[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
МАРИЯ ГАЛИНА
Покрывало для Аваддона
ПОКРЫВАЛО ДЛЯ АВАДДОНА повесть
Она взяла с собой пластиковый мешочек с цементом, мешочек с хорошим, белым песком и пять кирпичей. А вы знаете, сколько весят пять кирпичей? Больших, сахарных, белых… Не каждый нынешний мужик поднимет. Но она справляется. Остальное — шпатель, лопаточку и тазик, который на самом деле был не тазик, а плоская жестянка с надписью «сельдь североатлантическая пряного посола», должна была прихватить Августа. Сельдь — самая мягкая рыба. Потому что в ней два мягких знака, ну, вы понимаете. Сумки оттягивали обе руки, но правую сильнее, и оттого она припадала на симметричную ногу. Даже когда сумок в руках не было, она так и передвигалась — чуть скособоченно. Ещё предстояло заехать на рынок, в хозяйственный ряд, и купить чёрную краску и растворитель. А шкурку должна была взять Августа. Если разбавлять как следует — хорошо ложится. Особенно там, где ограда сварена из рифлёных железных прутьев — иначе, без растворителя, там и не закрасишь. Только краску изведёшь. Ещё она засунула в сумку веник. Он торчал оттуда, как букет. А список адресов должна была взять Августа. Августа вела все записи, ведала географией и бухгалтерией. Потому что она дотошная. И всю тонкую работу, требующую тщания и творческого подхода, тоже делала Августа. Обновляла надписи, например. А она, Ленка, производила первичную обработку. Лопату в руки — и вперёд. …Августа уже ждала у южного входа. Солнце начинало потихоньку припекать, и на затылке у напарницы громоздилась бесформенная панама, отчего скрытое в тени лицо казалось загадочным и измождённым. В руке у неё пламенел реквизитный букет — не веник, самый настоящий букет, который клали на подотчётные надгробья, прежде чем сфотографировать результат работы. — Ну что же ты, — произнесла она укоризненно. — Краску искала, — говорит Ленка. — Ты же нитру просила. А там сплошь масло… Она опустила сумки на землю и перевела дух. Августа нетерпеливо переступила с ноги на ногу. — Пойдём, а то придётся носиться по аллеям в самую жару. — Воду… — говорит Ленка, — водички бы набрать… — Напротив четырнадцатого участка есть колонка. — Ладно, — Ленка подгибает колени, подхватывает сумки и с натугой выпрямляется. — Кто у нас сегодня? — Гершензон. Четырнадцатый. — Ну, пошли. Они бредут по раскалённым аллеям, мимо сторожихи, которая дружески кивает им, увидев знакомые лица. — Много же у вас родственников, — сочувственно говорит сторожиха. — Да уж, — соглашается Августа. Сторожихе они по барабану, она живёт с другого, но рано или поздно вполне можно напороться на конкурентов. У колонки Ленка останавливается, чтобы набрать воды в пластиковые бутыли и заодно побрызгать себе за шиворот. Над раскалёнными плитами могил, над гранитом лопарская кровь и чёрным лабрадором плывёт марево. — Ну где он, твой Гершензон Четырнадцатый? — устало спрашивает Ленка. — Долго ещё? — Это у южной стены, — говорит Августа, вглядываясь в аккуратно вычерченный план, — пятая линия. — Ох, не люблю я этот участок, — говорит Ленка, — безлюдный он какой-то… — Зато тихо, — возражает аутичная Августа. — Тихо, спокойно… — Там пролом, в южной стене. И если через него полезут насильники, никто даже и не почешется… — Да кто на нас польстится? Ты только посмотри — мы же хуже попрошаек кладбищенских… морды в пыли, одежда в краске… в чёрной… Ты лучше смотри внимательней. Это где-то здесь. Этот участок особенно заросший и запущенный. Над ним витает кладбищенский дух запустения, материализуясь в сухом бурьяне и расползшемся колючем шиповнике. — Ага, — говорит Ленка, — вот и он. Гершензон Моисей Самуилович. Девяносто восьмой — восемьдесят восьмой. — Михаил Семёнович, — уточняет Августа, сверяясь с гроссбухом. — А даты? — Даты те. Крепкий был старик. Но меня смущает имя. — Августа, — говорит Ленка, — обычное дело. Веяние времени. Не он первый. — Да, но они же ясно написали… — Они впали в маразм и забыли, как его звали на самом деле. Ты чего хочешь? Четырнадцатый участок. Пятая линия. Всё путём. Доставай секатор. Будем прорубаться. …Прореженный шиповник постепенно приобретает пристойные очертания. Ветки Ленка сносит на кучку в углу могилы. На руках у неё шерстяные варежки. Августа, присев на корточки, обновляет надпись колонковой кисточкой. — Ты прочла «Улисса»? — спрашивает она не оборачиваясь. — Нет ещё, — виновато говорит Ленка. На самом деле она честно пыталась, но осилила два первых абзаца. Но ей неудобно признаваться в этом перед Августой. — Это великая вещь, — говорит Августа. — Великая. И великолепно структурирована. Столько аллюзий… — Ага, — Ленка нагибается за очередной охапкой. — Я обязательно. «Улисса» обсудить не получается, но Августа гнёт своё, потому что обстановка располагает к задушевной беседе о высоком: — Давно хотела тебя спросить, Лена, каббала — это что такое? — Мистическое учение, — отвечает Ленка. — Без тебя знаю. Но что оно может? Конкретно? Ленке очень хочется проявить себя с лучшей стороны, но понятия о мистике у неё весьма смутные. — Ничего она не может, — говорит она наконец, — она это… дополнительная инструкция по чтению других священных книг, вот в этом роде. Потому что евреи, они, знаешь ли, такие начётчики… — Чего? — Ну, она, каббала, вроде инструкции по решению кроссвордов. Скажем, если взять каждую вторую букву каждого второго слова, то получится… — Ага, — кивает Августа. — Ясно. А что? — Что — что? — Что получится-то? — Может, какие-то действенные пророчества. Полезные советы. Инструкции. Или, скажем, имя Бога. — А что, разве никто не знает имя Бога? Я думала, Ягве, там, то сё… Эло… хаим… — Это — не имя, — говорит Ленка, утирая чёрной рукой пот со лба. — Это — заменитель. Описывающее слово. — Приятно вас слушать, дамы, — говорит сторонний голос. Ленка подпрыгивает и выглядывает из кустов. Но сгорбленный человечек в кипе отнюдь не тянет на насильника. — Так редко можно услышать культурную речь, — гнёт своё человечек, — и увидеть людей, которые чтят закон. Вон, дама, как и положено порядочной еврейке, с покрытой головой. — Он кивает на бесформенную панаму Августы: — А вы, — оборачивается он к Ленке, — постыдились бы, дамочка. Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой. — Пся крев! — говорит, наконец, Августа. — Опять… Я что, похожа на еврейку больше, чем ты? — Я похожа на негритянку, — говорит Ленка. — А ты приличная, аккуратная. Опять же, в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдёт. Я кладу букет? — Валяй. И осторожно. Краску размажешь… Августа достаёт из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков — сначала крупный план, потом общий. Ленка льёт растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти всё равно остаются чёрными. — Мне тоже оставь, — говорит Августа, — а то, что студенты подумают? — Подумают, что ты красила, — отвечает Ленка. Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил. — Лена, — говорит Августа, — а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки? — Нет, — говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, — там — тупик. И потом… Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит: — Там… — Что — там? — Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семёнович. — Обычное дело, да? — спрашивает Августа. — Два! — трясёт головой Ленка. — Два Гершензона. И даты… участок… Ты какую линию записала? — Пятую. — говорит Августа. — Пятую… или шестую… нет, пятую… — День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу! — Ладно, — примирительно говорит Августа, — завтра придём. Этот Гершензон не так запущен, как тот. — Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота. — Ну и что? — Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека! — Ну и что? — А то! Придётся в воскресенье, что поделаешь. — В воскресенье, — возражает Августа, — у меня пересдача. — Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом… И вообще — завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В дубовом зале. — Ещё чего, автоматом… А что, Лохвицкая свои стихи читает? — Нет, чужие. — Повезло, — комментирует Августа. — Да как тебе сказать… Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль… — Ну, тогда не знаю, — теряется Августа. — Дамы? — раздаётся давешний голос, — прошу прощения… Где здесь четырнадцатый участок? То ли это тот посетитель, то ли уже другой… не разглядеть в сгущающихся сумерках. — Направо, — любезно говорит Августа. — Огромное вам спасибо… Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредёт по аллее. До Ленки долетает тяжёлая волна удушливого запаха. — Господи! — говорит она шёпотом, — ты видела? — Что я должна была видеть? — в полный голос спрашивает Августа. — Он же весь синий! — Лена, — холодно говорит Августа, — ты сошла с ума.***
— А она хорошо выглядит, — одобрительно говорит Сонечка Чехова. — Да никак она не выглядит, — говорит Ленка, — как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит… — Брось, ты просто ей завидуешь, — говорит Сонечка Чехова. — Ты вон тоже что-то там пишешь, а она Добролюбова читает. — Знаю я, почему она его читает… — Ты всё сводишь к пошлости… А она — чистый, культурный человек. Её имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь. — Это не грязь, — защищается Ленка, — это краска… — Какая разница? Тише, не мешай слушать. Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет. — Композиция, — говорит она с придыханием. — Это не женщина, — шепчет поэт Добролюбов, ёрзая на бархатной табуретке, — это Примавера… Девочка с телевидения берёт наперевес камеру. …мы вышли в сад, — задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос её постепенно набирает силу, — и ночь текла меж нами… — Из какого сундука она извлекла это старьё? — возмущается Ленка, — оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать… — Это и есть мои, — сухо произносит Добролюбов. — Лирический цикл. — Ох, я хотела сказать… — Да тише вы, — шипят сзади. -…и страсть звенела стременами… Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал. — Паузу держит, — поясняет поэт Добролюбов. — Послушайте, — вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, — кто испортил воздух? Напряжение достигло высшего накала. — Но… — нерешительно бормочет Добролюбов. Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал. — Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засраный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди, скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала… — Но, Верочка… — Что — Верочка? Я уже тридцать лет Верочка. — Сорок пять, — машинально поправляет Добролюбов. Господи, думает Ленка, да что творится? — Занавес, — выкрикивает поэт Добролюбов, — скорее дайте занавес. — Господь с тобой, — говорит Ленка, — тут занавеса сроду не было… Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться: -…и ты, — это уже девочке с телевидения. — Чего вылупилась-то? Убери свою пукалку, пока я её сама не убрала — ноги отдельно, объектив отдельно… Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял — прочти да прочти… Пишет сам не знает что, а я стой, читай… говнюкам всяким… да пошли вы… И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают её глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остаётся сидеть на месте. — У неё нервный срыв, — объясняет Ленке Сонечка Чехова. — Ты думаешь? А по-моему, она ещё никогда не была до такой степени нормальна. Просто она нарушила конвенцию. Знаешь, иногда так хочется высказаться, ну, наболело… но что-то мешает… Потому что ведь тут кто-то действительно… — Я тоже почувствовала. Но я же об этом не говорю. — Ну а она не выдержала. Может, ей мы все уже до такой степени опротивели… Ленку грызёт непонятное чувство вины…
***
С утра прошёл нежный осенний дождь, и аллеи ещё не просохли. Над асфальтом клубится лёгкая сизая дымка, тонкие серебристые нити плывут в воздухе — перелётные пауки запускают свои монгольфьеры. Ленку ничего не радует. — Опять всё сначала, — вздыхает она. — Гершензон за Гершензоном… опять тащить эту тяжесть… корячиться… — Ладно, — говорит Августа, — всё-таки последняя могила в этом сезоне… — По крайней мере с погодой повезло. — Ленка одобрительно оглядывает по-летнему буйную зелень, кое-где сбрызнутую жёлтым. — Уж лучше тут, на свежем воздухе, чем в институте гнить. А я боялась, мы сегодня не выберемся. Ты же говорила, у тебя студенты… — А они не пришли, — отвечает Августа. — Это как? Никто не пришёл? — Никто. Непонятно… один позвонил вчера, что у него желудочное расстройство, у другого бабушка в больницу попала. С ветрянкой, представляешь? третья вообще… Слушай, а почему у тебя на щеке синяк? — Потому что я упала, — злобно говорит Ленка. — Чёртов троллейбус — занесло на повороте, а я как раз в дверях висела. Вот я и выпала. Хорошо, куча листьев подвернулась. Я в неё и вмылилась. — Повезло, — замечает Августа. — Можно и так считать, — неуверенно отвечает Ленка. Они движутся осторожно, поминутно сверяясь с планом. Наконец Августа решительно останавливается у покорёженной ограды. — Это точно наш Гершензон? — спрашивает Ленка. — Уверена. — А может, опять? — Нет. Этот — наверняка наш. Смотри, как зарос. Этого тоже подстригать придётся. Ну, ничего. Августа хозяйским глазом окинула запущенную могилу. Внезапно она напрягается и хватает Ленку за руку. — Смотри… что это там, под кустом? Приличные ботинки… — Августа, — тихо говорит Ленка, — это не ботинки. Вернее, ботинки. Но в них — ноги. — Может, это пьяный? — Даже если так… но это не пьяный. Августа, умоляю, пошли отсюда! Они разворачиваются и несутся по дорожке. Кусты у них за спиной шевелятся сами по себе. — Он нас преследует, — пыхтит Ленка. — Кто? — Тот Гершензон. — Брось, это паранойя. Наверняка паранойя, думает Ленка, но на обратном пути им не встретилось ни одного человека. Может, они с Августой каким-то образом ухитрились всё перепутать и сегодня всё-таки суббота? Нет, тогда главный вход был бы закрыт. — Что, — жалобно говорит она, уже оказавшись за воротами, — ну что мы ему сделали? Мы же убрали его могилу. Между прочим, задаром… — Лена, — устало говорит Августа, — мне это немножко тошно слушать. Ты, видите ли, паришь на крыльях воображения, а тошнит почему-то меня. Я всё-таки математик, не то, что некоторые… с литературным уклоном… Логика должна быть. — Если следовать твоей прямолинейной логике, то у четвероногих должно быть по две жопы, — сердито говорит Ленка. Но ей тут же делается стыдно — вид у Августы сегодня какой-то особенно измученный. — Августа, что-нибудь не так? — Нет, — говорит Августа. — Нет. Ничего. Она явно мнётся, потом всё же решается: — Послушай, а что ты вечером делаешь? — Вроде ничего, — говорит Ленка. — Может, зайдёшь ко мне? А я тебя чаем напою… Господи, да что стряслось-то? — думает Ленка, она же замкнутая, до ужаса просто. На всякий случай она забрасывает пробный камень: — А альбомы покажешь? У Августы неодолимая тяга к прекрасному, и квартира у неё забита альбомами с репродукциями. Но показывать она их не очень-то любит, потому что все так и норовят ухватить нежнейшие типографские шедевры грязными руками. — Покажу, — покорно говорит Августа, и Ленка пугается. — Ладно, — говорит она, — договорились…
***
— Печенье возьми, — Августа пододвигает Ленке вазочку. — Да я уже, — мнётся Ленка. — Ничего, — говорит Августа, — бери, бери ещё… Господи, думает Ленка, я же сейчас лопну. Она кидает тоскующий взгляд за окно. Море неслышно, но как-то ощутимо дышит за двумя рядами пятиэтажек, гостиницей «Ореанда» и санаторием «Жемчужина Молдавии», за перистой листвой акаций и лапчатой — каштанов, мерцающая осенняя тоска переливается в тёплом сумраке… — Так я пойду? — говорит она. — Посиди ещё немного, — просит Августа. — Я тебе ещё Модильяни не показала… — Да я его как-то… — Ну, Матисса… кстати, ты не знаешь, говорят, с Лохвицкой какая-то странная история вышла? — Ну, вышла, — неохотно говорит Ленка, перелистывая глянцевые страницы. — А что там случилось? — Да так… Вдруг Августа напряжённо подняла голову и расширенными глазами уставилась во мрак за окном. — Ты что? — Ничего, — мёртвым голосом произнесла Августа. И тут только Ленка услышала мягкий стук в дверь — старую, поцарапанную дверь, рядом с которой торчали проволочки от вырванного с мясом звонка. — Вот, — тихо сказала Августа, — вот он. Опять. Так значит, думает Ленка, прошлой ночью… Августа вцепилась в Ленкину руку так, что у той побелели пальцы. — Кто это? — недоумевает Ленка. — Никто… потому что… этого нет… не может быть… Не открывай! — Да я и не собираюсь. Они застыли, молча, не отводя глаз от двери. Стук прекратился. — Царапается, — шепчет Ленка. — О, Господи! Нет… Тихие удаляющиеся шаги, молчание. — Августа, — наконец говорит Ленка, — а что, вчера тоже… — Не было ничего вчера! — кричит Августа. — Говорю тебе, не было! Ты это… заночуй у меня, ладно?
***
— А, привет, — говорит доцент Нарбут. — Чем обязан? — Я Августу ищу, — Ленка приоткрывает дверь и боком протискивается в щель. — Августа на занятиях. А ты мне Лотмана обещала. — Будет тебе Лотман. — Ленка садится на стул с рахитичными ножками. — Я тут подожду, ладно? — Ладно, — доцент Нарбут рассеянно складывает бумаги в стопку. — Что, опять могилки перекапывать? Говорят, на американскую клиентуру работаете… Нарбуту всегда всё известно, потому что у него хорошие источники информации. Но никто не знает, какие именно, потому что он своих информаторов не выдаёт. — Бывает… — говорит Ленка. — И как же вы так прислонились? Наверняка та, чёрненькая, которая с тобой на курсе училась, а потом в Штаты дёрнула… Небось, с её подачи… — Если знаете, зачем спрашиваете? — Так, проверяю одну гипотезу. До чего мы докатились, а? Доцент наук могилки за эмигрантами убирает. Раньше мы были за железным занавесом, как за каменной стеной, а теперь — на тебе, пожалуйста! Любой космополит может тебя на кладбище отправить! Сходи-ка, юноша, — это он уже заглянувшему в дверь унылому студенту, — позови Пшибышевскую. — А она уже сама сюда идёт, — мрачно говорит студент. — Занятия отменили. — Это ещё почему? — Бомбу подложили. Всеобщая эвакуация. — Бомбу, наверное, второму курсу подложили, — говорит доцент Нарбут, — у них как раз пересдача. Эй, что с тобой? Вдоль стены тянется ряд портретов — мрачные братья-близнецы в наглухо застёгнутых сюртуках, последние в ряду — в пиджаках и при галстуках. — Кто это? — тихо говорит Ленка, — вон там, пятый слева? — Это… — приглядывается Нарбут, — да чёрт его знает, все они на одно лицо. Математики… — А, это ты, — говорит, влетая в комнату, Августа. Она уже оправилась от вчерашнего потрясения. На ней потрясающий замшевый пиджак и очень элегантная юбка. — Ты слышала про бомбу? Занятия отменили. Пошли в Пале-рояль, там сейчас музыкальный праздник какой-то. Заодно и кофе попьём. Да что это ты, в самом деле? Ленка стоит с раскрытым ртом и тычет пальцем в табличку под портретом. — Гершензон, — говорит она. — Гершензон, Моисей Самуилович. — Самойлович, — поправляет доцент Нарбут. — Один чёрт. Августа, говорю тебе, это он… — Брось! Мало ли в Одессе Гершензонов… — Даты… даты смотри! Всё сходится! Строгий старик в ермолке укоризненно смотрит на неё. — Ты что, — спрашивает доцент Нарбут, — нашла пропавшего родственника? Ленка тихонько качает головой. — Послушай, — говорит она наконец, — а он всегда тут висел? — Не помню, — неуверенно говорит Августа, — кто же смотрит на портреты? Ленка приподнимает пыльную раму. Под ней ярко-розовый квадрат обоев. — С незапамятных времён… — бормочет она, — надо же… — Послушай, Юра, — Августа оборачивается к Нарбуту, — кто это, не знаешь? — Понятия не имею, — холодно говорит Нарбут. Ленка тянет Августу за рукав. — Выйдем… — говорит она шёпотом. Они оказываются в полумраке коридора, в стрельчатое окно заглядывает зелёное дерево. — Ты чего? — спрашивает Августа. — Врёт. Он знает. Он всегда всё знает. — Тогда почему не говорит? Что, личность какого-то настенного Гершензона такая потрясающая тайна? Вот же он, висит, на всеобщем обозрении… — Так ли уж на обозрении… — сомневается Ленка. — Что ж мы его раньше не замечали? — Опять за своё, да? Он что, по-твоему, сам тут повесился? Снял со стены, я не знаю, Гаусса и повесился? — А ты можешь дать гарантии, что это не так? — Я даю гарантии только нормальным людям, — холодно говорит Августа. — Это ты своим студентам скажи… Ты вот что… Сколько у тебя при себе денег? — А тебе какое дело? — А такое. Давай сюда. Всё давай… — Лена, ты точно сошла с ума, — шипит Августа, покорно выбирая из бумажника радужные купюры. — Вот… видишь, я свои докладываю. Все, какие есть. — Ленка пересчитывает наличность. — Достаточно. Пошли. Говорить буду я. А ты молчи. Молчи и кивай. Они вновь входят в комнату. У Августы лицо вытянутое, Ленка сохраняет фальшивую жизнерадостность. — Юрий Игоревич, — говорит она несколько заискивающим голосом. — Мы тут с Августой подумали… раз бомба, чего тут сидеть… — Да она не взорвётся! Я уже столько таких бомб пережил… — Как знать, — загадочно говорит Ленка, — но я бы на вашем месте всё же переждала где-нибудь в безопасности. Скажем, на Гоголя — там такое хорошее кафе, на Гоголя. Интеллигентные люди туда ходят. — Тоже мне, нашли безопасное место, — в глазах Нарбута появляются проблески интереса, — там недавно на одного интеллигентного человека кусок штукатурки упал. Потом, пиво там никуда… житомирское пиво. Житомирцы им оптом, за бесценок свою бурду сбывают. — А мы не будем пиво. Мы будем коньяк. Верно, Августа? Августа молча кивает. — Я угощаю. — Ты что, наследство получила? — удивляется Нарбут. — Нет… я получила послание… Так пошли? — Ну что с вами поделаешь, — говорит доцент Нарбут.
***
— С другой стороны, — говорит доцент Нарбут, — если взять, например, Хайдеггера… — Не надо, — говорит Ленка. — Или Шестова. Вот он пишет — «Метафизика есть взвешивание вероятностей». Как вы думаете, дамы, а вдруг, кроме доходящей до нас действительности, существует ещё одна, хаотическая и не знающая закона? — Это вы бросьте, — говорит Ленка. — Материя есть объективная реальность… ик… суче… существующая сама… ик… по себе… — Это идеализм, Юра, — укоризненно произносит Августа. — Лена, тебе хватит. — Идеализм? А зачем это вам, скажите на милость, срочно понадобился Гершензон? Только честно? — Он нам не нужен, — говорит Ленка. — На фиг не нужен. Это мы… ик… ему зачем-то срочно понадобились. Верно, Августа? Августа молча кивает. — Убр… надо было убрать могилу Гершензона. Мы и убрали. А их оказалось два. — Кого? — Гершензонов. Пошли убирать второго Гершензона и… — Погодите. У вас что, общество друзей мёртвых Гершензонов? — Да нет же. Один был ошибочный. Но ведёт себя так, как будто он и есть правильный Гершензон… — Она хочет сказать, что против нас ополчилась эта самая объективная реальность, — пояснила Августа. — Будь на моём месте кто-нибудь другой, — сказал доцент Нарбут, — он бы уже вызвал санитаров. Но поскольку объективная реальность, девочки, отнюдь не всегда материя, я вам, в общем-то, верю. Ещё коньяк, Люсенька. Да не переглядывайтесь, теперь плачу я. Так вот… Гершензон… не нравится мне, что у них тут темновато… Гершензон эмигрировал из Праги в тридцать девятом. В Страну Советов. И его, заметьте, не посадили. Как вы думаете, почему? — Их человек, — уверенно говорит Августа. — Учти, я этого тебе не говорил. Но очень, очень толковый математик. Ещё Бар Хилел на его работы ссылался… Одно меня только смущает… откуда у него могила? Он же не умирал. Он просто отошёл от дел. Тусклый свет под потолком мигнул. Ленка затрясла головой. — Что? — переспросила Августа. — А я что-то сказал? — Про то, что он… — она с трудом выговаривает, — не умер. — Да в жизни я такого не говорил. Но лично я на похоронах не был. — Юра, но ведь это совсем недавно было… Лет десять назад, не больше… Ты же в месткоме тогда был… или в профкоме. — Да он к тому времени уже четверть века, как в институте не появлялся. Хоть и числился. И в институтских сборниках публиковался — «Дополнение к теории множеств», например… Жил затворником, никого к себе не допускал. Мы и пропустили похороны — не знали… Говорят, за гробом шли два каких-то цадика из синагоги, и всё. Нет у него родственников. И если вы надеетесь слупить с кого-то бабки за то, что лопухнулись и подчистили его могилку, то ничего вам не обломится. — А на что… — убитым голосом произносит Ленка, — на что же нам надеяться? Доцент Нарбут поглядел на неё очень внимательно. — Мне кажется, я вас понял. Так вот… Есть такой Боря. Он тоже бывший математик. И тоже отошёл от дел. Теперь пишет историю синагоги. Рукописи, архивы… Попробуйте к нему. Только он никого к себе не допускает. Он даже из дома не выходит. И говорят, — голос его упал до шёпота, — говорят, что он никогда не раздёргивает занавеси. Не срывает покровы, одним словом. — Если он никого к себе не допускает, — резонно замечает Августа, — то что он, извиняюсь, жрёт… — Если бы он совсем никого к себе не допускал, он бы уже стал чистой сущностью. А он пока ещё физическое тело. К нему ходит Генриетта Мулярчик. Знаете такую? — Кто же её не знает. Но она странная немножко. — Он тоже. Он — её кузен. Так что попробуйте через Мулярчик. Найдите к ней подход. Только учтите — я вам этого не говорил. — Почему? — Этого я тоже сказать не могу. Но он общается с миром только через Мулярчик. — Что он о себе думает? — вдруг возмущается Августа, — он кто?! — Никто… тень во мраке… Через Мулярчик, Лена. — Ик… — Ей пора на воздух… — виновато говорит Августа. Доцент Нарбут широким жестом взмахивает Ленкиной курткой. Какое-то время они балансируют — он пытается прицелиться, а Ленка — попасть в рукава. Наконец совместными усилиями им это удаётся, но куртка почему-то всё равно сидит перекошенно.
На улице почему-то уже темно. Темнота невнятная, какая-то мутная, фонари плавают в ней, как рыбьи глаза… — Августа, — стонет Ленка, — мне плохо… — Меньше пить надо было, — зловеще говорит Августа. — Если бы я не пила, пришлось бы тебе. А так я весь коньяк… — Ты пила не коньяк. Ты пила мою кровь. Неделю жизни ты высосала. — Я и своей не пожалела… ик… — В подворотню… не блюй посреди улицы, умоляю… Господи, увидят меня с тобой, что подумают? — Что ты сестра милосердия… Послушай, только честно… ты любишь своих студентов? — А? — Ну, любишь, радуешься, хочешь их видеть? — Иди к чёрту, — устало говорит Августа. Подворотня совсем тёмная, чёрные железные ворота приглашающе распахнуты, точно пасть Левиафана. Далеко, во мраке, горит одинокая, тусклая лампочка. — Ты давай-давай, — приглашает Августа, — не стесняйся… — Отвернись… ик! — Вот наказание… — Двери лица его… — бормочет Ленка, прислоняясь лбом к сырой стенке, — пламенники пасти его… — Тебе уже лучше? — Ага… лучше. Знаешь, кто тут живёт, в этом доме? — Кто? — Актриса Лохвицкая тут живёт. — А ты, значит, блюёшь у неё в подворотне, — задумчиво комментирует Августа. — Это что, подсознательный акт? Или волевой? — Это вообще никакой не акт, дурёха, — говорит Ленка отдуваясь. — Это процесс. Непроизвольный. Ясно? — Ясно… вот только… как ты к ней относишься, к актрисе Лохвицкой? В принципе… — Замнём, — говорит Ленка, утираясь носовым платком. — Может, ты и права, — задумчиво говорит Августа. — Может, в твоём безумии есть какая-то система… Порвалось покрывало реальности, говоришь? — Я этого не говорю… — Всё равно… Значит, это он… Но зачем? Почему? Если бы он только внятно сказал, что ему от нас нужно! — А он не может, — говорит Ленка, осторожно переводя дух. — Он невербален. — Чего? — Невербален! Он, может, и не человек был вовсе! Дух! Элементаль! — Чего? — Элементаль, ясно? — Откуда ты этого нахваталась, — устало говорит Августа. — Нарбут иногда даёт кое-что почитать… то Гегеля… то Хайдеггера… То Дика Фрэнсиса… — Она вглядывается во тьму подворотни. — Смотри-ка… там какой-то человек сидит! — Где? — Да вон же… только что — никого, и вон тебе! — Лена, он не сидит, — вдруг тихо говорит Августа. — И это не человек… — Мамочки! — завизжала Ленка. — Бежим! Они ринулись из подворотни прочь, в клубящийся туман, мимо выплывающих из мрака мокрых чёрных деревьев, мимо сонных фонарей… На углу Гоголя, у светофора, мигающего рубиновым пламенем, они остановились. — Чуть под машину не бросилась, — укоризненно говорит Августа, — совсем обезумела… Это всё твоё пьянство… Удержу не знаешь. — Ты же сама сказала, — защищается Ленка. — Что я сказала? — Августа… — Ты совсем сошла с ума со своим тетраграмматоном! — При чем тут тетраграмматон? — Понятия не имею! Они молча смотрят друг на друга.
***
— Ты куда это меня притащила? — Августа почёсывает щиколотку, исколотую сухой травой. — Да ещё в такую рань… Это же дикое место. Тут одни маньяки! — Перестань, — говорит Ленка, — куда надо, туда и притащила. Маньяки водятся в культурных насаждениях. Ещё в опере… Они так и кишат в опере. Ты что, кино не смотришь? — Почему конкретно в опере? — Не знаю. Может, у них тяга к прекрасному… Музыку любят. — Музыку? — Августа вдруг настораживается. — А это что? Откуда-то долетает слаженное многоголосое пение. Посреди пустыря, заросшего бурьяном и пижмой, оно звучит как-то диковато. — Дети Солнца поют, — поясняет Ленка. — Они черпают энергию вселенной. Попирают почву, босые ноги, ну, знаешь… — Знаю. Не знаю только, причём тут я. Лично я жизненную энергию в основном из бутербродов черпаю. Завишу от грубой материи. Унизительно, но факт. Море начинает мягко серебриться, точно снизу к его поверхности сплываются молчаливые светящиеся рыбы. — Сейчас они встретят рассвет, омоются в эфире… — И что? — И мы совершенно случайно наткнёмся на Генриетту Мулярчик. — Ты всё ещё надеешься, что она за ручку приведёт тебя к этому своему Спинозе? — Посмотрим, — говорит Ленка, — возможно, если кое-кто именно этого и добивается. — Ты безумна. А я тебе потакаю. Почему? — Потому что порвалось покрывало реальности и ты это знаешь. Нечего головой мотать, наверняка знаешь. А наше предназначение — стянуть зияющие прорехи. Погоди, она уже омылась… Генриетта Мулярчик торжественно выступает навстречу по потрескавшейся асфальтовой дорожке — на ней легкомысленный сарафан в горошек, узловатые ступни втиснуты в лаковые босоножки, шляпка затеняет лицо, одухотворённое после приобщения к мировому эфиру. Ленку она в упор не видит. — Генриетта Давыдовна! — удивляется Ленка. — Вот так встреча! — Ах, это вы, Леночка, — очнулась Генриетта. Она прицельным взглядом окидывает элегантную блузку Августы, фыркает и вновь поворачивается к Ленке. — А вы, значит, тоже дышите? — Систематически, — говорит Ленка. — Практически постоянно. Августа молча кивает. — А вы как себя чувствуете, — заботливо спрашивает Ленка. — В каком смысле? — Генриетта подозрительно смотрит на неё. — В энергетическом, разумеется. Поступает? Энергия поступает? — В изобилии. В этой точке пространства хороший обмен с космосом. Особенно для посвящённых, для тех, у кого чакры открыты. Потенциал астрального тела повышается просто беспредельно. У меня, кажется, начали новые зубы расти… Вот видите? Она широко раскрывает рот и тычет подагрическим пальцем в какую-то трудно различимую точку. — Вижу, — говорит Ленка, заглядывая ей в рот. На лице у неё написан живейший интерес. Наконец Генриетта вынимает палец изо рта, потому что он мешает ей говорить. — Когда мы, затерянные во вселенной души, сливаемся в экстазе там, среди потоков эфира, ощущения просто непередаваемые, — поясняет она. — А какие позы вы практикуете? — вдруг любопытствует Августа. — Пардон? — Лотос? — торопливо подсказывает Ленка. — Позу крокодила? — А это… — Генриетта презрительно окидывает взглядом Августу. — И кто это спрашивает? Можно подумать, она вообще способна сесть на лотос — пусть и в её возрасте. — Она не может, — уверенно говорит Ленка, — пыталась, несколько раз пыталась, но не получилось. — Ты что… — Не отпирайся, я сама видела. Ноги не складываются. Члены потеряли гибкость. Это из-за сидячей жизни. Она пишет труд — результат многолетних изысканий, практически со стула не встаёт… из-за стола… — Она? — Генриетта демонстративно сомневается в способности Августы что-нибудь написать. — Лена, ты что… — Я ей говорю, Августа, хватит, у этого, как его, Эйлера, — даже глаз от такого напряжения вытек, — а она работает и работает. И каков результат? Практически нулевой… творческое бессилие… — Ты… — Всё, понимаете ли, упёрлось в труды Гершензона. Они ей позарез нужны. А на кафедре их нет. Сгорели… Последствия грандиозного пожара… Вся надежда на вашего Борю. Говорят, у него весь Гершензон… — Ну, — говорит Генриетта, — не знаю… Он никого не принимает… — Знаю-знаю. Он отошёл от дел. Но, может, в виде исключения? — Он доверяет мне одной. А как я вас рекомендую? — Самым наилучшим образом… Как достойных людей… — Нам надо узнать друг друга получше, — говорит Генриетта, — в другой обстановке. Я доверяю своей интуиции. В домашней обстановке, за чашкой чая и свежим тортом «Птичье молоко». И лучше, чтобы гости были разнополыми. Это располагает. Поэтому если бы вы, скажем, пришли с этим милым юношей… Говорят, он порвал с Лохвицкой… Это она поэта Добролюбова имеет в виду! озаряет Ленку. — Он, — говорит она, — а как же… всегда. — Приходите, — многозначительно кивает Генриетта, — поговорим… Если интуиция мне подскажет… я дам рекомендацию… Ленка прижимает руки к груди. — Спасибо вам! — выдыхает она. — Спасибо! Генриетта подзывает её согнутым указательным пальцем. — А что за труд пишет вот эта? — она кивает на Августу, которая отмахивается от крупного жизнерадостного комара. — «Частотное распределение букв „алеф“ и „зайн“ в первой версии хазарского словаря», — отвечает Ленка. — А вы случайно не знаете, где она брала эту блузку?
***
— Я что-то не поняла, — говорит Августа, отцепляя репейник от подола юбки. — Что ей нужно? — Поэт Добролюбов. — Зачем? — Странный вопрос! — Сколько ей и сколько ему? — Она омылась в эфире и теперь способна на многое. У неё новые зубы растут! — Честно? Ты видела? — Уж не знаю, что я там видела… Но раз ей нужен Добролюбов, мы приведём к ней Добролюбова. Пока не знаю, как, но приведём… Жизнь на это положу… А дальше — её забота. — Нет, — мрачно качает головой Августа, — это будет его забота.
***
— Ну, не знаю… — крутит головой поэт Добролюбов, — что я там забыл… — Додик, ради меня. Что от тебя требуется? Сущие пустяки… Посидишь, попьёшь чаю… Мы торт купили. — Мне нельзя сладкого. У меня тенденция к ожирению. — Это диетический торт. Ей тоже нельзя. И вообще — ну что ты капризничаешь? Культурная женщина, приятно пообщаться. Посидишь, поговоришь и пойдёшь. — Женщина? Мумия это ожившая, а не женщина. Можно подумать, я её не знаю… — Ты и Лохвицкую знал. И весьма коротко. А результат? — Не надо про Лохвицкую. Больше не надо. — Ну вот, видишь. Тебе нужна перемена обстановки. Развеяться, пообщаться, расширить круг знакомств… Поэт Добролюбов упирается, но судьба в лице Ленки неумолимо подталкивает его к старому дому с балкончиками на углу Маразлиевской. Ещё один неумолимый рок, на этот раз в лице Августы, тащится сзади, перекрывая дорогу к отступлению. — У неё знаешь, какая библиотека? Великолепная библиотека, ещё её дед собирал… — Там что, берестяные грамоты? — Додик, постыдился бы… ей же не двести лет! — Это ты постыдилась бы! Сижу себе спокойно в «Зосе», кофе пью, прихожу в себя после нервного потрясения и вдруг — здрасьте пожалуйста! — ты меня хватаешь и тащишь к какой-то сомнительной особе! — Это она-то сомнительная особа?! Чистейшей души человек! Ну вот и пришли, слава тебе Господи. — Но я… — Додик, всего на минутку! Они поднимаются по пропахшей кошками парадной лестнице, мимо таблички «Трусить в парадной воспрещается». Цветные лоскутки солнца пляшут в витражном окне, и поэт Добролюбов на миг расцвечивается всеми красками утраченных радужных надежд. — Звони, — говорит Ленка Августе. — Сама звони. Ты всё это затеяла, ты и звони. — Господь с тобой, это не я. Это сама знаешь, кто. В любом случае, отступать уже поздно. Ленка решительно нажимает на кнопку одного из многочисленных звонков, выстроившихся в шеренгу вдоль дверного косяка. Рядом со звонком табличка — "Г. Мулярчик. Четыре раза". За дверью тихо, и поэт Добролюбов вздыхает с отчётливым облегчением и приступает к начальному этапу разворота корпусом. — Нет! — Ленка заступает ему дорогу. — Я что-то слышу, — замечает Августа. Генриетта широко распахивает дверь, её силуэт колеблется во мраке. — Проходите! — низким трепетным голосом говорит она, — проходите. Прошу… Они гуськом проходят в мрачноватую комнату с эркером, тускло освещённую свисающим почти до стола красным абажуром. Тяжёлый буфет орехового дерева угрожающе нависает над Ленкой, его дверца делает резкий выпад в их сторону и тут же вновь со скрипом захлопывается. На круглом столе выстроились на скатерти с бахромой четыре чашки с тёмными ободками застарелой заварки и ущербными краями и подозрительного вида печенье. В стаканчике из-под карандашей точно по центру стола дымится ароматическая палочка. — Вот, — говорит Ленка, — вот тортик, Генриетта Давыдовна. Коробку с тортом она держит перед собой, как щит. — Ах, какая прелесть, — говорит Генриетта, не сводя при этом глаз с Добролюбова. — Enshante, — галантно произносит Добролюбов. Августа издаёт какой-то неопределённый звук. — Присаживайтесь, — воркует Генриетта, — присаживайтесь, я сейчас… Она, игриво взмахнув подолом, уносится на кухню. — За чаем пошла, — почему-то объясняет Ленка. — Как можно пить из этих чашек, — стонет Августа. — Ты посмотри! Там же на дне культурный слой! — А тут очень мило, — снисходительно замечает Добролюбов. — Тут хороший обмен с космосом, — машинально поясняет Ленка. — Да, — кивает Добролюбов, — отличная энергетика… Давно уж я так… — Вот видишь, Додик, а ты упирался… А библиотека? Ты только погляди… В мрачных шкафах, чьи стеклянные дверцы задёрнуты изнутри зелёными занавесками, громоздятся корешки книг. Ленка дёргает на себя ближайшую дверцу. — Заперто… — бормочет она. Она делает ещё несколько попыток, и наконец один из шкафов со скрипом распахивается. — «История российского балета», — читает она вслух, — «Энциклопедия моды»; «Чётки» Ахматовой, между прочим, Додик, первоиздание… «…я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней»… «Как избавиться от целлюлита»… ну, правильно. «Раздельное питание», «Ева всегда молода», «Кама сутра»… — Ага, вот эту открой, — говорит Августа, заглядывая из-за Ленкиного плеча. — «При выборе невесты отвергай ту, которая сморкается, плачет или с громким хохотом выбегает за дверь», — Ленка недоумённо пожимает плечами, — это что-то не то. "И ещё ту, в имени которой есть буква «Эль». У тебя есть в имени буква «эль», Августа? — Дальше, дальше посмотри… Входит Генриетта, ухватив обеими руками мрачный пожилой чайник с горбатым семитским носом. — Чайку, — нежно говорит она. — Да, — кивает Добролюбов, — да, пожалуйста. Он рассеянно поправляет локон и не сводит глаз с Генриетты. — Варенья? — шепчет Генриетта. — Положить варенья? — О, да… — Я не могу кормить свой организм вот этим, — бормочет Августа, — он протестует. — Мы сейчас уходим… Додик! Додик машинально глотает варенье, не отводя взгляда от Генриетты, и её лицо заливает нежный оттенок флёрдоранжа. — Уходите, — Генриетта поворачивает голову к Ленке, кожа на шее у неё натягивается… Она делает резкий выпад корпусом, точно хочет столкнуть Ленку со стула. Ленка с грохотом выбирается из-за стола. — Генриетта Давыдовна, — говорит она, — так мы… Генриетта тоже вскакивает и медленно надвигается на Ленку, вытесняя её во тьму коридора. Августа следует за ними, поминутно оглядываясь. Поэт Добролюбов режет торт. — Всё… — Генриетта дрожащей рукой откидывает цепочку засова, — прошу! — Генриетта Давыдовна, — Ленка всем телом наваливается на дверь, не давая ей распахнуться, — вы же обещали… — Дорогая, — доносится из комнаты голос поэтаДобролюбова, — ты скоро? — Что я обещала? — Боря… Гершензон… — Потом… — Нет, — говорит Ленка, и в голосе её звучит металл, — сейчас. Иначе я не сойду с этого места. — Пусинька, — доносится из комнаты тоскующий зов поэта Добролюбова. — Ладно! — говорит Генриетта, — ладно. Она подскакивает к чёрному эбонитовому телефону, водружённому тут же, в коридоре, на тумбочку, напоминающую надгробье, и, заслонившись от Ленки всем телом, набирает номер. В ватной тишине коридора отчётливо слышны три гудка. — Всё, — говорит Генриетта, — можете идти. — Душа моя, ты скоро? — Но вы же ничего не сказали! — кричит Ленка. — Я сказала всё, что надо. Он вам откроет. Он вас примет. Ленка, обречённо вздыхая, высвобождает дверь. Сзади на неё напирает Августа, на которую, в свою очередь, напирает, скрипя суставами, Генриетта Мулярчик. Туманное зеркало над телефоном на миг отражает череду коридоров, и там, из глубины, выплывает мерцающая фигура — юная красавица с лицом нежным и светящимся изнутри, точно китайская фарфоровая чашка, со спиной, стройной, точно буква «алеф», волосы её, как туман, глаза — как осенняя вода… Они выскакивают из подъезда. Ленка жадно хватает ртом сырой воздух. — Она его опоила, — наконец говорит Августа. — Чем? — Приворотным зельем. — Брось, он ни глотка не успел сделать. — Ну тогда обкадила этой штукой. Торчала там посреди стола, как этот… Тайное восточное средство… — Нет, — говорит Ленка, — не в этом дело… Всё дело в том зеркале. Ты видела? — Кое-что мне показалось. Августа трёт ладонями виски. — Во-во… — Неужели, — наконец произносит Августа, — там была она? В молодости? — Не думаю, — рассудительно отвечает Ленка, — в молодости она была точь-в-точь как сейчас, только моложе… Ты знаешь, — она качает головой, — скорее всего, именно такой её и увидел поэт Добролюбов. Вот так он её и увидел… — Это же нечестно! — Трудно поступить нечестно по отношению к поэту Добролюбову, а потом… какая разница — объективная реальность или субъективная реальность? — Ну, знаешь… Это уже шизофрения. — Нет, — говорит Ленка, — всего лишь метафизика.
***
— Лампочки в подъезде нет, — бормочет Августа, — почему лампочки в подъезде нет? — А ты хочешь, чтобы мы ввалились к мистику и аскету в сиянии электрического ореола? Так не бывает… Тайна должна твориться во мраке. — Я знаю, что творится во мраке. Срёт по углам кто ни попадя. Это же клоака какая-то… понюхай только… — Не хочу. — Почему, ну почему мистик должен жить на шестом этаже без лифта? — Так ближе к небу. — С лифтом было бы ещё ближе… — Это его дверь? — Да тут вроде другой нет. Августа водит по двери руками, ощупывая её. — Таблички нет, — говорит она наконец, — краска облазит. Зашкурковали плохо. — Не твоя проблема — ты не на кладбище… Ага, вот звонок. Ленка отчаянно наваливается на звонок, но изнутри не слышно ни одного звука. — Нажми сильнее, — говорит Августа. — Жму. Не работает. Дверь распахивается неожиданно, словно человек всё это время стоял за ней. — Проходите, — говорит он сухим, точно наждачная бумага, шёпотом. В прихожей — если это вообще прихожая, — совершенно темно, сам хозяин маячит на неопределённом расстоянии трудноразличимым тусклым силуэтом. — Почему такая темень? — Августа еле шепчет, но хозяин услышал. — Я не выношу света, — теперь голос у него высокий, дребезжащий, — свет разрушает материю… — Чего? — Сетчатка, — шёпотом сказал хозяин, — моя сетчатка. — А-а, — глубокомысленно тянет Ленка, — ясно. — Что тебе ясно? — Он не выносит света… — Мы от Генриетты, — Августа произносит это многозначительно, точно пароль. — Знаю. Она мне сказала. — Как это — сказала? — оторопела Августа. — По телефону. Она же мне позвонила. В комнате, слава тебе Господи, чуть светлее. Бесформенные нагромождения на полу оборачиваются сваленными в кучу книгами, ещё книги громоздятся вдоль стен, пыльный луч, просачиваясь сквозь щель в тяжёлых занавесках, подсвечивает их корешки… — Проходите, — шёпотом говорит хозяин, — я сейчас. Теперь видно, что он сутул до крайности, шея его уходит резко вперёд, увенчавшись небольшой головой в ермолке. — Что там написано, — интересуется Августа, разглядывая корешки. — Не знаю… — А кто хвастался, что умеет читать на иврите? Хозяин с неожиданной прытью бросается к книжным россыпям и, втиснувшись между Августой и пыльными фолиантами, набрасывает на них какую-то тяжёлую тёмную ткань. — Нельзя, — говорит он, — это нельзя читать… всё равно там написано совсем другое… И вообще, это не для женщин. Это не каждый мужчина вынесет. Говорите, что вам надо… — Будто вы не знаете, — мрачно говорит Ленка. — Положим. Но вы назовите. Неназванное не существует. — Нам нужно получить сведения о некоем Гершензоне… — чётким преподавательским голосом произносит Августа. Хозяин делает рукой резкое движение, и какой-то фолиант падает с вершины, листы рассыпаются по полу, точно бледные ночные бабочки. — Тише, — говорит он, — умоляю, тише… Ленка бросилась было подбирать листы, но хозяин резко завизжал и затопал ногами, и она в ужасе отшатнулась. — Не трогайте… Нельзя этого трогать… Августа не двинулась. Она лишь опустилась на кстати подвернувшийся стул и приподняла ноги, точно по полу ползали скорпионы. — Дело в том, — шёпотом говорит Ленка, — что мы посетили его могилу. — Разве он уже умер? Он не может умереть. Никак. — Ну, могила-то была… — Значит, он просто захотел покоя. Ушёл во тьму. Свет плохо воздействует на его сетчатку. — Рабби Барух… Умоляю. Заклинаю Торой — кто он такой, этот Гершензон? — Рабби Моше? — Рабби Моше. — Он был математик, — почти нормальным голосом сказал хозяин, — блестящий математик. И за последние пятьсот лет освоил все тонкости каббалы. Он изучил Зогар. Он постиг Сферот. Для него не было тайн ни на земле, ни на море… Он насквозь пронизал все слои небес. И он, чтоб вы знали, — один из лучших за всю историю потомков Авраамовых специалист в области мнимых чисел. — Вы хотите сказать, — Августу неожиданно осеняет, — что он вычислил что-то вроде тетраграмматона? — Тетраграмматон? Абулафия? Это имя Господа и так известно — к чему его вычислять? В застывших областях мира, где время течёт во все стороны сразу, Вечный Первосвященник произносит его под звуки шофара в Вечный день Страшного Суда и серафимы хлопают крыльями в своих заоблачных жилищах… Нет, он вычислил несуществующее имя Бога. Самое страшное, самое могущественное. — Несуществующее? — Семьсот двадцать имён доступны людям на земле… А он нашёл семьсот двадцать первое. Привлёк теорию мнимых чисел — и нашёл. — И..? — услужливо подсказывает Ленка. — Что — и? Он обрёл полную власть над смертной материей, понятное дело. Он сумел прочесть тайные письмена, он видел Скрижали Завета. Дело о Колеснице и Дело о Творцах были для него так же ясны, как для вас — поваренная книга. — Я не стала бы так огульно… — Погоди, — прерывает её Августа, — я не поняла. Зачем при таком удачном раскладе было ложиться в эту могилу? — А что ещё делать человеку, который может всё? Суетиться? Стоять в очередях за кошерной колбасой? Он подумал-подумал и погрузился во мрак. А вы его потревожили. — Каким это, интересно, макаром? — Вы разомкнули запирающие узы. Камешки с могилки смахивали? С надгробной плиты? Когда тряпками своими по ней шкрябали… — Чёрт, — говорит Ленка. — Всё равно не понимаю, — упрямо твердит Августа, — подумаешь, запирающие узы! Да любой алкаш… расстелил бы газету, камешки смахнул да и уселся бы на плиту, колбасу некошерную резать… — Алкаш и не заметил бы этой могилы. А человеку учёному камни эти тяжелее плиты надгробной показались бы. А вы, извиняюсь, ни то ни сё. Порождение финансового кризиса. Ползали там, могилку подчищали да ещё и о каббале рассуждали. Может, ещё и какое-нибудь из имён Бога произносили? — Произносили, — уныло подтвердила Ленка. — Узы и распались. На краткий миг, но вам хватило. И вот какая-то шикса возьми их в этот миг и смахни. — Что ему стоило их обратно положить, эти камни? — Да не мог он, — выкрикнул рабби Барух, и голова его мелко затряслась, — он же ограничен сам в себе. Он упокоился и свои желания запер. Могущество своё он ограничил, понятно, дуры вы безграмотные? Может, там, где касается других, он ещё не утратил силы… — Так вот зачем он нас преследует, — говорит Августа, — обратно упокоиться хочет… — Он уж намекал-намекал, — уныло кивает Ленка. — Откуда же нам знать… — Мог бы сказать и пояснее, а не напускать на нас кадавров… — Вы сами виноваты, — хозяин пожал острыми плечами, — он всего лишь извлекал из тьмы на свет ваши страхи и тайные желания… Ибо он достиг небывалого могущества и сумел погрузиться во тьму преисподней и лишил Аваддона его покрывала. Но могущество — это одно, а умение пользоваться им — совсем другое. Чем, скажем, лично вам Лохвицкая так не угодила? — Да так… — качает головой Ленка. — Вот именно. Семисвечник в углу сам по себе вспыхивает тусклыми бледными огоньками, и тень хозяина комнаты начинает стремительно разрастаться. — Что это? — взвизгивает Августа. Тёмная занавеска на груде книг начинает шевелиться, в ней образуются движущиеся прорехи. Ленка с ужасом понимает, что то, что она приняла за ткань на деле было живым покровом из сотен тысяч насекомых, которые сейчас стремительно расползаются в разные стороны. Хозяин взмахивает руками, тень повторяет его движения, точно огромная дрессированная птица. — Убирайтесь отсюда, — говорит он мощным голосом, и пламя в семисвечниках вздрагивает. — Вон! Августа стоит, приоткрыв рот и зачарованно глядя на стекающую вниз ручейками массу насекомых. — Скорее, — шипит Ленка. Она хватает Августу за руку, и они выбегают из комнаты. За их спиной слышится шорох сотен крошечных ног.
***
— Мне стыдно, — говорит Ленка. Они стоят, облокотившись о парапет, и смотрят на мерцающие внизу огни, на насекомоподобные силуэты портовых кранов, на маяк, вспыхивающий чистым рубиновым пламенем, и вдыхают сумеречный ветер дальних странствий. — Зримый мир, как камень, — говорит Августа, — белый, чистый, вымытый дождями. Надёжный. Но стоит лишь его поднять — и там такой клубок червей… Убежище личинок, слизняки, мокрицы… Он извлёк на свет наших мокриц. Мы их прятали-прятали… Понятное дело, что тебе стыдно. Кстати, что такое шикса? — Нееврейка. Молодая, — уныло говорит Ленка. — Это он кого же имел в виду? — Ох, да какая теперь разница! — Ну, и что нам теперь делать? Ленка задумчиво бьёт ладонью по низкому парапету. — Послушай… Он ведь как сказал, этот самый Боря? Ограничил сам себя… Иными словами, он не может действовать напрямую, как бы он ни хотел обратно, в эту свою могилку… Но чужие-то желания он пока выполняет. Так что, если просто взять и захотеть… Ветер пробегает по чёрным деревьям, и оттого кажется, что дальние огни, просвечивающие меж веток, шевелятся. — А, — говорит Августа, — поняла. — Ну, давай! — Ленка притоптывает ногой от нетерпения. — Желаю, — громко говорит Августа, — чтобы он… э… Михаил Семёнович… Моисей Самуилович… упокоился обратно. — Рабби Моше… — Рабби Моше. — Ну? — Что — ну? — сердито спрашивает Августа. — Получается? — Откуда я знаю… — Ты плохо желаешь. — Пожелай ты. У Ленки от натуги краснеют уши. Потом она шёпотом говорит: — По-моему, не выходит. Августа отталкивается от парапета и резко поворачивается к ней. — Я знаю, почему не выходит! Ты этого не хочешь! Говоришь одно, а думаешь другое. Ты хочешь чуда! Лично для себя! Чтобы как Генриетта! — Да на кой мне сдался этот чёртов Добролюбов?! — Ну, не Добролюбов… Но что-то же очень нужно! Ну, признайся! Хоть мне признайся! А!? — Иди ты! — Таскаешься на кладбище, могилки вылизываешь. Триста баксов в сезон. Стишки свои дурацкие рассылаешь по редакциям, а они тебе в конвертах обратно приходят, приходят! Или — не приходят. Одна радость — что у Лохвицкой на твоих глазах крыша поехала! Замуж не вышла! Почему ты замуж не вышла, скажи пожалуйста? Что у тебя не так? Три ноги, что ли? А ты попроси! Он тебе Майкла Дугласа в постель за руку приведёт! Он может! — Иди в задницу, — устало говорит Ленка. — Сама-то… сама… На себя посмотри! Ты сколько лет на кафедре? Двадцать? Двадцать пять? Тебя скоро на пенсию спровадят и даже спасибо не скажут. Ну пожелай же что-нибудь толковое! — Не хочу, — шёпотом отвечает Августа. — Почему? — Не знаю. Ленка вздыхает. — Тогда, — говорит она, — нужен другой подход. — Камни! — спохватывается Августа. — Где эти чёртовы камни?
***
— Ты думаешь, — спрашивает Ленка, — они по-прежнему лежат рядом с могилой? — Понятия не имею. Но, знаешь, — говорит Августа, — что-то мне не хочется лишний раз… — Придётся, — сурово отвечает Ленка. — А вдруг их там нет? Что, если… они тоже… разбрелись сами по себе. — Странная гипотеза. И где же теперь, по-твоему, их искать? — Не знаю, — говорит Августа, — но может… если ему так уж нужно, он их как-нибудь нам подбросит? — Он что, жонглирует ими, что ли? Завтра с утра поедем на кладбище, подберём эти камешки и положим их… Делов-то… — А вдруг… — Не боись. Всё будет путём. По идее он должен нам обеспечить все условия. Ты домой идёшь или нет? Мы тут уже полчаса торчим столбом. Как жёны Лота… — Ох, — спохватывается Августа, поднимая руку и пытаясь разглядеть циферблат в сгущающейся тьме, — да что же это я… Мне к семинару готовиться надо. Завтра семинар. — Уверяю тебя, — Ленка осторожно ощупывает ногой ступеньку, — никакого семинара завтра не будет. Гершензону семинары не нужны. — Это, — сурово говорит Августа, — мы ещё посмотрим… — Ты лучше под ноги смотри. Чёрные акации на холме покачиваются под ветром, сухие стручки на ветках слабо потрескивают… Далеко внизу, под тусклым фонарём, за масляно-чёрной лентой шоссе, просвечивает стеклянная будка троллейбусной остановки. — А транспорт ходит? — вдруг начинает беспокоиться Августа. — Гершензон пригонит… — Ну, знаешь… Это ты его гоняешь. В хвост и в гриву. — Нет у него гривы. Насчёт хвоста я бы ещё подумала. А грива — вряд ли. — Ох, неспокойно мне… — стонет Августа, — это же такой криминальный район. Сплошные насильники… — Это она из-за соли, — неожиданно говорит Ленка. — Господь с тобой! Ты о чём? — Да жена Лота. Когда эти… вестники… у них загостились, она подумала — сожрут всё в доме на фиг, и вообще — нелегалы, кто их знает. Ну и пошла по соседям… Одолжите, мол, соли, вся соль в доме вышла, а у нас, понимаешь, как раз гости… какие-такие гости? А чужеземцы. Подозрительные, между прочим, чужеземцы… Похоже, из верховной полиции нравов, и заложила их… вестников. Соседи побежали, стукнули местной охранке… Те говорят — ничего не знаем, разбирайтесь сами… Они и разобрались. — Всё ты выдумываешь… Чёрт, поставили парапет… Придётся в переход лезть. Не люблю я эти переходы. — Брось, вон ребёнок идёт. Со скрипочкой. Из школы Столярского, наверное. И ничего. Не боится. — Дитя невинное… — стонет Августа, пристраиваясь за маячащей в полутьме хрупкой фигуркой. В переходе стены выложены бурым кафелем, отчего он напоминает общественный туалет. И пахнет примерно так же. Эхо шагов гулко разлетается в затхлом воздухе, отчего Августа каждый раз вздрагивает. Мальчик со скрипочкой уже добрался до подножия лестницы, за которой клубится ватный туман. — Вот видишь, — говорит Ленка, — а ты боялась. — Девушки, — раздаётся весёлый голос, — закурить не найдётся? Ленка оборачивается: сзади маячат две тёмные фигуры. — Какая я тебе… — машинально бормочет Августа, но тут же спохватывается, — ох, бежим! Они припускают вперёд. Мальчик со скрипочкой немножко вырастает в размерах, и Ленка понимает, что это ещё и оттого, что он пятится назад — ещё две фигуры перегораживают выход. — Опять его шутки! — возмущается Ленка. — А вдруг нет? Что, сами по себе, без мистического вмешательства, хулиганы уже не нападают? — Тогда о чём он себе думает? Мы, посредники меж тьмой и светом, последняя надежда Гершензона, бежим, как две самые заурядные дуры… — Куда мы бежим? — стонет Августа. — Бежать-то некуда… — Эй, фраер, скрипочку одолжи… — Тётя, а вы им скажите, что я ваш сын, — ноет ребёнок, пристроившись рядом. — Какая я тебе тётя? Взгляд Августы затравленно мечется по пустому коридору, как мячик отскакивая от стен. Облупленная, когда-то зелёная дверь в подсобку неожиданно приоткрывается, из неё на кафельный выщербленный пол падает яркая полоса света. — Скорее, — Ленка кидается навстречу неожиданному спасению. — Это, наверное, трансформаторная будка, — визжит за её спиной Августа. — Там напряжение… — Сейчас тут тебе такое напряжение сделают! На двести двадцать… — И меня возьмите, — хнычет ребёнок. Они, напирая друг на друга, протискиваются в дверь, которая захлопывается у них за спиной. — Ну и ну! — говорит Ленка. Августа ошеломлённо вертит головой. Освещён только вход в подземелье — дальняя стенка его теряется во мраке. В полутёмном, неожиданно просторном помещении на конторских стульях сидят молчаливые фигуры. — Тайное общество! — драматическим шёпотом говорит Августа. — Интересно только, какое, — задумчиво говорит Ленка. — За Гершензона или против? — А они вообще живые? — тихонько спрашивает мальчик со скрипочкой. — Ох, не знаю… пусть сами скажут… — Они скажут… — А этого зачем? — строго говорит человек в чёрном костюме и хорошем сером галстуке, — этого не надо. — Мне страшно, — ноет ребёнок, — они меня сейчас обратно вытолкнут… Те-то точно живые… — Это мой племянник, — говорит Августа, — как тебя зовут, мальчик? — Изя… — Это мой племянник Изя. Я его из школы Столярского провожаю… — Встречаешь… — Ну да… Оберегаю от влияния улицы. Глаза Ленки начинают привыкать к полумраку, и она видит, что ещё один сидящий одет в какой-то чёрный балахон, а макушку его прикрывает кипа. Ещё один — в хасидском лапсердаке и лихо сдвинутой на ухо шляпе. Что касается четвёртого, то его одежда здорово смахивает на саван. Впрочем, тут она не уверена. — Шолом, — вежливо говорит она. — Приветствую вас в нашем собрании, — говорит человек в галстуке, видимо, исполняющий роль председателя, — собственно, мы уже больше двухсот лет не собирались, но кто-то так сильно дёргает за ткань мироздания, что она трещит по швам… — Да ладно, хоть есть повод встретиться, — весело говорит хасид, — а то всё недосуг… — Тебе бы всё повеселиться, — кисло замечает человек в саване. — Да хватит вам, коллеги… — Председательствующий хлопает ладонью по стулу — звук получается сухой и гулкий. — Послушайте, дамы, вы тут такого натворили… — А вы, — осеняет Ленку, — какой-нибудь тайный и мистический Совет Девяти, да? — Не ваше дело, — холодно говорит председатель. — Наблюдаете за человечеством, чтобы оно не постигло страшных тайн мироздания… — Нам что, делать больше нечего? И не надо мне зубы заговаривать. Я о вас говорю. За вами тянется, извиняюсь, астральный след вот такой ширины… — Мы что, нарочно? — Куда я попал? — ноет Изя. — Я домой хочу. — Помолчи, мальчик. — Это, — объясняет Ленка, — из-за Гершензона. — Без вас знаю. — Если вы такой умный, — неожиданно громко и веско говорит Августа, — почему бы вам самим не уложить его обратно? — Да, — Ленка невольно перенимает противную ноющую интонацию Изи, — мы-то простые смертные… А вы-то… — Мы пытались… — неохотно говорит председатель. — И? — Что — и? Над ним мы не властны. — Над одним каким-то Гершензоном, — фыркает Августа. — Вот этого не надо… — От нас-то вы чего хотите? — От вас требуется уложить его в могилу. Тихо и аккуратно. — Подожди, рабби, — неожиданно вмешивается человек в кипе, — ты упустил из виду одну мелочь. Они сейчас облечены силой и ничем не ограничены. — Да, — подхватывает человек в саване, и Ленка видит, что ногти на его руках длинные и чёрные, — может быть, наконец… — Вечную субботу? — говорит за их спинами ещё кто-то, невидимый в темноте. — А, — кивает Ленка, — знаю… это когда все мертвецы начнут самовосстанавливаться из своих сезамовидных косточек. И что это, по-вашему, получится? — Ну, нет, — твёрдо говорит Августа. — Через мой труп. — Что тут творится? — бормочет Изя. — Я уже сошёл с ума? Или ещё нет? — Я, конечно, дико извиняюсь, — вступается хасид, — но это, цадики, не наше дело. И даже не Гершензона. — Всем же будет лучше… — Хаверим… — Панове… — Везде одно и то же, — безнадёжно машет рукой Августа, — ты у нас на заседании кафедры когда-нибудь была? — Через труп? — задумчиво бормочет хасид. — А может, их это… изолировать… ну, до вечной субботы? Его-то дух не упокоится, но без медиумов он всё-таки немножко потеряет эффективность? — Поглядите на нас, — успокаивающе говорит Августа, — ну разве мы можем устроить что-нибудь глобальное? Даже с помощью Гершензона? — Да-да, — подхватывает Ленка, — мы же такие маленькие, такие жалкие… Ну отпустите нас, а? Что с нас толку? — Да ещё немного, и вы напустите на город тьму египетскую, — брезгливо говорит председатель, — вам дай только воли… Вот вы пришли к рабби Баруху, растревожили его, а там теперь такое творится… — Мы тут причём? Вот и ограничьте рабби Баруха… А мы завтра, с утра пораньше, пойдём себе на кладбище, упокоим Гершензона… — Ничего себе, — неожиданно говорит Изя. — Это что же выходит? Будешь лежать, и не будет устрашающего; и многие будут заискивать у тебя… — Вот именно, — кивает Ленка. — Книга Иова, — мрачно говорит кто-то из темноты. — Одиннадцать тире девятнадцать. — Культурный мальчик, — неодобрительно замечает председатель. — Я в хедер хожу, — объясняет Изя. — Наш человек, — бормочет в полумраке хасид. — Честно говоря, — замечает председатель, — я отнюдь не уверен, что эти камни лежат там именно так, как вы, две шаи, их оставили. Я вообще не уверен, что они там лежат. Они прожгли материю мира. Полагаю, они сами вас найдут. — Ребе, — говорит человек в саване, — я не уверен, что это лучший выход… — Тебе просто надоело ждать вечной субботы, дружище, — миролюбиво замечает председатель. — Ещё бы. В моём-то состоянии… — А я тебе ещё при жизни говорил — следить за собой надо… — Теперь-то что толку… — уныло говорит человек в саване. — А вы правда каббалисты? — с интересом вдруг спрашивает мальчик Изя, просовывая голову между Ленкой и Августой: — Или кто? — Или кто, — сухо говорит председатель. — Вы уберетесь или нет? — Как же мы дойдём? — укоризненно говорит Августа: — Когда на улице тьма египетская. И кругом сплошные насильники. — Такси им вызови, — подсказывает человек в саване. — Вот навязались на мою голову, — председатель извлекает из кармана пиджака сотовый телефон. — Деньги-то у вас есть? — У меня десятка, — говорит Изя. — Мама на дорогу дала. А вам куда? — В Аркадию через Французский бульвар. — Ой, — говорит мальчик, — а я на Гамарника живу. По дороге получается. — Ещё бы, — бурчит Августа. — Тут, — зловеще отвечает человек в саване, — всё по дороге. — Алё, диспетчерская, — тем временем говорит председатель, — девушка, нам бы такси по вызову. К переходу на морвокзале. Через десять минут? Хорошо… — Ну и чего? — интересуется Ленка, — что дальше-то делать будем? — Что собирались, то и делайте. — Ох, — зловеще говорит хасид, — не той дорогой идёте, товарищи… — Уймись, геноссе. Набрали вас, радикалов, на свою голову… — Он дело говорит… — Пошло-поехало, — бормочет Ленка. — Валите отсюда, — шипит председатель, — пока не передумал. — Пошли, — взвизгнула Августа, — а то они нас сейчас упокоят! Дверь медленно раскрывается, за ней клубится сырая приморская мгла… Августа хватает Ленку за локоть и выталкивает её из трансформаторной. — Хоть на что похожи эти камни-то? — умоляюще вопит Ленка, продвигаясь к двери. Свет у неё за спиной начинает меркнуть, фигура председателя блекнет и расплывается… — Буквы на них начертаны, — замогильным голосом говорит председатель. — Сколько всего их-то? Дверь с треском захлопывается, оставляя их снаружи. — Четыре, — несётся из-за двери. — А вам сколько надо? — Ну и ну, — говорит мальчик Изя. — Вот это цирк! — Тебе всё цирк, — злобно говорит Августа. — Ой, — вдруг обрадовался Изя, — а я вас знаю. Вы у нас в лицее информатику вели. Когда Шендерович заболел. — Ты же в хедер ходишь. — Я и в лицей тоже хожу. Одно другому не мешает… — Чёрт знает, что за дети. Послушай, а что он тут толковал про тьму египетскую? Что там у Бори творится? — Акриды, — зловеще говорит Ленка, — тучи злобных акридов… — Акриды? — Ну, саранча. — А я думала, это тараканы были. Думала, он просто квартиру запустил — знаешь, как бывает? У меня у самой однажды… — Брось, тебе до него далеко. Знаю я, как это бывает. Сначала акриды пожрут всё живое… а потом начнут воскресать мёртвые. Из сезамовидной косточки. — Армагеддон! — голос Изи замирает от восторга. — А сезамовидная кость — это где? — На большом пальце ноги, — говорит Ленка. — Маленькая такая косточка, и неподвержена тлению. — Вроде как матрица, — с пониманием кивает Августа. — Он своё дело знает, — благожелательно кивает Изя. Такси подкатывает бесшумно, на его крыше мерцают жёлтые шашечки. — А это точно такси? — вдруг сомневается Августа. — Он же его при тебе вызывал. — А шофёр — живой? — У мёртвого были бы большие неприятности с автоинспекцией. Пошли, хуже быть не может… — Дамы, — спрашивает шофёр, высовываясь из окна, — вам ехать или как? — Вроде живой, — неуверенно говорит Августа. — Ехать, ехать, — Ленка, отдуваясь, хлопается на сиденье. Машина вспыхивает фарами и мягко трогается. Мимо проносится чёрный зев подземного перехода, стеклянная шкатулка остановки и за ней, вдали, сияющее огнями здание морвокзала, а дальше, до невидимой во тьме черты горизонта, мерно, почти бесшумно дыша, громоздится молчаливая чёрная масса солёной воды. Потом такси выезжает на сумрачные городские улицы, скупо освещённые фонарями. Туман давно сполз в море, жестяная листва грохочет в конусе света, меж ней вьётся одуревшая осенняя мошкара. — Так что, — говорит Ленка, — завтра с утра — на кладбище? — Ох, не знаю, — Августа поджала губы. — Что такой красивой даме делать на кладбище? — кокетничает шофёр с Августой. — Я тоже хочу, — ноет Изя. — А ты-то тут причём? — Ленка свирепо таращит глаза. — Отвали, дитя хедера… — Во дают! — восхищается шофёр. — Лучше бы в зоопарк сходили. Всё веселее. Слониха недавно родила… — Зачем нам слониха, — говорит Ленка, — у нас своих слонов полно. Розовых. Они проносятся мимо освещённого огнями кафе, на террасе на белых кружевных стульях сидят нарядные люди, музыка окатывает их как волна… — Вот, — говорит мальчик Изя, тыча пальцем в стекло, — видели, как покрашено? — Плохо покрашено, — говорит Августа, — небрежно… — Да не в этом дело. Те кафе, которые под белыми тентами с жёлтой полосой, те Али-Бабы. А те, которые под белым с синим, — это Зямы. Это чтобы те не трогали этих… А то путаница выйдет. — На нём написано «Ротманс», — говорит Ленка. — Это для отвода глаз, — уверенно говорит Изя. — Те, кому надо, знают. — Ты что, малый, — удивляется шофёр, — чушь порешь… Ты хоть раз в жизни Али-Бабу видел? Тихий такой мужик, небольшого роста, культурный. Будет он тебе ларьки красить… — Да не он же их красит… — Ещё бы. Тоже мне, придумал занятие для Али-Бабы. Да он в теннис на корте каждое утро играет. В белом костюме. — Остановите тут, — говорит Ленка. — Завтра-то как? — Завтра, — решительно говорит Ленка, — жду тебя на остановке восьмого. Ровно в девять. — Пожалей! Опять в такую рань… — Я-то пожалею. Гершензон не пожалеет. — Ладно-ладно. — Через Гамарника проедем, — решительно говорит Изя. — Пятёрку надбавите, поеду, — отвечает шофёр. — Пусть она платит. Она и так на мои деньги катается. — Поехали, — говорит Августа, — кровопийца. Такси трогается с места, и Ленка остаётся стоять у мигающего светофора.
***
Клубится над морем мгла, тянет с залива тёплым ветром, дикие маслины выворачивают наизнанку узкие серебряные листья, но никто не видит их в ночи… Кто провёл черту над поверхностью воды до границ света со тьмою? Кто распростёр север над пустотою, повесил землю ни на чём? Ленке не до того. Ленка спит. Она спит, повернувшись лицом к заливу, где когда-нибудь займётся холодная заря, повернувшись спиной к пустому, тёмному городу. Где-то там, в притихшей пятиэтажке, не спит Августа, прислушиваясь к шагам на лестнице — не царапается ли кто в дверь… Не постучится ли в чёрное окно… а в старом доме с эркером спит Генриетта, и, возможно, не одна, и рабби Барух, накинув талес, читает во тьме Тору, и буквы пылают, как огненные скорпионы… Ленка спит. Ей снится романтический Али-Баба в белом теннисном костюме и с ведёрком краски в руке. Он выводит на белом павильоне жёлтую полосу, а Августа в новой блузке, стоя у него за спиной, раздражённо качает головой: неаккуратно он красит… И грустно уставился в небо своим пустым моноклем крохотный бронзовый Рабинович, водружённый на парапет Литературного кафе, и где-то высоко, в шестой сфере, плещут крылами серафимы, а ниже, меж тьмой и светом, парит над сероводородным морем местного разлива неприкаянный дух Гершензона… Но Ленка спит. И что ей до того, по какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле?
***
— Наконец-то! — говорит Ленка. — Я уж думала, ты проспала… — С тобой проспишь, — шипит Августа. — Кто мне звонил в полседьмого утра и трубку бросал? Три раза, между прочим… — Да это не я. — Так я тебе и поверила. — Да ладно, скоро всё кончится. Подойдёт троллейбус, поедем, найдём эти камни. — Я что-то не совсем понимаю… причём тут камни? — Я тоже не понимаю, — говорит Ленка. — Вообще-то, по традиции на могилу обычно кладут горсть камешков. В знак памяти… что-то в этом роде. — С буквами? — В том-то и дело, что нет. Откуда там буквы? Их просто с земли подбирают, эти камни… — Ну? — Предположим, эти самые цадики положили камешки на могилу Гершензона и ушли. А он решил с их помощью себя запечатать. И мистическим образом выжег на них буквы… — Странный способ, — пожимает плечами Августа. — А какие буквы? — Понятия не имею, — грустно отвечает Ленка. — Это должно быть запирающее слово, — деловито говорит кто-то. — Тайное, мистическое запирающее слово, которым он сам себя упокоил… — А что, вполне, — рассеянно замечает Августа, но тут же подскакивает и гневно шипит. — А ты что здесь делаешь? Прислонившись к потрескавшемуся стволу акации стоит мальчик Изя, на этот раз без скрипочки. — Пошёл вон, — говорит Ленка, — лингвист недорезанный. — Я тоже хочу, — голос мальчика Изи автоматически приобретает противные ноющие интонации, — у вас вон что… а у меня вон что… мне велели «Плач Израиля» разучивать… а я что… он сложный, зараза… — Шнитке, — поясняет Ленке Августа, опять же автоматически. — Ага… Как помрёт человек, так сразу такой шум поднимается.. Разучивай его теперь… а я что… — Вот же зараза… Ну, что ты будешь делать? — Подождём, может, к тому времени, как троллейбус подойдёт, он сам передумает… Мальчик Изя вновь отошёл в тень акации и принялся задумчиво ковырять в носу. — Слушай, — говорит Августа, — похоже, троллейбусы вообще не ходят… Может, обрыв на линии? — Зачем? — Что — зачем? — Зачем Гершензону устраивать обрыв на линии? — Господь с тобой, причём тут Гершензон? Можно подумать, раньше они ходили как часы! Против нашего транспортного управления ни один Гершензон не выстоит… Гляди, что это? Чёрный лимузин со слепыми стёклами бесшумно подкатывает к кромке тротуара, из него выходят двое — молчаливые, широкоплечие, они мягко берут Изю под руки и влекут его в машину. — Изю отловили, — с облегчением комментирует Августа. — Крутой малый, — уважительно замечает Ленка, — а кто у него родители? Дверца захлопывается, но Изя делает какое-то отчаянное движение, и на миг высовывается наружу. — Тётя, — кричит он. — Тётя!!! — Что-то не то, — говорит Августа. Она делает нерешительный шаг вслед отъезжающей машине, но та, вильнув задом, уже скрылась за поворотом. — Ну? — Ленка растерянно чешет в затылке. — И что нам теперь делать? — А теперь, — раздаётся чей-то вежливый голос, — вам нужно идти к стоянке и аккуратненько садиться вон в ту вольву… Ленка оборачивается. За их спиной вырастают два амбала — точные копии предыдущих. — Позвольте, — возмущается Августа, — это ещё зачем? Нам на кладбище надо! — Именно туда, если вы будете упираться, мы вас и отвезём. За свой счёт. — Не понимаю… — Дамочка, я вам доступным русским языком объясняю — если вы хотите увидеть своего племянника… — Да никакой он мне… — Молчи, — шипит Ленка, толкая Августу локтём в бок. Неохотно переставляя ноги, они бредут к стоянке. Сопровождающий услужливо распахивает перед ними дверцу. Второй садится за руль, и серый «Вольво» трогается с места, выворачивает на трассу и мчится в неизвестном направлении. Ленка ёрзает на сиденье. — Это Али-баба, — говорит она свистящим шёпотом. — Недаром он мне снился. Августа издаёт какой-то определённый звук, но сопровождающий неожиданно оживляется: — Удивляюсь на вас, — говорит он, — можно подумать, кроме Али-Бабы, уже и людей в городе нет? Мы едем к Зяме… — А, — пытается сориентироваться Августа. — Это у которого ларьки с синей полосой? — Сама ты с синей полосой… Трасса остаётся позади, машина кружит тихими переулками, выбирается на неприметную дорожку над морем, какое-то время едет по ней и, наконец, въехав в услужливо распахнувшиеся ворота, останавливается у белого домика с параболической антенной на крыше. — Прошу, — говорит сопровождающий. — А я-то думала, — удивляется Ленка, — что это дом приёмов городского головы… — Это дом приёмов городского головы. Вылезайте. Они покорно бредут по дорожке, на которую осыпаются подсохшие лепестки роз. В прохладной комнате с наглухо закрытыми слепыми окнами сидит в плетёном кресле маленький круглый человечек в белом костюме. — Вот они, Зяма, — вежливо говорит сопровождающий. — Претензий нет? — спрашивает Зяма. — Каких? — тупо говорит Ленка. — Ну, как доехали? — Спасибо, — говорит Августа, — хорошо. А где… — Покажите им малого, — кротко говорит Зяма, утирая лысину батистовым платком. Ещё один амбал с красным от натуги лицом заносит в комнату стул, на котором восседает Изя. Руки у него заведены за спинку стула, рот заклеен липкой лентой. Изя извивается и мычит. — Ах, вы… — возмущается Августа. — Спокойно, — говорит Зяма. — С ним пока ещё ничего не сделали. — Чего вам надо? — спрашивает Ленка. — Или вы не знаете? — Зяма делает какое-то неопределённое движение рукой, и очередной амбал (то ли давешний, то ли совсем незнакомый) вносит на небольшом серебряном подносе плоский серый камешек. — Ой, — говорит Ленка, — это наш. Откуда он у вас? — В натуре, с кладбища. — А где остальные? — Там был только этот, — объясняет Зяма. — Ну и? — услужливо подсказывает Августа. — Что — и? Передайте вашему Гершензону, что он получит свой камень, если мы договоримся. — Не понимаю, — упирается Августа, — как можно договориться с духом? — А то… Вы же при нём типа переводчики. Так вот, если не хотите, чтобы я порезал пацанчика на мелкие кусочки, начиная с его музыкальных пальчиков, передайте вашему шефу, что мне от него кое-что нужно… — Э… — Ленка очумело мотает головой. — А чего нужно-то? — Имя Бога, разумеется, — говорит шёпотом Зяма, доверительно наклоняясь к ним. — О, чёрт, — устало бормочет Августа, — и этот туда же. — Послушайте, Зяма, он ведь может поинтересоваться — а зачем вам? — спрашивает Ленка. — Зачем такому уважаемому человеку ещё и имя Бога? — Так я же не для себя. Я для людей стараюсь. Дело в том, — тем же интимным тоном говорит Зяма, — что я, типа, машиах… — Чего? — таращится на него Августа. — Мессия я. Понятно? Рука Божия на мне. Я тут, понимаешь, в Израиль ездил, ну, по делам, и пошёл, ну, на гору сионскую и тут слышу — этот… Бар-Тов? — Бат-кол, — услужливо подсказывает амбал. — Во, Бат-кол… короче, Глас Небесный… Ты, мол, муж в Законе и потомок Давидов, так иди, установи на земле царство справедливости и храм Иерусалимский восстанови… Кроме тебя, Зяма, говорит, и некому… Похоже, возложил он на меня… Так что пусть и Гершензон ваш озаботится. Ради племени Авраамова. Я не просто так пришёл на эту землю, ясно, чувырлы? — Опять вечная суббота! — бормочет Августа, — опять сезамовидные косточки! — Он, — неуверенно говорит Ленка, — по-моему, не ведёт переговоры такого характера. — Поведёт, если вы захотите. Есть у меня сведения, что он пляшет под вашу дудку, сучок сикоморин. — Зяма, — говорит амбал, — позвольте, я с ними немного побеседую. — Давай, — позволяет Зяма, поудобней откидываясь в кресле, — проясни ситуацию. Амбал берёт Ленку под один локоть, Августу под другой и выволакивает из комнаты в холл. Изя мычит им вслед. — Ну, чего? — устало спрашивает Августа. — Послушайте, — шепчет амбал, — ну что вам стоит? Уважьте старика. Он, понимаешь, после того, как в израиловку съездил, немножко, блин, тронулся, ну, так на делах это пока не отражается. А мальца он в натуре на куски нашинкует — Зяма шутить не любит… — Я что, — жалобно говорит Августа, — это как Гершензон… — Как Зяма захочет, так и будет. Зяма — он такой человек… — Не понимаю, — удивляется Августа, — откуда он узнал… — У Зямы везде своя рука. — Ну, я понимаю, ещё может быть своя рука на еврейском кладбище… Но чтобы наша мафия да в Совете Девяти, или как он там… — Полегче, дамочка. Какая мы мафия… — Ну, — говорит Августа, — что делать будем? — Пойдём, — вздыхает Ленка, — попросим… Иначе он Изьку-паршивца нашинкует, слышала, нет? — А может, пусть себе… — Да за что ж ты их так не любишь, учеников-то своих? — Довели, — мрачно говорит Августа. — Ладно, пошли. Но за результат, — угрожающе оборачивается она к амбалу: — я не отвечаю. — Это забота Зямы, — отвечает амбал. Они вновь входят в комнату. — Ну, — Зяма поворачивается к ним. — И как? — Будем просить, — говорит Августа. — Правильное решение, — одобрительно замечает Зяма. — Сейчас… — Августа заводит глаза к небу и замогильным голосом завывает, изнывая от нелепости происходящего: — Гершензон… — Рабби Моше, — подсказывает Ленка. — А чёрт, забыла! Рабби Моше! Посмотри на ребёнка. — На этого невинного агнца. — На агнца. Жалко же паршивца! Может, это какой-нибудь Ростропович будущий сидит тут, связанный, в доме приёмов городского головы… — Хорошо просишь, — одобрительно кивает Зяма, — с душой… — Что тебе мучиться? Сообщи ты ему это имя, и пусть он теперь мучается!.. — Позвольте… Стекло в окне вдруг покрывается мелкими мутными трещинками. В холле слышна какая-то возня. Ленка в ужасе видит, как в комнату вваливается какой-то окровавленный человек. — Зяма! — орёт он. — Шухер, Зяма! — Ангелы-истребители! — взвизгивает Зяма, как мячик подскакивая с кресла. — Какие, на хрен, ангелы? Али-Баба это! — Блин! Зяма куда-то выносится на своих коротеньких ножках. Слышна автоматная очередь. Изя отчаянно извивается на стуле. — Верёвку! — кричит Ленка. Они с Августой лихорадочно распутывают верёвку. Изя валится со стула на бок, потом вскакивает. — Рот не растыкай, — торопливо говорит Августа. Ещё какой-то тип вваливается в комнату — с автоматом наперевес. Ленка истошно визжит. — Валите отсюда, — говорит он. — Быстро! И делает неопределённое движение стволом автомата. — Пошли! — Августа кидается к двери. Изя за ней, прихватив по дороге свой рюкзачок. — Погоди! — орёт Ленка. — Камень! Она хватает с подноса камень и, сжимая его в кулаке, выскакивает в холл. На полу, раскинув ноги, кто-то лежит, — они проносятся мимо, выбегают на крыльцо и спрыгивают в траву. Какое-то время сидят, пригнувшись и прислушиваясь к отдалённой возне в доме и саду, потом кидаются к распахнутым воротам, перепрыгивают через ограждение за асфальтовой дорожкой, валятся в кусты, скатываются вниз по склону и оказываются в зарослях бурьяна над обрывом. Тут на удивление тихо. Внизу голубеет море, в траве жужжит одинокий шмель. — Ну и ну! — говорит Августа. — С меня хватит! — Кто тебя спрашивает? — уныло отвечает Ленка. Изя мычит и пытается отодрать с лица липкую ленту. — Не помогай, — говорит Августа, — пусть помолчит… Изя злобно смотрит на неё и опять мычит. Ленка наконец разжимает судорожно стиснутую руку. — Вот он, — говорит она. — Гляди. И всё ради чего — ради вот этого? На её ладони лежит обычный плоский голыш, обкатанный волнами. — Тьфу! — Смотри-ка! — замечает Августа. — На нём и вправду что-то написано! Какие-то каракули! — Это не каракули, — презрительно говорит Изя: он, наконец, избавился от ленты. — Это буква «тав». — Ну, — отвечает Августа, — тогда понятно. — По-моему, — замечает Ленка, — нам нужно сматываться. Мало ли… Они сползают по обрыву и оказываются в пустой ракушке кафе «Шехерезада». — Пошли ко мне домой, — говорит Августа. — Тут недалеко. Залечим раны. Хватит с меня этой восточной экзотики…
***
— А безприключений он не может? — спрашивает Августа, — у меня растяжение связок. И синяк на голени. И, возможно, ещё один, но в недоступном мне для обозрения месте… Нужен ему камень — пусть скажет. Побоище-то зачем было устраивать? — Да не может он сказать! — в отчаянье говорит Ленка. — Он может только направлять события… — Куда-то не туда он их направляет… Вот, замочили Зяму… — Он, что ли, его мочил? Его Али-Баба мочил. — А навёл кто? Гершензон и навёл… — Что значит — навёл? Нечего делать из нашего Гершензона какого-то заурядного марвихера… Просто случайность… — Случайностей, — сурово изрекает Августа, — не бывает. — Надо же! Кто бы говорил… Послушай, а что если… — Ну? — Да нет… Это ерунда… — А вдруг не ерунда? Валяй. — Может, погадать на книге? Знаешь, как духа вызывают? Он же дух всё-таки, нет? — А что, — говорит Августа, — это мысль. А на какой книге? — На Библии, понятное дело. Библия у тебя есть? — Есть, — говорит Августа, — Лео Таксиля. «Для верующих и неверующих». — Тьфу! Настоящая мне нужна… — Ну нет у меня настоящей… Попёр кто-то… — А может, у малого? Эй, Изя… Изя выходит из кухни. — У вас варенье заплесневело, — говорит он. — Но я верхний слой снял… есть можно… — Тора есть у тебя? С собой? — Есть, — говорит Изя, — но она задом наперёд. — А, извиняюсь, русский текст? — Он тоже задом наперёд. А вам зачем? — Гадать будем… — Ох, если в хедере узнают, чем я тут с вами занимаюсь… — Не узнают. Давай её сюда. Изя роется в рюкзачке и извлекает небольшой чёрный томик. — Ты, — говорит Ленка Августе, — называешь два числа: от однозначных до трёхзначных. Мы условно считаем их страницей и словом на странице. И смотрим… Он должен нам дать наводку… — И всё-таки это чушь, — ворчит Августа. — Тебе жалко? Давай… — Ну, восемь, — неохотно говорит Августа, — одиннадцать… — Ворожеи, — мрачно говорит Ленка, — не оставляй в живых… — Ты видишь! Это он на нас намекает… На меня непосредственно. — Тогда я. Возьму грех на душу. Сто тридцать три, пятьдесят восемь… Давай… — Знаю я, — говорит Августа, — все мысли и ухищрения, какие вы против меня сплетаете… Это уже слишком! Он всё время угрожает. — Да ничего мы не сплетаем, — успокаивающе бормочет Ленка в пространство, — мы расплетаем. Вы что, толком сказать не можете — хотите упокоиться? Или нет? — Ты ему не нравишься, — говорит Августа, — я ему не нравлюсь. Может, ему этот шкет понравится? Изя! Эй, Изя! — Не хочу, — пятясь бормочет Изя, — мне страшно… — Зачем тогда с нами шёл? Поздно отступать, дружочек, — зловеще говорит Ленка. — Изенька, ну что вам стоит… Две цифры… — У меня живот болит. Я вареньем вашим отравился. — А вот я сейчас как вызову «скорую»! Как увезут тебя в инфекционку! — Лучше я в инфекционке полежу. Там хоть спокойно… — Изенька, ну пожалуйста… — Пусть контрольную мне напишет, — Изя угрожающе тычет пальцем в сторону Августы, — по информатике… — Напишет… — Да ни за что! Это же шантаж! — Напишешь. Куда денешься. — Чёрт с тобой, паршивец! Говори! — Триста восемьдесят восемь… одиннадцать! — выкрикнул Изя, шмыгая носом. — «И всё тело их, и спина их, и руки их, и крылья их, и колёса кругом были полны очей — все четыре колеса их»! — Ну и ну! — говорит Августа. — А что это? — Иезекииль. Бог его знает, что он там в виду имел… — Нет, Гершензон на что намекает? — Не знаю… четыре колеса… Что-нибудь передвижное… может, такси? таксопарк? — А мне кажется, — говорит Августа, — тут всё дело в глазах… Клиника Филатова? — Так я пойду? — спрашивает Изя, тихонько пятясь к двери, — а то мама волнуется. — Э, нет, — спохватывается Ленка, — так дело не пойдёт… Завтра с утра встречаемся… будем колёса с глазами искать — он же ясно сказал! Где мы встречаемся, Августа? — Может, э… Мне что-то больше не хочется на остановке… — У памятника Пушкину? На бульваре? — Ну, это подойдёт. Там проезд закрыт. — Ты слышал, Изя? У Пушкина, в десять утра. — Ну, нет, — мальчик Изя всем телом налегает на дверь, — это уж без меня. Мне на сольфеджио надо. И вообще… — Изенька, ну ты же сам видишь… без тебя он не хочет. Мы ему уже вот так… ну хоть разик ещё… это же уже безопасно… — Безопасно! Как же! — Ты же сам напросился… — Так это с утра было. — В лицей, — замогильным голосом говорит Августа, — можешь больше не приходить. — Да что вы, тётя… — Какая я тебе тётя, выродок! Я вот прямо сейчас маме твоей позвоню… — Ладно-ладно, — шмыгает носом Изя. — Не надо маме… Приду я к Пушкину, приду. Только сейчас выпустите. — Выпусти его, Августа, — говорит Ленка. Августа молча вынимает ключ из кармана и идёт отпирать двери. Ленка воровато открывает книгу, тычет наугад пальцем в строчку и осторожно заглядывает: «Женщина безрассудная, шумливая, глупая и ничего не знающая». — Да ладно тебе, — бормочет она, — что ты прицепился, в самом деле… мы же для тебя стараемся…
***
— Без Изьки мы не сможем, — говорит Августа. — Он же ясно намекал… — Дался ему этот паршивец… Долго его ещё ждать, кстати? — Если он не придёт… ох, я ему… — Неужто, правда, из лицея выгонишь? — Зачем — выгоню? Сам уйдёт… На бульваре приятный, не раздражающий слух, гомон — совокупность плеска голубиных крыльев, возбуждённых голосов туристов и лязг дальних портовых кранов. И над всем этим шумит листва и солнечные пятна пляшут по залитому зеленоватым сумраком асфальту, как тени по морскому дну. Иногда трудно понять — где солнечные пятна, а где жёлтые опавшие листья. — Типичный женоненавистник Гершензон этот, — неожиданно говорит Августа. — Все эти его намёки… — Да просто мы его достали… Лично мы его раздражаем… — Не скажи… Ага, вот и малый. Со скрипочкой. Изя приближается к ним, с явной неохотой передвигая ноги. — Я с уроков сбежал, — укоризненно говорит он. — Ну и молодец, — непедагогично замечает Августа, — а теперь давай, думай… — Ещё и думай… — ноет Изя. — А о чём? — Насчёт колёс с глазами. Какие ассоциации они у тебя вызывают? — Какие ещё ассоциации? Полный шиз… — Наркоманил этот Изекииль по-чёрному, — уныло говорит Ленка, — разве нормальному человеку такое в голову придёт? Херувимы на колёсах… Уверена, это какая-то конструкция. — Космический корабль это, — авторитетно говорит Августа, — космический корабль пришельцев. Я в «Науке и религии» читала. — Во-первых, это не оно, а птица Гаруда… А во-вторых, нам теперь что, на Байконур ехать? — Да не наш, а пришельцев… — Тем хуже. Где мы пришельцев возьмём? — Музей морского флота? — с надеждой предполагает Изя. — На модельки посмотреть хочешь, — догадывается Августа. — Мы же всё равно не знаем, куда идти. Так какая разница? — Я там была недавно, — печально говорит Ленка, — приятельница из Москвы приезжала, я её водила. Нет там колёс с глазами… — Что-то новое, неизвестное науке… — А кому известное? Они бредут по бульвару. Изя нервничает и поминутно оглядывается. — Не боись, — утешает Ленка, — ты за Гершензоном, как за каменной стеной… — Да-а… как же! — Монетку бросим, — говорит Августа, — если орёл — троллейбусный парк, а если решка — клиника Филатова… — А музей морского флота? — упорствует Изя. — Если станет на ребро… — Маловероятно… — А совет Девяти — вероятно? А саранча египетская? — Ну так что? Кидаем? Августа достаёт из кошелька монетку и широким жестом подбрасывает её в воздух. Монетка летит по крутой дуге и, вместо того, чтобы упасть обратно в ладонь, падает на землю и откатывается к забору. — Вот дура неуклюжая, — сокрушается Августа наклоняясь. — На ребро! — вопит Изя, — что я говорил! Августа нагибается, подбирает монетку, но, вместо того, чтобы распрямиться, стоит в согнутом положении и таращится на стенку. Рот у неё полуоткрыт. — Ты что? — беспокоится Ленка, — радикулит прихватил? Августа издаёт какое-то туманное восклицание и тычет в пространство кулаком, в котором зажата монетка. — Колёса! — тихо говорит Ленка. — С глазами! Там, на жёлтой облупленной стене, висит яркая афиша. На фотографии изображена какая-то неопределённая конструкция, ниже, чёрным по белому:
Василь МАКОГОНЕНКО
ЖЕЛЕЗНЫЕ ЛИКИ ВЕКА
выставка работ Одесский художественный музей
все дни, кроме понедельника
***
— Оно, — говорит Ленка, — точно оно… — Знаю я этого Макогоненко, — холодно говорит Августа. — Пошёл в гору… а ведь бездарность. Эти его метаконструкции — чистейшей воды эпигонство. — Колёса с глазами уж точно эпигонство. Но нам-то какая разница? Если тебе Иезекииль русским языком сказал… — Изенька, — говорит Августа, — мы идём на выставку… — А модельки… — Ну, после сходим и к моделькам… Сначала — работа. Потом — развлечения. — Нашли себе работу… — Изька, — твёрдо говорит Ленка, — закрой рот… Небольшой выставочный зал подозрительно переполнен народом — сначала Ленка натыкается на журналиста Нюму Дзержинского со своей женой Белозерской-Члек, потомственной дворянкой в первом поколении, потом на психоаналитика Кишинёвского, окружённого кольцом бледных одухотворённых пациенток… — А ты знаешь, — говорит она удивлённо, — похоже, мы попали на самую презентацию. — Ох, — Августа смущённо пятится к выходу, — неудобно. — Брось, мы ведь не халявщики. У нас миссия. — Да, но… Изя пытается смыться, но Ленка крепко держит его за локоть. Августа вдруг охает: — Гляди! Гляди! В дверях появляется поэт Добролюбов под руку с Генриеттой. Она в новой блузке — точная копия той, что на Августе, в воздушной полупрозрачной шляпке… На них все оборачиваются. Поэт Добролюбов гордо поглядывает по сторонам… — Ну, Гершензон, — очумело бормочет Ленка, — ну, даёт! — Держит марку, — уныло говорит Августа. — Дамы! — восклицает доцент Нарбут, пробиваясь к ним сквозь толпу, — и вы тут? В руке у него бокал с шампанским. Ленка делает неуверенное движение по направлению к угловому столику, но Нарбут останавливает её. — Не торопись, уже всё расхватали. — Юра! — удивляется Августа, — какими судьбами? — Да вот, зашёл… А кто этот юноша? — Это мой племянник, Изя. — Не знал, что у тебя племянник… Слышали новости? Зяму-то вчера замочили… среди бела дня… Говорят, люди Али-Бабы… — Надо же! — удивляется Августа. Интересно, думает Ленка, а вдруг киоски и впрямь перекрасят? — Понравилась выставка? — благожелательно спрашивает Нарбут. — Да мы ещё не смотрели, — Ленка озирается вокруг, но из-за обилия народу собственно выставку разглядеть почти невозможно. — Ну, тогда пардон… Не буду мешать, — и Нарбут исчезает в толпе. — Вот, — говорит Августа, раскрывая проспект, — «работы молодого скульптора отличаются тонким лиризмом и экспрессией. Им свойственно смелое соединение традиционной пластики и нетрадиционных материалов». — То есть? — спрашивает Ленка. — Ну, вот, — Августа кивает в сторону дрейфующей группы с психоаналитиком Кишинёвским в качестве организующего элемента, — видишь, там в углу — куча песка, а из неё торчит целлулоидная рука. Ну, куклу он закопал… — Подумаешь… — «Последний призыв» называется. — Не годится. Нам камни нужны. — Вон там, — говорит юркий Изя, ныряя за спины собравшихся. — Вот она… гвоздь программы. Они боком протискиваются сквозь толпу и оказываются перед огромной непонятной конструкцией, похожей на сцепившиеся в экстазе велосипеды: над четырьмя ржавыми ободьями с намалёванными белой краской глазами возвышаются мрачные фигуры с торчащими наружу рёбрами и чудовищными масками вместо лиц. — Лицо львиное, — комментирует Изя, восхищённо огибая конструкцию, — лицо орлиное… лицо человечье… Как вы думаете, тётя Августа, вот этот — херувим? — С такой-то будкой? — сомневается Августа. Скульптура водружена на груду плоских камней. — Который? — деловито спрашивает Ленка. — А почему ты думаешь, что тут должен быть только один? Может, тут все они… — Не ищи простых путей. Точно — один. Но — который? — Вон тот, — уверенно говорит Изя, — видите, на нём буква «шин»? — Сейчас я его… — Господи, что люди-то подумают, — стонет Августа, — мы же как вандалы какие-то… — Не боись. Зато это безопасно. Никакой тебе мочиловки, никакой мафии — ну, подумает кто-то, что мы слегка не в себе. А мы скажем, это такая акция — обычное дело на таких вот сборищах… отколупнём камень и порядок… Ленка пытается выдернуть камень из конструкции, но он закреплён на редкость надёжно. — Ну, как вам понравилась скульптура? — раздаётся доброжелательный голос. Ленка торопливо прячет руку за спину. К ним походит художник Макогоненко с початой бутылкой коньяка. За ним, влекомый неодолимым порывом, следует молодой корреспондент Сахаревич из «Южной мысли» с пустой рюмкой в руке. — Очень экспрессивная композиция, — деловито говорит Августа, — и материал оригинально скомпонован. Скажите, а что символизируют эти камни? — Канувшую цивилизацию, — уверенно говорит Макогоненко, — мечту о золотом веке, рухнувшую под напором хтонической материи… Я взял их с еврейского кладбища. По-моему, символично. — А то, — говорит корреспондент Сахаревич, рассеянно постукивая рюмкой о бутылку. — «Железные лики века» называется, — продолжает пояснять скульптор. — Буквально вчера последнюю планку припаял. — Это интрепретация видений Иезекииля? — любезничает Августа. — Чего? Нет, это моё… — Ну… — Августа в затруднении переводит глаза на скульптуру. — А… Скажите, пожалуйста, это мобиль? — Мобиль? Я не делаю мобилей. Впрочем, это мысль… — Не мобиль? А что там тогда тикает? В наступившей внезапно тишине слышны отчётливые щелчки часового механизма. — Бомба! — орёт журналист Сахаревич, — мужики, там, в этой хреновине бомба… Присутствующие с нездешней скоростью устремляются к выходу, сталкиваясь и застревая в дверях. Поэт Добролюбов, мужественно сдерживая напор, спасает перепуганную Генриетту. — А мы-то… — в ужасе бормочет Ленка, блуждая меж скульптурами и натыкаясь спиной на постаменты, — мы-то… — Скорее! — кричит Августа. — Бежим! Спасаем ребёнка! Где этот чёртов ребёнок? — Да он давно уже смылся. — Ленка выбирается на открытое пространство. Августа изо всех сил толкает её к двери, но Ленка упирается… — Да, но камень… — Плевать на камень! Доцент Нарбут, застряв в последних рядах отступления, отчаянно машет рукой. — Дамы! — кричит он, — вы что, под шумок музей решили ограбить? С улицы доносится вой сирены. Вдоль ограды выстраиваются чёрные машины, из них выскакивают люди, рассыпаясь цепью по периметру здания. — Всем отойти на безопасное расстояние, — доносится чей-то голос, усиленный рупором. — Это завистники, — кричит встрёпанный Василь Макогоненко, прижимая к груди какую-то причудливую конструкцию, — пацюки-конкуренты… — Нет, — задумчиво говорит Изя; он с неменьшей нежностью обнимает футляр от скрипки, — это радикальное крыло УНА УНСО… или нет… это Совет Девяти… или… — Уберите этого шибздика, — стонет Василь. — Изька, — машинально говорит Ленка, — закрой рот. — Ложись! — орёт мегафон, — всем — ложись! — А, чёрт! Августа с размаху плюхается на землю. Ленка едва успевает укрыться за каменный столбик, как раздаётся глухой чавкающий звук, и из окна вырывается волна горячего воздуха вперемежку со стеклом. Какие-то обломки, грациозно вращаясь в небе, разлетаются по самым причудливым кривым. — Во даёт! — восторженно бормочет Изя. Августа медленно поднимается на колени. В волосах у неё запутался строительный мусор. Публика тоже постепенно встаёт, отряхивается, озираясь по сторонам. Поэт Добролюбов хлопочет рядом с Генриеттой, которой мешает подняться застарелый артрит. — Пусенька, ты не пострадала? Деловитые люди опутывают место происшествия яркой жёлтой лентой, оттесняя всех за пределы улицы. Августа напряжённо смотрит себе под ноги. — Ты что, — говорит Ленка, — каблук сломала? — Должен быть здесь, — бормочет Августа. — Ага… Она наклоняется и поднимает с земли плоский камень. — Изенька, посмотрите, это та самая буква? — А то сами не видите, — мрачно говорит Изя, пиная ногой обод — тот откатывается в сторону, мигая белыми глазами. — Ах ты, — говорит Ленка, укоризненно качая головой и глядя в пространство, — ах ты, злобный сукин сын… За углом они натыкаются на скульптора Макогоненко. Он отхлёбывает коньяк из бутылки, которую дрожащей рукой поддерживает корреспондент Сахаревич, и стонет: — Полный абзац! Десять лет! Десять лет бессонного труда. — Да, — соглашается Сахаревич, — но какая реклама! — И верно, — задумывается Макогоненко. — Пошли, выпьем, что ли… Я угощаю. — И как ты думаешь, — горько спрашивает Ленка, — всё затеял этот неупокоенный мерзавец? — Кто его знает… — уныло отвечает Августа. — Может, наоборот… не вмешайся он, весь одесский бомонд бы сейчас летал по воздуху, как эти дурацкие колёса. А потом, так или иначе, он своего добился — камень-то у нас… — Да, но где остальные? Если и дальше так пойдёт… — Вот это, — мрачно говорит Августа, — меня больше всего и пугает… — Ладно, — вздыхает Ленка, — что поделаешь… пошли отсюда… — А завтра куда? Опять на Торе гадать придётся? — Он нам не скажет. Он Изьке скажет. Эй, Изька! — Фигушки! — кричит Изя, отбегая на безопасное расстояние. — Обойдётесь без меня! Вчера чуть не зарезали, сегодня чуть не взорвали… Мама узнает, её удар хватит! Августа делает угрожающий шаг в его направлении, но Изя, как затравленный заяц, петляя между деревьями, несётся по бульвару и пропадает из вида.
***
— Не понимаю, — говорит Ленка, — чего ты меня сюда притащила? Тихо ведь всё, спокойно… Они сидят дома у Августы. На столе горкой навалены роскошные альбомы, тут же — в центре — внутри палехской расписной шкатулки, дремлют во тьме камни, прихлопнутые лаковой крышкой с изображением красной девицы, несущей коромысло. — Потому что я боюсь, — сухо отвечает Августа. — Чего? — Откуда я знаю? Просто боюсь. Я с этим один на один не останусь. — Да что он тебе сделает? Физически надругается? — Этого ещё не хватало. Но извести вполне способен. Он нас с тобой терпеть не может. — Это потому, что мы его потревожили, — уныло говорит Ленка. — Он нас своим мистическим взором в упор бы не видел, а приходится. Вот он и злится. Малый ему нравится. Приличный мальчик, из хорошей семьи, обрезанный. С малым он согласен дело иметь… — Утром подойдём к лицею и выловим. Куда он денется… Послушай, что это шуршит? — Это жук… — Похоже, — угрюмо замечает Августа, — он там не один. — Ну, бывает у них массовый выплод. — Ты лучше форточку бы закрыла. Ленка подходит к окну и вздрагивает. Сначала ей кажется, что на мутный фонарь на углу наползает чёрная пелена, потом она понимает, что с фонарём ничего не происходит — просто по стеклу ползёт шевелящаяся масса. Она судорожно захлопывает форточку. — Там… — Ну, что ещё? — покорно спрашивает Августа. — Саранча. Или кузнечики. Нет, саранча. Августа подходит к окну и, прищурившись, вглядывается в сумерки; по мостовой ползёт сплошной поток, он вспучивается, от него отделяются ручейки и водовороты и всё это вместе, медленно и неумолимо, движется к их пятиэтажке. — О, Господи, — она кидается в кухню, и Ленка слышит, как там захлопывается окно. — Вот паскуда, — сокрушённо говорит Августа. — Это его штучки. — Может, свет погасить? — Ну, гаси… Они сидят в темноте, вздрагивая от шуршания кожистых надкрыльев и скрежета по стеклу тысяч крохотных ножек. Резкий звонок заставляет их подпрыгнуть. — Она что, уже умеет звонить в дверь, эта пакость? — Нет, — говорит Ленка, — это телефон. Она берёт трубку, потому что Августа сидит неподвижно и кусает ногти. — Алло? Молчание. Длинные гудки, потом кто-то, на другом конце провода, бросает трубку. — Второй день так, — сокрушённо говорит Августа. — Думаешь, это Гершензон? — По телефону? Ему что, делать нечего? Ленка беспокойно дёргает головой. — Послушай, — говорит она, — что это так воняет? Рыба, что ли, протухла? — Откуда у меня рыба? — вдруг раздражается Августа, — у меня кот второй день пельмени жрёт — я до ближайшего магазина дойти не успеваю. — Может, соседи? Варят? — Знаю я, что они варят, — угрюмо говорит Августа, — у них спиртовка день и ночь горит — вечный огонь да и только. Нет, это что-то другое… — Тогда что? Дышать же нечем. — Да, — соглашается Августа, — верно. И окна ведь не откроешь! Эти твари… они же нас сожрут… Запах становится всё сильнее. — Точно, — уверенно говорит Ленка, — рыба. Трёхдневной давности, не меньше. Августа, признавайся. — Отстань. И так тошно. Запах вьётся по комнате, как совершенно материальная субстанция. Ленка ощущает, как он просачивается между пальцами — липкий, тяжёлый. На окно напирает чёрная масса — стекло ощутимо потрескивает. — Вот, — говорит Августа, — опять. Ленка берёт трубку, но на этот раз телефон начинает говорить голосом Генриетты. — Леночка? — щебечет она, ничуть не удивляясь, что застала Ленку в неположенном месте: — Послушайте, милочка, не знаете, что с Борей? — Что? — изумлённо переспрашивает Ленка. — С Борей. Погоди, пусик, не приставай. Он мне сегодня не позвонил. Я — к нему, а он дверь не открывает. Я беспокоюсь. И за дверью, Леночка, какая-то странная возня. Насекомые какие-то из щелей лезут… А потом такой грохот, такой грохот… Трубка продолжает что-то говорить, но Ленка уже не слушает. Она осторожно кладёт её на рычаг. — Вот, — говорит она, — никакой это не Гершензон. Это я же нутром чую… Это рабби Барух, будь он неладен. Это его акриды. — Да, но зачем? — Чёрт его знает. — А запах? Тоже он? — Непонятно… Они сидят, напряжённо глядя во тьму.
***
— Вот он! — говорит Ленка. Изя выходит из дверей лицея, стараясь держаться в самой гуще толпы. Он нервно оглядывается. — Чует, голубчик, — злорадствует Августа. — Раз, два, взяли! Они с двух сторон кидаются к Изе и подхватывают его под руки. — Так я и знал, — уныло бормочет мальчик, — и какого чёрта я сюда припёрся… лучше прогулял бы… — От нас не убежишь, милый мой, — ласково говорит Ленка. — Отпустите! — Изя пытается вырваться, но они вцепились в него мёртвой хваткой. — Я же нашёл вам камень! — Ещё два… — Ну уж нет! Дяденька, скажите им… Мужчина в дорогом габардиновом пальто смотрит на них в явном затруднении. — Сыночек, — причитает Августа, — ну не дури… пойдём с мамой… — Теперь ещё и сыночек! Дяденька, никакая она мне не мама. — Вот, — сокрушённо говорит Ленка, — опять у него припадок. Мужчина сочувственно качает головой и ускоряет шаг. — Не пройдёт, — внушает Августа. — Ты же знаешь. Какие у тебя права? Никаких! Кому поверят? Мне поверят. Я преподаватель, солидная женщина. А ты кто? Ты ведь ребёнок… почти не человек… — Я на вас в суд подам, — всхлипывает Изя. — Пойди-пойди. Пожалуйся своему адвокату. — Ну что вам опять нужно? — сдаётся Изя. — Чёрт его знает… Он на тебя глаз положил. Куда ты — туда и мы. — На рынок я еду. Понятно? Мама послала. У меня бар-мицва завтра. — Поздравляю, — кисло говорит Ленка. — Чего у него? — пугается Августа. — В возраст он вступает. Праздник такой. — Нашли что праздновать, — Августа мрачна до невозможности. — Плакать надо. Я бы на месте его родственников удавилась бы от горя. Ты на него посмотри; трусливый, слабый, мелкий… шибздик! — Сама ты… — Вы что, — удивляется Ленка, — с ума сошли? — А чего она… — Ладно. Забыли. Одним словом: ты на рынок — мы на рынок. Слияние трёх сердец… — Мы же тебе не помешаем, — умоляет Августа, — мы же тебе сумки понесём… — А… тогда ничего, — Изя сменяет гнев на милость, — тогда ладно. — Ах ты, — шипит Августа, — мелкий, корыстный… Ленка пинает её локтем в бок, и та замолкает. На рынке Ленка хватает Изю за шиворот — иначе он, не прилагая особых усилий, потерялся бы в людском водовороте. Августа идёт впереди, прокладывая дорогу локтями. — Куда? — деловито спрашивает она не оборачиваясь. — Синенькие мне нужны, — говорит Изя, — баклажанчики синенькие, икру делать… потом рыба. — Стоп, — говорит Ленка, одёргивая Изю на себя. — Ну, чего? — Рыба. Точно. «И повелел Господь большому киту поглотить Иону. И был Иона во чреве кита три дня и три ночи…» — Ты что, Ленчик, свихнулась? Какая это рыба? Это был кит. Кит его проглотил. Ну откуда тут киты? — Между прочим, имеются разночтения. Кит-то человека ну никак проглотить не может. Он вообще не глотает. Он фильтрует. — Тогда кашалот. Хотя, о чём мы вообще спорим? Можно подумать, тут есть кашалоты… — Нет, — говорит Ленка, — точно, рыба. Проглотила она этот камень, он на это вчера и намекал. Потому что имеются исторические параллели — помнишь, гиппократов перстень. — Поликратов. — Ну, того мужика, который бросил его в море. А потом подали ему на стол рыбу, почему-то нечищеную. — В том-то и дело, — качает головой Августа, — в том-то и дело. Принципиально неверный подход, потому что рыбу, милая моя, чистят дома. На Привозе её только покупают. — Ага! — говорит Ленка. — Как же. Она на миг выпускает Изин ворот, чтобы ткнуть пальцем в направлении жестяной вывески с указателем.
НОВАЯ УСЛУГА: чистка и потрошение всякой рыбы. быстро и недорого
***
— Так я куплю? — ноет Изя. — Стой! Они застыли у прилавка, жадно следя за каждым движением великолепного, блестящего ножа резника. Рядом с ними растёт куча перламутровых и багряных потрохов, над которыми в изобилии вьются тяжёлые зелёные мухи. Августа отмахивается от мух газетой. — Женщины, — говорит резник, — я вас умоляю. Идите отсюда. Вы же мне клиентов отпугиваете. — А мы что, — защищается Ленка, — мы ничего… — Мы просто так стоим, — подхватывает Августа. — Тётя Августа, отпустите. Не надо мне рыбы. — Надо, — говорит Ленка. — Тогда купите и пойдём отсюда. Я домой хочу. — Стой, тебе говорят! Ну что там? — оборачивается она к Августе, брезгливо копающейся в потрохах. — Пока ничего. — Ну что вам нужно? — умоляет резник, — рыба вам нужна? Так возьмите рыбу. Даром отдам. Только уходите. — Не бери, — говорит Ленка Августе, которая смотрит на узкие, плоские, круглые, чёрные, зелёные, серебристые тела с каким-то задумчивым, глубоководным интересом. — Коту есть нечего, — виновато поясняет Августа. — Я твоему коту «Вискас» куплю. Стой, не дёргайся. — Приличная же с виду женщина, а в требухе два часа подряд роется… — Дяденька, — неожиданно возникает Изя, — я возьму. Вон ту, здоровую. — Ребёнка бы пожалели, — укоризненно говорит резник, — лица на нём нет. Бери, мальчик, бери. Даром бери. — Убью мерзавца, — устало говорит Августа. — Меня мама и так убьёт, если я без рыбы приду, — безразлично замечает Изя. — Из чего она будет фиш фаршированный делать? Из меня, что ли? — Такое творится, а ты, — укоряет Августа, -…нашёл, когда эту свою бар-мицву устраивать. — А я что, виноват? Она меня родила, а теперь хочет, чтобы всё как у людей было. — На! — кричит резник, широким жестом кидая на мокрый, серебряный от чешуи прилавок здоровенную кефаль. — На, ирод! Только убирайся отсюда! — Пусть почистит, — шмыгает носом Изя, — мама не так орать будет. А то придётся ей, на ночь глядя… — Сейчас я тебе! — резник взмахивает ножом. Изя пятится назад, но нож, образовав в воздухе сверкающую дугу, уже врезается в белое рыбье брюхо. На Ленку летит чешуя, фонтан икры и один большой мокрый камень. — Господи! — говорит Ленка. Камень откатывается под прилавок. — Он? — Августа пытается нырнуть под прилавок, но резник, расставив руки, загораживает дорогу. — Куда? Куда лезешь? — Августа, погоди… — Да убери ты от меня эту бабу! — кричит резник Ленке, ошибочно принимая её за более нормальную. — Дайте ей камень забрать, она уйдёт, вашей мамой клянусь! — Ты мою маму не трогай! — Изька!!! Резник неожиданно замолкает. Лицо его заливает мертвенная бледность, и оно делается подозрительно похоже на рыбье брюхо. Щель рта открывается и закрывается — совершенно беззвучно. — О, Господи! — бормочет Ленка. — Августа! — Чего? — хрипит Августа из-под прилавка. — Нашла камень? — Нет ещё. Сейчас… — Скорее… Августа изворачивается, и камень выкатывается из-под прилавка, сверкая налипшей рыбьей чешуёй. — Изька, хватай! Изя хватает камень и тоже застывает, уставив бессмысленный взор в пространство. — Мамочка! — наконец выговаривает резник, — что это… Между лотками движется тёмный силуэт. Он ещё далеко, но даже отсюда видно, какой он огромный. Неуклюжее, громоздкое создание слепо тычется по овощному ряду, натыкаясь на грузовики с оптовым товаром, переворачивая хрупкие прилавки, путаясь в парусине тентов, постепенно приближаясь к рыбному ряду. Каждый его шаг сопровождается глухим чавкающим звуком, словно земля не хочет отпускать своё порождение. — Августа! Скорее! — Дамы, — с трудом выговаривает резник, — по-моему, это за вами. — Господи, — Августа, наконец, выпрямляется, потирая поясницу, — что это? — Голем! — соображает Ленка. — Кто-то напустил на нас голема. — Этот твой… Гершензон! Кому бы ещё? — На хрен сдался Гершензону голем? Он и так может! Это кто-то другой… — Чёртов кузен! Рабби Барух! — Вот те раз! — говорит Изя. Раскрыв рот и сжимая в кулаке камень, он медленно пятится в сторону трамвайной колеи. Их сметает людской прилив. Торговки из овощного ряда в заляпанных зеленью халатах, мясники в окровавленных передниках, пёстрые цыгане, солидные дамы в турецких облегающих кофточках, нищие, побросавшие костыли, — все несутся от молчаливого создания, натыкаясь друг на друга… — Он передумал, — верещит на бегу Ленка, — он не устоял! Оживил это чёртово чучело — теперь подгребёт под себя наши камни. Мы их ему сами на блюдечке поднесём. Кто же такое выдержит? Голем медленно поворачивает тёмное безглазое лицо. — Он нас ищет, — визжит Августа. — Нюхом чует. — Хрен его знает, чем он чует. Бежим! Они выскакивают на мостовую и отчаянно машут руками, но обезумевшие машины проносятся мимо, обдавая их потоками бензинового угара и тёплого воздуха. — Сюда! — подпрыгивая кричит с противоположной стороны улицы Изя, — сюда! Тут проходной двор! Сюда! Зачем-то пригнувшись, они кидаются через дорогу. Тормоза отчаянно визжат, где-то слышен глухой звук удара. Подъезд воняет кошками, они пролетают его насквозь, выныривая во двор. Какая-то женщина, лениво развешивавшая бельё на галерее, в ужасе роняет на них мокрую простыню. Тяжёлая ткань облепляет их с головы до ног, и они трепыхаются под ней, изображая памятник восставшим героям броненосца «Потёмкин». Наконец Ленке удаётся отбросить усеянный прищепками край, и они вновь устремляются вперёд, волоча простыню за собой. За спиной голем колотится в дверную раму парадной — проём слишком узок для него. Они заныривают под арку, пролетают насквозь несколько дворов, несутся вниз, по улице, ведущей к морю, мимо пустынной фабрики с выбитыми стёклами, мимо двух кариатид с отбитыми носами, мимо покорёженной акации, перепрыгивают канаву, разрытую пять лет назад, и оказываются на краю городского парка. Впереди, за деревьями, равнодушно синеет море, позади, далеко-далеко, слышится всё приближающийся тяжёлый топот. — Ван Дамм… — говорит Ленка. — Что? — устало спрашивает Августа, плюхаясь на парапет. — Ван Дамм, Жан Клод. В фильме «Некуда бежать». — Таки да, — соглашается Августа. — Чёртов рабби Барух. Я так и думала. Он что, сумасшедший, — упустить такую возможность? Такую власть? — Нет, — Августа сегодня на редкость сговорчива, — во всяком случае, не настолько… — Уж не знаю, что эта его штука собирается с нами делать, но что-то очень паршивое. — Ага… — Изька, а ты как думаешь? Ты, часом, не специалист по големам? Чему вас в хедере учат? Эй, ты чего? Изя стоит на парапете и что-то шепчет, глядя на судорожно сжатый кулак. — Смотри-смотри! — Ленка хватает Августу за руку. — Он пытается… — Боже мой! — в свою очередь, кричит Августа. — Там! Боже мой! Полоса тумана над морем начинает уплотняться, пучиться, и наконец из неё выезжает гигантская молчаливая фигура на чёрном коне. Воздух вокруг неё дрожит и колеблется, и оттого кажется, что пропорции фигуры как-то странно нарушены. — Боже мой! — надрывается Августа, — он вызвал Всадника Апокалипсиса! Это же конец света! Изя, приплясывая на парапете, начинает отчаянно размахивать руками. — Нет, — говорит Ленка, у которой зрение получше, — что-то не то. Это… Батюшки-светы! Адонаи! Майн Рид! — Майн Готт? — услужливо подсказывает Августа. — Да нет! Майн Рид! Это же Всадник без головы. Представляешь! Он натравил на голема Всадника без головы. — Наверное, он его в детстве больше всего боялся, — резюмирует Августа, — придумал самое страшное, что только мог. Всадник выезжает из тумана, сизые клочья расползаются на мощной груди лошади, он молча проезжает мимо них, сжимая в распухшей руке голову в сомбреро и, равнодушно глянув в их сторону мёртвыми глазами и дёрнув поводья свободной рукой, движется в направлении голема. Теперь им видно, какой он огромный — стремена болтаются где-то на уровне верхушек акаций. Копыта тяжело цокают по булыжной мостовой, вдали раздаётся глухой шум, словно на землю валится что-то огромное и липкое, скрипят, шатаясь, акации под внезапным порывом ветра, и всё стихает. Ни голема, ни всадника… — Ты смотри, как малый-то управился! — восхищается Ленка. — Очень хорошо, — Августа осторожно переводит дух, — а теперь… Изя поднимает голову и смотрит на них как-то очень задумчиво. — А фиг вам «теперь», — спокойно говорит он. — Изя! Изька, паршивец! Отдай камень! — Не отдам, — орёт Изя, отчаянно сжимая кулак, — я теперь посредник! Пусть сделает, чего я хочу. — Изенька, — медовым голосом говорит Августа, — а чего ты, сукин сын, хочешь? Земля под ногами начинает мелко трястись, кромка горизонта заволакивается мутным дымом. — Не ваше дело! Вы… вы две старые, трусливые дуры! — Ах, ты! — Сю-сю, му-сю… Пусть ляжет, пусть упокоится. На всякий случай он отбегает подальше и останавливается на холме, что-то приговаривая. До Ленки доносится: -…И перекуют мечи на орала, и копья свои на серпы, не поднимет народ меча и не будет более учиться воевать… — Что он там бормочет? — тревожно спрашивает Августа. — Сукин сын! Они в своём хедере, видно, как раз дошли до пророков. Таким нельзя давать Тору в руки… — Не поняла. — Он царство Божие на земле устанавливает. Ну и размах! Море начинает гулко гудеть, будто там, внизу, бьёт огромный барабан. -…А в народе угнетают друг друга, грабят и притесняют бедного и нищего, и пришельца угнетают несправедливо… — Господи! — Ленка ни с того ни с сего начинает механически бормотать: -…Небеса истреплются как дым, и земля обветшает как одежда… — Лена, прекрати! — Не могу… и побледнеет луна и устыдится солнце… На солнце медленно наползает чёрный круг, по земле проносится порыв холодного ветра… — И горы сдвинутся, и холмы падут… — Леночка, умоляю! — Это не я… оно само… И войдут люди в расселины скал и в пропасти земли от страха Господа, и от славы величия его, когда он восстанет сокрушать землю… Ох, Господи, что же это я! — Живые, — орёт Изя тем временем, потрясая воздетыми к небу кулаками, — отделитесь от мёртвых! — Оставь, сволочь, — орёт опомнившаяся Ленка, осторожно, боком надвигаясь на Изю. — Отпусти Гершензона! — Сейчас! Оставил! Чтобы вы в камушки играли, две задницы бестолковые? Зяма, бандит, и то лучше вас! Он хорошего хотел… — Да у Зямы просто крыша поехала! Иерусалимский синдром! Мания величия! — Изенька, не надо. Это не нашего ума дело! -…И застроят пустыни вековые, восстановят древние развалины, и возобновят города разорённые, оставшиеся в запустении от древних родов… Огромное дерево с треском рушится, цепляясь за провода. Во все стороны летят искры. Вывороченные корни угрожающе протягиваются в сторону Ленки и начинают медленно шевелиться. — Ой, мамочка… -…Проходите, проходите в ворота, приготовляйте путь народу, равняйте, равняйте дорогу, убирайте камни, поднимайте знамя для народов!.. Неожиданно воздух расступается, и на парапете возникает чья-то фигура. Какое-то время она балансирует, пытаясь удержаться на пляшущих камнях, потом с её протянутых ладоней вырываются снопы искр и летят в сторону Изи. Изя отпрыгивает, демонстрируя хорошую реакцию. — Смотри! — Ленка хватает Августу за рукав. — Это же тот, из Совета Девяти… Новоприбывший вновь поднимает руки, но парапет, выгнувшись горбом, сбрасывает его на землю. Он откатывается, вновь вскакивает на ноги. — Бабы! — орёт председатель. — Пригнитесь! Ещё один сноп искр, на этот раз изумрудно-зелёных, летит на Изю. Мальчик застывает с поднятыми руками, потом падает на бок, замирает и лежит неподвижно. Земля, охнув в последний раз, успокаивается, ветер стихает, пурпурная мгла над морем рассеивается. — Вы его убили, — всхлипывает Ленка, бросаясь к Изе. — Чёрта с два, — устало говорит председатель. — Вырубил немножко. Сейчас очнётся… Он нагибается над распростёртой на земле фигуркой и носком добротного кожаного ботинка отшвыривает в сторону камень, выпавший из раскрывшейся ладони. — Забирайте ваше добро. Ленка хватает камень. Он раскалён и жжёт ладонь, но она боится выпустить его из рук. Изя постепенно приходит в себя: он медленно поднимается с земли и тоненько всхлипывает. — Ну, — вздыхает председатель, — что ты тут сотворил, сучок сикоморин? — Я хотел, как лучше, — плачет Изя, тряся острыми плечами. — Всё от таких, как ты, — устало говорит Августа, — от таких вот маменькиных сыночков с комплексами. Иллюзии у них. Кормят вас в детстве манной кашей, а потом у вас появляются идеи. Вы же хуже бандитов — у вас размах… — Аваддон его подери, — говорит председатель, отряхивая испачканные землёй колени, — чуть руку не вывихнул. Изя плачет. — Воинство небесное напустил, проклятущий. Кем ты себя вообразил? Тоже мне, архангел Метатрон… Ладно, забирайте камень и валите отсюда, пока вас не арестовали за нарушение общественного спокойствия. — А рабби Барух? Голем? — Барух вас больше не потревожит. Я с ним разобрался. — Как? Как Али-Баба с Зямой? — Ну, не совсем… но в общем, да, что-то в этом роде. — Всё равно, — решительно говорит Августа, — всё равно. Не буду я у себя эти чёртовы камни держать. Вы чего хотите? Чтоб у меня дом загорелся? — Ничего с вами не будет, — председатель окидывает Ленку с Августой презрительным взглядом. — Калибр не тот. — А… Но председатель уже исчезает во вспышке белого пламени. — Доволен? — мрачно спрашивает Ленка. Изя вытирает рукавом нос и сопит. Они медленно идут обратно в город. На месте фабрики — груда кирпичей и покорёженной арматуры, на земле — пятна липкой зелёной слизи… Где-то вдалеке отчаянно воет сирена. — Калибр не тот, — фыркает Августа. — А у этого паршивца, значит, тот калибр… — Тебе мало? Мы и со своим-то делов натворили. Зяму замочили, музей взорвали. Теперь вот Привоз разнесли. — И фабрику, — подсказывает Августа. — Фабрика не в счёт. Она и так под снос. Но дальше-то что… Город ведь жалко. — Жалко. Хороший был город, — меланхолично соглашается Августа. — Ну почему, — жалобно говорит Ленка, — почему всё с таким шумом. Почему просто нельзя поднять с земли камень, и… Она нагибается, поднимает камень. — Вот так поднять… Боже мой! Изька! Изька! Изя с опаской приближается. — Ну, чего? — Это буква или что? — Это буква «алеф», — мрачно говорит Изя. — А где вы его взяли? — Да вот тут лежал. Изя вздыхает. — Не иначе как ангелами служения, — комментирует он, — доставлен этот камень сюда. — Говори по-человечески. Хватит с меня этой мутотени. Такси! Такси! Они вновь выскакивают на проезжую часть, приплясывая перед проезжающими машинами. — О! — говорит давешний шофёр, притормаживая и высовываясь из окна: — Это опять вы? Куда едем? — Сначала в Аркадию, — говорит Августа, плюхаясь на сиденье. — Потом на кладбище. — Что-то вы туда зачастили, — замечает шофёр. — В последний раз, — решительно говорит Ленка. — Завязываем. — Ну, — шофёр нажимает на педаль, и машина мягко трогается с места, — и как вам это землетрясение?
***
— Скорее, — пыхтит Августа, — клади. Будем упокаивать. — Я-то положу. Но в каком порядке? — А что, есть разница? — Понятия не имею. — В порядке нахождения, — деловито говорит мальчик Изя. — Чего тут думать. Он же сам подсказал. — А ты молчи, чудовище. — Погоди, — говорит Ленка, — а ведь он прав… — Ну, валяй в порядке нахождения. Последний тёплый осенний день плывёт над кладбищем, и небо отливает синевой и пурпуром голубиной грудки, и жёлтые листья блестят на ограде, точно жестяные украшения, и дрожит раскалённый воздух над могильной плитой. — Вот, — Ленка торопливо выкладывает камешки. — Ну, и что получается? — интересуется Августа. — Тав — шин — каф — алеф. Изька, это что-нибудь значит? — А как же, — говорит мальчик Изя, — это число. — Семьсот двадцать один? — догадывается Августа. — Точно. — Так, выходит, он себя запер числом, обозначающим имя Бога? — Вообще-то, — размышляет Ленка, — похоже на правду. Потому что, если бы он начертал само имя Бога, тут бы уже такое творилось… Августаотступает, заложив руки за спину и склонив голову на бок, любуется на свою работу. — И всё? — удивлённо говорит она, — он оставляет нас в покое? — Проверить надо бы, — устало говорит Ленка, — теоретически… они больше не должны сдвигаться с места… Она осторожно трогает первый камушек, и он медленно отползает в сторону. — Господи! — тихо говорит Августа, — они не закрепляются. — Мы не так положили. Изька, как ещё их можно выложить? Чтобы со смыслом? — Вроде никак, — задумчиво говорит Изя, почёсывая нос. — Ты просто не знаешь… Недоучка чёртов. Можно попробовать другие комбинации. — Нет других комбинаций. Бессмыслица получается. — Может, последний камень был не тот? — Нет, — говорит Августа. — Не в этом дело. Он просто сам не знает, что ему надо. Искушение слишком велико. — Ты хочешь сказать, — догадывается Ленка, — что он больше не может закрепить эти проклятые камни? Не хватает сил себя закрыть? — Совершенно верно. Один раз он уже сделал это, — раздаётся у них за спиной, — и на это ушли все его силы. Они оборачиваются. За оградой стоит доцент Нарбут, и чёрная тень вьётся за ним, как плащ на ветру. — Юра, — изумлённо говорит Августа, — а ты что здесь делаешь? — Ему легче управлять миром, чем собой, — продолжает Нарбут, игнорируя её вопрос, — чего вы от него хотите? Он ведь не Бог… Всего-навсего обычный маленький гершензон… могущество раздавило его, как каменная плита… — А… — говорит Ленка, — что же нам теперь делать? — Пусть покоится с миром… — Но эти камни… Они потеряли силу… Они его не сдержат. Она в отчаянье кивает в сторону могилы, где лежат в ряд четыре камня, постепенно раскаляясь на солнце. — Нет, — говорит доцент Нарбут, — не так. Не та гематрия. В руке его что-то сверкнуло. Ещё один камень, но камень, пылающий точно раскалённый уголь, точно алмаз, извлечённый на свет из горных недр, точно золотой самородок… — Нужна другая. Не первая буква её заключает. Вторая. Не алеф. Бет. — Семьсот двадцать два! — тихо говорит Изя. — Что ж, — отвечает доцент Нарбут, — мнимые числа бесконечны. И если есть семьсот двадцать первое имя Бога, то должно быть и семьсот двадцать второе. Он кладёт камень на плиту, чуть в сторонку. — Теперь дело за вами. Ленка подходит к плите, осторожно дотрагивается до камня — он обжигает пальцы холодом, колеблется, оборачивается к Августе. — Вот и всё, — говорит та. — Погоди. Ведь всё сейчас кончится, и больше уже никогда… Ты чего-нибудь хочешь? — В смысле? — Августа, подумай. Самое важное, самое заветное. Только подумай… Августа сдвигает на лоб панаму. Потом сдвигает её на затылок. — Упущенные возможности, — говорит Ленка, — утраты. Всё можно поправить, всё можно вернуть. Ты ведь хотела заняться живописью… Молодость. Может быть, даже вечная молодость. Подумай, Августа, ведь мы скоро будем, как Мулярчик. Ещё десяток-другой лет. Августа молчит. Подозрительно смотрит на Ленку. — А ты? — говорит она наконец. — Я тебя спрашиваю. Августа молчит. Глаза её, затенённые панамой, начинают блестеть всё сильнее, потом блеск отделяется от глаз, ползёт на щёки. — А что я… — её охватывает непроизвольная дрожь, — я тут подумала… Стоит только мне представить… во временной развертве… Я же всё-таки математик. — Угу, — говорит Ленка. — Ты умеешь испоганить любую мечту, — сердито говорит Августа. — А то, — кивает Ленка. — Иди ты… нет-нет, — пугается она, — это я так, к слову. Выкладываем. Только поаккуратней, ладно? Ленка осторожно забирает камень с буквой «алеф» и кладёт на его место камень с буквой «бет». Символы на миг вспыхивают чистым белым пламенем, потом пламя опадает — теперь буквы видны чётче, они обуглены, глубоко врезаны в гладкую поверхность. — Тав — шин — каф — бет, — бормочет мальчик Изя. — А ведь что же получается? — Семьсот двадцать два, — устало говорит Ленка. — Да… но ещё и слово «тишкав» получается. А это… — Что значит — «ляжешь», — говорит доцент Нарбут. — Вот, — продолжает он, и тень его покрывает могильную плиту, и камни горят в полутьме тусклым золотом. — Вот, возложил я на тебя узы, и ты не повернёшься с одного бока на другой, доколе не исполнишь дней досады своей… — Как ты думаешь, — шепчет Августа, — кто он всё-таки такой? — Так он тебе и скажет, — отвечает Ленка. — Но если мы встретимся на кафедре… — Да он в глаза тебе посмеётся. Скажет, что всё тебе приснилось. Молчи. -…Когда ляжешь спать, не будешь бояться; и когда уснёшь, сон твой приятен будет… И будешь спокоен, ибо есть надежда; ты ограждён и можешь спать безопасно… Камни медленно гаснут, погружаясь в толщу плиты, как в густой ил… — Ну, вот и всё, — говорит доцент Нарбут, — он вас больше не потревожит. — А будь я на его месте, — задумчиво бормочет Изя, — уж я бы… — Это мы знаем, — замечает Августа. — Теперь всё на своём месте, — говорит доцент Нарбут, — и будет всё на своём месте, доколе не поднимется из праха по зову труб Страшного Суда… Утешительно знать об этом, не правда ли, дамы? Ну, я пошёл, у меня ещё куча дел… Он поворачивается и неторопливо бредёт по аллее, однако фигура его исчезает, превращаясь сначала в чёрную точку, а потом и вовсе в ничто, с невероятной быстротой… — А ты знаешь, я подозревала что-то в этом роде, — задумчиво говорит Ленка. — Это ты теперь, задним числом… Ну, что, — вздыхает Августа, — пошли и мы… — Погоди ещё немного, я эту чёртову плиту цементом замажу, — говорит Ленка.
КУРОРТНАЯ ЗОНА
Повесть в рассказах
О СТРАНСТВУЮЩИХ И ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ
Анне и Олегу Сон и всем остальным посвящается - ...а на девятый день, - говорит Бэлка, - она ей приснилась. И говорит: "Туг очень холодно... тут такие очереди... почему вы не дали мне тапочки?" - Кто? - Да Лидочки Мунтян мама. Ты не слушаешь? - Почему? Очень даже. Воздух, постепенно темнея, колеблется над черепичными крышами, бесшумные потоки плывут над садами к темному, светлому, пестрому, дышащему морю, ширятся на земле сырые тени... Скука... Ленка будет журналистом. Или писателем. Она поедет в дальние страны, туда, где до сих пор бродят в диких землях редкие животные, и встретит самых разных людей, и познакомится с их диковинными обычаями, и напишет путевые заметки, и станет в конце концов знаменитой, и увидит все на свете. Башня Эйфелева, башня Пизанская, башня Вавилонская... - Бэ-элка, - ноет бэлкин малый, - я в туалет хочу. - Ну так сходи, - рассеянно отвечает Бэлка, тасуя колоду. - Стра-ашно. Там темно. - Ох, Господи, - Бэлка неохотно выбирается из-за стола. - Родили его на мою голову. Там свет зажигается? - Нет. Возьми фонарик. Ленка лениво следит, как они бредут по дорожке в дальний угол сада, к зеленой будочке сортира. Кузнечики прыскают у них из под ног. Малый пинает куст темно-фиолетовых флоксов, и с него осыпаются цветы и бражники. Когда Ленка станет совсем взрослой, она, разумеется, не будет так по-дурацки убивать время. Уж она-то найдет, чем заняться. На будущий год лето вообще, считай, пропадет, потому что придется готовиться в институт. Правда, она пока что не решила - в какой. Сама она склоняется к филологии, потому что обязательно будет журналистом. Или писателем. А родители стоят за химфак, потому что тогда кусок хлеба ей будет навсегда обеспечен. Медицинский еще лучше, но это они уж точно не потянут. Она вздыхает и откидывается на спинку раскладного стула. Стул шатается. Рабиновичи справа опять врубили свою музыку, а у Морозовых-Гороховых слева - день рождения, и оттуда доносятся возбужденные голоса и звон бокалов. Луч фонарика неуверенно блуждает между кустами смородины - Бэлка возвращается. У малого лицо подозрительно перекошено, он что-то мрачно бормочет себе под нос. - Вы чего? - спрашивает Ленка. - Он меня ущипнул, - сокрушается Бэлка. - С вывертом так. Знаешь, как неприятно, когда тебя щиплет ребенок, которого ты в принципе можешь убить одной левой. Ну я его немножко приложила... так, немножко. Малый всхлипывает. - Ладно тебе, - миролюбиво говорит Ленка. И с фальшивым энтузиазмом добавляет: - Ну что, через неделю в школу? Малый смотрит на нее исподлобья, наконец мрачно произносит: - Посылаю... - Не обращай внимания, - виновато говорит Бэлка, - он всегда такой... Ладно, раздавай. Что у нас сейчас? - Не брать "девочек". Летучие мыши парят низко на своих ночных крыльях и Бэлка пригибается и прикрывает руками пышные черные волосы. - Это предрассудок, - авторитетно говорит Ленка. - Как же, - мрачно отвечает Шкицкая, - предрассудок. Они везде. Знаешь, что случилось с дядей Зямой? - С каким еще дядей Зямой? - Бухгалтером. Ты его не знаешь. Я тогда еще маленькая была, как вот этот выродок... Приходит он как-то домой и говорит: "Бэлочка, все пропало. Они уже здесь". - Кто? - Вот и я говорю - кто, дядя Зяма? А он мне говорит: "Удивляюсь я тебе, Бэлочка, разве ты не знаешь? Крысы. Гигантские крысы. Они все ключевые посты в государстве захватили". - Да ладно тебе, Бога ради, - нервно говорит Ленка. - Это не я, - пожимает плечами Бэлка, - это дядя Зяма. Вызвал меня, говорит, директор предприятия, говорит, хотите, дядя Зяма, льготную путевку в санаторий? Ну тот, знаешь, на Бугазе... от их предприятия... "А я, говорит дядя Зяма, - смотрю на него, и вижу, что и он - крыса! Просто он понял, что я понял, и теперь пытается меня купить". А он неподкупный был, никогда взяток не брал. - Кто? - Да дядя Зяма же! Ну, он берет эту путевку, рвет ее на мелкие клочки и говорит - я разгадал ваш дьявольский план. И в морду ему, в морду! - Кому? - Да директору же. И - домой! Заперся, сидит. Из кустов выходит еж Кутузов за вечерним блюдечком молока. Он шевелит красивым мокрым носом, похожим на гриб-масленок. Малый оживляется. В глазах его вспыхивает неподдельный интерес. - Ой, - говорит он, - ежик! - Ну, - рассеянно говорит Бэлка, - поиграй с ежиком. Ребенок какое-то время разглядывает ежа, заложив руки за спину и склонив голову. - А как играть? - спрашивает он задумчиво. - Ох, Господи! Как хочешь! Малый сладострастно вздыхает, смотрит на ежа с явным сожалением и отворачивается. - Как хочу - жалко, - наконец говорит он. Кутузов надвигает на лоб колючий капюшон и уходит в кусты. Небо окончательно темнеет, верхушки тополей сливаются с ним, на клеенке четкий круг от лампы. - ...не брать "мальчиков". - Ну, - говорит Ленка. - И вдруг - звонок! Мама идет к двери, спрашивает - кто? Говорят санитары. И правда - санитары. Здоровые такие мужики, в белом, с носилками. Это у вас, говорят, больной Теленгатор? Мама говорит - да. А дядя сидит, трясется. Нет-нет, говорит, не пойду. За кресло цепляется. Ну, они ему шприц в руку - раз! Прямо через рукав! Он охнул, глаза закатил... - Ну! - Они его - на носилки, и понесли. И потащили! И вот, когда они уже выходили, я поглядела на одного из санитаров, он как раз спиной стоял, потому что выгружал дядю Зяму с носилками, и знаешь, что у него из под халата высунулось? - Ну? - Длинный розовый хвост, - веско произнесла Бэлка. - Я, - говорит Ленка, - почему-то так и подумала. Твои страшные истории все какие-то эдакие... Вот знаешь, когда всем на самом деле страшно было? Когда двоюродная сестра Сонечки Чеховой ухитрилась замуж за англичанина выскочить, а он приехал погостить к ее родителям да и решил тут остаться. Хороший у вас город, говорит, рай земной, а не город, никуда я отсюда не уеду... И хрен с ними, с трудностями экономическими, проживем как-нибудь! Представляешь, в каком шоке была вся семья? Они так старались, выпихнули свою Ляльку за границу, и на тебе, пожалуйста! - Ну и что? - Надо знать Ляльку. Она говорит: "Вери гуд, милый. Хочешь - давай". И стала его возить в общественном транспорте. День возит, другой... Из него на вторую неделю дурь эту патриотическую вышибло. Теперь они все в Англии. И Лялька, и мама ее, и папа. Одна Сонечка Чехова тут, локти кусает... А ты куда поступать будешь? - На химфак, - говорит Бэлка Шкицкая. - Тогда мне будет обеспечен свой кусок хлеба... Сумерки плывут над землей, и плывут вместе с ними летучие мыши, и сад высится, как стропила, подпирающие мироздание, и шуршат, ложась на стол, затрепанные карты. - ...Не брать взяток... не брать кинга... Ах, скоро, совсем скоро потянет с обрывов сухой полынью, и воздух станет как стекло, и полетят на рассвете над морем дикие гуси, выстраиваясь в клин, и станут перекликаться дикими своими тоскливыми голосами; а потом и вовсе потемнеет небо, и траву будет не разглядеть за опавшими листьями, и возможно, возможно, золотые розги покроет снег... Распахнется бухта Золотой Рог, зашумит туманный Атлантический океан, поплывет над ним статуя Свободы со своей неугасимой керосинкой... и приснятся нам сны об утерянном рае, о еже Кутузове и сортире в саду, и некому будет собраться вместе, чтобы отличить правду от вымысла... Не брать девочек... не брать мальчиков... никого не брать...
О КРУШЕНИИ НАДЕЖД
Жениха надо брать из хорошей семьи. Нонка вообще-то взяла бы из любой, но жених - такая штука... В общем, неизвестно, где его взять. Старшая сестра, правда, взяла где-то, и теперь у Нонки племянник, но старшая - та в маму и берет все что угодно откуда угодно, а Нонка - та в папу. Он хоть и глуховатый, но тихий. А у Нонки вид такой, будто на нее только что долго кричали. И задница у нее большая, но какая-то расплывчатая. Вот и привезли Нонку из Москвы в Одессу. То ли надеялись, что она сойдет здесь за экзотику, то ли - что выделится на местном культурном фоне. Интеллигентные девушки тоже на дороге не валяются, но в Москве их больше, наверное... Нонка сидит на даче у тети Фиры и пьет чай. У тети Фиры чай единственное, что можно получить в неограниченном количестве, потому что копейка рубль бережет и пирог выдается порционно - по количеству участников. Ленка тоже пьет чай у тети Фиры, но она пришла со своей дачи и потому сыта. А Нонка тут живет. Вот уже и с лица спала. Воздух пахнет пенками от варенья, сквозь листву процеживается ровный свет. - Очень хороший мальчик, - говорит Ленкина мама и заговорщически подмигивает Нонкиной маме. - Очень культурный. Он не может спать без Пушкина. У него Пушкин - настольная книга. На тумбочке лежит. Почитает на ночь и уснет. - А сколько ему лет? - деловито спрашивает Нонкина мама. - Тридцать пять, - неуверенно отвечает Ленкина. - И так ни разу и не женился? - Он никого не может себе найти. Он говорит - эти одесские кобылы такие приземленные... У Нонки туманятся глаза. В женщине главное - духовность. Пушкин, правда, этот... Немного слишком, нет? - На концерт, три билета, - Ленкина мама поворачивается к Ленке. Лена, ты пойдешь с ними. А то он еще подумает, что это смотрины. Нонка вздыхает. Она бы съела еще кусок торта, но торт нормирован. Она тете Фире - седьмая вода на киселе, и та не слишком-то старается. У тети Фиры есть своя внучка - тоже из Москвы и тоже приезжает. Помоложе Нонки чуть не в два раза, ну в полтора - это я загнула. И уже в компьютере. Это новая загадочная каста - сидящие в компьютере. Это - белая кость, экспортный вариант. "Вы в компьютере? Ах, еще нет?.." "Хороший мальчик, и уже в компьютере". Солнечные лучи меняют угол наклона, боковые листья начинают просвечивать. - Мой Зяма всегда говорил, - это тетя Фира, - семья должна быть приличной. Все остальное приложится. Он и меня так выбрал. - И не ошибся, - гордо говорит дядя Зяма. Сухощавый, лысый, он парит над стремянкой, и в ведерко на его шее сыплются поздние вишни. - С тех пор как вы переехали, - говорит он из горних высей Ленкиной маме, - я просто разорился. Раньше я к вам ездил на одном троллейбусе - четыре копейки. А теперь на двух трамваях - шесть копеек получается. Это уже совсем другое дело. - Вова его зовут, Вова. Неважно, чей он сын, важно, чей он племянник. Он племянник профессора Сокольской. Я за нее ручаюсь. Очень порядочная женщина. - А она - наш человек? - кричит со стремянки дядя Зяма. По нагретой дорожке на траверз общественной уборной, подняв хвосты, выходят кошки Фрося и Мариночка. Мариночка как младшенькая - блюдя субординацию - сзади. - Странно, что вы ее не знаете, - обиженно говорит Ленкина мама. Разве вы у нее не лечились? - Она слишком дорого берет, - объясняет тетя Фира. Вся дача - большой участок, поделенный на мелкие секции, как пирог тети Фиры. У каждой семьи - своя секция. То же самое с домом. Люди, которые его строили, не знали иного образца, кроме коммуналок. На воротах висит чугунная табличка: "Дачно-строительный кооператив "За активный отдых". Но из тех, старой закалки, в кооперативе осталось немного. Только дядя Зяма с семьей. Да и вообще, что это за дача, на которую из города ездят на трамвае? - Тише, - говорит тетя Фира и прижимает палец к губам. Двенадцать часов дня, и в обозримом пространстве нет ни одного человека народу. Ленка недоуменно моргает. - Тише... Видишь вон ту беседку? - Беседка затянута диким виноградом и, кажется, вот-вот рухнет под его тяжестью. Во всяком случае, уже покосилась. - Там сидит Риточка. Риточка - это настоящая московская внучка. Это надежда семейного клана, "идущая на медаль", "сидящая в компьютере". - Одна? - Как одна? С Котей Гительмахером. Еще одно сватовство. Котя Гительмахер - сын подруги мамы Риточки (уф!). Не уехавшей из Одессы, не вышедшей замуж за москвича, не подсуетившейся вовремя. Но семья хорошая. - Очень умный мальчик! - одобрительно говорит тетя Фира. - Я им пирог в беседку носила. Ты знаешь, о чем они разговаривают? - О Пушкине? - О Булгакове, - тетя Фира подозрительно на нее смотрит. - Она его наизусть знает. - И он лежит у нее на ночном столике? - предполагает Ленка. Тетя Фира обижается и уходит в дом. Ленка подходит к лежащей на боку стремянке, впрягается в нее и тянет по направлению к своему участку. По всей даче идет эпидемия варки варенья. ...Нонка вырядилась в какую-то кофточку с люрексом. Во-первых, такие в Одессе уже не носят, а во-вторых - в ней жарко. Новые лаковые туфли натерли ноги, и Нонка слегка прихрамывает. Сначала они втроем таскались по городу вместе с Ленкой, чтобы никто не подумал, что это смотрины, потом пошли в филармонию. Филармония - замечательное здание в мавританском стиле, правда, его трудно разглядеть как следует, потому что оно сплошь затянуто сеткой от голубиного помета. До революции здесь была одесская биржа, оно специально под нее строилось, и акустика отличная. Можно вести деловые переговоры в любой точке зала, звук никуда не доходит, тут же гасится. Так специально архитекторами было спланировано. Теперь тут, конечно, филармония. - Ну, я пошел, - говорит Вова. Ему совсем в другую сторону. Естественно. И будь он проклят, если, например, посадит их в такси. А эта бедная Нонка ничего не замечает. Ни того, что он жмотничал в буфете, ни того, что он встретил в антракте приятеля и слишком долго с ним разговаривал... Она едет в трамвае на дачу и думает, что завтра они еще увидятся. Рядом, на спинке сиденья, на-корябана унылая морда с оттопыренными ушами и надпись: "Харя Кришны". Трамвай едет вдоль моря, и видно, как под фонарями на скамейках, обнявшись, сидят парочки. Листва в ртутном свете отливает лаковой зеленью. Скоро все изменится, жизнь настанет иная - счастливая и наполненная. И не будет больше долгих одиноких вечеров. И снег не будет сыпаться за шиворот, а будет всегда лето и море, и вокруг фонарей будет кружиться летучее зверье... - Она так мучается, так мучается, - говорит тетя Фира шепотом. Глядеть на нее страшно. Она боится выйти с участка - вдруг он придет. Вова не придет. Он сказал своей тете - профессору Сокольской: "Эта музейная редкость не для меня". И об этом уже знают все - и Ленкина мама, и Ленка, и тетя Фира. Одна Нонка не знает. - Ну скажи же ей что-нибудь, - говорит тетя Фира. - Он уехал в командировку! - радостно заявляет Ленкина мама. - Но он обязательно, обязательно придет проводить тебя к поезду. Простите меня, Бога ради, что я над вами смеюсь. Все надежды гибнут, как одна, и моя в том числе. Какая разница, что у Вовы лысина, и говорит он с выраженным южнорусским акцентом, и за полчаса рассказал пять анекдотов? Какая разница, что послужило причиной твоих сердечных мук? Ведь сердце всегда болит одинаково... ...Тетя Фира наклоняется к Ленкиной маме: - Слушай, говори тише. Там Риточка лежит, в задней комнате. - Как лежит? - пугается Ленкина мама. - Она что, заболела? - Да нет, ее просто тошнит. - Как, неужели уже? - Ленкина мама явно оживляется. - Какое там "уже"! - кричит тетя Фира. - Ее тошнит! Ее рвет! Она вчера весь вечер говорила с Котей Гительмахером. Говорила, говорила, а теперь ее с утра тошнит - от умственного перенапряжения. Нонка все-таки вышла замуж. Но не в Одессе, а в Москве. За разведенного программиста. Они сменялись с ее мамой и поселились в очень хорошей квартире в сталинском доме. Родили двух детей. А потом уехали в Америку. Ленка видела Нонкину фотографию за рулем собственной машины. Нонка так вжалась в сиденье и вцепилась в руль, будто эту машину вот-вот у нее отберут. Риточка тоже вышла замуж. Но уже в Тель-Авиве. Котя Гительмахер, от которого ее тошнило, тоже собирается уезжать. А дядя Зяма умер. Те, кто при этом был, говорят, что его на улице окружили цыгане. Непонятно, чего они от него хотели - может, денег выпрашивали. Он кричал, махал на них палкой, а потом упал и умер. На улице Гоголя, неподалеку от прикрученной к дому жестяной таблички: "Ремонт и изготовление импортных зонтиков во дворе напротив".
О ТЕМНЫХ И СВЕТЛЫХ СИЛАХ
Окошко, куда влетело нечто, было на втором этаже. Что влетело, непонятно, но дыра осталась. Круглая такая, с оплавленными краями. Ленка, когда с собакой гуляла, ходила на эту дырку смотреть. А старушка, которая жила в этой квартире, рассказывала, что с тех пор у них завелся полтергейст. Не очень опасный, средней такой вредности. Но все как положено - и швабра по воздуху летала, и лампочки лопались. Ленка, когда на литстудию пошла, поделилась этим событием с братьями-писателями. Но их удивить нельзя ничем. "Это что, - задумчиво сказал один поэт, покачиваясь над ней в троллейбусе (они домой ехали), вот у нас один раз кусок брынзы соскочил со стола и прыгнул в мусорное ведро. - И грустно добавил: - Здоровый был кусок, между прочим..." Лето было в разгаре. В тени, в теплой луже отдыхал знакомый кобель Шура, весь облепленный тополиным пухом. По противоположной стороне улицы шел, постукивая палкой, представитель враждующего семейства - доцент Скрипкин. Ленка в упор мрачно на него посмотрела, но не поздоровалась. Тихо, тепло. Идешь себе и вот так представляешь, как хладнокровно берешь в руку лазерный пистолет, прицеливаешься под ноги товарищу Скрипкину, и закипает асфальт у него под ногами, и он отпрыгивает, а ты опять прицеливаешься. Пусть попрыгает немного доцент Скрипкин... Идешь себе налегке мимо пивзавода, в свой многоэтажный дом родной, в подъезд, сплошь исчерканный английскими словами - растет уровень нашей культуры. Намечалась в эти выходные генеральная уборка - у Ленки настроение портится заранее. Но не все так страшно, как думалось. С тех пор как Ленкина мама укрепила свои позиции, выдвинувшись во всякие высшие сферы, появились в доме лишние связи и лишние деньги. И вот кто-то порекомендовал ей "хорошую женщину", как это тактично принято говорить. Хорошую женщину звали Елена Петровна, и было ей лет за сорок. Убиралась она быстро и привычно. В кухне все было убрано. Холодильники вот только не разморожены. Три штуки, что для небольшой семьи совершенно нормально, потому что все время что-нибудь да пропадает, и запасать все нужно заблаговременно, ведь неизвестно, что пропадет следующим. Елена Петровна уже собиралась уходить и о чем-то шепталась с Ленкиной мамой. Наверное, рассчитывались, но что-то уж слишком долго. Ленка навострила уши. - Простите, Бога ради, - смущенно говорила Ленкиной маме Елена Петровна, - я знаю, вы врач... да... дело в том... Сейчас будет просить посмотреть внука, подумала Ленка, потому что дело было привычное. - У вас нет знакомых в морге? - Смотря в каком, - осторожно ответила Ленкина мама. - В Жовтневом, - сказала Елена Петровна. - Вы понимаете, она понизила голос до шепота, - дело в том, что я... ну... живу с мертвецом. - Это как? - спросила Ленкина мама, судя по голосу, придвигаясь ближе к кухне. - Когда он живой, он человек как человек. А потом падает, коченеет весь и умирает. Раз пять так уже было. Ну, лежит он пару дней холодный, а потом встает. Оживает. Если дома, то ничего. Я его держу на кровати, и все. А когда на улице, они его в морг увозят. У меня есть знакомые в морге, но в Ильичевском. А тут он упал в Жовтневом районе. Отдавать они мне его не хотят. - Она стыдливо хихикнула. - Мы ведь не расписаны. - Фамилия? - сухо спросила Ленкина мама. - Переплетников его фамилия. Геннадий Васильевич. Вы уж попробуйте договориться. А я вам телефон свой оставлю. Да вы не волнуйтесь, я не сумасшедшая. - Слышала? - нервно спросила Ленкина мама, входя в кухню. - Слышала, - Ленка поглощала сварганенные Еленой Петровной котлеты. А что, дело житейское. Ленкина мама задумчиво перелистывала записную книжку. - Он при пятой больнице, этот морг. Сейчас-ка я... Людмилу Андреевну, пожалуйста. Люсенька? Мне просто интересно. У тебя в морге знакомые есть? Регистратор? Слушай, узнай у него, там лежит такой Переплетников? Геннадий Васильевич? Записала? Да, и позвони мне. Нет, я дома. Да не мой знакомый. Потом расскажу. - Ну, я пошла, - сказала Ленка, слезая со стула. Когда все дома, под руку лучше не попадаться. Дни летом длинные, тягучие. Поехала к Сонечке Чеховой. Та вроде бы и обрадовалась, но все равно какая-то скучная. У мамы ее опять мигрень. Дошли до "Зоси", выпили там кофе. Посмотрели, как судно в порт заходит. С белыми шарами над палубной надстройкой. То ли "Королев", то ли "Гагарин". В общем, космонавт какой-то. Позвонили Луговскому, он сказал, что занят. Пирог печет. Еще побродили бессмысленно и расстались. Вот и шагает Ленка вечером мимо того же пивзавода. Лидочка Мунтян пасет Джонсика. Джонсик рвется с поводка, кричит, что сейчас Шуре покажет, только отпустите. Шуре на это наплевать. Лидочка сидит на новой диете. Хорошая диета, эффективная, дороговатая, правда. Ленка точно знает по предыдущему опыту, сколько Лидочка продержится. Судя по ее горящему взгляду - уже недолго осталось. - Лежит он там! - открыла дверь Ленкина мама. - Кто лежит? - Ленка даже слегка отступила. - Переплетников покойный. Вчера привезли. Я договорилась. Выдадут ей на руки. Она у меня старый костюм просит. - Зачем костюм? - удивилась Ленка. - Как зачем? Его там уже раздели. ...На улице ночь. Напротив, за забором киностудии, горят софиты. Идет ночная съемка. Там, наверное, Лидочка, которая вот-вот слезет с диеты. Она костюмером работает. Пахнет не столько морем, которое в пяти минутах ходьбы, сколько дрожжами с пивзавода. На детскую площадку перед домом приземляется летающая тарелка... Приземляется тарелка... ...Ленка спит. А может, и не спит, так, думает о чем-то, а слова все путаются и путаются. В проеме двери стоит белая фигура. Ленка вздрагивает, шире открывает сонные глаза, но фигура не исчезает. Стоит себе, колеблется, как занавеска под ветром. - Я т-тебе, - бормочет Ленка. Нагибается, зажимает в руке тапочек и, спотыкаясь, совершенно сонная, надвигается на фигуру, размахивая тапочком. Сморгнула - а ее уже нет. Пропала. Только свет от софитов на полу квадратиком. - Мама! - орет Ленка. - Мама! Привидение! - ...Большое спасибо твоей маме, - говорит Елена Петровна в телефонную трубку, - скажи ей, что все в порядке. Мне его вернули. И скажи ей, что я приду в следующий вторник, разморожу холодильники. - Не надо мне! - бормочет Ленкина мама, методично двигаясь от холодильника к холодильнику и выдергивая вилки из розеток. Ничего мне не надо. - Ну, забрали его, - говорит Ленка, - все в порядке. Что же ты волнуешься? - А то, - решительно сказала Ленкина мама, - что ноги ее здесь не будет. ...Холодильники работают. Третий день уже. Выключенные. Коля Губерман говорит, что такое бывает. Если там возникают какие-то блуждающие токи. Ленке, правда, механизм этого феномена непонятен. Ну ладно, работают и работают. Все спокойно. Приходил в гости знакомый художник, говорил на знакомого журналиста, что тот стукач. Вероятно, и в самом деле, потому что журналист про того же художника говорил то же самое. Малый Бэлки Шкицкой сочинил стишок, и теперь всех обзванивает по телефону и всем его читает:
ТРИНАДЦАТЫЙ ПОДСТАКАННИК
Город был пуст. Такие города часто видишь во сне: ни единого человека, лишь гонит ветер обрывки газет, и тень на углу, - не твоя тень, а просто так. И вот идет по нему Ленка, подняв воротник пальто, идет, перешагивая через трещины и выбоины, а навстречу - никого. На самом деле вовсе не так. Потому что на вокзале теснота и неуют, и людей вроде полно, и поезд не опоздал, - просто знакомых лиц мало. Их и в городе мало. Она отпросилась с работы, чтобы встретить Эдиту Бромберг. Отпустили ее с охотой, потому что на работе был один лишь старший преподаватель Нарбут, а он подозрительно часто заглядывал в деканат - раз пять, наверное. Что он там делал, в деканате, неизвестно, но возвращался довольный. На прошлой неделе в четверг он вот так же забежал в деканат и тоже был очень доволен, но, возвращаясь домой с работы, почему-то провалился в канализационный люк, и с тех пор левый ботинок у него перевязан веревкой. Старший преподаватель Нарбут тут ни при чем, он вообще человек хороший, а вот обувь у нас выпускают неважную... Так что Ленку он отпустил, потому что свидетелей надо убирать вовремя. И Ленка поехала себе на вокзал. Доехала она как королева, в автобусе. Она бы в этот автобус не влезла, но, пока она штурмовала заднюю дверь, оттуда вывалился тоже очень довольный мужик с догом на поводке. Ленка, которая при виде собак теряла контроль над собой, тут же начала этого дога облизывать. Дог не возражал. - Ах ты мой красавец, - ворковала Ленка. - Ах ты мой маленький... Это был очень крупный дог. Его желтые глаза были на одном уровне с Ленкиными и глядели задумчиво. - Господи! - с чувством сказал мужик, опираясь на холку дога. - Хоть один нормальный человек нашелся. Что они там, в автобусе, на меня кричали не понимаю! Автобус был набит настолько, что туда вряд ли удалось бы затолкать пекинеса. - Это же не люди, - сказала Ленка. - Это звери. - А вам, девушка, в автобус надо? - оживленно спросил мужик. - Было надо, - ответила Ленка. Автобус не уезжал только потому, что из-за облепивших его людей не было видно колес. - Момент, - сказал мужик. - Выдохните... Он уткнул Ленке в спину растопыренную мозолистую пятерню и задал инициирующий толчок. Ленка выдохнула, оказавшись уже в автобусе. Мужик поддал ей под зад, утрамбовав хорошенько, и, пока двери закрывались долго и мучительно, все махал ей рукой и кричал: - Счастливо доехать! Так что она доехала. А у вокзала выходили все.
* * *
У поезда Москва - Одесса стояла Августа Леопольдовна с букетом алых роз. - Думаешь, у кого она будет жить? - спросила она, брезгливо держа букет вниз головой. - Губерман со своей бандой эрудитов отплыл в Хайфу, он даже на интервью не поехал. Он так папе и сказал: "В гробу я видел это ваше интервью, когда тут сбывается мечта всей моей жизни. За счет спонсирующих организаций". У Сонечки Чеховой ремонт и разбитое сердце. А у меня все хорошо, правда, тараканов немножко много. Как ты думаешь, как она относится к тараканам? - Вряд ли положительно. - В Америке тоже тараканы есть. Я читала. Ты, кстати, чем кота кормишь? - Мясом, - мрачно ответила Ленка. Кот держал в страхе всю семью. - А я своего приучаю к тараканам. Ловлю, убиваю и даю. Только он почему-то их плохо ест. А ты на выставке коллекции Кнобеля была? - Еще нет. - Басанец отличный. Нечеловеческий просто Басанец. А вон и Эдиточка! Эдиточка, разминая затекшие американские ноги, высовывалась из тамбура. На ней была очень добротная черная кожаная куртка. Предусмотрительно взятую запасную украли еще в Шереметьево. - Эдиточка! - кричала Августа, вернув розы в исходное положение. Эдиточка! Как хорошо, что ты еще не была на выставке Кнобеля!* * *
- Выпей еще вот этой наливки, - говорит Сонечка Чехова, подливая Ленке в стакан. - Это особенно хорошая наливка. Вот ты мне, Эда, скажи, - это уже к Бромберг, - что нужно в Америку брать? Казаны с собой нужно брать? Сковородки? - Ну, если вам так дорога именно эта сковородка... - растерянно отвечает Эдита. Она уже полностью американизировалась, и ход мыслей Сонечки Чеховой ей несколько чужд. - Подстаканники? Там есть подстаканники? - Есть, наверное. Вообще-то я не прочь купить здесь пару хороших подстаканников. - Вот видишь, - говорит Августа, поворачиваясь к Сонечке Чеховой. Ее артистические седины растрепались и стоят слегка дыбом. - Там нет подстаканников. Сходила бы ты на выставку Кнобеля, Сонечка! Там такой Басанец! - Простите, - говорит мама Сонечки Чеховой глубоким интеллигентным голосом. - А английский учить надо? Эдита смотрит на нее и икает. Потом неуверенно кивает. - А насколько надо? - Что значит насколько? - неожиданно взрывается Августа. - Вы понимаете, о чем вы говорите? На столе Сонечкина наливка, икра из синих и гусь. Ленке уже дурно. - Я хотела бы купить что-нибудь, - объясняет Эдита. - В новую квартиру. Картину с Одессой, или что-нибудь из металла. Медный чайник, например. - Ты слышишь! - громким шепотом говорит мама Сонечки Чеховой. - У нее уже квартира! - Ничего не покупай, - говорит Августа и решительным жестом придвигает тарелку поближе, - пока не увидишь Басанца.* * *
Кафедра. Электронная почта. В Бостонский университет. От профессора Урицкого. "Дорогой сын! Советую тебе обратить большое внимание на те научные проблемы, название которых я выделил курсивом. Зайди в библиотеку Бостонского университета, я думаю, что ты сможешь подобрать себе какую-нибудь литературу. Библиотека, говорят, там неплохая. Я послал тебе список профессоров, с которыми можно наладить контакты. Ты спрашиваешь, здороваться ли тебе с доктором Брауном. Обязательно поздоровайся, но руку пожимать не надо, не знаю, есть ли у них такой обычай. С профессором Дукером тоже обязательно поздоровайся. Я пришлю тебе со следующей электронной почтой разработки твоей диссертационной темы, обязательно покажи это профессору Цукеру, после того как ты с ним поздороваешься. Если возникнут затруднения, сообщи немедленно. На е-мэйле всегда есть дежурный. Твой папа". - Ты видела это? - раздраженно говорит старший преподаватель Нарбут. Он в девять утра приходит ко мне на лекцию и спрашивает, отправили ли е-мэйл его сыну. Я говорю, нет еще. И тогда он начинает топать ногами и кричать: "Какая безответственность!". Я вынужден был пойти в деканат, немного развеяться. - Нет, вот ты мне скажи, - задумчиво говорит доцент Антонов-Овсеенко. - Бронштейн с соседней кафедры, лысый такой, знаешь? Так вот, он уже в Мексике. Как он умудрился, ты мне скажи? И Каплан, говорят, собирается. Я к нему подошел, говорю: "Как ты это устроил?" - а он нагло глядит мне в глаза и усмехается. - Да ладно, не расстраивайся, - говорит Нарбут, - почитай лучше Макиавелли. "О действиях всех людей, а особенно государей, с которых в суде не спросишь, заключают по результату". Стоит ли ходить в деканат? В шкафу тоже кое-что есть.* * *
В оперном театре идет "Наталка-Полтавка". Собственно говоря, это еще не самое страшное. И вообще, приятно попасть в театр - освещенный, золоченый, уютный - с улицы, где туман и слякоть. Эдите, может, до этой Наталки дела и нет, но ей хочется сфотографировать театр, желательно ближе к потолку. Вообще-то она в свободное время занималась художественной фотографией и уже заделала целую серию снимков - бетонные стены с потеками плесени. Ленка никогда не думала, что у плесени может быть такая богатая цветовая гамма. Но золото и мрамор на кодаковской пленке тоже хорошо смотрятся. Эдита в шикарных кожаных туфлях и той, не украденной, кожаной куртке, снимает ее, преображается и предстает волшебным образом в вечернем платье. В театр принято, оказывается, ходить в вечернем платье, и желательно - в черном. Ленка тоже в черном, но локти слегка просвечивают. Откуда-то снизу доносятся нестройные звуки музыкальных инструментов - каждый по отдельности. А Эдита все лезет наверх, к служебному входу, еще и фотоаппарат достает. - Я тебя умоляю, - шепчет Ленка, карабкаясь за ней, - нас сейчас выгонят... - Как это выгонят? - возмущается Эдита, беря аппарат наизготовку. Тут же нигде не написано, что снимать нельзя! - Ну и что, что не написано, - ноет Ленка. - Они так тебе и скажут... Слезай. - Вы тут всего боитесь, - укоризненно говорит Эдита и щелкает аппаратом. - Вам все время кажется, что вас отовсюду выгонят. А от этого возникают комплексы. - Эй вы, оборзели, что ли! - кричит толстая тетка в галунах, выскакивая откуда-то из стены. - А ну слезайте оттуда немедленно! Не видите, что написано "Служебный вход"? - Пошли отсюда, - бормочет Эдита. - Безумная она какая-то...* * *
- Что ты ей подаришь? - шепотом говорит Августа. - Подстаканник. Они бродят по художественному салону. В Америке вещи ручной выделки ценятся дорого, а у нас - нет, потому что наше богатство - это люди, и у всех, как правило, по две руки. За окном салона свистит ветер и мечутся по смутному небу голые ветви. Так уютно сидеть у кого-нибудь в гостях, вдвойне уютно, потому что знаешь: скоро придется уходить и брести по темному городу навстречу таким же перепуганным пешеходам. Так уютно ходить по салону, и выбирать, и прицениваться, точно есть у тебя роскошная квартира, где хорошо бы повесить над камином вот эту картину... даже если это и не Басанец. - Зачем ей подстаканник? Они там что, чай пьют? - Это рашен экзотик. У нее уже есть двенадцать штук. Она ищет тринадцатый. - Зачем тринадцать? - пугается Августа. - Для ровного счета, может, - неуверенно говорит Ленка. Эдита выбирает зеленый плоский натюрморт, такой же унылый и голый, как сумерки за окном. - Может, это и неплохо, - недовольно говорит Августа, - но на этой улице еще два салона. - Нет, - говорит Эдита, у которой от обилия предметов искусства слегка закружилась голова, - мы лучше погуляем. И они гуляют. Они идут мимо облупившихся заборов с очень красивыми пятнами плесени, мимо чугунных оград, мимо пустых покосившихся скамеек. Они идут по бульвару, где у ворот пустых санаториев плывут желтые мутные фонари. Они идут вдоль трамвайной колеи, и их не обгоняет ни один трамвай. Мимо задернутых штор в окнах первых этажей, за которыми светятся телевизоры, и своя жизнь длится, и сидят за столом гости и хозяева. Они идут мимо дома, где раньше была мастерская художника Осика Островского, и мимо подвала, где раньше была мастерская художника Люсика Дульфана. С моря наплывают все новые волны тумана, и гудит ревун, и брусчатка под ногами отражает рассеянный свет уличных фонарей. Не существует на свете никакого Нью-Йорка и никакой Австралии - и никогда не было, а люди просто деваются куда-то, растворяются в тягучем тумане.* * *
- Как вам не стыдно, Лена! - говорит профессор Урицкий. - Вы же знаете, как я жду электронной почты. Куда вы ее дели? - Я все отнесла к вам на кафедру, - объясняет Ленка. Вчера она засиделась у Сонечки Чеховой, и голова у нее слегка трещит. - Три дня назад. - На кафедре у нас уже неделю никого нет. Может, лаборантка случайно забежала. А вы дали ей такой ценный материал, вместо того чтобы передать его лично мне в руки. Я в деканат буду жаловаться. - Да что вы, профессор, - любезно говорит доцент Нарбут. - Ну при чем тут она! Это я ей велел. Занеси, говорю, на кафедру, профессор там волнуется, что его мальчик в Бостоне двух слов связать не может. Она и побежала. - Причем тут мальчик? - говорит профессор Урицкий смущенно. - Это деловая переписка. Ну, пойду узнаю, может, лаборантка пришла. - Неглупый все-таки мужик был этот Макиавелли, - говорит преподаватель Нарбут, обращаясь уже к Ленке. - Может, сходишь со мной в деканат? И чего он пугает, там сплошь мои люди сидят...* * *
- Скажите, это под гжель? - спрашивает Августа, глядя на синие с белым глазированные колокольчики. - Это надгжель, - высокомерно отвечает художница. - Уникальное изделие. Только в Штаты у меня несколько тысяч ушло. - Может, поищем что-то без древнерусской символики, - сомневается Августа. Они проходят дальше. Мимо прислоненных к парапету картин, изображающих почему-то отдельные части тела, и мимо прислоненных к мокрому платану чудовищных морских пейзажей. - Ничего я тут не вижу, ну ничего! - драматическим шепотом говорит Августа. - Да ладно, - отвечает Ленка. - Может, пойдем кофе выпьем? Голова кружится от всех этихразноцветных полотен, с которых глядят лица без глаз или глаза без лиц. Гораздо приятнее смотреть в перспективу, на серый мерцающий порт, на маяк, где работает один Ленкин знакомый поэт (меряет температуру воздуха) и один знакомый философ (меряет температуру воды). Белый теплоход медленно отваливает от причала. - На Хайфу пошел, - объясняет Августа. - Я на Пасху хочу. В Иерусалим. Там, знаешь, есть такая церковь, и раз в году - как раз на Пасху - у священника в руке сама собой свеча зажигается. Я по телевизору видела. - Что вдруг? - рассеянно спрашивает Ленка. - Ну, они все, конечно, говорят, что это чудо, - с превосходством в голосе объясняет Августа. - Что Бог раз в году снисходит и насылает небесный огонь. Ну, это вряд ли. Всему должно быть свое научное объяснение. Ты понимаешь, там просто очень намолено. - Чего? - Намолено. Там уже знаешь какая энергетика! Все так и трещит. - Слушай, - говорит Ленка, - и это, по-твоему, научное объяснение? Ну ее, свечу. Пойдем лучше в "Зосю". Около "Зоси" они натыкаются на поэта Добролюбова. - Слушай, - говорит он Ленке жалобно, - ты мне можешь вынести чашку кофе? - А у тебя что, денег нет? - мрачно спрашивает Ленка. - Деньги есть. Но я не могу туда ходить. Мне тяжело. Я туда ходил с Вероникой Ромуальдовной. Ну, ты ее знаешь, она нам лекции читала. Замечательная была женщина, девяносто ей должно было вот-вот стукнуть, а ум такой ясный... А с тех пор, как она умерла, я как иду мимо "Зоси", у меня сердце так схватывает... Она-то от сердца умерла. А кофе здорово хочется. - Ну постой у двери, я тебе вынесу, - лояльно говорит Ленка. - Слушай, - шепчет Августа, - у тебя все знакомые ненормальные? Ленка смотрит на ее стоптанные мужские туфли, на криво застегнутую кофту, на очки с цепочкой. - Все, - честно отвечает она.* * *
- Вот хорошо, что ты зашла, - говорит старший преподаватель Нарбут. А то я все сижу и сижу один, даже этот дурачок Урицкий куда-то делся со своей электронной почтой. Ты чего такая синяя? - Басанца смотрела, - уныло объясняет Ленка. - Нашла что смотреть. У нас тут тоже сплошной басанец. Не топят уже третий день. Давай согреемся, а? - Я - чаем, - говорит Ленка, вожделенно глядя на замызганную бурую колбу на раскаленной плитке. - Холодно что-то очень. - Да я тебе в чай плесну. Коктейль знаешь какой получится? "Чайная роза". - Ну плесни, - соглашается Ленка, потому что от старшего преподавателя Нарбута так просто не отделаешься. Он человек коммуникабельный. Старший преподаватель Нарбут извлек из сейфа темную склянку с притертой пробкой и щедрой рукой плеснул Ленке в чашку. Себе он тоже налил в чашку, но без чая решил обойтись. Усевшись на заваленный бумагами стол, он задумчиво сказал: - Рассказ я твой читал. Хороший рассказ. "Он открыл газету, и его глаза упали на заголовок". Ты что в виду имела? - О Господи! - в ужасе застонала Ленка. Она нервно уткнула нос в чашку и замерла. Разогретый спирт возгонялся как положено, но запах был резкий, непривычный. Не такой какой-то запах. - Ты что мне налил? - закричала она. - Ты что налил, террорист проклятый? Старший преподаватель Нарбут поглядел на пузырек, заглянул в сейф и заорал: - Поставь! Поставь скорее! - Так что же это было? - говорит Ленка. - Пропилен. Изопропиловый спирт. Дисковод я им чистил. Пропилен, надо сказать, тот еще яд. Ленка выплеснула чашку в раковину, а вслед за ней Нарбут нервно вытряхнул содержимое своего сосуда. - А я бы его выпил, - сокрушенно бормотал Нарбут. - Раз - и выпил. Ну и нюх же у тебя! - Глаза у него упали, - пробурчала Ленка, успокоившись. - Подумаешь... У нас в студии один еще лучше написал: "Собака заметила факт появления ружья"...* * *
- Да чего ты ревешь? - спрашивает Ленка. - Ты же в Америку едешь. Там знаешь как хорошо! - Наверное, хорошо, - растерянно говорит Эдита. Она привыкнет. Через неделю она опять научится говорить по-английски и вспомнит про свой любимый китайский ресторанчик, где ее знают и не спрашивая подают на стол то, что ей нравится. Она повесит картину над камином, а из подстаканников сделает какую-нибудь инсталляцию. В Америке теперь в ходу инсталляции. У нее даже почти ничего не украдут в Шереметьево на обратном пути... Рядом, у соседнего вагона, кого-то провожают эрудиты. Они набились такой толпой, что даже непонятно, кто из них уезжает. Поезд медленно трогается. Он идет в холодную Москву, но на самом деле дальше, гораздо дальше, куда никакие поезда не ходят. Эдита все машет и машет за треснувшим стеклом. - Ну пошли, что ли... - говорит Августа. Они доходят до троллейбусной остановки. Толпа облепила троллейбус, и кто-то уже повис на тросах. - Раз я не еду, никто не поедет! - орет он. - Мужчина, умоляю, сойдите с колеса, - говорит водитель еще одному боевику. - Не сойду, - отвечает растерзанный пассажир. - Я устал. Я хочу умереть. Если мы не можем ездить как люди, лучше смерть. Поезжайте! - Знаешь что? - говорит Ленка. - Пойдем-ка мы пешком. И они идут пешком.ДИЕТА ЛИДОЧКИ МУНТЯН
- Нет, ты посмотри, - Лидочка стиснула зубы, втянула живот, но, вдохнув, расслабившись, и поглядев на деления портновского метра, сокрушенно сказала: - Еще полтора. - Два, - сказала беспощадная Ленка, у которой была хорошая память. - О, Господи! - Лидочка завела глаза к небу, потом опять опустила их, одним махом озирая талию и бедра, - какая разница, полтора или два. Главное, они уже есть. - Ты Софочкину диету пробовала? - деловито спрашивает Ленка. - Это какой? Софки Кнобель, что ли? Жидкий суп и после пяти не есть? Еще зимой. Фигня. - Да нет. Не Кнобель. Ротару. - Пробовала. Эта тоже не пошла. - Еще бы ей пойти, - ехидно говорит Ленка, - ты же когда на Привозе творог искала, весь молочный ряд по щепотке объела. - Творог, - сухо сказал Лидочка, - должен соответствовать определенным требованиям. Во-первых, он должен быть свежим. Во-вторых - рассыпчатым. В третьих - не кислым. И главное - кувшинным. - Ты же у каждой торговки пробовала. Подряд. И кислый и не кислый. Вот тебе твои сантиметры! - Ладно, - говорит Лидочка, - оставим эту тему. - Погляди, - примирительно говорит Ленка, - может это подойдет? Я со столба отклеила. Она сосредоточенно роется в сумочке. - Это? "Заработал деньги - спрячь их!" Нет, это не то. Это реклама коммерческого банка. А это - распродажа со скидкой. Это для Мулярчик, она просила. "Молодому серебристому пуделю требуется консультация психоаналитика"... Это я просто так отклеила, ради интереса. Ага, вот! В руках у нее шуршит потрепанная бумажка, на которой крупными буквами написано: ВСЕМ ХУДЕТЬ! и ниже: "Коррекция фигуры в любую сторону". - А, - со знанием дела кивает Лидочка. - Этих я знаю. Шарлатаны. Тут я недавно встречаю Лошадь, выступает этак гордо по направлению к морвокзалу, а у нее на груди значок "Хочешь похудеть, спроси меня как". А Лошадь, стервоза, сколько ни жрет, все свои шестьдесят имеет. - Не в коня корм, - подтверждает Ленка. - Так за что она тридцать зеленых ежемесячно получает, спрашивается? Я и говорю - шарлатанство. - Ты тоже можешь заработать, - предлагает Ленка. - На этих шарлатанах? Интересно, как? - Приди в их контору в таком значке и пусть тебе ежемесячно платят тридцатку, чтобы ты его больше не носила. - Ну тебя! - обижается Лидочка. - Ты бы лучше пошла, Джонсика вывела. А я пока овсянку запарю. С медом и орехами. - Какая-то странная у тебя диета, - сомневается Ленка. - Это диета Татьяны Васильевны. Для кожи. Бело-розовая кожа, густые волосы, блестящие глаза... - Брось, - говорит Ленка, - ее такой мама родила. - Это, - сурово отвечает Лидочка, - мы еще посмотрим. - Так я пошла? - Ленка пристегивает поводок. - Ладно. Только осторожней. Он с собаками очень нелюдимый. Ленка уже движется к двери, но Лидочка окликает ее. - А что с этим пуделем, как ты думаешь? Ленка пожимает плечами. - Понятия не имею. Может, эдипов комплекс, все такое... - У пуделя? - Ну... - Слушай, оставь объявление. Я позвоню. - Ты даже не ветеринар, - с укором говорит Ленка - Может, там все дело как раз в диете. Диета у него неправильная. А я на этом деле собаку съела. - Это, - сурово отвечает Ленка, - не лучшая рекомендация.
* * *
Ленка выходит во двор. Сухие астры залиты теплым красноватым светом, точно угасающие угли, тлеют в темной зелени толстые тяжелые майоры-цинтии, светятся ягоды на шиповнике. Шевелятся на сухой траве тени от акаций - то зеленые, то лиловые, то синие. Джонсик задирает лапку. Серая кошка, выглядывая из зарослей, смотрит на него с брезгливым любопытством. - Это - ваша собака? - раздается грозный голос. Ленка подпрыгивает. Серой кошки больше нет, но из-за кустов выглядывает мрачное лицо дворника. - Ну, - осторожно отвечает Ленка, - более ли менее. Дворник лениво озирает серую бородатую мордочку, потом всю жалкую фигуру Джонсика, который лениво машет хвостом-обрубком. - Не претендую! - говорит он холодно и вновь скрывается в кустах.* * *
- Не знаете, чем пигментные пятна на руках можно вывести? - спрашивает писательница Генриетта Мулярчик. - А что? - удивляется Ленка. - Они очень выдают возраст. Ленка смотрит на ее узловатые подагрческие пальцы, пальцы восьмидесятилетней особы, на жесткие, деформированные ногти. - Ну, если только в этом дело, тогда простоквашей, - говорит она. - Нет, - Генриетта Мулярчик задумчиво смотрит в пространство. - Не только в этом. Мне нужно перескочить с пятидесятого на сорок шестой. - Автобус? - тупо спрашивает Ленка. - Нет. Размер. Я уже нашла свое содержание, теперь ищу формы. Раздобыла диету. Великолепную диету. Жокейскую. - Надеюсь, не для чистокровных скакунов? - спрашивает Ленка. Но Генриетта не понимает иронии. Она вообще не понимает иронии, потому что писатели - существа, лишенные чувства юмора. Даже юмористы. - За две недели полностью перестраиваешь свой обмен, - объясняет она. - Полностью. Шлаки выводятся, жиры выводятся, углеводы выводятся. "А тараканы?" - думает Ленка. Но вслух говорит: - Поделитесь. Сначала Генриетта Мулярчик мнется, потому что если выдать такое замечательное ноу хау, все сядут на ту же диету, и чем она будет в лучшую сторону отличаться от других? Но потом, видимо, здраво решает, что из ста волонтеров, приступивших к добровольной пытке голоданием, доводит дело до конца максимум один. - Значит так, - деловито говорит она. - Соли не есть, сахару не есть, алкоголя не пить. Кофе пить, но без сахара. Но много. Он жидкость из организма выводит. - Как мочегонное? - деловито спрашивает Ленка. - Ну да, - смущается Генриетта, - вроде того... Потом: в первый день с утра сырое яйцо и две тертых моркови, на обед сто грамм твердого сыра и пастернак... - Погодите-погодите, я запишу, - торопится Ленка, - пастернак... А петрушку можно? - Как альтернатива - да. Но только как альтернатива. - А сельдерей и пастернак - не одно и то же? - Лена, - говорит писательница Мулярчик, - я тебе удивляюсь.* * *
- Ну, что? - говорит Лидочка Мунтян. - Пошли? - Куда - пошли? - настораживается Ленка. - Как, куда? - в свою очередь удивляется Лидочка. - Затовариваться. Пастернак нужен или нет? Ну и по мелочам - капуста, морковка... - Люди подумают, ты кроликов разводить собралась. - Пусть люди посмотрят на меня через две недели, - угрожающе говорит Лидочка. - Рыбу я уже купила. В консервах, но ничего, сойдет. Странная, правда, надпись на этой банке. Не знаешь, это что за штука такая? - Какая? - Вот... - Лидочка надевает очки, клюет носом. - Ку-ку, Мария. - Чего? - Ку-ку, Мария. Может, это они в честь фильма... мексиканцы, знаешь? - Дай-ка, - Ленка, в свою очередь вглядывается в надпись на этикетке. - Кукумария... Это, мать, и не рыба вовсе. Это морской огурец. - Надо же, - удивляется Лидочка. - А на ценнике было написано "Рыба". Во дают! Поголовная безграмотность... Ну ладно, сойдет как альтернатива. - Послушай, - вдруг говорит Ленка, - а что с пуделем? - С каким пуделем? - удивляется Лидочка. - Ну, с тем, закомплексованным. - А! - небрежно отвечает Лидочка. - Ничего особенного. Он у них сжевал занавески. Я же говорю, все дело в неправильном питании. На Привозе от красок и запахов кружится голова. Лежат на прилавках лиловые баклажаны, пухлые, как молочные поросята; помидоры вспыхивают адским пламенем, плавают в бочках с рассолом разбухшие, как утопленники, огурцы. Пастернака нет. - Это они нарочно, - мрачно говорит Лидочка. - Как же, - Ленке от толкотни и криков уже дурно, - интриги мирового масштаба! А это не оно? - Нет, - Лидочка, прищурившись и шевеля кончиком носа, оглядывает зеленые хвостики, - это петрушка. - А может... - Только как альтернатива. - А вот? - Да, - у Лидочки в глазах загорается охотничий азарт, - это он! - Пастернак нужен? - сладким голосом говорит женщина за прилавком. Отдаю по пять. - Это почему так дорого? - возмущается Лидочка. Та внимательно смотрит ей в глаза. - Потому что вы его и за пять возьмете. Он вам для диеты нужен, веско говорит она. - А то я не знаю. - Что ж... - вздыхает Лидочка, отсчитывая деньги. Взгляд торговки опускается ниже, охватывая внушительные формы Лидочки, нависающие над прилавком. - Послушайте, - понизив голос до конфиденциального шепота, произносит она, - и вам это надо?* * *
Вечер плывет над городом, темный и загадочный, как рыба кукумария. Шевелятся на асфальте бархатные тени, бродят в сумраке счастливые влюбленные, и Джонсик уже пристроился поднять ножку на фонарный столбик, а это и не столб вовсе, а слившаяся в объятиях парочка. - Фу! - строго говорит Лидочка и дергает за поводок. Парень отрывается от девушки и обиженно спрашивает: - Это вы в каком смысле? Вьется над городом вечер и плавно переливается в ночь, и дрожит одинокая тень на бледной занавеске, и ворочается в постели Генриетта Мулярчик, и кажется ей, что ночь бледнеет и золотится, и наполняется странной призрачной жизнью. Где-то в лазури плавают, отсвечивая золотом, снегом и розами величавые рубенсовские женщины, бедра их, как снопы пшеницы, груди - точно молочные ягнята, волосы - точно шкурка лисы. И замирает дыхание у алчных мужчин, и с тоской поднимают они глаза к небу, и плачут по недостижимому зефирному идеалу. И созревают в садах яблони, и густеют медовые соты, и льется красное вино, и ветер лениво пробегает по тучным пажитям... Но Генриетты Мулярчик там нет. Ах, Боже мой, нет ее и там, где в ослепительном лазерном сиянии движутся средь металла и стекла женщины с ногами, как поршни, с черными порочными глазами и острыми сосками, женщины, угловатые, как стрекозы, женщины в слюдяных шуршащих платьях - и просвечивает сквозь ткань длинное, бесплотное, изогнутое тело. И вспыхивает магний, и пенится шампанское, и смеется юный красавец с походкой жиголо и бархатными ресницами... Ах, нету и там Генриетты Мулярчик, а витает она в той жестокой стране, где есть лишь туманная глубина зеркала, в которую страшно заглянуть, и шляпка с ленточкой, купленная на распродаже, и масляные глаза поэта Добролюбова, которые смотрят не на нее. Но уже несет ее на своих спасительных волнах бессолевая диета, благоухая черным кофе без сахара и твердым сыром, и выбросит ее на благословенный берег - лазурный берег, где белые яхты качаются в заливе, и бьется о борта их зеленая вода, и соленый ветер нежно треплет твои волосы, не спрашивая, сколько тебе лет и много ли ты весишь, и уже стремительно несется к берегу легкий катер, и юный капитан в белом блейзере стоит на полубаке, и на лице у него мука ожидания постепенно сменяется восторгом, и легко взбежит по трапу стройная красавица, которая знать ничего не знает о старческих пигментых пятнах... Всходит красная луна над морем, и сгорают в небе метеориты, и цикады трепещут в населенной ночи, и плывет во тьме Генриетта Мулярчик со слабой улыбкой на невидимом лице.* * *
- Ты что это, - в ужасе спрашивает Ленка, - с ума сошла? Лидочка широким жестом вываливает на стол копченую курицу со стройными, загорелыми ногами, брынзу со слезой, румяные девственно-пушистые персики и белый теплый хлеб. - Хватит с меня! - при этом приговаривает она. - Я не живу! Я даже не существую! Погляди, что у меня в холодильнике! У меня в холодильнике только свет! - Так я и думала! - говорит Ленка. - Ты просто не выдержала! Сдалась! Бежишь от трудностей! Тебе надо, чтобы ни вот на столько усилий, чтобы все само собой шло! Ты хочешь сама собой, спонтанно похудеть на десять килограмм! - Ну и что? - холодно отвечает Лидочка. - Это нормально. Это так по-человечески. - Человек тем и отличается от животного, что может идти против своей природы, - назидательно говорит Ленка. - Жрать хочет, а терпит... Давится желудочным соком. Вон, посмотри на Генриетту Мулярчик! Какая сила духа! Три недели! Сорок шестой размер! Где складка на животе? Где пигментные пятна? - Допрыгалась твоя Генриетта Мулярчик! - замогильным голосом произнесла Людочка. - Доигралась! - Господи! - ужасается Ленка. - Да что с ней стряслось? - А то... насильник в лифте напал на твою Мулярчик! - Да ты что? - И очень просто! Она идет, затянулась на радостях, стройная, задом крутит, со спины и сорока не дашь. Вот он и как прыгнет! Она в кабинку, он - за ней! Рот ей, значит, зажал, а другой лапой поганой по груди шарит! - Вот это да! А она что? - А что? Она от страха ему челюсть свою вставную в ладонь и выплюнула. Он заорал нечеловеческим голосом и убежал. А Генриетта плачет. Челюсть, говорит, жалко. Он ее чисто машинально с собой унес. - Того ли она хотела? - опечалилась Ленка. - Как знать, - говорит Лидочка. - Как знать. Если ты принимаешь решение, принимай и последствия. Это, милая моя, и есть настоящее мужество. Ладно, садись, пока кофе не остыл. Тебе со сливками? - Валяй, - говорит Ленка. - И с сахаром.ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ
- Передайте доктору Сокольской, что я могу уступить ей своего первого жениха, - небрежно говорит Генриетта Мулярчик Ленкиной маме, - я уже вышла замуж в этом месяце. Генриетта Мулярчик - писательница. То есть, настоящая писательница, потому что она периодически звонит, причем обязательно из гостей, в какие-то газеты (то ли " Вечерний Юг", то ли "Утренняя Одесса", Ленка точно не помнит) и обязательно начинает так: "Здравствуйте, с вами говорит ваш автор". Генриетта любит рекламу. Что совершенно естественно для зрелой кокетливой женщины семидесяти лет. Вообще-то, доктору Сокольской лишний жених, может, и не помешал бы, но пока у нее и так хватает неприятностей с детьми и внуками. - Ну, я пошла, - говорит социально отомщенная Генриетта, - а то мой Веничка не любит, когда я надолго оставляю его одного. - Помню, я тоже была молодой, - задумчиво говорит Ленкина мама, - куда все делось... Лена, ты идешь с нами? Или так и будешь сидеть дома до седых волос? Они идут к Губерманам. Ленка бы с удовольствием досидела дома до седых волос - она набрела в психиатрическом справочнике на красивое слово "аутизм" и решила, что это относится как раз к ней. Еще там было что-то про астенический синдром, но эта золотая жила, как понимает Ленка, уже исчерпана. Впрочем спокойно досидеть до седых волос Ленке не удается. Сначала звонит знакомый психиатр и жалуется на своего пациента, потом - пациент этого психиатра и жалуется на врача - ну, с этими Ленка быстро разделывается, но потом звонит поэт Добролюбов, у которого что-то там не ладится с новым романом. То ли он пытается скрестить в нем христианство с исламом, то ли иудаизм с индуизмом - никому в мире это пока не удавалось, поэту Добролюбову тоже не удается. Он уже сократил роман до размеров повести и теперь пытается придать произведению дополнительную выразительность. - Слушай, - говорит он, - как называются собаки с такими длинными мордами, голые, знаешь? - Таксы? - Нет, - досадливо отвечает поэт Добролюбов, - про такс я и сам знаю. Ну знаешь, у них еще глаза раскосые, как у лысых китайцев... - Бультерьер, может? - Во! Буль! Как ты думаешь, ему ошейник может морду натереть? - Может, если хозяин придурок, - говорит Ленка. - А зачем тебе буль? - В повесть вставить. Ты понимаешь, там у меня должна действовать собака как персонификация темных сил. Мировое зло, понимаешь? Мой тесть приводит ее домой, и тут же у всех начинаются жуткие неприятности. - Слушай, - говорит Ленка, - оставил бы ты собаку в покое. Почему вы все пишете о том, чего не знаете? Поэт Добролюбов обижается. Но не смертельно, потому что переключается на полный, но сумбурный анализ политической ситуации в северном полушарии. В конце концов он выдыхается, и Ленка вновь берется за психиатрический справочник. Поначалу читать его было увлекательно, но на восьмом синдроме Ленка с ужасом обнаруживает, что у нее нет ни одного здорового знакомого. Она уже нашла типичный пример дисморфофобии, два отличных маниакально-депрессивных психоза и несколько ярких случаев копролалии. А уж о мании величия и говорить нечего, - думает Ленка, лихорадочно перебирая своих друзей-приятелей. Да что там друзья - с дальними знакомыми тоже далеко не все в порядке - вот двоюродную кузину Норочку пришлось лечить от депрессии и комплекса неполноценности, после того как их проездом из Парижа в Мелитополь навестила американская тетя-миллионерша. А Белозерская-Члек, потомственная дворянка в первом поколении, уже лет десять держит свою маму в сумасшедшем доме и так и говорит про нее: "Эта сумасшедшая психопатка". Родители вернулись из гостей рано. Они уже достигли того золотого возраста, когда люди начинают понимать, что всюду хорошо, а дома лучше, хотя эта нехитрая истина вбивается в головы чуть не с самого рождения. - Читаешь? Хорошо, - одобрительно говорит Ленкин папа. - И чем же ты больна? - Всем, по-моему, - Ленка загибает пальцы и начинает перечислять страдания в алфавитном порядке. - Типичный синдром третьего курса, - говорит папа, - ничего, пройдет. - А у нас в роду были сумасшедшие? - интересуется Ленка. - Сколько угодно, - с гордостью говорит папа, - это по линии Срулевичей. Все Бромштромы отличались хорошим цветом лица, а все Срулевичи были сумасшедшими. Да вот хотя бы тетя твоя - она к телефону в коммуналке там, знаешь, на стенке такие телефоны - выходила с папиросой в зубах, но голая. Прекрасный математик была, кстати. Доктор наук. Ты, похоже, в нее удалась. Больше-то у нас в роду ни у кого математических способностей нет. - Ну, у мамы есть, - защищается Ленка. - Ты про маму не говори, - почему-то вдруг обиделся папа, - у нее дедушка под себя чистый лист бумаги подкладывал, когда садился - заразиться боялся. - Чем заразиться? - с интересом спрашивает Ленка. - Туберкулезом. - Все ты, Муня, выдумываешь, - в свою очередь обиделась мама. - Не бумагу, а газету. И не туберкулезом, а холерой. - И где была холера, - ядовито осведомляется папа, - в Мелитополе? - Нет, в Индии. Но у них в институте работал индус. Или нет, то был китаец. И уже не в Мелитополе, а в Красноярске. Это когда бабушка на тифозную вошь села. - Так что у тебя есть все шансы, Лена, - бодро говорит папа, - выше голову! - Вы меня совсем запутали, - устало говорит Ленка. Она уже несколько одурела от этого болезненного бреда и теперь пытается выяснить, чем же, все-таки, у Губерманов кормили. Но папу уже трудно остановить. - Из всех Срулевичей, - задумчиво говорит он, - нормальный только молодой Срулевич. Хорошей мальчик, кстати. И как раз немногим старше тебя, Лена. - О чем ты говоришь, Муня, - неожиданно взрывается мама, - это молодой Срулевич нормальный? Он такой же нормальный, как мой дедушка. Нормальный человек не ставит мочевой пузырь в холодильник. - Он писал диссертацию, - защищается папа. - Ему этот пузырь был нужен для патогистологии. - Ах, для патогистологии... Оба раздраженно умолкают. Вообще-то, мочевой пузырь в холодильнике вещь не слишком запредельная. Ленка держала там мотыль - рыбок кормить. Пока папа не полез как-то в холодильник перехватить чего-нибудь до обеда и не набрел на красную шевелящуюся массу. Теперь Ленка держит мотыль в сортирном бачке. Там проточная вода, и мотылю хорошо. Папа пока об этом не знает. Ленка ставит на полку психиатрический справочник и берется за Грофа. Тоже ничего. - А цветом лица ты все-таки в Бромштромов пошла, - задумчиво бормочет папа. Все любят читать психиатрические справочники - они по своей популярности не уступают детективам. И не потому, что приятно ставить диагнозы своим друзьям и знакомым (а ведь, действительно, приятно!), а потому, что в одной из этих скучных и страшных книжек, одетых в безликие переплеты цвета присутственных мест, мы надеемся набрести на одну-единственную болезнь - свою болезнь. И совпадут симптомы, и мы поймем, почему нам бывает так плохо и страшно, почему не спится ночью, а по утрам невозможно продрать глаза, почему мы не в ладу с миром, или мир не в ладах с нами. А раз есть болезнь, то ведь должно существовать какое-то лечение. Аутотренинг там, или психотерапия. Вам хорошо... Вы расслаблены... Ваши руки теплые и тяжелые. Особенно правая. Да и левая тоже... Туда же... Вам уже лучше, говорю я - вы завтра проснетесь и это уже будет другой, лучший мир - нет, я не в этом смысле... Просто вам уже гораздо лучше.
* * *
- Слушай, - говорит Лидочка Мунтян, - ты что в субботу делаешь? - Не знаю еще, - осторожно говорит Ленка, - а что? - Пошли со мной в психушку. - Это еще зачем? - пугается Ленка. Нет, может, ей и есть что делать в психушке, но не так ведь, наскоком. - Лошадь навещать. Вдвоем спокойнее как-то. - Что с ней? Свихнулась? - Не то чтобы свихнулась, - задумчиво говорит Лидочка, - а, ты понимаешь, странный случай. Сидит она в парикмахерской. Ресницы красит. Парикмахерша сзади стоит. Ножницами стрекочет. И тут, ты понимаешь, приходит в голову Лошади мысль - а что, если пока она вот так сидит, парикмахерша обойдет кресло и ножницами по горлу - раз. Ну, она сначала так эту мысль от себя отогнала, да еще внутренне похихикала, но ведь ей все хуже и хуже. Все она себе представляет, как приходит парикмахерша, обходит ее сзади, раскрывает эти ножницы и... А она ведь совсем беззащитная, Лошадь. Сидит, глаза закрыты, ресницы в краске, по уши в простыню закутана. - И что? - А ничего! Сорвала она с себя эту простыню и рванула из парикмахерской. Даже ресницы не смыла. Так и бежала по улице, как Фреди Крюггер. - И, по-твоему, она ненормальная? - скептически интересуется Ленка. Вполне закономерная реакция. Мне, вон, парикмахерша однажды самой чуть ухо не отрезала. - Да нет, это как раз в порядке вещей. Я их сама знаешь как боюсь... А только с тех пор начались у Лошади неприятности - как она выйдет на улицу, так ей плохо делается. Все ей, понимаешь, кажется, что кто-то подойдет сзади и пырнет ее ножном в спину. Ноги у нее, у бедной подкашиваются, в ушах шумит... Она теперь без мамы из дому не выходит. - Вот это да! - восхищается Ленка. - Скованные одной цепью. Ладно, пошли, уговорила. - Кстати, - неожиданно интересуется Лидочка, - ты Потрошилова давно видела? - С убийства Улофа Пальме не видела, - отвечает Ленка. - Что за политическая привязка? - А он в запой ушел. Жалко, говорит, Улофа, хороший мужик был. - Я его жене блузку толкнула, - говорит Лидочка. - Увидишь, скажи, пусть деньги отдаст. - Да ты что, мать, - удивляется Ленка, - они же развелись. - Давно? - С убийства Улофа Пальме и развелись. Какие деньги, это ж год назад было! - Как время летит! - удивляется Лидочка. - А мне казалось, это недавно было! Хотя нет, блузка-то была со стойкой, такие в этом году уже не носят. Еще кофе хочешь? - Я бы поела чего-нибудь, - виновато говорит Ленка. - Обойдешься, - отрезала Лидочка. - Я на диете. У Лидочки орлиный нос, близко посаженные глаза и муж-художник. Держать в доме мужа-художника - все равно что афганскую борзую - престижно, но утомительно. Это не Ленка придумала - это в справочнике пород собак так написано. Отсюда и диеты. Лидочка неделями отказывает себе во всем, нагоняя вес за время кратких передышек. Жизнь у нее так и проходит - в борьбе и самоограничениях. - Слушай, - говорит она, - ты святые письма получала? Ленка уже привыкла к причудливому ходу Лидочкиных мыслей. - Нет, только анонимные. И не я, а папа. "Не выступайте с отрицательным отзывом на защите диссертанта Иванчука 20 июня в 16.00 в большом актовом зале, банкета не будет, а то мы разделаемся, говорят, с вашей любимой доченькой". - До чего ученые дошли! - возмущается Лидочка. - И кто писал? Диссертант этот? - Нет, - говорит Ленка, - его тетя. Но подписано "Доброжелатель". Родители мне газовый баллончик дали, и еще гаечный ключ. Ржавый, но удобный. Так и хожу. А зачем тебе святые письма? - Я их размножаю, - объясняет Лидочка. - Размножаю и рассылаю лучшим друзьям. А то, знаешь, что будет, если их не отправить? - Что? - интересуется Ленка. - Даже говорить об этом не хочу, - отрезала Лидочка.* * *
- Истерия у твоей Лошади, - говорит папа, - чистейшей воды истерия. Это просто наказание какое-то - у меня на приеме тоже сплошные истерички у одной голова болит, когда она диплом писать садится, ну так болит, что в глазах темнеет, у другой на свекровь аллергия какая-то загадочная. Кстати, мамочка, интересный случай! Женщина, доктор наук, телефонную трубку платком обертывает и, когда садится, под себя папку для бумаг подкладывает. Тебе это ничего не напоминает? - Ах, Муня, перестань, - обижается мама, - мои родственники все сумасшедшие. А твои, конечно, ангелы! - Ты на личности не переходи, - отвечает папа, - я же просто спросил. - Все с ней понятно, - авторитетно разъясняет Ленка, - третья стадия по Грофу. - Чего? - Родов, конечно. Третью стадию прошла неудачно. Захлебнулась в каловых массах. - Ты на своих приятелей посмотри! - обиделся почему-то папа. Писатели! Да я по их опусам могу диагнозы ставить. С закрытыми глазами. - Ты моих приятелей не трогай! - возмущается Ленка. - Он в настроении, - объясняет мама. - Он уже тронул моих родителей. Папа уже готов и дальше развивать эту благодатную тему, но тут звонит телефон. Он берет трубку. - Лена, тебя. - Слушай, - доносится до Ленки голос поэта Добролюбова, - а если это будет ирландский волкодав?* * *
В дурдоме тихо. На аллеях лежат нежные полосатые тени, на тополях блестит клейкая, свежая листва. Асфальт в глубоких трещинах, сквозь которые лезут разные травы. Сегодня тепло, и все неопасные больные мирно гуляют по теплым дорожкам. Они идут вместе с Лошадью. У Лошади здоровый отдохнувший вид. - Ты понимаешь, - говорит она Лидочке, - она ведь обо мне заботится. Я ей говорю - мама, хватит, это не твое дело, кто мне звонит. Ты его все равно не знаешь! - Разменяться вам бы надо, - сочувственно говорит Лидочка. - А то тебе никакой жизни не будет. - Разменяться! Хорошо бы! А мне что делать? Я же без нее выйти на улицу не могу. Нет, в ушах уже, конечно, не так шумит, а в глазах еще что-то бегает. - Ну, они тебя лечат как-то? - пытается перевести Ленка разговор в логическое русло. - Лечат! Они вылечат! Лучше бы они маму вылечили! - Ну, хоть процедуры они какие-то назначают? - Да ничего они не делают! Аутотренинг какой-то. Лидка! - оживляется она. - Тут такой врач работает! Лидка, ты бы слышала этот голос! Когда он говорит "расслабьтесь", у меня ноги подкашиваются. - А ты что делаешь? - с интересом спрашивает Лидочка. - Ложусь, естественно. Мы все лежим и дышим. Ты, Лидка, неправильно дышишь. Начинать надо от живота. - Это уже устаревшая система, - авторитетно объясняет Лидочка. Диафрагма должна фиксироваться. - Да нет у тебя никакой диафрагмы, - досадливо говорит Лошадь. Рассосалась. А кормят тут погано. Хорошо, мне мама еду носит. - Вот видишь, - укоряет Ленка. - И что с того? Лучше бы она меня отравила! Всем сразу стало бы легче. - Не расстраивайся, - мягко говорит Ленка. - Я тебе Грофа принесу. Полежишь, почитаешь Грофа. - Нет, не надо. Я Кастаньеду читаю. Про эти... эротические знания. - Эзотерические? - Ну да, экзотические. И уже поняла, что я раньше была деревом. - А каким? - интересуется Лидочка. - Наверное, лиственным. Мои руки, как ветви. Я колеблюсь под ветром, колеблюсь... Из темного окна на первом этаже с увитой диким виноградом решеткой доносятся звуки фортепиано. - Это кто так здорово играет? - Ленка в музыке не очень-то разбирается, но эта ей нравится. Душевно как-то получается. - Да так, - равнодушно отвечает Лошадь, - одна сумасшедшая. Ну ладно, я пошла. Мне еще на процедуры надо. Они смотрят, как она уходит по дорожке, стараясь не наступать на трещины в асфальте. - Здоровая же кобыла, - говорит Лидочка. - Всех сведет в могилу и еще на этой могиле спляшет. А ты мне Грофа дай почитать.* * *
"Она была черная, как ночь, и тем страшнее была ее разверстая алая пасть, напоминающая кровавую рану, из которой, точно обломки костей, торчали ослепительно белые зубы. Ее дыхание было таким горячим, что я почувствовал ожог на своем лице. "Уходи!" - сказал я. Она тихонько зарычала. Пригнувшись на низких лапах и наклонив мощную лобастую голову, она медленно покачивалась из стороны в сторону, глядя на меня исподлобья своими налитыми кровью глазами. Я видел розовую плоть под ее отвисшими нижними веками, которые словно оттянули вниз чьи-то невидимые пальцы... Я задыхался... За моей спиной раздался дикий крик жены..." - Ну, все-таки вставил, - бормочет Ленка. - Не бультерьера, так ротвейлера. Долго думал, наверное. Инфернальная собака. - Слушай, - говорит она, - этот кусок тебе удался. А вообще, ты сколько уже написал? - Страниц тридцать, - говорит Добролюбов. - На роман, пожалуй, не тянет. Жаль, за роман больше платят. - Тебе что нужно, - спрашивает Ленка, - деньги или слава? - Деньги мне, вообще-то, не помешают, - задумчиво говорит поэт Добролюбов. - Но слава тоже, знаешь... за нее тоже деньги платят. Лето лишь начинается. Впереди июль с его резкими тенями и беспощадным солнечным светом, с душегубками троллейбусов и густыми смоляными ночами, когда отовсюду доносится металлическое пение цикад. Наступит июль, и короткий, как удар дальней молнии, август, когда дни еще долгие и теплые, а ночи уже долгие и холодные, и мягкий, словно извиняющийся сентябрь, и опять будет туман и сырость, и ветер, и будут люди кутаться в пальто, и холодное море ночами будет ворочаться в своем каменном ложе... Лошадь выписали из больницы, и она уже успела поругаться с Лидочкой на предмет новой диеты. Поэт Добролюбов сократил повесть до размеров рассказа. Генриетта Мулярчик развелась со своим молодым мужем. А молодой Срулевич и вправду сошел с ума. Настоящее безумие очень логично, и молодой Срулевич очень логично объяснял, что он не может ни работать, ни просто думать, потому что принадлежащие к какой-то загадочной организации соседи все время включают за стенкой направленный генератор. Он поменял квартиру, переехал, но члены этой организации отыскали его и здесь. Тогда он начал бродить по городу, он на ходу запрыгивал в трамваи и на ходу выскакивал из них, но все время чувствовал спиной чьи-то внимательные взгляды. От них негде было укрыться, от них не было спасения, и молодой Срулевич пришел домой, заперся в ванной и вскрыл себе вены. Сестра, которая его каждый день навещала, успела прийти вовремя, и молодого Срулевича откачали. Откачали и сразу увезли в больницу. Ленкин папа, который ходил туда консультировать, вернулся и сказал, что дело плохо. Что это настоящая шизофрения и что она, скорее всего, неизлечима. Разве что будет временное улучшение...* * *
"...Это святое письмо. Его написала одна старушка после того как увидела ангела и он велел ей написать это письмо и она сразу заработала мелеон рублей. Один мальчик исцелился после того как написал это письмо десять раз а если вы его не перепишете и не разошлете всем своим друзьям и знакомым, то будете страдать неприятностями и пожалеете". "А также пожаром, потопом и землетрясением", - бормочет Ленка. Она задумчиво вертит письмо в руках, потом рвет его на мелкие клочки и бросает обрывки в мусорное ведро. Люстра в гостиной начинает мелко дрожать. - Лена, да перестань ты раскачиваться на стуле, наконец! - кричит из комнаты мама. - Стены уже трясутся. - Это не я! - нервно хихикнув, говорит Ленка. - У нас, кажется, землетрясение. За окном, на киностудии, начинают выть собаки. Они воют с ужасающей синхронностью, то низко, то резко забирая вверх, надрывая души усталых перепуганных граждан. Лифт снует взад и вперед, выплевывая все новые порции жильцов. Вообще-то в случае землетрясения пользоваться лифтом здорово не рекомендуется, но какой же идиот попрется пешком с шестнадцатого этажа? Так что жильцов у подъезда все больше и больше. Они стоят с детьми и фамильными драгоценностями под окнами, из которых стекла летят даже при легком приморском бризе, и с интересом ждут развития событий. Хлопает дверь сортира, и в гостиной появляется бледный взволнованный папа. - Мамочка, - говорит он, - не хочу тебя пугать, но я, кажется, очень болен... Там в унитазе полным-полно жутких красных... Червяков каких-то... Ленка в ужасе приседает. - На улицу! - говорит она наконец. - Скорее все на улицу!"ТЕРМИНАТОР"
"Баба, которую он должен был убить, работала официанткой в таком кафе, а его забросило из будущего, чтобы он ее убил, чтобы она не могла родить ребенка. Он до этого еще двоих убил, но по ошибке. А потом еще один из будущего полез ее спасать, потому что этот ребенок вырос и стал национальным героем и научил их бороться против машин. На самом деле он был отцом этого ребенка, но он этого не знал, потому что ребенок, когда вырос, ему этого не сказал, а специально послал его, чтобы он стал его отцом..." Так это примерно выглядит в пересказе Луговского. Он вообще любит всякие фантастические боевики, а этот уже второй раз смотрит. Ленка взяла его в прокате специально для Луговского. Сонечка Чехова, например, предпочла бы "Поющих в терновнике", где скачет на гнедом коне к своей несчастной любви Ральф де Брикассар. Но Луговскому как мужчине, а следовательно, существу более уязвимому, следует давать поблажки. Поэтому Соня сидит, сложив ручки, в платье с белым кружевным воротничком и смотрит "Терминатор". Неземное удовольствие, видимо, состоит в том, что этот самый Терминатор стреляет одновременно с двух рук и сам оперирует себе глаз. Фильм держит в напряжении, но смотреть такие вещи - дело не женское. Я, правда, солидарна с Луговским. Хороший фильм этот "Киндер-убийца", как говорит один мой знакомый четырнадцати лет. Тут ведь в чем фокус - в обратимости времени. Все еще можно вернуть, все изменить. Можно убить, но ведь и спасти тоже можно. А у нас время расплывается, как ржавая лужа после дождя. Боже мой, лет двадцать, как ты кончил школу с золотой медалью и подавал надежды и тобой гордились твои приличные еврейские родители, а теперь ты никак не можешь защитить диссертацию. А жена у тебя толстая и сварливая, а ребенок мочится в постель. Контора, где ты работаешь, занимается неизвестно чем. А так ли все начиналось? А те, кто никогда не изменялся, не подчинился этому потоку - не грустно ли выглядят они, эти вечные мальчики, банки данных брэйн-рингов, опора КСП? Вон Коля Губерман, как носил двадцать лет назад черкеску с газырями, так и носит. И до сих пор бессменный консультант всех доморощенных фантастов в городе; правда, на авторстве своем не настаивает, поскольку всякое там авторское право - дело серьезное и забота взрослых, а дети дарят свои произведения миру легко и естественно - как дышат. Ленка недавно была у него в гостях - комната в коммуналке, на одной площадке с квартирой его родителей, между прочим... На шум открываемой двери выступила старуха в пятнистом на животе фартуке, скептически посмотрела на Ленку, спросила: "Эта девочка таки тоже здесь будет жить?". И вот мы видим, как Терминатор (воплощение мужского начала, ибо идеальный мужчина - механический мужчина) идет по коридору полицейского участка, стреляя из лазерного пистолета, и красные молнии мечутся во мраке, а несчастная бабенка прячется под столом - она должна выжить и родить национального героя, который... ...Ладно. Ночью лазали на крышу приморского санатория смотреть в телескоп. Там какой-то губермановский друг работал сторожем. Он сторожил движение звезд и планет, поскольку с крыши шестнадцатиэтажного корпуса гостиничного типа их было гораздо лучше видно, чем с земли. Маленький Марс с надетой набекрень полярной шапкой, Сатурн с крылышками по бокам, Луна - страшная, изъеденная, похожая на гнилую картофелину. А так, вне телескопа, она поднималась красным заревом над морем, в котором тоже было много огней. Далеко внизу, на игрушечном экране летнего кинозала, шло индийское кино, и героиня пела тоненьким голосом. Отдыхающие смотрели на экран, и никто не смотрел на звезды... Слезли с крыши. Над головой шуршала сухая, жестяная листва. Луна смотрела невинным ускользающим взглядом. Серебряная, новенькая. Не притворяйся, думала Ленка про Луну, я тебя хорошо знаю. Такое чувство близости испытываешь к человеку, случайно выведав его тщательно скрываемый тайный порок. ...А я правда люблю этот фильм. И даже не за возможность поиграть в эту бессмысленную игру со временем. А за неземную простоту сюжета. За то, что на каждую силу находится другая сила, на слепую жестокость человеческое сознательное самопожертвование, за то, что нездешний свет Богоматери осеняет чело разбитной официантки из ресторанчика, и она становится достойной своего национального героя... За то, что легко сориентироваться, кому сострадать, а кого - ненавидеть. Комната у Сонечки уютная. Абажур для лампы на столике связан ее собственными руками (честное слово), занавески из настоящих кружев, а скатерть накрахмалена. На круглом столике - и коньяк, и коньячные рюмки, как положено, и печенье собственной выпечки. За окном, за кружевной занавесочкой, безумно романтично мерцают огоньки стоящих на рейде судов. Сонечка не смотрит "Терминатор". Ах, жизнь идет, и даже если комната уютная и огоньки за окном мерцают, что-то ведь все равно не ладится. Всегда найдется что-то, что важнее этих ваших дурацких боевиков. Дурачки, уставились в экран, как будто нашли там смысл жизни. А материя на юбку лежит нераскроенная, у мамы опять мигрень, надаче нужно переклеить обои, о чем этот Луговской думает? - Васюк, - тихо шепчет она Ленке, - возьми печенье. Ленка протягивает руку не глядя - и опять смотрит на экран. Сонечка протяжно вздыхает и поворачивает голову к лампе с вязаным абажуром, и туда, дальше - к окну с кружевными занавесками, и дальше, за окно, и еще дальше. - Ты чего вертишься? - недовольно говорит Луговской. "Я не знаю, кто я такой, я не знаю своего имени. Но я иду к цели. Никто не может остановить меня. Единственное, что я знаю, - есть человек, которого я должен убить. Женщина. Я не знаю ее в лицо, я знаю только, что она есть. И мой долг движет мной и зовет меня через пространство и время. Те, кто пытаются остановить меня, - они всего лишь люди, слабые и беззащитные. Я иду. Я... А кто такой - я?" "...И его глаза без ресниц светились холодным светом". Все наши неосознанные, невысказанные желания, все тайные и страшные надежды - все материализуется на экранах видиков, ускользает туда, как вода в воронку, и тем самым освобождает от своего присутствия. Жизнь сжата до голой сюжетной схемы, до действия, за мордобоем следует объяснение в любви, за объяснением - подвиг. Сверкают лазеры, автомобили таранят стекла витрин, крепнет мужская дружба. Я отождествляю себя вот с этой блондинкой - она так естественно борется с окружающим ее мировым злом и так закономерно вознаграждается счастьем в личной жизни! И мерцают по квартирам экраны, а за окном туман, ревет ревун, и листья с веток уже начинают облетать. Люди сбиваются в кучки перед телевизором, и обмениваются видеокассетами, и ходят в гости, а жизнь идет себе... "Эксперт-вервульфовед отправляется в Трансильванию на поиски королевы оборотней, с которой он намеревается наконец свести счеты". "Последняя жертва" - эротика с элементами ужаса". Вообще-то все нормально. Уехал недавно в Америку главный городской киновед. Говорят, преподает в Гарварде. Бог его знает, где он там на самом деле преподает. Безразмерный какой-то этот Гарвард - уже человек пятьдесят уехали туда преподавать. И это - только из знакомых. Труднее стало хлебнуть свою порцию культуры. Правда, в клубе политеха недавно "Восемь с половиной" крутили, так угораздило Ленку заснуть на сеансе. Проснулась под конец фильма у какой-то ракеты. - Правда, здорово? - вздыхает Сонечка Чехова. - Поток сознания, - осторожно ответила Ленка. Машину поймали где-то к полуночи, поскольку Ленка засиделась. Сначала фильм смотрели, потом чай с коньяком пили. И с домашним печеньем. Потом спохватилась, стала собираться. Луговской вышел ее проводить. Остановили частника. Улицы пустые, фонари не горят, светофоры - тоже. Луговской подергал, как положено, за ручку передней дверцы, а она не открылась под его нетвердой рукой. Задняя, правда, открылась сразу. По пустынным улицам повез ее водитель, по совершенно пустым улицам. А на углу Пушкинской откуда-то вынырнула другая машина. У Ленки хорошая реакция - во время удара пригнулась и закрыла голову руками. Она сидела на заднем сиденье и осталась в живых. Одна-единственная. Все лицо в мелких порезах. Провела рукой - пальцы заблестели, как лаковые. А так - ничего. Вылезла из машины и уселась на бордюрчик. Вспомнила, что оставила в машине сумочку. Вернулась, забрала сумочку и опять села. Пока "скорая" не приехала, так и сидела. Ее кто-то из соседних домов вызвал. Но ни тем, ни Ленке "скорая" была не нужна. Приехавшие гаишники поздравили ее со вторым рождением и довезли до дома. Родители уже на ушах стояли. Потом стекла себе из глаз вынимала. Такой вот терминатор. А время идет, и нет ни щелочки, ни дверного глазка, чтобы заглянуть на ту сторону. Мартин умер. Лиза умерла. Вульфы уехали. Лолка родила толстую девочку, похожую на Ельцина, только лысую, и катает ее в коляске по Приморскому бульвару взад-вперед. Наш клуб "Эрудит" победил на "Брэйн-ринге" клуб из города Мурома. И, кстати, с большим перевесом. Про нашего барда КСП вышла статья в "Комсомолке". С фотографией. А Колю Губермана рассекретили. Он выдумал какому-то автору для фантастического боевика такую пластиковую бомбу, что после того как рассказ попал на редакционный стол, автор попал в одно место. Не туда, куда вы подумали, а туда, куда вы подумали. Тут и выяснилось, что такое авторское право. Для Коли Губермана, во всяком случае. Но все обошлось. Просто он немножко подумал - и сделал неправильную бомбу, тихую. Которая никогда не взорвется. Эту самую бомбу и опубликовали.
О БРЕННОСТИ ВСЕГО СУЩЕГО
- Лена! - раздается отчаянный оклик с другой стороны улицы. - Лена! Ленка, пересекая брусчатку, движется по направлению к горсаду. У зеленого льва стоит Евдокия Арнольдовна Погориллер и машет ей рукой. Ага, думает Ленка, что-то будет... Хрупкая и вдохновенная мадам Погориллер опекает Дом ученых. Опекает почти бескорыстно, потому что любит искусство. С одной стороны, отношения между наукой и искусством сложные и какие-то запутанные, с другой - кто, кроме ученых, будет ходить на всяких заезжих бардов, скажем? Не местные же барды! А потому под крылышком Дома ученых процветают всяческие студии, в том числе и Ленкина, - ну, та, которую Ленка все еще посещает. - Ты знаешь, что ты выступаешь через неделю? - спрашивает мадам Погориллер. - По обмену! - По какому обмену? - пугается Ленка. Недавно прошла денежная реформа, и слово "обмен" приобрело какой-то нездоровый оттенок. - Ну, наша студия дает трибуну в Доме ученых еще трем студиям. Я и подумала - пусть от наших кто-то выступит. У тебя стихи хоть понять можно. Интересно, думает Ленка, стоит ли расценивать это как комплимент? - И от них трое. Из университета один, одна из Дома медработников и еще кто-то, не помню откуда. Всего четыре, значит. Я уже и название для вечера подобрала - "Стихи по средам". Вечер-то в среду. По-моему, здорово, да? - Ага, - вежливо соглашается Ленка, - главное, оригинально. Но бесхитростная мадам Погориллер иронии не замечает. - И мне так показалось, - говорит она. - Так ты плакат нарисуй к понедельнику. А фамилии я тебе дам в субботу. Как раз все соберемся и обсудим план выступления.
* * *
- Как вы себя чувствуете, дядя Муся? - бодро говорит Ленка. Дядя Муся лежит на разобранной постели и грустно смотрит на нее. - Спасибо, Леночка, - говорит он растерянно, - кажется, уже лучше. Дело в том, что дяде Мусе повезло. Он оформлялся на выезд, и окажись то затемнение в легких туберкулезом, не видать ему Америки как своих ушей. Теперь-то путь в Америку был открыт - поезжай и болей там раком на здоровье. Но, пока он проходил обследование, ждал разрешения и продавал квартиру, умерла жена, уехал единственный сын с ненавистной невесткой и обожаемым внуком - такой умный мальчик, и не скажешь, что родился семимесячным, - а болезнь, раз поселившись, выедала изнутри плоть, оставляя лишь хрупкие кости. И вот на квартиру наконец нашелся покупатель, вызов пришел, и скоро он оторвется от земли и полетит в белом самолете над родным городом, над бывшим своим домом, где на стене пылает кармином надпись "I love you, Odessa", над еврейским кладбищем и синим загаженным морем в далекую, прекрасную страну, где он снова будет хорошо себя чувствовать и где в аэропорту имени покойного президента Кеннеди его будет встречать сын - бывший отличник и бывший комсорг, и внук, так похожий на покойную жену своими черешневыми глазами навыкате, и невестка, которая, отодвинутая на всю ширь Атлантического океана, кажется вполне приличной женщиной, и золотистая бархатная такса Джерри, пересекшая полмира в таком же белом самолете два года назад вместе с остальными членами семьи... - Кушать хотите, дядя Муся? - говорит Ленка и ставит на стол рядом с кроватью домашние котлетки и банку с мутным компотом. - Спасибо, Леночка, - грустно говорит дядя Муся, - кажется, еще не хочу. И он кашляет, стараясь сдерживать себя, потому что от этого кашля уже все болит. - Медсестра приходила? - интересуется Ленка. - Приходила, - говорит дядя Муся. - Но мне уже лучше. Бэллочка уже заказала билет. ...И полетит белый самолет над белым городом, и приземлится в белом аэропорту имени Кеннеди...* * *
В маленькой комнате, помимо мадам Погориллер, сидят еще три человека худой нервный кавказского вида человек без очков, немолодой человек нейтральной внешности, но в очках, и крупная бело-розовая женщина лет сорока с пышной косой, переброшенной через плечо. Куда она меня втравила, уныло думает Ленка, они же сумасшедшие, это невооруженным взглядом видно. - Вот, - говорит мадам Погориллер, - познакомьтесь, это наш поэт. Леночка. А это Марк Полонский. Черноволосый человек нервно дергает головой. - Марк Рондо. - Она поворачивается к другому. - Как? - переспрашивает пожилая девушка. - Рондо, голубушка, - говорит человек в очках, - Рондо. - И целует ей руку. - Лена, - шепчет на ухо мадам Погориллер, - открой форточку. Душно, сил нет. Ленка тянется к форточке. В комнату врывается запах акаций, муторный, как одеколон. - А это Танечка Неизвестная. - Фамилия! - уважительно говорит Марк номер один. - Вы что, смеетесь? - И глаза пожилой девушки вдруг наполняются слезами. - А я и вправду никому не известная! Кто меня знает? Я в глубинке живу, не то что некоторые! И укоризненно смотрит на Ленку. - Хорошее слово "глубинка", - говорит Марк номер два, почему-то напирая на букву "о". - А позвольте узнать, где именно? - В Лузановке! - говорит женщина и заливается отчаянными слезами. Ленка восхищена. - Ну хорошо, - примирительно говорит мадам Погориллер, обращаясь к Марку номер один. - А теперь вы о себе расскажите. - А о чем мне рассказывать? - тот вновь нервно дернул шеей. - О том, как меня в вашем Доме ученых три года назад освистали? В этом вот доме! Я еще тогда сказал - ноги моей тут не будет! - А сейчас чего пришли? - дружелюбно спрашивает Марк номер два. - Люди попросили, - неопределенно отвечает Полонский. - Вот и отлично, - весело говорит мадам Погориллер, - и правильно сделали. Тут у нас теперь совсем другая публика ходит. - Как же, - Марк номер один мрачен как туча, - знаю я эту публику! Мне вообще на нее плевать! - Ясно... - мадам Погориллер задумчиво оглядела присутствующих. Ладно, Лена, с тобой мы потом разберемся. А вас что не устраивает? - она осторожно поворачивается к Марку номер два. Солидный поэт откашлялся. - Все хорошо, - говорит он, - все ладненько. Название только не совсем удачное. "Стихи по средам"... посредственные стихи, получается. Надо же, думает Ленка уважительно, все-таки нашелся один нормальный человек. Даром что голова огурцом. - Предложите другое, - обижается мадам Погориллер. - Сансара! - отвечает Марк номер два. - Что-что? - Ну, сансара. Вечная женственность. Нет, недаром... - думает Ленка. - Я вообще о вечной женственности пишу. С тех пор, как с женой развелся. - Он гордо оглядел присутствующих. - Но она до сих пор меня вдохновляет... муза моя. - Какой идиот окно открыл? - говорит Марк номер один, в упор глядя на Ленку. - У меня воспаление среднего уха.* * *
Ждешь чего-то, ждешь, а получается все совсем не так, как представляешь. И кажется - чего ты хотел, на что надеялся? Вот на это? И дядя Муся квартиру продал, и новым жильцам пора въезжать - а ему все хуже и хуже... И сын Боря, вместо того чтобы срочно вылететь сюда, все ссылается на какую-то работу... И ветер по ночам хлопает оконной рамой, и пусто за окном, и в небе пусто, и в море...* * *
- А нас Танечка Неизвестная на свадьбу приглашает, - говорит мадам Погориллер. Надо же! - думает Ленка. - Всех, кто с ней выступал, приглашает. Хорошее выступление было, правда? Рядом со мной человек так даже прослезился. Ленка знала этого человека - пожилой сумасшедший, он слезился каждый раз, когда слышал стихи о любви и разбитом сердце, даже самые плохонькие; а Рондо со своим высоким стилем и широким поэтическим размахом произвел на него особенно ударное действие. Прощай, моя последняя нота, золотисто-лиловое "ля". Ты уходишь, как уходит пехота, по заснеженным окопам пыля. Ленка тоже считала, что строчка с окончанием на "ля" - смелая находка, потому что даже поэту-романтику известно, какая именно рифма приходит в голову в первую очередь девяноста девяти процентам слушателей. - А за кого она замуж выходит? - интересуется Ленка. - Она не сказала. Говорит, это сюрприз. Надо же! - опять думает Ленка. - Так она нас ждет завтра вечером. Петра Великого, 9. Мы там все и соберемся у дома - в семь, скажем. Она пожимает плечами. - А еще говорила, в Лузановке живет... - Врала, как пить дать, - авторитетно объясняет Ленка. - Для романтики врала. Поэт должен быть изгоем... И, помолчав, добавила. - А меж евреев, так и гоем... - Ты мне голову не морочь, - устало говорит мадам Погориллер. - Ты мне лучше скажи, и что мы ей подарим? - Ну что дарят на свадьбу... рюмки. Поэтессе можно и стаканы. - Тогда сдавай в расчете на сервиз, - уверенно говорит мадам Погориллер. - На столовый? - пугается Ленка. - Ну, - мадам Погориллер быстро подсчитывает в уме их общие возможности, - на чайный. Или нет... на чашки с блюдцами! Вроде вот этих И почем ваши чашки? - спрашивает она у лоточницы. - По восемь, - тут же отвечает та, - но если будете брать, то по семь. - Ну? - хищно поворачивается к Ленке мадам Погориллер. Ленка некоторое время размышляет над этим странным соотношением абстрактной и конкретной цены, потом неохотно вынимает из кошелька купюру. - Это уже похоже на правду, - соглашается она.* * *
У дяди Муси ее встречает медсестра. Лицо у нее озабоченное. - Проходи, - говорит она, - только тихо. Он спит, кажется. - Ну как он? - шепотом спрашивает Ленка. Медсестра пожимает плечами. На столике у кровати лежат пустые ампулы, использованный одноразовый шприц и рецепт с двумя печатями. Дядя Муся не спит. - А, Леночка, - слабым голосом говорит он, - хорошо, что ты пришла. А то мне что-то нехорошо. - Ничего, дядя Муся, - бодро говорит Ленка, - ничего! Еще пара недель, и вы в Америке. А там знаете, какая медицина... - Америка... - тихо шепчет дядя Муся, и отголосок былого вожделения растворяется в душной комнате вместе со вздохом. - Зачем, все в порядке. Я уже там побывал. В комнате тихо. - Я уже был в Америке, разве ты не знаешь? - удивляется он. - Повидал своих - Борю, Левочку... Он так вырос. Они там хорошо живут... Мы так хорошо посидели, поговорили. Они мне так обрадовались... Только вот знаешь, что обидно, Леночка, - он недоуменно смотрит на нее. - Джерри меня не узнал. - Медсестра качает головой. - Всего пару лет прошло, - удивляется дядя Муся, - а он меня уже забыл. - Все, - медсестра машет рукой, и говорит Ленке - уже в коридоре: - Не сегодня, так завтра. С ним есть кому сидеть-то? - Вечером придут, - устало говорит Ленка, - а пока я посижу. - Расскажите мне еще про Америку, дядя Муся, - просит она.* * *
У дома с табличкой "П. Великого, 9" с букетом в руках стоит Марк Рондо. Рядом с ним Марк Полонский - без букета, но в галстуке. - А, Леночка, - Рондо, изысканно склонившись, целует ей ручку, - вы прекрасно выглядите, вечная женственность... Это не комплимент, думает Ленка, это хуже. - И не удивительно, что вы так плохо выглядите, Лена, - подхватывает Полонский. - Такое психическое напряжение даром не проходит. Я же говорил, что этот вечер в Доме ученых обречен на провал. Та еще публика! - Замечательно все прошло, да?! - Из-за угла выплывает мадам Погориллер, легко пронося в пухлой руке не очень большую коробку. - Вас так хорошо принимали! - Принимали, - бормочет Марк Полонский, - они примут! Они меня уже в Союз писателей принимали! - Ну-ну! - басит мадам Погориллер. - Это же совсем разные люди! В Союзе писателей - писатели. А у нас - ученые. Это же культурная публика. - Бандиты в Союзе писателей, - горько говорит Полонский. - Ладно, - Ленке надоедает торчать у подъезда, тем более, что сверху, с дерева, на нее сыплются белые пяденицы. - Пошли. Хоть повеселимся. Танечка Неизвестная в белом платье. Разрумянилась, глаза горят. - Проходите! - говорит она трепетным голосом. - Проходите! К столу! В прохладной квартире совершенно тихо. Ни смеха, ни возбужденных голосов. - А где все? - интересуется Рондо. - Подойдут. Они еще подойдут. Стол действительно шикарный - все что положено. Брынза с Привоза. Молодая зелень. Шампанское. Глаза у гостей оживляются, они рассаживаются по местам. Один Марк ловко вскрывает шампанское и разливает его по бокалам. - Ну что, - говорит он, - за здоровье молодых! - А где жених-то? - интересуется другой Марк. - Он... - Танечка почему-то теряется и несколько раз дергает себя за косу. - Он не смог приехать. Он позже подъедет. Вечером. Или завтра. У него сейчас такие напряженные гастроли. - А он артист? - благодушно говорит Марк Рондо. - У меня первая жена тоже артистка. Известная такая. Скрипачка. - И, заведя глаза в потолок, привычно выдыхает: - Музочка моя! - Он - артист! - говорит Танечка и с ловкостью фокусника выхватывает откуда-то фотографию в оклеенной ракушками рамке. - Вот он! С фотографии на Ленку смотрит артист Донатас Банионис. Гости молчат. Слышно, как лопаются пузырьки шампанского в бокалах. Мадам Погориллер спохватывается первой. - Очень хорошее лицо, - одобрительно говорит она. - Очень! - Глаза красивые, - соглашается Ленка. - Он, кажется, еще и культурный человек, - говорит Марк Полонский. Лицо Танечки по самую шею заливает алая краска. Ей приятно, что люди хвалят ее жениха. Потому что он и вправду красивый, да еще и культурный. - Поздравляю вас, Танечка, - говорит Марк Рондо и поднимает бокал. Они молча пьют, а потом, постепенно оживляясь, накладывают себе салаты, брынзу и нежную молодую картошку. Танечка не пьет, потому что невесте на свадьбе пить не положено. Она сидит, перекинув косу через плечо, и не отводит взгляда от стоящего напротив портрета Баниониса. - Повезло жениху, - говорит Рондо, - такую красавицу отхватил! И правда, думает Ленка, подливая себе шампанского. И ей повезло. Он приличный и, говорят, непьющий. И культурный. Она будет с ним счастлива. И наступит лето, и улетит белый самолет в Америку, и соберутся все в аэропорту Кеннеди... и в аэропорту Бен-Гурион... и в аэропорту Шереметьево... потому что, в конце концов, не надо никуда ехать. Все мы тут, вместе, даже те, кого нет. И Михаил Боярский, и Муза Марка Рондо, и Левочка, и такса Джерри... Раз мы знаем, что это так, значит это так. И кто посмеет нас опровергнуть?О ЛЮБВИ К БЕЛОМУ ВИНУ
"Я прибыл в Монтеррей в тринадцать сорок пять. Холодный ветер трепал непреклонные пальмы, а неу (зачеркнуто) прибой бил по пустынному пляжу. Я взглянул на часы. Бриджит должна была ждать меня на пустынном (подумать!) перроне, но ее..." Действующие лица, кажется, начинают вырисовываться.
* * *
Шкицкие и Мунтяны уезжали почти одновременно. Собственно, Шкицкие раньше, и это придавало им чувство собственной значимости, потому что Мунтяны ходили к ним спрашивать совета - что нужно брать с собой, как оформлять багаж и идут ли в Израиле кожаные вещи. Лидочка приходила каждый вечер и морочила голову до двух ночи, - у нее была вольная профессия костюмера при местной киностудии, чья судьба - всю жизнь пребывать в простоях. Впрочем, к тому времени она уже уволилась. Ага, и к тому времени было уж ясно, что хочет ехать не столько она, сколько ее муж Андрюша Битов - тезка Андрея опять же Битова, а она просто не хочет оставаться один на один с заинтересованными подругами, потому что совершенно очевидно, что они скажут. Вот они и просиживали вечер за вечером у Шкицких, чтобы не думать ни о чем, а Ленка, которая была приятельницей в двух семьях - со Шкицкой-младшей она училась в институте, а с Лидочкой М. жила по соседству, - выслушивала жалобы от обеих на обеих. Время шло, и контейнеры уже ушли, и надо было складывать вещи, а они все сидели и болтали, а потом перлись через ночной город на своих двоих или на случайной попутке, потому что такси к этому времени возили уже неохотно. Потом от Лидочки шли безумные письма: она уехала ради Джонсика - старенького приемного кобеля с бельмом на одном глазу. Ему там будет лучше. А Шкицкие попали в самый центр иракской войны и извлекали из этого все возможные удовольствия. В большой семье даже из катастрофы можно извлечь удовольствие - какое событие ни возьми, оно поворачивается самым дурацким образом. А у Ленки семья была маленькая. Вернее, Ленка у семьи. Поздние дети вырастают слабенькими, с болячками, но желанными и оттого отмеченными чувством избранности. Ленка здесь вполне была на месте - и в институте отличница, и стихи какие-то в местной газете напечатала. Вот только все уехали.* * *
Видите ли, не так-то просто описывать события, которые не происходят. Люди на твоих глазах стареют, а кое-кто даже и умирает, действующие лица сходятся, расходятся, покидают город, но все это медленно, медленно... Сначала один, десять лет спустя - другой. Войны, революции, социальные катаклизмы - вот золотое дно прозаика. А когда все меняется так медленно, что и глазу не заметно? Так растет подсолнух из семечка - месяцы, а если снимать его на пленку, а потом прокручивать эту пленку в ускоренном темпе минуты.* * *
Напоследок Ленка пошла погулять с Бэлкой Шкицкой по городу. Зашли на явочную квартиру, купили там пять литров ворованного шампанского с завода вин - для отходняка. Завезли его домой и пустились в путь. У Ленки был фотоаппарат "Минольта" - свидетельство вяло наступавшего семейного процветания. Отщелкали пленку: то всякие улицы, то сами себя под каштанами, на вечную память. Потом Ленка отдала пленку в проявку, а когда ее вернули, то выяснилось, что снимки не получились. Что совершенно закономерно незачем пытаться останавливать мгновение, нужно обрываться и бежать. А то иначе не вытянешь ноги из этого раскаленного асфальта. Так и застынешь тут навеки.* * *
- Почему вы не уезжаете? - говорила Лидочка, возбужденно шагая по комнате. - Ты и твои родители. У вас такие хорошие головы. А ты еще и английский знаешь. - Там вообще-то говорят на иврите, - заметила Ленка, подбирая ноги. Джонсик уже забрал в рот брючину и, если не подсуетиться, проел бы ее до дыр. Была у него такая слабость к джинсовой материи. В доме развал, это не то слово. У них, правда, всегда был развал, но сейчас он принял какой-то эсхатологический характер. - Вот! - Лидочка тряхнула какой-то чешуйчатой кофточкой. - Лошадь подарила на прощанье. А ты знаешь, сколько она стоит? "Сколько бы ни стоила, - подумала Ленка, скептически разглядывая блестки, нашитые на блестки. - Такие носят только в итальянском квартале..." - Сейчас найду тебе что-нибудь на память, - Лидочка стала судорожно рыться в шкатулке с отломанной крышкой. - Цепочка... Она, правда, порвалась. Ах ты черт! Ну ничего, починишь. Воздух был теплым и неподвижным. Что в комнате, что на улице. Деревья плавали в нем, как гигантские водоросли. Одинокая ночница тупо летала вокруг лампы, словно пытаясь пробить невидимую стену света, а в низком влажном небе пищали летучие мыши. Вышли погулять с собакой. Джонсик сразу свалил по каким-то своим делам - кошки шарахнули в разные стороны, будто в центр их теплой компании шлепнулась иракская ракета. На перекрестке им встретилась Лошадь. Лошадь перебирала своими длинными ногами и шипела на Джонсика - она не любила собак. Ленка сразу обиделась: любая собака лучше, чем любая Лошадь. Хотя жизнь у Лошади была нелегкая, нервная: она только что съехалась с мамой - ради хорошей квартиры, а какая жизнь с мамой? Разве мама одобрит твой образ жизни? Даже если и нет никакого образа жизни, а только бешеные скачки галопом по полям, раздув ноздри, когда мокрые травы стелются под ногами, а ты летишь, поднимая водяную пыль... Да и то не всегда, а так... время от времени.* * *
Подавайте на меня в суд, мои друзья и соседи. Я дам вам другие имена, а вы все равно узнаете себя, даже если вас тут не было, - все равно узнаете, - все мы уезжаем, а Лидочкину кошку Муру похоронили под деревьями. Они ведь все равно собирались ее оставить и уже с соседями договорились, что те будут ее кормить, но тут она заболела раком. Она была очень старой кошкой и очень мудрой. Никого из нас не будут кормить соседи. Ну, может быть, зайдут в гости и принесут целую канистру белого вина. Я даже фразу на иврите выучила: "Ани роца айн лавана" - я хочу белого вина. Но пока еще ее можно сказать и по-русски. Окончится иракская война, случится путч, Одесса станет вольным городом - где это белое вино? К кому мы будем ходить в гости? С кем фотографироваться под каштанами? Тем более, и зима вот-вот наступит, и каштаны будут стоять голые.* * *
На дачах было пусто. Рабиновичи уехали. Морозовы-Гороховы уехали. На дорожке болтался чей-то одинокий белый "Жигуль". Бэлка сидела погруженная в радужные грезы - там она похудеет и выйдет замуж. Но шашлык ела с удовольствием. Спели под гитару "Поручика Семенова", а еще "Играют арфы над садами Иерусалима". Бэлкин малый записывал все на кассету - для памяти. Луговской нашел на чьей-то чужой свалке ногу от стола. Нога была хорошая, старого дерева, но они как-то стеснялись ее взять. Выпили еще, пошли и унесли ногу. Луговской потом из нее сделает настольную лампу. А может быть, и целый стол соберет. "Уже темно-о-о в тени оливы..." - тонким голосом выводила Бэлка. В тени оливы, может, и темно, а здесь, над дачами, висит марево. От "Жигуля" воняет бензином. У Ленки ноги от жары затекли. Она их и так и этак вытягивала. Надо бы пойти выкупаться, а куда потащишься при такой температуре... "Давай обнимемся, майн либер, с тобой у вхо-о-ода в синагогу..." Дожарилась еще одна порция шашлыков. Один кусок Бэлка уронила на платье - новое, купленное на выезд. Приехать и всех убить. Жирное пятно присыпали солью. В такую жару даже пить не хотелось. Остатком вина залили шашлычный костер.* * *
Ничего не происходило - ни здесь, на даче, ни там, в городе. Да есть ли на земле такое место, где события разворачиваются в нездешнем темпе? Бэлка ушла в деревянный сортир на другом конце участка. Ее что-то долго не было. Ленка пошла на разведку, а она там сидит на толчке, плачет.* * *
"Мы с Этвудом прибыли на Восточное побережье поездом 17.15 до Монтеррея. Автомобиль уже ожидал на станции. Это был роскошный "стар-файр" - далеко не рабочая лошадка. Мужчину, сидевшего за рулем, я сразу узнал..."* * *
Эти отьезжанты живут в каком-то нереальном мире. Во сне. Так гораздо легче, все происходит помимо тебя, и не надо просыпаться, чтобы осознать, что все это на самом деле, что обрываются старые связи, что ноги твоей больше не будет на этих вонючих улицах, а взгляд никогда больше не упрется в отвалившийся нос кариатиды, подпирающей балкон двухэтажного дома. Вот отсюда и эти растерянные, расслабленные, сомнамбулические лица в аэропортах и на вокзалах. И вялая запинающаяся речь, и ночные бдения, потому что если ты живешь во сне, то спать уже не нужно. И вот-вот сон кончится - и наступит другая жизнь, яркая, веселая, и все наладится. И не будут знакомые, с которыми ты пришел прощаться, задавать дурацкие вопросы вроде "Вы что же, насовсем уезжаете?" Потому что такие вопросы люди задают людям только во сне. "Если вам нужно будет продавать телевизор..." Ну конечно, нужно. Но не вам же, знакомым, продавать телевизор. Не сдерешь же с вас лишние деньги. Совесть ведь нужно иметь. Хотя бы и во сне.ПИСЬМО № 1
Уважаемая тов. Васюченко! По поручению редакции, я ознакомился с Вашими рассказами. Вы, безусловно, человек небесталанный, свободно владеющий пером. Однако Вашим рассказам недостает жизненной правды. Большинство Ваших сюжетов заемны и пришли в Вашу прозу из литературы. Поэтому им недостает художественной достоверности. В довершение всего, Вы берете за образец не лучших представителей зарубежной массовой литературы. В рассказе "В последний час" не прописаны характеры героев, совершенно не ясна мотивация поступков, во всем сквозит необоснованный пессимизм. Учитесь внимательно присматриваться к жизни, которая Вас окружает. В частности, к взаимоотношениям сверстников, школьных и институтских друзей и подруг, т. к. из сопроводительного письма я понял, что Вы - человек сравнительно молодой, и, возможно, у Вас еще прорежется свой голос. С удовольствием ознакомлюсь с Вашими произведениями на современную тему, когда (и если) они будут написаны. В основу литературы нужно ставить свой собственный жизненный опыт, свою, присущую только Вам, точку зрения. А пока о Вашем творчестве, как о явлении, говорить не приходится. Еще не время. С уважением консультант журнала "Литературная учеба" В. В. Пастушенко-Стрелец.ПИСЬМО № 2
Здравствуй, Васюк! Спасибо за твое письмо. Мы очень скучаем по Одессе, хотя малый уже нашел себе новых друзей в ульпане и хочет идти в армию. Мама в шоке. Она хочет запихнуть его в медицинский, но для этого нужно хорошее знание языка. Я еще не устроилась. Квартиры здесь дорогие, поэтому, наверное, нам скоро придется переехать в другой район. А это жалко, потому что мы уже привыкли к соседям. Они нас очень опекают. Вообще, к нам очень хорошо относятся. Ночью никто не спит, потому что все время объявляют воздушную тревогу, в том числе и по-русски. Вообще на всех языках. Хотя ни разу еще ничего не упало. Потому что ракеты советские, а система защиты американская. Но мы все равно, как раздается сигнал, каждую ночь вскакиваем и надеваем противогазы. Один раз был сигнал, и в небе что-то засветилось. Мы вскочили, надели противогазы, на папу тоже натянули противогаз, а по радио объявили, что это упали обломки какого-то советского спутника связи. Куда-то на свалку, возле Иерусалима. Папа бегал по всей квартире в одних трусах и орал "Халамидники!". Что мы все дураки и не дали ему поспать. Правда, он орал из-под противогаза, и слышно было плохо. А вообще, очень весело. После тревоги пришли соседи с канистрой белого вина, мы пили и вспоминали вас. А еще одни соседи тоже ночью принесли целую кастрюлю борща. Так что мы тут со всеми перезнакомились. Всю ночь дуемся в преф. Мне один раз почти нашли работу, но потом что-то сорвалось. Диночка отправила Борьку сюда, а сама никак не может выехать из-за войны, а ребенок пишет слезные письма из бомбоубежища, типа: "Десять часов утра. Сижу в бомбоубежище. Час ночи. Сижу в бомбоубежище. Мама, приезжай..." Мы молимся на американцев. Погода никак не меняется. Все время лето. Пиши мне почаще. Очень скучаю. Целую - Бэлка. P.S. Лидочка пришла к нам в гости и все время несла какую-то чушь. Она говорит, что твой папа был прав, и ей теперь плохо. Она вообще стала какая-то странная и не хочет никому писать письма. Еще раз пока.
Последние комментарии
5 часов 59 минут назад
6 часов 9 минут назад
6 часов 22 минут назад
6 часов 30 минут назад
7 часов 12 минут назад
7 часов 28 минут назад