Прана [Сергей Владимирович Соловьев] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

этот, тот…"

– Писатель. – Я поднял голову от блокнота. – Пойдем прогуляемся, – говорит.

Странно. Необъяснимо. Смотрю на нее и не вижу, смотрю, приближая взгляд издалека, из потом, и не вижу, не чувствую ни себя, ни ее рядом. Почему так? Почему чувства, как ветви, цветут и поют и стонут от этой нежной тяжести, а тебя будто нет за ними? Будто от пят до волос стоит, налившись, этот глухонемой высоковольтный гул.

Может, причина в этом "флатерне" при переходе барьера, в смене мира?

В том, что этот мир втягивает тебя в себя, как верблюда сквозь ушко игольное, и тебе не пройти с воспаленным горбом твоей жизни?

Этот заплечный мешок свой ты подберешь потом, там, за ушком, если пройдешь. Тот же мешок подберешь и уже не тот. Как и ты не тот уж.

И она обступает тебя со всех сторон, всасывая в себя твою ладонь, глаз, ухо, перестраивая твою кровь, дыханье, она всасывает тебя всего, до дна твоих снов, до капли, всего… или ты остаешься по ту ее сторону – со своим горбом.

Но, может, дело не в ней, не в Индии? А так совпало – ты, она,

Ксения – стянулось в узел, сплелось в этой подвздошной точке твоей судьбы? У каждого ведь она своя – индия. Не страна, разумеется.

И начинается странное, эта подмена или, точнее, смещенье с двоеньем двух женщин, втягивающих тебя в себя по разные стороны, и в то же время внахлест – Индии и Ксении.

И в первой – все то, что так не хватает последней.

Не потому не хватает, что этим ее обделила природа. Напротив. На редкость ее одарила. Но дар этот в ней, будто вытеснен в погреб, и пальцы его, будто дверью защемлены.

И, быть может, отчасти эта моя вовлеченность в близость с Индией как с женщиной на глазах у Ксении на самом деле желание близости с

Ксенией, попытка разжать эти пальцы.

Но говоря так: "на самом деле", я едва ли догадываюсь, где и когда и из каких цветов собран этот букет дурманящий, от которого в глазах двоится.

А с ней? Могу ли я поручиться, что на самом деле с ней происходит не то же самое, что и со мной?

– Знаешь, – говорю, – такое чувство, будто мы срослись спинами.

Куда говорю? Туда, где ее нет. Перед собой глядя. И она говорит туда, где меня нет, спиной ко мне. И, как бы мы ни пытались вывернуться лицом к лицу, меняется лишь сторона света перед глазами и все та же слепая горячая тьма приливает к спине. И все тот же озноб между ними. Как стекло дребезжащее.

– Ты посмотри, – говорит, – какой свет волшебный. Там, за рекой. Да нет, – говорит, – не там, обернись…

Вернулись затемно. Устали. Она легла, я включил настольную лампу и дописал:

"Невысокие горы, сплошь заросшие джунглями, меж ними петлистый Ганг шириной с Клязьму. Течение кажется спокойным, но глубже колен не войти – сносит. Вода смуглая, до метисовой на солнце. Городок двумя-тремя ступенчатыми улицами вытянут вдоль нее с обеих сторон километров на пять, окуная ступени ашрамов в ее ледяной поток.

Порой, проворачиваясь в этом потоке, сквозь город проносится слон, свалившись в него или съехав по осыпи в крутобережье верховья. В сезон дождей это дело обычное. На исходе этой зимы слон запутался в высоковольтных проводах и, протрясшись несколько часов, завалился, увлекая на себя крестовину вышки, прожигаемый электрическими разрядами – та еще дефибрилляция. А потом сутки еще лежал во тьме под грозовым дождем – как Лермонтов на Машуке.

Город. Коровы и обезьяны бродят по нему вперемежку с ангелами и нами.

Что нас всех единит, кроме неба? Огурцы. Продают их на каждом шагу – с ослиных тележек, велосипедных кухонь, просто с дерюг, расстеленных на земле.

У каждого месяца свои огурцы. Эти, майские, – долгопрудные, русалочьи. Продавец с них снимает кожу и наносит два продольных разреза, чтоб бутон распустился на все четыре, сыпет специи внутрь, сбрызгивает карликовым лимоном и подает в зеленой кувшинке листа.

По утрам все расхаживают с огурцами. Ангелы с огурцами, мы с огурцами, коровы с запрокинутыми головами и сосками огурцов в сладострастных бутонах губ.

Черный, как туча, козел на баснословно высоких ногах подплыл к огурцу и стал перед ним на колени.

Ришикеш – трезвенник и вегатарианец. Ни мяса, ни рыбы, ни пива, ни водки.

Коровы – поджарые, безработные, с присохшим выменем – дворняжат по улицам, к полудню олигофренически замедляясь, и, пожевывая арбузную мякоть, пускают изо рта пузырящуюся красную пену.

К вечеру они валятся на те немногие оставшиеся свободными места вдоль Ганга между ангелами, спящими на тонких ковриках – полулежа, опершись на локоть.

А наутро с первым лучом они входят в реку: двуногие и крылатые, вперемежку с коровами, чьи узкие мальчишьи бедра сзади похожи на белые скрипки – грифом вниз.

В Ришикеше нет ни буддистов, ни христиан, ни мусульман, ни иудеев, во всяком случае, я их там не встречал. Хотя, говорят, здесь наливался и зрел Будда, рос Христос и, снятый с креста, проповедовал в этих краях до глубокой старости; склеп, где он упокоен, чуть севернее от Ришикеша, в Кашмире, – в двух шагах от волос Магомета, хранящихся неподалеку от могилы Моисея и девы