинке и о местонахождении некоторых заводов и лабораторий, где это оружие создавалось. Хвала господу, им это не удалось. Заговорщики осуждены на смерть. Сегодня приговор приведен в исполнение. Что же касается отдельных членов преступной банды, еще не выловленных, то охота за ними продолжается: СД и полиция безопасности знают, где их искать!.. Передача экстренного сообщения закончилась, радио смолкло. А Марта продолжала сидеть с наушниками на голове — неподвижная, бледная, ничего не видя, не слыша. Все рухнуло, все: организация разгромлена, товарищи уничтожены. Казнен Пауль Прозе — человек, научивший ее настоящей жизни, борьбе. Коммунист, чье слово было законом для десятков самоотверженных бойцов. Умный и строгий руководитель, а в редкие часы досуга — взрослый мальчишка, неистощимый на шутки и озорство. “Фрейлейн, — сказал Пауль, когда ей удалось утвердиться в Аненэрбе, — фрейлейн, в тот день, когда окончится весь этот кошмар и обожаемого фюрера вздернут на виселицу, в этот день я появлюсь у вас с огромным букетом. И если окажется, что вы не выбрали еще парня по сердцу, берегитесь, фрейлейн, ибо я начну невиданные атаки!” Прозе шутил. Хотел подбодрить ее. А у самого столько тревоги было в глазах: ведь когда-то Марта спасла ему жизнь, теперь же он посылал ее в опасный поиск, может быть, на смерть. И вот его нет… Мартасидела у пульта, подавленная, опустошенная. Хронометр на передатчике методически отсчитывал время. В девять часов она протянула руку к панели станции и настроилась на передатчик хозяев Абста. Тот ответил. Марта приняла и расшифровала радиограмму: завтра с рассветом, когда три подводные лодки лягут на грунт близ скалы, Абсту следует прибыть на флагманскую лодку, которую он отличит по знаку на ее правой скуле — два белых треугольника вершинами друг к другу. Между ними люк шлюзового устройства: через него Абст будет впущен в лодку. Сегодня с двадцати двух часов непрерывно слушать эфир, с полуночи вступить с подлодками в связь. Закончив дешифровку, Марта встала. Надо было немедленно действовать, и в первую очередь — рассказать обо всем Рейнхельту. Она направилась к двери, но здесь задержалась. Конечно, она не покажет Абсту радиограмму. Но Абст или его помощники могут ночью включить станцию… Как быть? Она достала отвертку и решительно вскрыла панель рации… Потом она направилась на поиски Карцева. Его не оказалось в спальне пловцов. Тогда Марта поспешила к лагуне. Она появилась на площадке, когда говорил Галлер. У нее еще хватило выдержки разыграть испуг из-за поврежденной радиостанции: пока нацисты будут возиться с ремонтом, она успеет предупредить товарища. Получив приказ Абста идти к себе, Марта и не подумала подчиниться. Она снова и снова обошла подземелье. Поиски результата не дали. И вот, прислонившись к стене, она стоит где-то в центре скального лабиринта, одинокая, беспомощная… Надо двигаться, что-то делать! Превозмогая все усиливающуюся боль в ногах, апатию, вялость. Марта бредет по туннелю. Временами она садится и ладонями растирает колени, ступни. После каждой такой остановки все труднее заставить себя подняться. Незаметно она оказалась у входа в радиорубку. В воздухе дым, запах канифоли: Глюк возится возле вскрытой панели передатчика, орудуя паяльником. Вальтер вносит ящик с запасными деталями к рации. — А, фрейлейн! — Он осторожно опускает ящик. — Не видели Рейнхельта? Глюк, прервав работу, оборачивается. Оба вопросительно глядят на Марту. Вальтер хочет задать новый вопрос, но из коридора доносятся шаги — быстрые, удаляющиеся. — Он! — кричит Вальтер. Выхватив пистолеты, помощники Абста выбегают. Вальтер и Глюк мчатся по туннелю. Далеко впереди смутно виден силуэт человека, которого они преследуют. Два крутых поворота, один за другим. Здесь от туннеля отходит короткий аппендикс. Беглец сворачивает туда. Глюк и Вальтер облегченно переводят дыхание: жертва загнана в тупик. Войдя в ответвление туннеля, рыжий включает фонарь. — Матерь божья, — растерянно бормочет он, — а мы-то думали!.. Впереди, прижавшись к камню, стоит один из пловцов. Вот он отделяется от скалы, идет навстречу. — Эй, ты, стоять! — командует Глюк. Человек продолжает идти. Он будто не слышал окрика. — Глаза у него, Густав! — в страхе шепчет радист. Пловец втягивает голову в плечи, пригибается. Вот-вот он ринется на тех, кто загораживает выход. Глюк поднимает пистолет. Грохот. Пронзительный крик. Марта слышала и выстрел и крик. Рванув дверь, она выбегает в туннель, но уже через два десятка шагов вынуждена опуститься на камень. Она долго сидит на обломке скалы, закрыв глаза и стиснув руками горло. Снова в туннеле шорох и торопливые шаги. Из полумрака появляется бегущий. — Отто! — повелительно кричит Ришер, загородив дорогу. — Стоять, Отто! Пловец останавливается. Его согнутые в локтях руки безвольно падают. Запрокинув подбородок, он глядит поверх головы девушки. Куда он бежал? Обрывки каких воспоминаний и образов, мелькнувшие в обезображенном мозгу человека, подняли его с нар?.. Пловец неподвижен. Только грудь его вздымается — судорожно, коротко, будто ему трудно дышать. Марта кладет руки на голову безумца. Прохладные пальцы массируют лоб, виски, затылок. — Спокойнее, — шепчет она, — спокойнее, Отто, возвращайся к себе и ложись спать. Пловец поворачивается и бежит назад — той же неторопливой волчьей трусцой. Марта глядит ему вслед, мучительно нащупывая ускользающую мысль. Она потеряла родных. Мать и сестра погибли от бомб; ее сподвижников и друзей казнили нацисты; а несколько минут назад уничтожен тот, кто стал для Марты дорогим, единственным… Он отыскал ее в этом аду, поднял на ноги, когда она уже думала, что погибнет, вдохнул в нее энергию, волю к борьбе! Так неужели же за все эти жизни не заплатят враги?.. А пловцы — и они погибнут неотомщенные? Если бы у нее был пистолет! Но она безоружна. Да, решение может быть только одно. То, что она замыслила, страшно. Однако у нее нет выбора. Пещера пловцов. Люди лежат на нарах. Иные сидят на земле, молчаливые, неподвижные. Только что вошла Марта. За время болезни она отвыкла от них, и сейчас ей не по себе. Увидев девушку, один из пловцов поднимается с нар. Другой поворачивает к ней голову. — Хочу есть, — медленно говорит он и делает шаг ей навстречу. — Пора ужинать. — Он протяжно зевает. — Пора ужинать, пора ужинать… Люди на нарах приходят в движение. Пещера начинает гудеть. Марта встревожена. — Ложитесь спать, — торопливо говорит она, отступая к двери. — Спать, всем спать, ложитесь на нары!.. Она знает каждого, его историю, особенности организма. — Спать, ложитесь спать, — повторяет Ришер, и голос ее дрожит, срывается. Пловцы нехотя повинуются. Но она понимает: это ненадолго. Стоя у двери, она в последний раз глядит на них. Она все бы отдала ради их спасения, все на свете!.. Марта долго стоит у выхода. У нее трясутся губы, и сердце стучит так, что боль отдается в висках. А Карцов ищет Марту. На пути к спальне пловцов он уже побывал в ее комнате, на камбузе, обследовал многие ответвления туннеля. Где же она? Его все больше охватывает тревога, предчувствие надвигающейся беды. Марта была на площадке и все знает: в отчаянии она может решиться на такое, чего уже не исправишь… Ни на мгновение не забывает он и об итальянце, который остался один на один с Абстом. Правда, Абст связан, у него кляп во рту. Но все равно он опасен! Они сохранили жизнь Абсту, вырвав у него обещание спасти пловцов. Он дал слово. Но — “слово” Абста!.. Главное сейчас — выдать пловцам препарат, разыскать Марту, с ее помощью обезвредить остальных обитателей подземелья. Затем они вернутся на площадку, где ждет Пелла. Сейф отперт; наблюдая за Абстом, итальянец готовит подрывные заряды и респираторы. Кроме того, он должен ввернуть взрыватель в одну из торпед — на всякий случай. Мало ли что может произойти… Марта останется в гроте, а Карцов и Пелла, взяв заряды, отправятся на поиски фашистских подлодок. В этих делах Пелла большой специалист. Недаром за ним охотился Абст. Таковы планы. Только бы отыскать Марту и успеть к пловцам, только бы не опоздать!.. Поворот туннеля. Мостки, перекинутые через расщелину. Что это темнеет на ее противоположном краю? Какой-то предмет. Но Карцову не до него. Скорее, скорее к пловцам! Еще поворот. Вот она, дверь. Едва дыша от волнения, он отодвигает заслонку глазка. Нары пусты. Люди сгрудились в центре пещеры. Помещение наполнено гулом. Отпрянув, Карцов мчится к хранилищу препарата. Это в боковом ответвлении туннеля, совсем рядом. Быть может, он еще успеет предотвратить беду. Вот и хранилище. Дверь распахнута! Стеллажи, которые еще вчера были заставлены серыми картонными ящиками с брикетами, сейчас пусты. Он идет назад, тычась локтями о стены. Будто слепой. Мостки через расщелину. На самом ее краю лежат два брикета. Очевидно, их обронили, когда несли. Карцов наклоняется над расщелиной. Из темноты пахнуло холодом. Сбросив туда брикет, он ждет. Несколько секунд паузы, потом едва слышный всплеск. В боковине мостков торчит гвоздь. На нем длинная темная нитка. Он бы и не заметил ее, но воздух в туннеле движется и колеблет шерстинку. Он долго не может поймать ее одеревенелыми пальцами. Наконец подносит к глазам. Синяя шерстинка. Память подсказывает: Марта, когда она появилась у лагуны, была в синей куртке. Марта!.. Карцов так ясно видит ее. Маленькая, еще не окрепшая после болезни, бредет она по туннелю, сгибаясь под тяжестью серого ящика. Сбросив его в расщелину, она возвращается, чтобы поднять новый. Ее шатает от слабости. Ей совсем плохо. Она каждый шаг берет с боя. Стеллажи пустеют. Ящик за ящиком исчезают в бездне. Наконец остался последний. Дотащив, Марта роняет его на скалу, падает на колени, сантиметр за сантиметром толкает тяжелый ящик к расщелине. Края провала пологи. Здесь легко потерять равновесие. Но Марта не думает об опасности. Навалившись на ящик, она двигает его, двигает. Скорее, каждую секунду ее могут настичь! Последний рывок — и ящик летит в провал. Аза ним, обессилев, сползает туда и сама Марта, цепляясь за камни и не находя в них опоры… Карцов заставляет себя встать, медленно идет через мостки. А гул в спальне пловцов слышнее. Гул нарастает. Теперь слышны и удары. И вдруг оглушительный рев сотрясает туннель — будто звук, протаранив преграду, вырвался на свободу. Наконец-то очнулся Карцов! Но уже слышен топот десятков ног — те, что бегут, вот-вот вырвутся из-за поворота. Метнувшись в сторону, он прячется за скалу. Он стоит, прижавшись к камню, и его обдают волны воздуха, взбудораженного бегущими. Толпа проносится мимо, скрывается в закруглении туннеля. А затем оттуда доносятся выстрелы, вопли. Дорога к лагуне еще свободна. Скользя вдоль стены, Карцов спешит к выходу. С новой силой гремит подземелье: толпа возвращается. Все решают секунды. И Карцов, уже не прячась, бежит по туннелю. Теперь недалеко. Он успеет. Только бы Пелла оказался на месте! Вбежав на площадку, Карцов глазами ищет товарища. — Я здесь! — Пелла у стеллажей. Орудуя ключом, он ввинчивает взрыватель в торпеду. — В воду! — кричит Карцов. Подхватив снаряжение, сложенное у трапа, они одновременно прыгают в лагуну. Быстро надеты респираторы, пристегнуты грузы. Подрывные заряды, компасы, ножи — все в порядке. И они погружаются. А пловцы уже вырвались из туннеля. Толпа растекается по площадке, безумцы падают со скалы в воду. Но без дыхательных аппаратов пловцы беспомощны. Нырнув, они задирают головы и, окруженные роем светящихся пузырьков, устремляются к поверхности. Вода удивительно красива. Она вобрала в себя все оттенки синего — от кобальта до ультрамарина, полна света, жизни, искрится, стаи рыбьей молоди вертятся в ней и играют, и в каждой рыбке отражается солнечный луч. Но все это — у поверхности штилевого моря. Ближе ко дну, до которого здесь метров двадцать пять, преобладают спокойные холодные тона. В серо-синем сумраке проплывают крупные рыбы. Они держат путь к торчащей из ила невысокой гряде, после которой дно круто уходит вниз. Рыбы переваливают через камни и растворяются в густой, клубящейся мгле. А из угрюмой бездны тянутся встречные странницы. Миновав гряду, они взмывают по вертикали, будто истосковавшись по свету и солнцу. И каждая, достигнув поверхности, рождает беззвучный взрыв — стрелками серебра во все стороны мчатся мальки, словно трещину брызжут по зеркалу… У гряды появились люди. Их двое, плывущих над самым дном. Крупный групер уставился на пришельцев выпуклым глазом, задвигал плавниками, опасливо отодвинулся в сторону. Из щели в скале выволокла свое змеиное тело мурена, проводила их взглядом, оскалила ядовитые зубы и вновь скользнула в нору. А те продолжают путь. Ноги в ластах извиваются, как щупальца, руки вытянуты над головой. Еще недавно Пелла держал перед глазами компас, чтобы точно идти по курсу. Теперь нужды в нем нет — цель обнаружена. Подводная лодка, одна из трех, упоминавшихся в радиограмме, лежит на дне, полускрытая жгутами бурых водорослей, будто специально зарылась в них. Карцов и Пелла прекращают движение — заряды, которые они буксировали, опускаются и повисают на линях. Движением руки Пелла подзывает товарища. Сблизившись головами, они парят в прозрачной воде. Пелла показывает на большие цилиндры — ими заставлена палуба лодки. Четыре цилиндра перед рубкой, по два в ряд. Столько же в кормовой части подводного корабля, Пелла жестами объясняет: в цилиндрах торпеды; подойдя к вражескому порту, лодка ложится на грунт и выпускает пловцов; те открывают крышки цилиндров, извлекают торпеды… Карцов кивает: он все понял. Снова скороговорка жестов. Итальянец просит, чтобы Карцов остался на месте и наблюдал — мало ли что может случиться. Он, Пелла, подвесит заряд, включит часовой механизм взрывателя. Это займет немного времени, и они начнут поиск новой цели. Карцов согласен. Медленно опускаясь в водоросли, он следит за товарищем, продолжающим путь. Тишина, покой. Лодка будто мертва. Выключены даже машинки для очистки воздуха. Это понятно — субмарина на небольшой глубине, ее можно засечь приборами с проходящего корабля, а обнаружив — забросать бомбами. Тишина, покой. Только пощелкивают клапаны в респираторе Карцова — клапан вдоха резче, клапан выдоха слабее. Где же Пелла? Карцов раздвигает водоросли и вдруг рывком устремляется вперед. Он увидел: с поверхности моря на лодку пикирует человек. Неизвестный в респираторе. Вот он поднес руку к поясу, выхватил нож. Карцов изо всех сил работает ластами. Его гонит страх за товарища, гонит ярость, бешенство, ибо в атакующем он узнал Артура Абста. Они быстро сближаются. Их пути пересекутся в метре от итальянца. Тот, ни о чем не подозревая, прикрепляет к лодке взрывчатку. Враги вот-вот столкнутся. Абст уже возле Пеллы, занес руку с ножом. Карцов атакует его и отгоняет. Успел ли Абст ударить итальянца? Кажется, нет… Пловцы кружат в толще воды, не рискуя сблизиться. Они знают: для победы нужен только один удар. Допустивший ошибку погибнет. Постепенно Карцов оттесняет Абста от лодки. Надо выиграть время. Пелла закрепит мину, включит часовой механизм взрывателя и придет на помощь. Вдвоем они легко одолеют врага. Карцов и Абст уплывают все дальше, постепенно поднимаясь к поверхности. Пелла глядит им вслед. Смотреть все труднее — вокруг мутнеет, будто ил поднялся со дна. Но Пелла знает: это не ил, это его кровь. Он лежит на носовом горизонтальном руле лодки. Если он шевелится, кровь из раны в боку течет сильнее. С кровью уходят силы. Их у Пеллы так мало, что вряд ли удастся закончить крепление подрывного заряда. Что же делать? Всплывать? Это легко — стоит сбросить грузы на поясе, и его уже ничто не удержит под водой. Он понесется туда, где воздух и солнце, где друг, помощь которого так нужна! Но Пелла решил: он закрепит мину и приведет в действие механизм взрывателя. Превозмогая боль, он переваливается на живот, пытается подтянуть линь с зарядом. Усилие утомило. Кружится голова, вот-вот померкнет сознание. И линь ускользает из пальцев. Еще попытка — и вновь неудача. Отдышавшись, Пелла оглядывается. Пустынна вся толща воды. Обитатели ее исчезли. Только мурена выплыла из-за скалы и, уткнувшись носом в песок, извивается толстым слизистым телом. Сил все меньше. О лине Пелла уже не думает Выход один: он запустит часовой механизм мины и всплывет, оставив ее у лодки. Расчет на то, что в ближайшее время лодка не тронется с места Мины внизу, в песке. Пелла сползает с плоскости руля и планирует к ним Вот он лег на грунт, берется за механизм взрывателя. И вдруг сильный удар. Будь Пелла на поверхности моря, он бы увидел, разметав верхушку конической скалы, в небо вырвался столб огня, исполинская глыба, качнувшись, рухнула в воду. Пелла понял все. Ведь он сам ввинтил в торпеду взрыватель мгновенного действия. Взрыва одной торпеды было достаточно, чтобы детонировали другие, лежавшие рядом, на стеллажах. Силой взрыва итальянца швырнуло о борт лодки. Стекла шлема треснули. К лицу просачивается вода. В лодке забегали, заговорили. Она дрогнула, грунт под ней заскрипел. Пелле плохо. Он задыхается. Шлем полон воды. Он срывает шлем. Смутно виден проплывающий мимо серый, в заклепках, борт субмарины. Где же мина? Руки шарят в песке. Нащупали, обхватили снаряд. Мина прижата к груди. Пелла, как слепой, обежал ее пальцами. Вот он, взрыватель! — Ноль… — шепчет Пелла. И рывком поворачивает лимб. Удар. Лодку подбросило, кренит. С пробоиной в борту она опускается в кипящую муть. Мчатся вверх клочья водорослей, пузыри воздуха и соляра, всплывает, кружась, раздавленная мурена. А в стороне продолжается схватка Карпова с Абстом. Первый взрыв не причинил им вреда — удар был ослаблен расстоянием. Но вот взорвал свою мину Пелла. Карцова больно толкнуло в грудь, ударило по ушам. Воздушный мешок респиратора лопнул, в легкие ворвалась вода. Полузадохшийся, он сорвал шлем, сбросил пояс с грузами и вынырнул на поверхность. Теперь каждый вдох рождает в груди сильную боль. Во рту ощущается вкус крови. Где же Абст? Карпов погружает голову в воду, напряженно всматривается в синий сумрак. Там все затянуто дымкой. Но в глубине с трудом различим силуэт человека. Он погиб?.. Нет, шевелится. Значит, жив, и респиратор его исправен. А Карцов без дыхательного аппарата, потеряв нож, беззащитен. Вот Абст задвигал ластами, чуть подвсплыл. Сейчас он точно под Карцевым. Запрокинул голову и глядит на него. Он может напасть в любую секунду, но медлит. Почему? Он ждет, чтобы противник поднял голову — для вдоха. В это мгновение Абст и потянет его под воду. Карцов должен атаковать. Атаковать наперекор логике, которая требует выманить врага из глубины, чтобы драться на равных. Абст не ждет нападения. Внезапность — единственное преимущество Карцова. И он ныряет. Да, Абст даже не увернулся — только успел выставить навстречу руку с ножом. Удар пришелся Карцову в бедро. В следующую секунду он рванул в сторону руку Абста. Нож из нее выпал. И тут же Абст получил сильный удар в горло. Еще удары, еще!.. Спасаясь от них, Абст ногами обвивает противника, тянет на глубину. Бешеная, беззвучная борьба в толще воды. Абст слабеет. Его ноги разжимаются, он сползает по телу Карцова. Собрав все силы, Карцов наносит последний удар — сверху, двумя кулаками. Надо добить врага, но Карцов задыхается. Оттолкнувшись от противника, он стремглав мчится к поверхности. Солнце. Спокойное море. Карцов лежит на воде, жадно глотая воздух. При каждом вдохе боль вонзается в ребра, при выдохе на губах пузырится кровь. Видимо, сильно повреждены легкие. Отдышавшись, он оглядывает горизонт. Вокруг только вода. Рухнув, скала погребла пловцов. Там же, на дне, под глыбами камня, покоится Марта. Вот и итальянский моряк Джорджо Пелла, человек с мужественным сердцем, уже не поднимется из глубины… Слезы душат Карцова. В последний раз глядит он туда, где глубоко под водой погребена Марта Ришер. На севере, за горизонтом, база союзников. Он поворачивает на юг. Он снова один в океане.ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Поздно вечером Карцова подобрал шведский электроход, шедший из Африки с грузом какао-бобов. Операция “Доллар” не состоялась. Через год нацисты сделали новую попытку бомбить города Америки. Она тоже не удалась, как не удались их планы разрушить и поработить Англию, захватить Гибралтар, покорить Африку, Индию… Несколько слов о судьбе начальников и вдохновителей Абста. В конце концов Генрих Гиммлер одолел Вильгельма Канариса. Тот был смещен с поста главы абвера, а в середине 1944 года арестован вместе с другими участниками “генеральского путча”, пытавшимися уничтожить Гитлера, чтобы затем договориться с американцами и англичанами. Арестами руководил Отто Скорцени. Весной 1945 года Генрих Гиммлер окончательно разделался со своим давнишним конкурентом — “черного адмирала” казнили. Начальником военной разведки, которую включили в РСХА и подчинили Гиммлеру, стал Отто Скорцени. Незадолго до капитуляции третьего рейха Фегелейн, обергруппенфюрер СС и представитель штаба Гиммлера в ставке Гитлера, переоделся в штатское и бежал из имперской канцелярии, но был схвачен, доставлен к Гитлеру и расстрелян по его личному приказу. В один из последних дней апреля случилось два удивительных события. В подземном бункере берлинской рейхсканцелярии, содрогавшемся от разрывов советских снарядов и бомб, Гитлер венчался с девицей по имени Ева Браун. И в этот же день где-то на севере Италии партизаны поставили к стенке и расстреляли Бенито Муссолини и его любовницу Клару Петаччи. Впрочем, германский фюрер пережил бывшего итальянского дуче всего на два дня. 30 апреля он покончил жизнь самоубийством. Накануне он распорядился, чтобы были исключены из партии и схвачены Геринг и Гиммлер, которые за спиной фюрера пытались вести переговоры с американцами и англичанами. Неделю спустя под ударами Советской Армии и войск союзников перестал существовать “тысячелетний” гитлеровский рейх — невиданное в истории человечества кровавое государство безумных политических авантюристов. После капитуляции были арестованы и приняли яд Гиммлер и Геринг — один чуть раньше, другой чуть позже. Остается рассказать о том, что сталось с “ветераном войны и благородным сыном нации”. Казалось бы, с ним все ясно: Абст, невесть каким образом уцелевший после схватки с Карповым, пережил многих своих коллег и умер сравнительно недавно. Свидетельство этому — некролог в “Курир”. Но вот корреспонденция в одном из журналов. В ней рассказывается о… Впрочем, вот она, эта заметка.КИТЫ НА ПЛЯЖЕ Недавно на один из участков побережья Флориды (США) была срочно вызвана спасательная команда, но на этот раз не для того, чтобы снимать с мели яхту или бросать пробковые круги незадачливым купальщикам. На песчаном пляже, оттеснив в сторону удивленных курортников, лежали… киты-гринды. Пятьдесят семь китов! Спасатели немедленно приступили к операции. Задыхающихся на горячем песке китов обложили мокрыми тряпками, но вернуть их в родную стихию оказалось не так-то просто. Одну гринду с трудом поднимали шесть—семь человек; пришлось привезти на пляж подъемный кран. Но как ни торопились люди, им удалось спасти только семь китов, остальные погибли. До сих пор неизвестно, что заставило китов выброситься на берег.Это странное происшествие случилось, когда, по утверждению газеты, Абст был уже мертв. Хочется верить, что некролог в “Курир” не фальшивый и к гибели стада китов Абст отношения не имеет. Впрочем, кто знает!.. С нацистами часто происходят необыкновенные превращения. Вот история гитлеровского врача-психиатра профессора Вернера Хейде. В годы войны Хейде вместе со своими коллегами истребил свыше двухсот тысяч человек. После капитуляции Германии его арестовали. Однако, как свидетельствует книга розыска западногерманской полиции, “Хейде Вернер… бежал 25/VII 1947 года в районе Вюрцбурга при перевозке заключенных”. Хейде обнаружили сравнительно недавно. Где же он скрывался все эти годы? Да в Западной Германии! Приняв имя Заваде, он припеваючи жил в одном из городов земли Шлезвиг-Гольштейн, выдавая медицинские заключения судебным органам, прокуратуре, страховому ведомству. Правда об эксперте Заваде была тайной только для криминальной полиции ФРГ. В конце концов под давлением общественности власти “обнаружили” и арестовали Хейде. Предстоял громкий процесс. Однако до суда не дошло. Как было объявлено, накануне процесса Вернер Хейде повесился в своей камере. Поистине странное самоубийство! Тем более странное, что за день до этого из окна восьмого этажа выпал и разбился врач-психиатр Фридрих Тильман, привлеченный к суду вместе с Хейде Действительно ли они погибли? В самом ли деле утонул Абст? В свое время тоже было объявлено о гибели шефа гестапо Генриха Мюллера. А потом выяснилось, что в могиле Мюллера лежит другой. Сам же Мюллер и не думал умирать. Он бежал1 сперва в Австрию, оттуда в Италию, далее — за Пиренеи, в Испанию. Сейчас, как сообщает печать, он благополучно здравствует в Африке. Но это уже не Мюллер, а… некто по имени Амин Рашад! Сведущие люди утверждают: ко дню окончания Второй мировой войны за пределами Германии находилось свыше десяти тысяч нацистов. Особая служба, созданная Гиммлером и Канарисом еще в середине войны, снабдила “эмигрантов” добротными документами, одеждой, деньгами и ценностями, а главное — адресами убежищ и явок. И пауки расползлись по всему свету. Один из таких был любимец Гитлера, нацистский “диверсант номер один” Отто Скорцени, убийца и военный преступник. Сперва он помогал обучать заокеанских шпионов, потом перебрался в Испанию. Здесь он чувствовал себя как нельзя лучше. На банковских счетах Скорцени значились миллионы долларов, ему принадлежали роскошные виллы и поместья. А главное, у Скорцени до самой его смерти в 1975 году сохранялись прочные связи с неофашистами всех частей света. Другой гитлеровский выкормыш — Вернер фон Браун обрел пристанище в Соединенных Штатах Америки. Здесь он один из главных ракетчиков, богат, принят в “лучших домах”, кавалер американских орденов. Будто не он, нацист фон Браун, нацеливал свои ракеты на американские города! Зная все это, гораздо прочнее чувствуют себя наследники гитлеровских нацистов — неофашисты. Решив, что притупилась память человеческая, они действуют все активнее — объединяются, вербуют сторонников, пробуют силы. Они всерьез верят, что придет время, когда все можно будет начать сызнова…
Первенцев Аркадий Алексеевич
Кочубей
"Коллекция военных приключений"
I
Екатеринодар был оставлен. Кочубей уходил к Армавиру, прорываясь к главным силам. Вслед ему, покидая станицы, на быстрых конях стремились казаки. — Примай, батько, до свово табору, — просили они. — Добре, хлопцы, добре, — зорко вглядываясь в новых бойцов, говорил батько. — Не пытаю, шо вы за люди и шо вы до цего робыли, бо я не поп‑батюшка, а просю вас порубить вон тех беляков, шо задерживают нас биля [153] того витряка… Пели над головами кадетские пули. Кидались в седла хлопцы, на скаку выхватывая узкие кубанские шашки. Клубилась жестокая рубка у ветряка. Очищалась дорога. Кочубей улыбался, надвигая до самых белесых бровей папаху, скакал к месту боя. — Добре рубались, добре… Накрошили капусты… Надо зачислить до части. Мелькали по балкам станицы и хутора. Зеленели поля кукурузы и подсолнуха. Местами из диких тернов и зарослей донника взвивалась встревоженная птица: коршуны-шулеки, ястребы. На курганы взлетали всадники головной походной разведки. Приподнимались в стременах, выглядывая путь-дорогу. Вел отряд осторожный Рой, бывший есаул, а сейчас начальник штаба. Недавно выбился в есаулы за разумную отвагу и сметку. Только год назад у озера Ван поздравил генерал Баратов сотника Роя с высоким казачьим чином. Не было сейчас на плечах его офицерских различий… — Начальник штаба, может, собьем кадета? Раньше нашего занял станицу, — проверял есаула Кочубей, получив донесение о крупных силах, преградивших путь. — Успеем еще порубаться вволю, надо обойти по Сухой балке, — советовал Рой. — Добре! Такая и моя думка, — соглашался Кочубей, и отряд избегал западни. Пепельной пылью покрывались лица, крупы лошадей и лаковые крылья таврических тачанок. Кони-зверюги несли те тачанки. Забияка ветер играл красным бархатом отрядного штандарта. Золотые махры горели под солнцем. Переливались шитые кореновскими монашками буквы. Под штандартом — родной брат Кочубея, Игнат. Когда схватывались степные ветры, нарочно разматывал знамя Игнат на всю ширину тяжелых полотнищ. Клонился гнедой Игнатов жеребец, разметанная полоскалася грива, и казалось — ныряла в степных волнах порывистая лодка под бархатным парусом. Да разве одному Игнату было любо и дорого багряное знамя!..II
Сорокин полулежал на покрытой текинскими коврами тахте. Он был в чесучовом бешмете и мягких кабардинских чувяках. Рядом с ним, в офицерском, наполовину расстегнутом френче, Одарюк — начальник штаба. Возле них — карта-двухверстка. Сорокин свысока бросал грубые отрывистые замечания. Его убеждал ровный голос Одарюка. Постепенно главком все меньше и меньше прерывал своего начальника штаба, а голос Одарюка слышался громче и уверенней. Главком Сорокин значительно похудел за последние дни. Скулы обострились, пожелтели. Обычно лихо закрученные усы опустились книзу. Главком был не уверен в завтрашнем дне, прежняя слава его потускнела. Больше двух месяцев его преследовали неудачи. Он зашагал по комнате. Резко поворачивался, бормотал, будто ни к кому не обращаясь, но зная, что его слушает Одарюк, старался и свои неудачи объяснить своим величием: — …Сорокин отстоял Екатеринодар, Сорокин создал армию, Сорокин не допустил немцев на Кубань, Сорокин сам неоднократно кидался в атаки, и только его боялись враги… Главком остановился у окна, замолчал. — Сорокина обвиняют, что он дал отдохнуть и собраться с силами добровольческой армии. Сальские степи родили Деникина, — тихо сказал Одарюк. Сорокин обернулся, сжал кулаки. — Что вы этим хотите сказать? — Наши неудачи — результат излишней боязливости. Боевые действия на Кубани характерны, — убеждающе продолжал Одарюк. — Кто имеет большую территорию , тот сильнее. В гражданской войне армии создаются на местах и снабжаются тоже из местных ресурсов. Деникин оправился от екатеринодарского поражения в Сальских степях, а окреп и раздался вширь, только выйдя оттуда… Щеголеватый адъютант главкома Гриненко доложило прибытии Кондрашева. Сорокин, видимо, обрадовался. — Пусть заходит, — распорядился он. Кондрашев, быстро войдя, отрапортовал: — Прибыл с фронта по вашему вызову, товарищ главнокомандующий. Главком испытующе оглядел его. Коренастый, подтянутый, с небольшими черными усиками на умном энергичном лице, в темной черкеске, оттененной мягким блеском ценного казачьего оружия, — таков был начальник второй партизанской дивизии, пока еще мало известной главкому. Части дивизии организовались самостоятельно в предгорье из шахтеров, железнодорожных рабочих, фронтовиков-солдат и казачества и вошли в одиннадцатую армию с подходом ее в эти районы. — Садитесь, — предложил Сорокин. Кондрашев, мельком оглядев тахту, спросил: — Не замараю, товарищ главнокомандующий? Сорокин, метнув глазами, сдержанно буркнул: — Разрешаю… — язвительно скривил губы. — Привыкли в навозе спать — вот и странно. Кондрашев, ничего не ответив, сел, откинул полы черкески. Армейские юфтовые сапоги его были забрызганы грязью. На спине, лице густо лежала пыль. Сорокин присел возле него. — Думаем добавить тебе славы, — испытующе глядя на Кондрашева, сказал он. Кондрашев недовольно сдвинул брови, ожидал. Сорокин, прищурившись, но не спуская глаз, помолчал, потом медленно встал. Кондрашев тоже поднялся, откинув за бедро маузер. — Шкуро, захватив Невинномысскую, закрутил нам горло. Натянет еще раз и задушит. Сегодня ночью вы должны взять Невинномысскую, — твердо отчеканил Сорокин. — Вам придаются Дербентский , Выселковский , Крестьянский полки, конный Черноморский и… партизанский отряд Кочубея. — Кочубея?! — удивился Кондрашев. — Слышал об этом командире. Да ведь он крутится в тылах белых. Главком довольно ухмыльнулся и пальцем подозвал к окну Кондрашева. Во дворе играли в карты конвойцы. В тени амбара спали дюжие казаки, раскинувшись на душистом сене. У коновязей лошади, мучимые жарой и мухами, терлись одна о другую и нервно помахивали хвостами. Недалеко, в направлении станицы Ольгинской, привычно перекатывались звуки орудийной стрельбы. — Кочубей подходит, — вслушиваясь, сказал Сорокин. — Прорвется, сукин сын, все-таки. Подробно — у Одарюка… Одарюк взял Кондрашева за локоть. — Дмитрий Степанович, — ласково сказал он, — выйдемте в штабную комнату, я вам сообщу диспозицию сегодняшней операции. Сорокин вдогонку крикнул: — За Невинку — приезжай — угощу коньяком. — Обращаясь к адъютанту Гайченцу, подмигивая, приказал: — Позови Щербину: он нам пока что организует выпивку.III
Сорокин не ошибался. В знойный полдень, ложно демонстрируя на правом фланге, беспокойный Кочубей прорвал стыки двух офицерских бригад. Когда белые сомкнулись, то внутри хитро задуманного охвата никого не было. Отряд Кочубея, минуя левобережную Ольгинскую, карьером вырвался на высокий берег Кубани. Кочубей бросил в ножны горячий клинок, и фанфары торжествующе прокричали сигналы отбоя и сбора. Огненный ливень с того берега размывал подножие великого Ставропольского плато. Отряд был вне огня. Опаленные боями, измотанные до этого трехсуточным бессонным маршем, бойцы как бы размякли. Сойдя с исхудавших коней и навернув на кулак повод, кочубеевцы раскидались на кулигах зеленого пырея. Соперничая с пионами и тюльпанами, вызрели по степи яркие цветы их башлыков, шаровар и шапок. Мертвым сном спал отряд, кое-где свалились и лошади. Коней мучила жажда, и они не могли есть. Кочубей был доволен успехом. Дав поспать адъютанту Левшакову не более получаса, растолкал его и грубовато приказал: — Поедем поглядим, як там раненые да убитые. Они пробирались между спящими людьми. Кони осторожно ступали копытом, а иногда перепрыгивали через несуразно разметавшегося человека. Левшаков, мучимый озорством и скукой, замахнулся на одного преградившего им путь казака, но Кочубей сердито остановил его: — Не замай ты, шпингалет! Ослеп, чи шо? Это ж Пелипенко, взводный с партизанской сотни, добрый рубака. Пелипенко лежал с распахнутой до пупка рубахой и храпел так, что лошадь его, перестав щипать пырей, обнюхивала его и фыркала. Кочубей, отъехав и обернувшись, спросил: — Мабуть, заметил адъютант, гайтан на шее Пелипенко? — Ладанка? — догадался Левшаков. — Говорят, помогает, если с христовым волосом. — Во дурень, а ще мой адъютант! — покачал головой Кочубей. — Где ж у Христа столько волосьев? Таких Пелипенко — як голыша в Кубани. То крест у него. Нияк от старого режима не отвыкнет. Обозники спали на полостях, под возами. Раненые — их было человек пятнадцать — тоже дремали. Некоторые, тяжело раненные, стонали. Их бережно поила теплой водой из кубышки сестра милосердия, красивая девушка-казачка. Кочубей, сойдя с лошади, шел по рядам повозок, сбивая плетью головки засохших маков. — Вот тебе и баба, адъютант! — Баба завсегда крепче мужика, товарищ Кочубей, — убежденно сказал Левшаков, пытаясь идти в ногу. Левшаков семенил, путал шаг и смущался неуменьем на ходу переменять ногу. Чуб его был мокр, щеки покрыты пылью, лицо обветренно и шелушилось. Нос облупился, и с него сходила уже, как говорят казаки, третья шкура. — Это ты верно говоришь, — ухмыльнулся Кочубей. Посерьезнел. Повернувшись, быстро заговорил, не глядя на Левшакова: — Милосердие баба больше понимает, вот шо, дорогой мой адъютант. Тебе человек як блоха, а ей все як сын. Вот хлебороб! Кинет он хлеб в навоз? Нет. А горожанин кинет. Бо он не знает, кто и как тот хлеб рожает. Заметив командира отряда, сестра милосердия оправила волосы под платком и облизнула яркие губы. Кочубей, подойдя, подал руку. — Молодец! Оце милосердие. Як кличуть-то тебя? — Наталья. — А где убитые, Наталья? — Там, — она указала в сторону тачанок. Уходя, Кочубей спросил: — А боевое дело як? — Тоже могу, товарищ Кочубей, — задорно ответила женщина. — О! — удивился Кочубей. — Вот так загвоздила. Шо ж ты можешь? С пушки аль с пулемета? — Нет, — застеснялась она, — я как придется… — Добре, добре, — похвалил Кочубей, — поглядим, яка ты до кадета милосердная… Убитых было трое: два казака и третий иногородний, неизвестно откуда взявшийся в отряде. За робкий нрав и безответность его посчитали придурковатым и из оружия ему доверяли только старую драгунскую шашку, да и то без ножен. Этой шашкой он во время утреннего прорыва, когда напали на него сразу трое, зарубил двух пеших юнкеров. Третий же, стащив его с седла, заколол штыком. Трупы лежали прикрытые тонким рядном. На рядне проступила кровь. Серыми густыми пятнами сидели мухи. Кочубей, гневно согнав мух плетью, приподнял край брезента. Покачал укоризненно головой. Скрипнул зубами. Сердито растолкав дремавшего у трупов дневального, пошел обратно. — Бережу, бережу бойцов, а все убивают, — тихо бормотал он. — Яку б такую на людей бронированную силу одягнуть [154], шоб пуля не взяла? Уже спускаясь с пригорка и проезжая сухой глинистой падиной, он снова прервал тягостное для жизнерадостного Левшакова молчание: — Во, адъютант. Видел ты? Убиты трое: два казака и городовик. Слухай сюда, Левшаков. Да эка ж меж ними разница? Все люди, трудящие люди, все под ярмом холки понатирали, дай боже… Казаки с Новой Рождественки, я знал их, были они соседи, с одного кварталу. Спрягались для пахоты по паре коней. Землю им удружили далеко, верстов за двенадцать от станицы, на бугре. Никогда у них, у супрягачей, не родило. Все зерно ветры выдували. А зимой — до богача в работники. Пришли в отряд до меня, под Выселками. Кони, як зайцы, у них были: одни ухи, а вместо седел — подушки… Потом справились. — Кочубей сплюнул и тряхнул головой. — Второй казак зря сгиб. Выручать дружка кинулся, сопли и поводья распустил, а кобыла споткнулась. Тут его и взнуздали. Дурень…IV
Противник вел перестрелку с батареями Кротова. Кротова окрестили заклепщиком: метким огнем он заклепывал орудия противника. Кротов был начальником кондрашёвской артиллерии. Сегодня, искусно передвигая орудия, вводил в заблуждение белых. Снарядов не хватало, и Кротов бил только по верным целям. В станице кое-где горели дома. Сероватый дым, пригнанный ветром до Кубани, клубился с того берега предрассветным утренним туманом. Мосты через Кубань — один железнодорожный, второй гужевой — были укреплены. Внимательно шаря биноклем, Рой определил плотные проволочные заграждения, опускавшиеся крыльями в воду, и значительное оживление у мостов. — Основной удар надо делать по мостам, — сказал Рой, опуская бинокль. — Через реку трудно. Кубань тут здорово крутится. А на бродах кадеты нагнездили пулеметов. Дурная курятина, товарищ Кочубей. Кочубей выискивал места, уязвимые для прорыва. Чтобы было видней, он стал на седло, и ветер трепал его яркий башлык. Спрыгнув с седла, Кочубей враскачку подошел к начальнику штаба. — Почитай еще раз приказ, начальник штаба. Рой, пошарив в полевой сумке, вынул приказ, прочел:«Товарищу Кочубею Главком приказал взять сегодня ночью Невинномысскую и уничтожить части белых. Вашему отряду в районе хутора Усть-Невинского переправиться, совместно с Отрадо-Горным пехотным полком, через Кубань. У Невинномысских высот сосредоточиться к 3 часам 30 минутам. Ударить на станицу с юго-восточной стороны. Левый фланг охвата обеспечивается Черноморским кавполком. Фронтальный удар наношу я, условный сигнал — орудийный выстрел с высоты 216. Помощник командующего войсками фронта Кондрашев».— Стой. Всего ты б мне и не читал, — скривился Кочубей, — читай главное. Рой откашлялся.
— «Ваня. Я тебя еще не видал, но слыхал много. Сильно на тебя надеюсь и на твоих казаков. Дмитрий».Кочубей передернулся, на лице забегали мускулы, нахмурился, потом улыбнулся, взял бумажку и, далеко отставив от себя и ткнув пальцем, важно спросил: — Где тут написано «Ваня»? — Вот, — указал Рой. — А «Митрий»? — Вот. — Добре. Начальник штаба, Невинку треба взять, — твердо сказал Кочубей. — Хлопцам вели потуже очкуры [155] подтянуть да шашки погострить о голыши. Когда Рой повернулся, Кочубей остановил его и медленно, будто высказывая только сейчас пришедшее решение, приказал: — Людей и коней накормить. Як потемнеет, спустить отряд вот туда, — он указал на мельницу Баранова и шерстомойку. Далекая, вытянутая по Кубани левада была пустынна. Двухэтажный дом мельника можно было определить только по рыжему пятну крыши: видно, окружили дом немалые поля и акации. Левада находилась под действием прямого огня противника. Кочубей понимал сложность задачи. — Як ты кумекаешь, начальник штаба? Рой, передернув плечами, поднял бинокль. Несколько минут длилось молчание. Наметанный глаз есаула вновь обследовал опасные подходные пути и удобные для конницы места сосредоточения. Мелкая лощинка, пожалуй, поможет провести спешенные сотни. Он опустил бинокль и утвердил решение Кочубея: — Рискнем. По мостам ударить только с левады. А для пехоты пробег большой. Только нужно незаметно. — То твое дело. Стремена подвязать, на копыта-тряпки. Хлопцев предупреди: за цигарки и разговоры — плетюганов… — Внезапно оборвав речь, схватил Роя за руку: — Глянь, глянь, як Кондрашев подтягивает брюхолазов! — Тактически правильное решение задачи, — похвалил Рой, оценивая местность, — принцип внезапности. Туманы тут бывают по утрам. Неожиданная атака. Когда мало снарядов — это, пожалуй, единственный выход. Кочубей не скрывал восхищения: — Вот тебе и пехота! Як ужи! Незаметно для противника, почти не отрываясь от земли, переползали открытые места пехотинцы. Пехота накапливалась к небольшому хутору Рождественскому. Бесшумно ползли разношерстные бойцы второй партизанской дивизии Кондрашева, Дербентского и Выселковского полков: ползли казаки, не сумевшие еще добыть себе коней, — завтрашние бесстрашные кавалеристы; ползли иногородние: бондари, плотники, сапожники, овчинники; ползли старые солдаты в обмотках и выцветших гимнастерках, с винтовками, пронесенными через фронты, и невинномысская мастеровщина из депо и железнодорожных мастерских; лезли шахтеры хумаринскихкопей и рядом с ними рудокопы серебро-свинцового рудника, вон из-под того Эльбруса, сейчас только чуть угадываемого за дымами пожарищ и пылью, поднятой ветром с широкого Недреманного плоскогорья. Кочубей долго наблюдал за этим гибким человеческим потоком. Потом тихо распорядился: — Иди, начальник штаба, да кликни ко мне Володьку. Он опустился на землю, а поодаль, не спуская с него глаз, на корточках сидели его верные телохранители — черкесы. Впереди всех Ахмет Муртузуев. Косые лучи заходящего солнца играли его золотым оружием. Не уважают адыгейцы чеканной оправы. Белой слоновой костью испокон веков украшали мастера племени Адыге клинки, кинжалы и пояса своих джигитов. Но пришел отец Ахмета, потомок известных абреков, в Адыгею как переселенец отсюда, из предгорной Черкесии, где любят чеканку золотую и серебряную с чернью. Принес свои вкусы и обычаи в адыгейский аул. Поэтому веселится солнце, перебирая лучами своими золотую орнаментовку. Тихо пели черкесы, в такт покачиваясь гибкими телами. Подпевал им и начальник их — знаменитый джигит Иван Кочубей. Прибежал вызванный Кочубеем Володька — любимец Кочубея, воспитанный отрядом мальчишка, неизвестного роду и племени, партизанский сын, как звали его в отряде. — Я тут, батько, — вытянулся Володька. Быстрые, угольные глаза его были лукавы. — Гони в штаб к Кондрашеву и передай ему… — Пакет? — быстро и обрадованно перебил Володька, большой любитель скакать сломя голову с важными донесениями. — Во дурень! Шо я, чернильная душа, чи шо? — шутливо шлепнув его плетью, сказал Кочубей. — Надо передать ему три слова… — Кочубей подумал, выискивая наиболее веские и убедительные слова. Володька ожидал, наклонив корпус вперед. — Передай Кондрашеву: Невинна завтра будет наша!.. Во! — приказал Кочубей. Володька рванулся вперед, но потом остановился, повернулся к Кочубею, сморщил лоб, развел руками. — Чего ж ты, пень? — озлился Кочубей. — Невинна завтра будет наша, — повторил вслух и будто недоумевая Володька. — Выходит, четыре слова, а сказали — три слова передать. — Тю тебе, во грец! — воскликнул пораженный Кочубей. — Ишь, який грамотюка. Передай так: Невинка будет наша! Да останься у Кондраша для связи. И когда в низкорослом дубняке исчез гонец, Кочубей, упершись в бока кулаками, покачал головой: — Ученый шпингалет! Уже батьку учит. Давно в Батайске с буфера сняли?.. А верно!.. Не только завтра будет нашей Невинка… Завсегда, навек!..
V
Ночью бригада выступила к мельнице Баранова. Не звякнув ни стременем, ни котелком, кочубеевцы спустились по балке и сосредоточились на берегу Кубани. Кочубей, оставив заместителем Михайлова, выехал к Рождественскому хутору в рекогносцировку, прихватив с собой Роя, Левшакова и Ахмета. Они двигались в густой южной темноте, и кони, мягко ступая копытами, непривычно обвязанными тряпками, передвигались и похрапывали. — Надо поглядеть, начальник штаба, шо и як… пехота же, — тихо делился своими сомнениями Кочубей, приникнув к уху Роя. — Митро думает, шо я всю бригаду пошлю вплавь… Может, нема расчета вьюки в речке полоскать, может, помогнем невзначай Митьке. Проскочим в Невинку по мостам? Оставив Ахмета с лошадьми у околицы, они пошли в хутор. У хат, заборов, канав — повсюду лежали люди. Близко бежала Кубань, и с вражеского берега слышались голоса и тихое пение. Изредка оттуда постреливали по хутору, — очевидно, белые не догадывались об операции. — Во це гарно, дуже гарно сгарбузовались, — шептал Кочубей, всегда умевший ценить подлинное военное искусство. Поймав слухом приглушенный, тихий говор у реки, они крадучись подошли к группе лежащих людей. Поднялись штыки. Кочубей отпрянул: — Тю, нечистая сила, своего чуть не запороли, як кабана. — Пропуск? — спросил один. — Да я — Ваня Кочубей! — Пропуск? — раздельно повторил тот же голос. — Начальник штаба, скажи им пропуск, я шось запамятовал, як там… — Мундир. Штыки опустились. Человек в мохнатой папахе, спросивший пароль, шепнул на ухо Рою отзыв: — Москва, — и добавил, не оборачиваясь: — Ложитесь! Невдалеке еле слышно стонал человек. — Шо с им? — спросил Кочубей. — Высунулся, ранило, — отвечал человек в папахе. — Пулька дура: высунулся — и чик его, — скороговоркой произнес лежавший рядом; у него был тонкий, даже пискливый голос. — В бедро ранило, — добавил третий, в черкеске. — Перевязку-то сделали? — забеспокоился Кочубей. — Да. Старцев перевязал, как умел, — ответил человек в папахе. — Ему больно оттого, что кричать нельзя. Будь ему свободней, он бы всю боль криком выгнал. — Надо сестру с моего госпиталя. Добра есть у меня милосердная сестра. — Как хвалиться, лучше позвал бы. — Надо — позову. — Ну как же не надо, — заметил тот, что был без шапки: до утра кой-кого еще подденет… Кочубей приказал: — Адъютант, за сестрой! В темноте скрылся Левшаков, самый преданный и самый, по внешнему виду, невзрачный адъютант, которого знала история. Он с гордостью именовал себя адъютантом, но никогда не интересовался внешними отличиями этого чина. Однажды ему предложили аксельбанты, снятые с убитого офицера. Аксельбанты Левшакова обидели, и он приспособил их на репицу своего боевого коня. Кочубей, отослав Левшакова, полюбопытствовал: — А кто ж вы будете: рядовые брюхолазы або начальство? — Можно и познакомиться, — просто сказал человек в папахе. — Кандыбин — помощник комиссара фронта. — Старцев — военный руководитель, да и комиссар тоже, — представился человек в черкеске. — А он тоже комиссар? — неприязненно, ткнув пальцем в третьего, с тонким голоском, спросил Кочубей. — Нет, это Птаха — командир кавалерии у Кондрашева. Наездник, — ответил Кандыбин и передвинулся ближе к плетню , так как ему показалось, что с той стороны плеснули весла. — Эге, — покрутил головой Кочубей, — этот для меня понятный, вот этот самый Птаха, а вот як комиссары в самый переплет влипли, га? Кандыбин сдержанно засмеялся. — Потому что комиссары, больше не почему.Вскоре прибыла сестра. Вынырнув из темноты вслед за Левшаковым, она деловито спросила: — Где раненый? Раненый подполз. Наталья начала возиться около него, тихонечко покрикивая: — Ну, ну, не скули. Переворачивайся же! Ну и колода! Пустяковая рана. Тише скули, а то кадет подслухает. Ну и мужики дохлые пошли. Пехотинец был ранен в бедро, потерял много крови. Рана была серьезная. Боец поворачивался с трудом. — Эй, вы, — позвала Наталья, — помогите! Замучилась. Провожаемый шутками товарищей, на помощь подполз боец. — Ничего не вижу. Куда тащить? — Не знаешь куда? Первый раз? — прикрикнула на него сестра. Раненый вскоре притих и лежал, будто перерезанный надвое белым бинтом перевязки. Наталья, развернув узел, принесенный с собой, наливала в кружку молока. Во фляге булькало, и помогавший Наталье боец, почуяв, что у нее имеется кое-что перекусить, потянулся к узлу. Наталья ударила его по спине. — Прими руки. Это раненым. — Да, может, я сейчас буду раненый, — отшучивался солдат. — Таких пуля за три версты облетает. Начальник штаба, оставив Кочубея разговаривать с новыми знакомыми, присел возле Натальи. Она была в кофте из легкого ситца. — Легко одеты, ночь довольно холодная, — заметил Рой, притрагиваясь к ее полной руке. — Ладно уже, заботливый, — отрезала Наталья. Рой этого не ожидал. Он сам не заметил, как прикоснулся к ее руке. Ему было неприятно, что эта белокурая красивая девушка, которой он часто любовался издали, истолковала его жест ложно. — Да нет же, вы меня не так поняли, — пробовал он оправдаться. — Куда уж мне понять… Ладно, уходи. Пристала к вам, жалею… Липнете все, как мухи… Тошно! — Вы останетесь здесь, в хуторе, — решив уйти, сказал Рой. — После взятия станицы — на прежнее место. Вероятно, на правый берег переведем санитарную часть не раньше завтрашнего вечера. На обратном пути Кочубей нервничал: — Надо поспешить. Проваландаешься тут, и, может, так дело повернется, шо комиссары Невинку заберут, а Кочубей будет у кобыл хвосты обкусывать. И категорически распорядился: — Оставь, начальник штаба, в леваде особую партизанскую сотню, а всех остальных — по Митькиному приказу. Надо, мабуть, на переправу послать с отрядом Михайлова и того белявого, шо Кондраш прислал вечером. Як его?.. — Батышев? — Вот, во, Батыша. Он, кажись, добрый рубака, сердитый с виду и при всей форме… В полночь Михайлов увел большую часть отряда.
VI
Кочубеевский гонец Володька, ласково принятый Кондрашевым, был накормлен и оставлен связным при штабе. Сюда являлось множество командиров. Одни из них были похожи на блестящий комсостав Кочубея и радовали сердце Володьки напускной грубостью и богатством оружия, другие же казались серыми и обыкновенными. Володька сидел у ворот на дубовой корчаге. Ворота были сняты с петель и стояли поодаль, у забора. То и дело к штабу подлетали верховые, соскальзывали с седел и, торопливо привязав коней, бежали в дом. Во дворе дежурили ординарцы — черкесы. Они стояли у подседланных коней, красивые и затянутые в черкески; если и говорили, то все вместе, а если молчали, то тоже одновременно и долго. — Связного Кочубея, — зычно крикнули из окна, — до комиссара Струмилина! Володька, оправив парабеллум и отряхнув синие, касторового сукна, шаровары, медленно пошел к дому. Он здесь представлял отряд непревзойденного, по его мнению, командира Кочубея, и поэтому следовало держаться солидно. — От Кочубея? — спросил вошедшего в комнату Володьку улыбающийся белокурый человек в солдатской гимнастерке. — Да, — важно ответил Володька. — Вот что, парень. В вашем отряде есть коммунисты? Володька, прежде чем ответить, оглядел присутствующих: запыленные люди, по виду из железнодорожных рабочих, знакомых ему по прежней беспризорщине. Люди, очевидно, прибыли с фронта. — Нет коммунистов в отряде, — гордо ответил Володька. — Я ж говорил тебе, Саша, нет большевиков у Кочубея, — развел руками Павел Ковров, боевой друг комиссара, старый товарищ по рудничному забою. Володька вспыхнул. — Врешь ты! Коммунистов нет — это да, а большевики есть. — Кто же? — насторожился обрадованный Струмилин. — Я, батько Кочубей, Михайлов, Наливайко, Рой, Пелипенко, — захлебываясь, перечислил Володька и совсем неожиданно выпалил: — Весь отряд большевики. Когда поумолк смех и люди утихли, комиссар, деловито объяснив обстановку коммунистам, отпустил их по частям. Все коммунисты были расписаны по ротам рядовыми бойцами, и сам комиссар был рядовым первой роты. Вечерело. Штаб постепенно пустел. Вскоре, когда в темноте пропали Кондрашев и Струмилин, черкесы отвязали от крыльца пику с красным флажком и повезли ее к новому командному пункту. Ночь и напряженность ожидания усиливали шорохи, и обычный голос Кондрашева, не сниженный до шепота, казался Сердюку громким криком в этой удивительной тишине, насыщенной только редким шуршанием ящериц и стрекотанием цикад. — Сердюк! Тебе первый удар по мостам. Кочубей и черноморцы на флангах. Помни, Сердюк, чтобы не было повторения прошлого боя… Сорвался Сердюк, безмолвный и решительный командир батальона, и лег за его скакуном невидимый ночью след по влажным степным пыреям и белоголовнику. «Не будет того, что было в прошлый раз». О позоре недавнего наступления так и записал в свой дневник — желтую полевую книжку — командир второй партизанской дивизии, бывший сапожник и фронтовик Кондрашев:«…После своего прибытия Сорокин вызвал меня и приказал: ввиду нашего сегодня наступления мы должны сейчас же раздать каждому бойцу спирту столько, сколько тот хочет, а после этого мы поведем наступление на станину Невинномысскую. Приказание было дано. Через час повели наступление. Время было четыре часа пополудни, в летний жаркий день. Расстояние до моста было не более трех-четырех верст. Ввиду знойного дня опьяненные бойцы полегли по всему полю и заснули. Некоторые из них кричали: если бы еще немного дали, то лучше было бы наступать. А другие ругали командование, что их напоили. Ввиду страшной жары тут и без того человек валился, а когда выпили по кружке чистого спирта, то, безусловно, все свалились, и им было уже не до наступления, а все хотели спать. Гайченец перед наступлением темноты высылает кавалерию по всему фронту поднять пехоту и совместно с ней пойти в наступление. Конечно, этого кавалерия сделать не смогла, но тем не менее она послужила для пехоты заслоном, что могло спасти пехоту от налета белых. Видя, что кавалерия бездействует, Гайченец выезжает со мной по дороге, ведущей в село Ивановское, на мост Невинномысской и встречает нескольких едущих кавалеристов. Он напал на них и начал их ругать: «Вы хулиганы и барбосы, не выполняете нашего приказа и не пошли в наступление». Один из них отозвался в свое оправдание; тогда Гайченец, не долго думая, выхватил маузер и пристрелил кавалериста. Тут все как один бросились на него и хотели его срубить, но мне пришлось их успокоить, а Гайченец скорее бросился на лошади бежать к штабу Сорокина. Я бы и сам его с удовольствием срубил — убитый боец был хороший казак, но это была бы анархия и нашей партии не была бы от этого польза. К утру пехота проснулась и заняла старое исходное положение…»
* * *
Михайлов, пройдя подножием плато около девяти верст по Ивановскому тракту, достиг реки Большой Зеленчук, которую перешел вброд у хутора Иванча. К двум часам ночи Михайлов пересек долину зеленчукского устья и подвел отряд к Кубани, найдя там подошедший с Ивановской Отрадно-Горный пехотный полк. Спе ́ шив сотни, Михайлов направился искать переправу. Обрывистый берег зарос бурьяном. Правильными кругами белели заросли куриной слепоты и белены. Река шумела. Слышен был скрип камней, перекатываемых в отмельных местах. Вокруг валуна взвивалась хлопьями пена, камень стучал, стучал, потом переворачивался, сносился вглубь, и белая пена проскакивала мимо, быстро исчезая с глаз. — Ну и скаженная, ведьма! — будто негодовал Михайлов, а сам в душе и любил эту родную реку только за ее буйный норов. Михайлов, обнаружив удобный, наискось срезанный берег, направил лошадь к воде. Конь, не привыкший к горным рекам, фыркал, дрожал и спускался мелкими осторожными шагами. Михайлов пожалел, что конский состав отряда приведен из равнины. Лошади, привыкшие к спокойным, плавно текущим рекам — вроде Челбасов, Бейсуга, Кирпилей, — шарахаются от настоящей воды. Определив пригодность берега, передал посыльным приказ начать переправу. Пехотинцы Отрадно-Горного полка спускались, идя с двух сторон всадника. Некоторые разулись, привязав обувь и шинели на голову. Казалось, на тонконогих стеблях колышутся огромные уродливые тюльпаны. У воды хватались за путлища, одновременно поддавали в бока лошади кулаками, и лошади, напуганные и до этого мрачным ревом реки, кидались в Кубань. Кипучая струя стремительно относила их вниз, прибивала к тому берегу и выбрасывала на него, как черную ненужную накипь. Вскрикнул человек и сейчас же замолк. Приказ был обходиться без криков. Михайлов послал узнать. Приплыл с того берега старшина Горбачев, сообщил: — Закрутило Свистуна и Покатилова. Пошли по речке. Видать, каюк. Коней жалко, с фронта еще, венгерки… — И, точно спохватившись, пожалел и всадников: — Добрые были казаки — Свистун с Покатиловым. Михайлов положил руку на плечо старшины. — Говорил начальник штаба — на горе батарея кадетская. Подумай, Горбач, — сказал тихо Михайлов таким тоном, будто предлагая по знакомству обстряпать выгодное дельце. Далеко влево тусклые неподвижные огоньки. Невинномысская. Мелькнул движущийся свет, колыхнулся, исчез, снова появился — более яркий, лучистый. — Броневик из Беломечетки в Невинку, — произнес вслух Михайлов и оглянулся. Горбачева не было рядом. Конь переминался с ноги на ногу, увязая в мокром, холодном песке. Когда последняя черная точка выплеснулась на правобережье, Михайлов погрузился в пучину. — Б-р-р, какая кусучая… Лед! Под Катеринодаром была горячее. Б-р-р… Вырвавшись на тот берег, Михайлов, поиграв клинком, втиснул его в набухшие ножны и крупной рысью повел отряд к темной гряде невинномысских холмов, нависших над станицей. Пехотинцы, привернув штыки, деловито построились. Бурые волны покатились теперь по земле — цепи продвигались к исходным для атаки местам.VII
Блекли и понемножку исчезали звезды. Тяжелые тучи, только сейчас грузно лежавшие на холмах, натужно поползли кверху. Кубань шумела и дымила, точно подожженная по всей своей длине. Над землей дрожала молочная мгла, накрывшая хутор и отдельные строения прикубанской низины. Деревья, будто сточенные у земли, казалось, медленно и невесомо плыли в пухлом сизоватом тумане. Кондрашев провел ладонью по мягкому крупу жеребца. Шерсть была влажна, и на гриве серебрился иней. Командующий зябко поежился и взглянул на часы. Скоро. Он напряженно следил за движением стрелки… С плато громыхнуло орудие: это был условный сигнал. Над станицей разорвался снаряд, и коричневое облачко разрыва заплатой повисло на бледном фоне неба. Прокатилось, то утихая, то нарастая, «ура». Берега ожили. На штурм пошли батальон Сердюка и дербентцы. Кондрашев еле различал наступающие цепи и только по сгущенному до рева крику «ура» определил, что пехота достигла мостов. На минуту, точно распоров пелену тумана, у мостов зачернели штыки. В уши ворвался знакомый звук… шквальный пулеметный огонь. Штыки упали. Поднялся туман. Сухо заработали «льюисы» и винтовки. Кондрашев помчался к хутору. Спрыгнул с коня, побежал по канавке шоссе, ведущего к мосту. Он был зол, видел лежащих людей и, не обращая внимания на опасность, орал, размахивая маузером. — Ишь, Дмитрий охрип, — бесстрастно произнес Старцев и медленно двинулся по кочковатой луговине. За ним поднялся Кандыбин. — Хлопцы, комиссаров пуля не берет, — крикнул чей-то насмешливый голос, и цепи, будто исправляя минутное малодушие, двинулись в атаку. Где-то заиграла гармошка и сразу затихла. — Лады пробует! — весело крикнул Старцев и побежал вперед, увлекая за собой выселковцев… Низкие мосты как бы плыли над водой. Кругом падали люди. Кондрашев обогнал Сердюка и бежал впереди роты своих земляков, поддерживая левой рукой мешавшую ему шашку. Блеснула узкая заводь у хутора. Тревожно и разноголосо закрякали домашние утки. Испугавшись неведомого шума, стая тяжело поднялась над водой. Ливнем с того берега — пулеметы. Полетели перья; утки, исступленно крякая, повернули обратно и грузно опустились на землю. Кондрашев успел еще кинуть взгляд и заметил, как селезень, бросив стаю, быстро заковылял по тропинке, помахивая своей радужной головой… Батарея белых, громившая глинистые отроги и плоскогорья, сразу замолкла, будто безудержно горланящему великану с налета в горло вогнали кляп. На окраинах станицы учащенно застучали выстрелы. Кондрашев понял, что Кочубей и черноморцы ударили с флангов. Малейшая задержка фронтального прорыва означала разгром малочисленных групп охвата. — Вперед, ребята! — крикнул Кондрашев, наискось перемахнул железнодорожное полотно и скатился по насыпи к гужевому мосту. Его сшибли дербентцы и вломились на мост. Их порыв был напрасен. Мосты как бы продувались пулеметным ветром. Дербентцы схлынули, а по Кубани поплыли трупы… К Кондрашеву подполз Кандыбнн. Он был черен и возбужден. — Слабая артиллерийская поддержка, Дмитрий. Надо расстроить им систему огня. — Снарядов нет, — Кондрашев скрипнул зубами, — а то бы Кротов их с навозом смешал. Внезапно пулеметный огонь погас. Сразу стало тихо до жути. Зловещая тишина, сменяющая привычный уже шум боя, потрясает человека. Кондрашев вскочил на ноги. Откуда-то с правого фланга, от безмятежных до этого левад, почивших на белых перинах тумана, нарастал грозный конский топот. Кондрашев выругался. — Обошли, бандиты! Сердюк! Повернуть резервную роту! Встретить! — Замер, сжав, точно капканом, руку Кандыбина. — Глянь, глянь! Убьют… убьют девку! Повскакивали любопытные пехотинцы. К мосту медленно шла женщина в белом платке. Она казалась огромной в дымных испарениях реки. Фигура ее как бы плыла по туману, и голова как будто достигала вершин тополей, подступавших к реке. Дойдя до места, она остановилась у перил, точно в нерешительности, и потом быстро побежала вперед. — Сестра кочубеевская, — Кандыбин стиснул зубы, — перебежала к кадетам… Но вдруг с той стороны моста, там, где строчили пулеметы, вырвались огненно-дымные столбы. Наталья пропала из глаз. Над рекой прокатился грохот. — Бомбы! Вот так сестра! — обрадованно закричал Кандыбин. Кондрашев вздыбил коня. — В атаку! Ур-а-а! Все это случилось в несколько коротких минут. Не успела пехота подняться, на нее обрушился грозный рев. Из тумана вырвались всадники, показавшиеся Кондрашеву великанами. Немудрено — всадники мчались стоя, размахивая клинками, в косматых бурках, развевающихся от ветра карьера. — Конница Султан-Гирея! — крикнул Кондрашев, поднимая маузер. — Огонь! — Кочубей! — гаркнул Кандыбин, схватив папаху и размахивая ею. — Кочубей! Мимо Кондрашева, мимо пехоты, расшвыривая траву и землю, зараженная неукротимой яростью, пролетела дико орущая ватага. Впереди был Кочубей в белой папахе, на лучшем своем жеребце; кубанский башлык развевался по ветру, и казалось, вслед за отчаянным вожаком несся трепетный сокол, пылая небывало ярким оперением. Мосты прозвенели на ураганном аллюре, и на тот берег вырвалось на стрельчатом древке багряное знамя. Солнце выбросило из-за невинномысских высот алый сноп; подул утренний ветер с великого Ставропольского плато; туманы, выдуваемые ветром, клубились, хирели и таяли. Перемычка была взорвана. Пехота вливалась в Невинку через узкие горла мостов. В станице еще отбивался, оскалив зубы, упорный враг. Все торопились. На мосту лежала раненая женщина. Кое-кто перепрыгивал через ее тело, другие спотыкались, падали, ругались. Бой продолжался, и людям было некогда думать о милосердии.* * *
На базарной улице освобожденной станицы почти столкнулись на галопе два всадника. Одновременно повернулись, спрыгнули. Кубанские башлыки были у обоих за спинами, черкески, шапки бухарского смушка с золотым позументом поверху и дорогое боевое оружие. Они еще не знали друг друга. Сошлись, и первым быстро сунул сухую ладонь человек небольшого роста, гибкий и мускулистый. — Ваня Кочубей! — Дмитрий Кондрашев! Задержав рукопожатие, начдив улыбнулся, быстро отер кистью руки губы и просто спросил: — Давай поцелуемся, Ваня? — Давай, Митя! Они поехали вместе, шутили и делились впечатлениями боя. Кондрашев хвалил Кочубея за блестящую атаку, и, несколько смущенный, Кочубей отнекивался: — Да какая там атака! Кабы не сестра с бомбами, все б поплыли по Кубани, як коряги, до самого Катеринодара. — Не оборачиваясь, позвал адъютанта: — Левшаков!.. — Я, товарищ командир, — подлетел Левшаков. — Гони зараз к мосту и окажи милосердие той дивчине, шо пособила нам. Одна нога тут, одна там. Я буду на площади, возле церкви. Да передай ей от моего имени спасибо. Левшаков сорвался исполнять приказание, а Кочубей продолжил разговор: — Мы дырку пробуравили, и все. А твоя, Митька, пехота в дырку проскочила и тоже кровь пустила кадету в Невинке. Видел я комиссаров твоих… Чернильные души, а тоже дрались львами… Комиссары, а так кровь пускают… — он покачал головой. — Непонятно. Хоть проси себе в отряд комиссара. Кондрашев, будто случайно, заметил: — Теперь, Ваня, у тебя не отряд будет, а бригада. Входишь в мою дивизию… Кочубей отстранился от Кондрашева. — Это для чего же? По якому такому случаю? — спросил он и сжал узкие губы. Минут пять они ехали молча. Казалось, неминуем взрыв. Кондрашев был готов ко всему. Кочубей заметно волновался, и комиссар Струмилин, приблизившись к нему с правой стороны, тихо сказал: — По случаю революции. Гуртом бить лучше. Кочубей оглядел Струмилина, сдвинул на глаза шапку и резко отчеканил: — Раз для революции надо, добре. Пусть бригада, и пускай под твоим доглядом , Митька. Только не под Сорокиным. А тебя предупредил, Митька. Молодой был — атаману брюхо штыком пропорол , в Урмии двух офицеров срубал. Свободу люблю. Дуже я до свободы завзятый.* * *
На площадь сгоняли пленных. Офицеров было мало. В плен попали сотни две казаков-пластунов. Пластуны виновато поглядывали на своих врагов и курили часто и сосредоточенно. Офицеры , в большинстве молодежь, держались по‑разному. Одни храбрились, вызывающе грубили, другие размякли, нервничали и охотно отвечали на вопросы, хотя говорили сбивчиво и невпопад. Кочубей, растолкав плечами конвойных, прошел в гущу пленных. С ним вразвалку шел Рой. — Тю ты, свои ж, казаки, а дерутся против, — нарочито удивлялся Кочубей. — Якой станицы? Казак, с коротко подстриженными усами, в рваном бешмете, ответил: — Платнировской. — Ишь! Земляк. А я с Александро-Невской, слыхал? — Слыхал. Станция Бурсак. — Эге, верно, — обрадованно произнес Кочубей и просто спросил: — У меня служить хочешь? Казак поглядел на товарищей, смутился. — Не знаю. — А кто же знает? Верблюд? Казак улыбнулся. Кочубей моргнул Рою. — Зачислить в особую сотню. — И, подбоченившись, гордо уведомил: — Будешь служить у самого Кочубея. Роя начали останавливать и просить внести в списки. — Говорили, у большевиков одни коммунисты да жиды, а тут, глянь, свои ж казаки в командирах ходят. — Да у нас лычки быстро нашьем, — шутил Рой. — А где Шкуро, ваш генерал? — Какой он наш! Сука, а не генерал. Как ударили ваши с левого фланга бросил все и задал стрекоча! на Баталпашинку. Конь у него быстрый. Когда вернулся Левшаков, Кочубей допрашивал дроздовского офицера. Узнав, что сестра подобрана и жива, отмахнулся от подробностей. — Начальнику штаба доложи. Рой слушал Левшакова. Сестра ранена осколками гранаты. Ранение не угрожает жизни. Помещена в школе. Левшаков тянул, многословил. — Кровать есть, — перебил его Рой. — Лежит на полу. — Уход? — Какие-то старухи ведут уход. — Что требуется раненой? — Да я не спросил, а она сама черта два скажет, — обидчивым тоном ответил Левшаков. — Со мной и говорить не стала. Прогнала. — Да вы что — приставали к ней, что ли? — обозлился Рой. — Вот поезжайте сами, товарищ начальник, и поглядите, — посоветовал Левшаков, обидевшись, — кому-сь кислицы снятся… Рой решил лично проведать сестру. — Товарищ командир, разрешите… — Подожди, начальник штаба, — притянул его за руку Кочубей. — Вот гляди, який кадет попался. Прямо катрюк [156], а не кадет. Офицер передернулся. — Прошу без оскорблений. — Слышишь, начальник штаба? Слышишь, як он надо мной выкаблучивает? — еле сдерживаясь, шипел комбриг на ухо Рою и громко спросил: — Ты мне скажи, довезешь мое слово до своего Шкуры аль нет? — Я повторяю: Шкуро достаточно серьезный генерал, и ваши… — офицер замялся, — странные предложения, абсолютно странные предложения, не примет. — Обращаясь к Рою, точно ища у него поддержки, офицер устало добавил: — Ваш командир, как он себя назвал… Ваня Кочубей предлагает мне под честное слово вернуться в случае неуспеха моей миссии. Но вы поймите, Шкуро-то меня не отпустит обратно, а слово Кочубей с меня требует! — Погляди на него, товарищ начальник штаба, — еще хомут не засупонил, а он уже брыкается, — тыча в офицера пальцем, сетовал комбриг. — Что вы от него хотите, товарищ комбриг? — спросил Рой, пока еще ничего не понимая. Он разглядывал офицера, его грязные сапоги, изорванный в нескольких местах френч, скорбное продолговатое лицо, обросшее и землистое. Рой понял состояние этого человека. Офицер хотел спать. Вероятно, был утомительный марш, потом бессонные ночи дежурств и ожиданий, потом бой. Рою хорошо было знакомо состояние, когда организм отказывается работать и наступает предел утомления. В это время даже смерть не страшна, ибо она похожа на сон, на отдых. Офицер прикрыл глаза и покачнулся. Непреклонный Кочубей толкнул его в бок. — Не дремай, когда с тобой по-людски говорят. Я четвертые сутки без передыху кишки вам мотал и, гляди, держусь на ногах, як кочет. Можу зараз на забор вскочить и сто раз кричать кукареку. Обращаясь к Рою, горячо заговорил: — Я просю его, дохлого: садись на коня, поняй до Шкуры и зови его на честный бой, один на один. В чистом поле и ударимся: на шашках, на маузерах, на кулаках, на чем он захочет. Убью я Шкуро — его войско до меня, он одюжит — мой отряд до его… — Ничего не получится, ничего, — повторил офицер раздраженно, — не пойдет Шкуро на такой поединок. — Почему? — повысил голос Кочубей. — Почему, га? — Времена куликовских битв прошли. Да и убьете вы его. Я теперь вижу — убьете, а Шкуро, вероятно, гораздо раньше меня с вами познакомился. Определяйте нас куда-нибудь, — обратился он снова к Рою, — к стенке или спать. Если убивать, то поставьте на солому. Упадешь, и так-мягко, приятно… — Офицер потянулся и мечтательно улыбнулся. Раздосадованный Кочубей уже не слушал его. Обращаясь к пленным казакам, тесно обступившим его и глядевшим на него зачарованными глазами, выкрикивал: — Так по какому праву он людей мутит, га? Спокойной жизни не дает никому. Генерал, а от урядника своего бегает, як заяц. — Запишите и меня, — просили Роя, — станицы Беломечетской. — Запишите, товарищ, нас, Суворовской станицы… трех братов казаков. Хай ему бес, проклятой Шкуре, раз он такой. Широко раздвигались пленные, уступая дорогу Кочубею. На перепавших лошадях подъехали Михайлов, Батышев и несколько командиров. Шумно спешились. Кочубей, обрадованный, быстро подошел к Михайлову и, крепко расцеловав, поздравил его и прибывших с ним с боевым успехом. По пути к месту сбора они скупо поговорили о сегодняшнем бое, как о чем-то незначительном. Кочубей опять перешел на тему о трусливом генерале и беспокойном уряднике. Рой отстал и, найдя школу, превращенную в лазарет, направился в сопровождении санитара к раненой сестре. Наталья лежала на полу, на соломенном матраце, прикрытая желтоватой простыней из грубой бязи. Лицо ее было бледно и прозрачно. В углу класса, отведенного раненой, громоздились парты, на стенах висели обрывки учебных плакатов, наивные гербарии школьников и убранные пыльной сухой зеленью небольшие портреты Пушкина и Гоголя. Окно было открыто. Во дворе школы чадила походная кухня. Бегали санитары в окровавленных халатах, на траве, под серебристыми тополями, вытянулась плотная шеренга трупов, и возле них десятка два спешенных казаков-кочубеевцев ели дыни, со смехом перекидываясь корками и дынной сердцевиной. Гоголь насмешливо поглядывал в окно, и ветерок шевелил мертвые листья, увенчавшие его голову. Возле Натальи сидели две старухи казачки. Когда Рой подошел, они встали и, шепча слова соболезнования, отошли. Рой присел возле раненой. Он чувствовал необъяснимую неловкость. Спрашивать о состоянии здоровья — глупо, рассказывать о бое — утомительно, и, вероятно, вот эти две старухи сообщили ей уже обо всем. — Поправляйтесь , — сказал он , — мы постараемся сносно обставить вам комнату… Кровать, белье, сиделок. Наталья повернула голову и указала глазами на тяжелую капитальную дверь. Стоны, болезненные крики и ругательства явственно доносились из-за нее. — Им лучше помогите. У меня и так присохнет, — прошептала Наталья и попросила: — Рыжего адъютанта больше не присылайте. — Вам что-нибудь надо? — поднимаясь, спросил Рой, все еще испытывая неловкость. — Кажись, ничего. Хотя… — она приоткрыла глаза и оживилась, — пришлите книжечку почитать. Только не толстую… с картинками… — Она немного подумала и несколько смущенно добавила: — Чего-нибудь про нас. Похожее. Берущее за сердце… Обходя лазарет и беседуя с бойцами, начальник штаба, будто невзначай, спросил доктора о Наталье. — Пустяки, — успокоил врач. — Бледная, желтая и так далее — от потери крови. Травма сама по себе невелика. Организм крепок, затянет быстро.* * *
Сорокин въехал в станицу уже к вечеру. Главком был в светло-серой черкеске и белой папахе. Под ним метался белоснежный полуараб, взятый из цирковой конюшни в городе Армавире. Главком въехал в Невинномысскую как победитель, и его личный оркестр, из серебряных труб, играл фанфарный кавалерийский марш. С главкомом были Гайченец, Одарюк, адъютант Гриненко и приближенные Сорокина: Рябов, Костяной, Кляшторный — эсеры‑авантюристы, случайные люди в армии. Позади оркестра Щербина вел конвойную сотню, двести всадников, навербованных по особому отбору из полков, выведенных Сорокиным из-под Екатеринодара и Тихорецкой. — Молодец Кочубей, — снисходительно похвалил Сорокин нового комбрига, обсуждая операцию. — Кровь у него моя, а на полководца не похож. Мелковат. — Но, Иван Лукич, Кочубея любят бойцы, — осторожно сказал Одарюк. Сорокин рассмеялся. — Больше, чем главкома? — Ну, здесь аналогии скользки, Иван Лукич, — помялся Одарюк, — но, начиная с Тихорецкой, нас все время били белые, а Кочубей прорвался сюда, ни разу не будучи бит. Сорокин отмахнулся и, позвав адъютанта, приказал: — Собрать в ставку командиров частей, принимавших участие в бою. Гриненко повернул коня. Главком весело заявил: — Отпразднуем победу. Повернул к станции. Там, на запасном пути, недалеко от подошедшего с Курсавки бронепоезда Мефодия Чередниченко, сверкал огнями специальный состав салон-вагонов — ставка на колесах главкома Сорокина. Оркестр играл марш. Мальчишки бежали в хвосте конвойной сотни.* * *
Сорокин отдыхал. Он принял ванну и был в шелковой кавказской рубахе, подтянутой узким пояском с золотым набором. Окна салон-вагона были открыты. Оркестр беспрерывно играл, и в вагон собирались вызванные командиры частей. Сорокин был весел и уже достаточно пьян. Когда прибывший Гриненко, склонившись к уху главкома, что-то сообщил, Сорокин вспылил: — Что ты шепчешь! Объявляй открыто. — Кондрашев и Кочубей не могут явиться, — вытягиваясь, отрапортовал Гриненко. Сорокин поднялся и, зло сощурившись, тихо спросил: — Причина? — Кондрашев разводит части по фронту, а Кочубей выступил на линию Суркулей. Главком качнул утвердительно головой и опустился в кресло. — Погуляем без них. Давай, Гринеико, Наурскую [157]…VIII
Бригада Кочубея шла в Суркули — в район, указанный Кондрашевым. Кочубеевцы пели песни, а впереди особой сотни Наливайко и друг Ахмета, Айса, плясали на седлах наурз-каффу. Черкесы хлопали в ладоши, покрикивали и подпевали в тон инструментам. Ахмет говорил Кочубею, радостно поблескивая зубами: — Тебе спасибо. Отец Айсы все плакал. Айса смеется и пляшет — очень замечательный каффа. А музыка! Кавказский оркестр, непонятный европейцу, но трогавший наиболее чувствительные струны души горца, был создан им, Ахметом. Несложные инструменты, а как играют! Вот известные музыканты из аула Блечеп-сын. Они бесподобны в игре на небольшой гармошке-однорядке — пшине и дудке, напоминающей кларнет, — камиле. Им помогает Мусса из аула Улляп. Он виртуоз: в его руках скрипка, сработанная из дерева, овечьего пузыря и воловьих жил, звучит так, что можно и смеяться и плакать. Недаром Муссу всегда приглашал сам ханоко [158] Султан-Клыч-Гирей-Шахам, когда к ханоко собирались званые гости. Мусса и его скрипка славились далеко за пределами Улляпа. Музыканты охранялись черкесами так же, как в казачьих сотнях гармонисты. Ахмет подпевал, подергивая плечами и искусно работая на пхашичао — трещотке Айсы, заменяя своего друга, занятого танцем. Шли осторожно. В середине отряда — музыка и пляски, в головной походной заставе — недремлющая разведка. По цепке сообщение: — Барсуковский свободен. — Ну и дерзнул Шкуро! — удивлялся Кочубей. Показывая вправо, сказал: — Вот там, по речке Невинке, Рощинские хутора. Богато там казаки живут. Родичи там мои, дядьки. Натерпелся я от них, был молодой. Может, даст бог, доберусь им кишку укоротить. Заметив клочок сена у дороги, обернулся, крикнул: — Адъютант, прикажи подобрать. Ишь, бузиновая кавалерия. Сами не догадаются. В пыли сверкнула оброненная подкова. — Адъютант, подобрать, сгодится, — снова приказал Кочубей и, проследив, как Левшаков, не слезая с лошади, схватил подкову и сунул в ковровую суму, одобрительно кивнул. Бригада далеко за собой оставила Барсуковский хутор. Дорога свернула на Петровское и Киян-разъезд. Колонна поднимала пыль. Кочубей делился с начальником штаба заветными думками: — Кончим кадетов — будем с тобой, Рой, хозяйство ладить. Зараз корысти с нас, як с бугая — сметаны. Пшеницу топчем. Коней за фруктовые деревья вяжем, ломаем. Хаты палим. Снарядом… бух… бух… куда попало… А як без снарядов? Кадета конфетой не доймешь? И шо генералам от Кубани надо? Як мухи на дохлую кобылу. Комбриг недовольно покачал головой и замолк. Сотни двигались тихо. Хотелось спать, и не было слышно музыки. В пыли, завернутый в чехол, колыхался штандарт, и по бокам поблескивали казачьи клинки.* * *
Начальник штаба, покачиваясь в седле, думал о просьбе Натальи. Он мысленно перебирал книги, памятные ему еще с детства. У отца Роя был старый шкаф, гардеробного типа, но с полками. Шкаф был огромен, никуда не входил и стоял в темном коридоре. Его сработал мастер, непонятный станице интеллигент, худой, непостижимо высокого роста, с длинными волосами. Отец назвал столяра Авессаломом за его долгогривость. С легкой отцовой руки за столяром в станице укоренилось это библейское прозвище, и он охотно на него отзывался. Шкаф в семье тоже окрестили «авессаломом». На полках шкафа были книги, на книгах гнездились куры, имевшие доступ в темный коридор, и мальчик, Андрюша Рой, часто стряхивал с занимательной книжки куриный помет. Иногда к шкафу добирался и сам творец его — Авессалом, выбирал сразу десятка два книг, уносил их и, перечитав, приносил обратно. Он-то и приохотил мальчика к чтению. В дальнейшем читать было некогда. Учеба и муштра в реальном, в городе Екатеринодаре, беспросветная лямка в казачьем хозяйстве и… война. По-другому была раскрыта страница жизни, и на смену занимательной литературе «авессалома» пришли полевые и строевые уставы. Но чем угодить Наталье? Перед его глазами проплывали тяжелые тома Толстого, кожаные переплеты Гоголя. Вот голубые книги Лермонтова, Пушкина, с вытисненными на коленкоре цветочками и фигурками не то амуров, не то летящих по небу ангелов, Жюль Верн, Майн Рид, Купер… все не подходило. Рой ломал голову, и задача эта была для него сейчас ответственней самой сложной диспозиции. «Черт возьми, что же дать ей — «Хаджи-Мурата» или «Полтаву»?.. Кстати, в «Полтаве» тоже Кочубей, только старик… «Тараса Бульбу»?» Рой задумался. Может ли сейчас «авессалом» дать ответ на простой вопрос кубанской девушки из отряда красного казачьего партизана? И вот, вначале в тумане, потом все ясней, начали вырисовываться красные коленкоровые очертания книги, любимой им, где на меловых листках роскошного издания проходила беспрерывная борьба за освобождение Кубы. Далекий остров, очерченный голубыми извилинами, поднялся перед Роем, как пылающий костер восстания рабов. Книга и называлась «Пылающий остров»; автора он не мог вспомнить, но горячие образы кубинских патриотов, с мечами в руках добывающих себе человеческие права, были близки Рою и сейчас. Маленького чумазого Андрюшку захватывали удивительные приключения и батальонные сцены. Рои жили у речки, огород переходил в густые камыши, и мальчик, отбиваясь от атак комаров, сидя в густых зарослях, в сотый раз перечитывал книгу. Отец, охрипнув от зова, уезжал в поле один, потому что Андрюшка, увлеченный, не слышал его криков. Когда переворачивалась последняя страница, он бросался по тропинке, мимо копанки, мимо старой шелковицы, перепрыгивая через огромные белые тыквы. Отца уже не было, и тогда Андрей, босой, черноголовый, во всю силу своих резвых ног догонял далеко за станицей отцовскую мажару. Книжка была одним из счастливых воспоминаний его безотрадной юности. Покачиваясь в седле, Рой мысленно находился в далекой теперь станице, на берегу илистой, малярийной реки, и снова был упрямым непонятным ребенком, которого часто поругивал отец и журила добрая щупленькая соседка‑учительница… Снова пылающий остров, красный переплет книги, увлекательные страницы о боях на местности, покрытой папоротником, пальмами и толстым тростником, похожим на челбасский камыш. — Надо найти, обязательно найти, — вслух произнес Рой. — Шо найти, начальник штаба? — спросил Кочубей, расслышав его возглас. — Суркули? Так Суркули уже под самым носом. Я тоже вздремнул, не хуже того офицера. Ну и соня тот офицер… Дохлятина…IX
В комитете партии Северокавказской республики решали сложную задачу; кого послать комиссаром к Кочубею. У него уже был комиссар Ляхов, посланный вскоре после невинномысского боя. Кочубей, сначала обрадованный прибытием грамотного помощника, выгнал его через три дня за проявленную Ляховым робость в бою. — Я думаю, надо послать в бригаду Кочубея Кандыбина, — предложил Старцев. — Кочубей остался доволен им еще за невинномысский бой. Кандыбин хороший коммунист, вояка, да и казак к тому же. В тот же день Кандыбин выехал на фронт к Кочубею. На днях у Кандыбина была убита лошадь, и он отправился в Суркули на обывательской линейке. Недружелюбно принял очередного комиссара Кочубей. Оглядел внимательно, словно никогда до этого не встречал его. Плотный, будто отлитый из стальных мускулов, с лицом, темным от боев и солнца, похожий на черкеса, Кандыбин спокойно выдержал тяжелый кочубеевский взгляд и, зевнув, отвернулся. Чуть дрогнули губы Кочубея, но он подавил довольную улыбку. Не хотел показать, чтопонравился присланный. Было уже поздно. Кочубей, сидя на кровати и снимая сапоги, сказал: — Ну, ложись, комиссар, а утречком пробежим на фронт. Кандыбин, завернувшись в тулуп, брошенный ему на пол, лег в одной комнате с Кочубеем. Комбриг потонул в трех перинах и спустя минуту заснул. Утром, когда из раскрытых окон еще струилась благотворная ночная прохлада, Кочубей вскочил, моментально оделся и, заметив храпевшего на тулупе комиссара, грубо толкнул его ногой в бок: — Ну, вставай! Разлегся! Ты шо ж, до меня спать приехал? У ворот Кандыбину подвели высоченную кобылу из конюшни батьки. Раньше любил ее Кочубей. После же того как попала в одну из ног лошади пуля и потеряла она боевые качества, держал ее за прежние заслуги. Прозвали ее втихомолку коноводы «Трехногой дурой». Комиссар, осмотрев седловку и туже подтянув переднюю подпругу, легко вскочил в седло. Кочубей незаметно одобрительно крякнул. Желая показать лихость новому, приятному ему человеку, присел на корточки и прыгнул в седло без помощи рук. Это был знаменитый прием посадки, не удававшийся никому, кроме самого Кочубея. Комиссар сознательно не высказал никакого удивления. Кочубею это не поправилось. Нахмурился, отстал, пропустив вперед комиссара. Поехал рядом с Михайловым. Подморгнув и толкнув Михайлова в бок, ехидно шепнул; — Глянь, комисс-а-ар! Узкое коричневое лицо Михайлова скривилось в презрительной улыбке. Нагнувшись к Кочубею, что-то ему сказал. Оба засмеялись. Десяток спаянных боевой дружбой командиров, ехавших позади них, тоже переговаривались и посмеивались. Недавно принятый в эту боевую семью комполка Кондрашева Николай Батышев, уже прославивший себя атакой, проведенной вместе с Горбачевым на батарею во время флангового удара по Невинке, был среди них. Ему Кочубей доверил командование первой сотней, и Батышев, чтоб не ударить лицом в грязь, тоже отпускал колкие шутки по адресу новоявленного комиссара. Кандыбин, не подавая виду, свободно покачивался впереди. Он думал сейчас не о бое, не о том, что будет там, на фронте. Он искал путей к сердцу Кочубея, по которым придут доверие, дружба, а следовательно, и боевые успехи. Комиссар фронта предупредил Кандыбина о своеобразии его роли в партизанской бригаде, где не было ни одного коммуниста и дисциплина поддерживалась только благодаря популярности Кочубея. Бригада Кочубея могла сделаться и большой революционной силой, и могла пойти по дороге анархии. Немало бродило в то время непонятных ватаг по Кубани. Сегодня ватажек сидел на командном совещании рядом со всеми и получал боевые задания, а завтра, пустячно обиженный, бросал на вчерашних друзей мятежные сотни. На ярах-перевалах раскинулась станица Воровсколесская. В этой станице укрепились белые после падения Невинномысской. На подступах — окопы и огневая защита. Из станицы выбрасывались свежие формирования: полки, батальоны. Здесь была резиденция генерала Покровского. Отсюда фронт снабжался скотом, хлебом, фуражом. Белые пока были пассивны. Красные готовили удар по Воровсколесской — Верде ́ ну фронта. Сегодня предвиделся бой. Подтягивались пехотные части. Балками подбиралась конница. Устанавливали батареи. Метались ординарцы. Ночное совещание в Курсавке, в присутствии главкома, постановило любыми усилиями взять Воровсколесскую. На совещании поручили Кочубею в случае успеха выкачать из станицы все продовольствие и фураж. Как передавали, главком, не надеясь на закрепление успеха, приказал лично Кочубею сжечь станицу. Кочубеевцы ехали шагом. Дорога вилась по балкам и выбитым сражениями взгорьям. На гряде иногда вырисовывались всадники. Узнав своих, исчезали. Попадались лениво идущие на фронт бойцы, на штыках были нанизаны булки и куски сала. По чубатым головам да еще по особой манере залихватски заламывать высокие шапки комиссар угадал так называемых германо‑гайдамаков, завезенных с Украины. Мимо них кочубеевцы проехали рысью. В этом сказывалось особое пренебрежение к пехоте. Поднялись на гряду. Невдалеке ударила пушка. Этот звук поддержали винтовочные выстрелы. Так обычно начинались сражения… Кандыбин заметил приближающуюся кавалькаду. Кочубей тоже вгляделся, привстав на стременах. Успокоенный, откинулся на заднюю луку, ожидая. Подъехал Кондрашев, кивнул Кандыбину, с Кочубеем поздоровался за руку. Кочубей восхищенно разглядывал гнедого жеребца начальника дивизии. — Вихр, а?.. Митька! Чей? — Жеребец? Был когда-то полковничий, теперь мой, — довольный похвалой, ответил Кондрашев. И подъезжая так, что звякнули, встретившись, его и Кочубеевы стремена, спросил: — Готов, Ваня? — А як же! — Покровский подтянул трехдюймовки на левый фланг, — будто случайно кинул Кондрашев. Кочубей, игриво подмигнув Михайлову, также как бы ненароком спросил: — Так чего надо от Вани Кочубея? — Взять надо, — спокойно сказал Кондрашев. — Раз надо — возьму. Кондрашев продолжал объезд наступающей группы. С подчеркнуто важной посадкой он удалялся небольшим галопом. Небрежно брошенный на плечи башлык ярким пятном кровянел в безрадостных тонах вытоптанных полей. Рядом с ним, на вороном коне, — комиссар Струмилин, с задорно выбившимся из-под кожаной фуражки белокурым чубом. Комиссар сидел в седле неважно. Это определили кочубеевцы, но не подали виду, зная уважение самого батьки к комиссару дивизии. Бой начинался. По степи зачернели тела. Было жарко. Часто стреляли орудия. Кое-где, потеряв седоков-связных, носились лошади, пугливо шарахаясь от шрапнельных разрывов. Пехота не решила задачи. Пригнутая огнем, залегла. Для перемены положения была выброшена конница Кочубея. Вырвались из балок отважные сабельные сотни под водительством Михайлова. Трепетное, помчалось бархатное бригадное знамя. Курган — командный пункт командира бригады. Над курганом часто свистели пули, но Кочубей спокойно стоял на седле, с биноклем в руках. Конь беспокойно прядал ушами. Вдруг на поле точно накинули ярко-пеструю ткань. Шесть бригадных сотен, скакавших до этого в сомкнутых порядках, развернулись. Кочубей удовлетворенно крякнул, улыбнулся. — Добре, казаки, добре, — похвалил он. Кандыбин глядел на него с одобрением. Кочубей напомнил комиссару атаманов запорожской вольницы, прославленных в казачьих песнях. Захотелось самому ощутить свист ветра в ушах и сладкую радость сечи. Похлопал комиссар по крутой шее кобылицы, и она тихо заржала, раздувая ноздри. Но что с Кочубеем? Не было уже улыбки. Сошлись на переносице глубокие морщины, и плотно сжаты тонкие губы. Комиссар поднял бинокль. На далеких, но отчетливо различимых курганах — коричневое облако пыли. Должно быть, обходила с левого фланга конница Шкуро, навербованная в предгорных станицах, отмеченная в диспозиции сегодняшней операции. Кочубей опустился в седло, зло приказал Кандыбину: — Бери, комиссар, седьмую сотню и возьми вон те сопки! Не возьмешь — зарубаю. Седьмую сотню, пятьсот одностаничников-отрадненцев, повел в атаку комиссар. Пьяно бурлила кровь — хмельные соки воинственных предков. Тяжелая была схватка. Седьмая сотня погнала на кадетские окопы шкуринцев — в большинстве своих же станичников, принявших кадетскую веру. Упрямый и возбужденный, скакал впереди всех комиссар. Окопы ощетинились рогатинами и штыками, и около окопов столкнулись в сабельном ударе. А в это время начали бить орудия, которые подвел генерал Покровский для прямой наводки. Разрывал генерал кольцо атаки в самой середине, думая пустить подошедший из Армавира офицерский полк Алексеевской бригады. Понял маневр Кочубей. Не миновать пускать в бой особую партизанскую сотню. Триста всадников, отборных казаков и горцев , личная гвардия Кочубея, томились без дела, ожидая знака комбрига. Кочубей любовно оглядел их. Ангорские папахи партизан перед боем были до яркой белизны вычищены отрубями. За спины переброшены алые башлыки. Черкески, кривые дагестанские шашки с крестообразным эфесом, полированные коробки маузеров и матовые стволы ручных пулеметов. Краса бригады — первая сотня: ею справедливо гордился комбриг, выводя в дело только в критические минуты сражений. Подал условный сигнал командиру сотни, Батышеву. Батышев, до этого хозяйственно осматривавший седловку и ковку, зычно крикнул: «Садись!» Храпнули кони, и забряцало оружие. К Кочубею подъехали помощники взводных командиров для передачи его приказаний, второй трубач и калмык с сотенным значком. Выборный командир второго взвода, Тит Мудраков, весело подмигнул напряженному и серьезному командиру первого взвода, Пелипенко. — Видать, лавой вдарим, а потом в стоячку, на пушки! — Видать, так, Панахида, — спокойно согласился Пелипенко, — видишь, батько сам поведет. Тит Мудраков, прозванный за тяжелую руку Панахидой, вынув клинок, попробовал лезвие ногтем. — С вечеру жало навел. Может, самого Шкуру до селезенки достану, — похвалился он. — Его достанешь! — усомнился Пелипенко. — Он с колокольни достает с бинокля… Ну, кажись, начали… Кочубей подал звучную команду атаки. Полевым галопом разостлалась по степи особая партизанская сотня. Действенный ружейный огонь расчленил взводы. Орудия близко. Трубачи проиграли аппель, и крылья лавы сомкнулись на карьере. Кочубей встал во весь рост и взмахнул клинком. — Вот это дело! — обрадовался Мудраков, на скаку перекидывая стремена для упора. Взметнулись в седлах партизаны. Вспыхивающая маузерными молниями лава обрушилась на врага. Недалеко рявкнуло «ура». Кондрашев ударил с правого фланга. Белые дрогнули. У парка зарядных ящиков, скрытых за косогором, поднялась паника. Группами, на артиллерийских лошадях, бросив все, удирали ездовые. Прямо на орудия, состязаясь в лихости, неслись кочубеевцы. Захлебывались вражеские пулеметы. — Ой, Христа, фитилек, ланпадку!.. — крикнул Тит, вынесшись с фланга к батарее, и, полный взбалмошной удали, выпрыгнул из седла на трехдюймовку. Стиснул Тит пушку в объятиях, оскалил в хохоте зубы: — Ой, ты моя молодица! Но прошла по нему последняя пулеметная строчка. Перерезала Тита пониже шеи, отхватив спину до половины лопаток. Медленно сползла спина, и когда пальцы правой руки коснулись земли, голова склонилась вбок и рухнула с орудия окровавленная масса. Страшен и нелеп был человек, разделенный надвое. Пелипенко не оглянулся. Сгорбился и, дорвавшись до пулеметов, кружил шашкой, озлобленный и молчаливый, и свистел воздух вокруг него. …Станица была взята. Поле боя объезжал Кочубей. Хмурился, замечая то там, то здесь белые папахи своих любимых лебедей. Иногда подолгу задерживался у трупа известного ему бойца. Вздыхал, качал головой. — А это шо за комедь! — воскликнул он, увидав на орудии обезглавленного человека. Узнав Мудракова, снял шапку. — Добре помер Панахида! Похоронить его с воинскими почестями. А докторам восстановить в прежней доблести Титово тело.* * *
На церковной площади Кочубей выстроил бригаду и на глазах всех расцеловал отличившегося в бою Кандыбина. Это считалось лучшей наградой в кочубеевской части. — Молодец! Вот это комиссар! Ну, давай руку, товарищ будешь, и кличь меня завсегда Ванькой. Бригада кричала «ура», а комиссару подвели другого коня, хороших кровей, из заводных [159] лошадей Кочубея. Кандыбин с некоторой грустью расстался с «Трехногой дурой». Кочубей, поблагодарив бойцов за атаку, вызвал командира временно ему приданного Ейского полка, Деревянникова, вялого, пугливого человека, и приказал ему: — За ночь вывезти из станицы все. Хай кадеты воздух глотают. Вывезешь — наградю, не вывезешь — перед бригадой зарубаю самолично. Отпустив Деревянникова и заметив перебегавшую площадь старушку, подозвал ее. — Где поп с этой церкви? — На шо ж вам батюшка? Ой, лишечко! — запричитала старуха. — Убивать? — Молебна хочу служить, — подбоченясь, ответил Кочубей. — Молебна? А говорили, у большевиков бога нема, — удивилась старуха и всплеснула руками. — Да как же вы служить будете, сыночек, ведь батюшка-то утек с кадюками. — Эге!.. — протянул Кочубей. — Раз нет попа, не надо и церкви… Хлопцы, давай ее палить — поп утек. Охотники побежали за соломой. Вскоре первым появился Пелипенко, таща на спине целую копну бурьянистого сена, увязанного возовой веревкой. — Хлопцы на огородах смыкают солому, а мне хозяин бурьян приспособил, — хвалился он, сваливая принесенное у паперти и отдуваясь. — Давай спички. — Подожди, Пелипенко, пока ребята еще припрут соломы, а то не загорится, — посоветовал кто-то. — Загорится, як от керосина, — поощрил Кочубей. — Эй, хлопцы, солому тащить до самого алтаря!.. Кандыбин отозвал Кочубея: — Ваня! Зря ты это делаешь. — А ты шо мне за указ? — усмехнулся он. — Ведь это противореволюционно… Кочубей махнул рукой. — Давай, Пелипенко, шо ж ты чухаешься? В церковь вносили вязанки соломы. В ожидании веселого зрелища бойцы перешучивались, покуривали, смеялись. — Ты должен отменить, — наступая, требовал комиссар. — Да шо ты привязался? — вспылил Кочубей. — Шо, ты мне приказы будешь отдавать? — Ты не хочешь, я сам отменю, — твердо сказал комиссар. — Товарищи!.. — крикнул он. Рассерженный Кочубей тряхнул его за грудь. Комиссар, вырываясь, выхватил кинжал. — Вот так комиссар! — Комбриг крепко держал Кандыбина за руку. На уровне глаз комиссара матово поблескивало дуло кочубеевского нагана. — Эх ты! Вот як надо, — и вывернул руку, кинжал упал на землю. Потом засунул наган за пояс и удовлетворенно заметил: — Вот это комиссар! Еще раз товарищем будешь. Добавил тоном, не терпящим никаких возражений: — А церковь спалим, есть мой приказ. А за компанию — подпустим красного петуха и станице. За станицу режь Сорокина, он приказал. Давай поглядим, яка тут церковь. Кочубей, бросив повод ординарцу, вошел в церковь. За ним направился Кандыбин. Кочубей, подергивая плечами, шел по серому некрашеному полу легкой джигитской походкой. У иконостаса остановился в раздумье. Он был серьезен, и прежнее шутовство будто слетело с него. — Святые, эх, эх… святые… — укоризненно покачав головой, прошептал он и продолжал уже злобным, повышенным голосом: — Да яки ж вы святые, да яка с вас польза? Где ж ваша святость? Все в камнях, венцах, со скипетрью, а люди оборванные и босые. Сплюнув, резко повернулся, снял шапку и, стерев пот коротким взмахом руки, заорал нарочно громко и вызывающе: — Хлопцы, вытянуть самую кращую ризу и одягнуть на моего Зайчика! Жеребец Кочубея, Зайчик, был наряжен в голубую пасхальную ризу. — Глянь, хлопцы, як на его шита! — подмигнул Кочубей и, прямо с паперти прыгнув в седло, выскочил за ограду. Из решетчатых окон церкви пробивался дым.* * *
Вялый с виду Деревянников организовал достойную удивления выкачку белогвардейской базы. Всю ночь беспрерывным потоком, шириной в пятьдесят подвод, шла выгрузка. Под лунным светом двигались подводы с мукой, сеном, продуктами. Ржали косяки лошадей, ревели стада коров, блеяли отары овец, лениво похрюкивая, жирной лентой двигались свиньи. Все это оседало в Суркулях. С этого дня Суркули сделались базой снабжения фронта. Практичный Кочубей начал налаживать тыловое хозяйство фронта. А на зорьке станица Воровсколесская запылала со всех сторон. Белые перегруппировались. Кочубей организованно уходил, выполнив приказание. Кондрашев, заметив зарево, послал узнать, в чем дело. Сообщили: «Уходя, станицу приказал поджечь Кочубей, а в церковь внести три копны сена и тоже поджечь». Вызванный Кондрашевым, Кочубей в присутствии Кандыбина сказал детски‑наивно: — А шо мне впотьмах отходить? Боялся, шо заблудюсь, и запалил для освещения.X
Это было уже на третий день. — Ну, сидай, — пригласил Кочубей и подвинулся на лавке, — зараз можно и побалакать. Кандыбин присел. Кочубей хлебал борщ вместе с Михайловым, Батышевым, Наливайко, братом и другими любимыми командирами и друзьями. В хате висели иконы, лубочные картины, изображавшие бой у Гельголанда и виды Новоафонского монастыря. На коленях обедающих лежали расшитые цветными нитками рушники. Поодаль, покачиваясь и тихо напевая знакомую Кандыбину свадебную песнь черкесов — «Орейдада», сидел телохранитель Кочубея адыгеец Ахмет. Ахмет никогда в присутствии посторонних не занимал места за столом вместе с Кочубеем, боясь уронить достоинство своего начальника в глазах еще мало ему знакомых людей, — таков обычай Адыгеи. Рядом с адыгейцем командир третьей сотни возился с трофейным парабеллумом. Кочубей, не переставая жевать, знакомил с собой комиссара. Изредка призывал в свидетели присутствующих, и те, утвердительно кивая головами, вылавливали из миски жирные куски говядины, со свистом высасывали мозговые косточки. — …Такого мне коршуна, як ты, и надо, политичный ты мой комиссар. Разгадал я тебя сразу, а потом ты подкрепил мою догадку. Думаю я, будешь и ты исподтишка выспрашивать, кто я и шо я. Так я сам про себя расскажу. А ты слухай, бо потом размусоливать время не будет. Кочубей внимательно поглядел на комиссара. Тот тоже, будто впервые, пристально всмотрелся в Кочубея. Не больше двадцати семи — тридцати лет от роду, подвижный и худощавый. Казалось, каждый мускул на его лице жил. Губы плотно сжаты слегка презрительной гримасой. Нос правильный, немного с горбинкой, брови белесые, сходящиеся на переносье у резких морщин. Улыбка Кочубея была обаятельна. Но, улыбнувшись, он обычно сейчас же гасил ее, будто считая несовместимой со своим положением и званием. Ахмет, прекратив пение, слушал начальника. Командир сотни протирал маслом револьвер, заржавевший у офицера. — Так вот, — продолжал Кочубей, — был я на действительной, в Урмии, а после на фронте турецком, тоже партизаном, только не у Кондраша, а у Шкуро под началом. Пришел домой с фронта… в станицу Александро-Невскую. Вижу, нет в станице от всяких атаманов да баптистов разворота. Дома тоже, як пилой… Подался на Тихорецкую. Хожу як кабан, очи в землю, а думки як пчелы. Шось не нравится. Буржуи у власти, а на станции юнкера пристают: иди да иди, казак, к ним. Рубанул я одного юнкера и гукнул: «Кто хочет вырубать окно гострыми шашками к жизни хорошей?» Кинулись до меня хлопцы. Сгарбузовал я отряд и вступил в революцию вооруженный, при полной форме… Кочубей тряхнул оружием: два маузера, наган, браунинг, кинжал, шашка. Нахмурился и быстро, чуть ли не на ухо комиссару, зашептал: — Мешал буржуев и офицеров, як полову коням, вилками-двойчатками. Головой в землю, ногами в гору. Легла не одна подлюка в степовых балках. Подоили с их мы кровь. Подался я до Сорокина в армию. Рубались за Выселки, Батайск, Катеринодар, Эйнем и прочие станицы. Рубались — аж волосья дыбом. Хлопцы у меня на выбор: або грудь в хрестах, або голова в кустах, революции не стеснялись. Як приходит до меня: «Прийми, батько», — а я его по сусалам. Не падает — выходит, добрый будет вояка, беру в отряд. Вот как, политичный ты мой комиссар, товарищ Кандыба! А если спросишь, як я новую жизнь понимаю, то скажу тебе: можу об этом балакать только с батькой Лениным, бо он, по слухам, теж моей программы придерживается… Неожиданно раздался выстрел. Выстрелил офицерский парабеллум командира сотни. Пуля рикошетом попала в Кочубея, и он схватил рукой шею. Ахмет кинулся к виновнику выстрела, но, остановленный окриком Кочубея, замер. Кочубей, морщась, гонял пулю под кожей, пальцы его окрасились. Потом, видимо уловив момент, рванул и вытащил пулю. На черкеску брызнула кровь. Кочубей поднес пулю ближе к глазам и разглядывал ее, удивленно приподняв брови. — Ишь, стерва, всю шею поковыряла. Плюнул пренебрежительно на пулю и бросил в лицо оторопевшему командиру: — В другой раз выпорю. Не умеешь с оружием обращаться. Отдай-ка стрелюку Ахмету. Обескураженный командир виновато протянул парабеллум черкесу.* * *
Все было необычно комиссару в ставке Кочубея. Даже вот этот случай с пулей, да и самый рассказ Кочубея. Какими внутренними законами поддерживалась дисциплина в отряде, а теперь бригаде? Неужели только на круговой поруке держится моральная спайка бойцов? Такие мысли были вполне естественны в положении комиссара. Решение этого вопроса определяло его поведение. С недоверчивой усмешкой, получив от Роя секретные слова на сегодня, он вышел из штаба. Во дворе пылали костры, и это комиссар принял за первое нарушение правил расположения квартиро‑биваком в непосредственной близости к противнику. После он узнал, что белые отлично знали место резиденции Кочубея, но подход к Суркулям был так сложен, хутора так густо были окружены заставами, караулами, секретами, так была налажена служба дозоров и патрулирования, что прорваться можно было только с боем, а тогда, естественно, на защиту родных Суркулей слетались сабельные сотни. В Суркулях была только одна бесконечная улица. Удаляясь от штаба, Кандыбин услышал слева шум поезда. Близко проходила железная дорога. Оглянулся назад. Костры, казавшиеся ему вблизи такими яркими, теперь обозначались почти незаметными столбами редкого дыма. Попался переулок: он спускался к илистой речке, к камышам, тихо шелестящим. По бокам переулка — канавы, защищенные густым рядом деревьев, очевидно акаций, что можно было определить по стройным гладким стволам. Снизу тянуло прохладой и болотными запахами. Комиссар не дошел еще до камыша, когда на грудь его лег штык. — Кто идет? — Свои, — Кандыбин отпрянул. — Свои коней крадут. Пропуск? — Борт. Дозорные подозрительно начали вглядываться в Кандыбина, и, видимо не веря ему, один из них чиркнул спичкой. Свет обнаружил упрямые глаза и подрезанные щетинистые усы дозорного. — Комиссар? — Да. — Спали б, комиссар, а то невзначай заколет кто-либо, ей-богу, — посоветовал боец и отошел, — Дозор? — спросил Кандыбин. — Да. — Все в караул-то вышли? — А ну попробуй не выйди. Враз на передовую, в самый огонь, а то в Козловую балку, — сказал боец с щетинистыми усами. — В балку еще не водили. Не было такого дела, — перебил его второй молодым, приятным голосом. — Нет, так будет, — отрезал первый. — Все наперед знает, как бог Саваоф, — ухмыльнулся второй, молодой. — Бога не замай, он тебе ничего плохого не сделал, а нюх, верно, на будущие времена имею. — Нюх?! — удивился второй. — Откуда он у тебя? Усы-то ты подрезал? — Ну, подрезал, — напыжился первый, — што ж с этого? Я чуток ножницами подкорнал, штоб лучше сметану есть. Люблю сметану, товарищ комиссар, а усы мешали, я их и того… — Вот и нет у тебя нюха, Саваоф, — поддразнивая, снова сказал второй. — Помню, я мальчишкой был, отхватил коту усы. Перестал кот мышей ловить, сидит и фыркает. Нарежу ему колбасы, положу — съест, который кусок возле него, а остальные не замечает. Мяучит, мяучит, будто кто его за хвост дергает. Подвину — еще кусочек съест. Выходит — все у кота в усах, как и у тебя, Саваоф, и пропал ты теперь отныне и навек. Ну, мы заговорили вас, товарищ комиссар. Видно, с обходом? — Нет. Так прошелся, спать что-то не хочется. — Если с обходом — не сомневайтесь, товарищ комиссар. Проверочку сделать можете. И прямо скажу, хоть усов у меня и нет: никто не спит. Как на пружинах все. — Так ли? — нарочно усомнился Кандыбин. — Иначе быть не может, потому сознание заедает, товарищ комиссар. Сами деремся и очень чувствуем, что деремся со своими недругами, всех знаем злых, товарищ комиссар, кто там, — сказал он, указывая в направлении фронта, опустился на землю и словно растаял. «Вероятно, прилег в канаву», — решил Кандыбин и, попрощавшись куда-то в темноту, вышел на улицу. Он не успел дойти до штаба, как его задержал конный патруль. Патрульные были из седьмой сотни. Поздоровались и поехали дальше. Комиссар вернулся. Кони дежурной части были подседланы и звучно жевали зерно, помахивая торбами. Дежурная часть держала лошадей на улице, у временных прикольных коновязей. У ворот, верхом на пулемете, сидел боец, запахнувшись в шинель. Он прислонился спиной к щитку и, казалось, дремал, но когда рядом очутился комиссар, пулеметчик повернулся к нему и спросил время. Даже по тому, как у коновязей дневальный сновал с метлой и лопатой, убирая навоз, понял комиссар сущность побед Кочубея. В бригаде была установлена дисциплина, что не удавалось сделать в большинстве частей вооруженных войск Северокавказской республики. На крыльце, заняв его почти целиком, сидели черкесы. Они разостлали бурки и сидели в косматых шапках и черкесках, тихо перебрасываясь словами. Охрана Кочубея состояла в большинстве из адыгейцев. Клокочущий, гортанный язык адыгейцев несколько отличался от языка предгорных черкесов, но комиссар, знавший язык черкесов, свободно разбирал их речь. Разговор заинтересовал комиссара. Часто упоминались Ленин и родовитый князь адыгейцев генерал-майор Султан-Клык-Гирей-Шахам, известный комиссару как инициатор восстания против Советов и организатор горских полков для белого командования. Кандыбин опустился на завалинку. — Султан-Гирей зовет нас, — убеждал приглушенный голос. — Ночами приходил к нему пророк. Он сказал: «Ханоко, алла поручил тебе газават- зао [160], так скажи всем правоверным…» — Скажи, Мусса, — перебил его второй адыгеец лукавым голосом, — Султан-Гирей обещал посадить тебя за свой стол? Молчишь, Мусса?! — А красный пши [161] Кочубей сажает нас за свой стол, как равных, — цокнув языком, заключил третий. Комиссар узнал черкеса по голосу. Это был Айса, друг Ахмета. — Султан-Гирей каждому обещал по косяку кобылиц, отару баранов, — продолжал Мусса. — Утро и вечер мы будем пить бузу и айран. На клинках мастера вырежут слова пророка, и золото на шашках будет из Теберды и Бадука. В сакле запоют семь жен, не меньше… — Так журчит река Джиганас, и очень захочется тебе поспать на ее берегу, потому что она ласковая. Заснешь ты, а в горах прошли дожди, но ты их не видишь и спишь. И не знаешь ты, что идет с гор вода, как табун кобылиц, и тащит камни больше тебя, Мусса, в два раза. Налетит вода, разобьет тебя и выбросит в ущелье Кубани. Так поступает ласковый Джиганас со спящим, — заметил черкес, очевидно житель предгорья, так как знал о проделках реки Джиганас. — Ханоко добрый, он хочет все отдать нам. Пусть уйдет ханоко Султан-Гирей, мы возьмем его добро сами, — сказал Айса, и все засмеялись. — Мусса передал то, что слышал, — уклончиво произнес Мусса и, помолчав, добавил: — Может, он злой, ханоко, может — добрый… откуда знает Мусса?.. — Черкесский народ еще не имел добра и правды от Гирея. Черкесский народ может просить его: «Иди, ханоко, умри, а потом мы тебя полюбим», — сказал черкес, говоривший о Джиганасе. Собеседники одобрительно зашумели. Скрипнула дверь. Из дома упал свет. Комиссар приподнялся. Кочубей? Нет, Ахмет. Комиссар опустился на завалинку и начал свертывать папироску. Он крякнул, зажег спичку, прикурил и держал спичку, пока она не догорела и не прижгла ему пальцы. Черкесы, не обратив на комиссара внимания, все разом заговорили с Ахметом. Ахмет остановил галдеж: — Одна половина сердца там, другая половина сердца здесь, одно ухо кричит, другое пищит, как можно понять? Говори ты, Айса. Айса говорил быстро и отрывисто, иногда прерываемый возгласами Муссы. — Кто мог знать, что ты, Мусса, из аула Улляп, глупый, как барашка, — выслушав Айсу, сказал Ахмет и решительно заявил: — Газават-зао ведет великий пши Кочубей, а пши Кочубей идет по законам Ленина. Понял, глупый Мусса из аула Улляп? — Кто такое Ленин? — процедил Мусса. Ахмет вспылил: — Ленин родился от солнца и луны. Ленин рода курейшипов, и все знают это, а откуда Султан-Гирей — никто не знает. — Ханоко из рода курейшипов, а курейшипы — род пророка, — раздраженно сказал Мусса. — Откуда ты знаешь, Мусоа? — ехидно задал вопрос Айса. — Ханоко сам тебе сказал? Почему ты его любишь? — Похожий похожего любит, — изрек горец из Джиганаса. — Растет дуб один, а корней много. Резкий голос Ахмета выделился из общего шума: — Ханоко умрет, а Ленин будет жить. Ханоко выроют шакалы, и кто будет знать, где его кости? А Ленин всегда будет ходить в белой-белой, как горный снег, черкеске, и будет стоять Ленин, как Эльбрус, и светить днем, как солнце, а ночью — как луна. Все будут знать Ленина, а кто будет знать ханоко, кто?.. Молчишь, Мусса?XI
Шла долгая и упорная борьба. Держала бригада Кочубея район по реке Невинке до станицы Георгиевской, хуторов Рощинских, Воровсколесской станицы и Сычевого кряжа. Впереди фронта огромное Баталпашинское плато — десятки тысяч десятин сенокосных угодий. Против бригады стоял генерал Шкуро. Состязались на фронте казак Кочубей Иван и бывший его начальник полковник Шкуро Андрей Григорьевич. Вправо, до самой Невинномысской, бродили кочубеевские разъезды. Степные Суркули надолго стали резиденцией Кочубея. Небольшой дом, с глухой стенкой на улице, — штаб бригады. Начальник штаба, покусывая длинный вороной ус, добросовестно изучал карту.XII
Коротки кубанские ночки. Настя вскочила, когда сквозь щели пробивались светлые струи и, обычно незаметные, пылинки вращались в них быстро и игриво. Кочубея уже не было. За дощатыми стенками сарая жил шумной жизнью штабной двор. Цукали на коней, ругались. Кто-то, вероятно часовой, кричал: — Комбриг на фронте! Нет в штабе комбрига. Куда прешь?! — Аллюр два креста. От начдива Кондрашева, — обрывал часового резкий голос гонца. В сарай не заходили. Сено в сарае было бурьянистое, засоренное. Дежурная часть держала лошадей на зеленой люцерне-отаве и ячмене. Настя завернула постель и вышла из сарая. Во дворе, залитом ослепительным светом, на Настю никто не обратил внимания. На фронт отправляли сало в мешках и печеный хлеб, наваленный в рундуки-пароконки. Плечистый рыжий детина, взобравшись на повозку, устанавливал в ящики с соломой кувшины с молоком и сметаной. Настя знала рыжего детину. Это был Кузьма Горбачев, старшина третьей сотни. Кувшины Горбачеву подносила босая баба с подоткнутыми юбками. Горла кувшинов были увязаны тряпками с прослойкой отрубей, чтобы не расплескать содержимого в дороге. Горбачев, поминутно откидывая спадавшую на глаза чуприну, очень внимательно просматривал кувшины, прежде чем умостить их в ящик. Старшина журил бабу: — Приказываю, приказываю — на фронт только поливанные кувшины, а ты все самые кволые, леченые да выщербленные. — Какие есть. Нема посуды в хуторе, всю порастаскали, — вяло оправдывалась женщина. — Все туда, все туда, а обратно нету возврата. Бьете же, чужого-то не жалко. Горбачев, отбросив за спину мешавшую ему неуклюжую драгунскую саблю и подтягивая портупею, увидел Настю. — Здорово, Настя! Что-то долго спишь, королева. — Погоревала раз в год, завидки взяли, — улыбнулась Настя. — Кому каймак [162]? — Хлопцам, под Привольный хутор. Во двор верхом въехала Наталья. Услышав разговор, крикнула: — А что, Горбач, воровсколесские девчата ай изменили? — Тю-тю… вспомнила! В Воровсколесске уже вторые сутки Покровский, что ж, он пустит девчат в красные окопы! — Вот бедные! Наталья, по-мужицки спрыгнув с лошади, подошла к Насте, свежая и возбужденная. — Настя, Роя не видала? — спросила она, глянув вопросительно своими синими глазами. — Да вот он, — указала Настя. На крыльцо вышел Рой. За ним из двери протиснулся начальник санитарной части бригады: — Нельзя тяжелораненых держать при нашем лазарете. Сложную хирургию, операции, требующие ампутации, я не могу производить в таких условиях. Вы представляете, трепанацию черепа делать… — Что вы рекомендуете, доктор? — перебил Рой, взявшись за луку седла. — Тяжелых эвакуировать в Минводы. Рой вскочил в седло. — Минводы превращены в госпиталь всей армии. Там люди по двое суток ожидают простой перевязки. Комбриг не пойдет на это. — Но у меня передовой перевязочный пункт. По положению я… Рою начинал надоедать этот маленький человек, беспомощный и суетливый. Сдерживая нетерпеливого низкорослого «киргиза», прославленного как иноходца, снова перебил врача: — Повторяю: стационарные госпитали глубокого тыла забиты ранеными. Противник развивает наступление. Комиссар взялся оборудовать лазарет бригады в Курсавке, на днях госпиталь будет готов. Пока расширьте пункт, привлеките медперсонал. Мобилизуйте фельдшеров станичных околотков — ведь это прямо-таки чародеи. В Нагутах, Султанском вами до сих пор не реквизированы частные аптеки. Будьте готовы, доктор, скоро с фронта начнут поступать раненые… Только сейчас Рой заметил жену комбрига и Наталью. Он кивнул им. Наталья безразлично отвернулась и перекинулась пустяковой фразой с Горбачевым. Настя дернула ее за рукав. — Наташка, ты же про его спрашивала, про Роя-то. — Да ну его! — отмахнулась Наталья. — Раздумала. — Что ты, Наташка, ломаешься перед ним, как сдобный сухарь перед чаем, — укоризненно сказала Настя, — что, он парень плохой? Одной рукой и узла не завяжешь. Поженились бы! — Ну его, Настя! Давай про другое, — попросила Наталья. — А как под горку ходить да за камыш — не ну его? — не унималась Настя. — Ребята уже заметили. — Много шуму, да мало толку, Настенька. За начальником штаба двинулись всадники. В запасных тороках и узлах они везли бутылочные бомбы и гранаты. Окончив погрузку, Горбачев сел на лошадь, оправил саблю, принял в седле достойную позу и во все горло заорал: — Трогай! Часовой с перевязанной головой бросил вдогонку: — Жителей постеснялся бы. Орет, точно катрюк. К часовому подошел развязной походкой фуражир, известный в бригаде под кличкой «Прокламация». Фуражир никогда не бывал на фронте, но все боевые и прочие новости знал первым и всячески их перевирал. Малейшие неудачи он раздувал в панические слухи, и тогда слова: «окружили», «продали нас», «измена» — не сходили с его уст. Его поэтому и не брали на позиции, определив навсегда в должности фуражира. Сегодня на фуражире был кожаный картуз, и, несмотря на жару, на голое тело был натянут тесный солдатский ватник. В одиночестве он решил поделиться кое-чем с часовым, оставленным при штабе из-за легкого ранения в голову. — В сухомятку, ребята, пожалуй, сто суток, — сказал фуражир, — кухни‑то все пехоте передали. Последнюю кухню — и то Горбач на кобылу сменял. Да хоть бы кобыла, а то тьфу! — Несчастливая наша бригада, — заметил часовой, почесываясь. — У всех смена есть, а мы в котел головой. — Скоро будет смена, — тихо, оглядываясь, чтоб придать вес своим словам, сообщил фуражир. — Завтра сам батько думает податься в Пятигорский город. — Что он там забыл? — недоверчиво спросил часовой, подозрительно прищурившись. — Пятьдесят тысяч буржуев нам обещали… подкрепить бригаду. — Что ты, Прокламация, что мы с ними будем делать? Их за неделю не перерубаешь, пятьдесят тысяч, — и, обратив внимание на выходящую из ворот Настю, улыбнулся: —Вот это подкрепление, да? Что-сь, видать, вкусное понесла супруга? Аж сюда пахнет. — Галушки варила с курчонком да вареники месила, стало быть, их и понесла, — доложил фуражир и, посвистывая, вышел на пыльную улицу. По улице бегали мальчишки, играя в поезд, шипели, подражая паровозу, пронзительно кричали, бросали пригоршнями пыль. Со стороны Султанского тракта показались подводы, запряженные длиннорогими калмыцкими волами. Мальчишки бросились к возам: — Дядя, а дядя, дай кавуна, дай дыню-комковку, дядя!.. Мажары приближались. Мальчишки возвращались, нагруженные арбузами и дынями. — Вот штаб, дядя, — указывали они, — здесь Кочубей живет. Фуражир, почуяв какую-то очередную сенсацию, завязал тесемки ватника, отряхнул фуражку, надев ее так, чтобы сбоку лихо торчал пегий чуб. Возы, их было три, остановились. Казак-подводчик снял шапку. — Можно повидать командира, товарища Кочубея? — обратился он к фуражиру. — А зачем он вам, товарищи жители? — Да привезли мы солдатам красных кавунов да дынь в подарок от нашего хутора, от Виноградного. — Нет Кочубея, товарищи жители. Отбыл командир бригады вместе со всей бригадой на фронт. — Что ж теперь делать, раз нема Кочубея? Может, вы примете, — попросил нерешительно казак. — Не могу, — отказал фуражир. — Вот если бы привезли сено или зерно, тогда уполномочен. — А на фронт можно, товарищ, отвезти? — Везите, — снисходительно разрешил фуражир. — Вот только сейчас старшина, некто товарищ Горбачев, обоз повел к фронту. Кабы вы были на конях, а не на быках, может, и догнали бы. А то попытайте. Казак поблагодарил и взялся за налыгач [163]. — Цоб, цоб! — покричал он на быков, и подводы, до отказа груженные арбузами и дынями, тронулись в путь. Часовой, выйдя за ворота, подсвистнул. — Поснедают добре ребята, а то там ни одной бахчи не осталось. Все сгорело — бои ж. Обращаясь к фуражиру, подосадовал: — Как же это ты не мог зацепить арбуза, а? Эх, ты, а еще Прокламация! — Не мог, — передернул плечами фуражир. — При исполнении служебных обязанностей… не уполномочен.* * *
Володька вторые сутки блаженствовал в отдельном полевом карауле у озера Медянки. Кругом камыш, сочная стрельчатая осока, желтые болотные цветы. Стреноженные кони паслись за камышом. Впереди, на бугре, в глинище караул. Володька отпросился в охранение посыльным. Полевой караул у Медянки охранял Суркульский тракт, и днем дел особых не было. Только ночью могли прошмыгнуть вражеские разъезды к сердцу бригады — Суркулям. Ночью начальник заставы сгущал полевые караулы, и Володька ходил в секрет или в дозор. Володька лежал на животе и, заткнув уши, упивался увлекательными событиями, пронесшимися над «пылающим островом». Рядом валялись сапоги, и на осоке просыхали коричневые от юфтовой кожи портянки. Володька третий раз перечитывал книгу. Эту книгу дал ему Левшаков. Судя по словам Левшакова, книгу он достал у сестры милосердия Натальи, у которой, опять-таки судя по его словам, адъютант пользовался расположением. Чтобы прочитать книгу, Володька попросился на тихую работу, в заставу. Сердцу Володьки были милы события, описанные в книге. Ему близко было и само название «пылающего острова» — Куба. Там люди дрались за свободу тяжелыми мечами, которыми они раньше рубили сахарный тростник, — здесь, рядом с Володькой, легкий клинок и подобие тростника… Партизанский сын закрыл книгу, вздохнул и долго смотрел на красный переплет тисненой обложки. — Лун Буссенар… Буссенар, — задумчиво шептал он. — Есть у нас такой? Перебирал Володька людей бригады, и ни на кого нельзя было возложить столь почетной обязанности. Писать было о ком, а некому. Володьке даже взгрустнулось немного, а потом снова провихрились перед ним боевые будни, прославленные подвиги, шумной ватагой взметнулись властители дум его — бесстрашные Кочубей, Михайлов, Кандыбин, Батышев, Наливайко… Нелепой показалась ему мысль, что не будет о них известно, что не узнает никто об этих непостижимых людях. Ведь каждый день жизни их — это целый «пылающий остров». — Напишут… ей-богу, напишут! — громко воскликнул Володька, вскакивая на ноги. — А вырасту большой — сам напишу. И от этого внезапного решения стало ему настолько радостно, что захотелось прыгать, плясать и кувыркаться. Забыв, что он в дозоре, Володька, приложив ладони ко рту, заливисто и протяжно заорал: — Да здравствует… батько! Сверху цыкнули, и кто-то мощным басом крепко выругался. Володька сразу присел, и ему стало бесконечно стыдно. Вспомнил, что ему стукнуло уже тринадцать, посерьезнел. «Надо себе тоже потяжелей шашку выменять, — решил он, — чтоб была похожа на кубинский палаш — мачете, а то не шашка, а хворостина». Он вынул из ножен клинок, рассмотрел. Рукоятка была сделана из черной кости горного тура, на клинке были вырезаны непонятные арабские буквы. Вышел клинок из-под ловких рук знаменитого дагестанского оружейника. Не знал этого Володька, и хотелось ему оружия, равного сказочному мачете восставших кубинских рабов. Непрерывно верещали кузнечики, и казалось, плотный влажный ковер зелени сплошь был выткан из этих стрекочущих звуков. Вдруг кто-то опустил руку на его стриженую черную голову. Володька вздрогнул, быстро обернулся. — Настя! — обрадовался он. — Испугался? — пошутила Настя. — Чуть-чуть, Настя, вот на столько, — согласился Володька, отделяя на мизинце не больше сантиметра. Настя присела. — Иду на фронт, до Вани, — сообщила она, — несу поесть ему, что бог послал. Кто с тобой? Наливайки нет, случаем? — А зачем тебе Наливайко, Настя? — Да боюсь я его, Володя, — просто сказала женщина, — все надо мной насмехается; что я ему, чи поперек дороги стала? — Удержишь на заставе Наливайку! Тут Гробовой. — Свирид? — Ну да. — Подходящий казак, — сказала Настя, подтягивая концы платка и разглядывая себя в зеркальце. — Вареники будешь, Володя? — Нет, мы уже поснедали, полудновать рановато, — отказался Володька и стал обуваться, ловко обернув ногу портянкой. — Натуральный мужчина, — похвалила Настя. — Вот мой с чулков не вылазит. Спарился. К портянке не приучен. — По тревоге — чулок удобней, Настя, потому, стало быть, батько портянку отверг… А вон и подходящий казак, — подмигнул Володька и покраснел. От глинища, гремя ведром и шашкой, сполз человек, опутанный пулеметными лентами. Голенища у него были подвернуты почти наполовину, вероятно, чтобы показать красную сафьяновую подклейку. — А, Настасья батьковна, в гости пожаловали? — издали приветствовал Гробовой. — Садитесь, ложитесь. Володька, ставь самовар, бежи за конфетами. — Все шуткуешь, Свирид? — улыбнулась Настя. — А что нам, холостым, неженатым! — ответил Гробовой. — Гашка-то где твоя? — На кадетской земле Гашка моя осталась, в Джегуте. Сердце горит, душа болит. Скоро в воду сигать придется. Послал ей о себе известие, зову, — может, и проскочит до нашего красного лагеря… Ну, пойду коней поить. Дичинкой бы тебя угостили, да, ты сама знаешь, два дня у Медянки бой шел, всех утей разогнали, одни лягуны остались. Гробовой ушел, лихо выворачивая пятки. — Хороший мужик, — глядя вслед ему, сказала будто про себя Настя, — языком мелет много, а, передавали бабы с баженского обоза, дуже по жинке да по сынку скучает Свирид. Боится, кадеты израсходуют. Ну, пока, Володька. Дай поцелую! — Иди, иди, не маленький! — сердито нахмурился Володька, глядя исподлобья и подтягивая повыше пряжку портупеи.Кочубей вглядывался вначале невооруженным глазом, потом — в бинокль. — Ой, Вася, — раздумчиво произнес он, — шось не по моему сердцу вон та дубрава. Комиссар долго шарил биноклем, но ничего не видел. — Маскировка, Ваня. — Вот где эта маскировка у меня сидит, — сказал Кочубей, указывая себе на затылок. — Подходит к дубраве балка, и видел я, кто-сь выскочил из той балки верхи. Надо сделать разведку, а то беда хлопцам моим будет. Кочубей освободился от своего оружия, снял черкеску, остался в бешмете, ладно обтягивающем его упругое тело. Засунул маузер за пояс и, немного подумав, заложил за пояс и полы бешмета. Они были скрыты от противника небольшим взгорьем. Впереди желтоватое, выбитое конницей поле. По взгорью и влево по полю — примитивные окопы и пулеметные ямки кочубеевцев. Западней еле-еле виднелись кресты георгиевской церкви. Кочубей, передавая оружие Ахмету, приговаривал, стараясь найти в голосе наиболее ехидные и язвительные оттенки: — Деникин за мою голову два чувала [164] грошей сулит. Во, зараз я им выкину кренделя. Хай половят Кочубея! Айса, подай второго заводного, Урагана, — Зайчик не такой страшный. Ураган — табунный жеребец, пугливый и нервный. Глаза жеребца были налиты кровью, он рыл землю копытами, приседал на зад и, изловчившись, мгновенно поднимался «свечкой». Черкесы, сдерживая его, повисли с двух сторон на поводьях. Кочубей подошел, перекинул повод и моментально прыгнул на жеребца. — Расступись! Комбриг вынесся из-за взгорья, вскочил на седло и, стоя, помчался к подозрительной дубраве. За Кочубеем поднялась вихревая полоса пыли. Кандыбин схватил бинокль. Везде из окопов поднялись люди, жестикулируя и наперебой выкрикивая слова восторга. Полоса бурой пыли сделала поворот. Теперь ясно был виден комбриг, скачущий у самой дубравы. Выстрелы. Кочубей упал. Ловить одинокую лошадь пустилось не меньше полусотни казаков, вырвавшихся из дубравы. Расчет Кочубея оправдался. В леске накапливалась конница! Но какой дорогой ценой добыты эти сведения! Лишенный всадника, мчался Ураган, за ним казаки. Комиссар выхватил клинок и подал команду атаки. На его руке внезапно повис Ахмет. — Нельзя, комиссар, нельзя, нельзя ломать обедня. Смотри в оба глаза! О! Ахмет орал и плясал, Айса подкидывал вверх шапку. Комиссар понял причину веселья адыгейцев. Кочубей был жив, он пронесся мимо, соскользнул с седла, свистя, хохоча и ныряя головой в волнистой гриве… Направил Урагана в гущу погони, стоя врезался в преследователей, гоня их обратно, паля из маузера. По полю заметались осиротевшие кони. Только беспокойные поколения всадников могли дать такого потомка. Недаром в бригаду Кочубея приходили отважные джигиты из горной Осетии, Черкесии и Кабарды. Шли потомки знаменитых абреков, клали к ногам красного командира Кочубея обнаженные шашки — знак преданности — и клялись быть верными бойцами революции.
* * *
Выбивать белых из леска подался Наливайко. Кочубей умывался, фыркая в ладони, словно кот. Ему из фляжки сливал теплую воду Ахмет. — Полей за шиворот, — попросил комбриг. Адыгеец охотно опорожнил фляжку за шиворот комбрига. — Вот зараз поснедаем! Как думаешь, комиссар? — сказал комбриг, утирая лицо и шею чистым носовым платочком, который накануне ему подарила Настя. Умывшись, Кочубей сел за галушки. — Вот забота! — толкая в бок Кандыбина, похвалился Кочубей, делая это незаметно от Насти, сидевшей поодаль. — Гляди, яких вареников нагарбузовала. Только малы. Для фронта надо вареник с конскую голову, шоб сразу сыт с одного заглота. Настя! — позвал он. — Подойди. Настя приблизилась, сияюшая и веселая. — Вы чего звали, Антонович? — скромно спросила она. По обычаю всех казачек, она называла мужа при людях на «вы» и по отчеству. — Сидай, а то убьют, — пригласил Кочубей. — Где была, шо видела? — Видела Володьку. — Где? — оживился комбриг. — У Медянки? — У Медянки, — подтвердила Настя, — книжечку читает. — Ишь, грамотюка! — с гордостью воскликнул комбриг. — Сызмальству в книжках да в науке корень ищет, не то шо мы, чабаны. Счастье ему. С молодого возрасту в такое доброе время попал. Кончим кадета, сядет Ваня Кочубей за грамоту. Як ты думаешь, Васька? — Не сядешь, Ваня, — усомнился Кандыбин, — что-то тебя на науку не тянет. Сомнения комиссара имели под собой некоторую почву. Согласившись учиться грамоте, Кочубей очень уж старательно избегал занятий с комиссаром, стыдясь этой запоздалой страсти, хотя букварь бережно хранил в сумах вместе с запасными подковами, тренчиками и пачками маузерных патронов. Кочубей, испугавшись, что комиссар разоткровенничается при жене о занятиях, быстро повернул разговор в другую сторону. — На войне грамота не нужна. Зараз расскажу, як здорово я грамотного полковника подвалил. Ахмет не даст сбрехать. Ахмет! — позвал он. Когда Ахмет подошел, комбриг продолжал рассказ: — То дело было ще до твоего прихода, комиссар. Вот так было, як сегодня с жеребцом , так тогда с полковником. Выкинул я белую портянку из окопа заместо флага и сам вылез. Кадеты высунулись. Погукал я , як мог, во всю глотку: «Кто хочет один на один против Вани Кочубея?» Молчат. Спрятались. Я снова гукаю: «Нету, знать, храброго середь исусова войска?» Застеснялись. Вылез самый их главный полковник, красивый, высокий, — может, сам великий князь, — кричит, як резаный, тоже мне не уважит: «Держись за землю, рыжий хвастун, когда будешь падать». А мне — як вареником по губам: «Вот это на дело схоже». Порешили мы стреляться на маузерах. Он меня пулею в самый вершок шапки, в голову, мабудь, целил. А я его в грудь, просек, видать, насквозь. Упал, як чувал с половой. Дернули его в окоп, только подошвы сверкнули. А мабуть, грамотюка был, не хуже моего Володьки! — заключил комбриг и начал одеваться. — И выходит, комиссар, пока суть да дело, як‑нибудь без грамоты, — подмигнул комбриг, — а на всякий дурной случай для письменных делов есть у меня Володька, Левшаков… Так, што ль, Левшаков? — В натуре так, товарищ комбриг, — бодро согласился адъютант. — Шо ты там кончил? Якую заведению? — игриво спросил Кочубей, подмаргивая комиссару. — Церковноприходской ниверситет, товарищ командир бригады. — Видишь, який у меня штат, — гордо приосанился комбриг. — А Рой все удивляется, почему да отчего я генералов луплю.* * *
Горбачев, возвращаясь с фронта, завернул в караул поболтать с другом своим, Свиридом Гробовым. Там он увидел Володьку, наводящего песочком и суконкой игру на клинок. Взял в руки Горбачев Володькину шашку, и запело в нем сердце менялы. — Давай не глядя, навкидок, — предложил он. — Не глядя не выйдет, а погляжу — может, с додачей покумуемся, — согласился Володька, поставив вопрос, как ему думалось, на довольно солидную почву. Сабля Горбачева отвечала всем требованиям кубинского инсургента, была длинна, широка, а главное — неимоверной тяжести. Обмен состоялся, и Горбачев, довольный проведенной сделкой, торопливо убыл, не сообщив даже как следует фронтовые новости.XIII
В полдень следующего дня конский топот резко оборвался у главного подъезда отеля «Бристоль» в городе Пятигорске. С коней спрыгнули всадники. Восхищенный шепот пополз по бульвару. Сгрудилась любопытная толпа. Как же — с Курсавки, с фронта прибыл известный Кочубей. — Вот это и есть он?! Тю, какой маленький! — Маленький, да колючий. Не человек, а шило. В «Бристоле» заседал ЦИК Северокавказской республики. Кочубей, бросив поводья коноводу, вприпрыжку пошел к подъезду. За ним шли Кандыбин и Ахмет. В дверях столкнулся с председателем ЦИКа Рубиным. — Это ты главный будешь? — спросил Кочубей. — Да я, — ответил Рубин, поглаживая бритую остроконечную голову. Кочубей небрежно сунул ему руку и, взяв за локоть, отвел в сторону. — А я — Ваня Кочубей. У меня до тебя есть дело. Мы с комиссаром надумали сгарбузовать пеший полк моего имени, во!.. — Ну и организуйте, а я при чем? — удивился Рубин, пытливым взором изучая Кочубея, известного ему до этого только понаслышке. Кочубей подбоченился, язвительно скривил губы. — Во! Правильно! Кабы я смог без твоей помощи это сделать, то на кой черт я бы сюда ехал? Рубин, недоуменно пожав плечами, улыбнулся. — Вы, может, ясней выскажетесь? Чем я вам могу быть полезен? — спросил он. Кочубей, установив неподдельную искренность Рубина, снова взял его за локоть и, нагибаясь, вкрадчиво шепнул: — Слышал я, шо ты буржуев намобилизовал окопы рыть? — Да… Но какое это войско? — Это моя забота, а не твоя, — произнес Кочубей, великодушно похлопывая Рубина по плечу. — Ты мне отпусти пятьсот або шестьсот человек. Только шоб были обуты и одягнуты. Понял? Получив согласие и почувствовав доверие к этому человеку, Кочубей, подозвав Кандыбина, отвел Рубина в угол вестибюля, к широкому окну, наполовину заколоченному фанерой. — Слухай, Рубин, да и ты, комиссар, — насупившись, сказал Кочубей. — Я одного не могу нияк понять. Якой судьбой Сорокин командует армией всей? Дать ему полк, во! Рубин насторожился. — Вы что знаете о главкоме? Кочубей грубо оборвал его: — Сволочь он. Я с ним ще под Эйнемом поцарапался… за товарища Ленина. — Как за Ленина? — живо переспросил Рубин. — Сорокин говорил, шо Ленин не казак, шо он не умеет рубаться и верхи не может… — нервничая, рассказывал Кочубей. — А я ему на такие речи: «Брешешь ты! Я да ты як рубаемся, аж кости хрустят, а нияк кадетов только на Кубани не перерубаем, а товарищ Ленин по всей Расее им юшку с носу пустил». Рубин и Кандыбин переглянулись. Рубина поразили искренность и непосредственность Кочубея, и он, ближе подойдя к нему, взял его за руку. Кочубей вырвал раздраженно руку. — Сорокин зря кинул Кубань, — выкрикнул он, — зря кинул Катеринодар, зря кинул Майкоп! Прятался от кадета, як червивый кобель в холодок, то в Петропавловку, то в Дундуковку, и зараз прячется. Кто зараз на фронте видел Сорокина? А шо он, сопливый рубака? Нет. Сорокин, может, и уважит кому, так только не Ване Кочубею… Махнул рукой и направился к двери, не обращая внимания на Рубина, спешившего за ним; прыгнул на коня, оправил оружие. — Сидай, комиссар, треба до фронта, — и, взвив жеребца на дыбы, потряс нагайкой. — А ты, кубанский председатель республики, помяни слово Вани Кочубея: принесет вам Сорока на хвосте лиха! Томимый неукротимыми думками, скакал Кочубей. Отстали от него путники. Уже далеко от города, у Лермонтовского разъезда, догнал комбрига Кандыбин, и долго, до самых Минеральных Вод, говорили они по душам. Затягивалось голубое небо облаками, и острый пик Кинжал‑горы стачивался на глазах. Покрывался туманом, будто бараньей шапкой, скалистый Бештау. Кони в предчувствии грозы тихо ржали и пугливо шарахались от безобидных кустов шиповника и орешника, шумевших и принимавших к ночи уродливые формы.XIV
По приказанию Рубина в Суркули в распоряжение Кочубея были отправлены мобилизованные социально чуждые элементы в количестве трехсот человек. Не совсем понимая, чего от них хотят, напуганные и жалкие, выстроились на улице Суркулей пригнанные буржуи. Переглядывались, перешептывались. Беженцы из центральных губерний, спекулянты, фруктовщики, мануфактуристы. В пальто, пиджаках, ватниках, в шляпах, котелках, фуражках. Сближала их ненависть, пугала неуверенность. Заставлял трепетать слух о том, что они прибыли в ставку наиболее кровожадного и безрассудного большевика — Кочубея. Вытянувшись безрадостными линиями соломенных крыш, насколько глаз хватал, лежали две улицы села Суркули от станции Курсавки вдоль линии железной дороги. Повис над степными хуторами прохладный день. Постукивали в отдалении пушки, так сходные по звуку с раскатами весеннего бодрого грома. Стояли буржуи, усталые от длинной дороги, переминались с ноги на ногу, ожидая решения своей судьбы. Когда Рой подал отрывистую команду «Смирно!», собравшиеся замерли, повернув головы вправо. Размахивая плетью, быстро приближался человек в белой папахе и серой черкеске, сопровождаемый живописной группой партизан. Сподвижники Кочубея — виртуозы бранных подвигов: лобовой атаки мостов, ночных переправ через бурные реки, внезапных налетов, сабельных ударов грудь с грудью. Лучшие из кубанской вольницы с алыми лентами на курпейчатых [165] шапках. Широко гуляла их слава, множилась, пленяла воображение… Дрожали буржуи. Кочубей остановился. Начал речь тихо, с убеждающим голубиным воркованием. — Так во, граждане неимущие горожане пятигорчане… Надумали мы с политичным комиссаром сгарбузовать пеший партизанский полк имени Кочубея, то есть меня, бо Кочубей — оце я… — Он приосанился и, обведя глазами выстроенных людей, заключил свою короткую речь вопросом: — Так вот, будете ли вы, неимущие горожане, служить у меня?.. Буржуи молчали. Кочубей, насупившись, прошел вдоль фронта. Позади, с горящими глазами, цепкой походкой хищника следовал Ахмет. Проходя, Кочубей остро глядел в испуганные лица. Решив, что достаточное моральное воздействие произведено, он повторил вопрос, но ответа не получил. Положение становилось неудобным. Рушились его планы — набрать добровольцев. Сознание Кочубея не могло допустить мысли, что есть на свете люди, которые могут отказаться от чести драться под его знаменем. Бурел лицом, на щеки выскочили коричневые пятна — признак нарастающего гневного припадка. Заметив, что толстяк в передней шеренге, одетый в драповое пальто, что-то шепнул верзиле в пенсне и судейской фуражке и тот усмехнулся, Кочубей вскипел. Подскочив к толстяку, ударил его в живот кулаком, взвизгнул: — Будешь, сука, служить у Кочубея, га? Испуганный толстяк подогнул колени. Кочубей заподозрил в этом подвох. — Будешь служить Кочубею? Толстяк заметно серел в лице и быстро мигал. Нервное подергивание производило впечатление, что буржуй хитро подмаргивал собеседнику. Тут уже был предел всякому терпению. Кочубей огляделся, кинулся к плетню, вырвал кол, замахнулся… Толстяк диким голосом заорал: — Буду служить, ей-богу, буду!.. — и повалился на колени, пытаясь поцеловать полу кочубеевской черкески. Вокруг — будто полая вода прорвала плотину. Все наперебой захотели быть пешими бойцами великого партизана. Кочубей радостно заулыбался, облизнул губы. Подошел к толстяку. Похлопав его по плечу, весело сказал: — Во, дурной! Так бы и давно. Я спрашивал, а ты сразу ничего не сказал… ишь, який застенчивый…* * *
Кочубей был поглощен формированием. — С добрыми чеботами на одну сторону. В жакетах и польтах — вот сюда. А вы, як больно хилы, раздягайтесь и разбувайтесь, никого не стесняйтесь и передавайте обмундирование дезертирам. Подведенные во взводных колоннах двести дезертиров голодными глазами глядели на снимаемую одежду. Быстро примеряли сапоги, пиджаки. Курилась пыль, густо висли ругань и смех. Через два часа был окончательно сформирован пехотный полк имени товарища Кочубея.* * *
— Ахмет, коня! Черкесы подвели всхрапывающего белоногого дончака. Кочубей в седле. — Троих в заводу, Ахмет! — приказал он, выбирая из-под себя черкеску и откидывая полы, хвастливо обнажив пунцовые шаровары с есаульским позументом. — Комиссар, пока суть да дело, я подучу полк чуток. Ты, Володька, со мной, для… — Кочубей запнулся, — як то комиссар выражается, прокламации? Нет? Да, вспомнил… хитрое слово, натощак трудно… для провокации. Пускай толстопузые поглядят, шо детишки им сопли утирают. Заметив, что Володька обиделся сравнением его с детишками, комбриг полуобнял его. — Ну, ну, не серчай. Пошутил. Я ж по тебе за трое суток соскучился. Комбриг вел новоиспеченный полк к железной дороге. Здесь, у разъезда Суркуль, была удобная площадка для строевых занятий, а тактические он решил провести вдоль линии железной дороги, атаковав в учебных целях северозападную окраину Курсавки. Пехотинцы подняли жуткую пыль. — Як на похоронах, — оглядываясь назад, недовольно заметил комбриг, — волочат ноги, пылюку гребут… И як такие неудахи нами управляли? — Скомандовал: — Полк, бегом, марш! Буржуи побежали рысцой, испуганно взирая на грозного всадника, пропускающего их мимо себя. — Бегут и то як не люди, — бурчал требовательный военачальник. Ехали молча. Кочубей оглядывал седло и, заметив, что козловая подушка распоролась, покачал головой. Перевел взгляд на спутника, остановил взор на Володькиной шашке и округлил глаза. — Шо это за саблюка у тебя, Володька! Ну-ка, вытяни. Володька охотно извлек шашку. Кочубей удивленно разглядывал драгунский клинок, поворачивая его во все стороны. Клинок был покрыт крупными пятнами ржавчины. Кочубей ковырнул ржавое пятно ногтем. — Кровь! Кровяная ржа. И як таким дышлом рубать? Шо это за фокус, Володька? — Это мачете, — гордо заявил Володька. — Шо? — Мачете. Комбриг рассмеялся. — А я думал — шашка. Видишь, який с меня казак. А где ж твоя шашка? — Променял Горбачеву. Комбриг неодобрительно хмыкнул. — Наделил Горбач дрючок для хлопца. Этот негож для тебя. — Зато тяжелый, как на Кубе, — защищался Володька. — Шо за Куба? — поразился комбриг. Когда Володька, захлебываясь, рассказывал о пылающем острове, комбриг молчал, стараясь вникнуть в смысл Володькиного восторженного повествования. Когда Володька кончил, Кочубей твердо сказал: — То Куба, а тут Кубань. Нам они не указ, Володька. Шашка свист должна иметь. Без свисту шашка — як свадьба без гармониста. Поезжай зараз же и отдай Горбачу, да передай ему мой приказ, шоб с саблюки ржу свел. Нельзя же так, можно кадету сделать заражение… в крови. Володька возвращался смущенный. На горизонте бегали буржуи, пропадали, вероятно ложась по команде, снова появлялись. Среди обучаемой пехоты бешено носился всадник. То был Кочубей.* * *
— Что ты, Володька, — говорил Горбачев невинным голосом. — Добрая сабля. Я ей сколько подсолнухов перерубал, когда в работниках был. Беру жменю штук десять грызового подсолнуха, да как секану под шляпки!.. Ни одного не пропущу. — Батько приказ отдал, — стыдясь своего зависимого положения, отговаривался Володька, — давай уже мой обратно. Твой без свисту, а клинок без свисту — как свадьба без гармониста. — Как без свисту! — вспылил Горбачев, до глубины души оскорбленный за свою шашку. — Слухай, подсвинок! Он расставил ноги, немного присел, и сабля с потрясающим свистом стала рассекать воздух. Горбачев рубил ею невидимого врага, пока гимнастерка его не стала мокрой от пота. Тогда Горбачев прекратил рубку, отерся рукавом, почти вырвал у Володьки ножны и, бросив ему к ногам его кубанскую шашку, презрительно сказал: — Теперь и даром не возьму твою хворостину, — и удалился нарочито гордой и самоуверенной походкой. — То Куба, а здесь Кубань, — повторил тихо слова Кочубея Володька и почему-то тяжело вздохнул. Вечером комбриг возвращался в хутор. За ним вели трех взмыленных заводных лошадей. Пехотинцы бодро двигались за своим командиром. Кочубей небрежно сидел в седле. Позади гремела солдатская песня, исполняемая по его заказу:* * *
Новый пехотный полк расположился бивуаком. Во дворах дымили кухни, и опытные скотобойцы разделывали говяжьи туши. Чтобы не смущались новые бойцы заманчивым видом железнодорожной магистрали, вдоль полосы отчуждения разъезжали кавалеристы-конвоиры — убежать было некуда. Утром, когда спящие люди были покрыты влажной пеленой росы и солнце осторожно продиралось багряными лучами, прозвенели певучие фанфары комбрига. Каждый четвертый получил берданку или винтовку. Остальных вооружили рогатинами. С фронта скакали ординарцы с тревожными вестями. Кочубей немедля решил двинуть в бой резервы. Он пропускал мимо части, бодро здороваясь со взводами. Бойцы проходили, положив на правое плечо рогатины и винтовки. Проходя мимо, стараясь тверже ставить ногу, новые бойцы выкрикивали приветствия живописному всаднику, накрытому пурпурным кубанским башлыком… Можно уверенно сказать — Кочубею было наплевать, что кричали проходящие люди. Ему было важно, что люди бодрились, несли на плечах «зброю» и отвечали, хотя вразнобой, на его поздравления. — Добре, хлопцы, добре, — удовлетворенно приговаривал комбриг, горделиво поглядывая на комиссара. В пути пехотинцы смущенно разглядывали нехитрое снаряжение, робко просили: — Дайте хотя настоящее оружие. — С оружием и дурак будет воевать, — подмаргивая, отвечал Кочубей. — Отнять надо. У кадета много винтовок, да и маузеры есть.* * *
Бой шел между Привольными хуторами и Алексеевским селом. К передовой линии торопились повозки санитарного и патронного парков. На обывательских подводах, рысью, одолевая крутой подъем, спешили казинские крестьяне, вооруженные шанцевым инструментом. Подводы сопровождал горластый всадник в гражданском платье, украсивший грудь огромным кумачовым бантом. Проносясь мимо пехоты и, очевидно, узнав Кочубея, всадник проорал вдруг несуразное и не подходящее к моменту: «Да здравствует красный комбриг!» Кочубей отвернулся и сплюнул. Он был врагом всякой суматохи и шумихи, тем более в таком простом деле, как сражение. Вновь сформированный полк должен был идти в бой. Кочубей перед атакой сказал новобранцам короткое напутственное слово: — Хлопцы, пришло ваше время помочь революции. Вон там, — он указал в сторону фронта, — вы добудете себе оружия и славы. Заметив, что на его горячий призыв кое-кто метнул неискренний взор, а некоторые воровато потупились, подбодрил их, зло сощурив глаза и играя желваками: — Может, кто думает мне пулю в спину? Хай не думает. Позади мои любимые гуси-лебеди. Невольно оглянулись пехотинцы. Небольшим галопом подходила, расчлененная в лаву, особая партизанская сотня. Впереди сотни гарцевал Николай Батышев, рядом с ним, перегнувшись, играя клинком, нагнетая руку для страшного удара, скакал Наливайко. Может, чуял Наливайко, что на этой земле сегодня последний раз прозвенят подковы его вороного коня; может, недобрые вести пришли от покинутого богатого двора родной станицы, но скакал опальный казак Наливайко, заморозив на красивом лице какую-то страдальческую и одновременно зловещую улыбку. Не было буржуям дела до того, что вносила в историю битв прославленная кочубеевская сотня. Всадники, рука которых не дрогнет, горнисты, готовые протрубить сигналы отваги, сотенный значок на блестящей пике нагнали на них дрожь, и их обуял животный страх, парализующий волю и не имеющий ничего общего с тем героическим, чего от них ожидал их неумолимый, бесшабашный начальник. Кочубей задорно пропел команду, а подошедший с Латышевым оркестр спешился и заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Полк довольно четко развернули кочубеевские командиры, и пехота, вначале медленно, потом набирая все большую и большую скорость, побежала с горы, навстречу винтовочному и пулеметному огню. Толстяк держался соседа в судейской фуражке. Но вдруг он его потерял. Полк столкнулся с противником. Судейца подмяли, и в ямке мелькнули его блестящие подошвы. Толстяк почувствовал себя одиноким. Он хотел повернуть обратно, но сбоку его чуть не пропорол рогатиной верзила-дезертир, кинувшийся на щуплого офицерика, размахивавшего саперной лопаткой. Толстяк ринулся снова вперед, хотя изрытое поле было крайне неудобно для бега. Возле него кто-то свалился, широко раскинув руки. Толстяк споткнулся о труп, пригнулся к земле и охватил голову руками. Вверху свистело, жужжало. Над ним захрапел жеребец Кочубея, и по спине прогулялась нагайка. Буржуй вскочил, вскинул наперевес винтовку и ретиво побежал вперед, пытаясь даже подражать звериному крику Кочубея… Его толкали, сшибали, он падал, поднимался и стремился вперед, пока волна атаки не донесла его до широкой белогвардейской траншеи. Толстяк вспрыгнул на насыпь, и тут же перед его глазами мелькнул знакомый и когда-то такой приятный красный погон, обведенный плотным золотым басоном. Юнкер, почуяв опасность, обернулся, схватил толстяка за штанину, дернул и выхватил наган. Буржуй опрокинулся навзничь. Черное пятнышко дула заставило его в ужасе завопить, он схватил юнкера за ноги, повалил его и вцепился зубами в потное сукно френча. — Так его, жми его! — проревел вездесущий Кочубей, перемахнув через окоп, показав брюхо своего жеребца, и с налету врезался в упрямую кучку пластунов, работающих штыками, словно вилами… Кончился бой. Лилась над полями медная грусть осипших оркестров. На носилках, на санитарных двуколках везли раненых. Кто тащился просто самоходом. В полевые лазареты бригады поступали обещанные начальником штаба подкрепления. Лежал толстяк на бруствере неприятельского окопа вниз головой, проткнутый штыком пластуна. На него старались не глядеть пехотинцы. Возбужденные и словно помолодевшие возвращались к исходному месту. Многие сняли котелки и шляпы, натянув бараньи лохматые шапки. Почти у всех были винтовки. Попадались заткнутые за пояса наганы. Кочубей сиял. Эксперимент удался. Он не пытался даже скрыть своей улыбки. — Я же казал тебе, комиссар, шо надо нам свою пехоту, — торжествовал он и, — переменяя тон, добавил: — Грамотные все, науки все превзошли, а дрались як кочеты. Нема настоящего удара: и кулаком, и зубом, и в обнимку. Прямо смех, а не война. Як подскочу я, начну выручать, рубать кадета, они и от меня прятаться. Я кричу: «Давай, давай, коршуны!» — снова дерутся. Умора!.. На галопе подскакал к полку. — Орлята! Во як загинают кочубеевцы кадетам салазки! Прокричав хриплым голосом «ура», долго еще наблюдали «орлята» алую спину удаляющегося комбрига. Рядом с Кочубеем ехал Кандыбин, выпростав из стремян онемевшие ноги. Придорожная трава алмазно блестела. Солнце слепило. Комиссар жмурился и сосредоточенно протирал от загустевшей крови шашку.XV
Приближалась полночь. Звездный шатер накрыл землю, и небо было искристо и заманчиво. Во дворе штаба у догорающих костров сидели кочубеевцы дежурной сотни. У коновязей пофыркивали лошади, выискивая на земле остатки сена. В тени, отбрасываемой длинным сараем, храпели люди. С величавой тишиной ночи хорошо сочеталась протяжная мелодия песни:* * *
Кочубей, приняв от Ахмета отрез, не глядя, сунул его жене: — Шей Наливайке рубаху. Настя, будто не расслышав, не протянула руки. Кочубей повторил раздраженно: — На смерть рубаху шей Наливайке. — Не горюй, Ваня, — сказал комиссар, приближаясь и полуобнимая комбрига. — Слышал? Наливайку убили, — горестно повторил Кочубей, недоуменно разводя руками. — Наливайку! Орла! Пятнадцать мостов взял Наливайко… а тут… Только позавчера, во время буржуйской атаки, як дрался… Через полчаса Настя принесла рубаху, сшитую из кремового атласа. Кочубей зло выхватил рубаху из рук жены и передал адъютанту. — Одягнуть на смерть. Завтра ляжет Наливайко на курсавском кладбище. Безрадостное, обдутое ветрами-суховеями кладбище. Не чета курсавский погост родному Наливайкину кладбищу станицы Новомалороссийской, или иначе — Бирючьей. Там толпятся акации и тополя, шумит пахучий орешник, и ходят на «гробки» парубки да девчата станичные для любви и нежности. Начальник штаба, послюнив карандаш, вычеркнет из списков бригады взводного Наливайко — еще одного лучшего бойца — и обязательно вздохнет. Больше старшины не выкликнут на поверках Наливайкино имя. Не скоро еще узнает о безвременной смерти семья. Отделены казаки от тех мест фронтом. Да и будет ли слава богатой казачьей семье от смерти сына, ушедшего с большевиками? Плывут слухи, что выставила родная Наливайкина станица Бирючья генералу Эрдели конный полк в полном составе.* * *
И в ту же ночь, когда нестройный винтовочный залп, оборвав жизнь шкуринцев, отсалютовал истерзанному телу Наливайко, к начальнику штаба, Рою Андрею, на условное место впервые пришла сестра милосердия Наталья. Подошвы скользили: степь, как ранним снегом, была закидана травой «медвежье ухо». Они опустились на землю у копны, пахнущей чабером и шалфеем. Может, косо озираясь и трусливо повизгивая, подкрадывались хуторские собаки к трупам, брошенным в балке, может, не забылся еще в беспокойном сне безутешный комбриг и над землей предутренним холодным ветром пронеслась тоска о загубленных жизнях, но в душе Роя все пело и ликовало, и хотелось ему долго, без устали высоко на руках нести эту желанную беловолосую девушку. — Наташа… Наталья встала, отстранила его и, кусая руку, сказала: — Иди, выхваляйся… Он отступил, пораженный. Грубые слова эти и самый тон их никак не соответствовали ее горячей и стыдливой ласке. — Наташа, за что? — У вас же так заведено, у офицеров. Рой опустил голову. Наталья глянула искоса на него, и ей стало жаль человека, любовь к которому вызревала у нее долго, упорно, заглушаемая напускной грубостью и выпестованная никому не известными слезами. Она приблизилась и стала к нему лицом к лицу. — Андрей, — сказала она, приподняв его голову, — обидела? Прости. Такая уж я отроду. Он схватил руку ее и прильнул к ней губами. Каким маленьким и по-детски наивным был сейчас Рой, начальник штаба известной боевой бригады. Кощунством считал он даже в мыслях своих осквернение образа Наташи, героини и женщины одновременно. Это и приближало его к ней и отдаляло. Он целовал ее мокрое от слез лицо, и она, приглаживая ладонями жесткие волосы своеговозлюбленного, шептала: — Андрей… Как хорошо… Андрюша… — Наташа, награда ты моя за все муки, за ночь моей жизни. Зорька моя… Мы всем расскажем теперь. Наталья отрицательно качнула головой. Положила локти на плечи ему и, повернув к алеющему востоку его мужественное некрасивое лицо, просто сказала; — Никому в бригаде. — Кочубею? — Даже Кочубею. Рано еще в свадьбы играть, Андрей. Пришла к тебе потому, что увидела мертвого Наливайку, и сердце кровью зашло. Как в кипяток сердце мое опустили, думаю: а завтра, может, в амбар на бурках принесут тебя, тебя, Андрей, а ты и не знаешь, что ты мне любимый. Вот пришла, сама назвалась, и не стыдно… Огненные мечи солнца точно пронзили картонное тело Бештау, зазияли на склонах светлые, будто сквозные раны, и туманом дымилась багровая кровь горы. Потом потемнели раны, словно затянуло их на глазах живительной пленкой лесов и кустарников. Отодвинулся далеко, далеко, на горизонт, пятиглавый страж, и казалось Рою — небо разлило кругом прозрачную голубую воду, и стало все поверх этой белой степи сине, как ситец Наташиной кофты, как ее глаза. Они сели на мохнатое «медвежье ухо», траву мягкую, лопушистую, податливую. Рой расстегнул ворот френча и зажмурил глаза. — Продолжай, продолжай, Наташа. Скоро горны протрубят зорю, и развеется все, и снова заботы, война, смерти. — По-чудному я люблю, Андрей, — продолжала Наталья. — Чем больше люблю, тем хочется больнее сделать любимому. Завидки брали, как смотрела и на Настану любовь к Кочубею. И бьет он ее, и ругает, а она — как богородица. Увидала тебя близко там, в Невинке, в школе. Еще от Кирпилей знала, что офицером ты был. А тут ты следом за Левшаковым прилетел. В подозрение тебя взяла. Думаю, все они, офицеры, подлизы. Знает, девка вроде героя, ну и прискакал, чтобы приверженность свою показать. — Ну почему это, почему? Откуда у тебя это? — Разные слухи о тебе ходили в отряде. Передавали мне, что, когда вел ты отряд по картам от Екатеринодара, держал возле тебя Кочубей Ахмета. В случае чего, у Ахмета б не вырвался. Вывел ты отряд — и затихло недоверие к тебе на время. Потом слухи пошли: тот перебежал к кадетам, другой перебежал, и все офицеры, и все были вроде надежные. Начали в бригаде на тебя пальцем показывать, особенно в станицах подзуживали, куда вступали: «Это что у вас за начальник?» — «Рой». — «Офицер?» — «Офицер». Ну, и вертели вокруг тебя, Андрей, небылицы. Вижу я теперь — больше богатеи против тебя глотку рвали. Видать, ты им соли на хвост подсыпал, в большевики подписавшись. Наталья, заметив, что милый ее сделался пасмурен, заглянула ему в глаза. — Может, хватит, Андрей? Дела-то прошлые… — Нет, говори, говори, Наташа, — стискивая ей плечи, попросил Рой. Заметила Наталья его волнение и быстро и успокоительно закончила: — Помнишь, ты подпись свою поставил под расстрелом двенадцати офицеров? Ведь нарочно тебя заставили подписать, чтобы не было к ним никакого возврата. — Они, эти двенадцать офицеров, собственно говоря, были приговорены к смерти станичным сбором, — тихо сказал Рой, — их опознали в числе ста десяти захваченных нами дроздовцев. Офицеры — палачи… Как все же тяжелы эти воспоминания, эх!.. Рой скрипнул зубами, поднялся. Наталья тоже встала и испуганно на него глядела. В душе она ругала себя за этот разговор, но одновременно, не высказав всего, она все равно не чувствовала бы полного спокойствия и умиротворения. — Если бы я не был офицером и тому подобное, ты проще и скорее сошлась бы со мной? — как-то ссутулившись и глядя в сторону, спросил Рой. Женщина подумала. Потом глянула на него и твердо ответила: — Да. — Тогда я еще раз проклинаю свое прошлое. Наталья поняла, что этот плечистый мужчина нуждается в большей поддержке, чем даже она сама, ибо смысл в жизни для нее был яснее и проще. Она обвила его шею руками и зашептала, прикасаясь к лицу его так, чтобы он ощущал на щеке своей трепет ее длинных ресниц: — Но, Андрей, тогда бы я сошлась скорее и, может, быстро бы тебя разлюбила, а теперь люблю тебя навсегда, навечно… Любовь-то моя теперь пришла с муками… Темное лицо Роя точно посветлело. Он глядел в ее синие глаза и в них находил и цвета васильков, и безмятежные тона неба и ситца. — Наташа, сейчас заиграет горнист… Разреши мне еще раз поцеловать тебя, мою любовь, мое счастье, которое я так долго искал и наконец нашел. Она покорно приникла к нему.XVI
На столе перед Гриненко желтая коробка полевого телефона и массивный чернильный прибор с хитрыми приспособлениями. Гриненко был один в приемной главкома. Он писал в неудобной позе, не сгибая корпуса и подбоченившись одной рукой. Малиновый ворот бешмета тесно охватывал его шею. Было жарко, и он вспотел. Прежде чем вписать слово, он произносил его вслух, крутил головой и важно, свысока, обмакнув перо, прикасался к бумаге. Он уже исчеркал два вексельных бланка с императорскими гербами и доканчивал письмо на третьем радужном листке:«…Сообщить могу, папаша, что выше меня один Иван Лукич Сорокин, вы знаете его, фельдшера Петропавловской станицы. Сейчас он главком. Да, может, еще есть чуток выше меня, так это Черный Иван Егорович, из Ейского отдела Чебласской станицы, вы его не знаете, папаша. Сейчас он навсегда о правую руку главкома как начальник города Пятигорска, я о левую руку. Есть и еще, но они нам подчиняются, потому они не фронтовики, а когда идет борьба за будущее и трудно сказать, что впереди будет, гражданская власть никакая не нужна. А чтоб вы поверили своему сыну, пущаю письмо вам на гербовой бумаге…»Резко зазвонил телефон стационарной сети. Гриненко встал и медленно снял трубку. Внезапно высокомерная физиономия адъютанта изменилась, он вытянулся и опустил руки по швам. — Черный? Не было, товарищ главнокомандующий… Кто? Рубин и Рожанский? Тоже не приходили… Скоро будете?.. Есть, товарищ главнокомандующий. Главком прибыл обозленный. Сойдя с машины и отмахнувшись от рапорта дежурного по штабу, он на ходу грубо бросил Гриненко: — Быстро вызвать Рубина и Рожанского. С Сорокиным были Черный — начальник гарнизона Пятигорска, Щербина и несколько приближенных. Ординарцы, дежурившие в первой комнате, вскочили. Главком, не обратив на них внимания, прошел в штаб. С приходом главкома штаб ожил. На улице перед домом спешился многочисленный конвой. Начали собираться музыканты и всякие приживальщики, непонятно чем занимающиеся в ставке, но щеголеватые и обвешанные ценным оружием. Явившихся Рубина и Рожанского — председателя ЧК — Сорокин встретил бранью. — Развели мне ЦИКи, ЧК разные, а порядку нет! — В чем дело? — еле сдерживая раздражение, спросил Рожанский. — Опять из серии подслушанных разговоров? — Хотя бы и так! — раздельно произнес Сорокин, вплотную подойдя к вызванным. — Вы знаете о преступлениях и замазываете их. — Мы отказываемся понимать вас, — передернув плечами, спокойно сказал Рубин и отошел в глубь комнаты. Сорокин подошел к Рубину, подозвав Рожанского. Смягчив тон и остро переводя взгляд с одного на другого, развел руками. — В армии у меня бандит и авантюрист, а вы, имея на него материалы, молчите. — Кто? — почти одновременно спросили они. — Кочубей. Рубин и Рожаиский переглянулись и усмехнулись. Главком, следивший за каждым их движением, снова вспылил: — Немедленно арестовать Кочубея и представить сюда! Он сжег Воровсколесскую, восстановив против революционной армии население. Головорезы Кочубея реквизируют фураж и лошадей, насилуют женщин. На что это похоже! Уже в машине, объезжая цветник, чтобы попасть к ЦИКу, Рубин тихо сказал Рожанскому: — Вот и разбери теперь, кто прав, кто виноват. Откуда Сорокин узнал о докладной Невинномысской ЧК? — У Сорокина своя ЧК. Не доверяет нам. Ты же знаешь, он эсер чистой воды. Посмотри его штат: Рябов, Кляшторный, Костяной — эсеры. Сейчас он диктатор. Надо обуздать его, создав Реввоенсовет армии. — А Кочубея надо призвать к порядку, пока Сорокин за него сам не взялся.
XVII
Кондрашев дослушивал сообщения кочубеевского комиссара. Он лично знал и ценил Кандыбина и сейчас, вслушиваясь в его спокойную, уверенную речь, был чрезвычайно доволен тем, что с приходом в бригаду Кандыбина почти прекратились разговоры о самочинствах кочубеевцев. — Как у тебя, Василий Петрович, с партийным ядром? — спросил Кондрашев. — Хвалиться нельзя, — просто ответил Кандыбин. — Хуже всего то, что все себя считают большевиками, и вот вздумай разграничить их — дело доходит до драки. Прямо-таки исподволь партийную организацию создаю, осторожно. — Понятно. Еще небольшой вопрос. Вы не хороните убитых в братских могилах? В Курсавке половину кладбища забрали, попы жалуются. Я на днях проезжал мимо. Насчитал шестьсот свежих могил. Это ваши? — Да! С момента прихода бригады в Суркули. Не считая пропавших без вести. — Есть такие? — Бывают случаи. К примеру, вчера пропал черкес Айса, друг Ахмета. Вместе с ним исчез Мусса. Мусса, вероятно, перебежал к белым, а вот Айсу Рой засчитал в пропавшие без вести. — Меня беспокоит вопрос пополнения, — сказал Кондрашев, закуривая. — Признаться, я ставлю вопрос о проведении мобилизации иногородних и казаков. Есть сомнения насчет казачества, впрочем, я думаю, кто не захочет, тот не пойдет, но зато те, которые придут, уже наверняка будут наши. Как идет пополнение у вас? — Казаки Шкуро, а в особенности Покровского, группами переходят в нашу бригаду, — ответил комиссар. — Да, я сам был свидетелем вербовки пленных Кочубеем. После оказались лучшие бойцы. Причины перебежки? — Белые дислоцируют части по экстерриториальному принципу. Передают, что это тактика Романовского. Мобилизованных в предгорье казаков посылают под Царицын, в корпус Врангеля, а также к Эрдели. Эрдели же казаков черноморских и линейных станиц Кавказского, Ейского отделов — сюда. Но здесь, у красных, их земляк Кочубей, который им более понятен, чем генерал Покровский… — Бригада растет только за счет перебежчиков? — снова спросил начдив. — Отчасти, да. Но идут также горцы и жители Рощинки, Георгиевки и других. Ведь Кочубеи-то переселились отсюда в Александро-Невскую. Есть в бригаде и иногородние. — А они как? — Тоже любят Кочубея, — улыбнулся комиссар, — и интересно, какими простыми способами он завоевывает любовь. Вот вчера был случай. Прибежал к Кочубею фельдшер второй сотни с обидой: «Ты, — говорит, — казак, и я казак, должен меня понять». — «В чем дело?» — спросил Кочубей. «Побили меня, казака, мужики». Насупился Кочубей и стал выяснять. Оказывается, фельдшера поколотили красногвардейцы-кавалеристы за невнимательное отношение к их раненому другу. Кочубей, выслушав фельдшера, залепил ему в одно и в другое ухо и сказал: «Теперь хвастайся, говори всем: меня, мол, казак побил». Кондрашев засмеялся. Услышав смех, в комнату вошли один за другим командиры частей. Зашумела беседа о боевых действиях, о геройстве, трусости, победах и разгромах; о знакомых девчатах, о парубковании, о женах и детях, брошенных за огненной чертой фронта. О многом вели беседу боевые друзья… Чадили махоркой, хвалились добытыми клинками и кинжалами, превозносили своих коней, а после пели любимые песни про ясного сокола, потерявшего голубку, про Кубань:XVIII
Объезжая фронт, военрук Старцев задержался у ковыльного кургана, облюбованного комиссаром конной бригады. С месяц не видались друзья и, крепко расцеловавшись, прилегли на Комиссаровой бурке с подветренной стороны. Старцев был неспокоен и откровенно делился своими сомнениями с Кандыбиным. — Нет ясности сейчас, Василий, какая была у нас прежде, — говорил Старцев. — Помнишь, когда пришел в станицу гвардейский хорунжий Старцев? Помнишь, как закрутились возле такой приманки атаманцы? Золотые горы сулили, а экономщик Шиянов обещал двух кобылиц и жеребца хороших кровей. Могла бы закружиться голова? Могла, Василий. Ведь коммуны тогда и на пятак не видно было. А не закружилась потому, что была ясность в сердце. Не глядя на их подарки, пошел к Говорову и сказал прямо: «Я большевик, и возьми с меня все, что надо для партии». Он глянул и будто насквозь пронзил меня. Хоть и одноглазый Говоров, а видел на три сажени в землю. Сразу сказал: «Если наш, выступи, расскажи свою программу людям». Высказался я тогда в школе, на митинге. «Ну, теперь видим — свой», — сказал Говоров… И было все гладко, Василий, пока мы сами были в Предгорий. Помнишь, как восстания усмиряли, как рос наш отряд и как его боялись кадеты? Почему же сейчас Шкуро набирает двадцать полков, а тогда один мотался по аулам? Широкое смуглое лицо Старцева было напряженно, он кусал концы своих пышных усов и, глядя куда-то далеко пустыми глазами, продолжал: — …Сейчас-то куда больше войска стало. Говорят, сто пятьдесят тысяч, а порядку нет. Каждый сам по себе. Кочергин пока без войска, а только с чином. Матвеев никак не прорвется с Тамани, а может, его уже съели кадеты! Да, кто ждет таманцев, а кто боится: «Черная хмара, мол, ползет от моря». Кондрашев, Кочубей неплохо дерутся, но все на месте. Слухи есть, святокрестовские партизаны здорово колотят Бичерахова да Барагунова. С ним Сорокин решил Озерова послать, большую сволочь, скажу тебе по совести, Вася. Кажется, даже эсер. Вообще не мешало бы связаться с Прикумьем. На совещании командного состава решили послать делегатов в Царицын. На броневиках прорываются делегаты к Царицыну. В Царицыне самого Ленина товарищи Красной Армией командуют. За советом подался к ним, к Сталину да Ворошилову. Все дело, Василий, в Сорокине, — решительно заявил в конце разговора Старцев. — Был когда-то Сорокин наш, а сейчас свихнулся. Пьянка, пятьдесят адъютантов, девки, музыка. А республике — все меньше и меньше. Суматошный Володька, вынырнув, как из-под земли, прокричал приказ Кочубея и снова сгинул. Комбриг звал комиссара. Встали. Кандыбин, отряхнув бурку, набросил ее на плечи. — Кочубей не верит Сорокину, — идя к лошади, раздумчиво проговорил Кандыбин, — слышать про него не может. Но тут, возможно, старые боевые счеты. Они заметили приближающегося к ним сильным аллюром всадника. — Кажется, Батышев. Подождем, — предложил Кандыбин. Батышев круто осадил коня. Поздоровался со Старцевым. Стегнул коня так, что тот взвился на дыбы. — Сорвался из части. Бригаду стягивают к Семибратскому кургану. Слышно, Шкуро подходит с Крутогорки. Старцев разглядывал Батышева. На Батышева не мог нарадоваться обычно скупой на похвалу Кочубей. Может, он видел в нем повторение своей доблести. Батышев, подражая Кочубею, часто хмурился. Случайно улыбнувшись, снова старался стать суровым. Он был тоже белокур, но крупней Кочубея. Храбрость Батышева была прославлена далеко по фронту. Они тронулись в рысь, ветер доносил певучие звуки сбора. Батышев сдерживал коня. С мундштучного железа срывалась розовая пена. Он, обернув обожженное солнцем подвижное лицо к комиссару, зло кричал: — Партейных групповодов не мог назначить! Выборами прошли, как и командиры. — Не важно! — Важно, комиссар: выбрали беспартейных. Я прикрыл такую лавочку, а хлопцы меня было в шашки… — За что? — удивился комиссар. — Старое зашло, — кинул Батышев и рванулся вперед. — Давай шагом! — крикнул комиссар догоняя. — Толком расскажи и не ори. — Говорят так: покидали семьи свои, как кутят в прорубь. Деремся, аж спины мокрые, с коней не слезаем. Слухаем командиров. Замечаниев не имеем. Шкоды за собой не числим: барахольства или насчет жителей… Завсегда себя большевиками партейными считали, а сейчас в поле обсевки. Батышев рассказывал, не глядя на Кандыбина. Конь качался под ним, готовый к карьеру, и трепетно поводил ушами, ловя трубный зов. — Дальше, не тяни, — торопил живо заинтересованный Старцев. — Досталось мне, — враждебно кинул Батышев, — за чужие приказы. Отвод я дал беспартейным, Они за клинки. «Это мы-то не большевики? Может, дождетесь, пока добела вылиняем да с кадетом с одного казана кулеш начнем хлебать…» Рубахи рвали, ранами выхвалялись… А я при чем? Я сам им сочувствую… — Так зачем ты отвод давал? — возмутился Кандыбин. — Что ж тут страшного? Эх ты, коммунист! Батышев схватился за эфес, лицо его исковеркала злоба. Но потом, чуть не сбив комиссара, рванулся в сторону и пропал за тернами. — Вот тебе и кочубеевцы! Да у тебя совсем не плохи дела, Василий. А не хвалишься. — Хвалиться нечем, — отнекивался комиссар. — Батышева жаль. Теперь мучиться будет. Злой будет в рубке. Молодой еще коммунист, шашкой в партию вписался, на лету. На Семибратском отлогом кургане всадники разглядели группу командиров. — Послушаешь сорокинские диспозиции, — предупредил Старцев, поднимаясь с комиссаром на холм, — длинные, «умные». Кандыбин улыбнулся. — Особенно Кочубею понравится. Он вместо подписи крест рисует: палец в чернила и на бумагу прикладывает. После любуется: «Это Ваня Кочубей». — Не скромничай, Васька, ты ж его, говорят, грамоте обучил. — Где там обучил! — отмахнулся Кандыбин. — Стесняется он. Тогда букварь из сумы вытащит, когда никого нет. А когда возле Кочубея нет людей?! Бригада ожидала приказа в резервной колонне. На голубой линии горизонта передвигались темные точки — боевая разведка и боевые дозоры. Выдвинувшись вперед сотни, на карачаевском скакуне скучал Михайлов. Он похлопывал себя по голенищу плетью и лениво обирал колючки с полы черкески. На холме были Кочубей, Рой, Кондрашев, Гайченец, адъютанты и поодаль Ахмет и ординарцы начдива — горцы из аулов Дудураковского и Кубины, бывшие табунщики черкесских князей Аджиева и Лова. Кочубей, мучительно морща лоб и зевая, слушал длиннейший приказ о наступлении. Старцев, толкнув в бок Кандыбина, подморгнул и подошел к группе. Приказу предшествовала утомительная диспозиция с характеристикой всех фронтов и боевых колонн войск Северокавказской республики, Кочубей явно был недоволен. Адъютант читал медленно, нараспев, сочно выделяя названия частей и знаменитых командиров. Долго перечислял адъютант станицы, занятые Деникиным, которые надо было вернуть Кондрашеву, Стальной дивизии, Морозову, Федько… Когда адъютант окончил чтение, с минуту длилось молчание. Кочубей облегченно вздохнул и подошел к Кондрашеву. — Все? — спросил Кочубей. — Все, — ответил адъютант. — Бумагу зря переводят, а хлопцам на цигарки нема, — сказал Кочубей, презрительно улыбнувшись. Вдали голубела линия курганов. За ними, судя по диспозиции, расположились шкуринцы. Взмахнув широким рукавом черкески, Кочубей указал на курганы: — Вот крайний курган, Митя. Куда мне бить? Вправо аль влево? — Вправо, — вглядываясь, сказал Кондрашев. — Ну и все. Махнул повелительно рукой. Бригадные фанфары, полоща крыльями алых полотнищ, зарокотали уставной сигнал гвардейского похода:XIX
Суркули остались позади. Мерседес проскочил по утлому мосту речки Суркули, миновал хутора и тяжело пошел на крутой подъем к селу Султанскому. Рядом с Роем примостились Володька и боец-пулеметчик. Машина, хрипя, пересекала восточную оконечность Ставропольского плоскогорья. В долине реки Томузловки было неспокойно, об этом сообщили Кандыбину дружинники Александровского села. Кочубеевцы переменили маршрут, думая вырваться правобережьем Кумы к Святому Кресту. Прикумье было насыщена зноем. Чувствовалась близость ногайских степей. Горячий суховей захватывал дыхание. Растительность была обожжена, листья кукурузы жухли, сворачивались в трубки. На горизонте, подгоняемое ветром, быстро увеличивалось какое-то облако. Бурые столбы свивались, падали. Пыльные проселки дымились и, казалось, текли. Рой плотней уселся и закутался в бурку. Володька лег в кузов и накрылся. Пулеметчик, обвязав пулемет, начал свертывать папироску. Машина мчалась навстречу циклону. Испуганные тушканчики вырывались из-под колес и моментально пропадали. Высоко над головами неподвижно парил коршун. Рой позавидовал спокойствию хищника. Мерседес врезался в облако черной пыли. В ушах сильнее засвистел ветер, сразу же потерялась видимость, точно машина нырнула в водоворот. В глаза швырнуло мелко истолченным песком. — Астраханский дождь! — оборачиваясь, крикнул шофер. — Мотор не заглохнет? — беспокойно спросил Рой. — Мой мотор как верблюд! — прокричал шофер и согнулся над рулем.* * *
Неизвестные села Правобережья проносились мимо. В одном месте вслед их машине постреляли. Кандыбин обернулся: — Свои, наверное. Не узнали. Не будем объясняться. Они влетели в село Архангельское. Село, казалось, горело. Вокруг разрушенных артиллерией домов дымились коричневые вихри циклона, ожесточенного встречей с неожиданным препятствием. Кое-где из песчаного дыма вырывалась черная обгорелая труба или белая саманная стенка. — Как здесь люди живут! — удивился пулеметчик и плюнул в мутные волны Кумы, гонимые ветром против течения. Государственный тракт на Святой Крест поражал необычайным оживлением. По тракту двигались груженные хлебом подводы, и сколько ни мчался мерседес обочиной дороги, пытаясь обогнать обоз, подводам не было конца. Лошади, волы, иногда верблюды тащили десятки тысяч пудов хлеба. На мешках, повернувшись по ветру, сидели подводчики, изредка торчали штыки. По бокам двигались одиночки-всадники охраны на толстопузых крестьянских лошаденках. Вместо седел были приспособлены подушки с веревочными путлищами стремян. Вооружение было самое разнообразное. Володька узнавал и японские винтовки с закрытым стальной накладкой затвором, и винтовки Манлихера, и русские однозарядные берданки, да и просто охотничьи ружья, вплоть до шомполок. Шомполки обычно попадались у стариков, и тогда у пояса висели запыленные роговые пороховицы… Автомобиль остановился в затишной лощине, у степного колодца, где раскинулось на привал сотни полторы повозок. Поили лошадей и быков мутной жидкой грязью. Ведро доставали связанными вдвое вожжами, оно появлялось вымазанное в глине, наполненное только наполовину. Колодец был выпит до дна. Вот только что подъехала подвода. Лошади, почуяв влагу, раздували ноздри, ржали и отфыркивались. Подводчик поднес ведро, поддерживая на колене. К воде жадно потянулись две лошадиные морды. Ткнулись в ведро и тихо заржали. — Ишь, барыни! — выругался подводчик и начал подсвистывать. Заметив подошедшего Кандыбина, как бы извиняясь за поведение своих животных, объяснил: — Горькая вода. Мои кони еше не привыкшие. С Карачая привел. Вот в калмыцком степу худоба к соленым водам привыкшая — рассол будут пить. Снова посвистел. Кобылица нагнула сухощавую голову, долго обнюхивала ведро и потом, точно решившись, брезгливо стала цедить воду сквозь зубы. Шофер наполнил радиатор через тряпку. Своеобразный фильтр поддерживали пулеметчик и Володька. Кандыбин и Рой приблизились к кучке закусывавших подводчиков. Люди сидели на земле и поочередно макали куски хлеба в глиняную миску, наполненную до краев темным горчичным маслом. Обмакнув хлеб, густо солили его, выбирая соль из заскорузлых ладоней. Рядом примостился боец. Напитав этим же маслом тряпку, протирал по верху неуклюжую японскую винтовку. Его флегматично поругивали, уверяя, что пыль пристанет еще больше к маслу и что вообще оружию горчичное масло вредит. Владелец винтовки, паренек лет семнадцати, не обращая внимания на разговоры, продолжал наводить лоск на блестящую, точно коралловую, ложу. — Откуда хлеб? — спросил Рой, ощупывая мешок. Крестьяне оглядели черкеску Кандыбина, подозрительно остановились на красной повязке его шапки, недоверчиво кинули взор на серебро казачьих шашек, и один из них нехотя бросил: — Издалека. Отсюда не видно. — А все же? — переспросил Кандыбин. — Язык-то у тебя не отсохнет. — Вы чи нездешние? — Мы из-под Невинки, — ответил комиссар. — Сорокинцы? — насмешливо спросил один из подводчиков. — Кочубеевцы. — А! — многозначительно протянул крестьянин. — Ну, этого хвалят. Говорят, нашему Степке Чугую не уступит, — Так откуда хлеб, чей? — снова спросил Кандыбин, заметив поворот в лучшую сторону. — Был чей, а теперь наш. Покидали скирды экономщики да кулаки, подались к Барагунову. Вот теперь и намолачиваем пшеницу. Считай, уже неделю день и ночь идут чумаки на Лагань, а оттуда на баржах до самой Москвы. — Три полка хлеб молотят, — добавил парень, окончивший наводить лоск на оружие. — Барагунова далеко отогнали, вот от нечего делать и занялись пыльным делом. — Што пыльное, то пыльное, — подтвердил один из подводчиков, покачивая головой. — И пыльное и не без выгоды, — заметил первый собеседник. — Мы туда хлеб, а оттуда ситец тюками, спички ящиками, подошву, гвозди. — Гвозди хоть бы и не везли, кой черт будет в такую югу строиться, — хмуро сказал крестьянин в рваном зипуне. — Кутерьме конца нет и краю. — С пылу горячее завсегда вкусней, — пошутил кто-то. — Ну, давай трогать, — распорядился, очевидно, старший. — Скоро дотянем до Святого Крестика, а там холодком на Арзгир. Пылюка к ночи уляжется.И снова гонцы Кочубея наблюдали точно великое переселение народов — скрип мажар, одинокие крики верблюдов; то там, то здесь появлялись всадники, торопливые и деловитые. Степняки-прикумчане поделили заботу. Одни опоясались патронташами, отбивая край от нового половецкого набега. Другие превратились в бездомных скитальцев-чумаков. Над древними чумацкими шляхами свились пухлые жгуты бурой пыли. У заброшенных колодцев снова запылали костры… Советская Россия готовилась к осаде. В Москву, к великому вождю народа, летел план сохранения жизни осажденной страны, план борьбы с голодом и измором.
«Москва, Кремль, Ленину На немедленную заготовку и отправку в Москву десяти миллионов пудов хлеба и тысяч десяти голов скота необходимо прислать в распоряжение Чокпрода 75 миллионов деньгами, по возможности мелкими купюрами, и разных товаров миллионов на 36: вилы, топоры, гвозди, болты, гайки, стекла оконные, чайная и столовая посуда, косилки и части к ним, заклепки, железо шинное круглое, лобогрейки, катки, спички, части конной упряжи, обувь, ситец, трико, коленкор, бязь, мадаполам, нансук, грисбон, ластик, сатин, шевьет, марин сукно, дамское и гвардейское, разные кожи, заготовки, чай, косы, сеялки, подойники, плуги, мешки, брезенты, галоши, краски, лаки, кузнечные, столярные инструменты, напильники, карболовая кислота, скипидар, сода. У Чокпрода всего денег миллионов 15 и товаров разных на 10 миллионов. Деньги и указанные товары должно выслать без промедления… Всем начальникам отрядов на фронте и штабу Снесарева не захватывать продовольственных грузов и мануфактуры, беспрепятственно пропускать наши маршрутные поезда, оказывать содействие нашим продовольственным комитетам. Копию Сталину. Пусть ЦИК немедленно телеграфно обяжет Кубанский, Терский, Ставропольский Советы не ломать твердых цен, не способствовать самостоятельным заготовкам и вывозу отдельными губерниями, уездами и волостями, а всемерно содействовать агентам Сталина и Чокпрода. Копию Сталину. Пусть Наркомпрод разошлет циркулярный приказ всем губпродкомам и Советам, особенно же Орехово-Зуеву и прочим промышленным городам, не присылать своих агентов на юг за хлебом, так как весь заготовленный хлеб будем посылать в Москву сухим путем, в Нижний — водой. Копию Сталину. Мы настаиваем на обезличении продовольственных грузов с юга, снимаем с себя функцию распределения, отдавая ее всецело волпроду, ограничиваемся заготовкой и транспортированием в два пункта: Москву и Нижний, где предлагаем Компроду создать базисные склады и распределительные конторы в общерусском масштабе. Исключены близкие к югу — Баку, Туркестан и Астраханская губерния, которые беремся удовлетворить непосредственно. Постройка Кизлярской линии началась. Нарком Сталин».
* * *
В темной комнате уполномоченного Чокпрода Кандыбин сказал: — Мы испытываем патронный голод. Кустарные заводы армии делают ничтожное количество патронов. Сабельные атаки вырывают лучших бойцов. — Скоро база снабжения будет перенесена в Яшкуль, тогда мы поможем больше. Сейчас я могу уделить Кочубею сорок тысяч трехлинейных патронов и три тысячи маузерных, — сказал уполномоченный Чокпрода. — Сколько вы можете захватить с собой? — Маузерные возьмем целиком, винтовочных — ящиков десять — пятнадцать, — подумав, ответил Кандыбин. — Хорошо. За остальными пришлете. Сейчас вам выпишут наряд. Имейте в виду, на транспорты нападают. Чрезвычайная комиссия раскрыла в ряде сел кулацкие террористические гнезда. По степи бродят шайки. — Что вы рекомендуете? — спросил Кандыбин. — Железной дорогой на Георгиевск, а там гужом. Или по железной до Невинномысской, — посоветовал уполномоченный и, достав из стола бутерброд, начал жевать. За ставнями завывал ветер. Ставни были закрыты. Чокпрод расположился на втором этаже углового кирпичного дома. Заметив, что Рой удивленно оглядывал плотно закупоренную комнату, уполномоченный рассеял его удивление: — О климатических особенностях Прикумья меня предупредили еще при моем отъезде из Царицына. Святой Крест я называю столицей астраханских ветров. Ставни закрыты от пыли. Немного темновато. Принесли наряд на патроны. Уполномоченный, внимательно прочитав, размашисто подписал и передал Кандыбину. Наряд был отпечатан на прозрачной конфетной бумаге и производил впечатление весьма легкомысленное. — Можно получить? — спросил Кандыбин. — Конечно, — подтвердил уполномоченный. — Только не забывайте наш уговор в партийном комитете. Помогите хлебом. Так, между прочим, в передышке между двумя сражениями, как это делает комдив Степан Чугуев. По заданию Сталина началась постройка Кизлярской линии. Тогда значительно облегчится транспортирование хлеба и скота. Мы получим выход к морю. Ведь сейчас единственная связь с Царицыном, Астраханью — через пустыню. Постарайтесь хоть задержать белых подольше, если не сумеете их разбить. Уполномоченный улыбнулся, и эта улыбка точно осветила его. Стали удивительно ясными высокий облысевший лоб, широкое, скуластое лицо и небольшая темная бородка, похожая на бородку Ленина. — По всему Прикумыо говорят о строительстве дороги отсюда на Астрахань. Это имеет какое-либо отношение к Кизляру? — спросил, уходя, Рой. — Строят самостоятельно, — подтвердил уполномоченный, — советую посмотреть. Предприятие по идее блестящее, но невыполнимое. Но разве их убедишь? Зато какой энтузиазм! Вот так когда-то с верой в победу мы несли кандалы по Владимирке.* * *
Кочубеевцы наблюдали картину строительства железнодорожной магистрали. Люди, лошади, подводы, вагонетки, пыхтящая «кукушка» — все копошилось под неуемный свист ветра. На высокой мачте у деревянных бараков напряженно колотилось знамя стройки. Мимо везли рельсы на разведенных ходах, балласт в рундуках и камни. Кони становились, с гиком им помогали крестьяне, подпирая плечами повозки, отворачиваясь от ветра и сплевывая песчаную слюну. Клубились вихревые облака раскаленного песка, визжали и проносились дальше, бессильные сломить эту упрямую коллективную волю… В глазах комиссара горела гордость. Рой, нахмурившись, сосредоточенно покручивал ус. Володька давно облетал все и, захлебываясь, делился узнанным: — Пять тысяч работает. Рельсы, костыли, шпалы сняли из запаса по всей линии. Вы знаете, сколько раньше рельсов зря лежало у железной дороги! Теперь все сюда свезли. Через Буйволу дамбу насыпят, а там прямо клади на песок шпалы, сверху рельсы — и пошла, поехала… Комиссар опустил руку на плечо Володьки, подставил лицо душному ветру, и вставали перед глазами в этой коричневой мгле Прикумской полупустыни голубые кварталы многоэтажных домов, светлые корпуса заводов, гранитные берега каналов, бесконечные магистрали блестящих рельсов… Такими казались комиссару будущие пейзажи, и осуществление этой мечты было бы прекрасной наградой за эти годы борьбы и лишений. Все доступно. Все могут сработать вот эти люди, которые сейчас, под гул орудий Бичерахова и Барагунова, осуществляют мечту человечества — творить для творцов. Был каждый из этих пяти тысяч и мечтатель, и работник, и хозяин. Вот туда, дальше по Куме, вырыт тысячами крестьян канал помещику Колонтарову. Народ окрестил канал Плаксиевкой, ибо много плача было на его берегах. А здесь? Кандыбин взял Роя за руку. — Пусть они ее не построят. Но ведь они все решили ее строить. Сюда прямо с митингов пошли они с кирками, заступами, лопатами и с песнями. Рой, может, это уже начало коммунизма! Вот сюда бы Кочубея. Я больше чем уверен, что Ваня сказал бы: «Добре, хлопцы , добре. Работяги! Гляди, як сгарбузовались. Ладно у их выходит», — и сам бы, скинув черкеску, подсучив рукава бешмета, схватил бы лопату и стал бы ею работать не хуже, чем сейчас своей шашкой Османа… — Товарищ комиссар, — живо перебил Володька, указывая рукой вдоль новой магистрали, — Москва там? Ленин там? — Да, в ту сторону Советская Россия, — ответил комиссар. — Вот теперь я расскажу батьке, что к Ленину дорогу ведут, а то он все на жеребце к нему собирался ехать, — важно, заложив руки за спину, сказал Володька.XX
Госпиталь — стационар кочубеевской бригады — занимал двухэтажное здание курсавской школы. Стараниями комиссара госпиталь был оборудован на славу. Многие станичные богатеи недосчитались в домах своих спокойных кроватей с блестящими набалдашниками. Наталья после отъезда Роя в Прикумье попросилась в Курсавку. В госпитале она старательно принялась за работу, в первый же день снискав всеобщую любовь. Кадровые кочубеевцы, участники Невинномысского боя, уважали ее еще за боевую заслугу; новые бойцы, позднее пришедшие в бригаду, ценили за обращение и заочно величали белянкой. В глаза ее так не звали. Одного казака за столь нежное прозвище она обругала. Пришла Настя, сообщила — комиссара ожидают сегодня к вечеру. Утром был бой у Солдатского кургана, и многих побили из Батышевой сотни. Настя выпросила на стирку бинтов полкуска мыла и ушла в Суркули. Она, оставшись на передовом перевязочном пункте вместо Натальи, деятельно принялась за работу. Солнце склонялось за церковь. Ярко горели кресты и золотые шары купола. Зазвонили к вечерне. Завтра воскресенье. Мимо лазарета ковыляли старухи к церкви; полузгивая подсолнухи, проходили молодицы в ситцевых платках и с шалями в руках. Молодые бабенки были бойки, игривы. Задорно перебрасывались острым словом с мужиками, раскатисто хохотали. Наталья позавидовала их бездумному веселью, но знала — не променяла бы своей боевой жизни на их бабью долю. К госпиталю подъехал Батышев. Он сопровождал привезенных на трех линейках тяжелораненых. Позади линеек были привязаны подседланные лошади. Наталья начала помогать сносить раненых. Батышев был серьезен, недовольно покрикивал на неосторожных санитаров. Когда была разгружена первая подвода, он взял под уздцы лошадей и отвел линейку в сторону. Развязал туго набитый мешок, лежавший в задке повозки, вынул листовку. Расправив ее на колене, начал читать. Подошла Наталья. — Бумажки почитываешь? Аль за комиссара? — спросила она. — Бумажку с гострой шашкой совмещаю, — ответил Батышев, приподнимая голову. — Уживаются? — Вполне. Ни та, ни другая есть не просют. Это две бабы у одной печки не поладят, а тут по-обоюдному… Наталья задержалась возле Батышева, расспрашивая о жизни бригады, об утреннем бое. Батышев охотно рассказывал. Вдруг в стороне Суркулей тревожно заработал пулемет. Батышев вздрогнул, прислушался. Пулемет замолк, потом снова затарахтел, поддержанный винтовочными выстрелами. — Кадеты прорвались! — крикнул Батышев, кидаясь на коня. — Эй, кто легкий, давай по коням! — заорал он раненым, высунувшимся из окна, крутнулся и на карьере исчез. Наталья торопливо отвязала белоногого дончака и помчалась за Батышевым. Позади топот: от госпиталя скакали раненые, способные удержаться в седле. На Суркули напал враг, все ринулись на защиту Суркулей. Дончак был резв. Наталья догнала Батышева, и они вместе достигли штаба, когда горнисты протрубили боевую тревогу и Пелипенко, командир дежурной части, подавал команду, еле сдерживая горячего коня. Пулемет замолк. — Мабуть, сняли заставу! — крикнул Пелипенко, скача бок о бок с Батышевым по Султанскому тракту. — Вон што-сь пылит, — заметила Наталья. В балку медленно скатился автомобиль. Кочубеевцы пришпорили коней. Автомобиль, проскочив мост, на минуту скрылся за камышом, потом появился снова, огибая чахлую рощицу. — Комиссар! — узнал Батышев. Всадники окружили мерседес. Обирая с лица острые стекляшки, встал из-за руля Кандыбин. Поваленный шофер показывал только кожаную горбатую спину. Переднее стекло автомобиля было вдребезги разбито. Солдат‑пулеметчик стонал, откинув голову, обвязанную голубым платком, на тючок с газетами. От пулемета приподнялись спокойный Рой и возбужденный Володька. — Всю тысячу кончили! — похвалился Володька, поднимая и встряхивая легкие коробки пулеметных лент. Наталья протиснулась ближе к машине. Заметив кровь на лице и рукаве Роя, вскрикнула. — Это его, — благодарно ей улыбнувшись, сказал Рой, указывая на пулеметчика, и спрыгнул на землю. — Что ж, надо догнать. Пелипенко, лошадь мне! Кандыбин уже был верхом на щуплой кобыленке. — Ну, Пелипенко, давай поищем кадетов, — распорядился комиссар и, повернув на Султанское, пустил кобылицу рысью. Солнце село, и на степь легли блеклые тона сумерек. — Прорвались из засады, — рассказывал комиссар Батышеву и Пелипенко, не забывая внимательно осматривать дорогу, — шофера и пулеметчика сразу повалили. Хорошо, когда работал у помещика, к машине тишком-мишком прывык… дал третью, сгреб двух карачаевцев — и только Васькой звали. Начальник штаба им с пулемета начал воротники пришивать. Мы бы сразу ушли, боялся — машина рассыплется. Камеры еще у Чернолесья шерстью набили. Влево, над степью, столбом поднялся дым и вырвались огненные языки. — Сено подпалили! — крикнул Кандыбин. — За мной! Кочубеевцы поскакали к горевшим скирдам. Со стороны пожарища застучали винтовки. Батышев оторвался с десятком всадников и на карьере, загнув фланг, прорвался к скирдам. От них, маскируясь за дымом, в степь кучкой уходил конный отряд. Кандыбину попалась неважная лошадь; горячая вначале кобылица, не дотянув до скирдов, сразу и бесповоротно сдала. Мимо пронесся Пелипенко, что-то проорав комиссару. Пелипенко, сохраняя силы своего коня, рвал губы ему мундштуками, и вот теперь, когда на ураганном аллюре надо было сшибить головы, он сделалшелковый повод. Пелипенко, немного подав корпус вперед, привстал на стременах. Белая грива взлетала ему почти в глаза, и в ней просвистывал ветер. Он торжествующе загорланил. На проволочные заросли терновника устремился противник. Как зверя в яму, загоняли белогвардейский отряд на терны фланговые группы Батышева и Роя. Белые шарахнулись в сторону, их обстреляли из маузеров; тогда они ринулись на предательскую темную гряду. Пелипенко, вспомнив дружка Наливайко и его боевые приемы, завязал повод, вырвал шашку, натянул в левый кулак рукав черкески и порывисто-короткими взмахами, как лезвие бритвы, навел на сукне рукава жало клинка. — Эх, гады… — выдохнул он и со свистом секанул воздух, потом перегнулся, напряг руку, наливая ее кровью для удара, достойного и Наливайко, когда шашка рассекала всадника почти до седла, как кочан капусты.* * *
Возвращались, ведя сороге шесть трофейных лошадей. Новенькие английские карабины и чеканные шашки были подвешены на луки седел. Пелипенко вез на пике отнятое зеленое знамя мусульманских формирований Султан-Гирея. На острие пики взводный повязал свою алую ленту, снятую с шашки. На белой гриве Пелипенкова коня даже во мраке рябили темные пятна.* * *
Объезжая кругом скирд, Рой наткнулся на труп. Человек был, вероятно, сначала связан и после, уже связанный, зарезан, глаза были вырваны. Труп обгорел с одной стороны, и горло, перехваченное до затылочных позвонков, чернело запекшейся кровью. Пухлый жар догоравшего сена бросал на труп багровые отблески. Кочубеевцы спешились, сняли шапки. — Кого же это они освежевали, — почесывая затылок, недоумевал Пелипенко, — как кабана перед рождеством? Убитый был бос, в одном бешмете, без пояса. Штаны из черного ластика были изорваны в клочья. Володька потянул веревки. Обгорелые, они распались. Володьке показалось, что убитый шевельнул рукой. Ему стало не по себе, и он незаметно отступил за потные спины сумрачно стоявших бойцов. Впервые смерть показалась мальчику в таком непривлекательном виде. Володьку стало тошнить. Будь сейчас рядом с ним нежная Кочубеева Настя, он бы безудержно зарыдал. Но тут сгрудились суровые солдаты кочубеевской гвардии, занятые своими мыслями. Володька побоялся насмешек, острых шуток. Сжав кулаки и весь напрягаясь, пыжась, словно индюк, так чтобы все мышцы делались железными, Володька приобрел равновесие. Вот так набираться спокойствия учил его покойный выдумщик Наливайко. Это помогло, быть может, потому, что был применен рецепт бесстрашного командира. Володька оправился, пролез вперед и помог подвязывать пики к буркам. Труп положили на своеобразные носилки. Их ловко понесли два черкеса.* * *
В пути комиссар, чиркая спичкой, прочитал первое попавшееся ему армейское удостоверение из бумаг, найденных в карманах всадников, настигнутых у терновой заросли. Комиссара интересовало, откуда мог появиться отряд в суркульской степи. Удостоверение было выдано на имя рядового Муссы Быгоко и подписано полковником Толмачевым. Комиссар передал находку начальнику штаба и посветил ему. Спички осветили лицо Роя и длинные пыльные ресницы. Спичка догорела, и стало настолько темно, что комиссар, чтоб найти соседа, прикоснулся к Рою рукой. — Что вы думаете? — Мусса Быгоко — один из ординарцев Кочубея. Музыкант, пропавший без вести. — А где же Айса? — спросил тревожно Кандыбин. «Неужели тогда, на крыльце, Айса говорил неискренно? Можно ли верить другим?» — думал комиссар, ожидая ответа начальника штаба. Рой молчал. — Так где же Айса? — громко спросил он. — Айса с нами, комиссар, — ответил Рой. — Где? — Впереди, на бурке. Это Айса, я его узнал.XXI
Комиссар раздавал сотенным групповодам-политрукам газеты, привезенные из Святого Креста. Тючок с газетами был с угла пропитан кровью пулеметчика. На кровь не обращали внимания. Дело было привычное. Каждый политрук пытался урвать побольше. Кандыбин был справедлив. На сотню досталось по десять экземпляров тифлисского «Кавказского рабочего» и по три «Правды». Газеты, в особенности «Правда», зачитывались в частях, пока становились пухлыми, как губка, разлезались от дыхания. Статьи «Правды» многие знали на память. Нередко боец, читая наизусть, только в доказательство предъявлял потертые листки. У колодца стоял изувеченный мерседес. У автомобиля усердно полоскался Прокламация, промывая и протирая крылья и спицы. Айса лежал в соседнем со штабом доме. Кандыбин видел группы прибывающих с фронта черкесов. По закону погребение умершего должно совершаться в одни сутки. Черкесы собирались на похороны. Подъехал эфенди — мулла в сопровождении кочубеевцев-адыгейцев. Эфенди присел у дома, заклеенного воззваниями, объявлениями и украшенного красным флагом с траурной лентой. Кругом было много людей, но на него никто не обращал внимания. Утро только начиналось, а в сердце эфенди; как гадюка, вползала темная ночь. Он перебирал янтарные четки, освященные у гроба пророка. «Когда джалил возьмет душу мою к пророку, четки перешлите семье моей», — сказал эфенди еще там, в ауле. Его громко и непочтительно позвали, но он не поднялся. Тогда его грубо окликнули вторично. Эфенди вздрогнул, вскочил и суетливо двинулся к дому. В приглашении клокотали такие слова, от которых в ушах шумит, как после аравийского хинина. Ахмет перестарался, добавив в черкесскую фразу несколько русских слов, заимствованных у Пелипенко. Из комнаты вышли почти все. Эфенди, потребовав корыто и кумган, торопливо обмыл обгорелый труп Айсы. Голый Айса чернел на лавке с вытянутыми по бедрам руками. Глаза Айсы, такие всегда веселые и быстрые, были выколоты. Можно было не закрывать ему глаз. Эфенди улыбнулся уголками губ, но, вспомнив, что усмешка может стоить ему жизни, принялся быстро шептать молитву. Эфенди приказал подать чахун. Чахун — длинный мешок из белого атласа — ему понравился. Похороны обставлялись богато, и эфенди почуял заработок. При помощи двух черкесов, случайно исполнявших обязанности муэдзинов, эфенди втиснул в атласный мешок труп и завязал оба конца чахуна священными узлами. Больше никто не увидит лица покойника. Внесли высокие носилки, похожие на кровать. Носилки на скорую руку смастерили плотники бригады. Айсу положили на носилки. Поверх чахуна полагалось набросить шелковые ткани, как требовал закон погребения. Эфенди осторожно напомнил об этом, так как все положенное поверх чахуна по праву должно было принадлежать ему. Вошли Батышев и Пелипенко. Пелипенко приблизился, тихо ступая на носки, и накинул на покойника шелковое знамя, вышитое золотыми буквами. Знамя, последний дар бригады, должно было пойти с Айсой в могилу. Эфенди толкнул Ахмета. — Саро ́, который придет за душой Айсы, не любит красного цвета. Хитрый старик настойчиво требовал убрать знамя и укрыть покойника пестрыми шелками и бурками. Ахмет схватился за кинжал. — Молчи! — прошипел он. — Саро ́ — черный, значит, он любит красное. Хочешь лежать, как Айса? Отодвинулся эфенди, начал тихо бормотать главу из Корана. «Надо молчать и наблюдать», — решил он. Две женщины положили поверх красного шелка белые и голубые цветы. Эфенди понравилась женщина со светлыми волосами. Он потушил неугодные богу мысли, и сердце его ощетинилось. Погребение не должно оскверняться женщинами. Только жена может здесь находиться, и то если она стара и не возбуждает желаний. Потом черкесы поспешно раздвинулись, и по просторной дороге прошел к телу Айсы джигит, ростом почти в два раза ниже ханоко. Он был обвешан оружием, как абрек, и висел за спиной его башлык цвета крови. Джигит принес покойному золотую шашку невиданной чеканки. Понял эфенди: такой богатый дар доступен только великому пши урусов. — Хороните побыстрее, даю три часа, — приказал джигит, не обратив никакого внимания на старика в чалме хаджи. — Покровский жмет. Я, может, на кладбище прискачу.* * *
Близко гремели орудия. Высоко приподняв на вытянутых руках носилки, шли соратники Айсы, джигиты бригады Кочубея. Носилки плыли, не шелохнувшись, над головами партизанской сотни, ведущей коней в поводу. Тихо уходил Айса в свою последнюю саклю, а удивленный эфенди устал подсчитывать бесконечные звенья, провожающие товарища, павшего от руки ханоко. Далека грунтовая вода в здешних местах, и глубокая получилась яма. У могилы, выстроившись в шеренги, молча стали друзья покойного. Фронт шеренг был повернут к востоку. Эфенди совершил обряд жиназы, и впереди эфенди не было никого, кроме Айсы. Левее желтых бугров выброшенной из могилы земли распахнулась сочная бузина, наклонив агатовые зонты своих гроздьев. Эфенди читал Коран. Ахмет загоревшимся взором следил за тем, как на правый фланг шеренги вышел командир бригады и снял шапку. Начался даур — последний обряд перед опусканием тела в могилу. Черкесы образовали круг. Плотно, плечом к плечу, стояли всадники особой партизанской, на спины ниспадали башлыки, и казалось — на зеленую землю лег массивный багряный обруч. Эфенди опустил ладони на темную книгу Корана и склонил голову. На Коран старший родственник покойного должен был положить деньги. Ахмет опустил на Коран кожаный мешочек и произнес: «Тысяча». Священнослужитель был вознагражден за страхи и оскорбления. Он еле держал Коран в своих дряхлых руках, так тяжел был дар Ахмета. «Золото, — мелькнула в голове эфенди алчная мысль. — Тысяча золотом». Он быстро приступил к обряду. Коран с золотом обходил круг. Эфенди каждому черкесу даура давал в руки Коран. — Вручаю Коран и тысячу, — говорил он. — Возвращаю Коран и тысячу, — отвечали ему. Таких вопросов и ответов было не меньше двухсот. Таков закон даура. Когда Коран дошел до Ахмета, он отдал Коран эфенди, взял мешочек и оглядел всех быстрыми угольными глазами. Ахмет должен был распределить деньги среди участников даура, а большую часть пожертвовать эфенди. Ахмет медленно развязал ремень кожаной сумки, уловив алчные взоры эфенди, высоко воздел правую руку с тяжелым мешочком. Левой поднял полу черкески и скосил немного глаза, чтобы не ошибиться. Сверху в полу Ахметовой черкески полились блестящие, точно золотые капли… маузерные патроны. Это был подарок для первой сотни от комиссара, венок на могилу Айсы, — патроны из прикумского города Святой Крест. К Ахмету подходили, он вручал им боевые патроны в память отважного друга Айсы. Эфенди, пораженный кощунственным нарушением обряда, хотел уйти. Ахмет выразительно взглянул на него, и старик точно присох к месту. Опустили Айсу, повернули сердцем к востоку и забросали сухою курсавской землей. Эфенди громко, раздраженно выкрикивал слова хутбе, чтобы умиротворить злого сард, производящего расчеты с покойником. Ахмет, прослушав хутбе, вышел вперед. На нем была дорогая шашка, положенная на чахун Айсы Кочубеем и перешедшая по праву к живому другу. Мертвые в оружии и ценностях не нуждаются. Эфенди слушал речь Ахмета, и снова страх вполз и уцепился за его сердце. — Эльбрус никогда не будет черным, так и душа Айсы, — сказал Ахмет. — Учку-лан-река и Уллу-кам-река дают белую воду Кубань-реке, а после вода Кубань-реки делается желтой. Почему же мутной стала вода? Принесли Джелан-кол и Аман-кол глину от Бычесуна, великого черкесского и кабардинского пастбища. Разные реки текут в Кубань, чистые и грязные, разных людей имеет черкесский народ: имеет таких хороших, как Айса, и таких дурных, как Мусса и ханоко. Больше хороших, чем плохих. Ушел Айса один, придет сто таких, как Айса. Кто скажет — это не так? Если осел нагнется и утолит свою жажду в Кубани, разве от этого станет в реке меньше воды? Разве испугается Кубань осла и потечет обратно в крутые ущелья Учку-лан-реки и Уллу-кам-реки? Нет. Не повернет назад черкесский народ, пусть уйдут из головы ханоко такие мысли. Черкесский народ знал Магомета Дерев и знал Махмута Кушкова. Магомет Дерев продал черкесов русскому царю за большой табун лошадей, и ему поставили памятник в ауле Блечепсын. Махмут Кушков был абрек, он заряжал маузер против всех князей, и русских и черкесских, и ему не поставили памятника. Махмута Кушкова убил в спину князь Шагануков. Кто помнит, чтобы тем, кого убивают князья, ставили памятник? Почему погиб Магомет Кушков? Магомет Кушков погиб потому, что он был один. Почему погиб Айса? Его завлекли одного и убили. Ой, как нехорошо одному, даже пусть он будет орел. Но пусть ханоко убьет нас, а? Ахмет обвел глазами бесконечную шеренгу черкесов, молчаливо внимавших его словам, хмурого Кочубея, комиссара, понимавшего его черкесскую речь, Пелипенко… Улыбка осветила красивое лицо Ахмета… Железный мангал был набит горящими углями. Ахмет всунул в мангал тавро, приклепанное на длинной ручке. Тавро побелело. Ахмет быстро вынул его и приложил к столбу на могиле Айсы. Дерево задымилось. Черкесы опустили головы. Шелковистыми нитями их белых папах играл утренний ветер. Сняв шапку, навытяжку стоял Кочубей. Тавро оставило глубокую метку. На гладко подструганном бревне железо выжгло букву «К», обвитую пятиконечной звездой. Айса был низшего сословия. Дед Айсы был пшитль — крепостной владетельного князя. Айса не мог иметь своего родового тавра, и на могиле красноармейца Айсы оставило дымный след клеймо Кочубея… Левшаков примчался в Курсавку за командиром бригады. Было, очевидно, важное дело, поскольку Рой решил побеспокоить комбрига. — Шо там такое? — спрашивал по пути Кочубей. — Телеграмма, — отвечал Левшаков. Кочубей получил приказание прибыть в Пятигорск по вызову особо уполномоченного ЦК РКП (б) и Реввоенсовета на Северном Кавказе — Орджоникидзе. Комиссар знал: вызову предшествовала докладная парткомиссии и ЧК, опровергшая необходимость карательных мер по отношению к Кочубею. Выслушав внимательно телеграмму, Кочубей обратился к Кандыбину: — Вот шо, комиссар. Потому шо кличет Орджоникидзе, — поеду. Слыхал я, великий он друг Ленину. К нему поеду, — решительно, будто боясь передумать, сказал он.XXII
По пути в Пятигорск — Минеральные Воды. (Еще подъезжая к Минеральным Водам на медленно идущем вспомогательном составе, Кочубей удивился обилию сваленных под откосы вагонов, цистерн, мусору, всей неприглядности запущенного железнодорожного хозяйства. Он поминутно тормошил комиссара и, указывая по сторонам, говорил зло и раздраженно: — Не могут хозяйствовать. Як загадили все пути! Як на базу у недотяпы: бугаи, коровы, ягнята и жеребята в одной куче. Комиссар, где ж тут хозяин? Вот доберусь, приведу Владикавказскую линию в добрый порядок. Возле станции лежали, сидели, бродили красноармейцы. Тут же шел нехитрый торг. Меняли на хлеб и кусок сала потрепанную шинель, договаривались и обменивались сапогами, причем владелец более приличной обуви получал додачу продуктами или вещами. Бойцы, ожидавшие погрузки на фронт, в сторону Моздока, добывали патроны, бутылочные бомбы, расставаясь иногда с последней парой белья, полотенцем, куском мыла. Перрон вторых путей был занят матросами, к удивлению Кандыбина, ведущими между собой ожесточенную перепалку. Недоумение комиссара рассеял величественный солдат в стальном шлеме, застывший с пренебрежительной улыбкой среди гомонившей толпы этого берега. От матросов его отделяла канава первых путей. Солдат, поглядев на Кандыбина, подмигнул ему. — Уже с полчаса царапаются, — довольным голосом сообщил он. — Вон те, что посильней горло дерут, перевозят катер в Балтийское море, драный-драный, от утопленника Черноморского флота огрызок, а те, что говорят по одному да покороче, уламывают их на фронт под Моздок подаваться, белую сволочь отчаливать. Это они про Бичерахова. Кто кого у них одюжит — пока еще темно, как в двенадцать часов ночи в самоварной трубе… Наблюдаю… Солдат полез в карман, достал горсть подсолнухов и, не меняя позы, стоял огромный и невозмутимый, сплевывая шелуху на головы и плечи мимо него сновавших людей. Дверь станции приоткрывалась лишь настолько, чтобы можно было в нее кое-как протиснуться. Кочубей нажал плечом и вошел в вокзал. На него посыпались ругательства: — Людей давишь, обормот! На грязном кафельном полу валялись плотно, кое-где один на другом, люди. Воздух был насыщен трупным запахом. У тусклых просветов заколоченных досками окон надоедливо и монотонно жужжали мухи. Чуть поодаль от входа, скорчившись, лежал человек, положив голову на левую, торчком вытянутую руку. Эта единственная поднятая вверх рука как будто требовала чего-то или молила о пощаде. Пальцы были скрючены и, сколько в них ни вглядывался притихший комбриг, оставались окостенело неподвижны. — Гляди, комиссар, мертвяк, — тихо прошептал Кочубей. — Мабуть, тут и помер… Уткнувшись головой в живот мертвеца, стонал казак, облизывая черные губы. Он сжимал рукой серебряный эфес шашки и силился приподняться. В глазах его были страх и тоска. Сосед — может, до этого друг — начинал разлагаться. Казак не мог отползти: ноги его выше колен были отняты, культи обернуты в конскую попону, стянутую узким кавказским ремнем. Кочубей был поражен. Перешагивая через людей, тихо спрашивал: — Братцы-товарищи, чи вас поят, чи вас кормят? Его узнавали раненые, поднимали головы, жаловались: — Нет, дорогой товарищ Кочубей! Не поят и не кормят. Комбриг скрипел зубами. Оборачиваясь, тихо спрашивал комиссара: — Шо же это такое? Ведь это наши же бойцы-товарищи. Недоумевающе разводил руками и, повышая голос, возмущался: — А завтра пробьют мою грудь четырьмя залпами и швырнут товарища Кочубея догнивать в эту кучу! Кандыбин роздал ничтожные запасы провизии, захваченные из Курсавки. Беседовал с бойцами. Быстро записывал их адреса и просьбы. Принимал давно уже написанные письма для отправки. Ахмет пренебрежительно поил людей, вычерпывая воду из ведра грязной, сделанной из консервной банки, кружкой. Кончив поить и отбросив ведро, Ахмет самодовольно покручивал черные усики, наблюдая Кочубея, разговаривающего с худощавым железнодорожником. — Ты начальник станции? — Я. — Шо у тебя люди валяются в грязи, як свиньи? — А вам какое дело? — Шо? Якое мое дело?! — сжав кулаки, переспросил Кочубей. — Зараз прикажи выскоблить пол и побанить отварной водой… кипяченой. — Какое вы имеете право мне приказывать? — Ты меня еще не знаешь! — наступая, грозно крикнул Кочубей. — Я тебя заставлю языком вылизывать, и ты будешь. Ты знаешь, кто я? — Не имею чести… — Я — Кочубей. Начальник станции так и дернулся. Знать, далеко за пределами бригады гуляла кочубеевская слава. Начальник станции, кланяясь, просил извинения, обещал все устроить. Но Кочубей был неумолим: — Бери чистик, подлюка, чисть, а я погляжу. Начальник станции скоблил забитый грязью пол, бросая тревожные взгляды. Кочубей приговаривал: — Во! Ишь, як у тебя ладно выходит! Привлеченный шумом, к ним продрался важный человек в белом кителе. Жирное его лицо украшали пышные с проседью усы. — Я заведующий. В чем дело? — Ага, заведующий! — ядовито протянул Кочубей и, кивнув в сторону подошедшего, пропел: — Ахмет! Ахмет вытянул плетью заведующего. Усы у того заколыхались, рот раскрылся, словно у вытащенного из воды сома. Он попятился назад. Ахмет, преследуя, наступил ему на ноги. — Мерзавец! У меня… мозоли!.. — завопил заведующий, наконец получивший дар слова. — Дави ему мозоли со всей мочи!.. — выкрикивал весело Кочубей. — Жми с буржуя совус! Раненые приподнимались: — Так их, товарищ Кочубей! Дави гнидов. Одобрительный гул зала не предвещал ничего доброго. Кое-где щелкнули затворы. Начальник станции и человек в кителе вытянулись во фрунт перед Кочубеем. Лица их были мертвенно бледны, и веки дрожали. — Я еду с политичным комиссаром, — раздельно сказал Кочубей, — меня гукнул сам Орджоникидзе. Обратно буду завтра. Шоб было чисто, бо от меня… Он, не докончив фразы, повернул голову. Острый его нюх уловил отдаленный запах кухни. Отведя рукой оправдывающихся железнодорожников, он пошел на запах, осторожно выбирая, куда поставить мягкий кавказский сапог. Кухня. В дверях смущенное лицо повара. На кончике носа дрожали огромные очки. — Ты кто? — спросил Кочубей, пронизывая его уничтожающим взглядом. — Повар. — Шо делаешь? — Готовлю пищу. — Пищу? Кому? — Медперсоналу. — Перцоналу? А шо им готовишь? Яку пищу? — Котлеты. — Коклеты? — протянул Кочубей. — Вот оно шо! Мои други-товарищи хлеба не имеют, а перцоналу коклеты… Смирно! У повара палками повисли руки. На животе звякнули длинные, остро отточенные ножи. — Я — Ваня Кочубей. Бери и раздавай хлопцам по две коклеты. И корми хлопцев, пока они поднимутся. И если услышу от них хоть едину жалобу, скарежу тебя, як бог черепаху. Вокзал начал оживать. Появился медицинский персонал, пропадавший до этого неизвестно где. Зажглись лампы. С окон стали сдирать доски, чтобы проветрить помещение. Кочубей, Кандыбин и Ахмет ожидали поезда на перроне. В железнодорожном саду ржали лошади. Коптили две походные кухни. К ним вереницами двигались красноармейцы через поваленный решетчатый забор. Кухни усиленно кипятили воду. Приходившие за кипятком звякали котелками. Незаметно подполз серый бронепоезд, обдавший волной теплого воздуха. На бортах бронепоезда было выведено полуаршинными буквами название. — «Коммунист № 1», — прочитал Кандыбин. — Это броневик Чередниченко. Люки открылись. Стали соскакивать бойцы Чередниченко и разминаться, не отходя от вагонов. Кочубея разыскал начальник станции, который, поминутно извиняясь, передал заключение врачей, что, пока в вокзале будет такая скученность, достаточный уход раненым обеспечить трудно. Кроме того, нет постельных принадлежности, бинтов, продуктов. Комбриг молчал. До слуха его долетали музыка, одновременные взрывы смеха, аплодисменты. Он прислушался, встрепенулся. — Это шо за свадьба? Где то? — В железнодорожном закрытом театре оперетта, товарищ Кочубей, — доложил начальник станции. — Комиссар! Шо это за оперетта? — Комедия с музыкой, — ответил Кандыбин, здороваясь с подошедшим Чередниченко. Кочубей подал командиру бронепоезда руку и, нагнувшись к нему, шепнул: — Мефодий! Построй мне человек тридцать своих голодранцев. При полной форме. Место спектакля окружил Кочубей людьми, выделенными Чередниченко. — Кончай комедь! — зычно крикнул Кочубей, появляясь в середине действия на сцене. — Я хочу речь сказать. Зрители метнулись к выходу. — Тикать? Нет. Брюхо на штык, як онучу! — гремел Кочубей. Публика притихла. Подняли головы. Человек, украшенный огнестрельным и холодным оружием, подошел к рампе и начал излагать толковые и доходчивые мысли. Среди зрителей было немало рабочих-железнодорожников. — Граждане! Яки ж вы граждане? — покачивая головой, говорил Кочубей. — Тут вы комедь играете, а там люди, трудящиеся люди, шо в борьбе с лютым врагом здоровье за вас повытрусили, валяются больные, ободранные и бесприютные… — Правильно говорят, правильно, гниют на станции люди, — пробираясь через толпу, поддержал седой рабочий в кожаном картузе. — А вы, милосердные сестры-женщины! Яки ж вы милосердные сестры? Где ж ваша людская совесть? — Где ж наша людская совесть? Бабы, слушайте, ведь у тех солдатов тоже матери есть? — запричитали женщины. Кочубей горестно ударил себя в грудь: — Бьемся за то, шоб было светло, а там — як головой в копанку [166]. Бьемся, шоб было всем свободно, а там — человек на человека. Вызовет вас товарищ Ленин, як вот меня Орджоникидзе, и спросит вас: а шо ж вы делали, милые люди, когда у ваших хат люди будущее штыком да шашкой доставали? Як вы будете держать ответ дорогому товарищу Ленину? Допустит вас товарищ Ленин в светлую жизнь, а может, срубает вам гострой шашкой головы… Эх, вы полова, а не люди! — Собаки мы, товарищ Кочубей! — закричали из толпы. — Спасибо, ума вправил, по хатам выходим красных солдатов. Заключил он нарочито грубо, словно боясь, что человечность и теплота его слов могут быть ложно истолкованы как слабость: — Я еду с политичным своим комиссаром, Кандыбою, по вызову самого Орджоникидзе и буду завтра обратно. Все вымыть, вычистить. Обеспечить хлопцев подушками, перинами, одеялами. Не будет в порядке, плохо вам будет. Это вам каже не який там пустомеля, а сам Ваня Кочубей.XXIII
Пятигорск. Гостиница «Бристоль». Внутри, у лестницы, дежурил брат председателя крайкома РКП (б), Абрам Крайний. В обязанности его как дежурного входило отбирать оружие у входящих. Такой порядок был установлен для всех. Кочубей, по обыкновению, стремительно вбежал по лестнице. — Товарищ, оружие снимите, — вдогонку потребовал Крайний. Кочубей мгновенно обернулся. Шагнул назад. Весь напрягся. Озираясь, готовясь ко всяким неожиданностям, искал разумный в его положении выход. Случай на Курсавке остался надолго в памяти комбрига. Тогда близко была бригада, а сейчас «як бирюка в капкан» — пронеслось в голове Кочубея. Пока единственным, посягающим на оружие — ценность, равную жизни, — был только этот худенький рыжеватый мальчик. — А ты мне его вешал? — прошептал Кочубей, схватив дежурного за грудь. Подскочил Ахмет, способный на все. Кандыбин растерялся. Наступил один из гневных припадков комбрига, когда неосторожные расплачивались жизнью. Комиссар, прыгнув, стиснул плечи адыгейца, тот с проклятиями пытался вырваться, и кто его знает, какая драма разыгралась бы на лестнице гостиницы «Бристоль», если бы, привлеченный шумом, не выскочил Одарюк. Сразу сообразив, в чем дело, Одарюк приветливо крикнул: — А, Кочубей! Пожалуйста, заходи. Кочубей отступил от Крайнего. — Пожалуйста, заходь, а сами оружию сдирают, — мрачно сказал он, глядя исподлобья на Одарюка. — Так вы боевых командиров встречаете?.. — Это порядок для всех, — понимая, в чем дело, разъяснил Одарюк, — а для Кочубея можно, конечно, сделать исключение. Заходите как есть. Кочубей нахмурился, слушая Одарюка, известного ему как приближенного главкома, и, недоверчиво озираясь, прошел в номер, где помещался штаб. Огляделся. На стене висела большая карта Северного Кавказа, расцвеченная флажками. На столе тоже карты, стаканы недопитого чая, окурки. Настороженный Ахмет не отходил от Кочубея. Он недружелюбно поглядывал на новых людей, и его тонкое нервное лицо подергивалось. Кочубей, подозвав Кандыбина, сел рядом с ним; положив руку на колено комиссара и насупившись, изучал обстановку. Небольшой коренастый Одарюк, щеголяя офицерской выправкой, подошел к карте. С характерной для него неизменной улыбкой обвел рукой красный шнур, обогнувший пестрые пятна. — Ну-ка, товарищ Кочубей, сейчас посмотрим, каково ваше положение на фронте. Если что не так — поправите. Кочубей пренебрежительно махнул рукой. — Шо то за карта! Понамазюкано черти шо. У меня своя карта. Ахмет, вытяни нашу, боевую. На стол с грохотом легла знаменитая карта Кочубея. Неграмотный полководец уверенно водил пальцем по известным ему линиям, любовно выведенным карандашом. — Это Кубань, — объяснял Кочубей, медленно ведя пальцем по жирной зигзагообразной линии реки, — вот тут в гору потекла… чи шо? — улыбаясь, пошутил он, так как карта на этом месте стала торчком; он расправил ее осторожно ладонью. — Во, зараз опять течет нормально. Одарюк подавил смех. Пощипывая небольшую бородку, он с интересом наблюдал поведение комбрига. Кочубей вспотел. Снял шапку и быстро несколько раз подряд провел ладонью по коротко остриженным волосам. Удивительно точно он указывал места боев, расположения противника. Вырисовывалась подлинная картина фронта. Кочубей знал, где держат линию самые разнообразные части. Он знал районы, занятые Выселковским, Крестьянским, Дербентским, Черноморским полками. Характеризовал лабинские и донские формирования, ругал матросов ставропольского направления. Спустя час пришел военрук, будущий комфронта, Крузе, выглаженный, упитанно-выхоленный человек. — Товарищ Крузе, — представил Одарюк. — А это Кочубей. Буркнув что-то, Кочубей неохотно протянул руку Крузе. Обернувшись к Кандыбину, вполголоса сказал: — Тоже товарищ… Вся лапа в перстнях, как у девки… С приходом Крузе Кочубей замкнулся. Неохотно, односложно отвечал на вопросы. Зевая, спросил Кандыбина: — А шо, комиссар, догадаются они нам колбасы нажарить? В штаб позвонили. Одарюк, переговорив по телефону, обратился к Кочубею: — С вами хочет познакомиться Орджоникидзе. Зовет к себе. У Кочубея проснулись прежние подозрения. — Пусть он сюда едет, Орджоникидзе-то, — нахмурившись, сказал он. Орджоникидзе приехал. В комнату быстро вошел сухощавый человек в военной форме. Смуглое длинноносое лицо обрамляла черная шапка волос, постриженная под горшок. Орджоникидзе был энергичен, быстр в движениях. Войдя, он твердо пожал руку Кандыбину, а руку Кочубея задержал в своей руке. — Вот это, значит, знаменитый комбриг Кочубей? Рад быть знакомым. Сел рядом и, хлопнув его по колену, подмигнул: — Тут про тебя, Кочубей, таких страхов наболтали, что я и ехать к тебе боялся, а в тебе и страшного ничего нет. — Это наш, — подмигнул Кандыбину Кочубей, — это не Сорокин. Он охотно разговаривал с Орджоникидзе, был доволен и не скрывал своего удовлетворения. Простой в обращении, склонный к меткой остроумной шутке, Орджоникидзе быстро завоевал симпатии Кочубея. — Слышал я про вас и вашу правильность, товарищ Орджоникидзе. Раз при царе в тюрьму шел, значит, ни яка там подлиза, а натуральный человек. Орджоникидзе дружески похлопал Кочубея по плечу. — Ну, не хвали. Ты тоже с атаманами да дядьками своими богачами не здорово-то целовался. — Да откуда ты все знаешь, товарищ Орджоникидзе, як вещун, га? — поразился Кочубей. — Ты ж известный, потому и знаю, — отшутился Серго. — Вот расскажи, как дела у тебя. — Это насчет фронта? Все товарищам уже рассказал. Бьемся, бьемся, а порядку нет. Дальше Суркулей да Невинки не выбьемся. Кровь льем зря як воду. Вот сгарбузую еще два полка пехоты, будем тогда оперировать, кадюкам головы отрывать да под кручу… Надо до батьки Ленина пробиться, побалакать с ним. Слышал я, шо он тож моей программы придерживается… Орджоникидзе улыбнулся. Кочубей мучительно подыскивал нужные слова. Высказывал неверие свое в некоторых командиров, удивлялся, откуда приходят поражения и почему так долго держатся кадеты, если львами дерутся его бойцы. Под конец тихо спросил: — А скажите, товарищ Орджоникидзе, невжель вы с Лениным вот так, як со мной, балакали? — Да, товарищ Кочубей, — просто ответил Орджоникидзе. — А что? — Щастливый вы человек, вот шо! Завсегда, кажуть, чернявые щастливые, а вот я белявый…XXIV
Полный скупой, кочубеевской радости возвращался комбриг на фронт. Вступала в права мягкая прикубанская осень, когда пряной горечью пахнут пожелтевшие пыреи и полынь, когда сухо шелестят ковыли и по степи расходятся плавные белесоватые волны. Давно отряхнулись желтые и пунцовые тюльпаны, и вместо лазоревых цветов адониса торчали жесткие стебли. Они ехали по обширному Баталпашинскому плато, и выстроченная подковами земля свидетельствовала о великих схватках. Ахмет, нагибаясь, обрывал терн и жевал терпкие ягоды, сплевывая черной слюной. Кое-где серели длинные скирды, пощаженные войной, и в пологих балках бродили поредевшие отары мериносов. Всадники, появлявшиеся то там, то здесь, напоминали снова о не выполненном еще до конца долге. Кочубей всей грудью вдыхал воздух, молчал и был грустен. Кандыбин не нарушал безмолвия. Он, иногда приподнимаясь в стременах, глядел в ту сторону, где за хребтами и долинами трех горных рек, над ущельем быстрого Урупа, раскинулась станица Отрадная — место рождения и смерти нескольких казачьих поколений Кандыбиных. Хороши земли Отрадненского юрта — хотя под пшеницу, под выпас и сенокос! Чей плуг поблескивает лемехами, отворачивая жирную, как масло, землю извечного кандыбинского надела? Может, уже нагнал генерал Шкуро заморских толстосумов, и по щетинистой стерне зашелестели, словно игральные карты, рулетки… Попридержав коня, Кочубей подождал отставшего комиссара. Поехал рядом. Тронул его черенком плети. — Думки, мабуть, одни у нас, Вася, — вполголоса заметил Кочубей. — Нельзя отдавать такую землю кадету. Продадут они ее, гады. Продадут. Найдутся купцы на кубанскую землю… Он медленно обвел рукой необъятные горизонты. — Степу края нет, Вася. Дышал бы, дышал, пока грудь, як пузырь, вздулася б, а вот не могу. Бродит у меня в крови какая-то зараза. Гляжу на степь и выгадываю, сколько скирдов фуража можно нагатить. Квитки вижу разные: лакричник, молочай, будняк, и зло с меня выпирает, как опара с макитры. Для сена-то квитки — бурьян. Вот глядит Рой на речку и кажет: «Голубая вода, стеклянная». Ему красиво, а я кумекаю, чи будет эту стеклянную воду мой жеребец пить. Может, она соленая, як рапа, да горькая, як полынь. Забегли мы раз в дубраву. В той дубраве тополи зеленые, белявые, и торчат, як держаки хваток. Левшаков и то начал их красе удивляться. А глядит на тополя Ваня Кочубей да думает: надо выслать старшин да вырубить молодую дубраву на оружие. Держак есть, а на концу наварют ковали железо, вот и пики. Кочубей искоса поглядел на спутника и, определив, что комиссар слушал внимательно и без насмешки, продолжил свои мысли: — Вот ты рассказал мне про Чугая и его святокрестовскую дивизию, и взял меня интерес, Вася; кому же они день и ночь фуры гонят? Неужели товарищ Ленин такой… весь хлеб пережует, шо они намолотили? Послать ему надо, раз он дуже отощал, одну фуру хлеба, колбасы чувал да вина ведра два с Прасковеи, для разбавки чаю. Комиссар не рассчитывал, что сообщение его о героической борьбе за хлеб прикумских партизан может быть настолько наивно истолковано Кочубеем. Комбриг, ожидая ответа, хитро улыбался, точно думая: «Вот и поймал я тебя, комиссар». Кандыбин повернулся к Кочубею и, насмешливо поглядев в серые, играющие лукавинкой глаза комбрига, спросил: — А ты, Ваня, не такой? Помнишь, как Деревянников выкачивал Воровсколесскую для Кочубея? Кочубей насторожился, посерьезнел: — Шо ты запамятовал, комиссар, шо Деревянников добывал харч для всей бригады? А Ваня Кочубей, может, и съел с того харча со всем своим штатом муки два чувала да штук пять кабанов. А тебе жалко? — У тебя бригада, а у Ленина вся Россия, а бригада твоя перед всей Россией, как вот этот донник перед всей степью, — сказал Кандыбин, указывая на одинокий куст донника, попавшийся им на пути. — Да шо там, в Расее, чи хлеб не родит? — Родит, но недостаточно. Ленин должен накормить армию, рабочих… — убеждал Кандыбин, разъясняя такие простые и обычные понятия. Кочубей решил так скоро не сдаваться. — Рабочих на фронт, — категорически заявил он. — Рабочие делали для буржуев, для их мадамов, пудрю, дикалоны… — А для тебя? — Ничего для меня они не делали, — запальчиво ответил Кочубей. — Гляди: жеребца кто робыл? Сбрую, седло, черкеску, сапоги, пояс, шапку — сами казаки. Своя кожемяка, шерсть, курпейчатые ягнята. Шашку Осман ковал. — А маузер? — ехидно спросил Кандыбин. — А шо маузер? Я его еще в Урмии отнял, а второй под Катеринодаром добыл. Раскидал за его, як кучу навоза, отряд самого Богаевского. — Жеребца куешь? — Кую. — Чем? — Подковами. — А подковы?! — Ну, может, только подковы! — смутился Кочубей. — Да не только подковы. Небось шаровары-то надел алого сукна, а не из домотканины, а бешмет атласный не из холстины, а снаряды, бомбы, винтовки… Мало ты стоишь без рабочего, Ваня. Грош тебе цена в хороший базарный день. — Ну, ты мною не торгуй, комиссар, — стараясь не поддаваться, но явно конфузливым тоном произнес Кочубей, — мной Деникин торгует. Он дает два мильона за одну только голову, а еще остаются лодыжки на холодец, гусачок на пирожки. Я дорогой. Кочубей притих, пытливым своим умом додумывая сообщения комиссара. Кандыбин, пользуясь молчанием своего оппонента, рассказал, что и подкова не сразу отковывается, что надо из руды достать чугун, потом переплавить чугун на железо, прокалить его, что у плавильных печей иногда жарче бывает, чем в самом горячем бою. Кочубей, видно исправляя допущенную ошибку, значительно подобрел к рабочим. — Выходит, надо им помочь, товарищ политичный комиссар, — согласился он, — надо и нам начать обмолот хлеба, що кинули экономщики, да наладить доставку хлеба на Яшкуль. Может, казаки-жители помогут, потрусят закрома, только нужна им плата. Где ж грошей добыть, товарищ комиссар? Задумался комбриг, а потом встрепенулся от удачно пришедшей мысли: — Хай помогнет вся бригада. Ты, Вася, проструни завтра на фронт, по всем сотням. Хай дают согласие передать на хлеб свое жалованье. Не нужно им жалованье, такие мои думки, — одягнуты они, обуты и накормлены… На шо им сто пятьдесят рублей в месяц? Хватит с них по десятке на семечки. — Выходит, теперь только осталось доказать, что кочубеевцы не хуже чугаевцев-прикумчан, — сказал Кандыбин комбригу. — Завтра у нас загорится дело. — Вот так Васька-комиссар! — похвалил комбриг. — И на шашках, и по подковам, и по уговорам. Ой, мабуть, от тебя девчата сохнут, Васька, га? Прямо и святой Иван Златоуст и Егор Гадюкодав. Стали чаще попадаться конные группы. Беспрерывные бои истрепали людей и коней. Прежние щегольские башлыки были помяты, почернели и кое-где прожжены. Знать, свалился казак у костра, как убитый, в прохладную осеннюю ночку. Лица были тоже опалены. Здоровались с батькой. Сверкали радостно зубы. В Суркули въехали, когда солнце пошло вниз от полуденной заметки, что наметили кочубеевцы во дворе штаба по крестообразному колодезному журавлю. Кочубей присел на завалинке, не входя в штаб. Он привез из города гостинцев и, держа на коленях хозяйского и еще чьего-то малышей, разгрызал орехи своими крепкими зубами и ядра отдавал им. Улыбнулся подошедшему комиссару, подвинулся. Кандыбин присел, тоже вынул из кармана подарки — два пряника в форме розовых, обсыпанных сахаром коней. Передал обрадованным детям: — Катайтесь, ребята. Не все ж нам, надо и вам. Кочубей заботливо вытер меньшому нос подолом его же холстинной рубашки, заскорузлой от арбузного сока. — Не будет с этого парасюка толку, ей-бо, не будет, — безнадежно сказал Кочубей. — Может, и будет, Ваня! Что же ты его конфузишь? — Не будет, Вася, нет. Як смолоду к сладкому привыкнет, ну и пропало все. Вот я конфет укусил пятнадцати годов, и то было зуб сломал. И толк вышел с меня. Гожусь кое на шо, а це — барчата. «Барчата» были босы и без штанишек. Пятки у них потрескались, и рубашки были разорваны. У одного обнажился пупок, у другого — обгорелая, до цвета чугуна, костлявая спина. — Этого барчука я знаю, — улыбаясь, указал комиссар на хозяйского сынишку, — а другого вижу впервые. Чей хлопец, а? Кандыбин взял его шутливо за щечку; ребенок отвернулся и приник к груди Кочубея. Кочубей погладил его по головке. — Кажуть хлопцы, позавчера его батьку убили. — Какой сотни? — удивился комиссар, зная наперечет всех бойцов бригады, имевших семьи в обозе. — С якой там сотни! — отмахнулся комбриг. — Жителя сын, да еще, кажуть, сухорукий был его батько. На загоне убили. Чужой клин пахал. Черти его мордовали в такое время пары подымать. Шкуринцы укокали. Мабуть… Комбриг, не докончив фразы, поставил на землю ребят, встал и, встряхнувшись, направился в глубь двора. — Шо там за свадьба? — недоумевал он, приближаясь. Под размашистой бесплодной грушей собрался кружок. К дереву подводили строевых лошадей и через несколько минут уводили с коротко подстриженными гривами, точно у лошадок-двухлеток, и с обрезанными по самую репицу хвостами. Кочубей растолкал увлекшихся бойцов и, пораженный, остановился у круга. Помаргивая красными веками и поторапливая, трудился казак, похожий на цесарку. Это был Чуйко, коновал. У ног Чуйко лежала груда конского волоса, а через плечо болталась неизменная сумка с набором инструментов, необходимых каждому уважающему себя коновалу. Кочубей вспылил: — Ты шо тут мудруешь, га? Чуйко, нисколько не испугавшись, важно расправил хилые плечи. — Должна быть отличной лошадь революционного солдата, чтоб по коням угадывал своих трудовой класс. Вот и приказал я обрезать хвосты и гривы. Кочубей, не сводя глаз с Чуйко, крадущейся походкой начал надвигаться на него, выдавливая почти шепотом сквозь стиснутые зубы: — Да кто тебе дал право приказывать? Кто дал тебе право с моей бригады цирку робыть? Чуйко, почуяв беду, испуганно заморгал и стал бочком отступать. Ярче вышли на лицо ржавые пятна. Бесцветные глаза его, перестав мигать, стали округляться и будто остекленели. Сейчас он не напоминал цесарку, хлопотливую рябенькую птицу. Он походил на робкого кролика, замороженного гипнотическим взглядом удава. — Как я есть конский лекарь… — пытался он оправдаться. — Шо? Лекарь?! — рассвирепел Кочубей так, что Чуйко весь собрался от страха. — То-то я гляжу — в сотнях кони куцые. Муха, овод засекли худо ́ бу. Жители на смех подымают куцую кавалерию… Хлопцы, всыпьте ему!* * *
Вечером, когда на столе штаба шипела аппетитная колбаса, прибыл Кондрашев в сопровождении сильного конного отряда под командой пискливого Птахи. Кондрашев был голоден, Птаха тоже поглядывал алчно на пустую сковородку. Они, охотно приняв приглашение, сели к столу и сняли шапки. Догадливый Левшаков исчез и затеял бранчливые переговоры с хозяйкой. В горнице было накурено. Кондрашев распахнул окно. На завалинке под окном кто-то уныло и монотонно пел:XXV
Ночью по Волчьей балке перешли условную линию фронта шестипудовый «слепец» с органчиком и поводырь. Сделав около двенадцати верст по полевым дорогам, они добрались к рассвету до Крутогорского почтового тракта. — Як добрые кони, — отдуваясь, сказал «слепец». — Не швидко, Володька? — Нет, товарищ Пелипенко, я быстрый. Им встречались и всадники и подводы, но никто не обращал на них внимания. Много шлялось тогда певучих слепцов по кубанским укатанным шляхам. На ярмарках и базарах слушали их, швыряли в железную чашку грошовую милостыню, но здесь объезжали нищих рысью, чтоб не подцепились ненароком. Миновав аул и переходя вброд студеную протоку, взводный поскользнулся на камне, вымок. — Тю, бес кривоногий! — ругался Пелипенко. — Как с коня сойду, так нападет на меня какая-то трясучка. Пришлось задержаться, хотя Крутогорская была перед ними. Сделали привал. Выжали вдвоем скудное одеяние нищего. Растянули на кустах для просушки. Голый Пелипенко отмахивался жухлым листом лопуха от осенних назойливых мух. — Добре, что батько письмо подпольное на гайтан приспособил, а то довезли б летку, — бурчал взводный. — Какую летку? — полюбопытствовал Володька. — Письмо да летка — все едино, — отвечал Пелипенко. — Ты слышал, как раньше летку возили? И пока просыхала одежда, поведал казак Пелипенко своему малолетнему спутнику об атаманской спешной почте — летке. Правлением выделялся специальный резерв, или по-казачьи искаженно «лизерт», для переброски важных депеш от станицы к станице. Чаще всего депеши эти исходили от атамана отдела [167] и требовали срочной доставки. В «лизерт» выделялись от кварталов и сотен богатые и бедные. Обычно крепкий казак из «лизерта», получив пакет, седлал коня и мчался с важным пакетом. А бедный , безлошадный казак запрягал быков в громоздкую мажару. Клал гонец пакет на мажару, на свитку, вверх пятью сургучными печатями, и отправлялся в путь, таща волов за налыгач. Встречные обычно интересовались: «Куда путь держишь, лизерт?» — «Не видишь, летку везу», — важно отвечал гонец, вышагивая в ногу с волами. — А ты, Володька, куда скорее Кочубеево слово доносишь, — заключил свой рассказ Пелипенко, — потому и пуля тебя никак не угадает. Лес обширной поймы реки прорезывался протоками. Кое-где зеленели луговины, покрытые сочной высокой травой. На крутое правобережье нависали сараи и заборы приречных дворов. Напротив ворчливой водяной мельницы, на обрыве, отчетливо выделялись бордовыми монументальными стенами какие-то заводские постройки. От завода круто вниз вела деревянная лестница. По лестнице спускался казачий оркестр. Под солнцем золотели трубы, вспыхивая и потухая, точно сигнализация гелиографа. Трубы просигналили последний раз на свайном пешеходном мосту и скрылись в лесу. В лесу, очевидно, предполагалось гулянье. — В хорошей станице люди живут, — сказал Володька, проводив глазами трубачей. — Что это за станица! — презрительно скривился Пелипенко. — Речки непутевые, так и валят с ног. Пока до станицы доберешься, как коршун летаешь с горы на гору. Нет лучше Кирпильской станицы. Весь юрт — как на ладони, а посредине речка течет спокойная, важная, как попадья. В камыше у нас всякой твари по паре: утка, лыска, нырок, чирок. В Кирпилях сазаны — как подсвинки, караси — как поросята, линьки — как сосунки. А раки? Раки, как черепахи, — одной клешни хватит закусить полбутылки. Эх, Володька, хорошая станица Кирпильская! Как повырываем волосья кадету, приезжай ко мне в гости. Женим тебя в Кирпильской, справные девчата у нас в станице, вот такие, как я… Пелипенко расправил широкие плечи и, выпятив могучую грудь, ударил по ней кулаком. Володька потянул его за руку. — Глянь, дядя Охрим! Пелипенко прищурился. В воду влезло темное стадо буйволов. Они вобрались в протоку, легли и подняли вверх безразличные квадратные морды. Пастух, не снимая штанов, перешел протоку и, волоча змеевидный конопляный батог, приблизился к путникам. Поздоровался, сел и попросил закурить. Пастух был молодой невеселый парень, худой и длинношеий. Он курил сыроватую махорку Пелипенко и поминутно кашлял. Наблюдая торопливые воды, он безучастно бросал в протоку камешки. — Уважает буйла мокрое, — глядя на нищих, тихо произнес он. — Заберется в воду — не поднимешь: как каменная. Обрыдло у них в подчинении быть. Вроде и хозяин скотине и не хозяин. Жди, пока она сама встанет. — Все твои буйволы? — удивился Володька, разглядывая войлочную осетинскую шляпу пастуха и драный бешмет. — Какой там мои! — покашливая, отмахнулся пастух. — Чужая скотина. У черкесов в работниках, в ауле. Все воюют, а я один с буйлами, тоже, поди, воюю… — Бросил бы их, — посоветовал Володька. Пастух глянул на него. Володька разглядел серые печальные глаза парня. Под глазами были темные круги и, несмотря на очевидную молодость, мелкие старческие морщины. — Бросил бы, да не могу. Кому я нужен? Хворый я. С Суворовской я сам. Шкодливый был. Раз крал горох у хуторянина, Луки Копытова, а он застал… ну, я с того дня и высыхать начал. Пелипенко толкнул Володьку в бок, шепнул: — Про нашего Копыта. — Громко спросил: — Так с чего сохнуть начал? — Поймал Лука, прикрутил к дрогам конскими путами да и начал гонять по кочкам. Пока кровь с глотки пошла. То смеялся Лука, а то сам испугался, отвязал, домой отправил и гороху еще в карманы мне напхал. — Может, не Лукой зовут Копыта, а Тарасом? — нахмурившись, спросил взводный. — Нет, Лука, — отмахнулся пастух. — Тарас-то брат его. Тот справедливый. Говорили на улице, у Кочубея он в отряде. Я бы сам к Кочубею пошел в отряд, да негож. Все одно не возьмут. Буйволы начали подниматься. Пастух встал. Он покачивался на длинных ногах, застегивая бешмет. Из бешмета лезли клочки хлопка. — Кто в Крутогорской атаманует? — спросил, будто невзначай, Володька. — Кто управляет, добрый до нищих-старцев? — Да, может, до старцев и добрый, а вот молодых со свету сжил, — меняя тон и возбуждаясь, ответил пастух. — Главный будет атаман Михаил Басманов — генерал. Был проездом Покровский, повешал, повешал и на фронт подался. Сейчас Шкуро здесь. Азиатские полки смотреть приехал, а может, царскую тетю проведать. — Какую тетю? — насторожился Пелипенко. — Да гостит сейчас в станице великая княгиня Марья Павловна, что ли, с детьми, да еще князья какие-то. Живут в доме полковника, у него еще яблони родят лучший на всю станицу шафран. На улице караулы. Меня в воскресенье не пустили по той улице. В доме танцы. Говорили на базаре казаки: потому танцуют, что с ними самая главная по танцам, вторая жена самого царя, Кшесинская. — Гляди, прямо не Крутогорка, а Петербург, — удивился Пелипенко. — Да что же они тут делают? Танцуют, и все. Люди кровь теряют, а они танцуют. — И тихо шепнул Володьке: — А мы насчет Сорокина своего сумлеваемся. Может, так и надо: как вылез в великое начальство, так без выпивки и танца — вроде без полной формы. Как свадьба без музыки. — И уже громче спросил: — Да где же они гроши берут? — Деньги есть у них, — собираясь уходить, ответил пастух. — Казаки‑конвойцы говорили — Шкуро за двадцать мильонов вывозит гужом их до самого Новороссийска. Не последнее ж отдали. Пелипенко, забыв, что он немощный слепец, вскочил, плюнул и выругался так, как мог отвести душу только лихой кочубеевский командир. Пастух, не обращая на него внимания и не попрощавшись, покашливая, перебрел протоку и погнал в гору блестящее стадо. Влажная одежда досыхала в пути на горячем теле взводного. Они шли, и для практики Пелипенко ворочал белками, пел, покручивая незамысловатый органчик. Затемно добрались до церковной ограды и заночевали под густой и надежной сенью грушевых деревьев, недалеко от могилы похороненного в ограде священнослужителя с длинной и странной фамилией. Утром их прогнал церковный сторож, и они направились к базару. Станица была многолюдна, шумна. Чувствовалась близость фронта. Во дворах стояли армейские повозки, тачанки, кухни. На площади, у веревочных коновязей, расположилась сотня казаков-черноморцев и, накрытые брезентом, серели горные орудия. На базаре бабы торговали молоком, сметаной, маслом. Гоготали гуси, ощупываемые и передаваемые из рук в руки. Бойко распродавали с возов арбузы и дыни. Молчаливые карачаевцы сидели на корточках возле пирамид брынзы. Тут же рядом, связанные веревками, поводили печальными влажными глазами поджарые бараны высокогорных пастбищ. Привыкшие к альпийским лугам Бычесуна и безмолвию, они не понимали прелести базарной сутолоки, блеяли и поворачивали удивленные сухие головы. Карачаевки торговали айраном, выдавливая кислое молоко из коричневых бурдюков, доставленных в долину на низкорослых облезлых ослах. За «слепцами» двигалась орава мальчишек. Пелипенко устал закатывать очи и притворяться немощным. Он был потен и зол. Уйдя с базара, они снова попали на площадь к собору к концу обедни. Замешавшись в празднично разодетую толпу, они протиснулись как раз к тому времени, когда из церкви, сопровождаемый пасхальным трезвоном колоколов, вышел генерал Шкуро. Казаки конвоя генерала сдерживали напор, но все же вскоре Шкуро оказался в плотном кольце любопытных. Пелипенко, будучи на полголовы выше всех, сумел разглядеть генерала. Шкуро был затянут в серую черкеску. Оружие было выложено слоновой костью. Рукава черкески были широки и подвернуты почти до локтя, обнажая шелковый бешмет. Генерал был похож на обыкновенного казачьего вахмистра. Держал себя с нарочито подчеркнутым достоинством и грубоватой натянутостью. Сопровождавший его генерал Басманов блестел крестами и медалями, добытыми еще в Маньчжурии, под водительством генерала Мищенко. Черкеска черного сукна была расшита генеральским басоном. Бешмет настолько затянул воловью шею, что лицо атамана отдела налилось кровью. Был грузен Михаил Басманов; говоря со Шкуро, нагибался всем корпусом и, видимо, стеснялся ломать спину перед этим неказистым, бесцветным выскочкой, взлетевшим, как фейерверк, на вершину чинов и славы. Шкуро медленно продвигался. Он недовольно морщился и был беспокоен. По пути отвечал на незначительные вопросы станичников об успехах на фронте, о предполагаемом призыве трех годов. Вопросы ему, очевидно, надоели, и он отвечал быстро резким, срывающимся голосом. Володьке, как он ни тянулся, не был виден Шкуро, но его самоуверенный голос раздражал Володьку, и его так и подмывало сделать генералу неприятность. Когда Шкуро в ответ на чей-то вопрос зло обозвал Кочубея большевистским выродком, Володька не выдержал и звонко выкрикнул: — Ваше превосходительство, правда, что вы поймали Ваньку Кочубея? Кругом притихли. Басманов выпрямился, грозно метнул глазами. Какой-то солдат в зеленых обмотках, больно ущипнув Володьку, дернул его и поставил за свою широкую спину. Пелипенко, сверкнув фарфоровыми белками, застыл. Гроза миновала. Басманов нагнулся к Шкуро, и тот, сдвинув выцветшие брови, резко бросил: — А меня поймал Кочубей? — Никак нет, ваше превосходительство! — поспешно рявкнули конвойные казаки и вперебой кое-какие старики. — Ну, так и я его. Ускорив шаги, Шкуро подошел к фаэтону, отстранил истеричных дам, пытавшихся поцеловать полы его черкески, и покатил к дому по дороге, раздвинутой конным конвоем. Не успел лакированный задок фаэтона скрыться за акациями, площадь окружили казаки-черноморцы. — Облава! — с неподдельным ужасом воскликнул молодой карачаевец и, работая локтями, кинулся в сторону. Солдат в обмотках быстро нагнулся, вымазал пылью лицо и, скривившись, подмигнул Володьке: — Сейчас будут трех годов призывать… добровольческая армия. Может, за дурачка пройду! Пелипенко поволок Володьку, забыв про слепоту. — Забратают, ей-бо, забратают, — тревожился он. — Видишь, как Шкуро войско организует. — Дядя Охрим, — радовался Володька, — считай, ползадачи вырешили, а? Про это и сомневался начдив. На них хлынула толпа, почти сбив с ног. На площади появились верховые. Проверяли документы. К церковной ограде сгоняли мужчин под охрану взвода юнкеров. Над толпой пронеслось истошное причитание: — Ой, на кого ж вы нас оставляете? Ой, да куда ж вы его забираете?.. В ответ запричитали бабы, выкрикивая плачевные слова. — Ой, да куда ж вы его забираете? — метался безнадежный голос, осиливая весь поднявшийся над площадью шум. Так голосили только по покойникам. Володька вцепился во взводного и потащил его по улице, ведущей к Кубани. Их догнала волна людей, отхлынувшая от кирпичного здания почты, сшибла и понеслась дальше. Кое-где упали женщины. Гикая, скакали черкесы. Взводный выругался, не поднимаясь, крутнулся в пыли, поспешно нащупал в лохмотьях шероховатую ручку нагана… Может, погиб бы пылкий кочубеевец, но неожиданно пронеслась горластая команда, повторенная, точно эхо, во всех концах площади: — Снять посты, прекратить проверку! Черкесы, завернув, поскакали к почте. На площадь въезжал на сиво‑вороном жеребце казачий офицер в сопровождении седобородых в зеленых чалмах. Это был друг Шкуро, прославленный жестокостью и отвагой есаул Колков, будущий командир волчьей сотни. С ним были представители аулов, князья и эфенди. Позади на двух разведенных мажарах, запряженных быками, лежали бурыми холмами зубробизоны, убитые есаулом в истоках Большого Зеленчука, в урочищах Кяфара. Мимо кочубеевцев проскрипели подводы с богатой охотничьей добычей шкуринцев, проехали казаки на заморенных конях с двумя вьючными пулеметами. Пелипенко, машинально покручивая ручку органчика, напевал «Лазаря». Володька видел, как от ограды под усиленным конвоем повели сотни полторы вновь навербованных «добровольцев», а за ними с плачем бежали женщины. «Слепцы» расположились у протоки, недалеко от водяной мельницы. Никто им не мешал. Они резали продольными кусками арбуз и пряную дыню-зимовку и обсуждали переживания сегодняшнего дня. Органчик лежал рядом. Невдалеке купались. Пелипенко чувствовал себя неудобно в узкой одежде, поспешно раздобытой в Суркулях, и пытался снять рубаху. Под рубахой ничего не было, кроме розового мускулистого тела, и Володька не советовал раздеваться. — Дядя Охрим, очень уж у тебя фигура ладная. Как бы не заподозрили. Хоть грязью ребра нарисовать, а то какой же ты слепец. — Да, видать, что так, — вздыхал взводный. — Вот как с почтой? Из разговоров на базаре они узнали: четырех большевиков, указанных по фамилиям Кондрашевым, незадолго перед этим повесил Шкуро на базарной площади. Пятый бежал и, судя по намекам, скрывался где-то в прикубанских садах. Чтобы повидаться с ним, надо было иметь знакомых в станице. Пелипенко еще больше потел и доканчивал третий арбуз, когда к ним, незаметно подойдя, подсел вчерашний длинный пастух в осетинской шляпе. — Здравствуйте, товарищи, — тем же безучастным голосом поздоровался он, глядя в сторону. — Здоров, товарищ, — притягивая пастуха за руку, ответил Пелипенко, внезапно почуяв в обращении «товарищ» неожиданного союзника и помощника. Пастух огляделся. Поднялся. — Тут не совсем ладно. Они перешли мутную и шумную протоку, пересекли лесок и очутились на песчаном берегу основного кубанского русла. Здесь людей не было. — Мало передать письмо — надо станицу поднять, — тихо и все так же печально заявил пастух, дослушав Пелипенко. Он закашлялся. — А вы сумеете. Жив Кочубей? — А куда ж он денется! — гордо ответил Володька. — То и Шкуро сказал, как ты его спросил. Я все слышал. Догадался. Неспроста же пробрались в опасное место. Решил — разведка. Тут ожидают красных. Видели, как до генералов добровольцы идут? Почему Кондрашев не идет? Ведь свободно забрать у кадетов станицу. Парень оживился. Показался он Володьке теперь молодым и красивым. Пелипенко не поддержал воинственных настроений собеседника. — Забрать станицу легко, да удержать трудно, — разумно определил взводный. — Вскочишь в нее и будешь как мышь в котле. В ямке стоит ваша станица. — А я все мечту имел нашим помочь, пушки считал шкуринские, пулеметы, — грустил парень. — Хотелось чем-нибудь помочь своим… — и он, докончив, отвернулся. Взводный сочувственно покачал головой. Тронул парня. — Как тебя кличут? — Степан, — ответил пастух, не отнимая шляпы от лица. — Так вот что, Степка. Пушка да пулемет счет любят. Не зря считал. Ну‑ка, выкладывай, сколько этого добра у кадета. Парень подробно перечислял огневое вооружение шкуринцев. Пелипенко даже вспотел и, толкая Володьку, приговаривал: — Видишь все, как в своем амбаре. Все, что есть в закромах, что чувалами. Батько три раза перед бригадой целовать будет. А хворобу твою вылечим, не робей, — утешал Пелипенко. — У нас в бригаде есть ловкий фершал: рыжий, плюгавый, а все превзошел. Коня и бойца может на ноги поставить. За неделю до этой путешествии мучился я животом. Не пойму, с чего он закрутил. Аль с баранины. Аль с кисляка-каймака. Так будто и не может того быть, бо съел я всего-навсего кисляка того полведра в Ивановском селе. Одним словом, сгорбатила меня хвороба. Не мог прямо ходить, все дугой. Пронос открылся. Беда! Хлопцы — в шашки, а я в кусты. Пояс на шею и думаю, как индюк. Перед взводом страм. Раз было кадет срубал, да случай спас. Штаны я не успел одеть. Застеснялся кадет, и срубал я его. Может, никогда не дрался барчук с беспортошным. Так обратился я к Чуйке: «Вылечи, говорю. Бери что хочешь за средство: шашку, кисет». Не взял ничего, а вылечил. Дал бутылку, с черным‑черным жидкостей и сказал: «По две деревянных ложки три раза в сутки». Как рукой сняло! — Да что ж то было, дядя Охрим, деготь? — плутовато спросил Володька. Пелипенко хмыкнул и обидчиво бросил: — Деготь?! Такой фершал — и деготь… Он меня тем лечил, что сам царь раньше принимал, до революции… Креолина какой-сь, во! Пастух сдержанно улыбался. Володька, схватившись за живот, катался по песку. — Ты чего? — надулся Пелипенко. — Дядя Охрим, — визжал Володька, — да креолином коней от часотки пользуют. — Брешешь ты! — обиделся взводный и, немного смущенный, переменил разговор. — Как с леткою? — обратился он к пастуху. — Попытаемся. Отпусти Володьку. Сходим к знакомому парубку, он в караул идет. Пастух закашлялся. Отхаркнулся кровью. — Все ж смех смехом, а надо до Чуйки, — убежденно произнес Пелипенко, поглядывая на кровь. — Враз, как рукой… Он сеченный хоть, да битый завсегда дороже… — У нас свой черкесский доктор в ауле, доктор на весь мир, — похвалился со вздохом парень, — да разве он пастуха будет лечить! Что взять с голого? Володька придвинулся ближе. — Степан, а как все же до того попасть, что в сады ушел? Долго у суматошной Кубани шептались люди. Когда темнота спустилась и у берегов появились патрули, Пелипенко, Володька и их новый друг поползли по-над рекой в кустах податливого ивняка.XXVI
«Слепцы» были захвачены белогвардейцами у реки, у Каменного брода, и, испытав допрос есаула Колкова, лежали связанные на подводе. Прошло более суток. Пленных куда-то хотели отправить. К правлению подтягивались мажары, порожние и с печеным хлебом, накрытым брезентами. На возах сидели казаки-подводчики, вооруженные винтовками. У правления на повозки начали грузить связки рогатин. Володька пробовал шутить, выталкивая слова из запекшегося рта: — Попали бычки на рогатину! Пелипенко, закинув чубатую голову, хрипел. Крепким боем добывал есаул у Пелипенко признание. Но трудно что-либо получить у кочубеевца. Кашлял взводный. У рта надувались розовые пузыри, оседавшие на усах кровяными сгустками. — Скорее бы в расход пускали… подлюки… — Попался, бес краснопузый! — злобно сказал подводчик, старый казак с широкой седой бородой, и ткнул Пелипенко в бок. — Что ты его мучишь, кум? — пожалел другой, мимоходом стегнув пленников кнутом. Взводный, зарычав, приподнялся, но, обессиленный, повалился навзничь. — Не все хмара, будет и солнечко, — утешая, шептал Володька, проглатывая ненужный комок. Он крепился, хотя получил от есаула только чуть меньше друга. Ему было жаль взводного, всегда такого сильного, кряжистого, а сейчас опрокинутого врагом на спину, побитого и окровавленного. От домов упали тени. Подводы двинулись. Казак-подводчик, сев удобней на сено и положив на колени винтовку, тронул лошадей последним. Догоняя рысью, держался кочковатой обочины дороги. Дроги прыгали. Пленники ощущали во всем теле «услугу» подводчика. Володька невольно вспомнил бесхитростное повествование пастуха о наказании за кражу гороха. Не было с ними длинного кашляющего парня с печальными глазами. Видел его Володька последний раз возле Пелипенко, когда застукали их невдалеке от Каменного брода. Видел Володька, отстреливаясь из-за коряги, как махнул ему пастух своими несуразно длинными руками и исчез в бурной реке. Трясло. Володька просил: — Дядя Охрим, вались на меня, может, складней будет. — Ой, друже, — хрипел Пелипенко, — попали как дурни. Что батько скажет, как узнает! — Выдохнул вместе с пеной: — Хлопчика сгрызут. — Куда иголка, туда и нитка, дядя Охрим, — пытаясь улыбнуться, сказал Володька. Он жадно глядел вокруг. Сваленная в котловину, станица кое-где недружно карабкалась в гору. У подножия плоскогорья — курчавые сады и строения. Внизу, замыкая котловину, бежала взлохмаченная буранами Кубань. Далеко за Кубанью дымились аулы и распахнулась степь, яркая, как афганская шаль. — В хорошей станице жили люди, — вздохнул Володька. — Жить и на базу хорошо, а вот помирать… Обоз, проехав окраину, двигался по долине правобережья Кубани, минуя небольшие левады. Двое конвойных разговаривали, бросив поводья на луки седла и выпростав из стремян ноги. Конвойные — простые молодые парни. Под ними были худые лошади с побитыми хомутами шеями и старые казачьи седла. Один, долгоносый и смешливый, вытащил ситцевый кисет, скрутнул цигарку, передал кисет приятелю. Задымили махоркой. Пелипенко сплюнул голодную слюну. Сутки без пищи, а главное — без курева. Острое желание курить на время заслонило физическую боль. «Одну б затяжку перед смертью». Вдали, над желто-зелеными лугами, маячили конные фигуры. — Видать, казаки карачаевцев рубать учат, — вглядываясь, определил долгоносый конвоир и, засмеявшись, добавил: — Гололобых в воскресенье только и погонять. В будни на этом плацу больше сами казаки лозу рубают… Второй флегматично предложил: — Балачки да калячки, а дело стоит. Надо в расход пущать, а то Колков ноги повыдергивает. — И, очевидно считая себя старшим, громко крикнул: — Сто-о-ой! Подводы остановились. Лошади, звеня цепковыми поводами, потянулись в сочный придорожный шпарыш. К повозке с пленниками подошли два казака, просто ради любопытства. Остальные, отойдя от дороги, прилегли и наблюдали. Старик подводчик, не вставая с места, обернулся и, скосив выразительные глаза, предложил: — Решайте их на дорогах. Все едино мертвяков-то возле дороги не кинешь. Надо ж их отволочь подальше от станицы… по-хозяйски. Конвоиры спешились. Таща лошадей в подводу, обошли дроги и остановились. Лица их были серьезны и вспотели. Старшой почесал затылок. — Кровь, может, где брызнет. Ничего? — Ладно уже. Говядину ж возим на базар, — разрешил старик и молодо спрыгнул с повозки. Володька глядел испуганно. Его черные глаза казались каплями блестящей влажной смолы. Он только сейчас понял близость нелепой расправы. Никогда ему смерть не казалась такой близкой и простой. Пелипенко был наружно спокоен и, стараясь улыбнуться, сказал нарочно громко: — Прощай, партизанский сын. У Володьки глаза подернулись досадной слезой. Он нервно кусал губы. Пелипенко видел только его стриженый темный затылок и желтые остюки в волосах. — Что ж это такое? За что? — беззвучно шептал Володька. Конвойные, сняв винтовки, мялись. Дело было непривычное, и они не знали, как к нему ловчее подойти. Заметив их неуверенность и робость, старик подводчик крутнул головой, взял с воза винтовку и, отступив, презрительно скривился. — И как это так! Такое сурьезное дело — и доверять таким сосункам. Отошел, пригляделся из-под ладони, перекрестился, вскинул винтовку, начал целиться: — У, бусурманская сила! Перед кончиной и помолиться некому. Т-о-в-а-р-и-щ-и! Пелипенко свалился лицом вниз. Подводчик прикрикнул. Но взводный не смог самостоятельно приподняться, несмотря на попытки. Старик подошел, начал поправлять поудобней для цели. — С Шамилем самим воевал, — бурчал он, — и об такую коросту на старости лет руки приходится марать. Т-о-в-а-р-и-щ-и! Увидев на шее Пелипенко гайтан , потянул и обнаружил крест. Крест его озадачил. — Крест?! — удивился он. — Вот так случай! Может, и бога еще не забыл. — Обернулся, крикнул: — Хлопцы, этого надо вытянуть! Он с крестом. А сопливца — на мушку. У Володьки вздрагивали плечи. Он тоже лежал вниз лицом. Пелипенко, облизнув сухие губы, тихо, но твердо допросил: — Покажи мне крест. Помолюсь. Казак, довольный, полез за пазуху взводному, и, вытащив крест, положил на ладонь, и поднял до уровня глаз. Пелипенко отхаркнулся, качнулся вперед и плюнул на крест. Свалился. Старик вспылил: — Надо кончать. Торопливо вытерев оплеванную ладонь о полу бешмета, быстро отойдя, круто повернулся и вскинул винтовку… От группы занимающихся в долине всадников отделился один и подскакал к обозу. Это был рыжий вахмистр, вооруженный нескладной драгунской шашкой. — Стой, папаша-станичник, — заорал он, — зараз менка сообразим! Господин войсковой старшина товарищей срубает, а ты по недвижной цели, по мишеням нашим палить будешь. Пленники во все глаза глядели на вахмистра. Они узнали Горбачева, старшину третьей сотни. — Христопродавец! — гневно зарычал Пелипенко. — Дядя Охрим, да как же так можно? — вырвалось горестно у Володьки, и слезы, до этого сдерживаемые огромным усилием детской воли, брызнули на веревки Пелипенко. — Июда! — выкрикнул Пелипенко. Горбачев, не обращая внимания на впечатление, произведенное его появлением, как всегда, самодовольный и веселый, выхватил саблю, просигналил. — Давай справа по одному. По сочной луговине один за другим мчались всадники. Старик, опустив винтовку, восхищенно из-под густых бровей наблюдал любезную его сердцу картину. Карьером впереди всех летел бравый войсковой старшина в красной черкеске. Солнце скатывалось за пологие осыпи плато. Последние лучи вспыхивали на серебряном погоне офицера. Из-под копыт летели ошметки влажной земли. Блеснуло лезвие шашки, и блеск этот по-разному отсветился в зрачках смертников и старика. Володька зажмурился. Пелипенко вскинулся на повозке, чтобы гордо принять смерть, как полагается красному бойцу-кочубеевцу. Вот войсковой старшина перегнулся, шашка замкнула свистящий искристый круг… голова старика палача покатилась по траве. Удар такого рода — предмет восхищения и зависти каждого именитого рубаки. Ватага торжествующе заревела и на полном скаку окружила обоз. Всадник в красной черкеске круто завернул, над Володькой захрипел жеребец, поводя налитыми кровью глазами. — Шо тут за шкода? — весело крикнул всадник. — Батько! — крикнули почти одновременно Пелипенко и Володька, сразу узнав голос своего командира. — Эге, — протянул Кочубей, — детки мои в пеленках, под хорошим доглядом… Ишь, как вас позакручивали. Мабуть, батько подскочил вовремя. Кажите спасибо своему цибулястому дружку. Кочубей подморгнул пастуху Степану, подъехавшему на разномастной, вислозадой кобыле. Степан сиял, хотя был потен и грязен. Кочубей отер рукавом шашку, всунул в ножны, спрыгнул. Выхватив кинжал, ловко разрезал на пленниках веревки. Помог подняться и сойти с повозки. Когда они стали на землю, он поглядел одному и другому в глаза, поддерживая их за плечи своими вытянутыми сильными руками. Вскинул шапку на затылок и трижды расцеловал в запекшиеся губы. — Говорить после, — нарочно грубоватым тоном произнес он. — Ахмет! Хлопцам коней. Враз в седлах очухаются. Да не этих кляч, — презрительно бросил он, указав на трофейных теперь лошадей обезоруженных конвоиров, — а дать моих заводных: Ханжу да Урагана. Обоз, «вахмистр» Горбач, заворачивай до нашего табора. Может, еще раз кадета надурим: кони у нас тоже не куцые, а на плечах погоны. В пути Пелипенко подъехал к Кочубею, потянул рывком крест с шеи и тихо попросил: — Батько, срежь этого куркульского бога, куркули за своего принимают… страм… — Давно пора, Пелипенко, — похвалил Кочубей, перехватывая кинжалом плотный ремень, просоленный потом. Похлопал взводного по широкой спине, засмеялся. — Як ты там, в Крутогорке, придурялся: «Мимо раю проходю, дуже плачу и тужу…» Ах ты, Лазарь слепой! — Да откуда ты все знаешь, батько? Вот вещун! — Ха-ха-ха, — засмеялся Кочубей. — Вещун! Коли вещун, так то ваш новый дружок Степка, а я-то… Так себе. Ни то ни се.XXVII
Хлеб шел из Курсавки по великому тракту на Султанское — Чернолесье — Арзгир. Михайлов, выполняя решения сотенных митингов кочубеевской бригады, руководил отгрузкой хлеба Чокпроду. Трудно было сказать, что считал Михайлов в то время более важным: фронт или хлеб. Привыкнув к боям, он не находил в них того отрадного чувства удовлетворения, которое дала ему новая работа. Цойна оторвала казака Михайлова от земли, а тут снова потянуло пшеничными запахами, черноземом, он даже таил в сердце своем думку начать поднимать пары, взметывать землю под озимь. «Вот уже полгода мешаем хлеборобу работать, — думал Михайлов, подъезжая к селу. — Перезимуемся, пожрем все от тех урожаев, а потом?» Поблескивали кое-где на темных полях огоньки, потом гасли так же мгновенно. Знал Михайлов — не таборы это пахарей и не любезные его сердцу огни степных кошей, а отсветы неосторожных застав. — Видать, пехота курчак варит, — пробормотал Михайлов и подстегнул коня. Ручные веялки, поставленные в ряд на брезентах у элеватора и сараев, разноголосо стучали, вихрили пылью, и Михайлов, делая обход, отфыркивался и откашливался. Вытянув руку у ветрогона, заметил, как об ладонь били твердые, колючие зерна. — Крути тише! — прикрикнул он. — Все зерно в полову. Человек, вручную вертевший веялку, сбавил обороты. Колких, твердых тел не было, от ветрогона относило остюки, пыль, разную шелуху. На дышле, поднятом вверх, был привязан фонарь. Свет желтил холмы пшеницы. Человек, лежа у веялки, поблескивал потной спиной и умело откидывал зерно широкой деревянной лопатой. Зерна с кучи катились вниз, сползали, и Михайлову казалось, что желтая гора пшеницы живет, движется и даже дышит. — Чистое зерно, — похвалил он, ни к кому не обращаясь, перетирая зерна в ладонях, — кукольника [168] нету. — Добрая пшеница, — согласился кто-то рядом. — Оживет Расея от такой гарновки [169]. Зерно ссыпали в узкие чувалы жестяными продолговатыми коробками. Михайлов слышал, как шуршало зерно, представлял, как плотно должна садиться гарновка, когда мешок сильно встряхивает вон тот плечистый парень, обвешанный пучками разрезанного для завязок шпагата. Мешки складывали поодаль в квадратные высокие клетки, откуда мешки кочевали к повозкам, но квадраты мешков нисколько не уменьшались. От повозок отошла женщина в белом платке, направляясь к элеватору. Потом, очевидно заметив Михайлова, повернулась и подошла к нему. Михайлов узнал Настю. — Чего делаешь, Настя? — Чувалы относила хлопцам. Латаем. Дырявые-то чувалы. Наталья прибегала на часок из госпиталя, тоже помогает. Мы там, — Настя указала в сторону элеватора, — машинку зингерскую где-сь Наташка добыла, строчит как с пулемета! Заходи до нашей хаты. — Ладно, управлюсь, зайду, — обещал Михайлов. Настя помедлила. — Михайлов, а Михайлов? — Чего ты, Настя? — Чего-сь орудиев не слыхать? Как ушли к Зеленчукам Кондрашев с Кочубеем, все орудия гудели, а теперь… Может, уже наших у аулов кончили? — Несуразное не мели, — сердито отмахнулся Михайлов. Уходили обозы. Старшины охраны засовывали за пазухи наряды, вдевали ногу в стремя, прыгали в седла и, покричав, двигали повозки. Обозы отправлялись в далекий путь-дорогу, поскрипывая и полязгивая. Михайлов завязывал мешки, поплевывая на пальцы, приятно ощущая в руках скрипящий шпагат. Крякал, принимая на плечо мешок, и относил к повозкам, легко подкидывая пятипудовую тяжесть. Вот так давно, еще до турецкого фронта, парубок Михайлов, худощавый и мускулистый, играючи подкидывал чувалы на деревянный ковш вальцевой мельницы. — Вроде тогда мешки тяжелее были, — бормотал Михайлов. — Аль с войны силы набежало? …Михайлов, проработав, точно встряхнулся. Мускулы ныли от особой, приятной и бодрой усталости. В сапоги попало зерно. Он переобувался, выслушивая начальника экспедиции. — Двести тысяч пудов отправили, не считая сегодняшнего, товарищ Михайлов. — А сегодня? — Ну, добавь еще мешков на тысячу. — Кадет жмет, пора кончать базар. — Торопимся, товарищ Михайлов, рубахи — хоть выжми. — Он отвернулся, прислушался. — А что, не кадет обход делает? Что-то уж с полчаса за станцией какое-сь переселение. Михайлов тоже прислушался. Перестук колес, ржание, отдельные резкие выкрики, повелительные и гневные. Так командуют либо заядлые гуртоправы, либо деловитые сотенные старшины в периоды ответственных маршей. — Мои были думки, — продолжал начальник экспедиции, — наши обозы‑хлебовозы, ан нет, не в той стороне. Михайлов, окликнув ординарцев-кабардинцев, поскакал на шум… Скрипели тысячи подвод, громыхали орудия, фыркали лошади, мелькали конные группы и пики. Густая пыль, поднятая движением, не была видна ночью, но першила в горле, душила… Стальная дивизия снималась с фронта, уходя через Ставропольскую губернию на Царицын. Красный Царицын собирал грозное войско, а по всем дорогам — от Донецкого бассейна, с Дона, из Сальских степей — стремились к нему регулярные полки и партизанские отряды. Бойцы покидали станицы, родные хаты, чтобы стать подлинными защитниками революции, не только своих сел. Не один из них обернулся назад, чтобы проводить глазами острые пики серебристых осокорей родимой сторонушки, а может, и размазал по пыльному лицу ненужную слезу. Перебросится боец словом с соседом по стремени, погорюют оба, а потом огреют боевых коней нагайками и зазвенят серебряным набором, стременами и оружием. — Поможем Царицыну. Возьмут Курсавку — небольшая беда, заберут Царицын — пропали и мы, и хаты наши, и моря Каспийское и Черное, и Кавказ, и Волга. Шли партизаны на зов Сталина и Ворошилова. Много войска шло на подмогу Царицыну, где решались судьбы первой пролетарской революции. Бесконечный ленивый перестук колес. Пехота, беженцы, амуниция — на подводах. Изредка, свернутые, проплывали знамена. На железнодорожное полотно вырвался на коне Михайлов и замер. Начинался рассвет, но огненный круг солнца не мог пробить тяжелую пыль. Высыпали удивленные бойцы: — Шо ж это такое? — Хлопцы! Да шо ж это такое?! На насыпи все прибывало и прибывало; были здесь и кочубеевцы, были и от ударных частей. — Хлопцы, як же так? Куда вы? — спрашивали остающиеся. Отвечал задорный казак в светло-синей черкеске, один из сотенных командиров Стальной дивизии. — Нема тут дела, хлопцы! — крикнул он, блеснул зубами. — Идем на Царицын. Помогаем Царицыну, отгоним кадета от Волги-реки и ударим на Кубань… — Эй, эй, сотник! Кто тебя на такие речи надоумил? — прогорланил боец из неизвестного отряда, взобравшийся на телеграфный столб. — Кто приказ дал нам, кубанцам, чужие реки воевать, чужие города оборонять? — Пришел приказ за двумя подписями, Сталина да Ворошилова! — торжествующе прокричал сотенный командир и скрылся с глаз. — Видать, верно. Без расейцев не справимся, — загомонили на насыпи, — нема надежды на Сорокина. — Надо уходить, — выдохнул казак в каракулевой кубанке, украшенной серебряным узким галуном, стоявший почти у стремени Михайлова. — Не могут давать дурного приказу из Царицына. Снял казак шапку и взмахнул ею. Теперь видел Михайлов его смоляной чуб, упавший на потный лоб. — Хлопцы, пролезайте, пока есть дырка! — громко выкрикнул казак. — Не уйдем сейчас, закружат нас потом каруселем генералы в степу… Ей-бо, закружат. Я пошел, хлопцы, со Стальной дивизией… Казак сполз вниз, за ним скатились еще люди. Им вслед закричали: — Салом пятки мажете?! — Что вы лаетесь? Может, и взаправду так делать надо, как Стальная дивизия, — говорили другие и присоединялись к уходившим. Прискакал от Курсавского вокзала адъютант главкома Сорокина Гриненко, а с ним два десятка запыленных всадников. Вспрыгнул на насыпь Гриненко, зазвенели копыта по рельсам. Замахал адъютант какой-то бумагой, заорал во все горло, захлебываясь и сквернословя: — Куда вы? Не было приказа главкома. Главком приказывает остановиться. Измена! Мимо проходила тихорецкая пехота 1-го Коммунистического полка. — Не дери горло, — зло бросил рабочий в кожаной куртке и отвернулся. — Измена! — буйствовал Гриненко, скача к пехотинцам, не переставая размахивать бумагой, и казалось, белый голубь трепыхался в его руках. Тихоречане ушли, мимо проходили стрелки полка имени товарища Морозова. Молчал Михайлов, покусывая губы. Непонятное делалось на Кубани. Не было близко ни комиссара, ни Батышева. Гриненко вернулся обозленный и измученный. Конь еле взобрался на крутую насыпь, и адъютант всячески поносил его. Заметив сумрачного Михайлова и зная его нелюбовь к нему, да и к Сорокину, Гриненко пробормотал что-то невнятное и вместе с конвойной конной группой поскакал по линии, гулко стуча по шпалам. Тревожно заржал конь Михайлова, повернув сухую голову к востоку. Вдали гремели пушки. Кровавое солнце встало высоко в небе и осветило взбудораженную землю. Заголубела гряда кавказских гор, и белым облаком выплыл Эльбрус.* * *
В эту ночь пылал Верхне-Мансуровский аул. Кондрашев отступал. От высот Малого Зеленчука зашла конница есаула Колкова. Стремительный Кочубейударил по есаулу, смял его части и сбросил в обрыв. Казаки увечились, падая в пропасть, и где-то внизу, где беспокойно ворчала шумная река, ржали искалеченные кони. Рукопашная кончалась. Старшина Горбачев догнал у ущелья самого есаула Колкова, взмахнул клинком. Голова есаула отделилась от плеч, упала на землю, подпрыгнула выше кустов куриной слепоты и покатилась к реке. Показалось подлетевшему Сердюку, что старшина — кудесник: уж больно легко отделил он от плеч есаульскую голову, играючи, как когда-то шляпку грызового подсолнуха на есаульских полях. — Удар, дай боже! — прокричал Сердюк, сшибаясь грудь о грудь с плечистым казаком. — Меняю есаульскую голову и славу на твоего трофея со всей сбруей! — бесшабашно заорал Горбачев, видя, как подхватил Сердюк за повод серого, в яблоках, жеребца, принадлежавшего сейчас только сраженному казаку. — Бери, Горбач, поменялись, — согласился Сердюк, — а я подамся выручать Батыря. Абуше Батырь расшвыривал есаульский конвой, кинувшийся было на выручку своего командира. Плохо пришлось бы Батырю, если бы не подоспел Сердюк; еще хуже было бы Сердюку и Горбачеву, если бы перед этим не помог им Абуше. Мимо пронесся Горбачев с двумя трофейными конями. — Сердюк! — крикнул он, — Кидай последнего в кручу, батько сигналил… Сердюк и Абуше Батырь поскакали вслед за Горбачевым, огибая крутую возвышенность зеленчуковского левобережья. Где-то впереди трубили. Кондрашев и Кочубей уходили… горцы стреляли партизанам в спины… аул пылал… Эфенди, хоронивший Айсу, простирал с минарета сухие руки, и в густых облаках дыма перебегали спешенные шкуринцы…* * *
Уйдя на помощь Царицыну, Стальная дивизия надеялась, что взамен ее полков на фронт будут подтянуты резервные части пехоты и конницы из многотысячной одиннадцатой армии. Сорокин буйствовал. Он отвел от этого участка свои резервные части, сознательно открыв дорогу противнику. Лазутчики сообщили о том в штаб белых. В противовес планам главкома Кондрашев заполнил прорыв, растянул по фронту свои поредевшие полки и кавгруппу Кочубея. Деникин, сгруппировав мощный кулак из белоказацких и офицерских полков, протаранил фронт, вломился в прорыв, образованный Сорокиным. Расчлененные на большом участке, части второй партизанской дивизии были сбиты. Невинномысская пала. Михайлов остался отбивать хлеб и фураж, прикрыв тылы дружелюбным Ставропольем. Кое-как на противоположный берег Кубани прошли по мосту артиллерия и обозы. Пехота и кавалерия кинулись вплавь. Кочубей встал в седле и, заложив за полы черкески, направил коня в бурную воду. За ним поплыла бригада. Кто не умел плавать, держался за хвосты коней. Слабые утонули. Кое-кого скосила пулеметная строчка. Над армией нависла угроза. Деникин развивал наступление. Вечерами на обрывистых берегах Кубани разжигались костры — приманка для врага, и спешенные бойцы Кочубея отползали от этих гигантских факелов. Через несколько минут снаряды разметывали огонь, и в воздух летели вместе с землей осколки и темные головни. Хитрость не помогала. У белых было много снарядов. Кротов яростно грозил тому берегу: — Мне бы столько запасу, я бы вас — с грязью! Вновь резали южную темь огни. Гудели орудия. Боком подходили к Кротову артиллеристы и просились домой на побывку. Просили, не глядя на своего командира: — Нечего делать, Крот. Кадету англичанин подвозит припас. Пора по домам. Может, поснимем замки — да в Кубань. Видел, не плохие бойцы говорят ненужное, трусливое слово. Слушал такие речи Кротов, и у самого сжималось сердце. Прыгал на зарядный ящик, кричал: — Ребята, давай до кучи! Кого еще отписать к жене на пуховые перины? — Чего ж ты орешь, горлохват?! — смущенно бранились бойцы и так же бочком убирались, стыдясь показаться трусом при всем товариществе. Кочубей в этом вынужденном безделье перековал конский состав, пересортировал снова по мастям коней, приказал починить боевые походные вьюки и оковать возы новыми шинами. Комбрига стесняла река, недоступная, огороженная густыми цепями деникинцев. Он мечтал о раздолье Крутогорского плато. Кочубей с комиссаром шли по скалистому, размытому в подножье берегу. Приходилось продираться в жестких кустах кизила и ажины. Перестрелка была редкая, шумела Кубань, поскрипывая камнями. Кочубей размахивал плетью. — Як тигра в клетке, — досадовал он. — Погляжу еще, погляжу, да, может, вслед за Стальной дивизией подамся. Наплюю на сорокинские приказы. С Сорокина генерал, як с меня архирей. Комиссар, сочувствуя комбригу, все же решил испытать Кочубея: — Без спросу… Нельзя так, Ваня. Все же не так как-то сделала Стальная дивизия. — Ишь ты який умница! — усмехнулся Кочубей. — Шо ж они, зря ушли? Зря они делегатов под Царицын посылали? Раз ушли они, так спросясь, коли не самого товарища Ленина, так его правую руку. Шо тут делать?! Сорокин нас путает, а кадет умный. Ему надо всю армию передушить в Ставропольском степу. Не выпустить войско в Расею. Стальная дивизия вырвалась — и себя спасла и Царицыну помогнет, а мы?.. Куда нам подаваться, а?.. Зараз те путя Шкуро все закупорил… Перестрелка участилась. Они повернули обратно.* * *
Царицын был обложен красновско-мамонтовскими белоказаками. Царицын был в опасности, но подошедшие с Северного Кавказа части ударили по белым, и железное кольцо окружения было прорвано. Отсюда не была видна Волга, но дымный город с кое-где разваленными бомбардировкой домами поднимался за линией окопов и колючей проволоки. Полки грудились за косогором, скрытые от огня батарей генерала Краснова. Военные комиссары полков зачитывали приказ № 115 Реввоенсовета по войскам десятой армии.«При сем объявляется телеграмма члена Революционного Военного Совета Республики, Народного Комиссара Сталина. Командующему Царицынским фронтом — Ворошилову… передайте Морозовскому, Тихорецкому, 3-му революционному и другим полкам, окружившим противника и разбившим его наголову, мой горячий коммунистический привет. Скажите им, что Советская Россия никогда не забудет их героических подвигов и вознаградит их по заслугам. Да здравствуют отважные войска Царицынского фронта! Член Революционного Военного Совета Республики Народный Комиссар Сталин».
XXVIII
Михайлов был желт и мрачен. На сапогах налипли комья грязи, шея была туго завязана башлыком. Заметив Кандыбина, он криво улыбнулся и, быстро приблизившись, сказал, как о чем-то незначительном: — Федорчука и черкеса-пулеметчика цокнул. В Мокрой балке. — За что? — передернулся комиссар. — Опять барахлили. Сотни последнее на хлеб отдали, а они… враги… суки… Звание кочубеевцев осрамили… Михайлов глянул исподлобья и, заметив выражение досады на лице комиссара, позвал его: — Пойдем, комиссар, в хату, не пристало тут при людях о важном договариваться. Кандыбин не сразу последовал за Михайловым, так как его ждал политрук третьей сотни. На улице у веревочных коновязей фыркали лошади, жадно хватая сено. Кони были заморены трехсуточными боями, и отблески костров резко оттеняли их завалившиеся бока. Кочубеевцы варили кулеш в медных котлах, кучковались, разговаривали о последних боевых делах. Вслед за уходом Стальной дивизии от Туапсе прорвалась Таманская армия. Разгромив под Белореченской офицерские полки генерала Покровского, таманцы, сломив жестокое сопротивление белых, взяли Армавир, выровняли фронт, и Кочубей соедшшлся с труппой Михайлова. Кандыбин заканчивал разговор с политруком третьей сотни. В двенадцать часов ночи сотня должна была выступить из Суркулей и к рассвету достичь полустанка Дворцового, куда стягивалась бригада для удара по Невинномысской. Политрук, длинный казак с угловатыми жестами, переминаясь с ноги на ногу, задавал вопросы, на которые требовали ответа бойцы. Сообщают ли в Москву Ленину об их делах? Пожалуют ли в казачество иногородних из кочубеевской бригады, когда кончат они кадетов, и по скольку десятин земли нарежут им? Спрашивали еще: нельзя ли у Кочубея поставить на место Сорокина, будут ли когда-нибудь у них в достатке патроны, почему нет газет, а только одни прокламации, нет фуража, а за самовольство расстреливают? Усталый вошел комиссар в комнату. Было темно. Кандыбин чиркнул спичку. Михайлов неподвижно сидел, поставив локти на стол и обхватив голову руками. Кандыбин зажег лампу. Михайлов поднял глаза. Первый раз комиссар заметил в них грусть. Это было не похоже на Михайлова. Комиссар подсел к нему и обнял за сухие, костистые плечи. — Что с тобой, Михайлов? Михайлов отодвинулся, скривив презрительно губы. — Чую смерть, комиссар. Кандыбину приходилось нередко сталкиваться с самыми необычайными настроениями среди многоликой кочубеевской массы. Он был свидетелем истерических припадков у рубак и грубиянов в результате полнейшего истощения физических и моральных сил, кинжальной схватки двух вчерашних друзей из-за пустякового спора. Он привык к суеверию самого Кочубея, объезжающего бабу с пустым ведром, способного зарубить попа, перешедшего ему дорогу. Комиссар знал, что курица, кукарекающая петухом, по мнению воинов, способна навлечь больше несчастий, чем десять генералов Шкуро, вместе взятых; но состояние Михайлова его встревожило. Кандыбин пытался успокоить друга. Михайлов думал о чем-то своем, не слушая комиссара. — Зарубал двух, а вот и до меня смерть подходит. Страшно. Дуже страшно помирать, комиссар, и не повидать того, что завтра будет. — Ну, хватит, Михайлов. Брось ты свои выдумки. Ты ж заколдованный. Ты и Кочубей в каких схватках не были и ни одной отметины. Михайлов промолчал, скрипнув зубами. Они долго сидели, не проронив ни слова. Выдохнув шумно воздух и отодвинув ногой стол, он встал. Лампа закачалась, колебля громадную тень Михайлова. — Прощай, комиссар, пойду подремаю, — тихо сказал он и пошел к двери. У порога задержался, поманил Кандыбина пальцем, поглядел в глаза ему. — Подохну — наплевать. Волка волки сгрызут. А вот одного жалко, комиссар… — Михайлов, помедлив, дохнул в ухо комиссару: — В коммунию твою не зачислился при жизни. Все как-то стыдно было. Вот мешки таскал, пшеницу молотил, хлеб Ленину добывал — ничего, а вот тут… вроде боевому командиру это не к лицу. После одумался… хотя ладно… Деланно засмеялся, отмахнулся от Кандыбина и вышел.Ночью от Суркулей длинным темным жгутом выползала третья сотня. Была холодная октябрьская ночь, и по балкам поднимались молочные промозглые туманы. Всадники дремали в седлах. И сейчас самым желанным в жизни казался им сон. Сон! О нем мечтают в утомительных буднях сражений, маршей, в сторожевом охранении, мечтают, как о чем-то чудесном и несбыточном. Вспомнились невольно комиссару высказанные однажды вслух мечты Володьки: «Кончим войну, и спать завалюсь на все первые три дня по мирному положению, и буду спать без просыпу». Курились в гнилых балках туманы, остро торчала осока, набрякшие повисли махры камышей, сонные крякали гуси. Нельзя спать долго в седле. Подъемы и спуски. Напрягаются кони под мертвой ношей, и боялся комиссар — придет сотня к Кочубею, набив лошадям холки и спины. Тихо толкнул одного, другого, третьего. Как встрепанные, озирались казаки, по привычке хватаясь за шашки. — Это ты, комиссар? — бормотали они. — Шо, уже Киян? — Скоро будет Киян, — отвечал комиссар. — Скучно ехать в потемках, заспеваем? Заспеваем чуток, кадет далеко — не услышит. Кучковались «песельники» в первых звеньях; встряхивались озябшие от неподвижности; бряцало оружие. Запевал казак из приазовской Брыньковской станицы, бас, возбудивший когда-то зависть у знаменитого протодьякона войскового собора города Екатеринодара:
* * *
С пяти часов утра шел бой за Невинку. Командование медленно подтягивало к станице пехотные и конные части. На линии в едином поединке боролись два бронепоезда: белый и красный. Бригада Кочубея пребывала в томительном бездействии, ожидая подхода кавалерийской группы Кочергина. — У, рыжий черт, осокой очи прорезаны! — ругал его Кочубей, вглядываясь в даль. Наблюдал поединок бронепоездов, плевал, возмущался: — Гляди, гляди, комиссар, броневик-то наш, як свинья поросная, ползет, а тут надо уже бой кончать, бо кони голодные. Броневик ворочался, медлительный и важный. Часто расцвечивался серыми клубами выстрелов. Кочубей обернулся к Кандыбину: — Посулил я Орджоникидзе пуще прежнего переводить кадетское падло, а тут топчется, як кобель на цепу! Снова глядел вперед нервничая. — Зараз сам сяду на броневик, чего он там чухается! — сказал Кочубей, вопросительно метнув глазами на комиссара. Кандыбин уже подтянул узкий пояс. Подмигнул Кочубею: — Колбасы им хочешь нажарить? — Эге! — радостно воскликнул Кочубей. — Нажарь, Ваня, чтоб шкварчала, как живая, — разрешил комиссар, — да кстати и меня захвати, а то дремлется. — Ахмет, коней! — приказал Кочубей. Бронепоезд приближался. Ясно стали видны пульмановские бронированные платформы, неуклюжий, закованный до самых пят паровоз, балластные платформы впереди паровоза и выпрыгивающая рогатым зверьком стереотруба. Установленное на второй платформе морское дальнобойное орудие бездействовало, и серое дуло, похожее на хобот, поворачивалось только для острастки. Подведенные лошади тянулись мягкими губами и жевали, пытаясь освободиться от мундштучного железа. — Зараз я им покажу, як надо драться! — пробурчал Кочубей, закладывая за пояс полы черкески. — Со мной комиссар, Ахмет… — И я! — попросил Володька. — Ты?! — комбриг был в минутном раздумье; потом, поняв тревогу Володьки, улыбнулся. — Ну, давай и ты. Подал команду: — Садись! Под Кочубеем и его спутниками горячились кони. — А ты, Михайлов, як я тронусь вперед с бронированной силой, развернешь бригаду лавой, — приказал Кочубей. Михайлов, внимательно разглядывая порванный сапог, кивнул головой. Всадники карьером вырвались из-за прикрытия небольшого леска. Кочубей и Кандыбин впереди. Позади Ахмет и Володька. За ними, низко припав к лукам, черкесы. Бронепоезд вздрагивал от редких случайных орудийных выстрелов и густо дымил. Кочубей спрыгнул на землю. Черкесы, поймав коней, пропали в крутом загибе глинистой балки. Насыпь была высока, земля, залитая дождями, затвердела и потрескалась. Кочубей быстро полз вверх, цепляясь за землю, хватаясь за траву. На комиссара и Ахмета летели ломкие стебли полыни и белоголовника, Добравшись до полотна, Кочубей побежал к паровозу, оглянулся, что-то крикнул и мигом исчез в узкой бронированной двери. За ним вертко протиснулся Володька. Кочубей, отстранив машиниста, хватал какие-то ручки, рычаги, рычал: — Гони вперед на полный ход! — Куда? — спросил машинист, повернув черное мазутное лицо. — На крушение? — Гони на кадета! Володька, схватив машиниста за липкий рукав куртки, приподнялся к его уху: — Дядя, дядя, ты его слушай… это Кочубей. Ей-богу, Кочубей… Машинист отмахнулся, передвинул влево ручку регулятора, поставил реверс на последний зуб и крикнул помощнику, коренастому молчаливому крепышу: — Давай подкидывай! — Дядя, это Кочубей, — не отставая, убеждал Володька. — Не ори, пацан! — прикрикнул на него раздраженный машинист. — Сам вижу — не Покровский. Марш к помощнику, видишь — запарка… Володька торопливо засучил рукава и, схватив лопату, начал ворочать уголь. Из топки несло жаром. У Володьки пылали лоб и уши. Дорогие шаровары почернели, на зубах скрипело. Топливо кончилось. Володька, отложив шухальную лопату, стал на колени и принялся сгребать мелкую угольную пыль. Бронепоезд быстро шел вперед. В трубку хрипела брань командира Щербины: — Задний ход… Куда, сучий глаз? Задний ход! На тендере Кочубей размахивал двумя маузерами. Кандыбин курил самокрутку. Володька вылез наверх, в ушах его засвистел ветер, и сразу стало прохладно. Под ним, раскачиваясь, неслись открытые броневые платформы. Батарейцы возились у орудийных затворов, выплевывающих дымные гильзы. От бойниц что-то кричали люди, какой-то матрос, высоко подкинув бескозырку, ловко поймал ее за ленточки и что-то весело и озорно загорланил. — Готовь пушки, пулеметы, зараз биться будем! — в свисте ветра различал Володька крики Кочубея. Над уходящим бронепоездом белых поплыли орудийные дымы, и Володька услышал протяжный свист снаряда. — Перелет! — закричал Кочубей и выпалил из маузера. Володьку накрыли теплые клубы дыма и пара, он закашлялся: потом ветер отмахнул дым, и белый бронепоезд скрылся за косогором. — Гони, шоб мокро от него стало! — крикнул Кочубей. Замахал маузером. — Гляди, комиссар… Михайлов!.. Добра лава, га? Над коричневыми осенними полями взвился алый парус и помчался вперед, золотея под солнцем. И тут же из-за густых карагачей и бузины вырвались сотни ангорских папах. Володька узнал впереди сотни коричневую черкеску Михайлова. Вот Михайлов выхватил шашку, поднял ее над головой в знак салюта. Над сотенными значками блеснула ломаная молния клинков. Сотни пошли в атаку. Бронепоезд, обогнав лаву, пронесся мимо вспыхнувшей выстрелами линии окопов. Володька скатился к машинисту, свист ветра сразу угас. Володька быстро утерся шершавой паклей и сунул капсюль в гранату Мильса. В окошке кабины мелькали телеграфные столбы, белые хаты, казармы, водокачка. Машинист обернулся. — Кажись, догоним кадета. Сейчас авария… — Крути-верти! — веселился Ахмет, играя маузером. — Резать офицеров будем, руки нет, ноги нет, башки нет… Крути! Твой Невинку берем… ого-го-го!.. — Твой, мой, — передразнил машинист, сверкнув зубами. — Все: мое‑твое. Надо свое ладней взять… Лопнули петарды, как елочные хлопушки. — Идиот будошник попался, — сообщил машинист, — дескать, поезд за поездом… он петарды и подложил — правила соблюдать… Ну, — закричал он, закрывая регулятор и поворачивая ручку крана, — готовь кулаки, даю тормоза… Давай! Качай воду! Кочубей свалился чуть не на плечи машиниста, распахнул дверку, взялся за поручни, изогнув корпус вперед, и, когда поезд замедлил ход, спрыгнул, не ожидая остановки. Володька скатился вслед за комбригом и, заметив в дверях станции кучку оторопелых юнкеров, метнул наискось, в двери, осколочную гранату Мильса… …Кочубей, Кандыбин, Ахмет дрались на путях. Увлеченная их примером, метала бомбы прислуга бронепоезда, и пулеметы злобно вращались на вертлюгах. Юнкера бросали оружие, и оно со звоном падало на асфальт. Над станцией поднимались дымы — не то кизячные, из труб, не то пороховые… Из командирской рубки, ворча, вылез обескураженный Щербина, потирая жировик у левого уха. — Ишь, заховался в норку, — издевался Кочубей, подтягивая голенища и смахивая пыль с сапога широким рукавом черкески, — хомяк! Тут бою на десять минут, а они чухаются… а у меня кони голодные! Во, комиссар, добрая бронированная сила, когда ею управляют не такие оболдуи. Подводили и выстраивали пленных. Впервые красногвардейцы увидали корниловцев. Разглядывали диковинную расшивку их френчей: витые шевроны с эмблемой смерти, трехцветные треугольники ленточек. Кочубей был весел. Стекались к вокзалу конные сотни. Бригада была всегда неподалеку от своего командира. Кочубей поздравлял бойцов с победой. Сотни спешивались. Отряхивали пыль. Кони поводили опавшими боками, ржали, заметив фуражиров, спешивших с охапками сена. С тачанок снимали запыленные гармоники, и вокруг гармонистов собирались шумные кучки. Но была омрачена радость командира бригады: прискакал кабардинец ординарец Михайлова и, разыскав Кочубея, припал к его ногам. У ног Кочубея легла окровавленная шашка. Кочубей быстро схватил ее. Горестно дрогнули губы. Это был известный ему дорогой лезгинский клинок задушевного друга. — Михайлов?! …Станция, постройки — позади. Кочубей мчался по полю. В руке знак тяжелой вести — клинок. Ведь только смерть могла вырвать его у Михайлова. Навстречу тачанка. Четверик коней бросал ее по кочкам, точно щепку. Два бойца придерживали тело, завернутое в бурки. Впереди, расчищая дорогу, скакали верховые. Путь был забит. Пехота и обозы тянулись в Невинку. — Давай дорогу! Шкода! Великая шкода! — кричали верховые. Кочубей на скаку спрыгнул с коня и, размахивая руками, подбежал к тачанке. Михайлов лежал на снопах пшеницы. Бойцы, уступая место комбригу, спрыгнули с тачанки и стали у ее крыльев. Снопы раздвинулись, и голова Михайлова провалилась. Михайлов хрипел, и его острый желтоватый кадык судорожно двигался. Кочубей обеими руками приподнял его голову. С уголков губ Михайлова, будто презрительно опущенных вниз, стекали струйки крови. Кочубей тряхнул его: — Друже! Это я… Кочубей… друже! Михайлов приоткрыл глаза. Они уже были пустые, и смертная тень легла на лицо. Михайлов прошептал: — Ты… Ваня? Невинна наша? — Да чья же, Михайлов? Наша… Вставай ты… Михайлов не отвечал. Его голова, внезапно отяжелев, повисла в руках Кочубея. Нагнулся комбриг и крепко поцеловал в губы боевого друга. Сняв шапку, скорбно опустил голову. На губах Кочубея была кровь.* * *
В числе трофеев, захваченных в Невинномысской, оказались две цистерны со спиртом и коньяком. Цистерны были вывезены из Темпельгофского имения великого князя Николая Николаевича, из-под Железноводска. — Не дело, — сказал комиссару Кочубей, сам никогда не употреблявший спиртного. — Бойцы поперепиваются. Намалюй, Вася, на тех цистернах мертвых черепов с мослами, а после вытяни к чертям из расположения частей. Через полчаса бока цистерн были покрыты черепами с перекрещенными костями и белой эмалью выведено: «Яд — для технических целей». Принюхиваясь, собирались бойцы к цистернам. Подходили и, вперив удивленно-алчные взгляды в таинственные смертные знаки, тихо садились. Это были бойцы разных частей. После, расседлав коней, подходили и кочубеевцы и тоже садились на мазутную землю, на рельсы, на шпалы. Благоговейно сняв шапки, раздувая ноздри, безмолвно сидела трехтысячная толпа лихих рубак. От цистерн струился тонкий убаюкивающий аромат. Содержимое было опасно, но привлекало. Над головами раскинулось голубое небо, тускнели далекие звуки затихавшего боя, а здесь близко перед глазами пузатые цистерны, расписанные колдовскими знаками гибели. Тяжело дышала толпа, облизывая пересохшие губы. Кое-кто расстегивал душивший ворот гимнастерки, бешмета, и лица влажнели от ожидания и натуги. Тишину разломал скрипучий голос: — Братцы-товарищи, дозвольте за мир пострадать! Все повернули головы. Просил хилый казак, сняв сивую шапку. Худая шея его была склонена набок. Веснушчатое лицо казака было утомлено и покрыто грязью. — Смотри, да это фершал Чуйков, — угадал Пелипенко. — Ишь, как его в строю подвело… а может, он занедужил. Вообще никого не удивило это странное желание: боевая жизнь такому вояке, как Чуйко, давалась нелегко. Никто ничего не ответил, но все раздвинулись, давая дорогу. Вихляя на тощих ногах, выряженных в опорки, он прошел толпу, как Моисей морскую пучину. Идя, он выкрикивал хриповатым безучастным голосом: — Братцы-товарищи, дозвольте за мир смерть принять! Загудели братцы-товарищи, а потом, когда Чуйко подошел к цистерне, стало снова удивительно тихо. Тысячи глаз напряженно следили за каждым движением бывшего конского лекаря. Подойдя, он положил шапку наземь, перекрестился, и, по-жабьи дрыгая ногами, звякая котелком и флягой, полез на цистерну. Влез, шумно отдышался, сел поудобней верхом и начал довольно умело отвинчивать люк. Толпа восхищенно загудела и снова затихла. Вскоре крышка люка поднялась вверх, как губа какого-то древнего чудовища. С крышки каплями стекала влага, и дурманящий запах спирта поплыл в воздухе. Чуйко умостил между ног флягу с водой и медленно отвязал от пояса котелок. Затем снял и пояс. Привязав пояс к котелку, нагнулся в жерло люка. — Дозвольте за народ смерть принять, — пропел он и, вытащив осторожно, чтоб не расплескать, котелок, прильнул к его закопченному краю. Зашелестела толпа. Цыкнули на передних, вставших было на ноги. Чуйко допил, и с минуту булькала вода во фляге. Водворив на место флягу, он развернул тряпицу, вынутую предварительно из кармана, и медленно стал жевать колбасу с хлебом. Нюхал корку, икал и звучно жевал, щелкая зубами. Оставшиеся на ладони крошки собрал в щепоть, поднес ко рту, а после, подняв голову, стряхнул в рот все, что осталось на ладони. — Мабуть, сейчас свалится, — проголосил кто-то плаксивым бабьим голосом. — Вот напасть! И за шо только добрый человек жизню свою решает… — Цыть! — оборвал его дюжий казак со второй сотни, стоявший рядом с Пелипенко. — Говорит же — за мир честной… — Укоризненно покачав блестящей, будто смазанной маслом, головой, добавил: — Такого не понять, эх!.. Чуйко, хныча, опустил еще раз котелок и снова выпил, изредка прикладываясь к фляге. Пьяно раскачиваясь, запричитал: — Просю простить меня, кого я забидел словом, делом али помыслом… Дозвольте, товарищи-други… — Чи третью манерку, га? — завопили кругом. — Шо ж вин не дохнэ?.. — Гляди, какой крепкий, а с виду — как шмель… — Мабуть, он двужильный! — Двужильный! Шо, он киргизский конь? И тут произошло неожиданное. Свистя, подъехал паровоз, стукнули буфера, свалился Чуйко. Быстро прицепили цистерны и, развивая скорость, потащили спирт на Курсавку. Так было сделано по распоряжению комиссара. Озлобленно били конского лекаря. Били, пока не надоело. Пьяный Чуйко добродушно хрипел: — Так, так, еще, еще… дозвольте смерть принять… Плюнув, бросили бить. Разошлись. — Это тебе за отвод глаз, за мороку, — сказал кочубеевец с масленой головой, ткнув неудачника ногой в бок. — Комедь представлял, пока с-под носу выпивку вытянули.XXIX
В Пятигорске в ставке было зловеще. Приближенные главкома шушукались, ходили на цыпочках. Сорокин, низко склонив голову, внимательно разглаживал скомканную исписанную бумажку. В выжидательной позе рядом стоял Черный. Придерживая шашку, он склонился вбок, и на лице его бродила довольная улыбка. Главком поднял глаза. — Кто писал? — Крайний. — Это когда же? — На совещании командного состава в Реввоенсовете во время вашей речи. — Кто еще знает об этой записке? — Никто, Иван Лукич. Крайний написал ее Швецу, а тут его Рубин вызвал выступать, он, дурак, бросил ее через стол, а я поднял. Сорокин прошелся по купе. Ставка главкома уже с неделю снова была переброшена на колеса. В окно был виден неподвижно стоящий часовой полка Котова. Газовый фонарь колебался, и мохнатая фигура черкеса то скрывалась наполовину, то появлялась, попадая в светлое пятно. — Ветер? — вглядываясь, спросил главком. — Начались северо-восточные ветры, Иван Лукич. Сорокин потер лоб; снова, но уже вслух перечитал записку. — «Мишук! Для тебя ясно, что он говорит? «Немало помех приходится встречать в некоторых ответственных учреждениях», — не много ли? Нет, на днях должен решиться вопрос: или эта сволочь, или мы! К.» Смуглое острое лицо Сорокина исковеркала злоба. Сжав кулак, погрозил: — Или мы, Черный, социалисты-революционеры, или эти… — он задохнулся от бешенства. — Понял? Я поставлю их на колени перед собой. Я командующий! Меня утверждал Троцкий. — Есть, товарищ комвойск, — обрадованно вытянулся Черный. Черный, выйдя в коридор, плотно притворил дверь, подмигнул насторожившемуся Гриненко: — Потерпи малость. Жареным запахло. Заметив любопытство на лице Гриненко, Черный взял его под руку, и они пошли, позванивая шпорами, в купе адъютантов. — Помнишь, как мы этого таманского героя Матвеева пустили в расход? — Что было, то прошло, Черный, — сказал Гриненко, точно уклоняясь от воспоминаний о расстреле командарма таманцев Матвеева; в нем он сам принимал участие. Черный задернул занавеску, включил свет в бронзовую настольную лампу, подвинулся ближе к собеседнику. — Тот тоже хвастался, что бойцы за него. Мол, для их большевистской революции лучше будет, если пойти на соединение с Царицыном. Стальная дивизия, мол, верно поступила. Нельзя, мол, через прикаспийскую степь армию вести. Если погонят кадеты на Святой Крест, то всей армии крест будет. Дурак, что ли, Сорокин — на Царицын идти, чтобы его там из главкомов на сотню командирить поставили, а то и к стенке… Ты всего не знаешь, Гриненко, хотя и левая рука Ивана Лукича, — похлопав адъютанта по плечу, свысока сказал Черный. — Ну, а сейчас-то что? — спросил Гриненко. — Про Матвеева уже вспоминать не будем. Насчет этих, как их… насчет Рубиных? — Ишь, какой торопливый! Поживешь — увидишь. А поторопишься — людей насмешишь.* * *
Ставка продолжала веселиться. После расправы над Матвеевым главком еще чаще устраивал смотры и парады, выезжал перед фронтом частей с блуждающим и опустошенным взором. Выкрикивал речи. Одиннадцатая армия, подчиняясь распоряжению Реввоенсовета, перегруппировывалась по плану главкома. Сорокин считал необходимым взять Ставрополь, закреплять территорию и очищать дорогу к Владикавказу. Выполнение первой задачи он возлагал на таманцев. Крейсерская рация [170] подала из Армавира радиограмму об отходе таманских войск на Минеральные Воды. Покровский, приняв радиограмму, был введен в заблуждение. Начальник радиостанции Иван Первенцев принял сводку «ку» [171] об отходе таманцев от Армавира, передал ее новому командиру таманцев. Ложно демонстрируя отход в сторону Минвод, таманцы перебросились 23 октября к Невинномысской. Быстро разгрузились эшелоны. Впереди истрепанных, полураздетых полков ехали военачальники, стяжавшие незабываемую славу: Смирнов, Поляков, Литуненко, Лисунов, мозг армии, несравненный начальник штаба Батурин… Ночью спустились с Недреманного плато страшные белым штыки таманцев. Ставрополь пал. Но победа эта была ненужной. Генерал Романовский доложил Деникину об изменении положения; к восточной части Кубанской области потянулись конные части мобилизованных в равнине казаков. Деникин, используя предательские планы Сорокина, начал замыкать круг, вытесняя армию красных в прикаспийскую пустыню. Сорокин был сумрачен и беспокоен, но отнюдь не от активности белых. Рассеянные по всему фронту сорокинские шпионы доносили о недовольстве частей. Особенно волновались таманские полки, требуя ответа за убийство Матвеева. Спустя три дня Черный был вызван главкомом по телефону. Вокруг ставки господствовало сильное возбуждение. Спешенной дежурила сотня черкесов, разъезжали люди конвоя, проверяя пропуска и придираясь. Музыкантская команда топталась, поблескивая серебряными трубами. На вошедшего Черного Сорокин набросился с ругательствами: — Я вас назначил начальником гарнизона, а вы оказались растрепой! Черный отступил, недоумевая, но, догадавшись, что гнев Сорокина наигран для остальных, вытянулся. — Я не понимаю, в чем дело? — В Центральном Исполнительном Комитете контрреволюционеры отъявленные, которые нас продают: Рубин, Крайний, Рожанский, Дунаевский, Стельмахович, Швец… Сорокин, бегая, перечислял по пальцам своих врагов. Одарюк, кусая губы, отодвинулся к окну. Гриненко торжествовал и перекидывался короткими фразами со вторым адъютантом, Костяным. Быстро вошли Гайченец и начальник конвоя Щербина. — Надо кончать их, товарищ командующий! — зло крикнул Щербина. Одарюк, круто повернувшись, сощурился. В его ненавидящем взгляде Сорокин почуял врага. — Так ты тоже с ними? — прошипел он. — Надо разобраться, надо мирно уладить конфликт, — убеждал Одарюк. — Сейчас не время сводить личные счеты. Армия истощена, на фронте тяжело. Вот последняя сводка… Главком вырвал из рук начштаба сводку, злобно порвал ее и затопал ногами. — Армию бьют потому, что у семи нянек дитя без глазу. Начальства развелось — до Ростова не перевешаешь… Гриненко! — завопил он. — Арестовать всю эту сволочь!.. — Есть арестовать, — козырнул щеголеватый Гриненко. От ставки на диких аллюрах умчались всадники главкома. Сорокину принесли завтрак, коньяк и длинноногие хрустальные рюмки. Главком еще выше подвернул рукава черкески и, успокоившись, пригласил к столу Одарюка и Гайченца. Одарюк был молчалив и ничего не пил. Плоское лицо Гайченца расплывалось в подобострастной улыбке, он то и дело чокался с главкомом, потирал после каждого глотка свой приплюснутый нос и заметно хмелел. Сорокин мрачно ковырял в зубах спичкой, отплевывался и, несмотря на большое количество выпитого, был совершенно трезв. Арестованных подвезли на двух автомобилях и начали высаживать. Конвоиры держали винтовки наготове, лошади дымились и ржали. Запыленный и возбужденный Гриненко доложил; — Ваше приказание исполнено, арестованные доставлены. Какие будут распоряжения? — В собачий ящик, — раздельно произнес главком. — Они хотят говорить с вами. — Мне нечего говорить с предателями, — отчеканил Сорокин, внимательно проверяя действие своих слов на Одарюка. — Вы не сделаете этого, — дернулся Одарюк. Сорокин схватился за кобуру. Главком всегда стрелял в упор, быстро выхватывая револьвер. Одарюк побледнел, но сдержал себя и не шевельнулся. — Ваши основания для убийства? — медленно, вполголоса спросил он. Вошел адъютант, эсер Костяной, пронырливый, с узкими хитроватыми глазами, бросил на стол связку бумаг, перевязанных шпагатом. — Какие там основания! — сказал он. — Вот бумаги, уличающие их в контрреволюции и предательстве. — Евреи продавали нас белым, ясное дело! — выкрикнул главком и, не давая Одарюку разглядеть принесенное, передал бумаги адъютанту: — В следственную часть, там разберутся. В это время на перроне возмущенный Рубин оттолкнул конвойных и направился к вагону. Ему преградил путь Черный. Он широко расставил ноги и, прищурившись, спросил: — Что изволите, товарищ комиссар? — Мне нужен Сорокин. Я выясню сам у Ивана Лукича, в чем дело. — Иван Лукич Сорокин не желает тебя видеть, — ухмыльнулся Черный, отталкивая Рубина. Веселым голосом Гриненко скомандовал: — Под Машук! В первый автомобиль посадили Рубина. Он сопротивлялся: его держали Гриненко и Черный. Видя, что на него наставил дуло нагана еще какой-то мрачный сорокинец, вскочивший на подножку, Рубин просто сказал: — Предатели. — Сам предатель! — выкрикнул Гриненко и, издеваясь, добавил: — Гражданская власть! Начальство. Автомобили быстро выехали за черту города. Позади везли Крайнего, Рожанского и других. Затемнел осенний, почти отряхнувший листья лес. Машук был свободен от туч, и только справа, от Горячей горы, поднимались струйчатые, дрожащие испарения. Автомобили разделились; задний ушел по левой дороге, кочковатой, заросшей мелкой порослью и травой. Послышались выстрелы. Рубин оглянулся. Гриненко незаметно выхватил маузер и выстрелил в Рубина. Пуля попала в шею. Из раны хлынула кровь. Залитый кровью Рубин приподнялся, закричал: — Да здравствует Советская власть! Гриненко сделал еще три лихорадочных выстрела. Черный хладнокровно стрелял уже в неподвижного, валявшегося в кузове председателя ЦИКа. Автомобиль мчался по лесу, и мрачный сорокинец, забравшись в кузов, стягивал с убитого сапоги.XXX
Кочубей, получив известие о расправе над членами ЦИКа и Реввоенсовета, сначала не понял, в чем дело. Глубокие морщины, прорезавшие лоб, выдавали тяжелую, напряженную думу. Он боялся ошибиться, к тому же ему казалось, что он не совсем дослышал сообщение. — Ну-ка, повтори еще раз, комиссар. Кандыбин вторично передал горестную новость. На скулах комбрига заиграли желваки; скрипнув зубами, он властно подтянул комиссара к себе и, обжигая ему ухо дыханием, быстро зашептал: — А шо я казал Рубину? Шо я ему казал? Кто Сороку раскусил, як орех волоцкий? Почему Рубин не гукнул меня для помощи? Почему он не сказал Кочубею: «Ваня, дай мне в охрану сотню», га? Шо ж, я не дал бы ему? Может, я ему свою первую сотню послал бы… партизанскую… На, Рубин, бери, мне не жалко. Кочубей и сам отобьется, своей гострой шашкой… Комбриг теребил комиссара.* * *
Известие о расстреле всколыхнуло всю армию. В Невинномысской собирался Второй Чрезвычайный съезд Советов. Из армии катили на тачанках, скакали верхом и подъезжали с бронепоездами делегаты. Части выслали лучших бойцов на съезд, который должен был положить конец деяниям зарвавшегося авантюриста. К Невинке с фронта форсированным маршем подходила кавалерийская группа Кочергина для охраны съезда. Летел Кочергин впереди преданных революции сотен, бурлили в душе его неукротимые думки. Предупреждал Кочергин, да и другие фронтовые командиры, Крайнего о Сорокине. Не внял их советам секретарь Северокавказского крайкома, а теперь свалилась голова Крайнего под Машуком. Кандыбин, направляясь на съезд, прибыл в Курсавку. По пути заехал, проверил госпиталь. Заметил, как похудела Наталья. — Ты ж прямо-таки молодец, Наталья, — сказал комиссар, окончив обход. — Вот много говорил мне доктор, а все о своих заслугах, а тебя, да и других, не похвалил. — Видать, не за что, — отмахнулась она. — Как там наши? — Кто? — подмигнул комиссар. — Ну… — Наталья замялась, — Кочубей, Батышев, Левшаков? — Рой? — Ну, и Рой. — Третий день в бою. Сама видишь, прибывают раненые-то… — Конец-то когда? — вздохнула Наталья. — Когда кончим кадетов, тогда, разумеется, и конец, — сказал Кандыбин и пожал ей руку. — Сейчас на станцию, до Невинки думаю поездом, а мои делегаты конным порядком отбыли. — Поклон передавай. — Хорошо. Возле вокзала было по-необычному людно. На перроне шумно перекликались какие-то вооруженные люди. Только что подошел поезд, паровоз обволакивали клубы пара. Кандыбин, приглядевшись, узнал специальный состав главкома. Главком, узнав о съезде, выехал в Невинномысскую. Но Сорокин опоздал. Его поезд не был пропущен в Невинку и теперь разгружался. Скатывали тачанки. В тачанки подсаживали дам. Сводила конвойная сотня людей и выстраивалась. Щербина гарцевал на кобыле Кукле. Он подравнивал сотню и ругался. Музыкантская команда была на белых лошадях. Трубачи стояли беспорядочной кучкой, закинув за спину трубы. Сорокин еще не показывался. Кандыбин, наблюдая эту картину, отозвал Гайченца, человека, которого он же когда-то рекомендовал в партию, сказал ему: — Ваня, пока не поздно, оторвись от этой свадьбы. Гайченец высокомерно смерил с головы до ног кочубеевского комиссара. — Если не хочешь валяться в овраге, уходи. Появился Сорокин, франтовато одетый. Ему подвели жеребца. Жеребец был неспокоен, и его держали Гриненко и Костяной. — Вперед! — крикнул главком, махнув нагайкой. До места кортеж двигался крупным шагом. Когда через мост прогремели тачанки, Сорокин поднял руку. Свита поскакала в гору на полевой рыси, и, выбравшись на ровное место, отряд перешел в карьер. Главком, обуянный тревогой, стремился к месту своей гибели — Ставрополю. Республику облетела телеграмма:«Военная срочная. Из Невинки. Всем, всем революционным войскам, совдепам и гражданам ПРИКАЗ Второй Чрезвычайный съезд Советов Северо-Кавказской республики представителей революционной Красной Армии приказывает: бывшего главкома Сорокина и его штаб: Богданова, Гайченца, Черного, Гриненко, Рябова, Щербину, Драцевского, Масловича, Михтерова и командира черкесского полка Котова — объявить вне закона и приказывает немедленно арестовать и доставить на съезд на станцию Невинномысскую для гласного народного суда. Почте и телеграфу не исполнять никаких приказов Сорокина и лиц, здесь поименованных. Второй Чрезвычайный съезд Советов»С этим призывом обратился к армии Второй Чрезвычайный съезд Советов. У стола президиума, покрытого полинялым кумачом, боец в куцей солдатской шинели. На ремне винтовка, штык привернут острием книзу. У ног его вещевой мешок-сидор. Это представитель Армавирского фронта. Он точно рубит тяжелые фразы на металлические куски слов и швыряет ими в затихшую делегатскую массу, поверх штыков, шапок, картузов и бескозырок: — …Сердце горит… Какой стервы приказы выполняли?! Сорокина?.. Подумать страшно, дорогие бойцы-фронтовики, на кого у него рука поднялась… Нет ему снисхождения. Так велели передать окопники Армавирского фронта… Клянемся умереть за Советы, за революцию! Делегат отер рукавом шинели пот и жадно глотнул воду из стакана: — Жаждали мы этого съезда, товарищи! Я кончил, товарищи. Он поволок мешок за собой, спрыгнул с возвышения, продел в лямки сначала один, потом другой локоть и, пожимая руки, со всех сторон тянувшиеся к нему, продрался ближе к окну. Анджиевский [172] вышел из-за стола, подкинул на плечо сползающую шинель, приблизился к рампе. В зале смолкло. Он обвел глазами людей и видел только суровые выжидательные лица. Анджиевский огласил внеочередную телеграмму об убийстве Сорокиным председателя Чрезвычайной следственной комиссии Власова. Все вслед за Анджиевским сняли шапки. Шумно поднялись. С минуту длилось молчание. Потом на лавку вспрыгнул делегат Петропавловского полка и,крутнув над головой картузом, закричал: — Да што мы с ним нянчимся! Таманцы, што вы глядите! Анджиевский, водворив тишину, зачитал вторую телеграмму из Курсавки, данную Кандыбиным. И тогда, растолкав толпу, из зала выбежало несколько командиров‑таманцев и с ними комполка Высленко, связанный с Матвеевым боевой дружбой. — Ну, в Ставрополе мы его, гада, достанем! — крикнул он. У Ставропольской сторожевой заставы, что была выставлена по шоссейному тракту на село Татарку, задержали свой бешеный бег таманцы. — Сорокин в Ставрополе? — выкрикнул Высленко, круто осаживая коня. — Пропустили небось Сорокина?! — Крой к тюрьме, товарищ Высленко. Повязали Сорокина, — отвечали спокойно бойцы у заставы, — от нас не уйдет. Лес, холодные родники, стрельчатая Лермонтовская улица, базар, поворот мимо колоссального здания духовной семинарии, свечной завод, тюрьма. Высленко бежал по двору, выложенному гулким булыжником. — Давай сюда, товарищ командир, в караульное помещение, погляди на него, гада. — Нечего мне любоваться на него. Там уже много ребят пришло на него, гада, полюбоваться, — быстро входя в камеру, произнес Высленко и выхватил наган. Сорокин отпрянул к окну, поднял руки, словно пытаясь защититься. — Я стреляю в изменника, в предателя революции, объявленного вне закона! — крикнул Высленко, в упор стреляя в Сорокина. Сорокин стукнулся головой об угол, опустился на колени и рухнул, подогнув под себя руки.
* * *
Щербину, убегавшего из Ставрополя, догоняли по татарскому тракту. Под ним была кобылица Кукла. Не раз она спасала Щербину. Таманцы отстали. Щербина почувствовал себя вне опасности. Но таманцы не прекратили погони. На залитую луной дорогу выскочили верховые. Щербина бросился в сторону. Лошадь покатилась в обрыв и, грохнувшись на дно у жестких кустов терновника, подняла морду. По верху двигались всадники. Щербина ясно видел их четкие силуэты. Кукла раздула ноздри, приготовясь заржать. Он схватил ее морду обеими руками, целовал: — Кукла, Куклочка, молчи, молчи, Кукла… Таманцы исчезли. По сухой терновой балке продирался Щербина, ведя в поводу качающуюся, обессиленную лошадь.* * *
Гриненко, так же как и Черный, был приговорен коллегией Чрезвычайной комиссии к расстрелу. Адъютант главкома просил устроить митинг, где он всенародно покается в содеянном. В праздничный день в Пятигорском цветнике открылся митинг. На трибуну, затянутую красным сукном, вышел бледный Гриненко. Он окинул взором народ. Собрались тысячи бойцов одиннадцатой армии. Торчали штыки пехоты, пестрели разноцветные верха кубанских шапок кавалерии. Вперемешку чернели куртки железнодорожных рабочих, белели овчинные шубы женщин… Ни в одном взгляде не нашел Гриненко сожаления или сочувствия. И когда начал он свою исповедь, гробовым молчанием встретила ее толпа. — …Наш штаб и ЦИК не ладили. ЦИК не давал денег, а деньги нужны были, сами знаете… — рассказывал Гриненко. — Знаем, знаем! — выкрикнул кто-то. — На мадамов да пьянку. — Вот именно, — согласился Гриненко, кивнув головой. — Когда Сорокину ЦИК пожалел два миллиона, он очень рассердился. Говорил: раз идет война, вся власть военным, а гражданская власть только мешает, и деньгами тоже должны распоряжаться военные… А когда мы его спросили, куда же девать ЦИК, он сказал, что надо его убрать. Гражданская война еще не скоро кончится, и ЦИК никому не нужен сейчас… Гриненко рассказал о подготовке переворота, о расстреле Матвеева, а после и руководителей партии и Реввоенсовета. — …Теперь надо было вымазать в деготь побитых, чтобы на нас пальцем не указывали. Костяной да Кляшторный написали прокламацию, будто Рубин, Рожанский, Равикович, Дунаевский продавали нас кадетам, а то, что нас били белые на фронте, тоже им в вину пришили. Вы знаете эти прокламации, их много было на всех углах наклеено. — Ты о себе говори, каяться же вышел! — закричали из толпы. — Подписался я тоже тогда в палачи, предавал мучениям малолетка брата товарища Крайнего, да и Минькова Бориса. Расписались они под показаниями, что мы изготовляли, да под письмами… обещали даже им освобождение, а потом, сами знаете… расстреляли. Толпа загудела: — Чего его тут исповедовать! В собачий ящик! — Сколько людей перебил, а мы нянчимся! К раковине, откуда говорил Гриненко, продрался казак, увешанный оружием, с запыленным и обожженным лицом: — Товарищи! Как я его станичник — просю разрешить мне его самолично кончить. Срам перед станичниками будет, как возвернемся… Дайте, я его кончу. Казака успокоили. Гриненко опустил голову. — Ну, давай закруглять, а то на фронт надо, — требовали красноармейцы. — Моя просьба к вам и к ЦИКу, — не подымая головы, попросил Гриненко, — не расстреливать меня, а дать мне револьвер с одним патроном, чтобы я сам себя убил. Толпа зашумела: — Дать ему наган! — Нехай помрет, как казак, а не как подлюка! — выкрикнул одностаничник Гриненко. — Стой, братва! — вылез дерзкий красивый матрос и поднял руку. — Мы, черноморцы, против, нет ему доверия. Пускай выскажется, на чем базируется просьба. — Я прошу вот почему, — отвечал вновь притихшим людям Гриненко. — Я бросил семейство, пошел вместе с вами за революцию. Думал побороть врага нашего, буржуазию… свихнулся с пути я… Как? Сам не пойму. Туман кругом, и вроде ничего видно не было… Хуже кадета я… Товарищи, революции бойцы, вижу, расстрелял Советскую власть… нельзя жить мне на белом свете… подлюка я, плюньте в глаза мои… Все притихли, ближе подвинулись к трибуне. Кое-где под напором тел затрещал забор. Гриненко подошел к краю сцены. Он стоял без шапки, опустив голову. Руки были опущены на алые, дорогого сукна шаровары, вымазанные мазутом и грязью. Пальцы вздрагивали, теребя кубанку серого смушка. Сняли с него товарищи оружие вместе с поясом, ибо предал он интересы боевых полков и не мог выйти на суд товарищества подпоясанный. Кончилась слава его. Стыдно было бывшим его соратникам, и потупились они, слушая слово о черной корысти их прежнего друга. — Нет прощения мне за великую измену, — тихо произнес Гриненко, но все услышали слова его. — Дайте моей страдающей душе искупить зло… искупить хоть каплю зла… позвольте мне застрелиться… Отец мой старик, жена, сын мой считают — понес жизнь я за революцию. Честным считают меня. Не кидайте от себя сына моего. Возьмите, выучите. Пусть он будет революционером. Простите меня и прощайте. Живите, боритесь за счастье трудового класса, а мы, с темным пятном предателей, должны умереть… Плача, Гриненко сошел с трибуны. Ему выдали револьвер. — Товарищ доктор, куда стрелять, чтоб с одного патрона? — шевеля белыми губами, спросил он врача. Врач указал. Гриненко повернулся к народу, поцеловал наган. — Целую святое оружие трудящихся, несущее смерть врагам революции. Выпрямился и выстрелил себе в сердце. Теряли остатки умерших листьев дубы, серебристые тополя и карагачи. Над парком кружились вороны, звонкие и крикливые. Строился у выхода матросский батальон, уходящий с бронепоездом на фронт. Группами отъезжали кубанцы, перебрасываясь словами.XXXI
Дождливую осень и распутицу сменяла зима. На окопы, на заставы, на полевые караулы опускались ранние морозы и гололедка. Когда-то густые заросли облепихи-дерезы, ивы и топольника, скинув листья, поредели, лишив убежища птиц кубанских и зеленчукских заводей. Снимались, крякая, утиные стаи, перестраивались в четкие треугольники, шли на юг, к перевалам, пересекая хребет до начала горных метелей. Не порхали уже стрижи и хохлатые жаворонки. Над осыпями пустынных хребтов Абаширы-Ахубы парили черно-бурые грифы. Хищники выглядывали, не мелькнет ли стайка горных курочек или индеек, нацеливали взор, вытягивали когти… Но беспокойно было на земле. Метались всадники на стремительных конях, повторяло эхо гранитных ущелий отрывистые гортанные команды, скрипели карачаевские арбы, и боязливо сторонились быки, почти влипая в скалу, когда мимо них по мышиным тропам проносились косматые бурки. От Сторожевой, Кардоникской, Зеленчукской, Отрадной, от Джегутинской, Джюрт-Юрта, пропадая в балках, в лесах, пробираясь ущельями и каньонами горных рек, двигались группы и одиночки. Одни застревали у белых, другие просачивались через фронты, сливались во взводы и шли на защиту революции, на оборону республики. Сухо шелестели суркульские камыши, и иногда по улицам катились занесенные из степи кураи [173]. От Невинномысской через Суркули беспрерывно двигались войска и обозы. С фронта самовольно начинали сниматься наименее устойчивые части. Рой прискакал в Суркули. Он должен был принять придаваемую бригаде пехоту. В теплой конюшне в стойлах, пропахших сеном и навозом, звучно жевали лошади. Сверкнув фиолетовыми зрачками, заржал серый жеребец и начал буйно топтаться, разбрызгивая грязь. Рой узнал жеребца Кочубея. Поставив иноходца рядом с кандыбинским Абреком, начальник штаба, по пути разматывая башлык, направился было в дом, но, заметив оживление на улице, задержался. Двигались повозки, сопровождаемые верховыми. Беженцы это или регулярные части? На фурах везли гусей, визгливых поросят. Кое-где рядом с хрюкающей живностью стояли пулеметы. Ленты были заправлены в приемники. Казалось, пулеметы ощерились бледными деснами лент с золотыми клыками патронов, вот-вот начнут лязгать и скрежетать. Верховые были хорошо вооружены и в валенках. Валенки в стремена не влезали, всадники помахивали ногами, стремена позванивали. — Куда? — любопытствовал Игнат Кочубей, вышедший за ворота. — В теплые края. — Шо-сь на птицев на перелетных не похожи. — Может, в Курсавку на ярмарку? Так уже спасовки тю-тю! — просвистел второй кочубеевец. — Какая часть? — строго опросил Рой у солдата, закутанного поверх башлыка клетчатым полушалком. Солдат пропускал обозы и переругивался с кочубеевцами. Рой повторил вопрос. Солдат обернулся всем корпусом и, определив лицо командного состава, гордо бросил: — Непромокаемая дивизия партизана Наглова. Рой знал эту «дивизию». По предгорью давно ходили слухи о «непромокаемых» отрядах анархистов Наглова и Казанцева. Под нажимом белых эти отряды первыми покидали фронт. Солдат в полушалке, пропустив вихляющиеся на мерзлых колеях возы сена и зенитное орудие, установленное на спаренных тавричанских бричках, собрался отъезжать. — Прощевайте! Встречайте кадета с хлебом да с солью! — перегнувшись в седле, крикнул он и огрел лошадь плетью. — Встретим, не сумлевайтесь, партизан непромокаемый, — подморгнул Игнат. — Не хвостом встретим, грудью! — Знаю, встретите, — обернувшись, заорал тот, — как же, свои, казачество!.. — Встретим и казачество, — зло ответил Игнат и погрозил кулаком. Рой повернулся, думая уходить, но, обгоняя повозки, скакали человек шесть в гайдамацких шапках, гривы коней были украшены красными лентами. Группа по нарядам и поведению была похожа на так называемых «дружек» богатой казачьей свадьбы. Они, заметив командный флаг у дома, где собрались кочубеевцы, внезапно осадили лошадей, и один из «дружек» поднял вверх руку с плетью. — Ребята! Пора смываться, пока живы! — завопил он. — Измена кругом! Ты ее в двери, она в окно. Сороке кишки выпустили, налетели коршуны-комиссары, мотали бы мы их душу, кишки… — Стой, стой, горлодер! — перебил его Игнат, прикрывая ладонями уши. — Я шо-сь в твоих кишках запутался. Где измена? — Поезжай в Невинку. Пусть у меня глаза повылазят, собирают комиссары казаков! Дают им винты, коней, пулеметы. Измена!.. Люди в гайдамацких шапках исчезли. Снова ползли обозы, орудия. Во дворе штаба у колодца поскрипывал журавль, болталась на журавле деревянная бадейка-цыбаръ. Бадейку и водопойные корыта, точно жиром, затянуло льдом. Фуражир Прокламация, крякая, колол дрова. Бесплодное грушевое дерево больше не привлечет крикливую воронью стаю. Спилил дерево фуражир под самый корень,* * *
Когда Рой докладывал Кочубею о положении дел на фронте, в хутор вступала пехота. Впереди шагал сивоусый командир. Четыре гармониста лихо растягивали мехи двухрядок:* * *
Последний взвод вновь сформированных батальонов покинул Невинномысскую. Постепенно затухали резкие звуки оркестра. Во дворе военкомата осталось шестьсот человек. Шестьсот казаков не получили оружия. Военный комиссар отдал приказ расходиться. Казаки построились и вызвали комиссара. — Мы — казаки предгорных станиц. Нас позвал Реввоенсовет. Почему не берете нас в Красную Армию? — тихо спросил комиссара вышедший из рядов казак, подпоясанный рушником поверх белой овчинной шубы. — Нет надобности, — разводя руками, ответил комиссар. — В армию просили две тысячи. Мы дали. Больше надобности в пополнении частей нет. Казак опустил голову, и все долго стояли так, понурившись, не говоря ни слова и глядя себе под ноги. Крутилась снежная поземка, у коновязей жались приведенные казаками верховые лошади. Заняв почти квартал, стояли мажары и линейки. Жены казачьи, сойдя с возов, сгрудились во дворе. — Ничего не могу сделать, — точно извинялся комиссар, пожимая плечами, и поднял воротник. Казак, говоривший от имени всех, медленно повернулся к шеренгам. На него подняли глаза выжидающе и как-то тоскливо. Бабы закусили концы платков и подшалков, и кое у кого блеснула слеза. — Не хотят нас! Боятся… — резко отчеканивая слова, медленно произнес казак. — Что ж, товарищи станичники, докажем Советской власти свою идею, — тут голос его задрожал и усилился. — Голые дерутся красные солдаты с кадетами, а идут морозы еще лютее. Снимай кожухи, станичники! Для Кочубея! Раз мы не нужны ему… скидай! Бросил шапку об землю, быстро размотал рушник и первый кинул белую свою шубу на землю, овчиной кверху. Вмиг комиссар был завален горой поддевок, шуб, меховых черкесок, стеганых, добротных бешметов. Верховод прыгнул наверх и, потонув наполовину в одежде, заорал: — Кто смерз, поняй домой, там отогреют шкуринцы… Зажарят в своей хате… А я найду самого Кочубея… Оратору не пришлось искать Кочубея. Кочубей и Кандыбин прискакали вовремя. Лошади дымили и тяжело поводили боками. Кочубей спрыгнул, передал повод черкесу и, растолкав баб, спокойно вышел на середину. Казак-оратор точно застыл и, не закрывая рта, следил за комбригом. Кочубей внимательно оглядел всех, подозрительно остановил взор на куче сброшенной одежды, на комиссаре, передернул плечами, снял шапку, бросил ее себе под ноги, скинул башлык, пояс, сложил подле себя оружие, потом, быстро расстегнувшись, содрал с плеч поддевку и швырнул ее на самый верх кучи. — Зараз давайте балакать в одном положении, а то одному будет жарко, другому холодно. Шо це такэ? Все разом одобрительно зашумели, перебивая и стараясь перекричать друг друга. Кочубей закрыл уши. — Ярмарок! Это — не дело. Давай кто-нибудь один. Из рядов выдвинулся сутулый казак в малиновом бешмете. Шум смолк. Много было здесь фронтовиков, и стремя в стремя проскакал казак этот с ними вместе по Курдистану, Туретчине, Персии. Имел двенадцать ранений и полный георгиевский бант, но уважали еще больше его не за храбрость и отвагу, а за трезвость ума. — Мы, казаки, и не рады, товарищ Кочубей, что казаками родились, потому что нет нам доверия от Советской власти, видим мы это, — сказал он, глядя в землю, точно зазорно было ему поднять глаза. — Узнали мы — неустойки на фронте, услышали — зовет и партия казаков на защиту Советской трудовой власти. Подседлали коней мы, кто пеший прибрел, кто на мажаре приехал, шашки на брусках навели. Пришли по зову партии большевистской. Нет у нас иной власти, как власть трудового народа… — поднял голову. — Недоверие мы нашли у Советской власти. Думаете: обманем, продадим? Так ли это, товарищ Кочубей? А? Пойми сам, — захотели бы, давно с Шкуро гуляли бы аль с Покровским. Как до вас, так и до их дорог много, и гужевых накатанных, и балками, и тропками. Одернул нас комиссар. Не сказал прямо, а поняли мы его очень даже хорошо. Идите, мол, по домам, бог с вами, — казак наотмашь ударил себя в грудь и повысил голос почти до крика. — Да как мы пойдем по домам, что скажем станице? Кинулись, мол, к своим, не засватали. Да что же делать теперь? Одно осталось — к белому в дружки идти, покумоваться с огнем да нагайкою. Ведь жизни иначе не дадут нам в станице! К кадету толкаете? Кочубей стоял упругий и собранный, опустив руки по швам. Был в одной летней гимнастерке и неподпоясанный. Чувствовал себя постыдно осужденным, и горели уши от стыда, а кто, может, думал — от мороза. Молчание длилось минуты, но долгим показалось оно, так много мыслей прокрутилось в голове, таких мыслей, что и в десятки лет не передумаешь. Кочубей указал на одежду: — А це шо? Барахолка? Ответил первый оратор, почему-то стуча зубами: — Пожертвовали для войска твоего, Иван Антонович, для верного. Кочубей не спеша стал одеваться. Надвинулись казаки ближе, и ему стало тесно. Надел шапку, застегнул крючки поддевки, подпоясался, перекинул через плечо маузер, шашку, за спину алый башлык и, облизнув побелевшие губы, поднял руку. — Разобрать шубы! Одежда моментально была расхватана. — Становись! — повелительно скомандовал Кочубей. Казаки мигом вытянулись в две шеренги. — Смирно! По порядку номеров… рассчитайсь! Побежал гул расчета. — Триста первый! — выкрикнул последний. Кочубей, поглядев на комиссара, недовольно качнул головой. Остановил галдящих женщин властным движением руки. — Товарищи земляки-казаки. Бывает и на старуху проруха. Просю прощения, а вам за науку наше боевое спасибо. Рявкнуло ответное «ура» и долго гремело, вспыхивая то там, то здесь, затихая и снова нарастая. Улыбался Кочубей, а к горлу подкатывался какой-то горячий комок. — По коням! — пропел Кочубей, берясь за луку седла. Те, кто привел верховых лошадей, побежали к коновязям, пешие бросились к подводам, выпрягали лошадей, надеясь в ближайшем бою добыть и оружие, и богатую кавалерийскую сбрую. Женщины целовали коням заснеженные горячие храпы и крестили мужей и сынов частыми, мелкими взмахами рук.XXXII
Путь на Царицын, указанный в свое время Сталиным и Ворошиловым, путь, по которому ушла Стальная дивизия, удобный старинный почтовый тракт Ставрополь — Царицын, по которому могла быть выведена без потерь армия Северного Кавказа, теперь был отрезан. Предатель Сорокин, отказавшийся тогда от движения на Царицын, обрек боевые колонны армии на гибельный путь отхода. Теперь оставались две дороги: Моздок — Червленная — Кизляр — прикаспийскими степями до Астрахани и дорога на Владикавказ. Большинство частей одиннадцатой армии начало откатываться по первому пути — он вел в Советскую Россию. Кочубей остался в арьергарде, прикрывая отступление. Бригада пополнилась приведенными казаками, и, кроме того, со всех сторон прибывали в бригаду казаки, бросившие обреченные станицы. По линии главной железнодорожной магистрали на Минеральные Воды белые встретили кочубеевскую конницу, готовую к бою, развернувшую крылья фронта — в Кубанскую область влево и в Ставропольскую губернию вправо. Декабрьский мороз, жгучие ветры уже в течение недели истрепали людей и конский состав. Деникин наваливался свежими силами, подтянув, кроме полков Покровского и Шкуро, части генерала Шатилова, Драценко и Соколовского. Кочубей стоял на ветреном кургане, силясь что-либо разобрать в снежных вихрях суркульской степи. Орудия били часто, настойчиво. Замолкая на одном участке фронта, ревели на другом. Гул не прекращался. Кочубей был худ, почернел; на бровях, ресницах намерзал иней. Комбриг ворчал, отворачивался, обмахивая лицо рукавом; Зайчик шатался под порывами ветра, грыз мундштуки, ронял пену на грудь, ноги, и пена мгновенно замерзала. Казалось, грудь и ноги жеребца были покрыты хлопьями ваты. Вокруг Кочубея, на седых от мороза конях, грудилось человек пятьсот его верных соратников — казаков и горцев. Посыльные сообщали о фронтовом прорыве. Рой указывал, что два офицерских батальона идут напролом. Кочубей готовился к личной атаке. Появился Будков, организатор Выселковского полка, будущий начштаба Северного фронта. Будков выводил последние эшелоны и еле разыскал Кочубея. — Иван Антонович, прикрывай. Одних больных сто тысяч, — сказал Будков. — Раз надо, прикрою, — ответил Кочубей, не глядя на него. На линии продолжительно и тревожно свистели паровозы. Будков исчез. — Вася, — обратился Кочубей к комиссару, — шо-сь все хуже и хуже начинается заворошка, шо-сь Зайчик и то чует дурное… Поезжай, Вася, по фронту, подымай цепи в атаку… В лицо кочубеевцам неслась мелкая колючая крупа. Спешенные сотни разворачивались под непрекращающейся ледяной сечкой. Бойцы закрывали лица, сгибались, ветер валил с ног. Кандыбин появился в цепи. — Товарищ комиссар, невозможно идти! — Что делать, товарищ комиссар? Белые быстро приближались, подгоняемые ветром, стреляли. Белых не было видно, но кочубеевцы падали, и вокруг трупов курились злые визжащие завихрения. — Немало хлопцев запишут бабы в поминаньица, — ворчал Пелипенко. — Товарищ комиссар, невозможно идти! — кричали бойцы, некогда прославившие свои имена на этом самом, пропетом визгливыми пулями, плато. Кричали конники героической бригады и падали. Людей, не знавших чувства страха, побеждала природа. Комиссара валило с ног. Лицо до крови было побито ледяным дождем. Белые были близко. Методическая стрельба противника выкашивала кочубеевцев. Белые шли, вооруженные трехлинейными винтовками и пулеметами Виккерса и Гочкиса, одетые в замшевые безрукавки английских офицеров, в теплое белье и добротные заморские шинели. На ногах у них скрипели в мерном шаге великолепные ботинки с альпийскими шипами, не дающие возможности поскользнуться на этом обледенелом кубанском плато. С ними состязались спешенные кубанские казаки в разбитых сапогах, в истрепанных черкесках, в нагольных овечьих шубах. Комиссар увидал: еще немного — и дрогнет бригада, еще немного — и будет сломлен фронт, и беспорядочной толпой побегут люди. Что тогда остановит их? Он позвал ординарца. Конь Абрек — подарок комбрига — рвался из рук, пытаясь умчаться за ветром. Ему тоже невыносимы злая крупа и сквозняки плоскогорья. Комиссар поскакал вдоль фронта, и визг пуль потерялся в свисте метели и карьера. — Комиссар, невозможно идти! — Вставай! — заорал Кандыбин, и вид бесстрашного всадника породил бодрость. — Товарищи, смерть или победа! — зовет комиссар. Из серой метели вырывается Кочубей. С ним Ахмет, Левшаков, Рой, Володька и еще десяток всадников. — Давай, комиссар! Давай грудь с грудью! — вопит Кочубей и пропадает. — Смерть или победа! — У-р-а-а! Почему все громче и напористее слышно молодое, грозное «ура»? Комиссар поражен. Ветер изменил направление. Крупа бьет в спину. Бойцы смахивают с лица ледяную корку, на ходу обирают с ресниц и усов сосульки, заряжают винтовки. Снова мчится Кочубей. С ним партизанская сотня. — Ломай кадета справа! Бери, комиссар, седьмую! Конная седьмая сотня точно кует обледенелую землю. Полустанок. Водораздел позади. Вон там дальше впереди, в метели, угадывается Алексеевская. Будто гудит звонкий склон. Противник ведет быструю стрельбу горными пушками. Часто рвутся снаряды, лопаясь, как елочные хлопушки, в этом урагане звуков. — Вперед! — кричит Кандыбин. Близко рванул землю снаряд. В лицо ударили гарь и дым. Острой болью зажгло колено. Абрек рухнул. Осколок выдрал коню горловину. Хлынула кровь. Абрек откинул голову. Комиссар, ругаясь, освободил из стремени ногу. Попробовал подняться, упал. «Проклятый ветер!» — пробормотал он, стиснув зубы. Снова напрягся, поднялся рывком и свалился вниз, широко раскинув руки. Что радость победы, когда погиб комиссар! Наваливались грозные шквалы, выхватывали лучших, заполнялись ряды такими же смелыми и доблестными. Ничто не могло сломить бригаду, но весть, полыхнувшая в этот вьюжный день, ударила болью по сердцам кочубеевцев. — Товарищи, убит комиссар. — Седьмая сотня, отрадненцы, убит комиссар на Алексеевской круче! Кочубей повернул и мчался, припав к жесткой гриве. Ветер бил снова в лицо, и буран прорезался кочубеевским галопом, словно пикой, брошенной сильной рукой. Кочубей подбежал к комиссару, скользя и падая, и, бросившись на колени, приподнял тело своего друга: — Васька… комиссар… як же так? В грозное каре строились спешившие со всех сторон бойцы. Противник бежал, а бригада не могла зарываться в тылы. — Снарядом. Конь убит, — перелетали слова к задним. — Хочет говорить комбриг!.. Кочубей встал и закричал молодо и торжествующе: — Бригада! Жив комиссар! То ли буря, то ли крики. — Тачанку, бурки, докторов! Карьером в Курсавку, — распорядился Кочубей. Ушла тачанка с комиссаром. Комбриг сунул дуло маузера в ухо еще живого Абрека и пристрелил его. Туго затянул башлык и, повернувшись, увидел плотную стену кочубеевцев. — Чего нужно сотням? — коротко бросил он. — Шо нужно товариству? Выдвинулся тогда вперед седой, уважаемый всеми Петро Редкодуб, казак с далекой линии из-под Тихорецка, и сказал от имени всего товариства: — Мы ценим своих командиров, знаем их храбрость и воинские достоинства. Избрали мы командиров давно и ни в ком почти не ошиблись. Никто не продался кадету, никто не струсил в бою, никто не запятнал изменой или черной корыстью имя красного бойца. Но плохо одно, товарищ командир бригады: что ни бой — роняют острые клинки лучшие из лучших. Под Невинкой — Михайлов, сейчас — комиссар, да и десятки других под Суркулями, Пашинкой, на Кубани, Урупе. Что ж, не верит бойцам комсостав, кидаясь всегда вперед? Что же, не хватит нам, бойцам, своей доблести и силы? Так зачем командиры обижают нас? Требует бригада: руководите нами, не кидайтесь впереди всех. Нас много, а вас, командиров любимых, немного осталось к этой зиме… Хотел мало сказать седой Редкодуб, а сказал много. Кричал уже надрывно последние упреки он, чтобы переорать бурю. Внимали ему бойцы, и передние передавали слова его другим, и перекатывалась рокочущей волною речь Редкодуба как нерушимая присяга. Кочубей был растроган. Приблизился к Редкодубу, нагнул его голову, расцеловал. Ничего больше не добавил. Прыгнул на коня, и прозвенела крылатая кочубеевская команда: — Вдогон за кадетом, хлопцы! Напоим коней в родной Кубани, быть может, в последний раз! — Вдогон! — пролетело по сотням. — Напоим коней в родной Кубани! Сотни развернулись в лаву. Попутный порывистый ветер как будто нес их вперед и вперед. С гребня зарокотали пулеметы. Возле Пелипенко рухнул казак и покатился, гремя винтовкой и шашкой. Сотенный завернул крыло лавы в лощину. — Сбоку ударим, — решил он, — без хитрости не избежать великих потерь. Кочубеевцы нырнули в мерзлую падину, промяли бугристые сугробы и вырвались по ледяному склону. У трехногих пулеметов острели башлыки. Пелипенко увидал, как от пулеметов отлетали черные гильзы, моментально заметаемые снегом. — Ура! — рявкнул он. Сотня обрушилась на пулеметчиков, встретивших их, огнем из наганов. С фланга появился приземистый всадник: это был Рой на своем низкорослом иноходце. — Выбивайте офицерскую роту из того вон леска, — приказал Рой, сблизившись с Пелипенко и скача с ним рядом. — Никак не сломит их пятая сотня. Гнать до самой Кубани. Приказ комбрига… Рой пропал. Пелипенко ударил по леску… …К вечеру по холодной реке поплыли фуражки с кокардами, плыли и офицеры, хрипя и окунаясь. Перерезали течение лошади, ошалело прядая ушами. Мало кто ушел на ту сторону в тот памятный день. Проваливая кромку прибрежного льда, прыгая от укусов ледяной водоворотной струи, жадно глотали кубанскую воду моренные боем кони кочубеевской конницы.* * *
Кочубей позвал Батышева. Хмурясь и словно стесняясь, грубовато приказал: — Ты, Батыш, кажись, в курсе Комиссаровых выдумок, якие-то там групповоды, политруки. Может, кого убило. Погляди, поставь другого, подобного на то место… Шоб было то же, як и при Ваське. Не ломай его обычая, товарищ Батыш. Тяжкий путь впереди. Может, кто нюни распустит, цицьку запросит. Хай комиссарцы, для примеру… А посля мне доклад сделаешь.* * *
Кочубей последним оставлял штаб — горницу суркульского дома. По пути приказал Левшакову захватить попавшуюся ему на глаза большую сковородку. На ней застыл белый жир и кусочки недоеденной колбасы. Адъютант пучком соломы смахнул жир, оглядевшись, сорвал с печки пеструю занавеску и завернул в нее сковороду. Хозяйка кинулась к Левшакову, браня его за самовольство. Левшаков отступил, погрозил ей пальцем, вытащил николаевскую десятирублевку и, вздохнув, протянул ее хозяйке. Хозяйка не брала деньги. Похрустывая в руках этой радужной соблазнительной кредиткой, Левшаков сказал: — Бьют — бежи, дают — бери. — Все одно ж бросите сковородку, — сетовала хозяйка. — Вернем, ей-бо, вернем, — уверял Левшаков. — Ожидай днями обратно. Какая ж у меня будет кухня без сковородки! Адъютант, величественно сунув деньги, направился к выходу. Кочубея не отпускали ребятишки, хозяйский сынок и его сверстник, ребенок убитого шкуринцами сухорукого хуторянина. Дети вцепились в Кочубея, и тот тщетно пытался оторвать их цепкие ручки от своей шеи и колен. — Не пустим, не пустим! — повторяли ребята. — Да пустите вы, шпингалеты, — смущался комбриг. — Не пустим!.. — Я ж вам гостинцы привезу, — уговаривал он, гладя их спины. — Ты обманешь, ты совсем уедешь, — не сдавались ребятишки и один из них, тот что был на руках Кочубея, пытался скинуть с него папаху, очевидно считая, что тогда он не сможет покинуть их. — Гляди, Левшаков, — подморгнул Кочубей, — мабуть, и в самом деле надо вернуться сюда, хоть из-за этих парасюков? Хозяйка, всегда недовольная и бранчливая, утирала передником слезы.* * *
Бригада постепенно выходила из боя. На тавричанской тачанке, расписанной цветами, везли Горбачева. Старшину ежеминутно поил из пузатого синего чайника фуражир Прокламация, впервые попавший на фронт. — Миллиен кадетов обходит со всех сторон! — поднимая чайник, выкрикивал фуражир. Он уже не гордился своим боксовым картузом. Голова фуражира была повязана серым башлыком, обшитым красной тесьмой. На руках его были квадратные брезентовые варежки, из которых торчали клочки шерсти. Володька протиснулся к тачанке. На ней сидело столько бойцов, что колеса скрежетали по крыльям. — Горбачев, как же тебя? — спросил Володька, наклоняясь к нему. Горбачев скривился, отхаркнулся кровью: — Видать, слепую кишку продырявило. Пуля там сидит, Володька. Чую — катается, как в порожней бутылке… Горбачев откинулся, привлекая к себе Володьку. — Попросю у доктора вытягнуть пулю, — захрипел он, — на шо-сь сменяю. Это были последние слова старшины. Не дотянув до Курсавки, отошел старшина третьей кочубеевской сотни.* * *
Пелипенко, командуя седьмой сотней отрадненцев, сдерживал напор белых там, где пылали соломенные Суркули, подожженные снарядами противника. Бригада отступала в звеньевых походных колоннах.* * *
В Куршаве Батышев собрал коммунистов. В прохладной горнице обширного дома, на ходу, не раздеваясь и не присаживаясь, приняла партийная часть арьергарда тяжелое решение: оставить беженские обозы, семьи в Куршаве. Тысячи подвод стесняли маневренность и гибкость. Бойцы зачастую отрывались в обоз. Добывали фураж для скотины. Беспокоились за скарб. Обозы беженцев сковывали бригаду. — Приказ Реввоенсовета задержать противника должен быть выполнен, — сказал Батышев. — Разойдитесь по взводам и сотням и донесите решение наше до бойцов. Пустить на распыл армию или семьи?.. Знаю, будут шуметь хлопцы. Пример покажите. Батышев нахмурился: — Мои, жена и прочие, тоже дальше Куршавы — ни шагу. Кочубей всю семью на кадетов доверил. Чучупиных, слухи были, уже порют в Ивановском селе. Поняли? Молча расходились коммунисты. Много говорить — время терять. Отвязал коня от забора Свирид Гробовой и пропал в серой улочке. Играли горнисты поход, торопился Свирид к своей сотне. Близко грохотали орудия; казалось, в стальное кольцо заковывалось горло арьергардной бригады. — Передать по колонне: семьи оставить в Куршаве. — Семьи оставить в Куршаве. Перекатывался по выступившей колонне приказ командира части. Кое у кого колотилось сердце, вспоминались давно оставленные семьи,очень далеко от этой метельной Куршавы. Что с ними? Перекидывалось по колонне слово, возвращенное из обозов: — Передать в голову: в обозе семья комиссара. — В обозе семья Кандыбина, передать в голову колонны. У Роя дернулся левый ус и насупились густые седые от инея брови. Он медлил, окинул взглядом непроглядное небо, угадывая обильный лишениями путь, и, сгибаясь, сказал Кочубею: — Комбриг, речь идет о семье комиссара. В обозе его мать, сестра, брат… Батышев сказал, всех оставить… — Батько комиссара с ними? — искал выхода комбриг. — Может, старик вытянет семью в мужичьи села и там перебудет, пока мы вернемся? — Отец комиссара — командир приданного нам батальона, он коммунист, он не останется, — сообщил начальник штаба. — Ну и семья! — будто недовольным голосом проворчал комбриг, и с минуту длилось тягостное молчание. Левая рука Кочубея — без перчатки, посиневшие пальцы порывисто теребят повод. Рою была понятна борьба в душе комбрига, он сочувствовал ему, и горячее чувство любви к Кочубею заливало сердце Роя. Комбриг скрипнул зубами, выкрикнул быстро и раздраженно: — Оставить все семьи в Куршаве! — Передать по колонне: все семьи оставить в Куршаве. Двенадцатилетний Кандыбин, шлепая по худой спине лошади вожжами, по-мужски грубо покрикивая на усталую коняку, выехал на обочину. Спрыгнул с узкого рундука, перегруженного домашним скарбом. — Мама, ты не спишь? — Нет, сыну, мне так затишней. Мимо постукивали тавричанские брички со снарядами, провиантом, схватывалась поземка, и согбенную спину матери обвевали пушистые струйки снега. — Все семьи остались в Куршаве, — передавалось исполнение приказания. Может, и билась где безутешная мать или жена, заливая стремя слезами, но в партизанской сотне не так. Поднял к седлу Свирид Гробовой пятилетнего Федора, закутанного в овчинную шубу, поцеловал в губы. Федька вырвался, недовольный и драчливый: — Батя, пусти, задушишь. Опустил сына на землю взводный Свирид Гробовой, прикоснулся тубами к пухленькой щеке. — Прощай, Федька, Батько помнить будешь? — Буду, — махнул тот непомерно тяжелым рукавом. Рядом — жена взводного Агафья, серьезная, только кусает губы. — Будет тебе, Свирид, не расстраивай Федьку, — сказала она. — Федька, параскж, дай другую щеку, — нагнулся Свирид, — Она такая же, батя… — отмахнулся мальчонка. — Прощай, батя, привези гостинцы. — Привезу… Прощай, Гашка! Последний скромный и стыдливый взгляд жены. Последний поцелуй. Мимо проходили сотни.* * *
Командарм выводил армию из пределов Кубани на Терек. Кочубей, выделив часть конницы, охранял идущие на Георгиевск — Моздок поезда, загруженные ранеными, больными и армейским имуществом. Мелкие отряды Шкуро прорывались к магистрали, но напарывались на клинки кочубеевской конницы. Голова Кочубея повышалась в цене с каждыми сутками, пока сумма, обещанная белыми за его голову, не достигла настолько внушительной цифры, что, по всей вероятности, не хватило бы и тех «двух чувалов грошей», о которых любил говорить Кочубей.XXXIII
Как ни крепился Кочубей, его окончательно сломила болезнь. Бригаду в Георгиевске принял Батышев. Кочубея, черного от тифа, донесли на руках бойцы до поезда. Это был последний эшелон, уходивший из города. Приняли комбрига на залепленный снегом тендер. Мест больше не было. С комбригом взяли только Ахмета. Поезд пополз к станции Прохладной. — Где мои хлопцы? — метался Кочубей. — Где бригада? — Бригада бьется с кадетом, — отвечали ему. — Где комиссар? — Комиссара повезли в Моздок, — успокаивал Кочубея Ахмет, укутывая его. Ахмет согревал его своим телом, и Кочубей засыпал. Согласно приказу Кочубея бригада отступала вслед за поездом. В дороге Кочубея перевели в вагон; туда влезали оборванные, исхудалые друзья, сохранившие от прежнего блеска только оружие. — Подымайся, батько, — хмуро просили они. — Проклятая хвороба! — рычал Кочубей, силясь вскочить. У изголовья больного оставался один Ахмет, и нельзя было установить, когда спал этот преданный телохранитель Кочубея. Свистела метель. Поезда тоскливо кричали. По сторонам магистрали двигались широкой лентой разутые полки, спутав знамена. Ползли обозы. Путь устилался трупами людей и лошадей.* * *
В Моздоке в вагоне больного появилась Наталья. Она ввела Настю. Настя не могла держаться на ногах. Покачнувшись, она свалилась. Наталья прикрикнула на Ахмета, и он помог перенести жену комбрига на кучу тряпья, сваленного в углу. — Сестра милосердная, — тихо позвал Кочубей, — як там бригада? — Батышев же в бригаде. — Знаю, шо не Бабиев. Дерутся як? — Дерутся, — ответила Наталья, — кремни ребята, высекают искру. Наталья провела холодной от мороза ладонью по его отросшим за время болезни волосам. — Поправляйся, комбриг. Сотни ждут. — Не позабыли? — оживился Кочубей. — Беспокойный ты, — будто журя, сказала Наталья и поглядела на Кочубея ласково. Что-то материнское было во взгляде Натальи. Может, почуял это и Кочубей. Закрыл глаза, улыбнулся. — Ну, не задерживаю, давай до фронта, — сказал он мягко. — Прощай, комбриг. Прощай, Настя. Поправляйтесь. Наталья прикоснулась губами ко лбу Кочубея, а Настю крепко поцеловала. Пошла к выходу. Из тамбура в распахнутую ею дверь ворвался холод, заклубившийся паром по вагону. — Закрывай двери, — ругались бойцы, лежавшие на полу. — Наталья! — окликнул вдогонку Кочубей. — Як Ураган? — Хорош Ураган, — обернулась Наталья. — Если все с благополучием, то доскачу на твоем Урагане до самой Астрахани. Вышла. Двери за ней захлопнулись. — Я дурным конем не наградю, — вполголоса прошептал комбриг. — Ахмет! — Я тут, — отозвался Ахмет. — Надо спытать, Ахмет, у коменданта, як там шукают комиссара. Может, затолкли уже Ваську.* * *
Кочубей медленно выздоравливал. Он рвался в бой. Бригада отошла от железнодорожной линии, борясь с врагом, и Кочубей тосковал по бригаде. И тут пришла неожиданная радость. На носилках внесли в вагон Кандыбина в сопровождении этапного коменданта. Комиссар был худ, оброс бородой, ввалились глаза. Пошатываясь, подошел к носилкам Кочубей и начал разворачивать комиссара. — Василь, як же тебя скарежило!.. Неужто это ты, мой комиссар? — Я, Ваня, тиф у меня. Рана гниет что-то, — шептал беззвучно Кандыбин. — Обмыть, одягнуть в чистую одежду, приготовить перины, — распоряжался Кочубей, сам еще еле держась на ногах. Вечером подсел к комиссару. Обвел рукой обмерзшие, заиндевевшие стены вагона. — Вот, видать, в этой хате поедем до Астрахани. А там полдела до товарища Ленина. Выведем ему начистоту все: як дрались, за шо дрались и до чего дошли. Поезд тащился к Кизляру. Долгими ночами беседовали два друга. — Вася, где ж тот сурьезный человек, шо выведет голоту на добрую дорогу? Где? — вопрошал Кочубей. — Вон Батышев же выводит. Ты выводил. — Ты больной, Васька, — досадовал Кочубей. — Батышевых да Кочубеев, як голышей в Кубани. Где сурьезный человек? — Пойми, Ваня, — убеждал комиссар, — меня подвалило под Алексеевкой, Батышев стал на мое место. Ты слег — тоже не осталась бригада без присмотра, всех нас трех не станет — выйдут вперед другие. Выведут народ, не сомневайся, Ваня. — Не то, не то! — отмахивался Кочубей. — Помню, як ты рассказывал за подковы да за рабочего. Там было понятно, а тут туман, вроде я пеший блуждаю по Воровсколесской. А якие там туманы! Ой, и туманы в воровсколесских ярах! Кандыбин понял, что Кочубей все же задумывался над его словами. Значит, не пропали даром давние беседы. — Помнишь, Ваня, речь Ахмета над могилой Айсы? Я тебе переводил. — Эге, — тянул Кочубей и морщил лоб, пытаясь догадаться, к чему клонит комиссар. — Говорил тогда Ахмет: плохо человеку, если он один, даже пусть он будет орел. — Эге, верно, — подтверждал Кочубей. — Так и сейчас, Ваня. Худо одному, а когда много людей и все к одному стремятся, никто силу эту не поборет. Но когда много людей, Ваня, это еще не все. Поразбредаются в разные стороны и будут блуждать вроде в тумане, как ты говорил. Потому нужен штаб этим людям, армии. Без штаба, сам знаешь, какая война, — пойдут все кто куда… И штабом этим является партия большевиков-коммунистов… революционная партия рабочего класса. Без партии, Ваня, даже и рабочий класс — как армия без штаба… Кандыбина утомлял разговор. Усиливался жар. Ноги были точно выскоблены, и в пустоту влит тяжелый горячий металл. — Партия — всё… Держись партии, Ваня. Сам же говорил, что весь отряд у тебя большевики. — Верно! — радовался Кочубей. — Это моя думка. — А большевики — это коммунисты, Ваня… — А товарищ Ленин? — Ленин тоже коммунист-большевик. — Ты жаркий, Вася. Я сгорел возле тебя, — говорил, отодвигаясь, Кочубей. Потом опускал ноги с кровати, искал дрожащей ногой неуклюжие коты, сделанные из старых валенок. — Ты тоже коммунист, Вася? — Да. — Батыш? — Тоже. — Пелипенко? — Тоже. Кочубей опустил голову и, закусывая губы, бормотал вполголоса: — Ты меня ушиб, Васька. Выходит, я один на меже, як бурьян. Обошли вы меня. Все коммунисты-большевики, все с Лениным. А я? Может, не примет меня Ленин? Не допустит до себя… Так я скину оружие и подойду до него босой, без маузера, без шапки. Расскажу ему все о себе… Кочубей приник лбом к заиндевевшему окну, потом отстранился; на стекле осталось мокрое пятно. Снаружи к свисту ветра прибавлялись посторонние шумы — выстрелы, гул. Кочубей порывисто, с хрипом дул в стекло, пытаясь разглядеть, что делалось снаружи. Отвернулся от окна со страдальческой гримасой. — Яка беда, Вася! Бредут голые и босые други-товарищи… тучей… Як же так? А в Моздоке шинеля, снаряды, сапоги под кручу пустили. Грошей нема? Так два вагона грошей в Минеральных Водах пожгли. Вася! Дорогой мой Вася, да где же товарищ Ленин? Почему Ленина нема с нами, га? Кочубей, шатаясь, вышел из вагона, орал, похудевший и страшный: — Хлопцы, узнаете вы меня? Кто узнает Ваню Кочубея? Опустив головы, проходили молчаливые, сосредоточенные тысячи. Никто не узнавал Кочубея. Да что за толк в одном человеке, размахивающем клинком у обочины этого страшного потока!* * *
Когда поезд дотащился до станции Наурской, Кандыбина разыскал дружок Старцев — полевой комиссар армии. Тяготы великого отхода легли в известной мере и на его могучие плечи. Несмотря на это, Старцев был кипуч и энергичен. Он внес в тифозную обстановку вагона струю бодрости, силы, здоровья. Кочубей завистливо разглядывал этого здоровяка в меховой кавказской шубе, вооруженного маузером и карабином. — Мне твое бы здоровье, Старцев, — мучительно сжал кулаки Кочубей. — Якое слово от тифа знаешь? — Ничего, товарищ Кочубей, у тебя тоже, кажется, дела идут на поправку, — утешил Старцев. — Яка там поправка! Больной я, — с трудом ответил комбриг и подозрительно спросил: — Что тебе надо, комиссар полевой? — Думаю забрать Василия, — ответил Старцев. — Ты видишь, еле душа в теле, и сейчас даже меня не узнает. — Иди, Старцев, — освирепел комбриг, приподымаясь. — Я хоть и больной, да еще в силах дать тебе тюху. Не отдам я комиссара. Сам довезу его до Астрахани. Никакие уговоры не помогли. Старцев вынул полевую книжку, что-то размашисто написал, вырвал листок и передал Кочубею. — Вот что, Ваня. Это адрес моей кизлярской квартиры. Как доберетесь до Кизляра, прямо ко мне. А там будет видно… Кочубей зажал бумажку и опустил к полу бледную, исхудавшую руку. — А як с подмогой, Старцев? — спросил он тихо и нерешительно. — Знает о наших делах Ленин? — Слышишь, Ваня, — обратил внимание Кочубея Старцев на звуки марша, влетавшие вместе с ветром через вентилятор, — на воле играют оркестры. Подходит Ленинский пехотный полк. Кочубей оживился, сбросил одеяло, покачиваясь, поднялся. — Погляжу, надо поглядеть, — бормотал он и, поддерживаемый Ахметом, вышел вслед за Старцевым из купе. На станцию, ошеломленную и точно придавленную лавиной людей, поездов и обозов, вступали батальоны Ленинского полка. Они шли в колоннах по четыре, мерцая штыками, откованными пролетариями Ижевска. Воротники и рукава шинелей были обшиты черным сукном. Ботинки, обмотки. Серые высокие шапки из запасов царских интендантских складов. В этих шапках искусственного смушка сидели солдаты в пинских болотах, укреплениях Икскюля под Ригой, их видели Карпаты, Румыния, Эрзерум, Урмия, пустыни далекой Персии. Люди в таких шапках появлялись на грузовиках и бронированных машинах на улицах восставших Петрограда и Москвы. Они врывались в Зимний, спали на лестницах истоптанного ботинками мрамора, от них бежал Керенский… Над шапками солдат теперь мерцали штыки красноармейцев. Яркие звезды, огромные и немного неуклюжие, точно вырезанные на левых рукавах шинелей, ритмично двигались, поднимаясь и опускаясь в такт твердому шагу большевистской пехоты… Кочубей был поражен. Своей непосредственной душой решил он, что Ленин услышал его тревоги и послал войско на помощь. Вырываясь от Ахмета, он распахнул дверку вагона, схватился за липкие от мороза поручни, загорланил: — Хлопцы, я Кочубей! Завтра я сяду на коня и поведу вас в бой. Товарищи дорогие, ленинские солдаты! Голос его сорвался. Кочубей согнулся в коленях, покачнулся. Его подхватил Ахмет: — Никарашо. Давай в хату. Малако пить, колбасу кушать, силу брать. Все кричишь, уж теряешь… ай-ай-ай! Полк шел мимо. Кочубей кое-как доковылял до Кандыбина, неловко переступая через лежавших на полу больных. Навалился на комиссара, затряс его горячее тело. — Василь! Великая радость! Узнал Ленин про нас. Прислал Ленин свою пехоту. — Кочубей сиял. — Вот бы мне эту пехоту, да мою кавалерию, да здоровья…* * *
Потемневший от бессонных ночей, выносящий на своих плечах всю тяжесть отхода, чрезвычайный уполномоченный ЦК РКП (б) Серго Орджоникидзе передал через лучшую радиостанцию фронта:«Москва, Кремль, Ленину …Ночью вопрос стоял покинуть всю Терскую область и уйти на Астрахань… Нет снарядов и патронов. Нет денег… Шесть месяцев ведем войну, покупая патроны по пяти рублей. Владимир Ильич, сообщая Вам об этом, будьте уверены, что мы все погибнем в неравном бою, но честь своей партии не опозорим бегством… Орджоникидзе Владикавказ. 24 января 1919 года»Рация морского типа, монтированная на двуколках, подала в эфир шифровку. Начальник рации, коренастый человек с давно не бритой бородой и впалыми глазами, пошатываясь, вручил подлинник радиограммы Серго. Орджоникидзе поглядел на калоши начальника рации, подвязанные веревками, взял радиограмму, благодарно кивнул и, задумавшись, прикрыл глаза… — «Чести своей партии не опозорим бегством», — прошептал он, как клятву партии, последние слова шифровки. К Орджоникидзе приходили командиры частей. Владикавказ готовился к обороне. Орджоникидзе готовил отпор. Отпор у Владикавказа задержит продвижение белых, отвлечет их от преследования одиннадцатой армии. Из горной Дигории шли на боевые участки конники-керменисты. К городу приближались волчьи сотни. Шкуро, многочисленная конница Султан-Гирея и Бабиева. Владикавказский район готовился к отражению штурмов. Укреплялись ворота города — село Христианское. Горцы знали Орджоникидзе — это был родной им и понятный человек. С запада шел Деникин, и все знали, что Деникин друг князей — баделятов. Приходили женщины-горянки, рыли окопы, выносили в больших широкогорлых кумгалах сыпучую мерзловатую землю. От Немецкой Колонки до Лысой горы город опоясывался траншеями. На фронт молча направлялись вооруженные рабочие города, шахтеры Алагирских рудников. Под ружье стала авиационная рота, после геройски погибшая на баррикадах. На подмогу Владикавказу подходил Ленинский полк, встреченный Кочубеем в низовьях Терека.
XXXIV
Между Кизляром и Червленной-узловой раскалывался, потрясенный небывалыми взрывами, воздух. Рвали фугасами составы с флотилией, перевозимой в Каспийское море, снаряды, тяжелые орудия, которые не могли стать на конную тягу. Это было только начало. Еще не было приказа об оставлении Кизляра, но в прикаспийскую степь, отрываясь от железной дороги, уходило больше двухсот тысяч людей; из них половина — кубанские казаки. Шпионы, агентурная разведка белых пускали панические слухи, раскидывали прокламации. Генералы звали казаков к себе. Листовки были тонко составлены, с расчетом воздействия на психологию измученных и истощенных людей. Почти никто не оставался. Редкие одиночки трусовато убредали или пережидали поток. Уходили к Советской России лучшие, смелые, с сознанием правоты своего дела. Увязав в мешки скудную пищу, упорно двигались бойцы. Вот прошел отряд казаков-пластунов и шахтеров, сбитый в регулярную часть. Люди пытались идти в ногу. С подветренной стороны колонны шагала женщина в шинели, с винтовкой. Она опустила голову и почти ничем не отличалась от своих соратников-мужчин. Она вместе с ними дралась под Кизляром с гребенским богатым казачьем. Под сердцем у нее все настойчивей и напористей ворочался ребенок, зачатый в столь бурное время. Их отряд поредел. Сто двадцать человек погибло, отражая первые попытки захвата Кизляра. Тогда же был убит Ураган — табунный жеребец Кочубея. Рядом с Натальей шел бородатый солдат, увязав в мешок лепешки, замешанные на чихире. Патронные подсумки были пусты. Солдат освободил от дополнительного груза женщину и нес, кроме провизии, деревянную баклагу с вином. Впереди не было воды. Кизлярское вино заменит воду; вода превратилась бы в лед. У Натальи у пояса колотился узелок с приданым, которое добыл Рой будущему сыну. Никто не знал, да и не интересовался, с чем уходит в прикаспийскую степь их товарка. Люди ехали, шли, уползали. Еще не знали они, что прозвенят о них славные песни, что пройдут по базарам и ярмаркам Кубани и Терека слепцы-бандуристы, воспевая доблесть казачью. Пронесут они из станицы в станицу, от аула к селу, по берегам горных рек Лабы, Урупа, Белой, Зеленчуков, к самому безбрежному Черному морю и далее певучее, за сердце хватающее и гордое слово о лучших из буйной казачьей вольницы.Кочубеевцы, отшвырнув белых в районы хребтовой гряды Сулу-Чубутля, подходили к Кизляру вдоль линии железной дороги. Бригада, оставив Святой Крест, Прикумье и Моздокскую низменность, смыкалась на основном кизлярском направлении. Широкий фронт угрожал поражениями. Батышев собрал части в кулак. Бригада отходила долиной Терека, обезопасив правый фланг естественной преградой — песчано-бугристой полупустыней Западного Дагестана. Трескучий «фарман» белых появился над частями, пользуясь установившейся ясной и даже солнечной погодой. Кто-то прямо с седла начал стрелять по осторожному, высоко парящему аэроплану. — Чего пугаешь завхоза? — останавливали его. — Он еще бумажки притащит на цигарки! — пошутил Пелипенко. — В калмыцком степу навозу много, а бумажки черт-ма. Эх ты, несуразный! — укорил стрелявшего усатый казак, покачиваясь на низкорослой бодрой лошаденке, навьюченной саквами [174] с зерном и пухлыми сетками с сеном. Блеснув крылом, аэроплан повернул в сторону Моздока. Над бригадой забелели прокламации. Крепко сжал губы казак коммунист Батышев, перехватив в воздухе белогвардейскую бумажку:
«Казаки, опомнитесь! Вы идете на верную смерть. Впереди вас встретят сыпучие пески, безводье, морозы, а позади вы найдете всепрощение. Вас встретят семьи ваши хлебом, лаской, и радостно будет ваше возвращение. Мы возвратим вам былую славу казаков, и на берегах многоводной Кубани и шумного Терека запоете старинные ваши песни. Мы простим вас и примем, как блудных сынов. Но если вы не послушаетесь, то пеняйте на себя. Ваши дома и имущество будут преданы огню, а семьи — позору. Вас заклеймят в веках как изменников и предателей казачества».Так писали генералы. Батышев подал сигнал построения в резервную колонну. Загудели, собираясь, выстраиваясь вокруг него, сотни кочубеевской бригады, чтобы послушать своего командира. — Уходим мы ненадолго, — зажав в кулак прокламацию, погрозил Батышев. — Мы скажем подлому врагу: не упадем на колени перед вами. Мы вернемся победителями и заставим вас держать ответ за все, сделанное семьям нашим, за все, сделанное во вред республике нашей. — Мы им еще покажем, как рубаются кубанские казаки, — бормотал Пелипенко, будто зная, что пройдет немного времени, и через ворота Ростова прорвется он на родную Кубань. Хлынут за ним буйно-пенной волной две тысячи всадников его бригады. Будто знал Пелипенко, как пройдет он во главе пяти тысяч острых клинков по Украине, Белоруссии, Уманщине, Польше, вломится в Крым и будет долго еще кружить быстрым соколом. Не мечтал даже сейчас Пелипенко, стоя в преддверии великой и страшной пустыни, что замерцают на его просторной крутой груди дорогие ордена за храбрость и беззаветное мужество во славу трудящихся великой и могучей страны. — Не отгрызть кадету нашей головы, подавится! — весело выкрикнул Пелипенко. — Веди нас, Батыш, бо, говорят, заходила белая разведка уже до самого Черного Рынка. Не откусили б хвост у армии письменные генералы.
* * *
С Каспия вперегонку неслись бураны. Мелкая снежная пыль не успевала улечься на землю. Передвигались сыпучие пески по астраханской пустыне, и не было в воздухе и на земле в те дни покоя. В восьми километрах от Кизляра, конечного пункта железной дороги, в вагон Кочубея вошел представитель двенадцатой армии. — Придется выходить, — предложил он. — Мы взрываем составы. Кочубей подозвал его. — Я Кочубей, командир бригады заслона, — раздельно произнес он, впервые поименовав себя по должности. — Як же так? Я везу в Астрахань больного своего комиссара. Он же на коня еще не сядет. Як же так? Ай-ай-ай! Он облизнул сухим языком запекшиеся губы. — Нельзя, товарищ Кочубей, — козырнул представитель. — Приказ Реввоенсовета. — Слухай сюда, — зашептал Кочубей, еле сдерживая гнев. — Паровоз тянет полсотни вагонов по рельсам. Припряжи еще пять паровозов и тяни мой вагон до Астрахани по песку… Представитель улыбнулся, пожал плечами, и по его лицу Кочубей понял, что этот план неудачен. Кочубей вышел из вагона. Лично достал тачанку, лошадей, положил полтора пуда любимой колбасы, бочонок чихиря, сала, хлеба. Посадил на тачанку фельдшера и с ним Кандыбина, сгорающего от высокой температуры. Оправил комбриг подушки, сошел с тачанки, заколыхались рессоры. — Так добре, — обойдя еще раз тачанку, сказал Кочубей. — Катай, комиссар. Передавай поклон товарищу Ленину. А я подамся смерти шукать. Грустно улыбнулся. — Скажи Ленину, шо сложил Ваня Кочубей, большевик-коммунист, голову за нашу общую партию. Был Кочубей готов в поход. В бурке, вооруженный. Худой, с покусанными губами, растрескавшимися от ветра и мороза. Но горело в глазах у него неугасимое пламя. Рядом с комбригом — неразлучный в славе и поражениях Ахмет. Подседланные ждали их кони. — Ну, пора… Обнял и троекратно поцеловал комиссара. Надвинул на лоб коричневую шапку бухарского смушка, завязался своим пурпурным башлыком до самых глаз; то же сделал и Ахмет. Вскочили в седла и сгинули.XXXV
По приказу Революционного Военного Совета армия потянулась на Астрахань. Гудел снова воздух, пылали пожарища оставляемого города. Не было больше многочисленных фронтов. Был один фронт — степной. На степном фронте, там, где не видно было зарева оставленного Кизляра, на Маныче, околачивал красные части Иосиф Родионович Апанасенко, соратник знаменитых маршалов революции: Сталина, Ворошилова и Буденного. Дрались легендарные таманцы. Отгрызались части матросов и степняков, перерезая сбоку коварные ногайские пески. В ночь на 7 февраля 1919 года подул сильный ветер, скоро превратившийся в ураган. Не было возможности двигаться даже по городу. Кучки людей, выбираясь за заставы, блуждали взад и вперед по сугробам из песка и снега, не имея возможности взять верное направление. Кизляр — Таловка — Черный Рынок — ледяные этапы, выхватившие первые тысячи жертв. Кандыбина вынесли из квартиры Старцева. Мимо, держа направление на север, проплыл Чуйко на тощем, облезлом верблюде. Вопреки законам коллективного вождения караванов, бывший ветеринар передвигался в одиночку, потряхивая красными плетеными вожжами. На верблюде была уздечка с огромными наглазниками: верблюд мотал головой, неистово орал и отплевывался желтой слюной. Животное, чувствуя гибель, пыталось повернуть, лечь, но Чуйко был неумолим. Он колотил верблюда вожжами и длинной палкой и, подражая погонычам караванов, завывал безнадежно и надрывно. Ошалелый верблюд ускорил шаг, и вскоре Чуйко пропал за лохматыми столбами вьюги и дыма… Кандыбин точно в угарном дыму разглядел Чуйко и надолго запомнил эту нелепую фигуру с его верблюдом, взмахами палки и воем. Комиссар погрузился в теплое, приятное забытье. Его вынесли, скользя и оступаясь, и положили на мажару. Кочубеевской тачанки не было: ее угнали в Кизляре лихие люди. Лошади еле тащили. Комиссар бредил и метался. Поддерживали его Старцев и пулеметчик Костя Чередниченко , братан известного командира бронированного поезда «Коммунист № 1». Поезд его брата, подвезенный к Кизляру, был взорван, а самого Мефодия Чередниченко, раненного в грудь, где-то впереди на плечах несли бойцы. Вытянув в степь, кони стали и, понурившись, дрожали. Под колеса стало наметать, сначала до ступицы, потом выше и выше… Старцев, передав карабин идущему рядом Леженину, завязая в песке, снял с подводы Кандыбина. Крякнув, взвалил на плечи и медленно пошел вперед, твердо и широко ставя ступню в зыбучую почву. Пятнадцать километров шел полевой комиссар армии, вынося закадычного друга. Кандыбин перестал подавать признаки жизни. Он уже не хрипел, и черная тифозная пена, намерзнув на плече Старцева, так и осталась немалой ледяной сосулькой. — Брось его, — скулил Леженин, сгибаясь под порывистыми ударами непогоды, — брось, Мишка, пойдем быстрее. Старцев опустил тело комиссара. Прикрыв полами шубы, отодрал ледяную намерзь. Нагнулся. Провел губами по глазам, лицу. Сомнений не было. Кончился друг Василь, не от пули, так от тифа. Погребать не надо. Следом на трупы наметались буруны, и через полчаса по этому месту, как по давней забытой могиле, шли, ехали, плелись, скрипели брички и перекатывались орудия… Мимо прошагал батальон военных моряков. Плечом к плечу, спина к груди, плотно шли матросы, герои разгрома Бичерахова и Борагунова. Над правым плечом чернели культяпки ружейных лож. Дулом книзу, на ремнях несли матросы винтовки и карабины. Каждый третий в этой железной походной колонне спал. Таков был взаимный сговор еще в Кизляре. Ведь лечь на землю — равносильно гибели, а впереди не меньше двадцати суток бессонного марша. Правда, кое-кто умирал, труп не отпускали, он висел на плечах; в колонне уходили и простреленные в недавних боях. Очередной этапный пункт. Когорта размыкалась, на землю валились сраженные и генеральской пулей, и тифом, и усталостью. — Леженин, покинув друзей, пристал к матросам и долго подбегал, подпрыгивая, никак не умея взять ногу в такт мерному, упрямому шагу батальона. Старцев двинулся, покачиваясь и согнувшись. Пройдя полверсты, остановился. — А что, если жив Василь, а я убегаю? Нет, хоть труп, но донесу до Астрахани, — решил он. Старцев возвращался. Он не возбуждал недоумения людей, шедших все вперед и вперед. Многие тогда сходили с ума. Человек, шагающий обратно, вероятно, обезумел… Кандыбина уже начало заметать. Старцев отряхнул его. Не доверяя ушам своим, разобрал еле уловимый голос, звавший его по имени. — Вася, жив? — обрадовался он. — Васька?! — Миша! — выдохнул Кандыбин. Обрадованный Старцев поднялся, снял шубу. Завернул в шубу больного друга, подняв его с земли. Он старался, чтобы шуба не нахватала снега. В ночь под 8 февраля 1919 года по пути на село Раздолье шел плечистый казак, закутанный башлыком. Хлопали полы черкески. Колотился по бедру маузер. На плечах он нес человека. Вырвал у смерти кочубеевского комиссара Старцев Михаил, коммунист с пламенной душой, доказавший на великом примере чувство человеческой дружбы. Замели бы прикаспийские пески комиссара, и кто бы угадал через два десятка лет кости Василия Кандыбина в груде черепов и желтых позвонков, которыми до сих пор богат тот путь великого исхода. …Когда у деревянного тротуара кривой улочки астраханского форпоста свалились пораженные тифом и лишениями два комиссара, трудно было определить в них еще живых людей. Они спали в неглубокой канаве, полузаметенной снегом. По улицам ходили санитары, подбирали обессиленных людей, дотянувшихся до Астрахани, направляя их в госпитали, больницы, тифозные бараки. Кандыбин услышал голос. Говорила женщина. — Здесь лежат два человека, люди, — сказала она и равнодушно пошла вдоль улицы. Она была в шинели, с повязкой Красного Креста. «Человек, — шевельнулось в уме комиссара. — И это мы — люди…» Кандыбин не мог пошевелиться, не мог окликнуть женщину. Кандыбин не мог говорить: уже пять суток он не пил воды, не ел и поддерживал существование свое щепотками снега, вталкиваемого ему в рот другом, заразившимся от него же, от Кандыбина, тифом. Кандыбин опрокинулся на Старцева и снова потерял сознание. Очнулся он от встряски. Его обронили на мостовую. Он вывалился из парусиновых носилок. Санитар поскользнулся и упал. Отряхиваясь и ругаясь, он приподнялся. Кандыбина поднимала знакомая уже женщина в шинели. — Колченогий, — незлобно поругивала она санитара, — а еще мужик, а еще небось за девчатами… — Наталья! — медленно, по слогам вымолвил Кандыбин. — Наталья! — повторил он, чувствуя, что челюсти его не двигаются. Женщина услышала больного. Оправила на нем шубу, нагнулась. Комиссар увидел мягкие синеватые глаза Натальи. — Комиссар, — улыбнулась она, укоризненно покачав головой. — Ишь, как тебя выпотрошили. На носилки тебя втягивали — узнала, и знаешь, по чему? По шашке. Как это ты сберег? — Это Мишка… Шуба тоже его… Где Старцев? — Старцев?.. Ну и дружки! — покачала головой Наталья. — Тот тоже. Только разлепил глаза: «Где Васька?» Ну, тронули! Наталья пошла впереди, изредка оглядываясь. Она заложила руки в карманы, и в ее колыхающейся походке было и что-то мальчишески-ухарское и женственно-нежное. От далеких Кирпилей до Волги прошла эта простая казачья девушка. Не было ничего удивительного, что живой и здоровой шагала она по окраине незнакомого ей города. Она тоже ничему не удивлялась. Наталья делала нехитрое, но великое дело, сама не сознавая величия своих поступков. Скажи ей об этом, она, пожалуй, и обругает. — Беляночка, — прошептал комиссар прозвище, данное ей ранеными курсавского госпиталя. Кандыбин прикрыл веки. На лицо упал свет. Сквозь оловянные тучи сурового приволжского неба продралось что-то веселое, лучистое, живительное…* * *
Кочубей принял бригаду. Отбросив конную группу генерала Бабиева, пытавшегося перерезать надвое армию у Черного Рынка, Кочубей, лихо загнув правый фланг арьергарда, не заходя основными силами в Кизляр, вышел в пустыню. Будто оживший в привычном шуме сражений, Кочубей скакал в голову бригады. В обозах, в туго увязанных бричках везли вино и фураж. Комбриг был доволен и молодо отвечал на ликующие крики сотен. Разве мог ураган побороть крылатую человеческую радость? С Кочубеем — Рой, Батышев, адъютант Левшаков, Володька. Разметывались гривы и хвосты лошадей. Зябли, коченели конечности. — У, яка вьюга! — ежился Кочубей. Володька подъехал с наветренной стороны. Комбригу стало затишней. Полез за пазуху Володька, вытащил теплую от мальчишеского здорового тела колбасу, толкнул командира. — Ты шо? — повернулся Кочубей. — Батько, пожуй малость, — предложил смущенно Володька. — Як же так?! Вот шпингалет! Не надо, шо ты! — отнекивался Кочубей. — Сам голодный. — Батько, ты очень худой, — упрашивал Володька, тыча комбригу колбасу, — тебе после тифу надо поправляться. — Вот грец, мабуть, шо так, — согласился комбриг. — Давай, давай, только по-божескому поделим. Переломив кусок на две равные части и отдав половину Володьке, обернулся: — Левшаков, колбасы хочешь? Левшаков подъехал. — Вы кликали, товарищ командир? — Колбасы хочешь? Адъютант вначале ухмыльнулся столь несвоевременной шутке. Вздохнул, глотнул голодную слюну. Вспомнил круги украинской колбасы, шипевшей и потрескивавшей на сковородке. Выбросил давным-давно сковороду адъютант. Комбриг что-то совал ему в руку. Он взял, недоверчиво понюхал. Да, это была колбаса, такая прекрасная, милая сердцу казака из черноморской станицы. Жевали. В рот попадал песок и скрипел на зубах. — Где ж твоя зазноба, Левшаков? — полюбопытствовал комбриг, хитро подмигнув ему. Известно было Кочубею о неудачной любви адъютанта к Наталье. — Чего молчишь? — Оторвались мы рано от баб… — вздохнул Левшаков. — Говори громче, — нагнулся Кочубей. — Слышишь, яка вьюга… шо, ты горло простудил? — Я говорю, рано мы от баб оторвались… Еще в Куршаве на холостое положение… — Да яка ж она баба! Мост взяла, дралась, дралась, а ты все баба, баба! — озлился Кочубей. — Где ж она? — Ушла с коммунистами в пески, когда пошел кизлярский отряд на Лагань. — Ну, в Астрахани встретишь, — успокоил Кочубей, — свадьбу сыграем с музыкой. Только жаль оркестру перекувырнули с откосу. Придется занимать у командарма. — И затем серьезно: — Не горюй, Левшаков, у меня тоже горе. Настя-то осталась в Кизляре… Наседал назойливый противник. Кочубей задержал бригаду, и в вое вихрей то сплетались, то рассыпались блестящие круги клинков, и с врагом перебрасывались скороговоркой зубастые пулеметы. Рой, изучивший торопливую повадку кочубеевцев, пагубную сейчас, ускользнул от прямого удара, сохраняя людей и силы конского состава. Преследование накалывалось на боковые походные заставы, на боевую разведку. Редели понемногу звенья бойцов, и из списков бригады вычеркивал Рой того или другого. Не изменял начальник штаба старой привычке. Думал дать в Советской России отчет о каждом потерянном человеке. — Што-то не вижу Свирида Гробового да Редкодуба, — беспокоился комбриг на привале. Трещали костры, задуваемые ветром, свежевали прирезанных коней, и темными чурбаками забылись казаки, завернувшись в надежные бурки. Необъятен мир; сотни миллионов людей в его просторах; но здесь безмерно тяжело ощущалась потеря одного человека. — Где ж Гробовой, Редкодуб? — мучился комбриг, ворочаясь; его обострившиеся скулы неподвижно чернели на беспокойном лице. — В разведке, товарищ комбриг, — приподнимаясь на локоть, отвечал Рой, — послал позавчера. Вынимал записную книжку и ставил под именами двух казаков условные точки. Если не будет и завтра, значит, пропали казаки.* * *
Ускользая от волчьей стаи разведывательного отряда белых, Редкодуб и Гробовой потеряли направление. Кони пали. Бойцы вырвали внутренности своих боевых товарищей. Передремали в брюхе коней, отогрелись и пошли. Мигом заледенела окровавленная одежда. Редкодуб вел на восток, но снова сбился с пути, и они углубились в пустыню. Редкодубу казалось, что они идут к астраханскому форпосту. Он был упрям и надеялся вырвать у смерти и своего друга. Гробовой обморозился и, по всем признакам, заболел тифом. Идти дальше было невозможно. Пробовал тащить дружка седой Редкодуб, но не те были силы, и проклинал казак свою старость. — Ну, может, еще поползешь? — спросил Редкодуб. Гробовой повернулся спиной к ветру и свалился на бок, потянув на себя Редкодуба. — Ты што, Свирид? — Двоим умирать убыток великий, — свистящим голосом сказал Гробовой, касаясь холодным и острым носом лица Редкодуба. — Слухай, Петро. Пристрели меня из нагана в ухо, как жеребца раненого, не могу я проползти двести верст до форпоста. Шлепни, Петро, просю тебя, и съешь мою левую ногу, што необмороженная, а тулово закопай в солонцы поглубже. — Разум теряешь, — толкал его Редкодуб, — просишь несуразное. На что мне твоя нога? Одни мослы. Подобие улыбки осветило Гробового, Нагнул к себе друга. — Только положи какой-ся камень для приметы, Петро, и после того, как сживете кадетскую коросту, привези, друже, на это место жинку мою Гашку и сынка моего Федора… Полз один Редкодуб, и едкая слеза замерзла на чугунных его щеках. Поставил Рой значок над Гробовым; а Петро Редкодуб не плохим еще был бойцом, и не одному офицеру снес голову эскадронный командир шестой буденновской дивизии. Надолго принес он в сердце неукротимый пламень возмездия.* * *
Кротова везли на тачанке, прикрыв осетинской буркой, окаменевшей от мерзлого песка. Приближался, очевидно, кризис. Тифозная пена застывала на бороде и усах смоляными комками. Он нагибался и, томимый жаждой, слизывал снег с крыльев тачанки. Позади люди и лошади тащили обледенелую трехдюймовку, последнюю из меткой артиллерии второй партизанской дивизии. Кротов пытался оборачиваться, бредил, что-то выкрикивал, беспокоясь об орудии. Его лицо было поражено гнойными пятнами чернильного цвета: к тифу присоединился бич астраханской пустыни — черная оспа. Тачанка стала. Орудие проваливалось, вязло. Люди, помогая лошадям, надрывались. Но когда дотянули до тачанки, постромки бессильно повисли. Лошади свалились, вытянув ноги. Собрались в тесный кружок бойцы, присели, накрылись бурками и, обогревая друг друга, заснули. После на них намело песку. Над ними выросла дюна, или бурун, как называют здесь, в Прикаспии. И по буруну проходила все та же одиннадцатая армия: железнодорожники Владикавказской магистрали из Тихорецка, Екатеринодара, Армавира, Минеральных Вод, Невинки; майкопская нефтяная мастеровщина; шахтеры эльбрусчане и хумаринцы; казачья и иногородняя голытьба Тамани, Кубани, Терека; джигиты солнечной Адыгеи, предгорной Черкесии, Карачая… Заметая махрами обветшалых клешей, прошли, отплевываясь от непривычного песка, матросы Черноморского затопленного флота, оставляя позади себя могучие тела павших товарищей , расцвеченные татуировкой.* * *
Давно исчезли сомнения в правильности взятого жизненного пути, бродившие точно в потемках в душе бывшего есаула Роя. Никто не знал, может, кроме Натальи, об этих сомнениях, так как поведение его было прямолинейно и недвусмысленно. Профессиональный воин, он сразу попал под обаяние Кочубея. Этот простой кубанский казак поразил его буйным размахом неукротимого атамана вольницы, безыскусственностью поступков, каким-то неугасимым огнем беспокойной и целомудренной души, верующей в великое дело вождя партии — Ленина. Рой подъехал к Кочубею, покачивающемуся в седле. Кочубей дремал. Третьи сутки не спал комбриг и смертельно устал. Тронул его за плечо начальник штаба. — Ты шо? — встрепенулся Кочубей. — Мабуть, скоро Промысловка… — Да, скоро! — крепко пожав руку удивленному комбригу, сказал Рой, — Скоро Промысловка, скоро Советская Россия… На сердце начальника штаба было тепло и светло. — Добре поют хлопцы, — шепнул комбриг, улавливая мелодию, сплетенную из нарастающих бодрых звуков, в которых слышались и любезный сердцу его разбойный посвист ушкуйников и торжество восставшей голоты…XXXVI
Кто виноват? Особые условия требовали решительного твердого руководства. Была ли эта решительность оправдана здесь? Была ли необходимость для революции отбирать знамя у знаменитой бригады? Бегло проверим обстановку. В уральских степях было неспокойно. С востока угрожал колчаковский генерал Толстой, сколотивший конную группу белоказаков. Астрахань, последний оплот советского юго-востока, кишела недоброжелателями и шпионами. В городе ожидали восстания. В самой Астрахани не было крепких частей Красной Армии. Город переживал острый продовольственный кризис. С Северного Кавказа с хрипом, как через воронку, всасывались больные, изможденные тысячи, перенесшие тяжелый путь, который поколебал волю и расшатал физические силы. И вот к городу подходила бригада кубанской кавалерии, несмотря ни на что, идущая в четких боевых колоннах. Во главе ее — комбриг, казак Кочубей. Если бригада вступит в город, наполненный провокационными слухами, — не станет ли эта прославленная бригада вооруженной силой в руках контрреволюции? Враг будет агитировать… Еще неизвестно было, как поступит бригада. Но бывшему полковнику генштаба Северину, предателю, было хорошо известно , как он поступит с бригадой Кочубея. «Бригада, лишившая Деникинаславы окончательного разгрома Северокавказской армии, должна быть расформирована или уничтожена, — решил Северин. — Надо доказать анархичность ее настроений; надо бороться с ней, как с предательской, пережившей себя и не добитой еще партизанщиной…» К Астрахани приближалась регулярная арьергардная часть, в уставных звеньях, в колоннах. О Кочубее ходило много нелепых слухов. Отдельные ошибки его, промахи раздувались. За ними забывали, что это был вожак, сохранивший бригаду в небывалых условиях марша. Неграмотный кубанский казак, комбриг Красной Армии, затмил в сотни раз «подвиги» ледяного похода Корнилова, которыми так кичились белые генералы. Этого не поняли даже люди, искренне преданные революции, и подписали приказ ставленника Троцкого, полковника Северина, позже расстрелянного за предательство. Бригаде было приказано повернуться и снова уходить в пустыню, захватить Кизляр, Прикумье. Это заведомо невыполнимое задание было дано Севериным, чтобы доказать анархичность Кочубея. Кочубея не допускали в Астрахань. Комбриг попросил отдыха. Вернуться — значит погибнуть. Казаки Кочубея находились на грани человеческих сил. Лошади питались камышом, люди — кониной. В седлах сгорали сыпнотифозные. Кочубей потребовал пропустить его к Ленину в Москву или к Сталину в Царицын. Ему отказали. Бригада подтянулась к Промысловке, остановилась. Начались переговоры… Командир третьей бригады особой кавдивизии, заметенный снегом, появился в комнате Реввоенсовета. Его вызвали в Реввоенсовет доверить особо важное поручение. Комбриг особой был исполнительный и преданный служака, оренбургский казак и бывший офицер. Он был высок, худ и рыж. Выслушав устный приказ особо уполномоченного Каспийско-Кавказского фронта и наштарма двенадцать Северина, он отшатнулся. Настолько неожиданно было поручение. Дисциплина диктовала ему подчинение, долг коммуниста — ответственность и разумное выполнение приказов, Он резко выбросил слова недоумения: — Я знаю Кочубея как командира Красной Армии. Почему я должен применить такие меры? На него зло глянул аристократ и вышколенный выученик генеральных штабов Северин. Ему непонятен был этот выходящий из рамок армейских понятий вопрос подчиненного. Он разглядел в лице командира особой грубые черты уральского подхребетного крестьянина, он узнал в нем плебея, рассуждающего, как равный, в периоды небывалых потрясений государства, произведенных ими же, плебеями, и способного требовать ответа даже от вышестоящих. Рядом сидели члены Революционного Военного Совета, гражданские лица, облеченные невиданными еще в войнах прошлого полномочиями. Они могли стать на сторону комбрига. Надо было быстро подавить эту вспышку возмущения. — Вам приказано, товарищ комбриг, и вы должны выполнить, — напряженно глядя на вызванного, отрезал Северин. Комбриг не думал повторять приказания. Он попросил: — Сделайте тогда письменное распоряжение. — Пожалуйста, — передернулся наштарм двенадцать. И машинистка, зевая и потирая желтые виски, отстукала бумажку:«163 22 II 1919 г. Командиру 3-й бригады особой кавалерийской дивизии. С получением сего немедленно отправиться в с. Михай-ловское, принять на себя командование всем гарнизоном Михайловки и встретить банду Кочубея огнем артиллерии, не допустив последней проследовать в г. Астрахань. Для чего выставить 4 орудия артиллерии, выслать в разведку конницу или артиллеристов, взять в свое распоряжение 3-й Петроградский кавалерийский полк и подчинить себе 77 человек коммунистов. Также воспользоваться имеющимися пулеметами. Зарядов и патронов не жалеть. Иметь связь с Яндыками и летучей почтой обо всем доносить».Машинистка подняла бледные, безразличные глаза: — Товарищ Северин, кто подписывать будет, вы один? Северин задержал взгляд на присутствующих, быстро, не поворачиваясь, кинул: — Поставьте подпись; «Реввоенсовет двенадцать», мою… Приняв бумагу, комбриг внимательно прочитал ее и попросил поставить печать. Северин, вырвав приказ, пришлепнул круглую печать Реввоенсовета двенадцатой армии. — Можете выполнять приказ. Комбриг круто повернулся и ушел. Ночью из Астрахани выступили по боевой тревоге дагестанцы третьей бригады.
* * *
Сверкавшая выстрелами линия Яндыки-Промысловка затихла. Бойцы Дагестанской бригады подняли головы в недоумении. Все было тихо и спокойно. К Кочубею скакали сотенные командиры. Просили развернуть знамя для боя. По широкой огненной дороге, расшвыривая все на пути, сотни, мол, проскачут до Царицына и Москвы. Зайчик рвался вперед, ржал, почуяв за далекими дымками рыбачьих сел фураж и пресную воду. Володька тревожно поглядывал на комбрига: поймав его пустой взор, хотел что-то сказать горячее, утешительное, но комбриг, его боевой отец, отворачивался, будто не узнавая Володьку. Выехал перед фронтом сотен Кочубей. — Не может бригада рубать своих же братов, — сказал он. — Подымем руку, и проклянет нас племя наше, як предателей и палачей. Хай остается бригада, а я прорвусь к товарищу Ленину, расскажу ему всю правду… Троекратно поцеловал перед фронтом комбриг бригадное знамя и взял с собой. Героическая бригада Кочубея разоружалась, не сделав ни одного выстрела против обманутых изменниками красноармейцев, снимая с горькими слезами драгоценное оружие, клинки, пронесшие славу багряного знамени. Горели костры; свалившись в песок, спали затрепанные боями и маршами кони. — Нас не пустили дальше… — Нас разоружили и думают расформировать. — Неужели про это знает товарищ Ленин и не пооткручивает он черным воронам головы? — Подался батько до самого Ленина и привезет от него грамоту на вечную славу бригаде и на вечный позор черной корысти, — сказал Пелипенко. Шипели костры. Тяжко было на душе у бойцов. — Де ж батько? — покачиваясь, спрашивали друг у друга кочубеевцы, и никли их чубатые, освистанные сабельным свистом головы. — Где ж сейчас наш командир бригады?XXXVII
С опустошенной душой скакал в глубь бесплодных степей Иван Кочубей. Вместе с ним мчались его боевые друзья, соратники — лучшие, выбранные самим Кочубеем изо всего товариства. Неразлучный Рой, Батышев, Ахмет, Левшаков, Володька, командиры трех сотен, взводные и рядовые бойцы из того взрывного начала, давшего основание знаменитой конной бригаде. Штандарт крыльями птицы колотился по ветру в руках Игната. Кочубей держал путь на Царицын снова через дикую пустыню, лишенную воды, фуража и даже одиноких хатонов [175]. Кочубей вез в сердце своем кипучее слово только самому товарищу Ленину или его сподвижникам, защищающим красный Царицын. — Прорвусь к товарищу Ленину, расскажу ему всю правду, поймет меня товарищ Ленин, — шептал Кочубей, и во взоре его горела неугасимая надежда на Ленина, взлелеянная всей кочубеевской жизнью. — Я расскажу ему про все, про черную измену, про полковников, засевших в штабах… Я скажу товарищу Ленину: возьми вот эту шашку Кочубея и, если не прав я, отсеки мне голову. Я не сдал шашки изменнику Северину и привез ее тебе, дорогой товарищ Ленин. А раз правый я, сидай на коня, и подадимся быстрее ветра сводить со свету кадетскую погань… Опасна пустыня в такое время года, и далек, очень далек путь до Царицына. Изморились кони, пошатывались, лишенные фуража и воды. Все сокращал и сокращал Рой щупальца разведки, пока не вобрала кошачья лапа охранения цепкие свои когти. Отряд целиком шел в ядре, ведя лошадей в поводу. Ночью, посоветовавшись у трескучего костра из колючки, решили отделить половину отряда и направить в глубокую разведку. Кочубей положил обе руки на плечи Батышева и долго глядел в лицо его, точно навеки прощался с этим близким человеком. — Ну, што ж, Батыш, все труды, труды… нет роздыху, га? — На коне да под конем — труды невеликие, — улыбнулся Батышев. — Ну-ка, вытягни шашку. — Кочубей опустил руки. — Шо там вырезано? — «Без нужды не вынимай, без славы не вкладывай», — наизусть прочитал Батышев, так как клинок, вынутый из ножен, сразу запотел и на ребрах засахарился инеем. — Добре, добре, — качнул головой Кочубей. — Ну, спрячь, — комбриг согнулся. — Даю тебе самых быстрых коней. Поезжай на Царицын. Сроку — двое суток. Туда и на возврат… Понял? Батышев, оправив на шее башлык, отер губы тыльной стороной кисти. — Попрощаемся, Ваня! — Дурной знак, Микола. Но… была не была… Обметаемые снегом, на бесконечной снежно-бугристой равнине обнялись два боевых друга. Батышев вскочил на коня и пропал на хмуром северо-западе во главе сотни. Больше не видел Кочубей Батышева. Вероятно, закрыт путь на Царицын.* * *
К Кочубею опять возвратился тиф, но крепился комбриг и отдал приказ: — Начальник штаба, нет Батыша, вертай на Святой Крест. Подадимся в прикумские камыши. Гукнет снова Ваня Кочубей, и слетятся к ему хлопцы. Порубаем еще кадетов немало… Як ты думаешь, начальник штаба? Подумал Рой. Тоже не сладкая штука идти назад, но есть возможность, двигаясь по удаленным от Каспия хатонам, пробиться к прикумским займищам с небольшим отрядом, снабжаясь из местных ресурсов. — Надо поворачивать, — согласился Рой. — Был слух, остался в тылу товарищ Орджоникидзе, это важный будет союзник. Отряд переменил направление. Повалил снег, подул шквалистый ветер с Каспийского моря, в заносах становились кони, отставали и гибли люди. Через трое суток добрались до одинокой кибитки, почти заваленной снегом. Раскопали вход, открыли дощатую дверь. В кибитку вошли Левшаков и Володька. Зажег Левшаков нащупанную в потемках плошку и засветил каганец. Обнажились стены, плетенные из хвороста и замазанные изнутри глиной. — Кошму не поснимали, почему? — удивился Левшаков. — Сундуки! — воскликнул Володька. — А я думал, ящики. И вдруг отпрянул: — Левшаков, мертвяк! Снаружи слышался резкий голос Ахмета: — Зажигал лампа? Свети двери. Прикрытого буркой, внесли Кочубея. Тиф окончательно сломил его, и он был недвижим. Кочубея положили на валявшиеся внутри кибитки плетенные из очерета маты. Он открыл глаза, огляделся, силился приподняться. — Лежи, лежи, — уговаривал Ахмет, — опять многа кричать, мало кушать, лежи, я тебе знаю… Комбриг снова прикрыл глаза. Тихо позвал: — Начальник штаба! В кибитку начали набиваться люди. Их тщетно уговаривал Левшаков погодить, пока не вытянут труп. — Мы и сами уже мертвяки, чего там чураться! — покрикивали кочубеевцы, скрываясь от вьюги. — Снаружи остались только коноводы. Разглядывали мертвое тело, найденное столь неожиданно. Игнат перевернул труп вверх лицом. — Тю грец! — отшатнулся он. — Да это же степняк с партизанской сотни. — Абуше Батырь?! — удивился Рой. — Як ты его узнал, Игнат? — усомнился Левшаков и придвинулся ближе. — Он же поковырян оспой, сгнил весь. — Дурной ты, Левшаков, — обиделся Игнат. — Ты гляди: наша папаха с партизанской сотни, форма, красная лента на ней, да и кинжал братов, видишь? Он вынул кинжал, ничуть не поржавевший и поблескивавший при тусклом свете каганца. Кочубей приподнялся. — Дай, Игнат, кинжал, — хмуро попросил он, облизнув губы. Кинжал, перейдя десяток рук, попал к Кочубею. Он оглядел его со всех сторон. — Это я отличил Батыря за мансуровский бой, — подтвердил комбриг прерывистым голосом. — Когда погнались Горбач да Сердюк за есаулом Колковым, спас их обоих Батырь, скинув с кручи есаульских выручалыдиков, синьковский конвой… Комбриг откинулся, улыбнулся счастливо и довольно. Прошли перед его глазами славные картины боев, когда он был здоров и знаменит. — Кинжал этот добыл я в Курдистане, — добавил он все с той же счастливой улыбкой, — еще был я тогда у Шкуро под началом… Время?! Кажись, уже сто годов прошло… В сундуках нашли немного муки, окаменевшие лепешки, вонючий жир в глиняной миске и какое-то тряпье. — Убегли степняки от чичика [176], — определил казак-незамаевец. — Ездили мы чумацким ляхом за солью. Боятся они чичика. Узнают, что захворал человек — будь то родной отец, — кидают все и уходят. Бывало, надо чего, на-малюешь на роже углем пятна, скривишься — и в кибитку. Все долой. Ну и бери… — Незамаевской станицы все воряги, — подтвердил Левшаков, разгрызая лепешку, — еще в мирное время забижали других. — А Каниболотской станицы рыбалки — апостолы? — огрызнулся незамаевец. — Всех коней в Покровке да Успенке потягали. — Ну, и брешешь! К нам ваши обычаи не пристали, даром, шо земляки, — огрызнулся острый на язык адъютант комбрига. В это время в кибитку ворвалась струя холодного воздуха и снега. Светильник мигнул. Раздался крепкий, басистый голос: — Ну, слава богу, наконец разыскали вас… Я же говорил вам, ваше превосходительство, идем по верному пути. — Какая часть? — спросил властный хриповатый голос. Рой, раздвинув людей, приблизился. Ноздри Роя раздувались, и движения были осторожные и крадущиеся. В кибитку вошли трое. Они остановились у дверей — внутрь пройти было невозможно. Рой ощупал их взглядом. Басистый голос принадлежал казаку, широкому в плечах, высокого роста и усатому. По погонам Рой определил терские формирования генерала Драценко. Казак носил широкие лычки вахмистра. Он отряхивался, развязывал башлык и был совершенно спокоен и доволен затишным местом. Кроме того, его предположения оправдались. Он вывел его превосходительство на «верный путь», — Ребята, у кого спички есть, закурим, а то мои отсырели, — басил он, выбирая удобное место, чтобы сесть, бесцеремонно раздвигая кочубеевцев. — Вот так фрукты! — прищурился Левшаков, толкнув в бок незамаевца. — Гляди, гляди, як Рой их путает, — дохнул незамаевец и заблаговременно отстегнул кнопку кобуры. Рой во втором из вошедших определил штабного офицера в чине полковника. Полковник был с холеным обрюзглым лицом, слегка надменно приподнятым: его выцветшие глаза изучающе шарили по кибитке. Он недовольно повторил вопрос, блеснув золотым зубом: — Какой части? — Сунженской бригады, — ответил Рой. — Вот это нам и надо, — весело заметил третий, молодой казачий офицер, с ярко-красными, будто вывернутыми наружу, губами. — Где командир? — спросил полковник, внимательно приглядываясь к Рою. Теперь он огляделся, темнота прояснялась. Его несколько удивило отсутствие погон, но он не придал этому особого значения, восприняв как признак расхлябанности и недисциплинированности части. — Где командир? — резко переспросил он. Кочубей приподнялся на локтях. Его поддержали за спину Ахмет и Володька, — Вот командир, — спрятав улыбку, сказал Рой и, помедлив, добавил: — Командир бригады — Иван Кочубей. Полковник отпрянул. И, стараясь не терять присутствия духа, будто небрежно бросил: — Так это не он. Нам не сюда. Повернулся к выходу. В дверях уперлись дюжие кочубеевцы. — Нет, видать, сюда, — сладким голосом произнес Кочубей. Казачий офицер, пользуясь тем, что на него не обращают внимания, рванул с плеча погон, но сейчас же получил от конвоира удар в затылок. Ничего не ускользнуло от острого взгляда комбрига, почувствовавшего прилив сил при встрече с врагами. — Зря, ваше благородие, зря, — язвительно скривив губы, бросил Кочубей. — Гляжу, зря вас в офицеры производили. Эх вы, царевы служаки! Ну-кась, подпустите их ближе, я с ними побалакаю. Офицер сунул какую-то бумагу вахмистру. Смекалистый вахмистр, смяв бумагу, пихнул ее в рот, пытаясь проглотить. Получив увесистый удар кулаком в спину, выплюнул. Рой поднял. Это оказался скомканный пакет. — Немного неосторожно, господин вахмистр, могли подавиться, сургуча много, — ухмыльнулся Рой, передавая пакет Кочубею. Комбриг отстранился. — Читай, — попросил он, полузакрыв глаза. Рой читал приказание «Командиру Сунженской бригады»: — «…Связаться со вторым черкесским полком, действующим восточнее Черного Рынка, обойти переправу и пристань Серебряковскую и уничтожить красные банды на острове Бирюзяк. Я нахожусь в селе Черный Рынок…» Подписался видный генерал, один из участников ледяного похода Корнилова, друг генерала Романовского. — Так, так, — качал головой Кочубей, внимая спокойному, уверенному голосу своего начальника штаба, — так, так… Йшь, гады, мы — «красные банды»… Забыл, видать, как я ему, этому генералу, зад як крапивой жигал. Поднял руку. Нагнулся вперед, устремив прежний кочубеевский взгляд в обрюзглое и надменное лицо полковника. — Не знаете ще вы, брюхачи, шо это за Красная Армия, — прошипел Кочубей. — Попала вам лафа биться с красными солдатами больными, мерзлыми да ранеными. Да не вы пали нас, брюхачи, а тиф, оспа и изменники, що прикинулись красными только для виду… Красная Армия идет от товарища Ленина, в новых шинелях, на быстрых конях, и настигнет она вас, як молния… Кочубей вспотел. На его лице, обтянутом прозрачной обмороженной кожей, невидящим блеском пылали глаза, излучавшие какую-то особую вдохновенную силу. Притихли бойцы, заулыбались. Почуяли в словах своего командира вещую правду, и не страшны им были пески, морозы, болезни… — Кадетов в расход, — глухо распорядился Кочубей. — А с тобой, вахмистр, еще побалакаем. Будешь служить у Кочубея… Комбриг откинулся, и на лбу его снова выступил густой мелкий пот.* * *
Кочубеевцы петляли по пустыне, и их осталось четырнадцать человек. Левшакова согнул тиф. Адъютанта везли вместе с комбригом, приспособив из войлока и бурок подобие носилок. Лошадей осталось только шесть: известный Зайчик комбрига, неутомимый и выносливый, и пять лошадей, отобранных у белых. Зайчик и полковничий серый жеребец везли Кочубея и Левшакова. Двигались шагом. Впереди шли Рой и вахмистр, выводящий их из пустыни. Игнат Кочубей, перейдя на пешее положение, отодрал от древка знамя и обернулся им. Древко уже давно сожгли, разогревая в консервной банке снег, чтобы напоить горячей водой комбрига. Вся забота о Кочубее легла на Ахмета. Он никому не доверял больного командира. Ночью, не боясь ни заразы, ни зловония от гниющих струпьев Кочубея, грел его своим телом, растирал руки, поил, массировал тело больного гибкими своими пальцами. Ахмет оброс, нос его заострился и был похож на клюв. Давно потерял былую красоту адыгеец, и никто бы сейчас из прежних друзей не узнал в этом человеке прежнего блестящего телохранителя славного Кочубея. Иногда комбриг приходил в сознание, и время это исчислялось минутами, наполненными продолжением его бредовых, испепеляющих мыслей. — Это ты, товарищ Ленин? Товарищ Ленин, в такой вьюге можно потерять свое сердце. Товарищ Ленин, я не виноват… Не хотел Кочубей отдать Кубань кадету… Где бригада? Приоткрывал воспаленные веки, слабо поворачивался: — Ахмет? Где товарищ Ленин? Ахмет, обрадованный коротким проблеском сознания комбрига, радостно и бесхитростно отвечал на вопрос: — О! Товарищ Ленин Москва сидит, на свой умный галава многа мыслей кладет… — А мне чудилось, шо он рядом, — затихая, шептал Кочубей и снова терял сознание. У села Солдатского (Величаевки), Ставропольской губернии, кочубеевцы напоролись на конный отряд противника, рыскавший бесцельно по степи. Рой приказал положить лошадей, образовав замкнутый круг, и хладнокровно открыл стрельбу из винтовок. Вновь усиливавшийся ветер поднимал снежный песок и не давал возможности целиться. Стреляли наугад или по мутным теням всадников. Белые спешились и начали подбираться змейковой перебежкой. Совсем близко запылил пулемет. Привычное ухо Роя определило английский «виккерс». Заметив, как, пораженный в грудь, опрокинулся навзничь Игнат, подумал, что если бы англичане не подвезли скорострельное оружие из-за океана, может, брат комбрига не так скоро отдал бы свою жизнь. Выругавшись и выплюнув пузырчатую пену, захрипел незамаевец, обдав кровью Володьку, и, вцепившись в землю судорожными пальцами, вскоре затих. Вахмистр, заметив, что казак не обволакивается уже клубами пара, догадался о смерти, быстро перекрестился и сейчас же крутнул головой, закусив губу: левую руку раздробила пуля, вырвав хлопья овчины. — Разрывными жарят, — улыбнулся Рой, — дум-думом… Так они всегда завоевывают колонии. Вахмистр сгоряча сунул кисть за пазуху, навалился на руку всей грудью и послал последний выстрел. — Парнишка, — выкрикнул он, оскалившись, — не верь им… Им служил, они и убили… Вторая пуля перервала ему горло. Вероятно, кто-то зашел сбоку, белые закругляли фланги охвата. Володька стрелял из австрийского карабина, лежа рядом с Ахметом, а когда опустел патронташ — патроны русского образца не входили в него, — откинул карабин и принял от Ахмета маузер Кочубея и кожаный мешочек с патронами. Сам комбриг, выведенный из бредового состояния, пытался подняться, но Ахмет спокойно придавливал его рукой, и комбриг откидывался на неподвижного Левшакова. — Лежи, лежи… опять кричать начнешь… кров портить… — Ахмет, пристрелю, — хрипел Кочубей. — Где Рой? — Я тут, Ваня, — спокойно вогнав обойму и щелкая затвором, откликнулся начальник штаба, впервые, несмотря на давние просьбы комбрига, назвав его по имени. — Немного жарко, Ваня, — баня… Подозвал Володьку. Тот подполз. Раненный в брюхо, Зайчик вскочил на ноги, кинулся в сторону и рухнул на землю. Круг разомкнулся. Рой прокричал: — Володя! Сними с Игната знамя, тикай! Может, расскажешь кому надо, какие нам припарки ставили. — Я не пойду. Не брошу вас. — Я приказываю вам, понятно? — резко оборвал его начальник штаба. — Вытащите из моей сумы карту, там указаны хатоны и колодцы, ползите за бурунами, а потом в карьер. Вы же, когда надо, умеете бегать, черт возьми! Володька разыскал карту, с большим трудом развернул Игната, снял его дорогое одеяние и, предварительно скинув рваную овчинную шубейку, замотал знамя поверх рубашки. Затем нагнулся, поцеловал комбрига и, кивнув головой одобрительно и весело глядевшему Ахмету, пополз, по пути пристегивая маузер. Володька рыдал. Ведь он был еще совсем мальчишка, и ничего постыдного не было в жгучих слезах, хлынувших ручьями из глаз партизанского сына. Ветер менял направление. Песок крутился, завихрялся, не сумев сразу повернуть по ветру. Позади щелчками кубанского батога хлопали выстрелы. Володька бежал, спотыкаясь и переползая дюны. Он уже не плакал, а кусал губы, ощущая соленый и одновременно сладкий вкус крови. Пережитые события стояли у него перед глазами. В его мальчишеской голове кипели горячие мысли. Он останется жив… он принесет весть о гибели батьки-комбрига. Пусть всем станет страшно… Он, Володька, соберет войско и появится на границах Кубани. Он расскажет Ленину о Кочубее. Он развернет перед Лениным Знамя бригады, пробитое пулями и обагренное кровью Игната… Ленин даст ему пехоту, даст бронированные поезда; откуют рабочие броню по призыву товарища Ленина, как заковали невинномысские рабочие броневик «Коммунист № 1». Они, рабочие, снимали его, Володьку, с буферов, гоняли, но он давно помирился с ними. Через них он нашел себе батьку, знаменитого отца… Стихала метель. Циклон, разорвав облака, будто обессиленный, упал на бескрайнюю прикаспийскую пустыню. Зажглась на солнце рукоятка меткого кочубеевского маузера…XXXVIII
Кочубея везли в Святой Крест через села Урожайное, Левокумское, Покойное. Начальник карательного отряда полковник Пузанков выделил для сопровождения больного комбрига две сотни от 1-го Осетинского и 5-го Кабардинского полков. Белые, загнав крупного зверя, боялись его упустить. Кочубей почти не приходил в сознание. В святокрестовскую тюрьму его, связанного, снесли на руках. Сотни, доставившие Кочубея, держали оружие на изготовке. Человек, завернутый в бурку, был страшен даже теперь.* * *
Кочубея не постигла участь красных вожаков, попадавших в руки белой гвардии. Кочубей остался жить. Известный большевистский командир, «раскаявшийся», во главе конного казачьего полка — что могло быть заманчивее для белых, сколачивавших казачьи части! Белым нужен был кубанский национальный герой. Казак Кочубей должен был заслужить жизнь и прощение боевыми делами. Генерал Эрдели возбудил ходатайство перед командующим вооруженными силами юго-востока России. Маневр, придуманный на Тереке, был хорош, и Эрдели не сомневался в успешном его разрешении. Кочубея из тюрьмы перевезли на квартиру. Наряду с хозяйкой, женщиной с мягкими, приятными ладонями, теплоту которых часто ощущал Кочубей на своем лбу, к больному прикомандировали двух сиделок и врача. Предусмотрительный начальник контрразведки капитан Черкесов приставил к дому усиленный наряд от гусарского полка. Утро. Кочубей сидел, обложенный подушками. Его брил парикмахер-армянин, словоохотливо рассказывая Кочубею о новостях, происшедших на воле. Парикмахер, осторожно поглядывая на дверь, шумно наводил бритву на зеленом английском поясе. — Вы проезжали Солдатское, Урожайное, наверное, сами слышали. — Ничего я не слышал. Был я хворый. — Камышане там сейчас, красные, Моисеенко, Шейко, Федор Синеоков… Бритва оставляла голубоватые широкие полосы в пухлой белой пене на лице комбрига. — Моисеенко, Шейко? Про таких не слышал… — отрицательно качал головой Кочубей. — Спокойней, могу порезать, — вежливо просил парикмахер выжидая. — Вы еще молоды, а волосы лезут. Падают волосы… — Шо ты! — хмурился Кочубей, проводя ладонью по голове. — Облез? Га? — Немного, пустяки. Вы еще молоды. Вырастут, — утешал парикмахер, выбривая шрам на лбу Кочубея. — Вот только придется теперь бриться почаще. Кочубей попросил зеркало, внимательно глядел в него, поворачивая зеркало в стороны и приподнимая. В зеркале желтела лысина от лба до макушки. Кочубей снова щупал голову. Ладонь мягко скользила. — От хворобы. От хворобы это… Отросли волосья за два тифа. Два месяца шапку не скидал… А тут жар, жар… Оголилась башка от подпарки, як курчонок от кипятка. Он прикрыл глаза. — Так говоришь, здорово сгарбузовались красные бойцы в прикумском займище? В вопросе звучали нотки удовлетворения. Кочубей, ожидая ответа, улыбнулся. Парикмахер не расслышал вопроса — он вдевал пульверизатор в бутылку с мутной жидкостью. Пробка пульверизатора была велика и в горлышко не входила. Он торопливо пожевал ее и втиснул. Пробка вошла со скрипом. Придерживая одной рукой горло бутылки, парикмахер начал быстро и решительно "сжимать резиновую грушу. Пульверизатор захрипел, засвистел, по лицу Кочубея потекли ручейки, скатываясь на грудь. Кочубей отфыркнулся. — Шо ты водой меня полоскаешь? — Одеколончик давно вышел, — оправдывался парикмахер. — Раньше, бывало, выедешь в Пятигорск за косметикой. А там приятели. В Кисловодск, в Ессентуки, бывало, приедем, по маленькой раз, по маленькой два… дамочки… Кочубей закрыл глаза. — Это в другой раз, в другой. Просю тебя, скажи, як добре организовались камышане? — Ну, раз боятся их, выходит, неплохо. Чтоб не было ошибки, по всем селам виселицы. — Вешают? Кого? — тревожно спросил Кочубей. — Больше коммунистов-большевиков, дружков товарища Примы, кто не успел уйти в камыши. Вы их не знаете? — Говори, кого вешают, — раздражался комбриг, — может, узнаю кого. — Ну, я могу только про своих, которых в городе. Плотника Филатова, Шаховцева… — Еще кого? — Мартыщенко, матроса… — Еще? — Орла. — Шо ты мелешь! Неужель и орла повесили проклятые кадеты? До птицев добрались. — Матроса Орла — коммуниста… Куритова, Гипсиса. — Будет, будет, — отмахивался комбриг, — брешешь ты! Як можно столько? Що ж они не убегли? — Кочубей ловил руку парикмахера. Цепляясь за нее, добрался до уха, шептал горячо и хрипло: — А Ахмета, Роя, Левшакова, братана моего Игната? Володьку? Моих орлов… — Про таких не знаю, ей-богу, не знаю, — отнекивался парикмахер, — не было про этих людей слухов. Что не слыхал, то не слыхал. Парикмахер собрал инструменты в ручной чемоданчик и на цыпочках вышел. Кочубей удовлетворенно откинулся на подушки. — Мабуть, ушли хлопцы в камыши аль до товарища Орджоникидзе, — прошептал комбриг. — Як же меня зацу-рали? Память его не могла восстановить картину последнего боя. Видно, в бреду говорил тогда он с начальником штаба. Верил пленный комбриг, что остались жить и гуляют на свободе его друзья-соратники. Вернулась сиделка, рыхлая женщина с испуганными глазами. Она принесла молоко. От кувшина сквозь подгорелую пенку шел пар. Женщина сполоснула чашку и начала наливать в нее молоко. — Подведи меня до окна, товарищ женщина, — попросил Кочубей, приподнимаясь. Сиделка бросила наливать молоко и отерла руки. Подхватила его под мышки, с трудом поворачивая больного, пока он старался попасть ногами в войлочные туфли. Кочубей, поддерживаемый сиделкой, приближался к окну, широко расставляя худые ноги, на которых кальсоны болтались, как на палках. Подоконник был покрыт тонким слоем пыли. Кочубей навалился на подоконник грудью. Локтем распахнул окно, протянул наружу светлые исхудавшие кисти рук. Ветер, обычно утихающий на ночь и снова начинающийся с утра, еще не дул. Кочубей пошевелил пальцами. — Нету ветра. Гарно як поют кочеты. Як в Суркулях. Товарищ женщина, вот так и у батьки моего спивали кочеты, когда был я маленький… Кочубей говорил с сиделкой не оборачиваясь. Он не видел, как смахнула женщина слезу с ресницы и отвернулась к стене. Кочубей бормотал: — Добрые трубачи эти кочеты, добрые… Зорю поют, радуются… Ветру нету, бури нету, кочету радость великая… Было удивительное спокойствие в воздухе, поэтому так звонко раздавалось это бесчисленное «кукареку». Петухи орали во внеурочное время, точно решившись вдоволь накричаться, пока не воет циклон и в горло не летит горячий астраханский песок. Кочубей улавливал знакомое ему хлопанье крыльев горластой птицы, взлетающей на забор. Видел, как две хохлатые курицы вылезли из-под амбара. Попыжась, встряхивались, выбивая вчерашнюю пыль. Чирикали заливисто и продолжительно какие-то невидимые птички, — может, это были простые, заурядные воробьи. Басовито мычали телята. Где-то стучали подводы, и пленному комбригу мерещилось, что это окованные хода обозов его бригады, что едут, покачиваясь в седлах, казаки, трепыхаются алые сотенные значки и впереди сотен, поблескивая серебром и золотом, гарцуют сотенные командиры. Растянулись сотни на десятки верст, а видны ясно все, до одного, и те, кто на ровном шляху, и те, кто опускается в балки, и те, которые, поторапливая коней, проскакивают студеные быстрые речки. Кочубей, вздрогнув, провел ногтями по пыльному подоконнику. — Где ж все други мои, товарищи? Где вы, товарищи дорогие? Какая вам слава? Около окна прошел часовой, мельком взглянувший на Кочубея. Шаг часового был мягок, упруг. Он оставлял следы на черном, точно размельченном на жерновах, песке. — Ой, и далеко отсюда до товарища Ленина, — прошептал Кочубей, — ой, як далеко! А як там Кубань родная? Мабуть, великие зараз на Кубани пожары. Гонялись друг за другом стремительные ласточки. Щебетали, переворачивались. Их белые брюшки сверкали, как перламутр. Снова прошагал часовой. Бросил в окно короткое приказание: — Окно закройте. Скоро поднимется ветер. Еще не распустившиеся листья акации начали трепыхаться. Зашумели верхушки. Собаки принялись выть. Сейчас они спрячутся под сараи и амбары этого турлучного городка, прозванного мрачным именем — Карабаглы. Ласточки исчезли. Ветер усиливался, но еще не было пыли. Песок только поднимается в пустыне, и минут через сорок с северо-востока появится бурое облако циклона. Кочубей сам добрел до кровати. Сиделка подала воды. Он лязгал зубами, пытаясь поймать край стакана. — Пустить, я подремаю. Сиделка перешла к столу, принялась за вязанье. Под одеялом очерчивалось щуплое небольшое тело больного. Женщина оставила вязанье и долго глядела в сторону кровати будто невидящими глазами. Больной тяжело дышал и бредил… Снаружи завывало. Ритмично хлопал, очевидно плохо привязанный, ставень. В комнате становилось душно…* * *
Адъютант генерала ждал, когда проснется больной. Адъютант был пожилой щеголеватый офицер, сытый и добродушный. Он протирал пенсне, глядел близорукими навыкате глазами в сторону кровати, снова надевал пенсне. В руках его была бумага, которую он должен был огласить Кочубею. Из ставки, от самого Деникина, пришло помилование пленнику. С помилованием пришел и довольно солидный чин. Адъютант не решался потревожить сон человека, обласканного ставкой. Он переговорил почти обо всем с сиделкой, узнал о поведении больного за последние сутки, перечитал хвостатые рецепты и этикетки флаконов с лекарствами, поинтересовался, у кого покупают молоко для больного и по какой цене. Когда сиделка похвалила молоко и назвала цену, он сказал: — Поценно, поценно. Вы разрешите записать фамилию? — он вынул из наружного кармана френча потрепанную записную книжку и карандаш. — Представьте себе, я попадаю все на молозиво. Да, да. На молозиво. Неправда ли, странное название. Это, знаете ли, молоко жидкое, невкусное, травянистое какое-то. А у меня здесь жена и дочка. Были в Ростове. Как взяли наши Ростов, приехали сюда… Ну, тут не Ростов, конечно, дыра… ну и дыра ваш город… Пришел врач. Он, мельком посмотрев на офицера, кивнул головой. — Вы к нему? — спросил врач, моя руки. — Да. Есть важное сообщение от его превосходительства генерала Эрдели. Врач энергично вытирал руки полотенцем, поданным сестрой. — Может, отложите визит до выздоровления? Адъютант успокаивающе поднял руку и подмигнул: — Не сомневайтесь, господин доктор. Мы заодно с медициной. Вы призваны физические силы восстанавливать, а мы — моральные. Вот увидите, как дело пойдет… Кочубей проснулся. Обвел комнату мутным, еще сонным взглядом. Остановился на офицере. Взгляд прояснился. Позвал врача. — А этот в пенсне? Чего ему надо? — спросил он. Врач не ответил. Адъютант козырнул и развернул бумагу. — Разрешите огласить? — Читай, — невнятно бормотнул Кочубей, глядя вперед. Офицер читал приказ Деникина о помиловании бывшего командира кавалерийской бригады одиннадцатой армии Кочубея при условии перехода Кочубея на службу в добровольческую армию в качестве командира полка. Помилование определяло бывшему большевистскому комбригу чин полковника. Офицер, закончив читку, сложил бумагу и снова подморгнул врачу. Кочубей удивленно сдвинул брови, вяло приподнял руку. — Шо-сь, я не понял. Повтори. На френче адъютанта мягко отсвечивались латунные пуговицы, и знаки британского герба были похожи на тараканов. Бриджи желтели узкими полосками кожаных лей. Краги были массивны, точно отполированы. Кочубей лежал, стараясь не глядеть на лицо офицера, но эти особенности чужого мундира и противное пенсне, которое адъютант вертел в пальцах, пробуждали в Кочубее ненависть. Адъютант торжественно перечитывал приказ, делал паузы после особенно, по его мнению, сочных фраз, оглядывал больного круглыми навыкате глазами. Кочубей закипал. Когда адъютант окончил и выжидательно уставился на больного, Кочубей скрипнул зубами, рывком захотел подняться. Захрипел, ударился головой о перекладину кровати. В уголках губ появилась кровь. — Что с вами, господин полковник? — кинулся к нему офицер. Доктор отстранил от постели офицера. — Простите… Но я… предлагаю вам… не беспокоить больного. Кочубей вздрагивал, сжимал и разжимал колени, и врач поминутно поправлял соскальзывавшее одеяло. — Уйдите, — попросил доктор. — Ведь ему нужен длительный отдых. Спокойствие. Офицер был напуган и растерян. Он не мог понять, что, в сущности, произошло. Кочубей открыл глаза. Усилием воли он переборол слабость. Отстранил доктора, приподнялся, и руки его ухватились за блестящий прут кровати. Адъютант услужливо изогнулся: — Разрешите передать ваше согласие, господин полковник? Кочубей рванулся. Его обеими руками охватил доктор. Офицер отпрянул к двери. Он виновато кривился в улыбке, точно ища сочувствия у сиделки, жалостливо на него поглядывавшей. — Жаль, шо я тебя, суку лупатую, не встретил ни под Суркулями, ни под Невинкой, — с хрипом вырвалось у Кочубея, — я бы сделал с тебя коклету… То же передай генералам… Пускай дадут мне здоровья, а после того пусть выходит супротив меня, безоружного, сам твой Деникин со всеми Эрделями… я им когтями глотки перерву! Обессиленный, упал Кочубей на подушки.* * *
Ранняя весна начиналась обычными в этих местах суховеями. Далеко на восток — знойные степи, а еще дальше — Каспий. А здесь турлучные и саманные домишки, восточный говор армян, горький запах подгнивших за зиму камышей. По долине реки Буйволы, там, где захирела недоделанная прикумчанами железная дорога, выезжали конные разведчики. Соскакивали, загоняли пруты в землю, определяя время пахоты под знаменитую буйволинскую мягкую пшеницу. Редкие только были дозорные весны тысяча девятьсот девятнадцатого года. Останутся непахаными массивы, и выдолбленная снарядами земля не скоро еще покроется разливанным морем пшеницы и виноградников. Кочубея везли к единственному двухэтажному зданию городка под конвоем гусарского эскадрона. В пароконные дроги были запряжены понурые клячи. Сегодня был назначен военно-полевой суд. Кочубей был слаб, не оправившись еще от болезни. Его поддерживали, но он клонился и оседал в руках двух кряжистых терских казаков. Изредка поднимал глаза на голубое ветреное небо, наблюдая, как тянутся на восток хищные стаи воронья. — Це в Прикаспий, це чуют падаль, — шептал еле внятно Кочубей. Кочубея сняли с повозки и повели в парадную дверь здания военно-полевого суда. По обеим сторонам стояли гусары-юнкера. Когда за Кочубеем закрылась дверь, юнкера спешились, отпустили лошадям подпруги и наволокли на кирпичный тротуар вороха сена. Зал, куда ввели Кочубея, был украшен портретами Корнилова, Дроздовского, Маркова, Алексеева, Шкуро… Портреты изображали бравых генералов, увитых лавровыми венками, с вплетенными в венки саблями, фанфарами и винтовками. На почетном месте красовались лубочные портреты вояк импортного происхождения, надменно оглядывавших это убогое помещение, из-под своих широких козырьков. Это были члены английской миссии, интервенты Мильн и Бриге. Они разъезжали по Кавказу, и этих новых хозяев белые всячески рекламировали перед населением. Кочубея завели за перегородку, напоминавшую левый клирос какой-либо захудалой церквенки. Это была скамья подсудимых. Кочубей сел на табуретку, опустив бессильно руки и уронив на грудь голову. Казаки, поддерживавшие его, явно смущались и переглядывались. Военные судьи занимали стол, накрытый черным сукном. Сукно было расшито шелковистым сутажом. За столом, в числе членов этого импровизированного трибунала, красовались два офицера бригады имени генерала Маркова. На марковцах были черные погоны с белой опушкой, на рукавах их кофейных гимнастерок были вышиты мрачные шевроны. Процесс походил на заседание какого-то тайного ордена. В зале было темно и малолюдно. Правильными рядами, как в театре, блестели спинки стульев. Суд проходил при закрытых дверях. Десятка три офицеров местного гарнизона разбились на несколько кучек. Переговаривались. Одни уверяли, что Кочубей даст согласие, другие с ними не соглашались. Прибывшие из Пятигорска от Эрдели крупные военные чины были степенны. Они заняли весь первый ряд. Перебрасывались фразами о делах на фронте. Часто произносились слова: Царицын, Колчак, Волга. Посплетничали о новых назначениях, о каких-то щенках и выскочках. Замолкли. С ними находились дамы, уже обрекшие себя на скуку, так как их предположения потерпели крах. Ничего интересного не предвиделось. Вместо свирепого большевистского атамана, похожего на Емельяна Пугачева или Степана Разина, перед ними предстал бледный и тощий заурядный казацкий парубок. Председатель суда, подполковник, пожевав губами и мельком глянув в зал и на подсудимого, невнятно прочитал обвинительный акт. Отложив бумагу в сторону, откашлялся и огласил текст последней телеграммы из ставки о необходимости еще раз подействовать на Кочубея и добиться его согласия. — Подсудимый Иван Кочубей, — обратился председатель суда, — считаете ли вы приемлемым предложение верховного командования? Подсудимый не отвечал. Вторичный вопрос подполковника также остался без ответа. Кочубей навалился на конвойного казака. Лица Кочубея не было видно. Поблескивала только его бритая голова. Кочубей был без сознания. Он не слышал ни обвинительного акта, ни вопросов. Подполковник смущенно, точно извиняясь, развел руками. Сидевший в зале, во втором ряду, капитан Черкесов, начальник контрразведки, краснощекий плечистый здоровяк, выкрикнул: — Что вы с ним нянчитесь? Нашли героя! Полковник с сытым и неприятным лицом полуобернулся: — Политику не понимаете, господин капитан, — наставительно сказал он. — Учитесь популяризации политических доктрин у большевиков. — Мне бы его… Я б его уговорил! Полковник понимающе улыбнулся. — Чувство профессии, господин капитан! Понятно, понятно. И… похвально. Но не всегда так, не всегда. Политика требует ума, ума тонкого, такого… восточного, я бы сказал… Заседание было прервано. Послали за доктором. Не нашли. Ввели городского зубного врача. — Не делал я подкожных впрыскиваний. Не знаком я с дозировкой, — возмущался тот. — Поучитесь на Кочубее, — подталкивал врача сопровождавший офицер. — Я могу закатить столько, что вам придется судить мертвеца! — Не волнуйтесь, господин доктор, — сказал Черкесов, исподлобья оглядывая его. — Делайте, пока вас приглашают по-хорошему. Врач зашел за перегородку, открыл саквояжик, начал раскладывать на перильцах барьера несложный инструмент: коробку с рекордовским шприцем, флаконы с притертыми пробками, вату. Казак, оставив винтовку, засучил рукав Кочубею. Рука была желта, худа, безвольна. Врач протер спиртом место, предназначенное для укола, двумя пальцами натянул кожу и вогнал шприц. Кочубей приподнял голову. Расстегнутый ворот ситцевойсорочки обнажил волосатую костлявую грудь, покрытую багровыми пятнами. — Шо вам ще от меня надо? — мучительно морщась, спросил Кочубей. Подполковник повторил предложение. Капитан Черкесов, забыв о разнице в чинах и положении, навалился на сытого полковника. Кочубей, медленно и тяжело дыша, с недоумением обвел глазами все это сборище, пришедшее полюбоваться на его муки. Он видел офицеров, людей, против которых бросал свои крылатые сотни, людей, борьба с которыми была задачей его буйной жизни. Жены их и то не были похожи на женщин — это были прежде всего «мадамы», как называл их Кочубей. Его сейчас окружили обломки мира, вызывавшего бурный протест его пламенной и целостной натуры. Даже на стенах надменно напыжились хорошо известные ему генералы, неоднократно битые им, а здесь прославленные как герои… Кочубей попытался приподняться. Табуретка заскрипела. Председатель, начиная терять терпение, раздраженным голосом произнес: — Последний раз, подсудимый, соглашаетесь ли вы принять предложение командования и сохранить жизнь? На щеках Кочубея выступили красные пятна. Он уперся в табурет руками так, что хрустнули кости в локтях, и поднялся. Шагнул к барьеру, но, видно, не рассчитал своих сил, покачнулся и… повалился грудью на перегородку. К нему подскочили конвойные. Кочубей затряс головой: — Не надо помощи! Геть! Подмаргивая, подозвал подполковника: — Подойди. Я на ухо, бо так соромно. Подполковник, передернув плечами, настороженно приблизился к подсудимому. — Еще ближе, еще, не укусю, — горячечно выдыхал комбриг. Офицеры подхлынули к скамье подсудимых, оголив ряды стульев. Председатель суда, не совсем решительно подвинув к себе стул, сел и склонился к подсудимому, положив ему на спину руку. Кочубей привлек подполковника к себе, цепко, как-то по-кошачьи, схватил его шею. — Отдаю тебе, стерва, все, шо могу! — выдохнул комбриг. Отхаркнулся и плюнул подполковнику в переносицу. Колени Кочубея подогнулись, он рухнул на пол.* * *
Кочубея везли на казнь. Вслед конвойной страже, по бокам и забегая вперед, провожали его жители-прикумчане. Впереди всех — удивленная, растрепанная старушка. Полушалок свалился с головы, и седые волосы выбились из-под чепца. Она бредет по пыльной обочине дороги, и в лице ее скорбь и ужас. Пожалуй, тридцатого провожает на смерть она, и первым был ее сын, большевик-матрос. — Проклятые, он, боже ж мой! — кричала она, бросаясь под ноги лошадям. — Ой, проклятые, смертью живущие. За ней причитали женщины, поднимали детишек над головами, чтобы запомнили дети образ знаменитого красного командира. — Ой, проклятые, смертью живущие! — выкрикивала старуха, и юнкера боялись опустить на нее плеть. Неслась густая пыль, поднимались высоко вихревые столбы. Дули в тот день сразу два ветра — туркестанский и черная буря. Народ прибывал. Дорогу подводе прорезали плетьми. Кочубей очнулся. — Шо это голосят бабы? За покойником? — спросил он. Терский казак, сидевший в задке, на соломе, повернулся и буркнул, не поднимая глаз: — Голосят по твою душу, казак. — Пусть не голосят бабы, — сказал Кочубей. — Я ше возвернусь и орлом покружу по степу. — Не возвернешься, казак, — вздохнул терец и, упорно глядя на сапоги Кочубея, тихо попросил: — Тебе чеботы не потребны уже. Дозволь стянуть? Кочубей перевел взгляд на ноги. Голенища собрались в гармошку, торчали голубые ушки, на передах потерлась кожа — это от стремян. Зачем нужны теперь сапоги Кочубею? — Тяни, — разрешил он, шевельнув ногой. Терец, оглядываясь, чтобы не видели юнкера конного конвоя, поплевал на ладони и торопливо разул смертника. — Спасибо, казак, — поблагодарил он и начал разглядывать подошвы. — Эх, атаман, атаман, и под стать разве тебе такая обужа? — Черкнул по подошве черным и крепким, будто железным, ногтем. — Потребно уже подметки подкинуть. А на ногах у тебя были, как новые. — Поперек песчаную степь перемахнул. Вперед и взад. Видать, время чеботам пришло, — утешил терца Кочубей. Кляча уныло тащила дроги. Насмешкой над лучшим джигитом Кубани были эти, будто нарочно подобранные, нудные, мохнатые коняги… Провода гудели. На откосе телеграфного столба была набита перекладина. Кочубея сняли с повозки и, поддерживая, повели к виселице. Кочубей был наружно спокоен. Плотно сжатые узкие его губы чуть-чуть вздрагивали. Взгляд был блестящ и насторожен. Казалось, он примирился со смертью и невозмутимо шел к ней, но его тревожило, не подвох ли это. Может, еще что-либо придумал каверзный враг. Прискакали офицеры-марковцы и начальник контрразведки. Вошли в круг. Капитан Черкесов, бравируя, ковыряя в зубах и отплевываясь в песок, приблизился к виселице. Ветер сдувал фуражку, и он придерживал ее одной рукой. — Счет им потерял, — бахвалился марковцам контрразведчик, — доверить некому. Терцы — жулье. Гусары — мальчишки. Капитан опустил ремешок у фуражки. Теперь он походил на бравого немецкого шуцмана. Марковцы, раскрутив веревку, ловко перекинули ее через перекладину. Один из них подошел под столб и примерил своим ростом высоту. — Хорош, — удовлетворенно сказал офицер. — Кочубей на полголовы ниже. Вот тут и повиснет. Подводите. Мы его с протяжкой. Кочубей ступил несколько шагов, поднял глаза вверх. Веревку относил ветер. Она стучала по столбу. Кочубей широким жестом провел ладонью по шее. — Может, штыками або с маузера, — попросил комбриг. — Испугался? — поиздевался Черкесов. — Падло! — презрительно выдавил комбриг, скрипнув зубами. — Кочубей испугался?! Падло кадетское! На шею положили петлю. Руки туго скрутили за спиной тонким скрипучим шпагатом. Кочубей гордо откинул голову. Веревку начали тянуть марковцы, думая после, когда повешенный оторвется от земли, прикрутить конец веревки за свежевырубленную выщерблину столба. «Повесить с протяжкой» — так называли такой способ искушенные в этих делах марковцы. Кочубей скривился. Он огромным напряжением воли не терял сознания. Вот пальцы ног комбрига отделились от земли, он захрипел, передернулся… Веревка оборвалась у самой перекладины. Кочубей свалился лицом вниз. — Ой, боже ж ты мой! Ой, праведная душа! — заголосила снова старуха. Народ загудел. — Выручай! — крикнул кто-то звонко и молодо. Толпа навалилась. Старуха прорвалась и упала к ногам Кочубея, обнимая колени его. Юнкера взвили на дыбы коней, сдерживая напор. Старуху оттащили. Кочубей, силясь подняться, грубо ругал офицеров. Наконец он встал на колени, потом рванулся и встал на ноги. Веревку, торопясь, связал сам начальник контрразведки. — Тащи! — скомандовал он, обнажая револьвер. Толпа нажимала, рокотала. Кочубей почуял, что он не одинок, что гул этот, тщетно перекрываемый ветром и свистом юнкерских нагаек, — гул грозного девятого вала, топот развернутых лав. — Бейтесь, товарищи, за Советскую власть, за партию, за Ленина! — выкрикнул он бодро и задорно, как боевую команду любимым полкам… …Труп Кочубея мотался, поворачиваясь и покачиваясь. Желтели пятки и пальцы из продранных шерстяных, крашенных фуксином носков. У столба убивалась старуха, обнимая столб и царапая его ногтями. Вороны орали и кружились выше вихревых столбов. Каркали вороны, сносимые бурей, ныряли вниз, взмахивая крылом, как черным старушечьим полушалком. Кочубей покрылся мелким астраханским песком. На груди знаменитого комбрига висела издевательская надпись, сделанная второпях на фанерной продолговатой дощечке: «КРАСНЫЙ БАНДИТ КОЧУБЕИ».* * *
На квартире, последнем приюте Кочубея, осталась скромная черкеска, потертая песками и ветрами, а в ней растрепанный букварь и шапка бухарского курпея. В газыре черкески была найдена записка, написанная самим Кочубеем наполовину печатными, наполовину письменными буквами:«Вот шо, я кончаю. Мою одежду, як шо можно, просю доставить до дому, як последнюю память. Я верю, шо скоро придет наша Красная Армия. Хай не поминает меня лихом. Перешлите товарищу Ленину, шо я до последней минуты отдал свою жизнь за революцию».
Эпилог
По голубому небу проплывали кучевые облачка, светлые по краям и свинцовые внутри. Может, слетались облачка в большую громовую тучу, но здесь, в дельте Волги, в рыбачьем селе, было пока тихо и спокойно. До Эркетеновской ставки дотянулся кадет и замер, оставив в покое одиннадцатую армию. Приносили слухи из сторожевых застав в рыбачьи села Оленичево, Икряное, Оранжерейное, где остановилась кочубеевская конница, что потекли на Маныч и дальше, на Царицын, полки Бабаева, Улагая, Султан‑Гирея, под командой вновь объявленного кубанского генерала, барона Врангеля. Лечились, выздоравливали, оправлялись от великих трудов кубанцы, ставропольцы и терцы, вышедшие из пустыни. Переформировывались. Набирались сил, накачивали мускулы и готовились к битвам. Из сотен стали эскадроны, из отрядов — полки, а из бригады кочубеевцев образовалась теперь дивизия, впитав в свои ряды всех, кто прибыл в Прикаспий не самоходом, а верхом, при седле и оружии. Много в дивизию вошло казаков с далекой Тамани. Шесть полков стали в селах боевым авангардом, и было у всех оружие, и обласкали всех, и затянуло жирком все обиды, как рана затягивается от времени и ухода. ………………………………………………………………………………………….. Апостол был привязан близ турлучной кривобокой клуни, пахнувшей илом и рыбой. Конь поднимал сухую голову, вытягивал верхнюю губу, щурился, скоблил столб, к которому был привязан, оставляя на нем следы зубов и слюну. В руках Пелипенко мелькали щетка и скребница. Он с очевидным наслаждением наводил лоск на своего боевого друга. От щетки клубилась едкая пыль, точно поблизости чересчур усердная хозяйка выбивала сухой веник. На скребнице скоплялась перхоть. Эскадронный чистил щетку об острую зубчатую насечку скребницы, а после сдувал перхоть шумно и со свистом. Круп коня начинал вновь ворониться и приобретать с боков сытые отблески полумесяцев. Когда Пелипенко деранул по брюху скребницей, конь мотнулся и, пытаясь укусить хозяина, щелкнул зубами. Лошадь чувствовала щекотку, значит, дело шло на поправку, лошадь набиралась сил, оправляясь от боевой зимы и голодного предвесенья. Пелипенко подтащил бадейку с водой, развернул тряпицу, вынул небольшой обмылок и принялся за гриву. Он взбил пену на холке, и казалось — к какому-то балу готовится вороной конь, подставив шею на расправу цирюльнику. — Был ты, Апостол, в кочубеевской бригаде на Кубани, а теперь в л-е-г-у-л-я-р-н-о-й дивизии в Прикаспии, — будто журил коня Пелипенко, плеская водой из бадейки, — носил сотенного, а теперь — эскадронного. Эх ты, несуразный Апостол, эй, и перевертень ты, конь мой быстрый. Пелипенко кончил уборку, протер Апостола шинельной суконкой. Потом завернул обмылок, поглядел на небо. Плыли, перестраиваясь, то смыкаясь, то удлиняясь, облака. Тишина. Спокойствие. — Вот так и в Кирпилях. На четвертый день пасхи, — сказал вслух Пелипенко. Да, только на четвертый день пасхи бывает такая тишина в кубанских станицах. За первые трое суток поедят, повыпивают все скопленное семинедельным великим постом, понабивают — кому след, кому не след — сопатки. Три дня балабонят колокола, пугая голубей и галок, три дня на колокольню имеют доступ все, кто захочет. Только раз в году, на четвертый день пасхи, безмолвны станицы: роздых, сон… и так же по небу, похожему на корыто с подсиненной водой, тянутся влажные, пухлые, как овечья «вовна», облака. Вроде не сами они, а тянет их кто-то на невидимой веревке. …У Петра Редкодуба усы седые, нагорелые от курева. Палит какой-то навоз Редкодуб уже третий месяц, водоросль трухлявую, толченую и высушенную на сковородке. Стали усы у казака такие, точно пьяный маляр ткнул ему под нос щетку в охре. Труха из морской погани безвкусна, но дымит и вроде кружит голову, и чадит взводный Редкодуб часто и долго, со вздохом вспоминая о скаженном кубанском самосаде да о заусайловском махряке, что доставляла станичная потребилка с Кавказского отдела и Екатеринодара. Взводный пересматривал патроны, отпущенные Астраханью. Патроны привезли без «цинков», навалом в ящиках, клейменных непонятными буквами. Были короткие слухи: патроны английские, в нашу винтовку лезли, в пулемете заедало — перекосы. Дал их Царицын, а там нахватали у кадетов. Редкодуб протирал патроны суконкой, макая ее в толченый кирпич. Везде под ногами песок, но не уважал песок взводный со времени отхода. Отняли пески у Петра любимого друга Свирида. А спроси его: «Чего кирпичом глянцуешь, Петро?» — ответит: «Хорошего мало в твоем песке, только на зубах для хруста, а тут позадирает на патроны латуню, пошкарябает».* * *
В том же дворе, на саманной завалинке, ковырялся старик в обветшалой крупноочковой сети. Долго раздумывал рыбак над каждой дырой и качал головой. Требовали невода замены, и если что и ценно было в них, так это чугунные грузила вперемешку с рваными осколками. Спускался старик вниз по Каспию, набрел на осколки и на человечьи и лошадиные кости. Куски лопнувших снарядов пошли хотя в дело, а кости… кому они нужны? Тут же возле него работал швайкой боец, ремонтируя наборную уздечку с серебряными бляхами. Такие уздечки выменивали за десяток мериносов богатые овцеводы-экономщики у родовитых князей Чечни и Дагестана. Был боец у Кочубея, а раз был он у него, никто не заподозрит, что досталась казаку ценная сбруя путем обмена. Лопнула в двух местах уздечка — у трензельного кольца и у наглазника, появлялись на этих местах цветистые узоры от сыромятного вшивальника. За голову схватился бы любой шорник, заметив, как изувечил княжескую сбрую красноармеец-кавалерист, истыкав ее шилом и наварив на кожу секретной выделки ремни от дохлой коняги, павшей тут же, в Харбалях, от бескормицы. У ног доморощенного шорника на снопе камыша лежало седло, раскидав по обеим сторонам путлища с резными чеченскими стременами. Курносый вихрастый мальчонка, оставив игру в казанки, влез на седло и, гикая, начал сечь землю хворостиной. Мальчишка пылил, скреб землю ногами, шумно шмыгал носом, тщетно пытаясь убрать с глаз долой зеленую сосулю. — Эй, мальчонка, не вырони ее из носу. На седло не потеряй, — сказал боец и обернул к старику скуластое и точно опаленное лицо. — Внук небось твой, а? Чуешь, рыбалка? Старик не торопился с ответом. Отложил сеть, вытянул правую ногу, изогнулся, полез в карман и долго шарил в нем, будто там были не только драный кисет и огниво, а много всяких вещей, и надо долго нащупывать и выуживать то, что тебе сейчас потребно. Кисет был похож на мешочек от поминаньица. Трут огнива — на шнуре от нагана ставропольского полицейского урядника. Старик пошарил в кисете, вынул бумажку, заранее разрезанную на одну закрутку, ловко подхватил ее ртом и так, с приклеенной на губе бумажкой, ответил: — Внук мой, факт. Сыны есть, значит, и внуками бог не обидел. Место мокрое. Живем подолгу, рожаем помногу. Кочубеевец, шутливо цыркнув на мальчонку, подтянул к себе сноп камыша вместе с седлом. Снял козловую подушку. Обнажился скелет седла — ленчик. Кочубеевец пощелкал по окованной луке. — Кубань, Ставрополыцину, Терек, Куму, прикаспийский степ — все обскакал на этом седле, а зараз думки были повернуть свой скок по обратному направлению. Доброе седло, не то што твои сетки, папаша. — Сетям срок пришел. Посчитать, десятый год без роздыху отработали свое с пользой. Переменил тон и, хитро прищурившись, спросил: — А от твоей скачки, казак, много ли барыша? — Кому барыш, папаша, а кто и проторговался. С маузера доставал кадета, и шашкой порубались вволю, папаша, дай боже царство небесное товарищу Кочубею… — Ты, видать, ум теряешь, — отозвался сердито Редкодуб, поднимаясь и отряхиваясь. — Может, живет да здравствует батько на радость трудовому классу, на страх врагам. — Ой, хороши твои слова, взводный, слушал бы век их — и, кажись, все время по сердцу, как вареньем. — А какие твои думки? — спросил осторожно Редкодуб. Присел и начал собирать патроны, бережно укладывая их рядами, вверх обоймами. — Мои такие думки, товарищ взводный командир, что не такой батько, чтоб не объявился до этого времени, чтоб не проведал свою бригаду, хоть и живет она не под дурным доглядом. — Да, батько не такой, — согласился Редкодуб. — Вон объявился же Батыш, — продолжал кочубеевец. — Полковым командиром у Буденного товарищ Батыш. Передавали хлопцы, дуже убивался Батыш, узнав, что сгинул батько в безводном степу. Был слух, да как верить ему, будто ушел батько до Орджоникидзе в Осетинские горы… — Нет, — отрицательно качнув головой, сказал Редко-дуб, — не может быть у Орджоникидзе в Осетинских горах наш батько. Нам бы ничего не сказал товарищ Орджоникидзе, так на сорочьем хвосту докинул бы такое известие до Астрахани, товарищу Кирову. — Разумное слово. Донес бы к нам весть ту товарищ Киров, кабы имел ее. — Дай, боже, доброй памяти батько во всех племенах и народах, если уже не будет его к нам возврата, — сказал Редкодуб. Справа над безмятежьем весеннего Каспия зарокотали, то утихая, то нарастая, моторы. Редкодуб приложил ладонь повыше густых белоснежных бровей. На Астрахань летела журавлиная стайка. Гул то нарастал, то затихал. — Опять англичанин! С Петровского порта, а может, с Баку, — выдавил Редкодуб и, изменяя своей привычке, пространно выругался. Гул уменьшился. Звено самолетов английских интервентов пошло на Астрахань.* * *
— Казаки, на сбор! Гей, казаки-товарищи! По улице скакал кочубеевец, шныряя в седле, как егоза. Кочубеевец был молодой, озорной казак, и, очевидно, поднять переполох в этом тихом селе доставляло ему особую радость. — Казаки, гей, гей! Казаки-товарищи! — загорланил он, подстегнул коня и исчез. Есть же такие озорники. Точно в седло ему всунули шило. Разве нельзя важно, чинно, как и полагается, собрать на майдан товариство? Можно. И доверия ему было бы больше и весу его словам. Так нет, суматошит всех, баламутит. Думаете, под ним жеребец, хороших кровей, из ноздрей дым, из очей пламя? Простая кобыла под его ветхим седлом, такая облезлая, что тьфу, а почему она носится, как точь-в-точь сумасшедшая, — непонятно! Промучил казак кобылу от станицы Дядьковской до вот этого самого села, и жрала она у него все, кроме дышла да стреляных гильз. Может, думаете, сам он видал разносолы? Какие там разносолы видал этот казак! Камыш да чакан [177], в праздник — верблюжью голову, а сейчас, поблизости моря, — сухую селедку‑бешенку, от которой, кажись, выпил бы все это невеселое Каспийское море. А гикает казак, джигитует, то свалится с седла, то вспрыгнет да так подскочит на козловой подушке, что, кажется, вот-вот хрустнут позвонки у кобылки. В руках у него пика, а на ней красный флажок. Как же мог он протащить пику через всю бескрайнюю степь, когда голову, кажись, готов был с себя отодрать каждый и закинуть, чтоб не мешала ее свинцовая тифозная тяжесть?.. Что ж за пику проволок казак сквозь пустыню? Не пика это, а сотенный значок особой партизанской сотни. Где же взял его казак? Почему обрадовался Пелипенко, заметив его в руках казака, который вертел тот значок как ему вздумается и не сшиб все-таки ни одной печной трубы узкой улочки рыбачьего поселка? Перешел значок сотни ему, этому развеселому парню, когда, почуяв лихо, убрел помирать в родную пустыню больной черной оспой и тифом степняк Абуше Батырь… Вслед гонцу, точно по сговору, на разных концах села пророкотали трубы. Что делает тревога! Вот было мирно, спокойно; казалось, слышно было, как дохнут мухи. Пойди и, степенно минуя дворы, пересчитывай красноармейцев-казаков. На завалинках, на перекинутых бочках из-под вара, на связках очерета, а то и просто на земле сидели, лежали они. Заплатывали шаровары и черкески, накладывали на дорогое азиатское сукно парусовые латки, починяли уздечки, седла, чистили коней, соскребая с них навоз и коросту, прочищали наганы и маузеры, керосин я их и направляя дула на солнце, точно подзорные трубы. Пришивали на рукава кумачовые звезды. Читали вслух в кружках партийные книжки и газетки. А тут, полюбуйтесь! Даже сам Пелипенко, считай, уже почти полковник, выволок седло из клуни, кинул на Апостола, и черт его знает, когда он успел подтянуть подпруги. Может, на скаку? Так бывает, но только при очень уж большой спешке, как, к примеру, под Воровсколесской, против Покровского, когда сам командующий носился по боевому полю в одних исподних штанах и ночной рубашке. И нужно уметь сделать так, как Пелипенко. Доскакать до площади, никого не сбив, не перекувырнуться вместе с конем через неудаху-пластуна, не повалить забор, проскальзывая, точно угорь, в узкую щелку промежду десятка прущих во весь опор казаков, занявших тесную улицу. На то он и эскадронный, чтоб превосходить в этих качествах своих подчиненных. Ловкость и сметка ему нужны до зарезу. Какой же он будет эскадронный командир, если приползет на сборное место последним?* * *
Пелипенко долго протирал глаза, пучил их. Что такое? Его бросило сначала в жар, а потом в холод. Ему хотелось обернуться к братам своим, к эскадрону, выстроенному во фрунт перед самим начальником дивизии, но боялся Охрим Пелипенко. Что за чертовщина? Не наваждение ли? Обернись — и заметит эскадрон или ослиные уши, выросшие неизвестно когда, или козлиные роги, а может, лицо засветится, как у оборотня. Эскадронный ущипнул себя за руку и снова уставился вперед. Вместе с начдивом Хмеликовым, вместе с начальником штаба и с каким-то еще великим начальством на вороном лысом коне красовался их комиссар Василий Кандыбин, поворачиваясь и поблескивая серебряным эфесом дагестанской шашки. Раз тут комиссар, выходит, где-то рядом должен быть их батько Иван Кочубей. Может, он спрятался за спины и укрылся штандартом, что держит в руках какой-то черномазый мальчонка, точно не нашлось в дивизии под штандарт натурального казака. Но что это? Что-то больно знакомо лицо этого мальчишки. Правда, тогда оно было круглое и красное, как разрезанный арбуз, а сейчас желтое и длинное, точно дыня. — Хлопцы, Володька! — почти ужаснулся Пелипенко. — Володька, — подтвердил Редкодуб, стоявший на первой линии как командир первого взвода. Пелипенко рад был этому неожиданному слову. Он пришел в себя, тихо окликнул взводного, и когда стремя Редкодуба звякнуло у левого бока Апостола, Пелипенко сказал, чуть сгибаясь влево: — Ей-бо, Петро, это Володька! — Ой, Охрим, а ведь, кажется мне, на Володьке бать-кин маузер. Урмийский маузер, персидской золотой чеканки. Пелипенко на один шаг подтронул коня. Эскадронный узнал маузер Кочубея. — Ой, великая шкода, великая шкода, видать, стряслась, — пробормотал Пелипенко и хотел было перекреститься. Уже замахнулась рука и у газырей упала вниз. Вспомнил — креста нет, давно коммунистом стал, стыдно сделалось эскадронному. Оглянулся. — Может, одарил комбриг Володьку? Какая ж тут испуга? — сказал он с достоинством. Вглядываясь, похвалил: — Вытянулся Володька за малое время. Натуральным стал казаком. Партизанский сын был на темно-гнедой кобылице, белохрапой и белоногой. Красавица лошадь в тот памятный день была под приемным сыном кубанской бригады. Кобылица не стояла на месте, и подстриженная грива ее крутой шеи щетинилась, словно сапожная щетка. Она закидывала голову теми порывистыми движениями, которыми животное пытается во что бы то ни стало избавиться от нудных мундштуков. Кроме маузера, на Володьке была известная всей бригаде шашка, отделанная рогом горного тура, та шашка, которой хитро хотел завладеть покойный старшина Горбачев. Володька узнал Пелипенко, качнулся вперед, заулыбался. Эскадронный обернулся к строю. — Хлопцы, — сказал он тихо, но басовито, — узнаете партизанского сына? Зашелестели хлопцы, приосанились. Была команда «вольно», и многие заворачивали на палец ус, перемаргивались, крякали. — Может, за ним и сам батько? — осторожно сказал кто-то. — Тю на тебя! Батько, видать, зараз у Ленина, колбасой балуется. — Раз нету Левшакова, без колбасы не обошлось! — Со всем штатом батько там, — бросил скуластый казак, оглаживая не то коня, не то княжескую уздечку: — Ахмет, Рой, Игнат… Потом стихло все. Позванивали только трензеля, когда мотали головами кони, да кое-где лязгали два дружка стремя о стремя. Говорил начальник дивизии: — Отход одиннадцатой армии — не разгром. Мы имели крепкие тылы и железное руководство ленинской партии. Мы непобедимы. Гибли люди, становились кони, мели над ними метели, — но теперь снова готовы к бою полки, бригады, дивизии. Наша задача — двинуться снова на врага и разбить его, и залогом этого пусть будет это знамя, простреленное, окровавленное, но пронесенное от Кубани до Волги… Начдив объявил знамя и новую нумерацию полка. Оркестр заиграл «Интернационал». Перед фронтом, перед рядами, блеснувшими узкими кубанскими клинками, проскакал Володька. Рядом ритмично цокали подковы двух всадников, сопровождавших знаменосца. Володька здоровался глазами со всеми этими знакомыми и близкими людьми. Его сердце было полно горячей радостью, когда он узнавал лица, коней, шашки, уздечки. Кого по повадке узнавал Володька, кого по осанке, кого по пышным усам или по известной ему черкеске, имевшей тоже свою историю, так как была она добыта или сшита на глазах всей бригады, у всех на виду. На правом фланге развернулся штандарт, и все повернули головы вправо. Кажется, первым крикнул Василий Кандыбин, вскинув вверх руку. «Ура» понеслось громовой бурей по рядам всадников, то замирая, то вспыхивая с потрясающей силой. Кто может поломать такую силу? Гляньте вы на них. Курпейчатые шапки облезли, свалялись в узлы, как на шелудивой овце, шаровары, когда-то соперничавшие с пестрыми тюльпанами Недреманного плато, износились, превратились в сборище латок разных цветов, формы и качества. На бешметах и черкесках повыжигали пески и костры огромные дыры. Щегольские гарусы, позументы, басоны башлыков, шапок и штанов вылиняли, растрепались, вытрусились, но по-прежнему ясно горели глаза кочубеевцев, так же как оправа их оружия, приобретающая ценность и блеск только с годами.* * *
Тишина. Такое безмолвие, что, казалось, слышно, как потрескивает вода, затягиваясь вечерним стеклянистым салом. Резко гукнула, а потом застрекотала какая-то птица. Ерики, камыши, Волга — кто его знает, что за птица обитает в здешних местах? Не та рыба, и пернатость не та, что в кубанских плавнях, на Кирпилях, Челбасах, на Лабе. Кочубеевцы сидели на земле, на сырой весенней земле, склонив головы. Здесь были и казаки, и горцы особой партизанской, и иногородние, и шахтеры… Спаяла их всех боевая неразрывная дружба. Они образовали круг, и в нем были их, теперь уже полковой, комиссар Кандыбин и Володька. Пробовал пересчитать комиссар бойцов, отказался. Боялся — не выдержит. Половины нет… да какое там половины! Пораскинули дружки-товарищи могучие руки по степям, бурунам. Кураями скатились в песчаные балки отважные головы… …Чего ж так тихо стало в рыбацком селе? Докладывал партизанский сын о гибели их командира, батьки и атамана. Как умер Левшаков, закутанный в мохнатую карачаевскую бурку, как сразили Игната и незамаевца, как обложили последний отряд лихие люди… Когда кончил Володька, сделалось еще безмолвней, тише. Над очеретовой крышей пропорхнула летучая мышь, и свист ее щуплых крылышек показался взмахом крыльев огромной птицы, взмахами орла или грифа. Первым встал комиссар и снял белую папаху. За ним поднялись казаки. — Слава Кочубея — наша слава, — сказал комиссар. — Был дорог он нам так же, как мы ему. Пришлось положить жизнь Кочубею за счастье трудового класса, за партию, за светлое будущее. Вырвали клинок у Кочубея, но остались шашки у нас, у его бойцов и соратников. Захрустят кости не у одного еще беляка. Слава Кочубею… В эту ночь не заснул комиссар. Восемьдесят два бойца попросили записать их в партию Ленина. И каждый, точно по взаимному уговору, обнажал свой клинок и давал обещание не снимать шашки, пока на советской земле будет хоть один из кадетов.* * *
Горячим летом, когда сгорают, как на костре, даже ковыльные степи и полынь, от низовьев Терека на революционную Астрахань двинулся экспедиционный корпус генерала Драценко. На сытых конях гарцевали командиры вновь сформированных полков — Чеченского, Кизляро-Гребенского, Моздокского, Кубанского… Богатое терское казачество выставило тысячные полки; англичане, не скупясь, подвезли пулеметы, френчи, галифе, патроны, эмалированные фляги, обшитые сукном. Мастера-кумыки, работая днями и ночами, наковали клинков, так как не хватало старинного холодного оружия. Никогда еще казачьи окраины не держали под ружьем столько народу. Двумя колоннами двинул генерал корпус, думая ударить первой колонной по-над Каспием на Бирюзяк — Алабугу — Лагань, идя от Черного Рынка, а второй, святокрестовской группой закруглить фланг и с налета захватить Астрахань. Позади них горели разграбленные станицы и села, на виселицах высыхали и чернели трупы. Может, еще доклевывало хищное воронье Кочубеевы очи и колыхалось тело комбрига, обдуваемое знойными ветрами, а по пустыне разостлались бунчужные сотни. Генерал уверенно шел воевать древний прикаспийский город. Знал Драценко: выступил одновременно генерал Толстой во главе уральской армии, огибая город с востока. А в то время как они затянут петлей шею города, вверху на Волге, у Владимировки и Ахтубы, перехватят, точно ножом горло, генералы Улагай и Бабиев. В Астрахани, в рабочих селах Прикаспия и волжской дельты, в полевых лагерях прозвенела боевая тревога… В Харбалях стало пусто, просторно. Высыхающий помет, копытные следы, ямки от коневязных кольев. Пыльные выбитые круги у завалинок, засоренные подсолнечной шелухой да тараночной шкуркой, — места, где плясали кочу-беевцы в часы досуга. Вот все, оставленное полком, ускакавшим навстречу врагу. На песке у тихой воды рассыхались баркасы, или кутасы по-здешнему, стекала с крутых боков кугасов вязкая смола, и рыбалка-старик, тот, у кого квартировал взвод Редкодуба, хмурился, вслушиваясь в близкий орудийный гул. Возле него кучкой грудилась загорелая и белобрысая детвора. Почти один на все село остался старик. Ушли с красными кавалеристами рыбалки, подались за ними и женщины. Бросили на просторных теперь улицах и у пустынного моря детишек своих на присмотр дряхлым дедам.* * *
Седьмая кавалерийская отходила под напором многочисленного противника. Дивизия грызлась с врагом у каждого естественного рубежа — ерика [178]. Люди не спали двое суток, раненые не выходили из строя. Генерал стремительно наступал, захватив Бирюзяк, Эркетиновскую ставку, Лагань, Оленичево, Яндыки. Орудия Драценко загремели у села Басинского. Кавалерия измоталась. И вот на помощь подошла пехота. Противник остановился. Басинский плацдарм преградил путь к городу. В траншеях, наспех вырытых в рассыпчатой земле, пластунов генерала Драценко встретили стрелковые части, курсанты и рота бывших камышан, выведенная из прикумских займищ. Снаряды белых поджигали село. Над редкими витками колючей проволоки появились серые фигуры пластунов. У пластунов от зноя перегорели глотки. Они шли в атаку молча. Штурм был отбит. Повторная и третья атака… Снова отбиты. Драценко отказался от лобового удара. Генерал направил в обход пехоте пять конных резервных полков. Жители доносили недобрые вести. Конные массы скачут по широкой степи, одинокие кибитки разграблены и сожжены. Степняки подлетали на своих мохнатых лошаденках, долго кричали неизвестно что, потом просили воды, глотали из фляг и потом уже в двух-трех фразах объясняли то важное, для чего они неслись сломя голову к большевистскому лагерю. — Обход со стороны Башмачаговской, — сказал начдив Хмеликов, расспросив степняков. — Это понятно. Они ищут слабое место, чтобы обрушиться на Астрахань. Начдив повернулся к комиссару дивизии: — Мигунов! Как люди? — В эскадронах прошли летучки. — Ну? — Не допустить… К Башмачаговской повел бригаду Кубенко. Башмачаговская — пункт, обозначенный только на военных картах, где не чураются изображать камни, верстовые столбы и редкие, но приметные деревья. Башмачаговская — домик бывшей почтовой станции грунтового Кизляро ‑ Астраханского тракта. За ней возвышенность, увалы, холмы, лощинки со светло-зеленой немощной травой и полное отсутствие воды. Впереди — сухая песчаная степь. Здесь не слышно конского топота, так как копыта лошадей вязнут в сыпучем песке и знойной пылюке. Конные атаки здесь лишаются своей батальной прелести, не поражают звоном и гулом. Хмеликов остался на стыке пехотных и конных групп, у истока соленого ерика. Начали поступать донесения с фронта. Гонцы были с черными, запекшимися губами и сухими, выжженными лицами. Люди дрались, не имея во рту ни капли воды. Во фляге начдива что-то болталось. Он передал ее только что прибывшему посыльному 37-го полка. Посыльный пил, и кадык бегал под кожей. Выпив и поймав улыбку начдива, боец перевернул пустую флягу и виновато протянул ему: — Вы как же сами-то, товарищ начдив? — На фронте вовсе нет воды? — Да. Боец вытер усы, улыбнулся. Провел пальцами по зубам, снимая черную гарь. Пыль это, песок, дым? Кто знает, откуда накипает всякая дрянь на зубах во время беспрерывного боя. Появился Кандыбин. Его белая черкеска из кавказского сукна была покрыта свежими пятнами крови, бока коня завалились. — Ты ранен, Василий? — спросил Хмеликов. — Нет. Это следы восьмой атаки. — Как дела, Василий? — Жарко! — Ага!.. Они оба поскакали к флангу, и за ними стлались неутомимые черкесы, все той же кочубеевской партизанской. Не хватало только Ахмета, его крика, визга и особого боевого клекота, а то было бы все точно так, как в сражениях в бассейне Зеленчуков и Кубани. Начдив видел, как кинжальные пулеметы, умело скрытые по гребням увалов, подрезали белогвардейскую лаву. Грязный и мокрый появился Пелипенко. Он держал по бокам пару трофейных, помученных коней. Помощник командира полка ругался: — Таких коней! За такой бой! — Подбился конский состав у белых, как прошли пустыню, — сказал Хмеликов Кандыбину и улыбнулся. Пелипенко приказал расседлать трофеи и отпустить на волю. Облегченные лошади повалились и стали кататься, сверкая всеми четырьмя подковами. На потных боках и спинах налип песок. Пелипенко отдувался, вытирая лицо и шею шапкой. Потом слез на землю, снял сапоги, сунул их в тороки и снова вскочил в седло. — Теперь свободней, — сказал Пелипенко, помахивая босыми ногами и грязными штрипками. Комиссар поодаль тихо беседовал с эскадронными и взводными политруками. — Разулся! Вроде не по форме, — заметил Кандыбин, мельком глянув в сторону Пелипенко. — Тут не до жиру, абы быть живу, — отмахнулся Пелипенко. — Какая там форма, Васька, когда под тобой юшка! Подъехал Володька со знаменем в сопровождении десятка всадников первого эскадрона. Володька держал штандарт чуть наискось. Новенький кожаный бушмат [179] древка был натянут повыше локтя, конец древка золотел, чехол был снят и переброшен поверх тощих козловых сакв с зерном. Начдив вызвал штандарт кочубеевской бригады для боя. Он нарочно не провел церемонию встречи штандарта, но с удовлетворением заметил, как подтянулись и приободрились бойцы, увидев старое знамя. Володька кивнул Пелипенко и, заметив его босые ноги, удивленно приподнял брови. — Опять в слепцы записался, Пелипенко? — спросил Володька и подмигнул Кандыбину. Володька говорил баском и уже не называл Пелипенко дядей. Прошло много времени от начала его бранной жизни в кочубеевской бригаде, и поравнялся во всех правах партизанский сын со своими приемными отцами. — Видать, что так, Володька, — ответил ему Пелипенко. — Вот органа нету, а органы глохнут, — он взялся за уши. Близко рявкнул разрыв, и принесло дымку пороховой гари. — Тут не Крутогорка. Шкуро стесняться нечего. Скидай гимнастерку, — крикнул Володька, — а то латать придется после боя! — Это дело, — согласился Пелипенко, расстегивая ворот и навешивая оружие на луку седла. — Верно, Володька. Жаль рубаху. Пускай рвет отцовскую шкуру, проклятый кадет. — Было б за што шкуру рвать, земли воевать, — сказал казак из группы всадников охраны штандарта. — Песок да пылюка. Тоже земля! — Земля тут, верно, незавидная, — добродушно согласился Пелипенко. — Выходит, через прикаспийский степ Кубани не видно, — подтрунил кто-то над ним. Пелипенко оглянулся. Казаки стояли развернутым фронтом, готовые к бою. Подтягивали пояса. Курили, передавая цигарку по рядам, на одну затяжку. В рядах находились легкораненые. Им помогали дружки потуже завязать бинт, заправляли вату под марлю, чтоб было поаккуратней. Все были спокойны, сдержанны, не переругивались между собой. Слишком близко к каждому из них витала смерть, чтобы заводить свару и перебранки. Пелипенко вздохнул. Подъехал к Кандыбину: — Знаешь, Василь, чует сердце мое, дойдем мы-таки опять до Кубани. Комиссар внимательно посмотрел на полуголого Пелипенко — помощника командира полка, приготовившегося к страшной сече, — кивнул головой, пожал ему руку. — Остались минуты, — сказал комиссар. Орудийная пальба усилилась, хотя солнце, огромное и кровавое, катилось в сонные воды Каспийского моря. — Драценко готовит последнюю атаку, — сказал Мигунов. По-за увалами зачернели всадники белой боевой разведки. Хмеликов, оставив по степи на широком фронте редкий заслон, начал подтягивать эскадроны к правому флангу, накапливая сильный конный кулак. Этот удар должен был решить судьбу Астрахани. — Вот сейчас бы батьку Кочубея, — бормотал Пелипенко, облизывая губы шершавым, точно у быка, языком. — Чи слово знал батько? Огненный шар солнца наполовину ушел в воду. Сытая спина Пелипенко, перекрещенная ремнями, отливала красной медью. Половина неба еще горела и лучилась. По степи бежали черные продолговатые тени. Теперь не будут мерещиться лиманы, осока, камыши, реки. Орудия гремели реже. От начдива разлетелись ординарцы, подчиняя воле начдива эскадроны и полки. Кандыбин ожидал начала последней схватки, перекидываясь словами с Пелипенко. Давно уже снова столкнулся их боевой путь, но поговорить приходилось вот так — мельком, рывком, когда разговор по душам успокаивает напряженные нервы. Много общего связывало двух кочубеевцев; можно было бы сто ночей напролет болтать и не переговорить всего, что накипело за это бурное время. — Говори, Володька, видел ты Наталью? — Встречал в Астрахани. — Как она там? — подморгнул Пелипенко. — Был слух, сынок в приплоде. — Сынок-то в приплоде, а вот отец в расходе. — Жизнь такая. Своего приказу не отдашь. А отдашь — не послушает. — А может, и послушает? — Может, и послушает! Вот зря она с тридцать третьей дивизией ушла, зря. Что ей в седьмой хуже б было? — Не сама ушла, послали. Тоже на фронт пошла под Воронеж. — И там жмут? Когда же край?! Я думал, Васька… Пелипенко оборвал речь, приподнялся, приложив руку, державшую плеть, козырьком ко лбу. — Гляди, кажись, начинается. Здорово кадетская лава пошла. Казаки же! — восхитился Пелипенко. — А все же, видать, придется подкинуть маленькому Роенку на зубок штук пять казаков, вон тех кадетских перевертней. Катилась, искрясь обнаженным оружием, волна. Последние лучи кровянили блеск шашек, и от этого десятая атака казалась необычной. Хмеликов прищурился, покусал губы и, небрежно скомкав донесение, сунул его за пазуху. Для такого рода бумаг у начдива была приспособлена полевая сумка. Обычно начдив был четок, аккуратен и подтянут. Хмеликов подозвал комбрига Кубенко и указал ему место, куда он должен вынести пенным барашком встречную волну своей бригады. Комбриг отъехал, высморкался, отерся полой черкески и отдал приказания хриповатым голосом. Лицо его было черно, так же, как бешмет и черкеска. На угловатой фигуре командира бригады светлели только газыри и серебро оружия. Кубенко вынул шашку и попробовал жало ногтем. Пелипенко подтолкнул Кандыбина: — Глянь, комиссар. Это с нашей бражки… видать, рубака. — Пожалуй, тебе не уважит, а? Пелипенко! — Не шуткуй, комиссар, — сказал Пелипенко, приподнимаясь и подтягивая пояс. — Вот поглядишь, как я с кадета начну селезенку выдирать. Хмеликов подал певучую команду, и одновременно он и Мигунов обнажили клинки. — Саша, надо сбить, — бросил комиссар, набирая в левую руку повод и прижав шенкеля. — Не выведу дивизию из боя, пока не собьем, — сказал Хмеликов и поднял высоко над головой шашку. Седьмая кавалерийская тронулась навстречу вражеской лаве. Пелипенко все время подозрительно следил за новыми командирами. Находясь в течение всех этих суток в отрыве, он наблюдал только лихую боевую работу своего комполка Абраменко. Теперь он видел впереди в стремительном беге сухощавого Хмеликова, всегда такого спокойного, рассудительного, широкоплечего Мигунова, такого простого и не похожего на рубаку; Кубенко, замкнутого, недоверчивого к словам, но уважающего крепкое, не бахвальное дело. Вот они в момент решающей судьбы Каспия, Волги, Кавказа спокойно выбросились вперед, точно зная, что нет слаще кочубеевцу, чем видеть бесстрашие своих командиров и их боевую ухватку. Опьянило сердце Пелипенко это новое разудалое начальство. — Васька! Комиссар! — загорланил он. — Вот бы добавить к ним батько! Метались в голове Пелипенко горячие и стремительные, как атака, думки: «Жаль, нет Кочубея, нет батько впереди вместе с этими командирами. Вполне поладили бы и помирились. Нечего было бы ему петлять по коварной, негодной пустыне». Оборотился назад Пелипенко, крутнул над головой шашкой, сделав пять, а может, и все десять светлых свистящих кругов. — За Совецку власть! Помянем батько Кочубея! — Помянем Кочубея! — рявкнуло в ответ. Над полем боя, то свиваясь, то играя золотыми махрами и буквами, колотился штандарт, точно и не был он когда-то сорван с древка, будто и не гуляли по нем пули. Словно вечно молодое было это буйное знамя… …И погнали генерала Драценко всадники бывшей бригады Ивана Кочубея, кубанцы и ставропольцы, вырвавшие в эту зиму жизнисвои из цепких лап прикаспийской пустыни. И сбылись мечты Ивана Кочубея. Узнал о делах их сам великий товарищ Ленин, и прислал ВЦИК в награду от первой пролетарской республики Почетные революционные знамена полкам кавалерийской дивизии.Это было только начало тех схваток, когда звенели по-над Волгой, по Украине, по Кубани и Ставрополью, по Польше и Крыму подковы и трензеля кубанских выносливых коней. Вот и сейчас, после боя, после того как рассеялись в песках остатки кадетов, еще не дав роздыху зарезанным под пулеметными тачанками упряжкам, идет, развернув знамена, седьмая кавалерийская с песнями, с плясками, и на седле пляшет юный кочубеевец Володька. Обучился-таки партизанский сын искусству выкидывать разные коленца и фортели, не сваливаясь на землю. Нет Наливайко, нет Айсы, нет Ахмета, а неплохо выходит наурская у Володьки, хотя давно уже и в помине нет кавказского несложного оркестра, взлелеянного преданным Ахметом. Куда ж идет дивизия? Идет она к селу Оранжерейному, где ожидают баржи и буксиры, которые повезут ее вверх по Волге громить генерала Бабиева, идущего на соединение с адмиралом Колчаком. Поджидают в Астрахани кубанцев рабочие, жители. Сам товарищ Киров взойдет на обитую кумачом трибуну порта, чтоб сказать пламенное партийное слово, от которого становится железным сердце и так напрягаются мышцы, что черта с два кто-нибудь сумеет вырвать из рук узкую кубанскую шашку. Плывут знамена в горячем степном воздухе, колыхаются. Вот подул от Каспия ветер, слышится команда товарища! Хмеликова: «Рысью!» Разматывает Володька штандарт во! всю ширину алых полотнищ, разметанная полощется грива, и кажется — ныряет в увалах и лощинах порывистая лодка под бархатным парусом. Мальчишка же Володька, и все детское ему свойственно. А потому, оглянувшись, точно думая, что и это стыдно перед усатым товариством, украдкой целует краешек дорогого полотнища партизанский сын, мчится вперед, смеется, и солнце играет золотыми махрами. Да разве одному Володьке любо и дорого багряное знамя?..
Юлиан Семенов
Бриллианты для диктатуры пролетариата
"Коллекция военных приключений"
ДЕКРЕТ
СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ
Об учреждении Государственного хранилища
ценностей республики
СОВЕТ НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ постановил:
Для концентрации, хранения и учета всех принадлежащих РСФСР ценностей, состоящих из золота, платины, серебра в слитках и изделий из них, бриллиантов, цветных драгоценных камней и жемчуга, при центральном бюджетно-расчетном управлении учреждается в Москве Государственное хранилище ценностей РСФСР (Гохран)…
Председатель Совета Народных Комиссаров В. И. ЛЕНИН
Управляющий делами Совета Народных Комиссаров В. Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ
Секретарь С. БРИЧКИНА
1. Москва, апрель 21-го
1
— А кто там, в углу? — спросил француз. Миша Ерошин, проводивший с журналистом из Парижа Бленером все дни, ответил, поморщившись: — Художник… Я забыл его фамилию. Он продался большевикам. — Талантлив? — Бездарь. — А рядом с ним кто? — Тоже художник. Работает на Луначарского, лижет сапоги комиссарам. — Здесь собираются только живописцы? — Почему? Вон Клюев. Рядом — Мариенгоф. Тоже сволочи. Трусливо молчат, а комиссары их подкармливают. Француз чуть улыбнулся: — У меня создается впечатление, что ругать друг друга — типично московская манера. Это было всегда или началось после переворота? Миша не успел ответить: к их столику подошел театральный критик Старицкий. — У вас свободно? — спросил он. — Пожалуйста, — ответил Бленер, — мы никого не ждем. Здесь, в маленьком полуподвале на Кропоткинской, недавно открылась столовая, где давали чай и кофе — по пропускам, выданным Цекубу, — ученым и творческой интеллигенции столицы. Поэтому толпились здесь люди, знавшие друг друга — если даже и не лично, то уж понаслышке во всяком случае. — Кто это? — бесцеремонно спросил Старицкий, разглядывая в упор француза. — Кого ты притащил, Миша? Ерошин, испытывавший традиционную почтительность к иностранцам, заерзал на стуле, но француз добро улыбнулся и протянул Старицкому свою визитную карточку. Критик сунул карточку в карман и спросил: — Коминтерновец? — Скорее антантовец. — Тогда бойтесь Мишу — он тайный агент ВЧК. — Какая ты скотина, — попробовал улыбнуться Миша, — вечно несешь вздор… — Какой же это вздор? Я от каждого буржуа шарахаюсь — даже своего, доморощенного, а уж к чужому подойти — спаси господь, сохрани и помилуй! Ничего, ничего, когда вся галиматья кончится, мы тебя, Миша, казним. Из соображений санитарии и гигиены. — Вы думаете, что «галиматья» все же кончится? — спросил Бленер. — Мир живет по законам логики и долго терпеть безумие не сможет. И дело тут не в личностях, а в некоей надмирной системе, управляющей нами по своим, непознанным законам. — Всякие изменения в этом мире определяются личностями, — заметил француз. — Упования на заданную надмирную схему — своего рода гражданское дезертирство. — А что ж, мне наган в руки брать прикажете? — Отнюдь нет… Просто я стараюсь вывести для себя ясную картину происходящего… — В России ясной картины не было и не будет: у нас — каждый сам по себе Клемансо. И потом — ясную картину только лазутчики хотят получить. Вы лазутчик? — Всякий журналист — в определенной мере лазутчик. — Значит, интересует ясность… — вздохнул Старицкий и продекламировал: — «Нет смерти почетнее, как смерть на благо родины, и она не может испугать честного и истинного гражданина». Александр Ульянов. Брат Ленина. Вот это и придет вскорости в несчастную и замученную Россию, которая поднялась — брат против брата. — Вы предпочитаете цитировать Ульянова… Жертвенность смертников не очень вам симпатична — в личном плане? — А по какому праву вы так со мной говорите? — Как? — не понял француз. — Я спрашиваю. Я не понимаю, как может быть обиден вопрос, если у вас есть возможность ответить. Бленера стали раздражать собеседники. Они строили фантастические планы, таинственно на что-то намекали и сулили скорые перемены; при этом никто из них не говорил доброго слова ни о ком из тех, с кем минуту назад дружески здоровался, а порой и целовался. Поначалу Бленер был потрясен этими беседами и уже выстроил ясную концепцию своих будущих статей: «Россия на грани взрыва». Но, встретившись с Литвиновым, который, оставаясь послом в Эстонии, был одновременно утвержден заместителем наркома по иностранным делам, француз вынужден был эту свою концепцию развалить. — Вы спрашиваете о так называемой творческой оппозиции? — спросил Литвинов. — Есть оппозиция, смешно ей не быть. Чехов утверждал: «Кто больше говорит, чем пишет, тот исписывается, не написав ничего толком». С нами Горький, Блок, Серафимович, Брюсов, великолепная молодая поросль: Маяковский, Пастернак, Асеев, за нас Тимирязев, Шокальский, Обручев, Графтио, Губкин; с нами Коненков, Кончаловский, Петров-Водкин, Нестеров, Кандинский, Кустодиев… Им приходится порой трудновато — как и всюду, у нас есть свои идиоты и завистливые ничтожества в учреждениях, занимающихся культпросветом. Но ни в одной другой стране искусство не получает той громадной, заинтересованной аудитории, которая появилась в России после революции… Литвинов порылся у себя в столе, бросил французу газету: — Это ваша. Поль Надо — быть может, вы его знаете? Он из Парижа, тоже, — Литвинов снова усмехнулся, — журналист. Вот почитайте, что он пишет о нашей оппозиции, причем не болтающейся за чаем, но серьезной — об эсерах и кадетах. Он с ними в Бутырской тюрьме посидел. Бленер взял газету и сразу же увидел отчеркнутые абзацы: «Вся камера с великой торжественностью обсуждала проблемы внутреннего порядка, как, например, назначение дневальных. Детская мания парламентаризма, обрушившаяся на всю Россию, проявлялась в бесконечных пустых речах в нашей камере. Под руководством председателя поправки сменялись контрпоправками, те в свою очередь — предложениями, а их уж сменяли контрпредложения. Участники этого жуткого тюремного турнира применяли методы, которые были бы не лишними в Вестминстерском дворце. Арестанты терпеливо слушали эти ораторские словопрения, которые так ничем и не кончились… Через три дня в камеру с воли доставили для членов партии с.-р. корзины с продуктами. Те без стеснения стали уплетать за обе щеки. Остальные арестанты молча отворачивались, чтобы не очень страдать. Но староста не выдержал, поднялся и сказал: „Я предлагаю обсудить в заседании вопрос о социализации всех съестных припасов“. Наступило молчание. Слышалось лишь хрустение челюстей товарищей с.-р., которые принялись жевать быстрее. Наконец один из них сладким голосом произнес: „Конечно, коллеги, эта идея нам симпатична, так как прямо вытекает из наших партийных принципов. Но рассудим! Намерены ли мы посягать на свободу совести? Здесь многие не разделяют наших идей, — добавил оратор, указав на старого голодного полковника, на помещика с пустым желудком и знаменитого московского адвоката, доведенного голодом до бешенства. — Заставим ли мы этих господ стать социалистами помимо их воли? Нет, товарищи! Я утверждаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса должно быть отложено“. И оратор поспешил энергично наверстать потерянное время усиленным уничтожением пищи». — Каково? — спросил Литвинов. — Если бы написал большевик, а то ведь — ваш брат, буржуй… Нас терпеть не может, но и он сказал — после освобождения: «Лучше уж с вами, вы хоть конкретны, а те — как медузы перед штормом, неохватны и зыбки». …И теперь, встречаясь с русскими в этом маленьком полуподвале, Бленер не мог заставить себя разговаривать с ними непредвзято: перед глазами стояла статья Надо. Он знал его — это был серьезный человек, которого легче было убить, чем заставить говорить неправду. Когда Старицкий отошел от них, Бленер спросил: — Он издал что-либо? — Он не способен написать и двух строк! Болтун. А уж если кто и есть агент ЧК — так это он, уверяю вас. Писатель Никандров — высокий, жилистый, заметный — вошел в полуподвальчик, когда стемнело. — Кто это? — сразу же спросил француз. — Леонид Никандров, литератор. — Тоже бездарь? — Как вам сказать… Эссе, повести из древней истории, исследования о Петре Великом… Не борец, совсем не борец. Француз представился Никандрову сам, попросив дать короткое интервью. — Садитесь, — хмуро согласился Никандров, — только пусть спутник ваш обождет за другим столом. — Он знает город, лишь поэтому я пользуюсь его услугами, — ответил Бленер и, чуть обернувшись, громко сказал: — Миша, спасибо, я вас на сегодня не задерживаю. Миша угодливо раскланялся с французом и подсел за другой столик: там громко шумели поэты. — У меня к вам несколько вопросов, гражданин Никандров. Мне хотелось бы узнать, кто, по вашему мнению, сейчас наиболее талантлив в России — в литературе, живописи, в театре? — В литературе — я, — улыбнулся Никандров. Улыбка сделала его жилистое, напряженное лицо совершенно иным — каким-то неуклюже-добродушным, открытым. — Это если по правде. В принципе я должен ответить: Бунин, Горький, Блок. — Бунин в Париже, а меня интересует Россия. — Бунин может быть хоть в Америке — он принадлежит только России. — Думаете, Бунин хочет принадлежать этой России? — А вы убеждены, что эта Россия навсегда останется этой? — Я не готов к ответу, хотя бы потому, что сочинений Бунина не читал и знаю о нем лишь понаслышке. — Значит, вы интересуетесь российскими литераторами лишь как фигурами в политической структуре? Тогда у нас разговора не получится. — Я бы солгал вам, сказав, что меня не интересует политическая структура. Но я живо интересуюсь и беллетристикой. — А я беллетристикой не интересуюсь. Я принадлежу литературе. — Где я могу купить ваши книги? — Меня не очень-то издают здесь… — Я готов помочь вам с изданием в Париже. Никандров внимательно посмотрел на француза и ответил: — За это спасибо, коли серьезно говорите. — Я говорю серьезно… Прежде чем мы обратимся к вашему творчеству, хотелось бы спросить о том, кого вы здесь цените из живописцев? — Талантов у нас — много. Лентулов, Сарьян, Кончаловский, Малявин… Да не перечтешь всех… А Коровин, Нестеров?! — Я благодарю бога, — широко улыбнулся француз, — вы первый русский, который сказал, что в Москве есть таланты. — С кем же вы тут встречались? С этой мелюзгой, — Никандров кивнул головой на посетителей столовой, — смысла нет говорить. Сущие скорпионы. Хуже комиссаров — те хоть знают свое дело, а эти только повизгивают из подворотни. Цыкни на них — хвосты подожмут и в кусты. Но говорят — «талантов здесь нет»… — Талантам трудно здесь? — А где таланту легко? Конечно, таланту сложно, ибо он хочет искать свою правду, а она — всегда в нем, в его мировидении. — Вы не согласны с Марксом — «человек не свободен от общества»? — Не согласен. Человек рожден свободным: никто ведь не отнимал у него права распоряжаться жизнью по собственному усмотрению. — Определенные ограничения введены и на этот счет: несчастных самоубийц не хоронят на кладбищах, только за оградой. — После меня хоть потоп. — Мне казалось, что литератор прежде всего думает о согражданах. — Пусть литератор думает о себе. Но до конца честно. Это будет хорошим назиданием для сограждан, право слово. — Вам трудно жить здесь с такими настроениями? — Мне трудно здесь жить. Но не от настроений. — Собираетесь покинуть Россию? — Да. Я хлопочу о паспорте. — Если вы дадите мне свои рукописи, возможно, к вашему приезду будет готова книга. Никандров поднялся: — Пойдемте из этого борделя… На улице дул студеный ветер. — Ни в одной столице мира нет такого уютного и красивого Лобного места, как в Москве. Знаете, что такое Лобное место? Здесь рубили головы. Заметьте: о жестокостях в истории Российского государства написаны тома, но за все время Иоанна Грозного и Петра Великого народу было казнено меньше, чем вы у себя в Париже перекокошили гугенотов в одну лишь ночь, — продолжал Никандров. — Мы жестокостями пугаем, а на самом деле добры. Вы, просвещенные европейцы, — о жестокостях помалкиваете, но ведь жестоки были — отсюда и пришли к демократии. Это ж только в России было возможно, чтобы Засулич стреляла в генерала полиции, а ее бы оправдывал государев суд… Мы — евразийцы! Сначала с нас татарва брала дань и насильничала наших матерей — отсюда у нас столько татарских фамилий: Баскаковы, Ямщиковы, Ясаковы; отсюда и наш матерный перезвон, столь импонирующий Западу, который выше поминания задницы во гневе не поднимается. А потом этим великим народом, ходившим из варяг в греки, стали править немецкие царьки. Ни один народ в мире не был так незлобив и занятен в оценке своей истории, как мой: глядите, Бородин пишет оперу «Князь Игорь», где оккупант Кончак выведен человеком, полным благородства, доброты и силы. И это не умаляет духовной красоты Игоря, а наоборот! Или Пушкина возьмите… На государя эпиграммы писал, ходил под неусыпным контролем жандармов, с декабристами братался, а первым восславил подавление революционного восстания поляков… Отчего? Оттого, что каждый у нас — сфинкс и предугадать, куда дело пойдет дальше, — совершенно невозможно и опасно. — Почему опасно? — Потому что каждое угадывание предполагает создание встречной концепции. А ну — не совпадет? А концепция уже выстроена? А Россия очередной финт выкинула? Тогда что? Тогда вы сразу хватаетесь за свои цеппелины, большие Берты и газы, будьте вы трижды неладны… — Я понимаю вашу ненависть к своему народу — это бывает, но при чем здесь мы? Отчего вы и нас проклинаете? — Ну вот видите, как нам трудно говорить… Я свой народ люблю и за него готов жизнь отдать. А вас я не проклинаю: это идиом у нас такой — фразеологический, эмоциональный, какой хотите, — но лишь идиом. Русский интеллигент Париж ценит больше француза, да и Рабле с Бальзаком знает куда как лучше, чем ваш интеллигент, не в обиду будь сказано. — Действительно, понять вас трудно. Но, с другой стороны, Достоевского мы понимали. Не сердитесь: может быть, уровень понимания литератора возрастает соответственно таланту? — Тогда отчего же вы в Пушкине ни бельмеса? В Лермонтове? В Лескове? Мне кажется, Европа эгоистически выборочна в оценке российских талантов: то, что влазит в ваши привычные мерки, поражает вас: «Глядите, что могут эти русские!» Я временами боялся и думать: «А ну, родись Гоголь не в России — его б мир и не узнал вовсе». А вот Пушкин в ваши мерки не влазит. Только его запихнешь в рамки революционера, он выступает царедворцем; только-только управишься с высокой его любовью к Натали — так нет же, нате вам, пожалуйста, — лезет ерническая строчка в дневнике о том, что угрохал Анну Керн… — А не кажется ли вам, что большевики замахнулись не столько на социальный, сколько на национальный уклад? — Это вы к тому, что среди комиссаров много жидовни? — По-моему, комиссаров возглавляет русский Ленин… — Пардон, вы сами-то… — Француз, француз… Нос горбат не по причине вкрапления иудейской крови; просто я из Гаскони… Мы там все тяготеем к путешествиям и политике. Любим, конечно, и женщин, но политику больше. — Если вы политик, то ответьте мне: когда ваши лидеры помогут России? — Вы имеете в виду белых эмигрантов и внутреннюю оппозицию? Им помогать не станут — помогают только реальной силе. — Значит, никаких надежд? — Почему… Политике чужды категорические меры; это не любовь, где возможен полный разрыв. — В таком случае политика представляется мне браком двух заклятых врагов. — Вы близки к истине… И дело не в нашей капитуляции перед большевиками: просто-напросто мир мал, а Россия так велика, что без нее нормальная жизнедеятельность планеты невозможна. — Вы сочувствуете большевизму? — Большевики лишили мою семью средств к существованию, аннулировав долги царской администрации. Мой брат, отец троих детей, застрелился — он вложил все свои сбережения в русский заем… Но я ненавижу не большевиков; я ненавижу слепцов в политике. — Погодите, милый француз, вернем мы вам долги. Народ прозреет, и все станет на свои места… — А как быть с народом, который безмолвствует?.. — Народ безмолвствует до тех пор, пока он не выдвинул вождя, который имеет знамя. — Под чье же знамя может стать народ? Под знамя того, который провозгласит: «Вернем французскому буржую его миллиарды»? Никандров вдруг остановился и тихо проговорил: — Пропади все пропадом, господи… Я всегда знал — чего не хочу, а чего — желаю. Скорей бы вырваться отсюда… К черту на кулички! Куда угодно! Только б поскорей… Ну, вот мой подъезд. Пошли, я поставлю чаю и покажу вам рукописи… Поднимаясь по лестнице, Бленер сказал: — Вы первый абстрактный спорщик, которого я встретил в Москве. Все остальные лишь бранят друг друга. А вы не останавливаетесь на частностях… — Так вы — иностранец. Вас частности более всего интересуют, общее — у вас свое… Буду я вам частности открывать! Я мою землю, кто бы ею ни правил, люблю и грязное белье выворачивать вам на потребу не стану. Я есть я, интересую я вас — милости прошу, а нет — стукнемся задницами, и адье…2
Чичерин зябко поежился и накинул на плечи короткую заячью безрукавку. Левый висок тянуло долгой, нудной болью: долго сидел над документами — дипкурьеры только что привезли последнюю почту из Берлина и Лондона. Иоффе в своем подробном донесении из Берлина писал:«Канцлер заявил мне, что он считает русско-германское сотрудничество барьером на пути политического экспансионизма Франции и экономического натиска Англии. Он считает, что главным препятствием в осуществлении плана экономического и культурного обмена будут не столько внешние силы, сколько внутренняя оппозиция со стороны мощного рурского капитала. Ратенау подчеркнул, что безответственная жестокость контрибуции, наложенной Версальским договором на Германию, позволяет сейчас изолировать крайний экстремизм германского капитала, ибо производители — рабочие и крестьяне, а также патриотически настроенная интеллигенция будут, безусловно, поддерживать кабинет в его попытках наладить равноправные отношения с великой державой — пусть даже этой державой окажется коммунистическая Россия…»Красин сообщал из Лондона о том, как протекали его последние беседы с представителями трех ведущих сталелитейных фирм и с секретарем Ллойд Джорджа. Он писал:
«Англичане так уверены в своем могуществе, что не находят нужным скрывать узловые моменты, представляющие для нас стратегический интерес. Мистер Энрайт, в частности, прямо спросил меня: „В какой мере французский капитал будет ограничен вами не только в России, но и в сопредельных странах и как вы думаете помогать британским предпринимателям в создании барьера против возможного возрождения германской промышленной мощи?“ В отличие от прошлых бесед, заметна узкая конкретность в постановке вопросов, что свидетельствует о серьезных намерениях контрагента».Чичерин отошел к кафельной печке, крепко прижался спиной, ощутил медленное тепло и закрыл глаза. Улыбнулся. «Засуетились, — подумал он. — Поняли наконец, что правительство Ленина через три недели „не рухнет окончательно и навсегда“». Чичерин вернулся к столу, поднял трубку телефона, вызвал Карахана. — Как у нас дела с краткосрочными курсами французского и английского языка? — спросил он. — Пожалуйста, возьмите это дело под свой строжайший контроль. Нас всегда подводят досадные мелочи: признать — нас уже признают, а вот дипломатов, которые это наше признание смогут неуклонно обращать на пользу делу, — у нас, увы, раз-два и обчелся.
3
«765. 651. 216. 854. 922. 519… 648. 726. 569. 433… 113. 578. 723. 944… 137. 649. 523. 966. 483… 465. 282. 697. 193[180]… 66..[181]»
«Дорогой Огюст! Рад, что могу с помощью друзей переслать тебе весточку. Совсем ты забыл нас. Как тетя Роза? У вас, наверное, расцветает, а здесь совсем замерзла — наш климат не для нее. Игорек занимается с утра до ночи: в вуз поступить ему довольно трудно, поскольку нет необходимого сейчас в республике трудового стажа, однако мальчик он талантливый, и мы все надеемся, что он станет истинным инженером-путейцем. Его прежнее увлечение геологией проходит: никто, кроме дяди Ивана, не может консультировать его в полезных ископаемых Сибири, а дядя Иван так занят своими делами, что ему не хватает времени для нормального сна. У него к тому же скачет кровяное давление от 150 до 190. И здешние доктора с этим пока ничего не могут поделать, лечим его грибной диетой — говорят, это сейчас в новинку. Насушили за лето две связки по 50 и 300 штук. Хватит этого на всю зиму, но поможет ли это Ивану — боюсь и подумать. Если сможешь — вызови к себе в Париж Лелечку на два-три месяца. Паспорт ей дадут наверняка, если ты проявишь настойчивость и докажешь необходимость ее пребывания у тебя не только как родственницы, но как человека, в совершенстве знающего твою манеру писать сольфеджио на слух, без нот. Если сможешь — перешли мне с оказией несколько банок какао. Жду твоих писем.[182] Любящий тебя дядя[183]».
«25. 67. 41. 5982. 6. 3519. 4. 69. 416. 5. 8893. 14. 9. 6421».[184]
4
«Я, агент Угро Можайского уезда Московской губернии Волобуев Р. Р., составил настоящий акт на задержание гр. Белова Григория Сергеевича. Обстоятельства задержания: гр. Белов Г. С. прибыл на поезде из Москвы и стал приискивать себе извозчика, чтобы ехать в деревню Воздвиженку. Все извозчики были уже разобраны трудящимися, однако Белов, находясь в состоянии некоторого опьянения, достал из портфеля золотые часы луковицей системы „бр. Буре“ и предложил извозчику Кузоргину Африкану Абрамовичу ихнюю крышку чистого золота, если он скинет своих ездоков и доставит его, гр. Белова, в деревню. На основании этого гр. Белов был мною задержан и доставлен в отделение ж.-д. милиции».
— Подпишитесь, — предложил Волобуев, — вот тут, в уголку. — Не в уголку, а в уголке, — поправил его Белов, — представитель власти должен грамотно выражаться. А подписывать я вам ничего не стану. — Это как же так? — А вот так. — Если с чем не согласный вы — так измените, мы еще раз перепишем, а подписать положено, у нас все подписуются, когда мы забираем. — На каком основании вы меня забрали? — А зачем часы портить? Так часы бандюги суют, у которых законных денег нет, а только краденое народное барахло трудящих! — Я — ответственный работник, ясно? Лучше вы сейчас меня отпустите — тихо и по-хорошему, иначе я через Москву большие вам неприятности устрою… — У меня на испуг нерв крученый! Пугать не надо… Дверь милиции растворилась, и в маленькую, насквозь прокуренную комнату милиционер ввел двух женщин-нищенок с грудными детьми. Мальчишка и девчонка лет пяти держались за юбки женщин. А паренек лет десяти юрко вырывался из милиционерской сухой крестьянской руки и грязно, с вывертом матерился. — Ну чего? — спросил Волобуев. — Что случилось, Лапшин? — С Поволжья оне, а мальчишка по карманам шарит… — Сади их в камеру, там разберемся… — Ах, гадюка, гадюка, — горько сказала одна из женщин, черная, простоволосая, — сам небось хлеб жрешь, а у меня в цицке молока нет, вон дитя угасает… А Христа ради тряпки подают — у самих хлеба нет, а за тряпку кто ж денег ноне даст? Вот Николашка и шарит за бумажками-то, братьев своих да сестер спасаючи. — Пусти мальчонку, Лапшин… — Так кусается он, товарищ Волобуев… — Значит, жить будет, — хмуро усмехнулся Волобуев, — раз зубы не шатаются. Он выдвинул ящик стола, достал черствый ломоть хлеба, отломил половину и протянул мальчишке: — На. Тот взял хлеб и, разделив его в свою очередь пополам, протянул женщинам. Волобуев засопел и отдал парню тот кусок, что решил было сохранить для себя… — Идите, — сказал он. — Пусти их, Лапшин… Когда женщины ушли, Белов сказал: — Жулика отпускаете, а честного человека… Мужик и есть мужик, хотя и в форме… Волобуев тяжело посмотрел на румяное, юное, безусое еще лицо этого красивого, по-старорежимному одетого юноши, заскреб ногтями по кобуре, вытащил наган и взвел курок. Он бы пристрелил этого сытого, розовенького Белова, но тот закричал так страшно и пронзительно, что Волобуев враз отрезвел и пелена спала с глаз, только челюсть занемела и руки ходили как в пляске. — Все скажу! — кричал Белов. — Не стреляйте! Здесь они! В портфеле! Тут! Не стреляйте, дяденька! Волобуев долго сидел, закрыв глаза, потом спрятал наган в кобуру, подошел к Белову, взял у него из рук портфель и, открыв замки, высыпал содержимое на стол. Выросла горка золота: три портсигара, двенадцать штук часов, пятнадцать колец с бриллиантами, четыре десятирублевые царские монеты. Волобуев долго сидел возле этой горки золота и медленно трогал каждый предмет руками… Потом — неожиданно для себя самого — уронил голову на это тусклое, холодное золото и завыл — на одной ноте, страшно, по-бабьи… — Хочешь — все забери, только меня — Христом-богом молю — выпусти, — услышал он у себя за спиной голос Белова. — Бери, никто и не узнает, я, как могила, немой, я слова не пророню, дяденька… Волобуев вытер слезы, высморкался в тряпочку и сказал: — За слабость простите, а предложение взятки, конечно, в особый протокол выделим, и карманы валяйте навыворот — все, что есть, ложите на стол. В карманах у Белова оказалось сто пятьдесят тысяч рублей, удостоверение работника Гохрана РСФСР и письмо без адреса следующего содержания:
«Гриша, я вынужден написать тебе это письмо, потому что от личных встреч ты постоянно уклоняешься, а это мне горько — и по-человечески и по-дружески (прости меня, но я по-прежнему считаю тебя другом, а не случайным сожителем по комнате). Когда мы встретились с тобой, помнишь, ты ж был одним из лучших людей, каких я только знал, — ты последнюю рубаху мог отдать другу. А что ж стало с тобой сейчас, Григорий? Неужели власть золота и жемчугов для тебя важнее великой власти мужской дружбы? Если так — изволь передать мне третью часть из того, что получаешь у себя в Гохране. В случае, если ты откажешься выполнить эту просьбу, я донесу властям о твоей деятельности на службе — не открытой, за которую ты получаешь деньги от правительства нашей трудовой республики, а тайной, которая наносит ущерб несчастным голодающим пролетариям. Следовательно, если к завтрашнему дню, к утру, ты не придешь на нашу квартиру и не выделишь мне драгоценностей на сумму в 1 (один) миллион рублей, то я сразу же сделаю заявление в ВЧК. Твой бывший друг, а ныне знакомый Кузьма Туманов».— Где Туманов проживает? — спросил Волобуев. — На Палихе. — Палиха — это что такое? — Улица это в Москве. — Значит, надо говорить, улица такая-то, дом такой-то. — Дом двенадцать, квартира шесть «а». — Это как так шесть «а»? Пять — есть пять, шесть — будет шесть, а если семь — так и надо говорить. — Быдло проклятое! — закричал Белов. — За что же ты мне попался в жизни?! Темень перекатная! Не буду я тебе ничего говорить! Не стану, понял? Не стану! — И тут Белов бросился на агента угро, но бросился он неумело, парнишка был изнеженный, поэтому Волобуев легко толкнул его кулаком в плечо, Белов упал и начал биться головой о грязный, заплеванный пол. — Не допрос у нас с тобой, — заметил Волобуев, отходя к двери, — а взаимная истерика. Только если когда я вою — так я по голодающим вою, а ты звереешь по своим часам да монетам, сука поганая. Он распахнул дверь и закричал: — Лапшин! Эй, кто-нибудь там, Лапшина найдите, пущай он понятых пригласит и сюда топает, тут у меня буржуй пол слюнявит и пятками зад молотит. В тот же день МЧК забрала Белова к себе. Находился он в состоянии прострации, вопросы понимал плохо. Вызванный доктор констатировал сильный нервный шок и дал задержанному успокаивающее лекарство, предписав на допросы его в течение ближайших пяти дней не водить. Председатель МЧК Мессинг[185] наложил резолюцию: «Нач. тюрьмы. Просьба выполнить предписания врача». Все поиски Кузьмы Туманова ни к чему не приводили: он исчез, как в воду канул. Оперативная группа МЧК выезжала в деревню Аверкино, где жил отец Белова — Сергей Мокеевич. Раньше он имел три трактора, но все они были конфискованы новой властью в девятнадцатом году. Обыск в доме старика Белова ничего не дал. Через неделю доктор увидел в заключенном резкую перемену. Тот жадно заглядывал в его глаза и шепотом спрашивал: — Доктор, а если я чистосердечно — не постреляют? — Я, голубчик, врач и тонкостей этих, право, не знаю… Нуте-ка, ножку на ножку… — Да, господи, при чем здесь ножка? Я на следующую ночь, как вы уехали, проснулся — весь в поту. Все глаза боялся открыть — думал, вот бы сон это был, вот бы сон… Лежал так, лежал, а потом один глаз открыл — а тут потолок серый и лампочка в решетке. И так я плакал, доктор, всю ночь плакал. А и плакать сладостно: сколько мне еще раз в жизни плакать? И боль чувствовать в руке, словно током пронзило — отлежал на нарах, — все равно приятно… И в парашу пописать — тоже сладостно так, нежно… — А раньше о чем думали? — спросил доктор. — Когда начинали все это? — Вы, пьяный, о чем думаете? — Я уж, милейший, забыл, когда пьяным был… — А я пьяный — дурной. За девицу черт знает что могу натворить. Меня, когда пьян, кураж разбирает. Наутро совещусь в зеркало смотреть — плюнул бы в рожу-то, а хмельной сам себе так нравлюсь, сильный я тогда, весь в презрении, а девицам это очень загадочно. — Вы как в смысле секса? — Секс — это половой акт? — Почти, — доктор не смог сдержать улыбку. — Могу, только если пьяный. Когда трезвый, я с девицами цепенею и слова не могу сказать, не то что секс. — В роду у вас больных падучей не было? — Не псих я, доктор, не псих… Я все отчетливо понимаю, что вокруг происходит, где я сижу и что может быть… Доктор выписал новую порцию успокаивающих средств, хотя в беседе с начальником тюрьмы высказал предположение, что арестованный вполне вменяем. Той же ночью Белов написал письмо Дзержинскому с просьбой вызвать его на допрос. Когда ему в допросе отказали, он объявил голодовку. От молодого парня этого не ожидали. В тюрьму приехал председатель МЧК Мессинг. — Какие у вас претензии? — спросил он Белова. — Почему голодовка? — Потому что меня не допрашивают. — Вы не в том состоянии, чтобы вас допрашивать. — Мне каждый день в неведении — как смерть… Я на себя руки наложу! — В отношении наложить на себя руки — мы этого постараемся не допустить. — Мессинг полуобернулся к начальнику тюрьмы и попросил: — Если будет замечен в подобного рода фокусах, посадите в карцер. — Ясно, товарищ Мессинг. — Что еще имеете заявить, Белов? — А вы мне что имеете заявить? — Не паясничайте! — Я не паясничаю. Каждый человек имеет свою манеру обращения… Я хочу знать, что меня ждет, если я принесу покаяние. — Чистосердечное покаяние приносят, когда человек без этого не может, если он себя хочет очистить… А если он торгуется — «вы мне за покаяние булку», — тут у нас разговора не будет… — Я не булку прошу, а жизнь… — Пока ставите условия — разговора у нас не получится. И с голодовкой — прекратите, несерьезно это. Потерпите дня два, а потом заскулите. — Почему вы так жестоко со мной говорите? — Скажите спасибо, что я с вами говорю, Белов. Мне очень хочется вас расстрелять — прямо здесь, не сходя с места… Ладно, ладно! Москва слезам не верит!.. На те драгоценности, которые у вас отобрали, можно завод накормить! — Но мне же двадцать лет! Двадцать всего! — закричал Белов и начал хрустко ломать пальцы. — Я жить хочу! Мне надобно жить — я ведь молодой, глупый! — Свою голову надо иметь в двадцать лет… Мне — двадцать шесть, кстати говоря. Хотите — напишите все подробно на мое имя: и про то, как убили Кузьму Туманова, и про то, где оборудовали тайник, — неторопливо говорил Мессинг, замечая, как расширяются зрачки Белова и как он медленно подается назад, — и чем подробнее напишете — тем будет лучше… — Для меня? — Больше, конечно, для нас, — усмехнулся Мессинг, — но, глядишь, трибунал учтет ваши глупые годы, глядишь — докажете, что не вы похищали, а другие, а вы только были передаточным звеном… «Молчи, кругом молчи, — вспомнил Белов отчетливо и до жути явно лицо Ивана Ивановича во время их последней встречи. — Как бы ни было тебе страшно и плохо — молчи. Это я не пугаю тебя, это я тебе свою тайну открываю. Ты гляди: амнистии каждый год — на Первомай и в Октябрьские. Раз. Потом — не долги они, их голод сломит. Два. Мы своих в обиду не даем, у нас тоже руки длинные, мы из таких передряг выходили — чтó ты… это третье будет. И помни, время всегда на того работает, кто смел и тверд. Кто раскис, того время враз в расход списывает». — Ничего я писать не буду, — сказал Белов наконец. — Можете и не допрашивать: под лежачий камень вода не течет. Не хотели по-хорошему — не надо. — От мерзавец, — удивленно протянул Мессинг, — ну каков же мерзавец, а? Ладно, иди в камеру. И запомни, больше я с тобой говорить не стану — как ни проси. Это мое последнее слово, гаденыш…
Об аресте Белова Мессинг поставил в известность замнаркомфина Альского,[186] попросив его об этом никому больше не сообщать. — Я бы даже порекомендовал вам сообщить в Гохран, что Белов откомандирован в Тобольск. — Такие фокусы мне не очень-то нравятся, — ответил Альский, — но если вам это кажется целесообразным, я пойду навстречу — в виде исключения. — Товарищ Альский, исключение здесь ни при чем, просто Белов похитил драгоценностей на миллион. — Сколько?! — ахнул Альский. — Не может быть! — Знаете, у меня от правды голова трещит, так что выдумывать сил нет, да и профессия мне этого не позволяет. — Кто оценивал? — Мы возили цацки в Петроград, чтобы не подключать к делу ваших гохранщиков. — Из-за одного негодяя ставите под сомнение коллектив? — Где вы там видели коллектив? — А Шелехес? Пожамчи? Александров? Левицкий, наконец, старый спец, который прекрасно работает? — Помимо названных товарищей там трудится еще много народа. И у меня есть к вам просьба: было бы целесообразно ввести троих наших людей к вам — под видом рабочих. Как вы к этому отнесетесь? — Отрицательно, — ответил Альский. — Неужели вы не верите, что мы сами сможем навести там порядок? Я назначу ревизию, брошу настоящих специалистов — зачем же считать Гохран каким-то притоном? — Глядите… Я не имею права вторгаться в ваши прерогативы, но Феликсу Эдмундовичу я об этом деле доложу.
2. Начало начал
1
Когда в приемной ВЧК рано утром раздался звонок и некто хрипловатым голосом с нерусским акцентом спросил прямой телефон начальника контрразведки и когда выяснилось, что звонил к чекистам поляк Стеф-Стопанский, досье на которого было весьма пухлым (Стопанский был сотрудником второго отдела польского генштаба), беседовать с ним член коллегии ВЧК Кедров[187] отправил — по совету Дзержинского — помначинотдела Всеволода Владимирова. — Всеволод с его блеском, — сказал Феликс Эдмундович, — в беседе со шляхтичем будет незаменим. Молодость Всеволода, его изящество и мягкость позволят нам точно понять Стопанского: зубр, видимо, решит поиграть с нашим юношей. Всякая игра рано или поздно открывает разведчика, его истинные намерения. А отказываться от контакта со Стопанским неразумно: у него есть выходы на Лондон, Париж и на Берлин. Встретился Всеволод со Стопанским в табачной лавке на Третьей Мещанской. Цепко оглядев собеседника, поляк сказал: — Мне приятно увидаться с вами, и я понимаю где мы с вами сейчас находимся. Однако я просил бы пристрелочную часть разговора провести на улице, где нас никто не будет слышать. Если мы верно поймем друг друга на воле, — он усмехнулся, — кажется, так у вас говорят о «не тюрьме», тогда мы продолжим беседу здесь, где, как я догадываюсь, каждое мое слово будет слышно еще по крайней мере двум вашим сослуживцам. Всеволод весело посмотрел на Стопанского, взял его под руку и сказал: — Не скрою, я чертовски устал, поэтому прогулка мне не помешает — особенно с таким интересным собеседником. …Выезжая на встречу с поляком, он уже знал от службы наружного наблюдения, что Стопанский идет один. На всякий случай, правда, он надел дымчатые очки с нулевой диоптрией — он относился к тому типу людей, которых очки очень сильно меняли. Они шли по булыжному тротуару, сквозь который уже проступала свежая, словно бы подстриженная на английский манер трава, мимо маленьких домиков, и со стороны казалось, что прогуливаются два товарища. — Так что же вас привело ко мне? — спросил Всеволод. — К вам меня ничто не приводило. Я пришел в ЧК. — Похвально. Я, как индивид, и мы, как коллектив, любим, когда к нам приходят интересные люди… — Представляться мне надо? — То есть? — Звание, операции, связи? — Вообще-то мы знаем вас. — Вы знаете, что я подполковник польской разведки? — Детали, думаю, мы лучше запомним, если они будут изложены в письменном виде. Нет? — Вы думаете, я стану писать? — Станете. Если вы затеяли что-то против нас — вам придется играть. А если вас привело к нам истинное намерение сотрудничать, вы захотите убедить нас в своей искренности и начнете делать это с мелочей, а именно: с фамилий ваших друзей, близких и родных. Разве нет? — Браво! Взгляды их встретились. Всеволод улыбался, и в глазах у него не было той жестокости и чувства превосходства, которое так боялся увидеть Стеф-Стопанский. В свою очередь Всеволод отметил, что поляк небрит, рубашка у него измятая, ботинки не чищены, пальто испачкано, на левом плече несколько пушинок, а пальцы покрыты тем сероватым налетом грязи, который особенно заметен на ухоженных и полных руках. — Браво! — повторил Стопанский. — Вы четко мыслите, молодой человек… — Иначе не стоит. — Я не хотел обидеть, упомянув про вашу молодость… — Этим нельзя обидеть. Наоборот… — Я не знаю, — сказал Стопанский, начавший отчего-то злиться, — приходилось ли вам иметь дело с серьезными агентами из иностранных разведслужб, но хочу заметить: польский генштаб сейчас находится в средоточии интересов всех европейских стран. Я, в частности, имею контакты с французами и англичанами. — Помните имена ваших людей в Париже и Лондоне? — Естественно. — Операции? — Старые? — Новые тоже. — Те, которые собирается проводить Лондон и Париж, — я не знаю. Но их операции меня не минуют — я считаюсь специалистом по Совдепии… Когда доложите начальству об этой беседе? Можете пригласить кого-либо из ваших ответственных руководителей? — Это мы устроим, — пообещал Всеволод. — Когда? — Дней через семь. — Это невозможно… — Ну, что ж делать… После долгой паузы Всеволод спросил: — Когда вас обокрали? Он не знал наверняка и не мог знать этого. Просто его мозг — мозг аналитика, человека смелого и веселого, автоматически проанализировал факты: из всей массы полученной информации Всеволод отобрал для себя следующую: во-первых, поляк голоден, ибо он несколько раз смотрел на вывески трактиров и принюхивался к запахам жареной колбасы; во-вторых, он хочет курить, но курева у него нет; в-третьих, Стеф-Стопанский слыл щеголем и одежда его всегда отличалась отменным вкусом, а сейчас он был неряшлив и грязен; в-четвертых, он всячески подчеркивал свою значимость, а это обычнобывает с людьми, которые вынуждены в силу каких-то обстоятельств больше уповать на прошлое, чем верить в спасительное будущее. Стеф-Стопанский брезгливо поморщился: — Ваша работа? — Разве друзья в посольстве не могли вам помочь? — не отвечая на его вопрос, продолжал Всеволод. — В Европе вы не жили? — Жил. — Видимо, в среде эмиграции… Взаимовыручка, товарищество и так далее… Молодой чело… Простите… — Да нет, господь с вами, пожалуйста, пожалуйста… Мы ведь чины не возрастом выслуживаем. — Деловыми качествами? — Именно. — Кто в Европе «просто так» дает деньги? — Заявите, что вас обворовала ЧК… Неужели на обратную дорогу не воспомоществуют? — Браво! А в Варшаве что делать?! «Оп! — сказал себе Всеволод. — Мышка попалась! Там ему будет нечего кусать, потому что прогонят из разведки, ибо он что-то важное тащил в портмоне или слишком много денег. Видимо, он к нам прет вчистую». — Закуривайте, — предложил Всеволод. По тому, как жадно затянулся Стопанский, норовя при этом держать папиросу так, чтобы не показывать свои грязные пальцы, Владимиров до конца уверовал в то, что его версия правильна. — Зайдем в трактир? — предложил Всеволод. Заказав Стопанскому извозчичьей колбасы, холодца и пива, он сказал: — В ресторан, видимо, идти нет смысла: там могут быть ваши знакомые. Стопанский молча кивнул, потому что рта открыть не мог — колбаса была горячая, но, как всякий голодный человек, он отрезал себе слишком большой кусок и сейчас осторожно втягивал ноздрями воздух, чтобы как-то остудить шипучее, грубое, прекрасное мясо… После обеда Стеф-Стопанский закрыл глаза и сказал: — А теперь за час сна — полжизни… — Пошли ко мне: там все обговорим, и можете лечь поспать, пока вам приготовят номер в гостинице. У меня еще несколько вопросов к вам. — Пожалуйста… — Вам фамилия Бечковский ничего не говорит? — Нет. — А Кряковяцкий? — Нет. — А Леснобродский? — Полковник Леснобродский? По-моему, он курирует ваше представительство в Варшаве.2
Нота полномочного представителя РСФСР в Польше министру иностранных дел Польши Скирмунту
«В течение последних недель в Российское полномочное представительство несколько раз являлось неизвестное лицо, впоследствии оказавшееся агентом II-го отдела Польского генерального штаба полковником Леснобродским, с предложением доставлять Российскому правительству официальные секретные документы из Польского генерального штаба. В Российском полномочном представительстве он встречал неизменный отказ воспользоваться его предложением. Тем не менее 10 октября поздно вечером полковник Леснобродский явился в Российское полномочное представительство и принес с собой разнообразные документы и целое секретное дело о польском шпионаже в Германии с многочисленными печатями, подписями, штемпелями II-го отдела, с картой и фотографиями якобы польских шпионов в Германии и предложил купить у него за 500 000 марок все эти документы. Как только мне было об этом доложено, я сейчас же позвонил вице-министру г. Добскому и просил его немедленно командировать в полномочное представительство чиновника министерства иностранных дел совместно с представителями других властей для составления протокола и ареста полковника Леснобродского. Вицеминистр г. Домбский за поздним временем, к сожалению, не мог командировать представителя министерства иностранных дел. В полномочное представительство были командированы лишь представители общей и сыскной полиции, которые арестовали полковника Леснобродского, но отказались допросить его. Отсутствие в деле первого показания г. Леснобродского в самом полномочном представительстве является существенным ущербом для нормального следствия, который может отразиться на дальнейшем ходе его. Во время ожидания представителей польских властей полковник Леснобродский сознался, что ему в качестве агента II-го отдела генерального штаба поручено было непосредственным начальником, майором Кешковским, войти в доверие полномочного представительства с провокационной целью и что доставленные им документы являются фальсификацией, изготовленной II-м отделом и врученной ему майором Кешковским для продажи Российскому полномочному представительству. В то время как Российское и Польское правительства путем переговоров стараются уладить недоразумение между обеими сторонами и достигли недавно соглашения по всем спорным вопросам, Польский генеральный штаб прилагает все усилия, чтобы какой-либо преступной провокацией обострить и испортить отношения между Россией и Польшей. В последнюю неделю в Российское полномочное представительство систематически являлись подозрительные лица, которые представляли удостоверения II-го отдела Польского генерального штаба за подписью майора Кешковского и предлагали доставлять нам разнообразные документы. Каждый раз такие предложения оканчивались нашим требованием немедленно покинуть здание полномочного представительства. В свое время, когда Российское правительство опубликовало документы, установившие преступную работу II-го отдела генерального штаба в контакте с «Народным союзом защиты родины и свободы», возглавляемым Савинковым, Одинцовым и другими, уличенные лица, защищаясь, пытались прикрыть преступление фельетоном, напечатанным во всех польских газетах за подписью Масловского. Чтобы оправдать и усилить этот способ защиты II-м отделом генерального штаба был задуман план действительной провокации, который, удавшись, должен был служить оправданием и спасением от законного и неопровержимого обвинения, которое Русское правительство предъявляло Польскому генеральному штабу. Случай с полковником Леснобродским с очевидностью устанавливает, что против Российского полномочного представительства ведется широко задуманная провокационная работа, руководимая Польским генеральным штабом. Представляя при сем 1) одну копию протокола, составленного 10 октября в Российском полномочном представительстве, 2) удостоверение полковника Леснобродского за № 3835, выданное II-м отделом Польского генерального штаба за подписью майора Кешковского, 3) все документы, доставленные в Российское полномочное представительство для продажи по поручению II-го отдела того же штаба г. Леснобродским, имею честь просить вас, господин министр, предпринять шаги, которые вы найдете нужными, к пресечению провокационной работы II-го отдела Польского генерального штаба, которая ставит своей целью осложнение отношений между Россией и Польшей. Примите, господин министр, уверение в совершенном моем уважении. Карахан[188]».
Ноту эту Стопанскому показали ночью, сразу после того, как Всеволод сообщил Кедрову о данных, связанных с Леснобродским: поляк дал много интересных подробностей. Ноту в целом Стопанский одобрил и даже шутливо завизировал ее. Наутро он начал давать показания. Наиболее серьезным было то, что, по его данным, в Ревеле среди сотрудников русского посольства есть человек, работающий на чужую разведку. — На какую именно разведку он работает, не знаю, но факт сам по себе бесспорен. Из обрывков разговоров могу предположить, что готовила этого человека к вербовке эмиграция. Всеволод запросил данные на ревельскую эмиграцию. Ему принесли список имен наиболее видных личностей в Ревеле из разных лагерей: от крайне правого монархиста Воронцова до эсера Вахта, редактировавшего газету «Народное дело». Он назвал Стопанскому фамилии лидеров комитета содействия эмигрантам и беженцам: Вырубова, Львова, Зеелера, Оболенского, редакторов кадетских «Последних известий» Ратке и Ляхницкого в надежде, что поляк вспомнит кого-либо конкретно, но Стопанский категорически утверждал, что хотя имена эти он и слышал, но протянуть какую-либо связь к русскому дипломату он не решается. Сказал он также, что в Москве существует глубоко законспирированное подполье, имеющее в своем распоряжении громадные запасы бриллиантов, золота и платины. Подполье это сторонится всяких аспектов политической борьбы и преследует лишь своекорыстные цели личного обогащения. Кое-кто из этих людей поддерживает контакты с представителями здешних дипломатических кругов, которые не только скупают драгоценности, но в ряде случаев являются передаточным звеном: драгоценности уходят в Париж и в Лондон, а после маклеры играют на бирже, причем на понижении акций фирм, которые начинают торговые сделки с Россией. — Мне сдается, что один из моих здешних друзей — их имена, как вы понимаете, я не называю и не стану называть впредь, — сказал Стопанский, — связан с этим московским подпольем, но в корыстных, личных целях — он покупает драгоценности для себя, и у меня, кстати, похитили принадлежащие его семье деньги — две тысячи долларов, — об этом разговор впереди… — А если мы своими возможностями найдем этого человека? — Вы вольны делать все, что угодно, это ваш долг. Важно, чтобы я не испытывал угрызений совести. Кстати, в подполье Москвы нам известно имя богатейшей старухи — Стахович, Елена Августовна…
3
Через три дня, после очередной беседы со Стопанским, член коллегии ВЧК Глеб Иванович Бокий[189] вызвал начальника спецотдела Будникова и Владимирова. Поначалу, еще до этого совещания, Бокий был у Дзержинского и Уншлихта:[190] он предлагал установить за валютчиками более пристальное наблюдение, но Уншлихт круто возражал: — Это вам не эсер или кадет, который токует, как тетерев. «Аполитичные» валютчики куда как осторожнее и мудрее. Каждый час чреват тем, что драгоценности могут уйти из России. Надо брать сразу. Тщательнейшие обыски, четко разработанные допросы: в данном случае временной риск не оправдан, это вам, — он усмехнулся, — не контрреволюционный заговор, к тем мы можем присматриваться не торопясь… Бокий не соглашался с Уншлихтом: — Мы возьмем десять, двадцать человек, а два уйдут. Или один. Если уж рубить — так сразу, по всем! — Сдается мне, вы не правы, Глеб, — негромко сказал Дзержинский. — Время, когда мы из золота станем строить общественные нужники, Ильич обозначил абсолютно точно: коммунизм… Проклятие золотого тельца — штука поразительная. Когда потребность будет соответствовать способности — а это возможно, лишь когда лавки будут ломиться от товаров, здесь все взаимоувязано, — тогда только золото станет обычным металлом — тусклого цвета, без вкуса и запаха. До тех пор пока золото дает возможность его обладателю иметь хлеба — я нарочито огрубляю — больше, чем всем остальным, до этой поры арестом и реквизицией власть золота не сломить. Словом, я за то, чтобы сегодня же провести операцию. Сейчас каждый час дорог. В ближайшем будущем нэп даст нам возможность выкачивать золото здесь, дома.Облаву на подпольные «золотые центры» проводила МЧК во главе с Мессингом. Операция прошла на редкость тихо: ни перестрелок, ни попыток бегства. Люди попались все больше пожилые, респектабельные. Держались они с достоинством, только сильно бледнели и не могли подолгу стоять — просили стул, ноги не держали. А стоять им приходилось довольно долго — пока агенты МЧК делали опись захваченных драгоценностей. Особенно много драгоценностей было изъято у бывшей фрейлины Елены Августовны Стахович. Немка — по-русски она говорила довольно слабо, и поэтому допросить ее на родном языке Бокий попросил Всеволода. Владимиров допросов вести не умел, потому что его работа в политической разведке предполагала совсем иную деятельность — то он семь месяцев служил в пресс-группе Колчака вместе с известным писателем Ванюшиным, который после разгрома адмирала ждал «штабс-капитана Максима Исаева» в Харбине, то выезжал в Лондон, то появлялся в Варшаве. Однако сейчас время было горячее: три переводчика, служившие в ВЧК, разъехались по командировкам, а ждать их возвращения — дело нецелесообразное.
— Добрый вечер, — сказал Владимиров, предлагая женщине сесть, — у меня к вам вопросы. — Вы — немец? — Русский. — Здесь работаете добровольно? — Вполне. Стахович держалась удивительно достойно, и это нравилось Владимирову. Ему приходилось видеть людей, которые ползали по полу, рвали на себе волосы, норовили целовать чекистские сапоги, вымаливая пощаду, а эта старуха сидела спокойно, пристально, изучающе вглядываясь в лицо собеседника. — Итак, первое: откуда у вас эти драгоценности? — Это фамильные драгоценности. Я не несу за них ответственности, они перешли ко мне от моих предков — российских дворян… — Тогда извольте отвечать на мои вопросы по-русски, — резко заметил Владимиров. — Для вас понятие «русский» сугубо абстрактно, как, впрочем, и для ваших предков. — Вы не смеете говорить так фрейлине русской государыни. — Смею. Если бы для вас «русский» было сутью, жизнью, болью — вы бы подумали о том, сколько миллионов русских мрет от голода! А на ваши камушки можно прокормить волость! — Не мы этот голод принесли в Россию… — Мы? — Вы. И та банда, которой вы служите. Владимиров тяжело посмотрел на женщину, на ее спокойное, надменное лицо и сказал: — «Банда» в соответствии с нормами уголовных законоположений есть группа преступников, похищающих чужое имущество с помощью убийств, грабежей и подкупов. Верно? — Верно. — А теперь я спрошу вас, гражданка Стахович: отчего вы мне лжете? — Если вы посмеете продолжать в таком тоне, я откажусь отвечать. Я прожила свое, и смертью вы меня не запугаете. — Смертью я вас пугать не собираюсь. Более того: мы вас завтра же отпустим… Но мы найдем возможность сказать людям — за нашей прессой следят и в Париже и в Лондоне, — как вы, подкупив известного нам человека, получили неделю назад в бывшем Купеческом банке по фиктивной справке драгоценности адъютанта великого князя Сергея Александровича и сейчас тщитесь эти драгоценности выдать за свои, фамильные, доставшиеся вам в наследство от ваших дворянских предков по форме и букве закона. — Нет! Нет! — вдруг зашептала Стахович. — Нет! Нет! Каждое слово, произнесенное сейчас Владимировым, было правдой. Наблюдение, установленное за Стахович после показаний Стеф-Стопанского, дало поразительные результаты: старуху увидели входящей в дом поздним вечером с чемоданчиком. Извозчик на допросе сказал, что старуха наняла его возле Купеческого банка, откуда она вышла с мужчиной. Тот пешком ушел в переулок, а старуха вернулась домой, как сказал извозчик, «на мне». Старуху взяли сразу же — она даже не успела спрятать драгоценности. Владимиров не знал лишь фамилии ее спутника, поэтому он и сказал так — «подкупив известного нам человека», рассчитывая, что после такого сокрушительного удара старуха должна будет открыться до конца. — Да! — повторил он. — Да, да! И теперь оставим эмоции. Перейдем к делу. Адрес вашего попутчика: вы с ним вчера вышли из Купеческого банка… — Да знаете ли вы, что такое последняя любовь женщины?! Я не открою его вам! Он прелесть, он самый нежный, он честен и быстр, как Отелло… — Самый омерзительный для меня человек в литературе — Отелло, — ломая темп допроса, усмешливо проговорил Владимиров, — он взял себе варварское право лишать другого человека жизни, подчиняясь, слепому чувству ревности… По мировому законоположению, Отелло следовало бы судить как злодея… — Вы никогда не любили… — Любил, любил, — успокоил старуху Владимиров, — любил, Елена Августовна. — Один из самых черных людей земли Русской — граф Толстой тоже ненавидел Шекспира. — Спасибо, — сказал Владимиров, — за сопоставление. Сугубо горд. Но мы несколько отвлеклись в литературоведение. Вернемся к бриллиантам. Первое: адрес вашего спутника; второе: номер телефона посольства, куда вы передавали драгоценности; третье: адрес вашего маклера, который за вас играет на лондонской бирже.
Директор бывшего Купеческого банка сообщил чекистам, что на работу не вышел замзав отделом драгоценностей Михаил Михайлович Крутов — тот самый, который, как выяснилось, выдал Стахович драгоценности великого князя по липовой справке Наркомфина. Наряд МЧК, отправленный к нему на квартиру, сообщил, что Крутов сегодня утром выписался и сказал, что срочно выезжает в Киев к заболевшей сестре. По наведенным справкам в Киеве у Крутова родственников не было.
Крутов поселился в Сергиеве-Посаде у Олега — брата налетчика и бандита Фаддейки. Олег третью неделю мучился запоем. Работал он по сейфам артистично, он их как орехи щелкал. Сейчас, правда, Олег работал мало, больше пил, спрятавшись на маленькой дачке. Место здесь было тихое. Фаддейка приехал к брату под вечер — днем он по городу не ходил: ЧК свирепствовала вовсю. — Вот что, — сказал ему Крутов, помешивая ножом чай в алюминиевой кружке, — тактику будем, друг мой, ломать. Не от мужчин станем идти к бабам, а наоборот… — Ты ясней говори, — попросил Фаддейка. — а то мудришь сверх меры, я и понять не могу ни хрена. — Сейчас, когда ЧК всех старичков с камнями хлопнула, оставшиеся немедленно уйдут на нелегалку. А ведь «все мое ношу с собой» — понял? Все камушки они станут в карманах носить. У тебя, говорил, есть сутенеры? — Есть. — Что у них за бабы? — Ничего бабки, — хмыкнул Фаддейка, — сисястые. — Сисястых ты себе оставь. Нам нужны худые, молоденькие — желательно из аристократок. На таких клюнут. Ничего не понял? — Ничего, — ответил Фаддейка, засмеявшись. — Ладно. Завтра сведи меня со своими сутенерами — я им сам директивы дам…
3. Ревельское интермеццо
1
Никандров затаил дыхание, когда пограничник начал второй раз листать его новенький, пахнущий клеенкой паспорт. — По профессии вы кем будете? — Литератор. — Чего ж уезжаете? «Неужели большевики снова со мной поиграли? — мелькнуло зло и устало. — Ну, что им от меня надо?! Неужели завернут в Москву? У, рожа-то какая: с веснушками и ноздри белые. Мальчишка — а уже истерик». Но пограничник, повертев паспорт, вернул его Никандрову, еще раз подозрительно оглядел писателя с ног до головы и вышел из купе. Никандров закрыл глаза и откинулся на плюшевую, жесткую спинку дивана. «Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ», — прочитал он про себя Лермонтова и сглотнул слезы. — Они меня слезливым сделали, комиссары проклятые. Правы были римляне — нет ничего страшнее восставших рабов: их свобода тиранична и слепа, а идеалы проникнуты варварством и жестокостью, потому что проповедуют они всеобщую доброту, а всеобщего нет ничего, кроме рождения и смерти», — думал он, прислушиваясь к тому, как пограничник стучал в соседнее купе, где ехал таинственный комиссар из Москвы, сопровождаемый двумя чекистами в коже и с маузерами. Никандров вышел в коридор. Поначалу он решил закрыться в купе и сидеть здесь до тех пор, пока состав не уйдет за границу, но потом брезгливо подумал: «Неужели они меня сделали таким жалким трусом, что я боюсь даже их соседствующего присутствия? Совестно, гражданин Никандров, совестно». И он поднялся, по-солдатски одернул пиджак и, задержавшись взглядом на седеющем сорокалетнем человеке, криво улыбавшемся в зеркале, резко отворил дверь. Вагон был полупустой. В соседнем купе командир пограничного наряда и чекисты в кожанках прощались с таинственным, приземистым человеком: глаза — маслины, касторовое пальто и тупорылые — по последней американской моде — штиблеты. — Желаем счастливого пути, — сказал один из чекистов, пожимая руку своему подопечному, — и скорейшего благополучного возвращения, товарищ Пожамчи. Пограничники и чекисты ушли, паровоз прогудел, лязгнули буфера, продзенькали графины в медных держалках, и поезд медленно ушел из России в Эстонию. Пожамчи стоял возле окна, не снимая пальто, несмотря на то, что в вагоне было жарко натоплено. Поплыли крестьянские коттеджи — дома крыты черепицей, кладка каменная, большие окна. Никандров вспомнил Россию: подслеповатые оконца, света нет, разорение, грязь, нищета… — И не совестно вам, комиссар? — спросил Никандров неожиданно для себя. — Простите! Вы мне? — улыбнулся Пожамчи. — Кому же еще! Штиблеты комиссар носит малиновые, а несчастный мужик как жил в зверстве, так и живет. На что замахнулись? Ни одна страна в мире не приходила в другую страну с униженной просьбой: «Владейте нами, земля наша обильна, а порядка нет!» Россия — приходила. А вы ее — в передовую революцию — носом, носом! А она к революции готова, как я — к деторождению! — Да вы не волнуйтесь — попросил Пожамчи. — Может, я… — Что вы?! Что?! Нет революций. Честолюбцы есть! Сколько ж вы миллионов людей обманули, а?! Куда ей — грязной и нищей России — социальную революцию совершать?! Им, — Никандров яростно кивнул головой на проплывавший эстонский пейзаж, — следовало начинать, а не нам с голой задницей и горячечными татарскими инстинктами! Никандров чувствовал, что сейчас он выглядит смешно и жалко, выкрикивая то, что наболело, но он не мог остановить себя. Он видел, что его попутчик хочет что-то возразить, но это бесило его еще более. — Я знаю ваши возражения! Страна безграмотных рабов тщится предложить новый путь миру! Мы, не знающие, что такое метрополитен и аэроплан, замахиваемся на мощь Северо-Американских Штатов! Пьяное мужичье, сжигающее картины только потому, что они висели в помещичьем доме, собирается переделать мир! Революция — верх логического развития! Революция обязана сделать жизнь лучше той, которую она отвергла! А что ваша революция принесла?! Голод! Разруху! Власть быдла, которое мне диктует, что надо, а чего не надо писать! Чем яростнее выкрикивал Никандров, тем улыбчивее делалось лицо Пожамчи, и он уже не прижимал к груди так напуганно толстый, свиной кожи портфель. — Что же смеетесь-то вы?! — спросил Никандров с болью. — Над собой не пришлось бы вам посмеяться. Зло мстительно, только оно и во втором колене мстить будет, и в третьем. О себе забыли, упиваясь минутой власти, так о детях бы подумали! Не простит вам Россия того, что вы с ней вытворили, — никогда не простит, и путь ее назад, к разуму, будет кровавым, и кровь этих лет не пойдет ни в какое сравнение с той кровью, которая грядет вам за грехи ваши… — Вы напрасно так изволите гневаться, — усмехнувшись, сказал Пожамчи, воспользовавшись тем, что Никандров раскуривал трубку. — Я, с вашего позволения, думаю так же, как и вы, и не собираюсь возвращаться в Совдепию… — Что?! — Да вот то самое, — как-то злорадно ответил Пожамчи, — только, судя по всему, вам это было легче — «адье, Россия!», а вот мне уехать больших трудов стоило и пребольшого риска, милостивый государь. И, взглянув еще раз на расписание остановок, Пожамчи не спеша направился к выходу: поезд останавливался на какой-то маленькой станции. Возле вокзального здания Никандров увидел несколько саней и черный, звероподобный автомобиль — скорее всего немецкий — с номером, заляпанным коричневой грязью. И вдруг Никандров рассмеялся. Он приседал, хлопал себя большими сухими ладонями, иссеченными резкими линиями, по коленям, задыхаясь от смеха, а потом снова почувствовал соленые слезы в горле. «Господи, — думал он, — свободен! Он — как крыса с тонущего корабля, а я — гордо! Я домой вернусь как победитель, а он — никогда!» Проводник, протерев тряпочкой медный поручень, сказал Пожамчи: — Здесь мы всего пять минут, не отстаньте, товарищ. Они тут по-русскому не лопочут, все по-своему… — Спасибо, — ответил Пожамчи и, не по годам легко спрыгнув на перрон, затрусил в вокзал. За столиком в маленьком чистеньком буфете сидело три человека. Они мельком глянули на вошедшего и продолжали молча сосать пиво из глиняных кружек. — Милейший, — обратился Пожамчи к буфетчику, — кого здесь можно подрядить до Ревеля? — Поезд идет, — ответил буфетчик на чистом русском, — зачем же лошадки? Пожамчи угодливо засмеялся: — Я чтобы в саночках. Ну-ка, стопочку мне и рыбки. — Какой рыбки? — А вот этой, красненькой. У красных с красненькой рыбкой плохо! — снова посмеялся он, доставая из внутреннего кармана пальто бумажник. — Не надо вам пить, — услышал он голос сзади и почувствовал на своем плече руку. Стало ему сразу легко-легко, и ноги ослабли, сделавшись враз ледяными и влажными. Он обернулся. Те трое, что сидели за столиком возле окна, теперь были у него за спиной: двое быстро ощупали карманы — нет ли оружия, а третий, видимо главный, по-прежнему держал руку на его плече. — Вы кто? — спросил Пожамчи, не узнавая своего голоса. — Пить вам не следует, а то посол запах водки учует, у товарища Литвинова нюх отменный, и будут вам после неприятности в Наркомфине у Николай Николаича, у товарища Крестинского…[191] — Так вы наши будете? — Наши, — ответил старший и подтолкнул его к выходу. — Вас посольские должны на следующей станции встречать? — А что? — Вы мне вопросами не егозите, — сказал старший, беря его под руку, — вы отвечайте. — На следующей… А вы — вот они, даже пораньше, — залепетал Пожамчи, — и слава богу, а то я весь в страхе, поэтому и решил себе позволить для храбрости. — Ну и хорошо… Мы сейчас к вам в купе зайдем — вы один ведь следуете? — Именно так. — Ну и хорошо, — повторил старший, помогая Пожамчи подняться в вагон. «Господи, — пронеслось в мозгу холодно и стремительно, — а я ведь литератору брякнул, что в Совдепию вертаться не хочу! Господи, неужели пропал? К полиции брошусь в Ревеле, кричать стану, отобьют…» Трое завели Пожамчи в купе — Никандрова в коридоре не было, — затворили дверь и сели на плюшевые сиденья, только старший остался стоять, чуть склонившись над испуганным человеком в касторовом пальто с зажатым в правой руке желтым портфелем. — Сколько у вас сейчас бриллиантов? — Если по долларовому курсу — то… Я только прошу извинить — вы мне даже мандатов не показали… Старший обернулся к спутникам: — Влас Игоревич, предъявите ваш мандат. Влас Игоревич достал из кармана тупорылый браунинг и навел его на Пожамчи. — Вот это первый мандат, — неторопливо заговорил старший, — но он слишком громкий, поэтому мы взяли и второй мандат, не так ли, Валентин Францевич! Валентин Францевич вытащил руку из кармана коротенького казакина, отороченного серой мерлушкой. В руке у него был нож, и Пожамчи сразу же ощутил, какой он острый, этот нож, и какой холодный, хотя видел он хирургически белый кусок стали всего мгновенье: Валентин Францевич сразу же спрятал его, усмешливо глянув на гохрановского контролера. — Так вы что ж — грабители? — Неужели я похож на грабителя? — спросил старший. — В прошлые годы вы меня даже по имени-отчеству не рисковали, а все больше «ваше превосходительство». — Господи, Виктор Витальевич, неужто вы?! — Слава богу, — улыбнулся старший, — признали. Усы меня так старят или очки? Так сколько в долларах будет? — Миллиона два будет. — И вы с таким-то богатством, принадлежащим республике рабочих и крестьян, деру хотели дать? Ай-яй-яй, Николай Макарыч, как совестно! Народ голодает, а вы… — Господи, Виктор Витальевич, да я готов отдать вам половину, только… — Не буду, не буду, — усмехнулся Виктор Витальевич, — я вас убивать не буду. Курить хотите? — Бросил. — Сердечко? — Да нет, не жалуюсь. Табак дороговат. — С вашими-то деньгами? — Курочка по зернышку клюет, — попробовал пошутить Николай Макарыч и даже чуть посмеялся, уголком глаз посматривая на двух сидевших у двери, но Виктор Витальевич его оборвал: — Ладно. Воспоминания кончились, времени у нас в обрез. Закурить — я один закурю. На следующей станции к вам сядут двое из посольства, чтобы камушки охранять; нам стоило большого труда опередить их, так что давайте будем кратки и серьезны. Как вы думаете, среди тех камушков, которые у вас в портфеле, моей семье что-либо принадлежит? — Колье изумрудное и осыпь — ваша тетушка их брала у меня за тридцать две тысячи золотом весной семнадцатого, до переворота. Пожамчи потянулся к портфелю, но Виктор Витальевич снова положил ладонь на его плечо: — Не надо, Николай Макарыч. Не возьму я камушки, они всегда мне были ненавистны, а уж сейчас тем более. У меня к вам просьба: доставить эти камушки товарищу Литвинову в самой полнейшей сохранности. Ясно? — Не могу понять, ваше превосходительство… Виктор Витальевич усмехнулся: — Да уж превосходительство, куда как превзойти мое превосходительство! Так вот, не превосходительство я и не граф, а просто Воронцов. Эмигрант. Враг трудового народа. Без родины и племени. А это очень плохо, Николай Макарыч, Воронцову быть на земле без роду и племени. Вам, торговцам, легко: для вас родина там, где можно вести куплю-продажу, а для меня родина — одна, и с ней в сердце я умру, и зовется она — Россия. И я туда намерен вернуться. Тогда и вам сызнова легче станет, и торговать можно будет камушками, и гешефт с моей тетечкой делать. И вы, Николай Макарыч, поможете мне вернуться на родину, а для этого нужно, чтобы вы по-прежнему трудились в Гохране. Вы сколько имели дохода до переворота? — Тринадцать тысяч. По счету в банке легко проверить. — Я не Рабкрин, проверять не стану, я вам на слово верю. Как думаете — долго еще большевики продержатся? — Долго не смогут. — А если еще мы поднажмем? — Тогда повалятся, Виктор Витальевич. Только если вы серьезно будете за дело браться, попусту народ не гневить — поркой там или презреньем к простолюдинам… — Ну, знаете, от ошибок кто гарантирован… Битые — мы умней стали. Так вот: за все годы Совдепии получите по пятьдесят тысяч золотом. Расписку давать — или на слово поверите? — Не могу я туда возвращаться, нет сил моих. — Николай Макарыч, я хочу быть доказательным. Слушайте меня внимательно: если вы, несмотря на мою просьбу, тем не менее решите сейчас сбежать, я сделаю так, что вас выдадут полиции: вы похитили ценности, принадлежащие не государству, нет, а нам — Воронцовым, Нарышкиным, Юсуповым. Никто у вас этих камушков не примет, а мы докажем свое, вы это знаете… — Знаю, — вздохнул Николай Макарыч, — как не знать… — И полиция посадит вас в тюрьму, а здешние тюрьмы ничуть не лучше московских. Даже хуже: тут амнистий не бывает, тут сроки, как и деньги, считать научены. И учтите, здешние правители так же, как мы, ненавидят кремлевских властелинов, только они еще их очень боятся и вас за милую душу выдадут Москве, провались кто-нибудь из ихних посольских дворников. Через пять минут будет остановка, и к вам придут люди от Литвинова и довезут вас прямо до улицы Пикк. Если вы по дороге вздумаете кричать и звать полицию — мои друзья помогут чекистам, которые будут вас охранять. Вы не откажетесь выполнить эту работу, Валентин Францевич? Тот молча кивнул головой. — Если же вы согласитесь выполнять наши просьбы, — продолжал Воронцов, — то я готов показать вам ваш паспорт — гражданина Германии. Вы его получите здесь же, после того как сделаете три-четыре рейса. Вы хоть понимаете, что у вас нет иного выхода, как принять мое условие? — Дурак не поймет, — ответил Николай Макарович. — Ну и хорошо. Завтра приходите вечерком в подвальчик «Золотая крона», я вас там найду. Договорились? — Да. — Не свирепейте, не свирепейте, — мягко улыбнулся Воронцов, — с эдаким-то богатством вы тут не справитесь — темечко не выдержит, да и порода не та — слишком уж точно свой годовой доход помните. — Я-то бы справился, Виктор Витальевич, а вот, простите, аристократы, которые своих доходов не знали и считать не хотели, — вот они Россию-то и подвели к краху. Аристократу надобно Россию было любить платонически, а управление тем передать, кто цифру помнит. — А ведь это программа! Глядишь, в новом правительстве мы вам пост товарища министра финансов приготовим. — А министр — из вашего сословия — снова мне указания станет делать? Ему б лучше на бегах играть и охотой заниматься, тут слов нет — ваша возьмет… — Полно, полно, Николай Макарыч, — ответил Воронцов, и скула его заиграла. — Мой прадед выходил под пули на Сенатскую площадь, а ведь и игрок был, и выезды держал. Мы Россию любим, а вам лишь схема важна для приложения неуемных сил. Это ежели серьезно. А если бы вы решились бежать с этими-то кремлевскими миллионами, вас бы чекисты все равно выловили. Вы должны войти в доверие, чтобы не страшились обыска на границе: тогда и Литвинову камни дадите, и себе вывезете. Сколько себе притащите — ваше дело. Мне — с каждой ездки — будете давать миллион. Себе — хоть пять, я вас контролировать не стану. До свидания. Мои друзья будут в соседнем купе — в случае чего окликните их, они помогут. Да и я неподалеку… — Вы литератора куда-нибудь уведите, я ему — в глупости — брякнул, что из Совдепии бежал… Трое быстро переглянулись. — Какой литератор? — спросил Воронцов. — Я имени не запомнил, слышал только — литератор. — Зря, — сказал Воронцов, — как же вы так? Воронцов достал из внутреннего кармана длинный стилет, нажал на хитрую кнопочку — остро выскочило тонкое шило — и вопросительно поглядел на Власа Игоревича. Тот протянул руку, и Воронцов отдал ему стилет. Воронцов выходил из купе последним. Он осторожно прикрыл дверь, обернулся и выдохнул — как простонал, увидев возле окна Никандрова: — Леня, бог ты мой! Леонид, миленький ты мой! Они бросились друг к другу и замерли, обнявшись.2
Посол РСФСР в Эстонии Литвинов медленно поднялся из-за стола и неторопливо, чуть вразвалочку двинулся навстречу Пожамчи. Он ощупал его своими холодными голубыми глазами, спрятанными за толстые стекла очков, суховато улыбнулся и жестом пригласил главного оценщика Гохрана республики к маленькому — ножки рахитично выгнуты — столику; был он накрыт на две персоны. — Добрались без приключений? — спросил Литвинов. — Да! Все в порядке, слава богу, — суетливо, чересчур подобострастно улыбаясь и понимая, что со стороны это смотрится плохо, ответил Пожамчи. Ему отчего-то казалось, что этот большеголовый человек в конце беседы обязательно спросит его и о литературе, и о беседе с Воронцовым в купе, и поэтому он чувствовал себя неуверенно, словно бы под микроскопом. Он не успел еще прийти в себя, выстроить ясную линию поведения, потому что рослые дипломаты — Хромов и Потапчук — сели в его купе через три минуты после того, как вышел Воронцов, а с вокзала сразу же отвезли в посольство и здесь, не дав ему умыться или перекусить, пригласили к послу. — Ну, если слава богу, — усмехнулся своей странной улыбкой Литвинов, — тогда прошу вас, угощайтесь кофе. — Благодарствуйте. «Посадский, вероятно, — подумал Литвинов, — почему посадские так липки к политике и финансам? Ущербность самолюбия или завистливое желание стать городским?» — На словах мне ничего не просили передать? — Товарищ Крестинский наказывал вам поклон передать. — Спасибо. Занятно: «наказывал» — одновременно читается и как «просил», и как «выпорол»… — Кто выпорол? — не понял Пожамчи. — Пока — никто никого, — ответил Литвинов, подумав: «Если бы он говорил своими терминами, то, вероятно, я бы его также не сразу понимал». Он уперся тяжелым своим взглядом в надбровье собеседника и спросил: — Какие-либо пожелания у вас есть? Просьбы? — Да никаких просьб нет, товарищ Литвинов, что вы… — Тогда позвольте мне поблагодарить вас за то благородное дело, которое вы совершили, переправив нам драгоценности. Позвольте мне вручить вам премию, — и Литвинов передал Пожамчи конверт с двумя зелененькими бумажками — по сто долларов каждая… — Благодарствуйте, — сказал Пожамчи и не уследил за лицом — он это понял сразу же: Литвинов цепко схватил его своим особым взглядом. Видно, эта презрительная усмешка все же показала Литвинову то, что он так тщательно старался скрывать — и сегодня, и все те пять лет — с тех пор, как победила революция. Как же было ему не усмехнуться презрительно, когда у него в бумажнике лежало восемь тысяч долларов, а в портфеле, который он передаст сейчас этому холодноглазому бандиту, было почти два миллиона?! «Все мы под богом ходим, — подумал Пожамчи. — Надо ж мне было воронцовской тетке в рост под изумруды давать?! Близкую выгоду всегда горазды видеть, а вот вперед заглянуть, там, где черненько все и костисто, — о том тщимся не думать — как кроты». — Вы какой доход имели до революции? — спросил Литвинов. — Доход! Я запамятовал. И в доходе ли счастье? — Это верно. А в чем оно — счастье? — Кто знает… — устало ответил Пожамчи. — Каждое счастье — разное, одинаковых не бывает. — Тоже верно, — согласился посол и поднялся. Пожамчи протянул ему портфель: — Вот тут… Все… Вы будете принимать или кто из помощников? — А что же принимать? — Литвинов пожал плечами. — Вы могли с этим чемоданчиком исчезнуть. С первой же эстонской станции. Пожамчи снова похолодел и, угодливо посмеявшись, опасливо поднял глаза на посла. Тот не мигая смотрел на него, и лицо его, казалось, говорило: «Ну, выкладывай все, облегчайся, говори…» — Почему? — невпопад спросил Пожамчи. — Зачем же уходить? Я и не держал такого в мыслях… Он расстегнул портфель и, понимая, что делает совсем не то, что надо бы делать, высыпал на стол замшевые мешочки, в которых лежали камни и ожерелье. Он придерживал их жестом, свойственным всем ювелирам. Движение это было вкрадчивым и робким, но одновременно сильным, словно движение отца, который укачивает дитя. Зеленые, сине-белые, красно-дымчатые камни легли на стол, и, — странно, отметил для себя Литвинов, — стол сразу же стал иным, тяжелым, и не светлым вовсе, а темным, вбирающим в себя загадочные высверки камней. Камни, казалось, только изредка вбирали в себя жухлые лучи солнца, и тогда холодно выстреливали граненым, переливным, звездным светом, и длилось это всего мгновение, а после солнце растворялось в молчании камня, и он, продолжая быть прежним, тем не менее становился иным — в таинственном, сокрытом от человеческого понимания качестве: он вбирал в себя свет навсегда — прочно и жадно. — Любите камни? — услышал Пожамчи голос посла. Он услышал его глуховатый голос откуда-то издалека, и было противно слышать этот голос, потому что он был сух и обычен, а Пожамчи, разглядывая камни, всегда говорил шепотом — как в храме божьем. — Как же их не любить? — ответил он. — Тут за каждым камнем — история. — Вот этот, например, — спросил Литвинов, притрагиваясь пальцем к большому серо-голубому жемчугу. — Он же бесцветный и неинтересный… — Жемчуг умирает, если не чувствует тела рядом с собою. Камень стал таким жухлым оттого, что пролежал пять лет в хранилище. Жемчуг относится к тому редкостному типу драгоценных камней, которые знают влюбленность. Вот смотрите. — Пожамчи положил камень под язык и замер. Он просидел так с минуту, потом достал жемчуг из-за щеки. — Видите? Камень начал розоветь. Его можно спасти. Он умрет лет через десять, если его не носить на руке, а держать в душном подвале. Вот эти бриллианты — из филаретовского хранилища. Бриллиант врачует сердце. Если, например, носить бриллиантовую заколку в галстуке, у вас никогда не будет сердечных болей… Эти изумруды из Саксонии, их в руках своих держал Фридрих Великий, шведский Карл, Петр Первый… А после они были в руках людей моей профессии — поэтому, верно, и сохранились; мы ведь молчуны — как все влюбленные…3
Воронцов снимал маленькую мансарду на окраине Ревеля. Домик был деревянный; пахло в нем морем и шахтой одновременно. Хозяин, Ганс Саакс, плавал в Америку на «торговцах» и с тех далеких пор «заболел» морем: дома у него лежали просмоленные канаты, манильские тросы, вобравшие в себя таинственные, далекие запахи парусников прошлого века; топили дом, как и повсюду в Эстонии, сланцем, поэтому Воронцов, помогая Никандрову раздеться и сбрасывая свое легкое пальтецо, сказал: — Располагайся, Ленюшка, я тебе уступлю свое лежбище, а сам устроюсь на полу, по-фронтовому. — Я тебя стеснять не стану, Виктор, я в отель двинусь: там можно будет пресс-конференцию собрать, с издателями встретиться. Воронцов как-то странно глянул на Никандрова, и легкое подобие усмешки изменило его лицо, и стало оно грустным и пронзительно красивым. — Ну-ну, — сказал он, — денег-то у тебя сколько? — Денег нет… Так, мелочь, долларов двадцать… Зато я привез рукопись нового романа. Воронцов достал из маленького шкафчика водку, пару крутых яиц и круг ноздрястого, ярко-желтого сыра. — О чем роман? — О декабристах. Лицо Воронцова замерло, и он негромко спросил: — А кому здесь декабристы нужны? — Ох уж этот скепсис российский! — Ну-ну, — повторил Воронцов и разлил водку по стаканам. — Граненые, — заметил Никандров, — как у твоего егеря в Сосновке. — У Елизарушки, — сказал Воронцов, и лицо его потеплело, дрогнуло, — как-то сейчас старик? Любил он меня и верен был исступленной верностью — такая есть только у русских егерей. — Он отрезал два толстых ломтя сыра и добавил: — И жен. — Ну, уж если они изменяют — и жены и егеря, — тоже по-русски: до одури и безжалостно. — В том, что произошло с Верой, повинен я. — Я не о Вере… Елизарушка первым твой дом в Сосновке поджег и коням глаза выкалывал… штопором… — Этого быть не может, Леня. Сейчас невесть что про человека скажут — просто так, скуки ради… Никандров видел Елизарушку, когда жил в соседней деревеньке, — обросший, седеющий, в рванье, — кто бы в нем тогда признал блистательного петербургского литератора! Он сам видел, как Елизарушка рвал на тощей своей, с выпирающими, угластыми ключицами груди рубаху и кричал: «Попили нашу кровушку, паразиты! Хватит!» — Может быть, ты прав, — ответил Никандров, не желая делать больно товарищу, и впервые за все время внимательно осмотрел комнату Воронцова. Он увидел большие, расплывшиеся пятна на потолке, отошедшие, несвежие обои, плохо покрашенный пол; под ножку стола была подоткнута сложенная в несколько раз газета. — Ну, за встречу, Леня. Они молча выпили. — Господи, как я завидую, что ты еще сегодня в России был… — Не завидуй,Виктор. Ты здесь, у себя в ко… — Никандров осекся было, но Воронцов помог ему: — В конуре, в конуре, ты не щади, Леня. В конуре. Как пес. Хотя мои псы в доме жили, под библиотекой, помнишь, ты раз там уснул на святки вместе с борзой… Как ее? Лизавета, кажется. Верно, мы ее из Джерри перекрестили… В конуре, Леня… Ну, еще? В угон хорошо ляжет стакашка. — Погоди, продам роман, и махнем в Париж, там наших полно. — В Берлине больше. Они выпили еще по стакану. Воронцов длинноного, складно поднялся и, как все кавалеристы, легко ступая, пошел к двери. — Я сейчас. Предупрежу хозяина, что вернемся под утро. У меня теперь хозяин. Я у хозяев живу, Леня. Никандров почувствовал громадную жалость к этому лысеющему сероглазому человеку, владевшему в России поместьями, которые славились хлебосольством, широким — на английский манер — демократизмом, великолепным собранием живописи, библиотеками, а главное, тем редкостным духом доброжелательства и заинтересованной уважительности, который был чужд как нуворишам, так и бедневшим дворянам, которые всячески подчеркивали свое именно дворянское, но никак не аристократическое происхождение. «А ведь великолепно держится, — думал Никандров, — потеряв все, что можно было, он сохранил самого себя, достоинство. Поэтому победит. Мы гибнем, когда вступаем в сделку с собою. За этим зорко смотрит царь-случай, выстраивающий свои загадочные комбинации из взаимосвязанности добра и зла, безволия и напора, верности и предательства. Оступись — в себе самом, наедине со своим истинным „я“, уступи злу хоть в толике — и ты погиб. И пусть после сделки с самим собой тебя ждет на какое-то время слава, признание и богатство, все равно ты обречен неумолимой логикой его величества случая, которому все мы подвластны, но понять который нам не дано. Он как бог. Его надо свято, духовно бояться; только такой страх может обуздать дьявола в человеке». Спустившись к хозяину, Воронцов спросил: — Ганс Густавович, позвольте воспользоваться телефонным аппаратом! — Та, пожалуйста, только не очень толго… Воронцов позвонил в редакцию газеты «Ваба сына» и попросил к аппарату господина Юрла. — Добрый вечер, Карл Эннович, это Воронцов. — Добрый вечер, граф. — Сегодня из Москвы к вам прибыл писатель Никандров. — Ко мне? — удивился ведущий репортер отдела искусства и хроники. — Я его не приглашал. Видимо, он прибыл к вам, а не к нам… — Нет, с нами его связывать не стоит. Он вне политики, он — один из талантливейших писателей России. Я бы хотел просить вас прийти сегодня в «Золотую крону» — Никандров расскажет о том, что сейчас происходит в России. — Мы в общем-то догадываемся, что происходит в России. — Но вы получите самые свежие новости от писателя, который был вынужден покинуть родину. — Понимаю, понимаю… Поить будете? — Водкой напоим. — Видите, какой я стал грубый материалист после того, как на вашей родине победили материалисты? — посмеялся Юрла. — Нельзя отставать от времени. — К десяти ждем. Воронцов опустил трубку на рычаг, потер сильными пальцами скулы и растянул несколько раз губы в гримасе яростного, беззвучного смеха.В редакции двух русских газет — «Последние известия» и «Народное дело» — звонить было рискованно. «Последние известия» более тяготели к платформе кадетов, а «Народное дело» являлось органом социалистов-революционеров. Газеты эти не имели здесь веса, а Воронцову хотелось привлечь к Никандрову внимание не столько несчастной, безденежной, погрязшей в интригах эмиграции, сколько местной интеллигенции. Поэтому ни редактору «Последних известий» Ляхницкому, ни Владимиру Баранову, ведущему критику «Народного дела», Воронцов звонить не стал. А редактору Вахту он попросту звонить не мог — эсер ненавидел его. «У нас всегда так, — подумал он, листая записную книжку, — когда иностранцы проявят интерес — тогда и свои зашевелятся. А если я сейчас стану нашим навязывать Никандрова — сразу начнут нос воротить: один за то, что он был недостаточно левый, другие — за то, что не слыл крайне правым… Нет уж — пусть здешние о нем шум подымут, тогда наши начнут — без моей на то просьбы». — Ян? Здравствуйте, — сказал Воронцов, вызвав следующий номер. — У меня к вам просьба. Возьмите кого-нибудь из собратьев поэтов и приходите сегодня в «Золотую крону» к десяти: из Москвы приехал Никандров. — Кто это? — Ваш коллега — писатель. Он умница и прелестный парень. Я пригласил Юрла, он даст об этом информацию: пресс-конференция, которую ведут поэты, — сама по себе сенсационна. Обернувшись к Сааксу, Воронцов снова потер пальцами холодные, гладко выбритые щеки и сказал: — Ганс Густавович, а теперь просьба. Ссудите меня, пожалуйста, пятью тысячами марок. — Не моку, друк мой. Никак не моку. — Я всегда был аккуратен… Пять тысяч — всего пятнадцать долларов… — Та, но в вашей аккуратности заинтересован только один человек — это вы. Иначе вам придется платить проценты. А в чем заинтересован я? Не обижайтесь, господин Форонцоф, но каждый человек должен иметь свою цель. — Вы правы… Можно позвонить еще раз? — Та, та, пожалуйста, я же отфетил фам. Воронцов чуть прикрыл трубку рукой: — Женя, это я. Приехал Никандров. Будет очень жестоко, если он в первый же день столкнется с… Ну, ты понимаешь. Возьми кого-нибудь из наших, и приходите к десяти в «Крону». Если сегодня Замятина, Холов и Глебов не заняты в кабаре — тащи их тоже. И подготовьте побольше вопросов о прошлом, о его роли в нашей культурной жизни и о связях с переводчиками в Европе. Ты понял меня? Воронцов снова обернулся к Гансу Густавовичу и сказал: — Я вам предлагаю обручальное кольцо. Вот оно. Как? — Та, но уже фсе юфелиры закрыли торковлю. — Что же я — медь на пальце ношу? — Почему медь? Не медь. Я понимаю, что фы не будете носить медь на пальце. От меди на пальце остаются синие потеки и потом начинается рефматисм. Просто я не знаю цены на это кольцо, я не хочу быть нечестным. — Я не продаю кольцо. Оставляю в заклад. За пять тысяч марок. Если я не верну их вам через неделю — вы его продадите за двадцать тысяч. — Ох, какой хитрый и умный, косподин Форонцоф, — посмеялся Саакс, доставая деньги, — и такой рискофанный. Разве можно оставлять в заклат любовь? — А вот это уже не ваше дело. — До сфиданья. И не сердитесь, я шучу. Кстати, к фам зфонила женщина, которая зфонит поздно фечером. — Что она просила передать? — Она просила сказать, что состояние фашего друга ухудшилось. — Резко ухудшилось? — Та, та, ферно, она сказала — «резко ухудшилось». Она просила фас зайти к нему секодня фечером. — Мне придется еще раз позвонить, — сказал Воронцов и, не дожидаясь обстоятельно-медлительного разрешения Саакса, вызвал номер и по-немецки, чуть изменив голос, сказал: — Пожалуйста, передайте той даме, которая по субботам снимает седьмую комнату, что сегодня я задержусь и буду не в десять, а к полуночи. — Да, господин, я оставлю записку нашей гостье. — Не надо. Вы передайте ей на словах. — Хорошо, господин, я передам на словах.
— Прости, я задержался, — сказал Воронцов, поднявшись к себе, — почему ты не пил без меня, Леня? — Один не могу. — Значит, гарантирован от алкоголизма. — Это верно. — Тут вокруг тебя начался ажиотаж: пресса, поэты. — Пронюхали? Откуда бы? — Щелкоперы — труд у них такой, да и ты — не иголка в стоге сена. Голоден? — Видимо — да, только я голода не ощущаю. — Смена белья есть? Не вшив? — Я прошел санпропускник, а смены белья нет. Куда-нибудь двинем? — Сорочки посвежей нет? Галстуха? — Ничего, из Москвы приехал — не из Вашингтона. — Если бы ты приехал из Вашингтона — сошло бы, а поелику из Москвы прибыл — швейцар не пустит в кабак. — Кого? — Нас. Вернее, тебя, я при галстухе. — То есть как это прогонит? Что он — член Совдепа? — Совсем даже нет, — ответил Воронцов, доставая из чемодана, спрятанного под кроватью, туго накрахмаленную сорочку, — он очень Совдепы не любит, хотя и трудящийся, так сказать. Среди тех, кто посвятил себя лакейству, тоже есть свои партии и патриции, рабы и хищники. Хищники давно поняли, что богатство и независимость может прийти только через изощренное, особое самоунижение. Он клиента ненавидит — тяжело ненавидит, а весь в улыбке, почтении, нежности, дозированном панибратстве. Я думаю, московские лакеи картотеку вели на нас — до переворота. А по счету платить им некому, так они жеребцам глаза… Штопором… Никандров стремительно глянул на Воронцова, но лицо его было непроницаемо. — Здешняя индустрия лакейского унижения поразительна, — продолжал Воронцов. — Она предполагает восемь часов рабства и шестнадцать часов тайной, могущественной свободы. Лакеи скоро начнут создавать свои клубы — поверь. Ну, с богом. Давай на дорожку еще по одной… Галстух не в тон, но, прости, у меня только два. — Неужели ты ничего не взял с собой из дома, Виктор? — Бриллиантов взял тысяч на сто… — Сильно пил?.. — Я, Леня, помогал. Сначала Антону Иванычу Деникину, потом поехал в Омск — адмиралу передал все… Помнишь корнета Ратомского? Умер с голода в Шанхае, а была вакансия — лакеем в английский клуб. Не пошел. Я всегда считал его предков не очень чистыми в крови: гонора в нем было преизбыточно… Я ведь, лакействуя, накопил в клубе денег на дорогу в Европу… Ваш сия, прашу… — За тебя, Виктор, — поднимая стакан, сказал Никандров, чувствуя, что он в третий раз за сегодняший день не может сдержать слез. — За твое сердце и за мужество твое. — Полно, Леня… Полно… Это все полезно — что было. За одного битого двух небитых дают. Уже на улице, вышагивая через осторожные весенние сумерки — поздние, в тревожном предчувствии моря, с сиреневыми закраинами, изорванные четкими рельефами темных крыш, Никандров наконец спросил: — Неужели никто из наших не мог тебе помочь? Воронцов ничего не ответил, только усмехнулся. — Дорогу, Леня, запоминай, — сказал он наконец, — тебе одному придется возвращаться, у меня деловое рандеву на сегодняшнюю ночь. — Я помешаю тебе? — Нет, я к себе никого не вожу… — Совестишься конуры? — Господи, что ты!.. Я не из купцов все-таки… Нет, тот человек живет в самом центре, и ему неудобно сюда добираться. Леня, скажи мне, как в детстве доброму старику на исповеди, — дома по-прежнему страшно? Как в восемнадцатом? — По мне — стало еще хуже. Мужик доведен до полного измождения… Что им наша деревня… Ты им подай городской пролетариат… Вот они и решили уничтожить крестьянство, заставить мужиков уйти в город, стать даровой рабочей силой, чтоб заводы строить — по ихней схеме без завода нет счастья в жизни и мировой революции. Жестокая схема, а потому и мы все в этой схеме лишь неживые компоненты, так сказать, перемещаемые элементы общества…
4
«Ревель, Роману. Необходимо выяснить, кто из сотрудников нашего посольства имеет контакты с людьми из иностранных представительств, аккредитованных в Эстонии. Поскольку сведения получены из источника, подлежащего проверке, прошу соблюдать чрезвычайную осторожность и такт. Бокий».
4. Расстановка сил
1
Глава эстонского государства Пятс быстро пошел навстречу Литвинову по толстому ковру, который скрадывал звук шагов. Поначалу ковра не было, и идти навстречу послу приходилось через громадный зал, а паркет здесь был выложен какой-то особый, невозможно гулкий, и президент смущался того солдатского грохота, который шлепал гулким эхом по углам зала, хотя он старался мягко ступать на носки. — Здравствуйте, господин президент… — Здравствуйте, простите, что я задержал вас… Пятс выждал паузу, думая, что Литвинов ответит нечто обязательное в таком случае, вроде «я понимаю вашу занятость», но посол ничего не ответил, пауза затягивалась, и президент, протянув левую руку, указал на два кресла возле камина: — Прошу вас. — Благодарю. Литвинов набычил голову — она сейчас показалась президенту громадной, больше туловища посла, — чуть подался вперед и заговорил: — Несмотря на наши неоднократные просьбы, полиция Эстонии не предприняла никаких шагов против тех бандитских групп, которые, базируясь в Ревеле, совершают нападения на города и населенные пункты, расположенные в РСФСР, и занимаются там грабежами, убийствами и насилиями. — Пожалуйста, факты, господин посол. Бездоказательность в таком вопросе может быть трактована лишь как попытка вмешиваться в наши внутренние дела. — Я думаю, если мы станем приводить факты, то картина получится обратная. Не мы вмешиваемся, а в наши внутренние дела вмешиваются: с территории Эстонии в Россию перебрасываются бандгруппы; здесь они находят покровительство. — Я вынужден повторить: базой для обсуждения этого вопроса могут быть лишь строго документированные факты. Литвинов достал из кармана пиджака несколько листочков бумаги. Он доставал их медленно, неуклюже, и делал он это продуманно и весело: президент никак не думал, что посол привезет официальный документ в кармане, а не в папке. Посол позволял себе шутить — иногда рискованно, но всегда точно и беспроигрышно.Раньше — и в ссылке и в эмиграции — у Литвинова было отстраненное представление о дипломатии. Это представление невозможно изменить до тех пор, пока человек сам не станет дипломатом. Только тогда он поймет, что дипломатия есть одна из форм международной торговли, а та в свою очередь похожа на обычную торговлю, а в моменты наибольшей опасности для мира напоминает торговлю базарную, где побеждает самый спокойный, сильный и обязательно честный: плохим товаром морду извозят и опозорят надолго вперед — не поднимешься… Литвинов многому научился у Чичерина, Красина и Воровского. Манера этих людей была великолепна: чуть суховата, без всяких эмоций — карты на стол, дело есть дело, никакой суетливости и высокое чувство самоуважения: представлять следует не какую-нибудь державу, а первую в мире — социалистическую. Литвинов как-то сказал замнаркома Карахану: — Я убежден, что мы рано или поздно придем к решению важнейшей проблемы. Мы еще к ней не подошли, и как к ней подойти — вопрос вопросов, тут можно таких дров наломать, — я имею в виду проблему вытравления из сознания российской интеллигенции чувства собственной второсортности. — То есть? — не понял Карахан. — Это отдает великодержавным шовинизмом. — Отнюдь нет, — возразил Литвинов, — это если уж и отдает — то национальной гордостью великороссов. Я обожаю Байрона, но ведь Россия дала миру Пушкина! Мопассан? Великолепно, но у нас Чехов! Флобер, Золя, Диккенс? Верно, без них нет мира. А без Толстого, Достоевского, Тургенева, Щедрина, Лермонтова? Верди?! А Чайковский, Римский-Корсаков, Мусоргский? Как без них жить? — Вы заметили, — усмехнулся Карахан, — наша революция пробудила и во мне, армянине, и в вас, иудее, высокое чувство социалистического великороссийского патриотизма? — Заметил, — согласился Литвинов, — а потому во время переговоров ноги на стол, естественно, класть не следует, но надо всегда помнить, что мы живем под шатром великой российской культуры, мощнее которой, пожалуй, нет в мире… А то мы шведу какому-нибудь или голландцу ручку трясем и улыбку строим лишь потому, что он и у себя дома — иностранец.
…Достав из кармана листочки бумаги, Литвинов расправил их на коленях и начал неторопливо читать. — «Пятого, двенадцатого, тринадцатого, шестнадцатого и двадцать третьего февраля 1921 года совершено двенадцать попыток нарушения госграницы, причем во время перестрелки, состоявшейся двадцать третьего февраля, ранено два советских пограничника и один эстонский. Во время перестрелки второго марта был убит русский белоофицер штабс-капитан Петр Васильевич фон Бромберг. При убитом была обнаружена крупная сумма денег и пачка поддельных советских документов. В Ревеле фон Бромберг проживал вместе с лидером белых монархических бандгрупп графом Воронцовым. О том, где проживают и где встречаются представители эмигрантских бандгрупп, посольство РСФСР уведомило соответствующие органы Эстонии еще четырнадцатого февраля сего года…» Литвинов продолжал читать свой документ, опровергнуть который не мог никто, а президент, слушая его, горестно и тяжело думал: «Наша вина заключается лишь в том, что мы — маленькая страна. Как же трагична роль малых стран в этом большом мире. Кого винить в том, что мы поселены богом на этой каменистой, прекрасной, неплодородной, но такой дорогой нам земле?» Когда Литвинов закончил чтение документа, президент закурил и минуту сидел недвижно, смежив веки… — Я дам указание разобраться во всем этом. — Министр иностранных дел давал три указания, однако бандиты продолжают спокойно жить в Ревеле и встречаться, и мы знаем, где они встречаются и о чем они, встречаясь, говорят. — Мы живем по своим законам, господин посол. Полиции нужны неопровержимые улики… Иначе мы не сможем предпринять против агрессивной части русской эмиграции те шаги, которые вы подразумеваете… — Правительство уполномочило меня довести до вашего сведения, что оно не намерено более терпеть подобного рода вылазки, проводимые с территории государства, с которым мы поддерживаем дипломатические отношения. — Но вы, надеюсь, понимаете те трудности, которые стоят перед нами? Вы, лично вы, живущий здесь… — Я не научился отделять мое мнение от мнения моего правительства, господин президент. — Что же нам — ЧК вводить, чтобы изолировать русскую эмиграцию?! — Я не уполномочен давать вам советы. Это можно расценить как вмешательство в ваши внутренние дела. Но я хотел бы, чтобы те уважаемые господа, которым вы поручите это дело, с должным вниманием отнеслись к тому, что правительство РСФСР не намерено далее терпеть подобного рода акты со стороны русских бандгрупп при попустительстве эстонских властей… — Я понимаю эти ваши слова… — Это не мои слова, господин президент, — жестко поправил его Литвинов. — Ваше правительство угрожает нам интервенцией? — Мы никому не угрожаем. Убивают наших пограничников, попирают наши границы, в местной прессе подвергают беспрецедентным нападкам мою страну и ее лидеров — конец всякому терпению чреват действием! — Но я же не могу издать приказ об аресте всех этих русских, господин посол! Войдите в мое положение! Меня не поймет мой народ! — А мое правительство не поймет мой народ, если и дальше будут продолжаться подобные эксцессы на границе. — Я не могу не отметить, господин посол, что ваша позиция неразумно жестока. — Вы говорите о жестокости моего правительства? Того, которое дало вам свободу и независимость? Того, которое выступило против колониализма царя? Того, которое гарантирует вам свободу и безопасность от немецкого вторжения? Свободой, которая не завоевана, но получена из других рук, надо уметь уважительно и целенаправленно пользоваться, господин президент. — Вы имеете в виду географическую, вынужденную целенаправленность? — горько улыбнулся президент. — Географическая, этническая и историческая целенаправленность никогда не бывала вынужденной; она всегда была разумной в этом мире, четко разграничившем самого себя, — ответил Литвинов и вручил Пятсу ноту НКИД.
«До нашего сведения дошло, что противники Российского Советского правительства, не отступающие в своей борьбе против него перед самыми гнусными провокационными приемами и преступлениями, подготовляют в Латвии покушения на членов латвийского правительства, на иностранных представителей и на членов иностранных миссий. Одновременно с покушениями предполагается выпустить подложные прокламации от имени Коммунистической партии с заявлением о том, что эти покушения служат ответом на репрессии против коммунистов. В связи с этим предполагается также начать кампанию в печати, обвиняя Российское Советское правительство в том, что оно якобы является инициатором этих покушений. Таким путем имеется в виду создать подходящую атмосферу для агрессивных действий со стороны иностранных держав против Советской России. Подобные же методы будут, вероятно, применены и в других государствах… Из числа русских эмигрантов непосредственными участниками этих планов являются монархические круги. В связи с этими известиями российским полномочным представителям в Латвии и других соседних государствах поручено предупредить их правительства об этих преступных планах».
…После ухода Литвинова глава государства попросил секретаря срочно вызвать для беседы британского посла.
2
Всякая закономерность случайна в такой же мере, как любой случай закономерен. Сцепленность заинтересованностей держав, концернов, партий, будучи рассмотрена на расстоянии, явит собой картину логически безупречную и четкую. Однако если персонифицировать историю, то обнаружатся такие подспудные обстоятельства, которые, казалось бы, противны здравому смыслу. На первый план в этом случае могут выйти личные симпатии и антипатии, возрастные явления; те или иные повороты истории будут определены не столько ходом объективного развития общества, сколько разностью темпераментов противостоящих друг другу лидеров; пустая мелочь может оказаться решающим фактором — даже насморк, когда человек испытывает раздражение оттого, что льет из носу и платок мокрый, да и сморкаться беспрерывно в присутствии контрагентов — особо если речь идет о межгосударственных переговорах — не с руки, а еще, упаси бог, кто посмеется — ущемленность и зажатость в лидере подчас куда опаснее той доктрины, которую он проводит в жизнь, как бы на первый взгляд эта доктрина ни была жестка и бескомпромиссна……Жена шофера британского посла, маленькая, все еще хорошенькая, но уже начавшая увядать, устроила сцену ревности мужу своему Курту, который с громадным трудом получил место в посольстве и теперь всячески пытался зарекомендовать себя старательным и преданным работником. Беспочвенная ревность, крики жены, заинтересованность соседей по дому — все это вывело Курта из себя: он больше всего боялся, что о его домашних скандалах узнают в посольстве, — Я же во имя семьи работаю день и ночь, — закричал он, — я хочу, чтобы и ты и мальчики были всем обеспечены! Мне с тобой некогда поспать — не то чтобы с другой! Устаю я, понимаешь?! Устаю! — Ты не смеешь меня попрекать! — отвечала ему жена. — Я не попрекаю тебя тем, что стираю твое белье и готовлю обед! Словом, когда Курт вез жену посла от антиквара, у которого был куплен уникальный сервиз семнадцатого века, из переулка выскочила повозка, и Курт — обычно хладнокровный и расчетливый — сейчас, будучи взбудоражен домашней сценой, резко взял на тормоза, сверток с сервизом упал, и три чашки разбились. Супруга посла, естественно, ограничилась сдержанным замечанием — нельзя ронять достоинство перед шофером, но с мужем она вела себя совершенно иначе — если ломать себя даже с близкими, то как тогда жить? — Вы могли бы выписать шофера из Лондона, — говорила она нервно, — эти животные не в состоянии управлять автомобилем, им надо ездить на коровах! — Вы же знаете, дорогая, — ответил посол, — что смета, отпущенная министерством, до крайности мала, — мой дворецкий тоже эстонец, а я очень хотел бы видеть на его месте нашего ливерпульского Ховарда… — Вы можете нанять британского шофера и платить ему из наших личных денег… — Но тогда, дорогая, вы не сможете покупать саксонские сервизы и ежегодно ездить в Канны. — Это не по-джентльменски, дорогой, упрекать меня поездками в Канны… — Вы путаете, дорогая, понятие упрека с констатацией факта. — То, что вы сейчас сказали, безнравственно. Я не смею упрекать — ваши шотландские предки больше интересовались торговлей ячменной водкой, чем вашим будущим…
К президенту посол прибыл — как его и просили — незамедлительно, не успев успокоиться, внутренне продолжая вести язвительный диалог с женой, которая оказалась столь холодной и жестокой, что посмела упрекнуть его шотландским происхождением. Президент проинформировал посла Его Величества о беседе с русским и спросил: — Можем ли мы рассчитывать на быстрый и эффективный демарш со стороны Лондона? — Я не могу ответить вам, господин президент, не запросив об этом правительство Его Величества. — Меня в данном случае интересует ваша точка зрения. — Но и в Лондоне я живу не на Даунинг-стрит, — ответил посол и сразу же понял, что говорит он с президентом совсем не так, как следовало бы, и он понял, что говорит так из-за обиды на жену, и это ущемило его еще больше, ибо он осознал, что страдает изъяном, недопустимым для дипломата, — эмоциональностью, — и поэтому, стараясь как-то сгладить свою непростительную резкость, сказал: — Я немедленно отправлю телеграмму в Лондон со своими рекомендациями. Глава государства не мог, естественно, знать о том неприятном объяснении, которое только что было дома у посла Его Величества. Но он знал о том, что в Лондон прибыло несколько русских высокопоставленных большевистских чиновников, которые ведут беседы с представителями серьезных деловых кругов Великобритании. И президент предположил, что в Лондоне намечается определенный поворот в сторону смягчения отношений с красными. Поэтому, простившись с послом, он пригласил к себе министра внутренних дел Карла Эйнбунда и предложил ему сегодня же арестовать нескольких русских эмигрантов: эта акция давала возможность — хотя бы на ближайшее время — отводить все возможные нападки Наркоминдела, ссылаясь на то, что группа эмигрантов арестована и ведется следствие, о результатах которого будут проинформированы все заинтересованные стороны. Президенту очень понравилось — «все заинтересованные стороны». Это многозначительно, но дает повод к двоетолкованию, а в политике есть только один выигрыш: когда тот или иной абзац, порой слово, дают возможность разных толкований, ибо всякие толкования предполагают беседу за столом, а не перестрелку в окопах.
5. В Ревеле ночью
— Господин Никандров, позвольте поблагодарить вас за интересный, трагичный реферат о положении у нас на родине, — сказал Евгений Андреевич Красницкий, давнишний друг Воронцова по армии, — желаю вам поскорее включиться в наше общее дело, мы от души вас приветствуем. Вместе с ним пришли еще три человека — те были молчуны; они лишь пили вместе со всеми, когда Воронцов или Красницкий предлагали тост. Ян Растенбург привел двух молодых ребят: один аккуратен, гладок, сливочен — переводчик и поэт Иван Хэйнасмаа, а второй, нечесаный, Хьюри Лыпсе — популярный поэт и актер. Поначалу поэты помалкивали, яростно налегали на водку и бутербродики, посматривали в зал — видимо, ждали прихода Юрла, чтобы начать свою партию уже в присутствии газетчика. В баре было дымно, шумно, весело. Люди собирались здесь разноплеменные, странные: и моряки, и спекулянты, и богема, а порой близкие к правительственным и дипломатическим кругам субъекты, понять которых почти невозможно: то ли он завтра сядет командовать департаментом, то ли за ним и здесь ходят тайные агенты полиции, подбирая в досье последние крупицы доказательств, чтобы наутро, негромко постучав в дверь, увезти в тюрьму, а там — на острова или еще куда подальше. Воронцов смотрел на Никандрова влюбленно. Он преклонялся перед его чуть холодноватым, аналитическим талантом, да и потом с этим человеком были связаны самые дорогие ему воспоминания: и охота, и споры за вечерним чаем в Сосновке о судьбах мира, об истории России, и бега — словом, все то, что нынче ушло, судя по всему, безвозвратно. Никандров, чувствовавший себя поначалу скованно — сказались годы революции, самоконтроль, страх, что донесет кто-нибудь из соседей, услыхав неосторожно сорвавшиеся с языка слова, — теперь разошелся и даже вел себя несколько развязно: сидел, бросив ногу на ногу, чересчур небрежно и сыпал остротами, подчас чрезмерно грубоватыми. Воронцов понимал его; он считал, что это вызвано внутренним раскрепощением, которое чаще всего бесконтрольно. Юрла пришел не один: с ним был секретарь редакции «Постимеес» Лахме с беспутно-красивой, видимо уже чуточку пьяной, актрисой варьете «Вилла Монрепо» Лидой Боссэ. Была она популярна в Ревеле: голос у нее был хрипловатый, низкий, и песни она пела какие-то странные — занятная смесь французских с цыганскими; поначалу смешно и непривычно, а после мороз дерет по коже. Про нее говорили, что она берет громадные деньги за ночь с капитанов или стариков промышленников; это давало ей возможность быть независимой и не принадлежать какому-то одному покровителю. Увидав Лиду, Никандров подобрался, лицо его сделалось еще более выразительным, резче обозначились скорбные морщины вокруг рта. Лида села близко к нему; пахнуло горьковатыми духами, и стало ему тревожно и счастливо. Волосатый, нечесаный Хьюри Лыпсе, переждав, пока все, обменявшись рукопожатиями и шумными приветствиями, выпьют, спросил: — Господин Никандров, в чем вы видите долг литератора? — Дело литератора — литература. — Афоризмы я могу прочитать у Ларошфуко, — отрезал Лыпсе, — меня интересует ваш ответ. — Как-то совестно мне отвечать на такие выспренние вопросы, — ответил Никандров, закуривая. — Я, впрочем, попробую ответить… Щедрин писал своему сыну… — Кто такой Щедрин? — перебил его Лыпсе. — Это гениальный русский писатель, великий национальный писатель. Он для нас как Кон Фу-ци — для Китая, Рабле — для Франции… Так вот, он писал своему сыну, что нет на свете более почетного призвания, чем призвание литератора российского… Преклоняясь перед Щедриным, я тем не менее вынужден опровергнуть его. Кто и почему отметил литератора среди людей знамением заступника и доброго судии? Почему некий избранник должен быть заступником? А если народ не хочет, чтобы за него заступались? Да и что такое народ? Необъятность понятия всегда давала возможность появлению тиранов, логика которых конкретна и ограниченна. Почему мы должны делить мир на пассив — народ, который безмолвствует, и актив — литератора, который призван бить в колокола? А вдруг честолюбец, начав звонить в колокола, порушит устоявшееся? Но что он предложит взамен? Разрушение упоительно — вспомните игры детей, а вот как быть с созиданием? — Значит, по-вашему, — удивился Лыпсе, — не следует звать людей к борьбе против нищеты и неравенства? — В России вы можете набрать миллион образчиков того, что случилось после начала всеобщего зова к равенству… — Пусть вначале будут издержки — все равно эта идея манит людей. — А вы не большевик, Лыпсе? — спросил Красницкий. — Вы его не пугайте, — попросила Лида Боссэ, — не надо. Каждый должен говорить то, что думает. — Если бы этот ваш совет был принят за основу большевиками, — обернулся к Лиде Никандров, — я бы записался в их партию… — А они в партии говорят все, что хотят, — не унимался Лыпсе, — они все время ведут друг с другом дискуссию. — Друг с другом — может быть, — ответил Никандров, — а со мной они не дискутируют. Да и с вами не будут: поставят к стенке — и точка. — Может быть, они правы: они хоть что-то делают, они хоть во что-то верят, а вы предпочитаете стоять в стороне… — Вы забываетесь, Лыпсе, — снова поднялся Красницкий, — господин Никандров совершил акт высокого гражданского мужества — он бежал от рабства Совдепии, он покинул самое дорогое, что у человека есть, — родину. — А зачем же ее покидать? Не нравится, что происходит на родине, — сражайся с этим! Бежать всегда легче. — Видите ли, — увидев побледневшее лицо Воронцова, медленно заговорил Никандров, — в том, что вы говорите, есть нечто здравое. Вы, правда, судите со стороны, ибо для вас Россия — понятие абстрактное… А для нас это родина. У меня там остались друзья — в земле… Кого расстреляли, кто умер с голода, кто пустил себе пулю в лоб. Бороться с народом, который, веруя, творит ужас и хаос? Допустимо ли это для литератора? Может быть, в данном случае позиция пассивного отстранения будет порядочнее? Я мог бы писать прокламации — льщу себя надеждой, что молодежь прислушалась бы ко мне. Но пристало ли писателю усугублять кровь и вражду? Может быть, сейчас важнее другое: отстранившись, наблюдать процесс и чувствовать себя готовым в любую минуту прийти обратно, когда — не народ, нет — когда те, кто народом пытается править, поймут, что без российской интеллигенции ничегошеньки сделать невозможно, что она, интеллигенция, вынесла на своих плечах все бремя борьбы с тупостью администрации, что она, интеллигенция наша, и в народ ходила, и знание несла в самые отдаленные уголки, и на каторгу шла с гордо поднятой головой, а ведь эти самые каторжники — дети генералов, банкиров, сановников — могли прожигать время в своих усадьбах да по Ниццам разъезжать, — вот когда все это народоправители поймут, тогда надо будет вернуться домой. А сейчас — что же… Я за то, когда — «молодо-зелено», но я против того, когда «молодо-кроваво»… — Это угодно истории: молодое всегда побеждало старое. И возражать против того, что дети рабочих и крестьян становятся хозяевами университетских залов и императорских библиотек, — недостойно литератора. — Возражать вам трудно. Вы оперируете высокими понятиями, а мне известна черная, варварская правда… — А вы пытались помочь своему народу приблизиться к высоким понятиям, выступая против варварства? — Не я должен навязывать себя режиму, но режим обязан прийти ко мне и мне подобным за помощью, когда почувствует, что не может далее удерживать стихию вандализма… И Совдепы к нам придут. Скоро. Очень скоро… Юрла, поначалу скептически слушавший Никандрова, спросил: — Я боюсь пророков, но, как все слабые люди, верю им. Когда вы говорите, что нынешние народоправители России поймут вашу роль в жизни страны, — вы опираетесь на факты? — Я опираюсь на факты… — Вот это мне, как газетчику, интереснее. Какие именно? — Господи, таких фактов тьма! Да что далеко ходить: сегодня со мной в поезде ехал комиссар, так и он хотел деру дать и уж наверное тут остался, в Ревеле. Воронцов рывком встал, поднял бокал: — Зачем мы уходим от нашей темы: литератор и власть, муза и наган, свобода и подвал ЧК? Право слово, не стоит мельчить великое… Я предлагаю выпить за тех, кто остался там, дома… После того как выпили, Юрла, достав из кармана блокнотик, спросил Никандрова: — Фамилию комиссара не помните? А то, может, сами о нем напишете: мы неплохо платим за хлесткую информацию. — Я, видите ли, информации писать еще не научился. — Тогда честь имею кланяться, — сказал Юрла. Воронцов догнал Юрла в гардеробе: — Карл Эннович, вы про комиссара не пишите. — Мне тогда вообще не о чем писать. Вы нашу читающую публику знаете — она не выдержит философского диалога этих гигантов. — Лучше уж не пишите вовсе, чем эту тему трогать… — Значит — правда? Есть такой комиссар? Узнаю ведь через полицию, кто сегодня приехал из Москвы, узнаю… — Карл Эннович, я просил бы вас не трогать этой темы… — Что, свой комиссар? — подмигнул Юрла, надевая пальто. — Господин Юрла, я прошу вас не трогать эту тему. — Всё заговоры, заговоры… Надоели нам ваши заговоры, граф, хуже горькой редьки… Пора бы серьезным делом заниматься. — Вы можете дать мне слово, господин Юрла? Юрла для себя решил не писать об этом комиссаре, как и о Никандрове, — ему это было не очень-то интересно, но сейчас ему, в прошлом наборщику, выбившемуся с трудом в люди, приятно было наблюдать за графом Воронцовым, который, покрывшись красными пятнами, униженно и тихо молил его, сына петербургского плотника. — Не знаю, господин Воронцов, не знаю… У нас свобода слова гарантирована конституцией, — куражился он, — не знаю… Это и решило его судьбу.6. Разность общих интересов
1
Раздевалась Мария Николаевна Оленецкая стремительно, бесстыдно и некрасиво. Как и большинство женщин, считал Воронцов, она только поначалу была совестлива. Потом то, что называется любовью, стало для нее жадной работой — она торопилась поскорее лечь в громадную постель, под душные, тяжелые перины, и совсем, видимо, не думала о том, что ее лифы, английские булавки, старомодные панталоны могут вызвать в нем, Воронцове, отвращение. Он уже знал, что говорить с ней о делах сначала, в первые минуты встречи, бесполезно. Она сразу же начинала целовать его плечи и шею, и он в эти минуты чувствовал себя продажной девкой и ненавидел себя жалостливой, но отчетливой ненавистью. Мария Николаевна поняла после встречи с Воронцовым, что вся ее прежняя жизнь была бессмысленной. Влюбилась она в него беспамятно; мучительно страдая, отсчитывала дни до новых встреч с ним; она возненавидела время, которое отнимало у нее — неумолимо и безучастно — самое себя: уже сорок шесть лет ей, и каждый час несет с собой старость, ощущение собственной ненужности. Встретился с ней Воронцов случайно: после Харбина он три месяца пил, перестал различать лица. В голове его мешались китайские, японские, эстонские слова; лишь когда он слышал русскую речь, особенно женскую, постоянное чувство тревоги оставляло его и он успокаивался, даже мог поспать — десять, двадцать минут без угнетавших его кошмаров. В маленьком кафе Мария Николаевна пила свой кофе, а он — коньяк. Воронцов плохо помнил лицо женщины, но он услышал ее прекрасный, русский голос, и ему сделалось так нежно и спокойно, как давно не было. Он увел ее к себе — это было в субботу, — и все воскресенье прошло в кровати; он просыпался только для того, чтобы выпить воды, которую ему подносила женщина, и снова уснуть. С того дня он вышел из запоя, эта случайная встреча спасла его. Узнав, кто такая Мария Николаевна, он поначалу отстранился от нее, но потом по-прежнему стал назначать ей свидания, потому что сейчас, после того как он вернулся к жизни, к политической борьбе, он хотел лишь одного: понять, что же это за люди — оттуда; чем они живут, чем разнятся от него и от тех, в чьем кругу он вращался. Оставляя у себя на ночь Марию Николаевну, он убеждал себя, что эти «несгибаемые» живут тем же, чем живут все люди на земле: любовью, нежностью, бесстыдством, страхом, радостью. Он, правда, никак не учитывал, что Оленецкая была стареющей женщиной, с неудачной, изломанной жизнью; не учитывал он и того, что в революцию она пришла случайно, через сестру, скорее корпоративно, чем осмысленно, и лишь после того, как республика открыла свои посольства за границей. Как-то раз, когда Оленецкая уснула, он закурил и долго лежал без движений — униженный, пустой — и думал: «Мы все так устали от грубостей, что стали уповать на кардинальное изменение наших жизней — будь то война, революция, — неважно, лишь бы что-то изменилось, сорвало накипь прежнего, перетряхнуло, — а когда дождались, да и мордой об стол! мордой об стол! — начали делать наивные попытки вернуть то прошлое, которое ненавидели, когда оно было настоящим». Он бы и расстался с ней, но однажды, когда он вышел из пансионата, где она теперь снимала комнату по субботам, к нему подъехала машина с дипломатическим номером, и господин в спортивном костюме, сидевший за рулем, сказал: — Виктор Витальевич, позвольте подвезти вас. — С кем имею честь? — Отто Нолмар, торговый атташе Германии. Он распахнул дверцу, и Воронцов сел рядом. — Погода сегодня дрянная, — сказал Нолмар, — скользко, того и гляди занесет автомобиль. — Вы говорите как настоящий русский. — Я рожден в Киеве, там и воспитывался… Хотите кофе? — Нет. Спасибо. Хочу спать. — Тогда разрешите быть предельно кратким. Этот немец в гольфах и в шляпе с пером раздражал Воронцова своей холеной медлительностью и чрезмерно аккуратной манерой вести автомобиль. — Виктор Витальевич, мы интересуемся той дамой, которая влюблена в вас, — шифровальщицей русского посольства… Мы — это Германия… Я предвижу ваш вполне справедливый гнев: с подобного рода разговорами вам сталкиваться не приходилось. Но перед тем как вы потребуете остановить машину и скажете мне что-нибудь обидное и это обидное в дальнейшем не может не помешать нашим отношениям, — я просил бы вас выслушать меня не перебивая. Виктор Витальевич, русская эмиграция, даже наиболее организованная и решительная ее часть, ничего не сможет поделать с кремлевским режимом, не войдя в контакт с кем-либо из заинтересованных лиц в правительственных учреждениях Запада. Режим Кремля так силен, что повалить его, уповая на силы эмиграции и немногочисленного и распыленного подполья, никак невозможно. Если вы считаете, что я не прав, то разговор нам продолжать бесполезно… Миновав перекресток, Нолмар неторопливо глянул на Воронцова, тот молчал, сосредоточенно рассматривая ровную булыжную дорогу. — Можно продолжать? — Продолжайте. — Благодарю вас. Я рад, что вы меня верно поняли. Германия сейчас переживает, пожалуй, самый трагичный период своей истории. Я знаю, что ваши симпатии были всегда на стороне Британии, я знаю, как вы подтрунивали над нами — филистерами и колбасниками. Но, согласитесь, колбасники умеют работать, и мы восстанем из пепла и еще скажем свое слово. — При чем здесь шифровальщица русского посольства? — Нас интересуют прежде всего экономические вопросы: с кем Кремль ищет торговых контактов, какими реальными средствами он располагает, это все шифруется. — А какую помощь вы сможете оказать нашему движению? — Естественно, вы не имеете в виду денежную помощь? Я бы не посмел ее вам предложить, потому что этим поставил бы вас в положение моего агента… — А если мне понадобятся документы, немецкие железнодорожные билеты, германская экипировка? — Латышские железнодорожные билеты, эстонская экипировка, литовские документы. Германия сейчас не в том положении, чтобы обострять отношения с Москвой. Да и потом, налаживая добрые отношения с Кремлем, вовлекая вашу родину в систему наших деловых взаимоотношений, мы вам куда как большую услугу оказываем. Нолмар остановил автомобиль, не доезжая трех домов до квартиры Воронцова. С тех пор они виделись четыре раза, и встречи эти были полезными для нихобоих. Поэтому-то Воронцов и не рвал с Оленецкой, как она ему ни была противна. «Ничего, — думал сейчас Воронцов, осторожно отодвигаясь от разгоряченной Марии Николаевны на край кровати, — надо отдать себе отчет в том, что эмиграция обречена на гибель, если не подчинить гордыню разуму. Пусть Нолмар сообщает в Берлин, что я на него работаю, — ничего, пусть… Когда мы вернемся домой, сочтемся самолюбием». — Что у тебя нового? — спросил Воронцов, раздавив папиросу в глиняной пепельнице. — Никаких известий из дома? — Никаких, милый, — ответила Мария Николаевна. Воронцову приходилось быть очень верным в разговорах с ней: он считал для себя невозможным требовать у этой несчастной женщины информации взамен за любовь. Это, считал он, унижало бы в первую очередь его, а не ее. Он выстроил для своих с ней взаимоотношений иную форму: он говорил ей, что думает вернуться домой, но для этого ему надо точно знать, к чему дома идет дело — к стабилизации и правопорядку либо же к новому кровопролитию, если большевики не смогут выпутаться из тех хозяйственных сложностей, в которых они так трагично завязли. — А здесь что слышно? Что у вас? — Ничего интересного, милый… — Сколько раз ты говорила мне, что нет ничего интересного, а когда позже рассказывала подробности, я делал для себя очень важные выводы, и ты, именно ты, дважды спасла мне жизнь… Помнишь? — Помню. Она тогда рассказывала ему содержание шифровок о деятельности савинковцев в Польше и о требовании решительной борьбы с их представителями в случае, если они появятся в Ревеле. Воронцов сумел объяснить тогда Марии Николаевне, как для него важно это ее сообщение, ибо у него много врагов среди савинковцев. Через нее он узнал и о приезде Пожамчи, а этой ночью она сказала, что сегодня Литвинов должен был посетить президента по поводу непрекращающейся враждебной деятельности белой эмиграции в Ревеле…2
Карла Энновича Юрла зарезали в подъезде около полуночи. Окостеневшее тело нашли утром — длинно закричал молочник, привезший творог и сметану жильцам третьей и пятой квартиры……Ранним утром, когда еще не развиднелось и последний мороз казался сероватым, тяжелым, Воронцов, остановившись неподалеку от своего дома, увидел, как в полицейскую карету затаскивали Никандрова. Его били по шее, вталкивая в карету, а он кричал что-то свирепое и яростное. «А ведь это, верно, его вместо меня взяли, — понял Воронцов и хотел было открыться полиции, но потом он решил, что Никандрова и так освободят, разобравшись в ошибке, а его они, видимо, освобождать не станут, а после он понял, что, вероятно, и Никандрова не станут быстро освобождать, а скорее всего вышлют — хорошо в Латвию, а то и обратно домой, и вспомнил он сегодняшнюю ночь, и Карла Энновича, и Оленецкую и увидел себя со стороны и подумал: „Будь же мы все трижды прокляты!..“» И стало ему до того вдруг противно жить на этой земле, что он было подумал пойти к морю и утопиться, но потом вспомнил, как издевался над самоубийцами, и позвонил Нолмару.
— Вы уже знаете об арестах? — спросил Нолмар. — Она сказала об этом ночью. Я не успел никого предупредить. Кто мог подумать, что президент так быстро подчинится их нажиму… — О том, что зарезан журналист Юрла, тоже знаете? — Как вы думаете, если большевики потеряют миллионов сорок долларов, — это для них будет ощутимо? — не отвечая на вопрос Нолмара, спросил Воронцов. — Естественно… Они ведь выходят к барьеру — им торговать надо. Но, исчезнув там, где эти деньги объявятся? — Где-нибудь да объявятся… Мне нужны документы, Отто Васильевич, билет до Москвы и денег — немного. — Документ на чье имя? — На любое, не суть важно… — Это я понимаю… Фотография-то чья должна быть там? — Моя. — Ах, вот как… Тогда я повторю свой вопрос: где объявятся потом эти миллионы? — Где-нибудь да объявятся… — Тогда вы «где-нибудь» себе документы и заказывайте… — Где бы им нужнее объявиться? — после долгой паузы, решив было вылезти из машины, но потом поняв, что положение его до унизительного безвыходное, спросил Воронцов. — В Германии. — Вы хотите, чтобы часть денег перешла в ваше пользование? — Почему же часть? Все эти деньги должны перейти в наше пользование. За каждый доллар мы будем расплачиваться марками — по спекулятивной, естественно, цене. — Но эти доллары не будут обращены Германией в пользу торговли с Совдепией? — Мы, естественно, можем торговать с ними, но доллары нам нужны для торговли с Америкой. Россия удовольствуется ботинками, крахмалом и гайками. — Моя организация будет вправе распоряжаться деньгами, даже если Советы станут третировать Берлин нотами? — Вы хотите получить эти деньги противозаконно? — улыбнулся Нолмар. — Я не верю в то, что вы сможете на это пойти. — Напиться бы до зеленых чертей, Отто Васильевич. — Неплохая мысль. — Когда будут готовы документы? — Сегодня. И по улицам не ходите, не раздражайте полицию. А ваша подруга мне будет нужна в ваше отсутствие. Вы меня с ней познакомьте… — Она в меня влюблена, ничего у вас не выйдет… Отто Васильевич рассмеялся: — Поскольку в разведке я уже десять лет, женщина мною изучена, как «Отче наш»… Все идеалы растерял из-за этого, на своих сестер не могу смотреть без содрогания… Выйдет, Виктор Витальевич, увы, все выйдет. Это в нас, в мужчинах, — чувство долга, рыцарство, а в них одна страсть: разбуди ее — и ты победитель. — Скотство это… — Правда это, а не скотство. Впрочем, правда от скотства отстоит недалеко: и то и другое должно быть предельно обнаженным. Но если Мария Николаевна исключение, она будет помогать мне из любви к вам — такое тоже бывает.
3
…С Пожамчи Воронцов встретился на улице, перехватив его на пути в «Золотую крону» после того, как познакомил Оленецкую с Отто Васильевичем. Пожамчи был с Воронцовым излишне подобострастен, веселился и вчерашнего не вспоминал. Причина такого резкого изменения в настроении Пожамчи заключалась в том, что сегодня, беседуя по поручению Литвинова с представителем французского ювелирного концерна «Маршан и K°» с глазу на глаз, он открылся ему и предложил сделку: француз готовит пару контрактов на продукты питания для Советов, но просит взамен не деньги, а камушки, именно те, которые подберет в Москве Пожамчи. Именно он должен был — согласно разработанной ювелирами партитуре — привезти эти камни в Ревель. Он должен был, как они задумали, привезти государственные драгоценности и — чтобы не было международного уголовного дела — свои, лишь ему принадлежащие, уникальные. Эти камни гарантировали ему пять процентов акций в пакете концерна «Маршан и K°». Рассчитав, что контракт для Совдепии люди Маршана подготовят в самом ближайшем будущем, Пожамчи прикинул, что обратно сюда ему надлежит вернуться через месяц, от силы — два. Он уговорился также, что на границе его встретят компаньоны с машиной; камни для Литвинова он перешлет послу, а с остальными драгоценностями в тот же день исчезнет. Поэтому, считал он, теперь Воронцов не страшен, а уж в Москве тем более. И Николай Макарыч шумно веселился, рассказывал хмурому Воронцову веселые анекдоты, жаловался на горькую жизнь дома… Запомнив отзыв, сказанный ему Воронцовым, он обещал во всем помогать его посланцам. О том, что в Москву собирается сам Воронцов, он и предположить не мог…4
Выписка из приказа по ВЧК № 28/7«в) откомандировать помначинотдела Владимирова Всеволода Владимировича в Эстонию для выполнения специального задания… Член коллегии ВЧК Кедров».
7. В Москве утром
1
Две шифровки из Ревеля Глеб Иванович Бокий получил одновременно. Первая гласила: «Неизвестный из Москвы высказывал в поезде „Москва — Ревель“ желание остаться в Эстонии невозвращенцем. Август». Вторая шифровка была более определенной: «Неизвестный сов. гражданин провел вечер вместе с белоэмигрантом Воронцовым. Беседу прослушать не удалось, однако отношения у них были самые дружеские. В случае, если это наш человек, срочно предупредите, чтобы я не тратил силы на наблюдение. Карл». Отправив эти сообщения в соответствующие отделы, Бокий вызвал автомобиль и позвонил Владимирову. — Всеволод, — сказал он, — документы вам готовы, красивые документы. Только почему вы себе в двадцатом выбрали псевдоним Исаев и за него сейчас держитесь, я понять не могу. «Максим Максимович» понимаю — Лермонтов, но фамилию, казните, не одобряю. За ней ни генеалогии нет, ни хитринки — торговая какая-то фамилия, право слово… Он выслушал ответ «Максима Максимовича», посмеялся низким своим баском и предложил: — Могу, Севушка, домой отвезти, если вы закончили свои дела. Спускайтесь к четвертому подъезду… В старом, насквозь продуваемом студеным ветром автомобиле Бокий продолжал подтрунивать над Владимировым: — Неубедительно, неубедительно, мой друг… И то, что вы Лермонтова отводите, а киваете на Литвинова, — тоже неубедительно и даже легкомысленно. — Я у него на коленях сидел, Дедом Морозом называл. — Это разъяснение устроит эстонскую контрразведку. Нет, меня больше донимает «Исаев»… — Видите ли, Глеб, если идти от истории мировой культуры, то видно, что европейская цивилизация накрепко повязана единством, первородством христианства. Пророк христиан — Исайя… Но не зря меня отец заставлял зубрить фарси: Исса — пророк Мухаммеда. Одно из самых распространенных японских имен — Иссии, — в честь их святой; тут я с буддизмом еще не до конца разобрался, посему не знаю, как смогу обернуть выгоду с Исаевым на Дальнем Востоке… Смотрите, что, таким образом, получается… — Получается великолепный образчик религиозного большевика и космополита… Вроде Тургенева — в трактовке Золя… — Верно, — согласился Владимиров серьезно. — Я имею сразу же контактные точки с громадным количеством людей. Христиане — Россия, Болгария, Сербия — места горячие, сплошь эмигрантские — исповедуют Исайю; католики, протестанты, лютеране — то есть Европа и Америка — тоже. Но при этом не следует забывать, что происхождения Исайя иудейского… Разве это не тема для дискуссий с муфтием в Каире? Достаточно? Это я пока Японию опускаю, — хмыкнул Всеволод, — не время еще… — Вы очень хитрый человек, товарищ Исаев. — Это как понять? Умный? — Ведь если дурак — хитрый, то его за версту видно. В наших комбинациях дурак необходим. Как кресало, о которое оттачиваешь нож. Обидно, что поколения запомнят только умных, а дураков, от коих мы отталкивались, забудут. Недемократично это. Я бы когда-нибудь воздвиг обелиск: «Дураку — от благодарных умных». На Арбате Всеволод вылез из автомобиля: здесь он жил с отцом. — Владимиру Александровичу поклонитесь, — попросил Бокий. — Вы его помните? — Сколько мы друг другу крови перепортили во время ссылки… Батюшка ваш хоть из «отзовистов», но в споре блестящ: порыв, эмоции, пафос. Отец Всеволода — Владимир Александрович Владимиров — был худ, горбонос и сед. Волосы у него были вьющиеся, густые, и оттого, что они вечно стояли дыбом, он казался еще более высоким. Говорил он по-актерски, очень объемно, красиво и — о чем бы ни шла речь — горячо и заинтересованно. Всеволода подчас удивляла эта горячность отца: он мог рассвирепеть из-за какого-то пустяка, а в серьезном деле всегда был спокоен и расчетлив, только до синевы бледнел и чаще обычного приглаживал волосы костлявыми длинными пальцами. — Меньшевистская оппозиция приветствует разведку, — проворчал отец, заталкивая в чемодан свои распухшие от записей блокноты, — чай на кухне, там же селедочка и, не могу не похвастаться, деревенское масло — выменял на том «Орлеанской девственницы» с иллюстрациями Шаронтье… Кулачок посчитал обнаженную натуру порнографией, очень заинтересовался… — Ты поужинал? — Да. — А мандат получил? — Я получил листочек бумаги… — Если с печатью и подписью — это и есть мандат… — Да, там кто-то наследил в нижнем правом углу. — Старичок, милый, — попросил Всеволод, — ты со мной, надо мной, над нами — шути, но когда ты будешь ездить по Сибири, пожалуйста, воздержись. Не все, увы, обладают чувством юмора, а если тебя там посчитают контрой, то я ничего не успею сделать, потому что буду вне Москвы. — Значит, диктатура пролетариата шутку подвергает остракизму? — Нет… Отчего же?.. — В вашем теперешнем положении не до шуток. — У тебя есть какие-то радикальные предложения? — Это демагогично, Всеволод… — Вопрос не может быть демагогичным. Как правило, демагогичными бывают ответы. Нет? — Легче всего строить для себя баррикады из афоризмов, Всеволод. А ты вокруг посмотри! Почему вся та интеллигенция, которая зачинала основы социал-демократии, сейчас отринута? — Ты сам себя отринул от практики нашего дела, папа. — Я?! Ты говоришь… нечестно! — Это опять-таки бездоказательно. — Ты повторяешь все время — «бездоказательно»! Так докажи, что ты прав! — Небо есть небо, солнце есть солнце, а земля есть хлябь, это очевидно, не нуждается в доказательствах. Я готов опровергать тебя, потому что ты, папа, стараешься убедить меня в том, что небо — есть земля, а солнце — не что иное, как хлябь. Ты сейчас снова станешь говорить, что сначала мы предали марксизм, объявив красный террор контрреволюции, копируя, между прочим, Робеспьера, а теперь отворяем ворота капиталу, частнику, нэпману, а я буду отвечать тебе — это необходимо, и чем дольше мы не делали бы этого, тем критичнее становилась бы ситуация в республике. Ты станешь говорить мне, что запрещение газет меньшевиков, эсеров и левых кадетов неконституционно, а я стану спрашивать тебя: что нам было делать, когда на нас шли Деникин, Юденич и Колчак? Когда горит дом, надо тушить пожар, а не дискутировать по поводу того, чем тушить лучше: песком или водой. Ты, прости, папа, предлагал именно такую дискуссию. А мы дрались и тушили. И не потуши мы — Юденичи и Деникины вас, меньшевиков, вместе с нами на столбах вешали бы. Вы имели возможность начинать вместе с нами… Вы обиделись, вы раздумывали, вы упустили время. И вместо вас комиссарами стали матросы и рабочие, которые учились грамоте, подписывая приказы на расстрелы. — Откуда в тебе столько холода, Сева? Столько сильного холода? — Папа, я никогда не посмел бы спросить себя, откуда в тебе столько легкой безответственности и ущемленного честолюбия. — А спросил, — тихо сказал отец. — Спросил… — Всеволода вдруг ожгло обидой. — А как нам было иначе? Взяли власть, провозгласили диктатуру, а потом увидели, что здесь не сходится, там трещит, — и в кусты? Бежать? Бросить все, от всего отказаться? Это жестоко было бы, папа! По отношению к людям, к России! К мечте, наконец! Ты меня тычешь носом в нашу повседневность, в бюрократизм, в тупость, в идиотизм, жестокость, сплошь и рядом темную, бессмысленную, необузданную, а мне это, между прочим, известно не менее, чем тебе, а куда как более! Всеволод отошел к окну, присел на подоконник и оттуда продолжал — как бил: — Нам трудно, мы все про себя понимаем, а десятки тысяч таких, вроде тебя, умниц стоите в сторонке и над нами посмеиваетесь. А вы помогите! Вы смеетесь, а матрос вас за это еще больше ненавидит: «У, интеллигенты проклятые, от них все беды в жизни! Еще Горький им пайки требует, из квартир выселять не дает». Папа, жизнь есть данность: ее надо поначалу принять такой, какая она есть, а после уж перелопачивать… Благодари Ленина, что Корнилов не стал диктатором в августе: тогда бы ты скорбел о судьбах марксизма не в нашей квартире, а на каторге. — И меня б это больше устроило, чем… — Отец не договорил. Поднялся медленно и, шаркая ногами, обутыми в старые разношенные башмаки, пошел в прихожую. — Всякое государство должно быть похоже на садовника, который заботлив ко всем цветам — даже не очень-то модным по сезону. А вы и плевела и злаки — все скопом… — Папа, когда в церквах колокола бьют, голуби тоже разлетаются, страшно им, и вороны вместе с ними летят… Разве нет? На который час заказать тебе завтра автомобиль? Поезд в шесть сорок? — Вороны на автомобилях не ездят, вороны пешком дойдут… Всеволод улыбнулся, подошел к отцу: — Не надо ссориться, папа, разъезжаемся ведь… Отец посмотрел на него, — и столько в его взгляде было тоски и нежности, что сердце у Всеволода замерло, и он прижался к отцовской щеке, обнял его худую, желтоватую, в маленьких морщинках шею и замер так — как в детстве, когда не было для него на земле человека сильнее, справедливее и добрее, чем папа. И вдруг Всеволод почувствовал, как сотрясается спина отца, и ему стало страшно, потому что он никогда не видел отца плачущим, и он боялся сейчас оторваться от отцовской щеки и только прижимался к старику все теснее и теснее, как щенок, которого прогоняют… — Что ты, папа, — наконец проговорил он, — ну что ты, родной, папочка, что ты… — Бог тебе судья, — тихо сказал отец, и спина его перестала сотрясаться, но Всеволод ощутил на своей щеке его холодные слезы.2
По поводу проекта директивы Малому СНК«Тов. Цюрупа! У нас, кажется, остается коренное разногласие. Главное, по-моему, перенести центр тяжести с писания декретов и приказов (глупим мы тут до идиотства) на выбор людей и проверку исполнения. В этом гвоздь. Негоден Малый СНК для этого? Допустим. Тогда Вам и Рыкову[192] надо 9/10 времени уделять на это (от Рабкрина и управдела смешно ждать большего, чем исполнение простых поручений). Все у нас потонули в паршивом бюрократическом болоте «ведомств». Большой авторитет, ум, рука нужны для повседневной борьбы с этим. Ведомства — говно; декреты — говно. Искать людей, проверять работу — в этом все… Ленин».
3
Ленин сидел неподвижно, чувствуя, что если сейчас он шевельнется, то не сможет дальше спокойно слушать Альского, нового замнаркомфина, которого только что привез к нему Каменев,[193] и, возможно, будет резок, а ведь Альский — человек ему незнакомый, судя по всему, не из бойцов, а скорее из толковых, но не очень-то далеких исполнителей. — Я убежден, Владимир Ильич, что в ближайшее же время работа Гохрана будет налажена, — продолжал говорить Альский, — и мы будем рапортовать вам о готовности этого золотого хранилища республики стать в строй нашей борьбы наравне со всеми звеньями наркомата. Мы убеждены, что в ближайшее же время сможем подготовить и бриллианты и платину для отправки в Европу, чтобы закупить продукты для голодающих. Мы понимаем, сколь велика наша ответственность, и мы добьемся коренного перелома в работе… — Ну, хорошо, — поморщился Ленин, — вот вы рассказали нам о непорядках в Гохране и нарисовали радужную картину счастливо-благополучного будущего. Что дает вам уверенность в этом будущем благополучии? — Мы провели две ревизии — очень тщательные, дотошные: сейчас готовим новый проект организации учета хранимых ценностей; мы усилили политико-воспитательную работу среди тамошнего аппарата… — Слова, слова, одни слова! Кого вы наказали — сурово, в назидание другим? Кто виновен конкретно в халатности, в плохой организации учета? Кого вы пригвоздили в газете за безалаберность? — Мне казалось невозможным, — ответил Альский, — выносить наши вопросы в печать…За несколько дней перед этим к Ленину пришел Рыков. — Владимир Ильич, — сказал он, — меня тут мучает червь сомнений, и я, естественно, к вам — за советом. — Давайте вашего червя, — улыбнулся Ленин, — попробуем разобраться с червем, хотя мне это, признаться, в новинку… — Дело вот какого рода… Мы проводим четвертый после победы Октября съезд, и на этом фактически утверждающем нашу победу над интервенцией и белыми съезде мы — как я могу предположить из бесед с товарищами — снова прежде всего будем отводить место критике, самокритике, дискуссии… — Это закономерно… — Да, но на этом съезде будет еще большее количество коммунистов из-за рубежа… Мы печатаем наши отчеты в газетах, их немедленно переводят в странах Антанты… Не подорвем ли мы веру в самих себя, в практику нашей борьбы и строительства у наших товарищей за границей? — А что же вы предлагаете? Выделить специальную редакционную комиссию? Зачем же тогда нам собирать съезды? Нет, батенька мой, давайте-ка научимся выслушивать в свой адрес самые горькие слова, если они, естественно, продиктованы заинтересованностью нашим делом. Злобствование или сумятица отличима немедленно и сугубо безопасна для нас, ибо за такими словами не пойдет рабочий и не поверит в них. А что касается наших товарищей за границей, то это статья особая… Поймут они нас на этом этапе или не поймут, поверят или разуверятся — сие вторично. Процесс, который происходит в мире, — объективен. Оглядываться на выражение лиц у друзей негоже, когда врагов существует предостаточно. Мы вексель на доверие к себе завоевали четырехлетней борьбой с армиями четырнадцати стран. Мы за эту посильную моральную помощь, которую нам оказывали рабочие Европы и Америки, благодарны и этого им никогда не позабудем, но смотреть следует правде в глаза: материальную помощь им сможем оказать только мы — опять-таки больше пока некому. Да уже и оказываем — самим фактом своего существования: капиталист Англии начал больше платить своему рабочему, потому что опасается, что коли он добровольно давать не станет, так отнимут — благо русский пример памятен всем. Нет, нам в нашем деле ни на кого оглядываться нельзя, а глазки строить в политике недопустимо. Надо смотреть в глаза своему народу, тому, который смог взять власть в свои руки, отстоять свою власть, а теперь эту власть хочет в сфере самой сложной, отчаянно трудной — хозяйственной — выверить и затвердить на многие годы вперед. Всегда надо поначалу думать о том народе, который свершил революцию и защитил ее, — остальное приложится.
…Альский, заметно волнуясь, говорил: — Владимир Ильич, мы обещаем в течение ближайших же дней выправить положение в Гохране и без скандальных заметок в газете. Все развивается, по нашему убеждению, самым лучшим образом — особенно после ваших, столь для нас бесценных советов… — Так, — прервал его Ленин. — Хорошо. Даем вам сроку месяц, товарищ Альский. Месяц. За это время вы обязаны наладить все гохрановские дела. И без болтовни и криков «ура», — больше серьезности и поменьше пышных реляций. Обязательно свяжитесь с Рабкрином и ЧК — без их помощи дело, я боюсь, с мертвой точки не сдвинется, несмотря на ваш оптимизм. Ленин сделал у себя в календаре быструю пометку и сухо закончил: — Благодарю вас. До свиданья. Альский поднялся. — А вы, товарищ Каменев, пожалуйста, не сочтите за труд задержаться, — попросил Ленин, когда Альский пошел к двери. Ленин поймал себя на том, что ему жаль этого человека, но он понимал также, что иначе говорить с ним не мог, попросту не имел права, ибо человека поставили отвечать за золотое хозяйство республики. — Что вы скажете? — спросил Ленин Каменева, когда Альский вышел. — Я был резок? А что прикажете делать? В стране хаос, деньгами скоро мужик начнет избы обклеивать, а товарищ Альский полон радужных надежд! — Я могу понять его, Владимир Ильич… — Нуте-ка… Помогите и мне… — Всякий перелом в политике, особенно такой резкий, как нэп, ставит наших кадровых партийцев, да и не может не ставить, перед ножницами — слова и дела… — Слово и дело? Это пароль опричнины, Лев Борисович. Что-то не увязываю в целое вашу мысль. — Слово — «мировая революция», дело — «развитие и налаживание товарного хозяйства», при котором, — Каменев улыбнулся, — цитирую Ленина, «о социализме смешно и говорить»… — Между прочим, я экономист, а не пророк. Потом, учтите, писалось это в начале века о стране, где все ключевые рычаги были сосредоточены в руках царской администрации и нарождавшейся буржуазии. Да, да, по-прежнему да здравствует мировая социалистическая революция — и не слово, но дело, именно дело! Мы должны доказать нашему рабочему и крестьянину, от которого получили вексель на доверие, что мы хозяйствовать, — то есть обеспечивать его работой и отменно за работу платить, — можем и будем: чем дальше, тем слаженнее и четче. Товарное же производство в стране, где все ключевые рычаги находятся в руках партии, — совершенно иное; это подлежит рассмотрению и переосмысливанию. Армия, дипломатия, тяжелая индустрия, железные дороги, внешняя торговля — все в наших руках; этим и пристало заниматься правительству в крестьянской стране, где городской пролетариат взял власть в свои руки. Правительство погрязнет в мелочах, если ему придется решать вопросы — где отгладить костюм или починить башмаки трудящихся; это все пусть делает нэпман, да, да, нэпман, мелкий хозяин, а еще лучше — кооператив, который постепенно организуется в индустрию народного обслуживания… А нам надо научиться не погрязать в бюрократических, изводящих душу и выхолащивающих идею мелочах, но подняться над суетой и подумать о вещах отправных, главенствующих — на долгие годы вперед: и об электрификации страны, и о строительстве металлургии, и о революционном техническом перевооружении нашего крестьянства. А многие наши товарищи, растерявшись — ах, ах, реставрируем капитализм, — начали прямую, внешне, правда, маскируемую отчетами и речами, симуляцию новой экономической политики. А русский рабочий, у которого нет ни еды, ни башмаков, почешет затылок да и скажет: «Нет, товарищи, большевики, оказывается, горазды лишь на словах, а на деле они — полнейшие растеряхи и лапти и управлять им не РСФСР, а — в лучшем случае — какой-нибудь тьмутараканью!» И вексель заберут! Только — правде в глаза! Иначе — погибнем и загубим великое дело, а этого уж нам никто не простит! Сейчас быть революционером-марксистом означает только одно: уметь хозяйствовать — с выгодой и пользой, хитро, сильно; уметь торговать лучше капиталиста, производить пальто и башмаки — лучше капиталиста, кормить в столовой лучше, чем у капиталиста, иметь санатории для рабочего, которых нет у капиталиста, — вот что значит продолжать быть революционером. Быт есть быт, это самое надоедливое, суетливое и неинтересное в хозяйственной политике. Вы о нем забудете, да и я, впрочем, тоже. А нэпман, получающий с быта дивиденды, будет про эти свои дивиденды всегда помнить. Он нам развяжет руки в главном, приняв на себя мелочные — отнюдь не государственного размаха — заботы. И бояться этого, бояться того, что кто-то что-то о нас не так подумает, — это от суетливости, — словно продолжая спор с Рыковым, закончил Владимир Ильич. Каменев собрался уж было уходить, когда Фотиева принесла Ленину несколько телефонограмм: из Наркомвнешторга, ВЧК, Главтопа. Ленин быстро просмотрел первые три листочка, а на последнем словно бы споткнулся. Он перечитал телефонограмму несколько раз, лоб свело двумя резкими продольными, трагичными морщинами. Он позвонил наркомюсту Курскому. — Товарищ Курский, я получил данные, что три работника Главтопа, откомандированные в Швецию для закупки оборудования, истратили почти все деньги, не выполнив порученной им работы. Я предписываю вам немедленно отозвать этих людей, а ежели позволяют обстоятельства дела и корыстная их вина будет доказана документально — арестовать, судить и сгноить в тюрьме! Россия голодает, а три коммунистических чинуши резвятся в Стокгольме, изволите ли видеть! Да, пожалуйста… Ленин опустил трубку и тяжело посмотрел на Каменева: — Прикажете поступать иначе? Жестоко? Корпоративной доброты ждут — раз единомышленники, так все чтоб по-семейному?! Не выйдет. Пусть потом обвиняют в жестокости — важно, чтобы она была справедливой, объективной, а не личной. Проводив Каменева, Ленин сел к столу, пометил в календаре: академик Рамзин.[194] Котлы. Троцкий,[195] Фрунзе, Тухачевский,[196] Уборевич,[197] — вопросы теории армии. Крестинский — возможный посол в Берлине, вызвать. Бухарин[198] — о среднем крестьянстве и т. н. «справном мужике». Ленин глянул в окно. Весеннее небо было тугое, тяжелое, в два цвета — густо-синее и марево-красное. Гомонило воронье. Малиново перезвонили куранты, ударили время. Ленин проверил свои часы и включил лампу.
«…Я все надеялся, что приток новых работников в коллегию Рабкри оживит дело, но из расспросов Сталина не мог видеть этого. Прошу черкнуть мне, а потом устроим, буде надобно, свидание. У вас 8000 штат, вместо 9000. Нельзя ли бы сократить до 2000 с жалованием в 6000 (т. е. увеличить втрое) и поднять квалификацию? Если Аванесов скоро приедет, покажите ему тоже. С коммунистическим приветом. Ленин»
«Попробуйте сопоставить с обычным, ходячим понятием „революционера“ лозунги, вытекающие из особенностей переживаемой полосы: лавировать, отступать, выжидать, медленно строить, беспощадно подтягивать, сурово дисциплинировать, громить распущенность… Удивительно ли, что некоторых „революционеров“, когда они слышат это, охватывает благородное негодование, и они начинают „громить“ нас за забвение традиций Октябрьской революции, за соглашательство с буржуазными специалистами, за компромиссы с буржуазией, за мелкобуржуазность, за реформизм и прочее и тому подобное?»
«Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят… Почему не возможен приговор типа примерно такого: …объявляем виновными в волоките, безрукости, в попустительстве бюрократизму и объявляем строгий выговор и общественное порицание, с предупреждением, что только на первый раз так мягко караем, а впредь будем сажать за это профсоюзовскую и коммунистическую сволочь — суд, пожалуй, помягче выразится — в тюрьму беспощадно…»
«В 1921 году на III конгрессе (Коминтерна. — Ю. С.) мы приняли одну резолюцию об организационном построении коммунистических партий и о методах и содержании их работы. Резолюция прекрасна, но она насквозь русская, то есть все взято из русских условий. В этом ее хорошая сторона, но также и плохая. Плохая потому, что ни один иностранец прочесть ее не сможет… она слишком длинная. Таких вещей иностранцы обычно не могут прочитать… Если в виде исключения какой-нибудь иностранец ее поймет, то он не сможет ее выполнить… У меня создалось впечатление, что мы совершили этой резолюцией большую ошибку… Резолюция отражает наш российский опыт, поэтому она иностранцам совершенно непонятна, и они не могут удовлетвориться тем, что повесят ее, как икону, в угол и будут на нее молиться. Этим ничего достигнуть нельзя. Они должны воспринять часть русского опыта. Как это произойдет, этого я не знаю…»
«Вся работа правительства… направлена к тому, чтобы то, что называется новой экономической политикой, закрепить законодательно в наибольшей степени для устранения всякой возможности отклонения от нее».
«Об образовании СССР. Одну уступку Сталин уже согласился сделать. § 1. Сказать вместо “вступления” в РСФСР “формальное объединение вместе с РСФСР в союз советских республик Европы и Азии”. Дух этой уступки, надеюсь, понятен: мы признаем себя равноправными с Украинской ССР и др. и вместе и наравне с ними входим в новый союз, новую федерацию…»
«Объявить строгий выговор Московскому комитету за послабления коммунистам… Подтвердить всем губкомам, что за малейшую попытку “влиять” на суды в смысле “смягчения” ответственности коммунистов ЦК будет исключать из партии… Циркулярно оповестить НКюст (копия губкомпартам), что коммунистов суды обязаны карать строже, чем некоммунистов… P.S. Верх позора и безобразия: партия у власти защищает “своих” мерзавцев!!».
«…Мы можем… сделать из городского рабочего проводника коммунистических идей в среде сельского пролетариата. Я сказал “коммунистических” и спешу оговориться, боясь вызвать недоразумение или быть слишком прямолинейно понятым… До тех пор, пока у нас в деревне нет материальной основы для коммунизма, до тех пор это будет, можно сказать, вредно, это будет, можно сказать, гибельно для коммунизма…»
8. …К истории вопроса
1
За полгода до того, как Альского вызвал Ленин, сведения о неблагополучном положении в Гохране дошли до Рабоче-крестьянской инспекции. Нарком Сталин пригласил своего заместителя Аванесова, и, по обыкновению прохаживаясь по большому кабинету, он попросил соединить вместе три комнаты, чтобы окна выходили не только на улицу, но и во двор, — негромким, глуховатым голосом сказал: — Если то, что болтают о Гохране, хоть в незначительной толике соответствует правде и эта правда откроется, — этим не преминет воспользоваться товарищ Троцкий для того, чтобы на ближайшем Политбюро повторить свои нападки на систему Рабоче-крестьянской инспекции. Если же никакого хищения народных ценностей нет, то именно РКИ должна взять под защиту честь и достоинство старых спецов. Достаточно товарищ Троцкий жонглирует примерами честной работы военспецов в своем ведомстве — не он один думает о привлечении к работе старых специалистов. Подберите цепких, опытных людей и бросьте их в Гохран контролерами. Это не обидит, не может обидеть работников Гохрана, и это гарантирует республику от каких-либо — не только в настоящем, но и в будущем — хищений. Через три дня инспекционный отдел предложил Аванесову кандидатуры трех работников: Козловская, Газарян и Потапов. Аванесов предполагал побеседовать с каждым из предложенных товарищей, но свалился в тяжелейшей, с осложнением на легкие, инфлюэнцей. Сталин был занят в Наркомнаце и ЦК, и эти три человека автоматически перешли из системы РКИ в Гохран. Однажды на оргбюро наркомфин Крестинский перекинулся со Сталиным несколькими словами, — и тот и другой знали Козловскую по временам подполья, да и жила она сейчас в Кремле, только в Кавалергардском корпусе, в квартире рядом со Стучкой. Крестинский, правда, еще не переехал в Кремль из Второго дома Советов, бывшего «Метрополя», но это не помешало ему сразу же вспомнить Козловскую и поблагодарить Сталина за то, что он прислал в Гохран такого надежного и проверенного, сугубо интеллигентного работника. — Товарищ Крестинский, — усмехнулся Сталин, — я запомню эти ваши слова: вы первый нарком, который благодарит нас за контролера. Об этом я непременно расскажу товарищу Демьяну — пусть он напишет басню, но опубликуем мы ее попозже, лет через десяток — в назидание потомству. Если же говорить серьезно, я рад, что вы верно поняли эту нашу акцию, спасибо вам за разумную доброту по отношению к бедному Рабкрину…2
Пожамчи остро приглядывался к трем контролерам. Он попросил оценщика Шелехеса зайти к Левицкому, начальнику Гохрана, в прошлом председателю Ссудной кассы, и договориться с ним, чтобы именно они, Пожамчи и Шелехес, и никто иной, провели контролеров по Гохрану, показали им драгоценности, хранившиеся здесь, и ввели их в курс дела. — Согласитесь, товарищ Левицкий, — Шелехес подчеркнуто называл Евгения Евгеньевича Левицкого, бывшего тайного советника, «товарищем» — и в беседах один на один, и на совещаниях, и на профсоюзных отчетах, — согласитесь, что новым коллегам будет трудно самим входить в русло наших ювелирных тонкостей… Им надо помочь так, чтобы они с первого же дня верно сориентировались. «У, сволочь, до чего хитер, — думал Левицкий, глядя на красное квадратное лицо Шелехеса, — ведь облапошит бедных комиссаров, не иначе…» Зарплату, как теперь по-новому называли «оклад содержания», Евгений Евгеньевич получал, как и все в Гохране, мизерную, но сильно выручал паек: давали воблу, сахар и муку. В первые месяцы, получив этот пост, Левицкий был несказанно удивлен и обрадован. Он понимал, что только избыточная честность может сохранить ему это, в общем-то свалившееся на голову, совершенно неожиданное счастье — сытость. Пусть смехотворная в сравнении с той, которая была ему привычна до переворота, — но ведь благополучие забывается куда как быстрее, чем горе и голод. Но после того как ввели нэп, жизнь в столице начала стремительно меняться: не поймешь, то ли несется в неизвестное «завтра», то ли, наоборот, так же стремительно откатывается в прекрасное и благодушное «вчера». Открылись маленькие кафишки на Арбате, невесть откуда в лавчонках появилась ветчина; бургундское — этикетки с потеками, грязные, истинная французская беспечность; извозчики приосанились, в голосе появились прежние почтительные нотки при виде хорошо одетого человека. Заметив это острым глазом человека, всю жизнь дававшего ссуды, Левицкий вдруг понял, как же, в сущности, он жалок и несчастен — со своей воблой и толстыми мокрыми блинами, которые так старательно и неумело пекла жена. Примерно через неделю после разрешения частной торговли к нему зашел Шелехес, долго унижал его своим нагло произносимым «товарищем», а потом, положив на стол сафьяновую подушечку с бриллиантами, сказал: — Евгений Евгеньевич, мы с Пожамчи просим вас быть третейским судьей: тут десять камней — вот накладная, — Шелехес подвинул Левицкому вощеную бумагу, удостоверявшую количество камней и их каратность, — но мы с Николаем Макаровичем расходимся в оценке бриллиантов. Назовите, пожалуйста, вашу сумму. — Оставьте, — несколько удивленно ответил Левицкий, ибо такая просьба была по меньшей мере странной: и Шелехес и Пожамчи славились своим фантастическим знанием камней не только в России, но и в Британии, и Голландии, и Франции. Когда Шелехес ушел, Левицкий посмотрел камни через лупу: бриллианты были прекрасные, чистые, с голубым высверком, видно, южноафриканские, от буров. Он рассеянно пересчитал мизинцем камушки и удивился: бриллиантов было двенадцать. Он не поверил себе, пересчитал камни еще раз. Сомнения быть не могло — вместо десяти, указанных в накладной, на красном сафьяне лежало двенадцать бриллиантов. Эти два лишних камня, сразу же — несколько даже автоматически, независимо от своей бескорыстно-честной щепетильности — прикинул Левицкий, стоили не менее семи тысяч золотом. Левицкий знал, что родственники у Шелехеса какие-то важные большевики, поэтому он снял трубку телефона и позвонил в отдел оценки бриллиантов: — Гражданин Шелехес, вы, вероятно, ошиблись: здесь больше… Шелехес перебил его, закрутился — суетливо, быстро: — Да что вы, что вы, товарищ Левицкий! Вы, видимо, плохо считали, сейчас я к вам забегу, что вы, товарищ Левицкий! Левицкий похолодел: он не мог понять — проверяет его большевистский родственничек или то, о чем он поначалу даже испугался подумать, — правда. Шелехес пришел к нему через минуту, рассыпал бриллианты по столу, пересчитал, отложил в сторону два, самых крупных. — Я же говорил — десять, товарищ Левицкий. Ровно десять. — Он посмотрел ему в глаза и добавил: — А извозчик вас уже дожидается, вы ж просили вызвать пролетку… Я вас заодно и провожу. Он зажал два камня в большой руке, остальные десять спрятал в коробочку и, опустив в карман, довел Левицкого до выхода, подсадил в пролетку и тогда, словно бы пожимая руку при прощании, насильно всунул в потную, холодную ладонь Левицкого два ледяных камушка… Часа два Левицкий кружил по городу. Сначала он чувствовал страх — противный, мелкий, леденящий душу. Потом, убедившись, что за ним никто не следит, он успокоился, и тоска овладела им. «Проклятые большевики, — думал он, — я всегда был честен, и все знали, что я честен, а они довели меня до того, что я стал преступником». Возле Серпуховки он отпустил извозчика и долго бродил по замоскворецким, милым его сердцу переулкам, ныне запустелым, тихим, затаившимся. Он не заметил, как вышел к грязному берегу пересохшей Яузы возле Каменного моста. «Бросить эти проклятые камушки в воду — и дело с концом, — подумал он, — никто ничего не узнает, а если Шелехес попробует шантажировать — заявлю в милицию. Хотя нет… Это уже будет слишком — не только взяточник, но и доносчик. Я никогда не посмею донести — он и это учел». После Левицкий никак не мог объяснить себе, отчего он оказался возле особняка на Дмитровке — там жил старик Кропотов, патриарх московских ювелиров, трижды дававший в долг Левицкому: первый раз, когда Евгений Евгеньевич уезжал со своей содержанкой Ингой Азариной в Биарриц, второй раз, когда выдавал дочь замуж, и третий раз, за неделю перед переворотом, когда совершал купчую на дачу в Кунцеве. Кропотов, словно бы дожидался Левицкого, заохал, запричитал, провел в свое, как он говорил, зало, усадил в кресло, долго расспрашивал про здоровье, вспоминал пропажу юсуповского изумрудного ожерелья, утер слезу, рассказывая о добрых причудах графини Воронцовой, а потом, без всякого видимого перехода, только чуть понизив голос, сказал: — Евгений Евгеньевич, я все знаю, ко мне Шелехес забегал. Пять тысяч золотишком вот тут, — и он протянул Левицкому бумажник, — товар с вами? Или надо куда подъехать? Левицкий молча протянул ему два бриллианта и, не попрощавшись, ушел. Напился он в тот вечер до остекленения, взял девочку — маленький огрызочек, под гимназисточку работала, промучился с ней до утра в каком-то холодном пустом подвале на Палихе и домой вернулся уже под утро, протрезвев от дурного предчувствия: ему казалось, что там ждет засада. Но засады не было. Заплаканная жена сидела с топором в руках: она с детства боялась грабителей…— Так что? — настойчиво переспросил Шелехес. — Вы позволите нам ввести контролеров в суть дела? Левицкий брезгливо поинтересовался: — А я что — не смогу этого сделать? — Конечно, товарищ Левицкий, вы это сможете сделать значительно лучше… Левицкий достал металлическую коробку «Лаки Страйк» («Огромных денег стоит», — немедленно отметил про себя Шелехес), закурил, не предложив сигареты собеседнику, и сказал: — Камней больше не давайте, не надо. Три тысячи золотом ежемесячно будете передавать мне — и не здесь, конечно, а возле Третьяковской галереи, в последний вторник. — Да откуда же мы ежемесячно — три тысячи, товарищ Левицкий… — Я вам не товарищ, это вы попомните на будущее, а откуда вы станете ежемесячно доставать три тысячи — меня не интересует. Провалитесь — в ваших интересах обо всем молчать, — экспертизу, видимо, мне придется проводить, и я буду определять вашу работу как порядочную, избыточно честную, либо как невольно халатную, либо, — Левицкий поднял палец, — как преступную, корыстную… — О последнем, — возразил Шелехес, — советовал бы много раз подумать: Кропотов станет говорить то, что прикажу ему я, — он деньги-то мои вам передавал, Евгений Евгеньевич… И не мешайте мне, когда я стану водить контролеров. И будьте со мной в их присутствии строги, но обязательно уважительны… С этим он вышел из кабинета, а Левицкий долго сидел в прежней позе, не в силах сдвинуться с места: слишком уж оскорбителен был и тон Шелехеса, и его слова, а сам он, тайный советник и кавалер, беспомощен и открыт для удара в любое время — отныне и навсегда. Пожамчи и Шелехес встретили контролеров у входа; здороваясь, крепко пожали им руки. Пропуская Козловскую вперед, Шелехес заметил: — Нас, кажется, знакомил мой покойный брат… Мария Игнатьевна достала из маленькой потертой сумочки пенсне, внимательно посмотрела на Шелехеса и ответила: — А я что-то не помню. Представьтесь, пожалуйста… — Яков Шелехес… Мой брат, Исай, умер в девятнадцатом году, в бытность секретарем Курского губкома, от голодного туберкулеза… А я бриллианты сортировал… Он распахнул дверь в хранилище драгоценных камней. Козловская задержалась на пороге: — Простите… Исая я знала, это был великолепный товарищ… У меня слаба память на лица… Шелехес начал рассыпать перед Козловской камни, они высверкивали — глубинно и таинственно — при неярком свете электрических ламп, и Шелехес — помимо своей воли — понизил голос: — Вот это романовские изумруды, они с редкостной синевой, а потому их реальная стоимость практически не может быть определена. Камни, по-моему, привезены в семнадцатом веке и не иначе как из Индии. — Здесь очень душно, вы не находите? — спросила Козловская, и Шелехес от ее спокойного голоса, от того, что она так рассеянно смотрела на камни, растерялся: — Где душно? — Здесь, — ответила Козловская. — И ужасно пахнет нафталином. — Это от коробочек, мы сафьян пересыпаем нафталином, чтобы сохранить все в целости. Раньше коробочки делались на заказ в Бельгии, подбирались соответствующие оттенки сафьяна — особого, ворсистого, не ранящего камни… — Вы поэт своего дела, — улыбнулась Козловская, — будете моим добрым гидом. — С удовольствием. Хотите посмотреть золото? — Меня, право, не очень все это интересует… А Пожамчи в это время водил по золотому отделу Газаряна и Потапова, рассыпая перед ними монеты, портсигары, кольца, брелоки, часы. Сам Пожамчи золота не любил, считал его тяжелым и неинтересным, откровенно купеческим, без той внутренней тайны, которая была сокрыта в каждом камне. Так же, как Шелехес, он жадно вглядывался в лица контролеров, рассыпая перед ними диковинные богатства. — Чье это раньше было? — спросил Потапов, видимо из матросов, шагавший вразвалку, чуть косолапо. — Буржуев, — ответил Газарян, — чье же еще, по-твоему? — А сколько, к примеру, этот портсигар потянет? — Смотря на каком рынке. Рынков-то много: и оптовый, и черный, и международный… На черном рынке этот портсигар больших денег стоит, но я с черным никогда связан не был, не знаю, а ежели перевести на международный, то долларов девятьсот выньте и не грешите, — ответил Пожамчи. — А это сколько — девятьсот долларов? Там вон и камушки всякие в него вделаны… — Ну, камушки эти особой цены не имеют, настоящие камни стараются не прятать в оправу, чтобы дать возможность играть граням… Здесь важна форма — видите, как хорошо в ладонь ложится? Ну и вес, конечно. Половине Гохрана, — засмеялся Пожамчи, — можно коронки вставить из этого портсигара. Когда Пожамчи закончил экскурсию и объявил контролерам, из чего исходят оценщики, определяя истинную стоимость той или иной драгоценности, Потапов недоуменно вздохнул: — На это золото хлебушка можно всей России купить, чего ж мы голодаем? — Ну, это не нашего ума дело, — возразил Пожамчи, — правительство знает, куда золото тратить, там люди высокого ума сидят и об народе не меньше нас думают… — Как будем организовывать работу? — спросил Газарян. — Как вам покажется нужным, товарищ, — ответил Пожамчи. — Я думаю, оценку вы будете производить самостоятельно, — продолжал Газарян, — но в нашем присутствии, и если у нас возникнут какие-то вопросы — будете давать объяснения, при надобности — письменные. — Совершенно с вами согласен, товарищ, совершенно согласен.
Возвращаясь из Гохрана, Пожамчи и Шелехес обменялись впечатлениями. — По-моему, ничего страшного не произошло, — раздумчиво говорил Шелехес, — и счастье, что на бриллианты поставили бабу. Методика проста: она интеллигентна — следовательно, доверчива. Она партийка — следовательно, беспочвенные подозрения будут ею отвергаться: по их морали — я это вывел из общения с братцами — нет ничего обидней беспочвенных подозрений. Она близорука — следовательно, уследить за пальцевыми манипуляциями, — Шелехес усмехнулся, — не сможет, даже если бы ей приказали следить за нами во все глаза, вы уж мне поверьте… — Да я уж верю, — улыбнулся Пожамчи, хотя Шелехесу он не верил. Он сделал для себя вывод, что теперь, когда к ним посадили контролеров, все покатится под гору: первый контроль предполагает последующий, и чем дальше, тем наверняка жестче он будет осуществляться. И Пожамчи решил при первом же удобном случае бежать. Случай подвернулся нежданно-негаданно. Наркомфин Крестинский поручил ему поехать в Ревель, к Литвинову, с бриллиантами. И надо ж ему было встретить Воронцова на границе! Однако по прошествии месяца после прихода контролеров РКИ в Гохран обстановка там стала лучше и чище — исчез дух взаимной подозрительности. Альский попросил Козловскую и Газаряна написать свои заключения о проделанной работе и о том, как «прижились» в системе Гохрана те контролеры, которые туда были направлены. Оба старших инспектора представили Альскому докладные, в которых категорически утверждали, что все налажено, работа идет нормально, организовано дело надежно и никаких хищений нет, да и быть не может. Эти докладные со своим сопроводительным письмом Альский отправил Фотиевой — для Ленина. Не верить сообщениям сталинских инспекторов РКИ не было никаких оснований, и поэтому в карточке Секретариата СНК карточка Гохрана была вынута из отделения «Особо срочных».
9. Пути-дороги…
1
С отцом Всеволод простился на вокзале. На людях они совестились обниматься и поэтому стояли близко-близко; и рука отца была в холодных руках Всеволода, и он то больно сжимал ее, то нежно гладил, и было горько ему ощущать, как она суха и худа — эта отцовская рука, и как слаба она и беззащитна. — Ты вернешься, папочка, и я к тому времени буду дома, — тихо говорил Всеволод, — и мы с тобой вместе — только ты и я, и никого больше, да? — Да, — так же тихо отвечал Владимир Александрович, — как раньше, Севушка. — Гулять будем по лесу и на сеновале спать… — А я буду мурашей разглядывать. Мечтаю долго и близко смотреть мураша в лесу — ничего больше не хочу… Паровоз загудел, вагоны, перелязгивая ржавыми буферами, резко дернулись, быстро взяли с места, потом ход свой замедлили, и отец, стоящий на площадке, успел пошутить: — Видишь, у нас даже вагоны должны утрясать вопросы с паровозом. Сплошные согласования и утверждения… Всеволод долго шел за вагоном — до тех пор, пока мог видеть лицо отца.Бокий ждал Всеволода в комнате Транспортной ЧК Балтийской дороги: поезд Всеволода уходил через полчаса. Владимиров должен был добраться до Петрограда, а там Севзап ЧК обеспечивала его «окном» на границе. — Сева, — негромко, во второй раз уже повторил Бокий. — Пожалуйста, будь очень осторожен. Блеск твой хорош дома, там будь незаметен. Характер у тебя отцовский — ты немедленно лезешь в любую драку. Запомни: ничего, кроме проверки данных Стопанского. Я не очень-то верю, что кто-то из наших дипломатов может работать на Антанту. Скорее всего поляк имел в виду кого-то из шоферов, секретарей — словом, тех, кто просто-напросто служит в здании. Рекомендательные письма в Ревель тебе передадут на границе. Там же тебе дадут записную книжку. Отбросив первую цифру и отняв от последней «2», ты получишь номер телефона нашего резидента Романа. — Ясно. — Теперь вот что, — Бокий передал Всеволоду пачку папирос, — здесь, во второй прокладке, фото наших людей, которые бывали в Ревеле. Других не было. Пусть посмотрят наши друзья, кто из этих семи человек встречался с Воронцовым в «Золотой кроне», — это важно; соображений у наших товарищей много, а фактов, увы, нет… — Это показать Роману? — Да. Он знает, через кого все это перепроверить вполне надежно, он тебя сведет с друзьями… — В случае, если завяжется интересная комбинация, ждать указаний от вас или вы положитесь на меня? — Мы привыкли полагаться на тебя, но не лезь в петлю. — Ни в коем случае… — улыбнулся Всеволод. — Я страдал горлом с детства… К вагону Бокий провожать Всеволода не стал: не надо провожать Максима Максимовича Исаева члену коллегии ВЧК Бокию. Ведь Максим Максимович Исаев не с пустыми руками едет в Ревель, а как член кадетского подполья: стоит ли вместе показываться чекисту и контрреволюционеру? Никак этого делать не стоит — так считали оба они, потому и попрощались в маленькой комнате, где окна были плотно зашторены.
2
Сначала, как только Никандрова втолкнули в камеру с серыми, тщательно прокрашенными масляной краской стенами, низким потолком и маленьким оконцем, забранным частой решеткой, он начал буянить и молотить кулаками в дверь, обитую листовым светлым железом. В голове еще мелькало: «Как в гастрономии, где разделывают туши». — Палачи! — истошно кричал Никандров. — Опричники! Собаки! Чекистские наймиты! Хмель еще из него не вышел. Под утро, прощаясь с Лидой Боссэ и ее липким спутником, которым она явно тяготилась, они заехали на вокзал и там выпили еще по стакану водки, поэтому чувствования Никандрова сейчас были особенно обострены и ранимы. Его и в России тяготило бессилие в столкновении с обстоятельствами; он даже вывел философию, смысл которой заключался в том, что человек — всегда и везде — бессилен перед обстоятельствами, он их подданный и раб. А восстанет — так сомнут и уничтожат. Дома он эту философию выстроил, проживая в мансарде, — на свободе, впроголодь, — но издавая время от времени книжки своих эссе; забытый критикой, но окруженный внимательной заботой почитателей — и паспорт-то он получил от комиссара, который с большой уважительностью говорил о его работах, особенно в области исторических исследований. В том, что на его крики никто не реагировал, в том, что он ждал совсем другого — звонков издателей, номера в «Савое», заинтересованных звонков ревельских и аккредитованных здесь европейских журналистов, — во всем этом было нечто такое жестокое и оскорбительное, что превратило Никандрова в животное: он упал на холодный каменный пол и начал кататься, рвать на себе одежду, а потом истерика сменилась обморочной усталостью, и он уснул, голодно вырвав желчью и водкой, — ели мало, больше всю ночь пили… Следователь политической части ревельской полиции Август Францевич Шварцвассер был человек мягкий и сговорчивый. От остальных коллег его отличала лишь одна черта — он был неутомимым выдумщиком и в глубине души мечтал сделаться писателем, автором остросюжетных романов, наподобие Конан-Дойля. Именно к нему и попали бумаги, отобранные при обыске у Никандрова. Установив, что захвачен на квартире у Воронцова литератор, только-только эмигрировавший из Совдепии, Август Францевич было подписал постановление на его немедленное — с обязательным формальным извинением — освобождение, однако, когда филеры передали своему начальнику данные сегодняшней ночи, следователь призадумался и долго сидел на подоконнике, мурлыча мотив из «Цыганского барона». Задуматься было над чем: во-первых, убит Юрла, проведший весь вечер в обществе эмигрантов и поэтов, один из которых настроен пробольшевистски; во-вторых, Никандров, как выяснилось, был дружен с Воронцовым, который — и это ни для кого не составляло секрета — был лидером боевиков в русской монархической эмиграции; в-третьих, — и это больше всего удивило следователя, — как мог быть столь спокойно выпущен из Совдепии человек, который так дружен с лидером эмиграции. За эмигрантскими лидерами большевики следили особенно тщательно и прекрасно знали не только их родственников, но и всех друзей, а порой и просто знакомых. При этом Август Францевич особо выделил и покойного Юрла, убийством которого пока что занималась криминальная полиция; известный журналист в свое время отбывал каторгу в Якутии за социалистическую, правда несколько национально окрашенную, деятельность; позже, впрочем, отошел от движения, хотя это не мешало ему оказывать помощь — подчас финансовую, самую что ни на есть серьезную — эстонским леворадикальным оппозиционерам… Идея, сюжет возникали в голове Августа Францевича неожиданно: словно бы появлялся пейзаж на фотографическом стекле, которое опущено в проявитель. Сначала полная белизна, потом затемнение, а после — поначалу осторожно, а затем все более рельефно вырисовывающийся пейзаж; лица Август Францевич фотографировать не любил, ибо всегда, даже за портретом жены, ему виделся тюремный «фас и профиль» и обязательно — отпечатки пальцев, сделанные жирно и неаккуратно. Сведя воедино — неторопливо и обстоятельно — все известное ему, Шварцвассер придумал довольно стройную и весьма перспективную версию. Он знал уже о визите русского посла к президенту — об этом в секретной полиции узнавали немедленно; он знал, что Литвинов сообщил президенту точные данные о русской эмиграции, и в частности о Воронцове, которого в Москве считали врагом номер один в ревельских русских кругах; сходилось и то, что Воронцов, Юрла и Никандров, отчего-то отпущенный Москвой с легкостью необыкновенной за границу, провели вместе весь вечер накануне загадочной гибели журналиста. И все это прочно базировалось на предписании главы правительства задержать Воронцова и еще шестерых его наиболее близких товарищей, а потом, по прошествии определенного времени, выпустить, предписав тем не менее покинуть в ближайшее же время пределы Эстонской республики. «Удобная комбинация для ЧК, — воодушевляясь, чувствуя впереди нечто интересное, сложное и запутанное, продолжал рассуждать Август Францевич. — Они внедряют своего человека в самую сердцевину белого движения. Чем Никандров не подходящая для этого фигура? Что ни на есть подходящая. И если я отберу у него подобного рода признание, тогда можно будет продолжить операцию и заявить Москве протест по поводу засылки своих агентов. Мы тогда сможем и впредь отметать все нападки Кремля по поводу белой эмиграции: вы сами ее плодите, а на нас за это валите вину». Концепция показалась Августу Францевичу до того интересной, что он не стал перепроверять себя: вдохновение — мать успеха, и попросил конвой немедленно доставить к нему арестованного из третьего изолятора. …Никандрова он встретил обворожительной, несколько даже кокетливой улыбкой, приказал подать чаю с лимоном, посетовав при этом: — Когда мы входили в состав империи, чай был куда как дешевле и лучше качеством. Сейчас, знаете ли, Альбион дерет с нас три шкуры за индийские сорта, а налогоплательщики бранят за это наше бедное правительство. Никандров, вперившись яростным взглядом в добродушное личико Августа Францевича, взорвался: — При чем тут чай?! Я спрашиваю — на каком основании я арестован?! У вас что тут, Совдепия или правопорядок?! Это же возмутительно! Литератора российского швыряют без всякого повода в острог! Мировое общественное мнение удивится, узнав об этом! — А почему, собственно, мировое общественное мнение должно узнать об этом? От кого? — От меня! Я не бессловесен! Я литеру умею складывать не только в рапорты — я писать умею, писать! — Ну, что же… Мне будет в высшей степени интересно читать ваши импровизы. Только на чем станете писать? И чем? — Да что ж это такое?! Господи, во сне я, что ли?! — закричал Никандров. — Что происходит?! — Если вы будете продолжать истерику, я прикажу вас посадить в карцер, — по-прежнему улыбчиво сказал Шварцвассер. — Ах ты, сволочь розовая! — заревел Никандров. — Большевистская собака! Мало вас в Москве — вы и здесь нас терзаете?! Не соображая уже, что делает, — сказалось нервное напряжение последних месяцев, пока он ждал паспорта, по ночам тоскливо и затаенно отсчитывая минуты и гадая, выйдет или не выйдет, чет-нечет, — Никандров схватил тяжелую чернильницу и швырнул ее в аккуратное, розовое личико маленького человека, сидевшего за столом. Август Францевич едва успел вскинуть руки, и это, вероятно, спасло ему жизнь. Не смягчи он удар — граненое стекло рассекло бы ему висок; а так чернильница оглушительно и до зелени жутко ударила его в лоб, кровь смешалась с черной тушью, Шварцвассер пронзительно закричал, Никандров кинулся к нему, желая помочь, испугавшись того, что сделал, и отрезвел до липкой, потной безысходности. Вбежавшие коллеги и стражники кинулись на Никандрова, повалили его и начали бить, тупо и бессмысленно, поначалу не больно, из-за того, что било слишком много народу, но потом, связанного, его уволокли в подвал и там изуродовали так, что он поседел и охрип.3
«Москва. Кедрову. Передаю краткую запись беседы советника польской миссии Ярослава Ондреховского с посланником Литвы И. Балчунавичасом. По словам Ондреховского, в настоящее время положение Стеф-Стопанского не прочное, поскольку полгода тому назад был назначен новый заместитель шефа второго отдела генштаба бригадный генерал Пшедлецкий. Этот генерал подчеркнуто ставит на первое место в характеристиках незыблемость семейных уз, набожность, трезвость. „Поскольку Стопанский холостяк, жуир, пьяница, который не верит ни в бога, ни в черта, — продолжал Ондреховский, — то его положение в последнее время стало неустойчивым, хотя разведчик он первоклассный, но нового генерала не волнуют таланты, его волнуют характеристики”. Он даже сказал как-то: „Талант нужен в балете, в разведке он либо мешает, либо вредит и всегда настораживает”. Ондреховский считает Стопанского верным сторонником парижской ориентации, хотя в последнее время он несколько раз говорил о том, что русская угроза недооценивается никем на Западе. Роман».
4
В Москву Воронцов приехал вечером. Моросил дождь, неожиданно теплый, грибной, с острым запахом прели и горной, синеватой чистоты. Воронцову всегда казалось, что горная чистота имеет свой особый запах — только-только выловленной форели. Он испытал это на Кавказе: они с покойным братом поехали осенью шестнадцатого года, когда Виктор Витальевич после ранения лечился на водах в Пятигорске ловить форель с Корнелием Уваровым, чиновником по особым поручениям при наместнике. Брат и Уваров расположились на траве, много пили, смеялись, а Виктор Витальевич ловил форель: без поплавка полагаясь только на руку и обостренное, с детства очень резкое, зрение. Первая форель оказалась самой крупной. Он подсек ее, рыба прорезала своим трепещущим, алюминиевым, стремительным телом голубоватый воздух ущелья и ударила его по лицу — он не успел подхватить ее растопыренной ладонью. И тогда-то он ощутил этот запах горной, неповторимой чистоты. Запах этот быстролетен, скорее даже моментален: не пройдет и трех минут, как форель потеряет этот аромат ледяного, с голубизною, потока, неба, водопадов… Беседуя в Ревеле и Париже с господами, которые поддерживали его финансово, Воронцов, естественно, давал понять, что в Москве и Питере у него существует немногочисленное, глубоко законспирированное подполье. Поначалу он говорил так для того, чтобы получить хоть какие-то крохи денег от антантовских скупердяев на разворачивание работы. Люди они были ушлые, и ему приходилось весьма точно, назубок затверживать придуманные им адреса людей, явки, пароли, отзывы. Он считал, что это ложь вынужденная, ложь во спасение. Но постепенно, чем более доказательно он говорил и писал о своем подполье, тем чаще ловил себя на мысли, что он и сам в это уверовал. Причем особенно отчетливо стиралась грань правды и лжи в разговорах с соплеменниками, которых он хотел поддержать этой сладостной ложью близкой надежды. И эта невольная и постепенная аберрация лжи и правды сыграла с ним дикую шутку: он приехал в Москву, по-настоящему веруя, что там сможет опереться на своих верных людей-боевиков, членов подпольной организации. Ему уже было трудно отделять правду от лжи: начав фантазии о подполье, он, естественно, опирался в своих умопостроениях на тех людей, которые, по его сведениям, остались в Москве и Петрограде; он был убежден в высокой честности этих друзей; он считал, что на родине они смогут принести ему значительно больше пользы, чем здесь, в этом затхлом болоте мелких склок и крупных подлостей, — в погоне за куском хлеба и сносным кровом: только в России Христа ради подают, здесь, в Европах проклятых, во всем рацио и расчет, холодный расчет, с карандашом и школьными счетами. Правда, когда Воронцов посетовал на этот чудовищный, жестокий и мелочный, как ему казалось, рационализм, великий князь задумчиво ответил: — Милый Виктор Витальевич, я понимаю вас… Но может быть, в том-то и трагедия наша, что мы каждому Христа ради подадим, даже лентяю и пьянице, а считать так и не выучились, все на Бога надеялись — вывезет! А? Может быть, это не так уж плохо для государства — уметь считать?.. Пусть за это другие ругают — зато свои хвалить будут……На вокзале в Москве было грязно, пол усыпан обрывками бумаг и каким-то странным, тряпичным, ветхим, не вокзальным мусором. Воронцов навсегда запомнил русские вокзалы заплеванными шелухой семечек — в третьем классе, хорошим буфетом — во втором, и скучной, стерильной чинностью — в первом. «Нету семечек, — отметил он для себя и поиздевался сразу же, — из этого я, несомненно, должен сделать вывод, что голодно сейчас тут, как никогда раньше. Мы всегда норовили увидеть жизнь народа через деталь: на общее времени не хватало…» Извозчиков не было — всех разобрали, потому что Воронцов шел самым последним, присматриваясь и к тем, кто был впереди, а главное, проверяясь, нет ли сзади шпиков ЧК. Багажа с ним не было никакого — бритву, мыло и помазок он сунул в карман пальто и шел сейчас, как заправский москвич, хотя, впрочем, заметил Воронцов, от москвичей его отличало то, что он не имел портфеля. В Ревеле ему казалось, что портфель, наоборот, сразу же выделит его из толпы — мелочь, а на поверку и не мелочь даже совсем. Раньше-то с портфелями ходили одни чиновники, а теперь мужик правит государством: ну как ему не проявить свое глубокое, внутреннее детство — как ему не пофорсить с портфелем, если даже и пустой он, и ручка отвернута, и замки проржавевшие не запираются… Воронцов неторопливо пересек Садовое кольцо и пошел в центр: единственный адрес своего старого друга инженера-путейца Абросимова, который ему случайно удалось узнать, был до боли московским, родным — Петровские линии, дом 2, квартира 6. Воронцов рассчитывал переночевать у Абросимова, а потом с его помощью получить две-три верные квартиры, где бы он мог на первое время обосноваться. Возле «Эрмитажа» он свернул, остановился. Липы «Эрмитажа» громадные, черные от дождя, словно впечатывались в сумеречное, серое небо. В маленькой церковке тихо и скорбно перезванивали колокола. Воронцов вдруг остановился, прижался спиной к забору, сплошь заклеенному какими-то дурацкими плакатами и объявлениями, вдохнул всей грудью воздух и замотал головой: «Господи, неужели дома, неужели в Москве я, господи?!» И так стало сладостно, как бывало в раннем, таком невозможно счастливом детстве, когда маменька приходила к нему и он зарывался головой в ее колени, и ее длинные пальцы нежно гладили его ломкую, тоненькую шею, и пахло от маменьки апельсиновым вареньем и горькими духами, и было это так давно, что, возможно, никогда этого не было.
Абросимов открыл дверь сам. Увидев Воронцова, он в страхе шагнул на площадку — грудью навстречу гостю, словно бы прикрывая вход в квартиру. — Что? — быстрым шепотом спросил он. — Зачем ты? Один? Воронцов улыбнулся, тронул его за руку, ответил: — Позволь мне сначала войти к тебе, Геннадий. — Нельзя. У меня сослуживцы из наркомата… — Когда они уйдут? — Поздно. Мы работаем над проектом. — Переночевать мне у тебя можно? — Это опасно… Ах, зачем ты пришел, Виктор, я только начал успокаиваться от прошлого! Зачем ты пришел? — Кто и где живет из наших? — Я никого не вижу! Я, правда, давеча встретил Веру — случайно, на улице… Она живет на Собачьей площадке, в доме пять. — У тебя сослуживцев нет, — чеканно и брезгливо, как-то сразу потухнув, сказал Воронцов. — Ты просто боишься… Он медленно спустился по лестнице, все еще ожидая, что Абросимов окликнет его, бросится к нему со слезами и уведет к себе, и он поймет его, потому что страх ломает человека, и в этом нет его вины — вина только в том, что не можешь перебороть страх, когда ты не один уже, а вдвоем… Но никто его не окликнул, и он услышал, как осторожно лязгнул французский замок, а потом прогрохотал тяжелый засов. «В Москве силен бандитизм, — машинально отметил для себя Воронцов, — про это все говорили». И только выйдя на пустынную, темную улицу, он остановился, потому что понял — Абросимов дал ему адрес его жены. Веры — единственной женщины, которую он любил и которая была его мукой и счастьем; все те другие, с кем сводила шальная, стремительная и жестокая жизнь, проходили мимо — он их не помнил. И сейчас, по прошествии лет, после того, как они расстались, он не мог отдать себе отчет — кто же виноват в этом. Поначалу он, естественно, был убежден в ее вине. После, встречая других женщин, он все чаще и чаще вспоминал ее и, вместо того чтобы от нее отдаляться, мучительно, до острой боли в сердце возвращался к ней. Он полюбил ее сразу, как только увидел на именинах у тетушки Лопухиной в сентябре, в день поразительный, прозрачно-синий, за городом, в сосновом бору в Назарьине, что возле Николиной Горы.
5
…Вера жила в большой коммунальной квартире. Он увидел полутемный коридор, телефонный аппарат на стене, две громоздкие детские коляски и большую оцинкованную ванночку, повешенную на большой крюк… — Ну, здравствуй, — сказал он, нелепо хмурясь, потому что не знал, как ему следует вести себя. — Добрый вечер. — Здравствуй, — ответила Вера, легко улыбнувшись. Она улыбнулась так, будто они расстались только вчера, а не семь лет назад. Она не вышла, как Абросимов, на площадку, но и не отступила в сторону, приглашая его войти к ней. Она стояла в дверях и смотрела на него со странной усмешливостью. — У тебя кто-нибудь есть? — Вопрос поставлен слишком обще, — ответила Вера. — За тобой я замечал много великолепных недостатков, — сказал Воронцов, — но я не замечал за тобой пошлости. — Зайди, у меня есть час свободного времени. — Где дети? — В деревне. У бабушки, ей оставили флигелек. Они вошли в ее маленькую комнату. Здесь была та милая Верина неряшливость, которая подчас раздражала его, и он говорил ей об этом, не щадя ее, а в отъезде, вспоминая, он видел в этой несколько даже детской неряшливости нечто прелестное, шедшее от игры с куклами — от той игры, которая неистребима в женщине. — Дети похожи на меня? Вера кивнула головой на стену: там среди картин висели два фотографических портрета — девочка и мальчик с собакой. Воронцов долго разглядывал лица детей. — Арина похожа на меня больше, чем Петр. — Может быть… Я как-то стала забывать твое лицо… Воронцов обернулся: Вера прибирала со стола шитье. Воронцов похолодел: это были розовые и беленькие распашонки. — Ты замужем? — Сейчас это не важно… Говорят — «они сошлись». — И с кем же ты сошлась? — Я ведь не спрашиваю, с кем ты сошелся. — С кем бы я ни был — у меня есть дети. Надеюсь, они помнят, что их отца зовут Виктор Воронцов? Он говорил сейчас жестко, сухо, казня себя за это; он хотел подойти к Вере, упереться лбом в ее лоб и сказать ей про то, что он всегда любил ее и очень любит сейчас и больше всего боится, что тот, другой, кто сейчас с ней, может обидеть ее и что она может потом сломаться: она никогда не знала людей, потому что всегда он был впереди, а она была за его спиной, но он не мог переступить в себе самом какую-то незримую, холодную черту, которая не пускала его сделать так, как того хотело сердце. — Выпьешь чаю? — спросила Вера. — Нет. Спасибо. Дети знают своего нового родителя? — Нет. Пока что нет. — Ты счастлива с ним? — Я чувствую себя с ним человеком… — Он раскрепостил тебя? — усмехнувшись, спросил Воронцов. — Что, из «товарищей»? — Ты не вправе интересоваться этим. Я же никогда не интересовалась твоими подругами… — Ты просто устраивала сцены ревности. — Я тебя очень любила, — ответила Вера и невольно взглянула на большие часы, стоявшие на комоде. — Как у тебя с деньгами? — Ты оставил мне тогда… Я меняла твои камни на хлеб… Воронцов не выдержал — спросил: — И кормила на мои камни «товарища»? — Уж не ревнуешь ли ты меня к нему? — Я лишен ревности, ты это знаешь, — сказал Воронцов, чувствуя, как сердце его стало зажимать тяжелой, густой и горячей болью, понимая, как глупо он сейчас ей врет, и отдавая себе отчет в том, что она великолепно видит по его вопросам, как он ее ревнует. — Я это знаю, — ответила Вера и снова чуть усмехнулась этой своей странной, незнакомой Воронцову дотоле улыбкой. — Ну, прощай, — сказал он, так и не присев. — Прощай, — ответила Вера. — Может быть, ты голоден? — Я сыт. Спасибо. «Вот так, — думал он, стремительно вышагивая по улицам — пустым и темным, — вот так. Вот так. Вот так. — Он не мог отвязаться от этого проклятого „вот так“ и поэтому шагал все быстрее и быстрее. — Все кончено… А любил я ее лишь. Одну. Всю жизнь. А сейчас люблю еще больше, чем раньше. И, наверное, во всем том, что случилось, виноват один я, потому что всегда виноват сильный. Но сейчас она оказалась сильнее меня. Почему же тогда, в те годы, что мы были вместе, она была такая слабая? Почему она тогда не была такой? Или она слепо верила в нашу любовь и ей казалось унизительным быть сильной для того, чтобы охранить ее ото всего — и от меня тоже? Сейчас я вернусь к ней, — вдруг понял он, остановившись. — Я пристрелю этого ее „товарища“, который жрал мой хлеб. И уведу ее с собой. Вот так». А Вера лежала на кровати, уткнувшись головой в жесткую маленькую подушку, и плакала, потому что, увидев Воронцова, она поняла, что всегда, все эти годы ждала лишь его одного, а сейчас должен прийти Андрей — ровный, влюбленный, приветливый — и будет подробно рассказывать ей о прожитом дне и о том, как виделся со своей дочкой на квартире у дяди Натана, и о том, что сегодня говорили на кафедре после посещения антикварного мебельного магазина; и все это стало сейчас так невыразимо горько Вере, что она, накинув пальто, выбежала на улицу, чтобы найти Воронцова, но никого на улице не было. Шел дождь — теплый, весенний, и пахло промозглой сыростью.6
На Арбате, возле ярко освещенного кафе, Воронцов остановился. В запотевших, слезливых окнах метались тени лакеев. Слышно было, как кто-то из посетителей затягивал старинную казацкую песню, но, видимо, «певец» был безголосым, потому что он немилосердно фальшивил, замолкал, чтобы вскорости начать сызнова. Воронцов толкнул дверь ногой и вошел в кафе. Пахло жареным мясом, луком и пивом из свежеоткупоренных бочек. Возле металлической гофрированной печки было два места за маленьким столиком. Воронцов спросил старика, сосавшего пиво из длинного стакана: — Вы позволите? — Позволю, — буркнул тот, — я все готов позволить. Воронцов притулился к печке спиной, закурил. Он чувствовал, как его знобило, но думал, что это нервное. Если простуда — он должен был бы простудиться там, на границе, когда попал в яму с водой, а потом спал в мокром стоге, но нет — он чувствовал себя все эти дни хорошо, до встречи с Верой. «Это из-за нее, — подумал он, — просто я переволновался, оттого и знобит. Ничего, сейчас выпью и отойду». Он долго ждал полового, а потом окликнул пробегавшего мимо человека: — Пст! Тот остановился, словно взнузданный, и ответил: — Я вам не «пст», а гражданин официант! Воронцов смешался. — Простите, друг мой… — нашелся он внезапно. — Пошутить нельзя по-старорежимному? — В другой раз, — примирительно и удовлетворенно, с какой-то долей покровительства, заговорил лакей, вытирая вонючей тряпкой столик, стряхивая при этом крошки на колени Воронцову, — в другой раз надо осмотрительней… Я-то отходчивый, а иной сразу за фалду и в милицию. Чего изволите? «Все-таки „чего изволю“, — отметил Воронцов и захолодел от гнева, — значит, еще не все потеряно, если „чего изволите“…» — Водки, стакан пива и кусок мяса, — попросил он. — Мясо с лучком будем делать? — С лучком. — Поджарить или с кровушкой? — С кровушкой. — А из закусочек? — Что у вас есть? — Ветчина есть, окорок давеча подвезли с Угодского Завода… Рассыпчатую картошечку можно предложить с селедочкой… — Картошечку дайте. Без селедочки. Лакей присел, словно в книксене, и резво потрусил на кухню. Старик, что был рядом, хмыкнул, передразнив: — С кровушкой, селедочку, ветчиночка… Воронцов ничего не ответил, только осторожно, чуть заметно улыбнулся: он понял, что здесь сейчас ему надо заново изучать «правила хорошего совдепского тона». Погибнуть на мелочи ему не хотелось — он не имел на это права; игра, которую он задумал, предполагала жизнь, но не смерть. — Издалека? — продолжал старик. — Издалека. — Как там? Тоже полегчало? — Да… в известной мере… — Что понимать под «известной мерой»? Воронцов озлился: «Приказал бы я тебя вышвырнуть прочь в мои-то времена, когда мы Россию бранили и жаждали британского демократизма. Добранились — сиди и отвечай, Виктор Витальевич. Все мы бранили, только Вера никогда ничего не говорила — умней всех нас она, потому что женщина…» — Хлеба вдоволь? — не унимался старик. — Молоко появилось? — Есть хлеб, — сухо ответил Воронцов. — Простите, но я очень устал. — Усталым нечего делать в питейных заведениях — дома надо лежать. Воронцов не выдержал: — Тем не менее позвольте мне посидеть молча: я плохой собеседник, когда устаю. — С чего вам уставать, сударь, — руки-то у вас служивые, чистые. Ваша усталость как раз и требует беседы. Тот, кто молотом машет в кузне, тот к печке тащится, чтобы спать… А вы сейчас, прошу извинить, не о постели думаете, а о бабе в оной… И причем не о своей, но о чужой, что помоложе. — Я велю сейчас вывести вас отсюда. Старик беззубо, тихо рассмеялся. Облизнув острым, синеньким языком толстые губы, спрятанные под пегими усами и бороденкой, он погрозил пальцем Воронцову и шепнул: — Ни-ни, барин! Ни-ни… Воронцов испытал какую-то безразличную, далекую усталость. «Это судьба, — подумал он. — Мне в детстве такие старики снились перед единицей в гимназии». — Ну, барин. Ну, еще что? — Это хорошо, что вы не стали ерепениться. Меня-то не помните? — Не помню. Лакей принес Воронцову водку в графинчике, пива и кусок шипучего мяса, обложенного мелкими желтыми картофелинами. «Рассыпчатая картошечка, — снова безразлично подумал Воронцов, — врут в глаза и не боятся…» — А я вас помню, — понизив голос, сказал старик. — Нет, по фамилии не помню; по лику помню: я швейцаром был в Английском клубе. Вы туда приезжали… И с Немировичем приезжали, с народным артистом, и с покойником Мамонтовым… «И это в первый же день, — отметил Воронцов, разрезая мясо. — Никандров высмеял бы меня за такой сюжет». — Обознаться не могли? — Не мог… Водочкой угостите? — Наливайте. Старик шумно выпил пиво с водкой и спросил — теперь уже не юродствуя, а деловито, оценивающе: — Девочка не нужна? Хорошие есть девочки — с комнатками, в частных домах, так что лишних людей не будет, да и запоры хороши, если, не ровен час, проверка. — Значит, в ливрее стояли? В услужении у кровопийц? — Проверяете вы меня ловко… В ливрее ж разве кто стоял в Английском клубе? В сюртуках, только в сюртуках… — А что ж милицию не зовешь? Награду за меня уплатят… — У нас за это наград не платят… Третье отделение платило, а тут лишь грамоту на глянце… Значит — не обознался я… У меня глаз цепкий… Вы-то нас никого не помнили, а мы вас всех до одного — как во сне видим… — Гражданин официант, — попросил Воронцов пробегавшего мимо лакея, — еще два графинчика. — И пива, — подсказал сосед. — А вам? — спросил лакей. — Пивка повторим? — Нет. Мне не повторяйте. «Может, заснет, — тоскливо подумал Воронцов. — Налить бы побольше, чтобы уснул. Тогда и уйти. Ведь начнет в спину кричать, животное…» Но старик не уснул. Он поднялся первым и предложил: — Пошли, мил человек. Я всю жизнь бездомным прожил — бездомного за версту вижу. Москва нынче бездомных не любит и примечает быстро. Пошли.Он привел Воронцова в маленький домик на Плющихе, прилепившийся к крутому склону горы, спускавшейся к Москве-реке; было в этом домике темно, дверь отворила подслеповатая старуха и сразу же ушла за тонкую фанерную дверь и там — Воронцов слышал это отчетливо — пробормотала: — Эх-эхе-хе, тяжелы грехи наши тяжкие… Старик открыл дальнюю — в углу — дверь и подтолкнул Воронцова в спину: — Я тут, рядышком. Что надо — кликните, я мигом. Девушка спала на узенькой софе, укрывшись пледом. Воронцов стоял не двигаясь, прислушиваясь к тому, закроет старик входную дверь на засов или уйдет. И лишь когда скрипуче грохнула щеколда, а потом прогрохотал засов, он выдохнул и медленно осмотрелся. Окно было низкое, закрытое ставнями. Воронцов на цыпочках подошел к ставням, осторожно открыл крючок и выглянул на улицу: окно выходило в густой сад. Голые ветви сирени упирались в стекло. Воронцов вернулся к двери, запер замок, ключ положил в карман; снял казакин, свернул по-походному, положил возле двери и лег на него, как на подушку, хрустко и длинно вытянувшись. — Между прочим, — чуть хрипловатым голосом сказала проститутка, — червонец обязаны уплатить — так или иначе. — Сейчас? — Можно утром. — Когда кончится мое время? — У вас что — нет документов? — Почему… Есть… Я поссорился дома… — Не врите. Дед таких не приводит. — Кто он, между прочим, этот ваш дед? — Покойный грешник в улучшенном издании. Воронцов сел. С неожиданным интересом посмотрел на девушку: она лежала, по-прежнему отвернувшись к стене. — Тебя как зовут? — спросил он. — А вас? — Меня зовут Дмитрий Юрьевич… — Значит, Митя… Маленькое имя, — заметила девушка, — вы уж извините, но мне вас по имени-отчеству называть неудобно: тех, кто с тобой спит, надо называть по имени — я пытаюсь камуфлировать распутство чувством… — Бред какой-то, — пробормотал Воронцов, увидав громадные синие глаза, густые черные волосы, прекрасного овала лицо, — да вы тут что, все — умалишенные? — Все, все… Вы, мы, я… Водки не принесли? — Нет. — Попросите деда. Это дополнительная такса: за раздельную кровать. Старик принес водку в грязной, зеленоватого цвета бутылке с отколотым горлышком. — Сала подай, — сказала девушка. — Сало кончилось, Анна Викторовна. — Что у тебя еще есть? — Хлеб. — Принеси хлеба. — Может, сбегать поискать чего на Брянский? — А что ты там найдешь? — Там начали пирожками торговать с ливером. — Дайте ему денег, Митя, пусть он принесет пирожков. Воронцов достал из бокового кармана пачку денег и протянул старику червонец. — Сейчас я обернусь, — сказал дед, — мигом. Когда старик ушел, Анна Викторовна поднялась с софы; была она высокая, тонкая, сложена великолепно, по-английски. — Без закуски пьете? — спросила она, подойдя к столу. — По-всякому пью. Она разлила водку по стаканам и медленно выпила свой — тяжелыми, слышными глотками. — Пейте, Митя. Сивуха, правда, но гнали ее из хлеба. Воронцов отошел к окну, отворил ставни. Пламя керосиновой лампы отражалось в стекле ладонями молящейся богоматери. — Кто вы и почему вы здесь? — спросил Воронцов. — Ну, это неинтересно. Он подошел к столу, налил себе водки, выпил залпом, близко заглянул ей в лицо. Глаза у нее были громадные и совсем неподвижные, словно у слепой. — Что, раздеваться? — спросила Анна Викторовна. Он наклонился к ней, взял за уши и, закрыв глаза, начал искать ее губы. — Погодите, дайте же раздеться. — Не надо, — сказал Воронцов и медленно отошел к окну. Он стоял, повернувшись к стеклу, и видел, как ладони молящейся затрепетали, а потом взлетело что-то большое и белое, и он понял, что женщина постелила простыню. А потом он услыхал шуршание ее юбок и тихий скрип софы. — Только разденьтесь, — сказала она, — я ненавижу, когда в кровати лязгают ремнем.
— Спите, милый, — шепнула Анна Викторовна, — вам надо поспать, я вижу, как вы устали… Вера, только-только на эти минуты покинувшая его, вдруг снова поплыла в глазах, и стало ему до того вдруг гадостно и плохо, что он подумал: «Надо все это кончать. Винить некого. Себя разве? А толку что?» Анна Викторовна почувствовала, что он хочет подняться, еще до того, как он откинул плед. Она тесно прижалась к нему, обняла хлысткими руками за плечи. — Побудь рядом, — шепнула она, — еще немного побудь рядом… Что тебе? Папиросу? Я принесу. Лежи. — Спасибо. Я возьму сам… — Лежи, — повторила она еще тише и, закрыв глаза, стала целовать его плечи, грудь, шею. — Сейчас я принесу тебе папирос и налью водки. Ты сейчас хочешь выпить водки, да? — Да. Онаподнялась, улыбнулась ему: — Можно, я подниму твой казакин? Мне холодно… Я его накину… — Пожалуйста… Только он грязный… Анна Викторовна подняла с полу его казакин, накинула на свои острые красивые плечи, загнула рукава. — Тебе зажечь спичку? — Спасибо. Я сам. Она протянула ему пачку папирос. Медленно размяв папиросу, он закурил. Когда он начал обшаривать глазами, куда бросить сгоревшую до половины спичку, глаза его натолкнулись на матовую дырку пистолета: Анна Викторовна стояла у него над головой и целила в лоб. — Положи это, — попросил он, — он настоящий. — Я знаю, — ответила она. — Если вы двинетесь, я продырявлю вам лоб. Он у вас без морщин, красивый. Камни где? Золото? «Домик стоит на отшибе, рядом река и вокзал — паровозы гудят — никто ведь и не услышит ничего. Ну и ладно, может, к добру это. А патрона в патроннике нет, я ж его на всякий случай в ствол не загонял…» Он поднялся, Анна Викторовна отскочила в угол и нажала курок. Жестко лязгнула сталь. Он прыгнул к ней и ударил сцепленными ладонями по голове, прямо по темени. Склонившись над женщиной, он взял из ее рук пистолет, загнал патрон в ствол и поднялся. Замер, потому что услышал в коридоре тихие шаги нескольких человек. Прижался к маленькому шкафчику, успев подумать, как это нелепо и смешно со стороны: голый граф Воронцов с пистолетом в руке в конуре у проститутки, которая работает на банду. Угол шкафа скрывал его. Он вжался еще теснее, и в это время пламя лампочки затрепетало. Дверь бесшумно отворилась, и он увидел высокого парня с дегенеративным, слюнявым лицом. В руке он держал топор, а за ним Воронцов успел увидеть глаза старика и кого-то еще, третьего. Не раздумывая, он выстрелил три раза. Детина упал молча, старик тоже — видимо, пуля легко прошла через фанерную стенку, а третий, невидимый Воронцову, тяжело упав, грязно заматерился. — Тихо! — прикрикнул Воронцов. — Будешь выть — добью. Пистолет брось в дверь. — Да нету у меня пистоля! — Что у тебя есть, — повторил Воронцов, — кидай в дверь. К ногам Анны Викторовны упала финка — лезвие было очень длинное, таким егеря свежевали лосей: Воронцов даже ощутил запах сосны, которым отдавало, когда егеря отбрасывали собакам теплый ливер. Подняв нож, он вышел в коридор. Раненый смотрел на него мутными, круглыми глазами, прижимая ладонью печень. Воронцов подошел к входной двери, заложив засов, посмотрел в каморку старухи. Та спала, громко храпя: со стоном и долгими замираниями — Воронцов боялся, когда так храпели, — кучер пугал его в детстве. — Ползи в комнату, — сказал Воронцов раненому, но тот отвалился на локоть. В уголке рта у него появилась кровь. Воронцов вернулся в комнату; Анна Викторовна по-прежнему сидела, прижавшись к стене. — Болит голова? — спросил он, одеваясь. — Вежливы вы… — Это лучшая форма лицемерия — вежливость-то… — Пристрелите? — А что мне остается делать? — А его? — Он и так умрет. — Только в спину не стреляйте. — Я в спину никому еще не стрелял, даже шлюхам. Анна Викторовна оделась. — Перед смертью хочу сказать, что вы были великолепны. — Когда? В кровати или позже? — Все время. Я никогда не вру, — нахмурилась она, увидев усмешку Воронцова. — Никогда. И поэтому я хочу вам помочь. Отодвиньте софу. Не бойтесь, у меня нет оружия. — Почему вы решили, что я боюсь? — Потому что вам надо стать ко мне спиной… Воронцов отодвинул софу. Там был люк подпола, задраенный по-морски, накрепко. — Поднимите люк, там каменный подвал, о нем никто не знает. А в подвале — ход: мы туда утаскивали всех — чтобы не было улик. Вам разумнее убить меня там. Выстрела не слышно. — Выпить хотите? — спросил Воронцов, устало опускаясь на стул. — Тогда наливайте. — Господи, — прошептала она вдруг, — господи, почему вас бог так поздно послал? — Где деньги и ценности? Анна Викторовна сильным движением — тренированно-гимнастическим — поставила софу «на попа», отвернула две ножки. В одной были трубочкой спрятаны деньги, а вторую ножку она тихонько развела на две половинки, и на стол посыпались бриллианты. — Откуда? — спросил Воронцов. — Фаддейка бил тех, кого мне дед приводил. — Один работал? — быстро спросил Воронцов: он понял, что сейчас случай, дикий случай — если она ответит, что он работал в паре, он получит человека, нужного ему сейчас, как никто другой. — С братом. — Где брат? — В Посаде… Запой у него. Олег — божий человек. — На, дорежь, чтоб не мучился, — сказал Воронцов, протягивая ей финку. Анна Викторовна взяла финку и пошла в коридор. Воронцов пошел за ней следом. Фаддейка еще дышал. — Куда бить? — Куда хочешь — можно в шею. Она ударила Фаддейку в шею и — Воронцов следил за этим — не зажмурилась, только скулы зацепенели.
Через полчаса они сбросили тела в подвал и ушли вместе. Ночь провели на Брянском вокзале: он спал у нее на коленях, а она сидела, все время улыбаясь, и гладила его лицо, и глаза ее не были прежними, усталыми, неподвижными: они — жили… Под утро Анна Викторовна разбудила Воронцова: — Олег, Фаддейкин брат, знает про наш подвал. Я сейчас вернусь — вы смотрите на Москву-реку, все поймете. Через полчаса на другом берегу реки вспыхнул пожар: Анна Викторовна подожгла дом, облив его керосином с трех сторон. Сухое дерево вспыхнуло ярко и желто в зыбких рассветных сумерках.
10. Человек и закон
1
Председатель Московского ревтрибунала Тернопольченко[199] был человек одинокий, замкнутый и нелюдимый. На собраниях он выступать не любил, процессы вел хмуро, непреклонно, впрочем, порой принимал неожиданные решения: оправдывал людей, казалось бы, обреченных, и, наоборот, брал под стражу в зале трибунального заседания свидетелей по делу — на первый взгляд ни в чем не повинных. Когда его как-то спросил об этом правозаступник Муравьев, председатель ответил в обычной своей медлительной манере: — Я в решениях нетороплив, но сугубо надежен. Вы вправе опротестовать мое решение, если опровергнете вот эти строчки на страницах дела, — и он протянул Муравьеву три толстых тома с закладками. — Извольте ознакомиться. Как-то прокурор Крыленко[200] сказал о нем: — Чертовски талантливый юрист, но бесконечно чувствительный — он терзается, когда выносит приговор. Лишь Крыленко знал по временам подполья, что Тернопольченко, тогда студент Киевского университета, эсдек, проданный охранке своим ближайшим другом, стрелялся в ссылке и его чудом выходили: один из ссыльных, эсер Гойхберг, был медик, он и спас его. Через десять лет дело Никодимова, Рогалина и Гойхберга попало к Тернопольченко. Он запросил себе отвод, но Карклин ему в этом отказал. Перед началом заседания трибунала Тернопольченко, откашлявшись, спросил у подсудимых: — Есть ли у кого отводы к составу трибунала? Отводов ни у кого не было. Гойхберг только все время смотрел на Тернопольченко, и губы его кривила горькая усмешка. — В таком случае, — сказал Тернопольченко, — я должен дать себе самоотвод, поскольку Гойхбергу обязан жизнью, а по материалам дела этот подсудимый заслуживает расстрела. Когда Гойхбергу вынесли приговор — десять лет тюремного заключения, — Тернопольченко пошел на базар, продал свои часы, купил на эти деньги сапоги и сала, пришел в тюрьму — в день официально разрешенных свиданий — и передал все это Гойхбергу. — Спасибо тебе, Нестор, — сказал Гойхберг, — я знаю, что жизнью тебе обязан, не то что сапогами. — Если бы я судил тебя, Рувим, — ответил Тернопольченко, — я бы приговорил тебя к расстрелу… — Ты это говоришь с полной мерой ответственности? — С наиполнейшей. — Но это же страшно, Нестор. — Может быть. Но это правда. Через месяц после этого он получил телеграмму с Полтавщины от отца: «Мать и сестры умирают с голоду. Помоги чем можешь»; Тернопольченко пошел к наркомюсту Курскому. — Дмитрий Иванович, я понимаю, что обращаюсь к вам с просьбой противозаконной, но больше мне обратиться не к кому. Вот, — он положил на стол наркома телеграмму. — Может, мне два оклада бы выдали наперед? — Я думаю, это возможный путь, — ответил Курский. — А как же вы сами продержитесь? Тернопольченко усмехнулся: — У меня есть метод. Мы, когда жили в ссылке, коммуну организовали. Купили картошки и разложили ее на тридцать кучек, по пяти штук на день. Сала купили — из расчета добавлять по куску в жарку, чаю и по шесть сухарей. А на остальные деньги литературу выписывали. Он отправил в деревню две свои зарплаты. Отец ответил: «Купил на твои деньги два фунта свинины, десяток яиц и полпуда картофеля, может, до лета не умрем. И на том родительское спасибо, отплатил за нашу любовь и ласку. В обиде на тебя не пребываем, хоть и знаем твой пост». Письмецо это, свернутое в треугольник — клея у отца не было, — пролежало три дня в секретариате трибунала: почерк у старика был неразборчивый. А когда, промусолив насквозь письмо, поняли, что это пишет отец Тернопольченко, по трибуналу пошли разговоры, и смотрели на него люди с высокой почтительностью и жалостью, а некоторые с жестоким недоумением. Пробежав письмо, Тернопольченко сунул его в карман гимнастерки, словно бы забыл о нем, но вечером заглянул к экспертам: — Кто выручит стаканом спирта? Деньги отдам через три месяца. Эксперт Мануйлов[201] налил ему стакан. — Как ты думаешь, Мануйлов, когда у человека начинается старость? — спросил Тернопольченко, выпив. — Я думаю, первые признаки проявляются годам к сорока… — Неверно говоришь, товарищ Мануйлов. Стареть мы все начинаем с первым криком, в миг рождения. Важно определить момент, когда процесс этот наиболее интенсивен… Я, сколько себя в детстве помнил, всегда о смерти думал — очень помереть боялся. Помню отчетливо, знаешь ли, летний жаркий день, стрекозы летают по лугу… А луг рыжий, выгорел под солнцем. И кузнечики еще там были с синими крылышками… И так стало мне вдруг страшно, что умру и темно будет и никогда больше кузнечиков этих самых не увижу, что заплакал я — вроде бы, знаешь ли, даже истерика у меня тогда была… Найти бы этот проклятый период, когда человек обрушивается в старость… Мне кажется, знаешь ли, что в старости человек уж больше не стареет: он после какого-то времени консервируется и таким умирает… Чем больше мы страшимся постареть, тем стремительнее стареем, Мануйлов. Вот к этому человеку, к Нестору Тернопольченко, и пришел в одиннадцать часов вечера странный посетитель. — Добрый вечер, я к вам с разговором. — Кто вы? — Позвольте мне пока что себя не называть… — Я не могу говорить с человеком, не зная его фамилии. — Моя фамилия Сорокин, я работаю в военведе. Дело, с которым я пришел, необычное, поверьте мне — иначе я бы и не посмел, товарищ Тернопольченко, к вам обратиться. — Слушаю вас… — Товарищ Тернопольченко, тут арестован МЧК паренек, Белов Григорий… Он мне не сват и не брат, просто парню только-только сровнялось двадцать… Работал он в Гохране и совершил хищение — взял там часы какие-то, браслетки, не зная их ценности, не понимая, как это жестоко по отношению к нашей республике… Я помню ваше дело по обвинению работников Главтопа: вы приговорили их к расстрелу, но сами же обратились во ВЦИК с ходатайством о помиловании — в силу того, что преступление совершено несознательно, а двое обвиняемых по делу тоже были совсем молодые люди. — Ну, и чего же вы хотите от меня? — Если вы спасете жизнь Белову, тогда его родные передадут вам двадцать миллионов рублей. Я могу от их лица гарантировать тайну: про это будут знать только вы и я. — Почему вы решились обратиться с таким предложением? — Я помню дело Главтопа… Ваш самоотвод с эсерами… Так может поступать только честный и добрый человек… — Честный и добрый человек, — задумчиво повторил Тернопольченко. — А деньги будут давать по частям или сразу? — Вам я готов передать деньги до суда. — Кто ваш начальник? — А что? — Мне тоже надо о вас выяснить кое-что… Я ж не могу верить вам — за ясные глаза и лестные предложения. Вы у кого в военведе работаете? — У Лихарева. — У Игната Лихарева? — Нет, у Василия Егоровича… — Как он поживает? — Спасибо, хорошо… — Ну, ладно, — поморщился Тернопольченко, — хватит тут разыгрывать водевили. Есть оружие — кладите на стол, я вас арестовываю. — Не шантажируйте меня, — быстро сказал Сорокин и поднялся. — Сядьте. Напротив в квартире живет зампред МЧК Лосев — я его крикну, если решитесь бежать. Сорокин достал пистолет и навел его на Тернопольченко: — Я выстрелю, коли вы не позволите мне уйти. — Уйти я вам не позволю, а выстрелить в меня, знаете ли, не так уж трудно. Но бежать отсюда не сможете, тут дом странный: говоришь негромко — все звуки резонируют. Видимо, архитектор был с музыкальным бзиком. Давайте, давайте оружие, — повторил Тернопольченко и, поднявшись с табурета, пошел на Сорокина. — Отойдите! Я сейчас нажму курок!.. — Да бросьте вы, знаете ли, — поморщился Тернопольченко и сильно рванул на себя пистолет, опустив его предварительно дулом вниз. Вынул обойму, бросил ее на стол и, повернувшись к Сорокину спиной, сел к телефону. — Мессинга мне, — сказал он в трубку. — Нет? Ладно, тогда присылайте пару ваших, я вам передам арестованного. Тернопольченко обернулся к Сорокину: — Ваша должность? Только не лгите: Лихарев, у которого вы якобы работаете в военделе, уже пять месяцев как в Туркестане. — Я — секретарь ревтрибунала Балтийской железной дороги. — Кто председатель? — Прохоров, Павел Константинович… — Вы юрист или по назначению? — По назначению… — Законы о взяточничестве знаете? — Зачем вы конвой вызвали? Неужто нельзя просто отказать? — Зло прощать нельзя, Сорокин. Можно прощать слепой случай, глупую неосторожность. Зло — продуманное, грязное, чужое — прощать нельзя. Иначе революцию предадим.2
«Я, Сорокин Валерий Николаевич, по существу поставленных мне вопросов могу показать следующее: в течение недели ко мне на работу звонила неизвестная, умолявшая о встрече. Сначала я отказывался от общения с ней, однако потом, решив, что такой отказ бессердечен, согласился увидаться. Ею оказалась молодая женщина, которая плача рассказала мне об аресте ее любимого, молодого человека Белова Григория, работника Гохрана. Она умоляла спасти жизнь ее возлюбленному и сказала, что, если я смогу поговорить с председателем трибунала Тернопольченко, она и отец арестованного пойдут на любые траты, чтобы отблагодарить за спасение жизни жениха и единственного сына. Я от неизвестных никаких денег не получал и к Тернопольченко пошел, движимый единственно чувством человеколюбия, о чем сейчас сожалею и проклинаю свою минутную слабость. С молодой женщиной, имени которой не знаю, я встречался возле кино „Арс“ два раза. Адрес ее мне неизвестен. Записал собственноручно. Сорокин».
Мессинг подчеркнул красным карандашом строчку: «движимый единственно чувством человеколюбия, о чем сейчас сожалею», посмотрел на Сорокина, сидевшего перед ним на стуле, и прочитал: — «Человеколюбием, о коем сейчас сожалею…» Как у вас могла рука подобное написать, а?! Значит, когда вы подписывали смертные приговоры контре, спекулянтам и взяточникам, — вы были злодеем, а вот решили быть человеколюбцем — и попались! Так, что ли?! — Дайте пистолет, товарищ Мессинг. Позвольте мне достойно уйти. Нет сил терпеть все это, сил нет… — Ах, вот даже как?! Пистолет дать?! Может, саблю для харакири? Скажи на милость — напакостил, и пистолет ему подавай, руки на себя наложить хочет. Мессинг еще раз перечитал показания Сорокина, аккуратно сложил листки бумаги и сунул их в папку. — Больше ничего не припоминаешь? — Написал бы. — Ах, Сорокин, Сорокин… Дурашка… Придумал бабу беловскую. Нет у него никакой невесты, он по шлюхам таскался, Белов-то… Очную ставку сейчас с ним получишь: он тебе выложит про невесту, Сорокин, глаза б мои на твою поганую морду не смотрели… — Не мог этого Белов показывать, не мог, товарищ Мессинг! Мессинг позвонил по внутреннему телефону и попросил: — Приведите ко мне Белова. — Какой смысл в очной ставке? — вздохнул Сорокин. — Я его и в глаза-то ни разу не видел. Они закурили. Мессинг молча разглядывал Сорокина, его красивое сильное лицо с высоким лбом и хрящеватым носом. Сорокин смотрел себе под ноги и курил не затягиваясь, только набирая помногу дыму в рот; щеки его при этом надувались, и казалось, что он собирается пускать мыльные пузыри. — Дети есть? — Да. — Много? — Один. — Сколько ему? — Два годика. — Жена работает? — Да. — Где? — На вокзале. — Что делает? — Кассир. Конвоир ввел Белова и спросил: — Товарищ Мессинг, мне выйти или присутствовать? — Выйдите… Садитесь, Белов. Этого человека вы знаете? — Нет. — Ладно. Теперь вот что… Как звали вашу невесту? — Я уже показывал, гражданин Мессинг, что невесты у меня нет. На кой они, невесты, в наше-то время? Они теперь сразу норовят ребенка на шею навесить. Белов истосковался в одиночке без человеческой речи, и поэтому сейчас им владело желание слушать, смеяться, отвечать, задавать вопросы — только б не гнетущее постоянное молчание. — Мне один говорил, — продолжал он, торопясь и сглатывая гласные, опасаясь, что его перебьют, — что в семейной жизни надо обязательно иметь парочку подруг помимо жены: тогда на свою больше тянет. А разве жена это поймет? Теперь для них свобода — как что, так сразу по мордам, а управу разве сыщешь? — Хватит, Белов, — поморщился Мессинг. — Так мне ж это взрослые говорили! — Стоп, — перебил его Сорокин, — погоди, Белов. Тебе фамилия Прохоров что-нибудь говорит? — Нет. Ничего не говорит… — Никогда такой фамилии не слыхал? Мессинг напрягся — он видел, как что-то сломалось в лице Сорокина после откровений Белова. Лицо его сейчас изменилось до неузнаваемости — заострилось, нос стал еще длиннее, и явственно обозначились впадины возле висков, как у стариков. — Прохоров? У нас в деревне был Прохоров. Дядя Костя, часовых дел мастер. Сорокин откинулся на спинку стула: — Пусть его уводят, товарищ Мессинг, я буду давать показания. Пусть только его уведут.
«Председатель Трибунала Балтийской дороги, мой прямой начальник Павел Константинович Прохоров, неделю назад сказал, что арестован Григорий Белов, работник Гохрана. Он сказал, что друзья беловского отца — заведующий обувным отделом магазина Шмельков и его сотрудница, девица Клейменова, двадцати одного года, судя по всему, легкого поведения, предложили сорок миллионов за жизнь Белова Григория. Прохоров попросил меня обратиться к Тернопольченко, испытывавшему материальные трудности, с предложением не выносить Белову расстрел, а дать принудительные работы любого срока. За что Прохоров предложил мне назвать Тернопольченко сумму в двадцать миллионов рублей. „Остальные деньги, — сказал он, — разделим поровну: десять мне, десять — тебе“. После этого я отправился к Тернопольченко, движимый корыстью и подлостью, а там был товарищем Тернопольченко арестован и не нашел в своей черной душе сил покончить с собой там же, не обрекая на позор честное имя жены и сына. Готов помогать следствию во всем, не уповая ни на какое снисхождение. Сорокин».
Мессинг два раза перечитал это показание, написанное Сорокиным здесь же, в кабинете, и, подвинув ему телефон, сказал: — Сейчас позвонишь к Прохорову и скажешь, что захворал и поэтому не вышел на работу. Телефон помнишь? — У нас один. — Сорокин, больше ничего не осталось за тобой? Сорокин отрицательно покачал головой. — Сможешь позвонить к Прохорову или передохнешь? — Смогу. — Звони, — сказал Мессинг и поднял трубку параллельного аппарата. — Константиныч, — сказал Сорокин простуженным голосом, — я тут прихворнул, сегодня не выйду… — А что с тобой? — Горло прихватило, температура… — Я к тебе заезжал — тебя не было… Мессинг метнулся взглядом к Сорокину. Тот чуть прикрыл веки: мол, все в порядке, не волнуйтесь. — Так я у Розы… — У какой? — Из потребсоюза. — Как позвонить к тебе? Мессинг прикрыл трубку ладонью и прошептал: — 2-54-4. Телефон соседей… — Это у соседей, — повторил Сорокин. — 2-54-4… — Ага, спасибо… Теперь это… Ты был? — Был. — Фу, слава тебе господи… Я уже тут извелся… Ну как? — Все в порядке… — Да что ты говоришь?! Ну, поздравляю, Сорокин, от всего сердца поздравляю! Может, мне подъехать сейчас к тебе? Мессинг быстро замотал головой. — Сейчас не стоит, — ответил Сорокин, — я тут тайком, — добавил он, понизив голос. — Завтра… Мессинг снова шепнул: — Спросите, когда он может привезти деньги… — В какое время? Когда тебе удобнее, чтобы я завернул? — Что? — не понял Сорокин прохоровского вопроса, потому что напряженно смотрел на губы Мессинга. — Я говорю — когда завтра к тебе подъехать? — Вечером, часам к семи, и деньги захвати — двадцать миллионов… — Ты с ума сошел, по телефону! — понизив голос, сказал Прохоров. — В своем уме или от счастья сдвинул? Адрес давай… — Мерзляковский, — прошептал Мессинг, — дом четыре, квартира семь, три звонка. — Мерзляковский, четыре, квартира семь, три звонка. — Ну, я подъеду… Мессинг снова шепнул: — Не раньше семи. И с товаром… — К семи, — повторил Сорокин. — И с товаром… — Понял, — ответил Прохоров. — До завтра. Мессинг рывком поднялся со стула, вызвал помощников и сказал им — при Сорокине, — словно забыв о нем: — Поднимите людей по тревоге! Выделить опергруппу для наблюдения за предтрибунала Балтийской дороги Прохоровым. Ух, сволочь, ух, трибун! Потапов, сиди с Сорокиным, Чайкин — срочно Галю, Шевкун[202] — на Мерзляковский, в соседнюю комнату — Будникова.
3
«В 13.26 Прохоров вышел из трибунала и, взяв извозчика, поехал на Страстной бульвар. Возле дома номер 2 он извозчика отпустил и пешком пошел по бульвару. Он сел на скамейку рядом с молодой женщиной и провел рядом с ней несколько минут, при этом держа ее за руку. Это не был условный знак, потому что он руку женщины гладил и пытался ее обнять, но она ему в этом отказала и ушла. Мы с Кирюшиным разделили наблюдаемых, я повел Прохорова вместе с Ивановой, а Кирюшин и Гольцев направились следом за женщиной, которой оказалась сотрудница обувной секции магазина № 61 Клейменова Клавдия Ивановна. Прохоров вернулся в трибунал и больше оттуда не выходил. Прежде чем вернуться в отдел, я принял решение взять под наблюдение Клейменову и всех тех, с кем она будет входить в контакт. Таковое указание я отдал Кирюшину перед тем, как мы разделились. Когда я, оставив пост около трибунала, поехал в магазин, Клейменова была в служебном помещении. Кирюшин, проявив сообразительность и революционную смекалку, двинул следом за ней, говоря, что он ищет ихнее начальство, не говоря, какое именно. Клейменова находилась в комнате заведующего обувным отделом Шмелькова, который, когда Кирюшин просил сказать, когда выбросят ботики, его прогнал, сказав, что занят, и дверь за собой запер. Я вызвал еще наших сотрудников и верно поступил, потому что Клейменова пошла на Мерзляковский переулок, дом четыре, квартира семь, и там в дверях говорила с женщиной по имени „Роза“, спрашивая ее, не она ли „Роза Тихонова, золовка дяди Коли Тихонова?“, на что „Роза“ ответила, что „нет, я не золовка и никакого Тихонова не знаю“, а потом крикнула в коридор: „Сорока, сними чай с плитки!“ Тогда Клейменова извинилась и ушла и долго ходила по городу, останавливаясь около витрин парфюмерных магазинов, а потом вошла в дом на Поварской, 26, квартира 7, где проживает некто Газарян Иван Иванович, которого дома не было, и Клейменова опустила в почтовый ящик записку. Записку я извлек и переписал: „Дяде Грише стало лучше, зайдите сегодня вечером к доктору с новым лекарством“».
«В 17.50 Шмельков вышел из магазина и отправился пешком на Театральную площадь. Там он зашел в столовую Второго дома Советов в бывшем „Метрополе“, получил по талону обед, а после долго прогуливался по улицам, изредка смотря на свои часы — серебряные, неправильной формы. Ни с кем не беседовал, в подъезды не прятался и не оглядывался в целях проверки. В 19 часов он вошел в дом 6 на Дмитровке, в квартиру гр. Кропотова».
«В 18.35 Газарян, зайдя домой, взял письмо из почтового ящика и, пробыв в квартире не более пяти минут, отправился пешком на Дмитровку, в дом 6, к некоему Кропотову Николаю Капитоновичу».
Мессинг отложил в сторону эти только что полученные донесения своих сотрудников. Он долго сидел, тупо уставившись в список телефонов, положенных под стекло на его большом столе. Перед его глазами стояло лицо Газаряна: он беседовал с ним примерно месяц назад о том, в какой мере налаживается работа в Главном хранилище ценностей республики. «Что же это такое, — горько думал Мессинг, — что же творится?! Кому тогда верить, если не Газаряну, который требовал смерти всем, кто грабит республику? Если он был врагом перед тем, как пришел к нам, если он маскировался — это плохо, но это еще полбеды, а если он стал таким, получив возможность воровать золото? Неужели в золоте действительно заложена какая-то магическая, страшная сила? Неужто люди перед ней бессильны?» Сорокин за этот день сдал в лице, но глаза его сияли сейчас и щеки горели нервным, синеватым румянцем. Мессинг заметил, что румянец казался неестественно ярким из-за того, что мелкие сосуды на щеках Сорокина были багровыми. — У тебя как с давлением? — спросил Мессинг. — Нормально, — ответил тот. — Ну что? — Ничего… — Я ничем больше помочь не могу? — Я тебя для этого и вызвал. Не спал еще? — Какое там спал… — Это зря. Без сна замучаешься. — Когда мы всех их возьмем — тогда высплюсь. Мессинг отметил, как Сорокин сказал — «мы их возьмем». — Слушай, Сорокин… Ты не думай, что если ты нам помогаешь, то на трибунал я тебя не выведу. И я не убежден, что трибунал сохранит тебе жизнь… — А я жизни не хочу, — очень искренне ответил Сорокин. — Она мне мерзостна, и сынишке будет в тягость. — Ты Прохорова хорошо знаешь? — Пили вместе… — Ты сможешь с ним увидаться? — Не понимаю… — На Мерзляковском, у Розы, сможешь его принять? — Смогу. Для дела — смогу! — Не сорвешься, не переиграешь? — Нет. — С тобой будет Роза… Это наш товарищ… Угощение там будет, выпьете как следует, только не сорвись, всю игру тогда нам сломишь… — Я пить не буду. — Ну, привет тебе! Раньше-то пил? — Пил. — А теперь не будешь? Так нельзя. Ты и сейчас должен будешь с ним пить… И попросишь его от имени Тернопольченко, чтобы они выдали половину суммы драгоценностями. Причем попросишь, чтобы драгоценности были следующие: бриллианты, изумруды и золото — в браслетах, монетах и часах. Мессингу было важно посмотреть, как себя будут вести Кропотов и Газарян, куда потянутся связи. С этим своим планом он, закончив беседу с Сорокиным, пошел в соседнее здание — к Уншлихту и Бокию.
4
— Здравствуй, Сорока, — сказал Прохоров, крепко пожимая руку секретарю. — Ну, что? Оклемался или еще хрипишь? — Оклемался, Константиныч, заходи. — Я про эту Розу не слыхал. Где она? — Скоро придет. Новенькая… — А в работе как? — спросил Прохоров. — Толк понимает? — Ничего в работе, — ответил Сорокин, пропуская Прохорова в комнату, — работает хорошо, с огоньком. — Ого, откуда коньяк-то? — протянул Прохоров, оглядывая стол, заставленный бутылками, салом, вареной картошкой и рыбой. — Ничего живешь! — Давай по маленькой? — Давай. Только сначала расскажи, как прошло? Стенки надежные? Сорокин кивнул головой налево: — Там ванная… Не работает с революции, а здесь пустая комната — какой-то военный живет, его в Туркестан угнали. Одни мы тут сейчас. Именно в этой пустой комнате сейчас сидели помнач спецотдела ВЧК Владимир Будников и Галя Шевкун, игравшая роль Розы. Прослушивался даже шепот. Будников очень хотел курить, но опасался, что в комнату к Сорокину просочится дым, и поэтому сосал потухшую папиросу, то и дело обкусывая мундштук.— Ну, так как он? — спросил Прохоров. — Не куражился? — Тяжело было… Сначала я решил, что влип. — Ты влипнуть не мог. У него доказательств нет. — Он долгий мужик-то, хмурый. Его толком не поймешь… Дальше вот что было… Ну давай, под сальце. — Будь здоров, Сорока. — Твое здоровье, Константиныч… — Сам чего не пьешь? — Пью… Я тут и вчера принимал, на вчерашнее-то потяжелее ложится, сам знаешь как… Ништо-ништо — а потом сразу валит, а Розка — она требовательная… Она сказала: «Если я себя не люблю, то кто меня полюбит? Всех остальных я постелью меряю. Раньше вы нас этим мерили, а теперь свобода — я эмансипированная…» Прохоров захохотал: — Ты что, серьезно к ней присох? — Это ты к чему? На себя потянешь? Пока не отдам. Не проси… — Как ты уговорился-то с ним? — Он поедет туда, куда я скажу, и в то время, когда попрошу, а ты или там кто из твоих посмотрят: один он выехал или поволок с собой ребят с Лубянки. — Это ты ничего придумал. А как он сказал про согласие? — Сказал, что деньгами все не возьмет. — Это как? Ему и для родителей гроши нужны… — Он сказал, чтоб десять миллионов деньгами, а остальные в ценностях. Половину — бриллианты и сапфиры, половину — золото, в браслетах, кольцах и монетах. Прохоров выпил, подышал салом, рассмеялся: — Ах, Тернопольченко! Якобинец! Сын Маркса! Каков, а?! — Ты такой же, — сказал Сорокин. — Не лучше…
Будников быстро взглянул на Галю и кивнул ей головой: — Пора. Я боюсь, он сейчас развалится… Иди, Галка.
— Ты это чего? — удивился Прохоров. — Я-то здесь при чем? — При том… К стенке ставишь работягу, когда он пуд хлеба уворует, а здесь миллионами вертишь — нет разве? — Сорока, ты чего? — Ничего… Я еще хуже, не обо мне речь… Дверь отворилась без стука… — Здравствуй, Сорока, — сказала женщина, сверкнув цыганской, быстрой улыбкой. — Без меня гуляете, мальчики? — Это Роза, — сказал Сорокин, — знакомься… — Ненахов, Константин, — представился Прохоров, — мы тут, вас дожидаясь, немного позволили. Галя взъерошила волосы Сорокину и ласково попросила: — Миленький, пойди голову холодной водичкой вымой, тебе лучше станет… — Пойди освежись, — хохотнул Прохоров. — Добром просим… Сорокин быстро поднялся и вышел из комнаты. — На брудершафт? — предложил Прохоров. — Давай, Розочка! — Я финь-шампань не пью, я только легкое вино себе позволяю. — Для первого раза можно рюмашечку крепенького — от него голову крутит, как в вихре вальса. — У меня и с легкого кружится все в голове, Костя. — Со свиданием. Он выпил залпом полстакана коньяку, обнял Галю и жадно поцеловал ее. Она хотела было легонько освободиться, но он обнимал ее все крепче — руки у него были сильные, словно тиски. Галя уперлась ему кулаками в плечи, продолжая улыбаться, но только лицо ее побледнело. — Не сейчас, Костя. Сейчас нельзя, Сорока войдет. — Он заснет сейчас, — ответил Прохоров и, подняв Галю, понес ее на диван. — Сорока! — крикнула Галя, чувствуя себя бессильной и жалкой с этим могучим сопящим человеком. — Сорокин! Будников услыхал, как Галя жалобно закричала: — Ой, пусти меня, пусти! Будников на цыпочках выскочил из комнаты. Он увидел свет в уборной и шепнул: — Сорокин, иди обратно в комнату! Сорокин не откликался. Будников нажал плечом посильней, дверь распахнулась, и он, не удержавшись, ввалился в маленькую уборную, и по лицу его ударили тяжелые ноги: Сорокин повесился на крючке — видимо, только что… — Помогите! — продолжала кричать Галя. — Володя-а! Будников распахнул дверь комнаты, увидел Галю и Прохорова рядом и крикнул с порога, ослепнув от ярости: — Встань, скотина! Руки вверх!
С Прохоровым разговаривали трое: Бокий, Кедров и Мессинг. Прохоров сидел, свесив руки между колен, не в силах унять дрожь в лице. Отвечал он на все вопросы подробно, с излишней тщательностью, вспоминая детали, не имевшие никакого отношения к делу. Бокий попросил его позвонить в трибунал. — Что сказать? Напишите, а то еще напутаю. — Путать не надо. Скажите, что занемогли и будете на работе завтра утром. Мессинг вызвал трибунал и передал трубку Прохорову. — Алло, это я, — сказал Прохоров спокойно, хотя лицо его по-прежнему сводило мелкой, судорожной дрожью, — занемог и буду только завтра… Что? Ну, значит, отмените дело. — Какое дело отменить? — быстро спросил Бокий. — Это секретарша. Шубарина. У меня сегодня дело назначено к слушанию — по волокитчикам из Хамовнического металлического завода: они два пустых вагона неделю продержали. — Слушай, Прохоров, — сказал Бокий, — в твоих интересах сейчас подъехать к Клейменовой… Ты ее знаешь? — Знаю. — Так вот, в твоих интересах заехать сейчас к ней и попросить ее вызвать к тебе на Мерзляковский Газаряна. Скажешь Газаряну, что Тернопольченко просит… — Понял, — перебил его Прохоров, — про золото и камни. То, что Сорока говорил. Хотите посмотреть, куда потащит Газарян… Это я сделаю… Я понимаю, если я не окажу сейчас помощь — меня будет трудно вывести из-под удара… А так — оступился по дурости, не из злого умысла… Мессинг изумленно глянул на Кедрова. Тот осторожно поднес палец к губам: «Молчи». Бокий согласно кивал головой, слушая Прохорова, и время от времени вставлял: — Н-да, н-да, верно, верно, Прохоров…
5
«Ревель. Роману. По сведениям, полученным из Парижа, в Эстонию вновь прибывает глава ювелирного концерна Маршан. Предполагаем его связи с нашим валютным подпольем. Именно его концерн сорвал ту сделку, которую наши представители пытались заключить в Литве. Впоследствии люди Маршана сорвали наши сделки в Лондоне и Антверпене. В Ревеле, однако, Маршан предложил нам через оценщика Гохрана Пожамчи прямой товарообмен — хлеб за бриллианты, по произвольным ценам. Наша задача заключается в том, чтобы заставить Маршана покупать наши бриллианты на доллары и франки, что гарантирует наш выход на арену международной торговли. Вам необходимо установить за Маршаном и его окружением наблюдение, с тем чтобы выявить его связи. Есть предположение, что Маршан поддерживает контакты с нашим подпольем через третьих и подставных лиц. Эти сведения пришли к нам через английские возможности и не содержат каких-либо конкретных данных. Бокий».
11. Отец
В Иркутске старик Владимиров остановился в общежитии культпросвета, неподалеку от краеведческого музея, на берегу Ангары. Помогала ему работать в завалах библиотеки худенькая, веснушчатая Ниночка Кривошеина. Она была прикреплена к Владимирову после разговора с зам. начпуарм-5 Осипом Шелехесом. Отнесся Шелехес к Владимирову настороженно: скептически выслушал яростную речь старика, нападавшего на развал работы в библиотеке, в музее, в типографиях, и заметил: — Голое критиканство делу не поможет. Ну, знаю — на полу книги, гниют книги. Ну, знаю — воруют их, топят ими печки. А как надо поступать, если дров нету? Вот вы, как большевик, какое внесете предложение? — Я беспартийный. — То есть? — Не видали беспартийных? Извольте лицезреть — это я. — Каким образом вас бросили на политпросвет? — Мандатным, — ответил Владимиров. — Можете запросить Москву. — Погодите, погодите… Вы какой Владимиров? Вы отошли от нас в одиннадцатом году? — Если ссылку можно считать отходом, а борьбу за свою точку зрения — предательством, тогда вы правы. Я тот Владимиров, именно тот. Но я, беспартийный, не терпел бы такого положения, чтобы рукописи тибетцев и монголов, бесценные памятники материальной культуры, гнили под открытым небом! Я бы никогда не потерпел того, что терпите вы! — Ну, хватит! Я этот разговор прекращаю! — А я его только начал! Вы не сможете создать государство для трудящихся, если не припадете к вечному источнику мировой культуры! — Мне сначала надо детям учебники напечатать! А потом припадать к источнику! А у нас бумаги — десять рулонов! И в типографии надо печатать приказы по армии, потому как Унгерн под боком и китайцы с японцами! — Почему не конфискована елизарьевская типография? — Конфискована. — Ложь! Не кон-фис-кована! Убеждены ли вы, что вся бумага обнаружена в складских помещениях? — Убежден. — Ложь! На чем нэпманы печатают свои афиши? Ваши, ваши нэпманы! Красные торговцы! — Хватит! Разговор прерываю. О том, как мы с вами решим, сообщу в общежитие. В тот же вечер Шелехес пошел к командарму-5 Иерониму Уборевичу, двадцатипятилетнему, высокому, в профессорском пенсне, чуть холодноватому, легендарной храбрости и спокойной рассудительности человеку. Уборевич слушал Шелехеса, кипевшего яростью, изредка кивал головой, вроде бы соглашался. — И я бы, Иероним, честное слово, на всякий случай посадил эту интеллигентную гниду в ЧК. — А как быть с интеллигентом по фамилии Плеханов? Что, ЦК не знает об издании его собрания сочинений? Ленин у нас такой добренький, такой доверчивый, ничегошеньки не знает, что в стране происходит, да? — Я тебя не совсем понимаю… — Ты знаешь, кто были родители Чичерина? — Нет. — Дворяне! Крупнейшие землевладельцы. А кто родитель Дзержинского? Помещик. Шляхтич по-польски. А Тухачевский? Офицер. А мой отец? Истинная революция должна — чем дальше, тем больше — притягивать к себе разных людей. Словом, чтобы не занимать много времени на дискуссию — я ведь дискутирую лишь в том случае, если чего-то не понимаю в иных обстоятельствах, — я, как человек военный, приказываю: зайди в ЧК и попроси, чтобы они выделили человека в помощники Владимирову. Не дубину, который за ним с наганом станет в клозет ходить, а человека грамотного… Интеллигентного, — улыбнулся Уборевич. Зампред СибЧК Унанян[203] к просьбе Шелехеса отнесся с пониманием и обещал выделить одного из самых талантливых работников. — Если хочешь — погоди, я сейчас прямо и поищу. Шелехес остался в его кабинете, а Унанян вернулся через пять минут с худенькой девочкой. Шелехес поначалу не обратил на нее внимания, просматривая читинскую эсеровскую газету, но когда Унанян сказал, что это Нина Кривошеина,[204] из оперотдела, и ее он может рекомендовать для работы с Владимировым, Шелехес несколько опешил: — Унанян, что ты?! Он же старый зубр, а она дитя! — Это дитя работало нелегально у Колчака, принимало участие в ликвидации банды Антипа, а главное — оно гимназию окончило! Понял? Больше у меня никого нет. Хочешь — бери. — Вы мною торгуете, как лошадью, — сказала Нина, — или рабыней, Сергей Мамиконович. — Ну, прости, товарищ! — ответил Унанян, рассмеявшись. — Но как мне этому Фоме неверному объяснить, что вы — наша любимица? — А зачем объяснять? — спокойно удивилась Нина. — Если товарищ обратился к нам с просьбой, он должен уважительно отнестись к предложенной ему кандидатуре. Тем же вечером Нина пришла в общежитие и сказала Владимирову: — Добрый вечер, Владимир Александрович, меня прислали к вам в помощь. Зовут меня Нина. — Здравствуйте, милая Нина. Садитесь пить чай. Я здешнему сторожу, Никодиму Васильевичу, трактую Библию, а он снабжает меня чаем и воблой. Я жаден только до одного продукта: вяленая рыба меня погубит. — Я вам завтра притащу штук десять. Брат рыбу на Ангаре ловит. Я люблю через вяленых лещей на солнце смотреть — оно желтое… — Ах, душечка! — обомлел Владимиров. — Как хорошо вы это сказали! Солнце сквозь вяленого леща! Нас, русских эмигрантов, узнавали в Швейцарии по тому, как мы с пивом ели вяленую рыбу. Немцы и французы не могли этого понять и ужасно неэстетично чистили рыбу. Ножичком и вилочкой! — Но ведь рыбу ножом нельзя! — Все можно, — ответил Владимиров, отчего-то вздохнув. — Вы уроженка этих мест? — Да. Чалдонка. — Экая вы светлая… Прямо-таки солнечная. И брови вразлет, сибирские. Моя жена была сибирячка, я женился, когда был ссыльным поселенцем в Минусинске. Владимиров достал из кармана потрепанный, изопревший плоский бумажник и вынул несколько фотографических снимков. — Вот она, — протянул он Нине старую карточку. — Красивая… — А это мой сын, Всеволод. Нина взяла фотографию сына и обмерла: на нее глянул ротмистр Исаев Максим Максимович, из колчаковской пресс-группы. Нина тогда была в комсомольском подполье, и ребята хотели при отступлении Колчака расстрелять или захватить главных адмиральских щелкоперов: Ванюшина и Исаева. Но Ванюшин ушел с поездом семеновцев в самом начале двадцатого года, а Исаев тогда исчез, словно в воду канул. — И сын очень красивый, — сказала Нина. — Его как звать? — Всеволод. Нина еще раз посмотрела фотографию: ошибиться она не могла. — У него очень волевое лицо, — сказала она. — Да, он необыкновенно волевой человек. — А он в Москве? — Мы вернулись из Швейцарии в семнадцатом. С тех пор он в Москве. Правда, он уезжает часто и надолго. В это время дверь отворилась и вошел старик с большим чайником и поленцами под мышкой. Он отворил ногой заслонку буржуйки и сунул туда три поленца. Дрова были сухие, сразу занялись. — Весна ныне тяжелая, с задержью, — сказал Никодим Васильевич, — давно так не цепляло зимой за светило. — Это все Бог, — улыбнулся Владимиров и чуть подмигнул Нине. — Это он мстит сынам своим. — Разве нет? Порушена жизнь, и месть за нее будет воздана по всей строгости правды… — Старая ведь жизнь порушена… Старая… — А что в ней было плохого — в старой? — Я должен обратить вас к «Откровению Иоанна». Помните, у него, по-моему в двадцать первой главе, есть великолепные строки: «И сказал сидящий на престоле: се, творю новое!..Боязливых же и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов — участь в озере, горящем огнем и серою…» — А в нашей церкви батюшка по-старославянски говорит, но у него другой смысл выходит. — Так он же идолослужитель, Никодим Васильевич! Он обязан стенать по ушедшему, когда ему было благостно, а вы ему тащили от последних курей яиц и каждую заутреню грош в пожертвования опускали… — Я вот чего, Александрович, в толк не могу взять… Вы мне сказали, что, мол, наш великий вождь товарищ Ильич — правый, когда рек: «Вера, мол, что опейный табак для трудящихся». А вы вроде как чтите Библию. — А очень просто, — ответил Владимиров, положив Нине еще один кусочек сахару. — Библия — великолепный памятник народной культуры. Народ мудр, Никодим Васильевич. Надо бы, и я думаю, — мы это в будущем сделаем, — ходить по деревням, по рабочим кварталам и, не торопясь, не по-газетному, а серьезно, записывать разговоры людей. — Запишут — и в подвал ЧК! Там выдадут за энти разговоры! Владимиров расхохотался; Нина тоже заставила себя посмеяться. — В ЧК, говорите, — хохотал Владимиров. — Да, вполне возможно, тут спора нет! Однако если «Правда» печатает рассказ контрреволюционера Аверченко, то, видно, ЧК перестала бояться разговоров… — А ваш сын, — спросила Нина, — не филолог? — Он неплохо пишет, хотя слушал курс физико-математического факультета. — А он что, статьи пишет? Или рассказы? — Он писал стихи, но мне их никогда не показывал. В Берне, мальчишкой, он пробовал себя как репортер в газетенках… — Аляксандрыч, — продолжал гнуть свое сторож, — а вот ты когда из Библии-то читал, так ведь там не сказано, что Бог звал против законной власти… — Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: «Сколько славилась она — это он о Вавилонском царстве — и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…» — Такого батюшка нам не излагал… — Значит, он Библии не знает и не понимает, что это — свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости… — Владимир Александрович, — спросила Нина, — а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а? — С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога. — Какую перчатку? — не понял Никодим Васильевич. — Это так вызывали на дуэль, — объяснила Нина, — когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку. — Так подыми да и не стреляйся, — сказал сторож. — По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, — как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было? — Иногда это очень трудно сделать, — ответил Владимиров, отчего-то вздохнув. — А где теперь ваш брат? — спросила Нина. — Убили его бандиты… — Кого вы называете бандитами? Белых или красных? Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил: — Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей. — Ниночка, — сказал Владимиров, — я провожу вас, уже поздно… Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика. Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК. Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспомнить девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил — не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку — правая у него была три года назад парализована, — быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было. Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина. На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: «Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности». Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было. — Пропуск, — сказал часовой. — Тут Ниночка, девушка… — Кривошеина? Она вас что — вызывала? — Нет, — вздохнул Владимиров, — не вызывала. Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто. Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, но после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза. Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух — будто с собою: — Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь. — Вы бы ему поверили? — По-человечески — да. — Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно: вы ему верите? — Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого… — Тогда, — перебил ее Унанян, — можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву! Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую. — Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы «проверяться», поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят… — Что?! — перебила его Нина. — Что вы сказали?! И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…12. …И сын
Редактор газеты «Народное дело» Григорий Федорович Вахт, предложив посетителю присесть, раскрыл конверт и быстро пробежал письмо.«Милый Григорий! Податель этой весточки — Максим Максимович Исаев (быть может, Вы с ним встречались в Цюрихе, он там был в эмиграции, совсем еще юным). Я и мои друзья настояли, чтобы Исаев ушел из России. Пожалуйста, окажите ему содействие и помощь. Искренне Ваш Урусов».Вахт перечитал письмо дважды; князь Урусов, бывший товарищ министра Временного правительства, арестованный, судимый и оправданный трибуналом, был человек широко известный в эмиграции и, несмотря на фразочку в чекистском отчете о процессе — «в связи с раскаянием Урусова и желанием его сотрудничать с Советской властью из-под стражи освободить», — по-прежнему уважаемый. Никто не верил, что Урусов добровольно согласился на сотрудничество с большевиками. Поэтому фраза в отчете о процессе вызвала еще большее сочувствие к несчастному князю, против которого, по мнению эмиграции, чекисты применили особо садистский прием — компрометацию в глазах свободно думающей России. — Как добирались, Максим Максимович? — спросил Вахт. — На животе, — улыбнулся Исаев, — мимо пограничников. — Документы у вас как? — С документами плохо. — Понимаю. Рассчитываете на помощь? — Да. — Вы ведь не член нашей партии? — Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет? — Мы придерживаемся иной концепции… — Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов. — Это почти невозможно. — Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке? — А потом? — Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться. Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека — весь редакционный коллектив органа эсеров «Северо-Западной провинции России». — Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует. — Вы правы. — Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти… — За мной начали топать… — По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем занимались? — Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался. — С кем вы работали в пресс-группе Колчака? — С Николаем Ивановичем Ванюшиным. — Ванюшин — личность колоритнейшая, — ответил Вахт, — и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны. — Да… Жаль его, — сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, — погиб он нелепо. — Он жив, господь с вами, — сразу же ответил Вахт. — Мы недавно имели от него весточку из Китая… — Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть? — Я дам вам адрес, — ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. — Поплавский, кстати, как поживает? — У меня нет связей с ЧК, — ответил Максим Максимович. — Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в лубянском подвале… — Когда это случилось? — спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера. — Когда это случилось? — переспросил Максим Максимович. — Сейчас я отвечу точно, — весною… — Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович? — Не скрою — весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь — легко реализовать драгоценности? — Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу. Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе. — Тут перекусим, — сказал Вахт, — здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем. Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта. — Вы не позволите проглядеть свежий номер? Мы там без вольного слова несколько заволосатели и омамонтились. Исаев заметил, как лицо редактора мгновенно озарилось гордостью — он с готовностью протянул Исаеву газету, вздохнув: — Хочется жить, когда знаешь, что труд твой нужен. Исаев быстро просмотрел газету: «По нашим данным, в этом месяце цены на псковском рынке были следующими: фунт хлеба — 450–500 рублей, пуд картофеля — 4500 рублей, фунт свинины — 5000 рублей, бутылка молока — 700 рублей, десяток яиц — 3500 рублей»; «Вчера в Ревель прибыл новый транспорт с золотом из России — всего 600 пудов. Вагон подан в Гавань, где золото было перегружено на пароход „Калевипоэг“. Пароход следует в Стокгольм, а оттуда, по имеющимся сведениям, в Берлин, где золото будет перековано в соврубли»; «Представитель одной из великих держав прибыл в Москву, чтобы вести переговоры о реорганизации Советского правительства. Смысл предстоящей организации — смещение Ленина и Троцкого; вся полнота власти будет сосредоточена в руках нового премьера Красина. Вероятно, потребуют удаления из правительства наиболее экстремистских элементов. В случае, если эти условия будут приняты большевиками, великие державы начнут переговоры с Кремлем». — Неужели у вас нет серьезных информаторов? — поморщился Исаев. — Григорий Федорович, милый, зачем выдавать желаемое за действительное? И не говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина. Принесли блинчики; Исаев набросился на них с жадностью. Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул — с деланным удивлением: — Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?! Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой. — Знакомьтесь, гражданин Исаев — из России. А это наш журналист Лев Головкин. Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке: — Кофе, два сухарика и воды. — Хотите блинчиков, Головкин? — спросил Вахт. — Нет, благодарю. — Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, — сказал Вахт, — может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете? — Это было бы прекрасно… — сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе. — Я вынужден отклонить это лестное предложение. — Почему? — Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем. — У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, — заметил Вахт. — Как себя чувствует князь? — поинтересовался Головкин. — Плохо. — Но он сотрудничает с большевиками? — Что бы делали вы на его месте? — Каким образом вы с ним встретились? — В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку. — Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше? — Дальше я рассчитываю на помощь друзей. — Наших или иностранных? — Всяких. — Не стоит вам улититься, Максим Максимович, — сказал Головкин, — кроме как к нам, идти здесь не к кому. «Последние известия» — черносотенные монархисты; они вам помогать не станут. — Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский — я думаю, они не столь перепуганы, — откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, — или их судьба также горестна? — Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением. — Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе? Вахт и Головкин ответили одновременно. — Нет, отчего же, — сказал Головкин. — Конечно, мы, — сказал Вахт. И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал: — Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся! Исаев закурил: — Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем? Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил: — Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны. — Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? — спросил Вахт. — Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч. — Средним, — улыбнулся Головкин. — Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз — перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться — после здешних-то блинчиков… — Если и вы надумаете поехать туда — готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а? — Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы… — Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, — заметил Вахт, — а Воронцов по его документам отправился в Совдепию! Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, — это было за неделю перед его отъездом из Москвы. — О том, что Воронцов перешел границу, — жестко сказал Головкин, — я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, — он хмыкнул, — то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит — пожжет и побьет всласть…
Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора». — Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание. — Хотя время у меня есть, — ответил Шорохов, — но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема… Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».
13. О, эти русские…
1
Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков — финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский. Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве — затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту. — Ты чувствуешь, как мы стареем? — спросил тогда Дольман-Гротте. — Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь. — Ты пессимист? — усмехнулся Нолмар. — Нет, нет, — покачал головой Дольман-Гротте, — еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество… — Какое? — Могущество нельзя определить — «какое». Могущество есть могущество. Память — тоже словом могущество… — Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь? — А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить. — Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат? — Нет. А ты? — Нет. После этой встречи они долго не виделись. А встретились — неожиданно для Нолмара — в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его: — Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте. Однако Дольман-Гротте сам нашел его: запросто зашел в комнату, дружески обнял, забросал вопросами, никак не подчеркивая своего теперешнего превосходства, и пригласил: «Если, конечно, ты не до конца замучен своими хитрыми делами, поужинаем вместе в „Савое“». Он занимал на четвертом этаже номер, состоявший из трех комнат: здесь обычно останавливались министры или члены семей коронованных особ, когда они приезжали с неофициальными визитами. Стол был накрыт на три персоны. — Ты не будешь возражать, Отто, если с нами побудет милая женщина, которая научилась не мешать мужчинам? — спросил Дольман-Гротте. Нолмар еще раз испытал чувство острого унижения, когда он увидел красавицу, вошедшую в гостиную, в низко декольтированном бальном платье. Но Дольман-Гротте и на этот раз помог ему. Он сказал: — Фройляйн Барбара, я хочу представить вас моему другу Отто Нолмару. Нолмар отметил для себя, что он бы не смог так жестко и властно разговаривать с этой сумасшедше красивой, видимо, очень холеной бабой, а этот тихоня говорил, словно резал железо: сухо, деловито и так, что возразить ему было нельзя. И вот это проклятое «возразить ему нельзя» вошло в Нолмара, и он понял, что это случилось, и теперь он уже не сможет ни возражать Дольману-Гротте, ни шутить с ним, и он устало сказал себе: «Я проиграл, и мне теперь надо верно себя вести, чтобы он хоть не сразу понял, как жестоко я проиграл». — Ты по-прежнему не пьешь? — спросил Нолмар. — Знаешь, нет, Отто. Ты должен простить меня, но теперь это вопрос принципа. — Об остальном я не спрашиваю, — понимающе улыбнулся Нолмар. — Здесь ты ошибаешься. Нолмар лукаво посмотрел на фройляйн Барбару и перевел взгляд на Дольмана-Гротте. — Ты верно понял, — ответил тот, — невеста уступила мне своего секретаря, фройляйн Барбару, но я отдал ей моего шофера на время этой поездки… Мне бесконечно совестно перед тобой, что я не пью, но ты всегда умел пить здорово и вкусно, а за меня будет пить наша очаровательная Барбара… После получаса веселого застольного разговора Дольман-Гротте сказал: — Поскольку милая Барбара присутствует на всех наиболее серьезных переговорах, — он легко улыбнулся женщине, — и, боюсь, информирует о них мою невесту, фройляйн Ильзе Крупп, — я стану говорить при ней о нашем предложении, Отто. Нет смысла возвращаться к мимолетному обмену мнениями о смысле могущества. Я был, верно, не прав тогда. Это все было от страха перед смертью и стремительностью старения. Дело, которое пожирает тебя, — вот единственное спасение от химер и страхов. Государственная политика — дело ли это? И да и нет. Она вне логики. Она абстрактна и в то же время субъективна. Я беру быка за рога, Отто. Мы ищем свои глаза и уши повсюду. Особенно в малых странах, пограничных с Россией, — а в России Германия заинтересована: не только в близком, но и в далеком будущем. О России разговор особый, Отто. Мы заинтересованы в русской инженерии — они бесконечно талантливые теоретики, их инженерная мысль свободней и дерзновенней нашей. Они не умеют работать и никогда не научатся этому в силу своей лености, но именно потому, что они ленивы, — их фантазии, особенно, повторяю, теоретически-инженерные, нас очень интересуют. Говорят, что и в Ревеле и в Риге много бедствующих русских… Несчастная нация… Фройляйн Барбара пододвинула Дольману-Гротте папку с вырезками, и он взял наугад несколько объявлений из «Последних известий». — Вот, изволь: «Даю уроки по высшей математике, физике и химии на трех языках за любую плату». Или: «За небольшое вознаграждение приват-доцент С.-Петербургского университета дает уроки по математике и физике». И обратный адрес, видишь? «Обращайтесь в газету с запросами на мое имя». Я прошу тебя, Отто, помочь Германии. Естественно, все твои возможные затраты на встречи, корреспонденцию, приемы и прочую надоедливую, но необходимую бюрократическую муру будут компенсированы. Мы предлагаем к твоим тремстам долларам еще пятьсот наших. Если ты согласен, мы сейчас же подпишем договор на твое сотрудничество в «И. Г.» в качестве консультанта по России и прибалтийским областям.2
На следующий день после этого разговора Нолмар начал действовать. Он зашел к редактору-издателю «Последних известий» Михаилу Генриховичу Ратке, к Вахту в «Народное дело», к Львову в «Комитет помощи беженцам» и договорился об организации встреч с русскими инженерами и профессорами. Причем, естественно, ни о какой денежной компенсации Львову или Ратке речи и не шло. Отто Васильевич так построил беседу, что те считали себя ему обязанными: наконец-то несчастной русской интеллигенции пришли на помощь. Первым, с кем увидался Нолмар, был молодой ученый-физик Иван Прохорович Травин. После Нолмар казнил себя за то, что принял с самого начала покровительственный тон в разговоре с этим оборванцем. — А собственно, отчего вы решили, что я намерен принять ваше предложение? — спросил Травин. — Отчего вы так смело предлагаете мне поселиться в Германии? — У вас нет другого выхода: вы здесь нищенствуете. — У меня всегда есть альтернатива — вернуться в Россию. — Что вас ждет там? — Россия. — Голод, презрение озверевших рабочих, проверки, террор. — Я убежден, что с нэпом ужас террора кончится. — Я не понял вас, вы отказываетесь? — спросил Нолмар, еще раз неосторожно оглядев одежду и рваные сапоги русского. — Неужели вы предпочитаете дикость — цивилизации, прозябание — работе? — Я никогда не считал мою родину дикой, и такое отношение к России лишает меня права продолжать разговор. С приват-доцентом Павлом Петровичем Куравлевым Нолмар беседовал уже совершенно иначе. Он собрал кое-какие данные о нем и потому говорил так: — Павел Петрович, я понимаю, сколь тяжело вам жить вне родины… Вероятно, вам, как патриоту России, особенно горько и то, что вы не можете отдавать народу свои знания… Я понимаю вас и скорблю вместе с вами, хотя являюсь по крови немцем… — Спасибо, Отто Васильевич. Спасибо за добрые слова о моей родине… Сейчас модно бранить Россию и пугать ею детей, но Россия еще скажет свое слово. — Меня уполномочили предложить вам поехать года на два в Германию, в хороший институт, и поработать над своей темой: я думаю, когда вы закончите свое исследование, дома все наладится и вы вернетесь в Россию не с пустыми руками… — Спасибо вам, спасибо, — растроганно повторил Куравлев, — хочется снова работать, когда встречаешь таких людей, как вы. Но как мы поедем в Германию? У меня ведь трое детей, жена и ни копейки денег на дорогу… — Квартира вам будет приготовлена, а что касается проезда, то фирма оплатит расходы, а после вычтет эти суммы из вашего жалованья. Третий, Степан Гаврилович Угаров, выслушав — теперь уже трафаретную — вводку Нолмара, усмехнулся и спросил: — А собственно, с чего вы решили, что я собираюсь возвращаться? Стадо взбесившихся мужепесов — работать на них? Россию надо наполовину перестрелять: по-библейски — всех лиц мужского пола; а на бабах женить вашу немчину, англичан и шведов. Конечно, я поеду в Германию — только мне нужны гарантии в получении гражданства, иначе я стану подаваться в Северо-Американские Штаты, там платят больше и от России подальше… «Неожиданная нация, будь они трижды прокляты, — думал Нолмар, — ничего нельзя наперед думать, особенно в беседах с их одаренностями и талантами: тут полный сумбур, полнейший».3
Поднимаясь к себе домой после очередной беседы с русским инженером, Нолмар рассчитывал принять горячую ванну и сразу же лечь под перину — отсыпаться: замотался он с этими русскими до последней крайности. Увидав возле своей двери тень человека, он быстро достал из кармана пистолет. Это в нем сработало автоматически: Ревель засыпал рано, да и за годы, прожитые им здесь, никто ни разу не торчал возле его двери. — Отто Васильевич, я с ума схожу, жду вас третий час, — тихо сказала Оленецкая. — Что случилось? На вас лица нет. Заходите, голубушка. Зря, конечно, вы ко мне без звонка — не ровен час, заметил вас кто… — Я шла осторожно. Он пропустил ее в квартиру, принял пальто. — Виктор в России… Вы знали об этом? — Ах, какая хитрая женщина… Откуда вам стало об этом известно? Хотите кофе? — Нет, нет, благодарю вас… — Вы бледная, и руки как ледышки. Сейчас я заставлю вас выпить капельку грога, садитесь в кресло и укрывайте ноги пледом. Откуда это пришло к вам, что Виктор Витальевич — дома? — Я узнала об этом сегодня совершенно определенно. — От кого? — Это неважно, Отто Васильевич. Главное, что он — в России и за ним начали охоту, потому что шифров… — Вы очень любите его, Мария Николаевна? — Если с ним хоть что-нибудь случится — я покончу с собой. Мне на этой земле нет смысла без него жить… — Что вы готовы сделать для его спасения? — Все. — Все, — задумчиво повторил Нолмар, — все… Тогда для начала выпейте грога, это вас согреет. И пожалуйста, верьте мне, милая, — с Виктором Витальевичем, который мне тоже очень дорог, все в порядке. Вы сказали, что готовы сделать для него все… Тогда, во-первых, ответьте мне, пожалуйста, чем вы занимаетесь в русском посольстве? — Я шифровальщица. — Хорошо, что вы сразу сказали правду. Теперь, во-вторых, скажите мне, каким шифром вы работаете? Каким шифром вы сегодня писали сообщение о Викторе? Вы мне передадите его на полчаса завтра? — Зачем это вам? — Мне это нужно, поскольку я являюсь резидентом Германии в Ревеле и вся информация, исходящая из вашего представительства, мне крайне важна. А Виктор Витальевич — один из моих ближайших друзей, и, следовательно, чем больше я буду знать обо всем, происходящем у вас, тем вернее гарантия, что я смогу заранее предупредить его об опасности… — Боже мой, — тихо сказала женщина, — господи боже мой… — Раскаиваетесь, что отдали сердце такому человеку, как Воронцов? — Нет… Просто я думаю — как жесток этот страшный мир. Какие мы все маленькие. Беззащитные… — Вы не правы, Мария Николаевна. Мы были бы слабы и беззащитны, не имей друзей. Сейчас жизнь Воронцова зависит от нас с вами… Например, думается мне, у него могут быть определенные трудности с жильем… Как бы вы могли помочь ему? — Моя сестра… живет в Кремле, она вне всяких подозрений. — И если вы черкнете ей записочку: «Дорогая, приюти моего друга на два-три дня», ваша сестра даст кров? — Конечно… — Где она работает? — Она контролер Рабкрина в Гохране. — Вот видите… А я раньше об этом не знал. Берите листок бумаги и пишите: «Дорогой Виктор, я буду помогать вам вместе с Отто — всегда и во всем». Он будет очень рад получить такую весточку… — Кто больше: вы или он? — горько спросила она. — То есть? — удивился Нолмар. — Я не понимаю… — Уж если я понимаю, Отто Васильевич, то вам грех не понимать — вербовка и есть вербовка. — Полно, Мария Николаевна, какая там вербовка! Виктор мне рассказывал о той неоценимой помощи, которую вы оказывали ему, а следовательно, и мне, уже полгода назад… Так что эта записка — лишь соблюдение необходимых формальностей. А завербованы вы полгода назад, и об этом есть соответствующие документы в Берлине. Нам без отчетности нельзя никак… Не голодны? А то я сделаю бутерброд. — Не надо… Когда он должен вернуться? — По нашим подсчетам, он управится за месяц. Но возможны всякие непредвиденные случайности, тогда он задержится и станет уходить через Дальний Восток и Китай. — У вас от него что-нибудь уже было? — Пока я знаю, что он благополучно перешел границу. А вот кто и как узнал, что он в России? Виктор Воронцов — человек известный в ЧК. Наверняка там есть его фотографические портреты. Узнать о том, что он в России, мог лишь серьезный, очень вдумчивый агент ЧК. Новые люди в вашем посольстве, насколько мне известно, не появились… Кто передал донесение? Точная дата? В котором часу? — Это писал кто-то чужой, такого почерка еще ни разу не было. Донесение передал Шорохов. — А вы не знаете, он выезжал перед этим куда-нибудь из своего офиса? — Не знаю… — Можно узнать? — Постараюсь, — ответила Оленецкая как-то безучастно, неотрывно глядя в темный угол кабинета. — Так не годится, милая моя… Вы так погубите Виктора Витальевича… Вы должны ответить в первую очередь себе: можете ли вы точно выяснить, приезжал ли вчера Шорохов в посольство и когда? — Он пришел ко мне около девяти — румяный, как после прогулки.Назавтра Нолмар через своих людей в политической полиции Эстонии выяснил, что машина коммерсанта Шорохова действительно выехала из здания посольства в 8.25. От наружного наблюдения, которое пытались вести агенты, не имевшие машины, но только две пролетки, автомобилю русского удалось оторваться. Департамент полиции на запрос, сделанный Нолмаром через своего агента из министерства внутренних дел, ответил, что в редакциях эмигрантских газет и в комитете помощи беженцам был зарегистрирован новый русский Исаев. Однако адреса этого человека до настоящего времени установить не удалось. Правда, критик Александр Черниговский сообщил, что Исаев обещал на следующей неделе зайти в редакцию. Нолмар договорился, что Черниговский немедленно поставит в известность его или — он дал три телефона — его хороших друзей о визите Максима Максимовича и постарается задержать Исаева минут на двадцать — тридцать. 4
«Москва. Кедрову. За директором ювелирного концерна Маршан, остановившимся в 52-м номере “Савоя”, установлено наблюдение. Вместе с ним проживает телохранитель Вилла. Это усложняет работу, поскольку в номере всегда остается один из них и представляется невозможным просмотреть его бумаги. Сообщаю, что в Ревель приезжал один из директоров Круппа — Дольман-Гротте. С ним имел контакты здешний германский резидент О. Нолмар. После встреч с Д.-Гротте резидент начал беседы с русскими эмигрантами, которые не связаны с местными политическими группами. Роман».
14. Готовятся те…
1
«Родная моя! Видимо, несовершенство памяти человеческой позволяет — со временем — палачам становиться добрыми гениями; нежным страдальцам оказываться расчетливыми садистами; по этой же, верно, причине любимые делаются врагами, идиоты — гениями, скучные недоучки — великими прозорливцами. Это я о себе… Я сижу сейчас возле окна, которое выходит в весенний сад, нет, просто в сад — как и прежде, я спешу, но мне очень недостает этого весеннего цветения, и поэтому я позволяю себе жить чуть-чуть вперед — уже в весеннем цветении. Что делать — тороплюсь, но характер — это такая данность, которую можно сломить, но нельзя изменить. Вероятно, все наши с тобой горести происходили оттого, что я вывел эту точную формулу, но соотнес ее лишь с самим собой. Видимо, сам того не замечая, я хотел сделать тебя своим слепком, неким повторением себя самого, не понимая, что случись это — и станет невыразимо скучно, как скучно и одиноко делается человеку, окажись он в пустом зеркальном зале, и не на час — на всю жизнь. Наверное, это очень плохо, когда люди узнают друг про друга все, до самых, как говорил Егорушка, «подноготностей». Тайна, недоговоренность так же дисциплинируют в любви, как в бою, в политике и в биржевом сражении. Я убежден, что агрессия становилась возможной, лишь когда одна сторона узнавала главные тайны другой. Но знаешь, сейчас, по прошествии лет, я вдруг подумал, что еще хуже, когда смотришь на женские лица и начинаешь понимать, что тайна, сокрытая в их глазах и улыбках, тщательно ими выверена, а потому заранее понятна, что тайну свою они берегут не по причине смущения или робости, но подобны в этом государству, оберегающему свой суверенитет. Когда границы человеческих отношений очерчены четко и оберегаются взаимными гарантиями, тогда сохранится и тайна, и вежливая сдержанность, и дисциплина взаимоотношений — все сохранится, но не будет чуда, которое было, когда ты слушала музыку или купала детей у нас в Сосновке в ванночках летом на лужайке, под солнцем; не будет того, что было, когда ты читала и я видел, как жило твое лицо — как двигались брови, печалились глаза и губы шепотом повторяли полюбившиеся строки: ты очень любила по нескольку раз перечитывать хорошие строки. Мы не верим в потерю до тех пор, пока не потеряем. Ты сказала: «В отличие от тебя, я играю в открытую — я жду его писем». Я должен был сделать совсем не то, что сделал. Я не имел права бросить все и уйти. Будь проклята эта моя обидчивость — да и не только моя, а твоя тоже, давай уравняемся хотя бы в этом… А ведь больше всего я боялся не твоей измены — глупой измены. Я боялся всегда, что тебя могут обидеть. На земле очень мало хороших мужчин. Особенно это заметно, когда сидишь на мальчишнике и слушаешь друзей, которые рассказывают подробности любви, смеются, перемигиваются, а глаза полны презрения, а рты — сластолюбивы и гадки. Я боялся, что вместо меня — слюнявого философа, несостоявшегося гения — встретится расчетливый нувориш, который сумеет тебя подчинить себе и будет с тобой лишь спать, а ходить в консерваторию вместе со своей женой. «Слабый» пол всегда тяготеет к сильному. Добровольное подчинение возможно только в женской любви. А это и страшнее и надежнее рабства… Я не любил никого, кроме тебя. Искал ли я? Не знаю, быть может. Память, время — все смешалось в бедной голове моей: кто злодей, где жертва? Бог знает… Хотел ли я преклонения? Вряд ли… Веры в себя — скорее… Наверное, ты очень стыдливо и затаенно верила в меня… А быть может, в самом начале я обманул тебя — ты поверила, что я очень сильный, а я казнился тем, что слаб и не уверен в себе. Не знаю, любимая, ничего не знаю. Встретить бы тебя сызнова, сейчас, в теперешнем моем качестве — после фронтов, революций, изгнаний… Ты полюбила бы меня больше и лучше, а я увидел бы в тебе то, чего не мог видеть и понимать раньше. Говорят, что надо уметь беречь любовь. Эти понятия — «сбережение» и «любовь» — несовместимы, и всякая попытка совместить их безнравственна. Сберечь можно драгоценности тетки Варвары или молоко в жару, если в поместье хорош ледник. Беречь любовь нельзя: это вне нас, и в то же время это суть наша, это и далеко и рядом. Должна быть редкостная совпадаемость душ, одна из которых взяла на себя тяжкий крест любви. Только нельзя любить несчастных — особенно несчастных женщин и слабых мужчин. И то и другое — изнурительный сюжет для Достоевского, который кончится трагедией, и это будет продиктовано не фантазией гения, но правдой…»
2
Анна Викторовна, наблюдавшая за Воронцовым из-под полуприкрытых век, спросила: — Что вы пишете? — Письмо. — Зачем вы делаете это? — Я знаю, зачем я это делаю. — Я смотрела на ваше лицо. Вы унижали себя и очень жалели, но вы совсем не верили тому, что писали. Вы играли сейчас, Дмитрий, как актер, который не верит пьесе. Женщина, которой вы адресуете это, не поймет вас. Мужчины не меняются, меняются лишь женщины, которые проходят через горе… Или через счастье. И если женщина изменится, ей будет, не обижайтесь, смешно читать экзерсисы своего прежнего возлюбленного… Вас может примирить с ней лишь поступок… — Какой? — Не знаю… Вам, наверное, очень хотелось бы снова быть раненым, лежать при смерти, но так, чтобы на этот раз она увидела все это и пришла к вам, но если бы она пришла, вы бы неминуемо обидели ее. — То, что вы сказали, относится к разряду беллетристики. — Может быть, — безучастно согласилась Анна Викторовна. — Отчего вы так легко соглашаетесь с тем, что я говорю? — Я люблю вас… — Перестаньте. Она покачала головой: — Это не должно вам мешать: если вам понравится какая-нибудь женщина, я стану домогаться у нее любви — для вас. — Вы не можете любить, оттого что вы шлюха. — Только шлюха и может любить… Воронцов поднялся из-за стола и вышел в соседнюю комнату: на печке спал Олег — божий человек, а Крутов сидел возле окна и раскладывал пасьянс. — Как Олег? — спросил Воронцов. — Я дал ему соды… — Изжога? — Нет, сода помогает организму справиться с алкогольным отравлением. — Завтра оклемается? — Прекрасное слово «оклемается». Вы сами из пьющих? — Из. — А я исключил алкоголь из употребления, как только почувствовал утром необходимость поправиться махонькой. Дед говорит: «Играй — не отыгрывайся, пей — не похмеляйся». А деды всегда умнее, хотя мы по молодости считаем их склеротическими мумиями. — А вам дед никаких философских суррогатов по поводу «времени» не оставлял? — Оставлял. Советовал «поспешать с промедлением». — А вот Толстой, наоборот, утверждал: в минуту нерешительности действуй быстро и старайся сделать первый шаг, хотя бы и лишний. — А что нам делать без Олега? — Где три ваших верных человека? — ЧК свирепствует, да и милиция сейчас не та, что раньше. Я людей соберу, только вот Фаддейки третий день нет, а вы сказывали, что он обещал подъехать. — Фаддейка тоже вправе спасаться от ЧК, — ответил Воронцов. — Наш уговор с ним был тверд. — Он знал детали вашего плана? — Те, которые ему полагалось, — знал. — А я в полнейшем неведении, — мягко улыбнулся Крутов, — и мне так работать трудно… — Может быть, поэтому ваших людей до сих пор нет? — Как знать… — Чего вы хотите? — Правды. — Знание главного принципа обязано возмещать незнание всей правды. Доля ваша достаточно велика: миллион золотом. — Я это все знаю, Дмитрий Юрьевич. Но, по здравому размышлению, я озадачил себя новым вопросом: а какова будет ваша доля? Люди — наши; руки — Олежки; оружие — мое… Задумка ваша, нет слов, хорошая: ах-бах, и лучшее из Гохрана уходит в Посад. Но ведь там по меньшей мере миллионов на двадцать можно взять! Ну, людишкам — мильон, ну, Аннушке — мильон… Значит, вам — семнадцать? — Чуть, видимо, меньше: миллионов десять. — А справедливо ли это? — Видите ли, Крутов, у кого не выстроены принципы будущей операции в логической последовательности, у того не только в голове ветер, но и в делах полнейшая чушь… Как вы думаете провести операцию? Дарю вам идею. Но как вы ее реализуете? — А вы? Воронцов рассмеялся: — Мы с вами будто у чекистского следователя говорим. — Налет — и все. Смелость города берет. — Люди сказывали мне, что вы налетами-то не очень чтобы занимались, все больше пожилыми дамами. — Анна Викторовна посвящена отнюдь не во все мои дела. — Так ведь и помимо Анны Викторовны я кое-кого знаю. Как вы намерены осуществить налет? Как вы проникнете в Гохран? Кто покажет вам переходы из отдела серебра в отдел бриллиантов? А откуда вам будет известно, в каких сейфах хранятся бриллианты, а где — сколки? Кто вам все это даст? — Вы — Точно. Я. А теперь возьмите карандаш и рассчитайте доли для всех нас. Вам мало миллиона? Ладно. Полтора. — Ну, знаете вы ходы, переходы и залы, где бриллианты лежат, Дмитрий Юрьевич! Ну, ключом вы завладеете от ворот! Один-то все не унесете? Охрану — хоть и малочисленную, но вооруженную — не снимете! Сейфы без Олежки не откроете! Товар на чем повезете? Извозчика попросите ждать? «Мол, сейчас Гохран ограблю — и поедем»… Или как? Ваши пятнадцать миллионов поровну. Вот мое условие. — Что?! — перейдя на шепот от гнева, медленно выдохнул Воронцов. — Что ты говоришь?! Крутов впился глазами в лицо Воронцова, словно наслаждаясь его яростью. Откинулся на спинку стула, рассмеялся: — Все. Как говорят на собраниях — отвожу. Я ждал, что, ежели вы согласитесь половину отдать, — значит, не быть бы мне после дела жильцом на земле: помог — и нож в лопатку; а вы торговались честно, без подлости. — Ну-ка, Крутов, — услыхали они голос за спиной и враз обернулись. На пороге стояла Анна Викторовна. — Постарайтесь запомнить, что я скажу… Третий никогда лишним не бывает, особенно когда приходится иметь дело с вами. Наш с ним третий, — она кивнула головой на Воронцова, — станет смотреть за каждым вашим шагом. И вы знаете, что с вами будет, если станете нитки на шею мотать… Знаете или нет? Лицо ее было белым, как бумага, глаза — снова как в домике на Плющихе — остановившимися, неживыми. — Ну? — спросила она. — Закончим на этом? — Закончим, — сказал Крутов, и Воронцов заметил, как у него в глазах блеснуло яростью — жестокой, но бессильной.«Из ответов Л. Б. Красина на вопросы группы руководящих деятелей лейбористского движения. Вопрос. Насколько серьезной помехой для восстановления экономики России является возможность неожиданных нападений и мятежей, организованных из-за границы? Ответ. Неопределенность международного положения России является главным препятствием для ее экономического возрождения. Интервенция в России и блокада ее, начатые державами Антанты в 1918 году, в действительности еще не прекратились… Отношение Франции к России до настоящего времени остается определенно враждебным… Согласно достоверной информации, польские военные круги не отказались еще от своих планов военной интервенции в России. Белогвардейские монархические группы в Германии осуществляют подобные же мероприятия по подготовке нападения через бывшие балтийские губернии (Эстония, Латвия, Литва)…»
15. …И эти
1
В рыбацкой деревушке Кясму, неподалеку от Раквере, берег был пустынный: лишь несколько рыбаков блеснили щуку. Вода в заливе цветом была похожа на листовое железо — серая с внезапным фиолетовым переливом. Два рыбака, отвернув голенища кожаных болотных сапог, зашли особенно далеко, за последние валуны. Кясму отсюда казалась игрушечной: семь домиков, крытых по-шведски толстыми камышовыми крышами; причал, выдающийся в море легкой рапирой; деревянная маленькая кирха — и тишина, прорезаемая изредка криками чаек. — Слушайте, старина, — негромко говорил Исаев резиденту Роману, наматывая леску на трещотку. — Я сейчас передам вам несколько фотографий: там портреты тех, кого официально командировали в Ревель. Один из этих людей встречался с Воронцовым в «Золотой кроне». — Хорошо. Это выясним. — Вы сообщали о новом резиденте французов Круазье. Можете посмотреть за ним внимательно? За всеми его контактами? — Трудно. — Но осуществимо? — Очень трудно, — повторил Роман. — Теперь по поводу немцев, по поводу Нолмара… — Это самая интересная личность в Ревеле. Он сильнее и англичан и французов. — У меня появилось соображение — как помочь делу. — Как? — Я пишу крайне звонкие шифровки с дезинформацией и попрошу Шорохова отнестись к ним халатно, одним словом, разыграем комбинацию. И пустим эти сообщения по очереди: в связи с Францией — в тот день, когда вы сможете посмотреть за Круазье, а в следующий день, когда наладите слежку за Нолмаром, засадим нечто сногсшибательно германское… Значит, если кто-то в нашем посольстве получит мою «дезу» — а я сработаю ее точно, с учетом немецких и французских интересов, — их агент из нашего посольства пойдет на связь с хозяевами, и на этом мы их прихлопнем. — С Нолмаром легче: в его парадном позавчера освободилась квартира — мы ее уже сняли. — Экий вы предусмотрительный. — Смелость надо подстраховывать чьей-то предусмотрительностью, — в тон ему ответил Роман. — Тоже верно. — Вы слишком открыто бродите по городу, позавчера три часа проторчали в музее и забыли даже проверяться. — Да, это вы правы, — сразу же согласился Исаев. — Что делать — живопись… Просился во Вхутемас — Бокий не пустил… Роман оглянулся: рыбаки по-прежнему стояли в отдалении. — Ну что ж… Расходимся. Пару моих щучек возьмите, я еще поблесню часок, без трофеев возвращаться нельзя. — Я под той сосной, где встретились, вам этих щучек на всякий случай оставлю — вдруг у вас клев кончится? — Спасибо, а спиннинг спрячьте в мох. — Я звоню, как только подготовлю хорошую «дезу». — Начнем с Нолмара? — Хорошо. Исаев медленно побрел к берегу, но Роман окликнул его: — Макс! Одну минуту, пожалуйста. — Слушаю… — Поскольку вы предложили довольно дерзкую комбинацию, от звонков ко мне воздержитесь. — Давайте другую связь. — Вот что… Запомните адрес: отель «Каяк» — это «чайка» по-эстонски. Пирита теа, дом двенадцать. Там живет Лида Боссэ, актриса… В отеле привыкли к паломничеству в ее номер. По утрам она у себя. — Как она узнает обо мне? — Она вас видела, — усмехнулся Роман. — Тоже любит музеи… — Понятно. В поддых. Как я ее узнаю? — Вы ей скажете: «Лида, я так много слышал про вас от Романа, и я не ошибся в своих представлениях…» — Фразочка — скажем прямо. «Я много слышал про вас…» — Нет, — поправил Роман, — «Лида, я так много слышал…» — Хорошо. «Лида, я так много слышал про вас от Романа, и я не ошибся в своих представлениях». — Она вам ответит: «Здравствуйте, милый Репин».В семь часов утра Шорохов вышел из квартиры черным ходом, которым он не пользовался с тех пор, как поселился в этом доме. Он знал, что за его квартирой следят два поста: один шпик сидит возле черного хода во двор, а второй читает газету в комнате консьержа и играет с ним в шашки. Однако по прошествии трех месяцев, убедившись, что Шорохов ни разу черным ходом не пользовался и даже не освободил от хлама чулан, из которого вел второй ход, шпика во дворе сняли. Именно этим вторым ходом и вышел рано утром Шорохов. Систему проходных дворов он изучил из своего окна, поэтому легко вышел к тому месту, где ждал Исаев. — Доброе утро. — Здравствуйте, — ответил Шорохов шепотом и затащил его в то парадное, которое выходило во двор. — Перестаньте вы улыбаться — это же примета в конце концов. — Больше не буду, — он быстро передал ему коробок спичек, — это вам надо сегодня переписать в трех экземплярах с грифом: «Совершенно секретно, весьма срочно. Лично Дзержинскому». Один экземпляр оставьте в секретариате, на видном месте, один — у себя, третий… Вы же имеете возможность свободно заходить в советское посольство, поскольку торгуете с Москвой, не так ли? — Я найду, где забыть третий. Когда ждать от вас весточек? — Все время. — Слушайте, будьте же серьезным человеком… — Я говорю совершенно серьезно: все время — от меня или моих друзей… Город был укутан туманом. Башни Вышгорода растворились в сером молоке. Остро пахло морем — в тумане запахи особенно отчетливы, хотя и несколько размыты сыростью. …Нелепый случай привел почтальона в квартиру Шорохова как раз в тот момент, когда хозяин отсутствовал. Спустившись к консьержу, почтальон оставил пакет для «господина красного торговца», а шпик ринулся на улицу: время было еще раннее — Шорохова можно заметить издали. Он увидел Шорохова возле следующего перекрестка — тот выходил из проходного двора следом за высоким, лощеным, европейского вида мужчиной. Поначалу шпик не стал связывать воедино Шорохова с этим европейцем, а потом себя за это бранил, поскольку Шорохов отправился домой, и, ни с кем более не встретившись, поднялся к себе по черной лестнице. Однако того европейца шпик заметил и не преминул об этом сообщить господину Нолмару — шпик тоже был немец, их было еще много в здешней полиции, а своим эстонским начальникам сообщать не стал — боялся нахлобучки за ротозейство.
2
— Я так много слышал про вас от Романа, и я не ошибся в своих представлениях. — Заходите. Вы забыли, что зовут меня Лида, милый Репин. — Называйте меня просто Рублев, — улыбнулся Исаев. Он отметил, что лицо Лиды Боссэ относится к тому редкостному типу женских лиц, которые совершенно не меняются после сна: глаза — ясные, самую малость припухшие, но это придавало им какую-то детскую прелесть, а ведь каждый мужчина — это Исаев вывел для себя точно — обязательно ищет в женщине ребенка. — Хотите кофе? — спросила Лида. — Я собираюсь завтракать, я не могу говорить о серьезных вещах на голодный желудок. У меня будет бурчать в животе, а вы станете делать вид, что ничего не слышите, вместо того чтобы засмеяться, а это меня будет злить, а когда женщина злится — она омерзительна. Разве нет? Вот, читайте газеты — русские, эстонские и немецкую, скучную, как газон, а я через десять минут напою вас и накормлю. Он взял со столика «Последние известия». На первой полосе жирным шрифтом было набросано: «Второй боевик фабрики „Унион“ — „Молниеносная миллионерша“. Грандиозная программа! Драма в семи актах! Небывалая игра артистов! Удини на аэроплане! Удини борется с водолазом и перерезает ему шланг! Удини приручает обезьян-людоедов джунглей!» Чуть ниже: «Сегодня в кафе „Золотой лев“ концерт и танцы между столиками новинок — фокстрот и шимми». И рядом «Завтра в „Вилле Монрепо“ вечер в пользу артистов! Участвуют Замятина, Боссэ, Тхала, Тиман, цыганский хор Коромальди. За вход плата повышенная. Начало кабарета в 10 часов вечера». На третьей полосе Александр Черниговский разбирал новую постановку в «Русском театре»: «Ревизора» ли видим мы? Где горький гоголевский смысл, где разящий хлыст сатиры? На смену всему этому пришло горестное сожаление по ушедшему, по всему тому, что определяло быт и уклад поместной России. То, что должно вызывать гнев и презрение зрителя, в постановке г-на Кассера, наоборот, рождает умильное переживание по утерянному с победой большевиков! И это в то время, когда мы должны воспитывать нашу молодежь в готовности отдать лучшие порывы юности, а если потребуется, и жизнь в борьбе за освобождение родины! Если бы г-н Кассер задумал сделать «Ревизора» как сатиру против большевизма, против уродства Совдепии, погрязшей в чинопочитании, — тогда он заслужил бы наше гражданское спасибо, ибо ничем нельзя зажечь людские сердца, кроме как глаголом». — Чем увлечены? — спросила Боссэ, выходя из ванной. Была она одета в серое платье, легко и просто причесана, и пахло от нее хорошим мылом. — Черниговским. — Милый Сашечка… Голодает… Мы его подкармливаем. Он славный, только озлоблен, на ежика похож. — Бедный ежик. — Я покупаю к утреннему кофе печенье — его пекут здесь напротив по моему рецепту. Вы подождете пять минут? — Подожду, — ответил Исаев и показал глазами на телефонный аппарат. Боссэ отрицательно покачала головой и чуть кивнула на окно: Исаев понял, что она будет звонить не отсюда, вероятно, для этого и было придумано печенье. Он еще раз внимательно посмотрел на нее, и она ему чуть улыбнулась и пошла к вешалке. Он ее опередил, помог надеть плащ и протянул маленькую, плетенную из соломки сумочку. — Нет, спасибо, там мне готовят пакет, чтобы удобнее и наряднее нести. Читайте газеты, я сейчас. Он сел к столу, пролистал еще раз газеты и отложил их с досадой; поднялся, отошел к окну, выглянул на улицу. Через булыжную дорогу, чуть раскачиваясь на каблучках, бежала Боссэ с огромным, но, видимо, очень легким свертком в руках. — Вот и я, — сказала она, ставя сверток на стол. — Я взяла много необычайно вкусных вещей. Она включила граммофон — новую американскую модель — и поставила Моцарта. — Он утренний композитор, — сказала Лида, — после него так прелестно жить на свете. Я позвонила к Роману. Он сказал, что все будет хорошо и что «товарищи уже начали наблюдение за всеми объектами». — Спасибо. — Пожалуйста, называйте меня хотя бы Лидой. Или мадемуазель Боссэ, а то вы говорите со мной как со столом. — Это в традициях русского театра — стол ли, шкаф. Лида рассмеялась. — Что вы? — спросил Исаев, зараженный ее весельем. — Первый раз вижу интеллигентного человека — оттуда… — Откуда? — не понял Исаев. — Из ЧК, — тихонько прошептала она. — Ну, спасибо, — сказал он, — тронут… — Угощайтесь дарами Ревеля. Особенно вкусны белые пирожные со сливочным кремом. А вот «наполеон» сегодня неудачен, слишком сухой… — Я не ем сладкого, Лида. — А я-то старалась, дуреха. Все ваши — необыкновенно застенчивые люди, только за компанию едят, а ведь я — на жесточайшей диете… — Ну, давайте, я — «наполеон», а вы — одно сливочное. — Ох какой хитренький — я женщина волевая. Не буду. — С вами сразу легко: это — редкое качество у наших женщин. — А я не совсем ваша женщина, — ответила Лида, — папа — француз, а мама — эстонка. — Вы давно с нами? — Два года… — Отчего вы сказали, что я — первый интеллигентный «оттуда»? — Потому что остальные добрые, но все какие-то стальные, а не плотские. И сразу смотрят, нет ли отдушины в соседний номер с фонографом, будто я сама этого до смерти не боюсь… А потом вы Рублева назвали… «Буржуй проклятый, иконы писал» — так мне один ваш сказал. — Это пройдет. — Я за это Богу молюсь… Я верующая, вы это, пожалуйста, запомните и при мне никогда не ругайте Христа. — Вы православная? — Я никакая. Я просто в Бога верю. У меня вообще-то богов много — Христос, Бах, Толстой… Иногда собеседник делается Богом — но это ненадолго. Мой муж был Богом… Я не сумасшедшая, просто я всегда говорю то, что думаю, — иначе как-то совестно людям в глаза смотреть. Хотите еще кофе? — С удовольствием. — Господи, не отказывается! Ура! Власть переменилась! Вы на прощанье скажете: «Товарищ, береги себя» — или нет? — Скажу. — Жаль. А то б вы мне совсем голову вскружили. Я очень влюбчивая, Максим Максимович, — вас так надо называть? Максим Максимович. Почему вы — с ними? — А вы? — Ну, это дурно — вопросом на вопрос. — В общем-то верно. Как отвечать — я вас толком не понимаю: где кокетничаете, где вправду интересуетесь? — Ну, я не знаю, где и как… Разве я могу сама себя разделять? Ваши себя так контролируют, так уж контролируют — оттого за ними и следят. Надо все время быть самим собой — как Бог на душу положит. У меня есть леденцы. Хотите? — Спасибо. Не хочу. — Да ну вас к черту… Ничем не угодишь… — Экая вы, — заметил Исаев, — «даешь эмансипацию»! — Что вы! — ужаснулась Лида. — Мне во сне дети снятся с оборочками и в панталончиках. Ну что же вы молчите: я видела, вы собрались мне ответить. У вас брови сросшиеся, — значит, вы злой ревнивец. — Ну и хитрющая же вы. — Я? Ужасно хитрая. А что? Хитрость — это второй ум… Вы тоже в тюрьме сидели? Мучили вас, да? — Нет. Все у меня благополучно. Даже успел лицей кончить, курс математики начал слушать… — Какой вы молодец! А то я иногда рассуждаю: ну зачем, зачем я с ними? Все мои против них, а я с ними, и расстреляют еще как шпионку! Знаете, как расстреливают: чик — и нету. На остров бросят, а скажут, что пытался убежать и ранил конвоира. О, я знаю, чего вы хотите! У меня есть американские сигареты. С медом. Угадала? — Угадали. — Я умею читать мысли по глазам. Мне предлагали контракт по Южной Америке — «сеансы чудес мадемуазель Боссэ». — Отказались? — Антрепренер сразу стал лезть ко мне за корсет. И потом я могу отгадывать по вдохновению. Профессионально — я только на сцене выдрющиваюсь. И деньги на бочку. Ну? Что вы молчите? — Я жду. — Чего? — Сигарет. — Это я вас обманула. У меня их нет. Просто я для себя угадывала, чего вы хотите. — Лида, спасибо за кофе — я у вас хорошо отдохнул, а теперь мне пора. Боссэ покачала головой: — Роман просил меня быть с вами. Знаете, если вы со мной пойдете, все на меня будут смотреть — я же смазливая и у меня глаза с блудом. А потом он просил вас заболеть. Он сказал, что мы вас навестим, когда врачи поставят первый диагноз… Не верите мне — шифром разговариваете, думаете, что я дурочка, как все женщины. А мне Антон Иванович говорил, что мудрее меня нет женщины. — Деникин? — Да. Необыкновенно милый человек. Я не понимаю, отчего вы его ненавидите? Надо было послать к нему хорошего агитатора, и он бы перешел на вашу сторону. Я пыталась ему все объяснить, но я же не специалист в этой области… — Интересно, что вам Антон Иванович ответил? — О, я запомнила, он очень смешно мне ответил. Он сказал, что, если английскому лакею сказать «спасибо» за работу, он тогда вас на всю жизнь запомнит и отблагодарит, а нашему скажи — Антон Иванович тут замолчал надолго, глаза все тер пальцами, — так неминуемо решит, что вы блажной, и не преминет тебя облапошить, а если замечание сделаешь — так начнет кол из плетня дергать… — Добрый человек Антон Иванович, — усмехнулся Исаев. — Ну, началось! Я этого больше всего боялась… Почему вы так жестоки? Почему вы не ищете путей к миру, а норовите заменить заповедь «не убий» на новую: «ответь ударом на удар»?! — Помните, у Екклезиаста? «Ибо тот из темницы выйдет на царство, хотя родился в царстве своем бедном». Ну, вышли? Вышли. Снисходительность — свидетельство доброты? А снисходительность к нации — это как? — Вы философ? Тогда отчего сердитесь? Даже стали Екклезиаста приводить, а я его в жизни не читала. — Плохо. — А вы почему этого Екклезиаста защищаете? — Я защищаю свою точку зрения; а вы — прелесть. Все-таки давайте-ка мы ослушаемся Романа и я потихоньку пойду один. — Роман будет волноваться. Хотите, погадаю по Лермонтову? — Хочу. — Говорите страницу. — Сто шестая. — Ага! Один плюс шесть — семь. Вы в семерку верите! — Угадали. — Вот видите. А строчка какая? — Первая. — Снизу или сверху? — Сверху. — «Когда надежде недоступный…» Это что-то мало. Давайте дальше посмотрим… «Не смея плакать и любить». Ага, так! «Когда надежде недоступный, не смея плакать и любить, пороки юности преступной я мнил страданьем искупить…» Исаева поразило, как преобразилось лицо Боссэ.16. Операция
1
Сначала Оленецкая не очень-то обратила внимание на эту телеграмму: ее принесли из секретариата и попросили зашифровать вне очереди, как особо секретную. Она думала о Викторе, ждала каких-то сведений о нем, а Нолмар назначил встречу только на следующий четверг, потому что, сказал он, «следует проявлять максимум осторожности во всем, если мы хотим помочь Воронцову». Но, вчитавшись в телеграмму, подписанную, как и первая о Викторе, кодовым номером «974», Оленецкая поняла, что эта телеграмма дает ей повод пойти к Нолмару. В телеграмме говорилось: «По сведениям, поступившим из информированных источников, следует предполагать приезд в Ревель трех высших представителей из Лондона для встреч с нашими европейскими торговыми агентами. О месте встречи сообщается, что, вероятно, это произойдет в Нымме, в доме барона Грауерса. 974». «А зачем ждать вечера? — подумала Мария Николаевна. — Телеграмма такова, что следует рисковать. А может быть, что-нибудь есть от Виктора. Я схожу к нему во время обеда».— Убежден? — переспросил Роман собеседника. — Не путаешь? — Я не путаю. С Воронцовым сидел вот этот, — и человек указал на фотографический портрет Пожамчи. — Вот так фокус… Дядя Коля?.. — Что? — Ничего… Я встречался с этим человеком. Более того, я его знаю. Ладно. Спасибо тебе, Ян.
В квартире Нолмара раздался телефонный звонок: — Отто Васильевич, наш знакомый идет по городу. — Где вы? — Возле Домской церкви. — А он? — Пошел вниз. — Куда — вниз? — К городу. — Стойте там, сейчас за вами приедут. Нолмар позвонил своим людям в полицию и бросился к машине. Оленецкая подошла к его дому с текстом исаевской «дезы» через две минуты после того, как он уехал.
— Роман, — услышал резидент в телефоне голос того, кто отвечал за пост наблюдения за Нолмаром, — Карл побежал куда-то, наверное, за доктором, очень торопился. — Бедный Карл, — ответил Роман задумчиво, — ладно, я попробую помочь ему сам. — А мне что? Идти к тете Линде? — Нет. Побудь дома, вдруг ты понадобишься… Может быть, кто-нибудь приедет к нашему Карлу.
Второй сигнал был еще более неожиданный. К Роману прибежал Ханс («Сколько раз я его просил не пыхтеть по улице — нет более запоминающегося человека, чем тот, кто бежит», — подумал Роман), организовавший наблюдение за нолмаровской квартирой. Он сообщил, что только что довел до русского посольства женщину, которая довольно долго звонила в пустую квартиру немца. — Немолодая, лет сорока… Ничего приметного… — Глаза? — Серые. Или голубые. Одним словом, светлые. — Родинки на лице, особые приметы? — Родинок нет. Губы такие, обыкновенные… — Сережки? Очки? Сумка? — О! Сумка была. Коричневая, тоненькая. — Из чего сделана? — Сделана из этого… ну… как его… в Африке живет… — Крокодил? — Точно! — Во что одета? — Коричневая курточка и туфли коричневые. А пряжки золотые. Коричневую курточку из материала в пупырышках сразу узнали в раздевалке: она принадлежала шифровальщице Оленецкой. На ней были коричневые туфли с «золотыми» пряжками, а раскрытая плоская сумочка крокодиловой кожи лежала на столе в ее комнате.
2
Простившись с Боссэ возле Вяйке-Карья — Исаев сказал ей, что дальше пойдет к себе на явку проходными дворами, — он юркнул в парадное, вышел на другую, пустынную улицу и неторопливо двинулся к центру. Эта прогулка с Лидой была разыграна не зря — женщина была маяком для тех людей Романа, которые организовали наблюдение за возможными чужими наблюдателями. Они-то и дали ей условный сигнал, что опасности нет, за Исаевым никто не «топает», только поэтому она его и оставила…Исаев так строил свои беседы, встречаясь в Ревеле с кадетами и эсерами, что давал им повод присматриваться к себе самым тщательным образом. Легенда его была точной, не подкопаешься: действительно, в девятнадцатом году он семь месяцев служил в пресс-группе Колчака, и алиби его, понадобись, было абсолютно надежным. Он справедливо полагал, что эмигранты после того, как он в первый раз легко ушел от их «наружки», станут в будущем обращаться за помощью. К кому? Это интересовало и Романа и Максима как в связи с возможной изменой в посольстве, так и на будущее. Эксперимент был рискованным. Роман поначалу отверг было его, не считая возможным разрешить Исаеву стать «подсадной уткой», но тот выдвинул свои доводы. Алиби с Колчаком и Ванюшиным — на крайний случай; умение уходить от наружки; надежда на своих людей, которые в критический момент, если он настанет, придут на помощь. Операция, которую так незаметно, спокойно, исподволь проводили Исаев и Роман, развивалась в трех направлениях. Во-первых, «деза», которая затрагивает интересы немцев (а потом французов и англичан), была «пропущена» через посольство так, что о ней стало известно довольно широкому кругу людей. Если там действительно сидит враг, он обязательно пойдет на срочный контакт со своим руководителем. Во-вторых, поскольку Стопанский утверждал, что дипломата готовили к вербовке монархисты, Исаев повел с ними игру довольно тонкую: он «темнил», позволял думать о себе всякое и по-разному толковать свое поведение здесь, в Ревеле. Он считал, что эмиграция пойдет на контакт с одной из разведок, работавших в Эстонии: у тех возможностей побольше, им легче установить, кто же такой на самом деле Максим Максимович Исаев — представитель кадетского подполья, действующего в России, или же агент чека. «Приманка» была рассчитана точно — эмиграция в Ревеле жила без связей с Москвой, поэтому всякий человек «оттуда» был для кадетов и эсеров сущим кладом. Под такого надежного человека можно просить деньги у англичан или французов — под разговоры деньги платить перестали. И наконец, в-третьих, Исаев допускал возможность «промежуточной» связи завербованного дипломата с иностранной разведкой через соплеменников, которые — чем дальше, тем больше — начали захаживать в советское посольство: кто наводил справки о судьбе родных, а кто заводил осторожные разговоры о том, как бы податься назад, на родину. Во всех трех направлениях поиска чужого агента Исаев намеренно приоткрывал себя. Это был риск, но риск необходимый и оправданный, потому что Ревель стал узловым пунктом, через который наша дипломатия налаживала контакты с Лондоном и Стокгольмом, а присутствие в посольстве чужака ставило под угрозу проведение этих столь необходимых республике акций, целью которых был прорыв экономической блокады. Исаев помнил слова Кедрова: «Когда разведчик начинает палить из револьвера и бегать по крышам — он кончился, и нет в этом подвига, а лишь одно неумение. Даже если ему грозит провал, он обязан и провал обернуть в свою пользу».
— Максим Максимович, — окликнул Исаева кто-то, очень четко выговаривающий каждую букву в его имени-отчестве, — добрый день. Исаев неторопливо обернулся: за рулем спортивной машины сидел Нолмар. — Здравствуйте. С кем имею честь? — Меня зовут Отто Васильевич. Я торговый атташе Германии. — Очень приятно, но торговля не по моей части, — ответил Исаев, заметив, как на другой стороне улицы, шагах в двадцати, трое квадратнолицых мужчин деловито разглядывали витрины бакалеи. — Как знать, как знать, — улыбнулся Нолмар, — вы не согласились бы побеседовать со мной? — Завтра в пять я буду обедать в «России». — Господи, — удивился Нолмар, — да разве в наше время можно жить завтрашним днем? Нет, я просил бы вас выкроить для меня время сейчас. — К сожалению, сейчас я занят, господин Нолмар. — Ваш отказ только усложнит вашу жизнь на сегодня, да и вообще на ближайшее обозримое будущее, — сказал Нолмар и чуть кивнул головой на тех троих, которые по-прежнему настороженно изучали витрину, и Максим Максимович ощутил напряженное ожидание, сокрытое в затылках этой троицы. «Надо принимать драку, — понял Исаев. — Звать полицию — глупо. А то, что он мной столь стремительно заинтересовался, означает, что мы с Романом на верном пути». Исаев сел рядом с Нолмаром и спросил: — Бензину жрет много? — Что? — не понял Нолмар. — Я спрашиваю — много ли жрет бензина ваш мотор? — Спортивные автомобили прожорливы, огромное сгорание… Восемь цилиндров, что ни говорите. — А руль? Устойчив? — спросил Исаев и, резко положив руки на баранку, несколько раз крутанул из стороны в сторону. — Осторожней! — крикнул Нолмар, и лицо его враз побледнело. — Я же могу на тротуар въехать! Он затормозил около своего подъезда. — Здесь я живу. — Хороший дом? — Теплый — это его главное достоинство. Они вошли в парадное и стали подниматься по деревянной лестнице. Исаев неожиданно крикнул: — Ого! — Что вы? — снова дрогнул лицом Нолмар. — Что случилось? — Ничего. Проверяю акустику. У нас дома поразительная акустика: консьерж чихнет, а я просыпаюсь. Нолмар, конечно, не мог знать, что Исаев прокричал свое «ого» для тех, кто сидел здесь рядом, в одной из освободившихся недавно квартир, и имел связь с Романом. Он, подстраховываясь, хотел привлечь внимание (вдруг зазевались) к Нолмару и себе, и он своего добился: Артур Крейц внимательно наблюдал за тем, как лощеный молодой мужчина пружинистой походкой поднимался вместе с громадным Нолмаром.
— Алло, можно Романа? — Он скоро будет. Что передать? — Пусть позвонит к тете Розе, она себя очень плохо чувствует, к ней только что пришли на консилиум врачи. Но Роман мотался по городу, а оставленный им связник не имел права выйти из квартиры. Поэтому сцепление случайностей оставило Исаева один на один с Нолмаром и с теми четырьмя агентами полиции, немцами по происхождению, которые сидели в небольшой спальне, соседствующей с кабинетом, где сейчас беседовали двое. Фонографы были включены агентами полиции после того, как зажглась лампа возле кровати: это Нолмар нажал сигнализацию у себя под столом. Потом загорелись две лампочки возле трельяжа: Нолмар любил изящную мебель. Эти две лампочки означали, что сейчас надо начать секретное фотографирование его самого, беседующего с посетителем, а потом отдельно посетителя: в фас и профиль. — Выпить не желаете? — спросил Нолмар. — Желать-то еще как желаю, — ответил Максим Максимович, — но, увы, не могу. — Отчего? Язва? — Отменно здоров. Боюсь, споите. Знаю я вас, дипломатов… Нолмар придвинул свое кресло поближе к Исаеву и сказал: — Спасибо, что вы помогаете мне начать беседу без всякого рода необходимых в нашем случае прелюдий… — Вы что, получили музыкальное образование? — Просто образование. Оно предполагает определенное знакомство с культурой, которая без музыки невозможна. — Ну что же, вашу формулировку я приму, — снова усмехнулся Максим Максимович. — Чтобы не затягивать время — у меня еще есть дела, — слушаю вас. — Даже не знаю, с какого бока к вам подступиться. — Ну, это, видимо, неплохо. — Для меня — плохо. Вы не типичны, с вами можно проиграть. — Или неожиданно выиграть. — Вы — из Москвы? — Да. — Можно вопрос? — Пожалуйста. Да вы смелее! Выйдет так выйдет, а на нет — суда нет. — «Нет» меня не устраивает. Вы говорили, что письмишко вам Урусов написал в коридоре? — Именно так. — Экспертиза показала, что записочка написана на суконном столе. На столе зеленого сукна… «Верно, — отметил для себя Исаев. — Именно зеленый стол был на той явке, где писал Урусов. Ай да немец!» — Ну и что? — Ничего… Маленькая ложь рождает большое недоверие. — Опровергать вас не входит в мои планы, господин Нолмар. Замечу только, что писать можно в коридоре на бумаге, которая перед этим лежала на столе, покрытом зеленым сукном. Что еще? — Вам тоже небезынтересно продолжать этот разговор. — По чьему поручению вы его ведете? — Это моя инициатива… Теперь второй вопрос: вам известно, что Урусова очень тщательно опекает ЧК? — Известно. — Что вы можете сказать о Леониде Юрьевиче? — Какого Леонида Юрьевича вы имеете в виду? — Возле Урусова находится один Леонид Юрьевич… — Ах, этот старик? Бывший его дворецкий? Ничего я о нем сказать не могу. — Зато я могу вам сказать, что этот его дворецкий был замечен в связях с большевиками еще в тринадцатом году. Так что ежели вы его знаете, то меня удивляет, как вы могли уйти из России без помощи ЧК? — Ну, а если я ушел с помощью ЧК, какие будут вопросы? — Извините меня, я вас оставлю на мгновение… Нолмар вышел в соседнюю комнату и показал глазами на руки: «Приготовьте оружие». Один из шпиков протянул Нолмару несколько мокрых еще фотографических оттисков. Нолмар вернулся и бросил на стол фотографии. — Если вы пришли с помощью ЧК и не искали встреч со мной, то ЧК, видимо, будут шокировать эти фотографии… — По-моему, наоборот. Это бы их очень заинтересовало. — Это если вы их перевербованный агент. А если вы из кадров ЧК? — Черт его знает… Тут мне судить трудно… — Мне тоже. Хотя предполагать кое-что могу. — Я тоже, — ответил Исаев и поднялся. — Увы, мое время истекло. — Мое тоже. Поэтому я выдвигаю вам предложение: вы берете ручку и пишете обязательство — форму я продиктую. — И…? — Потом рассказываете о ваших связях, явках, задачах, средствах. Засим мы расстаемся. — Фонографы нашу беседу записывают? — А как вы думаете? — Увы, предложения вашего принять не смогу. — Вы живете на нелегальном положении, у вас возможны неприятности с полицией, и потом — документы… Вы говорили — у вас их нет… — Отчего вы думаете, что у меня нет документов? — Так мне сдается! Если бы они у вас были, вам было бы удобнее остановиться в отеле. — Было занятно познакомиться с вами, господин Нолмар. В это время в кабинет ворвались четверо полицейских. Двое бросились на Исаева, полезли в карманы — искали оружие, — а двое других держали его за руки. — Я оружия не ношу, — сказал Исаев, не оказывая ни малейшего сопротивления. — А вот протест я заявляю. — Ладно, — согласился Нолмар, рассматривая его портмоне, которое агенты сразу же ему передали. Там лежал паспорт РСФСР и разрешение эстонского консульства в Москве на въезд М. М. Исаева в Ревель сроком на шесть месяцев. Нолмар сунул паспорт в свой карман и сказал: — Господа, этот человек пытался ограбить меня, угрожая смертью. Я требую его ареста. Я задержал его и обезоружил, и я настаиваю на тщательном разбирательстве этого дела. — Паспорт верните, — попросил Исаев, — и портмоне. — У вас не было паспорта, — сказал старший из агентов, — а портмоне пожалуйста, вот оно.
3
Его посадили в одиночку. Нолмар уговорился с шефом политической полиции Неуманном, что этот московский агент будет обвинен в попытке грабежа — время на проверку его показаний о выданных в Москве (выданных ли?) документах позволит посмотреть самым тщательным образом за здешней московской агентурой — те наверняка заворочаются, а этого министерству внутренних дел только и надо: месяц назад ЧК арестовала в Москве семерых эстонцев — из их миссии. — Вам надо будет выменивать своих людей, а советских в ваших тюрьмах, насколько мне известно, нет, — закончил Нолмар. — Этот Исаев не может не потащить за собой еще несколько человек. Вот вы и будете квиты. Гонорар за добрые услуги я не беру, — улыбнулся Нолмар. — И последнее — встречался здесь этот господин с коммерсантом по фамилии Шорохов. План того места, где они виделись, я вам представлю сегодня же, но считайте этот документ вашим секретом. Паспорт Исаева он эстонцам сейчас не отдал, рассчитывая сохранить этот козырь на будущее, — всякое может случиться, кто знает… И если «орешек» окажется трудным и Неуманн придет к нему, Нолмару, за помощью, он, Нолмар, потребует за помощь встречные услуги, а это будет серьезная победа, если услуги ему станет оказывать сам шеф секретной полиции Эстонии. Неуманн сразу же связался с министерством иностранных дел: подстраховка — лучшая гарантия успеха, и попросил консульский отдел запросить соответствующее ведомство в русском посольстве, числится ли некий Максим Максимович Исаев сотрудником каких-либо советских учреждений в Ревеле и если да, то каких именно, с каких пор, где проживает и кто может дать за него поручительство, поскольку в настоящее время против него возбуждается уголовное дело. Консул ответил звонившему чиновнику, что справки об Исаеве наводятся. — Однако мы готовы взять его на поруки, поскольку вы утверждаете, что он является гражданином РСФСР, — добавил консул. — Значит, он лицо официальное? — спросил чиновник МИДа. — Мы наводим справки. — Господин консул, я уполномочен получить от вас официальный документ. Лишь это даст нам возможность предпринять какие-либо шаги в установленном международным правом порядке. — Ну что ж, давайте решать и этот вопрос в обычном порядке, — согласился консул, — в конце концов вопрос об этом человеке подняли вы, а не мы.С Виктором Кингисеппом, членом подпольного ЦК, Роман встретился уже под утро. — Они взяли Максима, — сказал Роман. — Я опоздал. Я не думал, что он с первого раза попадет в яблочко своей «дезой». — Я его хорошо знаю… Славный парняга. Он работал в инотделе. По-моему, с Кедровым, а потом с Бокием. — Я-то с ним познакомился только здесь. — Кое-что мне уже рассказали наши товарищи: его сработал немец. Зачем он пошел на контакт с ним? Это же риск. — Он знал, кто такой Нолмар и как он нам интересен. И потом он попал в такое положение, когда не мог уйти от разговора. Так или иначе, нам бы пришлось заниматься Нолмаром… Виктор, может понадобиться хороший адвокат. — Адвоката подберем… Эрик Лахме, ты, наверное, слыхал о нем. Поищем подступы и к тюрьме… — Я уже кое-что в этом направлении предпринимаю. Я опасаюсь только одного — беру худший вариант… В случае провала, если они установят нашу с тобой связь, начнется мировой вой — эстонские коммунисты выполняют задания Москвы… — Эстония связана с Россией общностью революции — ты знаешь нашу позицию в этом вопросе. Эстония была колонией России, но мы стали республикой после революции в Питере. Тут двоетолкований быть не может, и не надо, пожалуйста, оглядываться ни вам, ни нам на всякого рода сволочь — так мы подменим идею межгосударственным политиканством. — Эрик — дорогой адвокат? — Наших товарищей он защищал бесплатно. — То ж ваши, — сказал Роман. — А этот наш. Это я к тому, что о деньгах вопрос не встанет. — Надеюсь, — усмехнулся Виктор хмуро, одним ртом. — От нас связь с тобой будет держать товарищ Юха. — Хорошо. Спасибо. — Не надо торопиться с признанием Исаева советским подданным — это крайний случай, если мы не сможем его вытащить иным способом. Им бы очень хотелось получить признание Москвы… Попробуем не дать им этого козыря. А на Исаева, я думаю, можно надеяться — он товарищ крепкий и, помнится мне, с юмором. — Теперь последнее: мне нужны все данные о Неуманне.
4
— Август Францевич, — сказал Неуманн своему старому сослуживцу Шварцвассеру, — у меня к вам разговор… Как поживает ваш строптивый русский литератор? Что с ним? — Никандров? После того как он покушался на побег и чуть не угрохал меня канцелярским предметом — по-моему, в инвентарной описи у нас так значится чернильница, — он сидит в карцере. Была еще одна попытка: нападение на конвоира, тот, сопротивляясь, помял его несколько, хотя и сам пострадал… В разговоре друг с другом они никогда не снисходили до того низкопробного цинизма, который отличал тюремщиков и рядовых сотрудников следственного аппарата политической полиции. Те говорили в открытую, смаковали детали, вышучивали поведение арестованных и с какой-то обостренной жестокостью ждали случая, когда можно будет подвергнуть того или иного человека утонченному моральному унижению. Неуманн как-то сказал Шварцвассеру: — Знаете, в чем высокий трагизм политика? В том, что, выстраивая линию, намечая кардинальные повороты в международных делах или внутри своей страны, он оперирует теоретическими догмами. Вопросы практики низменны, и не стоит ему даже видеть их или знать — это удел исполнителей. На них в конечном-то счете можно возложить вину в случае неудачного эксперимента, а для этого им надо позволить полную свободу действий: в русле его, политика, замысла. Это, и только это, даст возможность политику смотреть в глаза своим согражданам чистым взором и не знать за собой личной вины за содеянное. Этот разговор произошел в самом начале их совместной работы в политической полиции, когда надо было зачинать все наново после предоставления Кремлем независимости эстонскому государству. До революции Шварцвассер и Неуманн работали в департаменте русской полиции и, естественно, как никто, знали всю слабость этой организации, которая «заземлила» себя, низвела — стараниями политиков, делавших ставку на государственный абсолютизм, балансированием между черносотенцами и умеренными либералами — до некоего регистрационного бюро, улавливавшего настроения общества. — Это не для нас, — говорил тогда Неуманн. — Мы должны пойти — поначалу, конечно же, — на поводу у обывателя, который падок до секретных агентов, раскрытых заговоров и скандальных процессов. После того как мы настроим обывателя, станем на путь европейской законности. За нами — линия, за нашими исполнителями — проведение в жизнь этой линии. А нигде не оседает так много черни самого низкого пошиба, как в нашем ведомстве: в этом залог нашей удачи и возможной трагедииодновременно. Мы должны разрешать нечто неизвестное нам жестокое не письменно и не словесно, но лишь закрывая глаза на это, увы, необходимое жестокое и кровавое. Я сказал про это лишь вам, и повторять этого я не стану, и лучше нам с вами это сказанное мною сразу же и позабыть. Давайте нести крест свой молча, мы некое промежуточное звено между политиком и тюремщиком. Мы знаем все, но знать нам всего не надо, — стоит об этом уговориться раз и навсегда и принять обет, тяжкий, но необходимый… И сейчас, когда зашел разговор о Никандрове, Шварцвассер изучающе посмотрел на Неуманна: открыв в себе призвание литератора, он стал отделяться от старого знакомца — внутренне, конечно, потому что внешне их отношения были ровными и доброжелательными. Почувствовав в себе дар рождать сюжет, придумывать историю, вызывать к жизни из темной пустоты некую ощутимую им самим реальность, он начал испытывать чувство превосходства над теоретизирующим, аккуратным Неуманном. Один раз он поймал себя на мысли, что Неуманн не та фигура, которая может и дальше возглавлять политическую полицию Эстонии. «Он сам говорил мне о русской заземленности, а его линия так же заземлена и лишена какой бы то ни было дерзости, — думал порой Шварцвассер. — Он забыл свои слова о том, что сначала надо пойти за обывателем… Он вообще ни за кем не идет, он топчется на месте, он боится что-либо предпринять, он лишь пытается локализовать содеянное врагом…» — Каково моральное состояние Никандрова? — Он занимает вас с точки зрения делового использования? — поинтересовался Шварцвассер. — Да. — Пожалуйста! Только хотел бы просить вас — заберите его у меня вовсе: я потерял к нему интерес… — Нет, забирать у вас этого человека я не вправе, — ответил Неуманн, отлично понимая, отчего Шварцвассер с такой легкостью отдает ему избитого, замученного литератора, которого так или иначе надо куда-то списывать — и сделать это предстоит Шварцвассеру, а Неуманн брать на себя эту выбракованную работу никак не хочет. — Я думаю, что после отдыха в хорошей камере он может измениться. — Боюсь, что интереса он во мне не вызовет, — мягко возразил Шварцвассер, — я его просто-напросто боюсь. — Тогда лучше освободить его, — так же мягко ответил Неуманн, прекрасно понимая, что Шварцвассер на это пойти не может: русский не преминет написать в газеты, как с ним здесь обращались. Неуманн понимал, что русский обречен: либо он должен погибнуть в тюрьме, либо ему предстоит стать его «другом». — Я готов, — ответил Шварцвассер, — освободить его хоть сейчас, если вы санкционируете освобождение. — Поскольку не я санкционировал его арест, — сколько помнится, я разрешил лишь превентивный арест Воронцова, — я не вправе разрешать или запрещать вам отпускать его. Впрочем, мое разрешение вообще-то сугубо формально: если я числюсь шефом политической полиции, то вы по праву считаетесь ее светилом. — А как мы оформим его передачу вам? — спросил Шварцвассер, поняв, что сейчас он проиграл. — Написать прошение? — Бог мой, при наших-то отношениях — и такая пустая казуистика? Достаточно вашего устного согласия, а я вижу по вашим глазам, что вы мне это согласие дали.5
— Присаживайтесь, господин Исаев, — предложил Неуманн легким кивком головы. — Я руководитель политической полиции. — Очень приятно. Наступила пауза, которой Неуманн не ждал. Он рассчитывал, что русский сразу же заявит ему протест, но Исаев, чуть покачивая левой ногой, легко переброшенной на правую, тяжело разглядывал Неуманна и молчал, смешно двигая кончиком носа, словно ему чесали соломинкой ноздри. — Я хочу быть с вами предельно откровенным… — Обожаю откровенность. — Не паясничайте, ваше положение не дает вам повода вести себя так. — Меня удивляет, отчего слово «паясничать» в русском языке несет отпечаток презрительной снисходительности. Леонкавалло назвал свою оперу о честности и любви — «Паяцы». Не будьте «Паяччо» — это звучит уважительно, а «не паясничайте» — презрительно. Вы не задумывались, отчего так? — Не задумывался, — ответил Неуманн, решив «пойти» следом за русским — иногда это приводило его к успеху. — Отчего же? — Оттого, что русские баре составляли из своих крепостных театры, аплодировали им, когда те были на сцене, но за провинность били их розгами на скотном дворе. Я думал, что это свойственно только нашим барам, но, оказывается, вы заражены этим же. — Не забывайтесь! — Я позволил бестактность? Приношу извинения… — Послушайте, Исаев, я предпочел бы иметь вас другом. Увы, жизнь свела нас противниками. Против вас я имею трех свидетелей, которые показывают, что Нолмар застал вас в своей квартире и обезоружил, причем револьвер не зарегистрирован, и, главное, у вас отсутствуют документы, а вы иностранец… — Плохо. — Что? — не понял Неуманн. — Я говорю, плохо мое дело… — Да. Ваше дело очень плохо… Мы не большевистская диктатура, мы обязаны исповедовать демократию во всем, а прежде всего в судопроизводстве. И здесь обнаруживается самый опасный контрапункт нашей партии: можно ли мне вывести вас на открытый процесс, поскольку институт закрытых процессов у нас невозможен? Все станет ясно после того, как я получу ответ на запрос, посланный консульским отделом МИДа в ваше посольство: действительно ли вы гражданин РСФСР или самозванец, темная личность, за которую никто не захочет дать никакого поручительства. — Третье решение невозможно? — Это предложение должно исходить от вас. — Когда я смогу получить обвинение? — В свое время. — Могу я потребовать встречи с адвокатом? — Я рассмотрю это ваше устное ходатайство. — Хреновое дело-то, а? — улыбнулся Исаев. — Простите? — снова переспросил Неуманн. — Я говорю, хреновое дело, господин Неуманн. «Хреново» — вульгаризм, это синоним «плохо». — Увлекаетесь филологией? — Филология необъятна. А сравнительную семантику люблю… Позвольте уйти? — Да. Вы свободны. — Совсем? Тогда подпишите пропуск. — Милый вы человек, — вздохнув, улыбнулся Неуманн. — Какого черта вы полезли в наши дела? Я недюжинных людей отличаю сразу — видимо, потому, что сам посредственность… Вам бы в сфере художеств подвизаться, а вы туда же… В разведке недюжинные натуры гибнут, ибо они подобны мотылькам, которые тянутся к светильнику. Будущее разведки определит наука. — Каким образом? — Хотите заполучить мои секреты? А вдруг сбежите? — Тюрьма у вас довольно надежно охраняется, и потом меня держат, как я понял, в специальном отделении? — Верно. — А секреты, что ж… За них платят хорошо, за серьезные-то секреты. — Скажите на милость… Предложение небезынтересное… А я думал, вы станете пугать меня неминуемостью гибели эксплуататоров, диалектикой… — Ну что вы, господин Неуманн, я же не моряк какой-нибудь. — Из бывших моряков среди красных русских в Ревеле мне известен лишь один. — Кто же? — Господин Шорохов. Он, верно, потому так любит бродить по земле, что лучшие годы отдал морской стихии. — Бедный Шорохов… — Отчего же бедный? У него интересная работа. — А какая у него работа? — Разная, Исаев… Разная… Как с питанием? Претензий нет? — Нет. — Капуста не червива? — Вы же не станете питать меня пончиками. — Все зависит от вас. — Я начинаю чувствовать себя всемогущим.6
— Ближе, Никандров. Еще ближе. Не тряситесь, я не собираюсь вас бить, если только вы не станете кидать в меня чернильницу. Лицо Никандрова задрожало. — Ну, ладно, ладно, что было, то прошло. Я вызвал вас для приятного разговора. Успокойтесь, пожалуйста. — Я совершенно спокоен… Я благодарен за ваши добрые слова… Поэтому я разволновался. Спасибо, низкое вам спасибо… Я верил, я ждал, я был убежден, что весь этот кошмар кончится… — Он может кончиться очень быстро, если вы поможете себе. — Как же я могу помочь себе? — Никандров снова заплакал. — Я тут стал животным, трусливым животным… Как охотничья собака у злого егеря, который забивает ее до того, что она все время ходит с поджатым хвостом. — У меня есть племянница, — заметил Неуманн, — она еще совсем маленькая. Когда мы с ней гуляем и она недовольна моим замечанием, она всегда говорит мне: «Неверно сказку сказываешь». Неверно сказку сказываете, Никандров. Человек обязан ощущать себя человеком! Всегда, в любых жизненных обстоятельствах: ведь «человек — это звучит гордо»! — Спасибо вам… Господи, услышал ты мои слезы… — Слезы господь может увидеть; услыхать он может рыданья, — поправил его Неуманн и поймал себя на мысли, что так бы, вероятно, сказал Исаев. — Постарайтесь меня понять верно, Никандров. Мы переведем вас в другую камеру, там будет сидеть ваш соплеменник, тоже русский. — Счастье! Счастье-то какое! Я уже начал со стенами разговаривать, с нарами, с решеточками на окне… — Ну, вот видите… Вас будут выводить гулять вместе с арестованными, там, правда, коммунисты гуляют, но вы уж с ними не ссорьтесь. Люди они интеллигентные, милые, но заблудшие, однако «блажен заблудший, он помогает остальным идти верным путем»! А ваш сосед прогулок лишен. Он может спрашивать вас: «С кем гуляете?» — потом вдруг попросит вас о какой любезности. Вы ему не отказывайте, а о его просьбах скажете мне. — Вы предлагаете мне стать провокатором? — Только извольте не трепетать крыльями. Во-первых, я могу свое предложение снять и вернуть вас в одиночку, где вы так минорно говорите со стенами, нарами и решеточками. А во-вторых, сидите вы в тюрьме именно из-за этого русского. — Я сижу в тюрьме из-за произвола, творимого нечестными людьми! — Будем считать, что наш разговор не получился, Никандров. Я имею вам выразить мое сострадание… — Почему все так жестоки?! Господи? Почему?! — Я жесток? Я, положивший столько труда, чтобы договориться о вашем освобождении?! Вас обвиняли в шпионаже! В пользу красных! Я опровергал это сколько мог! А теперь я убедился, что был безмозглым ослом! Если вы не можете рассказывать мне, о чем говорит чекистский агент, большевик, если вы отказываетесь помочь нашей борьбе с теми, кого вы раньше клеймили душителями прогресса и разума, а здесь берете под свою защиту, — мне все ясно стало, Никандров. Вы — кремлевский наймит! — Вы же сами не верите тому, что говорите. — А если верю? — спросил Неуманн. — Тогда что?7
По субботам Неуманн уезжал на свою маленькую мызу, он купил ее в излучине речушки Пэрэл. Стоила мыза дешево: в первые дни после октябрьского переворота немцы, жившие в Эстонии, продавали недвижимость за бесценок. Домик был сделан на прусский манер: стены оклеены полосатыми обоями, кухонька выкрашена густой масляной краской и даже подоконники обернуты цветными клееночками. Неуманн привез туда свою жену и старшую дочь; им дом понравился, и они умоляли его ничего здесь не переделывать. — Тут чисто и уютненько, — говорила жена, фру Элза. — Умерь свои неуемные фантазии, Артур. — Мои милые прелестницы, — ответил Неуманн. — Я старый подкаблучник, но поверьте — я сделаю все так, что вам здесь понравится еще больше. — Па, но ты же обещал купить мне мерлушку… — Я куплю мерлушку, моя злюка… Я здесь буду все делать сам. Кто я — внук лесничего или белоручка?! — Артур, но твои фантазии, — сказала фру Элза, — не должны отражаться на бюджете семьи! — Хорошо, любовь моя! Ни одной марки из нашего бюджета не пойдет на реконструкцию. Я сокращу курение и летом не поеду в Пярну. С тех пор вот уже пять лет Неуманн занимался перестройкой этой мызы. Свой первый отпуск он потратил на то, чтобы ободрать обои, снять линолеум, обить штукатурку в зале. Неуманн старался все делать сам — только изредка к нему приходил рыбак Лахме, и они сидели при керосиновой лампе, играли в подкидного дурака и обсуждали, где достать хорошую сосну и как по-настоящему заморить дубовые балки, чтобы потом пустить их по потолку на веранде. Сейчас мыза была почти готова. Неуманн ничего не стал делать снаружи: домик казался по-прежнему стареньким и покосившимся. Но внутри все изменилось: на веранде он сам сложил камин из валунов, привезенных с моря; на кухне теперь были прокопченные черные балки и ярко-желтые доски, проолифленные трижды. Это великолепно гармонировало со старинными медными кастрюлями и сковородками, развешанными на печке, сложенной из грубого кирпича. Неуманн приезжал сюда каждую субботу, устранял недоделки, которые были не заметны никому иному, кроме его самого, а белые ночи проводил на реке — ловил форель. Здесь не было хуторов, и он чувствовал себя один на один с природой в этом громадном, тихом, замшелом сосновом бору. Здесь ему было спокойно и радостно: отходили все будничные заботы. Неуманн понял совершенно ясно, что шеф политической полиции никогда не станет государственным деятелем — министром или парламентарием. Дорвавшись до этого поста, он поначалу был в упоении и лишь по прошествии лет начал отдавать себе отчет в главной ошибке — какие-то посты в служебной лестнице, если всерьез думаешь о карьере, стоит «перескакивать». Поняв, что его «прочность» в полиции сыграла с ним дурную шутку, отрезав путь к высокой политике, Неуманн решил навечно остаться «первым инквизитором». Это возможно было лишь в том случае, если работа его будет четкой, незаметной, быстрой, но не суетливой и обязательно тихой — без скандалов и газетной шумихи. Поэтому, отладив работу аппарата, «заземлив» его, наперекор своим первоначальным планам, Неуманн добился определенной стабильности во всех звеньях своего ведомства, и беспокоиться ему практически было нечего — он полагался на своих помощников, а те дела, которые решал вести сам, должны были быть хоть в какой-то мере с изюминкой. Тут и ошибка простится, и успех будет заметен. …Солнце по ночам не сходило с небосвода; только в полночь лучи его делались бесцветными, невесомыми, а оттого размыто-нежными, легкими, земными. Неуманн научился подкрадываться к бочажинам. Он видел, как, замерев, стояли на самой поверхности громадные рыбы — недвижные и литые, как и вода. Он мог подолгу любоваться этими замершими рыбами и ничуть не огорчался, если форель вдруг исчезала, оставляя после себя медленные круги. А когда ему удавалось забросить крючок с двумя нанизанными на него червями прямо перед носом форели и та мгновенно заглатывала наживу, Неуманн вытаскивал тяжелую рыбу, ощущая грань легкости и тяжести ее в воде и воздухе, и долго любовался форелью, а потом, завернув ее в лопух, складывал в рюкзачок и шел дальше — к порогам. Возле порогов он разводил костер и, натаскав сухих еловых лап, ложился спать до утреннего жора. Но в это утро он просыпался нехотя — ему снилось, что кто-то теребит его за плечо, и ему не хотелось открывать глаза, а когда он все-таки глаза открыл, то увидел двух людей, сидевших возле него на корточках, и страшное предчувствие беды охватило его. — Сядьте, — сказал Роман, — у меня к вам дело. — А что, собственно, случилось? — спросил Неуманн и удивился своему голосу. — Кто вы, господа? — Сядьте! — повторил Роман. — И слушайте внимательно. Вы согласны помочь Исаеву? — Как я могу это сделать? — Это мы скажем — как… Сначала ответьте: вы согласны? — Я никогда не преступал служебного долга. — Если вы откажетесь помочь, Исаеву может грозить смерть. У нас нет иной возможности спасти друга. Поэтому ваш отказ помочь будет равнозначен двум смертным приговорам: Исаеву — в тюрьме, вам — здесь! — Вы с ума сошли! Я представитель закона! — Я повторять два раза не намерен, Неуманн, — сказал Роман и посмотрел на Юха. Тот, видимо, понял его, потому что рывком поднялся с земли и ударом в шею опрокинул Неуманна. Тот протяжно, по-заячьи заверещал, а Юха, сев на него верхом, заломил ему руки за шею и спросил, обернувшись к Роману: — Кляп готов? — Не нужен кляп. Ударь его в висок, и оттащим в реку… — Я сделаю! — прохрипел Неуманн, увидавший явственно и до жути ощутимо свою мызу, медные сковородки на стенах, тяжелые дубовые балки и мягкий свет сумерек в ровных квадратах окон. — Пусти его, — сказал Роман. Неуманн сел, тяжело дыша. Роман протянул ему бумагу и ручку. — Пишите, — сказал он, — и чтобы не было фокусов с почерком, у меня есть образцы ваших реляций — я сличу. — Что писать? — «Я, Неуманн Артур Иванович, обязуюсь сотрудничать с резидентом ЧК в Эстонии Павлом». Подпишитесь внизу. Это раз. Теперь дальше: «Сообщаю, что секретарь комфракции Пауль Раудсепп будет перевезен в Раквере, где его намереваются убить в лесу при попытке к бегству. Дату перевоза Раудсеппа я постараюсь выяснить у Плоома, который, вероятно, будет в курсе событий. Артур». — Я не стану… — Станете, — тихо сказал Роман. — Что еще? — Пишите: «Исаев поступил в мое ведение. Нолмар через свою агентуру настаивает на том, что он является русским нелегалом в Ревеле. Артур». Дальше: «Мною, Неуманном Артуром Ивановичем, получено от Павла 3000 (три) тысячи французских франков». Подпишитесь своим именем. Роман спрятал эти документы в карман, придвинулся к костру, погрел руки и сказал: — Теперь о том, что вы должны будете сделать… Исаев попросит у вас врача, поскольку у него начнутся сильнейшие боли в позвоночнике… И вы переведете его в больницу, как человека недвижимого, у которого отнимаются ноги. Естественно, вы сделаете это лишь после заключения экспертов о его нетранспортабельности — чтобы соблюсти ваше реноме… Поскольку теперь вы — мой агент, ваше реноме будет соблюдаться вдвойне тщательно, обещаю вам это совершенно твердо. — Я не смогу держать его в больнице без охраны. — Поставьте охрану. — Я не убежден, что ваши люди смогут взять его оттуда — охрана в достаточной мере натренирована… — Если мы не сможем взять его — к вам претензий не будет. Конечно, коли вы захотите устроить засаду, чтобы угробить наших людей и через них выйти на меня, — тогда другое дело… Во-первых, мы живем не в семнадцатом веке и ваши расписки сегодня же уйдут за кордон; во-вторых, если, несмотря на это обстоятельство, вы все же рискнете на пакость — я не поставлю за вашу жизнь и ломаного гроша: у меня иного выхода нет. А это вот, — Роман протянул Неуманну деньги, толстую пачку марок, — возьмите, первый гонорар, и, надеюсь, не последний. Неуманн осторожно положил деньги в карман — будто змею прятал. — Теперь умойтесь и будем обговаривать детали… Неуманн пошел к реке: сгорбленный, постаревший на десять лет, жалкий и до странности маленький ростом, раньше он казался Роману значительно выше. — Не утопится? — шепотом спросил Юха. Роман молча покачал головой и, сорвав травинку, начал неторопливо ее покусывать.«А. О. Альскому. т. Альский! Приняты ли меры ускорения и усиления работы Гохрана? Мобилизации коммунистов? Итог: через сколько месяцев и что именно будет сделано? Вы виноваты будете, если вопрос будет «застревать», ибо в подобном случае Вы должны обжаловать быстро, довести до высшей инстанции, т. е. до Политбюро. Но быстро. Летом надо воспользоваться, а Вы прозеваете лето: предупреждаю, что всецело на Вас ляжет ответственность. Торопите и жалуйтесь мне (насчет СТО) и в Политбюро, если я не компетентен. Ленин».
Проект директивы насчет работы СТО и СНК, а также Малого СНК
«…Недоверие к директивам, к учреждениям, к „реорганизациям“ и к сановникам, особенно из коммунистов; борьба с тиной бюрократизма и волокиты проверкой людей и проверкой фактической работы; беспощадное изгнание лишних чиновников, сокращение штатов, смещение коммунистов, не учащихся делу управления всерьез, — такова должна быть линия наркомов и СНКома, его преда и замов. Ленин».
17. Разведка боем
1
Ночью в камеру к Исаеву перевели Никандрова. В слабом, неровном свете лампы, забранной металлической сеткой, лицо сокамерника показалось Исаеву отдаленно знакомым, но расспрашивать он его ни о чем не стал, понимая, что к нему этого человека подсадили неспроста: Неуманн затеял серьезную игру и баловать «подопечного» соседом просто так в его задачу, понятно, не входило. «Посмотрим, как работают здешние подсадки, — подумал Исаев, укрываясь одеялом, — это тоже интересно». Утро он начал с гимнастики. Занимался он гимнастикой изнурительно, до обильного пота, но сегодня старался не шуметь, прыгал только на мысочках и отдувался вполсилы: сокамерник еще спал. Вообще-то Исаев ненавидел гимнастику. Он считал, что пешие и лыжные прогулки, поездки на воды и верховая езда никак не могут гарантировать человека от падения на голову куска штукатурки или отравления угарным газом, но здесь, в тюрьме, гимнастика необходима как «инструмент дисциплины». — Пóтом воняет, — услыхал он хрипловатый голос. — Пот не дерьмо, можно перетерпеть, — ответил Исаев и обернулся. — Во-первых, вставайте, граф, вас ждут великие дела, а во-вторых, давайте знакомиться. Максим Исаев. — Леонид Иванович Никандров. — Не может быть! Тот самый? — Какая разница… Тот — другой… — Разница огромная. Понимаете, мне здесь не дают книг. Только Библию… Никандров перебил его: — А что Библия? Не книга, по-вашему? — Дослушай — после казни! Так, кажется, у древних? — Если бы вы всегда исповедовали эту истину. Исаев расхохотался. Он смеялся долго — для того, чтобы сэкономить время на раздумья. «Значит, — думал он, — Неуманн сказал несчастному писателю, откуда я. Они его, видимо, переломали на деле Воронцова и подсадили ко мне…» — Про меня несколько позже, Леонид Иванович. Поднимайтесь, попробуйте помахать руками, потом я сделаю вам массаж, и начнем наш реферат. — Вы сумасшедший? — Да. А что? Задирайте рубаху, исполню вам массаж, но завтра все равно заставлю делать ногодрыганье и руковерченье… Исаев сел на краешек нар, возле плеча Никандрова. Тот в ужасе от него отодвинулся — не смог скрыть тяжелой, испуганной ненависти. Исаев покачал головой и тихо, очень дружелюбно сказал: — Леонид Иванович, вам следует завязать со мной добрые отношения. Никандров рывком сел. Потер мятое лицо свое большой, исхудавшей пятерней, словно отгоняя наваждение, и спросил: — Зачем? Почему я должен завязывать с вами добрые отношения? — Не кричите… Стражники рассердятся. Задирайте рубаху. И на пузо, извольте. В девятнадцатом, когда Исаев был офицером в пресс-группе Колчака, он попал в плен к партизанам. Он не имел права открываться даже своим. Да и откройся, кто б поверил. Поэтому, крепко отлупив «белого гада», партизаны бросили его в сарай, но под утро завязался бой с подошедшим бронепоездом адмирала, об Исаеве в пылу схватки забыли, и утром, после крепкого чая с водкой, его растер поручик Курочкин — из конных каппелевцев. Массаж сделал он мастерски, и с тех пор Исаев поверил в волшебство этого врачевания. Однажды, смеясь, сказал Бокию: «Глеб, я могу перевербовать любого стареющего разведчика на каппелевском кавалерийском массаже». Он долго растирал Никандрова, и тот уснул со странной, тихой улыбкой на лице. После завтрака Исаев сказал: — А теперь давайте, до обеда дискуссия. — У меня прогулка до обеда… «Бедненький, — усмехнулся Исаев, — все ясно. Ему поручили установить для меня связь. Им важно узнать, кого я хотел бы здесь найти и как связаться с волей». — Прогулка прогулкой, а лежать все время грех. Поднимайтесь. И давайте дискутировать стоя. Вы знаете новую теорию медицины? Нет? Если человек будет стоять по восемь часов в сутки, он гарантирует себя от язвы, геморроя и атрофии простаты. — Дайте мне спокойно лежать… — Не дам! — У меня ноги болят… — Перестанут! Поднимайтесь! Никандров поднялся, отошел к стене. — Вот так, — одобрительно заметил Исаев. — Очень хорошо. Итак, мы начинаем! Работая в пресс-группе покойного адмирала, я передавал телеграфом корреспонденции, которые сразу же шли в номер. Стремительность войны предполагала стремительность языка. Библия — это история, отсюда краткость, сжатость и афористичность языка. Вы заметили, никогда язык не бывает так сочен и емок, как в минуты наивысшего напряжения, когда на карту поставлена жизнь? Вспомните прошлый век: описательство — первооснова традиции. Но мир устал от расплывчатости, мир требует конкретики. В этом кроется громадная опасность для человечества, ибо конкретность зиждется на утилитаризме, на однозначной рецептуре, на едином гребешке для всех: платформа Бенито Муссолини в этом смысле поразительный образчик возможного будущего. Однако революция в обществе, вызвавшая к жизни — пусть пока еще невидную — революцию в производстве, науке и технике, неминуемо поставит к барьеру и литературу. Прежняя литература кончилась… — Тьфу! — сказал Никандров. — Тьфу! Да никогда не кончится литература! Никогда! Противно слушать. Все вроде бы рядом с правдой, а ложь! Как может кончиться наша литература, коли она всегда страдала народными страданиями?! — Браво! Именно это я и хотел от вас услышать. Жить страданием народа — значит быть внутренне честным, да? — Именно. Исаев подошел вплотную к Никандрову и сказал: — Вы убеждены, что имеете право говорить о честности литератора после того, как вас подсадили ко мне? — Он не давал Никандрову опомниться. — Что он вам велел сделать? С кем вы должны повидаться на прогулке?! — Вы говорили со мной, зная обо всем? — Догадывался. — Значит, вы… Значит, вы играли со мной? — Это Неуманн играет с вами. А для меня вы были, есть и останетесь Никандровым, — грустно сказал Исаев. — Если устали — можете полежать десять минут. Проклятая российская черта — сострадать… На Западе враг есть враг. А мы и во враге, злодее, колупаемся. А то, что российская литература никогда не кончится, — об этом спору нет, это я дразнил вас… Скоро вас на прогулку выдернут… Там к вам, наверное, кого-то подсунут, будет вам «товарищ» говорить и просить мне весточку передать. Это их человек… Скажите, завтра возьмете… И Неуманну об этом доложитесь. Никандров вздохнул: — Никогда не думал, что это такое счастье: говорить — пусть даже с врагом — на хорошем русском! — А вы поверили Неуманну, что я враг? — Коли вы из ЧК, так кто ж вы мне? Друг, что ли? — Ну, а если я — офицер Колчака, тогда кто я вам? — Тогда — знакомый.2
«Наркомвнешторг, Лежаве.[205] Вчера в посольстве для встречи с совторгпредом приехал глава ювелирного концерна Маршан. Он заявил, что после того, как его представителя посетил русский оценщик бриллиантов, коего он знает по прежним операциям, его концерн готов вступить с нами в деловые отношения. Смысл внесенного Маршаном предложения заключается в том, чтобы Пожамчи отобрал и привез в Ревель драгоценности — из реестра уникальных. “Пожамчи должен подобрать для нашего концерна те бриллианты и сапфиры, которые позволят мне, несмотря на риск, предложить вам продукты питания: хлеб, масло, растительные жиры и мясо, некоторые промышленные товары. Вы должны понимать, что все ювелиры мира бойкотируют вас, однако я иду на риск, учитывая наши взаимные перспективные интересы”. На предложение купить драгоценности Маршан ответил отказом, мотивируя это тем, что он не может нарушить корпоративного договора — бойкотировать наши драгоценности на мировой бриллиантовой бирже. На мой вопрос, каким образом, в таком случае, он сможет поставить нам продукты питания и как мы обозначим идентичность стоимости, Маршан ответил, что это все будет решено в Ревеле после того, как он посмотрит бриллианты, подобранные Пожамчи. “Ни с одним из ваших оценщиков я дел иметь не стану, ибо Пожамчи выдающийся спец в этой области и пользуется большим авторитетом на Антверпенской бирже драгоценностей”. Он сказал также, что продукты и промышленные товары, которые он может нам предложить, будут куплены им через вторых и третьих людей в Швеции. Прошу решить вопрос об откомандировании Пожамчи с бриллиантами в Ревель для закупки продуктов питания. Шорохов».
«НКФин. Замнаркома т. Альскому Уважаемый товарищ Альский! Прошу вас запросить в Гохране характеристику на Н. М. Пожамчи, с тем чтобы — в случае положительной оценки его работы — использовать его по линии НКВнешторга. Продолжающиеся срывы наших переговоров с французскими и голландскими, а также английскими фирмами; острая необходимость в получении оборотных средств для закупок в Швеции и Германии паровозов, плугов и оборудования для строящихся электростанций выдвигают этот вопрос в число первостепенных. С товарищеским приветом замнаркомвнешторг Лежава».
Телефонограмма Лежаве от Альского (НКФин).
«Характеристика на Пожамчи есть в его личном деле, находящемся у вас, так как он уже командировался в Ревель».
«В управление кадрами. Прошу оформить выезд в Ревель Н.М. Пожамчи по линии нашего наркомата. Лежава».
18. Ключ в Париже
1
Бокий доложил Дзержинскому о провале Всеволода Владимирова через десять минут после того, как получил сообщение Романа. Дзержинский молча расхаживал по кабинету, отпивая чай из высокого тонкого стакана. Он любил Всеволода, как, впрочем, и все те, с кем Всеволод работал. Правда, Василий Морковец, которого все знали как несколько суховатого, но знающего человека, постоянно подчеркивавшего свое батрацкое происхождение, испытывал к Владимирову чувство неприязни, которую не считал нужным скрывать. — Почему вы не любите его? — спросил как-то Бокий. Израненное лицо Морковца перетянуло гримасой удивления: — А какое все это имеет отношение к работе? — Прямое. — Знаете, я с пацанства терпеть не мог любимчиков, а Владимиров ко всем влез; изящен, спору нет, умен… Не люблю я тех, кто со всеми норовит быть товарищем. — Смотреть исподлобья лучше? — У вас есть какие-нибудь конкретные пожелания, Глеб Иванович? Я готов их выполнить… Бокий разговора продолжать не стал, но при встрече с Дзержинским заметил: — Мне делается страшновато, когда я вижу, как Морковец растет у себя в управлении. Недобрый он человек. — Работник неплохой, — пожал плечами Дзержинский, — если будет заноситься — одергивайте. Хватка у него мертвая, такие тоже нужны. Его отношение к Всеволоду понятно: посредственность обычно противостоит талантливости и не очень-то ее жалует… …И сейчас, молча расхаживая по кабинету, Дзержинский отчего-то все время возвращался к этому разговору с Бокием, который был у них давно, с год назад, если не больше. — Брать его из госпиталя, — говорил Дзержинский, — дело рискованное. Они уберут его, как только почувствуют опасность. Кто из эстонских разведчиков у вас арестован? Серьезные люди есть? — Пока говорить трудно. Но, по-моему, серьезных людей нет… Спекулянты… — Видимо, Всеволода обыграли немцы… Либо они поняли, что потеряли шифровальщицу, либо в связи с этим же делом Всеволод засветился… Оленецкую взяли? — Да. Сегодня на границе. — Козловской пока не говорите, не надо травмировать. Я ее, помнится, знал: баба взбалмошная, но честная… Что Оленецкая? — Призналась, что работала на Нолмара. Больше ничего не говорит. — Скажет… Дня через два побеседуйте, только осторожно, с Козловской… Она служит по ведомству Рабкрина? — Она откомандирована в Гохран. — А что нового в Гохране? — Там банда, Феликс Эдмундович. Честно говоря, их бы стоило взять всех скопом. — Факты где? Улики? Бесспорные доказательства?.. — За ними и охотимся. Если позволите, я в ближайшие день-два все вам доложу. Дзержинский вдруг остановился, будто споткнувшись о какую-то преграду: — А где Стопанский? — Поляк? — спросил Бокий. Дзержинский хмуро усмехнулся: — Поляк здесь, я поляк. Он умел улыбаться в самые трудные минуты. — Я спрашиваю о подполковнике из второго отдела… которого вербовал Всеволод. — Ах, Стопанский! Живет в «Гранд-отеле». — Посулите ему хороший гонорар, если он завтра же сможет уехать в Ревель. — Исаев его агент? — предположил Бокий. — Верно. Только вот что, Глеб Иванович… Гонор и бахвальство — это главные отличительные черты шляхты. Поэтому укажите ему твердо и резко, что, если он сразу же скажет вам правду — он нам в ревельском узле не может помочь потому-то и потому-то, степень риска такая-то и такая-то, — мы уплатим ему в два раза больше, чем если он будет лгать. Коли он этим делом заинтересуется, продумайте план, дайте ему разыграть комбинацию, не торопитесь предлагать свою версию. Пусть он эту комбинацию тщательно запишет: с именами, выходами на тех или иных людей, с адресами — мы это проанализируем, проверим через наши закордонные возможности, внесем коррективы и немедленно отправим поляка в Ревель. Пусть работает. — Роману пока ждать? — Да. — А если не выйдет со Стопанским? — Следите за «Правдой», Глеб Иванович. И англичане и немцы после введения нэпа вальсируют вокруг нас… Нажмем через Красина в Лондоне, а послезавтра в Берлин уезжает Крестинский. Николай Николаевич тоже умеет нажимать. Сейчас не восемнадцатый год, сейчас с нашими людьми не так просто расправиться — можем прикрыть… — Признаем Всеволода своим? — Признаем, если положение окажется безвыходным: нет ничего смешнее позиции страуса, прячущего голову под крыло, — ни одно государство невозможно без разведки. — Крик поднимется… — А мы что, крика не слыхали? Покричат — перестанут, нам ли привыкать?2
«М.М. Исаев завербован мною в Москве … апреля … года, отправился в Ревель по делам, связанным с подпольной работой в Петрограде. Является для генштаба человеком перспективным в ………………. аспектах; может быть использован, как ………………… Активен в своих антинемецких настроениях, воевал на русско-германском фронте. Знает большинство европейских языков. Справки о нем наведены через наши дипломатические каналы в Харбине, Токио и Пекине, поскольку М. М. Исаев воевал в рядах армии Колчака, имеет медаль „За ледовый переход“ (так у русских называется рейд генерала Каппеля, выведшего свои войска из красного окружения). Его высокие деловые и личные качества подтвердили Н. И. Ванюшин, один из идеологов белого движения на Д. Востоке, руководитель пресс-группы Колчака, полковник В. Г. Недошеин и генерал Дитерихс».— Жидко, — сказал Бокий, прочитав этот план Стопанского. — Не весит… Ну, агент, ну, из подполья… Мало у вас таких? — Не очень-то много. Агенты норовят лечь под Францию или под Альбион. Те платят получше, а бабы там дешевле. — Хватит вам про баб… Тот, кто много о них говорит, — на поверку ничего не может. Вы молчите уж лучше об этом, пан Стопанский… — Работать на вас мне так или иначе придется, но принимать к исполнению чекистский кодекс пуританства — увольте. — Я не собираюсь вас перевоспитывать, упаси боже! Вас тогда немедленно в Варшаве посадят в каталажку — с нашим-то кодексом… — Браво! Благодарю, не надо! — Игнатий Казимирович, вы говорили, что генерал Гозяк алчен до безобразия. Не заинтересует ли его такая версия? — спросил Бокий и подтолкнул Стопанскому листок бумаги, где было написано следующее:
«Исаев имеет серьезные контакты с московским валютным подпольем. Никаких точных данных об этом он мне не сообщил, но намеревался ехать в Ревель именно для того, чтобы получить средства, которые дельцы перекачивают из России в целях собственной наживы, а никак не в интересах антибольшевистского подполья. Считаю, что в Ревеле, установив за Исаевым соответствующее наблюдение, мы сможем, во-первых, создать ему определенные трудности, за решением которых он обратится к нам, и, во-вторых, мы имеем возможность выйти на глубоко законспирированные связи чрезвычайно крупного, широко разветвленного валютного подполья. Считал бы необходимым мою срочную командировку в Ревель, ибо у меня с Исаевым назначены явки и обговорены сроки встреч. В случае моего отсутствия ему должен будет оказать помощь третий секретарь Марек Янг. Справки об Исаеве я навел через наших людей в Харбине, Пекине и Токио: о нем отзывы самые положительные (Н. И. Ванюшин — идеолог белого движения на Д. Востоке, ушел в 1920 году в Дайрен, генерал двора Дитерихс, удалившийся ныне от дел атаман Семенов)».— Это наших заинтересует. Я смогу посидеть дня два с Исаевым и поработать над легендой? — Он в тюрьме, в Ревеле… — С этого надо бы и начинать. Я ж не знаю Исаева, я не смотрел ему в глаза, я не знаю, в какой мере он стоек на допросах, я не… — Вы этого человека знаете, — перебил его Бокий. — Он первым вас встретил на Мещанке… — Всеволод! Страдает в остроге? С этим орешком они поломают зубы… — Он помолчал. — Операция будет дорогая. — Но операция будет? — На чем его взяли? — Улик никаких. Скорее всего его подставили немцы. Те самые, на которых работал наш дипломат… — Работал? — подчеркнув окончание, переспросил Стопанский. — Быстро! Примите поздравления… Браво! — Без вас мы бы его не нашли, Игнатий Казимирович. — Серьезный был человек? — В определенной мере. — Благодарю за исчерпывающее разъяснение. — Так что? Беретесь? — Время? Сроки? Когда начинать? — Вчера. — Браво! Я спрашиваю вас серьезно. — Я вполне серьезно отвечаю — вчера. Сегодня, во всяком случае. Шифровки от Ванюшина и Дитерихса мы вам подготовим — это в наших возможностях. Попросите ваших встретиться в Москве с Урусовым; вот адрес, — подвинул Бокий листочек бумаги, — запомните так, брать с собой не надо. И пусть завтра составят запрос в Ревель: как себя ведет Исаев. — С кем я прорепетирую беседы? Если бы вы поверили мне раньше, я бы все это обговорил с Всеволодом. — Его арест в наши планы не входил. — Не верите вы мне… Не нужны мне ваши секреты, я от своих устал… Право, я помогать вам хотел: у нас такая безысходность, так все друг от друга отгорожены заборами, что мне, с моим характером, у вас лучше… Вы правы: я больше говорун по женской части, но если трезво разобраться, это бунт против наших устоев. Вы не смейтесь. Брак у нас — кабала, мещанство. И развод получить нельзя — мове тон, конец карьере! А что я могу делать, кроме как быть разведчиком? — Шпионом… — Перестаньте, — поморщился Стопанский. — Разведчик, шпион — и то и другое в равной мере мужественно. И нечего нам делить мир на чужих шпионов и своих разведчиков. Дома я теперь шпион, а не разведчик… Ладно, давайте отвлечемся от умозрительных споров… — Очень хорошо, я не решался вас прервать: как выяснилось, вы бесконечно обидчивый человек. — Любой человек обидчив, а агент тем более. Он еще и ущербен к тому же… Все-таки на чем он свалился? — Его подвел под арест кто-то из немцев. — Кстати, третий секретарь посольства Марек Янг — мой приятель. Но я, помнится, не сообщал вам об этом? — Нет, — чуть улыбнулся Бокий. — Не сообщали. — Браво! Ваша закордонная служба хорошо работает. — Он задумался и сидел долго, покусывая рыжеватые усы. — Исаев был у Колчака или это легенда? — Он работал у Колчака. — Где? — В пресс-группе. — У него остались связи с французскими или американскими газетчиками? — Надо посмотреть… — Газетчики — люди корпоративные. Вторая древнейшая профессия, но благородства не занимать, особенно когда речь идет о своих. У меня есть связи с парижскими журналистами… Надежные связи… — Хорошее предложение. Попробуем сформулировать: «Арестовали по немецкому наущению, обвинив в шпионаже, Исаева, благороднейшего журналиста, одного из светочей белого движения. Арестовали потому, что в Эстонии сильна эгоистическая коррупция немцев. Видимо, Эстонское правительство не проинформировано об этом аресте, в противном случае произволу был бы положен конец. Нам известны случаи, когда полиция, опасаясь наказания за беззаконие, устраивает самоубийство человеку, которого надлежит освободить. В данном случае за арест Исаева отвечает Неуманн. Убрать Исаева на руку лишь корыстным чиновникам и чекистам-кровопийцам». Так примерно? — Что же, недурно… Хорошо, сказал бы я. Завтра я должен уехать в Париж, а не в Ревель. А еще лучше сегодня. Имя Антуана Кабэна вам ничего не говорит? Он мой друг…
3
Антуан Кабэн начал в журналистике с двухстрочечных заметок. Попав в крушение поезда Тулуза-Париж, он, отделавшись ушибами, написал поразительный репортаж. Потом уехал в Трансвааль; его корреспонденции обошли мир. Сначала он упивался славой, известностью, но потом неожиданно отказался от выгоднейшего европейского турне с чтением лекций об англо-бурской войне, уехал в Россию, чтобы попасть вместе с полярными исследователями Седовым и Колчаком в Арктику. Ему показалось, что это слишком безжалостно — придумывать микрогероев и макрозлодеев в журналистике; о том, что он увидел в жизни, надо писать прозу. Он написал роман, который имел успех скорее из-за его имени, чем из-за литературных достоинств. За три года он опубликовал пять книг и снова уехал на два года в Японию и Китай. Его перестала устраивать проза, он понял, что литература обязана быть испепеляющей, страшной, беспощадной, а он ни разу не мог «убить» своего героя, страшился трагичных развязок, искал хороших концовок и полного благополучия полюбившимся ему персонажам. Тогда он снова вернулся в свою газету, и редактор сказал ему: — Кабэн, вы страшный хитрец! Вы сделали ловкий круг для того, чтобы вернуться в цех газетчиков королем. Никто так не завидует писателям и никто так не почитает их, как журналисты, — я это знаю по себе. Что вы хотите делать у нас? — То, что захочу. — Войны, героика, подлость? — Это все следствия. Я буду заниматься причиной. Политикой и политиками. Я уповал на литературу — мне казалось, что Слово должно образумить мир, но это чушь. Литература страшна азиатским владыкам: их народы темны и поэтому, словно дети, верят игрушкам — книгам. Устоявшиеся демократии могут себе позволить любую нематериальную блажь, даже свободное слово. Я попробую взять быка за рога; оставим хвосты юным ниспровергателям устоев. — Вы знаете, что теперь я ориентируюсь на Клемансо? — Знаю. Я и пришел для того, чтобы не давать Клемансо делать глупости. У него много тех, кто его славит, пусть он потерпит хотя бы одного, кто будет говорить ему правду в глаза. — Славы вам не занимать, следовательно, все, что вы начинаете, серьезно… Как с деньгами? — Деньги меня сейчас не волнуют. — Не хотели бы позавтракать с Клемансо? — Почту за честь. — Если бы вы сказали ему, что собираетесь драться за его дело, высказывая при этом всем, что считаете нужным высказать, как друг, а не как крикливый оппонент, — мы сделаем доброе дело. — Мы? — чуть поднял бровь Кабэн. — Отчего «мы»? Я. Сделаю это я, а не «мы». Не сердитесь — литературный базар учит жестокой четкости вначале, чтобы не было никаких недоговоренностей в конце. Иначе не сохранить не то что дружбы, но и обычного приятельства. Именно Кабэн после беседы с советником польского посольства в Париже Станиславом Седлецким и Стеф-Стопанским, которые рассказали ему о страданиях русского газетчика, попавшего в таинственное средосплетение германо-эстоно-русских отношений, отправился к министру иностранных дел. Министр, как и все во Франции, считался с мнением Кабэна.«Строго лично, г-ну Пийпу, МИД Эстонии. Уважаемый господин министр! Вчера на приеме в американском посольстве со мной беседовал министр иностранных дел Франции. Вопрос показался мне локальным, но министр настаивал на выяснении причины ареста героя русского освободительного движения Исаева, якобы ошельмованного в Ревеле из-за интриг германской разведки, действующей по подсказке большевиков. При этом министр ссылался на дело Шалукявичуса в Ковно, где немцы, направляемые ЧК, смогли подвести под арест французского подданного, сфабриковав против него обвинение в шпионаже. Я обещал запросить Ревель, отметив, что не очень-то верю подобного рода слухам, ибо законность неукоснительно соблюдается в Эстонии. Прошу ответить, каким образом следует беседовать с министром в следующий раз, стоит ли самому вернуться к этому вопросу с разъяснением или целесообразнее от беседы уклониться — впредь до официального запроса? Полномочный министр и посланник Эстонии во Франции П. Пуста».
4
«Москва. Бокию. Комбинация с А. Кабэном проведена. Все возможные шаги предприняты. Решение вопроса теперь относится к компетенции ревельских властей — министра внутренних дел Эйнбунда и МИД (Пийпа). Предполагаю, что на министра иностранных дел Пийпа можно оказать давление, ориентируясь на Лондон. Жозеф[206]».
19. Логика тюремного собеседования и…
— Это очень сложный вопрос, почему литератор пишет, Максим Максимович… У одного русского писателя есть такая фраза: «Ты, Розанов, в читателе заинтересован хоть немножко?» — «Да нет, он же дурак дураком — все не так поймет». — «Так отчего ж пишешь?» — «А деньги дают…» Шутка, рожденная полнейшей безнадежностью… Писатель пишет, потому что не может не писать. Он должен все время исполнять то, что ему является. Истинный литератор пишет не для того, чтобы кому-то что-то доказать. Писатель, который мыслит себя лишь как передатчик информации, — медленно говорил Никандров, прохаживаясь по камере, — и не писатель вовсе, а деловитый политикан… — Деловитый политикан? — удивился Исаев и поднялся с нар. — Но, по-моему, русская литература всегда хотела служить делу… — Какому делу — вот в чем вопрос. Служить-то она хотела. На каком уровне? Чернышевский служил на одном уровне, Растопчин — на другом. — А Пушкин? — спросил Исаев. — Пушкин вообще начало начал России. Это неосуществившаяся Россия; это Россия, которая мелькнула один раз. Он ведь тоже служил, но он был всегда верен себе… «Шутом не буду ниже у самого господа бога» — тут все его достоинство. Он пел как птица, дурачился, обезьянничал, Бенкендорфу слал испуганные письма. Человек потому-то и мог позволить себе такую простоту, что внутри у него было святое… И «политики» вашей он чурался… — А как же вы объясните «Записки о народном образовании»? «Историю Пугачевского бунта»? В этом он — политик. Нет? — Помните, великого француза спросили: «Что вы делали, пока Робеспьер рубил головы, Фуше устраивал погромы, а Мирабо произносил речи?» — «А я жил», — ответил француз. Пушкин тоже вроде бы жил. Но в нем осуществилась божественная гармония античного типа, которая однажды посетила Россию. Служил он? Ничего он не служил. И у самого господа бога не был шутом. Он был связан с царем «личным договором». Помните: «Я лучше буду легкомысленным, чем неблагодарным». Он потому и писал «Пугачева», что царь дал ему личное покровительство, кормил его, ссужал ему деньги, поддерживал, вынул его из рядов декабристов… И за это Пушкин, обещавши однажды — он человек чести, человек, в высшей степени помешанный на кодексе чести, — служил шутя… — Чему он служил? — Истине. Писатель тем и отличается от обыкновенного смертного, что у него очень сильно развито чувство личного достоинства. Личность — это не особь, личность — это момент преломления общей истины. А чем личность отличается от особи? — жарко продолжал Никандров. — Особь — это отдельность. А личность есть сознание того, что «я явился и я уйду». Трагедия личности в том, что, однажды создавшись, она должна исчезнуть. Если я умираю, моя личность исчезает. Разве с этим можно примириться? Писатель, если он рожден писателем, — носитель высшей справедливости. А где же справедливость в рождении и смерти? Писатель обязан быть носителем нравственной правды, перед которой сила не должна иметь власти. Он живет вопросом «быть или не быть». Но коли властвует сила, высокой морали не остается места. А разве не сила сейчас властвует в России? — Значит, по-вашему, сейчас голой, властвующей силе служат Брюсов, Маяковский, Есенин, Кустодиев, Пастернак, Малявин? Никандров пожал плечами: — Каждый истинный писатель находится на своей Голгофе. Трагедия русского писателя в том, что он может быть писателем внешне, потому что именно в России ему очень трудно пробиться к людям. Может быть, поэтому в России родился писательский комплекс. Он не может писать, не думая о тех, кто его окружает, но вместе с тем он не может к ним пробиться. Это трагедия, на которой распята русская литература. Или она ограниченно политична, как у Писарева. Тогда она даже счастлива, когда ее распинают. А коль скоро в ней возникает просвет, как у Толстого, у Достоевского или у Гоголя, — тогда летят в огонь рукописи, тогда человек бежит из дому неизвестно куда, тогда он, как Достоевский, всю жизнь несчастен, он эпилептик, потому что эта бездна не может утолиться простым служением данной политической ситуации. Но и деваться от этого некуда. В этом трагедия русского писателя. Западный писатель мгновенно реализуется и иссякает; в России все горе в том, что он реализоваться не может, а в нем накапливается, его разрывает мысль, вера. Поэтому уехать из России для него такая же трагедия, как и оставаться там. Исаев любил эти беседы с Никандровым. Он не перебивал писателя, если был с ним не согласен: он слушал, стараясь понять логику Никандрова, ибо раньше с подобного рода концепциями не встречался. Его окружали либо друзья, либо открытые враги. Никандров тщился быть посредине, и Всеволод понимал, что скажи он это писателю — и разговоры их прекратятся: Никандров мог говорить, только когда он верил в доброжелательное внимание собеседника. — Я много раз задавал себе вопрос, — сказал Всеволод, — отчего в России печатное слово обладает такой магической силой? Отчего ему так верят и так его боятся? — Прекрасно сказано… — улыбнулся Никандров. — Я отвечал себе примерно так: мы держава крестьянская, бездорожная, разобщенная огромными пространствами… Слово связывало нацию, обладающую гигантской территорией, именно слово. — Это главное, — согласился Никандров. — А дальше? — Говорят, российская леность. А почему она возможна? Потому что мужик, если не хочет сажать хлеб, забросит сеть в пруд и поймает рыбу; не хочет рыбы — идет в лес и заваливает медведя; не хочет заваливать медведя — сплетет лапти и продаст их на базаре. А если вовсе ничего не хочет, тогда уедет в Сибирь и станет пчел разводить. — Этот резервуар не бездонен. — Верно. Потому-то мы в России и начали эксперимент. Задумано разрушить прекрасный, красивый, мудрый, но бесконечно косный уклад России и пропустить страну через организацию машинного производства… — Тогда умрет та российская культура, какую мы знаем. — Но ведь все течет, все изменяется. Вопрос вопросов: кто будет влиять на процесс эволюционного развития нашей культуры? Я? Нет. Вы? Именно. — Очень хорошо вы сказали, что среди наших пространств ничто не могло сплотить людей, кроме слова или насилия. Вот так и родилось великое государство. Верно: можно завалить медведя, поймать зайца или продать лапти. Как соединить все это в нацию? Вот и было две версии. Одна другой противополагалась. Одна версия была иваново-николаевская — кнут, штык, фельдъегерь, Сибирь. И сплотили свою Россию. А другая версия была от Пушкина к Достоевскому, к Толстому, к Чехову и Бунину. И эти сплотили свою Россию. Наверное, два медведя в одной берлоге все-таки живут, это неизбежно… — Мы с вами в одной берлоге ужились… Вы представляете слово, ну а я, будем говорить, кнут… — усмехнулся Исаев. — Государство и духовность, — вздохнул Никандров. — Мы делаем ставку на то, чтобы крестьянина вытащить из покосившейся избы, сына его направить в рабфак, а внука — в университет. И вернуть его в деревню широко образованной личностью. — Как вы при этом добьетесь, чтобы он не перестал быть человеком? — А сейчас он является человеком в полной мере? — Сейчас он потенциальный человек, но еще не убитый. А когда вы его пропустите через мясорубку, у него останутся две возможности: выйти цивилизованным человеком или цивилизованным механизмом. — Верно. И тут необходимо ваше слово. — Зачем? — пожал плечами Никандров. — Затем, что всегда кто-то должен терпеливо напоминать миллионам, что они люди. Этот человек будет смешным, в него будут лететь гнилые помидоры. Такие люди уходят осмеянными, но они должны быть. И пока кто-то смешной продолжает говорить, что добро есть добро, а зло есть зло и что черное это черное, а белое это белое, — человек останется человеком! — Красиво… И горько… Быть вам писателем, Максим. — Скажите, то, что происходит сейчас на родине, кажется вам целесообразным? — Увы, только неизбежным. — Я помню ваши книги о Петре и Грозном. Вы ведь были уважительны к их экспериментам… — Об этом хорошо судить, когда результат эксперимента налицо. Тот кнут, которым высекался здравый смысл из задниц мужиков, стал историей. При Петре мне было бы трудно писать такую книгу… У Грозного хоть было какое-то моральное беспокойство, каялся время от времени, а ведь Петр убивал не каясь, в нем уже был новый дух… Так сказать, программа. — А у сына его, у Алексея, была программа? Или у Курбского? — поинтересовался Исаев. — У них была программа? — Программа Курбского — это Россия как содружество боярских, относительно свободных элементов, горизонтальная мобильность, гарантии, то есть общество британского, парламентарного типа. Пойди тогда Россия по его пути, мы бы сейчас ставили памятники Курбскому, а не Иоанну. — Куда эмигрировал Курбский? — В Речь Посполитую. — Была ли Польша тогда дружна с Россией? — Нет. — На чьей бумаге Курбский печатал свои экзерсисы? — На польской, естественно. — Ну и кому же больше была угодна философия и концепция Курбского: России или Польше? — Но он же не мог выносить вида безвинно проливаемой крови! Как и я сейчас, спустя четыре века… — А почему же вы тогда выносили кровь девятьсот пятого года? — ожесточился Исаев. — Погромы, казни?! — Вся прогрессивная русская интеллигенция была против царизма именно по этой причине. — Я о вас говорю, а не об интеллигенции… — Как только я попытаюсь помочь этим против тех или тем против этих, я из писателя превращусь в бессильного, ввязанного в поток человека, который теряет ощущение реального ориентира. Во всяком обществе должны быть недвижные точки среди хаоса. Время от времени люди, которые кружатся в хороводах, должны на чем-то останавливать глаз и вспоминать, кто они такие. — Ну, дальше… — В Европе всегда церковь и литература существовали отдельно и выполняли каждая свою задачу. Отсюда бездуховность европейской литературы, ее деловитость, отсюда — искусство для искусства, эстетизм, авангардизм… В России же церковь была всегда бессильна перед властью. Духовная литература в лице Достоевского, Толстого, Гоголя была единственной сферой, где константы духа и морали могли сохраняться. Естественно, потерять это очень просто. Но это можно потерять лишь однажды. Тем российская литература отличается от европейской, что она хранит мораль духа. Она есть хранитель вечных ценностей… А вы хотите ее втянуть в драку. Разумеется, вас можно понять: вам нужно выполнить чудовищно трудную задачу, вы ищете помощь где угодно, вы готовы даже от литературы требовать чисто агитационной работы. В дверь забарабанили: — Никандров, на прогулку! Исаев подмигнул Никандрову и хмыкнул: — Дышите воздухом и не злитесь. Потом доспорим.20. …Логика тюремщика
1
После того как Неуманн вернулся в понедельник домой, люди Романа вели за ним круглосуточное наблюдение. Роман допускал, что Неуманн может сообщить министру Эйнбунду о своей перевербовке и начать встречную комбинацию. Поначалу Неуманн был готов поступить именно так; вернувшись из леса на свою мызу, он посмеялся над отчаянной глупостью красных. Но чем тщательнее он вспоминал детали беседы в лесу, чем он точнее выверял свое завтрашнее объяснение с министром, тем больше испытывал странное неудобство. Он вспомнил Артура Гросса, в прошлом растущего следователя, ставшего ныне маленьким делопроизводителем. Гросс пришел к Неуманну почти с таким же делом: в поезде, заперев купе, трое молодых ребят вынудили его сообщить данные о запланированных акциях полиции в связи с приближающимся Первомаем. Приехав в Ревель, Гросс сразу же пришел к Неуманну. Артур Иванович понимал, что честное сообщение Гросса дает ему широкое поле для контригры с красными. Неуманн поблагодарил Гросса за сообщение, выдал ему денежную премию, но долго раздумывал, пригласить ли его на планирование новой операции, и в конце концов не пригласил. «Кто знает, — рассуждал тогда Неуманн, — в какой мере они интересуются им? А что, если они похитят Гросса теперь, когда он будет знать мой новый замысел? Смерти он боится — это очевидно, поскольку открылся красным, а не предпочел выстрел в грудь». Узнав о том, что его не пригласили на совещание к Неуманну, Гросс запил так, как это умеют только эстонцы, — тяжело и скандально. Неуманн несколько раз делал ему дружеские замечания, а потом уволил из полиции и только спустя полгода узнал через провокатора, внедренного в подполье, что операция в купе была проведена красными вне всякой связи с первомайскими торжествами: просто Гросс славился своей фанатической ненавистью к коммунистам и его решили скомпрометировать. Его надо было убрать из полиции, и коммунисты сделали это руками самого Неуманна. «Где гарантия, — рассуждал Неуманн, — что министр окажется дальновиднее меня? Я хоть потом нашел в себе гражданское мужество поехать к Гроссу и снова пригласить его в полицию. Не моя вина, что он спивается и не может вести дела. Министр ко мне не поедет, даже если я доведу до победы дело Исаева. И в какой мере мы, эстонцы, заинтересованы в нем? — впервые по-настоящему задал себе вопрос Неуманн. — Не таскаем ли мы каштаны из огня для немцев? Но если я стану сейчас обращаться к кому-либо с этим делом, я сразу же сделаюсь обиженным в глазах руководства, а если меня смогли обидеть, то, значит, я виноват, слаб или неумен. В любой из этих трех позиций я в проигрыше, потому что шеф политической полиции не имеет права дать себя в обиду». Вернувшись в Ревель, Неуманн утром в понедельник ни к какому решению не пришел и продолжал мучительно рассуждать, в какой мере он может надеяться на смелость и трезвость министра. Раза два он уже был готов отправиться к Эйнбунду и рассказать обо всем происшедшем. Но, решив было ехать к министру, остановил себя: надо было продумать всю ситуацию наново, о чем его просили, после каких мучений он согласился на это и какая из этой его «вербовки» может быть выгода для политической полиции. Он довольно ловко выстроил версию, решив, что в конце концов сожженная мыза стоит престижа шефа полиции, но снова остановил себя. «Министр наверняка попросит рассказать об Исаеве — как, почему и через кого он взят. А вправе ли я выкладывать ему данные Нолмара? Дружба дружбой, немцы немцами, а выборы на носу, и Эйнбунд станет требовать улик, — рассуждал Неуманн. — Видимо, сначала мне следует поехать к Нолмару и обговорить с ним все детали. Хотя тот не преминет воспользоваться этим разговором и я из его доброго знакомого сразу же превращусь в подчиненного. И если сейчас он устраивает санаторию для моей жены и дочерей, то после подобного разговора он будет вправе выдавать мне стоимость этой санатории наличными». Так прошел понедельник. Ночью Неуманн не сомкнул глаз. Под утро он на цыпочках подошел к шкафу, выпил коньяку, лег под перину к жене и, положив голову на ее теплое плечо, заснул — не более чем на полчаса. А во вторник министр срочно выехал в Тарту на празднование двадцатипятилетия журналистской деятельности Яана Таниссона. Там должны были собраться многие депутаты парламента, профессура, редакторы «Ваба сына», «Постимеес», «Пяэвалехт» — словом, те люди, от которых многое сейчас стало в Эстонии зависеть. А утром в среду Неуманн вдруг совершенно отчетливо понял, что он опоздал. Теперь министр наверняка не поверил бы ему, потому что он пришел к нему не поутру в понедельник, не ночью в воскресенье, а лишь вечером в среду. И он затаился, уговаривая себя, совершенно причем непроизвольно, как-то со стороны, что все происшедшее на Пэрэл — дикий, глупый сон, что в общем-то все это ему пригрезилось и что жизнь должна идти так, как шла раньше.2
Получив от наблюдателей сообщение о том, что Неуманн за эти дни в министерство не ездил, а по телефону такое дело обговаривать с министром нельзя — все разговоры идут через телефонных барышень, — Роман поехал в Нымме, к дому, где жил Неуманн, и решил поговорить с ним там. Район был тщательно перекрыт его товарищами, прохожих в поздний час здесь почти не было, так что риск был оправдан. Роман дождался, пока отъедет автомобиль шефа полиции, и окликнул его, когда он шел через садик к двери. — Артур Иванович, простите, что я так внезапно. У вас есть пять минут? Неуманн медленно обернулся, какое-то мгновение тяжело смотрел на Романа, а потом ответил: — Здесь неудобно… — А мы пройдемся. — Только быстро, пожалуйста, я себя плохо чувствую. — Собираетесь передать дело Исаева кому-то другому? — Почему вы так решили? — Ну, из-за плохого самочувствия… Поездка на воды, отдых, предписанный врачами… Артур Иванович, это надо бы иначе мотивировать: сердечный приступ на работе, все внезапно, — тогда убедительно и для вашего начальства, и для меня. Здесь постепенность губительна. Можете поболеть, когда мы кончим наше дело. — Я еще не имел возможности заняться делом Исаева. — Мы хотим облегчить задачу. Возьмите эту папиросу, там в мундштуке шелковка для Исаева. Потом вызовите его на допрос, и он через вас пришлет ответ. До свидания.Весь вечер Неуманн сидел у себя в кабинете — сотый раз просматривая цифру на шелковке. «Надо сейчас же ехать к министру, — тупо думал он. — Но тогда Эйнбунд спросит, — возражал в нем кто-то другой, маленький, мятущийся, жалкий, — почему я молчал до сих пор? Я отвечу, что ждал. А он спросит, отчего бы не подождать вместе? Он перестанет отныне верить мне, если я откроюсь ему, даже если мы порвем ту цепь, которая тянется в тюрьму». И вдруг в нем поднялась ярость: все шло — как шло, и вдруг эта дикая встреча в лесу поставила его к роковой черте, и он перестал быть самим собою, перестал быть прежним Неуманном — честным, требовательным, добрым. Ярость душила его, но она была бессильной: он слишком любил жену, детей, мызу на Пэрэл, чтобы вычеркнуть теперешнего, жалкого Неуманна из жизни. Он был слишком однолинеен и приземлен, чтобы открыть в новом своем состоянии возможность для дальнейшей деятельности — рискованной, но в конечном счете перспективной, если ориентироваться на новых своих покровителей. К тому же он оказался совсем не таким справедливым и предельно честным, каким всегда себя считал: он не стал обвинять в случившемся себя — оправдываясь безысходностью обстоятельств; он не смел обвинить и того седого чекиста, который все это с ним проделал в лесу, — потому что тот был недосягаем; но ярость ищет выхода. И Неуманн нашел виновника — им оказался министр Эйнбунд. «Будь он человеком, которому можно верить, будь он политиком, а не политиканом, который продаст, когда это будет ему выгодно в партийных целях, я бы давно пришел к нему, и мы бы вместе придумали смелую операцию. Сиди вместо этого фанфарона настоящий патриот родины, я бы не страдал так». Неуманн поднялся из-за стола, прислушался. В доме было тихо, где-то капала вода из крана, и этот звук до того вдруг умилил Неуманна, что он замер и долго, чувствуя слезы в горле, прислушивался к капели, и она отнесла его в детство, когда они жили на хуторе; в весенние закаты, переходившие в рассветы через серую, зыбкую ночь; он вспомнил мать, ее доброе лицо и вдруг отметил для себя, что в детстве была совсем другая, особая тишина — спокойная и безмятежная. «Ради мамочки, — подумал Неуманн, — ради этой святой женщины я должен решить для себя, как мне быть дальше». План родился как-то сразу — от ярости, через жалость к семье, любовь к матери, через боязнь министра и трусливую ненависть к этому седому чекисту, который все начал. «Скажу, что брать Исаева из госпиталя можно только ему. Образец пропуска заготовлю, сам подпишу, передам ему в руки. Пусть придет со своими людьми, а я их встречу. Там и перестрелять их надо лично, самому. Почему не поставил в известность министра? Потому что если пустить это через управление и отделы министерства, утечка информации станет столь реальной, что все дело можно поставить на грань срыва. Министр требует у правительства денег для расширения своего аппарата, а ему бы не денег требовать и не дебатировать в Государственном собрании, а заниматься каждодневной, кропотливой работой. Победителя не судят! Того, кто проявит слабость, — уничтожат. Только твердость, только сила! План есть, теперь надо лечь спать, а завтра начать отработку деталей. Если я смогу победить — свалю министра. А там видно будет». С этим Неуманн и уснул: сразу и без снотворного… И всю ночь за домом Неуманна продолжали наблюдать. Продолжали наблюдение и утром следующего дня: Роман рассчитал, что если теперь, имея в руках шелковку, Неуманн не поедет с утра в министерство — а ездил он туда крайне редко, только в экстраординарных случаях, — тогда вербовку можно считать состоявшейся. Он допускал и случайность: вдруг министр вызовет Неуманна по какому-то делу, вдруг там назначено совещание или надо получить визу в иностранном департаменте; все это Роман учитывал, но ему обещали помощь эстонские друзья, — у Виктора были свои люди в министерстве, которые могли посмотреть за Неуманном даже там, в святая святых тайной полиции.
«Связь получил, — писал в ответе Всеволод. — Заявил Неуманну, что готов давать показания лишь после встречи с третьим секретарем польского посольства Мареком Янгом».
21. В Сибири
Владимир Александрович Владимиров принудил Осипа Шелехеса пойти в ЧК и добиться откомандирования Нины в его распоряжение еще на две недели. — Она контрой занимается, а не библиотеками, — отбивался Шелехес. — Библиотека, Осип, и важнее, и подчас страшнее любой контры. Библиотека — это книги… — Да какому сейчас черту книги нужны?! Беляки в тайге людей бьют, а ты — книги? — Ты хоть раз в библиотеке занимался? — Когда мне? Нас забрали с Федей — это средний у нас братишка, — когда мне тринадцать лет было. Мы экс сделали, деньги были для типографии нужны. А потом нелегалка — как тут учиться, я ж газету распространял, курьерил в Прагу. После революции попросился в комвуз, откомандировали на курсы при Тобольском университете, а белые пришли, меня сдали в контрразведку. Мне там, — он рассмеялся, — знаешь какую библиотеку прописали! Два офицера — трезвые, главное дело — ребра выворачивали… — То есть как? — Чего «как»? Раздели, ноги рельсом придавили, руки связали, на голову сапогом — видишь, рожа у меня с тех пор кривая — и руками ребра вытягивали. Три штуки у меня поломанные, как погоде меняться — болят изнутри, страх… Шелехес расстегнул френч и задрал желтоватую, грубого полотна исподнюю рубаху. — Не надо, — попросил Владимиров и зажмурился, — закрой. — Я когда против интеллигентов митингую, — рассмеялся Осип, — и они меня одолевают, а рабочая масса начинает хихишки против меня строить — сразу бок свой сую: вот, говорю, как они спорят, если ихняя сила! Это без промаха. Потом этих интеллигентов отбивать приходится! — И ты убежден, что это честно? — А чего? Я ж не чужой раной козыряю. — Не в этом суть. Оппонента надо бить логикой, лишенной эмоций. А у нас ведь в России глубина ценится превыше всего. К чему я все это? К тому, что Ульянов дал вам программу: учиться надо, Осип, учиться. — А почему это ты Ильича назвал Ульяновым? — Я привык к этому по годам совместной эмиграции… — Смотри… Если чего против него имеешь — пристрелю и еще на труп приплюну. — Ты его когда-нибудь видел? — Нет. — А откуда в тебе такая к нему любовь? — Потому что он — Ленин. — Ты его читал? — Речи читал на съездах. «Государство и революция» читал, «Что делать?»… — «Материализм и эмпириокритицизм», «Аграрный вопрос в России в конце девятнадцатого века»? — Это пока не осилил. Владимиров поманил Шелехеса пальцем. Тот настороженно приблизился к старику. — Позор тебе, — шепотом сказал Владимир Александрович, — и стыд… — Я уж думал, ты контру хочешь пропаганднуть, — усмехнулся Осип. — Скажи, как ты будешь объяснять, если тебя спросят на диспуте в присутствии массы слушателей: «Меня не удовлетворяет ваш ответ — я люблю Ленина, потому что он Ленин. Это обратная сторона религии, на новый, правда, манер». Что ты на это ответишь? — Если в присутствии рабочей массы, то, конечно, расстреливать за такой вопрос неудобно… Один на один — прибил бы… А если масса сидит, я так отвечу: «Эх ты, гад ползучий! И как у тебя язык поворачивается такое говорить! Враг трудящихся ты после этих слов!» Овация слушателей! Что — нет?! — Нет, — покачал головой Владимиров. — Я бы ответил иначе. Я бы сказал: «Уважаемые оппоненты, товарищи…» — Какие они уважаемые? Контра. Говори — «граждане»! — Изволь. «Граждане, начиная с времен Древнего Рима, когда вождь рабов Спартак повел своих единомышленников против рабовладельцев надменной столицы, человечество мечтало о свободе. Из-за этой великой мечты шли на гибель крестьяне Германии, ведомые Лютером. Сложил свою голову мужицкий царь Емелька Пугач… Гнил на каторге Радищев… Сражались герои Северо-Американских Штатов… Потрясал основы феодального мира неистовый Робеспьер… Гибли под царскими пулями декабристы; с гордо поднятой головой ждали казни Софья Перовская, Кибальчич и Александр Ульянов… Эту мечту человечества сделал наукой бородатый Маркс и одинокий, влюбленный в море Энгельс… Мир обывателей, уставший от нищеты мысли и тупости бытия, затаившись, трусливо ждал перемен. Кто-то всегда выходит первым и принимает на себя великое и страшное бремя ответственности: это в равной мере относится к народу, государству, к личности. И вот пришел Ленин. Вместо упования на мессию, который принесет свободу, Ленин сделал практикой жизни слова гимна: „Никто не даст нам избавленья: ни бог, ни царь и не герой!“ Ленин взорвал спячку века. Как только новое общество начнет успокаиваться, ждать новых благ от кого-то, ему следует вспомнить Ленина: все в ваших руках ныне, вы за все в ответе! Мы сделали главное: дали вам великое право отличать людей не по цензу богатства, не по цвету кожи, но по тому, как человек относится к свободе!» Шелехес слушал Владимирова зачарованно, по-детски, чуть даже приоткрыв рот. Когда старик замолчал, Шелехес откашлялся, снова принял обычный свой скептически-подозрительный вид и сказал: — В общем и целом верно. У тебя были две ошибки: не Емелька Пугач, а Емелиан Пугачев, ну и про бородатого Маркса и что Энгельс одинокий — не следует, все ж они вожди…Нину поражало умение Владимирова работать. Она могла подолгу любоваться, как он держал книгу в руках, пролистывая ее, как он ее оглаживал и ласково прихлопывал по корешку, поставив на стеллаж. Как-то вечером, перелистывая томик своего любимого Монтеня, он задумчиво сказал: — Талант, Нинушка, это категория врожденная, несущая в себе некую таинственную непознанность. Пушкин писал свои гениальные вещи шутя, никогда не думая, что он делает гениальное. А Щедрин? А письма Чехова? Он писал друзьям: «Делаю скучную вещицу, по-моему, выходит дрянь». Это о «Мужиках». Как научиться определять врожденную человечью талантливость? — Придумать экзамены, — сказала Нина. — Диспуты… — Несерьезно. Вы, молодые, норовите все обобщить; вы идете от общего к частному, а мне представляется правильным идти от индивидуальности, от закона к обществу, а не наоборот. Владимиров отошел к стеллажам с разобранными книгами и, горделиво оглядев свою работу, сказал: — Какие же мы молодцы! Через неделю примемся за экспозицию музея. — Никогда не думала, что с книгами работать так интересно. Я раз ночью проснулась — будто кто здесь с бензином ходит… Страх! Прибежала — никого. Я тут остаток ночи и проходила, всё книжки наши рассматривала. Владимиров погладил девушку по щеке и поймал себя на мысли, что таким же движением он гладил по щеке Всеволода, и вдруг сердце его сжало мучительной тревогой: где он сейчас? Что с ним? В соседней комнате загрохотали сапоги. — Неужели принесли печку?! — воскликнула Нина и побежала в соседний зал: книги там тоже были разобраны, полы вымыты и окна тщательно протерты. Но в соседний зал принесли не печку — пять красноармейцев складывали возле двери железные кровати. — Это что такое?! — спросила Нина. — Это ордер, сестричка, — ответил молоденький красноармеец, протягивая ей листок бумаги, — все по закону. На пять дней мы сюда поселяемся: спать и книжки читать. Нина, по-прежнему недоумевая, спросила: — Вы что, охрана библиотеки? — А чего тут охранять?! — засмеялся второй, огненно-рыжий парень в папахе. — Если б тут шашки лежали али хлеб. Спать мы тут будем, более негде. — Нет, товарищ, — сказала Нина. — Ночевать вы здесь не будете. Вошел Владимиров и, остановившись на пороге, предложил: — В подвале есть свободное помещение, вы там и располагайтесь, пока не подберете себе жилье. — Людям гнить в подвале, — сказал рыжий, — а книжки будут в комнате стоять? Давай, мужики, расставляйся… — Я запрещаю! — сказала Нина. — Сейчас я возьму ваш ордер и подыщу вам хорошее помещение. — Ни-ни, — сказал первый красноармеец, — нам и тут нравится. — Дайте ордер, — сказала Нина. — Чего ты с девкой балакаешь, — сказал пожилой боец, — расставляй скарб, и дело с концом. — Кто вам выдал ордер? — спросил Владимиров. — Кто выдал, тот и выдал, — ответил рыжий и, оттерев Нину плечом, потащил кровать в неширокий проход между стеллажами — подальше от двери. Нина схватила парня за плечо и с неожиданной для ее хрупкой фигурки силой рванула, обернув на себя: — Прекратить! Парень поставил кровать на пол, прислонив ее к корешкам книг, и молча толкнул девушку. Нина упала. Все это произошло в мгновение. Владимиров поднял палку и ударил рыжего по шее. — Паршивец, бандит! — кричал он. — Как ты смеешь?! Он был страшен сейчас: усы ощетинились, брови подняты, топорщатся, в уголках рта — белая пена. Нина бросилась к старику, обняла его, стараясь успокоить. Владимиров, побледнев, опустился на пол, тяжело дыша. Рыжий, опомнившись, схватил винтовку и начал лязгать затвором. Молодой красноармеец винтовку у него вырвал и замер у двери: они еще толком не осознали происходящего. — Паршивцы, позорите великое дело, — тихо говорил Владимиров, которого по-прежнему обнимала Нина. — Вы с винтовкой должны охранять книгу, а вы гогочете и на девушку руку поднимаете. Я сейчас поднимусь и сорву с вас красную повязку, вы позорите красный цвет своим злодейским поведением… — Палкой, гад, драться! Я те не холоп, буржуй недорезанный! — закричал тонким, обиженным голосом рыжий. — Это ты буржуй, — всхлипнула Нина, — урод рыжий! — Она обернулась к остальным красноармейцам: — Да уведите вы его, чтобы не кричал. Сейчас в ЧК пойдем, там разберемся, кто вы такие… — Во бешеные, — сказал пожилой боец, — пошли, однако, мужики, а то дед от волнения салазки загнет. Нина выбежала в соседнюю комнату. Вернулась она через минуту в наброшенной на плечи кожанке, с кольтом в руке. — Оружие к стенке, за неподчинение приказу стреляю без предупреждения! — Ты что? — тихо спросил молодой. — Чего ты? — Вы, папаша, — кивнула Нина пожилому бойцу, — подойдите и посмотрите мандат: я сотрудник Сибчека. — Дочка, — сказал пожилой боец, — ты уж прости его, дурака… Коли б мы знали… — Коли б знали — побоялись бы?! Пошли в ЧК! Оружие оставите здесь! Владимир Александрович, я мигом. — Не надо, Нинушка, — попросил Владимиров, тяжело поднимаясь с пола. — Это не их вина… Это их беда. И я себя тоже вел безобразно… — Он посмотрел на рыжего и вздохнул. — Простите меня, пожалуйста, товарищи… Нина вдруг заплакала — пистолет в руке трясется, слезы льются, как от самой тяжелой, детской обиды, горошинами… Владимиров шепнул: — Ничего, Нинушка, ничего… — Обернулся к бойцам: — Товарищи, будем считать, что ничего у нас не было. Пошли посмотрим другое помещение, а Нина Ивановна поможет вам найти хорошее жилье, свободное от постоя. — В тюрьме им постой будет, — сказала Нина и вдруг, всхлипнув, рассмеялась. И молодой красноармеец засмеялся, и Владимиров засмеялся, а после и пожилой боец. Они стояли и смеялись, глядя друг на друга.
«Москва. Бокию. Кедрову. “Виктор” через своих людей вышел на товарища министра иностранных дел, директора европейского департамента Э. Таннеберка. Таннеберк имел две беседы с министром Пийпом по поводу ареста Исаева. Министр уже осведомлен об этом аресте и связался по телефону в присутствии Таннеберка с министром внутренних дел Эйнбундом. Одновременно поляк, сотрудник посольства М. Янг, нашел способ сообщить в МИД о тех характеристиках, которые ему известны по поводу арестованного Исаева. Мы в свою очередь, через наши возможности, вывели Гаврилова и Шостака, двух крупных финансовых маклеров, обладающих связями в Лондоне, на окружение Эйнбунда. Поскольку они русские, не связанные с монархическими экстремистами, поскольку они обладают реальной финансовой мощью — к ним здесь прислушиваются. Сегодня утром наружное наблюдение установило, что министр Эйнбунд вызывал Неуманна в неурочное время. Можно предположить, что его вызывали в связи с делом Исаева. Сегодня вечером у него запланирована встреча с Неуманном. Роман».
22. В Ревеле
Неуманн отпустил автомобиль, не доезжая трех домов до своего коттеджа. — Поезжайте отдыхать, — сказал он шоферу, — я немного пройдусь. Он знал, что его сегодня будут ждать, и не ошибся: возле калитки стоял тот, седой. Неуманн понял, что сегодня его будут ждать, еще утром, когда министр попросил дать справку по поводу арестованного Исаева. «Французы говорят, что это их друг и вполне милый человек, — пояснил Эйнбунд. — Поэтому я был обтекаем и никаких конкретных ответов не давал». — Видите, как я предусмотрителен, — сказал Неуманн Роману, — играй я нечестно — вас можно было бы сейчас взять. — Лучше завтра, — ответил Роман. — Ну, как? — Вы спрашиваете, как работает ваша организация? Хорошо работает, силы, судя по всему, включены надежные. Вы тут прочно сидите? Легально? — Вполне. — За вами не ходят? — Вам это лучше знать. Сигналов на меня пока еще не было? — Пока нет. — Что вы думаете отвечать Эйнбунду по поводу Исаева? — Каковы ваши предложения? — Вам его под удар подставил Нолмар? — Допустим. — «Допускать» в таком разборе негоже. Нолмар? — Да. — Вы связаны с ним деловыми обязательствами? — Вы подразумеваете наши с вами отношения? Нет. У него много друзей в полиции — это понятно, немцы имеют здесь свои давние интересы. Он заверил меня — уже после того, как мои люди произвели арест, — что он передает мне глубоко законспирированного агента Коминтерна и ЧК. — Какие он дал доказательства в подтверждение? — Он видел Исаева вместе с Шороховым. Он соотнес это с теми организациями в Ревеле, коими интересовался Исаев, — и выход получился довольно весомый. — Больше ничего? — Он считал, что основные материалы придут ко мне сами собой, после ареста Исаева. Он был убежден, что за него начнется борьба. Он рассчитывал на ваше появление, — Неуманн усмехнулся, — но не в лесу. — Хорошо думает… — Нолмар — талантливый разведчик. Он сейчас страшит меня более всего. — А что, если вы напишете министру свои соображения по этому делу? — Какие именно? — Вы потребуете свободы действий, ибо арест Исаева инспирирован немцами, которые и в будущем могут сталкивать вас с Францией, Англией или Россией. Вы назовете министру фамилии нескольких ваших сотрудников, работающих откровенно пронемецки. — Какую выгоду я получу, начав антинемецкую кампанию? — А зачем вы определяете эту кампанию как антинемецкую? Определите ее как проэстонскую. — Вы понимаете, как трудно мне будет после этого? — Понимаю. Но, уповая на статус-кво, вы больше рискуете. Вы же восстанете против иностранцев, которые хотят ссорить Эстонию с соседями. — Выгоды? — Много будет выгод… Только еще раз проанализируйте, на чем вас может поймать Нолмар. — Если он увидит нас вместе и будет знать, кто вы, тогда поймает. И наглухо. — Кругом мои люди. На будущее устроим почтовый ящик и обговорим шифр. — На этом все проваливались. Придумаем что-нибудь иное. — Придумаем. — Как мне искать вас завтра? — Вот вам адрес: закажите, пожалуйста, костюм у этого мастера. Там увидимся от двух до трех. — Хорошо. — С Исаевым не будет никаких случайностей, если кто-то из ваших поймет, что его освобождают? — Не знаю. Поэтому я думал, а не лучше ли провести это дело тихо, без шума и лишней огласки. — Я за это, Артур Иванович, но боюсь, что министр потребует наказания виновных в аресте русского. — Я не обязан знать подоплеку каждого ареста… — Это министр не обязан знать подоплеку каждого ареста, а вы, с его точки зрения, обязаны. Давайте говорить честно: зачем вы взяли это дело себе? Рассчитывали выйти на всю сеть, связанную с Исаевым? Разве нет? Вот и приходится теперь расплачиваться. Ладно… Кулаками, которыми машут после драки, стоит бить себя по голове… По-моему, тихо это дело не провести: вам придется столкнуться с Нолмаром. Роман точно вел свою линию: освобождение Исаева наносило удар по всей сети Нолмара в Эстонии, которая была по-настоящему опасной. Сейчас Роман бил одновременно по двум мишеням, и это был тот случай, когда он имел реальную возможность обе мишени поразить. — Личностью нельзя стать без риска, Артур Иванович. Вы вовлечены в сложный переплет, но не надо слишком-то уж осторожничать: бейте сплеча. После двух-трех объективных допросов Исаева вызывайте тех, кто готовил на него материалы, — а это люди Нолмара, — и требуйте немедленных доказательств. Те побегут к Нолмару, а ваша наружка — следом. — В моей наружке есть люди Нолмара. — Обратитесь к министру обороны: блок с вами ему выгоден, пусть поможет армейская контрразведка.23. В Москве
1
«Разрешить выезд арестованному Прохорову в сопровождении опергруппы во главе с В. Будниковым на Мерзляковский переулок для встречи с Газаряном. Г. Бокий».
«Выйдя из Мерзляковского переулка, Газарян несколько раз проверялся, а после этого, убедившись, что нет ничего подозрительного, направился на Поварскую улицу, дом 4, квартира 9. В этой квартире проживают следующие граждане: Ивлиев — 1 звонок, Аникеевы — 2 звонка, Ловичев — 3 звонка, Шелехес — 4 звонка и Фирсанов — 5 звонков. Там он пробыл не более получаса (часы сломались, не мог определить точное время, а у помощников часов нет. Эфроимсон[207] из ХОЗУ до сих пор не выдал, хотя имеет предписание лично от Будникова). Выйдя оттуда, направился домой. По выходе его принял решение двум людям наблюдать за Газаряном, а остальных во главе с собой оставил для наблюдения за квартирой № 9 по Поварской № 4. Вскоре после Газаряна вышла старуха, которую мы довели до церкви Бориса и Глеба, где она, отслужив молебен, ни с кем в связь не входила и вернулась домой. Старуха нажала кнопку два раза, из чего можно сделать вывод, что она из семьи Аникеевых. После этого из квартиры выходил ребенок лет семи (женского пола). Ребенок играл в «дым-огонь» во дворе и никаких связей со взрослыми не имел. Третьим вышел лысый гражданин в хорошем костюме серого цвета, в башмаках на высокой шнуровке и небольшим свертком в руке. Мы довели гражданина до Кремля, где он взял в Боровицких воротах пропуск на имя Шелехеса Якова Савельевича. Эти данные я получил у Евсюкова Георгия (Юрия по-новому), который раньше работал на третьемподъезде в МЧК, а ныне стоит в бюро пропусков Кремля. Несмотря на товарищеские отношения, Евсюков отказал пропустить нас в Кремль для следования за лысым гражданином по служебным удостоверениям. Когда же он после нашего звонка в отдел получил указание пропустить нас, лысый обнаружен не был. Мы приняли его лишь через полчаса, когда он вышел из Кремля без свертка и направился в Скатертный, дом 2, квартира 6, где проживают две семьи: Шабаев и Пожамчи. Там он находится по настоящее время. Поскольку считаю нужным продолжать наблюдение и за лысым, и за Шабаевым с Пожамчи, а также за Газаряном, людей не хватает и прошу выделить еще группу в мое распоряжение. Горьков».
2
— Почему я должен отдавать им мои камни? — пожал плечами Николай Макарович Пожамчи. Он долил Шелехесу заварки: — Не боитесь, если покрепче? — Но я один тоже не могу дать ему все, — раздраженно сказал Шелехес. — Лейте, я не боюсь крепкого чая. Почему это должен делать один я? В конце концов, в Газаряне вы заинтересованы не меньше! — Не сердитесь, Яков Савельевич. История вся глупая. Почему мы должны покрывать этого болвана из золотого отдела? Он провалился — пусть Газарян отдает свое золото… — Человек, от которого зависит дело, требует камни. Там тоже поумнели: золото килограммы весит, а камни невесомы и безобъемны. И потом Газарян прикрывает нас. Если начнется скандал, вряд ли это будет нам на руку. — Кто прижал Газаряна? — Отец Белова. Старик из торговцев, его реквизнули. Ему терять нечего. А мальчишка снабжал Газаряна золотом в пребольших количествах. Ну, папаша и поставил условие: жизнь сына — или донос в милицию. Поэтому Газарян и суетится. — Слушайте, — задумчиво предложил Пожамчи, — если так, то на кой ляд нам с вами играть роль добрых меценатов? Баш на баш: пусть волочет нам золото, а мы ему выдадим бриллиантовых сколков — розочек… Что они понимают: настоящий бриллиант или розочка? Им важно числом поболе… — Резонно. Я вас сведу с Газаряном. — Зачем? Тут надо соблюдать дистанцию. Скажите, что, мол, жадюга Пожамчи требует золота. Валите на меня, все равно ему Пожамчи не укусить — зубы коротки… — Говорят: руки коротки, — поправил его Шелехес. — Какое золото у него просить? В чем удобнее? — Просите в хороших габаритах: кольца, монеты, портсигары… Они говорили сейчас осторожно, прислушиваясь друг к другу. Основания для этого были достаточные: Пожамчи вызывали в Наркомвнешторг и фотографировали для иностранного паспорта. Более того, ему было сказано, чтобы он в ближайшее время был готов к выезду за границу. «За неделю перед поездкой познакомим с теми товарищами, которые будут вас сопровождать, а пока составьте реестр драгоценностей, которые, по вашему мнению, можно будет легко реализовать на международном рынке», — сказали ему. В свою очередь Шелехес, поняв, что провал Белова — первая ласточка в цепи возможных провалов, только что передал Козловской, которая жила в Кремле, маленький сверточек.3
— Здесь, — сказал ей Шелехес, готовясь вскрыть пакет, — сувенир для кузена: две деревянные матрешки «а-ля Хохлома». Кузен присылает питание, а мне ответить нечем… Вот, извольте взглянуть, товарищ Козловская… Женщина остановила его: — Яков Савельевич, будет вам, я ведь не таможенник, а ваш товарищ по службе. Адрес написали? — А вот здесь, в конверте, письмецо и телефон. Ваша сестра позвонит Огюсту, восемьдесят четыре двадцать три… В деревянных куклах были выдолблены пустоты, и Шелехес спрятал туда двадцать бриллиантов, самых редких, общей стоимостью на два миллиона золотых рублей.Дальнейший план Шелехеса разнился от того, что задумал Пожамчи. Яков Савельевич рассчитывал получить разрешение на отдых в одном из прибалтийских государств. Для этого он уже несколько раз обращался в больницы с жалобами на боли в сердце. Он справедливо полагал, что память о его погибшем брате, секретаре Курского губкома, положение двух других его братьев позволит ему получить разрешение на выезд. Жену свою Пожамчи терпеть не мог, и поэтому для него не стоял вопрос, как быть с семьей. А для Якова Савельевича главным было, как вывезти с собой семью. Для этого он рассчитывал в Ревеле, куда отправится один, заполучить верного врача и послать телеграмму в Москву с требованием немедленного выезда родственников из-за опасного состояния больного. Более того, он рассчитывал получить справку о смерти, а затем попросту исчезнуть. Был Яков Шелехес — умер Яков Шелехес. А уж если его жена и дочь решили остаться в Ревеле охранять могилку, то это никак не может бросить тень на братьев, служащих диктатуре пролетариата. Он додумал и самые, казалось бы, мелочи. Он решил найти в Ревеле человека, который бы вступил в фиктивный брак с его дочерью, это бы также явилось весомым оправданием для братьев, в том, конечно, случае, если бы кто заинтересовался судьбой семьи их «покойного» брата. Шелехес, кончив помешивать ложечкой сахар в стакане, глянул на Пожамчи, и они вдруг рассмеялись — одновременно, как сговорились, словно прочитав тайные мысли друг друга. — Когда надо начинать опасаться? — спросил Пожамчи. — Предупредите заранее? — Я убежден, что вы меня упредите недельки за три… Пожамчи брал фору: если его отъезд состоится через две недели, он предупредит об этом Шелехеса дня за три-четыре. Шелехес рассчитывал в свою очередь предупредить Пожамчи о своем отъезде за неделю. — А что нам делать с газаряновским золотом? — допив чай, спросил Шелехес. — Мне золото держать не с руки. — Мне тоже. Можно реализовать через старика Кропотова. — Он предложит марки или франки. И то и другое шатается. — Попросим доллары. — Кропотов не дурак, — вздохнул Шелехес. — У него сейчас мало работы, согласится. Обманет, правда, тысчонок на двадцать… — Переживем, Николай Макарович… Ну, кланяюсь вам… — Кланяюсь, Яков Савельевич… Поклон супруге и дочери.
«Выйдя из квартиры, где проживают Пожамчи и Шабаев, лысый направился в дом Кропотова; там он провел двадцать семь минут (часы оказались у вновь присланного сотрудника, время теперь даю точное) и вернулся домой. Кропотов через сорок минут вышел из дома и направился на Театральную площадь, где имел встречу с Газаряном, который передал ему чемоданчик. Горьков».
4
— Главный вопрос, который меня мучает, Глеб Иванович, — докладывал Будников Глебу Бокию, — это куда делся Шелехесов пакетик? В Кремле пакетик-то остался, Глеб Иванович. Бокий поднялся из-за стола, потерся спиной об угол большого сейфа — позвоночник немел все чаще, левая нога делалась неживой, тяжелой. Спросил: — Кто ему пропуск заказывал? — Не отмечено. — Голову за это надо снимать. Сообщите коменданту: пусть дежурного отдадут под трибунал за ротозейство… — Брать надо всех, Глеб Иванович. Цепь замкнулась: Белов — Прохоров — Газарян — Шелехес — Пожамчи — Кропотов. — А дальше? Куда поведет нас Кропотов? Кого навещал в Кремле Шелехес? Где его посылочка? Нет, рано еще, Володя. Сейчас надобно смотреть в оба и не переторопить события.Дзержинский слушал Бокия очень внимательно. Потом он отошел к большому итальянскому окну и долго смотрел на площадь, всю в трамвайном перезвоне, криках извозчиков и звонких голосах мальчишек — продавцов газет. — Зря отчаиваетесь, Глеб, — сказал он, выслушав Бокия. — В том, что вы для себя открыли, нет ничего противоестественного. Старайтесь всегда прослеживать генезис, развитие. Я просил Мессинга подготовить справку на всех участников. Картина получается любопытная. Родители Шелехеса имели крохотный извоз на Волыни. Черта оседлости, еврейская нищета — страшнее не придумаешь… Отец Пожамчи — дворник, у бар на празднике получал целковый и ручку им целовал, и сына тому учил. Кропотов. Сын раба. То бишь, крепостного. Ему сейчас семьдесят, значит, и его самого барин порол на конюшне, и отца мог пороть на его глазах, и мать. Так-то вот. Газарян — сын тифлисского извозчика. Отец Прохорова начинал с лакея: «Подай, прими, пшел вон!» И Прохоров ему помогал до тринадцати лет. Впрочем, Прохоров — особая статья, мы еще к нему вернемся. Люди помнят нищету — причем особо обостренно ее помнят люди, лишенные общественной идеи, то есть люди среднего уровня, выбившиеся трудом и ловкостью в относительный достаток. Мне один литератор как-то сказал: «Вы не можете себе представить, что значит таскать на базар подушки!» Эта фраза — ключ к пониманию многих человеческих аномалий, Глеб. До тех пор, пока будет нищета, люди, выбившиеся из нее, станут делать все, что только в их силах, дабы стать богаче, чтобы гарантировать себя и детей от того ужаса, который они так страшно помнят сызмальства. Поворошите память: самые четкие воспоминания у вас остались с времен детства? — Нет, — возразил Бокий. — Каторга. — Ничего подобного, — досадливо поморщился Дзержинский. — Что вам дороже: лицо отца; луг, который вы увидели первый раз в жизни; ряженые на святках; горе вашей мамы, когда вас нечем было кормить, или жандармская рожа в камере следователя? Вот видите… Спорщик этакий… Капитулируете? — Нет. Соглашаюсь, — улыбнулся Бокий. — Тогда извольте следовать далее… Страх перед возможной нищетой способен подвигнуть человека и на высокие и на мерзостные деяния. Вот вам ответ на наши страхи. — Тогда надо исповедовать Ламброзо — все зло в том или ином индивиде… — Человек, индивид, как вы изволили сформулировать, живет не в безвоздушном пространстве, Глеб. Мы должны сломать главное: изжить завистливого, подсматривающего в замочную скважину мещанина, привести к рубежам научной революции новых людей. Ты умеешь, ты талантлив, ты работящ — достигнешь всего, о чем мечтаешь! Как это ни тяжко говорить, Глеб, но, сколько бы мы сейчас ни карали, язв нищеты не выведем: они должны рубцеваться временем. Вдумайтесь, отчего Ленин повторяет изо дня в день: учитесь, учитесь и еще раз учитесь? Отчего он так носится с Рамзиным, Графтио, с Павловым?! Думаете, они лестно говорят о нас? Мне сдается, что они внуков не чертом, а чекистом пугают. И далеко не со всем происходящим согласны… А почему Ленин с ними так возится? Вдумайтесь! Потому что наука — сама по себе — рождает качественно новых людей… — Вы говорите, Феликс Эдмундович, а мне так и хочется Пожамчи с Шелехесом отпустить на все четыре стороны. — Нет, Глеб, они воруют бриллианты, на которые Запад продаст нам оборудование для электростанций. Диалектика — вещь жестокая, неумолимая, она не прощает двусмысленностей и отступлений от курса… Если мы хотим видеть нашу страну государством высокой техники, нам придется немилосердно расстреливать тех, кто страх за собственное благополучие — по-человечески это можно понять — ставит выше нашей мечты. — Когда позволите доложить прикидку операции по Гохрану? — спросил Бокий. — Сомнения ваши прошли? — Прошли. — Тогда посидите, сейчас должен подойти Юровский, мы подключаем его к этому делу.
5
Яков Юровский был крепок, высок и красив сильной южной красотой. Даже зимой казалось, что лицо его тронуто загаром. — Садитесь, товарищ Юровский, — сказал Феликс Эдмундович. — Мы пригласили вас в связи с очень неприятным, а потому особо ответственным делом. Юровский слушал Бокия, тяжело набычив голову, выставив вперед нижнюю челюсть. Иногда он делал заметки на папиросной коробке: Дзержинский отметил для себя, что Юровский точно схватывает существо дела. — С Пожамчи легче, — сказал Юровский, выслушав Бокия. — Его надо пригласить в Наркомвнешторг и сказать, что отъезд назначен на завтра. Он притащит наших людей в свой тайник, если он у него оборудован не дома, а где-то в ином месте… Теперь с Шелехесом… По-моему, стоило бы меня нелегально ввести в Гохран… Дзержинский покачал головой: — У них своя контрразведка. Юровский не иголка в стоге сена, вас знают. Введем вас открыто, как ревизора от ЦК. Вести вам предстоит себя эдаким ваньком, который умеет давать указания, а вникать в суть не может. Тогда вы прищучите их на частностях. Нас волнует главное — как они организовывают хищения, потому что ревизии пока были благополучные. Тут следует поглядеть на будущее — лучше покарать один раз, чем бесконечно размазывать кашу по мостовой… — Хорошо бы, конечно, посоветоваться с кем-то из опытных ювелиров, — сказал Юровский. — Лучше всего я такое дело схватываю в разговоре, на практике. Видимо, такого верного ювелира сейчас нет… Верить никому нельзя из этой публики. — Никому, — согласился Бокий. — Так уж никому? — спросил Дзержинский. — Никому, — упрямо повторил Бокий. — Лично я никого не могу порекомендовать Юровскому. — Пожалуйста, не говорите «никому», — раздраженно сказал Дзержинский. — Нельзя никому не верить. Вы обязаны исходить из посыла, что верить следует всем. Наша с вами задача доказать, кому можно, а кому нельзя верить. «Никому», — сердито повторил он. — Так можете заболеть манией подозрительности, Глеб. — Феликс Эдмундович, — спросил Юровский, — этот Шелехес не родственник нашему Федору? — Родной брат, — ответил Дзержинский. — И я верю Федору так же, как раньше. — Где он? Я его не видал много лет, — спросил Юровский. Бокий вопросительно посмотрел на Дзержинского. Тот ответил: — Федор Шелехес сейчас в Ревеле, наш резидент.«По нашим данным, Кропотов в 21.54 звонил секретарю польской миссии Кочару и договорился о встрече возле бывшего „Яра“, назвавшись Надеждиным. Встреча состоится завтра в 9 часов утра. Оскольцев».
24. «Подготовившись — действуй»
1
Услыхав звонок поздним вечером, Пожамчи вышел открыть дверь сам — жена легла спать. — Кто там? — спросил он. — Это я, — услышал он знакомый голос и, не поняв еще толком, кто это, отпер замок. Воронцов оттер его плечом, дверь мягко прикрыл и, чуть тронув Пожамчи пальцами за руку, кивнул головой на темный коридор. Почувствовав пустоту в животе, Пожамчи быстро пошел к себе в комнату и сказал: — Лиза, к нам гость. — Простите за позднее вторжение, — мягко улыбнулся Воронцов, — но у меня срочное дело. — Если вы обождете в коридоре, я поднимусь, — сказала женщина, — чайку поставлю. — Пожалуйста, не тревожьтесь, — сказал Воронцов. — Мы только перебросимся тремя словами. Воронцов успел заметить, что после общения с бандитами говорить он начал погано, по-мещански, округло. Он увлек Пожамчи к окнам, выходившим на темную Поварскую, и тихо сказал: — Николай Макарович, я понимаю, что мой визит вас не обрадовал, но что поделаешь. Просьба у меня конкретная и легко выполнимая: мне нужен план Гохрана, расположение сейфов; посты внутренней охраны, ежели они существуют; слепок с ключей, какие только можно достать; список оружия, которое находится в распоряжении вахтеров, тайная сигнализация — где находятся провода, куда ведут, — словом, вы понимаете… — Как не понять… Ощущение томительной пустоты в животе постепенно прошло, руки снова потеплели, и кончилась противная дрожь в коленях. Мысль работала четко и слаженно — как у Пожамчи бывало всегда в минуты наибольшей опасности. «Ограбление пойдет мне на пользу: вся недостача на ограбление спишется, — думал Пожамчи, застегивая пуговицы на пижаме, — а если он сломит голову и его шлепнут — тоже хорошо, не будет за мной ходить тенью. Только бы все это оттянуть на тот день, когда я пересеку границу. Ждать недолго. Как только выгоднее: чтоб его шлепнули — тогда надо донос писать — или чтоб все у него вышло?» — Так, — сказал он шепотом, — ясно… Дело трудное и крайне рискованное, Виктор Витальевич… — Я Дмитрий Юрьевич, и, пожалуйста, мое имя забудьте — это в ваших же интересах. — Понятно, Дмитрий Юрьевич, понятно, дорогой мой… Воронцов снова одернул его. — Я не «ваш дорогой», не сюсюкайте и рассуждайте вслух, если у вас есть какие-то сомнения по поводу моей просьбы. — Просьбу выполню. — В каком объеме? Ключи достанете? — Постараюсь, слепок постараюсь сделать. — Когда? — За недельку управлюсь. — Сигнализация там у вас есть? — Вроде бы нет. — Посты внутренней охраны? — Воронцов спрашивал быстро, требовательно, приглашая Пожамчи к быстрым и четким ответам. Глаза его были прищурены — стальные, безжалостные, и Пожамчи не мог противиться силе, скрытой в его глазах, не успел горестно подумать: «Вот что значит кровь! А я из дерьма вылез, туда же и кану». — Нету. Вроде бы нету, я там ночью-то не бывал… — «Вроде»? Или точно? — По всему — точно. Там в окнах свету нет по ночам. — Это мне известно. План можете начертить? — Какой? — Где расположены сейфы? — Могу. — Сколько там ключей? — Двенадцать сейфов и тринадцать несгораемых шкафов. — Где что лежит? Можете указать? — Камни там лежат. — Я понимаю, что не куриный помет. Где бриллианты, где изумруд. Какой сейф самый ценный, какой — победней… Это можете назвать? — Могу. — Так зачем же вам неделя на все это? — спросил Воронцов; усы его ощетинились, и Пожамчи подумал: «Как Петр Великий, честное благородное». — Для точности. И потом ключ достать… — Ключ достанете к завтраму. — Не смогу. — Отчего так? — Подготовка нужна. С охранником поболтать, угостить его чем, — можно все дело провалить, если торопиться. — Не лгите! Вахтер дежурит ночью у двери? — Дежурит. — Тот же, что днем? — Нет, днем стоит Родион Кондратьевич. — Ну, так дадите Родиону Кондратьевичу полмиллиона — он вам не то что ключ, он вам дверь Гохрана вынесет. Пожамчи вдруг усмехнулся: — За полмиллиона не отдаст. Не поверит. За бутылку водки и хлеб отдаст, это верно. Только мне еще там работать, я голову на плаху класть не хочу, да и вам какой от этого прок? — Никакого… Вы правы — в отношении полумиллиона: мне всегда было свойственно идеализировать народ… Попросите-ка Родиона Кондратьевича, чтобы он помог вам шкаф домой оттащить… — Какой шкаф? — Который вы завтра купите на барахолке. А воровать — не мне вас учить, я сам учусь этому, Николай Макарович. Напоите его, Родионушку, да с ключа и сделайте слепок. Здесь дом, тут и стены помогают. — Сделаю, — ответил Пожамчи. — А я вас поблагодарю за это. Правда, вам моя благодарность не очень-то нужна, однако курочка по зернышку клюет. Десяток хороших камней прибавите к своей коллекции. — Благодарствуйте. — Завтра в семь возле Гохрана будет стоять извозчик… Лошадь у него белая, а сам он брит. Сядете к нему и, если он передаст вам привет от Димы, незаметно суньте ему слепок. Положите его в папиросную коробку. Плох будет — придется переделывать. Планы положите туда же. До свидания. Анна Викторовна ждала Воронцова в парадном. — Все тихо? — спросил он одними губами. — Двое пьяных тут бродят, ко мне приставали. — Водкой сильно разит? — Я не принюхивалась. — Зря. — Они шатались… — Я тоже могу шататься, коли надобно. Где они? — На улицу ушли. Воронцов взял Анну Викторовну за руку и повел по лестнице вверх. Там он толкнул плечом чердачную дверь — подалась с трудом. — У меня есть спички, — сказала Анна Викторовна. — У меня тоже есть. Только зажигать их не надо. В кромешной темноте он провел ее по чердаку, будто бывал здесь не раз, осторожно выдавил стекло в оконце, которое вело на крышу, вылез сам, помог вылезти женщине и шепнул: — По лестнице — во двор, а там уйдем проходными.2
«…Однако высокий, выйдя из квартиры Пожамчи, на улице не появился. Только потом, обнаружив исчезновение женщины, мы прошли на чердак, где и поняли, что он оторвался от наблюдения, выйдя через крышу, а потом через проходные дворы. Непрахов».
В других сообщениях говорилось, что Газарян дважды передавал портфель Шелехесу, а тот в свою очередь с этими портфелями ездил к Кропотову. Эта линия была ясна: преступники решали дела с золотом и бриллиантами, которые «запросил» Тернопольченко через Прохорова.
«Купив на рынке трельяж, Пожамчи привез его домой с помощью рабочего Р. К. Писарева, служащего вахтером и грузчиком Гохрана. Р. К. Писарев вышел от Пожамчи через час, будучи навеселе, но не качался и, придя в Гохран, ни с кем в контакт не входил, а уснул в вестибюле рядом с вахтером Г. Б. Беспалко. Пожамчи из дома не выходил. Горьков».
Бокий споткнулся на сообщении о «высоком» и несколько раз перечитал эти строчки. Всплыла в памяти шифровка Всеволода — Воронцов в России, Пожамчи с «высоким незнакомцем» в Ревеле… Бокий попросил вызвать к нему людей, ведших наблюдение, и, не говоря ни слова, показал им фотографическую карточку Воронцова. — Он? — спросил Бокий, не смея верить в удачу. — Он, — сразу же ответили ему, — только он сейчас с усами и старше.
3
Пожамчи вызвали в Наркомвнешторг и попросили быть готовым к послезавтрашнему дню. — Вы едете в Ревель, а оттуда в Лондон, — сказал ему комиссар, которого раньше он не видел. Комиссаром этим был Будников. Он рассчитал, что Пожамчи после такой беседы должен будет достать свои бриллианты из тайника — дома ли, за городом ли, неважно. Главное, получить улики и не дать уйти драгоценностям за кордон. Разговаривая с Пожамчи, Будников цепко приглядывался: ему было важно запомнить манеру гохрановского ювелира вести себя на свободе — это поможет верно выстроить схему допросов после его ареста. — Что вы думаете по поводу фирмы «Джекобс и братья», Николай Макарович? — Солидная фирма, — ответил Пожамчи, — оборотный капитал у них числится в миллионах фунтов, в десятках миллионов. Есть там у них особо деловой человек, мистер Карф. — Он что, владелец фирмы? — Нет. Он главный оценщик, — Пожамчи улыбнулся, — вроде как английский Пожамчи. Его слово о цене — закон для мира. — Вы с Карфом знакомы? — спросил Будников. — В двенадцатом году я у него был, мы тогда сделку заключили для вдовствующей императрицы, хорошую заключили сделку, но тогда ведь не торговались — сколько он запросил, столько и выложили. Деньги-то несчитанные были, кто тогда считал народные деньги? — Вы сможете увидаться с Карфом? Он вас запомнил? — Так ведь нас тоже наперечет, ювелиров-то российских. — А Маршан? — Этот лис — самый мощный ювелир в мире, что ни говори… Он с нами подружится — все ювелиры подружатся, а отвернется — никто с нами говорить не станет, бойкот устроят… — От Маршана, значит, зависит многое в реализации драгоценностей? — От Маршана зависит все… Отвечал Пожамчи сразу же, почти не думая, словно отличный ученик, привыкший изумлять педагога своими знаниями, памятью и смекалкой. «Поглядим, как ты будешь говорить у нас, — думал Будников. — Видимо, надо первый допрос поручить другому, а самому послушать за стенкой: можно будет отметить „контрапункты“ лжи. Это я хорошо придумал, — похвалил он себя, — что решил с ним на свободе познакомиться».«После работы Пожамчи, взяв извозчика, поехал домой, а потом отправился на вокзал, откуда последовал на ж.-д. станцию Клязьма, там он пошел в дом № 7 по Солнечной улице. Как выяснилось, именно там он снимал комнату с верандой на втором этаже на осенне-летний период у дачевладельца Усова Г.Е. Никаких других вещей, кроме портфеля, с коим Пожамчи приехал, оттуда не выносил. Проходя мимо пруда, Пожамчи бросил туда предмет, который похож на монету пятикопеечного достоинства. Вернулся Пожамчи домой и больше никуда не выходил и в контакты с посторонними лицами не вступал. Усольцев».
— Ну, этого можно брать, — сказал Будников. — Когда сядет в поезд, тогда и возьмем. Кропотову и поляку Кочару дали спокойно разойтись после того, как они обменялись портфелями, посидев перед этим на лавочке в сквере девять минут. Поскольку польский дипломат содержание кропотовского портфеля не просматривал, а старик не пересчитывал доллары, которые наверняка находились в портфеле, полученном им от Кочара, оперативная группа ВЧК сделала вывод, что обменивались они «товаром» отнюдь не в первый раз. На поляке цепочка замыкалась: дипломат мог увезти золото со своим багажом, не подлежавшим таможенному досмотру. Поэтому было решено разыграть «спектакль», заранее на этот случай отрепетированный. Поляку «подставился» извозчик, который и был задержан вместе с пассажиром патрулем санитарной службы. В карантине при Балтийской железной дороге Кочару, который, естественно, документов с собой не имел, было заявлено, что он, извозчик и все пассажиры, нанимавшие этого извозчика, должны провести в карантине неделю — была зарегистрирована вспышка холеры (об этом, кстати, было сообщение в газете — от этого чекисты и пошли в решении операции). Чекисты также предполагали, что поляк от портфеля постарается, во избежание скандала, отказаться: объяснить, откуда у него столько золота, — дело сложное, — в советских условиях невозможное. Вышло так, как и предполагали чекисты. Кочару было разрешено позвонить в посольство, ему выделили отдельную палату и сказали, что карантин будет продолжаться шесть дней. От портфеля, предъявленного для опознания, он категорически отказался, сказав, что вышел из посольства для прогулки и никакого портфеля с собой не брал. Говорил он это с легкой улыбкой, видимо понял, что карантин — игра и выгоднее всего, по условиям предложенной игры, не проявлять ни беспокойства, ни заинтересованности. В Кропотове поляк был уверен, да и потом, признайся тот в валютных операциях, доказательств нет: никто ему портфеля с золотом не навязывал, акт о сданных в дезинфекцию вещах он не подписал, так что с точки зрения закона не может быть никаких претензий. Кропотова трогать не стали: было принято решение взять его лишь в том случае, если к нему позвонят из посольства, но звонка оттуда не последовало — вероятно, поляк покупал драгоценности лично для себя. Бокий решил повременить, пока не возьмут старика с поличным: важно было уточнить, кто из троих придет — Газарян, Пожамчи или Шелехес. Пока все выстраивалось отменно — кроме посылки, которая исчезла из поля зрения чекистов в Кремле.
4
…Билеты на поезд Воронцов купил загодя. Налет на Гохран был рассчитан по минутам. Когда Крутов собрал своих людей, Воронцов разложил большой лист ватмана с планом и начал, как заученное: — В одиннадцать выезжаем к Гохрану. Да, да, — сказал он, перехватив взгляд двух налетчиков, — будем брать Гохран. Ключ у меня, поэтому войдем мы спокойно — сторожа обычно сидят в комнатенке и пьют чай. С нашими извозчиками останется Анна Викторовна. У нее есть бомбы, она сможет отбиться в случае неожиданности, которой, по моим расчетам, быть не должно. Вы, — Воронцов кивнул головой на двух налетчиков, — вяжете сторожей. На лица наденьте чулки, это лучше любых масок: чулок меняет лицо до неузнаваемости. Без ножей и пиф-паф, все должно быть тихо. — Он говорит, чтоб без мокрухи, — пояснила Анна Викторовна. Налетчики молча кивнули головой. — Без мокрухи, — отчего-то улыбнулся Воронцов. — Верно добавила моя помощница. Олежек идет со мной и Крутовым к сейфу. Всю операцию надо провести за пятнадцать минут. — Не успею, — зевнул Олежек. — Успеешь, — улыбнулся Воронцов. — А куда спешку пороть? Вошли — чего бояться? Можно без спешки. И не один можно взять сейф, а пять. — Ты один возьми, — сказал Воронцов. — Там в каждом сейфе килограмм по сто лежит. Если все увезем — чекисты озвереют, а так кража и есть кража. Даже в Париже случается, а там порядок не то, что здесь — бордель. — А вы сами-то русский? — спросил один из налетчиков. — Если вы не советский, мы на дело не пойдем. — Наш он, — успокоила Анна Викторовна. — Патриот. Русь любит. Разве мы с плохими людьми сведем? Провожая налетчиков к калитке, Крутов чуть задержал их и быстро шепнул: — После дела его и бабу — шилом в сердце, чтоб без писка; дуем на малину, там и разделимся по-христиански, без обману. Все! Мне задерживаться нельзя, он за каждой минуточкой следит.5
«А. О. Альскому т. Альский! Обращаю Ваше внимание на этот доклад, представленный мне специально уполномоченным мной по соглашению с тов. Дзержинским товарищем из ВЧК. Я назначил обследование, вызвавшее этот доклад, после сообщения, полученного мною от надежнейших коммунистов, насчет того, что в Гохране неладно. Сообщение т. Бокия вполне подтверждает это. Обращаю Ваше самое серьезное внимание на это. Вы в первую голову, затем весь состав членов коллегии НКФина, и т. Баша специально, должны уделить Гохрану вдесятеро больше работы. Если в кратчайший срок дело в Гохране не будет переорганизовано так, чтобы вполне исключить возможность хищений, а вместе с тем ускорить всю работу и увеличить ее размеры, то замнарком и все члены коллегии НКФина будут привлечены не только к партийной, но и к уголовной ответственности. От промедления с работой Гохрана (зимой работать труднее, до зимы надо много сделать), от хищений в нем Республика несет гигантские потери, ибо именно теперь, в трудные дни, нам нужно быстро получить максимум ценностей для товарообмена с заграницей. Необходимо: 1) организовать правильные и частые совещания с Бокием для быстрейшей реорганизации Гохрана; 2) охрану и надзор довести до совершенства (особые загородки; деревянные загородки; шкафы или загородки для переодевания; внезапные обыски; системы двойных и тройных внезапных проверок по всем правилам уголовно-розыскного искусства и т. д. и т. п.); 3) привлечь, в случае надобности, десятки и сотни ответственных и безусловно честных коммунистов Москвы для участия (скажем, 1 раз в месяц или в 2 месяца) в внезапных, дневных и ночных, ревизиях. Инструкция и работающим и ревизорам должна быть архидетальна; 4) все без изъятия члены коллегии НКФ обязаны не менее 1 раза в месяц внезапно, днем и ночью, лично производить ревизию Гохрана на месте работы и везде, где могут быть хищения. Замнарком обязан вести лично секретный журнал этих ревизий. Ввиду секретного характера этой бумаги, прошу Вас вернуть немедленно мне ее, с тем, чтобы здесь же расписались лично все члены коллегии НКФ. Пред. СНК В. Ульянов (Ленин)».
6
Воронцов ехал вместе с Анной Викторовной. На козлах был Леня-кривой. На второй пролетке сидели Крутов с Олежкой и трое налетчиков — их имен Воронцов не запомнил. — Замерзла? — спросил Воронцов, чувствуя, как ее била дрожь. — Волнуюсь: меня еще не брали на такую работу. — Я тоже впервые выступаю в роли налетчика. — Вы на санках кататься любили? — Наверное. Не помню. — Меня няня катала на санях до весны: я и сейчас помню, как полозья по булыжникам скрипели. Снег сойдет, а я все равно прошу на санках меня везти… — Наверное, очень противно полозья скрипели, у меня даже мурашки по коже прошли, как представил. — Няня пойдет на базар, а я сижу в санках у входа — лошади подъезжают, грязь, а я уставлюсь на маленький островок снега и смотрю — глаз не могу оторвать. Снег интересно проседал: вроде как человек, который сдерживается, чтоб не засмеяться; напрягается весь, а потом осядет плечами и захохочет… Снег весной — так же… Корочка льда чудом держится, под ней уж коричневый ручей протекает, а она все крепится, а после просядет, и потечет по ней ручеек, и снег станет грязным, а потом исчезнет. Ничто так безнадежно не исчезает, как снег весной… — Это уже Островский подметил, — сказал Воронцов и, достав пачку «Иры», закурил на ветру — ловко и быстро. — Это — первая ваша жестокость ко мне… — Я не хотел вас обидеть. Меня всегда поражала разница в дружбе мужчин с мужчинами и женщинами… — Мужчина не может дружить с женщиной. — Почему? — Белые, красные, зеленые, монархисты, анархисты, — мягко улыбнулась Анна Викторовна, — эти все договорятся, а вот мужчина и женщина никогда не поймут друг друга… А в общем, вы снова правы… — Ну и слава богу… — Дмитрий Юрьевич, а вам никогда не хотелось забраться куда-нибудь в глушь, построить там скит и жить… — Одному? Или с вами? — Со мной… — Это не скит. Это блуд. Одному — хотелось бы. — А отчего не уйдете? — Боюсь. Красные утверждают, что человек — животное общественное. Я исключения не составляю. Я и сейчас порой испытываю острое желание надеть сюртук и поехать куда-нибудь в клуб; слышать там смех, голоса друзей, шутки… Мы ведь всегда бежим к чему-то неведомому, а добежав, возвращаемся снова на круги своя, и нет их слаще… Помню, в мирное время уеду на охоту, живу в шалаше, варю похлебку из уток. Счастлив, слов нет! Так день, три, неделя, а после засосет под ложечкой — в город хочу, в шум, в толчею. Вернешься, будто год не был. День, три, неделя — и думаешь, пропади ты все пропадом, ан охота кончилась, утки на яйца сели… Так вот все и упускал! — Хорошо кухаркой быть… — Почему? — Стала к плите, отбарабанила день, дотащилась до кровати, уснула, утром снова к плите. Никаких мечтаний, только б скорее ночь, когда спать можно. — Вам кухаркой работать не приходилось? — Я сразу из девичества — в шлюхи… — А я работал… Не впрямую кухаркой, но рядом… Лакеем… Больших мечтателей, чем лакеи от рождения, я в жизни не встречал. О, как они умеют мечтать, Анна Викторовна! Что наши с вами мечтанья!.. Если бы кухарки не мечтали — революций бы не было, милая!7
Начальник охраны Евпланов допил свою кружку — сторожа заваривали чай с липовым цветом, — отер пот со лба и сказал: — Чаек густой, с него пот прошибет и выжмет… — Как в парной, — улыбнулся Бекматуллин, старик с бритой головой в черной тюбетейке, — весь отмокнешь. — Мой зять, — сказал Евпланов, располагаясь на кушетке, — ученый, книг в дом завез тьму, так он сказывал, будто древние люди заместо «здравствуй» друг дружке говорили: «Как потел?» — Это как же? — удивился сторож Харьков. — Некультурно! — Так они древние, — ответил ему сторож Карпов, — чего ж ты с них хочешь? У нас теперь спроси: «Как потел?» — сразу в ухо врежут. — Подумают, с бабой потел! — мелко засмеялся Бекматуллин. — Ты над женщиной не смейся, — сказал Карпов. — Ее нынче раскрепостили, понял? — Раскрепощать надо по-доброму, — заметил Бекматуллин, — зачем неволить? — У нас больно по-доброму, — вздохнул Карпов. — Народ с голодухи мрет, бани стоят не топлены… Харьков чуть подтолкнул ногой Карпова и начал громко кашлять, а потом шепнул: — С ЧК он, дурной… — Ты выговаривайся, — хмуро попросил Евпланов, — я те отвечу… — Не пугай… Ноне еды в тюрьмах дают столь же, как на волюшке. — Дурак! — сказал Евпланов. — Дети у тебя есть? — Убили моих детей, на фронте убили. — Значит, внуки остались. — А что толку? Сгинут от голода. — Сопли будешь распускать до Твери — сгинут. — Я, может, ради твоих внуков белому гаду руку отдал до плеча… Вон зять мой говорит, что у нас все детишки будут школу заканчивать, а потом вуз, а потом — все в чистеньком — командовать рабочим производством… — Чего ты с вузом заладил? — спросил Карпов. — Может, не нужен моим внукам этот самый вуз. Может, им простая жизнь нужна — как в мирное время: вот те пятерка, а ты мне — корову. Не всякий человек жаждет управлять этим, как его… — Рабочим производством, — подсказал Харьков. — Во-во… На кой мне ляд твое рабочее производство?! Тьфу мне на него! С притопом… — Это как же так? — поразился Евпланов и поднялся с кушетки, на которой он так удобно расположился. — Это ты что ж такое городишь? Ты с чьего голоса поешь, паразит?! — У меня для паразита зад костлявый! И живот — яминой! Паразит… Как наган нацепил — сразу клеймо норовит на лбу прижечь! Свобода! Ты мне заместо этой вашей свободы порядок дай… — Вот! Точно! — даже рассмеялся Евпланов. — Зять говорил, а я не верил: он мне говорил — рабом быть удобно, беспокоиться не надо; как корова в стойле — дадут ей сена, она себе и жует! Ну и жуй! А я не желаю! — Кто был рабом — так и остался, даже при вашей свободе, — упрямо возразил Карпов. — Как при барине служил сторожем, так и при комиссарах им стою. — А ты чего умеешь, кроме как сторожить? — спросил Евпланов. — Все вы от свободы куска хотите, а на ее саму вам насрать! Вот что я тебе скажу, не знаю, как там тебя… — Карпов я, Трофим Иванов — беги донеси… — Тоже мне, Керенский выискался — буду я на тебя доносить! На умного бы сказал, а с тебя, с темноты, какой спрос? Я вона за свободу руку отдал по плечо и ничего заместо не прошу, окромя чтобы мечты мои сбылись и чтоб твои, дуралея, внуки жили в царстве всемирной свободы, где все люди вровень! — Не было такого и не будет никогда. Свобода свободой, а тюрьмы все полные: как раньше, так и сейчас. — Тьфу ты! — даже удивился Евпланов. — Тьфу! Ну как у тебя язык вертится такое говорить, а?! Ну где ж нам бандита держать? В церкви, что ль? — Свобода — это когда мир и благодать, — задумчиво сказал Карпов. — А если по ночам на улицах только собаки воют — какая тут свобода? Раньше-то на улицах — фонари до утра, и трещотка дворницкая, и трактир… — Был рабом и сдохнешь рабом, — сказал Евпланов, — и ну тя к лешему, только расстраиваешь меня! В это время дверь отворилась и на пороге с револьверами в руках появились двое: черти не черти, но лица коричневые и вроде бы прозрачные, а разглядеть за этой прозрачностью ничего и не разглядишь. — Сидеть на местах! Кто двинется — пуля в лоб. Евпланов потянулся было к маузеру, но тот, что был повыше ростом, взвел курок: — Тут рукой не отделаешься, батя, а без головы не проживешь… Не трожь дуру… — Ребята, ребята, — сказал Евпланов, — на государство руку поднимаете. Лучше подобру уходите, а то ведь всех к стенке, щадить не станут. — Ничего, — успокоил его первый грабитель и двинулся к Евпланову, — к дуре не прикасайся, она мне пригодится. — Не трожь, — сказал Евпланов. — Или стреляй. Так не дам, понял? Первый оглянулся на своего товарища: Дмитрий Юрьевич не велел стрелять, шум погубил бы все дело. — Финкой, — сказал тот, что стоял возле двери, — это будет тихо. Евпланов сообразил: боятся стрельбы. В долю секунды он кинулся с кушетки на пол, успел ударить грабителя мыском сапога в живот. Тот взвыл. Евпланов начал скрести пальцами кобуру, чтобы достать маузер, и не видел, как Карпов, схватив грабителя, который стоял скорчившись, поднял его перед собой и бросился на того, что замер у двери. — Ах, сука! — закричал грабитель и, рванув своего товарища за куртку, другой рукой ткнул наганом что есть силы в живот Карпова. Он не хотел и не думал стрелять, но палец нажал курок, и прогрохотал выстрел, и в это время Евпланов, достав маузер, несколько раз выстрелил. Один упал молча, а второй закричал изумленно, тонким голосом: — Ой, господи! Убили! Убили меня! Бекматуллин осторожно вытаскивал у него из ладони наган, не в силах отвести взгляд от сахарно-белой кости, торчавшей из голенища сапога.8
Воронцов бросил в мешок какие-то камни — какие, толком не успел разглядеть — и кинулся к выходу, ступая мягко, на носках, словно весной, когда скрадывал глухаря на току. Следом за ним бежали Крутов с Олежкой — божьим человеком и Ленькой-кривым, который успел набрать несколько пригоршней бриллиантов. Воронцов проскользнул мимо освещенной двери, где были сторожа, успев крикнуть: — Кривой, задержи! Ленька, не входя в комнату, прямо через дверь выпалил весь магазин и хотел было броситься следом за своими, но тут в него вошла острая боль, а только потом он услышал выстрел и ощутил запах гари — как в детстве, когда жгли серу со спичек в подвале на Бронной. Евпланов споткнулся о Леньку, упал, поднялся быстро и прохрипел: — Бекматуллин, звони в ЧК! Выбежав на крыльцо, он увидел две пролетки: одна ехала к Тверской, а вторая вот-вот повернула бы на Дмитровку. Он вскинул маузер и три раза выстрелил по двум седокам: один был на козлах, а второй, словно поп, в рясе или в юбке: он не мог и представить себе, что стреляет в женщину.Анна Викторовна увидела, как человек на крыльце Гохрана вскидывает пистолет, целя в них. Она бросилась на спину Воронцову, схватила его голову руками и закричала: — В сторону, Дима, в сторону! А потом раздались два выстрела, и Воронцов ощутил толчок в лопатку — это была пуля, пробившая легонькое тело женщины. «Будет кровь, — машинально отметил он, — на сером очень заметно». — Аня, — тихо сказал он, чувствуя, как женщина медленно сползает у него со спины. — Аннушка, больно? Он оглянулся — глаза Анны Викторовны были широко открыты: женщина была мертва. Где-то неподалеку загрохотали выстрелы. «По Крутову, — понял он, — сейчас начнется облава». Воронцов спрыгнул с пролетки и метнулся в подъезд. Подъезд был заперт. Он побежал в переулок и спрятался во дворе маленького домика. Огляделся: в углу темнел сарай. «Переждать до утра? А мешок где? В пролетке. Конец? Нет, надо идти. Если остановят — отстреливаться, а последний — себе».
Евпланов долго сидел возле убитого Карпова и не мог отвести глаз от громадных, узловатых рук сторожа: они менялись, делаясь из бурых желто-белыми, чистыми, будто кто их отмывал мягким мылом. А потом Евпланов заплакал, и он даже не знал, отчего он плакал сейчас, — много смертей пересмотрел в своей жизни и никогда не плакал, только разве зубами скрипел и мотал головой… И только уже под утро, когда наряд ЧК закончил осмотр места происшествия и взял расписку с Харькова и Бекматуллина, что они будут молчать о происшедшем вплоть до особого на то разрешения, он понял, отчего так горько было ему и тянуло сердце. Он вспомнил последние слова свои, сказанные Карпову, и понял он, что никогда не сможет покаяться перед сторожем в дурости своей и темноте, а «спи спокойно» и дурак любой скажет, в ком и вины нет и боли, а только жадное любопытство до похорон и чужих кладбищенских слез.
И Воронцов плакал, забившись в угол, на верхней полке поезда, шедшего в Псков, к эстонской границе. Он все делал механически, подчиняясь кому-то второму, отстраненному, который руководил его поступками сегодня, начиная с выстрелов в комнате сторожей. Он механически снял свойказакин и оглядел, нет ли на спине пятен крови; так же механически объяснил извозчику, куда его доставить, — сказал, на Каланчевку, вокзал не назвал, опасаясь чего-то неосознанно, но, видимо, так надо было, — он доверился тому, кто сейчас руководил им в нем самом. Так же спокойно зашел в вагон, не обращая внимания на шпиков и милицейских, которые цепко оглядывали пассажиров, особенно с багажом. Раздевшись, он залез на верхнюю полку и сразу же забылся, будто упал в темную теплоту. Снились ему какие-то сладостные картины, а когда проснулся, перед ним появилось лицо Анны Викторовны. Он до того явственно увидел ее, что даже выставил перед собой руки. А она исчезла. И он заплакал. Он вспомнил нежное, доброе лицо жены, а потом увидел Анну Викторовну, а после ему пригрезилась мать и дети. «Все я потерял, все, — думал он, сдерживая рыдания, — любила меня женщина, больше себя любила — я отдал ее легко, бездумно этой страшной, жестокой жизни, где нельзя жить одному… Любила меня Аня, любила ведь; жизнь отдала за меня, а я, вместо того чтобы послушать ее, как снега тают, — об Островском, чтоб, спаси господь, не поверила в нежность мою… Всех растолкал, сам с собою остался; а зачем я себе нужен? Кому нужен я на этом свете? И чего я на этом свете искал? Нежность мне надо было беречь — и свою, и тех, кто мне ее отдавал, а я все борьбы хотел, истины, правды… Аннушка, бедная ты моя… Лежит сейчас на цинке, и к ноге бирка привязана…» — Сынок, — услыхал он тихий шепот старухи с нижней полки. Она лежала с краю, осторожно прикрывая плюшевой курткой внучку, разметавшуюся во сне. — Ты чего, сынок? Не убивайся, не надо. Воронцов выдохнул, не удержал голоса, всхлипнул. Старуха поднялась с полки, нашла в темноте его голову, стала оглаживать жесткие волосы, пришептывая: — Ты помолись, миленький, помолись господу, и сердечко твое отпустит, расслабит… Ну, не убивайся ты эдак-то, соколик бедненький, не убивайся, ишь спина как трясется… Воронцов нашел руку старухи и прижался к ней губами, лбом, слезами и замер так, только дрожь била спину и остро болело в левом виске…
9
«Разрешить оперативной группе во главе с Будниковым и Арутюновым провести облаву и обыск всех подозреваемых сотрудников Гохрана. Член коллегии ВЧК Бокий».
25. Без улик нет доказательств
1
Стенограмма очной ставки Прохорова и Газаряна.Прохоров. А, скотина, сволочь! Попался. Наконец! Товарищи, это все он. Я — от сохи! Я мальчишкой, понимаете, землю пахал. Я знал, что такое нужда, Глеб Иванович, ты мне поверь. Мы с тобой, как говорится, не первый год знакомы. Газарян, именно он, пришел ко мне и предложил сорок миллионов за Белова. Я тебе рассказывал все подробно, как он предлагал, потом он… Газарян, ну, как у тебя могло повернуться мне это все предложить? Ну, ладно, я дурак. Клюнул, но я-то сейчас следствию помогаю, я всю правду сказал! Весь наш с тобой разговор на Мерзляковском записан на фонограф, я тот разговор по заданию проводил! Понял? Так что, Газарян, к стенке тебя немедленно надо ставить, чтобы не искушал больше честных партийцев! Бокий. Ну что, Иван Иванович? Газарян. Пусть его уведут. (Прохорова уводят.) Газарян. Я объявляю голодовку. Бокий. Это еще зачем? Газарян. А затем, что я не могу больше смотреть в глаза людям. А Прохоров, который, понимаете, мою водку жрал и женщин у меня просил, вообще не человек. И если уж я скот, так он скот в тысячу раз больший. Я хочу просто и спокойно умереть в тюрьме; в камере. И жизнь мне теперь и отныне ненавистна! Будников. Честные люди смывают позор кровью, Газарян, да только ты если и был честный, то весь вышел.
2
«Я, Клейменова Клавдия Ивановна, продавщица обувной секции магазина № 16, познакомилась с Газаряном Иваном Ивановичем, когда он проводил ревизию торговой сети. Он покрыл мою недостачу и дело в трибунал не передал, но взял с меня и с зав. секцией Шмелькова расписку, что мы будем на него работать. С тех пор он давал нам задания — с кем встретиться, кому отнести письмо, и я, и Шмельков, мы оба считали, что служим этим делу Советской власти. Что было в записках, я не читала, а людей, с которыми виделась, могу опознать и также все те квартиры, куда он меня посылал. Записано собственноручно. Клейменова».
3
«Я, Белов Григорий Сергеевич, по существу заданных мне вопросов могу показать следующее: Газаряну я передавал золотые вещи в большом количестве, однако, сколько точно передавал, сейчас не помню, потому что много давал. Монеты давал, кольца и часы. Одни часы дал с боем песни „Взвейтесь, соколы, орлами“, это помню ясно. Среди вещей, предъявленных мне к опознанию, опознать могу браслет с камнями, портсигар с вензелем В. В. В. Монеты опознать не могу, потому что они все одинаковые. Могу показать также, что Газаряну при мне передавали золотые вещи оценщики Петров, Крюков и Александрова-Ботачиано, из оценщиков бриллиантового отдела ни разу не видел, чтоб Газарян был вместе — ни с Пожамчи, ни с Шелехесом, ни с Александровым. По поводу Туманова должен показать, что он был зарезан мною, ударом ножа в шею, когда я повез его в лес, чтобы отдать его долю драгоценностей. Место опущения его в воду с камнями к ногам указано мною на месте агентам ВЧК. В чем и подписуюсь. Все указанное сделано мною не по умыслу, а случайно и по молодости лет. Белов».
4
«Я, Газарян Иван Иванович, по существу заданных мне вопросов могу показать следующее: бриллианты мне передавал лично Шелехес во время наших совместных прогулок домой, а также их похищал я сам во время вскрытия сейфов с драгоценностями. Золото я получал от Петрова, Крюкова, Проскурякова, Сидорчука. Пожамчи со мной в преступном сговоре не состоял, и я никогда от него никаких драгоценностей не получал. Бриллианты, обнаруженные в выдолбленном отверстии деревянной ручки печати, коей я сургучевал сейфы, были мне переданы Шелехесом. Он же выдолбил отверстие в моей печати для того, чтобы я мог спокойно уносить драгоценности из Гохрана. Газарян».
5
«Настоящий акт составлен нами, агентами ВЧК: Тимошкиным, Макаровым, Дрыновым в присутствии Газаряна И. И. Настоящий акт составлен в том, что мы приехали по адресу, указанному Газаряном И. И., на станцию Тайнинская и здесь, в лесу (схема прилагается) под сосной, вырыли две консервные банки, в которых находились следующие вещи: монет золотых, десятирублевого достоинства, царской чеканки — 41 шт. колец платиновых с камнями драгоц. — 24 шт. колец золотых с камнями драгоцен. — 41 шт. жемчужных понизей зеленого цвета — 6 шт. портсигаров золотых — 4 шт. бриллиантов — 51 шт. жемчуга — 49 шт. часов золотых — 32 шт.
Акт прочитан и подписан Газарян.
Акт подписан Тимошкин. Макаров. Дрынов».
6
Пожамчи взяли в купе международного вагона. Будников заметил, как сразу же осунулось лицо Пожамчи, как со щек сошел румянец и выступили синие склеротические прожилки, и оттого, что кожа его сделалась пергаментной, сразу же обнаружилось, что Пожамчи красился: резкая белая полоска у корней волос странно контрастировала с воронеными остатками его шевелюры и желтизной кожи. Обыскали его быстро, в карманах ничего не нашли, но когда открыли портфель (Пожамчи в этот момент даже зажмурился), там было обнаружено громадное количество драгоценностей: бриллиантов, жемчужных понизей и сапфиров. — Ну, — сказал Будников, — давайте знакомиться. Я ваш следователь, зовут меня Владимир Петрович. Будем разговаривать сейчас или хотите передохнуть в камере? — Предпочел бы отдохнуть. — Пожалуйста. Хочу только заметить — улики настолько явные, что мудрить нет смысла. Пожамчи вспомнил, как в девяносто пятом году он попался на мелочи, когда работал в ювелирном магазине Шубейкина в Новониколаевске. Тогда его допрашивал старый, добродушного вида пристав. Вопросы он ставил неторопливо, но с каждым вопросом Пожамчи все явственнее чувствовал неотвратимость того, что в конце концов с ним должно случиться; за равнодушием этого старого полицейского он видел всезнание, и тогда — это запомнилось на всю жизнь — он испытал странное чувство: будто с каждым вопросом он делается все меньше и меньше, а потом он и вовсе показался себе крошечной козявкой. — Нет, все же мне бы отдохнуть, — вздохнул Пожамчи, — годы у меня старые, Владимир Петрович, сердце не сдало б.7
«НКВТ. Просим вас обратиться к ювелиру Карфу в Лондоне — адрес его находится в „Аркосе“ — и за плату, под присягой опросить его по поводу стоимости драгоценностей, изъятых у Пожамчи… Ввиду срочности дела просим провести опрос Карфа незамедлительно. Опись прилагается. Бокий».
8
А Кропотов при аресте умер. Тихо умер, в кресле, от разрыва сердца…9
Под утро Пожамчи проснулся, чувствуя какую-то смутную и неожиданную радость. Он увидал маленькое зарешеченное окно под потолком, тусклую лампочку, забранную металлической решеткой, серые, крашенные масляной краской стены, но все равно что-то подспудно радостное было в нем. Он вытер со лба пот и вдруг вспомнил сон: на краешек кровати присела тетушка и, тихонько поглаживая его по плечам и по мокрой шее, говорила: «Николашка, Николашка, дурачок! Ты этому злодею-то, который тебя давеча опрашивал, скажи, что камни купил по случаю на базаре у несмышленыша беспризорника, а взял их с собой, чтоб в загранице обменять на деньги и сюрпризом вернуть власти». Пожамчи поднялся на кровати и вдруг, улыбнувшись, подмигнул кому-то в темном углу камеры. — Ничего, ничего, пущай он меня столкнет с этого! «Бог меня спас от того, чтоб с ним вчера говорить. С камнями они меня в Гохране не секли ни разу, а то б захватили там же, без пощады. Левицкому бриллианты совал Шелехес. Тот ни слова не скажет: не на того напали. Те камушки, что из портфеля забрали, — описи гохрановские не проходили. Чист я. Так они к каждому в дом нагрянут — мало у кого что лежит: всех в тюрьму не усадишь…»10
Будников. Итак, вы утверждаете, что купили эти камни на Смоленском рынке 24 мая 1918 года? Пожамчи. Ну, может, 23-го… Или, на крайний случай, 25-го… Я почему помню про май, Владимир Петрович… Я про май помню потому, что тогда Пасха была поздняя… Вы уж старика простите, но я-то праздники соблюдаю… Будников. Вы помните какие-нибудь особые приметы беспризорника? Пожамчи. Беленький такой… В больших сапогах, не по размеру у него были сапоги, это я хорошо помню… Глазенки черненькие, курносый… Будников. Во сколько вы оцениваете стоимость изъятых у вас бриллиантов? Пожамчи. Я рассчитывал миллион привезти в дар голодающим. Будников. Миллион? В советских рублях? Пожамчи. Да кто их… Нет, я рассчитывал привести миллион золотом. Будников. А больше могли привезти? Пожамчи. Трудно ответить… Будников. Значит, вы не можете ответить: могли бы вы продать эти ценности, например, за три миллиона? Пожамчи. О трех миллионах и речи быть не может! Нет, тысчонок сто можно было взять сверху, никак не больше. Будников. Как вы относитесь к английскому оценщику Карфу? Пожамчи. Сурьезный человек. Я же вам говорил. Только вы тогда не чекистом были, а торговым комиссаром… Будников. Кого вы можете назвать из ювелиров-оценщиков более подходящими кандидатами для торговых операций с нами? Пожамчи. Карф самый надежный из всех. Будников. Вы не помните место, где покупали у беспризорника бриллианты в последнюю декаду мая восемнадцатого года? Я правильно называю дату? Пожамчи. Совершенно правильно. Будников. Припомните, пожалуйста, место, где вы покупали бриллианты у беспризорного, и, возможно, людей, что были неподалеку, их внешний вид. Пожамчи. Мальчишка-то портфель принес, говорит мне: «Дяденька, купи портфель», а я ему: «Пшел вон, зачем мне портфель твой». А он тогда сказал, чтоб я внутрь заглянул. Ну, я как заглянул внутрь, так все вокруг исчезло, будто никого кругом не было… Будников. Вы сразу поняли, что это ценные камни? Пожамчи. Мне хватит одним глазком глянуть, ведь я всю жизнь этому делу отдал… Будников. Я приготовил план Смоленского рынка — вот этот забор, а вот тут мясные ряды. Постарайтесь обозначить место, где вы встретили беспризорника. Пожамчи. За точность до метра не ручаюсь, но, думаю, вот здесь. Лошадь там еще стояла, сено хрупала, возле забора. Будников. Обозначьте это место и подпишите план рынка. Укажите, что крестиком вы отмечаете себя, был там тогда-то… Пожамчи. Зачем же мне себя крестиком обозначать? Это примета плохая. Я себя палочкой обозначу. Вот так. Будников. Спасибо. А теперь ответьте мне, Пожамчи, как вы могли быть на Смоленском рынке в последней декаде мая восемнадцатого года да еще возле забора, если именно в мае восемнадцатого года рынок был закрыт, а забор, который вы так хорошо помните, поставлен лишь прошлой весной? Пожамчи. Не может этого быть! Будников. Вот заключение Хамовнического исполкома, можете ознакомиться, это заключение санитарной инспекции города, и, наконец, вот допрос управляющего рынком Усыскина… Пожамчи. Тут какая-то путаница! Будников. Я устрою вам очные ставки с управляющим рынка, с санитарным инспектором города и с представителем исполкома. Вас это устроит? Пожамчи. Премного благодарен. Будников. Теперь ответьте на следующий вопрос: вы показывали, что знаете Карфа и верите в его компетентность. Карф по просьбе наших людей оценил в Лондоне бриллианты не в миллион золотых рублей, как это сделали вы, а в семь миллионов рублей золотом. Пожамчи. Кто? Будников. Карф. Ваш авторитет. Пожамчи. Когда он оценил? Будников. Вчера. Пожамчи. Мало ли что можно сказать… Будников. Карф мог ошибиться на шесть миллионов в оценке бриллиантов? Пожамчи. Владимир Петрович, вы разрешите мне сперва акт посмотреть, где он подписуется под семью миллионами… А то я пока в растерянности и недоумении. Будников. Я покажу вам этот акт, когда сочту нужным. Надеюсь, вы понимаете, что трибунал у меня поддельный акт не примет? Пожамчи. Можно мне уйти в камеру? Будников. Вы себя плохо чувствуете? Пожамчи. Нет… Устал… Будников. Я тоже устал. Тем не менее будем продолжать. Вы были знакомы с московскими или петербургскими аристократами, крупными капиталистами, политическими деятелями? Пожамчи. Кто б меня из них на порог пустил… Принесешь какую ценность, в прихожей сунут чек, вещь возьмут — и все. Будников. Лично вы с ними никаких дел не вели? Пожамчи. Только выполнял поручения моих хозяев, Ивана Афанасьевича Ненахова и Павла Михайловича Рябинина… Они оба удрали, так что за них я не в ответе… Будников. С Разумовскими не были знакомы? Пожамчи. Никогда. Будников. С Юсуповыми-Эльстонами? Пожамчи. Да, господи! Будников. С Воронцовым? Пожамчи. Нет. Будников. С Львовым? Пожамчи. Нет, Владимир Петрович. Будников. Значит, Воронцов лжет? Пожамчи. Какой Воронцов? Будников. Виктор Витальевич. Пожамчи. А где он? Будников. Вы с ним были знакомы или нет? Пожамчи. Нет. Будников. И не виделись? Пожамчи. Нет. Будников. Тогда позвольте спросить: с кем вы провели вечер в Ревеле в кабачке «Золотая крона» восемнадцатого марта этого года? Пожамчи. Я? Будников. Вы. Пожамчи. А я не помню, где проводил вечер восемнадцатого марта в Ревеле… Будников. Полно врать-то, Пожамчи. Идите в камеру и не удивляйтесь, если встретите в камере кого-нибудь из своих ревельских знакомых. Пожамчи поднялся со стула и закричал: — Только с ним не сажайте! Молю! Не могу я на него смотреть, на изверга! Не могу-у-у! Будников не ждал такой реакции: сказал он про знакомых на всякий случай, ожидая, что Пожамчи начнет вертляво и осторожно интересоваться, кто именно может быть с ним в камере, назовет, возможно, фамилии, к этим фамилиям можно будет позже приглядеться и серьезно подготовиться, основываясь на этой зацепке, к следующему допросу. — Тогда вот вам ручка и пишите мне все про него, — сказал Будников, заставив себя зевнуть и всем своим видом показать полнейшую свою незаинтересованность, — а я пока распоряжусь, чтобы его перевели в другую камеру… Через два часа Пожамчи кончил давать показания о Воронцове: и о ключах для сейфа, и о предполагаемом налете, и о том, что белоэмигрантам нужно золото для борьбы с Советами, золото, а не бумаги.11
Во время облавы на Гохран и повального обыска всех выходивших из здания служащих у Шелехеса найдено ничего не было. Не дал результатов продолжительный обыск у него дома. Когда чекисты приехали на его дачу, то руководящий обыском Мартирос Арутюнов только присвистнул — дача стояла на участке величиной два гектара. А дома ничего найдено не было, и перекапывать надо было два гектара, не меньше. — На каком основании я арестован? — спросил Шелехес. — Я заявляю категорический протест и отказываюсь давать показания до тех пор, пока сюда не будут приглашены представители Наркомюста и республиканской прокуратуры. Несмотря на уличающие показания Газаряна, признание Левицкого в получении от Шелехеса бриллиантов, несмотря на предъявленных к опознанию кукол, отправленные в Ревель мифическому племяннику Огюсту, Шелехес на все вопросы отвечал либо молчанием, либо полным отрицанием своей вины. Кропотов, умерший в момент ареста от разрыва сердца, был недостающим звеном в обвинении Шелехеса. — Газарян клевещет на меня, — говорил Шелехес, — я не могу принимать за серьезные показания изобличения жулика и подлеца, Левицкий — старый спец, который ненавидит всех и вся. Что касается Огюста, то позвольте мне называть племянником того человека, который мне мил и в воспитании которого я принимал посильное участие, либо вызовите его в судебное заседание. Не моя вина, если в кукол из Хохломы кто-то сунул бриллианты, я не собираюсь брать на себя чужую вину! …Будников доложил все обстоятельства, связанные с Шелехесом, Бокию. Тот выслушал его, по своей обычной манере хмуро, и предложил: — Давай-ка я с ним побеседую. Вон, — он тронул мизинцем несколько бумаг, лежавших перед ним на столе, — видишь, сколько писем пришло? Просят освободить и дают за него гарантии.— Яков Савельевич, моя фамилия Бокий, я товарищ Феди. — Не думал, что встречусь с Фединым товарищем в тюремной камере. — Я тоже на это не рассчитывал. — Не моя вина, товарищ Бокий, не моя. — Моя? — Недобросовестных ваших сотрудников, вот кого. — Уж если кого нам и было горько брать, так это вас. — Ваш сотрудник, который допрашивает меня, объявил мою вину: показания Газаряна — раз; дружба с покойным Кропотовым — два; бормотанье Пожамчи — три; посылочка в Ревель — четыре. Если подходить с точки зрения логики, то все эти обвинения липовые, рассыплются, как только на них дунешь. Бокий вдруг улыбнулся: улыбка у него была белозубая, обезоруживающая, добрая. — Ну, дуньте, — сказал он, — дуньте. Честное слово, я готов дуть вместе с вами. Шелехес сильной пятерней потер лоб, хмыкнул что-то под нос, потом широко расправил плечи: — Ну, давайте, хотя мне это невыгодно: надо беречь позицию для суда. — Я ж не веду протокола. — А память зачем дана людям? Ну, ладно, Газарян. Первый пункт. Оговорить можно кого угодно и в чем угодно. Отчего вы верите проходимцу, а мне не верите? Где улики? Бриллианты в кармане? Дома в тайнике? Где они? Пункт второй. Кропотов. Как можно инкриминировать мне покойника? Посылка? Не отказываюсь, я ее передал товарищу Козловской, просил ее осмотреть — она должна это припомнить, если вы ее спросите, но она отказалась. Левицкий? Он и есть Левицкий. А если меня шельмуют? — Делает тот, кому выгодно. Это не я, Яков Савельевич, это древние. Кому выгодно вас шельмовать? — Тем, кому поперек глотки стоят Федор и Осип. — Я вас очень внимательно слушаю и готов слушать дальше, но просил бы вас не спекулировать именами братьев. — Упоминание не есть спекуляция. — Так, как это делаете вы, — чистейшей воды спекуляция, и это не понравится трибуналу, вы уж поверьте. — Значит, несмотря на отсутствие улик, вы решитесь меня вывести на трибунал? — Неужели вы думаете, что вас будут судить без улик? — Какая же это откровенность: пугаете меня будущими уликами, а сейчас о них молчите… Ничего себе товарищи у Федора! — Кто для вас дороже: братья или родина? — Это несоизмеримые понятия. — Какое больше? — И мерить это нельзя, у человека ведь помимо разума есть сердце. — Как вы думаете, если я подобный вопрос задам Федору, он сможет ответить? — Не знаю. Они — иные. Они бы, верно, ответили, что им революция дороже, чем брат. — Верно. Они скажут так. Слушайте, Яков Савельевич, я сейчас нарушаю все законы… Слушайте меня внимательно: скажите мне, где ваши драгоценности, и мы сделаем все, чтобы сохранить вам жизнь. Поймите, на эти треклятые камушки мы должны покупать хлеб для умирающих детей. Вы ж сами отец… Пожалуйста, поймите меня и помогите мне помочь вам… У нас на вас есть улики, понадобится — будут еще. Поэтому если вы скажете — ну хоть не под протокол, а так, — где все это взять, ей-богу, я буду стараться как-то смягчить дело. Иначе — я вас пугать не хочу — трудно мне будет, даже ради Феди, помочь вам. — Это шантаж, гражданин Бокий, — сказал Шелехес после недолгого раздумья, — и я поставлю об этом в известность и ваше начальство, и трибунал! Бокий отвалился на спинку стула, как от сильного удара, потом медленно поднялся и, сутулясь, вышел из кабинета, только у двери остановился и как-то недоумевающе посмотрел на Шелехеса. Ожидающий его Будников спросил: — Ну, как? Вышло? Бокий, не отвечая ему, устало махнул рукой и пошел к себе. В приемной его ждал секретарь Уншлихта. — От Владимира Ильича, — сказал он, передавая телефонограмму. — Просили сообщить о причинах ареста Шелехеса Якова Савельевича и спрашивали, возможно ли его освобождение до суда на поруки партийных товарищей или перевод из мест заключения ВЧК в Бутырскую тюрьму. Бокий взял ручку и написал ответ — быстро, без исправлений, словно он давно ждал такого запроса:
«т. Уншлихт! Шелехес Я. С. арестован по делу Гохрана и обвиняется в хищениях ценностей. Освобождение до суда по ходу следствия не нахожу возможным. Также считаю необходимым содержать его во внутренней тюрьме ВЧК. Бокий».
Второе письмо он отстукал одним пальцем на пишущей машинке:
«Товарищ Ленин! Вами поручено мне ведение следствия по делу о Гохране. О ходе какового следствия я Вас еженедельно ставлю в известность. Среди арестованных по сему делу имеется родной брат нашего Шелехеса — оценщик Гохрана гр-н Шелехес Я. С., за которого хлопочут разные “высокопоставленные лица”, вплоть до Вас, Владимир Ильич (Ваш запрос на имя т. Уншлихта от 8 с. м. за № 691). Эти бесконечные хлопоты ежедневно со всех сторон отрывают от дела и не могут не отражаться на ходе следствия. Уделяя достаточно внимания настоящему делу, я убедительно прошу Вас, Владимир Ильич, разрешить мне не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давление по делу о Гохране, от кого бы они ни исходили. Или прошу распорядиться о передаче сего дела кому-либо другому… Бокий».
«т. Бокий! В письме о Шелехесе (Якове Савельевиче) Вы говорите: “за него хлопочут” вплоть до Ленина и просите “разрешить Вам не обращать никакого внимания на всякие ходатайства и давления по делу о Гохране”. Не могу разрешить этого. Запрос, посланный мной, не есть ни «хлопоты», ни «давление», ни «ходатайство». Я обязан запросить, раз мне указывают на сомнения в правильности. Вы обязаны мне по существу ответить: «доводы или улики серьезны, такие-то, я против освобождения, против „смягчения“ и т. п. и т. д. Так именно по существу Вы мне и должны ответить. Ходатайства и «хлопоты» можете отклонить; «давление» есть незаконное действие. Но, повторяю, Ваше смешение запроса от Председателя СНК с ходатайством, хлопотами и давлением ошибочно. Пред. СНК В. Ульянов (Ленин)».
«Товарищ Ленин, я прошу разрешить прислать Вам окончательную справку по делу Шелехеса Я. С. через десять дней после проведения необходимой операции в Ревеле, каковую должен будет осуществить наш резидент, Шелехес Ф. С., брат арестованного. Бокий».
Потом он позвонил в инотдел и договорился о срочной отправке в Ревель эстонца Виктора Пипераля,[208] затем вызвал сотрудников из научно-технической экспертизы и, положив перед ними на стол шифрованное письмо «племяннику» и собственноручное показание арестованного Шелехеса, а также его жалобу Дзержинскому на «произвол и беззаконие ВЧК», сказал: — Срок три, от силы пять дней. Задание: установить, идентичны ли почерки; расшифровать письмо племяннику, соотнеся расшифровку с оценочным листом Наркомфина и Гохрана на драгоценности; указать дату составления письма «племяннику». Задача ясна?
26. Центр пересечения дорог
1
«Дорогой товарищ Ленин, в Москве ЧК арестован мой брат Яков Савельевич Шелехес. Я не могу поверить, что он совершил преступление против республики. Он не член партии, но в его доме мы с братьями скрывали от охранки Каменева, Скрыпника,[209] Томского,[210] Крестинского, Енукидзе.[211] Прошу дать указание разобраться самым тщательным образом. Если нужны ходатайства, то товарищи с дореволюционным стажем готовы будут поддержать мою просьбу. Осип Шелехес. ПУАРМ-5».
2
Ульян Калганов был мужик тихий. Одни считали, что он смущается своего писклявого голоса, который никак не гармонировал с огромным ростом и бычьей, неподвижной шеей, — когда его окликали, он оборачивался всем корпусом; другие говорили, что он из староверов, а потому сторонится общества и беседует только со своей бабой; третьи просто-напросто считали его недоумком. Был он непьющим, гулянок сторонился и даже на Петров день отводил ото рта чарку: в детстве его напоил отец, и он два дня лежал при смерти — исходил желтой рвотой. С тех пор запаха самогона не выносил — с души воротило. Мужики и за это его не любили, хотя бабы жене его Фросе завидовали: «Нашим бы такую хворь — вот счастье было б…» На войну его не забрали — был слеп на левый глаз, хотя и не заметно это: глаз как глаз, только зрачок с желтинкой. С этого времени и начала его жизнь меняться. Мужиков в деревне осталось пятеро, а земель здесь, на границе с тайгой, было много. Вот и пошли солдатки к Ульяну за помощью. За весну и лето он почернел весь, высох. Плечи его из-за этого стали казаться громадными и похожи были на сложенные крылья большой птицы. Осенью, собрав урожай, он взял с солдаток по четвертой части урожая — по-божески взял. Уехал в город и вернулся с молоденьким цыганистым пареньком, вместе они пригнали трех коней, быка и пять коров — хлеб покупали хорошо. Следующей весной Ульян работал вдвоем от зари до зари с цыганом, а осенью пригнал еще пять коней и девять коров. Теперь к нему раз в неделю приезжал на тарантасе старик Надеин, хозяин маслозавода, и увозил три деревянные кадки с желтой сметаной. Зимой через деревню прогнали триста новобранцев. Вел новобранцев ротмистр Тарыкин. Ночевать он остановился у Калгановых — дом был чистый, пахло в нем кедрачом и хлебом. — Куда ж тебе такое богатство? — спросил Тарыкин после ужина, когда Фрося подала самовар и бутылку красного сладкого вина. — Что с деньгами делаешь? И вдруг Ульян заговорил. Голос у него был тихий, но не писклявый, а какой-то дотошливый — есть такие нутряные голоса: от них запах сильный идет, если близко слушать. — Господин офицер, я и сам думаю, куда? Темень наша непролазная… Может, вы б чего подсказали? — Какая ж ты темень, — ответил ротмистр, — вон и говоришь по-людски, и не как индюк. Новобранцы у меня, как индюки, — блю-блю, а понять ничего не поймешь. — А я с людишками внутри себя привык говорить — когда внутри говоришь, складно выходит, только спешить не надо. Отстоится — загустеет, дельно пойдет. — Вот-вот, это как раз по-индюшачьи: «отстоится, загустеет, пойдет». Ну, что это такое? Про что? — Про то, господин офицер, что молоко, отстоямшись, загустеет в сливку, а с нее сметана. Слова — так же. — Так и говори… Ну, о чем хотел посоветоваться? — О том, что мне с достатком делать? — Заводишко открой… Смолу кури или купи кузню. — Людишки на меня озлобятся. У нас тех, кто скакает из гумна в хоромы, не любят. Так-то я тихой, кривой к тому. А купи заводишко или трактир открой — плювать вослед станут: мироед! — На всякий чих не наздравствуешься, Ульян. В мире силу ценят. Будешь сильным — пусть ненавидят и за спиной от ненависти кровью харкают, в глаза все равно улыбаться станут и шапку драть. — Это у кого кровь есть чужая, тому можно. А я тутошний, мне из себя труса не выцедить… Компаньона бы мне, — сказал Ульян и осторожно глянул на ротмистра. — Вроде как я нанялся приказчиком и все это не мое. — Платить компаньону сколько будешь? — Договориться можно. — Не тяни. Это как мужика подряжать в саду работать: «Сколько платить?» — «Сколько дадите». — «Тьфу! Работа ж твоя! Почем ценишь?» — «Сколько дадите». Так я копейку давал. И гнал взашей. «Когда, — говорю, — цену надумаешь — приходи!» — От оборота пять процентов, господин офицер. — А оборот каков? Рупь целковый? — Да я полагаю, что пятьсот рублев на год я вам откладывать могу. — Откладывать? Голубь мой, я ж не мужик! Мне деньги нужны для того, чтобы жить. Я на фронт иду, а не на охоту. Присылай ко мне пятьсот рублей в год и зови старосту: напишу прошение. Трактир? Или завод? — А вы напишите, дескать, Ульян Гаврилов Калганов мой приказчик и поручаю ему открывать дела по собственному усмотрению. И все. — Нет, я еще допишу про пятьсот рублей. — Господин офицер, а ну вы с войны-то вернетесь и у меня все добро оттягаете? — Давай сейчас тысячу, и я отпишу, что получил взаймы от тебя деньги и никаких претензий в будущем не имею… В двадцатом году Ульяна реквизовали. А вскоре из тайги вышел Тарыкин — левый рукав пустой, засунут в карман френча. Месяц он отлеживался у Калганова на сеновале и ел картошку с салом. Потом как-то под вечер спросил: — Ну и что? Утерся? Так и будешь сидеть да молчать? — Против власти не пойдешь… — Какая это власть? Это пьянь верх забрала да безделье! Кто правит деревней! Горлопан, у кого за душой ни гроша! — У его наган. — Значит, полагаешь, следует обождать? — Полагаю — да. — Ну-ну, — сказал Тарыкин, укладываясь в сене поудобнее. — Счастливо тебе. — Или послабленье придет мужику, или кровь польется. — Ну а если кровь? Кто начнет? — Я не начну. — Вот так вы все и киваете друг на дружку. — А вы? Пулеметы в тайге у вас спрятанные — и начинали б. — Пулемету две руки нужны, Ульян. А то б я начал. — Ну, постреляете комбед. А дальше? Эскадрон придет с города — и к стене. — Тайга большая, ушел бы. — А заместо энтого комбеда новый посадят. — И тот бы пострелял: налечу из тайги, и точка. — Третий придет. — И третий надо снимать. Тогда страх начнется. Нам в России без страха нельзя. Слова у нас не понимают. У нас если что и понимают, так страх! В феврале двадцать первого года вспыхнул мятеж, охвативший Барабу, приуральские степи, Омскую и Тобольскую губернии. Сорок тысяч стали под знамена мужицкой армии. Ночью двадцать седьмого февраля Ульян разбудил Тарыкина и сказал: — Слезай с печи, самовар стоит. Второй раз в жизни выпив сладкого красного вина, он испытал странно-блаженное чувство; в животе жгло, под языком липло густой сладостью, в голове кружило и шумело. — Где пулеметы, господин офицер? Сейчас сгодятся. — Под снегом разве откопаешь? — Я к труду приучен. На следующий день Ульян и Тарыкин перестреляли комбед; ходили из дома в дом и с порога били комбедовцев навскидку с ружей: как уток на осенней охоте, при взлете. А когда Красная Армия повела наступление, Тарыкин и Ульян ушли в тайгу и повели за собой двенадцать мужиков — пробиваться в Синьцзян, к китайцам. Перед тем как покинуть родной дом, Ульян долго ходил по комнатам: обошел зало, аккуратно расправил складки на белой, с атласной бахромой скатерти, полил герани, стоявшие на подоконниках, проверил, хорошо ли заперты ящики в комодах, и поправил большой лист фотографических портретов родни, который висел под стеклом в простенке. — Ульянушка, ты че? — тихо, дрожащим голосом спросила жена. — Че ты? — Пшла, — тихо ответил он. — Пшла отсель… «За что ж нас зверьями делают? — думал он. — За что в тайгу отжимают?» — Ульянушка, — снова позвала жена, — там уж все ожидают нас. Пойдем, Ульянушка. Во двор повозки пришли. Пружинисто поднявшись, он перекрестился на образа, потом снял одну икону и передал жене: — С собой возьмем. Когда повозки выехали на улицу, Ульян достал из мешочка две большие самодельные бомбы, спрыгнул с повозки, передав повод Фросе, и быстро побежал к дому. Осторожно разбил стекло в окне, сорвал кольцо и, опустив бомбу в зало, лег на землю. Через несколько мгновений дом его словно бы вырвало: разлетелись рамы, соскочила с петель дверь, понесло тяжелым, желто-бурым дымом. Тарыкин после спросил его: — Зачем ты так? — Путь трудный, а я на ненависть не был заряжен. Теперь бездомный я, пуповину порвал, терять неча. И пошли люди Калганова и Тарыкина через Сибирь. И прошли они так больше тысячи верст, и подходили к Иркутску, как раз к тому месту на тракте, по которому ехали в старенькой машиненке Шелехес с Владимировым. Осип Шелехес заехал за Владимировым: он должен был отвезти старика в третью бригаду — читать лекции красноармейцам. Как обычно, Владимиров пилил Осипа: — Был прекрасный учительский институт, так нет — давайте перекорежим на новый лад и назовем «наробразом». Дикобраз — наробраз! За три года вы учителя из неуча не сделаете! Вы получите всезнаек! Осип, ты слушаешь меня? — Не очень, — ответил Шелехес: мысли его были в Москве. — А в чем дело? — Да ничего. — Или ты будешь слушать, или я стану дремать. — Подремаешь на этих рытвинах, — хмуро усмехнулся Осип. — «Лет чрез пятьсот дороги, верно, у нас изменятся безмерно, — продекламировал Владимиров, — шоссе Россию здесь и тут, соединив, пересекут». Пушкин. Единственное, в чем ошибался. — Слушай, — вспомнив что-то, обернулся Шелехес, — тут сигнал пришел: ты вроде бы говорил, чтоб в музей повесить рисунки царей. Брешут, наверное? — Почему? Правда. Не всех, конечно, но Ивана, Петра, Александра Второго непременно следует экспонировать. — А Столыпина с Витте? Тоже в музей? — Конечно. Они — вехи истории Российского государства. Вне их платформ нельзя понять нашу борьбу. — Знаешь что, Александрович… Человек я совестливый и не могу позабыть, как в ЧК ходил, про тебя советовался. Иначе, честное слово, первым бы на тебя написал. Изолировать от общества как вредный элемент. Ну, что ты такое несешь? Николашку — в советский музей?! Да трудящиеся такой музей сожгут. И правы будут. Ты вот всегда как змей: начнешь издали, вроде бы про ничего, а кончишь реставрацией монархии. Шофер обернулся и, улыбнувшись — на сером пыльном лице сверкнули зубы, — сказал: — Товарищ Шелехес, а я молодой, мне интересно Николашку поглядеть. У него, люди сказывают, все зубы были из золота, а один глаз неусыпный, вечно щурился. — Ну вот, — удовлетворенно сказал Шелехес, — ты получил союзника. С золотыми зубами. — А чем вам интересен портрет бывшего царя? — спросил Владимиров шофера. — А всегда интересно разглядеть, кого шлепнули. И вот о Пушкине нам тоже на курсах говорили, что он сам-то из африканской царской семьи. Кучерявый такой, с вами схожий, товарищ Шелехес. У нас вон, на улице, гармонист живет, Усынкин Кондрат Олегович. Он сам песни складывает. Ему кто поднесет, он в честь того и складывает. Хорошо у него выходит, до слез. Он папане моему сложил: «Твой сынок далече ездит, скоро в море уплывет, пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…» — пропел шофер и замолчал. — Можно врагов опасаться, Осип, голода, болезней… Только нельзя бояться истории своего государства и его культуры… «Пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…» Прекрасно ведь, а? Без Пушкина-то разве б спел такое Усынкин? — Я знаешь чего в тебе боялся? Я боялся, что ты над простым народом можешь подшучивать, как твои интеллигентики в университете… — Ты ничего не знаешь о русской интеллигенции, Осип. Убежден, о народниках ты слыхал лишь то, что они шли по неверному пути. Разве нет? — Может, по верному шли? — Нет, а что ты все-таки о них знаешь? Или о дворянине Радищеве? Или об аристократе Чаадаеве? Шелехес вздохнул, свернул цигарку. — Я вот что думаю, Александрович… Нам важно, чтобы в народе — до победы революции в мировом масштабе — любовь была к республике и ненависть к врагам. А как победим, и с интеллигентами твоими разберемся, всех по полочкам расставим. Я нутром понимаю, чего ты хочешь. Но ты и нас пойми. Хлеба нет. Заводы стоят. Тут золота брали при Николашке тридцать пять тысяч килограммов в год, а мы еле-еле три тысячи скребем. Драг нет, лошадей нет. Ничего нет. А все одно, Карскую экспедицию мы снарядили? Снарядили. Корабли провели в Европу? Провели. Университет открыли? Открыли, а ведь его тут, в Иркутске, уж семьдесят лет твои интеллигенты хотели открыть. Восточносибирское геологическое отделение наладили? Наладили. Экспедиции в этом году в тайгу пошли: за марганцем, за углем, за железом, золотишком. Картинную галерею открыли? Открыли, хоть и с твоей помощью… Это, кстати, я на себя риск взял. Накормим народ, оденем, отобьем от китайца с японцем — тогда другое дело. А сейчас ты смуту можешь своими разговорами внести, смуту, Александрович, а она кровава и тебя же первого изничтожит…3
— Шоферу в затылок бей, — сказал Тарыкин Ульяну. Выстрел грохнул гулко, покатился по тайге многоголосым, высоким эхом. Шофер свалился грудью на руль, машину повело в тайгу, ударило передком о ствол дерева. Шелехес вытащил маузер и сказал Владимирову: — Приляг, они сейчас по нас бить будут. Владимиров перегнулся к шоферу, обнял его за плечи, потянул на себя. Парнишка легко подался назад: под ухом была маленькая черная дырочка, а правый висок разбит. Кровь пульсировала в громадной рваной ране. — Возьми у меня под ногами карабин, — сказал Шелехес. — И вылазь из машины, в тайгу побежим. Он спрыгнул на землю. Раздался второй выстрел. Шелехес охнул и выронил маузер: рука была перебита в локте. И тогда из-за деревьев вышли Тарыкин, Ульян и еще пятеро. — Здорово, комиссары! — сказал Тарыкин. — Больно рученьку, кучерявый? «Пароход по морю ходит, сверху лебеди летят», — вдруг до боли ясно услышал Осип. Он сказал: — Здесь только один комиссар. Старик беспартийный. — А чего ж он с тобой катается? — удивился Тарыкин и подтолкнул Шелехеса стволом винтовки. — Пошли в тайгу. — Прощай, Александрович, — сказал Шелехес. Тарыкин спросил Владимирова: — Вы кто? Комиссаров мы вешаем, попутчиков расстреливаем, обманутых освобождаем. — Обманутый он, обманутый, — простонал Шелехес, потому что кровь из локтя хлестала безостановочно. — Я никем не обманут, — сказал Владимиров шепотом. Откашлявшись, он повторил: — Я никем не обманут, граждане. — Если обманутый — пусть уходит, — сказал Ульян, — у него лицо наше, с добротой… Хорошее у него лицо. — Повторяю: я никем не обманут! — сказал Владимиров. Тарыкин, легко развернувшись, ударил Осипа прикладом по лицу, и тот упал. — Ну, бандит, — прохрипел Шелехес, — ну, паскуда, революционный народ тебя настигнет! А вы, дурни, чего с этой белой костью идете? Он же помещик! Вяжите его, гада! Тарыкин засмеялся: — Пропагандист-агитатор? Тогда вешать не будем. Как Джордано Бруно — на костер. Пусть отречется. Как, дедушка, интересно будет посмотреть, а?! Владимиров не ждал того, что он сделает, — это получилось неожиданно для него самого, — он плюнул в лицо Тарыкину. — Вы — скот! — крикнул он. — Скот! Тарыкин, подпрыгнув, ударил ногами Владимирова в живот. Старик обвалился молча, кулем, а Тарыкин мягко упал на бок, на здоровую руку. Полежал на земле с закрытыми глазами, потом вытер лицо об мягкий пахучий мох и сказал: — Ну их к черту, спектакль разыгрывать. Давайте, мужики, кончать с этим.4
«Арест М. М. Исаева считать незаконным, а посему предписывается освободить его из-под стражи. Неуманн». «Утверждаю. Эйнбунд».
«Министерство иностранных дел свидетельствует свое уважение посольству Германии в Эстонии и при этом просит полномочного посла принять меры к пресечению деятельности О. Нолмара, несовместимую со званием дипломата. В случае, если О. Нолмар не прекратит свою деятельность, недопустимую в суверенной державе, министерство иностранных дел будет считать О. Нолмара персоной нон грата и потребует его высылки».
«Поручить А.Ф. Шварцвассеру расследование незаконной деятельности сотрудников секретной полиции Ф. Таммана, В. Граубе, Р. Валленштейна, О. Керера, передать А.Ф. Шварцвассеру папки № 4 и № 9 с грифом „Совершенно секретно“. Обязать А. Ф. Шварцвассера передавать папки № 4 и № 9 на хранение в спецсейф сразу же после окончания работы по надобности. А. Неуманн». «Утверждаю: Эйнбунд».
«Прошу А. Неуманна оказывать Шварцвассеру всяческую помощь в этом деле и прошу Неуманнаподдерживать связь с МИДом, не предпринимая без согласования с ним никаких шагов. Эйнбунд».
«Вчера из Ревеля выехал бывший торговый атташе Германии в Эстонии О. В. Нолмар после скандала, подробности которого пока неизвестны». (Хроника газеты «Ваба сына».)
27. Но операция еще не закончена
1
Когда в камеру вошел охранник и сказал, что Исаева требует Неуманн, и, чуть подмигнув, шепнул: «По всему — освобождают», — Никандров отвернулся к стене и натянул на голову серое, пропахшее карболкой одеяло. — Сейчас, — сказал Исаев. — Через десять минут я буду готов, ладно? — Хорошо. Я подожду. Охранник снова подмигнул Исаеву и вышел из камеры. — Леонид Иванович, нуте-ка, откройтесь. Мне надо вам сказать несколько слов. — Слушаю. — Литератор, милый, для меня вероятны три исхода: они меня отпустят, устроив какую-нибудь пакость, типа выстрела в спину; они меня будут уговаривать стать бякой; и, наконец, они меня выдергивают на очередной допрос. Но если мы возьмем за отправной пункт в наших рассуждениях первое предположение и если мы допустим, что я не дам себя легко укокошить, то в течение следующих семи дней вас отпустят… — Думаете, я завидую вам? — В вашей ситуации это было бы закономерно. — Почему? — спросил Никандров и, откинув одеяло, сел на кровати. — Почему? Это подло и гадостно, но я вам завидую… Дерьмо я, Максим, дерьмо! — Полно, Леонид Иванович… Я обстоятельств не оправдываю, но всегда принимаю их во внимание. Вас, видимо, спросят, считаете ли вы себя гражданином РСФСР или нет. Даже если вы захотите после освобождения уехать в Париж, не отрекайтесь от гражданства — тогда за вас можно будет драться. — Я понимаю… Только не свидимся мы с вами больше — они меня отсюда живым не отпустят; они знают, что я всем скажу, что они здесь со мной… — Кого это волнует? Тюрьма не санаторий. — Исаев усмехнулся и положил ладонь на острое колено Никандрова. — Ну, счастливо, Леонид Иванович. Даст бог — свидимся. Они неловко обнялись и трижды расцеловались. — Как на Пасху, — улыбнулся Исаев и постучал в тяжелую металлическую дверь. Охранник снова подмигнул ему. Исаев вопросительно посмотрел на рослого рыжего парня. Тот сказал: — Это все думают, что я нарочно, а у меня с детства веко дергается.2
Только выйдя из кабинета Неуманна, который вручил ему постановление об освобождении, только после легкого обыска в проходной, где два охранника пошарили у него в карманах и даже не заставили снять ботинки, только увидав Лиду Боссэ, которая сидела в открытом таксомоторе, — Исаев рассмеялся, вспомнив этого рыжего подмаргивающего охранника с его доброй, виноватой улыбкой. — Максим Максимович, вам идет, когда вы обросший, — сказала Боссэ, — придает мужественности. — Учту. — В тюрьме — страшно? — Очень. — Я боялась, вы скажете: «Нет». — Это не очень рискованно, что вы меня встретили? — Я считаю, что нельзя бояться судьбы. Ее надо искушать… И потом Роман просил… После тюрьмы все хотят спать. Вы — хотите? — Лично мне после тюрьмы хочется двигаться. — Подвигайтесь… У меня сегодня бенефис в «Апполо», там вас Роман встретит. По сладкому соскучились? От пирожного теперь не откажетесь? — Воблы хочу. — Воблы? Странно… Раньше арестантам давали воблу три раза в неделю… Я ведь в тюрьме воспитывалась… Мой отчим был попечителем забайкальских тюрем. Исаев изумленно взглянул на женщину. — Удивлены? Я его застрелила… Он велел наказать розгами человека, которого я любила, а тот человек после этого покончил с собой… — Сколько помнится, фамилия попечителя была Виноградов? — Надеюсь, вы здесь тоже не под отцовской фамилией? — А покончил с собой Сережа Блинов, большевик, да? — Да. Поэтому я с вами. Именно поэтому, — серьезно и тихо сказала Лида. — Я ведь и у Деникина для вас была. Когда они вошли в номер, Лида вызвала полового и попросила: — Пожалуйста, принесите воблы и водки. И если можно, — она взглянула на Исаева, — разварной картошки, икры и горячих калачей. Когда половой, сломавшись в поклоне, пришаркивая левой ногой, побежал выполнять заказ, Лида спросила: — Угадала? Исаев молча улыбнулся ей, сразу же вспомнив Никандрова. Тот как-то сказал: «Максим, каждый человек — это верх чуда, и нет чудовищнее определения человеку — „простой“. Вы вкладываете в это свой смысл, но он утилитарен и обедняет вас же…»Уснул он сразу же, как только голова коснулась подушки. Снился ему сон, будто к ним домой, в Москве, приехал доктор Тумаркин. Всеволод видел его словно наяву четко, в мелочах, каждую пушинку на голове, и прожилки на яйцеобразной лысине, и сильные, длинные пальцы, и добрые угольки глаз. — Если бы вы не просили отца приехать, — говорил Тумаркин, — он бы прожил на две недели дольше. Из-за того, что он поднялся к вам на день рождения, язва дала прободение… — Мне хотелось, чтобы папа отвлекся от болезни, — оправдывался Исаев, — я думал, что ему станет легче… Он так хотел увидеть большого мураша в лесу… Я нашел большого мураша и пустил его по столу, и папа так смеялся, до слез смеялся… — Это он от боли плакал, — возразил Тумаркин. — Да нет же! — взмолился Исаев. — Не говорите так, доктор! Он смеялся, он смеялся, я же знаю, как он смеется! — Вы не знаете, как он плачет… Потом Тумаркин исчез, и вместо него появилось лицо двоюродного дядьки Ильи. — Знаешь, я вчера ходил с девочками на ярмарку, — сказал он, — там карусель большая… Как мы с Леной расстались, я могу видеть их только по воскресеньям. Раенька сделалась молчаливой, улыбается редко-редко… Маленькая, та ничего не понимает еще, только все просит: «Давай почалуемся»… Раенька смотрит настороженно и светится вся, когда я о Лене говорю хорошо и, как в прежние дни, «мамочкой» называю. Спрашивала раньше: «Вы скоро помиритесь, папсик?» А что мне ответить ей? А тут, на ярмарке, как мы подошли к карусели, она, верно, забыла все, глазенки загорелись, спрашивает меня: «Папсик, можно я на жирафа сяду?» Наташка — та еще не понимает, сидит на льве, гладит его ручками, шепчет: «Хороший лев, добрый; когда устанешь — скажи, я ножками пойду», а Раенька на жирафе сидит, страшно ей и совестно, видимо, что большая уже — двенадцать лет — и на карусели катается, а я на них гляжу, и сердце мне рвет, на куски рвет… Отчего все мы, Владимировы, так несчастливы в семьях? …Проснулся Исаев в поту, с тяжелой головой, оттого что в самый последний миг он снова увидел седой пушок Тумаркина, который склонился над человеком, накрытым белой простыней, — сразу определил: отец… За окном уже было темно — наступил весенний вечер, прозрачный, легкий, зыбкий, с плавно размытыми контурами шпилей и черепичных крыш. Лида сидела возле стола и читала книгу, набросив на абажур полотенце, чтобы свет не падал на осунувшееся лицо Исаева. — А вы во сне кричите, — сказала она, — и плачете даже… Бедненький… Я подожду вас в столовой, одевайтесь, пойдем в «Апполо» — надо успеть к десяти… Если к вам подсядет не Роман, а кто-то другой, он должен будет сказать: «Какая жалость, что я не могу пристроиться здесь: возле окна сильно дует, а у меня плохо с легкими».
3
Связником оказался молоденький паренек, видимо военный. По-русски он говорил с легким акцентом. Назвав пароль, он сказал: — Меня зовут Юха.[212] Нас с фами ждут… — Ступайте, я вас догоню, — сказал Исаев, — вы хорошо проверялись? — Што такое — проверялся? — За вами не следили? — За мной не надо следить, — улыбнулся Юха, — я из военной контрразведки. — А зачем вы об этом говорите? Не следует так… Выходите, когда потушат свет. Исаев дождался, когда запела Лида. Он ни разу не слышал ее и поразился сейчас той странной манере, которая и сделала ее столь популярной в Ревеле. Пела она — будто рассказывала, ходила по залу, присела и к его столику и, уперев подбородок в кулачок, долго смотрела на него в зыбком свете свечи, которую держала в левой руке. Потом она снова пошла на маленькую эстраду, закрыла глаза и — выдохнула, как простонала:4
Ночью, перед тем как уйти к границе, Исаев встретился с Шороховым. Они увиделись за городом на маленькой проселочной дороге возле Выру. Шорохов должен был довезти Исаева до крохотной деревушки, где уже ждала лодка связников. После того как они все обговорили, Исаев сказал: — Со мной в камере сидел Никандров… — Знаю. Сволочь, контра, воронцовский дружок… — Верно. Он мог бы, конечно, работать на Неуманна, но помогал он мне. — Ну и что? — Я бы просил предпринять шаги к его освобождению. — Хотите отблагодарить за то, что он не был полным негодяем? — Вы его книги читали? — Нет. — Вот видите… А ведь он талантлив. — Бунин с Савинковым тоже не бездари. А Куприн? — Это наша с вами революция, она любима и вами и мною. Куприн ее примет позже. Возможно, Бунин с Савинковым тоже. Хотя вряд ли, ибо они отринутые политики, а политик не прощает никогда и ничего тем, кто его отстранил от политики… Писатель, ученый, художник — другое дело. Репин, кстати, не в Питере живет, а у Маннергейма. Если Куприн ставит себя в положение Ивана, не помнящего родства, то мы, пролетарская диктатура, делать этого не имеем права: потомки не простят. А что касаемо нас, так, между прочим, товарищ, мы до сих пор живем под шатром великой русской культуры девятнадцатого века… Как ни крути, Толстого или Достоевского в класс-гегемон не затащишь — обсмеют. — Помогать вражинам? Это что-то новое. Не знаю, я дома не был год, может, не уловил новых веяний… Исаев поглядел на сильное, скуластое лицо Шорохова, закурил. — Зря вы эдак-то, — сказал он, глубоко затянувшись, — впрочем, я вас ни в чем не виню. У нас есть какая-то странная отличительная черта: мы все, когда спорим, считаем, что именно «я», а не «он», понимаю проблему лучше и точнее и «я» люблю родину, а если «он» оспаривает мою точку зрения, значит, «он» ее не любит. Нет? — Я не считаю, что вы меньше меня любите родину. — Спасибо. — Да что вы улыбаетесь все время?! — А что — плакать? Дети у вас есть? — Трое. — Учатся? — Старшая пошла в школу. — В букварь к ней не заглядывали? — В палочках и кружочках сама разберется. — Палочки, мне кажется, в учебнике арифметики. Нет? — Верно, в букваре слоги у них. — В букваре и стихи напечатаны. Помещиков: Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Батюшкова, Фета и даже воспитателя царя Жуковского. По кровососам помещикам детей учим любви к родине. Каково? — Ничего, новые поэты вырастут. — На чем? Из ничего не будет ничего. Сначала люди научились складывать два плюс два, а уж после пришли к интегралу. Мы теперь с вами хозяева, и негоже нам терять таланты, они будут нужны вашим детям. Шорохов недоуменно пожал плечами: — Хлопотать за вражину? — Он русский писатель. — Он контра. — Бросьте вы, право слово… Издательства в наших руках, типографии — тоже. Тот солдат страшен, у кого в руках винтовка. Ну, поругает Никандров диктатуру большевиков, ну, поплачется в жилетку знакомым. Ничего… Пройдет время, осмотрится, прикинет соотношение ушедшего невозможного с возможным будущим, а там — кто знает… Жизнь — штука загадочная, равно как и творчество. Словом, просьбу мою, пожалуйста, выполните. — Вы убеждены, что правы? — Убежден. — А я нет. — Но вы доводов разумных не выдвинули. «Вражина», «контра», «людей разлагает»… Это не довод. Врожденных преступников нет, обстоятельства делают людей врагами либо союзниками. Теперь, когда мы победили на фронтах, следует попробовать сделать художников наших если и не друзьями, то хотя бы союзниками. — Милюкова тоже? Совсем не дурак ведь дедушка. — Снова вы на политика выходите! — Тем не менее я остаюсь при своей точке зрения. Рабочий имеет фунт хлеба, крестьянин мрет с голоду, а всяким там литераторам и академикам пайки дают… А они — нож в спину, да еще с поворотом, чтоб побольней было. — Товарищ Шорохов, писать книгу потяжелей, чем родить. Художник Иванов «Явление Христа народу» писал всю жизнь. — Кого, кого явление? — Христа. — Мог бы и вовсе не писать. Держитесь, снова яма. — Значит, мог бы и не писать? — усмехнулся Исаев. — «Учиться, учиться и еще раз учиться» — чьи это слова? — Ленина. — По чему учиться собираетесь? По наскальным рисункам пещерных обитателей? Ладно, зря мы с вами на прощанье этот спор развели. Давайте спор мы прекратим, а вы озаботьтесь тем, чтобы мою просьбу передать товарищам. — Это ваша личная просьба? Исаев поморщился: — Нет. Можете воспринимать этот разговор как приказ. — Я имею право этот приказ опротестовать? — Полное.5
Министр иностранных дел Пийп перечитал приготовленные для него референтом газетные вырезки о переговорах красных с представителями британского кабинета и о встречах посла Крестинского с канцлером Германии. «Я был прав с самого начала, — думал Пийп, — когда отстаивал нашу линию по отношению к России: спокойная, доброжелательная сдержанность. Вообще в политике всякие резкие повороты чреваты горем. Только эволюционность может способствовать прогрессу после того, как возникло устойчивое статус-кво. Надо привыкать друг к другу. Взаимопроникаемость, терпимость — вот что может не только отдалить войну, но и свести нации в семью мира, единого для всех. Наша мягкость не может не встретить ответной мягкости Кремля: в конце концов они тоже люди. И теперь, когда Лондон все более поворачивается к России, оттесняя всех остальных, мы оказались вне конкуренции: торговля Лондона с Москвой немыслима без Ревеля… Обидчивый максимализм нашего президента все эти трудные месяцы уравнивал один я, и Эстония мне этого не забудет…» Пийп перелистал интервью Чичерина, перепечатанное лондонскими и нью-йоркскими газетами под крупными шапками. Усмехнувшись, покачал головой: «Если бы мы вели себя вроде поляков, как смешны мы сейчас были бы! И как трудно будет полякам в будущем: изменение курса Лондоном и Парижем неминуемо заставит Варшаву искать пути примирения с Кремлем, а уж Чичерин заставит поляков пройти через аутодафе: когда паны мирятся, у холопов чубы трещат значительно сильнее, чем во время драки… В этом смысле руководители малых стран должны быть большими политиками, чем лидеры великих государств, — как это ни парадоксально. Меня поражает Клемансо: он предрекает крушение большевизма, основываясь на том, что Ленин резко сломал курс внутри страны и вместо пьянящих лозунгов борьбы заземляет своих единомышленников на постепенную, без шума и треска, работу. Самую трудную и неблагодарную работу: создание законодательного государственного аппарата; научный прогрессизм; организованность и слаженность громадины российской державы… Клемансо не прав: в том, как Ленин изменил курс, кроется самая большая опасность дальнейшего продвижения большевизма по всему миру…» Пийп взглянул на часы: в одиннадцать он ждал советника русского посольства Старка. «Я еще успею выпить чашку кофе, — подумал он. — Странно, у меня начинается головокружение каждый раз именно в это время. Надо ехать в горы, куда-нибудь в Швейцарию, и лечить сосуды… Раньше это было легко: Кисловодск стоил в шесть раз дешевле Цюриха. Интересно, когда они откроют свои курорты на водах Кавказа? Это будет сенсация, если я отправлюсь к ним на курорт». Старк приехал за три минуты до назначенного срока. Советские дипломаты сменили кургузые пиджачки на сюртуки и смокинги, а в НКИД была издана книга, переведенная с французского, — «Дипломатический протокол»; всем посольским и консульским работникам вменялось в обязанность эту книгу тщательно проштудировать и следовать ее предписаниям. Несмотря на то что Антон Иванович Пийп говорил по-русски без акцента — окончил Петербургский университет, он, однако, русских представителей принимал в присутствии секретаря и переводчика. После обычных протокольных приветствий Старк, усаживаясь в кресло напротив министра, сказал: — Ваше превосходительство, еще весной в ревельских газетах появились сообщения явно клеветнического толка. Я припоминаю, что кампания эта началась после того, как наш посол информировал правительство Эстонии о недопустимых действиях тех представителей русской эмиграции, которые выродились в бандитов. Апогея кампания клеветы достигла после того, как правительство Эстонии выслало несколько наиболее бандитствующих эмигрантов за пределы Эстонии. Сейчас в печати Ревеля появились новые сообщения, абсолютно вздорные. Все это заставило меня просить у вас аудиенции для вручения официальной ноты… В отличие от Литвинова, Старк посещал и министра и главу государства с большой папкой, сделанной по специальному заказу из синей тисненой кожи. Открывал эту папку Старк картинно, несколько, правда, смущаясь этой, по его мнению, необходимой в дипломатии картинности. — Вот, господин министр, — сказал он, — прошу вас ознакомиться с этим документом. Министр чуть обернулся к переводчику и попросил: — Будьте любезны перевести мне текст…«Нота и. о. полномочного представителя РСФСР в Эстонии министру иностранных дел Эстонии Пийпу Милостивый государь Антон Иванович, в эстонской печати появились сообщения о происходящей якобы на границе Эстонии концентрации русских войск. Указываются даже части войск и пункты сосредоточения их — Ямбург и Луга. По этому поводу я считаю нужным самым категорическим образом заверить Вас, что все указанные сообщения представляют собой чистейший вымысел. Никакого сосредоточения русских войск на границе Эстонии не происходит. Правительство РСФСР питает по отношению к Эстонии, как и ко всем граничащим с Россией государствам, самые миролюбивые намерения и всецело занято работой по хозяйственному возрождению страны и борьбой с постигшим некоторые части РСФСР голодом. Дружественное отношение российского правительства к Эстонии не нуждается, мне кажется, в доказательствах. И потому я полагаю, что для правительства Эстонии должно быть совершенно ясно провокационное происхождение всякого рода тревожных сообщений, которые систематически распространяются врагами Советской России. Цель их ясна — вызвать столкновение между Россией и пограничными с ней государствами, в том числе, конечно, и с Эстонией. Я глубоко убежден, что Ваше правительство сумеет должным образом оценить эту преступную работу и все попытки наших врагов расстроить дружественные отношения республик останутся безуспешными. Примите уверения в совершенном моем уважении. За полномочного представителя РСФСР в Эстонии Старк[213]».Пийп удовлетворенно кивнул и попросил переводчика: — Пожалуйста, проследите за тем, чтобы нота была переведена и распечатана в десяти экземплярах. Вы не будете возражать, если я познакомлю наиболее достойных представителей прессы с этим документом, господин Старк? — Мы в принципе противники тайной дипломатии. — В таком случае, — рассмеялся Пийп, — отчего же вы шифруете свои телеграммы в Москву?! — Только для того, чтобы не дать возможности на нашей открытой дипломатии делать дипломатию тайную… — Я заметил, что русская дипломатия тяготеет к французской манере вести беседу… — Какую дипломатию вы имеете в виду? Дореволюционную? — Нет, я имею в виду вас, господин Старк. — В таком случае я вас неверно понял: я не являюсь русским дипломатом — я дипломат советской школы… — Да, да, конечно, но Советы теперь прочно ассоциируются с понятием Россия. — Благодарю вас. — Я надеюсь, что советской дипломатии не будет претить все оставшееся в наследство от русской культуры. — Отнюдь. Нас, например, не может не беспокоить судьба писателя Никандрова, арестованного ревельской полицией давно и без достаточных на то оснований. — Он эмигрант и не является вашим гражданином? — Вам известно дело Никандрова? — Нет, я даже не слышал этого имени, но будь Никандров вашим гражданином, вы бы уже не раз ставили вопрос о нем. — Никандров не был нашим официальным работником, он выехал за пределы республики по своим личным делам, поэтому мы так поздно узнали о его аресте. — Вы хлопочете о Никандрове, господин посол? — Я бы не протестовал, если бы вы поняли мои слова именно так. Никандров стоял в оппозиции к Советской власти, однако книги его отмечены печатью таланта, он великолепный знаток Эллады: его переводы с греческого и латыни известны по всей России… «Если они теперь хлопочут за своих политических оппонентов, — отметил Пийп, — значит, они стремительно набирают силу у себя дома». — Я обещаю вам, — сказал министр, поднимаясь, — сделать запрос в министерство внутренних дел, и, если все окажется так, как вы говорите, дело Никандрова будет решено в ближайшее время. Он предполагает возвратиться в Россию? — Это мне неизвестно. Честь имею… — Всего хорошего, господин посол. — Пийп проводил Старка до двери и, когда тот уже поворачивал большую медную ручку, спросил: — Кстати, вам неизвестно, каково сейчас положение на кавказских водах? Санатории уже функционируют или все покрыто пеплом войны?
Неуманн — вся партитура была им ранее разыграна с Романом — поначалу отказался завизировать распоряжение министра внутренних дел Эйнбунда об освобождении Никандрова. — Мы только что, подчиняясь нажиму МИДа, освободили одного русского, сейчас под тем же нажимом второго… Мы даем повод врагам упрекать нас в чрезмерной уступчивости. — Вы имеете в виду врагов внешних или внутренних? — В данном случае внутренних. — Каких именно? — улыбнулся министр. — Я боюсь правой оппозиции. — Друг мой, ну кто же боится оппозиции в парламентарной республике? Слова опасны, лишь если они подтверждены пулеметами. У вас, может быть, есть данные, порочащие Никандрова? Он связан с Воронцовым преступными деяниями? Активный деятель монархического подполья? Тайный большевик? — К сожалению, господин министр, Никандров ни в чем не повинен. Он — жертва ошибки. — Не слишком ли много ошибок в вашем ведомстве? — Никандров был арестован после распоряжения главы государства — задержать и выслать из Ревеля Воронцова, Красницкого и еще трех бывших офицеров Деникина, которые служили там то ли в карателях, то ли в контрразведке. — А Никандров тоже служил? — Нет. — Так отчего же справедливое решение главы государства должно распространяться на невиновного? — Господин министр, Шварцвассер позволил определенные… перегибы… в работе с русским. Тот, правда, дал к этому основания, покушаясь на жизнь следователя. — Если Шварцвассер виновен — накажите его. — Неужели из-за какого-то русского мы подставим под удар следователя? — Не из-за «какого-то русского», дорогой Неуманн, а из-за Никандрова, за которого хлопочет их посол. Неужели, позвольте перефразировать вас, из-за «какого-то Шварцвассера» я поставлю под удар наши отношения с Москвой? Вы же видите, что творится в мире… Самое опасное — опоздать на последний поезд… Лондон крутит роман с Кремлем и не сегодня завтра признает Ленина; Париж — на грани этого признания, несмотря на их несгибаемую, пока что, позицию. Поверьте мне… А чей народ будет иметь выгоду от этого в первую очередь? Наш с вами народ, эстонцы. Мы — морские ворота Кремля и Лондона, с нами заигрывают и те и эти… Так что же, мне ломать великое дело из-за мелочи?
6
Только выйдя из ворот тюрьмы, Никандров почувствовал, как у него трясутся ноги. Он прислонился к высокой кирпичной стене и долго стоял, закрыв глаза, чувствуя, что сейчас он не в силах двигаться — упадет. Сначала в нем была тихая жалость к себе и умильность. Его умиляло все: и цокот конских копыт, и запах бензина, который оставался в воздухе после протрещавшего таксомотора, и звонкие ребячьи голоса, и злые крики жирных чаек. По улице он пошел очень медленно: сначала оттого, что по-прежнему дрожали ноги, а после, когда эта мелкая, судорожная дрожь прошла — просто от наслаждения возможностью идти куда хочешь и не опасаться окрика надзирателя. В комнату, которую снимал Воронцов на Пярнутеа, его не пустили: там жили новые постояльцы, тоже русские. — Никаких фаших рукописей я не витал, — сказал хозяин дома Ганс Густавович, — ко мне прошу не обращаться с этим вопросом, иначе я фызофу полицию… Никандров случайно увидел себя в зеркале — старом, с замшевыми разводами. Он увидел жалкую, испуганную улыбку, полную почтения и страха, он вдруг увидел, какое у него старое, заросшее желтоватой щетиной лицо, и вдруг забытая, прежняя ненависть поднялась в нем. С квартиры Воронцова он пошел в редакцию русских газет. Он сейчас хотел только одного: рассказать о том ужасе, который он перенес в здешней демократической тюрьме. — Миленький вы мой, — ответил Ратке, редактор «Последних известий», — да нешто можно подобное публиковать? И не пропустят, а проскочит, так, кроме зла, несчастным русским эмигрантам ничего не принесете. Поверьте, я тут четыре года… живу… Если считать это жизнью… …Эсеры выслушали Никандрова с доброжелательством, пообещали устроить ему встречу с Черновым, который накануне кронштадтских событий перебрался в Ревель, выразили писателю искреннее соболезнование и заверили, что в течение ближайшей недели они дадут ему ответ — в ту или иную сторону. — Неужели надо совещаться неделю, чтобы опубликовать мое заявление? Это можно решить, обзвонив по телефону заинтересованных лиц. — Мы подчиняемся партийной дисциплине, — ответил редактор Вахт, — и представляем собой орган партии. Когда Никандров ушел из «Голоса народа», Вахт сказал сотрудникам: — Самые страшные в наше время провокаторы — это провокаторы невольные. Запомните Никандрова! Он еще много горя принесет нам, оттого что эгоцентричен и живет своей обидой, но отнюдь не общим делом. Эстонцы только и ждут, чтобы обложить нас штрафом за какой-нибудь материал, порочащий их страну. Мы им этого шанса не дадим. Никандров пришел в городской суд. Судья оказался пожилым, милым человеком. — По-моему, мне попадались ваши книги, — сказал он, выслушав Никандрова, — если вы переводили древних, то я наверняка упивался вашими переводами. Вы должны извинить меня — русские фамилии так же трудно нами запоминаются, как вами эстонские… Итак, ваше дело. Поверьте, я возмущен до глубины души… Я мог бы понять подобную жестокость по отношению к большевику: он грозит нам гибелью, и жестокость берет верх над разумом, и большевика мучают, унижая этим и себя, и его, и святое дело демократии, которая казнит, но не унижает… Но как вы сможете доказать их вину, вы? — Шрамами. — У вас есть заключение медицинского эксперта, что шрамы появились уже после вашего ареста? — Нет. — В таком случае господин Шварцвассер или тот, кого вам будет угодно привлечь к суду, обвинит вас в лжесвидетельстве. Он станет утверждать, что это старые шрамы. Кто может свидетельствовать в вашу пользу? — Стены и пол. — Это звучит жутко, но этого, увы, мало. — Вы отказываетесь принять дело к слушанию? — Если вы настаиваете, я приму дело к производству и назначу судебное следствие. — Только этого я и хотел. Благодарю вас. — Вот, извольте заполнить эту табличку — номер вашего паспорта, каким участком выдан, срок, место жительства и прочая, видимо известная вам, формальность… — Паспорт выдан мне не участком, а комиссариатом иностранных дел в Москве. — Вы гражданин Совдепии? — Я гражданин России. — Я не могу рассматривать дело, которое возбуждает иностранец против политической полиции. Это может вам разрешить лишь министр юстиции. Мне сдается, он разрешит… Он интеллигентный человек, я просил бы вас поначалу обратиться к нему. В эстонские газеты Никандров не пошел — он помнил свою первую пресс-конференцию в «Золотой кроне». Он зашел на телеграф и, собрав последние деньги, отправил телеграмму в Париж по адресу, который он тоскливо и со слезами повторял в тюрьме:«Жюль Бленер, Рю Бонапарт, 41, Париж, Франция. Освобожден из эстонской тюрьмы. Жду помощи. Ревель, до востребования, Никандрову».
Жюль Бленер не сразу вспомнил, кто такой Никандров, а вспомнив, подивился тому, как могли этого русского упечь в тюрьму эстонцы. «Хотя с его платформой панславянского гуманизма и космополитизма, — только у русских может быть такой разнозначный комплекс, — вполне могли бросить за решетку». Тем не менее Бленер решил помочь Никандрову и позвонил в то издательство, куда он передал книги русского. — Жюль, это не подходит, — ответил ему владелец издательства «Републикэн» Ив Карра. — Это не лезет ни в одни ворота. Если бы он был коммунистом и звал жечь Шекспира, я бы его издал — это экзотично, это купят мальчики из Латинского квартала. В перерывах между гомосексуальными пассами они любят поболтать о революции. Если бы твой Никандрофф был монархистом и расстрелял хотя бы одного комиссара — я бы издал и это. Объективизм — бич литературы. Писатель обязан быть эгоцентриком. Не его дело искать гармонию правды; пусть этим занимаются Клемансо и Чичерин. Он слишком изящен для того, чтобы его поняли. Писать сейчас надо грубо и обязательно интересно. Особенно русским, им есть о чем писать. Нет, Жюль, прости, я ничем не смогу помочь.
Три ночи Никандров ночевал на вокзале, одну ночь — в парке. Каждый день он приходил на телеграф, но ответа из Парижа не было. Он потолкался на базаре — думал обменять пальто на еду, но пальто его никого здесь не интересовало, творог и свинину продавали за марки, и всякие попытки Никандрова уговорить крестьян сойтись баш на баш кончались тем, что его, высмеивая, гнали от рядов. Первые два дня это унижение доставляло ему какое-то острое, мучительное наслаждение. Вспомнив Боссэ, он пошел к ней, но ему сказали, что мадемуазель Лида уехала на гастроли в Европу. На пятый день Никандров уж и не ждал получить никакого ответа. Он спросил девушку в окошке телеграфа — сонно, тихим голосом; ему все время хотелось спать, но стоило только заснуть, как сразу же начинали видеться омерзительные картины — то он пьет молоко из грязного, гулкого бидона и молоко льется ему за ворот; то он ест мясо и вокруг него жужжат зеленые мухи, садятся на сало и лезут ему в рот, а то он большими глотками пьет водку и в желудке становится жарко и больно… — Вам телеграмма, — равнодушно сказала девушка и протянула ему голубенькую бумажку. Никандров разорвал полоску шершавой бумаги трясущимися руками и прочел:
«Какой помощи вы от меня ждете? Отвечайте через месяц, сейчас я уезжаю в Берлин. Бленер».
28. Дело, которому служат
1
Дверь трехкомнатного люкса открыл секретарь Маршана — громадный, жилистый Робер Вилла, полуитальянец, боксировавший в молодости за сборную Марселя. — Кто вы? — настороженно спросил Робер. — Доложите господину Маршану, что его хочет видеть по срочному делу брат его московского дяди… — Какого дяди? — Он знает. — Позвольте обыскать вас! — сказал Вилла и, не дожидаясь разрешения, быстро, словно падая на Романа, провел ладонями по всем его карманам. Маршан вышел через минуту: маленький, пухленький, видимо, после дневного сна, в шелковой старомодной пижаме, надетой поверх старого, кое-где заштопанного свитера. — С кем имею честь? — спросил он. — Я хочу говорить с глазу на глаз… — Не вижу нужды. У меня нет секретов от моего помощника. — Я — брат Якова. — Какого Якова? — Того самого… Шелехеса. — У вас есть доказательства, что вы брат Якова? — Да. — Как вас зовут? — Федор. — Это вы служите в… — Да, — перебил его Роман. — Это я там служу. Поэтому сделайте исключение и поговорите со мной наедине. — Робер, мы поговорим в кабинете… Когда они остались одни, Маршан, предложив Роману сигару из деревянного ящичка, спросил: — Как Ося? Где он сейчас? В Питере? — Вы прекрасно знаете, что Ося в Иркутске, — ответил Роман. — И чтобы нам побыстрее закончить все формальности — проверка мандатов и все такое прочее, — я захватил с собой несколько фотографий и мой паспорт, под которым я здесь живу как гражданин Бельгии… Я здесь работаю — вы понимаете, на кого я здесь работаю… Вот посмотрите, — и он положил перед Маршаном пачку фотографий и свой паспорт. Маршан неторопливо достал из кармана своей тяжелой шелковой пижамы лупу, внимательно изучил фотографии — не монтаж ли, так же внимательно изучил паспорт и сказал: — Но брат, вероятно, говорил вам, Федор Савельевич, что я далек от политики и в грязные авантюры никогда не влезал. Да и вы, думается, не станете менять профессию разведчика на зыбкое дело торговца бриллиантами… — Господин Маршан, мой брат арестован ЧК. — Боже мой! Когда? — Неделю тому назад. — Это серьезно? — Боюсь, что да. — Несчастный Яков… Но я не понимаю, за что его могли арестовать? Он же честнейший человек! Я убежден, что суд оправдает его! Я готов дать письменные показания в его пользу: мы соприкасались по работе до переворота, и ваш брат всегда отличался отменной честностью. — Спасибо, — ответил Роман, — я признателен вам за столь лестную оценку деловых качеств брата, господин Маршан… Но дело значительно серьезнее, чем вам кажется… Якова арестовали из-за посылки Огюсту, — сказал он, достав из кармана пачку фотографий, сделанных судебным фотографом как материал, приобщаемый к делу, — здесь рукой Якова написан адрес… Вам этот адрес знаком? — Нет, — ответил Маршан и перестал улыбаться той своей легкой, чуть насмешливой улыбкой, которая не сходила с его лица с начала разговора, — увы, незнаком. — Тогда каким же образом я проследил маршрут Огюста к вам? Моего брата обвиняют в связях с вами, но конкретных данных в Москве нет: я их получил здесь сам, по своей инициативе… — Тогда торопитесь. Надо отправить эти данные в Москву, их ждут ваши сослуживцы в ЧК, товарищ Шелехес. — Их там очень ждут, — согласился Роман, — но, пожалуйста, на будущее — никогда и нигде не называйте меня по фамилии. — Я избегаю совершать то, что грозит мне горем, но подчас забываю это делать по отношению к тем людям, с которыми меня сводит жизнь. Простите меня… — Вы не всегда избегали совершать то, что вам грозит горем, Маршан. Вы понимаете, что, если ЧК получит данные о том, какие посылки Огюст получает для вас из Гохрана, вы станете уголовным преступником у себя на родине — по законам вашей, а не моей страны? — То есть? — чуть поднял брови Маршан. — Ну, если бы было доказано, например, что вам переправляют бриллианты из казначейства Великобритании? Это было бы дурно для вас? — Дурно? Это был бы конец! Имени! Чести! Фирме! Но что я могу поделать, если я ошибался в человеке? Что я могу поделать, если Яков Шелехес оказался жуликом и посылал бриллианты из Гохрана мсье Огюсту — человеку, который несколько раз одолевал меня просьбами о странных сделках и которого я не велю пускать на порог — отныне и навсегда. Надеюсь, показаниям Вилла и моим нельзя не поверить? — Можно не поверить… — Нет. Нельзя не поверить, — легко усмехнулся Маршан. — Можно, — упрямо повторил Роман. — Поскольку мой брат… в тюрьме и ему грозит гибель… поскольку обвиняют его в экономической контрреволюции, в том, что он срывал переговоры о покупке бриллиантов — в частности, вашей фирмой, — я предпринял свои шаги. Огюст больше не живет по своему адресу, а находится там, где мне это выгодно, мсье… Маршан потер щеки, лицо его сделалось угрюмым и жестким, и улыбки на нем не было. — Вы пришли шантажировать меня? — Я пришел спасать брата. — Вы избрали странный способ для его спасения. Зачем вам потребовалось изымать Огюста? — Затем, чтобы он дал показания, когда, сколько раз и что именно он передавал вам от Яши. — Эти данные совершенно достаточны для того, чтобы Якова Савельевича расстрелять… А если бы это было у нас, в цивилизованном мире, — гильотинировать. — Разве я сказал, что собираюсь эти данные передавать в Москву? — Не передавая их в Москву, вы нарушаете свой долг, вы преступаете закон и становитесь изменником. — Вам очень хочется, чтобы я передал эти данные? — Нет, мне этого не хочется. — Правильно. Репутация в вашем деле — основа успеха. — В вашем тоже. — Вот и уговорились: вы не трогаете мой долг, а я — вашу репутацию. Теперь пропозиции ясны? — Теперь — да. Но отчего вы не боитесь меня? Не меня, — он деланно улыбнулся, — а хотя бы моего телохранителя? — А почему вы думаете, что я не подстрахован? — Хорошо. Ясно. Чего вы хотите? — Единственноодного — сохранить жизнь Якову. Его обвиняют не только в хищениях бриллиантов — это еще надо доказать; его обвиняют в том, что он мешал Наркомвнешторгу заключать сделки на продажу бриллиантов и находился в сговоре с вами — с самым мощным торговцем драгоценностями. Я хочу, чтобы вы завтра же посетили Литвинова и выразили удивление, отчего Москва не отвечает на три ваших письма, в коих вы предлагаете вступить в прямые переговоры с Наркомвнешторгом на взаимовыгодных условиях. При нашей бюрократии в версию трех писем могут поверить. Во всяком случае, в это удобно поверить, когда в Гохране взяты почти все оценщики. — И… Пожамчи? — Конечно. — В вашем предложении не сходится лишь мелочь: я действительно писал в Москву, я предлагал торговые переговоры, но я называл в качестве контрагентов Пожамчи и Шелехеса. — Наоборот. Это подтверждает мою позицию. Наверняка Литвинов или Старк осторожно пустят в вас шар: «Шелехес и Пожамчи уехали в командировку — так что, видимо, вы, господин Маршан, решите дождаться их возвращения». — Ну отчего же, господин посол, я готов войти в контакт с представителем любого компетентного русского ведомства, и не мое право определять состав торговой делегации, просто в лице господ Пожамчи и Шелехеса вы имеете высокого класса специалистов, — начал подыгрывать Маршан, — которые смогли бы защищать интересы вашей страны… — Ну вот и все, — устало сказал Роман и закрыл глаза. — И поскольку теперь позиции Советской власти довольно сильны в Германии, туда послом едет Крестинский, советовал бы называть разумные цены — немцы идут на торговлю, а следом пойдут и англичане, поверьте слову, господин Маршан. — Спасибо за информацию… Когда поедет в Берлин господин Крестинский? — Скоро, — ответил Роман, — и не думайте, что я буду торговать секретами моей страны. — И не надо! Разве можно предавать секреты своей страны? Последнее: что с Огюстом? Он мне скоро понадобится… — Когда вы заключите сделку с Москвой, он вернется. — А если с ним что-либо случится? — Кому он нужен? — медленно поднимаясь со стула, ответил Роман. — Мне лишние скандалы не нужны. — Вам придется из-за печальных обстоятельств с Яшей вернуться в Москву? Или вы… — А вот это уже мое дело.2
«Маршан согласен начать немедленные переговоры с Наркомфином. Даст цены европейского рынка. Яков пересылал бриллианты Маршану через Огюста. Показания Огюста прилагаю. Роман».
«Революционный трибунал РСФСР под председательством Карклина, при обвинителе Крыленко рассмотрел в открытом судебном заседании дело о хищении бриллиантов и золота в Гохране РСФСР. Обвиняемых защищали члены Московской городской коллегии правозаступников Муравьев, Афанасьев, Гинцбург, Васильев, Грызлов. Государственный обвинитель Крыленко потребовал для всех обвиняемых высшей меры наказания — расстрела. Революционный трибунал приговорил: Пожамчи, Шелехеса, Прохорова, Газаряна, Белова, Воронцова (заочно) — к расстрелу, Оленецкую — к двенадцати годам, Левицкого — к шести годам принудительных работ, Козловскую — к трем годам лишения свободы (условно), Шмелькова — к двум годам принудительных работ, Клейменову — к году лишения свободы (условно). Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. По отношению к Пожамчи, Шелехесу, Прохорову, Газаряну и Белову приговор должен быть приведен в исполнение в течение 24 часов».
«Москва, ВЧК, Бокию. Сегодня в совпосольстве подписано соглашение с концерном Маршана на приобретение им драгоценностей. Маршан перевел на счет торгового представительства три миллиона долларов. Цена была предложена им в соответствии с курсом антверпенской биржи. Подписано также особое соглашение на посредничество: Маршан взял обязательство ввести наших представителей на биржи Антверпена, истребовав для себя процент с оборота. Роман».
3
Всеволод стоял, прижавшись лбом к стеклу. Моросил дождь. Встречный ветер сбивал капли в маленькие ручейки, и они дрожали, словно ртуть, прокладывая свои неведомые дороги, жались к ржаво-зеленой раме. Иногда по крыше вагона раскатисто прогрохатывало, будто кидали горох: это поезд проходил узкую, сероватую полосу ливня. А потом, как чудо, поезд вынырнул в солнце, вспыхнула бело-красная радуга над васильковым, давно не паханным полем. «Сразу отца в охапку, — думал Всеволод, радуясь близкой осуществимости этой своей мечты, — и немедленно в Узкое». Они очень любили это место: дворец, построенный по проекту Паоло Трубецкого. Отец в первый их приезд сюда подвел Всеволода к воротам в поместье; было это на закате. — Жди, — сказал он шепотом, — и смотри внимательно, сейчас будет чудо. Солнце медленно, тяжелыми рывками, опускалось. Оно ударилось об арку, замерло на мгновение, потом стремительно стекло вниз и упруго заполнило собой овал ворот, и было так несколько минут — плененное солнце, не властное вырваться из геометрической точности арки, и смотреть на это бессилие светила, пусть даже временное, было жутковато. Отец хвастливо глянул на Всеволода и сказал: — Это я сам открыл. «Сначала будем гулять по лесу, — думал Всеволод, — грибы станем собирать, сейчас хорошие грибы должны пойти… Он любит смотреть, как я грибы собираю… Никогда боровик сам не сорвет, все норовит меня подвести к грибу, знает, как я жаден до белых…» …Чем ближе к Москве подъезжал поезд, тем чаще Всеволод обращался в мыслях к отцу. «Я был кругом не прав, — думал он, — я не имел права говорить с ним так, как говорил раньше. Утверждая себя, свою правоту, я отвергал его. Я был жесток, оспаривая его манеру мышления, его систему доказательств, его логику, его привычки, выработанные всеми его шестьюдесятью годами. Отец не мог отринуть свое прошлое, он верил в то, что делал, он никогда не мог делать того, во что он не верил — по-детски, наивно, но до конца. Значит, когда мы с ним ссорились, я был не прав, потому что не мог быть доказательным. Почему мы всегда так жестоки к самым близким? Отчего я был так терпим с Никандровым? Надо быть непримиримым, когда перед тобой враг с пулеметом, а мы все больше непримиримы, когда спорим с безоружным». Поезд замедлил ход, а потом и вовсе остановился, тоскливо провизжав тормозами. — Товарняк, из Ревеля погонят, — объяснил проводник. — С хлебом. Их теперь как курьерские пропускают. И действительно, минут через десять прогремел длиннющий состав. Владимиров вспомнил Федора Шелехеса. Чем больше сейчас он насчитывал вагонов с хлебом, тем явственнее ему виделось лицо Федора, когда тот собирался к Маршану. За несколько часов лицо его осунулось, глаза запали, а скулы набухли острыми желваками. Доброе лицо Федора сделалось в тот вечер жестоким, чужим и очень усталым. Вспомнились Всеволоду глаза Лиды Боссэ, когда она рассказывала про своего отчима; вспомнилось, как гремели алюминиевые кружки в гулком тюремном коридоре перед завтраком и обедом, когда по камерам разносили баланду; вспомнилась ненависть в лице Неуманна, когда тот отпускал его, и вдруг громадная усталость навалилась на Всеволода, такая усталость, что даже ноги ослабели. Он вернулся в купе и лег на плюшевый диван, пропахший нафталином и сыростью. «Ну, вот и все, — сказал он себе. — Слава богу, дома…»4
«По решению Особого Совещания НКВД СССР от 29 марта 1938 года: Шелехеса Федора Савельевича («Роман») Боссэ Лидию Ивановну Шорохова Геннадия Гавриловича приговорить к высшей мере социальной защиты, как эстонских шпионов. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. Н. И. Ежов».
1974–1989
Олег Шмелёв, Владимир Востоков
Ошибка резидента
"Коллекция военных приключений"
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Нет ничего тайного…
ГЛАВА 1 Исходное положение
20 апреля 1961 года в Комитете государственной безопасности было получено не совсем обычное письмо. Бумага и продолговатый конверт заграничного производства, адрес написан так, как принято в западных странах: сначала учреждение, затем город и страна. Стиль и почерк могли принадлежать человеку, который давно начал забывать русский язык или, наоборот, недавно взялся за его изучение. Опущено письмо в Москве, но все признаки говорили за то, что его отправитель иностранец. Содержание письма было достаточно серьезным. Неизвестный корреспондент, не ссылаясь на свои источники, писал следующее:«С уважением, которое Вы заслуживаете, имею честь сообщить Вам одно известие. Вас прошу в его достоверность верить. Думаю, что к Вам будет отправлен южной границей опасный человек с враждебной целью. Имя — Михаил Кириллов. Выше среднего роста, густые черные брови, высокий лоб, нос тонкий, с горбинкой. Пожалуйста. Все. Ваш друг».Генерал Иван Алексеевич Сергеев и полковник Владимир Гаврилович Марков, прочитав письмо и посоветовавшись, пришли к выводу, что автор заслуживает ответного уважения и доверия, но его сообщение все же требует дополнительной проверки. Вскоре было получено известие, что одна из западных спецслужб готовит переброску в Советский Союз своего сотрудника, который, по-видимому, должен стать резидентом. В разведывательной практике подобное происходит не так уж часто, резидент — не рядовой курьер. Был разработан план, первый пункт которого предусматривал встречу гостя еще в дороге, — к сожалению, в данном случае встречаемый не сможет оценить гостеприимство по достоинству, но это не беда. Другое дело, что следующие пункты плана не исключали определенного риска, однако и с этим приходилось мириться. Выражаясь изящно, игра стоила свеч. Главная роль в предстоящей операции отводилась старшему лейтенанту госбезопасности Павлу Синицыну. Как он сам о себе говорил, «человек с высшим техническим образованием, неженатый», в недалеком прошлом, до института, служивший в пограничных войсках, Синицын поначалу засомневался: сумеет ли? Но Сергеев и Марков верили в его здравый смысл и хладнокровие и придавали немаловажное значение его врожденной способности никогда не теряться. И вот что произошло однажды в скором поезде Сухуми — Ленинград. В купе мягкого вагона езжали четверо: пожилая супружеская пара, мужчина средних лет и молодая женщина. Доехав до Армавира, женщина сошла, а ее место занял севший в этом городе новый пассажир. Было 10 часов вечера, никто еще не ложился. Новенький оказался общительным молодым человеком, представился, сказав, что зовут его Павел, по специальности радиотехник, живет в Москве, отпуск проводил на юге, а несколько оставшихся дней хочет посвятить Ленинграду. Он быстро сошелся и с пожилыми супругами, и с близким ему по возрасту мужчиной, которого звали Михаил. Все вместе пили чай, угощая друг друга дорожными припасами, — у кого что нашлось. А потом легли спать. Рано утром супруги, проснувшись первыми, обнаружили, что один из двух чемоданов у них исчез. И вчерашнего нового пассажира, этого общительного Павла, тоже не было. Они разбудили Михаила. Путем трезвых умозаключений тройственный совет вывел гипотезу: чемодан и Павел не могли исчезнуть друг без друга. Ничего ценного, кроме фотографий грудных внуков, чемодан в себе не содержал, но все же решено было заявить о свершившемся факте начальнику поезда. На большой станции, где поезд стоял пятнадцать минут, пошли в отдел милиции при вокзале. Принявший их капитан проверил паспорта супругов и их соседа по купе, а отныне свидетеля по делу Михаила Кириллова и, составив протокол происшествия, дал его подписать всем троим. Между прочим, занося в протокол приметы вора, капитан сказал: «Все ясно. Похоже, наш старый знакомый по кличке Бекас. Давно ищем». А когда Кириллов прибавил ко всему прочему и ту подробность, что «гражданин, деливший с нами хлеб и кров, выдает себя за радиотехника», капитан вынул из стола коричневую папку, поглядел в какую-то бумагу и успокоил: «Здесь он не соврал. Правда радиотехник. В прошлом, конечно». Про себя же капитан отметил, что этот Кириллов выражается слишком книжно. Через сутки Кириллов распрощался с попутчиками и сошел на узловой станции, а супруги поехали дальше в родной Ленинград. Забегая вперед, надо заметить в скобках, что через неделю они были приятно удивлены, получив свой чемодан со всем его содержимым, и с тех пор не могут говорить о милиции без восхищения.
ГЛАВА 2 Спустя два месяца
Поезд пришел в город N поздним осенним вечером. Носильщики, расталкивая на перроне встречающих, бросились к вагонам. Один из пассажиров с чемоданом в руке не спеша вышел из вагона и, отвергнув предложение носильщика, неторопливо зашагал по перрону. Вошел в вокзал, прогулялся по залам, заглянул в киоски и остановился около буфета. Здесь он слегка перекусил и только после этого направился к выходу. На стоянке такси неторопливый пассажир сел в машину. — В центр, — небрежно бросил он шоферу. Машина тронулась. Пассажир достал папиросу, закурил. Равнодушно скользил он взглядом по мелькавшим на улице освещенным витринам. Вдруг знаком руки приказал шоферу остановиться, вышел из машины, несколько минут постоял около обувного магазина. Оглядел витрину, а потом посмотрел вправо, влево. На улице было пустынно. Лишь редкие прохожие стуком каблуков нарушали тишину да время от времени шуршали шинами еще более редкие автомобили. Как бы приняв наконец решение, пассажир снова сел в такси. Не проехав и с полкилометра, он остановил машину и сказал, что хочет расплатиться. Шофер взял деньги и уехал. Пассажир остался один в полутемном переулке. Зажав в зубах папиросу, он достал из кармана спички и, прикрываясь от ветра, обернулся. Внимательный глаз и здесь ничего подозрительного не обнаружил. Пассажир направился к трамвайной остановке, на которой стояли в ожидании несколько человек. Он сел во второй вагон последним и, когда трамвай начал набирать скорость, выпрыгнул из него. Трамвай, не сбавляя хода, продолжал свой путь. Пассажир решительно свернул в переулок и, уже не задерживаясь, зашагал спокойно, фланирующей походкой. Он ходил по улицам еще минут двадцать. Наконец остановился около дома, огороженного высоким дощатым забором, еще раз осмотрелся и только после этого нажал кнопку, торчащую на доске слева от калитки. Во дворе громко залаяла собака. Через несколько минут послышались шаги, и сонный недовольный голос спросил: — Кого тут носит? — Откройте, я техник из горэнерго, — объяснил пришелец. — Чего надо? — Не бойтесь, не съем. Проверка. — В вашем районе обнаруживается утечка электроэнергии… Собака все лаяла. — Приходите днем. — Ну что ж, тогда придется сходить за милиционером… Вам же хуже будет.
Угроза подействовала. Хозяин дома цыкнул на пса. Калитка отворилась, ночной гость нырнул в темноту двора. Хозяин, быстро закрыв калитку, поторопился вслед за техником из горэнерго. — С проводкой у вас в порядке? — осведомился техник, входя в дом. — Не жалуюсь. — Давайте посмотрим. Поставив чемодан на пол, техник внимательно осмотрел счетчик, потрогал пломбу, вынул блокнот и что-то записал в него. Затем приступил к осмотру проводки, обошел все комнаты — их было три — и, покончив с этим, блаженно развалился на стуле в кухне. Он не стеснялся. Его вид и поведение казались хозяину по меньшей мере неучтивыми. Минуту длилось молчание: хозяин, обиженно насупясь, решил, видно, первым разговора не заводить и начинал посматривать на непрошеного посетителя с тревогой. Техник закурил без разрешения. Ему, кажется, здесь очень нравилось. Он давно заметил неприязнь хозяина дома и как будто даже наслаждался его мучениями. Наконец он нарушил молчание и задал вопрос, который показался хозяину дома просто издевательским. — Ну-с, как поживаете? — Хорошо поживаем. Вы закончили свою работу? — раздраженно осведомился, в свою очередь, хозяин. — Однако вы не очень-то любезны. — Я не располагаю временем для любезных разговоров. Если у вас больше нет ко мне вопросов, не смею вас задерживать, — сухо отрезал хозяин. — Вопросы есть. И немаловажные. — Техник продолжал откровенно издеваться. — Ну, так я слушаю вас. — Хозяин едва сдерживал себя. — Например, вы не знаете, где обитает ныне… — он сделал паузу, — Леонид Круг? При упоминании этого имени у хозяина дома перехватило дыхание. Сделав над собой усилие, он хмуро произнес: — Такого я не знаю… — Жаль. Мне он очень нужен, — как ни в чем не бывало наивно заметил гость. Хозяин не знал, что делать. Он уставился на техника из горэнерго и недружелюбно молчал. Тогда техник вынул из кармана пиджака зажигалку, демонстративно повертел в руках, как бы любуясь ею, и щелкнул раз, другой, третий. Искры сыпались снопом, но пламя не появлялось. Зажигалка не работала. Техник вопросительно посмотрел на хозяина. Хозяин, не в силах больше сдерживаться, рванулся к технику. — Извините меня, пожалуйста, но вы понимаете… — От волнения он не находил слов. — Давайте знакомиться. Зароков. — И он протянул хозяину руку. — Дембович, Ян Евгеньевич, — вздохнув и улыбнувшись, представился хозяин. — Это ваша девичья фамилия? — Да. — Вы ведь были завербованы еще в сорок первом? — У вас точные сведения. — А с сорок пятого к активным действиям не привлекались? — Нет. — Ну, теперь анабиоз кончился. Я приехал в этот город потому, что здесь есть вы. Кто, кроме вас, живет в доме? — Я холост, — ответил Дембович. — Превосходно. А сейчас спать. Я лягу там, — Зароков показал на комнату, окна которой выходили в сад. Хозяин отправился стелить постель. Гость нетерпеливо следил за его приготовлениями, он чувствовал непреодолимое желание лечь, вытянуться и закрыть глаза. — Меня не будить. В дом никого не пускать. Поговорим завтра. — Спокойной ночи, — произнес почтительно Дембович и вышел из комнаты. Зароков закрыл за ним дверь. Дембович, наблюдая через замочную скважину, видел, как Зароков вяло стянул с себя пиджак, вынул из-под мышки левой руки пистолет, висевший на каком-то хитром приспособлении, сунул его под подушку и, не раздеваясь дальше, рухнул на кровать. Дембович осторожно выпрямился и на цыпочках отправился к себе.
ГЛАВА 3 Бекас
Сегодня вечером шоферу голубой автомашины такси везло. Прошло всего два часа, как он выехал из парка, а сделал десять ездок, и выручка тянула уже на половину плана. Высадив очередного пассажира, он подкатил к стоянке такси, где скучала в ожидании очередь — человек десять-двенадцать. В очереди произошло некое нетерпеливое движение, кто-то кого-то оттеснил, кто-то сказал: «Нахалы, обязательно норовят…» Но шофер не обратил внимания на скандал — все это было ему привычно. На заднее сиденье водворились двое, и мужской голос повелительно сказал: — В ресторан, шеф! В самый лучший, если есть такой в этом богопротивном городе. Не обижу. Шофер обернулся, посмотрел на пассажиров. Голос говорившего показался ему знакомым. Он поправил смотровое зеркальце и внимательно оглядел сначала ее, потом его. Девушка была сильно накрашена и, кажется, грубовата. Лицо мужчины, как и его голос, показалось шоферу знакомым. Он вгляделся и не поверил своим глазам. — Слушай, шеф, мы когда-нибудь поедем? — спросил пассажир. — Минуточку, — трогая с места, ответил шофер. Машина, резко набрав скорость, сделала три громких пистолетных выстрела. На какой-то малолюдной улице остановились. Шофер вышел, поднял капот, снова закрыл, сел за руль, попробовал завести мотор, но ничего не получалось. — Ехали мы, ехали… — усмехнулся пассажир. — Что с телегой? — Не торопись, Бекас. Деньги промотать еще успеешь, — безуспешно терзая стартер, словно между прочим сказал таксист. Пассажир положил руку на плечо своей спутнице, бросил коротко: «Выйди», и, когда она покорно вылезла из машины, тихо спросил: — Откуда знаешь? — Не спеши… — Легавый? — Не спеши… Или забыл? Поезд Сухуми — Ленинград. И чемоданчик славной Антонины Ивановны. — Хочешь сдать? Таксист, полуобернувшись, посмотрел на пассажира насмешливо, потом показал рукой на смотровое стекло. — Вон погляди вперед, что там такое? Пассажир посмотрел. Метрах в двадцати светилась вывеска отделения милиции. Как раз в этот момент из подъезда отделения вышли три милиционера. Они направлялись в сторону такси. — Видишь, я мог бы легко тебя сдать, — сказал таксист сжавшемуся на заднем сиденье пассажиру, когда милиционеры миновали их. — Спасибо, шеф, век не забуду, — успокоившись, вздохнул пассажир. — А теперь двигай. Он приоткрыл левую дверцу, девица села, и машина у таксиста вдруг завелась как ни в чем не бывало. Всю дорогу ехали молча. У ресторана «Центральный» машина остановилась. Раскрашенная девица вышла первой, Бекас остался рассчитываться с шофером. Когда она захлопнула дверцу, они посмотрели друг на друга. Шофер дружески улыбнулся. — Ну что, узнал? — отсчитывая сдачу, спросил он. — Нельзя так пугать человека, — сказал Бекас. — Сдачи не надо… Слушайте, шеф, если память мне не изменяет, вы ехали в Петрозаводск? И зовут вас Миша? — Память у тебя хорошая, радиотехник по чемоданам. Гуляй пока. Может, встретимся. Знаешь, гора с горой… — Семь бы лет тебя не видел! — И Бекас вылез из машины, громко хлопнул дверцей. Михаил не торопился уезжать. Он видел, как Бекас — он же Павел-радиотехник — остановился в нерешительности с девицей у входа в ресторан, как они что-то горячо доказывали друг другу. Во время этого разговора он заметил, что Павел дважды озабоченно и зло посмотрел в его сторону. В конце концов Павел махнул рукой, оканчивая надоевший спор. Девушка заторопилась по улице, а Павел один вошел в ресторан. — Свободен? — услышал Михаил голос нового пассажира. — Еду в парк, — соврал он, быстро развернул машину почти на месте, дал газ так, что колеса в первую секунду провернулись вхолостую, оставив на асфальте черный след, и уехал прочь от ресторана. Павел, войдя в зал, вел себя настороженно. Глядя на него, можно было подумать: вот человек, который ждет какой-то беды. Он занял столик в углу, оттуда хорошо был виден вход. Посетителей в ресторане с каждой минутой становилось все больше. Входили парами, по одному и целыми компаниями. Но один посетитель не мог не обратить на себя внимания Павла. Высокий, чуть полноватый и седовласый, он не вошел, а вступил в зал несколько ленивой походкой. С удовольствием огляделся, и во взгляде его светилась некая приятность, словно все здесь присутствующие были его личными гостями. Когда он приблизился, Павел увидел резкие морщины на его шее. Седовласый опустился на свободный стул за столиком невдалеке и принялся изучать окружение. Павел исподтишка следил за ним. Наконец седовласый остановил взгляд на его столике. Павел тут же уткнулся в меню. Даже постороннему было заметно, что ему не по себе, хотя он и старался сохранять беспечный вид. Оторвав взгляд от меню, он увидел, что седовласый встал и идет к нему. Вот остановился у его столика. — Вы не против, если я составлю вам компанию? — услышал Павел. — Сделайте одолжение. — Павел не поднял головы. Незнакомец поправил полы пиджака, усаживаясь поудобнее. — Вы уже заказали? — Да. Но, кажется, здесь вообще не подают, — ответил Павел. — Старая привычка: в классных ресторанах раньше всегда было принято не спешить. Сосед Павла оказался словоохотливым человеком. Он тоном знатока стал рассказывать, как в прежние времена обслуживали в ресторанах. Все это было несколько старомодно, Павел вежливо и со вниманием слушал. Когда официант принес Павлу закуску, его сосед, не обращаясь к помощи отпечатанного на машинке меню, сделал свой заказ. Павел ел, а сосед посвящал его в традиции ресторанного быта, и голос его звучал почти задушевно. Он был настроен на долгую беседу, а может быть, даже на близкое знакомство. Павел осмелился предложить седовласому рюмку водки. Тот охотно принял предложение. — Вы крайне любезны, молодой человек, ваше здоровье… Люблю это заведение. Только здесь по-настоящему отдыхаешь, здесь чувствуешь себя по-настоящему хорошо после дневной суеты. Они выпили. Седовласый закусывать отказался. — Вы здесь частый гость? — спросил Павел. — А вы разве впервые? — Я транзитом… — Вижу, вы компанейский парень. Давайте в таком случае знакомиться, — предложил он. — Куртис. — Матвеев. — Чем занимаетесь? Павел не ответил. Появился официант с заказом. — Пить так пить, — сказал Куртис, наливая рюмки. — За людей свободной профессии, за тех, кото недолюбливает закон. — Вы принадлежите к их числу? — с некоторым подозрением спросил Павел. — Закону не нравится ваш способ существования? Куртис вздохнул. — О нет! Я вполне лоялен. Получаю пенсию. У меня большой участок — знаете, яблони, картошка, то-сё. Сейчас зима, и я совсем свободен. У меня есть сын, работает конструктором на Урале. Помогает, конечно. Но все это не имеет значения… Они пили рюмку за рюмкой. И взаимная симпатия росла. — Значит, вы, молодой человек, проездом? А где же остановились? — уже полупьяным голосом спросил Куртис. — Как видите, пока здесь. А дальше видно будет. — Значит, нигде?.. — Куртис как будто был доволен, сделав такое заключение. Заиграл джаз. А когда музыка умолкла, Куртис сказал: — Я гулял по улице и видел, как вы входили в ресторан. Обратил на вас внимание, потому что вы были с очень яркой девушкой. Где водятся такие красавицы? — Ерунда! На вокзале прихватил. Павел вытер губы бумажной салфеткой, помолчал и спросил: — Между прочим, улица Карла Маркса далеко отсюда? — Найдем. Могу помочь. — Видно будет, — неопределенно ответил Павел. Выпили еще. И теперь уже изрядно охмелели. Щедро расплатившись с официантом и стараясь идти прямо, новые знакомые покинули ресторан. Куртис держал Павла под руку. Они искали улицу Карла Маркса. Встречный прохожий объяснил, как лучше пройти, и, завернув за угол, Куртис сказал: — Теперь скоро. Через несколько минут они стояли перед серым трехэтажным зданием. Павел посмотрел на номер дома, огляделся вокруг. — Побудь здесь. — Нет, нет. Я с тобой! — запротестовал Куртис. Они вошли в подъезд, медленно, держась за перила, поднялись на третий этаж, остановились у двери квартиры под номером двенадцать. Павел нажал кнопку электрического звонка. Дверь открылась, и перед ними предстал мужчина огромного роста, лет тридцати пяти. На нем была морская тельняшка. — Мне бы Зудова, — спросил Павел. — Я Зудов, — ответил простуженным голосом человек в тельняшке. — Привет, Боцман. — Привет, — без всякого энтузиазма откликнулся Зудов, оглядывая Павла суровым взглядом из-под густых бровей. — Пройдем? — Валяй здесь. — Разве так встречают гостей? — развязно бросил Павел. — Я привез для боцманской трубки табачку. Вот, держите, Боцман. — И Павел, вынув из внутреннего кармана пиджака небольшой сверток, протянул его Боцману. Боцман пристально посмотрел на Павла, затем перевел взгляд на Куртиса. — Слушай, детка. Трубку я оставил на память милиции. Отнеси туда и табачок. Чуешь? Павел сунул сверток в карман. В это время открылась одна из дверей, выходящих в коридор квартиры, и оттуда с громким криком выбежал мальчик лет трех. Он споткнулся и упал в ноги Боцману. Боцман подхватил мальчишку. Из этой же двери в коридоре появилась белокурая маленькая женщина. — Уловил? — беззлобно спросил Боцман. — Нетрудно догадаться, — откликнулся Павел. — Еще вопросы есть? — Табачок я по вашей просьбе при случае, может, и правда легавым передам… Сейчас мне нужна хата… Всего на несколько дней. — С кем имею честь? — спросил Боцман, оглянувшись на жену. — Бекаса слыхал? — Приходилось… Все один промышляешь? — Колхоз в нашем деле — могила. — Давно с дела? — без всякого интереса спросил Боцман. — Не имеет значения… Все прояснилось, Боцман. Не поминай лихом. — И Павел, резко повернувшись к Куртису, взял его за рукав и потащил вниз. — Идем ко мне, дорогой Бекас, — сказал уже внизу Куртис, обнимая Павла за плечи. — Никаких разговоров! Едем ко мне. Гарантирую, будешь доволен. И Куртис пьяно облобызал его. В одном из переулков они остановились перед высоким домом, поднялись на четвертый этаж. В квартире, куда попал со своим новым знакомым Павел, никого, кроме маленькой аккуратной старушки, не было. Они сняли пальто. — Располагайся! Будь как дома. Я сейчас. Куртис вышел. Через несколько минут они вдвоем со старухой накрыли на стол. Не нужно было обладать особенной наблюдательностью, чтобы понять, что Куртис проявляет к гостю повышенный интерес. — А все-таки какая у тебя профессия? — усаживаясь за стол, спросил он. — Радист. — Передаешь или принимаешь? — Всего понемногу, но в основном принимаю… — И получается? — Не всегда ладно… — Вот то-то и оно-то. Одиночка — былинка в поле, подул ветер — и за решеткой. Приходилось? — гнул свою линию Куртис. — Бывало… Не пойму, маэстро, к чему этот допрос? Ты же не поп. Давай без покаяния. — Извини. Хочу помочь. У меня есть надежные люди. Если надумаешь быть с ними, станешь человеком. Павел зевнул и ответил безразлично: — Я и так человек. Даже с большой буквы. — Ну, в таком случае — спать. — Первый раз сказали дельную вещь, маэстро. Куртис встал и вышел. Павлу отвели отдельную комнату. …Утром за столом Куртис, распечатав бутылку водки, вновь вернулся к теме вчерашнего разговора. На сей раз Павел оказался покладистее. Он удовлетворил любопытство новоявленного друга и рассказал все о своей неудачно сложившейся жизни. Куртис слушал, молча и сочувственно посматривал на него. — Да, нелегка твоя жизнь. Ну, что же ты собираешься делать здесь? — спросил Куртис после минутной паузы. — Пока даю показания Куртису. — А если без шуток? — Стерегу одного фраера. Скоро отчаливает. Думаю в дороге перейти с ним на «ты». — Оставь его в покое. Могут найтись более солидные дела. И без разъездов. — Что мне надо, я нашел. И упускать не собираюсь. — Но сколько можно стрелять по воробьям? Пока ты молод, это еще годится. А состаришься? Плохо одному в старости… — Что-то ты мне, Куртис, ребусы подсовываешь, а карандаш прячешь. Нет, пожалуй, лучше в одиночку. Вы хотите, маэстро, чтобы я по утрам снимал табель с одной доски и вешал на другую? А вечером наоборот? В конце концов они договорились, что Павел останется в городе и на время укроется здесь, в квартире этой старушки. Условились встретиться на следующий день. По этому поводу они еще выпили. И через час Павел, пробормотав: «Эх, славно получается!» — подошел к кровати, лег, вяло помахал Куртису рукой и тут же уснул. Куртис, подождав минутку, уложил Бекаса поудобнее и вынул у него из кармана сверток, от которого отказался Боцман. Вместе со свертком он извлек маленький золотой медальон на короткой золотой цепочке — это получилось нечаянно, Куртис случайно мизинцем захватил петлю цепочки.ГЛАВА 4 Выходной день
У Зарокова был сегодня выходной день, однако встал он рано. Побрился, позавтракал. Несколько раз с нетерпением взглянул на часы. Скоро десять, а Ян еще не вернулся. Что могло случиться? Но раздался добродушный лай собаки, и Зароков вздохнул облегченно. По этому лаю он безошибочно узнавал, кто идет — хозяин дома или посторонний. — В ресторане я его нашел сразу… — раздеваясь на ходу, начал рассказывать Дембович. — Парень стоящий, насилу уломал. Фамилия его, если не врет, Матвеев. Трижды судим. Бежал из колонии. Имел здесь явку, но хозяин завязал узелок. Отец умер в тридцать восьмом, мать пенсионерка, живет в Москве. У него свои счеты с властями. Дорожит свободой, не любит над собой начальства. Придется с ним еще повозиться; но уверен — можно обломать. Отвез к старухе. — Идиот! — вскочил со стула Зароков. — Зачем к старухе?! Такое чистое место! Если он вор — может наследить, провалить квартиру. Лезешь напролом, как медведь… — Но вы же сказали: надо его не упускать. Бекас — свой парень, это сразу видно. А упусти я его — у него там уже готовый клиент. И ищи ветра в поле, — обиженно сказал Дембович. — Не хватало только, Дембович, чтобы вы меня поближе познакомили с контрразведчиками, которые интересуются как раз седыми пожилыми людьми, имеющими подозрительные связи. — Он урка, — уже спокойно, даже вяло, не стараясь уверить, сказал Дембович. — Я знаю их жаргон. Тут невозможно обмануть. — Дембович, Дембович! — покачал головой Зароков. — Блатному жаргону можно выучиться по книгам. У меня даже был один знакомый художник, немолодой человек, который говорил на жаргоне хлеще любого урки. — Он понемногу успокаивался. — Надо быть осторожнее. Можешь обижаться сколько тебе угодно. Но впредь не торопись. А теперь выкладывай по порядку. Как можно подробнее. Обстоятельно рассказав обо всем, Дембович положил перед Зароковым сверток, а сверху аккуратно поместил медальон. — Это было у него. Привез Боцману. Зароков глядел на сверток с поблескивающим наверху медальоном. — Можно подумать, ты в свое время только и делал, что грабил пьяных. Самая неквалифицированная специальность… — Вы же говорили, что при возможности хорошо бы обыскать карманы. — Ну ладно… Зароков развернул сверток. Там был серебряный портсигар с чернью, совсем новый, а в нем серебряные колечки, тоже с чернью, бирюзовые сережки и серебряный браслет — видно, все это из какого-то второразрядного ювелирного магазина. Но золотой медальон — тусклый ромб на тусклой золотой цепочке — был наверняка не из той коллекции. Зароков подбросил его на ладони, спрятал к себе в бумажник. — Портсигар ты ему вернешь. Скажешь, взял, чтобы старуха не соблазнилась. Про медальон ничего не говори. Зароков собрал все в портсигар, завернул его в газету. — Имеет свои счеты с властями, говоришь… Но, боюсь, оплачивает он их не теми векселями, какими ты думаешь… — Но я вас не совсем понимаю. Если вы его подозреваете — зачем он вам? — Мне будут нужны люди. Если этот человек действительно вор, то лучше иметь такого симпатичного вора, чем другого. Радист — это кстати. Дай бог, чтобы мы заполучили натурального урку. Но надо проверить как следует. Узнай, кто такой Боцман. Обо мне, разумеется, ни слова. Ты, надеюсь, настоящей своей фамилии Бекасу не сказал? — Я назвался Куртисом. Старуху предупредил, — отвечал Дембович. — А что за красавица была с ним? — Говорит, на вокзале прихватил. — Ну хорошо. Надо подумать, куда его пристроить. С улицей ему следует кончать. — Устроить на работу совсем нетрудно, были бы документы. — Будут. На этом они закончили разговор. Дембович пошел по хозяйству. …Сам Зароков с помощью Дембовича без особого труда устроился в таксомоторный парк — шоферов там не хватало. Уже через несколько дней он знал почти всех парковских по имени. Увидев за рулем встречной автомашины водителя из своего парка, дружески салютовал ему рукой. Работал Зароков, как и все шоферы, через день. С самого начала он постарался зарекомендовать себя как можно лучше. Не спешил уходить домой после смены, подолгу задерживался в гараже, и не было случая, чтобы он отказался кому-нибудь помочь. Скоро о нем заговорили как о хорошем, отзывчивом человеке. Как-то начальник колонны попросил его принять участие в осмотре послеремонтных машин. О чем речь? С удовольствием. И шофер Зароков в свободное от дежурства время подолгу возился с автомашинами. Правда, существовало и еще одно обстоятельство, из-за которого Зароков с охотой торчал в гараже: ему сразу понравилась диспетчер Мария. Ей лет двадцать шесть-двадцать семь. Высокая. Темные волосы, серые глаза… Словом, Зароков решил поближе познакомиться с диспетчером. И теперь, одевшись, он отправился в парк. В диспетчерской было полно. Неудачно, подумал Зароков, не дадут, подлецы, поговорить. Он громко поздоровался. Свободных стульев в диспетчерской не было. Он прислонился к косяку двери. — Ну вот, еще одна жертва, — громко сказал шофер в серой кепке. Мария сидела за столом и заполняла кому-то путевой лист. Шутка не смутила ее. Однако этот новый парень ей нравился. — Здравствуйте, Зароков, — не поднимая головы, сказала она. — Ого! Персонально! Похоже, что это не жертва, — сказал тот же шутник. — Новички-холостячки берут первенство, нам здесь делать нечего. Пошли, ребята! — поддержал его другой. Кое-кто поднялся, собираясь уходить. Зароков сел на освободившуюся табуретку, вынул пачку «Казбека», стал угощать. — Богато живешь. А мы так «Волну» с перекатом, — взяв папиросу, опять пошутил шофер в серой кепке. — Как дела, ребята? — спросил Зароков, не обращая внимания на «Волну». — Спрашиваешь, будто не знаешь. План везешь — дела хороши, плана нет — переходи на иждивение жены. В это время в диспетчерской появился начальник колонны. Стали расходиться. Зароков пожалел, что и на сей раз разговора с Марией с глазу на глаз не получилось, простился и ушел восвояси.ГЛАВА 5 Зароков не теряется
Дембович нетерпеливо посматривал на дверь комнаты Зарокова. Завтрак давно был на столе, а тот все не выходил. Он крикнул: — Завтрак остынет! — Зайди ко мне, — послышался из-за двери приглушенный голос. Дембович вошел и недовольно поморщился: накурено так, что щипало глаза и за пеленой дыма Зарокова еле было видно. — Так недолго и дом сжечь. Окурки на полу… — нерешительно, скорее механически проворчал Дембович, оставляя дверь открытой. — Присядь, разговор есть. Дембович сел на стул. — Вот что, дорогой мой хозяин. Я вижу, вы с большим уважением относитесь к своему желудку. Вы любите вкусные вещи, не правда ли? По этому поводу я хочу рассказать вам один эпизод, имевший место у нас в диспетчерской. Так вот. На днях я дружески болтал с товарищами и, между прочим, угостил их «Казбеком». Они сказали, что я богато живу. Правда, допроса не учиняли, однако намек был недвусмысленный. Как бы это сделать, чтобы у них не возникали разные вопросы?.. — Понимаю. Что-то надо придумать, — ответил Дембович. — Подумай, ты же обстановку знаешь. Дембович, помолчав секунду, сказал: — Кажется, надо выиграть. — И, как бы убеждая самого себя, прибавил: — Совершенно правильно, надо выиграть. Скоро розыгрыш. Я знаю. Слежу. У меня есть две облигации. — Не пойму. — По трехпроцентному займу. Надо после опубликования таблицы выигрышей потолкаться в какой-нибудь сберкассе среди счастливчиков и попробовать кого-то осчастливить еще раз. Трудно, конечно. Но если повезет, можно найти человека, который не считает себя жадным, а просто, так сказать, не любит стоять в очереди за деньгами. Он даст вам свою облигацию, а вы ему отдадите деньги, причем его выигрыш будет, конечно, больше, чем значится в таблице. Не ясно? — Просто, но убедительно, — сразу все понял Зароков. — Но будь осторожен. А теперь завтракать… Через три дня после опубликования таблицы выигрышей очередного тиража трехпроцентного государственного займа в красном уголке таксомоторного парка Зароков, понаблюдав минут пять за партией «козла», подошел к столику, где лежала подшивка «Известий», над которой, опершись о стол, склонились двое. Когда они перевернули последнюю страницу. Зароков увидел таблицу и сказал: «О братцы, у меня же облигация имеется. А ну проверим!» Он достал из бумажника единственную двадцатирублевую облигацию, посмотрел на номер, произнес его вслух, и три замасленных указательных пальца побежали по столбикам цифр. — Есть! — воскликнул один из шоферов. — Ты смотри… — удивился другой. Зароков сначала даже не поверил. Он смотрел то на облигацию, то на таблицу. Но сомнений быть не могло: облигация выиграла тысячу рублей. Зарокова поздравляли, кто-то объявил, что с него полагается. Зароков принимал поздравления с растерянным видом, разводил руками, наконец сказал: «Дуракам везет». А потом Зароков пригласил тех двоих, что помогали проверять таблицу, в шашлычную. Вечер в шашлычной прибавил Зарокову популярности в таксомоторном парке. Во-первых, не скуп. Во-вторых, пьет, но знает меру. А Зароков сделал для себя в шашлычной полезное открытие: можно, как сказал один из его новых дружков, ходить на ипподром, на бега. Новичкам в тотализаторе, как во всякой игре, непременно везет. Старые, прожженные тотошники даже специально поджидают их у кассы, чтобы подслушать их ставку и сделать такую же… Зарокову очень понравилось предложение как-нибудь сходить на ипподром… Он собирался наладить свою жизнь в этом городе не на месяц и не на год. На много лет. И он уже избавился от беспокоящего чувства чужеродности в толпе незнакомых людей, жителей этого города. Он чувствовал и знал, что от него уже не пахнет чужаком, когда он едет в трамвае, покупает папиросы в киоске или пьет томатный сок. Самое трудное — жесты, которые были бы естественны, как дыхание, — он усвоил быстрее всего. Может быть, потому, что он все-таки был русский. …В этот свой выходной день он проснулся рано, как всегда, часов в шесть. За окном было еще совсем темно, он нажал пуговку торшера, закурил и взял валявшуюся на полу недочитанную вчерашнюю газету. Почитав и бросив папиросу в стоявшую на стуле пепельницу, задумался. Собственно, если не считать двух специальных заданий, у него нет других забот, кроме одной, самой главной и трудной: пустить корни как можно глубже, сделаться своим среди советских людей, обзавестись полезными для дела связями, стать настоящим Михаилом Зароковым. …Рассвело. Зароков отодвинул штору на окне. На дворе был снег. Солнце только-только вставало где-то за городом, но по тому, как прозрачен был воздух, чувствовалось, что день будет ясный и морозный. Бреясь в ванной перед зеркалом, онсоображал, чем бы сегодня заняться. Вспомнил о разговоре в шашлычной насчет ипподрома. Тот парень говорил, что бега бывают по вторникам, четвергам и субботам. Сегодня четверг. Значит, решено — на ипподром. Если бы еще Мария согласилась с ним пойти, было бы совсем как в сказке… Он позвонил ей из ближайшего автомата. — Здравствуйте, товарищ диспетчер. — Здравствуйте, товарищ Зароков! — Голос у Марии был веселый. — Как дела? — Отлично. Только жаль сидеть в помещении в такой день. — Денек хорош. Кстати, что вы делаете после работы? — Не знаю. Планов не строила. — Слушайте, Мария, у меня есть предложение. Вы когда-нибудь на ипподром ходили? — Нет, не ходила. А что? — Давайте сходим. Я тоже никогда не был. Говорят, интересно. — Ну что ж, давайте. Зароков даже сам не ожидал, что его настолько обрадует согласие Марии. — Только надо потеплей одеться. Сейчас градусов пять, но это же будет после четырех вечера, мороз прибавится. Мария отвечала все так же весело: — Не замерзну. — Так где прикажете вас ждать? — Давайте у цирка. Возле телефонов-автоматов. — Я буду там ровно в четыре… В четверть пятого они встретились. Зарокова поразил цвет лица Марии. Свежая и румяная. Как будто не она просидела целый день в прокуренной диспетчерской. Ему было очень приятно, что эта миловидная женщина пришла к нему на свидание так охотно. Зароков остановил такси, заметив по номеру, что машина не из их парка. Через десять минут они были на ипподроме. Он взял билеты на главную трибуну, после недолгих блужданий по переходам они поднялись наверх, туда, где гудела возбужденная толпа. Уже заметно темнело. На кругу перед трибунами включили прожекторы, и они осветили белое поле, белый щит с черными цифрами, и черную ленту дорожки, и столбы. Шел второй заезд. Лошади были где-то на противоположном краю круга. Они встали у колонны в десятом ряду. Зароков спросил у соседа, как пройти к кассам тотализатора, и, оставив Марию, побежал сделать ставку. Он купил наугад десять билетов в «одинаре» — по полтиннику и десять дублей — по рублю. Когда он брал сдачу, на кругу зазвонил колокол, трибуны взорвались тысячеустым криком, и Зароков поймал себя на том, что он совсем забыл о главной причине, приведшей его сюда, что дух игры, азарт, которым пропитан воздух ипподрома, проник в него и завладел им. И ему показалось унизительным разыгрывать перед Марией комедию. Но это было лишь минутной слабостью. Отойдя от кассы, он стряхнул с себя наваждение. Мария смотрела на дорожку, где в ожидании нового заезда взад-вперед бегали размашистой рысью лошади, впряженные в крохотные двухколесные коляски, в которых сидели наездники в разноцветных камзолах, и глаза ее блестели. Зароков, пошутив насчет того, что им, как новичкам, обязательно должно повезти, разделил билеты на две пачки, положил одну в левый карман пальто, другую в правый и сказал, что левая пачка принадлежит Марии, а правая ему. Дали старт очередному заезду, и трибуны притихли. Зароков держал Марию под руку, искоса поглядывал на нее и молчал. Снова зазвонил колокол, и трибуны снова взревели и вздохнули. Потом опять очередной заезд. И так повторялось раз семь или восемь. Не разбираясь в механизме тотализатора, Зароков решил не вникать в объявляемые по радио и черными цифрами на белом щите номера выигравших лошадей и величину выигрышей. Он сказал Марии, что они узнают обо всем сразу, когда бега окончатся. Все здесь было удивительно и для него и для Марии. Но самое удивительное произошло тогда, когда Зароков, снова оставив Марию, спустился к кассам, выплачивавшим выигрыши, и разузнал, по каким билетам платят. Оказывается, ему не придется разыгрывать комедию перед Марией: шесть его билетов — два одинарных и четыре дубля — выиграли! Три билета были из левого кармана, три из правого. Выигрыши были одинаковые, потому что и на четырех дублях и на двух одинарных значились одинаковые ставки — так купил Зароков. Зароков встал в очередь сначала к одной кассе, получил по одинарным семнадцать рублей, потом в другом окошке, где народу было значительно меньше, получил по дублям, и эта сумма повергла его в изумление: девяносто шесть рублей! Черт его знает, действительно новичкам везет! На трибуну, где ждала его Мария, Зароков взлетел единым махом. — Вот! — возбужденно воскликнул он. — Мы выиграли сто тринадцать рублей. Хотите — верьте, хотите — нет. Половина ваша. Он помахал зажатыми в руке деньгами. Мария засмеялась, слегка закинув голову, и сказала тихонько: — Нет, нет! Что вы! Я их не покупала. — Но это нечестно! — воскликнул Зароков. — Если уж считаться и быть щепетильным, то я вычту из вашей половины стоимость билетов — три рубля. И ваша совесть спокойна. Но Мария категорически отказалась от денег. — Лучше идемте отсюда. Я что-то начинаю зябнуть. — Она взяла его под руку, и они пошли по лабиринту переходов. — Но если вы откажетесь сейчас пойти в ресторан, это будет несправедливо. Мария сказала: — В ресторан я с вами пойду. Это трудно было объяснить, но три часа, проведенные на ипподроме, и два часа в ресторане сблизили их так, словно они знали друг друга с незапамятных времен. Когда вышли, Зароков спросил: — Почему вы одиноки? Неудачный брак? — К сожалению. Это длинная история… — Я провожу вас. Пошел снег. Крупный, лохматый. И на улицах сразу стало светлее.ГЛАВА 6 Квартирант
Квартира, в которой обосновался Павел Матвеев, состояла из двух смежных, соединенных дверью комнат и маленькой кухни. По выцветшим, изрядно замасленным обоям трудно было установить, какой рисунок был на них первоначально. Меблировка разномастная. Квартира имела черный ход. Хозяйка, пожилая женщина, которую уже вполне можно было назвать старухой, впрочем очень подтянутая и живая, держалась с Павлом неприветливо и сухо. На следующий день после той знаменательной встречи явился седовласый Куртис. Павел еще не успел проверить свои карманы и определить, что цело, а что пропало. И был искренне обескуражен, когда Куртис протянул ему бумажный сверток, тряхнув им, как спичечным коробком. — Брали на сохранение? — спросил Павел. — Представь себе… Хозяйка твоя могла бы и не вернуть. Павел пошарил в том кармане, где лежал сверток. — Тут была еще одна рыжая игрушка, — сказал он рассеянно. — Неужели она вам так понравилась? Куртис не понял. — Какая рыжая? — Ну ладно, я вам дарю ее, маэстро, — сказал Павел. Но, увидев, что Куртис вот-вот обидится, поспешил его успокоить: — Не расстраивайтесь, маэстро. Черт с ней. Куртис сказал, чтобы Павел пока не выходил на улицу. Без хороших документов нельзя. — У тебя фотокарточка для документа найдется? — спросил он. Карточки у Павла не было. Куртис вынул из кармана крошечный, не больше спичечного коробка, фотоаппарат, поставил Павла против окна и щелкнул несколько раз. Сказав Павлу: «Ну что ж, живи, отдыхай!», он ушел. …Было ясно, что завязать с хозяйкой дружбу не удастся. Павел быстро сделал и другое заключение: она неотрывно следила за ним. Когда Павлу надоело дышать свежим воздухом только через форточку, он однажды попытался выйти на улицу. Хозяйка загородила ему дорогу и заявила сухим тихим голосом: — Вам нельзя выходить. — А выползать можно? — Нельзя выходить, — бесстрастно повторила хозяйка. — Но в чем дело? — крикнул Павел. — Так велено. «Чем бы заняться?» — думал Павел, усаживаясь на диван. Он оглядел комнату. На стене над комодом висело несколько фотографий. Павел, сидя на диване, начал их изучать. Вот семейная фотография, на ней изображено пять человек: отец, мать и трое детей. В высокой девушке, обнявшей родителей, едва угадывалась хозяйка квартиры. «Красивая была», — подумал Павел. С другой фотографии глядели молодая пара и двухлетний мальчик. Была еще фотография уже старой женщины и молодого человека в матросской форме, как видно, матери и сына. Те порнографические открытки, которые он обнаружил однажды в отсутствие старухи у нее в столе, к семейным фотографиям явно не относились. Можно было только удивляться, с какой стати старушка держит их. В соседней комнате, куда вела внутренняя дверь, стояли кровать хозяйки, шифоньер и трюмо овальной формы со всевозможными маленькими ящичками и полочками. Против кровати разместился кованый сундук, покрытый домотканым красно-черным ковриком. Биографию старухи трудно было себе представить. Может быть, думал Павел, у нее в жизни произошла какая-то трагедия. Как говорится, жизнь не получилась, и женщина обозлилась постепенно на весь белый свет. Кто ее знает? Одно только Павел понимал ясно: старуха зависит от Куртиса и потому так предана ему. Прошло три дня затворнической жизни. Никто больше Павлом не интересовался. Куртис не появлялся. Впрочем, не это волновало Павла. Больше всего тяготило непривычное безделье, и было противно оттого, что хозяйка, уходя из квартиры, каждый раз с особой тщательностью запирала двери. Павел оказывался тогда на положении заключенного. Он скоро усвоил распорядок этого дома. Старушка готовила ему еду. По звону посуды Павел определял, что обед подан, и, не ожидая приглашения, шел на кухню и садился за стол. Хозяйка была неизменно молчалива и неприветлива. Как-то, отдыхая после обеда, Павел почитывал потрепанную, без начала и конца, книгу, изданную, вероятно, в прошлом веке. В ней повествовалось о любви и загробной жизни. Захотев пить, Павел встал, вышел на кухню. Старухи не было. Он подошел к другой комнате, открыл дверь. И там ее не было. Павел направился к выходной двери. Она была заперта только на французский замок. Второй запереть старуха забыла. «Это уже прогресс», — сказал он. Быстро пошел в комнату старухи, открыл шифоньер, порылся в белье, достал деньги — он однажды подсмотрел, куда она прятала свою наличность. Оделся и вышел на улицу… Вернулся он поздно. Старуха встретила его злым взглядом. — Вор несчастный, — только и сказала она. Павел пробормотал в ответ что-то невразумительное. …Однажды — это произошло в субботу утром — явился Куртис. Он был в новом пальто, на голове водружена пышная светло-коричневая шапка, а когда он разделся, оказалось, что и костюм на нем новый. Вид у Куртиса был здоровый и свежий. Павел, обрадованный его приходом, обнял Куртиса, а потом стал вертеть его из стороны в сторону, осматривая костюм, ощупал борта пиджака, потрогал плечи. — Неплохо прибарахлились, — сказал он, закончив осмотр. — Я уже стар, дорогой мой, — отвечал Куртис со вздохом. — Так пусть хотя бы одежда будет новой. Как дела? — В тюрьме намного веселей. Куртис подавил улыбку. Ему нравился этот парень, всегда готовый пошутить. Куртис знал все, что касалось поведения Павла, — хозяйка квартиры время от времени докладывала ему. Состояние подопечного легко можно было понять. — Ну ничего. Скоро все переменится, — сказал Куртис, садясь к столу. — У тебя паспорт есть? — Что за вопрос? Павел достал из кармана брюк паспорт и протянул его Куртису. Куртис с интересом взял, открыл корочку, и брови у него поползли вверх. С фотокарточки на Куртиса смотрела его собственная физиономия. — Дембович Ян Евгеньевич. Время и место рождения — 18 июля 1901 год, город Херсон, — машинально вслух прочел он. Растерянно посмотрев на ухмылявшегося Павла, быстро сунул руку во внутренний карман своего пиджака и все понял. — Когда же ты успел? — искренне удивленный, спросил Куртис. — Ловкость рук! — Павел рассмеялся, но тут же, прищурив левый глаз, прицелился в Куртиса указательным пальцем, как прицеливаются из револьвера. — Я вас поймал, маэстро. Значит, или вы не Куртис, или эта ксива не ваша. Куртис колебался лишь секунду. Еще раз посмотрев на паспорт, он спокойно объяснил: — Застарелая привычка… Всегда полезно иметь запасной документ. — Ладно, не оправдывайтесь. Оставайтесь Куртисом. Но в следующий раз будьте осторожнее. — Урок пойдет мне на пользу, — сказал Куртис. — Но теперь к делу. Дай твой собственный паспорт. Павел достал из висевшего на стуле пиджака потрепанный документ. — Вот, прошу. — Почему чужая фамилия? — спросил Куртис, заглянув в паспорт. — Ты же Матвеев, а тут… — Моя настоящая фамилия мне теперь ни к чему. А это я позаимствовал у одного несознательного гражданина. — Но как же фотокарточка? Ведь здесь твоя? — Имеем опыт. Правда, я был тогда немного помоложе, — объяснил Павел, и непонятно было, к чему относится это «правда» — к опыту или к его изображению на фотокарточке. — Чистая работа, — сказал Куртис. — Паспорт я у тебя возьму. — Другой бы спорил… Куртис изменил тон, стал совсем серьезным. — Вот тебе новый на имя Корнеева. Павел взял протянутый паспорт. — Корнеев так Корнеев. Куртис положил на стол узенькую полоску бумаги. — Дальше. Вот адрес. Ты послезавтра пойдешь туда и обратишься в отдел кадров. Постарайся устроиться на работу, не отказывайся ни от какой. Места у них там должны быть. — Хорошенькое дело… — Подожди, не перебивай. На столе появилась трудовая книжка. — Возьми это. Без нее нельзя. Как следует запомни все, что здесь написано, а то будешь путаться. Павел поморщился. — Вы хотите сделать из меня ударника коммунистического труда? Маэстро, я же вор, мне работать нельзя. — Надо работать. Для твоей же пользы. Нелегально долго не проживешь. А потом не беспокойся, дело найдется. Павел раскрыл трудовую книжку, стал читать, и лицо у него сделалось кислое. — Веселая жизнь была у этого Корнеева… Грузчик, истопник, разнорабочий какой-то… Не могли придумать что-нибудь поинтереснее? — Ты же сам говоришь — работать не привык. Что ты умеешь? — Когда-то я действительно прилично знал радиодело. — Когда-то! — передразнил Куртис. — Спорить тут нечего. Надо поступать на работу. Деньги у тебя есть? — Ни копейки. — На вот двадцать рублей. — Благодарю. Павел полистал паспорт, увидел штамп прописки. — Прописан я здесь? — Да. — В таком случае пусть старуха перестанет глядеть на меня как солдат на вошь. Я законный жилец. — Имей в виду, ты ей приходишься племянником. Приехал из Минска на постоянное жительство… Полагаю, с племянником она будет вести себя иначе. — Больше вопросов нет. Могу я пойти погулять? — Конечно. Павел заторопился как на пожар — до того ему хотелось побыстрее глотнуть свежего воздуха. Куртис посматривал на него с понимающей улыбкой. Одевшись, Павел подошел к двери кухни, приоткрыл ее, крикнул: «Привет, бабуся!», сделал Куртису прощальный жест и выбежал вон из квартиры. Дембович позвал хозяйку. Она вошла. Все на ней — от мягких суконных тапочек до платка — было аккуратное, чистое. — Садись. Что нового? — Что же нового? — нехотя отвечала она. — Я вам уже говорила… Очень любопытный, всю квартиру обшарил, во все углы нос сунул. Что ни подложишь — осмотрит, обнюхает… Монеты золотые нашел… Перекладывал… одну взял… карточки эти, что вы мне дали, десять раз рассматривал… Я знаю: он жулик. Украл у меня тридцать рублей. Забыла двери запереть — ушел… Явился пьяный… Нехороший он… Жулик. — Определенно жулик, — задумчиво произнес Дембович. — Не спрашивал обо мне, кто я? — Нет. — Ну хорошо, — после короткой паузы сказал Дембович. — Теперь он твой родственник. В домоуправлении все устроено официально… Вещи его осмотрела? — Нет. — Надо осмотреть. — Не было подходящего случая. Раз ночью я входила, но не решилась. Спит чутко. — Надо поторопиться. — Дембович достал бумажник, вынул из него белую таблетку. — Вот снотворное — всыплешь в водку.ГЛАВА 7 Обыск
На следующий день Павел опять захотел погулять. Было без пяти минут двенадцать. Выбежав из парадного на улицу, он застегнул пальто, поглядел на низкий белый потолок облаков, с удовольствием вдохнул густой влажный воздух оттепели и зашагал к центру. Сначала он медленно шел по улице, с интересом разглядывая встречных, автомобили, витрины. Если бы кто-нибудь посмотрел на него со стороны, всякий подумал бы: вот беспечный человек, вполне довольный жизнью. И это было бы совершенно неправильно. Павел, отойдя от своего дома на порядочное расстояние, решил проверить, нет ли за ним слежки, и пошел быстрее. Установить, следят за тобой или нет, может быть очень трудно или совсем нетрудно. Все зависит от того, кто следит, от его остроумия. Ну и, конечно, от внимательности выслеживаемого. Пока Павел шагал к центру, облака немного разрядились и солнечные лучи, чуть рассеянные, пробились через них. Подойдя к площади, где был универмаг, он увидел зеркально блестящие витрины магазина, расположенного напротив универмага. Они чисто отражали красный цвет шедшего по той же улице вдогонку Павлу трамвая, а его черный номер — тройка — был в зеркале витрины четкой заглавной буквой «Е». Павел завернул за угол универмага и тут же остановился. Витрина во всех подробностях отражала кусок той самой улицы, по которой он только что шел. Через несколько секунд он увидел в витрине Куртиса. Павел закусил губу, соображая, как вести себя дальше, и озорная мысль пришла ему в голову. Он посмотрел на уличные часы. Времени было пять минут первого. Павел широким шагом пересек площадь и направился к вокзалу. С полчаса он толкался среди пассажиров в зале ожидания. Потом сходил в зал билетных касс. Потом заглянул в ресторан, но раздеваться не стал, а повернулся и направился в буфет. И все время он чувствовал у себя за спиной Куртиса. Выпив в буфете бутылку пива, Павел покинул вокзал и начал долгое блуждание по городу. Он садился в трамвай, проезжал две или три остановки и сходил. Рассматривал витрины, заходил в магазины, приценялся к вещам, на которые у него не имелось денег. Дважды он делал попытки залезть в сумочки разгоряченных покупками женщин, но, конечно, неудачно. Потом сел в такси, проехал на шестьдесят копеек, расплатился возле кафе и зашел в него. Просидел он целый час, а меж тем на улице пошел снег пополам с дождем. Пообедав, Павел покинул кафе и пешком отправился в центр. Когда он подходил к универмагу, на часах было половина шестого. Пять с половиной часов Куртис мотался за ним по пятам, как послушная собака. В его-то возрасте! Наверно, долго помнить будет. Павел чувствовал себя отлично — он-то пообедал, — и ему было весело, когда поднимался по лестнице на четвертый этаж. Хозяйка, как ни странно, действительно непонятным образом переменилась. Она встретила его нельзя сказать чтобы приветливо, но не стала, как делала всегда, запирать входную дверь и прятать ключ в карман. Павел еще больше удивился, когда услышал: — Еда на кухне в шкафу. В графине есть водка. — И, поджав губы, прошаркала в свою комнату. Наутро хозяйка сама разбудила его — тоже знак перемены в ее отношении к постояльцу. — Пора вставать, — ворчливо сказала она, когда Павел открыл глаза. — Что, нарушаю санаторный режим? — спросил Павел. Она промолчала. Павел быстро собрался, умылся, пошел на кухню завтракать. Позавтракав, решил, что не лишним будет попривередничать, показать характер. — Слушайте, бабушка, где жалобная книга? Плохо кормите. — Ты и этого не заслуживаешь, — ответила хозяйка. — Справедливо, — сказал Павел. — Пошел заслуживать. Мое вам… Изумлению Павла не было конца, когда хозяйка дала ему два ключа на железном колечке, сказав: «От входной двери». Он отправился по адресу, который дал ему Куртис, — это оказался хлебозавод. В отделе кадров молоденькая курносая девушка-инспектор приветливо предложила ему должность разнорабочего. В его обязанности, объяснила она, будет входить погрузка хлеба в автофургоны. Павел почесал за ухом и согласился. К работе можно было приступать хоть сейчас, не дожидаясь официального оформления и приказа. И Павел тут же приступил. Целый день он грузил ящики со свежим, только что выпеченным хлебом в фургоны. Он отнюдь не был хлипким, двухпудовая гирька когда-то летала в его руках, как детский резиновый мячик. Но с непривычки Павел намотался так, что домой ехал совсем разбитый. Болели руки, ноги, ныла поясница. Медленно поднявшись по лестнице и войдя в квартиру, он разделся, повесил пальто и кепку на вешалку и хотел сразу идти в ванную, но хозяйка, выглянув из своей комнаты, сказала: — У вас гость. В его комнате на диване сидел с газетой в руках Куртис. — А, передовик производства! — приветствовал он Павла. — Рассказывай, как дела. — Минуточку, маэстро, — устало сказал Павел. — Смою трудовой пот. Встал под холодный душ, потом растерся жестким мохнатым полотенцем. Выходя из ванной, он уже совсем не ощущал усталости. Куртис ждал с нетерпением рассказа о прошедшем дне, и Павел не стал испытывать его терпения, отказавшись на этот раз от своих обычных шутливых отступлений. Куртис остался доволен рассказом. Скоро хозяйка пригласила ужинать. Они перешли в кухню. — Надо обмыть назначение, — потирая руки и усаживаясь, сказал Куртис. На столе стояли хрустальный пол-литровый графинчик, полный водки, и распечатанная бутылка коньяку. В вазе был салат, на маленьких тарелках лежали колбаса, сыр, заливной судак, чернела баночка зернистой икры, овальный соусник доверху был полон кругленькими тугими маринованными помидорами — в общем, было чем закусить. — Сразу видно, бабушка уважает работящих людей, — заметил Павел. Через полчаса Павел почувствовал, что его клонит в сон. Он подумал, что все-таки тяжелая физическая работа для непривычного человека — это тебе не утренняя физзарядка, и сказал об этом вслух, прибавив: — Я, кажется, расклеился. Надо спать. — Ну, тогда будь здоров! Я с полчасика еще посижу и поеду к себе. Завтра увидимся. У Павла, казалось, уже не ворочался язык. Он только покачал головой и побрел из кухни, так неуверенно ступая, словно ноги у него сделались вдруг ватными.
Посидев минут пятнадцать, Куртис поднялся, заглянул в комнату Павла. Тот спал вниз лицом, свесив к полу безжизненную правую руку. Пиджак висел, как всегда, на спинке стула, брюки валялись скомканные рядом со стулом. Куртис хотел тут же войти и взять вещи Павла, но счел, что лучше это сделать хозяйке. Старуха в своих мягких суконных тапочках неслышно вошла к Павлу, взяла пиджак и брюки и вышла. Ян Евгеньевич, нетерпеливо ждавший на кухне, положил брюки на сундук и начал обыскивать карманы пиджака. Он вынул уже знакомый ему сверток с побрякушками, от которых отказался Боцман, пачку сигарет «Шипка», записную книжку в зеленом ледериновом переплете, некий предмет, представлявший собой увесистый, в полкилограмма, стальной шарик, обернутый в толстую лоснящуюся кожу, прикрепленный к гибкой ручке из китового уса. Ян Евгеньевич разложил все это на сундуке и начал просматривать записную книжку. Хозяйку же почему-то заинтересовал тяжелый предмет. Она взяла, взвесила его на руке и спросила в недоумении: — А это что? — Кистень, — сердито ответил Ян Евгеньевич, листая странички записной книжки. Хозяйка, помолчав, снова задала вопрос: — Для чего это? — Чтобы бить людей по голове, — уже совсем раздраженно объяснил Ян Евгеньевич. — Не задавай глупых вопросов, Эмма, мешаешь. Хозяйка испуганно положила кистень на сундук и отошла в сторону. Ян Евгеньевич долго и внимательно изучал записную книжку Павла. Здесь было несколько адресов, телефонов, причем постороннему человеку оставалось непонятным, каким городам принадлежат эти адреса и телефоны. Было также множество невразумительных заметок. Там, где кончался алфавит и начинались чистые листы, Ян Евгеньевич обнаружил маленькую, сделанную для документа фотокарточку пожилой женщины. Невеселый взгляд, чуть наморщенный лоб, прическа гладкая с пробором посредине. Он быстро переснял маленьким своим фотоаппаратом карточку женщины, а затем все записи и заметки записной книжки Павла.
ГЛАВА 8 Мария получает задание
Ровно через неделю после первого, столь удачного похода на ипподром Зароков снова пригласил Марию съездить посмотреть на лошадей и попытать счастья в тотализаторе. Все было так же интересно и красиво, как в прошлый раз, — все, кроме одного: хотя он опять накупил кучу билетов, потратив тридцать рублей, выигрыш составил смехотворную сумму — всего два рубля семьдесят копеек. Зароков забыл, что он уже не новичок на ипподроме, и, ничего не поделаешь, теперь уже ему придется разыгрывать перед Марией идиотские водевили под названием «А я опять выиграл!». Однако он не опасался, что Мария заметит фальшь: он давно понял, что Мария наивна и доверчива, хотя на первый взгляд кажется многоопытной, искушенной в жизни женщиной. Вот и сейчас, выслушав сообщение, что они снова выиграли кучу денег, Мария рассмеялась как ребенок, она радовалась гораздо больше Михаила, хотя взять свою долю опять отказалась. Потом они поужинали в кафе, и, как в прошлый раз, он проводил Марию до дому. В гости не напрашивался, решив подождать, пока она пригласит сама, — он был уверен, что этот момент не так уж далек. С тех пор они стали видеться чаще. В свои выходные дни Зароков был свободен только до четырех часов, а в четыре отправлялся встречать Марию. В таксомоторном парке многие уже давно разглядели истинные отношения Зарокова и Марии, и они с молчаливого обоюдного согласия не очень стали маскировать свои свидания, встречались без опаски совсем близко от парка, а однажды Зароков просто зашел за Марией в диспетчерскую. Постепенно даже самые неугомонные остряки прекратили отпускать шуточки в их адрес. Все видели, что отношения у них серьезные. Раз в неделю они обязательно посещали ипподром, и Зароков обязательно исполнял свою хорошо отработанную роль, варьируя только сумму и в соответствии с нею степень своей радости. Часто ходили в кино. По воскресеньям же, если он не работал, покупали билеты в какой-нибудь театр. Зароков нравился Марии все больше и больше. Она сразу, с первых дней работы Михаила в парке, выделила его. Михаил казался умнее и интеллигентнее всех других шоферов. Был неизменно вежлив и спокоен, никогда она не услышала от него скверного слова. Понимал хорошую шутку и сам умел шутить. А когда они стали встречаться, Мария к тому же увидела, что он не жадный. Михаил понемногу рассказывал ей о себе, но никогда особенно не расписывал свою биографию, и это тоже нравилось Марии. Из его отрывочных рассказов, всегда к месту в разговоре, Мария узнала, что он рано осиротел, что у него где-то должна быть сестра, которую он очень любил и любит и которую потерял во время войны. Он был в плену, числился пропавшим без вести. Потом бежал из плена, опять воевал. И по тому, как Зароков, вспоминая свою жизнь, хмурил брови, Мария догадывалась, что ему тяжело перебирать в памяти события минувших лет. Она даже жалела его в такие минуты, хотя он всем своим обликом и характером менее всего походил на человека, нуждающегося в жалости. Он ни разу не позволил себе сказать о том, что Мария ему нравится. Но об этом и не надо было говорить, она и так все видела. Новый, 1962 год встречали у ее подруги Лены Солодовниковой. Компания собралась пестрая, но Зароков нашел общий язык со всеми, и так как он был старше других, то скоро завладел общим вниманием и стал вроде бы не гостем, а хозяином. Лена работала библиотекарем и была тихой и спокойной девушкой, потому с удовольствием уступила Зарокову командный пост. А Марию она просто поразила, когда, вызвав ее посреди шумного пира в коридор, восторженно и горячо начала поздравлять под-руту с тем, что у нее такой «великолепный возлюбленный». Это, конечно, польстило Марии, и она скорее для приличия, чем чистосердечно возмутилась: «Что ты, Ленка, какой же он возлюбленный?» Одним словом, Марии не было необходимости прислушиваться к своему сердцу, чтобы узнать, что в нем происходит. Она не строила никаких планов на будущее в расчете на то, что Михаил Зароков вдруг возьмет и сделает ей предложение. Но ей приятно было сознавать, что такая возможность не исключена. Новогодняя ночь у Лены — компания веселилась до утра — окончательно их сблизила. Утром, когда расходились, все попрощались с Марией и Михаилом за руку, и Марии лестно было видеть, что буквально все глядят на него с неподдельным восхищением. Они пешком добрались до ее дома. По дороге договорились, что сегодня надо как следует отдохнуть, потому что и ему и ей завтра выходить на работу. У подъезда Михаил в первый раз поцеловал ее. На следующее утро в восемь часов, выписывая ему путевку, Мария была в прекрасном настроении. А в два часа дня, когда Зароков заехал в парк, чтобы исправить мелкую неполадку в счетчике, и, пока механик возился в машине, заглянул в диспетчерскую, Мария сидела грустная, как будто произошло несчастье. — Что случилось? — склонившись над столом, вполголоса спросил он. — Понимаете, Миша, расстроилась я. Сейчас был разговор с начальством, они хотят, чтобы я свой отпуск за прошлый год взяла сейчас же. Я рассчитывала соединить за тот и за этот вместе и отгулять в сентябре, но ничего не получится. У моих сменщиков так составлен график отпусков, что… — И это все? — спросил Михаил. — Понимаете, я так рассчитывала… Михаил весело усмехнулся. — Есть из-за чего убиваться! По мне, отдыхать всегда хорошо. — Но куда я зимой денусь? Путевку в дом отдыха купить уже не успею… — Вот что. Завтра встретимся, что-нибудь придумаем. Когда надо уходить в отпуск? — Уже отправили приказ машинистке. Через пять дней. — Ну, не расстраивайтесь. Придумаем что-нибудь… …На свидание Зароков пришел с готовым планом. То, что он собирался предложить Марии и о чем хотел ее просить, выглядело совершенно естественно, по-житейски понятно и уместно. Больше того: главное — его просьба будет, наверное, воспринята всего лишь как благовидный предлог, который позволит Марии без особых усилий справиться с самолюбием и принять его дружеское предложение. — Вчерашняя хандра прошла? — весело встретил он Марию, видя, что она совсем не хмурая. — В конце концов надо же кому-то пойти в отпуск и в январе, правда? — сказала Мария. — Что будем делать? — Давайте погуляем, пока не замерзнем, затем где-нибудь посидим, пока не отогреемся, а потом — воля ваша. Он взял ее под руку. Они шли, слушая, как скрипит под ногами свежий сухой снежок. Зимние сумерки сгущались, фонарей еще не зажгли, и улицы с усыпанными снегом ветвями черных лип, решетками скверов, карнизами зданий на несколько минут стали похожи на гравюру. Но загорелись молочно-белые плафоны фонарей, и все изменилось. Где-то в переулке послышались клики мальчишек, где-то вдруг заливисто зазвонил трамвай. Казалось, вместе с электрическим светом разом ожили звуки притихшего было города. — Так я, кажется, придумал… — начал Михаил. — Вы когда-нибудь в Москве бывали? — Два раза, но проездом — с вокзала на вокзал. Можно не считать. — Почему бы не съездить как следует? — Что вы! На такую поездку у меня нет денег. В Москву надо очень много. Одна дорога… Михаил перебил ее: — Но слушайте, Мария, пусть эта поездка будет вам подарком от меня. Я сейчас просто набит деньгами, и они же, вы знаете, шальные, достались случайно. Она взглянула на него как-то рассеянно. — Нет, нет, слишком дорогой подарок. К таким подаркам я не привыкла. — Хорошо, — попробовал он с другого конца, — возьмите у меня в долг. Я подожду, пока вы не разбогатеете. Ведь на десять дней житья и на дорогу много ли нужно? Сто, ну сто пятьдесят рублей. — В долг брать я тоже не привыкла. Михаил был почти обижен. — Ладно, в таком случае я открою вам один секрет. Можно считать, что это останется между нами? Мария пожала плечами. — Зачем вы спрашиваете? Да и кому мне передавать секреты? Разве что Ленке… — Слушайте, Мария, — наклоняясь к ней поближе, начал Зароков. — Я расскажу одну историю, не очень длинную, а потом попрошу вас об одолжении, но, прежде чем соглашаться или отказываться, попробуйте понять меня. Это не так уж трудно. Он сделал паузу, пока они переходили через оживленный перекресток, и продолжал: — Во время войны у меня был друг, звали его Павел Матвеев. Мы долго, почти полгода, служили в одной части. Для передовой полгода — это, поверьте, большой срок. Это было в сорок третьем, уже после того, как я побывал там, у немцев. И носил я в то время не свою настоящую фамилию. Под настоящей после плена можно было угодить… ну, знаете сами, наверное, что иногда случалось с бывшими пленными во время войны… Так вот, этот Павел Матвеев был единственный человек, который знал, как меня зовут на самом деле. Он закурил, затянулся несколько раз подряд. — В одном бою, уже далеко за Днепром, его ранило. Ранило тяжело, в живот. Я был возле него, когда Павла отправляли на грузовике в тыл. Фельдшер, который ехал с ним, сказал, что скорей всего Павел не выживет. Наверное, так думал и он сам, потому что, когда мы прощались, он отдал мне золотой медальончик на цепочке и свою небольшую фотокарточку. И просил сохранить, а если что — передать на память матери. И то и другое у меня сохранилось, я вам потом покажу. Михаил опять прервал себя на людном перекрестке. — После войны все у меня так закрутилось, запуталось, что ехать в Москву искать Павла или его мать — времени не было. Да, я, кажется, забыл сказать, что Павел — москвич. Ну вот. Да к тому же у меня и своя забота была — разыскать сестру. Ее-то я искал, конечно, но тоже не нашел. Может, вышла замуж, сменила фамилию. Одно только я узнал: из Горького, где мы жили с ней вдвоем перед войной и откуда я призывался в армию, она уехала еще в сорок пятом, в феврале, а куда — никто не мог сказать. Адрес Павла я знал. Начиная с сорок восьмого писал раз шесть или семь, но ответа не получал. И мои письма обратно тоже не приходили. Я уж думал — может, их дом сломали? Но этого не может быть, тогда бы мои письма возвращались. Значит, что-то не то… На будущее лето я наметил, что обязательно съезжу в Москву, попробую разыскать или узнать, в чем дело. А тут вот ваш неожиданный отпуск. Я и подумал — попросить бы вас… После, спустя много времени, Мария и сама удивлялась, как это она с такой легкостью, даже с энтузиазмом согласилась на предложение Михаила. Но тон его был настолько искренен, а задача помочь двум друзьям снова найти друг друга показалась ей столь благородной и трогательной, что вся щепетильность и соображения самолюбия улетучились. Они не пошли отогреваться ни в кафе, ни в ресторан. Мария просто, как будто делала ему такие предложения каждый вечер, сказала: — Знаете что, давайте купим конфет и пойдем ко мне. Будем пить чай. Наконец, почувствовав вдруг, что озябли, они зашли в продовольственный магазин. Там Зароков готов был закупить чуть не полмагазина, и Марии пришлось все время его останавливать. Но все равно пакет, который им соорудили в отделе упаковки, получился громадный. Комната Марии сразу понравилась Михаилу. Ничего лишнего. И очень уютно. Пока Мария снимала пальто, развязывала косынку, он стоял со свертком в руках, глядя на нее. Она подышала на покрасневшие ладони, посмотрела, как он стоит с тяжелым свертком, и рассмеялась. Через четверть часа им было приятно взглянуть на стол и на самих себя за этим столом. Фарфоровый чайник с заваркой, поставленный на блестящий чайник с кипятком, шумел почти как настоящий самовар. У Марии давно, а может быть, даже никогда, не было такого вечера. Она больше не стеснялась Михаила и не испытывала обычного чувства некоторого отчуждения. И когда Михаил вновь вернулся к разговору о ее поездке в Москву и шутя предложил составить смету расходов, она не нашла в этом ничего предосудительного. Он хотел, чтобы она взяла у него полтораста рублей, но Мария возразила, что за глаза хватит на поездку и ста двадцати, а так как у нее будет рублей пятьдесят отпускных, то речь может идти лишь еще о семидесяти. Михаил не стал упорствовать, довольный уже тем, что она вообще согласилась, и боясь излишней настойчивостью испортить все. Он дал Марии медальон, взятый Дембовичем у Павла, и карточку, снятую с его старого паспорта и тщательно освобожденную от следов ее пребывания на документе. Медальон Марии очень понравился, она прикинула его на себе, посмотревшись в зеркало, и сказала одобрительно: — Изящный. Потом вгляделась в карточку, но фото было старое, несколько выцветшее, и разобрать на нем выражение глаз было невозможно. — А вот его мать. — Михаил показал ей карточку, которую переснял Дембович. Они условились, что Мария поедет послезавтра утренним поездом, чтобы утром же без малого через сутки быть в Москве. У Михаила в отношении Марии не было никаких сомнений. Вряд ли такую наивную и бесхарактерную женщину контрразведчики могли выбрать для своих целей. И в парке она работала еще задолго до того, как он появился в этом городе. Его интуиция подсказывала ему, что Марии можно не опасаться. И все же он счел необходимостью устроить ей хотя бы самую грубую и нехитрую проверку. Когда Михаил доставал фото Павла, он вынул и два конверта, на которых не было написано адресов. Один из них был запечатан, другой нет. В конвертах лежали письма к двум его воображаемым приятелям. Он уронил их под стол, а уходя, забыл поднять. Утром в набитой шоферами диспетчерской Мария первым делом протянула ему эти конверты. Выехав из парка, Зароков остановился в переулке и самым тщательным образом осмотрел конверты. Заклеенный не вскрывался, а из незаклеенного письмо даже не извлекалось, и Зароков подумал, что надо быть очень воспитанной женщиной, чтобы победить природное любопытство и не позволить себе прочитать распечатанное письмо мужчины, который ухаживает за тобой на протяжении трех месяцев и от которого ты не испугалась взять деньги на отпуск. Он окончательно успокоился. И с легким сердцем повернул к вокзалу — за билетом. Наутро он провожал Марию. Она немного волновалась, оттого что ехала в мягком вагоне скорого поезда — это было впервые в жизни, — и поглядывала на стоявших возле ее вагона уезжающих и провожающих как бы исподтишка. Когда объявили, что до отправления поезда осталось пять минут, Зароков дал Марии листок из блокнота, на котором было написано: «Матвеев Павел Алексеевич. Матвеева Пелагея Сергеевна, год рождения — приблизительно 1902–1904». — Вот, узнаете в справочном в Москве, — сказал он. — Пора садиться. Поезд медленно, почти незаметна тронулся. — Веселитесь хорошенько! — говорил Михаил громко, шагая за вагоном и глядя на белевшее в глубине тамбура, за спиной проводника, чуть растерянное лицо Марии. — Не забывайте меня! …Первое, что сделала Мария, выйдя на вокзальную площадь в Москве, — спросила у милиционера, где справочное бюро. Оно оказалось в пяти шагах. А через полчаса с адресом Пелагеи Сергеевны Матвеевой Мария спускалась в метро. На третьем этаже большого старого дома она позвонила в квартиру номер одиннадцать. Дверь открыла пожилая женщина, и Мария без труда ее узнала — то же лицо с грустными глазами и морщинками на лбу, та же гладкая прическа с прямым пробором посредине, как у той, что на фотографии, которую показывал ей Михаил. Но Мария все же спросила: — Мне Матвеевых. Можно? — Входите, — нисколько не удивившись, пригласила женщина. — Я и есть Матвеева. — Пелагея Сергеевна? — спросила Мария, довольная, что не ошиблась и что все оказалось так удачно. — Меня так просили вас найти, вы себе не представляете. — Идемте в комнату, что же мы на пороге стоим? Пока раздевалась, Мария все думала, как получше начать разговор с этой симпатичной женщиной. И решила издалека не начинать. Когда вошли в комнату, открыла сумочку, достала медальон и фотокарточку Павла и положила то и другое на стол. — Вот, — сказала она, — не узнаете? Пелагея Сергеевна взяла фотокарточку, долго смотрела на нее, а затем сказала без всякой радости: — Постарел… Видно, по тюрьмам сидеть даром не дается. Мария стояла растерянная. Пелагея Сергеевна посмотрела на медальон, перевела недоуменный взгляд на Марию. — А это к чему? — Понимаете… — Мария не знала, как объяснить. — Ах, милая вы моя, — сказала Пелагея Сергеевна. — Вещичка эта чужая. Небось ворованная. И откуда в нем такое? У нас в роду не то что воров — лгунов никогда не было. Но вот споткнулись на Павлушке. Его ведь ищут сейчас… Ко мне уже два раза милиция приходила. Он из тюрьмы бежал. Говорят, охранника убил. Не сын он мне, нет, не сын… — Пелагея Сергеевна опустилась на стул, потрогала задумчиво фарфоровую фигурку собаки, стоявшую посредине стола. — Не знаю, в каких вы с ним отношениях. Но я бы вам дала совет — не верьте ему. Мария, когда шла, собиралась рассказать Пелагее Сергеевне историю, поведанную ей Михаилом, но теперь сочла это излишним. Она взяла медальон, положила его в сумочку. Потом взяла карточку, повертела, сунула ее в тот же кармашек и сказала: — Извините, пожалуйста. Я не хотела… Пелагея Сергеевна все понимала и без слов. — Ладно, милая. Мария уходила от Пелагеи Сергеевны усталая. После этого она часа три искала номер в гостинице, стояла в очереди в магазине синтетических тканей за косынкой, обедала в столовой — и все это время думала о Пелагее Сергеевне, о ее непутевом сыне Павле, о том, как тяжело быть матерью, у которой сын пошел по преступной дороге… Мария не смогла прожить в Москве все десять дней. Она сходила в Музей изобразительных искусств на Волхонке, в Третьяковскую, на ВДНХ, в Большой театр, слушала «Бориса Годунова», а потом затосковала по дому, по Михаилу, ей показалось, что, пока она тут проводит время, Михаил ее забудет, — и на седьмой день своего пребывания в Москве приехала на вокзал и купила билет. Михаил не встречал ее, потому что телеграмму она не давала. Они увиделись на следующий день вечером у нее дома. Мария рассказала все в подробностях. Она видела печаль на его лице. Конечно, думала она, можно понять человека, который столько лет искал друга и вот узнает, что этот друг — преступник. Нехорошо бывает узнавать такие вещи, но что жеподелаешь? По крайней мере все стало на свои места… Мария вернула ему фотографию и медальон, но Михаил уговорил ее оставить эту золотую безделушку себе. Мария отказывалась, но недолго: медальон ей нравился.ГЛАВА 9 Кто такой Михаил Зароков
Он родился в 1922 году в Париже. Отец его, русский дворянин Александр Тульев, официально служил в министерстве иностранных дел Российской империи. На самом же деле он работал в разведке. Октябрьская революция застала отца во Франции, ему было тогда двадцать четыре года. Поняв, что в России произошли необратимые изменения и что необходимо сделать выбор, Александр Тульев принял решение не возвращаться на родину. Правда, один раз он все-таки побывал в Петрограде в самом начале восемнадцатого года. Там его ждала невеста, девятнадцатилетняя девушка, с которой он был обручен. К тому же он должен был хотя бы еще один раз посетить свою большую квартиру на Литейном, чтобы взять кое-что ценное — например, три-четыре небольшие картины. Возвращение во Францию было не таким легким, как его путь в Россию, но, помыкавшись недели три, Александр Тульев с невестой благополучно добрались до Константинополя, а дальнейшее уже не составляло труда. В Париже мастер вновь заключил в рамы привезенные ими три холста, и Александр Тульев продал их за очень большую сумму. Ее хватило на несколько лет безбедной жизни. Но в конце концов деньги иссякли, и он стал искать заработка. Полузабытая им профессия помогла найти ход в контрразведку одного из европейских государств. А впоследствии его перевели в школу, которая готовила разведчиков и диверсантов. За год перед тем супруга его скончалась. Александр Тульев сам выбрал профессию для своего сына Михаила. В один прекрасный день Михаил был зачислен в школу, где инструктором работал его отец. Незадолго до нападения Германии на Советский Союз школу прибрали к рукам гитлеровцы. Михаил раньше специализировался по Балканам, но его вскоре переквалифицировали, и он стал готовить себя к работе в России. Когда настал срок подыскивать легенду, под которой надо будет жить и работать в России, Михаила под видом советского военнопленного посадили в один из концентрационных лагерей на территории Польши. Это было летом 1942 года. Раньше чем сделаться «военнопленным», Михаил познакомился с документами заключенных и заочно отобрал наиболее подходящих — прежде всего он обращал внимание на год рождения. За месяц пребывания в концлагере Михаил Тульев сделал выбор. Он пал на русского солдата Михаила Зарокова. Почему именно на него? Тут имелось несколько важных причин. Начать с того, что они были тезками и по имени и по отчеству, — это удобно, не надо привыкать к другому имени. Михаил Зароков родился, как и Тульев, в 1922 году. Роста они были совершенно одинакового. И даже в чертах лица угадывалось что-то общее — может быть, оттого, что оба были по-монгольски скуласты. Михаил Зароков оказался совсем простодушным и наивным парнем, хотя выглядел старше своих двадцати, и чувствовалось, что в житейском смысле он опытен не по летам. Поначалу он не очень-то распространялся о своей довоенной жизни, был в разговорах сдержан, как будто стеснялся открывать душу перед товарищами по несчастью. Но Тульев сумел завоевать его расположение, плюнув однажды в лицо капо, которого все смертельно ненавидели. Капо пообещал Тульеву расправиться с ним. Инцидент этот сделал Тульева в глазах заключенных если не героем, то, во всяком случае, смелым парнем. И, естественно, у него сразу появилось много друзей, среди которых первым был Михаил Зароков. Тульеву обязательно нужно было узнать о Зарокове все до мельчайших подробностей — о нем самом, о его родных и даже о друзьях и знакомых. По вечерам, когда они, грязные и до предела усталые, возвращались из карьера в блок и, похлебав баланды, садились на нары, Тульев обычно заводил разговоры о довоенной жизни. Зароков откликался все охотнее, и постепенно перед Тульевым открылась вся его короткая, но не простая биография. Некоторые ее особенности были очень удобны для разведчика. Во-первых, у Михаила Зарокова не было родителей — они умерли в 1933 году в приволжской деревне, в Самарской области. Из родных у него есть только один человек — младшая сестра Нина, моложе его на три года. Если бы и ее не было, это устраивало бы Тульева больше, но тут ничего поделать было нельзя. Во-вторых, нет в России такого города или села, где бы Михаила считали своим или хотя бы знали мало-мальски. После смерти родителей они с сестренкой жили как перекати-поле: сначала их отправили в детский дом на Украину, в Сумскую область, потом перевели в Ростовскую область, потом опять на Украину. В 1938 году он научился водить трактор, ушел из детдома, устроился работать в МТС и забрал к себе сестру. Потом окончил школу шоферов, поработал немного на грузовике, а в 1940 году его потянуло в большой город, и они переехали в Горький. Работа нашлась. Дали им две койки в общежитии, они отгородили свой угол цветастой ситцевой занавеской — получилась настоящая комната. Нина поступила ученицей токаря на автомобильный завод. В мае 1941 года Михаила призвали в армию, назначили его в автобатальон. В первый же день войны вместе с машиной отправили в Москву. Потом были Орел, Тула, а под Вязьмой их колонна попала в окружение. Пытались прорваться на восток, но шоссе уже было оседлано фашистской мотопехотой. Гитлеровцы расстреляли колонну из крупнокалиберных пулеметов, подожгли машины зажигательными пулями. Выскочив из вспыхнувшей машины. Зароков кинулся через поле в сторону небольшого леска, темневшего километрах в двух на пригорке. Пробежал всего метров пятьдесят, когда слева, справа, впереди с воем начали шлепаться мины. Не успел он выбрать ложбинку, чтобы залечь, — его подбросило, швырнуло оземь, и он потерял сознание. Очнулся в плену. Вот и вся история. Жалко ему сестренку. Война идет. Девчонке шестнадцать лет. Осталась совсем одна… Как-то раз под вечер в их блок явился в сопровождении капо незнакомый заключенным обер-лейтенант. Капо подвел его к Михаилу Тульеву, что-то сказал шепотом. Обер-лейтенант сделал Тульеву замечание за то, что он не встал перед офицером, и приказал следовать за ним. «Вещи не брать», — остановил он Михаила, когда тот хотел снять с гвоздя висевший в изголовье нар парусиновый мешочек с кое-какими солдатскими пожитками. Его увели, и больше он уже в блок не возвращался. Все подумали, что это месть капо. А через месяц или полтора пятьдесят заключенных из этого концлагеря были переведены в Германию — их отправили в Рур, на шахты. Однако туда доехало не пятьдесят человек, а только сорок. Десятерых ссадили по пути на какой-то небольшой станции, в их числе и Михаила Зарокова. Эти десятеро не доехали никуда: их расстреляли в местной тюрьме. Михаил Тульев, получив отличную легенду, в Россию все же не попал. Положение быстро менялось, шефы сочли целесообразным использовать его на Балканах. После войны отец нашел для себя новых хозяев и, конечно, для сына тоже. Михаилу пришлось побывать в Африке и в Португалии, в Корее и на Ближнем Востоке. А потом шеф отца вспомнил, что Михаила когда-то готовили для работы в России, и это решило его дальнейшую судьбу. Михаила вызвали к самому высшему начальству и после долгой беседы объявили, что его собираются послать надолго в Советский Союз. Началась усиленная учеба. Отец сам придумал ему кличку — «Надежда». Разменяв седьмой десяток, старик стал заметно сентиментальнее. Вероятно, он вкладывал в эту кличку какой-то особый смысл. Через год Надежда был готов перейти границу. Он отчетливо помнит последние дни перед заброской. Работы хватало всем. Эксперты с особой тщательностью отбирали предметы будущей экипировки. Специалисты готовили ему документы, спецаппаратуру, шифровальные таблицы, средства тайнописи, оружие, медикаменты… Разведчики еще раз детально инструктировали Надежду, как себя вести в России, с тем чтобы не попасть в поле зрения советских контрразведчиков. Скрупулезно уточняли, что в первую очередь надо узнавать о военной и экономической мощи Советского Союза и как безопаснее переправлять добытые данные. Опытные инструкторы отрабатывали с ним скоростные передачи по рации. Так называемые психологи проводили длиннейшие беседы, тщательно проверяли надежность той легенды, под которой он должен жить и действовать в России. С великим пристрастием они допрашивали его, ловили на слове, на малейшем замешательстве, старались запутать, сбить с толку. Больше всех, конечно, доставалось самому Михаилу. Все эти дни у него не было времени побыть с отцом. И вот наконец они вместе. Отец, седой, с уставшим лицом, одетый во все черное, как на дипломатическом приеме, стоял перед ним, заложив руки за спину и в раздумье покачиваясь с носков на пятки. Михаил, как две капли воды похожий на отца в молодости, смуглый, с тонким носом, глубоко сидящими карими глазами, ждал, что он скажет. — Давайте присядем на дорогу, — сказал тихо старый Тульев. С сыном он был на «вы». Сели друг перед другом в низкие кресла. Закурили. — Мишель, голубчик… — начал отец. — Что сказать вам на прощанье? Давно я ждал и боялся этого часа… Вы уходите не на год и не на два. Может быть, навсегда… А я уже стар, мне жить осталось недолго, и вряд ли мы еще увидимся… Будьте осторожны, будьте хитры… Не забывайте отца, а я буду за вас молиться… Старик не сдержался, на глазах у него показались слезы. Но тут в кабинет заглянул секретарь шефа, позвал Михаила, и они расстались… С того момента минуло пять месяцев, а кажется, что пять лет. Сейчас у Надежды не было оснований для беспокойства. Границу он перешел удачно. Поддельный паспорт на имя Кириллова с честью выдержал испытание в пути. Тот паспорт давно уничтожен, а в действие вступил настоящий, советский, на имя Зарокова. Вопрос с работой решен надежно. Для разведчика трудно подыскать более подходящую работу, чем место шофера-таксиста, — езди куда хочешь и с кем хочешь, никто ни в чем не заподозрит. И ко всему еще одно удобство: день ездишь, день свободен. С пропиской и с жильем все устроилось как нельзя лучше. Помощник мог бы оказаться помоложе и порасторопнее, но на первое время и Дембовича хватит. В общем, причин испытывать недовольство собой у Надежды не имелось. На связь с центром, как было условлено, он выходил лишь однажды, после того как поступил в таксомоторный парк. Портативная рация была закопана Дембовичем под яблоней. До весны она не понадобится. Пожалуй, уже можно было приступить к исполнению двух специальных заданий, полученных им перед заброской. Надо поскорее сделать это, чтобы потом уже не думать и не заботиться ни о чем, кроме главной своей задачи. Первое задание выглядело предельно просто: необходимо взять в районе города Новотрубинска пробы земли и воды. Сам Надежда поехать туда, разумеется, не мог. Резидент, который должен осесть на неопределенно долгий срок, рисковать по пустякам не имел права. В этом деле Надежда рассчитывал на Павла. Закончив его проверку, он собирался через Дембовича дать ему задание. Второе дело было намного сложнее. Надежда, не напрасно помянул при первой встрече с Дембовичем некоего Леонида Круга. Это сразу дало Дембовичу понять, что Зарокову о нем известно все. Леонид Круг, приходившийся родным братом помощнику шефа разведцентра, был членом подпольной боевки. Его сбросили на парашюте еще в 1947 году. В 1949 году органы; госбезопасности одним ударом разгромили боевку, накрыли квартиру Леонида Круга, разворошили все потаенные лесные бункера. И все же Круг сумел скрыться. Связи с ним больше не было, так как рация попала в руки советских контрразведчиков. За прошедшие десять лет Виктор Круг дважды посылал агентов для розыска своего брата, но безуспешно. Скорее всего, Леонид Круг с перепугу так хорошо законспирировался, что и обнаружить его было бы невозможно даже при содействии властей, а своими силами и подавно. Во время напутственного совещания шеф дважды повторил, что, как только Надежда сочтет свое положение прочным, он должен разыскать Леонида Круга, а затем с помощью центра организовать его переправу через границу. Старый Тульев тогда пытался возражать в том духе, что нерационально нагружать Михаила, резидента, отправляющегося со столь серьезной миссией, обязанностями частного сыщика — старик недолюбливал помощника шефа — Виктора Круга, они вечно соперничали, — но шеф так посмотрел на него, что Тульев осекся… Надежда знал: Дембовичу кое-что известно о дальнейшей судьбе Круга, и он рассчитывал на его помощь. Те два связника, что забрасывались специально для розыска Круга, воспользоваться услугами Дембовича не имели возможности, так как квартира Дембовича была законсервирована еще раньше, чем Круг потерпел неудачу. Но разговора на эту тему Надежда до поры не заводил. Согласно предварительному плану Леонида Круга, когда он обнаружится, должны будут переправлять морем. У Надежды еще есть время — до весны. До тех пор, когда растает береговой припай, ждать еще целых три месяца. Пробы земли и воды раньше мая не добудешь — человек, ковыряющий мерзлую землю посреди белого заснеженного поля, неминуемо вызовет подозрение. Насчет способа передачи проб заранее не уславливались. При благоприятном стечении обстоятельств их можно будет переправить с Кругом. Вот как складывались у Надежды дела в конце января 1962 года. И вдруг одно событие чуть было не разрушило до основания все это с трудом добытое благополучие.Глава без номера и без названия
Здесь мы прервём изложение живых событий, как они происходили, чтобы сделать некоторые заключения. Многие читатели, наверно, знают, что в лексиконе велогонщиков есть один термин — так называемый промежуточный финиш. А чтобы всем было понятно, что это такое, надо этот термин объяснить. Предположим, длина очередного этапа составляет двести километров. Приблизительно где-то на полпути трасса велогонки проходит через небольшой городок. Горожане учредили приз для гонщика, который первым въедет на центральную площадь городка. Это и есть промежуточный финиш. Гонщик, пересекший первым его черту, становится для горожан героем гонки. На финише этапа победителем может оказаться совсем другой, а этот, вполне возможно, приплетется последним, но зато там, на промежуточном, он пожал лавры, пусть и скромные. А может быть, и в конце этапа он тоже будет первым. Так вот, образно говоря, начиная со следующей главы, наш рассказ будет быстро приближаться к промежуточному финишу. Кто будет на нем победителем, мы скоро увидим. Определить же победителя всего этапа пока невозможно. Итак, сделаем некоторые заключения, исходя из того, что нам уже известно. Все, разумеется, с первых страниц догадались, что Надежда, Кириллов и Зароков — одно лицо. Авторам не было нужды играть в прятки и сбивать с толку читателя, заставляя долго гадать, кто из действующих лиц — иностранный разведчик. Роль Павла можно толковать по-разному. Вполне логично предположить, что он совсем не случайно оказался однажды пассажиром в вагоне поезда Сухуми — Ленинград, а затем в такси, за рулем которого сидел Михаил Зароков, хотя обстоятельства, при которых это произошло, не вызывали подозрений даже у осторожного Надежды. Дембович, назвавшийся Павлу Куртисом, — фигура совершенно ясная с самого начала. Он был завербован иностранной разведкой еще во время войны, но до поры до времени его к активной работе не привлекали. Оценивая поведение Марии, следует иметь в виду два обстоятельства. Во-первых, она не знает, кто такой Михаил Зароков на самом деле. Во-вторых, он так настойчиво навязывал ей свою дружбу, что даже и в том случае, если бы он ей совсем не нравился, она вряд ли собралась бы с духом, чтобы оттолкнуть его. А ведь он ей, наоборот, очень нравился. Советские контрразведчики, конечно, могли бы предупредить ее, но это было рискованно. Характер Марии таков, что в один прекрасный момент она могла бы не удержаться и выдать себя, а значит, и провалить все дело. А теперь продолжим рассказ.ГЛАВА 10 Визит участкового уполномоченного
Сквозь сон Надежда услышал, как вдруг залаял во дворе Таран. Он поднял голову, взглянул на будильник — было десять часов утра. Давно рассвело. Лай оборвался. С улицы донесся голос Дембовича. Он приглашал кого-то в дом. Голос у него был медовый. Кто-то крепко притопнул на крыльце раз-другой, хлопнула дверь, и половицы в коридоре заскрипели под тяжелыми шагами. — Прошу вас, товарищ уполномоченный, вот сюда. — Дембович распахнул двери столовой. — Прошу, присаживайтесь. — Благодарю, — опустившись на жалобно скрипнувший стул, сказал гость сочным басом. Надежде было хорошо слышно, что он листает бумаги. — У вас прописан Зароков Михаил Александрович? — спросил бас. — Да, да, как же! — поспешно ответил Дембович. — Тысяча девятьсот двадцать второго года рождения? — Да, кажется. — Как его увидеть? Он на работе? — Нет, по-моему, еще спит. Во всяком случае, я не заметил, чтобы он выходил. Я уж целый час на дворе копаюсь. Сейчас загляну к нему. Одну минутку! Надежда вдруг почувствовал, как одеревенела у него рука, на которую он оперся, приподнявшись, чтобы посмотреть на будильник. В груди заломило, когда он сделал глубокий вдох, — кажется, он все это время не дышал. Дембович подошел к его двери, нарочно громко постучал, крикнул: — Михаил Александрович, вы не спите? Надежда сел на краю кровати, ответил заспанным голосом: — В чем дело, Ян Евгеньевич? Встаю. Вчера последняя ездка проклятая попалась, до часу ночи он меня крутил, еле отбоярился… Входите! Дембович вошел, закрыл за собой дверь. — Садитесь, я сейчас, — повысив голос, сказал Надежда, жестом спрашивая, кто в столовой. — Участковый уполномоченный из милицию, — скороговоркой объяснил Дембович. Надежда лихорадочно вспоминал, кто такой участковый уполномоченный, — расспрашивать у Дембовича было не время. Наконец вспомнил. Дал знак, чтобы Дембович говорил. — Товарищ хочет побеседовать с вами лично. — Сейчас. Я быстренько оденусь. — И тихо, для одного Дембовича: — У вас выпить найдется? Дембович кивнул. — Устрой на кухне…
Минут через пять Надежда, улыбаясь, вошел в столовую. Участковый уполномоченный встал при его появлении — высокий, с массивными плечами. Густые выцветшие брови белели на обветренном розовом лице. Совсем молодой, лет двадцати пяти. — Здравствуйте, — сказал он. Надежда протянул руку. — Здравствуйте, товарищ… — он взглянул на погоны, — …младший лейтенант. — Вы Зароков Михаил Александрович? — Совершенно верно. И именно я вам нужен? — Надежда спросил это шутливым тоном, но было ему совсем не до шуток. Младший лейтенант принял этот тон, и, вероятно, у него настроение было гораздо лучше, потому что его шутка получилась более удачной. — Надежда не сразу понял, что его разыгрывают. — Ай-я-яй, гражданин Зароков! — укоризненно начал младший лейтенант. — Нехорошо получается… Вас ищут, давно разыскивают, а вы скрываетесь. Нехорошо… Надежда изобразил на лице крайнюю степень удивления. — Позвольте, кто же меня может искать? — Вся милиция Советского Союза. Покажите, пожалуйста, ваш паспорт. Надежда быстро прошел в свою комнату, вернулся с паспортом, дал его младшему лейтенанту. Он еще минуту назад сообразил, в чем дело. Пора было показать участковому уполномоченному свою догадливость. — Неужели Нина, сестра моя? — не веря собственной догадке, спросил он. Младший лейтенант добродушно рассмеялся. — Точно. Поздравляю. — Присядемте! — Надежда был неподдельно взволнован. — Вы понимаете, прошло двадцать лет… Я ее после войны искал, но все впустую… Думал, или умерла, или вышла замуж, сменила фамилию. Разве найдешь? Откровенно говоря, давно смирился. Участковый уполномоченный заглянул в бланк, лежавший перед ним на столе рядом с планшеткой. — Точно. Фамилия ее теперь Воробьева. Нина Александровна Воробьева. Проживает в Ленинграде. Можете записать адрес… Надежда снова сходил в свою комнату, принес блокнот и карандаш, переписал адрес, затем позвал из кухни Дембовича. — Вы слышали, Ян Евгеньевич? Сестра нашлась! — Ну вот, никогда не следует терять надежду. Младший лейтенант снова засмеялся. — Скорее не сестра, а вы нашлись, товарищ Зароков. — Золотые слова, товарищ младший лейтенант! По этому поводу не худо бы по баночке. Как смотрите? Но участковый вежливо отказался. Уходя, он сказал, что милиция, как положено в таких случаях, сообщит Нине Александровне Воробьевой об успешном завершении розысков, и пожелал Зарокову скорейшей встречи с сестрой. Дембович проводил участкового до калитки, вернулся, забыв вытереть ноги о скребок на крыльце. Надежда все еще сидел в столовой, растерянно глядя на листок блокнота с адресом Нины Воробьевой. — Что же будет? — решился спросить Дембович. Он только раз видел Зарокова таким. Сейчас Зароков был похож на того ночного гостя, который однажды осенью явился в дом Дембовича под видом техника горэнерго. В нем не чувствовалось самоуверенности. — Действительно, что же будет? — не обращая внимания на Дембовича, переспросил самого себя Надежда. — Одна такая нелепость — и все летит к чертям… Отстранив в дверях онемевшего Дембовича, он прошел в ванную, умылся, причесался. Потом у себя в комнате снял спортивные брюки и фланелевую рубаху, в которых обычно ходил дома, надел костюм, повязал галстук. Дембович все это время следовал за ним молча, но в конце концов не выдержал. — Вы собираетесь уходить? — Не навсегда, — ответил Надежда. — Не бойся. Пойду на почту, надо дать телеграмму сестре. А ты пока что попробуй уяснить себе в подробностях, как может отразиться знакомство с «сестрой» на моей судьбе, а значит, и на твоей тоже. С тем Надежда ушел. А Дембович принялся искать валидол, к которому давно уже не прибегал.
ГЛАВА 11 Риск ради будущего
На почте Михаил Зароков составил и послал в Ленинград на имя Нины Александровны Воробьевой длинную, в пятьдесят слов, телеграмму. Вот что он писал:«ЗДРАВСТВУЙ РОДНАЯ НИНА ЭТА ТЕЛЕГРАММА ПРИДЕТ ТЕБЕ РАНЬШЕ ЧЕМ ТЫ ПОЛУЧИШЬ МИЛИЦИИ СООБЩЕНИЕ МОЕМ РОЗЫСКЕ НАКОНЕЦ ЭТО ПРОИЗОШЛО Я ТОЖЕ ДОЛГО ИСКАЛ ТЕБЯ БЕЗУСПЕШНО НЕ МОГУ ВЫСКАЗАТЬ ТЕБЕ МОЕ СЧАСТЬЕ НАДО УВИДЕТЬСЯ ПОСКОРЕЕ ПОСТАРАЮСЬ ВЗЯТЬ ОТПУСК ТРИ ДНЯ КАК ТОЛЬКО ПОЛУЧУ ТВОЕ СООБЩЕНИЕ ОБНИМАЮ КРЕПКО ЦЕЛУЮ ТВОЙ БРАТ МИХАИЛ ЗАРОКОВ».Дальше шел обратный адрес. Покинув почту, он отправился бродить по городу. Надо все хорошенько взвесить и принять какое-то решение. Встреча с Ниной Воробьевой исключалась — это не подлежало обсуждению. Хотя Нина и настоящий ее брат Михаил расстались целых двадцать лет назад, было бы крайне опрометчиво рассчитывать на то, что она не распознает подмены. Даже если память обманет ее, он все равно не имеет права строить всю свою дальнейшую судьбу на таком зыбком расчете. Можно оттянуть встречу, но ненадолго. Вообще же уклоняться было бы в его положении несерьезно. Он должен вести себя точно так, как это сделал бы настоящий Михаил Зароков. Вот почему он поспешил дать телеграмму. Короче говоря, выход был один: или он должен все бросить и исчезнуть, или исчезнуть должна Нина Воробьева. Но ее исчезновение органы милиции теперь уже обязательно свяжут с тем фактом, что она долго разыскивала брата и наконец нашла его. Жаль, очень жаль, что у него не было раньше возможности самому разыскать ее тайно. Тогда все устроилось бы значительно проще. Но зачем понапрасну сожалеть о том, чего он не сделал? Много ли можно дать за Михаила Зарокова, чье имя будет связано с убийством? Но не меньше ли стоит Михаил Зароков, если сестра скажет, что он ей не брат, что она его вообще не знает? Скрыться, использовав запасную легенду? Но для такого ли случая она предназначена? Как ни поворачивай, в создавшейся ситуации выход один: если Надежда твердо намерен исполнять задание, оставаться резидентом, необходимо так или иначе, раньше или позже избавиться от сестры. Риск велик, но это как раз тот случай, когда он должен либо рискнуть, либо, не мешкая, связаться по радио с центром и попросить разрешения исчезнуть под запасной легендой. В его положении убийство — крайний, самый нежелательный шаг. Но он попробовал успокоить себя тем, что убийство убийству рознь. Очень много зависит от того, как его обставить. Если свести до минимума свою причастность к нему, у милиции может и не возникнуть далеко идущих подозрений… В двенадцать часов дня Зароков вернулся домой. Дембовичу не терпелось поговорить. — Вы позволите мне задать вопрос? — еле дождавшись, пока Зароков разденется, спросил он. — Сколько угодно. Зароков пошел в кухню, налил в чашку остывшего крепкого чая, выпил, сел к столу на круглую табуретку. Дембович устроился напротив. — Думаю, вы не хотите встречаться с этой женщиной? — Я-то не хочу. Она хочет. — Но это же невозможно! — Конечно, невозможно, — согласился Зароков. — Может, вы сумеете ее отговорить? Дембовичу было не до шуток. — Довольно вам паясничать… Вы же должны что-то предпринимать! — В другое время, дорогой Дембович, я бы сказал, что вы вмешиваетесь в чужие дела. Но сейчас ваше благополучие для меня так же дорого, как мое для вас. Или я ошибаюсь, или у вас есть предложения? Дембович коротко вздохнул и, решившись, сказал: — Я знаю, как найти Леонида Круга. Зарокову не надо было долго думать, чтобы по достоинству оценить ход мыслей Дембовича. Идея, возникшая в седой голове старого пройдохи, устраивала его во всех отношениях. Круг в обмен на обязательство переправить его за кордон пойдет, пожалуй, на что хочешь. Да ему можно и просто приказать. Ведь он не знает, какие инструкции на его счет получил Надежда. А провалится — туда и дорога. Болтать он не будет. А центр если что-нибудь и узнает, то не от Надежды. — Где он сейчас? — спросил Зароков. — Работает киномехаником в рабочем клубе, в поселке на седьмом километре. — Дембович видел, что его идея одобрена, и постепенно успокаивался. — Поддерживали с ним связь? — Нет. Зароков и это, безусловно, одобрял. — Как обнаружили? — Я встретил его там же, в клубе, лет шесть… позвольте… да, шесть лет назад. Я работал тогда инструктором областного управления культуры, часто ездил по клубам. Мы не разговаривали, но он дал мне знак, что узнал и помнит. Прошлым летом я ездил на седьмой километр, показывался ему, но не разговаривал, даже не подходил близко. — Где живет, знаете? — Да, я проследил. По-моему, у него семья… Зароков минуту подумал. — Вот что, Дембович, я вижу, взаимных объяснений не требуется. Надо действовать, и немедленно. Вы сейчас же поедете на этот седьмой километр, найдете Круга. Опасаться и слишком осторожничать, пожалуй, нет нужды. Он давно очистился. Поговорите. Прощупайте его — может ли он снова взяться за дело. Обо мне пока — ничего. Даже и намеков не надо. Само ваше появление будет лучшим намеком. На прощанье скажите, что очень скоро увидитесь опять. …Через час Дембович приехал в электричке на седьмой километр. Клуб оказался на замке. В квартире, где жил Круг, Дембович нашел лишь парнишку лет двенадцати — это был сын соседей Круга. Мальчик сказал Дембовичу, что тетя Поля как ушла утром на работу, так и не приходила, что дядя Леня приходил домой обедать, а после обеда, всего с полчаса назад, поехал в город на базу кинопроката за новой картиной. Мальчик объяснил, что всегда спрашивает у дяди Лени, какое будет кино. На этот раз дядя Леня сказал ему, что на сегодняшний фильм дети до шестнадцати лет не допускаются. Он и название сказал, но мальчик не запомнил, — зачем же запоминать, раз не допускаются? Приехав в город, Дембович сел в трамвай-двойку, чтобы добраться до базы кинопроката, — адрес ему был известен. Дембович очень спешил, очень хотелось поскорее увидеть Круга, и ему повезло. Не промаячив и четверти часа перед воротами базы, возле которых стояли два пикапа-«Москвича», он увидел того, кого искал. Леонид Круг, низкорослый, широколицый, появился из проходной с двумя большими кубическими жестяными коробками в руках. Оттого, что был в стеганой телогрейке, он и сам казался кубическим. Поставив коробки в кузов бежевого пикапа, он огляделся, ища своего шофера. Дембович в этот момент двинулся через дорогу, и Круг обратил на него внимание. Приблизившись, Дембович сказал: — Товарищ, вы не с седьмого километра? — С седьмого. — То-то, я вижу, как будто знакомый пикапчик. — Заметив подходящего к ним шофера, он спросил у Круга: — Не подбросите? — Нужно хозяина попросить, — сказал Круг и повернулся к шоферу. — Вот тут земляк с нашего седьмого в пассажиры набивается, ты не против? Шофер, сердитый высокий дяденька, которому в кабине «Москвича», наверное, было очень тесно, отпер дверцу, закинул ногу в кабину и буркнул неприветливо: — Я-то не против… Замерзнет старик в кузове. Киномеханик сказал: — Ну, ничего, я для компании тоже в кузов сяду, чтобы не обидно одному… — Тут ерунда ехать… — добавил Дембович. — Дело ваше, — захлопнув дверцу, закончил переговоры шофер. С первой минуты, как только они уселись рядом спиной к ветру и машина тронулась, Дембович приступил к делу. Ему было легко начать, ибо он ясно видел: Леонид Круг настолько рад этой встрече, что еле сдерживает себя, чтобы не кинуться в объятия. Прощупывать было решительно ни к чему. Путь был недалекий. Через десять минут у переезда через железную дорогу Дембович сошел. Прежде чем постучать по кабине, он спросил у Круга, как лучше всего найти его в скором времени, чтобы поговорить более обстоятельно. Круг сказал, что удобнее прийти, как стемнеет, к нему в кинобудку. Помощника он всегда сумеет выставить, благо у того по вечерам частенько бывают назначены свидания. Дембович может прийти в любой день, кроме понедельника. В понедельник — выходной. На том они и расстались… Дембович застал Зарокова дома, тот лежал на кровати поверх одеяла и курил. У него была, как всегда, намечена встреча с Марией, но сейчас не до свиданий, и, проводив Дембовича на седьмой километр, Михаил сходил к телефонам-автоматам, позвонил Марии в парк и сказал, что сегодня прийти не сможет, а почему — объяснит при встрече… Внимательный Дембович сразу заметил валявшийся на полу рядом с пепельницей лист бумаги, похожий на телеграмму. Он подошел ближе. Это и была телеграмма. — От нее? Зароков кивнул. — Можно? Дембович прочел:
«МИША ДОРОГОЙ КАКАЯ РАДОСТЬ НЕ ДОЖДУСЬ ВСТРЕЧИ СРОЧНО ПОЗВОНИ ЛЮБОЕ ВРЕМЯ СУТОК ЖДУ ЦЕЛУЮ ТЕБЯ КРЕПКО ОБНИМАЮ ТВОЯ СЕСТРА НИНА».И в конце два телефона — рабочий и домашний. Зароков не дал Дембовичу высказать свои комментарии по этому поводу, он начал расспрашивать его о Круге. После девяти вечера Зароков отправился на переговорный пункт. Он разговаривал с Ниной ровно пять минут и вышел из жаркой, душной кабины взъерошенный и потный. Вернувшись домой, Михаил счел излишним передавать Дембовичу содержание этого разговора. Да, собственно, и нечего было передавать — так, маловразумительный обмен бессвязными репликами, не удивительный между людьми, которые не виделись двадцать лет…
ГЛАВА 12 Последствия визита участкового
Контрразведчикам, взявшимся за осуществление плана с очень дальним прицелом, приходится ни на секунду не забывать о психологических особенностях человеческой натуры. Разведчик, если даже он ничего не делает, всегда имеет повод для беспокойства. Но, бездействуя долгое время, он может постепенно успокоиться. Правда, это будет пассивное, если можно так выразиться, полусонное спокойствие. Оно непрочно и неглубоко и может развеяться от малейшей, даже ложной, тревоги. Только то спокойствие надежно и прочно, которое выработалось путем многочисленных проверок в серьезных испытаниях. Опытный разведчик не пропускает ни одной возможности проверить обстановку, он даже сам искусственно создает такие возможности — конечно, в пределах разумного. Надежда, после того как устроился в таксомоторный парк, словно впал в зимнюю спячку и, по всей видимости, надолго. Это не устраивало советских контрразведчиков. Лучше было бы, если бы он активизировался. Вот почему участковый уполномоченный имел удовольствие сообщить Зарокову столь радостную весть, что сестра его нашлась, хоть хорошо было известно, что он и не собирался ее искать. Спустя два часа после телефонного разговора Нины Александровны с Михаилом в квартире Воробьевых — это была отдельная двухкомнатная квартира — раздался звонок. Открыв дверь, Нина Александровна увидела незнакомого молодого человека. — Разрешите войти? — очень вежливо и вместе с тем несколько официально сказал он. Молодой человек достал из кармана удостоверение личности, показал его Нине Александровне и спросил: — Где нам с вами можно поговорить наедине? Нина Александровна пригласила в комнату. У Нины Александровны были все основания удивляться, когда сотрудник органов госбезопасности, попросив извинения за то, что не может ничего объяснить подробно, изложил причину своего появления. Он сказал, что человек, который прислал телеграмму и с которым два часа назад она говорила по телефону, не брат ей. Но если она когда-нибудь встретится с ним, она должна постараться сделать вид, что узнала в нем брата. Сыграть эту маленькую, но очень важную роль ей будет не так-то просто и легко. Двадцать лет надеяться и ждать, получить телеграмму, услышать, хотя бы издалека, голос того, кого ждешь, испытать радость, а потом вот здесь, сейчас, выслушивать подобные вещи — это очень тяжело… Пока он говорил, Нина Александровна успела отчетливо сообразить лишь одно: с ее братом Михаилом случилось что-то серьезное. Она готова была услышать самое худшее. Поглядев на нее внимательно, сотрудник госбезопасности продолжал: — Вы, безусловно, понимаете, Нина Александровна, приносить людям такие вести никому не хочется, но у нас есть основания полагать, что ваш брат Михаил Зароков, если даже он еще жив, вряд ли объявится теперь. Мою задачу немного облегчает то, что вы ведь еще в сорок пятом году получили извещение о Михаиле… Что он пропал без вести… Нина Александровна провела ладонями по лицу, глубоко вздохнула. — Мне сейчас кажется, что я чего-то такого ожидала… — заговорила она. — Сказать по правде, в последний раз я давала заявление в милицию о розыске Михаила просто на всякий случай, без особых иллюзий… И муж не раз говорил, что напрасно я все это… И вдруг получила телеграмму, потом звонок… Похоже на рождественский рассказ… Мне и радостно было, и как-то странно… — Мы надеялись, что вам должно показаться если и не странно, то как-то уж очень неправдоподобно. — Он окончательно освободился от сковывавшего его чувства виноватости перед этой спокойной и, как видно, немало пережившей женщиной. — Но все же сегодня вашим нервам досталось… Мы просим у вас извинения. — Ничего, — сказала Нина Александровна. Ей уже хотелось подбодрить молодого человека. Она сумела заметить, как трудно дается ему этот разговор. — Я понимаю, что так нужно. Напоследок он заверил ее, что она не должна испытывать беспокойства. Мужу надо все объяснить. — И попросите его, как я прошу вас, никому не говорить о моем посещении и о теме нашей беседы. — Ну, конечно. Это понятно. А для Надежды визит участкового имел и еще одно последствие. Леонид Круг, которого предприимчивый Дембович, сам того не ведая, ввел в поле зрения органов госбезопасности, очень заинтересовал советских контрразведчиков. За короткий срок была проведена большая работа. Она началась через несколько минут после того, как киномеханик рабочего клуба в поселке на седьмом километре, открутив последний вечерний сеанс, запер на висячий замок свою кинобудку и отправился домой, а окончилась утром следующего дня. В эту ночь не спали многие работники органов госбезопасности и вместе с ними два летчика. Но зато к утру был собран обширный материал. Дактилоскопическая экспертиза установила полную идентичность отпечатков пальцев, взятых с предметов, которыми пользовался киномеханик, и тех отпечатков, которые были с величайшим трудом добыты с некоторых предметов отнюдь не домашнего обихода после разгрома боевки в 1949 году и, как предполагалось, принадлежали матерому бандиту, сумевшему скрыться и с тех пор безуспешно разыскиваемому. Беспокойство Надежды начинало давать плоды… Можно было с немалой степенью вероятности предположить, что появление на горизонте мнимого Зарокова его сестры и неожиданное желание Дембовича увидеть Круга находятся в прямой связи. Леонид Круг сам по себе такая фигура, что советские контрразведчики не могли позволить Надежде пожертвовать им в какой-нибудь комбинации, связанной с появлением сестры, — это было бы по меньшей мере нерасчетливо. Круг мог еще сыграть и более серьезную роль. Надо было заставить Надежду искать другие пути, возможно, иных людей, еще неизвестных органам госбезопасности. Необходимо было принудить Надежду вытряхнуть до конца его резервы. Именно поэтому случилось так, что на следующее утро к Кругу зашла заведующая клубом. Она приказала явиться к ней в кабинет за командировкой. Киномеханика посылали на курсы повышения квалификации. Он не удивился — это уже бывало.ГЛАВА 13 Грязный вариант
Зароков выехал из парка в шесть утра. Три раза отвез от вокзала пассажиров с прибывшего поезда, а потом дело застопорилось — нет седоков, хоть убейся. Поболтав на стоянке со скучавшими коллегами, он решил съездить домой выпить чаю. Неспокойно было у него на душе. А вид Дембовича, ходившего со вчерашнего дня с физиономией гробовщика, растравил еще больше. Он понимал, что глупо и несправедливо злиться на старика, и старался хотя бы внешне не показывать ему своего раздражения. Состояние у обоих было одинаковое: ждать сложа руки невыносимо, надо двигаться, действовать. За чаем Зароков завел речь о возникшем накануне плане. — Сегодня четверг, значит, клуб работает? — спросил он. — Да. — Но до вечера ждать долго, сейчас всего восемь часов. У вас как, валидола хватит? Зароков с некоторых пор незаметно для себя перестал говорить Дембовичу «ты». И это пошло на пользу их отношениям. — Можно и не ждать вечера. Если он дома, то один или в крайнем случае еще этот малыш сосед. — Хорошо, Дембович, не будем ждать вечера, поезжайте. — Зароков сложил руки на столе в замок. — Начнете с того, что вам известен пароль. У меня есть старый пароль к Леониду Кругу. Человека, который придет к нему с этим паролем, он обязан слушаться. Круг, наверное, удивится, что им оказались вы. Объясните, что пароль дал вам тот, кому подчиняетесь и вы сами. И дальше прямо к делу. Он должен сегодня же уехать или улететь в Ленинград. Хорошенько запомните сами и велите запомнить ему адрес моей сестры и ее телефоны. В Ленинграде он сразу позвонит ей — вероятно, это будет вечером, после работы. Он расскажет такую историю: с братом Михаилом произошла небольшая неприятность, сам он в ближайшие две недели приехать не сможет. Он, Леонид, — мой друг, прилетел в Ленинград всего на сутки, хочет кое-что передать. Зайти к ней домой не может, нет времени. Если она имеет желание поговорить с ним полчаса, пусть приедет, скажем, на Кировские острова или в другое место по его выбору… Нет, пожалуй, Кировские острова подозрительно. Лучше где-нибудь не очень далеко от центра. Скорее всего она согласится. Когда я говорил с ней по телефону, было столько слез… Зароков закурил. — Дальше. Он спросит, в чем она одета, как ее узнать. Но встретить ее у самого дома — конечно, она не должна его видеть. Обязательно надо проверить, не следят ли за ней. Как это делается, Круг знает. А с полпути он сумеет раньше ее добраться до места свидания. — Зароков перебил себя: — Вы не удивляйтесь, Дембович, что я так все разжевываю. Здесь мельчайшие детали могут быть самыми решающими. Вы сумеете все в точности изложить это Кругу? — Да, да, я слушаю. — Самое главное. Меня не интересует, где и как он с нею покончит. Обстоятельства подскажут, а рука у него, думаю, набита. Самое главное, чтобы все было похоже на убийство с целью ограбления. И чтобы он убрался из Ленинграда в ту же ночь. Хорошо, если у него в кармане заранее будет билет на поезд, который уходит из Ленинграда часов в одиннадцать-двенадцать. В любую сторону, только не в наш город. А дело сделать надо за час-полтора до отъезда. И не дай бог, если он привезет сюда с собой хоть одну ее вещичку. Все надо где-нибудь спрятать так, чтобы никто не нашел. И обязательно чтобы был в перчатках и в новой обуви. Зароков встал, начал расхаживать взад-вперед. — Дальше. На следующий день он даст телеграмму сюда, на главный почтамт, до востребования на имя Корнеева. Пусть напишет два слова: «Перевод получил» — если все в порядке. Если нет — «Жду перевода»… Теперь о нем самом. Он, конечно, сообразит, что ему трудно будет объяснить дома и на работе неожиданный отъезд. Скажите вот что. После Ленинграда он не вернется на седьмой километр, мы переведем его на нелегальное положение. Пусть приедет в город, пойдет на хлебозавод и найдет там Корнеева. Куда поведет его Бекас, после решим. В конце разговора объявите ему, что весной, если все будет хорошо, его переправят за кордон. Это вдохновит. А потом дадите ему триста рублей на разъезды. Кажется, все… Но, подумав. Зароков уточнил еще одну деталь: — Да, забыл… Когда он с ней встретится, пусть расскажет такую историю. Я сбил нечаянно пешехода. Не насмерть. Начали следствие. С меня взяли подписку о невыезде. Подробности придумать легко. — Зароков посмотрел на озабоченно хмурившего лоб Дембовича. — Ой, боюсь, Дембович, не донесете вы все это до Круга, перепутается у вас в голове. — Нет, я все запомнил. — Ну, тогда с богом! Они вышли вместе, сели в машину, стоявшую в переулке. Прежде чем тронуться, Зароков разогрел мотор, покурил. Высадив Дембовича у автобуснойостановки, он отправился в парк. Было около девяти. В диспетчерской, по обычаю, толклись водители. Возле Марии, опершись о барьер, стоял дежурный балагур. Когда Зароков хлопнул его по спине, тот сказал: — А, Зарокову привет! — Ты свободен. — Вот спасибо! Как дела? — Какие дела? Я с шести за рулем, а накрутил на полтора целковых. Все ходят пешком… Я же сказал, ты свобеден. — Наклонившись к Марии, он подмигнул ей и сказал: — У меня новость. — Расскажешь? — Сестра нашлась… Сама меня разыскала… Представляешь? Мария приложила ладони к щекам. — Да что ты говоришь?! — Ей-богу… Живет в Ленинграде. Фамилия Воробьева. А я-то искал Зарокову. — Как я рада за тебя… — Хочу дня на три отпуск у начальства попросить. — Ну как же, конечно, надо. Зароков рассказал подробно, как все это произошло, какую он послал и получил телеграмму, как говорил с сестрой по телефону. — Ладно, Мария, — он взглянул на часы. — Надо поработать. — Завтра увидимся? — Обязательно. Если я не уеду… А в одиннадцать часов дня на площади перед филармонией произошел несчастный случай, по поводу которого работники ОРУДа составили протокол. Вот как было дело. К остановке на площади подошел автобус. Следом за автобусом ехало такси — голубая «Волга». В тот момент, когда такси обгоняло автобус, из-за него на проезжую часть выскочил молодой человек, он хотел перебежать на другую сторону, к скверу. Такси вильнуло, молодой человек заметался, и машина ударила его правым крылом в бедро. Очевидцы сообщили, что скорость такси была небольшая, во всяком случае, не превышала шестидесяти километров. Резко тормозить водитель не мог, так как был гололед, да к тому же площадь покрыта не асфальтом, а гладкой гранитной брусчаткой. Общая картина позволяла сделать заключение, что водитель такси не виноват. Между прочим, остановившись, он первым бросился к лежавшему на мостовой парню, хотел отвезти его в больницу. Но тут, на счастье, мимо проходила машина «Скорой помощи», она и забрала парня. У незадачливого пешехода оказался перелом бедренной кости, других повреждений не нашли. Водителем этого такси был Зароков. Его повезли на экспертизу, где заставили дуть в трубку. Трубка не показала ни малейших следов алкоголя. После составления протокола у Зарокова взяли подписку о невыезде из города и велели отправляться в парк. На линию выезжать сегодня больше не разрешили. В парке по этому поводу было много толков. Хорошо еще, что Мария сдала смену и ушла до его появления. Все шоферы жалели Зарокова, считали, что ему просто не повезло. Ведь водитель первого класса. Допустить наезд из-за нерасторопности, по недосмотру он не мог… Убитый случившимся, Зароков покинул парк и отправился на телефонный переговорный пункт. Прождав целый час, он наконец получил Ленинград. Ему не хотелось описывать случившееся Нине в слишком трагических тонах, но все же он был очень расстроен. Главным образом потому, что это досадное происшествие задержит его приезд в Ленинград. Не может ли она сама приехать к нему? Нет, в ближайшие дни никак не может, составляется план на второй квартал. Договорились, что он будет звонить ей как можно чаще. По пути домой он зашел в винный магазин, где продавали в розлив, и выпил стакан коньяку. Дембович встретил его словами: — Он уехал. Зарокова удивило: слова приятные, а произнесены так мрачно. — Уже? — спросил он. — На курсы уехал. Хмель сразу прошел. — На какие курсы? — Повышения квалификации. Зароков сунул изжеванный окурок в пепельницу. — Неужели это из-за вас? — За последние три года его посылают вторично. Я узнавал у его заведующей. Зароков покачал головой. — Наследили, Дембович. Заведующая вас запомнит. — Не уверен… Я ведь тоже задал себе вопрос: неужели из-за меня? Лучше уж наследить, чем думать о таких страшных вещах. И потом это не так опасно. Она меня помнит с тех времен, когда я еще работал в управлении культуры. Зароков не спорил. Он попросил дать чего-нибудь поесть. Дембович не мешал ему, но Зароков заговорил сам: — Надолго послали? — На месяц. — Надо проверить, но с ним не встречайтесь. — Он покачал головой. — А я-то насочинял… Драматург! Режиссер несчастный! Дембович тоже не стал спорить. Зароков отложил вилку. — Но что-то необходимо делать. Нужен другой. — Я думал, — сказал Дембович. — У меня есть только один человек, который может пойти на такую вещь. Но это будет очень грязный вариант. — Кто он? — Зовут его Василий Терентьев. Мы вместе служили в гестапо во время войны на Карпатах. На нем много крови, его держали на самых грязных акциях. А я в этом смысле был не замаран. Когда уходили, немцы меня взяли, а его бросили. Он знает, что его разыскивают как государственного преступника. В сорок седьмом он меня нашел. Я помог ему достать документы. — Плохо… Плохо, но поневоле приходится иметь дело с подонками. Где живет? — Псков. — Надо ехать к нему, Дембович. Завтра же. — Другого ничего нет. — То, что мы насочиняли для Круга, годится? — Думаю, годится. Только разговаривать он не мастер. Не знаю, как сейчас. Ваша сестра удивится, что у ее брата такой друг. — Другого же никого нет… Давайте спать. Встанем пораньше… Вам в дорогу, а мне надо одного пострадавшего пешехода в больнице навестить, передачу снести.ГЛАВА 14 Забытый Павел
В течение последнего месяца Куртис не баловал Павла своим вниманием. Словно бы охладел к нему. Приходил раз в неделю по вечерам, справлялся, как идет работа, давал двадцать или тридцать рублей и откланивался. Однажды, поговорив дольше обычного, он выразил удивление, что Павел резко изменил свой лексикон и вообще как-то изменился. — Вы что же, прикажете с хлебопеками по изящной фене ботать? — возразил Павел. — Они могут не так понять. Приспосабливаться обязан, дорогой товарищ. А вообще надоело мне носить хомут. Видели бы корешá! Боже мой! Вот завеснит немножко — помашу я вам платочком. Куртис сказал, что снимает с повестки совещания свой вопрос насчет лексикона как совершенно неуместный. И чтобы Павел не тосковал. Все окупится когда-нибудь. И дал тридцать рублей. Жизнь Павла текла размеренно и спокойно. Время от времени являлся домой поздно. Тогда хозяйка ворчала, а на следующий день завтрак бывал хуже тюремного. Но Павел не очень-то обижался. Добродушие его было неистощимо. И это обезоруживало строгую и дисциплинированную старушку. Усердие и расторопность Павла были замечены на работе, и вскоре его перевели на должность экспедитора. Теперь он ездил на разные склады и базы за маслом, за изюмом, какао, молоком, сахаром… Однажды на складе, где он должен был получить масло, к нему подошел какой-то человек в белом фартуке — лица его Павел в первый момент не разглядел, в помещении склада было полутемно. Наверно, новый помощник кладовщика, решил Павел. — А халатик-то надо бы постирать, — сказал этот человек. Павел смутился. Но не оттого, что его синий халат был действительно не первой свежести. Он узнал много раз слышанный голос. Ошибиться было невозможно — рядом с ним стоял лейтенант Кустов, которому по плану операции назначалось осуществлять связь между ним и руководством. — А у вас всегда очередь? — спросил Павел и отвернулся. — Пойти покурить, что ли? — Ну, это уже по принципу — сам дурак, — разочарованно произнес человек в белом фартуке. — Покурите, покурите… Ожидавшие очереди экспедиторы заулыбались. Кустов вышел в боковой коридор, Павел за ним. — Кустов, это же ты, да? — быстрым шепотом сказал он ему в спину, шагая следом. Октябрь, ноябрь, декабрь, январь — вот сколько прошло времени, прежде чем Павел дождался связи. Каково ему было сдерживаться? Он уж думал — про него забыли. В дальнем конце коридора Кустов отпер ключом маленькую дверь, и они вошли в тесную кладовку, где стояли новенькие весы и в углу стопкой были сложены пустые мешки. Пахло свежей рогожей. Обнялись. Потом Кустов достал из бокового кармана кожаный бумажник, извлек из него вдвое сложенный листок. — Читай. Павел развернул записку. Его не надо было просить дважды.«Твое поведение одобряем, — читал он. — От тебя пока никакой информации не требуется. Задача прежняя — входи в доверие. Боцмана проверял Дембович. Пелагею Сергеевну Матвееву проверяла втемную женщина тебе неизвестная. Медальон предъявлен. Но не в медальоне суть. Главное — карточка. На карточке тебя узнали. И все-таки проверка еще не закончена. Будь бдителен. Не торопи события. Дома все в порядке, мать шлет тебе большой привет. Что нужно — передай. Желаем успехов. Сергей».Кустов все время глядел на него с добродушной улыбкой. Заметив, что Павел дочитал до точки, сказал вполголоса: — Тебя просто не узнаешь. — Система Станиславского. Но обмениваться впечатлениями друг о друге все-таки не было настроения. — Видал его с тех пор? — спросил Кустов. — Нет, больше не видал. — Выдерживает. — Но думаю, если уж такой заглотнет — будет крепко, не сорвется. — Трудно тебе? — Вжился. Кустов показал пальцем на записку. Павел вернул ее. Кустов вынул карандаш, написал на чистой стороне несколько цифр. — В экстренном случае можешь звонить. — Он подержал у Павла перед глазами номер телефона. — Готово, — сказал Павел, и Кустов спрятал записку в бумажник, а бумажник во внутренний карман. — Следующая явка будет похожа на эту. — Хорошо. — Что передать? — Только приветы. Мне ничего не надо. И они расстались, обнявшись на прощанье. Павел отправился получать масло, а Кустов вышел через другую дверь на улицу.
ГЛАВА 15 Телеграмма
Настал февраль. Среди метельных и ветреных выпадали иногда дни, приносившие откуда-то издалека запах весны. Как будто на замороженных стеклах окна кто-то растопил теплым дыханием светлую лунку. Но на следующий день снова налетала морозная вьюга, и лунка затягивалась бесследно. Ничто не менялось в распорядке жизни Павла. Встреча с Кустовым немного выбила из колеи, но это быстро прошло. 6 февраля вечером пожаловал Куртис. Дверь ему открыл Павел. Он отметил про себя, что старик сильно сдал по сравнению с прошлым посещением. Как-то сразу обозначились и мешки под глазами, и склеротические жилки на скулах, а кожа шеи, показавшаяся Павлу такой морщинистой еще при первой встрече в ресторане «Центральный», была решетчатая и темная, как панцирь у старой черепахи. И вдобавок, вероятно, он два дня не брился. — Сразу видно, что вы шли не на прием к английской королеве, — приветствовал его Павел. Куртис только махнул нетерпеливо рукой. — Слушай, Павел. Завтра поближе к вечеру тебе надо сходить на почтамт. Возьми с собой паспорт. Получишь телеграмму до востребования. …На следующий день Павел после работы съездил на почтамт и получил телеграмму. Дома его ждал Куртис. Старик схватил телеграмму, воскликнул: «Слава богу!» — и, не простившись, убежал. Павел переоделся, обрадовал хозяйку, что идет в кино, и спустился на улицу. Побродив, он нашел телефон-автомат на тихой пустынной улочке. Набрав номер, который показывал ему Кустов, спросил: — Скажите, пожалуйста, ваш телефон два двенадцать сорок семь? — Это не были цифры, набранные им. — Нет. — А какой? Мужской голос назвал условный номер. Павел сообщил о телеграмме. — Вам велено передать, — услышал он в ответ после небольшой паузы, — приедет гость. Берегите его. Редкая гадина. Теперь необходимо координировать действия. — Понял. Буду звонить. Вернувшись к себе, Павел увидел Куртиса. Как всегда, когда предстоял разговор без посторонних, Куртис послал хозяйку в магазин. Потом попросил Павла сесть и предупредил, что это будет самая серьезная беседа из всех, до сих пор между ними происходивших. И просил не зубоскалить. — Завтра, а может быть, послезавтра, — начал он, — к тебе на работу придет человек. Он вызовет тебя. Не удивляйся. Фамилия его Терентьев. Пойди с ним в столовую на углу Кузнечной и Парковой. Знаешь? Если будет спрашивать обо мне, скажи, что меня увидеть нельзя, меня сейчас в городе нет… Расспроси его досконально, что он сделал. Все по порядку. Если у него осталось что-нибудь от поездки — отбери. А затем скажи, я велел сделать так. Он сегодня же ночью должен ограбить какую-нибудь палатку, магазин, ларек — что угодно. Или стянуть вещи в зале ожидания на вокзале. В общем, по его усмотрению. Его ищут, могут и найти. Ты понимаешь: лучше судиться за кражу. Осудят года на два — и концы в воду. Отсидит — выйдет чистый. Втолкуй ему. Самое главное — чтобы он усвоил именно это. От него надо избавиться. Объясни, что после отсидки он сможет жить в открытую, как хочет. Не надо будет скрываться. Я дам тебе деньги, отдашь ему. Тысячу рублей. — Слушайте, маэстро, хотите впутать меня в мокрое дело? — серьезно сказал Павел. — Я протестую. На мне и так, кажется, висит… — Тебе нечего опасаться, — уверял Куртис. — Хорошо. Но учтите: если что, я себя в жертву ради вас приносить не буду. Все расскажу…ГЛАВА 16 Терентьев ест пирожки
Человек, пришедший в пятницу после обеда в контору хлебозавода и спросивший Корнеева, производил очень странное впечатление. Он был словно из ваты. Двигался медленно. На землистом лице застыло какое-то идиотски бесстрастное выражение, словно у него были парализованы нервы, управляющие мышцами лица. Лицо истукана. И ко всему — неестественно тонкий голос. Павел, отпросившись у начальства, вышел с ним на улицу. — Значит, вы и есть Терентьев и вы получили мой перевод? — в обычной своей манере завел разговор Павел. — Телеграмму отбивал, — без всякого выражения, как автомат, сказал Терентьев. — И много получили? Тот молчал. Павел посмотрел на него сбоку и подумал: «Натуральный истукан». Походили по переулкам. Павел два раза проверился — Куртиса не было. — Ладно, — сказал он, — план такой. Сейчас пойдем где-нибудь перекусим. Для ресторана, боюсь, ты одет слишком кричаще. Но тут недалеко имеется одно предприятие под названием «Пирожковая». Оно нам подойдет. В столовую на углу Кузнечной и Парковой, где советовал отобедать Куртис, он идти не собирался. Там за ним будут следить. В пирожковой было столиков шесть, а посетителей человека четыре — обеденные часы кончились. Павел и Терентьев сели в углу. Терентьев шапку не снял и пальто не расстегнул, хотя было жарко. Павел принес два бульона, горку пирожков с мясом на глубокой тарелке. — Водки нет? — Впервые в голосе Терентьева послышались слабые нотки какой-то заинтересованности. Это было кстати. Павел сам собирался навести речь на выпивку, чтобы выйти минут на пять из пирожковой. Вчера он звонил своим, доложил о Терентьеве. Просили позвонить сегодня, когда Терентьев явится. — Нет, — с сожалением произнес Павел, — здесь выпивки не бывает. Но вот что… Ты посиди, я сбегаю в продовольственный, куплю пол-литра. Тут недалеко. Хочешь — ешь, но лучше подожди. — Бери сразу две. — В первый раз этот ватный человек сказал три слова кряду. — Тоже правильно, — согласился Павел и убежал. Он позвонил из автомата за углом. Инструкции были короткими и ясными: сделать все так, как приказал Куртис. — И еще одно. У вашего подопечного есть золотые женские часы марки «Заря». Возьмите их у него. Покажите и отдайте их Куртису, если он сам спросит о каких-нибудь вещах. Не спросит — не показывайте. Вы их присвоили, понимаете? Деньги подопечному не отдавайте. Прикарманьте их. — Понял. — Когда будете передавать Куртису то, что расскажет подопечный, не приукрашивайте. Сохраните его стиль. — Это мне ясно. — Все. …Павел принес две бутылки водки. Одну дал Терентьеву, другую зажал у себя между коленями. — Так удобнее, — объяснил он. — Тут в открытую пить не разрешается. Наливай себе под столом и сразу опрокидывай. Чтоб стакан пустой стоял. Терентьев налил себе полный стакан и выпил его маленькими глотками. Съел полпирожка. И тут Павел попросил его рассказать про Ленинград. Терентьев уместил всю историю слов в двадцать пять-тридцать, но излагал ее мучительно долго. То и дело останавливался, возвращался назад и все время забывал, что говорить надо шепотом. Павлу пришлось раза два цыкнуть на него. В конце концов он все-таки добрался до точки. Если бы Павел знал о плане убийства, разработанном Надеждой, он бы увидел, что рассказ Терентьева совпадет с этим планом. Терентьев допил свою бутылку и спросил у Павла, нет ли еще выпить. Оказывается, этот истукан даже не замечал, что Павел вообще не наливал себе. Он был полностью отключен от окружающего. — Свалишься, — сказал Павел. — А тебе еще надо дело делать. — Не. Не свалюсь, — трезвым бесстрастным голосом возразил Терентьев. — Если есть, дай. Павел видел, что он действительно нисколько не изменился после выпитой бутылки. — Ну, ладно, я тебе дам еще, но после. Сейчас слушай… И он слово в слово изложил то, о чем просил Куртис. Терентьев выслушал спокойно. Ни одна жилка не дрогнула на его лице. — Сделаю, — только и молвил он. — Что-нибудь от этой женщины у тебя есть? — спросил Павел. — Часики. — Дай их мне. Только тихо. Сними шапку, сунь их за клапан, шапку положи на стол. Терентьев все так и сделал. Павел взял шапку, вынул и положил к себе в карман часики на черном креповом ремешке. Потом передал Терентьеву под столом нераспечатанную бутылку, сказав: — Только не торопись, а то опьянеешь. Нам еще долго сидеть, до вечера. Я тебе покажу одну палаточку, там ты и разгуляешься. …Около девяти часов вечера Павел повел Терентьева поближе к центру. Не дойдя немного до угла Первомайского переулка, Павел остановился. — Вон, смотри, на углу стеклянный павильон. Это галантерейная палатка. Действуй. Место было не очень оживленное, но прохожие попадались.
Терентьев, шаркая по асфальту своими галошами, размеренно и неторопливо направился к павильону. Павел повернул в обратную сторону, отошел метров на сто и решил подождать, понаблюдать, что будет. Было тихо, и скоро он отчетливо услышал лязг, какой-то хруст, затем крики: «Сюда! Сюда!» А через минуту раздалась, трель свистка. Павел увидел, как две фигуры, сопровождаемые кучкой любопытных, пересекли улицу и скрылись за углом… Куртис встретил Павла бранью. Он был взбешен и настолько не владел собой, что забыл услать Эмму. — Где ты пропадал? — кричал он. — С вокзала он поехал к тебе. Почему ты не пришел в столовую? — Какая столовая? — Павел простодушно поглядел на Куртиса. — С таким чучелом в центре показываться? — Подумаешь, аристократ! Павел тоже решил разозлиться. — Если так, я вам скажу, маэстро, кое-что. Хотели, чтобы я с этим барахлом таскался по городу? Замарать меня хотели? И без того уже замарали! Хватит. Что вы ко мне прилипли? И не орите. На меня родной папа никогда не орал. Кажется, мы с вами распрощаемся. И боюсь, что навсегда. Павел хорошо изучил натуру Куртиса. Старик был из тех, кто кипятится только до первого отпора, а наткнувшись на острое, моментально сникает. Так произошло и теперь. Куртис почувствовал себя усталым. — Сядем, — сказал он. — Рассказывай. Павел подробно описал все. Куртис слушал, закусив губу, полуотвернувшись и глядя в пол. — Будем надеяться, что все произошло так хорошо, как ты говоришь. — Чего вам еще надо? — возмутился Павел. — Ваш приятель благополучно попал в руки милиции. Вы же этого хотели? — Он мне никакой не приятель… У него что-нибудь осталось из вещей? Павел молча достал часы на потертом черном креповом ремешке, протянул их Куртису. Но тот, поглядев на них, брать в руки не стал. Он смотрел на часы, как на жабу. — Их надо выбросить. Так, чтоб никто не нашел. Слышишь? Непременно выброси. Пожадничаешь — жалеть будешь. Павел усмехнулся. — Это я лучше вас знаю. Я же не аристократ. — Деньги отдал? — Конечно, отдал, — не моргнув, соврал Павел. — Но вот куда он их спрятать успеет, трудно сказать. — Отберут, наверно, — безразлично предположил Куртис, вставая. — Мне пора идти. Но я тебя еще раз прошу: выброси часы. А ремешок лучше сжечь. Павел не вышел из комнаты в прихожую, чтобы проводить Куртиса, — это было впервые. Старик, надев пальто, заглянул в дверь, сказал: — Не серчай. — Тон у него был примирительный. — Скоро погуляем. А насчет замарать — глупость. — Поживем — увидим, — ответил Павел.
ГЛАВА 17 Чего не знали Павел и Надежда
Контрразведчики думали, что Надежда не решится на убийство Воробьевой. Но, к их большому сожалению, он решился. И вот что произошло в Ленинграде, о чем не знали ни Павел, ни Надежда. …Василий Терентьев, ничем не примечательный низенький человек лет сорока пяти, неторопливый, даже медлительный в движениях, одетый в длинное зимнее пальто грязно-синего цвета с черным барашковым воротником, в шапке-ушанке солдатского образца, в черных валенках с галошами, вышел на вокзальную площадь в толпе пассажиров, приехавших из Пскова в Ленинград, и остановился, чтобы осмотреться. Шоферы стоявших чуть поодаль легковых автомашин торопливо, как родных, кинулись встречать приехавших, предлагая услуги. Это были не таксисты, а обыкновенные «леваки». Ловкий разбитной парень в пыжиковой шапке и потертой кожаной тужурке издалека крикнул стоявшему с полуоткрытым ртом Терентьеву: — Эй, валенки! Поедем, что ли? Терентьев поманил его рукой в темной толстой шерстяной перчатке. Парень подошел вразвалочку. — Мне на Московский вокзал. Свезешь? — спросил Терентьев неожиданным для его обстоятельного облика тонким голосом. — Рупь, — сказал парень, озорно поглядывая по сторонам. Терентьев снял перчатку, хотел лезть в карман за деньгами. — Да нет, ты что? — остановил его парень. — Так нельзя. Потом. Иди в машину. Во-о-он, серая, с того краю третья. Видишь? Ты иди садись, я еще попутных поищу. Терентьев неторопливой деловитой походкой направился к машине, а парень принялся громко вопрошать: — Кому на Московский? На Московский кому? Есть два места! Терентьев, приблизясь к серой машине, обойдя ее два раза, словно прилаживаясь, наконец открыл переднюю дверцу, но передумал, закрыл и поместился на заднее сиденье. Скоро прибежал шофер. Рывком распахнув дверцу, он нырнул за руль, еще не усевшись, завел мотор и, трогая с места, сказал: — Порядок! Еще двое нашлись. С вещами. Сейчас мы их заберем. Развернувшись по широкой дуге, он лихо, так, что взвизгнули тормоза, осадил машину у тротуара. Задние дверцы открылись разом с обеих сторон, и, не успев сообразить, что происходит, Терентьев оказался между двумя плотными молодыми людьми. И машина, свернув, быстро побежала по переулку. Молодые люди крепко сжимали ему запястья. — Спокойно, — дружелюбно сказал тот, что сидел справа, и сунул руку к нему за борт пальто. Там у Терентьева наспех был пришит длинный, узкий, как для белого батона, карман из холстины, а в кармане лежал тяжелый молоток. Молодой человек извлек его и спокойно поинтересовался: — Еще что есть? — Ножик, — тонким голосом отвечал Терентьев. — Ну и валенки! — весело сказал шофер и расхохотался. — Где он? — В пинжаке. В левом кармане, — оторопело, еще не придя в себя, сообщил Терентьев. Молодой человек достал финку в самодельном сыромятном чехле, с наборной ручкой из разноцветного плексигласа — такие делали во времена войны… Через полчаса Терентьев давал показания. Первый вопрос задал, правда, он сам: — За что забрали? Но спокойный грузный человек, сидевший перед ним за большим столом, на котором не было ничего, кроме чистого листа бумаги и черной авторучки, выдвинул боковой ящик, взял из него фотографию с фигурно обрезанными краями, показал ее Терентьеву и ответил своим вопросом: — Когда и куда вы исчезли с Карпат? Терентьев, помедлив, попросил попить. — Спрашивайте. Буду говорить. Он не запирался, не утаивал ничего. Покончив с прошлым, перешли к тому, что Терентьев собирался сделать в Ленинграде. Ответы его были односложны, но вполне откровенны и исчерпывающи. — Вот что, Терентьев, — сказал брезгливо человек, сидевший напротив, — вы поедете в Москву, как собирались сделать. Вы дадите оттуда телеграмму, что перевод получили. Потом вы поедете в тот город и найдете Корнеева. И будете поступать так, как они вам прикажут. Не вздумайте обмануть. Теперь вам никуда не уйти. Разделаться с вами мы им не дадим. Вас обязательно будут судить как государственного преступника. Вот каким образом случилось, что Павел имел сомнительное удовольствие познакомиться с Терентьевым, а Надежда смог порадоваться телеграмме, содержавшей два слова:«ПЕРЕВОД ПОЛУЧИЛ».
ГЛАВА 18 Беда одна не приходит
Испытывая в эту зиму постоянную радость от того, что одиночество ее кончилось, Мария все ждала и боялась, как бы не пришла беда. И вот, пожалуйста, так она и знала: Михаил сбил пешехода. Правда, до суда дело вряд ли дойдет, потому что виноват не Михаил, а сам пострадавший, но все равно душа болит. Единственное утешение — травма у парня оказалась не очень тяжелой. Мария дважды навещала его, носила яблоки, печенье, говорила с врачом. У парня был перелом бедренной кости, но врач назвал его удачным, потому что кость не расщепилась, парню семнадцать лет, бедро срастется. Но так как беда одна не приходит, Мария ждала, что должна случиться еще какая-нибудь неприятность. Так оно и произошло. Едва Михаил немного успокоился после происшествия с парнем, как нагрянуло настоящее несчастье. В тот вечер они собирались пойти в театр, но когда Михаил встретил ее после работы, Мария поняла: ни о каком театре не может быть и речи. Михаил выглядел таким убитым, что у нее упало сердце. Он как будто постарел лет на десять. — Что с тобой? — спросила она. Он протянул ей синюю бумажку — это была повестка из прокуратуры. Явиться сегодня в пять вечера. — Неужели все-таки..? — Мария имела в виду дело с парнем. — Нет, — сказал Михаил. — Думаю, что-то случилось с сестрой. Что-то серьезное. Сейчас объясню. Проводишь меня до прокуратуры? До пяти времени еще оставалось много, пошли пешком. И вот что рассказал Михаил. Вчера поздно вечером он позвонил в Ленинград сестре по домашнему телефону. Было часов одиннадцать, но никто ему не ответил. Он подумал, что, может быть, сестра с мужем ушли в кино или в гости. Но какое-то смутное предчувствие не давало ему покоя, и он решил во что бы то ни стало дозвониться, услышать голос сестры, хоть в час, хоть в два ночи. Вернулся на переговорный пункт в половине первого. Но и на этот раз квартирный телефон не отвечал. Сегодня утром он позвонил по рабочему телефону. Произошел какой-то странный разговор. Женский голос ответил, что Воробьевой нет. Он спросил, когда она будет. Никогда, был ответ. Михаил попросил объяснить почему. Может, она уволилась? Нет, не уволилась. Так что же случилось? Ну, сказала женщина, такие вещи по телефону объяснять она не будет. А дома Михаила ждала повестка… У подъезда прокуратуры он попробовал уговорить Марию, чтобы она не ждала, это может затянуться. Но она осталась! Целых два часа она ходила по тротуару взад-вперед, строя самые зловещие предположения. Было холодно, но зайти в прокуратуру Мария стеснялась. Наконец Михаил вышел. Да, предчувствия не обманули его. Следователь попросил буквально по часам и минутам рассказать, что он делал с того момента, как узнал от участкового уполномоченного о существовании Нины Александровны Воробьевой, своей сестры. Михаилу нечего было ломать голову — каждый его шаг на виду, можно точно проверить. На вопрос Михаила о сестре следователь ответил, что она убита. Когда Михаил пришел в себя, следователь сказал, чтобы он правильно понял этот вызов и допрос. Следствие обязано проверить все версии, кажущиеся возможными. Михаила, вероятно, вызовут еще не раз. На протяжении недели его действительно вызывали еще дважды. И в последний раз следователь объявил, что Михаил может считать себя вне подозрений, и попросил от имени прокуратуры извинения за то, что вынуждены были его потревожить. Михаил пытался звонить по вечерам в Ленинград на квартиру Нине, хотел поговорить с мужем, но телефон не отвечал. Михаил пошел к следователю, который его допрашивал, посоветоваться, узнать, почему не отвечает телефон. Следователь сказал, что свяжется с ленинградцами, и просил зайти завтра. Михаил зашел. Оказывается, Воробьев, муж его сестры, собирается менять квартиру, дома не бывает, живет у знакомых. Что касается намерения Михаила повидаться с Воробьевым, побывать на могиле сестры, то лично он, следователь, делать этого сейчас не советует. Сомнительно, чтобы Воробьев в глубине души не связывал убийство жены с неожиданно нашедшимся братом. Между прочим, именно он первый подал ленинградским следователям мысль проверить эту версию. Вряд ли ему будет приятно увидеть Михаила… Мария, когда у них зашел разговор о поездке Михаила в Ленинград, сказала ему то же самое и почти в тех же выражениях. И он смирился. На этом черная полоса у Марии, кажется, кончалась. С парнем, которого сбил Михаил, все уладилось. По поводу темной истории с сестрой подозрения с него сняты, и Мария с радостью наблюдала, как Михаил становится прежним, уверенным в себе человеком. Окончательно он стряхнул угнетавшее его беспокойство в тот день, когда они нечаянно попали в суд. А произошло это так. Они гуляли, встретившись по обыкновению в четыре часа, после ее работы. Михаил был веселый. Вдруг он остановился и стал читать вывеску, на которой было написано: «Народный суд 2-го участка Заводского района». Михаил сказал: «Идея! Давай зайдем. Интересно же посмотреть, что бы могло со мной произойти. Никогда не бывал в суде. А ты?» Она тоже не бывала. Залов было несколько, но дела слушались только в двух: в одном разводили мужа с женой, в другом судили вора. Публика — сплошь старушки и старики. Михаил выбрал второй зал. Они немного опоздали к началу разбирательства, обвинительного заключения не слышали. Подсудимый — невзрачный коренастый человек с землистым лицом — отвечал на вопросы прокурора противным тонким голосом. Вероятно, дело было предельно ясное — весь процесс занял не более двадцати минут. Вор забрался в галантерейную палатку на углу Спортивной и Первомайского переулка и был задержан на месте преступления двумя прохожими — парнями с электролампового завода, которые сдали вора милиционеру. Парни эти присутствовали на суде в качестве свидетелей и тоже давали показания. Вору дали два года. После суда Михаил стал еще беззаботнее. В тот вечер Мария вздохнула с облегчением: и вправду черная полоса кончилась, все переменилось.ГЛАВА 19 Урок логики
Надежда был спокоен и уверен как никогда. Все вошло в норму. Единственное, что тревожило его, — внезапный отъезд Леонида Круга, подозрительно точно совпавший с посещением Дембовича, — разъяснилось. По его заданию Дембович съездил в район, зашел в здание, где проходили сборы киномехаников, видел Круга, а в первых числах марта был на седьмом килеметре, разговаривал с ним. Круг в самом деле был на курсах. Ровно месяц. Снег в саду у Дембовича растаял, и однажды поздним вечером Надежда попросил его выкопать из-под яблони портативную рацию. Составив и зашифровав довольно подробное донесение и дождавшись назначенного для сеанса часа, он выехал далеко за город и во второй раз за полгода пребывания в Советском Союзе вышел в эфир. Надежда не слишком опасался, что его запеленгуют, — передача была скоростная, длилась каких-нибудь двадцать секунд, не больше. В донесении Надежда описал в общих чертах события прошедших месяцев, дал объективную оценку своему положению, а в конце сообщил о том, что с Леонидом Кругом установлена связь, и просил на этот счет указаний. В следующую ночь он работал на приеме, который длился всего десять секунд. После приема он с помощью маленькой приставки к рации прослушал развернутый текст сжатой радиограммы, а потом долго расшифровывал ее. Центр считал, что положение Надежды, как им представляется, позволяет приступить к исполнению двух заданий. Ориентировочно переброска Леонида Круга назначалась на вторую половину июня. К тому времени следует иметь пробы земли и воды, чтобы Круг взял их с собой. Детально разработанный план переброски Надежда получит ровно через месяц. Указывалось точное время, когда он должен будет в следующий раз работать на приеме. Видеться с Кругом он не намеревался. Это было бы опрометчиво. Все можно сделать через Дембовича. А с Бекасом следовало встретиться как бы случайно и поговорить по душам. Как-то в ясный вечер, когда солнце было уже на закате и капель, весь день звеневшая в городе, замолкла, а на карнизах домов морозец развесил хрустальные сосульки, Надежда подъехал на своей машине к хлебозаводу. Павел вышел с двумя совсем юными девушками. Он, видно, досказывал им какую-то историю, начатую еще там, за дверями завода. Девчонки покатывались со смеху. Надежда, понаблюдав эту картину, подумал, что Дембович в своих педантично подробных описаниях встреч с Бекасом нарисовал ему портрет, идеально схожий с оригиналом. Тут, конечно, Павел был не таким, какого Павла помнил Надежда по кратковременному знакомству в поезде Сухуми — Ленинград. И не таким, как во вторую их встречу, когда Бекас сел к нему в такси вместе с размалеванной девицей. Надежда чувствовал, что начинает питать симпатию к этому легкомысленно шагающему по жизни парню. Павел не обратил на машину Надежды никакого внимания. До трамвайной остановки он дошел вместе с девушками, а на остановке с ними распрощался. Они продолжали путь пешком. Павел вскочил в трамвай. Надежда не спеша ехал следом. Там, где трамвай сворачивал в сторону стадиона, Павел спрыгнул с задней площадки, не дожидаясь остановки, и бодро зашагал по бульвару. За версту было видно, что это невозмутимо бесшабашный человек. На глаза ему попалась закусочная, и Павел зашел в нее. Надежде пришлось подождать минут пятнадцать. Павел появился, дожевывая на ходу. Сокращая путь, он свернул в улицу, застроенную старыми одноэтажными и двухэтажными домиками, с тесными дворами, загроможденными покосившимися сараями. И вот здесь-то Надежда догнал его. Опустив стекло, он окликнул Павла: — Алло, радиотехник! Садись — подвезу. Денег не возьму — угощаю! Павел чуть нагнулся, разглядывая шофера такси. Узнал и моментально нахмурился. — Знаешь, друг милый, — не принимая дружелюбного тона, сказал он. — Вались ты… Вот навязался на мою шею! Я тебя не знаю, понял? Павел огляделся, свернул во двор, увидел узкий проход между сараями и юркнул в него, чтобы выйти на другую, параллельную улицу. Надежда развернул машину, нажал на газ посильнее, доехал до угла, сделал поворот и буквально через десять секунд въехал на улицу, по которой ускользнул Павел. Но его там уже не было. Личный контакт, как говорится, наладить не удалось. Зато паническое бегство Павла давало Надежде красноречивое доказательство в пользу того, что сомнения его относительно Павла беспочвенны. И Надежда в последний раз решил проверить эти свои сомнения, преподав самому себе урок элементарной логики. Если исходить из предположения, что Павел — контрразведчик и подослан к нему, значит, органам государственной безопасности было известно о Надежде с первого дня его появления на территории Советского Союза, а точнее, еще до появления. Допустим, что это так. Отсюда вытекает вопрос: почему органы госбезопасности не взяли Надежду сразу? Ответ найти нетрудно: чтобы выявить его связи и намерения. Но очевидно, что у советских контрразведчиков достаточно сил, чтобы знать о расшифрованном вражеском разведчике буквально все, следить за малейшим его шагом, контролировать каждое его действие. Подсылать к нему под видом уголовника специального сотрудника для того, чтобы усилить слежку, нет особой необходимости. И к тому же это всегда чревато известным риском для следящих: если они не считают иностранного разведчика идиотом, то обязательно должны опасаться, что при малейшей фальши со стороны подосланного разведчик обнаружит слежку, и тогда органам госбезопасности придется немедленно прекращать игру. Да и вряд ли они могли рассчитывать, что разведчик позволит себе прямой контакт с подосланным человеком, а общение через третье лицо в смысле слежки мало что прибавляет. Значит, если Павел является человеком советской контрразведки, то направлен к нему с единственной целью: чтобы Надежда его завербовал, заставил работать на себя. Это закономерно. В таком случае этот Павел — большой артист. Он до сегодняшнего дня еще не сделал ни единой ошибки. И сегодня сыграл блестяще. Да и Дембович не верит, что Павел направлен к ним советской контрразведкой, а старик — стреляный воробей, его на мякине не проведешь. Трезвый ум запрещал Надежде полностью положиться на Павла и настоятельно требовал более строгой проверки. Что же получается? К чему он пришел? Он пойдет на риск, пора ставить точку. Он пошлет Павла за пробами земли и воды. Это окончательно решит все вопросы. Надежда переправит эти пробы с Кругом, а затем попросит центр, чтобы они послали в Советский Союз специального агента за повторными пробами. Центр обязан пойти на такую перепроверку Павла, он пойдет на нее, когда поймет, какое важное значение она имеет для будущей деятельности Надежды. Это займет, правда, много времени, но у Надежды еще раньше будет возможность проверить свои сомнения относительно того, раскрыт он или нет. Самая верная проверка — переправа Круга. Если Кругу удастся уйти за кордон, значит, советские контрразведчики не знают о Надежде. Осталось подождать два месяца. А пока по-прежнему надо быть начеку. Максимум осторожности и бдительности.ГЛАВА 20 Земля и вода
Павел, придя с работы, заперся в ванной и полоскался там, как морж. В это время явился Куртис. Поздоровавшись с Павлом через дверь, он спросил: — Ты долго еще? — Только голову вымыл. Посидите, маэстро, почитайте книжку о загробной жизни. У Эммы попросите… В пиджаке у Павла, кроме старого, знакомого Куртису блокнота, был еще новый, с записями, имеющими отношение к новой деятельности Павла в качестве экспедитора. Кистень отсутствовал, был спрятан — это Куртис знал — под кроватью. Сверток с дарами для Боцмана также исчез, вероятно продам за наличные в какой-нибудь забегаловке. Часиков, которые Павел получил от Терентьева, не было. Но зато за подкладкой на обоих бортах пиджака, внизу, Куртис нащупал нечто хрустящее. Поколебавшись немного, он решительно пошел в комнату хозяйки, вернулся с ножницами и отпорол подкладку в двух местах. Возмущение его не поддавалось описанию — он изъял из распоротого пиджака два целлофановых пакетика, в каждом из которых было по четыреста рублей двадцатипятирублевыми новенькими купюрами. Те самые, которые он вручил Павлу для передачи Терентьеву! Две сотни были, конечно, пропиты… Куртис даже покраснел. Бросив распотрошенный пиджак на стол вверх подкладкой и положив на него пакетики, он сел и придал лицу оскорбленное выражение. Павел появился в комнате распаренный, с полотенцем на мокрых волосах. Он с порога увидел свой пиджак на столе, перевел взгляд на разрумянившегося Куртиса и молвил: — Ну-у, маэстро, никогда бы на вас не подумал… Устраивать шмон своему лучшему другу… Куртис вскочил, сжав кулаки. — Шмон? Я тебе покажу шмон, несчастный вор! Он кричал, как на базаре, топал ногами, поносил Павла в самых отборных выражениях. Павел не огрызался. Побесновавшись всласть, старик схватился за сердце и сел на кровать. Павел сбегал на кухню, принес воды в стакане, дал ему попить, приговаривая: — Ну, стоит ли так портить кровь из-за несчастных бумажек? Что деньги? Та же вода. — Ты поступил подло по отношению к Терентьеву! — закричал старик. — На что они ему? И куда бы он успел их спрятать? — возразил Павел. — Ты поступил подло, — настаивал старик. — Мне этот случай открыл на тебя глаза. Я шел к тебе сегодня не за тем, чтобы ругаться и скандалить, но ты меня вынудил. Я хотел по-дружески просить тебя об одном одолжении, но теперь имею право и требовать. Я собирался дать тебе деньги — не столько, конечно, сколько ты прикарманил. Скажем, половину. Но ты уже получил из них двести рублей, не так ли? — Считайте, что получил, — согласился Павел. — Давайте остальные триста. — Сначала поинтересуйся, за что ты их будешь получать. — Интересуюсь. — Вот и слушай. Павел присел на кровать рядом с ним. — Помнишь, я как-то между прочим спрашивал тебя насчет города Новотрубинска? — Разве? Что-то не помню. — Ну, значит, собирался спросить. Ты бывал там? — Лучше спросите, где я не бывал. — Тебе придется съездить в Новотрубинск. — А как же работа? — Возьмешь расчет. Павел не мог сдержать радости. Он хлопнул старика по плечу так, что тот поежился. — Вы не совсем пропащий человек, Куртис. Весна и на вас отражается благоприятно. Но что я там буду делать? Куртис как будто не слышал вопроса. — Скажи, — спросил он, — в тех местах в апреле снега уже нет? — Смотря где. А вам что, прошлогодний снег нужен? Куртис достал из пиджака карту — это была страница, выдранная из карманного географического атласа, — ткнул пальцем в бурое пятно. Карта была маленькая, очень мелкомасштабная. Ноготь Куртиса занял площадь в несколько тысяч квадратных километров. — Здесь. — Аллах его ведает, — сказал Павел. — Наверно, уже растаял. А может, нет. — Все равно. — Куртис сложил карту пополам. — К концу апреля ты отправишься. До Новотрубинска самолетом, а там как возможно. Авиация есть — полетишь, нет — поездом. Запомни: станция… — он назвал станцию. — А выскажете, за чем я туда поеду? — Дело самое пустяковое. Привезешь коробочку земли и бутылку воды из речки. И все. — Так, так, так… — Павел соображал недолго. — Думаете, нашли простака… Учтите, Куртис, я же вор образованный, хотя и не аристократ. Научно-популярную литературу почитываю в промежутках между посадками. Знаете, такие маленькие книжечки в ярких обложках. Я же десять классов окончил, Куртис. А вы сколько?.. Это называется — проба на радиоактивность. — Ты ничем не рискуешь. — Статья шестьдесят четыре УК РСФСР. Измена Родине. Куртис заерзал. — Это же легче легкого. Ну как ты можешь попасться? Неужели у кого-нибудь вызовет подозрение турист, если он несет с собой бутылку воды? И земли тебе нужно не целый вагон. Всего две-три горсти. — Я же беглый, меня ищут. Попадусь в дороге — что я скажу? Что вез землицы на могилу отца? А водой хотел полить цветы, которые на ней не растут, потому что я не знаю, где могила? Павел сам подкинул козыри в руки Куртиса. — Ну, если ты попадешься милиции, тебе все равно, по какой статье становиться к стенке. Убийства часовых не прощают. Удивленно взглянув на него, Павел протянул неуверенно: — Он должен был остаться живым… А как вы разнюхали?.. — Должен! Откуда ты знаешь? Переговоры, выражаясь языком дипломатов, чуть было не зашли в тупик. Но Куртис проявил терпение и настойчивость. Он не сулил золотых гор, но предлагал довольно много денег. Успокаивал, внушал, что при соблюдении элементарной осторожности почти никакой опасности нет. Павел молчал, слушал как-то рассеянно, потом встал, снял с головы уже наполовину высохшее полотенце, скомкал его, в сердцах, шлепнул на стул и сказал: — Эх, гореть так гореть! Когда Куртис уходил, к Павлу вернулось его обычное бесшабашное настроение. Он остановил старика в дверях. — Слушайте, маэстро, может, все-таки заштопаете мой пиджачок? — Ничего, ты и сам портной хоть куда… Как условились, дней через десять Павел взял расчет. На хлебозаводе все были опечалены, что он уходит, его успели полюбить за веселый, легкий характер. Пробовали отговаривать, но Павел сказал, что хочет приобрести на четвертом десятке какую-нибудь более квалифицированную профессию. Куртис не провожал его на аэродром. Они скоротали время в кафе неподалеку от городского агентства Аэрофлота, откуда Павел должен был уехать на автобусе. На Павле был новый, только что купленный костюм серого цвета и недорогое, но хорошо на нем сидевшее пальто. Поговорили о том, о сем, о погоде. А напоследок, уже выйдя из кафе, Куртис сказал как бы мимоходом: — Да, ты вот что… Билеты не выбрасывай. Все привези. Павел ничего не ответил, только укоризненно покачал головой. — Тебя не обманешь, — старик улыбнулся одобрительно.ГЛАВА 21 Третий сеанс
Все чаще случалось так, что Михаил после смены, поставив машину в гараж, приходил ночевать к Марии. Соседи ее давно к нему привыкли, он стал в квартире своим человеком. Мария дала ему запасные ключи от общей двери и от комнаты. Она лишь однажды поинтересовалась, где он живет. Он сказал, что снимает проходную комнату в ветхом доме на окраине, приглашать Марию в гости ему неловко. Я больше между ними этот вопрос не возникал. В тот день, уходя из дома Дембовича утром на работу, Михаил захватил небольшой обшарпанный фибровый чемоданчик. Сверху лежала пара чистого белья, свежая верхняя рубаха, мыло, мочалка и махровое полотенце. Под бельем свободно поместилась рация. Очередной сеанс связи с центром, назначенный на завтра, он из предосторожности хотел провести в другом месте, за городом. После смены, сдав машину, Михаил пошел к Марии. Она видела уже седьмой сон, когда он, стараясь не греметь, открыл дверь. Мария не проснулась. На ночь он поставил чемоданчик в платяной шкаф. Что Мария из любопытства заглянет в него, можно было не опасаться. Эпизод с письмами, которые он забыл у нее тогда, давал ему на это право. Утром она не стала его будить, и он проспал момент ее ухода. На столе лежала записка с указаниями, что где взять на завтрак. В конце: «Позвони». Позавтракав, он оделся, взял чемоданчик и вышел на улицу. Было совсем тепло. Солнце делалось горячим. На тополях лопнули почки, и по улицам стелились на уровне вторых этажей прозрачные зеленые газовые косынки. На автобусе он добрался до того места, где начиналась загородная автострада. Встал на обочине. Грузовые машины шли часто, но ему не всякая годилась. Наконец он увидел то, что нужно: в кабине с шофером рядом место было занято — там сидели две женщины. Кузов с высокими бортами — машина оказалась овощная. Михаил поднял руку, грузовик притормозил. — Мне недалеко! — крикнул он шоферу. — Подвезешь? Шофер кивком показал на кузов, Михаил перебросил через борт свой чемоданчик и легко вскочил сам. Грузовик быстро покатился по прямой, как линейка, бетонной автостраде.
Зароков лег на пол кузова, приоткрыл крышку чемодана. Рация была налажена заранее. Следовало лишь послать позывные и перейти на прием. Минут через десять, когда проезжали через большой поселок, Михаил постучал по кабине, поблагодарил шофера, предложил ему рубль, но тот отказался. В город он вернулся на электричке. На вокзале зашел в телефонную будку, позвонил в диспетчерскую парка. — Ну как? — узнав его голос, спросила Мария. — Что собираешься делать? Михаил сказал, что хотел сходить в баню попариться с веничком, да встретил одного знакомого. У него мотороллер забарахлил, просит помочь, придется венику постоять в углу. — То-то думаю, чего это Миша с чемоданом стал ходить. В баню, значит. Ну так что? Ты мне еще позвонишь? — Обязательно. После обеда. Он поспешил домой. Дембович ковырялся среди яблонь, открыв сезон весенних садоводческих работ. Расшифрованная радиограмма подробно излагала детали по переброске Леонида Круга, который должен взять с собой пробы. В час ночи 28 июня в квадрате, который числится на имеющейся у Надежды карте под номером 31–42, в узкой длинной бухте Круг должен в ста-ста пятидесяти метрах от берега ждать катер. Он может быть в небольшой резиновой лодке, а лучше пусть добирается вплавь. При условии, что пробы останутся в сохранности. В непосредственной близости от указанного квадрата расположены санатории и дома отдыха. Круга надо направить в один из них заблаговременно. Район пограничный, появление незнакомого человека, если он не отдыхающий, обратит на себя внимание. Под видом отдыхающего есть возможность предварительно разведать квадрат. Пароль для Круга: «Экватор». Ответ: «Аляска». Если у Надежды возникнут препятствия — уведомить. Его будут слушать каждое четное число в два часа дня по московскому времени. Если все в порядке — в эфир не выходить. Но у Надежды были и свои потребности. Он хотел получить от центра деньги и, главное, запасную портативную рацию. Его рация почему-то вдруг стала барахлить. Однажды он, торопясь, забыл вложить ее в непромокаемый футляр, и она, очевидно, отсырела. Отдавать в ремонт, естественно, нельзя. Надежда считал переброску Круга пробным камнем. Улетит — стало быть, у него все в порядке. Не улетит — значит, он давно на крючке у советской контрразведки. Пересылка рации и заодно с нею денег в этом смысле опасности не прибавляла. А раз так, можно подключить Павла. Надежда зашифровал ответную радиограмму с намерением передать ее послезавтра. Затем снова позвонил Марии. Баня отменяется, сказал он, до послезавтра. Сейчас купит билеты в кино на вечер, потом пообедает, а в четыре ждет ее на обычном месте. Через сутки был опять устроен «банный» день. Он передал центру радиограмму с просьбой прислать запасную рацию и деньги, которые должен принять с катера и доставить на берег Павел. Спустя некоторое время центр запросил характеристику на Павла. Получив необходимые данные, он разрешил привлечь Павла к операции. Надежда до этого допустил несколько просчетов — правда, не из-за собственной опрометчивости, а с помощью советских контрразведчиков. Но самой серьезной и теперь уже самой последней ошибкой резидента был, конечно, Павел, хотя Надежда все еще не до конца доверял ему… На Дембовиче действия Надежды отразились своеобразно. Он получил задание купить надувную лодку и весло. Весло купить удалось, но были только алюминиевые, оставлявшие на ладонях темные, металлически лоснящиеся пятна. Дембович наивно попробовал выразить протест — почему алюминиевое? Весло должно быть деревянное. Но продавец посоветовал дружески: «Берите, папаша, что есть, а то и этого не будет». Лодок в магазине не имелось. Как говорится, нет и неизвестно… Отчаявшись, Дембович предпринял в воскресенье поход на рынок, на толкучку, и там ему повезло. Один дошлый дяденька, торговавший предметами рыбацкого обихода, надоумил его обратиться к некоему своему знакомому, который работал вулканизаторщиком в авторемонтной мастерской. Он и адрес дал. И заверил: «Он те не то что лодку, он те космический корабль сотворит». Действительно, найдя вулканизаторщика, Дембович моментально с ним договорился. Цену тот заломил людоедскую, но зато обещал сделать быстро, и, как сказал сей маг, «будете плавать, пока сами не утопитесь». Но это была не самая трудная часть выпавших на долю Дембовича забот. Михаил велел обеспечить две путевки в дом отдыха на побережье. Курортный сезон был на носу, достать путевку к морю становилось проблемой даже для рабочих и служащих, а Дембович, как известно, пенсионер. И позвольте, если, предположим, ему повезет и через собес дадут целых две путевки, то ведь они будут на его имя. «Ну, тут мы выйдем из положения», — сказал Михаил. И Дембович каждое утро, как на службу, отправлялся или в собес, или в областное курортное управление, где у него прежде были кое-какие знакомства, или в совет профсоюзов. А 26 мая Михаил послал Дембовича к Леониду Кругу с паролем, велев передать, чтобы тот готовился к переправе и ждал указаний.
ГЛАВА 22 Встреча перед маем
В небольшой подмосковной даче, укрывшейся за высоким глухим забором, не ложились спать до поздней ночи. Собеседников было трое: генерал Иван Алексеевич Сергеев, полковник Владимир Гаврилович Марков и старший лейтенант Павел Синицын. Полковник Марков и Павел сидели друг перед другом за круглым столом под огромным темным абажуром. Генерал расположился в полутени на диванчике. Он лишь изредка вмешивался в разговор, а больше слушал. Марков подытожил доклад Павла и данные, собранные всеми участниками операции. — Вариантов с переправой проб может быть несколько, но наиболее реальные из них только два. Либо к нему пришлют специального курьера, допустим, какого-нибудь безобидного туриста, моряка, либо он сам пошлет кого-то за кордон. Курьер — маловероятно, потому что слишком для него опасно. Курьер может привести «хвоста». Значит, будем исходить из второго варианта. Здесь четыре вопроса: кого, как, где, когда? Здесь нам ничего не известно, но есть наводящие на размышления факты. Во-первых, Дембович снова навещал Леонида Круга… — Владимир Гаврилович, — перебил Маркова генерал, — простите, но вы ведь, кажется, выяснили, что поездка Дембовича на седьмой километр в марте вызвана просто беспокойством Надежды. — Мартовская — да. Но Дембович ездил туда и вчера. Я не успел вам доложить… Павел слушал молча. Ему все это было крайне интересно, ведь сейчас перед ним открывалась общая картина операции. В положении Бекаса он походил на актера, который один, без партнеров, играет выхваченную из пьесы роль. — Во-вторых, — продолжал Марков. — Дембович обзавелся самодельной надувной резиновой лодкой и веслом. — Он сделал паузу, побарабанил пальцами по столу. — В-третьих, Дембович пытается приобрести две — прошу обратить внимание, — две путевки в дом отдыха у моря — предпочтительнее к западу от города N. И сроки его интересуют строго определенные — с пятнадцатого или в крайнем случае с двадцатого июня. Зароков три раза выходил в эфир, но расшифровать его радиограммы не удалось. Вот все, Иван Алексеевич… — Да… — Генерал подсел к ним за стол, облокотился лег грудью на скрещенные руки. — Как ты думаешь, Павел, зачем ему две путевки? — Не знаю, для кого другая, но от одной я сам не отказался бы, — сказал Павел. Генерал усмехнулся. — Кстати, Владимир Гаврилович, не забудьте помочь Дембовичу купить путевки. — Он поглядел на Маркова, потом на Павла. — Интересно, как все это повернется… Марков и Павел молчали. — А затем спать пора, — сказал генерал, вставая. — Ложитесь. Я поеду домой. Марков и Павел поднялись из-за стола. Генерал снял очки, близоруко посмотрел на Павла, положил ему на плечо руку. — Славно мы посидели на дорогу. До свидания, Павел! Главное, всегда помни: бой ведешь ты, а мы обеспечиваем тебе тылы. За них не беспокойся. «Волга», фыркнув, выскочила за ворота… Шел третий час ночи, но Марков и Павел спать не легли. Требовалось самым тщательным образом выверить линию дальнейшего поведения Павла в зависимости от любого возможного поворота событий. На следующий день Марков привез на дачу красивую молодую женщину и познакомил с нею Павла. Она была модно одета. Звали ее Рита. Если Павлу придется попасть на курорт, Рита будет связной, — на все другие случаи остается лейтенант Кустов. После первомайских праздников, которые Павел провел с матерью на даче, он получил от полковника Маркова пробы. Земля и вода были привезены из того самого района, куда Павла послал Дембович, но по пути к Павлу они успели побывать в лаборатории одного института. Если люди, жаждавшие заполучить эту землю и воду, предполагали обнаружить в пробах радиоактивность, то результаты анализов превзойдут самые смелые их ожидания. Павел, взяв чемоданчик из искусственной кожи, в котором лежали круглая коробка из-под халвы — там была земля — и синтетическая фляга с водой, а также имелись предметы, приличествующие Бекасу, полетел в Новотрубинск. Оттуда поехал на станцию, указанную Дембовичем, и целую неделю изучал ее окрестности с пристрастием топографа. На Павле, когда он покидал Москву, не было пальто, не было и новенького серого костюма. Возвращался он в город, где его ждали Зароков с Дембовичем, не самолетом, а поездом. И ехал не в купированном вагоне, а в бесплацкартном, рассчитывая, что Дембович и Зароков расценят это как надо.ГЛАВА 23 Дембович распределяет путевки
— Нате вам землю, сажайте огурцы. — Павел положил перед Куртисом банку из-под халвы. — Нате вам воду, поливайте их. — На столе появилась фляга. — Больше для вас ничего нет. Павел вытряхнул остальное содержимое чемоданчика на кровать. В перепутанном ворохе были зеленый мужской шарф, женский пуховый платок, галстук тех ядовитых расцветок, от которых сводит скулы, кожаные перчатки, блестел перочинный нож, и все это нашпиговано картами рассыпавшейся колоды. — Да, маэстро! — Павел полез в боковой карман. — Вот билеты. Тут немного больше, чем вам нужно. Действительно, маршрут передвижений Павла, отраженный в предъявленных им билетах, был гораздо длиннее и сложнее того, который составил для него Куртис. На билетах фигурировало штук пять крупных городов. Куртис брезгливо наблюдал за Павлом. Наконец разжал зубы. — Гастролировал? — Было дело. — Не боялся? — Боялся. Куртис оглядел все так же брезгливо грязный, заношенный, явно с чужого плеча костюм Павла. — Пропился? Павел вынул из разноцветного вороха на кровати карту, показал ее Куртису. Это был туз. — Вот. Вот что меня сгубило, дорогой Куртис. Ставил я на пиковую даму, а сыграл бубнового туза. Перекинемся с вами? Я не передергиваю, не опасайтесь. Куртис пропустил мимо ушей любезное приглашение. Он не был расположен к пустой болтовне. — Банку и флягу оставь у себя. Спрячь, на виду не держи. Завтра я зайду. А ты отмывайся. — Одолжите хоть красненькую. Куртис оставил на столе десятку, сгреб билеты, завернул их в газету и ушел. Явившись на следующий день, он пошушукался с хозяйкой на кухне, а когда та ушла, приступил к делу. — С тобой можно говорить всерьез? — Валяйте, — лежа одетый на кровати и глядя в потолок, сказал Павел. — Я сейчас в самой боевой форме. Вот что услышал Павел. Куртис даст ему путевку в дом отдыха «Сосновый воздух», выдаст денег на приличный костюм и вообще на обзаведение всем необходимым для пребывания на курорте. Павел возьмет надувную лодку, складное весло и велосипедный насос, которые лежат в брезентовом чехле у хозяйки в кладовке. Путевка не заполнена, Павел впишет свою фамилию и имя собственной рукой, это официально разрешается. Путевка с 12 июня на двадцать четыре дня. В доме отдыха с ним познакомится один человек… Тут Куртис нарисовал портрет, прямо противоположный внешности Круга: высокого роста, худой, узкоплечий. Волосы светлые, стрижка короткая. Глаза серые. Особых примет нет. Впрочем, полезно знать, что два передних верхних зуба у него из белого металла. — Неудобно в зубы глядеть, — критически заметил Павел и поцокал языком. — Если ты надо мной издеваешься, твое дело. Но советую отнестись серьезнее. — Не издеваюсь. Сообразите сами; как он меня опознает и как я его? — Вот для этого и надо слушать до конца, а не строить из себя умника. Во-первых, этот человек заметит Павла уже по брезентовому чехлу с лодкой, он приедет в дом отдыха несколько раньше. Но на курорте найдется много отдыхающих с лодками в чехлах. Поэтому… — Поэтому поднимайся, приведи себя в божеский вид, и пойдем погуляем по городу. Куртис посмотрел на часы. Было два. Хозяйка где-то задержалась. — Не будем дожидаться Эмму. Пообедаем где-нибудь по дороге. Он таскал Павла по улицам, будто экскурсовод экскурсанта. Павел так и не понял, где Куртис хочет показать, предъявить его Леониду Кругу, где должно состояться это одностороннее знакомство. Они обошли весь центр, съездили к вокзалу, были у стадиона, у электролампового завода, возле базы кинопроката, в речном порту, около телецентра и, когда после двухчасового блуждания сели в маленьком ресторанчике пообедать, бедный Куртис дышал, как загнанный. Провожая Павла, Куртис досказал основную часть своих инструкций. Павел возьмет землю и воду и будет держать их у себя. Когда тот человек спросит о халве, Павел отдаст ему пробы. И вот наиболее важное — то, что Павел должен зарубить себе на носу: на все время пребывания в доме отдыха он поступает в беспрекословное подчинение к незнакомцу и обязан исполнять все, что тот прикажет. А дела там могут быть посложнее, чем поездка за пробами. С нынешнего дня и до самого отъезда на курорт Павлу запрещается выходить из дому. Строго-настрого. И последний параграф: по истечении срока путевки Павел возвращается домой с теми вещами, которые у него окажутся. По мере того как излагалась программа, всегдашняя бесшабашность постепенно сползала с Павла, и от Куртиса это не укрылось. Серьезный Павел нравился ему больше. Куртис поднялся с ним в квартиру, поговорил с Эммой. Уходя, отобрал у Павла ключи. Павел протестовал вяло. — В такую погоду… — У моря надышишься. В начале трехнедельного карантина, похожего во всем на тот, первый, Павел переживал тревогу и неуверенность. Что делать? Надо позвонить и поставить своих в известность о том, что он узнал. Но Куртис торчит в квартире целый день. А старуха, кажется, вовсе перестала спать по ночам. Можно, конечно, улучить удобный момент, убежать, когда Куртиса нет, а старуха ковыряется на кухне. Однако вернуться в квартиру незамеченным не удастся. Эмма обязательно донесет Куртису, и это может навести на Павла подозрения, которые, возможно, заставят Надежду изменить планы. К тому же, что существенное, чего не знали бы Марков и Сергеев, мог в данную минуту сообщить Павел? Им и без него все должно быть известно, в том числе и сроки путевок. Они не знают только, что вторая путевка именно у него. Что ж, узнают 12 июня. Тут ничего страшного нет, все равно раньше 20-го ничего случиться не должно. И Павел решил не испытывать судьбу. Он научил Куртиса играть в буру и в шестьдесят шесть, а старик научил его раскладывать пасьянсы. Куртису не понравились ни бура, ни шестьдесят шесть, а Павлу понравился пасьянс под названием «чахоточный», посредством которого удавалось успешно убивать время. Кроме того, Павел заставлял Куртиса приносить ежедневно свежие газеты. Все, какие бывают в киосках. Он говорил, что ему доставляет удовольствие хотя бы видеть на печатных страницах названия различных городов, если уж нельзя их посетить лично. Иногда он читал Куртису вслух длинные статьи, читал с выражением, и это было на редкость трогательное зрелище. Иногда Павел тренировался: раскладывал на полу аккуратно склеенную лодку и надувал ее с помощью велосипедного насоса. Это была очень трудная и долгая процедура. Однажды он заявил, что гантели, купленные им еще в пору работы на хлебозаводе, его больше не удовлетворяют. Нужна гиря. В магазине спорттоваров должны продаваться. Куртис, кряхтя, приволок новенький полутора-пудовик. Как старик вознес его на четвертый этаж — уму непостижимо, но клял он Павла искренне и с большим темпераментом. Но все приходит к концу. 12 июня утром Павел с маленьким чемоданчиком из искусственной кожи в руке и с большим брезентовым чехлом на плече ступил на перрон вокзала в городе N и, щурясь на солнце, от которого успел отвыкнуть за три недели, не спеша вышел на привокзальную площадь. А еще через час автобус доставил его в дом отдыха «Сосновый воздух».ГЛАВА 24 «Идемте гулять» и Паша-лодочник
Дом отдыха, куда приехал Павел, имел только один каменный корпус — центральный, где на первом этаже размещались столовая и клуб. Большинство отдыхающих располагалось в четырехкомнатных деревянных коттеджах, разбросанных в беспорядке среди соснового леса, который недалеко от берега переходил в лиственный. В лесу обитало множество белок, они совершенно не боялись людей. Вода была еще холодна для купанья — пятнадцать-шестнадцать градусов, но солнце грело жарко, и после завтрака все отправлялись на пляж. Лежали на песочке, подставляя солнцу по очереди то грудь, то спину. Становились в широкий круг и пасовали друг другу волейбольный мяч, вскрикивая, когда кто-нибудь с силой гасил. Владельцы разноцветных надувных матрацев и лодок, презрев оставшихся на берегу, покачивались на ленивой меланхоличной волне. Преферансисты, положив расчерченную для записи бумагу на большой плоский камень и прижав ее сверху малыми камнями, травили себя сигаретами и отрешались от моря, неба и земли, лишь время от времени нервно переругиваясь с окружавшими их болельщиками, которые, как известно, хорошо умеют подсказывать, но совсем не умеют играть. Как на каждом пляже, здесь тоже было два-три мужественных купальщика и две-три еще более мужественные купальщицы, которые плавали в любую погоду, при любой температуре, восхищая тем простых смертных. После ужина танцевали на веранде, смотрели кино, иногда по призыву энергичного культработника по очереди завязывали платком глаза и, беря в руки увесистую палку, били глиняные горшки, но плохо. Наличных запасов горшков культработнику должно было хватить при таких темпах лет на десять. Пары отправлялись к морю — слушать прибой, как они объясняли. Часов около десяти их обычно вспугивали пограничники, ходившие дозором по берегу. В общем, курорт как курорт. Только две особенности отличали его от многих других курортов страны: во-первых, здесь в нескольких километрах проходила государственная граница, и, во-вторых, море иногда выбрасывало на берег янтарь, так что в любое время дня и вечера можно было увидеть, как любители древней застывшей смолы с прутиками в руках бродят по колено в воде. Павел не имел ни малейшего намерения в чем-нибудь отставать от других. Он играл в волейбол, загорал, купался и катался на своей лодке. Правда, она была не такая яркая и шикарная, как у прочих лодко- и матрацевладельцев, посматривавших на него с чувством собственного превосходства, но зато могла свободно поднять четверых и весла слушалась с полуслова. Одно было хлопотно: воздуха в свои резиновые цистерны-борта она принимала столько, что надувать ее велосипедным насосом — все равно что кисточкой для бритья подметать футбольное поле. В конце концов подметешь, но сколько мелких движений! Поэтому Павел искал и нашел выход: перед спуском к морю заворачивал в гараж дома отдыха, там быстро надувал лодку автомобильным насосом и нес ее на берег готовенькую. С первого дня он начал приглядываться к мужчинам, похожим на обрисованного Куртисом. Высоких, со светлыми волосами и серыми глазами среди отдыхающих было несколько человек, и Павел старался угадать, который же из них должен будет не сегодня-завтра заговорить с ним о халве. Он ждал, что этот момент наступит очень скоро. На третий день своего отдыха Павел увидел на пляже Риту. Он заметил ее издалека. Она сняла платье, оставшись в серо-голубом купальнике, и легла на песок невдалеке от компании женщин, уже заметно поджарившихся на солнце. Павел насажал полную лодку мальчишек и девчонок, которых много на каждом пляже, и поплыл подальше от берега. Море было спокойное, гладкое, будто на воду положили и туго натянули прозрачную пленку. Вернувшись, Павел увидел, что не одни женщины быстро обратили внимание на Риту. Около нее в ленивых, но полных достоинства позах стояли двое рослых, атлетически сложенных юных пловцов в кокетливых шапочках — соискатели, как называл таких Павел. Усмехнувшись, он подумал, что, наверное, как всегда в подобных ситуациях, ленивость поз и небрежность, с которой цедятся слова, прямо пропорциональны заинтересованности. Юнцы ушли дальше по берегу походкой развинченной, как у мастеров спортивной ходьбы. Но их место тут же занял более собранный человек, постарше и как раз такой внешности, какую описал Куртис. Тем лучше, значит, с Ритой можно заговорить, не возбуждая ничьих подозрений. Он ведь тоже может быть соискателем. День проходил за днем, а халвой никто не интересовался. Павел уже начинал подумывать, что Надежда изменил планы. Или Куртис следит за ним, приглядывается? Возможно и это. Но в его положении оставалось только ждать и отдыхать. За неделю Павел перезнакомился с доброй половиной дома отдыха, познакомился и с Ритой. Этому во многом способствовала лодка. Видя, что он парень общительный, отдыхающие не стеснялись — женщины просили покатать их, мужчины брали лодку и сами катались. Но после критиковали алюминиевое весло: очень руки мажет, не отмоешь. Кто-то шутя советовал Павлу открыть прокатный пункт — мол, можно денег на обратную дорогу заработать. Так как на пляжах всем дают прозвища, то дали и Павлу. Его звали Паша-лодочник. 21 июня после завтрака он, как всегда, накачал возле гаража лодку, взвалил ее на голову и зашагал к морю. Его догнали бежавшие налегке девушки. — Поможем Паше-лодочнику! Девушки отобрали у Павла его нетяжелую ношу и побежали вперед. — Весло возьмите! — крикнул он. Одна вернулась, взяла весло. Когда он дошел до пляжа, девушки уже были в купальных костюмах. Окружив лежавшую на песке лодку, они спорили, кому первой кататься. С ними был невысокий коренастый мужчина лет сорока на вид, похожий сложением на штангиста. Павел видел его на пляже и в столовой с первого дня, но не останавливал на нем внимания. Знал только, как все, что девушки прозвали его «Идемте гулять» — вероятно, часто приглашал на прогулки. Сейчас коренастый выступал в качестве арбитра между девушками. Наконец они его послушались. Он отобрал троих, бросил лодку на воду, все сели, и «Идемте гулять» неумело заработал веслом. Павел подсел к игравшим в «кинга» женщинам. Промелькнул час, другой. Солнце вошло в зенит. «Идемте гулять» все катался, несколько раз сменив за это время пассажирок. Павлу тоже наконец захотелось уплыть в море, подальше от берега, — там прохладнее, не так печет. Выждав, когда «Идемте гулять» подгреб к берегу, чтобы высадить очередную партию, Павел крикнул ему: — Алло, капитан! Нельзя ли теперь хозяину? — Прости, Паша! — отозвался тот. — Что же раньше не сказал? Павел вошел в холодную воду. Мурашки побежали по ногам снизу вверх. — Давай, — протянул он руку за веслом. Но «Идемте гулять» предложил: — Садись пассажиром. Ты всех возишь, давай теперь я тебя покатаю. Павел согласился. Но не успел он устроиться, к ним подскочила дородная женщина в голубой резиновой шапочке — одна из тех, кто на зависть другим купается при любой температуре. Ухватив лодку рукой, она сказала свойским тоном: — Ой, мальчики, возьмите меня! Отвезите подальше — я там спрыгну. «Идемте гулять» сердито возразил: — Как так «спрыгну»? Лодку перевернете. В вас наверняка пудов пять есть. Но упитанная пловчиха не обиделась. — Может, пять, а может, больше. А вообще не вы хозяин. Как, Паша? Лодка вправду была верткая, неустойчивая, но Павлу не хотелось обижать эту жизнерадостную даму, к тому же ему не нравилась неожиданно грубая выходка «Идемте гулять». — Ладно, что с вами поделаешь, — сказал он, подвигаясь ближе к корме, где сидел «Идемте гулять». Пловчиха села впереди, перевесив их обоих. «Идемте гулять» за два часа освоился с веслом, и они быстро ушли от берега метров на триста. Пловчиха с удивительной для ее комплекции ловкостью перекочевала из лодки в воду, сказала «Привет!» и редкими саженками поплыла к берегу. — Ну и бабища! — сказал «Идемте гулять». Скорей всего потому, что нечего было больше сказать. — А вам что, лодки жалко стало? — спросил Павел. — Да ладно, черт с ней, Паша, — примирительно заговорил «Идемте гулять». — Даже лучше получилось. Павел обернулся к нему в недоумении. Оказывается, у него есть о чем сказать. — Что лучше получилось? — Я хотел поговорить о банке с халвой. У Павла вытянулась физиономия. Вот так Куртис! «Высокий, худой, волосы светлые». Все наоборот. И Павел подумал, что полковник Марков был прав, отказавшись тогда, во время встречи на даче, показать ему фотографию Леонида Круга, чтобы Павел как-нибудь невзначай не выдал Кругу, что знает его в лицо… «Идемте гулять» перестал грести и спросил: — Ну, так что скажешь насчет халвы? — Есть халва. Когда отдать? — Можно хоть сегодня. Но это не все… Нам надо пройтись по берегу, оглядеться. Я уже ходил два раза. Тебе тоже полезно… — Я человек послушный. Как скажете, так и будет. — Давай на «ты». Сегодня после обеда пойдем гулять в лес. Вдоль берега. Пригласим девчонок. Пойдем к границе. Там все время в горку, с высоты линию берега видно хорошо. Смотри и запоминай. — Там же, наверно, пограничники? — Пограничники и здесь бывают. Мы пройдем километра полтора. В одном месте увидишь наблюдательный пункт. Он днем пустой. Скорее всего запасной. Или ночью там сидят. — Для чего все это, можешь сказать? — Объясню в свое время. Хотел спросить: знаешь, как меня зовут? — Девчонки прозвали «Идемте гулять». А по паспорту как — не ведаю. — Леонид. В общем, мы с тобой должны быть дружными. — Не против, — сказал Павел. — В столовке подойди ко мне, договоримся. Сейчас довольно. — И он направил лодку к берегу. Пообедав, Павел подошел к столику в углу, где сидел Леонид, доканчивавший второе блюдо. — Ну так что, Леня? — бодро спросил он, — Идем гулять? Девчонки, сидевшие за соседним столом, фыркнули, и одна из них сказала: — О! Даже Пашу-лодочника вовлек в пенсионеры. Пропал человек! Павел погрозил им пальцем. — Вот вы смеетесь, а зря. Знаете, что такое озон? Вот пошли с нами… Слово за слово, и Павел их уговорил. А по пути к ним присоединился еще кое-кто, и получилась компания человек в пятнадцать. Среди них была и Рита. Шли гурьбой, оглашая лес смехом, путая белок громкими возгласами. Павел, подхватывая чужие шутки, не забывал, зачем пошел: внимательно изучал линию берега. Сначала тянулись открытые песчаные пляжи. Они были безлюдны. Санатории и дома отдыха кончились. Потом он увидел короткий мыс, клином врезавшийся в море. Формой и цветом он напоминал бетонные быки мостов, о которые крошатся в ледоход льдины, только на нем сверху, как мохнатая шапка, топорщился сухой кустарник. За мысом показалась укромная бухточка, которая с той, дальней, стороны окаймлялась песчаной косой — длинной и узкой. На обратном пути Леонид дал Павлу знак, чтобы он отстал. А потом отстал и сам. — Чуешь, какая бухточка? — сказал он, взяв Павла за руку. — Уютно. — Походи туда раза два-три, и вечерком как-нибудь. Погуляй по бережку. Только не в одиночку. Посмотри, как ближе сверху спускаться. Я уже смотрел и еще схожу. Вместе нам больше лучше не гулять. — Сделаю. Но, может, ты все же скажешь, к чему все это? Леониду было понятно любопытство Павла, он не видел в этом ничего настораживающего. — Скоро узнаешь. Зачем заранее жилы тянуть? Еще пригодятся. После ужина Леонид подошел к Павлу. — Ну и наломал я сегодня руки! — сказал он. — Неудобное какое-то весло. — С непривычки, — объяснил Павел. — Все-таки не то весло. И потом смотри… — Он показал Павлу ладони. Припухшие подушки пальцев лоснились, как рельсы. — Мажется. Пойдем в душ, а? Павел отказался. — Я пойду помоюсь. Холодной воде это не поддается. Он пошел в свой коттедж. Павел уселся на скамейке. По пути в душевую Леонид должен был пройти мимо. Через пять минут тот появился со скатанным в трубку полотенцем под мышкой. — Сидишь? — А что делать? — На танцы шел бы. — Еще не начинали. Проследив, как Леонид скрылся в душевой, он отправился искать Риту. Нашел ее на площадке, где располагались столы для пинг-понга. Игра велась «на высадку», Рита ждала очереди. Павел уговорил ее походить немного. Предупредив пинг-понгистов, что вернется, чтобы ее очередь не пропала, Рита взяла Павла под руку, и они пошли по аллейке. Павел отдал Рите нарисованную им схему бухты, виденной днем. Они условились, что с завтрашнего дня Рита, сказавшись больной, будет по вечерам сидеть дома, в палате, — она жила в самом ближнем от центрального корпуса коттедже. Днем она должна быть или на пляже, или дома. Одним словом, чтобы он в любую минуту мог ее найти… Дождавшись темноты, Рита исчезла с территории дома отдыха. Вернулась она после полуночи. Миновал еще один день, потом второй, а Леонид не выказывал желания вновь заговорить. Павел дважды ходил к бухте с той смешливой девушкой, которая острила тогда в столовой по поводу прогулок и пропащих людей. Они облазили бухточку, прошлись по длинной косе. Был полный штиль, и зеркало бухты не имело ни единой морщинки. Павел подумал, что даже и при сильном волнении здесь волны не будет. Утром 27 июня Леонид подошел к Павлу на пляже, когда он был один у лодки. — Покатаемся, — не попросил, а скорее приказал он. — Поговорить надо. В море он наконец изложил Павлу задачу, объявил, что это произойдет сегодня в час ночи. Они выработали подробный план действий и вернулись на берег. Павлу было трудно поговорить с Ритой незаметно — Леонид не спускал с него глаз, — но он все-таки сумел, шляясь по пляжу, пройти мимо нее и сказать: «Сегодня в час ночи». Перед обедом Рита позвонила из кабинета директора дома отдыха в город.ГЛАВА 25 Десять секунд
В десять часов вечера они встретились в лесу. Было еще довольно светло, но закатный свет быстро меркнул. Ночь обещала быть теплой. Леонид оделся по-походному. Фляга с водой и земля, пересыпанная в целлофановый пакетик, были за пазухой. Резинка шаровар не удержала бы флягу, поэтому он опоясался узким брючным ремнем. Павлу пришлось одеться еще легче — ведь ему не в дальний путь, ему возвращаться надо. Человеку, катающемуся ночью в резиновой лодке, лучше не надевать костюм с галстуком. На нем была синяя рубаха с коротким рукавом — подарок Куртиса, — черные трусы и тапочки на резиновой подошве. Под мышкой он держал толстый увесистый сверток — лодку, в одной руке — автомобильный насос, который после обеда по настоянию Леонида он стащил из гаража. Леонид сам как следует смазал его вазелином, чтобы не скрипел. В другой руке было разобранное весло. Вышли пораньше, с запасом. Могло случиться, что они наткнутся на пограничников, прежде чем достигнут облюбованной Кругом расщелины в высоком берегу бухты. Тогда они скажут, что заблудились, вернутся к дому отдыха и начнут все сначала. Ходу до бухты, если даже сделать большой крюк, минут двадцать пять-тридцать. Леонид направился прочь от берега. Он шагал впереди совсем бесшумно. Павел шел сзади след в след. Стемнело. Но все же ночь была довольно светлая. Утешало лишь то, что на лес спускался туман. Минут через пятнадцать Леонид под острым углом повернул в сторону моря. Туман становился плотнее. Но, когда они достигли кромки обрыва, нависшего над берегом, и, раздвинув кусты, посмотрели на море. Круг шепнул Павлу в самое ухо: «Плохо». Над морем тумана — ни клочка. Черный овал лодки на темно-сером фоне воды сверху будет заметен. Но что делать? Погоду не предусмотришь. Удачно, без шума, забрались в расщелину. Она была очень узкая, ýже размаха двух рук, но глубоко врезалась в покатый склон обрыва. Вероятно, весенние ручьи промыли эту щель. Ветви кустов, росших наверху, сплелись и образовали плотную крышу. Не мешкая, начали надувать лодку. В начале двенадцатого часа, когда лодка была уже надута и они молча стояли, глядя в море, наверху прошел пограничный патруль. Пограничников было двое, они не разговаривали и двигались тихо, но ветки похрустывали под тяжелыми сапогами. И опять тишина. Море не шелохнется. Леонид притянул к себе Павла, зашептал: — Ох, плохо. Все плохо. — Отменить нельзя? — шепотом спросил Павел. — Мы же не ленту крутим — на каком кадре оборвать захотел, там и остановил. «Киномеханик ты проклятый», — хотелось сказать Павлу. Они стояли, касаясь друг друга плечом, и Павел чувствовал, что легкая, едва уловимая дрожь, охватившая Леонида, передается и ему. Это не страх, это была дрожь немыслимого напряжения. Павел не испытывал ненависти к Кругу. Только спокойное, ровное презрение. Сейчас не время было копаться в душе. Он старался представить себе то, что должно произойти через полтора часа, и мысленно провести себя по всем этапам скоротечного действия, разъяв его на секунды и мгновения. Поэтому он был спокойнее Круга. Он даже ощущал, что комары жгут нещадно лицо, шею, голые ноги. Справа, в самом углу видимой им части моря, слабо светлело зарево морского порта. Казалось, оно шевелится. А Круг часто смотрел на часы, поднося их к самым глазам. Но от этого время быстрее не двигалось. Около двенадцати снова прошли пограничники, теперь в обратном направлении. Где-то далеко в море в восточной стороне замерцал белый блик. Он переместился слева направо, потом справа налево, высветлив линию горизонта, и погас. Наверно, корабль шарил прожектором. Потом послышался отдаленный глухой рокот — то ли в воздухе, то ли в море. Круг посмотрел на циферблат — было всего пять минут первого. Еще рано. Рокот удалялся и скоро сошел на нет. — Как думаешь, на каком расстоянии мы его увидим? — прошептал Круг. Глаза хорошо привыкли к темноте. Павел считал, что надежная видимость у них с Кругом не меньше километра. Но расстояния на море обманчивы, особенно ночью и, если смотришь с высоты. Так он и сказал. Вероятно, Круг старался высчитать наиболее подходящий момент, когда им надо сесть в лодку. Интересно, подумалось Павлу, как эта гадина рисует себе его, Павла, возвращение, если их обнаружат? Скорее всего никак. Ему на это в высшей степени наплевать… Ну, посмотрим… Устали плечи, устали ноги. Уши устали слушать тиканье часов — Павел раньше не предполагал, что обыкновенные наручные часы могут тикать так громко и нудно. — Пора, — шепнул Круг. Павел поднес циферблат к глазам. Без двадцати час. Ну что ж, пора… Он потянулся, чтобы выгнать из мышц оцепенение. Приподняли лодку, боком выдвинули ее из расщелины, стараясь не царапать о стенки. Круг первым вышел на покатый склон. Комочки сухой глинистой земли покатились вниз. Он застыл. Но ничто не нарушало безмолвия в туманном лесу. Они спустились к воде. Круг сел впереди. Павел с кормы занес одну ногу, другой оттолкнулся и в тот же момент опустился на упругое дно лодки. Павел своей половинкой весла греб с правого борта, Круг с левого. Работали без всплеска. Понадобилось пять минут, чтобы выгрести на середину бухты. Остановились. — Подгребем носом, — зашептал, обернувшись, Круг. — Как только подойдем к катеру, сразу греби назад к берегу. — Ты говорил, что-то должны передать? — Багаж нетяжелый: сбросят в лодку. Неожиданно на востоке, за толстым мысом, родился тихий ровный звук — будто жужжит маленький настольный вентилятор. Круг предостерегающе поднял руку. — Разве оттуда должны?.. — шепнул Павел. — Подожди. Круг весь напрягся, вслушиваясь. Похоже было, что звук приближается. Слух, измотанный долгим напряженным ожиданием, отказывался определить, далеко это или совсем близко. Но тут они явственно услышали другой звук — сочный, хрустящий. Словно тугая струя из открытого до предела крана бьет в раковину. Только очень быстроходный корабль может так звонко резать острым носом воду. И вдруг прямо перед ними метрах в пятидесяти возник узкий силуэт маленького судна. Сбавив ход и чуть отвернув, катер прошел мимо, держа их по правому борту, заложил крутой вираж, качнув лодку на своей волне, повернул носом в открытое море и, поравнявшись с ними, застопорил метрах в двадцати. Казалось, он ходил без мотора — никакого шума. Короткий, низко сидящий, с плоской зализанной рубкой, под цвет ночного моря. На открытой корме стоял человек. — Живо! — едва не в полный голос выдохнул Круг. Но прежде чем они опустили весла в воду, с катера спросили по-русски: — Кто вы? — «Экватор». — Мы «Аляска». Быстро. Круг греб сильнее, лодку заносило вправо, к носу катера. За мысом взревела сирена. — А, черт! И в тот момент, когда до катера оставалось несколько метров, шипящий пронзительный прожекторный луч ударил со стороны мыса и воткнулся в борт катера, отпечатав на нем четкую тень двух сидевших в лодке. Человек, стоявший на корме, кинулся к рубке. Круг бросил весло в воду, встал, с трудом сохраняя равновесие… — Давай же! — заорал он отчаянно, протянув руки вперед. Павел сделал один гребок, другой. Низкая выступающая над водой не больше чем на полметра корма катера была совсем рядом. Металлические поручни ярко блестели в безжалостном свете прожектора. Круг весь подался вперед. Павлу казалось, что он не вытерпит, кинется в воду. Снова оглушительно громко взревела сирена. Луч прожектора, бивший Павлу в спину, сделался теплее: судно, на котором был включен прожектор, приближалось. Усиленный мощным динамиком, разнесся над бухтой басовитый голос: — Эй, на катере! Стопорь машину! Глухое эхо отдалось в туманном лесу, звонко отскочило обратно на воду, звук гремел и шарахался из стороны в сторону. Все выглядело и звучало странно и фантастично. Особенно голос. Как будто это происходило в узком гулком тоннеле. Может быть, оттого, что катер и лодка беспомощно барахтались в ослепительно светлой трубе прожекторного луча, все остальное, за пределами его фосфоресцирующих границ казалось черно и беззвучно. Вдруг со стороны прожектора застрочил пулемет. Длиннейшая очередь. Пули вспороли воздух над катером. Круг дернулся, вскрикнул и упал в воду. Лодка перевернулась. Ухо Павла не слышало, чтобы в пулеметную очередь вплелся одиночный выстрел, но ему показалось, что пуля, попавшая в Круга, прилетела с другой стороны, с берега. Павел, вынырнув, видел, что рядом, на расстоянии двух вытянутых рук, бултыхался Леонид. Голова его то появлялась над водой, то скрывалась. Сделав сильный гребок, он схватил Круга под мышку правой рукой, лег на левый бок и подгреб к катеру. Ухватившись за поручни, подтянулся на катер, на секунду оставив Круга, затем лег животом на поручни, перегнулся за борт и протянул Кругу руки. Круг цепко обхватил их чуть ниже локтей. И так же, ниже локтей, держал его Павел. — Давай! — закричал Круг.
Катер вздрогнул и рванулся вперед. Павел рывком потянул Круга вверх. Тот вспрыгнул коленями на острый край борта, застонал и, как куль, перевалился через поручни на палубу кормы. Они вырвались из прожекторного луча, потом он снова нашел их. Еще одна длинная очередь прошила небо над катером. Вероятно, пограничное судно преследовало их, но скорость у катера была бешеная. Прожектор погас — он был уже бесполезен. Мотор катера работал тихо, но Павел всем телом ощущал его мощь: палуба под ногами вибрировала. Из рубки выскочил человек в каком-то полуматросском, пелурыбацком одеянии. В руке у него был серебристый мешок. — Ложись! — приказал он Павлу и сам опустился на корточки. Павел повиновался, лег рядом со стонавшим Кругом и сказал по привычке шепотом: — Теперь ушли. — Кто из вас Леонид? — спросил матрос. — Я Леонид, — подавив стон, отвечал Круг. Матрос постучал лежавшего вниз лицом Павла пальцем по затылку. — Бери посылку и быстрей прыгай за борт. Еще недалеко, можно доплыть. — Вы с ума сошли… Поедет с нами… — простонал Круг. Павел приподнялся. — Нет… нет… — запротестовал Круг. Матрос, махнув рукой, ушел в рубку. Видно, вся команда катера состояла из капитана и этого человека. Прервав стон, Круг сказал: — Старик не получит посылку. Но кто знал, что так все… О, черт! Он опять застонал. — Куда тебя? — спросил Павел. — Ноги. Вот тут. — Круг, лежавший ничком, показал рукой на бедро. — Надо перевязку сделать, — сказал Павел и, приподнявшись, крикнул в рубку: — Алло! Бинт и йод есть? Матрос открыл дверцу, ответил не выходя: — Нет. До берега. Павел снял синюю рубаху с короткими рукавами — под нею была еще белая майка. Стянул майку, разорвал ее на широкие ленты, связал их. Он перевернул Круга вверх лицом, расстегнул ремень, вынул у него из-за пазухи флягу и пакет с землей. Потом сдернул шаровары до колен. Осматривать раны было бесполезно — плохо видно. — Обе? — спросил Павел. — Кажется, да. Видно, левую ногу ударило сильнее, потому что Круг, пока Павел ее бинтовал, скрипел зубами. Пуля прошла навылет через бедро левой ноги ровно посредине и застряла в правом бедре, потому что выходного отверстия не было. Когда Павел кое-как перевязал Круга, тот сказал: — Спасибо тебе, лодочник. Если бы не ты, кормить бы мне рыб… Век не забуду… Спасибо… С того момента, как прожекторный луч вспыхнул на пограничном судне, и до того, как Павел и Круг очутились на борту катера, прошло всего десять секунд. Если бы сказать это Павлу, он бы не поверил.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Превращения Бекаса
ГЛАВА 1 Долгожданная встреча
Синий «мерседес» свернул с бетонного шоссе на узкую асфальтовую дорогу, ведущую к морю, и вскоре остановился на берегу бухты. Из машины вышли двое, оба в одинаковых темных костюмах. Тот, что вел машину, был среднего роста, очень плотный. Лет под пятьдесят. Черные с проседью волосы, причесанные на косой пробор, блестели, как покрытые лаком. Второй — высокий, худой и светловолосый. И намного моложе. Оставив машину с открытыми дверцами, двое пошли к берегу — черный впереди, блондин сзади. У деревянного пирса, длинным языком лежавшего низко над водой, они остановились. Черный поглядел на часы. Было десять. Утро стояло ясное. Солнце, забравшееся уже высоко в безоблачное небо, грело жарко их спины. — Если все в порядке, должны скоро быть, — сказал блондин. Черный кашлянул в кулак, но не отозвался. Он, прищурясь, глядел туда, где четкая цветовая межа отделяла стеклянно отсвечивавшую гладь залива от темной взъерошенной громады открытого моря. — Виктóр обрадуется, — снова нарушил молчание блондин. На этот раз черный разжал губы. — Брат. Тринадцать лет не виделись. Но словоохотливого блондина его тон не смутил. — Мало ему хлопот и нахлебников… Думаете, этого оставят в системе? — Монах любит Виктора… А его брат знает теперь Советский Союз лучше, чем все ваши умники во главе с божьим одуванчиком… И вообще довольно об этом. Они ждали и смотрели. И вот из-за мыса показалось маленькое судно. Оно прорезало цветовую межу и нацелилось на пирс. Катер с низкой зализанной рубкой пересек залив на полном ходу и лишь у самого пирса резко убавил скорость. Буруны вскипели за кормой. Скрипнув обшивкой по сухому дереву, катер прильнул к пирсу. Человек в полуматросском одеянии вспрыгнул на дощатый помост. Двое на берегу не двинулись с места. От них до приставшей посудины было метров тридцать. На пирсе появилась фигура человека в морской фуражке. Это был капитан катера. Под мышкой он держал небольшой матово-серебристый мешок. Приблизившись, капитан козырнул ожидавшим. Он был немолод и выглядел уставшим. — Их двое, — сказал капитан. — Меня обнаружило пограничное судно. Стреляли. На катере происходила какая-то возня. Черный спросил: — Чего они тянут? — Один ранен. Кажется, тяжело… В это время из катера на белые доски пирса выбралась группа, выглядевшая странно в ярком свете солнца, заливавшего безмятежно тихий залив. Двое, стоя по бокам, поддерживали третьего. Один из этой группы был в трусах и рубахе с коротким рукавом, босой, весь вымазан в крови. Другой, в сатиновых шароварах и баскетбольных кедах, еле держался на ногах. Третьим был матрос. — Черт знает что! — удивился блондин. Группа медленно двинулась по пирсу. Тот, что в шароварах, обняв двух других за плечи, ступал только на правую ногу, а левую ногу волочил беспомощно, охая и наваливаясь на своих помощников. Достигнув берега, троица остановилась. Раненый поднял голову. Лицо у него было опухшее, воспаленное. В углах рта запеклись черные сгустки. — Здравствуйте, — сказал он хриплым голосом. — Вы Леонид Круг? — спросил черный. — Да. — Кто он? — черный кивнул на Павла. — Должен был взять посылку, — ответил Круг. — Вышло не то… Он передохнул, достал из-за пазухи флягу и непромокаемый пакет, протянул и сказал: — Просили передать. Тот взял флягу и пакет в одну руку. — Едем. Под оханья Круга они двинулись к машине. Черноволосый остался на берегу с капитаном. Он догнал остальных уже возле машины. Павел взялся уже за ручку задней дверцы, но черноволосый сказал сердито: — Ждать! Затем открыл багажник, вынул скатанный в трубку клетчатый коврик, дал его блондину. Тот расстелил коврик на заднем сиденье и жестом приказал Леониду и Павлу садиться. …Асфальтовая лента взбежала на бетонное шоссе, и машина резко прибавила скорость. Круг с закрытыми глазами сидел, держа спину прямо, Павел подложил ладонь под его запрокинутую голову. Черноволосый поправил зеркальце, и Павел почувствовал, что на него пристально смотрят, но сам в зеркальце старался не глядеть. Часы у Павла остановились, и он не мог определить, сколько времени они ехали. Во всяком случае, не меньше полутора часов. Затем свернули с шоссе и углубились в лес. Лес был аккуратный и прибранный, словно весь его почистили пылесосом, а каждое дерево прошло через руки садовника. Скоро деревья стали редеть, а потом машина выскочила на огромную поляну, на которой в строгом городском порядке стояли дачи. Возле одной из них, окруженной высоким забором, остановились. Черноволосый вышел из машины, нажал кнопку у двери рядом с воротами, ему быстро открыли, он исчез и не появлялся минут десять. Вернувшись, распахнул заднюю дверцу и сказал как будто бы приветливее прежнего: — Выходить. Оба. — И помог Павлу извлечь Круга из машины. Дача была из красного кирпича. Первый этаж имел по фасаду восемь окон, второй был вдвое меньше площадью, а над ним еще возвышалась башенка с ромбовидным маленьким окошком. Крыша из розовой черепицы. От ворот к широкому парадному входу вела узкая дорожка, выложенная белыми изразцовыми плитками. Перед дачей росли розы. Участок был большой и весь засажен яблонями. На верхней ступеньке крыльца стояла молодая гладко причесанная женщина в светлом полотняном платье. Увидев шедших, она скрылась в доме. Навстречу им откуда-то из-за роз появился высокий человек в клеенчатом белом фартуке и в шапочке с длинным узким козырьком. Он перехватил руку Круга, сменив черноволосого. По внутренней лестнице поднялись на второй этаж, черноволосый отворил обе створки двери, ведущей в большую комнату, Леонида Круга подвели к тахте, и он лег на спину, придерживая руками левую ногу. Черноволосый исчез, а приблизительно через час явился врач, щеголеватый человек лет тридцати, с саквояжем в руке. Павел помог Кругу раздеться. Женщина в полотняном платье принесла эмалированный тазик с водой. Пока врач включал никелированный бокс, гремел иглами и щипцами, мыл руки, женщина успела сходить вниз и принести ворох одежды. Павел выбрал себе и надел техасские брюки из тонкого брезента. Они были ему немного длинны. Осмотрев раны Круга, врач задумчиво посвистел. Потом быстро обработал отверстия, наложил пластыри и сказал помогавшей ему женщине, что надо тут же посмотреть раненого на рентгене и извлечь пулю из правого бедра. Еще он сказал: кости левого бедра, вероятно, расщеплены, ранение тяжелое. За Кругом была прислана санитарная машина. Его увезли, одев в длинный махровый халат и обув в домашние шлепанцы. Пока он отсутствовал, Павел помылся в ванной на первом этаже, а потом женщина предложила ему пообедать на кухне. Оказалось, что она прекрасно, почти без всякого акцента, говорит по-русски. Зовут ее Клара. Павел, к которому постепенно возвращалось бесшабашное настроение, спросил, сколько ей лет, и она без всякого кокетства сказала, что двадцать восемь. Когда Павел как следует ее разглядел, он подумал, что вряд ли принял бы эту Клару за иностранку, встретив на улице в Москве. Типичное русское лицо, очень миловидное. Павел поинтересовался, где он будет жить. Клара ответила, что пока не знает. Обед она подала почти русский — холодный судак, тушеное мясо с овощами, компот. Только борща не хватало. После обеда Павел поднялся наверх, прилег отдохнуть на тахту и заснул. Его разбудил грохот на лестнице. В комнату вошел врач, за ним появились носилки, на которых двое несли Круга. Потом санитары притащили какие-то блестящие трубы и трубочки, колесики и шнуры и начали сооружать над тахтой некое мудреное приспособление. Они долбили стены, ввинчивали в потолок крючья, приворачивали шурупами к полу никелированные стойки. Когда все это было свинчено и подвешено, получилось похоже на стрелу подъемного крана. Круга уложили на тахту. Врач с помощью санитаров заключил его левую ногу в систему трубок, планок и ремней, а потом взялся за шнуры, свисавшие с блока на потолке, и подтянул ногу ступней вверх. Павел наблюдал за всеми этими манипуляциями, стоя спиной к двери, и поэтому не заметил, как в комнату вошел черноволосый человек, привезший их сюда. Перекинувшись с врачом несколькими словами, он поманил Павла к себе и сказал, что на все время, пока Круг будет поправляться, Павел останется с ним, будет жить в этой комнате и исполнять обязанности сиделки.Так началась для Павла жизнь на чужой земле. К чему все это приведет, он не имел никакого понятия и старался пока не заглядывать вперед. В первую же ночь он просто выработал для себя линию поведения на каждый день. Он останется Бекасом, но в новых условиях Бекас должен измениться. Пусть каждый, кто пожелает здесь общаться с ним, ощущает главное: неожиданный поворот в судьбе устраивает его как нельзя лучше. А там видно будет… С утра, едва проснувшись, Павел приступил к обязанностям сиделки. И более заботливого ухода Круг вряд ли мог желать. Прошло три дня, но никто больше ими не интересовался. Только однажды дачу посетил врач. За все это время Павел ни разу даже не показывал носа на дворе, ни на минуту не покидал раненого. Клара постепенно снабдила его принадлежностями госпитальной палаты, в которой лежат люди, лишенные возможности двигаться, и Павел ухаживал за Кругом по всем правилам. Они почти не разговаривали. Леонид нервничал и, по всей вероятности, с нетерпением ждал чего-то, но был замкнут и не желал делиться с Павлом своими думами. Во взгляде его Павел улавливал все нараставшую благодарность, смешанную с удивлением. По правде сказать, Павел и сам не ожидал, что малопривлекательная роль сиделки дастся ему столь легко. К концу четвертого дня, перед наступлением сумерек на дачу явился новый посетитель. Едва увидев его, Павел понял, что это брат Леонида. Они были очень похожи, только вошедший выглядел старше и намного грузнее. Леонид сделал порывистое движение, хотел приподняться, но брат замахал руками и, быстро подойдя, припал щекой к его груди. Павел покинул комнату, неслышно притворив за собою дверь. Спустя полчаса Клара позвала его наверх к Кругу. — Познакомься, Паша. Мой брат Виктор. Мы ждали этой встречи тринадцать лет, — сказал Леонид. — Очень рад, — сказал Павел. Глаза старшего Круга смотрели на него доброжелательно. Виктор Круг пробыл недолго. Пообещав наведаться завтра, он распрощался, поцеловал брата и пожал руку Павлу. Уже со следующего утра они почувствовали, что отношение к ним изменилось. На дачу был привезен и установлен в их комнате телевизор. Клара объявила, что в холодильнике отныне всегда можно найти что выпить. А также фрукты. С Павла и Леонида сняли мерки, а через день принесли костюмы, белье и обувь. Леонид повеселел.
ГЛАВА 2 Разговор шепотом
На десятый день Виктор Круг приехал не вечером, как обычно, а перед обедом. Вид у него был озабоченный. Попросив Павла пойти погулять в саду, он подвинул стул к изголовью тахты и тихо, в самое ухо, сказал брату: — Я задам тебе несколько вопросов. Но говори шепотом. Нас не увидят — пока что телеустановки в этом доме нет. А микрофоны есть. Леонид кивнул. Виктор подошел к телевизору, включил его. Заиграла музыка. Между братьями начался разговор, больше похожий на допрос, с той лишь разницей, что допрашивающий не желал допрашиваемому ничего, кроме добра. — Ты лично встречался хоть раз с человеком по имени Михаил Зароков? — спросил Виктор. — Нет, никогда. — Кто явился к тебе с паролем? — Дембович. — Как ты познакомился с этим парнем? — Через Дембовича. Он показал мне Павла. — Как Дембович собирался прикрыть твое исчезновение? Леонид облизал сухие губы, вспоминая детали. — Я получил от жены телеграмму со срочным вызовом. Должен был дать ее Павлу. И записку к соседу по комнате, чтобы отдал Павлу вещи. Павел должен был показать телеграмму в дирекции дома, чтобы объяснить мой досрочный отъезд. — Это было бы надежно? — Вполне, — отвечал Леонид. — Ты уверен, что все сделал так, как велел Дембович? Ни в чем не ошибся? Леонид молчал. — Я забыл про телеграмму, — наконец признался Леонид. — И записку не писал. Виктор снова припал губами к его уху. — По сути дела, это не имеет никакого значения, раз Павел оказался здесь. Но это твоя ошибка, очень серьезная ошибка. Какие инструкции давал тебе Дембович о Павле на ту ночь? — Он сказал так: что бы ни произошло, я должен попасть на катер. Если замечу какую-нибудь опасность, Павла в лодку не брать. Но пограничный катер появился в Последнюю секунду. Виктор махнул рукой. — Надо, чтобы этот Павел, когда его спросят, излагал историю с телеграммой так, как должно было быть, а не так, как случилось на самом деле. — Будут разбирать? — спросил Леонид. — Следствие назначили бы все равно, в любом случае… Не в том дело… Надежда не вышел на связь после вашей переправы. Леонид впервые услыхал это имя, но сразу догадался, какое отношение имеет оно к его переправе. Братья помолчали, глядя друг на друга. Потом Виктор заговорил: — Не буду объяснять тебе подробно соотношение сил — это долго, и всего тебе не понять. Усвой основное: я на ножах со стариком Тульевым, отцом Надежды. Дембович лишь исполнял приказ, а устраивал твой побег именно Надежда. Если его расшифровали из-за этой истории, старик постарается раздуть дело. Шеф мне доверяет, но он очень любит сталкивать людей лоб в лоб при всяком удобном случае. У него на этот счет своя теория. Назначат следствие. А потом много будет зависеть от Себастьяна — ты его знаешь, он тебя встречал, черный. Его можно не опасаться. Старик ему не нравится. Виктор умолк, прикидывая что-то про себя. И снова склонился к брату. — Ты на всех допросах должен твердо держаться одной линии — говори, что сделал все по инструкциям. Растерянность в той бухте простят — рана твоя невыдуманная. Значит, и Павла тебе простят. Ему скажи так: для его собственного благополучия выгодно быть с тобой заодно. Ему здесь цена — копейка. Я могу устроить так, что он исчезнет бесследно. Но нам он нужен как свидетель. — Он не дурак, — сказал Леонид. — Посмотрим. У него своя судьба. Шеф не исключает, что твой партнер — советский разведчик, а вся эта операция — хорошо разыгранный спектакль. Павлу придется доказать, что это не так. Леонид скрипнул ремнями, оплетавшими его раненую ногу, вздернутую ступней к потолку. Брат продолжал: — Тебя тоже могут подвергнуть допросу на детекторе. Вещь вредная. Но все окажется не так страшно, если ты не будешь бояться и волноваться. Внуши себе, что ты сам попросил испытать тебя. Что тебе до смерти интересно узнать, как эта штука устроена. Все время будь настороже. На неожиданные вопросы отвечать нужно не раздумывая, очень быстро. Главное — не задумывайся. У тебя ладони потеют, когда волнуешься? — Не замечал, — сказал Леонид. — Я предупрежу тебя заранее. Накануне очень полезно напиться. Затем они переменили тему. Виктору интересно было узнать подробности жизни брата за последние тринадцать лет, на положении человека, скрывающегося от советской контрразведки. А Павел, пока братья разговаривали, успел сделать массу полезных вещей. Во-первых, он познакомился с долговязым садовником, которого звали Франц. Оказалось, что Франц побывал в плену в Советском Союзе, и поэтому знал довольно много русских слов, однако соединять их в связную речь так и не научился, главным образом потому, что не знал глаголов и прилагательных, а только имена существительные. По словарному составу Павел легко определил, на каких работах использовался пленный Франц. С улыбкой произнеся традиционное в конце войны «Гитлер капут!», Франц, морща лоб, одно за другим выложил перед Павлом трудные русские имена существительные: «кирпич», «стена», «кладка», «крыша», «дверь», «окно», «отвес», «мастерок», «раствор» и так далее. Вместо «дом» он произносил «том». Павел сначала помогал Францу рыхлить землю вокруг цветов, а потом, ближе к вечеру, поливал из шланга яблони, стараясь, как показал Франц, лить воду в лунки вокруг стволов равномерно. Франц угощал Павла сигаретами, они то и дело устраивали перекур. В том, что этот милейший садовник приставлен к даче не только для того, чтобы ухаживать за яблонями и цветами, можно было не сомневаться. Так же, как смешно было бы считать Клару просто экономкой. Павел сознавал, что вообще каждый человек, с которым ему отныне придется общаться, будет его прощупывать и испытывать. Любого такого испытателя, отдельно взятого, можно обмануть так или иначе, но беда в том, что результаты этих испытаний должны стекаться к какому-то одному, наверняка умному и хитрому, диспетчеру, и если он, Павел, где-то собьется с однажды взятого тона, начнет путать и, избави бог, вилять, подстраивая свой курс под каждого данного собеседника, его легко разоблачат. Поэтому он обязан решительно подавить в себе свое настоящее «я», чтобы оно не мешало существовать Бекасу ни наяву, ни во сне. Не думать, не вспоминать о Москве, о товарищах по работе. Садовник Франц курил сигаретку, покашливал, моргал белесыми ресницами, когда дым попадал в глаза. Павел завел разговор на географическую тему. Его очень интересовал ближайший от этих мест город. Франц кивнул. — Город? Цванциг километер. — Он дважды потряс перед Павлом растопыренными пятернями. Тут Павел подумал, что совершенно необходимо побыстрее освободиться от одного опасного чувства, которое он испытывает с тех пор, как ступил на эту землю. Всякий раз, когда он слышит разговор на чужом языке, ему кажется, что уши у него немеют, словно отмороженные, и что это заметно со стороны. Оказывается, очень трудно делать вид, что не понимаешь языка, который в действительности знаешь отлично. Насколько безопаснее было бы и вправду не знать… Франц по-своему понял, что именно должно интересовать Павла в городе. Город — это значит женщины, рестораны, кино, вообще всякие развлечения. И вокзал, с которого можно уехать в другие города. Правда, у Павла совсем нет денег, но деньги — дело наживное. Эту взаимоприятную беседу прервал голос Клары, звавшей Павла в дом. Брат Круга уже исчез, и Леонид требовал Павла к себе. Леонид был взволнован и, кажется, расстроен. Он показал рукой на стул, на котором сидел перед тем Виктор, попросил нагнуться пониже и зашептал Павлу в ухо. Очень скоро все стало ясно. Конечно, Леонид не хочет, чтобы его начальство узнало о том, что он нарушил данные Дембовичем инструкции относительно телеграммы и записки, но это голая формалистика, коль скоро Павел очутился на борту катера вместе с ним. И все же оба они должны строго держаться одной линии: все было сделано именно так, как предусматривалось. А насчет главного — подробностей тех десяти секунд в тесной бухточке — ни Павлу, ни Леониду ничего придумывать не надо. Требуется говорить чистую правду. Телеграмма и записка, которые Леонид якобы передал Павлу, естественно, потерялись во время их неожиданного купанья… И должны же, сказал Круг, понять здесь, что этот удачный побег навредил не больше, чем могла навредить их поимка. Кому навредить, Круг не объяснил. Павел отметил про себя, что Круг, вероятно, и сам не подозревает, насколько справедливы его рассуждения и доводы, если рассматривать их с точки зрения советской контрразведки. Ведь попади они тогда в руки пограничников, резидентскому существованию Михаила Зарокова пришел бы конец. И всей игре тоже. Павел поморщился: опять, хоть и на одно мгновение, но Бекас улетучился из него. Леонид ничего не заметил. — Ты встречался с человеком по имени Михаил Зароков? — спросил он. — Не знаю такого, — ответил Павел. — Дембович тебя ни с кем не знакомил? — Леонид передохнул и добавил: — Мы должны быть откровенны. — С самого начала я узнал его старуху — Эмму. Был еще один ватный тип, по-моему, круглый идиот. А потом ты. Леонид положил руку Павлу на плечо и прошептал: — Мы с тобой связаны. Держись. Дрогнешь — пропадешь. — Поправляй, если что не так, — сказал Павел. — Само собой.ГЛАВА 3 Несостоявшееся свидание
28 июня 1962 года около часу дня Дембович стоял на тротуаре в узкой полосе тени от вокзала, поглядывая на небольшие, львовского производства автобусы, прибывавшие время от времени к павильону, на котором было написано:«СТОЯНКА АВТОМАШИН САНАТОРИЕВ И ДОМОВ ОТДЫХА».
Дембович приехал в город, чтобы встретиться с Павлом. Он ждал автобуса с табличкой «Сосновый воздух». В руке у него был чемоданчик из искусственной кожи, очень похожий на тот, с которым уезжал в дом отдыха Павел. Старик часто доставал из кармана светлого полотняного пиджака мятый цветастый платок и, сдвинув соломенную шляпу на затылок, вытирал мокрый лоб и щеки под глазами. Он не очень нервничал. Просто ему было жарко. Ночь он провел в поезде, спал плохо — вернее, совсем не спал, — за завтраком в вокзальном ресторане ему подали несвежую рыбу, есть которую было просто невозможно, и вот теперь он чувствовал себя слабым и разбитым на этой тридцатиградусной жаре, на раскаленной, курящейся зноем площади. Тень от вокзала смещалась в сторону павильона, и вместе с тенью передвигался Дембович. Наконец он дождался. К стоянке подошел автобус дома отдыха «Сосновый воздух». Скрипнув, разжались дверцы — передние и задние. Народу в нем было битком. Едва первые пассажиры автобуса, загорелые и веселые, с облегченными вздохами спрыгнули на горячий асфальт, Дембович повернулся и быстро-быстро зашагал к тоннелю, где размещались камеры хранения багажа. Хотелось бы посмотреть, как Павел со знакомым чемоданчиком в руке выйдет из автобуса, а потом уже поспешить к условленному месту встречи, и ничего страшного из этого не получилось бы, потому что никто за Дембовичем не следил. Но это было бы не по инструкции, а старик стал в последнее время менее самостоятелен и боялся в чем-либо отступать от инструкции. Они с Павлом должны обменяться чемоданами в камере хранения. Остановившись у второго окна, он начал читать правила сдачи багажа. Шумные пассажиры автобуса ввалились в прохладный, как погреб, тоннель, женский звонкий голос сказал: «Уф, как тут хорошо!» Кто-то с кем-то обсуждал, как заполнить время до поезда, что посмотреть в городе. Кто-то смеялся. Кто-то пытался установить очередь. Но беспечные курортники столпились у трех окошек как попало, и любитель порядка умолк. Дембович огляделся. Павла в тоннеле не было. Нет Павла… С растерянным выражением лица Дембович вышел под яркое солнце. Он уже не замечал жары. Ноги сами подвели его к автобусу. Шофер, молодой курносый парень в шелковой выцветшей рубашке с коротким рукавом, стоя возле машины, пил лимонад прямо из горлышка бутылки. Дембович подождал, пока парень не допил до дна, и, улыбнувшись довольно натянуто, спросил: — Вы из «Соснового воздуха»? — Из него, — охотно ответил шофер. — Вы сейчас будете возвращаться? — Да уж будем. А что, папаша? Подвезти? Прóшу пана, садитесь. У Дембовича мелькнула мысль тут же поехать в дом отдыха, узнать, что произошло. Ведь Павел должен был явиться к нему на свидание в любом случае — состоялась операция или нет. Он мог не явиться только по одной причине — если его забрали. Но, может быть, он появится позже? Дембович спросил у шофера: — А вы сегодня больше не приедете? — Нет, папаша. У нас два рейса в день — утром к приходящему и вот этот. Больше не будет. Дембович не знал, что делать. Инструкция была четкая и ясная: не встретишь Павла — сразу домой. Но больше всего на свете, больше даже, чем прямой опасности, Дембович боялся неизвестности. И тут уж ничего не поделаешь. В последние годы дошло до того, что он не мог лечь спать, пока не посмотрит, нет ли кого за дверью его комнаты, хотя каждый раз отлично знал, что никого там быть не может. Он и сам понимал, что это глупости и малодушие, но справиться с собой не умел. Вот и сейчас так: перед ним закрытая дверь, и надо непременно выглянуть за нее — что там? Иначе не будет покоя… — Папаша, вам плохо? — услышал он голос шофера и ощутил его руку на своем плече. — Шли бы в вокзал. Жарища… Дембович очнулся, смущенно отстранился от курносого парня, глядевшего на него сочувственно и серьезно. Так смотрят здоровые люди на больных. Дембовичу стало обидно за самого себя. Нельзя расклеиваться до такой степени… Он решился нарушить инструкцию. В доме отдыха, когда они приехали, был «мертвый час». Дембович вошел в главное здание. Кругом было тихо, дремотно. Никого не встретив, он направился на пляж. Народу на берегу было немного. Около одной компании он остановился, прислушался к разговору. Молодые люди болтали о пустяках. Дембович перешел к одиноко жарившемуся на солнце мужчине. Присел на корточки. Мужчина поднял голову, молча посмотрел на Дембовича и вновь принял прежнее положение. — Вода теплая? — не придумав ничего более подходящего, спросил Дембович. В конце концов разговорились. Покинул пляж Дембович в смятении: он узнал, что из дома отдыха «Сосновый воздух» пропали двое, Паша-лодочник и «Идемте гулять», и что ночью на границе стреляли… …На поезд Дембович успел едва-едва. По счастью, в купе мягкого вагона он оказался один — известное дело, люди с курортов редко возвращаются в мягких вагонах. Дождавшись темноты, старик улегся, но уснуть не мог. Старался не думать о Павле, о Круге, о Михаиле, но получалось так, что больше ему думать было не о чем и не о ком. Ругал себя, что не удосужился захватить люминал. Гадал, спит ли сейчас Михаил, ожидая его возвращения. И только под утро незаметно для себя уснул… В полдень он подъезжал на такси к своему дому. Таран был голодный — значит, Михаил не ночевал, значит, провел ночь у Марии, а сейчас, наверное, преспокойно возит пассажиров. Дембовичу стало горько и обидно оттого, что вот он, старый человек, сжигает последние свои нервы, а тот, ради кого приходится все это делать, даже и не ждет его. Как будто Дембович ездил на базар за редиской, не дальше… Но едва он успел войти в дом и снять с себя все дорожное, на улице, за оградой, послышалось короткое шуршанье резко заторможенной машины, клацнула рывком захлопнутая дверца, и через секунду перед Дембовичем стоял Михаил. — Ну? — спросил он грубо. Дембович, глядя ему в глаза, пожал плечами. — Он не явился. В доме отдыха его нет. На границе была стрельба. Можно было ожидать, что это прозвучит для Михаила как гром с ясного неба, но Дембович смотрел и не видел, чтобы хоть подобие растерянности мелькнуло у Зарокова на лице. Михаил подбросил на ладони связку ключей, протяжно произнес: «Та-ак…» — и, обойдя застывшего посреди коридора Дембовича, прошел к себе в комнату. Торопливо надевая пижаму, старик ждал, что Михаил сию минуту позовет его и по обыкновению задаст привычный вопрос: «Как вы думаете, дорогой Ян Евгеньевич, что же это значит?» Но вдруг ему показалось, что щелкнул замок в двери, и неожиданно для самого себя он испугался. Уж не хочет ли Михаил покончить самоубийством? Дембович босиком подошел к двери, дернул за ручку — заперто. — Михаил! — позвал он. — Зачем вы заперлись? Из-за двери ответил совершенно спокойный голос: — Что вы так взволновались, Дембович? Подождите, имейте терпенье, я вас позову. Дембович был не в том состоянии, когда думают о приличиях. Он остался на месте, чтобы послушать, что делается в комнате. Сначала шуршала бумага, потом он услышал какой-то хруст — словно от полена щепают лучину или ломают что-то хрупкое. Дембович отошел, поискал в коридоре шлепанцы, надел их и снова стал у двери. Наконец Михаил повернул ключ и тихо, будто видел, что старик подслушивает, сказал через дверь: — Ну, входите. Обсудим. Старик давно научился без лишних слов понимать настроение своего постояльца, а теперь к тому же нервы у него были взвинчены, он все воспринимал обостренно. И, взглянув мельком на Михаила, Дембович уже знал: обсуждать нечего. Зароков все решил без него. Но что именно решил? — Садитесь, — пододвигая стул, сказал Михаил. Когда Дембович сел, Зароков, стоя, посмотрел на него сверху вниз внимательно, но, как показалось старику, отчужденно, как смотрит врач на безнадежно больного, и ровным голосом, словно читал лекцию, заговорил: — Если даже принять без сомнений, что теперь контрразведка неминуемо выйдет на нас с вами, нет смысла заранее отпевать себя. Чему быть, того не миновать, и, чтобы поберечь нервы для допросов, не надо давать волю собственному воображению. — Вы говорите со мной, как с мальчишкой, — раздраженно заметил Дембович. — А у вас и голос дрожит, дорогой мой Дембович, — как будто даже с удовольствием сказал Михаил. — Распустили себя. Он закурил папиросу, сел на кровать. Дембович, не мигая, глядел широко открытыми глазами в одну точку, куда-то за окно. Михаил переменил тон: — Скажите, Ян Евгеньевич, там, где вы брали путевки в дом отдыха, вашу фамилию знают? Дембович ответил не сразу. Резкий переход от общего к частному был ему труден. — Я же писал заявление, чтобы мне их дали, — наконец произнес он. — По номерам путевок быстро можно установить, кому они первоначально выданы? — был следующий вопрос. — Совершенные пустяки, — устало отвечал Дембович. Оба понимали, что могло произойти одно из трех возможных. Павел и Круг схвачены ночью во время переправы. Круг ушел на катере, а Павел арестован. Или, наконец, и Павел и Круг ушли. В любом из этих случаев в деле будут фигурировать путевки, по которым они отдыхали в «Сосновом воздухе». И следствие по прямой дороге выйдет на Дембовича. Где-то в глубине сознания Надежда все еще не отказывался от подозрений, что Павел подставлен к нему контрразведкой. Но если это верно, то Павел должен был явиться на свидание. Исчезать ему нет никакого смысла. Теоретически можно было себе представить еще один, последний вариант: Павел-контрразведчик с самого начала имел целью переправиться за границу и вот теперь, используя оказию, вместе с Кругом уплыл на катере. В таком случае он, Надежда, с первого своего шага на советской земле служил лишь слепым инструментом в руках органов госбезопасности. Этому Надежда всерьез верить не мог. Это выглядело слишком неправдоподобно… После долгого, тягостного молчания любое произнесенное слово Дембович готов был принять с благодарностью, но то, что он услышал, ударило его в самое сердце и заставило сжаться. — Я дам вам пистолет, — сказал Михаил. — Он может пригодиться. Но, по-моему, с этим никогда не надо спешить… Зароков встал, снял с гвоздя у двери новую кремовую куртку, которую не надевал еще ни разу, завернул ее в газету. Потом выдвинул ящик письменного стола, загремел какими-то железками, завернул их в другую газету и сунул сверток в карман брюк. — Очнитесь, Дембович. Пистолет вот здесь, в столе… Дембович встрепенулся. В глазах у него стояли слезы. Пальцы рук, лежавших на столе, заметно дрожали. — Вы уходите? — тихо спросил он. — Не навсегда, Дембович, не навсегда, — сказал Михаил успокоительно.ГЛАВА 4 Допрос без пристрастия
У Павла было такое ощущение, что до этого дня специально его особой никто не занимался. Конечно, он на виду у молчаливой меланхоличной Клары и у этого долговязого садовника, но они могли играть лишь роль пассивных наблюдателей. Вероятно, в их задачу ничто иное и не входило. Как-то вечером, в сумерках, когда Леонид Круг, проглотив снотворное, тихо заснул, повернув лицо к стене, Павел почувствовал вдруг странное нетерпение. Ему показалось, что хозяева Леонида слишком долго его выдерживают. Хотелось ускорить события, побыстрее пройти сквозь все, что они там приготовили для него, хотелось двигаться им навстречу. После он, вероятно, будет ругать себя за то, что собирался сделать, но менять решения не хотел. Впрочем, существовало одно соображение, которое вполне оправдывало этот почти импульсивный поступок: Бекас не должен проявлять столь положительный характер и выдержку, это было бы подозрительно. Бекас должен быть нетерпеливым и немного взбалмошным. Павел спустился вниз и постучал к Кларе. Она смотрела телепередачу из Мюнхена. Павел попросил извинения за беспокойство, Клара выключила телевизор и предложила сесть. Она не задала ему ни одного вопроса. Павел сам рассказал ей все о скитаниях Бекаса, о причудливых событиях последнего месяца, о сомнениях и необъяснимой тревоге, охватившей его в этот теплый душный вечер. Она слушала, улыбаясь в тех местах его рассказа, где он, говоря о себе в третьем лице, ругал Бекаса за легкомыслие и непреодолимую тягу к бродяжничеству. Павел просидел до половины двенадцатого. Он встал лишь тогда, когда заметил, что Клара подавила зевок. Поднимаясь к себе на второй этаж, Павел подумал, что этот разговор сослужит ему службу. Ведь Клара доложит все кому следует. Но, рассуждая так, он, в сущности, старался оправдать свою нетерпеливость. И понимал это. И давал себе слово больше никогда не упреждать действий своих хозяев. И вот настал день, которого он так ждал. Черноволосый плотный человек, встречавший их в бухте — Леонид звал его Себастьяном, — приехал утром после завтрака, поговорил с Кругом, а потом сходил к машине, принес желтый кожаный портфель, достал из него пачку бумаги и авторучку и подозвал к себе Павла. — Пишите автобиографию, — сказал он, протягивая бумагу и ручку. — Мать. Отец. Своя жизнь. Детально. Не торопиться. Себастьян ушел, а Павел сел к столу у окна. Леонид, запрокинув голову на подушке, поглядел на него и сказал дружески: — Пиши как есть, не скрывай ничего. Потом легче будет. Это в первый, но не в последний раз. — Ладно. Павел подробно написал биографию Бекаса. Почерк у него был довольно разгонистый, и получилось десять страничек. Он умышленно сделал несколько грамматических ошибок, запомнив их как следует. Прием не очень остроумный, но верный. Себастьян забрал написанные листки и авторучку и уехал. Через три дня за Павлом прислали машину. Рядом с шофером сидел незнакомый молодой человек. Ехали сначала лесом, потом минут сорок мчались по широкой, но не очень оживленной автостраде, а потом опять свернули в лес и остановились возле двухэтажной виллы. Молодой человек проводил Павла в большой пустой кабинет на первом этаже и ушел, прикрыв за собою дверь. Минут через пять явился полный, добродушного вида дядя, в очках, с небрежно повязанным галстуком. Он поздоровался, пригласил к столу, положил перед Павлом стопу бумаги и ручку и предложил написать подробную автобиографию. Павел сделал удивленное лицо. — Я уже писал. Толстяк ласково улыбнулся, развел руками. — Не знаю, не знаю, молодой человек. Для меня вы ничего пока не писали. Прошу вас. Я не буду мешать. — И он быстренько выкатился из кабинета. Павел почти слово в слово изложил то, что уже писал для Себастьяна. И аккуратно вставил те же ошибки. Толстяк вернулся, взял листки, поблагодарил Павла и проводил к машине. Через час Павел был на даче и рассказывал Кругу о поездке. Еще через два дня за ним снова прислали машину с тем же шофером и сопровождающим. И привезли его на ту же виллу, ввели в тот же кабинет, где на этот раз он увидел вместе Себастьяна и добрягу толстяка. Первый располагался на кожаном диване, перед которым стоял низкий овальный столик с огромной круглой пепельницей, куда Себастьян стряхивал пепел, — курил он непрерывно, Павел еще ни разу не видел его без дымящейся сигареты. Толстяк сидел на широком подоконнике, беспечно болтая ногами чисто по-школьному. Они не изменили поз при появлении Павла. Только прекратили разговор. — Ну-с, молодой человек, — приветливо начал толстяк, — садитесь к столу, и будем беседовать. Мы хотим, если вы не против, познакомиться с вами поближе. Павел опустился на стул за большим круглым столом посреди кабинета. Когда он вошел, под взглядами этих двоих ему казалось, что лицо его утеряло выражение бесхитростного любопытства и беспечности, которое он как бы надевал каждый день в момент пробуждения и не снимал до поздней ночи. Он чувствовал все мышцы своего лица, они словно бы одеревенели. Сейчас, после слов толстяка, Павел улыбнулся, стараясь снять скованность. — Вы русский, да? — спросил Павел. — Конечно, русский. — И толстяк сочно расхохотался. — А как вас зовут? — Александр. Себастьян не разделял их приподнятого настроения. Откинувшись на спинку дивана, он смотрел сбоку на Павла как бы в задумчивости. Павел видел его лишь краем глаза, но все равно чувствовал неприязнь и враждебность, которыми был заряжен этот подтянутый, сдержанный и красивый человек. Себастьян вмешался в разговор словно бы нехотя. Спросил негромко: — Где вы познакомились с Михаилом Зароковым? Павел недоуменно повернулся в его сторону, будто не понимая, к кому обращен вопрос. — Вы меня спрашиваете? — Вас, вас… — Зароков? Не знаю. Вообще фамилии такой никогда не слыхал. — Павел улыбнулся, посмотрел на толстяка, ища сочувствия. Тот грузно спрыгнул с подоконника, подошел к тумбе в углу, на которой стоял большой, в металлическом корпусе радиоприемник, нажал на нем одну из белых, похожих на рояльные клавиши. Но звук не включился. Вероятно, это был неприемник, а магнитофон. Вернувшись к окну, толстяк задал вопрос: — Итак, молодой человек, вы родились… в каком году? — Тридцатом. Дальше пошли вопросы по биографии — в хронологическом порядке. Они задавались так благодушно, словно это был не допрос, а заполнение анкеты для поступления на курсы кройки и шитья. Монотонность этого диалога нарушил Себастьян: — Где вы познакомились с Леонидом Кругом? — В доме отдыха «Сосновый воздух». Еще серия вопросов и ответов, касающихся жития Павла Матвеева — он же Корнеев, он же Бекас, — и снова реплика Себастьяна: — Когда Круг сказал вам о переправе? — Двадцать седьмого днем. Себастьян, как говорится, стрелял вразброс, но в этом была своя система. Если потом очистить допрос от мякины их доброй беседы с толстяком, получится довольно подробная картина переправы и обстоятельств, ей предшествовавших. Павел отвечал одинаково охотно и любезно и толстяку и Себастьяну, так что по тону вряд ли можно было уловить, как колеблется напряжение, испытываемое всем его существом. — Прошу рассказать детально про переправу. Павел изложил события ночи с 27 на 28 июня. — Нарисуйте бухту, — приказал Себастьян. — Наш корабль. Пограничный корабль. Как стояли. И вашу лодку. В момент встречи. Павел подумал и набросал схему бухты, расположение катеров и лодки. Пока Себастьян рассматривал чертеж, Павел попробовал отвлечь толстяка, чтобы самому отвлечься и отдохнуть. — А у нас не так допрашивают, — сказал он тихо, чтобы не мешать сосредоточенному Себастьяну. — У нас следователь все записывает, чин чинарем. И потом расписаться дает. Толстяк расхохотался. Ему было весело наблюдать наивную физиономию Павла. — Во-первых, это можно не считать допросом, — объяснил он. — А во-вторых, он все записывает. — И показал на магнитофон. Павел оценил такую откровенность. И подумал, что, пожалуй, ему было бы легче, если бы они ее не демонстрировали. Все заранее рассчитано, все должно давить на психику, в том числе и этот допрос без всякого видимого пристрастия. Значит, у них в запасе есть средства посерьезнее, чем старая песня со словами «спрашивай — отвечаем».ГЛАВА 5 Михаила Зарокова больше не существует
План побега созрел быстро. Сейчас к Надежде вернулось то острое чувство опасности, которое прежде заставляло его больше доверять инстинкту самосохранения, а не разуму. А инстинкт требовал не доверять никому и ничему, даже собственным впечатлениям. Поэтому главным в его плане было проверить, следят ли за ним, а если да, то насколько бдительно. И потом, после проверки, действовать по обстоятельствам. В путевке у него был записан рейс по телефонному заказу, который дала ему Мария. В два часа дня он должен подать машину по указанному адресу, а потом везти пассажиров в дачный поселок, за тридцать километров. Это кстати: на загородном шоссе легче обнаружить слежку. Нужно сменить машину, что нетрудно: в парке всегда есть несколько запасных таксомоторов, стоят на площадке под открытым небом. На новой машине, с новым номером, если обстряпать все за несколько минут, уже из парка можно, пожалуй, выехать без «хвоста» — ведь следящие, если они есть, знают его по машине и по ее номеру так же хорошо, как и в лицо. И еще одно соображение: если он действительно на крючке у контрразведки, то можно предполагать, что где-то в чреве его машины спрятан миниатюрный радиопередатчик, посылающий в эфир непрерывные сигналы, по которым оператор на пеленгующей станции в любой момент может определить, в каком районе находится машина. Искать передатчик сейчас нет времени. Пришлось бы распотрошить автомобиль до основания. Надежда поехал в парк. Поставив машину в угол к забору, чтобы никому не мешала, поднял капот, снял колпачок с трамблера, перепутал провода, один из них чуть зачистил, чтобы он замыкал на корпус, закрыл капот, быстро пересек двор и вошел в диспетчерскую. Мария была на месте. — Ты что приехал? — спросила она. — Да, понимаешь, что-то барахлит мотор, а у меня же рейс по заказу. Через пятнадцать минут. — Михаил поглядел на часы. — Как бы это к шефу подкатиться, чтобы дал другую? — Все на обеде, — сказала Мария. — Хотя обожди, дядя Леша здесь. Дядя Леша был дежурным механиком. Мария позвала его, и в пять минут все было улажено. — Бери машину Сливы, у него сменщик не вышел, — предложил механик. — Машина на ходу. Заправлена, помыта. — Спасибо, дядя Леша. — Михаил протянул Марии свою путевку. — Перепиши. Мария зачеркнула на путевке старый и написала новый номер машины. — Заезжай часов в пять, пообедаешь, — сказала она, глядя, как Михаил прячет путевку. — Обязательно. Он наклонился через перила, поцеловал ее. Спустя несколько минут Надежда выехал из парка на таксомоторе водителя Сливы. Пиджак, в котором был до этого, он снял и положил под себя на сиденье, форменную фуражку тоже снял. На нем была теперь кремовая курточка на «молнии». Все шло пока строго по плану… Часто меняя скорость. Надежда сделал большой круг по восточной окраине города. Улицы здесь были в дневные часы малолюдны, автомобили сюда заезжали редко. За ним следом никто не ехал. Если с утра и был «хвост», теперь он от него оторвался. Надежда закурил и прибавил газу. Пора ехать по адресу — это в районе новостроек, который здесь называли по-московски Черемушками. Он опоздал всего на десять минут. Те, что заказали машину, жили в только что отстроенном доме. Надежда поднялся на лифте, позвонил. Дверь открыла пожилая женщина. Его ждали, но сами готовы еще не были. — Переезжаем на дачу, — объяснила женщина. — Осталось сложить посуду в корзинку, и поедем. Входите, входите! В квартире стоял переполох, два молодых голоса — мужской и женский — переругивались без всякого вдохновения, автоматически. Иногда им мешал ругаться детский голосок, задававший какие-то вопросы. Видно, шла усиленная упаковка вещей. — Может, хотите чаю? — спросила женщина просто из вежливости. — Я подогрею… — Спасибо, — сказал Михаил. — Не беспокойтесь, занимайтесь своим делом, я на кухне подожду. Водички, с вашего разрешения, попью. — Ради бога, ради бога. Стаканы там в шкафу, пожалуйста. — И ушла в комнату. В кухне Надежда оглядел стены. Вытянув из кармана брюк бумажный сверток, откинул металлический клапан мусоропровода и хотел было выбросить туда из газеты разрозненные внутренности радиопередатчика, но тут же передумал и быстро сунул сверток обратно в карман. Взял из буфета стакан, спустил из крана воду, чтобы была холоднее, напился. Тут и хозяева появились, вся семья. Все они улыбались, малыш в том числе. — Вы нам поможете? — спросила молодая румяная мама. — Давайте что-нибудь потяжелее, — сказал Надежда, бросив мимолетный взгляд на высокого худого папу в очках с толстыми стеклами. Вид у того был измученный, страдальческий. Теща пригласила Надежду в комнату и показала на плетенную из прутьев корзину. — Только осторожнее, здесь посуда, — предупредила она. — Не беспокойтесь. Не прошло и получаса, как чемоданы и узлы были сложены в багажник и славное семейство в полном составе разместилось в машине. Впереди села мама с сыном. Вырвавшись из путаницы улиц на загородное шоссе и отметив, что ни впереди, ни сзади нет других машин, Надежда выжал газ до предела и облегченно откинулся на спинку сиденья. Разгрузка отняла совсем немного времени, и в четверть четвертого Надежда отъехал от дачи, пожелав дачникам хорошего лета. На шоссе он повернул не к городу, а в противоположную сторону. Вдалеке синела зубчатая стена леса. Он ехал, все время держа стрелку спидометра на восьмидесяти, и скоро машина нырнула вместе с дорогой в прохладный тенистый коридор. Ели подступали с обеих сторон прямо к кюветам. Надежда сбавил ход. Заметив тележную колею, ответвлявшуюся от дороги в глубину леса, он свернул на нее и поехал не спеша, притормаживая всякий раз, как под колеса ложились особенно толстые корни. Полоска этой лесной дороги, как рука с набухшими жилами, вся была переплетена корнями могучих деревьев. Показался просвет. Началась знакомая большая поляна, а за нею молодой ельничек. Как раз то, что ему нужно. Надежда выбрал проезд поудобнее, чтобы не исцарапать машину — впрочем, эти мягкие елочки вряд ли могли царапаться, — вдвинулся в заросли метров на двадцать и выключил мотор. Вышел, отводя ветки от лица обеими руками, на чистое место. В лесу пели птицы. Над поляной струилось зыбкое марево, пропитанное дремотным стрекотаньем кузнечиков. Надежда вспомнил, что сегодня пятница. Он еще неделю назад договорился с Петром Константиновичем, своим сменщиком, поработать две смены подряд, в пятницу и субботу, чтобы в воскресенье быть свободным. Послезавтра они с Марией собирались поехать за город, погулять в лесу. Он не удивился тому, что жалеет Марию. Удивительно было другое: собственное безоглядное бегство вдруг показалось ему паническим, а опасения по крайней мере преждевременными. Но тут же подумал, что это говорит в нем его легализовавшийся двойник, привыкший к размеренной жизни, расслабившийся, умиленный шорохом бабьей юбки. И погода такая, что сейчас бы валяться в траве, напившись холодного молока… Что ж, и с Дембовичем тоже придется расставаться. И не Надежда тут главный виновник — во всяком случае, не с него началось. И как ни странно, только после этого Надежда вспомнил об отце. В последнюю очередь. Может быть, оттого, что отец дальше от него, чем город и люди, с которыми он был связан без малого год. — Как перед дальней дорогой, — сказал Надежда вслух. — К чертям! Из тайника, что у ели, он достал бумажник, тяжелый, туго набитый, раскрыл его. Денег пока достаточно. Паспорт на месте. Паспорт на имя Станислава Ивановича Курнакова, выданный в 1956 году милицией города Ростова-на-Дону, действителен по 1966 год. Михаила Зарокова больше не существует. Он умер сегодня второй раз и теперь уже не возродится… Надежда присел на траву. Если бы Мария увидела его сейчас, она бы, наверное, не узнала Михаила Зарокова. Лицо человека, сидевшего в задумчивости посреди заросшей цветами поляны, показалось бы ей чужим и неприятным. Долгим было это раздумье. И важным. Надежда изменил первоначальный план исчезновения. Поднявшись с травы, он посмотрел на часы. Было семь вечера. Он вывел машину из ельника, развернулся и поехал в город. До наступления темноты он работал, как обычно, возил пассажиров. А ровно в одиннадцать ночи оказался около своего дома. Машину поставил на соседней улице. Перелез через забор в сад. В комнате Дембовича и на кухне горел свет. Подумал с досадой: «Еще не спит». Но Дембович спал. Он лежал на неразобранной кровати одетый, рука свисала до полу. На столе Надежда увидел пустую коньячную бутылку и кусочки выжатого лимона на коричневом блюдце. Надежда постучал ключами по дверной притолоке. Старик не шевельнулся. Надежда знал: в кухне у запасливого Дембовича всегда стоит бидончик с керосином. Бидончик оказался на месте. Надежда облил углы комнаты, бельевой шкаф. Запер дверь дома, затем вернулся, закрыл на два оборота дверь комнаты Дембовича с внутренней стороны, а ключ положил в карман висевшего на стуле пиджака. Затем тихо, без скрипа, растворил окно, вынул из кармана коробок, чиркнул спичкой и сунул ее в шкаф. Не мешкая, вылез в окно, закрыл его и плотно притворил массивные ставни. Собака на секунду показалась из будки, но, увидев своего, нырнула обратно. Надежда перелез через забор, огляделся. Улица была пустынна. …Жители больших городов привыкли к недозволенно быстрой езде таксистов. Поэтому запоздалые прохожие не удивлялись, видя мчавшуюся по улицам машину. Выехав за город. Надежда еще увеличил скорость. Тридцать километров он покрыл за пятнадцать минут. Эта гонка в темноте его немного даже успокоила, хотя в принципе он не очень-то волновался. Голова была занята последним пунктом плана, созревшего там, на лесной поляне. Что бы ни произошло в будущем, он хотел дать всем людям, которые станут доискиваться, почему сбежал водитель Зароков, готовую причину. Съехав на проселочную дорогу, он заметил впереди темное пятно. Включил дальний свет. Лучи фар высветили одиноко стоявшую на обочине повозку. Надежда сбавил скорость… Машина ударилась в заднее колесо телеги правой фарой… Около пяти часов утра Надежда вышел на автостраду. Движение было оживленное. Много грузовых. Он проголосовал перед порожним «ГАЗом», машина остановилась. Спросил шофера, далеко ли едет. Оказалось, на узловую железнодорожную станцию, за полтораста километров отсюда. Повезло Надежде… В восемь часов утра он был на станции. Побрился в парикмахерской, поел в станционном буфете. Билет взял в общий плацкартный вагон, место его оказалось на верхней полке. В вагоне было душно, но он быстро уснул, отвернувшись лицом к переборке.ГЛАВА 6 Малоутешительные подробности
У Марии не возникло никакого беспокойства оттого, что Михаил не заехал в пять часов пообедать. И то, что он не пришел ночевать, тоже не удивило ее. Но, когда утром в субботу она явилась в диспетчерскую и узнала, что машина, на которой уехал Зароков, в парк не вернулась и пришедший на работу Слива устроил ей небольшой скандал за самоуправство, Марию охватили недобрые предчувствия. Она пошла к начальнику парка и рассказала о вчерашней истории с заменой автомобилей и о том, что такси Сливы в гараже до сих пор нет. Начальник был человек несуетливый и понимающий. Он ограничился выговором, приказал дать водителю Сливе другую машину, из запасных, а насчет Зарокова, которого он уважал и ценил как работника и об отношениях которого с диспетчером был хорошо осведомлен, посоветовал предпринять следующее: сейчас же послать первого попавшегося водителя к Зарокову домой, а если его дома не окажется, сделать официальное заявление в милицию о пропавшей машине. Мария адреса Михаила не знала, поэтому тут же побежала в отдел кадров. Когда вернулась к себе, диспетчерская была полным-полна. Неприятные вести почему-то и распространяются и собирают людей гораздо быстрее, чем приятные. Многие водители отложили выезд на линию на неопределенное время — очень хотелось побыстрее услышать подробности. А Марии не терпелось самой отправиться на розыски Михаила. Как велел начальник, она попросила первого попавшегося шофера, Шахнина, отвезти ее к Зарокову… Когда остановились у забора, на котором был написан номер нужного им дома, и вышли из машины, Мария совсем пала духом: за забором тоскливо, как по покойнику, то выла, то скулила собака. Нехорошо звучал этот вой при ярком солнце бодрого июньского утра. Шахнин, опередив Марию, положил руку на медное кольцо калитки, повернул его. Они увидели пепелище. Залитые водой черные головешки атласно блестели на солнце. Нелепо возвышались среди этой черноты остовы двух голландских печей, изразец на них был закопчен. Поехали в городское управление охраны общественного порядка. Там им сказали, что пожар произошел ночью по неизвестным причинам, что хозяин дома Дембович был извлечен из горящего дома мертвым. При поверхностном осмотре никаких признаков насильственной смерти на трупе не обнаружено. О причине смерти точно можно будет сказать только после вскрытия, но, вероятнее всего, покойный был сильно пьян и не смог выбраться из горящего дома, задохнулся… Вернувшись в парк, Мария работать была уже не в состоянии. Начальник распорядился вызвать подменного диспетчера, а Марии посоветовал идти домой. Но она не могла сейчас оставаться в одиночестве и, походив по улице туда-сюда, вернулась в диспетчерскую. Если что станет вдруг известно о Михаиле, то прежде всего здесь. Мария ничего не дождалась в этот день. Воскресенье она просидела дома, совершенно убитая, вздрагивая и выбегая в коридор при каждом звонке у дверей. Но то все были гости к соседям… В понедельник из милиции сообщили в парк, что таксомотор найден на проселочной дороге. Он врезался в телегу, разбит, но не очень сильно. Следов Зарокова обнаружить не удалось. Он исчез, как испарился. Мария сходила в управление охраны общественного порядка, поговорила с работниками, занимавшимися поисками, но ничего сверх того, что было уже сообщено, они ей сказать не могли. Вероятно, Зароков скрылся, побоявшись, что его привлекут за аварию к ответу. Тем более что у него уже был раньше неприятный случай — наезд на пешехода… Мария потеряла покой. Обязанности свои на работе она по-прежнему исполняла исправно, но делала все автоматически. …Шоферы такси возят много разного народа, поэтому и знают много, и вскоре в парке стало известно, что старик, по фамилии Дембович, у которого квартировал Зароков, страдал болезнью сердца, пить ему совсем было нельзя, а он, старый дурень, царствие ему небесное, то ли с горя, то ли на радостях напился и сгорел в собственном доме по глупости. Все сочувствовали Марии, все с горечью замечали, что она тает на глазах. И никто пока не догадывался, что она беременна. Михаилу сказать об этом она не успела.ГЛАВА 7 Допрос на детекторе
Долговязый Франц и Павел сидели на скамье в дальнем конце сада и разговаривали, поглядывая на него. Облака густели, белый цвет быстро сменялся свинцовым, а с севера, от моря, наплывали чугунно-темные клубящиеся тучи. Собиралась гроза, но духоты не ощущалось, воздух был свежий, как ранним утром. Поговорив о разных разностях, они в конце концов остановились на дежурной теме, которая с момента первого их знакомства больше всего интересовала Павла. Павел любил послушать о городе, который недалеко отсюда, о городской жизни. Франц рассказывал об одной из своих прошлых вылазок, и, как всегда, Павел отмечал, что по части развлечений уравновешенный Франц не проявлял особой фантазии. Развлекался и тратил деньги он самым примитивным образом. Но сегодня садовник внес новую деталь — он рассказал о встрече с друзьями по плену, серьезными людьми, которые, может быть, и не коммунисты, но честные ребята и настроены критически. Иронизируют по поводу нынешнего процветания и ругают политику правительства. Франц упомянул о них как бы мимоходом, безразлично, и Павел отнесся к этому упоминанию соответственно. Начал накрапывать мелкий дождик, потом в листьях яблонь и кустов прошуршали первые тяжелые капли, словно небо пристреливалось. Через минуту наступила тишина, дождь совсем прекратился, и вдруг хлынул сплошной ливень. Пока Франц и Павел добежали до дома, оба успели промокнуть насквозь. Павел хотел подняться к себе, сменить рубаху, но тут возле ворот остановился автомобиль, калитка распахнулась, и на дорожке появился толстяк Александр. Он шел так, будто дождя и в помине не было. Вельветовая курточка сразу потемнела у него на плечах. Войдя на крыльцо, он плотно провел ладонью по своим светлым, коротко остриженным волосам, стряхнул с руки воду. Улыбнувшись и не поздоровавшись, сказал Павлу: — А я за вами, молодой человек. Поедем. — Сейчас другую рубашку надену. — Да ничего, дождь теплый, не простудитесь. Нас ждут. Павел хотел сказать, что это нисколько не задержит. Он слегка удивился такой спешке — не опаздывают же они к поезду, который отходит через пять минут? Но не стал спорить. Только заметил, вспомнив, как аккуратный Себастьян позаботился постелить коврик на заднее сиденье своей машины в то утро, когда встречал перемазанных в крови Павла и Леонида Круга: — Не испорчу машину? — Ничего, высохнет. Они ехали тем же маршрутом, но остановились у другой виллы. Александр провел Павла по коридору и распахнул перед ним белую дверь. Они вошли в комнату, похожую не то на лабораторию, не то на врачебный кабинет. За белым столиком у окна сидел человек лет пятидесяти, худощавый, с нездоровым цветом лица, в белом халате и черной атласной шапочке, в очках с дымчатыми стеклами. — Он не знает, зачем его привезли? — спросил врач по-немецки у Александра. Но глядел при этом на Павла. У Павла мгновенно возникло уже хорошо знакомое ощущение, что уши онемели и что это заметно со стороны. Он непонимающе посмотрел на Александра, затем на врача. — Я ничего не говорил, — ответил Александр. И по-русски сказал Павлу: — Это доктор, он займется вами. Раздевайтесь до пояса. Врач воткнул себе в уши трубочки фонендоскопа, поманил Павла поближе и, приложив холодную целлулоидную мембрану ему к груди, стал слушать сердце. — Поговорите с ним, — сказал он. Александр по привычке присел на подоконник и спросил у Павла: — У вас как вообще здоровье? — Не жалуюсь. — Спортом занимались? — По роду занятий обязан быть в форме. — Да, ведь вам приходилось бегать… — Александр имел в виду побег из тюрьмы. — А эту борьбу… как она называется… самбо знаете? Это был не такой уж простой вопрос, хотя звучал вполне невинно. — Самбо — ерунда… В тюрьме можно научиться кое-чему почище. — А по-немецки так и не научились? Мембрана фонендоскопа, как показалось Павлу, прижалась чуть плотнее. Павел развел руками. — Warum[214]? — спросил Александр. Павел не колебался. Он решил покончить с этим вопросом просто и надежно. И ответил по-немецки: — Darum[215]. Александр рассмеялся. — А все-таки, значит, учились? — В школе у нас был немецкий. Но я его не любил. С немецкого урока ребята смывались на стадион, играли в футбол. А потом старуха немка все равно выводила нам тройки. Чтобы не портить школьный процент успеваемости. — А больше никакого языка не учили? — А что, я похож на бывшего студента? — поинтересовался Павел. — Но все же… — Genug, — сказал врач. Он взял Павла за руку, подвел к столу у противоположной стены, на котором стоял пластмассовый ящик, формой и величиной похожий на чехол для пишущей машинки с широкой кареткой. По дороге врач взял легкое кресло с плетеной спинкой и длинными подлокотниками, стоявшее посреди кабинета. Щелкнув запором, врач снял пластмассовый чехол. Под ним оказался какой-то аппарат с рукоятками на передней стенке. На верхней крышке во всю длину был сделан вырез, и в нем был виден валик, похожий на скалку для теста. От аппарата отходило три пары разноцветных проводов. Над валиком на одинаковых расстояниях друг от друга краснели длинные клювики трех самописцев. Из стоявшего рядом плоского ящичка врач достал толстую гофрированную трубку, напоминавшую противогазную, и другую трубку — тоньше первой и гладкую, затем два металлических зажима, похожих на разомкнутые браслеты, и две подушечки из пористой резины. — Вы знаете, что это такое? — спросил Павла Александр, кивнув на прибор. — Похоже на рацию, — сказал Павел. — Это полиграф, в просторечии называемый детектором лжи. У вас в Советском Союзе много писали по поводу этой машины. Никогда не приходилось слышать? Павел ответил: — Болтали раз в камере, я тогда под следствием сидел. Толком не понял. — Этот аппарат умеет читать мысли. Павел подмигнул толстяку: мол, будет трепаться, сами умеем. — Не верите? — спросил Александр. — А вот сейчас посмотрим. Врач присоединил к проводам аппарата обе трубки и зажимы, поставил кресло спинкой к аппарату и жестом пригласил Павла сесть. Но Александр сказал: — Подождите, доктор, покажем ему фокус. Он не верит. Александр стащил с себя вельветовую куртку, закатал рукав рубахи на левой руке и сел в кресло. Врач обвил гофрированной трубкой его широкую грудь — гармошка сильно растянулась. Гладкая трубка тугим кольцом легла на руку чуть ниже локтевого сгиба. Металлические зажимы-браслеты врач надел на кисти рук Александра с тыльной стороны, потом взял пористые подушечки, отошел к раковине, в которой стояла банка с прозрачной жидкостью, окунул в нее подушечки, немного отжал их и вставил под зажимы так, что они плотно прижались к ладоням. — Я вам после объясню устройство, — сказал толстяк. Врач воткнул вилку в розетку, затем вынул из стола рулончик бумаги с мелкими делениями, как на чертежной миллиметровке, отрезал от него ножницами ровную полоску. Написав на полоске цифры от одного до десяти, он уложил ее на валик. Павел с неподдельным интересом наблюдал за манипуляциями доктора, а толстяк, в свою очередь, наблюдал за Павлом. Врач взял резиновую грушу наподобие пульверизаторной, приладил ее к соску гофрированной трубки и стал накачивать в нее воздух. Потом сделал то же самое с трубкой на руке и вышел в коридор, притворив за собою дверь. Александр сказал: — Вот там на бумаге записаны цифры. Загадайте одну и скажите мне, я тоже загадаю ее. Испытывать аппарат будет меня, но, чтобы вы не подумали, будто мы с доктором заранее сговорились, сделаем именно так… Ну, загадали? — Да. — Запишите на бумажке. Вон, возьмите на столе у доктора, там и карандаш. Павел вывел на клочке цифру. — Покажите мне. Павел показал. Это была шестерка. — Спрячьте в карман. Павел спрятал. — Готово, доктор! — крикнул Александр. Врач вернулся в кабинет. — Теперь будет вот что, — объяснил Александр. — Доктор станет называть все цифры подряд, а я должен на каждую цифру говорить «нет». В том числе и на задуманную тоже. А потом увидите, что получится. Доктор повернул рукоятку на передней стенке детектора. Ровным голосом, не спеша, он стал называть цифру за цифрой. Валик с миллиметровкой чуть заметно двигался. Клювики самописцев прильнули к бумаге. — Один? — спросил врач. — Нет, — ответил Александр. — Два? — Нет. — Три? — Нет. И так далее. Голос толстяка был спокойный. И при цифре «шесть» он звучал совершенно так же уверенно, ухо не могло уловить никакой разницы, хотя это и была задуманная ими цифра. Когда счет кончился, врач выключил детектор, извлек из него бумажную ленту и принялся изучать извилистые линии трех разных цветов, оставленные самописцами. Это продолжалось совсем недолго. — Шесть, — объявил врач. Теперь уже Александр подмигнул Павлу. — Ну как? Павел спросил: — А еще можно? — Давайте повторим, — согласился толстяк. Опыт повторили. Павел задумал и записал девятку. И врач с помощью детектора быстро и четко ее угадал. Было чему удивляться. Павел понимал: это психологическая обработка. Но оттого, что он понимал, не было легче. Детектор продемонстрировал свои возможности очень убедительно. — Позовем Лошадника? — спросил врач у Александра. — Зови. Врач позвонил по телефону, сказал два слова: «Мы готовы». Очень скоро пришел Себастьян. Вероятно, Лошадник — его кличка. Павел давно обратил внимание, что здесь вообще в моде прозвища. Он несколько раз слышал, как в разговорах упоминались цветистые клички явно неофициального происхождения: Монах, Музыкант, Цицерон, Одуванчик и так далее. Некоторые из прозвищ давались по принципу от обратного: Леонид Круг говорил Павлу, что шефа всего это заведения зовут Монахом, а он, по слухам, был в свое время завзятым бабником. Стоило чуть отвлечься, и Павел почувствовал, что ему стало легче, словно его выпустили на минуту подышать свежим воздухом. Леонид говорил, что полезно перед испытанием на детекторе напиться как следует. Но если б знать… Пока врач снимал с Александра чувствительные щупальца детектора, Павел старался представить себе устройство аппарата: проявить любопытство к какому-то непонятному явлению — значит наполовину уменьшить страх перед ним. Гофрированная трубка фиксирует дыхание и работу сердца. Гладкая трубка на руке снимает артериальное давление. А для чего пористые подушки на ладонях? Леониду брат объяснял, что они реагируют на отделение пота у испытуемого. Три датчика — три самописца. Можно было сообразить, что действие детектора основано на простом факте: нервная система, регулирующая деятельность человеческого организма, не подчиняется тому, что условно называется волей. Но все же она существует, воля. И не так уж она условна. Себастьян, Александр и врач, стоя у окна, о чем-то посовещались. Потом Себастьян подвинул белый столик врача к креслу. Врач намотал на валик аппарата рулон миллиметровки и сказал Павлу по-русски: — Садитесь в кресло, закатайте рукав. На Павла были наложены трубки, врач приладил зажимы, укрепил на ладонях пористые резиновые подушечки, предварительно окунув их в банку с раствором. И сел за стол напротив. Себастьян и Александр встали у Павла за спиной так, чтобы он их не видел. — На все вопросы, которые вам зададут, отвечайте только «да» или «нет». — Врач говорил по-русски почти без всякого акцента. — Смотрите мне в глаза. Отвечайте не раздумывая. Но и не торопитесь. — Начнем с ключа? — спросил Себастьян. — Можно с ключа. Себастьян написал на ленте цифры от одного до десяти. Врач снял с правой руки Павла зажимы и подушечки, подвинул к краю стола листок бумаги и карандаш. — Сейчас мы проделаем то, что вы уже видели, — сказал он. — Задумайте любую цифру. Запишите на бумаге и спрячьте. Мы отвернемся. Все трое отвернулись. Павел вывел тройку, сложил и сунул листок в карман брюк. — Можно, — сказал он заговорщически, как будто все они играли в какую-то занятную детскую игру. Себастьян включил аппарат. — Итак, во всех случаях, даже когда я назову вашу цифру, говорите «нет», — предупредил врач. — Валяйте, — ответил Павел. — Один? — Нет. — Два? — Нет. — Три? — Нет. После проверки ленты врач сказал небрежно: — Вы задумали тройку. Павлу сделалось не по себе. Значит, аппарат работает точно. Значит, эти чертовы самописцы дергаются, когда он говорит «нет» на задуманной цифре. И это послужит ключом для расшифровки записи допроса. Самописцы будут так же дергаться всякий раз, как он произнесет неправдивое «нет»… Неужели нельзя их обмануть? Врач задернул шторы на обоих окнах, включил свет. Себастьян и Александр, снова встали у Павла за спиной, врач сел за столик напротив. — Теперь вы будете отвечать на вопросы, — сказал он, — Говорите только «да» или «нет». Не раздумывайте. Смотрите мне в глаза. Себастьян включил детектор, возникло легкое монотонное жужжание. — Вы родились в Москве? — задал первый вопрос Александр. — Да. — Ваш отец жив? — Нет. — Вы коммунист? — это спросил уже Себастьян. — Нет. — Вы сидели в тюрьме? — Да. — Вы коммунист? — Нет. — Вам нравится здесь? — Да. — Вы любите вино? — Да. — Вы служили в Советской Армии? — Нет. — Вы служите в органах госбезопасности? — Нет. — У вас есть дети? — Нет. Себастьян выключил детектор. Врач встал, подошел к Павлу, выпустил воздух из трубки, стягивавшей руку, подождал с полминуты и снова накачал ее грушей. — Ну как, хорошо я отвечаю? — спросил Павел. — Отлично, — саркастически сказал врач. Павел быстро перебирал в уме десять заданных ему вопросов, вспоминая их последовательность. Он отвечал спокойно. Он знал это, потому что ни разу не услышал ни одного толчка собственного сердца. Значит, не волновался. Раньше, давно-давно, иногда бывало так, что он начинал слышать свое сердце. Он старался угадать в последовательности вопросов какую-то систему. Но ее, кажется, не было. Разве что расчет на неожиданность важного вопроса… — Продолжим, — сказал врач. У Павла затекли ноги, он разогнул и снова согнул их. Мышцы на плечах ныли, хотелось потянуться, но тут ничего нельзя было поделать. Привязанный к детектору тремя парами электрических проводов, он чувствовал себя скованным. Началась вторая серия вопросов. Открыл ее Себастьян. — У вас есть мать? — Да. — Вы любите ее? — Да. Он спрашивал размеренно, спокойным голосом. И вдруг Александр, нарушив привычный ритм, спросил скороговоркой: — Зароков работает шофером такси? Павел отвел глаза от лица врача, повернул голову к толстяку. — Я не знаю, как тут отвечать. Не знаю никакого Зарокова.
Обернувшись, Павел увидел, что оба — и Себастьян и Александр — держат в руках раскрытые блокноты. Значит, этот вопросник был составлен заранее. — Ну ладно, пошли дальше, — сказал врач. — Вы коммунист? — спросил Себастьян. Этот вопрос задавался в третий раз. Павел крикнул что было сил: — Нет! — Не орите, молодой человек, — попросил Александр. — Спокойнее. — Вы ездили за пробами земли? — спросил Александр. — Да. — Вы вор? — Да. — У вас есть жена? — Нет. — Леонид Круг получил телеграмму в доме отдыха? — Да. — Дембович познакомился с вами в ресторане? — Да. — Вы сегодня завтракали? — Да. — Вы рассчитывали попасть за границу? — Нет. Врач поднялся из-за стола и опять выпустил воздух из трубки, вероятно, чтобы дать руке отдохнуть, потому что рука от локтя до ногтей онемела и сделалась синюшного цвета. Вторая серия кончилась, и теперь уже можно было разглядеть определенную систему. Рядом с безобидными вопросами, ответ на которые им заранее известен — ведь Павел дважды давал письменные показания, — ставился вопрос по существу. Лживые «да» и «нет» будут на миллиметровке отличаться от правдивых. Врач накачал воздух в трубку. Значит, будет еще одна серия. В кабинете стало душно. — Вас зовут Павел? — Да. — Вы Матвеев? — Да. — Вы умеете стрелять из пистолета? — Нет. — Вы чекист? — Нет. Павел смотрел на дымчатые стекла очков сидящего перед ним врача и начинал испытывать раздражение. Свет яркого плафона отражался в очках двумя яркими бликами, резал глаза, хотелось увернуться в сторону, как от слепящего солнечного зайчика. Глаз врача не было видно. — Sprechen Sie deutscn[216]? — Нет. Себастьян выключил аппарат. — Почему вы отвечаете, если не говорите по-немецки? Павел устало улыбнулся. — Это выражение я понимаю. Я уже говорил: в школе проходил немецкий. Врач ослабил трубку на руке, снял зажим. — Поднимите руку вверх, — сказал он, — пошевелите пальцами. За окнами шумел дождь. Стоило Павлу прислушаться к этому ровному шуму, и все происходящее представилось ему чем-то неестественным, не имеющим никакого смысла. Хотелось сбросить с себя эти сковывающие провода и сказать громко: «Довольно ваньку валять, пижоны!» Если б это была только игра… Приступили к четвертой серии. Она заняла меньше времени, чем предыдущая. После перерыва была пятая серия. Все вопросы оказались пустыми, кроме одного. Себастьян опять спросил, не коммунист ли Павел. Когда врач распахнул шторы, дождь еще продолжался, но стало заметно светлее. Тучи сваливались на юг, оставляя после себя редкие темные космы, которые быстро растворялись в молочно-белых легких облаках. Александр взглянул на свои часы, и Павел успел увидеть, что было уже четыре. Себастьян ушел не попрощавшись, а толстяк позвонил по телефону насчет автомобиля. — Поедем, отвезу вас домой. — В его тоне, когда он обращался к Павлу, совсем не было недоброжелательства. Даже трехчасовая вахта у детектора не испортила ему настроения. Обратно ехали молча. Только раз Александр пожаловался, что страшно проголодался. …Леонид Круг давно пообедал, но против обыкновения не спал. Видно, ждал возвращения Павла. — Допрашивали? — спросил он, когда Павел устало опустился на свое кресло-кровать. — Угу. — Детектор? — Угу. — Похоже на то, как я говорил? — Похоже. Но только намного хуже. Павел сидел, глядя на свои сложенные в пригоршню ладони. Они высохли, и на коже был виден белый налет. Он лизнул правую ладонь, сплюнул, выругался. — Соль, что ли? Фу, гадость. — Вытер ладони о брюки, стряхнул с брюк белую пыль. Круга интересовало только то, что касалось переправы. Павел успокоил его. — Насчет той ночи было несколько вопросов. Отвечал, как договорились. — Иди пообедай. Но есть Павлу не хотелось. — Давай лучше поспим, — сказал он. Сняв туфли и брюки, Павел лег, укрылся простыней. Круг не успел докурить свою сигарету, а Павел уже храпел — он действительно чувствовал себя очень уставшим.
ГЛАВА 8 Музыкальная шкатулка
На следующий день приехал Виктор Круг. Павлу бросилось в глаза, что старший брат выглядит сегодня как будто моложе меньшого. И голос вроде бы помолодел, стал как-то бодрее, громче. По обычаю, Павел оставил братьев вдвоем. Спускаясь вниз, он подумал, что, может быть, Виктор привез какие-нибудь вести о результатах вчерашнего допроса. Конечно, наивно было бы рассчитывать, что расшифрованные показания детектора станут достоянием большого количества людей, но Виктор-то должен был поинтересоваться, тем более что часть показаний имеет прямое отношение к его родному брату. Виктор пробыл недолго. Когда его машина отъехала, Павел заставил себя побродить по саду еще немного; а потом поднялся на второй этаж. Леонид, можно сказать, сиял и светился. Должно быть, старший брат передал ему свое бодрое настроение, как эстафетную палочку. Павел подумал, что было бы неплохо, если б братья и его включили в свою команду. В последние дни Леонид частенько жаловался, что у него сильно чешется левая нога, и эти жалобы звучали жизнерадостно — раз чешется, значит, дело пошло на поправку. Но Павел про себя отметил, что гораздо больше у Леонида стал чесаться язык. И немудрено: тридцать лет вынужденного затворничества когда-нибудь должны же вызвать реакцию. Самое важное известие, услышанное Павлом за все это время, касалось Себастьяна. Леонид под большим секретом сообщил, что Себастьян и еще два сотрудника этого разведцентра — американцы. Себастьян здесь в качестве советника, но фактически второй хозяин… Можно было не сомневаться, что Круг и сейчас выложит все, что узнал от брата. И даже не понадобится вызывать его на откровенность. Едва Павел вошел, Леонид начал рассказывать новости. Как стало известно Виктору, показания Павла в части, касающейся их обоих, признаны правдивыми. Насчет остального Виктор ничего не сказал. Но и это уже много. Значит, детектор можно одурачить. И вообще, кажется, этот аппарат бывает не мудрее обыкновенной кофейной мельницы, когда натыкается на твердого человека. Еще Леонид сообщил, что от парня, который организовал его переправу, больше не было ни одной вести. У Виктора из-за этого возникли неприятности, потому что отец того парня, упрямый старик, считает Виктора виновным в провале сына. Но теперь все в полном порядке. Старика поставили на место, и он утихомирился. Павел за неимением других занятий давно начал изучать Леонида. Ему оставляло удовольствие предугадывать реакцию своего подопытного на те или иные явления их не слишком-то богатой событиями жизни. Когда Павел ошибался, он склонен был считать Круга личностью не совсем пошлой. В таких случаях Кругу нельзя было отказывать ни в уме, ни в душевной оригинальности. Но бывали моменты, когда он казался Павлу циничным и примитивным. И Павлу становилось тоскливо и противно от мысли, что приходится делить судьбу, хотя и поневоле и, конечно, временно, с подобной скотиной. Так было сейчас. А Леонид, как на грех, жаждал братского общения. — Знаешь, — сказал он, — давай побреемся. Давно ты меня не брил. Обычно они брились электрической бритвой, которую подарил им на двоих Виктор, но иногда Леониду приходила охота, как он говорил, используя флотское выражение, срубить бороду, то есть побриться старомодной опасной бритвой, — это напоминало ему времена лесной жизни. В таких случаях Павел брал у садовника Франца его бритвенные принадлежности и «срубал» Леониду бороду. Едва Павел намылил ему одну щеку, как на лестнице послышались шаги, и в дверях появился плечистый молодой человек. Он был выше Павла на целую голову. Посторонившись, он пропустил в комнату Клару. — Вы поедете с ним, — сказала она Павлу. Павел показал бритвой на намыленную физиономию Леонида, но гость покачал головой и постучал пальцем по часам. — Придется тебе самому, — сказал Павел Леониду. — Не обрежься без зеркала. Или подожди меня. Он вышел следом за Кларой и молодым человеком. Когда Павел шагнул за ворота и увидел машину, которую за ним прислали, он подумал, что Леонид, пожалуй, долго будет ждать его на сей раз. Машина напоминала те малоуютные экипажи, в которых там, на Родине, перевозят преступников. Его провожатый открыл заднюю дверцу, выдвинул ступеньку и пригласил Павла садиться. В кузове по бокам тянулись узкие мягкие диванчики. Павел опустился на диванчик справа. Провожатый закрыл дверцу, щелкнул выключателем — на потолке зажегся свет — и сел слева, напротив Павла. Затем нажал кнопку на передней стенке, и машина тронулась. Павел уже научился определять время без часов, так как его часы стояли с той самой ночи, а новых ему не дали. Но это было легко в нормальных условиях, особенно если день солнечный, а жизнь течет размеренно. В глухой коробке, мчащейся на шуршащих колесах неизвестно куда, течение времени изменяется, за ним очень трудно уследить. Они ехали, может, час, может, два, а то и все три. И ехали быстро, хотя ощущение скорости тоже очень обманчиво, если едешь с закрытыми глазами. Павел испытывал голод — значит, время обеда уже давно прошло. А машина и не думала сбавлять ход. Когда они остановились и провожатый распахнул дверцу, Павел убедился, что завезли его гораздо дальше, чем в прошлый раз. Солнце, казавшееся после сумрака камеры на колесах нестерпимо резким, уже висело низко над горизонтом. Кирпичное приземистое одноэтажное здание, возле которого остановилась машина, было явно не жилым. Оно больше походило на казарму или на больничный барак. Часть окон по фасаду белела матовым стеклом. Рядом с домом были гаражи и еще какие-то строения. Вся территория, вплоть до окружающей ее высокой кирпичной ограды, залита асфальтом. Вокруг за оградой редкие сосны. Провожатый показал на входную дверь. Вошли в нее. Ступени лестницы, ведущей вниз, железные и узкие, как в машинном отделении корабля. Один марш, другой, третий, четвертый… Под первым этажом дома, оказывается, есть еще три. Аможет, гораздо больше. Они сошли с лестницы в коридор на третьем, но лестница опускалась глубже. Стены бетонные, сухие. Пол покрыт мягкой, пружинящей под ногами дорожкой. С потолка льется белый люминесцентный свет. Тихо так, что слышишь дыхание идущего впереди. Справа двери, странные для дома, даже если он и подземный… Они были овальной формы. Ручки как у холодильника. Поверхность — гладкая голубоватая эмаль. Молодой человек, шагавший, как робот, остановился у двери, на которой черной краской была выведена римская пятерка. Потянув за ручку, как за рычаг, он открыл дверь, и Павел удивился: она была толстая, с резиновой прокладкой, будто служила входом в барокамеру. За дверью оказался просторный тамбур, а за тамбуром другая дверь, обычной формы, но узкая и с вырезом на уровне лица, прикрытым козырьком из пластмассы. Провожатый нажал одну из многих кнопок справа от двери, она беззвучно ушла в стену. Не дожидаясь специального приглашения, Павел ступил в открывшееся перед ним замкнутое пространство, а когда оглянулся, дверь была уже наглухо закрыта. Не сразу можно было сообразить, что находишься в комнате. Пол, стены и потолок были неопределенного мутно-белесого цвета. Такое впечатление, будто попал в густой туман или в облако. В длину — десять шагов, в ширину — шесть. На короткой стене прямо против двери на высоте пояса — полка, которая, по всей вероятности, должна служить кроватью. На ней резиновая надувная подушка. В углу слева, у той стены, на которой дверь, в пол вделана белая изразцовая раковина. Из стены торчит черная эбонитовая пуговка, вероятно, для спуска воды. Больше ничего нет. Свет — белесый, как стены, — исходит из круглого иллюминатора на потолке. Тишина… У Павла зазвенело в ушах. Он сел на пол, прислонившись спиной к стене. Ждал ли он, что с ним произойдет когда-нибудь нечто подобное? Ждал, безусловно. Уж слишком гладко шло все до сих пор, невероятно гладко. Он не был бы удивлен, если бы его посадили в тюрьму сразу по приезде. Это выглядело бы вполне закономерно. Более удивительно как раз то, что они так долго его не сажали. Почему же его заключили в тюрьму именно сегодня, а не вчера и не позавчера? Имеет ли это какое-то отношение к результатам вчерашнего допроса? А может быть, содержание в подземной тюрьме — обычная, предусмотренная правилами мера, применяемая к каждому, кто волею судеб вошел с хозяевами тюрьмы в контакт, подобно ему, Павлу? Долго ли его здесь продержат и какой режим приготовили ему? Судя по общему стилю тюрьмы, его ждет нечто достойное космического века. Но что толку гадать? Ему придется принять здешние условия безоговорочно. Для этих людей он вне закона. Его можно уничтожить в любой момент, и никто никогда не сумеет узнать об этом. Павел встал, подошел к полке, потрогал ее. Полка обита губкой, спать на ней будет не так уж жестко. Он ртом надул подушку, прилег, чтобы примериться. Ничего, сойдет. Правда, нет одеяла. Но если все время будет тепло, как сейчас, то одеяло не очень-то необходимо. Неожиданно Павел почувствовал, что хочет спать. И не стал сопротивляться дремоте. Придется Леониду бриться самостоятельно, подумал он, усмехнувшись. Какое сегодня число? 3 августа. 3 августа 1962 года… Мать на даче, наверное, уже собирает понемножку черную смородину, варит варенье. Что-то делают товарищи? Думают ли о нем? Конечно, думают, что за вопрос! Но им труднее представить его мысленно — они не знают, где он, что с ним, не знают обстановки, его окружающей. А он все знает, ему легко представить их живо, как наяву. Вспомнилось почему-то, как по воле Дембовича он сидел под домашним арестом, под надзором у старухи, которую зовут неподходящим для старух именем — Эммой, и тогдашняя тоска показалась ему праздником. 3 августа, тридцать седьмой день его пребывания на чужой земле. Вернее, теперь уже под землей… Его разбудила музыка. Духовой оркестр играл траурный марш. В первую секунду он подумал, что слышит оркестр во сне, но, открыв глаза и увидев себя в этой словно бы насыщенной белесым туманом камере, вспомнил, где находится, и прислушался. Траурная мелодия звучала тихо, но очень отчетливо. Павел попробовал определить, откуда исходит звук, встал, прошелся вдоль всех четырех стен и не отыскал источника. Звук исходил отовсюду, он был стереофоническим, и это создавало иллюзию, что музыка рождается где-то внутри тебя, под черепной коробкой. Он попробовал зажать уши. Музыка стала тише, но все же ее было слышно. Мелодия кончилась. Трижды ударил большой барабан — бум, бум, бум. И снова та же траурная музыка. Павел начал ходить по камере, считая шаги. Досчитав до двух тысяч, сел на полку. Посидел. Потом прилег. Музыка не умолкала. Время от времени, через одинаковые промежутки, троекратно бухал барабан. Он опять почувствовал дремоту и забылся. Очнулся из-за легкого озноба. Хоть и тепло в камере, но без одеяла как-то зябко спать, непривычно. Траурная мелодия впиталась в него, и было такое чувство, что, выйди он сейчас наружу, все равно она будет звучать в голове, он вынесет ее с собой, он налит ею до краев, и сосуд запаян — не расплескаешь. Павел одернул себя — не рановато ли психовать? Если это пытка, то она только началась. Послышался посторонний звук. Пластмассовый козырек, прикрывавший снаружи широкий вырез в двери, был откинут. На Павла смотрели спокойные глаза. Они исчезли, и в вырез двинулось нечто похожее на поднос. Павел вскочил, подошел и принял поднос из гибкого белого пластика. Он был голоден и обрадовался, что его собрались покормить, но содержимое подноса мало походило на съедобное. Со странным чувством глядел Павел на синюю булочку и на четыре синие сосиски. Поставив поднос на полку, он разломил булочку. Она была внутри ядовитого синего цвета. Он отломил кусок, пожевал — по вкусу булочка была выпечена из нормальной белой муки. Пресновата немного, но есть можно. Сосиски тоже имели нормальный вкус. Но цвет, цвет… Он съел все это, зажмурясь. Потом отдал через щель поднос и получил низкую широкую чашку с кофе. Кофе был настоящий, натуральный, натурального цвета. Итак, теперь ясно, что ему предстоит. Жизнь вне времени в обесцвеченной музыкальной шкатулке и причудливо расцвеченная пища. Это мог придумать только человек с воображением параноика.ГЛАВА 9 Себастьян навещает Павла
Павел не мог бы сказать, сколько дней и ночей продолжается его заключение. Время можно было бы хоть приблизительно измерять промежутками между завтраком, обедом и ужином. Но ни завтраков, ни обедов, ни ужинов в привычном смысле слова здесь не было. Его кормили в неопределенные часы, никакой регулярности не соблюдалось. И пища была однообразна, как и музыка. Он оброс бородой и очень похудел. Он отдал бы многое, чтобы только знать, какое сейчас число, сколько времени. Он перестал делать зарядку, потому что это было бессмысленно. Зарядку нужно делать утром, а у него нет утра, нет дня, нет ночи. Ничего. Только похоронная музыка, барабан и белый люминесцентный свет. …Павел шагал из угла в угол, когда музыка вдруг умолкла. Павел вздрогнул и застыл, напряженно приподняв плечи. Было невероятно тихо. Он слышал, как часто бьется у него сердце. Вместо музыки возникло шипенье, а потом он услышал русскую речь. Это было невероятно! Павел весь сжался, слушая. Сначала он не осмысливал слов, просто слушал, впитывая их всем существом, и лишь постепенно сообразил, что скрытые в стенах динамики воспроизводят магнитофонную запись его допроса на детекторе. Свой голос он не узнал, зато хорошо узнал голоса Себастьяна и Александра. Снова шипенье, и разговор повторился. Это была вторая серия вопросов. Павел слушал, боясь пропустить хоть звук. «— У вас есть мать? — Да. — Вы любите ее? — Да. — Зароков работает шофером такси? — Я не знаю, как тут отвечать. Не знаю никакого Зарокова. — Ну, ладно, пошли дальше. — Вы коммунист? — Нет! — Не орите, молодой человек. Спокойнее. — Вы ездили за пробами земли? — Да. — Вы вор? — Да. — У вас есть жена? — Нет. — Леонид Круг получал телеграмму в доме отдыха? — Да. — Дембович познакомился с вами в ресторане? — Да. — Вы сегодня завтракали? — Да. — Вы рассчитывали попасть за границу? — Нет». От наступившей тишины Павел оглох. Он не мог понять, то ли действительно потерял слух, то ли тишина настолько глубока и безгранична, что можно слышать ток крови в жилах. Тревога начинала овладевать им. Он с сожалением отметил, что в эти моменты перестал наблюдать за своим настроением словно бы со стороны, как делал все время. Внезапная перемена вышибла его из колеи… Нельзя терять контроль над собой в его положении. Чуть ослабишь тормоза — и покатишься под уклон неудержимо. Для чего им понадобилось напоминать ему о допросе? Хотят этим сказать: голубчик, ты попался? Павел смотрел на дверь, когда она открылась. Впервые за… за сколько же дней? В камеру вошел Себастьян, и по выражению его красивого лица можно было понять, что он нашел заключенного именно таким, каким ожидал найти. Во всяком случае, не удивился. Одет Себастьян был безукоризненно. Он принес с собой запах табака и свежей зелени. — Ну, как дела? — спросил Себастьян, и его голос донесся, как сквозь подушку. В горле у Павла пересохло. Он не мог вымолвить ни слова, он, похоже, разучился говорить. — Какое сегодня число? — наконец произнес он. — Не имеет значения, — ответил Себастьян, но, подумав, прибавил: — Вы здесь уже пять дней. Павел отказывался верить. Не может быть, чтобы эта нескончаемая пытка длилась так мало и измотала его за столь короткий срок так сильно. Он сообразил, что Себастьян врет с расчетом, чтобы сбить с толку, подавить остатки уверенности. И больше решил ни о чем не спрашивать. Но неожиданно вспышка гнева разбила спокойствие. — Зачем меня здесь держат? Что я вам сделал? — закричал он. Себастьян покачал головой. — Не надо на меня кричать. Я могу уйти. — Сейчас в нем не чувствовалось его постоянной холодности. Скорее он был снисходителен. — Прошу ответить: почему вы не желаете сказать, что знаете Михаила Зарокова? Этот вопрос вернул Павлу равновесие. Если они считают его контрразведчиком или разведчиком, то должны понимать, что такой вопрос задавать бесполезно. Признаться, что он знаком с Михаилом Зароковым или догадывается, кого они имеют в виду, — все равно что подписать себе приговор. Слишком просто все было бы. Не такие же они наивные. Значит, его подозревают, но сомневаются. — Я не знаю такого человека, никогда не знал, — сказал Павел. — Ну хорошо. Можно еще посидеть — можно вспомнить. — Себастьян был совсем покладистым. — Будем говорить о другом. Садитесь. — Я постою, — сказал Павел. Себастьян присел на его полку. — Вы можете хорошо вспомнить место, где брали землю и воду? — Могу рассказать подробно. — Я слушаю. — Ехать надо так… Рассказывая, он старался не выдать голосом волнения. То, что они заинтересовались историей добычи проб, застало его врасплох. Не для протокола нужны им эти топографические подробности. Выслушав, Себастьян дал Павлу блокнот и ручку и велел нарисовать план станции, ее окрестностей, отметить кружочком, где он брал землю и воду. Уходя, Себастьян задержался в дверях, спросил не оборачиваясь: — Так вы не знакомы с Михаилом Зароковым? — Нет. Дверь неслышно закрылась за Себастьяном. Павел начал вышагивать по камере, глядя в пол и не видя его. Неужели они настолько серьезно к нему относятся, что решили ради его разоблачения проверить подлинность проб? Если они возьмут повторную пробу — ему крышка. Ведь та земля и вода, которые они получили через его руки, были обработаны в лаборатории, а новые будут настоящими.ГЛАВА 10 Житие Алика Ступина
Собственно говоря, его уместнее называть по имени-отчеству — Альбертом Николаевичем, так как ему уже исполнилось двадцать семь. Но все друзья и знакомые обращаются к нему коротко — Алик. Так проще и удобнее. Фамилию свою он никогда не называет, отчасти потому, что считает ее неблагозвучной. В институтскую пору был такой момент, когда он хотел сменить ее, взять материнскую. Но по зрелом размышлении счел фамилию матери еще менее благозвучной и решил оставить все как есть. Отца своего Алик помнит, но довольно смутно. Он ушел в армию на второй день войны и погиб в сорок втором где-то под Сталинградом — мать делала попытки найти могилу, но ничего у нее не получилось. У Алика осталось одно яркое воспоминание: отец, умывшись после работы, берет его под мышки, подбрасывает к потолку, ловит и целует. Щеки у отца колючие, пахнет от него табаком и земляничным мылом… Мать, когда отец ушел на фронт, стала работать машинисткой. Вернее, стенографисткой и одновременно машинисткой. Жили не очень-то сытно. Как-никак их было трое: мать, Алик и Света, младшая сестренка. После войны мать поступила работать в какой-то главк. Купила подержанную машинку и стала подрабатывать дома — брала рукописи для перепечатки у писателей. Машинка трещала в их комнате каждый вечер до тех пор, пока они со Светой не укладывались спать. Позднее, когда Алик вырос и научился острить, он придумал такую шуточку: если его отец родился между молотом и наковальней, то он сам, Алик, был отстукан на пишущей машинке. Они стали жить не хуже других, все у них было. В школе Алик учился хорошо, мать радовалась. Чуть ли не с первого класса увлекся Алик марками, и эта страсть прожила в нем до поступления в институт. В школе преподаватели отмечали некоторый интерес Алика к литературе. Дома у матери постоянно хранились еще не перепечатанные рукописи писателей, которые он иногда читал. И постепенно Алик выносил в себе убеждение, что его призвание — литературный труд. Он подал документы на факультет журналистики Московского университета. Экзамены сдал прилично, но баллов для зачисления, увы, не хватило. Один из коллег по несчастью надоумил податься в педагогический институт. Алик рассматривал свое пребывание в педагогическом как прозябание, не оставлял надежды впоследствии все-таки поступить в университет. Может быть, поэтому он относился свысока к своим сокурсникам, которые пришли в педагогический по той простой причине, что именно здесь и хотели учиться. Дальше жизнь Алика Ступина пошла по пути, типичному для людей этого толка, по пути, который отлично знаком читателям газет и документальных повестей, по биографиям валютчиков, фарцовщиков и разных явных и скрытых тунеядцев. Первую свою рюмку он выпил еще будучи на первом курсе. Они собрались в квартире его приятеля, когда родители этого приятеля уехали на курорт. Устраивали складчину, по полсотни с носа. Если с девушкой, то по семьдесят пять. У Алика таких денег сроду не было — откуда им быть? А те ребята о пятидесяти рублях говорили как о семечках. Но Алик скорее готов был бросить институт, чем отказаться от компании из-за отсутствия денег. Он вспомнил о своей коллекции марок, пошел и продал ее одному типу на Кузнецком. Тип явно его обжулил, но все же дал много — три тысячи. Эти деньги и сам факт продажи Алик от матери скрыл. После той памятной вечеринки у него появились новые друзья. Они все хорошо одевались. Один из них помог Алику купить великолепные башмаки в комиссионном магазине — через знакомую девушку-продавщицу. Однако эта компания скоро ему надоела. Он вдруг обнаружил, что перерос их всех, что они, в сущности, примитивны. Больше говорят, чем делают. А он уже по-настоящему ухаживал за женщиной. Три тысячи скоро кончились, и тогда его знакомая сказала, что есть люди, которые умеют делать деньги из ничего. Одного такого она знала лично. И Алик пожелал с ним познакомиться. Сначала он спекулировал почтовыми марками, и спекулировал успешно, потому что помогали старые познания в филателии. Затем круг деятельности расширился, операции с комиссионными магазинами требовали частых выездов в Ленинград и Ригу, и, не закончив четвертого курса, Алик оставил институт. Для домоуправления, если бы оно поинтересовалось, у него имелась поддельная справка, что он работает нештатным переводчиком в издательстве. Матери он сказал, что на год прервет учебу, потому что его пригласили как знающего английский поработать переводчиком в «Интуристе». В тот год, когда судили небезызвестных Рокотова и Файбишенко[217], Алик Ступин сделал крупные шаги на пути превращения в настоящего подпольного дельца. Процесс Рокотова напугал его и заставил убавить активность, но ненадолго. Он стал очень осторожным. И в его характере появилась еще одна черта — страсть к стяжательству. Не всепоглощающая, но достаточно сильная, чтобы подавить другие качества. К этому времени сестра Света вышла замуж за военного моряка, уехала во Владивосток, а вскоре к ней перебралась и мать. Алик сделался совсем свободным человеком. Операции становились все внушительнее, дело дошло до бриллиантов. И вот тогда-то с ним и случилось несчастье. Алик перепродал одному своему постоянному клиенту, Николаю Николаевичу Казину, которого он за глаза звал Кокой, ворованный бриллиант, заработал на этом чистыми тысячу в новых деньгах. А через неделю Кока явился к нему домой, выложил камень и сказал, что он фальшивый. Пришлось идти к знакомому специалисту, и тот подтвердил: да, камень не настоящий, искусная подделка из горного хрусталя. Возмущенный Кока потребовал деньги, но у Алика наличности не оказалось, договорились встретиться завтра. На следующий день он шел на свидание, как на свои собственные похороны. Не хотелось, обидно было отдавать назад деньги. К тому же он испытывал смутное подозрение, что его обвели вокруг пальца, он подозревал, что Кока просто-напросто подменил камень. Якобы обманутый Кока ждал его у себя дома на Большой Полянке. Дом у него был, что называется, полная чаша. В гостях у Коки сидел солидный дядя, похожий на старого антиквара, и они пили чай с вареньем. Алик в буквальном смысле слова не узнал вчерашнего разъяренного Коку — тот встретил его как лучшего друга. Не успел Алик заикнуться, что принес деньги, а хозяин уже налил ему чаю, усадил к столу. И сказал, что, если у Алика сейчас трудно с деньгами, можно и подождать. А пока нужно написать расписку, что взял заимообразно… Добровольно расставаться с деньгами Алику было очень трудно. Он написал расписку и унес принесенную для отдачи сумму, условившись с хозяином, что она будет к его услугам по первому требованию. Это случилось полгода назад. С тех пор Алик не однажды встречался с Кокой, и всегда между ними происходил разговор на тему о задолженности, и каждый раз Кока проявлял поразительную любезность и соглашался подождать. В глубине души Алик считал, что он или редкостный добряк, или… Оказалось именно второе «или». Добряк в один прекрасный день заявил, что настало время расплачиваться. И необязательно деньгами. В погашение половины долга Алик может оказать небольшую услугу, связанную с недолгой командировкой в дальний город. У Алика с финансами было туго. Предложение Коки казалось неопасным. И Алик согласился. Кока объяснил, что нужно в ближайшие дни съездить в район города Новотрубинска и привезти оттуда пакетик земли и флакон воды из речки.ГЛАВА 11 «Берите на завтра»
Он был одет как охотник. Крепкие яловые сапоги с подвернутыми высокими голенищами; брюки из плотной прорезиненной ткани, с карманами на коленях, непромокаемая куртка бутылочного цвета. За одним плечом — ружье в брезентовом чехле, за другим — полупустой рюкзак. Поднявшись по трапу «ТУ-104» и оставив рюкзак и ружье в багажном отсеке при входе, Алик отыскал свое место — оно оказалось у иллюминатора — и утонул в кресле. День стоял прохладный, на улице в куртке было в самый раз, а в самолете, когда он взлетел, стало жарковато, но Алик не замечал этого. Стюардесса разносила кислые конфеты, потом яблоки и печенье, потом лимонад — Алик ничего не взял. Он украдкой оглядел соседей в своем ряду — сзади и спереди из-за высоких спинок никого не видно — и больше не двигался… Смешно было бы думать, что у Алика не хватило сообразительности понять, что за птица оказался этот велеречивый Кока и какого рода деятельностью он занимается. С того вечера, как они договорились, у Алика сразу появилось чувство, что за ним уже кто-то следит. Ночью у него созрело решение пойти в Комитет госбезопасности выложить все начистоту. С этой мыслью он и уснул тогда. Утром чувствовал себя странно. Накануне не пил совсем, а впечатление как будто он с похмелья. Казалось, свалился без сознания и провалялся в кровати бог знает сколько времени — сутки, а может, двое. Но вчерашнего страха он не испытывал. И желания идти в КГБ тоже. Алик прикинул трезво, что будет, если он явится с повинной, и что — если не явится. В первом случае — прощай привычная жизнь, берись за общественно полезный труд, денежки, что сколотил благодаря смекалке и тонкому расчету, выкладывай на бочку. Нельзя же полагать, что там удовлетворятся одним лишь фактом — заданием, полученным от Коки. Его обязательно спросят: а как дошел ты до такой жизни? И придется разматывать все от печки. Предположим, ему простят Коку. А все остальное куда девать? Идти каяться еще и в милицию, в прокуратуру? А после честно встать на путь исправления? Такой выход казался чересчур сложным. А другой? Алик привык называть вещи своими именами. На деловом языке просьба Коки называлась заданием иностранной разведки. Алику была известна статья, карающая за исполнение подобных просьб. Но велик ли риск? Кока — его старая деловая связь. Правда, их бизнес карается законом, но, если бы кое-кто считал эту связь предосудительной, им давно бы дали понять. Вернее, их постарались бы разлучить, обособив каждого в казенном доме. Ехать на станцию, названную Кокой, — это хлопотно, и там могут произойти непредвиденные осложнения. Но зачем обязательно ехать? Горсть земли можно взять во дворе, а воды налить из-под крана. И потом к черту Коку, больше с ним никаких дел. Решив так, Алик немного успокоился. Но в тот же день они случайно встретились на Петровке. Взяв Алика под руку, Кока предложил пройтись, они медленно двинулись к Большому. Кока противно шаркал ногами. — Ну, как дела? — спросил он. — Что вы имеете в виду? Кока помолчал, а потом сказал очень ласково: — Мне хочется предостеречь вас, Алик… Алик удивился: что за странный человек — сначала сам втравил, а теперь предупреждает… А Кока, пожевав губами, продолжал: — Вы человек молодой, но, знаю, практичный… Товар, которого от вас ждут, всюду одинаковый, не так ли? И не было бы ничего удивительного, если бы вы подумали: зачем куда-то ехать, зачем рисковать? Еще не подумали так? Алик прикусил губу. Он боялся выдать свое замешательство. Нет, ему еще рано считать себя мудрее Коки. Кого он хотел обмануть?! Кока не ждал его ответа. — Я вас убедительно прошу, чтобы вы этого не делали. Это принесет только лишние хлопоты. И неприятности. Кока раскланялся с какой-то женщиной, шедшей им навстречу. — И не надо тянуть. Чем скорее привезете, тем вам же лучше. Они дошли до Большого театра. Кока остановился. Алик так ни слова еще и не проронил. — Вы сейчас не в кассу Аэрофлота? — спросил Кока. — Пожалуй, пойду в кассу, — сказал Алик. — Берите на завтра, — посоветовал Кока тоном, каким советуют приятелю посмотреть понравившийся фильм. — Это будет в самый раз. Алик действительно отправился в кассу. Его не оставляло ощущение, что за ним следят, но не те, кто охраняет безопасность государства.ГЛАВА 12 «Нам земли не жалко»
Приехав на железнодорожный вокзал, Алик узнал в справочном бюро, когда отправляется поезд до нужной ему станции, во сколько он туда приходит и каким поездом можно вернуться оттуда в город. Все оказалось очень удобно: приедет он на станцию в девять утра, а обратный поезд в 14.37. Лучше не придумаешь. У Алика даже поднялось настроение. Из Москвы все казалось так далеко и сложно, а по сути дела, можно обернуться за два неполных дня. …Почтовый поезд, составленный из видавших виды скрипучих вагонов, не старался казаться экспрессом. Все станции были ему одинаково милы, он не проезжал заносчиво, как курьерский, ни одну, везде стоял охотно и долго. Алику не приходилось прежде ездить в таких поездах, да еще по глубинной, так сказать, Руси. Поэтому интересно было наблюдать незнакомую жизнь на тихом ходу. Правда, ему, видавшему виды величественного Кавказа, здешние холмы представлялись несколько провинциальными. Почтовый прибыл на станцию с небольшим опозданием, но по местным масштабам плюс-минус десять минут решающего значения не имели. Единственным человеком, который относился к опозданию небезразлично, был Андрей Седых, дизелист поселковой электростанции. Он заказал проводнику этого поезда, своему земляку, привезти из города двадцать пачек «Беломора», так как привык к этим папиросам, а в поселковом магазине они бывали с перебоями. Час назад он кончил дежурство и выкурил последнюю «беломорину», а для заядлого курильщика, как Андрей Седых, час без затяжки — пытка. Поэтому Седых, стоя на платформе, от души ругал про себя машиниста, расписание, автоблокировку, железнодорожное начальство и железнодорожный транспорт в целом. Сам он был человеком аккуратным и точным, в нем не выветрились привычки и понятия, выработанные во время службы на флоте, поэтому Седых имел моральное право критиковать, невзирая на лица. Однако если есть рельсы, а по ним движется поезд, уж он обязательно когда-нибудь придет. Дав поезду остановиться, Седых подошел к третьему вагону, а из вагона ему навстречу выпрыгнул проводник. Седых взял у него авоську с «Беломором», вынул одну пачку, распечатал, закурил и сразу повеселел. Балакать им было некогда — поезд стоял две минуты, да к тому же проводник был некурящий. Когда состав тронулся дальше, Седых обратил внимание на пассажира, сошедшего с этого поезда. Точнее, сначала он увидел ружье в брезентовом чехле, а потом уже того, кто был при ружье. У него самопроизвольно возникло желание подойти к владельцу ружья, ибо все и вся, что имело хотя бы отдаленное отношение к охоте, вызывало у Седых непреодолимую симпатию. Страсть к охоте была у него в крови, а такой человек инстинктивно ищет себе подобных и не упустит возможности поговорить с товарищем. Но что-то погасило в нем стихийный порыв. Что? Седых оглядел незнакомца с ног до головы. Сапоги, штаны, куртка — все было на нем прямо из магазина, только что лаком не крыто. Седых подумал, что, наверно, где-нибудь на штанах или на куртке еще и фабричный ярлычок не срезан. Не обмята одежонка, и нет в ней ладности. И образцово-показательный рюкзак за плечом топорщился, будто в нем не увесистый охотничий припас, а пяток ежей. А в чехле небось «зауэр» — три кольца в заводской смазке. Встречал Седых таких гусей. А на черта им «зауэр», никто не знает. У самого Седых была «тулка» двенадцатого калибра… И без шапки человек, а какой же охотник может быть без шапки?! Одним словом, нюхом почуял Седых, что перед ним если и охотник, то из самых новичков, которые шмаляют без всякого понятия, пугают зазря дичь и зверье, а если что и подстрелят — боятся испачкаться кровью. Испытав разочарование, Седых тут же подумал: этот долговязый тип вообще никакой не охотник. Человек, если он охотник, должен знать сроки. А сейчас всякая охота закрыта и откроется еще не скоро. Вот что главное… А так как Седых считался в поселке активистом Госохотинспекции и однажды разоружил двух залетных браконьеров, промышлявших по перу и пуху, то он счел нелишним приглядеться к незнакомому человеку, так сказать, и с этой точки зрения. Делать ему все равно было нечего, жена с сынишкой гостила у тещи в Иркутске, а дома сидеть одному до смерти скучно… Хотя, честно сказать, на браконьера-то обладатель таких капитальных сапог и такого рюкзака был похож меньше всего. Не те ухватки. Но все же не мешает посмотреть… Охотник пошел к кассам. Поговорил с кассиршей. Потом поинтересовался буфетом, но садиться к столу не стал. Вынул из бумажника какую-то бумажку, поглядел в нее, вышел из буфета, пересек пути и неторопливо зашагал к лесу, в сторону оврага. Седых не пошел за ним следом. Он знал, что овраг заставит незнакомца повернуть влево, и отправился вдоль полотна наперерез. Седых не боялся потерять охотника: он все время слышал шум шагов, потому что охотник ходить по лесу совсем не умел. Впереди был высокий холм, поросший ежевикой, и на нем Седых увидел охотника. Тот забирал левее. За холмом по открытому месту течет ручей под названием Говорун, узкий, можно перепрыгнуть. Седых двинулся в обход холма, рассчитывая зайти сбоку и дальше двигаться с охотником на параллельных курсах. Но, обогнув холм, остановился в удивлении. Было бы понятно, если б он увидел, что охотничек достал из чехла и сложил ружье. Но долговязый, присев у ручья, раскрыл рюкзак и вынул из него маленькую карманную фляжку. Седых не мог не усмехнуться: если человек хотел запастись водой, то разве ж это запас? Фляжка на два хороших глотка, а сухари размочить уже не хватит.
Охотник опустил фляжку в ручей, наполнил ее, завинтил крышку и спрятал в рюкзак. Затем достал мыльницу, носком своего новенького подкованного сапога разрыхлил грунт, поддел половинкой мыльницы землю, накрыл другой половинкой, завязал рюкзак. Постоял, сполоснул в ручье руки. Закинул рюкзак и чехол с ружьем на одно плечо. И пошел обратно, к станции. Ну вода, это понять можно, думал Седых, быстро и бесшумно двигаясь по своим следам. Но зачем земля? Червей, что ли, хотел накопать? Так он их не искал. Черпанул разок, и все… Седых пошел на станцию, куда держал путь незадачливый охотничек, — поглядеть, что будет дальше. Долговязый прямым ходом проследовал в буфет. Взял большую бутылку белого кислого вина и сел у окна. И уходить куда-нибудь еще, по всему видать, не собирался. Уселся довольно плотно. Седых поглядел-поглядел на него через стекло и окончательно понял, что этот тип ему не нравится. Нормальные люди так себя не ведут. На платформу из станции вышел в это время Дородных, лейтенант милиции, поселковый уполномоченный, тоже, как и Седых, из охотников. Посмотрев по-хозяйски направо-налево, лейтенант, увидев Седых, сказал: — Здорово, Андрюха. — И, кивнув на авоську с папиросами, поинтересовался: — Дальний встречал? Новичков не было? Дородных задал этот вопрос не из праздного любопытства. Дело в том, что еще в первых числах июля к нему приезжал из города сотрудник Комитета госбезопасности. Он просил лейтенанта внимательно следить за всеми незнакомыми приезжими, и если кто-нибудь из них будет вести себя странно, необычно — например, захочет набрать кулечек земли или бутылку воды из речки, — взять его под строгое наблюдение и немедленно сообщить в КГБ. Сейчас Дородных немного задержался, так как в момент прихода поезда разговаривал по телефону со своим непосредственным начальством. Однако он не сильно беспокоился: на станции всегда есть кто-нибудь из коренных поселковых, так что новенький незамеченным не останется. — Слушай, лейтенант, тут такое дело… — Седых подошел ближе, покосился на окна буфета и попросил: — Идем-ка в дежурку. Что скажу… Немного погодя лейтенант, оставив Седых в дежурке, заглянул на минутку в билетную кассу, а затем отправился в буфет. Он вошел, остановился в дверях, поприветствовал буфетчицу, добродушно оглядел знакомых посетителей, которых было человек шесть-семь, сказал: «Ну как, идет торговля?» — и, посчитав предисловие достаточным, прямо подошел к столику, за которым сидел охотник. — Здравствуйте, товарищ! — вежливо сказал Дородных. — Здравствуйте. — В гости к нам? Надолго ли? — А что? — Да так. А то я думал — проездом… — Вы угадали. — Он не был расположен к дружеской беседе. — Документики есть? — спросил Дородных менее любезно. Оскорбленный охотник полез в карман, достал паспорт. — Так, так, все в порядке, — сообщил Дородных, посмотрев и возвращая документ. — Где работаете? Появилась справка, удостоверявшая, что податель ее является внештатным переводчиком. — А это что в чехле? Не ружье ли? — Да. — Охота еще запрещена. Вам известно? Приезжему скорее всего не были известны сроки охоты. — Я не стрелял. — Не стреляли? — удивился Дородных. — Разрешите посмотреть! Охотничек неумело извлек из чехла ружье. Дородных принял его в руки почти с благоговением. Андрей Седых ошибся ненамного: стволы были еще в заводской смазке, но это оказался не «зауэр», а ижевская двустволка шестнадцатого калибра. — Спасибо, благодарю вас. — Он вернул ружье. — Все в порядке. Дородных заранее сам с собой договорился, что выходить за пределы охотничьей темы не будет, чтобы охотник не догадался об истинных причинах особого интереса, проявленного к его личности. Это было бы тактически неграмотно. То, что хотел выяснить, он выяснил: фамилия — Ступин, Альберт Николаевич, москвич, прописка в порядке. Полагалось бы спросить охотничий билет, но Дородных уже и без того видел, что билета наверняка нет. Еще напугается, навострит уши. В общем, тактика — великая вещь… Через полчаса, когда Алик, успокоившись, допивал свое вино, лейтенант Дородных говорил по селектору с городом. Вот какой произошел разговор после того, как лейтенант сообщил сведения, почерпнутые из паспорта, и внешние приметы подозрительного гражданина по фамилии Ступин. Город: Почему он вам показался подозрительным? Дородных: Набрал в мыльницу земли, а из ручья набрал воды во флягу. Город: Любопытно. Спасибо, что позвонили. Что он собирается делать дальше? Дородных: Сидит в буфете, легко выпивает. Интересовался поездом четырнадцать тридцать семь в вашу сторону. Город: Вы спрашивали, зачем ему вода и земля? Дородных: Воздержался. Город: Хорошо, товарищ лейтенант. И не трогайте его больше. В какой вагон у него билет? Дородных: Билет ещё не брал. Поезд проходящий, продают за полчаса. Город: Как сядет, вызовите меня, скажите вагон. Дородных: Слушаюсь. Город: Найдется у вас кто-нибудь свободный, чтобы прокатиться до города? Дородных: Могу сам. Город: Нет, вам лучше не надо, вас он запомнил. Кого-нибудь нейтрального. Дородных: Есть под рукой товарищ… Он мне и сказал про этого гражданина. Дизелистом у нас на электростанции, зовут Андрей Седых. Если попросить — сделает. Город: Устройте его в тот же вагон и проинструктируйте как следует. Надо смотреть, чтобы где-нибудь на промежуточной не сошел. Если что — задержать силой. Дородных: Понял. Желаю благополучно встретить. Город: Постараемся. Спасибо, лейтенант. Жду насчет вагона. За полчаса до прихода поезда Алик купил билет. Вагон номер шесть, купированный. А место даст ему проводник. Вообще же, сказала кассирша, этот вагон всегда полупустой, так что о месте беспокоиться нет причин. Лейтенант Дородных, быстро найдя начальника поезда, договорился об Андрее Седых, и тот поместился в шестом вагоне, в пустом купе по соседству с тем, которое указал проводник Алику Ступину. Седых за всю дорогу не прилег, не вздохнул. Как сел у открытой двери купе, так уже и не вставал, кроме одного раза. И напрасно. Охотник не имел ни малейшего желания сойти на промежуточной станции, а тем более спрыгнуть на ходу. В половине одиннадцатого ночи поезд прибыл в город. На перроне вокзала Седых вышел из вагона следом за Аликом. Он видел, как двое рослых молодых людей подошли к Ступину, что-то коротко ему сказали, а потом все втроем ушли через служебный ход. Андрею Седых было вовсе невдомек, какую услугу оказал он сегодня одному незнакомому парню по имени Павел Синицын… А в областном управлении Комитета государственной безопасности в это время допрашивали Альберта Николаевича Ступина. Он очень нервничал и на все вопросы старался отвечать самым исчерпывающим образом. Когда его попросили вкратце рассказать о последних годах жизни, он рассказал не вкратце, а подробно, со множеством деталей. И о махинациях своих говорил вполне откровенно. Но на вопрос, зачем ему понадобились земля и вода, и не откуда-нибудь, а именно с этой станции, Алик ответить не мог. Когда этот вопрос был задан в третий раз, а Алик продолжал молчать, допрашивавший сказал: — Вы поймите: нам земли не жалко. Мы народ добрый, берите хоть целый самосвал. Но просто по-человечески любопытно знать: зачем молодому интересному москвичу понадобились земля и вода с этой маленькой станции? А? Голос его звучал прямо-таки задушевно, но глаза, смотревшие на понурившегося Алика, были холодны и понимающи. Алик предпочитал не смотреть в эти глаза. И вдруг он словно очнулся. Если его здесь задержали сразу, едва он сошел с поезда, если, еще не осмотрев содержимое рюкзака, они попросили показать мыльницу и флягу, значит, за ним следили с самого начала. Иначе все это необъяснимо. Какой же смысл запираться? Ведь его чистосердечное признание должны будут учесть… И Алик выложил все. А потом те же двое, что встретили его на вокзале, пригласили сойти вниз. Быстрая езда на машине, аэродром, самолет незнакомых Алику очертаний, и в пять часов утра он был уже в Москве.
ГЛАВА 13 Пробы отправляются по назначению
Около шести Алика ввели в небольшой кабинет, где за столом сидел пожилой человек с усталым лицом, явно невыспавшийся. Алик совсем пал духом, и было отчего. Специальный самолет. Двое сопровождающих. Тут ждут, не спят. И все это из-за него одного. Из-за того, что кому-то понадобились горсть земли и стакан воды. В какую же историю втравил его Кока? Алику только теперь стало по-настоящему страшно. Допрос скорее был похож на беседу. Невыспавшийся человек не проявлял раздражения, в его голосе не чувствовалось неприязни. Были интерес и терпеливое внимание. Первые вопросы носили формальный характер, но когда дело дошло до истории с фальшивым бриллиантом, официальность исчезла, и Алику сразу стало легче. Его собственная персона как бы отодвинулась на второй план, а в фокусе оказался Кока. Давно ли Алик его знает? Часто ли виделись? Где Кока живет? Какова у него семья? Когда он ждет Алика? И последний вопрос: — Встречали вы у него кого-нибудь, знакомил ли он вас с кем-нибудь? — Нет. Алик не хотел врать ни в чем и ответил правду. — Это очень важно. Вспомните хорошенько. Может быть, вы с кем-нибудь его видели? Алик никогда ни с кем Коку не видел, но он стал перебирать в уме свои встречи с Кокой и вдруг вспомнил, что в тот несчастный вечер у него сидел гость. Алик был тогда в таком состоянии, что не мудрено и не запомнить постороннего. — Да, простите, — сказал он. — В тот раз, когда Кока взял с меня расписку, он был дома не один. — А с кем? — Такой старый, седой. Лицо красное. В очках. — Кто он, чем занимается, не знаете? — Мне показалось, что он похож на антиквара. Может, на старого учителя… Алика попросили побыть в другой комнате, где стоял большой диван. Он провел там несколько часов. Два раза ему приносили поесть, но он выпил лишь компот. А вечером произошла сцена, которая одновременно и ободрила его и потрясла, так как он неожиданно понял, что оказался в самом центре каких-то неведомых ему, но, безусловно, очень серьезных событий. Когда Алика снова пригласили в кабинет, где его допрашивали, он увидел на столе свой рюкзак и чехол с ружьем. А тот, кто допрашивал, сказал: — Сейчас вы отправитесь домой. Но прежде садитесь и выслушайте меня. Алик повиновался. Он был оглушен. — Я не буду читать вам мораль. — Пожилой человек, стоявший перед ним, секунду подумал, отвернулся к окну и продолжал ровным голосом, очень внятно выговаривая каждое слово, как будто диктовал текст машинистке: — Вы не юноша. Вы должны отдавать себе ясный отчет в каждом шаге, в каждом поступке. Вся ваша прошлая жизнь, исключая, разумеется, школу, — дрянь. Вы идете по пути предательства и дошли до крайней черты. Вы не переступили ее не по своей воле. Вас вовремя удержали. Это самое главное, что вы должны отныне знать и помнить. Вас следует привлечь к ответственности. Пока этого не будут делать, но не потому, что вы заслуживаете какого-то особого отношения или снисхождения. Вы их недостойны. Вам дается возможность коренным образом изменить образ жизни — используйте ее. Дальше все будет зависеть от вас. Он снова повернулся лицом к Алику. — Это были советы. То, что я скажу дальше… Но сначала один вопрос. Если вы прекратите всякие отношения с вашим Кокой, это его не удивит? Спокойствие и серьезность этого человека делали все простым и ясным, снимали нервозность. — Я собирался с ним порвать. По-моему, он об этом догадывается, — сказал Алик. — Но вы еще останетесь должны? — Отдам. — Алик опять опустил голову. — Не забудьте взять расписку. Не захочет вернуть — погрозите, что пожалуетесь куда надо. — Пожаловаться… — Алик не знал, как выразиться. — Он не поверит. Так отдаст, думаю. — Ну слушайте, Ступин. — Пожилой человек сел напротив, облокотился о стол. — Сегодня же вечером — или завтра, как вам удобней — вы отнесете Коке мыльницу и флягу. Надо, чтобы он по вашему состоянию не догадался о происшедших с вами неприятностях. Это не значит, что вы должны изображать восторг и умиление. Будьте самим собой. И запомните крепко: не болтать. Ни с одним человеком, кто бы он вам ни был. И порвите с Кокой. — Понятно. — А теперь идите. Вас проводят… Алик, очутившись на улице, отправился не к себе домой. Он поехал на Большую Полянку. Кока был дома, очень обрадовался. Обратил внимание на усталый вид, посочувствовал, советовал теперь отдохнуть, предлагал посидеть, выпить чаю. Алик держал себя с ним не более вежливо, чем тогда на Петровке, при последнем свидании. Чай пить он отказался, а, выложив из рюкзака мыльницу и флягу, сказал решительно и мрачно: — Не рассчитывайте, что я поеду куда-нибудь еще раз. Завтра принесу деньги. Кока развел руками. — Ну что вы, Алик! Куда ехать, зачем ехать? — Завтра я отдам деньги, а вы вернете мне расписку. — Ну хорошо, хорошо, — согласился снисходительный Кока. — Только не надо приходить сюда, милый мой, меня завтра трудно застать. Приходите после пяти напочтамт. На том и порешили. Алик ушел. …На следующий день полковнику Маркову стало известно, что так называемого Коку посетил некий иностранец, по приметам похожий на того кокиного гостя, которого Алик принял за антиквара. При проверке выяснилось, что антиквар — атташе по вопросам культуры одного из посольств, аккредитованных в Москве. Не составляло труда установить, что пробы воды и земли, доставленные Аликом, были переданы Антиквару — так эта личность теперь фигурировала в деле, — потому что после его визита мыльница и фляга исчезли из комнаты Коки.ГЛАВА 14 Агент с ограниченными полномочиями
Павла продержали в подземной тюрьме больше месяца. Себастьян еще дважды допрашивал его. В последний раз Павел бросился на Себастьяна с кулаками, но был сбит коротким точным ударом в подбородок, а когда поднялся с пола, Себастьян уже ушел. Бунт выглядел несерьезно — слишком много сил потерял Павел за это время. Освобождение произошло таким же будничным порядком, как и арест. Тот же молодой широкоплечий гигант однажды открыл дверь, кивком приказал Павлу выйти и, следуя впереди, вывел его на поверхность. Павлу сделалось плохо, закружилась голова, он вынужден был присесть на ступеньке крыльца, а тюремщик — или кто он там был — терпеливо ждал, стоя рядом. Дорога показалась Павлу короткой. Слава богу, думал он, что везут в легковой машине, а не в том ящике, в котором доставили сюда. Он принял такую дозу замкнутого пространства, что даже небольшая добавка могла натворить с ним беды. Контроль над собой — похвальная вещь, но наступает такой момент, когда и железным нервам нужна разрядка. Встреча с Леонидом была трогательной. Круг даже прослезился, хотя не был пьян. Приспособление для перебитой ноги уже убрали, и их комната перестала походить на госпитальную палату. Леониду выдали пару костылей, скоро он начнет вставать. По испуганному лицу Круга в первую минуту Павел мог догадаться, что выглядит после подземной тюрьмы не лучшим образом. И зеркало подтвердило это. Борода какая-то сивая, виски и щеки ввалились, волосы косматые. Клара разговаривала с ним так, словно он никуда не отлучался. Франц посочувствовал и успокоил: мол, ничего, все пройдет, бывает и хуже. Франц, между прочим, оказался заправским парикмахером. Он с помощью расчески и ножниц подстриг Павла под польку. Бороду Павел сбрил сам. И без бороды показался себе еще более изможденным. Леонид и Павел проговорили весь вечер, часов до одиннадцати. Оказывается, Леонида тоже допрашивали на детекторе. Специально привозили аппарат сюда. И Леонид тоже был поражен, как точно могут они определять задуманную цифру. Результатов допроса Леониду, само собой, не докладывали, но после Виктор сообщил, что, кажется, все в порядке. Да Леониду и не пришлось врать ни в чем, кроме истории с телеграммой. Леонид приблизительно знал, что произошло с Павлом. Виктор называл это строгой изоляцией. И это тоже входило в систему специальной проверки. Леонид склонен был полагать, что содержание в тюрьме преследовало не одну только эту цель. Вероятно, Павла испытывали, так сказать, на прочность. Выдержав испытание, можно считать себя не просто свободным от подозрений. Виктор дал понять, что прошедший через строгую изоляцию может пользоваться доверием в самом широком смысле слова. Павел рассказал Кругу о разговоре с Себастьяном по поводу поездки за пробами. Но Леонид насчет повторных проб ничего не знал. Нужно будет закинуть удочку Виктору. Нетрудно было заметить, что Леонид искренне соболезнует Павлу, удручен из-за того, что ему пришлось принять столько лиха. Круг как будто бы считал себя отчасти повинным в этом. В речах его проскальзывали такие нотки, что, мол, старший брат делал все, что мог, но раньше у него были связаны руки. Он не имел права открыто проявлять по отношению к Павлу покровительство. Ему и за одного Леонида пришлось проглотить немало упреков. Теперь другое дело. Теперь ничто не мешает. Кстати, самый активный враг Виктора, тот старый хрыч из бывших, вышиблен окончательно и бесповоротно. Кажется, убрался в Париж. Леонид распространялся бы и дальше, но Павла сморило как-то вмиг, и он уснул, не дослушав фразы… Наутро он испытал такую острую радость пробуждения, как бывает только в юности. У этой радости нет видимых причин. Просто открывает человек глаза, вздыхает полной грудью, и у него такое настроение, что хочется подкинуть на ладони земной шарик. Потекли безмятежные дни. Павел отъедался на Клариных харчах, а готовила она очень хорошо. Поговорка «не в коня корм» к нему явно не относилась. Уже через неделю ремень застегивался на старую дырочку. Виктор Круг, навестивший их как-то под вечер, нашел Павла посвежевшим, а они не виделись с конца июля. Старший брат привез младшему добрые вести. Леониду после выздоровления дадут должность инструктора по диверсионной подготовке. Судьба Павла пока не определена, но он может рассчитывать на самые благоприятные перспективы. В доказательство того, что отношение к Павлу в корне изменилось, Виктор Круг сказал, что тот может, когда пожелает, съездить в город. Одному будет с непривычки трудно, поэтому лучше взять Франца гидом. У него есть малолитражный «фольксваген», и вдвоем они отлично прокатятся. Виктор оставил немного денег и пожелал Павлу повеселиться как следует. Из солидарности с прикованным к постели Леонидом Павел заявил, что не имеет желания развлекаться, но Леонид сам настоял, чтобы его друг не упускал такой приятной возможности. «Поезжай, поезжай, — сказал он. — Потом расскажешь — мне легче станет». Франц идею поездки приветствовал. Выбрали день среди недели, потому что, объяснил садовник, по субботам и воскресеньям в городе бывает такая бестолковщина — ничего, кроме головной боли, не добьешься. Особенно теперь, в сентябре, когда все только что съехались после дачного сезона. Ранним утром, позавтракав на скорую руку, Франц вывел из жестяного гаража свой вишневый маленький «фольксваген». Они ехали не спеша. Практичный садовник вообще не торопился жить. Он как бы смаковал каждую переживаемую минуту. И от этого рядом с ним было очень уютно. Вот и сейчас Павел смотрел, как спокойно лежат его узловатые длинные пальцы на баранке, и испытывал невольное уважение к этому уравновешенному долговязому садовнику. Если бы еще не знать, что, кроме основных, у него есть и побочные обязанности, было бы совсем хорошо… Город, особенно центр, сразу понравился Павлу. Чисто, много стекла и алюминия. Ультрасовременные здания не задавили своими многоэтажными громадами домов старинной архитектуры. Все это разностилье как-то уживалось в гармонии. Оставив машину на платной стоянке в центре большой площади, они отправились в недорогой ресторан пообедать. По пути оказался газетный киоск. Павел бросил беглый взгляд на широкий прилавок и неожиданно для себя остановился, словно его что-то зацепило, а что именно, он не сразу сообразил. Окинув глазами пестрые ряды газетных заголовков, он увидел короткое русское слово и, как ему показалось, покраснел. На прилавке среди английских, немецких, французских газет лежала «Правда». Странное ощущение испытывал Павел, взяв ее в руки. Словно встретил в чужой разноплеменной толпе старого друга, который все про него знал, знал, да помалкивал. Павлу казалось, что «Правду» положили на прилавок специально для него, только его она и дожидалась, хотя было ясно, что это обычный киоск с обычным набором изданий. Газета была вчерашняя. Франц, улыбаясь, глядел на него добродушно. Павел еще раз оглядел прилавок, заметил две газеты, напечатанные по-русски, взял и их. Эти оказались эмигрантскими листками из Парижа. У Павла не было мелочи, поэтому расплатился Франц. Он взял себе какую-то немецкую газету. За обедом Павел прочел «Правду» насквозь, от передовицы до радиопрограммы, потом принялся за парижские газеты. Франц читал свою. После обеда погуляли по старым улицам, а затем Франц предложил зайти посидеть в пивную. Пиво было свежее и прохладное. Они уже собирались уходить, когда в пивную ввалилась шумная компания, человек пять. Двое из них, как оказалось, знакомые Франца. Сдвинули столы, заказали дюжину пива. Франц, улучив минуту, спросил Павла, помнит ли он, как Франц рассказывал о своих друзьях, которые, может быть, и не коммунисты, но… Так это они и есть… Друзья Франца, раскрасневшись от пива, несли такую околесицу, а Франц, переводя ее, так неудачно старался подправить, что эта беседа сразу приобрела вид откровенной и неумной провокации. Павлу было как-то неудобно — неужели, думал он, считают его настолько глупым, что не нашли другого способа? В разговор он не вступал, а только слушал. Под конец стало совсем противно, и он потянул Франца на улицу, чему садовник не сопротивлялся. Погуляли, заглянули в кинотеатр, но попали на какой-то нудный фильм, в котором актеры были наряжены в пышные одежды восемнадцатого века и все время пели очень громко, поэтому Павел с Францем быстро ушли. Гулять было интереснее. Павел купил у уличного торговца для прозябавшего в одиночестве Леонида Круга игрушку. Это была трубочка, устроенная по принципу калейдоскопа, но вместо причудливых цветных орнаментов она показывала женские фигуры. Довольные проведенным днем и друг другом, слегка уставшие, но веселые, они вернулись, когда совсем стемнело. Павел описал Кругу поездку в город самыми яркими красками. Игрушка понравилась. «Правду» Круг читал потом целый день, а эмигрантские газеты просмотрел с пятого на десятое. Больше никаких выдающихся событий в их жизни не происходило до октября. Круг понемногу начал вставать. Он в буквальном смысле слова учился ходить заново. Октябрь принес крупные перемены. В первых числах дачу посетил Себастьян. Он приехал не один. Павел был представлен пожилому господину с карими внимательными глазами. Этот господин поселился в комнате на первом этаже и прожил на даче две недели. Каждый день Павел являлся к нему утром, как на службу, и рассказывал обо всех городах и селах Советского Союза, где ему удалось побывать за тридцать с лишним лет жизни. От Павла требовалось вспомнить топографию виденных им мест как можно детальнее. Особенно интересовали господина состояние дорог и приметы расположения воинских частей. Павел мешал истину с ложью, не очень-то беспокоясь о правдоподобии. Наконец достойный господин исчез со своим магнитофоном. После него Себастьян познакомил Павла с инструктором парашютного дела. Это был парень, постоянно пребывавший в отличном расположении духа. По-видимому, он расценивал жизнь как один долгий затяжной прыжок без раскрытия парашюта в конце и поэтому смотрел на вещи философски. В нем не было той фанаберии, которой в избытке обладал модный Себастьян. Инструктор, как всякий человек дела, иронически относился к теории, поэтому теоретические занятия продолжались всего три дня. Переводчиком служил Франц. Хотя Павел прежде подозревал, что садовник знает русский язык лучше, чем демонстрирует, все же переводил он плохо. Например, заключительную фразу теоретического курса, которая звучала в устах инструктора так: «Вообще же нормальному человеку лучше с парашютом не прыгать, а если уж ему приспичило сломать себе ноги или шею, то для этого есть более простые способы», — эти слова Франц перевел в крайне невыразительной форме. Практикой занимались на летном поле, расположенном далеко в стороне от больших дорог. Они прожили там полмесяца. Павел прыгал трижды из спортивного самолета, пилотируемого самим инструктором, с высоты полторы тысячи метров и приземлялся на ровном поле. Затем было два прыжка с приземлением на смешанный лес. А после того серия ночных прыжков из военного транспортного самолета на неизвестную заранее местность. Старая практика сослужила Павлу службу, и все сошло благополучно. Лишь однажды при ночном прыжке он немного не рассчитал момент соприкосновения с землей и вывихнул левую ногу в голеностопном суставе. Но инструктор оказался мастером и в этом деле, он быстренько вправил сустав, так что помощи врача не понадобилось. Когда вернулись на дачу, инструктор преподал урок, как лучше и быстрее спрятать парашют после приземления. Это у Павла получалось хуже, но инструктор сказал: ничего, нужда научит. Он заполнил какой-то длинный формуляр, попрощался и уехал, пожелав напоследок Павлу, чтобы ему не пришлось воспользоваться приобретенными знаниями. Из всех, с кем судьба сталкивала Павла на чужой земле, этот остряк-парашютист был единственным симпатичным парнем, хотя его можно было считать циником. О нем у Павла остались приятные воспоминания. Следующим был инструктор по подводному плаванию, человек лет тридцати, но уже лысый. Он приехал с аквалангом, привез резиновый костюм и прочие необходимые принадлежности. Прежде всего он спросил, умеет ли Павел плавать, и, получив утвердительный ответ, велел закаляться, то есть обтираться холодной водой по утрам, постепенно приучить себя к холодным душам. Павел сказал, что давно так и делает. Павлу раньше не приходилось держать в руках акваланг, и занятия были ему интересны. Леонид Круг, ставший наконец мобильным, принимал в них участие, и надобность во Франце как в переводчике отпала. Круг успел отвыкнуть от немецкого, однако его знаний хоть с грехом пополам, но хватало. Седьмое ноября, годовщину Октябрьской революции, Павел отметил крещением в ледяной воде. Лысый инструктор привез его и Круга на берег знакомой им бухты, велел Павлу надеть резиновый костюм, маску, акваланг, ласты и мановением руки двинул его в море. Тренировки продолжались в течение недели ежедневно. Было бы преувеличением сказать, что Павел научился чувствовать себя в воде как рыба, но кое-чего он все же достиг. Он мог плавать с грузом и без груза на нужной глубине и с нужной скоростью. Большего от него не требовалось. Когда подводник убрался с дачи, приехал специалист по тайнописи, его сменил радист, а затем наступило затишье, и Круг организовал экскурсию в город. Франц сопровождал их. Эта поездка была похожа на предыдущую, с той лишь разницей, что в пивной не оказалось провокаторов. Круг был возбужден, порывался кутнуть на всю катушку, но Павел сдерживал его напоминаниями, что у них нет для этого денег. Как и прошлый раз, Павел купил в киоске газеты. Вечером, читая их в постели, он обратил внимание на некролог, помещенный в парижской эмигрантской газете. Фамилия усопшего была ему известна из дела резидента Михаила Зарокова. В некрологе сообщалось о кончине на семидесятом году жизни Александра Николаевича Тульева, «верного сына России». За завтраком газеты просматривал Леонид Круг. Павел ожидал, что он как-то среагирует на это сообщение, и не ошибся. Увидев некролог, Леонид сказал: «Отлетался, божий одуванчик. Вечная память!» И объяснил Павлу, кто такой этот Тульев. У Павла мелькнула мысль сохранить газету, может быть, вырезать некролог. Но это было рискованно. Как он объяснит свою прихоть, если она обнаружится? Подошло рождество. Клара испекла огромный пирог, но сама уехала на целый день, и они выпили под пирог втроем. Минул Новый год, а затишье все продолжалось. Погода на дворе стояла отвратительная. Заморозки бывали только по утрам, днем земля расквашивалась. Снег падал редко, а выпав, тут же таял. Ветер с моря дул влажный, зябкий. Однажды за Леонидом приехал брат и увез его на три дня. С тех пор Круг стал отлучаться все чаще, и жизнь Павла сделалась совсем тоскливой. Куда ездит и что делает, Круг не рассказывал. Задумываясь о дальнейшей своей судьбе, Павел терялся в предположениях. Появление инструкторов позволяло догадываться если не о цели, ради которой с ним возятся, то, по крайней мере, о способах его возвращения в Советский Союз. Но последовавшее затем бездействие его хозяев все опять затуманило. Вряд ли в этом был какой-то умысел. Скорее, им попросту не до него… Однако всему приходит конец. В один прекрасный день явился давно не показывавшийся Себастьян. Он изъяснялся в обычной своей бесцеремонной манере, но содержание беседы было необыкновенно ново. Для приличия был задан вопрос, не желает ли Павел вернуться в Советский Союз, на что последовал ответ: хоть к черту на рога, лишь бы не торчать больше на этой опостылевшей даче. Себастьян сказал, что у Павла будет относительно легкое задание. Ему дадут маленькую рацию и немного денег. Он должен найти одного человека, передать ему рацию и деньги. Разумеется, его снабдят безупречными документами. А способ засылки будет неопасным. Павел был согласен на все, и Себастьян уехал, сказав, что ждать теперь недолго. Это произошло в начале марта. А через месяц Павла перевезли в другое место. Он покинул дачу, ни с кем не простившись, так как думал, что еще вернется. Однако не вернулся. Ему выдали костюм, туфли, белье — все советского производства, велели сразу надеть, чтобы обносилось. Вручили паспорт на имя Павла Ивановича Потапова. Затем показали «Спидолу» — рижский транзисторный приемник. Но это не «Спидола», хотя может служить и обычным приемником, — в корпус вмонтирована портативная рация. Павлу объяснили, как настраивать ее на передачу. Дали подержать в руках микрокатушку. Он вставит эту катушку в гнездо рации и проведет краткий сеанс передачи, о дате которого ему скажут перед отправкой. А задание предельно простое, обязанности его ограничены и необременительны. В городе К. или в городе Я. Павел разыщет человека, которого зовут Станислав Курнаков. Паролем послужат советские денежные знаки — он предъявит Курнакову вот эти две бумажки: пятерку и трешницу. Они не поддельные. Дальше Павел должен исполнять приказания Курнакова. Может случиться, что Павел его не найдет. Тогда-то и следует воспользоваться передатчиком. После этого рацию надежно спрятать. Павлу обосноваться в городе К., устроиться на работу и жить мирно, ни о чем не думать. Когда понадобится, его найдут.ГЛАВА 15 Возвращение Бекаса
Теплым и дождливым майским вечером новенький сухогрузный теплоход под иностранным флагом отдал якорь на внешнем рейде Батумского порта. В ожидании таможенного досмотра капитан и его помощники собрались в офицерской кают-компании, а команде было разрешено заняться личными делами. Капитанская каюта не пустовала в это время. В ней сидели Себастьян и Павел. Света не зажигали. Когда совсем стемнело, Себастьян приказал готовиться. Павел разделся, остался в плавках, застегнул на груди пряжки акваланга, приладил маску. Себастьян достал из шкафа резиновый мешок — в нем был мягкий матерчатый чемоданчик на молнии, а в чемоданчике «Спидола» и деньги. Сунув в мешок одежду Павла, Себастьян туго перетянул резиновым жгутом горловину, сделал на жгуте две петли, чтобы можно было продеть в них руки, и помог Павлу закинуть мешок на спину, поверх акваланга. Павел взял в руки ласты, но Себастьян попросил не спешить. Он один вышел из каюты. Минут через десять вернулся и приказал следовать за ним. Они быстро достигли кормы, никто не встретился им по пути. С кормы свисал веревочный трап. На море был полный штиль. — Давай! — шепнул Себастьян и хлопнул Павла по плечу. Павел спустился по трапу до последней перекладины, вдел ноги в ласты и окунулся в теплую, темную, плотную воду. Павел плыл медленно. Это было очень странно, но теперь, когда желанный миг возвращения на родную землю оказался так близок, хотелось продлить неповторимое ощущение… Павел ехал в поезде, глядел в окно и думал об удивительных совпадениях, происходящих в жизни. Он начал эту операцию в поезде № 52 Сухуми — Ленинград и сейчас, как бы завершая большой круг, попал в этот же № 52. Вскоре Павел понял, что тащиться поездом будет невмоготу. В Адлере он сошел и поехал в аэропорт… Во Внукове хотелось позвонить своим из автомата, но он решил на вокзале не мельтешить, сразу поехал на такси в город. На Калужской площади, отпустив машину, зашел в телефонную будку. Сначала позвонил домой матери. Затаив дыхание считал редкие гудки — долго не подходили. Услышал родной голос, сказал: — Здравствуй, мама! Как поживаешь? — Жив, здоров? — Она волновалась, но не хотела этого показать. — Здравствуй, сынок мой! — Как твои дела? Здоровье как? — Да какие у пенсионеров дела! Мы народ бодрый. Ты-то как? — Я постараюсь заехать хоть на минутку, тогда поговорим. — Не передумаешь? — Нет, родная, подожди немного, скоро буду… Потом он набрал номер Маркова. Когда полковник поднял трубку, Павел сказал, изменив голос на солидный руководящий баритон: — Здравствуйте, Владимир Гаврилович. Как поживаете? — Не обманешь… — Полковник вздохнул с облегчением. — Мне же пограничники сигнализировали… — Ну, значит, не вышло! — Павел рассмеялся. — Когда? — Только что. — Ты где? — На Калужской площади. — Спускайся к парку Горького, ко входу. Я сейчас за тобой приеду… Марков повез его домой, на Садово-Кудринскую, повидаться с матерью. Павел посидел дома минут тридцать, а потом спустился к машине. Марков сказал тихо: — Вот такая у наших матерей судьба. Полчаса в год сына видит. — И то хорошо, — откликнулся Павел. — Ну ладно, у тебя все же несколько дней свободных будет. Порадуй ее… Они поехали за город, на ту самую дачу, где беседовали в последний раз перед расставанием. Павел принял душ, а потом сели обедать. Владимир Гаврилович не спрашивал у Павла, как он себя чувствует, только поглядывал на него украдкой, стараясь, вероятно, подметить перемены. Но их не было. Перед ним сидел тот же Павел, серьезный, но всегда готовый пошутить человек. Разве что появилась некая задумчивость, мимолетная, едва уловимая. Но так, может быть, кажется от того, что не виделись давно, да и устал ведь он. Марков не собирался с места в карьер требовать от Павла полный отчет. Наоборот, полковник ждал, не попросит ли он сам о чем-нибудь, что необходимо сделать немедля, что не может быть отложено на завтра. Вкратце изложив суть полученного задания, Павел сказал: — Время у нас есть. Если б я сам искал Станислава Курнакова, сколько б мне потребовалось? Минимум дней десять. И сроков они не устанавливали. Марков согласился, что не меньше, и спросил: — А тебе не приходило в голову, что Курнаков — это Зароков? — Была такая мысль. — Зароков-то исчез, — сказал Марков. — А твой друг Дембович, он же Куртис, к сожалению, помер. Сгорел в собственном доме. И как говорится, унес с собой в могилу все, что знал. А знал он немало. Владимир Гаврилович встал, поправил съехавший набок галстук. — Ладно, я ушел. Отдыхай. Завтра приедем с Иваном Алексеевичем. — Между прочим, — остановил его Павел, — все хотел вас спросить: чемоданчик-то тем моим симпатичным вагонным жертвам не вернули? — Что, совесть мучает? — с шутливой суровостью спросил Марков и успокоил: — Давно. Не мы вернули — милиция. Теперь органы охраны общественного порядка имеют в лице пострадавших супругов самых горячих почитателей. Они посмеялись от души, и Марков уехал, захватив с собой «Спидолу». Оставшись один, Павел вышел побродить, но скоро захотелось спать, и он лег, распахнув перед этим все четыре окна в комнате. Иван Алексеевич Сергеев и Марков приехали на следующий день в обед. Генерал побыл часок и уехал, а Владимир Гаврилович остался до утра. Павел подробно рассказал о своих закордонных днях. Магнитофон терпеливо фиксировал его повествование. Потом полковник сказал, что Станислав Курнаков, он же Михаил Зароков, он же Тульев, обнаружен в городе К., работает мастером в ремонтной радиомастерской. Специалисты, тщательно изучив содержимое «Спидолы», установили, что заключенные в ней таблицы являются только частью шифра. Ясно, что ключ к шифру надо искать у Курнакова. Первый тур закончился. Начинался второй. Теперь Зароков-Курнаков, восстановив связь со своим центром, должен активизировать разведывательную деятельность. — Что ж у нас получается? — самому себе задал вопрос полковник Марков. — Он, конечно, обрадуется посылке, но… — полковник поднял глаза на Павла… — но обрадуешь ли его ты? — Вы думаете, все-таки подозревает? — спросил Павел. — Предположим. — Лично меня он вряд ли опасается. Я всю дорогу бегал от него без оглядки, он скорей считает, что я сам его боюсь. — Это верно. Но нам не будет известно, какие инструкции насчет тебя даст ему центр. Ведь, судя по твоему рассказу, они там не очень-то тебе доверяют. — Тоже верно, — согласился Павел. Добавить ему было нечего. После недолгого раздумья полковник продолжал: — Будем исходить из худшего. Скажем, так… У тебя задача одна — добыть ключ к шифру. А Курнаков не захочет приблизить Бекаса, предпочтет держать на расстоянии. Как ты шифр отыщешь? — Придется Бекасу переквалифицироваться в домушники, — сказал Павел. — Пожалуй, придется. — Марков улыбнулся, но тут же снова стал серьезным. — Задача твоя ближайшая легче всего, что тебе уже пришлось сделать, но всегда учитывай одну неприятную возможность: вдруг Тульев решит избавиться от тебя. — Ну-у, Владимир Гаврилович, в его-то положении да на такое дело… — Рассуждай как хочешь, а Дембовича-то он собственной рукой подпалил. Так что будь начеку. Потом, сощурив глаза, Павел посмотрел на Маркова как-то вопросительно. — Знаете, Владимир Гаврилович, я забыл вам одну вещь сказать. Может сыграть роль… — Так говори. — Отец нашего подопечного умер. — Как ты об этом узнал? — Видел некролог в эмигрантской газете. Маркова эта весть явно заинтересовала. Он спросил: — Покойный был уже не у дел? — Да. Насколько знаю, его съели. — Интересно, интересно, — оживился полковник. — Газету запомнил? — Да. — И число? — Четырнадцатое сентября. — Обязательно добудем. Определенно пригодится. Павел встал, прошелся, остановился перед Марковым. — Владимир Гаврилович, тогда у меня просьба… Дайте мне вырезку из газеты, когда найдете. Некролог. Я покажу ему в подходящий момент. Это будет выстрел в десятку. Я постараюсь. Марков засмеялся. — Ладно, получишь. Только не пускай ее в ход преждевременно… Было уже очень поздно. Они пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по спальням. У старшего лейтенанта Павла Синицына образовалось дней девять-десять, которые он мог использовать по личному усмотрению. Они пролетели очень быстро.ГЛАВА 16 Старые друзья
Взяв из окошечка справочного бюро листок с адресом, который был ему известен без того. Павел отправился на квартиру Курнакова. Все следовало делать естественно. Вдруг спросит, как Павел узнал адрес… Хозяин ветхого деревянного домика, седой низенький дяденька пенсионного возраста, но выглядевший гораздо крепче своего домовладения, сообщил, что Станислав Иваныч сейчас на работе, и объяснил, как найти мастерскую. Судя по всему, работа в этой радиомастерской была, что называется, не бей лежачего. Павел целый час дежурил поблизости, ожидая, не выйдет ли Курнаков на улицу, и ни одного клиента не увидел. В чемодане у него лежала «Спидола», и можно было предложить себя в качестве удрученного клиента, но если окажется, что мастер там не один, и вдруг другой, не Станислав возьмет «Спидолу» в починку? Лучше будет организовать сцену встречи старых друзей. Станислав наверняка подхватит. Павел вошел в мастерскую. В первой комнате, разделенной надвое широким барьером-прилавком, никого не было. За хлипкой фанерной дверью слышались мужские голоса. Павел постучал по прилавку костяшками пальцев. Дверь открылась. За нею стояли рядом двое в синих халатах, один помоложе и пониже, другой постарше и повыше. Павел глянул на высокого, развел руками во всю ширь и закричал как в лесу. — Стасик! Дорогой! «Стасик» даже вздрогнул, глаза у него сделались круглые и испуганные. Но в этом сонном царстве можно было испугаться просто крика. Надежда моментально оправился, так что его коллега не успел ничего заметить. А старые друзья уже обнимались, делая это неуклюже и не совсем естественно, ибо их разделял прилавок. — Кого я вижу! Друг! Какими судьбами? — кричал Надежда. Он не знал, как ему называть Павла. Сцена встречи развивалась по нарастающей. Закончилась она словами Надежды, обращенными к его сослуживцу: — Слушай, Коля, ты иди обедать сейчас, а я потом. Коля оставил их вдвоем. Лицо у Надежды сразу потемнело. — Так действительно можно сделать заикой, — сказал он, глядя Павлу в глаза. — А теперь говори, какими же судьбами? Павел вынул бумажник, покопался в нем и положил на прилавок пятерку и трешницу. Надежда взял их, долго смотрел на номера, и складки у него между бровями постепенно разгладились. — Привез что-нибудь? — спросил он, пряча деньги в карман. Павел похлопал по стоявшему между ними чемодану. Надежда сказал: — Знаешь что? Сейчас этот телок вернется, и пойдем отсюда. Все равно работы нет. Ты иди по этой улице к центру, я догоню… — Он снял халат, повесил его на гвоздик… Направляясь к городскому саду, Павел и Надежда шли по теневой стороне. Было жарко. — Ты уверен, что пришел без «хвоста»? — спросил Надежда. — Не опасайся. В чем, в чем, а в этом опыт есть. — Что в чемодане? — Рация, деньги. — Где бы нам поговорить? — Надежда подумал и решил: — Занесем домой чемодан, а потом погуляем. Надежда представил Павла хозяину и его старушке жене как лучшего друга, с которым не виделся бог знает сколько, и сказал, что Павел, возможно, поживет у него день-другой. Старики ничего не имели против. Комната у Надежды была с низким потолком, но большая и чистая. Едва вошли, Надежда раскрыл чемодан, взял в руки «Спидолу», нежно погладил. Потом обвел комнату взглядом, прикидывая, где ее можно спрятать. — Она работает и как приемник, — сказал Павел. Надежда кивнул в сторону комнаты хозяев. — Народ деликатный, без стука не заходят. Но знаешь… Решено было взять «Спидолу» с собой — сейчас многие шляются по улицам с транзисторами, как ходячие громкоговорители. Видно было, что Надежде не хочется выпускать рацию из рук. Слишком долго был лишен возможности обладать такой необходимой вещью. Часть денег рассовал по карманам, а другую убрал в ящик комода. Вышли на улицу. Надежда начал с того, что было для него самым главным: — Они назначили срок первой передачи? — В любую среду от двадцати трех до двадцати четырех по московскому времени. — А прием? — Сказали, что сам сообразишь. — О шифре речь была? — Просили передать тебе «Спидолу», остальное меня не касается. — Тебя учили работать с ней? — Мне дали маленькую приставку, показали, как включить рацию на передачу. — А когда ты должен воспользоваться этой приставкой? — спросил Надежда. — Семнадцатого июля в те же часы. Если бы тебя не нашел. — Они это допускали? Павел пожал плечами. — Значит, допускали. — Ты как будто недоволен, что я тебя расспрашиваю? — деланно удивился Надежда. — Или я спросил что-нибудь лишнее? — С чего ты? — Ну ладно. Говори, какие инструкции получил, кто их давал. — Найти Станислава Курнакова. В городе Я. или в городе К. Вручить «Спидолу» и деньги. Дальше исполнять приказания Станислава Курнакова. Сказал мне это Себастьян. — И все? — Больше ничего. — А если бы не нашел? — Включить приставку и передать в эфир. Рацию спрятать. Устроиться здесь и ждать. Надежда замолчал. Было понятно, что он хотел выяснить, какой степенью доверия облекли Павла в центре, посылая сюда. Теперь он все узнал и был удовлетворен. Нервозность исчезла. Надежда успокоился. — Сменим пластинку, Паша, — сказал он, когда сели. — Или ты не Паша? — Фамилия другая. Потапов. — Так что же мы с тобой будем делать, Потапов? На работу устраиваться надо, а? Ладно. Была бы шея, хомут найдется. Скажи, Потапов, ты знаешь мое настоящее имя? Видно, Надежде показалось, что пластинку менять еще рано. — Зароков Михаил. — Тебе Себастьян сказал? Или Дембович? — Нет. — А кто? — Сам сообразил, когда тебя в мастерской увидел. — Не пойму… Павел объяснил: — На допросах, как «Отче наш», все время твердили о двоих — Дембович и Зароков, Зароков и Дембович. Эти фамилии у меня теперь в одном ящике лежат. Ну с Дембовичем-то мы почти что родные, а Зарокова я в том городе не слыхал. Но зато был знаком с одним фраером, который предлагал мне кататься бесплатно на такси. И вот я вижу этого самого фраера в радиомастерской и почему-то сразу вспоминаю Дембовича. И думаю себе: или Бекас стал психом, или он имеет перед собой человека по фамилии Зароков. Непонятно? — Соображаешь. — Надежда как будто был удивлен. — А еще никаких фамилий в ящике нет? Павел знал, что имеется в виду фамилия Тульев. Но как бы не так… — Нет… Теперь Надежда счел, что можно перейти на другую тему, и попросил рассказать, каким образом Павла забросили. Павел описал все по часам, по минутам. Надежда заинтересовался подробностями жизни Павла и Леонида Круга в разведцентре, людьми, с которыми Павел сталкивался. Почти всех он хорошо знал. Портреты, нарисованные Павлом, были карикатурны, но обладали поразительным сходством. Надежда все время улыбался. Павел мимоходом упомянул о букете прозвищ, слышанных им, и тогда Надежда спросил, не приходилось ли ему также слышать об Одуванчике. Павел сказал, что Леонид Круг часто говорил с крайней неприязнью о каком-то старце, который якобы вредит его брату, и иногда называл старца божьим одуванчиком. Надежду при этих словах прямо-таки перекосило. В бумажнике у Павла лежал некролог об отце Надежды, но вынимать его еще не настал срок. По пути домой зашли в продуктовый магазин. Надежда накупил всякой еды, взял бутылку водки. Он сказал, что первое готовит ему жена хозяина, борщ у нее получается отменный. У хозяев сын служит в армии. Надежда живет в его комнате и даже тапочки его старые донашивает. Пообедали, покурили. Отнесли тарелки на кухню. Надежде не терпелось заглянуть внутрь рации и, дождавшись темноты, он плотно задернул занавески, повернул ключ в двери, зажег настольную лампу и верхний свет. Затем достал из комода брезентовую сумку, в которой хранились набор отверток, сверл, напильников, маленькая электродрель, молоточки, и нетерпеливо снял маскировочный корпус «Спидолы». Ее внутренности состояли из двух самостоятельных блоков. Полюбовавшись компактностью аппаратуры, Надежда принялся изучать цифры и буквы, выдавленные на черной блестящей поверхности эбонитовой оболочки, составленной из продолговатых пластин. Потом взял маленькую отвертку и отвинтил одну пластину. Под нею открылась ниша, из которой Надежда извлек две картонные таблички, формой и размером похожие на маленькие игральные карты для покера, которые принято называть атласными, хотя делаются они не из атласа. И рубашка у них была карточная. А на лицевой стороне отпечатаны календари на 1963 год. Разграфлено по месяцам и по дням недели, воскресенья выделены красным. Но числа в календарях перепутаны. Это был шифр. Вернее, половина шифра. Надежда взял из брезентовой сумки шильце и спросил у Павла иронически: — Я тебе не мешаю? — А что, нельзя? — Павлу не надо было притворяться, чтобы изобразить, как ему не хочется отходить сейчас от Надежды. — Иди погуляй, что ли… С полчасика… Павел повиновался. Во дворе, прохаживаясь под окнами, он обратил внимание, что свет в их комнате как будто бы уменьшился. Кажется, Надежда выключил настольную лампу. А через минуту-две снова зажег. Павел сел на ступеньке крыльца. Ночь была беззвездная, темная. Поднимался ветер. Наконец скрипнула дверь. Надежда подошел, опустился на ступеньку рядом с Павлом, закурил. — Сегодня вторник? — спросил он, и голос у него был усталый. — Сегодня уже среда. — Ну отбой. — Надежда погасил папиросу. — Спать. Он поделился с Павлом простынями и подушками. Павел лег на диване. Кровать Надежды была очень высокая, выше стола, он взгромоздился наверх, чуть ли не под самый потолок, и было смешно глядеть на него снизу. — Свет-то забыли, — как-то по-домашнему проворчал Надежда. Павел встал, выключил лампу. — Черт-те что, — сказал Надежда, ворочаясь. — Надо попросить хозяев, пусть уберут эти проклятые перины. — И добавил без всякой связи с предыдущим: — Надоело мне в этом городе. У тебя документы в порядке? — По-моему, нормальные. — А ну-ка покажи. Павел встал, снова зажег свет, подал Надежде паспорт. Тот нашел, что сделано чисто. Они лежали в темноте молча, и каждый думал о своем. — Не спишь? — сказал Надежда. — Не могу. Тикали часы. На улице ветер шелестел листвой. Слышно было, как покашливает за стеной хозяин. — Хотел бы я знать, что с Дембовичем, — сказал Надежда. — А если забрали? — Должны были забрать. — Старик расколется как орех. — А может, и не расколется. — Надежда повернулся на другой бок. — Ладно, бог с ним, с Дембовичем. Ты вот что… Завтра подыщешь себе жилье, тут это довольно легко. В одной конуре нам жить нельзя. Ну вот, все правильно, подумал Павел. Он не очень-то и рассчитывал, что Курнаков разрешит ему неотлучно находиться рядом с собой. Утром Надежда ушел на работу, а Павел, посоветовавшись с его хозяином, отправился искать жилье. Подходящая комната нашлась на параллельной улице, в пяти минутах ходьбы от Надежды. Столковавшись о цене, Павел заплатил за месяц вперед. Прописку решил пока что не оформлять, благо с этим делом тут просто. Вернувшись часа в три, Павел сообщил хозяевам Надежды, что все в порядке, отказался от предложенного обеда — мол, подожду друга — и пожелал немного отдохнуть. В комнате Надежды, прибранной после их ухода, царили чистота и порядок. Павел пригляделся, прикидывая, откуда целесообразнее всего начать поиск, но ничего определенного решить не мог. Вещей, нужных и давно отслуживших, было очень много, тайник при необходимости можно устроить в двадцати разных местах. Так что Павел отверг мелькнувшую было мысль приступить к розыскам шифра немедленно. С минуты на минуту должен был прийти с работы его «друг». Надежда явился бодрый, в приподнятом настроении. Доклад Павла его порадовал. К обеду он принес бутылку водки, и они просидели за столом часа полтора. Был выработан, так сказать, статус взаимоотношений. Они будут встречаться по вечерам. Павел несколько дней может побездельничать, побродить по городу, осмотреться, почитать объявления о найме рабочей силы, а потом они что-нибудь придумают. В среду Надежда вышел в эфир, в четверг работал на прием. Минуло еще три дня, а Павел так и не сумел найти ни одной подходящей возможности произвести у Надежды обыск. Хозяева сидели дома крепко, как медведи в зимней берлоге, незамеченным в комнату Надежды не проникнуть, да и он сам мог нагрянуть в любую минуту. Рисковать тут Павел не имел права. Наконец он придумал выход и по телефону, который у него имелся, попросил у лейтенанта Кустова явку. …Во вторник к хозяевам Надежды пришла из собеса девушка. Поинтересовавшись, как живут старики пенсионеры, не скучают ли, она предложила им две путевки на экскурсию в Москву, на ВДНХ. Завтра за ними заедет автобус, в Москве они будут на полном содержании — трехразовое питание и так далее. Группа их состоит из двадцати пяти человек, все люди пожилые, как они сами… Старики с радостью согласились. В среду, когда они уехали, в комбинате бытового обслуживания, которому подчинялась радиомастерская Надежды, было созвано совещание с обязательным присутствием заведующих производственными точками. Надежда, разумеется, тоже должен был участвовать в нем, и оно продолжалось три часа. Павел проник в дом так, что соседи не видели его. Ключи хозяева оставляли под крыльцом. Не мешкая, начал методично и тщательно осматривать комнату, ища тайник. Долгое время его попытки были тщетными. Потом он обратил внимание на настольную лампу. Это была, так сказать, капитальная конструкция канцелярского типа. Массивная, как пьедестал, круглая мраморная плита, к ней привинчена ребристая ножка-колонна, а над колонной на проволочном каркасе покоится большой матовый плафон. Вдруг Павел вспомнил, что, выпроводив его на улицу перед тем, как сесть за шифровку, Надежда почему-то на несколько минут погасил настольную лампу. Сняв абажур и отвернув легко завинченную гайку на нижней поверхности мраморного основания, он отделил полую ножку. Хорошенько запомнив расположение витков, размотал изоляцию на проводе, и в руках у него очутился плотно скатанный ролик. Развернул его и увидел три колонки цифр. Это было то, что он искал, — ключ к шифру. В глубине ножки белел комок ваты. Павел вытянул его, и на ладонь упала автоматическая ручка размером несколько крупнее принятого стандарта. Это был пистолет. Любопытно, почему Надежда не носит его при себе? Неужели перестал бояться? Пересняв цифры, Павел снова устроил все как было. В тот же день после ужина Надежда завел речь о женщине, которую зовут Мария, — казалось, Надежда угадывал и исполнял желания полковника Маркова. Он говорил, что тоскует по ней, что ему ее страшно не хватает. Эта исповедь завершилась настоятельной просьбой: Павел должен съездить в тот город, негласно разыскать и повидать Марию. И как-то вручить ей деньги. Может быть, заодно удастся что-нибудь узнать о Дембовиче. Надежда отлично отдавал себе отчет, насколько это небезопасно, — ведь Павла многие знают в городе, контрразведчики, безусловно, не забыли историю с переправой, он может быть опознан, выслежен, может привести «хвоста». Но никакие соображения безопасности не останавливали его. Павел сначала подумывал, что это просто способ отправить его подальше, а самому скрыться. Но было непохоже, чтобы Надежда хитрил. Сообщив своим по телефону, что он должен исчезнуть на несколько дней, Павел попросил явку. Он встретился с лейтенантом Кустовым и передал ему добытый у Надежды ключ к шифру. А потом отправился в город, где жила Мария.ГЛАВА 17 Привет и подарок
В феврале у Марии родился сын. Она назвала его Александром. Когда была в роддоме, каждый день под окно, возле которогостояла ее кровать, приходили ребята из таксомоторного, передавали через няню апельсины и яблоки, однажды написали записку: «Цветов пока нет. Но как будешь отсюда выходить, найдем вот такой букет». И правда, в день выписки явились с целой охапкой мимозы. Подруги, которых Мария как-то незаметно растеряла с появлением в ее жизни Михаила, снова были с нею, а Лена Солодовникова буквально не отходила ни на шаг, часто оставалась ночевать. Короче говоря, чувство одиночества, которое Мария так тяжело переживала в первые месяцы после исчезновения Михаила, постепенно развеялось, и от тех времен в душе остался лишь осадок горького недоумения. О причинах бегства шофера Михаила Зарокова судили и рядили в парке по-всякому. Нашлись и такие, кто объяснял дело, по их мнению, мудро и просто. Мол, чего тут непонятного — все они таковы, холостые мужики: заморочил девке голову, а увидел, что будет ребенок, — удрал. Одна Мария знала, что это не так. Она же не успела сказать Михаилу о беременности… Она не винила Михаила ни в чем и не жаловалась на судьбу. Причиной, заставившей его бежать из города, Мария считала какие-то неведомые ей события, грозившие Михаилу очень серьезной опасностью. А события эти могли быть последствием прошлого. Она сопоставила историю, поведанную Михаилом в тот далекий зимний вечер, когда первый раз пригласила его к себе, и свою поездку в Москву, к матери друга Михаила. Вспомнилось странное впечатление, оставшееся от поездки. Михаил был в плену, бежал, служил в армии под чужой фамилией. Друг, которого Михаил считал погибшим, оказался живым и сделался бандитом. Наконец, она знала, что Михаил кое в чем врал ей. Например, насчет жилья. Мария складывала все вместе, и получалась зловещая сеть, в которую, вероятно, и попал Михаил. Во всяком случае, она не сомневалась, что дело связано с уголовным миром. Сознание этого отравляло воспоминания обо всем хорошем, что принесла ей любовь Михаила, но его она любила по-прежнему. С сожалением перестала она носить подаренный им медальон. Однажды хотела даже выбросить — ведь эта вещь была ворованная, мать Мишиного друга отказалась ее принять. Но, поколебавшись, Мария спрятала медальон в старую сумочку, которой давно не пользовалась, — с глаз подальше. Все-таки это была единственная память о Михаиле. Для себя она твердо решила: вернется — примет его и не упрекнет ни словом. Если, конечно, он не преступник… Заботы о сыне отодвинули в сторону все другие мысли, Мария понемногу окончательно пришла в себя. И вдруг одно непонятное происшествие вновь нарушило покой. Мария так рассказывала Лене Солодовниковой: — Понимаешь, до сих пор руки дрожат, не могу успокоиться… Вот слушай по порядку. Сегодня утром я повезла Сашку в консультацию. Что-то у него с желудочком неладно. Коляску оставила в скверике, против входа, ну, ты же знаешь… Все так делают… Пробыли мы у доктора полчаса, не больше, ничего страшного у Сашки не оказалось, просто перекормила. Выхожу, держу его одной рукой, а другой клеенку в коляске поправляю. Разгладила ладонью — кирпичик какой-то под клеенкой. Отвернула — представляешь, что оказалось? Пачка денег. Новенькие, в упаковке. Под ленточку вложена записка. Всего несколько слов. «Ваш друг передает вам привет и просит принять подарок». Почерк не Мишин… Ты знаешь, Ленка, у меня прямо сердце оборвалось. Думаю: ну вот, дождалась. Их там, наверно, целая шайка. Награбили, и он мне от своей доли прислал. Даже не хотела Сашку в коляску класть после этих денег. Иду и думаю: что же делать? Деньги у меня в сумке, и будто я сама воровка. Куда их девать? Пошла в милицию. Ну, конечно, расспросы, допросы. А что я могла им сказать? Говорят, не можете ли вы предположить, кто подкинул эти деньги. Говорю, нет. Не буду же я замешивать Михаила. А потом они и сами в конце концов соображать должны, им же о его исчезновении известно. В общем, не стала я ничего предполагать. Говорю, возьмите эти деньги, а сказать мне больше нечего. Составили протокол, и я ушла. Мария недаром считала Лену фантазеркой. Выслушав, она спросила таинственным шепотом: — А записка? Надеюсь, ты ее не отдала? Мария вздохнула. — Конечно, не отдала. — Она вынула из сумочки записку. Подруги долго рассматривали ее, даже на свет. Начитанная Лена высказала догадку, что, может быть, на бумаге есть тайнопись, и предложила прогладить горячим утюгом. Это было очень смешно, и Мария сказала с грустной улыбкой. — Ленка, Ленка, какая же ты еще девчонка… Однако отговаривать ее не стала и сама включила стоявший на подоконнике электрический утюг. Пылкое воображение обмануло Лену: на бумаге, кроме чернильных букв, ничего не было, и Мария спрятала чуть поджарившуюся, ставшую ломкой записку в сумочку. Лена спросила: — И все? И дальше ничего? — А что же еще? Думаю, как же они меня разыскали? Ну, положим, Михаил адрес знает. Но ведь на дом ко мне не пришли. Значит, следили, выбирали удобный момент. От самого дома следили… Ужасно неприятно… И откуда узнали, что я дома сижу, в декрете? Значит, справлялись на работе. Пошла в парк. Там, как всегда, крики, шуточки: «Покажи-ка шофера Сашку». А мне не до шуток. Спрашиваю у Нины, у новенькой, не интересовался ли кто мной. Сказала, звонил мужской голос, спросил по имени. Нина ответила, что меня нет, в декретном отпуске, и поинтересовалась, кто спрашивает. Ответил: знакомый. А какой там знакомый… Прямо не знаю, что делать. Хоть на улицу не выходи. — Да что ты, Маша? — воскликнула Лена. — Не хватало еще — в родном городе жить и бояться. — Я и не боюсь, — сказала Мария. — Просто неприятно. Один раз подбросили — могут и еще. Они условились, что Лена пока поживет у Марии.ГЛАВА 18 Арест
Павел признался Надежде, что Мария понравилась ему. И это была правда. Он сразу узнал ее по описанию Надежды. Необыкновенно свежий цвет лица. И очень женственная. Ему неизвестно, какая она была прежде, но сейчас просто хороша, ничего не скажешь. Не опуская ни единого штриха, Павел начал рассказывать, как нашел Марию, как дежурил возле ее дома, следовал по пятам до детской консультации. — При чем здесь детская консультация? — перебил Надежда. — Фу, черт, забыл, — спохватился Павел. — У нее же ребенок, сын. Четыре месяца. Понадобилось подождать немного, чтобы дать Надежде переварить эту новость. Павлу еще не приходилось наблюдать, каким образом проявляется у Надежды радость. Но сейчас выражение лица у него было приблизительно такое, как в тот момент, когда он держал в руках рацию. Это было похоже на тихое ликование. Надежда сказал: — Это мой сын, Паша. Павлу оставалось только поздравить, что он и сделал. — Ну дальше, — попросил Надежда. А дальше Павел поведал довольно грустную для Надежды историю, как были положены в коляску деньги, как Мария обнаружила их, что с нею сделалось после этого и как она, не раздумывая, отправилась прямо в милицию. И опять пришлось сделать перерыв, еще более долгий. Отчет Павла походил на процесс закалки: сначала металл раскаляют докрасна, а потом бросают в холодную воду. Ни один из оттенков в смене чувств, владевших Надеждой, не ускользнул от внимания Павла. — Продолжай. — Больше я ее не видел. То есть, конечно, дождался, пока не вышла из милиции, проводил немножко, вижу, топает до дому, и отстал. Разузнал кое-что о Дембовиче, да не стоит сейчас говорить… — Брось-ка ты, психолог, — мрачно сказал Надежда. — В общем, помер Дембович, вот что. Сгорел вместе с домом. — Как узнал? — От таксиста. Соседи сказали, какая-то старуха на пепелище два раза приходила. Скорей всего Эмма. — Больше некому. — Задумавшись, Надежда машинально мял папиросу, пока из нее не высыпался табак. — А Эмму, значит, не взяли… Черт, неужели зря я порол горячку? С того дня Надежда редко разговаривал с Павлом по душам. Вечерами он читал книги, которые брал у хозяина. В хорошую погоду ходил на ту сторону Волги купаться. Павел по настоянию Надежды поступил на курсы шоферов и занимался каждый день с утра до обеда. Надежда правильно рассудил, что Павлу надо иметь крепкую профессию, не работать же всю жизнь грузчиком или экспедитором в пекарне. Сам он тоже с великим удовольствием сел бы снова за руль, но опасался это делать: если его ищут, то в первую очередь среди шоферов. Надежда попросил Павла завязывать знакомства с железнодорожниками, с военными, с речниками. И в свободную от занятий половину дня Надежда велел ходить по ресторанам, на вокзал, на пристань, ездить за город подальше. Смотреть, какие грузы проходят, особое внимание обращать на воинские части, вооружение. Все это пригодится, а кроме того, общение с людьми полезно, так сказать, для общего развития. Надежда был словно в ожидании. Наконец наступил очередной четверг. Сразу после двенадцати ночи Надежда включил «Спидолу», что-то записал, а потом целый час занимался расшифровкой. На следующий день, когда Надежда кончил работу, они вместе пошли на почтамт. Там Надежда получил открытку, посланную на его имя до востребования. Они прочли ее вместе, не отходя от окошечка. Содержание было немногословным:«Дорогой Станислав! Очень рад, что ты благополучно доехал. Все наши передают тебе большой привет. Напиши, как устроился. Жду с нетерпением».Подпись неразборчива. На лицевой стороне есть обратный адрес:
«Москва. Большая Полянка…»Надежда тут же написал ответ. Павел знал, что это контрольная почта. Если Станислав Курнаков действительно в К., он должен получить открытку и ответить. Если его здесь нет, открытка через месяц вернется к отправителю за неявкой адресата. Надежда немного оттаял, словно эта открытка была приветом от друзей. В воскресенье — это было на следующий день после того, как столица встретила космонавтов Валентину Терешкову и Валерия Быковского, — он очень рано разбудил Павла и попросил съездить в Москву, купить кое-какие радиодетали для нужд мастерской. Это оказалось как нельзя более кстати, потому что Павел собирался просить у своих явку, а раз он едет в Москву, то все складывалось проще. Операция завершалась. Михаилу Тульеву, бывшему Зарокову, а в настоящем Курнакову, настало время давать показания. В Москве Павел встретился с Владимиром Гавриловичем Марковым. — Будем брать, — выслушав доклад, сказал полковник. — День назначишь ты. И место тоже. Но прежде ему необходимо переехать на новую квартиру. Надо, чтобы там, где ты будешь потом жить, никто не знал в лицо прежнего Станислава Курнакова. — С переездом будет сложнее. — Уговори его как-нибудь. — Да нет, уговоры тут не помогут. — Павел задумался, склонил голову к столу. И вдруг оживился: — Есть, Владимир Гаврилович! Но для этого придется провести кратковременную демобилизацию. У его хозяев сын в армии служит. Надо устроить ему отпуск, скажем, на месяц, отпустить домой на побывку. А где же он будет жить? Комнату его Стасик занимает. Владимир Гаврилович записал в блокнот фамилию и имя солдата, которые назвал ему Павел, и сказал: — Брать будем в день переезда. Чтобы новые хозяева не успели разобраться, кто из вас Станислав. — А насчет некролога как, Владимир Гаврилович? Показать? — Это можно бы сделать и после, что называется, в стационарных условиях. Но раз сам придумал, сам и покажи. — Ну, кажется, все? — Все. Кустов будет у тебя под рукой. И последнее. Прошу тебя, не зарывайся, будь предельно осторожен и смотри за ним строго. Это все же не игра. И пистолет у него заряжен не холостыми патронами. Слышишь, Павел? — Ну что вы, Владимир Гаврилович… Вы ж меня знаете. — Потому и говорю. Это самое творчество по вдохновению — оно у меня вот где сидит. Не смей гусарить! — Пистолет он не носит, а авторучка в лампе. — Все равно. Они попрощались, и Павел ушел. …Спустя четыре дня к старикам, хозяевам Надежды, пришла неожиданная радость: приехал на побывку сын. Они не хотели стеснять жильца, думали разместить своего Сашу у себя в комнате, — так даже лучше, сынок-то поближе будет, — но Надежда решительно воспротивился. Во-первых, ему не улыбалось быть целый месяц на виду у молодого солдата. Во-вторых, он и раньше уже подумывал сменить квартиру: с появлением рации и партнера вообще следовало позаботиться о более глухой изоляции от соседей. При очередной встрече Надежда сообщил Павлу, что должен срочно менять квартиру, и просил подыскать на окраине подходящий домик, чтобы хозяев было поменьше и чтобы ход был отдельный. Павел уже на другой день нашел то, что нужно, но Надежда отверг его предложение: оказывается, он сам подыскивал себе новое жилье. И уже договорился с хозяевами, что переедет в воскресенье, 14 июля, со всеми вещами. В субботу, 13 июля, Павел пришел вечером к Надежде и завел разговор насчет того, что неплохо, мол, завтра съездить на озеро поудить рыбу. На курсах шоферов, где он занимается, подобралась веселая компания, едут на автобусе, а механик, с которым у Павла дружеские отношения, берет казенную «Волгу». «Я же завтра переезжаю», — напомнил Надежда. Но в принципе идея ему нравилась, он за все время своего пребывания в К. никуда не ездил, совсем закис. Павел предложил удобный вариант: он сейчас же позвонит механику, чтобы тот завтра утром заехал за ними, забросят вещи на новую квартиру, а оттуда отправятся к озеру. Автобус уйдет раньше, но они его нагонят.
…Утро 14 июля было солнечным и теплым. Весело прозвучал на тихой улочке мажорный сигнал «Волги», вызывавший Павла и Надежду. Расставание со стариками хозяевами не было ни долгим, ни грустным. Объяснили им, что Станислав переезжает в другой город. Когда уселись, Павел представил Надежде своего друга-механика. За баранкой был лейтенант Кустов. Отвезли вещи, заперли входную дверь, и опять в машину. Выехав на шоссе Москва — Ленинград, Кустов сказал, что минут через сорок будут на озере. Больше он не заговаривал, нужно было смотреть в оба — горожане на всех видах моторного и безмоторного транспорта ринулись на лоно природы, движение как в Москве на улице Горького в часы «пик». У Надежды тоже не было настроения болтать. Ехали молча. Километрах в двадцати от города Кустов свернул влево и грунтовой наезженной дорогой повел машину к видневшейся невдалеке березовой роще. — Вон за теми березками и наше озеро, — сказал Кустов. Это значило, что минут через десять Павел и Кустов увидят своих. Павел был совершенно спокоен. Надежда ничего не подозревал. Вряд ли следовало опасаться, что он окажет какое-нибудь сопротивление. Во всяком случае, не успеет оказать. Финал будет сугубо прозаическим. Ни тебе побега, ни погони, ни стрельбы. Все произойдет так, как обычно бывает в жизни и как никогда не бывает в кино. Машина въехала в молодую березовую рощицу. Сквозь редкие тонкие стволы просвечивалось небольшое озеро. На берегу стоял черный «ЗИЛ». Павел достал из лежавшего на сиденье пиджака бумажник, вытянул из него узкую газетную полоску, развернул и подал Надежде. — Взгляни, Михаил, что у меня есть. Это был заголовок некролога из парижской русской газеты — имя, отчество и фамилия отца Надежды. Надежда протянул руку без интереса, но, взглянув, рывком подался вперед, словно машина резко затормозила, и застыл, упершись глазами в сжатую пальцами бумажку. Лицо его мгновенно побелело. Не поворачивая головы, не глядя на Павла, Надежда произнес тихо и совершенно спокойно: — Ты все-таки знал. Но когда же… — он не договорил, оборвал себя. Машина выезжала из рощицы. До берега, где их ждали, осталось метров сто. Надежда поднял глаза, посмотрел через ветровое стекло на стоявших возле автомобиля людей. — За мной? — спросил он. И вдруг резко повернул голову, пытаясь схватить зубами воротничок рубашки. Павел ударил его в лицо, навалился, прижал в угол. — Тихо, Михаил, без фокусов. Машина остановилась. Надежда сник и сидел с безучастным видом, как будто все это не имело к нему никакого отношения. Павел открыл дверцу. — Ну, выходите, Тульев, — сказал Владимир Гаврилович. — Поедем в Москву.
Надежда поглядел на Павла, перевел взгляд на Маркова, прищурился и, словно стряхнув оцепенение, вылез из машины, встал перед полковником. Надежду повели к черному «ЗИЛу». «ЗИЛ» медленно двинулся вдоль берега, а потом свернул к роще. Полковник подошел к воде, нагнулся, зачерпнул горстью и плеснул на лицо. Потом вынул носовой платок, не спеша утерся. Павел стоял рядом. В руке он держал ампулу, вырванную вместе с куском воротника. — Как, ты говорил, зовут его шефа? — спросил Владимир Гаврилович. — Монах. — Значит, будем работать на Монаха. Отныне Надежда — ты…
ГЛАВА 19 Две радиограммы
Радиограмма из разведцентра:«НАДЕЖДЕ. ОПЕРАЦИЯ «УРАН-5. КОСМИЧЕСКАЯ РАЗВЕДКА ОТМЕЧАЕТ, ЧТО В КВАДРАТЕ БС-72-48 РАЗВЕРТЫВАЕТСЯ НОВОЕ СТРОИТЕЛЬСТВО. СУДЯ ПО ХАРАКТЕРИСТИКЕ РАЙОНА, РЕЧЬ МОЖЕТ ИДТИ ОБ ОБЪЕКТЕ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ВАЖНОГО ЗНАЧЕНИЯ. ПОПЫТКА НАШИХ ОФИЦИАЛЬНЫХ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ В МОСКВЕ ПРОНИКНУТЬ В ЭТОТ РАЙОН НЕ УВЕНЧАЛАСЬ УСПЕХОМ. СТРОЙКА РАЗВЕРНУТА НА БОЛЬШОМ УДАЛЕНИИ ОТ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ И НЕДОСТУПНА ДЛЯ ВИЗУАЛЬНОГО НАБЛЮДЕНИЯ И ТЕХНИЧЕСКОГО КОНТРОЛЯ. СТРАТЕГИЧЕСКАЯ СЛУЖБА НАДЕЕТСЯ, ЧТО ВЫ ПРИМЕТЕ МЕРЫ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ УТОЧНИТЬ: — МЕСТО И ОБЪЕМ СТРОИТЕЛЬСТВА, КООРДИНАТЫ НА КАРТЕ ОБЯЗАТЕЛЬНО ПРИВЯЗАТЬ К МЕСТНОСТИ; — НАЛИЧИЕ ПОДЪЕЗДНЫХ ПУТЕЙ, ХАРАКТЕР ГРУЗА И ИНТЕНСИВНОСТЬ ЕГО ПОСТУПЛЕНИЯ (ОСОБОЕ ВНИМАНИЕ ОБРАТИТЬ НА ОБЪЕКТ КВАДРАТА БС-72-44); — КАКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ СТРОИТ ОБЪЕКТ, ФАМИЛИИ НАЧАЛЬНИКА СТРОИТЕЛЬСТВА И ГЛАВНОГО ИНЖЕНЕРА. ПО ВОЗМОЖНОСТИ ИХ ПОДРОБНАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА И МЕСТА РАБОТЫ В ПРОШЛОМ; — ЖЕЛАТЕЛЬНО В ЭТОЙ СТАДИИ СТРОИТЕЛЬСТВА ДОБЫТЬ ПРОБЫ ВОДЫ, ЗЕМЛИ И РАСТЕНИЙ. СООБЩИТЕ О МЕРАХ, КОТОРЫЕ ПРЕДПОЧТЕТЕ ПРИНЯТЬ ПО ЭТОМУ ДЕЛУ. ВПРЕДЬ ПРИ ПЕРЕПИСКЕ ССЫЛАЙТЕСЬ НА ШИФР ОПЕРАЦИИ. ВАМ КЛАНЯЮТСЯ ДРУЗЬЯ И ВАШ ОТЕЦ. ЖЕЛАЕМ УСПЕХА. ДА ПОМОЖЕТ ВАМ БОГ».Ответ Павла:
«УРАН-5». НАЩУПАЛ ПОДХОДЫ К ОБЪЕКТУ. ДЕТАЛИ ЧЕРЕЗ МЕСЯЦ.НАДЕЖДА».
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ С открытыми картами
ГЛАВА 1 Визит без предупреждения
С тех пор как старший лейтенант Павел Синицын, он же Бекас, поселился в городе К. и принял на себя обязанности резидента иностранной разведки Надежды, на протяжении полутора месяцев не случилось ничего. Зато в следующую же неделю возникло два новых обстоятельства, может быть, неравнозначных по важности, но свидетельствовавших об одном и том же, а именно: разведцентр неожиданно лишил Надежду своего доверия и счел необходимым учинить ему основательную проверку. Впрочем, правильнее будет сказать, что там, за кордоном, с некоторых пор стали сомневаться, действительно ли настоящий, а не подставной Надежда действует под этой кличкой. Строго говоря, у разведцентра могли быть некоторые причины для сомнений. Например, хозяева Надежды вправе были не слишком-то верить в то, что ему так легко удалось скрыться от советской контрразведки под именем Курнакова после далеко не безупречной операции по переправе Леонида Круга. А тот факт, что для налаживания связи с Надеждой им пришлось использовать Павла-Бекаса, вряд ли мог уменьшить беспокойство. Правда, контрольную открытку Надежда получил и связь между ним и разведцентром наладилась, но само по себе это никаких гарантий еще не давало. В общем, два обстоятельства, возникших в начале августа 1963 года, заставили Павла, образно выражаясь, вновь застегнуться на все пуговицы. Сказать по чести, он в эти полтора месяца, после почти двухлетней непрерывной работы, позволил себе немного расслабиться. Но ему нетрудно было быстро обрести хорошую форму — как-никак за плечами есть опыт. Полковник Марков через связного вызвал его на дачу в субботу. Павел думал, что просто хотят дать ему возможность провести воскресный денек среди товарищей, но оказалось не так. — Свою ответную телеграмму помнишь? — спросил полковник, еще не дав Павлу сесть за стол. — Уран-5… Нащупал подходы к объекту… — начал вспоминать Павел. Но Марков перебил его: — Так вот, дорогой товарищ Надежда, такого объекта не существует. В том квадрате, где они указали, нет никаких признаков объекта. Решительно никаких. И не предвидится в будущем. Было чему удивляться. — Для чего же им понадобилось это? Или у них были неверные сведения? — Давай поразмыслим. — Марков взял из тощей папки листок с машинописным текстом. — Вот их радиограмма. Что бросается в глаза, когда читаешь? Абсолютная категоричность. Никаких там «возможно», «по некоторым данным» и тому подобное. Эта категоричность, заметь себе, может быть основана только на данных космической разведки, и тут не сходятся концы с концами. Указанные в радиограмме квадраты — голая, безлесная равнина. При воздушной съемке подобной местности возможна ошибка, если снять ее один только раз и именно в тот момент, когда метеорологическая обстановка неблагоприятна. Многократные повторные съемки в различных условиях такую ошибку исключают. Значит, что же получается? Допустить, что серьезные люди в столь серьезном мероприятии вынесли безапелляционное суждение по одной-единственной съемке, было бы смешно. Значит, этот вариант отпадает, а вместе с ним и твой второй вопрос. — Остается первый, — сказал Павел. — Да. И на него нетрудно найти ответ. Они опасаются, что Надежда провалился и теперь вместо него подставлен другой. Этой радиограммой они предоставляют нам готовую возможность начать с ними игру, короче — снабжать их обильной дезой. — Так Марков для краткости именовал дезинформацию. — Потечет деза — стало быть, их подозрения правильны: Надежда взят. Все это становится похоже на игру с открытыми картами… — Без затей, но крепко. — Если все верно, мы на этом сыграем. Но пока это лишь догадки. Нужно ждать подтверждения. Думаю, они не ограничатся единственным способом проверки, коль уж их гложет червь недоверия. — Марков заметил комично-страдальческую гримасу Павла по поводу «червя недоверия» и прибавил: — Что, оскорбляю слух? Пустяки, потерпишь… Они улыбнулись друг другу, и Марков сказал прежним деловым тоном: — У тебя следующий сеанс с центром, кажется, в среду? — Да. — Думаю, скоро опять свидимся. Если будет что-нибудь необычное — сразу дай знать. — Слушаюсь, Владимир Гаврилович… После обеда в воскресенье Павел уехал к себе в К., в среду ночью за городом провел назначенный центром сеанс связи и принял радиограмму, содержание которой требовало срочного свидания с руководством. Радиограмма гласила:«ФОРСИРУЙТЕ «УРАН-5». СТАВЬТЕ НАС В ИЗВЕСТНОСТЬ О ВСЕХ ПРЕДПРИНИМАЕМЫХ ДЕЙСТВИЯХ. СООБЩИТЕ СВОЙ ДОМАШНИЙ АДРЕС И МЕСТО СЛУЖБЫ. СЛУШАЕМ ВАС В СРЕДУ В ЭТОТ ЧАС».Требование адреса вызвало у Павла тревогу. Надежда не успел сообщить центру о перемене местожительства. Откуда же им стало известно, что Курнаков по прежнему адресу больше не живет и в мастерской не работает? Кто-то, значит, узнавал в справочном бюро о Курнакове. Но там ничего сообщить не могли, потому что на новом месте Курнаков не прописан. Мелочь, казалось бы, но Павел в который уже раз имел случай оценить предусмотрительность Маркова. Это он решил, что месяца два-три нужно Курнакову-Бекасу пожить без прописки и без работы. Как видно из радиограммы, тот, кто разыскивал Курнакова, уже успел сообщить о своей неудаче в центр, и это, безусловно, усилило подозрения шефов Надежды. А что же с местом службы? Как они могли узнать, что Курнаков ушел из радиомастерской? Только одним путем: этот «кто-то» должен был зайти в радиомастерскую. Если разведцентр для проверки безопасности своего резидента столь торопливо идет на крайнее средство — посылает специального связного, — значит, дело серьезное. Тут оступаться нельзя… Прежде чем отправиться на дачу, где его ждал Марков, Павел зашел на почтамт и узнал, нет ли корреспонденции на его имя до востребования. Но ничего не было. Затем он посетил радиомастерскую. Напарник Надежды, курносый мастер Коля, встретил Павла как доброго знакомого. На заданный между делом вопрос, куда пропал их общий друг Стасик, Коля простодушно отвечал: — Ушел в отпуск по семейным обстоятельствам. — А никто им больше не интересовался? — Нет, — последовал ответ. Павел сделал вывод, что связной, приезжавший в К., знал Надежду в лицо: пришел, ничего не спрашивал, понаблюдал, убедился, что Надежды здесь нет, и убрался. Вечером в четверг Павел вновь встретился на даче с полковником Марковым. Прочтя полученную радиограмму, Марков обрадовался: его версия подтверждалась. Но радость тут же исчезла. — Теперь к Надежде должен явиться гость, иначе запрос об адресе не имеет смысла, — сказал Марков. — Это плохо. Впрочем, один гость уже успел посетить радиомастерскую и поинтересовался Курнаковым. — Марков имел в виду вчерашний визит Павла. — Да. Это точно… А нельзя ему пожить под моим присмотром в К.? Недели две-три. Тянуть с проверкой они, видимо, не будут, раз так торопятся… — Рискованно. Он еще не созрел. Марков долго прохаживался по комнате, сильно сутулясь, глядя в пол. Потом остановился перед Павлом. — Ничего не поделаешь. Придется тебе встречать гостя и выкручиваться. Гость Надежду пока не увидит, и это совсем расстроит наших партнеров. Но мы поправим им настроение одним правдивым сообщением. Давай-ка составим радиограмму. Через несколько минут на листке, вырванном из блокнота, было записано:
«Косвенные данные, которые мною получены и точность которых я проверю в ближайшее время, заставляют думать, что ваши сведения по «Урану-5» неверны. Никаких свидетельств не только о большом, а и вообще о строительстве в указанных вами квадратах нет. Мой адрес: К.; улица Подгорная, 5, дом Мамыкнных. Временно нигде не служу, ищу подходящее место. Надежда».…Павел вернулся в К., чтобы в следующую среду передать радиограмму разведцентру, а затем ему оставалось терпеливо ждать, что же произойдет дальше. …Однажды утром — это было на десятый день после отправки радиограммы — в ресторане московской гостиницы «Останкино» случилось маленькое происшествие. За длинным столом, накрытым для группы туристов из Западной Европы, когда все расселись, одно место оказалось незанятым. На это никто не обратил внимания, кроме пожилой дамы, весьма заметно молодящейся, которая занимала место рядом с пустующим креслом. Она подозвала гида и сказала, что герр Клюге почему-то не явился, — между прочим, вся группа давно с удовольствием наблюдала, как влюбленно эта не по летам экспансивная особа смотрит на туриста Клюге, который просил всех называть себя просто Эрихом, хотя тоже был не первой молодости. Гид не придал сообщению дамы никакого значения: мало ли бывает таких случаев. Может, человеку захотелось посмотреть на утреннюю Москву. «Но, — возразила она, — мы же собираемся на целый день в путешествие по каналу Москва — Волга, герр Клюге не успеет». Гид понимал, почему она так расстроена, но утешить мог лишь тем, что к их возвращению герр Клюге, безусловно, будет уже в гостинице. Далеко ли он может уехать?.. Но в этом гид ошибался: Клюге успел уехать от столицы довольно далеко. …В полдень Павел, неотлучно, как на дежурстве, сидевший дома последние трое суток, увидел в открытое окно идущего неторопливой походкой высокого мужчину в сером чесучовом костюме, в очках, с соломенной шляпой в руке. Он был похож на коренного москвича, который по приглашению знакомых приехал на дачу и разыскивает их, вспоминая, как ему описывали путь от станции… Мужчина в сером костюме искоса поглядывал на номера домов. Поравнявшись с № 5, остановился перед низким, до пояса, штакетником. Павел вышел на крыльцо, потянулся сладко, будто только поднялся с постели, зевнул. — Здравствуйте! — услышал он очень приветливый голос. — Мое вам! — ответил Павел несколько удивленно, оборачиваясь к незнакомцу. — Чем могу? Тот слегка поклонился. — Это дом Мамыкиных? Не могу ли я видеть товарища Курнакова? — И, смущенный бесцеремонным разглядыванием, прибавил: — Я приехал из Москвы. Он живет здесь? — Живет-то он здесь, но сейчас его нет. Уехал, будет только завтра. А он вам зачем? — Да один наш общий друг просил его навестить. Я тут по делам, и… Павел грубо оборвал все более смущавшегося незнакомца: — Если что нужно, можете передать мне. Я тоже его друг. — Нет, нет, ничего не нужно, просто передайте привет с Большой Полянки. — Он как-то засуетился, несколько раз поправил очки, потом снял их, протер платком, опять надел. «Фотографирует, наверное», — подумал Павел. — Так вы не стесняйтесь, заходите, — пригласил он довольно грубоватым тоном. — Кинем по банке. Я еще не опохмелялся, а по-черному пить противно. — Простите, не понял… — искренне заинтересовался вежливый собеседник. — Что означает «по-черному»? — Это когда сидишь за столом вдвоем: сам и бутылка, а никого третьего нет. Незнакомец тихо рассмеялся, еще раз поклонился. — Спасибо, спасибо, я спешу. Передайте горячий привет Курнакову. — Пока Стасик вернется, ваш привет уже остынет, будет чуть теплый. Они распрощались, и вежливый гражданин ушел так же неторопливо, как и пришел… Вечером, вернувшись в гостиницу «Останкино», герр Клюге встретил в холле соседку по столу — она пожертвовала поездкой на Московское море, надеясь, что Клюге явится хотя бы в середине дня, но он обманул ее ожидания. То ли от того, что была раздражена, то ли ее действительно неприятно поразил костюм, которого до сего вечера она и вообще никто на Клюге не видел, но дама сочла необходимым сделать ему замечание. Павел в тот же вечер увиделся с полковником. Маркову его сообщение доставило большое удовольствие. — Мы им все-таки покажем Надежду. В недалеком будущем. А пока начнем закладывать хо-о-рошую мину. Время подошло, — сказал Марков. Павел увез с собой новый текст телеграммы для передачи в разведцентр на следующей неделе:
«МНОЮ ТОЧНО УСТАНОВЛЕНО, ЧТО ВАШИ ДАННЫЕ ПО «УРАНУ-5» — БЛЕФ. КАЖЕТСЯ, ПОЛУЧИЛ ВЫХОД НА ОБЪЕКТ АНАЛОГИЧНОГО НАЗНАЧЕНИЯ. ОРИЕНТИРОВОЧНО РАСПОЛОЖЕН В КВАДРАТЕ КС 68–32. ПОНАДОБИТСЯ РАЗРАБОТКА ШИРОКОГО ПЛАНА ДЕЙСТВИЙ. ПОЛУЧИЛ ПРИВЕТ С БОЛЬШОЙ ПОЛЯНКИ, НО НЕ ЛИЧНО, А ЧЕРЕЗ БЕКАСА. ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ? ПОДОБНЫЕ КОНТАКТЫ НЕЖЕЛАТЕЛЬНЫ В К. ЕСЛИ ВОЗНИКАЮТ СОМНЕНИЯ И НАДОБНОСТЬ ВИДЕТЬ МЕНЯ, ДАЙТЕ ЯВКУ В МОСКВЕ. ЭТО БЕЗОПАСНЕЕ.НАДЕЖДА».
ГЛАВА 2 Диалоги с глазу на глаз
Вот выдержки из магнитофонной записи первичного допроса Надежды, который вел полковник Владимир Гаврилович Марков.ИЗ ЛЕНТЫ № 4
Марков. Насколько можно понять из сказанного раньше, вы пользовались полным доверием у руководства центра… Надежда. У Монаха — да. Но не у Себастьяна. Марков. Почему? Надежда. С Монахом мы были так или иначе связаны на протяжении пятнадцати лет. Он делал карьеру на моих глазах. И к тому же мы почти одного возраста — он старше всего на два года. А Себастьян появился у нас в шестидесятом. Попал, как у вас говорят, в сложившийся коллектив. И вообще по характеру недоверчив. Поэтому он с первого дня на всех смотрел косо, не только на меня. Марков. В чем это проявлялось по отношению к вам? Надежда. Мне попадало рикошетом. Так, мелкие придирки. Себастьян питал неприязнь к моему отцу. Это он дал отцу кличку Одуванчик. Он презирает русских, особенно из тех, старых, из дворян. Злые языки говорили у нас, что сам Себастьян появился на свет в борделе тетушки Риверс в городе Мемфисе, штат Миссисипи. А отцом его был отставной капитан Страттерберк, описанный Уильямом Фолкнером, тот Страттерберк, который имел обыкновение не платить девицам за их услуги и из-за этого часто получал пинка в зад. Вот будто бы в результате одного из таких неоплаченных посещений и появился на свет Себастьян. Этим и объясняли его злость. Он злится на весь белый свет. Марков. Он подданный Соединенных Штатов? Надежда. Как вы понимаете, в документы к нему я не заглядывал. Но все знали, что он прислан к нам Центральным разведывательным управлением Штатов. Это точно. Марков. Ну хорошо, оставим пока Себастьяна… Вот вчера вы рассказывали о своих миссиях в странах Азии и Африки. Впоследствии мы остановимся на этом более подробно. А сейчас нас интересует одна, чисто техническая сторона дела. Каждый раз, как вы отправлялись на очередное задание, вам давались явка или несколько явок, пароли… Помните ли вы их? Надежда. Кое-что помню. Что-то, вероятно, забылось. Но ведь явка и пароль даются на один раз. Как говорится, по употреблении выбросить… Марков. Разумеется. Но все же постарайтесь восстановить в памяти эти детали. Надежда перечисляет названия ряда азиатских и европейских городов, адреса явочных квартир, имена и фамилии, пароли. Марков. А был ли вам известен кто-нибудь из агентов, кого вы знали, так сказать, в частном порядке, а не потому, что вам дали явку и пароль в центре? Надежда. Я понял ваш вопрос. Отвечу подробно. Осведомленность такого рода правилами работы, конечно, не поощряется, но когда долго варишься в одном котле с одними и теми же людьми — я говорю: одни и те же, только в разных комбинациях, — то через пятнадцать лет накапливается целое собственное досье на некоторых. Я знаю нескольких резидентов в разных странах. Если их уже не сменили. Кроме того, в некоторых местах центр держит постоянных агентов, которые никакой активной работы не ведут, а нужны там про черный день. Мы их называем между собой якорями. Если, скажем, тебе когда-нибудь дали к нему явку, а в следующий раз посылают туда же, но явку не дают, все равно ты уже его знаешь, как старого знакомого. У меня, например, есть один такой, с сорок шестого барменом работает. Я у него неоднократно коктейли пил в разные годы. Они просто сидят на месте и работают как обычные люди. Когда к ним приходят с паролем, они исполняют порученное — и все, до следующего раза. Конечно, если подвернется какой-то из ряда вон выходящий случай, они могут проявить инициативу, но в принципе это от них не требуется… Марков. В европейских столицах у вас есть такие знакомые? Надежда. Были. Не уверен, сохранились ли они до сих пор. Но в общем-то, по моим наблюдениям, этот контингент самый стабильный. Марков. Расскажите подробно о них. Надежда сообщает имена агентов, их особые приметы, дает краткие характеристики. Следуют названия городов, отелей, ресторанов, различных учреждений. Марков. Хорошо, этот вопрос ясен. Скажите, у вас осталась семья, дети? Надежда. Нет, это было совершенно невозможно. Здесь я нашел одну женщину, которую полюбил. У нее родился ребенок. Но вы же все знаете… (Следует долгая пауза.) Я могу задать вопрос? Марков. Пожалуйста. Надежда. Кто родился у Марии? Мальчик, девочка? Марков. Мальчик. Надежда. Как она его окрестила? Марков. Александром. Вы что, верующий? Надежда. Нет. Отец был верующий, в последние годы. Просто старый лексикон.ИЗ ЛЕНТЫ № 7
Марков. Вы действительно любите Марию? Надежда. Да. Марков. Мария была в курсе вашей разведывательной деятельности? Надежда. Нет. Марков. Помимо ее поездки в Москву, какие еще ваши задания она выполняла? Надежда. Больше никаких. Марков. Почему вы решили убить сестру Михаила Зарокова? Надежда. Свидание с ней означало для меня провал. Марков. Если бы я сейчас спросил вас: как же вы могли пойти на это, как у вас поднялась рука? — ваш знакомый Бекас сказал бы, что это больше похоже на проповедь из цикла «Не убий». Но все же — как? Надежда. Я затрудняюсь… Надо было спасать свою жизнь… а при этом все средства хороши… Марков. Ну ладно… (Пауза.) Сестра Зарокова жива-здорова. Надежда. Что?! Что вы говорите?! (Пауза.) Не может быть! Марков. Да. А ваш наемник, Терентьев, расстрелян по приговору суда, но не за то, что он ехал убивать сестру Зарокова. Его расстреляли за прежние дела, как государственного преступника. Полагаю, вам это небезынтересно знать. А теперь скажите вот что: оговаривался ли при вашей засылке в Советский Союз такой вариант, что в случае угрозы неминуемого провала вы попросите центр организовать вашу переправу обратно за рубеж? Надежда. Да, такой вариант рассматривался, но лишь как самый крайний случай. Мне прямо было сказано, что на это я могу рассчитывать лишь после того, как мое пребывание в Союзе принесет ощутимые плоды. Подразумевалось, что я буду жить здесь долго, не менее пяти лет. Марков. Способы обратной переправы определялись? Надежда. В общих чертах. Называли два — морем и через сухопутную границу на Кольском полуострове. Марков. Вербовка агентов входила в ваши задачи? Надежда. По мере надобности. Если это потребуется для достижения поставленных целей. (Пауза.) Разрешите еще вопрос? Марков. Пожалуйста. Надежда. Нельзя мне увидеться с Марией? Марков. Будущее покажет. Надежда. Может быть, мне позволят написать ей? Марков. Напишите.ГЛАВА 3 Нужны доллары
После памятной беседы в КГБ Алик Ступин резко переменил образ жизни и порвал все отношения с Кокой и прочими своими братьями по спекуляции. Он поступил на работу литсотрудником в многотиражку большого московского завода и начал пробовать себя в переводах с английского, которым владел довольно сносно. При воспоминаниях о тайном, пропитанном опасностью и иезуитством житье-бытье у него порою посасывало где-то в груди. Шальным, кружащим голову ветерком пробегала мысль: а не вернуть ли все? Но вспоминался разговор с усталым пожилым человеком там, на Дзержинке, ранним утром в не проветренном еще кабинете, и это сразу отрезвляло. В новую свою жизнь из старой Алик перенес лишь любовь к новейшим магнитофонным записям, к коллекционированию этикеток от спичечных коробок, а также тесную дружбу с Юлей Фокиной, которая, он это знал, его обожает. О женитьбе они пока не говорили, но отношения их складывались таким образом, что они в любой момент могли пожениться. Юле было двадцать три, она только что окончила медицинский, но сумела каким-то образом избежать обязательного распределения и пока по настоянию родителей отдыхала от изнурительного учения в ожидании приличной вакансии в Москве. Впрочем, она была способным человеком, училась хорошо и не грешила особым легкомыслием. Одно только смущало Алика: она была знакомой престарелого Коки, он их и свел. Сама Юля объясняла знакомство с Кокой тем элементарным фактом, что жила с ним по соседству, на Большой Полянке, и, кроме всего прочего, говорила она, Кока же ей в дедушки годится. В конце концов Алик сумел подавить в себе зародыш ревности. Алику противны были даже косвенные напоминания о старом пройдохе, а Юля была самым прямым и живым напоминанием. Но Юля ему очень нравилась, и с этим он уже ничего не мог поделать. Иногда она заезжала к Алику на работу, брала ключи от его квартиры и потом сидела одна у него дома, слушала магнитофон. В такие дни он любил приходить домой прямо с работы, не задерживаясь нигде. Было приятно знать, что Юля ждет, приготовила что-нибудь на ужин, и, когда он умоется, тут же сварит кофе, и он выпьет чашку, еще не садясь к столу, а опустившись в низкое кресло подле включенного магнитофона. Сначала это смущало его — слишком похоже на жизнь женатого человека, — но потом он подумал: а почему бы и нет? Если Юля и в замужестве останется такой, одно можно сказать: да здравствует семейная жизнь! Близкой подруги, как она сама выражалась, подруги на каждый день, у Юли раньше никогда не было. Но в последний месяц она очень сблизилась с некой Риммой. Они были во многом похожи: обеим по двадцать три, обе высокие, прекрасно сложенные. Их вполне можно было принять даже за родных сестер. Знакомство их произошло в кафе-мороженом на улице Горького: Римма подошла к одиноко скучавшей Юле и попросила разрешения сесть за ее столик. С первых быстрых и острых изучающих взглядов они почувствовали обоюдную симпатию, а когда, съев по две порции мороженого, покидали кафе, обе уже и представить себе не могли, что больше не встретятся. Они обменялись телефонами и увиделись на следующий день. Через месяц они уже вообще удивлялись, как могли до этого жить друг без друга. И вот тогда-то Юля и решилась познакомить Римму со своим Аликом, а Римма Юлю — со своим Володей. Римма, между прочим, однажды обмолвилась, что ее Володя — редкий нелюдим да к тому же работает в каком-то сверхсекретном «ящике», то есть в номерном институте или на номерном заводе, хотя при людях, которых хорошо знает, может быть своим парнем. Одним словом, не было ничего удивительного в том, что как-то в солнечный сентябрьский вечер Алик Ступин, придя с работы, увидел у себя в квартире, кроме Юли, еще и другую молодую женщину, которая поразила его сходством с Юлей. Алик ничего бы не имел против этой милой дружбы — с тех пор они часто проводили время втроем, — и все бы было хорошо, если бы не один внезапный разговор. Это случилось вечером у него дома. Посреди какого-то малозначительного спора Юля сказала ни к селу ни к городу: — Знаешь, Алик, а Риммин друг Володя едет за границу. — Сейчас многие ездят, — без энтузиазма откликнулся Алик. — Куда? — В Брюссель. Служебная командировка. И кажется, всего вдвоем или втроем. Это не в стаде туристов. — Нда-а-а… — неопределенно протянул Алик. — Никаких идей на этот счет не возникает? — иронически спросила Юля. — Я считала, у тебя рефлексы отработаны. — Не понимаю, о чем речь? — Он мог бы нам кое-что привезти. — Например? — Например, французскую помаду и краску для ресниц. Брюссель — это почти Франция. — А ты говоришь почти как людоедка Эллочка. Зачем вам косметика? Об вас спички зажигать можно. — Не вечно же мы будеммолодыми, как говорила моя бабушка. — Косметика долго не лежит, она портится. Или выдыхается. — Ничего, полежит. И если тебе приличные галстуки привезут, а нам кожаные пальто — разве плохо? — Юля начинала раздражаться из-за того, что Алик упорно не желал ее понять. — К чему ты клонишь? Говори прямо. — Нужно достать валюту. Теперь Алик взглянул на нее с некоторым изумлением: мол, ого, малютка, не ожидал от вас такой прыти. — Что значит «достать валюту»? Как будто это красная икра или билет на Райкина! Доставай! — Нет, ты определенно заторможен! — воскликнула обычно невозмутимая Юля. — Неужели до тебя не доходит? Ты же дружишь с Кокой, а Кока наверняка может достать, я знаю. Алика подбросило с кресла, словно он катапультировался. — Что?! — закричал он вне себя. — Что ты знаешь?! Не болтай ерунды! Нет, Юля, конечно, не была посвящена ни в настоящую Кокину, ни в бывшую Аликову подпольную деятельность, ни в их совместные махинации. Но она один раз была гостьей Коки, в его комнате, похожей больше на антикварный отдел комиссионного магазина, и она чисто женским чутьем угадала по всей обстановке, по воздуху Кокиного хрустального жилища, что старик зарабатывает себе на хлеб и на масло не продажей лотерейных билетов в метро и уж, во всяком случае, существует не на пенсию, как бы велика она ни была. Потому у нее само собой и произошло, если можно так выразиться, прямое замыкание этих двух понятий — «валюта» и «Кока». Алик разозлился не на шутку: — Не произноси в моем доме этого имени! Он мне не друг и никогда другом не был! — Ну что ты кричишь? Побереги нервы, — пробовала утихомирить его Юля. — Тебе не друг, так мне сосед. — Ну и целуйся со своим соседом! — Фу, фу! — Юля поморщилась. — Как быстро слетает с тебя респектабельность. — Обойдусь! — отрезал Алик. Юля встала, вздохнула, взяла со столика сумку, натянула перчатки. — И мы тоже обойдемся. — Повернулась к Римме: — Пойдем отсюда, а то он сейчас расплачется. Они были уже на лестнице, спускались потихоньку, когда Алик открыл дверь и крикнул им вдогонку: — Не советую! — Спасибо за бесплатный совет, — ответила Юля. …Юля, когда хотела, умела быть решительной и настойчивой. Уже на следующий день она по телефону договорилась с Николаем Николаевичем Казиным, то есть с Кокой, что послезавтра вместе с подругой навестит его вечером. Кока давненько не видел Юлю и очень обрадовался. Встретил он их наилюбезнейшим образом. При виде двух молодых красивых женщин глаза старого пройдохи засияли. Кока вдруг сделался суетлив, что вообще было ему несвойственно. Выставил из серванта на столик конфеты, фрукты, печенье, бутылку вина. Порывался найти еще что-то. Но подруги рассиживаться не собирались. Юля сразу приступила к делу: — Николай Николаевич, а мы к вам с просьбой… — Зачем так уж сразу, Юленька? — умоляюще произнес Кока. — Вы хотите сократить мне удовольствие? Не будем спешить, посидите, отдохните, вот вина выпьем, хорошее вино. Но Юля стояла на своем: — Я знаю, Николай Николаевич, приличия требуют сначала поинтересоваться здоровьем человека, а потом уж попросить в долг десятку. Но я считаю, что это-то как раз и неприлично. По-моему, надо делать наоборот. Так будет гораздо честнее. — Вам нужны деньги? — с готовностью откликнулся Кока. В его вопросе слышался и ответ: «Пожалуйста». — Да, но не рубли. — А что же? Копейки, сотни, тысячи? — пошутил Кока. — Нет, нам нужны доллары, — просто объяснила Юля. На лице у Коки по-прежнему сияла улыбка, но выражение глаз изменилось. Они сразу потухли. — Гм, доллары… — Кока пожевал губами. — Где же их взять, красавицы дорогие? — Он сделался поразительно похож на старую цыганку. — Они же на дороге не валяются. А? — Ну, Николай Николаевич, — взмолилась Юля, — вы же все знаете, все умеете. Помогите нам, мы вам будем так благодарны. Кока метнул на нее быстрый взгляд из-под бровей. — А на что же они вам, если не секрет? — Да понимаете… — Юля запнулась, посмотрела на Римму, молчавшую на протяжении всего этого разговора. — Вот она лучше объяснит… Скажи, Римма. Римма коротко рассказала, кто такой ее друг Володя, куда и зачем он едет. — Как его зовут? — поинтересовался Кока. Римма взглядом спросила Юлю, говорить ли. Та кивнула. — Борков, Владимир Борков, — сказала Римма. — А не боится Владимир Борков везти уголовно преследуемую валюту? Юля, почувствовав, что дело, кажется, идет на лад, заговорила быстро, торопливо: — Римма его еще ни о чем конкретно не просила… Но чего тут особенного? Николай Николаевич, миленький, ну сделайте для нас! Такой случай больше даже не приснится… Теперь и улыбка исчезла с лица Коки. Он стал серьезным. — Сколько же долларов видится вам в ваших снах? Римма и Юля переглянулись. Юля сказала: — Ну, двести… двести пятьдесят… — Это будет дорого стоить. — Ничего, сколько уж будет… Кока оглядел, прищурившись, сначала одну, потом другую и сказал почти сухо: — Ну, предположим… Однако должен вам сказать… Не обижайтесь… Словом, есть одно правило, которого я придерживаюсь уже давно. В подобных мероприятиях женщинам лучше не участвовать. Короче, этот человек… как вы сказали — Борков, да? Так вот, если вам нужны доллары, пусть Борков встретится со мной. Римма и Юля смотрели друг на друга с недоумением. Такого поворота они не ожидали. Римма слегка пожала плечами: мол, что же делать, придется соглашаться. Но Юля попробовала сначала возразить: — Но, Николай Николаевич, мы ведь уже принимаем, так сказать, некоторое участие… — И хватит, на этом оно и должно кончиться. — Кока снова улыбался. — Хорошо, — сказала Римма. — Он может к вам прийти? Когда? — Лучше не ко мне, а давайте, скажем… — Кока подумал. — Послезавтра в семь вечера на почтамте… на Кировской — знаете?.. Ну вот, вы придите вместе, я буду стоять у окошечка выдачи писем до востребования на букву «к». Вы ему меня покажите, а сами ступайте себе… Мы уж договоримся. Устраивает? — Вполне, — сказала Римма. …В назначенный час к Коке, стоявшему у окошечка, где выдавалась корреспонденция, подошел Владимир Борков. Кока не сомневался, что это именно он, потому что видел, как Римма и Юля вошли в зал вместе с ним и глазами показали ему на Коку. Это был молодой человек лет двадцати восьми, среднего роста, плотный, чернобровый, сероглазый, с темными, коротко стриженными волосами, зачесанными на косой пробор. Лицо твердое, тугое, с чуть заметным румянцем. Он производил впечатление человека, крепко стоящего на ногах, виден был характер. Смотрел прямо и приветливо. Но вместе с тем во взгляде его, как бы помимо воли, где-то в глубине глаз проскальзывало какое-то второе выражение, не то лукавое, не то дерзкое. Все успел приметить в одну минуту прожженный, видавший тысячи всяких видов подпольный делец Кока с Большой Полянки… Из почтамта они пошли в чайный магазин, что напротив и чуть наискосок. Переходя улицу, обо всем условились. Кока назвал сумму в рублях и сказал, что доллары при нем, а Борков ответил, что согласен и что деньги тоже при нем. Кока разъяснил, как они должны осуществить обмен. В чайном магазине он положил в карман Боркову доллары. А затем они пошли по Кировской к площади Дзержинского, завернули в посудный магазин, что на углу, и там Борков положил в карман Коке пачку двадцатипятирублевок. И на том они расстались…ГЛАВА 4 Скандал в Брюсселе
Делегация, состоящая из трех специалистов по химическому оборудованию, улетала с Шереметьевского аэропорта. Никто из официальных лиц ее не провожал: обычное дело, обычная командировка, всякий протокол и торжественность были бы неуместны. Двоих провожали жены, а молодая высокая — женщина, державшая под руку третьего, не была женой этого молодого человека, как догадывались по каким-то неуловимым признакам супруги. Двое из троих давно знали друг друга по совместной работе в научно-исследовательском институте. Это были солидные пятидесятилетние люди, один — доктор, другой — кандидат технических наук. Третий пришел к ним полгода назад, но успел зарекомендовать себя с самой лучшей стороны. Он инженер-конструктор, энергичен, оригинально мыслит в своей области и вообще вызывает симпатии как товарищ. Фамилия его Борков, Владимир Сергеевич. Его работа в институте началась с того, что он сделал ценное предложение, усовершенствовавшее целый цикл производства, и коллеги относились к нему с искренним уважением, несмотря на его молодость. Расцеловались у выхода из аэровокзала, женщины помахали на прощанье, пассажиры вышли на перрон. Все, как обычно. К вечеру того же дня делегация уже была в Брюсселе. Здесь их встретили чиновник бельгийского министерства иностранных дел и представитель крупного химического объединения — советская делегация намеревалась заключить договор на приобретение нескольких комплектов химического оборудования. Большой черный автомобиль остановился у отеля «Плаза». Это был не самый шикарный отель Брюсселя, но и не из дешевых, как раз подходящий для солидных деловых людей. Здесь уже были забронированы номера. Старшие поселились вместе в люксе, а молодой Борков получил номер на четвертом этаже. Условились, что два часа дается на приведение себя в порядок с дороги, а затем — ужинать здесь же, в ресторане отеля. Владимир Борков управился с ванной и бритьем в полчаса, меж тем как «старики» по привычке делать все основательно и не спеша растянули эту операцию на полный обусловленный срок. Сэкономленные полтора часа Борков использовал самым деловым образом. Сойдя по лестнице вниз, он подошел к портье с таким видом, как будто тот знает его невесть сколько лет, и совершенно по-свойски спросил на беглом французском языке, где здесь поближе и подешевле купить кое-что для женщин — ну там духи, кремы, кожаные вещи. Портье, нисколько не удивившись — такие вопросы задавались ему часто, — объяснил, что неподалеку есть большой универсальный магазин «Бомарше», там найдется все необходимое. Борков предложил портье сигарету, но тот отказался, приложив руку к сердцу. Разговор этот занял пять минут. Взглянув на часы, Борков поблагодарил любезного портье и вышел на улицу. «Старики», вероятно, были бы изумлены, если бы увидели сейчас своего молодого коллегу. Сдержанность и скромность манер, которые считались его отличительной особенностью, улетучились бесследно. У него даже походка изменилась, стала не то чтобы расхлябанной, а какой-то ленивой. Казалось, он прислушивается к ритму улицы и старается идти в ногу с нею. В магазине Борков прежде всего купил недорогой, но вместительный и приличный на вид чемодан, а затем начал методический обход прилавков. Через час Борков вернулся в гостиницу. Из номера он позвонил по телефону в люкс к «старикам». — Геннадий Павлович? Это я, Володя. Ну как, вы готовы? — Я готов, но вот Вениамин Александрович запонки никак не найдет. Боится, что забыл. У вас, случаем, нет ли запасных? — У меня одни, но сейчас я в рубахе, к которой запонки не нужны. Спускаюсь к вам. — Сделай одолжение, милок… А еще через полчаса они сели впятером за стол в ресторане — те двое встречавших тоже пришли, — и Владимир Борков снова был сдержанным и скромным. Выпили за успех торговли, плотно поужинали. Произошла деловая беседа. Гости интересовались техническими характеристиками оборудования, которое они собирались закупить, и бельгийский специалист не преминул отметить солидную профессиональную осведомленность молодого русского инженера Владимира Боркова. Разошлись в половине двенадцатого, условившись о расписании на завтра… Подходили к концу четвертые сутки деловых переговоров. Вечером после утомительной поездки и осмотра одного из крупнейших предприятий химического машиностроения советская делегация возвратилась в Брюссель. Приехали в гостиницу усталые, но довольные ходом переговоров. Владимир, пожелав «старикам» спокойной ночи, сам отнюдь не искал покоя. У себя в номере он первым долгом внимательно осмотрел чемодан и сразу определил, что его вскрывали. Вещи оказались на месте, уложены в том же порядке. Борков, стоя у окна, выкурил сигарету, потом надел плащ, спустился в лифте и вышел из отеля. Сыпал мелкий сеяный дождь, было довольно холодно. Борков поднял воротник. Улицы выглядели пустынно, и мигание бесчисленных реклам казалось странным в этом безлюдье — они подмигивали вхолостую, никому… Борков дошел до площади, на которой была стоянка автомобилей, и тут его догнал таксомотор. Водитель притормозил у тротуара и веселым, задорным голосом спросил: — Вам не надоело мокнуть? Может, сядете ко мне? — И открыл дверцу. — Великолепная идея! — в тон ему сказал Борков, усаживаясь рядом. — Такие мысли приходят в голову не часто. — Ну для этого просто надо сделаться владельцем такси, — отвечал шофер, совсем молодой парень. — Куда прикажете? Борков назвал ночной ресторан. — Там можно согреться, — сказал шофер. Ехать было совсем недалеко, через несколько минут машина остановилась у ресторана. Борков расплатился. — Желаю вам выйти отсюда сухим, — сказал шофер на прощанье. — Спасибо, постараюсь… Борков снял плащ, кинул его небрежно на руку швейцару, распахнувшему перед ним дверь, задержался перед большим, в полстены, зеркалом в просторном холле, бегло оглядел себя, пригладил ладонью влажные волосы. Широкие двери, ведущие в зал, были плотно прикрыты. Из-за них доносилась приглушенная музыка — рояль и ударник. Едва Борков вошел в зал, возле него вырос метрдотель, появившийся откуда-то из бокового помещения, — высокий мужчина лет сорока, плотный, во фраке, с внешностью циркового шталмейстера. Он оценивающе, как-то единым взглядом охватил фигуру Боркова, спросил вежливо: — Вы один? — К сожалению… Зал был почти пуст, только за несколькими столиками сидели по два-три человека. — Похоже на заседание общества трезвости, — пошутил Борков мрачно, без улыбки. — О, не беспокойтесь, — сказал метрдотель, — тесно будет. Сейчас еще рано. Прошу прощения за вопрос: вы долго рассчитываете у нас посидеть? — Если будет весело, почему же не посидеть? — Тогда я вам рекомендую вон тот столик. Разрешите, я вас провожу. Он повел Боркова к столику в левом углу, ближе к эстраде, возле свободного пятачка, оставленного для танцев. — Здесь вам будет хорошо, — сказал любезный метрдотель. — Вы у нас впервые? — Это прозвучало скорее утвердительно, чем вопросительно. — Да. Командировка. — Как поживает Париж? — Разговаривая, метрдотель успел подозвать официантку, небольшую ростом девушку, очень живую, с блестящими черными глазами. — Как всегда, — сказал Борков, щелчком указательного пальца стряхивая пепел с сигареты в пепельницу. Метрдотель обратил внимание на этот жест. Так стряхивают пепел только русские. Сигарета у Боркова погасла. Он полез в карман пиджака, достал коробку спичек советского производства. Прикурил и быстро сунул коробок обратно в карман. Метрдотель проводил глазами его руку и сказал: — Вы говорите как истый парижанин. Мне всегда приятно слышать такую речь, давно не был в Париже. Надеюсь, вам у нас понравится. Будете ужинать? — Конечно. — Я принесу вам карточку. Метрдотель услал куда-то девушку, сам подал Боркову карточку и, прежде чем отойти от столика, сказал почтительно: — Желаю как следует повеселиться. Если понадобится, можете позвать меня через официантку. — Благодарю. Борков принялся изучать цены. Зал меж тем наполнялся публикой. Постепенно устанавливался ровный, слегка возбужденный гул, похожий на шум в морской раковине, когда ее прикладываешь к уху. Борков заказал две порции джина, бутылку белого сухого вина и ананасный сок. Через пять минут официантка принесла заказ, поставила на стол вазочку со льдом, и Борков медленно отпил из бокала… Джаз начал свою программу. Вышла певица, на которой по традиции было очень много фальшивых драгоценностей и совсем мало платья. Она спела грустный романс, а потом веселую песенку о приключениях деревенского парня, впервые попавшего в большой город. Ей никто не хлопал, но она не обращала на это внимания. Публика была еще трезва, ночь только начала раскачиваться. Большая люстра в центре зала погасла, сразу сделалось уютнее. Он выпил рюмку джина, закурил сигарету, и тут к его столику подошли в сопровождении метрдотеля две молодые женщины и с ними розовощекий господин лет пятидесяти, весьма добродушного вида, чем-то похожий на диккенсовского мистера Пикквика. Метрдотель сказал, обращаясь к Боркову: — Вы не против, если эти люди составят вам компанию? Мне больше некуда их посадить. — Пожалуйста, я не возражаю… — Надеюсь, мы не будем в тягость, — сказал мистер Пикквик, усаживаясь… Подошла официантка, приняла у них заказ. Другая официантка помогла ей обслужить новых клиентов, и вскоре стол был уставлен бутылками и всевозможными закусками. В первые полчаса общий разговор не завязывался. Мистер Пикквик, сидя между своими дамами, угощал их, не забывая и о себе, а Борков исподтишка изучал соседей, стараясь определить, в каких отношениях они меж собой находятся. Похоже было, что мистер Пикквик более близок с блондинкой, особой, как видно, жизнерадостной и доброй. Вторая, черноволосая и темноглазая, выглядела как будто расстроенной, была задумчива и сидела с отсутствующим видом. Но, по мере того как пустели бутылки, картина чудесным образом менялась. Блондинка постепенно теряла свой заряд бодрости и впадала в уныние, а брюнетка становилась все веселее. Приблизительно в половине второго начали танцевать. Борков, видя, что мистер Пикквик уже минут пять с жаром что-то шепчет в ухо окончательно расклеившейся блондинке и совсем оставил без внимания вторую свою спутницу, осмелился пригласить задумчивую брюнетку на танец. Она охотно согласилась. Оркестр играл твист. Разговаривать Боркову не пришлось, ибо сей танец создан не для интимных бесед с партнершей, тем более что на площадке было тесно и следовало быть внимательным, чтобы не сбить кого-нибудь. Но познакомиться они успели — брюнетку звали Жозефиной. Борков старался, и, кажется, танец у него получался недурно. Во всяком случае, он заметил одобрение в глазах Жозефины. После танца по пути к столику они задали друг другу вполне естественный вопрос: кто откуда? Жозефина была испанка. Она не удивилась, что Борков из Парижа. Ну а когда отдышались, сама собой возникла потребность вместе выпить. Раз, другой и третий. А затем к ним присоединился и мистер Пикквик, которому наконец удалось развеять мрачное настроение блондинки. Джаз гремел беспрерывно. Воздух в зале стал синим от табачного дыма. Официантки как-то поблекли от суеты, от шума, от духоты. Но Борков ничего не замечал, он видел только матово-белое лицо и большие, темные, как вишни, глаза. Жозефина пьянела все больше. В половине третьего блондинка решительно заявила, что пора уходить. Мистер Пикквик не очень сопротивлялся, он лишь заметил, подмигнув Боркову: — Я готов, дорогая, но, по-моему, Жозефина только-только разбежалась… — Это ее дело, — неожиданно резко сказала блондинка. — Мы идем. — Она поднялась. — Расплачивайся. Пикквик попросил счет, расплатился за троих, пожелал Жозефине и Боркову скоротать время до утра повеселее и покинул их. Жозефина молча помахала ему рукой. Они посидели вдвоем час или полтора. — Надоело, — наконец сказала Жозефина. — Надо домой. Можете меня проводить. Дальнейшее происходило для Боркова как бы в тумане. — Вы далеко живете? — Нет. Совсем рядом. На втором этаже этого дома. В какой-то момент Борков почувствовал, что знакомство с Жозефиной не обязательно должно ограничиться совместным сидением за этим столом в шумном многолюдном зале. И как только он это сообразил, его действия приобрели некую чисто автоматическую целесообразность. Так нередко бывает у очень нетрезвых людей. Попросив у Жозефины извинения, он ненадолго оставил ее одну. Не совсем твердые ноги сами подвели его к метрдотелю, стоявшему, как капитан на вахте, возле выхода из зала. — Можно вас на два слова? — сказал Борков. — Но хорошо бы не здесь. — К вашим услугам, — откликнулся метрдотель. — Пройдемте сюда, в мою контору. Свернули в довольно широкий коридор, ведущий к буфету, и через несколько шагов метрдотель толкнул дверь справа. Борков очутился в небольшой комнате, где стояли старый кожаный диван с низкой спинкой, стол под цветной скатертью и два обтянутых кожей стула. Старомодный круглый абажур торшера бросал на стол пятно, мягкого света. — Слушаю вас, — сказал метрдотель, прикрывая дверь. Борков замялся было, но лишь на секунду. — Скажите… Вы знаете эту женщину? — И да и нет. Я вижу ее здесь не первый раз, но не представлен. При мне ее называли Жозефиной. Она остановилась у нас на втором этаже. — Вы славный парень, — совсем пьяным голосом сказал Борков. — Как вас зовут? Меня — Владимир. — Мое имя — Филипп. — Будем знакомы. Борков вернулся к своему столику. Жозефина красила губы. Официантка почему-то забыла подать Боркову счет, а он тоже не вспомнил, что необходимо перед уходом расплатиться. Перед номером на втором этаже Жозефина и Борков остановились. Жозефина достала из сумочки ключ, вставила его в скважину замка и, сделав два поворота, посмотрела на Боркова. — Разрешите откланяться, — сказал он, — желаю спокойной ночи. Жозефина удивилась: — Вы не зайдете?.. Борков колебался. Но распахнутая дверь заставляла принять решение. — Хорошо, но только на одну минуту… Они вошли в отлично обставленный номер. — Присаживайтесь. И не бойтесь, я вас долго не задержу, — сказала Жозефина, опускаясь на тахту.
Выпили, а потом Борков читал ей по-испански стихи Лорки и по-французски Бодлера, расхаживая перед тахтой, а она покуривала сигарету и время от времени поглядывала на него с усмешкой. Наконец Борков, простившись, покинул номер. Ему не следовало пить этот последний бокал: до своей гостиницы он добрался в состоянии предельного опьянения. …Утром он проснулся от того, что кто-то толкнул его в бок. К своему изумлению, Борков увидел рядом с собой в постели Жозефину. Она лежала с закрытыми глазами. Не успел Борков сообразить, что с ним и где он находится, как в дверь постучали. Он отодвинулся от Жозефины и крикнул: — Кто там? — Полиция, откройте! Борков вскочил с постели. Жозефина села, прикрываясь одеялом. — Это за мной. — Быстро в ванную! — приказал Борков. Жозефина убежала, схватив в охапку свою одежду. Стук в дверь повторился. — Одну секунду. Оденусь. Борков открыл дверь. Вошли двое. — Просим извинения. Полиция разыскивает важного преступника. С вашего разрешения мы осмотрим комнату, — сказал один из полицейских и тут же прошел в ванную. Оттуда он появился вместе с Жозефиной. — Нам придется исполнить кое-какие формальности, — сказал полицейский Боркову. — Произошло недоразумение, я прошу немедленно связать меня с посольством, — заявил Борков. — Сначала несколько вопросов, господин Борков. Где вы были этой ночью? Борков назвал ресторан. — Вы были в обществе этой дамы? — Да… То есть мы сидели за одним столиком. — Когда вы привели ее сюда? — Я не приводил ее. Как она очутилась здесь, мне совершенно непонятно. Повторяю, это недоразумение, я прошу связать меня с посольством. — Рассказывайте сказки! Кто может подтвердить, что вы вернулись в свой номер один? То, что произошло дальше, было похоже на финальную сцену из плохой детективной пьесы. Дверь растворилась, на пороге стоял метрдотель Филипп. Он сказал: — Это мог бы сделать я, господин инспектор. — Кто вы такой? — Метрдотель. Меня зовут Филипп. Прошу убедиться… — И он предъявил какой-то документ. — Мосье Владимир — мой друг, прошу поверить его объяснениям. А что касается этой дамы… — Мы обязаны составить протокол, — перебил его полицейский. — Какая вам разница, где вы задержали эту аферистку? — возразил Филипп и незаметно сунул полицейскому в карман какие-то бумажки, вероятно, деньги. — Ладно, — произнес миролюбиво инспектор, глядя на Боркова. — Извините за беспокойство. — И к Жозефине: — Прошу следовать с нами. Полицейские и Жозефина покинули комнату. — Как же это вы так неосторожно… — сказал Филипп, когда они остались одни. — К тому же вы даже не успели расплатиться за ужин, и мне, видите, пришлось прийти сюда. — Извините меня, Филипп… Я вам бесконечно благодарен… Все это как во сне… Ничего не могу понять… Сколько я вам должен? Филипп назвал сумму. Борков достал деньги, отсчитал сколько положено. — Приведите себя в порядок. У русских есть очень хорошая пословица: «Все, что делается, делается к лучшему», — так, кажется? — Филипп улыбался. — Да, да… — растерянно ответил Борков. Филипп посоветовал не расстраиваться и исчез… В девять часов утра Борков зашел в номер к «старикам», и они отправились завтракать в кафе при отеле, «Старики» ничего не заметили, хотя их младший товарищ выглядел невыспавшимся. Этот день был у них свободен — хозяева предоставили им возможность отдохнуть и осмотреться. «Старики» собирались походить по музеям, а Борков сказал, что хочет заказать телефонный разговор с Москвой и будет сидеть у себя в номере. Его пробовали отговаривать: мол, лучше звонить ночью, — но Борков настоял на своем. Условились встретиться в три часа за обедом и разошлись. Поднявшись в номер, Борков переоделся в спортивный шерстяной костюм, взял кипу газет, купленных накануне, и лег на кровать поверх одеяла. Он читал, пока не начало щипать глаза, а потом задремал. Неожиданный телефонный звонок заставил его вскочить, но сразу взять трубку он не решился. Размеренные звонки повторялись с полминуты, прежде чем Борков протянул к телефону руку. — Алло, вас слушают. — Это Филипп, — громко раздалось в трубке. — Я разговариваю с Владимиром? — Да, Филипп. Я ждал вашего звонка. Я кое-что потерял. — Не беспокойтесь, все у меня. Борков вздохнул облегченно, спросил: — Когда мне можно вас увидеть? — Могу приехать к вам в отель. — Нет, нет, — поспешно возразил Борков. — Лучше где-нибудь в другом месте. — Тогда сделаем так, — подумав, сказал Филипп. — Из отеля идите направо до угла, потом еще раз свернете направо и увидите кинотеатр. Я буду ждать у входа в кассы. Скажем, через час. Вас устраивает? — Да, вполне. Борков оделся, положил в портфель бутылку «Особой московской» и две стограммовые банки зернистой икры. Но тут же передумал и завернул водку и икру в бумагу. Подходя к кинотеатру, он увидел Филиппа — тот пересекал улицу. И хотя метрдотель был сейчас не во фраке, а в отлично сшитом костюме и в шляпе, Борков узнал его тотчас по осанке. У касс они сошлись. — Отдать вам тут же? — спросил Филипп. — Да, но как-нибудь тихо. — Пройдемся. Они двинулись по переулку, который вел к одной из главных магистралей городя. — Я принес вам кое-что в подарок, — сказал Борков, кивнув на пакет. — Не стоит… — Прошу вас, не отказывайтесь. Здесь всего лишь выпивка и закуска. Наша, из России. — Ну хорошо, ради нашего знакомства, — согласился Филипп. — Давайте этот пакет и держите свою книжечку. Пакет перекочевал в руки к Филиппу, а в ладони у Боркова очутилось его служебное удостоверение.
ГЛАВА 5 Смотрины в Третьяковской галерее
Михаил Тульев сильно изменился за три с половиной месяца, минувшие со дня ареста. В своем превращении он прошел через несколько этапов — от состояния крайней подавленности до полного душевного равновесия. Наблюдая череду этих последовательных изменений, полковник Марков находил наглядное подтверждение давно открытой истины, что для спокойствия духа человеку необходима прежде всего определенность положения, как бы плачевно оно ни было. Страшнее же всего неизвестность. Как ни вышколен был профессиональный разведчик Тульев двадцатью годами опаснейшего риска, но внимательный человек наверняка приметил бы натяжку и нервозность, если бы понаблюдал его в обличье Зарокова или Курнакова. Ведь под маской всегда остается свое собственное лицо. Теперь перед Марковым сидел человек без маски, и человек этот был спокоен. Ничто не напоминало о его прошлом. — Газеты, журналы вам дают регулярно? — спросил Владимир Гаврилович. — Да, спасибо. Я читаю и книги. Уже лет пятнадцать не читал, если не больше. — Не было времени? — Не в том дело. Не было подходящего состояния души. Марков пододвинул на край стола лист бумаги с тремя строчками машинописного текста. — Вот также любопытное чтение. Тульев пробежал глазами по строчкам.«НАДЕЖДЕ. Вам надлежит быть 2 ноября сего года от 17.00 до 17.15 (время московское) в Третьяковской галерее, зал Верещагина. Следующий сеанс связи — 9 ноября в те же часы».— Захотели на вас посмотреть, — сказал Марков. — А отказывать мы не имеем права. Вы, наверное, обратили внимание, что наши встречи с некоторых пор не похожи на допросы, но не о том сейчас речь. — Марков сложил лист с радиограммой вдвое, сунул его в стол. — Рискую задеть ваше самолюбие, но скажу. Предположим, я вам не очень верю, но в галерею вы все равно пойдете. Провалить нас вам не удастся, потому что скорее всего к вам никто не подойдет. На вас просто посмотрят издалека, живы ли вы, существуете ли до сих пор. Вас мои рассуждения не обижают? — Нет, я бы рассуждал так же, — без всякой наигранности ответил Тульев. — Ну вот, собственно, мы и договорились. Как сказал бы ваш знакомый Бекас, это слегка напоминает смотрины, только все не так торжественно. И вы уж постарайтесь быть скромным. — Я вас не подведу, — просто сказал Тульев. — Рад буду, если не ошибусь… Но хочу спросить: вам не кажутся неосторожными действия ваших бывших шефов? Такие чрезвычайные меры… А может быть, они не верят вам? — Не думаю. — Правильно, — согласился Марков, — Они подозревают, что вас подменили. Ну что же, вот вам случай на деле доказать чистосердечность ваших слов. Тульев снова вытянулся перед Марковым и стоял молча. — Завтра обсудим детали. — Марков нажал кнопку звонка. Вошел сержант. — Проводите.
Второго ноября без четверти пять такси, на котором ехал Михаил Тульев, повернуло со стороны набережной в узкий Лаврушинский переулок и остановилось перед Третьяковской галереей. Тульев расплатился, захлопнул дверцу, кинул под колесо погасший окурок и, взглянув на часы, поспешил к входу, обгоняя многочисленных посетителей. Покупка билета и сдача пальто в гардероб отняли десять минут, расспросы о расположении залов — минуту. В зал, где висели картины Верещагина, Тульев вошел, тяжело дыша, словно бежал бог весть откуда, чтобы только взглянуть на груду человеческих черепов на «Апофеозе войны». Но через минуту он был похож на обыкновенного неторопливого любителя живописи. Пять минут протекло, десять — никто к нему не подошел, не заговорил. В четверть шестого он покинул Третьяковку, дошел до станции метро «Новокузнецкая» и, как было заранее предусмотрено, приехал на вокзал. Но ехал он не один, а под надежной негласной охраной московских контрразведчиков. Не исключалось, что за Тульевым могла быть организована слежка людей Антиквара. Так оно и получилось. Тульева сопровождал от самой галереи, не отпуская от себя на большое расстояние, пожилой мужчина, полный, коренастый, с лицом пьяницы. Этот человек — как потом было установлено, по фамилии Акулов — исполнял свое дело не очень-то квалифицированно, и обмануть его не составляло большого труда. Тульев, по всем правилам конспирации, по дороге периодически проверялся, но делал это больше для вида, вернее, для Акулова. Акулов бросил наблюдение за Тульевым, когда убедился, что тот, купив билет, сел в вагон поезда, идущего в город К. Надо полагать, больше от него ничего не требовалось. Теперь Тульев остался в окружении своих законных телохранителей. Допускалась возможность, что за ним могло вестись поэтапное наблюдение, поэтому планировалось доставить Тульева на прежнюю его квартиру в городе К. Он пробыл там недолго — всего два дня. Итак, смотрины состоялись и были односторонними. Теперь надо было предполагать, что разведцентр сделает из всей этой проверки какие-то выводы и при назначенном внеочередном сеансе связи поставит задачу. Но, сколь ни был готов Марков к новшествам со стороны своего зарубежного противника, радиограмма от 9 ноября звучала несколько неожиданно. Она была пространна и проникнута несвойственной таким посланиям задушевностью. Но вслед за похвалами Надежде и сочувствием в его тяжелой миссии следовали два важных пункта строго делового плана. Во-первых, центр предлагал сменить шифр для радиопереговоров. Во-вторых, указывал способ передачи нового шифра. Вот как это произойдет. Надежда должен 10 декабря подойти к табачному киоску, в котором работает человек по фамилии Акулов (особые приметы сообщались), предъявить ему пароль (который также сообщался) и от него получить пачку папирос с микропленкой, содержащей таблицы шифра. Центр ожидал, что первым посланием Надежды, зашифрованным по-новому, будет его доклад о всей работе, проделанной за время пребывания в городе К. Судя по этой радиограмме, центр начинал менять отношение к своему резиденту, возвращая ему доверие.
ГЛАВА 6 Письмо к Марии
Мария долго вертела письмо, изредка посматривая на посетителя, молодого человека, принесшего его, и недоумевала: откуда оно и не ошибка ли? Она уже и забыла, когда в последний раз получала письма. Но на конверте стоял ее адрес и фамилия. С каким-то странным предчувствием вскрыла она этот толстый синий конверт. «Здравствуй, Мария!» — прочла она на первом листке. Фиолетовые строчки поплыли, словно размытые волной: почерк был знакомый. Мария перевернула толстенную пачку листков и на последнем увидела подпись «Михаил». Мария ничего не видела, ничего не слышала, будто в столбняке. И стояла так несколько минут, пока Сашка не заворочался в своей кроватке. Она склонилась над ним, но мальчик уже опять спал спокойно. О том, что в комнате есть посторонний, Мария совсем забыла. Она подошла к окну, еще раз прочла первую строку, начала было читать дальше, но поняла, что лучше все-таки сесть… Опустилась на тахту и поднесла письмо близко к глазам, хотя никогда близорукой не была.«Здравствуй, Мария! Мне разрешили написать тебе. И вот я пишу. Не знаю, примешь ты это письмо или нет. Буду надеяться, что примешь. В моем положении и после всего, что произошло, я не имею права просить прощения. Глупо будет также умолять, чтобы ты поняла меня, вернее — мои действия. Их ни понять, ни простить нельзя. Но все же, если сможешь, прочти до конца. Это уничтожит неопределенность и неизвестность между нами. Моя задача сейчас простая. Я должен рассказать тебе, кто я такой на самом деле. Но ты не должна никому говорить про это письмо. Никому. Так просят тебя товарищи, которые разрешили мне писать. Я и теперь еще не все и не до конца могу сказать и открыть, поскольку некоторые факты, касающиеся лично меня, касаются также других лиц и других дел. Но что можно — скажу. Это хорошо продуманное письмо. Здесь я пишу правду и прошу мне верить. Зовут меня Михаил. Фамилию настоящую пока сказать не могу. Подробности моей жизни с родителями не интересны, я их опускаю, но в детстве моем был один важный момент. С тринадцати лет мой отец начал внушать мне ненависть к большевикам. Он всегда отделял Россию от большевиков. Россия — это одно, а большевики — другое. Слова у него не расходились с делом — он всегда работал против того, кого ненавидел. Я любил его и верил ему беззаветно. Когда умерла мать, отец взял меня с собой. С тех пор я никогда и нигде не принадлежал себе. У меня никогда не было дома, жены и детей. Был только отец, которого я очень любил. Теперь и его нет. О нем я скажу еще несколько слов ниже. В двадцать лет я уже был почти готов к самостоятельной работе, оставалось еще попрактиковаться кое в чем. О войне лучше не вспоминать. Если бы можно было, я вычеркнул бы те годы из календаря. Когда Гитлера разбили, многие остались без хозяина и без стойла. Но есть надо, по возможности вкуснее. Голодных в Европе тогда было много. И грязных также. А еду и душистое мыло могли предложить только американцы. Они и предлагали — тем, кто был готов работать на них. У нас с отцом выбора не было. Правда, после войны отец немного по-иному стал относиться к большевикам, хотя он не хотел в этом признаться даже самому себе. Но я видел это очень хорошо. Теперь жалею, что перемена взглядов никак не отразилась на его служебной биографии. Он сменил лишь кучера, но бежал в той же упряжке. А я всегда был там, где отец. (Пожалуйста, не думай, что я пишу так в свое оправдание. Сочувствия не ищу, его не может быть. Но искажать истину не хочу. Так все было на самом деле.) После войны немало пришлось пометаться по свету. Я никогда не хныкал и привык действовать, не жалея в последствиях. Прежде чем приехать в Советский Союз, пришлось взять другое имя. Вернее — фамилию, имена у нас совпадали. Под этой фамилией ты меня и знаешь; Зароков. На советской земле я впервые по-настоящему ощутил, что я русский. Моя жизнь в твоем городе тебе в основном известна. Потом я вынужден был срочно уехать, снова сменить имя. Поверь, что я много думал о тебе, не хотел оставлять тебя. Но иначе было невозможно. Без тебя я прожил на свободе год. Если можно считать свободой существование человека вроде меня. За этот год я многое понял и многому научился. Меня предупредили, что это письмо прочтешь не только ты. Но человек, который будет моим цензором, знает обо мне в десять раз больше, чем мне позволено здесь изложить. Поэтому я могу не стесняться своих слов и хочу немного поговорить о нас с тобой. Прежде чем начать, должен сказать одну вещь. Против ожиданий, со мной обошлись мягко. Но в момент ареста (в июле этого года) и после у меня было достаточно случаев испытать за свою участь если не страх, то беспокойство, оснований для этого я успел заработать более чем достаточно. Поверь, что я даже в самые мрачные минуты не забывал тебя. Я виноват перед тобой, что выдавал себя не за того, кто я есть на самом деле. К тому же ты по моей просьбе ездила в Москву. Но если взять нас с тобой просто как двух людей, женщину и мужчину, в этом я тебе никогда не лгал. И у меня всегда была уверенность, что ты любишь меня. Знаю, ты бы не могла полюбить, если бы я открылся перед тобой. Я искал любви обманным путем. Но неужели ты не сможешь простить? Мне известно, что у нас родился ребенок (недавно мне сказали, что ты назвала его Александром). Если бы ты только знала, как я был обрадован и как счастлив сейчас! Помнишь, тебе подбросили деньги? Это я посылал. А ты отнесла их в милицию. Понимаю, что для тебя иначе поступить было немыслимо. Мне не обидно за это. Деньги были нечистые. Сейчас прошу об одном: если в твоем сердце осталось ко мне хоть что-то с тех времен, напиши о себе, о нашем ребенке. Если еще не все для меня потеряно в твоей душе, я постараюсь вернуть прежнюю любовь. Мне сейчас сорок два. Я на родине моих предков. Вырвался из заколдованного круга. У меня хватит сил и воли изменить свою судьбу. И здесь есть люди, готовые помочь мне в этом, хотя я этого не заслуживаю. У меня во всем свете остался единственный человек, которого я считаю (самовольно) родным. Это ты. Отец кончил свои дни печально. Я знаю, что те, на кого он работал почти всю жизнь, выбросили его за борт без жалости. Этого простить нельзя. Не подумай, что плачусь, стараюсь вызвать жалость. Но если лишусь и тебя — плохо мне будет. Очень плохо. Надеюсь все же получить от тебя ответ. Буду считать дни. Напиши, пожалуйста! Очень прошу. Может случиться, что ты никогда больше не захочешь меня видеть. Но ведь у нас есть сын. И никто не отнимает у меня права когда-нибудь заслужить его уважение. Я тебя люблю. Если разрешаешь, обнимаю и целую, как прежде. Жду.Молодой человек взял письмо у Марии и ушел. Мария не спала всю ночь. А утром, когда уже рассвело, села писать ответ. Человек, который вручил ей письмо, сказал, что, если она захочет послать что-нибудь автору письма, она может это сделать через областное управление КГБ.Михаил».
ГЛАВА 7 Подручный
Каких только профессий не бывает на белом свете! В каждой большой общественной русской бане есть работники, которых называют нелепым словом «пространщики». В их обязанности входит следить за порядком в пространстве между длинными диванами в предбаннике. Кондрат Степанович Акулов был заурядным пространщиком, но должность свою исполнял с любовью. Он никогда не забывал помочь распарившемуся гражданину развернуть простыню и вытереться, у него постоянно имелся запас березовых веников: для случайных посетителей — уже использованные, для постоянных — свеженькие. А если кто-нибудь, не боясь унести из бани вместе с легким паром и добротную ангину, желал выпить голышом кружку холодного пива, то Кондрат Акулов охотно бегал в буфет. Когда же румяный и стерильно чистый гражданин одевался, Кондрат складывал и упаковывал смененное белье. От гривенников и двугривенных не отказывался, но если получал только «спасибо», тоже не проявлял недовольства. Дело в том, что у Акулова была другая специальность, гораздо серьезнее основной. И, как станет понятно из последующего, для исполнения побочных обязанностей главным удобным моментом в его работе было то обстоятельство, что пространщик имеет свободный и законный доступ к вещам своих клиентов. Несокрушимая вежливость, добронравие и ровный характер создали Кондрату авторитет среди сослуживцев и постоянных клиентов. Короче говоря, при видеКондрата хотелось незамедлительно воспользоваться готовой на такой случай формулировкой: не место красит человека, а человек место. Тем сильнее было бы изумление сослуживцев и клиентов, узнай они о Кондрате всю подноготную. Начать хотя бы с того, что из трех анкетных признаков — Ф. И. О. — подлинными у него были только Ф. и О. — фамилия и отчество, а И. принадлежало другому. Как и почему это произошло, мы увидим позже, а пока при описании жизненной истории пространщика Акулова будем пользоваться его настоящим именем. До 1941 года Василий Акулов жил в деревне недалеко от Смоленска. У него был брат годом моложе, которого звали Кондратом (деревенские балагуры сочинили для местного употребления пословицу: «Не всякий Кондрат Василию брат», имея в виду неуживчивость и замкнутость старшего из братьев). Мать с отцом умерли весной тридцать первого года, когда Василию было восемнадцать. Брат вскоре женился на двадцатилетней вдове: в доме без хозяйки хоть пропадай. Василий жениться не торопился. Жили втроем, работали в колхозе, держали огород, с которого выгодно приторговывали, благо город под боком. Как только началась война, братьев призвали в армию. В запасном учебном полку они два месяца служили вместе, а потом попали в разные части. Кондрата сразу отправили на передовую, и он погиб в декабре под Москвой. Василий Акулов долго кантовался, как тогда говорили, в тыловых подразделениях, только в сорок третьем попал на фронт, и после первого же боя дезертировал. Отсиделся с месяц в лесу, а когда передовая отодвинулась далеко на запад, рискнул пробраться в родную деревню. Но там даже печных труб не осталось: немцы спалили все дотла, а трубы разобрали погорельцы на кирпичи. Тогда Акулов вернулся в лес, выкопал в глухой чащобе большую нору с двумя лазами и стал жить диким зверем. Страх, который когда-то заставил его дезертировать, теперь принуждал не показываться на людях. Поначалу все складывалось неплохо. Подошла осень, он накопал на колхозном поле картошки, насушил грибов, рябины и черники. Думал запастись и мясом, потому что винтовка и патроны у него сохранились, можно было бы настрелять дичины. Но стрелять он боялся: услышат, начнут искать… Решил, что будет ставить силки. Ближе к зиме он насобирал сухого валежника, натолкал в нору. А чтобы было чем развести огонь, сплел из мха трут, отыскал несколько камешков, которые давали хорошую искру, а под кресало приспособил обломок напильника. Капитально подготовился Акулов к зимовке. Одно мучило в первое время — не было соли. Но к этому он скоро привык. А что до блох, которые в великом множестве облюбовали вместе с Акуловым его теплую песчаную нору, то им он был даже рад — все не один. Чтобы не ослепнуть в темноте, он положил себе за правило каждый день хоть раз вылезать на поверхность. Но иногда не угадывал время и высовывался ночью. В общем, худо ли, хорошо ли, но прозимовал Акулов, дождался весны. Голод выгнал его из норы и заставил пойти на разведку — искать, где есть поближе человечье жилье. Весну и лето жил воровством — по ночам делал робкие набеги на близлежащие деревеньки. Ходить и ползать он выучился тише любого зверя, да голод и страх кого хочешь научат. Но что было там воровать? Сами отощали так, что от ветра качались. Потом опять накатила сытная осень, и Акулов опять подготовился к зиме. Шевелилась у него порой тяжкая мысль — пойти отдать себя в руки властей, покаяться. Но темный страх — темнее, чем его блошиная, провонявшая нора, — всегда побеждал. Еще лето, еще осень, еще зима. Наступил 1946 год. Уже объявлена была амнистия, но Акулов ничего про то знать не мог, он не знал даже, что война давно кончилась, и неизвестно, сколько бы лет сидел он под землей и дальше, если бы не случилась беда. Произошло это весной, в мае. Однажды среди дня Акулов выполз наверх размять поясницу. Оборванный, мятый, с лохматыми волосами до плеч, с сивой всклокоченной бородой, закопченный до чугунной черноты, был он дик и отвратителен. Почесываясь, мычал и тихонько повизгивал, словно уж ничего человеческого не осталось в нем. Он и сам-то о себе в мыслях говорил: «Животная»… Разогнулся Акулов, поднял кудлатую голову и глазам своим не поверил. Шагах в десяти от него, прислонившись к березе, стоит баба, щупленькая такая, но лицо милое. В красной юбке, в черной кофте нараспашку, на голове белый платок, через руку держит пузатое лукошко. Нестарая баба, можно сказать, молодая. Какого рожна ей в этой чащобе понадобилось, бог ведает. Небось шишки на самовар собирала, да далече забрела. Стоит и смотрит на него, будто в столбняке. Рот открыла, а закрыть не может. Видать, такой уж страшный он был, коли мог испугать даже бабу, насмотревшуюся за войну… Давно отвык Акулов соображать побыстрее, но тут завертелось у него в голове. Подумал: «Прибить на месте». Винтовка в лазу, только нагнуться да руку протянуть. Достал Акулов винтовку, щелкнул затвором, загнал патрон в патронник, но вспомнил, что стрелять нельзя, разрядил винтовку. Можно и прикладом… Обернулся, а бабы-то уж нет. И вот тут-то его объял ужас. Расскажет, кого и где повстречала. И что тогда будет? Осталось одно — бежать от этой норы. Куда — он еще не знал, но бежать как можно дальше, пока баба не успела дойти до своей деревни… Акулов держал путь на север. В пятидесяти километрах от Смоленска лежала большая деревня, где жила единственная его родня — тетка Лиза. Если жива еще, примет, он ее уговорит. Ему бы хоть дня два у нее побыть, обстричь волосы на голове, побриться да мурло отмыть. Не может же он в эдаком обличье скрываться от властей, враз арестуют. Да и обносился — дальше некуда… Трудно дались Акулову эти километры, но страх не позволял ему отдыхать. Через сутки пришел к теткиной деревне. С опушки выглядел ее избу — цела стоит, только покосилась. Отлежался до темноты, а как увидел, что в избе вздули керосиновую лампу, по-пластунски пополз через огороды. На счастье, тетка оказалась одна — невестка еще не вернулась с пашни. Племянника она, конечно, сразу-то не признала, а когда уразумела, кто перед ней, стала горько плакать. И все вопрошала: да как же, да откуда? Он наврал чего-то пожалостней, она поверила. Невестка, когда пришла да послушала, тоже поверила. В долгом разговоре за малиновым чаем узнал Акулов, что война кончилась, и обрадовался. Прожил он у тетки неделю, а потом забоялся. Надо было уходить: на одном месте долго сидеть ему теперь заказано. Главное же, документ бы правильный достать… С одеждой Акулову повезло — обрядили его в костюм теткиного сына. Тот с войны не пришел, не было по нем и похоронной — может, в плену сгинул, может, пропал без вести. Все пришлось Акулову впору — и пиджак, и брюки, и сапоги, и рубашки. Отмылся, постригли его, побрили сердобольные бабы, дали двести рублей на дорогу, и побрел он кружным путем на железнодорожную маленькую станцию. По дороге созрел у него план, как разжиться документами хоть какими ни на есть, лишь бы были настоящие, с печатью. Хитрости у Акулова не убавилось, даром что три года кротом жил. Вспомнил он, что давным-давно, когда был еще мальчонкой, случались с ним раза два или три припадки, которых никто из домашних понять и объяснить не мог, а доктора тогда в их деревне не было. Налетал ветерок, обдавало холодным потом, и он брякался посредине горницы, закусывая язык. Бабка определила: падучая. Значит, пропал парень, это уж до гробовой доски. А оно случилось так раз-другой и больше не накатывало. Осталось только что-то смутное и тошнотное в памяти, как пьяный сон. И вот осенило Василия Акулова в трудную минуту, придумал верный ход. Пять суток трясся в пустых товарных вагонах, три эшелона сменил, заехал в Брянск. Там разузнал, где поблизости — ну не далее как километров за двести — есть психиатрическая больница, купил билет, сидячее место, и поехал. Дальше получилось как по писаному. Не ожидал Акулов, что так легко все выйдет. …Вагон набит до невозможности — как посмотришь, обязательно подумаешь: зря в России говорят, будто вагоны не резиновые. Сидит себе с краю, на кончике скамьи, хмурый дядька, с соседскими ребятишками не заигрывает, толкнут — не огрызается. Что-то свое думает. Поезд начинает притормаживать, к выходу потянулись пассажиры, что попрытче, с чайниками и без чайников. Подъезжают к большой станции, стоянка будет долгая. И вдруг хмурый дядька, на удивление сидящим рядом ребятишкам, как-то чудно выгибается, клацает и скрипит зубами, а потом встает и сразу плахой валится в проходе, чуть не сбивает кого-то. Опять выгибается дугой, на губах пена… — Эй, проводник! Сюда поди, сюда! — несется по вагону крик. А дядьку все корежит и бьет, никак его с полу не поднять. Кто-то из пассажиров сбегал на вокзал, привел медсестру. Та посмотрела с интересом, пульс пощупала и дала команду: — А ну, мужчины! Надо помочь, идемте за носилками. Через десять минут припадочного унесли в вокзал, поставили тяжелые госпитальные носилки на ножках-каблучках в медпункте на пол. Еще через десять минут поезд ушел дальше, а припадочный остался. Куда ему ехать, он и тут никак в себя не придет… Деловитая медсестра целый час сидела на телефоне в кабинете начальника вокзала, но все же дозвонилась в психиатрическую лечебницу, что расположена в районе села Вишенки. Оттуда выслали машину. В лечебнице поставили диагноз, который не вызывал сомнений: эпилепсия. Данные анамнеза — со слов больного — подтверждали это. Страдает припадками с ранней юности. Последний — в поезде — был особенно сильным. Больной сам никогда не обращался к врачам, потому что знает: эпилепсию не лечат. Попадал несколько раз в психиатрические диспансеры, но не по своей воле, а вот так же, во время припадка, добрые люди подбирали и относили… Всякий человек, попадающий в больницу, должен иметь документы, но у этого их не оказалось. Скорее всего они или вытряхнулись из кармана, когда упал в вагоне, или их кто-то у него взял. Зарегистрировали его как гражданина Акулова. Две недели он пробыл в лечебнице и даром хлеб не ел. Уже на второй день почувствовал себя вполне хорошо, как это и бывает часто у эпилептиков, а на третий предложил свою помощь на кухне — носил от колодца воду, колол дрова. Правда, слаб был, часто отдыхал, но работал старательно. Персоналу он понравился. Его не гнали из больницы, но он сам через две недели пришел к главному врачу и попросился на выписку. Каждый покидающий лечебное учреждение подобного рода получает справку о том, что означенный гражданин с такого-то по такое-то число находился на лечении там-то по такому-то поводу. Получил ее и Василий Акулов, который отныне сделался Кондратом и помолодел на один год: он решил принять имя погибшего брата, ибо это было удобно во всех отношениях. Теперь необходимо было получить паспорт. Акулов отправился в Ч. В городском отделении милиции его выслушали сочувственно. История с пропажей документов показалась правдивой и убедительной. А главное, кто же не пожалеет человека, страдающего таким тяжким недугом? Узнав, что Акулов намеревается пожить в Ч., горотдел милиции помог ему устроиться рабочим в горкоммунхоз. А пока все-таки отправили запрос к нему на родину, жил ли там Кондрат Акулов и кто он такой. Через три недели пришла бумага, подтвердившая все сведения, сообщенные Акуловым о его брате. В бумаге говорилось, что Кондрат Акулов был призван в армию и с тех пор о нем ничего не известно. В милиции насторожились, но, решив пока не задавать вопросов, послали в военкомат, там Акулову выдали белый билет. Это успокоило милицию, и он получил новенький паспорт. В сорок девятом году Акулов перебрался в Москву, надоумил его один грамотный человек пойти в дворники. Занятие незавидное и пыльное, зато прописка и жилье. Поселился Акулов в полуподвальной комнате недалеко от Никитских ворот и зажил тихой жизнью. Десять лет орудовал он метлой и скребком, и дни его текли безмятежно. В собственной душе Акулов копаться не любил, а если у него когда-нибудь и была совесть, то во время дезертирства и обитания в норе она так надежно сгнила, что теперь его совсем не беспокоила. Шестидесятый год был переломным в деловой карьере Акулова. Во-первых, он перешел работать в баню. Во-вторых, тут-то и подцепил его Кока. Досконально разобраться, каким образом слепилась их дружба, Акулов бы не смог. Николай Николаевич (Акулов звал Коку по имени и отчеству, а Кока Акулова просто Кондратом) был в бане постоянным клиентом, мылся регулярно раз в пять дней, всегда с веничком, из парной по два часа не вылезал. И место у него было свое, постоянное, на угловом диване во владениях пространщика Акулова. Началось с разговоров насчет того, что, мол, старость не радость и так далее. Оказалось, что и Кока, вроде Кондрата, закоренелый холостяк. Однажды Николай Николаевич не погнушался, пожаловал к Кондрату в гости. Выпили, разговорились по душам. Кока в порыве откровенности доверил Кондрату большую тайну: что занимается он противозаконными делами, посредничает между спекулянтами. Видно, тонкий нюх был у Коки, быстро раскусил он, кто таков Акулов, знал, перед кем раскрываться. Ну откровенность за откровенность, и Акулов тоже рассказал о себе. Кондрату льстило доверительное отношение Коки. Еще бы! Николай Николаевич, по всему видать, не чета ему, Кондрату, а теперь вот получается, что они вроде одного поля ягода… Дружба крепла, и как-то Кока попросил Кондрата об услуге: надо было передать маленькую коробочку с серьгами, как сказал Кока, одному человеку, который придет в баню мыться и скажет Кондрату условное словечко. Передать незаметно — например, сунуть в грязное белье, когда Кондрат будет помогать этому человеку собираться домой. Кока отблагодарил Кондрата, хотя тот пробовал отказываться, — дескать уважу как друга. Сосчитав деньги, Акулов поразился: в пять секунд заработал двухмесячный оклад. Такие поручения Кока давал не часто, дело приходилось иметь все время с одним и тем же человеком, пожилым и солидным вроде самого Николая Николаевича, похожим по виду на профессора, и потому Кондрат не испытывал особых опасений. А платил ему Николай Николаевич каждый раз по двухмесячной зарплате — не шутка. Иногда посылки шли в обратном направлении — от «профессора» к Николаю Николаевичу. «Профессор» никогда с Кондратом не заговаривал. В самый первый раз сказал три слова кряду — те, что Николай Николаевич велел Кондрату запомнить накануне; и с тех пор как язык проглотил. 23 ноября 1963 года в час дня «профессор» пришел мыться. По тому, как он взглянул, Акулов понял, что опять будет посылка Николаю Николаевичу.
В два часа Акулов уже помогал ему вытираться, а затем собрал грязное белье, простыню, мыльницу, завернул все в большой пергаментный лист и уложил в портфель. И во время этих несложных манипуляций успел взять в руки обычную передачу. Это была маленькая коробочка, в каких продаются перстни или сережки, плотно заклеенная белым медицинским пластырем. В тот же день вскоре после пяти явился Николай Николаевич. Кондрат вложил коробочку в его банный чемодан. А уходя, Николай Николаевич сказал, что навестит Кондрата дома 27-го вечером, попозже. И правда, 27 ноября пришел. Кондрат устроил угощение, но Николай Николаевич от всего отказался. Разговор был недолгий, но весьма серьезный. Кока объявил, что Акулову надо сменить работу. Другие пространщики уже косо смотрят на их отношения. Кока договорился с кем надо, и Кондрат будет работать в табачном киоске. Через неделю Кондрат Акулов водворился в одном из табачных киосков на Садовом кольце. 9 декабря под вечер к нему явился Кока и сказал следующее. Завтра к киоску подойдет человек, который скажет Кондрату: «Вы в Оружейных банях никогда не работали? Мне знакомо ваше лицо». На что Кондрат должен ответить: «Может быть, вы меня видели здесь?» Кондрат передаст ему коробку папирос «Казбек». Михаил Тульев подъехал на такси в пять часов вечера. Сказал Акулову пароль, услышал ответ и попросил продать ему пачку «Казбека». Так он получил новый шифр.
ГЛАВА 8 Кока напрашивается в гости
Юля не усмотрела ничего необыкновенного в том, что Кока вдруг позвонил ей по телефону, хотя раньше никогда этого не делал, да и номера своего Юля ему не давала. Номер, впрочем, можно узнать через справочное. И сам разговор не показался ей неожиданным, если принять в расчет роль Коки в истории с долларами. — Ну как, наш общий знакомый вернулся? — Давно уже. — Все в порядке? — Чудесно! — воскликнула Юля от души. — Мы с Риммой так вам благодарны, Николай Николаевич! Все хотели позвонить или зайти к вам, честное слово, но, знаете как… дела всякие… — Вам, Юленька, я могу простить что угодно. Как поживает Римма? — Спасибо, у нее все хорошо. — А у кого не хорошо? — Не понимаю вас. — Да нет, я шучу. Вы так акцентировали это «у нее», а я такой неисправимый софист-формалист, всегда придираюсь к словам… Видитесь с Риммой? — Очень часто, почти каждый день. — Так вот вдвоем и ходите? — Почему вдвоем? Мы бываем и втроем. — С Аликом? — Нет. — Юля замялась. — Его я давно не встречала. — Что так? — Да ничего особенного и не начиналось. Он стал не тот. — Хуже? — Пожалуй, лучше. Кока расхохотался от удовольствия. — Великолепно! Так было, так будет! Чем мужчина несчастнее и неприютнее, тем милее он женщине. Но что же все-таки случилось с Аликом? — Ничего особенного. Работает, переводами балуется. Просто я думала, что он ко мне относится немного иначе. — Ну, по-моему, вы ему очень нравились… — Не знаю. К тому же он, кажется, трус. — Это уже довод, — с иронической серьезностью заключил Кока. — Но бог с ним, с Аликом. Поговорим лучше о вас. Так кто же с вами ходит третий? Наш знакомый? — Разумеется. — Ну да, понятно, этот… как его зовут? Забыл. — Владимир. — Да, да, Владимир. Вот память стала! Склероз, склероз! И фамилию ведь говорили вы… — Борков, — напомнила Юля. — Владимир Борков. — Так, вы говорите, командировка была удачная? — Чудесная! Благодаря вам, Николай Николаевич. — Смотрите, вот я возьму и поймаю вас на слове — мол, долг платежом красен и тому подобное. Как там Маяковский говорил? Мне бы только любви немножечко да десятка два папирос… Но я бескорыстен, я не курю, и я стар. Но это, кажется, звучит пошловато… Юле почудилось, что Кока и впрямь расстроился, и ей стало жаль его. — Скучно вам, Николай Николаевич? — спросила она с искренним участием. — Я привык. — Кока вздохнул. — Так уж все одно к одному складывается, да еще погода, прости меня, грешного… — Он как бы стряхнул нежданно набежавшую тоску и вернулся к шутливому тону: — Нюни распустил… Не слушайте меня, Юленька, все это гнилые интеллигенты придумали комплексы всякие… Скажите, милая, вы что сегодня вечером делаете? — Римма меня будет ждать часов в семь. — Где? — У себя дома. — А потом? — Посидим, музыку послушаем. Володя должен прийти. Обещал принести кое-что почитать. — А вы правда хотели бы отблагодарить меня? — Я же вам говорю, мы просто… — Подождите, — перебил Кока, — у вас есть прекрасный случай это доказать. — Например? — Пригласите меня в гости к Римме. Если это удобно. Ей-богу, погибаю с тоски сегодня. — Ой, ну о чем тут говорить! С удовольствием, Николай Николаевич, Римма будет рада. — Ну и отлично. — Так вы запишите ее адрес, — начала было Юля, но тут же поправила себя: — А хотя зачем это? Мы же с вами соседи. Знаете что? Вы мне ровно в шесть позвоните и ждите меня на углу против церкви. Годится? — Замечательное словечко! Конечно, годится! Сейчас четыре. Значит, через два часа… …Римма действительно обрадовалась, увидев Юлю не одну, а с Кокой. Обитала она в небольшой, метров шестнадцати, скромно обставленной комнате. Квартира была двухкомнатная, за стеной жили молодые муж с женой. Едва Юля развернула принесенные Кокой покупки, явился Борков. Он сразу узнал Коку и, здороваясь, сказал, что очень рад встрече, но Кока отлично видел, что это не совсем так. От него не ускользнула мимолетная гримаса — смесь неприятного удивления и досады, — мелькнувшая на лице у молодого человека, когда он, целуя руку Юле, покосился на сидевшего в кресле Коку. Пока Римма и Юля собирали на стол, Кока разговорился с Борковым о его поездке за границу. Кока сидел, а Владимир похаживал вдоль стены, курил сигарету и стряхивал время от времени пепел в бронзовую туфельку, которую держал в руке. — Вам пришлось побывать только в Брюсселе? — спрашивал Кока. — Да, все дела устроили в основном там. — Понравилось? Как провели время? — Как вам сказать? — пожал плечами Борков. — Следовало бы ответить: плохо. Но сформулируем так: плохо, но мало. Коке понравился ответ. — Веселый городишко? — Особенно некогда было веселиться. Программа насыщенная, с утра до ночи переговоры. — Так ни разу и не развеялись? Боркову было явно неудобно, его угнетала эта тема, отвечал он нехотя. — Почему же? В кино ходили, в музеи… — В магазины, конечно, заглядывали? — задавал наводящие вопросы Кока. — Изобилие? — Насчет этого? — Борков дернул себя за галстук, потом за борт пиджака. — Да-а, конечно! — Как публика одета? Борков быстро оглядел Коку и сказал: — Представьте себе, довольно скромно. Все очень хорошо сшито, но ничто не бросается в глаза. Вот вы, пожалуй, на брюссельской улице сошли бы за брюссельца. — Женщины? Борков улыбнулся — впервые с тех пор, как вошел. — Наши лучше, можете поверить. Кока не упустил случая сказать комплимент. — Если вы сравнивали с Риммой, то понятно… Вы меня простите, что я устраиваю вечер вопросов и ответов, но скажите, Владимир… Владимир… — Кока пощелкал пальцами. — Сергеевич, — подсказал Борков. — Но это ни к чему. Просто Володя. — Ну хорошо, Володя… Интересно сравнить цены. — Видите ли, смотря на что. Шерстяные и кожаные вещи стоят довольно дорого. Всякие лавсаны и перлоны очень дешевы. Так называемые предметы роскоши очень дороги. Вот видите мой галстук, например? Кока поманил его поближе, деловито пощупал галстук. В это время в комнату вошла Юля, достала из шкафа тарелки, а уходя, задержалась в дверях, заинтересованная разговором. — Сколько? — Угадайте. — Не берусь. — Десять долларов. — Не может быть! Борков был доволен эффектом. — Цент в цент. Но, правда, это уже считается недешевый галстук. А мне, между прочим, рассказывали, что бывают и по семьдесят, и даже по сто долларов. — Разврат! — воскликнул Кока и засмеялся. — Загнивают империалисты, а? — Да уж загнивают, — согласился Борков. Юля покачала головой и вышла. — Не собираетесь больше никуда? — Теперь вряд ли удастся. — Почему? Кока спросил это без особого ударения, мимоходом, но если бы Борков знал его лучше, он бы понял, что вопрос задан неспроста. — Нашему институту режим сменили. — Что значит «сменили режим»? — Ну теперь мы пэ я. — Почтовый ящик? — Да. — Зарплата прибавится? — Может быть. — Вы живете один? — Здесь? Один. Родные в Саратове. — У вас телефон есть? — Не личный. В квартире. — Разрешите мне записать? На всякий случай, а? А вы запишите мой. — С удовольствием. Они продиктовали друг другу номера телефонов. Тут Римма и Юля принесли с кухни и поставили на стол тарелки с закусками, кофейник. Римма сказала: — Просим… В одиннадцатом часу Кока стал прощаться. Когда он ушел, Юля сказала Боркову: — Володя, зачем ты дурачил старика? По-моему, галстук у тебя польский, и купил ты его в Столешниковом переулке за рупь тридцать. Борков рассмеялся. — Точно! Но ему так хотелось, чтобы это был десятидолларовый галстук. Пусть потешится.ГЛАВА 9 Предатель по призванию
Поскольку Николай Николаевич Казин, с легкой руки Алика Ступина фигурирующий в деле под кличкой Кока, начинает играть все более важную роль, нелишне будет заглянуть в его биографию, чтобы понять, откуда он такой взялся. Прямо скажем, что экземпляр редкий, может быть, один на миллион, и любопытно будет проследить его развитие. Честные люди, соприкасаясь с таким экземпляром, испытывают чувство глубокого омерзения, но все же именно от того, что они честные и порядочные, бессознательно порой ищут ему хоть какое-нибудь оправдание, высказывая классическое «ведь не всегда же он был таким»… И тут уместно предположить: а может, всегда? Но оставим предположения, поместим эту реликтовую бациллу на предметный стол микроскопа и хорошенько разглядим ее. Биография у Коки поистине феерическая. Родился он 31 декабря 1899 года. Позже, когда пробовал сочинять стихи символистского толка, он усматривал в том факте, что рожден на рубеже двух веков, нечто мистическое, считал это предзнаменованием необычайной судьбы. Трудно сказать, сколько тут мистики, но вот факт: мать и отец, подобно Алику Ступину, звали своего сына Кокой и никак иначе. Родители его были из московских городских мещан. Отец служил в банке, жили они обеспеченно. Мать, натура нервная и болезненная, шесть месяцев в году сидела дома, мучаясь мигренями, а шесть проводила в Крыму. Там, в ялтинском частном санатории, она и скончалась летом пятнадцатого года, когда уже была в разгаре мировая война. Отец носил траур до осени, а затем, по протекции устроив сына в петербургское Владимирское юнкерское училище, сошелся без венчания с богатой купчихой. Жестокая по отношению к новичкам юнкерская среда сначала испугала Коку, но он скоро приспособился, найдя покровителей в лице двух старших юнкеров, из унтер-офицеров, которые уже понюхали службы в армии. Он добился их расположения элементарным подкупом, отдавая часть денег, присылаемых отцом. В благодарность за это они били его при случае только сами, не позволяя бить другим. А заслуживал он битья часто, потому что фискалил. И уже в этом проявилось его раннее призвание. Утром 11 ноября 1917 года, когда рота Владимирского юнкерского училища, в которой числился Кока, выступила для захвата телефонной станции, он в момент какого-то замешательства нырнул в проходной двор, бросил там винтовку и был таков. Еще до рассвета он пробрался на квартиру к той знакомой отца, через которую ему пересылались деньги. Она приняла в нем материнское участие, помогла переодеться в гражданское платье, а через неделю Кока уехал в Москву — боялся, что его как бывшего юнкера в Петрограде обязательно схватят. Конец ноября застал Коку в отцовской московской квартире, где хозяйничала теперь их служанка. Напуганный революцией, целый месяц просидел Кока дома, не показывая носа на улицу. Отца в то время в Москве не было, купчиха увезла его в какой-то город на Волге, где имела собственные пароходы. Одним прекрасным утром в квартиру, где изнывал от неопределенности юный Кока, ввалился здоровенный мужик в новом тулупе, с угольно-черной курчавой бородкой — посланный отцом служащий купчихи. Он явился спасать Коку. Через неделю они добрались до Сызрани, где Коку ждал отец с купчихой, а оттуда вчетвером, одевшись попроще и потеплее, пустились в дальнее путешествие на восток: отец наметил конечным пунктом Харбин. На железных дорогах в ту пору творился невообразимый хаос, двигались в день по версте, с муками и слезами, а на станции Татарской, что между Омском и нынешним Новосибирском, их совместным мытарствам пришел конец. Ночью на темную станцию, где они в числе множества себе подобных ждали оказии, налетели конные бандиты. Купчиха, когда главный бандит с железнодорожным фонарем в руке вошел и зычно крикнул: «Пра-а-шу пардону!» — сунула Коке тяжелый кожаный мешок с медными планками и застежками, шепнула: «Спрячь за пазуху и тикай отсюда, схоронись где-нибудь, а как эти уберутся — придешь». Бандиты уже принялись весело за работу, а Кока, охватив руками живот, мелким шагом двинулся к выходу, где стоял вожак банды со своим телохранителем. Этот последний остановил его; «Куды-ы!» Но вожак осветил фонарем Кокину физиономию и молвил: «Пропустить шкета! С перепугу…» И Кока выскользнул на улицу… Напрасно отец вне себя матерился сквозь зубы и называл сына гаденышем, напрасно купчиха стонала и заламывала руки — Кока к ним не вернулся. К утру он успел уйти верст за пятнадцать, нанял в большом селе сани и двинул на запад, в Омск. Так свершилось его второе предательство. В Омске, где он прожил месяц на квартире у отлученного от церкви дьяка, Кока приобрел привычку курить и потерял невинность. Совратила его дьякова дочка, числившаяся в девицах, а курить научил сам дьяк. В купчихином мешке оказалось семьсот золотых монет, все десятки. Проявив рассудительность не по летам, Кока заказал себе у портнихи, знакомой дьяка, специальную стеганую душегрейку на вате, а потом, таясь от хозяев, собственноручно зашил монеты малыми порциями в ватные подушечки этой ловко придуманной им одежки. Диковинно тяжелая получилась душегрейка, но своя ноша не в тягость, и он как надел ее, так уж больше не снимал, пока не добрался до Казани. Здесь судьба свела его с бывшим студентом Петроградского института путей сообщения, которого звали Герман, который был на три года старше Коки и так же, как и он, милостью гражданской войны оказался совершенно свободным и самостоятельным гражданином. Познакомились они на базаре. Кока желал купить револьвер, а Герман желал его продать. Они друг другу сразу понравились и с базара ушли вместе. С момента этой купли-продажи их можно считать друзьями по оружию. Герман оказался горячим приверженцем анархических идей Бакунина, а практическим толкователем их считал батьку Махно. У Коки в голове царила идейная каша, он не разбирался в политике и был вроде того кота, который ходит сам по себе. Но пламенный анархист Герман в две ночи распропагандировал его, и Кока, обретя, таким образом, стройное мировоззрение, последовал за Германом на юг, к Азовскому морю, где гуляла махновская вольница. Самого батьку они не увидели, но вождь махновского отряда, на который им посчастливилось нарваться, тоже оказался вполне красивой и зажигательной личностью. Герман и Кока поцеловали знамя, после чего были приняты под спасительную сень его. Им приказали добыть себе коней, но поскольку Кока все равно в седле держаться не умел (хотя и учился в юнкерском, где верховая езда была специальным предметом), лошадь ему была без надобности. Его зачислили в помощники к писарю, который ездил вместе со своей канцелярией в цыганской кибитке, а Герман выменял коня у старого махновца за карманные серебряные часы с двумя Кокиными казанскими золотыми десятками в придачу. Недолго послужил Кока махновскому знамени. Веские, причины заставили его и на сей раз прибегнуть к измене — теперь уже двойной, ибо он предавал одновременно знамя и друга Германа, которому в Казани клялся на крови. Братья-анархисты, когда настали жаркие летние дни, дивились, глядя на Коку: что за малахольный, мол, писаренок? Тут с голого пот в три ручья, а он парится в ватной жилетке. А вскоре после того, как обнаружил Кока на себе угрожающее внимание братьев, их отряд, дотоле промышлявший идиллическим грабежом мирных украинцев, русских и евреев, наскочил на красную конницу и еле унес ноги. Кока сообразил, что ему будет во всех отношениях лучше, если он прекратит бороться во имя матери порядка — анархии, и темной ночкой задал стрекача. Заметим в скобках, что Герману, на свою беду, еще придется повстречать Коку. …Как ветер сметает оторвавшиеся от дерева листья в овраг, так всех сорвавшихся с насиженного места неприкаянных сметало тогда в Одессу-маму. Коку, хотя и тяжел он был в золотой душегрейке, тоже подхватило этим ветром и вынесло прямо на Приморский бульвар. Он поселился в меблированных комнатах в доме, принадлежавшем хозяину с немецкой фамилией, но похожему больше на турка. На второй или на третий день по приезде воспоминания о дьяковой дочке распалили молодое воображение Коки, он обратился за советом к хозяину, и тот познакомил его с особой, носившей французскую фамилию, но изъяснявшейся почему-то на чистейшем вологодском диалекте. Если прибавить к этому, что зрелая особа, залучив его к себе в дурно пахнущий терем на окраине, в первый же час спела под гитару подряд три романса об африканских страстях, то не покажется удивительным ералаш, возникший в голове у Коки. Потом ему под видом коньяка был поднесен закрашенный чаем свекольный самогон, и не успел Кока додумать мысль о подмене, как был уже одурманен и лежал в постели без штанов и, главное, без душегрейки. Растолкали его среди ночи не женские руки. И голос, приказавший в темноте убираться подальше, тоже не принадлежал женщине. Душегрейку ему вернули, но она была теперь первозданно легкой, такой, как ее сшила портниха в Омске. На рассвете Кока прибрел к дому турка, разбудил его и потребовал объяснений. Но тот взбеленился и спросил у Коки документы, которых, разумеется, не было. И хозяин вышвырнул его на улицу. Кока плакал жгучими злыми слезами, испытав на своей шкуре, что такое обман и предательство. Но это научило его лишь одному: предавай всегда первый. Прокляв Одессу, Кока решил пробираться на север, в Москву. Но попал туда только через год. От Одессы до Киева и от Киева до Харькова не было села и города, куда не заглянул бы Кока на своем тернистом пути в белокаменную столицу. Жил он все это время спекуляцией. Тогда-то и зародилась в нем жилка, определившая на многие последующие годы его способ существования. Период с двадцатого по тридцатый год не поддается более или менее подробному описанию, потому что был слишком калейдоскопичен. Достаточно перечислить должности и профессии, в которых пробовал свои силы возмужавший Кока, чтобы оценить многогранность его дарования. Он был рассыльным в книжном издательстве; ассистентом оператора на киностудии; сочинял и дважды напечатал стихи и однажды в кафе поэтов выпросил у Маяковского книжку с автографом (которой не упускал случая похвастаться, будучи стариком); во время нэпа служил секретарем какого-то мудреного товарищества на паях; потом давал уроки музыки нэпманшам, хотя сам умел играть по памяти только вальс «Амурские волны», а нот не знал и слуха не имел; выступал в качестве конферансье на эстраде и работал страховым агентом; был оценщиком в комиссионном магазине и театральным кассиром. Профессии менялись, но оставался неизменным общий фон — спекуляция на черном рынке. В начале тридцатых годов Кока понял, что надо обзаводиться прочным служебным положением, и поступил в строительный трест юрисконсультом, предварительно заручившись хорошо подделанной справкой, что окончил когда-то три курса юридического факультета. Специалистов даже с незаконченным высшим образованием тогда крайне не хватало, и в зубы коню не смотрели. А в знании законов и в расторопности Коке отказать было нельзя. К тому времени он поселился в комнате на Большой Полянке и зажил степенной холостой жизнью. До 1938 года все протекало прекрасно. Но вот в наркомат, где работал юрисконсультом Кока, пришел — кто бы мог подумать! — тот самый Герман, анархист и махновец. Правда, с тех пор как изменчивый Кока разорвал в приазовских степях их добровольный союз, скрепленный кровью в Казани, Герман прошел очень длинный путь и давно забыл свои полудетские увлечения. Разочаровавшись в анархизме, он покинул махновцев, встретил в скитаниях умных людей и пошел за ними твердо и сознательно. Эти люди оказались большевиками. Герман командовал эскадроном в буденновской коннице, потом его назначили командиром полка. Он был трижды изрублен шашкой в кавалерийских атаках, несколько раз ранен пулями и осколками. В двадцатом году его приняли в партию. Разумеется, он не скрывал в анкетах свои анархические увлечения. Герман не узнал сначала Коку, но тот напомнил, и друзья обнялись по-мужски, крест-накрест. Кока через неделю написал заявление в партком наркомата о махновском прошлом Германа. Германа арестовали, а Кока заслужил, таким образом, репутацию бдительного работника. Нет, Кока не считал свой донос бесчестным поступком. Он был уверен, что всего-навсего упредил события, так как, по его глубокому убеждению, иначе Герман написал бы донос на него. Ничего не поделаешь: каждый судит о других по самому себе, меряет всех своей собственной меркой. Итак, которое же по счету предательство совершил Кока? Рано подводить итог, ибо главное предательство впереди. Промежуток между 1938 и 1959 годами пуст по части измен. Надо лишь отметить, что в этот период Кока сильно разбогател на подпольных махинациях с иконами, золотыми монетами царской чеканки, брильянтами и, наконец, валютой. 1959 год достойно украсил биографию Коки. Летеом он познакомился на почве общего интереса к драгоценным камням с респектабельнейшим атташе по вопросам культуры посольства одного из западноевропейских государств. С тем самым, который теперь занесен советской контрразведкой в дело под кличкой Антиквар. Сей Антиквар недолго обхаживал Коку. Они оба были стреляные воробьи, им не требовалось прощупывать друг друга с помощью пробных шаров. Антиквар готов был платить, а от Коки ожидалось не столь уж много. Однако мы погрешили бы против истины, если бы стали утверждать, что Кока согласился исполнять невинные на первый взгляд поручения Антиквара из одной только неуемной жажды денег. У него и своих к тому времени вполне хватало. Вульгарно купить его можно было в тридцатом году, когда он смотрел на мир голодными глазами, но не в пятьдесят девятом. Нет, Кока действовал по убеждению, продавался, так сказать, по идейным соображениям. И к тому же он, видимо, соскучился — давно никого не предавал. Может быть, какую-то роль сыграла здесь также пощечина, полученная Кокой пятью годами раньше. Герман вышел из заключения реабилитированный, разыскал Коку и хотел его убить. Но он был стар не по летам и очень слаб, с Кокой ему бы не справиться, и он удовлетворился одной пощечиной. И имел еще наглость сказать на прощание, что если Кока рассчитывал задавить его своим доносом, погасить веру во все почитаемое Германом как святыня — веру в человека, в народ и в партию, — то он, Кока, ошибся. В общем, какие мотивы были основными, а какие побочными — неважно. Важно то, что Кока прошел иудиной тропой до конца. И причитающиеся ему сребреники получал исправно.ГЛАВА 10 На службе у Антиквара
Деятельность Коки на службе у Антиквара поначалу носила сугубо прозаический характер. Хронометраж одного дня даст об этой деятельности достаточное представление. Однажды Антиквар попросил Коку вот о чем. Надо несколько раз съездить в пригород Москвы, где расположен большой номерной завод, и просто послушать, о чем говорят рабочие. На территорию завода Коку, конечно, не пустят, но недалеко от главной проходной есть большая закусочная, у завода имеется также отдел кадров и бюро пропусков, куда не возбраняется заходить кому угодно. Что же Кока должен там делать? Ровным счетом ничего. Только слушать, запоминать, а вернувшись домой, составить подробную записку обо всем услышанном. Кока отправился на завод рано утром и начал с бюро пропусков. В довольно большом помещении бюро много народу. Возле окошка стояла очередь, у застекленной телефонной будки — тоже. Стены подпирали маявшиеся в ожидании мужчины и женщины, вероятно, командированные. Кока со скучающим видом встал возле будки. — Алло, алло! Мне главного технолога… Девушка!.. Мне начальника вашего… Я ж издалека, второй день торчу здесь без толку… За блоками… да, с объекта номер пять… А когда он будет?.. Ну все равно, закажите хоть пропуск… Взъерошенный молодой человек вышел из будки, а его место занял представительный дядя. — Три-семнадцать, пожалуйста… Товарищ Ермолин? Это опять я, Прохоров. Что же получается, товарищ Ермолин? Мы просили головки бэ-ка-эр-восемь, а вы нам выписали пэ-ка-эр-восемь. Что? Нет, вы напутали… Но это же минутное дело… Да? Ну хорошо, спасибо… Что?.. Да уж постараемся. Затем говорил военный. — Четыре-десять… Алло, Леонид Петрович вернулся? Соедините меня с ним, пожалуйста… Леонид Петрович? Это майор Сухинин. Да, да… Пусковые прошли успешно… Я по другому поводу… Да, закажите, пожалуйста… Зовут Сергей Константинович… Спасибо. Следующий — высокий подтянутый молодой человек с усиками. — Главного инженера… Алло, Галина Алексеевна? Здравствуйте, это я, Гончаров… Главный у себя? Да, соедините… Дмитрий Михайлович, здравствуйте, это Гончаров с Волги, из ящика двадцать девяносто три. У нас по тысяча первому изделию есть предложение… Да, прислали меня обсудить. Хорошо. Есть! У будки стоять дольше показалось Коке неудобным, к тому же его внимание привлекла встреча друзей. Два веселых парня столкнулись в дверях, начали на радостях хлопать друг друга по плечу, прямо на самом проходе, но их попросили отойти в сторону. Кока подвинулся к ним поближе. — Ну здорово! — Здорово! — Ты откуда? — С десятой площадки. А ты? — С шестой. — Жарковато? — Соль добываем со спины. — Давай меняться. — Ты что, замерз? — В сентябре при минусе живем. Замерзнешь… — Пусковые были? — Порядок. Точность — единичка. — Везет вам! А у нас отложили. — Что такое? — Да ерунда в общем-то. Утечка кислорода… Тут мимо них прошел от окошка к дверям пожилой человек. Он заметил не останавливаясь: — Эй, молодцы, растрещались как сороки… Оба взглянули на него, потом друг на друга, и один сказал: — Ладно, Шурка. Ты уже с пропуском? В третий цех? Я тоже туда. Дождешься меня? — О чем речь! И они разошлись. А Кока направился в отдел кадров. Выяснив там, каких специальностей рабочие требуются заводу, он пошел в кафе-закусочную. Был день получки, и, закончив смену, молодые парни компаниями шумно рассаживались в буфете, выпивали и, прежде чем разойтись, немного говорили по душам. Например, Кока запомнил, а придя к себе, записал такой коротенький разговор. — Нет, Васыль, мне обидно. В прошлом году на монтаже «Сибири» почти в полтора раза больше платили. — Так сейчас же упростили монтаж? — На два узла. — Хотя бы на два. Но чего тебе горевать? Ее скоро совсем спроизводства снимут. — Иди ты! — Честно. — А что будет? — Не знаю. Говорят, для самонаводящихся. — Хорошо бы… Казалось бы, ну чего тут важного? Но Кока понимал, что эти отрывочные, разрозненные сведения, попав на стол опытных специалистов и аналитиков, могут приобрести огромную ценность. Ведь умеют же ученые по одной-единственной косточке воссоздать весь скелет какого-нибудь птеродактиля или динозавра. Во всяком случае, Антиквар оставался неизменно доволен составляемыми Кокой записками. Пока их взаимоотношения были исключительно торговыми, Антиквар не боялся свободно встречаться с Кокой. Но затем он велел Коке подыскать кого-нибудь понадежнее и поудобнее для связи. Таким образом на арене появился молчаливый пространщик Кондрат Акулов. Удобнее трудно придумать. Самое последнее задание Антиквара заключалось в том, что Кока должен разыскать в Москве одного человека и навести о нем как можно более подробные справки. Фамилия — Борков, зовут — Владимир Сергеевич. Антиквар не дал Коке адреса Боркова, хотя и знал, где Борков живет. Так полагалось для контроля. Когда Кока по телефону сказал Юле, что забыл имя и фамилию знакомого Риммы, для которого он доставал доллары, — это был тот редкий случай, когда Кока говорил правду. Получив от Антиквара записку и прочитав ее, он начал мучительно вспоминать, когда и где мог слышать эту или очень похожую фамилию. В последний год у него действительно, кажется, развился склероз, он стал забывать даже имена своих самых старинных клиентов. Он только знал, что фамилия «Борков» напоминает ему о чем-то недавнем. Услыхав от Юли, что друга Риммы зовут Владимир Борков, Кока сначала испытал радость удачи, а затем глубоко задумался. Что же это значит? Каким образом и в какой связи стало известно его шефу имя человека, которому Кока полтора месяца назад продал двести долларов? Неужели еще возможны на свете такие невероятные совпадения? И случайность ли это? Кока был тертый калач. В любых делах, с любым партнером он всегда строго придерживался одного правила, которое давало ему преимущество и которое он сам сформулировал так: если умеешь считать до десяти, останавливайся на девятке. Твердо усвоив закон, что в нынешний век сильнее тот, кто лучше информирован, он старался быть осведомленнее своих партнеров, но не показывал им этого. И в данном случае он не собирался делать исключения. Не по-хозяйски было бы с его стороны выкладывать Антиквару сразу все. Поэтому Кока в своем сообщении лаконично доложил, что Борков им разыскан и что он постепенно начнет собирать о нем сведения. Однако, прибавил Кока в конце, это весьма не просто и не скоро делается. Антиквар в ответном шифрованном письме, переданном, как всегда, через Кондрата Акулова, уведомлял, что они должны в ближайшее время встретиться в подходящих условиях с глазу на глаз, чтобы обсудить серьезный вопрос, не терпящий отлагательства.ГЛАВА 11 Грим для бывшего лагеря
Этот обширный лесной край прорезала единственная железная дорога, прямая как стрела. Она была похожа сверху на голый ствол с одинокой ветвью, потому что от дороги отходила единственная ветка, дугообразная, терявшаяся где-то в густых лесных дебрях. На конце этой ветки, если смотреть с большой высоты, висело нечто буро-ржавое, напоминавшее прошлогоднюю сосновую шишку. А если у кого была охота прошагать по ветке между двумя рыжими рельсами по источенным, полусгнившим шпалам до самого ее окончания, тот мог увидеть несколько неожиданную картину: железнодорожный путь упирался в забор из колючей проволоки, со сторожевыми вышками на углах, которые издали казались скворечниками, а пространство, огороженное забором, было застроено длинными деревянными бараками. Тлен и запустение царили вокруг. Здесь когда-то содержались военнопленные, бывшие офицеры гитлеровской армии, в подавляющем большинстве из войск СС. Они работали на лесозаготовках и могли считать, что им повезло. Отнюдь не все, что было, для нас поросло быльем, однако пленные давным-давно отпущены по домам, и лагерь, оставленный за ненадобностью на произвол ветра и дождя, заполонили буйные кусты и травы. Бараки осели и покосились, крыши сделались как решето. И вдруг в один прекрасный день к лагерю подъехала мотодрезина, к которой была прицеплена платформа, нагруженная строительными материалами. Из вагончика спрыгнули на полотно люди в спецовках. Их было немного, всего пять человек. Обследовав лагерь, они принялись за работу. Сначала напилили в лесу бревен, сделали подпорки для бараков. Затем приступили к починке крыш — вместо безнадежно проржавевших листов настилали новые. И в довершение покрасили крыши зеленой краской. После этого подправили сторожевые вышки и приступили к очистке всей территории от густых зарослей. В ход пошли пилы, косы и топоры. Пять дней трудилась бригада, взглянула на дело рук своих и осталась довольна. Случись тут посторонний наблюдатель, он был бы немало озадачен. Что за чертовщина? Кажется, эти люди намеревались реставрировать заброшенный лагерь. Но тогда почему же они сделали все на скорую руку, тяп-ляп? Подлатали крыши, подперли готовые рассыпаться бараки, расчистили землю — и убрались. Нет, всерьез так ничего не восстанавливают. Недоумение возросло бы еще больше, если бы после этого наблюдатель обнаружил, что на заброшенной железнодорожной ветке появился старенький маневровый паровоз и с ним пять изношенных пульмановских вагонов. А через несколько дней на этом паровозе был доставлен к лагерю человек, привезший с собой четыре небольших металлических ящика. Он вырыл между бараками четыре неглубокие ямки, положил в них эти ящики и присыпал их сверху слоем земли. И уехал. Если же нашему наблюдателю пришлось повоевать во время Великой Отечественной войны, то у него в конце концов, несомненно, возникли бы определенные ассоциации. Он подумал бы о широко распространенном на войне способе, при помощи которого сбивали с толку авиаразведку противника. Например, делалось так. На огромной поляне расположились огневые позиции дальнобойной артиллерии резерва главного командования. Подъезды и подходы к батарее тщательно замаскированы, землянки личного состава укрыты в лесу, над каждым орудием растянута громадная маскировочная сеть. В недалеком соседстве, тоже на поляне, стоят такие же по размерам орудия, но деревянные. Они тоже замаскированы, но маскировка носит следы намеренной небрежности. Фашистский самолет-разведчик — его звали «рамой» или «костылем» — прилетит, покружит над плохо замаскированной деревянной батареей, сообщит по радио своим артиллеристам данные для стрельбы. Через десять минут на ложную позицию обрушивается беглый огонь крупнокалиберных стволов. Пилот «рамы» смотрит с неба, засекает попадания и радуется: через полчаса можно считать батарею несуществующей. К ночи, глядишь, нисколько не пострадавшая настоящая батарея подает свой смертоносный голос. А специально выделенная команда делает новые орудия — деревянные, конечно. Потом выбирает новую полянку и устанавливает на ней свои гигантские игрушки. И опять прилетает «рама»… Труд, затраченный на создание ложных артиллерийских позиций и аэродромов, даже если это и казалось иному ленивому солдату пустой блажью начальства, всегда оправдывал себя сторицей. То, что было сделано с заброшенным лагерем военнопленных, напоминало старый военный прием. Дряхлые бараки были, если можно так выразиться, омоложены посредством косметического грима. Был имитирован ряд производственных зданий с характерными признаками объекта оборонного значения. Подновлена железнодорожная ветка. А замаскированные радиоэлектронные установки и специальные закладки будут, когда это нужно, издавать сигналы, излучать волны, которые обязательно засекут и зафиксируют те, кому этого очень уж хочется. Одним словом, все было так, как бывает в действиительности, с той лишь разницей, что никакого развернутого производства здесь нет и не предвидится. Лагерь военнопленных располагался именно в том квадрате, в котором был помечен стратегически важный объект, указанный в последней радиограмме, переданной Павлом в разведцентр от имени Надежды. Загримированный вскоре после отправки этой радиограммы по приказу полковника Маркова лагерь представлял теперь собой вместе с железнодорожной веткой вполне подходящий объект для разведки. Можно было полагать, что иностранный разведцентр не оставит без внимания столь важное сообщение Надежды и перепроверит его. Какими бы точными и всепроникающими ни представлялись небесные автоматические шпионы, оснащенные самыми последними достижениями науки и техники, все-таки живой человеческий глаз во многих случаях бывает вернее и нужнее. Вот почему Антиквар, вызвав Коку на свидание, убедительно просил его совершить дальнюю поездку и снабдил фотоаппаратом, смонтированным в роговых очках. Кока не ожидал подобного поручения, он думал, что речь пойдет о дальнейшем изучении Владимира Боркова, и, между прочим, так и сказал шефу. Но тот ответил, что Борковым они займутся — и очень серьезно — несколько позже, а сейчас необходимо ехать. Инструкции были короткие и несложные. Антиквар нарисовал схему железной дороги, пометил на ней две станции, между которыми от дороги отходит влево ветка. Кока должен выбрать такой поезд, чтобы он следовал по этому участку в светлое время суток, — вообще-то можно сфотографировать и ночью, но днем надежнее. Заранее предвиделись затруднения: на помеченных станциях, вероятно, дальние поезда не задерживаются, пролетают их с ходу. Через стекло фотографировать нельзя, даже если окна в поезде будут незамерзшие. Следовательно, придется Коке проявить изобретательность, придумать что-либо, исходя из обстановки. Антиквар без особого труда научил Коку пользоваться фотоаппаратом. Чтобы сделать снимок, надо нажать пальцем медную головку винтика, соединяющего правую дужку с оправой стекол. Вторичный нажим переводит пленку на следующий кадр. Всего в пленке пятьдесят кадров, но Кока, наверное, успеет сделать всего два-три… 15 декабря Кока выехал на восток. Поезд был выбран удачный: он проходил нужный участок около одиннадцати часов утра.
Как и предвидел шеф. Кока испытал при съемке неудобство. Окна в мягком вагоне были не просто замерзшие — их стекла покрылись пухлой изморозью толщиной, пожалуй, в палец. Двадцать минут простоял Кока в ледяном тамбуре, чтобы не пропустить ветку, отходящую влево от дороги. Каждые пятнадцать-двадцать секунд открывал дверь, очень боясь при этом, что вагон качнется и его вышвырнет. Мимо все время шастали туда-сюда пассажиры в ресторан. Один, увидев, что Кока открывает дверь, поинтересовался: «Вы что, папаша, прыгать собираетесь? Не советую. Холодно там». Кока в сердцах проклинал шефа, думал о том, что тот совершенно не знает жизни и, посылая его в эту поездку, не учитывал реальных возможностей. Ну разве может здравомыслящий человек рассчитывать, что из поезда, несущегося со скоростью восемьдесят километров в час по бескрайней лесной глуши, покрытой белым саваном снега, удастся заметить ничем не обозначенную ветку? И кто должен заметить? Человек, впервые едущий по этой дороге. И не просто заметить, а еще и успеть сфотографировать. И стоя не на твердой земле, а в тамбуре немилосердно раскачивающегося вагона при открытой двери, под обжигающим ветром. Но Кока всегда был везучим. Он вовремя открыл дверь, увидел ветку и на ней вдали паровоз и сделал три снимка. В Москву он вернулся 22 декабря с выполненным заданием и жестоким насморком: стояние в тамбуре не обошлось даром.
ГЛАВА 12 Ответное письмо
«Здравствуй, Михаил! Твое письмо и обрадовало меня и огорчило. Что с тобой произошло? Когда ты так неожиданно исчез, я подумала: значит, попал в какую-то нехорошую историю, связался с преступниками. И не хотелось в это верить, а другого объяснения у меня не было. Да и все у нас решили так же, почти все. Зла я на тебя не держала, но обидно было до слез, что ты меня обманывал. Ни одной женщине не пожелаю пройти через то, через что прошла я. До самого Сашкиного рождения ходила, как побитая собачонка, глаз от земли не поднимала. Потом понемногу стала оживать, а тут ты о себе напомнил. Нет, не подумай, я тебя не забывала никогда, но эта посылка денег меня покоробила. Грубо все вышло, нечисто, не по-людски. Деньги твои посланец подбросил в коляску. Я знала, что деньги от тебя. Больше не от кого было. И после этого окончательно уверилась, что ты связался с нечестной компанией. Потому что честные люди так не поступают. Ну ладно, тут дело ясное. У тебя своя голова на плечах, ты давно уже не мальчик и можешь распоряжаться своей судьбой, как считаешь лучше. Не мне тебя учить. Самое обидное в другом. Зачем ты меня обманывал, лгал по мелочам? Вот ты говорил, будто живешь в плохоньком домишке на окраине, это была неправда. А история с моей поездкой в Москву? Я ведь тогда была глупая и наивная, верила тебе целиком. У меня мелькнула догадка, что не все так просто, как ты объяснил, но тебе я доверялась больше, чем себе. А теперь ты просишь извинения за эту поездку. Значит, тоже врал? Вот что обидно. Меня всегда учили: говори только правду, даже самую горькую. Ты поступал иначе. Не считай это упреками, но высказать тебе все я должна. И покончим с этим. Расскажу о Сашке. Можешь радоваться: он очень похож на тебя, теперь это уже видно. И нос, и глаза, и лоб совершенно твои. Моего, конечно, нет ничего. Очень живой и веселый мальчик. Растет нормально, удивительно спокойный, очень редко плачет и особенно не капризничает. Соседки даже удивлялись. Крепкий, здоровый, ничем пока не болел. В общем, все отлично, только вот не знаю, правильно ли я ему отчество дала — Михайлович. Фамилия-то у него настоящая, моя, а вправду ли ты Михаил? Может, тебя зовут по-другому? Но ничего, переживем. Раз записала Михайловичем — пусть так и будет. Ты для меня останешься тем Михаилом, которого я знала. Думаю, тебе будет интересно послушать, как реагировали на твое исчезновение в парке. Начальник долго не хотел верить: мол, как же так, образцовый работник и прочее. Слива, чью машину ты взял (помнишь его?), горячо тебя благодарил (в кавычках, конечно). Его разбитую машину пришлось сдавать в ремонт. Но вот, кажется, я написала все, что могло интересовать тебя. Теперь поговорим о том, что не дает покоя мне. Твое письмо пришло не по почте, его принес нарочный. Он сказал: если я пожелаю ответить, то должна передать свой ответ в областное управление КГБ. Из этого нетрудно сделать и заключение. Не такая уж я дура, чтобы не сообразить. Ты арестован, но за что? Что же такое должен натворить человек, чтобы его забрали в КГБ? Неужели ты предатель? Или, боже упаси, шпион? Это не укладывается у меня в голове. Откровенно скажу тебе: готова была простить и уже простила авансом, если бы ты оказался замешан в какую-то уголовщину. Я уверена была, что ты по своей доброй воле не можешь сделаться вором или бандитом, а если сделался, то виноваты тут какие-то твои темные дружки, старые связи, которые ты не мог разорвать по каким-то причинам. Нет, ты не можешь быть предателем и тем более шпионом. Но тон твоего письма меня смущает, что-то очень плохое и неладное произошло. Но что? Такие вопросы, догадываюсь, не имею права задавать. Разве что самой себе. Кто же ты все-таки есть на самом деле? То вдруг мне кажется, что ты почему-то не наш, а вроде бы иностранец, так, во всяком случае, вытекало из твоего письма. Потом с отцом какая-то непонятная история. Нет, я совсем запуталась и ничего не понимаю. К сожалению, твое письмо не у меня, и по этой причине я не могу вновь к нему вернуться и уже в более спокойной обстановке еще раз все взвесить. Понятно одно: ты был не тот, за кого выдавал себя. Неужели ты и со мной просто так, по-человечески, был тоже двуличным? И все твои слова, которые говорились только для меня, были игрой? Это было бы слишком подло. Не хочу скрывать. Я отношусь к тебе теперь уже не так, как прежде, но ты мне не чужой и никогда чужим не сделаешься. Я хочу с тобой встретиться. Возможно ли это? Может быть, мне попросить в КГБ о свидании? Если тебе разрешат написать еще раз, объясни, как мне поступить. Ведь если позволили послать это письмо, то, наверное, отношение к тебе не такое уж плохое. Разузнай все и постарайся ответить. Буду ждать с нетерпением. Я сейчас в таком состоянии, сама себя не узнаю. Даже Сашка чувствует, как я мечусь. Но постараюсь найти равновесие. Что еще написать? Сначала не хотела, но потом подумала, что ты должен это знать, хотя тебе будет неприятно. Дом, в котором ты жил, сгорел. Дотла. И в нем погиб твой хозяин, старик (кажется, его фамилия Дембович). Я несколько раз ходила на пожарище, но потом там на калитку повесили замок. Участок так и пустует с тех пор. Посылаю тебе фотокарточку Саши. Здесь ему ровно год. Передай от меня большое спасибо тем, кто разрешил нашу переписку. Живу я нормально. Лишнего не имею, а все необходимое есть. Не жалуюсь. Желаю тебе самого лучшего. Главное — будь хоть теперь честным перед людьми и перед самим собой.Мария».
ГЛАВА 13 Брюссельский шлейф
Кока и Антиквар встретились на Москве-реке. Первым прибыл на лед Кока. Он был похож на заправского, видавшего виды рыбака и ничем, кроме большой и совершенно новой заячьей шапки, заметной издалека даже на туманной, бело-сизой полосе заснеженной реки, не отличался от остальных любителей подледного лова, ревниво сидевших каждый над своей лункой. Кока выбрал удобное место — под довольно высоким берегом, с которого свисала надо льдом старая ива, — наверное, ее узкие листья летом купались в воде. Пробуравив коловоротом две лунки, он наладил мормышки и устроился поудобнее на складном своем парусиновом стульчике. Все это мероприятие не доставляло ему удовольствия, он вообще никогда не ловил рыбу ни на удочку, ни на блесну, а подледный лов был ему тем более чужд, и потому весь камуфляж, предложенный Антикваром, представлялся Коке излишним и неудобным. Кока ради этой встречи должен был покинуть теплую постель, уютную комнату и сейчас торчать здесь, на этом проклятом морозе. Антиквар явился раньше, чем ожидал Кока. Он остановился невдалеке, пробил себе лунку, сел на такой же, как у Николая Николаевича, парусиновый стульчик и опустил в черную воду мормышку. Сидели, смотрели в лунки, издалека интересовались успехом соседей, которым попадались окуньки величиной с мизинец. Прежде чем подойти к Коке, Антиквар по пути к нему останавливался у нескольких рыбаков и подолгу задерживался около них, интересуясь ходом клева. И наконец подошел к Коке. А Кока к тому времени окончательно замерз и был зол. — Здравствуйте и не сердитесь, — сказал Антиквар. — Что вам удалось узнать? — Работает в научно-исследовательском институте. По вывеске институт принадлежит Союзглавхимкомплекту, но не так давно его сделали номерным, и вывеска — просто ширма, — отвечал Кока таким тоном, словно тема разговора была ему до смерти скучна. — Как вы сказали? Союз… хим… Что это обозначает? — Это главк. Главное управление Совета народного хозяйства. Занимается вопросами комплектования оборудованием предприятий химической промышленности. Лицо у Антиквара стало сосредоточенным, как будто он разгадывал замысловатый ребус. — Мне трудно запомнить, — сказал он. — Вы потом напишите это на бумаге. Кока вяло улыбнулся и потер озябшие руки. — По-моему, союзкомплект вам будет неинтересен. Я же говорю: это лишь вывеска. Институт занимается другими делами. — Какими? Кока пожал плечами. — А вам не кажется наивным ваш вопрос? Если бы я это знал, зачем тогда нужен этот парень? — Но, может быть, вам известно в общих чертах? — Увы… — Хорошо. Что вы еще выяснили? — Он холост. Ухаживает за красивой молодой женщиной. Живет один. Имею его телефон. — Выпивает? — Не могу пока сказать. Не знаю. — Член партии? — Тоже не знаю. — Надо все это выяснить. И еще один важный момент. Проверьте его по местожительству. Поговорите с соседями. Только осторожно. — Хорошо, постараюсь. Кока в душе посмеивался над своим собеседником. Он знал о Владимире Боркове пока не так уж много, но, во всяком случае, гораздо больше, чем рассказывал Антиквару. Он по-прежнему придерживался правила: если умеешь считать до десяти — останавливайся на девятке. И чувствовал себя перед лицом партнера уверенно, как вооруженный до зубов и закованный в броню конквистадор перед обнаженным индейцем, у которого в руке жалкое тростниковое копье. Уж что-что, а сопоставлять факты и делать из этого выводы Кока умел. Сейчас у него в руках были два факта. Первый: он, Кока, продал Владимиру Боркову перед поездкой последнего в Брюссель двести долларов. Второй: по возвращении из Брюсселя им заинтересовалась иностранная разведка. Поначалу Кока задал себе вопрос: случайно ли это совпадение? Теперь, по тщательном рассмотрении, он категорически отвечал: нет, не случайно, а вполне закономерно. Но сразу вставал другой вопрос: на чем основана эта закономерность? Однако тут для Коки все было предельно просто: на свойствах человеческой натуры. В данном случае у Коки не вызывала сомнении элементарная схема: Борков, отправляясь за границу в служебную командировку, купил доллары. В Брюсселе, имея лишние деньги, дал себе волю и, вероятно, попал в какую-то скандальную историю, связанную с вином и женщинами, — те, кто ищет легкомысленных любителей развлечений, чтобы использовать их в своих целях, каким-то образом заполучили материал, компрометирующий Боркова. Дальше по логике вещей в схеме должен значиться шантаж, и лучшим доказательством в пользу такого вывода служит тот факт, что вот они вдвоем с Антикваром находятся сейчас на рыбалке. Дело, которое начинал Антиквар, Кока про себя назвал «Брюссельским шлейфом». Он подумал: интересно, какое выражение лица будет у его партнера, если вдруг ни с того ни с сего произнести название этого города? Скорее всего лицо его выразит крайнюю степень удивления. Заманчиво было бы поглядеть… Но Кока не таков. Он не собирается ради секундного удовольствия обесценивать перед шефом свои собственные услуги.
Антиквар выпил из термоса несколько глотков горячего кофе и наконец прервал молчание. — Слушайте внимательно, Николай Николаевич, — сказал он, вытирая платком губы. — Этот Борков мне нужен. От него потребуются некоторые сведения. — А он знает о том, что нужен вам? Или, как в старом анекдоте, осталось только уговорить Ротшильда? Но Антиквар не принял иронического тока. — Будет знать. Вы ему об этом сами и сообщите. — Но захочет ли он? — Вероятно, захочет. — За деньги? — Деньги тоже кое-что значат. Но сначала выслушайте меня. — Да, я весь внимание. — У меня имеются кое-какие документы. Вот они. — И он вложил Коке в валенок аккуратный пакет из целлофана. Кока внутренне ликовал. Ну конечно, все идет как по нотам! — Вы встретитесь с Борковым, — продолжал Антиквар, — Где — по вашему усмотрению. Обязательно в уединенном месте, потому что вам придется демонстрировать документы Боркову… «Объясняет как маленькому», — с неприязнью подумал Кока. — …Ему будет неприятно увидеть эти документы. Они его могут скомпрометировать, если станут известны, предположим, органам госбезопасности или его начальству по службе. — Шантаж, — несколько разочарованно определил Кока. — Да, разумеется, — отрезал Антиквар. — А тот мальчик… как его?.. который ездил по вашей просьбе за пробами земли… Это что — не шантаж? — То другая масть. У нас с Аликом Ступиным были деловые связи. — Я вас не понимаю, — сердито сказал Антиквар. — Вы потеряли желание сотрудничать с нами? — Нет, почему же, — поспешил возразить Кока. — Просто я предвижу, что такие методы в отношении этого Боркова могут оказаться неподходящими. Это не Алик Ступин. Гораздо сложнее. — Ну так вот. У вас в валенке несколько фотографий. На них изображен Борков. Его снимали в Брюсселе, куда он ездил по делам службы. Вы, конечно, догадываетесь, что к службе изображенные моменты не имеют ни малейшего отношения. — Антиквар взглянул на Коку. — Да, — сказал Кока. — Это элементарно. — Покажите фотографии не сразу. Сначала объясните ему, что вам известно кое-что о его похождениях в Брюсселе. Поиграйте с ним, посмотрите, с какого бока лучше подойти. Может случиться, что до фотографий дело при первом свидании не дойдет, они останутся у вас в резерве. Предложите ему работать с вами за наличный расчет. От него потребуйте немного — только сведения в рамках его личных служебных обязанностей. — Он спросит, кем я уполномочен… — Заинтересованными лицами. — Но если он потребует, так сказать, официальных полномочий? — Какие же еще полномочия, если вы ему подробно напомните его брюссельские похождения? — раздраженно спросил Антиквар. — Все и так должно быть понятно. Вы же не святой дух — каким же образом вам стало известно то, что произошло в Брюсселе? Тут только Кока осознал, что его озабоченность по поводу полномочий действительно должна казаться шефу совершенно излишней. Он не осведомлен о связи Коки с Борковым на почве долларов. Сам же Кока был уверен, что Борков, когда зайдет речь о Брюсселе, рассудит примерно так: «Старик берет меня на пушку. Продал мне доллары. Он знал, что я еду за границу. А поведение молодого человека с деньгами в кармане можно представит себе каким угодно, было бы воображение». К тому ж Кока вспомнил, что при встрече с Борковым в доме у Риммы он задавал Боркову двусмысленные вопросы. Поэтому у Коки были все основания беспокоиться о полномочиях. Мысленно ругнув себя тугодумом, Кока сказал: — А если он категорически откажется? — Тогда предъявите фотографии. Между прочим, на одной из них — репродукция его служебного удостоверения. — Удостоверение ему теперь уже наверняка сменили. У института другой режим. — Кока слегка задумался. — Понимаете, у меня какое-то двойственное ко всему этому отношение. — Именно? Кока опять забыл, что шеф не знает о долларах, и чуть было не ляпнул о своих впечатлениях от встреч с Борковым. Он хотел сказать, что, с одной стороны, Борков кажется ему вполне подходящим объектом для обработки, но, с другой стороны… — Никогда нельзя определить заранее, как они себя поведут, такие люди, — сказал Кока. — Он может пойти и заявить в Комитет госбезопасности. — Думаю, что не пойдет. — Почему вы так уверены? — Стиль поведения за границей у Боркова был достаточно красноречив. Он завяз по уши. — Ну, знаете ли, молодой человек может по легкомыслию закутить и слегка поскользнуться. И не придать этому особого значения. Но когда речь идет о нарушении гражданского долга, они рассуждают несколько иначе. — Речь идет также о его карьере. Кока прищурился. — Ах, дорогой шеф, у нас в понятие о карьере вкладывают немножечко не тот смысл, к которому привыкли вы. Русский человек может плюнуть на любую самую роскошную карьеру в самый неожиданный момент. И потом, видите ли, сейчас не те времена. — Вы опасаетесь, что он донесет? — Не «донесет», а просто исполнит свой естественный долг. — А пример Пеньковского[218]? — Вот именно, пример… — Я могу назвать другие имена, — сказал Антиквар, и по тону чувствовалось, что он вот-вот взорвется. — Их наберется немало. И не надо приплетать сюда особенности национального характера. — Исключения только подтверждают правило, — меланхолично заметил Кока. И тут Антиквар не выдержал: — Послушайте, милейший Николай Николаевич. Как прикажете вас понимать? Уж не хотите ли вы меня распропагандировать? — Он даже побледнел от гнева. Бросив взгляд через плечо, продолжал совсем тихим шепотом: — Нашли место для дискуссий! Кока сник. Вид у него был виноватый. — Мне кажется, — произнес он примиряюще, — мы пускаемся в опасную комбинацию. Поэтому надо исходить из худшего. Кто же предупредит нас, если не мы сами? Антиквар смягчился. Потрогав леску пальцами, сказал: — Мы впервые разговариваем в повышенном тоне. Надеюсь, впредь этого не будет. Вы правы, безусловно, предстоящее дело требует осторожности. Я не буду вас торопить. Приглядитесь к этому человеку получше. Понаблюдайте за ним. В людях, по-моему, вы разбираетесь, определить его характер вам будет несложно. И подходящий момент для решительного разговора выбрать сумеете. — Он откашлялся, сделал паузу. — Риск есть, но не такой уж большой… — Сколько времени вы мне дадите? — спросил Кока. — Не будем устанавливать сроки. Но чем быстрее, тем лучше. Скажем, в пределах этой зимы. — Связь та же? — Кока имел в виду Акулова. — Да. Но если вам понадобится передать что-нибудь срочное, позвоните по телефону, который я вам дам. Звонить надо из автомата. Наберите номер и подождите, пока снимут трубку. Когда снимут, ничего не говорите, повесьте трубку и позвоните еще раз. Держите трубку до пятого гудка. И после этого разъединитесь. Таким образом я буду знать, что мне следует срочно явиться к Акулову. — Хорошо. Напоследок Антиквар сказал: — Попробуйте вовлечь его в свои коммерческие дела. Такая возможность есть? Кока подумал минуту и ответил: — Можно попробовать. Если он даст себя затянуть… — Если, если, — буркнул Антиквар. — С вами сегодня просто нет сил разговаривать. Скажите прямо: я мало вам плачу? — Ладно, не сердитесь. Не в деньгах суть… Просто я не такой оптимист, как вы.
ГЛАВА 14 Поездка с сюрпризом
Когда Павел вошел в камеру к Надежде, тот лежал, закинув руки за голову. Надежда поднялся рывком, сел на край кровати. Он уже привык к почти ежедневным приходам Павла и, как всегда, был обрадован. Павел обещал принести какую-то интересную книгу, но в руках держал лишь маленький сверток. — Все откладывается, — сказал Павел, заметив разочарование на лице Надежды. — Нам предстоит небольшое путешествие. — Куда? — насторожился Надежда. — Едем в Ленинград. Встряхнись и побрейся. — Павел положил сверток на стол. — Воспользуйся моей бритвой. Мы взрослые люди. Я был бы последним глупцом, если бы думал, что ты не понимаешь моей задачи. Я хочу, чтобы ты коренным образом изменил свой взгляд на некоторые вещи. И вообще на жизнь. Ты же понимаешь это? Надежда молча кивнул головой. — Ну вот, — продолжал Павел, — теперь я хочу, чтобы ты своими глазами увидел кое-что. Как говорится, для закрепления пройденного. Думаю, оценишь откровенность… — Давно ценю. — Тогда брейся. Они выехали в Ленинград «Красной стрелой». У них было двухместное купе. Павел занял нижнюю полку. Они улеглись, едва экспресс миновал притихшие на ночь, укрытые пухлым снегом пригороды Москвы. Но сон не шел. Вагон мягко покачивало. Темное купе то и дело освещалось матовым, как бы лунным, светом пролетавших за окном маленьких станций, и во время этих вспышек Павел видел, как клубится под потолком голубой туман, — Надежда курил. Павла уже начала охватывать дремота, когда он услышал тихий голос сверху: — А почему именно в Ленинград? Павел повернулся со спины на правый бок, положил голову на согнутую руку и сонно ответил: — Хороший город. — Я знаю, что хороший. Отец рассказывал. Рисовал мне грифелем на черной дощечке улицы и дома. Он там родился. — Он тебе рисовал Петроград, а не Ленинград. — Разве перестроили? — Нет. Центр остался прежним. Дело не в архитектуре. — Его же сильно бомбили… — И обстреливали тоже. Но раны все зализали. — Отец читал в газетах, будто во время войны шпиль Адмиралтейства специально укрывали, чтобы не пострадал от осколков. И даже конную статую царя Николая тоже. Он не верил. Это правда? — Да. Все статуи укрывали. — Ты был тогда в Ленинграде? — Тогда я еще под стол пешком ходил под руководством мамаши в столице нашей Родины. Но после войны каждый год хоть разок, но езжу. — Родственники есть? Павлу было уже не до сна. Он откинул одеяло. — Дай-ка папиросу. Закурив, снова лег, поставил пепельницу себе на грудь и сказал: — Мой отец в семнадцатом году был матросом на Балтике. А погиб под Пулковом. В январе сорок четвертого. Когда блокаду снимали. — Он был профессиональный военный? — Кадровый, ты хочешь сказать? Нет. До войны строил мосты. А воевал заместителем командира полка по политчасти. Раньше их называли комиссарами. Надежда долго молчал, затем спросил несвойственным ему робким тоном: — Ты ему памятник на могиле поставил? — Могила братская. Без меня поставили. — Офицер — в братской? — не скрыл удивления Надежда. — Погибшие в бою званий и чинов не имеют, — строго, как прочитал эпитафию, произнес Павел. — Если бы каждому убитому и умершему от голода ленинградцу отдельную могилу — земли не хватит. — И прибавил после долгой паузы: — А не поспать ли нам? В Питер прибудем рано… Проводник разбудил их без пятнадцати восемь. Зимнее утро только занималось. Наскоро умывшись, они выпили по стакану горячего чая и вышли в коридор, стали у окна. Впереди по ходу поезда в белесой дымке восхода угадывались размытые силуэты домов. Павел и Надежда пошли в вокзальную парикмахерскую. Они ничего не брали в дорогу, ни портфелей, ни чемоданов, и это помогло им сразу почувствовать себя ленинградцами, а не приезжими. Побрившись, вышли из вокзала, постояли на площади. День выдался редкостным для зимнего Ленинграда. Крепкий сухой снег скрипел под ногами, сверкал ослепительными кристаллами. Небо нежно голубело. Казалось, наступает какой-то праздник — до того весело выглядела площадь и широкий Невский проспект, убегающий от площади вдаль, к золотой игле Адмиралтейства. — Ничего на ум не приходит? — спросил Павел, взглянув в сосредоточенное и вместе с тем как будто растерянное лицо Надежды. — Стихи… — сказал тот задумчиво. — Вспоминаю стихи. И не могу ничего вспомнить. — Ладно. — Павел хлопнул Надежду по плечу. — Давай-ка для начала позавтракаем. Они зашли в молочное кафе на Невском. Съели по яичнице, выпили по стакану сливок и по две чашки кофе. Надежда ел без аппетита, но торопливо, словно стараясь побыстрее покончить с необходимой формальностью. — Так, — сказал Павел бодро, когда они покинули кафе. — Теперь надо обеспечить жилье. Айда в гостиницу. Надежда взял его за рукав. — Слушай, Паша… — Он замялся. — Только куда-нибудь в такую, где не было бы иностранцев… — Чего захотел! — рассмеялся Павел. — Тут круглый год туристы со всего света. Да что они тебе?! — Просто так… Не знаю… — Ну, ну! Это мы понять можем. Ладно, поедем в «Россию». Далековато, но зато новенькая, туристским духом еще не пропиталась. Павел хотел взять такси, но Надежда упросил поехать городским транспортом. Тогда Павел предложил воспользоваться метрополитеном. Однако Надежда предпочитал ехать по поверхности, чтобы можно было смотреть на город. Поэтому сели в троллейбус. Свободных мест в гостинице по обыкновению не оказалось, но Павел пошептался с администратором, и им дали прекрасный номер на двоих на шестом этаже. В номере они пробыли недолго. Не раздеваясь, почистили друг другу щеткой пальто, отдали ключи дежурной по этажу и сбежали вниз. — Ну так что? — спросил Павел, шагая чуть впереди Надежды. — Город в нашем распоряжении. Не начать ли с Эрмитажа? — Я хочу видеть все, — сказал Надежда голосом, совсем незнакомым Павлу. Он был взволнован. — Положим, это невозможно, но что успеем, то наше. — Сколько мы тут пробудем? — Три дня. Четыре часа они ходили по тихим залам Эрмитажа, пока не ощутили ту непреодолимую, совершенно особую усталость, которая появляется только в музеях. После этого бродили по Невскому, по набережной Невы, на резком ветру, дувшем с залива, и утомление как-то незаметно растворилось в морском воздухе. Обедали в ресторане недалеко от Гостиного двора, и на этот раз Надежда ел с аппетитом. Потом отправились в оперный театр. Вечером шел балет «Спартак». Билетов, разумеется, в кассе не было, и Павлу пришлось проявить чудеса красноречия, чтобы выдавить у администратора два места в ложе, забронированной какой-то сверхжелезной броней. Надежда весь спектакль не обменялся с Павлом ни единым словом. Всю дорогу в гостинице он молчал, глубоко уйдя в себя и нимало не смущаясь тем, что это может показаться невежливым его спутнику. Лишь когда улеглись в постель и погасили свет, Павел услышал, как Надежда словно в полусне произнес негромко: — Враг номер один. — Ты о чем? — спросил Павел. Надежда ответил не сразу. — Там, откуда я приехал, все это вместе взятое называется «враг номер один». — Подходящее название, — усмехнулся Павел. На следующее утро за завтраком они составили план похода по знаменательным местам Ленинграда. Надежда думал, что план этот рассчитан на два оставшихся дня, но Павел сказал: — Все это мы должны выполнить сегодня. — Но ты же говорил, едем на три дня… — Завтра будут другие дела. Какие именно, Павел не объяснил, а Надежда спросить постеснялся. С девяти утра до десяти вечера они не присели ни на минуту. Не ели, редко курили и почти не разговаривали. Только смотрели и слушали. Иногда, правда, Павел комментировал кое-что в своей иронической манере, но это не влияло на состояние Надежды. Из домика Петра отправились в Петропавловскую крепость, а оттуда, надышавшись настоянным на холодном камне воздухом казематов, поехали в светлый Смольный. Затем был Казанский собор, где они долго стояли над прахом фельдмаршала Кутузова. А после собора — Пискаревское кладбище, по которому они ходили, сняв шапки. Когда покидали кладбище, Павел сказал, что где-то здесь среди многих десятков тысяч погребенных лежит и его отец. Надежда приостановился, посмотрел на Павла, хотел молвить что-то, но не нашел слов. Вернувшись в центр, они хотели подняться на Исаакий, но, к сожалению, он уже был закрыт, и, поужинав в великолепном ресторане гостиницы «Астория», они поехали к себе, чтобы пораньше лечь спать. Даже Павел устал от беспрерывного хождения и обилия впечатлений, а о Надежде и говорить не приходилось. Больше года он вел малоподвижный образ жизни и теперь с непривычки еле держался на ногах. В половине одиннадцатого Надежда разобрал постель и лег. Павел вышел из номера, объяснив, что надо уладить кое-какие дела с администратором. Отсутствовал он минут двадцать, а когда вернулся, Надежда уже спал глубоким сном… Проснувшись утром. Надежда не обнаружил Павла в номере. На столе лежала записка:«Буду в девять».Он побрился, потом оделся, спустился в вестибюль за газетами и снова поднялся к себе в номер. Он сидел у стола и читал, когда в дверь постучали. Надежда вздрогнул. Кто бы это мог быть? Павел входил без стука. Может, просто ошиблись номером? Стук повторился, робкий, тихий. — Да, войдите! Надежда поднялся, шагнул к двери. В этот момент она отворилась. На пороге стояла Мария.
Газета выпала из рук Надежды. Он застыл, подавшись вперед. Мария смотрела на него прищурившись, словно издалека. — Ты? — не веря глазам, только и мог сказать Надежда. Мария закрыла дверь. — Как видишь… — Где же Саша? — спросил Надежда, все еще не двигаясь с места. — Дома оставила. Он с подругой моей, с Леной. Не хотелось мучить малыша, я ведь самолетом… Надежда наконец вышел из столбняка. Приблизившись, он обнял Марию и прижался лицом к ее густым каштановым волосам. Потом они сидели в обнимку на его застеленной кровати. — Ну как ты, что ты? — спрашивал Надежда. — Рассказывай. — Сначала ты. — Нет, раньше о тебе и о Сашке. Мария вспомнила эти два года, показавшиеся ей десятью, и были моменты в ее рассказе, когда Надежда опускал голову. Мария прерывала себя, без нужды утирала платком нос, говорила: «Вот так, значит…» — и продолжала. Выслушав, Надежда долго сидел понурившись. — А как твои дела? — прервала молчание Мария. Он медленно повернулся к ней. — Я все сказал тебе в письме. Все, на что имел право. — Что же теперь? — Не знаю. Если мне поверят до конца… — и осекся. — Это возможно? Зависит от тебя? — Не имею права молить об этом. Если бы заглянули в душу, поверили бы… Без этого жить незачем… — Что ты говоришь, Миша? — Нет, накладывать на себя руки не собираюсь. Чепуха. Старое. — Он прошелся перед нею, пинком отодвинул стоявший на дороге стул. — Мне двадцати лет не хватит, чтобы рассчитаться по всем счетам. Эх, Мария, Мария! Как мне хорошо сейчас, если бы ты только знала. Надежда поднял ее, притянул к себе, поцеловал в губы… В три часа явился Павел. Он говорил с Марией как с давнишней знакомой, никакой неловкости между всеми троими не ощущалось совершенно. — Спасибо вам за все, — сказала Мария. — А теперь, увы, пора расставаться, Вот билет на самолет, отлет в семнадцать часов. — Так быстро?! — воскликнул Надежда и посмотрел испуганно на Марию. — У вас еще все впереди, — ответил Павел. — Да, да… это верно… мне пора… там ведь Сашок, наверное, заждался… — смущенно сказала Мария. — Такси у подъезда. Я подожду в машине. — И Павел покинул номер. Через двадцать минут Надежда и Мария подошли к такси. Они поехали провожать Марию на аэродром. Прощание не было грустным. — До скорой? — спросила Мария, поставив ногу на нижнюю ступеньку трапа. — Может, до скорой… — ответил Надежда. — Я люблю тебя. И Сашку люблю… Слышишь?! — Да, да… Павел с Надеждой уехали в тот же вечер из Ленинграда. В пути не разговаривали. Уже в Москве, когда шли по перрону, Надежда, глядя под ноги, произнес глухим прокуренным голосом: — Слушай, Павел… Не знаю, как сказать тебе… — Ладно, — откликнулся Павел. — Когда-нибудь скажешь…
ГЛАВА 15 Партнеры, достойные друг друга
На следующий день после встречи с Антикваром Кока приступил к выполнению полученного задания. Справочное бюро через тридцать минут снабдило интересующим его адресом, а уже через час он звонил в квартиру, где жил Борков. Дверь долго не открывалась. Наконец недовольный старческий голос: — Вам кого? — Я из Госстраха, можно на минутку? — Страхи, госстрахи… — открывая дверь, беззлобно передразнил старичок, седенький, в аккуратной жилетке с меховой подпушкой. Старичок строго оглядел Коку и, картинно наклонившись, жестом руки пригласил его в комнату. — Милости просим, сударь. Я вас слушаю. — Николай Николаевич, — представился Кока. — Дмитрий Сергеевич, — ответил старичок. Кока пространно разъяснил цель и задачи государственного страхования, рассказал о выгодах для граждан, пользующихся его услугами. Красноречие Коки подействовало на Дмитрия Сергеевича, и он охотно застраховал не только свою собственную, но и жизнь своей супруги Татьяны Ивановны. Когда формальности были закончены, Кока поинтересовался соседом по квартире. — Живет тут один молодой человек, — ответил Дмитрий Сергеевич. — Он дома? — Нет, на работе, придет поздно, сказал, партийное собрание. — Досадно. — А вы что, сударь, получаете с охвата? — Конечно. — Ну тогда не печальтесь. Володя Борков страховаться все равно не будет — молод и здоров. — Он давно здесь живет? — Раньше меня въехал. — Не беспокоит? — Да всякое бывает. — Что — пьет, шумит? — Бывает… Татьяна Ивановна его воспитывает. — И помогает? — Не всегда. — Ну, извините, Дмитрий Сергеевич, за беспокойство. Благодарю вас. До свидания. — До свидания, сударь. Кока для вида зашел в соседнюю квартиру, а затем, довольный своим визитом, покинул дом. Бланки Госстраха, взятые им у знакомого, оказались как нельзя кстати и помогли успешно решить задачу. Однако проверка Боркова на этом не заканчивалась. Теперь Кока искал нового случая для встречи с ним. Благовидный предлог подвернулся сам собой. 15 января 1964 года Кока встретил возле дома Юлю, разговорились, и Юля сказала, между прочим, что в субботу, 18 января, У нее день рождения. Коке не стоило труда получить от нее приглашение. Восемнадцатого ровно в семь вечера Кока явился к Юле домой. Гости еще не прибыли. Юля познакомила его со своими родителями, которые были заметно удивлены, что у их дочери такой пожилой друг. Юля коротко объяснила, что Кока живет по соседству, и, кроме того, их связывают общие друзья, — она имела в виду Римму и Боркова. Родители, по видимости, были удовлетворены этим разъяснением. Однако Кока видел, что он не очень-то им приглянулся. Кока вручил Юле подарок — серебряный браслет старинной работы, редкую вещь, долго хранившуюся в его коллекции. Юля была в восторге. К восьми гости наконец собрались. Пришло человек пятнадцать, все — молодые люди. Были среди них и Римма с Борковым. Кока сел за стол рядом с Риммой, по правую руку от нее. По левую занял место Владимир. Он был серьезен и не слишком разговорчив. Казалось, какая-то забота лежит у него на душе. Но тост следовал за тостом, становилось все веселее и непринужденнее, и Кока, который позволил себе выпить лишь совсем немного сухого вина, замечал, что Борков постепенно оттаивает. По робкой просьбе Юлиных родителей договорились за столом не курить, выходить в коридор или на кухню. Вскоре курильщики начали отлучаться по очереди на несколько минут. Увидев, что Борков достал из кармана сигареты и зажигалку, Кока, попросив извинения у Юли и Риммы, поднялся из-за стола. — Душно там, — сказал он Боркову, когда тот появился следом за ним в коридоре. — Да, жарковато, — согласился Борков, закурив и выпустив клуб дыма к потолку. — Как поживаете, Володя? — задал банальный вопрос Кока. — Давненько вас не видел… — Да по-разному. Вернее, жизнь в полоску. — Простите?.. — не понял Кока. — Ну, полоска красная, потом полоска черная, потом опять красная. С переменным успехом, в общем. — Полагаю, так даже интереснее. — Возможно. Но лучше было бы без черных полосок. — А отчего же они появляются? — Да по разным причинам. — На работе нелады? — Всякое бывает и на работе. У нас иначе нельзя. Век такой. — А вы, если не секрет, кем служите? — Это не секрет. Я инженер-конструктор. Придумываю разные машины и приборы. — Много получаете? Кока опасался, что Борков сочтет его вопросы назойливыми, но тот как будто не придавал этому мимолетному разговору в коридоре ровно никакого значения и отвечал с уже знакомой Коке ленивой иронией. — Человек так устроен — ему всегда мало, сколько ни получай. Не мне вас просвещать. — Я спросил не из простого любопытства, — сказал Кока серьезно. — Вы мне симпатичны, и вот у меня появилась мысль — не могу ли я быть вам полезен. — В чем? — со вздохом спросил Борков. — Валюта мне больше не понадобится, за границу не собираюсь. — Я не валюту имею в виду. — Что же тогда? — Мне нужна помощь в одном деле. Для вас это было бы вроде сверхурочной работы. Оплата, уверяю, очень даже неплохая. Борков посмотрел на него долгим взглядом и сказал: — С вами опасно связываться. Вы же валютчик, но, простите, старый человек. А я молодой специалист, мне еще жить да жить. Молодому специалисту из «почтового ящика» лучше не иметь дела с валютчиками. Кока подумал, что его шеф, пожалуй, был все-таки прав, когда рассуждал по поводу карьеры. — Я не навязываюсь, — произнес он, словно бы искренне разочарованный. — То, что я собирался вам предложить, не имеет к валюте никакого отношения. А насчет того, что я стар, вы правы. — Не хотел вас обидеть, — сказал Борков. — Простите. — Ничего, я не из обидчивых. Но жалко, что вы отказываетесь. Могли бы прилично заработать. — Криминал в этом есть? — спросил Борков. Кока усмехнулся. — Отчасти. — В чем должна заключаться моя помощь? — Думаю, понадобятся ваши знания. Как инженера. Борков был слегка удивлен. — Если есть криминал, то при чем здесь инженерные знания? Отмычки делать, что ли? — Зачем же так примитивно? Я со взломщиками не вожусь. — Не скажете же вы, что у вас там частное конструкторское бюро или подпольная фабрика. — Нечто в этом духе, — улыбнулся Кока. — И каковы же будут мои обязанности? — О деталях я пока ничего говорить не буду. Плохо разбираюсь в технике. Мне важно ваше принципиальное согласие. А детали — ерунда. — Но я-то нужен вам именно для деталей? — Да. И я уверен, вы как раз тот человек, который справится с делом. Тут из комнаты, где шумело веселое застолье, выглянула Юля. — Володя! — крикнула она. — Как не совестно? Ушли на целый час. А ну-ка кончайте курить. — Так продолжим наш разговор после? — тихо спросил Кока, беря Боркова под руку и направляясь к распахнутой двери. — Можно продолжить, — ответил Борков. — Я вам позвоню на днях. — Хорошо. Только попозже вечером… Кока оставил компанию, когда веселье было в самом разгаре… В четверг 23 января около девяти часов вечера Кока позвонил по телефону-автомату Боркову домой. — Я думал, вы уже отказались от своего проекта, — сказал Борков. — Что вы, наоборот! — воскликнул Кока. — Чем больше размышляю на эту тему, тем больше убеждаюсь, что я прав. — Узнали о деталях? — Кое-что. — Ну так выкладывайте. — Это не для телефона. Могу я к вам сейчас заехать? — Лучше бы на нейтральной почве… — Давайте увидимся где-нибудь в ресторане. — Сегодня не могу, — решительно отказался Борков. — Придется пить, а у нас завтра с утра ответственное совещание, нужно быть в форме. — В какой день мне вас потревожить? — Когда вам будет удобно. Однако через два дня, позвонив, Кока снова услышал отказ. На сей раз Борков не мог встретиться потому, что у него сидела Римма. На протяжении января Кока сделал еще две попытки, но Борков продолжал водить его за нос. Старик уже испытывал желание прекратить бесполезные окольные заходы и взять Боркова, что называется, за жабры напоминанием о Брюсселе. Решил позвонить в последний раз, и тут вдруг Борков согласился увидеться. Он дал Коке адрес своего приятеля и сказал, что им там будет удобно все обсудить. В назначенный час Кока приехал на Большую Грузинскую улицу, нашел нужный дом и поднялся по темной узкой лестнице на четвертый этаж — дом был старый, без лифта. Отдышавшись, надавил кнопку звонка два раза, как велел Борков. Тот сам открыл ему. Свидание продолжалось долго. Вначале Кока посетовал, что Борков напрасно тянул время, не давая согласия. На это Борков ответил: — Хотел проверить, насколько серьезны ваши намерения. Думал, вы так это, сгоряча, а потом остынете. Теперь вижу — ошибся. Кока оценил расчетливость и здравомыслие Боркова. Он даже сказал, что Борков — вполне достойный партнер, несмотря на завидную молодость. — Еще неизвестно, каким партнером я окажусь, — возразил Борков. — Излагайте. Кока достал из кармана кожаный кошелек, порылся в нем и извлек золотую десятирублевую монету царской чеканки. Повертел ее в пальцах, подбросил на ладони — она сверкала, как маленькое прирученное солнышко. Кока любовался ею. Может быть, в этот момент ему вспоминалась далекая юность, бандиты на станции Татарка и тяжелый мешок купчихи, недолгая жизнь среди махновцев и коварная одесская девица с французской фамилией и вологодским выговором… Наконец Кока поднял глаза на Боркова. — Прежде всего мне нужна ваша консультация. Вот держите эту штучку. Разглядите ее хорошенько. Борков взял монету. — Ну, десятка. — Вы так пренебрежительно говорите, как будто каждый день размениваете по десяти золотых рублей. — Нет, первый раз держу в руках. Какой же из меня консультант? — Посмотрите, что там написано по торцу монеты, — попросил Кока. Борков прочел вслух: — Золотник, семьдесят восемь, запятая, двадцать четыре доли чистого золота. Ну и что? — Каким образом нанесена на монету эта надпись? Борков подумал минуту. — Возможны несколько способов. Какой применялся в данном случае, не знаю. — Так, так, так, — оживился Кока. — Вы знакомы с этой областью? — Весьма поверхностно. — Ну а если бы вас попросили изготовить штамп? — Это очень сложно. Нужны специальные материалы и инструменты. — Предположим, в вашем распоряжении будет все, что необходимо… — В домашних условиях такую работу выполнить трудно. — Говорят, в Китае пробовали в домашних условиях варить чугун, — пошутил Кока. — Пробовали, — подтвердил Борков. — Но тем чугуном можно было только орехи колоть. Да и то земляные. — Уверяю вас, Володя, мне известны кустари, которые на дому умеют изготовлять более сложные агрегаты. И буквально из ничего. — У меня нет такого опыта. Обратитесь к кустарям, раз они вам известны. Кока покивал головой. — Да, но как раз машинку для накатки надписи на монету они сделать не могут. У вас же целый институт под рукой, там же, вероятно, есть всякие мастерские, лаборатории… — Интересное у вас представление об институтах. Это же не частная лавочка. — Но подспорье для частной деятельности, — возразил Кока. Ему начинало надоедать это затянувшееся препирательство. — Короче говоря, я хочу попросить вас, чтобы вы изготовили штамп. Боркова этот деловой тон тоже устраивал больше. — Что я буду иметь? — спросил он. — Ну, скажем, на автомобиль. Вам нравится «Москвич»? Борков не ожидал, что речь пойдет о такой крупной сумме. Он сказал: — Вы подозрительно щедры. — Не бойтесь, я внакладе не останусь. — Сроки? — Важнее качество, а не сроки. Но быстрее всегда лучше. Борков закурил. Поднявшись из-за стола, взъерошил свои короткие волосы, начал вышагивать по комнате из угла в угол. Кока не мешал ему думать. — Послушайте, Николай Николаевич, — остановившись, начал Борков, — штамп вам нужен не для того, чтобы колоть орехи?.. — Безусловно. — Он должен быть употреблен по прямому назначению, то есть для производства золотых монет? — Да. — Но зачем нужно золото превращать в монету? Ведь оно от этого не повысится в цене, а труда на чеканку придется положить немало. — Монету можно продать дороже, чем такое же по весу количество золота. — Настолько дороже, что чеканка рентабельна? — Да. Иначе не нашлось бы человека, чтобы заниматься этим хлопотливым делом. Борков присел к столу. — Ну хорошо. Попробую сделать машинку. На этом мое участие в вашем предприятии кончится? — Конечно, больше от вас ничего не требуется. — А попробовать машинку нужно же. — Вы получите от меня монеты и опробуете. Почему вас этот вопрос так беспокоит? — Я не хочу иметь дело ни с какими вашими компаньонами. Это же чистая уголовщина. — Милый Володя, поверьте, риск совсем невелик. Вы представляете себе, какого сорта люди будут покупателями самодельных монет? — Какие-то подпольные миллионеры, наверное… — Именно! Так неужели вы думаете, что такой покупатель вдруг захочет сдать продавца монет в милицию? — Все равно, — сказал Борков. — Не совсем понимаю, для чего нужно людям, имеющим золото и желающим его продать, превращать это золото в монету. — Я же вам говорю, что монета стоит дороже. И вообще штучным товаром торговать легче. Но Кока, как всегда, говорил не всю правду. Борков попросил денег на производственные расходы по изготовлению штампа. Кока дал ему триста рублей и еще пятьсот в качестве задатка.ГЛАВА 16 «Монетный двор»
Изучая связи Николая Николаевича Казина, контрразведчики годом раньше вышли на одно узкое сообщество людей, которое показалось им по меньшей мере необычным. Прежде всего поражала пестрота состава. Один из них, пятидесятилетний мужчина, семьянин, отец двух детей, имел высшее техническое образование и работал заместителем заведующего лабораторией твердых сплавов в большом институте. Второму было тридцать лет, он жил холостяком, имел на иждивении мать и работал гравером в комбинате бытового обслуживания. Третий числился инвалидом, получал на этом основании небольшую пенсию, а в далеком прошлом был известен Московскому уголовному розыску и блатному миру как высококвалифицированный фармазонщик и кукольник с непонятной, но довольно экзотической кличкой «Звон на небе» или просто «Звон», что уже не так экзотично. В миру же его звали Антон Иванович Пушкарев. Выйдя в последний раз из тюрьмы перед самой войной, Пушкарев «завязал», сочтя, вероятно, что возраст уже не позволяет заниматься прежними делами, — ему сравнялось тогда сорок пять — и переквалифицировался в спекулянты. Не брезговал и краденым, но с тех пор в руки закона не попадался. Четвертым в этом тесном содружестве был Кока, который его, собственно, и сколотил. Собирались они всегда у Пушкарева, занимавшего двухкомнатную квартиру в районе улицы Обуха, недалеко от Курского вокзала. Лаборант и Гравер, как именовали двух первых товарищи, занимавшиеся этой группой, приходили к Пушкареву всегда со свертками в руках. Иногда также и Кока являлся на сборище с ношей — туго набитым портфелем. Весь шестьдесят третий год группа собиралась регулярно раз в неделю, по субботам. Лишь Кока пропустил несколько свиданий. Что роднило столь разных во всех отношениях людей? Для чего они сходились вместе по субботам? Сначала предположили, что компания собирается ради пульки. Просиживали они у Пушкарева часа по три-четыре — как раз столько, чтобы разыграть «Разбойника». Состояла компания из четырех или — когда Кока отсутствовал — из троих: именно столько необходимо игроков для преферанса. А в приносимых свертках могла бы быть выпивка и закуска, что, как известно, преферансу не противопоказано. Но скоро выяснилось, что друзья Коки не подвержены страсти к азартным играм. С помощью некоторых технических средств установили, что содержимым пакетов Гравера и Лаборанта и вместительного Кокиного портфеля, когда они приходили к Пушкареву, почти всегда были металлические предметы. Возникла версия, что в дом Пушкарева проносятся части какой-то машины. Затем стало известно, что Лаборант остается на работе и ставит какие-то опыты со сплавами, а с недавнего времени почему-то заинтересовался далекой от его основной специальности областью — гальваникой. В мастерской у Гравера была обнаружена разбитая гипсовая форма с оттиском лицевой стороны десятирублевой золотой монеты. Ее нашли в куче мусора в углу. Видно, Гравер не очень заботился о конспирации и посчитал достаточным расколоть форму на несколько крупных кусков, растереть же ее в порошок поленился. Три эти факта, сведенных воедино, позволяли выдвинуть довольно убедительно выглядевшую версию, а именно: четверо во главе с Кокой всерьез намерены заняться изготовлением металлических денег. Что привело каждого из членов этой корпорации к мысли организовать собственный монетный двор? Относительно Коки вопрос был ясен. В свете всей его предыдущей деятельности это новое предприятие выглядело совершенно закономерно. Как выражаются театральные критики, тут все было в образе, Кока оставался верен себе. Сама идея выпуска золотых монет выкристаллизовалась у него уже давно, в процессе общения с подпольными дельцами, которые опасались держать нечестно нажитые деньги в сберкассе и страстно желали обратить их в благородный металл. То один, то другой прибегал к посредничеству Коки с просьбой найти царские монеты — почему-то именно такая «расфасовка» пользовалась наибольшим доверием. Коке не всегда удавалось удовлетворить заявки, добывать настоящие царские монеты становилось все труднее. Поэтому однажды у него и явилась естественная и счастливая мысль: а нельзя ли наладить производство этих монет на дому? Перед ним открывалась обширная и почти абсолютно безопасная сфера приложения сил. Подделывать, скажем, советские деньги, находящиеся в обращении, Кока никогда ни за что и себе бы не позволил и другим бы не посоветовал. Этот путь быстро привел бы на скамью подсудимых. А фабрикация царских монет — совсем другой коленкор. Тут обе стороны — определяющая спрос и создающая предложение — одинаково преступны и обе действуют тайно, не вторгаясь грубо в область государственной финансовой жизнедеятельности. Возможность разоблачения со стороны представителей спроса практически мизерно мала. Есть, правда, возможность получить когда-нибудь по морде, но это, как считал Кока, нисколько не снижало рентабельности задуманного предприятия. Главное было — не нарываться на частнопрактикующих зубных техников, которые делают людям золотые протезы. Почему именно их следовало опасаться, станет понятно из последующего. Итак, идея была налицо. Для ее воплощения требовались исполнители со специальными знаниями и техническим опытом. А поскольку Николаи Николаевич Казин обладал идеальным нюхом на все, что было с душком и червоточиной, то ему вскоре удалось разыскать подходящих соратников. Гравера Кока раскусил и обработал в два счета. Гравер окончил два курса Московского художественного института имени Сурикова. На третьем преподаватели ему объявили, что он совершенно не в ладах с перспективой и с рисунком и что живописца из него не получится. Гравер решил стать абстракционистом. Он начал писать картины, которые, по его замыслу, должны были выглядеть очень свежо. Какое-то время он даже походил в новаторах. Но потом вдруг все увидели, что картины Гравера писаны бездарной рукой, что они, попросту говоря, барахло. Гравер сильно обозлился и, склонный к аффектации, принял решение, по примеру Льва Толстого, опроститься. Таким образом появился он в граверной мастерской комбината бытового обслуживания, где все его творчество сводилось к вырезыванию дарственных надписей на металлических пластинках, часах, кольцах. Неудавшийся художник жаждал материального благополучия. На этом и сыграл Кока, вовлекая Гравера в компаньоны. Специалисту по граверным работам в его проекте отводилась немаловажная роль — изготовление форм и чеканов. Лаборант попался Коке случайно, явившись в комиссионный магазин с набором старинных бронзовых статуэток французского скульптора-анималиста Кэна. Кока по обыкновению пришел понюхать, не найдется ли чего-нибудь интересного среди сдаваемых на комиссию вещей. Лаборант имел импозантную внешность и удрученное выражение лица. Так как Николая Николаевича Казина, словно гиену на падаль, тянуло к людям, испытывающим затруднения (а вдруг из этого можно извлечь пользу?), то не прошло и пяти минут, а они уже были знакомы. Статуэтки у гражданина не приняли из-за дефектов, и это повергло его в отчаяние. Вышли из магазина вместе. Кока, не задумываясь, предложил ему взаймы, и тот после недолгих колебаний согласился взять с условием вернуть при первой возможности. Они обменялись телефонами. Лаборант, чтобы у Коки не было сомнений, показал свое служебное удостоверение. Когда при более близком знакомстве Кока узнал, что специальностью Лаборанта являются металлические сплавы, он решил привлечь его к осуществлению своего проекта. Обязанности Лаборанта в корпорации определялись четко: найти способ производства монет-заготовок, из которых затем можно фабриковать фальшивые золотые десятирублевки. Вовлекая Владимира Боркова, Кока говорил, что собирается делать золотые монеты. Но он, конечно, врал, иначе Кока не был бы Кокой. Лаборант и Гравер получили задание изготовить такую монету, которая была бы точной копией настоящей десятки по весу, размерам и внешнему виду, но состояла бы на три четверти из неблагородного металла и содержала только одну четверть золота, — надо сказать. Кока проявил известную щедрость по отношению к будущим покупателям, скалькулировав столь по-божески. Золото должно покрывать внутреннюю металлическую болванку достаточно надежным слоем, чтобы «царская водка» не могла выявить подделки. Что касается четвертого участника, Пушкарева, то о его возможностях и способностях Коке было известно еще со времен нэпа — судьба не однажды сводила их на различных перекрестках. Пушкарев обеспечивал корпорацию помещением для монетного двора. Его прошлый опыт фармазонщика также мог пригодиться при реализации продукции. Сам Кока взял на себя заготовку сырья, то есть золота, и общее идейное руководство. Такова была структура монетного двора и его личный состав. В течение года компаньоны проделали большую работу. Лаборант проявил подлинную изобретательность и после упорных усилий сумел найти подходящий сплав для сердцевины и метод нанесения на нее ровного слоя золота. Метод был гальваническим. Гравер изготовил безупречные штампы. Затем они вместе с Лаборантом сконструировали целый литейный цех в миниатюре для непрерывной массовой отливки заготовок и гальваническую ванну, в которой на сердцевину будет наращиваться слой золота. Много времени отнял станок для чеканки, но в конце концов было найдено очень удачное решение. Долго носили Гравер и Лаборант разрозненные детали оборудования. Им помогал Кока. Это оказалось самой нудной частью работы. Хорошо еще, что на чердаке дома, где жил Пушкарев, с незапамятных времен валялась настоящая чугунная обливная ванна, а то бы худо им пришлось с доставкой главного узла для гальванического цеха. Такую махину ни в портфеле, ни под мышкой не принесешь. Настал день, когда компаньоны в глубоком сердечном волнении склонили головы над блестящим золотым кружочком. Он был точь-в-точь как настоящая десятка. Только… Только одного не хватало. Как ни бились Лаборант с Гравером, они не в силах были найти способ выбить по торцу монеты надпись: «1 золотник 78,24 доли чистого золота». А без этого все их предыдущие достижения не стоили и гроша. Казалось бы, по сравнению с уже преодоленными трудностями эта машинка — сущие пустяки. Однако Лаборант, как самый технически грамотный среди компаньонов, должен был огорчить своих друзей, что решение вставшей проблемы, пожалуй, будет самым затруднительным делом. Без содействия специалиста, имеющего опыт в конструировании аналогичных приспособлений, тут никак не обойтись. Предприятию еще в утробном состоянии грозила смерть. Глядеть на это спокойно Кока был не в силах, и он начал лихорадочные поиски выхода. Тут-то милостивая судьба и поставила на его дороге инженера-конструктора Боркова. Вербуя его в свою корпорацию, Кока убивал двух зайцев — выполнял задание Антиквара и выводил из тупика монетный двор. Такого успеха он давно уже не добивался. Однако не так-то просто было заполучить от Боркова эту машинку. Кока злился на медлительность, Борков объяснял задержку объективными причинами. Спустя месяц после беседы в доме приятеля Боркова на Большой Грузинской он вручил Коке небольшой, с обыкновенную нетолстую книгу, но необыкновенно тяжелый сверток, и Кока, попрощавшись с несвойственной ему торопливостью, поспешил к Пушкареву. Тотчас были вызваны Лаборант и Гравер. Машинку опробовали. Через несколько дней Кока встретился с Борковым. Он был явно расстроен. Машинка для дела оказалась непригодной, сделанные на штампе надписи не умещались по торцу монеты. К тому же они были очень нечеткими, особенно цифры. Борков был раздосадован. — Что вы говорите? Неужели произошла ошибка в расчетах? — Выходит, так. — Может быть, сгодится все-таки? — Если ничего не смыслите, лучше помолчите, — разозлился Кока. — Сколько вам потребуется времени для переделки? — Учитывая некоторый опыт, недели три… — Многовато. Но ладно. Через три недели зайду. Прошу повнимательнее. Вскоре, еще до получения от Боркова новой машинки, компания Коки продала первую партию фальшивых монет приезжему из Тбилиси. Было похоже, что Коке удалось приобрести машинку каким-то другим путем. Теперь работники ОБХСС считали, что «монетный двор» окончательно созрел для ликвидации, и внесли на этот счет предложение. Но представители КГБ решительно воспротивились. По оперативным соображениям на данной стадии преждевременно подвергать фальшивомонетчиков аресту. Арестовать Коку — значило провалить всю задуманную полковником Марковым операцию…ГЛАВА 17 Борков проявляет характер
Умолчав о подробностях истории «монетного двора» и о своей собственной в нем роли, Кока во всем остальном не поскупился на детали, и его отчет шефу получился весьма красочным. Он считал, что Владимир Борков, изготовивший хотя и не пригодившуюся машинку, но тем не менее сделавшийся соучастником преступной группы, отныне готов для вербовки. Антиквар рекомендовал не оттягивать. Когда Кока по телефону попросил о встрече, Борков, ждавший гонорара за работу, быстро согласился. Они опять увиделись на Большой Грузинской. Кока положил свою инкрустированную белым металлом палку на стул, снял тяжелое меховое пальто, повесил его на гвоздь, вбитый в дверь, и не торопясь подошел к столу, за которым, скрестив руки на груди, сидел невесело глядевший Борков. — Ну-с, молодой человек, я ваш неоплатный должник, — тоном доброго дедушки, привезшего внуку гостинцы, начал Кока. — Вы отлично потрудились, а каждый труд должен быть вознагражден. Борков усмехнулся, но заговорил мрачным голосом: — Но ведь машинка-то еще у меня. Смотрю на вас и думаю: если у вас попросить взаймы, вы, пожалуй, дадите, но сначала произнесете речь о вреде алкоголя и об испорченности молодого поколения. Кока театрально всплеснул руками. — Неужели похож на этакого нудного старикашку?! Ай-я-яй! Никогда не предполагал. — Кока плавным движением опустил руку во внутренний карман пиджака и двумя пальцами, оттопырив мизинец, извлек небольшой пакетик пергаментной бумаги. — Вам не надо просить у меня в долг. Вы их заработали. Первый ваш образец все же пригодился. Мир, к счастью, не без дураков. — И он положил пакетик перед Борковым. — Двадцатипятирублевыми устроит? Здесь ровно тысяча. Борков, не изменяя позы, метнул быстрый взгляд на деньги. — Вы называли, кажется, другую сумму. — Совершенно верно, — подтвердил Кока. — Но не волнуйтесь, в следующую встречу вы получите еще столько же. У меня сейчас просто нет при себе. — Лучше было бы сразу, — недовольно бросил Борков. — Неужели вам не хочется больше меня видеть? — Кока явно поддразнивал его и не скрывал этого. Борков развернул пакет, взглянул на деньги, спрятал их в карман и сказал: — Бросьте вы этот дурацкий тон, Николай Николаевич. Не идет. Чего вам от меня еще нужно? — Помилуй бог, Володя! — воскликнул Кока. — Я просто предполагал, что на этом наша дружба не кончится. У нас могут и в будущем найтись общие интересы. — Какая там дружба! — Борков махнул рукой. — Что между нами общего? — Мы уже дважды были полезны друг другу. — Ну и хватит. Неужели не понятно?! — Я бы так категорически не отказывался. У меня вы всегда найдете возможность заработать на карманные расходы. Есть много способов. — На карманные расходы? Например? Кока опустил глаза, долго рассматривал свои коротко остриженные ногти, наконец произнес: — Боюсь говорить. Боюсь, не так поймете. — Да уж пойму. До сих пор получалось. — Ну хорошо. — Кока как бы собрался с духом. — Вы можете, например, раз в два-три месяца составлять для меня коротенький отчет, что вам приходилось делать на работе, лично вам. За хорошую плату… Борков съежился при этих словах, но тут же принял злой и презрительный вид. Наступило долгое молчание. Борков смотрел на Коку, плотно сжав губы, словно решив не отвечать вообще. Это выглядело как предложение убираться к чертовой матери. Но Кока не отступал. — Что же вы скажете? — Вы, Николай Николаевич, сошли с ума. Обратитесь к психиатру. — Это ничуть не страшнее, чем ваша машинка. Борков порывисто встал, отшвырнул стул ногой и почти закричал: — Ах, уже машинка моя?! Не ваша, нет! Моя! — Он стоял над Кокой со сжатыми кулаками. Переход от полного спокойствия к бурной вспышке был так неожидан, что старик на мгновение растерялся. — Не волнуйтесь, Володя, — сказал он примирительно. — Я не вкладывал в свои слова никакого особого смысла. — Это шантаж! — по-прежнему громко выкрикнул Борков. — Вы провокатор! На кого вы работаете, старая сволочь? Кока вздрогнул как от пощечины. — Я не заслужил… — начал было он, но Борков не дал договорить. — Посмотрим! Я сейчас возьму тебя за шиворот и отвезу на Лубянку. — Сказав это, Борков сразу успокоился. — А ну-ка одевайся, дорогой мой вербовщик, я тебя сейчас завербую куда надо. Кока почувствовал, что наступил решающий момент. Он тоже поднялся и встал перед Борковым. — Хорошо, мы пойдем. Но вы не учитываете одного важного обстоятельства. — Не валяйте дурака, — отмахнулся Борков. — Обстоятельства яснее ясного. — Может быть, нам лучше обсудить все мирно, без крика? — Одевайтесь! — приказал Борков. Тогда Кока сел и невозмутимым голосом заговорил монотонно, как будто читал вслух чужую речь: — Должен предупредить вас о следующем. Мне известно все, что случилось с вами в Брюсселе. Я, конечно, скажу там, куда вы меня собираетесь вести, и о Брюсселе, и о долларах, и о сделанной вами машинке. После этого, надеюсь, ваша судьба будет ненамного слаще моей. Учитывая все это, вы должны понять, что ваше намерение непродуманно, более того — безрассудно. Борков склонился над Кокой, опершись рукой о спинку его стула. — При чем здесь Брюссель, старая крыса? — Я не крыса и не сволочь, — задыхаясь, прошептал Кока. — Ты щенок! Я этого не забуду. Ты еще пожалеешь, что оскорблял меня. На, смотри! С этими словами Кока вынул из того же кармана, что и деньги, другой пакет — в плотной черной фотографической бумаге — и швырнул его на стол. Борков развернул пакет, извлек из него пачку фотографий и начал медленно перебирать их. Кока следил за ним с неприкрытым злорадством, угадывая по выражению лица, какую он карточку рассматривает в данный момент. Вот он, Борков, сидит с женщиной за столиком в ресторане, они смотрят, улыбаясь, друг на друга с поднятыми бокалами в руках. Борков и женщина танцуют. Они же в номере гостиницы. Пьют вино. Борков крупным планом — пьяное лицо. На низкой кровати лежит Борков и рядом с ним в постели та же женщина. Женщина обнимает и целует Боркова. Борков и женщина. Оба раздетые. Борков в трусах стоит около кровати и смотрит на дверь, а женщина держит в руках дамские принадлежности. У кровати стоит растерянный Борков, рядом женщина с растрепанными волосами и двое полицейских в форме. Борков и Филипп. Борков отсчитывает деньги. Улица Брюсселя в яркий солнечный день. Метрдотель Филипп и Борков идут по тротуару плечом к плечу. Филипп смотрит прямо в объектив. Борков повернулся к своему спутнику и что-то говорит ему, протягивает большой сверток, который держит в левой руке. Вид у Боркова помятый и растерянный. Точно такой же кадр, только теперь пакет держит Филипп. Он протягивает Боркову белый маленький конверт, стараясь делать это незаметно. Но жест отлично виден. И наконец, последнее — репродукция служебного удостоверения Боркова в натуральную величину. — Та-а-ак… — протянул Борков, сложив фотографии. — Сначала вы всучили мне доллары, а теперь шантажируете Брюсселем. Издалека зашли… Кока уже окончательно оправился. К нему вернулась прежняя уверенность. — Не говорите ерунды, — презрительно заметил он. — Не я вас искал, вы сами меня нашли, когда вам понадобилась валюта. Подозревать в предумышленности скорее можно вас, а не меня. — Откуда же фотографии? — Это другой вопрос. — Не считайте меня дурачком. Таких совпадений не бывает. Значит, снабдили долларами, а потом на всякий случай сообщили туда, на Запад, что едет, мол, подходящий субъект. Так, что ли? Только теперь, после того как Борков высказал свои предположения насчет заранее подготовленного шантажа, у Коки исчезли его собственные подозрения относительно Боркова и этого поразительного совпадения. Он с облегчением почувствовал, что не испытывает больше к Боркову прежнего смутного недоверия. — Что вы действительно субъект — согласен. Остальное — чепуха, — сказал Кока. — Кто дал вам фотографии? — снова спросил Борков, но уже тихим усталым голосом. — Ишь чего захотели! — Кока даже развеселился. Он, кажется, начинал испытывать к Боркову нечто вроде сочувствия. — Вы еще не раздумали вести меня на Лубянку? — Она от вас не уйдет, — мрачно откликнулся Борков. — И от вас тоже. — Наверное. Но я устал с вами разговаривать. Давайте кончать. — Я с самого начала хотел, чтобы мы договорились побыстрее. Но у вас же амбиция… — Кока будто бы оправдывался. — Мое предложение вы уже слыхали. Слово за вами. — Что именно интересует вас в моей работе? — Все, что вам приходится делать. — Я должен излагать в письменном виде? — Да. — И передавать вам? — Да. Борков хлопнул ладонью по столу. — Не пойдет. — Почему? — удивился Кока. — С вами я больше общаться не хочу. — Но почему же? — Вы валютчик и фальшивомонетчик. Да еще и шпион. Слишком много для одного человека. Вас быстро разоблачат. Во второй раз Коке представилась возможность оценить рассудительность молодого партнера. И подивиться в душе, как может это редкое для молодых людей качество уживаться у Боркова с легкомыслием. — Откуда вдруг такая щепетильность? — деланно обиделся он. — Какая вам разница? — Если я должен кому-то передавать какие-то сведения, то предпочитаю иметь дело с человеком, который не на виду у милиции. — Что вы, что вы! Я чист, я вне всякой опасности в этом смысле. — Трудно сказать. Может быть, за вами давно следят. Одним словом, не хочу. — Но это уж просто каприз. — Кока пожал плечами. — Как вы не понимаете! — горячо воскликнул Борков. — Это что, игрушки, по-вашему? Или у вас и правда старческий маразм? И так я уже, к сожалению, слишком часто появлялся на вашей орбите. — Одно с другим совершенно не связано, — заверил Кока. — Нет, я еще раз говорю: с вами никаких дел. Если бы записать эту беседу, как записывают на электрокардиограмме биение сердца, получилась бы ломаная линия, то взбирающаяся круто в гору, то стремительно падающая вниз. Как ни старался Кока, Борков был непреклонен. Дав согласие доставлять интересующие Коку сведения, он категорически отказывался поддерживать с ним впредь какие-нибудь отношения. Кока предложил держать связь через третье лицо (имея в виду Кондрата Акулова), но и этот вариант Боркова не устраивал. Ситуация еще больше осложнилась, когда к концу разговора Борков, измученный сомнениями, завел речь о том самом, что Кока при встрече со своим шефом на рыбалке называл полномочиями. Он потребовал доказательств, что Кока действительно связан с иностранной разведкой. Старик пробовал возражать: какие же еще нужны доказательства связи, если перед Борковым лежат эти фотографии? Но Борков заупрямился и сказал, что если уж его хотят купить, то пусть покупает сам хозяин, а не перекупщик. Кока видел, что переубедить Боркова не удастся. Разошлись, договорившись о том, что в ближайшие дни Kока известит Боркова о согласии с его условиями или они расстанутся навсегда.ГЛАВА 18 Опасения Антиквара
Николай Николаевич, отчитываясь перед шефом о работе с Борковым, был объективен, не преувеличивал свои достижения, но и не умалял их. Он считал — и шеф с этим согласился, — что основное сделано. Однако, перечисляя причины, по которым Борков отказался сотрудничать с ним, Николай Николаевич, разумеется, опустил валютный мотив. Антиквару, если он не собирался бросать дело на полпути, оставалось лишь одно — предстать перед Борковым. Когда были определены дата и место встречи, Кока увиделся с Борковым «для уточнения деталей», как он выразился. Во время короткого разговора Кока трижды повторил убедительную просьбу: Борков, в их общих интересах, ни в коем случае не должен говорить человеку, с которым встретится, что он покупал у Коки доллары. Борков обещал исполнить эту просьбу. Антиквар не сразу решился на свидание с Борковым. Он колебался, опасаясь прямого контакта с совершенно незнакомой личностью, перед которой ему придется выступать открыто в качестве представителя иностранной разведки. Но соблазн заполучить в свое распоряжение по-настоящему ценного агента победил. Борков — не Николай Николаевич Казин. Тот хоть и ловок, но нигде не работает, не имеет общественного положения. Стариком можно пользоваться как мальчиком на побегушках, и только. А тут человек в расцвете сил, работающий в секретном учреждении и, судя по всему, с отличными данными для скорого продвижения по служебной лестнице. Ему не нравилось, что встречаться с Борковым придется на той же квартире, где происходили свидания Боркова с Кокой, но ничего лучшего придумать не удалось. Субботним вечером 7 марта Антиквар пешком пришел на Большую Грузинскую улицу. Борков с первого взгляда произвел на него благоприятное впечатление. Молодой человек немного нервничал, но старался не выдавать этого перед гостем. Его сдержанность и серьезность вполне отвечали важности момента. Фундамент, заложенный Николаем Николаевичем, избавлял Антиквара от длинных предисловий, и он сразу, как только они расположились за столом друг против друга, приступил к делу. — Нам нужно поговорить о многом, а времени у меня мало, — сказал Антиквар, поглядев на часы. — Чтобы не разбрасываться, давайте поступим так: сначала я буду спрашивать, а вы будете отвечать. Затем наоборот. Хорошо? — Согласен. — Скажите, вы член партии? — Да. — Так. Какой у вас оклад? — Сто семьдесят. Плюс премии. — Недурно, кажется? — Денег всегда мало. — Положение на службе прочное? — Да, вполне. — Дело перспективное? — Думаю. Лаконичностью ответов собеседник все более располагал к себе Антиквара. — Ваша работа имеет какое-нибудь отношение к военным приготовлениям? — К обороне, — мимоходом поправил Борков. — Самое непосредственное. Затем Антиквар предложил Боркову коротко рассказать о своей жизни. Биография была небогатая, ее изложение заняло пять минут. И опять последовали вопросы. — Вам знакомо общее направление деятельности вашего института? — Да. — У него есть объекты на периферии? — Есть. Несколько. — Вам приходится бывать на них? В командировки посылают? — Довольно часто. Раз пять-шесть в год. — Режим на ваших предприятиях строгий? Обыскивают в проходной? — Ну что вы! Конечно, нет. — Вы лично имеете доступ к совершенно секретным документам? — Да. Положительно Антиквар начинал испытывать радость, какую приносит человеку только очень большая удача. Но тут он задал вопрос, который резко переломил настроение. И не только настроение. Этот момент можно считать поворотным пунктом в развитии событий. — Почему вы не желаете иметь отношений с Николаем Николаевичем? Антиквар спросил об этом между прочим, для разрядки, чтобы не замешивать тесто слишком густо. Борков впервые ответил пространно, и то, что он сказал, мгновенно сделало Антиквара мрачным и настороженным. — С ним опасно, — убежденно, как о хорошо продуманном, заявил Борков. — Во-первых, он валютчик. Я это знаю потому, что сам пользовался его услугами. Когда наметилась поездка в Брюссель, я искал доллары. Меня свели с Николаем Николаевичем, и он быстро достал мне двести долларов… Сразу стало ясно, кто он такой… А сейчас за валютчиками охотятся и госбезопасники и обэхээсники… Вы понимаете, чем это грозит? У Антиквара перехватило дыхание, будто его схватили за горло. Спокойное течение беседы, размеренный ход мыслей до этого создали настроение, которое можно было назвать благодушным. И вдруг все смешалось в голове у Антиквара, словно винт, на котором держалось равновесие, выдернули однимрывком. Ему показалось, что он просто ослышался. — Николай Николаевич давал вам доллары?! — Да. Двести. — Он заранее знал о вашей поездке в Брюссель? — Да. Антиквар снял очки, прикрыл глаза ладонью, словно его раздражал свет люстры. — Вы не знали об этом? — тихо спросил Борков. Антиквар молчал. Он, кажется, совсем забыл о присутствии собеседника. — Мне не нравятся такие совпадения, — сказал Борков. Антиквар не реагировал. Как шахматист, восстанавливающий в памяти вслепую, без доски, сыгранную партию, он воспроизводил историю своего знакомства с Николаем Николаевичем Казиным. Слова Боркова о долларах были полной неожиданностью, свидетельствовали о двуличии Коки и ставили Антиквара перед неприятной необходимостью — решить, кто он такой, этот хитрый старик. И кто такой сидящий перед ним инженер Борков. Когда Антиквар давал задание найти Боркова и навести о нем справки, Николай Николаевич ничем не выдал, что уже знает этого человека. Только очень тренированный лжец способен вести такую игру. Кто завязывал узел? Что здесь — умысел или необыкновенное стечение обстоятельств? Если это из разряда поражающих воображение, но не столь уж редких в жизни случайностей, то умолчание Николая Николаевича можно было легко объяснить: он хотел набить себе цену. Альтернатива выглядела страшно: кто-то один из двоих — Казин или Борков — действует по тщательно разработанному плану. — Могу я задать вам вопрос? Голос Боркова не вывел Антиквара из задумчивости, и отвечал он механически. — Да, пожалуйста. — Хотел бы знать, кто вы… — Сотрудник посольства… — От дружелюбного тона не осталось и следа. Антиквар надел очки и спросил совсем неприязненно: — Для вас это имеет значение? — Да. В таком случае я должен сказать вам то же, что и Николаю Николаевичу. — Я еще ничего не предлагал, — проворчал Антиквар. Он понял, что ведет себя недостойно перед этим едва оперившимся птенцом, и тут же опять сделался любезным. — Я пришел просто познакомиться… — Это звучало примирительно, но, заметив ироническую улыбку Боркова, Антиквар добавил с насмешкой: — Вы очень нежно к себе относитесь. — Такой дипломат, как вы, еще хуже, чем валютчик, — сказал Борков. — Почему же? — Спросите у Пеньковского. Антиквар покачал головой. — Ах вот оно что! Ну конечно, конечно… Он вспомнил, что и Николай Николаевич называл на рыбалке фамилию Пеньковского, и готов был считать, что это тоже не случайно. Но отогнал навязчивую мысль — эта одиозная фигура была злобой дня, ее поминали по разным поводам все… — Значит, мы с Николаем Николаевичем вас не устраиваем, — подвел итог Антиквар. — Ну хорошо… Можно поддерживать тесные отношения и никогда не встречаться лично. Такой вариант вам подходит? — Это было бы лучше всего. Антиквар вынул из пиджака коричневый бумажник, блокнот и авторучку. И сказал сухо: — Поскольку мы понимаем друг друга с полуслова, давайте перейдем на язык деловых людей. Вот деньги — здесь не так много. Вот ручка и блокнот. Напишите на чистом листе следующее: «Аванс получил». И распишитесь. Борков колебался. Он переводил взгляд с блокнота на бумажник, с бумажника на блокнот и кусал губы. Наконец спросил: — Зачем расписка? — Наша гарантия — деньги. С вашей стороны должна быть какая-то гарантия? Борков взял авторучку, раскрыл блокнот, положил его поперек. — Почерк менять не следует, — предупредил Антиквар. — Распишитесь, пожалуйста, как вы обычно это делаете. Посмотрев на сделанную Борковым запись, он спрятал блокнот и ручку и поднялся со стула. — Я ухожу. Вам придется встретиться еще только раз со мной или с Николаем Николаевичем. Чтобы условиться, каким образом мы будем держать связь. — Когда это произойдет? — спросил Борков. Вид у него был подавленный. Антиквар надел свое бобриковое пальто, дешевую шапку-ушанку. — В ближайшее время. До свидания. — Антиквар поклонился. — Всего хорошего. Я вас провожу. — Нет, нет. — До двери… Антиквар, выйдя на свежий воздух и оставшись наедине с собой, вновь смутно ощутил нависшую над ним опасность. Он не мог отделаться от возникшего там, в комнате, откуда только что вышел, противного чувства. Он представлялся самому себе водителем машины, который крутит баранку и вдруг обнаруживает, что рулевое управление отказало и машина на полной скорости несется сама по себе. Ему было невмоготу бездействие, хотелось немедленно предпринять какие-то меры, чтобы опасения, заползшие в душу, были бы подтверждены или развеяны. Остановившись под фонарем, он снял с одной руки перчатку, пошарил в кармане пальто, сгреб звякнувшую мелочь, поднес ее на ладони к глазам. Двухкопеечная монета нашлась. На углу, где Большая Грузинская пересекает улицу Горького, Антиквар зашел в будку телефона-автомата. Кока поразился, услышав голос шефа, и сразу сообразил, что произошло нечто серьезное. Было десять часов вечера, он уже собирался ложиться спать, намотавшись за день, но хотя слова шефа и звучали безобидно, однако вся усталость мигом слетела. — Примите, пожалуйста, заказ на междугородный разговор, — сказал Антиквар. — Плохо слышу. Повторите, — ответил Кока. — Мне срочно нужен разговор с Баку. — Вы ошиблись. Это частная квартира. — Извините. Впервые за их знакомство Антиквар прибег к вызову Коки на экстренную явку. Пароль звал Коку срочно явиться в заранее обусловленное место. Они встретились через час на Центральном телеграфе. В переговорном зале, как всегда, было много народу. Антиквар заговорил со сдержанным негодованием, сквозь зубы: — Вы знали этого субъекта задолго до того, как услышали его имя из моих уст. Вы продавали ему валюту. Как это понимать? Кока вздохнул, почувствовав облегчение от того, что игра в молчанку кончилась. — Все-таки доложил, подлец, — молвил он как бы про себя. — А я, старый дурень, унижался, просил не говорить… Антиквар посмотрел на него так, будто Кока вырос перед ним из-под земли, но ничего не сказал. Кока начал объяснять сбивчиво, спотыкаясь. Он моментально смекнул, какую паутину подозрений мог сплести шеф из истории с долларами. Может быть, впервые в жизни Кока был искренен до конца и рассказал все в мельчайших подробностях. — Нам обоим есть над чем подумать, — бесстрастно резюмировал Антиквар, когда Кока умолк. — Я вас разыщу. Они разошлись. Исповедь Коки успокоила Антиквара. Она была, несомненно, правдива. В этом убеждала незаметная с виду, но очень красноречивая деталь: Кока не скрыл, что упрашивал Боркова молчать о долларах, об их знакомстве. То, что Борков не сдержал слова и выложил все, когда его никто не тянул за язык, Антиквар расценил как плохо замаскированную уловку. Борков хотел поднять свои акции. Иной расшифровки Антиквар вообразить не мог. Все остальное не выдерживало критики. Но версия о заранее разработанном плане все-таки не отпала. Антиквар на первом же задании решил устроить Боркову проверку.ГЛАВА 19 Призрак паники
После разговора с Борковым Антиквар потребовал от Коки максимума осторожности. По этому поводу он прочел целую лекцию о методах конспирации. Вот почему Кока впервые отказался от услуг домашнего телефона и все переговоры, касающиеся его дел и связей, отныне вел из телефона-автомата. — Володю можно? — Кока говорил из автоматной будки на площади Пушкина. — Он в больнице, а кто его спрашивает? — ответил Коке знакомый голос Дмитрия Сергеевича, старичка в меховом жилете. — Это его товарищ. А что с ним случилось? — Вчера ночью увезла «скорая помощь». Отравление. У Коки от услышанного перехватило дыхание. — В какую больницу, куда он помещен? — В Первую градскую. А кто спрашивает? — Благодарю вас! — И Кока осторожно повесил трубку. На душе стало как-то сразу пусто. Что же делать? Во-первых, надо немедленно сообщить шефу. Во-вторых, во-вторых… А вот что надо было делать во-вторых, Кока решить не мог. Спускаясь вниз по улице Горького, он на всякий случай проверил, нет ли за ним слежки, и, убедившись, что ее нет, немного успокоился. Что могло произойти с Борковым? Ведь шеф говорил ему, что Борков без особых волнений принял предложение о сотрудничестве и даже проявил похвальную осторожность во взаимоотношениях. Что это за отравление — случайное или преднамеренное? Допустим, случайное. Тогда все в порядке и нет повода для беспокойства. А если преднамеренное? Тогда что? Тогда тоже нет особых поводов для волнений, во всяком случае, для него. Все естественно. Моральная подавленность. Страх перед расплатой. И решение созрело. Теперь только бы остался живой. Пусть волнуется шеф. И надо как можно скорее довести до его сведения эту новость… Кока и не заметил, как очутился у своего дома. Поднялся на третий этаж, долго возился у двери, пока сумел открыть все четыре хитроумных замка. Быстро разделся, достал из тайника принадлежности для тайнописи. Тщательно выводя буквы, написал шифрованное сообщение. Потом для профилактики выпил двадцать пять капель валокордина, вышел на улицу и сел в такси. На счетчике было около рубля, когда Кока приказал остановить такси. Расплатившись с шофером, вышел из автомашины. Несколько минут медленно шел по незнакомой улице. Остановился около почтового ящика и опустил письмо. Обратно Кока возвращался городским транспортом. Через два дня он получил у киоскера Акулова ответ шефа. Тот предлагал немедленно узнать в больнице, что произошло с Борковым, и навестить его. Если это попытка самоубийства, постараться успокоить и при этом не стесняться в обещаниях материальных благ. Затем срочно сообщить обо всем через Акулова, а тайнописью впредь пользоваться только в остро необходимых случаях. …В справочном Первой градской Коке сказали, что Борков поступил с отравлением от принятого им в большом количестве барбамила. Сейчас состояние улучшилось и для жизни опасности нет. Коку к больному Боркову не допустили. У него уже находился какой-то посетитель. Надо дождаться, когда тот посетитель возвратится. И Кока, возмущенный такими порядками, сидел и ждал. Сидел час. Сидел два. За это время он, однако, успел приметить, что стоявшая в очереди впереди него молодая женщина уже возвратилась, а он все ждет и ждет. Когда она ушла. Коку осенила идея. Он подошел к гардеробной, назвал фамилию больного, которого навещала эта женщина — он слышал, как она назвала фамилию, — и, получив халат, поднялся на третий этаж.
Кока увидел Боркова лежащим в коридоре. Рядом на табуретке сидела Римма. Она тихо говорила что-то. Кока отвернулся, прошел мимо и, воспользовавшись вторым ходом, покинул хирургическое отделение больницы. Он не хотел попадаться на глаза Римме. Свидание с Борковым не состоялось. О разговоре в таких условиях не могло быть и речи. Но Кока был рад: сомнения исчезли, и Борков теперь не внушал ему подозрений. Скорее наоборот. Этот случай говорил в его пользу. …В первый же вечер по выходе Боркова из больницы Кока позвонил ему на квартиру, попросил встречи. Борков после некоторого раздумья согласился. Встретились они на площади Маяковского у памятника. Борков похудел, был вял, бледен. Кока предложил зайти в ресторан «София». Борков не возражал, ему было все равно. В ресторане, выбрав столик в углу, подальше от людей, они сели. Сделали заказ. Борков от водки отказался. Кока не настаивал, он понимал, что пить ему сейчас нельзя. — Меня просили передать искреннее соболезнование по поводу случившегося, и вот это вам для восстановления здоровья. — Кока положил перед Борковым конверт, в котором лежало пятьсот рублей. Борков и глазом не повел. Он был совершенно безучастен к тому, что здесь происходило. — Нельзя так опускать руки. Нужно встряхнуться, все не так уж плохо, — сказал Кока. Борков продолжал смотреть в одну точку. Затем поднял глаза на Коку, коротко произнес: — Боюсь… Кока оживился. — Ну разве можно так! Даже при переходе улицы риск бывает велик — можно попасть под машину и расстаться с жизнью. А у нас с вами пока все шло хорошо, так и пойдет. Надо только соблюдать меры предосторожности. А барбамил что ж? Он всегда под рукой… Ну, ваше здоровье. — Кока чокнулся с пустой рюмкой Боркова. — Перед вами могут открыться блестящие перспективы. — Кока кивнул куда-то вбок. — Пью за это. — На что намекаете? — спросил Борков. — Советский Союз составляет ведь только одну шестую часть суши, не правда ли? — Обождите, — сказал Борков. — Я, пожалуй, тоже выпью. Он быстро налил в рюмку водки, чокнулся с Кокой и опрокинул ее в рот. Кока улыбался ободряюще. Нечто вроде улыбки промелькнуло и на лице у Боркова, но она была иного рода… …Через месяц Владимир Борков получил от Антиквара задание составить письменный обзор работы периферийных объектов института. Основными пунктами обзора должно быть: а) расположение и наиболее характерные ориентиры на местности; б) фамилии начальников и ведущих конструкторов; в) характеристика выпускаемой продукции. Боркову были даны средства тайнописи — блокнот карманного формата и карандаш. Когда обзор будет готов, Борков должен поступить следующим образом. Купить чемодан и наполнить его вещами — неважно какими, лишь бы они были тоже купленными, новыми. В числе вещей обязательно должно быть несколько предметов из магазина канцелярских товаров — блокнот, тетрадка, перья и тому подобное. Дело в том, что блокнот, врученный Боркову, по виду был в точности такой, какие выпускаются одной из московских фабрик с наклеенным на корочке настоящим фабричным ярлычком. Если чемодан попадет не по назначению, блокнот с тайнописью вряд ли обратит на себя внимание среди других письменных принадлежностей. …К середине апреля обзор был готов. В воскресенье, девятнадцатого, Борков отправился в ГУМ, купил чемодан умопомрачительной расцветки, затем прошелся вдоль прилавков на втором этаже, и к концу похода чемодан заполнился разнообразными швейными изделиями и канцелярскими принадлежностями. Выйдя из магазина, Владимир направился к площади Дзержинского. По пути была аптека, и он зашел в нее, чтобы купить зубную пасту — у него дома паста кончилась. В отделе штучных товаров он несколько минут постоял над застекленной витриной, рассматривая лекарства, а потом подошел к кассе, выбил чек и получил у продавца пасту, а также — странное дело — два флакончика валерьянки. Пасту сунул в карман плаща, а валерьянку спрятал в чемодан. Тут же он переложил из пиджака в чемодан и блокнот с тайнописью. Затем он действовал точно по полученным от Антиквара инструкциям. Путь его лежал на Комсомольскую площадь. Из метро он отправился прямо к автоматическим багажным камерам Казанского вокзала. Отыскав свободную ячейку, Борков поставил в нее чемодан, набрал на диске четырехзначный номер — шифрованный ключ к ячейке, опустил в щелку пятнадцатикопеечную монету и закрыл дверцу. Как делают все пассажиры, пользующиеся камерами-автоматами, Борков записал номер ячейки и набранное число. Для этого он отошел в сторону, чтобы кто-нибудь не увидел, заглянув ему через плечо, цифры шифра. После этого спустился в метро и по телефону-автомату позвонил Коке. Не называя себя, он четко, с расстановкой продиктовал подряд семь цифр — номер ячейки и шифр и еще добавил двойку. Условленный способ кодирования был простейшим, но сложнее тут и не требовалось. Борков смотрел в бумажку с многозначным числом, но, перечисляя записанные цифры, он каждую из них увеличивал на единицу: тройку называл четверкой, ноль — единицей и так далее. В конце была двойка. По инструкции он должен был оставить чемодан на одном их трех вокзалов Комсомольской площади. Единица обозначала Ленинградский, двойка — Казанский, тройка — Ярославский.
…Через неделю пришла радиограмма на имя Надежды. Она была краткой:
«К ВАМ ОБРАТИТСЯ С ПРОСЬБОЙ НАШЕ ДОВЕРЕННОЕ ЛИЦО. ОКАЖИТЕ ВСЮ ПОСИЛЬНУЮ ПОМОЩЬ».Далее сообщался пароль и ответ. Михаил Тульев и Павел выехали в город К. Они вновь поселились в том домике, куда Тульев-Надежда перевез свои вещи, но где ему так и не удалось пожить, потому что как раз в день переезда он был арестован. Без малого год минул с той поры. А что такое год? Долгий это срок или короткий? Месяц, день, час, минута — они одинаковы для всех людей только как условная мера времени. Но для жизни у каждого человека своя особая мера. И каждый когда-нибудь неизбежно открывает для себя давно открытую истину, что год может пролететь быстро, как один день, а иной день тянется долго, как целый год. Чем измерить время, проведенное Михаилом Тульевым под арестом? Какой календарь годится человеку, который тысячу раз прогнал себя по ступенькам своего прошлого — вниз-вверх, вниз-вверх — в поисках своей потерянной души? Внешне он мало изменился, только смуглое лицо его побледнело без солнца да плечи стали немного сутулиться, когда он задумывался. Но Павел видел большую перемену. Надежда-Тульев прежде был нервен и норовист без нужды, как пассажир на узловой пересадочной станции, ожидающий поезда и боящийся его прозевать. И вместе с тем в облике его было нечто хищное, ястребиное. Теперь от него веяло спокойной сосредоточенностью, а черты лица сгладились и подобрели. Павел спал крепко, но обладал способностью мгновенно просыпаться от тихого шума в комнате. И часто по ночам он просыпался от того, что Тульев чиркал спичкой, закуривая. Павел не испытывал к нему недоверия и не боялся с его стороны какой-нибудь неразумной выходки, хотя, ставя порой себя на его место, думал, что сам он, пожалуй, в подобной ситуации не растерялся бы и попробовал дать тягу. Однако тут же возражал самому себе: да, но для этого нужно, чтобы человек крепко верил в свое дело. Михаил же Тульев поставил жирный крест на всем, что когда-то считал своим делом, вдребезги разбил идолов, которым прежде поклонялся. Однажды ощутив себя человеком без будущего, он страстно желал теперь лишь одного: утвердиться в жизни, почувствовать свою необходимость на земле. Павел и Михаил сами готовили себе горячую пищу, и это помогало убивать время в ожидании гостя. В магазин ходили по очереди, чтобы кто-то один всегда был дома. Тульев много читал, пользуясь довольно богатой библиотекой хозяев. Иногда Павел просил его позаниматься с ним английским языком, которым Тульев владел в совершенстве. Так прошло восемь дней. На девятый день утром пожаловал долгожданный гость. Им оказался Кока. Увидев его через открытое окно, Павел предупредил Михаила и ушел в другую комнату, затворив за собой дверь. Кока постучал. Войдя, поздоровался и сразу сказал пароль, а услышав ответ, попросил дать ему напиться — утро стояло жаркое. Михаил предложил чаю — они с Павлом только что позавтракали, чай был горячий, — и Кока с благодарностью согласился выпить чашку-другую. Пил он вприкуску, не торопясь. Интересовался житьем Михаила, исподтишка его разглядывал. — Вы что же, нигде не работаете? — Работаю. Взял неделю за свой счет. Тульев под фамилией Курнакова числился шофером в транспортном грузовом управлении, которое занималось дальними перевозками. Это было сделано еще в феврале — на случай новой проверки со стороны центра. — В одиночестве обитаете? — Есть товарищ. — Я хотел сказать — не женаты? — Пока нет. — Ну и правильно. — Я тоже так думаю. Утолив жажду, Кока приступил к делу. Перед Надеждой появилась рукопись, отпечатанная на портативной машинке, — это была копия обзора, составленного Борковым. — Нас не могут подслушать? — спросил Кока. — Нет. Все в порядке. Но береженого и бог бережет. Они вышли из дома в сад, сели на скамейку. — Тогда прошу минуту внимания. — Кока положил ладонь на рукопись. — Вы прочтете это и увидите, что здесь названо несколько объектов. Вам нужно проверить сообщаемые данные, но объектов слишком много, все охватить будет непосильно, поэтому возьмите какой-нибудь один. На ваше усмотрение. Что вам будет удобнее. Просили передать, что дело спешное. Надежда взял рукопись, перелистал ее. Он был мрачен и недоволен. — Некстати вся эта затея. И что значит спешно? — Срок не называли, но пожелание такое, чтобы по возможности быстрее. Здесь есть и недалекие объекты. — Суть не в расстояниях, — сказал Надежда с досадой. — Ну хорошо. Каким образом нужно передать, когда будет готово? — Сказано, что вы сами назначите дату и способ. Через разведцентр. Надежда с минуту подумал и спросил: — Этот человек в табачной лавке жив-здоров? Надежен? — Да. — Тогда скажите тому, кто вас послал, что воспользуемся киоскером. Пусть его предупредят. — В этом нет необходимости. Он постоянно действующий. — Тем лучше… Кока отказался от обеда, сказав, что спешит. Павел и Надежда через неделю уехали в Москву. Владимир Гаврилович Марков, узнав о посещении Надежды Кокой, был удовлетворен, ибо события в основном развивались нормально. Хотелось бы, конечно, поторопить их, но искусственность тут была категорически запрещена. Он бы сфальшивил, если бы Надежда исполнил просьбу Антиквара слишком скоро. Это позволило бы Антиквару почувствовать фальшь. Вот почему только в июле Павел посетил киоск, где работал Кондрат Акулов, и оставил ему микропленку, на которой было сфотографировано написанное рукой Надежды сообщение об одном из объектов, упомянутых в обзоре Владимира Боркова. Антиквар, прочтя сообщение Надежды и сравнив его с данными Боркова, испытал ужас. Похожее чувство охватывает человека, который входит в темную комнату и инстинктивно сознает вдруг, что в ней затаился и ждет кто-то чужой. Надежда утверждал, что данные Боркова правильны только в части, касающейся координат объекта. Во всем остальном они — чистая липа. Надежда сообщал истинные имена и фамилии начальника и главного инженера интересующего разведцентр объекта и сведения о подлинном характере выпускаемой им продукции. Опасения Антиквара усилились. Значит, Владимир Борков подставлен ему контрразведкой. А может быть, и не подставлен? Может, пошел, покаялся и его решили использовать для засылки дезинформации? Такой вариант тоже не исключался. Иначе имеет ли смысл контрразведке оставлять на свободе Коку и не тревожить его самого, атташе иностранного посольства? Состояние Антиквара было почти паническое. Он составил пространную депешу для центра, отослал ее и с нетерпением ждал ответа. Он не знал, как вести себя в дальнейшем с Борковым и Николаем Николаевичем, а пока в целях предосторожности решил прекратить с ними всякую связь. От Надежды в разведцентр тогда же ушла радиограмма, в которой сообщалось, что он рассчитывает заполучить в недалеком будущем документы чрезвычайной важности, для передачи которых необходим самый верный и надежный канал. Разведцентр в ответной радиограмме, начинавшейся словами «К неукоснительному исполнению», категорически приказывал Надежде прекратить какое бы то ни было общение с лицами, ранее входившими в контакт с ним, а относительно передачи ценных материалов сообщал, что о способе Надежда будет уведомлен дополнительно. Антиквар также вскоре получил от центра инструкции. К удивлению, ему предлагалось продолжать связь с Борковым. Дезинформация, будучи разоблаченной, тоже приносит известную пользу. А безопасность Антиквара как разведчика, обладающего статусом дипломата, не вызывает сомнений, поскольку он служит каналом для этой дезинформации. Так рассуждали в центре.
ГЛАВА 20 Краткий общий отчет
Кустов, сидевший молча напротив полковника, видел, что он в прекрасном настроении. Заметив, что отчет дочитан до точки, Кустов сказал: — Простите, Владимир Гаврилович, не упомянул одну деталь. — Что именно? — Я в чемодан, кроме всего прочего, валерьяновых капель положил два пузырька. — Это зачем еще? — удивился полковник. — Полагаю, ему пригодится. Полковник нахмурился, но Кустов понимал, что это не всерьез. — Ты, я вижу, вроде Павла Синицына, — сказал Владимир Гаврилович ворчливо. — Фантазеры… — Виноват, товарищ полковник. — Не лень было в аптеку ходить? — Так ведь по дороге… — Ладно. Кончилась твоя миссия в этом деле. — Полковник встал, протянул Кустову руку. — Спасибо, Володя. За исключением отдельных шероховатостей, все было отлично, хотя это и первый твой блин. — Служу Советскому Союзу, товарищ полковник, — серьезно произнес Кустов. — Вопросы и просьбы есть? — Да, Владимир Гаврилович, прошу отметить Риту, извините, Маргариту Терехову… Она заслуживает этого. — Согласен. Рита хорошо выполнила задачу… Теперь нам нужно подумать над одним вопросом и, главное, быстро решить его… — Да, Владимир Гаврилович… — Всех ли мы знаем людей, на которых опирается Антиквар, и до конца ли мы его вытряхнули? — Думаю, да. — Почему? — Вряд ли можно допустить, чтобы Антиквар за столь непродолжительное время пребывания в нашей стране мог иметь на связи более трех агентов. — Вот в этом нам как раз следует хорошенько убедиться и быть уверенными, что после него не останется никаких корней… Подумайте и вы с Павлом, как это лучше сделать, а завтра после обеда обменяемся мнениями.ВЛАДИМИР БОРКОВ — ПОЛКОВНИКУ МАРКОВУ
«Полагая, что история знакомства Риммы с Юлей вам известна, опускаю этот момент и перехожу к фактам, касающимся меня непосредственно. Как и предполагалось, К. не отказался снабдить меня долларами. Насколько удалось заметить, он не испытывал при этом никаких колебаний и подозрений на мой счет. Здесь сыграло большую роль то обстоятельство, что К. давно знает Юлию и, безусловно, верит ее рекомендации. В Брюсселе сложилось не все так, как было задумано. Несмотря на кратковременность моей командировки, первые дни никто мной не интересовался. Стало очевидным, что наш расчет на то, что К. обязательно должен доложить А. о взятых мною у него долларах, а последний, в свою очередь, поставит об этом в известность разведцентр и таким образом я окажусь в их поле зрения, не оправдался. Вынужден был перейти на запасной вариант и действовать в зависимости от складывающейся обстановки. Метрдотеля по имени Филипп я нашел в первое же посещение ночного ресторана. Описание его внешности, полученное мною из показаний Надежды в Москве, оказалось очень точным. Обратить на себя его внимание не составило труда. Как распорядитель он по обязанности принимает каждого ресторанного посетителя лично, и я не составил исключения. То, что я советский гражданин, удалось показать довольно мягко, с помощью жеста и коробка московских спичек (с первых шагов я выдал себя за француза). Мне не пришлось навязываться Филиппу, я только облегчил ему подход. Филипп действовал быстро и решительно, но появление его подручной — Жозефины — было обставлено аккуратно и не могло бы насторожить человека непредвзятого. Во всем, что последовало дальше, ничего оригинального не случилось, обе стороны шли друг другу навстречу. Думаю, что номер гостиницы, куда привела меня Жозефина (все адреса и названия различных заведений даю в приложении), специально оборудован для приемов, подобных оказанному мне. Только после выпитого у нее бокала вина я почувствовал действие снотворного. Очевидно, его доза была ударной. Но я все же сумел уйти из ее номера. С трудом добрался до своей гостиницы. Остальное помнится как во сне. Утром я обнаружил в своей комнате Жозефину. Вскоре пришли полицейские. Назревал скандал. Однако в роли спасителя появился Филипп. И все уладилось. Я не заметил, как и когда меня фотографировали, а меж тем качество фотографий, которые мне пришлось видеть у К., и планы кадров говорят об отличных, удобных условиях съемки. Жозефина провела свою партию легко и естественно. Я тоже не испытывал особых затруднений, хотя в отдельных случаях можно было бы действовать мягче. Но поскольку рыбка уже заглотнула крючок, я не очень беспокоился, где и когда ее вытащить. После визита Жозефины у меня исчезли служебное удостоверение, карточка, на которой я был снят с матерью, и пропуск в институтскую поликлинику. Как и ожидал, все эти документы с соблюдением конспирации мне вернул Филипп (они были изъяты у Жозефины). Попыток к вербовке меня Филипп не предпринимал, несмотря на благоприятную для этого обстановку. Очевидно, было решено последний ход сделать в Москве. Это нечто новое в их тактике. При первой встрече с К. по возвращении из Брюсселя (она произошла в доме Риммы) я склонен был предполагать, что он уже получил задание начать мою обработку. Такое заключение напрашивалось потому, что некоторые вопросы К., заданные мне в разговоре, звучали двусмысленно, как будто ему уже было кое-что известно. Но это оказалось ошибочным впечатлением. И наоборот, когда К. предложил мне принять участие в фабрикации фальшивых золотых монет, я думал, что он уже не будет выступать в качестве представителя разведки. Разумеется, слишком опрометчиво для человека, занимающегося шпионажем, быть замешанным в уголовном преступлении. Это чистосердечное заблуждение очень помогло мне естественно провести эпизод, во время которого К. услышал от меня отказ сотрудничать с ним как агентом разведки. (Подробности моих бесед с К. и А. опускаю, поскольку беседы записаны на магнитофонную ленту. Я прослушивал ее — запись хорошая.) Уславливаясь затем о свидании моем с А., К. несколько раз повторил настоятельную просьбу, чтобы я не сообщал А. о долларах. Это убеждало, что в глазах К. я оставался пока вне подозрений. В противном случае он не осмелился бы скрывать от А. факт нашего знакомства до моей поездки в Брюссель. Так как в мою задачу входило возбудить у А. сомнения, я при свидании сказал о своих связях с К. на валютной почве. А. трудно переваривал эту новость. Плохо владел собой. Его отношение ко мне сразу изменилось. Однако при повторной встрече я не мог заметить недоверия. Полученный от вас обзор я переписал в блокнот, врученный мне А. Затем поступил точно, как велел А., — купил чемодан, заполнил его кое-какими вещами и положил туда блокнот. Чемодан отвез и сдал в автоматическую камеру хранения на Казанском вокзале и по телефону сообщил К. шифр камеры. Больше ни К., ни А. я не видел. С их стороны попыток слежки за мной не наблюдал. Это же подтверждает и наша оперативная служба. Деньги в советских знаках, полученные от К. и А., прилагаю.Лейтенант В. Кустов (Борков).14 июля 1964 года».
ГЛАВА 21 Всему приходит конец
Антиквар с некоторых пор стал ощущать за собой упорную слежку. Он был опытным разведчиком, да к тому же следившие не особенно щепетильничали, это входило в их планы, так что заметить слежку не составляло труда. А после того как стало очевидным, что Борков является агентом советской контрразведки, слежка имела достаточные объяснения, и Антиквар находил ее в порядке вещей. Сидя за рулем, он посматривал поочередно в зеркальца — над ветровым стеклом и сбоку. Миновав центральную часть города, повернул к Серпуховке, через Каширское шоссе выскочил на кольцевую автостраду. Там он надеялся быстро покончить со слежкой. Мотор его машины легко давал сто восемьдесят километров в час, а скорость на автостраде не ограничивается. Как только он миновал Добрынинскую площадь, на колесо ему села светло-бежевая «Волга», которую он мельком отметил в столпотворении автомобилей еще при въезде на Каменный мост. В зеркало хорошо было видно, что в машине, кроме шофера, на заднем диване сидят двое. Антиквар попробовал оторваться от бежевой после очередного светофора, рассчитав так, чтобы пересечь линию в момент, когда зеленый свет сменится желтым. У него получилось все очень удачно, но «Волга» не отстала, проехав на желтый свет, хотя могла и должна была затормозить, потому что была в момент переключения света метрах в семи от пешеходной дорожки. Антиквару стало совершенно ясно, что это хвост, и злой спортивный азарт овладел им. Достигнув лепестковой развязки, которой соединялось шоссе и кольцевая автострада, он взглянул в зеркальце, убедился, что «Волга» тут как тут, и по отлогому широкому подъему рывком въехал на автостраду. Сразу сбавил газ, потому что «Волга» отстала, — ему хотелось поиграть с нею, он был уверен в своем моторе и знал, что уйдет от преследования, когда пожелает. «Волга» настигла его и уже собиралась обогнать, не боясь того, что он развернется и уйдет обратно, так как движение на кольце одностороннее, встречная полоса отделена широким газоном. Антиквар дал «Волге» поравняться с собой и вдавил акселератор до упора. Машина у него была очень приемистая, с места за несколько секунд развивала едва ли не сто километров, и «Волга» моментально осталась далеко позади, словно колеса у нее вертелись вхолостую. Антиквар больше не смотрел на преследователей, он знал, что его не достанут. Он съехал у кольца на Ярославское шоссе и через пятнадцать минут был у Колхозной площади. Немного не доезжая до нее, свернул вправо, выбрал тихий переулок, поставил машину, запер двери и пешком пошел на площадь. Здесь взял такси и велел шоферу ехать не торопясь на Новодевичье кладбище. Было пять минут второго. Антиквар не раз посещал Новодевичье и хорошо разбирался, если можно так выразиться, в его географии и административном делении. Он гулял по аллеям с видом завсегдатая, медленной походкой, заложив руки за спину, глядя одинаково рассеянно на лица встречавшихся ему людей и на пышные надгробия. Он был одет в серый легкий костюм и белую рубашку апаш. В петлице лацкана синел маленький треугольный значок, через плечо висела «лейка» в черном чехле. Без пяти два Антиквар остановился перед могилой с очень красивым памятником, перевесил фотоаппарат на шею, вынул его из чехла и снял заднюю крышку. Ему необходимо было показать, будто с аппаратом что-то не ладится. Мимо проходили люди, тихо, стараясь не шаркать и говорить шепотом. Антиквар не обращал ни на кого внимания, словно и вправду целиком сосредоточился на неполадке в аппарате. На его часах было две минуты третьего, когда рядом остановился Акулов. — Поглядите под ноги, — тихо сказал он и отошел в сторону. Антиквар посмотрел под ноги — на чистом песке лежала кассета с торчащим кончиком пленки. Ее за секунду до этого бросил Акулов. Антиквар нагнулся, чтобы взять кассету, но в тот же миг чья-то нога в черном башмаке на толстой подошве накрыла ее, едва не прищемив Антиквару пальцы. Он, вздрогнув, поднял голову. Перед Акуловым и Антикваром стояли четверо молодых — лет по тридцати — мужчин в летних светлых костюмах. Тот, кто наступил на кассету, уже держал ее в руке. — Что за хулиганство! — возмутился Антиквар. — Средь бела дня… Другой из четверки, вероятно старший, вынул бордовую книжечку, предъявил ее Антиквару. — Подполковник Шатов. Мы из Комитета госбезопасности. Вам и ему, — подполковник кивнул на Акулова, — придется пойти с нами. — В чем дело? — спокойно спросил Антиквар. — Вам придется последовать за нами, — повторил Шатов. Антиквар торопливо полез в карман, но Шатов уже на него не смотрел, отдавая распоряжения, как их везти. Тут вставил слово Акулов: — Ну что вы, ребята! Я-то тут при чем? — Вы подбросили пленку, а он собирался ее взять… — Это моя кассета, — вступился Антиквар. — Она чистая, можете убедиться. Я протестую. Это провокация. — Хорошо, разберемся. А сейчас прошу следовать за нами. Их группа уже обратила на себя внимание, находившиеся поблизости люди начинали останавливаться. — Я подчинюсь силе, — сказал Антиквар и первым зашагал по дорожке, на ходу пряча «лейку» в чехол. Они остановились возле одного из ближних отделений милиции. Трое провели Антиквара и Акулова прямо в кабинет начальника отделения. Четвертый уехал куда-то на бежевой машине. Подполковник Шатов предложил Акулову сесть на диван, а Антиквара пригласил к столу. Наконец Антиквару удалось предъявить свои документы — карточку дипломата. — Я требую немедленно связать меня с посольством, — заявил Антиквар. — Наши желания совпадают. Сейчас мы вызовем представителя Министерства иностранных дел, и он займется этим, — ответил подполковник. Антиквар глядел хмуро и всем своим видом давал понять, что ситуация представляется ему идиотской. Акулов впал в прострацию. Через несколько минут в кабинет вошел четвертый член группы, пропустив впереди себя пожилого человека в синем халате, у которого в руках были два пластмассовых бачка для проявления фотопленки, а под мышкой черный мешок. В широкий карман халата был засунут третий бачок. Шатов уступил место за столом. Человек в синем халате разложил свое хозяйство, затем поместил бачки в мешок. Мешок этот был особого рода, служил как бы переносной темной комнатой для обработки пленки. Он был светонепроницаемым, по бокам у него имелись два ввода — рукава, снабженные резиновыми манжетами, плотно охватывающими руку. Подобными мешками, только меньших размеров, пользуются фотокорреспонденты в командировках для зарядки кассет. Фотолаборант устроился поудобнее, взял кассету, отобранную у Антиквара, и засунул в мешок обе руки. Пошуршав там недолго, он вынул кассету — уже пустую, — передал ее Шатову. Это была обыкновенная эбонитовая кассета фирмы «Agfa» с цветной яркой наклейкой. Шатов достал из кармана перочинный нож с набором самых разнообразных лезвий, пододвинул стул к окну и расположился на подоконнике. Оглядев внимательно кассету, отклеил этикетку — под ней ничего не оказалось. Затем снял крышку, долго ее рассматривал. Крышка, казалось, возбудила в нем какие-то подозрения, но он пока отложил ее в сторону и с помощью ножа разломил корпус кассеты на две части. Исследовав их, снова взял крышку. Фотолаборант за это время успел проявить пленку. В кабинете царило напряженное молчание. Оно казалось противоестественным в этом небольшом, с обычную жилую комнату, помещении, собравшем восемь человек. Фотолаборант медленно поворачивал пленку за конец оси, выступавшей над бачком, Шатов скреб ножом о крышечку кассеты, и эти звуки резали Антиквару слух. Акулов сидел, безучастный ко всему происходящему. Наконец фотолаборант кончил дело. Ополоснув пленку, он посмотрел ее на свет и лаконично известил: — Пустая. Шатов прервал свое занятие, обернулся к фотолаборанту. — Благодарю вас. Просушите и дайте мне. Можете быть свободны. Фотолаборант отнес куда-то бачки, вылил их содержимое, а затем собрал все в мешок и оставил кабинет. Шатов продолжал исследовать крышечку, действуя на нервы Антиквару скрипом и скрежетом. — Ну вот, полный порядок, — неожиданно сказал он громко, и Антиквар вздрогнул. Шатов перешел к столу, взял из подставки лист бумаги и стряхнул на него крошечную полоску фотопленки — длиной в полсантиметра, а шириной не более двух миллиметров. — Микрофотография, — с удовлетворением констатировал Шатов и пригласил Антиквара: — Прошу убедиться. Но тот лишь метнул быстрый острый взгляд исподлобья, поверх очков и не пошевелился. — Что вы можете заявить по этому поводу? — спросил Шатов. — Это провокация… Вскоре прибыл сотрудник Министерства иностранных дел и, выслушав сообщение подполковника Шатова, посмотрел дипломатическую карточку Антиквара. Затем снял трубку и неторопливо стал набирать номер на диске телефона. — Это консульский отдел посольства? С вами говорит сотрудник Министерства иностранных дел Овчинников. В вашем посольстве есть атташе… — Он назвал фамилию. — Так. Необходимо, чтобы представитель посольства приехал в отделение милиции… — последовал номер отделения и адрес. — Да, прямо сейчас. Пожалуйста, мы ждем. — Я требую отпустить меня. Вы не имеете права… — сказал Антиквар. — Вот сейчас приедет представитель вашего посольства, ознакомится со всем происшедшим, и тогда мы решим, как с вами быть. А пока составим протокол. Сейчас мы еще не знаем, что содержит эта пленочка, однако факт есть факт — вы хотели ее получить от этого гражданина. Вот это мы и зафиксируем. Составление протокола заняло пятнадцать минут. Когда он был готов, Овчинников предложил Антиквару прочесть и подписать его. Антиквар бегло просмотрел написанное и категорически заявил: — Я не распишусь на этом. — Почему? — спросил Овчинников. — Что-нибудь неверно? — Да. Никто не подбрасывал кассету. Она принадлежит мне. А этого человека я вижу впервые. — Вы будете подписывать? — последовал вопрос к Акулову. — Что вы, гражданин начальник! — встрепенулся тот. — Я себе не враг! — Вам это не поможет. Обоим, — вставил Шатов. Он не был раздражен, говорил спокойно. — Ладно, подпишем мы вместе с представителем Министерства иностранных дел товарищем Овчинниковым. — Я могу быть свободен? — спросил Антиквар. — Надо дождаться консула. — Не ломайте комедию! — Это не комедия. Тут в дверь постучали, и появился высокий мужчина лет тридцати пяти. — Что случилось? Почему вы задержали дипломата? — спросил консул. — Этот дипломат злоупотребляет своим положением. Он был задержан в момент приема секретных материалов от гражданина Акулова, — объяснил Овчинников. — Ложь! Этого гражданина я вижу впервые. Я протестую. Это неслыханно… — вскочив со своего места, резко заговорил Антиквар. — Чем вы можете подтвердить свои обвинения? — спросил консул. — Многим! — вмешался в разговор подполковник Шатов. — В качестве первого доказательства мы можем прокрутить кинопленку, на которой можно увидеть встречи вашего дипломата с арестованным нами гражданином Казиным, которого он привлек к шпионской работе. Несколько позже мы сможем показать вам его сегодняшнюю встречу на Новодевичьем кладбище с гражданином Акуловым. Товарищ Воркин, прошу организовать показ фильма. — Не надо, — бросил сквозь зубы Антиквар. — Мы можем идти? — спросил консул. — Теперь — да, — последовал ответ. Всю дорогу до своего посольства Антиквар никак не мог прийти в чувство от оглушительного удара, который был нанесен так неожиданно.Его жгла досада на самого себя, на разведцентр, на всю эту глупейшую затею с Борковым и с передачей пленки. В одно мгновение все полетело к чертям. Оказалось, что советской контрразведке вовсе не интересно держать его нетревоженным во имя засылки дезинформации. Гроша ломаного не стоят хитроумные расчеты разведцентра. Оставалось проверить, действительно ли Кока арестован и что с Борковым. …Трубку на том конце сняли сразу. — Алло, вас слушают, — сказал нежный женский голос. Не произнеся ни слова, женщина, звонившая из автомата, нажала на рычаг, но тут же подумала, что могла соединиться неправильно, и снова опустила монету в щелку, набрала аккуратно номер. Ей было известно, что по этому телефону никто, кроме мужчины, отвечать не может. На сей раз ответил низкий мужской голос. Женщина спросила: — Это Николай Николаевич? — Нет. — Можно его к телефону? — Его нет. — Он что, вышел? — Да. — Надолго? — Не знаю. А кто его спрашивает? — Знакомая. Когда он будет? — Неизвестно. Как вас зовут? Что ему передать? — допытывался сочный баритон. — Ничего. Я еще позвоню. — Ну звоните, звоните… По телефону Боркова ответили, что он уехал в длительную командировку. Когда служащие посольства, по просьбе Антиквара звонившие Коке и Боркову, рассказали о своих переговорах, Антиквару стало совсем плохо. Чтобы проверить, насколько глубоко копнули контрразведчики тайную жизнь Николая Николаевича Казина, оставалось узнать, целы ли его сообщники-фальшивомонетчики. Адрес Пушкарева Кока с неохотой, но все же дал Антиквару в свое время. Полуподвальная квартира в переулке рядом с улицей Обуха оказалась опечатанной. В тот же день Антиквар составил для передачи в разведцентр обстоятельное донесение обо всем случившемся и отослал его с дипломатической почтой… Разведцентр прислал следующую шифровку:«НАДЕЖДЕ. ОПЕРАЦИЯ ПРОВАЛЕНА. ОБУСЛОВЬТЕ С БЕКАСОМ СВЯЗЬ, ПРЕДЛОЖИТЕ ЕМУ ВЫЕХАТЬ В ДРУГОЙ ГОРОД, ЖЕЛАТЕЛЬНО В СИБИРЬ. САМИ НЕМЕДЛЕННО УХОДИТЕ НА ЮГ, В НИКОЛАЕВ ИЛИ ОДЕССУ. СОХРАНИТЕ ДУБЛИКАТ ПЛЕНКИ. СЛУШАЕМ ВАС НЕПРЕРЫВНО».Ответ гласил:
«КАЖЕТСЯ, ОБНАРУЖИЛ СЛЕЖКУ ВЫЕЗЖАЮ В ОДЕССУ ЖДУ УКАЗАНИЙ».И наконец, приказ центра:
«БУДЬТЕ ГОТОВЫ К ПЕРЕПРАВЕ. СЛУШАЙТЕ НАС ДВАДЦАТОГО АВГУСТА И ЗАТЕМ КАЖДЫЙ СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ В ТЕЧЕНИЕ НЕДЕЛИ В 23 ЧАСА 10 МИНУТ В ЭФИР БОЛЬШЕ НЕ ВЫХОДИТЕ. РАДИОПЕРЕДАТЧИК СПРЯЧЬТЕ».…22 августа поздним вечером на даче под Москвой сидели полковник Марков, Павел и Михаил Тульев. Прощальная беседа подходила к концу. Перечитав еще раз радиограмму, в которой детально излагалось, как должна совершаться переброска Надежды за границу, Владимир Гаврилович сказал: — Ваши бывшие хозяева испугались, что связь с Кокой вас погубит. Вы опять обретаете ценность в их глазах. Ради этого мы трудились, и хорошо, что не напрасно. Владимир Гаврилович не упомянул, каким важным звеном в цепочке была роль Боркова-Кустова, о существовании которого Михаилу Тульеву знать было не обязательно. Но без этого звена вся операция контрразведчиков по разоблачению Антиквара и Коки выглядела бы для разведцентра непонятно и подозрительно. И вряд ли бы Тульева отозвали из СССР. За окном сверкнула зарница, потом послышался дальний гром, а может быть, это поезд прогрохотал по мосту — километрах в полутора от дачи проходила железная дорога. Полковник продолжал, обращаясь к Тульеву: — Ну что же. Кажется, мы обо всем договорились… Впрочем, если чувствуете хоть малейшую неуверенность, еще не поздно все повернуть, можно найти приличную отговорку. Вы и здесь будете полезны. Полковник сказал это только во имя одного: чтобы между ними не оставалось решительно ничего недоговоренного, никаких недомолвок. Михаил Тульев был взволнован и, как всегда в такие моменты, заговорил отрывисто: — Остаться сейчас — жить в долгу. Я слишком много задолжал России. Мне с ними надо расквитаться. — Месть будет вам плохим попутчиком. — Это не месть. Деловые соображения. Они сами когда-то учили меня этому. — В таком случае прочь колебания. Вопросы и просьбы будут? — Нет, Владимир Гаврилович. С Павлом мы уже обо всем договорились, — ответил Тульев. — Можешь быть спокоен. Все будет исполнено, — откликнулся Павел. — Я знаю. И хочу, чтобы и вы были спокойны. Спасибо вам за все. — В таком случае у нас говорят: ни пуха ни пера, — закончил полковник Марков. Прошло несколько дней. Поезд увозил Михаила Тульева в Киев, когда посольство, в штате которого состоял Антиквар, получило от МИДа ноту. В ноте сообщалось, что атташе имярек, изобличенный в шпионской деятельности, направленной против Советского Союза, объявляется персоной нонграта и лишается права дальнейшего пребывания на территории нашей страны (в доказательство приводились факты: задания, дававшиеся завербованному им Николаю Николаевичу Казину, контакт с Кондратом Акуловым, попытка получить от него микропленку и пр.). Атташе предлагалось покинуть страну пребывания в 24 часа. Прожив недолго в Киеве, Тульев выехал в Одессу.
ГЛАВА 22 Черное море, белый пароход
Это был славный и веселый пароход, который, если быть точным, именовался турбоэлектроходом. И вез он в своих каютах и на своих трех палубах веселых, жизнерадостных людей — туристов из европейских стран. Там, у себя на родине, они отличались друг от друга профессией, доходами, партийной принадлежностью. Да и на пароходе существовали различия: кто-то обитал в роскошных каютах-люкс, а кто-то во втором и третьем классе. Но все-таки, сделавшись в одно прекрасное утро туристами, люди обрели некую общую черту, которая сразу сгладила и затушевала разобщавшие их в обыденной жизни социальные грани и трещины, — правда, лишь на время круиза. Черта эта чисто туристская — острое любопытство и интерес к новым краям. Пароход совершал рейс вдоль берегов Черного моря. Он швартовался в Сухуми, Сочи, Ялте, спуская по трапу на солнечный берег яркую, пеструю, смеющуюся толпу своих трехсот пассажиров. Но к Одессе он подходил невеселым. Почему? Были две основные причины. Во-первых, в Ялте он задержался против расписания на десять часов по вине одной немолодой, но легкомысленной пары, которая, отправившись в Массандру, отдала такую щедрую дань великолепным марочным мускатам, что ее потом искали целую ночь. Это опоздание украло десять часов из срока, отпущенного на Одессу, а ведь в Одессе есть что посмотреть. Поэтому туристы были расстроены, а злополучная пара заперлась в своей каюте, пережидая, пока гнев собратьев остынет. Во-вторых, Одесса встречала пароход сильным дождем и неожиданным для этого времени года холодным ветром. А меж тем давно известно, что ни на кого дождь и прочие атмосферные невзгоды не действуют так удручающе, как на туристов. Пароход должен был ошвартоваться у пассажирского причала Одесского порта ранним утром, а ошвартовался вечером. Больше всех сокрушались те, кто рассчитывал попасть на спектакль в оперный театр, — представление там давно началось. Их досада не поддавалась описанию, но и у остальных настроение было не лучше. Наконец долгожданный миг настал: трап спущен, на борт поднялись офицер-пограничник с помощниками, карантинный инспектор и представитель «Интуриста». Офицер-пограничник и два его помощника в широких плащах-накидках пристроились у трапа, повернувшись спиной к ветру, к косым струям дождя. Один из пограничников держал полированный ящичек, бережно укрывая его полой плаща. Сходили группами, и порядок был такой: старший группы предъявлял пограничникам список и сдавал паспорта. Пограничник складывал паспорта в ящичек. Затем мимо него к трапу проходили члены группы. Каждому пограничник вручал пропуск на берег, оставляя себе контрольный талон. В общем процедура необременительная, если бы не эта проклятая погода… На причале туристов ждали комфортабельные автобусы, но, несмотря на дождь, большинство отказалось ими воспользоваться. Они попросили вести их к лестнице — к той самой лестнице, каждую ступень которой сделал знаменитой на весь мир эйзенштейновский «Броненосец „Потемкин“». Но оставим двести девяносто девять пассажиров парохода на попечение гостеприимного города, а сами последуем за трехсотым туристом, который сразу же, едва его группа вышла на Дерибасовскую, откололся и незаметно исчез. Он интересен во многих отношениях. Во время путешествия он вел себя странно для туриста — сказался больным и лежал один в своей каюте в первом классе. Не сходил на берег, не прельщался танцами и хоровым пением, ни с кем не вступал в контакт, делая исключение лишь для старшего своей группы, с которым, судя по их отношениям, был давно знаком. Никто из пассажиров не мог бы описать его лицо и вообще внешность хотя бы мало-мальски достоверно. Турист торопился и нервничал, потому что опаздывал. Его утешала мысль, что тот, кто ждет свидания, догадался справиться в морском порту о задержке парохода. Он никак не мог найти такси — не было свободных машин в этот дождливый вечер. В конце концов по совету прохожего сел в автобус и через полчаса приехал в аэропорт. В зале ожидания на первом этаже в низких темных креслах с изогнутыми металлическими подлокотниками сидели серьезные и унылые авиапассажиры: самолеты не выпускались. Обойдя зал и не обнаружив того, кто был ему нужен, турист по широкой пологой лестнице поднялся во второй ярус и, окинув взглядом двойной ряд кресел, стоявших спинками друг к другу, сразу увидел его. Лицо было хорошо ему знакомо и в фас и в профиль. Турист уверенно подошел к читавшему книгу человеку и спросил громко, не стесняясь сидящих поблизости: — Простите, вы не Уткина ждете? Тот поднял глаза. — Алексей Иванович? Очень рад. Я уж заждался. — Да я не виноват. Обстоятельства… Тульев встал с кресла. — Все равно спешить некуда. Идемте покурим… Они спустились вниз, в туалет. Зашли в кабину. Но здесь долго говорить было крайне неудобно: в гулком, выложенном кафелем подвале даже шорох был отчетливо слышен из конца в конец. Непрерывно входили и выходили люди. — Все спокойно? — шепотом спросил Тульев. — Да. Давай поменяемся одеждой. Поменялись костюмами и плащами. Затем Тульев дал своему партнеру билет до Москвы на рейс, который из-за непогоды откладывался на неопределенное время, а от него получил пропуск на туристский пароход. Затем они вышли из туалета и поднялись на второй этаж. Перед входом в ресторан был просторный холл, одна стена которого, стеклянная сверху донизу, глядела на перрон. Они остановились в углу и прижались лбами к стеклу, будто стараясь рассмотреть мокнущие на бетоне самолеты. — Почему задержался? — спросил Тульев. — Опоздали на десять часов. — Ладно, к делу. — Ты должен быть у входа в морской порт к одиннадцати. — Уткин посмотрел на свои часы. Это был советский хронометр «Спортивные». — Сейчас восемь, времени хватит. Подойдешь к старшему в группе. Вы друг друга знаете — это Виктор Круг. — Как же, приятели, — заметил Тульев. — Чем он тебе насолил? — Долго рассказывать. Что дальше? — Наша группа должна была посетить филатовский глазной институт, но из-за опоздания это отменили. Походят по городу, а потом должны ужинать в каком-то ресторане. Так что раньше одиннадцати они в порту не будут, можешь не спешить. — Уж больно мы с тобой на близнецов не похожи, — с иронией сказал Тульев. — Не беспокойся. Никто из этих горластых баранов на пароходе меня больше одного раза в лицо не видел. А на паспорте фото твое. Я ни разу на берег не сходил. И вообще сейчас, наверное, пограничники в паспорта не очень-то внимательно вглядываются — погода такая… — Как меня зовут? — Карл Шлехтер. — Кто я такой? — Художник из Гамбурга. — Подходяще. — Послушай, что тут у тебя произошло? — спросил Уткин. — Такую горячку пороли, гнали меня сюда как на пожар. — Лишние вещи говоришь, — жестко осадил его Тульев. — Ты сюда надолго? — А это не лишнее? — Ладно. Квиты. — Где рация? — Подробный план у тебя в кармане. Там все описано. — Трудно здесь? — Узнаешь сам. Зачем тебя заранее пугать или, наоборот, успокаивать. Прыгнул в воду — плыви, а то утонешь… Скажи лучше, каков порядок прохода на судно. — Это просто. Сдаешь пограничнику пропуск, получаешь паспорт, и все. — Когда отваливает посудина? — В девять утра завтра. — В советские порты заходит? — Прямо на Босфор. — Хорошо. Помолчали. Тульев, плотно прикусив мундштук папиросы, смотрел на размытые дождем, похожие на обсосанные леденцы разноцветные огни рулежных дорожек и взлетной полосы, редким пунктиром расчертившие раннюю темноту вечера. Уткин не мог уловить по его лицу, о чем он сейчас думает. Казалось бы, человек должен радоваться, а он словно окаменел. — Долго здесь пробыл? — спросил Уткин совсем тихо. — Три года. Уткин посмотрел на погасшую папиросу Тульева. — Давай мне твое курево — на пароходе советские папиросы тебе ни к чему. Тульев неожиданно улыбнулся. — Верно. А я и не подумал. Он вынул пачку «Казбека». Уткин закурил и сказал: — У меня в каюте есть американские сигареты. — Номер каюты какой? — Семнадцатая, по правому борту. Да Круг тебе покажет, он по соседству. Еще постояли молча, а затем Тульев резко повернулся. — Пора. Проводи меня вниз. У выхода они подождали, пока не пришел автобус из города. — Ну счастливо, — сказал Тульев. — Твой самолет будет, наверное, утром. Следи. Объявят рейс по радио. Или узнавай в справочном. — Счастливо, передавай привет нашим. Они пожали друг другу руки, и Тульев вышел под дождь. Уткин смотрел, как он быстро пересек полоску мокрого асфальта и прыжком вскочил в раскрытую дверь автобуса. Автобус тут же тронулся… Когда Тульев доехал до центра города, дождь прекратился, и на улицах как-то сразу стало оживленно, будто людям до смерти надоело сидеть в четырех стенах. Час он убил в кафе на Дерибасовской. Потом пешком отправился в порт. Дорогу спрашивать не было необходимости: до Приморского бульвара его довели пароходные разноголосые гудки, а там уж заблудиться невозможно. Было еще рано. Тульев остановился на бульваре у парапета и смотрел на раскинувшийся внизу целый город на воде, прислушиваясь, как ворочается и дышит вечный работяга-порт. Тульев спустился по лестнице, медленно подошел к воротам порта. Было без двадцати одиннадцать. Пришлось побродить, почитать расписания, объявления. В пять минут двенадцатого он издалека услышал громкий женский смех, шарканье ног. К воротам приближалась толпа туристов. По всему было видно, что они неплохо провели время. Тульев напряженно выглядывал в толпе Виктора Круга. Его не было, и Тульев испугался. Но вдруг донесся голос Круга — он крикнул по-немецки: — Подождите меня все у входа! А затем Тульев увидел его. Круг просто отстал, шел позади, как пастух за стадом. Так ему было удобнее заметить Тульева и показать себя. Тульев пристроился в хвост растянувшейся толпы, затем чуть отстал и, повернувшись вполоборота, ждал, когда Круг приблизится.
— С нами бог, — шепнул он, поравнявшись с Тульевым. Он хотел дать понять, что волновался за Тульева. Но это получилось неубедительно. — С нами бог, — повторил Тульев. Он давно не говорил по-немецки и сейчас услышал себя словно со стороны, как будто тот человек, который полчаса назад стоял у парапета на бульваре, так там и остался и смотрит вслед человеку, удаляющемуся в глубь порта, чтобы сесть на пароход. — Все гладко? — спросил Круг. — До сих пор — да. Надо еще подняться на борт. — Это сойдет, не нервничай. — Я спокоен. Но глупо будет споткнуться на последней ступеньке. — Давай догоним их. Они прибавили шагу. К турбоэлектроходу, на белом боку которого, как сабля, висел трап, подошли веселой гурьбой. Тут же явились пограничники во главе с офицером. Они встали перед трапом. Круг взял список и начал вызывать туристов. Туристы по одному подходили, отдавали пограничникам пропуск, те сличали его с контрольным талоном, внимательно смотрели в паспорт и жестом показывали, что можно подниматься по трапу. Уже человек двадцать прошло через контроль, когда Круг произнес обычным своим бодрым голосом: — Шлехтер! Тульев обошел стоявших перед ним двух дам, протянул пограничникам пропуск. Взгляд на контрольный талон, взгляд в паспорт, быстрый взгляд в лицо. Все в порядке.
ГЛАВА 23 Через четыре месяца
Через четыре месяца полковник Владимир Гаврилович Марков получил первое сообщение от Тульева, пришедшее в Москву далеким кружным путем. Дешифрованное и перепечатанное на машинке, оно занимало целых двадцать страниц. Марков отчеркнул красным карандашом то место, где Тульев писал о приеме, оказанном ему за границей, о своем теперешнем положении:«Встретить меня центр послал Виктора Круга. Это был рассчитанный жест, который сразу насторожил. Круг всегда был соперником и даже открытым врагом моего отца, и, возлагая на него эту миссию, центр давал понять свое отношение ко мне. На полное доверие рассчитывать не приходилось. При первом же обстоятельном разговоре (еще на корабле) я спросил у Круга, что с отцом. Он сказал, что старик умер. С того момента я счел наиболее благоразумным не скрывать своей крайней неприязни к Кругу. Психологически это было правильно. После нескольких открытых стычек я заметил, что первоначальное его настроение по отношению ко мне начало изменяться. Налет подозрения постепенно исчезал. Шеф принял меня тотчас по прибытии. Присутствовал Себастьян. Длинной беседы не было. Шеф ограничился общими фразами о самочувствии, сказал, что рад меня видеть целым и невредимым. Себастьян молчал. Я передал им микропленку. Меня поселили рядом с резиденцией шефа. Три дня отдыхал. Затем пропустили через детектор. Набор вопросов свидетельствовал о том, что они испытывают насчет меня серьезные сомнения. Было несколько вопросов о Бекасе. Отвечал, как условились. Техника допроса мне хорошо известна. Думаю, что это испытание пошло в мой актив. На девятый день вызвал шеф к себе на квартиру. Это уже кое о чем говорило. У него опять сидел Себастьян. Шеф сказал, что с микропленки сделаны отпечатки. Предварительный анализ показал, что, кажется, меня можно поздравить — материалы ценные. Только после этого возник вопрос об источнике информации. Сообщил, согласно плану операции. Интерес к Бекасу сразу возрос. Действую в этом направлении. Когда Себастьян ушел, мы с шефом выпили. Вспомнил о моем отце, много теплых слов говорил о нем. Потом начал ругать Себастьяна и его хозяев из ЦРУ. Говорил, что они грубы и неотесанны, но ссориться с ними невыгодно, потому что у них много денег. Затем речь пошла о моем пребывании в СССР. Еще будучи совершенно трезвым, шеф сказал, что их аналитическая служба, давно признала меня недостойным полного доверия, что здесь ходили обо мне самые противоречивые толки. Положение несколько изменилось, когда центр получил мою телеграмму, в которой я сообщил о ложности данных по объекту «Уран-5». Это почти восстановило мою репутацию, но только почти. Та радиограмма центра, которая предписывала мне приступить к операции «Уран-5», содержала заведомо неправильные координаты и была чисто проверочной. Я, таким образом, выдержал экзамен. Шеф в порыве откровенности без обиняков заявил, что в решении моей судьбы главную роль сыграл провал Казина и Антиквара. Не будь его, центр ни при каких обстоятельствах не решился бы отозвать меня из России. Далее шеф рассказал, что в провале Антиквара и Казина виноваты ротозеи (в том числе и Себастьян), которые хотя и высказывали сомнение, но не раскусили вовремя некоего Владимира Боркова. Его подцепили в Брюсселе как будущего кандидата на вербовку, в Москве завербовали, а он оказался советским контрразведчиком. По этому поводу Себастьян, как говорил шеф, скрежетал зубами и называл агентов центра молокососами. Его, кажется, отзывают отсюда. Я осторожно высказал сомнение — разумно ли было подвергать риску Антиквара, посылая к нему на встречу Акулова, когда можно было подключить к этому делу более надежного человека. Шеф одобрительно отнесся к моим рассуждениям, заметив при этом, что они не от хорошей жизни вынуждены были поручить передачу моей микропленки Акулову. Больше было некому. На прощанье шеф сказал мне: «Благодари этого проклятого Боркова. Если бы не он, не сидеть бы тебе здесь и не пить этот великолепный коньяк». Из нашего разговора возникла вполне отчетливая схема, объяснившая мне ход событий, которые оказывали решающее влияние на умонастроение центра и заставляли его действовать так, а не иначе. Причем из недомолвок шефа я понял, что центр в данном случае отнесся к своим собственным ошибкам на редкость самокритично и намерен сделать из этого серьезные выводы. Итак, вот схема. Стечение обстоятельств вынудило центр свести меня с Казиным и через него с Антикваром. Казин и Антиквар завербовали Боркова — ошибка, как полагают в центре, из категории фатальных несчастий. Борков провалил Антиквара и Казина — естественный результат. Через Казина и Антиквара контрразведка должна выйти на меня. Так как я располагаю ценными сведениями и еще могу принести пользу, меня следует вызволять из беды. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что я имею теперь возможность время от времени пить коньяк в обществе своего шефа. Сейчас все складывается как нельзя лучше. Думаю, что меня пошлют, как мы с вами и договорились, в одно из разведывательных подразделений…»Владимир Гаврилович перечитал это место еще раз, захлопнул папку. Не все развивалось именно так, как было задумано, но в общем получилось неплохо.
Олег Шмелёв, Владимир Востоков
Возвращение резидента
"Коллекция Военных приключений"
ГЛАВА 1 Знакомство в универмаге
Весной 1971 года в жизни Светланы Суховой произошло одно в общем-то маловажное событие, которое при обычных обстоятельствах ни к чему плохому привести не могло. Но, как мы увидим несколько позже, в данном случае обстоятельства были необычными, и событие это послужило звеном в длинной цепи других, гораздо более серьезных и сложных событий, причин и следствий. Как-то майским днем к прилавку, за которым стояла в голубом, атласно поблескивающем форменном халате Светлана, в ту редкую минуту, когда не было покупателей и проигрыватель молчал, — в эту тихую минуту к прилавку подошел молодой, лет двадцати шести — двадцати восьми, очень смуглый мужчина. Его черные густые волосы были напомажены и причесаны на косой пробор. Черные глаза с поразительно белыми белками смотрели ласково и мягко, был он невысок для мужчины, но очень стройный и оттого казался выше своего роста. Светлана уже владела профессиональным умением продавцов с одного взгляда определять категорию покупателя, и ей не нужно было даже вникать в детали костюма подошедшего мужчины, чтобы совершенно точно знать, что перед нею иностранец. Ничего особенного в этом не было: иностранцы-туристы или работавшие на городских предприятиях специалисты часто покупали в универмаге грампластинки. — Здравствуйте! — с улыбкой сказал смуглый покупатель. — Добрый день, — ответила Светлана, стараясь по его акценту определить, какой он национальности. — Что вам угодно? — Я хотел бы классику, русскую классику. Это была привычная просьба: все иностранцы требовали записи музыки русских композиторов. Разобравшись в акценте, Светлана уже знала, что говорит с итальянцем. — Что именно вы хотите? — Я не все знаю очень хорошо. У меня имеется Мусоргский, Чайковский. Я хотел бы что-нибудь еще. — Должна вас огорчить. Сегодня ничего предложить не могу. Зайдите в другой день. Итальянец рассмеялся и сказал не без иронии: — Это я слышал много дней раньше, много-много раз. — Извините, но ничем не могу помочь.
Казалось, вопрос был исчерпан, но итальянец не спешил уходить. Он смотрел на Светлану молча и без прежней мягкой сдержанности. Ей стало неловко, она отвела взгляд и только тут заметила, что они не одни, какой-то мужчина чуть в стороне терпеливо изучал каталог грамзаписей, повернувшись к ним спиной. — Слушаю вас. — Она сделала шаг в его сторону. — Ничего, ничего, — сказал он тихо, не оборачиваясь, — я не тороплюсь. Итальянец все смотрел на нее, и Светлана безошибочно могла предвидеть, что произойдет через минуту. Ей уже неоднократно за ее короткую службу в универмаге приходилось выслушивать и от иностранцев, и от дорогих соотечественников, молодых мужчин и не очень молодых, одну и ту же просьбу: познакомиться и встретиться где-нибудь вне стен магазина. Ее это не обижало и не раздражало, скорее наоборот, но она умела так себя вести в подобных случаях, что просители, даже из самых настойчивых, больше чем на две попытки не отваживались. Этот оказался терпеливее и настойчивее прочих. Не по летам холодная вежливость, которую усвоила себе Светлана и которая моментально охлаждала других, на итальянца не действовала. Была и еще причина, по которой ему удалось говорить со Светланой гораздо дольше, чем иным. Она чувствовала, что он с нею вполне искренен и излагает правду. А излагал итальянец вот что. Приехал он из Италии год назад. Он инженер и работает в фирме, которая заключила с Советским Союзом контракт на поставку и монтаж оборудования для азотно-тукового комбината. Но это не имеет значения. Главное — он послезавтра возвращается на родину и только поэтому решился просить русскую девушку о свидании. Он увидел ее давно, еще месяца три назад, и не за прилавком, а у входа в магазин. Он знает, что ее зовут Светланой. Он не осмеливался раньше заговорить с ней, потому что был уверен, что она не согласится ни на какое свидание. Но теперь, за день до отъезда, он не выдержал и решил рискнуть. Ему очень хочется записать на память ее голос, и если бы она согласилась встретиться с ним где-нибудь в парке или в кафе хоть на полчаса и если бы позволила ему принести с собой маленький японский магнитофон… Короче, дело кончилось тем, что Светлана спросила: — Знаете улицу Тургенева? — Да, конечно! — не веря в успех, воскликнул итальянец. — Где она выходит на бульвар, есть газетный киоск. — Да, да, это мне известно. — Я буду там в половине двенадцатого. — Завтра? — Ну, не сегодня же. — Она посмотрела на часы. — Сейчас уже три. — Спасибо. — Он поклонился. — Я забыл сказать: меня зовут Пьетро Маттинелли. Спасибо. До завтра. И он ушел счастливый. Светлана хотела наконец заняться терпеливым покупателем, который все это время изучал чуть в сторонке захватанный каталог грампластинок, но его уже не было… Тут следует рассказать вкратце историю семьи Суховых. Муж Веры Сергеевны Суховой погиб пять лет назад. Он был летчиком, работал испытателем на заводе, где делают вертолеты. Вера Сергеевна не знала подробностей катастрофы и ее причин. Друг мужа, тоже испытатель, пробовал ей объяснить, как это произошло, говорил что-то насчет крайних режимов полета, на которые сознательно пошел Алексей, досадовал, что Алексей не использовал единственную возможность оставить машину, а обязательно хотел ее посадить. Он особенно упирал на то, что возможность была именно единственная, и говорил, что у вертолетчиков таких возможностей гораздо меньше в случае аварии, чем у испытателей обычных самолетов. И в общем, как Вера Сергеевна поняла уже гораздо позже, из рассказа этого друга получалось, что Алексей во всем виноват сам. Ей от этого легче не стало. Тот первый месяц после похорон она теперь, по прошествии пяти лет, помнила хорошо, во всех подробностях, и виновато удивлялась, как же мелочно отмечала ее память ничего не значащие детали происходившего, когда душа ее, кажется, разрывалась от горя. Сейчас она могла бы рассказать, что готовила в день гибели Алеши на обед, какого цвета был бант у Светланы в косе, когда она вернулась из школы, и что ей сообщила соседка по поводу самочувствия своего шпица, занемогшего накануне, и как звенела бившаяся о стекло пчела — первая весенняя пчела, залетевшая в окно. Просто полная ерунда. И почему так странно устроен запоминающий аппарат человеческого мозга? Вера Сергеевна окончила медицинский институт, но это не давало ей никаких преимуществ по сравнению с другими людьми, не имеющими медицинского образования и незнакомыми даже с начатками психологии. Она не могла понять, почему ничтожные, недостойные мелочи впечатались в сознание несмываемыми красками, незаглушаемыми звуками, невыдыхающимися запахами, а самое главное, самое дорогое стерлось, словно бы его и не было никогда. Вера Сергеезна не помнила лица мужа, не помнила его выражения. А может, это защитная реакция? С точки зрения науки о психической деятельности человеческого мозга такое объяснение вполне годится, но ей и от этого не было легче. По ночам она иногда мысленно прослеживала шаг за шагом свои поступки в первый месяц после гибели Алексея и без конца казнила себя за деловитость, тоже, как она считала, предельно мелочную и оскорбляющую память погибшего. Она продала их новенькую «Волгу», списалась с подругой, Ниной Песковой, жившей в городе К., и с ее помощью устроила обмен квартирами, почти не потеряв при этом ни в метраже, ни в коммунальных удобствах. Она позаботилась, чтобы Светлана закончила учебный год хотя бы без троек — дочь тогда училась в седьмом классе, и до конца занятий оставалось три недели. Распродав часть вещей, а другую часть, в том числе пианино дочери, отправив багажом, Вера Сергеевна со Светланой в середине июля выехали в город К. Бегство из мест, связанных с самым любимым на земле человеком, совершилось стремительно, подобно эвакуации в военные времена, о которой так много читала в книгах Светлана и которую сама Вера Сергеевна пережила в сорок первом, будучи восьмилетней девочкой. Приехав в город К., она не стала устраиваться на работу. И куда бы она пошла? Получив диплом врача, она не работала ни дня, потому что уже была замужем за Алексеем, Он не дал ей работать — мол, расти Светку. Чтобы теперь стать врачом, ей, пожалуй, впору было снова идти учиться в институт. Но главное, она и не смогла бы нигде работать. В какой-то деловой лихорадке сумев быстро и решительно осуществить переезд, она словно впала в летаргический сон. Долго, очень долго она была отрешена от жизни, как бы даже вовсе не жила. У нее было такое ощущение, что она, сидя одиноко в темном зале, смотрит какой-то длинный и неинтересный ей фильм. Нина Пескова, которая взяла на себя заботу о ее доме, о покупке продуктов, делала попытки расшевелить подругу, но безуспешно. Вера Сергеевна выходила из дому только для того, чтобы снять очередную порцию денег со сберкнижки. Машинально готовила еду, стирала, прибиралась. И без конца курила — начала она курить в день похорон Алексея. Так минуло два года. Светлана перешла в десятый класс. Как она училась, Вера Сергеевна мало интересовалась, хотя в дневник дочери и заглядывала. Ее совсем не огорчило, что Светлана оставила занятия музыкой. Толчком, выведшим ее из этого состояния, был разговор с Ниной Песковой, когда та, придя однажды осенним вечером, как бы между прочим сказала, что видела Светлану возле дома с двумя парнями гораздо старше ее — Светлана курила сигарету и, кажется, была под хмельком. Веру Сергеевну будто хлестнули плеткой. Она только спросила: «Где?» — и, услышав в ответ, что на детской площадке, выбежала из квартиры, не надев пальто. Светлана стояла в обществе двух самодовольно ухмыляющихся молодых людей и как-то незнакомо похохатывала. Не говоря ни слова, Вера Сергеевна налетела на нее, развернула левой рукой за плечо, а правой изо всех сил ударила ее по щеке. Если бы не один из парней, Светлана упала бы. «Марш домой!» — крикнула Вера Сергеевна вмиг протрезвевшей дочери. «Мадам, зачем так форсированно?» — играя поддельным баритоном, сказал пижон, поддерживавший Светлану. «Молчи, щенок!» — осадила его Вера Сергеевна. Она задыхалась от гнева. Но пока поднималась по лестнице на третий этаж, гнев сменился острой жалостью к дочери и презрением к самой себе. Вера Сергеевна в эти несколько минут будто прозрела, развеялся туман, в котором она жила, и перед нею отчетливо выстроилась длинная череда дней, целиком отданных собственному горю, дней, в которых не было места Светлане, ее родной дочери. Только о своей боли думала она, только вкус собственных слез ощущала и утешалась ими. И как она могла назвать все это, если не эгоизмом? Всепоглощающий эгоизм горя — чем он лучше эгоизма счастья? — спрашивала она себя. Нет, ей не найти оправдания в том, что боль от потери была столь же велика, сколь и ее любовь к мужу. В ясном, трезвом свете представились Вере Сергеевне ее отношения с дочерью — как и на чем они строились с малых лет и вот до этого гадкого момента. Светлана росла папиной дочкой. Он любил ее до самозабвения и, конечно, баловал, а она с детской хитростью, иной раз набедокурив, спасалась от материнского возмездия под его надежной защитой. На этой почве между родителями возникали легкие конфликты, как правило, в присутствии провинившейся. Разумеется, с педагогической точки зрения такой метод нельзя считать разумным, но в общем-то, когда Светлана подросла и пошла в школу, выяснилось, что антипедагогическое поведение родителей на ней отразилось мало. Одно было неприятно сознавать Вере Сергеевне по мере того, как Светлана взрослела: у нее к матери вырабатывалось внешне неуловимое, но явственно ощутимое снисходительное сочувствие. Вера Сергеевна понимала, откуда это шло: слишком сильным, подавляющим был в семье авторитет отца, на долю матери не оставалось почти ничего. Но Веру Сергеевну утешало то, что Светлана была очень доброй девочкой, готовой ради других забывать собственные капризы, та это давало надежду, что их отношения в конце концов останутся нормальными… Поднявшись на третий этаж и войдя в квартиру, Вера Сергеевна совсем успокоилась. В присутствии Нины Песковой произошел долгий разговор, окончившийся тем, что Светлана со слезами на глазах обняла мать и поклялась, что никогда ничего подобного больше не случится. Ей можно было верить: она всегда говорила правду, а если обещала что-нибудь, то непременно исполняла, во всяком случае, изо всех сил старалась сдержать слово. Это вложил в нее отец еще с младенчества… Вскоре после чрезвычайного происшествия Вера Сергеевна поступила на работу. Так как для должности лечащего врача она считала себя непригодной, пришлось устроиться в санитарно-эпидемиологическую станцию. На то, чтобы следить за санитарным состоянием различных городских предприятий, ее медицинских познаний еще вполне хватало. Насчет дочери она окончательно перестала тревожиться, когда узнала, что Светлана подружилась с парнем из их дома Лешей Дмитриевым. Нина Пескова была знакома с семьей Дмитриевых и очень хорошо о ней отзывалась. Сам Дмитриев был инженером, жена его преподавала в школе, а Леша после десятилетки пошел на завод слесарем и учился на вечернем отделении энергетического института. В общем, был, видимо, не из тех, с кем Светлана кейфовала осенним вечером под грибком на детской площадке. В то же самое время у Светланы завелась еще одна дружба, которую Вера Сергеевна очень одобряла. К ним в гости начала захаживать Галя Нестерова, одноклассница Светланы, вежливая и немногословная девушка. Веру Сергеевну особенно подкупало то, что Галя, судя по всему, не сознавала своей красоты, это само по себе составляло уже как бы некую ценную черту нравственного облика, говорило в пользу человека, ибо, по наблюдениям Веры Сергеевны, такое безразличие к собственной внешности встречается среди нынешних молодых людей весьма редко. К тому же Галя была дочерью крупного ученого, академика, лауреата Государственной премии, а меж тем одевалась крайне скромно, ничуть не лучше Светланы. Это тоже о чем-то говорило. И в довершение всего Галя была круглой отличницей и шла на золотую медаль. Кажется, только этим и разнились новоиспеченные подружки: у Светланы пятерок было ровно столько, сколько троек. Вера Сергеевна радовалась, когда видела вместе свою дочь и Галю. Они были одинаково высокие: сто семьдесят пять сантиметров без каблуков. Обе сероглазые, с густыми светло-каштановыми волосами. Глядя на девушек. Вера Сергеевна с улыбкой, одновременно грустной и счастливой, представляла себе, как молодые люди на улицах, встречая Галю и Свету, приостанавливаются и оборачиваются им вслед, изумленные. Довольно скоро Вера Сергеевна сумела обнаружить, что главенствует в этом содружестве, как ни странно, ее дочь. Всякий раз, когда нужно было сделать выбор, например, в какое кино пойти или что прочитать в первую очередь, — решающее слово оставалось за Светланой. Это не могло не льстить материнскому самолюбию Веры Сергеевны, и она даже похвасталась однажды Нине Песковой способностью дочери завоевывать авторитет среди незаурядных сверстников. Но в общем-то подобные суетные моменты не мешали Вере Сергеевне трезво оценивать те черты в характере дочери, которые никак не назовешь положительными. При широте натуры и с детства проявлявшейся безграничной доброте Светлана могла порою быть завистливой. Она, скажем, не скрывала своей зависти к девочкам, которые одевались в «заграничное» и могли себе позволить носить перстенек с бриллиантом и золотые сережки в ушах. С Лешей Дмитриевым Светлана обращалась как старшая с младшим, хотя была моложе на два года. Он этого не замечал или не хотел замечать, а вернее всего, просто не мог, потому что был влюблен в нее. Судя по тому, что Вера Сергеевна иногда по воскресеньям видела Алешу с гитарой в руках в компании парней из их двора, не отличавшихся тихим нравом, он не был ни овцой, ни затворником, однако при Светлане вел себя так, словно непечатные шуточки товарищей по двору и цеху никогда не касались его ушей и не слетали с его собственных уст. Легко было догадаться, что Леша с некоторых пор больше всего стремился к тому, чтобы как-нибудь остаться со Светланой наедине, но ему не везло. Если ходили в кино, то третьей обязательно была Галя, да и вообще, что означает «наедине» в кинотеатре? Встречи у Светланы всегда происходили в присутствии Веры Сергеевны. Когда Светлана соглашалась пойти к Леше послушать магнитофонные записи — у него имелся мощный «маг», — дома всегда были или его бабушка, или мама. А целоваться в парадном или под грибком на детской площадке Светлана считала недопустимым с того памятного осеннего вечера, когда мать оглушила ее звонкой пощечиной. Так что Леше оставалось только вздыхать, и надеяться, и ждать лета, когда можно будет ездить на реку, на пляж. У Леши был старый мотоцикл Иж, который он купил на собственные сбережения совершенно разбитым и сам его привел в порядок, — мотоцикл стоял в сарае на пустыре, заставленном железными гаражами автовладельцев. В планах Леши, которые он строил на лето, мотоциклу отводилась первостепенная роль. И еще он наметил купить фотоаппарат «Зенит», чтобы фотографировать Светлану и делать большие портреты. Так, без особых огорчений и раздоров, текла жизнь осиротевшей семьи Суховых. Сколь ни велика была боль утраты, время сгладило ее. Служебные заботы и необходимость думать о судьбе выросшей дочери все же помогли Вере Сергеевне выпрямиться, воспрянуть духом. Разучившись громко смеяться, она теперь, однако, могла порою улыбнуться. Маленькие радости каждого дня, которых обычно никто из людей не замечает, стали вновь доступны ей. Словом, она сделалась почти той же Верой, какую знал и любил погибший муж, летчик-испытатель Алексей Сухов. Только вот отучиться курить она пока не могла. Первые огорчения пришли в августе 1970 года. Светлана мечтала попасть на филологический факультет университета, как и Галя Нестерова. Обе они, окончив школу, подали в университет документы и вместе начали готовиться к экзаменам, вернее, Галя помогала Светлане. Но все старания оказались напрасными: Светлана по конкурсу не прошла. Конкурс был очень большой, а она недобрала до проходного целых два балла. Галя, несмотря на то, что окончила школу с золотой медалью, тоже экзаменовалась, так как среди медалистов существовал свой конкурс, и была зачислена на филфак. Светлана, конечно, переживала неудачу, но Галя плакала больше, чем она. Вера Сергеевна была расстроена и поначалу не могла себе представить, что же делать дальше. Но, успокоившись и рассудив здраво, они решили, что ничего трагического, собственно, не произошло. Надо поступить на работу, за год как следует подготовиться — с помощью Гали, конечно, которая как студентка будет теперь более опытным репетитором, и в 1971 году повторить попытку. Светлана из всего разнообразия мест и профессий отдала предпочтение универмагу, а точнее, тому его отделу, где продавались телевизоры, радиоприемники, всякие проигрыватели и то, что на них проигрывается. Она стала продавцом пластинок и магнитофонных лент, потому что неплохо разбиралась в этой области благодаря общению с Лешей. У Светланы с поступлением на работу появилось много новых знакомых, но единственной подругой оставалась верная ей Галя, а единственным поклонником, которого она признавала достойным, — Леша Дмитриев. Втроем они ходили в кино раз в неделю непременно, а иногда и два, и немного реже — в театр. В одном и том же составе собирались то у Леши, то у Светланы и гораздо реже у Гали, потому что, как объясняла смущенно Галя, ее мама была очень нервной женщиной и с трудом переносила присутствие посторонних в доме, а громкую музыку не переносила совсем. Меж тем главным удовольствием домашних сидений неразлучной троицы служила именно громкаямузыка и не менее громкие споры о ней. Отец Гали, которого Светлана и Леша видели всего один раз, да и то мельком, работал в каком-то научно-исследовательском институте и одновременно на каком-то заводе — на каком, Галя не уточняла — и сверх всего преподавал в политехническом институте. Следовательно, он был очень занятой человек и домашний покой ценил превыше всего. Леша удивлялся, что у Гали нет парня. Он-то замечал, какие взгляды бросают на нее и молодые и пожилые мужчины на улице и в фойе кинотеатров. Однажды он попробовал поострить на этот счет, но получилось довольно неудачно, и Светлана сделала ему выговор, сказав, что напрасно мужчины полагают, будто такие девушки, как Галя, созданы только для того, чтобы всегда идти навстречу их желаниям. Больше этот вопрос между ними не обсуждался. Зима прошла незаметно, потому что к кино и театру прибавились лыжи и коньки. Зима принесла Леше успех: однажды Светлана все же смилостивилась и разрешила ему поцеловать ее — это случилось при прощании в подъезде, когда они, усталые, пришли с катка, где бегали без перерыва часа два. Такова предыстория того, что произошло в весенний день 1971 года… Назавтра, в субботу, у Светланы был выходной. Вечером по пути домой она позвонила по телефону-автомату Гале Нестеровой и сказала, что их прежде намеченные планы — поехать завтра с Лешей в Кленовую горку — отменяются. Светлана не стала вдаваться в подробности, сказала только, чтобы Галя ждала в одиннадцать у почтамта. У Светланы шевельнулись угрызения совести оттого, что придется обмануть Лешу, но она тут же подумала, что ничего страшного в этом нет: невелика беда — один раз нарушить обещание. В конце концов между ними всего лишь простая дружба — во всяком случае, ей смешно говорить о любви.
ГЛАВА 2 Проба фотоаппарата
Вера Сергеевна успела съездить на рынок за редиской и зеленым луком, когда Светлана проснулась. Накануне они легли спать позже обычного: Светлана пожелала немного переделать свое любимое платье — синее, с черным поясом, — изменить фасон воротника. Но сама она портновским искусством не владела. Как всегда: «Мама, пожалуйста…» — Вставай, вставай, надо платье гладить! — крикнула из кухни Вера Сергеевна. — У тебя лучше получится, — отозвалась Светлана. Иного ответа Вера Сергеевна и не ждала, это было в порядке вещей и не сердило ее. Она с удовольствием делала для дочери все, что могла и умела. Пока Светлана умывалась и причесывалась, Вера Сергеевна приготовила завтрак. — Далеко ли собираешься? — спросила она у дочери, когда сели за стол. — Пойдем с Галей посидим где-нибудь в летнем кафе, мороженого поедим. Светлана с недавних пор взяла за правило говорить матери не все. Нет, она не врала впрямую никогда. Она просто не договаривала. Так ей было удобнее — не возникает лишних вопросов. Она уже решила, что на свидание к итальянцу пойдет и что скорее всего они отправятся в летнее кафе-мороженое, но зачем сообщать матери, что, кроме Гали, будет иностранец? — Кажется, ты должна встретиться с Лешей? — Я уже договорилась с Галей, в одиннадцать увидимся у почтамта. Это тоже была и не ложь и не вся правда. Между прочим, Леша должен зайти к ним именно в одиннадцать, так что следовало поторопиться с глажением платья; чтобы не встретиться с Лешей, ей надо убраться из дому не позже как в половине одиннадцатого. Светлана быстро проглотила яичницу с колбасой и салат, запила крепким чаем, встала из-за стола и бодро объявила: — Ма, я к твоим услугам! — Включи утюг, постели одеяло, достань тряпочку. В начале одиннадцатого все было готово. Светлана оделась. — Как я, ма? Вера Сергеевна закурила — в последнее время она предпочитала «Беломор». — Повернись… Так… Прекрасно… — Дай твои часики. Вера Сергеевна принесла свои золотые часы на золотом браслете — подарок мужа, — сама надела их на руку дочери, и Светлана, поцеловав ее в щеку, ушла. А минут через пятнадцать в квартире раздался звонок. Вера Сергеевна открыла дверь. Перед нею стоял Леша. На груди у него висел фотоаппарат в новеньком чехле, в правой руке — большой белый рулон плотной бумаги. Светлобровое веселое лицо его, как говорится, сияло. — Здрасьте, Вера Сергеевна! Света дома? — Доброе утро, Алешенька. А она, знаешь, исчезла. Сияние пропало. — Давно? — Да буквально сию минуту. — Вот те раз! И ничего не сказала? — Сказала, с Галей встречается. Возле почтамта в одиннадцать. Я про тебя напомнила, она говорила, будто у вас на сегодня назначено, а она словно мимо ушей пропустила. Да ты заходи, что же на пороге? Леша совсем нахмурился. — Да нет, я пойду. А она не сказала, куда они с Галей? — Мороженого захотелось. Наверное, посидят где-нибудь в кафе на открытом воздухе. Погода сегодня прекрасная. — Как же так? Мы ведь втроем собирались… — Ну, не расстраивайся, куда она денется? Леша постучал пальцем по аппарату. — Вот вчера купил, хотел ее сфотографировать. — Еще успеешь, лето только начинается. — Ну ладно. — Он протянул ей рулон. — Это она просила. Их стенгазета. Я заголовок написал. Вера Сергеевна испытывала перед Лешей неловкость за Светлану. Чтобы как-то его утешить, она развернула рулон, посмотрела на крупно выведенный красным заголовок: «За культурное обслуживание». — Как ты хорошо сделал! — сказала она. Но это его мало утешило. — Ладно, извините. Вера Сергеевна. — И, прыгая через три ступеньки, оставив ее на пороге перед открытой дверью, Леша сбежал по лестнице вниз… Погода стояла действительно отличная. Все уже были одеты по-летнему, даже детишки. Двор звенел от детских голосов и от щебетания птиц. Небо было голубое. Свежая зелень каштанов, длинным строем стоявших на соседней улице, видной со двора, была усыпана толстыми белыми свечечками. Они светились на ярком солнце. Но именно от всего этого Леше стало еще хуже. Щурясь, он оглядел ряды скамеек, на которых сидели старушки, играющих в «классы» девчонок на асфальтовой площадке, а потом остановил взгляд на сбившихся в кучку мальчишках, горячо обсуждавших что-то. Среди них он заметил Витьку-шестиклассника, озорного и шустрого соседа своего по лестничной клетке. Витька, если бы его не отшивать, был бы вечным хвостом Леши, так бы за ним и ходил. Он был предан Леше самозабвенно, и в основном, конечно, не потому, что Леша частенько снабжал его двугривенным на кино, а потому, что проявил к нему колоссальное доверие, взяв в помощники, когда собирал из ничего свой мотоцикл Иж. Леша сошел со ступенек подъезда и крикнул не очень громко: — Витек! Тот услышал мгновенно и через секунду стоял, запыхавшийся, перед Лешей, глядя на аппарат. — Здорово, Леша! Будем сниматься? — Ты Светку сейчас не видал? — Не-а! А она тебе нужна? — Раз спрашиваю, значит, нужна. Витек сразу угадал настроение своего благодетеля и шагал молча. А Леша раздумывал, где вернее всего искать захитрившую Светку. Прошлым летом они пять или шесть раз ходили в разные кафе, но больше всего ей понравилось кафе «Над рекой», которое называлось так потому, что находилось в парке на высоком берегу реки, откуда далеко-далеко было видно низкое, все в озерцах и рощах, заречье. Но туда от их дома ехать и ехать, так же как и от почтамта, где, если не соврала, Светка должна встретиться с Галей. Поэтому Леша решил начать от печки — от почтамта — и следовать оттуда в сторону реки. А меж тем подруги, обсудив вопрос, выбрали для беседы с Пьетро Маттинелли именно кафе «Над рекой», куда от улицы Тургенева, то есть от места встречи с ним, на автобусе всего три остановки. Добравшись до конечного пункта своих поисков, Леша нашел тех, кого искал. Кафе «Над рекой» было уютное местечко. Посреди большой поляны, по которой в естественном беспорядке раскиданы кусты барбариса и сирени, круглый деревянный павильон под шатровой крышей, с большими разноцветными окнами. Его опоясывает широкая дорожка из белого речного песка, на которой стоят близко друг к другу круглые мраморные столики, а у каждого столика по четыре светлых плетеных кресла. И почти ни одного пустующего. И все это взято в кольцо каштанами и покрыто голубым небом. На столике, за которым сидели Светлана, Галя и Пьетро, сверкало под лучами солнца стекло — стаканы и бокалы, бутылка шампанского и бутылки с лимонадом. Первая скованность, обычная между малознакомыми людьми, когда они только-только приступают к застолью, уже прошла. Но все же беседа пока состояла из тех стандартных вопросов и ответов, какие на всех континентах, на всех широтах и долготах типичны при общении иностранных туристов с местными жителями. Разница лишь в том, что Пьетро Маттинелли, как он сообщил Светлане еще тогда, в универмаге, был не турист, а приехал в СССР работать. — Вы впервые в Советском Союзе? — спросила Галя. — Да, — ответил Пьетро. — Нравится вам наш город? — О, конечно! Очень красивый. Удобно жить. — А что вам больше всего понравилось, Пьетро? — Это уже Светлана, доевшая свою порцию мороженого — первую порцию. — Конечно, девушки! — с улыбкой воскликнул он и добавил; — Вы хотели услышать, что я скажу: метро? Нет, оно тоже хорошее, но мне больше нравятся девушки. Тут последовало отступление от туристского стереотипа. — У вас было много знакомств? — спросила Светлана с еле уловимой издевочкой, которую, впрочем, Пьетро без труда уловил. — Очень много, — делая вид, что не понял истинного смысла ее вопроса, сказал он. — Там, где я работал, все были мои друзья. — А где вы работали? — поинтересовалась Галя. — Это называется химкомбинат. Он теперь построен. Вы слышали? — Да, об этом писали в газете, показывали по телевизору. — Я тоже строил. Монтировал аппаратуру. Один год. — А что это за комбинат? — Будет делать разные удобрения для сельского хозяйства. — Понятно, — сказала Светлана и обратилась к Гале: — Пьетро завтра уезжает. Не так ли, Пьетро? — Да, к сожалению, — с неподдельной грустью сказал он. — Между прочим, мои коллеги на работе звали меня Петр, Это мне нравится. — Вы прекрасно научились говорить по-русски, — заметила Галя. — Старался. Я начал изучать русский язык, еще когда был студентом. — А где вы учились? — В Милане. Там я живу. — У вас большая семья? — Папа, мама, сестра и я. Но… — Пьетро показал пальцем на стоявший у него под рукой маленький магнитофон, — Ему скучно слушать, он обо мне все уже знает. Давайте поговорим что-нибудь интереснее. — Например? — спросила Светлана. — Например, о вас. — Ну, что тут интересного! Нигде мы не были, ничего не видели. — Как говорится по-русски, у вас все еще впереди. — Он замялся на секунду, а потом обратился к Светлане: — Ваш голос теперь у меня есть, но если я попрошу ваш автограф?.. — Ну что вы, Пьетро! — Светлана засмеялась. — Я же не Ирина Роднина. — Вы могли бы когда-нибудь написать мне открытку? — Это можно. Пьетро достал из кармана кожаный бумажник, а из него две визитные карточки. — Пожалуйста. Светлана и Галя взяли каждая по карточке и положили их в сумочки. — Полагается обмен, — сказал Пьетро. — У нас нет визиток. — Тогда я запишу ваш домашний адрес. Светлана и Галя переглянулись, и Светлана сказала: — Если захотите написать, посылайте на универмаг. — Но я даже не знаю фамилию. — Он был, кажется, задет. — Сухова. Светлана Алексеевна. Пьетро показал на магнитофон. — Он уже записал. А можно мне что-нибудь прислать вам в подарок? — Что вы, что вы! Зачем?! Лучше приезжайте сами. — Я все-таки пришлю. Мне нравится сделать вам приятное. …Вот в этот момент глазастый Витек и увидел из-за кустов Светлану. — Так вон же твоя Светка, — показал он рукой оглядывавшему столики Леше. — Там не наш какой-то… Леша не мог измениться в лице по той простой причине, что и так уж был мрачен дальше некуда. Он расчехлил фотоаппарат. Прячась за кустами, они с Витьком подобрались к столику Светланы поближе, метров на пятнадцать. Тут Леша приготовил аппарат к съемке — поставил диафрагму на одиннадцать, скорость на сотку, снял с объектива колпачок.
Куст, за которым они стояли, был не очень густой, Леша нашел окошечко в ветках, навел на резкость, но в такой позиции нужный кадр не получался. Ему пришлось выйти из-за куста, чтобы щелкнуть, при этом в кадр попал и соседний столик. Он тут же опять спрятался и стал менять диафрагму и выдержку. Это была проба аппарата и его первая в жизни съемка, хотя руководства по фотографии он и читал. Для верности и самопроверки надо было сделать несколько дублей. Но повторить съемку не удалось. Едва все было готово, к ним откуда-то сбоку подошел какой-то невысокий дядя — Леша не успел его толком разглядеть, — показал книжечку-удостоверение и сказал шепотом: — Здесь нельзя фотографировать. Леша удивился: — Это почему же? — Я вам говорю, молодой человек, здесь снимать нельзя. Прошу, засветите пленку! — Еще чего! — разозлился Леша. Витек показал дяденьке довольно грязную и потому особенно выразительную фигу, дернул Лешу за рукав, и они, лавируя между кустами, убежали с территории кафе. — Леш, давай им устроим веселую жизнь, — деловито предложил Витек, когда они вышли на аллею, ведущую к автобусной остановке. — Да гори она огнем, — застегивая чехол фотоаппарата, сказал Леша, — Айда домой. Они долго шагали молча, потом Леша произнес непонятные для Витька слова: — Ну я ей сделаю стенгазетку… Ха! Культурненько обслуживают! — Какую стенгазету? — удивился Витек. — Не вникай. — И Леша дал ему щелчка в макушку… Галя, Светлана и Пьетро сидели в кафе до трех часов, потом отправились пешком в центр и пообедали в ресторане, а потом пошли в кино на сеанс 18.30, но до конца не досидели — фильм оказался скучный. Когда вышли из кинотеатра, возникла проблема: Пьетро во что бы то ни стало хотел проводить девушек домой — сначала, предлагал он, вместе со Светланой они проводят Галю, а потом он проводит Светлану. Девушки настаивали на том, чтобы они проводили Пьетро в гостиницу «Москва». Спор был решен простым голосованием, и победило большинство. Так как Пьетро на следующий день действительно улетал в Италию и так как он по-настоящему понравился и Светлане и Гале, прощание было долгим. Обещали не забывать друг друга, писать, а Пьетро несколько раз повторил, что обязательно приедет опять как можно скорее. В избытке чувств Пьетро порывался надеть Светлане на палец свое кольцо с каким-то неизвестным камнем, и ей стоило больших усилий образумить итальянца. Наконец они расстались. Галя поймала такси. Она завезла Светлану — та вышла за квартал от своего дома. Было десять часов. Светлана шла по двору не спеша, как бы прогуливаясь. Леша сидел на скамейке с двумя приятелями, ждал ее. Когда она с ними поравнялась, он встал, хотел взять ее за руку, но она отстранилась. — С иностранными красавчиками гуляем? Сбылись мечты, да? — сказал он. — Отелло рассвирепело, — насмешливо ответила она. — А тебе-то что? — Ну смотри, ты у меня догуляешься. Она скрылась в подъезде. Еще никогда в жизни не испытывал Леша такой тоски.
ГЛАВА 3 Агент-болван и Бекас
Чтобы избежать кривотолков, надо сразу объяснить, что слово «болван» употреблено здесь не в смысле дурак, тупой человек. У этого словечка есть еще множество других метафорических, переносных значений. Например, когда вместо чего-то делали его подобие, это называлось в народе болваном, а теперь зовется макетом. История шпионажа насчитывает немало случаев, когда секретные службы разведцентров, засылая во вражеский стан какого-нибудь разведчика с важной миссией, одновременно другим путем, по другим каналам отправляли еще одного или даже нескольких своих людей, которые, не ведая про то, в результате иезуитских действий своих хозяев привлекали к себе внимание вражеской контрразведки. Она попадалась на удочку и отвлекала силы на борьбу или игру с подкинутым ей шпионом, а в это время настоящий разведчик без особых помех делал свое дело. Такие липовые, или, точнее, вспомогательные, шпионы и назывались агентами-болванами. В нашем случае речь пойдет об агенте-болване, но несколько иного рода. Дело касается уже знакомого нам человека по имени Владимир Уткин, который отдал Тульеву свой контрольный талон, дающий право подняться на борт лайнера, а сам остался. Произошел, так сказать, простой обмен, правда, неравноценный. Уткин с Тульевым поменялись не только судьбами, но и плащами. В кармане плаща, который надел Уткин, лежал билет на самолет, следующий рейсом до Москвы, а также бумажка с адресом и начерченным чернилами планом городских улиц, на котором крестиком был помечен дом под номером 27. Этот план и адрес относились к городу С. Туда и отправился, сделав в Москве пересадку, Владимир Петрович Уткин, тридцатилетний человек, самой обыкновенной наружности, среднего роста, русоволосый, с голубыми глазами. Документы у него были в полном порядке. Но и в противном случае провал и арест не грозили ему, ибо он с первого шага на советской земле находился под надежным присмотром советских контрразведчиков. В военном билете Уткина значилось, что он старшина сверхсрочной службы, по специальности связист, уволен из армии в запас. Служил он на Дальнем Востоке, затем полгода прожил там как гражданский, выписался, снялся с воинского учета и подался поближе к центру, к Москве. Он холост и вообще одинок, никого из родных у него нет. В городе С. первым долгом Уткин пошел на городскую телефонную станцию, в отдел кадров, и справился насчет работы. Известное дело, к тем, кто пришел после службы в армии, отношение особое. Они везде самые желанные люди. К тому же Владимир Петрович Уткин отменно разбирается в слаботочной аппаратуре. Ему предложили должность техника на одном из телефонных узлов. Он тут же и оформился — и справки и фотокарточки у него при себе. Хуже было с жильем — Уткину пока и в отдаленном будущем ничего предложить не могли. Но он не огорчился — снимет где-нибудь комнату или угол, как-нибудь перебьется. Затем он отправился в военкомат и встал на воинский учет. Тем, кто с ним общался в городе С. в первые дни, Уткин представлялся спокойным, выдержанным человеком. Но казаться таким дорого ему стоило. Нервы его были напряжены до предела: когда он предъявлял документы и разговаривал с советскими официальными лицами, проходила решающую проверку вся его подготовка, вершилась, собственно, вся его судьба. И вот он проверку прошел и вздохнул свободно. Переночевав всего одну ночь в гостинице (не в номере, конечно, а на диване в холле), он на следующий день через гардеробщика гостиничного ресторана узнал адрес одного старичка, жившего на окраине в стареньком доме и пускавшего к себе жильцов. Уткин поехал к нему, и дело сладилось в пять минут. У старичка были две крохотные, метров по восемь, комнаты, кухня с газовой плитой. Запросил он двадцать рублей в месяц, Уткин не торговался. У него наличными имелось три тысячи, да книжка на предъявителя на четыре тысячи, — сберкнижка была московская. Через неделю Уткин приступил к работе. А до того успел обзавестись новой кроватью, шкафом, постельными принадлежностями и всем необходимым одинокому человеку. Хозяин, Василий Максимович, охотно согласился взять на себя покупку продуктов для завтраков и ужинов и исполнять обязанности повара. Описывать повседневную жизнь Владимира Уткина неинтересно, да в этом и нет нужды. Советским контрразведчикам, работавшим под руководством полковника Владимира Гавриловича Маркова, который вел всю операцию по делу резидента Надежды, то есть Михаила Тульева, важно было одно — выявить цели и намерения нового агента, засланного на нашу территорию, но, судя по тому, как вел себя Уткин, он собирался пустить в городе С. глубокие корни, а следовательно, ждать от него каких-то активных действий не приходилось. Лакмусовой бумажкой служила портативная рация, замаскированная под обычный приемник «Спидола», которая когда-то была доставлена из-за рубежа для Михаила Тульева и которую он спрятал в ящике с песком на чердаке дома № 27 по улице Златоустовской, — этот-то дом и был помечен крестиком на плане, переданном Уткину Михаилом Тульевым. День шел за днем, неделя за неделей, а Уткин и не думал проведать чердак и хотя бы убедиться, что рация в сохранности. Значит, пока она ему не нужна. А коли так, значит, и он пока своему разведцентру не нужен. Если агент ведет жизнь обыкновенного советского человека и если ему нет надобности держать связь со своими шефами, следовательно, такой агент поставлен, что называется, на консервацию. Да, в нашем случае слово «болван» употреблено в другом его значении. Есть такие карточные игры, для которых строго обязательно определенное число игроков. Но когда не хватает одного, играть все-таки можно. На отсутствующего карты сдают и за него делают ходы. Это называется игра с болваном. Похоже было, что началась какая-то новая игра, и Владимир Уткин исполнял в ней пока роль болвана. Положение капитана госбезопасности Павла Синицына, который для разведцентра был вором-рецидивистом по кличке Бекас (многовато птичьих фамилий собралось, да что поделаешь? Там дальше еще и Воробьев появится и Орлов), числился агентом, жившим теперь в Советском Союзе под именем Павла Ивановича Потапова, было еще более непонятным и неопределенным, а в некотором отношении и необычным. Перед отъездом за рубеж Михаил Тульев получил радиограмму, в которой было такое указание:«ОБУСЛОВЬТЕ С БЕКАСОМ СВЯЗЬ, ПРЕДЛОЖИТЕ ЕМУ ВЫЕХАТЬ В ДРУГОЙ ГОРОД, ЖЕЛАТЕЛЬНО В СИБИРЬ».Но Павел-Бекас обосновался в городе Н. на Волге. От этого города поездом до Москвы была ночь езды. Разведцентр еще ранее поставил одно условие, которое Бекас обязывался соблюдать неукоснительно: он ни при каких обстоятельствах не имел права возвращаться к старому способу добывания денег. Двойственность положения Павла-Бекаса создавала неудобства. С одной стороны, необходимо было всегда иметь в виду, что разведцентр, так и не пожелавший пока облечь Бекаса своим полным доверием, в любой момент может организовать проверку (как это уже бывало в прошлом), живет ли его агент в обусловленном месте. Значит, Бекас обязан был прописаться в городе на Волге. Разумеется, это не составляло проблемы. Он нашел подходящую комнату и прописался. С другой стороны, было бы крайне нерационально сидеть Павлу в этом городе совершенно без всякого дела и ждать связи от разведцентра неизвестно сколько времени. Необычность же гражданского, так сказать, состояния Павла заключалась в том, что по соображениям конспирации он лишен был возможности свободно и открыто общаться со своим начальством и даже с родной матерью. Встречи, как и прежде, происходили на загородной даче, куда Павел добирался с необходимыми предосторожностями и где иногда жил по целым неделям. При совещании с полковником Владимиром Гавриловичем Марковым рассудили так. Если разведцентр поставил Бекасу условие раз в месяц проверять, нет ли для него корреспонденции до востребования, и не требовал ничего другого, значит, местожительство Бекаса рассматривается только как почтовый ящик, а не место его постоянного пребывания. А значит, нечего Павлу торчать в этом городе и проводить время в праздности. Таким образом, Павел получил возможность принимать участие в повседневной работе отдела, которым руководил полковник Марков, и исполнять поручения по другим операциям. Ежемесячно в разные дни он отправлялся в город на Волге, но девушка на почте, выдававшая письма до востребования, неизменно отвечала, что на имя Потапова ничего нет. Создавалось впечатление, что разведцентр вычеркнул Бекаса из своих списков действующей агентуры. Единственным напоминанием о его недавних взаимоотношениях с Центром была половинка неровно разорванного рубля, который ему вручили когда-то как пароль. Признаком того, что состояние летаргии не будет вечным, послужила внезапная активность Уткина: в мае 1971 года (именно в то время, когда Светлана Сухова и ее подруга Галя Нестерова познакомились с итальянским инженером Пьетро Маттинелли, точнее — через две недели после этого) он вдруг отправился на Златоустовскую улицу в дом № 27, на чердаке которого в пожарном ящике с песком была спрятана рация, имевшая вид обыкновенной «Спидолы». Уткин взял ее к себе домой. Ждали, что он будет налаживать радиосвязь с разведцентром. Но Уткин в эфир не выходил. Вероятно, работал только на прием. Жил Владимир Уткин скромно, не пил, не шиковал. У него образовались прочные знакомства с несколькими людьми, среди которых была одна миловидная женщина лет тридцати, недавно разошедшаяся с мужем, к ней Уткин питал чувства более чем дружеские и, кажется, пользовался взаимностью. Вся жизнь Уткина была на виду, все было известно, ибо он находился под наблюдением. Но есть вещи, которые очень трудно, а иногда просто невозможно проконтролировать. Уткин ходил ремонтировать телефонные аппараты по вызову абонентов. В иной день таких вызовов выпадало на его долю до полутора десятков. Контрразведка нашла способ установить, что посещения Уткиным абонентов никаких побочных целей не имели — явился, починил, получил на лапу полтинник или рубль (а нет — и на том спасибо) и откланялся. Так что в дальнейшем Уткин общался с владельцами телефонных аппаратов бесконтрольно. Впоследствии обнаружилось, что он употребил эту возможность в интересах дела, ради которого его заслали в Советский Союз. После того как Уткин изъял рацию из тайника, он начал искать, где бы купить радиоприемник «Спидола». В магазине Уткин не стал бы покупать. Тому было две причины: во-первых, ему требовалась подержанная «Спидола», чтобы внешне она походила на ту, в которой была заключена рация, а во-вторых, приобретение приемника должно быть тайным, чтобы никто из посторонних не мог знать, что у Владимира Уткина есть две «Спидолы», по виду одинаковые. Уткину повезло. Однажды он был послан для починки телефона на квартиру, в которой, как он убедился, едва переступив порог, жил великий любитель транзисторной радиотехники. Комната, где стоял телефон, была начинена самыми разнообразными и притом новейшими приборами для улавливания и воспроизведения звуков. Тут были и немецкие «грюндиги», и голландские «филиппсы», и японские «сони». И среди всего этого эбонитово-хромированного великолепия, скромно приткнутая под письменным столом, стояла старенькая «Спидола» в корпусе цвета слоновой кости. Хозяин этой квартиры, принявший Уткина, был человек немолодой, но заметно молодящийся. Уткин быстро исправил аппарат, от рубля протянутого ему хозяином, отказался и, вроде бы уже уходя, с легкой завистью заметил: «Машинки у вас дай бог всякому». Хозяин был польщен, а следовательно, с готовностью развивал затронутую тему. Через десять мину «Спидола» перешла в собственность Уткина за смехотворно малую сумму — двадцать пять рублей.
Уткин рассовал инструмент и запасные детали по карманам, чтобы освободить в чемоданчике место, уложил «Спидолу» и, расставшись с хозяином, как с лучшим другом, поехал домой. Эта тайная покупка, как выяснится позже, имела очень важное значение.
ГЛАВА 4 «Тихо скончался»
Прежде чем приступить к последовательному изложению дальнейшего, необходимо рассказать об одной акции, осуществленной Михаилом Тульевым несколько раньше. Вскоре по возвращении из Советского Союза в Центр ему дали трехнедельный отпуск, и он отправился во Францию. …Небольшой городок, куда теплым летним утром приехал Михаил Тульев, взяв напрокат «ситроен», лежал в местности, располагавшей к отдыху. Но приехал он в этот городок совсем не для того, что бы отдыхать. То, чем он занимался, называется частным сыском. Ему хотелось выяснить обстоятельства смерти отца, и он знал, что не успокоится, пока не откроет всю правду. Михаил и раньше подозревал, что слова в некрологе его отца «тихо скончался» — не более чем благопристойный штамп, призванный скрыть истину. В Москве полковник Марков показывал ему добытый каким-то неведомым путем фотоснимок автомобильной катастрофы, на котором в одной из жертв Михаил узнал своего отца. Тогда был разговор, что катастрофа, безусловно, подстроена. Но позже, уже перед отправкой в Одессу, Михаил попросил Маркова еще раз показать снимок и, хорошенько рассмотрев его, усомнился — отец ли лежит рядом с исковерканным автомобилем… По прибытии Михаила в Центр некий болтливый старый знакомец как-то во время долгого сидения за столиком в ресторане намекнул, что Одуванчик, то есть отец Михаила граф Тульев, умер не своей смертью. Позже, уже в Париже, пообщавшись со знакомыми из древней российской эмиграции, наслушавшись двусмысленных соболезнований, Михаил разыскал человека по прозвищу Дон, которого разведцентр завербовал еще лет двадцать назад, но который по складу души не походил ни на агента, ни на провокатора и который относился к ним обоим, отцу и сыну Тульевым, с большим уважением и даже с поклонением, потому что Тульев-старший однажды заступился за него перед высоким начальством. Этот человек определенно утверждал, что старика убрали. Нет, он не имел никаких доказательств, но за две недели до смерти Тульев заходил к нему в бар, был бодр и как будто бы даже помолодел с тех пор, как ушел в отставку. Выпил две рюмки коньяку, а прощаясь, подмигнул и весело сказал: «А у тебя здесь хорошо. Буду захаживать…» По официальной версии, Александр Николаевич Тульев скончался от острой сердечной недостаточности. Для человека, которому перевалило за семьдесят, — ничего удивительного, но Михаил-то знал, что у отца сердце всегда работало как хороший мотор, и он помнил не единожды говорившиеся слова: «Нет, сын, если я и умру, то, к сожалению, не от сердца. От печени — может быть, хотя, видит бог, пил я всегда умеренно…» В Париже ничего толкового добиться было невозможно, поэтому Михаил и отправился в маленький городок, где отец жил последние два года. Это жилище по-московски можно было бы назвать дачей, скорее даже домиком на пригородном садовом участке.
Дом деревянный, простой, но с изюминкой: три ступеньки крыльца — из белого мрамора. Такое впечатление, что не крыльцо пристраивали к дому, а дом к крыльцу. Михаил с грустью подумал, что, вероятно, эти мраморные ступени напоминали отцу его дом в Петербурге, — ничем иным нельзя было их объяснить. Дверь была заперта на два внутренних замка, ставни на окнах — как конверты с сургучными печатями: на висячих замках. Михаил обошел дом вокруг, посматривая исподлобья на уже отцветшие яблони. Завязей было совсем мало, и вообще сад производил впечатление заброшенности. Михаил отправился в мэрию, и там тщедушный старенький чиновник сообщил ему, что дом, принадлежавший мсье Тульеву, по завещанию, составленному покойным, принадлежит его сыну. У Михаила не было при себе документов, свидетельствовавших, что он Тульев-младший, поэтому пришлось прибегнуть к безотказному средству — вульгарной взятке, чтобы получить ключи от дома: ему нестерпимо хотелось взглянуть на последнее прибежище отца… Он ожидал ощутить дух тлена, но в комнатах и на кухне царил тот особенный порядок, который присущ квартире аккуратного холостяка, привыкшего ухаживать за собой без посторонней помощи. Даже пыли было совсем мало — словно протирали тут всего не более как неделю назад. В маленьком баре под телевизором стояло несколько початых бутылок и фужер на короткой ножке. Никаких бумаг, кроме оплаченных счетов за электричество и рекламных проспектов, Михаил в доме не нашел. Это было странно: он знал, что отец даже стихи тайком пописывал. Естественно, те, на кого отец столько лет работал, не могли оставить на произвол судьбы его архив, но забрать все до последнего листика — это уж; чересчур. Кто-то явно перестраховывался… Михаил покинул дом, заперев его на оба замка. Странное чувство владело им: словно человека обокрали, но что именно унесли — он еще никак не сообразит… Скорее машинально, чем по зрелом размышлении, он отправился искать судебно-медицинского эксперта, который согласно заведенному правилу обязан был составить свидетельство о смерти Александра Тульева. Но прежде надо было прочесть своими глазами это свидетельство, и Михаил обратился за советом к уже знакомому чиновнику мэрии, а тот свел его с чиновником службы записей актов гражданского состояния. Еще сто франков, и в руках у Михаила быстро появилась бумага, в которой было написано, что Александр Тульеа, семидесяти четырех лет, умер от кровоизлияния в мозг по причине обширной травмы правой височной области черепа, каковая травма могла явиться результатом падения и удара об острый край мраморной ступеньки крыльца, возле которого обнаружен труп. Отчего произошло падение, в акте сказано не было. Далее следовало пространное доказательство, что конфигурация раны полностью совпадает с конфигурацией закраины нижней ступеньки. Михаил спросил у чиновника, где можно найти эксперта, подписавшего это свидетельство, и чиновник сказал, что он работает патологоанатомом в городской больнице. Через полчаса, выпив по дороге чашку кофе в маленьком прохладном кафетерии, Михаил пришел в больницу, но там ему сказали, что интересующий его доктор Астье сидит дома, так как работы для него нет — уже неделю в городе никто не умирал, да к тому же у мсье Астье разыгралась аллергия из-за буйного цветения табака. «Видите, сколько у нас цветов», — прибавила дежурная сестра приемного покоя, протянув руку к окну. По указанному адресу Михаил без труда нашел квартиру доктора Астье. Патологоанатом открыл ему дверь, держа в левой руке носовой платок — у него был насморк, глаза слезились, и даже в полутьме прихожей Михаил заметил, какие красные у доктора веки. Начинать издалека не имело смысла, ибо кому же более чужды всякие покровы, чем патологоанатому, чья специальность — хладнокровно вскрывать человеческое тело и беспристрастно подтверждать или опровергать прижизненный диагноз, поставленный лечившим пациента врачом. Михаил сказал, что он сын покойного Тульева, и начал задавать вопросы. Да, ответил доктор Астье осторожно, он помнит то вскрытие. Сердце? Око было у мсье Тульева как у сорокалетнего. Мозг? Со стороны сосудистой системы и кровоснабжения все обстояло благополучно. Мог ли мсье Тульев упасть оттого, что вдруг закружилась голова? Гм, гм, это уже из области предположений, в которой весьма уверенно чувствуют себя только лечащие врачи, например, терапевты или психиатры, но для патологической анатомии в этой сфере подвизаться категорически запрещено… Они сидели в кабинете доктора — хозяин за столом, Михаил в кресле, — и после этого иронического ответа у обоих одновременно возникла потребность встать и либо закончить разговор, либо сделать его еще более откровенным. — Скажите, доктор, — поднявшись, спросил Михаил, — мог человек получить такую рану, просто упав виском на ступеньку? — Ваш отец был высокого роста, — уклончиво ответил доктор. — Он выше вас… Михаил рискнул: вынул из кармана портмоне и положил его на стол. — Вы можете рассчитывать на мое молчание, — сказал он, глядя прямо в слезящиеся глаза доктора. — И на мой кошелек тоже. Астье усмехнулся. — Немедленно уберите это. Или, прошу прощения, уходите сейчас же. Михаил поспешно спрятал портмоне. — Извините, дурная привычка. — Что вас привело ко мне? — отрывисто произнес доктор. — Конкретно! — Умоляю, скажите: он действительно упал? — Я не могу этого знать. — Но характер раны… — Люди падают, поскользнувшись на банановой кожуре, и расшибаются насмерть… — Я внимательно прочел свидетельство о смерти, — сказал Михаил, опуская взгляд. — Рана описана очень подробно… — Вы врач? — Нет. Но мне сдается, что отец мог упасть и не сам. Он не поскользнулся на банановой кожуре… Доктор отвернулся к окну и спросил тихо: — Мой адрес вам дали в больнице? Михаил почувствовал, что лед сломан. — Да. Но я повторяю: вы можете быть уверены в моем молчании. — Ну, все равно… В общем, вашего отца, возможно, кто-то ударил в висок тяжелым предметом. Если удар был нанесен не сзади, то бил левша. Однако насчет конфигурации раны в черепе и конфигурации ступеньки в акте все верно. Большего от меня не ждите. — Спасибо, доктор! — Не стоит благодарности. Будьте здоровы, и вы меня не видели. …Михаил так и не понял, какими мотивами руководствовался доктор Астье, сделав ему это осторожное, но немаловажное признание. Может, просто заговорила совесть? Как бы там ни было, спасибо патологоанатому… Михаил решил поспрашивать обывателей, и в первую очередь тех, кто жил неподалеку от дома отца. Ничего существенного выудить не удавалось, пока он не поговорил с агентом компании по продаже недвижимости, который жил почти напротив, чуть наискосок. Агент этот вспомнил, что незадолго до смерти старика видел возле его дома какого-то человека лет тридцати — тридцати пяти, одетого в рабочий комбинезон, с чемоданчиком в руке. Мсье Тульев был тогда в отъезде, агент это знал и потому позволил себе войти в усадьбу и поинтересоваться, что нужно пришельцу. Тот ответил, что промышляет ремонтом частного жилья и ищет подходящую клиентуру вот таким простейшим образом — обходит виллы и смотрит, нет ли кандидатов на капитальный или профилактический ремонт. Агент по продаже недвижимости вполне удовлетворился этим объяснением, но посоветовал не искать работу в городе: уж он-то знал, что дома богатых владельцев в ремонте пока не нуждаются, а у владельцев бедных нет на ремонт лишних денег. С тем они и разошлись. У Михаила после этой встречи возникло предположение, что так называемый ремонтник приходил неспроста: он мог сделать слепок с закраины мраморной ступеньки. Если так, то тут работали наверняка профессионалы высокой марки. Центр своими руками не стал бы убирать отца — это не в их стиле. Им проще нанять убийцу в одном из тайных синдикатов, занимающихся по заказу ликвидацией людей. Вернувшись в Париж, Михаил вновь обратился за помощью к Дону, рассказав ему обо всем, что удалось узнать. Тот обещал помочь, и Михаилу ничего не оставалось делать, как поселиться в тихом маленьком отеле и заняться чтением книжных новинок. К концу второй недели нетерпеливого ожидания Дон позвонил ему по телефону и сообщил, что есть новости, но в баре встречаться нежелательно. Михаил пригласил его к себе в отель. — Я так и думал, — сказал Дон с порога не то чтобы мрачно, но довольно угрюмо. — Что именно? — Михаил показал рукой на кресло у столика. Дон сел. — Что ты узнал? — Ты слыхал о Франсисе Боненане? Михаил сдвинул брови, припоминая. — Это что-то связанное с Чомбе? — Да. Он украл Чомбе и привез его в Алжир. — И он убил моего отца? Дон поднял руки и воскликнул: — Нет! Нет! — Так при чем здесь Боненан? — Я встречался с одним типом из его компании, и этот тип рассказал любопытные вещи. — Например? — Михаила начинала слегка раздражать эта манера ходить вокруг да около. — Он водил дружбу с человеком по имени Карл Брокман, тоже из их банды, а этот Брокман проболтался ему, что сумел за год заработать семьдесят тысяч долларов чистыми. Помимо работы на Боненана. — Короче — отца убил Брокман? — Скорей всего. — Но при чем здесь Боненан? — А при том, что это такая гнусная публика — тебе придется очень трудно. — Значит, Карл Брокман… — Ну, ты же понимаешь, имена у них у всех весьма условные. Как и у нас. Михаил закурил сигарету, прошелся от столика к двери и обратно, спросил: — Как он выглядит? — Этого мне не рассказывали. Из разговора я только понял, что ему лет тридцать с небольшим. — Где он сейчас? — Тот тип сказал, что его дружок месяца три назад отправился в Лиссабон. — А что там, в Лиссабоне? — Там есть одно агентство по распространению печати, которое ничего не распространяет, а вербует людей для войны в колониях. Михаил посмотрел на Дона с восхищением. Большего за такой короткий срок не могла бы разведать даже Интеллидженс сервис. Работа — высший класс, а подать, расписать ее эффектно Дон не может. Такие, к сожалению, в жизни не преуспеют. Вот когда, наоборот, работы на грош, а краснобайства много, тогда карьера обеспечена… — Чем мне тебя отблагодарить? — спросил Михаил задумчиво. — Подожди, еще ругать будешь, когда встретишься с Брокманом на узенькой дорожке. Михаил улыбнулся. — Ничего. Как зовут твоего осведомителя? — Марк Гейзельс. Он бельгиец. — Прошу тебя. Дон: постарайся уточнить, где Брокман. Сейчас мне до него не добраться, но как-нибудь выкроится время. — Буду стараться. Вообще-то раз уж человек подался наемником в колонии, это надолго, если не подстрелят, конечно. Так что мне не очень трудно будет его разыскать. У меня, сам знаешь, контактов с этими людишками хватает… Дон скоро ушел, а Михаил начал собирать чемодан. Нет, он не забыл, он всегда помнил слова генерала Сергеева: «Месть будет вам плохим попутчиком». Но ничего не мог с собой поделать: он должен найти убийцу отца. Однако его каникулы кончились. Михаил вернулся в Центр.
ГЛАВА 5 Положение в разведцентре
За прошедшие годы в разведцентре многое изменилось. Кто-то ушел на пенсию, появились вместо старичков молодые работники, и это вполне естественно. Но были перемены, которые говорили о ненормальности обстановки. Дело в том, что между шефом и его главным советником шла необъявленная война. Шеф, которого сотрудники за глаза звали Монахом, был оскорблен тем непреложным фактом, что его советник Себастьян исполнял при нем обязанности контролера или ревизора и пользовался, так сказать, правом экстерриториальности. Формально он подчинялся шефу, но фактически как бы стоял над ним, ибо отчитывался за свои действия только перед высшим начальством. Монах, конечно, догадывался, что в своих отчетах Себастьян чернил его, но платить той же монетой считал ниже своего достоинства, а в отместку старался прикаждом подходящем случае чинить Себастьяну препятствия. В основном это касалось кадровой политики. Если, например, Себастьян намеревался продвинуть кого-то, можно было ставить без риска сто против одного, что Монах не даст хода креатуре своего советника. И наоборот, сотрудник, снискавший чем-нибудь антипатию Себастьяна, автоматически обретал покровительство Монаха. Но бывали исключения, где и Монах вынужден был отступать перед Себастьяном. Положение Михаила было, мягко говоря, щекотливым. После троекратного откровенного допроса, после многочисленных бесед с различными чинами и специалистами, бесед, которые носили характер завуалированного допроса, Михаил составил подробный письменный отчет о своей деятельности на территории СССР и особенно о характере взаимоотношений с Бекасом. Он честно написал даже о том, что во время пребывания в СССР оформил законный брак с советской гражданкой, что у него есть сын Александр и в скобках — домашний адрес Марии, место ее работы и должность. Жена думает, будто он уехал на заработки в районы Крайнего Севера. Он ни разу не допустил оплошности, в его показаниях даже самый придирчивый глаз не смог бы усмотреть ни единого противоречия. И все же Себастьян, надо отдать ему должное, почувствовал к Михаилу недоверие, о чем прямо сказал Монаху. Тот саркастически заметил, что с такой способностью подозревать все и вся надо бы работать не в разведке, а в ФБР — Федеральном бюро расследований. Себастьян проглотил это молча и остался при своем мнении. Монах же всячески старался выразить Михаилу свое расположение. Раньше кадровые вопросы — кого на какую должность поставить, кому какого рода работу поручить — решались единолично шефом. Теперь же, с тех пор как Себастьян стал советником, он имел право оспаривать решения Монаха, и при возникновении между ними разногласий арбитром выступала высшая инстанция — управление, которому подчинялся разведцентр. Там у Себастьяна были связи, поэтому не считаться с ним Монах не мог. Таким образом, получилось, что Михаил невольно сделался виновником нового обострения отношений между шефом и его твердокаменным советником. Монах намеревался поставить Михаила во главе отдела, занимавшегося подготовкой агентуры для Востока. Себастьян резко возражал. В конце концов было принято компромиссное решение, и Михаила назначили консультантом в этот отдел. В его обязанности входила корректировка планов подготовки и засылки агентов в Советский Союз. Себастьян, лично курировавший деятельность отдела, поставил условие, чтобы Михаил не имел прямого контакта с агентами, для которых отрабатывал легенды. Более того, Михаил не всегда мог знать, когда и как используются его советы и используются ли они вообще. Ему, скажем, сообщались исходные данные — профессия, возраст, штрихи биографии, а он должен был, основываясь на своем знании быта и обычаев, подобно романисту, во всех мельчайших деталях расписать будущую жизнь и линию поведения неизвестного ему персонажа с таким расчетом, чтобы в этой инструкции были предусмотрены все мыслимые ловушки и способы их обхода. Себастьян строго контролировал продукцию Михаила. Все это означало, что ни о какой активной разведывательной работе Михаилу пока нечего было и думать. Он чувствовал к себе явное недоверие со стороны Себастьяна и вынужден был объясниться с Монахом. Последний посоветовал ему не расстраиваться. «Со временем все образуется», — сказал Монах, но, как выяснилось, ждать пришлось долго. Связь с полковником Марковым была налажена надежно, и Михаил регулярно сообщал ему о всех добытых данных, зная, что они очень пригодятся Маркову. На исходе первого года работы Марков уведомил его, что по легенде, которую Михаил разрабатывал для неизвестного ему агента и которую переслал Маркову, этот агент был обнаружен чекистами в большом индустриальном городе. Спустя некоторое время пришло письмо, в котором Марков благодарил Михаила за ценные данные о структуре разведцентра и о его сотрудниках. Особо важными оказались сообщения о месте предполагаемого советом НАТО строительства подземного хранилища термоядерного и химического оружия стратегического назначения. Значит, старания его не проходили даром, и это давало ему сознание своей полезности, без чего жить в обстановке разведцентра было бы просто невыносимо. А письма от жены, от Марии, давали другое сознание — что ты человек, необходимый двум любимым существам. Провал агента вызвал у Себастьяна новые подозрения относительно Михаила. Конечно, агенты могут потерпеть неудачу, так сказать, естественным путем, то есть благодаря бдительности советских контрразведчиков или по собственной неосторожности. Но Себастьян не был бы Себастьяном, если бы не связал этот провал с тем обстоятельством, что Михаил Тульев хотя и вслепую, но приложил руку к подготовке разоблаченного агента. По настоянию Себастьяна была назначена специальная комиссия, чтобы расследовать причины провала. В течение трех месяцев она анализировала все имевшиеся в ее распоряжении материалы и пришла к выводу, что агент мог попасть в поле зрения советской контрразведки либо по своей оплошности, либо в результате неточности, допущенной в документах прикрытия. Предательство со стороны сотрудников разведки комиссия исключала. Такому выводу немало способствовали усилия чекистов. Чтобы отвести подозрения от Михаила, через контролируемый чекистами канал связи агента с Центром была отправлена шифровка, в которой агент сообщал о подозрительной задержке его документов, сданных на прописку, и о заданном ему вопросе: где был получен паспорт? Тем не менее вскоре Михаил ощутил, что потерял у Себастьяна всякое доверие: его постепенно отстраняли от прежней работы, и он три месяца просидел праздно, а затем предложили перейти в аналитический отдел и поручили самую нудную работу — выуживать из вороха периодических изданий крупицы полезных для разведки сведений и составлять справки. Можно было определенно считать, что его задвинули на самые задворки и дают понять, что пора подумывать о дальнейшей своей судьбе. Гордыня Михаила не страдала, но смириться с новым своим положением, которое во многом лишало его возможности оставаться полезным для Маркова, было невозможно. Михаил вновь обратился к Монаху с просьбой принять его для серьезного разговора. Монах назло Себастьяну (когда Михаил позвонил по телефону, Себастьян находился в кабинете у шефа) пригласил его к себе домой. Михаил был вполне искренен, когда жаловался Монаху на свое положение, на столь недвусмысленно выказанное ему недоверие. Монах все понимал, но просил считать перевод в аналитический отдел временным, говорил, что надо немного потерпеть и все станет на свои места. Он намекнул, что в скором времени намечается широкая операция, для которой потребуются опытные люди, вроде него, способные решать сложные задачи в исключительных условиях, и тогда для Михаила найдется работа поинтереснее теперешней. Монах советовал не обращать внимания на выходки этого одержимого кретина Себастьяна и тихо пересидеть еще месяц-другой. Михаил был рад удостовериться в сердечном благорасположении Монаха. Однако прошло почти полгода, прежде чем обещанная шефом перемена начала осуществляться. Как-то в феврале Монах позвонил Михаилу и срочно пригласил к себе в кабинет. Он был не один. В кресле за журнальным столиком сидел солидный господин, который на приветствие вошедшего лишь слегка наклонил голову. Монах не счел нужным представить ему Михаила. Вероятно, он просто показывал этому важному господину кандидатов для предстоящей работы. Разговор был непродолжительный. Монах спросил, не растерял ли Михаил свое знание языков, в частности как дела с испанским и португальским. Михаил отвечал, что испанский он не забыл, а с португальским дело обстоит немного хуже. Второй вопрос касался его знакомства с Африкой. Михаил кратко рассказал о своем полугодовом пребывании в Алжире, относившемся еще ко времени второй мировой войны. Больше вопросов не последовало, и Монах отпустил Михаила. На следующий день его вновь пригласили к нему, но теперь тот был уже один. В отличие от Себастьяна Монах справедливо полагал, что агент выполнит свое частное задание тем лучше, чем яснее и полнее ему будет известен общий замысел и цели операции, в пределах допустимого, разумеется. Поэтому Монах изложил Михаилу задачу, поставленную перед разведцентром. Не называя заказчика, он объяснил, что от них требуется негласно определить истинное положение в португальских колониальных войсках. Насколько сумел понять Михаил, от этого зависели размеры помощи португальскому фашистскому режиму со стороны влиятельных финансовых группировок. Конечно, эти группировки могли послать своих официальных эмиссаров, но эмиссарам обычно показывают то, что выставляет просителей в выгодном свете, и скрывают от них все, что может бросить на просителей тень. Чтобы увидеть реальное состояние вещей, а не декорации, следует заглянуть за ширму и сделать это тайно от хозяев, иначе они успеют замести мусор под ковер. А главное, надо испытать все на своей собственной шкуре. Так излагал проблему Монах, и Михаил отлично его понимал. На подготовку Михаилу отводилось два месяца. За это время он должен подучить португальский язык и составить план проникновения в колониальные войска — тут ему предоставлялась полная свобода выбора. Михаил задал только один вопрос: в какую именно колонию Португалии он должен отправиться? Монах сказал: лучше ехать туда, куда можно попасть быстрее и без помех, так как на выполнение задания у него будет не очень много времени. Себастьян против нового назначения Тульева ничего не имел, поскольку это никак не касалось деятельности опекаемого им восточного отдела. Наоборот, обрадовался в надежде на то, что там Михаил может сложить голову. У Михаила тоже были основания радоваться. Во-первых, он избавлялся от опостылевшей кабинетной работы. Во-вторых, наконец-то появился долгожданный шанс выполнить важное задание Маркова — отыскать следы особо опасного военного преступника Гюнтера Гофмана, которые затерялись на Пиренейском полуострове. В-третьих, ему предоставлялась возможность достигнуть и сугубо личной цели — найти Карла Брокмана, убийцу отца. Был ли при этом риск для него лично, для его жизни? Да, был, и Михаил это понимал. Еще слушая Монаха при первом разговоре о задании, Михаил вспомнил о сведениях, добытых Доном и касавшихся так называемого агентства по распространению печати в Лиссабоне. Он сразу решил, что можно воспользоваться этим агентством, но перед шефом раскрывать своей осведомленности не стал. Теперь он попросил разрешить ему поездку в Париж на две недели, чтобы нащупать пути проникновения в португальские колониальные войска. Монах санкционировал командировку. Дон не забывал просьбы Михаила относительно Карла Брокмана и время от времени оповещал о передвижениях этого белого наемника, воевавшего на Черном континенте. Дон располагал сведениями, что Брокман находится в колонии, расположенной на западе Африки, и что контракт у него не скоро кончается, а там кто его знает… Прилетев в Париж, Михаил из аэропорта позвонил Дону в его бар, и они условились о встрече. В течение недели Дон сумел снестись с нужными людьми и получил подтверждение, что Брокман на прежнем месте — в спецподразделении, действующем на территории португальской колонии. Михаилу стали также известны особые правила, которыми руководствуются службы и учреждения, занимающиеся вербовкой добровольцев для войны в колониях. Возвращаясь в разведцентр, он был снабжен всеми сведениями, необходимыми для составления хорошо продуманного плана своей поездки в Португалию. План был написан в два дня, положен на стол Монаху и одобрен.ГЛАВА 6 Под мальтийским крестом
Сначала необходимо дать место политической хронике, хотя бы несколько строк. В то время народ одной из последних колоний некогда обширной Португальской колониальной империи вел упорную вооруженную борьбу за свою свободу, за образование независимого государства. У наследников фашистского салазаровского режима дела обстояли плохо. Насильно зарекрутированные солдаты дезертировали из армии при первой подходящей возможности. Приходилось вербовать наемников. Наемники были разные — в зависимости от задач, которые перед ними ставились. Плата тоже колебалась, и амплитуда достигала значительных размеров. Являлись рядовые обученные, которым красная цена была в пересчете на доллары двести в месяц. Но были и профессионалы, подобные Карлу Гейнцу Вайсману из Нюрнберга, которым надо платить по тысяче и больше, ибо эти умели не только подчиняться при совершении кровавых акций, но и командовать. И платили всем этим людям не напрасно: там, куда их отправляли, шла война не на жизнь, а на смерть. Тот, кто вербовался в погоне за острыми ощущениями и экзотикой, получал их сполна. Иногда за недостатком современного оружия африканцы стреляли из луков длинными оперенными стрелами с наконечником, несущим кураре — яд, парализующий дыхание. Когда Михаил Тульев посетил лиссабонское так называемое агентство по распространению печати, там было малолюдно, и к нему поначалу отнеслись с вниманием. Однако человек в светло-сером костюме, к которому его проводили, смотрел на Михаила без всякого интереса. — Сколько вам лет? — спросил он. — Сорок, — ответил Михаил и отметил про себя, что ему явно не поверили. — Национальность? — Русский. — Откуда прибыли? — Из Франции. — Перемещенный? — Нет. Мой отец эмигрировал из России в восемнадцатом году. Светло-серый откинулся на спинку кресла, посмотрел на Михаила как бы издалека. — Кто вам дал наш адрес? — Его фамилия Гейзельс. Он из Бельгии. Светло-серый побарабанил пальцами по столу и спросил: — Как вы думаете, сколько мне лет? Михаил решил польстить: — На вид тридцать. В ответ он услышал неподдельный хохот. А отсмеявшись, светло-серый сказал: — Думаю, мы с вами ровесники. Вам ведь под пятьдесят. Оставалось только удивляться. — Давно не смотрелся в зеркало, — пожав в смущении плечами, сказал Михаил. — Но я бы вам… — Оставьте, — перебил его светло-серый. — Я не дама, не надо меня молодить. Чего вы хотите от нас? — Мне необходимо заработать. А чего бы вы хотели от меня? — Вы не боитесь червей под кожей, вшей, брюшного тифа и десятка болезней, незнакомых европейской медицине? А также не боитесь ли вы умереть, не разменяв шестой десяток? — Я хочу заработать. А боишься или не боишься — это зависит от цены. — Мы не знаем, что вы умеете делать. — Стрелять, во всяком случае. — Ну, это могут и мальчишки. А в ваши годы учиться кое-чему другому будет трудновато. — У меня приличное здоровье, — возразил Михаил. — И потом во время войны мне приходилось не только стрелять. — Что же еще? — Я был на Восточном фронте, — соврал Михаил. — В немецкой армии? — Да. — В каких частях? Михаил рискнул сделать смелый ход не по правилам: — Эсдэ. Я служил под командой Гюнтера Гофмана. Не слыхали о нем? Светло-серый опустил глаза и сказал с легкой иронией: — Кто же не слыхал о человеке, которого по крайней мере в трех странах заочно приговорили к смертной казни? — Он помолчал и добавил: — Но вы, наверное, первый, кто афиширует свою связь с ним. Михаил подумал, что напрасно затеял эту игру, но решил не отступать. — Мне и сейчас хотелось бы работать на Гюнтера. Жаль, не знаю, где он. Это осталось без внимания. Его собеседник вернулся к делу. — В каком чине вы закончили войну? — Фельдфебель. — Сколько рассчитываете получать у нас? — Если вы положите мне три тысячи западногерманских марок в месяц… — Это слишком много. — Две пятьсот. — Хорошо. Но вы должны будете подписать контракт, который лишит вас права распоряжаться собой минимум на год. — Именно об одном годе я и думал. — Хорошо. Приходите сюда послезавтра в это же время, мы все решим. Михаил был уже у двери, когда хозяин кабинета сказал, не скрывая насмешки: — Если вы ищете Гофмана, почему же не поинтересовались у Гейзельса? Вас ведь Гейзельс надоумил обратиться к нам, не правда ли? У Михаила было такое ощущение, что все рухнуло. — Гейзельс не из тех, кто афиширует свои связи. — Ладно, — усмехнулся светло-серый, — это не имеет значения… Выйдя из агентства, Михаил испытывал досаду. Но что сделано, то сделано, оставалось ждать результата. Визит к «распространителю печати» по крайней мере в одном отношении оказался полезным: удалось нащупать нить к Гофману. Гофмана знает Гейзельс. Гейзельса знает Карл Брокман. Ситуация складывалась таким образом, что, разыскав Брокмана, Михаил мог выполнить задание и достичь личной, страстно желанной цели. Через день он явился в агентство, и ему дали подписать обязательство, похожее на клятву, или на присягу, и осведомились, куда бы он хотел отправиться. Михаил, естественно, выбрал колонию, где воевал Брокман, и через неделю в обществе пятидесяти себе подобных (правда, все были гораздо моложе) высадился с транспортного судна на африканском побережье. Их поселили в военном лагере, где перед воротами возвышался железный мальтийский крест — символ Лузитании, как называлась когда-то Португалия, разместили в длинном белом бараке по двое в комнате: две кровати с матрацами из морских водорослей, две тумбочки и вешалка, одновременно способная служить пирамидой для карабинов. Ему относительно повезло: с ним поселился бывший капрал английской армии из гвардейского шотландского батальона, парень лет двадцати пяти. Капрал искал приключений — и денег, разумеется, тоже. Большинство остальных были подонки из уголовников. Капрал Бобби обладал бесценным в общежитии качеством — никогда не заговаривал первым. На следующий день была произведена сортировка вновь прибывших. Лагерное начальство проверяло новобранцев по двум статьям: интеллектуальной, если можно так выразиться, имея в виду тесты на сообразительность (вроде умения отличать квадрат от треугольника), и физической, имевшей преимущественное значение. Но главным все же считался опыт военных действий. Михаил попал в число шести особо выделенных. Этому следовало порадоваться, ибо таким образом он прошел экзамен на зачисление в категорию существ мыслящих, а не человекоподобных ублюдков. Среди остальных были и карманники, и неудавшиеся сутенеры, и бандиты, скрывавшиеся от суда, и даже один брачный аферист по имени Езар, который выдавал себя за тайного агента какой-то тайной службы (вскоре выяснилось, что он просто шизофреник, но его за это не отчислили). Они ходили на стрельбище, где проводили два утренних часа, затем с ними занимался инструктор по дзюдо, после обеда специалист по борьбе с партизанами читал им лекции, а после лекций они отрабатывали на местности практические действия. Гоняли так, что к концу дня эти здоровенные парни еле волочили ноги. За две недели каждому пришлось прыгнуть четыре раза с парашютом — дважды ночью, группой, причем оба раза прыгали на лес. Один из новобранцев разорвал себе о сук сонную артерию и умер на руках у капрала Бобби, не дождавшись врачебной помощи. Кое на кого этот случай произвел угнетающее впечатление, но наутро после отпевания, совершенного гарнизонным священником, с новобранцами беседовал самый главный начальник, который вслед за священником произнес высокие слова о благородной миссии цивилизованных народов на земле Черной Африки, об опасности распространения коммунистических идей и так далее, а самое главное — пообещал всем прибавку жалованья… Михаилу нетрудно было выделиться. Уже к концу первой недели он подружился с инструктором по противопартизанским действиям, к чему, собственно, и стремился. Они были почти одногодки. Инструктор, которого звали Фернанду Рош, сам предложил ему однажды вечером распить бутылочку, а у Михаила имелся привезенный из Франции коньяк. Они его и распили дома у инструктора, занимавшего однокомнатную квартиру в коттедже за пределами лагеря. Дружба эта способствовала тому, что Михаилу предложили на время заменить одного из инструкторов по стрелковой подготовке, которого отправили в Лиссабон на операцию по поводу гнойного аппендицита. С того дня Михаил и Фернанду Рош выпивали каждый вечер, благо они стали соседями, так как Михаил занял квартиру заболевшего инструктора, а в гарнизонном магазине было все, что душе угодно. Фернанду Рош оказался не таким уж циником, как думал поначалу Михаил. Он исправно нес свою службу, но расистом не был, а почившего в бозе Салазара и его преемника Каэтану великими деятелями и вождями португальской нации не считал. Он даже обмолвился как-то, что то, чем они тут занимаются, то есть война против законных владельцев африканской земли, — дерьмо, недостойное даже быть темой разговора между двумя нормальными людьми, когда они сидят за столом и попивают неплохое винцо. — Это портит букет вина, — улыбнувшись, докончил Фернанду свою речь. Момент был благоприятным для разговора по душам, и Михаил решил им воспользоваться. — Да мне-то тем более наплевать на вашу политику, — сказал он. — Зачем же ты сюда приехал? Для любителя экзотики ты в такой упаковке староват… Только деньги? — Конечно. — Но ты непохож: на всех этих подлецов, которые за три доллара мать родную зарежут. Михаил вздохнул. — Что делать? В Европе такому, как я, не прокормиться. Фернанду подмигнул ему. — Ничего, старина, пока существуют на свете паршивые политиканы, нам с тобой работы хватит. — Это верно… Да, вот еще что, Фернанду, — сказал Михаил, не стараясь притвориться, будто это вспомнилось ему между прочим. — Тебе не приходилось встречаться с человеком по фамилии Брокман? Говорят, он где-то здесь. Фернанду посмотрел на него, прищурившись: — Ты знаком с этим экземпляром? — Я — нет. Но по твоему вопросу видно, что ты знаком. — О да! — с брезгливой миной воскликнул Фернанду. — Даже очень хорошо: я его натаскивал. — И давно это было? — Не так давно… Не помню… А к чему ты о нем заговорил? — Просили передать ему привет. — Кто же это? — Есть такой Гейзельс… Фернанду присвистнул. — Еще того чище! Ты знаешь Гейзельса? Похоже, Михаилу следовало оправдываться за свои знакомства. — Случайно сошлись в Париже. У меня дела были скверные, он посочувствовал. — Что, денег дал? — Денег от первого встречного я не беру. Он шепнул мне адрес лиссабонского агентства по распространению печати. — Значит, ты ему не очень приглянулся. Могло бы быть и похуже. Фернанду все больше и больше начинал нравиться Михаилу. Намек на принадлежность Гейзельса к темному миру был прозрачен, и Михаил спросил: — По-твоему, я похож на овцу? Куда поведут, туда и пойду? — Не думаю. Но такие, как Гейзельс… — Фернанду не договорил. — А где сейчас Брокман? — спросил Михаил. — Там, в джунглях. — С такими же вояками, как наши? — Э-э, нет. Он по другим делам. — Секрет? Фернанду посмотрел на него совершенно трезвыми глазами. — Знаешь, хотелось бы дать тебе маленький совет. — Говори. — Раз уж ты сюда попал, старайся не копаться в чужих делах. Спокойней будет. — У меня вообще такой привычки нет. Фернанду продолжал так, словно Михаил не дал ему закончить предыдущее: — Но о Брокмане я тебе кое-что могу сообщить. Спецкоманда, в которой он работает, охотится за командирами партизан. Они разошлись после полуночи. — Все, что мы тут болтали, строго между нами, — сказал Фернанду на прощание. — Мог бы и не предупреждать… Улегшись в постель и перебрав в памяти по порядку их застольную беседу, Михаил не мог не подивиться откровенности Фернанду Роша. Ведь они были знакомы всего какие-то три недели, а Фернанду выложил ему столько, что, будь на месте Михаила подосланный провокатор, инструктора по борьбе против партизан поставили бы к стенке без суда и следствия. Объяснить доверчивость Фернанду тем, что Михаил угощал его, было бы неверно: инструктор, насколько Михаил успел заметить, был не жаден и денег имел достаточно, да к тому же холостяк, копить не для кого. Скорее всего он слишком долго молчал, и вот при первом подходящем случае, сошедшись с человеком, непохожим на тех полулюдей, с которыми приходилось общаться много лет, Фернанду раскрылся, чтобы хоть один вечер отдохнуть душой. Других правдоподобных толкований Михаил не нашел… У него уже набрались некоторые сведения, на основании которых можно было составить отчет для Монаха, отображающий истинное положение в колониальных войсках. Дело же с Брокманом сильно усложнялось. По-видимому, встретиться с глазу на глаз им в ближайшее время не суждено, а затягивать пребывание в колонии не имело смысла. Но он еще не придумал, как отсюда выбраться. Рассуждая о мести, Михаил приходил к выводу, что это действительно низменное чувство, но всякий раз возникал контрдовод: Брокмана необходимо было обезвредить хотя бы уже потому, что он не человек, а опасный бешеный волк. Как еще можно назвать выродка, избравшего себе профессией убийство людей? Рассчитаться с убийцей необходимо. И если самосуд карается законом, то совестью своей Михаил его оправдывал. Правда, он не был твердо уверен, что рука его не дрогнет в решительный момент. Главным оставалось встретиться с Брокманом и через него выйти на след Гофмана. Но как это осуществить? Михаил уже начинал изнывать от нетерпения: когда же наконец вернется оперированный инструктор, которого он подменял? Но тут произошло чрезвычайное событие. Фернанду, забежав к нему во время дневного перерыва, сообщил, что срочно вылетает в джунгли и что, по всей вероятности, вскоре Михаил будет иметь счастье видеть Брокмана — живого или мертвого. Михаил привскочил с постели — он сидел, собираясь раздеться и лечь. — Что произошло? Но Фернанду выбежал, крикнув через плечо: — Вертолеты ждут! Надев белую панаму, Михаил вышел из дому, пересек под палящим полуденным солнцем пустынную кремнисто-твердую площадь, жегшую ноги даже через толстую кожаную подошву, и вошел в здание штаба. Дежурный, с которым он был знаком, ничего толком объяснить не мог. Сказал, что с материка поступила на радио просьба о срочной помощи — кто-то там попал в беду, а кто именно и где, неизвестно. К радистам на второй этаж Михаил пойти не мог: туда нужен был особый пропуск. Придя к себе, Михаил лег на кровать, не раздеваясь. Вертолеты прилетели в 16.00. Михаил, услышав их шум, отправился в казарму, где размещались новобранцы: она была ближе к аэродрому. Те, кто сейчас прилетел из джунглей, обязательно проедут мимо нее, а Михаилу очень хотелось посмотреть на вернувшихся. Ждать пришлось недолго. Вскоре на бетонке, ведущей от аэродрома, показались два «джипа» с туго натянутыми светло-песочными тентами. Они пронеслись мимо и скрылись в той стороне, где располагался лагерь спецкоманд. Михаил успел заметить, что в «джипах» на задних скамьях сидели какие-то лохматые, бородатые люди в оборванных пятнистых маскировочных униформах. И что-то белое мелькнуло — наверное, бинты, перевязки.
А минут через десять на дороге появилось еще несколько «джипов». В переднем рядом с шофером сидел Фернанду. Он помахал Михаилу рукой. Михаил не спеша зашагал к дому. Скоро пришел Фернанду и сразу отправился под душ. Через открытую дверь ванной он рассказывал сидевшему у стола Михаилу о том, что произошло. — Их пятеро было, в том числе твой Брокман… Базу заложили в джунглях недалеко от штаба… В разведку ходили, ловили момент. А момента нет и нет… — Он делал паузы, когда отфыркивался. — Сегодня утром на них набрел какой-то мирный негр с мальчишкой… Старик и мальчишка. Старика они застрелили, а парнишка удрал. Их накрыли. Они дали сигнал по радио сюда. Ну, а дальше все ясно… — У вас был бой? — спросил Михаил. Фернанду не расслышал. — Что? — Бой был, говорю? — Ерунда! Так, пугнули малость. Те не ожидали, конечно, что мы так быстро подоспеем, и держали эту бравую команду в осаде малыми силами — человек десять. Там между деревьями чистое место было, мы спокойненько сели, а нас тридцать человек — какой уж тут бой? — А из наших, по-моему, кто-то ранен? — Трое. И Брокман тоже. — Тяжело? — Ерунда, царапина… Касательное в левое предплечье… — Фернанду кончил полоскаться, закрыл краны. — Сказать по чести, будь моя воля — не стал бы я их оттуда вытаскивать… — Брокмана в госпиталь отправят? — Тут уж как он сам захочет, — не придав этому вопросу никакого особого значения, с обычным своим добродушием отвечал Фернанду. — Я ему, между прочим, передал от тебя привет. — Он же меня не знает. — Верно. Брокман так и сказал: кто еще такой? — Если можешь, представь нас друг другу. — Попробуем… Но мне это ничего приятного не доставит… В тот же вечер Фернанду привел к себе Брокмана, а Михаил ждал их, уставив стол бутылками, джусом и стаканами. Брокман явился голый до пояса, на левой руке чуть ниже локтя — пухлый тампон, приклеенный пластырем. Дон говорил в Париже правду: Брокману на вид было лет тридцать. Волосы светлые. Загорелый не по-курортному, а скорее как дорожный рабочий: лицо ниже бровей, шея, руки до бицепсов — кофейного цвета, а торс и лоб — молочно-белые. Светлые волосы и черное лицо производили впечатление, будто смотришь на негатив. Михаил предполагал узреть нечто гориллоподобное, но перед ним был хорошо сложенный, красивый парень с несколько презрительной гримасой. На собеседника он не глядел. — Привет, — по-немецки сказал Брокман, усаживаясь. — Меня зовут Карл. — Привет, — ответил Михаил, радуясь, что этот тип не протянул ему руки. — Говорят, вы меня знаете. — Марк Гейзельс просил передать вам поклон. — А-а, еще бегает, старый лис! Как он там? — Мы виделись накоротке. Но можно понять, что он при деньгах. — Гейзельс всегда при деньгах, — небрежно заметил Брокман. — Мы выпьем или будем смотреть на бутылки? — Что вы предпочитаете? — Покрепче… Михаил взял большую бутылку джина, посмотрел на Фернанду, который стоял, опершись рукой о спинку стула. Фернанду кивнул. Михаил налил в три стакана. Выпили. — Не сильно? — спросил Михаил, показывая на раненую руку Брокмана. — Достаточно для того, чтобы смыться отсюда, — сказал Брокман. — Значит, в Европу? — Завтра же. Имею право. — Брокман повертел перед глазами пустой стакан. — И страховку получим. — Вы счастливчик. — Желаю и вам того же. — Спать хочется, — сказал Фернанду. Михаил обернулся к Брокману. — В таком случае, может, перебазируемся ко мне? — Благодарю. Надо отдыхать. — Он посмотрел на часы, которые были у него на правой руке. И Михаил вспомнил слова патологоанатома, выступавшего в качестве судебно-медицинского эксперта: «Если удар был нанесен не сзади, то бил левша». Брокман встал. Михаил решил рискнуть, как при разговоре с вербовщиком в лиссабонском агентстве по распространению печати. — Один вопрос, Карл… — Да. — Вам не знакомо имя Гюнтер Гофман? Казалось, над ухом у Брокмана выстрелили из пистолета: он вздрогнул. — Почему вас это интересует? — Видите ли, я когда-то, во время войны, служил с ним. Хотелось бы разыскать. Полагаю, сейчас у него другое имя… — Правильно полагаете. — Вам ничего о нем не известно? — Последнее его имя — Алоиз. А фамилией я не интересовался. — А где он сейчас? — Был в Америке. — Брокман повернулся к двери. — Пока. — Пока.
ГЛАВА 7 Приобретения и потери
Леша, когда проявил свою первую в жизни самостоятельно отснятую фотопленку, был очень удивлен: она получилась такой хорошей, будто снимал матерый фотомастер. Скажем кстати, что эта первая пленка была лучше всех последующих на протяжении месяцев трех и только к концу лета Леша научился сознательно добиваться тех прекрасных результатов, которые в самом начале были получены по наитию. Как было им обещано в присутствии его малолетнего покровительствуемого Витьки, Леша сделал стенгазету. Он дал ей название почти такое же, какое носил стенной орган печати центрального городского универмага, то есть «Культурное обслуживание». Опустив предлог «за», он словно поднялся на ступень выше: та газета только призывает к культурному обслуживанию, а здесь — пожалуйста, уже все готово. В центре небольшого листа ватманской бумаги, под заголовком, была наклеена фотокарточка размером тринадцать на восемнадцать, изображавшая Светлану, Галю и Пьетро за ресторанным столиком. На заднем плане, чуть не в фокусе, из-за столика привстал плотный мужчина. (Леше показалось, что он как будто похож на человека, приказывавшего ему засветить пленку.) Под снимком Леша поместил подпись, над которой ему пришлось долго думать. Она гласила:«Картинки из светской жизни».По обеим сторонам фотокарточки были наклеены цветные вырезки из рекламных буклетов «Интуриста». Леша полюбовался с горечью на свое произведение, вздохнул, сложил стенгазету вчетверо и засунул ее под тахту. Он счел замышленное предприятие с вывешиванием газеты недостойным и мальчишеским. Более того, он решил выказать великодушие: он сделал еще два отпечатка форматом девять на двенадцать, чтобы вручить их Светлане — пусть один возьмет себе, а другой пошлет этому черноволосому иностранцу. Случай представился скоро. Светлана, как-то вечером, возвращаясь с работы, подозвала к себе Лешу, певшего под гитару в кругу ребят с их двора. — Не отлегло? — спросила она как бы даже с сочувствием. Это не понравилось Леше. Он сунул ей в руки гитару и сказал небрежной скороговоркой: — Подожди минутку, я сейчас. — И побежал в свой подъезд. Вернувшись, он отобрал у нее гитару и вручил фотографии. — Вот, вышло прилично. Возьми на память. Светлана сначала не поняла, что изображено на снимках, а когда поняла, то покачала головой. — Значит, с фотоаппаратом шпионишь? — Шпионил, — поправил ее Леша. — Больше не буду. На это Светлана ничего не ответила. Положила карточки в сумочку и пошла домой. Даже спасибо не сказала. С тех пор, встречаясь во дворе или на улице, они только здоровались. Леша иногда спрашивал себя, правильно ли он поступает. Светка ему все равно нравилась, как и раньше, а может, и еще больше. Ну, ходила в кафе с иностранцем. Иностранцы приезжают и уезжают. Тем более Светка же его сама первая подозвала для разговора. Но нет, не мог Леша простить ей, что-то горькое поднималось в душе, когда вспоминал он про кафе, и у него возникало непонятное чувство, словно Светка знает о тайнах взрослой жизни гораздо больше его, и от этого становилось еще горше и обиднее. И хотелось бы ему заговорить с нею, но ничего он не мог поделать со своей гордостью. Вера Сергеевна сумела уловить, что в отношениях Светланы с Лешей произошли важные изменения. Она прямо спросила у дочери, что случилось. Но Светлана отделалась одной фразой: «Да ну его!» И кажется, ей в самом деле стало совершенно безразлично, есть на земле такой парень — Леша Дмитриев или его и не было никогда. Хотя Гале она признавалась, что ей жалко разбитой дружбы и как-то пусто от того, что Леша перестал забегать к ней на работу. Ему самому она этого не сказала бы никогда. Подруги проводили лето по-разному. Светлана по графику отпусков должна была отдыхать в сентябре. Галя уехала вместе с матерью в Крым, в Алушту, где у старого друга их семьи, ныне отставного военного, был собственный дом. Светлана не очень-то скучала. В свои выходные она с подругами из универмага ездила на городской пляж. Всегда подбиралась веселая компания. У нее с некоторых пор все чаще появлялось такое настроение, что она будто бы попала на станцию, где надо делать пересадку. Она была все время в ожидании чего-то, а чего именно — неизвестно. Это состояние впервые возникло на следующий день после того, как она отослала в Милан Пьетро Маттинелли фотокарточку с коротким письмом, в котором объяснялась история ее появления. Разрешилось это состояние неизвестности весьма прозаическим образом. 29 июля 1971 года под вечер к ее прилавку в универмаге подошел немолодой, небольшого роста и довольно полный мужчина с блестящими и темными, как маслины, глазами. Он поставил на прилавок клетчатую сумку-торбу, и, подождав, пока Светлана не кончила разговора с очередным покупателем, спросил: — Вы есть Светлана Сухова? — Да. Я вас слушаю. — Она уже догадалась, кто это и откуда. — Вам привет шлет Пьетро из Милана. — Он выговаривал русские слова с трудом, но очень старательно. — Спасибо. — Он также просит дать вам это. — Итальянец положил руку на сумку и улыбнулся. Светлане на секунду сделалось неловко, но только на секунду. Мелькнул в памяти тот разговор за столиком в кафе — как Пьетро просил разрешения прислать что-нибудь в подарок, как она воспротивилась. Что может быть в этой сумке? Уж, наверное, не на сто рублей? Чего тут зазорного, если принять подарок? Не отказывать же человеку, который тащил клетчатую торбочку из Милана через пол-Европы. — Спасибо, — сказала Светлана и убрала сумку под прилавок. — Как поживает Пьетро? — О, ничего, очень хорошо. Очень скучно без вас. — Вы долго у нас пробудете? — Сожалею, но всего два дня. После — Тамбов. Там тоже есть нам дело, тоже завод. — Итальянец убрал с лица улыбку. — Но вы можете писать Пьетро через меня. Я могу зайти завтра. Так они и договорились. Итальянец, по-видимому, спешил, и Светлана его не задерживала. Как только он ушел, она расстегнула «молнии» на сумке. Поверх разноцветных пластиковых пакетов лежал конверт, голубой и продолговатый, с ее именем, написанным крупными заглавными буквами. Такими буквами было составлено и письмо. Пьетро убедительно просил не отвергать его скромный подарок, уверял в своей преданности, жаловался, что скучает по Советскому Союзу и по ней, Светлане, и высказывал надежду, что, может быть, через год приедет снова, хотя бы ненадолго. А в конце сердечный привет Гале и просьба выделить ей что-нибудь из присланного. Галя к тому времени уже вернулась из Крыма, и Светлана, закончив работу, сразу позвонила ей из кабинета заведующего отделом, и они условились встретиться в тот же вечер у Светланы дома. У Светланы возникла было мысль, что неудобно будет при матери потрошить посылку, но по всегдашней своей привычке отгонять прочь все неприятное она тут же постаралась об этом не думать. В конце концов они с Галей могут просто закрыться в комнате и сказать матери, что им надо посекретничать… Галя явилась без опоздания. К ее приходу Светлана успела разобрать посылку. В сумке-торбе оказались два прекрасных длинных шарфа, связанных из шерсти, один синий, другой малиновый, шерстяная кофта цвета перванш, кашемировый платок, пара черных лаковых туфель и множество косметики — духи, помада, пудра, тени — все в замечательной упаковке. Но главное было не это. Главное лежало в маленькой кожаной красной коробочке: брошь-булавка с голубым камнем. Матери не оказалось дома. Светлана разложила все присланное на своей софе и прикинула, как им поделить: у нее и в мыслях не было дать Гале что-нибудь из мелочи, а остальное взять себе. Пополам, только пополам — так она решила с самого начала. Правда, туфли и брошь не поделишь пополам, но тут тоже можно что-нибудь придумать… Когда Галя вошла, Светлана, ничего не объясняя на словах, дала ей письмо Пьетро. Прочтя и поглядев на разложенные вещи, Галя долго молчала. — Что скажешь? — вывела ее из задумчивости Светлана. — Кажется, он не бедствует, этот твой Пьетро Маттинелли. — Наверное, не побирается. — Светлана вынула брошь из коробочки, протянула ее Гале. — Как ты думаешь, это настоящее? У нее были подозрения, что и металл и камень — подделка, а Галя разбиралась в драгоценностях. Галя посмотрела камень на свет, повертела в пальцах против света и сказала: — Аквамарин. Настоящий. — А булавка? — Золотая. — Наверняка не побирается, — весело заключила Светлана. — А ты чего сникла? — Да как-то, знаешь, необычно… — Что необычно? — Ну, всего один раз виделись, и вот… все это… — Галя кивнула на софу. — Значит, как в кино. Ладно, давай распределим. — Но это же тебе прислано, — возразила Галя не очень твердым тоном. — Заткнись, а то все выброшу, — серьезно сказала Светлана. Галя не сомневалась, что Светка может так и сделать, если ее не послушать. Парфюмерные изделия были разделены без труда. Светлана взяла себе малиновый шарф, следовательно, Гале достался синий. Туфли больше впору были Гале, зато Светлана оставила себе кофту. Кашемировый платок разрезали надвое по диагонали — получились две косынки. Судьбу броши Светлана предложила решить жребием, но тут уж Галя воспротивилась не на шутку. — Ты с ума сошла! — воскликнула она. — Не командуй, пожалуйста. Я ведь тоже могу… — Ничего ты не можешь. Как всегда, Светлана не заботилась о самолюбии подруги, но сейчас сопротивление Гали было ей приятно: Светлане очень хотелось быть обладательницей такой прекрасной броши. Насчет жребия, говоря честно, она сказала лишь для того, чтобы выдержать характер. Она была уверена, что Галя не согласится. Да и несправедливо это чересчур: у Гали много было разных драгоценностей, подаренных родителями и бабушками, хотя она никогда их не носила с того дня, как познакомилась со Светланой, — потому не носила, что у Светланы драгоценных украшений не имелось, не носила из солидарности. Великий дележ закончился как раз к приходу Веры Сергеевны. Сколь ни храбрилась Светлана, сколь ни выказывала свое коронное умение ничему не удивляться и ни о чем не жалеть, но Вера Сергеевна все же заметила необычно возбужденное состояние дочери. — Вы ссоритесь? — спросила она. Свою часть посылки Галя перед тем положила в сумку, а Светлана свою спрятала в шифоньер, так что Вера Сергеевна вещей и косметики не увидела. — Спорим, — сказала Светлана и повернулась к Гале: — Идем, провожу немного. …Таким образом разрешился у Светланы кризис ожидания. Ей предстояла повторная сдача экзаменов нафилологический факультет — еще одна попытка. Она их сдавать не стала, и не только потому, что не подготовилась как следует. Было еще одно серьезное привходящее обстоятельство. Но, прежде чем заняться им, надо отметить, что Светлана на следующий день после получения посылки отправила с привезшим ее итальянцем письмо к Пьетро Маттинелли с благодарностью и просьбой не повторять ничего подобного впредь, а лучше всего приехать снова в Советский Союз. В конверт она вложила фотокарточку. А примерно через неделю после этого у Светланы состоялось новое знакомство, которое она не сочла странным и необычным по той простой причине, что все было логично и объяснимо. Один из покупателей, изучавших каталоги пластинок, интеллигентного вида, пожилой, явно за пятьдесят, но моложаво выглядевший мужчина, плотный, среднего роста, одетый в светлый костюм и синюю рубаху без галстука (все это Светлана рассмотрела уже несколько позже), вдруг обратился к ней таким тоном, словно продолжал с нею задушевную дружескую беседу, прерванную нечаянно. Он выбрал момент, когда никого другого у прилавка не было. — Значит, получили весточку от Пьетро, Светлана Алексеевна? Она удивилась, но, выдерживая свою манеру внешне ничему не удивляться, ответила так, будто и она всего лишь продолжала беседу: — Да. Но откуда вам это известно? Он усмехнулся отечески. — Видите ли, я знаком с тем человеком… ну, что привез вам посылку из Италии. Я ведь и Пьетро знаю. Он мне рассказывал о вас. — Вы даже и по отчеству меня знаете, — сказала Светлана. Он кивнул на дощечку, висевшую на стене позади нее: «Сегодня вас обслуживает продавец…» Она обернулась, поглядела и расхохоталась. — Ой, правда, тут же написано! Кто я после этого, скажите? — Вы совершенно очаровательная девушка, и Пьетро Маттинелли можно понять. Нет, ей определенно начинал нравиться этот пожилой спокойный человек. — А как зовут вас? — Виктор Андреевич. — Вы что, работаете на химзаводе? — Да, в одной из лабораторий. Мне не так часто приходилось общаться с Пьетро по работе, но мы довольно близко познакомились. — Он вам нравится? — По-моему, очень хороший человек. — Мне кажется, он прямой и открытый. А вы давно здесь живете? — Приехал сразу после войны. Она посмотрела на его руки — есть ли обручальное кольцо. — И от него не ускользнул этот взгляд. — Я одинокий. Жена и дочь погибли в оккупации. Светлану поразила его догадливость и проницательность. И главное — простота. Это был первый из взрослых людей, кто демонстрировал перед нею свое превосходство столь неназидательно и ненавязчиво. Она мгновенно прониклась к своему новому знакомому уважением. О том, как развивалось это знакомство, мы расскажем дальше, а теперь надо вспомнить о Леше, потому что у него произошли две пропажи, не такие уж значительные сами по себе, но имеющие прямую связь и с предыдущим и с последующим. Однажды в воскресенье он затеял генеральную уборку в своей темной комнате, которая с момента покупки фотоаппарата служила ему исключительно как лаборатория. Надо было выбросить ненужный хлам, чтобы стало попросторнее. Закончив черную работу, Леша привинтил к стене широкую полку для химикалий и шкафчик для экспонированных пленок и фотобумаги. Потом стал разбирать пленки, заворачивая каждую в отдельный лист. Их накопилось уже порядочно, штук пятнадцать. Каждую он помнил очень хорошо — где, когда снимал, при каком освещении, с какой диафрагмой и выдержкой. Любимой оставалась та первая, которую он начал кадрами, снятыми в кафе. А ее-то как раз и не оказалось. Он обшарил все ящики стола, все углы — и не отыскал. Потом начал разворачивать уже завернутые пленки и снова просматривать их на свет — все напрасно. Первой пленки не было. Леша пошел на кухню, где мать с отцом пили чай. — Ма, ты у меня в чулане не копалась? — Ты же не велишь туда даже входить. — Чего взъерошился? — спросил отец. — Пленка одна пропала. — Другую купи. — Да отснятая она, — с досадой объяснил Леша. — Мне бы твои заботы. Леша вернулся в лабораторию и еще раз обыскал ее от пола до потолка. И опять напрасно. Пропала пленка. А между тем он отчетливо помнил, что еще недели две назад она как-то попалась ему под руку, и он с удовольствием разглядывал ее, поражаясь, до чего удалась тогда эта самая первая съемка. Было жалко потерять такую память — истинные фотолюбители легко поймут огорчение Леши. В тот же день, чуть позже, Леша пошел в свой самодельный гараж, где стоял его мотоцикл. К нему заглянул сосед, владелец старого «Москвича». — Здорово, Леш! Дай на минутку разводной, я свои ключи дома оставил, краны подкручивал, понимаешь. — Да хоть на неделю, — мрачно сказал Леша, наклонясь к чемодану с инструментом. Но сколько он ни гремел этими железяками, разводного гаечного ключа найти не мог. — Снится, что ли? — пробормотал он растерянно. — Ты чего, Леш? Заговариваешься? — засмеялся сосед. — Тут заикаться начнешь, не то что заговариваться. Сосед ничего не понимал. — Нету ключа, — сказал Леша, разгибаясь. — Нету. Пропал. — Может, где валяется? — предположил сосед. — Давай посмотрим. Они внимательно осмотрели все закоулки гаража, но ключа так и не нашли. — А может, ты его домой занес? — высказал еще одно предположение сосед. Леша покрутил головой. — Не заносил. У нас краны не текут. Сосед исчез, наверное, побежал домой за гаечными ключами, а Леша еще долго стоял в задумчивости над чемоданом для инструмента и старался сообразить, когда мог исчезнуть ключ. Последний раз он пользовался им дней десять назад… Пропавшую пленку он держал в руках две недели назад… Леша не делал сопоставлений, но мысленно отметил, что обе пропажи случились приблизительно в одно и то же время… Сказав о потерях Леши, вернемся к Светлане. Кому-то это покажется противоестественным, но вот факт: уже на второй день после знакомства с Виктором Андреевичем Светлана приняла его приглашение посидеть вечером в ресторане. Впрочем, найдется немало людей, которые не усмотрят в этом факте ничего особенного, ничего предосудительного. К тому же Светлана поставила условие, что с ней будет Галя. Виктор Андреевич не жаловался на тоску одинокой жизни, но и не пытался изобразить из себя молодого сердцем бодрячка. Он просто сказал, что если у Светланы на завтрашний вечер не предвидится ничего лучшего, то не согласится ли она поужинать вместе с ним. Светлана не раздумывала. Галя по обычаю исполнила волю подруги. Виктор Андреевич предложил отправиться в ресторан-поплавок на реку. Там у пристани стоял на мертвых швартовах старый пассажирский теплоход, переоборудованный для новой службы. Они заняли столик в углу, где вместо стульев были удобные узкие диванчики. — Не стесняйтесь, девушки, — сказал, — усаживаясь, Виктор Андреевич. — Сегодня я при деньгах. — Только сегодня? — спросила Светлана, как бы задавая тон беседе. — Нет, я вообще солидный, обеспеченный мужчина, — с готовностью поддержал этот шутливый тон Виктор Андреевич. — У меня и автомобиль есть. — Почему же мы сюда ехали на такси? — спросила Галя. — Но мы же собираемся чего-нибудь выпить, не так ли? А под хмельком за рулем нельзя. — Выпить можно, — сказала Светлана. — Мы уже пробовали. — С Пьетро? — Не только. — Это он подарил? — спросил Виктор Андреевич, показывая глазами на брошь, которой у Светланы был заколот шарф. — Он, — сказала Светлана. Тут подошел официант. Виктор Андреевич сделал большой заказ, а когда довольный официант ушел, задумчиво поглядел на подруг и сказал с легкой печалью: — Кто со стороны посмотрит, скажет: отец дочек угощает. — А может, внучек? — не упустила случая поострить Светлана. — Да, так будет вернее, — еще более печально согласился Виктор Андреевич. — Не обращайте внимания, — поспешила успокоить его Галя. Она любила успокаивать. — Ладно, мы вас не будем называть дедушкой, — сказала Светлана. — И на том спасибо. Виктор Андреевич произнес это уже с такой неподдельной горечью, что Светлане всерьез стало его жалко. — Перевернем пластинку. — Да, поговорим лучше о Пьетро, — сказал Виктор Андреевич. Поговорили о Пьетро Маттинелли. Подруги рассказали о нем все, что знали. Светлана показала Виктору Андреевичу фотокарточку и письмо, которые носила в сумочке. Потом Виктор Андреевич поведал кое-что об итальянце, который привозил посылку. Но все это было лишь присказкой к дальнейшему. Ресторан скоро заполнился целиком. На эстраду вышли музыканты, начались танцы. К тому времени Светлана и Галя выпили с Виктором Андреевичем по две рюмки коньяку и по бокалу шампанского. Глаза у них блестели, щеки горели. Было жарко. Едва Виктор Андреевич вновь налил рюмки, оркестр заиграл новый танец, и перед их столиком появились двое молодых людей. Поклонившись, один из них обратился к Виктору Андреевичу: — Вы разрешите пригласить ваших девушек? — Я не против, — сказал он, — но хотят ли они танцевать? Светлана посмотрела на молодых людей, на Галю и сказала: — Разок можно. Они вчетвером отошли от столика. Виктор Андреевич подвинул к себе лежавшую на диванчике сумочку Светланы, не торопясь, одной рукой открыл ее, пошарил, нащупал письмо от Пьетро и фотокарточку, положил их во внутренний карман пиджака и закрыл сумочку. Все это он проделал как бы нехотя, лениво. Танец кончился, молодые люди довели девушек до места, раскланялись и исчезли. Больше Светлана и Галя не танцевали, хотя к ним несколько раз подходили с приглашением. «Слишком жарко», — объяснила отказ Светлана. Зато от коньяка они не отказывались, чему Виктор Андреевич был искренне рад. Однако наступил момент, когда Галя спросила вдруг Светлану: — Выйдем? Та кивнула. — Мы вас бросим на минутку, Виктор Петрович. — Андреевич, с вашего позволения, — поправил он. В туалете, стоя перед зеркалом и поправляя прическу, Галя сказала шепотом: — Светка, что мы делаем? — А что? — Мы же пьяные… И какой-то старый мужик… — Не вникай, как говорит мой бывший друг Леша. — Правда, пьяные. — Ничего, еще по рюмочке и айда отсюда. Сколько на твоих? — Без четверти одиннадцать. В одиннадцать они покинули ресторан. Было ветрено. Шумела листва. Они шли по узкой асфальтовой дорожке. Светлана об руку с Галей впереди, Виктор Андреевич с их сумочками в руке сзади. Когда подходили к стоянке, где ждали пассажиров два такси, он открыл сумочку Светланы и так открытой и подал ей, когда девушки сели в машину на задний диван, а он поместился рядом с шофером. Светлана буркнула: — Замок сломался, что ли? — Защелкнула, попробовала разъять металлические планки, но замок держал крепко, и она успокоилась. Виктор Андреевич развез подруг по домам, сначала завезли Галю. Он записал номер домашнего телефона Светланы, а своего не дал, сказав, что у него телефона нет. А напоследок Виктор Андреевич сообщил о самом главном: — Да, вы знаете, Света, вполне возможно, я не сегодня-завтра поеду в Италию. — Правда? — Есть такой вариант. — Счастливчик, — устало сказала Светлана. Машина остановилась напротив ее дома. — Не выходите, — сказала она Виктору Андреевичу. — Когда поедете, скажите мне, я что-нибудь пошлю Пьетро. — Разумеется. Но мы еще не раз увидимся. Я буду заходить в универмаг. — Он замялся, помолчал и добавил: — Не осмеливаюсь приглашать вас к себе в гости… — Правильно делаете. — Светлана открыла дверцу. — Ну, звоните, заходите. …Поднимаясь по лестнице, она сняла с кофты брошь, открыла сумочку, чтобы положить ее на дно, и тут обнаружила, что фотокарточка, которую дал ей Леша, и письмо от Пьетро пропали. Она остановилась, припомнила, как Виктор Андреевич передал ей сумочку открытою, и решила, что, наверное, письмо и карточка выпали где-то по пути к стоянке такси. О том, что их мог взять Виктор Андреевич, у нее и мысли не было… Войдя в квартиру, она поняла, что мать не спит: в кухне горел свет. Не было смысла ходить на цыпочках — она громко протопала к себе в комнату. Тут же вошла Вера Сергеевна, зажгла люстру. — Ты опять пила? — Можно подумать, что ты никогда не пила. — Прекрати этот тон! — вспылила Вера Сергеевна. — У тебя экзамены послезавтра. — Не будет никаких экзаменов, — вяло протянула Светлана. — Не хочу я никаких филфаков, никаких английских языков, и вообще… — Что это значит?! — Вера Сергеевна сжала кулаки. Но у Светланы был звериный нюх на опасность. Сбросив туфли, она босиком подбежала к матери, обняла ее и поцеловала. — Мамочка, родная, не волнуйся. Давай сядем, давай обсудим. — Она тихонько подталкивала мать к креслу. Вера Сергеевна, растерявшись, села и спросила: — С кем ты была? — С Галей. — Вдвоем? — Представь себе. — Но это еще хуже — пить вдвоем! — возмутилась Вера Сергеевна. Светлана опустилась перед нею на колени, взяла ее за руки. — Да не пьяная я, клянусь тебе. Все выветрилось. Давай поговорим. — Ты сказала, что не будешь сдавать экзамены? — Ну на черта мне этот университет, скажи? Чтобы потом всю жизнь долбить одно и то же? Уроки, уроки, уроки! И получите сто тридцать в месяц. — Что же, будешь всю жизнь продавцом? — А почему бы и нет? Но я учиться пойду. Только не в университет. — Куда же? — Ну хотя бы в торгово-экономический техникум. После можно сделать прекрасную карьеру. Вон у нас зав-отделом техникум окончила, сейчас живет — будь спокойна! — Ты же готовилась! — Как я там готовилась! Нахватаю троек. Остался день, перед смертью не надышишься. А завтра еще голова болеть будет. — А говоришь — трезвая. — Мало ли что я могу сказать. — Светлана поднялась, снова обняла мать. — Ма, давай договор заключим: больше об университете ни слова. Подумаешь — диплом! Проживем и так. Вера Сергеевна в душе была согласна с дочерью, но она все же тяжко вздохнула: — Смотри, дорогая, не будешь ли потом жалеть… — Никогда! Давай-ка спать. Со следующего дня у Светланы начинался отпуск для сдачи вступительных экзаменов, но она после этого разговора вышла на работу. Может быть, не пригласи ее Виктор Андреевич в ресторан, решение было бы иным. Таким уж: характером наделила ее природа: она умела управлять другими по своему желанию, но не умела управлять собственными желаниями. Они, эти желания, порою зависели от сущих пустяков… В то время как происходил разговор между матерью и дочерью, Виктор Андреевич у себя дома, в однокомнатной квартире, облачившись в пижаму, сидел за столом и с удовольствием разглядывал фотографию, взятую, вернее, украденную из сумочки Светланы. Он не опасался обвинений в краже, рассчитывая на то, что девушкам не придет в голову его подозревать (и он не ошибся в своих расчетах). Но даже если бы у него и возникли такие опасения, он бы все равно карточку эту взял, потому что на ней в позе человека, приподнявшегося со стула, был изображен именно он, Виктор Андреевич Кутепов. Светлана и Галя его не узнали, что немудрено, — в натуре, так сказать, они видели его впервые, а фотография маленькая, к тому же лицо его получилось немного не в фокусе. Вот если выкадрировать это лицо, увеличить и сравнить с другими его фотопортретами, тогда сходство установить проще простого. Наглядевшись, Виктор Андреевич пошел в кухню, зажег газ и спалил карточку. Потом выключил газ, открыл окно, чтобы проветрилось, и лег спать.
ГЛАВА 8 Хроника семьи Нестеровых
Специалисты, занимающиеся проблемами семьи и брака, установили, что, например, в Соединенных Штатах Америки в последние годы заметно возросло число разводов среди супругов, которым перевалило за сорок пять. Понятно, что виновниками, или, если хотите, инициаторами при этом являются мужчины — по крайней мере, в подавляющем большинстве случаев, ибо редко можно наблюдать, чтобы женщина в этом возрасте желала оставить мужа. Мужчины — дело другое. Почему так происходит? Коллизии, разумеется, у каждой пары свои, неповторимые. Но схема, по которой происходит развал семьи, почти у всех одинакова. Для среднеобеспеченных прослоек населения она выглядит следующим образом. В двадцать два — двадцать три года выпускник университета или колледжа, полный радужных надежд и энтузиазма, с помощью родственных связей по протекции поступает на службу в процветающую компанию. Он работает, не считаясь со временем и не жалея сил, так как жаждет сделать карьеру. Начальство замечает рвение новичка и продвигает его на должность, которая оплачивается столь хорошо, что молодой человек уже может себе позволить мысль о женитьбе. Он делает предложение девушке, за которой ухаживал целых три года или три месяца, получает ее согласие, а также согласие ее родителей и благословение собственных, и жених и невеста идут под венец. Вернувшись из свадебного путешествия (впрочем, оно становится все менее обязательным), молодые, не теряя времени, начинают заниматься накопительством или влезают в кредитную яму. Куплена новая машина. Через год на свет появляется ребенок. Жена оставляет свою компанию, где она работала секретарем, и посвящает себя дому и воспитанию. У отца семейства прибавилось забот: денег нужно все больше и больше. Он не щадит себя на работе, и усердие вновь вознаграждается — его делают заведующим отделом. Затем рождается второй ребенок — это требует дополнительных затрат, Значит, необходимо зарабатывать еще больше. Глава семьи не имеет возможности хотя бы посидеть вечером перед телевизором или поболтать с детьми. Он все время на работе, он не видит ничего вокруг себя. Только дело, одно дело. Год катится за годом, и вот бывший молодой человек уже вице-президент компании. У него большая, в пять комнат, квартира, дети выросли и учатся в колледже. В банке у него лежит энная сумма на черный день. Кажется, можно немного вздохнуть. В одно прекрасное утро он входит в свой офис и словно впервые видит в приемной собственную секретаря-машинистку, которая, между прочим, работает у него уже два года. Но он действительно по-настоящему видит ее впервые — прежде она была лишь винтиком в его отлично отлаженном служебном механизме. И констатирует, что она чертовски хороша собой. Он мысленно ставит ее рядом с поблекшей в домашних заботах женой и делает далеко идущие выводы. Ведь он, в сущности, совсем не видел жизни, он тянул из себя жилы ради этого проклятого благополучия и истэблишмента. Он обокрал себя. Но хватит, довольно! Он еще не старик, черт побери! Жене будет оставлено достаточно, детей он тоже обеспечит. Надо пожить, пока не поздно, пожить наконец в свое удовольствие. Словом, спустя полгода, пройдя через все адовы круги бракоразводного процесса и раздела имущества, он обручается с молоденькой секретаршей и начинает новую жизнь, которая новой бывает в общем-то только на первых порах… Николай Николаевич Нестеров, ныне академик, лауреат Государственных премий, почетный член одной иностранной Академии наук, родился и вырос не за границей, но история его первой и второй женитьбы укладывается в вышеописанный стереотип, правда, с некоторыми существенными отклонениями от него. По окончании университета Николай Николаевич был принят ассистентом к крупному советскому ученому, работавшему в области физической химии. Он не делал карьеру, потому что, во-первых, не принадлежал к числу карьеристов, а во-вторых, в этом не было необходимости. Но он трудился как одержимый, очень много экспериментировал в поисках опытного подтверждения идей, выдвигаемых его маститым руководителем. Сама собой сложилась кандидатская диссертация, которая при защите была признана достойной докторского ранга. В двадцать семь лет он женился на выпускнице того факультета, где когда-то учился сам и где читал небольшой курс лекций. Родился сын, через год — второй. Николай Николаевич получил самостоятельную работу, в его распоряжение была выделена целая лаборатория. Он обладал, как выяснилось еще в студенческую пору, талантом ученого-теоретика и способностями тонкого, остроумного экспериментатора — сочетание не столь частое. В общем, он так ушел в науку, что не замечал ничего и никого вокруг себя, и поднял голову, и огляделся только в сорок пять лет. Тут-то известный ученый Нестеров и увидел по-настоящему свою двадцатилетнюю лаборантку Олю и тотчас в нее влюбился со всем пылом, как говорится, нерастраченной души. Сыновья его были, можно считать, взрослыми: старший заканчивал школу, младший учился в девятом классе. Николай Николаевич не собирался их лишать отеческой заботы и попечения. Он положил себе законом обеспечить до последнего дня и прежнюю супругу, которую, как выяснилось, он вовсе не любил. Разрыв получился болезненным — разумеется, больше для его супруги, — но что тут поделаешь? Любовь сорокапятилетнего к двадцатилетней — явление такого несокрушимого порядка, что ни жалобами в партком и завком, ни вызовом на ковер пред начальнические очи, ни угрозами покинутой жены отравиться ее не истребить, не погасить. Ее может постепенно низвести на заурядный уровень только будущая совместная жизнь. К моменту излагаемых событий Николаю Николаевичу исполнилось шестьдесят шесть лет. Ольге Михайловне — сорок один. Ник, как его звала на людях Ольга Михайловна, давно уже был дедушкой трех внуков. Он их ни разу не видел, но не очень-то из-за этого страдал. Он и с сыновьями встречался не каждый год, однако в помощи никогда им не отказывал. Если он и любил кого-нибудь глубоко и преданно, так только свою дочь Галю, родившуюся уже в городе К., куда Николай Николаевич переехал из Москвы сразу после развода. Здесь, ему дали под начало большой научно-исследовательский институт, но, поруководив три года, он понял, что эта должность не по нему, и попросил дать ему возможность заняться чистой наукой. Просьбу, конечно, уважили, так как проблемы, интересовавшие академика Нестерова, имели в перспективе огромное прикладное значение. Для отдохновения души, для разрядки Николай Николаевич читал иногда лекции студентам. Ольга Михайловна обладала натурой нервического склада. Это особенно проявилось после родов и выразилось довольно оригинальным образом. Молодая, цветущая женщина вдруг возомнила себя бесповоротно чахнущим существом, обреченным на быстрое угасание. Конечно же, муж всячески старался уверить ее в обратном, оберегал от всего, что могло бы причинить вред чувствительной нервной системе его юной жены. Конечно же, была найдена и нанята нянька к ребенку, который вскармливался не грудью — грудь Ольга Михайловна не хотела портить, — а на искусственном питании. Не проходило недели, чтобы она не вызывала на дом врача, пока наконец по прошествии какого-то времени Ольга Михайловна не разуверилась и в аллопатии и гомеопатии. После этого началось лечение травами, а от каких болезней — неизвестно потому что никакого точного диагноза никто из врачевавших Ольгу Михайловну поставить не мог. До школы Галя почти не знала свою маму. Хорошо, если она видела ее хотя бы раз в день. Азбуке Галю научила няня, а счету — папа. Но когда она пошла в школу, Ольга Михайловна решительно взяла дело дальнейшего воспитания дочери в собственные руки. Няне оставлены были кухня, стиральная доска и пылесос. Девочка, естественно, была устроена в специализированную английскую школу и одновременно в музыкальную. Ольга Михайловна хотела, чтобы Галя посещала также гимнастическую секцию Дворца пионеров, но способностей к гимнастике у ребенка не нашли. Тернистыми были школьные годы Гали. Воспитательный порыв ее мамы, все еще молодой, но с истерзанными нервами, оказался затяжным. К тому же Ольга Михайловна, сама выросшая в рабочей семье, выйдя замуж за академика, каким-то чудесным образом усвоила особую манеру общения с людьми, которую она считала в высшей степени аристократической. Она говорила так тихо, что муж часто вынужден был переспрашивать и иногда начинал задумываться, не глохнет ли он; всем прочим переспрашивать не разрешалось. Приказания няньке, которая превратилась в домработницу, она отдавала одним каким-нибудь словом: «белье» — это значило, что надо сменить постельное белье; «мясо» — значит, надо готовить мясной обед; «холодно» — следовало закрыть окно и т. д. и т. п. Манера эта распространилась на дочь, так что Гале с малых лет пришлось учиться нелегкому искусству понимать с полуслова. Это невредно в жизни, но маленького человечка держит в страшном напряжении. Пока-то он научится… Николай Николаевич, обретя счастье и покой в новой семье, ощутил прилив творческой энергии и занялся разработкой сложнейшей научной проблемы, волновавшей тогда физиков всего мира. Как в лучшие свои молодые годы, он с головой ушел в дело, однако в отличие от прошлых лет находил время возиться с доченькой, что доставляло ему радость. Зная, что жена придерживается спартанского метода воспитания, он потихоньку от нее скрашивал суровое существование Гали подарочками и подарками и таким образом способствовал некоему раздвоению личности у своей любимой доченьки: мать требовала от нее полной правдивости и откровенности, а подарки надо было прятать. В педагогике родители были несильны, особенно отец, поэтому ничего удивительного, что Галя росла одновременно и скрытным и стеснительно открытым ребенком. С годами папины подарки становились все дороже, а это заставляло Галю быть изощреннее в их сокрытии, пока не произошел взрыв. Действуя в совершенном противоречии со своими аристократическими замашками, Ольга Михайловна произвела однажды тотальную ревизию всего Галиного имущества, то есть попросту обыскала ее комнату. Найдя в шкафу и в ящиках письменного стола целый склад безделушек, в том числе несколько драгоценных, Ольга Михайловна учинила дочери допрос, а узнав об источнике этих богатств, устроила мужу скандал шепотом. Безделушки она оставила их владелице, но постановила, чтобы впредь подарки делались только — с ее ведома. Родительский разнобой в методах воспитания, кроме двойственности характера, выработал в Гале еще одно качество скорее положительного, чем отрицательного свойства: она научилась разбираться в самоцветах, в драгоценных камнях и полюбила их — не из тяги к приобретательству, а чисто эстетически. Отец продолжал поощрять ее в этом направлении новыми подарками, которые она стала прятать у него в кабинете. Самое же существенное, к чему привела всеподавляющая родительская власть Ольги Михайловны, заключалось в том, что из Гали сформировался человек, совершенно лишенный какой-либо самоуверенности. Это хорошо только до известного предела — когда про такого человека все-таки можно сказать, что он не лишен уверенности в себе. К сожалению, о Гале этого сказать было нельзя. Николай Николаевич обожал свою дочь. В нем было столько нежности к ней, что это до известной степени компенсировало расчетливую сдержанность и даже холодность матери. Он узнавал себя в Гале не только по чертам лица, но и по мельчайшим проявлениям нрава. И когда в редкие минуты удрученного духа ему хотелось излить перед кем-нибудь свои думы и сомнения, он выбирал наперсницей дочь, хотя она не понимала и половины из того, что он говорил. Обычно это касалось его взаимоотношений с сыновьями и бывшей женой или его размолвок с теперешней женой, матерью Гали. Эти размолвки Николай Николаевич подавал в шутливых тонах, словно с целью показать дочери, из-за каких пустяков могут близкие люди отравлять друг другу жизнь и как это в общем-то глупо. Тем не менее на него эти пустяки постепенно оказывали все большее влияние, и он, чтобы свести до минимума время семейных бесед, при которых и возникали недоразумения и стычки, начал понемногу работать дома. Не отличаясь педантизмом и аккуратностью в чисто бытовом плане, Николай Николаевич все же, как правило, делал свои вычисления, писал длиннейшие формулы в особом блокноте и, окончив работу, обязательно прятал его в портфель. Но иной раз он забывал этот блокнот в институте и в таких случаях писал дома в ученических тетрадях или на отдельных листках. Утром он листки собирал со стола и прятал в секретер — старинный, из цельного красного дерева, в который был вделан маленький несгораемый ящик. То, над чем он трудился, разглашению не подлежало. При малейших признаках, что нервы матери натянуты, а следовательно, атмосфера в доме сгущается, Галя уходила к себе, ложилась в постель и читала. До знакомства со Светланой Суховой подруг у нее, в сущности, не было, отчасти потому, что она не отличалась общительностью, отчасти в силу того, что мама постоянно твердила ей о необходимости быть разборчивой в знакомствах, хотя, честно говоря, в чем это должно заключаться, Ольга Михайловна не умела объяснить. Дружба со Светланой основывалась на резкой разнице темпераментов. Вспыльчивая и отходчивая, едкая и добродушная, но всегда упрямая и настойчивая, Светлана поразила воображение тихой, ровной, привыкшей к раздумью Гали. Они быстро сошлись, и само собой установилось, что во всем, кроме учебы, первой была Светлана, она верховодила и наставляла. Казалось бы, Галю, испытавшую полной мерой тяжесть родительского гнета, не должно устраивать такое положение, однако ей, наоборот, нравилось подчиняться Светлане. Вероятно, сказывалась привычка быть все время руководимой кем-то. И потом, как говорит современная наука, в каждом коллективе, даже если он состоит всего из двух человек, непременно кто-то должен быть лидером, а кто-то ведомым. Гале роль лидера никак не подходила. Светлана многому научила подругу, в том числе умению рассказывать матери не всю правду о своих делах. Это особенно пригодилось Гале, когда она принесла домой вещи, присланные Пьетро Маттинелли. Галя объяснила, что все это привез из Италии и продал Светлане какой-то итальянец, работающий на монтаже оборудования на химкомбинате. Ему понадобились деньги для покупки сувениров родным и друзьям, так как он уезжает в Италию. Деньги же у нее скопились за полгода, и вообще покупка недорогая, каких-то шестьдесят рублей. Ольга Михайловна еще три года назад пожелала лично побеседовать с новоявленной подругой дочери. Галя привела к себе Светлану, и последняя была принята Ольгой Михайловной в столовой комнате за вечерним чаем. «Шумна немножко, но, кажется, девочка незлая», — сказала Ольга Михайловна, когда Светлана ушла. Выбор Гали был одобрен. А Светлана сказала Гале так: «Важная у тебя мамуля, только, по-моему, близорукая…» Даже при кратком жизнеописании семьи Нестеровых было бы упущением не сказать о том, как ставился и понимался родителями вопрос о замужестве Гали. Ей шел двадцать первый год. Как раз в этом возрасте сама Ольга Михайловна вышла замуж за Николая Николаевича… Что касается дочери, то Ольга Михайловна категорически определила: Галя выйдет замуж не прежде, чем окончит университет и устроится на работу. Второе непременное условие: ее муж должен быть ей ровесником; если старше, то не более как на пять лет. Отсюда можно сделать заключение, что Ольга Михайловна считала собственный брак весьма далеким от идеала. Николай Николаевич данной проблемой не интересовался. Он сформулирозал свою точку зрения следующим образом: «Пусть будет как будет». Это была несколько перефразированная цитата из гашековского «Бравого солдата Швейка».ГЛАВА 9 Брокман нашелся
Дальнейшее пребывание в Африке становилось бессмысленным. Михаил собрал достаточно сведений, чтобы представить Центру объективный доклад о положении в португальской колонии, в которой он находился. Брокман улетел в Европу, следовательно, и личных интересов Михаил в Африке больше не имел. Срок контракта кончался только через восемь месяцев, но он считал, что выданный ему аванс отработал, а вторую половину договорного жалованья, которую переводят на счет в банке, ему не получать. Уехать — вернее, бежать — оказалось делом сложным, рассказ об этом занял бы слишком много места, но так или иначе, а однажды осенним днем Михаил добрался до Танжера. Оттуда попасть в Европу уже нетрудно. Первым долгом он отправился в Париж, чтобы повидаться с Доном. Михаил не собирался останавливаться здесь даже на сутки — надо зайти к Дону попросить о продолжении поисков Брокмана и в Центр. Но ему пришлось изменить планы. Прямо с вокзала он приехал на такси в бар Дона, и едва они друг друга увидели, Михаил сразу понял, что у его друга есть важные новости. Дон высоко приподнял свои рыжие брови, поздоровался с ним очень церемонно и жестом пригласил пройти в дверь за стойкой. А за дверью был коридорчик, ведущий в контору Дона. Ждал Михаил недолго. Дон явился и заговорил в несвойственном ему стиле — с порога начал задавать вопросы. — Оттуда? — Да. — Видел его? — Видел. — Газеты читал? — Английских и французских — нет. — А какие-нибудь особенные акции у вас были? — Какая-то операция в джунглях. — Брокман в ней участвовал? — Да. Ранен. — В руку? — Да. А откуда тебе это известно? — в свою очередь, задал вопрос Михаил. — Надо читать газеты. Его из джунглей на вертолете вывозили? — В том числе и его. — Ну вот, значит, все сходится. Но надо еще проверить. — Ради бога, что сходится, что проверить? — Руководители повстанцев дали интервью журналистам. Газеты писали, что на этих руководителей готовилось покушение. — Какое же покушение, если там идет настоящая война? — Ну, называть можно по-разному. Пусть будет диверсия. — Но при чем здесь Брокман? — Кажется, точно такой же вопрос Михаил задавал Дону еще при первых разговорах о Брокмане. — Газеты писали, что группа диверсантов состояла из профессиональных наемных убийц. Публиковали даже два портрета, но не Брокмана. Он был в этой группе. — А что надо проверить? — Писали, будто все эти парни работают на ту же контору, что и мы с тобой. — Вот как… — Это лишь предположение. — А как же можно проверить? Дон прижал левую ладонь к сердцу. — Разреши, пожалуйста, не все тебе рассказывать. — В нашем с тобой деле чем меньше знаешь, тем лучше, — сказал Михаил. — Не всегда, но в данном случае ты прав. — И долго надо проверять? — Дай мне хотя бы неделю. — Мне не к спеху. — Ты, между прочим, в конторе и сам после можешь проверить, — как бы оправдываясь, сказал Дон. — Меня на кухню не пускают. — Михаил погасил сигарету в пепельнице и встал. — Выпить не хочешь? — Нет. Пойду в отель потише, возьму номер потеплее и залягу спать. Я тебе позвоню. …Через четыре дня Дон сообщил, что Брокман (под другой фамилией, разумеется) входил в группу, которая действовала по заданию Центра. Более того. Дон узнал, что Брокман из Парижа улетел в город, поблизости от которого находилась главная квартира Центра. Михаил отправился туда же. Спустя сутки он предстал перед Монахом, перед своим начальником, с устным докладом. Но Монах выслушал только вступление, а потом прервал его: — Вы напишите все на бумаге. В подробности не вдавайтесь. Набросайте общую картину того, что видели. Михаил составил письменный доклад. Монах прочел и сказал: — Хорошо. Возвращайтесь к своим прежним занятиям, а там посмотрим. Как Михаил и предполагал, его опять загрузили самой скучной для разведчика работой, которая носила даже не аналитический, а скорее статистический характер. Приходилось по восемь часов в день корпеть над малоинтересными, раздутыми и беллетризованными донесениями обширной агентуры Центра, выуживая из вороха словесной соломы редкие зерна полезной информации. Утешало лишь соображение, что эти зерна истины сослужат службу не только здешним его начальникам. Положение в Центре оставалось неспокойным, и Монах, видя в Себастьяне приставленного к нему контролера, становился раздражительным. Их плохо скрываемое взаимное недоброжелательство превратилось в почти открытую вражду. Они терпели друг друга лишь в силу служебной необходимости. Совсем недавно произошло несчастье с агентом, на которого Центр возложил миссию особой важности в одной из стран социалистического содружества. Это произошло по вине Себастьяна, который снабдил агента явками, засвеченными еще за год перед тем. Монах предвидел это и предостерегал, но Себастьян настоял на засылке, и в результате Центр имел огромные неприятности. После того случая Себастьян решил во что бы то ни стало себя реабилитировать, а так как по натуре он был злобным субъектом, он избрал для этого способ, который наиболее полно отвечал его натуре. Себастьян начал рассчитанную на длительный срок кампанию проверки сотрудников Центра — всех поголовно, невзирая на лица. Однажды в порыве служебного рвения он сказал Монаху, что кое-кто из сотрудников ведет двойную игру и что он, Монах, явно недооценивает опасности такого положения. Монах тогда язвительно ему заметил: «Может, вы и меня подозреваете тоже?» Себастьян затаил обиду и спустя некоторое время написал рапорт высшему начальству, где резко осуждал шефа за потерю бдительности. Но начальство усмотрело в рапорте совсем иное. Их обоих, ею и Монаха, вызвали на ковер и задали Себастьяну вопрос в лоб: уж не хочет ли он занять место шефа? А кончилось тем, что им предложили поддерживать между собой рабочие отношения. Однако идею Себастьяна о дополнительной проверке лояльности сотрудников одобрили. (Об этом Монах однажды за коньяком рассказывал Михаилу.) Себастьян разработал целый комплекс соответствующих мероприятий и приступил к его осуществлению. Относительно Михаила Тульева у него имелся особый метод. Например, однажды он вызвал Михаила к себе в кабинет и положил перед ним фотографию: перед подъездом здания КГБ на площади Дзержинского стоит Бекас — Павел Синицын. — Узнаете своего друга? — спросил Себастьян бодрым тоном. Михаил взял карточку, посмотрел и спокойно сказал: — Это Бекас. — А дом вам тоже знаком? — Наверно, Комитет госбезопасности в Москве. — Как же насчет Бекаса? Если бы Михаил и не знал о блестящих монтажных способностях главного фотомастера Центра Теодора Шмидта, то он все равно не поддался бы на провокацию. Фотомонтаж был хороший, но Себастьян не учел одной детали: Павел — Бекас на карточке одет в ту куртку и те брюки, которые носил во время своего пребывания здесь, в Центре. И потом это же крайне грубая работа: с какой стати советский контрразведчик Павел Синицын, он же Бекас, будет фотографироваться или позволит кому-нибудь сфотографировать себя на фоне здания КГБ? — Хотите откровенно? — спросил Михаил, наклонясь к Себастьяну. Тот отстранился. — Это серьезнее, чем вы думаете. Я и раньше говорил и теперь говорю: Бекас нам подставлен. Правильно рассуждал Себастьян, но беда его заключалась в том, что он сам и верил и не верил этому. У него не было определенности. Михаил решил промолчать, и Себастьян вынужден был повторить свой вопрос: — Так что вы скажете по поводу этого снимка? — Теодор Шмидт — прекрасный мастер, больше тут ничего не скажешь. Себастьяна передернуло. Он быстро взял карточку, положил ее в карман. — Не считайте других глупее себя, — важно сказал он. — Но вы посмотрите на снимок как следует. Обратите внимание, как одет Бекас. Себастьян смотреть не стал. На этом беседа закончилась. Другой способ проверки Михаила Тульева должен был осуществиться на территории Советского Союза, но об этом он узнал гораздо позже… Медленно тянулось для него время. С привычной осторожностью он упорно искал след Брокмана. Почти во всех отделах у Михаила были хорошие знакомые, но наводить о ком бы то ни было справки окольными вопросами, а тем более открытым текстом в разведцентре и раньше не разрешалось, а при теперешней атмосфере и подавно. Потом произошло событие, приятное для большинства сотрудников Центра: Себастьяна вызывали за океан, и, как поговаривали, надолго. Высказывалось предположение, что он поехал в ЦРУ повышать квалификацию. Так или не так, но почти все были рады, особенно Монах. И его легко понять. Для Михаила отъезд Себастьяна обернулся наилучшим образом. На следующий день его позвал Монах — не в служебный кабинет, а домой. Против ожиданий Монах не предложил коньяку и сам был трезв как стеклышко. Показав Михаилу на кресло, он сел напротив, закурил и спросил: — Между прочим, помните того парня, с которым вас разменяли? — Конечно, — сказал Михаил. — Его зовут Владимир Уткин. Он до сих пор там. Надежная легенда оказалась. К чему это было сказано, Михаил не успел сообразить, потому что Монах задал новый вопрос: — Этот ваш Бекас может убрать человека? Чтобы выгадать время и замаскировать свое удивление, Михаил немного помолчал. — Я уж про него забыл, — произнес он наконец раздумчиво. — Давно было. — Но все-таки… — настаивал Монах. — Если вы помните его историю… — Помню, — живо перебил Монах. — Он убил часового, когда бежал из колонии. Но вообще-то Бекас принципиально против мокрых дел. Он профессиональный вор. Тогда это было по необходимости. — Думаете, не согласится? — Скорее всего, нет. — Можно пригрозить. — Выдать его милиции за то убийство? — удивленно спросил Михаил. — Да. — Этот шантаж я уже однажды использовал. — Можно повторить. Нельзя было рассчитывать, что Монах возьмет и вот так сразу и выложит все подробности задуманного или задумываемого им. Однако Михаил попробовал: — Смотря по обстоятельствам. Бекас — личность непростая, действует с разбором. — Речь идет о рядовом убийстве. — Нужен стимул. — Деньги он получит. — С них и надо начинать. — Хорошо, мы еще к этому вернемся, — подвел черту Монах. — Я вас звал не за этим. Он встал, прошелся по толстому пушистому синему ковру из угла в угол и сказал: — Завтра я вас познакомлю с одним нашим сотрудником. Он родился в России, но пятилетним мальчиком попал в Германию и потом остался на Западе. — Он выдержал небольшую паузу и затем снова заговорил: — Вы проверите, насколько хорошо он владеет русским языком. Если есть недостатки, вы определите, как их исправить, чтобы он говорил на современном русском. Это раз. Два: вы будете на протяжении двух месяцев учить его советскому образу жизни и советскому образу мысли. — Тут Михаил слегка усмехнулся, и Монах тотчас этозаметил: — Не улыбайтесь… А впрочем, вы правы. И мы сделаем вот что. Учение будет гораздо эффективнее, если вы с ним станете жить вместе. Да, да, именно так. Вы не против, надеюсь? Еще бы ему быть против! — С большой охотой. Монах сказал: — Вы начинаете немножко прокисать на своей работе. Ничего, теперь будет веселее. На той же неделе Монах снова вызвал Михаила и опять к себе домой. Это всегда много значило: в домашней обстановке Монах вершил самые важные дела Центра. При этом неукоснительно соблюдалось одно правило: приглашенный обязан проникать на виллу Монаха тайно, чтобы никто не видел его входящим в дверь. Похоже на игру, но определенный смысл в этом все же был. По меньшей мере Монах таким образом ограждал себя и своих исполнителей от всевидящего ока Себастьяна. Декабрьский вечер был темный и холодный. Шел дождь пополам со снегом. На вилле Монаха, стоявшей в окружении голых деревьев поодаль от других вилл, не светилось ни одно окно. Михаил кружным путем вышел к вилле со стороны сада, перелез через двухметровую железную ограду, по раскисшей дорожке прошагал к двери, которая вела на кухню, нащупал за косяком кнопку звонка. Открыл ему сам Монах: слуга, вероятно, был отпущен на этот вечер. Войдя следом за хозяином в гостиную, Михаил не сразу заметил сидевшего в кресле человека, а когда тот поднялся и шагнул в круг света, падавшего на ковер из-под огромного, как зонт, абажура, Михаил невольно приостановился. Перед ним стоял Карл Брокман. По традиции, сотрудники разведцентра, если они познакомились ранее на какой-то нейтральной почве, не имели права показывать этого никому, особенно же начальству. Михаилу эта традиция была известна. Брокману, судя по всему, тоже — стало быть, или он уже давно работает здесь, или его кто-то научил, предупредил. Михаил видел, что Брокман тоже его узнал и что он удивлен не менее. Монах ничего не заметил. Он представил их друг другу: — Михаил Мишле. — И, показав рукой на Брокмана: — Прохоров Владимир. Прошу любить и жаловать. Монах произнес это по-русски, пользуясь случаем проверить свои знания в чужом языке. Мишле — одна из фамилий, под которыми Михаил работал в Европе. Брокман протянул Михаилу руку, Михаил пожал ее. — Садитесь, — пригласил Монах. — Можете курить. Он подвинул кресло к круглому столику, сел. Они тоже сели. — Итак, — сказал Монах по-немецки, обращаясь к Михаилу, — выслушайте мою длинную речь, а потом будете задавать вопросы… Ваш подопечный Владимир Прохоров владеет русским, но не имеет никакого представления о бытовой стороне жизни в Советском Союзе. Впрочем, об этом я уже говорил… Как общаются между собой люди на работе, на улице, в кино? Как нужно относиться к сослуживцам, к начальству? Как знакомятся с женщинами? Все это и многое другое для него пока за семью печатями. Вы должны научить его… И заметьте себе: тут нет мелочей, которыми можно пренебречь… Я рассказывал вам, на чем однажды засветился один разведчик? Михаил слышал от Монаха эту историю, но, чтобы подыграть ему, сказал: — Не знаю, что вы имеете в виду. Интересно послушать. — Его, этого опытного разведчика, выдали шнурки на ботинках. Да, да. Он приехал в страну, где должен был осесть надолго. Шнурки были завязаны у него бантиком и болтались на виду. Там мужчины имеют обычай прятать концы шнурков внутрь. А он с первого шага выдавал себя за коренного жителя… Ну и, конечно, нашелся дотошный человек, который на эти шнурки обратил пристальное внимание. И — провал. Понимаете, что значат мелочи? — Монах обернулся к Брокману. — Вы еще молоды, а ваш наставник кое-что повидал. Слушайте его. Старших полезно слушать. А теперь вопросы. — Мы по-прежнему будем жить здесь? — спросил Михаил. — Нет, тут никто не должен видеть вас вместе. Поезжайте в Швейцарию, выберите курорт какой хотите и живите тихо. В Цюрихе и Женеве показываться не рекомендую. Что еще? — Когда приступать? — Чем скорее, тем лучше. Документы и деньги завтра у меня. Брокман вопросов не задавал, и Михаил подумал про себя, что этот наемный убийца, а ныне кандидат в разведчики обладает, должно быть, спокойным характером. Или туп как пень. Одно из двух… — Надо сразу условиться о месте встречи, — сказал Михаил. — Вы знаете Берн? — спросил Монах. — Плохо. — Сонный городишко. То, что вам надо. Там на Цейхгаузгассе есть отель «Метрополь». В нем вы и встретитесь. А жить я посоветовал бы в Гштааде. Прелестный курорт. Михаил уехал через день. В Берне он поселился в отеле, указанном Монахом. Вечером позвонил в один из отелей Гштаада — выбор был сделан по рекомендации хозяина бернского отеля — и легко договорился о двух номерах. До весеннего лыжного сезона было еще далеко. Утром в номер постучали. Это был Брокман. Они поздоровались уже как давно знакомые. В чинной швейцарской столице задерживаться им не хотелось, поэтому решили после завтрака отправиться на вокзал. От Берна до Гштаада по железной дороге километров около ста. Неторопливый поезд доставил их к отрогам Бернских Альп. Сразу за крошечным зданием вокзала — асфальтированная узкая улица, по которой они пошли вправо, на подъем. Через пять минут Брокман первым вошел в отель, с хозяином которого Михаил говорил по телефону. Номера им дали соседние, на втором этаже. Оставив чемоданы, они отправились прогуляться. Выйдя из отеля и глубоко вздохнув, Михаил почему-то вдруг вспомнил далекий отсюда город, где живут два любимых его существа — жена Мария и сын Сашка, и тот ясный январский денек, когда он в воскресенье лежал в постели, в теплой комнате, а Мария внесла с улицы заледенелое, залубеневшее белье, громыхавшее жестяно и льдисто, и комната наполнилась чистым свежим запахом мороза. Михаил поднял голову, поглядел на недалекие снежные горы и понял, откуда это внезапное воспоминание: пахло снегом. Но он тут же представил себе отца, рухнувшего от удара в висок, Брокмана с железкой, отлитой по слепку с мраморной ступеньки, на мгновение склонившегося над распростертым недвижно телом, и видение далеких лет, закрепленное в памяти запахом чистого, внесенного с мороза белья, развеялось.ГЛАВА 10 Вторая посылка и перстень с изумрудом
Галя Нестерова вечером легка читала книгу, когда зазвонил телефон. Сняв трубку, она услышала голос Светланы, звучавший необычно взволнованно. — Галка, ты одна? Мать из Москвы еще не вернулась? — Нет. Ольга Михайловна была в это время в Москве, куда поехала за консультацией к какому-то профессору по поводу своих болезней, Николай Николаевич был у себя в институте. — Слушай, — продолжала Светлана, — вернулся Виктор Андреевич. Прямо не знаю, что делать. Кошмар какой-то. Виктор Андреевич за две недели до этого сказал им, что едет в Италию. — В чем кошмар? — спросила Галя. — Колоссальную посылку привез. Мне ее домой нести нельзя. Мать на стенку полезет. — Может, приедешь ко мне? — нерешительно предложила Галя. — Только поскорее. — О том и прошу. А почему поскорее? — Папа должен прийти. — Ну, это ничего. Я сейчас. Светлана появилась взволнованная, румяная не то от мороза, не то от спешки. — Вот, еле дотащила, — сказала она, ставя на стол большой кожаный чемодан. Она разделась, бросила пальто и шапочку на Галину постель, и они принялись разбирать содержимое чемодана. Тут были замшевые юбки и куртки, шерстяные кофты, кожаные сумки, колготки различных цветов в глянцево блестевшей упаковке и масса разных мелочей. Была и жевательная резинка. А из своей сумочки Светлана достала золотое кольцо. На сей раз она уже не высказывала сомнений, настоящее это или подделка. Впервые Галя видела подругу такой взвинченной. Да у нее и у самой забегали глаза. Начали примеривать вещи, и тут выяснилось, что почти все прислано в двух экземплярах. — Он просто непонятный человек, — сказала Галя. — Тут и на меня рассчитано, что ли? Светлана вынула из сумочки конверт. — Прочти. Буквами, какими пишут в школах первоклассники, Пьетро составил настоящее любовное послание. Он уверял, что жить без Светланы не может. А в постскриптуме было сказано:«Я знаю, Вы не желаете принимать подарки. Чтобы это Вам легче сделать, посылаю также Гале», —вот почему все, кроме кольца, было в двух экземплярах. — Сколько же это может стоить? — спросила Галя. Стали подсчитывать, оставляя в стороне мелочи. Итог привел подруг в замешательство: получилось что-то около четырех тысяч рублей. — Я все-таки не понимаю… — растерянно заговорила Галя. — А может, это любовь? — перебила Светлана словами песенки, но в голосе ее не было всегдашней самоуверенности. Галя задумалась, глядя на себя в зеркало: как сидит на ней синий замшевый костюм, присланный Пьетро? Светлана примеряла кольцо. Оно точно пришлось на безымянный палец. — Куда же все это девать? — сказала Галя. — Не отсылать же обратно, — Светлана уже вполне владела собой. — Матерям что скажем? — Ерунда. Давай спрячем у тебя, тут места много. А обновлять потихонечку, сначала одно, потом другое. У тебя накопления бывают, а я своей буду говорить: в кредит покупаю. Главное — постепенно. Девиз умеренных и благонравных. — У меня тоже ненадежно. Мама ревизии устраивает, ты же знаешь. — А давай в кабинет к отцу. Ты ведь этим приемом успешно пользовалась. — Это, конечно, лучше. Но что делать с чемоданом? — Продадим. В комиссионный. На черта нам такой? Слишком шикарно. Кабинет Николая Николаевича представлял собой большую, не менее тридцати квадратных метров комнату в два окна. Письменный стол стоял в дальнем от двери углу. Две стены были сплошь в книжных стеллажах от пола до потолка. Старый, вытертый кожаный диван, накрытый пледом, занимал темный угол у двери. Еще здесь было два низких широких шкафа и старинный секретер. В шкафы, как знала Галя, отец не заглядывал, потому что там лежали его студенческие учебники и рукописи давних работ. Они ему не были нужны, но выбрасывать их он не разрешал. В шкафах и секретере нашлось достаточно места, чтобы рассовать вещи. Правда, все основательно пропылится, но это поправимо. Светлана на первый раз взяла домой присланную Пьетро кожаную сумку с тисненым орнаментом — ее старая уже порвалась по швам. Кольцо легко спрятать дома. — Да, чуть не забыла, — сказала ока на прощание. — Виктор Андреевич хочет нас видеть завтра вечером. Ты никуда не скрывайся… Надо заметить, что к тому времени у Виктора Андреевича установились с подругами отношения, приятные для обеих сторон. Он удачно исполнял роль доброго, умудренного житейским опытом дядюшки. В их присутствии он, так сказать, отогревался сердцем, и потому встречи с ними происходили довольно часто и всегда по его инициативе. Признавшись как-то, что имеет слабость к вину, Виктор Андреевич при каждой встрече старался угостить Светлану и Галю. Таким образом, скоро в городе не осталось ресторана, где бы они не побывали. В некоторых ресторанах их принимали с почетом, как постоянных клиентов. Виктор Андреевич по мере сил прививал подругам довольно пошлый взгляд на вещи, часто повторяя, что жить надо проще, смотреть на жизнь легко, не делать из всякого пустяка проблему и не задумываться о будущем. Когда Светлана говорила, что для этого необходимо иметь много денег, Виктор Андреевич возражал: женщинам их иметь необязательно, они должны быть у мужчин. Надо только уметь найти того, кто готов тратить ряди прекрасных женских глаз. Как, например, итальянец Пьетро Маттинелли. Все это излагалось полушутя-полусерьезно, но что-то, вероятно, оседало в неокрепших душах подруг. В иные встречи, когда не ходили в ресторан, Виктор Андреевич катал Светлану и Галю на своей машине, они совершали поездки за город. Эти автопрогулки не прекратились и с наступлением зимы. Мать Светланы, кажется, не замечала, что образ жизни ее дочери в последние полгода заметно изменился. Светлана возвращалась после встреч с Виктором Андреевичем поздно, — как правило, Вера Сергеевна уже спала. Галя вообще была свободна от всякого надзора, так как Ольга Михайловна снова вступила в полосу длительного лечения нервов. Светлана повзрослела за прошедшие полгода в общении с Виктором Андреевичем, и совсем недавняя дружба с Лешей представлялась ей какой-то детской глупостью. Совершенно особняком стоял для нее вопрос о Пьетро Маттинелли. Сказать, что ее самолюбию льстило чувство, которое она возбудила в молодом интересном итальянце, — значит сказать лишь половину. Первую посылку она расценила просто как знак внимания. Вторая укрепила в ней сознание своей власти над людьми, особенно над мужчинами. И вместе с тем, получив вторую посылку, она впервые ощутила готовность подчиниться мужской воле. Она испытывала к Пьетро самые нежные чувства. Неизвестно, что бы она испытывала, будь присланные вещи не столь дорогие и не в таком количестве, но тому, кто позволил бы себе намекнуть ей о покупных чувствах, она бы, не задумываясь, дала пощечину. По прискорбному обычаю, распространенному на всем земном шаре. Свет-лака не хотела видеть неприглядную оборотную сторону медали. Большинство из нас в хорошие минуты склонно рассуждать так: да, в жизни случается много плохого, но это — с другими, а со мной никогда случиться не может. Словом, Светлана, по ее разумению, поступала не лучше и не хуже других. Но оставим это моралистам и вернемся к нашему повествованию… …Виктор Андреевич заехал за Светланой в универмаг в восемь вечера. Там уже была и Галя. Он сказал, что будет ждать их в своей машине, и спустился вниз. «В своей машине» означало, что сегодня они в ресторан не пойдут. Светлана села на переднее сиденье, рядом с Виктором. Андреевичем, Галя сзади. Виктор Андреевич поехал по центральной улице, потом свернул в сторону московского шоссе. — Ну, как, угодил? — спросил он, имея в виду присланные вещи. — Не то слово, — сказала Светлана. — Но все-таки мы с Галей все думаем: с чего такая щедрость? — Нравитесь вы ему, Светланочка. Виктор Андреевич посмотрел на Галю. — Мама еще не вернулась? — Нет. — А папа все работает? — Работает. — Не поехать ли к вам домой? — А что там делать? — сказала Светлана. — Посидим. Галя чаю даст. Как вы, Галя? Она колебалась. Что сказать отцу, если он вдруг увидит в доме незнакомого пожилого мужчину? Галя попыталась в полутьме машины разглядеть на своих часах, сколько времени. — Сейчас половина девятого, — подсказал Виктор Андреевич. — Отец приходит в начале одиннадцатого, — прикинула Галя. — Вообще-то на часок можно. Виктор Андреевич развернул машину. Без десяти девять они были у Гали. Закрыв за собой дверь, Галя бросила ключи на подзеркальный столик. Галя предложила им не чай, а кофе. Они с отцом пили его, только когда Ольги Михайловны не было дома, потому что ее сильно раздражал кофейный запах. Пока Галя была на кухне, Виктор Андреевич завел со Светланой доверительный разговор. — Хочу с вами посоветоваться, — сказал он тихо. — Щекотливое дело. — Мы друзья. — Вы думаете, я бесплатно катаю вас на автомобиле? — кисло пошутил Виктор Андреевич. — А вы ближе к делу, — предложила она. — Видите ли, Светлана, я в последнее время несколько поиздержался. — Он замахал руками, предвосхищая ее возможную реплику. — Нет, нет, наши невинные сидения в ресторанах здесь ни при чем. Были другие причины. — Чем я могу помочь? — серьезно спросила она. — У меня, правда, сберкнижки нет. Виктор Андреевич быстро сунул руку в кармашек жилета и показал Светлане серебряно блеснувший перстень с большим зеленым камнем и спросил: — Как вы думаете, сколько стоит? — Понятия не имею. Это надо у Галины спросить, она специалистка, она знает. — Я тоже знаю. Это стоит не менее тысячи рублей. Но мне нужно семьсот. Кажется, у меня опять будет командировка. — Вы хотите его продать? — Да. Но там, где эти вещи покупают, мне появляться очень бы не хотелось. Я езжу за границу… Ну и вообще… — Понимаю, — сказала Светлана. — Вы хотите, чтобы я его сдала? — Буду вечно благодарен. — Меня могут надуть. Мы это сделаем вместе с Галиной. — Спасибо. — Виктор Андреевич протянул ей перстень. Она положила его в сумку. Потом Виктор Андреевич встал, прошелся по гостиной и заметил с одобрением: — Уютный дом. — Стараниями Ольги Михайловны, — усмехнулась Светлана. — Галина мама вам не нравится? — Родителей не выбирают — так, кажется, говорится? Но я бы от нее сбежала. — Почему же? — Она Галку с пеленок муштрует. Забитого человека сделала. — Неужели? Я как-то не замечал. — Это уж она отошла немножко. А посмотрели бы вы на нее годика три назад! — А что же папа? — А что он может сделать? Подслащивает Галкину жизнь подарочками. А вы, значит, опять за границу? — Не сейчас, чуть позже. — И снова в Италию? — По всей вероятности. — Везет же людям. — Не хотите написать ему? — спросил Виктор Андреевич. — Конечно, напишу. Светлана сбегала в комнату Гали, вернулась с бумагой ручкой, присела к столику. Письмо получилось короткое, но энергичное:
«Дорогой Пьетро! Огромное спасибо за все — от меня и от Гали. Зачем такие дорогие подарки? Очень прошу — не тратьте лиры, лучше приезжайте сами. Ждем Вас — чем быстрее, тем лучше. Светлана. Привет от Гали».Виктор Андреевич сложил листок, убрал в портмоне и сказал: — Между прочим, вы помните первый наш разговор о Пьетро? — Ну конечно. — Вы тогда сказали, он прямой и открытый человек. — А разве не так? — Не совсем. Он гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Я имел случай в этом убедиться. Светлана хотела что-то спросить, но Виктор Андреевич, увидев входящую Галю, быстро сказал: — Впрочем, это чепуха. Галя появилась с серебряным подносом (недавнее нововведение Ольги Михайловны), на котором стояли чашки с кофе и сахарница. — Виктор Андреевич опять в Италию собрался, — сказала Светлана. — Я записочку написала. От тебя привет. — Хорошо, — отозвалась Галя. Виктор Андреевич встал ей навстречу, взял поднос и сказал: — Я говорю Светлане, у вас прекрасная квартира. Никогда не видел, как живут академики. — Хотите посмотреть? — Но прежде выпьем кофе. Выпив кофе, Виктор Андреевич начал новый разговор. — Я должен сделать вам одно признание, милые девушки. Не могу умолчать. — Это всегда интересно, особенно если кто-нибудь признается, что он нехороший человек. Правда, Галка? — сказала Светлана, иронически глядя на Виктора Андреевича. — У вас ядовитый язык, я, кажется, уже сообщал вам об этом, но вы очень проницательны. — Виктор Андреевич поглядел на нее искоса и добавил: — Я, может быть, и скажу нечто нелестное в свой адрес. — Просим, просим. Он посмотрел на Галю. — Я ведь неспроста напросился к вам в гости. За рулем толком не побеседуешь. — Не томите, Виктор Андреевич, — сказала Светлана. — Разрешите один нескромный вопрос? — Пожалуйста. — Мы знакомы уже довольно давно, и я убедился, что у вас, Галя, нет молодого человека. Почему? Вы красивая девушка. Это неестественно. Вместо Гали ответила Светлана: — Один юноша уже задавал Гале такой вопрос. И с тех пор зарекся. Виктор Андреевич понял, что поступил опрометчиво, но продолжал развивать тему: — Я спрашиваю с определенной целью, а не из праздного любопытства. — Становится все интереснее, — сказала Светлана. — Нет, правда! — искренне воскликнул Виктор Андреевич. — Я не сват и не сводня, но письмо племянника навело меня на мысль… подтолкнуло… — У вас есть племянник? — Да, живет в Москве. Ему тридцать пять. В прошлом году развелся и сейчас одинок. — А он кто? — это все спрашивала Светлана. Галя молчала. — Летчик. Служит в гражданской авиации. — Слышишь, Галя? Галя спросила: — Налить еще? — Я не хочу больше, — отказалась Светлана. Разговор о племяннике кончился ничем… Виктор Андреевич взглянул на часы. — Без четверти десять. Скоро придет ваш папа, а мы еще не посмотрели квартиру. Галя повела их из гостиной на кухню, из кухни в свою комнату, затем в комнату матери и, наконец, в кабинет отца. У раскрытого секретера Виктор Андреевич задержался на несколько секунд. Он, между прочим, все время одобрительно причмокивал и хвалил обстановку, чем заставил Галю поглядывать на него с недоумением: его поведение не соответствовало тому образу, который сложился у нее. Восторги были явно преувеличены. Наконец Виктор Андреевич сказал, когда они пришли в переднюю: — Пожалуй, пора и честь знать. — Подождите, мы сейчас, — попросила Светлана, и подруги оставили его одного: Светлане нужно было взять кое-что из вещей, хранящихся в кабинете Николая Николаевича.
Виктор Андреевич моментально преобразился. От солидной неторопливости, округлости жестов не осталось и следа. Он шагнул к столику, где лежали оставленные Галей ключи, вынул из кармана тяжелый, как хоккейная шайба, кусок серого пластилина и быстро, один за другим, сделал на нем оттиски двух ключей — каждый ключ с двух сторон… Прощаясь с Галей, Виктор Андреевич сказал: — А насчет племянника моего вы подумайте. Вдруг понравится. — Чего же думать? Приедет — познакомьте, — снова ответила за подругу Светлана. — Непременно. По дороге к дому Светланы в машине Виктор Андреевич мягко напомнил о своей просьбе относительно перстня: — Вы сумеете выкроить время, чтобы не очень оттягивать? Бедствует человек. — О чем речь, Виктор Андреевич? — Светлана говорила на этот раз вполне серьезно. — Мы вам так обязаны… Они не оттягивали. Во время обеденного перерыва Галя зашла к Светлане в универмаг, и они отправились в магазин «Ювелирторга» — единственный в городе, где у граждан покупают драгоценности. Оценщик, старик в потертом черном пиджаке и не первой свежести белой рубахе, с плохо повязанным галстуком, сунул себе в глаз окуляр, какими пользуются в часовых мастерских, посмотрел камень, повертел перстень в пальцах и сказал: — Вам дадут около двух тысяч. Только за камень, не считая платины. — Спасибо, — поблагодарила Светлана и дернула Галю за рукав шубы. Они покинули магазин. Когда вышли, Светлана сказала: — Я думала, это серебро. — Нет, платина. Это сразу видно. — Жалко сдавать. — Да, камень очень хороший. — Галя вздохнула. — А он думает получить всего семьсот? — Ему столько нужно. — Странно. — Ты хочешь сказать, Виктор Андреевич знает этой штучке настоящую цену? — Он же не маленький, а здесь и ребенку ясно. Что-то я не понимаю… Для чего? Может, он нас испытывает? — спросила Галя. — А черт его разберет. Мужик ничего, во всяком случае, не сквалыга, а что еще мы про него знаем? Они свернули в переулок, ведущий к универмагу, немного прошли молча. — Тебе очень нравится? — спросила Светлана. Галя кивнула. — Тогда нечего рассуждать. Возьми себе. — Откуда у меня такие деньги? — Отец даст. — Не могу я у него столько просить… Вот если бы мамочка моя… — Лешка говорит: если бы у быка было вымя, он бы был коровой. — Ты не поняла… Я думаю, может, матери предложить? Она разбирается. Светлана до этих пор никак не выдавала своего раздражения, но тут не выдержала: — Эх, мямля ты! Была бы у меня хоть какая-то возможность, я бы не упустила. Галя пожала плечами. — Но что же делать?.. Придется сдать… Светлана протянула Гале перстень. — У меня рука не поднимется. Лучше уж предложи мамочке. Галя взяла перстень, хотела положить в сумку, но Светлана сказала: — Надень на палец, а то потеряешь. Галя сняла перчатки, попробовала на один палец, на другой. — Видишь, он мне и велик. Светлана засмеялась: — А ты надень на большой. Введешь новую моду. Серьезный разговор выродился в пустую болтовню, и, подойдя к универмагу, они почти позабыли, по какому немаловажному поводу он начался. А вскоре приехала Ольга Михайловна. Галя показала маме перстень, сочинив при этом благовидную историю, будто у одной из ее сокурсниц тяжело заболели родители, срочно нужны деньги для лечения. Разглядев хорошенько перстень, Ольга Михайловна спросила: — Сколько он стоит? — Я показывала оценщику. Больше двух тысяч. — А она просит семьсот? — Да. — Дурочка. Хорошо, я возьму, но отдай ей девятьсот. Ольга Михайловна в тот же день сняла со сберкнижки девятьсот рублей. Вечером Светлана вручила семьсот рублей Виктору Андреевичу, который остался очень доволен.
ГЛАВА 11 Исповедь наемного убийцы
Курортный городок Гштаад постепенно засыпало снегом. Шла та единственная пора года, когда местных жителей здесь бывает больше, чем приезжих, тогда как во все другие сезоны число отдыхающих значительно превышает число гштаадцев. Михаил и Брокман вели размеренный образ жизни. Вставали со светом, то есть в девятом часу, мылись, брились, завтракали, гуляли (однажды на прогулке Михаил незаметно сфотографировал Брокмана), обедали, играли в карты по маленькой, ужинали и ложились спать. На людях они говорили между собой по-немецки, а когда оставались одни — только по-русски. Брокман обладал достаточным запасом слов, потому что, как он рассказал, ему приходилось регулярно общаться с выходцами из России, да и как-никак его родным языком был все же русский, он пользовался им до десятилетнего возраста, пока жива была мать. В его выговоре слышался южнорусский акцент, но это ничего не портило. Специальных лекций о нравах и быте в Советском Союзе Михаил Брокману не читал. Они устраивали, так сказать, вечера типа «спрашивай — отвечаем». У Брокмана имелся заготовленный заранее вопросник, составленный, по всей вероятности. Монахом. Михаил отвечал на эти вопросы. Пили они мало, но раз в неделю посещали очень дорогой ресторан, расположенный на одной из вершин, окружающих Гштаад. Это был большой, рубленный из толстых бревен дом, где внутри, в центральном зале, горел, потрескивая сухими поленьями, камин, где ветчину развозили по столикам на горячей жаровне, в которой краснели крупные угли, и официант откидывал медово лоснящуюся шкуру с окорока, как плащ, и клал на тарелку тонко нарезанные душистые ломти нежнейшего розового мяса. Поднимались в ресторан и спускались вниз в обтекаемых кабинах подвесной дороги, за что брали тоже довольно дорого. Прислушиваясь к себе, Михаил обнаруживал, что недавняя твердая решимость поквитаться с Брокманом за отца словно бы размягчается по мере того, как ползут эти однообразные дни. Однажды, уже в начале марта, он сделал неприятное открытие: за ними следили. Когда они возвращались в отель после посещения ресторана на вершине, Михаил обратил внимание на высокого сухощавого человека лет тридцати, поджидавшего кого-то у нижней станции канатной дороги. Этот человек бросил на них мимолетный взгляд, но что-то в его взгляде не понравилось Михаилу. Брокман ничего не заметил. Остановившись у входа в отель и оглянувшись, Михаил опять увидел сухощавого — он повернулся к витрине галантерейного магазинчика. Повернулся как раз в то мгновение, когда Михаил оглядывался. Не очень-то ловкий малый, если ему дано задание следить… Брокману Михаил о своем открытии сообщать не стал. Необходимо было срочно установить, действительно ли это хвост, а если да, то за кем следят. Наутро Михаил, поглядев в щель между плотными шторами на улицу, увидел идущего со стороны вокзала вчерашнего провожатого. Тот, не останавливаясь, посмотрел на его окно, перевел взгляд на окно соседнего номера, где жил Брокман, — значит, успел установить, где обитает объект слежки. Но кто именно — объект? После завтрака Михаил предложил Брокману прогуляться. Не успели они миновать миниатюрное здание вокзала, как он засек сухощавого. Вот, значит, какая система: этот доморощенный шпик центром своей паутины сделал вокзал. Что ж, правильно. Если люди приехали в Гштаад не на машинах, а на поезде, скорей всего они и уедут так же. Теперь надо выяснить, к кому шпик приставлен. Михаил похлопал себя по карманам. — Черт, сигареты забыл. — Кури мои, — сказал Брокман. — Терпеть не могу, трава. — Брокман курил американские сигареты «Кент». Михаил предпочитал крепкие французские «Голуаз». — Купим по дороге. — Здесь «Голуаза» нет, а у меня еще два блока в чемодане. Иди, я тебя догоню. Михаил вернулся в отель, поднялся в номер и вправду взял из чемодана пачку сигарет. Для верности посидел минут пять, а когда снова вышел, шпика не заметил. Он его увидел, когда догонял Брокмана. Сухощавый, услышав за спиной торопливые шаги, шмыгнул в стоявший при дороге продуктовый магазин. Так. Значит, Брокманом кто-то сильно интересуется… Они не успели уйти далеко — начался дождь, пришлось вернуться в отель. Сухощавый шпик проводил их, будучи, вероятно, уверен, что хорошо исполняет свою роль. Странно, что Брокман все еще не замечал слежки. Михаил не собирался раскрывать ему глаза… Погода испортилась, и, кажется, надолго. Погода, что называется, не благоприятствовала горнолыжникам, начинавшим понемногу стягиваться в Гштаад: облака скрывали снежные вершины Бернских Альп, в долинах шли дожди вперемежку со снегом, часто туманы спускались с гор вниз, и днем в отеле зажигали свет. Вот в такой пасмурный, туманный день и настал момент, которого терпеливо ждал Михаил Тульев. Вероятно, все же не от скуки развязался у Брокмана язык. Надо полагать, даже у самого ожесточившегося, органически неспособного на раскаяние, верящего только самому себе человека хотя бы раз в жизни возникает потребность излить душу. Набожные делают это на исповедях перед священником. Но Брокман, разумеется, в бога не верил, так же как и в дьявола, — он предпочитал верить своим хорошо тренированным мышцам, великолепной реакции и безотказному, содержащемуся в образцовом порядке оружию. Может быть, смутные воспоминания о матери, которая была очень набожна и во время воздушных налетов, когда они прятались в подвале — это было в Дюссельдорфе, — становилась на колени, шептала молитвы и каялась в каких-то своих смертных грехах, — может быть, толчком для внезапно прорвавшейся откровенности послужили именно эти полустершиеся детские впечатления, связанные с материнскими покаяниями и всплывавшие в безмятежно спокойной обстановке швейцарского курорта. Как бы там ни было, Брокман, лишь совсем чуть-чуть подталкиваемый к этому Михаилом, разоткровенничался и обнажил свое нутро, что называется, до самого дна, не утаив ни единого штриха своей страшной, несмотря на относительную краткость, биографии. Исповедь состоялась в уютном теплом номере Брокмана, где они пообедали. Накануне вечером, возвращаясь с прогулки, Брокман поскользнулся на мокром осклизлом камне, подвернул ногу и слегка потянул связки. Вызванный хозяином отеля врач сделал ему массаж, растер больное место мазью «гирудоид» и наложил тугую повязку, велев дня два полежать в постели и гарантировав полное заживление. Поэтому и обедали в номере. Брокман, в белом шерстяном свитере и серых лыжных брюках, лежал на кровати поверх одеяла. К кровати был придвинут столик, на котором стояло вино и ваза с жареным миндалем. Михаил сидел в кресле по другую сторону столика. Он курил и подправлял пилкой ногти. — Давно хотел тебе сказать: что-то ты не очень похож на француза, — заявил вдруг Брокман вне всякой связи с предыдущим разговором, который касался различных травм, полученных собеседниками в прошлом. — Видишь ли, — отвечал Михаил, — я француз только наполовину. Отец у меня русский. Это и было толчком. Брокман заложил руки за голову, полежал так, глядя в потолок, а потом начал свой рассказ, прерывая его лишь для того, чтобы отхлебнуть вина или прикурить. Вот он, этот рассказ, записанный Михаилом на проволоку портативного магнитофона, лежавшего у него в кармане. «Да-а, а у меня сам черт не разберется, кто я такой — в смысле национальности. Коктейль! Смотри сам, дед по отцу был, правда, чистокровный немец, а женился на шведке. Значит, отец стал шведский немец или немецкий швед, да? Мать была наполовину русская, а наполовину молдаванка. Кто же, выходит, я? Не понимаю, почему, но мать мне, сколько помню, все время твердила: ты русский. Родился я в тридцать шестом году в городе Бердянске, на Азовском море. Там была небольшая колония немцев. Виноград разводили. Отец работал механиком, чинил трактора, где именно — сейчас уже не помню. Мать ухаживала за виноградником и растила меня. Когда Гитлер захватил Украину, отец пошел служить в вермахт, а нас отправил к каким-то своим дальним родственникам в Германию. Его приняли с помпой, мать рассказывала — в газете писали, что вот, мол, у фюрера везде есть верные друзья, готовые пожертвовать собой ради его святого дела, и вот вам пример — Иоганн Брокман, славный сын великого германского народа. И так далее — галиматья несусветная… Отец попросился в танковые части и скоро дослужился до гауптмана. Убили его в сорок третьем, на Курской дуге… Вот тебе и дуга! Всем офицерским вдовам трупы прислали — мы тогда уже в Дюссельдорфе жили, а моей матери никаких героических останков, сгорел отец в своем «тигре» получше, чем в крематории… Да-а, это я потом видел, как может гореть железо, а в детстве не верил… Плохо помню, всего ведь семь лет было, но как мать голосила и причитала — это запомнилось. И еще бомбежки. Союзнички долбали с воздуха старательно. Я после, как вырос, про войну читал, историческое. Про налеты на мирных жителей в книгах ничего не упоминалось, но я-то помню, как один раз завалило нас с матерью в каком-то подвале. Потом долго на зубах кирпичная пыль скрипела. А всех отцовых родственников убило… Причитала мать — с ума сойдешь! Ока в сорок пятом умерла от рака легких, курила слишком много. И вот, представляешь, с сорок третьего, как отец в России накрылся, и до самой смерти долбила она мне: «Твоего папу убили большевики, помни об этом». Для чего ей это нужно было, не знаю. И в школе учитель, грустный такой дядя, все в платок посмаркивался, тоже о красных толковал, о том, как сгубили русские лучших сыновей германского народа. Тихо так плакался, как бы по секрету, и все вздыхал, руками разводил. Но хочешь — верь, хочешь — нет, а на меня и тогда уже никакая агитация не действовала. Я был парень самостоятельный. Когда мать умерла, я продал старьевщику наше барахло, купил пачку жевательной резинки и американские сигареты и поехал в Гамбург. Какая была у меня цель, не помню. И вообще три года после смерти матери я вроде бы и не существовал. Всю Германию исколесил, и милостыню просил, и где-то на ферме коров пас, и почтальоном работал в каком-то городишке. А потом попал в монастырский приют для сирот. Учили там понемногу и работать заставляли, табуретки делали, а жрать в столовую — строем. Год мучился, а потом сбежал. Год по Рейну на барже-самоходке плавал, приютил меня старенький шкипер. Гравий возили, песок, цемент — в общем, что попыльнее, но все же тот год хороший был, много чего я повидал. И главное, все время в дороге, сегодня здесь, завтра там. Хотел меня шкипер усыновить, но тут надоела мне баржа, списался на берег и правильно сделал. Не надо бы шкипера обижать, конечно, да что поделаешь — взял я у него сто марок на разжив. Украл, значит. Сначала думал, после отдам, беру взаймы, хоть и без спросу. А вспомнил про должок видишь когда — только здесь, в этом шикарном Гштааде, чтоб его туманы съели. Шкипер небось давно помер. На реке сильно я вырос и крепкий стал. Как-никак все время на воздухе, пища простая, здоровая, работы хватало. Шкипер по-английски свободно разговаривал, меня поднатаскал. И на мандолине учил играть, но это ни к чему. И вот, значит, заявляюсь я с сотней в кармане в Мюнхен. Дело было летом, в августе, кажется. Ясно, одичал на реке, первым долгом в кино. Какой-то американский боевик крутили. А после кино зашел перекусить в соседний бар. Пива взял. До того я ни разу ни пива, ничего другого не пробовал. А тут выпил две кружки… И так себя прекрасно почувствовал, прямо в рыло кому-нибудь дать захотелось. И подкатывает ко мне такой обтянутый типчик и румяный, как яблочко на витрине. Поюлил возле моего столика, присел и начинает разговорчик: кто, откуда, здешний, нездешний. А потом говорит: «Видите вон того господина за столиком у окна?» Правда, сидит такой гладкий, глазки заплыли, только что не мурлыкает. На столе трость и шляпа. «Вижу, — отвечаю, — но мне до него дела нет». Этот тип решил, наверно, что я деревенщина какой-нибудь, нечего особо церемониться, и объясняет без подготовки: «Вы ему очень нравитесь, он хочет с вами познакомиться». Я тогда еще плохо разбирался кое в каких делах, но сразу смекнул, куда он клонит, и врезал ему между глаз оч-чень плотно. И ноги в руки. Удрал я классно, да недолго радовался… Повезло мне с тем типом — дальше некуда. Их там много оказалось, у этого, с тростью, целая банда. Надо было мне сразу смываться из Мюнхена куда подальше, а я еще два дня околачивался. Ну и нашли они меня. Думаю, не специально разыскивали, а просто случай. Отделали на улице — отбивная по заказу. А после затащили в дом, дали еще как следует, а потом две недели лечили — самим дороже. И девчонку приставили — ухаживала, после у нас любовь была. Этот, с тростью, заворачивал большими делами. Кокаин, морфий и проститутки. В банде человек сто, причем многие по-людски жили — где-то там на службе числились, жены, дети, счет в банке. Приставать ко мне больше не приставали, но отлепиться от них не удалось. Да, по правде сказать, и понравилась новая жизнь. Отвезешь в другой город пакетики, запрятанные в специальные ботинки на два номера больше. Вернешься — пей, гуляй. Сам я к наркотикам не привык, хотя и пробовал. Да и не поощрялось это в нашем братстве — так шефы свою банду называли. Оно и понятно: наркоманы — народ ненадежный… Братство, конечно, звучит красиво, но я скоро увидел, что законы в нем те же самые, как и у банкиров, и у больших дельцов, которые легально зарабатывают. Шефу — тысячу марок, мне — десять пфеннигов. Я попадусь — мне тюрьма с долголетней гарантией, а он по-прежнему будет себе тросточкой помахивать. Но я не в подворотне родился, мне тоже в «ягуаре» поездить хотелось. А уж если ставить на карту свободу, то по крайней мере против хорошего куша, а не полсотни марок за поездку. В общем, попробовал я сработать на себя. Раз как-то получил очередную партию кокаина — полкило в двух пакетах, место назначения — Кельн. В аптеке купил десять пачек аспирина, растолок таблетки, отсыпал из пакетов кокаин, а в пакеты, понятно, аспиринчик добавил. А в Кельне эти пятьдесят граммов продал от себя одному жучку-одиночке. Сошло, никто ничего не узнал. А я на банковский счет две тысячи марок положил, там же, в Кельне. Еще, помню, клерк в банке все на меня глаза пялил — наверно, хотелось спросить, откуда у такого молокососа столько денег. Потом я таким же образом отвез партию кокаина в Штутгарт, и тоже благополучно. И пошло как по маслу. К началу пятьдесят девятого у меня в банке семнадцать тысяч лежало. До сих пор не пойму, как это мне сходило с рук. Скорей всего на пути от оптового поставщика до потребителя не один я химичил. Но за шкуру свою я дрожал, признаюсь. Потому что за такие штучки у братства была одна расправа — нож под лопатку. Может, удалось бы мне здорово разбогатеть, если бы не глупость дикая. Вернее, бдительность я потерял. А дело было так. Жил я в двухкомнатной квартире вдвоем с напарником. За квартиру платил шеф. Такую он систему завел, чтобы холостые члены банды жили попарно: следить друг за другом удобнее, всегда на виду. Я-то был простым курьером, а напарник имел в подчинении человек пять сутенеров. Ему уж тогда под пятьдесят подваливало, и страдал он не то язвой желудка, не то печенью, желтый был, как лимон. Официально, для домовладельца, я считался его племянником. Иногда, бывало, выходим из дому вместе, встретим кого из соседей — он мне что-нибудь воспитательное проповедует, погромче, чтобы слышали. А сам — пробы негде ставить. В молодые годы о нем слава громкая ходила — головорез из головорезов. В банде он прошлой славой и держался. Комната моя запиралась, но какой замок нельзя открыть? Я знал, что «дядя» у меня пошаривает, проверяет, потому что я несколько раз ловушки незаметные оставлял для контроля — волосок на чемодане приклею или там пол у двери пеплом припудрю. Никто не учил, своим умом дошел. Голова у меня рано работать начала, не то что у некоторых. Сила есть — ума не надо, — это кретины выдумали, которые могут разве что сумочку у припоздавшей девчонки вырвать или у пенсионера кошелек отнять. Не мужское дело… Но я, говорю, немного обнаглел и один раз нарушил свое собственное правило — чтобы дома никаких следов. В очередную поездку мой кельнский жучок предложил в уплату за товар часть наличными, а часть — золотом. Перстень у него имелся золотой, с черепом черненым, очень мне понравился. Теперь-то я знаю, что нет ничего лучше счета в швейцарском банке, а тогда польстился на цацку и был наказан. Мне бы продать его, даже выбросить совсем — и то лучше… Короче, через неделю «дядя» устроил у меня тайный шмон и нашел перстень — я его в грязном белье держал. В тот же вечер ко мне пришли два личных исполнителя шефа — пожалуйте на беседу. В машине за город — там у них усадьба была, со старинным домом, с парком и озером. Это в феврале было, погода промозглая, а они мне даже плаща не дали надеть, торопились. Вводят в большую комнату, камин горит, у камина шеф покуривает. Поставили меня перед ним, он руку в карман, потом кулак разжимает — на ладони мой перстень. Спрашивает: «Откуда?» Говорю, на улице нашел, а меня сзади по уху — раз! Поднялся, в черепушке колокольный звон, а он мне из газеты вырванный кусок под нос сует: «Читай!» Оказывается, в Кельне ограбили какую-то старуху баронессу, обчистили родовое гнездо до перышка, и в числе ценностей мой перстень упоминается. Шеф спрашивает: «Так где ты нашел эту штучку?» Опять отвечаю: на улице. И по второму уху — трах! но тут я уже устоял. Думаю, надо как-то выкручиваться, иначе крышка. Каюсь ему: в гостинице, мол, украл. Увидел случайно,когда по коридору шел, что в номере дверь не закрыта, зашел, в ванной комнате на зеркале перстень лежит, ну и соблазнился. Брешу, а сам вижу, не верят ни одному слову. Шеф говорит: «Ты ведь с товаром в Кельн ездил?» С товаром, говорю, доставил по назначению. Расписок мы, понятно, не брали, шефу о доставке сообщали, наверное, по телефону, потому что он говорит: «Знаю, доставил, но все это мне не нравится, даже если допустить, что перстенек ты действительно украл. Тебе же наш закон известен». А закон был — не воровать, тем более по мелочам и в неорганизованном порядке. Я клятву давал, на ноже. Приговор шефа был не очень строгий: держать меня под домашним арестом до выяснения дела. Перстень он оставил себе. Его громилы отвезли меня утром обратно, один остался со мной, сказал — поживем пока вместе. Думаю, докопались бы они до моего счета в банке, если бы не повезло мне в тот день. А случилось вот что. Когда мы вернулись в квартиру и громила Гирш — так его все звали — увидел, что спать второму человеку не на чем, он решил купить раскладушку с надувным матрацем. Для меня. «Дядя» мой был в то время дома, Гирш попросил его сходить в магазин, но у «дяди» живот болел, и воообще он тяжести таскать не любил. Тогда Гирш говорит, посмотри за Карлом — это за мной, — чтобы не уходил, дождался меня, а сам отправился за кроватью. И в этом было мое спасенье. Через окно — исключено: седьмой этаж. Ждать потом другого такого момента глупо. Не знаю, как они там собирались наладить мое и Гирша питание, может, кто-то должен был доставлять нам жратву на дом, хотя бы тот же «дядя», но во всяком случае рассчитывать в другой раз на долгую отлучку Гирша я не мог. Надо было или оставаться овцой и ждать, когда прирежут, или уматывать немедля. Не помню, сколько раз дал «дяде» по роже и под ребра, но улегся он на пол как миленький и до пистолета в тумбочке добраться не успел. Выскочил я из квартиры, поднялся на лифте на верхний этаж, там по коридору прибежал на пожарную лестницу, ссыпался по ступенькам во двор. Постоял, подышал и придумал, что делать дальше. Недаром говорю: голова у меня работала. И, по счастливому совпадению, то, что было мне нужно, находилось рядом. Через пять минут я был на призывном пункте, а спустя часа три значился рядовым бундесвера и ждал отправки в казарму. Хорошенький, должно быть, вид имел Гирш, когда «дядя» рассказал ему, что произошло в его отсутствие. А я себя чувствовал, наверное, лучше, чем мой отец в танке на Курской дуге. Здоровьем меня бог не обидел, медицинская комиссия предложила любой род войск — на выбор. Я решил податься в десантные части. И, надо сказать, не прогадал. На земле оно, может, и спокойней, но шагистику я с детства ненавижу, и потом у десантника на всю жизнь закалка, только не ленись учиться и не бойся потеть. Про службу рассказывать долго не стоит — однообразно… Скажу лишь, что родитель мой дослужился у Гитлера до гауптмана, до капитанского чина, а я — до гаупт-ефрейтора, но с меня и этого довольно, и к тому же я свою голову за фатерланд не сложил. Хвала политикам — в Европе войну никто больше не начинал. В шестьдесят первом уволился я из армии. Сначала было желание остаться по контракту, потому что побаивался я старых дружков. Но дошли до меня сведения, что полиция накрыла шефа. Семнадцать заветных тысяч лежали целенькие, да ещё и проценты наросли, так что на первое время с голоду я не мог умереть, а потом, думаю, посмотрим. Можно собственное дело открыть. Но не вывернулось мне честное счастье. Замахнулся на автомастерскую — видно, в жилах это сидело, от отца, уж и присмотрел подходящую, а цена оказалась мне не по зубам: восемьдесят тысяч. Пока разъезжал да мерекал, денежки растаяли. Да еще спутался я с одной красоткой невзначай, покутили месяц. И в одно распрекрасное утро проснулся я с похмелья в Копенгагене — ни красотки Маргариты, ни бумажки в портмоне. Нет, она меня не обкрадывала, все по чести… Просто прогуляли. Хорошо еще, за отель было заплачено, а то бы скандал… Вот и получилось, что в двадцать шесть лет остался я такой же голый и непристроенный, как в девять, когда умерла мать. Правда, я многому был научен, но не тому, что дает человеку кусок хлеба с маслом. Побросал я в кофр костюмы и белье, собрал с полу мелочь, посчитал — на завтрак с пивом хватит. Но я уже отвык медяками расплачиваться, а главный ужас — что же делать? Воровать? Но на это тоже уменье нужно. Грабеж я презираю. Можно, конечно, наняться подметать улицы, собирать с асфальта совочком собачье дерьмо, как черномазые и алжирцы. Но это совсем не по мне, лучше уж удавиться на галстуке в уборной. Сдал я номер, спустился с кофром вниз. Портье глазам не верит: прибыл постоялец неделю назад, как миллионер, а сейчас сам свой кожаный сундук тащит. Этот портье был замечательный человек, я его на всю жизнь запомнил. Одним словом, чутье мне подсказало, что надо поделиться с портье своей бедой, что он может выручить. Когда тот освободился, я попросил уделить мне пять минут. Он провел меня в темную, без окон, комнату для отдыха. Корчить из себя аристократа я не стал, вывалил все как есть, и портье не удивился. Думал он ровно столько, сколько горит спичка, и попросил коротко рассказать, что я делал, как жил раньше. О братстве я умолчал, сказал, что учился в школе, а потом служил в десантных войсках. «В таком случае я дам вам совет, — говорит портье. — Поезжайте в Париж. На улице Мюрилло найдете контору месье Тринкье. Там для вас найдется подходящая работа». Я объяснил, что у меня даже на дорогу нет. Но он решил вопрос просто. Так как с кофром, по его словам, тащиться туда не имело смысла, лучше оставить на сохранение ему, а он даст мне немного денег на дорогу и на пропитание. Добрый был человек, этот портье, но он не прогадал: кофр был у меня — первый класс и совсем новенький. Прибыл я в Париж, нашел улицу Мюрилло, нашел контору, только это была не контора, а вербовочный пункт, а месье Тринкье оказался полковником в отставке. А набирали они людей для войны в Катанге, по заданию Моиза Чомбе. Этот черномазый проходимец собирался заграбастать все Конго, ему нужны были хорошие солдаты. Своих он не имел, приходилось нанимать за деньги. Я им подошел по всем статьям. Условия для меня были самые великолепные: в переводе на марки две тысячи в месяц — счет я попросил открыть в швейцарском банке, — плюс страховка на случай ранения шесть тысяч. Меня включили в отряд, которым командовал Боб Денар, и скоро я увидел, что это командир — лучше не надо. Вообще ребята подобрались крепкие, большинство — бывшие служаки вроде меня, но я был самый молодой. Боб Денар Африку знал — он когда-то был комиссаром колониальной полиции в Марокко, так что нам, кто попал под его начало, можно сказать, повезло. А после я познакомился и подружился еще с одним славным человеком — Марком Госсенсом… Мы с ним много чего сотворили в этом чертовом Конго. Жаль, он потом погиб в Биафре… Да и не он один. Большие деньги даром не даются, за них кровь требуется.. Я сначала попал в личную охрану Чомбе, и стрелять долго не приходилось. Он хитрый был и осторожный, но, по-моему, глуп, как страус. Важную персону из себя корчил. Надует щеки — блестят, как начищенный сапог, на солнце зайчики пускают. Черный-то черный, а жар хотел белыми руками загрести… В тот раз шла какая-то возня между политиками. Моиза все хотели уговорить, чтобы он успокоился. Больше всего интересов в Конго имела бельгийская компания «Юнион миньер». Золото, уран, алмазы качали оттуда, как говорится, денно и нощно. Чомбе, когда до власти дорвался, тоже себя не обижал, хватал сколько мог. Иначе откуда бы у него такие деньги — целую армию содержать? Наши, из Европы, кто вместе со мной прибыл и раньше, верили только европейцам и держались друг за друга, потому что местные вояки, служившие Моизу, были ненадежные, им и сам-то Моиз не доверял. До конца шестьдесят второго года прокантовался я спокойненько в Элизабетвиле. Кормежка приличная, хочешь выпить на досуге — пожалуйста. Зарплата на твой счет в банке регулярно поступает — казначей не обманывает, копии переводов аккуратно вручает. Но потом за Чомбе всерьез взялись. У Тан, новый секретарь ООН, нагнал в Катангу голубых касок, и нам очень кисло пришлось. Первый раз стрелял я по живым людям, когда Моиз Чомбе перебрался, чтобы не попасть в плен, в маленький городок, где были медные рудники. Нас окружили, и приказ от Боба Денара был — отстреливаться до последнего. Чомбе ждал транспорта, чтобы смыться, а мы держали оборону. Мы хорошо отбивались. Правда, противник в лобовую атаку не лез, но страху лично я натерпелся. Спасибо Денару, он сумел нас, оставшихся в живых, вывести из кольца — оно в одном месте разомкнуто было. Чомбе улизнул в неизвестном направлении, а мы, разбившись на группы, целый месяц продирались сквозь джунгли… Откровенно говоря, не могу вообразить, как бы я снова сумел совершить такой поход. Но молодость все вытерпит. В тот раз вынес я из джунглей всего одну царапину — укололся плечом о какую-то колючку, после нарывало, и остался след, как от прививки оспы. Когда в лесу разделились на группы, Денар сказал, что всякий, кто вернется в Европу, сможет разыскать его, если понадобится, в Париже, в ночном кабаре «Черный кот». Мы с Госсенсом в конце концов добрались до Дакара. Чего это стоило — не расскажешь. В Дакаре мы устроили сами себе карантин, чтобы немного очухаться. Отмылись, оделись по-европейски. Дождались, пока из Швейцарии не перевели деньги, а потом он — в Бельгию, я — в Париж. Теперь-то я ученый был, деньги зря не мотал. Гульнул немного, и шабаш, сел на диету. Слова Денара насчет кабаре «Черный кот» я всегда помнил и изредка туда наведывался. И однажды мы там встретились, и он шепнул, что наклевывается крупное дело — на сей раз, кажется, все будет обставлено намного солиднее и протянется дольше. База и заказчик тот же — Моиз Чомбе. Я просил Денара иметь меня в виду. Повидался и еще с одним из наших. Тот приглашал с собой в Мадрид, к Майку Хору, который формировал свою команду, но я отказался, потому что о Майке я слышал и он мне не нравился. Хор — полковник из Южно-Африканской Республики. Он тоже на Чомбе работал, но под его началом мне служить не хотелось. Его недаром в Африке называли «бешеным Майком». Он из идейных, хотя денежки любит не меньше других. Майк считал себя главным борцом против коммунизма, а меня от этих одержимых тошнит. Они от крови пьянеют, а у меня характер другой. Люблю чистую работу. Если кто-нибудь хочет, чтобы я подставил свою грудь под пулю или стрелял вместо него — пусть платит, а идеи оставит при себе, гарнир из лозунгов я не ем… В общем, завербовался я к Денару, ему можно было верить и служить, а про идеи он не распространялся. Насколько понимаю, обстановка в Конго была тогда для Чомбе очень выгодная. Там раздоры шли, а он грозился установить твердую власть. Во всяком случае, нам, наемному войску, он жалованье платил действительно твердое, и ставки были выше, чем год назад. И набралось нас, белых, гораздо больше. В Мадрид мне все-таки пришлось попасть, потому что там назначили пункт сбора. Из Испании в Конго переброска велась самолетами. Организовано все было четко, как по расписанию. Чьи были самолеты — не интересовался. Наш транспорт сел на столичном аэродроме сразу вслед за личным самолетом Чомбе. Моизу там устроили пышный прием. Разместили нас кого по казармам, кого по частным домам, и началась гульба. Народец подобрался пестрый, были и уголовники, даже знаменитые, например, Карл Шмидт по кличке Мини-Шмидт. В нем росту всего сантиметров сто пятьдесят пять, от силы сто шестьдесят, но мал, да удал. Про него легенды ходили. Он сумел на пару с помощником угнать из-под носа у охраны два грузовика с оружием и патронами, и не где-нибудь, а в Западной Германии, и потом кому-то продал эти грузовики вместе с содержимым. Говорили, заработал колоссальные деньги. Полиция выписала ордер на его арест по-немецки, по-английски, по-французски и по-испански, а он от всех полиций улизнул. Его черта с два и найдешь — маленький очень… Однажды нас, четыре взвода, подняли ночью по тревоге и на транспортерах перебросили километров за сто от Элизабетвиля. Там ребята из отряда Майка Хора попали в осаду, требовалось их выручить. Ну, мы дали черномазым как надо. Две деревни спалили. Семерых повстанцев повесили. А перебили человек сорок. Тогда я первый раз увидел человека, которого ранили стрелой в грудь, нашего, белого. Не хотел бы быть на его месте… За полтора года много чего навертелось. На войну это мало было похоже. Скорее на облаву. То они, черные, на нас наскочат, то мы их подловим. Но, видно, Моиз Чомбе не очень-то умел вперед глядеть. Да и откуда ему было уметь? Он ведь до того, как в правители попал, в Элизабетвиле вшивенькой коммерцией промышлял, мелкая сошка. Золота и алмазов он наворовать при первой авантюре успел и при второй не терялся. Но для того, чтобы такое громадное государство в узде держать, мозги иметь надо. В октябре шестьдесят пятого опять пришлось нам драпать из Конго. Против Чомбе все время борьба шла, но несогласованно, и к тому же он сильную поддержку имел от тех, кому такую сволочь выгодно было держать у власти. Наконец нашелся генерал, который собрался с духом и сверг Чомбе. Это был генерал Мобуту. Слава аллаху, в шестьдесят пятом через джунгли пробираться не пришлось. Организованно отбыли на самолетах в Испанию. И командиры сказали людям, чтобы те, кто захочет снова вернуться в Конго под знаменем Чомбе, держали связь с вербовочными пунктами, которые будут открыты во многих городах: в Риме, Париже, Брюсселе, Льеже, Женеве, Бордо, ну и, конечно, в Мадриде и Лиссабоне. А кто окажется в Родезии или ЮАР, то и там найдет вербовщика, когда пожелает. Бешеный Майк на пенсию пока не собирается. Месяца два я жил в Мадриде тихо-спокойно, девушка у меня была не хуже Маргариты, да и не такая пьяница. Компанию водил исключительно с нашими, из командос. У всех такое настроение, что не сегодня-завтра нас опять позовут, поэтому держались дружно. Тогда я и познакомился с Гейзельсом и Франсисом Боненаном. Это были не нам чета — хитроваты, таких под пули в джунгли не погонишь. Кому как, а мне они не понравились. Но Гейзельсу, врать не буду, должен сказать спасибо. Он мне сильно помог, пристроил к делу. Пройдоха Боненан втерся к Моизу в доверие и знал все его планы. Незадолго до рождества сошлись мы большой компанией в номере у Гейзельса обсудить положение. И Гейзельс сообщил, что в ближайшее время, то есть в шестьдесят шестом году, нам на работу в Африке рассчитывать нечего. Так ему сказал Боненан, а тому можно было верить. Приуныли мы. Год, конечно, можно и пересидеть, но денежки-то текут, а за простой никто не платит. Когда расходились, Гейзельс меня задержал. Чем я ему понравился, трудно было понять. Но он без всякой корысти выразил желание мне помочь. А может, его корысть состояла в том, что ему был сделан заказ на парня вроде меня и он получал за это комиссионные. Точно утверждать не буду, но Гейзельс не из тех, кто упустит возможность заработать. Короче, он дал мне адрес и записку к человеку по имени Алоиз и объяснил, что у него на службе я при известном старании смогу обеспечить себе приличную жизнь. После я понял, почему Гейзельс выбрал именно меня. Я успел приобрести репутацию самого меткого стрелка и никогда не терял спокойствия. А это у нашей бражки ценилось. Все бы хорошо, да только адрес у этого самого Алоиза был не очень подходящий — Нью-Йорк. Зайцем туда не полетишь, не поплывешь, платить надо. И неизвестно, может, зря протрясешься. Засомневался я, опять пошел к Гейзельсу через неделю, а он меня увидел и говорит: «Ты еще здесь?!» И объяснил, какой я дурень, что до сих пор торчу в Мадриде, тогда как уже мог бы делать под руководством Алоиза доллары. Умеет он убедить… Мы, правда, как-то упустили из виду, что для поездки в Штаты на длительный срок нужна специальная виза, но Гейзельс взялся все устроить. И действительно, через несколько дней у меня было разрешение на въезд в Штаты с правом пребывания на полгода и с последующей возможностью продлить срок, если пожелаю. В начале марта я прилетел в Нью-Йорк. По адресу, который дал мне Гейзельс, нашел небоскреб на Манхэттене, весь набитый офисами и бюро. Алоиз оказался солидным человеком лет пятидесяти. Он сидел в комнате за двойными дверьми. На двери — номер из серебристого металла и табличка: «Адвокат». В кабинете стол и два кресла и больше ничего. Алоиз прочел записку Гейзельса — там по-английски было написано, что ее предъявитель, то есть я, — тот самый парень, который нужен Алоизу. Так мне еще в Мадриде сам Гейзельс объяснил, потому что читать по-английски я не умею. Разговор немного понимаю — шкипер все-таки целый год меня учил, кое-что запомнилось, а читать и немецкие-то книги или газеты особенно некогда было. Но проблема с языком сразу отпала, потому что Алоиз говорил по-немецки как настоящий немец. Ни о чем не спрашивая, он дал мне ключ от квартиры, написал на листке из блокнота адрес и растолковал, как туда проехать. Предупредил, что больше я никогда не должен появляться в его офисе, сказал, чтобы я поселился в этой квартире, обжился, а он скоро меня навестит. Потом вырвал из блокнота лист, посадил меня в свое кресло, дал авторучку и попросил написать расписку, что я получил сто долларов. Пока я писал, он отсчитал сотню пятидолларовыми бумажками. Не нравилась мне эта процедура с распиской, но капризничать не приходилось — ведь я к нему пришел, а не наоборот. Вручив деньги, Алоиз сказал, что лучше было бы дать однодолларовыми бумажками, но таких у него нет. Я удивился, и он объяснил, что, во-первых, от меня за милю пахнет иностранцем, а во-вторых, сразу видно, что я не из богатых, поэтому чем мельче купюры, тем мне более к лицу. Сказал бы он такое в Конго, я бы из него решето сделал, но разговорчик-то происходил в Нью-Йорке. А вообще Алоиз был прав. От американцев я заметно отличался. И загар африканский с меня еще не сошел. «Впрочем, — сказал Алоиз, — ты можешь выдавать себя за фермера с юга. У них, — говорит, — тоже вот такие физиономии — лоб белый, а остальное — как у мексиканцев». Мы в Африке пробковые каски от солнца носили, поэтому у меня действительно половина рожи как сметана, а половина черномазая. Шляпу в городе снимешь — глядят, как на клоуна. Я к тому о загаре распространяюсь, что из-за него-то едва и не влип на первом же деле. Потом Алоиз вынул из стола фотоаппарат, поставил меня к светлой стенке и сделал несколько снимков. Подробности жизни в Нью-Йорке рассказывать неинтересно, скажу только, что поместил меня Алоиз в однокомнатной квартире, с холодильником, с телефоном. На третьем этаже огромного старого дома по соседству с Гарлемом. Дня через три он заехал ненадолго вечером. Спросил, умею ли я водить машину. Это я умел. Он сказал, что в моем распоряжении будет «форд», не новый, но вполне на ходу. Только одно условие: к дому я на машине никогда не должен подъезжать. Чтобы жильцы не видели меня в машине. Значит, я должен ее парковать где-нибудь подальше, лучше на западной окраине. Алоиз снабдил меня схемой нью-йоркских улиц и загородных автострад, чтобы я как следует ее изучил. А под конец положил на стол мои водительские права. Неделю я осваивался с машиной и с уличным движением. Нудная работенка. Но зато когда вырвешься из города на какую-нибудь скоростную автостраду — уже удовольствие, особенно для того, кто любит быструю езду. По указанию Алоиза я съездил в одно местечко, километрах в двухстах от города. Там лес большой, по опушке идет дорога, а за лесом перед речкой — большой овраг. В тот день, когда я туда ездил, уже после возвращения, Алоиз пришел ко мне и принес в чемоданчике тяжелый длинноствольный пистолет с глушителем. Я таких раньше в руках не держал. Алоиз предупредил, чтобы я брал его только в перчатках. Тут у нас впервые зашла речь о моих обязанностях и о его обязательствах. Он не юлил, выложил все как есть. Я должен отправить на тот свет незнакомого мне господина — Алоиз обязуется уплатить три тысячи долларов. Просто и ясно, как апельсин. Все, что называется подводом, то есть необходимые сведения об этом господине, Алоиз брал на себя. Пока мне полезно съездить в тот овраг и пристрелять пистолет. По утверждению Алоиза, эта пушка способна пробить человеческий череп со ста метров. Он дал мне под расписку еще двести долларов и сказал, что они в мой гонорар не входят. Вроде дополнительной платы за вредность профессии… Ну, смотался я в овраг, нацепил на куст бумажку и расстрелял две обоймы по девять патронов. С разных дистанций. Бой у пистолета оказался отличный, мушку ни вправо, ни влево двигать не пришлось, ни поднимать, ни укорачивать. Только прикоптил ее немного, чтобы не отсвечивала, и из восемнадцати всего одна пуля мимо мишени, когда я не с локтя стрелял на сто шагов. Вскоре Алоиз показал мне моего клиента. Мы сидели в машине, а он вышел из какого-то административного здания, облепленного вывесками и табличками. Его сопровождал насупленный чернявый парень моих лет, по виду — боксер. Алоиз сказал, что это шофер и телохранитель. Клиента я хорошо запомнил и в лицо, и фигуру тоже. Мне показалось, что он очень похож на Алоиза. Да так оно и было… Клиент сел в свою машину на заднее сиденье, телохранитель — за баранку… Алоиз дал мне адрес любовницы клиента, где он бывает раз в неделю, по четвергам. Перед тем как сделать дело, мне надо провести тщательную рекогносцировку, наметить удобную позицию и пути отхода. Все это — по моему собственному выбору, но одно условие нужно соблюсти обязательно: я брошу свою машину недалеко от места происшествия и оставлю в ней водительские права на имя Ричарда Смита. Права эти, совсем новенькие, как и мои, Алоиз сунул в карман на тыльной стороне спинки моего сиденья. Алоиз, между прочим, когда являлся ко мне, всегда был в перчатках. А я по его требованию без перчаток не садился за руль… Да, пистолет я тоже должен был оставить в машине… Гонорар Алоиз обещал принести наутро после исполнения, но я потребовал гарантий. Он ведь мог меня и надуть. Неприятный разговорчик произошел тогда. Алоиз все твердил, что мне же известен его офис. Куда он, мол, денется. Но не это меня убедило. Знаю я, как оно бывает… Сегодня сидит человек в кабинете, а завтра приди — там другой. «Кто такой мистер Алоиз? Здесь нет и никогда не было мистера Алоиза! Вы ошиблись адресом». Он справедливо сказал, что, когда я к нему явился, он мне поверил, в зубы не глядел. Ему достаточно было рекомендации Гейзельса, и если я считаю возможным иметь дело с Гейзельсом, с какой стати мне подозревать в нечестности его, Алоиза? Это он правильно говорил, я ему поверил. Ты спрашиваешь, не боялся ли я идти на убийство? Не мучился? Совесть и прочее? Смотря что считать боязнью… Страшно было влипнуть, ясно. Но бояться нужно было больше этому господину, которого я не знал даже, как зовут, и про которого Алоиз, для того, кстати, чтобы моя совесть не слишком страдала, сказал, что он очень, очень плохой человек, по нем даже не вздохнет никто, а все будут рады увидеть его в гробу. Вот я заодно и насчет совести объяснил, но если этого тебе мало, скажу еще вот что. Убивать одних по просьбе других — это же моя профессия, я к тому времени уже три года только тем и зарабатывал. Получается, что совесть здесь ни при чем. А три тысячи долларов на дороге не валяются. В Африке за такие деньги надо три месяца потеть. А тут один выстрел… Нет, про совесть не будем рассуждать. Банкиры же спокойно спят, правда? У богачей аппетит хороший? А чем они лучше меня? Сами стрелять не умеют? Так за них стреляем мы. Вся разница… О совести пусть пекутся попы и монахини, а нам жить надо. В общем, поехали дальше. Или тебе надоело? Не надоело? Тогда попивай винцо и слушай. В первый раз в своем прошлом копаюсь, даже самому занятно… Поехал я на рекогносцировку. Картинка такая: дом, где жила милая моего клиента, стоит на тихой стрит, ширина проезжей части метров пятнадцать, да тротуары с двух сторон — метров шесть. Напротив — точно такой же десятиэтажный дом во весь квартал. Эту стрит пересекает широкая авеню, на которой движение оживленное. До угла — сто метров. На углу — закусочная в полуподвальном помещении. Парковаться можно на платной стоянке чуть дальше закусочкой по авеню. В первый же четверг я установил, что клиент паркуется на этой стоянке. Телохранитель проводил его до подъезда, а сам пошел в закусочную. Это было в семнадцать ноль-ноль. Ровно в девятнадцать телохранитель был у подъезда, и прямо тут же ему навстречу появился из парадного клиент. Видно, очень деловой человек, все расписано по секундам — когда ковать деньги, когда любить. С таким не соскучишься… Все это хорошо, плохо другое: огневой позиции в доме напротив, чтобы стрелять из окна, не было. Там лифт, лестничной клетки нет. Запасная лестница выходила во двор. Но я подумал: раз Алоиз все равно велел бросить машину неподалеку и если клиент, на мое счастье, свой «паккард» ставит отсюда за сто пятьдесят метров, то можно стрелять из автомобиля. Так и решил, хотя при этом варианте надо было считаться и с телохранителем. Он по мне тоже может выстрелить. Но шансы у нас неравные. Я все-таки буду в машине. Одно затруднение ликвидировать я не мог: дело происходило в марте, на этой улице даже и в солнечный летний день, наверное, бывало темно, а сейчас в семь вечера фонари еще не зажигали, и за десять шагов не разберешь, кто по тротуару идет — мужчина или женщина. В квартирах свет горит, но окна зашторены плотно, а реклам никаких нет. Но я на свое зрение надеялся, а для уверенности купил бутылочку рыбьего жира, целую неделю пил — помогает глазам в темноте, это меня еще шкипер на Рейне научил. По всем расчетам, мне надо стрелять минимум два раза, хотя пули и разрывные, попади в любую точку корпуса — человеку крышка. Но если клиент уже ученый, он обязательно после первого выстрела ляжет, попали в него или не попали. Стало быть, второй выстрел, по лежачему, для страховки необходим. Третий тоже не исключен, потому что телохранитель секунды через три сообразит вытащить свою пушку. Но я надеялся на темноту, да и «фордик» у меня был черный. Не хотелось бы трогать телохранителя, он-то наверняка наш брат, из тех, кто стреляет за других… Все я вроде расписал, как по нотам, оставалось дождаться следующего четверга, потому что тянуть я не люблю. И все бы гладко и сошло, если бы не мой африканский загар, вернее, если бы я о нем не забыл. А главное, Алоиз меня предупреждал. Да и не ошибка это, а просто штука в том, что, когда идешь на такое дело, надо глядеть не на неделю вперед, а немного дальше. Никаких правил я не нарушил, а просто два раза зашел в закусочную на углу поесть. Ничего там не пил. Только пожевал. Но когда жевал, то шляпу снимал. А без шляпы я приметный. Каждому известно: заставьте трех разных свидетелей рассказать об одном и том же происшествии — такой винегрет получится, что сам папа римский не разберется. Но мою клоунскую рожу семь человек одинаково запомнили и описали, а все из-за проклятого загара. Настал тот день, тот четверг. Без четверти пять я притопал пешком на угол, зашел в закусочную, взял чашку молока, сел к окну. Точно в семнадцать прошел клиент с телохранителем. Я допил молоко и отправился за машиной — далеко ее оставил, минут сорок ходьбы. Надел перчатки, сел за руль, покурил, достал из чемоданчика пушку, дослал патрон в патронник и спустил предохранитель, чтобы не забыть в последнюю секунду — знаешь, как иногда фотографы забывают снять крышечку с объектива. И поехал кататься вокруг по довольно пустынным в этом районе стритам. К углу, где закусочная, я прибыл без двух минут семь. Притормозил, вижу — телохранитель наискосок переходит улицу. Дал ему пройти метров тридцать и тихо так ползу следом. Стекло правой дверцы было у меня опущено. Все произошло по расписанию. Стрелял я метров с пяти, целил в грудь. Клиент упал на тротуар, как переломился, сторож его ничего не понял, растерялся, потому что выстрела не слышал — у моей пушки такой тихий звук был, похоже, как будто камешек в воду бросили — тиньк… Второй раз стрелять не стал, нажал на акселератор, рванул вперед до следующего угла, завернул, тут же — стоп, машину запер и резвым шагом до подземки — там недалеко было. Пистолет я оставил под сиденьем, на полу. Через час я был дома. Выпил сразу полбутылки виски, принял душ, допил и лег спать. Утром распечатал другую бутылку, опохмелился и стал ждать Алоиза. Он пришел, когда стемнело. Сначала ничего не говорил, кинул на стол в кухне конверт с деньгами, посидел, пока я считал, а потом достал из-под плаща сложенный лист, вырванный из газеты, расстелил его, ткнул пальцем в фото, на котором была знакомая мне сцена: на тротуаре клиент лежит, над ним стоит телохранитель. Только странно мне показалось, что он в аппарат смотрит, а рукой в живот своему хозяину тычет. Не сразу дошло, что это он уже после полицейским, наверное, показывал, как все случилось. Все правильно, говорю я Алоизу, так оно и было. А он говорит: читай, дурак. Я объясняю, что читать по-английски не умею. Тогда он сам прочел. Под фото были написаны неприятные вещи. Крупным шрифтом выделялись слова насчет того, что за два часа до убийства в закусочной видели человека со странным лицом: лоб белый, остальная часть очень темная. Пятеро постоянных посетителей закусочной, кассирша и раздатчица молочных продуктов утверждают, что человек этот вызывал неопределенные подозрения своим поведением, но чем именно — не сообщалось. Раздатчица и кассирша сообщили также, что подозрительный субъект посещал закусочную несколько раз в последние две недели перед трагическим происшествием — это они не врали. Непонятно мне было только, чем я мог вызвать подозрения, кроме загара. Я спросил у Алоиза, что там сказано про убитого. Он разозлился, потому что мне не о том думать теперь надо, но все же сказал, что пострадавший содержал какую-то посредническую контору, в прошлом привлекался к суду по делу нелегальных игорных домов, но за недоказанностью обвинения оправдан. Да, Алоиз был, как всегда, прав: мне нужно было думать о собственной безопасности. Водительскими правами и машиной, а может, и пистолетом он пустил полицию по следам неизвестного мне Ричарда Смита, но куда я сунусь со своей приметной рожей? Еще слава аллаху, что перед соседями никогда шляпу не снимал… Дело обернулось так, что Алоиз видел один выход: я должен исчезнуть из Нью-Йорка и вообще из Штатов. Договорились, что он доставит в квартиру запас продуктов на неделю, чтобы я из квартиры носа не высовывал. Тут же и смотался в магазин, притащил коробку с разными консервами. А пока ходил туда-назад, ему неплохая мысль в голову пришла: попробовать свести мой загар какими-нибудь средствами. Но это еще требовалось проверить, есть ли такие средства. Я куковал два дня на консервах. Наконец является Алоиз, выставляет на стол два флакончика — в одном белая жидкость, густая, как сливки, в другом голубоватая. Это его одна знакомая дамочка научила. Черт его знает, что это были за снадобья, во всяком случае, пахли приятно. Втирал я их по три раза на день, морду щипало, думал, протру шкуру до дыр. И представь, через неделю посмотрелся утром в зеркало — розовенький такой бутончик, поросеночек из-под свинки. Чудеса косметики! Двадцать шестого марта я улетел в Мадрид. Алоиз, конечно, меня не провожал. Мы простились, когда он привез мне билет. Расстались большими друзьями, он, признался в своем великом уважении ко мне, а я признался в уважении к нему. Алоиз высказал надежду, что наши отношения на этом не прервутся, а, наоборот, будут крепнуть. Просил меня завести в Мадриде личный почтовый ящик, чтобы он мог в случае необходимости послать мне депешу. У него были предчувствия, что мои услуги могут понадобиться еще неоднократно. Ну я-то всегда готов, я солдат, завербованный его величеством долларом, а также ее величеством маркой, а также его превосходительством фунтом, и избавь нас господь от ее преподобия итальянской лиры, ибо считать до миллиона не умею, а приземлись я не в Мадриде, а в Риме и обменяй доллары на лиры — сразу стал бы миллионером. А итальянским миллионером я быть не хочу. Дружки мои в Мадриде лапу еще не сосали, но порядком порастряслись и потому с нетерпением ждали трубного гласа. Я кое-кого угостил, расспросил. Гейзельса тогда не нашел, но там другие были, вхожие к Моизу Чомбе, вернее, к Боненану, и хорошо осведомленные. Ходили слухи, что катангский коммерсант обязательно хочет стать премьер-министром Конго, как будто уже и планы подробные составлены. И этому можно было верить, так как Чомбе, по дурости ли или потому, что был порядочный нахал, свои ближайшие намерения никогда в секрете не держал. Но дни шли, а по тревоге нас никто не поднимал. Я начинал уже подумывать, где бы найти новую работенку, когда получил письмо от Алоиза. Это было в начале мая, уже наступала жара, и очень кстати оказалось его письмо, потому что надоело мне жариться, загорать больше не хотел, тянуло куда-нибудь посевернее, а Алоиз приглашал на свидание в Цюрих, где он собирался быть транзитом. Мою дорогу он оплачивал, так что я ничего не терял. Я послал телеграмму: согласен. Седьмого мая мы встретились в цюрихском аэропорту. Алоиз летел дальше — не то в Стамбул, не то в Багдад, у него было всего два часа свободных, и мы провели их в старом темном ресторане неподалеку от железнодорожного вокзала, там столик от столика отделен деревянными перегородками… Но нам хватило для разговора и тридцати минут. Задание было такое же — убрать человека. Я настроился поторговаться, но Алоиз сам назначил более высокую плату, чем первый раз, — пять тысяч долларов. Дорога в оба конца — его, и еще триста на мелкие расходы. Две с половиной он выложил тут же как задаток, другую половину — когда исполню и вернусь. Грех было отказываться. Он показал мне портрет пожилого человека. Лысина большая, глазки маленькие, лоб в морщинах, нос толстый и длинный, как баклажан, губы закрывает. Не чересчур симпатичный, в общем. С ним можно было все разыграть как и с первым, но Алоиз боялся повтора, потому что тогда для полиции уже возник бы определенный почерк, а это нежелательно. Раз есть почерк, можно сравнивать и сопоставлять разные там причины и следствия, глядишь, до чего-нибудь я докопаются. Так объяснял мне Алоиз. Значит, метод должен быть другим. Но мне нравилось то оружие, которое нам верно послужило с первым моим клиентом, и Алоиз сказал, что пистолет опять можно использовать такой же и он у него имеется, но все остальное, то есть обстоятельства, нужно придумать по-новому. Никаких отвлекающих штучек — вроде прав на имя Ричарда Смита — он мне обеспечить на сей раз не сможет, значит, уже непохоже на случай с первым клиентом. Для меня это было хуже, но подвод Алоиз дал первоклассный. Я запомнил распорядок дня нового клиента, Алоиз нарисовал расположение его загородного дома, откуда он в восемь утра отправлялся на работу в город и куда возвращался каждый вечер, задерживаясь иногда часов до двадцати двух, но не позже. Алоиз велел перерисовать этот план, я перерисовал, а свой листок он сжег в пепельнице. Потом он дал мне ключи от квартиры в Нью-Йорке и назвал ее адрес — это была не та квартира, где мне пришлось вытравлять прошлый раз загар с лица. Алоиз сказал, что я найду там пистолеты двух разных систем и могу воспользоваться любым, по выбору, а кроме того, в шкафу на кухне есть три мины с часовым механизмом. Мины миниатюрные, но большой взрывной силы. Одна в виде коробочки с ваксой для ботинок, а две другие сделаны под игрушки, какие вешают в автомобиле перед ветровым стеклом, — обезьянка и Микки Маус. Алоиз подробно растолковал, как ставить мины на боевой взвод и включать часовые механизмы. При желании с помощью тонких проводов, которые тоже лежали в шкафу, их можно законтачить, скажем, на акселератор или на тормоз. Алоиз упомянул, что у клиента две машины, и в одной висит Микки Маус, а в другой — обезьянка. Мне же придется взять автомобиль напрокат. Да, он еще предупредил, что пистолеты пристреляны, целить надо под яблочко. А главное условие состояло в том, чтобы я управился за десять дней — ровно столько он будет отсутствовать в Штатах. Вот такой предусмотрительный попался мне наниматель. Лучше не бывает… Следующая встреча, значит, через десять суток в этом же ресторане, и я получу остальную часть гонорара. Он улетел на восток, а я тем же вечером — на запад, за океан. Паспорт у меня был в полном порядке, таможенный досмотр меня не страшил, перед ними я чист. Чтобы не тянуть резину, скажу сразу: минами я не воспользовался, а пристрелил клиента у него дома, из пистолета. Вечер был душный, он вышел на веранду, включил свет, сел в кресло-качалку, положил газету на колени, надел очки. Я стрелял из-за угла соседней виллы — она пустовала. Пуля попала ему в лицо, и он сделался белый, как рубашка. А на стене позади него большое красное пятно образовалось — с велосипедное колесо. Пуля-то разрывная… Так он и остался сидеть, отвалившись на спинкукресла. Я спокойно уехал, сдал прокатный «кадиллак» хозяину, оставил в квартире пистолет, и в аэропорт. Быстро обернулся, два дня пришлось Алоиза в Цюрихе дожидаться. Жалел, что не прихватил тот пистолет — замечательная машина. Но можно было нарваться в аэропорту, рискованно… Алоиз рассчитался честь честью. О происшествии он уже знал, а откуда — неизвестно. Об этом случае газеты почему-то не писали. Наверное, ему кто-то из Нью-Йорка сообщил. Я тогда подумал, что у него и контроль налажен. И впервые любопытство меня разобрало: кто он такой есть, этот Алоиз? Но спрашивать человека вот так прямо — мол, скажи, пожалуйста, что ты за гусь? — было бы невежливо. Он хорошо платит — этого достаточно. За три месяца я заработал восемь тысяч долларов. Служба у Чомбе казалась мне теперь напрасной тратой времени. До мая шестьдесят седьмого года я получил от Алоиза еще несколько заданий. Одно пришлось выполнять без пистолета, можно сказать, голыми руками, а мне это противно. Да чего-то и перемудрил, по-моему, Алоиз в тот раз. Ему обязательно требовалось так обставить дело, чтобы клиент вроде бы сам упал и ударился о ступеньку крыльца. Пришлось глиняный слепок ступеньки добывать, потом Алоиз доставил мне железный уголок, и вот этим уголком ударил я старика в висок… Было это недалеко от Парижа… Нет, лучше без таких штучек работать… Мне после старик целый месяц снился, хоть иди свечку ставь… Но прошло… Все проходит… Да-а… А потом мы с Алоизом разошлись. Это целая история, и я до сих пор не разберусь, правильно я поворот сделал или поспешил, прогадал или выгадал. Может, и прогадал, но очень уж: соблазнительная подвернулась комбинация… Если тебе не надоело, могу рассказать. Не надоело? Ну, так слушай… В мае шестьдесят седьмого, когда у нас в Мадриде уже точно было известно, что вот-вот начнется отправка в Конго — уже мы и зарплату за месяц получили, — приходит мне вызов от Алоиза. Ну, я уже привык, что если он приглашает, значит, все подготовлено, больше двух недель не задержусь. Отправка раньше июня вряд ли начнется — это мне удалось разузнать. В общем, лечу в Нью-Йорк. Опять, как всегда, квартирка в старом доме, где половина жильцов — эмигранты. И без дела не высовываться. Алоиз сам приходит, дает инструкции, а тебе остается только ждать сигнала. Ну вот, настает день, Алоиз показывает мне живого клиента, которого я обязан сделать мертвым, сообщает его расписание жизни, маршруты езды и прочее, снабжает оружием. И назначает крайний срок. А на следующее утро — я как раз брился в ванной — раздается звонок: кто-то просится в квартиру. «Кто бы это?» — думаю. У Алоиза есть ключи, да и не в его правилах ходить по утрам. Решил не открывать. Снова звонок, длинный, настойчивый. Мне стыдно стало, что я затаился и даже не дышу. Пошел открывать. В первый момент, когда распахнулась дверь, я решил — все, тут тебе и крышка. Глупое положение: стою с намыленной рожей, в руке безопасная бритва, а передо мной — кто бы ты думал? Не угадаешь… Телохранитель того первого клиента, брюнет с нахмуренными бровями. И вместо того чтобы получить пулю в лоб, слышу вежливый такой голос: «Извините, можно к вам на минутку?» И так я от неожиданности поглупел, что говорю: «Пожалуйста, прошу вас». Мог бы и поостеречься — может, он при открытых дверях не желал со мной кончать, при закрытых же безопаснее. Но он прошел в комнату первый, я сзади. И начинается разговор. — Меня зовут Мортимер, — сообщает гость. — Я имею дела с тем же человеком, что и вы. Я думаю: за кого он меня принимает? Если сам псих, то я-то пока в своем уме. — Какого человека вы имеете в виду? — спрашиваю. — Алоиза, — спокойно отвечает он. Кто хочешь удивился бы, но я приучил себя никогда рот по-глупому не разевать. — Ну и что дальше? — интересуюсь. — Мне известно, чтó вы должны организовать для Алоиза, — объявляет он все так же спокойненько. Что прикажете делать, когда вам говорят такие вещи? Я предложил ему сесть и закурить. Закурили. — Так расскажите, что же я должен организовать? — прошу я. Мортимер вежливо и совершенно правильно излагает задание Алоиза. — Кто же вы такой? — спрашиваю. — Я тоже работаю на Алоиза, — отвечает Мортимер. — Этим все сказано. Но у меня одно с другим как-то не вяжется. Он ведь был телохранителем того убитого клиента. Если он работал на Алоиза, зачем было Алоизу нанимать меня и устраивать целый спектакль? Продолжаю выяснять: — А вы давно на него работаете? — Нет, всего полгода. Ага, думаю, значит, просто сменил хозяина. Спрашиваю дальше: — А до него вы у кого работали? Мортимер мог бы и не отвечать или наврать чего-нибудь, но он, видно, пришел не комедии разыгрывать, а по делу. Очень он был серьезный и смотрел из-под бровей. — Раньше я тоже ходил по частному найму, — объясняет, — но немножко другой профиль. — А именно? — Я был охранником, телохранителем. Моего хозяина убили. У меня на глазах. Кто же после этого будет меня нанимать? Это он справедливо рассуждал. И мне понятно стало, что после того случая Алоиз прибрал Мортимера к рукам и заставил служить себе. Все как полагается, как у порядочных людей. Для интереса оставалось только узнать, кем же был его прежний хозяин — из этого можно было построить догадку насчет того, что за тип Алоиз. Вернее, что за персона, какого калибра. Если мой первый клиент был и у Алоиза первым… В общем, если знать масть того клиента, можно и масть Алоиза определить.Тут уже получается целый расклад. — Если не секрет, — говорю, — чем занимался ваш несчастный прежний работодатель? — Всем понемногу, — отвечает Мортимер. — Почему же его убили? — Он мог сделаться конкурентом. — Кому? — Алоизу. — А в чем? Мортимер посмотрел на меня с сомнением — не валяю ли я дурака. Но мне правда ничего не было известно. — Он хотел заняться тем же делом, каким занимается Алоиз. — Адвокатом работать? Теперь я действительно немножко балдой прикидывался. Мортимер пошел в открытую. — Алоиз принимает заказы на убийство, — сказал он, — а такие, как мы с вами, их исполняем. — Понятно, — говорю, — продолжайте. И тут он меня ошарашил — положил на стол ключ. Я спрашиваю: — Ну и что? — Это от вашей квартиры. Можете убедиться. Чем дальше, тем непонятней. Пока я раздумывал, что бы такое сказать, Мортимер решил, видно, все прояснить. — Если я ошибусь, то есть если мы с вами не сговоримся и вы осведомите Алоиза об этом разговоре, мне будет плохо. Но я думаю, вы все-таки согласитесь на мое предложение. — А что вы хотите предложить? У Мортимера тоже голова не соломой набита была. По виду — боксер, а соображает как профессор. Вот какую комбинацию он разработал. — Я знаю человека, которого вы должны убрать, — сказал Мортимер. — У него много денег, и ему еще нет пятидесяти. Алоиз заплатит вам семь тысяч и мне пять… — А вам за что? — задал я идиотский вопрос. — За вас. Час от часу не легче. — Как это за меня? Мортимер подбросил ключ на ладони. — Я должен спрятаться у вас в квартире. После того, как исполните поручение. И убить вас. Пистолет у меня есть. Точно такой же, как ваш. Видно, я не очень-то обрадовался, потому что Мортимер посчитал нужным меня успокоить. — Так всегда бывает… Вы не американец, и вы не знаете таких типов, как Алоиз. Сколько поручений вы уже выполнили? — Семь, — отвечаю. Он говорит: — Вот видите. Это очень много. Вы становитесь слишком опасным для Алоиза. Даже если он вас любит, все равно ему необходимо от вас избавиться. Сразу восемь концов в воду. — Считая и этого? — уточняю я. — Да. Он понятно все объяснил, только еще не добрался до главного. Я прошу: — Выкладывайте ваше предложение. Мортимер простенько так объяснил: — Мы предложим этому человеку жизнь и возьмем с него… ну, скажем, двести тысяч. Он уедет куда-нибудь подальше, потому что это не шутки и он все понимает. — А что будет с нами? — Мы тоже уедем. Откровенно говоря, я не мог вот так сразу, в одну минуту, все взвесить. Я думал. — Сто тысяч на брата, — говорит Мортимер. — Посчитайте, сколько от вас потребуется трупов, чтобы заработать такую сумму. Деление и умножение я помнил. Но это тоже не шутка — надуть Алоиза. — А если Алоиз захочет нам отомстить? — говорю я. Мортимер опять объясняет: — Человек, которого вы должны убрать, не конкурент ему. Это простой заказ со стороны. Те, кому он мешает, заказчики, будут довольны его исчезновением. Алоиз потеряет на этом сколько-то тысяч. Вы вернетесь в Европу, я тоже найду себе местечко потише. На нас тратить деньги Алоиз не станет, а сам он стрелять не умеет. — А вы уверены, что этот человек не пошлет нас к чертям собачьим? — говорю я. — Думаю, не пошлет. Одним словом, убедил меня Мортимер, и мы не откладывая, в тот же день посетили клиента у него дома. Он был один, если не считать прислуги — старой негритянки. Я думал, он примет нас за обыкновенных шантажистов, но когда Мортимер рассказал ему честно, как обстоит дело, клиент скис и поверил, что мы не только себе добра желаем. Наверно, ждал уже чего-то такого. Он даже захотел убраться из Штатов сию минуту. И хочешь, верь, хочешь нет, попросил, чтобы один из нас не покидал его. Дело упиралось в деньги — наличных двухсот тысяч у него при себе, конечно, не имелось, поэтому договорились так: он делает необходимые распоряжения банку, чтобы можно было получить деньги в Европе, Мортимер заказывает три билета на ночной самолет, и мы обеспечиваем клиенту безопасность на все время, пока он с нами… Вот такие дела… Расплатился клиент в Роттердаме. Он отправился в Биарриц, где отдыхала его семья — жена и дети. Мортимер подался куда-то не то в Англию, не то в Шотландию, а я вернулся в Мадрид. И как раз успел к отправке. Меня зачислили в отряд полковника Денара, и мы улетели на транспорте в Кисангани. Это была последняя попытка Моиза Чомбе заполучить Конго. Но вышла полная ерунда. Самолет Моиза захватил его дружок Боненан и вместо Конго посадил его в Алжире. Кто ему за это заплатил, не знаю, но наверняка крупно он заработал. Пятого июля мы все же выступили, хотя Чомбе и не прибыл. Шло у нас так, как бывает, когда играешь в карты: сначала все хорошо-хорошо, а потом все плохо-плохо. Там действовал, кроме нас, еще отряд полковника Шрамма. Он и поднял мятеж. А мы его поддерживали. Но что-то в механизме было разлажено. Никакой неожиданности не получилось, солдаты национальной армии встретили нас и дали по всем правилам. Денара ранило, его отправили в Родезию, а нас передали под команду Шрамма. Восемь дней мы дрались в Кисангани, но сделать ничего не смогли. Потом отошли на Букаву, два дня вели бой за город, наконец заняли его, и стало вроде полегче. Жировали мы до октября, а потом Мобуту начал наступать. Если в день десятерых хоронили, это считалось малыми потерями. Второго ноября все было кончено. Мне опять повезло — убежал я с тремя из нашего отряда. Хотя и был ранен осколком снаряда в плечо. Осколок мне ребята выдернули, джином рану промыли — и ничего, обошлось… Зиму провел я в Ницце. Лечился, отдыхал, в Монако наезжал. Рулетка меня, слава аллаху, не затянула, хотя я с первой ставки выиграл, поставил весь выигрыш на седьмой номер — и шарик на нем и остановился. Хапнул я тогда солидно, но сумел перебороть, уехал. После несколько раз пробовал играть, но безуспешно. Проиграл мелочишку и плюнул на это дело. Мог бы я купить какие-нибудь акции или открыть, скажем, магазин, но нет у меня доверия к дельцам и коммерсантам. Лучше уж, думаю, пусть лежат мои денежки в банке, наращивают проценты. Но чтоб они лежали нетронутые, надо на жизнь зарабатывать. Скоро встретил я старого коллегу по Конго, он нацеливался в Португалию — там наемные солдаты требовались. По правде говоря, надоела мне Африка. Если бы куда-нибудь в Южную Америку, было бы интереснее. Но там ничего не наклевывалось. Пришлось согласиться на Португалию. Там мы, конголезцы, ценились высоко. Побывал я и в Мозамбике, и в Анголе, и в Гвинее-Бисау. Ты меня в Африке своими глазами видел. Ну и все. Разболтался я, сам не знаю с чего. Хватит. Дай прикурить». О том, что он уже два года работает на Центр, Брокман умолчал. Михаил встал, подошел к окну. Уже наступили сумерки, а света в номере они не зажигали, и улица из окна хорошо просматривалась в оба конца. Михаил увидел, как мимо отеля прошел сухощавый человек — шпик, приставленный к Брокману. Шевельнулась мысль, что, может быть, это посланец Алоиза бродит, как гиена, дожидаясь удобного момента, чтобы куснуть Брокмана за горло. — Ты так и не поинтересовался фамилией Алоиза? — спросил Михаил. — Настоящую его фамилию ты ведь знаешь, — напомнил Брокман. — Сам говорил: с Гофманом вы были дружками. Значит, точно: Алоиз — это Гюнтер Гофман. А присутствие здесь его агента — если только шпик действительно послан Алоизом — давало Михаилу прямую нить. — Ну, какими дружками? — возразил Михаил. — Он был моим командиром. Не уверен, запомнил ли меня Гофман вообще. — Не хочешь ли с ним встретиться? — усмехнулся Брокман. — За мою голову он бы тебе хорошо заплатил. Михаил повернулся к нему. — Зачем же ты тут целых два часа душу передо мной выворачивал, если допускаешь, что продам? — Пожалуй, не продашь. Алоиза тебе не найти. «Твоя голова уже на мушке, дурак», — подумал Михаил. Он смутно чувствовал, что из возникшей ситуации можно извлечь пользу для дела, но еще не знал, как этого добиться.ГЛАВА 12 След Гофмана
Десятилетиями выработанное правило не позволяло Михаилу делать окончательные выводы на такой зыбкой основе, как однократно поставленный опыт или тем более первое впечатление. Один раз он уже видел, что худощавый субъект, которого Михаил считал шпиком, выслеживает как будто бы не его, а Брокмана. Чтобы окончательно в этом убедиться, надо перепроверить еще самое — малое дважды. После обеда, посмотрев в окно и заметив среди прохожих шпика, Михаил сказал Брокману: — Пойду разомнусь немного. — Купи немецкие газеты, — попросил Брокман. Сегодня они не покупали газет, потому что не спускались вниз. Михаил зашел к себе в номер, надел теплую куртку и шерстяную лыжную шапочку, купленные им здесь, в Гштааде. Выйдя из отеля на улицу, он не торопился уходить, так как необходимо было попасться на глаза шпику. Михаил закурил и стоял у подъезда с видом человека, прикидывающего, то ли пойти погулять, то ли вернуться, ибо погода была неприятная, сырая, хоть дождь и снег прекратились еще в полдень и небо очистилось. Наконец шпик медленно проследовал по противоположной стороне, и Михаил заметил, как он метнул на него мимолетный взгляд. Его даже сомнения взяли: неужели это и впрямь шпик? Неужели кто-то мог послать в качестве соглядатая столь неумелого человека? Торчит весь день перед отелем, мозолит глаза. Правда, по этой улице ходит весь наличный людской состав Гштаада, как местные жители, так и приезжие, но, право, нельзя же с таким прямолинейным усердием топтаться на самом виду. Михаил демонстративно быстрым, широким шагом пересек мостовую и ступил на тротуар в тот момент, когда шпик повернулся, чтобы следовать в обратном направлении. Они чуть не столкнулись. Шпик посмотрел Михаилу в лицо и отвел глазки. Михаил пошел за ним, обогнал и зашагал к вокзалу. Чуть ниже отеля улица изгибалась. Михаил миновал этот изгиб и остановился. Шпик за ним не шел. Купив газеты и пройдясь за вокзал, он вернулся и опять увидел худощавого… На следующее утро нога у Брокмана перестала болеть, и он намеревался выйти подышать свежим воздухом. Михаил отказался, сославшись на то, что плохо спал ночью и хочет полежать. Брокман пошел один. Из окна своего номера Михаил наблюдал, как шпик, увидев Брокмана на улице, быстро вошел в их отель, — это было совсем непонятно. Ведь он должен следовать за своим объектом, то есть за Брокманом… Но через несколько секунд все разъяснилось: худощавый появился из отеля в сопровождении человека в кожаном сером полупальто и зеленоватой шляпе. Оки направились вправо, туда, где скрылся Брокман. Скорее всего второй коротал время внизу, за стойкой бара, куда ведет коридор с витражами, очень нравившимися Михаилу. Из бара, как узнал Михаил, другой коридор ведет в подсобные помещения отеля, в кухню и к выходу во двор. Вот оно, оказывается, какое дело… Шпик-то не один… Вероятно, второй прибыл вчера или сегодня утром и не знает Брокмана в лицо. Сейчас худощавый покажет его своему напарнику… Михаилу вспомнилось то место из исповеди Брокмана, где шла речь о первом его деле в Штатах и о том, как Алоиз заготовил для полиции ложный след — права на имя какого-то Ричарда Смита, брошенный автомобиль, пистолет, который Брокман брал только в перчатках и на рукоятке которого, так же как и на баранке машины, могли быть ранее оставлены отпечатки пальцев этого самого Смита… Если и тут работает Алоиз, можно ожидать чего угодно. Людям, замыслившим убрать Брокмана, не составит труда разыграть все таким образом, чтобы натравить полицию на его постоянного спутника последних дней. Например, отправится Брокман с Михаилом в горы, там с Брокманом произойдет что-нибудь — под подозрением, естественно, окажется его товарищ. И прислуга в отеле, и многие в городке при необходимости подтвердят, что ни с кем, кроме своего неразлучного спутника, Брокман не общался, нигде не появлялся без него. Все повернулось на сто восемьдесят градусов: человека, которого Михаил собирался покарать за смерть отца, он теперь должен оберегать и ради собственной безопасности, и ради дела. Было ясно, что Монах готовит Брокмана к засылке в Советский Союз. Сопоставив исповедь Брокмана и зондаж: Монаха насчет Павла — Бекаса — способен ли он убить человека, — нетрудно было сделать вывод, что Брокман посылается ради какого-то очень важного дела. Можно предполагать, что Монах собирается использовать богатый опыт Брокмана как профессионального убийцы. Значит, Брокман не должен пострадать здесь. Он будет на виду у полковника Маркова. Если тут его уберут, туда пошлют другого, кого он, Михаил, знать не будет. А это уже гораздо хуже… Он не упрекал себя в непоследовательности, чувствуя, что жажда мести испарилась. И причина была в том, что он больше не испытывал к Брокману ненависти, а лишь глубокое чувство жалости и презрения одновременно. Он понимал, что это неуместно по отношению к типам, подобным Брокману. Но таково было воздействие покаянного рассказа Брокмана о той страшной жизни, которая выпала на его долю. Может быть, по разумению иного, это выглядело противоестественно, но Михаил относился к нему после его исповеди даже с сочувствием, и не как к человеку, а как к зверю — собаке или кошке. Ведь если хозяин приучил своего пса со щенячьего возраста кидаться на всякого, кто переступает порог дома, и если пес кого-нибудь в конце концов серьезно покусает, разве винить надо пса? Разве можно зверя привлекать к человеческому суду? Мир, в котором вырос Брокман, сделал его таким, каков он есть. В этом мире каждый добывает себе пропитание тем способом, какой ему доступен. Брокман добывал убийством, и это так же в порядке вещей, как биржевые операции или священное право частной собственности. В сущности, Брокман не грешил даже против своей совести, если, конечно, она у него была, ибо действовал по законам общества, в котором имел счастье жить. Да, по разумению иного, резкая перемена в отношении Михаила к убийце отца могла показаться неожиданной. Но Михаил и сам мог бы пройти по тем же кругам, которые завертели Брокмана, он достаточно долго и близко наблюдал среду, в которой формируются человекоподобные создания, похожие на Брокмана, он на себе ощутил ее растлевающую силу, и потому ему было доступно милосердие к тем, кто по слабости ли характера или по фатальному стечению обстоятельств дал себя сделать слепым орудием злой воли. В сущности, Брокман лишь возвращал миру то, что получил от него. Сказано же: и воздается тебе… Библейские истины как палки — всегда о двух концах… Ханжи-моралисты, мнящие себя выразителями и хранителями духа свободнейшего, христианнейшего, благолепнейшего на земле общества, восстанут против такой трактовки, но Михаил хорошо знал настоящую цену проповедям апостолов, которые оплачиваются по той же графе, где числятся расходы на рекламу. Он знал, что прав… Михаил, стоя у окна, увидел возвращающегося Брокмана. Он чуть прихрамывал. Через минуту в дверь постучали, Брокман вошел, сказал, присаживаясь: — Рано выполз, нога болит. — Иди-ка ложись, с этим шутки плохи. Вылежи денька три, — посоветовал Михаил. — Пожалуй… у тебя какие планы? Михаил, прежде чем ответить, посмотрел в окно. Один из шпиков, худощавый, был тут как тут. — Надо бы в Берн съездить, отношения с банком выяснить. — Бросаешь меня, значит? — уныло сказал Брокман. — К вечеру вернусь. А ты, чтобы не скучать, позови доктора. Он, кажется, обожает коньяк. И в картишки перекинетесь. — Спасибо за совет. Так и сделаю. Проводив Брокмана в его номер, Михаил оделся и вышел из отеля. Шпик его видел, но следом не пошел… Эта поездка в Берн послужила ему не только средством проверки. Он на всякий случай снял со счета в банке остаток своего вклада и таким образом порвал, выряжаясь красиво, последние узы, связывавшие его со Швейцарией. Переночевав в отеле на Цейхгаузгассе, Михаил следующим утром вернулся в Гштаад. Возле их отеля дежурил мордастый тип в сером кожаном полупальто. У портье, который вручил ему ключ, Михаил спросил: — Двадцатый у себя? Портье поглядел на соты полки, где хранились ключи. — Да, у себя. Михаил поднялся на второй этаж, стукнул в дверь Брокмана для приличия и, как делал всегда, тут же толкнул ее, но дверь была заперта. — Кто? — услышал он раздраженный голос Брокмана и подумал: «Наверно, с девчонкой». — Это я. Извини. Ключ в двери повернулся, щелкнул язычок замка. — Входи. Михаил отказывался верить факту: Брокман, будучи один, средь бела дня сидел в запертом номере! — Что так долго? Где был? — спросил Брокман таким тоном, словно Михаил обязан был отчитываться в каждом своем шаге. — Дела задержали. Ты что взаперти сидишь? — Михаил старался скрыть, что прекрасно видит необычное выражение лица Брокмана, нервозность, сквозящую в его взгляде и жестах. Брокман подошел на цыпочках (!) к окну, но стал не прямо против него, а сбоку, у тяжело свисавшей, собранной в крупную складку плотной шторы. Затем, посмотрев в щель между шторой и обрезом оконного проема, поманил Михаила пальцем. — Иди сюда. Михаил подошел, стал рядом. — Смотри, — сказал Брокман, уступая ему позицию. На противоположном тротуаре прогуливался мордастый. — Ничего особенного не вижу, — сказал Михаил. — Что ты хочешь мне показать? — Этого, в коже, видишь? — спросил Брокман. — Ну и что же? — Ты раньше ничего не замечал? — Как-то в голову не приходило… Брокман сел на кровать. — Этот парень со вчерашнего дня здесь маячит. Михаил тоже отошел от окна, закурил сигарету. — А тебе-то что? — Неспроста он маячит, — зло сказал Брокман. — Считаешь, тобой интересуется? — Все может быть… — Тогда выйди сейчас же и выясни отношения. — Черта с два! Если это ко мне, с ними не сговоришься. — Брокман посмотрел на часы. — У тебя есть оружие? — спросил Михаил. — Есть, но что от него толку? Я-то знаю, как это делается. Не было смысла разубеждать и успокаивать Брокмана. В голове у Михаила зрела одна идея. — Вот что, — сказал Брокман обычным своим тоном. — Я говорил с хозяином отеля, он обещал посодействовать. Тут недалеко, километров десять или пятнадцать, есть небольшой аэродром. Оттуда можно улететь в Женеву или Цюрих. Если он договорится, поможешь мне? Михаил глядел в стену и молчал. Брокман говорил правильно: из окна поезда Михаил видел недалеко о г Гштаада посадочную площадку и на ней спортивный самолет. — Посмотрим, — рассеянно отвечал Михаил. — Значит, боишься? — Брокман покачал головой. — Правильно делаешь. Михаил молчал. — Надо было мне панцирем обзавестись, да все думал — не понадобится, — сказал Брокман. — Да, с панцирем спокойнее, — согласился Михаил. — Пистолет и панцирь — надежные друзья. Самые верные. — В голосе Брокмана звучала горечь. — Вернее всех живых друзей. «Поздно же ты спохватился», — подумал Михаил, но сказал совсем иное: — Стальная каска и бронированный автомобиль — тоже надежные друзья. А также коньяк… Не выпить ли нам? — Нет, не хочу. Михаил встал. — Пойду в бар. Он вышел. Шагая по толстому пружинящему ковру, услышал щелчок замка — Брокман запер за ним дверь. Но сначала он пошел не в бар. Он отправился к хозяину отеля, в его рабочий кабинет. Дождавшись, когда тот отпустил какого-то своего служащего, Михаил спросил, не может ли он получить в свое распоряжение автомобиль, чтобы уехать на нем в Берн. Хозяин подумал и сказал, что это можно устроить — он даст свою машину. Тогда Михаил попросил разрешения оставить машину в Берне — где ее найти, будут знать в отеле на Цейхгаузгассе. Он, разумеется, готов заплатить сколько потребуется. Хозяин поглядел в потолок, помолчал и назвал сумму. Михаил выложил деньги. — Очень прошу, — сказал он, — пусть машина через четверть часа стоит во дворе. — Хорошо. А в Берн за нею я пошлю Жоржа. Михаилу было все равно, кого пошлют в Берн. Он распрощался с хозяином. Спустившись в бар, Михаил увидел у стойки худощавого шпика — он расплачивался за сигареты — и отметил про себя: значит, тут организована прочная блокада. Судя по всему, Брокману ее не прорвать. Он выпил рюмку дорогого коньяку. Бармен относился к Михаилу с большим почтением, ибо клиент, пьющий такой коньяк, достоин всяческого почтения. Михаил не смотрел на шпика, но чувствовал на себе его взгляд. По идее, которая уже окончательно созрела у Михаила, ему надо было вступить в контакт со шпиками, но чутье подсказывало не торопить событий. Они могли сами проявить инициативу, это было бы лучше… В коридоре с витражами, которые так понравились Михаилу, он услышал за спиной частые шаги и обрадовался. Шпик догнал его у входа в холл. — Простите, на два слова. — Шпик говорил по-французски, голосок у него был тонкий, нежный. — В чем дело? — Михаил остановился. — Вы друг Карла Брокмана? — Он перешел на шепот, но Михаил не собирался с ним перешептываться и сказал громко: — Мы вместе сюда приехали. — Это я знаю, — прошептал Шпик. — Говорите, пожалуйста, тише, там портье. Михаил понизил голос, но ответил грубо: — Не о чем мне с вами разговаривать. Худощавый, который был ниже Михаила на полголовы, тронул его мизинцем за плечо. — Еще два слова. Михаил брезгливо дернул плечом, отступил на шаг. — Поменьше болтайте. Мне некогда. — Я вам советую: не сопровождайте Брокмана. Пусть он гуляет один. Михаил смерил его презрительным взглядом, но стоявший перед ним субъект не обращал внимания на такие мелочи. — Я передам ваши слова Брокману, — пообещал Михаил. — Это меня не волнует, — быстро прошептал шпик. Михаил отметил, что у шпика есть свое достоинство. — А если я позвоню сейчас в полицию? Шпик ответил не раздумывая: — Не советую. Зачем вам ввязываться не в свое дело! Лишние хлопоты. Спасибо хоть за то, что они не собираются сваливать вину за готовящееся убийство на него, Михаила. Он спросил: — Что вы мне еще посоветуете? — Если серьезно, то лучше отсюда уехать. На что он вам? Вы же не друзья. — Откуда вы все так хорошо знаете? — Мы много чего знаем. Момент был подходящий, и Михаил приступил к выполнению своего плана. — Услуга за услугу, — сказал он уже миролюбиво. — У меня к вам будет одна просьба. Но давайте пройдем в бар, если вы не против. Худощавый улыбнулся. — Такой разговор мне нравится больше. В совершенно безлюдном зале они сели за столик в углу. — Закажем чего-нибудь? — предложил Михаил. — Нет, я на работе не пью. — Разумно. Познакомимся? — Друзья зовут меня Чарли. — Я Мишель. — Очень приятно. Так о чем мы будем говорить? — Вы сказали, что находитесь сейчас на работе. — Так оно и есть. — Но вы ведь не государственный служащий. Все это произносилось так, будто двое приятелей перебрасывались репликами от нечего делать, только чтобы скоротать время. При последнем замечании Михаила Чарли хихикнул. — Это уж точно, не государственный. — Значит, вы работаете на частное лицо. — Вы как по бумажке читаете. Михаил давно усвоил, что простота и убедительность подобных построений действуют на большинство людей располагающе. Разглядев своего собеседника поближе, он понял, что тот умом не блещет. Можно было брать вожжи в свои руки. — В этой бумажке есть имя вашего хозяина. Против ожидания Чарли не удивился. Он, оказывается, тоже умел рассуждать просто, на что и надеялся Михаил, пуская свой пробный шар. Чарли сказал: — Ясно, Брокман трепался. Михаил пошел в открытую: — Где сейчас Алоиз? — А вам-то что? Михаил сделался серьезным. — Как вы думаете, Чарли, для чего я торчу тут с Брокманом? — Это не мое дело. — Мне нужно найти Алоиза, а Брокман не знает даже его теперешней фамилии. Чарли немного растерялся от такого неожиданного поворота. — Что-то не пойму… Вы знакомы с Алоизом? — Был знаком лет двадцать пять назад, а потом потерял из виду. На лице Чарли растерянность сменилась выражением, которое можно было прочитать так: «А что мы будем с этого иметь?» Но он хранил молчание, и Михаил открыл все свои карты. — Скажите мне фамилию Алоиза и где его сейчас можно найти. Я дам вам за это пятьсот долларов и обещаю никому ни слова. Со своим приятелем, который сию минуту дежурит на улице, вам, наверно, лучше не делиться ни деньгами, ни… — Стоп, — шепотом прервал его Чарли. — Деньги при вас? — В номере. Сейчас принесу. — Вы уедете сегодня же? — Немедленно. Но с одним условием: не трогайте Брокмана в ближайшие сутки, чтобы я был вне подозрений. — А мы его и не собираемся убирать. Он нам пока нужен живой. — Это лучше. Делая вид, что не торопится, Михаил закурил и не спеша отправился на второй этаж. Шпик остался сидеть за столиком. На стук Брокман ответил не сразу. Пришлось постучать дважды. — Кто? — Я. Войдя, Михаил отрывисто сказал: — Собирайся. — Куда? — Во дворе стоит машина хозяина. Светлый «ситроен». Ляжешь сзади на пол. — Что ты затеял? — Надо исчезать отсюда. Пойдешь через бар, потом через служебный ход во двор. — Сколько у нас времени? — Одевайся быстро. Вещи не бери. К Брокману сразу вернулась уверенность в себе. Он спросил деловым тоном: — Ты все продумал? — Сейчас увидим. Буду сидеть в баре с одним из этих топтунов. Второй на улице. Спускайся быстрее. У себя в номере Михаил наскоро уложил чемодан, надел куртку, вышел, запер дверь и спустился в бар, Чарли сидел за столиком лицом к входу. Следовало его пересадить, чтобы он не увидел Брокмана. Поставив чемодан у стойки, Михаил попросил бармена получить деньги за выпитое и прибавить еще два коньяка. Бармен стал не спеша считать. Чарли вопросительно глядел в их сторону. Михаил поманил его пальцем. Когда он подошел, Михаил спросил, не против ли он выпить на прощание. Тот был не против. Михаил рассчитался, взял рюмки и пошел к столику первым. Он сел на место Чарли, так что Чарли должен был сесть спиной к входу в бар и к двери, ведущей во двор. Почти тут же появился Брокман. В этот момент Михаил вынул из кармана бумажник и начал медленно отсчитывать купюры по пятьдесят долларов. Потом, накрыв их салфеткой, пододвинул к Чарли. — Запомните, — сказал тот, пряча деньги, — Алоиз живет в Париже, в отеле «Савой», под фамилией Гриффитс. Выпили. Михаил встал. — Благодарю. — Пожалуйста. — Пойду рассчитаюсь за отель, — сказал Михаил. — Посмотрите уж заодно и за моим чемоданом. На этот раз улыбка Чарли не казалась Михаилу противной. Михаил рассчитался только за себя, подумав при этом, что хозяину придется терпеть убытки из-за Брокмана. Потом он попрощался с Чарли и вышел во двор, к машине. …Все сошло отлично. Оставив автомобиль у хозяина отеля в Берне, Михаил и Брокман расстались в цюрихском аэропорту. Брокман тем же вечером улетел в Дюссельдорф. Михаил ночевал в Цюрихе. Им не велено было появляться в Центре вместе. К тому же у Михаила оставался еще невыполненным последний пункт его плана. …В семь часов вечера на следующий день Михаил спускался по трапу из самолета в парижском аэропорту Орли, а без четверти восемь звонил из кафе в городе Дону. Дон явился тут же. Понимая, что Тульев не стал бы вызывать его так срочно по пустякам, он обошелся без вступительных вопросов о здоровье и прямо спросил: — Что нужно сделать? — Сколько тут пешком до «Савоя»? — Минут десять. — Пожалуйста, сходи и узнай, живет ли еще у них мистер Гриффитс. Говорить Дону, что это надо сделать осторожно, не было необходимости. Вернулся он через полчаса. — На месте. Номер семнадцать, второй этаж. У него сейчас в гостях небольшая компания. Михаил сказал с облегчением: — Та-ак. — Помолчал и, облокотясь на стол, посмотрел Дону в глаза. — То, о чем я тебя хочу попросить, со стороны может показаться бесчестным. — Но я смотрю не со стороны, — возразил Дон. — Лучше не теряй времени. — Ты знаешь, как позвонить в Интерпол? — Узнаю. — Вот что надо им сообщить: человек, выдающий себя за Гриффитса, на самом деле Гюнтер Гофман, давно разыскиваемый преступник. Они сразу сообразят. — И это все? — удивился Дон. — Все. — А ты меня пугал. — Как ни говори, анонимный звонок. — Во благо, во благо, — сказал Дон. — Посиди, я схожу позвоню. Не успел Михаил выкурить сигарету, как Дон вновь появился в кафе. — Порядок? — спросил Михаил. — Страшно благодарили. Михаил через стол хлопнул Дона по плечу. — Спасибо. Дон поморщился — мол, велика важность, нашел за что благодарить. — Я тебе больше не нужен? — Ты мне всегда нужен, — очень серьезно сказал Михаил. В таких случаях Дон испытывал смущение. — Ну ладно, я пошел, в баре сейчас самое горячее время. Они попрощались. Михаил смотрел вслед Дону, пока за ним не захлопнулась дверь. Посидев еще минут двадцать, он отправился к «Савою» и успел как раз в самую пору: у подъезда остановились два полицейских автомобиля. Из них высыпала целая толпа: трое скрылись в подъезде отеля, трое остались на тротуаре у входа. Михаил прохаживался по противоположной стороне улицы. Ждать пришлось недолго. Вскоре из отеля вышел плотный человек среднего роста, державший ладони сложенными на уровне лица: он был в наручниках. Его сопровождал полицейский. Двое других, надо полагать, остались в номере делать обыск. Михаил имел право похвалить себя: военный преступник Гофман все-таки попался. Но Гофман — прошлое, а для будущего и для себя Михаил считал главным то, что он сумел вызволить Брокмана.ГЛАВА 13 Следствие в мае 1972 года
Водитель троллейбуса гражданин Д. в ночь с 21 на 22 мая, с воскресенья на понедельник, возвращался из своего парка после работы в два часа. Недалеко от частных гаражей он увидел в стороне от узенькой асфальтовой пешеходной дорожки лежащего на траве человека. Приблизившись, он наклонился и разглядел, что это девушка из соседнего дома, которую он не раз встречал. Гражданин Д. в недоумении тронул ее за плечо — она лежала на боку — и понял, что дело неладно: девушка не подавала признаков жизни. Трава вокруг ее головы слиплась от крови. Д. пошел на улицу, из будки автомата позвонил в милицию. Через десять минут на двух машинах прибыла оперативная группа, дежурившая в эту ночь в городском управлении внутренних дел, — инспектор угрозыска, следователь прокуратуры, врач, эксперт НТО, проводник с овчаркой. Д. рассказал, как он обнаружил пострадавшую. Зажглись фары автомобилей, и на пустыре возник широкий светлый круг, где было видно, как днем, и в центре этого круга лежало недвижное тело молодой девушки. Сильнее света фар несколько раз сверкнула вспышка блица — эксперт НТО сфотографировал с разных точек место происшествия.
Женщина-врач, судебно-медицинский эксперт, осмотрела пострадавшую, выслушала через фонендоскоп ее сердце и сказала следователю: — Она жива. Проникающее ранение черепа. Ударили тяжелым тупым предметом. Послышалась сирена «Скорой». Она въехала в светлый круг, санитары положили девушку на носилки, вдвинули в кузов автомобиля, и «Скорая» умчалась. Следователь поднял с земли лежавшую под телом пострадавшей сумку из тисненой кожи, открыл ее, перебрал пальцами ее содержимое и извлек удостоверение центрального городского универмага. Заглянув в него и положив обратно, он принялся тщательно осматривать место происшествия, делая пометки в блокноте. Следователь ходил кругами, все более расширяя их, пока не добрался до забора по правую сторону дорожки, если стать лицом к гаражам. Ничего существенного при осмотре он не обнаружил — лишь несколько окурков, явно не этой ночью брошенных, разные щепочки, осколки стекла. Следователь перелез через забор, зажег карманный фонарик и стал шарить лучом по земле. Но и там ничего не нашел. В то время как он вел свои поиски, проводник с собакой терпеливо разбирались в путанице следов, пока наконец совершенно изнервничавшийся пес не сел на траву с отчаявшимся видом, давая тем самым понять, что он тут бессилен. Затем был составлен протокол осмотра места происшествия, а тот участок земли, где лежала пострадавшая, огражден колышками, на которые натянули шнур. Оставив на пустыре одного из милиционеров, оперативная группа села по машинам и вернулась в городское управление внутренних дел. Дежурный следователь, справившись в реанимационном отделении нейрохирургической клиники о состоянии потерпевшей и узнав, что оно очень тяжелое, записал последние данные и позвонил начальнику отдела, занимающегося расследованием наиболее тяжких преступлений. Тот из дому поднял телефонным звонком следователя по особо важным делам Орлова: — Михаил Петрович, приезжай сейчас же в управление. Буду тебя ждать. Подполковник милиции Михаил Петрович Орлов, через чьи руки за восемнадцать лет следственной работы прошло достаточно много сложных уголовных преступлений, принял дело и начал расследование. Подполковник отправился на место происшествия и внимательно его осмотрел. Потом по записанному для него на листке календаря адресу нашел квартиру Суховых. На другом листке он сам записал адрес нейрохирургической клиники, куда поместили Светлану Сухову, — для ее матери. Когда Вера Сергеевна, открыв дверь, увидела перед собой высокого мужчину лет сорока пяти с косым шрамом на виске, она не испугалась и не встревожилась, а скорее наоборот — как бы вздохнула, освобождаясь от чрезмерного напряжения. Она тревожилась всю ночь и всю ночь не ложилась спать, потому что ждала Светлану. Впервые в жизни ее дочь не пришла ночевать домой. Появление подполковника Орлова в столь ранний час — не было еще и семи — автоматически связалось у нее с отсутствием Светланы, и она встретила нежданного гостя взглядом, полным нетерпения. Михаил Петрович в кратких словах изложил все, что знал сам, а затем задал Вере Сергеевне несколько вопросов. С кем дружила Светлана? Не замечала ли Вера Сергеевна чего-нибудь необычного в поведении дочери за последнее время? Не ссорилась ли Светлана с кем-нибудь? Нет ли у нее каких-то недоброжелателей? Орлов объяснил, что преступник напал на Светлану не с целью ограбления: ни кольцо, ни деньги взяты не были. Вера Сергеевна рассказала все, что знала, и прибавила то, о чем догадывалась. Таким образом в блокноте Орлова появилось два имени: Галина Нестерова и Алексей Дмитриев и под знаком вопроса — неизвестный пожилой мужчина. Вера Сергеевна поведала о своих сомнениях по поводу увлечения дочери новомодными нарядами, которые появляются из какого-то непонятного источника, о прежней дружбе Светланы с Лешей, о их затянувшейся размолвке, о неудачах с поступлением в университет. Простившись, Орлов покинул дом Суховых. Затем Орлов разыскал дружка Алексея Дмитриева — одного из тех, что сидели с ним вместе на скамейке, когда Леша ждал Светлану. Дружок, говорливый парень, между прочим, сообщил, что у Леши было две пропажи — фотопленка и гаечный ключ — и что Леша грозился проучить Светлану. После этого Орлов вернулся в управление. Одному из своих помощников он поручил установить, кто видел Светлану Сухову последним, точнее, предпоследним, ибо жертву преступления последним всегда видит преступник. Это была одна из самых трудных задач. Другой оперативный работник получил задание заняться выяснением личности Галины Нестеровой и Алексея Дмитриева. Третий должен собрать сведения о Светлане по месту ее работы — в универмаге. К сожалению, этот день был не субботним и не воскресным. К сожалению потому, что наиболее естественным и логичным следственным действием, с которого надо начинать в данном случае, Орлов считал встречу с владельцами гаражей, возле которых было совершено нападение на Светлану Сухову. Туда он и отправился. Несмотря на будний день, в этом гаражном городке, как и во всяком другом, жизнь не замирала. Кто-то из автовладельцев пришел с ночной смены, кто-то, напротив, должен заступать в вечернюю, а у кого-то отпуск, и надобно подготовить «телегу» в дальний путь. Орлов подошел к гаражу, в котором крутился возле «Москвича» юркий, низенький человек лет пятидесяти с тряпкой в руке. — Можно вас на минутку? — Всегда пожалуйста, — охотно откликнулся автовладелец. — Чем могу служить? — Я из уголовного розыска. Вы знаете Алексея Дмитриева? — Вон его конура, через две от меня. Только он сейчас на работе. — Не слыхали, не пропадало у него чего-нибудь? — А что у него красть? — Автовладелец даже рассмеялся. — Ну, например, гаечный ключ… А о ночном происшествии слыхали? — Как же! Жаль девчонку. И родительницу ее жалко. А вы по этому делу? Как она, Светка-то? — Жить будет. А я по этому делу. — И ключик, о котором спрашивали, значит… так сказать, тоже участвовал? — деликатно полюбопытствовал автовладелец. — Скорей всего. — Орлов увидел, как при этих словах у его собеседника побледнело лицо. Можно было ожидать, что автовладелец сейчас сделает какое-то умозаключение. На глазах у Орлова происходила работа мысли, процесс сопоставлений. — Не может быть, — наконец произнес автовладелец. — Простите, как вас зовут? — спросил Орлов. — Николай Петрович. — А что не может быть, Николай Петрович? — Я говорю, не мог Леша этого сделать. Тут кто-нибудь другой, обязательно другой. — А я вам и не говорил, что это он. — Вы же про ключ спрашивали, — с недоумением сказал Николай Петрович. — Ключ может оказаться в любых руках. А почему же все-таки вы за Лешу так уверены? Николай Петрович пожал плечами. — Не тот он парень… Ну, правильный парень, понимаете? — Давно его знаете? — Да как в этот дом вселились. Пятнадцать лет. Он еще и в школу, по-моему, не ходил. — Спасибо, Николай Петрович, за информацию. А фамилия ваша как? — Косицын. — Адрес на всякий случай я запишу. Можно? Николай Петрович назвал номер своего дома и квартиры, и Орлов уехал на ждавшей его машине. …В тот день Леша до конца смены не доработал: в одиннадцать вызвали в отдел кадров, где его ждал подполковник Орлов. С ним Леша приехал в городское управление внутренних дел. Орлов сразу спросил: — У вас гаечный ключ пропал? — Да. Разводной. — Когда? — С год назад. Строго говоря, Орлов действовал несколько против принятых правил, с первого шага открывая Леше то, что известно следствию, тем более что по логике вещей Лешу, как владельца гаечного ключа, возможно, послужившего орудием преступления, пока нельзя было совершенно освободить от подозрения. Но у Орлова была своя тактика расследований, и он верил собственной интуиции. — Кто-нибудь может это подтвердить? Леша задумался ненадолго и наконец вспомнил: — Сосед по гаражу у меня его попросил, я поискал — нету. Тогда и хватился. — Замок на гараже не срывали? — Нет. — А кто этот сосед? — Парфентьев Сергей Степаныч, из девяносто восьмой квартиры. — Где он работает? — На электроламповом, мастером цеха. Орлов по телефону вызвал одного из своих помощников, дал ему листок с записью. — Поезжай сейчас на электроламповый, найди этого человека, привези сюда. Леша понял, что хотя этот симпатичный следователь относится к нему вроде неплохо, но на веру его слова все же не принимает, и Лешу это немножко задело, ему хотелось доказать, что такому человеку, как он, можно доверять и без проверки. Но что пока он мог сделать? — У вас со Светланой Суховой дружба? — спросил Орлов. — Была, да вся вышла, — вяло ответил Леша. — Почему? Леше неудобно было отвечать на такой вопрос, трогать Светкины дела. — Это, наверное, не влияет значения, — сказал он, привычно переиначивая ходячее выражение. — Для следствия все имеет значение. Вы когда рассорились? — Не ссорились. Просто не встречаемся. Уже с год. — Не собирались ли вы ее проучить? — Чего ее учить? Она сама ученая. Орлов чувствовал и верил, что Алексей Дмитриев говорит правду. Он не мог подозревать этого парня в покушении на убийство. — А все же почему не встречались больше? — спросил Орлов. — Так получилось. — Не был ли причиной кто-нибудь третий? Врать Леша не мог. Признаваться, что ревновал к итальянцу, тоже не мог. — Был один человек, но это тут ни при чем, — сказал он по-прежнему хмуро. Однако они говорили о разных людях: Леша имел в виду Пьетро Маттинелли, имени которого он не знал, а Орлов — неизвестного пожилого мужчину, о котором Светлана говорила матери в сочиненной ею истории относительно источника заграничных вещей. — Почему был? — спросил Орлов. — Он уехал… Улетел… — Далеко? — Наверно, за границу. — Откуда вы знаете, что улетел? И почему за границу? — Витек проследил. А этот человек — иностранец. — А кто такой Витек? — Мальчишка с нашего двора. Ему двенадцать лет. — И когда же это было? — Тоже год назад. — Расскажите об этом подробнее… Минутку, я, с вашего разрешения, включу магнитофон. Орлов не ожидал появления в следственном деле иностранца. Вопрос о пожилом поклоннике Светланы Суховой он оставил пока в стороне, а сейчас внимательно слушал Алексея. Выяснились любопытные детали. Заканчивая свой рассказ о том, как они с Витьком разыскали Светлану в кафе, Леша вспомнил и странный случай с человеком, потребовавшим засветить пленку. — Что это был за человек? — спросил Орлов. — Немолодой уже, постарше вас намного. — Но он как-нибудь вам представился? — Книжечкой помахал, удостоверением. — Что за удостоверение? — Красная книжечка такая. Мы в нее не заглядывали. Наступило молчание. Орлов выключил магнитофон и закурил. Леша, словно нащупывая ускользавшую мысль, задумчиво произнес: — Да, тут еще вот что, товарищ… — Меня зовут Михаил Петрович. — Михаил Петрович, я когда Свету фотографировал, по-моему, этот тип за соседним столиком сидел, он в кадр попал. — Пленка у вас цела? — В том-то и дело, что нет. — Тоже пропала? — Да. Не знаю как. — Когда обнаружилипропажу? — Приблизительно тогда же. Как ключ исчез. Прошлым летом. Кажется, в июле. — Только эта пленка и пропала? — В том-то и дело. — А замки в квартире целы? — Один раз мать жаловалась, что ключ заедает. А потом — ничего. Орлов почувствовал, что здесь завязывается какой-то узелок. — Хоть одна карточка у вас осталась? Вы же, наверное, печатали с той пленки. — Две штуки Светке отдал, а одну… — Леша закусил губу и вдруг вспомнил: — Точно, одна карточка должна остаться. Я стенгазету хотел вывесить, а потом не стал… Если мать не выбросила, она под тахтой должна лежать. Орлов не пожелал уточнять, о какой стенгазете речь. Он взял трубку телефона, набрал номер: — Машину мне. — И, положив трубку, сказал Леше: — Поезжайте домой, привезите вашу стенгазету. …Пока Леша ездил за газетой, помощник Орлова привез с электролампового завода Сергея Степановича Парфентьева. — Вы можете подтвердить, что у Алексея Дмитриева пропал гаечный ключ? — спросил Орлов. — Да. Пользовался им. А потом он пропал. — Вспомните, пожалуйста, когда именно вы спрашивали ключ у Дмитриева в последний раз. — Точно не помню, а было это прошлым летом, в июле, а может, в августе. Составив протокол и дав подписать его Парфентьеву, Орлов сказал: — Спасибо. Всего доброго. Едва Парфентьев покинул кабинет, вернулся Леша. В руке он держал сложенный вчетверо лист ватмана. На ходу развернув его, Леша положил лист на стол перед Орловым. — Вот. Хорошо, на сгиб не попала, — сказал Леша, ткнув пальцем в фотокарточку. — Который он? — спросил Орлов. Леша снова ткнул пальцем. — А вот, со стула поднимается. Орлов недолго разглядывал лица на снимке, потом позвал помощника. — Отправь это в фотолабораторию, пусть выкадрируют крупно человека на заднем плане. Скажи — срочно. — Садитесь, продолжим, — сказал Орлов Леше. — Теперь такой вопрос. Не встречали ли вы Светлану Сухову с пожилым мужчиной? Или приходилось? — Я не видел, а Витек встречал. — Не тот ли это, что на снимке? — Трудно сказать… Мы про снимок, честно говоря, давно забыли… Год прошел… — Ну а как, на ваш взгляд, сильно изменилась Светлана за этот год? Или не замечали? — Прибарахлилась, конечно. — И больше ничего? — А что же еще? Орлов попросил Лешу в ближайшие дни никуда из города не уезжать и попрощался с ним. После обеда у Михаила Петровича состоялось маленькое совещание с помощниками. Из того, что удалось узнать о Галине Нестеровой, существенным для дела представлялся лишь один момент: она, как и Светлана Сухова, за прошедший год обновила все свои туалеты. Ничего предосудительного никто за нею не замечал. Что касается универмага, то сведения оттуда были интереснее: две продавщицы заявили, что могли бы узнать в лицо пожилого человека, который довольно регулярно наведывался к Светлане — то ли как обыкновенный покупатель, то ли специально ради самой Светланы. Выяснилось также, что Светлана покинула универмаг в двадцать часов пятнадцать минут. Последней, кто видел ее в универмаге, была заведующая сектором. По всей вероятности, она и была тем «предпоследним», кого искал Орлов. Но следствию это ничего не дало. Наметив план дальнейших действий, Орлов отпустил своих сотрудников и позвонил — четвертый раз за день — в нейрохирургическую клинику. Оказалось, что уже собирался консилиум. Прогноз неутешителен: травма черепа нарушила функции жизненно важных центров, и выздоровления, если оно придет, надо ждать не скоро — не ранее чем через три-четыре месяца. Парализованы конечности. Светлана не видит, не слышит и не может говорить. Когда восстановятся зрение, слух и речь, пока невозможно предсказать. Значит, из первоисточника следствию добыть ничего не удастся. К трем часам пополудни принесли из фотолаборатории выкадрированный из фотокарточки увеличенный портрет неизвестного пожилого мужчины, снято было не в фокусе, а при увеличении нерезкость еще усугубилась, но портрет годился для идентификации. Взяв из фототеки портреты трех других мужчин, сходных по типу, Орлов отправился в универмаг. Продавщиц, которые знали в лицо того человека, который навещал Светлану Сухову, вызвали в кабинет директора. Орлов предъявил им четыре фотопортрета, и обе без колебаний указали на кадр, снятый Алексеем. Теперь требовалось установить, был ли этот человек знаком со Светланой к тому времени, когда делался снимок, то есть в конце мая — начале июня. Светлана говорить не могла — значит, надо спрашивать Галину Нестерову. …Скорее всего Орлов, если бы он знал о состоянии, в котором Галина пребывала с тех пор, как Вера Сергеевна по телефону, заливаясь слезами, рассказала ей о случившемся, — скорее всего он отложил бы встречу с ней по крайней мере на завтра. Единственная подруга потерпевшей должна болезненно переживать несчастье — это понятно всякому. Но то, с чем столкнулся Орлов, граничило чуть ли не с катастрофой. Галина Нестерова с утра, после телефонного разговора с матерью Светланы, не пошла в университет, не стала завтракать, не отвечала матери, которая после двух безуспешных попыток разговорить дочь оставила ее в комнате и удалилась в свою спальню. Галина сидела в низком кресле, уперев локти в колени и спрятав лицо в ладонях. Ольга Михайловна, позавтракав, поехала в парикмахерскую, вернулась, пообедала, а Галина все сидела, не меняя позы. Часы пробили шесть вечера — она все сидела. Немудрено, что она не могла сразу встать, когда за нею приехал посланный Орловым оперативный работник. Она самостоятельно и вниз спуститься не сумела бы — так затекли у нее ноги. Помощник Орлова принял это за минутную слабость, иначе он не настаивал бы на немедленной явке в управление. Увидев ее входящей в кабинет и встав ей навстречу, Орлов спросил: — Вы плохо себя чувствуете? Галя не ответила. Орлов взял кресло, поставил его поближе к своему столу. — Садитесь, пожалуйста. Она послушно села. Орлов спросил: — Вы в состоянии ответить на несколько вопросов? Мы можем и отложить. — Прошу вас, — сказала Галина. Орлов решил действовать по несколько сокращенной программе — выяснять только самое необходимое. — Посмотрите на эти фотоснимки. Кто-нибудь из них вам знаком? Галина перебрала одну за другой четыре карточки. Портрет из Лешиного кадра задержался в ее руке. Она узнала Виктора Андреевича. — Этот, — без всякого выражения, вяло вымолвила она. — Как его зовут? — Виктор Андреевич. — Вы давно с ним познакомились? — В прошлом году. — При каких обстоятельствах? — Он сам пришел к Светлане. — Ухаживал за ней? — Нет, что вы… — Его фамилия? — Мы не знаем. — Вы хотите сказать — Светлана тоже не знает? — Да. Орлову стало ясно, что, хотя Алексей отдал фотоснимок Светлане еще год назад, у подруги никогда не возникало мысли, что человек на снимке и некий Виктор Андреевич — одно и то же лицо. — Где он работает? — На химкомбинате. В лаборатории. — А кто сидит с вами за столиком? — Пьетро… Итальянец… — Как его фамилия? — Гале стоило труда вспомнить. Наконец она вспомнила. — Маттинелли. — Турист? — Он работал на химкомбинате. Инженер. — Вы часто виделись? — Он уехал на следующий день. Галина не выходила в своих ответах за рамки вопросов — это ей было не по силам. — Он больше не приезжал? — Нет. — И писем не присылал? — Присылал. Светлане. — Она вам их показывала? — Да. — Что он писал в последний раз? — Собирается приехать. — Когда? — Кажется, послезавтра. — Когда вы в последний раз виделись с Виктором Андреевичем? — Недели три назад. — Он знает итальянца? — Да. — Спасибо. Поезжайте домой. Вас отвезут. Орлов вызвал себе другую машину и поехал к Вере Сергеевне Суховой — ему не терпелось выяснить, сохранилась ли у Светланы фотокарточка, подаренная Лешей. Вера Сергеевна перерыла все и в комнате дочери, и у себя. Карточки не было. Вернувшись в управление, Орлов заперся в своем кабинете и дважды прослушал записанный магнитофоном разговор, а потом позвонил своему начальнику генерал-майору Ганину. Генерал был занят, просил прийти через час. Чтобы не терять времени, Орлов связался с отделом кадров химкомбината и попросил выяснить, в какой из лабораторий работает инженер по имени Виктор Андреевич. Через сорок минут ему позвонили из отдела кадров и сказали, что ни в одной лаборатории человек, которого зовут Виктор Андреевич, не числится. Тогда Орлов попросил проверить весь личный состав комбината. Это требовало времени, но Орлов предчувствовал, что и среди более чем трех тысяч работников химкомбината Виктора Андреевича не обнаружится. Возможно, найдется его двойной тезка — и по имени и по отчеству, но им окажется не тот, кого он ищет. И вообще, надо полагать, у человека с Лешиного снимка настоящее имя совсем другое. …Наконец генерал принял Орлова. Им не было необходимости излагать друг другу догадки, возникавшие по ходу доклада. А вывод они сделали независимо друг от друга, но совершенно одинаковый: специфика этого дела требовала немедленно связаться с управлением Комитета госбезопасности.
ГЛАВА 14 Уткин проснулся
После длительного бездействия Владимир Уткин наконец проявил активность — это произошло весной 1972 года. Прежде он проводил свой отпуск дома, хотя ему местком предлагал путевки на юг. Теплому морю он предпочитал местную реку и рыбалку на ней. На этот раз он изменил правилу и отправился к морю, но не на юг, а на север, на Балтику, и не на взморье, а в большой город, и именно в тот город, где жила Мария, жена Михаила Тульева. Если принять во внимание все поведение Уткина, за прошедшие годы ни разу не покидавшего места своего жительства, выбор этот не был случайным. С чего бы вдруг Уткина потянуло не куда-нибудь еще, а туда, где базировался бывший резидент разведцентра Тульев, где остались люди, знавшие и помнившие его?.. — Твоя Спящая Красавица, кажется, проснулась, — сказал полковник Марков Павлу Синицыну, вызвав его по этому поводу на дачу, где они обычно встречались. Прозвище «Спящая Красавица» было кодовым именем Владимира Уткина, которое ему присвоили по предложению Павла. — Пора бы, — сказал Павел. — И как это выглядит? — Едет в Прибалтику. — Марией интересуются? — Не исключено. — У Михаила что-нибудь не в порядке? — Там время от времени трясет. Проверки… — Но она-то им зачем? — Кто знает? Во всяком случае, надо предупредить Марию, а то перепугается. — Когда отправляться? — Сейчас, буквально сию минуту. Он уже в поезде. Павел встал. — Оружие возьми, — сказал Марков. — Далеко его от себя не отпускай. Черт их знает, что там задумано. — Не собирается же он Сашку украсть. — Красть, может, не будет, но ты их все-таки подстрахуй… Павел прилетел в город за восемь часов до прихода поезда, в котором ехал Уткин. Из аэропорта он позвонил Марии по телефону, а в половине двенадцатого ночи был у нее дома. Мария не удивилась неожиданному появлению Павла. Он навещал ее не часто, но довольно регулярно. Во всяком случае, достаточно регулярно для того, чтобы сын Сашка считал дядю Пашу своим человеком и даже другом, и не потому, что дядя Паша обязательно привозил какие-нибудь подарки. Сама Мария относилась к Павлу по-родственному, словно он был братом ее мужа, Михаила Тульева. Вообще с Москвой у нее связь поддерживалась прочная. Владимир Гаврилович Марков раз в месяц звонил, в дни рождения — ее собственный и Сашкин — и перед всеми праздниками непременно присылал поздравления. Мария по-прежнему работала диспетчером в таксомоторном парке, и все у нее было по-старому. То новое и радостное, что происходило в ее жизни, было связано только с сыном. Вот теперь, например, Сашка заканчивает уже второй класс. Материально она не нуждалась, хотя оклад у нее был небольшой: ежемесячно на ее лицевой счет приходил денежный перевод из Москвы — часть зарплаты Михаила… Закрыв за собою дверь, Павел кивнул на комнату Сашки: — Спит? Поговорим на кухне. — Чаю или кофе? — спросила Мария в кухне. — Ты почему не снимаешь плащ? — Я на минуту. У тебя все в порядке? — Да. Ты проездом? — Нет, специально к тебе. — Тогда куда же торопиться? — Еще надо устроиться в гостиницу и выспаться, завтра мне рано вставать. Слушай дело. Мария поняла, что Павел на этот раз приехал не просто ради того, чтобы навестить их, и слегка нахмурилась. — Да ты не напрягайся, — сказал Павел, усаживаясь за стол напротив нее. — Ничего особенного. Завтра приезжает один человек, думаю, захочет тебя увидеть. — Связано с Мишей? — Наверняка. — А чего он хочет? — Это ты мне потом расскажешь. — Что его может интересовать? — Понятия не имею. Но если спросит о Михаиле, говорить надо одно: уехал куда-то на Крайний Север, ты о нем ничего не знаешь, писем не пишет. — С Мишей в порядке? — Все нормально. Ты, Мария, не беспокойся насчет этого гостя, мы рядом будем. Скажи мне вот что: Сашок в школу сам ходит? — Туда я его провожаю, а обратно — сам. Тут недалеко, даже через дорогу не надо. А почему ты спрашиваешь? Видно было, что вопрос встревожил, и Павел выругал себя. — Да так, не подумав, спросил… — Не хитри, Паша. — Ну, ошибся, прости. За Сашкой мы присмотрим, и забудь об этом. — Легко сказать! — Запомни: никогда ни один волос не упадет с Сашкиной головы. — Ладно, забыла. — Во сколько вы из дому выходите? — В восемь. — Я пошел. Извини. Сашке ничего не привез, торопился, купить не успел. Но ты ему, между прочим, не говори, что я заходил. — Ладно. Когда появишься? — Трудно сказать. Смотря по обстоятельствам. Но если не я, то кто-нибудь из наших к тебе заглянет. — Ну, счастливо. — Будь здорова, Мария. Последняя просьба: на улице годовой не крути, ходи без оглядки. — Хорошо. От нее Павел отправился в городской отдел КГБ. Предупрежденный по телефону Марковым, начальник отдела ждал его. Условились таким образом: в распоряжение Павла выделяется местный сотрудник, они встречают гостя на вокзале, а потом будут действовать в зависимости от поведения Уткина. Номер в гостинице был Павлу заказан. Полковник завез его по пути на своей машине. Поезд приходит в семь утра. У Павла оставалось пять часов — вполне достаточно, чтобы как следует выспаться. Сотрудник из отдела КГБ заехал за ним в половине седьмого. По дороге к вокзалу они договорились о распределении ролей. Встречающих на перроне оказалось не так много, и Павел решил остаться в зале ожидания, наблюдать через окно: попадаться на глаза Уткину ни в коем случае нельзя, потому что его, Павла, он может знать в лицо — наверное, Уткину перед засылкой показывали его портреты. Но если это и не так, все равно надо оставаться невидимым для Уткина. Павлу было известно, что Уткин едет в восьмом вагоне, однако появиться он должен, по всем правилам, из вагона под другим номером, — если, конечно, он не полный растяпа и если инстинкт самосохранения заглох в нем не окончательно. Действительно, Уткин с небольшим чемоданчиком в руке и со «Спидолой» на ремешке через плечо сошел на перрон из вагона № 6. Но предосторожности на этом и кончились. Осмотревшись по сторонам при выходе на вокзальную площадь, Уткин больше уже ни разу не оглядывался, не проверялся. На стоянке такси он дождался своей очереди, и без четверти восемь они — Уткин, Павел и его помощник — были на улице, где жила Мария. Павел велел шоферу заехать во двор большого нового дома, помощник вышел и отправился по другой стороне улицы следом за Уткиным, который, отпустив такси, тихо продвигался вперед и искоса поглядывал на номера домов. У дома № 34 он еще замедлил шаг, а потом совсем остановился, закурил. Павел проверял, не следит ли кто, в свою очередь, за его помощником, — это было нелишне. Но все оказалось чисто. Без пяти восемь из подъезда дома № 36 вышла Мария с сыном. Сашка размахивал портфелем и, задрав голову, щурясь на утреннем солнышке, что-то рассказывал. Они достигли перекрестка и повернули за угол. Следом — Уткин, за ним помощник Павла, а чуть дальше — сам Павел. У школы Мария поцеловала сына в щеку, он помахал рукой и тут же громко закричал кому-то из мальчишек, шедших к школе по другой дорожке. Уткин догнал Марию. Павел и его помощник видели, как она приостановилась на секунду, увидев рядом с собой незнакомого мужчину. По всему видно, он знал Марию в лицо. Помощник остался дежурить в районе школы, а Павел следовал за Марией и ее спутником. Не выпуская их из виду, он размышлял о действиях Уткина и не мог не прийти к выводу, что этот законсервированный агент получил для своей первой акции исчерпывающие исходные данные: кроме адреса, еще и внешность объекта, и даже точное время, когда объект выходит из дому. Неужели кто-то тайком составлял хронометраж рабочего дня Марии? Впрочем, кое-что мог сообщить сам Михаил. Скорей всего так оно и было. У трамвайной остановки Мария и Уткин ненадолго задержались, коротко поговорили и пошли дальше, — должно быть, Мария по просьбе Уткина решила на сей раз добираться до таксомоторного парка пешком. Судя издали, разговор их не отличался оживленностью, но продолжался он целых полчаса. Что было главным в этом разговоре, Мария рассказала Павлу после, когда Уткин уехал. Представившись как давний друг Михаила, но не сообщив своего имени, Уткин спросил: — Не могли бы вы дать мне его адрес? — Я сама не знаю, — сухо сказала она. — Как же так? Вы жена… — Очень просто. — Он что же, не пишет? — Ни строчки. — Ей самой этот факт как будто впервые показался удивительным и нелепым. — Сбежал? — Да вроде того… А откуда же, между прочим, вы узнали мой адрес, если сейчас спрашиваете адрес Миши? — Я ведь здесь жил… До того, как он уехал. Знал, куда ночевать ходит. — Ага, понятно, — сказала Мария скучным голосом, едва сумев скрыть, как ей неловко сделалось из-за того, что собеседник врет столь неуклюже: ведь она переехала в эту двухкомнатную квартиру совсем недавно. Минуты две они шли молча, потом Уткин сказал сочувственно: — Простите за нескромный вопрос… И вы по-прежнему считаете его мужем? — А что же делать? — сказала Мария. — И он вам не помогает? — Абсолютно. Снова помолчав, Уткин сказал: — Я сочиняю, я никогда не жил в вашем городе. Мария удивилась: — Не понимаю вас… Вам не кажется, что все это странно? Остановили на улице… Незнакомый человек… — Михаил просил меня повидать вас, сказать, чтобы не беспокоились… Он сказал — вы знаете, где он… Она остановилась, посмотрела ему в лицо. — Прошу вас, прекратим это. Я ничего не хочу слушать. — Вы можете передать ему через меня… — Всего хорошего, — сказала Мария и перебежала на другую сторону улицы. Уткин тем же вечером уехал из города поездом домой, через Москву. Свой доклад Владимиру Гавриловичу Маркову в Москве Павел начал с такого заявления: — Как хотите, а понять зарубежных хозяев Михаила невозможно. — Почему? — Смотрите, что получается. Уткин ездил к Марии для того, чтобы как-то и что-то там проверить, да? — Предположим. — Следовательно, они с самого начала, то есть с момента возвращения Михаила, не верят ему? — Скажем, не до конца доверяют. — Хорошо. Заметим это. Дальше: Уткин настолько уверен, что за ним никакого хвоста быть не может, что почти не проверялся. Что это значит? Как, по-вашему, Владимир Гаврилович? — Они считают его надежно законспирированным. — Как же так? — с подначкой спросил Павел. — Первый человек, которого увидел Уткин на нашей земле, был Михаил — подозреваемый Михаил. Значит, с первого шага Уткин должен быть на крючке. Или я неправильно рассуждаю? — Вроде все на месте. — Тогда где же логика? — Действительно не вяжется, — согласился Марков. — Дальше. Я могу построить еще одно рассуждение — и опять получится совершенно кособокая вещь. — Например? — Примем как данное, что они считают Уткина засвеченным. Значит, легко сообразить, что мы Марию предупредили о его визите. К чему тогда вся эта петрушка? — А ты не допускаешь… — Простите, Владимир Гаврилович, я знаю, что вы хотите сказать. Все проверено: Уткин приехал один, за нами хвоста не было. — Стало быть, остается признать, что Уткин ездил с честными намерениями? — поддразнивая Павла, спросил Марков. — В таком случае я вообще отказываюсь понимать высокий полет мысли тех гениев, которые велели Уткину съездить к Марии. Набор вопросов был примитивный. Когда Павел переходил на столь изящный слог, это значило, что обсуждаемый вопрос в силу своей абсурдности перестал его волновать. Сообразуясь с этим, Марков предложил: — А теперь все-таки начнем сначала. Расскажи по порядку. — Я записал для точности. Павел вынул из кармана вчетверо сложенный листок, где был зафиксирован разговор Уткина с Марией, — дословно, с ремарками, сделанными Марией. В ответ Марков дал Павлу прочесть одно из писем Михаила Тульева, в котором тот сообщал о подозрениях Себастьяна относительно него, о проверках на лояльность и о глухой борьбе между Себастьяном и Монахом. — Может быть, ты прав насчет того, что Себастьян немного не в ладах со здравым смыслом, — сказал Марков в заключение беседы. — Что касается примитива, тут я затрудняюсь… Во-первых, в таких делах до сих пор действует старое правило: чем проще, тем вернее. Во-вторых, мы еще не знаем, с какими целями посылали Уткина к Марии. Может, проверка Марии — только предлог, а главная задача совсем в другом. Мы знаем не все. — Вы, Владимир Гаврилович, себе противоречите, — не без ехидства заметил Павел. — Говорите: чем проще, тем лучше, и тут же сами все усложняете. Марков усмехнулся. — Так мы же не догматики. Мы живые люди. …Беседа эта происходила 27 апреля 1972 года. 28-го Уткин вернулся к себе домой. 29-го было получено обширное сообщение от Михаила Тульева, и тот день положил конец спокойствию, царившему в старом, начавшемся еще десять лет назад деле. Все пришло в движение. Михаил уведомлял Маркова, что в скором времени, не позже середины мая, в Советский Союз будет переброшен агент с серьезными задачами, которого он, Михаил, имел честь готовить к засылке и который ему был представлен под именем Владимира Прохорова, а на самом деле это Карл Брокман. Далее следовал подробный словесный портрет и жизнеописание Брокмана. Прилагались три фотокадра, на которых Брокман был снят Михаилом анфас и в профиль. Способ заброски Михаилу неизвестен. Михаил особо подчеркивал, что Брокман в недалеком прошлом профессиональный наемный убийца. И строчкой ниже по ассоциации напоминал о своем предыдущем сообщении, в котором он рассказывал о разговоре с Монахом, когда Монах интересовался, сможет ли Павел ликвидировать человека. В бесстрастном деловом изложении Михаила все это выглядело так буднично, так обыкновенно — «профессиональный убийца», «ликвидировать», что стороннему человеку стало бы не по себе. Подобные вещи неудивительны в ночных кошмарах, в фантасмагориях больного ума, а тут — служебное донесение. Но они — реальность, и никуда от этого не денешься. Даже самое древнее средство тайной войны — яды — пока не списано за ненадобностью в сверхнаучном двадцатом веке… Марков в тот же день доложил о сообщении Михаила Тульева генералу и собрал на совещание всех своих работников, причастных к операции «Резидент». Сообща наметили круг мероприятий, необходимых для того, чтобы как полагается встретить появление Брокмана, каким бы ни оказался способ его переправы. В остальном оставалось только ждать. После праздников, 4 мая, Марков получил еще одно важное сообщение: Уткин подал на работе заявление с просьбой освободить его от должности по собственному желанию. 2 мая Уткин выходил в эфир первый раз за все время пребывания в Советском Союзе. Его радиограмма очень коротка, передача длилась несколько секунд. Работал на незнакомом шифре. Дешифровка может доставить затруднения. 8 мая на почтамте в приволжском городе на имя Потапова, то есть Павла Синицына, была получена открытка. В ней его безымянный «Друг» (так была подписана открытка) извещал, что скоро приедет в Москву и что очень хочет повидаться. А о дне приезда еще сообщит, поэтому пусть Павел заглядывает на почтамт каждый день. Уткин не хотел ждать, когда пройдут положенные две недели со дня подачи заявления, и добился расчета 6 мая. Начальник телефонного узла отпускал его с большой неохотой. Уткин получил все свои документы — паспорт с отметкой о выписке, военный билет со штампом о снятии с учета, трудовую книжку, профсоюзный билет и разные справки, попрощался с товарищами по работе, угостив женщин десертным вином и шоколадом, а мужчинам выставив три бутылки коньяка, и 9-го отбыл в Москву. Выстояв на Курском вокзале длиннейшую очередь, он взял билет на поезд Москва — Батуми. Обращало на себя внимание то обстоятельство, что ехал Уткин налегке, как в санаторий. За несколько лет оседлой жизни он успел обрасти вещами, но с собой взял только то, что влезло в стандартный чемодан средних размеров. Все другое — телевизор, два пальто, одеяла, подушки, постельное белье и прочее оставил хозяину дома, сказав, что, может быть, вернется за барахлом, когда обоснуется на новом местожительстве. «Спидолу» он нес на ремешке, перекинутом через плечо. В Батуми Уткин по совету милиционера, к которому обратился на вокзале, отправился в бюро, ведавшее сдачей жилья неорганизованным курортникам, и, так как сезон только начинался, ему тотчас предложили на выбор пяток различных вариантов. Он выбрал комнату в большом новом доме недалеко от порта, на очень оживленной улице. Хозяевами двухкомнатной квартиры оказались пожилые супруги, пенсионеры. Уткину квартира понравилась. Он заплатил за месяц.ГЛАВА 15 «Мы знаем не все…»
Сопоставление действий Уткина и сообщения Михаила Тульева о переброске Брокмана напрашивалось само собой. Первым делом полковник Марков запросил сведения о прибытии в черноморские порты круизных лайнеров: тот факт, что в свое время Уткин прибыл именно на таком лайнере и, оставшись на берегу, отдал Михаилу свой пропуск для возвращения на борт, давал основания предположить, что история может повториться, тем более что тогда все сошло по видимости благополучно. Выяснилось, что греческий теплоход «Олимпик» прибывает в Батуми (с тем, чтобы затем отправиться в Одессу с заходом в Сочи и Ялту) 17 мая. Он везет двести пятьдесят туристов из различных стран Европы и Америки. Элементарная эта догадка, если она окажется правильной, не противоречила всему остальному. Если Уткин встретит Брокмана и уйдет на «Олимпике» вместо него — получит объяснение и оправдание его многолетняя беспорочная жизнь в Советском Союзе, обретет смысл казавшееся бессмысленным существование агента-болвана. И все бы получилось как нельзя лучше, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. Полковник Марков сам же сказал: «Мы еще не знаем, с какими целями посылали Уткина к Марии. Может, проверка Марии — только предлог, а главная задача совсем в другом», — следовательно, он допускал возможность возникновения каких-то неожиданных ситуаций. Собственно, то, что произошло, трудно назвать ошибкой. Просто приходится признать, что в данном эпизоде разведцентр оказался хитроумнее, чем полагали. Был момент, который подтверждал правильность действий контрразведчиков: вечером того дня, когда Уткин прибыл в Батуми, в эфир выходил какой-то радиопередатчик, работавший в черте города. Этот факт, естественно, увязали с прибытием Уткина. Передача была очень короткой, почти мгновенной. Вероятно, послано сообщение: «Прибыл» или «Я на месте». А может быть, адрес. Обратила на себя внимание резкая перемена в поведении Уткина. Если при поездке к Марии он не таился, не проверялся, то в Батуми сделался отшельником. Только раз он вышел из дому, чтобы посмотреть пассажирский морской вокзал. А потом — никуда. Старикам хозяевам он сказал, что неважно себя чувствует, еще не акклиматизировался. Они ходили на базар за продуктами для него. Так продолжалось до 17 мая. Чтобы правильно понять и оценить то, что произошло 17-го, необходимо протокольно точное описание. Для вящей точности мы прибегнем к необычному, но вполне законному приему: без скобок дано то, что не надо было скрывать, а в скобках — то, что действующие лица стремились сохранить в тайне. «Олимпик» должен был ошвартоваться в Батуми в 10 часов. Уткин проснулся в шесть. Побрился, умылся. (Прежде всего он разложил посреди комнаты чемодан, достал из него синюю пластиковую сумку и положил в эту сумку кое-что из своего белья — рубашки, майки, все неношеное, затем «Спидолу» — ту, что была радиопередатчиком. На нее — все свои документы, пачки денег, а сверху еще кое-что из белья. Задернув «молнии», он сунул сумку в шкаф, закрыл чемодан и поставил его рядом с сумкой.) Вторую «Спидолу» он повесил на плечо, — вот когда начала работать на дело тайная покупка второй «Спидолы», которая в отличие от первой была обычным радиоприемником. Затем постучал к хозяевам. Вышедшей в коридор старушке он сказал: — Нателла Георгиевна, на почту надо, домой позвонить. — Поправились? Ну, сегодня денек хороший. — Хочу вас предупредить. Ко мне должен заехать друг, зовут Володя… Пусть тут распоряжается… Он ненадолго. — Да хоть бы и надолго. Нам не тесно. Комнату Уткин не запер… До порта было пятнадцать минут ходьбы. «Олимпик» встречали только автобусы «Интуриста», гиды и предприимчивые продавщицы цветов. Уткин на причал не вышел, ждал внутри вокзала, у входа. Когда носовые и кормовые швартовы были закреплены на кнехтах, спустили трап, и на борту тут же началась несложная процедура, предшествующая переходу туристов с лайнера на берег. Пограничники — офицер и два сержанта, которые для ускорения дела поднялись на «Олимпик» с катера еще в море, расположились у трапа, сержанты держали в руках длинные полированные ящички. Сходили группами по двадцать пять человек. Старший группы отдавал офицеру паспорта и предъявлял список туристов. Офицер передавал паспорта сержанту, а тот складывал их в ящичек. Затем туристы по одному подходили к трапу, пограничники вручали каждому пропуск, а контрольный талон, оторванный от него, оставляли у себя. Первая группа минуты через три была уже на твердой земле. Пассажиров окружили цветочницы. Гиды стояли чуть поодаль, готовые приступить к своим обязанностям. Щелкали затворы фотоаппаратов, шипели кинокамеры, ярко светило солнце, и ярко зеленела зелень. Все как полагается. Всякому, кто наблюдал бы, как сходила эта группа, нетрудно было выделить в ней одного человека — мужчину лет тридцати пяти, который еще с борта искал кого-то глазами на берегу. Если бы к тому же наблюдающий знал в лицо Карла Брокмана, он бы нашел, что этот турист очень на него похож. К группе подошла девушка-гид, поговорила со старшим, и тот по-немецки объявил номер автобуса, который их ждал. Группа двинулась нестройными рядами к автобусам, но не вся: озабоченный турист отделился и направился к зданию морского вокзала, из дверей которого показался Уткин со «Спидолой» на ремешке. Тут с ним опять произошла перемена. Уткин отдал «Спидолу» туристу, и тот повесил ее себе на плечо. Пожав друг другу руки, они не спеша зашагали в город. Они мирно беседовали по-немецки, и вид у них был беспечный, словно у двух добрых приятелей, собравшихся в субботний день на футбол. Уткин то и дело смеялся. Они приобрели в галантерейном ларьке холщовую сумку с изображением ковбоя в жеваной шляпе, синего, с перекошенным как от зубной боли лицом, затем прошлись по магазинам, и сумка наполнилась марочными винами. (Между тем в третьей группе туристов на берег сошел Карл Брокман, числившийся в списке под чужой фамилией, — его уже никто не встречал, никто не приметил, так как все наше внимание отдано Уткину и его спутнику. Одет он был почти как Уткин, только рубаха была не голубая, а темно-синяя. В одной руке он нес кофр, какими пользуются фотокорреспонденты, в другой держал пиджак. Покинув свою группу, отправившуюся к автобусам, Брокман, не теряя времени, сел в обычный рейсовый автобус и проехал пять или шесть остановок. Потом сошел. Без четверти одиннадцать он вошел в дом, где остановился Уткин, — адрес, сообщенный в разведцентр радиограммой, он запомнил, уходя в последний раз из виллы Монаха.) — Добрый день, — сказал Брокман открывшей дверь Нателле Георгиевне. — Если не ошибаюсь, у вас остановился Владимир Уткин. — Да, да, проходите, пожалуйста, — ласково пригласила она. — Вас ведь тоже Володей зовут? Будьте как дома, вот его комната. Он сказал, на почту пошел, позвонить. — У меня кое-какие дела. Ничего, если туда-сюда ходить буду? — О, пожалуйста, — поспешила успокоить его Нателла Георгиевна. — А хотите, я дам вам ключ от квартирной двери? У нас есть запасной. — Не надо. — Ну располагайтесь. — И она ушла к себе. (Брокман оглядел комнату Уткина, заглянул в шкаф, достал сумку. Затем вынул из кармана плотную, как картон, карточку — это был пропуск на «Олимпик». Брокман сунул его в карман висевшей на спинке стула коричневой куртки Владимира Уткина. Оставалось лишь переложить в сумку содержимое кофра. Сделав это и оставив кофр в комнате, Брокман взял сумку, выглянул в коридор, убедился, что там никого нет, и покинул квартиру. На поиски машины, которая шла на Тбилиси, ему потребовалось всего несколько минут.) В то время, как Брокман выехал из Батуми в столицу Грузии, поразительно похожий на Брокмана турист и Уткин, нагрузившись покупками, пришли к Уткину домой. Нателла Георгиевна сообщила, что приятель заходил, но тут же куда-то исчез. Уткин сказал: — У каждого свои заботы. В комнате он первым делом проверил карманы куртки и, найдя пропуск на корабль, положил его себе в карман брюк. — На паспорте фотокарточка твоя, — сказал турист. — Знакомая история. Говоря так, Уткин имел в виду историю своей засылки в Советский Союз. Тогда он сходил на берег и уступал свое место Михаилу Тульеву, и на его паспорте, который сдавался пограничникам, было наклеено фото Тульева, чем-то напоминавшее его собственные черты. Они посидели немного, покурили и покинули квартиру, оставив все вещи и не простившись с хозяевами. Непредсказуемо вели себя Уткин и турист, особенно последний. По всем правилам, он бы должен был остаться, раз уж ему в этой ситуации отвели роль Брокмана. А он вместе с Уткиным, дождавшись, когда к трапу подошла большая компания вернувшихся с экскурсии пассажиров «Олимпика», присоединился к ним и поднялся на борт. Никаких недоразумений не последовало.В том, что произошло, полковник Марков видел собственную ошибку, о чем он прямо сказал Павлу, когда они встретились ночью на загородной даче. — Грубой ошибки вроде нет, — попробовал смягчить выводы Павел, впрочем, без всякой убежденности. — Мы могли бы предусмотреть незатейливый фокус с этим третьим, — возразил Марков. Павел упорствовал: — А может, это не третий? Может, Брокмана и не было? В другое время Марков, наверное, употребил бы здесь ядовитую шуточку, но сейчас не считал это уместным. — Для чего же, объясни, Уткин делал все так демонстративно? Буквально лез на рожон… И не рано ли мы ослабили наблюдение за квартирой, где он остановился? Павел пожал плечами и ничего не ответил. — Молчишь? — сказал Марков и посмотрел на часы. — Насчет того, третий это или не третий, узнаем утром. Одно могу сказать тебе совершенно точно: перед Иваном Алексеевичем мне было бы вот как стыдно. Наш с тобой новый начальник попервости еще с нами деликатничает, а мы достойны… достойны… Упоминание об их прежнем начальнике — генерале Иване Алексеевиче Сергееве, при котором Павел поступил в управление, который вел их столько лет и вдруг скончался от инфаркта минувшей зимой в свои неполные пятьдесят семь лет, сделало настроение еще более печальным. Стараясь стряхнуть его, Павел начал размышлять вслух. — Ну, допустим: Уткин с этим типом выставляли себя напоказ, чтобы отвести внимание от Брокмана. А тот, конечно, не терялся… Марков смотрел на него, не перебивая, Павел продолжал: — Если так — плохи наши дела. Значит, Уткин и вправду ездил к Марии, чтобы провериться. Пора подавать рапорт по собственному желанию. Срисовал меня Уткин, а я-то сам себя нахваливал: мол, чистенько сделано, Уткину даже ни разу не померещилось. — Ты не один был, — напомнил Марков. — Что об этом толковать? Теперь надо дальше глядеть, а мне, если честно, и заглядывать тошно. — Расплакался, — проворчал Марков. — Но ведь все летит к черту! — не выдержал Павел. — Почему же? Павел выставил растопыренную пятерню и начал загибать пальцы. — Брокман ушел — раз. Уткин меня раскрыл — два. Что с Михаилом будет — три. Эта вспышка словно придала Маркову спокойствия. — Тебя он мог и не видеть. — Раз он ездил ради проверки, значит, они раньше подозревали. Одним узлом все связано. — К тебе они никогда особого доверия не питали. — Я-то ладно. Что будет с Михаилом?.. — Посмотрим. Возможно, придется отзывать. Ему и здесь дела хватит. А Брокман, что ж… Мы не с пустыми руками… Давай-ка спать, подъем — ни свет ни заря… Они разошлись. Полковник Марков говорил верно — у них в руках кое-что имелось. Главное — фотографии Брокмана, сделанные Михаилом Тульевым. Были также известны некоторые привычки Брокмана. Правда, судя по всему, надежду на то, что Брокман будет жить по документам Владимира Уткина и использовать тщательно подготовленную им легенду, придется оставить. Какой же нелегал станет скрываться под крышей, которую знают в контрразведке и которую видно за тысячу километров? Но, во-первых, разыскивали людей и при менее определенных приметах, а во-вторых, все значительно ускорится и облегчится, когда Брокман начнет действовать. Можно было рассчитывать, что он прибыл в страну не для того, чтобы, подобно Уткину, зарыться в нору и тихо сидеть месяцами и годами… Как и обещал, Марков разбудил Павла рано — не было еще и шести. Утро выдалось солнечное, на голубом небе — ни облака. И настроение у них немного поправилось. Пока Павел делал на поляне зарядку, Марков звонил в Москву. Но весть из Батуми пришла только через час, когда они уже позавтракали. Худшие предположения подтвердились. Нателла Георгиевна, хозяйка квартиры, где останавливался Уткин, рассказала навестившему ее сотруднику КГБ, как приходил накануне друг ее жильца Володя. По ее довольно подробным описаниям, это был Брокман, хотя не все особенности внешности точно совпадали.
ГЛАВА 16 Вызов в Москву
Не прошло еще и двадцати четырех часов с того момента, как на пустыре была обнаружена лежавшая без сознания, с пробитой головой Светлана Сухова, а предполагаемого преступника уже разыскивали по словесному портрету Москва и Ленинград и еще более чем в двухстах больших городах, которые через Москву получили по телетайпу необходимые сведения. Несколько позже все вовлеченные в розыск получат и фотопортрет преступника — это упростит задачу. Но для тех, кто ищет, пожалуй, еще важнее установить личность разыскиваемого: ФИО, где живет, где и кем работает и т. д. Этим в первую очередь и озабочен подполковник милиции Михаил Петрович Орлов. Как положено, дело приняла к производству прокуратура, и ее следователь тоже начал работу. Учитывая то немаловажное обстоятельство, что человек, которого звали Виктором Андреевичем, имел какие-то причины бояться фотообъектива (это явствовало из рассказа Алексея Дмитриева), был предпринят поиск и в другом направлении — в прошлое. Сделали запрос в картотеки, где зарегистрированы люди, судившиеся и отбывавшие наказание за уголовные преступления. Оставалось только немного подождать, чтобы выяснилось, не преступал ли ныне подозреваемый советские законы в прежние годы. При коротком совещании с майором Семеновым из КГБ, с которым Орлова связал начальник городского управления МВД, они договорились о взаимодействии, о разграничении сфер и специально о линии поведения по отношению к прибывающему в город итальянцу Пьетро Маттинелли. Майор первым делом отправил фотопортрет Виктора Андреевича по своим каналам, чтобы установить, не числится ли он среди разыскиваемых государственных преступников. Машина заработала. Но самым неотложным пока оставалось одно: установить личность того, кто звался Виктором Андреевичем. Это удалось сделать на второй день. В жилищно-эксплуатационной конторе № 4 паспортистка узнала на фотографии одного из жильцов кооперативного дома, выстроенного на территории этого жэка. Паспортистка, между прочим, сказала, что у него есть автомобиль «Жигули». Дальше не составило труда выяснить, что Виктор Андреевич Кутепов, ныне пенсионер, до 1971 года работал адвокатом в юридической консультации Центрального района, состоит членом городской коллегии адвокатов. Из личного дела, лежащего в райсобесе, явствовало, что пенсионер Кутепов окончил в 1935 году Харьковский университет, до войны был следователем в Донбассе, а во время войны, призванный в армию, работал в военной прокуратуре; после сорок пятого года — здесь, в городе. Холост, одинок. Беспартийный. Был записан и домашний телефон. Сказать, что в юридической консультации хорошо помнили Кутепова, — значит употребить неподходящее выражение. Хоть он официально и числился на пенсии, с родным коллективом, как говорится, не разлучился. Часто бывал в конторе, по просьбе коллег подменял их на дежурстве. Иногда брался вести защиту по гражданским делам. Отзывались о нем самым наилучшим образом. Прежде чем отправиться по местожительству Виктора Андреевича, Орлов позвонил ему на квартиру. Телефон не отвечал. Квартира была заперта на два замка. Домоуправ, по просьбе Орлова говоривший с соседями Кутепова, сказал, что никто его не видел уже дня два или три. Гараж Кутепова, который показал ему тот же домоуправ, был пуст. Орлов испросил и получил у прокурора санкцию на вскрытие квартиры и гаража. Кутепова ни живого, ни мертвого ни там, ни здесьне было. Следов поспешного бегства квартира не носила. Утром 24 мая, в среду, Орлов позвонил в КГБ майору Семенову, сообщил добытые сведения. Поблагодарив, Семенов сказал: — Сеть заброшена, посмотрим, что будет. Теперь самое время с Нестеровой поговорить. Как думаешь? Они сразу, с первой встречи, перешли на «ты» — отчасти потому, что были примерно одного возраста, отчасти по некоторому сходству профессий, но больше, пожалуй, по взаимной симпатии. — Ты сам хочешь? Или мне заняться? — уточнил Орлов. — Этот итальянец может прибыть рейсом в четырнадцать двадцать или на вечернем. Если ты ее сейчас разыщешь и к себе доставишь, я бы тоже приехал. — Попробую. Галину Нестерову застали дома. В половине десятого она была в кабинете Орлова. Пятью минутами позже пришел Семенов. По предложению Орлова все сели за приставной стол — Орлов с Галей по одну сторону, Семенов — напротив. Орлов сказал: — Просим вас, Галина Николаевна: не считайте это формальным допросом. Нам необходимо знать как можно больше об отношениях вашей подруги с Виктором Андреевичем. Состояние оглушенности, в которое повергла Галю весть о несчастье со Светланой, еще не прошло окончательно — это было заметно и по испуганному взгляду, и по вялости движений, но все же сейчас она выглядела не такой бледной и убитой. — Как чувствует себя Светлана? — робко спросила она. Орлов сказал правду: — Пока неважно. — Вы с нею разговаривали? Для человека, хотя и вызванного не ради формального допроса, но причастного к расследованию тяжкого преступления, ответ на этот вопрос имел первостепенное значение, легче отвечать самому на вопросы следователя. Но надобно быть крайне наивным, чтобы вот так, ничтоже сумняшеся, выведывать тайны следствия. Именно поэтому Орлов, как и Семенов, понял, что Нестерова задала свой вопрос без всякой задней мысли. — Нет, — сказал Орлов. — Она не может говорить. Она без сознания. Галя опустила голову. Выдержав небольшую паузу, Орлов спросил: — Вы давно дружите? — Со школы, с восьмого класса. — И маму знаете? — Конечно. — А Виктор Андреевич когда появился? — В прошлом году. — На какой почве Светлана познакомилась с Виктором Андреевичем? Галя ответила не сразу, словно хотела вспомнить подробности. — Он знал Пьетро. — И Пьетро познакомил вас с Виктором Андреевичем? — Нет, Виктор Андреевич привез Свете посылку. — Какую посылку? — Он ездил в Италию, Пьетро с ним передал. Семенов поглядел на Орлова, сделал, прочертив рукой в воздухе, какой-то знак, непонятный Гале, но Орлов прекрасно его понял, поднялся, подошел к своему столу, достал из ящика фотокарточку, дал ее Семенову, а тот положил карточку перед Галей и сказал: — Вы говорите, Виктор Андреевич знал Пьетро. Посмотрите на этот снимок внимательно… Галя с удивлением посмотрела на знакомую фотокарточку и перевела взгляд на Семенова. — Это мы в кафе «Над рекой». — А кто, по-вашему, за соседним столиком? Видите — встает с кресла… Она снова посмотрела на снимок и сказала неуверенно, полувопросительно: — Похож на Виктора Андреевича. Когда Орлов позавчера показывал Галине Нестеровой крупно выкадрированное из этого снимка лицо Виктора Андреевича, она четко, без колебаний узнала его, а сейчас заколебалась. Объяснить это нетрудно, но лишь при одном условии — если в момент съемки подруги еще не были знакомы с ним. Орлов спросил: — Тогда вы уже знали Виктора Андреевича? — Нет… нет… К Светлане он позже пришел, гораздо позже, — на секунду оживившись ответила Галя. — А тут он был отдельно? — спросил Семенов. — Во всяком случае, не с нами… — И не заговаривал? — Нет. Что же получается? Ведь вы утверждаете, что они с Пьетро знакомы… — Не понимаю, — виновато призналась Галя. Орлов и Семенов посмотрели друг на друга. Одно из двух: или Виктор Андреевич и Пьетро Маттинелли действительно хорошо знали друг друга еще до момента съемки, и тогда надо предположить какой-то непонятный сговор между ними, или они вообще незнакомы, и в таком случае ко всему последующему имеет отношение один Виктор Андреевич. — Хорошо, — сказал Семенов. — Виктор Андреевич передал посылку от Пьетро… Что же в ней было? Галя слегка пожала плечами. Вопрос был ей явно неприятен. — Разные вещи… Косметика… — Дорогая посылка? — Да… Довольно дорогая, — неохотно ответила Галя. — И вещи итальянские? — Не только. — На вашу долю тоже что-то было? — продолжал Семенов. — В тот раз… — Она замялась. — Простите, я должна сообразить… — А был разве и другой раз? — не дожидаясь ответа на предыдущий вопрос, спросил Семенов. Галя кивнула. — И опять через Виктора Андреевича? — Да. — И сколько же посылок получено? — Три, — сказала совсем тихим голосом Галя. Помолчали. Потом вновь вступил в разговор Орлов: — И что же? Как все это мотивировалось? — Виктор Андреевич говорил: Пьетро любит Светлану. Орлов не объяснил, что он имеет в виду, но Галя мгновенно разобралась в умолчаниях. Это многое прояснило для Орлова и Семенова: стало быть, вопрос попал, если можно так выразиться, на готовую почву — стало быть, этим вопросом уже задавались. И ответ не разумелся сам собой. — А лично для себя Виктор Андреевич никаких выгод не искал? Галя начинала, вероятно, уставать от этого разговора. Слишком велико для нее было напряжение последних двух дней. Она вздохнула глубоко и протяжно и сказала еще более тихо: — Наоборот. — Как это понимать? — спросил Семенов. — Он нас еще и угощал. — Дома у него бывали? — Нет. — А он у вас? — Как-то заезжали ко мне на часок. Втроем… Семенов сказал: — Ну, что ж… Пожалуй, на сегодня все. Спасибо вам, Галина Николаевна… Она встала. Встали и они. — Я вам еще понадоблюсь? — спросила она. — Не исключено, — сказал Орлов. — Вас это беспокоит? — Понимаете, мама хочет, чтобы я уехала отдыхать. — Далеко? — В Крым. — Но у вас, если не ошибаюсь, в институте сессия начинается. — Зачеты я уже сдала, а экзамены можно потом. — Ну, это дело хозяйское, — сказал Семенов. — Вы только адрес нам оставьте, и можете ехать. Орлов дал ей лист бумаги со своего стола, вынул из кармана шариковую ручку. Она написала адрес того друга их семьи, отставного генерала, у которого они с матерью отдыхали вот уже несколько лет подряд: Крым, Алушта… Отпустив Галину Нестерову, Орлов и Семенов расстались. У каждого из них были свои дела. Орлов вызвал Алексея Дмитриева и отправился с ним вместе сначала к нему домой, а потом в гараж. Орлова интересовали замки, но сам он мало в них разбирался и, осмотрев дверные запоры квартиры и гаража, он позвонил от Леши на вагоноремонтный завод, где работал старик слесарь, великий знаток замков, к знаниям которого угрозыск прибегал для экспертиз и консультаций, и послал за ним машину. В ожидании слесаря Орлов и Леша толковали на отвлеченные темы и пили квас, сваренный отцом Леши еще к Первому мая. Когда слесарь приехал, Орлов объявил Леше, что замки входной квартирной двери и гаража придется изъять, а на их место поставить новые. Слесарю Орлов сказал, чтобы он тут же съездил в магазин, и дал свои деньги на приобретение замков. В старых замках Орлова интересовали те их части, которые при запирании и отпирании вступают в контакт с ключами. Слесарю надлежало разобрать замки и отвезти упомянутые части в оперативно-технический отдел УВД. Но прежде дядя Веня должен вставить купленные замки взамен старых. Отдав эти распоряжения, несложные для века научно-технической революции, но жизненно необходимые не только для сохранности имущества квартиры Дмитриевых, а и для следствия по делу, Орлов удалился. Несравнимо сложнее была задача, поставленная Орловым перед специалистами оперативно-технического отдела. Им предстояло ответить на вопрос: открывались ли когда-нибудь замки, изъятые из квартиры и гаража Дмитриевых, каким-либо из предъявленных Орловым одиннадцати ключей. Эти ключи он в присутствии понятых обнаружил порознь в ящиках и ящичках в квартире и гараже Виктора Андреевича Кутепова. Задача трудная, особенно если учесть время, которое всегда работает на руку преступникам и против тех, кто их ищет. Тот, кто причастен к пропажам в семье Дмитриевых, открывал замки почти год назад. Сколько раз после этого открывались и закрывались они… Разве удержится в замке хоть какой-то след постороннего ключа на протяжении года? Архитрудная задача у лабораторных экспертов-криминалистов, но в практике Орлова уже были случаи, позволявшие ему теперь верить даже в невозможное. Например, то недавнее дело об убийстве коллекционера Ю. Разных версий, одинаково правдоподобных, было там чуть ли не два десятка, и каждая довольно убедительно обосновывалась. А Орлов остановился на самой неправдоподобной. У человека, которого он заподозрил, имелось крепкое алиби. И ни одной, хотя бы самой косвенной, улики. Главное, подозреваемый утверждал, что никогда не бывал в квартире убитого и даже не знал его адреса, а Ю. убили именно дома. Как раз в то время оперативно-технический отдел получил новый прибор — лазерный микроанализатор, и начальник отдела Лузгин устроил короткую лекцию для инспекторов угрозыска и следователей прокуратуры — рассказал о широких возможностях этого прибора, призвал всех собравшихся не забывать о нем в повседневной работе. Орлов, кажется, первым решил прибегнуть к помощи лазерного микроанализатора. Эксперты отдела взяли образцы тканей с кресел в квартире Ю. и костюмов подозреваемого. Спектроанализ зафиксировал в тканях одного из кресел наличие неопровержимо присутствующих ворсинок материала, из которого был сшит один из костюмов. И когда Орлов сказал подозреваемому, в каком он был костюме на квартире у Ю. и в каком кресле сидел, тот раскололся, как орех под чугунным утюгом, — с первого удара всмятку. Так что, если какой-нибудь ключ из связки, отданный Орловым в лабораторию, ковырялся в замках Дмитриевых, криминалисты найдут его следы, а нет… Ну что ж, в таком случае он, Орлов, завяжет свою инициативу вместе с индукцией и дедукцией в тряпочку и пойдет в ученики к стажеру Удовицкому, который работает у них в управлении уже три месяца и все делает строго по учебникам и по наставлениям теоретических светил юриспруденции. Нет, он, Орлов, выпускник МГУ, тоже категорически за науку, но, видно, не умеет он применять на практике новейшие научные достижения. Если окажется, что Кутепов тут вообще ни при чем, значит, он, Орлов, пытался ignotum per ignotus.[219] У майора госбезопасности Евгения Михайловича Семенова заботы были более деликатного свойства. Предстояло установить, какова во всем, что теперь выяснилось, роль итальянца Пьетро Маттинелли. Когда дело касается иностранных подданных, права следователя регламентируются не только законом. Тут он вступает в область, где сверх обычных норм действуют правила протокола. Семенов провел пять часов на химкомбинате, где Маттинелли вместе с другими итальянскими специалистами и советскими инженерами и рабочими монтировал прибывшее из Италии оборудование для азотно-тукового комплекса. Майор разговаривал с несколькими работниками химкомбината, в том числе с инженером, который имел право называть Пьетро Маттинелли своим другом (они переписывались, инженер давал Семенову читать письма Пьетро). Из людских отзывов, которые всегда вернее любой писаной характеристики, складывался удивительно симпатичный образ цельного, открытого, прямого человека, умеющего пошутить и не обижающегося на шутку, по-русски отходчивого. Он не прилагал усилий, чтобы завоевать авторитет, не заискивал, не подлаживался, а между тем к нему скоро стали прислушиваться. Вся жизнь его была на виду. Даже семейные дела Пьетро становились известны чуть ли не всему комбинату в тот же день, как он получал письмо из Милана (приводился в пример тот случай, когда мать Пьетро жаловалась ему на его младшую сестру, исчезнувшую из дому на три дня). Пьетро участвовал в самодеятельности — разумеется, как певец. Выступал за сборную баскетбольную команду химкомбината. (Не для печати было сказано, что он также считался лучшим среди ИТР игроком в покер.) Работал же Пьетро в отличие от некоторых своих соотечественников не «от» и «до», а столько, сколько требовалось по ходу дела, как привыкли при авральных монтажах советские инженеры, то есть под самую завязку, до ряби в глазах. В общем, он заслужил на комбинате не очень-то легко дающуюся репутацию своего парня. Все это имело немаловажное значение для характеристики личности Пьетро Маттинелли. Но еще большее значение придавал майор Семенов тому, как поведет он себя в этот приезд. Пьетро должен пробыть в городе всего четыре дня. Цель его командировки — окончательно урегулировать вопрос о мелких несоответствиях с первоначальным проектом, которые выявились за истекший год. Итальянская фирма, заботясь о своей высокой марке, настояла на скрупулезно точном исполнении заказа, и вот именно ради этого и прибывает инженер Маттинелли. Он прилетел из Москвы рейсом в четырнадцать двадцать. Встретил его тот самый инженер, с которым они подружились и которому Пьетро писал письма. Они обнялись и похлопали друг друга по спине. Потом, оживленно разговаривая, дождались выдачи багажа, взяли каждый по чемодану и вышли на площадку, где их ждала комбинатская машина. Для Пьетро был заказан номер в той же гостинице «Москва», где он прожил целый год, этажом ниже. Товарищ думал, что он захочет сразу устроиться и отдохнуть, но Пьетро попросил прежде всего подвезти его к универмагу. Оставив в машине недоумевающего провожатого, Пьетро скрылся за вращающимися дверями. По лестнице он взбежал, прыгая через две ступеньки. Но порыв его иссяк, едва он увидел за прилавком секции грампластинок не ту, которую жаждал увидеть: — Скажите, пожалуйста, Светлана Сухова… — начал он растерянно, и девушка, уменьшив звук поворотом ручки на проигрывателе, крутившем «Лайлу» в исполнении Тома Джонса, не дала ему договорить: — Она не работает. — Простите, только сегодня или… — Пройдите к директору. Я не в курсе. Она двумя движениями руки — сначала вниз, потом вправо — показала, как пройти к директору. Пьетро сбежал по лестнице. Директор, необъятно полная женщина с миловидным лицом и мужским голосом, сначала пожелала узнать, кто такой Пьетро, а уж потом сказала, что Сухова очень больна и лежит в больнице. Ни адреса больницы, ни домашнего адреса Светланы она ему не дала. Из универмага в машину Пьетро вернулся, как с похорон. Друг не понимал, откуда взялись эти тучи на челе веселого еще десять минут назад итальянца, возбужденно вопрошавшего: «А помнишь?» — звонко хохотавшего по всякому поводу. Догадаться, правда, было нетрудно, однако друг тактично не заметил ничего. Донеся чемоданы до номера, он простился с Пьетро, сказав, что на комбинате ждут его завтра утром. Машина будет в девять у подъезда. По пути в гостиницу «Москва» майору Семенову вспомнилось прочитанное у Юрия Олеши выражение — оскомина души. Сначала он недоумевал: почему бы вдруг? Но скоро понял: выражение это как нельзя более точно определяло его собственное состояние. Память тут же уточнила, что у Олеши сказано не про душу, а про пальцы. Может, и про оскомину души кто-нибудь тоже писал, но Семенов не помнил. Он перефразировал непроизвольно: именно какая-то противная оскомина души появлялась у него всякий раз, как он думал о неизбежном визите к Пьетро Маттинелли. Он как будто чувствовал себя виноватым. И знал, что оскомина не пройдет, пока он не покончит с этим неприятным делом. Однако настраивать себя на такой лад было бы просто непрофессионально. Поэтому, поднявшись в лифте на этаж, где жил Пьетро Маттинелли, майор Семенов постарался успокоиться. Итальянец все еще был мрачен, но встретил Семенова приветливо. Выслушав искренние сожаления по поводу того, что его вынуждены побеспокоить, и поглядев в раскрытое Семеновым служебное удостоверение, он не поднял брови вверх и не оскорбился. Сели к журнальному столику. Закурили. Семенов сказал: — Я вижу вас впервые, но мне известно многое о вашей жизни у нас. — Чем могу быть полезен? — вежливо спросил Пьетро. — Мне необходимо услышать кое-что от вас лично. Но вам не интересно узнать, почему и откуда я собирал сведения? — Это все равно, — без всякой наигранности, безразлично заметил Пьетро. — В таком случае несколько вопросов. Вы знакомы с продавщицей универмага Светланой Суховой? — Да, конечно. — По лицу Пьетро можно было заметить что ему хочется задать встречный вопрос, но он сдержался. — Вы посылали ей из Италии посылки? — Посылку… Да, посылал. — Вы меня поправили. Я не ослышался? — Да, одну посылку. — Когда это было? — О, еще в прошлом году… Да, в конце июля… Джованни ездил тогда к вам. — И письма писали? — Два раза. — Когда вы познакомились со Светланой? — В прошлом мае. Сегодня познакомился, завтра уехал. — А она вам писала? — Джованни привез от нее маленькое письмо. Семенов раскрыл свой плоский чемоданчик, вынул из конверта фотокарточку — кадр, сделанный Лешей в кафе «Над рекой». — О, у меня дома есть такая же, — обрадовался Пьетро. — Стоит на моем столе. — От Светланы? — Да, была в конверте. — Поглядите внимательно — вы всех узнаете? Вопрос был поставлен умышленно расплывчато. — Это Светлана, это Галина, это я. — Ноготь Пьетро миновал на карточке лицо Виктора Андреевича, помещавшегося между лицами Светланы и Пьетро и чуть повыше. Семенов положил карточку в чемоданчик и спросил: — Есть среди здешних ваших знакомых человек по имени Виктор Андреевич? Пьетро немного подумал. — Есть Виктор Дыбенко… Виктор Сазонов… Как их по отчеству — я не знаю. Семенов поднялся со стула. Пьетро тоже встал. — Еще раз прошу прощения за беспокойство, — сказал Семенов. — Можно мне спросить у вас? — Пожалуйста. — Я к Светлане… Что с ней? — Она внезапно заболела. — Ее нельзя видеть? — Врачи запретили. — И это надолго? — Боюсь, что да. — Это… как назвать?.. Не слишком серьезно? — Достаточно неприятно. Но не смертельно. — Но какая же у нее болезнь? Может быть, надо лекарство? — Лекарство у нее есть. Пьетро в сердцах ударил кулаком правой руки по раскрытой ладони левой: — Черт! Зачем так есть?! — В волнении он словно растерял в один миг все свое знание языка. Семенов счел неуместными утешительные слова.Придя к себе на работу, он позвонил Орлову. Услышав в трубке его голос, сказал: — У тебя нет такого ощущения, что наша машина буксует? — Почему это? — спросил Орлов. — Мой клиент твоего не знает. — Уверен? — Все за то. Не верить нет причин, хотя всякое бывает. — Если ты прав… — Лучше заезжай. — Можно. Только мне надо к спецам заглянуть. Чтобы правильно описать настроение Орлова, лучше всего позаимствовать сравнение из быта хлебосольных домашних хозяек. Как чувствует себя справная хозяйка в ожидании многочисленных гостей, когда в самой большой комнате на длинном столе, на толстой скатерти, раскрылившейся по углам от тугого крахмала, в овальных, круглых, квадратных блюдах мягкими холмами высятся салаты пяти различных систем, а на плоских тарелках неизбитые — патент дома! — орнаменты рыбных и мясных закусок, когда в духовке дотамливается дородная румяная индейка, а на балконе в ведерной обливной кастрюле ждут своего часа моченые яблоки? Однако не будем продолжать в том же направлении, ибо сравнения кухонно-гастрономического порядка здесь совсем неподходящи и могут даже не понравиться Орлову, хотя он достаточно ироничен, чтобы не обижаться и на менее лестные параллели. Они неподходящи в особенности потому, что Орлов сейчас лишен семейных радостей — с тех пор, как его молодая жена, архитектор, уехала на Дальний Восток сдавать заказчикам свой проект. Скажем короче: Орлов чувствовал себя замечательно, когда шел по длинным коридорам управления в другое крыло, туда, где размещались лаборатории оперативно-технического отдела. Ему надо было получить официальное, отстуканное на машинке, подписанное и скрепленное печатью свидетельство того, что он часом раньше видел собственными глазами в лаборатории, где установлен лазерный микроанализатор. В замке, вынутом из дверей гаража Алексея Дмитриева, следов постороннего ключа не нашли. Зато в квартирном замке эти следы были так явственны, что не оставляли места для сомнений. Старший эксперт, производивший анализы, объяснил стоявшему у него за плечом Орлову, что посторонний ключ не совсем точно укладывался в пазы и вырезы замка и оставил заглубленные метки, а хозяйские ключи, притертые идеально точно, не стерли их. Старший эксперт сделал соответствующую запись на одном из одиннадцати пронумерованных конвертов — по числу ключей, представленных на экспертизу. Потом замок собрали и попробовали его закрыть и открыть ключом, взятым из отмеченного конверта. Замок с некоторой натугой, но работал. Орлов от всего сердца поблагодарил экспертов, забрал замки и ключи и отнес их к себе, спрятал в сейф, где хранил обычно вещественные доказательства. У него было замечательное настроение, потому что он хорошо подготовился к будущей — как он надеялся, недалекой — встрече с Кутеповым. Другой вопрос — придется ли ему лично с ним встретиться. Но это в конце концов не так уж важно… Сказав секретарю отдела, где его искать в экстренном случае, Орлов отправился к Семенову. — Если ты прав, — входя в кабинет, повторил он собственные слова, на которых Семенов перебил его, — если твой клиент незнаком с моим, то цена Кутепову сильно повышается. Вот читай. Семенов пробежал глазами заключение экспертизы и сказал: — Везет милиции. — Оно конечно, — не без удовольствия признал Орлов, — только, боюсь, перейдет Кутепов в твои руки. Ты смотри, как он популярности боится: фотографироваться не хотел, а потом ради этого кадра в чужую квартиру забрался. Непростои гусь. — Будто среди уголовных не бывает… — Не уголовник он. Тут что-то другое. — А я вот гадаю, чего он вдруг так переполошился из-за какой-то карточки? — сказал Семенов, неумело изображая наивность. — Он же и паспорт получил, и на работе удостоверение. И в личном деле — фото. Скажите, катастрофа какая — щелкнул его кто-то… Орлов ждал таких соображений. — В личное дело я смотрел — там фото нет. Удостоверение человек носит при себе. А в паспортном столе милиции кому придет в голову карточки смотреть? Не-ет, он именно бесконтрольной фоторекламы опасается. Лежит где-нибудь в анналах его физия, обязательно лежит… — Орлов посмотрел на Семенова, прищурившись. — Слушай, брось на мне эксперименты ставить. Ты сам как думаешь? Семенов улыбнулся. — Я думаю, знаешь, что? — Ну-ка? — Может, он сумасшедший, твой Кутепов? — Фантазируй дальше. Семенов откинулся на спинку стула и начал наставительно. — У вас на лице красноречивый шрам, товарищ сыщик. Можно догадаться, он добыт при исполнении служебного долга. Не правда ли? — Допустим. — Любопытно было бы послушать — где и когда? — Как-нибудь расскажу. — Хорошо, не будем отвлекаться… Кроме шрама, у вас еще есть довольно густая седина — и, надо думать, ею вы тоже обязаны службе. Не так ли? — А также длинным очередям за квасом в жаркие дни. — Орлов еще при первом знакомстве с Семеновым отметил его манеру делать вот такие вступления к серьезному разговору. Манера эта ему нравилась, и он с удовольствием подыгрывал. — Так где же ваш опыт, товарищ сыщик? — продолжал Семенов. — Какой нормальный человек станет лазить по квартирам из-за одного-единственного кадра, да еще, может, кадр этот делался при закрытом объективе? Почему он три раза привозил молодой прекрасной девушке посылки с дорогими вещами, а потом вдруг решил ее убить? Молчите? — Семенов встал, приоткрыл окно. — Да, — согласился Орлов, — с мотивами плохо. — В том-то и штука, Миша, — обычным своим тоном сказал Семенов. — Ты, конечно, прав, Кутепов в стандартные рамки не укладывается. Субъект не городских масштабов. — Полагаешь, Москва возьмет дело к себе? — Хорошо бы вместе с нами. — Мне-то, собственно, при таком раскладе больше делать нечего. Потом Семенов рассказал Орлову о своем посещении Пьетро Маттинелли. Им было интересно сравнить ответы Пьетро с тем, что они узнали от Галины Нестеровой. Какой-либо сговор между ним и ею был невозможен, а если так — их слова заслуживали доверия. Может быть, они знали больше, чем говорили, но их о большем и не спрашивали… Беседу прервал внутренний телефон — Семенова вызывал начальник. — Если понадоблюсь — я на работе, — сказал ему Орлов уже в коридоре. — Шел бы ты к жене, — наставительно заметил Семенов, закрывая кабинет. — Далеко идти. — Что так? — Она в районе озера Байкал. — Ну, извини… У лестницы они разошлись. А через полчаса последовало продолжение и завершение прерванного разговора. Семенов сказал по телефону: — Ты, Миша, авгур. — Авгуры по птичьим потрохам гадали. — Значит, ты маг и волшебник. — Москва, что ли? Говори прямо. — Меня ждут. — Нашли что-нибудь? — Да. Подробности на месте. — Успеваешь на рейс двадцать один пятнадцать? — Да. — Ну, счастливо. В половине первого ночи дома у Орлова, когда он уже собрался ложиться спать, зазвонил телефон. Говорил дежурный по городу: — Михаил Петрович, сразу две телефонограммы из Москвы. Генерал приказал сообщить срочно вам. — Автомобиль можете прислать? — Попробуем. …Поднявшись в дежурную часть, Орлов прошел в телеграфный зал. Оператор телетайпа дал ему телефонограммы, уже наклеенные на бланки. Одна была циркулярная, для всех городов, и извещала о прекращении розыска Кутепова. Во второй, только для их УВД, сообщалось, что Кутепов обнаружен в Москве, живет в гостинице «Минск». До прибытия инспектора, занятого по делу, взят под наблюдение ГУВД города Москвы. Орлов соединился с генералом. Тот приказал вылететь первым утренним рейсом. — Мне нужна прокурорская санкция на арест Кутепова, — сказал Орлов. — Так кто тебе мешает? — сердито пробасил генерал. — Я же чём свет улечу. — Хорошо, пришлем дневным рейсом, кто-нибудь к тебе прилетит. Сообщи адрес. Но это было еще не все. Пока Орлов говорил с генералом, телетайп принял новую телефонограмму:
«ПОДПОЛКОВНИКА ОРЛОВА ПРОСИТ МАЙОР СЕМЕНОВ СООБЩИТЕ ВРЕМЯ ВЫЛЕТА ВАС БУДУТ ВСТРЕЧАТЬ»
ГЛАВА 17 Короткое замыкание
Всем известно: если в электрической цепи стоит плохой предохранитель, при коротком замыкании цепь может сгореть. В схеме, составленной разведцентром, предусмотрено несколько предохранителей. Один из них сослужил важную службу — это случилось, когда Уткин поехал к Марии. Предохранитель сгорел, и его изъяли из цепи, но цепь не пострадала. Роль другого предохранителя должен был сыграть на определенном этапе Виктор Андреевич Кутепов, и он ее сыграл, но не совсем так, как этого хотелось разведцентру. Сам он в этом виноват лишь отчасти. Он сделал все возможное и невозможное, чтобы уцелеть (нам еще придется вспомнить, например, как не хотел он попасть в кадр незнакомому фотографу). Но те, кто действовал на противоположном полюсе, тоже не сидели сложа руки. И произошло именно то, чего так опасался Кутепов. После несложной, но правильно проведенной разведцентром комбинации, закончившейся в Батуми благополучным исчезновением Брокмана, полковник Владимир Гаврилович Марков, скажем прямо, чувствовал себя не лучшим образом. Он не сомневался, что при наличных данных, касающихся Брокмана, последний непременно будет найден. Но тут особый смысл приобретали сроки. Исчерпывающая характеристика Брокмана, полученная от Михаила Тульева, обязывала помнить, что этот агент не чета Уткину. Такие не бывают марафонцами, бегунами на длинные дистанции. Такие не засылаются на долгое оседание. Они предназначены для рывка, для одного удара. Следовательно, время тут имеет особенно острое значение. Промедление с розыском Брокмана было бы крайне опасно. Вот почему полковник Марков с повышенным вниманием следил за всем, что могло хотя бы косвенно, отраженно бросить свет на то подспудное, втайне происходящее движение, которому, несомненно, должно было дать толчок появление Брокмана. Об истории, случившейся в городе К., к которой имел какое-то отношение итальянский инженер и расследованием которой занялся майор Семенов, полковнику Маркову стало известно на второй день, 23 мая, так же, как и о том, что Семенов счел необходимым установить, не числится ли подозреваемый в покушении на убийство среди государственных преступников. Сообщению об этом полковник, конечно, не придал первостепенной важности, но оно осталось в поле его внимания, где-то на периферии. Однако уже 24 мая положение изменилось. Быстро проведенными мероприятиями было установлено, что Виктор Андреевич Кутепов и занесенный в картотеку государственных преступников, подлежащих суду за злодеяния против советского народа во время Великой Отечественной воины, Виктор Андреевич Гуров — одно и то же лицо. Сам по себе этот факт ничего чрезвычайного не представлял. Немало уже было случаев, когда вот так же, распутывая сегодняшнее уголовное дело, следователь добирался до корней, зарытых в далеком, но до сих пор кровоточащем прошлом. Но была одна деталь, которая сразу притянула к себе полковника Маркова и перевела дело Кутепова с периферии прямо в центр следствия. Кутепов-Гуров по картотеке государственных преступников значился в том же гнезде, что и Дембович. У полковника появилось такое ощущение, словно он после плутаний без ориентиров по затянутой туманом местности наконец попал на знакомую, хорошо протоптанную тропу. Ян Евгеньевич Дембович, чей дом служил когда-то базой резиденту разведцентра Михаилу Тульеву, тот Дембович, который был завербован еще фашистами и передан по наследству новоявленным хозяевам, тот Дембович, чей труп сгорел в пожаре, устроенном заметавшим следы резидентом, и чья смерть осталась поэтому неразгаданной, теперь, по прошествии лет, возник из небытия, чтобы стать для полковника ориентиром, к которому нетрудно привязать разбросанные в пространстве и времени объекты и события. Виктор Андреевич Гуров, чья настоящая фамилия Кутепов, служил в 1942–1945 годах у гитлеровцев в СД и дослужился до звания гауптмана-капитана. А Дембович был заурядным переводчиком и носил нашивки фельдфебеля. Он находился в подчинении у гауптмана Гурова. На счету Гурова-Кутепова в отличие от Дембовича числились и провокации, кончавшиеся гибелью партизан, и допросы военнопленных. Это только подкрепляло напрашивавшийся вывод: если судьба связала Дембовича и Кутепова одной веревочкой еще на войне, то и дальнейший их путь она определила одинаково. Дембовича заставили работать на разведцентр. Какие же иные пути могли привести его бывшего начальника по СД к участию в деле, ныне расследуемом? Полковник Марков иных путей не видел. Поэтому он срочно вызвал Семенова в Москву. Ему нужно было знать о теперешнем Кутепове все. Он был уверен почти на сто процентов, что на продолжении линии Дембович — Кутепов где-то дальше может оказаться еще кто-нибудь. Потому что, по всему видно, чертила эту линию одна рука… Виктор Андреевич Кутепов поселился в гостинице «Минск» — как ему это удалось, уму непостижимо, потому что в новой гостинице свободных мест не бывало со дня ее открытия. Последние сутки никуда из здания он не отлучался, да и номер свой покидал только раз. Вероятно, ждал телефонного звонка… Вечерний самолет из города К. прибывал во Внуково в двадцать два тридцать. Распорядившись выслать в аэропорт машину, Владимир Гаврилович поехал домой, поужинал, прочел газеты и в двадцать два часа вернулся на площадь Дзержинского. Когда Семенов вошел к нему в кабинет, Владимир Гаврилович машинально отметил про себя, что этот незнакомый ему контрразведчик чем-то неуловимо похож на Павла Синицына: может быть, из-за одинаковой светлой масти, а может, потому, что у Семенова, как и у Павла, брови были сдвинуты серьезно, даже хмуро, а во взгляде чуялась неистребимая насмешливость. Да и в летах, наверное, у них разницы не было. Правда, Семенов выгодно отличался от своих столичных товарищей загаром. Семенов представился официально. Марков протянул ему руку, назвал себя и, предложив сесть к столу, попросил изложить все, что имело отношение к Кутепову. Семенов рассказал, специально выделив те моменты, которые свидетельствовали о боязни Кутепова быть сфотографированным и оставить свое изображение в чужих руках. Подробно описал, каким образом старший инспектор угрозыска подполковник милиции Орлов получил вещественные доказательства, изобличающие Кутепова. — Эпизод с фотографированием в кафе — это еще в прошлом году было? — спросил Марков, когда Семенов кончил свой доклад. — Да, в конце мая — начале июня. — И в квартиру к этому молодому человеку Кутепов действительно только ради пленки и наведывался? — Больше ничего не пропало. — Карточек у девушек не осталось? — Ни одной. Марков помолчал. Рассказ Семенова, особенно эта история с фотографированием, укрепляли Владимира Гавриловича в уверенности, что он не ошибается в расчетах, что Кутепов приведет их на какой-то след. Он достал из сейфа тонкую папку, раскрыл ее, полистал лежавшие в ней желтовато-серые пересохшие бумаги и, выбрав: одну, протянул Семенову: — Вот, познакомьтесь. Это был формуляр СД на гауптмана Гурова с приклеенной фотографией. Когда Семенов прочел его, Марков дал ему заключение экспертизы, идентифицировавшей портрет Гурова с формуляра и портрет Кутепова, выкадрированный из снимка, который сделал Леша Дмитриев в кафе «Над рекой» и который прислал в Москву он сам, майор Семенов. Наблюдая за выражением лица майора Семенова, пока тот читал заключение экспертизы, Марков невольно ухмыльнулся: куда-то вдруг исчезла всякая насмешливость и остался один жадный интерес. Семенов вернул листки как бы с неохотой. Марков сказал, складывая их в папку: — Пожалуй, его можно назвать дальновидным и предусмотрительным, как, по-вашему? — Вы имеете в виду возню с той карточкой? Определенно предусмотрительный. А как его настоящая фамилия звучит, товарищ полковник? — Кутепов. — Тогда он очень даже дальновидный. — Почему «тогда»? — Обычно такие у немцев под своей фамилией ходили, а скрываться надо под чужой, своя замарана. А этот наоборот. — Какая разница? — Ну как же! Жить удобнее под своей. Знаете, вдруг окликнет кто из старых знакомых — не надо вздрагивать. — И то верно, — сказал Марков. — Как думаете, инспектор угрозыска здесь понадобится? — Орлов? Он может оказаться очень полезным. Марков про себя уже решил, что Орлова надо пригласить, но он, как всегда в подобных делах, считал необходимым узнать мнение сотрудника, с которым предстояло вместе действовать дальше. — Значит, Орлова будем вызывать, — сказал Марков. — Утром соберемся, как он прилетит. — Разрешите встретить, товарищ полковник? — Пожалуйста. Но выспаться вам надо. Таково происхождение телеграммы, полученной Орловым ночью из МВД СССР. Утром Семенов встретил Орлова, они вместе пришли к полковнику Маркову. Полковника интересовали детали, известные только Орлову. Потом Марков сказал, чтобы Орлов устроился в гостинице и сообщил свой телефон. Когда потребуется — его вызовут. А затем Марков обратился к Семенову: — Вот что, Евгений Михайлович… Вам, наверное, придется еще долго побыть в Москве. Гардероб весь на вас? — Это поправимо — жена доставит. — Организуйте, пожалуйста. Думаю, для вас тут найдется дело.Марков вызвал Семенова в субботу 27 мая и вот что рассказал ему. …Сегодня в половине девятого утра к дежурному администратору гостиницы «Минск» обратился мужчина средних лет — он спрашивал, в каком номере живет Кутепов Виктор Андреевич. Мужчина говорил по-русски как москвич. Никому и в голову не придет, что он иностранец. Узнав номер Кутепова, мужчина поднялся на четвертый этаж, постучал в дверь — без всяких условных знаков. Кутепов открыл тотчас — явно ждал. Гость пробыл в номере полчаса и ушел как пришел — с пустыми руками. Кутепов остался у себя. Из гостиницы гость пошел направо, на площади Маяковского спустился в метро, доехал до проспекта Маркса, поднялся, пошел по улице Горького и потом по Большой Бронной, по правой стороне. Он не торопился — как будто бы гулял. Пройдя метров пятьдесят — шестьдесят, повернул обратно, прошелся вдоль фасада старого дома и скрылся в подъезде. Пробыл он там буквально несколько секунд. За это время нельзя подняться даже на второй этаж. Подвала в подъезде нет. Снова появившись на улице, мужчина зашагал в обратном направлении, к Пушкинской площади. У троллейбусной остановки остановил черную учрежденческую «Волгу», сел в нее и уехал. Закончил Марков так: — В подъезде на косяке двери найдены три ключа, два от дверных замков и третий — от автомобиля. Они завернуты в бумажку — какая-то записка. Если это тайник, то им давно не пользовались. Пыль тронута только сегодня. Куда он поехал, мы скоро узнаем. Семенов заметил: — Целая эпопея с ключами. Орлов порядочное ожерелье привез. И здесь еще три. — Чьи они, по-вашему? — Кутепов дал. — Это ясно. Я говорю: от чьих дверей? — Трудно сказать. — А надо. В кабинет заглянул помощник Маркова. — Владимир Гаврилович, зовут. Марков попросил помощника остаться в кабинете у телефонов, а сам ушел. Вернувшись, он сказал Семенову: — Человек, оставивший ключи, приехал в гостиницу «Россия». Он, оказывается, из иностранной туристической группы. Послезавтра уезжает домой. Орлов, вы говорите, ключи с собой привез? — Целую связку. — Дубликаты тех, что оставлены на Большой Бронной, будут скоро готовы. Орлов где сейчас? — Наверное, у себя в гостинице. Марков нажал кнопку на телефонном столике. Вошел помощник. — Вызовите подполковника Орлова. Помощник вышел. Зазвонил один из телефонов на столике. — Алло, Владимир Гаврилович? — Это был Павел Синицын. — Я. Покороче. — Мне назначено свидание. Сегодня в девятнадцать. В кассе кинотеатра «Ударник». — Иди. — А если мне захочется вас увидеть? — Как всегда. «Как всегда» означало загородную дачу, где Марков встречался обычно с Павлом Синицыным. Орлову понадобилось совсем немного времени, чтобы добраться до здания на площади Дзержинского. В кабинет он явился с черным блестящим чемоданчиком. Пятью минутами раньше Маркову принесли фотокопию записки и три ключа — дубликаты, о которых он говорил. Два ключа, от дверных замков, он положил перед Орловым, когда тот сел. — Вы, говорят, большой специалист по этой части. Посмотрите, сравните с теми, что у вас в чемодане. Нет ли чего похожего? Достав из чемодана связку из девяти ключей и два ключа, лежавших в отдельном конверте, Орлов начал сравнивать. Но ничего похожего и близко не было. — А этот чей? — Марков дал Орлову ключ от автомобиля. — У Кутепова есть «Жигули», — сказал Орлов. — В городе его машину не нашли. — Как вы думаете, если эти два ключика из вашего города, можно установить от чьей они квартиры? Орлов уже разобрался в ситуации. — Очень мало адресов приходит на ум при виде этих ключей. — Он поглядел на Семенова. Тот спросил: — Ты хочешь сказать — Суховы и Нестеровы? — Да, — сказал Орлов. — Ключи Дмитриевых здесь — они не подходят. — Нужно проверить эти два адреса, — сказал Марков. — А кто такие Нестеровы? — Галина Нестерова — подруга пострадавшей Суховой, — объяснил Семенов. — Как же насчет проверки? Орлов прикинул время. — Раньше завтрашнего вечера не получится. — Хорошо. Этим и займитесь. — Сегодня будет товарищ из нашего управления, — сказал Орлов, — привезет санкцию на арест Кутепова. Через него устроим. — Санкция не мешает, а с арестом Кутепова торопиться не будем. — Марков встал, пожал Орлову руку. — Спасибо вам. Проверяйте ключи, а потом жду вас к себе. Орлов уложил ключи по разным конвертам, закрыл чемодан. Проводив его, Марков сказал: — Новая фамилия появилась — Нестеровы. — Я вам говорил, что беседовал с Галиной Нестеровой, — напомнил Семенов. — Большая семья? — Отец, мать. — О Суховых мы знаем. А кто Нестеровы? Есть ученый. Нестеров. — Это он. — Физик? — Точнее, физическая химия. — Может он заинтересовать кого-нибудь «там»? — Не было времени разобраться, товарищ полковник, еще и четырех суток не прошло, — сознавая, что это не может быть оправданием, сказал Семенов. — А вообще его работы широко известны. — Но Нестеровы как будто здесь ни при чем. Пострадала-то Светлана Сухова. — Вот именно, Владимир Гаврилович, — сказал Семенов, — если допустить, что все это нагорожено ради Нестерова, значит, кто-то достает левое ухо правой рукой. Зачем? — И так бывает. Подождем, что нам Орлов принесет. Теперь посмотрим записку. Это была фотокопия письма, которое когда-то Светлана Сухова написала на квартире у Гали Нестеровой и вручила Виктору Андреевичу для передачи Пьетро Маттинелли. — Это тоже очень интересно, — сказал Марков, передавая письмо Семенову. — Для шантажа? — прочитав, сказал Семенов. — Вероятно. Марков сказал Семенову, что он свободен до восемнадцати часов, а потом они поедут на дачу с ночевкой. Созвонившись с Орловым, Семенов отправился к нему в гостиницу и от него вызвал по междугородному жену. Орлов с минуты на минуту ждал посыльного из управления с прокурорской санкцией. И когда тот прибыл, они все вместе составили несложный план, как проверить ключи. Неловко будет с квартирой Нестеровых — супругам, и без того нервничающим, эта проверка не принесет успокоения, но ничего не поделаешь. А полковник Марков меж тем вызвал к себе сотрудника отдела, капитана, и попросил срочно навести справку о научной деятельности Нестерова и о характереего последних работ. Без пяти семь вечера 27 мая Павел Синицын был у кинотеатра «Ударник». За день асфальт так раскалился, что жег ноги через подошву туфель. И даже тут, у кинотеатра, где с двух сторон речная вода, не веяло свежестью. В помещении касс дышалось немного легче, никакой очереди не было, и Павел, скинув пиджак и повесив его на руку, остановился между входом и окошками кассирш, уловив какое-то слабое подобие сквозняка. Ждать пришлось недолго. С улицы появился высокий человек в светлом костюме, голубой рубахе и красно-синем галстуке — тот самый, кто навещал утром Кутепова, — и, улыбчиво глядя на Павла, без церемоний обратился к нему: — Вы кого-то ждете, молодой человек? — Может, я жду ночной прохлады, — мрачно сказал Павел. Он давно не выступал в роли Бекаса, бывшего поездного вора, но старался сразу попасть в нужный тон. — Вы получили открытку? — не смущаясь, спросил улыбчивый гражданин. — Вы Потапов? — Если вы знаете все на свете, зачем спрашиваете? Вот я, например, не пристаю с ножом к горлу: как это вам в галстуке не жарко? Незнакомец стал серьезнее. — Нужно выйти отсюда. Я живу в гостинице «Россия». Проводите меня. Он говорил, не понижая голоса, совершенно не заботился о конспирации, и это слегка озадачило Павла. Не такой представлялась ему явка, назначенная впервые за столько лет. В этой непринужденности было что-то неестественное. Но ему не полагалось сейчас заниматься психологическими рассуждениями. Вышли. Незнакомец собирался пересечь дорогу прямо перед кинотеатром, что правилами запрещалось. Павел остановил его: — Вы, наверное, богатый человек. Здесь штрафуют. Пока делали крюк через мост, этот человек болтал на отвлеченные темы — о встречных девушках, о благах, доставляемых кондиционерами воздуха, о низком качестве теплого московского пива и прочем. Когда достигли набережной и пошли вдоль реки, он вынул из кармана блокнот, а из блокнота половинку разорванного рубля и показал ее Павлу; — У вас есть вторая половина? — Не трясите огрызками дензнаков, люди смотрят, — осадил беспечного партнера Павел, выдернув у него из пальцев этот вещественный пароль, другая половина которого хранилась Павлом с того момента, как он стал Потаповым. — Притормозите. Они укоротили шаг. Павел, пошарив в кармане пиджака, извлек из бумажника свою часть рубля, сложил на ладони обе половинки и сунул руку в карман брюк. — А не лучше ли выбросить? — заметил партнер. Павел взглянул на него презрительно. — Стены моей прихожей не оклеены сотенными бумажками, а целковый можно склеить. Приступим к делу. Кстати, как вас зовут? — Ваня. — В «России» живете… Вы что, командированный? — Можно считать и так. Завтра уезжаю. — Далеко? Ваня рассмеялся. — Домой, за границу. — Хорош Ваня! Ну, выкладывайте. Ваня вынул из блокнота еще одну половинку рубля, неровно оторванную. — Вот, это новый пароль. Не перепутайте. Потому и говорю, лучше те половинки выбросить. — А этот к чему? — Вы должны будете познакомиться с одним товарищем. — Кто такой? — Его фамилия Кутепов. Виктор Андреевич Кутепов. Запомнили? — Что значит — познакомиться? А дальше что? — Слушайте по порядку. Ровно через месяц, двадцать седьмого июня, вы должны быть в Тбилиси. Там есть гостиница «Руставели». В вестибюле вы и встретитесь. Он вас узнает. И будет вас слушаться. — Туфта какая-то! Я ему приказывать должен, что ли? Эй ты, стой там, иди сюда? — А вы имейте терпение, не перебивайте. Кутепов исполнит все, что вы скажете. То есть поедет с вами куда угодно. — А зачем куда-то ехать? — Кутепов должен исчезнуть. — Что значит — исчезнуть? Разложиться, что ли? — Если вы такой химик, это было бы очень хорошо, — заражаясь стилем собеседника, сказал Ваня. Павел отлично понял, о чем идет речь, но ему не хотелось верить ушам. Нелепо и фальшиво звучал их разговор в ясный жаркий майский вечер на берегу Москвы-реки, под кремлевской стеной. Дешевенький шпионский фарс какой-то, и больше ничего. Возникала потребность убедиться, что это не сон. — Короче, его нужно убрать? — зло спросил Павел. — Желательно. — И мне подкинут? — Павел сделал пальцами международный жест, которым обозначаются деньги. — Очень много. — И потом за диез с двумя бемолями? — Павел сложил косую клетку из указательных и средних пальцев. — А бемоли — это что значит? — Тюремные замки… Мне понятно, что мы не на профсоюзном собрании — голосования не будет. Но я хочу выступить в прениях. Или нельзя? — Давайте. — А если я навру? Скажу — убрал, а не уберу… — У Кутепова золотые коронки. Вы их должны представить. — Кому? — Это вам дополнительно сообщат. — Вы давно в зоопарке не были? — задал неожиданный вопрос Павел. — Бросьте шутить. — Я серьезно. Давно? — Не помню. — Ну так сходите. Сейчас я, кажется, дам в зубы вам, а когда пойдете в зоопарк, то подергайте за хвост зебру. Вам будет интересно сравнить, кто больнее дерется. Ваня не обиделся. — Значит, вы не согласны? — спокойно спросил он. — А вы бы согласились? — У меня другая работа. — Вы подумайте, что мне предлагают. Они там думают, все происходит в безвоздушном пространстве. — Почему же? — удивился Ваня. — Ничего сверхъестественного вам не предлагают. — Хорошенький сюжет — убить человека… Больно быстрые. — Не могу ли я понять ваши слова таким образом, что вам надо немножко подумать? — Вы же сами сказали — завтра уезжаете. — Да, но сутки — большой срок. Они были уже недалеко от западного входа в гостиницу. Ваня остановился. — Запишите мой телефон. Вдруг все-таки надумаете… Павел записал на клочке вынутой из пиджака бумажки. И спросил: — А что будет, если я откажусь? — Рассчитывайте сами. Вы же не частное лицо, вы все-таки имеете обязательства.
У Павла, пока он ехал в электричке на дачу и перебирал свой разговор с этим липовым Ваней, сложилось убеждение, что вся его игра была впустую. По крайней мере она, кажется, не произвела на Ваню никакого впечатления. Как будто каждый из них говорил, что ему положено по роли, не вникая в речь собеседника. С этого и начал он рассказ, когда, напившись артезианской воды из ведра, стоявшего на веранде, сел перед Владимиром Гавриловичем Марковым за стол в беседке. Семенов сидел чуть в стороне и слушал, стараясь не слишком явно разглядывать человека, с которым полковник только что познакомил его. Передав разговор с Ваней, Павел сказал: — И вообще этот Ваня как у себя в квартире. Ничего не боится. Пароль на глазах у всей Москвы предъявляет, меня с места встречи прямо к своей гостинице ведет. — Когда уходил от Кутепова, совсем другой был, — сказал Марков. — Неужели вы допускаете, Владимир Гаврилович, что они всерьез с этим убийством? — А чему удивляться? По мировым стандартам, так сказать, это нормально. Другое дело — именно тебе предложено. Мы ведь должны исходить из того, что ты раскрыт. — Своими руками выдавать Кутепова — с чего вдруг? Зачем? — Этот Ваня не все скрывал от тебя. Не соврал, когда уезжает. Верно? — Не знаю. — Верно. Это уже проверено. Однако еще утром он вел себя совершенно иначе. Небо и земля. — Им больше не нужен Кутепов? — сказал Павел. — Через месяц не будет нужен. — Но почему? Что случилось? Марков вкратце описал, что произошло утром, объяснил Павлу, кто такой Кутепов, и добавил: — Что Кутепов уже выработан и стал бесполезен, а может, и вреден, понять нетрудно. Почему — пока неизвестно. Он купил билет на поезд до Сочи. Надо его в пути арестовать. Кое-что мы, конечно, услышим, но, боюсь, не очень много. — Набитого информацией не отдавали бы, — заметил Павел. Марков взглянул на Семенова. — Свяжитесь с Орловым, Евгений Михайлович. Пусть уж он доведет до конца по своей линии. Надо допросить Кутепова. Надо его сразу поставить перед доказанным фактом. Пусть объяснит, зачем проникал в квартиру Дмитриевых. На первый раз речь должна идти только о покушении на убийство. А затем посмотрим. — Для пользы дела лучше говорить об убийстве, — сказал Семенов. — А как это будет выглядеть, так сказать, с морально-этической стороны? Сухова-то жива. — Такая тактика допускается, — возразил Семенов. — Во-вторых, она жива осталась по чистому случаю, да и неизвестно, чем еще кончится. — Разве что во-вторых, — сказал Марков. — А впрочем, решайте по ходу дела. — Турист Ваня ждет моего звонка, — напомнил Павел. — Завтра позвонишь и скажешь — согласен.
Ключи, завернутые в записку, взяла с Большой Бронной в воскресенье 28 мая в одиннадцать утра высокая пожилая женщина, одетая в серый костюм английского покроя. Выйдя из парадного, она натянула на руки черные кружевные перчатки, поглядела в одну сторону улицы, в другую, как бы раздумывая, куда отправиться, раскрыла от солнца цветастый зонтик и медленно пошла к Пушкинской площади. Она держалась очень прямо и была выше большинства женщин, попадавшихся навстречу. Лицо ее под цветным зонтиком казалось очень свежим, и легко можно было представить, как миловидна она была в молодости. Она зашла в магазин «Армения», купила халвы. Потом направилась в Елисеевский и пробыла там не меньше часа, а когда покинула гастроном, ее большая хозяйственная сумка была полна так, что не закрывалась. На стоянке против кинотеатра «Россия» она, дождавшись очереди, взяла такси и отправилась на Курский вокзал. До города, куда ехала эта женщина, электричка шла без малого два часа. От вокзала она тоже поехала на такси. Рассчиталась на тихой улице недалеко от центра, возле одноэтажного бревенчатого дома, на крыше которого высоко торчали две телевизионные антенны — дом был на две семьи с общим приусадебным участком. Минут через десять она появилась из двери, уже переодетая в легкое ситцевое платье, с белой панамой на голове, и пошла в булочную на соседней улице. Вскоре из той же двери в сад вышел молодой мужчина. Он сел на скамейку, врытую под сиренью, и закурил сигарету. Это был Брокман. Ни с кем, кроме одного человека, хозяйки этого дома, не имел он прямых контактов, и все-таки цепь замкнулась накоротко.
ГЛАВА 18 О ключах
Орлов допрашивал Кутепова в Бутырской тюрьме поздним вечером в понедельник 29 мая. Если арест и произвел на Кутепова какое-то действие, то выражалось это лишь в заторможенности. Он отвечал на вопросы охотно, но с замедлением, каждый раз переспрашивая. Это можно было расценить и как обычную уловку человека, старающегося выгадать время на обдумывание. На привинченном к полу столе лежали вещи, обнаруженные у Кутепова при обыске: портфель с бритвенными принадлежностями и носовыми платками, документы, деньги — восемьсот рублей, аккредитивы на десять тысяч, блокнот, авторучка и прочие карманные мелочи. В бумажнике, в отдельном кармашке, нашли половинку разорванного рубля, уже бывшего в обращении, не нового. Свой чемоданчик с вещественными доказательствами Орлов поставил на стол. Начал он с обычного: — Где вы были в ночь с двадцать первого на двадцать второе мая? — Я?.. Я ехал в поезде… сюда, в Москву… Тут, — Кутепов показал на стол, — тут должен быть мой билет. Орлов уже видел билет в блокноте и нашел его быстро. — Компостером не пробит. — Сейчас билеты в поездах иногда не отмечают, — помог Кутепову Семенов. Орлов удовлетворился объяснением. — Вы знакомы со Светланой Суховой, гражданин Кутепов? — Со Светланой Алексеевной? Которая работает в универмаге? Да, знаком. — Когда вы видели ее последний раз? — Я?.. Недели две, пожалуй, нет, недели три назад. — Знакомы ли вы с Алексеем Дмитриевым? — С Дмитриевым? Первый раз слышу о таком человеке. — Я хотел спросить, знаете ли вы, где живет Алексей Дмитриев, но ваш ответ делает это излишним. Не правда ли? — Совершенно верно. Орлов извлек из чемоданчика связку ключей на веревочке и два конверта, в которых лежало по ключу. Все это он показал Кутепову. — Это ваши ключи? Вы узнаете их? — Возможно, мои, а возможно, и нет. Орлов дал прочесть ему акт изъятия ключей из квартиры и гаража Кутепова, подписанный понятыми, и спросил: — Что вы скажете теперь? Ваши ключи? — Я должен верить акту. — Отвечайте прямо — ваши или нет? — Мои. Орлов достал из чемоданчика замок, вынутый из двери квартиры Дмитриевых, и вместе с ключом дал его в руки Кутепову. — Попробуйте, подходит ли ключ к замку. У Кутепова на лице появилось обиженное выражение: мол, простите, за кого вы меня принимаете и что за детские игрушки? Но истинные его чувства были, понятно, иными. В подобных случаях принято говорить, что человек был объят острым беспокойством и предчувствием надвигающейся катастрофы. Кутепов пощелкал замком. — Подходит. Орлов дал ему прочесть заключение экспертизы и сказал: — Ключ принадлежит вам. Замок изъят из двери квартиры, где живет Алексей Дмитриев, которого вы якобы не знаете. Как вы это объясните? Кутепов словно бы смертельно устал и не имел сил ответить. Затем та же процедура была проделана с висячим замком от гаража, и снова на вопрос «Как вы это объясните?» Кутепов не ответил. Орлов забивал гвоздь по самую шляпку — он показал Кутепову план пустыря с обозначением забора и частных гаражей. Затем сказал: — Сухову ударили разводным ключом. — Я такими ключами не пользуюсь, — хмуро и уже неохотно ответил Кутепов. — У Алексея Дмитриева пропал такой ключ. — Возможно, все так и есть. Но какое это ко мне имеет отношение? — Вы адвокат и прекрасно понимаете, к чему я веду. Вы не всегда отвечаете, но я на этом не настаиваю. Будем считать этот допрос предварительным знакомством. Моя задача — показать вам, чем располагает следствие. Убежден, что вы как юрист оцените положение правильно. Еще несколько вопросов, и мы закончим. Вы по-прежнему утверждаете, что в ночь с двадцать первого на двадцать второе ехали в поезде, направлявшемся в Москву? Прошу: только да или нет. — Да. — Вы брали из гаража Дмитриева разводной ключ? — Нет. — Вы проникали в квартиру Дмитриевых летом прошлого года? — Нет. — Отлично. Теперь прочтите и подпишите протокол, если в нем нет искажений. Кутепов внимательно прочел и потом подписал каждый лист протокола. Орлов сказал в заключение: — Вы несколько затрудняете мою работу, вынуждая опровергать ваше мнимое алиби. Я найду проводников того вагона, в который был куплен ваш билет. Вы должны понимать, что память им за давностью времени не откажет. Если вы летели в самолете, я найду корешок билета. Когда Кутепов уходил, сопровождаемый конвоиром, у него был вид человека, которому обещали интересное зрелище, а потом вывели на самом интересном месте. Ему хотелось продолжать, он был разочарован краткостью допроса. На это и рассчитывали Орлов с Семеновым. Они не торопились уходить. Орлов закурил, открыл форточку в зарешеченном окне. — Ты ему жгучие темы для размышлений подкинул, — сказал Семенов. — Подумать-то ему, конечно, есть над чем. Первое — жива ли Сухова? — Как, по-твоему, что для него лучше? — Попробуем влезть в его шкуру. Как он сейчас рассуждает? Главное для него — точно определить, чем мы еще располагаем. — Неопровержимых доказательств его покушения на Сухову у тебя нет. — Верно. К тому же мотивов покушения мы не знаем, а это большой пробел. Если Сухова заговорит, у него не будет выхода. Она скажет, кто ее ударил и почему. — Следовательно, ему лучше, если Сухова не жива. — Да. Но тут есть неразрешимое противоречие. Ты бы назвал его жгучим. — Орлов слегка пошутил, однако Семенов не обратил на это внимания. — Кутепов подлежит розыску как государственный преступник. Остальное мне неведомо, но и этого достаточно. Как только он поймет, что ему не уйти и от этого обвинения, он пожалеет о Суховой. Зачем брать еще один тяжкий грех на душу? — Но он может мерить по-другому. Семь бед — один ответ. — Вряд ли. Не забывай: он адвокат. — В таком случае нужно прямо объявить, что Сухова жива. — Скрывать это ни к чему. Я должен уличить его во лжи насчет поезда. Тогда ему легче будет признаться. И больше мне здесь нечего делать.Поездная бригада, которую искал Орлов, в понедельник 29 мая вернулась из Москвы в город К. Ей полагался трехсуточный отдых, но он был прерван. Бригадир и два проводника того вагона, в котором якобы ехал Кутепов, были вызваны в городское управление милиции, где дали письменные показания. Помощник Орлова разыскал в Аэрофлоте корешок билета с фамилией Кутепова и переслал его подполковнику. Билет был на 22 мая. Проводники утверждали, что отлично помнят свою смену за 21–23 мая. Одиннадцатое место оказалось незанятым, и они сообщили об этом, как положено, бригадиру. Бригадир по радиотелефону дал сводку о свободных местах на следующую станцию, где скорый поезд имеет трехминутную остановку. На этой станции место номер одиннадцать занял молодой мужчина. Контроля в ту поездку не было. Собранных данных вполне хватало, чтобы опровергнуть алиби Кутепова. Семенов в понедельник получил из города К. важное известие: посланные туда ключи подошли к замкам квартиры Нестеровых. Он доложил об этом Маркову. Во вторник, 30 мая, Орлов и Семенов вновь приехали в Бутырскую тюрьму. На этот раз Орлов начал не с вопросов. Он дал прочесть Кутепову показания железнодорожников и предъявил корешок авиабилета. Кутепов читал, казалось, как-то нехотя. И на корешок поглядел безразлично. Подумав, он сам неожиданно задал вопрос, обращаясь к одному Орлову и избегая взгляда Семенова: — Вы ведь из угрозыска? — Да. — В таком случае я хочу сделать заявление. Прошу дать бумаги. Орлов положил на стол пачку зеленых разлинованных листков и шариковую ручку. — Прошу. — Он поднялся из-за стола и жестом пригласил Кутепова. Тот встал с привинченной к полу табуретки и пересел на место Орлова. Вероятно, у Кутепова было продумано каждое слово. Писал он не отрываясь и без единой помарки. Заявление было короткое:
«Ввиду того, что я располагаю важными сведениями, касающимися интересов государственной безопасности, прошу предоставить мне возможность дать показания следователю КГБ. Прошу также при решении моей дальнейшей участи принять во внимание, что это заявление сделано мною добровольно и по собственной инициативе».Кутепов сел на свое прежнее место. За какие-нибудь две-три минуты он преобразился. Теперь он был торжественно-спокоен. — Я не настаиваю, но не хотите ли вы здесь закрыть эпизод с покушением на Сухову? — спросил Орлов. — Это не эпизод, — сказал Кутепов печальным тоном. — Это узел. Я все расскажу, но не сейчас. — Ну что ж, пока идите. Орлов вызвал конвоира. Кутепова увели в камеру. — Нет, ты не даром ешь хлеб, — сказал Семенов. — Стараемся. — Орлов подмигнул ему. — Потому мы и вернемся в родной город намного раньше вас. А вы, молодой человек, учитесь у стариков. Но радоваться было еще рано. Орлов действительно в тот же день уехал в К., оставив Семенову папку с собранными по делу материалами и все вещественные доказательства. Третий раз Кутепова допрашивали в кабинете Маркова. Кроме полковника, был Семенов. Начал Марков. — В своем заявлении вы пишите, что имеете важные сведения. Что это за сведения и откуда они у вас? — Мне кажется, я принимал участие во враждебной нашему государству акции. Ответить кратко на ваш вопрос мне затруднительно. — Хорошо. Разобьем его на части. Каким образом вы стали участником этой акции? — Меня вовлек некто Маттинелли, он работал инженером на химическом комбинате в нашем городе. Я действовал по его поручению. Семенову показалось, что он ослышался. Последовало долгое молчание. Потом Марков сказал так, словно Кутепова тут не было: — Как это понимать, Евгений Михайлович? — Разрешите, я разъясню гражданину Кутепову, что он избрал ложный путь. — Сделайте одолжение. Семенову пришлось сдерживать себя, когда он обратился к Кутепову. — Послушайте, вы ведь не настолько наивны, чтобы считать наивными нас. Если хотите узнать, как выглядит ваша позиция со стороны, пожалуйста, можно рассказать. Вы стремитесь затянуть разбирательство, осложнить задачу следствия. Когда стало ясно, что от обвинения в покушении на убийство уйти невозможно, вы сделали свое заявление. Если удастся вовлечь в дело итальянского инженера Маттинелли, следствию понадобится время, чтобы отмести эту версию. Все это слишком примитивно для вас. Кутепов слушал, разглядывая ногти на руках. Марков перекладывал листки настольного календаря. Когда Семенов умолк, он сказал Кутепову: — Будьте благоразумны. Вы настаиваете относительно Маттинелли? Кутепов поднял голову. — Решительно настаиваю. — Вы усугубляете свою вину, — с сожалением сказал Марков и, секунду подумав, добавил: — Учтите, вам еще предстоит объяснить следствию очень многое. Например, в каких отношениях вы состояли с оберштурмфюрером СС Карлом Шлегелем. А вы стараетесь навлечь на себя дополнительные неприятности. Несолидно для человека ваших лет и вашей профессии. Кутепов не мог скрыть, что упоминания о Шлегеле он не ожидал, а если ожидал, то боялся. Спокойно-безразличное выражение лица, которое он тут же вернул себе, не могло обмануть наблюдавших за ним. Марков надавил на кнопку на телефонном столике и сказал Кутепову: — Обдумайте свое положение. Когда решите говорить честно, попросите, чтобы вас вызвал полковник Марков. Кутепова вывели из кабинета. У него был точно такой же вид, как тогда после первого допроса. Ему хотелось продолжения… Семенов сказал: — Даже не верится. — Чему? — спросил Марков. — Неужели они весь расчет строят на итальянце? — Раз Кутепов именно тот человек, с которым велено встретиться Павлу Синицыну, значит, все правильно. Они же знают, что Павел убивать Кутепова не будет. Кутепова арестуют. — Но это же несерьезно. На Кутепове столько навешано. — На то и рассчитывают. Не станет он сразу во всем признаваться. Сначала назовет Маттинелли — это Кутепову выгодно: уводит от его старых дел, и следствию работы хватит. Хоть и временная, но все же путаница возникает. Зазвонил телефон. — Марков слушает. Да. Хорошо, деду вас. Положив трубку, он сказал: — Спасибо Орлову. Они, конечно, не думали, что Кутепова так быстро найдут. Во всяком случае, не раньше, чем к нему придет этот турист Ваня. Тут они плохо рассчитали. Зато все предыдущее мы не оценили по достоинству. — Загородившись рукой от света, Марков посмотрел на часы. — Сейчас придет один товарищ, расскажет нам о профессоре Нестерове, о его работе. А после мы с вами кое-что уточним. Капитан, которому Марков поручил составить справку о научной деятельности Николая Николаевича Нестерова, сам эту справку и прочел вслух, потому что у Маркова разболелись глаза, — с ним это в последнее время случалось все чаще, и его утешало единственно то, что глаукомы врачи не обнаружили, хотя точного диагноза поставить все еще не смогли. Выслушав, Марков спросил: — Можно ли считать последние изыскания Нестерова принципиально новыми? — Строго говоря, нет, — сказал капитан. — Проблема, которой он занят, стоит перед физиками уже не первый год. Но он получил некоторые промежуточные частные результаты, открывающие доступ к проблеме в целом. — Решение проблемы имеет прикладное значение? — Безусловно. — Чем же наиболее интересна работа Нестерова? — Когда общая задача известна, остается только найти верное направление поиска. Нестеров его нашел. — Каким образом можно установить это направление? Что для этого надо узнать? — Специалисту достаточно получить две-три готовые формулы. Разумеется, если они в совокупности составляют ряд, показывающий развитие мысли. — А если без формул? — Идею профессора можно описать и словами, но это будет более громоздко. — Благодарю вас. Больше вопросов не имею.
ГЛАВА 19 Дом Линды Николаевны
Из всего, чему учился Брокман у много численных инструкторов разведцентра, в том числе и у Михаила Тульева, наиболее полезными оказались для него сведения о порядках, обычаях и нравах, царящих на советских железных и автомобильных дорогах. И это понятно, потому что первой его заботой по прибытии было как можно быстрее добраться из Батуми в подмосковный город, где жила Линда Николаевна Стачевская. И все его дальнейшее пребывание здесь теснейшим образом было связано со средствами передвижения, ибо ему предстояло выполнить два задания: одно — вдали от маленького подмосковного города, другое — совсем неподалеку. Первая заповедь всякого агента и разведчика — не выделяться среди окружающих — вначале казалась ему самой трудноисполнимой, так как в последние годы он упорно делал как раз обратное, все силы клал, лишь бы не быть похожим на толпу. Теперь он жалел об этом, но надеялся на свою наблюдательность, и она его не подвела. Он добрался до дома Линды Николаевны, как до собственного, ни у кого нигде не спросив дороги. Никто никогда не посмотрел на него как на белую ворону. Его предупреждали, что сообщенный ему пароль уже справил свое двадцатилетие, но Линда Николаевна, оказывается, пароль не забыла. Он видел Линду Николаевну только на портретах, где она была красивой женщиной лет двадцати пяти — двадцати шести, но тотчас ее узнал, едва она открыла ему дверь. Ему было известно, что перед войной, в сороковом году, она стала машинисткой германского посольства в Москве и вскоре сделалась доверенным лицом и любовницей военно-морского атташе. Он ее и завербовал. Во время войны ее увезли в Берлин, где она за год сменила несколько шефов, имевших отношение к той или иной разведке. В конце концов она очутилась у власовцев, сумела от них уйти перед самым концом войны, а что произошло дальше, Брокману не говорили. Прошлое богатое, но все это было так давно, что ручаться за нынешнюю пригодность и готовность Линды Николаевны к тайному сотрудничеству никто не мог. Однако опасения Брокмана оказались напрасными. Линда Николаевна помнила не только пароль. В ней были живы и воспоминания о нежных отношениях с людьми, которых она считала высшими существами, и их наставления. Она так долго томилась в ожидании какого-нибудь пришельца, который бы принес ей магический знак из молодых лет, из далекого далека, что уже устала ждать. А год назад, выйдя на пенсию (она работала машинисткой в одном из московских издательств), специально ходила в церковь, чтобы помолиться за упокой души своих обожаемых друзей и господ. Можно себе представить, как ее обрадовало появление гостя «оттуда». Это, можно сказать, было для нее не появление, а явление. Когда Линда Николаевна как следует разглядела Брокмана и сравнила его с хранимыми в душе образами, он показался ей мужланом. Зато от него веяло энергией, той особой аурой, которой обладают только люди, привычные к опасности, и которая была ей знакома со времен войны, и это примирило ее с недостатками. Линда Николаевна, будучи одинокой и имея возможность заработать на машинке столько, сколько необходимо (она и сейчас подрабатывала), не нуждалась в деньгах. Дом ее был обставлен хорошей мебелью и содержался в образцовом порядке. Принадлежавшую ей половину сада обрабатывал за соответствующее вознаграждение сосед, мастер текстильной фабрики. Его жена убирала в трех комнатах Линды Николаевны, за что получала отдельно. А их дети, мальчик и девочка, школьники, приходили иногда смотреть к ней по телевизору цветные передачи, а в благодарность с великой охотой бегали по поручению тети Линды за хлебом в булочную и за творогом в молочный магазин. Линда Николаевна могла оплатить любые услуги, если не хотела делать чего-то собственноручно, денег у нее хватало. Тем не менее она была обрадована, увидев положенные Брокманом на стол красные червонцы. Эти деньги восстанавливали ее в прежнем качестве и потому были неизмеримо дороже их номинальной стоимости. Это были для нее не банковские билеты, а волшебные грамотки, удостоверяющие ее возрождение в ранге особо доверенного лица могущественных сил, облеченных тайной властью. Это было именно так, хотя Брокман прозаически заявил, что триста рублей дает ей на первый случай, как задаток за жилье. Он даже не подозревал, что она готова служить даром, это было недоступно его пониманию… Вечером за чаем — от коньяка и водки Брокман отказался — они обсудили план ближайших дней и, так сказать, гражданский статус Брокмана. У него были безупречно сделанные документы на имя Ивана Ивановича Никитина — паспорт, военный билет, профсоюзная книжка, трудовая и даже водительские права. Во всех графах всех документов, за исключением графы «Ф. и. о.», в точности повторялись данные, относящиеся к Владимиру Уткину. Последнее место работы — техник телефонного узла в городе С., откуда уволился Уткин. Сам Брокман этого не знал, но он по первоначальному замыслу, должен был унаследовать и фамилию Уткина, а не только его биографию, если бы в последний момент начальство разведцентра не внесло поправок. Брокмана беспокоило прежде всего его положение в доме Линды Николаевны. С какой стати он у нее поселился? Кем он ей приходится? Соседи могут этого и не спросить, а участковый вправе заинтересоваться. И обязательно ли ему прописываться? Линда Николаевна сказала, что еще не в столь давние времена сдавала одну из комнат одиноким мужчинам на разные сроки — от недели до полугода. Как правило, это были командированные, приезжавшие на предприятия или на какие-нибудь курсы. Стало быть, ничего из ряда вон выходящего никто не усмотрит, если она пустит к себе человека, приехавшего в поисках нового места работы и нового местожительства. Где и как они познакомились? В электричке. Разговорились, и Линда Николаевна сама ему предложила остановиться у нее. Что касается прописки, то тут все зависит от сроков. Если он думает прожить несколько месяцев, можно будет прописать его временно. Брокман не собирался жить у Линды Николаевны так долго, и вопрос с пропиской отпал. Если же возникнут нежелательные коллизии, Линда Николаевна бралась их уладить. Брокман, понятно, не рассказал ей, для чего приехал в Советский Союз, да она и не позволила себе интересоваться. Ее лишь волновало, какое участие она примет в будущих делах — что они обязательно будут, сомневаться не приходилось. Она жаждала деятельности, и Брокман заверил, что ей представится отличный случай проявить себя. Линда Николаевна отвела ему угловую комнату с двумя окнами — одно смотрело в глубину сада, из другого между кустами сирени была видна улица. Брокман приехал с чемоданом, в котором лежали белье, полотенце, бритвенные принадлежности, транзисторный радиоприемник «Спидола» и коробка батареек к нему. И больше ничего. После чая он пошел в комнату, осмотрелся, покурил перед открытым в сад окном, а потом освободил чемодан. Белье убрал в шкаф, коробку с батарейками сунул в нижний ящик письменного стола, а «Спидолу» поставил на стол. Линда Николаевна, пришедшая обсудить продовольственный вопрос, обратила внимание на скудость багажа и сделала по этому поводу замечание, что, мол, всякому солидному человеку положено иметь немного больше вещей, даже если он не обременен семьей и ведет кочевой образ жизни. Брокман согласился, достал пачку денег и попросил купить для него в Москве рубашки (размер сорок два), костюм получше (размер пятьдесят два, рост третий), плащ, демисезонное пальто и что там еще сочтет необходимым Линда Николаевна. Ей, наверное, интересно было бы узнать насколько хорошо он был оснащен для выполнения той, безусловно, опасной миссии, которая на него возложена. Не увидев при нем никакого реквизита, который во всеобщем представлении непременно должен сопровождать шпиона, Линда Николаевна была слегка уязвлена. Но она не ведала, во-первых, о подлинном назначении «Спидолы», во-вторых, о начинке батареек, в-третьих, о маленьком фотоаппарате и маленьком пистолете, лежащем у Брокмана в кармашке на «молнии», вделанном в большой брючный карман. Десятизарядная обойма этого пистолета снаряжена патронами, в которых вместо обычных пуль были короткие, оперенные стрелки диаметром в обыкновенную швейную иглу. Они решили, что питаться Брокман будет только дома — никаких столовых и ресторанов. Линда Николаевна сказала, что еще не разучилась готовить мясные блюда по рецептам одного незабвенного Друга, любившего и умевшего поесть. Так начался непродолжительный карантин Брокмана-Никитина в доме Линды Николаевны Стачевской. За пределы сада он не выходил. Так как хозяйка сказала, что в его выговоре чувствуется легкий акцент, он решил с посторонними не беседовать. Ему хотелось бы не знакомиться ни с кем, но это было трудно, потому что сад, как сказано, принадлежал на равных правах двум хозяевам и не имел перегородки, а соседи, жившие за стеной, были людьми общительными. Правда, Линда Николаевна устроила так, что дети не донимали нового жильца расспросами и даже перестали ходить на цветные передачи. По вечерам Брокман слушал радио. Он брал приемник, ложился на кушетку и вставлял в ухо маленький наушник, чтобы не мешать Линде Николаевне, которая в гостиной смотрела телевизор. За завтраком, обедом и ужином они разговаривали. Линда Николаевна рассказывала кое-что из своей богатой событиями жизни или отвечала Брокману, который расспрашивал ее о пустяках, касавшихся повседневного быта. Раз они заговорили об окрестностях города, так сказать, о памятных местах и достопримечательностях. Но ничего примечательного в ближней округе не имелось, и тогда Брокман поинтересовался, куда граждане ездят в выходные гулять. Линда Николаевна рассказала о селе Пашине на берегу Клязьмы. Там на много километров тянется глухой лес, а за лесом лежат обширные, плоские, как бильярдный стол, поля — это бывшие торфяные разработки, ныне заросшие кустарником, а за ними дорога, а потом опять лес. До Пашина километров семь или восемь, ходит туда автобус от рыночной площади. И вот на следующий день, во вторник 23 мая, Брокман решил совершить первую вылазку — чтобы размяться, как он сказал. Линда Николаевна завернула в вощеную бумагу половину сваренной курицы, сделала несколько бутербродов и налила в термос крепкого чаю. Она хотела положить все это в свой старый кожаный портфель, но Брокман сказал, что с портфелем неудобно, и она дала вместительную клеенчатую сумку. Брокман взял с собой тяжелый железный секач, который Линда Николаевна употребляла для разделки мяса, а пока она ходила на кухню, он вынул из нижнего ящика стола коробку с батарейками и положил ее на дно сумки. «Спидолу» он тоже взял. Полдень застал Брокмана в районе села Пашина, на опушке густого леса, километрах в полутора от шоссе. Секачом он снял верхний слой земли в развилке между корнями стоящего особняком дуба, вырыл глубокую ямку и положил в нее коробку с батарейками. Потом засыпал, уложил дернину на место, оставшуюся землю собрал на газету, отнес в сторону и разбросал. Сколько он ни смотрел, разыскивая им самим только что заложенный тайник, никаких следов обнаружить не смог. Он сфотографировал несколько раз дуб и подходы к нему. Отойдя от дуба подальше, он сел в тени, съел курицу, запил чаем из термоса и пошел по шоссе. Двухчасовой автобус привез его в город. Больше Брокман ни разу не покидал дом Линды Николаевны. По-прежнему они вечерами занимались каждый своим любимым делом — она смотрела телевизор, он слушал радио, а за завтраком, обедом и ужином разговаривали о том о сем. Однажды зашла речь о городе К., и Брокман спросил, нет ли там у Линды Николаевны родственников или друзей. Нет, таковых не оказалось. У нее нигде не было родственников, все давно умерли, а друзей она не заводила. Тогда Брокман попросил объяснить, как можно на два-три дня устроиться с жильем в городе К., если человек не хочет идти в гостиницу. Линда Николаевна не была специалистом по этой части, но высказала предположение, что лучше всего потолкаться возле какой-нибудь гостиницы, там наверняка бывают люди из местных жителей, сдающих комнаты приезжим, так как в гостиницах любого города во все времена года постоянно висит табличка «Мест нет», и это служит газетным фельетонистам дежурной темой. Из разговора Линда Николаевна поняла, что ее Иван (у нее, между прочим, язык не поворачивался называть Брокмана Иваном, и она утешала себя тем, что это, без сомнения, не его настоящее имя) не будет вечно сидеть в четырех стенах. Движение наметилось в субботу, 27 мая. Вечером, как всегда, Брокман через наушник слушал радио, а Линда Николаевна смотрела телепередачу. По окончании программы «Время» она выключила телевизор и пошла на кухню — ей захотелось чаю. Тут же к ней присоединился и Брокман. Электричества не зажигали — еще горели над городом малиновые отсветы заката. Лицо Линды Николаевны в этом мягком, рассеянном, не дающем теней свете выглядело молодым, и Брокман вспомнил ее портреты, которые ему показывал Монах. Он попросил ее прикрыть окно. Потом сказал: — Завтра вам придется съездить в Москву. — С удовольствием, — согласилась Линда Николаевна. По тону Брокмана она чувствовала, что начинается нечто серьезное, и обрадовалась. — Вы знаете Большую Бронную улицу? — Конечно. Он назвал номер дома и продолжал: — Войдете в подъезд. Там внутри над дверью, на уступе, будут лежать ключи. Возьмете их. — И все? — весело удивилась Линда Николаевна. Она и в самом деле была готова к чему-то трудному, даже отчаянному. Брокман не разделял ее повышенного настроения. — Надо очень осторожно, — сказал он. — Возьмите сначала такси, покатайтесь. Оглядываться не обязательно, но проверьте, чтобы никто за вами не шел. — Вряд ли будут за мной следить. Я четверть века сижу в норке тихо-тихо. — Я говорю про обратный путь тоже. Чтобы от дома на Большой Бронной за вами никто не пошел. — Понимаю. Вот таким образом Линда Николаевна послужила дополнительным предохранителем в цепи, так старательно оберегаемой от короткого замыкания. Она привезла Брокману три ключа, завернутых в какую-то записку. Это было в воскресенье. А в понедельник, 29 мая, он велел ей отправиться в Москву и купить для него билет на поезд до города К. Линда Николаевна сказала, что можно взять и на самолет, хотя там тоже придется постоять в очереди, но Брокман настаивал на поезде, не объясняя при этом, что услугами Аэрофлота, который своих пассажиров обязательно регистрирует по паспорту, ему пользоваться нельзя. Сезон летних отпусков уже набрал силу, и в железнодорожных кассах столицы было вавилонское столпотворение. Линда Николаевна уехала в девять утра, а вернулась в девять вечера с билетом на скорый поезд на 4 июня. Она нашла Брокмана встревоженным и недовольным. Оказывается, без нее приходил какой-то человек. Брокман был в своей комнате, когда услышал, как хлопнула калитка. Он знал, что у соседей в это время пусто — взрослые на работе, дети с утра убегают на речку, потому что стоит сушь и жара, а в пионерлагерь они уедут в июне. Мужской голос негромко позвал: «Линда Николаевна! Линда Николаевна!» А потом, не дождавшись ответа, этот человек пошел в обход и по пути заглядывал в окна. Увидев наконец Брокмана, он поздоровался и извинился за вторжение. Вижу, говорит, все окна настежь, а никто не откликается. Поэтому решил посмотреть, не в саду ли хозяева. Когда Брокман сказал, что Линда Николаевна уехала по делам в Москву, человек просил передать, что приходили из редакции городской газеты. Одна машинистка у них в отпуске, другая заболела, так они хотели узнать, не выручит ли Линда Николаевна. Ничего необычного в этом не было. К ней обращались с подобными просьбами не первый раз и не только из редакции — нехватка машинисток в последние годы сделалась хронической. Но этот довод не убедил Брокмана. Ему показалось, что посланец редакции был излишне любопытен — совал нос со двора во все комнаты, будто что искал. Это тоже было естественно — ведь он искал ее. Линда Николаевна попросила описать внешность приходившего. Приметы не совпадали ни с кем из тех, кого она знала в редакции. Вот почему эту ночь оба они, хозяйка и жилец, спали плохо. А наутро, не помыв даже посуду после вялого завтрака, Линда Николаевна отправилась в редакцию. Ответственный секретарь встретил ее как избавительницу. Да, да, они посылали к ней с нижайшей просьбой помочь и надеются, что она, как всегда, выручит их в трудную минуту. «А я думаю, кто же это приходил, — между прочим заметила она, — как будто незнакомый кто-то». Да нет же, это их старый заведующий хозяйством, которого Линда Николаевна прекрасно знает. Просто он два месяца как бросил курить и вот поправился, растолстел так, что ни одна одежда не лезет, весь гардероб менять надо. Линда Николаевна взяла кипу рукописей и ушла, обещав отстучать все к завтрашнему утру. Ее рассказ о походе в редакцию успокоил Брокмана. Линда Николаевна, прибравшись в кухне, села за свою бесшумную электрическую машинку с широкой кареткой. 4 июня им предстояло расстаться ненадолго — на три-четыре дня, как уверял Брокман. Поезд отправляется из Москвы в 21.40. …В воскресенье, 4 июня, Брокман выехал в город К. Он взял старый кожаный портфель Линды Николаевны, в который положил «Спидолу».ГЛАВА 20 Три листа ученической тетради
Последние полгода Николай Николаевич Нестеров был занят тем, что он называл своим основным фондом, то есть чисто научной работой. Ради этого он даже отошел на время от преподавательской деятельности, которую очень любил, и попросил на целый семестр освободить его от лекций. Проблема, которая не давала ему покоя вот уже лет десять и за решение которой он то брался вплотную, то, почувствовав тщету очередной попытки, откладывал до лучших времен, — эта проблема наконец-то начала ему раскрываться, и он, с головой захваченный поиском наиболее экономных решений, ведущих к цели кратчайшим путем, работал почти как в лучшие свои годы, вновь ощущая прежнюю одержимость. Его мысль и дух жили самой полной жизнью. Естественно,все это было глубоко внутри, в герметично упакованном вместилище мысли. И так же естественно, что, целиком поглощенный этой внутренней работой, Николай Николаевич совершенно не вникал в происходящее вокруг. Он не всегда внимал даже голосу жены, приглашавшей к обеду. Тем не менее, когда Ольга Михайловна рассказала мужу, что произошло с подругой их дочери, Николай Николаевич испугался. — Боже, какое несчастье, — сказал он. — Но почему это случилось именно с ней? Такая славная девочка… — Все они славные, — отрезала Ольга Михайловна. — Лучше посмотри-ка сюда. — Она жестом разгневанных трагедийных героинь указала на середину комнаты, где на полу аккуратно были разложены кофты, юбки, платья, шарфы и прочие предметы женского туалета. Разговор происходил в комнате Галины, которая в данный момент отсутствовала, вызванная в милицию. А перед тем Ольга Михайловна произвела генеральный осмотр всей квартиры, в том числе и кабинета Николая Николаевича, чего он и не заметил, и извлекла из шкафов, столов и секретера вещи, спрятанные дочерью от ее глаз. Николай Николаевич поправил очки, посмотрел, следуя указующему персту жены. — Прости, моя дорогая… Это какие-то образцы. Тут Николай Николаевич наконец уразумел, что жена по-настоящему взволнована, она даже перестала контролировать мимику своего лица. — Глупец! Это наряды твоей обожаемой дочери. — Ну и что же? Она хочет их выбросить? — Кажется, это я их выброшу. — Не понимаю, дорогая… Какая связь? Ольга Михайловна сделала глубокий вдох и спросила более спокойно: — Не ты ли покупал ей эти дорогие тряпки? — Помилуй, ты же знаешь, я совсем не разбираюсь в дамском конфекционе. — Ну да, ты просто даешь ей деньги. Тайком от меня. И вот результат. — Если девочке нравится одеваться получше… гм-гм… поразнообразнее, что ли… по-моему, нет ничего предосудительного… Ты сама… — Не обо мне речь, — остановила его Ольга Михайловна. — Ты слепец. — Почему ты так сердишься? — Почти все это я нашла у тебя в кабинете. Она прятала от меня. Тебе это нравится? — Но сделай одолжение, объясни, пожалуйста… Ведь ты говорила об этой бедняжке… Как соотнести одно с другим? — Скажи честно, ты знал об этом складе у тебя в кабинете? — Впервые вижу. — Значит, она скрывала и от тебя. — Ольга Михайловна прикусила губу и задумалась. Потом продолжала упавшим голосом: — Значит, все это еще хуже, чем я думала. — Но что хуже и что ты думала? — искренне озабоченный, спросил Николай Николаевич. — Когда все чисто, человеку нечего скрывать. Я давно подозревала, что Светлана затянула нашу дочь в какие-то свои темные делишки. Она же торговый работник. Вот и доторговалась. — Ольга Михайловна встала, нервно хрустнула пальцами и прошлась вдоль стены. — А наша-то растяпа! Скотина безрогая! — Помилуй, Оля, зачем же ты так? — Николай Николаевич всегда смущался, если его супруга в сильном расстройстве вдруг забывалась и помимо воли употребляла лексикон своих молодых лет, когда она еще не обручилась с ним, академиком Нестеровым. — Ты все сюсюкаешь, а тебе бы выпороть ее вожжами — был бы прок. — Но у нас в доме нет вожжей, — стараясь вернуть ее из сферы несбыточных пожеланий на рельсы реального, мягко сказал Николай Николаевич. — Ты считаешь, тут какая-то криминальная история? — Наше счастье, если не так. Галина сама ни на что такое не способна, но откуда нам знать, чего там натворила эта Сухова Светлана? Я только уверена — эти проклятые вещички скомбинировала она. Ольга Михайловна, будучи не совсем справедливой по отношению к Светлане Суховой, и не подозревала, насколько в общем-то была близка к истине, ставя в связь лежавшие на полу дорогие наряды и несчастье, случившееся со Светланой, несчастье, поставившее семью Нестеровых в совершенно неподобающее положение — вплоть до того, что их дочери оказывает специальное внимание уголовный розыск. А если бы ей был известен подлинный источник всех этих модных тряпок, у нее, вероятно, разыгралась бы мигрень, от которой мог бы расколоться земной шар, не говоря уже о ее слабой, многострадальной голове. — Ты намерена их выбросить? — высказал догадку Николай Николаевич, кивнув на вещи. — Хочу облегчить работу милиции. — Неужели дело зашло столь далеко? — Во всяком случае, пока мы тут рассуждаем, наша тихоня дает показания в угрозыске. Могут и с обыском прийти. Видя, что муж взялся рукой за сердце, Ольга Михайловна побежала в спальню и принесла из своей замечательно богатой аптечки валидол. Отвинчивая крышечку, она мимоходом (мысленно) похвалила себя за то, что благоразумно не сообщила мужу о перстне, принесенном однажды Галиной и купленном за смехотворно недорогую цену. Этот перстень она швырнула сегодня дочери под ноги, приказав отдать прежней владелице «за так», без возврата денег, чтобы и духу его в доме не было. Николай Николаевич от валидола отказался. Справившись с минутной слабостью, он спросил: — В чем ее обвиняют? — Ни в чем, не волнуйся, — поспешила успокоить Ольга Михайловна. — Им же надо побеседовать с Галиной. Как-никак лучшая подруга. Сделать тебе кофе? — Да, пожалуй. Но ты уверена? — Она скоро вернется. Этот следователь, что звонил, сказал: на час, не больше. Не будем терзать себя напрасно. Придет — расскажет. Не она же ударила Светлану. — Но, может быть, нам надо поговорить с милицией? Раскрыть им облик нашей дочери… — Посмотрим, чего они хотят. Если начнутся придирки, тебе придется вмешаться, а вообще нам надо немедленно уехать. Николай Николаевич виновато развел руками. — Но это так некстати… У меня много начато… — Я говорю о нас с Галиной. Ты можешь не ехать. — Ты имеешь в виду Алушту? — Конечно. Возвращение Галины после ее беседы с Орловым и Семеновым уже само по себе возымело успокаивающее действие на встревоженных до крайности родителей. А сообщение о том, что милиция вовсе не против ее отъезда в Крым, вернуло им душевное равновесие — если не в полной мере, то в значительной. Вопрос с отъездом был решен немедля. Надо было кое-что сделать, кое-что купить, поэтому отъезд назначили на субботу, 3 июня. Николай Николаевич позвонил своему секретарю и попросил купить два билета на самолет. Ольга Михайловна велела Галине уложить валявшиеся на полу вещи в старый чемодан и поставить его в темную комнату-кладовку (окончательную их судьбу она собиралась определить и объявить после), а сама сходила к Васе — так они называли Василису Петровну, старую няню Галины и домработницу, — которая по случаю приезда к ней в гости собственного сына с семьей из Смоленска взяла себе отпуск. Добрая Вася согласилась дважды в неделю захаживать на квартиру для готовки и уборки, чтобы Николай Николаевич не одичал на холостяцком раздолье. В субботу, 3 июня, Ольга Михайловна с дочерью улетели в Крым утренним симферопольским самолетом. Николай Николаевич, с плохо скрываемым удовольствием проводив их, эгоистически предвкушал, как продуктивно сумеет он использовать свое благословенное домашнее одиночество. Но все его виды на покой рухнули в тот момент, когда он, приехав из аэропорта, клал в свой маленький несгораемый ящик, встроенный в секретере, незаметно переданный ему дочерью перстень. Галина ничего ему не смогла объяснить в присутствии повышенно бдительной матери, шепнула только: «Спрячь, пожалуйста». И он считал себя обязанным свято исполнить просьбу, не вдаваясь в причины, побуждавшие его дочь отдать ему на хранение драгоценную безделушку. Ему доверена тайна и дело его чести блюсти ее. Он бы презирал себя, если бы мог рассуждать иначе. Он не успел закрыть ящик, когда зазвонил телефон. Очень вежливый голос сказал: — Это Николай Николаевич? — Да, слушаю. — Извините, что беспокою. Меня зовут Павел Синицын. Я работаю в Комитете госбезопасности. Николай Николаевич хотел сказать «очень приятно», но счел это вычурным, не подходящим к случаю. Он сказал: — Чем могу быть полезен? — Мне нужно с вами встретиться. Вы сейчас свободны? — В данный момент да. — Разрешите мне прийти? — Конечно, прошу вас. — Я буду через пятнадцать минут. Положив трубку, Николай Николаевич подумал, что отменная вежливость этого молодого, судя по голосу, человека не мешает ему быть настойчивым. Потом он подумал, что этот звонок непременно имеет какое-то отношение к печальной истории Светланы. Когда Николай Николаевич открыл дверь и увидел перед собой действительно молодого человека, глядевшего на него внимательными голубыми глазами и ждавшего приглашения войти, приготовленный им официальный тон как-то не получился. Он сказал просто, по-домашнему: — Вы ведь Павел Синицын? Прошу, прошу. Павел улыбнулся, вошел, сам прикрыл дверь и сказал: — А вы открываете настежь и даже не спрашиваете кто? — Но я ждал вас, — возразил Николай Николаевич. — Идемте сюда. Павел следом за хозяином прошел в гостиную, спросил на ходу: — Квартира у вас не заблокирована? — Что? — не понял Николай Николаевич. — Я говорю, к автоматической сигнализации не подсоединена? — Аа-а… Нет, представьте себе. Всегда кто-нибудь дома. — Ну и хорошо, — отметил Павел. Николай Николаевич показал на кресла у низенького столика. Но, прежде чем сесть, Павел протянул ему свое служебное удостоверение. — Хоть вы и не спрашиваете у меня документов, но все-таки поинтересуйтесь. — Ну что ж, из чистого любопытства, так сказать… — Николай Николаевич подержал книжечку в руках и вернул Павлу. — Никогда не видел ваших удостоверений. Следуя примеру хозяина, Павел сел и весело сказал: — Знаете, Николай Николаевич, можно смело утверждать: если бы существовало всесоюзное общество беспечности, вы могли бы в нем занимать пост президента. Ну, на худой конец — вице. Оценив шутку, Николай Николаевич рассмеялся, но он понимал, что сказано это не из одного желания пошутить. Он всегда с глубоким уважением относился ко всем без исключения людям, исполняющим свой профессиональный долг, о какой бы профессии ни шла речь, и никогда не позволял себе ни малейшего пренебрежения к вещам, в которых сам был дилетантом. Он вообще не делил людей по признаку образования или занятий, не видел никакого принципиального различия между, скажем, физиком-теоретиком и человеком, делающим табуретки. И тот и другой может быть настоящим работником или шарлатаном. Шарлатанов Николай Николаевич не считал нужным даже презирать, они для него были пустым местом, дыркой от бублика, он называл их сокращенно РВД, что значило «рыцари вечного двигателя». Сейчас Николай Николаевич чувствовал, что разговаривает с человеком, относящимся к своему делу серьезно. Поэтому он счел всякие околичности неуместными. — Итак, чем я могу быть вам полезен? — Нам с вами надо многое обсудить. Разрешите покороче? — Чем короче, тем лучше. — Но сначала я все же сделаю общее заявление, — снова улыбнувшись, сказал Павел. — Необходимо, чтобы вы знали: мы действуем в наших общих интересах. — Не сомневаюсь. — В таком случае я буду предельно откровенен, но если вам покажется, что я о чем-то умалчиваю, не осуждайте. — Я все пойму, не беспокойтесь. — Я знаю, ваша жена и дочь улетели сегодня в Крым. Но ведь у вас есть домработница? — Вася? Она взяла отпуск. Оля условилась, Вася будет приходить дважды в неделю. — Желательно это отменить. Вы можете ей сказать, чтобы она не приходила? — Могу, конечно, но она меня не послушает, — убежденно заявил Николай Николаевич. — Хорошо, можно, я сам поговорю с ней? Где она живет? Николай Николаевич сходил в спальню, принес записную книжку жены, отыскал адрес Василисы Петровны. Павел переписал его и продолжал: — Теперь два главных дела. Вы сможете уехать из города, Николай Николаевич? Как вы на это смотрите? — Не хотелось бы, — признался Николай Николаевич. — Я думаю, это ненадолго. Вам ведь для работы никаких приборов не требуется? — Кроме головы, — проворчал Николай Николаевич. — А далеко ли ехать? Павел, поняв, что с этим щекотливым делом все в порядке, обрадовался. — Тут рядом, километров пятьдесят. Там прекрасные условия. Никто не помешает вам работать. — И когда же? — Прямо сегодня. Крайний срок — завтра. Но лучше сегодня. Николай Николаевич покачал головой. — Однако! — Хорошо, можно завтра. Вы уж простите. Но это совершенно необходимо, уверяю вас, — горячо произнес Павел. — Мы не стали бы вас так настойчиво беспокоить, если бы имели другую возможность. — Понимаю. Но мне надо собраться… — Лишнего не берите. Как в короткую командировку. — Когда вы перешагнете за шестьдесят, ни одна командировка не покажется вам короткой, — меланхолически заметил Николай Николаевич. — Но как все это организуется? Что будет с квартирой? Меня же супруга подвергнет жесточайшему остракизму. Тут все мхом зарастет… — Не беспокойтесь. Вася после постарается. Супруга ваша еще не скоро, наверное, вернется. А за квартирой будет хороший надзор, замков никто не взломает. — Надеюсь. А как мне ехать? — Вас отвезут и привезут. И я уверен — это совсем ненадолго. Может быть, на несколько дней. — Уговорили. Что еще? Павел вздохнул. Была у него такая неконтролируемая привычка или, лучше сказать, условный рефлекс: приступая к трудному вопросу, он набирал полную грудь воздуха, словно готовился к глубокому погружению. Сейчас был именно такой ответственный момент. — Скажите, Николай Николаевич, работа, которой вы сейчас занимаетесь, еще далека от завершения или ее можно считать в основном готовой? — Вы знакомы с физикой, с математикой? — Только в пределах школы. — Тогда вы ничего не поймете. — Но в общих чертах — на каком вы этапе? — На всех сразу. — Николай Николаевич, когда дело касалось его работы, даже с коллегами не любил рассуждать «в общих чертах». Он не считал нужным смягчать тон, если сознавал бесполезность разговора. Однако Павел был к этому готов. Он объяснил: — Нам известно, что вы нашли важные решения. Но их еще недостаточно, чтобы решить проблему в целом. Вам еще много остается? — Вопрос наивный. Даже и не дилетантский. Не вдавайтесь в существо моих занятий. Лучше скажите, что от меня требуется. Начните с другого конца. Павлу не оставалось ничего много, как признать свою оплошность. Сам же хотел говорить покороче… — Вы правы. Извините, дальше постараюсь без предисловий, но одно сказать должен: вашей работой интересуется одна из иностранных разведок. Настолько, что к вашей квартире подобрали ключи. — Поэтому я и могу быть абсолютно за нее спокоен? — в свою очередь, пошутил Николай Николаевич. — Во всяком случае, замки останутся в целости, это большое благо. — Так что же дальше? — Мы должны снабдить их материалами, которые они хотят получить. — То есть? — Несколько формул, написанных вашей рукой. Вы ведь и дома работаете? — И дома, и на улице. Везде. Но я не оставляю записей вне института. — Насчет записей он был не совсем точен, он не придавал этому особого значения. — Можно и оставить, — сказал Павел. Николай Николаевич нахмурился и, подумав немного, спросил: — Ложные? — Да. Но нельзя, чтобы это выглядело грубо. Необходимо сделать в формулах ошибку, которую трудно обнаружить. Она должна выглядеть естественно. Во всяком случае, допустимо. Знаете, как иногда встречаются в газе-ЯД те ошибки в шахматных нотациях? Смотришь партию — на тридцать восьмом ходу она кончается, черные сдались ввиду неизбежного мата. Начинаешь разбирать на доске, делаешь ходы аккуратно, как написано в нотации, а никакого матового положения кет. Оказывается, на тридцать пятом ходу конь белых с эф четыре должен делать ход же шесть, а не е шесть, как указано в газете. Опечатка. Но в принципе-то конь может и так и этак ходить. Понимаете? — Мастер быстро найдет ошибку, — скептически заметил Николай Николаевич. — Наверное, я взял неудачный пример. В ваших разработках можно ошибиться тоньше. — Это не так-то легко, если задано правильное направление. — Но все-таки возможно? Николай Николаевич, вероятно, уже прикидывал, как это сделать. Он смотрел мимо Павла и, кажется, не слышал его последних слов. Подождав, Павел повторил: — Вы считаете, это возможно? Николай Николаевич сердито взглянул на него. — А вы умеете ездить на велосипеде? — Вообще да. — А если бы вам предложили изобразить неумеющего, что бы вы стали делать? — Не знаю. Скорей всего упал бы. — Вот то-то. И это было бы ненатурально. Только клоуны умеют падать натурально. Это такое же настоящее искусство, как умение плясать на проволоке. — Вы хотите сказать… — Я говорю, притвориться заблуждающимся, когда знаешь истину, совсем не просто. Сделать то, что вы предлагаете, можно. Но это потребует времени. — Но суток довольно? — Не знаю. Надо постараться. — Надо, Николай Николаевич. — Если у вас ко мне все, давайте условимся, как вы меня завтра увезете, и я бы занялся делом. — Но это еще не все, Николай Николаевич. У вас в квартире есть какой-нибудь тайничок? Ваш личный? — В секретере есть несгораемый ящик. Но это не тайничок. — Разрешите взглянуть? Они пошли в кабинет. Николай Николаевич открыл ящик. Там лежали две ученические тетрадки. Он покашлял в кулак, вспомнив собственные слова относительно рабочих записей. Но Павел сделал вид, что не догадывается, чем вызвано это застенчивое покашливание. На перстень он вроде не обратил внимания. — Вы всегда пользуетесь такими тетрадками? — спросил Павел. — Давняя привычка. — Эти тетради, наверное, лучше отсюда забрать. — Да, пожалуй. — Но то, что мы завтра сюда положим, должно быть с гарниром. Иначе ненатурально получится. — Павел покосился на Николая Николаевича. — Извините, пользуюсь вашей терминологией. — У меня в институте найдутся безобидные черновики. — Хорошо бы их взять. — Вот видите, опять время… — Ухожу, Николай Николаевич, ухожу, — заторопился Павел. — Буду у вас завтра в три, то есть в пятнадцать ноль-ноль. Провожая его до дверей, Николай Николаевич словно вдруг вспомнил невзначай: — Да, что я хочу вам сказать… Павел, уже взявшись за дверную ручку, обернулся. — Слушаю, Николай Николаевич. — Возможно, мне только показалось… Когда вы говорили о беспечности, ведь вы вкладывали более широкий смысл, чем следует, так сказать, из вашего контекста? Павел уже забыл, когда и по какому поводу он говорил о беспечности, потому что прошедший час был посвящен конкретному делу, слишком для него важному, чтобы помнить о каких-то привходящих моментах. Но по лицу хозяина квартиры он видел, что для него это не второстепенно. — А какой был контекст? — спросил Павел, уже догадываясь, что имеет в виду Николай Николаевич, отец Галины Нестеровой, подруги Светланы Суховой. — Вы упрекнули меня, что я не потребовал у вас документа. — Это чисто нервное, Николай Николаевич. Я, когда шел к вам, очень волновался… Сомнения разные одолевали… Неуверенность… Ну, хотелось как-то самоутвердиться. А человек лучше всего самоутверждается как? Когда других уму-разуму учит. Правда? Павел опять облек все в шутливую форму, однако Николай Николаевич и на этот раз ощутил скрытый укор себе. Он сказал: — Я ценю ваш такт. Не хотите читать мне мораль в моем собственном доме. Но не притворяйтесь и не убеждайте, будто вы не считаете меня старой размазней. — Он замахал руками, видя, что Павел хочет что-то возразить. — Да-да, так оно и есть. Кормлю, одеваю, балую, а чем дышит родная дочь — не ведаю. И самое постыдное — ведать не хочу, потому что хлопотно. Мешает. Недосуг. Этот взрыв самоуничижения не удивил Павла. — Не расстраивайтесь, — сказал он. — Что случилось — случилось. Дочь ваша — человек неиспорченный. А уроки всем пригодятся. — И, искренне желая поправить Николаю Николаевичу настроение, весело сказал: — Ничего, жизнь идет! А я, честное слово, о беспечности просто так сказал, ни на что не намекая. — Вы когда-нибудь расскажете мне всю правду? — серьезно спросил Николай Николаевич. — Обязательно! Не думайте сейчас об этом. Вам работать надо. — Работа, работа… Что работа?! Глупец я, как скажет моя жена… На следующий день, в воскресенье, 4 июня, Павел приехал, как говорил, в три часа. — А я, знаете, совсем не готов, — объявил Николай Николаевич, едва они поздоровались. Павел испугался: — Не написали? — Я не про это. Надо же собраться. — Ох, Николай Николаевич, хорошо, у меня сердце здоровое, а то ведь не ровен час… Где ваша тетрадка? — Может, у вас уже и руки дрожат? — иронически осведомился Николай Николаевич. — Вы, молодой человек, теряете свое достоинство. — Совершенно верно. Но исправлюсь. Разрешите посмотреть тетрадку. Николай Николаевич повел его в кабинет. Ученическая тетрадь в серенькой обложке лежала на столе. Павел взял ее. Тетрадь была в линейку. Три первые страницы усеяны цифрами и математическими знаками. Кое-где строчки зачеркнуты и перечеркнуты. Есть даже две кляксы. — Это получилось очень натурально, — сказал Павел, показав на кляксу. Николай Николаевич поморщился. — Вы меня переоцениваете. Это неумышленно, просто плохие чернила. Я ведь работаю по старинке, перышком. На столе действительно стоял прибор с двумя мраморными чернильницами, и в них были налиты фиолетовые чернила. Прибор был весь в медно отсвечивавших засохших пятнах. — Все равно хорошо, — сказал Павел. — Теперь сделаем так… Дайте ключ. Николай Николаевич подал ему свои ключи на железном колечке. Ключ от несгораемого ящика выделялся в этой компании тем, что был латунный и фигуристый. Павел снял его с колечка и сказал: — Вы ведь не хотите, чтобы сейф взломали? — Ну какой же это сейф… — Все-таки жалко. Значит, делаем так… — Павел открыл ящик. Там лежали отдельные листки, вырванные из тетради в линейку. Вчерашних тетрадей уже не было. Показав на листки, Павел спросил: — А гарнир подходит к основному блюду? — Вполне. — И ничего ценного? — Обыкновенные расчеты. Павел положил тетрадку поверх листов, запер несгораемый ящик и поднял крышку секретера. — А ключик спрячем сюда. — Он открыл средний ящик стола, в котором были старые блокноты, футляры от очков, карандаши, сломанные брелоки и прочая не подлежащая учету мелочь, и положил ключ в правый дальний угол. Потом задвинул ящик и сказал с сомнением. — А если не найдет? — По-моему, эту железную шкатулку в секретере можно открыть зубочисткой, — сказал Николай Николаевич. — Я бы только крышку у секретера все же не закрывал. — Вы правы, — согласился Павел и открыл крышку. — Но будем надеяться, что ключик все-таки найдут. Стол не запирается? — Как видите. Покончив с этим делом, Павел помог Николаю Николаевичу собрать в чемодан все необходимое, и они спустились к ожидавшей их машине. Павел сказал, что менее чем через час они будут на месте.В понедельник, 5 июня, Брокман приехал в город К. Поезд прибыл без четверти девять. Проспав до восьми, Брокман все же успел и побриться, и выпить стакан предложенного проводницей чаю. Вагон он покинул последним. На привокзальной площади он сел в троллейбус, шедший до центра, и через двадцать минут сошел на остановке, что напротив почтамта. Потом постоял в очереди на такси. Взяв такси, попросил шофера ехать на вокзал, а с вокзала вернулся на троллейбусе в центр. Он проверял, нет ли за ним слежки, и ничего подозрительного не обнаружил. У него был разработан подробный план, но сначала нужно было как следует поесть, а между тем кафе и рестораны, мимо которых он проходил, еще не открылись. Тогда он решил заняться телефонной частью плана и отыскал на тихой улочке стоящую в тени старого отцветшего каштана будку автомата. Линда Николаевна снабдила его горстью двухкопеечных монет, и когда автомат проглотил безвозмездно три монеты, на первой же цифре включив сигнал «занято», Брокман пошел дальше и нашел другую телефонную будку. Сначала он набрал номер домашнего телефона Николая Николаевича. Никто не ответил. Он повторил звонок — с тем же результатом. Следующим был институтский телефон Нестерова. Женский голос сказал: — Алло, вас слушают. — Пожалуйста, Николая Николаевича. — Его нет, он в отпуске. Кто его спрашивает? — Я по личному делу. Скажите, Николай Николаевич уехал? Или он в городе? — Уехал. — А семья? — На такие вопросы не отвечаем. Извините. План Брокмана предусматривал и это. Оставив телефонную будку, он отправился в кафе, присмотренное раньше, — оно уже открылось. Брокман позавтракал плотно, с таким расчетом, чтобы до вечера не думать о еде. Правда, в портфеле у него был пакет с холодной курицей, бутербродами и свежими огурчиками, положенный Линдой Николаевной. Брокман всегда отводил пище одно из самых важных мест в своей рискованной жизни. Теперь, хорошо поев, можно было приступить к делу. Свернув с главной улицы, он пошел по переулку, потом свернул на улицу, ведущую к реке, и, отсчитав три перекрестка, на четвертом взял вправо, — он передвигался точно по чертежу, который выучил наизусть еще перед посадкой на лайнер «Олимпик», так же как и номер автомобиля, за баранку которого он собирался сесть. Автомобиль «Жигули» с номером КИЖ 37–64 должен стоять на площадке перед зданием, в котором располагается трест «Оргтехстрой», а здание это находится в переулке, по которому шагал сейчас Брокман. Между прочим, запомнить название треста ему оказалось гораздо труднее, чем номер машины. Переулок сделал крутой изгиб, и Брокман увидел слева за невысокой железной оградой с широким незакрывающимся проемом трехэтажное серое здание. Перед ним была прямоугольная асфальтированная площадка, а на ней — разноцветные автомобили. Брокман сосчитал — семь штук. Синие «Жигули» с номером 37–64 стояли в дальнем углу. И выезду других машин не мешали. Брокман сначала вошел в дверь, по обеим сторонам которой массивные вывески извещали золотом по черному, что именно здесь располагается «Оргтехстрой». В вестибюле несколько человек стояли у открытого окна и курили, разговаривая вполголоса. Они не обратили на него внимания. Вдохнув кисловатый запах почтенного учреждения, Брокман тут же повернул обратно, подошел к автомобилю с готовым ключом в руке, открыл дверцу, положил портфель на заднее сиденье и сел за руль. Пошарив пальцами позади себя в щели между спинкой и сиденьем, нашел ключ зажигания, завел мотор, посмотрел на приборную панель. Бензина полный бак. Ветровое стекло сильно запылилось. Брокман достал из ящичка на панели (который, как учил его Михаил Тульев, называется у советских автомобилистов бардачком) доверенность на вождение автомобиля, а потом взял кусок старой замши, вышел, протер стекло. Затем нашел в машине щетки дворников, поставил их. И только после этого выехал с площадки в переулок. Он по справедливости считал себя первоклассным водителем. Ему приходилось ездить на машинах самых разных марок (к «Жигулям» он три дня приноравливался в разведцентре перед поездкой сюда). Но он давно усвоил правило, что в незнакомом городе каждый человек за рулем должен вести себя как новичок, строго соблюдать правила дорожного движения, а главное — ни в коем случае не превышать скорость. Брокман поехал сначала к реке, потом повернул в центр, съездил к вокзалу, потом к рынку, опять в центр и наконец к дому академика Нестерова. Не выходя из машины, он оглядел все подъезды к дому, все подходы. И поехал на другой конец города. Остановившись у телефона-автомата, он позвонил на квартиру Нестеровых. Трубку не поднимали. Брокман сел за руль, закурил и тихо покатил по длинной улице, выводящей за город. Была половина второго, солнце только-только начало склоняться на запад и пекло очень сильно. Хотелось в тень, и Брокман решил поискать на окраине что-нибудь вроде парка или рощи. Улица привела его к реке, и он увидел вдали висящий над водой мост, по которому двигались люди и автомобили. Противоположный берег был лесистым, а за грядой округлых крон поблескивали на солнце раскиданные по широкому полю маленькие озерца. Брокман направился к мосту, переехал по нему, свернул на узкий асфальтовый развилок и минут через пять очутился в прекрасной дубраве. Вековые деревья стояли редко, а между ними на свежей изумрудной траве отдыхали люди. Было много детей. Проехав дальше, Брокман увидел на полого спускающемся к воде берегу густые заросли орешника, а в нем тут и там туго растянутые палатки и автомашины с распахнутыми дверцами. В одном месте дымил костерок, и возле него, отмахиваясь от дыма, сидела на корточках женщина в купальнике, помешивая ложкой в закопченном котелке. В стороне над кустами взлетал и опускался волейбольный мяч. Брокман съехал с дорожки и выключил мотор. С пляжа слышались веселые крики, плеск воды. Негромко играла музыка — у кого-то в машине был включен приемник. Вид палаток навел Брокмана на счастливую мысль. Ему придется ночевать в этом городе, а воспользоваться советом Линды Николаевны — насчет того, чтобы потолкаться возле одной из гостиниц и найти кого-нибудь из местных жителей, сдающих комнаты командированным, — он считал нежелательным, во всяком случае, лучше бы обойтись без этого. А вот если бы у него была палатка, он мог бы устроиться в этом туристском городке, не прибегая ни к чьему посредничеству. Правда, можно и в машине переночевать, заехав куда-нибудь поглуше. Но палатка казалась предпочтительнее. Брокману не пришло в голову, что дотошный наблюдатель, увидев в этом междугородном стане автомобиль с номером города К., может удивиться: почему вдруг местный деятель решил ночевать по-цыгански? Да в общем эта непредусмотрительность особой опасности в себе не таила, потому что лагерь автотуристов раскинулся километра на полтора, и кому придет охота вникать в номера машин, если их тут не менее пятисот. Одобрив собственную идею, Брокман поехал в город с целью купить в магазине спортивных принадлежностей небольшую туристскую палатку. Палаток в магазине не оказалось — ни больших, ни маленьких. И продавец, флегматичный молодой человек, лениво заверил Брокмана, что он не найдет никаких палаток и в других магазинах. Взамен продавец посоветовал купить брезентовые чехлы для лодок — два последних, оставшихся еще не проданными. Из них при известном терпении можно сшить одиночную палатку, правда, без пола. Брокман шить палатку не собирался, поэтому купил чехол, рассудив, что он может послужить ему матрацем, а на случай дождя — крышей. В три часа он пообедал в тихом, малолюдном ресторане. А потом позвонил на квартиру Нестерова. По-прежнему никто не отвечал, и Брокман подумал, что он избавил бы себя от многих дополнительных хлопот, если бы осуществил намеченное сегодня же, не откладывая дальше. Однако благоразумие требовало осторожности. Пока что прошло всего пять или шесть часов с тех пор, как он первый раз позвонил на квартиру, в которую должен проникнуть. Хозяева могут уехать на один день, а к вечеру вернуться. Надо выждать хотя бы сутки — так будет надежнее. Начав рассуждать о предстоящем деле, Брокман испытывал нетерпение, а это в его положении никуда не годится. Нетерпеливый — значит торопящийся, а когда человек торопится, он действует непременно с ошибками. Ему, Брокману, следует настраивать себя таким образом, что, может быть, придется провести в этом городе не один день и даже не одну неделю. Все зависит от того, что обнаружит он в квартире Нестерова. Тихо катался он по окрестностям города. Медленно тянулось время. Чтобы оно не терялось даром, он старался заниматься наблюдением над дневной жизнью горожан, но это, во-первых, могло послужить ему, как говорится, только для общего развития, практической же цены не имело, а, во-вторых, он находился не в том состоянии, чтобы какие-то ничтожные подробности чужого быта могли отвлечь его от мыслей о предстоящем серьезном деле. Единственное, что немного развлекало его, — это причудливые порядки содержания автотранспорта в черте города. Машины парковались, занимая половину проезжей улицы. Никакой платы за стоянку, никакого контроля. А когда он пытался понять, каким образом машина, за рулем которой он сидел, могла безнаказанно, не привлекая ничьего внимания, неделями стоять на площадке перед государственным учреждением (а стояла она, наверное, не менее двух недель), — это оказалось выше его сил. Если бы даже ему растолковали, что в тресте «Оргтехстрой» владелец машины Кутепов не так давно работал внештатным юрисконсультом, это ничего бы ему не объяснило. В восемь часов вечера он позвонил Нестеровым — телефон молчал. Брокман поехал через мост в автотуристский лагерь, еще не затихший к тому времени. Поставив машину в облюбованном раньше месте — там, где он видел взлетающий над кустами волейбольный мяч, — он вышел и потянулся так, что хрустнуло в затекших плечах, и с удовольствием вдохнул свежий речной воздух. И вновь услышал удары по мячу и увидел сам мяч. Такое впечатление, что эти отчаянные любители весь день только тем и занимались, что играли без сетки вперекидочку. Вынув из портфеля припасы Линды Николаевны и разложив их на траве, он увидел, что мяч, сильно ударенный, летит по косой траектории в его сторону. Упал мяч в траву прямо у его ног и, отскочив, ударился о заднюю дверцу машины. Тут же из кустов выбежала тоненькая блондинка в ярко-красном купальнике. Когда она приблизилась, Брокман разглядел ее. Лет двадцати пяти, хорошенькая, глаза серые с голубым отливом. — Здравствуйте, — сказала блондинка. — Добрый вечер, — ответил Брокман. Она поглядела на разложенную еду и спросила, подняв с земли мяч: — Вы тут новенький? — Да вот, только что прибыл. — Всухомятку, значит? — Вон полна река воды. — Это опасно в наше время. Мы сейчас самоварчик поставили, у нас тут целая компания. Хотите — присоединяйтесь. И, пританцовывая на ходу, она ушла туда, откуда прилетел мяч. Чай был кстати — Брокману хотелось пить. И девушка была очень симпатичная и простая. Нет, никаких таких мыслей у него не возникало, хотя он давно тосковал по женской ласке. Это все будет потом, потом… Но он не видел причин отказываться от предложения, сделанного так непринужденно и непосредственно. Уложив еду в портфель, Брокман пошел по следам девушки. На небольшой поляне среди кустов стояла серая «Волга», около нее — белая палатка, маленькая, на одного человека, а перед палаткой на траве сидели вокруг попыхивающего самовара четверо — блондинка в красном купальнике, а с нею трое молодых людей, все по виду спортсмены, уже успевшие порядочно загореть. Поздоровались, познакомились. Имена мужчин Брокман не запомнил. Девушку звали Нина. Он присоединил свои запасы к их закускам. У них была и водка, но Брокман выпить отказался, сославшись на то, что завтра ему надо иметь ясную голову. Ему налили в большую фаянсовую кружку кипятку из самовара, а Нина предложила взять из жестяной банки пакетик для разовой заварки. Она распечатала опоясанную бумажной лентой коробку с мармеладом. Молодые люди выпили водки и с аппетитом начали есть. Брокман от них не отставал, хотя водки и не пил. Поглядев на «Волгу», он спросил у Нины: — Это ваша? — Да. — Вы издалека? — Ленинград. Первой буквой номера на машине была «Л». Закусив, все стали пить чай. И все, как и Брокман, брали пакетики для заварки и мармелад из коробки. Начинало темнеть, когда Брокман взял свой портфель и поднялся. — Ну, мне спать пора. Рано вставать. Спасибо вам большое. — На здоровье, — сказала Нина. — Завтра приходите, опять чайку попьем.
Вернувшись к машине, Брокман расстелил брезент на траве, но тут же передумал. Он беспокоился за «Спидолу». Если лечь под открытым небом, а рацию оставить в машине — это рискованно: машину легко открыть, а мелкие воришки, специализирующиеся на кражах из автомобилей, есть в любой стране. Положить «Спидолу» под брезент и спать на ней, как на подушке, — это тоже ненадежно. Поэтому Брокман решил спать в машине. Чтобы утром не иметь вид бездомного английского нищего, ночующего на скамье в Гайд-парке, он разделся до трусов, приспустил стекла, откинул спинку переднего сиденья, положил портфель со «Спидолой» под голову, укрылся лодочным чехлом и уснул под тихий плеск воды, доносившийся с пляжа. Проснулся он от птичьего гомона в половине пятого. И первое, что обнаружил — портфеля со «Спидолой» под головой у него не было. Пропала рация. Знакомый ветерок опасности дунул ему в лицо. На плохой сон он никогда не жаловался, но спать так крепко, чтобы не услышать, как у тебя из-под головы вынимают подушку, — на это он способен не был. Неужели та сероглазая дала ему в мармеладе снотворное? Значит, он давно на крючке? И ему таким способом дают понять, что его намерения относительно квартиры Нестеровых известны? Чепуха какая-то. В это он не мог верить. Брокман пошел на полянку, где они вчера пили чай. Машина и палатка стояли на месте. На кусте орешника были развешены красный купальник и лифчики сероглазой блондинки. Полог палатки был застегнут, но Брокман, заглянув в щелку, увидел спящую Нину. Он выбрался из кустов на берег. Река и пляж были еще пустынны, только какой-то поджарый старик делал зарядку в ста метрах от него. Брокман искупался. Вода была холодная, как раз такая, какую он любил и в какой ему давно не приходилось плавать. Выйдя на берег и обсохнув, он почувствовал облегчение. И ясно осознал, что надо доводить дело до конца, независимо от того, кто взял у него «Спидолу» — контрразведчики или случайный воришка. Он не допускал, что это контрразведка, — зачем так грубо работать на полпути? Когда плавки высохли, он оделся и поехал в город. В начале шестого позвонил Нестеровым из автомата неподалеку от их дома. Телефон по-прежнему молчал. И Брокман, повесив мерно сигналившую трубку, отбросил последние сомнения. Пришло время действовать. Машину, как было намечено вчера, он оставил у первого подъезда, ближнего к выезду со двора. Квартира № 57 была в третьем подъезде на третьем этаже. Брокман поднялся по лестнице не торопясь. Открыл один замок, другой — вполне спокойно, как будто уже не в первый раз приходил в эту квартиру. Тревоги он не боялся — ему было сказано, что никакой оградительной сигнализации тут нет. Войдя, запер оба замка и накинул цепочку. В квартире было душно. Он обошел комнаты, заглянул в кухню. По всем приметам, хозяева уехали недавно, но уехали не на один день: в двух комнатах кровати, шкафы и кресла были наглухо укрыты линялыми покрывалами явно не парадного назначения. Настенные часы в гостиной стояли. В кабинете Брокман снял пиджак, повесил на стул и приступил к тщательному осмотру. Прежде всего, конечно, стол и секретер. В секретере должен быть несгораемый ящик — вот он. Ключа от него заполучить не удалось, но его можно легко открыть. Однако нужно все-таки поискать ключ. Брокман хорошо был обучен делать обыски незнакомых помещений, не оставляя собственных следов. Минут через десять он нашел ключ от ящика. Прежде чем сфотографировать лежавшие в нем бумаги, он сделал два снимка самого ящика — с закрытой дверцей и открытой. Вроде того, как во время войны летчики для документальности фотографировали сначала сброшенные ими бомбы, летящие на цель, а затем эту цель после бомбежки. Он работал, можно сказать, без всякого волнения. Даже полюбовался обнаруженным в ящике перстнем и примерил его — он был в самый раз на его мизинец. На каждый отдельный листок он сделал по два дубля, а на три листа в ученической тетрадке — по четыре. Эти три листа показались ему наиболее важными именно потому, что не были вырванными из тетради, а значит, содержали что-то цельное. Уложив все строго в первоначальном порядке, Брокман надел пиджак и посмотрел на часы. Было шесть часов. Дом еще не проснулся. Брокман вышел из квартиры, запер оба замка. На лестнице ему никто не встретился. Через двадцать минут он припарковал машину там, где взял, — на площадке перед «Оргтехстроем», еще пустой в это время. Он оставлял ее в полном порядке, даже щетки дворников положил точно на то место, где они лежали до него. Лишь бензина сильно поубавилось, но до первой заправочной колонки добраться хватит. На вокзал он шел пешком — не хотелось потеть в троллейбусе или автобусе, которые все были переполнены. Что касается задания, он как будто мог быть доволен сделанным, но, перебирая все по порядку, не испытывал особенной радости. Осуществленный вариант не был решающим — он не сумел добраться до самого академика Нестерова, а лишь заполучил какие-то обрывки его рукописей. Теперь надо переправить пленку, спецы проверят, что он наснимал, и если этого окажется мало, то ему еще придется пожить у Линды Николаевны неизвестно сколько. Получается, в общем, что это не лучший вариант… На вокзале Брокман первым делом отправился за билетом. В кассовом зале было полно людей — к каждому окошку длиннейшая очередь. Выбрав одну из них, он стал в хвост и приказал себе не злиться ни на советский пассажирский железнодорожный транспорт, ни на инструкцию, запрещавшую пользоваться услугами Аэрофлота на том основании, что разведчику не следует лишний раз предъявлять паспорт кому бы то ни было, а тем более в официальном учреждении, хотя бы и таком, как агентство Аэрофлота. Впрочем, Линда Николаевна говорила, что для покупки билета на самолет надо потратить гораздо больше времени, чем потом будешь лететь. Выстояв часа четыре, Брокман наконец оказался перед окошком. В спальный вагон билетов уже не было. И в купированный тоже. «Берите что дают», — раздраженно сказал кто-то из стоявших сзади мужчин, и Брокман получил плацкартное место в общем вагоне. Поезд отправлялся точно так же, как из Москвы сюда, — в 21.40. Выполняя установления инструкции, требовавшей не маячить на вокзалах, Брокман поехал в город и скоротал время в знакомстве с предприятиями общественного питания. Аппетит у него был, как всегда, отличный. Он вошел в вагон за пять минут до отхода. По дороге Брокман подбил итоги поездки. До логова академика Нестерова емудобраться удалось — это плюс. Но был и большой минус: он остался без рации, и теперь у него единственный способ связи — расписанные по дням и часам разовые подвижные тайники. Плохо, очень плохо. Но делать нечего… Имея в виду возможность того, что сероглазая подкатила к нему неспроста, он решил провериться так тщательно, как если бы от этого зависела его жизнь. В Москву поезд прибывал, как и в город К., без четверти девять. Брокман колесил по столице до темноты, а потом сел в электричку. Но по пути дважды выходил на маленьких станциях и уезжал на следующей электричке. Хвоста за ним не было. Линда Николаевна открыла ему дверь в половине первого ночи.
ГЛАВА 21 Кутепов дает показания
Давно известно: когда человек сидит в тюрьме под следствием, для него неизвестность хуже любой определенности, даже самой страшной. Ожидание суда мучительнее самого суда, а приговор, даже самый строгий, снимает с души невыносимую тяжесть неопределенности. Угадать состояние Кутепова после первых коротких допросов было нетрудно. Он лихорадочно старался определить, что именно и в каких пределах известно следствию, в чем его могут уличить неопровержимо и что пока находится в области предположений. Как адвокат он понимал и видел, что в той части, которая относится к Светлане Суховой, его алиби, подготовленное им не лучшим образом, ничего не стоит и, как он и опасался, было легко опровергнуто. Сейчас коренным был вопрос: жива ли Светлана? Если она даст показания, все остальные доказательства его вины обретут силу неопровержимых. Но, несмотря ни на что, он страстно желал, чтобы она осталась жива. Он наизусть помнил статьи Уголовного кодекса и знал, что за покушение на убийство с целью сокрытия другого преступления его осудят не мягче, чем за совершенное убийство. Однако тут вступало в действие другое грозное обстоятельство. Марков упомянул Карла Шлегеля, оберштурмфюрера СС. Это значит, что контрразведчикам известно его, Кутепова, военное прошлое, ради сокрытия которого он был готов на что угодно, и, как вырисовывается теперь, совершенно зря. История с этим проклятым негативом, из-за которого он проник в квартиру Дмитриевых, только навредила ему. Зачем же еще смерть? Светлана должна жить, пусть живет! Слова полковника Маркова, что Кутепов усугубляет свою вину, не говоря чистосердечно всю правду, пытаясь запутать и затянуть следствие, постепенно становились для Кутепова той истиной, не признать которую может лишь безумец или тупой дебил. Двое суток он не спал и ничего не ел, только пил воду. На третьи сутки попросил тюремное начальство сообщить полковнику Маркову, что Кутепов намерен дать показания… У Маркова в кабинете были Павел и Семенов. На двух круглых столиках у стены Кутепов, войдя, заметил разложенные ключи и замки, которые проходят по делу как вещественные доказательства, и то, что было взято у него при аресте. Увидев Павла, Кутепов приостановился и несколько секунд смотрел на него в глубокой задумчивости. — Вы решили говорить? — спросил Марков, когда Кутепов после повторного приглашения сел на указанный ему стул. — Да. Я расскажу все с полной откровенностью. Я готов помочь следствию всем, что в моих силах. — От вас требуется только правда. — Разрешите мне задать один вопрос? — совсем несвойственным ему тоном, умоляюще сказал Кутепов. — Пожалуйста. — Сухова жива? — Да. Кутепов как бы весь обмяк. — С чего же мы начнем? — сказал Марков. — Давайте-ка с самого начала. На кого вы работали и как все это произошло? — В пятьдесят третьем году, осенью, я имел несчастье согласиться на сотрудничество с одним человеком, дал обещание оказывать ему кое-какие услуги. Он работал тогда в каком-то посольстве в Москве. До прошлого года меня не тревожили, а в январе я получил привет от того человека, и мне поручили все это дело, которое теперь столь печально кончилось. — Справившись с первым волнением, Кутепов обрел дар свободно льющейся, складной речи. Марков, вероятно, счел это угрожающим симптомом и остановил поток: — Прошу вас быть конкретным. Что это за человек? Имя? — Он представился как Арнольд. — Каким образом вы познакомились? Почему он вам представился? — Он знал меня. — Откуда? — У нас были общие знакомые. — С войны? — Понимаете, какая вещь… — Мы облегчим вашу задачу. — Марков вынул из папки служебный формуляр бывшего гауптмана. Кутепов вскользь бросил взгляд на желтый лист и заговорил быстро, как будто только и ждал, чтобы ему сделали напоминание. — Да-да, идет оттуда. Обстоятельства, к сожалению, сложились столь неблагоприятно… — Об этом вы расскажете в другое время, — опять остановил его Марков. — Чьим преемником был Арнольд? — Я служил под командованием оберштурмфюрера СС Карла Шлегеля, вы о нем упоминали в прошлый раз. А у него был друг Хайнц Вессель из разведки. Он приезжал из Берлина. — Вессель вас завербовал? — Если это так называется… — Хорошо. Кто передал вам привет от Арнольда? И как? — Он не назвал себя. Только пароль. Мы говорили какой-нибудь час. Он прекрасно знает русский. — О чем шла речь? — Он сказал, что мне надо завязать дружеские отношения с двумя подругами — Светланой Суховой и Галиной Нестеровой. Дал их адреса. — Для чего познакомиться? — О конечной цели не упоминалось. Он сказал, я буду время от времени получать инструкции. Так оно и было. — Каким же образом мыслилось завязать дружбу? — Это зависело от моей предприимчивости. Вы понимаете, при колоссальной разнице в возрасте мне не приходилось рассчитывать на что-то такое… В общем, надо было проявлять изобретательность. — Во имя бескорыстной дружбы? — Я должен был расположить их к себе, сделаться, так сказать, духовным наставником. Чтобы они чувствовали необходимость во мне. — В каком направлении вы должны были их наставлять? — Не хочу себя выгораживать, я говорю вам все абсолютно откровенно, но этот человек был очень циничен. Он сказал, надо искать в людях червоточинку, а если ее нет — постараться, чтобы она завелась. — Как же вы приступили к выполнению задания? — Сначала наблюдал за ними. У меня образовалось много свободного времени, когда вышел на пенсию. — Что значит — наблюдали? — Часто заходил в универмаг, где работала Сухова. Иногда сопровождал их по улицам. — Они могли насторожиться. — Какие подозрения может вызвать безобидный старик? И потом — они беспечны. — В чем состоял ваш план? — Познакомиться, а потом использовать маленькие человеческие слабости. Ведь все любят получше одеться, особенно молодые женщины. — Вы делали подарки? — Да. — От имени итальянского инженера? Здесь Кутепов впервые ответил с задержкой: ему потребовалось время, чтобы по достоинству оценить степень осведомленности людей, ведущих следствие. Наконец он сказал: — Этот итальянец появился случайно. Он прислал посылку Светлане, и тогда у меня возникла идея использовать, так сказать, сам факт его существования. Я подал идею, ее одобрили и даже развили. Я, видите ли, вошел во вкус, мне нравилось, я словно ставил психологический опыт. Но он мог провалиться в самом начале. — Почему? — Я попал в объектив фотоаппарата другу Суховой, молодому человеку по фамилии Дмитриев. — Подруги видели вас на карточке? — Да, но не обратили внимания на сходство. Карточка небольшая, я был там немного не в фокусе. Я говорю — они очень беспечны. По-моему, Светлана даже не заметила пропажу этой карточки и письма от итальянца. — Вы их украли? — Если угодно так квалифицировать. — Вы так боялись этих фотокарточек, что не побоялись проникнуть в квартиру Дмитриевых. Чтобы идти на такой риск, нужны серьезные причины. Они только в прошлом? — Не совсем. И в настоящем тоже. Нельзя оставлять собственный портрет на руках у людей, против которых злоумышляешь. — Вы что же, с первого шага знали, что кончится уголовным преступлением? — Нет, нет, упаси бог! — воскликнул Кутепов. — Я вообще не предполагал, к чему все это приведет. Но в июне ко мне опять приехал из Москвы этот человек, я изложил ему в подробностях все, что узнал сам, — ну, взаимоотношения между молодыми людьми, немножко об их характерах. Сказал и об итальянце и что можно скомбинировать с его помощью, отдал ему письмо итальянца. Тогда-то он мне и посоветовал обязательно заручиться каким-нибудь предметом, принадлежавшим Дмитриеву. — Вам так и сказали — предмет должен годиться для совершения убийства? Кутепов замахал руками. — Нет, нет! Просто с появлением итальянца возникали определенные коллизии. Знаете — треугольник… Дмитриев — юноша горячий… Если что произойдет — могут заподозрить и его… — Это ваши собственные соображения? — Я только описывал ситуацию. Решения принимал этот человек. — Он так и не сказал своего имени? — Нет. Мы больше не виделись. — Дальше вы действовали самостоятельно? — Я регулярно получал инструкции. — Кто их передавал? — Делалось довольно просто. Мне звонили по телефону. Голос был всегда один и тот же, но кто говорил, я не знаю. Только не тот. Называлось несколько цифр, и я знал, что они означают. Я ехал на железнодорожный вокзал, находил нужный бокс в автоматических камерах хранения, набирал нужный номер и брал оставленную для меня сумку или чемодан. Чаще — сумку. Обычно было и письмо. — Шифрованное? — Употреблялась тайнопись. — Это и были так называемые посылки из Италии? — Да. — Сколько их было? — Три. Но, кроме посылок, был еще довольно дорогой перстень. — Для кого? — Просили устроить так, чтобы он попал к матери Галины Нестеровой. Она обожает драгоценности. Я устроил. — Подарили? — Нет. Но она уплатила за него до смешного мало. — Сам Пьетро Маттинелли больше посылок не присылал? — Если бы присылал, я бы знал. Сухова от меня ничего не скрывала. — Скажите, кто же был главным объектом — Сухова или Нестерова? — Сейчас я могу заявить совершенно определенно: Нестерова. Вернее, ее отец. — Почему вы так уверены? — Все шло в этом направлении. Я понял, в чем дело, когда получил приказ сделать слепки ключей квартиры Нестеровых и выяснить, есть ли у него сейф. Академика в городе всякий знает, но я постарался вникнуть поглубже и выяснил, что главная его работа не подлежит широкой огласке, это нанесло бы ущерб государству. — Что вы имеете в виду? — Вообще. Его научные работы. Ничего конкретного я, поверьте, не узнал. Это невозможно. — Вы достали слепки? — Да. И мне велено было сделать по ним ключи. — А от несгораемого ящика? — Этого мне не удалось. — Что с ключами? — Я останавливался в гостинице «Минск». Двадцать седьмого мая пришел в номер человек от них, назвался, представьте, Ваней. У него был ко мне пароль. Он потребовал ключи, и я их отдал. — И от своей машины? — Я все делал, как приказывали. — И письмо Светланы к Маттинелли? — Да. Так было велено. — Хорошо, скажите теперь вот что. Вы, насколько можно понять, воздействовали больше на Сухову. Почему? — Посылки можно было привозить только ей, ведь именно за ней ухаживал итальянец. К тому же я очень скоро заметил, что в этой паре Светлана — Галя верховодит Светлана. — Как же вы решились на убийство? — Я попытался привлечь ее к работе от имени Маттинелли. Все делалось под маркой Маттинелли. — Ну и что же? — Я в ней ошибся. Она отказалась. Но главное — все испортил приезд итальянца. Видно, его не ожидали. Мне пришлось спешить, а когда торопишься — сами знаете… Она бы увиделась с итальянцем, и всему конец. — Письмо Маттинелли было нужно, чтобы узнать его почерк… Для чего понадобилось письмо Светланы? — Это, вероятно, приберегалось для шантажа. — Вам советовали держать в руках Светлану, чтобы воздействовать на Галину Нестерову. По-вашему, это достаточно мощный рычаг? — Светлана действительно имела на подругу очень большое влияние. Но было не только это. Вероятно, намечалось что-то еще. Во всяком случае, меня просили сказать подругам, что у меня есть племянник и что он скоро приедет. Предполагалось подружить его с Галей. — Он не приехал? — Не успел, как видите. — А кто он такой? — Я же его не видел. Марков встал, подошел к столику, где было сложено то, что обнаружили при задержании у Кутепова. В паузе задал вопрос Семенов: — Вам не говорили, для кого понадобится ваш автомобиль? — Для племянника. — Стоянку сами подбирали? — Я долго работал юрисконсультом в тресте «Оргтехстрой», меня все там знают. И после я тоже часто пользовался их стоянкой, так что искать не пришлось. — На машине, между прочим, номера вы сменили. Для чего — понятно. Чтобы милиция не нашла. А откуда новые? — Взял у знакомого. — Как так? — Он в больнице, пролежит долго, да и неизвестно, поднимется ли, подозревают рак. Просил присмотреть за его машиной. У него хороший гараж. — С его согласия взяли? — Нет, он не знает. — Это что же, все экспромтом делалось? — Я же говорю — делал, как приказывали. — Вы себя все-таки непоследовательно ведете, Виктор Андреевич, — жестко заметил Павел. — Начали с того, что, мол, буду откровенным, готов помочь следствию и так далее. А из вас приходится по капле выжимать. Кутепов испуганно взглянул на него. — Извините, я не умышленно. Какие-то детали ускользают. — Может, вспомните еще что-нибудь из деталей? Виктор Андреевич действительно вспомнил. — Ну, например, меня просили сделать доверенность на мою машину. — На чье имя? — Если не ошибаюсь — Никитин. — Уже с новым номером? — Да. — Вы заранее все рассчитали. — Это было нетрудно. Мною руководили. — Куда вы девали разводной ключ? — Бросил в реку. — Значит, рассчитывали, что все равно подозревать станут Дмитриева? — Я только выполнял инструкции. Марков вернулся на свое место. В руке он держал половинку рубля. — Откуда это у вас и для чего? — Это пароль. Мне дал его так называемый Ваня. Тогда, в гостинице. — Пароль к кому? — Двадцать седьмого июня я должен был поехать в Тбилиси, пойти в гостиницу «Руставели» и там встретить одного человека. У него вторая половинка рубля. — Что за человек? Как бы вы друг друга нашли? — Ваня показывал мне фотографию. Даже две. Фас и в профиль. — У вас хорошая память на лица? — Благодаря профессии. — Кутепов повернулся к Павлу. — По-моему, мне показывали ваш портрет. Сказанное Кутеповым составлялось с тем, что сказал Павлу так называемый Ваня, подобно двум половинкам рубля. — Похож? — спросил Марков. — Сразу можно узнать, — подтвердил Кутепов. Марков обратился к Павлу: — Объясни гражданину Кутепову, для чего вас хотели познакомить. — Простите за бесцеремонность, у вас, кажется, золотые зубы? — спросил Павел, наклоняясь к Кутепову. — Ваня просил меня взять их у вас. — Довольно мрачная шутка, — печально сказал Кутепов. Маркову не понравилась форма, в которую Павел облек свое объяснение. — Шутка действительно сомнительная, но Ваня предложил ликвидировать вас, — сказал Марков. — Сегодня разговор пока закончим. Вам дадут бумагу. Напишите все подробно, всю свою жизнь.ГЛАВА 22 Что значит жить без рации
Линда Николаевна, конечно же, нисколько не пожалела о пропаже старого кожаного портфеля — невелика потеря. Но она видела, что ее жилец совершенно иначе отнесся к исчезновению «Спидолы». А так как она достаточно проницательна, чтобы отличить подлинные чувства и причины чужого недовольства от мнимых, она не поверила Брокману, что «Спидола» безумно дорога была ему просто как отличный приемник. Отсюда напрашивался вывод: «Спидола» служила ему для связи, недаром же он ни на минуту не расставался с нею. О своих наблюдениях Линда Николаевна Брокману, разумеется, не сообщала. Она терпеливо ждала, что же будет дальше, с удовольствием предвидя, что пропажа средства связи заставит ее жильца чаще прибегать к ее помощи. Линда Николаевна, как известно, жаждала более активной деятельности. Восьмого и девятого июня Брокман отдыхал, то есть ел и спал, а когда не спал, то все равно лежал на кровати поверх одеяла, заложив руки за голову, смотрел в потолок. Много раз он прокручивал в уме всю свою поездку в город К., минута за минутой, шаг за шагом, не упуская ни малейшей детали. Ему припоминались даже такие дурацкие мелочи, как нацарапанная в одной из телефонных будок, из которых он звонил, надпись «Сонька дура» или валявшийся на обочине желтый абажур, который он увидел по дороге к мосту через реку. Он помнил все свои маршруты и мог бы повторить каждый поворот с того момента, как выехал со стоянки треста «Оргтехстрой», до возвращения на нее. Он был уверен, что слежки за ним не велось — он бы ее обязательно заметил. Но он не имел права так же уверенно считать кражу «Спидолы» делом случая. Украли не у кого-нибудь, а у него… Что получается, если принять такую раскладку: эта сероглазая все подстроила специально, а потом угостила его мармеладом со снотворным? Ерунда получается. Если сероглазая была к нему приставлена, значит, он с самого первого шага был на крючке. Значит, за ним следили, но он ничего не смог обнаружить, хотя проверялся предельно строго, а потом вдруг ни с того ни с сего решили ему прямо сказать: мы за тобой не только следим, но и все про тебя знаем. Иначе эту кражу расценивать было невозможно. Зачем же так грубо разрушать собственную постройку? Такой вариант представлялся Брокману чистой фантазией. Он обдумывал вопрос и с другой стороны. Предположим, все это затеяно с целью лишить его рации. Но никто, кроме Линды, не знает, что у него была «Спидола». Недаром с этим приемником ему Монах столько морочил голову, объясняя, как тщательно он обязан скрывать факт его существования. Правда, тот тип из редакции видел «Спидолу», но Линде Николаевне верить можно: он давно работает в газете завхозом и никакого отношения к контрразведчикам не имеет. И наконец, был третий вариант, основанный, как и оба первых, на допущении, что контрразведка расшифровала его до поездки в город К. Ему позволили проникнуть в квартиру Нестерова, найти там все, что нужно, — может быть, подсунув липу, но опять-таки специально устроили кражу, чтобы он обо всем знал. Тут уж налицо полная нелепость. Он бы перестал себя уважать, если бы считал такие обороты возможными. Размышления кончились тем, что Брокман нашел у себя легкие признаки неврастении и постановил считать возникшие сомнения и опасения вредными для его здоровья, а следовательно, и для дела. В сумерки девятого июня Брокман пригласил Линду Николаевну в свою комнату для важного разговора — что он будет важным, она поняла, увидев окна закрытыми и зашторенными, несмотря на чудесный теплый вечер. — Вы знаете в Москве Первую Брестскую улицу? — спросил он. — Она идет от площади Маяковского к Белорусскому вокзалу параллельно улице Горького. — Так… Я сам ее, правда, не знаю, но там на левой стороне, если идти от площади Маяковского, и ближе к ней, а не к вокзалу должен быть кирпичный дом, из которого выселили жильцов, а рядом с ним пустырь от сломанного дома, пустая площадка. Запомните все точно. — Да, да, я слушаю внимательно. — Вы возьмете вот это. — Брокман показал пустую картонную коробочку от сигарет «Столичные» с оторванной крышкой. С первого дня своего пребывания у Линды Николаевны он курил «Столичные». — В ней ничего нет, как видите, но, пожалуйста, не сомните ее в сумочке. — Хорошо. — Дальше. Вот два телефона. — Он показал клочок газеты, где на полях были записаны номера. — На память надеяться не надо, поэтому возьмите, но ни в коем случае не потеряйте. Вернете мне. — Не беспокойтесь. — Приедете на площадь Маяковского и из автомата позвоните по первому телефону. Вам ответит мужской голос. Вы скажете: «Я набрала два девять один сорок три тринадцать?» Это второй телефон, который здесь записан. Вам ответят: «Нет, последние цифры — тридцать один». Если ответ будет другой, позвоните еще раз. Но это вряд ли. Запоминаете? — Да, да, продолжайте. — Звонить вы должны ровно в двенадцать… Ну, плюс-минус две-три минуты… — Понятно. — Дальше. Погуляйте полчаса, а потом идите на Первую Брестскую. Пройдете через пустырь и на нем выбросите эту коробочку. Лучше поближе к середине. И незаметно. — Понимаю. — Потом походите по этой улице. Пустую пачку с оторванной крышкой вряд ли кто-нибудь возьмет, а вы все-таки последите… Ветром может унести, а этого быть не должно. — Но вдруг будет дождь? — сказала Линда Николаевна. — Она размокнет. — Это не страшно. Слушайте дальше. Между половиной первого и часом дня где-то недалеко остановится машина. На ней будет дипломатический номер. Выйдет мужчина с собакой. Когда он пойдет на пустырь прогуляться, исчезайте оттуда и сразу домой. Линда Николаевна испытывала такое чувство, словно всю эту сцену — как они сидят вдвоем в сумерках при зашторенных окнах и ведут тайный разговор — видела со стороны и будто она молода, как этот бесстрашный мужественный красавец, посылающий свою верную помощницу в путь, полный опасностей и коварных ловушек. Ах, как она ждала этого возвышающего душу мгновения! Но Брокман продолжал прозаически: — Вы одеваетесь… очень… как бы это сказать… шикарно. — Он имел в виду не по летам, но это было несправедливо. Линда Николаевна одевалась со вкусом; к тому же она знала, что выглядит моложе своих шестидесяти, и точно соблюдала меру, не впадая ни в ту, ни в другую крайность. Зачем старить себя еще и платьем? — Хорошо, я надену один свой старенький костюм, — покорно согласилась она, но при этом посмотрела так, словно хотела сказать: «Какая разница, в чем я буду?» В субботу, 10 июня, Линда Николаевна приехала в Москву и все сделала так, как велел ее повелитель. И все получилось так, как он описывал, кроме одного. Она ожидала увидеть дипломата с каким-нибудь холеным большим псом вроде дога или доберман-пинчера, а он вышел из машины с таксой на руках. Правда, такса была холеная, но когда дипломат поставил ее на тротуар и пошел к пустырю, это выглядело немножко несолидно. Но зато очень естественно для дела, которое тут совершалось: заботливый хозяин прогуливает свою собачку.
Дипломат поднял с земли оставленную Линдой Николаевной пустую сигаретную коробку, погулял с таксой на поводке по пустырю минуты три. Линда Николаевна издалека наблюдала за ним, пока он не сел в машину, и тем нарушила данную ей инструкцию, но это было пустячное нарушение. Вернувшись домой, она отчиталась перед Брокманом и, отдавая бумажку с телефонами, сказала: — Между прочим, я их прекрасно запомнила. — Тем лучше, — сказал Брокман. — Постарайтесь не забыть, они вам еще пригодятся. Прошла неделя, и в следующую субботу Линда Николаевна снова поехала в Москву, но не для того, чтобы оставить или взять какое-то послание, а лишь позвонить по тому же телефону. На сей раз была небольшая вариация. Раньше она спрашивала: «Я набрала два девять один сорок три тринадцать?» Ей ответил мужской голос: «Нет, последние цифры — тридцать один». Сейчас ее последними цифрами пароля были тридцать один, а ответными — тринадцать. А дальше Брокман велел сказать: «Извините, пожалуйста» — и запомнить слово в слово, что будет сказано ей в ответ. Она услышала в трубке уже знакомый голос, обладатель которого после обмена паролями сказал: «Ничего, со всяким бывает». Когда Линда Николаевна передала Брокману эти слова, он заметно повеселел. Это, в свою очередь, обрадовало ее, потому что со дня возвращения из города К. ее обожаемый жилец выглядел весьма сурово, что создавало в доме неуютную атмосферу. Через три дня Линда Николаевна снова отправилась в Москву звонить по тому же телефону. Условия оставались те же, что в первый раз, с одной разницей: на ее вопрос о набранном телефоне ей должны ответить не «тридцать один» и не «тринадцать», а назвать совсем другие цифры. Какие именно — Брокман не знал. Он сказал, что могут сказать любое число, даже трехзначное. — Учтите, — прибавил он, — за этими цифрами вы теперь едете. Зарубите их себе на носу. Не расслышите — переспросите. И больше никаких разговоров. По поводу «зарубите на носу» она смертельно обиделась бы на кого угодно, а на своего жильца обижаться не могла. Она съездила в Москву и привезла для Брокмана цифры 67. Это было в среду, 21 июня. А в пятницу — новое задание. Утром за завтраком Брокман спросил: — Сколько в Москве почтовых отделений, как по-вашему? — Понятия не имею. Может, триста, может, пятьсот. — Она не понимала, почему это его интересует, но тут же все объяснилось. — А где находится шестьдесят седьмое? — Я же не в Москве живу. Да и никто из москвичей, кроме почтовых работников, таких вещей тоже не знает. — Ну, это неважно. Спросите в справочном бюро. Линда Николаевна, конечно, сразу связала это почтовое отделение с цифрами, привезенными ею из Москвы, и ждала, что будет дальше. Брокман допил свой кофе и сказал: — Завтра поедете в Москву. В шестьдесят седьмом почтовом отделении на ваше имя до востребования будет письмо или открытка. Надо получить. Для этого требуется документ? — Конечно. Почтовое отделение № 67 оказалось близко от Курского вокзала — в доме № 29 по улице Чкалова. Действительно, на имя Л. Н. Стачевской там лежала открытка. В ней было написано:
«Дорогая Л. Н.! Буду в столице проездом 1 июля всего на два дня. Мне нужен коричневый плащ или зонт (желательно японский, автоматический), а времени для покупок не будет. Если не трудно, купите для меня. Сообщите, когда можно встретиться. Заранее благодарен. Ваш Н. А. Воробьев».(Тут авторы считают своим долгом напомнить читателям о сделанном в самом начале предупреждении насчет того, что среди участников этой истории очень много людей с птичьими фамилиями. Вот и еще одна, но это уже последняя.) Вполне безобидная открытка, и содержание самое банальное. Но Линда Николаевна понимала, что в ней заключены важные сведения, имеющие прямое отношение к какой-то операции, в которой она сама пока участвует в качестве простого курьера. Это слегка ущемляло ее самолюбие, ей хотелось большего. Вероятно, Брокман каким-то образом сумел почувствовать ее недовольство и счел, что злоупотребляет своей властью, так часто используя старого человека на побегушках, поэтому, прочитав открытку, он сказал: — Вы извините, Линда Николаевна, вам из-за меня приходится по жаре мотаться… — Не переживайте, не развалюсь. Мне это на пользу… До 30 июня Линда Николаевна сидела дома, а в тот день Брокман продиктовал открытку, которую просил бросить в почтовый ящик, но не здесь, а опять-таки в Москве. Она заложила открытку в книгу, которую взяла на дорогу. Открытка содержала такой текст:
«Дорогой Н. А.! Вашу открытку получила. Просимых вещей не покупала, купим вместе, я вам помогу. Встретимся в час дня».И подпись Л. С. Адрес на открытке:
«Москва, 167 почтовое отделение, до востребования, Воробьеву Н. А.»Линда Николаевна порадовалась собственной сообразительности, когда поняла, что услышанное ею по телефону число 67 сообщило ее жильцу не только номер почтового отделения, где следует получить корреспонденцию, но и номер того отделения, куда надо послать ответную открытку. Простым добавлением единицы количество информации удваивается. Интересно, как расшифровываются другие числа и слова открытки? Линда Николаевна надеялась, что и это ей со временем станет ясно. Открытку она бросила в почтовый ящик на площади у Курского вокзала. 4 июля 1972 года, во вторник, в почтовое отделение № 167, находящееся в доме № 56 на Ленинградском проспекте, зашел утром мужчина лет сорока, среднего роста, неприметной наружности. Предъявив в окно выдачи корреспонденции паспорт на имя Воробьева, он получил открытку и направился к станции метро «Аэропорт», но уехать на метро ему было не суждено: у дома № 60 его остановил, козырнув, молодой человек в милицейской форме с лейтенантскими погонами. — Прошу предъявить документы. Воробьев этого не ожидал и на минуту растерялся. Машинально достал паспорт, в который была вложена открытка, протянул его лейтенанту, но в последнее мгновение выдернул открытку. Лейтенант долго рассматривал паспорт. Наконец спокойно сказал: — Карточка переклеена, гражданин Воробьев. — Ерунда какая-то. — Воробьев ненатурально усмехнулся. — Это ваш паспорт? — спросил лейтенант. — Конечно, мой. — Тогда придется вас немного задержать. Прошу. — Лейтенант показал рукой на желтую милицейскую «Волгу», стоявшую у тротуара. Он ключом открыл правую дверцу, распахнул ее для Воробьева. Затем обежал машину, сел за руль. Воробьев в это время успел незаметно выбросить открытку в окно, для чего чуть приспустил стекло. Но лейтенант заметил, вышел, подобрал открытку, ничего при этом не сказав, снова сел за руль, и они поехали. — Куда вы меня везете? — В отделение… В отделении милиции разыгралась такая сценка. Лейтенант привел Воробьева к заместителю начальника по уголовному розыску, отдал ему паспорт и доложил: — Товарищ майор! Гражданин Воробьев задержан мною у станции метро «Аэропорт». Есть схожесть с рецидивистом, объявленным во всесоюзный розыск. При задержании пытался выбросить вот это. — Лейтенант положил на стол открытку. Майор тоже долго разглядывал паспорт, потом самого Воробьева, потом читал открытку. А после этого сказал: — Карточка заменена. Как вы это объясните? Воробьев произнес слова, которых ни тот, ни другой милиционер не ожидали. — Это все ерунда. Вы не имеете права меня задерживать. Я иностранный подданный. Турист. Живу в гостинице «Украина». Можете проверить. А паспорт этот не мой. — Понятно, что не ваш, мы тоже так думаем, — сказал майор. — Поэтому объясните нам, как он у вас оказался. — У меня его не было. Впервые вижу. Лейтенант все подстроил. — Вот это да! — в восхищении сказал лейтенант. Майор позвонил кому-то по телефону, объяснил ситуацию и сказал напоследок: «Хорошо, жду», — положил трубку и обратился к Воробьеву: — Мы вас задержим. До выяснения. — Я требую соединить меня с посольством. Вы не имеете права меня арестовывать. — Не волнуйтесь, ваши права не пострадают, все будет по закону. Присядьте. — Майор показал на стул у окна. Но Воробьев садиться не захотел. Он начал ходить перед столом от стены к стене. Майор и лейтенант разговаривали о чем-то, не обращая на него внимания. Через полчаса приехал Семенов. Он увез Воробьева.
ГЛАВА 23 Решение
Новый начальник отдела генерал Петр Иванович Лукин, сменивший умершего от инфаркта генерала Сергеева, своего давнего товарища и соратника, в общих чертах знал операцию «Резидент», начавшуюся много лет назад и теперь достигшую той степени развития, когда требовалось принять решение: либо продолжать ее, либо свернуть. Генерал условился с полковником Марковым, что Марков сам определит срок подробного доклада, чтобы окончательно все обсудить и выработать линию дальнейшего поведения. 3 июля Марков попросил генерала назначить доклад на следующий день. 4 июля в кабинете Лукина собрались в 11 часов Марков и Синицын. Они захватили с собой комнатный кинопроектор, небольшой экран, коробку с кинопленкой. Марков принес две толстые папки с бумагами. Был еще чемоданчик, который они не открывали. Павел повесил экран на стену поверх висевшей там географической карты, напротив поставил на стол проектор и рядом с ним положил коробку с узкой кинопленкой. Лукин пригласил всех садиться и сказал: — Начнем. Марков напомнил историю дела и, закончив введение, предложил: — Я думаю, Петр Иванович, для краткости остановимся только на узловых моментах и не будем трогать, так сказать, соединительную ткань. — Для краткости, но не в ущерб? — Конечно, — заверил Марков. — Кое-что мы вам и покажем. Но эпизоды на разных пленках, кусочками, так что будут частые перерывы. — Ничего. Кто у вас за киномеханика? — Синицын. — Ну, мы ему «сапожника» кричать не будем. Но сначала, Владимир Гаврилович, помогите мне, пожалуйста, от навязчивых дум избавиться. Никак не могу одну загадку решить. — С удовольствием, Петр Иванович, если это в моих силах. — Я, конечно, не так глубоко в этом деле сижу, могу кое-чего не понимать, но не кажется ли вам, что выдача Кутепова Бекасу выглядит странно? — Тут надо учитывать два обстоятельства, — сказал Марков. — Во-первых, Кутепов никого не может выдать. У него была односторонняя связь, он даже толком не может объяснить, кто давал ему приказания. Все, что от него требовалось, он сделал — его можно убрать. — Вы думаете, они всерьез полагают, что Бекас может его убить? — Это уже второе обстоятельство. Они с самого начала не до конца доверяли Бекасу. Но и полной уверенности, что Бекас контрразведчик, тоже нет. Выдать Кутепова — значит развязать сразу два узла. Им важно, чтобы Кутепов был выключен из действия, а вместе с ним и Бекас. А как это произойдет, не имеет значения. — Но Кутепов все-таки знает довольно много. И через него же идет нитка к академику Нестерову. — Обратите внимание: Кутепов должен встретиться с Бекасом через месяц. За этот месяц, вероятно, рассчитывали сделать все, что нужно. Во всяком случае, основную часть. — Если так, то все понятно. — Между прочим, — добавил Марков, — этот точно определенный срок — месяц — заставляет предполагать, что Брокман заслан тоже на определенный срок. На короткий. — Ну хорошо, — сказал Лукин. — Показывайте ваше кино. Марков дал знак, Павел зарядил проектор пленкой. — Движение после долгой спячки возобновилось с того дня, как Уткин взял расчет на работе, — начал Марков. — До этого мы знали из донесений Михаила Тульева, что разведцентр готовит к засылке серьезного агента, даже опасного, судя по его прошлому. Совпадение во времени давало основания полагать, что активность Уткина, несколько лет жившего абсолютно спокойно, связана с этим агентом. Уткин неожиданно для нас поехал к жене Тульева. А так как Тульев имел отношение к подготовке агента, мы должны были предположить, что поездка Уткина нужна им для проверки. Во-первых, лишний раз проверить Тульева, который так и не освободился от подозрений со стороны Себастьяна. Во-вторых, установить, не ведется ли за Уткиным наблюдение. Синицын, покажите первую пленку. — При генерале Марков называл Павла на «вы».
Павел включил проектор. На полотне замелькали кадры, запечатлевшие поездку Уткина к Марии. Когда эпизод окончился, Марков продолжал: — Обратите внимание — у него «Спидола» и чемоданчик. Видите, он держится так, словно специально подставляется, чтобы его обязательно заметили. При этом мы не должны быть на сто процентов уверены, что он не обнаружил наблюдения. Даже один процент сомнения обязывал считать допустимым, что Уткин расшифровал Синицына или его помощника. А если не сам Уткин, то кто-то другой, контролировавший его поездку. Мы так и считали. Потом учли еще одно обстоятельство: коль скоро разведцентр в лице Себастьяна не доверяет Тульеву, значит, его жену считают способной сообщить нам о визите Уткина. Из этого следовал вывод: Уткина действительно могут нам подставлять специально. В таком случае главное для них — не проверка Тульева, а что-то другое. Но, может быть, они таким образом проверяли и надежность легенды Уткина. Он жил много лет в полном бездействии, зарабатывая стаж и репутацию. Для кого и для чего? Теперь ясно, что не для себя. Скорее всего для Брокмана. Но в конце концов разведцентр предпочел, вероятно, перестраховаться и не использовать нажитое Уткиным доброе имя — нового Уткина нет, мы бы его нашли очень быстро. Из этого видно, какое значение они придают задаче Брокмана. Марков посмотрел на Павла, тот сменил пленку в проекторе. — Дальнейшее поведение Уткина подтверждает, что в его задачу совершенно не входило действовать скрытно. Сейчас вы увидите это, Петр Иванович. И опять обратите внимание на радиоприемник. Павел снова включил аппарат. Эта пленка была длиннее. Она показывала Уткина в Москве на вокзале, входящим в вагон, выходящим из вагона. На экране двигался здоровый, довольный жизнью человек, кажется, не помышлявший ни о чем, кроме предстоящего отдыха. С ним всегда была «Спидола» — или в руке, или на ремешке через плечо. Марков комментировал: — Уткин приехал в Батуми двенадцатого мая. Нам было известно, что семнадцатого туда прибывает круизный теплоход «Олимпик». На экране шли кадры, снятые у дома, где жил Уткин. — Остановите, — сказал Марков Павлу. Кадр показывал парадное, куда входил Уткин, сидящих на скамейке стариков и кусок тротуара, по которому шли прохожие — их было много. — Дом большой, стоит на бойком месте, — продолжал Марков. — Говорю не в оправдание, Петр Иванович, но это существенно. — А в чем вы должны оправдываться? — спросил Лукин. — Скоро поймете. Синицын, зарядите пленку за семнадцатое мая. Павел еще плохо освоил киноаппаратуру, поэтому менял пленку довольно долго. Марков объяснял: — Мы, конечно, считали, что Уткин ждет «Олимпика», чтобы встретить кого-то. Исходя из того, что он демонстративно пренебрегает элементарной конспирацией, следовало предположить, что тот, кого он встретит, будет лишь фигурой для отвода глаз. Иначе вся эта игра в открытую не имеет никакого смысла. Но именно на этом мы и просчитались. Началось с того, что Уткин безвыходно засел дома. Он только раз посетил порт, чтобы посмотреть, где швартуются суда. Такая резкая перемена в поведении сбивала с толку и заставляла усомниться в правильности прежних выводов. Может быть, мы напрасно считали, что Уткин умышленно все делает напоказ? — Марков обернулся к Павлу: — У вас готово? — Да. — Впрочем, погодите. — Марков протянул генералу фотокарточки, на которых был изображен Брокман. — Прислал Михаил Тульев, снимки сделаны в Швейцарии, на курорте Гштаад. Это Брокман — агент, которого с участием Тульева готовили к засылке. Дав генералу разглядеть снимки, Марков сказал Павлу: — Пускайте. Минут пять они смотрели, как Уткин вышел из дому, пришел на морской вокзал, как с трапа сходят туристы. Затем в кадре появился Брокман, затем Уткин и Брокман встретились и Уткин передал Брокману «Спидолу». — Стоп, — сказал Марков на крупном плане и обратился к генералу: — Скажите, Петр Иванович, этот турист похож на Брокмана? — Безусловно похож, — сказал Лукин. — Но это не Брокман. — Это уже в оправдание? — спросил Лукин. — Я должен обратить ваше внимание, что разведцентр в этой операции все построил на отвлекающих маневрах. Итальянец, Алексей Дмитриев, Уткин — все это для того, чтобы увести нас в другую сторону. Наконец, подмена Брокмана. Не менее важна «Спидола». Эти два отвлекающих фактора сработали как магнит, притянули к себе. Ведь мы знали о Брокмане, ждали именно его. Человек, которого они подобрали, не абсолютный двойник Брокмана, но это быстро разберешь, если поставить рядышком живых или их портреты, а идентифицировать живого человека, которого прежде не видел, по фотопортрету, — дело не такое простое, как кажется. Ну и «Спидола», конечно, сильно все усложнила. Уткину все-таки удалось сыграть отвлекающую роль. — Вы в третий раз говорите о «Спидоле», — сказал Лукин. — Сейчас объясню. Это рация, и она лежала в тайнике на Златоустовской улице в доме номер двадцать семь, в том городе, где жил Уткин. Он взял ее оттуда, ко выходил в эфир только один раз, незадолго до поездки к жене Тульева. И больше не расставался с нею. «Спидола» была особой его приметой, яркой меткой. К тому же Уткин и в Батуми выходил в эфир. Вы только что видели пленку — «Спидолу» Уткин передал человеку, которого мы принимали за Брокмана. У нас не было сомнений, что это именно та «Спидола». Уткин много лет прожил на виду, и никто не видел, чтобы он покупал какой-нибудь радиоприемник, а уж «Спидолу»-то обязательно бы заметили. — А она тоже подменена? — Да. — Нетрудно сообразить: с настоящей «Спидолой» ушел настоящий Брокман, — сказал Лукин. — Вот именно. На то, чтобы добраться до морского вокзала и потом вернуться с мнимым Брокманом домой, Уткину потребовался час с небольшим. За это время в его комнате успел побывать настоящий Брокман. Он и взял рацию. За домом велось наблюдение. За этот же час в парадное и из парадного вошло и вышло более двадцати человек. Брокман изменил внешность, на свою фотографию был не похож. Стрижка совсем другая. Приклеил усы. Все происходило слишком скоротечно. С «Олимпика» сходили группами. Брокман был в третьей. — Когда же обнаружились подмены? — спросил Лукин. Вместо ответа Марков попросил Павла пустить пленку. Это был момент возвращения мнимого Брокмана и Уткина на теплоход. Они подошли к трапу, предъявили пограничникам пропуска и поднялись по трапу. У квази-Брокмана на ремешке через плечо висела «Спидола». — Когда они ушли из квартиры, был разговор с хозяйкой, — сказал Марков. — Она сообщила, что в отсутствие квартиранта заходил его друг Володя, но пробыл всего несколько минут. В комнате Уткина осталось кое-что из его вещей. — А настоящий Брокман так и ушел? — Да. Но мы нашли его след. До Тбилиси он ехал сначала на попутной легковой, потом на грузовике. Оба водителя опознали своего пассажира по фотоснимкам. Далее, мы нашли проводницу вагона, в котором ехал Брокман. Он приехал в Москву. Активный розыск был начат с восемнадцатого мая, но в Москве, конечно, он проскочить успел. Правда, мы знали, что из Москвы на дальних поездах и на самолетах Брокман не уезжал. Автомобильный транспорт тоже был под контролем. Обнаружен он двадцать восьмого мая. Как вы знаете, это произошло в связи с делом Кутепова, о котором я вам докладывал. Выход на Брокмана сделан, так сказать, с другого конца, и это ускорило поиск. — Значит, у нас все-таки есть одно «белое пятно», — подытожив изложенное Марковым,сказал Лукин. — Да, десять дней, которые прожил Брокман бесконтрольно в доме Стачевской. — И эта пресловутая «Спидола» у него? — спросил Лукин. Впервые подал голос Павел Синицын: — Нет, Петр Иванович, она уже у нас. — Он открыл чемоданчик, вынул рацию. — Конфисковали, значит? — Изъяли, Петр Иванович, — сказал Марков. — Иного выхода не было. Требовалось лишить его радиосвязи, чтобы действовал контактным способом. Радиокод они сменили, расшифровать пока не удалось. — А как удалось со «Спидолой»? — Мы попросили завхоза редакции, в которой подрабатывает Стачевская, навестить ее дом, и он сказал, что видел «Спидолу». После этого решено было рацию изъять. А потом лейтенант Ковалева и старший лейтенант Жаров организовали все довольно удачно. — Рискованно, — подумав, сказал Лукин. — У него наверняка зародились подозрения. Доложит в центр, там сообразят, что бумаги Нестерова — бутафория. — Не могут они поверить, что мы сначала столько усилий положили ради этой бутафории, а потом одним вопиюще неуклюжим ходом испортили себе всю комбинацию. — Грубовато, конечно, но, пожалуй, в этом-то и соль, а? — Должно сработать, — убежденно сказал Марков. — Будем надеяться. Мне вот что не совсем ясно, Владимир Гаврилович. Зачем Кутепов эту девушку убить хотел? — Ну, во-первых, он ее боялся. Вербовал — отказалась. Приезжает итальянец — все раскрывается. Во-вторых, ее смерть должна была произвести весьма сильное впечатление на Галину Нестерову. Цепочка понятная. Нестеров очень любит свою дочь. Представьте, если отцу скажут: или помогайте нам, или с вашей дочкой случится то же, что и с ее подругой. — Вы полагаете, Нестерова в покое не оставят? — Одной поездкой Брокмана дело может и не ограничиться. Кутепов на допросе, например, заявил, что ему велели подготовить подруг к встрече с каким-то племянником. Наверное, имелся в виду Брокман. Мамочка Галины Нестеровой тоже оскоромилась — ей дорогой перстень Кутепов продал за бесценок. — У Брокмана, считаете, других задач нет? — Мы не все знаем, Петр Иванович, — ответил Марков совершенно теми же словами, которые произнес однажды в разговоре с Павлом. — Пока не все. — Он посмотрел на часы. — Но буквально в эти самые минуты выяснится одно дело… Появился ходок из-за рубежа. — К Брокману? — Да. Но разрешите, Петр Иванович, покончить сначала с тем, что уже есть. Сейчас мы покажем вам, к кому обратился Брокман, когда остался без «Спидолы». Павел успел освоиться с проектором и теперь исполнял обязанности киномеханика хорошо. На экране возникла площадь Маяковского. Затем в кадр вошла Линда Николаевна. Она набирает номер в будке телефона-автомата. Идет по Первой Брестской. Достает из сумочки сигаретную коробку, роняет ее на землю посреди пустыря. А вот и автомобиль с дипломатическим номером. Мужчина приятной наружности с таксой на руках поднимается из-за руля, гуляет с таксой по пустырю, наклоняется, подбирает коробочку. И уезжает. — Старый лис, — сказал Марков. — Сотрудник известного вам посольства. — Знаете его? — спросил Лукин. — В шестьдесят шестом работал в Чехословакии, потом недолго в Польше, потом куда-то исчез, а с шестьдесят девятого — в Москве. — У нас за ним что-нибудь числится? — Одна нитка определенно к нему вела, да оборвалась. Это еще два года назад было. Косвенных данных уже порядочно набралось. Но он осторожный. Тут вот впервые попался. Скорей всего Брокман передал ему микропленку с нестеровскими формулами… Посмотрим дальше. На экране — вход в почтовое отделение № 67. Появляется Линда Николаевна. — До этого она звонила по тому же телефону. Вероятно, тут Брокман работает уже по пожарному варианту — «Спидолы»-то нет. Стачевская получила открытку. А тридцатого июня сама отправила открытку. Ей писал некто Воробьев, и она послала открытку Воробьеву. — Это и есть ходок к Брокману? — Да. Приехал с туристской группой. С ним работает майор Семенов — земляк Кутепова. — Марков опять посмотрел на часы. — Воробьева задержали? — спросил Лукин. — Да. — Пугаете вы их, Владимир Гаврилович. — Ничего. Все обставлено незатейливо, но правдоподобно. Сказано, что похож на разыскиваемого рецидивиста. А паспорт оказался с изъяном. Судя по открыткам, тут какое-то спешное дело. Группа Воробьева послезавтра улетает. Значит, сегодня он открытку получил, а само дело назначено на завтра. У Брокмана связи нет, до него не успеет дойти. В кабинет вошел секретарь генерала. — Владимир Гаврилович, вас спрашивает майор Семенов, — обратился он к Маркову. — Говорит, что вы велели звонить, если срочно. Марков взял трубку белого аппарата. — Семенов? Слушаю вас… Где вы?.. Везите сюда. — И, закончив разговор, Марков сказал генералу: — Сейчас Семенов привезет Воробьева. Мы с ним потолкуем у меня, а потом я вам доложу. Там что-то непростое. — Хорошо, — сказал Лукин. — Жду вас. Воробьев, который в группе по своему иностранному паспорту значился как Блиндер, ни в чем не стал запираться. Семенов рассказал, что Воробьев сделался податливым с того мгновения, когда из его чемодана извлекли четыре разноцветных длинных тюбика, в каких продается зубная паста. Надписи на них были немецкие и действительно сообщали, что тюбики содержат зубную пасту. Семенов хотел отвернуть колпачок на одном и выдавить для пробы себе на ладонь его содержимое. Тюбики оказались запаянными, но Воробьев закричал так, словно его пырнули ножом. Несколько раз повторил: «Нельзя! Нельзя» — и заявил: пусть его отвезут к ответственному работнику КГБ, он все расскажет. И вот он сидит перед Марковым. А на столе между ними четыре разноцветных тюбика. — Почему вы так перепугались? — спросил Марков. — Мне строго приказано: ни при каких обстоятельствах они не должны быть вскрыты. — А что в них, по-вашему? — Не знаю. Марков вызвал помощника. Тюбики отправили в химическую лабораторию. — Кому вы это привезли? — спросил Марков у Воробьева. — Я должен встретиться с женщиной, ее зовут Линда Николаевна. — Где? Когда? — Завтра в час дня на сквере у памятника Пушкину. — Вы писали ей открытку? — Нет. Только получил от нее. — Знакомы? — Нет. — Она сама должна к вам подойти? — Да. У меня должен быть коричневый плащ. — И что же, вы должны отдать тюбики ей? — Нет. Она должна сказать: «Поедемте ко мне домой» — и привезти к человеку, которому это послано. Мне приказано отдать только ему, из рук в руки. — И все? — Говорили, что он может тоже что-нибудь мне передать. — А вы его знаете? — Нет. — Как его фамилия? — Никитин. — Как фамилия вашего шефа? — Самого главного? — спросил Воробьев. — Да. — Не знаю. Я там недавно. Между собой его зовут Манк — по-английски значит Монах. — А тот, кому предназначены тюбики, знает вас? — Не могу ничего сказать. Марков поднял телефонную трубку, набрал номер. — Подготовьте сообщение в МИД, что господин Блиндер до выяснения задержан нами за нарушение паспортного режима. Марков, видя, что Воробьев-Блиндер при его последних словах явно воспрянул духом, сказал ему, кладя трубку на место: — Сейчас я имею право пообещать вашему посольству. Мы еще не знаем, что содержится в тюбиках. — И после паузы добавил: — Но вы, пожалуй, отпущены не будете. Совещание у генерала Лукина возобновилось в три часа дня. Марков захватил с собой магнитофон с лентой, на которой был записан допрос Воробьева. Прослушав запись и посмотрев паспорт Воробьева, Лукин сказал: — Если я вас правильно понимаю, мы сейчас пришли к развилке, Владимир Гаврилович? — Совершенно верно. — А когда химики дадут анализ? — Зависит от сложности вещества. — Но сегодня по крайней мере? — Обещают. — Ладно. Какие же мысли? — По-моему, настал момент решить вопрос принципиально: продолжать или кончать операцию «Резидент», — сказал Марков. — Если продолжать — что будет? — Без всяких анализов ясно, что Воробьев привез для Брокмана не зубную пасту. Можно заменить содержимое тюбиков. Воробьев согласится до конца исполнить свою миссию под нашим контролем — в этом сомнений нет. Потом посмотреть, что сделает с тюбиками Брокман. Но вообще Брокмана нам надо обезвредить. Его связи выявлены, больше через него ничего не получишь. — Значит, предпочтительно другое решение — кончать? — Да, — твердо ответил Марков. — Тогда формулы академика Нестерова будут выброшены в корзину? — Не обязательно. Формулы Брокман добыл до приезда Воробьева. Мы потеряли из виду Брокмана на десять дней, с семнадцатого до двадцать восьмого мая. Он ездил к Нестерову пятого июня. Они вполне реально рассчитывают, что раньше двадцать седьмого июня, когда назначена встреча Кутепова и Бекаса, мы о Нестерове ничего знать не могли. Так что все естественно. — Хорошо, — сказал Лукин. — Сворачиваем операцию. Что это влечет за собой? — Провал Брокмана автоматически бьет по Михаилу Тульеву. За предыдущие годы мы взяли несколько агентов разведцентра по данным, которые сообщил Тульев. Себастьян уже давно пытается по этим данным и по этим провалам, так сказать, высчитать Тульева. С Брокманом же Тульев связан прямо. Тут у Себастьяна сомнений уже не останется. — А как же с «белым пятном»? Что делал Брокман в те десять дней, пока был бесконтролен? Мы этого можем не узнать, если даже и возьмем его. — Да, лишнего на себя наговаривать никто не будет. — Он, видно, с характером, — сказал Лукин. — И с биографией, — добавил Марков. — Можно попытаться, конечно… — Что — попытаться? — Послать кого-нибудь вместо Воробьева. Павел, во все продолжение беседы скромно помалкивавший, покашлял при последних словах в кулак. — Нет, тебе нельзя, — не глядя на него и забыв свое официальное «вы», сказал Марков. — О твоем существовании Брокман наверняка знает. И потом ты с Кутеповым завязан. — Судя по всему, Воробьев никаких полномочий не имеет, — сказал Лукин. — Да, — согласился Марков, — но заманчиво и поблефовать немножко. Брокман может что-нибудь передать Воробьеву. — Опасно, — сказал Лукин. — Опасность, конечно, есть. Очень странный пароль для встречи. Как в детской игре. Коричневый плащ, и больше ничего. Коричневые плащи не в одном экземпляре шьются. — Есть еще что-то, — вставил Синицын, — какая-нибудь примета, которую знает Брокман. — Вероятно. И еще известно, что эта Линда должна сказать: «Поедемте ко мне домой». — Если решаем сворачивать, то послать кого-нибудь к Брокману не помешает, — сказал Лукин. — Но человек должен быть решительный. — Майор Семенов управится. Как ваше мнение, майор Синицын? — Марков опять обращался к Павлу на «вы». — Вообще-то подходит, — сказал Павел с несколько ревнивой интонацией. Лукин ее уловил. — А в частности? За Павла ответил Марков: — Майор Синицын хочет сказать, что он сделал бы это лучше. Лукин и Марков посмеялись немного, но Павел остался при своем мнении. — Его надо подстраховать, — сказал он серьезно. — Не помешает, — сказал Лукин. — А где Семенов, Владимир Гаврилович? — Позвать? — Надо познакомиться. Марков попросил секретаря генерала вызвать майора Семенова. Когда он явился, Марков представил его Лукину. Садясь в кресло, Лукин сказал: — По руке вижу — сила есть. А если стрелять? — Обучен, товарищ генерал, — проговорил Семенов. — Меня зовут Петр Иванович, — заметил Лукин. — Мы все обучены, хотя мне, по правде сказать, кроме как в тире, стрелять не приходилось. И вряд ли придется. И вообще не наше это дело. А тут, представьте, невероятный случай — дело может дойти до стрельбы. — Если надо, не промахнусь, — сказал Семенов. — Тут не в тире, не на стрельбище, — сказал Марков. — С Брокманом состязаться будете. Важно, кто быстрее. А он был профессиональным убийцей, зарабатывал этим на жизнь. — На реакцию никогда не жаловался, Владимир Гаврилович. Я и с парашютом прыгал. — С парашютом и Брокман прыгал, но не стоит сейчас о технике говорить. У нас будут такие патрончики — Синицын объяснит их действие. Потом все уточним. — Мы, кажется, слегка забежали вперед, Владимир Гаврилович, — сказал Лукин. — Да, надо получить результаты анализа. — Марков посмотрел на Павла, на Семенова и сказал им: — Вы пока свободны. Идите ко мне, прикиньте насчет завтрашнего дня. И заберите все это. — Он показал на проектор и прочее принесенное ими в кабинет Лукина. Когда Павел и Семенов ушли, Марков сказал генералу: — Не с легкой душой, Петр Иванович, говорил я о Тульеве. — Насчет отзыва? — Да. Сколько сил потрачено. И место у него — не каждому дано, не в любой день устроишь. Конечно, все давно окупилось, но терять жаль. — А провал Брокмана обязательно означает провал Тульева? — Я сказал — автоматически. Может быть, это не совсем так. Но риск для него увеличится сильно. — А он согласен рискнуть? Вы с ним эту тему не обсуждали? — Он-то согласен. Но пока Себастьян на месте, Тульев все время будет ходить по острию ножа. Правда, уже не первый год у них толкуют, что Себастьяна уберут, а он все не убирается. Лукин встал, прошелся по кабинету, снова сел. — Владимир Гаврилович, ну, а если положа руку на сердце? — Все-таки я бы отозвал. Он и приедет не пустой. И здесь будет очень полезен. — Тогда нечего колебаться. Кончаем «Резидента». Марков, казалось, хотел больше для себя, чем для Лукина, сделать собственные выводы еще доказательнее. — К тому же вот какое соображение, Петр Иванович: ему уже пятьдесят лет, для шефов разведцентра он прежней ценности уже не имеет — не на все годится. А по цене и место за столом. — А нельзя ли устроить так, чтобы он не все узы с ними рвал? Чтобы из штата, как говорится, ушел, а внештатно остался? При условии, конечно, что его не совсем лишат доверия. — Мы по этому вопросу тоже с ним обменивались. Тут трудно что-нибудь предвидеть. Во всяком случае, если мы сейчас окончательно решим его отзывать, то он там попросит не отставку, а длительный отпуск. Так сказать, за свой счет. А оставаться после пожара с Брокманом все-таки слишком рискованно. Под горячую руку Себастьяну попадет — и прощайте… — У вас с ним связь быстрая? — Относительно. — А с переправой как? — Это он сам все обеспечивает. Нам надо знать только точку и время. — Ладно. Через час доложим по начальству. Думаю, наше решение одобрят. — Хорошо, Петр Иванович. Около шести часов вечера Марков получил результаты анализов вещества, заключенного в тюбиках из-под зубной пасты. При всем своем научно-объективном бесстрастии они имели, мягко выражаясь, страшноватый смысл: содержимое тюбиков, само по себе безвредное, в сочетании с определенными химическими соединениями дает отравляющие вещества широкого спектра действия, обладающие исключительной силой даже в водных растворах ничтожной концентрации и длительное время не подвергающиеся распаду. В кабинете у генерала Лукина вновь собрались на совещание Марков, Синицын и Семенов. В качестве консультанта присутствовал в самом начале сотрудник химической лаборатории, который ушел, сделав подробные комментарии к результатам анализа. Было ясно: если содержимое тюбиков может служить одной из составных частей отравляющего вещества, то вторая часть находится у Брокмана. Никто, разумеется, не рассчитывал, что эту вторую часть удастся у Брокмана найти и отобрать, что он по доброй воле вдруг возьмет и все расскажет, но подмена Воробьева Семеновым была окончательна решена. Брокмана все равно надо арестовать в ближайшее время. Нелишне поэтому сделать попытку общения с ним еще на воле: вдруг выяснятся какие-то детали, которые могут оказаться полезными в будущем. На паспорт Воробьева (он, кстати, был не фальшивый; как установили, подлинный владелец, будучи пьяным, годом раньше потерял свой паспорт) наклеили карточку Семенова. Павел объяснил Семенову действие патронов с газом, обездвиживающим человека на полчаса, и показал, как пользоваться оружием. — Но учти, — сказал при этом Павел, — у Брокмана тоже есть что-нибудь такое или еще почище. Между прочим, это на Западе приобретено. Насчет прихлопнуть человека там, знаешь, стандарт высокий. Так что все дело в быстроте — кто первый. У Воробьева-Блиндера был позаимствован его коричневый плащ. В карман плаща положили тюбики, которые теперь содержали настоящую зубную пасту, но не заграничную, а производства московской фабрики «Свобода». Марков, Синицын и Семенов втроем составили план — каким образом Синицын должен завтра страховать Семенова. Они отлично сознавали, что план этот, в сущности, абстрактен, так как в нем невозможно учесть главнейший фактор — то, что предпочтет делать сам Брокман. По этому поводу Павел сказал: «План — не догма: перевыполнишь — ругать не будут».
ГЛАВА 24 Домой!
В его переписке с Марковым эта тема — возвращение в Советский Союз — возникала и раньше. Михаил покривил бы душой, если бы стал уверять, что у него нет желания вернуться и что при этом личные интересы не имеют для него ровно никакого значения. Жена и сын, которых он любил и которых не видел восемь лет, были его единственными на свете родными людьми, как у них единственным родным был он. При таком положении хуже, чем он, мог бы почувствовать себя лишь его сын Сашка, оставленный им еще в пеленках, а теперь ходящий в школу. Но он, к счастью, пока достаточно мал, чтобы не задумываться о пагубном действии долгой разлуки. Марии тоже плохо, но с нею Саша. Как ни поверни, а им все же легче. Они живут вдвоем, они дома… Оценивая объективно свое положение в разведцентре, Михаил не мог назвать его блестящим. Монах, разумеется, не посвящал его и в сотую долю своих разработок, более того, порою в силу профессиональной привычки как бы невзначай подбрасывал ему заведомо ложные сведения, но при этом Монах не лишал его своего чисто человеческого благорасположения. Себастьян же, отсутствовавший более полугода, вернувшись, не замедлил показать Тульеву, что по-прежнему не доверяет ему. Михаила вскоре отстранили от участия в подготовке агентуры и вновь посадили в аналитический отдел — копаться в агентурных донесениях, провинциальных газетах и записях радиоперехвата. И ближайшая перспектива не обещала улучшений. Короче говоря, Михаил Тульев созрел для отзыва. Особенно остро он начал испытывать потребность вернуться с тех пор, как перестал встречать Карла Брокмана. Ему, конечно, никто не докладывал, когда и куда исчез из центра Брокман, но это и так было понятно. Слишком много нервов стоила Михаилу вся эта эпопея с Брокманом, чтобы он мог со спокойной душой рисовать в воображении, что способен натворить в Советском Союзе хладнокровный наемный убийца, убийца его собственного отца. Он помнил, как Монах в прошлогодней беседе ни с того ни с сего упомянул Владимира Уткина и сказал, что у него надежная легенда. Если Уткин насиживал место для Брокмана, если Брокман использует его легенду — тогда все в порядке: у Владимира Гавриловича не будет затруднений и Брокману не позволят показать свое умение убивать. Но может быть и иначе. Себастьян — организатор опытный, знает, что в их деле наиболее очевидное — не наиболее надежное. Ни один подчиненный не рискнет побиться об заклад, что сумеет угадать истинные намерения Себастьяна, хотя бы в самом нехитром и маловажном предприятии. А тут дело вполне серьезное. Если Брокмана оставить без присмотра — это даром не пройдет. Михаил сделал все, что было в его силах и возможностях, чтобы облегчить Маркову обнаружение Брокмана, — даже фотопортреты его переслал. Но сознание этого не могло подавить и обезболить сознания собственного бессилия в момент, когда его присутствие на месте событий могло бы, вероятно, оказаться решающим. Будучи именно в таком далеком от уравновешенности состоянии духа, встретил Михаил в воскресенье, 21 мая, Владимира Уткина, с которым виделся в первый и единственный раз восемь лет назад в Одессе, точнее, в одесском аэропорту. И вот он, Уткин, стоит на обочине шоссе, наверное, ждет попутную машину, чтобы съездить в город, откуда возвращается Михаил. Значит, не успел еще получить в банке заработанное за восемь лет, иначе уже обзавелся бы собственным автомобилем. Михаил с разрешения Монаха пользовался для своих редких поездок его старым «мерседесом». Сегодня с утра он отправился в город, чтобы проверить, нет ли в условленной точке того обычного знака, которым его извещали, что для него получена корреспонденция «оттуда». Знака не было, и Михаил сидел за баранкой с таким видом, с каким, наверное, возвращается после многодневных тысячекилометровых автогонок несчастливый спортсмен, хотя от города до их резиденции было по спидометру всего двадцать семь километров… Уткин стоял на шоссе недалеко от съезда к усадьбе Центра. Михаил притормозил перед поворотом, Уткин, глядевший в противоположную сторону, обернулся на него, и тут-то Михаил его и узнал — по глазам, по носу, по веснушкам. Не то что машиной обзавестись, но еще и одежду новую не успел купить. У Михаила даже сердце екнуло: совсем свежий человек «оттуда», еще, должно быть, пыль на ботинках российская, а в карманах — табачные крошки от папирос. Михаил отлично помнил, как там, в одесском аэропорту, когда менялся с Уткиным плащами, оставил ему початую коробку «Казбека». Может, Уткин после так и привык к папиросам?.. Михаил остановился перед развилкой, вышел из машины, достал сигарету и закурил, глядя из-под бровей на Уткина. Между ними было метров десять. Уткин тоже смотрел на него, и, кажется, воспоминание наконец шевельнулось в нем. Они были одни на дороге. По этому шоссе и вообще никогда оживленного движения не происходило, а сегодня к тому же воскресенье — ни единой машины. — Трудно здесь? — спросил Михаил вполголоса. — Узнаешь сам, — широко улыбнувшись, ответил Уткин. Это был фрагмент их разговора, происходившего в Одессе. Только в тот раз вопрос задал Уткин, а Тульев ему ответил так: «Узнаешь сам. Зачем тебя заранее пугать или, наоборот, успокаивать? Прыгнул в воду — плыви, а то утонешь…» Они сошлись, подали друг другу руки. — Давно? — спросил Михаил. — Вчера. — Рад тебя видеть, Уткин. — Улыбка Михаила была непритворной. Он действительно испытывал в этот миг настоящую радость. Но все же в нем работала тайная мысль. Сотрудникам Центра категорически запрещалось откровенничать между собой, но чем черт не шутит… Тут как-никак имелись сближающие обстоятельства. — Я тоже очень рад, — сказал Уткин. — В город собрался? — Не мешало бы. — Сегодня все закрыто — воскресенье. Ты, наверное, в магазин хочешь? — Да так, вообще… Не грех бы и по баночке… — Я с удовольствием. Садись. В машине Уткин спросил: — Это твоя? — Нет, Монаха. Беру, когда надо. У него другая есть, новая. — Ты, значит, с начальством на равных? Разуверять Уткина было неразумно. Михаил сказал с достаточной небрежностью: — Не целуемся, конечно, но жить можно. Михаил развернулся и быстро набрал скорость. — Куда думаешь? — спросил Уткин. — Куда хочешь. Можем в «Континенталь». Бывал там? — Уже не помню… Мне, понимаешь, пока шляться не велели. — Тогда надо где потише. Сегодня наших в городе много. Михаил показал на приборную панель, приложил палец к губам. Уткин понял, покрутил в воздухе пальцем: мол, записывать могут? Михаил кивнул, и до города, минут десять, они промолчали. Свернув на кольцевую дорогу, Михаил обогнул город и на тихой окраинной улице, застроенной трехэтажными кирпичными домами, остановился недалеко от маленького пансионата «Луиза», в ресторане которого он изредка обедал, когда слишком приедались кушанья их казенной столовой. Как он и ожидал, в крошечном, на шесть столиков, зале не было ни души. Хозяин, с которым Михаил был знаком, пожилой вдовец, сказал, что сам обслужит их. Но есть они пока не хотели. Сели за столик у задернутого гардиной окна, и Михаил сказал: — Что будем? Покрепче? — Нет, давай винца, — сказал Уткин. — Мозельского. Не очень кислого. Хозяин пошел за вином. — Водка надоела? — усмехнувшись, спросил Михаил. — Я там не злоупотреблял. — Примерный труженик? — А что? На Доске почета висел. — Долго же ты куковал. — Без малого восемь лет… Лучший техник районного телефонного узла… — Вообще-то работенка не пыльная, — сказал Михаил. — Это верно. — А отсюда не дергали? — Это был первый вопрос по существу, и Михаил с надеждой ждал, что Уткин не уклонится от прямого ответа. — Только раз. Под самый конец, — без всякого колебания откликнулся Уткин. Михаил понял, что правил разведцентра Уткин придерживаться не будет. Восемь лет постоянной бдительности чего-нибудь стоят. Должен же человек когда-нибудь расслабиться. Однако, чтобы не насторожить Уткина, Михаил торопить события не стал. Хозяин принес вино, фрукты и жареный миндаль в вазочке. Они выпили, Михаил дожевал миндаля, слушая, как он повизгивает на зубах. Полковник Марков в одном из своих писем рассказал Михаилу, что Уткин посещал его жену Марию, и сейчас Михаила подмывало спросить, как она выглядит, какое впечатление произвела. Но этого, конечно, делать было нельзя. Оставалось надеяться, что Уткин сам заведет разговор — не под влиянием алкоголя (от этого легкого вина человек, знакомый с водкой, особенно не опьянеет), а просто поддавшись благодушному настроению. — Кто там не был, нас не поймет, — тихо сказал Михаил. — Точно. Еще помолчали. И снова первым заговорил Михаил: — Да-а… Восемь лет — не восемь дней. — Вообще-то я думал, хуже будет, — сказал Уткин. — А оно ничего страшного. Тягомотина, конечно. — Ну, это ты немножко забыл, наверно, — добродушно возразил Михаил. — Я тебя тогда в Одессе увидал, думаю: парень, как бычок на веревочке, на бойню ведут. — Это верно, дрожь в коленках была. Но недолго. А потом жил — не думал. Если б не эти чертовы «Спидолы», вообще забыть можно, кто я такой. — Почему «Спидолы»? Я тебе одну оставлял. Уткин и думать не хотел ни о каких секретах и запретах. Говорил просто, все как есть. Да и какие особенные секреты своего восьмилетнего бездействия мог он выдать человеку, который все это время прожил в штабе Центра и который настолько близок к начальству, что пользуется его автомобилем, как своим собственным? — Их у меня две было. Вторую велели достать потихоньку, купил у одного психа. А потом твою прятал, а вторую напоказ таскал. — Для чего? — А черт его знает. Режиссеры здесь сидели, я их не спрашивал. Еще попили винца. Михаил сказал: — Ты меня не бойся — не из болтливых. — А какие у нас тайны? — удивился Уткин. — Я там сидел как пень. Только в Батуми шевелился, да и то все по расписанию. Никакой самостоятельности. — Менялись так же, как тогда? — Не совсем. Кто-то сошел, я вместо него на корабль, а кто — в глаза не видел. Вообще там какая-то игра была. Но я — пешка. — Все мы пешки, — вздохнул Михаил. — Может, коньячку выпьем? — Ему и взаправду захотелось рюмку чего-нибудь покрепче. — Давай. Они просидели еще часа полтора, но оставались трезвыми. Уткин рассказал подробности батумской переправы, а под конец добавил, что купленную «Спидолу» привез с собой и она стоит у него в комнате, но, кажется, он ее сегодня выбросит — так она ему надоела. О своей поездке к Марии он не обмолвился ни словом — значит, это было под специальным запретом. Себастьянова рука… Когда решили уходить, Михаил подозвал хозяина. Уткин протянул Михаилу деньги, но Михаил сжал его руку вместе с бумажками и убрал ее со стола, расплатился своими. Рассудив, что во избежание нареканий Уткину лучше не появляться на виду в обществе Тульева, они расстались на шоссе — Михаил высадил его недалеко от поворота к их резиденции. Михаил больше не искал встречи с Уткиным — ничего существенного узнать от него он уже не рассчитывал. Однако в среду, 24 мая. Монах позвал Михаила вечером к себе, и там он увидел Уткина. — Думаю, вам будет приятно друг на друга поглядеть, — сказал Монах, когда они поздоровались. Потом Уткин рассказывал Монаху то, что Михаил от него слышал в воскресенье. Из этого можно было заключить, что по возвращении он докладывал не Монаху, а Себастьяну. А это, в свою очередь, лишь подтверждало неутешительный для Михаила факт: Себастьян снова взял вожжи в свои руки. Для чего Монаху потребовалось слушать отчет Уткина при нем, Михаиле, понять было трудно. Быть может, Монах хотел таким образом показать, что партия Уткина сыграна от начала до конца на глазах у Михаила? А может быть, Монаху просто скучно было сидеть целый вечер с Уткиным наедине?.. Возвращение Уткина, все, что Михаил от него услышал, делало бесспорным один вывод: сейчас там, в Советском Союзе, совершается серьезная акция. Иначе восьмилетнее прозябание Уткина надо признать абсолютно бесцельным. Думая об этом, Михаил начинал нервничать, так как был уверен, что все происходящее обязательно должно отразиться и на нем. Каждый день он брал из гаража «мерседес» Монаха и ездил в город, но знаков о прибытии корреспонденции из Москвы все не было. Так прошло полтора месяца. И наконец он увидел знак, а вскоре получил послание Маркова, которое было длиннее прежних. Но самое главное, самое радостное для Михаила содержалось уже в первой строчке — его отзывали. На следующий день он попросил Себастьяна принять его по личному вопросу: кадрами центрального аппарата Себастьян ведал теперь на единовластных началах, освобождая шефа, как он выражался, от стирки грязного белья. Он не любил старых сотрудников, которые в силу долголетнего знакомства с Монахом могли при необходимости обращаться непосредственно к нему. Тульевых, и отца и сына, как знали все сотрудники, Себастьян не просто не любил — он их ненавидел. Соблюдая субординацию в первый раз со времени воцарения Себастьяна, Михаил рассчитывал польстить его самолюбию и тем облегчить свою задачу. Но расчет не оправдался. Себастьян встретил его вежливо, поинтересовался здоровьем, а когда услышал, что Тульеву надоело работать в аналитическом отделе, он сухо заявил: — Но у нас нет для вас другого места. — В таком случае прошу разрешить долгосрочный отпуск, — сказал Михаил. — Вы совсем недавно были в отпуске, и даже весьма долго, — возразил Себастьян. С Брокманом в Швейцарию Михаил ездил по личному распоряжению Монаха, и Себастьяну истинная сторона дела не была известна, но он все же сказал: — Это нельзя считать отпуском. — Почему же? — Я работал. — Не знаю. Официально вы числились в отпуске. — Я устал. Может человек получить отпуск, если настоятельно в нем нуждается? Себастьян, почувствовав чужое раздражение, сам сделался спокойнее. — Сколько вы хотите? — Хотя бы полгода. — Это слишком много. — На оплату я не претендую. Себастьян усмехнулся: — Еще бы! Полгода с оплатой — это, знаете ли… — Благодарю вас, — сказал Михаил с облегчением. — Я хотел бы уехать через два дня. — Где вы намереваетесь остановиться? — Пока в Париже. — Сообщите мне оттуда свой адрес. И весь последующий ваш маршрут я должен знать. — Хорошо. Себастьян не стал лицемерно желать ему приятного отдыха и тем самым заставил Михаила испытать к нему уважение — единственный раз за всю историю их взаимоотношений. Михаил знал, что парижский адрес и липовый маршрут его воображаемого отпускного путешествия не обманут Себастьяна. Он все проверит и убедится в обмане. Но тут ничего нельзя было поделать. Его ждали в Москве с таким же нетерпением, с каким он туда стремился. 14 июля Михаил приехал в Париж, в город, где всякому, кто желает раствориться и замести следы, сделать это не составляет особого труда. А 16 июля он исчез из Парижа.ГЛАВА 25 Свидание с Брокманом
Любой мало-мальски проницательный наблюдатель, если бы он задался праздной целью классифицировать Линду Николаевну Стачевскую по типу характера, должен был бы признать, что она принадлежит к тому редкому в наше время, уже давно вымершему племени людей, которых называют авантюристами высокого полета, — племени, яркими представителями которого были, скажем, Григорий Отрепьев и подобные прочие самозванцы — его предтечи и его эпигоны, от раба Клемента, выдававшего себя за своего умерщвленного хозяина Агриппу Постума и пытавшегося отобрать власть у римского императора Тиберия, до корнета Савина, чуть не севшего на болгарский троп. Из женщин можно назвать хотя бы так называемую княжну Тараканову и столь же злополучную Мата Хари. История не сохранила данных относительно того, делали или не делали две вышеупомянутые прекрасные дамы утреннюю зарядку. Зато мы точно знаем, что Линда Николаевна ее делала регулярно на протяжении трех времен года — осени, зимы и весны. Летом же физзарядку она заменяла работой в саду и цветниках. Всякая регулярность, за исключением немногих особых случаев, — признак педантизма, а педантизм, согласитесь, не гармонирует с авантюризмом. Тем не менее в Линде Николаевне эти несочетаемые качества все-таки сочетались, и, может быть, именно потому она в отличие от своих знаменитых предшественниц сумела благополучно дожить до преклонных лет. 5 июля 1972 года Линда Николаевна, встав в половине шестого утра, в шесть занималась своим обычным делом — работала в саду. День обещая быть очень жарким. Небо с утра уже потеряло голубизну и стало сизо-стальным. Обильно политые с вечера грядки, на которых росли пионы, флоксы, настурции и гладиолусы, несмотря на ранний час, уже успели высохнуть, и земля сделалась серой. Линда Николаевна, выдергивая из грядок появившиеся за ночь стрелки чужеродной травы, думала о том, что цветам придется трудно нынешним летом. Но вскоре думы о судьбе цветов сменились другими, более важными. Она вновь и вновь, как делала это все последнее время, повторяла мысленно маршруты и действия, предпринятые ею по заданию ее обожаемого жильца, оценивала их значение, сопоставляла и пыталась вывести прогноз на ближайшее будущее. Главной исходной позицией и доминантой этих вычислений было, о чем нетрудно догадаться, ее собственное участие в предстоящих событиях. Как известно, Линда Николаевна жаждала активной деятельности, не ограниченной примитивными курьерскими обязанностями. Обостренная сознанием опасности восприимчивость позволяла ей читать в душе и мыслях жильца, как в открытой книге. И она давно уже высчитала, что близится срок, когда он доверит ей настоящее дело. Оставалось только чуть потерпеть, неизбежное произойдет. Оно может прийти в любой день… Вот почему в то безветренное солнечное утро 5 июля Линда Николаевна не была удивлена, увидев вышедшего к ней в сад Брокмана, хотя часы показывали всего лишь начало седьмого. Никогда не просыпавшийся ранее семи, сейчас Брокман был уже выбрит, умыт и свеж. Впрочем, Линда Николаевна, окинув его одобрительным взглядом, успела заметить в выражении его лица нетерпение и озабоченность. К тому же в углу рта у него дымилась сигарета, и это говорило о беспокойном состоянии духа, ибо прежде он никогда не курил до завтрака. Поглядев на сизое безоблачное небо, на припылившиеся листья яблонь и, наконец, на Линду Николаевну, Брокман сказал: — Градусов на тридцать денек будет. — Если не больше, — откликнулась Линда Николаевна. — Вы куда-нибудь собираетесь? — Я — нет. А вам придется съездить в Москву. Линда Николаевна развязала на пояснице тесемки клеенчатого фартука и сняла его. Она помнила наизусть содержимое открытки, которую писала под диктовку неведомому ей Воробьеву. Поэтому спросила как о само собой разумеющемся: — В час дня надо быть на Пушкинской площади? — Да. — Тогда лучше не терять времени. Я приготовлю завтрак. — Идемте на минутку ко мне. В своей комнате Брокман достал из пиджака, висевшего в шкафу, бумажник, а из бумажника — фотокарточку. Дал ее Линде Николаевне. — Запомните его. Это был портрет уже известного нам Воробьева-Блиндера. Ничем не примечательное лицо. — Он довольно высокого роста, немного выше вас, — сказал Брокман, убирая возвращенную Линдой Николаевной карточку. — У него с собой коричневый плащ. Сразу заметите, даже в толпе… Сегодня дождя не предвидится, вряд ли все будут с плащами. — В сквере у Пушкина толпы не бывает. — Еще лучше… — И никакого пароля? — спросила Линда Николаевна. — Какой же еще пароль, если вы видели портрет? — А если это окажется не он? — Не забегайте вперед, все объясню, — сказал Брокман. — Значит, так. Видите, что ждет этот человек, подходите и без всяких паролей говорите: «Поедемте ко мне домой». Привезете его ко мне, но не сюда, а к рынку, на автобусную станцию. Я буду там. Во сколько вы можете приехать? — Нужно посмотреть расписание. Линда Николаевна принесла расписание пригородных поездов, и они вместе его посмотрели. Получалось, что Линда Николаевна с Воробьевым могут прибыть на электричке в 15.53. — До рынка десять минут пешком, — сказала Линда Николаевна. — Буду ждать с четырех. Приведете его к автобусной станции и уходите. Меня не увидите — не волнуйтесь, я его сам увижу. Брокман закурил новую сигарету. — А теперь насчет другого варианта. Может прийти и не этот человек, но фамилия у него должна быть такая же. Подойдите и спросите: «Вы товарищ Воробьев?» Он скажет: «Да». Вы спрашиваете: «Давно меня ждете?» Он должен ответить: «Ровно семнадцать минут». Это и есть пароль. — Все понятно, — сказала Линда Николаевна. — Но если он, этот другой Воробьев, скажет мне совсем не такие слова? Брокман загасил сигарету в пепельнице и улыбнулся. — Тогда — прошу прощения. Это будет очень плохо. Линда Николаевна не нуждалась в уточнениях, почему это плохо и кто пострадает в первую очередь. Она думала не о себе, она беспокоилась о нем. — А вдруг меня все-таки привезут сюда? Куда мне их вести? Домой? — В доме — как в ловушке, — сказал он. — Лучше на автостанцию. — Как я дам знать, что это чужой? Он подумал немного, потом спросил: — Вы возьмете с собой какую-нибудь сумочку? — Обязательно. — Если вас все-таки привезут сюда, давайте условимся так: держите сумочку в правой руке. Если все нормально — в левой, а нет — в правой. — Хорошо. — Ждать я буду до половины пятого. — Это непредусмотрительно, — возразила Линда Николаевна. — Электричка может и опоздать. Брокман и раньше имел возможность убедиться в преданности и исполнительности Линды Николаевны. Сейчас она ему показывала, что умеет быть хладнокровной и расчетливой. — Верно, — согласился он. — Давайте установим крайний срок — пять часов. Потом Линда Николаевна приготовила завтрак, они поели, она помыла посуду — все как в обычный день. И до самого ее ухода они больше ни словом не обмолвились о предстоящем. Необычным было лишь его напутствие. — С богом, — сказал Брокман, пожав ей руку. — Лучше с сумочкой в левой руке, — сказала она и открыла дверь.Семенов пришел на сквер Пушкинской площади без десяти час. Он был в светлом костюме из тонкой летней ткани, в синей рубахе без галстука. Через руку переброшен коричневый плащ Воробьева-Блиндера, в карманах которого, в каждом по два, лежали тюбики с зубной пастой. Он волновался. Он знал, что издали за ним наблюдают двое верных товарищей, которые скорее погибнут сами, чем дадут погибнуть ему, но от этого волновался еще больше. Во-первых, никакая опасность здесь, в центре Москвы, в ясный летний день ему не угрожала. Во-вторых, он и сам может за себя постоять. И таким образом получалось, что невидимое присутствие товарищей его только смущало — он чувствовал себя неловко, словно новичок-любитель на сцене. Если бы своих не было, он бы не испытывал стеснения. Все иные, случайные свидетели того, что должно было здесь разыграться, не в счет, так как они не имели о происходящем никакого понятия. Семенов прохаживался на площадке за памятником Пушкину. В такую жару на самом солнцепеке это мог делать лишь человек, пришедший на свидание. Но, странная вещь, с ним вместе тут прохаживалось множество людей, мужчин и женщин. И вообще весь сквер, почти лишенный тени, был многолюден в этот час, на скамейках не видно свободных мест. Линду Николаевну он знал по кадрам, снятым скрытой кинокамерой, и мог бы заметить ее издали, но Семенов умышленно не смотрел по сторонам, чтобы нечаянно себя не выдать неосторожным взглядом. Поэтому ее появление действительно было для него в какой-то мере неожиданным. Однако он отметил, что подошла она не ровно в час, а в пять минут второго. Он не знал, что перед тем она его внимательно разглядывала. Подойдя, Линда Николаевна сказала: — Извините, вы товарищ Воробьев? Он сказал: — Да. Она сделала паузу и спросила: — Давно меня ждете? Он смущенно пожал плечами. — Да как вам сказать?.. Минут десять-пятнадцать. Линда Николаевна, до этого глядевшая ему в глаза, посмотрела как-то вбок. — Извините, я, кажется, ошиблась. И пошла своей величественной походкой в сторону Моссовета. Она не произнесла слов, предназначенных настоящему Воробьеву: «Поедемте ко мне домой». Как сказал бы Павел Синицын, тут и ежу было понятно, что Линда Николаевна без труда расшифровала подмену. Каким образом она это сделала, гадать было не время. На такой случай у Семенова имелся план действий, предоставлявший ему довольно широкую инициативу. Семенов пригладил волосы рукой — это был знак тем, кто наблюдал за встречей: «Я раскрыт». Линду Николаевну он догнал у Елисеевского магазина. Увидев его рядом с собой, она замедлила шаг, как будто ожидая, что он ее обгонит и уйдет вперед, но Семенов сказал: — Нам надо поторопиться, Линда Николаевна… Может, вернемся на площадь, попробуем взять такси? Линда Николаевна, ничего не отвечая, остановилась, повернулась и так же величественно зашагала в обратную сторону. Семенов, обретший было свою обычную уверенность, опять почувствовал некоторое стеснение, но уже иного рода. Спокойствие и высокомерие этой пожилой женщины были так подчеркнуты, что он начинал испытывать раздражение. Будь она помоложе, он бысумел быстро сбить с нее спесь, но из почтения к возрасту приходилось соблюдать ритуал, выглядевший в сложившейся ситуации насилием над здравым смыслом. Так рассуждал Семенов, пока они шли к стоянке такси, расположенной напротив кинотеатра «Россия». К сожалению, он не мог знать, что творилось в голове и душе Линды Николаевны. Его вводила в заблуждение личина невозмутимости, а меж тем под нею вовсе не было спокойствия. И не отвечала Линда Николаевна на его попытку начать разговор не из одного только высокомерия, скопированного ею с лучших берлинских образцов 1941–1942 годов. Растерявшись неожиданно для себя, она старалась собраться с мыслями. Хотя она сама, первая, при обсуждении с Брокманом этой поездки допускала именно такой, наихудший для нее вариант и рассматривала его последствия с неподдельным хладнокровием, но то было у нее дома, с глазу на глаз с ее боготворимым жильцом. Одно дело — представить себе собственные действия умозрительно и совсем другое — действовать в реальной обстановке. Словом, Линда Николаевна была выбита из колеи и старалась поскорее вернуть себе присутствие духа. Семенов искал верный тон, чтобы побыстрее снять собственную напряженность и взяться за самое существо дела, которое свело его с этой спесивой особой. На улице в потоке людей не очень-то удобно вести конфиденциальный разговор, но кое-что все же сказать можно. — Я знаю расписание ваших электричек, — миролюбиво сказал Семенов, когда они подошли к стоянке, где человек пять-шесть ожидали такси. Линда Николаевна и на этот раз промолчала. Семенов иного и не ожидал. — Нам нужно успеть на тринадцать пятьдесят восемь, — сказал он уже вполне благодушно. Она молчала. Тогда он спросил строго: — Нас ждут к определенному часу? Или как придется? — Это все равно, — изрекла наконец Линда Николаевна, и Семенов тотчас понял, что она врет, и сразу ей об этом сказал: — Неправда. — Если вы все знаете, зачем спрашивать? — Я знаю много, но не все. И вам и мне будет лучше, если вы станете говорить правду. Со стороны они, наверно, были похожи на тетку с племянником, обсуждающих какую-то семейную неприятность. — Я даже не знаю, с кем имею честь… — Она сказала это слишком громко, так, что могли слышать стоявшие рядом. Семенов наклонился к ней. — Говорите, пожалуйста, тише. Я покажу вам документы, только чуть позже. Ему вдруг пришла в голову мысль, что Линда Николаевна, если пожелает, может устроить вот тут, на стоянке, истерику, выйдет публичный скандал, и тогда все задуманное полетит к чертям. Но, к счастью, она органически не была способна на истерику, даже деланную. Подошла их очередь. Оба поместились на заднее сиденье. — Курский вокзал, — сказал Семенов шоферу. Потом он показал Линде Николаевне свое служебное удостоверение. До вокзала, куда приехали без десяти два, они молчали. Семенов купил себе билет (Линда Николаевна сказала, что у нее билет есть, но забыла сказать, что она ради экономии времени купила, отправляясь в Москву, билет и для Воробьева). Едва вошли в электричку — она тронулась. Вагоны были полупустые, и они сели в третьем от хвоста, у окна на теневой стороне, друг против друга. — Мы пойдем к вам домой? — спросил Семенов, возобновляя прерванный разговор. — Дома у меня делать нечего, там никого нет. — Я ведь серьезно, Линда Николаевна. Мы же с вами вроде договорились. Вот теперь Линда Николаевна была спокойна уже по-настоящему. Словно что-то для себя окончательно решила и не испытывала колебаний. Но и Семенов обрел то ровное настроение, которое сам он называл рабочим. — Я тоже не шучу, — сказала она. — Где должна произойти встреча? — У рынка. На автобусной станции. — Во сколько? — От четырех до пяти. Линда Николаевна говорила чистую правду, и ей было хорошо и спокойно. — Чтобы не задавать лишних вопросов, может, вы сами объясните, как все это должно произойти? — сказал Семенов. — Ничего особенного. Я вас приведу к станции и уйду. А он вас сам увидит и подойдет. — И больше никаких паролей? — Нет, представьте. Про сумочку она говорить не собиралась. — С вокзала мы на чем поедем? — поинтересовался он. — Там рядом. Она откровенно его разглядывала, а это всякому неприятно. — На мне что-нибудь написано? — спросил Семенов. — Да нет, — отвернувшись к окну, сказала она. — Рядовой труженик. — Кстати, как это вы определили, что я не тот, кого вы ждали? — Не так отвечали. — А как нужно? — Многого хотите. — Но это не имеет значения, раз уж мы едем вместе. — Как знать… Она смотрела в окно, и Семенов тоже позволил себе разглядеть ее хорошенько. Моложавость облика все же не могла обмануть — перед ним сидела старая женщина. Но держалась и выглядела она великолепно. Светло-лиловый костюм из плотного крученого шелка, дымчатая кружевная кофта со стоячим воротничком, скрывающим шею. На голове серая шляпа из рисовой соломки с пучком лиловых цветков… Серая кожаная сумочка лежала у Линды Николаевны на коленях, поддерживаемая обеими руками… Рассматривал он Линду Николаевну не из пустого любопытства. Детали одежды, как известно даже школьникам, тоже могут служить условными знаками для посвященного. Простейшее рассуждение: если она ведет на — свидание к Брокману его, контрразведчика, то у них должен быть какой-то знак, которым она даст Брокману сигнал об опасности. Но какой? Может, у нее есть миниатюрный передатчик для работы на близком расстоянии? — Разрешите, я посмотрю вашу сумочку, — сказал Семенов. Не меняя позы, она отдала сумочку. Ничего похожего на радиоаппаратуру он не обнаружил. Говорить больше было не о чем. Оставшиеся полтора часа в жарком вагоне показались бы в другое время невыносимо скучными. Но у каждого из них было о чем подумать, и два десятка станций мелькнули быстро, словно электричка шла без остановок. В 15.53 они приехали. От вокзала Линда Николаевна повела Семенова по прямой тихой улице, обсаженной по бокам старыми липами и застроенной невысокими, в большинстве двухэтажными домами дореволюционной архитектуры. Потом повернули на улицу с оживленным автомобильным движением, и еще метров за сто Семенов увидел деревянную арку с выцветшими красными буквами: «Колхозный рынок». Слева от арки — полукруглая площадь, заставленная автобусами, и в глубине ее — белый павильон автостанции. — Где он будет? — спросил Семенов. — Не знаю. Я вам уже объяснила. Семенов все еще безуспешно ломал голову над вопросом: каким образом Линда Николаевна сообщит Брокману, что ведет чужого? Платочек, что ли, достанет из сумочки? Или шляпу снимет? Строя предположения, Семенов тут же их и отвергал, ругая себя нехорошими словами. Если у них условлен знак, то непременно такой, чтобы не был заметен постороннему. Семенов ни на секунду не сомневался, что знак есть, но не мог его найти. Он шагал рядом с Линдой Николаевной, искоса на нее поглядывая. До рынка оставалось каких-нибудь полсотни метров, когда ему пришла мысль, что единственной вещью, которая может служить сигналом, нужно считать сумочку. Ничего другого нет. Линда Николаевна держала ее в правой руке — от самого вокзала. Семенов решил так: если она, придя на рыночную площадь, переложит сумочку из правой руки в левую, он прикажет этого не делать. И наоборот: если Линда Николаевна не станет этого делать, он прикажет взять сумочку в левую руку. Дошли до рыночной арки, которая была на той стороне улицы, и остановились, чтобы пропустить машины. И тут Семенов сказал: — Возьмите сумку в левую руку. Линда Николаевна как бы не расслышала, следя за потоком транспорта. — Я говорю: возьмите вашу сумочку в левую руку, — повторил Семенов. — Что это вы нервный такой? — спросила Линда Николаевна. — Прошу вас, — уже сквозь зубы сказал Семенов. Она взяла сумочку в левую руку. Поток машин прервался. Они пересекли улицу и пошли мимо арки, потом краем площади по ее широкой дуге — справа магазинчики и мастерские, слева заставленная автобусами, пышущая масляно-бензинным смрадом асфальтовая жаровня. — Где мы с вами должны расстаться? — тихо спросил Семенов. — Вон там, на автовокзале. — Вы отсюда идите прямо к себе домой. Так будет лучше. — Неужели одну отпускаете? — Вопрос Линды Николаевны был полон иронии. — Не беспокойтесь, у вас будет подходящая компания. Только очень прошу: когда мы расстанемся, сумочку из руки в руку не перекладывайте. Она ничего не ответила. У здания автовокзала Семенов остановился в тени широкого козырька над входом, а Линда Николаевна продолжала путь по дугообразному тротуару, окаймлявшему площадь. Вслед за ней пошел один из товарищей Семенова. Отойдя метров на двадцать, она все-таки взяла сумочку в правую руку. Семенов провожал ее злым взглядом, пока она не достигла улицы и не скрылась за угловым домом. Он переглянулся с другим своим товарищем. Тот дал знак, что понял. Тут же он услышал за спиной спокойный голос: — Товарищ Воробьев? Обернувшись, он увидел перед собой Брокмана и спросил: — Вы Никитин? Вместо ответа Брокман сам задал вопрос: — Привезли для меня что-нибудь? Семенов похлопал по карману переброшенного через руку плаща. — Четыре тюбика. И кое-что на словах. Где бы нам поговорить? — Отойдем. Брокман повел его за автовокзал. Семенов, следуя в двух шагах сзади, обратил внимание, что Брокман был налегке. В руке свернутая трубкой клеенчатая сумка, но не совсем пустая, что-то в нее было завернуто. Обогнув здание, они очутились на маленькой, посыпанной песком площадке, окруженной чахлыми молоденькими тополями, не дававшими тени. — Отдать? — спросил Семенов. — Подожди, не здесь. Что такое ты хочешь передать на словах? Семенов опять похлопал по карманам плаща. — С этим надо обращаться осторожно. — Хорошо. Что еще? — Там волнуются — от тебя нет сообщений. — Кто волнуется? — Монах. — Та-а-ак… Все? — Сказано: ты должен что-то передать. — Что именно? В интонациях Брокмана слышалась двусмысленность. Не поймешь, то ли он принимает этот разговор всерьез, то ли просто не мешает валять дурака. Но дело начато — надо пробовать дальше. — Какие-то расчеты ждут, — сказал Семенов. — А о чем речь, не знаю. Брокман задумчиво поглядел на него. — Так-так-так… Вот что, Воробьев, прокатимся за город. Минут через десять они ехали в душном, скрипящем и стонущем автобусе по шоссе к селу Пашину, недалеко от которого Брокман в мае заложил под дубом тайник. Сошли на той же остановке и зашагали к лесу. Брокман шел сзади. — Мы далеко? — спросил Семенов, когда до леса оставалось совсем ничего. — У меня, знаешь, времени в обрез. — Пошли дальше, — сказал Брокман и показал рукой, чтобы Семенов, как и прежде, следовал впереди. Семенов заметил: сумки в руке у него уже нет, вероятно, бросил по дороге, но рука не пустая, что-то зажато в кулаке. — Ты что, конвоируешь меня? — пошутил Семенов. — Давай-давай. Надо было кончать… Продолжение не имело смысла. Брокман вел его в лес не для того, чтобы делиться секретами.
Семенов дал сигнал своему товарищу, а сам резко швырнул свернутый плащ в лицо Брокману, чтобы ослепить, приемом дзюдо свалил его на землю. Подоспевший товарищ помог обезоружить Брокмана и скрутить ему руки.
ГЛАВА 26 Очная ставка
Как и следовало ожидать, на допросах Брокман признался только в том, чему имелись убедительные доказательства. Происходило это постепенно, от меньшего к большему. Причем полковник Марков с самого начала придерживался такой тактики: задавая вопросы, он как бы исходил из того, что допрашиваемый обязательно должен от всего отказываться, а на каждый отрицательный ответ тут же предлагал ему совместно разобраться, почему ответ неверен и в чем заключается слабость позиции допрашиваемого. Подобная система требует много времени и терпения, зато не оставляет места недомолвкам и неясностям. В основе тактики, избранной Марковым, лежало преднамеренное самоограничение: допрашивая Брокмана, он не использовал для его изобличения никаких сведений, полученных ранее от Михаила Тульева. Это ставило обе стороны в равные условия, и, таким образом, каждое добытое признание было результатом открытой борьбы и потому имело особую доказательную силу. Если бы Маркову сказали, что одним из мотивов, побудивших его избрать именно такой образ действий, послужило желание показать самому себе, что он по-прежнему предпочитает идти по линии не наименьшего, а наибольшего сопротивления и тем самым успокоить свое профессиональное самолюбие, задетое батумским эпизодом, — если бы кто-то высказал такое мнение, Марков, положа руку на сердце, наверное, не стал бы его опровергать. Но все-таки главным мотивом его действий было совсем другое, гораздо более важное соображение; предвидя поведение Брокмана, он берег факты, собранные Михаилом Тульевым, для последнего удара. Пусть Брокман пропитается иллюзией, будто следствию известен только маленький отрезок его жизни — с 28 мая по 5 июля 1972 года. Тем сильнее он почувствует шаткость своего положения, когда перед ним выложат всю его жизнь и когда сам Тульев поглядит ему в глаза. А пока следствие развивалось таким порядком. Для начала Брокман заявил, что послан в Советский Союз с единственным заданием — дождаться и встретить человека по фамилии Воробьев, который должен передать ему нечто, а он, Брокман, это нечто должен спрятать в укромном месте, например, закопать в землю. О содержимом тюбиков он не имеет никакого понятия. Допускает ли, что это «нечто» может быть химическим или биологическим средством войны? Об этом он не задумывался. При Брокмане найден пистолет, стреляющий оперенными иглами, острия которых несут смертельный яд. Для чего ему нужен был пистолет? Для самообороны. А микрофотоаппарат? Так, на всякий случай. А домашний секач, завернутый в клеенчатую сумку? Для того, чтобы с его помощью сделать ямку в земле и закопать посылку, — это был правдивый ответ. Когда Брокману показали «Спидолу», он заявил, что впервые ее видит. На вопрос, считает ли он неопровержимыми данные дактилоскопической экспертизы, Брокман ответил утвердительно. Марков спросил: «Держали вы когда-нибудь этот приемник в руках?» Брокман сказал: «Нет». Тогда у него взяли отпечатки пальцев и ладоней и в его присутствии проявили на корпусе «Спидолы» оставленные на ней следы, которых было очень много. Затем на экране совместили отпечатки со «Спидолы» и отпечатки Брокмана. Они совпали так точно, что Брокман, перебив эксперта, начавшего давать технические объяснения, признал, что «Спидола» с 17 мая по 6 июня находилась у него. После такого водевильного пролога Марков показал Брокману документальный фильм о его приезде в город К. и посещении квартиры академика Нестерова. Брокман признал, что у него было не одно, а два задания. Затем Марков показал ему кадры, на которых была запечатлена Линда Николаевна Стачевская и дипломат с таксой. Брокман заявил, что ничего по этому поводу сказать не может, так как не имеет к этому никакого отношения. Ему совершенно непонятен смысл действий его хозяйки и назначение пустой сигаретной коробки. На вопрос, куда девалась пленка, отснятая в квартире Нестерова, Брокман заявил, что она засветилась и он ее выбросил. На этом первый сеанс с Брокманом кончился. Линда Николаевна вела себя несколько иначе. На первом допросе она заявила, что является принципиальным противником Советской власти, которую считает незаконной, и готова нести за это любую ответственность, но никаких практических действий, наносящих ущерб государству, не совершала. На вопрос о Брокмане сказала, что познакомилась с ним случайно, а впоследствии, проникшись к нему симпатией, исполняла кое-какие мелкие его поручения. Сознавала ли она, что эти поручения связаны с его нелегальной деятельностью? Нет. Они, эти поручения, не заключали в себе ничего преступного. Получала ли она плату за свои услуги? Нет. Только за квартиру. Марков сказал, что контрразведке известно прошлое Линды Николаевны, и подтвердил это документами. Она от прошлого не отказывалась, но сделала оговорку, что и во время войны не совершила ни одного поступка, который мог бы служить основанием для суда над нею. Свое поведение она не считала изменой Родине — опять-таки по той причине, что не признавала Советскую власть законной. Марков сказал, что это экстравагантное объяснение служит великолепным доказательством того, что у нескольких управляемых на расстоянии маленьких диктаторов, управляющих маленькими государствами и не признающих Советский Союз, имеется в лице Линды Николаевны Стачевской верный союзник, но что ему, Маркову, это абсолютно неинтересно. Для Линды Николаевны тоже был организован документальный киносеанс. Однако это ее не разубедило: она продолжала утверждать, что исполняла поручения своего жильца, не усматривая в них ничего криминального. Чтобы избавить себя от лишней траты времени, Марков устроил Брокману и Линде Николаевне очную ставку и сделался свидетелем малоприятной сцены. Нет, он не обольщался относительно моральных качеств тех людей, против которых боролся по долгу чести и службы, по убеждению, но наблюдать вблизи неприкрытую человеческую скверну ему было противно. Линда Николаевна, увидев в кабинете Маркова своего жильца, постаралась не показать удивления, но огорчения не скрывала. Вероятно, у нее до последнего момента все-таки теплилась надежда, что ее сигнал тревоги (сумочка, переложенная в правую руку) был замечен и помог ему избежать встречи с мнимым Воробьевым, то есть с чекистом. Прежде всего Марков, которому помогали Семенов и Павел Синицын, уточнил и закрепил показания, касавшиеся встречи с Воробьевым. Тут Брокман и Линда Николаевна друг другу не противоречили и подробно изложили все детали, в том числе и о пароле, которого не знал Семенов. Затем Марков сказал, обращаясь к Брокману: — Итак, вы по-прежнему утверждаете, что Стачевская ездила в Москву и звонила в посольство по своей собственной инициативе? — Да, — отвечал Брокман. — Номер телефона вы ей не давали? — Нет. — Пустую сигаретную коробку, которую она бросила на Первой Брестской улице, вы ей не давали? — Нет. — Следовательно, эти действия Стачевская предприняла без всякого вашего участия? Вы о них ничего не знали? — Да, это так. Линда Николаевна сидела на стуле очень прямо, в струнку, глядя перед собой лихорадочно блестящими немигающими глазами. Но при последних словах Брокмана вся как бы оплыла. Плечи опустились, спина ссутулилась. — А что скажете на это вы, Линда Николаевна? — спросил Марков. — Все это ложь и пошлость, — голосом, полным брезгливости, отвечала она. — Такие формулировки хороши для романа, а мы пишем протокол очной ставки, — сказал Марков. — Ответьте на вопросы. Первый: почему вы звонили в посольство? — Меня просил этот гражданин. Но я не знала, куда и кому звоню. Вот так, в один миг, изменилось ее отношение к обожаемому жильцу, которого она именовала теперь «этот гражданин». — Кто сообщил вам телефон? — Он, конечно. — Вам ваш жилец известен под фамилией Никитин. Так его и называйте, — сказал Марков. — Хорошо. Номер телефона мне дал Никитин. — Где вы взяли пустую сигаретную коробку? — Мне ее дал Никитин. — Благодарю вас. — Марков вызвал конвойного, и Линда Николаевна покинула кабинет. Она даже не взглянула на своего бывшего повелителя. Она его презирала… Юридически эти показания Линды Николаевны на очной ставке в данный момент не имели такой силы, чтобы сбить Брокмана с его позиции в части, касающейся эпизода с дипломатом. Свои задания Линде Николаевне он давал наедине, без свидетелей, и утверждения Стачевской весили ровно столько же, сколько и утверждения Брокмана. А он категорически отрицал причастность к истории с сигаретной коробкой. Но впоследствии, когда дело Брокмана обретет контуры законченного строения, эта очная ставка ляжет в него необходимым кирпичиком. Сейчас Марков хотел побеседовать с Брокманом об эпизоде, которого Брокман не отрицал, — о посещении квартиры Нестерова. Тут были моменты, не вязавшиеся с представлениями Маркова о квалификации тех заочно знакомых ему деятелей разведцентра, которые разрабатывали операции против Советского Союза, и о методах, применяемых их агентами в повседневной практике. Откровенно говоря, Марков был до случая с Нестеровым более высокого мнения о разведцентре и его агентуре. Полезно было разобраться в деталях, чтобы понять, чем объясняются неувязки и сбои, которые он обнаружил в действиях Брокмана. — Скажите, Никитин, как вы сами считаете: в эпизоде с академиком Нестеровым у вас не было ошибок? — спросил Марков. Брокман еще не избавился от раздражения, вызванного свиданием с Линдой Николаевной, поэтому не мог сразу переключиться совсем на иную тему и иной тон. — Моя ошибка, что я сижу здесь, — сказал он довольно резко. — Это лирика. Такие слова более подходят Линде Николаевне, а вы мужчина, — заметил Марков. — Будем разговаривать конкретно. О поездке к Нестерову. — Я все сделал по обстановке. — Но вы действовали, мягко говоря, очень опрометчиво. Позвонили несколько раз по телефону, никто не отвечает — вы решили, что квартира пуста, можно идти. Но телефон мог быть просто неисправен. Вы даже не проверили на телефонной станции. А что касается звонка на работу — сами понимаете… — Да, это глупо. — И вообще, как же проникать в квартиру, не имея точных сведений, где ее хозяева? — С телефоном моя ошибка, но в остальном я все делал по инструкции. — В незнакомом городе без всякого помощника — как же так? — Я работал по аварийной схеме. Мне был приготовлен помощник, но он выпал. Почему — не знаю. — Фамилия помощника? — Кутепов. — Когда вы получили приказ работать по аварийной схеме? — Число не помню. Это было дня через три после того, как у меня оказались ключи. — Ключи Линда Николаевна доставила вам двадцать восьмого мая. А кто и как передал приказ? — По радио. Вероятно, квалификация разработчиков из разведцентра все-таки не понизилась. Аварийный вариант применяли вынужденно. Маркову было известно то, чего не знал Брокман: неожиданный приезд в город К. Пьетро Маттинелли заставил Кутепова спешить, и в спешке он совершил непоправимые ошибки. И выпал из операции, в которой должен был помогать Брокману. Кончики сходились. — Теперь скажите, Никитин, как вы должны были действовать не по аварийной схеме? Какая ставилась задача? — Задача одна — получить рукопись Нестерова, — сказал Брокман и замолчал. — Вы не ответили на первый вопрос, — напомнил Марков. — Ну, если бы все шло нормально, я разыгрывал бы из себя племянника Кутепова. Ухаживал бы за дочерью Нестерова. Подходы как будто были готовы. У Маркова опять возникло ощущение, что план разведцентра выглядит несолидно, если все расчеты строились на «племяннике». — Послушайте, Никитин, — сказал Марков, — вы отмежевываетесь от дипломата — я вам не мешаю. Но будьте же последовательны там, где вы сильно наследили. Вы о многом умалчиваете. Племянник, ухаживания — это, знаете ли, молочный кисель. Брокман усмехнулся. — Ладно, скажу. Племянник — тоже правда, но потом я и Кутепов должны были действовать по поручению иностранного разведчика. Он итальянец, девчонки его знают. И обе уже замазаны… — Вместе с ключами вам передали письмо Светланы Суховой. Для чего? — Обычный шантаж. Это никогда не мешает. — Вы надеялись получить рукописи Нестерова. А если бы он отказал? — Я мог применять силу. — Что это значит? — Что угодно. — Подождите, мы это запишем подробно, — сказал Марков и встал, чтобы взять из шкафа свежую кассету для магнитофона. А потом он услышал от Брокмана то, что уже слышал от Кутепова. И все концы этой истории окончательно сошлись… Казалось бы, после совершенно открытого разговора о Нестерове от Брокмана можно было ожидать большей открытости и во всем остальном. Но Марков на это не рассчитывал и был прав. На седьмой день после ареста Брокмана при очередном допросе Марков наконец тронул стержневую, самую страшную для Брокмана тему. Сказав, что для прояснения некоторых моментов необходимо вернуться к эпизоду с Воробьевым, Марков спросил: — Вы не подозревали, что в тюбиках может содержаться что-нибудь ядовитое? — Подозревать можно что угодно. — Спросим прямее: вы знали? — Нет. — Лабораторный анализ показал, что содержимое тюбиков — составная часть сильнодействующего, стойкого отравляющего вещества. Так сказать, одна из его половин. Наши химики знают приблизительный состав второй половины. Обе они сами по себе, отдельно друг от друга, почти абсолютно безвредны и обладают высокой инертностью. Только соединившись, они становятся страшными. — Я не химик, но охотно верю всему этому. — Тюбики Воробьев вез вам. Мы имеем право думать, что вторая половина была у вас. — Это вы на меня не нацепите, — решительно заявил Брокман. — Не знаю никаких половин. Ничего ни от кого не получал. Воробьев до меня не доехал. Дав ему выговориться, Марков продолжал: — Стачевская показала, что с девятнадцатого мая, то есть со дня вашего приезда к ней, и до четвертого июня, то есть до поездки к Нестерову, вы ни разу не отлучались из ее дома. Это верно? — Верно. — Стачевская добавила, что где-то между девятнадцатым и двадцать восьмым мая вы все-таки уходили из дому как-то днем и отсутствовали несколько часов. Это тоже верно? Брокман впервые ответил не сразу, а после короткой паузы: — Не помню. — А вы вспомните. Она еще снабдила вас закуской. Вы и секач с собой брали. — Не помню, — повторил Брокман. — Но вы по крайней мере помните свои слова по поводу того, почему при задержании у вас оказался этот секач? — Помню. — Повторите, пожалуйста. Я забыл их. — Чтобы зарыть то, что привез Воробьев. Если бы привез. Он прочно окопался за этим «если бы». И ничего тут не сделаешь… — А в тот, первый раз — для другой цели? Дров нарубить? — Не было того раза. Не ловите меня, гражданин начальник. Никогда Марков не позволял прорываться наружу чувствам, которые он испытывал по отношению к своим противникам. Он остался спокоен и сейчас. — Кто вас научил такому обращению — гражданин начальник? — У меня были хорошие инструкторы. — Прошу не употреблять этого выражения. Ваши начальники остались там. А насчет «того раза» мы еще побеседуем. Это было 12 июля. Вызванный на допрос 14-го, Брокман заявил, что больше никаких показаний давать не будет, так как все ему известное уже сообщил. Марков оставил Брокмана в покое. Он ждал Михаила Тульева, который вот-вот должен был вернуться после долгой жизни за рубежом. Не тревожимый привычными вызовами в кабинет полковника, Брокман начал проявлять нервозность.ГЛАВА 27 С поличным
Психологи и социологи, занимающиеся изучением различных пенитенциарных систем, принятых в разных странах в разные времена, расходятся — порою очень сильно — в оценке того или иного типа тюрем, установленного в них режима и эффективности разнообразных методов перевоспитания правонарушителей. Но все исследователи согласны в частном вопросе, касающемся одиночного заключения. Признавая его самым тяжким видом наказания и констатируя, что не все одинаково его переносят, специалисты установили прямую взаимосвязь между уровнем интеллекта заключенного и степенью приспособляемости к одиночному заключению. Чем ниже интеллект узника, тем быстрее и разрушительнее действует на его психику одиночка. Приученный к размышлению ум, удовлетворяющийся самопознанием дух несравненно более стойко переносит полное отсутствие контактов с людьми. Брокман не обладал высоким интеллектом. Выражаясь изящным слогом, сады его воображения заросли дремучим чертополохом и не плодоносили, а в темные заводи его души не проникал животворный солнечный свет. И хотя камера, где он содержался, скорее напоминала обыкновенную комнату — ничего лишнего, но все необходимое есть — и имела площадь не менее двенадцати квадратных метров, и несмотря на то, что предыдущая жизнь сделала из него законченного индивидуалиста, Брокман, запертый в четырех стенах впервые за тридцать семь лет своего существования, испытывал такое чувство, словно его телу тесно в собственной оболочке, и ощущал острую потребность хотя бы молчаливого общения с живым существом. Уже не с каждым днем, а буквально с каждым часом все нетерпеливее он ожидал, что его позовут на допрос. Но его не звали. Он начинал злиться, но тут же говорил себе: сам виноват, не надо было заявлять, что отказываешься давать дальше какие-нибудь показания. Он жалел, что, решив отращивать бороду, отказался от парикмахера, а менять решение считал малодушным. Он пробовал отвлечься, вызывая в памяти картинки из прежней жизни. Но картинки невозможно было остановить и разглядеть, они мелькали, наползали друг на друга и сливались в серое пятно. Он стал просыпаться по ночам по пять-шесть раз. Наконец — чего уж он никак не предполагал — от него ушел аппетит. Тут он понял, что может стать одним из тех неврастеников, которых, как сказано выше, презирал. Всегда тщательно заботившийся о своем здоровье, ибо хорошее здоровье при его профессии было первейшей необходимостью, Брокман с нараставшим беспокойством отмечал, что день ото дня все больше худеет. С ним произошла еще одна странность: ему противен стал дым табака, и он бросил курить. Он отмечал сутки царапинами на стене. С 14 июля таких царапин уже накопилось одиннадцать. 26 июля в неурочный час между обедом и ужином, когда Брокман лежал на койке, закинув руки за голову, — в двери камеры неожиданно загремел ключ. Именно загремел, хотя в обычное время, когда приносили еду, звук открываемого замка, который был хорошо смазан, воспринимался совсем не громким. Брокман рывком вскочил на ноги и застыл, вытянув руки по швам и сжав кулаки. В его позе не было воинственности — одно напряжение. Дверь отворилась. В камеру вошел Михаил Тульев… Что испытал Брокман при этом появлении, словами передать невозможно. Михаил видел, как гладкий сухой лоб Брокмана вдруг покрылся крупными каплями пота, капли слились, и пот побежал вниз, на глаза, а Брокман смотрел не мигая, и его неподвижный взгляд был пуст. Михаил прикрыл за собою дверь и стал перед Брокманом в трех шагах. Так они стояли долго, не менее минуты. Наверное, если бы в это время раздался взрыв или к лицу Брокмана поднесли бы горящую спичку, он ничего бы не почувствовал, не услышал. Он был в шоке. — Здравствуй, — сказал Михаил. Брокман молчал. Михаил обошел его, сел на табуретку к столу. Брокман повернулся к нему, как манекен, и лицо у него было как у манекена. — Ты меня узнаешь? — спросил Михаил. — Мишле, — тусклым, совершенно без всякого выражения голосом сказал наконец Брокман. Он вспомнил фамилию, под которой Монах представил Михаила при их официальном знакомстве перед отъездом в Швейцарию. Настоящей фамилии Брокман, должно быть, так и не узнал. — Садись, поговорим, — сказал Михаил. Брокман послушно сел на койку, не сводя с него немигающих глаз. Михаил вынул из кармана сигареты — французские «Голуаз», крепкие, их он всегда предпочитал другим. Это была последняя пачка из привезенных им. — Кури. — Почему?.. — явно не услышав его, спросил Брокман. Понятно, что он хотел сказать: «Почему ты здесь?» Михаил сказал: — Я приехал домой. Брокман наконец вышел из шока. — Кто ты, Мишле? — спросил он почему-то шепотом. — Советский разведчик. — Ты работал на них? — Говори нормально, — сказал Михаил. — Успокойся. Что-то ты сдавать начал. — Ты советский? — Брокман никак не мог уложить это в своей голове. — Я уже сказал: ты плохо соображаешь. — Ох, кретины, какие кретины! — Облокотившись о колени, Брокман обхватил голову руками и застонал. — Ты сейчас, как в Гштааде, — сказал Михаил. — Помнишь, когда увидел тех типов, от Алоиза? Это подействовало на Брокмана так, словно ему дали понюхать нашатыря. — Зачем тебя ко мне прислали? — подняв голову, спросил он совсем другим тоном, уже готовый к сопротивлению. Михаил посмотрел на него, не скрывая презрения. — По делу. Но я и сам бы тебя навестил. — По-дружески? — усмехнулся Брокман. — Ты, оказывается, еще и свинья, — сказал Михаил. — Память у тебя хорошая, а Гштаад забыл? — Спасибо хочешь услышать? — Тебя бы уже давно черви съели, но я не об этом. — Михаил прикурил сигарету от зажигалки, затянулся раз, другой. Он хотел быть поспокойнее. Оторвал от пачки кусок плотной обертки, свернул на пальце кулечек — для пепла. И сказал: — Помнишь, ты рассказывал в Гштааде, как людей на тот свет спроваживал? — Я врал, фантазировал, — зло ответил Брокман. — Может, и так. Но про старика, которого железкой в висок, — это ты не врал. Фамилию его не помнишь? Брокман не понимал, почему вдруг речь зашла о каком-то старике, которого он когда-то убрал между делом и давно забыл о нем и думать и фамилию которого действительно не мог вспомнить. А когда Брокман чего-нибудь не понимал, он сразу терял почву под ногами. Он не знал, что говорить этому Мишле, который оказался совсем не Мишле. — Я тебе напомню, — сказал Михаил. — Фамилия старика была Тульев, Александр Тульев. Это мой отец. Брокман помолчал, соображая, и снова сник. — Но это чистая случайность… я же не знал… — Скотина. Последнее слово Михаил произнес тихо, как будто не для Брокмана, а для себя. И он совсем не ждал того, что произошло дальше. Брокман повалился на койку, закрыл лицо руками и заплакал. Он всхлипывал, плечи его вздрагивали.
Михаил встал и начал ходить между столом и дверью, время от времени взглядывая на Брокмана, на его вздрагивающие плечи. Он был взволнован. Когда плачут такие, как Брокман, — это не пустяк, это не всякому дано увидеть. Не потому он лил слезы, что ему напомнили о давнем преступлении. Что для него какой-то старик, хотя бы и оказавшийся отцом человека, спасшего ему жизнь? Так, частный случай. Над всей своей изломанной, страшной жизнью плакал Брокман. И, как тогда, в курортном городке Гштааде, Михаил почувствовал к нему странную, смешанную с презрением, горькую жалость. И вновь, как тогда, подумал, что сам мог бы попасть в такое положение, не окажись к нему судьба чуть милостивее. Михаил остановился перед койкой. Брокман теперь не всхлипывал, он только тяжело дышал. — Не раскисай, — сказал Михаил. Брокман повернулся и лег лицом в подушку. — Я не квитаться с тобой пришел, — сказал Михаил. — Дело есть. — Говори, — совершенно спокойно, без всякого надрыва, отозвался Брокман. — Ты напрасно молчал на допросах. — Я не молчал. — Но главного не говорил. — Не знаю, что главное. — Врешь. — Чего ты хочешь? — Брокман сел. Лицо его было очень усталым. — Имей в виду: если человек добровольно сознается во всем на следствии, суд это учитывает. — При чем здесь суд?.. Тебя послал тот, который меня допрашивал? — Да. — Ему нужен мой тайник, понимаю. — Не только. — Ладно. Пусть вызовет.
Брокман в присутствии Павла Синицына рассказал Маркову все, о чем умалчивал раньше, — и о тайнике, заложенном в лесу, и о том, что передал дипломату в сигаретной коробке пленку со снимками, сделанными в квартире академика Нестерова и в районе села Пашина, и со схемой местности, на которой помечен тайник. В конце его долгого рассказа Марков задал Брокману несколько вопросов. — То, что вез Воробьев, нужно было там же спрятать или в другом тайнике? — Где-нибудь недалеко. Но ни в коем случае не вместе. Я выбрал там подходящую точку. На схеме она тоже отмечена. — Дипломат понадобился, потому что вы лишились рации? — Пленку я все равно обязан был передать. У меня остался дубликат. — Где он? — Дома у Стачевской. Надо показать, сами не найдете. Там и письмо Суховой. — Дипломат вам нужен был лишь для этого? — Нет. Когда пропала рация, оставалась связь только через него. Было бы радио — не было бы открыток и всех этих телефонных переговоров. — Если бы все сошло благополучно с Воробьевым — что дальше? — Шестого июля Стачевская позвонила бы по телефону. — Дипломат и так знал, что Воробьев взят. У Воробьева был билет на самолет, его группа улетела пятого ночным рейсом. — Звонок был обязателен в любом случае. Раз не позвонила — значит, взяли и ее. — Стало быть, и вас? — Мой контрольный срок — десятое июля. — Тоже звонок? — Да. — А потом? — Потом бы меня списали. — Видите, что вы наделали своим молчанием. — Виноват. Марков посмотрел на часы — было без четверти девять. Начинало смеркаться. — Найдете тайник ночью? — Могу, — сказал Брокман. Марков отправил его в камеру, предупредив, что скоро за ним придут. — Да-а, Владимир Гаврилович, если бы этот подлец сразу все выложил, шестого июля можно было бы сочинить хороший сюжет, — сказал Павел. — Ты-то уж, пожалуйста, без «если бы». — Не скрывая досады, Марков бросил на стол карандаш, который вертел в пальцах. — Сколько езды до Пашина? — Тогда мы добрались за час с небольшим. — Семенов еще здесь? — Домой вернулся. — Захвати кого-нибудь. Поезжай с Брокманом. Проверь. Если тайник цел — не нарушайте. Отбери одну батарейку. Завтра с утра организуй там наблюдение. — Слушаюсь, Владимир Гаврилович. — На обратном пути заедете к Стачевской, возьмете пленку. — Понял, Владимир Гаврилович. Может, Михаила пригласить? — Ты же Марию вызвал. — Они с Сашкой еще не приехали. Завтра утром. — Ну, как знаешь… Только захочет ли он… — Захочет, Владимир Гаврилович.
Тайник Брокмана оказался в целости, Павел убедился в этом и оставил все, как было, взяв только одну батарейку — для анализа. У Маркова не было уверенности, что кто-то обязательно явится за спрятанными батарейками. Но он надеялся на это. Что давало надежду? Он рассуждал просто. Главное: со стороны тех, кто все это организовал, было бы неразумно оставлять содержимое тайника на произвол судьбы. Однако изъятие батареек связано с риском: можно попасть в засаду. Ставя себя на место противника, Марков пытался определить, какие соображения перевесят. И получалась такая картина. Во-первых, раз они послали Воробьева, значит, считали, что до пятого июля Брокман не был известен советской контрразведке. Во-вторых, арестованный Брокман не станет сообщать о тайнике — это равносильно самоубийству. Никаким иным путем о существовании тайника чекисты узнать не могут. В общем, исходя из этого, надежду свою Марков не считал беспочвенной. Господин с симпатичной таксой до 2 августа никуда из пределов Москвы не выезжал. 2-го он отправился за город, но совсем не в том направлении, где его ждали, — по Минскому шоссе. С ним в машине, кроме таксы, была молодая женщина. Километрах в пятидесяти от города они съехали на проселок, оставили машину и немного погуляли. А потом вернулись в Москву. 3 августа черный «мерседес» с тем же экипажем в девять часов утра свернул с кольцевой дороги на Горьковское шоссе, в десять миновал городок, где до недавнего времени жила Линда Николаевна, а в четверть одиннадцатого машина была в районе села Пашина. Дипломат поставил ее на лугу в тени большой скирды сена. Женщина взяла таксу за поводок и вышла из машины. Дипломат открыл лежавшую на сиденье большую спортивную сумку с наплечным ремнем, достал несколько фотографий — это были изображения местности, лежавшей перед его глазами: луг, окаймленный лесом. На одной из фотографий — опушка леса и высокий дуб, стоящий особняком. Потом он сличил местность с чертежом, лежавшим между карточками. Посмотрев снимки и чертеж, дипломат взял сумку и пошел следом за женщиной. Песик, в котором, вероятно, проснулся подавленный городским существованием охотничий инстинкт, тянул поводок так сильно, что женщине стоило труда идти шагом, а не бежать. До леса было не больше километра, но прежде чем дипломат увидел дерево, отмеченное на чертеже крестиком, им пришлось гулять долго. Павел Синицын связался с консульским управлением Министерства иностранных дел в начале десятого — сразу, как только стало ясно, что дипломат направился к тайнику. Чтобы соблюсти все правила, регламентирующие действия официальных представителей властей страны пребывания по отношению к лицам, обладающим дипломатическим иммунитетом, потребовалось время, но в половине одиннадцатого из Москвы по маршруту черного «мерседеса» уже выехали два автомобиля. В одном из них сидел Павел Синицын, в другом — сотрудник консульского управления и сотрудник посольства, соотечественник дипломата с собачкой. Отыскав дерево, под которым был тайник, дипломат велел женщине прогуляться в сторону шоссе, а сам, достав из сумки литой железный туристский топорик, приступил к делу. Дерн над ямкой, в которой покоились батарейки, был уложен так искусно, что он не скоро определил это место, дважды начиная копать не там, где нужно, но в конце концов нашел. Когда, откинув рыхлую, не успевшую слежаться землю, он увидел коробку, за спиной у него кто-то деликатно кашлянул. Дипломат, не поднимаясь с колен, оглянулся. Над ним стояли двое молодых людей, рослые, плотные. Они смотрели на него и молчали. Он положил топорик в сумку и хотел ее закрыть, но один из молодых людей сказал: — Просим вас, оставьте все, как есть. — Вы не имеете права ни задерживать меня, ни тем более обыскивать, — сказал он, вставая. — Мы знаем, — скромно согласился молодой человек. — Мы только убедительно просим вас оставаться на месте. Скоро сюда приедут другие люди, вы с ними и поговорите. Вид вежливых молодых людей не оставлял сомнений, что бросить все и уйти они ему не позволят, и дипломат, рассеянно поглядев в сторону шоссе, где на лугу гуляла женщина с таксой, сказал: — Мне нужно поговорить с женой. — Пожалуйста. Один из них сходил за его женой.Дипломат сказал ей, чтобы она шла к машине и ждала его там. Она была испугана, но старалась этого не показывать. Жена дипломата еще не успела достигнуть скирды, в тени которой стоял «мерседес», когда на шоссе появились две машины, шедшие на одинаковой скорости со стороны Москвы. Они свернули на луг прямо через кювет.
Всю дорогу Марии не давала покоя мысль: как-то встретятся сын с отцом? Саша знал отца по единственной фотографии, которую еще лет семь назад привез Марии по ее просьбе Павел. Мария карточку увеличила, отдала в ретушь и повесила портрет на стене в комнате сына. А получил ли Михаил карточку Саши, которую она передавала через Павла, и можно ли ему иметь ее при себе, Мария не знала. Долгие годы она по необходимости должна была скрывать от Саши правду об отце, придумывала всякие романтические истории о полной опасностей работе на Севере, но по мере того, как сын рос, делать это ей становилось все труднее. И все больше росло чувство невольной вины перед сыном. Особенно больно было, когда однажды Саша пришел со двора заплаканный и рассказал, что мальчишки, его дружки, не верят ему, говорят, что пусть он не сочиняет сказки про Север, что все это враки и никакого законного отца у него не было и нет. Мария постаралась объяснить ему, что эти недобрые мальчики только повторяют слова каких-то недобрых взрослых и не стоит обращать на них внимания. Она уверяла, что настанет день, и Саша обязательно увидит своего отца, и отец обнимет и поцелует его. И вот этот день настал, пришла эта долгожданная минута. Поезд щелкал колесами по стрелкам на подходе к Рижскому вокзалу. Саша, взявшись за поручень, привстал на приступке у окна, Мария стояла рядом, обняв его за плечи. Встречающих на перроне было мало. Мария увидела Михаила прежде, чем он увидел ее. Сердце у нее стучало часто-часто, она слышала этот стук. Во взгляде мужа, перебегающем от окна к окну, ей почудилась неуверенность и тревога — наверное, он боялся, что они не приедут, задержатся.
Потом и Михаил увидел их, замахал рукой, улыбнулся и зашагал вровень с окном. И тогда Саша вдруг закричал: — Папа! Папа! И так плотно прижался к стеклу, что нос его сплюснулся и побелел. Поезд стал. Мария, опередив неторопливых соседей по вагону, следом за Сашей быстро пробралась к выходу. Михаил схватил правой рукой Сашу, левой взял у Марии чемодан. Она обняла Михаила и сына. Они стояли и все трое плакали. Пассажиры, проходившие мимо, поглядывали на них с неким снисходительным пониманием. Но пассажиры не могли их понять, потому что не знали, какой длинный путь пройден, прежде чем обнялись эти родные друг другу люди.
ГЛАВА 28 Рассказ Светланы Суховой
Нейрохирург, сделавший Светлане Суховой операцию на черепе и затем лечивший ее, был опытным врачом. Вначале он остерегался обнадеживать Веру Сергеевну скорым и полным выздоровлением ее дочери, потому что и сам был в нем не уверен. У него имелись основания сомневаться в возможности полного восстановления некоторых функции травмированного мозга. Правда, он рассчитывал на мощные компенсационные ресурсы молодого организма, но многое представлялось ему проблематичным. Однако на третьем месяце лечения стало ясно, что окончательной поправки ждать совсем недолго, о чем он и сообщил с великим удовольствием Вере Сергеевне. В первых числах августа к Светлане вернулись зрение и слух. Через неделю она стала говорить. До неузнаваемости исхудавшая за полтора месяца, в течение которых ее питали через вены, она быстро начала набирать вес. В конце августа ей позволили встать с постели. В середине сентября Вера Сергеевна взяла дочь из клиники. Домой они дошли пешком — так захотела Светлана… Для завершения дела Кутепова недоставало лишь показаний самой потерпевшей. Майор Семенов поговорил с врачом — тот заверил, что она готова давать показания, ее здоровью это не повредит. Пригласив подполковника Орлова к себе, Семенов послал за Светланой автомашину. Они не знали, как выглядела Светлана до случившегося, но сейчас увидели высокую, стройную девушку, может быть, излишне полную для своих лет. Смотрела она уверенно. Физическая травма явно не нанесла ей травмы психической. Беседа была долгой. Светлана рассказывала, Семенов и Орлов слушали, изредка вставляя вопросы. Вот основная часть рассказа Светланы. «Весну семьдесят второго мы с Галей Нестеровой ждали с таким нетерпением, прямо дни считали, когда станет тепло. У нас уже много отличных вещей было. Конечно, можно и зимой носить, но одно дело, когда ты идешь в замшевом костюме, а поверх надето зимнее пальто, и совсем другое, когда без пальто. Тут и аксессуары играют, а их у нас тоже хватало — Пьетро все выбирал со вкусом и в самых разных стилях. Виктор Андреевич за зиму еще три раза ездил в Италию и навез нам столько — не знали, куда девать, где прятать. Пришлось мне подключить Таню Балашову, нашу, из универмага. Она одна живет, без родителей, у нее и оставить можно и переодеться. Конечно, когда прятать приходится — это сплошное дерганье, но что делать? Продавать жалко было. Мы же не спекулянтки, правда? Все-таки наши мамочки что-то почуяли. Я своей врала, честно сознаюсь. Ну, она сначала верила, что я в долги влезаю, а потом сообразила: сколько же у меня должно накопиться долгов? И кто это такой добрый нашелся — тысячами дает, а когда получать будет, неизвестно. В конце концов я сочинила историю про пожилого поклонника. Предлагает пожениться. Все подарки от него. В общем, ничего, обошлось у меня с мамочкой, она у меня добрая, а вредной так и никогда не была, не то что Галкина мама. Но, оказалось, мы с Галкой зря на Ольгу Михайловну грешили, она в данном случае вела себя с большим понятием. Мы думали, объяснять ей насчет моего поклонника и почему он подарки из-за границы присылает — все равно что лапшу на уши вешать, как Леша выражается, то есть абсолютно бесполезно, не поймет. А она все прекрасно поняла, когда Галка ей мою историю рассказала. Да, я забыла про тот перстень. Галка наплела матери, что у одной ее знакомой студентки больны родители, надо ехать лечиться на целый год, а денег нет, вот они и решили продать перстень. Ольга Михайловна за семьсот рублей покупать не хотела, говорила, что это с ее стороны будет просто грабеж. Она очень хорошо в таких вещах разбирается, почти как настоящий ювелир. Но почему-то не пришло ей в голову спросить: чего ж эти бедные родители в скупку колечко не сдадут? А вообще-то она со странностями, могла об этом просто не подумать. В общем, она сказала, честнее будет предложить хотя бы девятьсот рублей, Галке спорить ни к чему, она взяла девятьсот, Виктору Андреевичу отдали семьсот — сколько просил. Две сотни оставили себе. У нас с Лешей тогда, между прочим, опять дружба начала налаживаться, хотя он, как увидит меня в заграничном, обязательно начнет подковыривать. Я этого не люблю. Сама умею. Но у него занятно получается, ему простить можно. Ну вот, я его пригласила погулять — на те деньги, конечно, — а он мне чуть по роже не съездил. И с тех пор опять разъехались. Если по-честному, то мне тоже, как и Галке, стыдно было из-за тех двух сотен, но только пока их в сумке таскала, а когда потратила — забыла и про перстень, и про эти несчастные рубли. Ну, думаю, никого же мы не обманывали. Виктор Андреевич сам семьсот запросил, Ольга Михайловна сама на девятьсот напросилась, разницу мы оприходовали — с кого спрашивать? Не выбрасывать же, когда тебе дают. Может, я не права, не знаю, но тогда об этом не рассуждала. Меня больше другое задевало. Сейчас скажу. Вот представьте себе. Живет девушка как девушка, не хуже других. И вдруг подходит к ней красивый молодой человек, иностранец, признается в любви и на следующий день уезжает. Он ей в общем-то до лампочки, несмотря на красоту, но он вдруг начинает посылки присылать в доказательство своей любви, а в письмах пишет, что просто умирает от тоски. И вот представьте, я тоже понемногу в него влюбилась. Выходит, за тряпки и за колечки? Никуда не денешься — значит, за тряпки. Я вам честно признаюсь — так оно и было, но вы можете верить, что я себя за это презирала. Я себя иногда спрашивала: сколько же ты стоишь? А когда человека можно оценить в рублях — неважно, в тысячах или там в миллионах, — это уже не человек, а так, предмет для продажи. Я никому о своих мыслях не говорила. Галка, знаю, тоже так думала, но тоже молчала. Так иногда буркнет что-нибудь, поворчит неопределенно, а вещи брала одинаково со мной. Тут мы обе хороши, ничего не попишешь. Но Виктор Андреевич меня всегда удивлял. Как будто у него такой аппарат был — для чтения мыслей. Он, например, все время нас уверял, что от любящего человека подарки принимать не грех и что вообще в большинстве случаев мужскую любовь можно измерить подарками. Если одни слова, а раскошелиться рука дрожит — значит, никакой любви нет. Грубо, конечно, но мне казалось, что доля правды в этом есть. А это успокаивало. Вот так побесишься, побесишься, а потом посидишь с Виктором Андреевичем за рюмочкой — и успокоишься. Только один раз подозрение у меня появилось. В конце апреля я получила от Пьетро письмо по почте, на универмаг, потому что домашнего адреса я ему не давала. Письмо брошено в Москве. Это было уже после третьей посылки. Читаю и ничего не пойму. Разговор такой, будто ничего между нами нет и не было. Просто вежливое послание девушке. Даже спрашивает, не совсем ли я его забыла. И про Виктора Андреевича ни гугу. А он же вроде специального курьера между нами. И пожалуйста, о нем ни звука, даже и привет не передает. А почерк тот же… Хотя какой почерк? Так, наверное, все первоклашки пишут. А в самом конце маленькими буквами написано, что приедет в Советский Союз и не позже двадцать третьего мая будет в нашем городе. Я сдуру показала это письмо Виктору Андреевичу. И вы знаете, первый раз тогда видела его расстроенным. Еще подумала: вот как можно обидеть человека. Мы тогда сидели и разговаривали в «Пирожковой», знаете, там столики прямо около тротуара стоят, на открытом воздухе. Виктор Андреевич мне бутылку «Байкала» взял, а себе минеральной, ничего спиртного там не продают, мне просто пить захотелось. А у меня как раз чулок поехал — о стул зацепила. Чтобы петля дальше не спустилась, надо прижечь, а Виктор Андреевич не курит. Я тоже давно бросила. Ну, я его и попросила у кого-нибудь стрельнуть. Он сходил через дорогу в ларек, принес пачку сигарет и спички. Я закурила, прижгла чулок и машинально раз-другой затянулась, даже тошно стало. И надо же, тут мимо проходил Витек, парнишка из нашего двора, Лешин адъютант. Ну и, конечно, увидел меня. А он не только глазастый, но и вредный иногда бывает. Рассказал моей матери. Та в слезы, у нее глаза на мокром месте. «Опять пьешь, опять куришь, не доведут тебя до добра такие знакомства» — и так далее. В общем, после той встречи мы с Виктором Андреевичем долго не виделись. Правда, звонил и мне и Галке, но, по-моему, он и сам встречаться не очень хотел. Вроде отпуск себе взял и нам тоже дал отдохнуть. В это время я пыталась с Лешей поговорить… Нет, конечно, чтобы наладить все как раньше — об этом смешно думать. Он сильно обиделся на меня, я знала. А у меня в голове один Пьетро… Но я думала: почему мы с ним должны быть врагами? Он славный. И мы же по-настоящему дружили… В общем, я к нему первая подошла, он с ребятами около нашего парадного стоял, а я с работы возвращалась. Позвала его в сторонку, чтобы не при всех говорить, а он: «Что, Светлана Алексеевна, старички уже надоели?» А ребята ржут, довольны. Да-а, такие дела… Ну а потом — это после майских праздников было — Виктор Андреевич опять пожелал нас видеть, катал на машине и про племянника рассказывал, о котором раньше говорил. Сказал, что скоро сюда приедет дней на пять повидать дядю. Очень он его Галке нахваливал, прямо сватал. Двадцатого мая Виктор Андреевич позвонил мне вечером домой и попросил разрешения повидать меня завтра, но без Галины, одну. Сказал, есть деловой разговор. Я подумала: опять едет в Италию. Мы встретились в половине девятого, еще светло было. Он ждал меня в своей машине на улице Тургенева, возле сквера. Поехали по Московскому шоссе, он сказал, посидим, если я захочу, в ресторане «Лесной», это километров двадцать от города, вы, наверное, знаете. Но в ресторан мы не попали… Мы до «Лесного» не доехали. Виктор Андреевич свернул на какое-то другое шоссе, потом на проселок и предложил выйти погулять. Ни о каких делах до той минуты он не заикался. Вообще всю дорогу не привычно как-то молчал. И вдруг… Чего угодно ждала, только не этого. Он говорит: — Должен вам сообщить, Светланочка, мы попали в очень неприятную историю. Спрашиваю: — Кто это мы? — Вы и я, — отвечает, — и отчасти Галя и ее мама тоже. Но в основном вы и я. — Объясните, — прошу его, а у самой все внутри дрожит, нехорошо даже. Ну он объяснил. — Как вы считаете, — говорит, — кто такой Пьетро Маттинелли? Он работал здесь в качестве инженера. Это верно, он и есть инженер. Но не только. Главная его работа носит секретный характер, понимаете? Вы удивлены? Я тоже был удивлен, но несколько раньше. И был так же напуган, как напуганы сейчас вы, моя дорогая. — Чего вы от меня хотите? — спрашиваю. — Зачем Я вам нужна? — Не мне вы нужны, — сказал он. — Я только исполняю волю других. — Но при чем здесь я? Он в тот момент совсем на себя не был похож. Буквально незнакомый человек со мной разговаривал, как будто первый раз его видела. Глаза злые, усмешечка такая и даже голос другой. Говорит: — Нет, дорогая девушка, сейчас я буду вопросы задавать. Вы сколько посылок получили? Если на деньги перевести — какую сумму это составит? Не считали или все-таки считали? А тот перстенек с изумрудом — он разве семьсот рублей стоит? И почему же вы его в скупку не сдали? Себе оставили или кому-нибудь уступили? Уж не почтенной ли Ольге Михайловне? Я молчала, потому что ответ на каждый свой вопрос он сам заранее знал, это ясно. А что я могла добавить? У меня просто язык отнялся. Он дальше: — Вы девушка умная, поэтому я обращаюсь к вашему разуму и прошу понять меня правильно. Ничего страшного не произойдет, если вы будете строго следовать моим наставлениям и хранить наши новые отношения в глубокой тайне. — Какие же у нас будут отношения? — спрашиваю. Он словно облегчение почувствовал, даже рассмеялся. И объясняет: — Все останется по-прежнему, не беспокойтесь. Но вы, как только мы с вами договоримся, будете не просто девушкой Светланой, которая очень нравится Пьетро Маттинелли, но его ценной сотрудницей. А руководить вами он будет через меня. Повторяю, все это не столь трагично, как может показаться на первый взгляд. — Но что я должна делать? — спрашиваю. — Ничего особенного. Это даже нельзя назвать делом. Вы имеете большое влияние на людей, которые вас знают. Вот это мы и будем использовать. До этого момента я была как оглушенная. Что-то спрашивала его, а в голове ничего не оставалось. Чувствую, творится что-то гадкое, подлое, а умом понять не могу. Но наконец-то до меня дошло. И злая я стала. И страшно сделалось. Даже подумала: может, все это просто шутка? Вот сейчас он кашлянет в кулак — он всегда так делал, когда собирался поострить, — и скажет, что разыгрывает меня. А он говорит: — Вы, Светланочка, скоро увидите: все прежние подарки — мелочь по сравнению с тем, что вы сможете иметь, если будете меня слушаться. Мне захотелось поскорее в город, домой, к маме. Так тошно, прямо сил нет. — Едем отсюда, — прошу его. Между прочим, уже давно стемнело, и жутковатым мне показалось то место. Он говорит: — Еще минуту, мы не закончили нашу беседу. Вы должны сказать либо да, либо нет. Но во всех случаях я теперь вынужден заручиться вашим обязательством никому ни о чем не рассказывать. — Расписку вам давать, что ли? — спрашиваю. — Это ненадежно, — сказал он. — Мы придумаем более верные гарантии. А сейчас я должен вас предупредить: о нашем разговоре вы не имеете права сообщать даже Пьетро. Сам он об этом спрашивать вас, разумеется, не будет. Тут только я подумала, какую же комедию целый год разыгрывал со мной этот Пьетро. И какой же надо быть сволочью и как нас с Галкой купили. Ненавидела я себя в ту минуту лютой ненавистью, как гадину последнюю. Губы себе все искусала до крови, чтобы не разреветься. — Поедемте отсюда, — прошу его. Но он не торопится. Решил ковать железо, пока горячо. Говорит с издевочкой: — Я понимаю, у вас незавидное положение, и чувствуете вы себя скверно, но что же поделаешь? Уверяю вас, дорогая Светланочка, уже завтра вам станет значительно легче, а через неделю вы поймете, что ровным счетом ничего не произошло. Ну какая из вас шпионка? Вы же еще, в сущности, ребенок, а те маленькие услуги, о которых я вас буду просить, они же безобидны, как детский поцелуй. Я застонала от тоски, и тут он добавил: — Но если вы кому-нибудь проговоритесь — знайте: это будет стоить жизни и вам, и вашей матери, и тому, кто узнает нашу тайну. До чего же ты докатилась, думаю. Если этот старый подонок не побоялся тебе в открытую говорить такие вещи — за кого же он тебя считает? Значит, уверен, что и ты гадина, которую за красивую тряпку можно с потрохами купить. Было бы что под руками, честное слово, я бы его убила. — Мы уедем отсюда в конце концов? Или я уйду! — кричу ему. Он мне руки больно сжал и говорит: — Потише. Я вам все сказал. И не сомневайтесь, все так и случится, если вы не пожелаете держать язык за зубами. Было уже, наверное, половина двенадцатого, когда мы приехали в город. Я хотела выйти из машины у первой трамвайной остановки, но он сказал: «Подвезу к дому». Ладно, думаю, все равно. Я уже решила, что надо делать. Приду, позвоню Лешке, попрошу зайти за мной, и вместе пойдем в КГБ, от нас десять минут пешком. Успокоилась, хотя очень курить захотелось. Мы ехали к моему дому со стороны гаражей. Там и у Леши есть гараж для мотоцикла — он называет стойло. И вот, не доезжая до этого места, машина вдруг заглохла. Он сказал, кончился бензин. Я вышла, он тоже и говорит: «Я вас провожу». Я говорю, не надо, а он меня догнал и идет сбоку. Там узенький асфальт положен, вдоль забора тянется. Он спрашивает тихим голосом: — Так мы договорились? Я молчу. — Светлана, вам же хуже будет, подумайте. Не выдержав, я говорю: — Сволочь проклятая, тебе в тюрьме место. Тут, наверное, он меня и ударил…». Отправив Светлану домой, Орлов и Семенов еще посидели в кабинете. Двойственное чувство вызвал у них ее рассказ. Им не понравилась манера изложения, но дело было не в лексиконе. — Вот и спрашивай после этого: осознала или не осознала? — сказал Орлов. — Не будем уподобляться резонерам. 1965–1978
Василий Веденеев
Камера смертников
"Коллекция военных приключений"
Роман основан на реальных событиях
Глава 1
Из ультиматума советского командования 8 января 1943 года Командующему окруженной 6‑й германской армией — генерал-полковнику Паулюсу или его заместителю. …В условиях сложившейся для Вас безвыходной обстановки, во избежание напрасного кровопролития предлагаем Вам принять… условия капитуляции… При отклонении Вами нашего предложения о капитуляции предупреждаем, что войска Красной Армии и Красного Воздушного Флота будут вынуждены вести дело на уничтожение окруженных германских войск, а за их уничтожение Вы будете нести ответственность. Представитель Ставки Верховного Главного командования Красной Армии генерал-полковник артиллерии ВОРОНОВ Командующий войсками Донского фронта генерал-лейтенант Рокоссовский Отправлено 16 января 1943 года.
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ ЧЕРЧИЛЛЮ
Ваше послание от 11 января с.г. получил. Благодарю за сообщение. Операции наших войск на фронтах против немцев идут пока неплохо. Доканчиваем ликвидацию окруженной группы немецких войск под Сталинградом.
ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРА г-на УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ Г-ну СТАЛИНУ
Мы сбросили на Берлин прошлой ночью 142 тонны фугасных и 218 тонн зажигательных бомб.
17 января 1943 года. ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРА г-на УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ Г-ну СТАЛИНУ
Во время налета прошлой ночью мы сбросили на Берлин 117 тонн фугасных и 211 тонн зажигательных бомб.
18 января 1943 года. Отправлено 19 января 1948 года, ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ ЧЕРЧИЛЛЮ Благодарю за сообщение об успешной бомбардировке Берлина в ночь на 17 января. Желаю дальнейших успехов британской авиации, особенно в области бомбардировки Берлина.
Отправлено 30 января 1943 года. ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г. ЧЕРЧИЛЛЮ и ПРЕЗИДЕНТУ г. РУЗВЕЛЬТУ Ваше дружеское совместное послание получил 27 января. Благодарю за информацию о принятых в Касабланке решениях насчет операций, которые должны быть предприняты американскими и британскими вооруженными силами в течение первых девяти месяцев 1943 года. Понимая принятые Вами решения в отношении Германии как задачу ее разгрома путем открытия второго фронта в Европе в 1943 году, я был бы Вам признателен за сообщение о конкретно намеченных операциях в этой области и намеченных сроках их осуществления. Что касается Советского Союза, то я могу Вас заверить, что Вооруженные Силы СССР сделают все от них зависящее для продолжения наступления против Германии и ее союзников на советско-германском фронте. Мы думаем закончить нашу зимнюю кампанию, если обстоятельства позволят, в первой половине февраля сего года. Войска наши устали, они нуждаются в отдыхе, и едва ли им удастся продолжать наступление за пределами этого срока. Разгром под Сталинградом напоминает о неизбежной гибели Гитлера и его армии, которая испытала под Сталинградом самую большую катастрофу, какая когда-либо обрушивалась на германскую армию с тех пор, как существует Германия. Эпическая битва за Сталинград закончилась. Она означает, что гитлеровцы уже перевалили за вершину своего могущества и отныне начинается их падение, на которое они обречены. Доблестный подвиг русской армии будет жить в веках.
* * *
Зима выдалась слякотной, кляузной, часто шли дожди со снегом, а с Балтики то и дело налетал сырой ветер, гонял по небу низкие тучи, распарывавшие свои толстые серые бока об острые шпили кирх — выпадал снег и тут же таял, оставляя на раскисшей земле месиво грязи; потом слегка поджимал морозец, почва застывала, и ее припудривала колючая белая крупа, неприятно хрустевшая под подошвами сапог. Коричнево-черная земля, белые полосы не стаявшего снега и траур, объявленный по всей Германии. Траур всегда печаль — слезы по погибшим воинам рейха, тщательно скрываемая горечь неудачи, да что там неудачи, скажем прямо — катастрофы, произошедшей под Сталинградом, жуткой катастрофы, к тому же совершенно неожиданной: казалось бы, уже вышли к Волге, со дня на день ждали падения городам… И как будто после этого нечто хрустнуло в душе, тонко и неприятно: так же, как хрустит снежная крупа под подошвами… Бергер привычно придал своему лицу постное выражение и незаметно огляделся — не наблюдает ли кто за ним? Его глаза равнодушно, но цепко скользили по светлым кантам и полоскам на петлицах связистов и пехотинцев, по красным лампасам офицеров генерального штаба сухопутных войск, по черным мундирам и редким штатским костюмам из дорогой ткани. На лица Бергер старался не смотреть — зачем выдавать свой интерес? Достаточно поймать взглядом позу человека, чтобы определить, куда и на кого он смотрит. Нет, кажется, оберфюрер никого не интересовал. Глаза всех присутствующих устремлены на обтянутую коричневым френчем спину фюрера, склонившегося к окулярам стереотрубы. В длинные узкие окна бойницы спецбункера, построенного на полигоне, было прекрасно видно запорошенное снегом поле, но Гитлер имел слабое зрение, а носить очки считал недостойным вождя нации, и даже все документы специально для него печатали на машинке с крупным шрифтом, изготовленной по особому заказу рейхсканцелярии. Рядом с фюрером стоял Гиммлер, по другую сторону — группа генералов вермахта и несколько штатских. «Конструкторы», — решил Бергер. У соседнего окна устроился с биноклем в руках массивный Геринг, а неподалеку нетерпеливо переминался на своих уродливых ногах рейхсминистр пропаганды Иозеф Геббельс. Пальцы Гитлера нервно вертели колесико настройки окуляров. В бункере висела почтительная тишина, нарушаемая только отдаленным звуком танковых моторов да приглушенным, осторожным шарканьем подошв по бетонному полу — у собравшихся сильно мерзли ноги: им, в отличие от фюрера, не постелили ковра. Скосив глаза, оберфюрер поглядел на Фердинанда Порше — танкового конструктора, разработчика автомобиля «фольксваген». Инженер тискал в потной ладони скомканный носовой платок, пристально вглядываясь в фигурки суетившихся около орудий солдат. Поодаль от батареи стоял советский танк Т-34 с небрежно закрашенной звездой на башне. «Война должна быть выиграна тем оружием, которым она начата», — вспомнился Бергеру неоднократно слышанный им лозунг. Но… лозунги еще не обеспечивают безусловной победы, а любую войну действительно можно закончить тем оружием, которым она начата. Вопрос только в том, как закончить? Германия начинала войну с легкими танками Т-1 и Т-II, с двадцатитонными средними танками Т-III и Т-IV, вооруженными 37‑миллиметровой пушкой, имевшими скорость 55 километров в час и рассчитанными на блицкриг. Они оправдали себя в Европе, и фюрера стали называть «панцерфатером» — отцом танков, давшим нации грозное оружие для решающих сражений. Летом сорок первого на границе с Советами было 3 712 таких машин, но, как оказалось, они могут поразить советский танк Т-34 с расстояния не более пятисот метров, да и то только в борт или кормовую часть. Тогда Красная армия имела мало неуязвимых машин, не в пример меньше, чем сейчас. Тем летом радио день и ночь вещало о новых победах, дикторы захлебывались от восторга, а по пыльным дорогам Украины и Белоруссии ползли немецкие танки, окрашенные для устрашения противника в черный цвет. Потом их пришлось перекрашивать: слишком хорошей мишенью они оказались для русских артиллеристов, бесстрашно выкатывавших на прямую наводку свои маленькие пушки, прозванные ими «прощай, Родина», — об этом Бергер читал в донесениях. И стало появляться на фронтах все больше и больше неуязвимых советских танков. А потом русским стали поставлять танки союзники. Теперь у вермахта есть «тигры», но специалисты отмечают неповоротливость их башни — после пристрелочного выстрела немецкого танка Т-34 менял место и бил «зверя» по борту. Первая смертельная схватка этих машин произошла не так давно, в конце прошлого, сорок второго года, когда Манштейн пытался прорваться на помощь Паулюсу через выстуженные ветрами заснеженные донские степи, имея в составе своей группы сорок четыре новых танка с усиленной броней и вооружением. Но Манштейн так и не дошел. И еще одно проклятье — в Германии нет марганцевой руды, без которой невозможно выплавить броневую сталь высокой прочности, не уступающую русской. Не зря на одном из совещаний фюрер заявил, что потеря немецкими войсками Никополя, с его залежами и разработками марганцевой руды, означала бы скорый и неутешительной конец войны. А русские изо всех сил жмут и там… Из-за пригорка выполз угловатый тяжелый танк, приостановился на мгновение и выстрелил по неподвижному Т-34. Глухо ухнул по башне снаряд, звонко хлопнуло эхо танковой пушки, тут же заглушенное ревом мотора. Фюрер поднял голову от стереотрубы и вяло хлопнул в ладоши: — Браво! Стоявший рядом с Бергером группенфюрер Этнер чуть заметно улыбнулся, сдерживая радость. «Спектакль, — неприязненно покосился на него Бергер. — Кого обманываем? Себя…» Гитлер вновь приник к окулярам. «Тигр» на полигоне развернулся, часто захлопали выстрелы его пушки, в щепы разнося снарядами доски щитов мишеней в виде силуэтов русских танков. Присутствовавшие в бункере оживились. Выбрасывая из-под траков комья мерзлой грязи, бронированная машина выползла на новую позицию, направив хобот орудия на советский танк. Выстрел, градом посыпались искры от болванки, ударившей в уральскую броню, раздался рокот мотора и поплыл сизый дымок выхлопов танкового двигателя. Один из военных отошел к установленному на столике полевому телефону, снял трубку и коротко отдал приказание. — Грандиозно! — потирая руки, Геббельс повернулся к Герингу и впился в его оплывшее лицо своими маленькими глазками. — Стоило выпустить на поле несколько машин. Какая мощь! Геринг в ответ только вежливо кивнул и, не проронив ни слова, поднял бинокль. Из люка «тигра» быстро вылез экипаж и бегом направился в сторону русской бронированной машины, забрался в нее. Наклонившись к фюреру, Гиммлер что-то тихо сказал. «Радуется, — подумал Бергер. — Наконец-то он рядом с вождем. Всю жизнь мечтает войти в „аувбау“ — костяк партии, но в него входят улетевший в Англию Гесс, сам фюрер, Штрассер и Розенберг. Некоторых уже нет, но Гиммлера так и не включили в „костяк“, как и Геббельса с Герингом. И сейчас „черный Генрих“ упивается близостью к вождю, когда другие стоят от него поодаль. Все видят его рядом с фюрером, все…» Застучали пушки батареи, защелкали по броне «тигра» снаряды, не причиняя ей вреда; глаза присутствующих словно прикипели к спине Гитлера, плечи которого чуть заметно вздрагивали при каждом выстреле. В небо взлетела белая ракета, стрельба прекратилась. В наступившей тишине бухнула пушка русского танка, и все явственно увидели, как в борту «тигра» появиласъ дыра. — Что это? — досадливо выпрямился фюрер. Обернувшись, нацистский диктатор обвел глазами побледневшие лица военных. Конструктора незаметно ретировались за спины генералитета. — Я спрашиваю, что это? — щетка усов Гитлера дернулась в недовольной гримасе. Встав спиной к стереотрубе, он привычно сложил руки в низу живота, положив ладони одна на другую. — Опять? Еще недавно меня пытались уверить, что все доведено до конца, что больше не потребуется никаких доделок. Ложь?! Изо рта фюрера вместе со словами вылетали легкие облачка пара — в бункере было прохладно, несмотря на постеленный для вождя ковер и включенные переносные калориферы. В длинные окна бойницы задувал свежий ветер с полигона, принося с собой кислый запах пороховых газов и пряный свежий дух сырой земли и талого снега — запахи уже недалекой весны. — Там, — Гитлер патетически показал рукой в сторону, — доблестные солдаты великой Германии ждут нового оружия! А что я вижу здесь? Военные понуро молчали. Геринг сопел, багровея лицом и стараясь не встречаться с фюрером взглядом. Геббельс отвернулся, преувеличенно внимательно разглядывая ногти на руках. «Почему он без шинели? — неожиданно подумал Бергер, глядя на Гитлера. — Прохладно, а он ведь боится простуды». — Вы видели? — тихо спросил он. — Видели? — Да, мой фюрер! — дрожащим от волнения голосом ответил Этнер. Гитлер опустил глаза и скорбно поджал губы, беспокойно шевельнулись пальцы его руки, придерживающей полу кожаного пальто. — Генрих говорил мне о вас. Сейчас нам как никогда важно знать все секреты танковой брони русских. Надо работать, работать еще быстрее и еще лучше! — подняв глаза, фюрер поощрительно улыбнулся Этнеру. Потом снова перевел взгляд на Бергера. — За что получили крест? — За кампанию тридцать девятого года! — отрапортовал оберфюрер. — Да, да, — вяло кивнул ему Гитлер. — Работайте! — и пошел к выходу, сопровождаемый адъютантами и рейхсфюрером СС. Припадая на больную ногу, проскакал мимо Геббельс, потом важно прошествовал Геринг, следом потянулся генералитет. Выждав, пока они выйдут, выбрались из бункера и Этнер с Бергером. Кортеж фюрера уже убыл, но на площадке еще стояли машины Гиммлера и генералов. Словно в ответ на эти мысли, фюреру подали длинное черное кожаное пальто на утепленной подкладке. Небрежно накинув его на плечи, дрожащей от едва сдерживаемого гнева рукой он поправил завернувшиеся полы и, кивнув рейхсфюреру СС, пошел между почтительно расступившихся генералов к выходу из бункера. Следом заторопился Гиммлер. Догнав фюрера, он что-то шепнул ему. Тот резко остановился: — Где они? Стоявший за спиной вождя рейхсфюрер сделал знак Этнеру и Бергеру подойти ближе. Чувствуя, как становятся тяжелыми и непослушными ноги, Бергер шагнул вперед, встав рядом с группенфюрером Этнером. В лицо ему уперлись зеленоватые, как мутное бутылочное стекло, глаза Гитлера, дернулась в нервном тике его щека. Бергер знал, что у Гитлера есть двойники, которые проезжали в одинаковых автомобилях по различным маршрутам, чтобы никто не догадался, где именно поедет настоящий вождь нации. Наверное, сейчас эти авто, сопровождаемые охраной, несутся по дорогам к Берлину, взвизгивая покрышками на крутых поворотах шоссе и нигде не снижая скорости, пока не въедут в ворота рейхсканцелярии. Небо очистилось от туч, выглянуло солнце, заиграли блики на лаково-черных боках чисто вымытых машин, чередой выстроившихся на площадке перед бункером. Проезжавший мимо Бергера и Этнера автомобиль рейхсфюрера притормозил, опустилось стекло — в глубине салона бледным пятном виднелось лицо Гиммлера с поблескивавшими стеклышками пенсне. «Странно, — подумал Бергер, — руководители спецслужб двух воюющих держав носят пенсне. Только один предпочитает с овальными стеклами, а другой — с прямоугольно-квадратными. Общность характеров? Или у обоих близорукость, причем не только физическая, но и политическая?» Опять понуждают нас к гонке за сиюминутной выгодой, не видя возможностей длинной политической интриги! Что такое временный успех, успех одной военной или разведывательной операции? Разве его решает только броня? Ее секреты дело абвера, а не политической разведки. Но почему же все-таки оба носят пенсне — Гиммлер и глава советской службы безопасности? Наверное, обер-полицейские сильнейших воюющих между собой европейских держав имеют определенную общность во взглядах, являясь «душеприказчиками» подданных своих властелинов и, одновременно, зловещими тенями вождей. Не исключено, что обер-полицейские имеют тайные контакты, поскольку разведки ведут войну своими методами и вынуждены получать информацию через нейтральные страны. — Этнер! — приблизив свое лицо к открытому окну автомобиля, негромко окликнул Гиммлер. — Подойдите! Не теряйте драгоценного времени, — дождавшись, пока подчиненый приблизится, назидательно сказал он. — Дни проходят быстро. — Оберфюрер Бергер вылетит в самое ближайшее время, — отчеканил Этнер. — Не тяните, — еще раз напомнил Гиммлер, поднимая стекло. — Садитесь в мою машину, — глядя вслед автомобилю рейсфюрера, предложил Этнер. — По дороге еще раз обговорим некоторые детали операции. — Я только предупрежу своего шофера, чтобы держался за нами, — согласно кивнул Бергер. Шагая к своему автомобилю, он зло чертыхнулся сквозь зубы: еще только не хватало срочно улетать в неизвестность, оставляя здесь незавершенными свои дела. Чертов «шлепер», — вспомнил Бергер давнюю кличку Гиммлера, в молодые годы бывшего сутенером у проститутки Фриды Вагнер, которую он потом прикончил. Шлепер — это и есть сутенер, как их кличут на жаргоне. Наверное, Генрих поднабрался в свое время от продажной Фриды, и теперь так же умело изображает перед фюрером активность, как изображала пылкую страсть дешевая проститутка, отдаваясь за гроши первому встречному. Бергер отдал распоряжения водителю и не спеша направился к длинному черному лимузину Этнера. Скорее бы наступила хоть какая-то определенность в этой донельзя затянувшейся войне с русскими. Впрочем, разве не является Сталинград началом определенности, вернее — предопределенного конца?! Этот удар просто-таки потряс «тысячелетний рейх», а если за ним вскоре последуют другие подобные удары, то надолго ли у Германии хватит пороху? Усаживаясь на заднее сидение рядом с группенфюрером, Бергер неожиданно подумал, что после войны неплохо бы написать книгу о подноготной тех, с кем свела его судьба, о подноготной людей, сумевших встать во главе нации. О, это будет очень дорогая книга, особенно если воспользоваться родственными связями жены и продать рукопись за океан, американцам. В зависимости от того, кто станет победителем, точнее определится и содержание книги, ее направленность. В этом свете разговор с Этнером еще один шаг к созданию рукописи — Бергер надежно спрячет все до поры в памяти, а на память он еще никогда не жаловался.* * *
Вечером Геббельс смотрел еженедельное кинообозрение «Вохуншау». Сидя в мягком кресле темного кинозала министерства пропаганды и равнодушно следя глазами за мелькавшими на экране кадрами кинохроники, он раздумывал о том, что военные и конструкторы вновь не оправдали надежд фюрера на создание непобедимого оружия: с новым танком придется еще много повозиться! А время уходит катастрофически быстро. Если не закрыть случившуюся под Сталинградом страшную неудачу новыми успехами в летней кампании, то дух армии неизмеримо упадет и поднять его окажется не под силу всей пропагандистской машине. Дух поднимают победы, а не кинохроника — она хороша для обывателя или солдат и офицеров тех частей, которые пока не нюхали восточного фронта, не замерзали в окопах под Москвой, не бежали по обледенелым, усеянным трупами дорогам, увязая в сугробах и бросая технику, не жарились под палящим солнцем донских степей и не горели в огне Сталинградского котла. Нет, новое успешное наступление жизненно необходимо, как глоток свежего воздуха для задыхающегося от удушья в приступе жестокой астмы. Потихоньку рейхсминистр пропаганды уже начал готовиться: на радио записывали фанфары — их трубным звуком будут начинаться победные сообщения с фронта. Но пока фанфары не удовлетворяли Геббельса — не то, все время не то, не чувствуется в них торжества, мощи Германии и ее непобедимых железных солдат. Он приказал пробовать еще и еще, пока не добьются нужного звучания, от которого продирает мороз по коже, а у обывателя возникает щенячий восторг и навертываются на глаза слезы умиления, как при раздаче всеобщей государственной похлебки, призванной объединять нацию. Да, пожалуй, сегодня придется отложить поездку на киностудию и опять побывать на радио, поторопить их, заставить работать быстрее — фанфары заранее должны быть готовы к новым победам. А победы так нужны, ах, как они нужны сейчас, во время всеобщего траура! Плевать на мораль: Макиавелли не зря писал, что мораль и политика живут на разных этажах, — иначе солдат казнили бы за убийства на войне, правителей, раздающих свои земли, ставили всем в пример, услужливых сановников прямо называли рабами, а народ, поклоняющийся тирану — безумным! Кстати, о безумстве: действительно ли удастся людям Гиммлера подтолкнуть к нему противника или нет? Новые безумства в стане врага да еще во время войны — просто предел мечтаний! Надо признать, что у «черного Генриха» есть толковые исполнители, неглупые политики, тонко чувствующие остроту момента. Но это не исключает заботы о фанфарах. Поэтому стоит досмотреть хронику и отправиться на радио…* * *
Затемненный вокзал казался мрачной громадой. Крупными хлопьями падал снег, тускло мерцали синие фонари патрулей, проверяющих документы пассажиров: наст, коркой покрывший перрон, поскрипывал под сапогами торопливо пробегавших железнодорожников в черных шинелях. К составу подали паровоз, вагоны качнулись и лязгнули буферами, от чего тонко задребезжали промерзшие стекла, закрытые изнутри синей бумагой светомаскировки. Ромин поглубже засунул руки в рукава шинели — жмет морозец, даже когда снег пошел, погода мягче не стала. Потопав сапогами, он постучал ногой в дверь тамбура вагона. Через минуту она приоткрылась, выпустив клуб пара, тут же осевшего инеем на поручнях; высунулось морщинистое усатое лицо Скопина — второго проводника. — Скоро отправляемся? — пританцовывая, спросил Ромин. — Темно, а за часами лезть холодно. — Три минуты, — ответив напарник и дверь, бухнув, закрылась. Ромин вздохнул и вытащил из висевшего на брезентовом ремне чехла желтый флажок. Сейчас стукнет станционный колокол — негромко, вполголоса, — потом паровоз даст короткий гудок, и состав отправится. Пассажиров много, — казалось бы, какие поездки в военное время? Но даже на багажные полки набиваются командировочные, отпускники по ранению, бабы с мешками гнилой картошки, бледные до прозрачной синевы, укутанные в множество платков дети, инвалиды. Подув на пальцы, словно пытаясь отогреть их дыханием через перчатку, он развернул флажок и встал на подножку вагона. Вот и ударил колокол, басовито рявкнул паровоз и тихо поплыли назад заснеженный перрон с патрулями, темные московские дома, столбы потушенных фонарей. Старший патруля, стоявшего на перроне, поднял руку и крикнул: — Привет трудовому Уралу! Ромин в ответ улыбнулся и тоже помахал рукой с зажатым в озябших пальцах флажком. Сегодня низкие облака, бомбить на перегоне не будут, можно ехать спокойно. Хотя какой тут покой, если на двоих проводников чуть не половина состава: печки истопи, а угля в обрез, билеты проверь, двери проверь, чтобы не открылись, светомаскировку соблюдай, воды согрей, если удастся, конечно; при проверке документов помогай, — в общем, вертись, как белка в колесе. С удовольствием захлопнув за собой дверь тамбура, Ромин прислонился спиной к покрытой инеем стенке вагона и негнущимися пальцами развязал тесемки ушанки под подбородком: вагоны старые, дырявые, из всех щелейветер свистит, но все равно внутри теплее, чем на улице. Свернув флажок, убрал его в чехол и, пройдя коридором, открыл дверь служебного купе. — Ну, как тут? — опускаясь на полку и расстегивая шинель, спросил он у напарника. — Нормально, — буркнул тот. — Время поджимает, пора. Расписание нужно соблюдать. — Щас, только отогреюсь маленько, — Ромин зубами стянул перчатки и начал растирать покрасневшие руки. — Задубел совсем. Мерно стучали колеса, мягко оплывал огарок свечи в фонаре на столе, вагон покачивало, скрипели двери, где-то бренчало плохо привешенное ведро. — Посмотри там, — велел Ромин, доставая из-под полки большой деревянный обшарпанный чемодан. Напарник вышел, встал у двери, сворачивая цыгарку. Задымил, поглядывая вдоль пустого коридора: пассажиры угомонились. — Ну?! — поторопил Ромин. — Давай, — отозвались из коридора, и дверь купе захлопнулась. Заперев ее, Ромин достал ключ и открыл замок чемодана. Откинул крышку, снял лежавшее сверху тряпье и вытащил портативную рацию. Быстро подготовив ее к работе, он приоткрыл окно и высунул в него антенну. Сразу потянуло холодом, пламя свечи в фонаре замигало, грозя вот-вот потухнуть, оставив его в темноте. Ругнувшись, Ромин переставил фонарь, включил рацию и надел наушники. Подышав на пальцы, положил их на ключ, настроился на нужную волну и начал быстро стучать позывные: — ФМГ вызывает ДАТ… ФМГ вызывает ДАТ… — полетело в эфир.* * *
Ермаков проснулся рано, еще не было шести утра. Приподнявшись, он дотянулся до шнура светомаскировочной шторы на окне и поднял ее: молочно-белые морозные узоры на стекле, а за ними темнота. Жалобно скрипнули пружины койки под плотным телом Алексея Емельяновича, мирно тикал будильник на тумбочке — единственная вещь, которую он взял с собой из квартиры, заперев ее после отъезда жены и дочери в эвакуацию: как ему казалось, будильник привносил в служебное бытие некоторый домашний уют, напоминая о безвозвратно ушедших довоенных временах, когда он вечерами сидел дома за шахматной доской, задумчиво переставляя замысловатые резные фигурки, выточенные неизвестным мастером; стыл крепкий чай в стакане, жена слушала приемник, дочь читала. А то, бывало, нагрянут друзья-приятели, засидятся заполночь — разговоры, споры до хрипоты. Где они теперь, давние друзья? Одни на фронтах, воюют, а другие… Вставать не хотелось, и он, подтянув до подбородка жесткое солдатское одеяло, нащупал на тумбочке папиросы. Закурив, уставился невидящими глазами в темноту за окном, вспоминая давние споры. Накануне начала новой мировой войны Советский Союз добивался заключения трехстороннего военно-политического союза с Англией и Францией, должного обеспечить безопасность в Европе, защиту от угрозы фашистской агрессии — угрозы реальной, поскольку на свежей памяти был мюнхенский кризис тридцать восьмого года. В августе тридцать девятого, на заключительном этапе переговоров в Москве, СССР заявил о своей готовности выставить крупные военные силы против агрессора и предложил конкретные варианты совместных действий, однако английское посольство заранее получило инструкцию, как блокировать и окончательно сорвать переговоры. И западные политики выдали Гитлеру Польшу, вслед за Чехословакией. Вскоре вермахт вышел к советским границам. Впоследствии выяснилось, что детали сговора между Англией и Германией хотели уточнить при личной встрече Чемберлена с Герингом, который собирался прибыть на Британские острова двадцать третьего августа тридцать девятого года: уединенный аэродром в Хартфордшире готовился в строжайшей тайне принять самолет с высоким гостем, откуда тот намеревался проследовать в Чекерс, в загородную резиденцию Чемберлена. Несмотря на свои заверения о полном невмешательстве в европейские дела, не остались в стороне и американцы: отбросив в сторону дипломатические увертки и тонкости, посол США в Лондоне Кеннеди прямо говорил: «Германия должна иметь в экономических вопросах свободу рук на Востоке, а также на Юго-Востоке». Двадцатого августа министр иностранных дел Польши заявил: «Польшу с Советами не связывают никакие военные договоры, и польское правительство такой договор заключать не намеревается». А Польше Западом был уже заранее уготован терновый мученический венец: после объявления войны переброска английских войск во Францию велась крайне медленно, да и началась она только четвертого сентября, когда поляки, истекая кровью, один на один уже сражались с врагом. Десятого сентября начальник французского генерального штаба Гамелен в ответ на полный отчаяния запрос польского правительства о помощи сказал: «Больше половины наших дивизий северо-восточного театра военных действий ведут бои». Однако эти бои в действительности являлись сущей фикцией, поскольку немцы получили приказ всячески уклоняться от активных боевых действий, а французы, продвинувшись вперед на два десятка километров, потом почему-то вдруг затоптались на месте и свернули наступление. Не были подвергнуты бомбардировке и военные объекты Германии. Хитро сощурившись, английский министр авиации Вуд говорил: «Завтра вы меня попросите бомбардировать Рур, но это же частная собственность». К концу первой недели войны немцы вышли на подступы к Варшаве. Шестнадцатого сентября правительство Польши бросило свою страну и народ на произвол судьбы. Потом началась оккупация. В сороковом в Польше работал Антон Волков, установивший связь с польским антифашистом, бывшим полковником Марчевским. Интересная оказалась операция, и сложная… Докурив, Ермаков потушил папиросу и примял ее в пепельнице. Потянулся к повешенным на дужку спинки кровати наушникам — сейчас начнет работать радио, надо послушать сводку с фронтов. Но, видимо, он увлекся воспоминаниями: в наушнике звучал густой бас Максима Михайлова, исполнявшего арию Сусанина. Сразу вспомнились октябрь сорок первого, прифронтовая пустынная Москва, торжественное заседание, посвященное четырнадцатой годовщине революции, проходившее в вестибюле станции метро «Маяковская», речь Сталина, праздничный концерт с участием специально прилетевших из Куйбышева Ивана Козловского и Максима Михайлова. Тогда он тоже пел арию Сусанина. Алексей Емельянович встал, не зажигая света, натянул галифе, отгоняя остатки сна, долго плескался холодной водой около умывальника. Потом опустил маскировочную штору, зажег свет и побрился. Надев китель, вышел из комнаты отдыха в кабинет, сел к столу и, сняв трубку телефона, набрал номер. — Козлов? Доброе утро. У тебя чай горячий? Прелестно! А у меня есть сахар, консервы и хлеб. Давай, заходи с чайником, позавтракаем. Через несколько минут в кабинет вошел подполковник Козлов, осторожно держа за ручку горячий чайник. Увидев в руке Ермакова горящую папиросу, укоризненно покачал головой: — Опять натощак? — Ладно тебе, Николай Демьянович, — отмахнулся генерал, доставая кружку. — Плесни лучше горяченького. На войне, оказывается, не до болячек, заткнулась моя язва. Прихлебывая чай, он ждал, что скажет Козлов. Они спали по очереди: один отдыхал три-четыре часа, а другой в это время работал. — Новое сообщение из нейтральных стран, — помолчав, начал подполковник. — На повторный запрос ответили, что в осведомленных кругах упорно утверждают об измене в нашем высшем командном эшелоне. Отставив кружку с недопитым чаем, Ермаков непослушными пальцами расстегнул крючки на воротнике кителя, словно ему вдруг стало душно. — Имя?! — Пока неизвестно, — отвел взгляд Николай Демьянович. — Люди работают, делается все возможное для скорейшей проверки информации. — Ты понимаешь, ч т о будет, если доложат Верховному? Козлов молчал, опустив глаза и сжимая ладонями кружку с кипятком. Еще раз поглядев на него, генерал откинулся на спинку кресла и жарко ввдохнул, покрутив густо поседевшей головой: — Ну, дела!.. Сколько получено подтверждений на повторные запросы? — Два из пяти, — глухо ответил Козлов. — Два из пяти, — побарабанив пальцами по крышке стола, задумчиво повторил Ермаков. — Надо искать! Ориентируй наших людей за линией фронта. Срочно ориентировку в СМЕРШ! В управлении кадров РККА негласно проверить все личные дела высшего комсостава. Причем самым внимательнейшим образом. Перебрать до единого человека личный состав штабов, вплоть до официантки в столовой! Если он есть, этот изменник, у него должна быть оперативная связь с немцами. Иначе — грош ему цена. — Кстати, о связи, — наморщил лоб Козлов, доставая из кармана гимнастерки сложенный листок бумаги. Развернул его, поднес ближе к глазам. — Радионаблюдением зафиксирована работа германской агентурной станции с позывными ФМГ, вызывавшей радиостанцию ДАТ. Связь была установлена в девятнадцать часов сорок пять минут, и сеанс продолжался около трех минут. По пеленгаторным данным, место нахождения агентурной станции в восточном пригороде Москвы. Причем во время сеанса станция перемещалась. — Чьи позывные ДАТ? — помрачнел Ермаков. — Абвергруппа 205, начальник — обер-лейтенант Гемерлер. Район действия — Белоруссия и Польша. Ранее работа агентурной станции немцев с позывными ФМГ отмечалась несколько дней назад, но тогда пеленгаторы не успели ее засечь. — Просочились, — крякнул генерал, — передача записана? Что говорят дешифровщики? — Пока ничего, работают. — Поручи это Волкову и сам включайся, надо их немедленно найти. Ответы на повторные запросы захватил? Молодец, давай сюда. Налей мне еще чайку и иди, я потом позвоню… Когда за подполковником закрылась дверь, Алексей Емельянович увидел, что тот забыл взять консервы и хлеб. Вернуть его, отдать тушенку и сахар? Ладно, все равно сегодня еще не раз встретятся. Наверняка сейчас Николай Демьянович стянет сапоги и буквально рухнет на солдатскую койку, перехватить час-другой — видно было, как слипаются у него от усталости глаза. Пусть поспит, а потом пригласим для разговора, заодно и почаевничаем, заменяя этим обед. Ермаков придвинул поближе листки с текстом шифртелеграмм и снова пробежал глазами по их скупым строкам: неужели среди высшего начсостава действительно оказался предатель? Первое сообщение об этом поступило от разведчика, работавшего в нейтральной стране: он сообщал об измене неизвестного генерала, не указывая ни его имени, ни места службы. Спустя некоторое время об этом же сообщили из другой нейтральной страны. Ермаков тогда не стал докладывать наркому, а приказал направить повторные запросы и ориентировать разведчиков, работающих в иных странах на установление данных изменника. Из пяти посланных ориентиров повторно ответили утвердительно на две, в других ссылались на отсутствие данных. И никаких имен! Неужели действительно где-то есть призрачная фигура, связанная невидимыми нитями с немцами, но кто и где? Сейчас не докладывать о полученных сведениях уже нельзя — не доложишь сам, найдутся другие, готовые сделать это за тебя. Но как докладывать о таком члену пятерки, называемой «пятеркой по внешним делам» или «оперативным вопросам»? Эта пятерка была создана в политбюро еще до войны, и в нее вошли сам Сталин, Молотов, Маленков, Берия и Микоян. Что будет после того, как Ермаков доложит наркому? Генерал отодвинул от себя листки шифртелеграмм и потер пальцами виски — голова развалится от думок! Особенно когда представишь себе холодные глаза наркома, пристально глядящие на тебя сквозь стеклышки пенсне с плохо скрытым недоверием и холодной оценкой, словно говоря: «Промахнулся, генерал, не доглядел врага? А может?..» Вспомнился прежний нарком — Николай Иванович Ежов: в белоснежной туго накрахмаленной гимнастерке, с алыми звездами в петлицах и на рукаве, темноволосый, любивший часто улыбаться. Питерский рабочий паренек, участник штурма Зимнего, комиссар Гражданской, секретарь райкома, впоследствии выдвинутый на ответственную работу, — внешне безупречная биография и далеко не безупречные, да что там, просто преступные перед народом и государством дела. Кто знает, если бы не уничтожили тысячи командиров и генералов, был бы после этого позор финской кампании, показавший слабость армии и создавший о ней самое неблагоприятное впечатление во всем мире? И разве один Ежов в этом виноват? В тридцать седьмом судили друг друга: членом трибунала над военными, в том числе и маршалом Тухачевским, являлся и маршал Блюхер, в жизни которого был очень опасный момент в двадцатом, когда Фрунзе пригрозил опальному начдиву-51 и послал его с винтовкой в руках в цепь красноармейцев, штурмующих Турецкий вал. Теперь и Блюхера нет. Бывшего офицера гвардейского семеновского полка, маршала РККА Михаила Николаевича Тухачевского обвинили в том, что он, будучи заместителем наркома обороны Клима Ворошилова, ездил в Англию на похороны английского короля Георга V, где имел в Лондоне встречу с военным атташе Витовтом Путной, своим давним приятелем по Пятой армии. Путну после августовского процесса тридцать шестого года отозвали из Англии и взяли под стражу, обвинив в связях с троцкистами. Тухачевский снова собирался на Британские острова, чтобы присутствовать на торжествах по случаю коронации нового монарха, но ему строго указали на недопустимое и чрезмерное увлечение зарубежными вояжами и, понизив в должности, назначили командующим округом. Потом его обвинили в том, что он вместе с Троцким во время Гражданской войны затеял нездоровую возню на Юго-Западном фронте, возню с Первой конной армией, и тем самым сорвал «марш на Варшаву». Член РВС товарищ Сталин решительно пресек эти безобразия, но время уже оказалось бездарно упущено. За Тухачевским тут же закрепили кличку «командующий-неудачник». Но и этого показалось мало. Начали открыто и всюду говорить, что маршал хочет единолично присвоить славу победителя Колчака, а его, на самом-то деле, добивал не кто иной, как Генрих Христофорович Эйхе. Вытащили на свет появившуюся в январе тридцать пятого года в «Правде» статью Тухачевского «На Восточном фронте», вызвавшую новые нападки. Там Александр Александрович Самойло и Ольдерогге якобы назывались приверженцами Троцкого. Самойло после этого сидел в кабинете Клима Ворошилова и горько плакал, уверяя всех, что он никакой не троцкист, а сам Ворошилов был снят с поста наркома обороны после финской… Уборевича и Якира обвиняли в неприкрытом стремлении к карьеризму, к получению маршальских звезд, а начальника Военной академии Корка — в предумышленном умалении роли Фрунзе в обходе Врангеля через Сиваш и допущении разгрома своей армии на Польском фронте. Эйдемана обвинили в том, что пост председателя Осоавиахима он считает насмешкой над полководцем. Потом заговорили о том, что жизненные и военные пути Фельдмана пересеклись с жизненными и военными путями Тухачевского и Уборевича еще во время ликвидации антоновщины. Когда Фельдман был начальником штаба на Дальнем Востоке, Уборевич, освобождая край от интервентов, почему-то остановил свою армию в девяти верстах от Владивостока и дал японцам возможность расправиться с двумя рабочими и без помех эвакуироваться. Уже в тюрьме Уборевич пытался покончить с собой, вскрыв вены осколком стекла от очков. Очки у него тут же отобрали… После заседал трибунал, в составе: председателя — арм-военюриста Василия Васильевича Ульриха, маршалов Буденного и Блюхера, заместителя наркома Алксникса и начальника Генерального штаба маршала Шапошникова; появились статьи в центральных газетах — «Никакой пощады изменникам Родины», «Немедленная смерть шпионам» — и стихи Придворова, взявшего псевдоним Демьян Бедный: «Все эти Фельдманы, Якиры, Примаковы, все Тухачевские и Путны — подлый сброд». По Указу от первого декабря тридцать четвертого года, подписанному Калининым в день убийства Кирова, ВЦИК обязался не принимать от террористов ходатайства о помиловании, не рассматривать их, а органам НКВД вменялось в обязанность немедленно приводить приговоры в исполнение… После погибли другие, в сентябре тридцать девятого заключили непонятный договор о дружбе с нацистами, началась Финская и прошла XVII партконференция, после которой товарищу Сталину доложили: для укомплектования новых танковых соединений не хватает 12,5 тысяч средних и тяжелых танков, 43 тысячи тракторов и 300 тысяч автомобилей; катастрофически не хватает командных кадров, а новых самолетов имеется на вооружении не более 10–20 процентов, но товарищ Сталин не поверил, что немцы ему смогут навязать войну, когда он к ней еще совсем не готов. Что может произойти теперь, уже во время войны, после того как он, генерал Ермаков, доложит наркому, члену «пятерки», о поступивших из нейтральных стран данных? Кого обвинят в измене, на ком остановится холодный, пристальный взгляд спрятавшихся за стеклышками пенсне глаз? На ком из генералов, командующих армиями и фронтами? Подобные вопросы по поручению товарища Сталина курирует именно Лаврентий Павлович Берия. Ему и придется доказывать. Не полезешь же с этим к «самому». Не исключено, что пока не установленная агентурная станция немцев, выходящая в эфир с позывными ФМГ, и есть ниточка, ведущая к изменнику, ниточка его связи с противником. Но тогда это означает, что предатель здесь, в Москве?! Ермаков отхлебнул из кружки остывшего чаю и расстегнул все пуговицы на кителе — стало жарко от таких мыслей. Что могут и должны сделать он и его товарищи, чтобы немедленно выявить врага и защитить от необоснованных подозрений честных военачальников, не дать им пасть жертвой излишней подозрительности и жестокости, не позволить запятнать их имена? Да разве только в именах дело? Нельзя дать поселиться в штабах атмосфере подозрительности и страха, всеобщего недоверия — страшно воевать, не доверяя своим командирам, а позволить вновь вспыхнуть и, подобно эпидемии чумы, прокатиться по воюющей армии волне репрессий просто смерти подобно. Военная разведка просто обязана встать заслоном. Где же выход, в чем он? Проводить работу, не ставя о ней в известность руководство, уже нельзя, но нельзя и давать повод наркому подозревать в измене всех и вся. За окнами незаметно рассвело, серое морозное утро встало над городом, покрытом снегом второй военной зимы…* * *
Пулю в спину Антон получил уже перейдя границу и оказавшись среди своих: немецкий снайпер целился в левую лопатку, чтобы попасть прямо в сердце, но то ли Волков удачно повернулся в момент выстрела, то ли неожиданно дрогнула у немца рука, однако пуля вошла в спину справа. Пограничники на шинелях вынесли Антона к машине, доставили в госпиталь, где ему сделали операцию. Через пару дней, когда он пришел в себя, хирург подарил ему маленький кусочек свинца, прилетевший с той стороны границы. Волков бережно спрятал маленькую тяжелую остроносую пулю и потом, вернувшись домой, хранил ее в коробочке вместе с орденами и медалями. Правда, вернулся домой не скоро — рана долго и трудно заживала, мучили боли в спине, приходилось заново учиться сидеть, стоять, ходить… Бессонными ночами в госпитале он думал о том, что же случилось с девушкой по имени Ксения, работавшей с ним в одной группе: она бесследно пропала, так и не появившись на условном месте встречи в последний день его пребывания в оккупированном немцами польском приграничном городке. Как ее звали на самом деле, каково ее настоящее имя? Вряд ли ему когда-либо придется это узнать — для него она навсегда так и останется Ксенией. А второй разведчик, страховавший Антона, сумел уйти из сетей немецких облав и продолжал начатую товарищами работу. Все имеет свой конец и начало — раны стали заживать, Волков уже выходил гулять в парк, радовался первому снегу, красногрудым снегирям, перелетавшим с ветки на ветку, морозному солнцу, возможности спокойно разговаривать с окружающими, есть, пить, спать, не прислушиваясь к шорохам за дверью палаты — как же все-таки хорошо, когда ты жив и находишься среди своих. Новый год он встречал в Москве. Племянники, радостно визжа, висли на нем, и Антон, скрывая гримасу боли, весело кружил их по комнате. Тепло и уютно дома: тетя, хлопочущая на кухне, мама, младший брат Вовка, сестра, ее муж… С боем курантов подняли бокалы, второй тост был за возвращение и награду — новенький орден Красного Знамени, привинченный к гимнастерке Волкова. Муж сестры Иван, работавший в Наркомате иностранных дел, рассказывал о недавно прибывшем в столицу новом шведском после — Сверкере Острёме, о дуайене дипкорпуса, немецком после Шуленбурге и разговорах среди дипломатов о его симпатиях к России. — Без конца болтают о войне, — попыхивая папиросой, доверительно сообщил он Антону. — Некоторые дипломаты считают, что мы боимся Гитлера и заискиваем перед ним, готовы во всем уступать, лишь бы он не нападал. А я считаю, что капиталисты уже основательно начали драться между собой и скоро просто перебьют друг друга! — Дал бы то бог, — отделался шуткой Волков. — Я слышал, любимого Гитлером Вагнера ставят? Правда? — Правда, — сердито отмахнулся Иван, — одних дипломатов это откровенно забавляет, а других столь же откровенно раздражает. — А тебя? — Не знаю, — Иван примял в пепельнице окурок и пожал плечами. — Я мелкая сошка: чего скажут, то и делаю, но люди у нас в наркомате подавлены, неспокойны. Тебе и это могу сказать… На службе Волков нашел генерала Ермакова мрачным и очень озабоченным. Поздравив Антона с возвращением, выздоровлением и полученной наградой, Алексей Емельянович приказал принять к производству дела и готовиться к новой дальней спецкомандировке. Но помешала война. Волков с группой срочно вылетел в немецкий тыл для выполнения спецзадания и просто чудом сумел вернуться. В первые же дни пал Вильнюс, затем Минск. Враг, не считаясь с потерями, рвался к Смоленску и на Москву. Мнение товарища Сталина, что немцы при начале военных действий бросят свои основные силы на юго-восток — к украинскому хлебу, углю и нефтяным районам, — не оправдалось. Верным оказался расчет Генерального штаба РККА, заранее предупреждавшего об ударе в сердце России — на Москву. Начались воздушные налеты на столицу. Вражеские самолеты сбрасывали по шесть бомб парами, и их взрывы сотрясали город — бум-бум, бум-бум, бум-бум. К октябрю сорок первого Москва опустела, формировались дивизии народного ополчения. Потом был разгром немцев на подступах к столице, катастрофа под Харьковом и жуткое поражение в Крыму, когда герой Гражданской войны Василий Книга пытался в конном строю атаковать немецкие танки. Книгу вывезли раненым на самолете, а конница погибла. Враг прорвался к Волге, вышел на Кавказ, произошли крупные неудачи под Ленинградом. — Не было бы Харькова, не случилось бы и Сталинграда, — бросил однажды в начале сорок третьего Ермаков в доверительном разговоре с Волковым. Антон неоднократно просился на фронт, но все его рапорта неизменно оказывались на столе у генерала Ермакова. — Работай здесь, — словно припечатывал он тяжелой ладонью к столу очередной рапорт. — И в тыл к ним тебя пока не пошлю. Помни — ты военный разведчик! И Волков работал. Выезжал в командировки, выявлял заброшенных врагом агентов, готовил людей для разведки в глубоком тылу врага. Получив у Козлова материалы по выходившей в эфир немецкой агентурной станции с позывными ФМГ, Антон положил перед собой чистый лист бумаги, карандаш, закурил папиросу и начал размышлять. Его тревожило, что абвергруппа 205, радиоцентр которой вызывали для связи вражеские агенты, готовила свои «кадры» для глубокого внедрения, для ведения разведки в нашем дальнем тылу. Сколько времени враги уже находятся здесь? Ориентироваться на то, что службы радионаблюдения впервые засекли их в эфире всего несколько дней назад, нельзя — они могли молчать очень долго, ожидая своего часа и, получив условный сигнал, начать действовать, включиться в проведение спланированной немецкой разведкой операции. Какой? Каковы ее цели, направленность? Что они передают своим хозяевам? Дешифровщики пока топтались на месте, мучаясь над колоннами цифр перехваченной вражеской шифртелеграммы. Что за этими цифрами? Если враг осел достаточно давно, еще в прошлом году или в самом начале войны, то отыскать его окажется весьма сложно — он успел прижиться, приобрести необходимые документы и связи, «врасти» в обстановку, словом, стать привычно незаметным для окружающих. Иначе их давно бы уже выявили. И что означает предположение службы пеленгации о перемещении рации во время сеанса связи? Работали из двигавшегося по дороге автомобиля? Восточный пригород Москвы — это огромный Измайловский лесопарк, с его лучевыми просеками и спрятавшимися за высокими сугробами дачами, множество мелких деревень, уходящее на Горький шоссе, лесной массив, начинающийся почти сразу за Преображенским, Перово, Кусковский парк со старинной усадьбой, Люблино, Капотня. А других населенных пунктов сколько — Беседы, Мильково, Алексеево, Кишкино, Денисьево, Выхино, Косино, Плющево, Калошино… И среди всех них, как иголку в стоге сена, надо отыскать затаившуюся вражескую агентурную станцию. Когда она вновь выйдет в эфир, в какой день, в какое время и в каком месте? Если враг использует для передвижения во время передачи автомашину или повозку, то в следующий раз рация может объявиться уже совсем в другом районе, и тогда круг поиска неизмеримо расширится. Немецкие агенты тоже не дураки — они прекрасно понимают, чем и как рискуют, входя в эфир рядом с Москвой, поэтому они могут начать скакать как зайцы, стараясь бесконечно менять места, запутывая след. Перемещение рации во время сеанса говорит еще об одном — станция работает от батарей. Очень долго они храниться не могут, а это косвенно указывает на относительно недавнее присутствие здесь пособников немцев. Однако как быть, если батареи им доставили курьеры или сбросили с самолета в условном месте? И все же это еще одна нитка: батареи в конце концов сядут и агенты волей неволей будут вынуждены искать способ получать питание для рации. Появится шанс обнаружить ее точное местоположение. Но у них может иметься аккумулятор. Вот чертова загвоздка! А если попробовать зайти с другой стороны — кроме раций существуют люди, которые стучали на ключе, вызывая радиоцентр абвера. Наверное, в первую очередь необходимо тщательно проверить всех недавно прибывших в Москву в командировки и на постоянное место жительства, а также недавно вернувшихся из эвакуации. Правда, таких людей наберется немало, а потом придется еще более расширять круг проверяемых лиц, добираясь до тех, кто появился здесь с началом войны или не уехал, не оставил город в сорок первом. Надо не забыть и прибывших по демобилизации. Что ж, тогда будем подключать к поиску военкоматы и территориальные отделы милиции, естественно, полностью не раскрывая причин интереса государственной безопасности к проверяемым. Тяжелая предстоит работа, напряженная, но сделать ее необходимо в самые сжатые сроки. Одновременно подготовим и пошлем запросы за линию фронта — пусть сообщат все имеющиеся данные на тех германских агентов, которые готовились к заброске в наш глубокий тыл. Еще раз проработаем самым внимательным образом материалы по уже выявленным и задержанным немецким разведчикам. Не может такого быть, чтобы где-нибудь да не нашлось хотя бы маленькой зацепочки, потянув за которую можно вытащить на свет всю вражескую цепочку.Глава 2
Радиостанция в Барановичах передавала музыку из фильма «Голубой ангел». Красивого тембра голос пел «Лили Марлен»:* * *
Ночь выдалась морозной, ясной; на небе блестели мелкие холодные звезды, словно застывшие в невообразимой вышине колючими снежинками, снег под сапогами тонко взвизгивал, и Сушков, чувствуя, как зябко пробирается под пальто мороз, невольно прибавлял и прибавлял шаг, пытаясь согреться. От холода сильно ныла давно покалеченная нога, и он прихрамывал еще больше — от боли и от торопливости, — но ничего не мог с собой поделать. Пойдешь медленнее — меньше хромаешь, зато крепко мерзнешь, пойдешь быстрее — начинаешь согреваться, но сильнее хромаешь. Городок с наступлением темноты притих, словно стал меньше ростом, вжавшись своими домами глубже в сугробы, как будто желая зарыться в них, сделаться совсем незаметным, потерянным и забытым всеми на страшной и проклятой войне. Да разве забудут про тебя в лихое времечко, дадут жить и дышать спокойно, пусть даже с голодным брюхом? Прохромав мимо громады костела, Сушков отметил, что в домике ксендза тусклым красноватым светом светилось окошко, закрытое изнутри занавесками; не спит пан ксендз, занят какими-то делами. Впрочем, в других домах тоже не спали: рано еще, всего девять вечера, а темнота на улицах, как в преисподней. И луны почти не видно, только холодные звезды да белые саваны сугробов на улицах. Свернув за угол узорной ограды костела, переводчик пошел прямо по проезжей части улицы — немцы в такое время обычно не ездят, а местным положено сидеть по домам: комендантский час. Опять же там, где тротуарчики, наросло много льда — недавно случилась оттепель, — а куда хромому на лед? Лучше уж так, прямо по дороге. Из переулка вышел патруль комендатуры. Старший патруля взмахом руки подозвал Сушкова к себе. Осветив его лицо фонарем и узнав переводчика, попросил у него закурить. «Экономит свой, сволочь, — подумал Дмитрий Степанович, стягивая с руки перчатку и доставая пачку сигарет. — И тут норовят на чужом проехаться». Подошли стоявшие сзади солдаты, тоже протянули озябшие руки к раскрытой пачке. Сушков, с любезной улыбкой на лице, позволил им вытянуть по паре сигарет. Вместо благодарности старший патруля похлопал его по плечу, и немцы, съежившись от холода, побрели дальше. Чертыхнувшись про себя — надо же, шесть сигарет утягали, а это те же деньги в оккупации, — переводчик захромал к старым торговым рядам на базарной площади. Если бы в патруле были полицаи, они не позволили себе такого, а для немцев он, если поблизости нет его шефа, является существом низшего порядка. Перебравшись через наметенные ветром сугробы на площади, Сушков нырнул в узкий переулочек, застроенный ветхими домишками с низкими подслеповатыми окошками, покрытыми слоем наледи. Прижавшись к закрытым воротам одного из дворов, он затаился, выжидая — не появится ли кто, бредущий следом за ним? Стоял, терпеливо снося стужу, стараясь не переступать ногами, чтобы не скрипеть снегом, и, подняв клапан треуха, пытался уловить далеко разносящийся в морозной тишине звук чужих шагов. Нет, вроде никого, можно идти дальше. Переулочек вывел на параллельную улицу — такую же темную, заснеженную. По узкой тропочке, протоптанной между заборами, Сушков пробрался на зады домов, снова немного постоял, чутко прислушиваясь и всматриваясь в темноту, потом захромал мимо колодца к крыльцу одного из домиков. Постучал. — Кого Господь послал? — донесся через несколько минут из-за двери женский голос. — Михеевна? Открывай, это я! — притоптывая ногами на морозе, поторопил Сушков. — За валенками пришел. Дверь открылась, и его впустили. Пройдя следом за пожилой, закутанной в большой клетчатый платок женщиной через сенцы, переводчик оказался в освещенной самодельной лампой комнате. — Слава Иcycy Христу! — по местному обычаю поздоровался с ним сидевший за столом рыжеватый мужчина и кивнул на табурет. — Садись, стягивай одежу и сапоги, грейся. Михеевна! Подай человеку валенки с печи, небось ноги задубели. Сушков размотал шарф, снял пальто, сел на табурет и с трудом стянул с ног сапоги. Потом с удовольствием сунул ноги в поданые Михеевной теплые валенки с обрезанными голенищами. — Возьми там, во внутреннем кармане пальто, — велел он старухе. — Принес вам кой-чего. — Спаси Христос, — та забрала сверток и исчезла. Чувствуя, как разливается по телу тепло и перестает ныть больная нога, как отмякает он после мороза, переводчик закурил, угостив сигаретой хозяина. Помолчали. — Прилетел сегодня, — наконец сообщил Сушков. — Важный, высокого роста, худощавый, волосы редкие, с сединой. Наверное, не очень хорошо видит: когда на меня поглядел, щурился. Звания не знаю: он был в кожаном пальто с меховым воротником, без погон, но фуражка черная, эсэсовская. Либо генерал, либо полковник, не меньше. Уж больно они перед его приездом суетились. Жить, как я понял, будет в замке. Да, с ним еще два эсэсовца приехали, я видел в окно, как они из машины выходили, а потом меня из приемной выгнали. — Та-а-а-к, — протянул хозяин. — Гостек дорогой пожаловал. А зачем? Чего они говорили, слышал? — Нет, — отрицательно мотнул головой Дмитрий Степанович, — не удалось. Потолкался внизу, но наша охрана сама толком ничего не знает. Устал я, сил просто нет, — пожаловался он, жадно досасывая окурок сигареты. — Все время как на иголках. Шеф без конца проверяет, разговоры заводит какие-то скользкие. Примяв окурок в заменявшем пепельницу глиняном черепке, Сушков тяжело вздохнул: не силен он в риторике, а то бы в жутких красках описал свое состояние — ни на минуту не отпускающий, сосущий под ложечкой страх, бессонные ночи, когда вздрагиваешь от каждого звука и все время чудится, что за тобой пришли. Второй год тянется этот кошмар, с зимы сорок первого. В оккупации и так несладко, а тут еще работаешь на немцев, да связан с лесом. Добро бы еще никогда не видел, как в фельд-гестапо выбивают из задержанных показания, с хрустом ломая пальцы, загоняя иглы под ногти, отливая потерявших сознание водой из ведра, а когда такое видишь, поневоле начнешь за себя бояться — немцы совсем не дураки, имеют опытных полицейских, гораздых на разные выдумки, цепких, приученных работать не за страх, а за совесть. Да, у них тоже своя совесть, свои идеалы, свои понятия обо всем происходящем, свой кодекс чести. Когда он однажды сказал об этом сидящему напротив него рыжеватому человеку, тот только усмехнулся и начал объяснять про фашизм и классовую борьбу. Но какое дело Сушкову до классовой борьбы, когда он сам боролся не на жизнь, а на смерть, боролся за себя, за Россию? Зачем ему читать политграмоту, разве он слепой и не видит, что творит враг на его земле? Не видел бы, не понимал бы, не стал бы связываться с партизанами, а просто донес немцам, когда с ним установили связь. Kтo этот рыжеватый мужчина? Уже почти год он принимает у себя переводчика, но они так и не стали ни друзьями, ни даже приятелями — вместе делали общее опасное дело, уважительно относились друг к другу, и все. Иногда Сушков думал, что рыжеватый Прокоп — так звали хозяина, — оставленный здесь при отступлении чекист, а может быть, такой же, как он сам, человек, случайно, волею военного времени увязший в хитросплетениях подпольной работы, не разбирающий, кто ты и что ты. Просто пришло время выбрать, по какую сторону встать, и они оказались рядом, а могли оказаться и с разных сторон. Часто, отправляясь по распоряжению своего шефа в особняк на Почтовую, переводчик боялся увидеть на очередном допросе рыжего Прокопа, сидящего со скованными руками перед следователем гестапо: шеф иногда любил оказывать любезность людям из этого ведомства, предоставляя им своего переводчика, и каждый раз, шагая к уютному особнячку, Сушков потел от страха, с трудом переставлял ноги — вдруг его заманили в ловушку? Вдруг немцам уже все известно про него? А потом наступала тошнотворная слабость и хотелось напиться в лоскуты, чтобы забыть мучительные кошмары и проклятый, не дающий покоя, страх. Неужели Прокоп не понимает, как устаешь от такой жизни, от вечного раздвоения, подслушиваний, подглядываний, запоминания текстов переводимых документов? Устаешь чувствовать на себе иронично-изучающий взгляд шефа — Конрада фон Бютцова, — неизменно ровного в общении и приветливого, но иногда вдруг поглядывающего на своего переводчика глазами сытого кота, еще вдоволь не наигравшегося с пойманной мышью. Сушков просто кожей чувствовал этот взгляд, но ни разу не сумел поймать выражение глаз шефа: стоило только обернуться, как встречаешь лениво-доброжелательную улыбку. И эти его «доверительные» разговоры о жизни, о прошлом, о роли человека, «маленького человека», на большой войне… Поневоле о многом задумаешься. Когда он, не в силах более терпеть, жаловался Прокопу, тот лишь досадливо отмахивался — нервы, мол, крайнее напряжение сил, а даром ничего не проходит. Надо держать себя в руках и делать дело, а страшно всем: только идиоты не ведают сомнений и страхов. И обещал вскорости помочь уйти в лес, вот еще немножко — и все. Раз за разом, приходя к Прокопу в его старенький домишко, где он квартировал у Михеевны, Сушков надеялся услышать долгожданные слова, что — конец, можно уходить, но появлялись неотложные дела, партизанскую разведку интересовали новые и новые сведения, и уход в лес опять откладывался. Теперь снова придется ждать — наверняка последует задание узнать, кто прилетел и зачем. — Работа у него такая, — криво усмехнулся Прокоп. — Не хотел я тебе, Дмитрий Степанович, до времени говорить, но надо. Узнали мы, чем твой шеф занимается. В СД он служит. Понял? — А как же лесоразработки, рабочая сила? — побледневшими губами прошелестел Сушков. Боже, с кем же рядом он провел почти год! То-то так неспокойно на сердце в последнее время — чувствовал, значит, что все не так просто. — Он же тут по снабжению. А госпиталь? — Для отвода глаз, — объяснил хозяин явки. — Ловкие, дьяволы, умеют туману напускать, концы в воду прятать. Вишь, ты с ними сколько работаешь, а ни о чем не догадался. «Догадывался, — хотел возразить переводчик. — Тебе сколько раз толковал, а ты отмахивался от моих подозрений: нервы, мол, всем страшно». Но он промолчал, понуро опустив поседевшую голову. — Сам посуди, — хрустнул пальцами Прокоп, — станут они из Берлина важную шишку присылать незнамо к кому? Значит, твой Бютцов тут какие-то интриги плел втихую, а теперь его либо инспектировать приехали, либо еще чего. А вот чего? И кто приехал? Узнать надо — кто и зачем. Он встал, подошел к печи, потрогал ладонью чайник. Достал две кружки, поставил их на стол. — Давай, Дмитрий Степаныч, чайку соорудим. Кипяток знатный, а заварка из брусничных листьев с травками, организму польза, да и с морозу хорошо. — Налив чай в кружки, Прокоп опять уселся за стол, подпер голову кулаком и задумчиво сказал: — Кабы раньше у нас связь была со своими, давно бы про твоего хозяина узнали. Вот ведь, болячка, — хлопнул он ладонью по столу, — ведь мы его подстрелить хотели, когда он по лесозаготовкам шастал! Однако сберегли, чтобы на тебя подозрения не пало, а кабы раньше знать, так расстарались бы и уволокли живьем в лес. Ну, да чего уж… Теперь на тебя надежда. — Я попробую, — прихлебывая горький напиток, пообещал Сушков. — Только сейчас, думаю, работать станет сложнее. — Это да, — согласился хозяин явки. — Валенки тебе впору? Забирай. Не новые, конечно, подшитые, зато завоеватели не позарятся… Домой переводчик шел уже в валенках, неся сапоги под мышкой. Так же холодно мерцали звезды в темном небе, поскрипывал снег, поднявшийся студеный ветер гнал легкую колючую поземку, наметая на дороге небольшие сугробы и разбойно посвистывая в ветвях голых деревьев, словно грозя неведомому путнику, заплутавшему в ночи.* * *
К станции назначения поезд подходил утром. Ромин продышал в замерзшем окне дырочку и приник к ней глазом, вглядываясь в медленно проплывавшие мимо закопченные пакгаузы, длинные ряды разбитых платформ на соседних путях, высокие, с одной стороны словно зализанные ветрами сугробы с торчащими из них темными свечами столбов телеграфной связи. В коридоре вагона уже суетились пассажиры, противно хныкал чей-то ребенок, беззлобно переругивались два инвалида, поминая матерей Гитлера и Муссолини. Напарник ушел — его очередь вылезать на мороз с флажками в руке, — а Ромин, наслаждаясь теплом, прикидывал: как сегодня пройдет встреча с нужным человеком? Вдруг тот запоздает, и куда тогда деваться? Вон какое солнце светит за окнами вагона — красное, мохнатое, в ореоле морозной дымки. Прижало, наверное, стужей, никак не меньше минус двадцати, а в дохлой железнодорожной шинельке не очень-то попрыгаешь на улице, да и обувка тоже не для таких морозов, как на Урале. Если связной запоздает или не придет — беда. Домой к нему заявляться нельзя, а вечером поезд уйдет обратно, и тогда новая встреча состоится не раньше чем через неделю. За это время чего только не передумаешь, каких снов не перевидишь — начнет глодать тебя червь сомнений: отчего не пришел человек в условленное время, что с ним случилось, вдруг взяли? Нет, такие мысли лучше гнать от себя подальше, не то так нервы измотаешь, что, как последняя пьянь, не сможешь спокойно ложку ко рту поднести, всю похлебку по дороге расплескаешь. А ведь еще работать надо, обязанности справлять, разговаривать с разными людьми, улыбаться им, шутить, интересоваться положением на фронтах и делать вид, что радуешься успехам и огорчен неудачами, хотя все совсем наоборот. Влез вроде бы в чужую шкуру, приросла она к тебе, стала родной — нигде не жмет, не давит, а вот поди же, лишь стоит задуматься и поволноваться, как вроде отходит она от кожи, эта чужая шкура-личина, и видно тебя самого — голенького, не защищенного, и мысль ужасная бродит: вдруг заметит кто и, как в той сказочке, начнет тыкать пальцем и во все горло орать: «Голый!» А на крик сбегутся… Хотя зачем крик, для НКВД достаточно слабого шепота. Противно так жить, когда все вокруг чужие — и русские, и немцы, оставшиеся за линией фронта. И никто не помилует, не захочет понять, простить, пожалеть. А ведь бывает: слабнет человек, хочется ему тепла, участия, поплакаться кому-нибудь в жилетку, но некому слово сказать. Даже своему напарнику Ромин полностью не доверял и подозревал, что тот приставлен за ним смотреть — как бы не переметнулся на другую сторону. «Правильно, — горько усмехнулся он, отодвигаясь от окна, — предатель, он для всех предатель. Если продал одних, то продашь и других, вопрос только в цене, а она известна: собственная жизнь. Ради нее готов на все, лишь бы оставили…» Прислушавшись к голосам за тонкой перегородкой служебного купе, Ромин нагнулся, проверил, хорошо ли спрятан под полкой ящик с рацией. Убедившись, что все нормально, полез наверх, к багажной полке, стянул с нее свой мешок, развязал. Порывшись в нем, вытащил пистолет, передернув затвор, спрятал оружие под телогрейкой и надел сверху шинель. Застегнувшись, попробовал достать оружие и чертыхнулся — быстро вытащить пистолет никак не удавалось. Пришлось переложить его в карман шинели. Обычно он избегал носить оружие, но тут чего-то дурные мысли набежали, душа с места стронулась, а пистолет как будто придавал спокойствия и уверенности. Правда, если пустишь его в ход, то уже не останется никаких путей к отступлению, ну да чего уж… Поезд замедлил ход и остановился, громче загалдели пассажиры в коридоре, загремели поклажей, хлопнула дверь тамбура, по ногам потянуло сырым холодом. Дождавшись, пока все стихнет, Ромин вышел из купе. Напарник выметал мусор. Его усатое лицо покраснело, он часто шмыгал носом и зло матерился сквозь зубы — убирать предстояло еще несколько вагонов. — Я в город, — проходя мимо, бросил Ромин. Он спрыгнул на перрон и быстро пошел к вокзальному зданию; мороз обжигал лицо, ветер забивал дыхание, и пришлось поднять воротник шинели, спрятав в него нос. Ромин вышел на привокзальную площадь и смело углубился в переулки. Через несколько минут впереди показался рынок. Торговали вяло: продавцы отчаянно мерзли, покупатели торопливо перебегали между рядами, грустно поглядывая на выставленные для продажи картины, лампы, подвенечные платья и самодельные зажигалки. Цена высока, поскольку хлеб без карточек дорог, но зато на продукты или табак можно выменять практически любую вещь, а если предложишь еще и бутылку спиртного, тем более. Бодро сделав круг по рынку, Ромин заметил топтавшегося около одной из немолодых торговок человека в замасленном ватнике и больших серых валенках с самодельными галошами из автомобильных покрышек. Сердце радостно екнуло — пришел! Осторожно оглядевшись по сторонам — нет ли чего подозрительного, не проявляет ли кто из посетителей рынка повышенного интереса к человеку в ватнике, — Ромин подошел ближе и тронул его за рукав: — Прикурить не дадите? Тот достал из кармана спички — деревянный гребешок, военное производство, — отломил одну и протянул Ромину. — На! Чиркнуть нечем. Табачку не найдется? Хотя бы на одну закруточку? — Холодно здесь. Отойдем, насыплю. Они пошли к выходу с рынка. По дороге Ромин несколько раз оглянулся, но на них никто не обратил внимания. Несколько успокоившись, он завел связного в первое попавшееся парадное старого дома. Достал пачку махорки, сунул ему в руки. — Держи, а то еще увидит кто. Принес? Давай скорее. — Да, — прижав к груди пачку махры, человек в ватнике подал Ромину туго свернутую бумажку. — Тут пробы воды, шлака и данные о присадках. Когда будете в следующий раз? — Через неделю, — Ромин спрятал бумажку и выглянул из подъезда: улица была пуста. — Лучше приходите на вокзал. Там у поездов народу больше, особенно когда отправление или состав подают. На рынке стало неудобно встречаться. Сможете? — Постараюсь, — засовывая пачку табака в карман брюк, ответил связной. — К следующему разу добуду анализы проб металла. Денег привезите. — Ладно. Все, расходимся. Ромин первым выскочил на улицу и шустро пошел к вокзалу. Немного подождав, вышел и человек в ватнике. Поглядев вслед уходящему железнодорожнику, он направился в сторону заводов и вскоре затерялся среди домишек окраины.* * *
Профессор жил на Садовом кольце, недалеко от прежней Сухаревки, и Волков решил отправиться к нему пешком: какой уж тут путь — пройтись до Сретенки, а там переулками. Выйдя из подъезда, он минутку постоял, полной грудью вдыхая свежий морозный воздух. После прокуренных кабинетов на улице слегка закружилась голова, возникло шальное желание сделать приличный крюк через улицу Кирова и Бульварное кольцо — подышать, размяться, проветрить голову от постоянного недосыпания казарменного положения. Дома он бывал редко, раз в две-три недели — взять смену белья, помыться, немного отоспаться, если позволяли дела и начальство. Родные уехали в эвакуацию, квартира стояла пустая и пыльная, с нежилым сырым запахом. Антон вынимал из почтового ящика редкие письма, поднимался к себе, ставил на плитку чайник и нетерпеливо надрывал конверты, желая скорее прочесть написанные матерью строчки — как они там? Можно считать, его родным повезло: муж сестры Иван забрал их с собой при эвакуации дипломатического корпуса, а позже Антон переслал им свой офицерский аттестат. Но как редко удавалось зайти в свою квартиру!.. Опустив руку в карман шинели, Волков нащупал ключи от дома и, грустно улыбнувшись, зашагал мимо клуба имени Дзержинского к Садовому кольцу. Снег на улицах начал немного оседать, потерял свою белизну, потемнел и сделался жестким, а в воздухе явственно пахло весной — пусть еще далекой, но неизбежно должной прийти второй военной весной. Какой она будет? Конца войны пока не видно, довоенные заверения о том, что будем воевать малой кровью и на чужой территории, вспоминать теперь не принято и, более того, просто опасно. Накрепко забыт и прежний громкий лозунг: «Через неделю Варшава, через две недели — Берлин». Нет, в Берлин мы, конечно, придем, но когда? И сколько еще эта дорога потребует жертв на фронте и в тылу? Помнится, в начале войны в своих речах, посвященных двадцать четвертой годовщине Великого Октября, произнесенных на военных парадах в Воронеже и Куйбышеве, маршалы Тимошенко и Ворошилов ни словом не обмолвились ни о потерях, ни о прежних лозунгах. Товарищ Сталин, выступая с докладом на совместном торжественном заседании Московского Совета депутатов трудящихся с партийными и общественными организациями города Москвы шестого ноября сорок первого года, сказал, что за первые четыре месяца войны мы потеряли убитыми триста пятьдесят тысяч и пропавшими без вести триста семьдесят восемь тысяч человек, а раненых имеем миллион двадцать тысяч. За этот же период враг якобы потерял убитыми, ранеными и пленными более четырех с половиной миллионов человек. «Не может быть сомнений, — категорично заявил председатель Государственного Комитета обороны товарищ Сталин, — что в результате четырех месяцев войны Германия, людские резервы которой уже иссякают, оказалась более ослабленной, чем Советский Союз, резервы которого только теперь разворачиваются в полном объеме». Антон невольно поежился. Резервы, конечно, разворачивались, но считать Германию ослабленной было, мягко говоря, несколько преждевременно. Да, об этом нельзя говорить, но думать ему никто запретить не может — думать, сопоставлять и анализировать. В сорок втором немцы опять перешли в наступление и нанесли серьезные удары, да и Сталинград потребовал от страны предельного напряжения всех сил. Одиннадцатого декабря сорок первого, выступая в Рейхстаге, Гитлер тоже подводил некоторые итоги первых месяцев войны, огласив цифры потерь германской армии. По данным немецких штабов, с двадцать второго июня по одиннадцатое декабря германская армия потеряла убитыми около ста шестидесяти трех тысяч человек, ранеными — более пятисот семидесяти тысяч, пропавшими без вести — более тридцати трех тысяч. Всего: семьсот шестьдесят семь тысяч четыреста пятнадцать человек. Была названа и цифра общего числа русских пленных — три миллиона восемьсот шесть тысяч человек. Совинформбюро тут же опровергло эти цифры, указав, что за пять месяцев войны мы потеряли без вести пропавшими и пленными не более пятисот двадцати тысяч бойцов и командиров. Конечно, каждая из воюющих сторон стремилась преувеличивать потери противника и преуменьшить свои, но огромная разница в данных невольно заставляла задуматься. И еще — известная нота народного комиссара иностранных дел товарища Молотова «О возмутительных зверствах германских властей в отношении советских военнопленных», направленная двадцать пятого ноября сорок первого года всем послам и посланникам стран, с которыми СССР имел дипломатические отношения. Ведь не просто так она родилась? Удивительно, что сотворил фюрер с трудолюбивой, музыкальной нацией за какой-то десяток лет. Или это все подспудно зрело в тайниках душ бюргеров и буршей, юнкеров и офицеров, лавочников и ремесленников? Работая за рубежом, Волков не раз слышал речи Гитлера. Ему не нужно было переводчика — прекрасно владея немецким, он с содроганием слушал, как динамик доносил до него голос «вождя»: «Мы должны остерегаться мысли, сознания, и должны подчиниться только нашим инстинктам. Вернемся к детству, станем снова наивными. Нас предают анафеме, как врагов мысли. Ну что ж, мы ими и являемся. Я благодарю судьбу за то, что она лишила меня научного образования. Я себя чувствую хорошо… Мы живем в конце эпохи разума. Суверенитет мысли является патологической деградацией нормальной жизни. Сознание — это еврейское изобретение, это то же самое, что обрезание, калечение человека… Ни в области морали, ни в области науки правды не существует. Только в экзальтации чувств можно приблизиться к тайне мира». Бедная Германия, давшая миру столько гениев! Но более ли счастлива судьба России? Взять хотя бы тех же прославленных военачальников. С декабря сорок первого прошло больше года, маршалы Ворошилов и Тимошенко успели показать себя на фронтах, и не та у них теперь слава, о которой раньше пели, что-то не нашла она их под Ленинградом и Смоленском, под Москвой и Сталинградом. Сейчас потери обеих сторон значительно увеличились, напряженность на фронтах постоянно неизмеримо возрастает, каждый новый день войны требует массы продовольствия, техники, боеприпасов, людских резервов, вооружения. А тут еще засела занозой около Москвы вражеская агентурная станция. Почему генерал Ермаков не передал материалы по ней в территориальные органы государственной безопасности, а поручил заниматься этим делом ему, майору Волкову? Что скрываетея за до поры не расшифрованными колонками цифр посланного за линию фронта сообщения немецких агентов, какая тайна? Видимо, у генерала есть на то веские причины, о которых Антону пока неизвестно, но станцию надо как можно быстрее обнаружить и узнать, о чем она передает, торопливо выстукивая в эфир шифровки. Кому — уже известно, но о чем, от кого получены передаваемые сведения? Место, откуда велась передача, тухлое — в сельских пригородах трудно обнаружить и взять вражеских агентов; деревенские усадьбы под Москвой густо застроены, там дровяные сараи, подвалы, погреба, заваленные старым скарбом чердаки, многие дома и дачи давно пустуют. Милиция и военкоматы уже ориентированы, работают, ищут, но надо скорее, скорее! Специалисты по дешифровке только разводят руками — ничего не получается. Генерал предложил привлечь к работе знакомого профессора математики, уже несколько раз оказывавшего помощь в разгадывании подобных ребусов — и вот Антон шагает к нему домой, положив в карман гимнастерки листочек с колонками цифр. Что-то скажет ему профессор? На перекрестке регулировала движение девушка-милиционер. Из-под форменной шапки-ушанки выбилась светлая прядь волос, лицо на ветру раскраснелось, брови сердито нахмурены. «Совсем еще девчонка, — подумал Волков. — А тоже, служит. Все война переломала, но привыкнуть к этому трудно. Умом вроде бы понимаешь, а сердце о своем говорит. Потом, когда кончится лихое время, станет трудно поверить, что все уже позади. Если, конечно, удастся дожить до такого светлого дня…» Посмотрев на огромный дом, стоявший за спиной молоденькой регулировщицы, он вдруг вспомнил, как осенью сорок первого решили вопрос о создании внутреннего кольца обороны города и начали распределять между сотрудниками управления огневые точки в домах на Садовом кольце — толстостенных, с узкими, похожими на бойницы, окнами. Одному из оперуполномоченных из соседнего отдела, по горькой иронии судьбы, досталась, в качестве огневой точки, его же собственная квартира. А Москва готовилась к эвакуации и эвакуировалась, даже товарищ Сталин, как шепотком поговаривали, собирался уехать, но в самый последний момент передумал и остался. Отыскав нужный ему подъезд, Волков поднялся на четвертый этаж — лифт не работал, — и постучал в высокую, обитую черной клеенкой дверь. Профессор оказался высоким бледным человеком немногим старше Волкова — коротко остриженный, с тонкой шеей, замотанной теплым шарфом, в накинутом на плечи большом клетчатом платке, он приоткрыв дверь и настороженно оглядел стоявшего на площадке Антона. — Вы от Алексея Емельяновича? Звякнула скинутая цепочка, и Волкова впустили в полутемную прихожую. — Проходите в комнаты, я сейчас. Шинель можете повесить сюда, — запирая дверь за гостем, хозяин показал на старомодную круглую вешалку с подставкой для зонтов и тростей. Антон разделся и прошел в комнату, заставленную старой темной мебелью: высокие книжные шкафы, двухтумбовый письменный стол, заваленный бумагами; в углу — небольшой одинокий круглый столик под вязаной скатертью и «вольтеровские» кресла. За дверью прятался сервант с зеленоватыми стеклами в частых металлических переплетах, а на полу лежала облезлая медвежья шкура. Морда зверя злобно скалилась на каждого входившего, свирепо выпучив зеленовато-коричневые фарфоровые глаза. — Подарок отца, в экспедиции убил, — объяснил профессор, входя в комнату следом за гостем. — Сейчас чайничек закипит, поболтаем, почаевничаем. Вас как величать прикажете? Антон Иванович? Очхор, как писали студентам в зачетках, а я — Игорь Иванович. Ну, рассказывайте, какие новости на войне? Вы, наверное, лучше нашего брата-обывателя осведомлены? Садитесь вот тут, здесь удобнее. Если хотите, курите, пепельница справа. Он устроился в кресле напротив и, плотнее закутавшись в свой плед, с извиняющейся улыбкой заметил: — Мерзну, топят плохо, а у меня болячек, как у Жучки блох. Даже в ополчение не взяли. Вот и сижу тут, пишу, лекции читаю. Вы принесли это? — Да, — Волков достал листок бумаги с колонками цифр и подал хозяину. — Интересно, — пробормотал тот, поднеся шифровку ближе к глазам. Антон заметил, как слегка подрагивают тонкие нервные пальцы Игоря Ивановича. — Германские шифры принципиально отличаются от наших, — откладывая листок, тоном лектора сообщил профессор. — Вы знаете, на каком языке эти циферки — на русском или немецком? Я имею в виду первоначальный текст сообщения? Волков в ответ только развел руками и извиняюще улыбнулся. — Понятно, — протянул Игорь Иванович. — Ладно, попробуем, поколдуем. Вообще-то, я специалист в другой области, но это, знаете ли, хобби, так сказать, конек, увлечение. Кстати, скажите мне, штатскому, почему ввели погоны? — Традиции русской армии. — Да, да, — покивал хозяин, — и враг опять тот же, и форма удивительно напоминает старую, царскую, только фуражки другие. Не находите? — Плохо помню, — улыбнулся Антон. — Может, я пойду? — Что вы, что вы, — вскочил Игорь Иванович, — без чая ни в коем случае не отпущу. Скучно бывает, — пожаловался он, расставляя на столе чашки, вазочку с тоненькими черными сухариками и голубое блюдце с двумя кусками пиленого сахара. — Вот, чем могу, не откажите ради бога. — Неудобно, право, — засмущался Волков. Рядом с ним профессор казался подростком, неимоверно вытянувшимся вверх, но не нагулявшем на костях ни жира, ни мяса. «Объедать только его, — подумал Антон, — знал бы, прихватил чего с собой, на будущее учту». — Мои уехали, бедую один, — наливая чай, по-свойски рассказывал хозяин. — Хорошо, соседка заходит, помогает. С Алексеем Емельяновичем мы соседями по даче были, дружили. Как его семья, нормально? Вот и хорошо. Пейте, чай, настоящий, осталось немного, иногда балуюсь. «Как он тут один справляется? — размышлял Волков, беря чашку. — Наверняка к быту не приспособлен, не знает, как толком карточки отоварить, чего сварить, а надо еще стирать, убираться, работать. И вид у него какой-то шалый, глаза словно внутрь себя смотрят, а не на собеседника. Смотрят, удивляются увиденному внутри, не в силах поверить». — На фронте были? — прихлебывая из чашки, поинтересовался Игорь Иванович и, не дожидаясь ответа, продолжил. — А я, как мальчишка, сбегал. Честное слово. В ополчение не взяли, так я просто увязался за ними. Страшно, танки немецкие, взрывы. Мне всю жизнь не везет: в первом же бою контузило и отправили в тыл. Едва оклемался. Вот так. А в детстве болел долго, со сверстниками почти не общался — все больше со взрослыми, с отцом, он у меня был астрономом, с мамой, их знакомыми… Постель, книги, долгие размышления, серьезные разговоры. Наверное, это и предопределило мою математическую специальность. Физика, математика, сухие теории для меня стали звучать музыкой — для теории не надо никуда идти, достаточно головы, листа бумаги и карандаша. Кстати, вы никогда не задумывались над тем, почему нам жизнь выдает билет только в один конец — от рождения до смерти, — и нет возможности вернуться на те станции, которые твой поезд уже миновал? Можно решиться сойти раньше, не доехав до конца, но вернуться — нет! Волков притих в кресле и слушал этого странного человека с глазами мальчика, познающего устройство сложного окружающего мира и не перестающего удивляться его гармонии и загадкам. Разве с ним говорит сейчас Игорь Иванович? Нет, он говорит сам с собой, проверяя на безмолвном слушателе свои догадки, строит гипотезы, ищет, ошибается, падает, встает и снова идет к истине — где ощупью, а где при свете знаний. Такие влюбленные в науку чудаки и движут ее вперед, не страшась заглянуть туда, куда еще никто не заглядывал и даже не думал заглянуть. Когда они витают в мечтах, им все по плечу, но сколь же горько разочарование при столкновении с реальностью, при возвращении на грешную землю. — Представьте себе, что время — это бесконечно длинный поезд. В одном вагоне сейчас мы с вами, а в других, отделенных от нас жесткими физическими законами, существа, многих из которых мы еще не знаем и не понимаем, едут такие же люди, только на какую-то долю бытия позади или впереди. И нет никаких сил, способных нам помочь перейти из одного вагона в другой. А по параллельным путям идут другие, такие же длиннющие составы, и в них Наполеон в ночь перед Ватерлоо и Лев Толстой, переписывающий «Анну Каренину». Вот бы поглядеть, а? — щеки у Игоря Ивановича порозовели, жесты стали порывистыми, он увлекся и забыл про плед, сползший с его худых плеч. — Для нас время — это отсчет периодов вращения земли, а для других миров, для галактики? Может ли оно сжаться, подобно пружине, или, подобно той же пружине, растянуться? Как овладеть им, заставить служить себе? Кто ответит? Никто, кроме нас. Вот так. А мы воюем, жжем города, сажаем людей в тюрьмы за то, что они думают и поступают иначе, чем общепринято, а это не нравится другим людям, присвоившим себе право диктовать остальным, как думать и как поступать. Не смотрите так, я не сумасшедший, просто мы еще так многого не понимаем в предназначении человечества и растрачиваемся по пустякам… Кстати, вам это надо срочно? — Да, — поставив на блюдце чашку, ответил Антон. — Очень. — Понимаю, — сникая, пробормотал хозяин. — Я постараюсь. Оставьте свой телефон, когда будет готово, сообщу. Приходите ко мне еще, мы с вами так приятно поговорили. Правда-правда… К себе Волков возвращался со странным чувством обеспокоенности и, одновременно, какого-то стыда — сможет ли странный профессор разрешить задачку, над которой безуспешно бьются опытные дешифровщики; почему Ермаков так уверен в нем? Человек витает в эмпиреях, мыслит своими категориями, но тем не менее пошел в ополчение, был контужен, не уехал в эвакуацию, оставшись в городе, продолжает работу, читает лекции. И так ли уж привольно живется ему в научной области, куда хотел позвать многих Дмитрий Иванович Менделеев? Наверняка у профессора есть плановые работы, может быть, даже связанные с обороной страны, а дома, оставаясь наедине с самим собой, он грезит загадками времени, отыскивая на кончике пера ту щелочку, которая позволила бы перескочить, презрев и победив законы физики, из вагона в вагон, встретиться там с Наполеоном и Толстым. Бред? Нет, мечта, прекрасная и невозможная. А какие мечты у него, у Антона? Выспаться, съездить к матери, повидать родных, дожить до победы. Дождаться из армии брата Вовку. Увидеть девушку Валю. Просто, приземленно? Наверное, но у него есть дело! Дело, которому он служит, и чем лучше он будет его делать, тем скорее придет победа, тем больше времени сможет отдать Игорь Иванович своей мечте об овладении секретами мироздания, тем скорее вернутся домой мать, тетя и сестра, вместе с успевшими подрасти племянниками. А в воздухе и правда пахнет весной, так и чудится запах клейких тополиных почек, и небо засинело не по-зимнему теплым светом, обещающим южные ветра и оттепели с веселой капелью. Скоро, уже скоро придет вторая военная весна. Какой-то она будет?Глава 3
Получено 5 февраля 1943 года ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ИОСИФУ В.СТАЛИНУ, ВЕРХОВНОМУ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕМУ ВООРУЖЕННЫМИ СИЛАМИ СОЮЗА СОВЕТСКИХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК Москва В качестве Главнокомандующего вооруженными силами Соединенных Штатов Америки я поздравляю Вас с блестящей победой Ваших войск у Сталинграда, одержанной под Вашим верховным командованием. Сто шестьдесят два дня эпической борьбы за город, борьбы, которая навсегда прославила Ваше имя, а также решающий результат, который все американцы празднуют сегодня, будут одной из самых прекрасных глав в этой войне народов, объединившихся против нацизма и его подражателей. Командиры и бойцы Ваших войск на фронте, мужчины и женщины, которые поддерживали их, работая на заводах и на полях, объединились не только для того, чтобы покрыть славой оружие своей страны, но и для того, чтобы своим примером вызвать среди всех Объединенных Наций новую решимость приложить всю энергию к тому, чтобы добиться окончательного поражения и безоговорочной капитуляции общего врага. Франклин Д.РУЗВЕЛЬТ
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРА г-на УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ г-ну СТАЛИНУ
Цепь необыкновенных побед, звеном которой является освобождение Ростова-на-Дону, известие о чем было получено сегодня ночью, лишает меня возможности найти слова, чтобы выразить Вам восхищение и признательность, которые мы чувствуем по отношению к русскому оружию. Моим наиболее искренним желанием является сделать как можно больше, чтобы помочь Вам. 14 февраля 1943 года.
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРА г-на УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ г-ну СТАЛИНУ
Прошлой ночью Королевские Воздушные Силы сбросили свыше 700 тонн бомб на Берлин. Налет был весьма успешным. Из 302 бомбардировщиков мы потеряли 19.
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г-ну ЧЕРЧИЛЛЮ Благодарю Вас за поздравление по поводу взятия нашими войсками Ржева. Сегодня наши войска взяли город Гжатск.
Буду ждать Вашего и г. Рузвельта ответа на мое послание от 16 февраля.
* * *
Уютно устроившись на заднем сиденье автомобиля, Бергер бегло просматривал свежие газеты. Правда, свежими их можно считать только здесь, поскольку они приходят из Германии с опозданием на несколько дней — опять все те же досадные задержки транспорта, а это и срывы перевозок, так нужных фронту. На последнем листе, внизу, в черных рамках с изображением «Железного креста» над текстом, опубликованы сообщения о погибших: «Доктор Отто Кауфман погиб во время воздушного налета на Киль», «Смертью героя пал в бою в Атлантическом океане лейтенант флота Гейнц Бонау». «Не вернулся из ночного воздушного боя капитан люфтваффе Эрих Штендер»… Недовольно скривив губы, оберфюрер свернул в трубку газетные листы и, похлопывая ими по ладони, сказал сидевшему рядом фон Бютцову: — Опять потери. Эти некрологи только капля в море. Боимся пугать обывателя тем, что действительно творится на Восточном фронте. А мы с вами, Конрад, бездарно растрачиваем драгоценное время. Вчера опять звонил Этнер: тoропит, считает, что мое почти двухнедельное присутствие здесь является неоправданно долгим. — Такие вопросы не решаются в пять минут, — завозился Бютцов. — Надеюсь, группенфюрер это знает? Бергер не ответил. Он смотрел в окно, на бледный частокол берез, между которыми обнажилась почти черная, протаявшая под пригревшим солнцем земля, — неожиданно быстро потеплело, потекли ручьи, дороги начало развозить, поэтому любезное приглашение Конрада отправиться на охоту оберфюрер воспринял без энтузиазма. Кроме того, охота — это лес, а лес — банды партизан. Неприятно выступать одновременно в роли охотника и дичи. Конечно, не стоит показывать своего опасения непредвиденных встреч с бандитами, тем более что Бютцов заверил в полной безопасности устроенной им поездки, но все же. Как объяснить ему, что созревание прекрасного замысла операции еще не есть его столь же прекрасное воплощение в жизнь, что наверху, там, в коридорах РСХА в Берлине, варится своя густая похлебка, которую, торопливо обжигаясь, придется расхлебывать им, сидя здесь, в белорусском городке? Это Конрад знает? Знает, как без конца подстегивает руководство, знает о лисьем характере группенфюрера Этнера? Кстати, надо бы поговорить с ним о более серьезных вещах, связанных с будущим Германии и их семьи — как-никак, а они все же родственники, — но Бергер ждал, терпеливо выбирая момент для такого разговора: долгое время он не виделся с Конрадом, а служба в их ведомстве накладывает на человека определенный отпечаток. Поэтому оберфюрер пристально приглядывался к своему родственнику и ученику, прежде чем завести разговоры на интересующую его тему, ставшую после Сталинграда жизненно важной. Нет, они обязательно поговорят, но все будет зависеть от того, какие выводы сделает для себя Бергер: если Конрад остался на прежних позициях — разговор пойдет в одном русле, а если обнаружатся какие-либо изменения в его воззрениях, то он окажется совершенно иным. За время пребывания здесь Отто Бергер еще не решил этой задачи, хотя виделся с фон Бютцовым ежедневно. Поэтому и тянул, выжидал, отбиваясь по телефону от понуканий Этнера, требовавшего ускорить работу. Наваливались срочные дела, здешняя обстановка требовала внимания и решения ряда проблем — оберфюрер должен был еще проинспектироватьдеятельность СС и полиции, — но своего замысла он не оставлял. — Группенфюрер знает, — прервав затянувшееся молчание, сквозь зубы процедил Бергер. За рулем автомобиля сидел Канихен, его личный, многократно проверенный охранник, вступивший в СС еще в начале тридцатых годов, поэтому оберфюрер мог говорить относительно свободно. Относительно потому, что он давно перестал доверять практически всем, только Конрад составлял некоторое исключение, да и то еще надо поглядеть: как он теперь? Впереди шел автомобиль с охраной. Канихен уверенно вел машину, строго держась по его колее — на дороге могли быть мины. Вспомнив об этом, оберфюрер желчно усмехнулся, положил рядом с собой свернутые газеты и сказал: — Тишина, покой… А ведь вы, Конрад, живете здесь почти как на фронте, где привыкают к свисту пуль, вою снарядов и считают себя в полной безопасности, спрятавшись в окоп. Все относительно. А в лесах, — он показал за окно машины, — прячутся банды партизан, как правило, связанные с русской разведкой. В городе существует подполье, но его временное бездействие отнюдь не ваша заслуга. — Почему? — не согласился Бютцов. — Город уже неоднократно чистили. Однако местные большевики после каждого разгрома с завидным упорством вновь и вновь создают сеть явок и умело работают по выявлению провокаторов. Вычистим — притихнут, а потом снова поднимают голову. — Их консультируют, — Бергер достал сигару, прикурил. — Бывшие учителя, партийные работники и агрономы не знакомы со специальными методами полицейской работы. Я изучил материалы и уверен: в партизанских бандах есть профессиональные военные и занимающиеся разведывательной деятельностью засланные сюда чекисты. Именно они и помогают вновь восстанавливать порванную сеть явок, тем более что мы, как ни стараемся, но не уничтожаем ее всю целиком. Обязательно кто-нибудь да остается, ускользает и начинает все с начала. Да, упорство завидное, но в городе есть люди НКВД, которых пока не выявили, или часть из них уничтожили, так и не сумев установить, кем они на самом деле являлись. Учителя и партийные работники советов, командующие партизанскими бандами и исполняющие там обязанности комиссаров не смогли бы долго выстоять одни. Понимаете? Любой фанатизм — ничто без должного опыта подпольной работы, а советская разведка непростой противник, тем более что они здесь действуют на своей территории. К началу решающей фазы операции все должно быть готово к полному уничтожению подполья в городе, и особо к выявлению и захвату людей, связанных с НКВД и русской военной разведкой. Это непременное условие, которое я поставил начальнику СС и тайной полиции. Несколько сильных одновременных ударов! В том числе и по лесным бандам, чтобы загнать их в болота или принудить уйти в другие районы. Пока этого не сделают, я не могу сказать, что уверен в успехе. Вы сами не боитесь осечки? — Исключено! — уверенно ответил Конрад. — Посмотрим, — задумчиво протянул оберфюрер, вертя на пальце платиновый перстень — подарок рейхсфюрера Гиммлера. — Долго еще ехать? — Уже прибыли, — отозвался Бютцов, вглядываясь через плечо водителя в убогие домики деревеньки. — Здесь раньше было охотничье хозяйство поляков. Оно осталось почти нетронутым. Кабанов и оленей не обещаю, но зайцев могу гарантировать. И рядом гарнизон. Машины свернули на узкую дорогу, обсаженную по краям старыми березами, и подкатили к воротам охотничьего домика. На крыльце, поджидая приезда гостей, стоял Сушков, обутый в старые валенки с обрезанными голенищами. Почтительно поклонившись, он открыл двери. Не взглянув на него, Бергер прошел внутрь. Ему понравилась гостиная с большим камином и расставленными вокруг овального стола стульями из темного дерева, обитыми лосиными шкурами. В окна светило солнце, на стенах темнели пятна, оставшиеся от висевших там ранее портретов, и оберфюрер подумал, что если бы не война и приведшие его сюда важные дела, как бы хорошо провести несколько дней в этом старом доме, где так приятно пахнет дымком от растопленных печей, воском дубовых плашек паркета, свежим мягким хлебом. Разжечь дрова в камине, усесться в кресло, вытянуть к огню усталые ноги, выкурить сигару и отдыхать от забот, наблюдая, как тихо угасает за окнами вечер, незаметно переходя в ночь, приносящую легкий морозец, сковывающий до утра раскисшую грязь и лужи. Свежий деревенский воздух, охота, жаркое, рюмка водки перед ужином, дружеская беседа… — Канихен, принесите из машины ружья, — не оборачиваясь, приказал оберфюрер, точно зная, что телохранитель стоит у него за спиной. — Клюге пусть останется здесь, ждать нашего возвращения. Бютцов подошел к окну и поглядел во двор. Канихен подскочил к машине, вынул из багажника футляры с охотничьими ружьями, смеясь что-то сказал стоявшему у крыльца Клюге. Тот знаком подозвал к себе Сушкова и угостил его сигаретой…* * *
Обедали поздно, да и обед ли это был, или ранний ужин? Обычно бледный Бергер, раскрасневшийся, разрумянившийся от ветра и свежего воздуха, сидел за столом в распахнутом меховом жилете, возбужденный выпитым вином и удавшейся охотой. Сухо потрескивали дрова в камине, пахло разогретой смолой и соблазнительным ароматом жаркого, уютно светила старая керосиновая лампа, низко висящая над столом, покрытым белой, затейливо вышитой скатертью. Бютцов сам ухаживал за высоким гостем, подкладывая ему на тарелки лакомые куски, с радушной улыбкой предлагая отведать истинно русских закусок — квашеной капусты с яблоками и соленых грибов. Оберфюрер охотно пробовал, пил водку, шутил, и Конрад тихо радовался, что наконец-то исчезла холодноватая сдержанность, так присущая Бергеру, уступив место благодушию и родственной приязни. — Война непозволительно затянулась, — попыхивая сигарой, доверительно говорил оберфюрер. — Всегда приятно вести короткие, победоносные войны, а не затяжные, связанные с огромными потерями. Вы здесь, к счастью, еще не знаете выматывающих душу налетов английской авиации. Хотя трудно сказать, что хуже: партизаны или бомбежка. Конрад, рассеянно улыбаясь, согласно кивал и подливал гостю вина, не забывая наполнять и свою рюмку. Сизыми слоями плавал в гостиной сигарный дым, желто светилась сквозь него лампа, а Бергер говорил: — К сожалению, русские достаточно быстро восстанавливают свой офицерский корпус, почти уничтоженный перед войной. Тогда избавились от людей, не согласных с позицией Сталина, Ворошилова и Буденного в отношении дальнейшего развития армии, расстреляли и сослали призывавших к увеличению темпов строительства военных объектов, реконструкции железнодорожных узлов, формированию воздушно-десантных частей и танковых корпусов. Политика, мой друг, и здесь сыграла свою роковую роль! Нежелание Буденного и Ворошилова поступиться своей концепцией главенства конницы привела на скамью подсудимых маршала Тухачевского и его друзей. Кстати, маршал был офицером одного из полков лейб-гвардии последнего русского императора и во время войны четырнадцатого — восемнадцатого годов сидел в нашей крепости, в плену. С ним работали, но не так успешно, как с другими. — Имеете в виду Власова? — Конрад встал, подошел к камину, переворошил кочергой почти прогоревшие поленья. Потом прошелся по гостиной, прислушиваясь к тому, что делается за ее дверями. Там было тихо. — Не только, — засмеялся оберфюрер. — Своего военачальника Корка Советы подозревали в связях с нами и требовали рассказать о передаче представителям немецкого генерального штаба сведений о войсках Московского военного округа, не зная, что наш человек сидит у них под самым носом. Правда, потом они почти что нащупали его и сумели упрятать в тюрьму, но с началом войны вернули в действующую армию. Теперь он занимает ответственный командный пост. Бергер примял в пепельнице окурок сигары и тут же достал новую. Обрезая ее кончик, хитро поглядел на хозяина и заметил: — С мая тридцать седьмого по сентябрь тридцать восьмого Сталин убрал почти половину командиров полков, практически всех командиров бригад и дивизий, всех командиров корпусов, всех командующих войсками военных округов, членов военных советов и начальников политических управлений округов. Следом за ними полетели головы большинства политработников корпусов, дивизий и бригад, около трети комиссаров полков и многих преподавателей высших и средних учебных заведений. Вот что такое политика! Раскурив сигару, он задул спичку и вопросительно посмотрел на Бютцова. В ответ тот чуть заметно кивнул. — Налейте мне еще, — попросил оберфюрер. — Вино французское? Нет? Но все равно очень неплохое, я даже не думал, что в России есть такие вина. Похоже на испанское. — Из Крыма, — пояснил Конрад. — Там роскошные виноградники и знаменитые винные подвалы. Скажите, неужели связанный с нами человек до сих пор остался у Сталина и его окружения вне подозрений? Как они решились выпустить его и направить на фронт? — От безысходности! — довольно засмеялся Бергер. — Надо воевать, а у них не хватает толковых генералов для командования крупными соединениями. Даже фельдфебелю нужен опыт, а что уж говорить о генерале? У нас он проходит под псевдонимом «Улан», но вам, дорогой Конрад, я могу назвать его настоящее имя… Стоя под дверями гостиной, Сушков нервно кусал губы: немцы сегодня много выпили, возбуждены удачной охотой и спиртным, говорят громко, почти не таясь — до него ясно доносятся их голоса. То, что он услышал, насторожило и испугало Дмитрия Степановича. Сначала он не собирался подслушивать, просто сидел в прихожей, где ему велел находиться Бютцов, и ждал, когда хозяева насытятся и отправятся либо в постели, приготовленные наверху, либо поедут обратно в город — кто знает, что у них на уме? В соседней комнате отужинали два здоровенных эсэсовца, приехавшие вместе с берлинским гостем, — и здесь они не расставались с автоматами, а на поясе у каждого висела кобура с парабеллумом. Съев по огромной порции жаркого и выпив бутылку водки, телохранители лениво играли в скат, шлепая истертыми картами по крышке стола. Один из них дал Сушкову пачку сигарет и немецкий иллюстрированный журнал, похвалив произношение переводчика и поинтересовавшись, — уж не жид ли он? Услышав, что нет, довольно осклабился и хлопнул Дмитрия Степановича по плечу тяжелой лапой. Удалось узнать и их фамилии — один Канихен, что приблизительно можно перевести как «кролик», а другой Клюге. Оба на зайчиков не похожи, — рослые, широкоплечие, но глаза не глупо-пустые, а цепкие, внимательные, и это сильно обеспокоило переводчика, заставив быть предельно осторожным. Перелистывая полученный от немца журнальчик и бездумно скользя глазами по фотографиям полуобнаженных и совсем голых красоток, Сушков сидел на стульчике и покуривал сигарету, а сам краем уха жадно ловил доносившиеся из гостиной голоса. Сначала там говорили о каких-то родственниках, о надоях и урожаях в поместьях, о здоровье и прошедшей охоте: все это малоинтересно — обычная болтовня за выпивкой. Потом стали обсуждать поражение Манштейна в донских степях, гибель армии Паулюса в котле под Сталинградом — тема запретная среди немецких офицеров, и Дмитрий Степанович насторожился, спрятав лицо за раскрытым журналом. Эсэсовцы в соседней комнате продолжали играть в карты, во дворе громко перекликались шоферы, прогревая моторы автомобилей, топал ногами на крыльце замерзший часовой, а разговор в гостиной становился все интереснее и интереснее — выпитое вино развязало немцам языки, а давнее знакомство их друг с другом, видимо, сняло холодок недоверия. Прислушавшись к звукам в охотничьем домике и не обнаружив в них ничего подозрительного, Сушков встал, сделав вид, что он разминает затекшие от долгого сидения ноги. Держа журнал в одной руке, а потухшую сигарету в другой, Дмитрий Степанович немного постоял, и наконец решившись, сделал шаг в сторону гостиной. Остановился и снова прислушался — ничего, все так же звучат возбужденные голоса за закрытой дверью, продолжают игру в карты эсэсовцы, топает ногами часовой на крыльце. Немного успокоившись, переводчик, припадая на больную ногу, сделал еще несколько шагов ближе к дверям гостиной — голоса немцев стало лучше слышно, но зато теперь нельзя приглядывать за дверью комнаты, в которой расположилась охрана. Однако приходилось выбирать: рисковать, стоя под дверями и подслушивая в надежде узнать нечто значимое, или вернуться на место и пытаться ловить отдельные замечания. Немного поколебавшись, Сушков выбрал первое и, сделав еще шаг, почти вплотную подошел к дверям и застыл, забыв о журнале и зажатой в пальцах потухшей сигарете — немцы говорили об известных ему событиях конца тридцатых годов. От неудобной позы ныла больная нога, от страха быть застигнутым при подслушивании бросало в пот, и рубаха на спине намокла, но переводчик жадно слушал, стараясь запомнить каждое слово. И вот он услышал имя изменника! Дмитрий Степанович вздрогнул и обессилено прислонился плечом к стене — не может такого быть, неправда! Ему хотелось закричать, ворваться в гостиную, схватить со стола бутылку и с размаху разбить ее о прикрытый редкими волосами череп берлинского гостя, но… Зачем тому лгать? Он среди своих — ведь говорил же хозяин явки Прокоп о том, где служит фон Бютцов! И гость из тех же, только выше рангом — еще никому здесь не устраивали охоты, еще ни к кому не ездили на поклон все местные немецкие власти, никого не охраняли, как особу королевской крови. И разве могут они знать, что калека-переводчик стоит под дверями, жадно ловя каждое их слово?! Неожиданно Сушков почувствовал, как его сгребла за шиворот чья-то сильная рука. — Что тебе здесь надо?! На переводчика смотрел Клюге. Смотрел с брезгливым недоумением, сердито сдвинув белесые брови. Из комнаты охраны выглянул Канихен, привлеченный шумом. В его руках был автомат. — Шеф звал, — нашелся Дмитрий Степанович, — мне так показалось, я и подошел. Эсэсовец отшвырнул его к стене. Больно ударившись об нее спиной, Сушков невольно застонал. Подозрительно посмотрел на журнал в его руках и потухшую сигарету, Клюге зло пробурчал: — Убирайся отсюда! Переводчик захромал к своему стулу, уселся на него, чувствуя, как внутри все дрожит от испуга. Каким чудом немец сумел подкрасться к нему совершенно неслышно? Или, увлекшись, Сушков забыл обо всем, позволил себе потерять осторожность? Телохранители, оглядываясь, вернулись в свою комнату, оставив ее дверь открытой настежь; сели за стол, взяли карты и продолжили игру, изредка бросая подозрительные взгляды на понуро сидевшего с потухшей сигаретой в руке переводчика. Дрожащими руками достав спички, Дмитрий Степанович раскурил сигарету. Что теперь будет? Наверняка эсэсовцы доложат обо всем своему хозяину. Или нет? Зачем он им — немолодой, покалеченный человек, уже второй год прислуживающий новым властям? Подозревать его в попытке покушения на высокого берлинского гостя просто смешно, а остальное, похоже, этих горилл не слишком интересует. Хорошо бы, если так-то, а если нет?! И чего дальше надумают делать пирующие в гостиной: отправятся спать или поедут в город? От этого сейчас многое зависит — надо как можно скорее попасть к Прокопу, рассказать ему об услышанном. Пусть там, в Москве, знают об изменнике, примут меры. Открылась дверь гостиной, выглянул Бютцов, позвал Клюге, приказав ему готовить к выезду машины. Значит, возвращаются в город? Дверь в гостиную осталась открытой, Сушкову было видно уставленный закусками и полупустыми бутылками большой стол, потухающий камин, пластами висевший в воздухе ароматный сигарный дым и берлинского гостя, натягивавшего при помощи Бютцова кожаное пальто с меховым воротником. — Слишком опасно играете, Конрад! — с трудом попадая в рукава, ворчал Бергер. — Пригреваете человека из местных. Полагаете, что если он имеет связь с партизанами, то это поможет вам сохранить свою голову? Она слетит скорее — в случае утечки информации. Поверьте! Его слова словно ударили переводчика — он застыл на стуле, не в силах даже пошевелиться от ужаса. Бежать? Куда, если вокруг немцы? Или в госте говорит обычная подозрительность — не мог же Клюге уже успеть ему сказать о стоявшем под дверями русском, они же еще не разговаривали. Да, но если еще не сказал, то скажет! А после слов берлинского гостя и доклада Клюге за голову Сушкова можно не просить больше полушки. Как же быть? Поддерживаемый Конрадом под локоть, Бергер важно прошествовал к выходу, стараясь по возможности тверже держаться на ногах. Во дворе хлопнули дверцы автомобиля, пробежали мимо уже одетые телохранители с автоматами в руках. Вернулся Бютцов, довольно потирая покрасневшие, замерзшие руки. На секунду остановившись перед потерянно сидевшим на стуле переводчиком, криво усмехнулся: — Кажется, вы начинаете злоупотреблять моим доверием? Дмитрий Степанович встал, пытаясь в сумраке прихожей разглядеть выражение глаз своего странного шефа, но тот, уже повернувшись к нему спиной, бросил: — Подайте пальто. Мы возвращаемся в город. Поедете в машине охраны. И… не суйте никуда свой нос, Сушков, а то потеряете его вместе с головой. Ясно?* * *
Он шел, меся разбитыми рыжими сапогами талый снег, смешанный с грязью на раскисшей дороге. Идти со связанными за спиной руками было тяжело и неудобно, ноги осклизались и расползались в стороны на жидкой грязи, под которой местами лежал непротаявший лед, но он шел, зная, что если упадет, то могут и не довести, пристрелить без всякой жалости, а жить очень хотелось. Жизнь — это новые надежды на свободу, а потерять жизнь, потерять последнюю надежду он не хотел. Почему-то вдруг вспомнилась слышанная в детстве поговорка — сей в грязь, будешь князь. Скоро ли начнут сеять? Небо над головой высокое, голубое, чистое; снег почти стаял, но в кюветах и под деревьями он еще держался темными пластами — тяжелыми, холодными. Оттуда веяло сыростью и призраком возвращения метелей: зима еще окончательно не сдалась, может вернуться с ледяными ветрами, поджать льдом лужи и грязь, запорошить землю снегом — колючим, жестким. — Ну, сталинский сокол! Шагай! — ткнули его в спину, зло и сильно, так что он едва удержался на ногах. «Развлекаются, сволочи, — подумал он о полицаях. — Нажрались самогонки и изгаляются». Конвоиры, шагавшие сзади, закурили. Табачный дымок защекотал ноздри, вызвав мучительное желание затянуться хоть разок, но он только сглотнул слюну и стиснул зубы — кто же ему даст покурить? Эти одетые в темные шинели злобные мужики с винтовками? Нет, от них дождешься, ткнут еще горящей цыгаркой в губы и потом долго будут сгибаться от животного хохота, радостно хлопая себя по ляжкам. Лучше терпеть. Утро двадцать второго июня сорок первого он встретил на пограничной заставе — прослужил год, собирался жениться, писал письма девушке в Ленинград[220], звал приехать к нему, но все получилось иначе. И принял лейтенант погранвойск НКВД Семен Слобода свой первый бой. Как ему в тот день удалось остаться в живых, выбраться из кромешного ада? И сейчас трудно поверить, что выжил, выбрался. Бой с наступающими немцами застава вела в окружении. Подробности того страшного дня он помнил плохо — все вокруг горело, ухали взрывы, без конца трещали выстрелы, стонали раненые. Убило пулеметчика, и он лег за максим: стрелял, пока не кончились патроны, потом взял винтовку. Когда патронов ни у кого уже не осталось, политрук вывел из полыхавшей конюшни тревожно ржавшего единственного уцелевшего коня, вскочил в седло и взмахнул шашкой — он раньше был кавалеристом — и повел их в последнюю атаку. Горстку измученных, раненых пограничников. Немцы не стреляли. Видимо, они онемели от такого зрелища — пошатываясь, на них шли пять-семь человек с винтовками наперевес, направив в сторону врага примкнутые штыки, а впереди, на коне — командир с обнаженным клинком в руке. Их хотели взять живыми. Политрук чертом вертелся в седле, зарубил двоих, но его скосили вместе с конем автоматной очередью. Семен взял на штык рослого немца, но не рассчитал удара, и штык застрял в теле врага. Он нагнулся, чтобы поднять оружие убитого, но получил сильный удар по голове и потерял сознание. Очнулся ночью. Кругом лежали убитые — свои и чужие. Где-то неподалеку раздавались голоса — бродили немецкие похоронщики, собирали оружие. Прислушиваясь к звукам чужой речи, лейтенант Слобода определил, куда ему надо ползти, чтобы не попасть в руки врага. По дороге к зарослям кустов он прихватил карабин убитого немецкого солдата и забрался в бурьян. Маленько отдышавшись, попробовал встать. Голова жутко болела, до нее нельзя было дотронуться даже кончиками пальцев — тут же словно взрывался в ней снаряд, грозя разнести череп на куски. Опираясь на трофейный карабин, как на костыль, он медленно побрел к знакомому хутору, надеясь найти там помощь у добрых людей. Ближе к утру добрался до жилья, постучал в окно, Хозяева перевязали ему голову, дали хлеба и показали старую, заброшенную лесную дорогу, ведущую на восток. Уже выйдя на нее, он обнаружил, что многоопытный хуторянин, пока его жена бинтовала раненому голову куском чистого полотна, успел спороть с гимнастерки пограничника петлички с кубарями. Так и блукал он от одной глухой деревеньки к другой почти неделю, пока не наткнулся на небольшую группу окруженцев. Дальше пошли вместе. При переходе через шоссе напоролись на немцев и в скоротечном ночном бою потеряли почти половину группы, но шоссе так и не перешли. Старшим по званию среди них был майор-танкист, родом из Куйбышева[221]. Он предложил остаться в лесах и организовать партизанский отряд, чтобы мстить врагу здесь, в Белоруссии. Слобода и несколько других окруженцев согласились, а другие ушли дальше, и больше он о них ничего не узнал. Началась партизанская жизнь. Разгромили немецкий обоз, собирали оружие на полях сражений и принимали в отряд местных жителей, закладывали взрывчатку на дорогах — был просто праздник, когда на их минах подорвались и сгорели шесть вражеских машин. Вскоре об отряде заговорили в округе, но и немцы обратили на него внимание. Один из местных полицаев — Данька Беркеев — прекрасно знал все окрестные леса. Он и вывел карателей к землянкам базы отряда «Мститель». Быть бы и Семену Слободе убитым в том жестоком бою, но спас случай: заболел лейтенант малярией и отлеживался в доме связного. Там его и нашли уцелевшие партизаны. Слобода поклялся убить предателя, но не успел — немцы его сами повесили через несколько дней. Почему? Никто не знал. Оставшиеся в живых партизаны сменили место лагеря и опять начали боевые действия, стараясь все время перемещаться, не оставаясь подолгу в своих временных лагерях и подыскивая безопасное и удобное место для зимовки. А с деревьев уже падал лист, вода в реках потемнела, заморосили нудные дожди, предвещая скорую стужу. В такой-то вот пасмурный, ненастный денек и вывел на них карателей другой предатель — Ванька Тимофеенко. Партизаны отдыхали в старых сараях, стоявших около леса. Полицаи сумели скрытно окружить их и открыли бешеный огонь. Сараи загорелись, пламя жадно охватывало дощатые стены и соломенные крыши, удушливый дым забивал дыхание, ел глаза. Решили прорываться. Вырваться из кольца удалось только пятерым, в том числе и Семену. Опять спас случай — полицаи приехали на телеге и партизаны выскочили прямо на нее, убили возчика и погнали к лесу. Уже когда въезжали в него, шальная пуля нашла Митьку Сверчкова, попав ему точно в затылок. Через несколько дней, грязные, усталые и голодные, они пришли к связному в деревню Волчки. Дождавшись наступления ночи, пробрались к дому, стукнули в окно. Хозяин устроил их на сеновале, а утром в деревне появились немцы: как потом узнал пограничник, староста заметил в ночной темноте мелькнувшие тени и, выследив их, сообщил в комендатуру. Сдаться партизаны наотрез отказались. В первые же минуты боя погиб связной, давший им приют, — он тоже занял свое место в строю с винтовкой. Вторым убили приятеля Семена — Петю Голубицкого, веселого черноволосого хлопца из Кривого Рога, потом убили Женьку Колодяжного, неунывающего одессита с множеством наколок на груди и руках — памяти о матросском житье-бытье на торговых судах Черного моря. Раненый Слобода и второй партизан — Тимофей Морозов, тоже из окруженцев, — попали в плен. Избитых и окровавленных, их отправили в комендатуру. По дороге Морозов предпринял попытку бежать, и его застрелили, а пограничника привезли в районный городок. И опять судьба оказалась благосклонной к лейтенанту погранвойск НКВД Семену Слободе, если, конечно, можно считать благосклонностью то, что он сразу не попал в гестаповскую тюрьму, а был отправлен в лагерь, расположенный рядом с городом. Однако в тех условиях это была только отсрочка, означавшая надежду на жизнь, а не долгую мучительную смерть в камере пыток. «Новый порядок» уже набрал обороты своей тупой и страшной машины уничтожения, и тюрьма — маленькая, старая, — оказалась переполненной до невозможности: люди, плотно прижатые друг к другу, стояли в камерах и двери их едва удавалось закрыть, поэтому партизана временно поместили в лагерь. Кормили там жидкой баландой из подмороженной гнилой брюквы, раз в день давали маленький кусок клейкого, похожего на ком сырой глины, хлеба с отрубями, пленные умирали пачками, и трупы штабелями складывали у стен дощатых бараков, а потом увозили в балку. Мысль о побеге тут же завладела Семеном: он решил как-нибудь изловчиться и попасть по другую сторону ограды из колючей проволоки вместе с похоронным транспортом, благо рана его оказалась нетяжелой и он мог достаточно свободно двигаться. Но не удалось. Зато удалось другое. В лагере нашлись люди, уже сплотившиеся в организацию и, зная о раненом партизане, — для всех Слобода назвался Ивановым, — решили ему помочь. Поздно вечером его тайком провели в соседний барак, дали еще хранившую запах чужого пота одежду с грубо намалеванным номером на груди и предложили переодеться. Так он принял имя умершего летчика Грачевого, сбитого в воздушном бою над Березиной. Кругом все одинаково грязны и давно небриты, одинаково светятся лихорадочным голодным блеском глаза на восковых исхудавших лицах, одинаковые потертые шинели, разбитые сапоги, рваные гимнастерки — найти его среди такой массы схожих людей немцам не удалось. К тому же они, видимо, и не очень-то стремились искать, поверив, что пленный партизан умер в лагере буквально через несколько дней — все-таки ранен, голод, грязь, заражение крови… Через два месяца Слобода бежал с группой новых товарищей. Уже имея опыт скитаний по лесам, он вывел их к затерянной в глуши деревушке, где они отогрелись, вымылись, поели. Начали искать связь с партизанами и почти уже нашли, как их взяли полицаи, рыскавшие по округе. Снова лагерь, снова баланда из гнилой брюквы, снова колючая проволока на грубо отесанных столбах забора. Домой пленных немцы больше не отпускали, перестав заигрывать с населением и корчить из себя благодетелей белорусского народа — ширилось партизанское движение и завоевателям не хотелось собственными руками пополнять ряды народных мстителей. Потянулись однообразно-страшные лагерные дни: холод, снег, принудительные работы по расчистке дорог, построения на плацу, лай свирепых овчарок, тревожный свет прожекторов по ночам… Весной он бежал второй раз, вдвоем с татарином Наилем. Фамилии его он не знал, да и не стремился узнать, — может, Наиль был совсем не татарином, а узбеком или казахом, но принял, как и Семен, чужое имя, кто знает? Наиль — стройный, кареглазый, горячий, — уговаривал пойти на восток, но Слобода не согласился: фронт далеко, это он знал, дойти не удастся и надо скорее искать партизан. Пограничный и партизанский опыт лейтенанта помогли обмануть погоню и скрыться, но меньше чем через месяц они вновь оказались в неволе — полунемой маленький сынишка приютившей их крестьянки проговорился на улице, что в их хате на чердаке прячутся два дядька. Об этом узнал местный полицай Коваленко, и вместе с дружками повязал беглецов. Теперь Наиля и Слободу отправили уже в другой лагерь, где Семен привычно назвался фамилией Грачевого. Принимая их, комендант пригрозил расстрелом за попытку побега и предупредил, что если они все же сумеют убежать, то за это повесят половину барака, а это двадцать пять человек за каждого. Снова построения на плацу и лай свирепых собак, снова тяжелая работа и миска тухлой баланды, а по ночам шелестящий осторожный шепот обитателей бараков и свет прожекторов, шаривших по территории лагеря. Так прошло несколько месяцев. Однажды Семен увидел в лагере человека, расхаживавшего вместе с немцами. Увидел… и сердце его болезненно сжалось — это был Данька Беркеев, тот самый предатель, что вывел карателей к землянкам отряда «Мститель». Как же так, его же повесили немцы?! Но тут же Слобода оборвал сам себя — разве он видел, как вешали предателя, разве видел его тело? Нет, он только слышал о казни от других, в том числе говорил это и Тимофеев, который тоже оказался предателем и потом переметнулся к немцам и указал карателям место отдыха партизан. Но в том, самом первом его отряде, состоявшем из окруженцев, знали, что Слобода пограничник, офицер. Если Тимофеев специально распространял слухи о казни Беркеева, значит, он и раньше был связан с немцами, с Беркеевым, служившим в полиции, и, следовательно, обязательно составил для гестаповцев списки известных ему партизан, указав, кто из них откуда родом и где раньше служил или работал. Плохо дело! Значит, пустив слух о казни Беркеева, немцы перевели его в другое место, преследуя свои, неизвестные пока цели, а теперь их прихвостень объявился здесь, в лагере. Зачем? Вскоре стало ясно, что Данька узнал его — они виделись, когда Семен вместе с погибшим майором-танкистом приходил в деревню, где жил Беркеев, пробравшийся к себе домой после разгрома его части. Наверное, он просто дезертировал, а партизанам наврал, боясь расплаты. Майор тогда предложил Даньке вступить в отряд или стать связным, и он согласился, выторговав себе отсрочку на несколько дней для отдыха после пекла боев, а потом вдруг подался к полицаям и вывел немцев на базу отряда. О списках, составляемых предателями для гестаповцев, Слобода узнал в лагере — среди пленных было много разных людей, довольно хлебнувших лиха войны и оккупации. Они же рассказывали, что Данька указывал на Семена коменданту. Ждать вызова в комендатуру пограничник не стал — ночью, выйдя из барака, он попытался бежать, но был пойман, избит и посажен в карцер. Допрашивал его сам комендант. — Ты правда офицер? — равнодушно рассматривая Семена, лениво цедил немец. — Да. Летчик. — У меня другие сведения, — усмехнулся комендант, — но я никогда не тороплюсь. За попытку побега накажу, а потом подумаю, как с тобой быть… В январе Слобода снова бежал. Дерзко, прямо среди белого дня, когда их вывели на работы, но по снегу не сумел уйти далеко, и его опять поймали. — Упрямый, — обходя вокруг стоявшего в канцелярии лагеря беглеца, недобро бросил комендант. — Ты мне надоел, Грачевой! Я не люблю, когда помнят свою фамилию, вы должны знать только номер, но ты даже меня заставил запомнить, как тебя называют. Хватит! Доставило бы великое удовольствие увидеть, как ты навсегда высунешь язык в петле. Однако это слишком легкая смерть. В карцер! Долгие дни провел пограничник в холодном карцере. Комендант был садистски расчетлив, — когда ему докладывали, что узник ослабел и может умереть, Семена силком волокли в лазарет, приводили в чувство, давали небольшую передышку, а потом снова отправляли в карцер. Это изматывало, все чаще появлялась мысль наложить на себя руки, только бы кончился кошмар издевательства, голода, побоев, унижения, но он надеялся снова бежать, вырваться из ада, дав самому себе приказ копить ненависть, помогавшую выжить. Неожидавно его вновь выпустили из карцера, недолго подержали в лазарете, а потом привели в канцелярию лагеря, где ждали два здоровенных хмурых полицая в черных шинелях. Комендант подписал бумаги, вложил их в конверт, опечатал и вручил старшему из полицаев. — Все! — сказал он Семену. — Доброго пути! И, зло усмехнувшись, коротко ударил в живот, а когда пленный согнулся от боли, врезал ему коленом по зубам… В себя Слобода пришел во дворе, куда его выволокли полицаи. Немецкий комендант оказался мастак работать кулаками: в голове звенело, зубы, которыми Семен раньше мог перегрызть проволоку, шатались, желудок сводило судорогами боли. С жуткой горечью вспомнился виденный еще в училище фильм «Если завтра война», в котором немцы бежали в панике от наших легких танков, горевших в сорок первом на неубранных полях, как спичечные коробки. До Берлина и на самолете не достанешь, а немец вот он, рядом, лупит тебя по зубам, а ты, ослабевший от поноса, голода и побоев, и ответить не в силах. Хотели остановить фашизм еще в Испании, когда он был далеко от наших границ, и многие думали, что он там так и останется… Полицаи привели его из лагеря в город, сдали в тюрьму. Прилизанный эсэсовец с одним кубиком в петличке черного мундира допросил Слободу. Сначала выяснял через переводчика о биографии, согласно кивал, слушая, как пограничник рассказывал небылицы: о Грачевом Семен практически ничего не знал, кроме того, что он был летчиком, не знал даже, на каких машинах тот летал — на истребителях или бомбардировщиках. Потом эсэсовец, пригладив ладонью аккуратно прикрывавшие лысинку волосы, равнодушно сообщил через переводчика, что пленный лжет следствию, и предложил пока отправиться в камеру — подумать. Пограничника отвели в низкое полуподвальное помещение с прелой соломой на полу, забитое завшивевшими, грязными людьми. В камере было одновременно душно — от запахов тел и испражнений, и холодно — не топили, а на улице еще не лето, снег лежит. На втором допросе эсэсовец прямо заявил, что ему известно о связях пленного с партизанским отрядом «Мститель», разгромленном осенью сорок первого, и Семен понял: теперь не вывернуться, поскольку Данька Беркеев точно его опознал и доложил немцам. Почему те так долго тянули — неясно, но все же добрались до него и теперь уже из своих лап не выпустят: эсэсовец — это тебе не просто так! Переводчик бросал вопрос за вопросом, немец слушал ответы допрашиваемого, презрительно щурился, медленно перебирая лежавшие перед ним бумаги. — Вы офицер НКВД? — сказал переводчик. — Оставлены здесь при отступлений ваших войск? Слобода в ответ промолчал и вообще перестал отвечать на вопросы. Его избили, отлили водой, снова избили. Лежа на прелой соломе в камере, он решил, что это конец, но внутри все протестовало, не хотелось так кончать, помирая в вонючей камере в неизвестном городке, а не в бою, с оружием в руках, и вообще — не хотелось подыхать! Однако вскоре бить его перестали, больше не вызывали на допросы, словно напрочь забыли о нем. Потом вдруг выдернули из камеры, привели в канцелярию тюрьмы, снова сдали под конвой полицаям и погнали к железной дороге. Посадили в вагон и повезли. Куда ехали — на восток или на запад, Семен не смог определить: им внезапно овладела тупая апатия и, казалось, не было на свете ничего, способного вывести из этого состояния. Но выйдя на разбитый, загаженный перрон неизвестной станции, он поглядел в высокое голубое небо, вдохнул полной грудью пахнущий весной воздух и опять жадно захотел жить, радоваться, воевать назло всем врагам на свете. Проверив веревку, стянувшую ему за спиной руки, полицаи-конвоиры потащили Слободу по грязной, разбитой колесами тяжелых немецких грузовиков дороге в город. Впереди замаячили на фоне неба высокие, издали казавшиеся игрушечными башни костела, весело разбегались по сторонам разноцветные домишки пригорода, вдалеке взблескивала на солнце вода — что там, река, пруд, озеро? Через некоторое время справа осталась почти пустая рыночная площадь, зажатая со всех сторон добротными строениями, дорога стала суше, под грязью и талым снегом ноги почувствовали брусчатку мостовой. Редкие прохожие, завидя полицаев с винтовками и арестованного в мятой, рваной красноармейской шинели, опасливо жались к стенам домов или от греха подальше сворачивали в узкие переулки. Сухопарая бабка в темном платке, стоявшая в подворотне, перекрестила Семена на католический манер, что-то шепча сухими бледными губами. Улица тянулась в гору, поднимаясь к окруженному темно-красным кирпичным забором зданию с массивными окованными железом воротами и вышками охраны по углам кирпичной стены. «Тюрьма, — понял лейтенант, — туда меня ведут, вернее — гонят, как скот или каторжника». Один из полицаев постучал в калитку. Открылся глазок, выглянул немец в пилотке; лязгнул тяжелым засовом, впустил пришедших внутрь. Пройдя под аркой ворот — полутемной, с затхлым запахом сырой штукатурки, — очутились во дворе. Подняв голову, Семен увидел множество зарешеченных окон — в некоторых белыми пятнами виднелись лица узников. Сзади с ржавым скрежетом закрылись вторые, внутренние, ворота тюрьмы. Оглянувшись, пограничник смотрел, как медленно сходятся их створки, сдвигаемые двумя немецкими солдатами, отрезая от него грязную дорогу, блестевшую на солнце воду, незнакомый город, башни костела… В тюремной канцелярии его сдали вместе с бумагами тощему невзрачному эсэсовцу. Вскрыв почтительно поданный полицаем конверт, тот бегло просмотрел отпечатанные на машинке листы и знаком показал, что конвоиры могут быть свободны. Второй немец, сидевший за обшарпанным канцелярским столом, выдал полицаям расписку о приеме арестованного, и они вышли, тяжело бухая отсыревшими сапогами. Эсэсовец позвонил по телефону, и через несколько минут в канцелярию вошел надзиратель, бренча связкой ключей на большом проволочном кольце. Семену разрезали стягивавшую запястья веревку, надели наручники и повели длинными гулкими коридорами по лестницам и галереям тюремного корпуса. Около одной из камер надзиратель остановился, снял с пограничника наручники, открыл тяжелую дверь с глазком и молча пихнул узника внутрь. Хлопнула дверь, щелкнул ключ в замке. Слобода осмотрелся: дощатые нары с тощими матрацами, набитыми соломенной трухой, зловонная параша в углу, сделанная из обрезанной железной бочки с насаженным на нее грубо вытесанным деревянным стульчаком, зарешеченное окно в глубокой амбразуре — решетки толстые, вмурованные в стену со знанием тюремного дела, на совесть. В камере человек пятнадцать, хотя она явно рассчитана на меньшее число заключенных. При его появлении обитатели камеры зашевелились — на Семена уставились любопытные и безразличные глаза. — Новенький, — прокашлявшись, полуутвердительно отметил давно не стриженный человек в мятом пиджаке. Волосы у него свисали сосульками на засаленный воротник, а голос был сиплый, застуженный. — Иди сюда. Вон, — он ткнул грязным пальцем в сидевшего на нарах старика, — наш староста. Курить есть? Слобода отрицательно мотнул головой и подошел к старику. Тот указал на пол, где лежал свернутый, похожий на старый мешок, матрас. — Располагайся пока здесь. Сегодня привезли? Да… Миска и ложка есть? Нету? Плохо… Дайте новенькому миску Гонты, ему она все равно больше не понадобится. Подошел маленький, весь какой-то сморщенный человечек, одетый в дорогой, хорошо пошитый, но давно потерявший свой вид костюм и грязную белую рубаху. Он жалко улыбнулся и сунул в руки Семена алюминиевую миску. Поблагодарив, пограничник опустился на матрac — ноги устали, тело болело, и мучила неизвестность: где он, в каком городе, что это за тюрьма, почему его отправили именно сюда? — Военный? — оглядывая новичка, спросил староста. — Солдат, офицер? Пленный? — Солдат, — Семен не был расположен к откровенности, зная: в камере могут находиться провокаторы, специально подсаженные немцами. Лагерный опыт научил его многому. Кое-как устроившись на своем жестком вонючем ложе, он начал приглядываться к сокамерникам. Один из них лежал на нарах и тихо стонал. Сиплый нестриженый мужчина, первым обратившийся к Слободе, мочил в миске с водой тряпку и прикладывал ее к лицу лежавшего. У самого сиплого тоже разбито лицо, а кисть правой руки замотана окровавленным лоскутом, видимо, оторванным от подола нижней рубахи. И у других узников заметны на лицах следы побоев. Двое молодых парней шушукались, забившись в угол нар, но на них никто не обращал внимания. Закутанный в рваное тряпье человек молча сидел на полу у стены камеры и не отрываясь смотрел в одну точку перед собой. Проходя мимо него к параше, «сморщенный» тихо бросил: — Очнись, Лешек! Но тот даже не повернул головы, словно обращались совсем не к нему. — Тебя как зовут? — спросил староста у Семена. — Грачевой, — ответил Слобода. Эта фамилия все равно известна немцам. — Верующий? — помолчав, поинтересовался старик. Пограничник только горько усмехнулся — что за странные вопросы? — Верующему здесь легче, — печально вздохнул старик, — вера помогает на пути испытаний, как посох страннику. Слобода промолчал. Может быть, старик прав, но вера у всех разная — один верит в обязательное торжество справедливости, другой в Магомета или Иисуса Христа, третий только в самого себя, четвертый — в невозможность изменить предначертанное судьбой. Во что или в кого верить теперь ему, лейтенанту погранвойск НКВД Семену Слободе, принявшему имя умершего в лагере военнопленных летчика Грачевого? Отсюда вряд ли убежишь: двойные ворота, высоченные стены, на окнах решетки чуть не в руку толщиной, многочисленная охрана, по углам кирпичных стен вышки с вооруженными солдатами и прожекторами, а за дверями камеры — запутанные галереи и коридоры тюремного корпуса. Неужели здесь, на вонючем матрасе, расстеленном на полу, его последнее пристанище, пока он еще числится в живых? — Где мы? — не сумев скрыть тревоги в голосе, спросил пограничник. — В тюрьме СД, — снова вздохнул староста, — в Немеже. Слыхал про такой тюремный замок, хлопче? — Доводилось, — помрачнел Слобода. Ему действительно приходилось слышать об этой тюрьме, еще там, в лагере. Незаметно стало смеркаться. Над дверью камеры тускло светила электрическая лампочка, забранная колпаком из частой проволочной сетки. Где-то в нижних галереях слышался стук черпака о край котла, изаключенные глотали голодную слюну. Семену объяснили, что кормить их будут только завтра — на сегодня пайку получили до того, как привели новенького. Маленький сморщенный человечек, одетый в потерявший вид хорошо пошитый костюм и грязную белую рубаху, вдруг начал рыться в своих вещах. Достав ложку, он подошел к Слободе и со смущенной улыбкой протянул ее: — Возьмите… На память. Потом он снял пиджак и бережно укрыл им стонавшего человека, лежавшего на нарах. Сидевший рядом патлатый мужчина, которого Семен успел про себя окрестить Сипатым, благодарно пожал маленькому человеку локоть. — Зачем он отдал? — вертя в пальцах ложку, недоумевающе опросил Свобода у старосты. — У него лишняя? А сам как? — Ему больше не понадобиться, — тихо ответил старик. — А ты бери, таков обычай. Потом сам будешь все раздавать в один из вечеров. Мечется пан коммерсант, предчувствует, — кивнул он на раздававшего свои вещи сморщенного человечка. — Что? — не понял Семен, а сердце уже тревожно ворохнулось в груди, ожидая недоброе. — Конец, — горестно опустил голову староста. — Его уже неделю на допросы не вызывают. Значит, все. Если перестали вызывать, то жить остается не больше недели, а у него седьмой день и, наверное, последняя ночь. Здесь камера блока смертников, сынок!* * *
Начальник СС и полиции безопасности Лиден приехал в точно назначенное время. Стоя у окна, Бергер видел, как тот вылезает из машины — нескладный, длинный, как жердь, в туго перетянутой ремнем черной шинели. Зная о послужном списке и отличиях начальника СС и полиции, Бергер подумал, как обманчива бывает внешность человека: на первый взгляд, неотесанный деревенский чурбан из добрых детских сказок, но только на первый взгляд. За год Бютцов сумел сколотить здесь приличный костяк: все отлично знали свое дело и работали весьма неплохо, даже изобретательно, стараясь не повторяться в тактических приемах. Приятно, когда можешь надеяться на непосредственных исполнителей и не бояться, что тебя не поймут с полуслова или поймут совершенно не так, как нужно. Обернувшись на звук открывшейся двери, оберфюрер ответил на приветствие Лидена и пригласил его к столу. Опустившись в глубокое кожаное кресло, начальник полиции безопасности вопросительно посмотрел на берлинского гостя светлыми, глубоко посаженными глазами и немного приподнял брови, ожидая, пока хозяин первым начнет разговор. Но Бергер не спешил. Надев очки в тонкой золотой оправе, он открыл корочки лежавшего перед ним дела и медленно перелистал странички документов с грифами секретности, отыскивая заранее сделанные им легкие карандашные пометки на полях. Захлопнул корочки, снял очки и приветливо улыбнулся: — Пока я доволен вами. Отметив, как слегка порозовели мочки ушей начальника СС и полиции, пытавшегося скрыть радость, что сумел угодить высокому начальству, оберфюрер продолжил: — Наружное наблюдение не снимать ни днем, ни ночью! Мы, к сожалению, не можем совершенно точно знать, когда он сделает свой главный ход. Каков этот ход, предугадать не так уж трудно, я даже могу с полной уверенностью предположить, что он сделает его сегодня вечером или, самое позднее, завтра. Многое будет зависеть от вашей оперативности, коллега! Западня должна захлопнуться плотно, но без стука! — Костистый кулак Бергера крепко сжался, так что побелели пальцы. — Понимаю, оберфюрер, — заверил внимательно слушавший начальник СС и полиции безопасности. — Из города никто не должен ускользнуть, — цепко посмотрел ему в глаза Бергер. — Одновременно начнется карательная экспедиции. Наши человечки надежны, проверены на деле? Я, конечно, читал бумаги, но хотелось бы знать ваше личное мнение. — Да, оберфюрер, вполне надежны и обладают должным опытом. К тому же каждого страхуют. — Не забудьте, как только закрутится шарманка, не останется времени, — напомнил Бергер, угощая начальника полиции сигарой. — Все должно быть так плотно пригнано, чтобы не сунуть в щель даже кончик ножа! И не жалейте о потерях, они окупятся. Ваши соседи предупреждены? — Мы сочли это преждевременным, — стряхивая столбик пепла в хрустальную пепельницу, ответил Лиден, — в том числе по соображениям соблюдения секретности операции. — Пожалуй, — протянул оберфюрер, — потом нам еще придется бог знает сколько ждать, но даже и в период ожидания будем наступать на них. Пусть медленно, но неотвратимо. Надеюсь получить от вас хорошие вести. Давая понять, что встреча подошла к концу, Бергер встал. Прощаясь с начальником СС и полиции, оказал тому честь, проводив его до дверей кабинета, и вернулся к окну. Глядя на потемневший лед у берегов озера, на расправившие свои ветви деревья старого парка, он думал, что все развивается медленно, крайне медленно. Хотелось сжать время в ладонях, спрессовать его, уплотнить, заставить работать на себя, потому что впереди еще столько дней ожидания. Но политика и разведка, особенно политическая разведка, не терпят торопливых — они ломают себе шею, пренебрегая кропотливым и ежедневным трудом, сопряженным с доскональным обсасыванием всех, даже мельчайших деталей операций. Здесь надо взять себе в пример трудолюбивого садовника, терпеливо ждущего, пока вытянется вверх и зазеленеет посаженное им деревце, пока оно зацветет, пока на нем появятся плоды. Опытный садовник помогает пчелам опылить цветы, спасает завязавшиеся плоды от града и морозов, разрыхляет землю у корней, поит их сладкой, чистой водой, вносит удобрения и за это имеет награду. Так и Бергер, подобно опытному садовнику, любовно растил маленький саженец политической интриги. Бютцов постарался на славу: он вырыл ямку, взрыхлил землю, завез навоз для удобрений, и деревце должно прижиться. Пусть сейчас только ранняя весна, но оберфюрер уже мысленно видел цветы на своем ядовитом саженце. Теперь их оплодотворят трудолюбие пчелы в черных мундирах с одним серебряным погоном на плече, а вкушать отравленный плод будет противник. Надо только не упустить момент и суметь вовремя подкатить его прямо к рукам врага…Глава 4
Профессор позвонил почти через неделю. Извинившись за долгое молчание, он попросил Волкова немедленно приехать. Голос у Игоря Ивановича напряженно звенел, и Антон не стал ни о чем его расспрашивать по телефону, поняв, что математик расколол твердый орешек до той поры молчавших комбинаций цифр. Ну, если даже и не расколол, то орех треснул и появилась возможность добраться до его сердцевины, вылущить ядро. Шагая уже знакомым маршрутом, Волков невольно отметил, как Москва менялась: строились новые здания, выпрямлялись улицы, уходили в небытие старинные памятники. Особенно это бросилось в глаза после долгого отсутствия, когда он вернулся в столицу из спецкомандировки. Нечто теплое и родное безвозвратно уходило из привычного облика города — дома словно сдвигались, насильно отжимая человека в глубь ущелий улиц, делая его все меньше и меньше в каменном муравейнике, заставляя чувствовать себя потерянным, несчастным и ничтожно маленьким без неба над головой, без уютных двориков с лавочками и кустами душистой сирени, скрывающих увитые плющом беседки, заменяя их гулкими дворами-колодцами многоэтажных громадин. А что будет дальше, через десяток-другой лет? Антону всегда нравились такие города, где можно чувствовать себя личностью, а не винтиком огромной машины, подчиненным жестокому ритму. Нет, столица, конечно, не должна казаться провинциально-сонной, но современная архитектура наводит на мысль о забвении множества чисто человеческих черт, приобретая тяжеловесную помпезность и скупые, геометрические формы однообразных тонов, в которые окрашивают новые дома. Где теперь золотой шлем купола старого храма Христа Спасителя, построенного на народные пожертвования в память войны восемьсот двенадцатого года, где Иверские ворота, памятник генералу Скобелеву, где та же Сухаревка с ее знаменитой башней? Сколько мы еще не досчитаемся на нашем пути и скольких потеряем, выдвинув жестокий лозунг — «незаменимых нет!»? Когда же мы научимся ценить индивидуальность и талант, научимся искренне восхищаться тем, что другой делает лучше остальных или вообще может сделать то, чего не могут другие, сколько нам для этого еще потребуется лет или веков? Чем-то порадует Игорь Иванович, книжный червь-профессор, для которого как родные и знакомые все математические формулы и сложнейшие теоремы, живущий в своем мирке, отгородясь незримой стеной от остальных? Антон уже знал о судьбе математика: его отца-астронома спасла от ареста только смерть. Сына спас Алексей Емельянович Ермаков, друживший с семьей умершего астронома. Наверное, поэтому Игорь и искал возможности помочь ему, ночи напролет ломая голову над загадками вражеских шифров. Да и не только помочь лично генералу Ермакову: он хочет помочь России, напрягающей силы в борьбе за свое существование, за жизнь и свободу других народов, порабощенных фашизмом, помочь братьям славянам. Пусть эта помощь мизерна в масштабах полыхающей почти во всем мире войны, но и огромные здания строятся из малых кирпичиков, а вынь хотя бы один — нарушится строгая структура стен, они потеряют прочность, поползут сначала незаметные трещинки, а потом расширятся, грозя завалить все строение. Почему же по достоинству не ценят ум и способности этого человека, могущего сделать в одиночку то, что оказалось не под силу коллективу опытных дешифровщиков? Кому и зачем нужно подавлять таланты, «опуская» их до среднего уровня и позволяя издеваться над ними тупым бездарностям? Или мы столь богаты талантами, что можем позволить себе считать гением каждого? Или все дело в том, что «гений» может быть только один? Незаметно подросшая новая каста чиновников — не по внешней форме, а по духу своему, диктующему им своеобразные внешние формы проявления современного чиновного духа, — предпринимает все меры к тому, чтобы во всех областях, в том числе и в науке, насаждать жесткие принципы единоначалия, подавления младшего старшим, над которым, в свою очередь, другой «старший», постоянно требующий знаков унижения и почитания. Трудно разобраться во всем, крайне трудно… Профессор ждал прихода Волкова с нетерпением: ему с первого раза понравился этот немногословный, сдержанный человек с внимательными зеленовато-серыми глазами, доброжелательно-спокойный, способный молчать красноречивее громких речей. Некоторые считают выступающие буграми надбровные дуги признаком ограниченного ума, а у гостя, принесшего листок с колонками цифр, именно такое строение черепа. Однако сам Игорь Иванович полагал, что это как раз наоборот, признак сильного интеллекта и развитой интуиции — тонкой, почти потусторонней, помогающей безошибочно улавливать сложные вещи в науке и взаимоотношениях между людьми. Интересно, не ошибся ли он на этот раз? Втайне от гостя профессор решил провести маленький эксперимент над ним — безобидный, внешне неприметный, но, по его мнению, весьма показательный. Как выйдет гость из испытания, приготовленного ему? Посмотрим… Открыв Волкову дверь, Игорь Иванович немного удивился. Сегодня Антон пришел в штатском платье, сделавшем его почти неузнаваемым. Отметив, как ловко и привычно сидит на фигуре гостя явно западный костюм, профессор пригласил его в комнату. Усадил за стол, принес чайник, поставил чашки. Смущенно улыбнувшись, Волков положил на край стола сверток. — Тут немного к чаю. Не откажите принять. — Что вы, зачем? — замахал руками хозяин. — Право, неудобно. Ну, если вы так настаиваете, то сейчас устроим пир. Не возражаете, если я включу патефон? Не дожидаясь ответа, он прошел к стоявшему на тумбочке патефону и опустил иглу на пластинку. Прозвучали первые такты вступления и грассирующий голос Вертинского запел «Желтого ангела». Антон слушал молча, подперев голову рукой. — Знаете, — Игорь Иванович налил в чашки чай, — именно эта пластинка дала мне толчок к решению, прямо скажем, непростой задачки. — Да? — немного удивленно посмотрел на него Волков. — Почему? — Попробуйте угадать, — улыбнулся хозяин. Сейчас он либо получит подтверждение своим мыслям и выводам, либо… — Китай? — вопросительно поднял брови гость. — Но какая связь? — Браво! — хлопнул в ладоши профессор. — Изумительно, просто изумительно. Скажите, как вы догадались? — О чем, о Китае? — недоуменно развел руками гость. — Это несложно. Вряд ли содержание песни связано с задачей, но вы говорили именно о ней, а ее исполняет только Александр Вертинский, который в Шанхае, а это Китай. Значит, что-то связанное с Китаем, но вот что именно? Тут я бессилен. — У вас сильное логическое мышление, — уважительно поглядел на него хозяин, — но всей специфики вы, естественно, знать не можете. Пейте чай, а я попробую объяснить. Не знаю, правда, как получится. Видите ли, я пришел к выводу, что данная криптосистема отличается применением не одного, а двух различных ключей для шифрования и дешифрования. Трудность решения в том, что до сего времени неизвестен достаточно эффективный алгоритм разложения большого составного числа на простые множители. На первый взгляд, данный шифр кажется простым, но это только на первый взгляд. Видимо, подобной ошибки не избежали ваши специалисты, поскольку примененная неизвестными шифровальщиками система, с использованием возведения в степень по модулю два большого числа, достаточно сложна. Однако это, как говорится, семечки. Секрет в другом. — В чем же? — Антон был заинтересован. Профессор, рассказывая о своих проблемах, просто преобразился: глаза блестели, на скулах выступил румянец, жесты стали порывистыми. — Для шифрования часто используются специальные трудности математических задач. Например, задачи об укладывании ранца. Вы, конечно, о ней никогда не слышали? Я так и думал. Понимаете, если используются математические трудности, то операции шифрования и дешифрования достаточно просты, но имеют массу сложностей для посторонних, пусть даже и специалистов по криптограммам. Я долго ломал голову, слушал музыку, и вот на патефонный диск легла пластинка Вертинского «Желтый ангел», — профессор сложил руки на груди и победно посмотрел на гостя. — Я догадался! Они использовали для математической основы шифрования и дешифрования один из вариантов старой китайской теоремы «об остатке». Оригинальное решение, правда? — У вас так просто, — отставил чашку Антон. — Спасибо за чай. — Просто! — чуть не подпрыгнул от возмущения Игорь Иванович. — Ничего себе! Потом я чуть голову не сломал: формулы, химические символы… — Что? — обалдело поглядел на него Волков. — Как вы сказали? Формулы? Какие формулы? Это что же, шифровка в шифровке? — Ага, — довольно потер руки профессор, — и я так сначала подумал. Пришлось сунуть нос в справочники. Речь идет о стали. Вернее — о броневой стали. Короче, о производстве танков! Антон был потрясен — он ожидал чего угодно, но не этого. И сразу же появилась другая мысль: танки не строят в Москве! Здесь не плавят броневую сталь, не собирают из ее листов боевые машины, а агентурная станция немцев работала именно из восточного пригорода столицы. Почему? Как к радисту попадают сведения о броне, каким путем? И разве сам процесс плавки секрет, разве во всем мире ученые, занимающиеся металлургией, не знают, как выплавить броню, что добавлять в металл для прочности? Люди уже десятки сотен лет выплавляют различные металлы, делают сплавы, строят печи и прокатные станы. Что кроется за химическими символами и формулами, кто их передает, как? — Но здесь не производят танков, — доставая портсигар и взглядом попросив у хозяина разрешения закурить, сказал Волков. — И какие секреты в выплавке стали? — Основное дело в примесях, — доливая себе в чашку кипятку, пояснил Игорь Иванович. — Они для стали то же самое, что для человека витамины. Да мало ли секретов: какая футеровка из огнеупорного кирпича на внутреннем своде печи, как очищать регенерационные блоки, как месить огнеупорную глину для летков, как загружать пульты, — знаете, такие длинные корыта, подающие в печь сырье. Слушая его, Антон жадно затягивался папиросой. Табак был сыроват, плохо тянулся, потрескивал, оставляя на желтоватой бумаге гильзы коричневые пятнышки никотина. С производством броневой стали Волков совершенно не знаком, а теперь придется браться за учебники, чтобы получить хотя бы приблизительное представление о том, что может интересовать врага. Сколько новых проблем потянет за собой расшифровка перехваченного сообщения? А у Козлова есть уже и другие — станция продолжала выстукивать в эфир группы цифр. Менялись волны, время и дни связи, и пусть сеансы у них не часты, но враги работали, гнали за линию фронта информацию, готовую обернуться реками крови красноармейцев. А он, майор Волков, до сих пор еще не заставил замолчать радиста, почерк которого уже прекрасно знали работники службы радиоперехвата. Новые слова профессора отвлекли Антона от его мыслей. — Война заставила значительно сократить сроки производства танков и другой техники, — рассказывал Игорь Иванович. — Мы этого достигли путем применения автогенной сварки, заменившей клепку при соединении частей корпуса боевых машин. В Москве живет физик Петр Леонидович Капица. Еще в тридцать девятом году он создал установку, дающую тридцать литров жидкого кислорода в час, а это основа для автогенной сварки. Сейчас закончена работа над установкой, дающей двести литров. — Я, пожалуй, пойду, — потушив папиросу, Волков встал. — Спасибо вам, Игорь Иванович, за чай, и не знаю, как благодарить за помощь. — Уходите, — с сожалением протянул профессор, — так хорошо сидели, чай, сухарики, даже сахару принесли. Это вам спасибо. Оставляете меня одного? М-да, хотя иногда я думаю, что в наше время лучше быть одному. Спокойнее как-то. Не считайте меня законченным эгоистом, но правда, спокойнее на душе. Кругом люди гибнут, похоронки идут, госпитали забиты, бомбежки… Вы женаты? Простите, конечно, мое любопытство. — Нет. Есть мама, родные, они в эвакуации. Брат на фронте. Я считаю, что всегда должны быть люди, которые тебя ждут. Тогда легче вернуться. — Понимаю, понимаю, — покивал Игорь Иванович. — Вы — люди другой профессии, прямо скажу, не всегда для меня приятной и понятной. Вам, наверное, виднее, но представьте, каково будет тем, кто вас ждет, если не вернетесь? — он прищурился и пытливо поглядел Антону в глаза. — И ведь когда-нибудь придется отчитываться за все, сделанное вами до войны и во время нее. Каково тогда будет тем, кто ждал? Впрочем, это схоластика, а жизнь и во время войны остается жизнью. Существуют любовь, дети, и прочее… Он проводил гостя в прихожую. Волков надел пальто и, держа шапку в руке, сказал: — Нам сейчас о многом трудно судить, Игорь Иванович. И вам, и мне. Я понял, о чем вы говорили, и поверьте, что если придется отчитаться, то я и многие из моих товарищей сделают это безбоязненно. Наша совесть чиста, как и руки, потому что мы всегда защищали Родину от настоящих врагов, а не мнимых. — Простите, если обидел, — отвел взгляд профессор. — Заходите на чай. У меня хорошая коллекция пластинок, послушаем, поболтаем. Бывает же и у вас свободное время. А, Антон Иванович? Или вы ко мне только так, по долгу службы? — Не обещаю, но постараюсь, — пожимая на прощание руку хозяина, ответил Волков. — Война, дорогой профессор, война. Закрыв за ним дверь, Игорь Иванович вернулся в комнату, поставил на патефон пластинку Вертинского и опустился в кресло. Слушая музыку, он раздумывал, как причудливо переплетаются людские судьбы. Написанная в далеком Китае эмигрировавшим из России певцом мелодия неожиданно помогла раскрыть тайну шифра. Но что поможет раскрыть тайники человеческой души?..* * *
Ермаков, как пасьянс, разложил перед собой на столе расшифрованные радиограммы и перекладывал их с места на место, меняя местами. Так, похоже, теперь они выстроились не по времени перехвата, а по логике содержащихся в них сведений. «Мрачная картинка-то, — раздраженно отметил генерал, в который раз пробегая глазам по ровным машинописным строкам. — Из кожи вон лезут, черти, а тут одна забота за другой, и не знаешь, за что в первую очередь схватиться». В начале сорок третьего, сразу после завершения работы над промышленным образцом ТК-200 — установки для получения двухсот литров жидкого кислорода в час — ученые, возглавляемые Петром Капицей, получили новое, еще более сложное задание — разработать и в самые сжатые сроки создать установку производительностью уже в две тысячи литров жидкого кислорода в час. Учитывая важность данной проблемы и ее особую оборонную значимость, при Совнаркоме образовано Главное управление по кислороду — Главкислород. Его начальником и председателем технического совета назначен Капица. В распоряжение нового управления передан двадцать восьмой танкоремонтный завод, в цехах которого организовано и налажено производство установок ТК-200 — отсюда они пойдут на Урал, где создают знаменитые «тридцатьчетверки», так нужные на фронте. Там, на заводах Урала, днем и ночью варили броневую сталь, прокатывали ее в листы и собирали боевые машины. Данные о присадках могли идти только оттуда. Но каким путем, кто получал сведения и передавал их вражеским агентам, и как передавал? Из проверенных источников поступали данные, что немцы крайне озабочены созданием новых видов вооружений, они дорабатывают и модернизируют танки и самоходные орудия — в спешке, не считаясь с затратами, регулярно проводя полигонные испытания, на одном из которых присутствовал сам Гитлер. Готовятся к летней компании, к развертыванию наступления? Несомненно. Хотят ударить танковыми клиньями, прорвать наши фронты, взять реванш за Сталинград, но не могут сварить на крупповских заводах брони, не уступающей по прочности уральской, и засылают сюда своих людей за секретами технологии? Сколько их, затаившихся среди населения, врагов — трое, пятеро, десяток? Разведгруппа немцев применяет приемы, затрудняющие работу службы радиоперехвата и пеленгацию их агентурной станции. Вполне вероятно, что группа радистов находится здесь, а ее обслуживают связные, доставляющие сведения с Урала. Не исключено внедрение врагом своего человека непосредственно на один из металлургических или танкостроительных заводов: там работает много эвакуированных из разных областей, в настоящее время оккупированных немцами. Запрос по их прежнему месту жительства не пошлешь, разве только партизанам или подпольщикам, но сначала надо знать — на кого именно посылать запрос: не будешь же запрашивать обо всех подряд! И полная неизвестность с делом изменника. Наркому доложено, его санкции на проведение всех необходимых мероприятий получены, для их реализации выделена специальная группа сотрудников военной разведки и госбезопасности, освобожденных от иных обязанностей. О ходе работы ежедневно докладывали лично нaркому, члену «пятерки», — он недовольно суживал глаза за стеклышками пенсне и кривил в усмешке тонкие губы: до сих пор не получено никаких обнадеживающих результатов! День ото дня тон наркома на совещаниях становился все холоднее и холоднее, лицо все более и более твердело, резче вырисовывались складки, идущие от крыльев носа к губам, стянутым в синеватую точку. Ему теперь нужен только повод для того, чтобы гневно обрушиться на исполнителей, но повода нет: люди работают, не считаясь со временем, не щадя себя, работают со знанием дела. Теперь по крайней мере ясно, что данная агентурная станция врага не питается информацией от изменника. Означает ли это, что он не в Москве? «Нет, — вынужден был признать Ермаков, — не означает, но эта нитка если и ведет к нему, то не прямо, а через запутанный лабиринт хитро сплетенных связей». Конечно, упускать из виду такую версию не стоит, но и попытки врага проникнуть в секреты технологии изготовления самых совершенных в настоящее время боевых машин, состоящих на вооружении нашей воюющей армии, не могут не вызывать самых серьезных опасений. Подобные попытки следует немедленно пресечь — не та сложилась ситуация, когда врагу можно подсунуть ложные сведения и затеять с ним радиоигры, здесь возможна работа только на выявление и уничтожение вражеской разведгруппы, если никого из ее членов не удастся взять живыми. — Какие соображения? — откидываясь на спинку стула, спросил генерал у сидевших напротив него Козлова и Волкова. — Давай первым ты, Николай Демьянович. Лысоватый Козлов кашлянул в кулак и открыл свою неизменную синюю папку. — По мнению специалистов, немцам пока не удалось подойти вплотную к технологии выплавки уральской броневой стали. Предположительно на одном из заводов работает их человек или группа людей, передающих сведения сюда. — Мне кажется, ядро группы нужно искать не на Урале, — прервал его Волков. — Оно здесь. На заводах есть осведомители вражеской разведки, возможно, засланные туда еще до начала войны, а с ними держат связь курьеры. Надо докапываться до них, тогда выйдем на всю сеть. Мы разработали меры по усилению проверки машин, в том числе транзитных, активизировали работу на железнодорожном транспорте, проводим проверку лиц, выезжающих в частные командировки на Урал, дадим туда ориентировку. — Все это хорошо, — пригладил толстой ладонью свои коротко остриженные волосы Ермаков. — Может быть, вам разделиться? Волков срочно выедет на Урал и организует работу там, а ты, Николай Демьянович, будешь здесь искать рацию? — Я придерживаюсь мнения, что под Москвой осел только радист, — нахмурился Козлов. — Легче здесь затеряться одному, чем группе. — Группа может оказаться невелика, — тут же откликнулся Антон, — но хорошо подготовлена. Предположим, пятерка — двое на заводах: сталелитейном и танковом, один здесь с рацией и два курьера. Обратите внимание, они не так часто выходят на связь со своими хозяевами. — Судишь по рации: где она, там и головка группы? — усмехнулся подполковник. — А если они предприняли меры к тому, чтобы обезопасить себя и, когда мы выявим и локализуем радиста, немедленно включат в работу другую станцию, но уже не в пригороде Москвы, а в ином месте? Кроме того, агентурная станция может обслуживать не только эту линию. Ермаков невольно помрачнел: Козлов словно подслушал его мысли о возможной связи неизвестной рации с изменником. Хотя почему подслушал, они же говорили об этом, когда пришли подтверждения на запросы. Значит, Николай Демьянович таким образом обращается сейчас к нему, призывая не упустить из виду данную версию и предполагая, что предатель может пользоваться этим же каналом связи с немцами, пусть даже опосредованно. Страхуется подполковник, боится, что вылезет на божий свет и получит нежелательную огласку информация об измене — информация пока не подтвержденная делом, но страшная своей разрушительной силой, готовая породить новый всплеск мании подозрительности и возврат к не столь давним временам массовых репрессий начальствующего состава РККА? Пожалуй, так. — Козлов работает здесь, Волков вылетает на Урал. Я сейчас позвоню товарищам, тебя встретят, устроят. Времени на раскачку нет. Розыск и ликвидацию группы надо закончить в самые сжатые сроки, — подвел итог Алексей Емельянович. Отпустив офицеров, он позвонил на Урал, потом пошел в комнату отдыха, снял сапоги и ничком лег на солдатскую кровать. Болела голова, во рту было сухо и противно от постоянного нервного напряжения — через несколько часов опять докладывать наркому о ходе работы специальной группы. Каждый раз идешь в кабинет члена «пятерки» как на Голгофу, да еще словно неся в руках бомбу с взведенным бойком, готовую в любой момент рвануть тебя на мельчайшие куски. Зло скрипнув зубами, Ермаков перевернулся на спину. От знакомых полярных летчиков он не раз слышал рассказы об острове Рудольфа, лежащем всего в девятистах километрах от Северного полюса и прозванном Островок Отчаяния. Там находится самая северная могила на земле, последний приют Сигурда Майера — участника американской заполярной экспедиции Циглера. Но если бы Алексею Емельяновичу удалось добраться туда и спрятаться среди торосов, то и там он не избавился бы от своих страшных дум: и вечная мерзлота не укроет от тяготившего поручения наркома, даже если лечь рядом с Майером в лед. Ермаков боялся слишком многого, чтобы быть полностью уверенным в успешном выполнении ответственного задания — боялся за себя, за своих родных, за сотрудников, боялся наркома и Ставки, и в особенности яростного гнева Верховного… Вчера, принимая его в своем кабинете, нарком как бы между прочим бросил: — Необходимо досконально проверить тех военачальников, семьи или родные которых остались на оккупированной врагом территории. Ермакову сразу вспомнилось, как несколько лет назад, раскрывая «троцкистско-фашистский заговор», постоянно твердили о том, что у многих из «заговорщиков» есть семьи за границей — у Якира в Бессарабии, у Путны и Уборевича в Литве, Фельдман связан с Южной Америкой, а Эйдеман с Прибалтикой. Однако у героя Гражданской, прославленного народом в песнях бывшего командира кавкорпуса Червонных казаков, отважного кавалериста Примакова, соперничавшего в громкой славе с Буденным и Ворошиловым, что так не нравилось маршалам, происхождение было самое что ни на есть пролетарское, рабоче-крестьянское. И никаких родственников за границей. Но это не спасло ни его, ни многих других. Бывший нарком Николай Ежов умер с именем Вождя на устах, как и командарм первого ранга Иона Якир, носивший на гимнастерке орден Красного Знамени номер два. Кто теперь осмелится вспоминать песни о Примакове? Их навсегда заставили вычеркнуть из памяти. Какая судьба ждет ничего не подозревающих генералов, командующих войсками на фронтах, работающих в штабах, какая судьба ждет их семьи и самого Ермакова в том случае, если не удастся в ближайшее время точно назвать имя изменника? Да что имя?! Вне сомнения, враг должен быть установлен, разоблачен и обезврежен — страна ведет беспримерную в своей истории, тяжелейшую войну. Но не потянет ли за собой имя виновного другие имена — людей, совершенно не причастных к совершенному им тяжкому преступлению, не попадут ли и они под безжалостные жернова новой вспышки шпиономании, уносящей в небытие с легкостью ветра, сдувающего пушинки с одуванчика? Как защитить их ему, человеку, призванному стоять на страже государственных интересов и никогда не преступавшему требований строжайшего соблюдения законности? Достав папиросы, Алексей Емельянович закурил и уставился в потолок невидящими глазами. Вспомнился Фриновский — бывший заместитель Ежова, на совести которого были сотни жизней чекистов, «вычищенных» из рядов органов государственной безопасности. Когда арестовали соратника Дзержинского Артузова, Фриновский настаивал, чтобы по его делу работал и Ермаков, до сорокового года служивший в военной разведке. Алексей Емельянович отказался, не побоявшись последствий. Что тогда спасло его, трудно сказать, но он не стал палачом своих товарищей. И вот теперь… Теперь, может быть, как раз и наступил тот самый момент, когда наркому нужен человек, не запятнавший себя во времена ежовщины, известный своей принципиальностью и приверженностью к строгому соблюдению законности — вот, смотрите, это он выявил врагов, натянувших личину честных людей, он разоблачил гнусный вражеский заговор! А есть ли он, этот заговор? Изменник, может быть, да, но заговор?! Низкий басовитый звук отвлек его от размышлений — в кабинете били большие напольные часы. Через пятнадцать минут доклад в кабинете наркома. Генерал натянул сапоги, вышел в кабинет, как в зеркало поглядел на себя в большое стекло, закрывавшее маятник похожих на городскую башню часов. Багровея лицом, застегнул крючки на тугом воротнике кителя, одернул его и открыл сейф. Достав заранее подготовленные документы, положил их в папку и вышел…* * *
Отец Сушкова был сыном купца средней руки и внуком солдата русской императорской гвардии, отличившегося в кампанию с Наполеоном, бившегося под Бородино и ходившего на Париж. На одном из парадов император Александр I в порыве чувств, вызванных свалившейся на него славой избавителя Европы от узурпатора, неожиданно обласкал бравого гвардейца, дал ему чин армейского прапорщика и тут же, наградив деньгами, отправил его в отставку. Прадеду — Григорию Сушкову — тогда перевалило за сорок годов. В родную деревню он возвращаться не стал, а открыл солдатский трактир в Петербурге и женился на молоденькой мещаночке, в положенный срок родившей ему сына. Дед по отцовским стопам пойти не захотел, но трактир не продал, а прикупил к нему магазин, торговавший мануфактурой. Его сын — отец Дмитрия Степановича — Степан Сушков всю свою жизнь твердо был уверен, что врачи и учителя просто благородные нищие, попы — жуткие обманщики, чиновники — как один взяточники, полицейские — дураки и тянутся лишь к даровой выпивке, а страна Индия — сказочно богатая и непонятная, — находится в далекой Америке. При всем том он был человеком крайне неуравновешенным, но весьма оборотистым. Рано овдовев, заводил себе одну любовницу за другой, выбирая их среди купчих и модисток, а сыну Дмитрию нанял гувернантку из немок — пожилую чистоплотную Эмму, всегда ходившую в чепце и c серебряным лорнетом, подаренном ей бывшей хозяйкой из княжеской фамилии. Эмма научила Диму читать и говорить на немецком, мыть шею и руки по утрам и вечерам, вести себя сдержанно и ловко пользоваться столовыми приборами. Она же на все времена внушила ему стойкое отвращение к спиртному, которым отнюдь не брезговал отец. Торговать вином и мануфактурой Степану Сушкову показалось мало, тем более что уже нарос кое-какой капиталец, и он по совету знающих людей решил построить собственную фабрику. Среди прочих знакомых у известного своей веселой жизнерадостностью Степана Сушкова был и Саввушка Морозов, сыгравший в его судьбе значительную роль. Савва давал деньги большевикам. Сушков считал это дурацкой блажью и только отмахивался от рассказов Морозова, что грядет великая перемена и владыкой жизни станет труд, потому и надо, мол, заранее установить добрые отношения с новыми людьми. — Я их кормлю! — ревел хмельной Сушков, протягивая через уставленный бутылками стол свои большие, волосатые руки. — Вот этими вот самыми, содержу! Интеллигентный Морозов только брезгливо морщился и отворачивался, не желая обидеть знакомого. Японская война и последовавшая за ней революция пятого года Степана подкосили. Напуганный до икоты ростом рабочего движения, он начал пить еще больше, совершенно забросил дела и умер в публичном доме, прямо в постели знакомой проститутки, оставив наследника-гимназиста почти без средств: обремененную долгами фабричку Сушковых за бесценок купила семья Морозовых, добившаяся признания Саввы недееспособным. Гимназиста Диму спасла все та же Эмма, уже старенькая, доживавшая век в доме Сушковых: она взяла в свои сухонькие руки торговлю и дотянула воспитанника до университета. Дмитрий Степанович, почти не помнивший матери, горько рыдал на похоронах старой доброй Эммы, заменившей ему всех родных. Возвращаясь с кладбища в ставший пустым и холодным дом, он подумал о том, кому теперь будут нужны его инженерные познания, где он их сможет приложить? Пока еще жив был родитель и не спустил все в пьяном угаре, выкрикивая: «Ничего босякам не оставлю, сам все пропью!», — можно было хоть как-то надеяться: вот утихомириться папаша, а он, Дмитрий, выучится и начнет заниматься фабрикой. А теперь только по найму работать, идти кланяться тем же Морозовым? Дома Сушков открыл окно и долго курил, выпуская дым в сиреневые петроградские сумерки. Магазин, конечно, придется продать, трактиры тоже, поскольку некому заниматься там делами, а приказчики, шельмы, так и норовили объегорить хозяина, набить свою мошну за его счет. Учиться в университете еще не один год, а жить на что-то надо. К несчастью, родне покойной маменьки до него дела тоже нет — родитель и с ними успел основательно испортить отношения. Играл в саду духовой оркестр, с Невы тянуло прохладой, такой приятной в душный августовский вечер четырнадцатого года… На фронт Сушков пошел добровольцем. Сначала был писарем, потом, как недоучившийся студент, попал в школу прапорщиков. Успешно выдержав испытания, получил первый офицерский чин, шашку с темляком, новенькие золотые погоны с маленькими звездочками и сапоги со шпорами. Бои оставили в его душе ощущение непроходящего тягостного кошмара, а тут еще рухнуло все после отречения государя от престола. Создавались солдатские комитеты, агитировали большевики, потом шел на Питер Корнилов. Сушков в эти дела не вязался — тихо сидел в блиндаже и так же тихо, но люто ненавидел большевиков, считая их виновниками всех несчастий. Войну он тоже уже успел научиться ненавидеть. Потом произошла Октябрьская революция, фронт сломался, началось массовое дезертирство солдат. Дмитрий Степанович, предусмотрительно споров погоны и спрятав в карман шинели наган, подался с таким же, как он, прапорщиком из купцов в Москву, справедливо рассудив, что в Питере ему делать совершенно нечего. Сидя вечерами за самоваром и прихлебывая жиденький чаек — в Москве голодовали, а по ночам да то и дело днем частенько постреливали на улицах, — спорили с приятелем до сипоты о том, как жить дальше, в какую сторону подаваться, за кого стоять. «Купечество» приятеля оказалось призрачным — скорее лавочник, а не купец, — но он страстно желал все повернуть на старое, звал ехать на юг, в казачьи степи. На юг Дмитрию почему-то не хотелось, так же как не хотелось больше стрелять: нахлебался по ноздри, а имущества все одно не вернуть, да и нету теперь его, имущества-то — деньги, вырученные от продажи трактиров и магазина, он еще в начале войны положил в банк, а какие сейчас банки? Фамильных бриллиантов не наблюдалось, поместий и земли у него тоже нет, фабрику еще родитель пропил, а сам он нажить толком ничего не успел, хотя и разменял четверть века. И все же поехали. Сидеть на одном месте и ждать погоды Сушкову стало тошно — черт с ним со всем, пусть будет как будет. Правдами и неправдами влезли в поезд и покатили. Зима, холод. Метель намела по краям насыпи сугробы чуть не с паровоз высотой. Поезда постоянно останавливались, потому что не хватало дров. Тогда все выходили из вагонов и пилили, кололи, собирали щепки, пока чумазая машина снова не оживала и не начинала пыхтеть паром. Так и ехали. Но на одной из станций попались анархистам — увешанные бомбами и перекрещенные пулеметными лентами, в матросских бушлатах и рваных тулупчиках, с разнокалиберным оружием в руках, они почти штурмом взяли поезд. Всех похожих на офицеров и буржуев объявили контрой и повели стрелять. Толстяка в пенсне и котелке с бархатными наушниками, попытавшегося сопротивляться, кончили прямо на перроне станции, безжалостно и дико заколов штыками. Воспользовавшись тем, что охрана их не обыскала и увлеклась зрелищем кровавой расправы, Сушков оттолкнул какого-то бородатого мужика с винтовкой, дернул приятеля за рукав и метнулся в сторону. Выхватив из кармана шинели наган, он несколько раз выстрелил в широко разинутые в крике рты, в эти армяки и тулупчики, бушлаты и пулеметные ленты. Им удалось выскочить на привокзальную площадь — маленькую, тесную, покрытую коркой льда, — шарахнулись в стороны зеваки, нестройно грохнули сзади винтовки, и приятель Дмитрия, словно поскользнувшись на желтоватом от конской мочи льду, осел, хрипя и булькая темной кровью в пробитом пулей горле. Сушков побежал дальше, через незнакомые дворы и заснеженные палисадники, перелезал через заборы и, увязая в сугробах, петлял между домишек городка. Сзади еще немного постреляли и успокоились. Дрожа от холода и нервного озноба после пережитого, Дмитрий постучался в стоявший около церкви дом священника. Седой, согнутый годами батюшка впустил, но сразу предупредил, что приюта дать не может — просто боится, а у него семья. Отдышавшись, Сушков пошел дальше, получив на дорогу кусок черствого серого хлеба. Из городка ему удалось выбраться без происшествий. На окраине встретился справный мужичок на санях, запряженных караковой лошаденкой, и подвез до ближней деревни. Переночевав у добрых людей, Дмитрий пошел дальше. Так начались его скитания, которые он сам потом с усмешкой именовал «одиссеей». Один раз едва-едва унес ноги от неизвестных лихих людей, в другой чуть не запороли вилами мужики, приняв за конокрада. Так и пробирался он к югу, пока не случилась большая неприятность. В незнакомый городишко, стоявший на его пути, Сушков вошел в сумерках. Услышав впереди выстрелы, свернул в переулок, чтобы обойти опасное место — ну их, мало ли кто палит, — но тут вылетели из-за угла разгоряченные конные, окружили, прижали к стене, отобрали наган с оставшимися пятью патронами. Темнолицый мужчина в кожаной фуражке и кавалерийской шинели только многозначительно хмыкнул, увидев два пустых гнезда в барабане револьвера Сушкова. Так он впервые в жизни попал в тюрьму. На первом же допросе выяснилось, что его обвиняли в убийстве заместителя председателя местного ревкома — Сушков задержан рядом с местом происшествия, в нагане не хватает как раз двух патронов, а погибший убит двумя выстрелами из нагана. К тому же Сушков явно контрик и бывший офицер. Допрашивала его мужеподобная женщина, много и часто курившая, с коротко остриженными волосами и хриплым от табака голосом. Дмитрий Степанович пытался оправдаться, но его не желали слушать. Суд оказался скорым и быстрым — председательствовал тот самый мужчина в кожаной фуражке и кавалерийской шинели, членами суда были допрашивавшая Сушкова хриплая женщина и неизвестный пожилой человек в промасленном кожухе. Протест арестованного, а теперь уже и подсудимого, в отношении того, что членом суда является его же следователь, оставили без внимания. Через десять минут Сушкова приговорили к расстрелу как белого террориста. Цепляясь за последние мгновения бытия, приговоренный потребовал привести священника, чтобы исповедаться. Посовещавшись, члены суда дали согласие. Дмитрия вывели в коридор, посадили на лавку и оставили под охраной молоденького паренька с винтовкой, по виду — мастерового. — Эй, сгоняйтекто-нибудь быстренько за попом! — высунувшись в раскрытое окно, прокричала женщина. Потом стукнула закрытая рама, и этот звук заставил вздрогнуть безучастно сидевшего на лавке Сушкова. Что же это, как? За что его, почему, какое они имеют право? — Борьба классов, — прокашлявшись, сказал караульный. Видимо, задумавшись, Дмитрий произнес последние слова вслух. — Вы нас тоже не очень-то жалеете… Священника ждали долго. Ушли члены суда, спустившись вниз, на первый этаж здания, по скрипучей деревянной лестнице. Конвоир настороженно глядел на порученного ему «страшного преступника» и напряженно сопел, неумело держа в руках винтовку: это Дмитрий Степанович отметил сразу, как только увидел паренька, — оружие тому было явно непривычно. В конце длинного коридора виднелась еще одна дверь — похоже, черного хода. Барские дома, — а именно в таком и проходил суд, — строились однотипно, с лестницами для прислуги, и Сушков решил рискнуть, поскольку терять ему все равно уже нечего. Резко встав, он неожиданно выхватил из рук мастерового винтовку, одновременно двинув того коленом в пах. Метнулся к двери черного хода, рванул на себя — она открылась. С другой стороны оказалась ржавая щеколда, и Дмитрий тут же закрыл ее, сбежал вниз по грязным ступеням и дернул ручку двери, выводящей на улицу. Она оказалась запертой! Чуть не завыв от отчаяния, Сушков, уже слыша наверху топот и возбужденные громкие голоса, с размаху саданул прикладом по раме пыльного окна черного хода и торопливо вылез наружу. Незаметно уйти не удалось, но в руках винтовка, а ноги несли его все дальше и дальше от проклятого дома, где женщины с прокуренными голосами походя решают судьбы людей, приговаривая их к смерти. Кинувшись по переулку, он выскочил на огороды, спустился к реке и побежал по ее льду на другую сторону. Около уха щелкнула пуля. Обернувшись, Дмитрий увидел на берегу конных и понял, что не уйдет, догонят. Умирать жутко не хотелось, тем более вот так, уже пройдя фронт, вернувшись из этого ада живым и даже ни разу не раненным, быть поставленным к стенке за чужие грехи, за убийство человека, которого никогда не видел. Течение в реке, видимо, было сильным, лед под ногами Сушкова трещал и прогибался, но он изо всех сил бежал к другому берегу, прижимая к себе винтовку. Сзади раздался треск — бросив взгляд через плечо, он увидел, как барахтается в темной, казавшейся маслянисто-черной, равнодушной воде провалившаяся под лед лошадь с всадником. Выдержав тяжесть одиноко бегущего человека, лед не выдержал тяжести конного, бросившегося за ним в погоню. Застучали частые выстрелы, секануло пулей по поле шинели, но Дмитрий уже успел выбраться к кустам и пополз глубже в заросли, обдирая ладони о жесткий снег… Через неделю, решив более не испытывать капризную судьбу, он примкнул к небольшому красноармейскому отряду, назвавшись собственным именем, но скрыв офицерское прошлое. И завертело в водовороте событий: наступление, отступление, снова наступление. Вскоре его выбрали взводным. Дело привычное, только боялся сорваться на прежний тон при подаче команд и чем-нибудь выдать себя. Потихоньку начал внушать своим подчиненным, что служил в царской армии унтером. Кажется, поверили. По вечерам иногда подсаживался к нему комиссар отряда Петр Чернов, вел разные разговоры. Сушков не скрывал, что учился в гимназии, но о действительном своем прошлом плел небылицы: отец, мол, учитель, спился, а сам он работал конторщиком на заводе, потом армия… Летом попали в переплет — прижала казачья конница. Бородатые станичники, сверкая ощеренными зубами, вырубали разбегавшихся неопытных бойцов, от страха не слушавших команд. Налет казаков был неожиданным: вырезав охранение, они навалились на отряд, расположившийся на привале. Комиссар Чернов, Сушков и еще несколько красноармейцев сумели отбиться и ушли в лес. Тогда у Дмитрия появилась мысль дезертировать: к черту все это дело, что ему, мало досталось? Но уйти не успел — свалил тиф. В себя он пришел в каком-то сарае, среди трупов — наверное, его посчитали умершим и отволокли туда, где лежали уже безучастные ко всему тела. Из одежды на нем были только грязные и рваные солдатские кальсоны. Морщась от головокружения, с трудом подавляя частые приступы тошноты, он выполз из сарая только вечером — путь в несколько метров занял почти весь день. Это его и спасло: пока он полз, село заняли белые. Угар боя уже прошел, поэтому когда его заметили два проходивших мимо казака, они не зарубили полуживого выходца с того света, а доложили о нем офицеру. Едва шевеля губами, Сушков назвал себя и свое звание — успел заметить на склонившемся над ним человеке привычную форму с погонами. На счастье, отыскался однополчанин, узнал Дмитрия, и его переложили в другой лазарет — добровольческой армии. Заходил какой-то поручик, видимо, из контрразведки, посидел около него, спросил о самочувствии и, пообещав зайти еще, ушел. У белых имелись заграничные лекарства и лучше обстояло дело со снабжением продуктами. Сушков начал поправляться. И тут произошел новый поворот в его судьбе: белые вдруг отступили. В сумятице их внезапного отхода немного окрепший Сушков исчез — он твердо решил больше не служить ни у белых, ни у красных: хватит, повоевали, пора и честь знать. Через пару дней его отыскали — причем совершенно случайно, — занявшие деревню красные кавалеристы. И снова Сушков называл себя и свою должность, только уже в Красной армии. На всякий случай упомянул и комиссара Петра Чернова. Оказывается, кавалеристы его знали. Дмитрию поверили, поверили его рассказу — конечно, приукрашенному и не полностью правдивому, о спасении от белых в сарае с умершими, — и дали справку, удостоверявшую, что комвзвода Красной армии Сушков перенес тиф… Позже Сушков понял: не будь он тифозным, ему могли и не поверить, но в тифу человек бредит, и многое, что на самом деле было только плодом больного воображения, кажется чистой правдой. Суровые конники знали о сарае, полном трупов, знали, что некоторые красноармейцы остались чудом живы и, безгранично веря друг другу, поверили Сушкову. Так он стал кавалеристом. Сидеть в седле умел — немного учили верховой езде в школе прапорщиков, — владеть клинком тоже, правда, не так, как лихие рубаки, однако не размахивал бестолково шашкой над головой, рискуя покалечить себя и коня. B кавполку Сушков пробыл недолго — свалил возвратный тиф. Валялся по лазаретам, пережил еще один налет казачьей конницы, когда даже сестры милосердия стреляли по станичникам из винтовок, был при этом, вдобавок ко всему, ранен в плечо и отправлен на санитарном поезде в тыл. Вышел из госпиталя уже в девятнадцатом, весной. Худой, с обритой наголо головой, он приехал в Москву и постучал в знакомую дверь дома, где жили родные его погибшего приятеля. Кляня себя за малодушие, он не сказал им о его гибели, но наврал, что тот сумел добраться до белых, а сам Сушков угодил к красным в плен, но вот умудрился вывернуться и остаться живым. Его устроили в комнатке погибшего приятеля, поили чаем с сахарином, а он, в отплату за тепло и доброту, за предоставленный кров, рассказывал о своих мытарствах. Надо было как-то устраивать жизнь дальше, получать документы и, самое главное, паек. Пришлось пойти в военный комиссариат. К дальнейшей службе его признали непригодным и предложили работу в детском приюте. Подумав, он согласился. Искалеченные войной детские судьбы до глубины души тронули Сушкова: он видел в них некое повторение собственной судьбы, своего сиротства, только еще более горькое и страшное. Он сам ремонтировал протекавшую крышу, выбивал продукты, учил детей грамоте, пришивал им пуговицы и искал надежных людей, которым можно доверять в это смутное время харчи, предназначенные для детей. Красть у сирот Дмитрий Степанович позволить не мог — в его глазах это было бы самым тягчайшим преступлением перед Богом, людьми и перед совестью. Надежный человек нашелся в лице одной из многочисленных родственниц погибшего от пули анархистов приятеля — Шурочки. Через год они поженились. В хлопотах незаметно летело время — кончилась Гражданская война, разбили Врангеля и отвоевали на польском фронте, добивали банды и начинали потихоньку мирную жизнь, приют переименовали в детскую колонию, воспитанники менялись, началась борьба с беспризорностью, а Сушкова подстерегла новая беда. У них с Шурочкой долго не было детей: сначала не решались, потом боялись и, наконец, родилась дочь. Но семейное счастье, столь долгожданное и светлое, оказалось недолгим — слегла Шурочка и через месяц ее не стало. Сушков сник, разом постарел на десяток лет и с головой уходил в заботы по колонии, оставив малое дитя на попечении родни жены. А все вокруг так напоминало о ней, и вечерами, закрывшись в своем кабинете-каморке, он горько плакал, считая жизнь свою конченной. Предложение поехать налаживать работу по линии народного образования в Белоруссии Сушков воспринял без энтузиазма, но подумав и рассудив, что дороги и новые люди помогут ему успокоиться, согласился. Поехал, работал, перестал бояться чекистов, взявших на себя заботу о сиротах, и боль, глубоко засевшая в душе, немного отпустила, стала глуше. Так прошло еще несколько лет. В тридцатые годы он работал директором школы в одном из местечек Белоруссии. Дочь росла, жила у родных в Москве, и они никак не желали отпустить ее к отцу, ссылаясь на его вечно неустроенный быт. И тут Сушков встретил, как ему казалось, хорошую добрую женщину и решился создать новую семью — не век же куковать бобылем? И в сорок хочется семейного уюта и тепла. Его новую жену звали Мария — рослая, с тяжелыми косами, уложенными венцом на голове, она привлекала мужские взгляды, и многие с недоумением пожимали плечами, узнав, что она вышла замуж за учителя Сушкова — лысоватого грустного человека. Дмитрий Степанович любил ее, доверял ей свои тайны, и однажды в порыве откровенности, рассказал всю правду о прошлом — об отце, о школе прапорщиков, о скитаниях во время Гражданской и пребывании у белых. Даже назвал фамилию узнавшего его однополчанина по Империалистической — Ромин. Тот был из юнкеров, родом откуда-то с Урала или из Сибири, немного моложе Сушкова, но уже выше званием. Мария и написала на мужа донос. Это Сушков понял, когда второй раз в своей жизни попал в тюрьму. Следствие по его делу вел молоденький сержант госбезопасности. Дмитрия Степановича обвиняли в том, что он, скрыв свое офицерско-белогвардейское прошлое, дезертировал из Красной армии и обманным путем пробрался на работу в систему народного образования, где пропагандировал троцкистские идеи. Всплыла фамилия Ромина, допытывались о других связях, в том числе с заграницей, говорили, что он специально приехал в Белоруссию, чтобы находиться как можно ближе к панской Польше… Оправдываться было бесполезно. Все его ссылки на то, что он и раньше писал в анкетах, что во время Империалистической служил офицером, и справки о службе в рядах Красной армии, в период тяжелых боев в восемнадцатом году, когда он был рядовым бойцом, а потом командовал взводом и дважды болел тифом, просто чудом оставшись в живых, положительные отзывы Наркомпроса о его работе с беспризорниками и в школах во внимание не принимались. От него настойчиво добивались выдачи тайников с оружием, имен, паролей, явок… Суд очень напомнил ему скорый трибунал восемнадцатого года, когда он бежал из-под расстрела. Да и суда-то как такового не было — собралась тройка, названная особым совещанием, заседала буквально десять — пятнадцать минут и осудила его на долгие годы заключения. Морально и физически измотанный, издерганный духотой забитых камер и напряжением ночных допросов, он попал в теплушку спецэшелона, рассчитанную на двадцать пять человек. Но в ней оказалось более сорока — уголовных и политических. Ехали почти месяц, на каждой станции охрана пересчитывала заключенных по головам, сгоняя их из одного конца теплушки в другой и заставляя по одному переползать по доске, положенной на нары, на свободное пространство. Вскоре, — опытные уголовные говорили, что двадцать девять дней пути это очень быстро, — по сторонам дороги потянулись изгороди из колючки и вышки лагерей: особая зона строительства Забайкальской магистрали. В лагере Сушков сразу попал в лазарет — еще в теплушке, перед самым прибытием, незнакомый истеричный уголовник ударил его поленом по ноге, раздробив кость. Топили в теплушке буржуйку по очереди, и Дмитрий Степанович не вовремя сунулся прикурить от уголька, что не понравилось уголовнику. Тот размахнулся поленом и пробил бы «политику» голову, но один из заключенных успел толкнуть Сушкова, и удар пришелся по ноге. Так он стал хромым. Перед войной судьба опять повернулась: вызвали в лагерную канцелярию и отправили по этапу в тюрьму, где сообщили, что его дело пересмотрено, обвинения сняты и он реабилитирован. Сушков не знал, что новый нарком внутренних дел дал указание реабилитировать некоторых заключенных, якобы исправляя «ошибки ежовщины». В Москву поехать не разрешили, и тогда он отправился в Белоруссию — хотелось в последний раз встретиться с Марией и поглядеть ей в глаза: ничего не говоря, ничего не спрашивая, просто поглядеть и все, но Мария уехала неизвестно куда со своим новым мужем. На работу Сушкова никто не брал. Он начал пить, опустился, бродяжничал, рискуя вновь оказаться в лагере. Дороги привели его в недавно воссоединенные районы. В большом мире шумели грозные события, надвигалась война, но Дмитрию Степановичу было все равно: если ему сообщили, что даже дочь отреклась от отца, а жена написана на него донос — кому же теперь верить? В один из дней, шагая по дороге, он и не предполагал, что судьба его сегодня вновь повернется. Обогнала машина и неожиданно притормозила. Сушков отступил к покрытым пылью придорожным кустам — в черных легковых автомобилях ездило только начальство высокого ранга, а такие встречи не могли ему сулить ничего хорошего. Он настороженно глядел на вылезшего из машины седого мужчину в полувоенном френче и «партийной» кепке с матерчатым козырьком. Тот направился прямо к нему. — Не узнаешь? Вот как довелось свидеться… Ну, здравствуй, комвзвода Сушков! — и он протянул руку. И тогда Дмитрий Степанович узнал. Комиссар Чернов, Петр Чернов, только постаревший, поседевший, с изрезанным морщинами лицом и орденом на френче, — вот кого он встретил на разбитой дороге. Бывший комиссар помог ему устроиться на лесоразработках конторщиком. Сушков рассказал ему о себе все, без утайки, да и чего теперь таиться, особенно после лагеря? Чернов, слушая его, хмурился, кусал губы, но все же помог. Дали и комнатушку в старом деревянном доме — какое-никакое, а жилье, крыша над головой. Война грянула неожиданно. В армию Сушкова не призывали по возрасту и по причине искалеченной ноги, но для него вдруг совершенно неожиданно открылся свой фронт, необычный и опасный. Однажды поздно вечером пришел незнакомый человек и пригласил прогуляться, сославшись на поручение Чернова. Дмитрий Степанович пошел. Его привели в маленький домик, утопавший в зелени, где за столом в просто убранной комнате сидели сам Чернов и еще один мужчина в штатском. Чернов начал с того, что Сушков не имеет права в такое время лелеять в себе обиды, а должен доказать самому себе и другим, что он честный человек и патриот. Дмитрий Степанович кивал, не понимая еще, куда клонит бывший комиссар, а тот вдруг предложил ему остаться, не уходить с отступающими частями и беженцами, но дождаться немцев и поступить к ним на службу. — Биография у тебя, Дмитрий, уж больно подходящая. И языком ты ихним свободно владеешь. Разворачивается партизанское движение, можешь оказать неоценимую помощь. Мы тебе верим, иначе не позвали бы, не предложили. Учти, дело опасное и непростое. Подумай. Это, — он показал на сидевшего рядом с ним мужчину в штатском, — начальник разведки создаваемого партизанского соединения. Если согласен, то он все подробно объяснит. Дело добровольное, откажешься — никто не осудит. Дмитрий Степанович подумал и согласился. Получил пароль для связи и остался в городе. Через несколько дней в него вошли немцы. На глаза новым властям Gушков не лез, делал так, как учил его начальник разведки, назвавшийся Иваном Колесовым, — немцы нашли бывшего конторщика сами, вызвали в комендатуру и предложили сотрудничество в качестве переводчика городской управы. Рассказывал он о себе все как есть, умолчав только о встречах с Черновым. Офицер в мышастом мундире сочувственно кивал и заверял, что теперь новый порядок и страдания Сушкова кончились навсегда. Важно только быть предельно искренним и честным в службе. Работал Дмитрий Степанович в городской управе — сначала в отделе жилой площади, был и такой, потом на бирже труда. По совету Колесова осторожно подсказал немцам про лесоразработки, сославшись на то, что в лагере приобрел определенный опыт по этой части. Связи с подпольем или партизанами ждал долго, очень долго, хотя каждую неделю доходили слухи о боевых действиях отряда Чернова и Колесова. А тут, в городке, косились на переводчика соседи, один раз вымазали ему дерьмом двери новой, предоставленной немцами квартиры, но Сушков терпел. Чернов говорил на прощание, что война наверняка предстоит долгая, страшная, можно погибнуть, оставшись в глазах окружающих немецким прихвостнем и предателем, но дело бросать нельзя ни под каким видом. Ближе к новому, сорок второму году, Дмитрий Степанович наконец-то дождался: появился в городской управе рыжеватый мужик Прокоп и, улучив момент, шепнул пароль и назначил встречу. После нее, ворочаясь ночью в постели, Сушков долго раздумывал над тем, как ему победить собственный страх? Но когда-то же надо это сделать! Задание, которое ему передал Прокоп, вроде бы не очень сложное, а страшно. Как он попадет в окружение появившегося в городе важного немца Конрада фон Бютцова? Зачем ему хромой русский переводчик? Отношение немцев к Сушкову было ровно-сдержанным, но он постоянно чувствовал, как они исподволь приглядываются к нему, проверяют и прощупывают — тонко, ненавязчиво, преследуя свои, неизвестные ему цели. Какие? Хорошо хоть, что не забыли о нем в лесу, подали весточку — адрес новой явки ему передала неприметная женщина, заходившая на биржу. С замиранием сердца он пошел туда и встретил там того же Прокопа. Дмитрий Степанович пожаловался ему, что задание выполнить никак не удается — у немца свой переводчик. Прокоп подумал и обещал помочь. Недели через две Сушкова неожиданно зазвали в кабинет бургомистра. Там сидел немец со шрамом на голове — моложавый, подтянутый, с приятным, интеллигентным лицом. Небрежно перелистывая лежавшие перед ним на столе документы, он прямо спросил: — Владеете немецким? Хорошо… Знаете лесоразработки района? Где приобрели познания в этой области? В русском лагере? Занятно. Ах, еще и работали здесь на вырубках? Тем лучше. Поедете со мной! Сушков послушно сел в машину и отправился с незнакомым немцем по местам бывших лесоразработок. По дороге говорили о деловой древесине, об оставшихся не вывезенными штабелях бревен, о возросшей стоимости запасов ценных пород дерева. Когда возвращались, немец предложил перейти работать переводчиком в подразделение «Виртмафтскоммандо» — хозяйственного управления вермахта по использованию материальных ресурсов оккупированных областей России, — скучно сообщив, что у него до недавнего времени был отличный переводчик, но его застрелили партизанские бандиты. — Вы не боитесь стать новой жертвой банды из леса? — повернулся он к Дмитрию Степановичу. Тот немного смешался, но потом нашелся, как ответить: — Я — бывший офицер. И у нас с большевиками свои счеты. А двум смертям не бывать, — как можно равнодушнее закончил Сушков, хотя внутренне весь дрожал от напряжения: неужели он вплотную подошел к выполнению полученного задания? Но зачем партизанам так нужен этот немецкий хозяйственник, зачем? В тот же вечер ему выдали новое пальто, хромовые сапоги, костюм и паек. Дома он обнаружил, что кроме продуктов и табака в свертке лежала разноцветная круглая пачка французских презервативов «Дюрекс». Повертев, Сушков выбросил ее, сочтя это издевкой немцев… Новый начальник, майор Бютцов, казался очень разным: то он беспечно и весело шутил, мотаясь на машине в сопровождении переводчика по предприятиям и складам, то сквозь зубы зло поругивал начальство, выражая недовольство его тупоумием и торопливостью, то болтал о литературе и искусстве, или философствовал: — Что такое наша жизнь, дорогой Сушков? Все мы, жители старушки-Земли, по большому счету узники одной огромной камеры смертников, с бешеной скоростью несущейся в космическом пространстве неизвестно куда. Пора бы это осознать господам политикам всех стран и континентов. Что, границы? Чушь, специально придуманная для разгородок нашей общей камеры, чтобы мы не могли свободно перемещаться по ней, только и всего. Армии и войны тоже не нужны, от них одни убытки, правда, не всем. У меня дома, в Германии, приходит в упадок имение, а я торчу здесь, пытаясь наладить производство на заводах, взорванных большевиками при отступлении. Странно слушать эти речи от немца, цинично, но здраво рассуждавшего о «бомбенурляуб» — краткосрочных отпусках для солдат, чье жилье разрушено английскими бомбардировками, о том, что войну начали Гитлер и Сталин, совершенно не спросив желания ни его, Бютцова, ни Сушкова, а теперь им приходится из-за этого страдать, поскольку если откажешься воевать — тебя заставят, и еще неизвестно, каким образом это сделают. Наверняка не самым лучшим. Но Дмитрий Степанович старался ни на минуту не забывать, с кем он имеет дело — с оккупантом, офицером немецкой армии, и не поддавался, не пускался в откровенности, ограничиваясь ничего не значащим рассказами-воспоминаниям о дореволюционной жизни в Петербурге и учебе в университете. Бютцов аккуратно снабжал его продуктами, выдал ночной пропуск, а сам время от времени исчезал, уезжая один. Часто он встречался с разными людьми, и обо всех них Сушков старался сообщить Прокопу, так же как и о том, чем интересовался «хозяин». Узнав о том, кем на самом деле является Бютцов, Дмитрий Степанович понял, что партизаны не зря столь пристально интересовались немцем, а теперь и терпение Сушкова вознаграждено — он узнал тайну немцев и должен сообщить о ней нашим как можно скорее. Вернувшись из поездки на охоту, переводчик сходил на базар и, найдя в торговых рядах ту самую женщину, которая сообщила ему адрес явки, передал через нее просьбу о срочной, безотлагательной встрече с Прокопом — встрече внеочередной и очень важной… Сейчас Сушков шел мимо костела, смутно белевшего в темноте. Старые горожане рассказывали, что один из сиятельных польских магнатов, поехав в Рим, увидел там церковь Иисуса — знаменитую «капеллу дель Джезу» — и был настолько очарован, что вернувшись домой, привез с собой итальянца-архитектора и приказал ему построить около своего замка точную копию знаменитой капеллы. Тот построил. Так это или нет, переводчик не знал — он никогда не бывал в Риме и даже не видел фотографий церкви Иисуса, но костел удивительно красив, этого не отнимешь. На дороге под слоем грязи лежал нестаявший ледок. К ночи подморозило, колдобины затвердели, больная нога цеплялась за них и противно ныла. Сушков остановился, сняв шапку, вытер ладонью выступивший на лбу пот, перевел дыхание, — сейчас он свернет за ограду костела, потом пройдет через торговую площадь, шмыгнет тенью на тихую улочку, а там уже рядом темный двор знакомого дома. На стук в дверь откроет Михеевна и проведет в комнатку, где с нетерпением ждет рыжеватый Прокоп. Груз тайны упадет тогда с плеч Дмитрий Степановича, перестанет давить своей непомерной, многопудовой тяжестью — и он на этой страшной войне выполнит свой долг: даже если больше совсем ничего не успеет, то переданные им сведения стоят всех мучений, принятых за время службы у немцев. Почувствовав, что стало холодно голове, он надел шапку и захромал дальше. Свернув за ограду костела, заторопился по слабо освещенной улице, стараясь не обращать внимания на боль в ноге. Скорее, скорее. Вот и показалась впереди торговая площадь — грязная, с затянутой серым ночным ледком огромной лужей посередине. Скорее мимо нее и в нужный переулок. Неожиданно в лицо ударил яркий свет. — Хальт! Стой! Патруль, черт бы их побрал. Сушков достал пропуск, подал старшему патруля, пытаясь разглядеть в темноте лица солдат — незнакомые какие-то, не из комендатуры? — О, герр Сушкоф, — добродушно, как старому приятелю, улыбнулся фельдфебель. — Какая досадная неприятность. С сегодняшнего дня по приказу коменданта изменены ночные пропуска, а у вас он старого образца. Говоря, фельдфебель продолжал улыбаться и постукивал ребром картонки пропуска по ладони, затянутой в шерстяную перчатку. — Я был в отъезде, — протянув руку за пропуском, пояснил переводчик. — Утром обязательно выправлю новый. Извините. — Нет, нет, — немец положил пропуск в карман шинели. — Вам придется пройти с нами в комендатуру. Приказано задерживать всех, у кого пропуска старого образца. Если мы не выполним приказ, нас ждут неприятности. Поверьте, все это чистая формальность, но приказ… Прошу! Недоуменно пожав плечами и досадуя на непредвиденную задержку, Сушков прихрамывая поплелся в окружении патрульных к комендатуре, прикидывая, сколько времени может занять у него получение нового пропуска, — Прокоп, наверное, уже беспокоится…Глава 5
Волкова встретили прямо у трапа самолета. На краю покрытого снегом летного поля стояла черная «эмка», из ее выхлопной трубы вылетали клубы сизого отработанного газа, далеко распространяя в морозном воздухе запах бензиновой гари. По дороге в город начальник отдела, усевшийся рядом с Антоном на заднее сиденье, сердито сказал: — Получили от нас ориентировку, — и замолчал, мрачно глядя на заснеженный лес. Волков не стал его расспрашивать, он тоже смотрел в окно машины — как тут, далеко от войны? Снег совсем не такой, как в Москве, уже готовой к приходу весны, а совсем белый, воздушно-рыхлый. Сepoe низкое небо, густой лес по сторонам дороги, а впереди, там, где раскинулся город, видны на горизонте дымящие трубы заводов. — Жилье мы приготовили, — нарушил молчание начальник отдела. — Сначала на квартирку заедем, вещички бросим. — Какие у меня вещички, — усмехнулся Антон. — Ну, какие-никакие, а таскать за собой не след. Да и полушубок я на квартирке оставил. В шинельке у нас задубеешь. — Что за квартира? — поинтересовался Волков. — Нормальная, — успокоил начальник. — Там женщина из нашего хозотдела живет, и подселенка у нее, эвакуированная. Тебе с хозяйством проще будет, и им с тобой поваднее. Шпана, бывает, шалит, — доверительно сообщил он Антону, — а мужиков, сам понимаешь, раз-два и обчелся. Не сомневайся, все надежно. Дом, где ему предстояло жить, Волкову понравился — добротный, на каменном фундаменте, с резными наличниками на окнах и высоким крыльцом, он стоял в тихом переулке, где, наверное, летом много зелени и, может быть, даже вьют в кустах гнезда залетные соловьи. Квартирной хозяйки и соседки дома не оказалось. Начальник достал из кармана ключ, отпер дверь комнаты и пропустил гостя внутрь. Поставив на стул свой небольшой чемоданчик, Антон осмотрелся: шкаф, три стула, квадратный стол, покрытый зеленоватой клеенкой, большой старый диван, с аккуратно сложенными около валика постельными принадлежностями, этажерка с книгами, розовый абажур на лампе. На одном из стульев лежал светлый овчинный полушубок. — Ну, надевай и поехали, — показал на него начальник отдела и направился к выходу. — Ключ себе возьми. Начальник Волкову тоже понравился — простое русское лицо, коренастый, по всему чувствуется, основательный в делах и поступках. Он был значительно старше Волкова и, видимо, поэтому сразу по-свойски перешел на «ты»: — Меня Сергей Иваныч зовут, — протянул он Антону руку, когда тот, надев полушубок, вышел на крыльцо. — Кривошеин. — Волков, Антон Иванович. — Ладонь у Кривошеина оказалась крепкой, с вмятиной глубокого шрама на тыльной стороне. — Память осталась, о борьбе с бандитизмом, — пояснил Сергей Иванович в ответ на немой вопросительный взгляд Волкова. — Ну, поехали? В кабинете, усадив гостя, он принялся расхаживать, часто затягиваясь папиросой. — Понимаешь, — говорил Кривошеин, — чушь какая-то получается. Ну не может быть тут немецких агентов. Весь народ просеян, люди добровольно комсомольскую танковую колонну построили и сами сели за рычаги, отправившись на фронт. Трудовой Урал им каждому по ножу из нашей стали подарил, а тут вдруг ориентировка. Ошибки нет? — Нет, — ответил Антон. Сергей Иванович раздвинул шторки, которые закрывали висевшую на стене карту города, ткнул в нее изуродованной шрамом пятерней: — Вон, видишь? Тут танки строят, здесь плавят сталь, дальше делают моторы для самолетов, собирают оружие, — ноготь его толстого пальца поочередно указывал на условные пометки, обозначавшие заводы оборонного значения. — Тысячи людей, сотни цехов, десятки заводов. Представляешь объем работы? — Они могут использовать ранее законсервированного агента, — подходя к карте, сказал Волков, — забросили его сюда до войны, а теперь пустили в дело. Не исключена и вербовка врагом местного жителя. Но, думаю, быстрее выйдем на немецкую группу, поймав их на связи. Они торопятся, почта вряд ли им подойдет: слишком опасно, да и долго. Самолеты только военные, там мы быстро все установим, а вот поезда? Могут они попытаться использовать для связи поезда? Кто ходит на вокзал? Кривошеин вернулся к своему столу, уселся за него, обхватив голову руками: — Почитай, полгорода ходит, — глухо сказал он. — Я уже думал о возможных местах встреч связного с местным гадом. На рынке могут встречаться, на толкучке, на вокзале и прямо на заводе, если связной приезжает вполне официально. Могут в кино, в городском саду, а могут и на неизвестной нам квартире. Гадаем, Антон Иванович, как бабка-угадка, а время идет. Встав у окна, Антон посмотрел на улицу через стекла, покрытые серым налетом витавшего в воздухе выброса заводских дымов. Внизу шли редкие прохожие, пробежала стайка мальчишек в грязных промасленных телогрейках, неторопливо прошествовал пожилой почтальон с тощей сумкой, старушка, бережно прижимавшая к груди только что полученную по карточке половину буханки хлеба. Протрубила запряженная в сани лошадь, оставляя за собой на обледенелой мостовой быстро остывающие яблоки навоза. На первый взгляд — заштатный городок, сугубо провинциальный, глубинный, а на самом деле — грозная кузница оружия. И здесь, среди мирных трудовых людей, притаился враг. — Когда нащупаем, сразу брать не будем, — не оборачиваясь, сказал Волков. — Надо поработать, всю цепочку вытянуть. — Сначала нащупай, — крякнул Сергей Иванович. — Одних анкет в отделах по найму заводов столько придется читать, что впору очки заранее заказывать. С чего начнем, с заводов? Людей у меня мало, — доверительно пожаловался он, — многих отдали в танковые бригады. Я и сам просился, да не пустили, здесь нужен, говорят. — Я тоже просился, — откликнулся Антон. — И тоже не пустили. Насчет анкет полагаю, что ребятишек, работающих на заводах, стоит сразу отбросить, а вот женщин нельзя, придется проверять. Официально прибывающих в командировки берет на себя Москва, а нам надо как-то постараться имеющимися силами поработать и на рынке, и на вокзале, и на толкучке, и в городском саду. Сможем? — Милицию попросим помочь, товарищей из уголовного розыска. Они рыночных завсегдатаев лучше нас знают, ну, и по другой части, по жилому сектору тоже подскажут… Поздно вечером, вернувшись в дом с резными наличниками на окнах, Антон постучал в двери. Открыла женщина, закутанная в платок, из-под которого выглядывала белая ночная сорочка. Волков представился. Пропустив его в прихожую, она заперла за ним двери, сказала, что на кухне стоит на столе завернутая в газеты кастрюля с картошкой, и ушла в свою комнату. Наскоро пожевав картошки с хлебом и запив все это остывшим чаем, смертельно уставший Волков прошел к себе, разделся и, постелив постель, завалился на диван. Спать хотелось и не хотелось одновременно — сказывалась разница во времени, но наваливалась свинцовая тяжесть усталости. Еще рано утром он находился в столице, потом прилетел сюда и уже начал работу. Перед его мысленным взором снова вставали виденные сегодня огромные огнедышащие печи, раскаленная струя металла, бьющая из летков, гигантские ковши, медленно плывущие над длинными, холодными цехами, загрузка в мульты металлолома и чугуна, синие дуги сварки, искры, летящие от зачищаемых наждачными кругами сварных швов на броневых листах. У станков работали женщины и множество мальчишек. Один, стоя на подставленных к ставку ящиках, ловко крутил блестевшие, словно отполированные, ручки подачи суппорта. Синеватыми кольцами вилась стальная стружка, нетерпеливо переступали большие, не по размеру, кирзовые сапоги юного токаря, поглядывавшего на резец. Обернувшись, он неожиданно задорно подмигнул наблюдавшему за ним Антону, а у того больно защемило сердце. Голодный и холодный мальчишка военной поры, которому впору гонять мяч со сверстниками во дворе и сидеть за партой, стоит здесь, в плохо отапливаемом цеху огромного завода и точит детали вооружения грозных боевых машин. Он, как взрослый, получает рабочую карточку, дает две нормы в смену, не на словах, а на деле претворяя в жизнь лозунг — «Все для фронта, все для Победы». А какой-то гад, притихший в этом городе, ставшем кузницей оружия, крадет победу у всех, в том числе и у этого бледного от недоедания и ночных смен мальчишки, заменившего взрослых у станка, пока они воюют на фронте. Неужели он, майор Волков, вместе со своими товарищами не отыщет того, кто затягивает страшную войну, крадет жизнь и здоровье мальчишек и женщин, убивает на фронте их отцов, мужей, братьев? Обязан найти, наизнанку вывернуться, но найти в самые сжатые сроки, чтобы без стыда глядеть в глаза стоящим по две смены у станков детям. И вдруг Антон вспомнил: в огромном помещении сталеплавильного цеха он слышал, как хрипло сипел динамик, сообщающий о присадках. Это передавали сведения из заводской лаборатории, поскольку во время плавки сталевары не могли без конца бегать туда и обратно, чтобы узнать о качестве проб сплава. Возможно, именно здесь одна из разгадок доступа врага к тайнам броневой стали! Можно не быть сталеваром, но, зная, как идет процесс плавки, слушать передачу из лаборатории или работать в ней. Или иметь подход к работающим там? Предположим, плавка удачна, все пробы хороши — вот тебе и необходимые компоненты для брони. Но в зависимости от качества загружаемого в печь сырья несколько меняется технология плавки, идут другие добавки. И опять, слушая передачу из лаборатории и зная, чем загружали печь, можно составить определенную картину. Интересно… Надо утром подсказать Кривошеину, чтобы понаблюдали за работающими у печей и теми, кто интересуется передачами лаборатории. Это может стать еще одним из путей выявления врага. Незаметно Антон задремал, утомленный размышлениями и нелегким днем. Утром, выйдя на кухню, он невольно замер: стоя нагишом в большом тазу, поливая себе из ковша, мылась молодая женщина. Золотисто-русые волосы подобраны шпильками, тонкая шея, худые лопатки на спине с отчетливо выступающими позвонками, стройные ноги, узкая талия. Она стояла к нему спиной и не видела, как он, смутившись, отступил в прихожую. Кто это, соседка? Подождав, пока она пройдет в свою комнату, Волков снова вышел на кухню. Потрогал ладонью чайник на плите — еще горячий. Квартирная хозяйка, видимо, уже ушла, оставив на столе две чашки. Надо полагать, ему и соседке? Он вернулся в коридор и постучал в дверь соседней комнаты. — Доброе утро. Пойдемте пить чай, а то остынет. Вышла девушка лет двадцати, в свитере и лыжных брюках, протянула ему узкую ладонь: — Тоня. Вы наш новый сосед? — Да, — снова смутился Антон, вспомнив, как невольно стал свидетелем ее утреннего туалета. — У меня сахар есть, хлеб и консервы. — Богато живете, — засмеялась она, показав ровные зубы. И, тряхнув челкой, сказала: — Пошли. Что же вы стоите? Он пропустив ее вперед, прошел следом за ней на кухню и, усевшись за стол, наблюдал, как она ловко режет хлеб и наливает в чашки чай. Не оставляло ощущение, что все это он уже когда-то видел, словно в другой своей жизни или во сне — заснеженные деревья за окнами, девушку в свитере с вышивкой на груди, синие чашки с белыми цветами, тонко нарезанное сало на тарелке со щербатым краем… — Как вас зовут? Вы так и не представились. — Глаза у нее были серые, грустные, словно где-то в глубине души сидела боль, — Антон. На заводе работаете? — Да. Я до войны в Москве жила. Сначала попала на окопы, а потом в эвакуацию. Вы к нам надолго? — Как дела повернутся, — улыбнулся он, заметив, что Тоня не решается притронуться к угощению. — Ешьте, не заставляйте вас уговаривать. Скоро на работу? — Не, — она осторожно откусила от бутерброда и убрала ладонью упавшие на лоб волосы. — Мне в ночную сегодня. Я лаборанткой, на сталелитейном. Печи ведь не останавливаются, иначе «козел» будет. — Что? — Козел, — засмеялась она, — застывший кусок металла. Тогда надо печь охлаждать и выбивать его, ломать футеровку. — Спасибо, — допив чай, он отодвинул чашку, встал и расправил под ремнем складки гимнастерки. — Распоряжайтесь продуктами, я обычно поздно прихожу, а то могу и задержаться надолго. Договорились? Она кивнула и приоткрыла рот, как будто хотела что-то спросить, но потом, видимо, передумала и пошла закрыть за ним двери…* * *
В дежурке комендатуры стоял кислый прогорклый запах дешевого немецкого табака, солдатского пота и оружейной смазки. Показав Сушкову на лавку у стены, старший патруля ушел. Переводчик сел, вынул из кармана платок, вытер вспотевшую голову — как нескладно все получается, теперь из-за служебной ретивости коменданта, проявляемой им в период пребывания здесь высокого гостя из Берлина, придется потерять драгоценное время. А потом, пока дохромаешь от комендатуры до явки, да еще оглядываясь, не топает ли кто за тобой следом, пока поговоришь с Прокопом, пока вернешься домой… Так и не заметишь, как пройдет половина ночи. Прокоп тоже быстро не отпустит: начнет выспрашивать обо всех, даже мельчайших подробностях, заставит несколько раз повторить рассказанное. Сначала эти его привычки жутко раздражали Сушкова, негодовавшего на Колесова, приславшего столь тупого человека, но потом он понял, что Прокоп совсем не туп, а просто предельно недоверчив, поэтому и заставляет по нескольку раз говорить одно и то же, сравнивая детали, ища несовпадения, пытаясь увидеть все происходившее глазами переводчика, словно спрятавшись у того под черепом. Пытлив хозяин явки, ох пытлив и дотошен. Выспаться сегодня явно не удастся, а утром опять тащиться в замок, на службу. И больным не скажешься, немцы этого не любят. А так иногда хочется отдохнуть, забыть обо всем, забыть свои страхи и сомнения, спокойно вытянуться на кровати с папиросой в зубах и поблаженствовать, бездумно глядя в потолок. Даже не иногда хочется, а давно хочется, потому что нервное напряжение выматывает, лишает сна и нормального аппетита. Ешь только чтобы иметь силы, — не хватает еще перестать ноги таскать, но пища не доставляет удовольствия, даже хорошие продукты, перепадающие от щедрости Конрада фон Бютцова. Что-то долго не возвращается фельдфебель, забравший пропуск, что там еще могло оказаться не так? Его же все здесь знают, знают, у кого и кем он служит, а Бютцов пользуется у немцев уважением, которое, хоть в малой мере, но помогает его переводчику. Завидев в коридоре долгожданного старшего патруля, Сушков облегченно вздохнул — наконец-то! Сейчас ему отдадут пропуск или выдадут новый, и он сможет уйти. Но немец приказал следовать за собой. Войдя в кабинет, Дмитрий Степанович невольно вздрогнул — у зарешеченного окна, прислонившись спиной к подоконнику, курил фон Бютцов, а за столом сидел Клюге в черной эсэсовской форме. Никого из комендатуры в кабинете не было, а переводчик знал всех работавших в ней в лицо. Сердце защемило предчувствием близкой беды — зачем тут телохранитель берлинского гостя, еще недавно подозрительно оглядывавший Сушкова в холле охотничьего домика? Почему тут оказался сам Бютцов, оставивший замок и своего берлинского патрона, что произошло? — Присядьте, — показал на табурет Клюге. — Переводчик нам не понадобится, и мы сами решим наши внутренние дела. Согласны, господин Сушкоф? Дмитрий Степанович понуро прошел к табурету и сел, положив шапку на колени. Глаза у Клюге холодные, как у готового к охоте удава, глубоко посаженные, равнодушные, а у Бютцова довольные, заинтересованные, на зажатой в пальцах сигарете скопился столбик пепла, но не упал. Переводчик давно вывел для себя, что почти любое намерение человека выдают его глаза, важно только вовремя заметить, что в них. Поэтому он постарался спокойно посмотреть прямо в глаза Клюге. — Я не понимаю, господа офицеры, что произошло? Меня остановил патруль и, заявив, что мой пропуск недействителен, доставил сюда. — Куда вы шли? — вступил в разговор Бютцов. Его спокойный, доброжелательный тон немного развеял все более овладевавшие Дмитрием Степановичем нехорошие предчувствия. — Хотел прогуляться перед сном. Голова, знаете ли, — Сушков неопределенно покрутил рукой, стараясь казаться абсолютно спокойным. «Не показывай им, как испугался, — уговаривал он себя, — иначе они заметят это и начнут подозревать, копать, следить. Держись свободнее, ты их знаешь, они тебя тоже, но не перегибай, не забывай, что ты всего лишь холуй». — Господин майор, — переводчик привстал со стула и почтительно отвесил поклон в сторону Бютцова, — любит хорошую работу. Для этого надо всегда иметь свежую голову. — Перестаньте, — скривив губы, брезгливо протянул Клюге. — Вы же сами понимаете, Сушкоф, как это несерьезно. Голова, прогулки… Что вы можете нам сказать о Колесове? Отвечайте! — Ничего, — изобразив на лице удивление и пытаясь унять охватившую его внутреннюю нервную дрожь,ответил переводчик. — Я знаю, что он из лесной банды, и все. — А про Чернова? Вы знакомы с ним? — не отводя глаз с лица допрашиваемого, продолжал допытываться Клюге. — Естественно, — заверил Дмитрий Степанович, постаравшись улыбнуться, но улыбка получилась натянутой. — Он работал в нашей области по партийной части. Конечно, я его видел, и не один раз. Орденоносец, как говорили большевики. Его здесь все знают, можно сказать, каждая собака. — Скажите, — отходя от окна, спросил Бютцов, — почему партийный секретарь Чернов проявил такую трогательную заботу, когда вас выпустили из тюрьмы? Он устроил вас на работу, помог получить жилье. И потом, чекисты редко кого выпускают, а вас почему-то выпустили, да еще перед самой войной помогли приехать сюда, ближе к границе? — Так сюда я сам добрался, пешком, — глядя на него снизу вверх, ответил Сушков. — Почему отпустили, я писал, все, без утайки. — Вы связаны с Черновым? — перебил его Клюге. — Да что вы?! — привстал переводчик. — Он же в банде, в лесу. — Вот именно, — засмеялся Клюге. Он поднялся из-за стола и, подойдя почти вплотную, встал перед Дмитрием Степановичем. Качаясь на носках, повторил: — Вот именно, он в лесу, в партизанской банде. А вы здесь! Я имею в виду не комендатуру, а город. Мы знаем, что вы вместе с Черновым служили в Красной армии, потом вы приезжаете сюда, начинается война, он уходит в лес, а господин Сушкоф остается в городе, занятом нашими войсками. Странное совпадение, не правда ли? — Не знаю, — опустил голову переводчик. — Я обо всем этом уже сообщал немецким властям. И я уже почти два года сотрудничаю о немецкой администрацией. Честно сотрудничаю, — последние слова он постарался выделить особо. — Послушайте, Сушкоф! В НКВД работают не дураки, но и здесь нет глупцов, — усмехнулся Клюге. — Мы все досконально проверяли. Все! Вам бы следовало упасть в ноги господину фон Бютцову, покаяться, что вас опутал Чернов, добровольно выдать его людей… Еще не поздно. Мысли Дмитрия Степановича лихорадочно заметались — что это, провокация, очередная проверка? Или они знают? Но откуда, откуда им знать? Он всегда был предельно осторожен — не от опыта, нет, от страха! Единственный раз рискнул, когда подошел к дверям гостиной в охотничьем домике, а теперь расплата? Неужели они смогли выследить его по дороге на явку? Но тогда у них и Прокоп? — Скажешь? — твердый кулак Клюге с силой обрушился на голову переводчика. Отлетев от удара к стене, Сушков попытался подняться, но эсэсовец подскочил, врезал ногой по ребрам. — Скажешь, скажешь, — пиная дергавшегося от боли Дмитрия Степановича, приговаривал Клюге, расчетливо ударяя по самым больным местам. — Перестаньте, — остановил его Бютцов. — Вы забьете его насмерть! Тяжело переводя дыхание от злости, Клюге сел за стол. Подрагивающими от возбуждения пальцами достал сигарету, прикурил, глядя, как Бютцов подошел к неподвижно лежавшему у стены Сушкову. — А ведь я верил вам, — с горьким сожалением сказал Конрад. — Более того, доверял. И такая черная неблагодарность в ответ за все? Дмитрий Степанович молчал, глотая слезы боли и поражения. Не так он мечтал закончить свою жизнь, ох не так, не в немецком застенке — пусть не на руках дочери, пусть не на руках любящей и заботливой родни, но не так. Не выпустят они, это он уже понял, а поняв, почему-то не испугался — страх разом кончился, осталась в душе только неизбывная горечь от того, что не смог выполнить все до конца, что опередили они его, не дали дойти до знакомого дворика и постучать в двери старого дома, где жил Прокоп. Не дали рассказать, передать тайну. Наверное, ради нее он и мучился у немцев все эти долгие месяцы, терпел косые взгляды горожан и учился не презирать сам себя, а теперь оказалось, что все напрасно и тайна должна умереть вместе с ним. Как же несправедлива судьба! Сколько раз он мог расстаться о жизнью — в окопах на Империалистической, попав под трибунал во время своих скитаний, в революцию, при нападении на поезд анархистов, во время службы в Красной армии, когда болел дважды тифом, когда сидел в тюрьме, но всегда провидение спасало его, выводило из-под последнего удара, готового поставить точку. Неужели нечто непознанное вело его именно к этой новой войне, к работе у немцев, вело к обладанию тайной? Хорошо, теперь он обладает ей, но не может передать никому из своих, а это самый страшный удар судьбы — знать и не иметь возможности сказать своим, вовремя предупредить. А там, далеко отсюда, начнут разворачиваться страшные события, поскольку люди не знают, кто рядом с ними. Как все ужасно, непоправимо, глупо… С трудом опершись руками о грязный пол, он сел и привалился спиной к стене. Тело болело, но сильнее болела душа: уж лучше бы Клюге ударил его сапогом в висок и убил — не было бы теперь таких страданий, а худшие, видимо, еще впереди: господа завоеватели весьма изобретательны на разные мерзопакости. Уже насмотрелся на допросах, может себе представить, что его ждет и даже в какой последовательности. Сегодня, наверное, бить пока больше не будут, начнут разговоры, дабы проверить — уже сломали или нет? Ошеломили его первым, пробным натиском, неожиданно взяв на улице, притащив сюда и начав допрос? Для себя он решил: главное — молчать, молчать, как бы ужасно ни оборачивались события. Молчать на допросах, молчать под пыткой, поскольку лишь откроешь рот и больше может ни достать сил сдерживаться. Надо взлелеять в себе еще большую ненависть к ним, вспоминать, как ты воевал с ними на фронте в Империалистическую, сколько сумел принести им вреда здесь, работая по заданию Колесова и Чернова в городе, передавая партизанам добытые сведения. Это должно помочь выстоять, помочь не согнуться и не сломаться… Бютцов нагнулся и заглянул в лицо переводчика, ловя его ускользающий взгляд. — Упрямитесь, не хотите говорить откровенно? Господин Клюге сказал вам, что еще не поздно раскаяться, и я подтверждаю его слова. Вы можете сохранить свою жизнь, Сушков. — Я ни в чем не раскаиваюсь, — тяжело, с расстановками, морщась от боли в груди и ребрах при каждом вздохе, ответил Дмитрий Степанович. — Не в чем мне раскаиваться. Просто, наверное, пришло время платить долги… — Вот как? — Конрад выпрямился. — Ваша связь с лесной партизанской бандой оборвалась, Сушков. Все, больше они от вас ничего не узнают. Он отошел к столу, сел на свободный стул, небрежно закинул ногу на ногу и, глядя на носок хорошо начищенного сапога, тихо сказал: — Хорошо умирать чистым перед Богом и людьми, дорогой Сушков, а у вас так не получится, нет. Нитка в наших руках, нитка вашей связи с Черновым, спрятавшемся в лесу. Он там, вы — здесь. И он не придет выручать переводчика Сушкова, спасать его от петли или пули. Мы будем постоянно дергать за кончик ниточки и сделаем из вас, милый Дмитрий Степанович, прекрасного предателя, даже если вы смолчите под самыми страшными пытками. Переводчик не сразу понял, что его поразило в словах фон Бютцова. Смысл? Нет, пусть то, что он говорит, страшно, но и к этому надо было быть готовым — к смерти с клеймом отступника, к невозможности оправдать себя перед оставшимися на воле, перед оставшимися в живых, и он думал об этом еще тогда, душным летним вечером, сидя за столом напротив Колесова и Чернова в маленьком домике. И тут его словно ударило: Бютцов говорил на чистом русском языке! Говорил свободно, правильно, без малейшего акцента! Вот с кем он провел рядом долгие месяцы, даже не подозревая, что майор, вернее, штурмбанфюрер, только делал вид, что выслушивает его перевод, а сам прекрасно понимал каждое произнесенное слово. Это Сушков ничего не подозревал. А Бютцов? Он мог подозревать с самого начала и играть с переводчиком, как играет сытый кот с мышью. Но зачем, зачем? Чтобы потом, когда это надоест, уничтожить? Или надеялись через него выйти на подполье, но не получилось, и теперь срывают злобу неудачи? Страх разоблачения немцами всегда заставлял Дмитрия Степановича быть предельно осторожным, по многу раз проверяться, отправляясь на явки, ничего не записывать, чтобы не дать в руки гестапо улик — он, этот страх, помогал ему выжить, заменяя недостаток опыта работы в подполье. Страх, аккуратность и пунктуальность, но и они не помогли разгадать, кто рядом, избежать такого конца. Да, из него действительно посмертно могут сделать предателя, даже наверняка сделают. И что теперь? Хуже другое: знание тайны уйдет с ним в небытие. — Вам есть о чем подумать, — улыбнулся Бютцов. — Вы в руках СД, а наша служба умеет быть милосердной к благоразумному побежденному противнику. У вас сейчас два пути — с нами, или… — Конрад многозначительно показал пальцем на потолок. — Поэтому, думайте!* * *
Несколько дней прошли относительно спокойно, если можно назвать покоем пребывание в камере блока смертников специальной тюрьмы СД. На допросы Слободу пока не вызывали, и он, как другие узники, чем мог помогал избитым и покалеченным, вернувшимся в камеру после вызова к следователям. Маленький человечек, раздававший свои вещи на память, как ни прискорбно, оказался прав — под утро его и еще нескольких обитателей камеры вызвали, «с вещами» и увели. Смертники проводили их стоя, никто не спал. Проурчал во дворе мотор тяжелого грузовика, и все смолкло. — В Калинки повезли, — мрачно сообщил Семену лохматый сокамерник, жестом предлагая занять освободившееся рядом с ним место на нарах. — Отмучились. Остальные промолчали, уныло устраиваясь прикорнуть до рассвета. Немного повозившись, лохматый сиплым шепотом рассказал, что часто казнили прямо во дворе тюрьмы, не вывозя осужденных на заброшенные глиняные карьеры, прозванные Калинками по имени расположенной неподалеку убогой деревни. Тогда почти вся тюрьма имела возможность наблюдать за казнью — немцы считали, что это ослабляет волю узников и наравне с пытками помогает развязать непокорным языки. О себе лохматый коротко сообщил, что он из окруженцев и зовут его здесь все Ефимом. О прошлом Слободы он не расспрашивал, о себе тоже ничего не говорил и более к этой теме не возвращался. Вскоре Семена вызвали на первый допрос. Надели на запястья наручники и повели по тюремным галереям в другое крыло здания. В кабинете его ждал следователь — розовощекий упитанный человек с косым пробором в поседевших волосах и аккуратными усиками. Пограничник ожидал, что допрашивать будет эсэсовец, но следователь был в штатском. Переводчика тоже не видно. Семен молчал. Следователь бросал вопросы в тишину, курил одну сигарету за другой и, казалось, оставался совершенно невозмутимым. Розовощекий довольно сносно говорил на русском языке, иногда замолкая, чтобы подобрать нужное слово. Медленно перелистывая страницы лежавшего перед ним на столе пухлого дела, он начал задавать вопросы об отряде «Мститель», побегах из лагеря, связях партизан с советской разведкой. Голос у него был ровный, спокойный. Спрашивая, он время от времени поднимал на сидевшего перед ним Слободу свои светло-голубые глаза, словно стремился поймать выражение лица узника, заметить, как он реагирует на очередной вопрос. — Иногда молчание красноречивее любых слов, — назидательно сказал он, откидываясь на спинку стула. — Вы выдаете себя за пилота? У нас имеются другие сведения. Может быть, попробуем вместе разобраться? Вы докажете мне, что действительно являетесь асом, и тогда многие вопросы отпадут сами собой. Пограничник молчал, глядя в дощатый пол единственного кабинета. За решетками окна, выходившего во двор тюрьмы, сидел на карнизе воробей — нахохлившийся, голодный. Перекликалась немецкая охрана, мерно ходил в коридоре дежурный надзиратель, щекотал ноздри дым сигареты следователя, и хотелось жить, выйти отсюда на улицу, шагать по покрытой грязью дороге не со связанными руками, а свободно. Но надежд не было — они угасали с каждым днем, растворялись в камерном бытии, становясь призрачными, словно приснившимися или пришедшими из какой-то другой, не его, Семена Слободы, жизни. — Не хотите, — констатировал следователь, приминая в пепельнице окурок. — Плохо! Мало того, глупо! Вам надо защищаться, а вы упорно молчите. У нас есть средства заставить вас говорить, но я подожду, дам возможность еще немного поразмыслить. Слободу опять отвели в камеру. Подсел лохматый, расспросил о следователе. — Это Штропп, — выслушав Семена, сообщил он. — Коварный субъект. Не били? Значит, еще будут. Лохматый оказался прав. На следующем допросе розовощекий Штропп уже не казался таким невозмутимым, как в первый раз. Он повесил свой штатский двубортный пиджак на спинку стула и остался в рубашке, перекрещенной на спине широкими подтяжками. Слобода решил, что следователь сейчас начнет его бить, но тот впустил из смежной комнаты двух громил в бриджах и нижних рубахах с резиновыми палками в руках. Зашторили окно, в лицо ударил яркий свет сильной лампы и, после каждого вопроса, били. Сколько продолжался этот кошмар, пограничник не знал: ему не давали упасть со стула, звучал голос следователя и тут же взрывалась боль, резал глаза свет, сопели дюжие палачи, а Штропп, буквально подпрыгивая на стуле, грубо ругался, мешая русские и немецкие слова, сыпал все новыми и новыми вопросами; — С кем ты связан в городе? Где сейчас партизаны? Почему тебе удавалось бежать? Кто помогал в лагере? Где ты прятался после побега? Где запасные базы бандитов? Где сейчас Чернов?.. Сознание вернулось к Семену только в камере. Ощутив на лице мокрую тряпку — так приятно чувствовать холод после саднящей боли, — он с трудом открыл заплывший глаз. Второй не открывался — кулак у разозленного следователя оказался тяжелым. — Ну вот, — улыбнулся опухшими, разбитыми губами лохматый Ефим. — Оклемался, голубчик. С крещеньицем! Полежи маленько, я уж думал, ты совсем обеспамятел. Отлежавшись, Слобода сел и осмотрелся. За время его отсутствия в камере появились новые обитатели: двое немолодых мужчин. Один, с разбитым лицом и спутанными, покрытыми кровавой коркой волосами, тяжело прохромал к параше. — Во, видал? — шепнул Ефим. — Переводчик немецкий. Оказался связным партизан, подпольщиком. — Откуда знаешь? — недоверчиво покосил на него глазом пограничник. — А его весь город знал. Сушков, Дмитрий Степанович, бес хромой, как его прозвали. При наших, говорят, тоже сидел, не знаю, правда, за что. И подумать не могли, что его так. В чести у немцев был, на машинах с ними катался. Да, кто может познать сущность человека, его нутро? Второй мужчина безучастно уселся в углу, обхватив колени руками. На вопросы старосты он не отвечал, отказался от пищи и даже от воды. Старик-староста, хмуро поглядывая на него из-под нависших век, сказал: — Боишься провокаторов? Людей обижаешь. Здесь никто никого ни о чем не расспрашивает. Здесь только те, с кем уже все ясно, провокаторов сюда немцы не сажают. Ни к чему! Но если ты хочешь уйти молча, это твое право. Под утро молчуна вывели. Камера, по обычаю, проводила его стоя. За окном не было слышно урчания мотора грузовика, и те, кто мог, добрались к решетке, чтобы поглядеть во двор. Жадно вглядываясь одним глазом в сумрачный свет, Семен увидел, как вывели молчуна с неестественно раскрытым белым ртом, подтолкнули к стене. Солдат не видно, но слышно команду на немецком. Треск нестройного залпа, и их бывший сокамерник рухнул лицом вниз. Подошел офицер, вытянул руку с парабеллумом и выстрелил в затылок лежавшему. Повернулся и, убирая оружие в кобуру, отошел — спокойно, размеренно, словно подходил к урне выбросить окурок сигареты. Слободе стало нехорошо, и он отвернулся от окна, стараясь подавить приступ головокружения и тошноты. «Не было бы сотрясения мозга, — с испугом подумал он и тут же горько усмехнулся. — Впереди последняя точка, поставленная выстрелом в затылок или вывоз в Калинки, а ты думаешь о сотрясении мозга?! Еще неизвестно, откроется ли твой глаз, а если откроется, то будет ли видеть? А может, так и уйдешь в вечность, глядя на своих палачей единственным оком…» Отдышавшись, он устроился поудобнее на нарах. Через минуту от окна вернулся Ефим. Усевшись рядом, протянул половину сигареты. — Помянем? Больше нечем… Последняя точка, — словно подслушав мысли Семена, сказал он. — Что у него случилось с лицом? — помедлив, опросил пограничник. — Гипс, — помрачнел Ефим. — Начальник тюрьмы не любит, когда осужденные выкрикивают перед казнью лозунг, и приказывает забивать им рты кляпом из гипса. Мимо них прохромал к нарам Сушков. Сел, ссутулив плечи и уронив руки между колен. Ефим повернулся к нему, протянул окурок: — Возьмите, помогает немного. — Спасибо, — тот взял, поднял на него глаза. — А как же вы? — Ничего, — отмахнулся Ефим, — вам нужнее сейчас. Как же вы так, Дмитрий Степанович? — Откуда вы меня знаете? — вскинул голову переводчик, подозрительно глядя на лохматого Ефима. — А я жил тут, — объяснил он. — На лесоразработках встречались. Не помните? — Н-нет, не припоминаю. Благодарю за табак. И Сушков отвернулся, жадно досасывая окурок. Ефим поглядел на переводчика с сожалением, грустно вздохнул и лег, закинув руки за голову, Семен впервые близко разглядел бывшего переводчика. Вроде бы странно, жить вместе на нескольких квадратных метрах и только впервые близко увидеть человека, постоянно находящегося о тобой в одной камере? Нет, ничего странного — после допросов, когда заново начинаешь учиться ходить, дышать, смотреть, не до разглядывания соседа по нарам. Лицо у Сушкова разбито, губы опухли, пальцы, держащие окурок, грязные, дрожащие. Порванный на плече пиджак, рубашка с мягким отложным воротничком закапана кровью на груди — наверное, раньше он носил галстук, а теперь вместо него темные потеки на светлой, в тонкую полосочку, ткани. Рассеченная бровь словно приподнята в удивлении, морщинистая шея, костлявые плечи, торчащие из уха седые волоски. «Скольких уже нет из тех, кто меня встретил здесь? — подумал пограничник. — Увели кутавшегося в тряпье, погруженного в себя Лешека, исчезли вечно шептавшиеся друг с другом молодые парни, всегда забивавшиеся в темный уголок нар… Люди появляются, проводят здесь последние дни своей жизни, если, конечно, можно считать пребывание в камере смертников тюрьмы СД жизнью, и исчезают, отправившись в Калинки или выйдя во двор с забитым кляпом из гипса ртом. Когда придет мой черед отправиться в тягостную последнюю дорогу, кто меня проводит в нее? Наверное, только здесь начинаешь по-настоящему понимать, как хрупко бытие, как тонок волосок, связующий разум и безумие, поскольку сойти с ума от пыток и ожидания конца ничего не стоит. А может, в этом и есть выход — потерять ощущение реальности, перестать воспринимать окружающее, уйти в себя, в свой внутренний мир?..» Сидевший рядом на нарах переводчик докурил, плюнул на палец и аккуратно затушил окурок — маленький, чуть больше ногтя на мизинце, но из него потом можно будет еще вытрясти оставшиеся крошки табака, — и спрятал его в карман пиджака. Семену стало жаль этого пожилого, сильно избитого человека, и он предложил: — Устраивайтесь рядом, здесь свободное место. Миска и ложка есть? — Спасибо, — тихо откликнулся Сушков. — Миску мне обещал староста. Простите за любопытство, здесь не принято задавать вопросов друг другу, но это происходит часто? Он кивнул в сторону окна, и его разбитое лицо исказилось гримасой не то боли, не то страха. Съежившись, переводчик ожидал ответа, видимо надеясь, что сейчас сокамерник успокоит его, развеет мрачные мысли. — По-разному, — уклончиво ответил Семен. — Вас сразу сюда отправили? — Нет, — вздохнул Дмитрий Степанович, пытаясь поудобнее улечься на жестких досках. — А вы, простите, давно тут? — Не очень, — буркнул пограничник, поворачиваясь к нему спиной. Странный человек, этот бывший переводчик. Какая разница, сколько здесь пробыл человек? Сроки пребывания узников в камере смертников и вообще среди живых определяют те, кто их допрашивает. Пора бы понять такие простые вещи. А он даже в камере бубнит: «Простите, извините»… Неужели и с немцами так разговаривает на допросах? Хотя нет, похоже, он молчит — иначе его бы так не разукрасили, превратив лицо в кровоточащую маску с заплывшими глазами. Поняв, что разговор окончен, Сушков притих. Вскоре послышалось его похрапывание — легкое, с чуть заметным присвистом. — Обычно они расстреливают, предварительно раздев догола, — негромко говорил кому-то староста камеры, устроившийся в другом углу длинных нар. — Сегодня, наверное, очень торопились покончить и не раздели. У них все посчитано, — горько усмехнулся он, — даже одежда казненного стоит определенную сумму пфеннигов, а в Германии семье казненного приходит по почте счет и требуется оплатить услуги палача и затраты рейха. Какое гнусное кощунство… Шелестел шепот старосты, похрапывал за спиной Семена бывший немецкий переводчик, провалившийся в тяжелое забытье, молчал лохматый Ефим, уставив неподвижные глаза в стену камеры, а в окна вползал рассвет — туманный, серый, обещая скорый приход нового дня допросов и пыток. Дня, который для кого-то из насильно собранных здесь людей станет последним…* * *
Не успокаивали ни привычный письменный прибор каслинского литья, тяжело и темно громоздившийся на столе, ни старая лампа, так похожая на ту, что светила в доме его детства под Смоленском, ни выкуренная папироса, ни стакан крепкого, почти черного чаю — хотелось выйти из здания и, распахнув шинель, шагать по улицам, подставляя пылающее лицо и грудь холодному весеннему ветру. Забрести неизвестно куда по тихим старым переулкам и навсегда потеряться в них, среди потаенных особнячков и бывших доходных домов со сдвоенными окнами, среди гулких подворотен проходных дворов и зажатых глухими стенами узких проулков. Или взять машину и отправиться за город — бродить среди берез и сосен, слушать шум ветра в ветвях и долго глядеть в небо, наблюдая за медленно плывущими облаками, отыскивая в них сходство с животными или людьми. Хотелось, наконец, поругаться с кем-нибудь — яростно, до сипоты, до хватания за грудки… Хотя почему с кем-нибудь? Алексей Емельянович Ермаков точно знал, с кем ему хотелось ругаться, не выбирая выражений и даже в качестве самого веского аргумента пустив в ход кулаки. Но нельзя! Последний доклад у наркома о работе специальной группы оставил ощущение собственной беспомощности перед неотвратимо надвигающейся бедой — страшной, неумолимой, готовой, как безжалостная тупая машина, подмять под себя всех и вся, раздавить, уничтожить, сломать и… двигаться дальше, напрочь забыв о том, что осталось позади. Брезгливо поджимая узкие губы и щуря глаза за холодно поблескивавшими стеклышками пенсне, нарком молча слушал доклад, изредка делая пометки на лежавшем перед ним листе бумаги. Изловчившись, докладывавший стоя генерал Ермаков сумел разглядеть непонятные закорючки — скоропись, стенография, или буквы неизвестного ему горского языка? Что означали эти заметки? Потом нарком долго вертел в руках карандаш, поглядывая на свои закорючки, а присутствовавшие ждали его слов, почти физически чувствуя, как давит на плечи повисшая в кабинете тишина: казалось, любой звук расколет ее, подобно внезапному взрыву, вызвав непредсказуемые последствия. И офицеры затаили дыхание, боясь неосторожным вздохом или покашливанием привлечь к себе внимание. Наконец нарком заговорил. Веско, привычно кривя в улыбке губы и быстро обегая внимательным взглядом лица всех находившихся в кабинете. Пальцы его рук то сплетались вместе, словно сойдясь на горле врага, то расходились в стороны, как будто желая дать тому возможность втянуть в себя еще несколько глотков воздуха перед концом, чтобы продлить мучение. С уст наркома легко слетали фамилии, имена, воинские звания людей, на которых, по его мнению, а скорее всего, не только по его, следует обратить самое пристальное внимание тем, кто включен в состав особой группы. Он давал программу действий, заранее указывая тех, на кого должно пасть подозрение, и спорить с ним либо возражать было бессмысленно и небезопасно: это Ермаков уже не только понял, но и хорошо знал. Нарком не терпел возражений и отличался крайней злопамятностью, ничего не забывал и не прощал — ждал годы, но добивался своего. Сейчас, вернувшись в свой кабинет, генерал раздумывал над тем, как быть, что можно сделать, поскольку самые худшие опасения уже получали подтверждение. Желание уйти, убежать, поехать за город, бродить по улицам — все это так, минутная блажь, а вот драться! Но не кулаками, нет, ими немногого сможешь добиться, а своими знаниями, работой, опытом, помноженным на опору на честных людей, искренне преданных делу. Один в поле не воин — старая пословица верна, но поле битв разведок изобилует заранее приготовленными противником волчьими ямами и засадами, края его сокрыты мраком и туманами, а идти по нему хорошо, лишь ощущая рядом верное плечо. Нарком жаждет власти еще большей, безграничной, внушающей животный страх и заставляющей остальных падать ниц и дрожать. Для этого он готов пойти дальше Ежова, мечтавшего превратить своих сотрудников в замкнутую секту, во всем послушную его воле. Да что готов, уже идет, только по-своему, более хитро и менее прямолинейно, внешне вроде бы неприметно делая свои страшные шаги — крадучись, бочком, пряча лицо и глаза. А ставшие известными, популярными в народе и воюющей армии военачальники — серьезная помеха на пути к безграничной власти, конкуренты, а во многих случаях — личные враги. Да, теперь можно с полным основанием сказать, что боялся Ермаков не зря — названы имена, очерчен страшный круг. Но время еще есть: нарком не любит спешить, сегодня он пустил пробный шар, проверяя реакцию подчиненных, проследил за выражением их лиц и глаз. Наверняка он так же делал не только здесь, но и в самых высоких сферах — иначе не решился бы на такое. Возможно, первоначально круг имен был значительно шире, и его пришлось скорректировать, несколько сузив, но не исключено, что все наоборот: круг после беседы «наверху» только расширился — круг тех, кого теперь проверят особо тщательно. И непременно найдутся желающие отличиться, отыскать «червоточинки», услужливо поднести их наркому. Но на это опять же нужно время, а он, Ермаков, должен использовать его по-своему — отвести подозрения от невиновных, пока этот круг не приобрел жесткость стальной западни, из которой уже никому не вырваться. Сколько у него осталось времени, какие сроки поставил себе нарком для завершения своей операции? Неизвестно… Взгляд упал на письменный прибор каслинского литья, который напомнил об Урале, куда улетел Волков. Позвонил Козлов и по своей обычной привычке попросил разрешения зайти. — Заходи, — вздохнул еще не отошедший от своих невеселых мыслей Ермаков. Через несколько минут появился Николай Демьянович с неизменной синей папкой в руках. Поглядев на него, генерал отметил, как сдал тот за последнее время: под глазами появились мешки, резче обозначились морщины у глаз, кожа на лице словно бы истончилась и приобрела сероватый оттенок. «Нервничает, — подумал Алексей Емельянович, — но виду не хочет подавать, крепится. И спит мало. Хотя кто сейчас много спит? Поговорить бы нам друг с другом открыто, обсудить создавшееся положение, да вряд ли он пойдет на откровенность. Могу ли я на него положиться, первым начав разговор? Или, может быть, не говорить прямо, обойтись намеками, некими иносказаниями? Подполковник неглуп, поймет, о чем речь». — Мы проанализировали расписание поездов, — сев к столу, раскрыл папку Козлов. — Проверки машин на дорогах пока ничего не дают, вражеская агентурная станция не обнаружена. — Так, а почему именно поезда? — прищурился генерал. — Во время проверок на автомобильных дорогах службой пеленгации зарегистрирован очередной сеанс связи немецких агентов со своим радиоцентром, — спокойно пояснил подполковник, — а на основе анализа расписания движения поездов и примерного места работы вражеского передатчика, продолжающего перемещаться во время сеанса, наметился кое-какой круг. Слово «круг» неприятно резануло слух Ермакова, напомнив о докладе у наркома, и он недовольно буркнул: — Хитрят. Сосунков сюда не отправят, вот они и наводят тень на ясный день, ведут передачу с параллельной дороги во время прохождения эшелонов или пассажирских поездов, зная расписание их движения. Николай Демьянович помолчал, перебирая лежавшие в папке листы, потом ответил: — Время прохождения поездов через квадрат, в котором работает вражеская станция, у нас есть. Дороги перекрывали все, до единой, вплоть до проселков. Кстати, Волков с Урала передал, что не исключена возможность связи радиста с информаторами на заводах или в городе при помощи железной дороги. — Конечно, — горько усмехнулся генерал, — ему оттуда, с Урала, виднее, — но тут же пожалел о своем резком выпаде и, пытаясь загладить возникшую неловкость, спросил. — Операторы радиоперехвата не ошибаются? Станция действительно движется, меняет свое положение во время сеанса? А то мы будем на них полагаться, распылимся, отвлечем внимание в сторону, а враг за это время сменит тактику. Думаю, стоит прочесать квадрат. — Будет исполнено, — заверил Козлов, — но версию с железной дорогой считаю перспективной. По ней надо усиленно поработать. — Поработаем, — вздохнул Ермаков, доставая из коробки папиросу. — У нас теперь будет много работы. Прикуривая, поглядел поверх пламени спички в глаза Козлова. Тот не отвел своего взгляда. «Понял? — засомневался Алексей Емельяновмч. — Или раздумывает, как уйти от разговора?» Подполковник собрал документы, неторопливо завязал тесемки папки и, положив на нее руки, удивленно поднял брови: — У нас и так работы хватает, товарищ генерал. Стоит ли все понимать буквально, пока нет конкретных приказов? «Сообразил, — откидываясь на спинку стула, удовлетворенно вздохнул Ермаков. — Попробуем пойти дальше?» — Наверное, потребуется дополнительное увеличение состава спецгруппы? Как полагаешь, Николай Демьянович? — Мне кажется, в этом пока нет необходимости, — чуть заметно улыбнулся Козлов. «Этот не кинется очертя голову искать шпионов среди своих, — наблюдая за ним, решил генерал. — Или я ничего не понимаю в людях и зря проработал с ним столько лет бок о бок. Как же падки у нас некоторые на отличия и награды, как готовы на все, лишь бы только угодить начальству, ловя его невысказанные желания и косые взгляды, брошенные на сослуживцев. Но враг есть, и искать его надо, обязательно надо». — Будем постоянно советоваться, — давая понять, что разговор закончен, многозначительно оказал генерал. И добавил: — Постоянно! — Понял, Алексей Емельянович. Непременно будем, — вставая, ответил подполковник. — Полагаю, наши сотрудники за рубежом не ошибаются, утверждая, что изменник один. — И я того же мнения, — провожая Козлова до дверей кабинета, Ермаков крепко пожал ему руку. — Желаю успеха, Николай Демьянович…* * *
Через несколько дней Сушков стал своим в камере, более или менее освоившись с тюремным бытом. Его тоже вызывали на допросы, приволакивали избитым, и приходилось тащить бесчувственное тело бывшего переводчика, брошенное солдатами у дверей, на нары, класть ему на лицо и руки холодные мокрые тряпки, держать за плечи, когда он порывался в бреду встать, куда-то пойти, кому-то рассказать… Придя в себя, Дмитрий Степанович обычно просил извинения за доставленные им хлопоты и иногда пускался в воспоминания о детстве и старом Петербурге, об учебе в университете и Первой мировой войне, на которой, как выяснилось, он был офицером. — Да, холодный Питер семнадцатого… — устроившись в уголке нар, негромко рассказывал Сушков Семену и лохматому Ефиму, к которым присоединялись некоторые сокамерники. Рассказы Сушкова стали редким развлечением, помогали хоть ненадолго забыться, уйти в иной мир, навсегда потерянный и невозвратный. — Помню, давали концерты Бутомо-Названовой в Консерватории. Она пела Шуберта, а в Академии художеств читала стихи Анна Ахматова. Божественная женщина! Я ее потом совершенно случайно видел уже в Москве, на Сергиевской, в библиотеке Агрономического института. Первопрестольная тоже была холодная и голодная, как и вся Россия тогда. Редкие трамваи, редкие прохожие, стрельба по ночам… Временами Сушков замолкал, уходил себя, задумчиво улыбаясь разбитыми губами и нервно теребя пальцами край пиджака, но собравшиеся вокруг него терпеливо ждали, пока он снова вернется из своих воспоминаний в мрачную камеру смертников тюрьмы СД в Немеже. Иногда Слободе казалось, что его сосед по нарам помешался. Тихо и незаметно сошел с ума от допросов и пыток, которым его подвергали несколько раз в неделю. И теперь, витая в прошлом, слабо отдает себе отчет в действительно происходящем вокруг него, вспоминая то Петербург, то Москву, то свое офицерство на Империалистической, то работу в школе. И тем не менее Сушков ему нравился: он не скулил, не жаловался на судьбу, старался даже здесь, в камере, неизменно оставаться вежливым и аккуратным, правда, это не всегда удавалось. Сам Семен уже невообразимо устал от допросов и однажды с удивлением обнаружил, что ждет их прекращения, как некоего избавления — пусть ему останется после этого всего неделя или даже меньше, но кончатся вопли следователя, не будут больше входить в комнату дюжие немцы в нижних рубахах с закатанными рукавами, перестанет резать глаза яркий свет лампы, от него отвяжутся, отстанут и дадут побыть наедине с собой хотя бы последние дни. И вдруг допросы прекратились. Что-либо подписывать он отказался, и Штропп, закурив очередную сигарету, небрежно помахал ему рукой: — Иди, мы теперь не скоро увидимся! Когда Слободу выводили из следственного кабинета, он слышал за спиной издевательский хохот немца. Ночью забрали старика-старосту, о котором вездесущий и всеведующий лохматый Ефим сообщил Семену: — Он был военным капелланом у поляков. Понимаешь? — Нет. — Экий ты, — досадливо поморщился Ефим. — Ну, военный попик ихний, уразумел? Камера проводила своего старосту стоя. Вместе с ним забрали еще несколько человек — всех с вещами. — Да спасет вас великий Господь! — сказал староста, уходя навсегда. За ним молча вышли остальные. Громко стукнула дверь камеры, лязгнул задвинутый засов, глухо донесся топот многих ног по галерее старой тюрьмы. Потом заурчали во дворе моторы грузовиков… Оставшиеся долго не спали — казалось, стало пусто и сиротливо без старика, к которому все так привыкли, пусто стало на нарах, пусто в душе. Забившись в угол, Семен пытался задремать — сегодня второй день после прекращения допросов. Скоро и его вызовут под утро с вещами и повезут в Калинки, заставят там раздеться при свете направленных на смертников автомобильных фар, потом поставят на краю рва и дадут залп. Кончатся тогда все надежды, не будет больше ничего впереди и умрет вместе с ним его неуемная жажда жизни. Отсюда уже не убежать, да и сил не хватит. Пилить решетку на окне — нечем, да и куда из него выберешься, если даже перепилишь? Неожиданно он почувствовал, как лежавший рядом переводчик потихоньку дергает его за рукав. Немного помедлив, Слобода повернул к нему лицо. — Что? — Тише, — едва прошелестел Сушков, — пожалуйста, тише! Не надо, чтобы нас слышали другие. Приподнявшись, Семен поглядел на сокамерников. Повернувшись к ним спиной, свернулся в калачик лохматый Ефим, другие лежали еще дальше. Чего опасается бывший переводчик? Не иначе, действительно свихнулся. — В чем дело? — ложась на бок лицом к Сушкову, спросил пограничник. — Вы должны выслушать меня, — жарко зашептал ему почти в самое ухо Дмитрий Степанович. — Выслушать и понять. Мне здесь больше некому довериться. — Почему? — не понял Семен. — Здесь все в одном положении. — Ах, не то, не то вы говорите, — чуть не застонал Сушков. — Я слышал, как про вас говорили немцы, вы столько раз бежали. Я же свободно владею их языком… Может, и теперь вам удастся?.. — Перестаньте, — отодвинулся от него Слобода. Не иначе бредит переводчик, или точно свихнулся. Вон как лихорадочно горят в полутьме его глаза, губы прыгают, выговаривая слова, щеки трясутся. Такое бывает, видели в лагерях, когда человеком овладевает навязчивая идея побега и он сходит с ума, каждому по секрету выкладывая фантастические планы освобождения, один грандиознее другого. — Не думайте, я не сумасшедший, — настойчиво потянул его ближе к себе переводчик. — Просто в моем положении не остается ничего другого, как довериться здесь кому-нибудь. Я долго думал и выбрал вас. Вы молоды, можете выжить, поэтому прошу, выслушайте меня, а потом станете судить. Его слова и тон, какими они были сказаны, заставили пограничника несколько изменить свое мнение: вдруг у Сушкова действительно есть что-то за душой и он не хочет унести это с собой в могилу, отправившись в Калинки на немецком грузовике, а старика-старосты, готового терпеливо выслушивать любого обитателя камеры, больше нет. Что же, придется это сделать ему, Семену Слободе. — Слышали про Чернова? — приподнявшись и поглядев через плечо пограничника на дремавших сокамерников, тихо спросил переводчик. — Приходилось, — уклончиво ответил Семен, еще не понимая, куда клонит сосед, но почувствовав, что дело действительно серьезное. — Он хорошо меня знает, — улыбнулся Сушков. — Мы вместе воевали в Гражданскую. — И что? — пограничник был заинтересован. Вот уж чего он не ожидал от Дмитрия Степановича. — По его личной просьбе я остался в городе в сорок первом. Работал переводчиком в городской управе, потом у штурмбанфюрера фон Бютцова. Впрочем, зачем я рассыпаюсь по мелочам… Хотя, слушайте, я не подозревал, с кем работаю, но всегда все передавал людям Чернова. Немцы об этом уже знают, поэтому я не боюсь говорить. Меня скоро… Ладно, я не стану больше отвлекаться, простите, путаюсь немного. В общем, к моему шефу приехал важный чин из Берлина и они были на охоте. Там мне удалось подслушать один их разговор. Речь шла об изменнике среди наших генералов. — Что?! — чуть не подскочил Слобода. — Тише, — Сушков зажал ему рот грязной ладонью. — Тише, ради Бога! Нас могут услышать… Я узнал имя изменника и хочу назвать его вам. Я шел на явку, когда они меня взяли, понимаете? Не успел передать своим. Услышав непонятный звук, Дмитрий Степанович замолк, вглядываясь в лицо лежавшего рядом пограничника. Тот смеялся — скрипуче, натужно, горько. — Что с вами? — встряхнул его за плечо переводчик. — В чем дело? Дать воды? — Не надо, — немного отдышавшись, ответил Семен. — Нет, вы действительно сумасшедший, уважаемый Дмитрий Степанович. Хотите доверить тайну и имя предателя тому, кто, возможно, раньше вас отправится в Калинки? Я же унесу ее только в ров, уже полный трупов. Он снова скрипуче засмеялся, недоуменно вертя головой и приговаривая: — Труп рассказывает трупу… Ха-ха! — Прекратите балаган! — неожиданно больно дернул его за ухо Сушков, и боль несколько отрезвила Слободу, вернула к реальности, заставила вновь прислушаться к шепоту переводчика. — Все мы здесь смертники, — сипло дыша, говорил он, — но кто-то умрет раньше, кто-то позже. Вы знаете сокамерников лучше меня и сможете передать тайну другому, взяв с него слово передать ее, в свою очередь, дальше, пока не придут наши или что-то не изменится. Ведь не может продолжаться кошмар оккупации вечно, а зло, страшнейшее зло предательства своих, должно быть обязательно наказано. Услышав, как заворочался на нарах лежавший сзади пограничника лохматый Ефим, Сушков замолк и настороженно поднял голову. Убедившись, что все нормально и никто их не подслушивает, он зашептал снова: — Поймите, это единственный выход! Другого просто нет. Нет! — Пожалуй, — поразмыслив, согласился Семен. — Боюсь, что та явка, куда я шел, может быть, тоже провалена, — придвинувшись ближе, шепнул Дмитрий Степанович. — На всякий случай я дам адрес и пароль запасной явки. Запомните: Мостовая, три, стучать в окно около двери два раза, потом еще два, когда откроют, спросить Андрея. Пароль: «Я слышал, вы в деревню на менку идете, хочу свои чоботы на картошку сменять». Запомнили? Теперь ответ: «Чоботы зимой пригодятся, не боишься остаться разутым?» Скажете тогда: «Дядька обещал новые купить, надеюсь, не обманет». Запомнили? — Запомнил, — буркнул пограничник. — Только кто туда пойдет и будет все это говорить? — Теперь самое главное, — переводчик приблизил свои губы к самому уху Слободы и зашептал: — Кличка предателя у немцев «Улан», а фамилия… Услышав ее, пограничник сгреб Сушкова за грудки и встряхнул: — Ты… Ты как это?! Ты!.. — Молчи! — отрывая его руки от себя, простонал тот. — Я сам чуть ума не лишился. Сейчас главное, чтобы это не умерло вместе с нами, дошло до наших. Предупреди того, кому передашь, что на старые явки ходить опасно, боюсь, за мной следили. Обессиленно отвалившийся на спину пограничник молчал: слишком неожиданным оказалось все свалившееся на него здесь, в камере смертников тюрьмы СД. Он не мог, не хотел верить, но с другой стороны, зачем Сушкову лгать, если он сам стоит на краю могилы, какой резон? Человек, видимо, действительно узнал, а его законопатили сюда и убьют, чтобы тайна умерла вместе с ним. Ну нет, не дождетесь… Но тут же он остановил себя — отсюда еще никто не выходил живым, поэтому немцы ничем не рисковали, посадив в камеру смертников возможного обладателя тайны. Он, Семен Слобода, горько прав, сказав, что труп доверяет тайну трупу — какой прок от их тихого ночного разговора, кому он, в свою очередь, передаст страшное знание и дойдет ли оно вообще до наших, а если и дойдет, то когда? Кому сказать — Ефиму? Тому тоже осталось день-другой, да и сам Семен должен считать последние часы. Что же делать, как быть? Хочется разбежаться и разбить голову о стену, чтобы не звучал в ушах шепоток переводчика, рассказывающего о страшных вещах. Чернов — секретарь подпольного райкома, это пограничник знал. Он не отправит работать в подполье, да еще среди немцев, неизвестного человека, а по сему приходится верить рассказанному Дмитрием Степановичем, как бы страшен и горек ни был его рассказ. Но что же делать, что?! — Не выйдет отсюда никто, а помирать мнетеперь еще страшнее будет, — снова повернувшись на бок и оказавшись лицом к лицу с переводчиком, сказал Семен. — Теперь и я стану мучиться, что не могу передать. — Мы советские люди, — веско сказал в ответ Сушков. — Передашь другому, тому, кому веришь. Кто-то же выйдет отсюда когда-нибудь? Я же сказал: не навечно здесь немцы! Может, выпустят кого или сунут в нашу камеру по ошибке… — Какая ошибка?! — чуть не заорал Слобода, в Дмитрию Степановичу вновь пришлось зажать ему рот. Успокоившись, пограничник шепнул: — У них в этом отношении ошибок не случается. Если и сунут кого зря, то так же и кончат, как нас, чтобы ничего не вынес отсюда в другие камеры или на волю. Тут даже перестукиваться не с кем! Так все сделано, что кругом тебя пустота, а в ней только немцы! Мы же смертники, уже покойники, а рассуждаем, как живые! — Неужели я ошибся в тебе? — грустно сказал Сушков и отвернулся. Слобода тоже отвернулся и засопел, глядя на лохмы давно не стриженных волос Ефима. Он был недоволен собой, состоявшимся разговором и Сушковым. Впрочем, и тот, скорее всего, недоволен. Поговорили, называется, поделились…* * *
Предъявив часовому пропуск, Клюге спустился по щербатым ступеням, ведущим в подвальное помещение тюрьмы. Там пахло сыростью и мышами, запах раздражал, и хотелось скорее миновать лестницу, пройти знакомым коридором с серыми, плохо оштукатуренными стенами, спуститься по еще одной лестице и открыть двери специального кабинета, где ждал Канихен. Внизу, у поворота коридора, еще один вооруженный эсэсовец вновь проверил у него пропуск и молча посторонился, пропуская шарфюрера. Вот и дверь. Нажав кнопку звонка, Клюге подождал, пока откроют, и вошел. Около стены стоял длинный стол с аппаратурой, вертелись катушки, перематывая магнитную ленту, дежурный оператор, прижав наушники ладонями, прослушивал запись. Сбоку сидел Эрнест Канихен. Увидев вошедшего коллегу, он приветственно помахал рукой, сложив большой и указательный пальцы в кольцо. — Все? — снимая фуражку, полуутвердительно спросил Клюге. — Болтают, — равнодушно отозвался Канихен, затянувшись сигаретой. — Чего им еще делать? Подвинув свободный стул, Клюге присел рядом с оператором и взял свободную пару наушников. — Не выйдет отсюда никто, а помирать мне теперь еще страшнее будет, — донесся до него тихий голос. — Теперь и я стану мучиться, что не могу передать… — Это молодой? — откладывая наушники, спросил Клюге у оператора. Тот кивнул. Все так же крутились большие бобины с пленкой, шелестел на записи голос узников камеры смертников. — Чертовски плохо слышно, — приминая в пепельнице окурок, доверительно пожаловался Канихен. — Шепчутся, подлецы, ползают как воши, из угла в угол нар, не сидится им на одном месте, а микрофоны не могут все уловить. Клюге задумчиво побарабанил пальцами по крышке стола, наблюдая за оператором, менявшим кассеты на аппарате — техника еще несовершенна, но она во многом помогает в работе, однако, как и прежде, приходится больше полагаться на людей. Люди, люди, с той и с этой стороны, со своими заботами и судьбами, планами и мечтами, всем им чего-то надо, куда-то они стремятся, чего-то хотят, и столько приходится потратить сил, пока загонишь их в заранее предназначенную западню. Утомляет! Но уж коли загнали, то пусть не думают вырваться! — Ничего, — он потер лицо ладонями, — технику страхуют. Устал я, Эрнест, плохо сплю, да еще стоит дурацкая погода: слишком рано начинается весна, слякоть, ветер, сырость… Как ты тут выдерживаешь, в этом подвале? Не схватил ревматизм? — Я выхожу подышать, — ухмыльнулся Канихен, — да и потом, скоро конец. — Э-э, — отмахнулся Клюге, — когда кончится одно, обязательно начнется что-нибудь другое. Я сейчас поднимусь в кабинет начальника тюрьмы и прикажу привести туда «Барсука». Если выяснится, что дело действительно идет к концу, то распорядись освободить второй коридор. — Да, я позвоню, — кивнул на внутренний телефон, Эрнест. — Хорошо бы закончить с этим поскорее. Надоело. Как только ребята здесь сидят месяцами? Он небрежно похлопал по плечу оператора, ответившего ему бледной улыбкой — поглощенный прослушиванием и записью, не снимавший наушников, он не слышал, о чем говорят. — Там чисто? — показал пальцем на потолок Клюге. — Проверено, — заверил Канихен. — Батареи парового отопления давно срезаны, печи в камере разобрали еще поляки, а парашу просто выставляют за дверь. Противно, но ребятам каждый раз приходится ее всю проверять, чтобы не спрятали записок. Вот уж у кого дерьмовая работа! — И так кругом дерьмо, — скривил губы Клюге. — Хорошо, по трубам они не могут перестукиваться, а стены? — Стены, — фыркнул Эрнест. — Наверху крыша, под ними следственный кабинет. С одной стороны камеры лестничный марш, а с другой — склад тюремного имущества. Кроме того, из их отсека вывели всех заключенных и за каждым, отправляемым на допрос из камеры, внимательно следят, чтобы не попытался что-либо сказать, крикнуть или бросить записку. Можешь не волноваться, я уже подробно докладывал обо всем оберфюреру. Клюге тяжело поднялся, надел фуражку, немного постоял, о чем-то раздумывая, но, видимо, приняв решение, направился к выходу. У двери он обернулся: — Не забудь про второй коридор. Канихен сделал обиженное лицо и снял трубку внутреннего телефона. Хлопнула тяжелая дверь, и Клюге отправился в обратный путь из подвала.* * *
Стоя у зарешеченного окна в кабинете начальника тюрьмы, Клюге, брезгливо сморщившись, разглядывал двор: он никогда не любил посещать тюрьмы, концлагеря и полицейские участки — все они тягостно и противно отдавали казенщиной, словно оставляющей на тебе свой незримый налет, от которого потом долго не удается отмыться. Особенно отвратительно чувствуешь себя в лагерях, когда чадят трубы печей крематориев, извергая жирный черный дым с приторно-сладковатым запахом, который впитывается в одежду и преследует тебя даже спустя несколько дней. Да, противно, но необходимо. Кто-то же должен брать на себя эту нелегкую работу и ответственность, чтобы другие могли спокойно заниматься своими делами? Тюремный двор ему не нравился — прямоугольный, заасфальтированный, он одним концом упирался в глухую стену здания. Нет, поляки не знали, как надо строить образцовые тюрьмы: в глухой стене даже нет вмурованных крюков для повешения или свинцовых пластин для расстрелов. И разве такой должен быть плац? Надо бы осмотреть и дворик для прогулок, разгороженный стенками и забранный сверху частой сеткой, но это ни к чему, только зря тратить время — никого из тех, кто интересовал шарфюрера, выводить на прогулку не будут. Никогда. — Акцию проведете во дворе. По обычной методе, — не оборачиваясь, сказал он начальнику тюрьмы. — Я уже подумывал, как бы отказаться, — озабоченно вздохнул тот. — Здание плохо приспособлено, на окнах, выходящих во двор, нет специальных жалюзи и заключенные имеют возможность наблюдать казни. Не из всех камер, конечно, но имеют. — Что вас смущает? — чуть повернул голову Клюге. — Пусть видят, как мы караем предателей и врагов. Чем меньше их выйдет отсюда, тем лучше, а друг другу узники могут рассказывать о казнях сколько угодно, это пойдет только на пользу. Главное, чтобы об именах казненных не узнавали на воле. — Исключено, — обиженно заявил начальник, — большинство едет прямо в Калинки, к старому противотанковому рву и глиняным карьерам. — А куда вы деваете тела тех, кого казнят здесь? — обернулся гость, доставая портсигар. Закурил, не предлагая хозяину, — начальник тюрьмы берег свое здоровье. — В мешок и ночью на кладбище. Здесь есть одно, почти заброшенное, очень удобное место. — Да, но надо заранее приготовить ямы или могилы! — не унимался гость. — Кто этим занят? — Сторож. Не волнуйтесь, проверенный. У него всегда приготовлено несколько ямок, — тихо посмеялся начальник тюрьмы, складывая на объемистом животе, перетянутом ремнем с кобурой, свои короткопалые пухлые руки. — Что, скоро понадобятся? — Поглядим, — снова поворачиваясь к окну, ответил Клюге. — Прикажите доставить сюда «Барсука». Надо с ним потолковать. — Я распоряжусь, — неуклюже вылезая из-за стола, заверил начальник тюрьмы. — Выпьете кофе? Не бразильский, конечно, но вполне сносный. Обнаружили на местном складе. При такой погоде кофе просто спасение. Он причмокнул губами и достал из шкафа спиртовку. Поставил на стол чашечки и маленькую вазочку с печеньем. Немного подумав, вынул початую бутылку ликера, а из ящика стола извлек пузатые рюмочки тонкого стекла. За кофе болтали о всякой всячине — налетах проклятых англичан на Берлин, новой речи доктора Геббельса, оставшихся в Германии семьях и трудностях воспитания детей в такое время, когда отцы служат вдали от дома. Несмотря на разницу в званиях, начальник тюрьмы держался с Клюге уважительно, помня о его близости к высокому начальству, и в то же время старательно следил за собой, чтобы не болтнуть лишнего — место начальника специальной тюрьмы не так просто достается, а лишаться его не хотелось. Здесь много спокойнее — за толстыми стенами с вышками охраны и прожекторами, за глухими коваными воротами. Есть шанс уцелеть, сохранить свою голову, не подставляя ее под пули партизан и террористов из подполья, не отправляясь на фронт или в какой-нибудь беспокойный город. Тем более начальник СС Лиден по-дружески шепнул, что Клюге и Канихен не просто телохранители оберфюрера, а опытные контрразведчики из его ближайших сотрудников. Надо держаться настороже. — Поговорите наедине? — убирая со стола, спросил начальник тюрьмы после того, как дежурный надзиратель доложил, что заключенный доставлен. — Да. Канихен звонил насчет второго коридора? — Клюге достал из кобуры парабеллум, передернув затвор, загнал патрон в ствол и убрал оружие в карман бриджей. — Все готово, — закрывая дверцы шкафа, улыбнулся хозяин кабинета. — Мои люди предупреждены. Он запер сейф и вышел. Через несколько секунд в комнату ввели средних лет человека с давно не стриженными волосами, сосульками свисавшими на ворот грязного, засаленного пиджака. Знаком приказав надзирателю удалиться, Клюге достал ключ и сам снял с рук заключенного стальные браслеты, небрежно бросив их на стол. Протянул растиравшему запястья узнику открытую пачку сигарет. — Спасибо, — прикуривая от поднесенной спички, поблагодарил Ефим. — Как дела? — показывая ему на стул и усаживаясь за стол начальника, поинтересовался Клюге. Жадно затягиваясь сигаретой, «Барсук» зло усмехнулся: — Всю ночь шептались… Я улегся к ним спиной, и они ничего не подозревали. Но вы же знаете, какой у меня тонкий слух! Переводчик очень подозрителен, никому не верит и долго присматривался, пока не выбрал этого парня, Грачевого. — Он не Грачевой, — прервал агента Клюге. — Ему удалось спрятаться под этой фамилией в лагере. Мы уже все проверили. Дальше! — Ночью Сушков, когда говорил, все поглядывал на меня, я просто чувствовал. Как я понял, он знает нечто важное: подслушал во время разговора своего шефа с важным гостем. — Вот как? — заинтересованно протянул Клюге. — Ему все же удалось это сделать. Так, и что он говорил? — Умолял Грачевого передать своим о каком-то предателе среди красных генералов. — Имя?! — нетерпеливо перебил его эсэсовец. — Он называл имя?! — Да, — Ефим докурил и, не спрашивая разрешения, вытянул из пачки, лежавшей на столе, новую сигарету. Возбужденный Клюге не обратил на это никакого внимания. — Только очень тихо, на ухо Грачевому, и я не смог расслышать. Еще он дал ему адрес запасной явки подпольщиков на Мостовой, три у некоего Андрея. И пароль. Эсэсовец довольно потер руки, весело поглядев на приободрившегося Ефима. Не в силах сдержать радостного возбуждения, Клюге встал, прошелся по кабинету, остановился над «Барсуком». — Тебе нельзя больше туда возвращаться, понимаешь? Теперь их возьмут в активную работу, а твоя миссия почти закончена. Ты славно потрудился, славно, — он похлопал Ефима по плечу и озабоченно заглянул ему в лицо. — Надо бы тебя показать доктору, мне не нравятся кровоподтеки. Теперь лечиться, мой друг, лечиться и питаться, все подробно написать и отдыхать, а потом снова придется потерпеть работу наших ребят над лицом и отправиться в камеру. Но уже в другую. — Скоро? — досасывая сигарету, снизу вверх посмотрел ему в глаза Ефим. — Я к тому, что стоит ли беспокоить доктора? Честно говоря, терпеть, когда тебе разукрашивают морду, не очень приятно. А вот поесть я с удовольствием, оголодал на баланде. — Ну, ты же знаешь, что нельзя подкармливать, — примирительно сказал Клюге и взял фуражку. — Представляешь, что могло случиться, если бы они унюхали своими голодными носами исходящий от тебя запах сала или колбасы? Удушат ночью, а ты нам еще нужен. Пойдем, — распахивая дверь, приказал он. — Сейчас закусишь как следует, а мы пока все оформим надлежащим образом, чтобы потом ни у кого не возникло малейших подозрений. Ефим торопливо примял в пепельнице окурок и пошел к выходу: наконец-то закончилась его очередная работа. Довольно улыбаясь, он привычно направился налево по коридору. — Не сюда, — остановил его Клюге, — нам направо. Сейчас поведут на допросы, — шагая рядом с «Барсуком», пояснил он, — лучше избежать ненужных встреч. Выйдем через второй коридор. Прошу! Он показал на узкую лестницу, ведущую вниз, в слабо освещенный редкими лампами подвал. Ефим первым пошел по лестнице, придерживаясь рукой за шероховатую стену; сзади, отстав на пару шагов, спускался Клюге. На ходу он достал парабеллум, подняв его, приставил ствол к затылку агента и нажал спусковой крючок…* * *
Днем забрали на допрос Ефима, а через несколько часов пришли хмурые надзиратели и увели Сушкова. Слобода остался один. Нет, в камере были другие заключенные, но не стало в ней людей, с которыми он успел как-то сродниться за эти дни и недели, проведенные в тюрьме СД. Ни Ефим, ни Сушков не вернулись. Кто-то из «старичков», давно сидевших в камере смертников, затеял разговоры о выборах нового старосты, но другие его не поддержали, предложив подождать возвращения ушедших на допросы. Семена почему-то мучили дурные предчувствия, он старался гнать их прочь, убеждая себя, что и Ефим — неунывающий, всегда откуда-то все про всех знающий, способный раздобыть щепотку табака, — и обстоятельный, интеллигентный Сушков непременно вернутся. Он даже заранее приготовил тряпку почище и налил в миску воды, чтобы сразу же оказать помощь товарищам, когда их, избитых и окровавленных, бросят у порога камеры надзиратели, но… Забравшись в угол нар, пограничник снова и снова вспоминал ночной разговор с Дмитрием Степановичем — тот доверил ему тайну, доверил жизни других людей, которые ждут на явке в третьем доме по Мостовой улице, да разве только их жизни? Жизни множества бойцов и командиров, не знающих о предателе, а что может он, бывший лейтенант погранвойск НКВД Семен Слобода? Хотя почему бывший? Его никто не лишал воинского звания, не освобождал от принятой присяги. Как выполнить свой долг, находясь здесь? Достойно встретить смерть от руки врага и унести тайну с собой? Для этого ли он ее узнал? Семен начал по-новому разглядывать своих сокамерников — жизнь здесь необычайно скоротечна, может внезапно прийти его черед уйти и никогда не вернуться, а на то, что он опять увидит Ефима и Сушкова, надежд почти не осталось. Кому же довериться, пойдя по пути, избрать который советовал Дмитрий Степанович? Передать тайну дядьке в драном тулупчике? Его кормят с ложки, поскольку у него изуродованы все пальцы, да и зубов почти не осталось. Говорят, он из подполья — по камере бродят свои слухи и делаются глухие намеки, циркулирует своя информация, неизвестно как просачивающаяся сюда сквозь стены и решетки. Если дядька действительно из подполья, ему можно доверять, но как его проверишь, и доверится ли он тебе? Или вот — молодой парень, с повязкой на голове, второй день в камере, и каждодневные, долгие допросы. Кто он, откуда, вдруг тоже бывший партизан или бежал из лагеря? Как узнать, как довериться, да и протянет ли долго этот парень, если его и дальше станут так избивать на допросах? Тогда кому сказать — пожилому усачу в темном костюме? Но неизвестно, кто он и откуда, тоже из новеньких, всего день-другой здесь? И тут Семен понял, что из тех, с кем он встретился, придя сюда, практически никого не осталось! Островком среди новых, незнакомых узников оставались для него Ефим и переводчик Сушков, а теперь и их нет, он один здесь «старожил», a скорo не станет и его самого. Занятый разговорами с переводчиком и Ефимом, вызовами на допросы, мрачными зрелищами казней и ухода товарищей в Калинки, он и не заметил, как мало-помалу сменились обитатели камеры: то отлеживался после избиений на допросе, то волокли на новый допрос, а в это время приводили в камеру новых узников, а он, непривычный к тюремному бытию, не задумывался о тех, кто рядом с ним — больше волновала своя судьба, собственные переживания. Поговорил с Сушковым по душам — пусть и расстались они нехорошо, так и не сказав друг другу теплого слова, за что он будет казнить себя до последнего вздоха, — и лег на него тяжкий груз ответственности за доверенное, которое, оказывается, не знаешь, кому и передоверить. В бессильной ярости скрипнув зубами, Слобода ничком лег на нары, уткнувшись лицом в прелую соломенную труху — за что ему это, за что такая боль, раздирающая израненную душу невозможностью ничего сделать, за что такие мучения перед концом, в чем он так виноват перед людьми и судьбой, пославшей страшнейшее испытание — знать тайну и молчать?! А если закричать во весь голос, сказать сразу всем, кто сидит вместе с ним в одной камере? Нет, тогда их кончат всех разом — у дверей постоянно торчит надзиратель, он услышит. Да и поверят ли сокамерники — ведь сам лейтенант далеко не сразу поверил Сушкову? Что же делать?.. Под утро, когда он наконец забылся, в тяжкой дреме приснился-привиделся Дмитрий Степанович — избитый, нянчивший здоровой рукой другую, покалеченную на пытке. Прихрамывая, он шел к Семену и тихо говорил: — Так ты не забудь, Мостовая, три, спросить Андрея. Там очень ждут, очень. — Пойдем вместе, — предложил ему Слобода, в своем сне совсем не покалеченный и одетый в новенькую форму, со скрипящими ремнями командирского снаряжения на плечах. — Пойдем, я не знаю, где эта улица. — Нет, — грустно улыбнулся Сушков. — Некогда мне, одному тебе придется, Сёма. — Откуда ты знаешь, как меня зовут? — удивился Слобода. Ведь никто, кроме него самого, этого здесь не знал, а звали Грачевым, но переводчик уже пропал, словно растворившись в белесых космах тумана, выползавших из заросшей лебедой и бурьяном низинки, через которую вела тропка, по которой он шел, словно торопясь догнать кого-то, совсем не различимого в сумраке… Разбудил шум во дворе, лающие немецкие команды, блики света. Обитатели камеры собрались у окна. Опираясь на чужие плечи, выглянул в него и Семен, поднявшийся с нар и еще не отошедший от своего сна. В кирпичную стену тюремного двора был вбит загнутый железный штырь, на котором болталась петля, освещенная прожектором с вышки. «Вот зачем стучали днем», — понял Семен и попытался разглядеть, что делается там, куда не доставал свет прожектора. В стороне мелькнул белый докторский халат, смутными тенями скользнули черные мундиры эсэсманов, тащивших к крюку с петлей извивающегося человека с неестественно раскрытым белым ртом на потемневшем лице. «Переводчик! Сушков!» — словно ожгла Слободу догадка, хотя смертника еще не втащили в круг света. Но вот он уже хорошо виден в синевато-белом свете прожектора. Да, это Дмитрий Степанович! Дюжие немцы в черных мундирax тащили его к виселице, а он вырывался, цеплялся хромой ногой за асфальт двора, но ему выкрутили руки, защелкнули на них браслеты наручников и накинули петлю на шею… Один из немцев достал бумагу, что-то прочитал — слов не было слышно, — и взмахнул рукой, как отрубил. Из-под ног Сушкова вышибли сразу развалившийся от удара ящик, и его тело задергалось в петле… Подошел доктор, нагнулся над телом, но его отстранил один из эсэсовцев. Стукнул выстрел, и Семен увидел, как мотнулась голова лежавшего на асфальте и потекло под ней темное… Больше он смотреть не мог; уже лежа на нарах, почувствовал, что лицо его мокро от слез, неудержимо катившихся из глаз.Глава 6
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА И.В.СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г. У.ЧЕРЧИЛЛЮ Ваши послания от 6 и 13 марта с сообщениями об успешных бомбардировках Эссена, Штутгарта, Мюнхена и Нюрнберга получил. От всей души приветствую британскую авиацию, развивающую бомбардировочные удары по германским промышленным центрам… Благодарю за поздравление по поводу взятия Вязьмы. К сожалению, сегодня пришлось нам эвакуировать Харьков… Как только получим Ваш фильм о 8‑й армии, о котором вы сообщаете в послании от 11 марта, не премину ознакомиться с ним, и дадим возможность широко ознакомиться с этим фильмом нашей армии и населению. Я понимаю, как это будет ценно для дела нашего боевого содружества. Разрешите прислать Вам лично наш советский фильм «Сталинград». 15 марта 1943 года.
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА И.В.СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г. У.ЧЕРЧИЛЛЮ Получил Ваш ответ на мое послание от 16 февраля. Из Вашего сообщения видно, что англо-американские операции в Северной Африке не только не ускоряются, но откладываются уже на конец апреля. И даже этот срок указывается не совсем определенно. Таким образом, в самый напряженный период боев против гитлеровских войск, в период февраль — март, англо-американское наступление в Северной Африке не только не форсировалось, но и вообще не проводилось, а намеченные Вами же для него сроки отложены. Тем временем Германия уже успела перебросить с Запада против советских войск 36 дивизий, из них 6 дивизий танковых. Легко понять, какие затруднения это создало для Советской Армии и как это облегчило положение немцев на советско-германском фронте. При всей важности операции «Эскимос» она, конечно, не заменит собою второго фронта во Франции, но я, разумеется, всячески приветствую намечаемое Вами ускорение этой операции. По-прежнему я считаю главным вопросом — ускорение открытия второго фронта во Франции. Как Вы помните, Вами допускалось открытие второго фронта еще в 1942 году и во всяком случае не позже как весной этого года. Для этого были достаточно серьезные мотивы. Понятно поэтому, что в предыдущем послании я подчеркивал необходимость осуществления удара с Запада не позже чем весной или в начале лета этого года. После того, как советские войска провели всю зиму в напряженнейших боях и продолжают их еще сейчас, а Гитлер приводит новые крупные мероприятия по восстановлению и увеличению своей армии к весенним и летним операциям против СССР, нам особенно важно, чтобы удар с Запада больше не откладывался, чтобы этот удар был нанесен весной или в начале лета. Я ознакомился с Вашими аргументами, изложенными в пп. 8, 9 и 10, характеризующими трудности англо-американских операций в Европе. Я признаю эти трудности. И тем не менее я считаю нужным со всей настойчивостью предупредить, с точки зрения интересов нашего общего дела, о серьезной опасности дальнейшего промедления с открытием второго фронта во Франции. Поэтому неопределенность Ваших заявлений относительно намеченного англо-американского наступления по ту сторону Канала вызывает у меня тревогу, о которой я не могу умолчать. 15 марта 1943 года.
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРА г-на УИНСТОНА ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ 1. Прошлой ночью 395 тяжелых бомбардировщиков сбросили 1050 тонн на Берлин в течение пятидесяти минут. Над целью небо было ясным, и налет был весьма успешным. Это самое лучшее, что пока получил Берлин. Наши потери только 9 самолетов. 2. После заминки битва в Тунисе снова приняла благоприятный оборот, и я только что получил сообщение, что наши бронетанковые войска после охватывающего движения находятся в двух милях от Эль-Гамма. 3. Вчера вечером я видел фильм «Сталинград». Он прямо-таки грандиозен и произведет самое волнующее впечатление на наш народ. 28 марта 1943 года.
ЛИЧНОЕ И СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ПРЕМЬЕРА И.В.СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г. У.ЧЕРЧИЛЛЮ Получил Ваше послание от 28 марта. Приветствую британские воздушные силы с новым большим и успешным налетом на Берлин. Надеюсь, что улучшившееся положение в Тунисе британские бронетанковые войска полностью используют и не дадут передышки противнику. Вчера я смотрел вместе с коллегами присланный Вами фильм «Победа в пустыне», который производит очень большое впечатлениее. Фильм великолепно изображает, как Англия ведет бои, и метко разоблачает тех подлецов — они имеются и в нашей стране, — которые утверждают, что Англия будто бы не воюет, а только наблюдает за войной со стороны. Буду с нетерпением ждать такого же Вашего фильма о победе в Тунисе. Фильм «Победа в пустыне» будет широко распространен по всем нашим армиям на фронте и среди широких слоев населения страны. 29 марта 1943 года.



Последние комментарии
2 дней 16 часов назад
3 дней 4 часов назад
3 дней 5 часов назад
3 дней 17 часов назад
4 дней 10 часов назад
5 дней 19 минут назад