Возрастное ограничение: 18+
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Исаак Poca Безопасное место
Эльвире, Кармеле и Оливии, ибо они — будущееLugar seguro Isaac Rosa
НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ.
Вот что сказал я парню, перевесившись через перила его балкона и указывая поверх крыш на реку. Сказал, ясное дело, с умыслом, но в это время я и впрямь представлял, что покидаю здание через подвал и пересекаю полгорода под землей: не передвигаясь от одного безопасного места к другому — ты ведь знаешь, не так уж их пока и много, — а скользя по другим подвалам, парковкам, туннелям, канализационным трубам, кирпичным камерам, колодцам, закованным в железо ручьям, осколкам древности, которые еще только предстоит обнаружить археологам, и станциям метро; по идеально прямой линии, без усилий проходя сквозь стены, фундаменты, электропроводку, уплотненную землю и толстые корни, как будто ныряю вслепую, загребаю воду и, задерживая дыхание, вверяю себя горячему подземному потоку, пока тот не донесет меня до дома. Изнуренным, но счастливым. Образ был прекрасный — возможно, мне вспомнился какой-то сон. — Я и не знал, что их столько, — явно под впечатлением ответил парень, и его голос подсказал мне, что осталось сделать последний, легкий толчок, поэтому я воспользовался интимностью момента: мы вдвоем, плечом к плечу, стоим на узком балконе и глядим на город при первом свете дня. — Не знали, потому что это закрытая информация, — сказал я ему и наболтал то же, что и всегда: чтобы безопасное место было по-настоящему безопасным, осмотрительность необходима; это, мол, не то же самое, что налепить на фасад наклейку охранной фирмы, а совсем наоборот: никто не должен об этом знать. — Никто, — повторил я сурово. — Такова первая же рекомендация, которую мы даем нашим клиентам, — солидное множественное число запросто соскочило у меня с языка, — осмотрительность, полная секретность. — Ах вот почему я не припоминаю таких бункеров в других домах, — сказал он, и в его словах сквозила не ирония — убежденность. — Вашего тоже не припомнят, — шепнул я ему, рискуя переусердствовать с эффектом, но продолжая настаивать, чтобы после моего ухода он всем об этом растрезвонил: — Вашего тоже не припомнят, потому что вы тоже будете молчать, правильно? Готово. Еще двадцать минут назад он и слушать меня не хотел, а потом — досадуя, что заинтересовался предложением, — не хотел впускать меня в квартиру; и все же после сцены на балконе мы вместе спустились в кладовую. Он распахнул решетку, мы преодолели последний лестничный пролет и двинулись по коридору с цементным полом, дверями по обеим сторонам, трубами и умирающими тараканами вдоль стен. Он с улыбкой постучал в фанерные двери, тук-тук, тук-тук, и задал вертевшийся на языке вопрос: не установил ли уже себе такое кто-то из соседей? Было очевидно, что нет — там скрывались только кладовые. А чего ты ожидал, дубина, — бронированных ворот и неоновой вывески «Внимание, внимание! Здесь безопасное место»? Вслух я этого, само собой, не произнес. Мне пришлось терпеливо объяснить, что если он обустроит такое для своей семьи (семью важно упоминать постоянно), то снаружи понадобится дешевая дверь как раз вроде этих. Когда соседи понесут в свою кладовку какой-нибудь велотренажер, то ничего не заметят. Он открыл замок, толкнул разбухшую от влаги дверь и включил тусклую лампочку. Помещение четыре метра в длину, полтора в ширину. Я оглядел пыльные пожитки и указал на ржавый велотренажер. Мы обменялись шутками. Я наклонился, чтобы осмотреть нижние полки. Очередной дурень прочитал статью о том, как завести свой винный погреб, и теперь надеется, что годы сотворят чудо с его винами из супермаркета. Я погладил одну из бутылок, вслух прочитал этикетку и выразил восхищение. Деловито снял показания счетчика, записал их, с видом профессионала изучил трубы, пересекавшие потолок над нашими головами, и пару раз топнул каблуками по полу. — Отлично, — произнес я, — отлично. Двое взрослых и двое детей. Без проблем. И здесь по-прежнему хватит места для вашего прекрасного винного погреба. — Чтобы выпить за конец света, — сказал парень возбужденно, но стараясь не показывать, как основательно он попался на крючок. Я очертил план базовой модели, найдя место в замызганном пространстве кладовой для каждого элемента: трехъярусной кровати, стеллажа для съестных припасов, электрогенератора, очистителя воздуха. Краем глаза уловил, что у парня довольное выражение лица. Ну вот, теперь он точно не соскочит. Чтобы убедить парня окончательно, я завел привычную шарманку: пообещал сообщить ему кое-что по секрету, с мнимой опаской выглянул в коридор и только потом прошептал: «В этом здании уже есть одно». Дальше бросил ему кость: если он угадает, в какой кладовке оно находится, я дам ему десятипроцентную скидку. Парень улыбнулся, завилял хвостом и вышел в коридор. Прикладывая ухо, простучал костяшками каждую дверь, точно ненормальный. Естественно, он ничего не нашел, но скидку я ему дал. Как видишь, день начался удачно. Удачно день и начался, и продолжился. Попадание два из двух. Второй визит, через три квартала от первого, прошел еще легче: меня встретила пожилая пара, старше тебя, напуганная и безоружная перед маркетинговыми трюками. Старушку я сначала принял за вдову, потому что именно она открыла дверь и пригласила меня в гостиную с кучей семейных фотографий и телевизором (шла утренняя программа новостей); идеальная чистота и нарочитый порядок тоже наводили на мысли о вдовстве. «Здесь будет даже слишком легко», — сказал я себе и, не поверишь, почувствовал укол вины. Моя хилая совесть иногда чуть-чуть скребется — дает понять, что она у меня все еще есть. Но потом я услышал мужской голос в коридоре и по-настоящему обрадовался, что дело предстоит тоньше и сложнее, чем обработать старушку, которая живет одна и слишком часто смотрит ящик. Радоваться было рано. Как только старик показался в гостиной, мне бросилась в глаза его кротость (читать лица с первого взгляда я уже научился). «Что у нас на обед?» — спросил он детским тоном; мое первое впечатление, — едва увидев меня, он выпалил: «Кто это, а? Это кто?» — подтвердилось. Ситуация оказалась только еще благоприятнее: одинокая старушка, которая слишком часто смотрит ящик, с восьмидесяти- или девяностолетним ребенком на попечении. Не будь мое положение так паршиво, я бы действительно ушел, а перед этим растолковал бы ей, как не клевать на уловки торгашей, и, естественно, посоветовал бы никогда не впускать их в дом. Я решил: если старушка захочет сделать покупку, то пускай моей заслуги тут не будет, поэтому я не стал ни презентовать ей нашу продукцию, ни даже вынимать сводку последних новостей. Я не сиделка для стариков. Но эта женщина олицетворяла чистый спрос, а я — точное предложение того, в чем она нуждалась, или, во всяком случае, того, что она считала нужным. Так что я просто следовал по коридору за ней, вернее, за ними; она шла, а он лип к ее спине, мешал ей и при этом повторял: «Что мы будем есть, а? Что будем есть?» Жили они на первом этаже, и старушка, усадив мужа смотреть детский сериал, вывела меня через дверь кухни в небольшой светлый дворик. Она недоверчиво осмотрела семь или восемь рядов бельевых веревок и, только убедившись, что за нами никто не наблюдает, сдвинула несколько ведер и освободила крышку люка; поднять ее пришлось мне — старушка не смогла нагнуться. Мне захотелось спросить, зачем ей безопасное место, если в нужное время она не сможет туда попасть, не сумеет поднять тяжелый люк и спуститься по узким ступенькам; зачем, если ей придется возиться со своим старым, обескураженным и беспомощным ребенком, который будет вопить, размахивать руками и упираться. Я заглянул сверху внутрь — спускаться было незачем, все помещение было видно и так: крошечный, заплесневевший от влажности цементный куб метра полтора в высоту, внутри которого я, как и муж старушки, не смог бы вытянуться в полный рост. Но ты ведь знаешь, что бывает, если упустить легкий контракт, и поэтому я сказал: — Да, самый маленький модуль сюда войдет. — Прекрасно, — сказала хозяйка. — Уж лучше с этой дырой что-то сделать, чем оставлять ее тут без пользы. Этого, конечно, никогда не случится, но я представил себе там двоих стариков, сидящих на табуретке взаперти и неспособных выйти наружу; представил, как у них кончаются припасы. Она коротко, успокаивающе его обнимает, а он спрашивает: «Что мы будем есть, а? Что будем есть?» Старушка ушла в спальню за деньгами для аванса, по ее настоянию — наличными, и оставила меня в гостиной наедине со своим старым ребенком. Из-за воротника рубашки у него выглядывала татуировка — один из тех безвкусных племенных узоров, сделанный годы назад и не подходящий ни к его приглаженному и причесанному виду, ни к этой гостиной-музею, но что поделать: мы все когда-то были молодыми. — Классная татуировка, — сказал я ему, и он снова спросил меня: кто это я, а, кто? — Разве ты не знаешь кто? — прошептал я. — Ты меня не помнишь? Старуха возилась в спальне. Я решил попугать его сильнее — начал приближаться, пока не прижал его к буфету; он сбил локтем фотографию и уже готов был закричать, заплакать или ударить меня. Я заглянул ему в глаза и увидел пляшущий в них страх, но почувствовал точно то же, что и всегда: сомнение. Это был вероятный страх, страх потерянного и беззащитного человека, или невероятный — страх выдать себя? Я уже говорил тебе, даже если ты этого не помнишь: в каждом таком старике я подозреваю притворство, подлое желание уйти с дороги, перестать быть, вести растительную жизнь без какой бы то ни было цели, лишь бы его кормили, причесывали, держали за руку, прощали и баловали. Клянусь, не проходит и дня, чтобы я не смотрел тебе в глаза и не думал об этом. Третий визит принял уже опасный оборот, и все из-за тебя. Да, из-за тебя, хоть ты тогда еще даже не проснулся. Начался он хорошо: парень жил в двухквартирном доме, и первые звоночки — наклейка охранной фирмы на фасаде, решетки на верхнем этаже и плохо подделанная камера видеонаблюдения над входом — предвещали легкую работу. «Тут я справлюсь быстро», — сказал я себе и позвонил в дверь. Дом был не шибко большим, но с комнатой в подвале — бывшей игровой, которую переделали в тренажерный зал, когда дети выросли. Мужчина моего возраста горячо обвинил в этом недоразумении свою жену, которая отсутствовала и не могла ни подтвердить его обвинения, ни опровергнуть. Его жена всего боялась, его жена вечно увлекалась всякими глупостями, его жена покорно шла на поводу у моды и теленовостей, его жена завидовала двоюродным братьям, у которых в жилом комплексе был такой бункер, его жена любила упрямиться, и когда ей в голову что-то взбредало, то никто не мог ее образумить; его жена смотрела на будущее мира крайне пессимистично, его жена слишком увлекалась фильмами, его жена перестала спускаться в эту комнату после того, как ту заполонили африканские тараканы, поскольку испытывала отвращение и страх; так что его жена хотела избавиться от этого места, но избавляться они от него не будут, а просто переделают его подо что-нибудь еще. Тренажеры он планировал оставить здесь для себя; его жена спортом не занималась, да еще и высмеивала его желание оставаться в тонусе. В конце концов я усомнился даже не в том, что решение приняла она, а в самом ее существовании. Подумал о брошенном мужчине, упорно отрицающем реальность, и мне в голову даже пришла мысль, что его жена была замурована в этом темном подвале. Я оставил ему папку со всей информацией и попросил мне позвонить, когда они с женой договорятся, какую модель и оборудование будут устанавливать, ведь без нее он, конечно, решать не собирался: ко всему прочему он добавил, что его жена была неуступчивой и все, вплоть до последней занавески, подгоняла под свой вкус. Мне не терпелось свалить и больше не видеть этой хреновой семейной комедии. Но тут парень раскрыл папку и уставился на первый разворот, куда я скрепкой прикрепил свою визитку. — Сегисмундо Гарсия? — спросил он, указывая на нее и опуская вторую фамилию. Это меня сразу насторожило. Я ответил утвердительно, но парень злобно затыкал: — Ты родня этого Сегисмундо Гарсии, который?.. — Нет, я единственный Сегисмундо в семье, — не дал я ему закончить вопрос. Парень глядел мне в глаза, постукивая по папке, по карточке с моим именем. Я опустил голову, чтобы не смотреть на его зубы и не выдать себя. Распрощались мы холодно. Я сказал, что буду ждать его звонка, а он с грохотом захлопнул дверь, разрушив все мои надежды. Я тебе расскажу, что он сделал, как только потерял меня из виду: загуглил твое имя, мое имя и без особого труда нашел ту фотографию, на которой ты десять лет назад открывал клинику, а мы с мамой стояли рядом. Хотя из-за прошедших лет он мог сомневаться, я перед ним или не я, этого поиска, одного сомнения, пробуждающего воспоминания, было достаточно, чтобы в нем взыграло плохое настроение и несколько часов спустя он набросился из-за недоразумения на жену. В лучшем случае он мне не позвонит — они с женой просто договорятся, что ни при каком раскладе не станут иметь дело с родственником того сукина сына, и будут искать другую компанию, даже если это обойдется им дороже. Визитки надо переделать. Сократить имя до С. или назваться Ортегой, как мама, а твою фамилию сократить до Г., а то и вообще убрать. Сегисмундо Гарсия, ха. Испания переваривает миллионы и миллионы всяких Гарсия, не заботясь о том, что у них странные имена типа Сегисмундо, потому что родители постарались их так выделить. Сегисмундо Гарсия — как же по-дурацки это звучит. Надо, надо переделать визитки. Или сменить имя. И то и другое делать лень — не знаю, что больше. То, что день выдастся не таким хорошим, как предвещало утро, предвестия звонок из банка. Как только я в расстройстве ушел, вспоминая тебя и кляня на чем свет стоит, мне позвонил Роберто. Я тебе о нем рассказывал. — Доброе утро, Сегисмундо, у меня есть хорошая новость и плохая, — сказал мне этот шутник. Плохая новость оказалась страшно плохой: мне отказали в финансировании. Хорошую он, скорее всего, придумал, пока набирал мой номер: мне согласились предоставить потребительский кредит на сказочных условиях — залог не требовался, надо было просто подписать страховку от неплатежа, не слишком дорогую, и… — Почему мне отказали? — прервал я его. — Я все испробовал, — сказал он мне, — ты даже не представляешь, как я носился с твоим делом, но у начальства свои резоны. — Какие резоны? — Не знаю, я же просто посредник. Наверное, они посмотрели твой бизнес-план и он им не понравился… — Это из-за моего отца? С той стороны — тишина. — Из-за него, да? Я действительно так подумал. Нас снова перепутали, и все из-за одного и того же имени. Вот какое наследство ты мне оставил: банковский черный список да проклятое имя, ну и предрасположенность к старческому слабоумию. А еще я подумал, что, может, камера видеонаблюдения им поведала, как с утра в первый день каждого месяца я снимал с твоей карты деньги, чтобы якобы гарантированную часть твоей пенсии снова не конфисковали. — Это из-за него? — Нет, не из-за него, — сказал он со вздохом и перешел на шепот; я так и видел, как он прикрывает трубку рукой. — Твоя финансовая история доверия тоже не внушает. Но главная причина вряд ли в этом. Просто у тебя необычный бизнес, и это хорошо, но и риски большие. Сам знаешь, как легко спугнуть миллион евро. Вот если бы ты занимался налоговыми убежищами… — засмеялся этот кретин. Тут до меня попытался дозвониться кто-то еще. Юлиана. Спасибо этой милой девушке, что она привела меня в чувство, иначе я заорал бы на сотрудника банка. Я сделал глубокий вздох и заговорил: — Послушай, Роберто, давай встретимся сегодня в первой половине дня. После того как я принес вам документы, мои дела пошли в гору, причем стремительно. — Пошли в гору, — повторил он, и я услышал, как он печатает на своем компьютере. — Да, я не остановился и практически заключил договор с североамериканским поставщиком, ну и самое приятное: у меня уже сотня подписавшихся клиентов. Сотня. Всего за три недели! Собраны авансы, так что это уже не проект, а реальность. Моя компания только появилась, а у нее уже столько заказов, и я мог бы выполнить первый завтра же, но поставщик не собирается меня обслуживать без гарантии оплаты, мне нужна эта кредитная линия, немедленно. Клиенты ждут начала сборки, а я не в состоянии нанять монтажников, пока вы меня не разблокируете. Я могу прикрепить все эти контракты к делу, чтобы вы приняли их во внимание. Сотня клиентов! У этого бизнеса большой потенциал, мне каждый день звонят и пишут, я уже планирую искать продавцов в других городах, а мы ведь себя почти не рекламируем… — Я бы и рад тебе помочь, Сегисмундо, но документы подписывают другие люди. — Тогда позволь мне поговорить с твоим начальником. — Не думаю, что… — Этот вопрос по телефону не решить. Я заеду к тебе в офис через час, и мы спокойно об этом поговорим. — Я сегодня очень занят. — Десять минут. Дай мне всего десять минут. Я собирался сказать «десять чертовых минут», но с каждой фразой владел собой все лучше и лучше. — Буду через час, Роберто, спасибо. Я повесил трубку, лишая его возможности возразить, и перезвонил Юлиане, чтобы занять линию. Он сам не свой, — сказала мне милая Юлиана, — дедушка сам не свой: он встал в четыре утра, а я проснулась от его стука в дверь. Дала ему воды и плюшку, заставила выпить таблетку. Он стучал в дверь больше двадцати минут — все кричал: «Мне надо выйти, мне надо выйти». Он меня толкнул и укусил за руку. — А почему ты не дала ему выйти? — спросил я расстроенную Юлиану. Инструкций она, видимо, не помнила. — Было еще темно. — Она рассказала, что ей удалось отвести тебя в гостиную и усадить в кресло перед телевизором. Ночной телемагазин и таблетка тебя в конечном счете угомонили. Но вот ты уже проснулся и борешься с дверным замком. Так устало жаловалась Юлиана. — Вы пусти его, — велел я. — Кто-то должен быть с ним рядом, но пускай он идет себе куда хочет. Осторожно на светофорах и все такое, но не надо ему сидеть взаперти. И держи меня в курсе. — Если я сейчас отопру дверь, он оттуда выскочит, как бык из открытого загона. И может упасть с лестницы. — Выпусти его, — настоял я. Так она и сделала, рассказала мне потом Юлиана: отперла замок и открыла дверь; ты выбежал очертя голову и запрыгал по лестнице, а она держала тебя под руку. Когда ты вышел на улицу, то точно знал, в какую сторону идти: по тротуару вправо, через улицу, до угла и в сторону проспекта, быстрым шагом, сталкиваясь с прохожими. Юлиана шла следом и на каждом перекрестке с трудом тебя тормозила. Тогда я увидел у себя на телефоне твой маршрут, движущуюся по карте мигающую точку, и подумал: сегодня настал тот день, сегодня наконец-то настал тот самый день. Сотня клиентов. Сколько ты знаешь предприятий, которые без рекламы, без приличного офиса, всего лишь с двумя начинающими продавцами в штате обрастают такой уймой заказчиков за три недели? Сколько времени понадобилось тебе, чтобы заполучить первую сотню долбаных клиентов? По пути в банк я мог их найти и того больше: у меня было запланировано еще несколько визитов примерно в том же районе. Первый поначалу складывался непросто, но в итоге открыл такие возможности, о которых я даже не подозревал, — ты же знаешь, как важны для успеха компании случай и интуиция. Хозяева были молодой парой с маленьким ребенком, жили они в новом здании довольно-таки убогого качества, с кладовыми на крыше, которые не слишком годились для убежища. Но еще у них была подземная парковка, и парень меня туда отвел. Они с женой купили два парковочных места и одно из них намеревались арендовать, но муж придумал ему лучшее предназначение. Мне показали пространство между колоннами посередине этажа, без стен, открытое со всех четырех сторон и окруженное машинами. — Как вам такой вариант? — спросил парень. Я повторял обычную процедуру: ходил по кругу, считал шаги, похлопывал ладонью по колонне, внимательно рассматривал потолок с кабелями и трубами. — Надо подумать, — сказал я ему. О секретности там не могло быть и речи: соседи обо всем узнают, даже если спрятать модуль и обнести импровизированную кладовку стенами из кирпича. При осмотре мне показалось, что парковка для такого комплекса слишком велика. Парень подтвердил: у большинства жильцов было по два, а у некоторых и по три места. Застройщик планировал еще один блок, но планы не осуществились, поэтому полпарковки осталось не при деле, и свободные места он выставил на продажу на выгодных условиях. А что бы сделали другие семьи, молодые пары с маленькими детьми, увидев, что кто-то из соседей приспособил свой участок под убежище? Загромоздили бы своими велосипедами и походным хламом или сдали бы их по дешевке, поскольку в этом районе парковки есть во всех зданиях? А может, они как раз захотели бы оборудовать безопасные места и для себя по хорошей, очень хорошей цене: если бы покупки оформили скопом, я бы предложил им значительную скидку. Почему бы парню не упомянуть об этом на следующем собрании соседей? Разве он не в курсе, что уже есть такие жилые комплексы, явно дороже этого, которые включают не только парковку, бассейн и видеонаблюдение, но и убежища для всех своих жильцов? Разве он не понимает, как такое дополнение повысило бы ценность его дома? Сколько человек живет в этом блоке? Полсотни? Пятьдесят молодых семей с детьми? А вдруг удастся заполучить пятьдесят новых клиентов за один раз? Когда у них следующее собрание? А нельзя ли его созвать в срочном порядке, тема ведь достаточно важная? Ничего, если я тоже буду на нем присутствовать, чтобы познакомить жильцов со своим предложением и разрешить все сомнения? Что, если я представлю в банк сотню подписанных контрактов и сведения о еще пятидесяти устных соглашениях? Поистине, это чудесный знак — похоже, день снова налаживается. Перед встречей в банке у меня даже осталось время на еще один визит. На первый взгляд он предвещал успех: передо мной оказалась пара лет тридцати с лишним или сорока, женщина была беременна (за это дополнительные баллы). А еще им явно нравилась ностальгическая эстетика: их крошечная квартирка была оклеена афишами к древнющим фильмам, а на полках в гостиной стояли старые камеры и теперь уже никчемная пишущая машинка. Я даже приметил там проигрыватель. Таких людей я знаю как облупленных: они жаждут воскресить какое-то мифическое прошлое и жить по образу своих родителей или дедов; мечтают о пожизненной работе, необременительной ипотеке и оплачиваемом отпуске. Безопасное место в подвале — вполне себе замена таким вещам, если понимаешь, что их не вернуть. Эти двое испытывали ностальгию, но кувшинщиками не были. Раньше я путал эти понятия, а потом до меня дошло, что они сильно не совпадают: кувшинщики не выражают ностальгию через одежду, дизайн или культуру; реакционность таких жестов им противна. Но в лице этой пары я имел дело именно с ностальгией, а не с кувшинничеством; у них тоска по прошлому выражалась скорее эстетически, чем политически, как компульсивное желание потреблять все, что сглаживало дискомфорт, пусть даже они и словами-то его обозначить не могли. Как ни странно, убедить удалось мужа. Я-то ожидал, что беременная женщина, озабоченная безопасностью будущего ребенка, с готовностью купит что угодно, от резиновых накладок для мебели до убежища в подвале, — но зря: она отреагировала сдержанно. Судя по всему, между супругами назревал спор, и они собирались устроить препирательства при мне. Ну а что, мы с Моникой были не лучше, да и вы с мамой без стеснения затевали ссоры на глазах у любого официанта. — Я говорил жене: даже если кладовку переделать, мы сможем хранить в ней вещи и дальше, — пояснил парень, прося моего соучастия и стараясь избежать новой семейной стычки. — Конечно, — сказал я. — Базовый модуль почти не занимает места, ничто не помешает хранить там вещи. Разница всего лишь в том, что теперь у вас будет бронированная кладовка, из которой никто не стянет ваш велотренажер. На этот раз шутка про велотренажер не сработала. У беременной был раздраженный вид — должно быть, они как раз ссорились, когда я пришел. Не исключено, что ее муж расспросил меня и пригласил зайти, а ей об этом сообщил только за пару минут до моего появления. — Нам это не нужно, — пробрюзжала она. — Откуда такая уверенность? — спросили мы с ее мужем в один голос. Я продолжил: — Откуда? Только подумайте, сколько вещей вам на самом деле не нужны, сколько из них вам никогда не пригодятся, но при этом они дарят чувство безопасности. — Мне хотелось указать на весь их ностальгический хлам, но я воздержался. — Знаете, что я думаю? — обратилась она ко мне с презрением и гневом. Я подозревал, что то и другое было вызвано ссорами, не имевшими ко мне никакого отношения, и в реальности предназначалось ее мужу. — Знаете? Провинциалы — вот кто мы такие. Во всем подражаем американцам, и в этом тоже: теперь они помешались на бункерах, а значит, и нам надо. И богачи туда же — эти вообще провинциалы дважды: какой-нибудь теннисист или какая-нибудь фифа обустроили себе в подвале бункер раз в восемь больше нашей квартиры и теперь об этом болтают, даже снимки показывают. А раз так, то и мы обнесем кладовку стенами, состряпаем себе бледное подобие, которое фиг нас от чего-то защитит. На фиг нам вообще это убежище? От чего нам спасаться, вы мне скажите? Что может случиться? Что может случиться? О, этот вопрос. Что может случиться… Вопрос, на который у меня, ясное дело, припасен ответ. Ради которого я таскаю с собой папку с новостями за последние годы и месяцы, за прошлую неделю, за сегодняшний же день, а еще с официальными данными, краткосрочными и среднесрочными прогнозами и выдержками из интервью с экспертами о возможных сценариях будущего, с последним докладом МГЭИК[1], с реальными историями семей, которые — да, в Штатах — смогли выжить в неблагоприятных ситуациях, потому что у них были убежища. Что может случиться… По этой теме у меня собраны аргументы на несколько заученных и отрепетированных страниц, список частых вопросов и ответов в зависимости от типа клиента, подробный план работы с сомнениями и отказами. Что может случиться… Это вопрос, который я задаю своим продавцам снова и снова, пока они не будут в состоянии ответить на него естественно и убедительно. Вопрос, ответ на который я разработал в заявке на финансирование, которую подал в банк. Вопрос, который теперь предъявляла мне беременная, демонстративно поглаживая живот, — что может случиться? вы мне скажите, что может случиться? Вопрос, который мне больше никто, абсолютно никто не задал за три недели звонков и визитов. Никто — ни те, кто в итоге решил оборудовать себе безопасное место, ни те, кто воздержался; никому не пришло в голову его задать, потому что ответ был очевиден. Но теперь его задавала эта женщина, глядя мне в глаза и поджав губы; ее муж тоже на меня смотрел и ждал емкого, обезоруживающего ответа, и уже не просто чтобы заполучить убежище, но и чтобы изменить динамику в отношениях с женой. Вот только мой ответ оказался высокопарной риторикой, набором клише и громких слов, и все они осыпались к ногам беременной. Скоро та родит на свет ребенка, которому отказала в безопасном месте, а я не смог бы ее переубедить, даже если бы в этот момент горели все машины на ее улице. Что может случиться… Перед банком я проверил на телефоне, где ты теперь, и набрал Юлиану. Ты несся на всех парах, она мне это срывающимся голосом подтвердила: — Я еле за ним поспеваю, таким я его никогда не видела. Откуда у него только силы идти так быстро и вырываться каждый раз, когда я его торможу, чтобы его не сбили. А взгляд у него какой… — Что с ним? — спросил я выжидающе, не зная, стоит ли беспокоиться. — Как будто это не он, как будто он одержимый, просто смотрит перед собой и идет вперед. Когда я маячу перед ним, он меня даже не видит. — Оставайся с ним. — Боюсь, он от меня убежит. Ты сильнее него, Юлиана, не так уж это и трудно. Не отступай от него, и осторожно на перекрестках, — сказал я так, будто расстроюсь, если тебя, точно какую-нибудь бродячую собаку, собьет автобус. Да-да, сегодня мне все равно; если сегодня тот день и по дороге тебя успеют переехать… Если верить локатору, от дома ты шел почти по идеальной прямой — с нее тебя не сбивали ни повороты, ни смена улиц, ни препятствия под ногами. Я увидел, как мигающая точка рисует синим твой маршрут на карте, почти три километра напрямик в восточном направлении, — и вернулся к своим утренним мыслям: представил, как ты тоже прокладываешь себе путь под землей, хоть и не гребя и не следуя за течением, а, как свирепый крот, экстренно копая руками, ногтями, зубами тоннель, пока тебе не откроется заброшенное логово, забытое укрытие, зарытое сокровище. — Оставайся с ним, — наставлял я милую Юлиану. Бедную Юлиану, которая терпит тебя уже больше года — поднимает с постели, укладывает спать, умывает, одевает, кормит, завязывает тебе шнурки, держит тебя за руку и обнимает, когда ты плачешь, и, возможно, оказывает тебе еще какие-то знаки привязанности, которых я не видел, а в ответ получает твое ворчание, твои безобразные оскорбления, толканье, царапанье и кусание, твои нападки каждый раз, когда, проснувшись, ты требуешь, чтобы тебя выпустили, и борешься с замком, и по моим указаниям она его открывает, и выходит за тобой, и тормозит тебя на перекрестках, и на протяжении многих минут и километров сопровождает твой безумный марш, пока вдруг, после очередного шага, твоя энергия не иссякает, или не выключается магнит, который тащил тебя вперед, или в твоем мозгу не гаснет маленькая вспышка воспоминания, побуждающая тебя пересечь полгорода и оставляющая после себя дыру. И ты замираешь посреди улицы, сломленный и растерянный. Не в силах шагать дальше, ты позволяешь себе сесть в такси и снова становишься смирным на недели, а то и на месяцы, будто копишь силы до того дня, когда неизвестно какая искра в твоих нейронах вспыхнет опять и ты возобновишь свою гонку — не то поиск, не то побег. Но сегодняшняя прогулка казалась другой, или, может, это мне так хотелось, мне так было нужно. Я стоял у дверей банка, и стоило мне только закончить разговор с Юлианой, как раздался еще один звонок: Моника. Какой контраст — любящий голос Юлианы и сухость Моники, от которой больше месяца не было ни слова — ни устно, ни письменно. Которая звонит мне только тогда, когда Сегис попадает в очередную передрягу. Так было и сейчас: — Тебе придется сходить в школу, сейчас же. — Доброе утро, Моника. — Звонил директор, он тебе все объяснит. Я на совещании. Я хотел было ей сказать, что вхожу в банк, что моя встреча так же важна, как и ее совещание, в которое я вообще не верю, но она уже повесила трубку и выключила на телефоне звук, ну или просто не стала мне отвечать, чтобы я не уличил ее во лжи и не смог с ней ни о чем договориться. Вот с таким настроем я, представь себе, вошел в банк. На часах не было и одиннадцати утра, а день уже принес слишком много эмоций. И то ли еще будет. Я направился прямиком к столу Роберто, и он поприветствовал меня с той коммерческой улыбкой, которая вызывает у меня гадливость, потому что я сразу вижу себя со стороны. Я попросил отвести меня к его начальнику — при мне были новые документы для дела. Его начальника, конечно же, не оказалось на месте, и сегодня его не ждали, но я мог оставить бумаги ему, Роберто, он обещал занести их при первой же возможности. Я мог ему доверять, он собирался биться за мое финансирование, поскольку мы были в одной команде. — Пожалуйста, Роберто, многое поставлено на карту, мне нужна эта кредитная линия, и она нужна мне сейчас. — Я старался не выглядеть отчаявшимся человеком (нет ничего хуже, если хочешь добиться от банка своего), но я и правда был в отчаянии, причем полном, и, наверное, в случае отказа согласился бы и на льготу, поэтому я рухнул в кресло перед ним и ослабил поводья. — Ты не можешь со мной так поступить, ты не хуже меня знаешь, что это стоящее предприятие, неудача исключена, рисков нет, дело продвигается полным ходом, смотри, я собрал сотню подписей и заключил пятьдесят договоренностей, а у этих ста пятидесяти семей есть друзья и соседи, которые тоже скоро захотят себе то же самое и расскажут об этом другим, и все это быстро станет социальным феноменом, о нас заговорят в новостях, даже на рекламу не придется тратиться, кто же захочет остаться без собственного убежища, ты только послушай, есть миллионы, десятки миллионов семей, готовых заплатить чуть-чуть, всего ничего, цену двухнедельного пляжного отпуска или приема у дантиста, заплатить эти смешные деньги за безопасность, полную безопасность, абсолютную безопасность, а еще — это важно не меньше — за то, что до сих пор считалось привилегией немногих, роскошью, точно так же, как в прошлом это было с возможностью летать на самолете, иметь компьютер, путешествовать за границу или ослепительно улыбаться (о зубах я упомянул дважды, извини). Послушай меня внимательно, Роберто, это первая удачная идея за всю мою жизнь, это прекрасная идея, она настолько великолепна, что будто бы и не я ее придумал, и вот что я тебе скажу: если за нее возьмусь не я, ее перехватит кто-нибудь другой, потому что спрос есть и он огромен, он не перестанет расти, таков уж дух времени, на эту идею работает все, — какие новости за сегодня, за любой день ни возьми, какой фильм или сериал за последний год ни глянь, все работает на нее, это самая крупная рекламная кампания в истории, и при этом она не стоит мне ни цента. Но заранее знаю, что произойдет в итоге: другие перепрыгнут через меня, через мой труп, те, кто вечно паразитирует на чужих идеях, более платежеспособные субъекты, с внушительной деловой мускулатурой, которых примет твой начальник или начальник твоего начальника, начальник начальников и которым вы дадите неограниченную кредитную линию. Послушай меня, Роберто, и, пожалуйста, смотри мне в лицо, пока я с тобой говорю: я не хочу платить цену первопроходца, не хочу разбиться и расчистить место для других, чтобы другие пришли и сняли урожай с моих посевов. Сам видишь, меня несло, эти потоки словесной рвоты надо было прекращать, я еле сдерживался, чтобы не ляпнуть чего-нибудь лишнего, не сказать, что я загнал себя в тупик, поскольку без кредита нет поставок оборудования, а без оборудования нет безопасных мест, что собранные авансы я тоже вернуть не могу, поскольку чересчур оптимистично надеялся получить финансирование и не сохранил этот капитал, а покрыл им предыдущие долги, и некоторые клиенты уже звонят, спрашивают, как там с нашими договоренностями, где обещанное, почему их грязные кладовки еще не переделаны в новенькие убежища, и если бы я продолжил идти по этому пути, то в конечном счете полностью бы развязал свой язык и высвободил свое отчаяние, я бы даже сказал Роберто, бесстрастному Роберто, бесчеловечному Роберто, который смотрел на меня, но не видел, я бы сказал ему, что мне нужно это финансирование, потому что я не хочу потерпеть неудачу снова, не хочу быть как отец. Но хватит об этом. На тормоз я нажал вовремя. Не из благоразумия или скромности, а потому, что вдруг заметил одну деталь. Внимание. Деталь в облике Роберто. Деталь на запястье, на левой руке, — она выглядывала из-под рубашки. Цветистый плетеный браслет. Тот самый. Их ни с чем не перепутаешь, я видел такие на многих из них, я не знаю, что, черт возьми, означают эти цвета, но они их носят. Вот засада. Кувшинщик — в банке? Кувшинщик с хорошей зарплатой, хорошим костюмом и, конечно же, хорошим домом? Да, в банке — гребаный кувшинщик. Кувшинщик здесь работает и фильтрует заявки на финансирование. Кувшинщик оценивал мой бизнес-план и решал, передать его на рассмотрение начальству или отправить в стол. Понимаешь? Проблема была не в моем бизнес-плане. И не в моей финансовой состоятельности. И даже не в тебе. Проблема была в нем: в кувшинщике. Служащем в банке! Ты с ними познакомиться не успел. Когда они начали мозолить глаза, ты еще сидел в тюрьме, а твой мозг уже, наверное, порядочно сдал и не запомнил новость, которую ты вместе с остальными заключенными увидел по телевизору в общей комнате. Я о них при встрече тоже не говорил. Мы вообще разговаривали мало: я показывал тебе очередной снимок внука, ты односложно отвечал на мои редкие вопросы, мы замолкали, до конца визита оставались минуты, и я уже замечал по ту сторону стекла покорность, но списывал ее на простое тюремное уныние, растоптанную гордость, язву позора или безысходность, даже не подозревая, что ты уже переживал двойное наказание — тюрьму в тюрьме. Тогда все и началось. Ты в своей камере ни во что не вникал, да и у меня на это не было ни настроения, ни духа. А вот у Моники они были — ее распирало от любопытства, даже восторга. Она, конечно, не называла их кувшинщиками и мне не позволяла, а я над ней смеялся, когда она и нам предлагала уйти от рутины, изменить свою жизнь, влиться в какое-нибудь сообщество. Иногда я не обращал на ее слова внимания, иногда язвил в ответ, а ведь она, может, совсем отчаялась и думала о будущем — не планеты, а нашем с ней общем. Но на головы нам свалилось столько дерьма, что фаза разговоров для нас уже закончилась. Я не собираюсь тебя винить еще и в нашем расставании — а может, и собираюсь; хотя какая теперь разница. Когда ты вышел из тюрьмы, кувшинщики, или экоммунары (так они сами предпочитают себя называть), уже были не горсткой из четырех хиппи, а заметной силой. Но ты уже отключился от реальности и, хоть и просиживал перед телевизором целые часы, едва ли это понимал. В те моменты я скучал, не по тебе, а по твоему мерзейшему характеру: когда мы смотрели репортаж об их первых сообществах и видели всех этих клоунов, которые одевались в «Декатлоне» и горячо расхваливали деревню, было бы весело послушать, как ты разносишь их в пух и прах. «Раздолбаи! — орал бы ты на телевизор, будь твоя голова на месте. — Лоботрясы, совсем опузырились от лени! Я бы научил вас работать! Мотыгу в руки — и копать траншеи, быстро бы расхотелось страдать ерундой!» А дальше ты бы нам поведал свою занятную трудовую биографию: вот ты ребенок, который больше не может учиться, потому что семье нужна помощь по хозяйству, а вот — парень, которому еще нет восемнадцати, а он уже открывает свой первый бизнес; каждый год у него новая машина, поскольку он загоняет их в хлам; он своими силами поднимается со дна — человек, не знающий, что такое воскресенье, и бла-бла-бла. И это ты еще не успел узнать про эксперимент с базовым сельским доходом. Он продлился всего два года, потом новое правительство его свернуло. Сумма выплаты была небольшой, но достаточной, особенно с европейским грантом на перезаселение деревень, чтобы первая партия горожан снялась с места. «Великое возвращение» — так это назвала пресса, при ее-то тяге каждый месяц откапывать какой-нибудь новый социологический феномен. И частично она не врала, кто-то действительно возвращался, раз уж была финансовая помощь: из крупных столиц, даже из-за границы, в свои деревни и городки, в родные края родителей, а то и бабушек с дедушками, такие, которые уже даже местом отпуска не служили, зато теперь стали важным символом, а главное — источником права на выплату. Многие не возвращались, а перебирались в какую-нибудь деревушку, где раньше всего-то отдыхали на выходных. А точнее, выбрали на сайтах программы местечко либо с самым высоким рейтингом, либо уже облюбованное их друзьями и родственниками или просто такое, где новым поселенцам предлагались дешевые или даже бесплатные дома. Большинство, конечно, собиралось получать деньги, жить в тихом и доступном месте, растить детей на пасторальной природе, работать из дома с приятным видом за окном и недалеко от столицы, открывать на гарантированный доход мелкий бизнес, вступать в какой-нибудь из первых кооперативов, баловаться сельским хозяйством или посвящать себя творческим занятиям и прочей бесполезной ерунде, на которую нам всем предстояло для них скинуться. Со своими идеализированными городскими представлениями они надеялись обрести в деревне простой и аутентичный образ жизни, много времени, неиспорченные социальные связи, человеческий масштаб, яблоки, которые по-прежнему были бы на вкус как яблоки. Но сначала, во многих случаях, их не приняли те, кто никогда не покидал этих мест, или те, кто вернулся туда много лет назад без всякой помощи и теперь видел в происходящем скорее вторжение, чем заселение. Многие из нас высмеивали их наивность. Мы предсказывали им провал: обаяние деревни развеется через год, если не раньше, их дети подрастут и потребуют чего-то большего, чем простой и аутентичный образ жизни; избыток времени утомит их до смерти; социальные связи начнут их душить; им надоест грызть яблоки со вкусом яблок; они быстро одумаются и вернутся, поджав хвосты. Мы вспоминали, что у каждого поколения случается свое возвращение в деревню, возникают свои фантазии о развороте к корням и воссоединении с утраченными ценностями. Мы презирали этих пижонов за авантюру с улаженной жизнью, в которой им не грозили потери, и заодно их детей, которым все доставалось бесплатно, хотя в городе их сверстники рассчитывать на независимость не могли. Однако правда состояла прежде всего в том, что этим несчастным было уже нечего терять и они набросились на выплаты и дома не для того, чтобы получить возможность жить иначе, а для того, чтобы жить хоть как-то. Но были и те, кто отправился в деревню сознательно, — первая волна кувшинщиков. Там они встретили единомышленников — вернувшихся, как они, или никогда не уезжавших. Между собой они создали несколько сообществ, первых, тех, которые очаровывали Монику и над которыми я смеялся. Экоммунары! Большинство возвращенцев в итоге отступили обратно в города, вот так, когда базовый сельский доход отменили или когда до них дошло, что деревенской жизни их мечты уже не существует, если она вообще хоть когда-то существовала. Но кое-кто остался. Как несчастные люди без будущего, которыми никогда не переставали быть, они зависели от милости каждого встречного мошенника, пытавшегося втюхать им фигуральный мотоцикл, в том числе такой раздолбанный, как мотоцикл кувшинщиков. Их сообщества перестали расти и возникать, и мы оних забыли — по крайней мере, я. И вот чем они занимаются сегодня: сидят себе в офисе банка и с удовольствием наблюдают, как предприниматель унижается, чтобы выпросить у них финансирование. По дороге в школу Сегиса я следил по карте за твоим маршрутом — ты продолжал нестись по прямой и на полном ходу уже прошел четыре километра, а добрая душа Юлиана ускоряла шаг, поспевая следом, и обгоняла тебя на каждом светофоре, чтобы вовремя удержать. Мне было интересно, чем закончится твоя прогулка, будет ли она удачной, окончательной. Заодно, пользуясь случаем, я позвонил двум своим парням, о которых уже тебе рассказывал. Бывшим одноклассникам Сегиса — плохим ученикам, а продавцам и того хуже, если судить по той неделе, что они ходили по домам. Очередные раздолбаи, которым нужна работа, — так бы ты подумал, если бы знал их и видел, как они работают. Они не заключил и ни одного чертова контракта, потому что жрать не хотят, — еще одно выражение очень в твоем духе. «Жрать не хотят», «это поколение уже родилось сытым», «они всё получили на блюдечке с голубой каемочкой», помнишь? Кажется, что это глупое выражение, застывшее на твоем лице, изменится в любой момент и ты взревешь, как в старые добрые времена. Но слушай, с этими двумя никчемышами все так и есть: насколько я знаю их семьи, ни одному из них не надо работать, в конечном счете родители пристроят их на тепленькие места с хорошей зарплатой, совсем им не по заслугам. Лучшее агентство по трудоустройству — это хорошая фамилия, хотя что тебе об этом говорить. Сейчас они пытаются заработать мелочь на карманные расходы и, прежде всего, показать своим семьям, что они не просто спят, едят и принимают наркотики, но и чем-то занимаются. Вот только я дам им от ворот поворот: какой от них прок, если они не привели ни одного гребаного клиента? Так вот, я им позвонил. Ясное дело, они потратили утро впустую. Я заключил три контракта и еще пятьдесят договоренностей, а они еще не расшевелились. Пришлось прочесть очередную нотацию. — Что с вами не так, вы зачем людей пугаете? Сколько раз мне повторять, что вы продаете не страх, а безопасность. Страх у людей есть и без вас, они его жуют, дышат им, спят с ним в обнимку и просыпаются оттого, что он сушит им горло. Но необходимости напоминать им об этом нет: от любого предложения, которое всколыхнет их страхи, они откажутся. И не надо говорить им про Жаркую неделю, потому что они о ней не забыли, они держат ее в уме, не перестают о ней думать, это постоянство и открывает вам двери. Не надо даже спрашивать, видели они сериал «Безопасное место» или нет, — естественно, видели, потому-то они вас и принимают и слушают, что видели и не забыли, но, с другой стороны, им не хочется напоминаний об этом. Надо быть тоньше и хорошо изучать психологию каждого, тактик продажи столько же, сколько и клиентов: к родителю и пенсионеру, мелкому бизнесмену и госслужащему подход нужен разный, страхи у них различаются; может показаться, что все боятся одного и того же, но от правды это далеко. Вы вводите их в курс дела слишком резко, вы будто кличете беду, связываете безопасное место с угрозой, и все это в одной упаковке, словно пистолет или капсула с цианидом на экстренный случай. Мы продаем им совсем другое: мы продаем бесполезное место, они должны видеть его таким, должны думать, что оно никогда им не пригодится, что оно даст им душевное спокойствие, но никогда не понадобится, словно пистолет или цианид. Они согласятся на покупку, только если сочтут ее ненужной, но все же необходимой. Не надо давить — будет лучше, если они сами в итоге примутся расспрашивать, прицениваться, вымаливать себе убежище. Пусть они сами придут к желательному для нас выводу, пусть спросят себя, как они могли дожить до сегодняшнего дня с небронированной кладовкой, подвалом или парковкой. А главное, не отвечайте, когда вас не спрашивают. Иметь наготове ответ хорошо, поэтому я вам его и дал, а вы его отрепетировали, — но не забегайте вперед. Вы увидите, что никто не задает самого главного, единственного в этом деле стоящего вопроса. Никто его не задает, чтобы не слышать ответа и по-прежнему спать по ночам. Никто, кроме беременной женщины, которая злилась на своего мужа. Добро пожаловать в школу для успешных детей. Знакомо звучит? Ты помнишь? Ты не потому улыбаешься, что от этих слов внутри тебя что-то вибрирует, потрескивают нейроны, всплывают короткие и смутные воспоминания? Слушай, я тут утром заснял плакат у входа — уж очень он был потешный: «международная ШКОЛА NEW CENTER. ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ШКОЛУ ДЛЯ УСПЕШНЫХ ДЕТЕЙ. WELCOME ТО THE COLLEGE FOR SUCCESSFUL CHILDREN. WILKOMMEN IN DER SCHULE FÚR ER-FOLGREICHE KINDER». И еще на китайском, но это я уже не произнесу. А вот что забавно, так это нацарапанная внизу приписка: «Добро пожаловать в школу для преподов без контракта». Сегис что-то рассказывал о забастовке. Ну забастовка так забастовка, рабочие волнения — они везде. Школа для успешных детей. Цирк, правда? Как будто эти дети не были успешными и без нее. Так сказала Моника в тот день, когда мы туда зашли. Мы раздумывали, куда бы отдать маленького Cernea, и руководство вызвало нас на собеседование: формально — чтобы познакомиться, а на самом деле — чтобы к нам присмотреться. Во дворе я тыкал пальцем в сторону невысоких зданий, ухоженной лужайки, наводившей на мысли о кампусе, спортивного центра, бассейна с подогревом и рекламных снимков с радостными блондинистыми детьми (они учились, играли в падел-теннис и катались на лошадях), а Моника остановилась перед плакатом у входа. Она прочитала эти слова вслух и сказала: «Что за дерьмовая претензия, кого они обманывают? Все прекрасно понимают, что успешные дети уже приходят в такие места успешными». Признаюсь: это я настоял на том, чтобы Сегиса туда зачислили. Нет, сейчас я об этом не жалею. Ну то есть немного все-таки жалею — теперь-то я знаю, что Моника была права. Почему же тогда мы не переводим его в обычную школу? Когда ежемесячный взнос перестал быть мне по карману, Моника встала в позу — наверное, чтобы я злился и мучился из-за своего упрямства, которое привело Сегиса туда, а не во Французский лицей, как хотелось ей. Такими словами она этого, ясное дело, не объясняла. Она упирала на то, что Сегис не должен расплачиваться за чужие ошибки, — эта шпилька была в твой адрес, ты ведь знаешь, с какой любовью невестка всегда к тебе относилась; а еще говорила: «Лучше держаться за то немногое, что осталось, иначе уже вложенные деньги пропадут впустую». Именно так: «уже вложенные деньги». В успех нашего ребенка мы вложили многое. Слово «успех» она, конечно же, выплюнула со всем сарказмом, на который была способна, но ведь она действительно в это верит. В то, что Сегис будет спасен. Она не ждет от него успеха, но ждет, что он будет спасен. Что он станет удачной инвестицией, щитом на будущее, зарядкой с дополнительными жизнями. Что он всегда будет ехать по правильной полосе, что доберется до безопасного места — действительно безопасного. Что касается меня, то я готов мириться с таким положением, хоть школа сына и обходится мне каждый месяц в такую же сумму, как плата за квартиру. Ведь в глубине души я тоже верю, что у Сегиса есть шанс, пусть даже маленький. Шанс на успех, более вероятный, чем в других школах, или хотя бы шанс не пропасть, как все те школьники, которые приходят пропащими уже из дома. И кроме прочего, я все еще верю, что в нашем роду он первым сумеет встать на ноги. Взгляни на прогресс: ты не мог учиться, я мог, но в государственной школе, а Сегис ходит в школу для успешных детей. Порода совершенствуется. Всегда стремится вверх. Социальный лифт — помнишь, как тебе нравилось это выражение? Ты услышал его и взял себе на вооружение. Социальный лифт! Наша семья — лучшее доказательство, что он существует и работает. Лишь одна ветвь из многих, заурядных Гарсия, Гарсия откуда-то из самых низов, из ниоткуда, с трудом, большим трудом мы поднимались, ступенька за ступенькой, на благородные этажи, на самый верх. Пока лифт вдруг не сломался и пол не ушел у нас из-под ног; ты провалился в пропасть, а я остался висеть, цепляясь за край кончиками пальцев, ногтями, и по-прежнему остаюсь висеть, соскальзывая миллиметр за миллиметром, отпуская один палец за другим, но все еще не надаю. Мальчика это не затронуло, мальчик до сих пор в кабине, и если мы продержимся еще год, хотя бы год, он успеет ступить на верхний этаж, пока трос не оборвется. Я знаю, после школы для успешных детей надо будет поступить в университет для успешных детей — вероятно, за границей; потом магистратура и стажировка в компании для успешных студентов, чтобы в конечном счете попасть в офис для успешных сотрудников или того лучше — создать свой бизнес и стать успешным бизнесменом. Ты в это веришь? И я нет. Уже нет. Но опустить руки было бы еще хуже. Если мы притворимся, что верим, если продолжим движение, если сильно потянем за трос, словно гребаный лифт можно запустить шкивом и мышцами, то, возможно, Сегис доберется до цели, будет спасен. Вот почему я должен провернуть все это дерьмо с безопасными местами: нам все еще приходится тянуть за трос. И потому что Моника права: Сегис не должен расплачиваться за чужие ошибки. Ты был доволен, вспомни. Твой внук — в школе для успешных детей. Когда мы с Моникой спорили, куда его записать, ты дал нам карт-бланш, а вместе с ним последний толчок: я оплачу обучение, сказал ты с той же решимостью, с которой приглашал всех в свой излюбленный бар отметить открытие новой клиники — мол, приходите, берите что хотите, сегодня я угощаю. Дайте Сегисмундо такое образование, какое хотите, я угощаю. Своему внуку я желаю только лучшего. Пусть третье поколение закрепит то, за что боролись предыдущие. Пусть оно добьется того же, что и мы, но без усилий и скрипа. Пусть оно достигнет еще большего. Пусть достигнутое станет для него естественным и никто не заподозрит в нем всего лишь везучего выскочку. Пусть не будет пути назад, пусть пол в лифте уже не провалится. Пусть следующее поколение, дети Сегиса, окажется успешным от рождения и будет нуждаться в этой школе только для того, чтобы поддерживать естественный порядок и воспроизводить его без особых усилий. Но увы: щедрого порыва, чека, счета на твое имя хватило только до средней школы, Дальше твое угощение приходится оплачивать мне. Зато ты был доволен, да. Английский, немецкий и китайский. Интегральное образование. Академическое отличие. Воспитание ценностей. Ораторское искусство. Эмоциональный интеллект. Бизнес-образование на английском с начальной школы. Поощрение тяги к совершенствованию. Вся эта успокоительная болтовня, которая не дает родителям сомневаться в своих инвестициях. Чтобы они не задумались, не разумнее ли было вложить все эти деньги в недвижимость, которая приносила бы их детям доход до конца жизни. Чтобы они верили в усилия, заслуги и возможности и не видели правды: их дети приходят туда уже успешными. Какое-то время казалось, что Сегис был одним из них, с такими же возможностями, верно, — пока твое падение не раскрыло нам глаза. Да еще как. Тогда мы поняли, что он все еще держится за трос. Он все еще может упасть. Полюбуйся разницей. Пару лет назад семья одного его одноклассника попала в ситуацию вроде нашей. Не дедушка, а отец парня оказался в тюрьме по делу о неуплате налогов. Всего неделя предварительного заключения, чтобы не допустить уничтожения улик, и его освободили под залог, а адвокат принялся ставить палки в судебное колесо: затягивать расследование, объявлять улики недействительными, добиваться предписаний, оттягивать заседание, проводить переговоры с обвинением, обжаловать приговор, — и под стражу его клиент не вернулся. Школа и семьи учеников на той неделе изо всех сил старались защищать бедного мальчика. Они даже собрали денег на оплату залога. После освобождения негодяй пришел забирать своего сына домой, и ты бы видел, как его встретили остальные родители. Какая приветливость, какое товарищество, какая солидарность. После твоего первого ареста сборов не было. Ни в школе, ни в клубе. Мне пришлось клянчить деньги на залог у тех нескольких семей, с которыми у нас сложились более-менее доверительные отношения, поскольку все твои счета были заблокированы. Что-то мне одолжили, но у всех во взгляде сквозили снисходительность, скрытое удовлетворение, отстраненность, неприятие. И каждый раз, когда они интересовались у дверей школы нашими делами, подбадривали меня и предлагали помочь во всем, в чем понадобится, я отчетливо видел в их словах и улыбках отвращение и фальшь. Моника со мной не соглашалась — говорила, что это все только в моей голове, что на самом деле они нас ценят, их отношения с нами остались прежними и Сегиса не перестали приглашать в гости; но меня так просто не обманешь, в их ласковых словах я четко различал подтекст: вы не из наших и никогда таким не были, сколько бы вы ни платили за частную школу или членство в клубе; вот почему вы упали, вот почему не подниметесь. Конечно же, я вернул им все до последнего евро. Ну почти. Мне хотелось предупредить Сегиса, но он был еще слишком мал. Хотелось сказать ему: будь осторожен с приятелями, друзьями (даже закадычными), девушками. Потому что, если ты упадешь, они не помогут тебе подняться. Для них ты будешь тем, кто ты есть, кем не перестал быть, сколько бы ни ходил в школу для успешных детей: безбилетным пассажиром. Тем, кто не принадлежит к их кругу, хоть несколько лет и казалось иначе. И тебе позволят упасть, как позволили упасть дедушке. Солидарность у них припасена для своих. Солидарность, да. Мне смешно, когда кувшинщики толкуют о солидарности, братстве, общности, взаимной поддержке и заботе друг о друге. Пускай они заглянут в загородный клуб, яхт-клуб или клуб верховой езды и посмотрят, что такое сплоченное и гордое сообщество, подлинное единодушие, самое радикальное братство, где все за одного: где собирают деньги на залог для оступившихся, оплачивают проект с небрежностью человека, кидающего несколько монет в общий котел, делают пару решительных звонков, открывают нужные двери и, разумеется, набивают конверты на свадьбах своих детей и женят их друг с другом, чтобы отпрыски были успешными уже на старте. Вспомни, чего тебе стоило попасть в этот чертов клуб. Дело было не в деньгах, заплатить за членство ты мог тогда с лихвой. Причем для всей семьи: ты ведь настоял, чтобы мы все туда вошли. Сложность состояла в том, чтобы найти четверых партнеров с достаточным стажем, готовых за тебя поручиться, как того требовал устав. И вспомни, какую дистанцию другие члены клуба всегда держали с тобой, с нами, когда мы там оказались. Всю эту преувеличенную фамильярность во время приветствий, напускной интерес, с которым тебя расспрашивали о состоянии клиники. Лицемерие, с которым они притворялись, будто ничего не знают, когда появились первые новости. Равнодушие, с которым они следили за твоим заключением в тюрьму. Ложную доброжелательность, с которой встретили тебя в тот день, когда ты вернулся в клуб после условно-досрочного освобождения. Я представляю, с каким удовлетворением они восприняли твое осуждение, арест активов, банкротство, протесты пострадавших перед нашим домом. Они увидели в этом восстановленный порядок и подтверждение своих предсказаний; некоторые даже заявили, что выиграли пари. Они со смехом утверждали, что будут по тебе скучать, вспоминали твои промахи, твои манеры, твой убогий стиль; так закончились три-четыре года, в течение которых за спиной у тебя сплетничали, при выходе из комнаты хихикали, во время твоих рассказов обменивались ироничными взглядами. Я догадываюсь, что ты никогда ничего не слышал и не видел, да и я тоже, но уверен, что все это было. Знаешь, как они тебя между собой называли? Дантистом. «Сын дантиста», — услышал я однажды, как какой-то сопляк обиняками отозвался обо мне, чтобы я этого не понял. Слово «дантист» они произносили с особой интонацией; так не говорили, если речь и в самом деле шла о приятеле-стоматологе, основавшем клинику, клиентами которой они были; к которому они обращались по фамилии, даже по двум, как называли членов знакомых семей, и родителей, и детей, и это было не проявление холодности, а совсем наоборот — признание братства. А вот ты был Гарсией. Дантистом. В этом звучала издевка, с какой ты упоминал бы о бакалейщике, будь у тебя компания по дистрибуции продовольственных товаров. За спиной о тебе судачили так: «Вы слышали, что дантисту удалось добиться приема в клуб? Гляньте, вон идет дантист со своей вульгарной женой. Если хотите посмеяться, заговорите с дантистом о винах. У меня болит зуб — посмотрим, найду ли я того дантиста, который обещал работать за бесценок. Давайте пригласим дантиста на следующий ужин и потешимся вволю: это будет ужин идиотов». Они смеялись, обнажая свои правильные прикусы, розовые десны и зубы, выровненные годами стоматологической работы, а заодно правильным питанием нескольких поколений и отсутствием забот, из-за которых стискиваются челюсти по ночам и изнашиваются зубы — как у тех несчастных, что обращались в твои клиники. Потому что эти снобы из клуба, которых называют по фамилии, в жизни бы не зашли ни в одно из твоих отделений; они бы не позволили гигиенисту из Южной Америки вложить в их нежные рты ту же кюретку, какой он соскребал камень с запущенных и гнилых от плохого питания зубов и… Извини, становится жарко, и я сорвался с тормозов. Нет, сам я с этими комментариями и ухмылками не сталкивался, но если вспомнить, как повело себя руководство клуба, их можно предположить. Ты помнишь? Помнишь, как с тобой обращались после первого ареста? Как с шавкой. Как с прокаженным. Безбилетником, которого нужно выбросить за борт. У них даже не хватило духу сказать это тебе лично, вместо этого они позвонили мне: «Прости, Сегисмундо, не пойми нас неправильно, но с учетом последних событий мы считаем, что всем будет лучше, если на время твой отец перестанет к нам приходить, по крайней мере пока буря не утихнет. Ничего личного — просто некоторые участники клуба обеспокоены тем, что сейчас его доброе имя мгновенно вызывает ненужные разговоры; со стороны может показаться, что здесь твоего отца укрывают и утешают. А еще не хотелось бы навлечь на себя один из тех протестов, которые проходят перед вашим домом. Мы уверены, что ты нас понимаешь и что твой отец тоже войдет в наше положение, ведь мы сообщество, большая семья. Его членство в клубе временно приостановлено, и когда все уляжется и успокоится — а мы верим, что это обязательно случится, — твой отец и все вы сможете беспрепятственно вернуться в этот клуб, ведь он принадлежит вам. Благодарим за понимание». К чертям собачьим этот клуб. Да, к чертям. Но при этом я тебе скажу, что если мое дело выгорит, если я добьюсь своего, то вернусь. Да, вернусь в клуб. Вернусь единственно для того, чтобы доставить себе удовольствие — войти туда и вы нудить их терпеть мое присутствие, разбегаться по сторонам и вылетать из комнаты при моем приближении, бормотать колкости у меня за спиной. Ну что, ублюдки, я вернулся. А раз я никогда не считал себя одним из них, то и был не таким наивным, как ты. Я знал, что при первой же осечке нас выбросят на улицу. Но пока мы оставались там, я взял от этого все, что смог. Я вечно чувствовал себя самозванцем, незваным гостем, но цеплялся за свое положение ногтями. Я не хотел уходить, терять его. Это место и эти люди были для меня столь же притягательны, сколь и ненавистны, я испытывал одновременно влечение и отторжение. Мне бы хотелось быть как они, вести себя так же непринужденно и чтобы это давалось мне легко и не требовало тщательно просчитанного плана, чтобы меня не мучили поминутно опасения: «Только бы не ошибиться, только бы они не раскрыли моего обмана». Я был бы рад не продумывать настолько основательно, что надену в клуб, какой напиток закажу, как отвечу на вопросы, какое мнение выскажу по актуальной теме. Как я хожу, сижу, смеюсь. В них все это есть от рождения — эта легкость, уверенность, дерзость, каких у меня никогда не было, потому что я постоянно чувствовал себя преступником, объектом наблюдения, лицемером на грани разоблачения, плохим подражателем, вором, который проник туда, чтобы взять чужое, который движим желанием мести (у выходцев из низов оно есть всегда). А их женщины! Помнишь их женщин? Конечно, помнишь, старый ты похабник. Всех без исключения. Что дочери-подростки, что неотразимые матери, что нестареющие пожилые особы — все были как сочный виноград. Все к себе манили. Они сводили меня с ума — знаю, и тебя тоже. Запретный плод. Дамы, за которыми подсматривает сквозь замочную скважину лакей. В их роскошных телах хранились усовершенствованные гены — результат тщательно отобранных брачных скрещиваний, всегда на грани эндогамии, но без хромосомных дефектов. Их холеная кожа была мягкой даже на вид. Они лучились здоровьем, хорошо питались и заботились о себе, не надрывались ради зарплаты, ходили на разнообразные процедуры, терапию и спортивные занятия; их роды проходили в уважительной обстановке, а декретные отпуска длились бесконечно; у них была прислуга, приятные условия работы, путешествия и увлечения из тех, какие рекомендуют в воскресной прессе для бодрой, полноценной и долгой жизни. Они были пленительны, потому что такими их сделали деньги; деньги их порождали, выращивали и доводили до старости — прекрасными. Ладно, я преувеличиваю. Не все эти люди были такими. Даже они не казались ни настолько привлекательными, ни настолько несносными. Моя память рисует широкой кистью, выделяя яркими красками только потрясающее или презренное, тогда как мы просто провели там несколько хороших лет. Лучших. Стоило мне только войти в школу, как снова позвонила Юлиана — не менее прекрасная Юлиана и рассказала, что ты упал. Ты оступился, пока несся на всех парах, с неуместно самоуверенным видом, с каким падают опрокинутые статуи и старики. — Просто колено и руки поцарапаны, — сообщила она. — Поднялся он не сразу, но других повреждений вроде нет. После падения он, видимо, забыл, куда шел. Вид у него растерянный и очень усталый. Мы сидим на террасе одного бара, я взяла ему стакан молока — посмотрим, сможет он успокоиться и вернуться домой или нет. Значит, ложная тревога. Тот день сегодня все-таки не настал. Охота за сокровищем застопорилась. Придется дождаться шанса получше. Я проклял бордюр, о который ты споткнулся, проклял твое равновесие, твою дряхлую неуклюжесть. Опять неудача. Может, в другой раз. Охранник попросил меня подождать в коридоре. Я развлекался, рассматривая снимки выпускников. Вот они. Успешные дети. Самые молодые из них сейчас в университете. А если нет, то и ладно — они могут бросить учебу без последствий для себя и своих родителей, потому что академический провал не будет определять их дальнейшую жизнь: не приведет к уменьшению зарплаты и доходов семьи, не сократит продолжительность жизни. Я просмотрел самые старые фотографии, тридцатилетней давности. У меня возник соблазн загуглить имена тех выпускников и проверить, насколько школа выполнила свое рекламное обещание: где они теперь, уже на пороге пятидесятилетия; какие кабинеты занимают, какими компаниями управляют, какие у них были свадьбы, какие соревнования по конкуру или парусные регаты они выиграли. Узнать, переживал ли кто-нибудь из них арест, суд, приговор, тюремное заключение за какое-нибудь мошенничество, аферу, уклонение от налогов, коррупцию. Это еще один способ добиться успеха — не для тебя, но для них. Как мало Гарсия попадается на этих фотографиях. А у тех, кто попадается, есть вторая, более уникальная фамилия, либо перед, либо после нашей, иногда с дефисом или какой-нибудь частицей, точно они пытались обеспечить счастье семьи связью с веткой другого, более крепкого дерева. Даже среди Гарсия есть разделение на классы. Во время своих обходов я видел на стенах в скромных гостиных подобные снимки. Не школьные — выпускники обычных школ такой ерундой не маются, — а университетские. В рамке, на самом почетном месте в доме. Семейная гордость. А заодно подтверждение удачной инвестиции — чтобы сын достиг этой верхней ступеньки, деньги приходилось наскребать годами. Неправда, что любая ученая степень и выпускная фотография хороши. Что инвестиция обязательно окупится. Что судьба непременно будет спасена. Не факт, что лифт по-прежнему работает. Кстати, о лифте. Я тебе не рассказывал, как заходил за Сегисом в дом одного его одноклассника? Там был свой лифт! В трехэтажном доме с гаражом и подвалом. Частный лифт для одной семьи. Я никогда не видел ничего подобного, но, как потом выяснилось, не такая уж это редкость. На новый манер строятся целые кварталы. Дома площадью в триста квадратных метров с чем-то. Три, четыре этажа. И лифт. В дополнение к социальному, который работает по-прежнему. Этот же поднимет тебя из гаража прямо в спальню или на крышу, где можно скинуть обувь и выпить в конце дня. За недолгое время соприкосновения с хорошей жизнью нам такого счастья не выпало, старик. По крайней мере, мне, но и тебе, думаю, тоже: ты ведь рассказывал мне обо всем, что видел, когда ходил с кем-то из поручителей к козлам-инвесторам. Тот коллекционирует винтажные автомобили! У этого есть лошади, сплошь породистые! Частный самолет! Охотничий домик, голова слона над камином! Не припоминаю, чтобы ты когда-то говорил о лифтах в частных домах, да и не такая уж это редкость, повторяю. Но мы даже их запаха не нюхали. Думаю, отец друга заметил мое потрясение, когда пригласил меня подняться на верхний этаж — мальчики играли там в бильярд. Я ступил в лифт, как будто за порог сказочной двери, и, пока мы ехали, не мог отделаться от мыслей о его конструкции: в середине дома устроена шахта, наверху расположен двигатель, и в темноте скользят тросы. Мы поднялись в игровую комнату и тренажерный зал — они были размером с мою теперешнюю квартиру. Должно быть, хозяин посмеялся над моим неприкрытым восхищением и решил, что я впечатлительный деревенщина, а потому показал мне жемчужину своей короны. Он так и сказал: — Пойдем, я покажу тебе жемчужину своей короны. Мы снова вошли в лифт, он нажал нижнюю кнопку и принялся готовить меня к тому, что собирался показать: — В этом доме мы живем всего ничего, купили его у одной семьи, которая ради учебы ребенка переехала в Канаду. Здесь хорошо, как видишь, очень просторно и светло. Но не бассейн убедил меня его купить. Лифт остановился в коридоре без окон. С одной стороны находился открытый гараж. С другой — кладовая и подвал, их хозяин показал мне мельком. «Это не то, не то, погоди», — приговаривал он. В конце коридора показалась бронированная дверь, которую он открыл ключом, а затем просканировал отпечатки пальцев. Мы спустились по небольшой лестнице и оказались перед второй дверью, защищенной и того больше. «Сейф, — подумал я. — Он собирается показать мне бриллиант, музейную ред кость, полки с пачками купюр». Мой мозг выдавал какие угодно версии, кроме правильной. — Если однажды случится зомби апокалипсис, здесь нас не достанут, — произнес этот шутник и пригласил меня войти. Я оказался в большой продолговатой комнате метров пятьдесят в длину, занимающей пол-этажа. В фальшивых виниловых окнах виднелись пляж и ярко-голубое небо. Внутри помещения стояли три двухъярусные кровати, диван, стол со скамейками. Я осмотрел остальное. Кладовую с продуктами для шести человек на несколько недель. Систему фильтрации воздуха. Электрогенератор. Радиостанцию, монитор. Небольшую кухню, уборную с химическим туалетом. Бетонные стены, по которым хозяин ударил ладонью, как бы демонтируя их качество. — Они выдержат даже ядерную атаку, — сказал он с гордостью. — Ничего себе конный манеж вы здесь устроили, — не слишком деликатно отозвался я, но хозяин меня поправил: — Не мы, а прежний владелец. Это была часть строительного плана, и нам все досталось уже в готовом виде. Теперь, конечно, в этом уже нет ничего необычного: соседи вот копируют идею, и во всех домах рядом с полем для гольфа есть такие убежища. Но настолько полного оснащения нет ни у кого. Пятнадцать лет назад это казалось чудачеством — тогда никто даже не думал ставить у себя в доме бункер. Светлая у человека была голова. В подобное помещение я заглядывал впервые. Я видел такие на снимках и видео и в теленовостях, которые будто бы рекламировали товар. Журналист расхаживал по недавно построенному для одной семьи бункеру, подробно демонстрировал оборудование, перечислял угрозы, от которых там можно скрыться, называл допустимое количество людей и дней, а в конце подмигивал зрителям: вот только местонахождение бункера я не могу вам сообщить, чтобы не нарушать конфиденциальности. Я все еще считал, что это блажь футболистов и актеров: они щеголяли своими бункерами в журналах с тем же тщеславием и бесстыдством, с каким демонстрировали фанатам свой новый дом, партнера или ребенка. Но, если судить по увиденному в доме этого человека, подобные убежища все чаще встречались в его кругу. Теперь они стали еще одним приятным дополнением к жилым удобствам — почти таким же обычным, как личный бассейн или тренажерный зал. Эти перемены застали нас посреди свободного падения, ты уже отключился от мира. А иначе уж конечно обзавелся бы таким на вилле. Там же, в бункере, я услышал решающий, спасительный вопрос: — А у вас его нет? Я почувствовал себя таким отверженным, одиноким и смущенным, как если бы меня спросили, есть ли у меня дома водопровод. Видимо, Сегис не рассказывал своему другу и его отцу о нашем финансовом положении. Или отец решил, что пострадал один ты, и не подозревал, что пожар пополз вверх по стволу генеалогического древа. А может, он все знал и просто хотел меня унизить. — Нет, у нас пока нет, — пробормотал я. Когда тем вечером я вернулся домой, в съемную квартиру лишь немногим больше его бункера, в голове у меня все время вертелся вопрос: «А у вас его нет?» С каждым повторением я все отчетливее видел перед собой непаханое поле. «А у вас его нет?» — нет, у меня его не было. Как и у моих новых соседей, которые спорили, кашляли и трахались за тонкими стенками. Как и у тех семей, за которыми я мог бесстыдно наблюдать из окна в их освещенных гостиных и на балконах, открытых летней ночью. Ни у кого из них не было бункера — впрочем, бассейна с тренажерным залом тоже. Но все их себе хотели. Бассейн, тренажерный зал. Бункер. Ошеломленный этим озарением, я немедленно принялся искать информацию. В Испании действовало несколько бункерных компаний, но все они ориентировались на рынок с высокой покупательной способностью — на владельцев участков и домов в эксклюзивных жилых комплексах: бункер им понадобится сразу после бассейна, тренажерного зала, гаража, двух или трех машин, резиденций на берегу моря и в горах и заграничного образования для детей. Я отыскал несколько строительных компаний, уже включивших его в свои загородные дома. Они даже не строили на этом рекламу; бункер для них был всего лишь еще одним элементом здания, он упоминался тем же шрифтом и в том же абзаце, что сад или солярий. Еще я узнал, что в ряд новых жилых комплексов — наряду с общим бассейном, спортзалом, системой безопасности и парковкой — собираются включить общие убежища, где могли бы укрыться все проживающие там семьи. Пионерами, ясное дело, были «Вивос»: эти ребята годами продвигали свои эксклюзивные бункеры, настоящие подземные хоромы (скорее роскошные, чем безопасные), которые скрывались в горах на бывших военных базах, так что владельцы могли до них добраться только на вертолете. Почитал я и новости о самодельных убежищах: люди сооружали их своими руками — арендовали экскаватор, с помощью родственников или небольшой бригады закладывали фундамент и кровлю, а потом оборудовали его по своему вкусу, терпеливо и с той же самоотдачей, с какой прежде надстраивали дом еще одним этажом или переделывали гараж в комнату для гостей. В США я обнаружил производителя недорогих модулей — не из бетона, а из металлических листов, но таких же простых в сборке, как бассейн, с базовым оборудованием разных размеров. Оказалось, что он уже наладил сотрудничество с локальными компаниями в нескольких европейских странах, но не в Испании. Эврика. Вот оно. Ты же знаешь, да, о чем я говорю? О том волшебном моменте, когда тебе в голову внезапно приходит идея. Блестящая. Свежая, оригинальная. Идея, за которую ухватятся другие, если ты не поторопишься, ведь она витает в воздухе, отвечает духу времени. Именно так и возникает большой бизнес, ты и сам это понимаешь. У кого-то появляется замысел, а через несколько лет он становится настолько очевидным, что другие сетуют, как это они не додумались до него сами или отбросили его, сочтя нелепым и преждевременным. Например, когда ты встретил своего урода-напарника? Когда пришел к нему на прием лечить зуб, который расшатался и в итоге выпал. Он осмотрел твою ротовую полость и без презрения покачал головой, потому что зубы ты давно запустил, некоторые уже крошились, а еще у тебя был тяжелый пародонтоз и от одного только прикосновения инструмента десны начинали кровоточить. Ты признался, что уже много лет не посещаешь стоматолога, потому что не можешь себе этого позволить. В ответ он возразил, что стоматология обходится дорого только в случае небрежения к здоровью зубов, но согласился, что слишком многие вынуждены лечить зубы в кредит. И пока он ковырялся у тебя во рту, то случайно произнес ту самую фразу: «Вот как есть рейсы-лоукостеры, благодаря чему полеты перестали быть роскошью, должны быть и стоматологи-лоукостеры, у которых любой мог бы хоть поставить имплант, хоть сделать эстетическую реставрацию». От изумления ты не раскрыл рта только потому, что он и так был раскрыт (извини за плохую шутку); но ты всегда помнил, в хорошие времена ты даже рассказывал в интервью, как в тот день завел с Альберто полусерьезный разговор, который возобновлялся на каждом приеме и к чему-то вас подвел во время обеда, устроенного тобой в конце лечения, так что всего через шесть месяцев вы открыли первую клинику «Улыбнись!». А еще через восемь лет началось судебное следствие, но ладно, пока давай остановимся на этом первом моменте, начальной искре, озарении. Ты открываешь возможность, рынок для исследования, месторождение, спрос, которого еще даже не существует и который будет создан предложением. Демократизация и конец привилегиям — рекламного импульса лучше просто нет: «Здоровые и красивые улыбки для всех!» Безопасные места для всех. Наконец появился замдиректора и провел меня в кабинет. Я увидел Сегиса в соседней комнате и махнул ему рукой. Вечно забываю, что он нас не видит: то, что для нас окно, для него — зеркало, как в полицейских драмах. Видишь, в какую школу мы отдали Сегиса. Мы — ты тоже. Ясное дело, он эти штучки знает, потому что не впервые там сидит; так что он тоже помахал и улыбнулся зеркалу, когда, по его оценке, я должен был прийти. — Поведение вашего сына нас очень беспокоит, — заговорил зам. — Боюсь, в этот раз речь пойдет о более… неприятном предмете. О веществах. Не знаю, понимаете ли вы меня. — О веществах, — повторил я, глядя на Сегиса. Его взгляд встретился с моим в собственном отражении. — Мы разбираемся в этом деле осторожно, не хотим тревожить остальных родителей. То есть они не хотят, чтобы остальные родители поняли: высоких платежей недостаточно, чтобы защитить детей от той дури, которая циркулирует в любой государственной школе. И решили перевести их в другую школу с большими гарантиями. Значит, заявление в полицию они не напишут, по крайней мере пока. Это хорошо. В любом случае, я удивился, что Сегис промышляет дурью (это не в его стиле), и спросил, что у них есть на него. — Вот, взгляните, — сказал помощник комиссара. Он положил на стол планшет и включил видео. Запись была сделана в туалете, но не возле раковин, а в кабинке. — У вас в кабинках есть камеры? — спросил я. Зам неловко поерзал, и я надавил на него сильнее: — А ученики знают, что их записывают в туалете? А другие родители? Или я единственный, кто не читал бюллетень? — Нет, пока они не знают, — признался он. Такова новая превентивная мера, школа очень заботится о безопасности учеников, ведь именно этого родители и ждут, когда приводят туда своих детей, и потому нельзя допустить слепых зон, пространств безнаказанности. Что действительно серьезно, так это поведение моего сына. Гораздо более серьезно, чем гипотетическое нарушение конфиденциальности, которого ни в коем случае не произошло, потому что за прямой трансляцией никто не следит; записи удаляются через неделю и просматриваются только по важным поводам. Например, из-за насилия над учеником, который боится указать на обидчика, или незаконной деятельности, которой никак не место в этом заведении. Зам тараторил, и я расслабился: теперь в нашу пользу есть кое-что еще, дополнительный козырь для переговоров о том, чтобы нашего успешного ребенка не исключили. Я начал смотреть видео. Сегис и еще один парень — его лицо на камеру не попало — прижимались друг к другу, стоя по разные стороны унитаза. Сегис сунул руку за пояс, и на мгновение я испугался, что стану свидетелем сцены, к которой не буду готов. К счастью, он достал оттуда что-то похожее на конверт и протянул второму парню, а тот спрятал полученное в такое же место, за ширинку. Они стукнулись кулаками, и мальчик вышел, а Сегис остался — наверное, чтобы потянуть время и не выходить из туалета вдвоем. — Мы остановили сообщника, как только он вышел в коридор, и нашли у него это. Зам выложил на стол конверт, из которого торчало несколько купюр по пятьдесят и сто евро. Их не меньше пятидесяти, прикинул я на глаз, оценив толщину конверта. Если купюры одинакового номинала, то это большая сумма. Гораздо больше той, что он обычно держит в руках, проворачивая свои дела. По словам зама, мальчик сообщил сквозь слезы, что он всего лишь курьер, что Сегис попросил взять конверт и положить его в почтовый ящик по одному адресу; он даже не знал, что внутри. «Он хороший мальчик», — подчеркнул зам. Короче говоря, этот мальчик из действительно хорошей семьи, с доходом выше ста двадцати тысяч евро в год и фамилией с частицей; он не Гарсия, сын банкрота и внук преступника. — Что вы собираетесь делать с этими деньгами? — только и смог я спросить. Меня так и подмывало сказать, что Сегис для школы не проблема, а как раз наоборот — лучшее доказательство, что ее метод обучения работает. Он самый продвинутый ученик, образец для подражания всем остальным; его историю можно было бы превратить в рекламу, чтобы больше родителей приводили сюда своих детей. Он воплощение успеха. Раннего успеха. Это тем более впечатляет, что его успех не связан с семейным происхождением. Ты бы тоже им гордился, если бы все еще был в уме. Твой внук — лучший продолжатель саги, которую ты якобы начал, а я с переменным успехом продолжил. Сегис может ее вывести на новый, недосягаемый для нас уровень. Ему всего семнадцать, но задатки у него весьма многообещающие. Тебе бы понравилось слушать о его приключениях: они точно скопированы с твоего мифического детства, в котором, по собственным словам, ты уже умел стоять на ногах. Не знаю, насколько здесь оказала влияние наследственность, подражание деловому плутовству, с которым он познакомился дома. Думаю, школа тоже не осталась в стороне: педагоги так настаивали, чтобы дети развивались путем творческих стимулов и с начальных классов представляли себя изобретателями и управляющими компаний по производству игрушек. А когда школа наконец получила талантливого ученика, то оказалась недовольна. Хотя он лучше всех уловил ее дух, лучше всех воспользовался теми нелепыми навыками предпринимательства, которые ему преподавали с девяти лет. — Что ты натворил на этот раз? — спросил я его на выходе из школы, и в моих словах слышалось больше гордости, чем упрека. Я восхищаюсь этим мальчиком, который выжил. Он пробивной, он лучше нас с тобой понял, как дело делается. Стоило ему только научиться ходить, как он уже собирал чаевые с блюдец в барах. Когда он хотел получить подарок, то выпрашивал покупку подороже, выпрашивал настойчиво, а потом начинал торговаться и в итоге получал свое. Он всегда придумает, как заработать денег, и это восхищает. Меня успокаивает мысль, что он переживет наше падение, снова встанет, займет высокое и надежное положение; он не упадет так легко. Где бы мы с тобой были с его талантом. Ты видел только начало его делового пути, когда в детстве он невероятно проницательно и быстро считывал потребности и желания своих одноклассников, намереваясь что-то у них выторговать. Помнишь, как он ксерил игровые карточки, а потом обменивал их так, как будто они были настоящие? Никто этого так и не узнал, а Сегис собрал из настоящих полную коллекцию. А как он обменивал завтраки на игрушки? Как в шестом классе организовал лотерею? Хотя тогда ты уже был не совсем в себе и вряд ли это помнишь. Так вот, он устроил в школе подпольную лотерею, призом объявил дешевый планшет и убедил сотню с лишним учеников купить билеты по три евро. Даже охрана и повара их приобрели. Причем учителя и родители были ни сном ни духом. Заработал сто сорок чистых евро. В одиннадцать лет. Но знаешь, что он сделал с деньгами? Вложил их в свой следующий бизнес: купил шесть пар кроссовок, которые шли по акции три по цене двух, и толкнул их в школе. Это мажористые дети сорят деньгами не по возрасту, получают их на карманные расходы и в подарок, и им вечно не хватает кроссовок. Сегис перепродал их по цене значительно ниже себестоимости — как можно было устоять перед таким предложением? — и все же получил прибыль. Затем купил еще шесть, а когда сбыл и их, то хотел было взять еще двенадцать, но владелец магазина заподозрил неладное. И как ты думаешь, что сделал Сегис? Убедил его войти в долю. Он получал кроссовки и другие товары по приятной цене, взамен же гарантировал объем продаж. А ведь ему тогда даже двенадцати еще не было. Ни его мать, ни я, ни учителя ни о чем не подозревали. Он сам рассказал мне об этом, когда через какое-то время вскрылся его бизнес готовых домашних заданий, к которому он привлек нескольких учеников. Конечно же, я его не наказал. Он не услышал от меня ни малейшего упрека. Разве дома было не то же самое? Разве не для того мы его устроили в такую школу, чтобы он преуспел? Он не мог рассчитывать, как остальные ученики, что рекомендации предков расстелют ему дорожку из школы прямо в совет директоров. Изначально он был в невыгодном положении, но быстро догнал остальных. Потом, уже когда ему исполнилось двенадцать, Сегис задумал более амбициозный проект, и мне пришлось ему помочь с электронными платежами. У себя в школе он обзавелся хорошей клиентурой;другие к нему обращались за любым товаром, который не могли приобрести из-за возраста или родительских запретов; сарафанное радио и соцсети разнесли весть о нем до других подобных школ, так что Сегис решил расширить предложение — разнообразить каталог и лучше его продумать, опираясь на свое знание сверстников и учитывая внезапные капризы моды. Он занялся торговлей через дроп-шиппинг. Нет, я тоже понятия не имел, что это такое, услышал это слово впервые. Видишь, какой операционный директор из меня был в твоей компании — даже сын утер мне нос. Очевидно, это форма коммерческой триангуляции, посредничества между покупателем и продавцом. Она предполагает, что надо отслеживать товары с повышенным спросом, искать их у дешевых поставщиков, особенно китайских, и размещать в каталоге; прибыль выходит очень маленькой, но продажи большими. Причем ни к одному товару ты не притрагиваешься. К покупателям он поступает напрямую от продавца. Никакого тебе склада, никаких запасов, инвестиций, затрат на доставку. Ни малейшего риска. Это блестяще. Дело благополучно шло почти год, пока не возникла какая-то проблема с заказом на темные очки и Сегис не прикрыл лавочку, чтобы увернуться от потока требований о возврате. Абсолютный гений. Материал для одной из тех зрелых биографий, которые мы все читаем, чтобы узнать о скромном происхождении великих бизнес-империй. Двое молодых студентов возятся с компьютером в гараже. Мелкий курьер разъезжает от города к городу на своем первом грузовике. Ботан основывает крупнейшую соцсеть в истории. Неотесанный коммивояжер выстраивает сеть из трехсот стоматологических клиник. Подросток обречен на провал в школе для успешных детей. Надеюсь, в его официальной биографии я займу видное место. Юное дарование сделало меня своим доверенным лицом или даже партнером, когда для каких-то операций ему понадобился взрослый человек. Мой родительский опыт больше похож на бизнес-репетиторство, но я не жалуюсь — наоборот. Матери он ничего не сказал, а во мне нашел сообщника. Наши с Моникой разногласия и расставание были в какой-то мере связаны с этим. Видишь ли, мы развелись частично из-за тебя, частично из-за Сегиса. То есть наш брак распался из-за неудачи моего отца и успеха моего сына. Первым летом после расставания я отвез Сегиса в палаточный лагерь. Знаю, так делают все разведенные отцы, но банкротство, конфискация активов, расторжение брака и алименты тяжело ударили по моим финансам. В лагере мы провели добрых две недели. Но не мне тебе рассказывать, что у предпринимателей отпуска нет: уже на второй день Сегис унюхал возможности. В чертовом кемпинге для неполных и бедных семей. На его территории был только небольшой супермаркет со скучным ассортиментом и завышенными ценами, поэтому Сегис разработал систему заказов и доставки из нескольких магазинов в ближайшем городе. Он нашел перевозчика из местных, очень молодого; тот забрал у обездвиженного отца фургон и заручился поддержкой полудюжины кемпинговых подростков, которые работали за комиссию и принимали заказы от кемпинговых же семей. Широкий ассортимент, симпатичные цены, доставка в тот же день. Даже программа лояльности появилась — за каждый заказ давались баллы. Директор кемпинга в конце концов обо всем узнал и выставил нас вон, хотя у нас еще оставались выходные. Сегис за десять дней заработал так много, что предложил нам с ним провести эти две ночи в лучшем отеле района — пять звезд, собственный пляж. Мы спали на кроватях с россыпью подушек, принимали душ в незасоренных ванных, ели причудливые блюда на завтрак в буфете, заказывали пиццу в номер, беспрерывно смотрели фильмы. Думаю, это были самые счастливые два дня за многие годы. За всю мою жизнь. — Что ты натворил на этот раз? — спросил я его после школы с гордостью, но и с легкой обидой. Доверенным лицом я больше не был, или же ему просто не понадобилась помощь для своих операций. — Они вернули тебе деньги? — спросил Сегис в ответ. Нет, не вернули. Замдиректора положил конверт в тот же ящик, откуда его достал, и запер замок. Сначала им придется разобраться и выяснить, насколько законным путем эти деньги попали к Сегису, а пока он их не получит. Так утверждал зам в нашем разговоре, отдаленно напоминавшем дуэль: кому из нас приходится скрывать больше, мне — делишки сына или ему — сомнительные методы наблюдения. Мы еще не вышли за ограду. Сегис остановился рядом с плакатом об успешных детях и, когда я ответил отрицательно, посмотрел на меня не то сердито, не то испуганно — не знаю. — Ты должен за ними вернуться, — приказал он и осторожно подтолкнул меня к зданию. — Я не могу этого сделать, Сегис. — Разумеется, можешь: это мои деньги, они не имеют права оставлять их себе. — Тебя ведь не обыскивали, — сказал я на полицейский манер. — Деньги мои, а тот парень всего лишь курьер, — ответил Сегис, как заправский деляга. Я попытался до него донести, что не могу войти в здание, найти кабинет замдиректора, постучать в дверь, с улыбкой поздороваться и попросить его вернуть тот конверт с купюрами из туалетного видео, потому что это собственность моего юного предпринимателя. Но Сегис повторял как заведенный, теперь уж точно скорее испуганно, чем сердито: «Это мои деньги, это мои деньги, мне должны их вернуть, это мои деньги, и они мне нужны». — Тогда расскажи, за что ты их получил, — попытался я его успокоить. Он затараторил о некоем парне, компьютерщике, нет, студенте-компьютерщике, старшем брате одноклассника, которому он дал деньги; хотя нет, это был другой чел, да пофиг; дело в том, что компьютерщик, студент-компьютерщик, разработал приложение для его нового проекта — системы распределения мелких доставок по городу, которую Сегис собирался запустить. На этом месте я закусил губу, потому что несколько месяцев назад он уже рассказывал мне об этом бизнесе — доставке, которой занимались ученики из его школы и других по всему городу. Им надо было всего лишь идти своим обычным маршрутом на занятия, домой или в места для хобби и тусовок, а по пути забрасывать кпиентам покупки из супермаркета или аптеки, контейнеры с материнской едой независимым детям, забытые на работе или дома вещи, складские запчасти для мастерской — да что угодно. Расценки для клиентов очень низкие, намного ниже, чем у любой другой курьерской компании, а курьеры получают небольшое, но достаточное вознаграждение, ведь им не приходится отклоняться от пути и совершать какие-то особые действия, нарушающие их планы. Система работает через очень простое приложение, в котором можно отслеживать перемещения курьеров с помощью GPS и оставлять заказы тем из них, чьи маршруты совпадают с запросами клиентов. Но это приложение я видел еще несколько месяцев назад. — Это какое-то новое дело? — спросил я его, чтобы проверить, врал он мне или нет; он забыл, что уже рассказывал мне эту историю, или дополнял ее. Он ответил, что новое: — Мы собираемся его запустить, не хватает только приложения, и мне надо заплатить дизайнеру, чтобы система заработала. Похоже, он мне врал. Я и сам установил это приложение на телефон; хотя я им не пользовался, мне было интересно посмотреть, насколько расширилась зона его действия. Сегис мне врал, но я не стал вынимать телефон и тыкать плута носом в его собственное приложение. Вместо унижения я решил дать ему возможность сохранить лицо, на то я и отец. Наверное, у меня теплилась надежда, что в какой-то момент он сам расскажет, что задумал и почему ему надо вернуть деньги так срочно; пускай он восстановит доверие между отцом и сыном — мне не хотелось его лишиться. Ложь за ложь: я попросил его меня подождать — соврал, будто собираюсь вернуться за его деньгами. Снова поднялся по лестнице и сказал охраннику, что мне нужно в туалет. Сегис в саду потерял меня из вида, а я завис в кабинке на десять минут. Помахал в камеру. — Не вышло, — слукавил я, вернувшись. — Я стоял на своем, и все попусту. Но не волнуйся, дирекция не сможет оставить деньги себе и вернет их, как только убедится, что они заработаны честным путем. Ты же ничего противозаконного не совершил, правда? — Все чисто, пап. Просто я тороплюсь заплатить свой долг, не хочу портить себе репутацию. Думаю, Сегис сказал эти слова без задней мысли, но меня они задели все равно. — А почему ты не заплатил тому парню, компьютерщику, напрямую? Я немного надавил — вдруг бы он сознался. Но сын увильнул от правдивого ответа и пробормотал импровизированное объяснение: он передал деньги приятелю, потому что тот живет с компьютерщиком в одном районе; компьютерщик предпочитает наличные и, пока не получит конверт, не активирует приложение; в любом случае, ему надо заплатить — так было оговорено. — Если дело срочное, то я могу одолжить тебе деньги до тех пор, пока ты не получишь свой конверт обратно, — сказал я. Такого намерения у меня не было, точнее, у меня не было средств (я помнил о толщине конверта). Просто я пытался перебросить сыну мостик, протянуть ему руку, чтобы он снова мог мне доверять и рассказал, во что ввязался. «Боюсь, на сей раз речь пойдет о более неприятном предмете», — сказал мне зам. Вещества, предположил он. Мне не хотелось в это верить, не хотелось думать, что мой сын повторяет семейные ошибки, да еще и в столь юном возрасте. Ты собираешься дать мне денег? — спросил Сегис, и теперь в его голосе и взгляде я прочел притворное удивление и сарказм. От этого мне стало больно. Вероятно, когда я навещал тебя в тюрьме, от моей едкости тебе было больно не меньше. И, надо думать, не меньше ты страдал, хотя я и не знаю этого наверняка, когда болезнь уже опустошала твою голову, а я почти ежедневно продолжал сыпать упреками и изливать на тебя свои обиды — но зато с улыбкой. С великолепной улыбкой во весь рот, которая смягчала мои колючие слова и от которой у меня в итоге сводило скулы, потому что, пеняя тебе, я старался изображать счастливое выражение лица. Доктор очень настаивал, чтобы мы обращались к тебе с подчеркнутой приветливостью: мы должны были излучать спокойствие, безопасность, доброжелательность, а улыбка служила условным знаком, который ты еще понимал. Если бы кто-то заговорил с тобой резко, ты бы сдал; если бы я вешал на тебя ответственность за свои финансовые и семейные неурядицы с суровым лицом, ты бы не выдержал, начал бы испуганно заикаться, заплакал, убежал. Как в тот раз, когда мы вместе, выходя от врача, столкнулись на улице с твоим бывшим клиентом и тот принялся сыпать руганью и оскорблениями, демонстрировать тебе свои испорченные зубы и кричать в лицо, не обращая внимания на мои объяснения: «Он ничего не понимает, оставьте его в покое, он нездоров, у него деменция, все это ни к чему не приведет, он ничего не знает и не помнит». Но мужик не поверил — и он тоже — и некоторое время шел за нами по улице и кричал уже не нам, а всем прохожим, что ты мошенник и подлец и что ты смеялся над тысячами рабочих семей вроде его собственной; я ускорял шаг, таща тебя за собой, а ты хныкал от ужаса. За эти годы я почти не кричал на тебя и не говорил с тобой сквозь зубы, как бы мне того ни хотелось. Я почти всегда уважал советы врачей, и если мне понадобится сказать, что ты угробил мою жизнь, или по новой излить все обиды, то я сделаю это с улыбкой, с какой разговаривают со стариками, инфантильной улыбкой, с которой к тебе обращаются врачи и медсестры, материнской улыбкой, что вечно дарит тебе очаровательная Юлиана, деревянной улыбкой, с которой я все это тебе рассказываю. Но улыбка, с которой Сегис спросил у меня сегодня утром: «Ты собираешься дать мне денег?», была колючей. Я тебе не рассказывал, но Сегису доводилось мне одалживать. Несовершеннолетний сын одалживает мне деньги. Можно сказать, он заботится обо мне так же, как я забочусь о тебе, мы вывернули роли поколений наизнанку. Пару раз мне приходилось просить у него денег в конце месяца, иначе я не смог бы оплатить счета. Пятьсот евро. Я знал, что Сегис оперирует более крупными суммами и обладает хорошими источниками дохода. Но хуже всего то, что я попросил его заплатить алименты. Хотя нет, даже не так: хуже всего то, что долг я все еще не вернул. А теперь предлагал ему невозможную помощь, и мы оба отдавали себе в этом отчет. — Ладно, ты вернешься туда завтра и без конверта уже не уйдешь, — пощадил он меня. — Можешь их заверить, что все чисто и что деньги мои, на то ты и мой отец. — Само собой, — пообещал я ему и отчетливо представил, как возвращаюсь завтра в школу, требую отдать мне конверт и не исключать сына, иначе я донесу о камерах в туалетных кабинках. Сегис улыбнулся примирительно. Показал мне свои брекеты, новые и дорогущие брекеты, дело рук его матери, твоей невестки. Тут я позвонил Юлиане — она сказала, что ты уже дома. Обратный путь тебя успокоил и утомил, и ты заснул на диване, как только вернулся. Поэтому я забыл о тебе и постарался как можно лучше провести несколько приятных часов со своим сыном. Я предложил ему вместе пообедать, но сначала сходить со мной на пару запланированных встреч неподалеку. Вряд ли он научился бы у меня тому, чего не знал сам, и напрасно думать, будто таким его воспитали мы с тобой или школа. Я просто хотел, чтобы он увидел: его отец тоже способен вести дела, добротные дела, вот и все. По пути я ввел его в курс событий, а то в последнее время мы разговаривали мало: — Компания называется «Безопасное место», те двое приятелей тебе уже рассказали. Как тебе название? Ничего, да? Меня навел на него сериал «Safe Place», ты смотрел? Нет? Из-за проблем с правами я не мог взять такое же имя, но и пусть, ассоциация срабатывает все равно: как только люди слышат про «Безопасное место», то сразу вспоминают о сериале. Ты правда его не знаешь, даже не слышал про него? У молодежи, конечно, всегда свои интересы, но этот сериал был страшно популярным, стал целым социальным феноменом, кругом только его и обсуждали. Он хоть и художественный, но снят как документалка, максимально реалистично. Похоже на постапокалиптические видеоигры, которые так тебе нравятся. Речь там о последствиях какого-то катаклизма. Что произошло, не очень понятно, что-то с энергетикой, но не суть; наступает полный коллапс, и все рушится: ничего не работает, электричество пропадает, система коммуникаций разваливается, люди опустошают магазины и моментально создают дефицит. Теперь каждый сам за себя, все ищут безопасное место и стараются укрыться, потому что ситуация убивает, буквально: люди идут на мокруху, чтобы заполучить бензин, воду или еду. Сцены грабежей имитируют теленовости и поражают реалистичностью. Самые отчаянные крушат магазины, сметают с полок все подряд и в итоге поджигают помещения. На улице линчуют за машины, потому что все хотят бежать из города, куда — неизвестно, но хоть куда-нибудь и как можно скорее: на дома нападают ради провианта или просто пользуясь суматохой. Безопасных пространств больше не остается, хаос ширится и не щадит никого — ни больных, ни престарелых. Никто не знает, почему не реагирует правительство, стражей порядка на улицах почти нет, полицейские участки люди штурмуют ради оружия. В третьем сезоне показана тюрьма без охранников и электричества, система безопасности там больше не работает, поэтому заключенные сбегают и промышляют грабежами. Некоторые пользуются случаем и мстят своим обличителям, это самое страшное; одна семья прячется в подвале, но заключенные ее находят, насилуют жену и дочерей на глазах у отца, а его самого потом забивают до смерти. Толстосумы подготовлены лучше всех — ах, как всегда. У одних в домах уже есть бункеры. Других подбирают вертолеты или вооруженные конвои и отправляют на какой-нибудь остров, где они временно устраиваются в большом Безопасном месте — изолированном роскошном курорте, который и строили как раз на такой случай (отсюда и название сериала), — и ждут, пока положение не устаканится. Ужасная сцена случается в аэропорту: самолеты не взлетают, люди бунтуют и грабят магазины дьюти-фри, а охранники стреляют — защищают единственную открытую полосу, по которой другие бегут на частные рейсы. Серьезно, ты должен это увидеть — отлично снято. А главное, что все это как будто происходит прямо сегодня. Видишь, о лучшей рекламе для своих безопасных мест я и мечтать не мог. Как тебе такое? Я болтал и болтал, как обычно болтают разведенные родители: нам всегда страшно, что между нами и детьми повиснет тишина. Меня несло, но Сегис не слушал; его внимание было приковано к телефону: сообщения настойчиво сыпались одно за другим, а на пару звонков он не ответил. С тем же преувеличенным энтузиазмом, что и служащим банка, я плел ему, что отклик отличный, что мы не справляемся со спросом, планируем открыть филиалы в нескольких городах и набираем новых сотрудников, продукт продается сам по себе, мы нашли эксклюзивного дистрибьютора и собираемся стать эталонным брендом в своем секторе, потому что мы первые в своем роде… Да, как видишь, я и Сегису пафосно рассказываю о своей компании во множественном числе: мы планируем, мы набираем, мы находим. Как будто и ему пытаюсь втюхать бункер, или выпрашиваю у него финансирование, или не знаю что еще; может, надеюсь, что он заинтересуется, соблазнится прибыльной перспективой и однажды начнет работать со мной. Что наша связь, которая до сих пор была бизнес-наставничеством, превратится в альянс, партнерство. Я в курсе, смешение семьи и бизнеса обычно плохо кончается, тебе ли об этом не знать; но, может, заодно я пытаюсь это опровергнуть, ищу компенсацию за наш с тобой провальный опыт, когда ты был президентом компании, а я — операционным директором. Пытаюсь доказать себе, что я не такой, как ты, что с моим сыном у нас все будет иначе. На один звонок он все-таки ответил: звонила его мать. Конечно же, она набрала его и поинтересовалась, все ли хорошо, забрал ли я его из школы и поговорил ли с директором или еще кем-нибудь, что тот мне сказал, а что сказал ему я, — обо всем этом она расспросила его. Со мной она общаться не хотела. Сегис попотчевал ее импровизированной версией событий: между учениками случилась драка, он попался под руку, и на него свалили вину, но все в порядке, вряд ли его будут наказывать. — Не волнуйся, маме я ничего не скажу, — пообещал я сыну, когда их разговор окончился и он меня поблагодарил. Было приятно, что он соврал нам обоим, но мне он при этом качественнее, ближе к истине, какой бы она ни была, и с такой мерой доверия, какой его мать не заслужила. В любом случае, мы оба притворились, будто поверили; возможно, хорошими отцом и матерью нас это не делает, но верить, отдавать предпочтение доверию, изображать его — это проявление типичного родительского автоматизма, с помощью которого мы защищаемся от наших детей, их решений и падений; правда, тебя это не касается. Минутное вмешательство Моники изменило ход нашего разговора. Сегис сообщил мне — внимание, — что его мать собирается… переехать в сообщество! Ага, в сообщество кувшинщиков, на юге, в котором она побывала прошлым летом на отдыхе. Как тебе это нравится? Ты смеешься от подобной глупости, смеешься, потому что я смеюсь, но если бы до тебя на самом деле дошло, ты бы потешался больше моего, ты бы зло хохотал и выплевывал фразы типа: «Моника в сообществе! Лоботряска! Совсем опузырилась от лени! Я бы научил ее работать!» Моника — в сообществе. Не скажу, что я удивлен, — она уже давно несла эту чушь. И я помню, когда мы еще жили вместе, однажды она притащила в дом кувшин нелепого вида — один из тех, что раздавали экоммунары. Именно тогда я и окрестил их в честь кампании, с помощью которой они старались завоевать симпатии колеблющихся и привлечь ностальгирующих. «Кувшины против климатических изменений» — такой супероригинальный у них был девиз. Кувшины против климатических изменений! Кому нужен холодильник, когда есть кувшин — воплощенная экологичность? Кому нужна бутилированная вода, когда есть кувшин, один на всю жизнь, и он не устареет? Кому нужны электричество и водопровод, когда есть старинный кувшин, который можно наполнить из фонтана на площади? С одной стороны — передовые технологии, с другой — народная мудрость. Благословенный кувшин! Уже просто держать и поднимать его, промачивать из него горло — значит путешествовать во времени, возвращаться в золотой век, потерянный рай с крестьянами на деревенской площади, поденщиками, раздающими воду в фермерском доме, матронами, сидящими у дверей дома рядом со своими кувшинами. Я чуть не запустил его Монике в голову, когда увидел. Моника — в сообществе, вот так шутка. Это можно было бы принять за свидетельство того, как далеко проникли экоммунары, но, по-моему, все ровно наоборот: участие Моники свидетельствует об их несерьезности и быстрой деградации, об их безвредности. Оно доказывает, что через пару лет от этого движения останется горстка хиппи и ничего особо не изменится, даже для их придурковатых последователей. Моника — в сообществе. Я бы прямо заплатил, чтобы увидеть нечто подобное. Моника делится с другими, Моника отказывается от излишеств, ратует за простую и деятельную жизнь, жизнь с меньшими тратами, роскошную бедность!. Можешь себе представить? Моника заботится об общем благе, о человечестве, о планете! Моника пьет из кувшина и берется за посменную уборку, обработку мусора и весь тот неблагодарный труд, который кувшинщики чередуют между собой. Она не протянет и недели. Думаю, для нее это просто очередной опыт, примерно как йога-ретрит или уроки по выпечке хлеба. Мир кувшинщиков кишит такими пижонами, скучающими людьми со стабильной жизнью, охотниками за опытом, которые ничего не теряют и знают: когда игра закончится, их будут ждать семьи, активы или, как это в случае с Моникой, папочкина компания. Твоя невестка всегда умела выпрыгнуть из поезда, прежде чем он сойдет с рельсов. Вспомни, как ее папаша отреагировал на твой крах и как быстро она от него отстранилась. Умница. Если сейчас она войдет в сообщество, то со своими активами наверняка поступит так же. И, конечно, свой внушительный и неэкологичный гардероб она с собой не возьмет — он будет ждать в доме ее отца, когда она вернется, когда ей станет скучно, когда ей захочется нового опыта. Или когда что-то пойдет сильно не так: если наступит чертов коллапс, по какой угодно причине, она не станет канителиться в своем сообществе, рассчитывая на взаимную поддержку и братство, а снова побежит спасать свою шкуру — в отцовский бункер. Без всяких колебаний. Я тебе не говорил, как она прокомментировала мой новый бизнес? О нем я ей рассказал, чтобы она увидела: я способен подняться, моя жизнь изменится к лучшему, все может вернуться в привычное русло, и между нами тоже. Вот какой я дурак, вот как пресмыкаюсь. Я поведал ей о безопасных местах, показал каталог своего американского поставщика, дал посмотреть подготовленное коммерческое досье, наплел о якобы полученном финансировании, преувеличил свои финансовые прогнозы. И что, думаешь, она на это выдала? «Нам нужен не бункер». Слово в слово, на серьезных щах и глядя мне в глаза: «Нам нужен не бункер». И я, дурак из дураков, на секунду решил, что это множественное число — «нам» — включает и меня, что она говорит о нас двоих, троих, вместе с Сегисом, и что нам нужно не завести бункер, а снова стать семьей; что нас спасет любовь, а не бетон. Но Моника клонила не к этому. Она начала излагать мне теорию — конечно, не свою, а чужую. Она где-то ее вычитала или услышала на каком-нибудь собрании, потому что подобная брехня уже наверняка широко распространилась. Согласно этой теории, катастрофы, стихийные бедствия и социальные коллапсы не вызывают насилие и хаос, не заставляют каждого заботиться исключительно о себе, а ровно наоборот: побуждают людей отзываться на них сотрудничеством, взаимопомощью, солидарностью. Объятиями. История будто бы показывает, что потрясения не возвращают нас в дикое состояние, а скорее выявляют в нас лучшее. Что грабежи, война всех против всех, всеобщая истерия и ошалелые толпы бегущих прочь существуют только в фильмах и буйном воображении правительств и власть имущих! Так она и сказала: власть имущих. Что насилие в таких ситуациях исходит только от армии, полиции и гражданских патрулей, которые пытаются обеспечить порядок, свой порядок, чтобы он не рухнул в одночасье. Слушать Монику, мою Монику, не было сил. Она казалась куклой чревовещателя, как и все кувшинщики: эти их убежденность и энтузиазм так зловещи, что наводят на мысли о реабилитированных наркоманах или религиозных фундаменталистах. Она даже примеры мне привела, явно из какой-то брошюры, как во время землетрясений, ураганов, бомбардировок, вооруженных нападений люди не прятались в бункерах, а стихийно выходили на улицы, чтобы помочь раненым, организовать спасательные операции, восстановить разрушенное, раздать еду и одеяла. Объятия. Даже в событиях Жаркой недели она увидела повод для сомнения, явно под влиянием кувшинщиков, и сказала: «Если не считать погибших от жары, большинство насильственных смертей и разрушений в стольких странах лежит на совести полиции». И грабежи она оправдывала: по ее мнению, это был отчаянный жест, а отчаяние — обычное дело в беспрецедентной ситуации. Я чуть было не огрызнулся: ну конечно, как раз поэтому и грабили магазины техники — вентиляторы искали. Наконец, вишенка на торте: она с пониманием отнеслась к атакам на компании. Они виновны в глобальном потеплении, из-за них погибло столько людей! А когда она упомянула «Безопасное место», то я ее прервал, потому что понял, к чему идет дело, и парировал: — Конечно, дорогая, потому-то твой отец и устроил в саду бункер, причем площадью больше моей съемной квартиры: это он так верит в альтруизм своих соседей. — Мой отец неправ, — ответила она, и бровью не поведя, — мой отец ошибается. Если нам понадобится приют, то коллективное убежище всегда будет лучше, чем индивидуальное. Чем больше людей соберется вместе, тем больше знаний и сил у нас окажется, чтобы справиться с ситуацией, а отдельному человеку или семье останутся только их ограниченные ресурсы. Нас спасет сотрудничество, — заключила незнакомка, на которой я когда-то был женат. Я замолк. Прикусил язык — такой уж я глупец, как уже тебе признался. Замолк и не засыпал ее встречными примерами, которые разнесли бы ее теорию в пух и прах: не стал перечислять известных ситуаций, где последствия природной катастрофы усугублялись делишками мафии, беспределом почуявших волю преступников, сведением счетов, расовой или религиозной ненавистью, массовыми убийствами из-за слухов, преследованием меньшинств, которых назначали виновными в трагедии. В Библии полно таких примеров. А казни и массовые изнасилования случались каждый раз, когда во время войны освобождали какой-нибудь город, или в периоды межвластья, или при смене режима. Нацисты вообще истребили миллионы людей ради своего жизненного пространства. Именно такой борьбой может обернуться будущее, если ничего не изменится: борьбой за жизненное пространство, за ограниченные ресурсы для слишком большого количества людей. Но Монике я ничего такого не сказал — решил доставить ей удовольствие от моральной победы, оставить ей последнее слово. Видишь, как далеко заводит остаточная любовь. И я просто знаю, что она во все это не верит. На самом деле она просто хотела меня ранить; это говорила не она, а ее гордость, ее собственная рана — то есть тоже виды остаточной любви. Сегису она доложила, что собирается переехать в сообщество, с тем же умыслом. Никуда она не переедет — ей просто хочется насолить мне через сына, через эти слова: «Мама планирует переехать в сообщество». Мама уходит, отдаляется от тебя, и ты потеряешь ее окончательно, если никак не отреагируешь. — Что ты будешь делать, если мама переедет? — наконец спросил я. Вряд ли Сегис двинется за ней в какой-нибудь захолустный городок или даже хотя бы в другой район, где ему придется зарыть в землю свой талант к бизнесу и чахнуть среди бартера, социальной валюты и кооперативов. Я задал свой вопрос слегка взволнованно — вдруг он решит перебраться ко мне? Нам пришлось бы найти квартиру побольше или переехать к тебе, представляешь? Три поколения семьи Гарсия под одной крышей: Сегисмундо Первый, Сегисмундо Второй и молодой Сегис. Впрочем, даже не надейся, старик: тебе мало осталось, и если только ты не умрешь быстрее, то на днях нам дадут место в доме престарелых или я устрою свое дело и заплачу за частный пансионат. Тогда мы останемся вдвоем, Сегис и я, а может, втроем — с Юлианой, которой уже не придется тебя опекать. Это пустая надежда, знаю, но на секунду я представил свою жизнь как продолжение тех счастливых выходных в отеле. А вообще — с чего бы Сегису жить с неудачниками? И с кувшинщиками, и со мной. Он ответил, что мама собирается подождать еще год; когда он окончит школу, она отправит его учиться в какой-нибудь заграничный университет. Допустим, в США, если ситуация стабилизируется. Или в Китай — там, кажется, спокойнее всего. В любом случае, подальше от меня; как можно дальше от меня и как можно дороже для меня. Намерения Моники, последовательной и идейной Моники-экоммунарки, были ясны. Ее привилегированный сын будет учиться в частном университете за границей, а она будет спокойно себе жить в сообществе и несколько раз в год лицемерно садиться в самолет и пересекать полпланеты, загрязняя ее керосином и газами, чтобы навестить отпрыска и провести с ним неделю в отеле — отдохнуть от качественной жизни. — Мама очень изменилась, — сказал тогда Сегис, словно прочитав или скорее услышав мои мысли, мои яростные и кричащие мысли. — Мама очень изменилась. «Отличная новость», — хотел ответить я. Отличная: если Моника изменилась, то я нет, я все еще здесь, рядом со своим сыном. Я понимаю его; он посвящает меня в свои дела, потому что знает: я такой же, как он, и мы хотим одного и того же. Нам известно, как делаются дела, и о кувшинщиках мы с ним думаем одинаково. Чтобы убедиться в последнем, мне пришло в голову отвести его на обед в столовую экоммунаров, дать ему побыть какое-то время среди них. Пускай сам убедится в их наивности и глупости — пускай поймет, как сильно они ошибаются. Как сильно ошибается его мать. Но сначала мы заглянули в пару мест, где меня ждали. По пути я продолжал говорить о бизнесе, возможностях расширения, быстром росте этого сектора в других странах, важности выявления спроса и продвижения для того, чтобы стать эталонным брендом, доминирующим игроком. Сегис меня почти не слушал, а шел уткнувшись в телефон, который не переставал трезвонить, пока он не сбрасывал звонки; потом уж не знаю, какие сообщения он строчил в ответ, как оправдывал свою задержку. — Все в порядке, сынок? — спросил я, но он снова не обратил на мои слова внимания. Вещества — вот во что верил замдиректора, и я тоже начинал верить; заодно я раздумывал, как ему помочь на сей раз, как его прикрыть, как утаить это от его матери, чтобы она ничего не узнала и не обвинила меня — вместе с тобой — в проблемном поведении нашего сына. Первый клиент жил в нескольких кварталах от автовокзала. Этот район был в скверном состоянии уже при тебе — там жило много беззубых людей с ограниченными ресурсами, и там ты открыл одну из своих первых клиник. Но в последние годы его деградация ускорилась. Оттуда вышло много кувшинщиков первой волны, и квартиры, которые они отдавали под аренду или за бесценок продавали какому-нибудь фонду, тут же снимались или покупались выходцами из еще более низких слоев. Или просто занимались. Если я сработаю хорошо, на этой невероятно плодородной почве вырастут десятки, сотни убежищ. В скромной среде, где местные ждут или, скорее, жаждут возможности перебраться в район получше, а приезжие даже в маленьком шаге вперед видят социальный лифт, сплав из финансовых трудностей, социальной уязвимости и ксенофобии — идеальный коктейль для нашего продукта, страх и тяга к потреблению в одном флаконе. Обилие решеток и сигнализаций на окнах и дорогих машин на улицах укрепляли меня в этих мыслях: люди живут на гроши, но тратят деньги, которых у них нет, на хорошие машины, пусть даже бэушные, если те выделят их и возвысят над соседями, и на телевизоры во всю стену. Или на стоматолога, чтобы можно было свободно улыбаться и не вызывать у других смущения или отвращения. И, конечно же, на бункер в кладовой. Сквоттеры, стоит им только куда-то заселиться, быстро перестают быть источником угрозы и начинают испытывать ее на себе, так что им тоже нужно безопасное место, обустройство которого не требует какого-либо права собственности. И открывший нам парень оказался идеальным клиентом — преп-пером, как я быстро выяснил. Препперы прошли мимо тебя: пока ты был в здравом уме, они все еще оставались сумасбродами — бородатыми расистами-янки, которые сидели по своим фермам и ждали апокалипсиса. Эксцентриками из телепередач, ходячими карикатурами. Но в последние годы они завелись и распространились и здесь, и мы уже не смеемся над ними, как раньше. Название «препперы» говорит об их готовности — готовятся эти люди много. К чему? Недоверчивой беременной они могли бы ответить: к выживанию. На то они и выживальщики. Где они собираются выживать? Их воображение рисует не коллапс, беспорядки или очередную Жаркую неделю, а именно что апокалипсис. Да, апокалипсис, и многие события могут предвещать конец времен и служить его предтечей: войны, теракты, пандемии, стихийные бедствия, экологические и финансовые кризисы. Метеориты, вторжение инопланетян или Божественный гнев в самых безумных его проявлениях. Конец света по всем возможным сценариям. Самые заядлые препперы готовились больше полувека, замещая одну угрозу другой; ни одна из них не сбылась, но это еще не повод опускать руки. Изначально их движение было связано с холодной войной и ядерной гонкой, но с тех пор кризисы и надвигающиеся концы света не вызывают у них уныния — наоборот, добавляют им мотивации. В последнее время они упиваются ползущей по миру нестабильностью и экстремальным ростом температур, а еще пророчат новый энергетический коллапс, истощение ресурсов, войны из-за их дефицита, варварские вторжения и непригодность Земли для жизни. Они перестали таиться и все чаще заявляют о себе публично. Жаркая неделя пополнила их ряды. Да мы все, в общем-то, готовимся, хоть и не с такой одержимостью — для нас они по-прежнему психи. За последнее время практически каждый разработал какие-то стратегии выживания, эффективные или не очень, в зависимости от наших возможностей и страхов. На всякий случай. Взгляни на членов клуба или семьи из школы Сегиса: для них готовиться — значит на всякий случай оборудовать бункеры в подвалах своих жилых комплексов или на секретных объектах вдали от города (не знаю, действительно ли последние существуют или это все байки). По улицам они с непобедимым видом разъезжают на машинах-танках — такие довезут до укрытия, несмотря ни на какие баррикады. Остальные тоже готовятся, пускай это и выражается только в покупке безопасных мест вроде моих, дешевых и кто знает, насколько функциональных, но так спокойнее — пусть будут на всякий случай. Не думаю, что сейчас хоть у кого-то нет запасов на тот самый всякий случай: масок (вдруг они опять понадобятся), батареек (вдруг снова вырубится электричество, и уже надолго), а то и консервов и туалетной бумаги — напоминание о недолгом дефиците из-за последних забастовок. Выживальщики — лишь гротескное отражение человеческой натуры. Все больше и больше людей им сочувствуют, слушают и выполняют их рекомендации. Может, без особого рвения, даже отвергая катастрофичность их мировоззрения и смеясь над ним, но по факту действуют с той же предусмотрительностью, с которой при покупке дома, если могут себе это позволить, выбирают вариант с подземным убежищем. Или прибегают к моим услугам. На всякий случай. В глубине души людям не верится, что катастрофа произойдет, потому что до сих пор все кризисы заканчивались без особых разрушений, нормальность всегда возвращалась, но — на всякий случай. Индустрия «на всякий случай» продолжает расти; я не единственный, кто увидел в этом возможности для бизнеса. Все больше и больше людей проходят курсы по оказанию первой помощи, самообороне и методам выживания, но называть себя препперами они никому не позволят — скажут, что занимаются этим ради забавы, из спортивного интереса, от скуки, на всякий случай. Они обеспечивают успех сериалам вроде «Безопасного места» и всем тем программам о выживании, которые сняты по его подобию. Эти программы собирают огромную аудиторию, которая в жизни не признается в их просмотре; все критикуют их за паникерство, но никто не пропускает ни серии. Люди хотят, чтобы у правительства были планы экстренного и быстрого реагирования на любые непредвиденные обстоятельства, причем некоторые из них настолько невероятны, что не вписываются даже в установку «на всякий случай». С ними мне следует обращаться осторожно — идти по проволоке угрозы, но не соскальзывать в катастрофизм или зловещий коллапсизм, потому что они не желают себя чувствовать препперами, не хотят испытывать страх, по крайней мере в таком количестве. Эти люди — мои потенциальные клиенты, мой рынок. Возьми Сегиса и его ровесников: это же целое поколение прирожденных препперов. Они пришли в мир без будущего, этакий панк-мир, и всю более-менее сознательную жизнь только и слышали, что будущего нет. Они ничего не ждут, ничего не требуют. Они не могут доверять системе образования, рынку труда, усилиям и заслугам. Они знают, что им придется зарабатывать на хлеб чуть ли не с первых лет жизни. Каждый сам за себя. Этим и занимается Сегис, мой юный преппер. А глянь на кувшинщиков: это же еще один вид препперов. В духе коллективизма и поддержки, но все равно препперов. С каким пафосом они разглагольствуют о посадке семян на будущее. О ширящихся трещинах, которые однажды разорвут стену. Но на самом деле они разрабатывают собственный способ выживания. Их сообщества заточены под выживание при коллапсе, притом что возможность коллапса они всерьез не принимают. Для них коллапс происходит уже сегодня, в будничной жизни, и выглядит он не как внезапное наводнение, а как мелкий и постоянный дождь. Вот ведь кретины. Их сообщества считаются безопасными — там есть вся эта хваленая коллективная безопасность, взаимопомощь, как в улье; но какое-нибудь нечаянное потрясение разрушит их до основания, и они погибнут — стаи отчаявшихся людей их забьют, разграбят и сомнут. С настоящими препперами такого не произойдет. Они готовятся не к паре дней без электричества и продуктов в магазинах, а к чему-то большему. Семян не сеют. В коллективную безопасность не верят: им понятно, что, когда настанет час, мы все станем друг другу волками. Они готовятся к войне. Ждут войны. Я бы даже сказал — хотят войны. Открывший нам преппер был как раз из таких. Конечно, прямо так он не представился — не сказал нам: «Здравствуйте, входите, я преппер>. И выжи-вальщиком, как они говорят между собой, он тоже не назвался. А все потому, что секретность — часть подготовки, именно у них я одолжил этот рекламный ход: мол, пускай никто не знает, что вы готовы, что у вас есть безопасное место, ведь если однажды «на всякий случай» станет реальностью, то набегут зомби. Так называют неподготовленных — тех, кто в случае коллапса окажется голодным, отчаявшимся, напуганным, готовым на все и захочет воспользоваться чужим добром, — зомби. Этот жаргон был мне знаком. От препперов я жду многого. Хотя у первопроходцев движения уже есть свои безопасные места, большей частью самодельные, существуют и препперы нового поколения, которые читают книги по выживанию и копят припасы; которым нужно только узнать о моем существовании, чтобы запустить сарафанное радио на своих форумах и в своих постах, и тогда они будут открывать мне дверь с конвертом, содержащим аванс, в зубах. Я уже даже связался с ассоциацией препперов. Они очень скрытны — я трачу кучу сил, чтобы меня туда впустили и почтили доверием; как только они примут меня за своего, я предложу им специальную цену для всех участников. Сегодняшний преппер прямо так не представился, но я раскусил его с первого взгляда: он был в футболке с аббревиатурой WTSHTF, которую любят на их форумах (я несколько дней просидел за чтением их чатов, чтобы лучше и ближе понять этих ребят). WTSHTF расшифровывается как «When The Shit Hits The Fan», буквально — «когда дерьмо попадет в вентилятор». Когда дерьмо разлетится во все стороны, когда все пойдет к чертям. YOYO — из той же серии: «You’re On Your Own», «ты сам по себе», справляйся как можешь. Парень стопудово надел эту рубашку, чтобы меня испытать — проверить, насколько я надежный человек. Я принял вызов: указал на его рубашку и раскрыл аббревиатуру вслух (Сегис ничего не понял и удивился). Он не улыбнулся и не протянул мне по-товарищески руку; преппер никогда не опустит разводной мост, сколько надежности ему ни демонстрируй. Наоборот: чем ближе ты к нему подступаешь, тем больше вызываешь подозрений. Бред сивой кобылы, но нас хотя бы впустили. Он жил на первом этаже дешевого многоквартирного дома с пятью этажами и без лифта. Вот так вот: поди расскажи людям про социальный лифт, когда у них и обычного-то нет, чтобы старики могли подниматься к себе. Он быстрым шагом провел нас по короткому коридору, но ты уже знаешь, что у нас, у продавцов, развивается детективный навык, который позволяет визуально оценить место действия и составить предварительный профиль клиента за считаные секунды, а потом подобрать тактику работы. Так, в кухне я выхватил взглядом раковину с горой грязной посуды, на холодильнике календарь, который не переворачивали уже три месяца, а может, три года и три месяца; в небольшой гостиной несколько банок пива на придиванном столике и два горшка с засохшими цветами; в спальне кровать на двоих, незаправленная, на одной тумбочке возле нее парные фотографии, а рядом с ними — еще одна банка пива. Пол-литровая, ясное дело. А, и многомесячную пыль за коридорной дверью. Ванная, к счастью, была закрыта. Он отвел нас в ту комнату, которая, скорее всего, изначально предназначалась для детей, но они так и не родились или живут теперь с матерью, а отец видит их только раз в пару недель на выходных (хотя, думаю, тут я переборщил). Обстановка подтвердила статус хозяина квартиры, надпись на футболке оказалась ни к чему: комната была готова. Ничего экстраординарного, только базовый комплект: несколько тар с водой, полка с банками и пакетами с едой. Прикинув на глаз объем воды и желая выяснить семейное положение парня, я спросил не без желчи: — Провианта здесь на месяц, а? — На два, — ответил он не без сомнений. Заодно в комнатебыло несколько металлических ящиков (наверняка там хранились инструменты и аптечка), мини-радиостанция, газовые баллоны и еще какие-то штуковины. На стене висели два охотничьих ружья. Для крупной дичи. Но беглым взглядом из коридора я не заметил ни трофейных чучел, ни фотографий с охоты. Значит, мы столкнулись с преппером жесткого типа. По спине у меня пополз холодок. Я представил, как он палит из окна гостиной. Заходит за винтовкой после ссоры с соседом-иностранцем в баре. Выслеживает бывшую жену у дома ее сестры. После семи-восьми банок пива, скуля и задыхаясь, приставляет ствол к своей же голове. Или угрожает мне, если в ближайшее время я не поставлю ему безопасное место либо не верну деньги. — Я хочу подготовить эту комнату как следует, — сказал он. Комнату на первом этаже? С окном? В здании из настолько дешевых материалов? Однако клиент всегда прав, так что я ему ответил: — Это необычно, но мы, конечно, попробуем что-то сделать. Сюда можно поставить базовый модуль и не трогать при этом стены — они будут подкреплением. Тут за дурацкой тонкой стенкой закашлял кто-то из соседей. — Мне нужен щит, который выдержит что угодно, — заявил этот псих. — Чтобы никто не смог ко мне прорваться, даже если все здание рухнет. Я очень хотел поинтересоваться: кто будет рваться в эту дерьмовую комнату, чтобы отобрать у него воду и банки с фрикадельками? Мне стало неловко, что я привел с собой Сегиса. Тот услышал мой разговор с этим чокнутым и наверняка подумал, что мне конец, что я только и могу, что обманывать психов и вдов. Тогда я дал волю плохому настроению и спросил в лоб: — Мы ведь говорим о безопасном месте для двоих, правильно? Несколько секунд парень молчал и глядел на меня так, будто я говорил с ним по-китайски. Мои слова так и прыгали у него в мозгу — «для двоих, для двоих, для двоих», — пока не закатились куда-то в уголок, такой же пыльный, как и коридор, и не остановились. — Нет-нет, я, нет, я… — пробормотал бедолага и тут же переменил тон — Да, на двоих, само собой, безопасное место на двоих. Дальше я унижать его не стал. У меня был соблазн спросить, не хочет ли он посоветоваться перед покупкой с женой, но я его пожалел. Я понимал глубину его раны, отвратительный всплеск сопереживания меня с ним объединил. Но парень встряхнулся, чтобы вернуть себе и инициативу, и лицо; чтобы из разбитого человечка, которым он сейчас казался, снова стать непобедимым преппером, который открыл нам дверь. Он рассказал, что много лет был беззаботным, несознательным, потенциальным зомби, пока однажды не прочитал интервью с гуру выживания из США и не поискал еще информацию. Он заглянул на один форум, а потом проверил свой дом и осознал, что они с женой — наконец-то он назвал ее имя — не выживут дольше трех дней. «Это очень простое упражнение, каждый должен его проделать», — сообщил он нам. Всякому, мол, надо проверить свою кладовку и технику и посчитать, сколько дней он протянет, если вода и электричество вдруг отрубятся. Если за припасами нельзя будет выйти из дома. Люди вообще знают, сколько смогут протянуть без воды и еды? Мы что, не сталкивались с дефицитом по причине забастовок и снегопадов? У кого-то не припасено даже пол-литровой бутылки минералки! Они ждут, что когда наступит тот день — День! — то правительство прокатит по улицам цистерны и мешки с едой? Они смогут разводить огонь, залечивать переломы костей, останавливать кровь, принимать роды? Смогут защищать свои семьи от агрессоров, голодных и свирепых? Смогут убивать, чтобы спасти свою жизнь? Они бы не сумели даже винтовку зарядить: оттого, что показывают в кино, толку мало, винтовку заряжают не так; сказав это, он снял со стены ружье и провел мастер-класс. Сегис забавлялся этим зрелищем, а мне было страшно. Надо было валить как можно скорее. Пока мы оформляли предконтракт, у парня еще оставалось время высказаться против правительства, этого и всех правительств, здесь и в большинстве стран: все эти беспечные верхи, чем они занимаются вместо того, чтобы просвещать население и распространять простейшие рекомендации по выживанию? Почему в школах не учат оказанию первой помощи, самообороне, навыкам выживания и тому, как развести огонь без зажигалки? Почему власти не строят убежища в национальном масштабе, почему застройщиков не заставляют включать их в комплектацию всех новых домов, как это уже делают агентства недвижимости с высокими доходами? Наверняка я знаю, что в Швейцарии во всех домах обязательно — о-бя-за-тель-но — должны быть бункеры для жильцов; это правило возникло во время холодной войны, но с тех пор не отменялось. Ну и головасты же швейцарцы — они умеют защищать и деньги, и население, их никогда не застанут врасплох, как нас. А мы разложимся, стоит только зомби тысячами перейти границу и нагрянуть на своих лодчонках, вплавь, перепрыгивая через проволочные заграждения; впрочем, им даже необязательно приходить, они уже здесь — мы, наверное, видели их по дороге сюда. — Они повсюду, они захватили район, они купили, сняли и заняли квартиры, прибрали к рукам магазины и бары, а завтра, когда наступит День, они приползут, как животные, за моей водой и едой, но не смогут войти, не смогут меня достать. Для этого им придется снести все здание, а я все равно останусь здесь, в своем безопасном месте. Выйдя от преппера, мы оглушительно, искренне и с облегчением расхохотались; хохот долго разбирал нас, мы высмеивали и пародировали чокнутого. Смех отца и сына, когда сыну уже достаточно лет для взрослых шуток, — это чудесно. Тогда смех становится еще одним проявлением привязанности. Заменяет поцелуи и объятия, которыми родители и дети с возрастом перестают обмениваться. Как мало мы с тобой смеялись вместе, старик, а о поцелуях и объятиях я вообще молчу. Каким строгим ты был с самого моего детства, каким показательно образцовым, причем двадцать четыре часа в сутки; сначала это была этическая и трудовая образцовость, а потом и предпринимательская, и я должен был брать с тебя пример: мол, учись у своего отца, смотри, как поступает твой отец, мотай на ус, иди по его стопам. Сам я, конечно, для Сегиса не пример, а временами даже наоборот — предостережение. Но мы смеемся с ним так много, всегда друг друга понимаем, чувствуем себя сообщниками, у нас есть свои шутки и свой язык. Развод и подростковый возраст пускай немного и отдалили нас друг от друга, но полностью мы контакт все равно не потеряли. Что ж, сообщничество обернулось утаиванием его дел от матери, но видишь, время от времени мы все еще смеемся от души, вот как сегодня, когда мы шли с одной встречи на другую. Ненадолго мы даже забыли о наших неприятностях: я — о финансировании, в котором банк мне отказал, а Сегис — о деньгах, которые он задолжал настойчиво названивающему человеку. И, конечно, о тебе. Но тебе вечно во все надо влезть, так что тут мне позвонила Юлиана. Она явно нервничала: ты проснулся, опять сам не свой, и ей было страшно, что ты можешь опять куда-то помчаться. Слегка вздремнув, ты поднялся с дивана с новыми силами и теперь метался по дому, как животное в клетке; ты не таскался за ней, как всегда, прижимаясь к спине, мешая ей пройти, хватая ее за талию и выше, грязный ты старик, умный старик; теперь это она ходила за тобой из комнаты в комнату, потому что ты места себе не находил, бормотал себе что-то под нос, а сиделка в панике звонила мне. — Думаю, ему не помешает прогуляться, Юлиана, — сказал я ей чуть ли не повелительно. Я тоже заволновался — мне страшно хотелось, чтобы ты снова двинулся к цели, рыл город своими когтями, тащил ее в то место, о котором знаешь, о котором знаешь только ты, хотя, может, до сегодняшнего дня ты о нем и не помнил. — Чтобы успокоиться, ему не помешает прогуляться. Но Юлиана уперлась: — Я не выведу его на улицу в таком состоянии, это может быть опасно; вы должны сюда прийти, — умоляло меня это прелестное создание. Сколько я ни просил ее быть со мной на «ты», она не соглашалась. Скоро приду, — пообещал я, — я приду и помогу тебе с ним, но если он снова попытается выйти, не мешай ему, пускай уж лучше он выпустит пар на улице. А то вдруг взаперти он что-то сделает с собой или даже с тобой. Как вам угодно, — неуверенно согласилась Юлиана. В конце концов, клиент всегда прав, а важнее моих чувств оказывается природа нашей связи, нашей единственной настоящей связи: шестьсот евро в месяц плюс проживание. — Но сначала я схожу на последнюю встречу. Она должна пройти быстро и удачно. Меня пригласили в самую перспективную с точки зрения рынка часть города, потому что условия там оптимальные, даже лучше, чем в местах обитания препперов. Это Ла-Пас, рабочий район, и такую характеристику он заслуживает до сих пор, хотя его собственным жителям она не нравится — они якобы принадлежат к среднему классу, низшему среднему классу, нижайшему среднему классу. Один из так называемых стихийных районов, он возник благодаря эмигрантам, нагрянувшим в столицу и расселившимся по самостройным домам, лачугам даже. В шестидесятые годы, при третьем или четвертом поколении таких эмигрантов, мэрия договорилась с городским планировщиком построить здесь полноценные жилые кварталы с дешевыми и простенькими квартирами, чтобы собрать туда более-менее весь раскиданный по городу человечий мусор, которого было хоть отбавляй. Там ты открыл не одну, а две клиники «Улыбнись!» — этим все сказано. Там мне пришлось бы раздавать визитки без своего имени, чтобы кто-нибудь не связал его с твоим и не принялся меня пинать, пока не оставил бы меня с пустыми деснами, как у него самого. Зуб за зуб. Район расположен очень удачно: с одной стороны он граничит с Южным сектором, гори тот огнем; с востока через него тянется кольцевая дорога, а за ней виднеется долина приемных лагерей, засоренных пластиком и вечно дымящихся; на севере он очерчен железнодорожной траншеей, которая заодно отсекает такую экстремальную территорию, как Южный сектор, от конного клуба и окружающих его строений (во всех из них уже наверняка есть безопасные места). В общем, Ла-Пас зажат между крайней нищетой и крайним изобилием; между этим минимумом и этим максимумом перемещаются иллюзии и страхи его соседей, словно по шкале от ничего ко всему, от земли к небу или — что вероятнее всего — в обратном направлении, от заоблачных высот к грязи и дерьму, как безжалостный лифт. С юга ежедневно доносятся звуки стрельбы и полицейских сирен; с севера — плеск тысячи частных бассейнов. С юга распространяется дымный смрад мусора, который не убирают, а сжигают; с севера — свежесть домов, только что вычищенных целой армией горничных. Для прозябающих в этом районе было бы закономерно желать безопасное место, потому что, если бы «на всякий случай» однажды сбылось, у его жителей не нашлось бы выхода. Они бы оказались в ловушке между дорогами и железнодорожными путями: перейти на север, к защищенным членам клуба, было бы невозможно, а из своих окон они бы видели, как сотни зомби из Южного сектора направляются к их домам с целью добыть припасы или просто их разграбить, воспользовавшись цивилизационным затмением. Слушай, я уже заговорил как преппер. Или как настоящий продавец безопасных мест. Как бы то ни было, это в принципе идеальный район, для моего продукта — именно то, что нужно. Здесь его вырывали бы из рук. Лист ожидания растянулся бы на несколько месяцев. Можно было бы, по закону спроса и предложения, повысить ставки. Но. А вот и «но»: почти ни в одном здании нет кладовок, даже гаражей нет. При строительстве власти пытались сократить сроки и расходы на материалы и выжать из пространства максимум. Дома предназначены для семей, у которых едва ли будет возможность копить вещи. Поэтому кладовка и гараж есть только у немногих. И только шизанутому препперу взбрело бы в голову ставить безопасное место в комнате или на крыше. Вот жаль-то. Не думай, идею я не бросаю. Что-то там сделать да удастся. Если все сложится, если я получу финансирование и мы будем расти теми темпами, которые я предвижу, то кое-какая идея для таких районов у меня найдется. А именно — система обособленных убежищ неподалеку от домов. В старой промышленной зоне рядом с железнодорожными путями стоят несколько заброшенных складов — их можно переделать в коллективные бункеры. Или обыграть перепад высот между районом и дорогой, чтобы, не особо копая, построить по этажу безопасных мест на дом, на манер улья. Подобно тем складам, где можно снимать помещения разных размеров. Можно даже пользоваться ими как кладовками, два в одном. Иметь свое безопасное место рядом с домом и жить в уверенности, что доберешься до него прежде, чем объявятся зомби. Мы что-нибудь попробуем, но для этого мне нужно нарастить мышцы. Иначе другие меня опередят — я так это и вижу. Не открой ты с партнером свои клиники, их открыл бы кто-то другой, любая из сетей, которые позже заняли вашу нишу, повторяя одну и ту же формулу: стоматология для всех, самые низкие цены на рынке, оплата в рассрочку. Если не я, это сделает какая-нибудь иностранная компания, «Эль Корте Инглес» или «Икея»: «„Бункор" — лучшие убежища для всей семьи, выгодные условия»; «"Бункея“ — построй свой собственный бункер». К полудню мы добрались до места, и стоило нам только пройти по нескольким улицам, как я заметил: они уже здесь. Кувшинщики здесь! Я давненько сюда не заглядывал и таких новостей не слышал, но ошибиться было невозможно. Они вечно орудуют в рабочих кварталах: ты не увидишь какого-то товарищеского духа ни в престижных районах, ни в периферийных с широкими проспектами и домами с бассейнами, где живет средний класс, настоящий, все еще живой, и у него, конечно же, бункеры уже поставлены. В таких местах я бизнес не веду, даже не пытаюсь: это большая игра, и играют в нее крупные строительные компании. Они предлагают продукт всем этим мнительным семьям госслужащих и мелких бизнесменов, которые получают зарплату четырнадцать раз в году вместо двенадцати, чтобы те могли дособрать этакий пригородный рай среднего класса: бассейн, гараж, общие площадки для детей, корт для падел-тенниса, барбекю по воскресеньям — и бункер на случай нашествия зомби. Но в рабочих кварталах все иначе: там хорошо принимают и мои убежища, и кувшины. Что этот район окувшинивается, было абсолютно очевидно. Едва оказавшись там, я безошибочно догадался об этом по фасадам, перекрашенным в яркие цвета. И по муралам. Городские кувшинщики всегда начинают с внешнего, с чистого фасада (точнее и не скажешь). Яркие дома, куча горшков с цветами, вертикальные сады — говорят, эти сады снижают температуру воздуха, но на самом деле просто притягивают насекомых. Снаружи — новенькие деревья, скамейки и качели из вторсырья, муралы и надписи с общественно полезными лозунгами, а внутри — все те же неуверенность, неравенство и страх. «ПОКРАСЬ СВОЮ ДЕРЕВНЮ — И ТЫ ПОКРАСИШЬ МИР. ИЗМЕНИ СВОЙ РАЙОН — И ТЫ ИЗМЕНИШЬ МИР», — прочитал я надпись на стене гигантскими радужными буквами; на фоне вырисовывался силуэт девушки — она поливала несколько зданий из лейки, а оттуда прорастали стебли и цветы. Миленько, да? Если бы Сегис намалевая такое маркерами на куске картона в начальной школе, я бы растрогался. Но когда взрослые тратят время и банки с краской на такую хрень — увольте. Кого они пытаются обмануть? Каким, к черту, образом разукрашивание кирпичей в проблемном районе может изменить мир? Кувшинщики не в состоянии даже избавиться от гигантских тараканов, которые толпами разгуливают по улицам у нас на глазах; я представляю, как те пробираются в квартиры и пугают жильцов, когда они встают среди ночи и натыкаются на них в ванной, на кухонной столешнице, в детских кроватях. Да-да, разрисовывание фасадов и дурацкие призывы — это только начало, попытка встать на якорь, первый внешний признак; говорят, чтобы покрасить одну стену, нужно месяцами утверждать эту затею на собраниях. А еще я знаю, что кроме краски они покрывают дома каким-то неведомым составом: по словам кувшинщиков, он не только теплоизолирует здания, но и поглощает загрязнения. Судя по тому, что я читал, покрытие они берут керамическое; вместе с системой капельного орошения оно охлаждает пространство, а отвечает за это механизм выделения и испарения, который сделан по образцу… угадай чего? Кувшина! Они хотят, чтобы мы все жили в кувшинах! Больше тебе скажу: какие-то городские власти даже покупают у них это изобретение. Недавно я проезжал через другой район, в котором уже вовсю разворачивается переход. Там не только окувшинили и покрасили фасады, но и на крышах установили солнечные батареи и разбили огородики. Я не говорю, что это плохо, я же первый признаю пользу от охраны окружающей среды, хотя в каких-то местах администрация занималась этим и раньше, без всякой радуги. И вообще, как ты думаешь, кто платит за все эти ремонтные работы? Ясное дело, мы. Кувшинщики — те еще эксперты по выкачиванию денег у государства, давлению на власти (надо же, чтобы те покупали их эксперименты) и освоению европейских фондов. Чтобы создать гражданские энергетические сообщества, они основали собственные строительные компании и консалтинговые фирмы, наняли собственных установщиков солнечных батарей и садовников. Все, конечно, общее, но суть заключается именно в том, чтобы вести бизнес на государственные деньги. Хорошо устроились, ничего не скажешь. Они начали свою революцию с подачек за переезд в деревню, а продолжили её субсидиями. Просто гении. Они чинят вам фасад или ставят на крышу батареи и при этом втюхивают свою идеологию, свои раздолбанные мотоциклы. Иногда совершенно неприкрыто: только посмотри на всех этих режиссеров кино и театра, каких-то непонятных писателей и художников, которые пропагандируют кувшинничество. Их главное искусство — жить за чужой счёт. Преимущественно за государственный, само собой. Прогуляться еще по одному переходному району было как заглянуть в тематический парк. Кувшинляндию. Там с серьезным видом бродили туристы — люди из других районов, которые приехали посмотреть его и пощелкать камерой, я не шучу. Жители казались массовкой, причем начиная с игравших на улице детей: будто их привели показать, как похорошели эти улицы. Все атрибуты кувшинничества уже заняли свои места: в каждом супер-блоке был льготный магазин (я сунул туда нос — оценить скудость ассортимента) и столовая, где они обращают в свою веру с помощью дешевой еды. Еще я заметил зимний сад в помещении старого склада и дом престарелых, что-то совсем уж вопиющее. Они, значит, хотят заботиться о нас вместе, сообща. Ну, на эту тему я могу кое-что порассказать — тебе понравится. В каких-то местах кувшинщики взялись чинить вообще все — они же любят ремонтировать всякое старье, искать недостающие вещи или мастерить их своими руками. Они создали знаменитые библиотеки вещей — склады бытовой и прочей техники, инструментов, игрушек и еще кучи всяких штук для общего пользования. Так тематический парк стал превращаться в нечто более зловещее: свалку концентрационного лагеря. Аж в глазах темнеет. Ты в курсе, что в самых успешных переходных районах в каждом суперблоке есть координатор — кто-то типа сельского координатора? В теории он служит посредником между жителями и организационным советом, и это непостоянная должность. Но я уверен, что на самом деле он выполняет полицейские функции, как прежние швейцары и ночные сторожа. Что на самом деле он стукач и доносит на тех, кто не сотрудничает, сопротивляется или сходит с пути. Эти люди как ни в чем не бывало строят антиутопию у нас под носом. А мы за это еще и платим. Но я отвлекся, прости. Вернемся в Ла-Пас, где мы с Сегисом побывали днем. Меня позвали не в квартиру, а в магазин. Интересный поворот — если учесть, что я пытаюсь что-то придумать для района, где кладовок и подвалов минимум (об этом я тебе уже говорил), а закрытых магазинов — полно. По дороге я видел массу мелких предприятий, обанкротившихся сто лет назад. Второй сюрприз: на месте нас ждал не один потенциальный клиент, не пара и не семья, а целая компания. Восемь или девять человек, женщин и мужчин, возрастом где-то около пятидесяти. Они объяснили, что у них есть свое пространство и желание превратить его в убежище для всех, для себя и своих семей, двадцати с чем-то взрослых и детей. Общее безопасное место. Коллективное, сказала бы Моника. Интересно, подумал я. Новое поле для изучения. Я мог бы даже обратить фанфару Моники себе на пользу: чем больше людей запрется вместе, тем больше знаний и сил у нас окажется, чтобы справиться с ситуацией. Нас спасет сотрудничество. Мы вошли в большое помещение на первом этаже многоэтажки. На первый взгляд оно выглядело как место для чьих-то сборищ — может, для старой компании соседей: там были диваны и разные стулья, наверняка со свалки, все сильно потрепанные; пара полок с подержанными книгами и настольными играми, маленькая кухня; на стенах висели допотопные протестные плакаты. Меня это насторожило: здесь могли собираться кувшинщи-ки, и я боялся ловушки. Но на полках и столах виднелись следы от стаканов, а это, наоборот, успокаивало. Может, здесь встречались просто друзья. Я сказал, что у этого места хорошие перспективы, но мне ответили: «Мы еще не дошли, надо спуститься вниз» — и указали на лестницу, которая вела под пол в задней части комнаты. «Значит, в здешних магазинах есть подвалы!» — с ликованием подумал я. Мы сошли по ступеням на узкую площадку с одной-единственной дверью. Компания отодвинула тяжелую занавеску и пригласила меня войти. За занавеской была просторная комната — почти такая же большая, как наверху, и не занятая мебелью, только в дальнем углу стояла пара диванов с несколькими матрасами. Грязные коврики устилали весь пол. Стены и потолок были обшиты звукоизоляционными панелями, а единственное окошко — должно быть, оно выходило на улицу на уровне тротуара — заколочено досками с тщательно заделанными щелями. Ламп в комнате не оказалось, свет проникал туда только с лестницы, и такой полумрак создавал эффект пещеры. В этом чувствовалось что-то среднее между пошлостью и церковной атмосферой. Сначала я подумал, что передо мной репетиционное помещение музыкальной группы, но резкий запах вместе с грязными разводами на коврах говорили совсем о другом. Я посмотрел на хозяев; они поняли, что их раскусили, и смутились. Тогда я представил их всех там взаперти. Признаюсь, это был волнующий образ. — Здесь мы проводили групповые занятия, — сказал один из них, как будто прочел мои мысли. — Это было раньше, мы Давно уже сюда не заходили и поэтому подумали, надо бы с этим местом что-то сделать, на всякий случай. Групповые занятия, чуть было не повторил я вслух, но сдержал свой сарказм. Ну-ну. Теперь шатия развратников хочет себе безопасное место. Веселые времена прошли, ребята. Или, может, они собирались пользоваться этой комнатой и дальше, когда она будет бронированной? Да уж, хороший способ встретить конец света. Эта мысль заставила меня рассмеяться. И скривиться от отвращения тоже. — Ну и устроились же некоторые, — сказал я Сегису на выходе, взывая к его соучастию и пытаясь вернуть прежнее смешливое настроение. Но Сегис не понял, что это был за подвал, или думал о чем-то своем: как только мы вошли внутрь, он сразу уткнулся в телефон. На обратной дороге Сегис указал на один из перекрашенных фасадов и спросил, наверняка из-за планов своей матери: — Пап, а что ты думаешь про экоммунаров? Что я думаю про экоммунаров? Я? Про экоммунаров? О, этот вопрос. Я думаю, что они ошибаются. Что они ошибаются капитально. Ужасно. Самоубийственно. И еще сколько-нибудь слов на «-но». Я, конечно, думаю, что в чем-то они правы; и все-таки они ошибаются. Они правы — как этого не признать, как не понять, что их беспокоит, как не желать того же, что и они. Мама, конечно, экоммунарка, но и я, строго говоря, тоже экоммунар. Мы все хотим перемен, мы все хотим для вас лучшего будущего, мы все хотим избежать коллапса, о котором так много говорят. Но они ошибаются. Они правы и в то же время нет, поскольку решение не в том, чтобы удирать от будущего, как трусливые крабы, и разворачивать историю назад. Или, как говорится в их излюбленной фразе, которую я встречал на футболках и чайных чашках: нажать на ручной тормоз и остановить локомотив. Ясное дело, они ошибаются: даже если они вдруг соберут достаточно сил, чтобы остановить поезд, он все равно сойдет с рельсов — а другого маршрута не будет — или во что-то врежется, но никак не развернется и не поедет обратно. Они ошибаются, потому что поезда, который надо было бы остановить, и нет — есть скорее самолет. Или ракета. И они даже не на борту, чтобы нажимать на какой-то там стоп-кран. Они ошибаются, потому что бегство, отступление, создание своих сообществ на окраинах, своих безопасных мест, не решит проблем. Да, безопасных мест — такое я слышал по телевизору от кувшинщика, который как раз комментировал сериал с тем же названием. «Мы тоже верим в безопасные места, но по-своему, — сказал он. — Мы добиваемся безопасности другого рода: не той, которую дают убежища и оружие, а коллективной». Какая хрень, а? Коллективная безопасность. Вот откуда твоя мать набирается своих глупостей. Единственную коллективную безопасность, которая достойна так называться, могут обеспечить, по-моему, только полиция, армия или партизаны, если угодно. Но вот незадача, наши кувшинщики — пацифисты: они собираются все разрулить разговорами, собраниями, сотрудничеством и заботой. Будь у них хоть капля мозгов, они брали бы в руки мотыги и копали бы землю сначала под бункеры и уже только потом под огороды — лишь от них и будет толк, если однажды все рухнет. Если это в конце концов случится, то за органическими помидорами, солнечными батареями и полными кувшинами к ним тут же нагрянут тысячи зомби. Коллективная безопасность… Что случилось с их сообществами на восточном берегу из-за последних дождей? Они потеряли все, как и остальные. Вода унесла их дома, животных, посевы и мастерские, невзирая на их продвинутое мировоззрение. А еще среди них тоже были погибшие. Но с важным отличием: эти люди настолько доверились своей коллективной безопасности, что у них даже не оказалось страховых полисов. Как же быстро они побежали клянчить помощь у государства! Ладно, это правда, что другие сообщества им тоже помогали, что восстанавливать порядок кувшинщики понаехали отовсюду. Но их стены половодья не выдержали, и следующего рекордного снегопада, банковского банкротства, засухи или пандемии тоже не выдержат. Или новой Жаркой недели, которая будет хуже первой, потому что к палящему зною и беспорядкам добавится реванш за предыдущую. Поскольку этих стен вообще нет, кувшинщики не застрахованы даже от саранчи: та не различает, где их посевы, а где чужие, а жрет все без разбора. Что я думаю про экоммунаров? Что они ошибаются, когда предлагают решения из прошлого для проблем настоящего и будущего. История преподает уроки, но не оставляет полезных инструментов. Однажды я услышал, как один из них говорил, что теперь они целятся в сферу труда, хотят добиться четырехдневной рабочей недели и демократизировать трудовые отношения, и нес еще какую-то ахинею; для этого они создают новую организацию — через нее рабочие смогут защищать свои интересы и права вместе, коллективно и… «Кувшинничья ты душа! — так и хотел я заорать в телевизор. — Даже не душа, а душонка, твоя идея стара как мир! Это называется профсоюз!» В том-то и дело: они снова и снова изобретают велосипед. Причем со старыми спущенными колесами, которые уже никуда никого не увезут. Так что сперва они восстановят профсоюзы, а потом и средневековые гильдии, и если так пойдет и дальше, то вообще вернутся к охоте и собирательству, обратно в пещеры. Но даже там в безопасности не будут: такой пещеры, которая бы их защитила, не существует. Что я думаю про экоммунаров? Они очень дремучие, сынок. Они даже не представляют себе мир, который собираются менять. Они снова и снова твердят, что надо перестраивать экономическую систему — работать, производить и потреблять по-другому. Но на самом деле игра уже другая — правила, доска и даже стол давно поменялись: в этой системе больше не нужно что-то производить, чтобы накапливать богатство; не нужно что-то производить или продавать, чтобы увеличивать ВВП, цены или зарплаты. Когда в новостях говорят об экономике, то всегда показывают одни и те же архивные изображения: работники закручивают гайки на фабрике, пишут что-то за компьютером в офисе, везут товары, собирают урожай или подают кофе. Вранье! Нам морочат голову, чтобы мы не видели, откуда берется прибыль на самом деле. Ее уже давно приносят не фабрики, офисы, урожаи и кофе. Настоящую прибыль — ту, что движет миром, — создают не мышцы, пот, талант и земля: она возникает из воздуха, из ничего, из финансовых продуктов и фьючерсных рынков, спекуляций, виртуальных денег и управления долгами. Твой дедушка тоже верил, что это рты делают деньги, исправленные в клиниках зубы, а значит, чем больше открытых ртов, тем больше прибыли. А потом, по дороге в тюрьму, его озарило, и он понял, что Альберто и инвесторы играли в другую игру — с другой доской и другими правилами на другом столе. С кувшинщиками, которые не понимают, с чем имеют дело, — та же история. Что я о них думаю? Что они проиграли. Что они проиграли еще до начала игры. Что их провал тоже, да, тянется из дома. Они не восстанавливают позиции и не завоевывают их медленно, но неудержимо, как думают оптимисты. То немногое, чего они достигли, унесет очередное наводнение или волны истории. Им некуда будет пойти, негде спрятаться. А знаешь, кому будет где спрятаться? Участникам клуба. Ребятам из твоей школы. Тому твоему дружку с лифтом в доме и настоящим бункером в подвале, и его семье, и всем жителям его квартала. Хочешь поглядеть на солидарное, братское, автономное и, конечно же, безопасное сообщество? Тогда не ходи к кувшинщикам, сынок. Держись своих одноклассников, успешных детей. Что я думаю об экоммунарах? Я заранее знаю, к чему все это приведет, потому что происходит оно не впервые. Каждое поколение устраивает себе маленькую революцию, и каждая кончается так же, как и предыдущие. В лучшем случае она приносит какие-то мелочи — парочку робких достижений, принятие какого-нибудь закона, отремонтированные фасады, солнечные батареи. В конце концов остается очень мало, ничего или даже меньше, чем ничего: разочарование, пустая трата сил и энергии. Меланхолия и ностальгия. Пшик. Это пройдет, и окажется, что буквально единицы выиграли битву в проигранной войне, или затесались в какую-нибудь администрацию, или основали партию, чтобы растянуть свою песню на несколько лет. Невредимыми останутся только те, кто не ставил на карту ничего, потому что их жизнь устроена с самого начала, — как раз как у твоей матери. Это в лучшем случае. В худшем — мы прекрасно знаем, к чему приводят революции. На наше счастье, это не революция, но, зайди дело дальше, мы прекрасно знаем, к чему бы оно обязательно привело: к нищете. Когда я вижу кувшинщиков и их мастерские по переработке и переделке, то их упертое желание тыщу раз ремонтировать приборы, механизмы и машины, отрицать устаревание, заставлять их работать пусть даже пинками, обыскивать свалки ради деталей, которые больше нельзя купить, мастерить их своими руками или распечатывать на ЗО-принтере, объединять два устройства или больше в одного хромого Франкенштейна, — все это наводит меня на мысли о нашем отпуске на Кубе. Помнишь те музейные машины, в которых не осталось ни одной оригинальной запчасти? Вот к чему всегда приводят революции, сынок. К мучениям. Или даже хуже — к насилию, таких примеров из истории у нас тоже полно. Кувшинщики не учатся. Мы не учимся. Конечно, ничего из этого я Сегису не сказал. Я ограничился туманным ответом, парой общих фраз, потому что не хотел задеть его чувства к матери (которая ошибается). Не хотел я и так расплеваться ядом, чтобы юношеский бунт привел его в сообщество, чтобы он убил своего отца и т. д. Я так старался ответить Сегису приемлемо, а он не сильно-то меня и слушал: все пялился в телефон и что-то с явным беспокойством набирал. Я задержал его руку и посмотрел ему в лицо: — Не знаю, что ты натворил, но я хочу тебе помочь. — Помочь мне хочешь? — спросил он со злостью; вот бы эта злость была направлена на его собеседника по другую сторону экрана или на него самого, потому что он попался, а не на его бесполезного отца. — Помочь? Тогда верни мне деньги, которые ты оставил в школе. Я возразил, что это невозможно, но пообещал вернуться в школу завтра и не уходить, пока мне не отдадут конверт. А еще я подбросил Сегису временное решение: — Скажи… компьютерщику, скажи ему, что сегодня заплатишь часть, как залог, а завтра донесешь остальное. Тут я полез в бумажник, за конвертами старушки и преппера (они оба решили внести аванс наличными). Денег в них было не то чтобы много — тысяча двести евро. И тратить их представлялось не лучшей идеей: если я не получу финансирования, авансы придется вернуть. Но дело касалось моего сына, и я стремился его выручить. Я хорошо знаю, что значит задолжать, когда тебе настойчиво звонят или стучат в дверь, когда тебя дергают на улице. Даже унижают, публично тыкая в тебя как в должника. Ты этого не помнишь, но два года назад нас десять дней преследовал медведь. Тебе было смешно; твое угасание проходило через приятную стадию, и вид парня в костюме волосатого улыбающегося медведя с портфелем, на котором было написано «Медведь Где-деньги-ответь», тебя развлекал. Каждое утро он ждал нас на крыльце, названивал нам по телефону, пока мы не выходили. Он бродил за нами по улице, останавливался у дверей бара или магазина, если мы там укрывались. И все это из-за пяти тысяч гребаных евро, которые мы в итоге заплатили. Я заплатил. Плюс штраф в пятьсот евро за нападение: он появился в школе Сегиса вместе со мной, так что мне пришлось отметелить настырного преследователя, пока мой сын его не увидел. Поэтому я предложил ему тысячу двести евро. Сегис взял их с опустошенным видом. — Я попробую, — сказал он и отошел набрать своего «где-деньги-ответь». Спустя минуту он сообщил, что договорился с тем типом о встрече; компьютерщиком он его больше не называл — между нами начало восстанавливаться доверие. Я вызвался пойти с ним — не знаю, как отец, деловой партнер или телохранитель, — но он отказался, предпочитая решить проблему самостоятельно. — Бизнес с папкой за ручку не ведется, — заявил он мне не то с издевкой, не то без. Ясное дело, одного я его не отпустил. Я шел за ним на расстоянии, по возможности незаметно. Может, речь шла не о грузном медведе, а о более сердитом коллекторе. Вещества, сказал заместитель директора; не исключено, что в происходящем он понимал больше, чем я думал. Мои опасения подтвердились, когда Сегис перешел проспект, по которому водители мчатся во весь опор, и, не обращая внимания на светофоры, оказался в Южном секторе. Пару секунд во мне еще теплилась надежда, что он задержится там, на проспекте, что тот тип прикатит на машине из какой-то другой части города. Но нет: Сегис осторожно пересек все четыре полосы, поднялся на заваленную мусором насыпь и двинулся в глубь Южного сектора. Там живет не ахти сколько компьютерщиков. И никто не срезает путь по этим улицам — наоборот: мы все старательно их обходим даже себе в ущерб. «Блин, Сегис, во что ж ты вляпался», — подумал я и зашагал так быстро, как билось мое сердце, чтобы тоже перебежать проспект между машинами. Как и большинство горожан, до сегодняшнего дня я ни разу не бывал на этих улицах. Раньше мне нечего было там делать. Нечего продавать. Сейчас я тоже никому не собирался предлагать безопасные места. И ты там не открыл ни одной клиники. Мне было страшно, признаюсь. Страшно за Сегиса и за себя. Есть куча газетных статей, полицейских сводок, городских легенд и историй о тамошних перестрелках, поножовщине, межклановых стычках и цыганских законах; о бедолагах, которые там заблудились или пошли туда за наркотиками. У всех несчастливый конец. Я вспоминал их, пока в нескольких метрах впереди мой сын шел по кварталам с выбитыми окнами и разграбленными помещениями, заколоченными зданиями, почерневшими от пожаров и все еще жилыми; по тротуарам с поломанной мебелью и остатками костров, лужами (хотя дождя не было много недель), угробленными и спаленными машинами, фонарями без головы и меди — я даже не помню, когда эта модель пропала из остальной части города. С камнями, кучей камней, которыми можно было забрасывать автобусы, пожарных, а иногда и летящие по проспекту машины. И мусором, тоннами мусора: коммунальные службы давно перестали в этот район заглядывать. Проходя по кольцевой и рассматривая выпотрошенные и исписанные здания, которые многие горожане видят по дороге на работу и с работы каждый день, я думаю, что они похожи на гигантский рекламный щит: кто угодно захочет безопасное место, когда вся эта свора может однажды бросить свои четыре улицы, даже без коллапса, затемнения или какого-нибудь дефицита, и устроить простой и понятный социальный взрыв, чтобы переиграть расклад сил и отомстить, заполучить то, в чем ей всегда отказывали. Это реальный риск, и он гораздо реальнее, чем какая бы то ни было климатическая катастрофа. И если взрыв произойдет, если дамба прорвется, то полицейские не смогут сдержать ударную волну — их просто не хватит. Вот так мы с Сегисом, в самых настоящих джунглях, шли по улице, которую какой-то отмороженный шутник назвал Утопией. Серьезно тебе говорю. Вот куда мы забрели, отец и сын, — на разгроханную улицу Утопии. Я уже даже не прятался, а наоборот, ускорил шаг, чтобы догнать Сегиса и поскорее вытащить его оттуда, потому что на нем была форма — серые штаны и джемпер с логотипом школы на груди; он так и кричал в самом опасном районе города, а то и страны: эй вы, я мальчик из хорошей семьи, семьи с деньгами, хожу в частную школу; бросьтесь на меня — и у меня в карманах вы найдете что-то ценное; похитьте меня — и мои родители заплатят хороший выкуп; избейте меня — и вы хоть немного уймете классовую ненависть. Я ускорился и попытался его догнать, но он свернул за угол, и когда я тоже туда свернул, то столкнулся с сюрпризом. Я уже понял, что не везде в этом районе одинаково убого. Как только пройдешь первые улицы, которые с проспекта и шоссе видно лучше всего, минуешь зону боевых действий, превращенную наркодилерами в штаб-квартиру и торговый центр, то попадешь, конечно, тоже в убогий квартал, но все-таки более очеловеченный — потому что здешние обитатели стараются выжить. И вот что меня удивило: в конце улицы я заметил пару зданий с большими красочными муралами. Неужели кув-шинщики добрались и сюда? Они серьезно, что ли, решили оживить эту дыру? Власти признали дело дрянью еще много лет назад, после пачки провальных планов, проектов и программ на будущее, из-за которых только растратили миллионы. Они взаправду намереваются создать там сообщество, вытеснить закон джунглей самоуправлением и заботой друг о друге? Какая прелесть! Я скажу тебе, что из этого выйдет: парочка активистов покрасит фасады и позовет соседей на собрания; откроет магазин-другой и начнет переход. А когда им надоест, что каждое утро жалюзи сломаны, а штуковины из библиотеки вещей и редкие солнечные панели украдены во второй или третий раз, то они уйдут туда, откуда пришли, и оставят после себя только муралы и мотивационные лозунги. Измени свой район — и ты изменишь мир. Ха. Разглядывая яркие фасады, я слегка сбился с пути и потерял Сегиса из виду; затем побежал к следующему углу, но там сына не оказалось. Если он скрылся где-то за дверью, то его бессмысленно было искать. Я побрел обратно, чувствуя, что из окон за мной наблюдают жильцы, для которых я был именно тем, кто я есть: чужаком и самозванцем. Надутым фруктом с галстуком и рабочим портфелем, а может, даже с планшетом внутри. Лопухом, который может с собой носить сколько-то евро, кредитную карту, хороший телефон, часы по цене месячной, а то и годовой зарплаты местной семьи. И вдруг я увидел Сегиса в конце замусоренной галереи. С ним был парень его возраста или чуть старше. На компьютерщика он точно не смахивал. «Медведь где-деньги-ответь» из него тоже был никакой. Я открыто смотрел, как парень берет у Сегиса купюры и пересчитывает их, перекладывая из рук в руки с огромной скоростью, как банкомет; так профессионально обращаться с деньгами наверняка учатся по низкопробному кино. Потом он загоготал — надежды это не добавляло вообще ни разу. Тонкой пачкой купюр он ударил Сегиса по лицу. Тот попятился. Парень схватил его за шею, прижал к стене и стал что-то говорить, вплотную приблизив к нему лицо. Когда я увидел, что он сунул руку в карман спортивного костюма, то подбежал к ним и без раздумий, из чистого отцовского инстинкта толкнул парня, легонько, не напрашиваясь на драку; я толкнул его и потребовал отпустить моего сына; так я ему и крикнул: «Отпусти моего сына!», как будто апелляция к статусу взрослого и отца — у него ведь тоже был отец — гарантировала мне неприкосновенность. — Блин, пап, — сказал Сегис. Моего героического появления он не оценил. Я взглянул на сына и пропустил опрокидывающий удар в пасть. Парня я ошарашенно слушал с земли, как будто очень издалека, а он кричал мне, кричал нам, что если завтра он не получит деньги, то отрежет моему сыну яйца. Это выражение — «отрезать яйца» — он повторил несколько раз, и мне стало ясно, что это не пустые слова, а настоящая угроза. Я попытался подняться, но у меня закружилась голова; стоя на четвереньках, я услышал пощечину, которую парень, видимо, отвесил Сегису открытой ладонью. Звук был такой, словно кто-то ударил в оркестровые тарелки или запустил в лицо цирковому клоуну торт. Медведь ушел, а мы оба остались, побитые отец и сын. У Сегиса текла кровь из носа и слезились глаза — скорее от ярости, чем от боли, из-за двойного унижения, которое я ему причинил своим бесполезным появлением. — Извини, я просто хотел тебя защитить, — сказал я ему. — Ладно, пап. Спасибо за попытку. Ничего ласковее он сказать не смог. Блин, мне хотелось плакать, обнимать его и плакать вместе с ним, но надо было срочно валить, пока парень не вернулся или не попросил кого-нибудь проверить, убрались мы или нет. В итоге мы ушли с потерями, как это случалось со многими мажорами, которые заскочили за наркотой для вечеринки, не зная, во что ввязались; вероятно, мы еще легко отделались. — Не похоже, чтобы тот тип был компьютерщиком, — сказал я Сегису, пока мы мчались к проспекту, и он рассмеялся; мы оба рассмеялись от облегчения или чтобы развеять общее унижение, но ко мне сразу же вернулась серьезность. — Если ты связался с дурью, то ядолжен об этом узнать и помочь тебе, пока не стало слишком поздно. — Это не то, что ты думаешь, пап. Это не дурь — такое не в моем стиле. — А что это тогда? — Ставки. Только и всего, — наконец сказал он мне на ходу. Спортивные ставки. Сам он ими не интересовался, но ребята из школы увлекались, и у них было достаточно денег, чтобы проигрывать и играть дальше. Из-за несовершеннолетия их не пускают в игорные дома, а обходить ограничения в онлайн-казино уже не так просто, потому что за это для компаний ужесточили наказания. Так что Сегис организовал букмекерскую контору. Он посредничает, собирает деньги, выплачивает выигрыши и оставляет себе комиссию. И поскольку ему тоже нет восемнадцати, то он обратился к пацану постарше из Южного сектора, чтобы тот пробирался куда надо и вносил ставки. Всякие-разные: на собачьи бега, керлинг, настольный теннис, вьетнамскую футбольную лигу и, само собой, киберспорт. До сих пор все шло гладко: парень не делал ничего незаконного, не мошенничал, и Сегис вовремя отдавал ему его долю. Последняя партия ставок оказалась самой большой: участвовало больше учеников, и деньги они вносили немалые. Речь шла о действительно очень крупных суммах. Настолько, что теперь в конверте лежало больше комиссионных для того гаденыша, чем собственно ставок. С самого начала пацан предупредил, что не допустит ни малейшей задержки, таков его закон; у него уже были проблемы с платежами по предыдущей мутной сделке, и он не собирался давать отсрочки каким-то там соплякам из частных школ. Утром же Сегис прислал ему сообщение, что сегодня конверта не будет, а потом не отвечал на его звонки; переговорам об отсрочке это помогло не слишком. Ставки, блин. Не вещества. Букмекерство — не преступление, хоть тут и замешаны несовершеннолетние. Раз это не наркота, то бояться нам нечего. Даже угроза кастрации потеряла свой вес, когда стало понятно, что тот тип был простым пацаном и получал комиссию от мажоров, а не торговал шмалью. Значит, все не так плохо. Удар, пощечина, но ничего серьезнее не будет. Это поправимо. Можно выдохнуть. Так я думал. Но правда заключалась в том, что трудности только начинались. Свои потери я оценил, только когда мы перешли проспект и свернули за первый угол; только тогда мной перестали двигать спешка, возбуждение и шок от случившегося. Во рту был привкус крови, а нижняя губа болела, как и вообще вся челюсть. Щенок здорово меня припечатал. Я ощупал рот языком и обнаружил, что мой худший страх, мой вечный ночной кошмар сбылся: внизу оказалась теплая ямка — язык почувствовал на месте левого бокового резца десну. Взгляни, вот. Смотри на эту щель и смейся, урод. Вот тебе и карма, про которую любит говорить Моника. Космическая справедливость. То, что ты делаешь, к тебе возвращается. То, что ты отнимаешь у другого, отнимут и у тебя. Зуб за зуб. Но меня карма все время бьет рикошетом, я получаю ее удары по наследству. Этот предназначался тебе, но, как и все остальные, ты перенаправил его в лицо мне. Зуб, черт побери, чертов зуб! В голове мгновенно мелькнула мысль: во сколько он мне обойдется? В какой клинике его можно вставить задешево? Я не могу продавать безопасные места с помятой улыбкой. Смейся, урод, смотри на меня и смейся целыми зубами, которые тебе каждую ночь помогает чистить милая Юлиана. Она водит твоей ручонкой, чтобы ты не пропустил ни один уголок рта, и подбадривает тебя словами: «Хорошо, родной, открой ротик широко, делай вот так, очень хорошо, хороший мальчик, какие у тебя чистые зубки». — Мы должны за ним вернуться, — сказал Сегис, увидев мое потрепанное лицо и щель на месте выбитого зуба. Благие намерения и юношеская незамутненность сознания подталкивали его к тому, чтобы возвратиться на место происшествия, подобрать мой зуб, положить его в молоко или в слюну во рту (этот совет он прямо там же и загуглил), пойти в неотложку и поставить его на место, если еще не слишком поздно. Дурость, конечно: идея вернуться, чтобы мне выбили оставшиеся зубы, была так себе. Но я не стал гасить в мальчике этот порыв: в нем говорила любовь, готовность рискнуть ради отца, ради отцовского зуба. Он побежал, и я побежал за ним. Мы были как два героя на самоубийственной миссии: если проигрывать, то с честью, а не трусливо сверкая пятками; мы вернемся, найдем мой зуб среди мусора и сразимся со всеми, кто встанет у нас на пути; мы выйдем из этих джунглей с резцом в кулаке, как с алмазом, даже если взамен потеряем остальные зубы. Меня распирало от возбуждения, и я вел себя не очень-то ответственно. Мы перебежали проспект в обратную сторону, мимо малодушно мчащихся машин; перескочили через мусор, как будто под нами раскинулось минное поле, и прокрались по первой улице вдоль стены, словно нам грозили выстрелы из заколоченных окон; потом спрятались от проезжавшей машины за колонной и наконец нашли нужное место. Взволнованные, почти пьяные, мы попытались реконструировать сцену и четко определить, где стояли, в какой точке я получил удар, в какую сторону зуб мог вылететь изо рта. Надо было нас видеть: оба присели на корточки и принялись искать крупицу в мозаике из битого стекла, всякой грязи, кусков асфальта и известки. Сегис принял за мой зуб какой-то камешек и начал настаивать, чтобы я открыл рот для сравнения, даже пригрозил вставить его мне в десну, когда я заупрямился. — Может, ты его просто проглотил? — удрученно спросил он в конце концов. — Тогда мы получим его чуть позже, — пошутил я. Это нас рассмешило, мы надрывали животы; каким чудом был этот смех — смех облегчения, бесстрашия, смех неудачников, отца и сына. Сегис пошутил, что нашел зуб какого-то другого отца, который пытался защитить своего сына в том же месте; если бы мы нашли этого отца, то отвели бы его к дантисту и воссоединили со своим зубом. А я ему ответил, что мы могли бы пойти в клинику «Улыбнись!»: говорят, там хорошие цены. Мы так хохотали, что рисковали привлечь зомби. Поэтому я вздрогнул, когда за спиной послышались шаги, хруст гравия и стекла, и обернулся с мыслью, что мы облажались, что мы вошли в логово волка дважды и теперь потеряем больше одного зуба. Я обернулся, по инерции все еще смеясь, но мое тело уже напряглось и запустило реакцию «бей или беги». За нами стояла девушка, и стоило мне только заметить браслет у нее на запястье, как я почувствовал глубокое облегчение. Еще никогда встреча с кем-то из кувшинщиков не приносила мне столько радости. — У вас что-то случилось? — спросила девушка с удивлением. Как-никак на земле посреди джунглей сидели мужчина в пиджаке и галстуке и мальчик в форме частной школы, и оба надрывались от смеха. — Мы ищем зуб, — сказал Сегис. Ему хотелось шутить и дальше, а я приоткрыл было рот, чтобы показать щель и отек, но смеяться уже не мог. Губа, десна, вся челюсть болели все сильнее и сильнее. От мыслей о стоматологе становилось еще хуже: сколько дней придется проторчать в клинике, чтобы подготовить имплант, во сколько мне это обойдется. Так и подмывало спросить: «А у кувшинщиков, случайно, нет своих стоматологий?» И вдруг, словно весь адреналин вытек через щербину, через открытую десну, меня накрыла пустота. Героический порыв испарился — вернулись боль и уныние из-за всего случившегося: через двадцать четыре часа Сегис должен был заплатить долг, я отдал ему деньги, которые у меня могли потребовать обратно, перед этим банк отказал мне в финансировании; к тому же лечение гребаного зуба будет стоить как крыло от самолета. Мне захотелось расплакаться — кажется, я и расплакался, все еще смеясь, точно какая-нибудь зловещая маска. Нашего ангела-хранителя звали Гея. Гея или Гейя, как-то так. В любом случае смешно, да? Не знаю, сама она сменила имя, чтобы подчеркнуть свою связь с экоммунарами, или ее так окрестили родители, чтобы она выделялась на фоне Гарсий, Гонсалесов и Пересов. Кто-то, пытаясь тебя выделить среди миллионов ничтожеств, передает тебе свое клеймо, а кто-то уже самим выбором имени толкает тебя на путь хиппи. Я сразу приписал ей родителей-предкувшинщиков: они наверняка были защитниками окружающей среды старого образца, людьми с устроенной жизнью (конечно же), хорошими зарплатами и активами, потому что молоденькая Гея была красивой и здоровой. Ее кожа, волосы и зубы говорили о хорошем происхождении, о детстве с золотой ложкой во рту и обеспеченной ранней юности; одни лишь пальцы, грубые и со сломанными ногтями, нарушали гармонию образа — у Геи были типичные руки кувшинщика, копающегося в земле. Я увидел в ней выпендрежницу, которая приехала строить сообщество в сквернейшем районе города с той же нечистой совестью и жаждой приключений, с той же пылкостью и наивностью, с какими другие выпендрежницы проводят месячный отпуск: едут волонтерить в бедные страны, помогают в роддомах или деревенских школах, фотографируются с радостными неграми, ходят на дикие пляжи и трахаются с другими волонтерами, так что в итоге их резюме обрастают общественной деятельностью — компании такое любят. Ну и ошибся же я! Если только она не наврала, Гея — внучка бывших жителей Южного сектора, эмигрантов первого поколения. Власти насильно их туда заселили, когда этот район еще не был такой позорной дырой. С большими усилиями и жертвами — тебе бы понравилась их трогательная меритократическая история — они вырастили нескольких детей, которые теперь жили в другом, менее депрессивном месте. В третьем поколении выросла Гея — столько мучиться ей уже не пришлось, но чистая совесть и семейная гордость подтолкнули ее в этот район, чтобы опробовать на практике то, чему она научилась в сельском сообществе, где жила в прошлом году. Это по-своему подтверждает мои догадки: в движении экоммунаров нет ничего спонтанного, это не люди решают организовываться, создавать сообщества, ставить солнечные панели, делиться бытовой техникой и разбивать парки; это не жильцы задаются целью изменить свой район, чтобы изменить мир, — их к этому подстрекают, подталкивают, я бы даже сказал, вынуждают активисты, радикалы, настоящие профессиональные кувшинщики. Вроде юной Геи, которая посвятила этому делу тело и душу, как только окончила университет. Значит, она в жизни не имела никакой другой работы. Те, для кого революция стала образом жизни, были всегда. Ничто так не гарантирует верности идеям, как оплата труда. Но она не признается, что это ее работа и ей платят, чтобы в этой дыре она рисовала муралы и открывала столовые с самообслуживанием. Она пришла делиться опытом и знаниями; она вдохновляет, она курирует переход, но обязательно оставляет инициативу жильцам. Здесь всегда было сильное общественное движение, просто его не замечали из-за несправедливой стигмы, которая тяготеет над районом. Люди судят о нем только по видам с проспекта и по происшествиям, но Южный сектор — это не только преступность, наркотики и маргиналы: здесь очень хотят перемен, здесь много энергии, много любви, в том числе любви к себе. Прелестная девушка трещала без умолку, пока приятнейше обрабатывала мою губу кусками ваты, и под ее опекой я глупо чувствовал себя героем. — Что вы с собой сделали? — спросила она. В ее словах было ноль иронии; она не выстроила причинно-следственных связей, как будто потерять зуб в самом опасном районе города можно массой разных способов, как будто здесь можно прогуливаться с сыном, спокойно обходя вонючие лужи, и споткнуться. — Нас хотели ограбить, — приврал я немного, даже не сделав знака Сегису. Он, конечно же, подхватит мою версию: нас хотели ограбить, воров будто бы было несколько, а то кто бы в одиночку набросился на нас двоих, и вообще, ограбить нас хотели, но не получилось, мы отбились, злоумышленники смогли только сломать мне зуб, но часы остались на запястье, и кошелек цел. Вот такие мы герои. — Мне очень жаль, — ответила наша ангельская спутница, осматривая опухший нос Сегиса. Это был явно не дежурный ответ, она извинилась от имени района: его населяют хорошие, но брошенные люди, не знавшие ничего, кроме бедности, пренебрежения со стороны властей, неприязни остальных горожан, полицейского беспредела, и поэтому иногда — не так часто, как принято считать, и не так часто, как уверяет падкая на сенсации пресса, — иногда они ведут себя отчаянно. У грабителей просто не было других возможностей: перед ними захлопнули слишком много дверей, их обрекли на маргинализацию, работу от случая к случаю, попрошайничество и, к несчастью, на преступность. Она не только сочувствовала им и оправдывала их поступки, не только пыталась нас убедить, что их агрессия лежит на совести властей, махнувших на Южный сектор рукой, но и хотела загладить чужую вину, показать нам другую сторону этих мест, их светлое и радостное лицо, даже будущее: она пригласила нас в экоммунарскую столовую, которую жители открыли всего месяц назад. — С удовольствием, — сказал я искренне, потому что обед в местной столовой, под прекраснодушную болтовню Геи и прочих кувшинщиков, представлялся мне лучшей прививкой для Сегиса. У него открылись бы глаза; он понял бы, как ошибается его мать, и сам не полез бы волонтерить в трущобах и не растратил бы свой талант где-нибудь в деревне из-за подружки или кризиса молодости. — Конечно, мы останемся перекусить. Но сначала я позвонил Юлиане, которой обещал приехать и помочь с тобой, однако она уже подус-покоилась: ты унялся, отчиталась она; у тебя кончились силы, ты снова стал послушным и теперь ел. Я представил себе сцену: ты сидишь за столом, со слюнявчиком в полный рост, глотаешь еду с той жадностью, с которой всегда ел и которую деменция только обострила; и Юлиана, терпеливая Юлиана, святая покровительница стариков, увещевает тебя сладкими словами, чтобы ты не опрокинул тарелку и не подавился из-за того, что не жуешь. Мы отправились вслед за Геей из небольшого помещения, где она залечивала наши раны, в столовую на первом этаже одного из зданий, на фасаде которого уже был мурал. — Переход только начался, — сообщила она нам, — но мы возлагаем на него много надежд, и отклик жителей очень воодушевляет. — Само собой, — ответил я с чрезвычайно участливым видом. Мне уже доводилось бывать в кувшиннических столовых. В отличие от других, я хожу туда не потому, что кормят там дешево, намного дешевле, чем в любом ресторане, чуть ли не бесплатно, не потому, что платить можно настоящими деньгами, как это делаю я, а можно какой-нибудь из их смешных социальных валют: в обмен на еду ты должен чем-то с ними поделиться, отдать их делу часть своих знаний или времени. И не потому, что кормят там съедобно, хотя я признаю, что готовят кувшинщики неплохо, даже при всей ограниченности меню из-за принципиального отказа от импортных и фабричных продуктов, а еще от таких, чье производство нарушает естественный календарь сбора урожая. Я захожу туда время от времени, чтобы застать их в своей стихии: меня забавляет их трескотня за общим столом, потому что они народ словоохотливый и во время еды болтают без умолку, особенно когда рядом с ними нет других кувшинщиков, все-таки разговор — это их способ убеждать и вербовать в свои ряды. Вот для чего и нужны все те столовые, которые они везде открывают. Если верить официальной версии, то их открывают сами жильцы, чтобы создавать рабочие места и обеспечивать семьям достойное питание, а сообществам и городским огородам — сбыт, бла-бла-бла; но на самом деле у них другая функция — служить одним из главных орудий пропаганды. Люди идут туда по необходимости, а вместе с чечевицей получают и парочку ложек идеологии. В какой-то степени это наверняка работает: семьи без средств, мигранты, молодые студенты и рабочие с ближайших строек — все ищут дешевую еду; кого-то, думаю, чечевица с пропагандой и окувшинивает. Но не меня. Я уже изучил их как свои пять пальцев, возможность слушать их бредни развила у меня иммунитет, и сегодня я надеялся привить Сегиса: пускай немного побудет среди них, пускай их послушает, для этого достаточно войти в столовую и сесть за какой-нибудь из длинных сплошных столов. Если они примут тебя за новичка, если поверят, что ты все еще колеблешься, то изо всех сил будут стараться завоевать твое расположение. Это та еще секта или финансовая пирамида — одна из тех афер, которые поддерживает на плаву постоянный приток новых людей. Иногда кувшинщик садится с тобой рядом и изображает участие, сначала заговаривает о чем-нибудь постороннем, чтобы изучить твои слабые места, а потом заливает, как изменилась его жизнь после вступления в сообщество, как он обманывался столько лет, какие плюшки дает экоммунарская жизнь, как хорошо живется без гиперконсьюмеризма. Уши вянут. Они как наркоши, которых реабилитирует какая-нибудь ультрарелигиозная группа, или бывшие алкоголики, пытающиеся растолковать тебе пользу ананасового сока. Собрания кувшинщиков должны сильно смахивать на собрания анонимных алкоголиков: «Здрасте, я Хуан, я больше не летаю на самолете, я уменьшил свой экологический след, я сам выращиваю себе еду»; и все такие его приветствуют и подбадривают: «Привет, Хуан, ты молодец, Хуан, у тебя получилось!» В других случаях они действуют тоньше: разыгрывают между собой достаточно громкий диалог, чтобы их слова долетали до твоего слуха. Несмотря на внешнюю естественность, это чистое притворство: как актеры в плохом фильме, они просто декламируют информационные сводки, чтобы зритель узнал, сколько всего они уже добились, сколько появилось новых сообществ, что происходит в той стране или в этой, какой очередной закон правительство примет благодаря им и, конечно же, какой городской совет купит у них мотоцикл. Но забавнее всего изображать внимание, подыгрывать и влезать в их разговоры. Ты бы видел, как я спорил с опытными кувшинщиками о том, как бороться с экофашизмом, какую роль в переходе должно играть государство, успеем ли мы предотвратить коллапс или уже слишком поздно и его можно только смягчить. Увлекательных тем для дебатов хоть отбавляй: «Новый зеленый курс» — это реальная мера или уловка крупного бизнеса? замедлить изменение климата еще можно или его разумнее, наоборот, ускорить, чтобы побыстрее прийти к посткапитализму? что лучше — реформы или революция? кувшин с одним носиком или двумя? В столовую мы вошли вслед за Геей, и нас встретил ожидаемый запах жары и потных тел: экоммунары, естественно, не жалуют кондиционеры и пользуются ими только в крайних случаях. Охлаждаются они по старинке, веером или в тени, максимум вентилятором, ну и прихлебывание из кувшина никто не отменял. От кондиционеров они отказываются так же, как и от самолетов и, ясное дело, машин, в том числе электрических: не так уж они, мол, и экологичны, как заверяют производители и власти, потому что отложенное загрязнение то, необходимые ресурсы се, а их добыча и отходы производства — вообще беда. Атомную энергетику они, само собой, тоже не признают, планы по открытию новых станций вызывают у них протест, хотя один-единственный реактор стоил бы всех их солнечных панелей на крышах. Атомные электростанции им не нужны, но не нужны и ветряные, если они слишком велики. То есть если их контролируют не они сами. Геоинженерные меры против глобального потепления им тоже не нравятся; некоторые эксперты предлагают бомбардировать атмосферу не знаю какими веществами, но господам кувшинщикам это кажется неправильным, да им любое технологическое решение кажется неправильным. Они, конечно, хвастают, что пользуются 3D-принтерами и новыми строительными материалами, но им больше по душе кувшины и ослы, гончарное дело и огороды, возврат к племенному образу жизни. Первое разочарование: в столовой почти не оказалось декора. Мы увидели голые кирпичные стены да длинные скамейки. Под декором я имею в виду не люстры или тканевые скатерти, а обычный кувшиннический реквизит: плакаты с банальными лозунгами, фотографии счастливой жизни в сообществах, доску с заданиями, уголок с объявлениями. Было видно, что столовая в Южном секторе еще новая, украсить ее пока не успели, а может, это посетители ее разграбили: снимают же в этих домах даже двери с петель. А жаль, ведь декор облегчил бы мне работу с Сегисом — он сам заметил бы инфантилизм кувшинщиков с первого взгляда. Посетители тоже помогали мне не слишком: это явно были местные, которые действительно пришли поесть, довольно тихие люди, лишенные обычного для таких районов энтузиазма. Те немногие разговоры, из которых я уловил отдельные слова, вертелись не вокруг посткапитализма, а вокруг вывоза мусора, перебоев со светом и предстоящей разбивки лагеря перед мэрией. Я утешал себя мыслью, что Сегис начнет ассоциировать экоммунальное движение с этими оборванцами — такими далекими от его жизни, школы, друзей и бизнеса. — Газировки нет, — сказал я ему, нагнетая впечатление нужды, сродной с аскетизмом монастырской трапезной. Мы с Геей подошли к стойке с едой. Хотя вид емкостей с такой простой пищей — непременной чечевицей, горой картошки, салатом и неаппетитным для подростка из платной школы рагу — говорил сам за себя, я решил лишний раз подчеркнуть скудость выбора. — Газировки нет, — сказал я Сегису, который даже представить себе не может, каково это — есть не дома и пить воду из-под крана. В льготный магазин я бы тоже охотно его сводил — пусть бы он посмотрел, как там пусто на полках, как на них мало вещей, без которых он жить не может; эти полки наводят на мысли о какой-нибудь бедной стране с продуктовыми карточками, о какой-нибудь специфической исторической эпохе. И не надо мне рассказывать про личное потребление, кооперативы и справедливую торговлю, не надо заводить шарманку про закупки напрямую у мелких фермеров, нулевой километр, замедление роста и скромное изобилие: это называется нищетой. Можно прикрывать ее какими угодно эвфемизмами, но она так и останется нищетой. Убожеством. Жить меньшим, гораздо меньшим — вот что они предлагают, и вот где будет корень их поражения. Как будто желанием можно управлять. Перестать хотеть они нас не заставят. И хотеть как-то иначе тоже. Большинство людей — и те бедолаги, которые сидели сегодня в столовой, в том числе, они даже особенно, — чего-то хотят, и сильно. Мы хотим гораздо большего, чем то, что могут нам предложить льготный магазин, столовая и сообщество. Мы способны отказываться от многого, но все равно чего-то хотим. Можно урезать ассортимент и ограничить какую-то часть нашего потребления, но нельзя принудить нас перестать хотеть. Здесь никакой переход невозможен. Нам не могут предложить ничего, что компенсировало бы отказ от желания. Жизнь — это нечто гораздо большее, чем крыша над головой и пища. У тех, кому они не гарантированы, тоже есть жгучие желания. Они не хотят запретов на авиаперелеты, не хотят навсегда распрощаться с мыслью о путешествиях. Вот скажи людям, чтобы они перестали мечтать, допустим, о поездке в Нью-Йорк. Неважно даже, что в массе своей они и так никогда не смогут туда поехать. Попроси их отказаться от желания поехать в Нью-Йорк: выйти из дома с большим чемоданом, просидеть пару часов в стильном аэропорту, провести в воздухе восемь или десять часов, со стюардессами к твоим услугам и подносом с едой, увидеть силуэты небоскребов из окна, пройтись, вытягивая шею, по проспектам, сделать тысячу снимков, купить хот-дог в уличном ларьке, зайти во все те места, которые тебе пофиг, но где обязательно надо побывать, приобрести сувенир с надписью «I love NY» и вернуться домой, главное — вернуться домой с чувством удовлетворения, потому что социальный лифт движется не только вертикально, но и горизонтально, трансатлантически, до самого Нью-Йорка. Кому — до Нью-Йорка, а кому — до Парижа, Стамбула или Карибских островов. Вот скажи всем этим людям не о том, что они не смогут отправиться в поездку, а о том, что они должны отказаться от желания поехать в Париж, Стамбул или на Карибы. В восхитительный замок-отель со шведским столом на завтрак. В ресторан, где можно оставить зарплату за целый месяц, пускай даже всего раз в жизни. Что они должны забыть о желании иметь машину, на которой можно было бы иногда выезжать из города и просто катить вперед ради самого удовольствия сидеть за рулем, и разгоняться, и жечь бензин, и отслеживать каждый поворот, и высовывать руку из окна на тихих дорогах, потому что тебе нравится водить машину. Вот скажи всем этим людям, что из прохладительных напитков еду теперь можно запивать только крафтовым пивом; предложи им смириться и хлебать из гребаного кувшина. — Есть, — вдруг сказала Гея, вырвав меня из раздумий. — У нас своя газировка. Ее производит один кооператив в Эстремадуре, и она пользуется неожиданным успехом: спрос все растет и растет. Ох уж эта пропаганда — кувшинщики никогда не отдыхают. Девушка открыла холодильник и вытащила оттуда пару бутылок. Я отказался, а Сегис взял одну и сделал глоток. Свою роль он играл с блеском: не просто скрыл гадливость, но и с энтузиазмом похвалил вкус. Я сообщнически ему подмигнул. Суррогаты — вот что они предлагают в ответ на наши жгучие желания. Пресные суррогаты. Эстремадурскую газировку. Сезонные продукты местного производства на фоне щедрой глобальной кладовой, которая налагает всего одно ограничение: твои деньги. Органические продукты, без химии, без добавок и усилителей вкуса; то есть без удовольствия. Здоровую еду, которую не хочется есть. Счастливую жизнь в сообществе против мечты съездить в Нью-Йорк. Заботу вместо желаний. У них даже своя концепция любви и секса есть —; столь же аппетитная, как и чечевица. Ну и конечно же, вместо настоящих безопасных мест они предлагают коллективную безопасность. Это их потолок и их поражение. Желание. Пока они хотят, чтобы мы пользовались суррогатами и отказывались от желаний, кто-то другой не отказывается ни от одной своей прихоти, а все их исполняет и выставляет напоказ; кто-то строит себе бункеры, оборудованные, как яхты, покупает машины, похожие на танки, и продолжает летать, причем уже не на Карибы или в Нью-Йорк, а на Луну, на чертову Луну. Кто-то отсчитывает пол-ляма и вырывается из стратосферы, чтобы на несколько минут ощутить невесомость, а потом выпендривается, говорит об этом без всякой скромности, делает снимки всем на зависть, показывает их — и еще немного раздвигает границы желаемого. Ты бы тоже подался в космические туристы, если бы не сдал? Думаю, да. Ракеты набиты нуворишами, и это бросается в глаза. Вот кто больше всех развивает нашу способность желать, вот кто лучше всех доказывает, что лифт по-прежнему существует и может поднять тебя хоть на Луну. Мы сидели с Геей, а она говорила без умолку — очаровательная и уставшая. Она рассказала нам, что почти все продукты поступают в столовую из близких деревень, но долгосрочная цель — добиться самообеспечения городов, чтобы они производили большинство нужной им еды; создать в городской черте животноводческие и сельскохозяйственные зоны, огороды. — Огороды, — повторил я. — Да, нам надо рурализировать города, — с энтузиазмом отозвалась она. — Рурализировать города, — снова повторил я, искоса поглядывая на Сегиса, который воображал себе будущее с городами-деревнями, огородами и пасущимися в парках овцами. Для юного предпринимателя, которому нужно встать на ноги, все это, конечно, страшно заманчиво. А Гея продолжала его обрабатывать: Для продуктов мы создаем свою цепочку распределения. Сначала в нее вошли сельскохозяйственные и животноводческие сообщества, а теперь подтягивается все больше и больше мелких и средних производителей. В некоторых местах мы договорились сотрудничать со школьными и больничными столовыми, а еще с предприятиями и даже с одной сетью супермаркетов. Все это помогает мелким производителям выдерживать конкуренцию с крупными посредниками. Мы должны покончить с надбавками и неприличными поблажками и в пищевой отрасли, и в любой другой. — Неприличными поблажками, — повторил я, а то вдруг Сегис не услышал. — Это очень важно, — сказала Гея и обвела рукой голые стены и пару десятков страдальцев, которые ели там, потому что больше было негде. — Очень важно; это только первый шаг, но если у нас получится изменить этот район, именно этот, который для стольких людей доказывает невозможность перемен и отчаянность положения, если у нас получится его изменить, то мы сделаем большой шаг и другим сообществам будет легче. — Измени свой район — и ты изменишь мир, — произнес я с серьезным лицом, причем так убедительно, что Гея мне восхитительно улыбнулась. — А почему бы вам не выдвинуться на выборы? — вдруг поинтересовался Сегис. Видимо, он понял, что Гея несла бессмысленную чушь, и решил устроить ей проверку. Если вы хотите изменить мир, то бросьте свои столовые и овечек в парках; баллотируйтесь, садитесь за один стол со взрослыми и руководите, а мы посмотрим, как у вас пойдут дела. — Кто-то правда от нас этого ждет, — ответила Гея, не переставая улыбаться. — Именно этого — чтобы мы выдвигались и отдавали свое время, силы и энтузиазм новой партии составлению программы и всяких списков. Чтобы мы участвовал и в каждых выборах, агитировали, служили в официальных учреждениях, сидели в креслах, работали в пленумах и комиссиях, ругались между собой, страдали от расколов и нападок СМИ, упрощали наши цели, шли на компромиссы, создавали коалиции и даже добивались мест в правительстве — и в конце концов чтобы мы уперлись в стену, зашли в тупик, а по пути без толку растратили время, силы и энтузиазм. Вот и все. Осталось бы только надеяться, что у следующего поколения получится лучше. Ну уж нет. Мы не собираемся повторять старые ошибки. Чему-то мы на них научились. Мы уважаем тех, кто еще пытается работать внутри системы, — это наши союзники, они открывают перед нами много дверей. И мы понимаем, что одними сообществами и облагораживанием районов больших перемен не добиться, государство нам тоже нужно: все-таки изменения должны случиться везде, а не только в одной стране. Но путь выборов нам не подходит, по крайней мере пока. Он требует слишком много усилий и приносит слишком мало результатов, это мы уже видели. Теперь все по-другому. Теперь мы делаем упор на дела, дела, дела. Насаждаем изменения, чтобы у властей не осталось другого выбора и они закрепили уже проделанную работу законодательно, внесли ее в правительственный бюллетень. Мы создаем новую реальность, новые образы жизни. Другое общество. Только не сверху, а снизу. Целый народ готов к переходу, готов его добиваться, сопротивляться неудачам, улаживать разногласия. Развивать чувство общности, причем через действия. И в самом конце пути, уже без особых усилий, мы можем добраться до правительства — почему нет? Но главная работа уже будет сделана, а сопротивление побеждено. Мы добьемся изменений, не входя в состав какого бы то ни было руководящего органа. Партии включат наши предложения в свои программы. Городские советы возьмут на себя финансирование проектов. Автономные правительства станут сотрудничать с нами или хотя бы не будут нам мешать. Без этой огромной критической массы некоторые законы были бы невозможны. Например, последняя реформа энергетического рынка — ее мало, это правда, но несколько лет назад даже она была немыслима. Только когда мы стали устилать крыши всей страны панелями и создавать свои распределительные сети, этот неприкосновенный рынок изменился. Или возьмем новый жилищный закон. Или дебаты о четырехдневной рабочей неделе: эта идея набирает все больше сторонников. Как это типично для кувшинщиков — присваивать себе любые успехи, особенно чужие. Четырехдневная рабочая неделя? Насколько я знаю, это идея старых профсоюзов, которые, конечно, с кувшинщиками заодно, но именно они вместе с несколькими партиями вели борьбу за сокращение рабочей недели. Так что если оно наконец выгорит, то набегут всякие Геи и загребут еще одну медаль. Я даже слышал своими ушами, как они ставят себе в заслугу Европейский зеленый курс — почву, на которой потом выросло первое деревенское сообщество; ставят его себе в заслугу — и тут же отмахиваются от него, потому что его, мол, недостаточно. Вот какие они последовательные. Но я не парировал ни эти слова, ни заявления про энергетическую реформу. Мне пока не хотелось раскрывать карты, так что я перенял тактику Сегиса. — Ты права, Гея, ты права, но даже если идти другим путем, избегать институционализации и создавать новые реальности, даже так мы рано или поздно упремся все в ту же непробиваемую стену. — Но в стене есть трещины, — ответила Гея. О господи, только не трещины. Сколько раз я слышал эту их теорию трещин. Ледяной клин. Вымораживание! Они все об этом трещат как заведенные. Меня кормили чечевицей, приправленной теорией трещин, не раз и не два. Гея, видимо, заметила мое раздражение, потому что переключилась на Сегиса — он-то был новичком — и спросила, хорошо ли у него с науками. Он ответил утвердительно. А процессы выветривания он проходил? Да, проходил и усвоил. — Тогда ты знаешь, как работает вымораживание: дождевая или талая вода попадает в трещины камня, а когда температура падает, вода замерзает, расширяется и давит на внутренние стенки; замерзание и оттаивание по кругу приводят к раскалыванию породы. Несколько капель росы могут разрушить даже самый твердый камень, потому что замерзают и расширяются у него в трещинах, увеличивая пространство, куда снова проникает вода; она и дальше замерзает и тает, так что возникает ледяной клин, который со временем разрастается настолько, что камень — стена — разламывается. Так мы… — заявила Гея, включая в это «мы» нас или, по крайней мере, Сегиса (она смотрела только на него), — так мы строим новый мир: не на обломках старого, а в его трещинах. Мы не ждем, пока нам подвернется возможность устроить революцию: будущее для нас начинается прямо здесь. Каждое деревенское или районное сообщество, каждый кооператив, распределительная сеть, суперблок — это ледяной клин. Даже эта столовая может показаться сущей мелочью, но она капля в трещине, в поре; она будет расти и расширять поры, пока не превратится в тоненькую щель, которая перерастет в трещину и когда-нибудь расколет камень. Вот так люди, которые не входят в сообщество и даже не участвуют в жизни своего района, но разделяют общую тревогу, все сильнее и сильнее меняют свою жизнь, а когда наступает время выборов, они проголосуют исходя из этого. Вот такое накопление небольших изменений и приведет к трансформации всей системы. И при этом каждый сделает жизнь другого лучше. Мы не гонимся за утопией и не обещаем далекий рай: мы делаем все, что предлагаем, это реальность, она уже здесь — только протяни руку. Сквозь трещины можно увидеть другую сторону стены. Будущее! Будущее. Последние слова Гея произнесла с раскинутыми руками, обводя убогое помещение, где мы ели; рядом сидела шайка оборванцев, а еда была сугубо питательной. Будущее. Вот каким его обещают кувшинщики. Я и сам не объяснил бы этого лучше. И я многое мог бы ей на это сказать. Мог бы с легкостью возразить. Продемонстрировать, что ее метафора — редкая чушь. У социальных изменений с геологическими процессами нет ничего общего. Чтобы пресловутые капли росы и ледяные клинья разбили огромный камень, нужны тысячи лет. Система не камень, во всяком случае не в буквальном смысле. Она твердая, но и мягкая, одновременно твердая, жидкая и даже газообразная; она существует и дает отпор во всех агрегатных состояниях. Власть — это не правительство, у нее нет штаб-квартиры, возле которой можно было бы устроить демонстрацию или разбить палатки, потому что она нигде и при этом везде, она почти не оставляет лазеек, в своем нынешнем виде она настолько сложна, что в истории нет ничего на нее похожего. Кувшинщики — не альтернатива. Может, альтернативы вообще нет. Так было написано на кружке, которую я купил в Лондоне. Я мог бы уточнить: да, в стене есть трещины — как раз для того, чтобы она дышала, чтобы она была устойчивее к изменениям и не ломалась (делают же в мостах деформационные швы); для того, чтобы в них смогли пробраться экоммунары и поверить, что они меняют мир. Трещины не только расширяются, но и сужаются; они закроются и раздавят постороннюю силу, когда та превратится в угрозу. Я мог бы напомнить Гее, что ее единомышленников очень мало. Сообщества действительно растут, но их по-прежнему кот наплакал, и я знаю, что процент отсева высок: многие сначала присоединяются, а потом уходят из-за усталости или разочарования, потому что кувшинщики — страшно требовательное племя. Еще кто-то — вроде Роберто из банка, с браслетом на одном запястье и швейцарскими часами на другом, — поддерживает их просто для виду. Их жалкая горстка, они в меньшинстве. В шумном, очень заметном, но меньшинстве. Они живут в пузыре, тогда как во внешнем мире все еще существуют закрытые клубы, где семьи с годовым доходом с пятью-шестью нулями роскошно отмечают совершеннолетие дочерей, а потом выдают их замуж за сыновей из того же клуба и так сохраняют свою неприкосновенность. И как бы сильно ни разрастался этот пузырь, большинство людей все же остаются за его пределами, за пределами этой столовой; они не живут сообществами, потому что не хотят каждое воскресенье просиживать на собраниях, решая, устанавливать в районе солнечные панели или разбить огород. Они хотят и дальше ездить по горам, высунув руку из окна, и планировать следующий отпуск. Они хотят и дальше мечтать о Нью-Йорке. У них другие проблемы и страхи, причем посерьезнее, чем климатический кризис и социальное неравенство. У них изматывающая работа, сложности с финансированием бизнеса, долги, своенравные дети, неверные партнеры, дряхлые родители, которым нужна опека. А еще у них другие удовольствия и желания, причем поважнее, чем организация сообществ и достижение продовольственного суверенитета. У них своя простая и деятельная жизнь. Человеческая сложность не вписывается в кувшиннический шаблон, поэтому в сообществах бурлят конфликты, и какие-то из них кончаются плохо, хотя Гея нам об этом не расскажет. Неправда, что там меняется менталитет и что заметные изменения климата быстрее подталкивают людей к трансформации. Ты только на них посмотри: они — мы — выдержали недели пятидесятиградусной жары, парализующие снегопады, отключения воды из-за весенней засухи, неуправляемые пожары, потери урожая, катастрофические наводнения. Мы пережили Жаркую неделю. Мы прочитали все отчеты экспертной комиссии и услышали все прогнозы: повышение температуры, повышение уровня моря, коллапс. Но знаешь, что нас таки образумило, мобилизовало и заставило принять меры? Тараканы. Чертовы мадагаскарские тараканы! Только когда мы столкнулись с новым видом тараканов, гигантским и мерзким, который облюбовал Средиземноморье из-за более мягких зим и теперь молниеносно размножается и заселяет города, канализации и улицы, пробирается в дома, кухни и спальни и будит нас по ночам своим шипением, то поползла паника и до нас дошло, что изменение климата, вообще-то, серьезная проблема. Из-за каких-то чертовых тараканов. В этом все мы. Трещины, говорит Гея. Будущее, говорит она. Я мог бы ей все это рассказать, но она не умолкала ни на секунду, нанизывая одно предложение на другое. ¥ нее была четко разработанная система аргументов, как в телемагазине, и она полностью сосредоточилась на Сегисе — не то потому, что уже начала меня подозревать в скептицизме, не то потому, что всегда легче вербовать молодых людей, более податливых, более невинных, отзывающихся с большим энтузиазмом, — как и она сама. — Кстати, о будущем: как ты себе его представляешь? — вдруг спросила она Сегиса. Мой добрый Сегис слушал ее так внимательно, что я не смог разобраться: думал ли он о своем, не обращая внимания на внешний шум, смеялся ли про себя или чувствовал какое-то притяжение, может даже романтическое, к этой красивой и увлеченной девушке? Или капли ее слов просочились в трещины его сознания и экоммунарская болтовня все-таки начала на него действовать? Я попытался обрубить этот разговор, пока он не стал слишком опасным: — У нас не так много времени, нам пора идти. Я действительно хотел уйти, но они меня не услышали. — Как я представляю себе будущее? — переспросил Сегис. — Не знаю. Трудным, наверное. Тут он на несколько секунд задумался. Я хотел напомнить ему о будущем, не человечества, а его собственном, о будущем Сегисмундо Гарсии, сына Сегисмундо Гарсии и внука Сегисмундо Гарсии. Он должен окончить школу для успешных детей. Поступить в заграничный университет. Добиться успеха в каком-то своем бизнесе. Не спуститься на лифте вниз. Достигнуть той высоты, которая не светит ни тебе, ни мне. Стратосферы. Вот твое будущее, Сегис. Скажи ей. Но Гея не дала ему высказаться, а вывалила ему на голову вообще весь свой товар. — Когда я была в твоем возрасте… — заговорила она свысока, хотя была старше Сегиса всего лет на шесть или семь. — Когда я была в твоем возрасте, то однажды нас спросили в школе, как мы представляем себе будущее, каким мы видим мир через двадцать или тридцать лет. Мы ответили примерно так же: будет хуже, намного хуже, неизбежно хуже. Больше неравенства и меньше демократии. Авторитарные режимы и технологический надзор. Экологические катастрофы, войны за оскудевающие ресурсы. Мегакорпорации. Оголтелый капитализм, то есть еще более оголтелый. Несостоявшиеся государства, целые страны в руках мафии. Терроризм, социальные бунты, повсеместное насилие. Невыносимый воздух, дефицит питьевой воды, волны продовольственных кризисов. Каждый сам за себя. Ни хрена ж себе, мне надо взять ее в продавщицы. Но Гея, ясное дело, просто нагнетала атмосферу, чтобы ослабить нашу бдительность, а затем сбить нас с ног приемом дзюдо: — Многие по-прежнему представляют себе будущее именно так. И львиная доля фильмов, сериалов и романов обычно подталкивает к выводу, что нас ждет антиутопия. Вся эта ерунда из «Безопасного места» — думаю, вы видели. — Серьезно, нам пора идти, — настаивал я, глядя на часы, но заткнуть Гею было также трудно, как и вернуть внимание Сегиса. Мне оставалось только сидеть и слушать ее. — Но не все согласились с тем, что нас ждет сценарий «Безопасного места» или «Безумного Макса». Если ты спросишь меня сегодня, как я представляю себе жизнь через двадцать или тридцать лет, то я отвечу совсем по-другому. Теперь я вижу иное будущее. Думаю, что трещины станут расширяться. В них возникнут новые сообщества, деревенские и городские, и будут расти в геометрической прогрессии. Солнечные панели установят на всех крышах, повсюду построят солнечные и ветряные фермы. Мы добьемся самообеспечения энергией и генерационного распределения, энергия станет полностью возобновляемой и в таком виде заполнит дома и транспорт. А вместе с тем мы добьемсяпродовольственного суверенитета, восстановим сельскую среду и организуем производство самых нужных продуктов питания в городах. Тысячи кооперативов, заодно с государственными компаниями с демократическим управлением, предоставят нам большинство предметов первой необходимости, товаров и услуг по справедливым ценам и при достойных условиях труда. И в городах будет жить удобнее, и деревни станут привлекательным местом. Мы восстановим леса и биосферу вообще на больших территориях, исправим причиненный природе вред и ландшафтные разрушения. Мы будем жить лучше и тратить меньше, у нас сформируются другие представления о благополучии и развитии, и вся государственная политика станет строиться на них. Мы сможем работать меньше, намного меньше, и наши главные потребности будет закрывать безусловный базовый доход. «И еще два яйца вкрутую», — подмывало меня сказать. Ну и прием нам устроила эта девчонка. Другие посетители тоже прислушивались к ее разглагольствованиям, потому что говорила она все громче и громче: — Справедливое налогообложение позволит нам перераспределить богатство. Мы перепишем конституцию — у нас будет экологистская и феминистская конституция, основанная на принципах равенства и социальной справедливости. Мы будем жить в представительной, децентрализованной, народной демократии. «Официант, еще два яйца вкрутую!» — Мы будем управлять. В совете министров или нет, но будем. Даже так: мы получим власть. И мы не будем островом, планетарной аномалией: в других странах идут похожие процессы, и в некоторых они заходят дальше, чем у нас. То ли еще будет — их уже не остановить. Где-то их запустят гражданские движения, где-то — выборы или даже революция. Мы все заключим между собой альянсы и построим новый мировой порядок, с разными лидерами, на принципах сотрудничества и интернационализма. Мы выполним экологические обязательства и выйдем из экологического кризиса. Мы избежим его худших последствий и смягчим те, которых избежать уже нельзя, помощью самым пострадавшим странам. Потому что неправда, что уже поздно. Мы не обречены на коллапс, о котором столько говорят, чтобы нас деморализовать. Мы пришли вовремя. Дело не будет ни легким, ни быстрым, ни безболезненным; впереди не прямая дорога — на ней будут повороты и отступления, несчастные случаи и разочарования, неудачи и разрывы, но мы достигнем нашей цели. Дойдем до него. До лучшего будущего. Аплодисменты, овации, вздохи, слезы! Вся столовая слилась в крепких объятиях, половина Южного сектора целовала друг друга в соленые щеки. Ага, как бы не так: этого не произошло. Но недоставало всего ничего. Когда Гея закончила толкать свою версию речи «У меня есть мечта», в столовой стало абсолютно тихо. Тишину нарушил Сегис: — Такое будущее выглядит совсем не дурно. — Ну конечно, — уверенно сказала она, не улавливая иронии, потому что мой сын неприкрыто смеялся и над ней, и над ее ребячеством, и над ее счастливым миром. — Ну конечно, совсем не дурно! А знаешь, что лучше всего? Что это не фантазия. Что оно в наших силах, оно зависит от нас. Что мы уже делаем первые шаги. Столовая и сообщества — это далеко не все; это только видимая часть, но целое гораздо больше. «Сейчас она скажет, что это айсберг», — подумал я и чуть не выпалил свои мысли вслух. Именно это она и сказала: — Это большой айсберг. Кто-то считает, что экоммунары только и делают, что разводят огороды, потому что так выглядят карикатурные наивные цветоеды, которых в нас хотят видеть. Но на самом деле мы больше заняты другими, такими же важными задачами. Вы знаете, что у нас уже есть свой банк? Мы выдаем микрокредиты и финансируем проекты сообществ. «О, как здорово! Значит, у вас можно выпросить кредитную линию для моих безопасных мест?» — хотелось мне влезть. — Он пока совсем маленький, но еще вырастет и, может быть, в конце концов заложит альтернативную финансовую систему, а она вместе с государственным банком отнимет власть у крупных банков. Пока мы собираемся финансировать первые жилищные кооперативы. И еще вместе с португальскими сообществами разрабатываем иберийскую телефонную и интернет-компанию: мы создадим собственную сеть, будем развивать технологии передачи данных без крупных операторов. Что здесь такого утопического? Мы закладываем семена будущей весны… О нет, умоляю, только не эта дрянная метафора с семенами и весной. Мы уже были сыты по горло, поэтому я встал и прервал Гею на середине фразы: — Извини, нам пора идти. Было приятно познакомиться, спасибо за угощение. Сегис тоже поднялся. Он будто бы чувствовал себя неловко — наверняка я показался ему слишком резким. Но не дурочке: — Вы уже уходите? Если хотите, приходите сегодня вечером. Сюда или в сообщество вашего района. По пятницам мы собираемся на общий ужин: каждый приносит что-нибудь, играет музыка, в конце всегда танцы. Если я не могу танцевать, это не моя революция — вот что. Вы убедитесь, что мы тоже умеем веселиться. Я бы даже сказала, что веселиться мы умеем лучше всего. Роскошный план. Вечер пятницы, экоммунарский ужин. Я представил, как Сегис рассказывает друзьям: «Сегодня мы идем бухать и на дискотеку — на площади будет экоммунарский ужин». — А если нет, то я надеюсь вас здесь увидеть в какой-нибудь другой день, — сказала нам эта дурында на прощание. Вам будут рады, лишние руки нам нужны, и вам наверняка будет чем поделиться. — Обязательно, — сказал я, подавляя желание фыркнуть. — А кем вы работаете? — спросила она меня в дверях, чтобы узнать, какими именно полезными знаниями я мог бы поделиться с ее счастливым сообществом. Я призадумался, а потом ответил с помятой улыбкой: — Дантистом. И двинулся на выход. Когда мы убегали из этого дерьмового района, я спрашивал Сегиса, что он думает о кувшинничьем шоу, в полной уверенности, что мы над ним посмеемся. Именно тогда Юлиана позвонила мне и сказала, что ты потерялся.
Ты потерялся. Или сбежал. В любом случае, на месте тебя не оказалось. Взвинченная Юлиана не могла тебя найти и перестать плакать; ее было трудно понять, она то и дело сбивалась на родной язык, а меня не было рядом, чтобы ее утешить, обнять и ласково погладить по волосам, поцеловать мокрые от слез щеки и сказать: «Ничего страшного не случилось, успокойся, ну-ну, мы его найдем». Ты потерялся — я понял ее, только когда она немного успокоилась. Между приступами икоты она рассказала, что после еды, поскольку ты снова успокоился, она оставила тебя дремать в кресле перед телевизором, а сама, воспользовавшись случаем, пошла принять ванну. В своем нервном состоянии она так и сказала. Не знаю, как в действительности было дело: не то она пошла в душ и перепутала слова, не то действительно принимала ванну. Но я представил ее такой: в пенящейся ванне на фоне запотевшего зеркала с раскрасневшимися щеками она медленно и деликатно проводит мочалкой по длинным рукам, от кончиков пальцев до подмышек и обратно. Смейся, да, я уже давно мастурбирую только на нее. Когда она вышла из душа… Теперь она сказала «душ», но это было уже не важно; несмотря на плач, я так и видел ее в коридоре в коротком полотенце или даже без него, потому что она не признает в тебе возбудимости, способности пройти за ней до комнаты и прижать ее к кровати, — или, возможно, признает, но все равно считает тебя безобидным и милосердно дарит тебе такой подарок. Когда она вышла из душа, то спросила из коридора, как ты, но услышала только шум телевизора и решила, что ты спишь, как твой распорядок дня того и требует. В итоге она оставила тебя без присмотра еще на несколько минут, чтобы натереться маслом. И зачем только Юлиана рассказала мне эти подробности, зачем подбросила мне картинку, в которой кругами массировала свои блестящие бедра и живот перед зеркалом? Может, меня она возбудимым тоже не считала или для меня у нее тоже нашелся подарок? Она натерлась маслом, оделась, причесалась и высушила волосы; как я теперь понял, эти детали были нужны не ради эротической истории, а чтобы выстроить хронологию и вычислить, как долго ты мог отсутствовать и как далеко мог уйти — сколько времени занимает принять ванну, увлажнить тело, расчесать и высушить длинные волосы. Она закончила приводить себя в порядок и вошла в гостиную; ты испарился. Она тебя искала, но не нашла ни в ванной, ни в тво ей комнате, ни на опасной для тебя кухне, ни, к счастью, на застекленном балконе или в световой шахте, на которую он выходит и которую она со страхом оглядела из единственного открытого окна. После новых, на этот раз совсем беспокойных поисков по всему дому, заглянув за диван, под кровать и в шкафы, как будто ты мог ее разыгрывать, позвав тебя по имени — «Где ты, Сегисмундо, где ты спрятался, Сегисмундо?», — она поняла, что в доме тебя нет. Тогда она подошла к двери и обнаружила ключ в отпертом замке. Юлиана клялась, отчаявшаяся Юлиана мне клялась, что никогда, никогда, никогда не оставляет ключ в замке, что она всегда держит его в кармане или — по ночам — в кухонном ящике; но со всеми утренними волнениями и событиями она не была до конца уверена, что не забылась и не оставила ключ в двери. Она удивилась — неужели ты вытащил его из кармана ее куртки? — но что ключ лежал там, она тоже сомневалась; с тем же успехом она могла оставить его после возвращения на столе. Вспомнить у нее не получалось, голова была пустой, она чувствовала себя страшно виноватой и просила у меня прощения снова и снова. Юлиана вылетела из дома и, не найдя тебя ни на лестнице, ни на других этажах, ни на улице (она заглянула в каждый укромный угол и расспросила всех прохожих, лавочников и официантов, но одинокого старика в тапочках не видел никто), теперь звонила мне. Ты потерялся. Или сбежал. Спокойно, только спокойно. Ты не потерялся, уж точно не с концами. Так-то просто сбежать ты не мог. Я открыл мобильное приложение и сразу же тебя увидел: твой голубой след двигался по карте, снова почти по прямой, по тому же маршруту, что и раньше, но теперь быстрее, как будто во время утреннего марш-броска ты проложил путь по какой-то подземной галерее. Я попросил Сегиса составить мне компанию, а Юлиане сказал ждать дома — мы тебя найдем и вернем. Нам всего-то было нужно следовать линии на экране, мы находились не очень далеко и могли выйти тебе навстречу. В таком случае я не стал бы тебя останавливать или даже просто показываться, а позволил бы тебе идти дальше, под пристальным наблюдением, пока не узнаю, куда ты так рвешься с самого утра. Вот зачем где-то год назад, когда твои блуждания только начались, я купил тебе часы с локатором: не потому, что боялся тебя потерять или прислушивался к рекомендациям медсестер, которые предупреждали о новой, эскапистской фазе твоей деградации, а чтобы узнать цель твоего пути, если ты сбежишь. Мы с Сегисом шли быстрым шагом, срезая дорогу по диагонали, чтобы догнать тебя на следующем перекрестке в километре от нас. Но вдруг ты остановился. Резко затормозил. Светящаяся точка застыла на карте, причем даже не на минуту, которую мог бы отнять светофор на оживленной улице или падение и болезненный подъем. Ты замер почти на три минуты и только потом продолжил путь, уже с поворотом, поворотом под прямым углом влево, на север, прочь от нас. Словно ты изменил цель, вдруг вспомнив ее. Или уклонился от встречи с нами, сделал ноги. — Бежим, Сегис, — сказал я сыну, и он прибавил шаг. Ему в моей спешке виделось понятное беспокойство сына о заблудившемся отце, боязнь, что тебя неосторожно собьет автобус, когда ты будешь переходить дорогу, — но объяснять было не время. — Бежим, Сегис, дедушка от нас уходит. Твой след не только изменил курс, но и ускорился, так что теперь ты двигался гораздо быстрее, чем мы, совсем не по-стариковски. — Бежим, Сегис. И мы рванули, сталкиваясь с пешеходами и лавируя между машинами, потому что ты удалялся с нечеловеческой скоростью. Этому было только одно объяснение: ты сидел в машине. Поймал такси. Не мог же кто-то ждать тебя заранее — что за абсурд. Я видел на экране, что ты двигаешься со скоростью тридцать — сорок километров в час в сторону севера. Времени вызывать «Юбифай» не было, поэтому я остановил первое попавшееся такси, мы сели, адрес я назвать не смог — просто сказал водителю ехать по моим указаниям на север. — Ничего не понимаю, — сказал Сегис, который и правда ничего не понимал, ведь до сегодняшнего дня он почти не знал твоей истории. Скажи спасибо, что я поддерживал чистоту твоего образа перед внуком. — Долго объяснять. Я все тебе расскажу, когда мы его найдем, — пообещал я. Таксист сердито на нас поглядывал в зеркало заднего вида, потому что я просил его просто ехать вперед. Вдруг след остановился. На вокзале, ох ты ж черт. Я выждал с минуту и увидел, что ты двигаешься снова, теперь уже медленнее, шагом, в глубь станции. Настороженный водитель наконец-то получил адрес. — Поторопитесь, пожалуйста, — попросил я его, так и представляя, как ты добиваешься своего тысячей возможных способов: шаришь в тайнике под расшатанной плиткой в ванной, открываешь в камере хранения на вокзале ячейку, которая была заперта много лет, встречаешься с адвокатом, пассией или старым партнером и получаешь от них пыльный портфель, а потом с громким смехом садишься в поезд, и он трогается с места у нас перед носом. — Потом я все тебе объясню, — снова пообещал я изумленному сыну и быстро оплатил проезд. Мы выскочили из машины и ринулись на вокзал, Я побежал через вестибюль, толком не зная, где тебя искать: локатор охватывал слишком большую зону, да и толпа мешала осмотреться. Я попросил Сегиса заглянуть в камеру хранения, а сам направился в туалет. Даже в сортире я тебя искал — представь себе такую тупость. Я был уверен, что сегодня тот самый день. Но там тебя не оказалось. Мы не смогли тебя найти. Я все кругом обегал и даже попрыгал, чтобы заглянуть через головы, но все равно тебя не заметил. И тут я вспомнил про одну функцию приложения, которой никогда не пользовался и которая предназначалась как раз для таких ситуаций — для поиска заблудившегося больного. Я активировал на твоих часах удаленный вызов. На станции стояло слишком много шума, но я метался по ней, пока наконец не услышал сплошной сигнал. Ни его источника, ни твоего лица поблизости не было. Но вот мои глаза остановились на мальчишке, который стоял за колонной и, пялясь на свое запястье, искал способ выключить звук. — Откуда у тебя эти часы? — спросил я его без приветствия и указал на прибор. Тот по-прежнему звенел. — Это мое, — сказал он неуверенно. — Твоя мама подарила тебе часы с локатором, чтобы ты не потерялся? — спросил я с ненужной злостью, все еще водя языком по свежей щербине во рту. — Я нашел их посреди улицы, — признался он наконец, когда рядом со мной возник Сегис и нас стало двое против одного. В ответ на мой вопрос, где он их нашел, пацан назвал ту улицу, где линия резко повернула. Так вот чем объяснялась смена курса: у устройства сменился носитель. Чтобы доказать свои права на него, я показал мальчишке экран с открытым приложением. Он с неохотой отдал мне часы и, ругаясь, ушел. У меня вырвался смех, нервный смех из-за беготни, поездки на такси и блужданий по станции. Выходит, мы гонялись не за тобой, а всего лишь за твоими часами. Это не ты ехал в такси или машине сообщника, а пацан катил на скутере. Если недавняя погоня заслуживала драматичного саундтрека, то теперь напрашивалось глумливое крещендо из дурацкой комедии. Вот ты и пропал без следа. Побег получился идеальный. Портфель — нет, даже мусорный мешок — с какими-то пожитками и паспортом. Может, еще билет на самолет от сообщника, с которым ты переговорил утром без ведома Юлианы: пользоваться телефоном было нельзя, ведь я мог просмотреть список звонков. Короче говоря, мой нервный смех наверняка совпал по времени с твоим победным. Такие мысли пронеслись у меня в голове, когда я получил назад твои часы. У Сегиса была другая версия, более разумная: юный паршивец прицепился к одинокому и беспомощному старику и обманом или силой отобрал у него часы, а потом собирался их перепродать. Я же думал, все еще на нервах, что все это ты подстроил: ты знал о преследовании и потому расстегнул часы и бросил их на землю, как будто заметал следы на песке, чтобы ввести преследователей в заблуждение. — Почему дедушка так поступил? — резонно спросил Сегис. Ответить на этот вопрос было нелегко. Так что, пока мы возвращались к тому месту, где терялся твой след, я рассказал ему о Брубейкере и твоем безопасном месте. Брубейкер. Теперь это имя для тебя ничего не значит: бестолковое выражение лица, с которым ты меня слушаешь, при его звуке не меняется. Брубейкер. Бру-бей-кер. Я показываю тебе на телефоне фотографию Роберта Редфорда в сером комбинезоне и с грязной бородой, а ты не реагируешь. Брубейкер, Брубейкер, Брубейкер. Молодой и неподкупный начальник тюрьмы. Он всех обманывает и притворяется заключенным, желая узнать изнутри каталажку, которую собирается реформировать. Он врет, чтобы обнаружить правду; он надевает маску, чтобы сорвать маски с других. Недавно я снова пересматривал этот фильм, и впечатления он на меня не произвел. Может, это из-за тебя он мне так противен. Типичная жвачка про тюрьму с картонными персонажами. Сегис о нем даже не слышал. Он был еще маленьким, и подвергнуть его просмотру «Брубейкера» с комментариями ты не успел. Фильм полюбился тебе задолго до того, как ты попал в кутузку, а там и вовсе превратился для тебя в навязчивую идею. «Я здешний новый начальник, меня зовут Генри Брубейкер» — вот что ты сказал, когда я навестил тебя первый раз. Ты был под предварительным заключением и надеялся скоро выйти на свободу. Я тебе подыграл, потому что знал еще не все и не осознавал: полицейская операция и заточение в тюрьму только запустили тотальный крах, и щепки, твои щепки, в итоге долетят и до меня тоже. Так что я не отмахнулся от этой фразы, а с готовностью включился в спектакль и в который раз довел его до конца, только теперь в нежелательной и в то же время идеальной обстановке. — Я здешний новый начальник, меня зовут Генри Брубейкер, — прошептал ты. — Начальника ко мне! — сказал я, отмотав сцену к началу, и принял безумный вид, как у Моргана Фримена. Даже руку вывернул так, точно сжимал шею чинуши-заложника. — Мне нужен начальник! — Я тот, кого ты ищешь, — спокойно заявил ты со своей стороны стекла в комнате свиданий. — Я здешний новый начальник, меня зовут Генри Брубейкер. — Ты такой же начальник, как моя задница. Слово в слово я повторял тот самый диалог, который ты столько раз заставлял меня разыгрывать с самого детства и который стал нашей семейной шуткой, доказательством нашего отеческо-сыновнего сообщничества даже в скверные времена. Так ты восстанавливал между нами контакт — у него было не больно-то много других проявлений, если они вообще были. — Это правда, клянусь, — заверил он. — Тогда почему ты похож на использованный презерватив? — спросил я с отвращением, пока еще притворным. — Я дурачу этих ребят, — прошептал ты, кивнул на воображаемого охранника с дробовиком в руках, солнечными очками и жвачкой и подмигнул. Мы засмеялись; тогда мы смеялись так, как нам случалось всего несколько раз в жизни. Тебе нужен был смех, чтобы поверить, что ты не потерялся, что это еще не конец, прояснение еще возможно, правда выйдет на свет, и однажды утром ты пересечешь внутренний двор под прицелом из сторожевой вышки, войдешь в кабинет продажного начальника и удивишь его словами: «Извините, я вас сменяю». А я все еще мог смеяться, потому что не чувствовал, как зыбучий песок у тебя под ногами медленно затягивает и меня. Ты попытался провернуть этот трюк еще через несколько месяцев, снова находясь под предварительным заключением, но из-за появления заграничных счетов уже без залога: они увеличивали риск побега. — Я здешний новый начальник, — сказал ты мне из-за стеклянной перегородки. Я тебя даже не понял — настолько мне уже не хотелось играть в игры. — Что ты говоришь, что болтаешь? Но ты настаивал, с грустной улыбкой, все еще надеясь, что я просто не расслышал тебя как следует из-за стекла: — Я здешний новый начальник, меня зовут Генри Брубейкер. Это был пароль: так ты проверял, на твоей ли я стороне, не отвернулся ли от тебя. Вот тогда я понял и ответил категорично, чтобы у тебя не осталось лазейки: — Да пошел ты. Да пошел ты вместе со своим Брубейкером. Брубейкер. Клоун. Теперь я посмеюсь тебе в лицо. В клубе ты тоже считал себя лазутчиком и самозванцем Брубейкером — человеком, который добился успеха своими силами и затесался среди изначально успешных, выдавая себя за одного из них, обманывая их всех; человеком, который в любой момент мог разоблачить и выставить напоказ этих мажористых голых королей, столь же ненавистных, сколь и привлекательных. Брубейкер. Ха. И вот что: рассказывая об этом Сегису, я слегка усмехался, но в груди вибрировали остатки эмоций — не знаю, из-за тебя, меня или самого Сегиса, а может, из-за понимания, что у нас с сыном никакого пароля нет. Есть общие шутки, но не набор слов, который никто, кроме нас, не способен наполнить смыслом; который сближает и мирит, напоминает, что мы любим друг друга, трепыхается в нашей груди, даже когда мы друг друга ненавидим. Чтобы унять горечь, я рассказал Сегису, чем закончилась трогательная история увлечения дедушки фильмецом о неподкупном надзирателе Брубейкере. Послушав очередные новости о ходе расследования, я узнал о подставной компании в Панаме, про которую ты никогда мне не рассказывал и существование которой отрицал до тех пор, пока не всплыл документ с твоей подписью. И мне было достаточно услышать имя Брубейкер, чтобы понять: ты достиг дна. Но сегодня я вспомнил добряка Брубейкера, когда потерял тебя из виду и решил, что ты сбежал. Вот кого ты передо мной разыгрываешь, думал я: Брубейкера. Только твой обман длился не как у Редфорда — пару недель в камере, с убогими харчами и гнобежом, а несколько лет. Обманул же ты меня, точнее, Юлиану и меня, а еще, конечно, врача, эксперта и надзорного судью. Сегодня настал тот день, и ты не пересек внутренний двор и не вошел без предупреждения в кабинет начальника, а сбежал из дома, ловко проскользнул по улице, чтобы по тебе не запалили со сторожевой вышки, снял локатор, словно кандалы, и, освободившись, добрался до своего безопасного места, чтобы забрать портфель, коробку или полный мусорный мешок и пуститься в вечные бега. Этого я Сегису не сказал — опасался, что мои слова покажутся ему бреднями, но клянусь тебе, я думал так иногда, часто, каждый раз, когда ты сидел у меня на глазах перед телевизором, точно тюфяк, потягивал из ложки еду и пачкал рубашку, когда ты бродил по коридору, как горилла в зоопарке, и нес чепуху, смеялся и плакал невпопад и перехватывал взгляды с ошалелым выражением лица; внезапно мне начинало казаться, будто в твоих глазах промелькнуло что-то безошибочно твое, остаточный блеск озорства, и я спрашивал себя, не разыгрываешь ли ты передо мной Брубейкера, величайшего Брубейкера всех времен. Этого я Сегису тоже не сказал, но желание было. Раз такую версию твоего исчезновения я не исключал полностью, то рассказал сыну о суде — вдруг он пришел бы к тому же выводу, что и я. Я поведал ему о предыдущей попытке, о твоем неудачном брубей-керстве, когда во время суда ты попытался смягчить приговор, избежать тюрьмы или выбить себе условия получше: ты симулировал когнитивные нарушения, чтобы из-за дегенеративного заболевания стать юридически недееспособным. Эта дурость дорого тебе обошлась: она настроила правосудие против тебя, так что, когда деменция действительно наступила, тебе жестоко продлили срок. В первый раз ни судья по твоему делу, ни надзорный судья, ни кто-то еще не поверил медицинскому заключению, поданному твоим адвокатом, как и твоему спектаклю в кабинете судьи: ты запинался и отвечал на вопросы эксперта невпопад. Дрянной из тебя оказался актер, паршивый Брубейкер. «Адвокат подвел советом», — сказал ты потом, хотя я уверен, что идея принадлежала тебе. Сегису я выложил не все. Я умолчал о том, как ты заставил меня участвовать в обмане, как мне пришлось свидетельствовать в твою пользу и заливать, мол, да, за последний год у тебя участились забывчивость и рассеянность, компанией ты управлял под влиянием болезни, у тебя накопился ряд симптомов (их я без каких-либо особых стараний перечислил судье). Сегодня днем я не сказал этого Сегису, не ради тебя, а ради себя, чтобы не унижаться еще больше, чтобы он не понял, как сильно я с тобой связан и как глубоко нас затягивает один и тот же зыбучий песок, одна и та же гора дерьма. Вот почему, когда через несколько лет симптомы действительно появились, те же самые симптомы, которые твой адвокат заставлял меня заучивать и повторять на репетициях; когда уже не клинический отчет, а тюремный врач констатировал твою крепнущую дезориентацию, твои ошибки в мастерской, твои проблемы с выражением мыслей и памятью (ты забывал номер камеры или день моего посещения); когда, точно наказание, лишний удар, расплата за попытку обмана, на тебя вдруг обрушилась настоящая деменция, — то я в это не поверил. Я видел тебя за стеклом комнаты свиданий, твое глупое и неуместное выражение лица, замечал бессвязность твоей речи; я говорил тебе что-то, чего ты не запоминал, мы вели ломаный диалог. Я тебе не верил — в моих глазах ты по-прежнему был мошенником, вечным проходимцем, Брубейкером, который обманывает всех: охранника с дробовиком и солнечными очками, стрелка с надзорной вышки, начальника, а теперь еще и доброго, доверчивого тюремного врача. Мое неверие держалось несколько месяцев, а твое состояние тем временем ухудшалось: во время моих редких визитов ты все больше и больше запинался, повторялся и забывался, сбивался с толку и обрывал фразы на середине. Твою бровь рассекал шов — не из-за побоев продажных охранников, а из-за старческой неуклюжести. Я принял новое экспертное заключение — на этот раз его запросил не твой адвокат, а гуманный тюремный врач; точно так же я принял смягчение условий содержания и, наконец, твое досрочное освобождение. Его не пришлось бы ждать так долго, не будь у тебя репутации лжеца. Специалист считал, что эта задержка могла усугубить и ускорить твою болезнь, потому что ты не получал специализированной помощи, рядом с тобой не было семьи, ты находился в чуждом месте, с которым тебя не связывали воспоминания, — для человека с деменцией сложно представить ситуацию хуже. Ты уже не помнишь, да и мне ты такого не рассказывал — это врач старательно держал меня в курсе: однажды твой сфинктер вышел из-под контроля. Такой момент переживают все больные, после него их переводят на подгузники; если человеку везет, то конфуз случается дома, почти без свидетелей, но иногда неприятность унизительно застает на улице, в гостях, в баре. Тебя она застигла посреди тюремного двора. Ты обделался у всех на глазах. Все видели дерьмо, темневшее на заднице, текшее по ноге, и чувствовали вонь даже на открытом воздухе. Обгадившийся старик в окружении людей, измученных заключением и суровой жизнью. Даже на мой взгляд, это чересчур. Я принял диагноз и твое финальное освобождение; принял даже опеку, которая возлагалась на меня как на сына. Но когда судебное постановление подтвердило, что тебе больше не надо возвращаться в тюрьму, у меня вырвалось: «Слыхал, старик? Теперь можешь бросить весь этот театр». Ты взглянул на меня с таким отчаянием, с таким растерянным и испуганным видом, но при этом так кротко, без привычной гордости и свирепости, что пришлось признать: на этот раз ты не притворялся. И все же, несмотря на очевидное ухудшение последних лет, на твое беспросветное затухание, из-за которого обман был немыслим, потому что требовал времени и принес бы тебе больше вреда, чем пользы, — несмотря на обилие доказательств, я скажу тебе то, что уже говорил: не проходит и дня, когда бы я не смотрел тебе в глаза и не думал об этом. Сегодня, когда ты испарился, я об этом, конечно, тоже сразу подумал: было непонятно, потерялся ты или сбежал. Разумнее всего было списать этот инцидент на типичный для твоей фазы болезни эскапистский импульс или на внезапную вспышку памяти. Такие ведь при деменции действительно случаются: в своей амнезиальной пустоте люди внезапно видят драгоценный камень из далекого прошлого, так что он становится навязчивой идеей и задает, как магнит, направление побега: возвращает их в места детства, в школу, на работу, которой они отдали десятилетия, в старый дом — в любое пространство, оставившее неизгладимый след в их памяти и теперь сияющее среди той груды разрозненных частей, в которую превратился их мозг. Это было разумнее всего, да. Но те несколько часов, что я тебя искал, во мне зудело подозрение. Ради полноты картины я рассказал Сегису не только о Брубейкере, но и о твоем безопасном месте. Когда мы подошли к перекрестку, где затерялся твой след, где мелкий негодяй воспользовался твоей покорностью и отобрал у тебя часы, я рассказал ему о том дне, когда навестил тебя первый раз после осуждения. Ни тюрьма, ни болезнь тебя еще не сломили, ты выглядел гордо: тюрьма не могла с тобой справиться, все это было несправедливостью и вздором, на самом деле ты стал жертвой чужой жадности, на тебя переложили чужую ответственность, ты упал, потому что не был одним из них, потому что они никогда тебя не принимали, их раздражало твое восхождение, они хотели опустить тебя туда, откуда ты пришел, и даже ниже; если бы ты был одним из них, с тобой бы ничего не случилось, деньги дали бы тебе не только безнаказанность, но и должность, и вескую фамилию, и связи. Хоть ты не волновался и не боялся, хорошо смеется тот, кто смеется последним. Ты попал бы на свободу рано или поздно, но не как Брубейкер, а как мстительный и торжествующий граф Монте-Кристо. Мне пришлось прервать твое бахвальство: — Пап, тебя приговорили к четырем годам и шести месяцам за кражу активов, отмывание денег и участие в преступной группировке; еще к двум годам и двум месяцам за уклонение от налогов; и еще к двум годам за незаконное присвоение средств; то есть в общей сложности почти к девяти годам. Список наказаний не сбил с тебя спесь. — Я выйду гораздо раньше, — уверял ты. — Я выйду гораздо раньше, вот увидишь. И вот что я тебе скажу: тюрьма не так уж и страшна, если на выходе не придется прикрываться фиговым листком. В ступоре я посмотрел на тебя широко раскрытыми глазами: — У тебя ничего нет, пап, и это слабо сказано, потому что тебе еще придется выполнить свои финансовые обязательства. — Все образуется, — повторил ты, — все образуется, уж поверь своему отцу. Но никакого подтекста я в твоих словах не услышал — только сильно уязвленное самолюбие и неспособность смириться с поражением, и поэтому продолжил гнуть свою линию: — До тебя серьезно не доходит, что ты даже адвокату заплатить не можешь? Ты улыбнулся той уничижительной улыбкой, которой одаривал меня, когда я не понимал какого-то делового решения, потому что не знал тайны, твоей тайны; ты улыбнулся, оглядевшись по сторонам, понизил голос, как Брубейкер, и огорошил меня: — Свое он уже получил. — Как получил?.. — попытался спросить я, но ты меня твердо прервал поднятой рукой: — Уж поверь своему отцу. Вот и все твое доказательство. И адвокат действительно получил свой непомерный гонорар: он ничего не требовал, не подавал на тебя в суд и не присылал ряженых медведей. А раз я все еще не знал, откуда ты достал на это средства (не раскошелились же хитрюги из клуба или инвесторы, которые повесили на тебя всю ответственность, чтобы самим выйти сухими из воды), но хотел знать, то возвращался к этой теме во время следующих визитов. Ты ее обрывал и только косился в сторону, аки твой геройствующий тюремщик, подмигивал и говорил: — Поверь, сынок, поверь своему отцу. Я и поверил, что еще оставалось делать. Я терпеливо ждал, когда тебя впервые отпустят на выходные. Я встретил тебя у дверей тюрьмы; ты гордо вышел в темном костюме, висевшем на тебе из-за потерянных килограммов. Я отвез тебя в свою съемную квартиру, потому что ты лишился всего имущества и за пределами камеры у тебя не было даже крыши над головой. И, не дав тебе времени расспросить меня о Сегисе, принять первый душ вдали от общих тюремных душевых или налить себе бокал освежающего вина, как только ты ступил за ворота, я потребовал у тебя ответа на загадку графа Монте-Кристо: откуда ты взял деньги на адвоката, если все твои счета подверглись аресту, компания — ликвидации, а активы — полному опустошению? — Поверь своему отцу, — повторил ты в машине. — Поверь своему отцу, — снова сказал ты мне в квартире, и я тебе напомнил, что там нас никто не слышит: — Брось напускать туман и скажи, черт возьми, что происходит. Тогда ты поведал, что отобрать у тебя все они не смогли, что ты никогда не доверял банкам, тем более иностранным, как и фиктивным компаниям, в устройстве которых не разбирался, а заодно и всяким юристам и подставным лицам — они наверняка тебя обманывали; ты был человеком старой закалки и по трудному опыту знал, что на всякий случай должен подстелить себе соломку. Поэтому много лет, наверняка предвидя такой конец, неизбежное падение, ты хранил часть прибыли не на официальных счетах компании и, само собой, вне поля зрения бухгалтеров, партнеров, юристов и финансовых консультантов. Как маленький муравей, которым из-за своего социального происхождения никогда не переставал быть, ты копил купюру за купюрой, потому что настоящими деньгами для Сегисмундо Гарсии были только такие: осязаемые, наличные и мелодичные, те, которые можно хватать пачками и пересчитывать обслюнявленным пальцем, а потом складывать, затянув резинкой, в пухлый карман; реальные, грязные, вонючие, которые не испарятся в результате финансовых операций и не будут конфискованы судьей. — И где эти деньги? — спросил я тогда, не скрывая своего нетерпения, нетерпения сына, придавленного крахом отца, сына, оставшегося без наследства, если не считать фамилии-клейма, внесенной в черные списки банков и компаний. — Где эти деньги? — В безопасном месте, — вот что ты ответил. И сколько бы раз я ни повторял свой вопрос, ты не сообщил больше ничего. — Деньги в безопасном месте. Стало понятно, почему ты не раскрыл мне свое убежище, свою пещеру Али-Бабы, карту острова Монте-Кристо с точным указанием, где новый Эдмон Дантес найдет спрятанный клад после побега из замка Иф: доверие, о котором ты просил у меня при каждой встрече в тюрьме, не было взаимным — ты сам мне не доверял. Ты боялся, что, стоит только раскрыть мне свое безопасное место, как я, не дожидаясь твоего освобождения, заберу спрятанные деньги и спрячу их в собственном безопасном месте, а то и исчезну непонятно с чем — не то с целым состоянием, не то с маленькой коробочкой на черный день. Ты боялся моей обиды, моей мести за то, что ты втянул меня в свое падение, за то, что скрывал от меня дела компании, за то, что заставил меня врать на следствии, и на суде, и даже после приговора. За то, что лишил меня наследства. Не стану утверждать, что я бы так не поступил; не могу тебя заверить, что после твоего возвращения в тюрьму в то воскресенье я бы тут же не рванул раскапывать его, без кирки или лопаты, голыми руками, стоя на коленях, ломая ногти, разгребая грязь, — пока не найду. Я говорю «раскопать», потому что всегда представлял твои деньги в шкатулке, сумке или пиратском сундуке в полуметре под землей. Я воображал, как с лопатой в руках ты сам копаешь себе тайник, потому что не можешь доверить эту задачу ни одному конфиденту. Как ты вырываешь достаточно большую яму, кладешь туда деньги, присыпаешь их землей, выравниваешь поверхность, притаптываешь ее, маскируешь в соответствии с окружением. Наверняка все было не так: не очень-то умно годами хранить ценные вещи в земле, на милости червей, проливных дождей, общественных работ или ценителей римских монет с металлоискателями. Речь скорее о сейфе, вокзальной камере хранения, двойном дне в шкафу, пространстве под съемной плиткой, а то и пассии или верном друге, о которых я не знал. Или самом адвокате, если настолько преданные адвокаты существуют. Но образ зарытого клада мне нравится. Думаю, это связано с игрой в поиски сокровищ, которую ты устраивал для меня в детстве; только так ты меня баловал, и то не слишком часто, исключительно по особым случаям — на день рождения, Рождество, в честь конца учебного года, когда я заслуживал подарок и его поиск становился частью удовольствия от его обретения, лучшей частью. Мне нравилось просыпаться и находить рядом с подушкой, под чашкой молока, внутри башмака или в школьном пенале сложенный листок бумаги с первой подсказкой, а та запускала игру и вела меня от загадки к загадке, от ключа к ключу к сокровищу — маленькой игрушке, купону на подарок или мешочку с монетками. Они всегда были спрятаны где-то в районе пометки на карте с последней записки. Эти карты ты рисовал в пиратском духе — на них были изображены тропы, схематичные деревьица и домики, пунктирная линия, указано количество шагов и большим крестиком обозначалось, где лежал клад. Вот почему я подумал, что твой тайник тоже помечен крестиком, что к нему тоже должна вести карта. — И что стало с дедушкиным безопасным местом? — спросил меня Сегис. Ему тоже не терпелось дойти до финальной точки и найти сокровище. Но удовлетворительного конца у этой истории не было, по крайней мере до сегодняшнего дня: в тюрьме ты просидел дольше, чем самодовольно полагал. За это время о безопасном месте я забыл; точнее, не забыл, но отложил это дело до твоего освобождения, не надеясь ничего услышать от тебя раньше. Ждал момента, когда смогу пойти с тобой и получить деньги на оплату долгов, — уж это с тебя причитается. Но потом начался распад твоего сознания: болезнь — настоящая, непритворная, не обманка для судьи — уже опустошала и разрушала твой мозг, только на ранних стадиях ее никто не замечал. Я говорю «никто», хотя я-то мог ее заметить, потому что других посетителей у тебя не было; но и мои визиты не отличались частотой. Порой я не виделся с тобой неделями и часы звонков тоже пропускал, потому что сказать друг другу нам было нечего — разве что взаимно изливать уныние и обиду. И уверяю, на те редкие встречи я шел не из участия, не из любви, жалости и уж конечно не из родственного долга; мне даже приходилось скрывать их от Моники. Наверное, я шел на них ради денег — да, ради тех денег, от которых я надеялся однажды получить свою долю. С помощью этих денег, существование которых находилось под вопросом, ты хитро держал меня возле себя, чтобы не остаться катастрофически одиноким — даже более одиноким, чем ты уже был. Я приходил повидаться с тобой; мы проводили в комнате свиданий пятнадцать минут, и четырнадцать из них были лишними, потому что после приветствия у нас едва находились темы для беседы: новости семейные (мой развод, опекунство над Сегисом), финансовые (моя очередная попытка сменить работу или начать бизнес) и тюремные (вот ведь оксюморон: если что-то и определяет жизнь в тюрьме, так это полное и жестокое отсутствие чего бы то ни было нового). Говорили мы мало, и из-за этой сдержанности я не замечал, что тебе становится хуже, упускал первые признаки твоей болезни; твое молчание, непоследовательность и забывчивость я объяснял подавленностью от долгого заключения. Я видел не деменцию, а укрощение, униженного циркового зверя, который часами спит в клетке и уже не выживет, если его снова выпустить на волю в джунгли; изувеченные инстинкты, даже голод. При этом мне не хватало сыновних чувств, чтобы волноваться из-за твоего состояния и выяснять, не страдаешь ли ты обычной для тюрьмы депрессией, не найдут ли тебя однажды повешенным на простыне или со вскрытыми венами. Твои страдания не вызывали во мне участия, я признаю это и говорю тебе в лицо, пусть даже придурковатое, — причем с обязательной улыбкой. Это тюремный врач, с его добротой или выходящим за рамки обязанностей этическим кодексом, заинтересовался твоим случаем. Он наблюдал тебя и внимательно отслеживал симптомы, а потом диагностировал болезнь Альцгеймера. Об этом я узнал от него самого. По его инициативе мы попытались добиться твоего освобождения или хотя бы гуманного послабления. Сердобольный человек, он так озаботился твоим делом, что я заподозрил его в корысти и продажности; вдруг ты рассказал ему о своем безопасном месте и пообещал часть сокровищ, если выйдешь на свободу. Я злой, знаю, но доброта всегда выглядит сомнительно. Примерно через год бюрократической и судебной возни, когда какие-то двери закрывались у нас перед носом, но нам помогал твой адвокат — он появился как раз вовремя и сообщил, что ему хорошо заплатили и он надеется и дальше получать за свои услуги деньги, — мне удалось выбить тебе послабление, а еще через несколько месяцев — условно-досрочное освобождение. Когда ты вышел на свободу, то я увидел тебя без перегородки, провел с тобой несколько дней подряд и только тогда осознал, насколько далеко зашло твое угасание. Ты был уже, конечно, не Сегисмундо Гарсия — непримиримый мужчина, всего добившийся сам, не суровый и примерный отец, и даже не Сегисмундо Гарсия, смягченный долгим сном в камере и ручным трудом в тюремной мастерской. Ты был другим мужчиной, не совсем мужчиной. Развалиной ты был, вот кем. Как будто твой финансовый и судебный крах гангреной расползся по всему организму и перекинулся на твой разжиженный мозг. Сильнее всего в глаза бросалась твоя забывчивость. Во время встреч в тюрьме мы почти не разговаривали, в особенности о нашем общем прошлом, и только когда ты оказался у меня в квартире, я понял, насколько потускнели твои воспоминания. Ты не знал, кто такой Сегис, даже не догадывался, что у тебя есть внук. Название «Улыбнись!» тебе ни о чем не говорило, ты не опознавал своего бывшего партнера и друга, когда тебе показывали его фотографию. С улыбкой ты узнал маму на снимке, но вспомнить ее имени не сумел и называл ее только «мама, мама»; к вашим отношениям это вызывало вопросы. Ты не мог сказать, в каком году родился, на какой улице живешь, какая у тебя машина. Не имел понятия, где находится безопасное место, на каком острове ты зарыл клад. Мы дошли до перекрестка, где ты пропал и где малец украл твои часы с локатором (как предположил Сегис) или нашел их брошенными на земле (как думал я). Мы осмотрелись вокруг, каждый пытался найти что-то свое. Сегис — старичка, который сидел бы с потерянным видом на скамейке или потерял сознание на тротуаре, так что рядом толпились бы прохожие, а то и в магазине, чей владелец звонил бы в полицию, чтобы сообщить озаблудившемся беспомощном старике. А я высматривал не только все то же, но и какое-то потенциально безопасное место: офис банка с сейфами, адвокатскую контору, участок земли, где можно было бы копаться без косых взглядов со стороны. Но обнаружить тебя нам не удалось, так что я предложил пойти по более-менее прямой линии на восток, по которой ты несся от самого дома. Может, ты искал пустырь, обочину кольцевой дороги, старые сады, мусорную свалку. Видишь, я все еще думал о зарытом сокровище. Мы пошли пешком, и по пути Сегис вслух засомневался, что ты отправился в свое безопасное место. В последнее время он виделся с тобой нечасто, но достаточно, чтобы знать: от тебя осталось только тело со всеми естественными функциями, кроме памяти; а раз ты его-то узнавал не каждый раз, то как бы ты вспомнил тайник, устроенный восемь или десять лет назад? И это если тайник правда существовал. Теорию притворства, на которую я более-менее прозрачно намекал, сын счел чепухой. Что ж, он прав, хотя на самом деле я не отказался от нее полностью. Чтобы отстоять гипотезу о безопасном месте, я объяснил ему, на что похожа утраченная память больного человека: не на лес, по которому, сжигая все, широким и непрерывным фронтом движется огромный пожар, а скорее на пьяного поджигателя, который мечется с огнеметом между деревьями без какого-то конкретного курса, зигзагами, и оставляет по бокам много нетронутой земли — она сгорит, только когда блуждания снова приведут его туда. Ты постепенно забывал детали настоящего и события тридцатилетней давности, но всегда фрагментарно, урывками. Однажды утром ты не смог вспомнить, где оставил свои очки, но сумел восстановить все свои шаги за несколько часов до их потери; а еще однажды ты не узнал своих родителей на старой фотографии, зато в деталях вспомнил день своего причастия. Отсюда происходила моя уверенность, пускай и отчаянная, что свое безопасное место ты помнил. Удивлял же ты Юлиану постоянными прояснениями сознания и приливами воспоминаний, которые заставляли тебя торопливо делиться с ней моментами из прошлого, как бы для того, чтобы она успела взять их на хранение, пока песок не занесет их полностью. И вообще: судя по тому, что я читал о деменции, часто в голове больного вдруг оживает какое-то воспоминание, которое он не может разместить во времени и толком осознать, как если бы оно плавало в мозговой пустоте; это коварное бульканье становится требовательным и навязчивым и часто толкает на бегство. Временами — в какое-то важное для биографии пациента место: в дом, который он не может идентифицировать, но который мог бы четко нарисовать и узнать, если бы его увидел, потому-то он его и ищет; к кучке деревьев, в тени которых его, допустим, поцеловали, так что теперь он хочет к ним вернуться, не зная почему; или на кладбище, к могиле того, чьей смерти, как и жизни, он не помнит. А порой это место оказывается несущественным, бессмысленным, даже дурацким: автобусной остановкой, на которой ничего не произошло, придорожным баром, где человек побывал всего раз, чужой гостиной, куда его когда-то приглашали; уголками, которые все, включая самого больного, благополучно забыли, но которые капризное течение болезни выхватывает из тьмы, сдвигает в центр внимания и заставляет искать. Я надеялся, что среди всех этих вариантов встретится и твое безопасное место и, если ты много думал о нем в годы заключения, с безумным напряжением, отчаянием и желанием, теперь оно возвращается к тебе во снах и дневных откровениях, зовет тебя, требует тебя к себе, хотя ты даже не помнишь, почему оно для тебя так важно. — Часто, — сказал я Сегису, — часто больной старик теряется или убегает, а через несколько часов его находят у дверей старой школы, под окном, откуда выглядывала его первая девушка, или у киоска, где он каждый день, годами, покупал газету и потому дорогу туда ему теперь легко найти. Хотя в других местах он уже не ориентируется. Было очевидно, что твое внимание притягивает какое-то место, воспоминание о котором то и дело тебя тормошило, будило, заставляло вставать, выходить на улицу и идти на голос флейты, звучавшей только для тебя. Вот почему после первых твоих попыток вырваться я наказал Юлиане: выпусти его и иди с ним вместе, не направляй его и не останавливай, присматривай за ним, но позволь ему подчиняться зову инстинкта, памяти или чего-то еще, к чему его тянет в такие моменты. А раз она не подозревала во мне никаких мотивов, кроме родственных, то свою жадность я выдал за сострадание: может, если ты найдешь то, что так усердно ищешь, это поможет тебе восстановить другие воспоминания, как будто они, подобно маленьким рыбкам, попадаются на одну и ту же связку крючков, так что если потянуть за один, то остальные тоже радостно поднимутся из воды. Моим объяснениям она наверняка не поверила; у Юлианы доброе сердце, но не пустая голова, и ее повиновение коренилось в финансовой зависимости от меня: кто платит, тот и командует. Юлиана поступала с твоей тягой к бегству, как я ей и сказал, а ты до сих пор не добрался до финиша, потому что сдувался на полпути. Но налицо были явная закономерность, цель, несомненное притяжение: ты всегда шел в одном и том же направлении, в одно и то же место, ты знал куда, хотя, спроси мы тебя об этом, ты не смог бы объяснить, что тебя там ждет и зачем ты туда идешь, но идти тебе было нужно, ты не мог сопротивляться порыву. Ты еще не добирался до финиша, силы и память тебя подводили. До сегодняшнего дня. — В любом случае, — сказал я Сегису, — мы ничего не теряем. Так или иначе, найти дедушку придется, с сокровищем или без. Да, может, в итоге его цель принесет нам разочарование, окажется просто прихотью его измученного ума. Или чем-то важным, но не для нас. Но представь на секунду, — попросил я наконец Сегиса, — представь на секунду, что он приведет-таки нас в безопасное место, о котором рассказывал; что оно правда существует, что это не сказка, не тюремная байка и не крючок для меня. Представь: мы его найдем, а там окажутся тысячи, а то и сотни тысяч евро. Они решили бы столько наших проблем, и дедушкиных тоже. Мы могли бы больше не мучить Юлиану и отдать его в дом престарелых, там бы о нем хорошо заботились. Ты мог бы учиться дальше, с комфортом поехать за границу, и без всяких кредитов. Сегодня же отдать деньги тому типу, больше не слушать угроз 207 и остаться при зубах. А я мог бы профинансировать свой бизнес, даже если банк так и не даст мне кредит, или хотя бы вернуть авансы клиентам и даже расплатиться по старым долгам, — размечтался я. И резко одернул себя. Но сказанного было уже не вернуть. — А я-то думал, что у тебя все хорошо, — сказал Сегис. Ну и идиот же я. Идиот, который слишком много болтает. Было бы очень обидно, если тебя тянуло к твоей первой клинике, но с чего-то же нужно начинать. Нет, к счастью, там мы тебя не нашли. Я отвел Сегиса к тому месту, где она раньше находилась: карта показывала, что она была примерно на линии твоего пути на восток, не сильно в стороне. Если бы твой короткозамкнутый мозг толкал тебя туда, удивляться бы не пришлось, потому что этот уголок в бедном квартале идеально подходит на роль магнита для стариков с деменцией: это самое важное место в твоей биографии, оно вызывает поровну ностальгию и гордость, оно связано со счастливыми воспоминаниями, и ты часто туда ходил, когда еще был совладельцем сети. Так какой-нибудь землевладелец в сумерках наведывается в хибарку, когда-то бывшую его нищим домом, которую он держит в целости и сохранности даже при всем своем нынешнем богатстве. Вот откуда все пошло. — Вот откуда все пошло, — сказал я Сегису, как будто это заброшенное помещение было легендарным гаражом молодых компьютерщиков, построивших цифровую империю, как будто оно заслуживало мемориальной таблички на фасаде с напоминанием о твоем подвиге. О твоем хреновом подвиге — открытии стоматологических клиник с самыми низкими ценами на рынке. «Если вы найдете клинику дешевле, мы покроем разницу в цене». «Улыбка больше не привилегия». «Все процедуры на любой бюджет». «Удобные способы оплаты». В разбитом окне по-прежнему можно было прочитать эти лозунги и там же увидеть фотографии людей с безупречными отфотошопленными улыбками. А заодно пробежать глазами надписи о том, что ты мошенник и подлец и что по тебе тюрьма плачет. Здание ничуть не изменилось, других заведений там уже не открыли, точно его прокляли или хотели сохранить в назидание, чтобы никто не забыл и не повторил такую великую аферу. Увидев его, я вообразил, что сегодня ты и впрямь рвался именно сюда, ожидая, что, как и десять лет назад, клиника открыта и все твои гигиенисты из Латинской Америки и с Востока с их почтительным «доброе утро, сеньор Сегисмундо» на рабочем посту. Тебя знали в лицо даже новички, по всей сети на стенах висели твои снимки. А может, ты предвкушал, что все будет как в самый первый день: торжественное открытие, гирлянды и воздушные шары, две девушки предлагают бокалы вина любопытствующим соседям, мы с мамой разодеты в пух и прах; может, твой сломанный мозг заставил тебя сегодня поверить, что мы все ждем твоего появления и будем аплодировать, когда ты перережешь дурацкую ленточку. Ты пришел сюда, засучив рукава и теребя несуществующий галстук (даже сшитые на заказ костюмы плохо на тебе сидели и вызывали дискомфорт). Ты пришел с уверенностью, что за углом мы все будем поджидать великого человека. С каким замешательством и болью ты увидел бы это место заброшенным и обезображенным. «Сегисмундо Гарсия — мошенник!», «Сегисмундо Гарсия — за решетку!». — Вот откуда все пошло, — сказал я Сегису с напускной торжественностью и намеренной двусмысленностью. Я проверил, насколько основательно там было заперто, — замок на ставне висел ржавый. Заглянул внутрь, приставив ладони к глазам: ликвидаторы разграбили помещение и распродали стулья, приборы и инструменты, чтобы добиться неликвидности для погашения долгов перед Социальной защитой и казначейством, задержанных зарплат, компенсаций клиентам, недолеченным или с дырами во рту из-за врачебной халатности, и всего того, что требовали кредиторы, подославшие к тебе медведя. Признаюсь, я сунулся туда по той же причине, по которой в глубине души отклонился от твоей прямой линии и свернул сюда: хотел убедиться, что это не твое безопасное место, что ты не вернулся в свою первую клинику, чтобы отбить штукатурку на двойном потолке в туалете и найти среди грязи и тараканов запечатанный пакет. Но внутри не было ни тебя, ни твоих следов. Поэтому я посмотрел на карту и, мысленно проведя по ней более-менее прямую линию, подумал о других возможных точках притяжения для больного старика, измученного внезапными воспоминаниями, и о других возможных безопасных местах. — Чтобы найти дедушку, я могу обратиться к своим, — предложил мне Сегис. К своим: сотням ребят из разных школ и институтов, которые, передвигаясь по городу, разносят всякие вещи в обмен на небольшую комиссию. Сегис мог бы послать им твою фотографию, и у нас моментально появилась бы армия следопытов. — Хорошая идея, — сказал я ему и чуть не добавил: но если они его найдут, пусть не останавливают, а просто идут следом и сообщают нам, где ты. Этого я не сказал, потому что не хотел злоупотреблять терпением сына. По сути, он уже начал подозревать во мне сумасшествие или преждевременное слабоумие. Сегис вбил твое имя в поисковик, чтобы найти фотографию, которую можно было разослать, но в большинстве своем показывать твои изображения другим не рискнул; думаю, причина крылась не в уважении к тебе, а в его доброй репутации: он тоже не хочет связывать свое имя с таким негодяем, как ты. То были газетные снимки, и на них Сегисмундо Гарсия выходил из здания суда в окружении камер и отбивался от беззубого клиента; сидел на скамье подсудимых и нервно теребил галстук, словно петлю палача; выходил из тюрьмы после условного освобождения со спортивной сумкой в руке и все еще горделиво; садился в машину полицейского, который накрывал твою голову рукой, чтобы ты не ударился; с уже побежденным видом слушал на другой скамье приговор. Отбросив эти и многие другие, мы в итоге нашли фотографию хороших времен — приложение к интервью на сайте ассоциации потребителей: «Мы вернем улыбки миллионам бедных семей». — Сегисмундо Второй и Сегисмундо Третий! — вот как нас встретил этот сукин сын. — Сегисмундо Второй и Сегисмундо Третий! Чем обязан такой чести? Так, с обычной для него насмешливой напыщенностью, смеясь во весь рот, обнажая все свои идеальные зубы, он причислил нас к династии. Свергнутых королей. Сегисмундо Первым тебя он никогда не называл, только Сегисмундо Великим, и в каждую заглавную букву вкладывал почтение, которое в лучшие времена могло забавлять. И вот сегодня у него хватило наглости, хотя он столько лет нас не видел, у него хватило наглости назвать нас Сегисмундо Вторым и Сегисмундо Третьим. Как тебе такое? Серьезно, мне трудно поверить, что в какой-то заплесневелой извилине твоего мозга от моих слов не вспыхивает пусть хотя бы крошечный уголек — вспыхивает, разгорается и сжигает все к чертям. Что, когда я покажу тебе его снимок, свежий снимок победителя, которым он как был, так и остался, твоя глупая улыбка не слиняет. Что болезнь бесповоротно кастрировала твою ненависть. Мне трудно в это поверить, так что сегодня днем мы направились к нему в офис. Его офис находился в поле твоего движения, от первоначальной траектории мы отклонились не слишком. Я представил, как ты идешь по улицам деревянной, ходульной походкой робота и движет тобой не ностальгия или жадность, а месть — давно откладываемая месть, многолетний предмет твоих раздумий в камере и на тюремном дворе; неотложная месть, способная на несколько часов вырвать тебя из растительного существования и вернуть тебе силы, чтобы добраться до его офиса, распахнуть дверь, распугать пациентов в приемной и персонал (своими криками тот не смог бы помешать тебе войти), застать его, беззащитного, врасплох, схватить с былой яростью за шею и усадить в кресло, из которого сбежал пациент с анестезией. Он пытается сопротивляться и бороться, с ужасом строит догадки о причине твоего славного визита; он борется, но ты превращаешься в Сегисмундо Великого и прижимаешь его к спинке, одной рукой держа за горло, а другой шаря в инструментах на подносе за спиной; ты нащупываешь хирургические щипцы, вставляешь их ему в рот, не давая сомкнуть губы, и с яростью, одним рывком выдираешь два зуба, а потом продолжаешь считать вслух и без наркоза вытаскивать один зуб за другим, как будто рвешь лепестки ромашки или дергаешь именинника за ухо: три, четыре, пять, шесть, по одному зубу за каждый год тюрьмы, пока ты не сбиваешься со счета, весь в крови и слюне твоего потрясенного пациента; с каждым разом он сопротивляется все меньше, а потом отключается посреди процедуры и облегчает тебе ее до самого конца, и тогда приезжает полиция. Сцена была бы грандиозная, старик. Мое воображение, конечно, подпитывалось моей же некастрированной ненавистью, но сама идея вообще-то принадлежала тебе: «Когда я выйду, то выдерну этому иуде все зубы, один за другим», — повторял ты после приговора. Ты собирался вырвать все зубы, один за другим, иуде, которому всего за несколько месяцев до того без вопросов подписал доверенности, ведь он был не просто деловым партнером, а другом, кровным братом. «Гвоздь и трость, — любил ты приговаривать, — мы с Альберто как гвоздь и трость»; дальше шли шутки про то, кто из вас гвоздь, а кто трость. Из раздумий в приемной меня вывел телефонный звонок с неопознанного номера. Я не ответил, но через минуту получил длинное сообщение на автоответчик и вышел в коридор, чтобы Сегис не слышал гневного тона того урода, который якобы звонил мне весь день и не мог дозвониться. Он требовал расторгнуть уже подписанный договор и вернуть ему аванс немедленно, сегодня же. Еще один кадр загуглил мое имя и фамилию или просто устал ждать, а может, и то и другое: испугавшись задержки, он решил поискать обо мне информацию и наткнулся на тебя. Обычная путаница. Ил и, мол, яблоко от яблони. И только в конце сообщения он назвал свои имя и адрес. Мне вспомнился тот визит недельной давности: старик с небольшим участком на окраине, самодельной лачугой для выходных и лета, с садом, притягивавшим похитителей дынь, и бассейном, которым внуки уже не пользуются. Он подумывал закопать металлический контейнер в яму, на всякий случай, а то вдруг через забор однажды перепрыгнет кто-то похуже банды воров. Эту идею я подхватил: бетонный бассейн, который он сам же сделал много лет назад, усилит броню безопасного места; надо будет только углубить яму на полметра, не больше, чтобы установка ушла под землю и мы засыпали ее землей и травой, скрыв из виду. Копать он хотел сам, собирать установку тоже, и не только ради экономии, но и из чистой любви к работе руками: по собственным словам, он в жизни не вызывал каменщика или сантехника. Для дочери он сам положил пол и собрал кухню, а для старшего сына отремонтировал ванную. Услышав об этом, я представил, как он стоит в поту и с растрескавшимися руками рядом с углубленной ямой, сжимает твердую ручку лопаты и грозится, что, если я не сделаю все сегодня, он пойдет меня искать и найдет; а если он меня найдет, то мало мне не покажется. Сегис не то увидел мое растерянное лицо, когда я вернулся в приемную, не то просто вспомнил свои недавние мысли — не знаю. — А сколько денег ты задолжал, пап? Вот это вопрос. Все названо своими именами, без экивоков. Сколько денег я задолжал? В его глазах я прочел скорее бухгалтерскую строгость, чем сыновнее разочарование. Сегис изучал мою платежеспособность, как Роберто в банке, а не просто жалел отца. Умный малый. Сколько денег я задолжал, раз я в долгу даже перед ним? Пока я раздумывал, соврать ему или разочаровать его сильнее, меня выручил своим появлением и возгласом Альберто: — Сегисмундо Второй и Сегисмундо Третий! Чем обязан такой чести? Увидев нас, он удивился и расплылся в идеальной улыбке, а значит, ты сюда сегодня не заглядывал или заглядывал, но не воплотил свою тюремную фантазию. Не стоило исключать и того, что Альберто притворялся. Что вы с ним как были гвоздь и трость, так и остались. Что все это был спектакль: ссоры на повышенных тонах, которые я наблюдал в начале разбирательства, взаимные обвинения в кабинете судьи, его вранье в ответ на вопросы твоего адвоката в зале суда, твои многократные обещания из-за стеклянной перегородки отомстить предателю. Что все это было сказкой, вся та версия событий, которую ты мне рассказывал и повторял месяцами, годами, пока твоя болезнь ее не поглотила: безграмотный бедняк преуспел в бизнесе, но его подставил коварный партнер вместе с группой преступных инвесторов; они годами его обманывали, отмывали через его успешные клиники доходы с других предприятий, гораздо более прибыльных, чем бюджетные стоматологии, и в конце концов выставили его козлом отпущения, а сами вышли сухими из воды. Все — сказка, все — спектакль. Гвоздь и трость до самого конца. То же соучастие, что и всегда, только теперь доведенное до крайности. Сначала одним, потом другим. Что настоящей симуляцией была не твоя болезнь, а ваша вражда, гвоздь против трости. Что это он — твое безопасное место, он ждал тебя на выходе с добычей на раздел, только не поровну, потому что тебе причиталась компенсация за годы тюрьмы, за позор и унижение, за то, что ты взял на себя всю вину, а он остался чистым, смог откреститься от долгов и претензий, восстановить свою старую стоматологию, годами честно изображать иуду и ждать, когда ты вернешься, обнимешь его и положишь спектаклю конец. Правда, конец этот был бы не таким, как задумывалось: ты вернулся из тюрьмы больным, по-настоящему больным, и не узнал бы его в лицо, не вспомнил бы его имени, ты мог приехать к нему тайком, благодаря короткому прояснению и навязчивым воспоминаниям, без всякой цели, забыв о вашем договоре и положенной тебе доле, но верный друг — брат, трость — все равно хранил бы ее для тебя, а раз отдать ее тебе не вышло бы из-за инвалидности, то он отдал бы ее мне в качестве платы твоей Юлиане или хорошему дому престарелых, в качестве компенсации и за мой приговор, мой статус наследного козла отпущения. — Сегисмундо Второй и Сегисмундо Третий! Чем обязан такой чести? Нет, к нему ты сегодня не заглядывал: его удивление и настороженность выглядели искренними. Я заметил, как его взгляд скользнул по моему рту, по разбитой губе, по щели в зубах, — я попытался ее скрыть, но не успел. — Ты пришел на прием? — спросил меня этот ублюдок. Не знаю, разбирал ли его смех, но и его беспокойство на секунду перестало казаться фальшивым, и даже его предложение: — Дай мне взглянуть, может, я поправлю дело. Он настаивал, хотя я отрицательно покачал головой и поджал губы, настаивал так, как будто и правда волновался за состояние моих зубов. — Чем раньше мы посмотрим и примем меры, тем меньше будет ущерб. Даже в его порыве великодушия я видел искренность, но и стремление унизить тоже. — Я ничего с тебя не возьму, по старой памяти. Как будто он снова был добрым Альберто, который до самого суда встречал меня двумя дружескими поцелуями, а я принимал их по небрежности или по привычке, даже когда эти поцелуи были уже иудиными. Так чуть не случилось и сегодня, когда я к нему вошел, а Сегиса он встретил по-прежнему и теперь. Сегис ничего не знает о вашей истории и с любовью вспоминает дядюшку Альберто, который в детстве поднимал его над головой, чтобы он мог потрогать потолок кабинета, и у которого в ящике всегда лежал подарок для маленького Сегисмундо Третьего. — Я пришел не для того, чтобы ты мне что-то поправлял, — ответила моя гордость. Я не хотел его благотворительности; дела идут не настолько плохо, чтобы хвататься за бесплатный имплант, рассудил я, я не стал неудачником, пока, у меня хороший бизнес, сотня клиентов за три недели, товар продается сам собой, банк вот-вот даст мне финансирование, и работа закипит. Только посмотри, какой я идиот: а ведь мог сэкономить тысячу или две тысячи евро, а главное, мне не пришлось бы обращаться в дешевую клинику, в одну из тех сетей, что еще избегали внимания властей, где гигиенист-эмигрант с неподтвержденным дипломом тыкал бы мне в рот теми же инструментами, которыми он уже соскреб камень с зубов массы горемык. — Тогда зачем ты пришел? — спросил Альберто, и теперь мне показалось, что годы смягчили и его, что он принял нас с настоящей теплотой, без насмешки, но и без страха, забыв о моих собственных угрозах. Как-то раз, когда ты уже сидел, я нагрянул в его реанимированную контору без предупреждения, прямо как сегодня, и принялся кричать, и сыпать оскорблениями, и чего-то требовать, и угрожать, и в конце концов опрокинул тумбу и раскидал по полу инструменты с подноса, потому что не смог повырывать ему все иудины зубы вместо тебя. — Тогда зачем ты пришел? — спросил он, вернувшись к себе в кресло и ловко вертя между пальцами ручку. У маленького Сегиса это мастерство вызывало восторг, и теперь я увидел в поведении Альберто попытку с нами сблизиться, как будто и не было стольких лет, ссор и обид; как будто мы все еще сидим где-то в главной клинике «Улыбнись!», а ты можешь появиться в любую минуту, не растерянный и с глупой улыбкой, а энергичный и радостный, с объявлением об открытии нового филиала и приглашением в клуб — поесть и отпраздновать. И правда, зачем? Я чувствовал себя дураком и понятия не имел, что ответить. Конечно, я не собирался делиться своими безумными гипотезами, ни о реванше, ни о безопасном месте. Валять тебя в грязи мне тоже не хотелось — рассказывать твоей старой трости, что ты потерялся, бродишь по городу, не глядя по сторонам на перекрестках, как слюнявая и беспечная собака; что ты превратился в груду обломков, что от Сегисмундо Великого ничего не осталось, только дряхлое тело в памперсах, и что ты даже зубы почистить не можешь без посторонней помощи. «Вот так, очень хорошо, родной, открой рот пошире, делай щеткой вот так, очень хорошо, хороший мальчик, чистые зубки». — Да ни за чем. Ни за чем мы не пришли. Просто проходили мимо и заскочили поздороваться. Пока. — Дедушка потерялся, — сболтнул Сегис. Он очень переживал; он хотел найти тебя раньше, чем тебя переедет какой-нибудь грузовик, и думал, что этот сукин сын, который смеялся над нашими одинаковыми именами, тут чем-то поможет. Я виноват, что ничего не рассказал ему раньше, что скрывал от него глубину твоего падения. Сначала он был слишком мал, а потом я берег свой отцовский авторитет и уже намеренно скрывал, что тоже летел за тобой в пропасть. Когда Сегис стал достаточно взрослым, чтобы задавать вопросы (хотя вообще-то он ни о чем не спрашивал), я изложил ему щадящую версию событий. Щадящая версия гласила, что дедушка Сегисмундо стал двойной жертвой: с одной стороны — тщеславного судьи, который так цеплялся к мелочам, что ни у одной компании и частного лица не получалось избежать проверки; с другой — преступных инвесторов, которые пользовались его компанией как ширмой. Но я утаил, что еще ты стал жертвой партнера-предателя, который и откопал этих инвесторов, представил их тебе за конфиденциальным обедом, поручился за их добросовестность, разрешил параллельный учет, о котором мы — президент и операционный директор — ничего не знали. Что как раз этот самый партнер халатно относился к качеству лечения — нанимал плохо подготовленных людей и сам же утверждал их сомнительную квалификацию в созданной для этого академии. Что этот самый предатель никогда не хотел официально входить в состав руководства компании и щедро передавал все исполнительные функции дедушке — тот и возглавлял сеть, и присваивал себе славу открытия каждой клиники, и триумфально давал интервью; сам же коварный партнер руководил из темного угла: сидел в своем центральном кабинете (что был побольше президентского, но без таблички на двери), вертел ручку, принимал решения, которые всегда подписывал дедушка, выполнял операции, для которых гвоздь должен был передать трости все нотариальные полномочия, и отягощал официальную бухгалтерию параллельной, пока не потопил компанию, не обанкротил и не преподнес ее на блюдечке судье, жаждавшему вести громкие дела; с ним партнер-предатель договорился за закрытыми дверями, что в обмен на признание и документацию компании его не будут втягивать в процесс. Это была, конечно, твоя версия. Но Альберто нам сегодня рассказал совсем другую историю. Мы вышли из кабинета Альберто ни с чем: без тебя, без информации о безопасном месте, без долгожданного возмездия, без нового зуба; на выходе мы имели даже меньше, чем на входе: мы потеряли семейную легенду и моральную легитимность жертв, а Сегис под влиянием гипнотических слов заклинателя змей стал сомневаться во всей официальной версии нашей саги. Нас снова обчистили. — Дедушка всегда был таким? — выпалил твой внук уже в лифте. — Я про его первый бизнес. Знаю, что он начал зарабатывать на жизнь очень рано, — ему нравилось это выпячивать, — но я не сильно в курсе чем. Так было с самого начала? Или сперва дела шли хорошо, а потом свернули куда-то не туда? На этот раз меня снова спасла Юлиана, милая Юлиана, которая все облегчает, все умиротворяет, все лечит. Она позвонила мне, прежде чем войти в клинику Альберто: огорченная твоим исчезновением, она хотела подключиться к нашим поискам. Я сказал ей, где нас ждать, и теперь она стояла у входа с измятым бумажным платком в кулачке и скорбным лицом, в слезах, настолько потрясенная случившимся, что я, не зная, как предложить ей утешение, просто протянул к ней руки. Она подбежала и зарыдала мне в плечо со словами: «Мне жаль, мне очень жаль, сеньор Сегисмундо, простите меня, сеньор Сегисмундо, ах мой бедный Сегис-мон, где же он, бедняжка Сегисмон». Я спросил себя, что вызывало у нее столько сожаления — сердечная привязанность или беспокойство из-за последствий, возможной расплаты за недосмотр, купание и увлажнение тела? О недавно принятой ванне напоминали ее волосы, пахнущие шампунем и собранные в пучок, и шея, от которой веяло маслом, когда она прижималась ко мне; а может, это я прижимал ее к себе. — Тише, Юлиана, тише. Мы его найдем, с Сегис-моном все будет в порядке. Тише, ты не виновата. Не то она прижалась ко мне сильнее, не то я прижал ее к себе сильнее. Я почувствовал, как сплющилась ее грудь; ее тело дрожало, ладони разомкнулись, все пальцы касались моей рубашки. Моя рука поглаживала ее волосы, и я уже представлял себе, как поцелую ее в макушку, и в висок, и в лоб, и в мокрые глаза, приговаривая «ничего страшного, тише, мы его найдем, ты не виновата», как почувствую вкус ее слез и, наконец, ее горячих губ. Клянусь, так бы я и поступил, терять было нечего, но передо мной стоял Сегис; при нем я был не готов рискнуть и получить от ворот поворот или даже пощечину за домогательство. И не только в Сегисе было дело. Еще меня сдерживала тяжесть той реальной связи, которая нас уже объединяла, связи работодателя и работницы, шестьсот евро в месяц плюс проживание. Она не только искала моего прощения, но и просила ее не наказывать, не увольнять, не выдавать, иначе зачем ей было предлагать мне сейчас такой интимный физический контакт? До этого мы всего раз пожали друг другу руки, когда я принял ее на работу, и больше друг к другу не прикасались. Так что нет, старик, я ее не поцеловал, можешь быть спокоен. Я только подержал ее в объятиях минуту, славную, бесконечную минуту, пока она не успокоилась и не перестала плакать и трястись. Моя эрекция продержалась чуть дольше — пришлось сунуть руку в карман и скрыть ее, когда Юлиана отстранилась. Мне останутся воспоминание и фантазия, которая сделает его более насыщенным и поможет мне мастурбировать в ближайшие месяцы. Вот так, ничего эротичнее со мной за последние годы не случилось — смейся, если хочешь. Какого черта тебе так повезло? Я говорю это не потому, что ты заставил красивую и милую женщину плакать о тебе, а потому, что к тебе-то Юлиана прикасалась. Со мной она физического контакта всегда избегала, зато тебе ласки, объятия и поцелуи доставались каждый день. Я видел, как она вела тебя по улице за руку — не за локоть, как другие сиделки, а за руку, как мамаша. Я видел, как она тебя обнимала, когда ты нервничал или, может, специально притворялся, что нервничаешь. Я видел, как, сидя рядом с тобой на диване, она нежно гладила твою шею и клала руку тебе на бедро, и при этом что-то мне о тебе рассказывала. Я видел, как она расчесывала тебе волосы, медленно и с любовью, гораздо дольше, чем твои четыре волосинки того заслуживали. Я видел, как она застегивала на тебе рубашку до последней пуговицы и разглаживала ткань ладонью. Я видел, как она тебя целовала — по-матерински, но целовала — в награду («хороший Сегисмон») или в утешение («бедняжка Сегисмон»). Я видел, как она смеялась и упрашивала тебя: «Хватит, Сегисмон; ой, ты меня щекочешь, Сегисмон», когда ты цеплялся за нее, когда ты цеплялся за ее спину, когда ты бродил по квартире и хватал-щипал ее молодую плоть. Вот только то, что я видел; только то, что она с тобой делала при мне. Хотелось бы думать: чтобы показать работодателю ее преданность делу, ее прекрасные навыки по уходу за больными. Но скажи мне: все ли это? Когда меня нет, она обращается с тобой так же любовно? Или, может, даже еще любовнее? Вот бы ты сказал «нет». Вот бы ты на минуту вернулся в сознание и пожаловался, что она дурно с тобой обходится. Вот бы в квартире была скрытая камера, чтобы заснять вас и убедиться — без возмущения, с удовлетворением, — что, когда меня с моим кошельком на месте нет, Юлиана от тебя отстраняется, что на самом деле старый дурак, за которым ей приходится присматривать, вызывает у нее отвращение, что она защищается, дает тебе пощечины, когда ты пытаешься ее облапать, плюет тебе в пюре, целыми днями не меняет тебе вонючий памперс, даже шнурки тебе не завязывает, хотя ты на них наступаешь и спотыкаешься; что она водит к себе мужчин и трахается с ними, не закрывая двери, — брутальных мужчин, которые издеваются над тобой и тушат сигареты тебе об руку. Но нет, она не такая, она сама любовь. С большой буквы. Этого я не видел, но знаю, что она, вдобавок ко всему, одевает тебя и раздевает, помогает тебе мыться и как следует вытираться. И тут мою отчаянную фантазию заносит совсем. Что еще она с тобой делает, старый ублюдок? Натирает тебе тело маслом, как младенцу? «Вот так, теперь ты не сухонький, Сегисмон». Лежит рядом с тобой в постели по ночам, когда ты не можешь уснуть, и кричишь, и хнычешь из-за своих унылых страхов? Лежит рядом с тобой, обнимает тебя и целует, пока вы оба не заснете? «Ну-ну, Сегисмон, ну-ну, Юлиана с тобой, я не уйду». Дразнит тебя, когда у тебя встает в душе или во время раздевания? Называет твой дряхлый член каким-нибудь именем, обращается к нему с сюсюканьем и хихиканьем? Хватает его, трясет и трет так же нежно, как расчесывает тебе волосы? Помогает тебе мастурбировать каждый день, потому что знает: потом ты станешь спокойнее? Делает это развлечения ради, из щедрости? А вдруг однажды ночью она села сверху и трахнула тебя медленно, но до конца, из щедрости, из какой-то свойственной сиделкам извращенности, из ее собственной, чисто органической потребности? Она молодая, вне работы у нее нет жизни, и пары у нее будто бы нет, на улицу она почти не выходит, по ночам — вообще никогда. Вы с ней добились идеального симбиоза? Ей удается и доставлять удовольствие, и получать? Она тебя любит, ответь, испытывает к тебе какую-то любовь помимо профессиональной? Ты — вместилище всей любви, которая у нее есть, которую она накопила с тех пор, как покинула свою страну много лет назад, и которая ее переполняет; всей любви, которая досталась бы ее родителям, братьям, сестрами и парням, но которая сосредоточена на тебе, счастливчике, раз их нет рядом? Как же я тебе завидую, ублюдок. Я все бы отдал, лишь бы оказаться на твоем месте, стать инвалидом, которому Юлиана дарит свою заботу. Часто я воображаю, что деменция добирается и до меня, становится моим наследством, и тогда Юлиана берет под крылышко нас обоих и поровну раздает нам свою любовь, свои ласки, свои успокоительные мастурбации. Я воображаю, что ты внезапно умираешь: болезнь ускоряет твое угасание, ты засыпаешь и больше не просыпаешься, ты давишься куском стейка, автобус сбивает тебя во время одного из твоих побегов, я сам тебя убиваю невидимым ядом, нанимаю за двадцать песет зомби из Южного сектора, чтобы он накинулся на тебя и разбил тебе голову вдребезги; ты умираешь, а мы с Юлианой остаемся одни, и она никуда не уходит, потому что ей некуда идти, потому что рядом со мной ей хорошо, потому что в этом мире у нас обоих больше никого нет, потому что мой любовный голод идеально сочетается с ее избытком любви, потому что я продолжаю ей платить, потому что я плачу ей больше, чем раньше. Я воображаю, как плачу ей двойную сумму и мы изображаем больного и сиделку — я притворяюсь овощем, а она мне подыгрывает; я лежу на кровати с закрытыми глазами, а она меня переодевает, массирует каждый участок моего тела, один за другим, разгоняет мою кровь, натирает меня маслами, ласково со мной разговаривает, выпускает мое семя и каждую ночь ложится рядом, чтобы беречь мой сон. Какая нега, какой покой. Мое безопасное место — это Юлиана. Но я просто размечтался. Я завидую тебе и ненавижу тебя, потому что только ты меня с ней и связываешь, потому что без тебя ее рядом со мной не будет, потому что благодаря тебе она сегодня обняла меня и разрешила погладить ее волосы и положить руку ей на талию. Но если бы ты исчез, если бы сегодня мы нашли тебя расчлененным рядом с рельсами, то она бы ушла и принялась бы искать другого умирающего старика. Пойми, вот что ты для нее значишь: ты всего лишь работа, зарплата, крыша над головой, обязанность при отсутствии других умений. Она тебя не любит, ты не особенный — просто очередной старик. Она легко променяла бы тебя на какого-нибудь другого инвалида и бросила бы тебя, не попрощавшись, выиграй одну из тех лотерей, в которых участвует, или дойди ее молитвы до святых, которым она молится. Она вернулась бы в свою страну — ухаживать за родными и близкими, отдавать им всю отложенную и не растраченную на тебя любовь. Но сегодня я держал ее в руках, старик; я держал ее в руках минуту, славную и бесконечную минуту — столько времени ей потребовалось, чтобы успокоиться и перестать плакать по бедняжке Сегисмону и дрожать. Бедняжке Сегисмону? Я еле сдержал смех. Ну и путь же ты прошел: от Сегисмундо Великого до бедняжки Сегисмона. Что Юлиана о тебе знает? Ничего. Она познакомилась с тобой, когда ты уже заболел, и пускай тогда ты говорил еще связно и делился с ней беспорядочными воспоминаниями, я не думаю, что ты поведал ей о годах своего делового успеха, скоропостижном падении, тюремном заключении, полном крахе. И уж тем более ты вряд ли ей рассказывал о своей семейной жизни — о том, каким мужем и отцом ты был. Она знает тебя только с подсвеченной стороны, но не с теневой. Она думает, что ты бедняжка Сегисмон — хороший человек, которого недуг несправедливо настиг в последние годы жизни, этакий олененок, заслуживающий комфортной жизни, заботы и ласки. Слушая ее лепет сквозь слезы, я хотел поговорить с ней о тебе. Порассказать ей всякие истории, но не о бедняжке Сегисмоне, а о Сегисмундо Великом. Или просто о Сегисмундо Гарсии, каким ты был еще до первой клиники. Я хотел сказать ей: нет, ты не заслуживаешь ее слез и тревоги, не заслуживаешь ее ласки, материнских слов, ее любви и вообще всего, что она тебе дает при своей безграничной щедрости. Что ты не заслуживаешь тепла и даже опеки не заслуживаешь. Что ты был сорняком. Паршивым мужем, паршивым отцом, паршивым предпринимателем. Что даже она, при всей своей доброте, презирала бы тебя, если бы знала хоть толику твоих приключений. Если бы она только представляла, за кем ухаживает. Но ты не ошибся, старик: болезнь тебя и правда освободила. Болезнь стерла все — и для тебя, и для других. Болезнь — это амнистия, она облагораживает даже самую гадкую пиявку. В домах престарелых и парках полно румяных стариков, которые тепло обнимают своих жен, мирно улыбаются своим детям и разрешают чистить себе зубы, и никто даже не догадывается, что еще несколько лет назад они били этих жен, ходили к шлюхам и наживались на бедных семьях. Болезнь тебя приручила и сделала хорошим, превратила в бедняжку Сегисмона. Обнулила твою историю. Тебе все простилось. Болезнь уберегла тебя от взыскания оставшихся долгов, от необходимости и дальше, после тюрьмы, платить за свои ошибки. Болезнь лишила меня права что-то от тебя требовать, возможности свести с тобой счеты; мне только и остается, что плеваться ядом, а он от тебя отскакивает. Конечно, я ничего ей не рассказал. Я не хотел, чтобы она увидела меня злым, прогнившим от обиды, завидующим старику; я не хотел, чтобы она знала: я настолько несчастен, что готов отравлять память об уже беззащитном, уже невинном человеке. Когда я разговаривал о тебе с Сегисом, мной двигал тот же импульс. Пускай она все увидит сама. Покажи ей немного себя, настоящего Сегисмундо Гарсию. Пускай она узнает, каким был ее бедняжка Сегисмон, которому она дарила свою любовь все эти годы. Вот почему я отвел ее в «Рай». Да нет, я не такая сволочь: я отвел ее в «Рай», потому что мы продолжали тебя искать, а он находился в той части города, куда указывал твой след. Еще одна возможная цель, еще один магнит для твоей ностальгии. Еще одно безопасное место, которое стоило проверить. Я собирался туда в любом случае, но теперь, когда со мной была Юлиана, я мог заодно приоткрыть ей не очень презентабельную часть твоей жизни. Что касается Сегиса, то после всего, что он услышал от твоего верного Альберто, меня уже не слишком заботило, что он думает о тебе и даже обо мне. В «Рай» мы двинулись не сразу: он был не совсем близко, а на пути к нему находились два других возможных места. Но если бы мне пришлось все поставить на одну догадку о твоей цели, о том, что в тебе переклинивало каждые несколько месяцев, что оживляло твою утихшую память и заставляло рваться прочь, я бы выбрал «Рай». Если сбегать из дома тебя заставляла вспышка старого счастья, то ничто не сравнится с тем, что ты получил там. И если тобой двигало желание обрести закопанное сокровище, то пещеры лучше и придумать было нельзя. Я много раз успел представить, как ты туда возвращаешься, как добираешься до финиша и в изнеможении подходишь к двери загородного дома, к которому тебя неясно почему тянуло. Подходишь, а вышибала тебя не впускает, в таком-то потрепанном виде: в неуместном спортивном костюме, тапочках и, наверное, с переполненным памперсом (тебя ведь столько часов не было дома). Но управляющая, которая всегда встречала хороших клиентов у той же двери, узнает тебя, несмотря на всю твою немощь. В тебе не осталось и тени былого, но как ей не узнать того, кто так щедро помогал ее заведению держаться на плаву и всегда оставлял такие славные чаевые? Она тебя приветствует, берет под руку и проводит внутрь, а там просит своих девочек тебя принять — обтереть, напоить водой и уложить на диван или прямиком на кровать в одной из комнат, может, как раз в той самой, которая всегда была зарезервирована для тебя, как если бы ее держали закрытой и нетронутой, подобно спальням в домах-музеях выдающихся людей, до твоего возвращения. С тебя деликатно снимают мокрые штаны и рубашку. И управляющую, и ее девочек потряс твой плачевный закат, все они знают о крахе твоего бизнеса и твоем заключении, но здесь у тебя никто не собирается просить в качестве залога кредитку: ты вернувшийся блудный сын. Сам владелец, дон Хосе — Хоселито для близких людей вроде тебя, — быстро спускается, когда узнает о твоем появлении, и выходит навстречу — только чтобы убедиться: ты уже не тот, ты никто, ты его не узнаешь, а хитрый и похотливый блеск в твоих глазах потух. Дон Хосе, Хоселито, убирает из сегодняшнего меню двух-трех девочек, предназначая их специально для тебя, а они раздевают тебя догола и нежно моют в пошленьком джакузи, делают свой легендарный восточный массаж с приятным финалом, а потом ты засыпаешь крепким и довольным сном в их объятиях. Эти обнаженные девушки слишком молоды, чтобы знать тебя как Сегисмундо Великого. Из послушания хозяйке, покорности желаниям любого клиента, даже с деменцией, или просто от удивления, сочувствия старику без памяти, который годится им в дедушки, они демонстрируют все свое мастерство. Наслаждение и внезапное возбуждение чувств раскручивают динамо-машину твоего мозга, ненадолго, но достаточно сильно, чтобы ты вспомнил одно имя из прошлого: Богиня. После стольких лет забвения ты снова его произносишь — «Богиня, Богиня, Богиня», — принимаешь однуиз девочек за нее или зовешь ее к себе. Может, милосердная управляющая просит кого-то из них притвориться Богиней; а может, это наследное имя и кого-то из них действительно так зовут: в такой профессии выбор не слишком велик. Той самой Богини быть в «Раю» уже никак не может: прошло много лет, и она постарела, потеряла статус и опустилась в разряд пониже — до квартиры, до улицы, до цифровых площадок, где спрос есть на любое предложение; открыла собственное дело с девушками посвежее, вышла на пенсию и больше не реагирует на свое шлюшье имя, удачно вышла замуж, ее выслали из страны, и она вернулась к себе на родину, ее задушили или выбросили голой из машины на ходу. Срок службы у Богинь совсем короткий, а ты вернулся слишком поздно. Богиня — именно так ты начал называть Юлиану, когда из-за прогрессирующей болезни стал путать имена. Богиня, Богиня, Богиня. Юлиана посмеивалась: она думала, что это ласковое прозвище, признак благодарности — Божественная Юлиана; откуда ей было знать, что ты принял ее за Богиню, что ты получил Богиню обратно, что Богиня наконец-то твоя, и только твоя, теперь она живет у тебя в квартире и ты ее единственный клиент. В былые времена ты наверняка мечтал вырвать ее из профессии, обеспечить ей содержание, чтобы она не была больше ни с кем, кроме тебя. У всех развратников одна и та же фантазия: когда вы встречаете свою Богиню, то так легко забываете, что между вами заключена товарная сделка — вы получаете удовольствие, потому что платите. Я ее не знал — в тот единственный раз, когда я уступил твоим уговорам и пришел в «Рай» вместе с тобой, ты меня ей не представил; ты так ревновал, что другим на твою любимицу нельзя было даже взглянуть. А раз я ее не знал, то не могу сказать, похожа она на твою сиделку или нет, можно ли их перепутать. Юлиана посмеивалась — ей нравилось, что ты называл ее Богиней, когда она тебя раздевала и причесывала. Мне тогда пришлось исправить недоразумение и объяснить ей, что она была не богиней, а Богиней и что в своем смятении ты никогда бы ее не перепутал ни с женой, ни с матерью, ни с невесткой или секретаршей. Ты никогда бы ее не перепутал ни с кем другим, только со шлюхой. Надо было объяснить и это — так я с самого начала не дал бы ей принять тебя за хорошего человека, бедняжку Сегисмона, несправедливо наказанного болезнью и заслуживающего всей ее теплоты. Но может, сегодня ты вернулся в «Рай» не из-за ностальгии, не из-за глубокого телесного импульса и не из-за воспоминаний о былых наслаждениях, а потому, что это твое безопасное место. Я пытался проникнуть тебе в голову — не в дырявую нынешнюю, а в кипучую тогдашнюю — и размышлял о том, где Сегисмундо Гарсия предпочел бы спрятать свое сокровище. Мне не казалось таким уж безумным, что ты мог выбрать «Рай» — поручить капиталы Богине, пообещав поделиться после освобождения, сбежать вместе, отправиться в ее страну и поселиться в каком-нибудь прибрежном городишке, где вас никто не найдет. Нет, доверять проститутке, чья воля подавлена, а удача так переменчива, было бы весьма опрометчиво; никакой гарантии, что найдешь ее в «Раю» спустя годы, а если не там, то где — ведь ты даже ее настоящего имени не знал. Скорее всего, ты обратился бы к дону Хосе, своему куму Хоселито: он ведет слишком доходный бизнес, чтобы у него возникло искушение обмануть тебя и прибрать к рукам твои деньги. Он бы их сохранил. «Рай» — на редкость безопасное место: ни полиция, ни трудовая или налоговая инспекция никогда туда не совались, хотя полной тайной его деятельность не была. Допустим, ты доверился Хоселито — пообещал вернуться через несколько лет, отдать ему в честь освобождения часть добычи и отпраздновать выход на свободу прямо там, в клубе, открытом только для тебя, для него и, может, для пары тюремных приятелей; для других его бы закрыли на несколько дней и устроили самый большой праздник в истории «Рая», грандиознее любого из вечеров, когда ты приглашал Альберто, какого-то регионального директора и меня, чтобы отметить открытие еще одной клиники и окончание финансового года лучше предыдущего, спасибо проекту международного расширения. Сильно отложенная вечеринка по поводу твоего освобождения — она наверняка была у тебя в планах и тюремных мыслях — превзошла бы даже ту, которую ты точно устроил перед заключением, после приговора. Я не сомневаюсь, что и последнюю свободную ночь ты провел там — где же еще? — наслаждаясь впрок, на будущее; ты прощался с хорошими временами на пороге новых, создавал последнее воспоминание и запасал какие-то последние ощущения, которые оставались бы с тобой и поддерживали бы тебя за решеткой, или даже пытался умереть той ночью, умереть от передозировки алкоголя или какого-нибудь вещества, от удовольствия, не попасть в тюрьму, окончить свои дни таким образом, — подобная смерть была бы достойна Сегисмундо Великого. Пошлая смерть. Признай, старик: ты был ходячим клише. И развратником. Все, что должен был сделать стереотипный голодранец, который добился успеха рывком, заработал миллионы и бросился компенсировать прежние лишения, ты сделал. Ты всего этого хотел, ты вычеркивал все пункты из контрольного списка нувориша, один за другим: купить пафосный дом — есть! мерс — есть! членство в закрытом клубе, частная школа для внука, дорогие часы и вина тебе не по чину — есть, есть, есть! Ненужный маме камень, шуба, которую она всегда отказывалась носить, всякая мазня, которую тебе впаривали шустрые галеристы. Только яхты где-нибудь в средиземноморском порту тебе не хватало — здесь ты просто не успел. Кажется, из всего списка тебя не прельстил лишь кокаин: в отличие от Альберто или меня в свое время, тебе было противно что-то совать себе в нос. Но остальную часть коллекции ты собрал, ничего не упустил; в том числе, конечно, Богиню, свою Богиню, двести евро в час, раз другим женщинам ты внушал отвращение. «Рай», где ты расплачивался от имени компании, был пошлее и тупее остального: во время суда все твои визиты и траты выплыли на свет; какое счастье, что мамы к тому моменту уже не стало. Ты сделал все — есть! И потерял тоже все. Ты был ходячим клише не потому, что любил шлюх, а потому, что любил дорогих шлюх; потому что еще до взлета ты охотно платил за то, чтобы они сосали тебе в машине, чтобы они подставляли тебе такие отверстия, какие в супружеской постели не светили, или просто терпели тебя пару часов за выпивкой, смеялись над твоими шутками, давали тебе почувствовать себя любимым — ох уж эта блажь типичного развратника. Новая жизнь принесла тебе не секс за деньги, а секс за больше денег. В этой сфере тоже есть свой лифт: от панели и придорожных клубов до дома дона Хосе, твоего кума Хоселито. Именно так ты мне его представил в тот единственный раз: «Вот мой кум Хоселито». Я взглянул на этого петуха в белом костюме и темных очках — в помещении-то — и не поверил ни глазам, ни ушам; его прикид, жесты, манера разговаривать — все казалось таким же неправдоподобным, как и сам дом: якобы изысканная обстановка, управляющая с видом монахини, девушки в прозрачных халатах и чуть ли не с клоунским макияжем, официанты с галстуками-бабочками, разносившие бокалы шампанского и вазочки с клубникой, вычурно обставленные комнаты, приватные и нет, охрана в черных костюмах и с гарнитурой в ушах, томный пианист, клиенты, тоже в темных очках, вытаскивавшие из карманов пачки купюр, перетянутые резинками. Все — нувориши, как и ты: крупные строители, вороватые подрядчики общественных работ, какой-то советник, которого в итоге схватили. Для идеальной пародии не хватало только тигра на цепи. Я не мог поверить, что это место существует, но все же оно было реальным — и меня в него занесло. В тот единственный раз, когда я пришел с тобой, дон Хосе, узнав о нашем родстве, велел управляющей обращаться со мной как с собственным сыном. Но я отверг их любезность и услуги, несмотря на твою настойчивость и возможное разочарование: не только для того, чтобы не выставлять себя неловким, но и из-за нескрываемого отвращения, которое ты заметил, как только я перешагнул порог «Рая». Все правильно: отвращение у меня вызывали не эти девушки, а ты, Альберто и трое инвесторов, которые составляли нам тогда компанию. Мне было противно ваше преувеличенное товарищество, такое грубое и такое телесное; товарищество мужчин из одного братства развратников: будто между кумовьями или закадычными приятелями, тут были и объятия, и похлопывания по щекам, и «я так тебя люблю», и пьяные поцелуи в лоб; вы как будто друг друга трахнуть хотели. Я долго отмахивался от похода в «Рай», но в итоге смирился с этой процедурой: она входила в мои обязанности операционного директора. Чтобы ты оставил меня в покое, я все-таки согласился запереться в комнате с восточной красавицей и объяснил ей, что мне нужно; в итоге мы два часа смотрели фильм, каждый на своем краю дивана, — за этот перерыв красавица меня поблагодарила. А поскольку вы напились и разнежились уже достаточно, чтобы мое отсутствие вас не обидело, я тихо ушел. Я чувствовал себя грязным: морально грязным, потому что тоже оказался в борделе, пусть даже против воли, пусть даже ничего не было, и физически грязным — ко мне пристал запах секса. Если бы Моника узнала об этой истории, то выгнала бы меня из дома, не выслушав объяснений. Обо всем этом я хотел поговорить с Юлианой по дороге в «Рай»: ее, как мигрантку, эта тема должна была задевать, ведь торговать собой вынуждено столько юлиан. Я хотел рассказать ей о твоем хобби, о твоей зависимости от секса за деньги или, по крайней мере, от общения за деньги: не верю, что ты хоть когда-то вел прямо-таки активную сексуальную жизнь. Рассказать, как ты обманывал наивную маму по несколько раз в неделю: «сегодня я иду в клуб, вернусь поздно», «я останусь в клубе», «вчера вечером я был в клубе»; строго говоря, ты не врал, а смеялся над ней, пользуясь путаницей между двумя клубами. Я бы с радостью рассказал твоей Божественной Юлиане, как ты продолжал туда наведываться, даже когда мама умирала. Я сорвался на тебя во время одной из ее последних госпитализаций, помнишь? В вестибюле больницы возле лифта, когда ты пришел меня сменить — якобы после того, как передохнул дома. «Ты бы хоть переоделся, от тебя так и несет шлюхами», — сказал я с нескрываемым отвращением, даже голос не понизил. А ты мне ответил, что — внимание! — ты опустошен из-за болезни мамы, что я не знаю тебя и не понимаю твоих переживаний, что я не лучше тебя и страдаю не больше, не люблю маму сильнее твоего, у каждого свои стратегии сопротивления, выживания, ты находишь утешение по-своему. И вообще, на вечеринку ты не ходил, с моей стороны было оскорбительно тебя в таком подозревать; ты ходил только выпустить пар, и не так, как я подумал. Ну конечно, страдающий Сегисмундо Гарсия рыдал в объятиях своей Богини, конечно. Я хотел рассказать все это Юлиане и разрушить твой блаженный образ. Но по дороге, пока я шел рядом с ней, чувствуя ее руку так близко от своей, искоса поглядывая на ее прелестный профиль и выслушивая ее эмоциональные просьбы о прощении с этим очаровательным иностранным акцентом, перспектива заговорить о чем-то грязном перестала казаться мне уместной. Нужды в этом не было: она сама раскроет свои невинные глаза, как только мы придем и увидим «Рай», его сдержанный фасад и броский интерьер: кожаные диваны и вычурные лампы, девушек в одних только беби-доллах, освежитель воздуха и дорогие духи — маскировку для других запахов. Он узнает, поймет, что ты за человек, когда увидит девушек; среди них наверняка найдутся ее соотечественницы, которые смогут излить свои горести на родном языке, мимо навостренного уха управляющей. Но и в «Раю» тебя сегодня не было. «Рая» больше не было. И тени твоего рая. Не осталось ничего, даже пыльных обломков после сноса или очертаний фундамента, как будто это место решили сровнять с землей и посыпать ее солью. Там было настолько пусто, что я заколебался и проверил по карте, в правильном ли направлении мы шли, — и действительно: от твоего рая ничего не осталось, участок расчистили, рекламный щит рядом с тротуаром извещал о грядущем жилищном строительстве. Было бы смешно, если бы ты спрятал свои деньги там, под черепицей или в двойном потолке, а теперь они оказались бы в куче мусора. Я поискал в сети клуб «Рай» — вдруг он переехал и сменил адрес. Знаю, ужесточение санкций для клиентов сильно ударило по индустрии секса за деньги, и многие девушки либо воспользовались программами трудоустройства, либо добровольно или принудительно перебрались в страны, где проституцию еще не запретили. Но я как-то считал, что «Раю» перемены нипочем, что та же аура, которая в твое время отталкивала от него полицию, позволила бы ему работать и в новые, аболиционистские времена, просто камуфляж стал бы еще лучше; мне казалось, что новый закон искоренил печально известные придорожные клубы и уличных сутенеров, но прибежища высшего класса оставил нетронутыми. Видимо, все таки нет, по крайней мере «Раю» не повезло. Я нашел новость о его закрытии трехлетней давности, только не из-за нового закона, а из-за скандала с несовершеннолетними. Посмотри на фотографию: твоего кума Хоселито вывели из клуба в наручниках, прямо как тебя из дома, вы жили параллельные жизни. Может быть, вы сталкивались с ним во дворе тюрьмы, просто ты не узнавал его из-за своей болезни или вне привычного антуража, без головорезов и шампанского, без его костюмов и темных очков; он стал выглядеть как гиена, какой всегда и был. — Что мы тут ищем? — спросил Сегис, ковыряясь кроссовкой в песке, где росли одуванчики. Ты снова выкрутился, старик: без клуба, даже без разрушенного здания, на которое можно было бы указать, я не видел большого смысла рассказывать ему или Юлиане про тебя и шлюх. Что бы мне это дало? Я просто ответил: там жил твой хороший друг Хосе, и ты часто у него бывал. — Хосе? Хоселито? — удивила меня вопросом Юлиана. Ложная тревога: о сутенере она часто слышала от тебя, но без подробностей о его делах и с искажениями из-за твоих проблем с памятью. Мол, вы были большими друзьями, не разлей вода, как гвоздь и трость, очень любили друг друга, вместе построили бизнес. — Он самый, — вяло подтвердил я. — И где нам искать теперь? — спросил Сегис с досадой, не то потому, что он не смог тебя найти, не то потому, что поиски не давали ему вернуться к своим делам. Я взглянул на карту и еще раз мысленно провел линию твоего движения, отметил уже пройденные точки: первый филиал «Улыбнись!», клинику твоего бывшего партнера, «Рай». Что еще? Какие еще места были для твоей истории так важны, чтобы ты мог бежать туда сломя голову или спрятать там что-то ценное? Я несколько раз увеличивал и уменьшал масштаб. На ум ничего не приходило. Само собой, я подумал о вилле Гаор — доме, который тебе нравилось видеть родовым гнездом. Туда тебя могла тянуть ностальгия: это был предмет твоей гордости, ты сам заработал на него деньги, при его проектировании больше учитывались твои пошлые прихоти, чем мнение архитектора, дизайнера и даже мамы. Но на роль денежного тайника он вряд ли годился: после твоего ареста его неоднократно оскверняли судебные приставы — разбирали шкафы (а то вдруг те были с двойным дном), обшаривали полы и стены (искали скрытые закутки), рылись в ящиках с маминой одеждой и смеялись над твоим скоробогатым безвкусием, фотографировали и снимали на видео каждый уголок виллы Гаор. Все эти изображения в итоге просочились в желтую газетенку. Информационной ценности в них было ноль — они только дополняли твою карикатуру, оправдывали суровость приговора и еще больше злили беззубых. В любом случае, мимо виллы твой маршрут не проходил, она находится на противоположном конце города, в квартале рядом с клубом; тот, к счастью, тоже исключался, как и башня на севере, где был наш офис. Еще я подумал про кладбище — про то, что внезапная и беспамятная вспышка чувств заставила тебя искать могилу мамы, чтобы оплакать жену, попросить у нее прощения и признаться ей в любви, которой ты не проявлял к ней при жизни. И даже о тюрьме я подумал: она находится в нужном направлении, но аж в двадцати с лишним километрах, к востоку от города. На мгновение я представил, как ты выходишь из города, чудесным образом пересекаешь опасное шоссе, движешься по обочине, пренебрегая рекомендацией идти по левой стороне, и тебя не замечают ни водители, ни патруль, так что никто не сообщает о чуть не сбитом старике в тапочках; ты продолжаешь идти по пересеченной местности, спотыкаешься о вспаханную землю и перепрыгиваешь через какую-то неустойчивую каменную ограду; наконец болезненная сцепка идей и смутных воспоминаний доводит тебя до тюремной двери, через которую ты можешь пройти, чтобы поспать в своей камере. Предположения, где тебя искать, заканчивались. Я не знаю, куда ты ходил, когда был на коне, и тем более не представляю, куда тебя мог понести изношенный мозг. Как мало я тебя знаю, старик; может, я тоже начинаю терять память. Я даже не знаю, куда сам бы пошел на твоем месте. В наш дом? Я имею в виду не виллу Гаор — мне она домом не была никогда, — а нашу многолетнюю квартиру с низкими потолками, светлым двориком, в котором вопили соседи, и единственной ванной на нас троих; квартиру, в которой я вырос, сцену всех первых событий моей жизни; квартиру, где я терпел тебя, мы терпели; квартиру, которую я ненавидел, пока не встал на ноги, и которую теперь вспоминаю сквозь теплый фильтр — может, меня самого туда однажды потянет деменция. А может, я вернулся бы к Монике — в те апартаменты, где они с Сегисом живут и сейчас. Вот это место я по-прежнему считаю своим домом. После расставания я не был там ни разу. Если бы я потерял рассудок, ко мне вспышками возвращались бы прекрасные воспоминания о нем, а злосчастные бы стерлись, и я нашел бы способ возникнуть у его дверей, как нищий, как бедняжка Сегисмон, тоже ждущий амнистии и заслуживающий прощения и заботы. — Надо позвонить в полицию, — прервал мои мысли благоразумный Сегис. На лице Юлианы отразился страх: она уже видела себя разоблаченной, арестованной, уволенной, изгнанной и вернувшейся на родину. Сколько же переживаний ты доставил этому созданию своим исчезновением. — Сначала давайте заглянем домой, — предложил я; мне тоже не улыбалось торчать непонятно сколько в полицейском участке. Может, ты уже вернулся сам, в изнеможении, а твое приключение не принесло плодов. Вернулся по собственным следам, вынюхивая обратный путь, как заблудившаяся со бака, тебя увидел на улице и привел обратно добрый сосед, ты ждал нас на ступеньках, тебя мучила жажда, твой памперс был переполнен. А еще была вероятность — признаюсь, я надеялся на это все больше и больше, — что мы тебя не найдем. Иногда такое случается: старик теряется, как ребенок, питомец или умственно отсталый человек; он исчезает, а его родственники мотаются по городу, по важным для его памяти местам, разделяются и расходятся в разные стороны, вызывают полицию, расспрашивают владельцев магазинов, вывешивают его фото на фонарях и в соцсетях, день и ночь патрулируют город и его окрестности, осматривают парки, канавы, заброшенные здания, открытые канализационные люки, реки и наконец находят его много дней спустя, а он схватил сердечный приступ и уже прогнил в кустах, упал в колодец и разбился насмерть, утонул ниже по течению. Или нет даже трупа, который положил бы поискам конец: старик больше никогда не появляется. Родные еще долго ждут его возвращения или обнаружения и только спустя годы регистрируют его как умершего, но надежда, что однажды он вернется, продолжает жить. — Я устал, — сказал мне Сегис по дороге домой. — Я устал, пап. Я решил, что он устал из-за затянувшихся поисков, и ответил, что тоже очень утомился и у меня болят ноги. Но он говорил про другую, более тягостную усталость: — Завтра, когда ты сходишь в школу за деньгами, я отдам тому типу долг и скажу, что на этом все. Думаю, мне надо притормозить. В последнее время я слишком разошелся. Не хочу идти по этому пути и в итоге расшибиться в хлам. — Я понимаю, сынок, — только и смог я ответить. Как не понять. Сегодня у Сегиса был трудный день. Столько эмоций, столько семейных откровений. Пятен на репутации. Обломков иллюзий. Мальчик явно ошеломлен и растерян. Завтра, когда тот урод получит свое и опасность минует, Сегис свежим взглядом посмотрит на вещи иначе. Перешагнет бугор и дальше пойдет своей дорогой. Голова у него светлая. — Я думаю, мне надо что-то менять, — настаивал он. — Но сначала нужно найти дедушку, — оборвал я тему, чтобы вовремя остановить его падение. — Он может быть в парке, — как всегда, выручила меня Юлиана. — Дедушка очень любит парки, мы ходим туда каждое утро, сидим на скамейке, и он наблюдает, как играют дети, смотрит на голубей, на уток в пруду и улыбается, у него счастливый вид, к нему возвращаются приятные воспоминания. Я чуть не рассмеялся, старик. Ты на скамейке в парке любуешься утками. Вот и все, что тебе осталось. Но погоди, Юлиана с тобой еще не закончила: — Дедушка — очень хороший человек, он болен, но все равно видно, что он чуткий и любящий. Наверное, он был прекрасным отцом и хорошим мужем. Жаль, что я его не знала в прежние времена. Я, конечно, снова придержал язык. Нет, Юлиана, Сегисмундо Гарсия — не хороший человек, просто благословенная болезнь изменила его до неузнаваемости. Чутким и любящим он не был никогда, и прекрасным отцом тоже, а хорошим мужем — тем более. Если бы ты с ним познакомилась раньше, то, надеюсь, он бы даже не взглянул в твою сторону, потому что не слишком любил иностранцев вроде тебя. И если бы ты на него работала, убирала его дом или заботилась о маме в конце ее жизни, то уверяю, приятного в этом было бы мало: никогда не прислуживай тому, кто сам когда-то прислуживал. Это ты хорошая, Юлиана, это ты чуткая и любящая, ты заботишься о нем с такой преданностью, которую не окупает твоя зарплата. Когда ты откликнулась на мое объявление, Юлиана, я не искал святую или ангела любви. Мне бы хватило, чтобы сиделка просто подтирала больному задницу и следила, чтобы тот не подавился едой; чтобы она мирилась с твоими перепадами настроения, старик, и твоими заблуждениями, водила тебя на прогулки не улыбаться утятам, а расходовать силы, поддерживала в тебе жизнь оставшееся время, и чтобы, когда ты хотел выйти и рвануть куда-то, она открывала дверь и следовала за тобой, пока не выяснила бы твоей цели. Я бы не возражал, если бы менее любящая сиделка оглушала тебя таблетками, на весь день усаживала перед телевизором или даже хваталась за ремень, ежели бы ты вел себя агрессивно. Я не собирался обеспечивать тебе приятную жизнь и всего-то старался, чтобы ты не умер ни с того ни с сего; чтобы ты жил, пока в какой-то момент два оголенных провода в твоем мозгу случайно не сомкнутся и ты вдруг не вспомнишь, где спрятал чертовы деньги. Ты уже не помнишь, отец, но вначале за тобой ухаживал я, без помощи Юлианы или кого-то другого. Тогда ты еще ел и одевался сам, мог следить за ходом разговора, и, хотя огнемет и выжег большую часть твоей памяти, ты все же знал, кто ты и кто я. Ты был еще сукиным сыном, болезнь еще не заставляла тебя улыбаться в парках, ты прямо-таки отказывался идти в парк и вообще выходить на улицу, ты противился моим попыткам вытащить тебя на прогулку, а прогулками я старался и изнурить тебя, и взбудоражить твои чувства и память, чтобы, проходя вместе со мной мимо какого-то места, ты сказал: «Тут, вот оно». Но болезнь прогрессировала, и ты становился все более неуправляемым: боролся со штанами, когда пытался раздеться, просыпался среди ночи, не различая кошмары и реальность, считал, что кровать набита муравьями и они заползают тебе в уши во сне, боялся дыры в унитазе и стока в ванне; перестановка предметов вызывала у тебя паранойю, ты обвинял меня в воровстве, причем перед всеми — перед врачом, соседом в лифте, людьми на улице: «Мой сын у меня ворует, он хочет завладеть моим домом и деньгами, он меня использует, он думает, что я ни о чем не догадываюсь, но я все понял: он вор». В какой-то момент я махнул рукой и на тебя, и на наше сокровище. На время помогла благословенная химия: ты мог полдня спать и еще полдня быть в прострации, но становился обузой, все приходилось делать за тебя, и, вынужден признать, даже с тобой так обращаться не стоило; а может, во мне еще не бурлило столько яда, потому что я надеялся оправиться от разгрома, твоего разгрома; и, пожалуй, я по-прежнему чувствовал перед тобой какой-ни-какой моральный долг. Ты по-прежнему был моим отцом. Вот почему, вместо того чтобы держать тебя весь день на наркотиках и привязанным к кровати, со спиной в язвах и жжением от мочи в паху, я нашел тебе сиделку. Так к нам явилась Юлиана, прямо с небес, и ее забота подслащает и продлевает твои последние годы. Я просил ее выполнять только самое необходимое: жить с тобой, мыть и кормить тебя, ухаживать и присматривать за тобой. Даже если бы я и захотел, то за шестьсот евро в месяц плюс проживание не смог бы требовать от нее чего-то сверх этого. Но она дает тебе больше, гораздо больше того, что я оплачиваю, а ты заслуживаешь. Все, что советовали медсестры, больничные брошюры и подаренная мне Моникой книга, которую я только пролистал; все, что семьи с ресурсами могут сделать для своих родных, чтобы замедлить ход болезни и избавить их от страданий. Юлиана с тобой разговаривает, ласково и терпеливо, она все время с тобой разговаривает, ее голос тебя успокаивает. Она растолковывает тебе каждое свое действие, по отношению к тебе и вообще, даже если объяснений ты уже не понимаешь. Она называет предметы и напоминает об их назначении, показывает тебе, как ими пользоваться: «Смотри, это расческа, ею надо делать вот так; это ложка; а это светофор, надо подождать зеленого человечка». Она собрала для тебя шкатулку памяти — сложила в коробку из-под обуви предметы, с помощью которых, как ей показалось, ты можешь вспоминать, кто ты: фотографии, твои и семейные, твое обручальное кольцо, любимую ручку (ею ты подписывал контракты), брелок от ключей твоей машины, членский билет футбольного клуба и даже визитную карточку тех времен, когда ты был президентом «Улыбнись!» (и где она ее только откопала). Я видел, как она садится возле тебя, открывает коробку, вынимает реликвии одну за другой, показывает их тебе, задает вопросы и что-то поясняет. Она читает тебе журналы и детские сказки, это я тоже видел. Вместе вы разрезаете бумагу тупыми ножницами, раскрашиваете толстыми маркерами картинки, она помогает тебе с пазлами, фигур в которых становится все меньше и меньше, предлагает тебе хлопать в ладоши, поет тебе песни. Она с тобой разговаривает, она все время с тобой разговаривает, я знаю, она рассказывает тебе о себе, о своей прошлой жизни, о своем доме, о людях. Скорее всего, она не только старается для тебя, но и находит в таких беседах отдушину; это как общаться с собакой или с цветами — до ее появления я и сам старался так привлечь твое внимание: по новому кругу перечислял тебе с рекомендованной улыбкой свои упреки, посвящал тебя в свои ссоры с Моникой или опасения за Сегиса после развода, и мне становилось легче — прямо как сейчас. Что еще? Юлиана поддерживает в порядке квартиру, учитывает все нюансы твоей болезни: когда ты перестал себя узнавать, увидел в своем отражении чужого человека и испугался, она убрала зеркала; все, что может тебе навредить, она держит вне досягаемости. Чтобы нить твоей угасающей памяти не обрывалась, она заполнила дом фотографиями — их можно увидеть в гостиной, на тумбочке, на стенах в коридоре, даже в ванной: ты во всяком возрасте, ты с мамой, с твоими родителями, со мной в детстве, снимки, которые я терпеть не могу, потому что вижу на них и себя. Я тот молодой и улыбающийся салага, тот взрослый на свадьбе; наше внешнее сходство станет совсем невыносимым, если к нему добавится еще и моральное, если я пойду по твоим стопам и тоже оставлю своих клиентов в затруднительном положении, попаду за решетку, а мой сын меня возненавидит; если я тоже заболею и буду бредить по ночам, избегать душа из-за страха перед дырами и думать, что Сегис меня обворовывает. Кто тогда обо мне позаботится, кто останется со мной после моего краха, если случится та же беда, что и с тобой? Я много об этом думаю в последнее время и обнаруживаю, что забываю и осекаюсь все больше и больше; это могут быть проявления стресса, а могут — первые сигналы. Так кто же обо мне позаботится, как я буду платить Юлиане, стоит ли надеяться, что сын меня не бросит, раз сокровища я пообещать ему не могу? Видимо, придется ему соврать — сказать, что оно есть? — Наверное, дедушке уже нужен другой уход, — сказала Юлиана вечером, незадолго до того, как мы пришли домой. И добавила: — Не знаю, готова ли я присматривать за ним дальше. Вот так вот, старик. Твой ангел подает в отставку. Ты останешься без него. Мы останемся без него. С одной стороны, при этих словах я почувствовал неотвратимость ее решения: придется отпустить милую Юлиану, утратить ее присутствие и тепло, твое будущее и мое — то, о котором я мечтаю; потерять безумную возможность признаться ей в любви и предложить совместную жизнь, более комфортную, без заботы о стариках и порядке в доме. Но и облегчение я тоже почувствовал: значит, она живой человек, она тоже устает и потому бросает тебя, у тебя никого не осталось, только я, и посмотрим, надолго ли. — Понимаю, Юлиана, я тоже об этом думал, — ответил я и, пользуясь случаем, взял ее за руку, мои пальцы коснулись ее горячей кожи. Я сказал, что мы стоим в очереди на место в государственном доме престарелых, что получить его непросто, но если оно нам не достанется, то я верю, что успехи моей новой компании позволят нам заплатить за частный пансионат. — За самый лучший, папа этого заслуживает, — добавил я, желая эмоционально расположить ее к себе и подготовить почву, чтобы в подходящий момент — если он подвернется — сказать ей, что она не обязана уходить, она может сохранить за собой комнату, мы можем разделить квартиру, нет, я не возьму за это плату, она мне так помогала все эти годы, а еще мы можем вместе навещать папу по воскресеньям. — Я говорю не о доме престарелых, — осадила она меня и при этом забрала руку, не резко, но решительно; кажется, я сжимал ее, сам того не осознавая. Она говорила не о доме престарелых? Это было предложение нанять кого-то еще? Чтобы было две юлианы, два ангела? Ты заслуживаешь такого блага, мы заслуживаем такого блага? Нет, даже не мечтай, старый похабник. Раздваиваться Юлиана не собиралась. Случилось забавное: она заговорила со мной о домах заботы. Ты все правильно услышал: он сказала, что уход в сообществе — очень интересный вариант и что мне стоит его рассмотреть. Каково? Наша Юлиана — тоже кувшинщица! Мы окружены, они пробрались к нам в дом! И, как и все они, она показала себя страстной пропагандисткой своего дела и вывалила на меня всю ту чепуху, которую я и так знаю. Она воспользовалась моим изумлением, чтобы впарить мне мотоцикл, свой мотоцикл. Она поведала, что какое-то время посещала группу взаимной поддержки для сиделок, — там собираются в основном иностранки, как и она, состоящие при детях и стариках, с проживанием и без. Они делятся своими проблемами, печалями и тоской по родине, а заодно радостями, надеждами и планами; если кому-то нужны внимание, помощь, их оказывают, если деньги — их выделяют из кассы сообщества. Участие в этой группе — лучшее, что с ней случилось после переезда в Испанию. Участие, Юлиана? Когда? В свободную половину воскресенья, в те два-три часа, когда я иногда ее подменяю? Ты ходил с ней на встречи во время прогулок, старик? Каждая сиделка приходила со своим Сегисмоном? Они встречались в парке и болтали о своем, пока их подопечные улыбались уткам? Я не успел об этом расспросить — изумление накрывало меня все сильнее и сильнее. Еще Юлиана рассказала, что благодаря группе побывала в экспериментальном доме заботы и недавно сводила тебя в тот, который только что открылся по соседству. И ты ничего мне не сказал, иуда! Юлиану я понимаю и извиняю. Она молода, у нее здесь никого нет, в Испании ей пришлось нелегко, но не настолько, чтобы стать циничной. Кроме того: она хорошая, очень хорошая, чрезвычайно хорошая, абсурдно хорошая, опасно хорошая, она желает лучшего тебе и, думаю, всему человечеству; а все, что продают экоммунары, звучит так прекрасно, кто станет это отрицать, кто бы не хотел, чтобы мы все образовали человечное сообщество и заботились внутри него друг о друге, сотрудничали, защищали слабых, и бла-бла-бла. Где поставить подпись? Говорил же я тебе, что в теории кувшинщики мастерски умеют обращать в свою веру. Другое дело — практика, но невинная Юлиана еще этого не поняла; пока она находится во власти чар, но когда-нибудь эти чары рассеются. Я дал ей спокойно выговориться — как же ее приятно слушать, пусть даже она пытается продать мне разбитый мотоцикл. И при этом она начала называть меня по имени! Юлиана сказала, что изначально дом заботы по соседству представлял собой нечто вроде приемной семьи; это, по сути, детские сады, только от такого названия их организаторы отказываются; там работают не только профессиональные воспитатели — матери и отцы по очереди тоже участвуют в воспитании детей, и своих, и чужих, по образцу племени. И не из-за нехватки ресурсов — в конце концов, они всегда выбивают в городском совете субсидии или места, — а ради удовольствия, ради убеждений, чтобы воплотить в жизнь кувшинническую идею, будто уход и забота — это обязанность всех и каждого, а не только семей и зависеть лишь от государства или рынка они тоже не могут. Знаю, звучит глупо, но именно такими словами бросалась наша поднаторевшая в суесловии Юлиана: «государство», «рынок», а потом «самоуправление», «сотрудничество» и еще несколько высокопарных выражений — вот до какой степени кувшинщики ее обработали. Дальше, продолжала Юлиана, в планах уход за пожилыми и больными — некоторые сообщества уже стараются реализовать этот замысел. Она подумала, что ты мог бы стать одним из подопечных, и при этом твои будни не слишком изменятся: дома за тобой, как и сейчас, будет присматривать сиделка, возможно та же Юлиана, но добавится и поддержка соседей по лестничной клетке, если они согласятся подключиться, и самого дома заботы, куда можно будет приходить каждый день — получить помощь и пообщаться с другими людьми вроде тебя. Со временем они надеются открыть еще и центры заботы — это те же дома престарелых, только кувшиннического пошиба, то есть с красочными фасадами и огородиками. Взамен — сейчас будет самое смешное — мне придется во всем этом участвовать, а еще присоединиться к сообществу опеки, делиться своим временем, навыками или просто составлять сердобольным компанию, потому что районное сообщество опеки будет расти и осваивать все типы жизненных ситуаций, ведь особые потребности есть не только у детей и пожилых. По словам доброй Юлианы, мы все заботимся о других, а другие заботятся о нас, потому что мы зависимые существа. В общем, об одном тебе заботиться недостаточно — заодно я должен присматривать в рамках сообщества за остальными сирыми и убогими квартала, суперблока или района. Фантастика! Уверен, у других энтузиазма не меньше. Но мы-то все как раз хотим, чтобы о нас заботилось государство, или мечтаем иметь достаточно денег, чтобы платить за места в специальных учреждениях или услуги юлиан, а не заботиться о других! Эти же клоуны делают вид, будто мы жаждем возиться с увечными и старикашками! Ошеломленный этой неожиданной речью, я не успел высказать свои возражения, да и не захотел разрушать надежды Юлианы одним махом. Она же меня еще заверила, что так будет гораздо лучше для всех: для дедушки в первую очередь, но и для меня, как для его сына, тоже. Мы перестанем страдать из-за недополученной помощи и финансовых спадов и не будем чувствовать себя так одиноко, а сделаемся частью огромного сообщества вместе с другими людьми в той же ситуации и с теми же потребностями. У многих на попечении сейчас нет ни старых, ни больных, но они готовы взять на себя совместную ответственность и признать нашу взаимозависимость. Говорю же, все безупречно, тут и не поспоришь — где поставить подпись? Вот и Сегис сказал, что идея ему нравится. С кувшинщиками так всегда, хотя на практике их проекты дают течь и при малейшем соприкосновении с реальностью выглядят уже не столь красиво. Ну и черт с ними: ведь всеми этими разговорами о коллективной заботе и прочей белиберде Юлиана мне окольно объявила о своем уходе. Она нас оставляет. Ее переманили в новый дом заботы — ее и других юлиан, которые сейчас работают в местных семьях. Там лучше условия, больше денег и меньше рабочего времени (так ей сказали), но главное, ей нравится быть среди людей, не чувствовать себя такой изолированной, такой подавленной из-за обязанности нести на себе весь груз заботы о человеке. Ну почему же ты мне не сказала, что чувствуешь себя одиноко, Юлиана? Мы могли бы объединить наше одиночество, избавиться от него вдвоем, образовать свое сообщество. Заботиться друг о друге, да, заботиться друг о друге. Ничего этого я ей не сказал. Меня как громом поразило. А потом мы тебя нашли. Точнее, тебя нашла Юлиана. Это была ее последняя услуга перед уходом, последнее проявление ее ангельской природы. Доказательство, что без нее мы пропадем, ты и я. Мы вошли в квартиру. Никого. Твоих следов не было ни на лестнице, ни в подъезде, ни на улице; ни один продавец, ни один сосед тебя не встречал. Я заметил, что из-за бессмысленных поисков Сегис уже переживал: у него были свои проблемы — завтра ему обещали отрезать яйца, если он не вернет деньги. Никто из работающих на него школьников тебя тоже не видел — да и велика ли надежда на детей, которые ходят опустив голову и уставившись на свои кроссовки? Они в состоянии доставить почту из одного места в другое, но найти потерявшегося старика им не под силу. Меня твои поиски тоже утомили. У меня были неотложные деловые встречи, на которые я уже опаздывал, и десяток пропущенных за последний час звонков, на которые я не хотел отвечать, потому что уже представлял, кто и почему мне названивал. Клиенты, которые ждали начала сборки неделями. Клиенты, которые уже вышли на какую-нибудь другую компанию, предоставляющую такие же услуги — не знаю, дешевле или нет, но точно обязательнее. Клиенты, которые загуглили мое имя, твое имя. Клиенты, которые хотят немедленного возврата денег, и среди них тот, кто уже перестал рыть яму и выпустил из рук инструмент или держал его по-прежнему, но уже с другой целью: он разыскивал меня по всему городу, потому что с ним шутки плохи — будь ты хоть похититель дынь, хоть продавец безопасных мест. Только Юлиана, казалось, не планировала останавливаться, пока мы тебя не найдем, и если бы не она, то, скорее всего, мы бы вернулись к своим задачам и отложили поиски на потом, на следующий день, а затем без особых стараний поездили бы туда-сюда на машине, доверились бы полиции, забыли про тебя и через сколько-то дней признали тебя пропавшим. Но Юлиана продолжала тебя искать, все думала о возможных направлениях, все верила, что мы найдем тебя живым. — Думаю, я знаю, где может быть Сегисмон, — внезапно осенило ее. — Думаю, я знаю: он, наверное, дома. — Но здесь его нет, — не понимая Юлиану, произнесли мы с Сегисом в один голос и обвели пустоту квартиры руками. А она улыбнулась: — Нет, не здесь, а дома, у него дома. — На вилле Гаор? — спросил я и почувствовал себя по-дурацки, как всегда, когда я произношу это имечко, акроним из твоей фамилии и фамилии твоей матери, очередное клише нуворишей, очередной повод для смеха среди тех, кто упивался твоим падением. Я представил свое возвращение на виллу Гаор: как я смущенно бреду по кварталу, терплю лицемерие увидевших меня жильцов, расспрашиваю новеньких и помнящих тебя соседей, охранников и садовников, не слонялся ли там старик с потерянным видом. — Нет-нет, — покачала головой Юлиана и убежденно пояснила: — Я имею в виду его дом, единственный, который он так называет — «мой дом»; единственный, который он еще помнит. Я по-прежнему не понимал, что это за дом: квартирка, которую вы с мамой купили, когда поженились, где я прожил все детство и раннюю юность, а ты оставался, пока не смог купить таунхаус в пригороде, еще до виллы Гаор? А может, ты называл домом именно таунхаус? В течение нескольких лет он был твоей гордостью — ты поднялся на этаж или два на гребаном социальном лифте — и первым плодом твоей любимой культуры усилий: ты больше не жил в вертикальном сообществе, Соседи у тебя остались только справа и слева, ты избавился от стука каблуков над головой и воплей во дворе. Или вдруг существовал еще какой-то дам, о котором я не подозревал, вдруг ты вел двойную жизнь и параллельно, тайно содержал десятилетиями еще одну семью, с другой женой, бывшей для тебя дороже мамы, и другими детьми, которым ты не нанес столько обид? Вдруг ты одомашнил-таки свою Богиню? — Дом со смоковницей? — наконец спросил Сегис. И снова он оказался умнее меня. — Да, со смоковницей, — подтвердила Юлиана. И тогда до меня дошло. Проклятый дом со смоковницей! Кто бы мог подумать. Основополагающий миф саги. «Здесь родился Сегисмундо Гарсия», — гласит несуществующая табличка на фасаде. Я коротко изложил свою гипотезу: твой дом со смоковницей снесли много лет назад. Тридцать, а то и сорок. Он пал под молотами каменщиков, как и многие другие постройки в тех местах. Город расширялся за их счет: все бывшие пригороды, с огородами, лачугами, загородными домами и воскресными ярмарками, урбанизировали и заасфальтировали, ручей заключили в подземные канализационные трубы, пруд осушили, свалку расчистили и превратили в парк; все это было спланировано в офисе, вычерчено градостроителями, оформлено как еще один стандартный периферийный район, где сегодня живут тысячи людей, знать не знающих о мифологизированном скромном происхождении Сегисмундо Великого. Оттого дома осталось даже меньше, чем от «Рая». А знаменитую смоковницу, если она вообще существовала, а не была всего лишь частью твоей легенды, с корнем вырвал экскаватор, когда разравнивал землю, и швырнул в груду строительного мусора, которая теперь придает парку его характерный рельеф. — Что вы, дедушка много говорил о том доме, — настаивала Юлиана, снова отказывая мне в обращении на «ты», видимо из-за моего равнодушия к ее сообществу опеки. — Да, мне он тоже рассказывал истории о доме со смоковницей, — подтвердил Сегис. Очевидно, ты делился с ним воспоминаниями о детстве без моего ведома. Все те же истории о бедном ребенке, которые я столько раз от тебя слышал и пренебрежительно архивировал в памяти как иллюстрации к твоей меритократическойидеологии, как доказательство, что усилия вознаграждаются и что социальный лифт — не утешительная басня: как пройти путь от дома со смоковницей до виллы Гаор всего за одно поколение, от эмигрантского самостроя до архитектурного бюро; от одной комнаты с кроватью на полу и уличным сортиром до роскошной супружеской спальни со своей ванной и гардеробной по площади больше, чем весь твой первый дом. От огорода и щедрой смоковницы до сада с беседкой и парой вековых оливковых деревьев, по твоему капризу перенесенных с корнем из какой-то горной местности на юге. В той лачуге со смоковницей я так и не побывал; она была для тебя так важна, что ты даже ребенком меня туда не водил (хотя тогда она, может, еще существовала) и, узнав о строительстве нового района, оплакивал ее снос как невосполнимую утрату. Вообще-то я всегда думал, что ты о ней рассказывал ради красного словца. Я не утверждаю, что ты ее выдумал, — в нищете твоей семьи сомневаться не приходилось, — но каждый раз, когда ты о ней заговаривал, сначала со мной, потом с Сегисом, а в последнее время, кажется, и с Юлианой, каждый раз, когда ты ее упоминал, то понемногу сгущал краски — уменьшал ее еще на несколько метров, еще сильнее подчеркивал хлипкость постройки, охлаждал зимы и раскалял лета, затемнял ночи без электричества и усугублял былое отчаяние, скучивал своих родителей, братьев и сестер, делал их совсем уж дикими, еще нещаднее изнурял их плохим питанием и неофициальной работой. Задним числом их было важно сделать неотесанными оборванцами и: чем более убогим было твое происхождение, тем сильнее твой взлет заслуживал восхищения, а чем трагичнее выглядело твое падение, тем несправедливее казался твой конец. То же и со смоковницей: как пить дать, это было обычное дерево, и редко когда удавалось приготовить из его плодов что-то сладкое, но легенда превратила его в великолепный образец, с верхушки которого можно было смотреть на город вдалеке, как на мечту, а его ветви — в рог изобилия: смены времен года для них как будто не существовало, они скрывали в себе море мясистых инжиров с чувственными формами, такого вкуса ты больше не встречал нигде — ни во фруктовом отделе «Корте Инглес», ни на лучших столах, за которыми ты, бедный мальчик, восседал спустя годы. Дом со смоковницей, черт подери! Я поверить не мог, что твои безумные шаги вели к нему, ни больше ни меньше; что это воспоминание о семейной нищете стало выталкивать тебя на улицу, а теперь ты добрался до цели и скрылся от нас; что ты пересек полгорода, чтобы попасть в трущобы, которых уже даже не существует. А еще я не очень верил, что это было то безопасное место, где ты мог спрятать остатки своего капитала перед заключением. Хотя, если подумать, это было бы забавно, получилась бы отличная шутка: доверить свое состояние, пусть даже его крохи, той жалкой дыре, из которой ты вышел. Может, так иронично ты собирался восстановить справедливость: вернуть себе свободу и отправиться в дом со смоковницей за добычей, своим спасением, и закопал бы ты его, конечно, у подножия мифического древа. Это была бы хорошая история, если бы не один небольшой недостаток, о котором я еще раз напомнил остальным: дома больше нет. Ни дома, ни смоковницы. — Но он этого не знает, — возразила Юлиана, — для него они существуют по-прежнему. Он живет в другой реальности. Он не знает, как завязывать шнурки, какой сейчас год и что за незнакомец смотрит на него из зеркала, но до недавнего времени он все еще говорил о своей матери. Она единственная, кого он до сих пор узнает на фотографиях. И иногда он ее зовет, «мама, мама, мама», а я держу его за руку и утешаю: мама придет, скоро придет — и в итоге он успокаивается. Когда он еще мог выражать мысли, то рассказывал мне истории о своей матери, и они всегда происходили там, в доме со смоковницей. Как трогательно, подумал я. Зверь полностью искупил свою вину, превратившись в детеныша, который зовет мамочку страшными ночами. Но я замечал только практические проблемы: даже если ты захотел домой к маме, то не смог бы туда добраться; ты оставил дом в юности и с тех пор туда уже не возвращался, а та часть города сильно изменилась; ты не узнал бы дорогу, особенно в своем нынешнем состоянии. — Я однажды ходил туда с дедушкой, — вдруг огорошил меня Сегис, полный решимости, подобно Юлиане, опровергнуть каждое мое возражение. Как получилось, что ты его туда водил? Неиссякаемый поток сюрпризов. Твой внук рассказал, что, когда он был маленьким, ты однажды взял его с собой. До крушения, когда ты был еще на высоте. Однажды на выходных, которые Сегис проводил с вами на вилле Гаор, ты посадил его в машину и объявил, что собираешься показать ему, откуда тянутся корни семьи. Вы бродили по району, выросшему на месте тогдашних трущоб, в поисках ориентиров, которые позволят наложить воспоминания на нынешний план, и ты вроде бы нашел примерное место, где раньше стоял твой дом. Я предположил, что ты соврал для пущего эффекта, но Сегис вспомнил, что вы находились на каких-то спортивных площадках между зданиями, рядом с парком. Я так и вижу картину: ты все объясняешь своему внуку, как завоеватель, который возвращается в родную деревню и обнаруживает, что пейзаж изменился: «Здесь был мой дом, а здесь смоковница. Вокруг была открытая местность. Эта улица совпадает с руслом ручья, ей даже имя дали то же. Вон тот торговый центр тогда был прудом. Тут по выходным шумела ярмарка, смотри, жильцы приходили сюда по воскресеньям есть жареных птиц. Позади стоял большой дом — по слухам, там во время войны располагался застенок, а во время диктатуры устраивали частные вечеринки для важных шишек, потом дом стал реабилитационным центром для наркоманов. В парке до сих пор стоит старая церквушка, хотя ее отреставрировали и теперь она как новенькая. А эта аллея была дорогой и вела в город через сады; в полутора километрах отсюда начинались улицы и была остановка, где я ждал школьный автобус». Продолжая парад откровений, Юлиана сообщила, что однажды тоже ходила с тобой к дому со смоковницей. Она тогда еще присматривала за тобой совсем недолго, тебя еще можно было урезонить, а твоя забывчивость касалась в основном недавних событий и далекое прошлое почти не затрагивала. И вот однажды, когда вы отправились на прогулку, ты сказал, что собираешься показать ей свой дом, и вы двинулись в том направлении. Через час вы дошли до кольца, и Юлиана предложила вернуться, но ты отказался. Вы прошагали по эстакаде и свернули на проспект, который по-прежнему называют старой дорогой. Ты брел еще почти два часа своим и без того хромым шагом, но разворачиваться и садиться на автобус не стал, тебя переполняла решимость добраться до цели, и когда Юлиана убедилась, что ты сбился с пути или путаешь воспоминания, связанные с другим временем или даже с другим городом, то ты остановился в том же месте, которое упомянул Сегис, — на каких-то спортивных площадках; полагаю, ты запомнил их по поездке с внуком, или же ты ездил туда много раз, как землевладелец, что в сумерках наведывается в хибарку, когда-то бывшую его нищим домом, которую он держит в целости и сохранности даже при всем своем нынешнем богатстве, и т. д. Иначе маловероятно, что при всех своих проблемах с памятью ты мог бы распознать старые трущобы под новой городской тканью. «Здесь я жил, — сказал ты в тот день Юлиане. — Здесь я жил с рождения и до тех пор, пока не пошел в армию, а мои родители оставались тут, пока мы вместе с братьями не смогли купить им квартиру; здесь прошло все мое детство». Скептически настроенная сиделка предположила, что в районе, который казался слишком молодым по сравнению с твоим возрастом, старческие глаза видели что-то свое; что утверждение «здесь я жил» и жест рукой в сторону цементной спортплощадки, садика и парковки между жилыми домами сигнализировало о когнитивном ухудшении. В тот день ты просидел три, четыре часа на скамейке в темноте. Вы вернулись на такси, ты рухнул на кровать и заплакал, вероятно, от физического истощения или химического дисбаланса в мозгу, но Юлиана догадалась, что у тебя случилось эмоциональное потрясение, сжала твою руку и просидела рядом, пока ты не заснул. Больше вы туда не возвращались, на следующих прогулках ты этого не предлагал, раз дома со смоковницей больше нет, но неоднократно о нем заговаривал. Когда спустя время твое состояние ухудшилось и начались попытки вырваться куда-то, речь твоя стала уже спорадической и запутанной, под стать памяти, и Юлиана не связывала твое желание сбежать с этим местом. Ты сражался с замком и повторял, что хочешь домой; значит, ты страдаешь пространственно-временной слепотой, как и многие больные люди, решила Юлиана и применила к тебе метод, который срабатывал с ее прежними подопечными, — сказала: «Да, Сегисмон, пойдем домой, я тебя провожу» — и вывела тебя на улицу. Ты обошел квартал и еще пару улиц — достаточно, чтобы унять тревогу, — а в подъезде на обратном пути проговорил: «Вот мы и дома». Вернулся ты покладистым и спокойным, прежнее намерение тебя оставило. О тех первых случаях Юлиана мне не говорила, а если и говорила, то я все пропустил мимо ушей, как проворонил и тот момент, когда твое Поведение стало более агрессивным и на середине пути ты вдруг принялся отделяться и ускорять шаг или, просыпаясь среди ночи, пытался открыть дверь и колотил в нее, будил Юлиану. А я-то думал, что это сумятица другого свойства, другая композиция из фрагментарных воспоминаний, и что цель у твоих беспорядочных прогулок была иная: пещера сокровищ. После рассказа Юлианы я все еще не верил, что сегодня ты дошел до дома со смоковницей, но и другого места поисков тоже не придумал. Так что мы втроем сели в «Юбифай», и она отправила сообщение в чат своей группы сиделок, чтобы попросить кого-нибудь из того района заглянуть на спортивные площадки рядом с парком и, если ты там, побыть с тобой, позаботиться о тебе, пока мы не приедем. За двадцать минут пути Юлиана изложила мне все трогательные истории о доме со смоковницей, все те истории, которые ты ей рассказывал, связные и подробные в первые дни, беспорядочные и сомнительные потом, когда болезнь тебя уже потрепала. Еще совсем недавно ты мог вызывать их в памяти, почти без слов, но все еще цепляясь за воспоминания. Как объяснила Юлиана, долговременная память сохраняется до поздних стадий заболевания, а аффективная, эмоциональная и сенсорная отказывают в последнюю очередь. Все эти истории, к моему удивлению, знал и Сегис, благодаря не только той вашей поездке, но и другим ситуациям, в которых вы укрепляли близость дедушки и внука; от меня все это ускользнуло, я ничего не видел и даже сказал бы, что ты от меня шифровался. Я должен был знать все те истории; как отец, ты должен был мне их рассказать, а может, ты и рассказывал, но я прохлопал ушами или забыл услышанное, вдруг у меня в мозгу тоже начинаются утечки. О маленьком Сегисмоне, как называла тебя мать. Об эмоционально скупом отце. Таким ты был со мной, и таким я старался не быть с Сегисом. О матери, которая старалась компенсировать отцовскую строгость избытком своей любви. Это выражение Юлианы — мне трудно поверить, что она повторяла твои слова: избыток любви. Мать дарила своим детям, особенно маленькому Сегис-мону, теплоту, в которой ей отказывал муж. Если это правда, то этот факт и твоя последующая жизнь заставляют меня еще больше недоумевать, почему ты воспроизводил ту же самую модель брака с мамой, со своей женой, которую столь многого лишал. Юлиана и Сегис рассказали мне все, в два голоса, передавая друг другу слово, дополняя свои версии, смеясь над расхождениями, и за двадцать минут в машине я узнал о тебе больше, чем за сорок с лишним лет. Теперь я знаю, что у твоего отца были скверные зубы, а желчность его характера и жестокость к семье зависели от перепадов зубной боли. Я знаю, что он много пил, чтобы ее унять — или просто твоя мать так оправдывала его алкоголизм. Я знаю, что однажды ты стал свидетелем, как он вырвал себе сломанный зуб, который его терзал, и никогда не забудешь его душераздирающих криков. Я знаю, что твой отец пропадал месяцами кряду на сельскохозяйственных работах, на крупных общественных работах, в гостиницах на побережье, на французских виноградниках, но по возвращении почти не привозил с собой денег. Я знаю, что однажды его не было дольше обычного и мать тебе сказала, будто он в Германии, а годы спустя старший брат раскрыл правду: твой отец провел год в тюрьме за драку с плачевным исходом. Я знаю, что его привязанность к тебе и твоим братьям проявлялась только в виде игры в подсказки, в «найди где». В особых случаях, на дни рождения и на Рождество, рядом с подушкой или в башмаке ты находил сложенный листок бумаги, с которого начиналась игра и который от загадки к загадке, от ключа к ключу вел вас к финальному сокровищу — монетке или плитке шоколада, закопанной где-то неподалеку, а где — показывала, конечно, самодельная карта с отметкой в нужном месте. Я знаю, что зимними ночами вы, братья, спали с мамой, обнимая друг друга, как щенки. Я знаю, что ночью ты забирался в ее постель и в теплую погоду, когда тебе было страшно, и что вы скрывали это от отца. Она прижимала тебя к себе (от нее пахло потом и хлоркой), а ты наматывал на палец прядь ее волос, пока не засыпал. Иногда твой отец выпивал слишком мало и просыпался среди ночи — тогда он давал леща вам обоим и выгонял испуганного тебя спать на улице. Я знаю: ты ел то, что вы выращивали и добывали сами (вот уж действительно самообеспечение): овощи с огорода, яйца, изредка курицу, кроликов, на которых ты охотился, а еще молоко и консервы, которые твоя мать приносила раз в неделю с рынка. Она никогда не разрешала тебе идти с ней, потому что на самом деле стояла в очереди голодающих в церкви; это тебе тоже объяснил старший брат какое-то время спустя. Я знаю, что вы носили воду из ближайшего источника и ты в жизни больше не пил такой вкусной воды. Этого слова не прозвучало, но, наверное, вы наполняли кувшин. Я знаю, что когда через годы вы купили родителям квартиру и они смогли переехать, то мать просила тебя приносить ей кувшины с водой из фонтана: вода из-под крана ей не нравилась. Я знаю, что днем после уроков, когда ты еще посещал школу, ты пробирался к забору жилого массива, где тогда жили американцы с авиабазы, такие привлекательные для тебя, светловолосые, недостижимые из-за забора, со всеми их кинотеатрами, машинами и велосипедами, матерями и дочерями, сводившими тебя с ума; ты был как лакей, подглядывающий в замочную скважину за хозяевами, — за их прекрасными телами, складными и здоровыми, сытыми и холеными, красивыми, потому что деньги сделали их такими. Я знаю, что твоя мать работала у американцев уборщицей, но никогда не разрешала тебе ходить с ней. Я знаю, что вместе с другими детьми, которые, как и ты, жили в окрестных лачугах, ты бегал к жилому комплексу кидать в американских ребят камни и больше всего радовался тем стычкам, во время которых чужаков удавалось разбить. Я знаю, что один американский мальчик отдал тебе свой старый велосипед — ему только что подарили новый, — но отец обвинил тебя в краже и избил. На следующий день тебе пришлось пойти вместе с ним, вернуть велосипед и попросить прощения, а когда отец мальчика на своем ломаном испанском попытался объяснить твоему, что это подарок, твой настоял на плате. Я знаю, что на велосипеде с примитивным прицепом — он был сделан из выуженных из мусорной кучи частей — ты стал развозить мелкие товары по окрестностям и проявил себя таким серьезным и обязательным, что быстро заслужил доверие лавочников и покупателей. Я знаю, что на первую зарплату, уже будучи развозчиком с фургоном, ты предложил отцу заказать вставные зубы, но тот отказался: зачем ему во рту фальшивки? — Вот ты где! — воскликнула, выходя из машины, Юлиана и побежала к тебе, а за ней следом Сегис. Я, замыкая процессию, шел к тебе неспешным шагом. Ты сидел на той самой скамейке рядом с молодой мулаткой, которая держала тебя за руку. Она не была ни твоей сообщницей, ни карибской любовницей, которая ждала все эти годы с деньгами под матрасом; она не была Богиней. Я понял это, когда увидел возле вас еще одного старика — тот спал в инвалидной коляске. Это была другая юлиана — девушка из группы взаимопомощи, которая работает в этом районе и ухаживает за немощным. Ты обрадовался нашему появлению и не удивился. — Привет, пап, — сказал я тебе, а ты посмотрел на меня с той же неуместной улыбкой, с какой улыбаешься сейчас, когда я повторяю свое приветствие: привет, пап. Неуместной, не твоей. Это не ты. Маска. Я взглянул на твои задранные по колено штаны, выпачканные в грязи руки, всклокоченные четыре волосины. Ты как будто действительно пришел сюда копать, разрывать тайник ногтями и зубами, как свирепый крот. Юлиана пальцами расчесала тебе волосы. Сегис закрепил тебе на запястье часы, чтобы ты снова не сбежал из-за нашей неосторожности. Я осмотрелся. Широкие проспекты, блоки размером в целые кварталы, маленькие машины (большие стояли в гаражах). Жилища пригородного среднего класса. Бассейн, корт для падел-тенниса, место для барбекю — и, конечно же, бункер. На заднем плане ухоженный парк. Армия юлиан, которые моют полы и выгуливают стариков. Спортивная площадка. Участок, на котором жильцы разбили что-то вроде маленького сада. Огорода. И здесь тоже? Кувшинщики из среднего класса? Когда мы приехали, пенсионер в спортивном костюме ворошил почву мотыгой, небрежно держась за рукоятку. Он в жизни не брал в руки инструментов, если не считать столярных; если бы твой мозг не сдал, то вид ненастоящего садовника, который обрабатывал ту же землю, что кормила тебя в детстве, тебя бы возмутил. Он играл в крестьянина с легкостью человека, который никогда не голодал. На мгновение я себе представил, что в этот самый миг, мягко вгоняя мотыгу в грунт, он заденет что-то твердое, металлическое, а потом присядет, расчистит изнеженными ладонями землю и достанет оттуда сокровище. Да, я до последнего момента надеялся, что они материализуются. Вдруг ты притащился сюда не из-за нахлынувшей некстати ностальгии; вдруг здесь твое безопасное место. Допустим, ты приходил сюда много лет назад, еще свободным, но в ожидании приговора, суть которого ты уже знал. Без сопровождения, убедившись, что тебя не выслеживают ни журналисты, ни власти, опасающиеся твоего побега. На рассвете, чтобы тебя не заметили из окон жители и не застигли врасплох собачники. И на этом же участке или за его пределами, в каком-нибудь парковом бугре ты выкопал ямку для небольшой коробки и крестиком на воображаемой карте отметил в памяти, все еще рабочей, точное место. Хорошая идея и счастливый конец, который больше нам не светит. Даже если так и было, ты все равно ничего не найдешь, сколько бы я ни водил тебя по окрестностям. Может, одним счастливым днем его обнаружил муниципальный садовник. Монтажник оптоволокна при рытье земли. Сажавший помидоры кувшинщик, который радостно промолчал и не стал делиться красочной историей с прессой, а оставил ее при себе, инсценировал выигрыш в лотерею и теперь наслаждался находкой; или отдал ее сообществу, чтобы установить больше мемориальных досок, разбить больше огородиков, покрасить больше фасадов, сделать больше кувшинов и всякого дерьма. Какая теперь уже разница. Пусть его хоть через триста лет среди руин нашей цивилизации найдет археолог. И вот мы с тобой остались одни. Юлиана и Сегис ушли пару часов назад, сославшись на неотложные встречи. Обоих такой напряженный день изнурил, или же они сговорились оставить нас вдвоем и облегчить момент банального и долгожданного воссоединения, взаимных признаний и примирения отца и сына. Все прощено. Под аккомпанемент скрипок наступает закат. Нет, такого не будет. Нам обоим уже слишком много лет. Мы слишком устали. И уже поздно. Мы остались одни. Я все тебе уже рассказал, проболтал больше двух часов, а тебе ответить нечего. Я все тебе рассказал, и даже не тебе, не тому собеседнику, которого заслуживали мои слова, а старику, который больше не мой отец, не ты, никто. А может, наоборот, может, это настоящий ты, чистый, такой, каким ты был бы, не испорти тебя обстоятельства так рано. Какая теперь уже разница. Остался только ты, и скоро ты не будешь даже этой развалиной, этой тенью. Уже поздно, и мы остались одни. Пора идти домой. Мы можем вернуться пешком, держась за руки, точно ты по-прежнему мой отец, а я твой сын. Ты схватил тут меня за руку, когда слова мои иссякли и наступила пустота, а еще, наверное, облегчение; тогда я наконец замолчал и сел рядом с тобой. Я знаю, что ты это сделал, потому что Юлиана приучила тебя держаться за ручки, потому что так ты чувствуешь себя в безопасности, потому что ты бедненький маленький мальчик. Но я могу создать себе иллюзию, будто моя речь зажгла уголек просветления в глубине твоей совести и заставила попросить у меня прощения. Прости меня, сынок. Мне очень жаль. Я мог бы даже заставить тебя повторить эти слова вслух, как попугая или куклу на батарейках, хотя для тебя они бессмысленны, а для меня опоздали. Прости меня, сынок. Прости меня. Ты схватил меня за руку и не отпускаешь ее. И я не отпускаю твою. Люди смотрят на нас, когда мы проходим мимо, и мне хочется им объяснить, что ты болен. А то как бы они чего не подумали. Это странное чувство. Ни противное, ни приятное. Слабая, но продолжительная судорога. Вымышленное, но от этого не менее горькое воспоминание. Когда ты последний раз держал меня за руку? Друг к другу мы с тобой почти не прикасались. Даже когда я был маленьким, по крайней мере я такого не помню. Поэтому Сегису я пытаюсь дать то, чего не получил от тебя. Став подростком, он избегает моих поцелуев и стряхивает мою руку с плеча, и я уже не знаю, как к нему притронуться. Но с тобой мы всегда поддерживали физическую дистанцию, а она сыновним и отцовским чувствам выхода не давала. Твой партнер Альберто расточал мне аж по два иудиных поцелуя при каждой встрече, а в компании они случались почти каждый день. С тобой же мне оставалось только говорить о тебе. Вот почему у меня вызывает странные ощущения эта рука: я не узнаю и не помню ее, потому что я ее даже не знал. Влажная и холодная кожа больше не наполнена той избыточной энергией, с которой ты когда-то пожимал руки и похлопывал по спинам. Теперь я мог бы сломать все ее птичьи косточки, просто сомкнув пальцы. Она не похожа на руку Сегисмундо Великого. И твой взгляд, эти беспомощные глазки тоже: они умоляют, как только я перестаю улыбаться, и становятся по-собачьи счастливыми, как только улыбаюсь снова. Кто тебя видел и кто тебя видит, Сегисмундо? Кто видел нас? Что нам с тобой делать, тебе и мне? Что будет теперь? Что нам осталось? Уговаривать банк. Найти партнера, инвестора. Вдруг Альберто заинтересуется, вдруг теперь мы с ним станем не разлей вода. А если нет, то начать другой бизнес. Подхватить начинания Сегиса, если он правда настолько устал. Ждать удачи. Надеяться на сокровище. Мы можем уехать в какой-нибудь маленький городок. Представляешь себе такое? Мы с тобой — среди кувшинщиков. Смейся, урод, смейся. Или еще лучше: пойдем с Юлианой в ее дом заботы, чтобы она могла водить за ручку нас обоих, по одному с каждой стороны. Или с Моникой — посмотрим, нужны ли мы ей еще. Глянь на них. Каждый раз их приходит все больше и больше. Вечер пятницы, экоммунарский ужин, как сказала Гея. Даже в районах для среднего класса кто-то записывается, такие дела. Бассейн, падел-теннис, барбекю — и ужин на спортивной площадке рядом с огородиком. Здесь нам нужно только найти Роберто, того типа из банка. Только погляди, сколько энтузиазма. Если бы я не знал их как свои пять пальцев и не понимал, что их энтузиазм — это всегда пропаганда, то и сам бы поверил их радости. Так и хочется присоединиться, да? Не смейся, если в итоге они пригласят нас танцевать. Не забывай: «Если я не могу танцевать, это не моя революция». Нравится? Вдруг они организовали всю эту вечеринку для тебя? Разве ты не видел, как они на нас смотрели во время приготовлений? Не потому, что двое мужчин на темной скамейке, которые часами не меняют позы и держатся за руки, привлекали их внимание. Просто этот праздник для тебя. Сюрприз! Да, для тебя, все для тебя: длинные столы с едой из местных продуктов, эстремадурская газировка, бар с жильцами в роли барменов, которые не умеют разливать пиво правильно, в кружку, а не мимо. Они все сымпровизировали, когда узнали, что ты здесь. Может, это Юлиана предупредила их перед прощанием. Сегисмундо вернулся! Сегисмундо вернулся в дом со смоковницей! Слух разлетелся, и они принесли складные стулья, доски и мольберты, сделанные школьниками фонарики, акустические колонки, бидоны со льдом, бочки с пивом и гриль — думаю, мяса на нем жарят немного, не радуйся раньше времени. Сегисмундо вернулся! Новость разнеслась от подъезда к подъезду, и все пришли. Семьи с детскими колясками, молодые пары и старики вроде тебя, которые, может, еще помнят, что раньше здесь были трущобы. Один малец играет музыку. Кто-то разрисовывает детские лица. Кто-то открыл ларек с книгами, кто-то — с товарами ручной работы, в том числе кувшинами. Смех, преувеличенно веселые разговоры, аплодисменты, танцы. Все для тебя, Сегисмундо. Чтобы отпраздновать удачные поиски. Чтобы отметить твои успехи. Открытие новой клиники. Выход на международный рынок. Новое слово в деловом мире — безопасные места. Успех второго поколения, гарантированный триумф третьего. Отпраздновать можно много чего. Вечеринка в твою честь проходит великолепно. Взгляни на те транспаранты возле огорода, с цветными буквами и силуэтом девушки, которая поливает цветущие здания. Читать ты больше не умеешь, но тут и так все понятно; «Спасибо, Сегисмундо Гарсия! Улыбки для всех! Да здравствует Сегисмундо Великий!» Пойдем, а то нам придется танцевать, я тебя предупреждаю. Я хоть кружку расплескавшегося пива выпью. За тебя. А хочешь, мы останемся? Поужинаем бесплатно. Будет весело. Можем притвориться, что мы одни из них, купим пару браслетов в ларьке, поговорим с ними и посмеемся про себя. Измени свой район — и ты изменишь мир. Трещины, семена. Коллективная безопасность. А после вечеринки, когда все уйдут и мы снова останемся вдвоем, вломимся вон в тот сарай и прихватим инструменты. Копать будем тут же, сюда едва доходит свет фонарей. Мы повыдергиваем их помидоры не вандализма ради, а потому что они мешают нашей цели. Мы снимем верхний слой земли и зароемся в твердый грунт. Мы будем копать, пока что-нибудь не найдем, пусть даже мертвый корень смоковницы. Мы будем копать глубоко, а если сокровища нет, то опустимся еще глубже и попадем в туннель, ведущий к дому. Как два крота, как два слепых ныряльщика, мы будем скользить по подвалам, парковкам, колодцам и канализации; мы вверим себя течению, пока оно не донесет нас до квартиры — изнуренных, но счастливых. Только для этого тебе придется отпустить мою руку.
ПОТОМ
Эрри Де Лука
Благодарности
Для работы над этим романом мне пришлось многое прочитать. Представить будущее вне антиутопических рамок было бы невозможно без политического воображения других мыслителей и активистов. В их числе — Аарон Бастани, Андреу Эскрива, Питер Фрейз, Яйо Эрреро, Лейла Мартинес, Франциско Марторелл, Арнау Монтсеррат, Хосе Мануэль Наредо, Хауме Перис, Хорхе Рихманн, Ким Стэнли Робинсон, Эмилио Сантьяго, Пабло Сервинье, Ребекка Солнит, Рафаэль Стивенс, Эктор Техеро, Эрик Олин Райт и коллектив «Контра эль Дилувио». Также я хочу поблагодарить Дэвида Бесерру за внимательное прочтение романа и Хосе Мануэля Лопеса за множество ценных разговоров в течение долгих лет. А еще — добрых и стойких жителей Орталезы: я многому у них научился.
Последние комментарии
11 часов 34 минут назад
12 часов 25 минут назад
23 часов 51 минут назад
1 день 17 часов назад
2 дней 7 часов назад
2 дней 10 часов назад